Важное объявление: В связи с блокировкой в России зеркала ruslit.live, открыто новое зеркало RusLit.space. Добавте пожалуйста его в закладки.


Библиотека / История / Аудерская Галина: " Королева Бона Дракон В Гербе " - читать онлайн

Сохранить .
Королева Бона. Дракон в гербе Галина Аудерская

        Средневековая Польша. Польский король Сигизмунд I Старый (1467 -1548) женится на Боне, дочери миланского герцога Джангалеаццо Сфорца. Красивая, обворожительная, умная, она рвется к власти. Ее не устраивает положение жены короля, она сама хочет стать королевой и править страной.
        Все было в трагически оборвавшейся жизни Боны — политические дрязги, коварство придворных, козни врагов и непостоянство друзей. О том, как непросто казаться сильной, будучи слабой, и повествует книга «Королева Бона».

        Галина Аудерская
        Королева Бона. Дракон в гербе

        Белая кобылица, испугавшись, отпрянула в сторону, и над головой герцогини вдруг запел, расшумелся лес. От заросшей кудрявым папоротником поляны узкая тропинка вела в глубь лесной нехоженой чащи, ветки деревьев, столь непохожих на кипарисы и пальмы, задевали бархатную шапочку Боны, били по щекам и спине. Быстрее, быстрее! Она не натягивала поводья, не сдерживала стремительный бег норовистой верховой лошади из конюшни ее матери. Бешеная скачка, шум ветра над головой, шум ветра в ушах, на губах счастливая улыбка. Это она, дочь принцессы Бари, получает во владение эту огромную лесную землю, о которой ей столько рассказывал Станислав Остророг, посол и приближенный короля Сигизмунда, польский каштелян… Лошадь внезапно остановилась перед густой, плотной стеной зелени, словно перед укрепленной, готовой к осаде крепостью, и, чуть потанцевав на широкой поляне, свернула обратно на тропинку.
        — Устала? Да? Устала…  — нежно приговаривала Бона, гладя мокрую потемневшую холку.  — Скачи обратно, во главу поезда. Красавица.
        Непослушная лошадь мотнула головой, но тропинка была только одна, едва различимая в лесной чаще; она возвращалась тем же путем, который привел ее в чащу. Все чаще оглядывалась по сторонам всадница. Так вот как выглядит северное королевство, границы которого свадебный кортеж пересек только вчера утром. Но послы рассказывали не только о густых непроходимых лесах и редких селениях. Они хвалили и великолепные чертоги вельмож, возвышавшиеся над изумрудными лугами, и величественный королевский дворец на Вавеле, красотой своей ничуть не уступающий замкам итальянских вельмож. Каштелян Остророг, надевая ей на палец обручальное кольцо с большим алмазом, присланное Сигизмундом Ягеллоном, не скрывал, что она будет супругой одного из самых могущественных монархов Европы. Но еще до того, как наступил торжественный момент обручения, еще прежде чем Бона поцеловала изумрудный крест с реликвией святого Николая, покровителя Бари, неаполитанский вице-король и кардинал д'Эсте долго толковали о том, какие надежды народ Польши — именно так назвал польский посол свою страну — возлагает на нее, новую королеву. Впрочем,
нет, слова «новую» в их речах не было. О том, что будущий ее муж — вдовец, Бона узнала раньше, от матери, принцессы Изабеллы, когда та вдруг стала посылать письмо за письмом императору Максимилиану, который из большого числа претенденток на польский престол выбрал именно ее, Бону Сфорцу Арагонскую, внучку покойного неаполитанского короля и дочь миланского герцога. Бона спрашивала мать, почему он так поступил, но она уклонилась от ответа. Уверяла, что польскому королю, доблестному мужу в расцвете сил, мог прийтись по вкусу портрет молодой девушки, врученный ему в Кракове ее наставником и воспитателем Колонной из Неаполя, а также огромное приданое славившейся своей красотой, образованной итальянской герцогини.
        И вот свершилось. Расступаются перед ней заросли деревьев с зеленью различных оттенков, как еще недавно расступались толпы на улицах Бари и Неаполя с возгласами «Да здравствует герцогиня Бона», «Прекрасная герцогиня Бона!». Так было уже после торжественного венчания, но в памяти у нее осталось, как мать торжественно обошла вместе с нею весь замок с четырехэтажными башнями, украшенный гербом рода Сфорца — драконом с короной на голове, держащим в пасти младенца,  — и вошла в придворную часовню, украшенную цветами и освещенную множеством огней. Они долго стояли на коленях перед алтарем, с которого на них смотрел святой Николай, покровитель Бари, и после того, как они окропили друг друга святой водой, между ними состоялся разговор, который герцогиня запомнила на всю жизнь.
        Красивая и величественная принцесса Изабелла Арагонская, герцогиня Бари и Россано, в то время уже вдова, изгнанная из Милана регентом герцогом Лодовико Моро, коснувшись влажными пальцами дочерней ладони, сказала:
        — В этой часовне тебя крестили.
        — Двадцать три года тому назад,  — отвечала герцогиня, опустив голову.
        — Ты с ума сошла!  — оборвала ее принцесса.  — Восемнадцать. Ну самое большее девятнадцать лет назад.
        — Запомню.
        — Моя дорогая! В трудные минуты всегда молись святому Николаю, нашему покровителю.
        — А-а. Запомню.
        — Эти старые стены в последний раз видят герцогиню Бари и Милана,  — сказала Изабелла многозначительно.  — Когда ты приедешь ко мне в гости, ты войдешь сюда уже королевой.
        — За это не поручусь,  — она едва заметно покачала головой.
        — То есть как? Ты не знаешь, будешь ли королевой?  — удивилась мать.
        — Я не знаю, войду ли я когда-нибудь в эту часовню.
        — Почему?
        — Я думаю, что королеве не подобает ездить в гости к герцогине. Даже к такой знаменитой, как итальянская,  — ответила она простодушно.
        Изабелла выпрямилась, нахмурила брови.
        — Я — твоя мать.
        — И поэтому я приглашаю тебя, повелительница, в гости, в столицу моего северного королевства,  — попыталась исправить ошибку Бона.
        Но Изабелла Сфорца ответила надменно:
        — Я приеду в Краковию только на крестины наследника. Не раньше.
        — Ну, что же… быть по сему.  — Бона вздохнула и вышла следом за матерью.
        Неожиданно кобылица отпрянула, сухая ветка, с треском обломившись, упала тут же рядом, и сверкающая яркими огнями часовня, стоявшая перед глазами Боны, исчезла. Не успев успокоить лошадь, она уже оказалась под сводами арки, образованной переплетенными ветвями незнакомых ей могучих деревьев. Эти сумрачные зеленые своды напомнили темный угрюмый грот, в который привела ее верная служанка Марина, в тот же день, когда они с матерью совершали обход замка. Было уже темно, в гроте горел только один светильник, а одетый в какие-то странные одеяния маг говорил:
        — Синьора, ты хочешь знать всю правду?
        — Да. Правду, и только правду…
        Он долго вглядывался в стеклянный шар, щурился, наконец сказал:
        — Вижу… Вижу на лошадиной холке когти дикого зверя. Он ее задерет… Вижу двух драконов, охраняющих огромный замок.
        — Двух, не одного? Дракон в моем гербе. Что означает второй?  — спросила она.
        — Не знаю. Не вижу ясно…
        — А что ты знаешь?  — допытывалась Бона.
        — Будешь правительницей, славной и могущественной, станешь известна во всем мире, но только…
        — Что — только?
        — Бойся ядовитого пламени из драконьей пасти. Ядовитых снадобий… Будь осторожна. Обижай только тех людей, мести которых не страшишься.
        — Я еду в страну, где может ужалить лишь один дракон, тот, что в гербе Сфорца. Где нет ни отравленных кинжалов, ни ядовитых трав. Скажи другое. Я буду счастлива?
        — Если, став великой, сумеешь быть счастливой,  — отвечал он, отступая в глубину грота.
        — И это все?  — в голосе ее было разочарование.
        — Я сказал много,  — шепнул чародей.  — Может быть, даже слишком…
        И тогда она крикнула в гневе:
        — Я хочу быть счастливой! Слышишь? Счастливой! Больше всего на свете!
        Маг беспомощно развел руками. Недовольная предсказаниями, она повернулась и безмолвно вышла.
        И вот теперь, спустя много месяцев после встречи с оракулом, Бона выезжает из-под сумрачных сводов, она снова на той же заросшей кудрявым папоротником поляне, сюда вывела ее белая кобылица. Но теперь поляна не безлюдна. Навстречу устремились рыцари из охранявшей ее дружины, многочисленные лучники и даже маленькие пажи, с громкими возгласами бежавшие к ней навстречу. Она испугала их своим исчезновением, а через минуту ей уже некогда было вспоминать годы юности, проведенные в солнечном герцогстве Бари.
        Впрочем, тепло и солнечно было и в Польше, когда в один из апрельских дней богатый и торжественный свадебный поезд будущей королевы достиг наконец пределов Моравицы, резиденции могущественного рода Тенчинских. А так как вот уже целую неделю люди Боны, дабы избежать проволочек и ускорить путь, устраивали лишь короткие привалы, раскидывая шатры и на полянах, и на просохших уже лугах, то теперь сопровождавший Бону королевский посол Остророг с ее позволения объявил, что на сей раз постой будет долгим. Подъезжая к Моравице, стремянные надели на лошадей роскошные попоны и сбруи, украсили их султанами, а Остророг в праздничном одеянии переливавшемся серебром, тяжелом от дорогих украшений, подошел к королевской супруге. Она, сменив дорожные наряды, надела голубое платье с золотым шитьем, а вместо небольшой шапочки, прикрывавшей золотистые волосы, бархатный берет с богатой застежкой. Остророг с изумлением глядел на большие светящиеся глаза итальянки, на ее отливавшие золотом волосы, на свежие, не поблекшие от трудного пути румяные щеки и губы, дивился ее стройной стати, невольно напоминавшей о силе и
ловкости легендарных амазонок. Он вплотную подъехал к ней и успел объяснить до того, как приблизился владелец Моравицы, выступивший со своими дворянами ей навстречу, сколь влиятельны в Польше знатные семейства Тенчинских, Томицких, Заремб, Ласких. В Моравицу меж тем, чтобы приветствовать будущую королеву, прибыли Петр Томицкий, коронный подканцлер и епископ, воевода Ян Заремба и — от князей литовских — великий гетман Константин Острожский. Примасу Яну Ласкому положено встречать герцогиню вместе с королем перед самым въездом в Краков, он соединит и обвенчает их, скрепит этот брачный союз навеки.
        — Могу ли я говорить с ними, как и с вами, на латинском языке?  — спросила она.
        — Да,  — подтвердил он,  — хотя Томицкий, много лет изучавший науки в Болонье и Риме, говорит по-итальянски как родовитый римлянин.
        — Правда ли, что многие ваши молодые люди проходят курс наук в университетах Падуи, Болоньи и Рима? Я полагала, что, приехав к нам со свадебным договором, вы прихвастнули немного…
        — Зачем бы я стал это делать?  — спросил он удивленно.
        — Зачем?  — повторила она.  — Сама не знаю. Но вам должно быть известно, что есть и такие, кому мой брак неугоден, они были рады возвести на вас напраслину.
        Она улыбнулась, улыбка у нее была лучезарная, обаятельная, и Остророг подумал, что король поступил правильно, что не откладывая выслал его со свадебным контрактом и алмазным кольцом. Они умолкли, потому что на дороге уже показалась дружина Яна Тенчинского из Моравицы.
        Несколько дней, проведенных в поместье этого знатного вельможи, были для итальянцев и отдыхом после долгого пути, и предвкушением будущих торжеств, которые готовил для них Краков. Уже первый, данный в честь Боны пир своим великолепием превзошел все ожидания ее придворных. Сидевший рядом с нею коронный подканцлер епископ Томицкий развлекал ее не только чтением стихов Данте и Петрарки, но и рассказом о своем огромном книжном собрании, о своих занимательных беседах и диспутах со знаменитыми поэтами Кракова — Яном Дантышеком и Анджеем Кшицким. Толковал ей, будущей королеве, смысл выступления гетмана Острожского, одержавшего большую победу в войне с Московией, объяснял, что битва под Оршей прославила его имя не только в Польше, но и во всей Европе. Она хотела было сказать, что этот старый рыцарь вызывает почтительный страх и у нее самой, но споткнулась на слове «старый». Вспомнила вдруг, что герою Орши, быть может, не намного больше лет, чем тому, с кем примас Лаский обвенчает ее еще в этом месяце. Бона стала расспрашивать Томицкого о своем будущем супруге, и тот охотно рассказывал о его великодушии,
доброте и осмотрительности, столь необходимой в этой стране с ее обширными границами, о его достойной восхищения рассудительности и доблести.
        Она внимала словам этим так же сосредоточенно, как и хвастливым рассказам гетмана о достоинствах его сына Ильи, который, будучи наследником огромных богатств в Литве, был желанным женихом для всех княжен литовских. Но гетман предпочел бы женить его на дочери польского вельможи и грозился прислать его в Краков, ко двору, где он мог бы подучиться светским манерам и подыскать себе подходящую невесту. Она обещала ему в шутку, что присмотрит для Ильи самую красивую девушку среди польских дворянок, которых, как было условлено, должен был отобрать для нее сам король, и с грустью глянула на противоположный конец стола, где сидели приехавшие с ней итальянки, из которых, по тому же договору, лишь немногие могли остаться с ней, в ее королевском замке на Вавеле.
        Быстро пролетели четыре дня в Моравице, а на пятый, после приезда из Италии посла от принцессы — кардинала Ипполита д'Эсте, знавшего Бону еще ребенком, начались сборы в дорогу. Пятнадцатого апреля, в теплый, почти жаркий день, свадебный поезд наконец покинул Моравицу. Бона ехала на своей белой лошади рядом с паном Тенчинским, который должен был проводить высокую гостью до самого Лобзова, присутствовать при том, как будущая королева займет ожидавшую ее карету, а затем присоединиться к придворной свите. Карета, обитая снаружи пурпурной тканью, была удивительно красива, рядом с Боной уселись три дворянки из самых знатных итальянских родов. Перед каретой ехали верхами два трубача, а за ними следовал в определенной последовательности эскорт — несколько десятков человек под королевским штандартом. Они возглавляли кавалькаду, за ними гарцевали хоругви легкой кавалерии на красивейших конях буланой масти, а за экипажем Боны и каретами посла императора Максимилиана и кардинала д'Эсте, на великолепно убранных, в богатой сбруе лошадях — королевские сановники и дворяне, среди них уже представленный в Лобзове
будущей королеве маршал ее двора Миколай Вольский. Эта многотысячная процессия была на удивление пестрой и шумной, поэтому мужики, работавшие в поле, выходили к дороге и с удивлением глазели на торжественный въезд в Краков будущей правительницы.
        И она сама, до сих пор такая невозмутимая, казалось, была чем-то встревожена. На расспросы Дианы Кордона, заметившей ее волнение, вспылив, ответила, что велит всем замолчать — ей хочется сосредоточиться, вспомнить наставления матери, которые та дала ей перед самым отъездом. Они касались и первой встречи с будущим супругом, и ее приданого, и теперь, уже подъезжая к Кракову, она пыталась вспомнить все, что было тогда, в Бари.
        Да, она все помнит. Рано утром они со стремянным, молодым Гаэтано, поскакали к изумрудному заливу, который еще Гораций называл «рыбным», она простилась с морем, южным солнцем, с лимонными и оливковыми рощами. Потом, вместе с тем же Гаэтано, заглянула во все прибрежные гроты, осмотрела виноградники и наконец, переодевшись в праздничное платье, появилась на пороге одного из самых больших покоев замка. Здесь ее уже ждали доктор Алифио, дворянин, знавший ее с детства, и Джан Лоренцо Паппакода, наперсник принцессы Изабеллы, глаза и уши повелительницы Бари.
        Да, все было именно так. Ее надменная мать сидела в высоком резном кресле, опершись о подлокотники, и, повелительным жестом указав на обоих дворян, сказала тоном, исключающим возражения:
        — Они поедут с тобой. Мне легче вынести разлуку, если эти верные люди будут сообщать обо всем, что делается в Краковии. А также верой и правдой служить тебе.
        Бона все же осмелилась спросить:
        — Доктор Алифио будет моим канцлером?
        — Да,  — подтвердила Изабелла Сфорца.  — А синьор Паппакода — краковским бургграфом. Он много лет был управителем нашего замка. Он мудр и многоопытен.
        — Но он не знает языка,  — робко возразила Бона и добавила: — Как и я сама.
        Герцогиня наморщила брови.
        — Я слышала, что Елизавета Габсбургская, прозванная Ракушанкой, мать многих королей из рода Ягеллонов, уезжая в Краковию, не знала ни одного слова по-польски. Но уже через год… Надеюсь, ты не уступишь ей быстротой ума и рвением?
        — Я поняла вас, матушка,  — кивнула Бона.
        — Помни, что приданое у тебя огромное. Ни одна королева наших времен не повезет в мужнин дом столько всякого добра.
        Паппакода принялся поспешно считать:
        — Сорок восемь свитков стенной обивки из кордубана…
        — Гобеленов шелковых…  — добавила герцогиня.
        — Тридцать шесть штук,  — подхватил Паппакода.  — Ковры, серебряные кубки, блюда, канделябры, золотые чаши…
        Бона перебила его, декламируя, как хорошо выученный урок:
        — Двадцать платьев из парчи, расшитой золотом и жемчугом. Не считая пятнадцати расшитых серебром рубах, девяноста чепцов и шапочек, украшенных драгоценными каменьями… Знаю, знаю и помню. Сколько все это стоило?
        — Пятьдесят тысяч дукатов,  — торжественно произнесла мать,  — не считая денежных сумм приданого.
        — Немало,  — согласилась Бона.  — На каком языке я должна напомнить об этом сразу же после венчания своему почтенному супругу?
        И хотя они обе, мать и дочь, были похожи и герцогиня Изабелла отлично поняла, отчего дочь ввернула ехидное словцо «напомнить», присутствие дворян обязывало ее ограничить ответ похвалой польскому королю: знает латинский язык так же хорошо, как и ты. Помни, что он много лет был учеником знаменитого Каллимаха.
        — Помню,  — кивнула головой Бона, а герцогиня Изабелла продолжала:
        — На языке Цицерона расскажешь ему о том, что в день прощанья с дочерью, в этот памятный день, я велела высечь на одной из замковых плит надпись: «На этом месте польская королева прощалась с донной Изабеллой, своей матерью, герцогиней Милана, Бари и Россано».
        Бона вспомнила, как отступила на шаг, ей хотелось увидеть надпись на плите, которую прикрывал край ее платья. Но надписи на плите не было, быть может, еще не было? Кто знает, возможно, надпись будет сделана после ее отъезда? А может, надпись эту никто никогда не увидит, и она останется таким же мифом, как титул герцогини Милана, из которого донну Изабеллу выгнал сначала ее дядя регент, а его, герцога Сфорцу, в свою очередь изгнал французский король Людовик XII? Ей вдруг пришло в голову, что как раз шестнадцать лет назад, в апреле 1502 года, они обосновались в своих владениях, в Бари, Россано и графстве Борелло, в замке с четырьмя башнями на берегу залива, и что, коль скоро она хочет считаться моложе, следует сообщить будущему супругу другие даты. Но на подсчеты времени уже не оставалось, ей дали знать, что свадебный кортеж приближается к месту встречи с его величеством, королем Польши, Литвы и Руси.
        Тут же под Краковом, на цветущих лугах, были разостланы пурпурные сукна, на которых стоял шатер для королевской четы. Сигизмунд, обычно медлительный и невозмутимый, на этот раз спешил навстречу будущей супруге, лик которой сулил встречу с юной и прекрасной девой. Он поспешил выйти из шатра, как только донеслись виваты и радостные возгласы, и увидел вдали карету и своих послов Остророга и Зарембу, помогавших итальянской герцогине ступить на красную дорожку. Минуту и он, и она стояли без движения, но вот затрубили трубы, загрохотали пушки, и они поспешили навстречу друг другу, исполненные любопытства, сознающие, что за их встречей следят тысячи глаз. Как рассказывали потом придворные, его восхитила необычная красота избранницы, черные бархатные глаза, оттененные золотистыми кудрями, а ее поразила статность этого могучего великана, румянец на загорелых щеках. Они шли навстречу друг другу сначала медленно, а потом все быстрее и быстрее, поэтому шут Станьчик, протиснувшись поближе, к поэту Кшицкому, заметил:
        — Вон как им невтерпеж. Но голову даю на отсечение, каждый из них думает — эх, если бы тому, кто идет навстречу, еще и годков поубавить. Ведь она тоже уже не бутон, а расцветшая роза.
        Тем временем королевская пара встретилась на середине пути, Бона склонила голову, король первый протянул ей руку, когда же она хотела поцеловать ее, заключил склоненную герцогиню в горячие объятия. Под звуки труб и грохот пушек король ввел свою избранницу в шатер, где примас Лаский встретил ее приветственной речью на латыни, а ему ответствовал доктор Алифио. Тотчас же после этого маршал двора Петр Кмита, представленный вместе с другими придворными будущей государыне, распорядился собрать новый свадебный поезд.
        Бона ехала рядом с королем на своей белой кобылице и видела впереди императорских послов, посланников короля Чехии и Венгрии, польских придворных советников и дворян, целую процессию людей светских и духовного звания, открывающих ей путь в Краков. Но только когда они спустились вниз с пологого холма, перед ней открылся наконец и сам город с его укреплениями, а над ним, словно горные вершины над облаками, бесчисленные костелы с колокольнями. Потом, миновав ворота могучего Барбакана, свадебный кортеж растянулся по улочкам с высокими и узкими домами. Все улицы были украшены турецкими коврами, изысканными гобеленами, знаменами, на коих был изображен дракон рода Сфорца и гербы Ягеллонов. Ко многим домам были приставлены лестницы, на ступеньках которых сидели и стояли люди, из открытых окон неслись приветственные возгласы, выглядывали нарядные горожане и красивые, разодетые как в великий праздник мещанки. Крики, грохот пушек, колокольный набат сопровождали свадебный поезд всю дорогу. Наконец под вечер они прибыли к кафедральному собору на Вавеле, где все, уже при свечах, склонили головы перед гробом
святого Станислава, покровителя Польши. После длинной и прочувствованной приветственной речи епископа Томицкого король протянул своей избраннице руку и повел ее в королевские покои, а так как было уже за полночь, придворные Боны поспешно отвели ее к роскошному ложу.
        Она чувствовала себя усталой, одурманенной запахом ладана, дрожь весеннего воздуха, сотрясаемого колокольным звоном, затихшим только к полуночи, передалась и ей. Ока долго не могла заснуть, и камеристка Марина, спавшая в той же опочивальне, дважды подходила к ее ложу, поправляла подушки, спрашивала, не холодно ли ей, не закрыть ли окна? Но Бона еще долго смотрела на небо, густо усыпанное звездами, словно это был август, а не апрель, и все вспоминала минуту, когда с гордо поднятой головой и тревожно бьющимся сердцем шла по пурпурной дорожке навстречу своему предназначению.
        Но только в воскресенье восемнадцатого апреля по точно такому же пурпурному ковру из замка в кафедральный собор двинулось торжественное шествие. Согласно обычаю, Бона шла впереди короля, первой, сразу же за великим коронным маршалом и двумя сановниками, несущими на золотых подносах скипетр и державу — знаки королевской власти. С обеих сторон ее точно так же, как и шедшего следом короля, сопровождали два епископа в белых одеждах. Она шла с распущенными волосами, светлыми волнами ниспадавшими на плечи, и повсюду в переполненном храме слышался восторженный шепот. Но на этот раз звучало не хорошо известное ей а другое, незнакомое слово. Люди шептали «пенькна», что означало — красивая, и это было первое слово, которое она смогла произнести здесь, в стране, встречавшей ее с таким варварским великолепием. Красивым был и горевший огнями множества свечей зал, и само торжество ее венчания с этим медведем из северных лесов, который в праздничном одеянии осторожно ступал за ней — огромный, скупой на слова и жесты, столь непохожий на оживленных и малорослых итальянцев.
        Ее белые легкие одежды, согласно свадебному коронационному обычаю с вырезом на груди и на спине, едва касались пурпурной дорожки, но и они казались ей теперь тяжелыми. Она с облегчением опустилась на колени, на обитый бархатом налой, а рядом с нею стал на колени и Сигизмунд.
        Начался торжественный молебен, предваренный свадебными обрядами-обетами и соединением рук епитрахилью, но, когда хор наверху запел «Кирие элейсон», король встал, отошел и уселся на возвышении возле алтаря. Бона осталась одна, в ожидании, когда ее увенчают на царство такой же короной, которая в этот день украшала голову ее мужа. В ту же минуту примас, вместе с сопровождавшими его епископами, отойдя от алтаря, направился к коленопреклоненной Боне и стал молиться. И хотя слова этой молитвы Бона слышала впервые, она хорошо их понимала, потому что звучали они на языке латинском: «Посмотри, о Боже, на свою рабу, которую ты сделал королевой, и благослови ее своей могучей десницей и прими под покровительство благословенной Девы Марии и Иисуса Христа, Господа нашего…»
        На хорах уже в полную силу зазвучало и еще два епископа спустились с алтаря к примасу, подавая ему золотую резную чашу. Почтительно поцеловав чашу, примас опустил в нее большой палец и, смочив его благовонным миром, помазал им голову, грудь и спину Боны, не без труда отыскав под золотистыми локонами вырез платья. Бона старалась быть спокойной, но чувствовала, как все сильнее бьется ее сердце в такт звучавшим словам: «Совершаю освященным миром помазание тебя королевой во имя Отца и Сына и Духа Святаго. Мир тебе и благословение». Она хотела ответить, но за нее ответили епископы: «И душе твоей», а хор голосов наверху громогласно возвестил радостную весть:
        «…и помазали Соломона Садок-священник и Нафан-пророк в царя в Гионе».
        Санта Мадонна! Это о ней пели ангельские голоса, ибо в ту же минуту примас надел ей на палец тяжелое кольцо со словами: «Прими это кольцо как знак верности и искреннего сердца», после чего начертал знак креста над поданной ему епископами королевской короной. Венчавшие на царство торжественно держали ее над головой стоящей на коленях Боны, пока примас не произнес последних слов торжественной молитвы.
        Кончилось богослужение, прерванное свадебными обрядами и венчанием на царство, и Бона почувствовала вдруг, что сильные руки тех, что сопровождали ее в храм, поднимают ее с колен. И это все… Она снова ступает по мягкому сукну — к возвышению, на котором ждет ее король, и во всем величии, при блеске тысяч свечей, садится рядом с ним на троне. Она старается не пропустить ничего, запомнить навсегда это яркое зрелище, радостные возгласы подданных, звон колоколов и триумфальное, которым заполнен сейчас весь храм — кричат толпы, она поднимает голову и одаряет всех улыбкой. Величайшая почесть, красивейшая из церемоний в мире выпала на ее долю — италийской герцогини из маленького города Бари. Досталась ей — Боне Сфорца Арагонской…
        В тот же вечер в зале, на обивку стен которого пошло несколько сотен локтей светлой парчи, хозяева и гости собрались за великолепным свадебным ужином. Рядом с королем и королевой, на головах у которых все еще были короны, сидели послы императора, князья Пясты из Мазовии и силезские князья, высшее духовенство, иностранные и польские сановники и вельможи, Дамы блистали драгоценностями и красотой, на пестрых нарядах вельмож поблескивали дорогие цепи, алмазные пуговицы и застежки. На столах стояли тысячи кубков, сотни серебряных подносов, на которых красовались жареные фазаны во всем оперении, блюда со всевозможными мясными кушаньями, особенно приметные еще и потому, что рога зубров и оленей, искусно прикрепленные к посуде, были посеребрены, и, наконец, множество золотых чаш с апельсинами, лимонами, глазированными фруктами. Пили старое венгерское, мед и доставленные к этому дню италийские вина. Речи сменялись виватами, играл итальянский оркестр, со двора доносились возгласы слуг и челяди, угощавшихся пивом прямо из бочек. Было душно, шумно, жарко, и пошло такое веселье, что часов через восемь почти у
всех уже двоилось в глазах: челяди в кунтушах было куда больше, чем в начале пиршества, слуги исхитрялись носить в руках по четыре жбана, свечи в подсвечниках горели в четыре огня, всего было в избытке, кроме одного: веселого, грубоватого возгласа «Горько! Горько!» Но на такое никто решиться не мог, все только тихонько перешептывались, что королева ничуть не разрумянилась, но, впрочем, теперь государынь в короне не одна, а две, корон в Польском королевстве прибавилось сверх всякой меры, над головами их королевских величеств сияют четыре короны, а может, и голов тоже четыре? Ей-ей, четыре…
        Все это и еще многое замечали быстрые зоркие глаза канцлера королевы, потому что довольно было одной его беседы с церемониймейстером, чтобы королевская чета встала от стола и направилась в соседнюю залу, где итальянские придворные изящно танцевали неизвестные в этих краях павану и галарду, а потом уже пошли в ход и литовские танцы, и лихие польские мазурки, и краковяки, плясал каждый, кто мог, хотел и еще держался на ногах. Как доложил своей госпоже верный Алифио, город тоже не спал в ту ночь. Трактиры были открыты, улицы заполнены веселыми, пестрыми толпами танцующих, шуты и клоуны на рыночной площади занимали народ своими удивительными фокусами. Играли оркестры, звенели шутовские колокольчики и бубенцы, у стен замка до самого утра гудел, шумел, гулял люд подвавельского града…
        Торжества начались в понедельник девятнадцатого апреля — число было выбрано по годам невесты,  — продолжались до субботы и, ко всеобщей радости, завершились церемонией посвящения королем Сигизмундом кое-кого из польских дворян и италийцев в рыцари, вручением королевской чете ценных даров от подданных и великолепным турниром на замковом дворе. И на этом торжества закончились.
        Гости покидали веселый Краков, итальянцы возвращались в Бари, уезжали придворные дамы королевы, которых должны были заменить панны из самых знатных родов Польши. Бона расставалась с ними с чувством грусти, но и гордости: после одной из жарких свадебных ночей ей удалось уговорить короля, в знак особой милости, оставить при дворе немалую часть сопровождавшей ее из Италии свиты.
        Но не это было главной ее победой: молочно-белое, горячее тело не выдало подлинного ее возраста, казалось королю удивительно прекрасным и юным. И королеву удивила сила объятий возлюбленного, страстность его желаний. В эти ночи она познала часы истинного наслаждения, и это было совсем не похоже на то, что снилось ей в девичестве по ночам.
        Когда-то Бона спрашивала предсказателя, будет ли она счастливой. Зачем? Она должна была знать, что непременно будет, коль скоро сама так страстно желает этого…
        После отъезда последнего знатного гостя она целый день провела со своими придворными, разглядывая замковые покои и внутренние галереи, а потом г узком кругу самых близких ей девушек сидела возле большой чаши, в которой золотились не лимоны, а благородные цепочки, застежки и подвески, врученные ей в дар от короля коронным подскарбием Шидловецким. Он вошел, держа в руках только драгоценности, а вслед за ним слуги несли расшитые золотом и переливающиеся драгоценными каменьями ткани, рулоны Дамаска, бархата и парчи на ее платья.
        Она спросила своего придворного поэта Никколо Карминьяно, удалось ли ему записать все, что он увидел во время их путешествия в Краковию, и намерен ли он выслать к европейским дворам описание здешних великолепных свадебных торжеств и полученных ею даров? Он отвечал, что запомнил каждую подробность многочисленных церемоний и даже сочинил письмо принцессе Изабелле, прославлявшее в стихах триумф ее достойной дочери.
        Она велела прочитать ей письмо и внимательно слушала первый панегирик, сочиненный в честь ее, королевы Польши.
        Радуйся столь достославному мужу
        И его могучей короне,
        Счастлива будь и горда,
        Что дочь твою в жены он взял…

        Она прикрыла глаза и, убаюканная ритмом итальянской речи, перенеслась мысленно в огромный каменный замок в форме трапеции, где в самом большом из покоев герцогиня Бари не преминет прочитать вслух своим друзьям и придворным первые письма дочери-королевы. Бедная изгнанница!
        Она так сильно тосковала об утраченном Милане, так часто называла имя своего супруга, наследника неаполитанского трона. Теперь Изабелла может гордиться, что в далекой Краковии ее дочь Бона не менее могущественная правительница, нежели королевы Франции и Англии…
        Бона спрашивала, можно ли ей кататься верхом в здешних садах, ей хотелось промчаться во весь опор вдоль берега Вислы; однако канцлер Алифио высказал опасения, что ни король, ни здешний люд, привыкший видеть своих королей только на троне или же в карете, запряженной четверкой, не одобрят этого. Бона скривила губы. Пребывание в холодных покоях теперь, когда на дворе светило весеннее солнце, было ей невмоготу. Она велела Марине разузнать, каковы сады вокруг Вавеля и нельзя ли ей посидеть в тени деревьев с томиком Горация или Петрарки в руках. А быть может, там, среди молодой зелени, посмеяться над выходками карлицы Доси, переданной королем в свиту Боны? Камеристка, как и Паппакода, была наушницей принцессы Изабеллы, поэтому рассказ ее о прогулке по замковым садам не заставил себя долго ждать. Уже на следующее утро, медленнее, чем обычно, расчесывая мягкие и блестящие как шелк волосы сидевшей перед зеркалом королевы, она сказала:
        — Сады, ваше величество, здесь небольшие, знакомых нам цветов и деревьев нет вовсе. Но зато…  — начала было она и тут же умолкла.
        — Говори, — рассердилась Бона.
        — В саду гуляют трое деток,  — добавила она шепотом.
        — Ну так что же?  — удивилась Бона.  — Ты должна докладывать лишь о том, что в самом деле важно…
        — Да… И вот по этой-то причине… Ведь дети-то королевские, светлейшая госпожа.
        Бона обернулась так стремительно, что камеристка едва удержалась на ногах и отступила на шаг.
        — Чьи дети? Короля, моего мужа? Странно… Я слышала от матушки только об одной дочери. О других детях не слышала ни словечка — ни от Остророга, ни здесь в замке.
        — Кто бы осмелился напомнить новой королеве о дочерях от женщин, которых некогда любил польский король?
        — Любил?  — наморщив лоб, повторила Бона.  — Ну, об этом я узнаю у него самого. Польский? Отныне будешь говорить: наш.
        — Конечно же, наш.
        — И каких же это детей ты видела в садах?
        — Двух русых девочек — Ядвигу и Анну. Это дочери короля от первой жены.  — Камеристка воздела к небу руки — на одной руке два пальца были опущены книзу.  — Они еще малы, покойной матери могут и не помнить.
        — Хорошо! Мачех обычно называют злыми. Падчериц ими пугают. Хочу, чтобы король знал, что с его дочерьми все будет иначе. Его дочери — для меня родные и любимые. А третья?
        Марина презрительно скривила рот.
        — Беата Косцелецкая. Я встретила здесь какого-то шута…
        — Станьчика? Остророг хвалит его за остроумие.
        — Нет. Не такого знаменитого. Станьчик — король здешних шутов. А тот дурачок, ваше величество, кувыркаясь и строя потешные рожи… называл ее королевской дочерью, но только незаконной.
        — Глупая! Повторяешь вослед за шутами всякие бредни?! Не стал бы он держать ее у меня перед глазами. Паппакоду спрашивала? Может, он знает больше?
        — Знает,  — неохотно подтвердила Марина.  — Законный отец малютки, Анджей Косцелецкий, человек, преданный королю, и не пешка какая-нибудь, а каштелян. Три года назад как умер. А мать… Ее мать, ваше величество, давняя королевская любовница, мещанка Катажина из Тельниц. Паппакода успел разузнать: она родила королю двух дочерей и сына. Яну сейчас уже девятнадцать…
        Она хотела было еще что-то добавить, но королева жестом велела ей замолчать.
        — Сын… Стало быть, от жен и фавориток не одни только дочери. Первый, самый старший — все же сын… Но он не наследник, коль скоро на пиру в Моравице воевода Заремба поднял тост за мое здоровье и здоровье будущего преемника короны, долгожданного наследника… Ягеллона.
        — Он не наследник,  — подтвердила Марина,  — но похоже на то, что церковных отличий у него вдоволь. С детских лет он титулярный краковский каноник.
        — Скажешь Паппакоде, что я хочу знать о нем все: дружен ли с матерью, часто ли видится с королем, питает ли к нему сердечные чувства? Почему юной Косцелецкой разрешают играть в королевских садах? Ведь ее нянька может быть подослана Катажиной?
        — Эта нянька, ваше величество, была еще при покойной королеве, она совсем безобидная.
        — Как сразу ты можешь судить об этом? Надобно время, чтобы убедиться, чтобы знать, какие тайны хранят эти толстые стены. А теперь довольно! Я хочу пройтись со своими придворными по саду, заглянуть на галереи. Рrеstо! Рrеstо! Где Диана? Флора? Беатриче?
        Они явились тотчас, но деревьев и кустов в королевских садах от этого не прибавилось. Были там какие-то низенькие шпалеры, неровные ряды самшита, грядки фиалок и незабудок, все это казалось таким смешным и жалким по сравнению с пышными парками Неаполя или даже Бари. Бона и в самом деле увидела игравших в саду девочек, старшую подозвала и, гладя растрепавшиеся волосы малышки, угощала припасенными конфетами, чтобы расположить ее к себе. Принцесса глядела на нее с любопытством, охотно съела лакомства, но объясниться они не смогли. Слово «пенькна», пригожая, не подходило ни к одной из девочек, ни к их скромным, хотя и шелковым платьицам, ни тем более к окружавшему замок саду. И все же ей непременно хотелось сказать это единственное известное ей польское слово. Она вспомнила, что говорила ей мать о Елизавете Габсбургской, весьма быстро изучившей сей варварский язык, и, нагнувшись, сорвала одну из самых больших фиалок.
        — Пенькна,  — сказала она.
        Ответом ей был взрыв смеха. Девочка схватила цветок и, поднеся его к лицу незнакомки, стала с детской настойчивостью повторять:
        — Пенькны! Фиолэк пенькны! Пенькны!
        Санта Мадонна! Кто мог подумать, что итальянская viola не может быть названа словом «Bellissima», подобно светлейшей княжне. Кому бы пришло в голову, что даже единственно знакомое слово она не сможет употребить правильно, а урок грамматики даст ей на непонятном языке пятилетний ребенок?
        Елизавета Габсбургская… Нет, Бона не собирается ни в чем ей уступить. Теперь она знает, что ей надо делать немедленно, завтра же. Она начнет учить этот странный язык. Но чтобы во всем оставаться собой, Бона Сфорца велит превратить эти жалкие клочки зелени в роскошные цветники, в зеленый рай, достойный быть воспетым лучшими поэтами Италии.
        Она почти бежала по тенистым дворикам, не уставая командовать, сердиться, строить планы на ближайшее будущее.
        — О боже!  — восклицала она.  — Так выглядят парки польского короля? Немного деревьев и много травы. А сад? Огороды! Но ведь здесь ничего не растет. Нужно будет выписать сюда итальянских садовников. И поваров. Пища, которую едят эти люди, несъедобна: жирная и сладкая до отвращения. Нет ни овощей, ни салатов, ни фруктов. Густые супы и соуса, горькое пиво.
        — Ужасно!  — соглашалась Марина.
        — Ба! Что бы я дала теперь за спелый лимон! Виноград!..
        Бона остановилась вдруг, задумавшись, мыслями она снова была в солнечном Бари.
        — Южные фрукты вскорости прибудут из Италии,  — вставила словечко Диана ди Кордона, но только рассердила этим королеву. Вскорости! Ей хочется уже сейчас потрогать рукой тяжелые спелые гроздья винограда. Темный сок у них цвета крови, а упругая кожица покрыта пушком. Или персик, нежный румянец которого не уступит живой яркости детских ланит… Скажем, этой маленькой девочки. Что думают приближенные о старшей дочке короля? У нее такое трудное, странное имя: Ядвига. Жаль, что этого нельзя изменить.
        — Но она мила, грациозна,  — попробовала защитить малютку Беатриче и тоже не угодила королеве.
        Она торопливо шла впереди, сопровождаемая свитой, хмурая, раздосадованная.
        — Ох! Тебе, я вижу, здесь все нравится. Со дня приезда слышу только одни восторги да похвалы! Замок больше, чем в Бари, комнаты роскошнее. А я меж тем лишь сегодня, когда нет солнца, увидела, что стены в моей спальне темные. Это не могила! Надо как можно скорее развесить ковры и гобелены.
        Все умолкли, только Марина поддакивала усердно:
        — Стены замка так холодны, угрюмы…
        И тут же умолкла, увидев, что навстречу к ним спешит маршал двора Вольский с какой-то девушкой.
        Девушка была высокая, стройная, светловолосая.
        Королева снова остановилась, сощурившись. Гнев еще не остыл в ней, тон, коим приветствовала она маршала, не предвещал ничего хорошего.
        — А! Маршал Вольский? Наслаждается прогулкой, и к тому же в приятном обществе.
        Он слегка склонил голову, ничуть не смутившись.
        — В обществе новой приближенной вашего величества. Это Анна, дочь калишского воеводы Яна Зарембы, он предлагал услуги своей дочери еще у Тенчинских, в Моравице. Она свободно изъясняется на языке латинском, знает итальянский.
        Королева внимательно поглядела на склонившуюся в поклоне светловолосую, статную девушку.
        — Веnе,  — сказала она, помолчав.  — Будет объяснять нам то, что для нас пока непонятно. И говорить со мной по-польски. Она умеет петь?
        Маршал взглянул на Анну, та, не колеблясь, отвечала низким, приятным голосом:
        — И танцевать?
        — Хорошо, что ты отвечаешь одним словом. Не терплю пустой болтовни. Помни также, что любой мой приказ должен быть выполнен мгновенно.
        — Я буду стараться, ваше величество…
        Бона какое-то время не сводила с Анны глаз. Молчала, но вот приговор уже готов.
        — Сегодня же сменишь платье. Не выношу фиолетового цвета. Он подходит для лиц духовного звания, а не для юных синьорин из моей свиты.
        И, отведя взгляд от Анны, без всякого перехода обратилась к Вольскому:
        — Дорогой маршал! Я побывала в местных садах и конюшнях. Зрелище безотрадное. Вы, должно быть, слышали, что наши конюшни в Бари славились превосходными лошадьми. Когда-то моя любимая сивая кобылица была отдана в дар самому Генриху Восьмому, королю Англии. Я не хотела бы, чтобы кони, посылаемые в дар монаршим дворам из Польши, хоть в чем-то уступали тем, коих дарила когда-то принцесса — моя матушка.
        — Я передам это нашему конюшему, ваше величество,  — склонился в поклоне Вольский.
        Но Бона смотрела уже не на него, а на Марину, спрашивала, захватила ли она итальянский трактат об уходе за лошадьми. Знаменитый трактат, который был бы весьма полезен конюшему на Вавеле.
        Нет? Очень жаль. Придется с первой же почтой, доставляющей письма от принцессы Изабеллы, переслать этот достойный труд из Бари. А заодно и семена цветов и трав. И снова так же неожиданно, безо всякого перехода, обратилась к свите:
        — Пойдемте посмотрим на усыпальницу.
        Вольский не в силах был скрыть мгновенного испуга.
        — Но ведь маэстро Береччи только начал постройку часовни, где будут покоиться останки первой супруги его величества. Усыпальница еще не готова. Замок расширяется, все время не хватает каменщиков, скульпторов, строителей…
        — Которых выписывают из Италии,  — добавила Бона. Вольский не возражал. Он что-то толковал о состоянии работ в левом крыле замка, но королева прервала его:
        — Усыпальница не готова? Тем лучше. Может быть, можно что-то исправить, улучшить? Ребенком я видела, как шла перестройка замка возле Милана, где вел работы маэстро Браманте, а все скульптурные украшения внутри были сделаны самим Леонардо да Винчи.
        Легким движением руки она ввела Анну в круг своей свиты и снова продолжала стремительный бег по галереям замка. Вольский некоторое время с изумлением глядел на промелькнувшее яркое пятно ее платья, на отдалявшуюся королевскую свиту. Из задумчивости вывел его хорошо знакомый ехидный смех.
        — Буря миновала? Ветер утих?  — спросил появившийся из-за колонны Станьчик.
        Вольский нахмурил брови.
        — Смотри, не попадайся этому ветру на пути. Сметет.
        — Не понимаю. Что вы хотите сказать?
        — Ступай-ка лучше своей дорогой,  — посоветовал Вольский.
        — Бедный мой господин,  — вздохнул шут.  — Королева — огонь, король — вода. Она — вихрь, он — покой. Ей-ей! Теперешняя королева — полная противоположность его первой жене! Был бы я королем — не позволил новой госпоже вмешиваться во все дела. Тем более в строительство усыпальницы и часовни для умершей супруги.
        — Она пошла только взглянуть,  — буркнул Вольский.
        — Санта Мадонна! Неужто дракон способен только глядеть со своего герба? И не откроет пасть? И не обольет ядом?  — с деланным удивлением спрашивал Станьчик.
        — Ты судишь слишком поспешно.
        — Этому я научился у нее. Все должно быть. Сейчас! Немедля!
        — Тогда уходи. И поскорее,  — рассердился Вольский. передразнил шут, но ослушаться не посмел и, подпрыгивая, помчался вслед за свитой.
        Он упустил ее из виду, но догадывался, в каком направлении следует идти.
        Вольский пошел по пустынной галерее. За поворотом он почти столкнулся с канцлером Боны доктором Алифио. На вопрос Алифио, куда направилась королева, Вольский коротко рассказал о строящейся часовне. Он заметил, что смуглое лицо итальянца побледнело, и, может быть, поэтому добавил:
        — Было бы лучше, если бы ее величество…
        — Знаю,  — прервал канцлер,  — и был бы рад, если бы король ничего не узнал об этих прожектах и переменах. Разумеется, ее величество хочет только добра, но я понимаю… Словом, я буду там через минуту и обещаю все выяснить…
        — Только не в присутствии маэстро Береччи. И еще одно прошу помнить: стены здесь толстые, но у них есть глаза и уши. Поговорите с королевой в ее покоях и, конечно же, без свидетелей.
        — Неужто она уже успела нажить врагов?  — встревожился Алифио.
        — Не знаю, ничего не знаю. Просто она совсем, совсем иная, чем прежняя королева.
        В тот же день перед ужином канцлер попробовал осторожно поговорить со своей госпожой.
        Рассказал, как много слышал похвал о покойной королеве, которую оплакивал весь двор, хотя она царствовала на Вавеле не более трех лет. Королевский историк и секретарь Деций записал, что плакали по ней и знать, и простолюдины, что она никогда никого и ничем не оскорбила и не обидела, всегда считалась со здешними обычаями, не пыталась править, была лишь добродетельной супругой и матерью.
        — Разумеется,  — прервала Бона,  — не успела никого обидеть, вечно находясь в тени. Но такая тень не по мне, и я не успокоюсь, пока не узнаю, каков местный двор, какие у короля советники и каковы, наконец, мои подданные. А вы? Знаете ли вы их желания, обычаи, их нравы? И что следует делать, чтобы обрести здесь власть и влияние?
        Алифио беспомощно развел руками.
        — Я старался, хотя, видит бог, это нелегко. Двор нам пока что не доверяет, а страна обширная, многолюдная…
        Она резко перебила его:
        — Обширная, да небогатая. Казна, слышала я, совсем пуста.
        — Долги большие…
        — Сами видите. Вы же знаете, что король-должник беднее нищего. Вот и загадка: на какие средства содержит наш король наемные войска? Кто ему помогает отбивать нападения врагов?
        — Здесь у каждого магната свое войско. И еще, должно быть, имеется посполитое рушение. Так называют ополчение служилого сословия, шляхты.
        — А к чьим словам, он, по вашему мнению, прислушивается?
        — Есть тут влиятельные люди. Доблестный воин Тарновский, канцлер Шидловецкий. И еще…
        — Может, этот шут Станьчик?
        — Еще Кмита, хозяин Виснича. Но только в последнее время он в немилости. Чересчур горяч. Тарновскому ничего не спускает.
        — В немилости? Да еще буян к тому же? Вот это по мне. Попробуем его укротить. Да еще перетянем на свою сторону Вольского. В маленьких герцогствах Италии много таких враждующих родов, борющихся сторон. А здесь? Есть ли и здесь противники королевской власти? Желающие перемен?
        — Да. Они не хотят, чтобы один сановник занимал сразу несколько должностей, хотят отобрать у вельмож дарованные им прежде поместья. Но мелкая, необразованная шляхта против них.
        — А магнаты?
        — В первую очередь. Ведь эти перемены были бы прежде всего направлены против них.
        — Что думает об этом его величество?
        — Этого я не знаю. Но коли его называют королем сенаторов, стало быть…
        — Санта Мадонна!  — рассердилась она.  — Так трудно двинуться с места, когда вокруг не видно ни зги. Не знаете, не слышали… Я тоже не знаю. Ударяюсь о высокую стену — и, куда ни гляну, вижу глухие стены, над которыми только небо. Чужое… Я сама знаю, что слишком нетерпелива. Но я приехала сюда, чтобы кем-то стать, чего-то добиться. А тут передо мной горы, горы препятствий. Чтобы взять препятствия, нужны отличные скакуны! А они, сами знаете, не из лучших… При том король никогда не теряет спокойствия, почти всегда молчит. А быть может, и он иногда бывает не в духе, гневается?
        — И этого я не знаю. Не слышал,  — сознался Алифио. Первый раз за все время разговора она глянула на него с упреком. Рот, изяществом которого он не уставал восхищаться, искривился в насмешливой улыбке.
        — Что же, придется приказать Паппакоде, чтобы он неустанно следил, доносил, сообщал о каждом королевском слове и жесте. Но все же вам, а не ему я скажу: трон Ягеллонов скоро получит законного наследника. И принцесса приедет из Бари на торжественные крестины.
        Алифио помолчал немного, потом сказал:
        — Приедет лишь в том случае, если это будет сын.
        Она резко тряхнула головой, ее красивое лицо зарделось.
        — Будет сын!  — воскликнула она.  — Я уже объявила об этом королю. Сын! Должен быть сын!
        Она желала узнать поближе Петра Кмиту и расположить его к себе. Но случилось это раньше, нежели она предполагала. Однажды утром Алифио доложил королеве:
        — Ваше величество, у вас просит срочной аудиенции маршал Кмита. Он мечет громы и молнии…
        — Вот как? Громы и молнии? Хотела бы знать, кто его так прогневил. Пусть войдет.
        Властитель Виснича стремительно вошел и, склонив темную, кудрявую голову, заговорил первым:
        — Нижайше кланяюсь, наияснейшая государыня, благодарствую, что согласились меня выслушать.
        — В надежде развеять скуку. Прошу садиться. От моего канцлера я слыхала, что вы в последнее время не в духе?
        — А как же могло быть иначе? Все прескверно. До ушей ваших, светлейшая госпожа, должно быть, уже дошла весть, что Тарновский ходит за его величеством по пятам.
        — Чему же тут удивляться? Ведь известно, что великий магистр Ордена крестоносцев собирает войско. Они держат совет.
        — Что может знать об этом Тарновский? Ведь наверняка гетман Фирлей, а не он станет во главе войска.
        — Не он?  — удивилась королева.  — Тогда о чем же, по-вашему, Тарновский беседует с королем?
        — Скорее всего, о собственном возвышении. Светлейшая госпожа, вы ничего не слышали об этом человеке?
        — Слыхала, что вас связывает с ним великая ненависть…
        — Великая,  — признался он.  — Была и будет… До самого смертного часа.
        — Очень хотелось бы услышать — почему?
        — Обиду он мне нанес. Кровную обиду. Земли, что издавна были во владении Кмитов, отобрал силой. Отдавать их не хочет, да еще и оттесняет от короля, от власти. Вот и сейчас. Каштелянство у него на уме.
        — Не слишком ли он молод для каштеляна?  — удивилась Бона.
        — В самую суть угодили, ваше величество! Я старше его, а только год, как удостоился чести стать надворным маршалом. Но Тарновскому и это не по нутру. Пронюхал он, что войницкий каштелян тяжко болен. Теперь нового звания добивается. Он — каштелян?! В то время как я… Ясновельможная пани! Кмиты — род старинный, сенаторский. Никогда я, как Тарновский, перед двором не пресмыкался и своих мыслей не таил. И сейчас скажу: я не слуга, вытащенный королевской милостью из грязи. В замке своем, в Висниче, не уступлю любому вельможе. И хотя не пристало мне просить у короля каштелянской должности, но горечь во мне поднимается, словно желчь, и злость меня душит. Отчего, светлейшая госпожа, несправедливость у нас такая? Одних топчут, а других возвышают и к себе приближают непомерно?
        — О боже! Вы слово в слово повторили все, что слышала я от примаса Лаского, который недавно вел речь о несправедливости.
        — Лаский? Этот враг магнатов, всех вместе взятых и каждого из нас в отдельности? Он говорил о несправедливости?  — Кмита не мог скрыть удивления.
        — Да.
        — И вы, ваше величество, слушали его жалобы?  — допытывался Кмита.
        — А почему бы и нет? Ведь он не ради себя старался, а говорил о благе отечества, о справедливости. Говорил, что у вас, то есть у нас, сила предшествует праву.
        — Не ради себя старался…  — пробормотал Кмита.  — Вижу, что вы, наияснейшая госпожа, сделали сравнение… не в мою пользу…
        — Нет! Нет!  — прервала она его, не дав окончить.  — Я не хотела вас обидеть. Вернемся к делу.
        Стало быть, вы хотите, пан маршал, чтобы Тарновскому не досталось войницкое каштелянство?
        — Не заслужил он этого,  — кивнул Кмита.  — Да и то сказать, зачем усиливать в сенате сторонников габсбургской династии?
        — А вы всегда придерживаетесь других позиций, нежели Тарновский?
        — Всегда. Готов выполнять приказы вашего королевского величества.
        — Занятно. Занятно. Что же… Попробую быть вашей заступницей перед королем. Быть может…
        — Уверяю вас,  — подтвердил он живо,  — с вашим мнением его величество король теперь считается.
        Бона закусила губу.
        — Считается?.. Воистину вы не таите своих мыслей, пан маршал.
        — Я рад, что мог искренне высказать вам все то, что у меня на сердце. И что видел вас здоровой и пока еще в полном расцвете красоты вашей.
        — Я не знала, что в вашем роду, пан Кмита, были еще и льстецы.
        — Когда я впервые увидел вас, въезжающей в Краков, то понял сразу — для меня взошло солнце…  — вымолвил он с пылом почтенный маршал! Не то сгорите в его огне.
        Кмита встал и склонился низко над рукой королевы.
        — А если и сгорю! Ну что же, живем один раз, ясновельможная пани.
        Бона милостиво улыбнулась.
        — Это правда. Живем только раз…
        Как только он вышел, Бона тотчас же позвала стоявшую на страже Марину.
        — Слыхала? Подай сюда зеркало. Сказал: «Пока еще в полном расцвете красоты». Что это значит? Стало быть, я меняюсь к худшему? Подурнела?
        — Глядя на вас, никто не догадается, милостивая госпожа, о трудах и тяжести вашего положения.
        Но маршал должен был знать об этом…
        Бона внимательно разглядывала свои глаза, губы.
        — Ты заметила? Кмита смотрит на меня как на икону?  — спросила она наконец.
        — Да. Со дня приезда в замок.
        — Он очень мил, но как политик чересчур неосторожен. Слишком откровенен.
        — Должно быть, вельможи его не любят. Может, завидуют? Ведь в его богатом замке в Висниче всегда собирается шляхта. Шумят, гуляют.
        Бона помолчала минутку, снова поднесла зеркало к глазам.
        — Подай мне румяна,  — приказала она,  — и вели принести другое платье. Посветлей, понаряднее.
        Этот разговор с маршалом, должно быть, дал ей пищу для размышлений, потому что на другой день она вызвала своего канцлера и стала расспрашивать его о придворных должностях, о королевских советниках. Он знал куда больше ее. Оказалось, все дворяне подчинялись надворному маршалу Кмите, знаменитому дипломату и славному полководцу. Выяснилось также, что в Висниче не только гуляла шляхта, там бывали поэты, артисты, даже сам маэстро Береччи. Кроме маршала, канцлер назвал еще и Миколая Томицкого, придворного конюшего, у которого на учете были все конюшни и под наблюдением все конюхи. Королевский стольник следил за тем, чтобы в королевской семье всего было вдоволь, высшими придворными чинами были еще кравчий и подчаший, а также придворный казначей, подскарбий Северин Бонер.
        — Но меня интересуют не слуги, а советники,  — нетерпеливо перебила королева.
        — Я полагаю, что в их числе канцлер Шидловецкий и подканцлер Томицкий. Они управляют королевской канцелярией и ее секретарями, как им заблагорассудится, а вместе с гетманами являются советниками короля во время мира и во время войны. Шидловецкий со дня вручения королевских даров не интересовался более ни вашим двором, милостивая государыня, ни мною, как вашим канцлером, ни нашим италийским подскарбием. Я мог бы предположить, что он не любит иностранцев. Слышал, однако…
        — Говорите дальше, я слушаю.
        — …что он держит сторону Габсбургов. И это все, что я могу сообщить с полной определенностью, исключив сплетни…
        — По-прежнему слишком мало,  — заметила Бона,  — но сейчас я занята своими женскими делами. К этому разговору мы вернемся позднее, после рождения королевича…
        Теперь и в самом деле ее нельзя было встретить ни возле строящейся часовни, ни в садах, окружавших Вавель, охотнее всего она прогуливалась по галереям. Зато она деятельно занялась украшением правого крыла замка, его третьего этажа, предназначенного для нее и для ее камеристок.
        В опочивальне королевы развесили на стенах восточные ковры и фламандские гобелены, разложили ковры, привезенные из Бари. Остался только один небольшой гобелен, на котором были изображены букеты цветов.
        Бона, держа в руках дорогую ткань, раздумывала, где бы ее повесить, но тут в опочивальню вошел король, а впереди него бежал шут.
        — Беатриче, повесьте гобелен между окнами. Чуть выше… нет, чуть ниже. Как я рада, что вы, ваше величество, нашли при всех трудах ваших минуту и для меня. Не правда ли, этот гобелен украсит стену?
        Ей пришлось ждать ответа.
        — Мне не кажется, чтобы он был там к месту,  — наконец произнес король.
        — Там, конечно, там! Между окнами…
        — Ну, если вы так хотите…
        Она почувствовала, что он уступает ей неохотно, и неожиданно голос у нее стал нежным и мягким.
        Она подошла ближе, стала рядом с королем.
        — Я? Санта Мадонна! Ведь я ничего не хочу. Напротив! Этот букет цветов должен был напомнить вам, наисветлейший господин, что я готова выполнять все ваши желания. Искать вашей похвалы, вашей поддержки.
        Она снова ждала ответа супруга, но Станьчик, опередив монарха, подставил ей свое плечо.
        — Милостивая королева, обопритесь лучше на меня. Она смотрела на дерзкого шута, не понимая его слов, но король, не слишком довольный шуткой своего любимца, спросил:
        — На тебя? Зачем же?
        — Вы, светлейший государь, часто бываете в военных походах, вдали от Кракова, а на других рассчитывать трудно. Умных мало, а те, что поумнее, сами хотели бы править. Зато дураков и шутов у нас на Вавеле хватает. И они куда послушнее. Королеве легче будет на них опереться, на них да на меня, я ведь развлекаю, веселю.
        — Ты чересчур дерзок!  — осадил его король.
        — Такова привилегия всех шутов,  — ответил Станьчик и разразился смехом.
        Бону привилегии эти весьма занимали, и первым человеком, который ввел ее в круг дворцовых интриг и влияний, был доверенный секретарь короля, кременецкий епископ Вавжинец Мендзылеский.
        Он помнил Станьчика придворным шутом еще при дворе предшественников Сигизмунда — Яна Ольбрахта и Александра, поговаривали, что Станьчик побывал на поле брани и сумел уцелеть даже в кровавой Буковинской битве, после которой и пошло в народе ехидное присловье: «При короле Ольбрахте пришел конец шляхте». Был ли когда-нибудь Станьчик на самом деле солдатом, этого Мендзылеский не знал, но прежде король брал шута на охоту, и никто не мог отрицать, что Станьчик лихой наездник. Теперь он постарел и реже сопровождал своего господина в его военных походах, но стал грозой вавельских придворных и вельмож. Его дар провидца, редкая меткость суждений, острый как бритва язык, граничащая с отвагой дерзость, несомненно, были чертами незаурядной натуры, мудреца, а не просто придворного увеселителя.
        — А каков королевский карлик и определенная его величеством к моему двору карлица Дося?  — спросила епископа Бона.
        — Ну нет,  — засмеялся Мендзылеский,  — это людишки, скроенные по моде, которая господствует теперь на всех европейских дворах. Для услуг и развлечения Дося вашему величеству пригодится, но на ее остроумие не рассчитывайте.
        — Но затесаться она может куда угодно, и никто ее не увидит,  — заметила королева, скорее утверждая, нежели спрашивая.
        Мендзылеский внимательно взглянул на нее, будто впервые увидел ее проницательные глаза, резко очерченный подбородок.
        — Не хотите ли вы сказать, ваше величество, что намерены сделать из Доси свою доносчицу?
        Бона отвернулась от него, и он заметил только, что белая ее шея и мочка уха чуть заметно порозовели. Помолчав немного, она отвечала:
        — У меня не будет таких намерений, если вдруг окажется, что Польша не похожа на италийские герцогства, что у правителей здесь нет врагов-завистников, друзей-предателей и наемных убийц. Что здесь вместо кинжалов за поясом можно увидеть лишь мечи в ножнах. Впрочем, довольно о карликах. Что вы думаете, ваше преосвященство, о сыне Катажиныиз Тельниц? Я слышала, что ему скоро исполнится двадцать? И он все еще, не покидая родного гнезда, живет в Кракове, с матерью?
        Епископ бросил на нее быстрый взгляд и тут же опустил глаза. И в свою очередь спросил ее, подбирая слова, словно бы после раздумья:
        — А вы, ваше величество, хотели бы видеть его в каком-нибудь отдаленном приходе?
        — Зачем же?  — возразила она.  — Краковский каноник, королевский сын, достоин и епископского сана. Я слышала от канцлера Алифио, что виленское епископство до сих пор не имеет своего пастыря.
        Мендзылеский не скрывал удивления:
        — Стало быть, наисветлейшая госпожа, вы уже слышали и о том, как дорожит его величество литовскими землями? Носит их в своем сердце?
        — Я знаю, что государь был великим князем Литовским еще до того, как стал коронованным монархом всей Польши. А познакомившись с великим гетманом Острожским, слышала из его уст в Моравице, сколь важно сохранить узы, соединяющие эти народы.
        — Острожский, доблестный полководец, герой Орши, разумеется, не мог не вспомнить об этом, приветствуя будущую королеву. А что касается Яна…  — размышлял Мендзылеский,  — я, как доверенное лицо примаса Лаского, мог бы повторить его преосвященству пожелание вашего величества.
        — Ах нет,  — возразила она,  — это пока что еще только семена мысли, брошенные для ростков. Не буду скрывать, что тогда пани Катажина была бы вместе с сыном-епископом далеко от нас.
        Мендзылеский нахмурил брови.
        — Может быть, Катажина Косцелецкая чем-то оскорбила вас, светлейшая госпожа?
        Он ожидал всего, но только не взрыва смеха.
        — Меня? Запомните, ваша милость, мещанка из Моравицы, даже выданная потом замуж за коронного подскарбия, не может оскорбить Бону Сфорцу, внучку неаполитанского короля и польскую монархиню. Но пан подскарбий уже более трех лет как в могиле, сыну самое время стать достойной опорой матери. Молчите… Я и так догадываюсь, что вы хотите напомнить мне о дочке Косцелецких — Беате. Обе принцессы любят ее, привыкли играть с нею. Bene. Пусть остается тут. Не как заложница, это было бы смешно, а просто под моей опекой. Это красивая девочка и, признаюсь, нравится мне.
        — Быть может, встречи с ней будут тяжелым воспоминанием для короля?  — заметил епископ.
        — Что с того? Я буду воспитывать ее вместе с королевскими дочками, выдам замуж так, чтобы не разлучать с матерью и братом. Кто знает, быть может, за сына князя Острожского Илью, того самого, о котором с такой гордостью рассказывал мне великий литовский гетман?
        Мендзылеский долго молчал, обдумывая ее слова, наконец промолвил:
        — Вы загадываете слишком далеко, госпожа, не знаю, что бы я мог вам посоветовать. Но было бы хорошо, если бы Ян, получив епископство, стал верным стражем отцовских интересов в Литве, а Беата — доверенным лицом в столь любимой нашим господином Вильне. Об одном лишь я хотел спросить вас, ваше величество, если позволите: этот план предложил вашей милости канцлер Алифио, или же он был обдуман и выношен вами?
        Она снова рассмеялась, на этот раз искренне.
        — Только мною,  — сказала она с победоносной ноткой в голосе.  — Алифио будет после вас вторым человеком, который об этом узнает, а его величество король — третьим. Надеюсь, вы, ваше преосвященство, выразите свое согласие, на которое я очень рассчитываю.
        Она встала, и Мендзылеский понял, что этими словами она решила закончить свою аудиенцию.
        Неужто эта женщина, столь непохожая на первую жену короля, хочет сделать его своим наперсником? Бона. Недаром она носила такое имя. Хорошая, канцлерская голова? А быть может, хороший ловкий игрок?

        В башне у астролога господствовал полумрак, но шар, в который он вглядывался вот уже несколько минут, горел удивительно чистым блеском. Королева выступила вперед, отодвинув Марину, и не спускала глаз с предсказателя. Наконец он сказал:
        — Родится под знаком Козерога. В январе…
        — Это я знаю и без вас,  — нетерпеливо прервала она.  — Но верно ли, что это будет младенец мужского пола? Сын?
        — Звезды говорят, что дитя будет окружено почестями и славой. Будет носить корону.
        — Он?
        — Я сказал — дитя,  — отвечал маг.
        — В Польше обычно королями выбирают мужчин. Стало быть, вы сказали — сын,  — настаивала Бона.
        — Светлейшая госпожа…
        — Ваmbino? Мальчик?
        — ЭТОГО Я пока сказать не могу. Может, через неделю? В начале января?
        — Значит, когда уже родится, да?  — крикнула она в ярости.  — Bene. Пришлю к вам гонца, и тогда будете знать точно! Совершенно точно, что сын.
        Она била кулаками по столу, в такт своим угрозам, и Марина в страхе отступила назад. Давно уже она не видела свою госпожу в такой ярости.
        Теперь Бона стала осторожней, реже бывала в том крыле замка, где резвились королевские дочери, и, казалось, была занята лишь собой. И в эти дни неожиданно пришла весть о смерти главы династии Габсбургов императора Максимилиана.
        — Ему минуло всего шестьдесят, а он уже распростился со своим титулом римского короля и императора. Что будет теперь, Алифио?  — спрашивала она.
        — Я полагаю,  — отвечал канцлер,  — что внук его Карл, который вот уже три года как правит в Испании, не захочет покинуть Мадрид. Главным претендентом на корону Габсбургов остается его брат Фердинанд Австрийский.
        — Не терплю Фердинанда. Заносчивый, властолюбивый юнец.
        — Но на пути его может встать муж более зрелый, лет на десять постарше, и уже прославившийся в боях за Милан — французский король Франциск, а может, и аглицкий — Генрих Восьмой.
        Она улыбнулась его словам, как удачной шутке.
        — Разве что первым прискачет на выборы, загнав насмерть подаренную мною кобылу. Нет, едва ли он, хотя я предпочла бы его или даже Франциска обоим родичам Максимилиана.
        — Жива и полна сил матушка вашего королевского величества, принцесса Изабелла.
        — Но она не вечная. Меня же Максимилиан просватал за Сигизмунда как раз для того, чтобы я была подальше от Италии и борьбы императора за италийские герцогства.
        Алифио склонил голову.
        — Светлейшая госпожа, вы судите мудро, но вредите своему здоровью, хлопоча о столь сложных материях. Электоров — семь, трудно предугадать, кому они захотят отдать свои голоса.
        — Но вовсе нетрудно отправить во Франкфурт послов, которые могли бы повлиять на чешского электора. Племянник моего супруга не захочет голосовать иначе, нежели этого пожелает наш король.
        — Поляки будут в свите чешского электора, но разве один голос может что-то решить в столь важном деле?
        На этот раз она взвилась от негодования.
        — Послы для того и существуют, чтобы собирать вокруг себя сторонников. Будь я сейчас поздоровее, я сама поговорила бы с теми, кого его величество, опекун малолетнего Людвика, определит посланниками во Франкфурт.
        — Светлейшая госпожа сейчас должна заботиться только о себе, ни о ком и ни о чем больше.
        Она выпятила губы. Хотя лицо у нее слегка отекло, стало массивным, рот по-прежнему оставался ярким и свежим.
        — Мне кажется, что я успею набраться здоровья и сил, прежде чем его величество выберет и пошлет своих людей.
        Одним из них оказался влоцлавский епископ, многолетний королевский секретарь Мацей Джевицкий, и именно его Бона пригласила в свои покои. Не пытаясь даже скрыть собственных планов, она спросила его сразу:
        — Скажите, епископ, вы сторонник Габсбургов?
        Он минуту раздумывал, глядя на ее отяжелевшую фигуру. Пощадить ее или сказать правду? Должно быть, решил выбрать второе, потому что сказал:
        — Так мне по крайней мере казалось. Но если вы, ваше королевское величество, сумеете убедить меня, что я заблуждаюсь, я готов положить все снова на чаши весов.
        Бона хлопнула в ладоши, и на пороге покоев тотчас же появилась верная Марина.
        — Принесите свиток, который я привезла из Италии,  — приказала она.  — От наших вассалов в Бари я получила свадебный подарок — карту Европы. Дар поистине бесценный.
        Карта была цветная и в самом деле необыкновенно эффектная, и, когда Марина разложила ее на столе, епископ с любопытством склонился над ней. Королева стала напротив, и ее тонкие, изящные пальцы медленно водили по линиям границ.
        — Посмотрите только, ваше преосвященство. Вот три династических великана нашего мира: Валуа во Франции, Габсбурги в Испании, Австрии и Германии и Ягеллоны в сердце Европы. Ну, скажем, еще Чехия, Венгрия, но там правит Людвик из династии Ягеллонов, под опекой моего супруга.
        Верно ли я говорю?
        — Да. Но Людвику предназначается в жены Мария из рода Габсбургов.
        — Вот, видите сами. Везде, везде они! В Вене, Мадриде, Неаполе, в Нидерландах.
        — Но его величество полагает, что здесь, в срединной Европе, нет государств, нам равных,  — пытался возражать Джевицкий.
        — Знаю. Это сегодня. А завтра? Габсбурги, которые ведут тяжбу с Францией из-за италийских герцогств и готовы вступить в борьбу с Ягеллонами и выжить их из Праги и из Буды. А тогда, ежели они захватят Италию, Чехию и Венгрию, кто сможет им противостоять?
        — Вы видите все в черном свете, светлейшая госпожа.
        — Я вижу все ясно, ваше преосвященство. Герцоги из рода Сфорца не столь влиятельны, но стараются не поддаваться Габсбургам. Ужели же я, королева большого государства, должна поддерживать эту династию в ее стремлении занять все престолы?
        — Но без союзов, светлейшая госпожа, не обойтись,  — не соглашался он.
        — О да! Но почему бы не с Францией и Турцией против Габсбургов?
        — Ваше величество! Турки уже много лет не оставляют в покое наши границы. После крестоносцев они — наш главный враг.
        Она рассмеялась его словам, как шутке.
        — Враг! Враг! Воистину смешно. С врагами надо уметь сговориться. А если попробовать подкупить? Это средство, ваше преосвященство, придумано не для друзей.
        Джевицкий покачал головой.
        - Ваше величество! Полумесяц не подкупишь. А впрочем, у нас в Польше нет золотоносных рудников.
        — Зато у вас в Польше вдоволь земли, и она плодородна,  — не сдавалась королева.  — И какая тут буйная зелень, в то время как в изнывающей от солнца Италии вода — самое большое сокровище. Нельзя терять времени. О боже! Чего вы ждете? Пока вас не окружат со всех сторон?
        Нужно копить силы сейчас, пока династия Ягеллонов в этом мире что-то значит.
        — Династия? Но, ваше величество,  — не желал уступать епископ,  — вы забываете, что у нас короля выбирают.
        — Знаю. Добыть трон для моего сына будет нелегко.
        — Разумеется. Но ведь еще неизвестно, будет ли… Она не дала ему договорить.
        — Династии нужны сыновья. Они у меня будут!..
        — Сие достойно удивления,  — только и нашелся что ответить епископ и добавил: — Можно ли полюбопытствовать, каково, на ваш взгляд южанки, наше северное королевство? Вы сказывали, у нас много земель…
        — И много несуразного. Любой вельможа богаче короля. Королевские угодья растащены или розданы. Я спрашивала, сколько земли у нас в Короне? Никто не знает. Какие доходы?
        Неопределенные, непостоянные! Благополучие только видимое, а на самом деле положение ужасное. С этим никак нельзя примириться.
        — И вы, ваше величество, знаете, как его поправить? Она оживилась, глаза у нее заблестели.
        — Ну конечно же! Конечно! Надо действовать!
        — Стало быть?
        — Усилить власть монарха. Создать могущество династии. Ваше преосвященство! Неаполитанское королевство управлялось на редкость разумно, я провела там свои юные годы, многому научилась и сегодня готова… О боже,  — она поперхнулась, приложила платочек к губам.  — Простите меня, ваше преосвященство.
        Оступилась, торопливо выбежала, а Джевицкий, глядя ей вслед, не мог сдержаться:
        — Необыкновенная. И воистину роковая женщина…
        Рядом, в опочивальне, королева, одолеваемая приступами рвоты, разрешила Марине прислуживать ей, привести ее в порядок. Камеристка, поддерживая ослабевшую госпожу, медленно подвела ее к приоткрытому окну. Ворвавшийся холодный январский ветер остудил побледневшее лицо королевы.
        — Сейчас пройдет,  — утешала Марина.
        — Странно… Это повторилось вдруг столько месяцев спустя и… так некстати. Почему бы детям не родиться как-нибудь иначе?  — вздохнула королева.
        — И попозже, не так скоро после свадьбы,  — добавила Марина.
        Бона резко оттолкнула ее.
        — Ты всегда была недальновидна! Этот ребенок нужен мне сейчас, и как можно скорее. Ребенок — что я говорю! Мальчик! На крестины принцессы никто из знатных гостей не приедет. Даже моя собственная мать — если бы я, по принятому обычаю, и нарекла бы ее первую внучку ее именем.
        — Гороскоп был такой туманный, запутанный…
        — Замолчи! Ты знаешь хорошо, что девочки быть не должно!.. О боже!
        — Что случилось?
        — Мне вдруг пришло в голову… Нет, это ужасно! Моя мать родила не одну, а трех дочерей. А если вдруг и я… Дочка? Нет. Не хочу! Не хочу!
        — Тсс… Епископ услышит.
        — Верно, епископ. Хорошо бы, чтоб он стал нашим другом. Иди! Извинись за меня, за внезапный уход. Скажи… Скажи, что я спешила встретить посланника папы… Легата, который привез мне письма из Рима.
        — Я не знала, что легат этот уже прибыл на Вавель.
        — Довольно! Я не знала, что принцесса Бари подсунула мне такую глупую служанку. Глупую и тупую!
        — Мне показалось странным…
        — Не было никакого письма, нет и легата. Но это ничего не значит. Пойди скажи епископу, что он здесь.
        — Тотчас проверит, и обман раскроется.
        — Не раньше, чем завтра. А завтра… Быть может, забудет?
        Когда Марина через минуту, выполнив приказ госпожи, явилась снова, королева чувствовала себя уже лучше, и Марина решилась спросить: как быть с присланным накануне из Бари подарком?
        Бона оживилась, глаза ее заблестели.
        — Правда! Подарок принцессы! Санта Мадонна! Чего же ты ждешь? О чем думаешь? Пусть внесут сюда ящик. Да поживее!
        Быстро, но осторожно, под присмотром Паппакоды слуги внесли большой деревянный ящик.
        Итальянец приподнял деревянную крышку.
        — Это тяжелая вещь из металла, ваше величество,  — сказал он.
        — Наверное, серебряный туалетный столик,  — пыталась угадать королева.  — А может, зеркало в золотой раме. Поставьте сюда, вынимайте. Скорее, скорее!
        — Это не столик. Это… колыбель.
        — Санта Мадонна! Как я могла быть столь недогадливой. Конечно же, колыбель.
        — Но какая красивая. Серебряная,  — восхищалась Анна.  — Какая резьба! А внутри записка.
        — Прочти!  — скомандовала королева.
        — «Наследнику трона». Это все,  — сказала Анна, опуская руку с пергаментным листком. Она ждала взрыва, который не замедлил наступить.
        — Это невыносимо!  — услышала она хриплый шепот.  — В каждом письме напоминает мне про мои обязанности. Сын! Сын! И без колыбели был бы сын. Потому что я хочу этого. Я, а не кто-нибудь еще! Я!
        Она вырвала у Анны из рук записку и бросила на пол. Камеристки не смели шевельнуться. Шепот королевы, ее зловещий хриплый шепот был страшнее крика.
        В покоях королевы, в ведущей туда небольшой прихожей под неусыпным наблюдением Паппакоды слуги развешивали гербы семейства Сфорца. Они очень красили стены, но Станьчику не понравились; остановившись перед гербовым щитом, он спросил:
        — Не согласитесь ли вы, синьор, удовлетворить мое любопытство?
        — Это опять вы,  — нахмурился Паппакода.
        — Что этот италийский дракон держит в пасти?  — не унимался шут.
        — Разве не видно? Младенца.
        — Ах, так? Доброе предзнаменование для Ягеллонов… А что означает Сфорца по-итальянски? Дракон? означает «навязывать… свою волю». Герцоги из этого рода умели это делать, как никто иной.
        — А женщины из рода Сфорца?
        — О, они…  — начал было Паппакода, но умолк и после паузы добавил ехидно: — Они славились тем, что держали при своем дворе великое множество карликов.
        — Карликов? Почему вдруг карликов?  — удивился Станьчик.
        — Видите ли, ничье величие уже не тешило их взор.
        — Хо-хо… Отчего же королева не привезла своих карликов сюда?
        — Она полагала, что среди польских придворных шутов их предостаточно,  — закончил разговор Паппакода, направляясь в королевские покои.
        Глядя вслед Паппакоде, Станьчик не успел сделать ответного выпада. Он лишь пробормотал, словно бы в осуждение самому себе:
        — Довольно!
        Но Паппакода, хотя и выиграл словесный поединок со славившимся своим остроумием шутом, не смог убедить Марину, что вести, которые он хочет сообщить госпоже, очень важны. Впрочем, из глубины комнаты он и сам услышал отказ королевы.
        — Сейчас? Скажи, что сейчас не время, я устала. И теперь хочу отдохнуть.
        — Не время,  — как эхо повторила Марина.  — Принцесса очень устала.
        — Но слух у нее по-прежнему превосходный,  — послышался раздраженный голос.  — Как ты сказала — принцесса?
        — Простите, ваше величество,  — прошептала Марина.
        — Впусти синьора Паппакоду. С какими вестями вы пришли?
        Бона полулежала в кресле и, когда в дверях появился Паппакода, движением руки велела своим придворным девушкам выйти. Паппакода слишком поздно понял, что и в самом деле пришел не ко времени, но ретироваться было уже неловко, и он сказал:
        — Из верного источника мне стало известно, что идут приготовления к войне с крестоносцами. Его величество сегодня долго обсуждали это с паном Тарновским.
        — Об этом мне уже сообщили. Что еще?
        — По приказу его величества дорогие меха для вас уже подобраны.
        Она сделала нетерпеливое движение.
        — Война и меха? Это для вас одинаково важно? А при этом трудно понять, почему вы суете нос в дела маршала Вольского? Это его обязанности.
        Паппакода смутился только на мгновение.
        — Я полагал, что, как будущий бургграф замка, обязан знать обо всем, что делается в этих стенах.
        Бона разразилась злым смехом:
        — Обо всем! Черт возьми! Нет, это просто забавно. А о том, что кто-то другой может стать здесь бургграфом, вы не знаете?
        — Кто-то другой?  — повторил он, подумав, что ослышался.
        — Ну скажем, кто-то более сообразительный, более расторопный, нежели вы?
        — Принцесса Изабелла, ваша матушка, прислала меня в Краков в надежде, что именно я…  — начал было Паппакода, но королева ударила кулаком по подлокотнику кресла.
        — Довольно! В этом замке все решает лишь моя воля. Воля принцессы не значит здесь ровно ничего. Ничего!
        Но иногда и ее воля ничего не решала, в чем Паппакода убедился месяц спустя. Он был свидетелем того, как перед опочивальней королевы собрались толпой ее придворные, и сам на минуту остановился возле них.
        — Началось?  — спросил он.
        Но, прежде чем получил ответ, к Диане ди Кордона придвинулся Станьчик.
        — Ну как? Угадали звезды?  — допытывался он шепотом. Диана покачала головой.
        — Еще неизвестно. Возле нее, кроме лекаря, остались только Марина с Анной. Королева твердит одно: сын.
        Станьчик рассмеялся с нескрываемым злорадством.
        — Теперь я с удовольствием повторю ее слова: Они умолкли, потому что двери вдруг отворились и навстречу им выбежала Анна Заремба.
        — Сын?  — спросила Беатриче.
        — Она велела мне выйти,  — с обидой отвечала Анна. Лицо у нее было удивленное, скорее даже испуганное.
        — Стало быть, не королевич? Ради бога! Говорите!  — послышались со всех сторон голоса.
        В эту минуту какой-то предмет, запущенный в дверь, разбившись, с грохотом полетел на пол.
        — О боже!  — вздохнула Диана.
        — Я сказала: «Дитя… прехорошенькое», тогда она показала мне на дверь,  — пожаловалась Анна.
        — Санта Мадонна! От обеих жен — дочери! Когда же наш король дождется наконец наследника?  — вздохнул кто-то из придворных.
        — И что-то он теперь скажет?  — поинтересовался Станьчик.  — Ведь радоваться сегодня будут только наши друзья — Габсбурги. В Вене и в Испании.
        Анна склонила голову еще ниже.
        — Вот и королева спрашивала: «Что скажет на это король?»
        Спустя некоторое время Сигизмунд подошел к ложу королевы, она устремила на него встревоженный взгляд.
        — Ваше величество, вы уже знаете?  — спросила королева так тихо, что он, отвечая, склонился над белой горой подушек.
        — Знаю.
        — Я так виновата перед вами…
        — Думайте только о себе, о своем здоровье…
        — Благодарю вас,  — прошептала она.  — Я так хотела, чтобы вы могли в свой молитвенник вписать имя королевича…
        — А вписал еще одну дочь — Изабеллу из рода Ягеллонов, родилась 18 января, под счастливой звездой.
        — Как вы добры, я этого, право, не заслужила… Она там,  — королева показала рукой в дальний угол комнаты.
        — В колыбели, присланной из Бари?  — спросил король, не двигаясь с места.
        — Да. Но я не думаю, чтобы матушка приехала на крестины. Она из рода Сфорца. Не столь великодушна, как вы.
        Бона протянула руку, и король припал к ней губами.
        — Ну что же, тогда обойдемся и без принцессы. Только выздоравливайте, как вы любите говорить, «presto».
        Бона и в самом деле выздоравливала так быстро, что вскоре уже потребовала отчетов от Алифио и Паппакоды обо всех важных делах, что произошли за те несколько дней, пока она не выходила из своей опочивальни. Изменилось немногое: король вел беседы с Тарновским, а тот упрекал своего господина — для чего, мол, отворил ворота Кракова столь грозному врагу. Алифио объяснил ей, что магнат имел в виду италийских дворянок королевы. Перед такой ратью, как италийские девушки, говорил он, ни один самый доблестный рыцарь не устоит.
        Услышав эту шутку гетмана, Бона нахмурила брови.
        — Насмешки этого воителя меня не занимают. Я хотела бы знать, что думает он о будущих сраженьях? И выступит ли его величество против крестоносцев или останется здесь, с нами, в замке?
        Но на этот вопрос она получила ответ позднее, когда после выборов императора вернулся влоцлавский епископ. Король хотел его видеть в тот же день и не мог отказать супруге, утверждавшей, что она в силах выслушать любые новости: добрые или дурные, и поэтому должна присутствовать при столь важной беседе.
        Джевицкий устал после дальней дороги, но однако же тотчас, едва ступив на землю из дорожной коляски, явился в замок. Король, спросив его о здоровье, сразу же перешел к делу:
        — До нас дошли слухи, что борьба за императорский престол была во Франкфурте весьма упорной.
        Джевицкий отвечал утвердительно.
        — Электоры сомневались, на ком остановить свой выбор — то ли на французском короле Франциске, то ли на Карле Испанском, внуке Максимилиана. Но Габсбургам удалось склонить на свою сторону трех самых важных электоров, и императором стал…
        — Кто?  — подалась вперед Бона, сидевшая в кресле рядом с королем; король молчал, но и он с нетерпением ждал ответа.
        — Испанский король, теперь он император Карл Пятый. Все решил голос четвертого электора.
        — Чешского?  — спросил Сигизмунд.
        — Вы угадали, ваше величество. От имени вашего племянника Людвика я посоветовал пражскому посланнику отдать свой голос за Карла.
        — Стало быть, это вы, епископ, решили дело в пользу Карла?  — продолжал расспросы король.
        — Можно и так сказать, ваше величество.
        Епископ хотел еще что-то добавить, но королева чуть не подскочила с места.
        — То есть как это?  — спросила она.  — Не понимаю, ваше величество,  — без нашего на то согласия?
        Сигизмунд молчал, но епископ продолжал свои объяснения.
        — Я голосовал, помня тайный наказ вашего величества, данный мне перед отъездом.
        — Тайный наказ? В поддержку Габсбургов?  — Королева, казалось, была не просто удивлена, она кипела от гнева.
        — В поддержку короля Испании,  — возразил Джевицкий.
        — Но, светлейший государь,  — продолжала Бона,  — мне трудно поверить, что польский король, имея возможность выбора между французом и немцем, предпочел немца.
        — Почему трудно? Чем же Валуа лучше?
        — Они не так опасны для нас, как те, крестоносцы. Французы дальше от нас.
        — Однако!..  — сказал король и умолк. Бона не желала сдаваться.
        — Карл — это династия Габсбургов. А они давно зарятся на мое италийское наследство. И на герцогство Бари.
        — Но разве не от них год назад я получил чудный лик…  — начал король.
        Бона презрительно скривила губы.
        — Ах!  — хотела было вставить она слово, но Сигизмунд продолжал:
        — …и известие, что герцогиня Бона, принцесса, согласна стать моей женою.
        — Если даже благодаря им я и стала польской королевой, то у них были причины отправить меня подальше от италийских герцогств. Я не слепая и знаю, чего стоит их расположение.
        — Вы сердитесь, светлейшая госпожа, вы несправедливы,  — пытался смягчить ее король.
        — Я — Бона Сфорца. И не верю Габсбургам ни на грош. Сигизмунд неожиданно встал и, кивнув головой Джевицкому, направился к дверям. Он остановился на секунду, обернулся и сказал спокойно, но решительно:
        — В вашем роду в гербе дракон, вам следует знать, что дракон обитает и на Вавеле. И еще неизвестно, который из них окажется сильнее.
        Он вышел, а Бона, глядя с изумлением на епископа, спросила:
        — Я не понимаю. О чем сказывал король? Джевицкий выглядел смущенным, но не уклонился от ответа:
        — Он вспомнил про вавельского дракона.
        — Санта Мадонна! Я живу здесь скоро год и вдруг узнаю, что тут водится какое-то чудище.
        Какой-то страшный дракон. Что это значит? Откуда вы слышали, что мне предсказывал маг?
        — Теперь я могу сказать: не понимаю… О предсказаниях мага я и не слыхивал. Но зато знаю легенду о злом драконе, обитавшем на Вавеле. Он уносил лучших юношей, и его отравили горожане, подмешали в еду яд.
        — Он был отравлен?
        — Да.
        — Стало быть, это только легенда?  — спросила она, уже успокоившись.
        — Конечно, легенда,  — ответствовал Джевицкий с улыбкой.
        — И все же я не пойму, почему вы были лишь советником пражских послов и не могли проголосовать от имени его величества, опекуна несовершеннолетнего Людвика?
        — Чехи преждевременно объявили о совершеннолетии своего короля. Я мог только советовать, но, положа руку на сердце, скажу, что ни король английский Генрих, ни французский Франциск не получили бы поддержки четырех электоров из семи.
        Бона не спускала с епископа глаз, словно бы пытаясь прочесть все его тайные мысли, разгадать криводушие, лицемерие, но епископ, хорошо помнивший последний разговор с Боной, прерванный тогда лишь случившимся с ней приступом, сейчас предупредил ее вопрос:
        — Я сделал все, согласно воле его величества, желающего жить в мире и согласии с соседями, с новым императором. Но, увидев ближе деяния Габсбургов во Франкфурте, разделяю опасения вашего величества. Карл Пятый в случае войны будет не с нами, а с крестоносцами. А посему прошу вас, светлейшая госпожа, допустить и меня в круг близких вам особ, верных слуг и советников… Тем более что мне стало известно, будто Карл затеял хитрую интригу, направленную против вас, ваше величество.
        — Какую же?
        — Я предпочел бы говорить об этом не здесь.
        — Жду вас, ваше преосвященство, не позднее чем через час в моих покоях…
        На другой день король, вызвав Джевицкого к себе, принял его любезнее, чем обычно, и сказал:
        — Я хотел бы держать сегодня совет с вами и с Тарновским. Любопытно мне было бы услышать мнение моих советников, каковы будут наши дела в Европе после избрания Карла Пятого. Так ли вы судите о сем, как королева, или иначе?
        Джевицкий постарался не отвечать на вопрос короля прямо.
        — Королева — кладезь учености,  — сказал он.  — Я слышал, что она знает на память четыре книги «Энеиды» и много писем Цицерона. Читает наизусть стихи Овидия и Петрарки. У нее живой и быстрый ум.
        — А темперамент южный,  — проворчал король.
        — О да, она, быть может, несколько горячего нрава, но хорошо знает, чего хочет.
        — Пока — Тарновскому о ее неприязни к Габсбургам ни слова… он…
        В эту минуту в королевские покои вошел Тарновский, Сигизмунд на мгновение умолк, затем после обычных слов приветствия, спросил:
        — Вы, должно быть, уже слышали, что Карл выбран императором?
        — Это добрая весть,  — отвечал Тарновский и, обращаясь к Джевицкому, продолжил: —Радуюсь, что вы ее нам привезли, ваше преосвященство.
        — Теперь Испания, Нидерланды и все княжества немецкие в одних руках. Каково будет ваше суждение на сей счет?  — поинтересовался король.
        — Мы получили могучего союзника, в государстве которого никогда не заходит солнце. Нам легче будет отразить нападения крестоносцев и турок, потому что иные опасности ныне нам не угрожают.
        — Королева находит, что куда больше толку было бы в франко-турецком союзе. Против Габсбургов.
        — Если и против, то с кем? Не вижу других союзников. Простите, ваше величество, но устами королевы говорит неприязнь.
        — Неприязнь? С чего бы?
        — Есть на то причина. Недавно умершая королева Неаполя Иоанна отписала в завещании изрядную толику денег родственнице своей — Барийской герцогине. Карл отказался подтвердить завещание Иоанны и — соответственно — выплатить деньги.
        — Отказал?! Не думаю, чтобы супруга моя знала об этом уже в день приезда послов.
        — Тотчас по приезде,  — вмешался в разговор Джевицкий.  — Я поведал о сей неприятной истории канцлеру ее королевского величества.
        — Доктору Алифио? Италийцу?
        — Да, ему.
        — Гм… Стало быть, знала… Это меняет положение вещей,  — признался король.
        — И я так полагаю, ваше величество,  — добавил Джевицкий.  — Карл Пятый нарушил взятые им перед выборами обязательства по поводу неаполитанского наследства.
        — А был ли он посредником между нами и крестоносцами, как обещал?
        — Лишь в известной мере, ваше величество. Он склонял великого магистра признать вассальную зависимость от вас и присягнуть вам на верность.
        — Однако Альбрехт отказался сделать это.
        — Увы.
        — С крестоносцами все едино войны не избежать,  — заметил Тарновский.  — Худо, что великий князь Московский Василий спешит объединить русские земли. Есть вести, что он замирился с ханом Гиреем.
        — И вы полагаете, на нас снова двинутся татары?  — спросил король.
        — В этом я более чем уверен,  — утвердительно ответил Тарновский.  — И если бы вы, ваше величество, позволили мне объяснить государыне, сколь велика подступившая к нам со всех сторон опасность, быть может, она не стала бы именно сейчас добиваться своих прав на наследство Иоанны.
        — А вы попытайтесь сами сделать это. Кроме того, необходимо потребовать от великого магистра подчинения Короне… Если только он не нападет на нас первым…
        Короля Бона выслушала куда внимательней, чем Тарновского.
        — Стало быть, война неизбежна?  — спросила она.
        — Да. Кнехты великого магистра предают огню и разорению наши пограничные земли.
        — И вы снова хотите покинуть Краков? Когда же?
        — Во всяком случае, не раньше, чем на помощь Альбрехту придут наемные войска и западные рыцари. Но войны — мужское дело, не обременяйте себя подобными заботами. Вы ведь не поверили Тарновскому, когда он говорил, что наши границы вечно под угрозой.
        Бона тяжело вздохнула.
        — О боже! Что я, выросшая в Бари, могла знать о крестоносцах? О татарском ясыре — этой страшной неволе, придуманной для детей и женщин? Об отуреченных сиротах, из которых растят янычар? Кстати, о Тарновском…
        — Любопытно, что вы о нем скажете,  — оживился Сигизмунд.
        — Верно ли, что на время войны Фирлей передаст ему свой гетманский жезл?
        Король, казалось, был обескуражен таким вопросом.
        — Не знаю, откуда такие вести? Гетманом коронных войск был и остается Миколай Фирлей из Домбровицы. Есть и будет до самой смерти своей на поле брани.
        — Тем лучше. И еще одно. Пожалуй, стоит уже сейчас сделать что-нибудь для Кмиты.
        — Кмита весьма надменен и смутьян.
        — Неужто?  — удивилась королева.  — Он предан вам всей душой.
        — Мне?
        — Вам и династии Ягеллонов. Он старше Тарновского, а посему так спешит занять высокую должность.
        Сигизмунд подошел к Боне вплотную и долго вглядывался в ее лицо.
        — Бог мой! Столько хитроумных замыслов в столь очаровательной головке,  — наконец произнес он.
        — Неужто среди них не бывает и такого: «Я тоже спешу»? Но не к королю, раздающему благодеяния. А к супругу. Почему вы отвернулись? Спрятали лицо? Боже, почему вы залились румянцем?
        Бона ответила очень тихо и страстно:
        — Италийские женщины — это воистину ую1а сРатоге, на которой можно сыграть дивную любовную песнь, но только если…
        — Если?  — переспросил король.
        — Если умеешь играть.
        — Ваш ответ не прям,  — огорчился король.  — Он не может быть утехой для сердца.
        Она улыбнулась.
        — Сегодня вечером я попробую дать вам ответ, который, я надеюсь, будет для вас утешением.
        В следующее мгновение король заключил Бону в объятия…
        Они расстались лишь на рассвете, и король, уходя, еще раз коснулся разметавшихся на подушке волос и прошептал:
        — Вы правы. Воистину.
        Она осталась одна, сонная, понимая, что уже не уснет до прихода Марины или Анны, которые придут ее будить. Ее двор… Теперь придворные дамы были подобраны по ее воле, а не так, как было условлено перед свадьбой. Нет, нет, она не чувствует себя одинокой, разве что с годами придворные девушки выйдут замуж за королевских дворян, одряхлеют старые слуги…
        В эту ночь она не беседовала с королем о делах, говорила с ним лишь на языке любви и ничуть не жалеет об этом. Ее юное тело истосковалось по ласкам, а кроме того… Она дала себе слово, что, подобно Елизавете из династии Ягеллонов, станет матерью королей, и в эти годы, годы первого знакомства с чужой страной, двором и языком, постарается почаще наклоняться над колыбелью, подарком из Бари, серебряной колыбелью Ягеллонов. За эти годы она приучит здешних женщин одеваться на итальянский манер, познакомит двор с итальянской кухней, с тамошними плодами и зеленью. Оживший Вавель запоет и затанцует, и двор Боны, супруги Сигизмунда Ягеллона, прославится на всю Европу. Да… вот еще — лошади. Нужно также позаботиться и о том, чтобы в королевских конюшнях были лошади самых лучших кровей…
        Она закрыла глаза и вновь увидела себя во главе свадебного кортежа: вот она гарцует на своей любимой белой кобыле, скачет по лесной дороге, выезжает на опушку леса. Тогда она чувствовала себя не менее счастливой и не менее усталой, чем после нынешней ночи. Изабелла… Дочь…
        Единственная тень среди светлых картин, мелькавших перед ее глазами. Но молодость еще не прошла, еще есть время, мечты могут исполниться. Кто-то стучит в дверь… Кто осмелился потревожить ее в эти мгновенья блаженного полусна? Как всегда Марина. Это значит, что час уже не ранний, что наступил новый день…
        Она взглянула на камеристку, которая подошла к окну открыть шторы, и вдруг, увидев за окном солнце, захотела искупаться в его лучах, как когда-то на Средиземном море…
        — Отвори окно!  — приказала она. Марина в удивлении обернулась.
        — Отворить окно? На небе солнце, но еще февраль, холодно. Не то что в Бари.
        — Тогда приоткрой. В покоях душно.
        — Душно?  — повторила Марина, словно эхо.  — Но ведь в замке всегда сыро и холодно.
        Наскоро закручивая в узел распущенные волосы, Бона вдруг спросила:
        — Значит, это правда? Ты не любишь этот замок? Не любишь Краков? Вавель?
        — Кто посмел сказать вам такое?  — испугалась Марина.
        — Разумеется, твой друг Паппакода, кто же еще.
        — Паппакода?  — удивилась она.  — Но ведь он сам вечно жалуется.
        — Знаю. Неугоден ему доктор Алифио. Ну что ж. Пусть попробует, как Алифио, добиться признания Краковской академии. Чести обучать польских школяров римскому праву… Да что он вообще-то может?
        — Ну хотя бы управлять замком.
        — Хотя бы? Полно! Он не в Италии, не в Бари, только там эта должность была ему по плечу.
        — Ах; госпожа,  — в голосе Марины звучала обида.  — Вы почему-то говорите о нашем герцогстве…
        — Как же?  — прервала Бона, чувствуя, что в душе ее закипает гнев.  — Не молчи. Говори.
        — Как о каком-то… захолустье. С пренебрежением.
        — Я? А впрочем… Ты меня сердишь. Видишь только то, что хуже, чем у нас в Италии: здесь небо темнее, холодно, нет наших чудесных плодов… Я сама знаю это. Здесь жизнь трудней, суровее. Все чужое. Но принцесса наказывала вам, чтобы в этом чужом, далеком краю вы были для меня защитой и опорой. Вы, итальянцы, ее приближенные из Бари. И что же? Какой от вас прок? Почти никакого. Все старания Алифио только бесят тебя и Паппакоду. Регque? Отвечай!
        — Потому что вы, ваше величество, доверяете ему больше, чем любому из нас. Вы сделали его своим канцлером.
        — Он заслужил этого. Обо всем знает, умеет лавировать, предупреждает об опасностях. Паппакода вздумал с ним равняться? А позаботился ли он о том, чтобы обеспечить мое приданое? Что я знаю о землях, которые дали мне — польской королеве? Немного. Жаждет похвал? Bene. Ступай. Вели ему прийти сразу после завтрака.
        — Милостивая госпожа! Позвольте мне остаться — причесать вас, как обычно,  — умоляла Марина.
        — Я сказала — выйди. Позови Анну и Беатриче.
        — Милостивая госпожа!
        — Я все сказала. Пока Марина, разыскав Паппакоду, провела его в покои королевы, он с досады мял бумажные свитки, которые нес под мышкой. Даже Марине злость его показалась чрезмерной.
        — Вооружитесь терпением,  — сказала она.  — К несчастью, я разгневала королеву, напомнив, что она давно не писала принцессе, забывает Бари.
        — Это чистая правда,  — пробурчал Паппакода.  — Материнские советы для нее ничто. Вы слышали?
        Алифио имеет право войти к ней в любое время дня. Может быть, она хочет сделать его и бургграфом?
        — Не знаю,  — солгала Марина.  — Но он сумел завоевать признание ученых людей в Академии и королевских секретарей. Мы должны потолковать о наших делах с глазу на глаз. Выдастся минутка, я приглашу вас, потолкуем за бутылкой вина. А теперь ступайте к ней. Приготовьте нужные бумаги, она хочет их посмотреть после завтрака.
        Но Бона этим не ограничилась: она подробно изучала все документы, брачный контракт, грамоты о пожалованиях. Паппакода одну за другой подавал бумаги, королева со вниманием склонялась над ними, а потом одну за другой бросала на пол. Вначале пыталась в них разобраться, а потом потеряла терпение.
        — Что это такое?  — восклицала она гневно.  — Пустое! И это тоже пустое. №еп!е! По записям я должна была получить земли, принадлежавшие польским королевам. А это жалкие бумажки, которые надо выбросить! Дарованные земли — смешно даже: Радом, Хенцины, Ленчица, Лобзов и Конин.
        Конин? Есть там хотя бы приличные кони?
        — Нет, ваше величество. Об этом ничего не было сказано.
        — Стало быть, Конин без коней. Далее. Клодава и Иновроцлав. Мало. Очень мало. Вы хотя бы сказали, что я недовольна?
        — Да, государыня. Но помнится мне, что не так давно его величество пожаловали нам земли и за пределами Короны, все Пинское княжество, Кобрин и Клецк.
        — Где находятся эти земли?
        — На востоке, ваше величество.
        — В Великом княжестве Литовском?
        — Да. Земли обширные, от Гродно до Ковно, два огромные старосте а на Руси, в Подлясье и на Волыни.
        — На случай войны с Орденом — земли эти подвергнутся нападению?
        — Если князь Василий не выступит в то же время, если татарские орды не двинутся на Волынь…
        — Довольно,  — прервала она.  — Слишком много «если». Будем считать, что война захватит только северную часть Польши, Поморье и Гданьск. Чего тогда стоят мои обширные владения в Литве и на Волыни?
        — Ваше величество… Как я слышал, это лесные края, оттуда можно вывозить меха, лес, воск.
        Бона задумалась на минуту, смягчилась.
        — Девственные леса… Мачтовые сосны… Таких в Италии нет. Bene. Я люблю охоту. Всегда мечтала померяться силой с волчьей стаей. Услышать волчий вой.
        — В этих вековых лесах множество зверья,  — торопливо поддакивал Паппакода.  — Даже водятся медведи.
        Она успокоилась, повеселела.
        — Да? Наконец-то что-то любопытное. Я поеду туда и устрою охоту на страшного дикого зверя.
        — Герцогиня Бари была бы против этого,  — возразил он неосторожно.
        — Неужто?
        — Но, ваше величество… На охоту, с копьем, после недавних родов… Это тяжело…
        — Неужто?  — уже явно насмешничала она.
        — Мелкий зверь: лисы, зайцы, на них легче охотиться…  — прервала она.  — Я сказала: буду охотиться на дикого зверя! Дикого. Рпто — у моей дочери отменные няньки.  — зачем мне копье? У меня есть аркебуз, дар французского короля. Отличное ружье, стреляет на диво метко. С ним можно идти на самого большого литовского медведя.
        Паппакода привел последний довод:
        — Оленя можно застрелить и под Краковом. В Неполомицах.
        Бона засмеялась, словно бы соглашаясь.
        — Олень только этого и ждет! Станьте вон там, синьор Паппакода. Дальше, еще дальше.  — Она прицелилась, словно собираясь выстрелить.  — Пиф! Паф! И ваших рогов как не бывало.
        Вконец обозленный Паппакода гордо выпятил грудь.
        — Я не женат.
        — Пока нет. Но польки bellissime! Право, уж лучше мне охотиться на медведя…  — смеялась Бона, но, взглянув на бумаги, неожиданно изменила тон.  — На сегодня довольно. Можете забрать грамоты и бумаги. Подождем, пока король не вернется из похода… А пока что старайтесь разузнать побольше о дарованных мне землях.
        Наступило жаркое лето, и даже вечно дрожавшая от холода Марина соглашалась, что в Польше оно буйное и прекрасное. Маленькая королевна целые дни гуляла возле замка, среди цветов и трав, а в ночь на Купалу без страха глядела на зарево горящих костров, бившее в окна. Бона, год назад, вскоре же после приезда побывавшая в замке в Неполомицах, не видела, как здесь справляют праздник Купалы, как пускают по реке венки, и теперь с превеликим любопытством глядела с галереи на костры, золотыми точками обозначавшие берега реки.
        — И красиво, и страшно,  — восторгалась она.  — Огни. Столько огней…
        — В канун Купалы,  — объяснила ей Анна,  — на всех лесных полянах, на берегу любой реки люди разводят костры. В честь наступления лета.
        — Обычай, конечно, старый, но не христианский. Санта Мадонна! Я должна весь вечер, а может, и всю ночь любоваться горящими на берегу Вислы кострами? На таких кострах обычно сжигают ведьм.
        — У нас такой обычай не в моде, государыня,  — вставил словечко Станьчик.
        — У вас! У вас! Завтра хочу увидеть во дворе замка петушиный бой.
        — Но в Кракове петухов выпускают драться только на Петра и Павла. Да и то на потеху черни.
        — А на сей раз мы выпустим их завтра же, здесь на Вавеле. Я приду на состязания вместе со всем двором, как у нас в Бари.
        Желание королевы было понято как приказ, и на другой день под вечер, к удивлению всего замка, двор заполнился жаками в пестрых костюмах — не то фокусниками, не то шутами.
        Королева смотрела на них с галереи и поторапливала маршала двора.
        — Маршал Вольский! Чего мы ждем? Здесь нет никаких боев, одни только маски…
        — Это ряженые, ваше величество. Но вот уже несут клетки с петухами.
        — Вижу,  — сказала она, наклоняясь.
        — Бойцы перед вами, государыня!  — объявил Станьчик и, скорчив рожу, добавил: — Сколько живу, таких на этих плитах не видал.
        Королева глянула на двух напуганных царившим здесь гомоном и вовсе не расположенных к драке черных петухов — у одного из них был на шее красный бантик — и тоже скривила губы.
        — И это, по-вашему, битва?  — произнесла она.  — Без жизни… Как скучно! Этих жалких кур не раззадоришь, не крикнешь: «Возьми его.  — А вы, светлейшая госпожа, предпочли бы смотреть, как летят перья и льется кровь?  — допытывался Станьчик.
        — Да!  — отвечала она, на этот раз уже гневно.  — Я дочь итальянских кондотьеров и не боюсь крови. Я хотела увидеть настоящее зрелище, а тут… Шуты во дворце и шуты там, внизу… Пойдемте в сад, синьорины.
        Она повернулась и пошла прочь, а за нею последовала вся свита. На галерее остался один лишь Станьчик, минуту он глядел на жаков, пытавшихся раздразнить двух черных, не готовых к бою птиц.
        Наконец покачал головой и пробормотал:
        — Здесь не Италия. Не Бари…
        В летний полдень, когда собравшиеся вокруг королевы придворные уже успели высказать комплименты игравшей на лютне Беатриче, Бона спросила Станьчика, насмехавшегося над одним из задремавших дворян:
        — Ты обещал прочесть нам нынче какие-то вирши? Что это будет? Стихи пана Кшицкого или поэмы Дантышека на языке латинском?
        — Ни то, ни другое,  — шут сделал пренебрежительную гримасу.  — Я хотел представить вам, всемилостивая госпожа, первое в поэзии славян стихотворение, сочиненное при дворе, о хороших манерах за столом. Рифмованный трактат из прошлого века, весьма потешный.
        — Bene. Читай!
        С нарочитой серьезностью Станьчик декламировал:
        За столом иной, бывает,
        Всех локтями задевает,
        Расплескав вино чужое,
        Извиниться забывает
        И, других опережая,
        Кус получше добывает.
        Он в моем стихотворенье
        Не услышит одобренья.
        Барышни, от них в отличье,
        Вы должны блюсти приличья.

        Прочие советы таковы:
        Понемногу отрезайте,
        Лишку в рот не набирайте
        И помногу не глотайте[1 - Перевод Ю. Вронского.].

        Потому что большие куски всегда костью застревают в горле.
        Бона нахмурила брови.
        — Довольно. О чем еще толкует автор этого стихотворения?
        Станьчик громко фыркнул.
        — Дает пирующим совет не облизывать пальцы. И не обгладывать с жадностью кости.
        — Кости?  — не поверила королева.
        — Таков совет. Разве плох?  — спросил шут с вызовом.
        — Я спрашиваю, ты отвечаешь. Послушай, дурак, ты ведь все так хорошо знаешь, над всем готов посмеяться. Ответь мне на такой вопрос: правда ли, что зверя в лесах стало меньше, чем прежде?
        — В походе рыцари набивают брюхо до отвала. Мясо для войска сушат, вялят. Да и в дни мира охота — разлюбезное дело.
        — Но равнин и лугов у нас без счета. Да или нет?
        — Отвечу шуткой…
        — Хочу услышать лишь одно слово — „да“ или „нет“.
        — Да. На одного дракона хватит.
        Бона ответила спокойно, но глаза ее метали молнии.
        — Если бы, как полагает король, ты и в самом деле был бы умен, то не давал бы глупых ответов. Синьор Алифио, прошу вас, узнайте подробней и доложите мне суть сего дела. Я хотела бы знать, сколько на сих пространствах можно было бы содержать скота, особливо коров?
        — Не свиней, а коров?  — удивился шут. Бона решила удостоить его ответом.
        — Свиней надо откармливать, а коровы и овцы пасутся сами. В Неаполе королевские земли отведены под пастбища, а плата за пользование ими идет в королевскую казну. Торговля скотом процветает, мяса на столах вволю. Да при том отъевшиеся на этих лугах огромные стада сами переходят границы неаполитанского государства. Нет никаких расходов на перевозку. Просто?
        — На удивленье просто!  — воскликнул шут.  — Не только…
        — Что только?
        — С той поры, как стоит польская земля, ни одна из ее королев не утруждала свою голову мыслями о… скотине,  — закончил Станьчик.
        Он рассчитывал услышать взрыв смеха, но придворные стояли опустив глаза, с каменными лицами.
        Бона вдруг встала.
        — Да,  — сказала она ядовито,  — ни одна не утруждала. И потому-то поэты должны были поучать подданных, чтобы они даже в дни мира столь усердно не обгладывали кости.

        Поздней осенью, когда ветер срывал с деревьев листья, король с супругой выехали на охоту в Неполомице, но дурные вести с Поморья заставили их вернуться. Король какое-то время еще пытался выждать, наконец, несмотря на уговоры Боны положиться на Фирлея или Тарновского, стал собираться в поход. Сигизмунд, упрямый как все Ягеллоны, не внимал уговорам Боны, хотя она, жалуясь на приступы дурноты, говорила ему, что снова в тягостях. Король обрадовался ее словам, но от намерений своих не отказался.
        — Оставляю вас с неспокойной душою, но ехать должен.
        — Надолго?  — спросила она, вздохнув.
        — Война с Альбрехтом может быть очень тяжелой. Возможно, и зимы на нее не хватит. Кто знает.
        Бона взглянула на него с удивлением.
        — Как? Вы не приедете ни на Рождество, ни на Пасху и даже ко дню рождения сына?
        Король молчал, стараясь не глядеть Боне в глаза.
        — Я поняла,  — сказала она через минуту.  — Вы не вернетесь.
        — Не знаю. Буду слать письма. И хотел бы получить весть о том, что вы счастливо разрешились от бремени.
        — О появлении на свет наследника престола? О да. Тотчас же подам весть. Но… Ваше величество…
        Бона подбежала к королю и в неожиданном порыве страха спрятала голову у него на груди. Король нежно утешал ее.
        — Постараюсь вернуться. Но прошу вас, запомните: коли не успею к сроку, даже если это снова будет дочь, высылайте гонца.
        Она гордо выпрямилась.
        — Если, не дай бог, родится вторая принцесса…
        — Что тогда?
        — Тогда, мой господин и король, я сообщу вам лишь об одном — о здоровье королевы.
        Король уехал, и Вавель без рыцарей и королевских советников показался еще более пустым и холодным. К тому же как-то перед самым Рождеством королеву разбудил грохот и стук. Она кликнула Анну, та спустилась вниз, но вскоре вернулась ни с чем — никто из приближенных не знал, что случилось. Тогда королева велела позвать в опочивальню Вольского, которого встретила упреками.
        — Вот уже час, как ужасный стук и грохот не дают мне заснуть. Слышите?
        — Слышу стук колес.
        — И цокот копыт по мостовой. Голова раскалывается от боли. Что все это значит?
        — Ваше величество… По приказу короля со стен и с валов снимают пушки.
        — Пушки? Боже! И с вавельских стен тоже?
        — Да. Даже самые тяжелые.
        — Замок останется без пушек?
        — Таков приказ его величества. Осадные орудия, которые он взял с собой, не достаточно мощны.
        Их слишком мало.
        — Об этом судить я не могу, но полагаю… Мне надо поговорить с маршалом Кмитой.
        — Он еще вчера уехал к королю.
        — Как, он тоже? Значит, никого нет?! Я осталась одна. Без всякой защиты… В замке, в котором нет даже пушек. О боже! Неужто король, помня о пушках, забыл обо мне… Своей супруге?
        Маршал Вольский не смог, однако, повлиять на изменение королевских приказов, и зима была тягостной не только из-за морозов и вьюги, но также из-за неуверенности: какая судьба ждет незащищенный город? А если отряды крестоносцев подберутся к границам Малой Польши?
        В довершение ко всему на Пасху захворала маленькая Анна, дочь короля от первого брака, и Бона приказала сменить медика, найти лучшего из лучших. Алифио разыскал и привел во дворец знаменитого Яна Анджея Валентино, который вместе с обиженным недоверием придворным доктором Катиньяни пытался выходить больного ребенка. Бона в апреле еще была в силах спуститься вниз, в правое крыло замка, навестить двух своих падчериц и Беату и, хотя знала, что дни принцессы сочтены, щадя мужа, не писала ему об этом ни слова, сообщала лишь добрые вести и светские сплетни. Она писала также, что князь Ян, получивший сан виленского епископа, утвердился в своем новом положении, расположив к себе литовских магнатов, и что пани Катажина Косцелецкая, живущая при сыне с двумя старшими дочерьми, тоже благоденствует. В самом ли деле литовские вельможи любезно встретили Катажину — в этом Бона не была уверена. Она даже предполагала, что бывшая королевская полюбовница чувствует себя в Вильне чужой, знатные вельможи кичатся и не приглашают ее к своему двору. Правда, Алифио уверял, что нравы в Литовском княжестве не столь строги, как
в Короне, и едва ли кто из знатных людей избегает знакомства с матерью епископа. Король не знал, каково живется его внебрачным дочерям, под давлением Боны покинувшим Краков, не ведал он и о болезни принцессы Анны. И только когда восьмого мая, на пятом году жизни, принцесса умерла, Бона послала к нему гонца с траурной вестью. Но приехать на похороны король не смог, прислал лишь ответное письмо, в котором благодарил ее за материнскую нежность к больному ребенку, вызванную чувством долга, равным ее добродетели и их взаимной любви. Король просил оставить при дворе знаменитого медика Валентино, чтобы он в июле был при ее родах. Июнь прошел невесело, он тянулся бесконечно, словно иного месяца летом и не бывало. Алифио все чаще заставал королеву в дурном настроении: она изнемогала от жары и ожидания — вести о войне с крестоносцами были редкими и скупыми.
        — Я жду, вечно жду,  — как-то пожаловалась она, хотя редко открывала перед кем-нибудь душу.
        — Вы, наверное, заметили, я в вечном беспокойстве и по ночам, когда под стенами и во дворе слышны лишь одни шаги стражников, встаю и хожу по комнатам, жажду сна, но тревога не дает сомкнуть глаз. И вдруг вижу, я одна в этом замке, совсем одна…
        Канцлер, вглядевшись внимательней в изменившееся, побледневшее ее лицо, робко спросил:
        — Государыня, неужто вы так тревожитесь об исходе сраженья?
        — Не только. Я думаю и о короле, который всегда в самом горниле битвы. О том, что предсказания звезд опять туманны. И в бессонные ночи думаю об одном — неужто я, Бона Сфорца, не смогу назло соседям родить сына? Чтобы династия Ягеллонов не угасла? Эти проклятые Габсбурги в Вене, в Испании… Они, наверное, думают, что я неспособна. А другие? Хотя бы вы? Я хочу знать.
        Алифио уклонился от ответа.
        — Светлейшая госпожа, я знаю, у вас железная воля, но в этом случае надо положиться на благосклонность судьбы. На молитвы.
        Она воздела руки к небу.
        — Санта Мадонна! Я обращаюсь к богу с молитвами денно и нощно. Прошу у него милостыни.
        Как нищенка! Кто бы мог поверить в это? Ведь лишь два года назад астролог в Италии говорил: „Будешь владычицей великой и сильной“. А я хочу быть просто счастливой…
        — Но, ваше величество, перед вами будущее.
        — Будущее?  — промолвила она.  — В вечном страхе, в одиночестве, в постоянной опасности? О, как трудно быть королевой Польши!..
        Тем временем Паппакода, попивая вино в покое у Марины, убеждал ее, что она стала веселее и моложе. Слушая эти похвалы, потупившись, пряча от него взгляд быстрых глаз, Марина все подливала и подливала ему огненного зелья.
        — Быть может, это оттого, что я наконец смогла отогреться под летним солнцем, как когда-то в Бари. Здешняя зима и осень — сущее мученье.
        — Как здоровье королевы?  — спросил он неожиданно.
        — Не может дождаться возвращения супруга. Все смотрит — не видно ли гонцов.
        — Как не ждать,  — буркнул Паппакода.  — Ведь в эти дни решится судьба династии Ягеллонов.
        Неужто жизнь короля в столь великой опасности?
        — Да нет, война с крестоносцами тут ни при чем. Здесь, в замке, решится судьба династии, а также Бари и Россано.
        Марина бросила на него удивленный взгляд.
        — Но ведь италийские герцогства достанутся в наследство королеве.
        — Ей, но не ее дочерям,  — рассмеялся Паппакода.  — Тут у них соперники — испанские Габсбурги, а точнее говоря, Карл. И уж разумеется, ни одна из них не станет польским монархом.
        — Королева уверена, что на сей раз у нее родится сын. Паппакода пожал плечами.
        — Но венский двор в этом не так уверен. Там едва ли рассчитывают на рождение сына. Судите сами — у короля, кроме Яна, одни лишь дочери, три от предыдущих супружеств и две внебрачные.
        Король немолод, ему за пятьдесят. Я спрашивал синьора Катиньяни — он не ждет рождения мальчика.
        — Быть может, он говорит это назло синьору Валентино?
        — Вы проницательны,  — не мог не отметить Паппакода. Марина поджала губы.
        — У королевы иное мнение,  — сказала камеристка с горечью.
        — Со дня коронации она совсем не считается с нами,  — вторил Паппакода.  — Предпочитает поляков.
        — А вы нет?
        — Если бы я был бургграфом, то, разумеется, искал бы людей среди здешних придворных. Но сейчас…
        — Боюсь, из вас двоих она выберет Алифио.
        — Опять он — везде и всюду! Следует самому позаботиться о себе. Венский двор интересуется мною куда больше, чем королева.
        Эти слова были для камеристки неожиданностью.
        — Это для меня новость,  — сказала Марина.
        — И при том важная. Почему бы Габсбургам с помощью одной из королевских дочерей не завладеть Польшей?
        — И вы говорите мне это так, между прочим, за бокалом вина?  — спросила она удивленно.
        — Не совсем так. У меня свои расчеты и намерения. Вена с нетерпением ждет того дня, когда Бона наконец разродится.
        — И какой услуги они от вас тогда ждут?
        — От меня?  — в свою очередь удивился Паппакода.  — Никакой. Разумеется, никакой. Но от вас… Совсем маленькой, вполне невинной…
        Если он полагал, что Марина у него в руках, то ошибся.
        — В этой ужасной стране даже малейшая услуга… стоит так дорого,  — вздохнула она, кутаясь в цветную шаль.
        — О да,  — должен был согласиться он.
        — Что же это за услуга?
        — Право же мелочь. Когда я первым в тот день узнаю, что…
        — Родился сын?
        — Да нет же! Дочь. Их интересует только дочь.
        — Любопытно… Алифио может стать управляющим замка в Кракове,  — сказала она, немного подумав.  — А на какую должность в Вене рассчитываете вы?
        — Увы, умудренный горьким опытом, теперь, после Кракова, я ни на что не рассчитываю. Сан? О нет. Я хотел бы, чтобы меня наконец оценили по заслугам. Я жду благодарности… Но об этом толковать еще рано.
        — Разумеется, не время,  — согласилась она, снова подливая ему вина.
        Королева в последние дни не вставала со своего ложа и, хотя июль был на исходе, не надеялась, что решительный день близок. На все вопросы придворных медиков она упрямо отвечала — нет.
        Уверяла, что никаких болей не чувствует, но не встает, дабы не оступиться случайно и не вызвать преждевременных родов. Медики только переглядывались — долгожданное событие, по их подсчетам, должно было произойти не позднее конца июля. Бона не подпускала их к постели, и они каждый день уходили от нее ни с чем, дивясь все больше и больше. Камеристки, разумеется, видели, как она часами стиснув рот лежит молча, читает, чтобы не заснуть по ночам, но боялись спросить, отчего она мрачна и столь нелюбезна с докторами. Лишь Марина иногда решалась спросить госпожу о здоровье, да еще как-то Анна, участливо глядя на побледневшее лицо королевы, лежавшей с полузакрытыми глазами, сказала:
        — Может быть, мне развлечь вас пением?
        — Нет,  — коротко отвечала королева.
        — Позвать музыкантов? Шутов?
        — Нет.
        — Станьчика?
        — Не мучь меня. Не было ли вестей от его величества? С поля брани?
        — Нет, госпожа.
        В эту минуту появившийся в дверях Вольский возвестил:
        — Пан воевода Заремба просит его выслушать.
        — Отец?  — обрадовалась Анна.  — Он здесь, в Кракове?
        — Только что прибыл в замок,  — подтвердил Вольский. Королева вдруг оживилась.
        — Проси! Проси! Ян Заремба, едва придя в себя после долгого пути, тотчас же поспешил к королеве, видно было, что он рад видеть ее в добром здравии, пусть даже в постели.
        — Ваше величество, я пришел к вам от короля, он наказывал передать вам его поклоны и узнать…
        Королева не дала ему договорить.
        — Рада видеть вас в замке.  — И, протянув руку, спросила коротко: — Где письма?
        — Писем нет,  — смутился воевода.
        — Нет писем,  — повторила она вслед.
        — Но король тревожится о вас,  — уверял Заремба.  — Он просит, чтобы вы, ваше величество, были осторожны.
        Она заставила себя улыбнуться.
        — Даже так… Что же. Как видите, я здорова. Жду. Удачен ли был ваш поход?
        — Поначалу он принес нам победу,  — отвечал воевода.  — Мы захватили Квидзынь, особливо помогли нам тяжелые орудия, те, что доставили из Кракова. В мае гданьские отряды штурмом взяли Клайпеду, а его величество с войском двинулся на Крулевец. Я находился при нем. Потом в лагере нашем появились непрошеные посредники, представители Альбрехта.
        — А что же король?
        — Он был этим весьма недоволен. Посланники папы и императора склоняли его к заключению мира или хотя бы перемирия, желая быть при сем посредниками.
        — А он?  — продолжала расспрашивать Бона.
        — В великом гневе.
        — Король?  — В голосе Боны звучало удивление, словно бы она сомневалась в способности супруга разгневаться.
        — Да. Его величество король спросил папского легата, что сказал бы Рим, если бы он выступил посредником в спорах между Равенной и Болоньей. Легат удивился и ответил, что оба эти города подчиняются папе. Так было, есть и будет во все времена.
        — А король?
        — Король сказал: „Передайте тому, кто вас сюда прислал, что все эти земли мои. Так было, есть и будет во все времена. Никаких посредников не требуется“. Посланники, не найдя на сии слова никакого ответа, твердили, что негоже сильному монарху биться со столь слабым противником. На это король отвечал: „Я и сам знаю, что гоже, а что негоже“. Наступило затишье, однако вскорости наемные войска с запада двинулись к Великой Польше, на помощь Альбрехту.
        — А что король?
        — Созвал против наемников посполитое рушение, сам же двинулся к Познани. Я при нем. Теперь будем держать оборону на Висле, под Быдгощем. Речную переправу удержим любой ценой.
        — Тяжко приходится?
        — Тяжко,  — признал воевода.  — Пользуясь тем, что переговоры затянулись, великий магистр уже сейчас, в июле, двинул войско в сторону Мазовии.
        — Он способен выиграть войну?
        — До развязки далеко. Если выстоит осажденный Гданьск, если не падет Тчев…
        — Если… если,  — повторяла она уже сердито.  — Вы сейчас вернетесь назад, к королю?
        — Я должен забрать отсюда оставшихся людей и идти с подкреплением на Гданьск.
        — Оставшихся людей?  — Бона, казалось, не верила своим ушам.
        — Всемилостивая государыня! Это битва не на жизнь, а на смерть. Или мы победим, или лишимся Поморья.
        — Вы уже завтра возвращаетесь в лагерь?
        — К завтрашнему дню мне не собрать воинов. Да и король ждет моего возвращения с доброй вестью.
        — С какой же?  — Бона словно бы все еще не понимала.
        — С вестью о рождении наследника,  — осмелился произнести воевода.
        Королева иронично улыбнулась.
        — Да… Как погляжу, миссия у вас нелегкая. Но, увы, пока что вам королю сказать нечего. Утешьтесь тем, что и мне тоже. Анна, проводи гостя. У вас очаровательная дочка, пан воевода.
        Он низко поклонился.
        — Только бы она всегда была приятна вам, наияснейшая государыня.
        С этими словами воевода вышел, но успел обвести взглядом опочивальню, словно бы ища чего-то.
        Он уже не спрашивал ни о чем, но, идя по переходам, не выдержал:
        — Мне возвращаться пора, а колыбели пока не видно. Король полагал, что супруга его родит в конце июля.
        Анна кивнула.
        — Медики тоже так говорили, но Марина… Она, должно быть, знает больше других и твердит, что королева желает родить в начале августа. Она сумеет себе приказать, у нее сильная воля…
        — По какой причине? Чтобы меньше досаждала жара?
        — Нет. Младенец, рожденный в августе, будет наречен именем римских цесарей,  — объяснила Анна поспешно.
        — Август? Рожденный в августе месяце? О боже! Вот уж никогда бы не пришло такое в голову.
        Клянусь, не пришло бы!
        — Вам не пришло, а ей — пришло. Только этой мыслью и живет. Не верится, но правда, она всячески оттягивает время.
        — Что за женщина!  — сказал воевода и вдруг схватил Анну за руку.  — Послушай, дочка! Помоги мне! Не только королеве нужен наследник. Но и королю тоже. А стало быть, и мне, его посланцу.
        — Чем же я могу помочь?  — старалась она вникнуть в его слова.
        — Буду ждать знака. Здесь я могу пробыть день-два, не больше. Если исход будет счастливый — вывесь в окно алое полотнище, и я вернусь к королю с доброй вестью. Если родится дочь, к окну не подходи. Запомнишь?
        Анна кивнула.
        — Да. Алое полотнище…
        Наступила душная жаркая ночь. На небе высыпали звезды, но месяц был красноватый — первый день августа предвещал непогоду. Анна, стоя у приоткрытого окна, смотрела на высокое, распростертое над замком и над Вислой небо и вдруг услышала приглушенный стон. Марина по-прежнему неподвижно дремала в кресле — быть может, ей это только почудилось? Но через минуту стон повторился — Анна бросилась к постели. Королева лежала, уткнувшись лицом в подушку, впившись зубами в ее кружева.
        — Марина,  — прошептала Анна, будя камеристку. Теперь они уже обе низко склонились над ложем королевы, вслушиваясь в ее жалобные стоны.
        — Госпожа, пора позвать медиков. Она покачала головой.
        — Нет, еще рано.
        — Облегчат страдания, ускорят роды…  — просила Марина.
        — Тебе велено было сказать, когда наступит полночь. Но ты проспала.
        — Госпожа, я вздремнула всего на минутку…
        — Так сколько… сколько ждать еще до полуночи?
        — Полчаса, может, чуть меньше.
        — Зажгите свечи!.. Много свечей!  — неожиданно приказала королева.
        — Как на большое торжество?  — спросила Анна.
        — На очень большое. О чем вы шепчетесь? Думаете, опять, опять родится не он?..
        — Помилуйте, ваше величество!  — взмолились обе в один голос.
        — Когда я рожала Изабеллу, все было иначе. Не было таких мучений.
        — Да, госпожа,  — подтвердила Марина, ставя возле ложа подсвечник.
        — Санта Мадонна! Четверть часа уже миновала?
        — Нет еще. Но десять минут наверняка.
        — Ровно в полночь зовите придворных медиков. О Бю! Опять…
        — Они рядом, за стеною, оба — и Валентино, и Катиньяни.
        — Оба? Ждут? Тогда пусть войдут! Пусть войдут!  — вдруг крикнула королева.  — Я больше не вынесу!
        Солнце, с трудом прорвавшись сквозь туман, осветило темные стены вавельского замка. Наступало утро — первое августа 1520 года. В комнате, из которой видны были покои королевы, сидел калишский воевода. Перед ним на столе лежали бумаги, карты, но сам он, уставший с дороги, сидел, подремывая, на табурете, то и дело вскидывал голову, протирал глаза. Вдруг на третьем этаже, в покоях королевы, кто-то шире распахнул окна. Заремба сорвался с места, опрокинув стул, и замер, напряженно всматриваясь в одну точку.
        „Да или нет? Да или нет?“ — билась в голове одна мучительная мысль.
        Окно, в которое он вглядывался, теперь было открыто настежь, но ожидаемого знака, сколько он ни смотрел, не было видно. Со злости он ударил кулаком по каменной стене.
        — Я наказывал ей не приближаться, не открывать окна, ежели… А она…
        В эту минуту в окне мелькнула женская рука, вывесив из окна алый стяг. На фоне темных стен он был похож на струю крови. Быть может, животворной?
        — Стало быть — да!  — воскликнул он.  — Наконец-то! Бог не обошел нас своею милостью. Ярост! Ярост! Камне! Живо!
        Тотчас же вбежал слуга.
        — Можно ехать. У нас родился Август. Уразумел? Королевич! Чего глаза пялишь? Готовь лошадей в дорогу. Зови людей! Едем к королю!
        — Сегодня?  — удивился слуга.
        — Немедленно! Через час выезжаем. Шевелись! Да попроворней!
        Неделю спустя в опочивальне у сидевшей, откинувшись на подушки, Боны собрались Алифио, Паппакода и камеристки. Тут же рядом стояла серебряная колыбель.
        — Придвиньте ближе,  — потребовала Бона.  — Еще ближе. Чтобы я могла коснуться его.
        — Светлейшая госпожа, лекарь сказывал, вам еще нельзя…  — начала было Анна.
        — Полно,  — прервала ее королева.  — Теперь мне все, все можно. Он спит?
        — Спит, госпожа,  — торопливо ответила Марина.
        — Жаль,  — вздохнула королева.  — Я хотела дотронуться до него. Если бы его величество был здесь… Ведь он еще не скоро узнает.
        — Мой отец тронулся в путь уже на рассвете,  — сказала Анна.
        — Bene. Вот-вот должен прибыть гонец. Ну а письма?  — спросила Бона своего канцлера.  — Отправлены письма с доброй вестью ко всем монархам?
        — Да, ко всем владетельным князьям.
        — Герцогиня обещала в честь радостного известия устроить рыцарский турнир в Бари. Теперь-то она наверняка прибудет в Вавель.
        Алифио не подтвердил ее слов, заметил только:
        — Первые поздравления уже получены. Вена, наверное, уже знала до того, как получила наши письма.
        — Ну и что, Габсбурги не скрывают своего разочарования?  — полюбопытствовала Бона.
        — Поздравления настолько холодны, насколько позволяют правила дипломатии.
        Бона рассмеялась.
        — То-то они взбесятся, когда приедут на крестины. Бедняги! Потеряли надежду на то, что род Ягеллонов вымрет.  — И, взглянув на колыбель, спросила: — Он все еще спит?
        — Да.
        — При блеске свечей и благовонии фимиама им будет восхищаться вся Европа.
        В голосе ее было столько горделивой радости, что Алифио с грустью заметил:
        — Столь огромное собрание монархов невозможно ни в ноябре, ни в декабре.
        К его удивлению, Бона, казалось, ничуть этим не огорчилась.
        — Чем позже, тем лучше,  — сказала она.  — Принц подрастет, станет еще красивей. Да и война к тому времени подойдет к концу.
        — Будем надеяться,  — отозвался Алифио.
        — В честь возвращения наших доблестных воинов с победою примас Лаский отслужит благодарственный молебен, тотчас после этого в соборе состоятся крестины. Под звон всех краковских колоколов. Это будет великий день! Двойное торжество.
        Ее сияющие глаза глядели на колыбельку.
        — Все еще спит?
        — Проснулся, улыбается,  — ответила Марина. Бона протянула к нему руки.
        — Дайте мне его, дайте!
        Прижала младенца к груди, а потом, склонив над ним лицо, произнесла с благоговением его имя:
        — Аугустус…
        В эту минуту в опочивальню вошел Вольский.
        — Гонец с письмом от его величества,  — сообщил он.
        — Наконец-то!
        Передав Марине младенца, Бона чуть ли не вырвала письмо из рук маршала, попробовала было читать, но тут же уронила голову на подушки.
        — Не могу,  — прошептала она.  — Перед глазами туман. Оставьте меня. Вы все. Пусть только Марина и Анна…
        Она умолкла, и Марина поспешно налила в рюмку какую-то микстуру для восстановления сил. Бона смочила губы, швырнула рюмку на пол и приказала Анне читать. С начала и до конца. Медленно.
        Отчетливо.
        Письмо оказалось коротким, было написано наспех, во время короткого постоя.
        „Светлейшая госпожа! Великую радость испытали мы, узнав из письма вашего, что вы благополучно разрешились от бремени и что Бог был милостив, ниспослав нам долгожданного сына, вечный залог нашей взаимной любви. За столь радостную и приятную для нас весть мы от всего сердца благодарим Ваше королевское величество и нижайше просим — поберечь здоровье. Любимому сыну нашему велите при крестинах дать имя Сигизмунд, которое с ним вдвоем теперь носить будем“.
        Бона прервала се.
        — Не верится. Прочти еще раз. Анна послушно повторила:
        „…сыну нашему велите при крестинах дать имя Сигизмунд, которое с ним вдвоем теперь носить будем“. Королева минуту молчала.
        — О Dio!  — наконец воскликнула она.  — Он не собирается вернуться, не рассчитывает на скорый конец войны. Это ясно. Крестины состоятся без него? Нет! Дай письмо! Ты, наверное, не разобрала.
        Последние слова Бона прочитала еще раз и повторила с горечью: „…сыну нашему велите при крестинах дать имя Сигизмунд, которое с ним вдвоем теперь носить будем“. Так оно и есть: церемония без торжества, без короля. Война дороже рождения желанного сына. А как она мечтала об этом дне. Как ждала.
        — Всемилостивая госпожа, вы можете себе навредить…  — решилась заметить Анна.
        — Я себе не наврежу, а вот письмо это принесет вред всем нам,  — возмутилась Бона.  — Торжественные крестины без короля, восседающего на троне во всем своем величии? Никто не прибудет на такое скромное торжество. Ни один король, ни один влиятельный князь! Пришлют своих людей, своих представителей, послов, графов. Опять все не так, не так! Великого триумфа не получится, только…
        Подавая ей снова младенца, Марина начала перечислять:
        — Ведь родился Ягеллон, родич императора и короля Чехии и Венгрии, наследник трона Польши, Литвы, Руси, Пруссии, а также наследник герцогств Бари и Россано.
        — Замолчи!  — оборвала ее Бона.  — Я сама знаю, кто мой сын…
        — Сигизмунд,  — неосторожно добавила камеристка.
        — Август! Август!  — закричала королева.  — Санта Мадонна! Почему я здесь, а он там? Все это не по мне. Почему я сама не воюю? Почему не могу быть королем?
        Она успокоилась не скоро и после долгих раздумий велела позвать к себе канцлера, который внимательно выслушал ее наставления и наконец сказал:
        — Правильно ли я понял? Крестины должны быть пышными и как можно скорее?
        — Да. В честь наследника трона будет торжественное богослужение, колокольный звон, величественное шествие и гулянье.
        — Первого сентября?  — спросил Алифио.
        — Да. Чем раньше, тем лучше.
        — Всемилостивая госпожа, вы хотели, просили…
        — Я переменила решенье,  — перебила она сердито. Алифио не верил своим ушам.
        — Но… Ведь мы не успеем предупредить дружественные державы.
        — Вот именно потому, что не успеем.
        — Но, ваше величество, ведь к нам никто не приедет.
        — Все к лучшему. Не увижу злобных рож, не буду приветствовать ничьих послов. Кого попало.
        Впрочем… Я все еще чувствую сильную слабость.
        — Можно послать гонца хотя бы в Бари,  — продолжал Алифио,  — и через месяц, через два герцогиня…
        Никаких возражений! „Хотя бы в Бари“? А почему „хотя бы“, а не „даже“? Почему бы не „даже короля Франции“ или „монарха Англии“? Если бы я захотела, на крестины нашего сына мог бы приехать сам Генрих Восьмой. Ведь он получил в подарок мою любимую верховую лошадь. Не помните? Это был дар герцогини.
        — Всемилостивая госпожа…  — прошептал Алифио удрученно.
        — Я все сказала. Крестины будем справлять через две недели.
        — Вы не будете ждать распоряжений короля?
        — Вот слова из письма — „велите при крестинах дать имя Сигизмунд“. Я и велю. И на этот раз будет так, как я хочу.
        Алифио низко склонил голову.
        — Еще один вопрос: краковский епископ спрашивал вчера об имени новорожденного.
        — Его имя? Август.
        — Август?  — протянул он удивленно.
        Бона тут же поправилась, но бросила на него исполненный упрека взгляд.
        — Я хотела сказать — Сигизмунд… Сигизмунд Август.
        Заремба приехал в замок только несколько месяцев спустя, на сей раз Бона приняла его официально, в присутствии епископа Джевицкого, Анджея Кшицкого и королевского банкира Северина Бонера.
        Воевода привез вести на удивление добрые: крестоносцы были разбиты, великий магистр убрался восвояси в Крулевец, попросил прекратить боевые действия и предложил перемирие сроком на четыре года.
        — Срок слишком короткий,  — заметила Бона,  — но этого уже не изменишь. Главное, что его величество вернется. Он не был на Вавеле почти полтора года. Я считала дни, недели. И за это время в замке ничего не делалось. Понимаю, война. Но когда он здесь был — разговаривал с итальянскими скульпторами, смотрел планы, определил сроки. А сегодня? Часовня, усыпальница первой супруги короля еще не готова! Санта Мадонна! Злые языки могут сказать, что я медлю нарочно, из-за неприязни к ней и к своей падчерице, королевне Ядвиге.
        — Но, всемилостивая госпожа, кто бы это посмел?  — запротестовал епископ Джевицкий.
        — Обвинить? Ох! Завистников хватает. Дело ясней ясного: король возвращается, нужны деньги.
        Казна как всегда пуста. Неужто ничего нельзя изменить?
        — Я уже внес большие средства для продолжения работ,  — заверил Бонер.
        Спасибо. Но я думала о другом. Разве нельзя издать указ о податях?  — спросила королева, внимательно глядя на Бонера.
        — То есть как это? Без согласия шляхты и сейма?  — удивился тот.
        — Да. До возвращения короля. Сейчас.
        Бонер промолчал, но Джевицкий осмелился пояснить:
        — Ваше величество, у нас без согласия сейма и шляхты никаких новшеств не бывает.
        — Значит ли это, что король сам не может определять налогов и пошлин?  — продолжала допытываться королева.
        — Не может навязать их своим подданным, ваше величество.
        — Ах так? Хотела бы я раз и навсегда узнать, чего еще не может польский король?
        — Назначать самовольно наследника престола, вступать в брак без согласия сената, а также заново делить земельные владения в Короне.
        — Хотя он при этом и верховный судья, и главнокомандующий и обладает правом назначать высших сановников, даже епископа и настоятелей?
        — Таковы законы Речи Посполитой, ваше величество,  — отвечал Джевицкий.
        — Ну что же! Тогда увидит замок таким, каким его оста- вил. Казна пуста, пушек нет, часовня недостроена. О чем еще, кроме нашего здоровья, спрашивал король?  — обратилась Бона к Зарембе.
        — Он спрашивал про большой колокол, что отлит из трофейных пушек. По воле нашего государя колокол сей будет называться его именем.
        — Его именем?
        — Спрашивал, какая надпись будет выбита внутри колокола?
        Джевицкий опередил ее с ответом:
        — Принадлежащая перу находящегося среди нас поэта пана Анджея Кшицкого. Можно напомнить, коли угодно.
        Кшицкий не заставил себя долго просить и продекламировал:
        „Если ты, путник, найдешь, что велик я не в меру,
        Скажи, разве я не под стать делам своего короля“.

        — Надпись удачная,  — признался Заремба.  — Жаль только, что на польском языке.
        Прибывающим в Краков из чужих земель она будет непонятна.
        — Пан Кшицкий сочинил эти строки на языке Горация.  — объяснила Бона.  — Латинский текст начинается словами… Прошу вас, напомните,  — обратилась она к поэту, и тот процитировал:

        — Да, да, именно так,  — подхватила Бона.  — Колокол будет поднят на колокольню сразу же после триумфального прибытия короля в Краков значит, удастся выполнить пожелание нашего короля,  — добавил епископ.
        Поход был закончен благополучно, великий магистр дорого заплатил на нарушение Торуньского перемирия и признал себя побежденным. Когда-то принадлежавшая ему Королевская Пруссия с Мальборком не только осталась за победителями, но дальнейшее сопротивление вообще ставило существование Ордена крестоносцев под угрозу. Пришлось ему пойти на переговоры, и он выбрал путь, которого до последнего момента никто не предвидел. А пока что медлил, памятуя, что годы перемирия — это время и для размышлений, и для подсчета добычи и потерь.
        Краков радовался возвращению доблестного войска во главе с королем, но больше всех радовалась королева и ее двор. Когда наконец пришел долгожданный день, возгласам „ура!“, приветствиям и поздравлениям не было конца. Сигизмунд, после столь долгого отсутствия, возвращался в замок на Вавеле неуверенный в том, как встретит его супруга. Но она вышла ему навстречу еще более красивая, чем прежде, счастливая, умиротворенная. Они на мгновенье скрылись в ее покоях и, заключив друг друга в объятья, замерли, радуясь тому, что снова вместе, что слышат доносившийся от окна детский голос.
        — Слышите? Это он, Август. Ваш наследник.
        — Наконец-то,  — вздохнул он и вслед за супругой приблизился к серебряной колыбели.
        Возле нее, играя погремушкой, ползал по ковру ребенок, еще не достигший года, но большой и подвижный. Король взял малыша на руки и подкинул высоко вверх.
        — Настоящий Ягеллон — плоть от плоти. Здоровый. Большой. Где взять слова, чтобы отблагодарить вас.
        — Я хотела быть матерью королевского сына…
        — Вы стали ею.
        — Хотела быть счастливой.
        — Вы стали счастливой?
        — Вот с этого момента. Никто не вычеркнет из моей памяти этого дня.
        Счастливыми были и последующие дни и недели. В июле пестрая толпа горожан вышла на улицы, всем хотелось посмотреть, как будут поднимать вверх большой колокол. Его на двух катках везли через рынок и Славковские ворота к колокольне. В торжестве поднятия большого колокола принимало участие и королевское семейство вместе со своим двором. Тысячи мещан глазели, как повисли на концах канатов, обливаясь потом, силачи. Колокол медленно и величественно возносился вверх, в июльское небо. А потом, мерно раскачиваясь в вышине, он заговорил густым медным голосом.
        — Заговорил!  — радовалась толпа.  — Заговорил большой королевский колокол. На погибель крестоносцам.
        Бона, сидевшая рядом с королем, повернула к нему украшенную драгоценностями голову.
        — „Скажи, разве я не под стать делам своего короля“,  — сказала она негромко.
        Король удивился.
        — Что я слышу? Лесть? Из ваших уст? Трудно поверить.
        — Эти слова выбиты на языке колокола. Я лишь их повторила.
        Заглядевшись на колокольню, слушая бархатистый звон большого колокола, прославлявшего короля-победителя, Сигизмунд сказал:
        — Вы правы. Эти слова выбиты на языке колокола…
        Летние месяцы еще принадлежали королеве и маленькому Августу, но уже ранней осенью король должен был покинуть Вавель, он уезжал на сейм в Петроков. Бона, уже знакомая с польской конституцией запрещавшей королю издавать новые законы без предварительного согласия сейма, посоветовавшись со своим канцлером, решила поговорить с королем о будущем их долгожданного сына, о его правах на престол. Она знала, что Ягеллоны наследуют престол Великого княжества Литовского, но королевский престол в Польше оставался выборным. Алифио уверял, что короля Ольбрахта во время выборов даже поддерживал вооруженный отряд, потому что одновременно с ним свою кандидатуру предложил мазовецкий князь, ссылаясь на то, что род его восходит к Пястам. Для Боны это известие было потрясением. Она полагала, что родился долгожданный наследник трона, а тут вдруг оказалось, что ей предстоит добиваться согласия сейма и сената на коронацию, ждать много лет, чтобы потом только, лишь после смерти Сигизмунда, обрести уверенность, что она мать короля Польши, а не только великого князя… От этой мысли она страдала и решила больше не таиться
перед Сигизмундом. И вот в один из дней, когда муж ее с улыбкой наблюдал за тем, как сын его учится ходить, она стала поучать малыша:
        — Иди прямо, не беги. Иди, carino! У него ваша походка. Теперь ступай к окну. И сразу же обратно. Саro mio! Слышишь? Иди ко мне.
        Но Август обернулся и, судорожно держась за оконную раму, сердито крикнул матери:
        — Нет! Bastа! Bastа!
        — А это у него от вас,  — улыбнулся король.
        — Верно,  — неохотно согласилась она.  — Но я переломлю, пересилю его упрямство. Уведи королевича,  — приказала она кормилице.  — Санта Мадонна! Королевич! Что за титул? Что он значит? Ничего — ей-ей, ничего!
        — Его носили мои братья, а долгое время и я сам…  — объяснял король мягко.
        — Но вы… Вы ведь получили перед этим великокняжеский престол в Вильне. Так же, как ваш отец и брат Александр…
        — Не вижу связи. Да, я был королевичем. Потом получил великокняжеский престол, и, наконец, меня выбрали королем. Что из этого?
        — А то, что путь к краковскому трону идет обычно через Великое княжество Литовское. И наш сын должен иметь собственный титул. Должен быть великим князем. Это уже звучит. И что-то значит.
        — Бог даст, он будет им, когда вырастет,  — согласился король.
        Бона встрепенулась.
        — Ждать? Чего ждать? Надо постараться, чтобы литвины возвели на трон Августа сейчас, немедленно.
        Бона внимательно глядела на короля, но он сказал спокойно:
        — Это мысль пустая.
        — Но почему?  — не унималась Бона.  — Надо пытаться, пробовать несмотря ни на что.
        — То, чего вы хотите, противоречит здешним обычаям и законам,  — объяснил он.
        — Напротив. Коль скоро княжество Литовское принадлежит Ягеллонам по наследству…
        — Но согласно указам, принятым в Городле,  — прервал он ее,  — великого князя выбирает не король, а литовские и польские вельможи на общем сейме.
        — Какой глупый указ. И для нас непригодный. Неужто вы не хотите уже сейчас быть уверенным в том, что Август станет королем?
        — Но ведь ему… пошел только третий год…
        — Я спрашиваю — не хотите такой уверенности? Молчите? Ведь в Литве свой великокняжеский Совет, свой сейм. Можно созвать тайное заседание этого Совета и получить обещание возвести Августа на великокняжеский престол.
        Король отвечал уже с заметным раздражением:
        — Да, но к такому странному решению едва ли удастся склонить хоть кого-то из тамошних вельмож. Ни Ежи Радзивилла, ни Гаштольда, ни князя Острожского. К тому же я хотел бы заручиться и согласием польских вельмож. Что я услышал во время собственной коронации? „Мы выбрали вас, ваше высочество, королем не потому, что вы наследник Литвы и Короны, а потому, что оба Совета дали на то согласие по доброй воле своей и добрые чувства к вашему высочеству питая“.
        — Они посмели так сказать?  — удивилась Бона.  — Какая дерзость! Но каждую из сторон можно попытаться уговорить. Или расположить к себе. Всегда надо пробовать, добиваться…
        — Чего? Чтобы престолонаследником стал двухлетний младенец?
        — Ах, ваше величество,  — небрежно бросила она,  — у детей есть одна особенность — они растут.
        Август станет великим князем не раньше, чем в три или четыре года… Король неожиданно рассмеялся.
        — Поистине канцлерская голова! А какое упорство!
        — Одно лишь слово: Si? Да?  — спрашивала она.
        — Я говорю „да“, потому что не верю, что на сей раз вам удастся поставить на своем.
        В порыве благодарности Бона прильнула к королю.
        — Вы и в самом деле мудрый правитель.
        — К тому же не скрывающий своего восхищения королевой… Но также и своих опасений…  — добавил он.  — Неужто она всегда будет делать, что ей вздумается?
        — Если король скажет „да“. А вы ведь согласились, не правда ли?.. Нельзя упускать ничего. Август должен получить наследство моей матери, вашего венгерского племянника, мазовецких и силезских Пястов.
        — Вы метите высоко. Многого хотите. Быть может, слишком многого…
        Она улыбнулась, уверенная в себе, радуясь одержанной победе.
        — Но ведь ваш колокол на одной из самых высоких колоколен. И тоже великий из великих. Потому что он иод стать делам своего короля.
        Не желая терять времени понапрасну, Бона на другой же день вызвала к себе епископа Мендзылеского.
        — Вы, ваше преосвященство, знаете литовские нравы и обычаи. Ведь это вас посылал недавно его величество в Вильну мирить поссорившихся вельмож — Ежи Радзивилла с воеводой Гаштольдом?
        Мендзылеский неохотно ответил:
        — Миссия моя не была выполнена полностью, их вражда и по сей день — тяжкое бремя для Великого княжества Литовского.
        — Канцлер Алифио говорил мне, что с недавнего времени Гаштольд воспылал ненавистью также к гетману Острожскому?
        — Я слышал такие речи. Может быть, ненависть его продиктована завистью? Ведь король очень почитает гетмана. Да и то сказать: гетман — полководец знаменитый, победитель московского войска под Оршей.
        — Ненависть разделяет людей,  — согласилась Бона.  — Но ваше дело примирить и объединить всех этих вельмож.
        — Против кого же?  — не понимал он.
        — Ох, хотя бы против панов польских. Прошу вас, не удивляйтесь. Не надолго. На какое-то время… Повод всегда найдется. Прежде всего — Краков. Неужто шляхта Малой Польши, желающая присоединения Лихвы, не смотрит косо на всех этих восточных князей и бояр? А что, ежели Великое княжество Литовское отплатит им той же монетой?
        — Его величество никогда не допустит… Бона прервала его сердито.
        — Я знаю, знаю. Король осторожен. Предусмотрителен. Взвешивает каждое слово. Но на этот раз, синьор епископ, вы можете действовать свободно. Великокняжеский трон для королевича Августа мы добудем с его согласия.
        Мендзылеский после долгих размышлений и колебаний сказал:
        — Опасная игра. И нелегкая.
        — Но отказываться от нее нельзя. Все надо порешить, пока у нас перемирие с крестоносцами и на восточных границах спокойно. Должно быть, войска хана Гирея нанесли сильный урон князю Василию?
        — Просит перемирия с Речью Посполитой.
        — Стало быть, впереди у нас несколько мирных лет. Бесценных лет, мы можем полностью посвятить их Августу, хлопотам за великокняжеский престол… Не мешкая поезжайте в Литву… Там, на месте, вы увидите яснее, кого следует поссорить, а кого помирить. А кого-то, быть может, и… купить.
        Мендзылеский возмутился, даже помрачнел.
        — Но, ваше величество…
        Она поняла, что промахнулась, что святой отец и слышать не хочет о подкупах.
        — Впрочем, этим займется канцлер Алифио, который поедет с вами,  — поспешно добавила она.  — Дай вам бог вернуться с добрыми новостями. И рresto! Рresto!

        На вавельском дворе стояли четырехконные повозки, а королевские слуги тащили туда всевозможные тюки, оружие, охотничье снаряжение, гобелены. Вокруг повозок вертелся Станьчик, пока не наткнулся на Паппакоду, который как раз разговаривал с всадником из эскорта.
        — Как долго будете добираться до Вильны?
        — Недели три, если все пойдет хорошо,  — отвечал за него возница.
        — Езжайте осторожно. В сундуках много всякого добра.
        — Серебряных ожерелий, кубков, платьев, расшитых серебром,  — подхватил Станьчик.  — Санта Мадонна! И все это для кого? Неужто для литовских панов?
        — А вам что за дело? Я ничего об этом не знаю.
        — То есть как это? Ваша милость не поедет вместе с синьором Алифио?  — усомнился шут.
        — Нет. Довольно и того, что каменецкий епископ уже там.
        — Мендзылеский?  — удивился Станьчик.  — Теперь и я скажу — ничего об этом не знаю и не слыхивал. Но скоро услышу. Как только король наш вернется с сейма, из Петрокова.
        — То ли услышите, то ли нет, потому что его величество король тоже двинется в Литву. Грузите повозки! Да поживее!  — резко оборвал разговор Паппакода.
        Станьчик прищурил глаз и состроил смешную гримасу.
        — Хотел бы я знать: поползет ли за ним следом итальянский дракон? Бог ты мой! С той поры, как он у нас поселился, я вместо того, чтобы просвещать невежд, занимаюсь разгадыванием загадок. А они сыплются одна за другой. И все! Поистине над Вавелем собрались тучи. Средь бела дня свет застят…
        Мендзылеский столь хорошо знал состояние умов в Литве, раздираемой борьбой между родами Гаштольдов и Радзивиллов, что долгое время, беседуя с нужными людьми, королевскими чиновниками, старался все прояснить доподлинно и обдумывал каждый шаг. Вскоре после приезда канцлера Алифио он наконец все же решился вступить в переговоры с виленским воеводой Ольбрахтом Гаштольдом. Изъявив беспокойство, что вражда его с Радзивиллами может привести и к настоящим битвам, он не забыл сказать и о доброжелательности королевы, которая в этих спорах на стороне Гаштольда.
        — Более того, скажу вам, ваша милость,  — добавил он.  — Ее величество видит в вас, воевода, единственного достойного кандидата на не занятое ныне место канцлера Великого княжества Литовского.
        — Весьма рад это слышать,  — склонил голову старый вельможа,  — а то ведь Радзивиллы сеют среди шляхты смуту, твердят, что я желаю самовольно захватить в Литве власть. Сочиняют, будто я крестьян своих тираню, будто в моих владениях их стоны да мольбы о возмездии возносятся к небу.
        Болтают и такое, а тем временем Ежи Радзивилл втихую прибирает одно королевское имение за другим. Король огорчен, что его земли в княжестве нашем не дают казне никакого дохода? Какой же может быть доход, если канцлером был недавно почивший в бозе отец и дядюшка всех этих Радзивиллов? Безнаказанных грабителей?
        — Но если бы,  — осторожно начал Мендзылеский,  — если бы Литва обрела в королевском сыне Августе своего князя, а вы, ваша милость, согласились стать канцлером…
        — Я говорил уже вашему преосвященству и прибывшему сюда канцлеру ее величества: если бы вы даже заручились поддержкой моей и других вельмож для возведения королевича Августа на великокняжеский трон, все равно гетман Острожский и Радзивиллы будут противиться этому.
        — Но за великокняжеский престол для Королевича Сигизмунда Августа ратует и епископ виленский, князь Ян.
        Гаштольд скривился, словно бы вместо вина ему поднесли кубок с уксусом.
        — Гм!  — пробурчал он.  — Внебрачный сын короля! Как ему не поддержать родного отца и единокровного брата? Но этого мало! Здесь надобно иное творило, здесь нужна мысль, которая объединила бы всех. Вокруг меня — литовского канцлера; и больше чем мысль,  — нужна надежда.
        — А что может быть такою надеждой?  — спросил Алифио.
        — Ну что же… При великом Витовте ею было самостоятельное княжество Литовское.
        — Ваша милость!..  — нахмурился Мендзылеский.
        — Знаю,  — согласился хозяин,  — вам, посланникам Короны, не пристало слушать такие речи. Но если хотите, чтобы старый Гаштольд сказал вам правду… Паны из Великой Польши нас за варваров почитают, а малополяне вот уже сто пятьдесят лет считают Литву вотчиной своею. Оба бунта князя Глинского, который был заодно с князем Василием во время нападения того на Польшу,  — это не что иное, как желание проявить самостоятельность, отдели…
        — Смотрите, почтеннейший воевода,  — прервал Мендзылеский,  — как бы мы не наговорили друг другу лишнего…
        — Однако же… У нас тут довольно собственных князей, магнатов, и каждый втайне мечтает о великокняжеском престоле. Избрание королевича Августа еще крепче свяжет Литву с Короной, укрепит их единение, унию…
        — Личную унию,  — подхватил Алифио.
        — Разумеется, но все же… Ну что ж, поговорим с Кезгайлой, с Кишкой, а они уж пусть с молодыми Радзивиллами объясняются. На тайном заседании Совета, быть может, удастся и поладить. Но только…
        — Мы слушаем вас со всем вниманием,  — произнес Мендзылеский.
        — Нельзя допустить гетмана Острожского к Трокскому воеводству. У него и так титулов довольно: он и князь, и гетман…
        — Всенепременно повторю эти слова его величеству, как только он пожалует в Литву. А вы, ваша милость, поедете сейчас со мной?  — обратился Мендзылеский к Алифио.
        — Я хотел бы еще потолковать с воеводой, может быть, вы, ваше преосвященство, захотите послушать? Но Мендзылеский направился к дверям.
        — Все, что хотел, я уже сказал. Все!
        Несмотря на богатые дары и обещания, данные канцлером от имени королевы, Гаштольд предпочитал получить совет у самых влиятельных мужей Великого княжества. Станислав Кезгайло, вместе с двоюродным братом своим владевший самыми большими поместьями в Литве, внимательно выслушал Гаштольда и сказал:
        — Не будет согласия на тайном Совете. Алифио уже пробовал подступиться к гетману Острожскому, но тот польских вельмож обидеть боится. Говорит, что избрание младенца прогневит рыцарей и вельмож в Короне, а Литве одной против князя Василия не устоять.
        — Вы полагаете, что Острожский, не убоявшись королевского гнева, выступит против избрания Августа?
        — Именно так,  — подтвердил Кезгайло,  — но я разведал, что все решает здесь Ежи Радзивилл.
        Он побелел от гнева, когда услышал, что Острожский рассчитывает на помощь Короны. Неужто, сказал он, литовские гетманы ни на что уже не пригодны — он сам, гетман польный, и Острожский, великий гетман? Неужно неспособны сами выиграть с Москвою ни одной битвы?
        — И это Радзивилл собирается сказать на Совете?  — встревожился Гаштольд.
        — О нет, говорить он будет совсем другое. Прикинется, что во всем согласен с Острожским.
        Скажет, что согласие на возведение королевича на великокняжеский престол должны дать не только литвины, но и поляки. Коль скоро не умеем побеждать без поляков, так и совет в столь важном деле будем держать вместе.
        — И это возражение выбьет у короля из рук оружие?
        — Разве может быть по-другому? Коль скоро мы в Литве стоим за закон, за Городельский статут, пристало ли польскому королю вопреки ему своего домогаться? Если даже и отыщет какие доводы, все равно дело затянется надолго.
        — Я обещал канцлеру Алифио, что не выступлю против его воли,  — слабо оборонялся Гаштольд.
        — Вы можете изменить суждение в последнюю минуту, уже во время заседания,  — улыбнулся Кезгайло и встал.
        Беседа была окончена.
        Король, едва отдохнув после длительного путешествия из Петрокова, велел просить в свои покои епископа Мендзылеского и Алифио. Оба сказали, что не пренебрегли никакими посулами, чтобы объединить одних, а также выведать тайные замыслы других. Теперь они хорошо знают, что князь Ян выполнит любое желание отца, что Ежи Радзивилл мечтает стать каштеляном трокским, а Гаштольд метит на пост великого канцлера литовского.
        Сигизмунд не скрывал своего недовольства.
        — Стало быть, хоть они и выслушали вас со вниманием, просят дать им время на размышления?
        Неужто вы, ваша милость, и вы, синьор Алифио, не смогли с ними сразу договориться?
        — В ход пошли все средства, даже те, коих я не одобряю,  — сказал Мендзылеский.
        — Королева от своего имени послала всем сановникам тайного Совета богатые дары,  — добавил Алифио.
        — К завтрашнему дню постарайтесь разузнать, чего они от нас еще хотят,  — приказал король.
        — Постараюсь, ваше величество,  — обещал Алифио.
        И все же тайное собрание Совета не прошло мирно. В тот день собрались: виленский воевода Гаштольд, оба гетмана — Константин Острожский и Ежи Радзивилл, также Ян, представлявший князей литовских.
        Все они вошли в большую мрачную комнату, сели по данному им королем знаку и приготовились слушать его долгую речь. Но король сказал коротко, без всякого вступления:
        — Вижу, что, узнав о деле, которое меня в Литву привело, вы собрались здесь все до единого. Ну что же, готов вас выслушать.
        Молчание длилось чуть дольше, чем следовало, наконец Гаштольд сказал:
        — Великий государь, мы принимаем вас в Вильне, и посему мне, воеводе виленскому, надлежит выразить нашу мысль. И коли речь зашла о возведении королевича Августа на великокняжеский престол, я, хоть боль сердце сжимает, должен сказать: нет у нас единодушного согласия.
        Воцарилась гробовая тишина, которую нарушил король:
        — Повторите еще раз. Стало быть… нет согласия?
        — Единодушного,  — поспешно повторил Гаштольд.  — Спорщики ссылаются на унию, принятую в Городле. Говорят, что нам одним, без польских вельмож, решение принимать нельзя.
        Король нахмурил брови, задумавшись над нелегким ответом. Он встретился здесь с препятствием, которого не предвидел ни он сам, ни его посланники. Литвины ссылались на решения Городельской унии, нарушить которую он не мог и не хотел. Они сидели с каменными лицами, но не сводили с короля взглядов. То ли притворялись, то ли на самом деле были такими горячими сторонниками унии? Он решил принять участие в этой трудной игре.
        — Рад,  — сказал он,  — что наш уже более чем столетний союз стал оплотом для радеющих за объединение Литвы с Короной. Но мы, король польский, а также великий князь Литовский, имеем право выслушать и мнение литовского Совета. И вот я спрашиваю вас, что скажете вы о возведении на великокняжеский престол моего сына Сигизмунда Августа?
        — Я могу выразить только одно пожелание,  — сказал Гаштольд.  — Чтобы избрание великого князя наступило как можно быстрее. И согласно закону.
        — А вы что скажете, гетман?  — обратился король к Острожскому, самому старшему по возрасту.
        Неожиданно для всех гордый вельможа встал, преклонил колено и сказал хриплым от волнения голосом:
        — Умоляю, государь, отступись от своего решения.
        При виде коленопреклоненного Острожского король вовсе не смягчился.
        — Отступиться?!  — воскликнул он в гневе.  — Мы удивлены вашим непостоянством! Когда у нас не было потомка, вы молили, чтобы он как можно скорее появился на свет. А теперь, как погляжу, не благоволите ни нам, ни сыну нашему. Не хотите возведения его на престол великокняжеский. Но отчего? Отчего?
        Острожский отвечал, вставая:
        — Мы желаем выполнить вашу волю, государь, не нарушив Городельской унии. Заручившись согласием не только литвинов, но и вельмож польских.
        — А ежели…  — король заколебался, но закончил: — Ежели мы согласием литовских вельмож довольны будем?
        Польный гетман Радзивилл обменялся с Гаштольдом взглядами и переспросил:
        — Не ослышался ли я, ваше величество?
        — Одних литовских вельмож?  — повторил Гаштольд слова короля.
        — Я все сказал,  — недовольно ответил король.
        — О боже!  — воскликнул Радзивилл.  — С трудом верится… Кому эти слова могут быть милее, чем нам?
        Гаштольд словно бы невзначай добавил:
        — Его величество справедливо напомнил, что здесь, в Литве, мы с нетерпением ждали рождения наследника великокняжеского престола. В жилах которого течет кровь Ягеллонов.
        — Сегодня, на тайном Совете,  — вмешался в разговор гетман Острожский,  — мы можем лишь дать обещание на будущее.
        — Этого довольно,  — сказал король.
        — Не столько обещание, сколько предварительное поручительство, что в свое время Сигизмунд Август займет великокняжеский престол. Возведение на трон подтвердит литовский сейм.
        — И не сейчас,  — сказал Острожский.
        — Разумеется,  — неожиданно легко согласился король.  — Хоть мне уже шестой десяток пошел, я, слава богу, на здоровье не жалуюсь. Вы даете свое согласие на то, чтобы сын наш Август занял великокняжеский престол?
        Король смотрел на Радзивилла, но тот на сей раз молчал.
        — Я спрашиваю вас, почтеннейший каштелян.
        — Каштелян? Вы меня так назвали, ваше величество?  — удивился Радзивилл.
        — Да, именно вас.
        Гетман сначала покраснел, потом побледнел. За одно слово „да“ наконец-то исполнится его тайное желание. Не глядя на Острожского, он повторил через минуту:
        — Выступаю за возведение Августа на престол при согласии литовского сейма.
        Сигизмунд внимательно глядел на остальных вельмож, представлявших здесь Совет.
        — Виленский епископ Ян уже ранее, в разговоре со мною, выразил свое согласие. Стало быть, великий гетман Острожский один против всех. Что вы скажете на это, милостивый гетман?
        — Я не привык проигрывать битв, ваше величество. Король ожидал чего угодно, но не столь независимого ответа. Он чуть подался назад и сказал:
        — Ах, так…
        Но Острожский, словно бы одумавшись, добавил уже тише:
        — А посему ухожу от борьбы. Вы, ваше королевское величество, лучше знаете, что делать надобно.
        — Это значит, вы сказали „да“?  — переспросил король. Острожский молча склонил голову, но не проронил ни единого слова.
        — Не слышу.
        Король явно требовал от подданного ответа, но того, что произошло, не ждал никто. Старый, прославленный полководец был так взволнован, что невольно перешел на язык своих отцов. Тихо, охрипшим голосом он объяснял:
        — Я слуга вашей милости. А будучи вашим верным слугою…
        Волнение не позволило ему говорить дальше, но король поспешно прервал его:
        — Не утруждай себя так, почтенный гетман. И знай, что великий князь Литовский Сигизмунд Август будет с малых лет почитать славные подвиги полководца, одержавшего победу под Оршей, и никогда о них не забудет.
        Я от его имени буду неуклонно наблюдать за соблюдением всех привилегий, данных нашими предшественниками Литве. Стало быть, как я вижу, согласие, воцарившееся среди нас, можно считать единодушным?  — И хотя в ответ последовало молчание, король продолжал: — Я весьма доволен, что именно таким, а не иным было решение тайного заседания Совета…
        Вернувшись после Совета в свои покои, король долгое время никого не хотел видеть. Он расхаживал взад и вперед, словно к чему-то примеряясь, останавливался, глядел в раскрытое, несмотря на мороз, окно. Чувствовал усталость и недовольство неполной своею победой. Как потомственный великий князь, он привык к слепому послушанию, и, случись такое прежде, он иначе разговаривал бы со здешними вельможами. А теперь… Гаштольда привлекли на сторону Августа богатые дары и посулы королевы, гетман польный тоже не устоял перед искушением, получив за свое согласие трокское каштелянство. Неподкупным оставался лишь один доблестный муж, князь Острожский… Король так надеялся на его полное и искреннее согласие, данное безо всякого принуждения, но этого он не дождался. Король сердито захлопнул окно и велел позвать к себе канцлера королевы. Алифио, находившийся в соседней комнате, тотчас же явился.
        — Отдайте распоряжения. Завтра возвращаемся в Краков. Оторопевший от неожиданности Алифио попытался было возразить:
        — Но, государь! Сейчас зима, декабрь месяц. Все дороги замело…
        — Замело? Что из этого?
        — Всюду снег.
        — Прикажите расчистить. Я спешу рассказать королеве о решении Совета. Хочу провести Рождество дома. Первое Рождество вместе с великим князем. Теперь все поняли?
        Алифио, услышав новость, вздохнул свободно.
        — Пусть святой Николай, покровитель Бари, возьмет будущего владыку Литвы под свою опеку,  — сказал он.  — Я тотчас же велю людям готовиться в путь.
        Он поспешно вышел и, увидев епископа Мендзылеского, передал ему решение тайного Совета, не добавив к этому ни слова.
        — И король не сказал, что знает, кому обязан?  — удивился епископ.
        — Нет. Меня удивило, что он ни единым словом не выразил свою благодарность за столь хорошо подготовленные Нами переговоры. Но у меня есть и еще одна новость: хотя дороги страшные, выезжаем завтра. Его величество спешит поделиться новостями с королевой.
        Мендзылеский ничего не ответил на это и они разошлись. Только после нескольких дней тяжелого путешествия канцлер королевы вспомнил про этот разговор и должен был признать, что королева Бона куда лучше умела благодарить своих посланников и клевретов.
        — Наконец-то! Наконец-то! Сигизмунд Август — великий князь! Через Вильну лежит его путь к короне. В этом я уверена,  — оживленно говорила она, глядя на своего канцлера.
        Алифио, зная, какое сопротивление было оказано королю, отвечал весьма осторожно.
        — Август пока младенец, ему всего два года. Не надо спешить еще и потому, что и вельможи и духовенство в Короне наверняка противиться будут. Их мнения никто заранее не спрашивал.
        — Я знаю, что и в Литве не все было гладко. Мендзылеский заслуживает всяческих похвал. А вы — почетной должности бургграфа.
        Алифио поглядел на нее с нескрываемым удивлением.
        — Король согласится удостоить этой чести меня? Ведь все знают, что этого домогается Паппакода?
        — Он? Никогда!  — резко возразила Бона.  — Разве он сделал что-нибудь для Августа? Ничтожество! А впрочем… Скажите, сколько управляющих в краковском замке?
        — Всего десять.
        Бона неожиданно рассмеялась.
        — Вот видите. Даже мне не удастся назначить одиннадцатого. А к тому же Паппакода умеет только одно — считать. Пусть стережет нашу казну, в этом искусстве с ним никто не сравнится. Да еще в умении подслушивать разговоры в любом покое вавельского замка.
        Алифио не передал этих слов Паппакоде, но через неделю тот сам явился к королеве с сообщением.
        — Я слышал, как маршал Вольский говорил Кмите, что в Кракове, в Познани и Гнезно неспокойно.
        Поляки не могут простить литвинам, что они своей волей предрешили будущность Августа, пусть даже на тайном Совете.
        — Кто мог так быстро сообщить им о том, что случилось в Вильне?
        — Ах, как известно, у стен всех замков есть уши. К тому же идут разговоры, что женщина, мол, правит государством. А это обычай италийский, для здешних краев чужой и всем неприятный.
        Паппакода передал только это, но Алифио знал куда больше. Говорили, что Станьчик догнал идущего по галерее Кмиту и, размахивая листком бумаги, продекламировал стихотворение о драконе, кончавшееся такими словами:
        Когда дракон под замком жил,
        Он только нам опасен был.
        Теперь он в замке восседает
        И всем на свете угрожает.

        — Откуда это у Станьчика?  — спросила Бона, на первый взгляд спокойно.
        — На стенах замка повсюду приклеены такие листки,  — объяснял Алифио,  — и большие, и поменьше. Даже совсем маленькие. Кмита уверял, что этот пасквиль сочинил Кшицкий, ведь ему в остроумии не откажешь.
        — Кшицкий?  — прошептала Бона.  — Что было дальше?
        — Кмита с Кшицким встретили потом епископа Мендзылеского, но он без меня не захотел с ними разговаривать. И потому все, что было дальше, я могу передать с большей точностью.
        А дело было в том, что Кмита боялся общего возмущения на предстоящем сейме, опасение это казалось епископу справедливым.
        — В Вильне за уступки были куплены новые звания,  — сказал Кмита,  — но в Кракове это не удастся.
        — Будут требовать, чтобы король не разжигал алчность литовских вельмож,  — добавил Вельский.
        Кмита смял листок и сказал:
        — Мерзопакостные листки надо сорвать все до единого. Усилить стражу и следить, чтобы зараза эта не расползалась по улицам и не добралась до торговых рядов на рынке. Остальное беру на себя.
        У себя в Висниче я принимал всевозможных смутьянов и шутников. Теперь готов угостить и почтеннейших послов наших.
        Мендзылеский не слишком поддерживал его намеренье, уверял, что, напившись, гости будут шуметь еще больше, но Кмита только рассмеялся.
        — Шуметь будут, но не из-за литовского престола.
        — А из-за чего же?
        — Из-за налога, единственной подати, которую сумела придумать королева, чтобы хоть немного пополнить опустевшую казну.
        — Но ведь это почти ничего! Сборы за бочку пива, меду, горилки…
        — Да и то только здесь, в краковских землях,  — подхватил епископ Мендзылеский.
        — Только здесь,  — согласился Кмита.  — Но сбор этот назначен без согласия сейма. Неужто вы не заметили, что люди наши, коли голова пуста, перво-наперво спешат ублажить брюхо, чревоугодие — причина всевозможных ссор, грязных пасквилей и смуты? Из-за мелочи шуметь будут, а большого не заметят.
        Епископ огорчился и возразил:
        — На сейме хотели потолковать о том, чтобы все королевские пожалованья отменены были, да еще о том, что не пристало одному лицу несколько должностей лелеять.
        Кмита опять не сдержал усмешки.
        — А взамен этого будет шумное застолье в моем родовом замке. А после этого ничего, ничего, кроме криков: „Долой новый налог!“ Ведь не из-за дракона, что восседает на Вавеле, а из-за налога на пиво готова погибнуть наша отчизна.
        Мендзылеский, направляясь к выходу, произнес с великой горечью:
        — Благородно отечество наше, и не следует над ним смеяться. Но в самой жестокой шутке, к утехе сатаны, есть зерно истины…
        Король и думать перестал о всеобщем недовольстве, вызванном литовским своеволием, когда узнал весьма неприятную для него новость: вместо ожидаемого второго сына супруга опять родила дочь.
        Имя маленькой Зофьи, естественно, было занесено в тот же молитвенник, в котором увековечено было появление на свет Изабеллы и Августа, но, когда шут, стоя перед фамильным гербом рода Сфорца, стал строить потешные мины, король прикрикнул на него.
        — Недаром итальянский дракон держит в пасти младенца,  — не утерпел шут,  — что ни год — в королевстве наследник. Да как бы злые языки не напророчили иного: что ни год — наследница…
        Слова шута подтверждались. Летом уже не удалось скрыть, что королева снова в тягости. И хотя время было неспокойное — сейм в Петрокове, не считаясь с тем, что татары грабят восточные земли, упорно отказывался утвердить налог, назначенный для сбора нового войска,  — король на несколько дней вернулся на Вавель, чтобы повидаться с супругой. И тут приключился случай, неслыханный в истории Короны.
        Был теплый майский вечер, и король в своем покое стоял возле окна, при свете луны любуясь изящными галереями, построенными итальянцами. Радовала его красота этого замка, возвышавшегося над Краковом, этой великолепной твердыни польских монархов. И вдруг… Из глубины двора, а быть может, из-за стен Вавеля донесся выстрел. Король вздрогнул — пуля просвистела над его головой; не теряя хладнокровия, он быстро отошел от окна и погасил горевшие на столе свечи. Стоял в темноте и ждал — не повторится ли выстрел, но услышал только громкие голоса стражников и топот приближавшихся к его покоям людей. Двери стремительно распахнулись, и первой, кого он увидел, была королева. Она стояла в длинном ночном одеянии, держа в руках подсвечник со свечой.
        — Погасите,  — спокойно сказал король.
        За спиной Боны он успел разглядеть нескольких придворных и кого-то из слуг, но тут же все погрузилось во тьму.
        — Обыскать галереи!  — приказал король.  — Обшарить посад и берег Вислы! Бить тревогу!
        Все исчезли, и только королева осталась. При лунном свете она была похожа на „даму в белом“, привидение, являвшееся по ночам в Висниче. Король минуту смотрел на идущую к нему навстречу Бону, потом кинулся к ней и, отведя ее подальше от окна, обнял так крепко, что услышал биение ее сердца.
        — Не бойтесь. Это сделал безумец или просто пьяный.
        — Но с вами ничего не случилось?
        — Я слышал только свист пули. Пойдемте отсюда. Вы должны были давно отдыхать в своей постели.
        Он проводил ее в опочивальню и велел Марине этой ночью не оставлять госпожу одну. Вышел, обещав вернуться, как только узнает, что в замке все спокойно.
        Оставшись одна, Бона долго думала не о том, что случилось, а о спокойствии и самообладании того, кого хотели лишить жизни. Значит, таким он бывал на поле брани? В минуты опасности? Бона знала, что король умеет скрыть гнев, но его самообладание, черта столь ей чуждая, поразило ее.
        Когда король вернется, она расскажет, как думала о нем — с восхищением, любовью, уважением…
        Стрелявшего найти не удалось, причины, заставившие совершить покушение, также остались загадкою. Быть может, это сделал какой-то смутьян, недовольный новыми податями, а быть может, стрелял сумасшедший. Так или иначе, король вернулся в Петроков, на сейм, а потом двинулся во главе войска на Подолье, куда уже вторглись татары и турки. Собрав большие силы, они сожгли Лишков, увели в ясырь несколько тысяч женщин с малолетними детьми. Получив известия о тяжких битвах, которые вели войска под водительством Тарновского, Сигизмунд поспешил на помощь отступавшим рыцарям. Бона снова осталась в замке одна, тщетно ожидая вестей от мужа и писем из Бари, до той поры довольно частых.
        Как-то вечером Бона сидела возле открытого ларчика с драгоценностями и разглядывала свои перстни.
        — Этот рубин,  — вздохнула она, протянув кольцо Марине,  — последний подарок принцессы. Диво дивное. Она совсем не шлет ко мне гонцов, словно бы не дошла до нее весть, что я опять скоро стану матерью.
        — Вести из Кракова были ей не по душе. Вслед за королевичем снова дочь…  — произнесла Марина сокрушенно.
        Бона закусила губы.
        — Последнее предсказание астролога было таким запутанным, неясным…
        Не знаю, как вы, всемилостивая госпожа, но я подумала, что он говорит о будущем повелителе Польши.
        — О монархе,  — подхватила Бона.  — Это хорошо. О дочери и слышать не хочу… Не уходи!
        Вернись! Ты не заметила, что недавно появившийся при дворе пан Моравец слушал вчера пение Беатриче не в меру внимательно? Не спускай с этой пары глаз. Мои итальянки — большое искушение. А в стенах этого замка я не потерплю и намека на разврат.
        — Едва ли пан Моравец женится на синьорине Беатриче,  — заметила Марина.
        — Тогда я выдам ее за другого дворянина. Жаль, что Кшицкий мечтает не о жене, а о духовном сане. Из всех королевских секретарей он самый большой остроумец. Из поэтов тоже. Даже Рей ему, пожалуй, уступит.
        — Но зато он слишком ехиден! О чем говорится в его последнем стихе? Нету края лучше Польши.
        Тощие, словно козы, синьорины приезжают сюда в заплатанных башмаках, но уезжают в жемчугах да бархате, даже когда идет война.
        Бона сердито бросила кольца в ларчик.
        — Как он сказал? Тощие, словно козы? Глупец! И при том весьма злобный! Нету края лучше Польши? О боже! В этих краях нет жемчугов и бархата, хотя, несмотря на беспрестанные войны, могли бы быть. Санта Мадонна! Когда я наконец-то перестану рожать, вечно рожать, я в моих владениях покажу им, как славно вспахивают, осушают болота. И тогда поля и леса приносят жемчуг.
        А также и золото, золото, дукаты!
        Она хотела сказать что-то еще, но вдруг умолкла, лицо ее искривила гримаса боли.
        — Позови медиков. Подай мне руку. Я хочу лечь. Она всю ночь надеялась на то, что на свет спешит появиться брат Августа, но после того, как под утро придворный доктор объявил, что родилась еще одна дочь, Бона несколько дней не желала даже взглянуть на серебряную колыбель.
        — Из всех детей ваших эта королевна больше всего походит на вас, госпожа,  — пробовала смягчить ее гнев Марина.
        — Что толку? Опять дочь! Третья. Это из-за нее гонец вместе с другими письмами привез и такое: „У нас тоже три“. „У них тоже!“ У каких-то там захудалых немецких князьков. Значит, дошло до того, что осмелились утешать… Меня, польскую королеву? Неслыханная наглость!
        — Ваша высокочтимая матушка…  — начала было Марина.
        — Замолчи, я и так знаю, что она снова не приедет к нам на крестины. Как будто бы сама рожала одних сыновей!
        — Может быть, принцесса больна?
        - Больна?! И ты поверила? Хочет меня наказать. А я… Санта Мадонна! Нет, я этого не вынесу. Не вынесу!
        Марина сделала камеристкам знак, и они одна за другой вышли из покоев. Приступы гнева у Боны проходили быстрее, когда она оставалась одна и не слышала суждений, отличавшихся от ее собственных. Но этот хмурый октябрьский день был для нее неблагоприятен: тотчас же, за дверями, камеристкам преградили путь Алифио с Паппакодой. Канцлер королевы был озабочен.
        — Прибыл гонец,  — сказал он,  — привез вести из Бари, весьма дурные.
        — Принцесса больна? Алифио склонил голову.
        — Семнадцать дней назад матушка королевы скончалась.
        — Умерла? О боже!  — прошептала Анна.
        — Вы сами скажете ей об этом?  — спросил Алифио. Анна взглянула на молчавшую Марину.
        — Я боюсь. С тех пор как родилась третья королевна, она всегда не в духе, не скрывает своего разочарования и гнева. Уж лучше вы, синьоры…
        Минуту Алифио пререкался с Паппакодой, никто не хотел быть вестником несчастья. Но вот Алифио скрылся за дверьми опочивальни, и вскоре толпившиеся у дверей придворные услышали знакомый гневный голос:
        — Еще и это! И это!
        Раздался звон, это разбилась стеклянная ваза, а потом на пол упал какой-то тяжелый предмет. Анна вздрогнула, отскочила назад. Из опочивальни доносился громкий крик — то ли плач, то ли стон:
        Двери тихо отворились, и Алифио подошел к Паппакоде.
        — Я не мог… Она не дала договорить. Есть еще новости. Император заявил, что не признает за польской королевой прав на наследство, хотя…
        — Что — хотя?  — удивился Паппакода.
        — Герцогства Бари и Россано готовы признать вассальную зависимость от дочери своей повелительницы.
        — Это добрая весть,  — вставила словечко Анна. Паппакода возразил:
        — От Кракова до Италии долгий путь. Чтобы принять решение, нужно ждать возвращения его величества. А Карл близко, в Испании, и давно борется с французами за итальянские герцогства. Уже покорил Милан, а теперь…
        Все умолкли, потому что из-за двери опять донесся то ли крик, то ли стон:

        После рождения нежеланной дочери и печальных вестей из Италии королева долго не покидала своих покоев. В мыслях своих она возвращалась в старый замок в Бари, к давнему величию и блеску рода Сфорца, когда-то владевшего Миланом, к блеску, который принцесса Изабелла Арагонская, ее покойная мать, ставила превыше всего. А она сама, Бона, беззаботно жила там, в окружении собственного двора, вызывая всеобщее восхищение своей грациозностью в танцах, искусной игрой на лютне и умением свободно говорить на языке древних римлян. На Вавеле за окнами стоял туман, а в это время над голубыми водами залива серебрились оливковые рощи, золотились на солнце фиговые деревья, на виноградниках осыпались гроздья с привядшими сладкими ягодами. Тогда она не умела ценить красоты того побережья, лучезарности италийского неба. Она всегда говорила своим придворным, что желает повидать иные края, мечтает стать великой, как ее дед, неаполитанский король, и, коль скоро в ее жилах течет кровь двух благородных родов — Сфорца и Арагонов, она создана не только для того, чтобы править, а для счастья — куда большего, чем выпало на долю
ее матери. И вот она стала королевой одного из самых больших государств в самом сердце Европы.
        Стало ли ее уделом счастье, о котором она так долго мечтала? Сигизмунд… Да, она не только научилась ценить, но и полюбила его. Быть может, не той любовью, которую воспевал Петрарка, боготворивший возлюбленную, но и этой любви было довольно, чтобы успокоить голос сердца, насытить плоть. И все же… Со дня ее приезда в Вавельский замок прошло четыре с половиной года, она стала матерью четверых детей, из которых только один Август удостоился великой чести: узнав о его рождении, принцесса устроила в Бари рыцарский турнир и богатое пиршество. Музыка и танцы бывали в этом огромном краковском замке очень редко, о рождении очередного младенца король обычно узнавал от гонца и не приезжал даже на крестины, а на этот раз, отбиваясь от татар и турок, долго даже не знал, что она дала своей, хорошо бы последней дочери имя матери Мадонны.
        Быть может, святая Анна будет милостивей к ней, нежели святой Николай, покровитель Бари, и сделает так, чтобы новое дитя…
        На этот раз, что бы там ни показывали звезды, ее собственная воля сотворит чудо, и родится сын, еще одна опора династии Ягеллонов. Но только… Это означает, что впереди много месяцев самоотречения, а ведь ей уже ведомо сейчас, что детские комнаты во дворце не могут удовлетворить в ней той жажды действия и жажды власти, о коей говорил в своих трудах Макиавелли,  — власти истинной, полной, ничем не ограниченной и не скованной…
        От всех этих мыслей и воспоминаний нет спасения. Ей надоели придворные, даже карлица Дося, верно сопровождавшая всюду свою госпожу, больше не развлекала ее. А однажды, когда Алифио заканчивал свое сообщение о том, что турки взяли в полон двадцать тысяч человек, она сердито глянула на Марину, которая вошла в ее покои с маленьким королевичем.
        — Великий князь пожаловал на утреннюю аудиенцию,  — как всегда доложила Марина.
        — Не сейчас,  — нетерпеливо отвечала Бона.
        — Он должен подождать?
        — Нет! Уйти.
        Со столь нелюбезным приемом королевич встретился впервые и, важно направляясь к дверям, заметил:
        — Кричит.
        — Потому что она мать,  — объясняла Марина.
        — Сердится.
        — Потому что королева.
        Он понимающе кивнул головой и этим кивком так напомнил короля, частенько молча выслушивавшего доводы королевы, что Марина, поспешно открывавшая двери, не могла удержаться от смеха.
        Еще дымились в деревнях хаты, а татарские орды уводили людей в полон, разорив все вокруг, когда ненадолго в замок приехал король. Он спокойно встретил сообщение о рождении третьей дочери, но был заметно встревожен известием о смерти принцессы; еще больше ему не понравилось волнение супруги, которого она и не скрывала. Хотя король был очень измучен, она тут же ринулась на него в атаку.
        — Мои намеренья так же важны, как и ваши! Я должна унаследовать италийские герцогства… Ради Ягеллонов. Ради Августа.
        — Мысль похвальная. Но унаследовать их — значит опередить императора. А как вы хотите это сделать? Двинуть войско в Италию? Сейчас, когда наши южные границы снова в огне? И восточные тоже? Под угрозой Пинское княжество.
        — Данное мне, в обеспечение приданого.
        — Грош цена такому обеспечению, если турки опустошают земли, грабят, уводят людей в полон…
        — А как же италийское наследство?
        — Да, но нужно выбирать. Нельзя воевать с западом и востоком одновременно.
        — Выбирать…  — с насмешкой повторила она.  — Это, право же, нелегко.
        — Особенно когда гетманы уверяют, что больше десяти тысяч рыцарей им не собрать.
        Только десять? Нельзя заставить шляхту утвердить подати на случай войны?
        — Как? Всегда найдется несколько крикунов, и самые разумные доводы не помогут.
        — Крикунов можно купить.
        — Помнится, еще недавно вы говорили: раздавать деньги — это значит опустошать королевскую казну.
        — Но, право же, ни в одном государстве не наберется более нескольких сотен беспокойных умов и болтливых языков. Тот, кто хочет править, должен знать этих людей. Читать их мысли.
        — Что дальше?
        — Переманить на свою сторону, подкупить, высмеять…
        — Или?  — поинтересовался король.
        — Убедить, но это куда труднее. Можно также заставить их замолчать.
        — Каким образом?
        — Тут иногда нужен и топор палача.
        Он глянул на нее, не веря собственным ушам.
        — Что я слышу? Рубить головы, как это делает в Англии Генрих Восьмой? И это говорите вы? Вы?
        — Других путей к истинной власти я не знаю. Только этот.
        — Но ведь это было бы нарушением всех прав!  — воскликнул король, неожиданно вставая.  — Такой власти в Польше никогда не потерпят.
        — Никогда?  — не сдавалась Бона.
        — Ни сейчас, ни потом. Польша — не Италия.
        — О боже!  — сказала она, словно бы с грустью.  — Но и здесь мог бы быть сильный, могущественный король. Ведь верно? Повелитель богатого края.
        Помолчав немного, король ответил:
        — Я надеюсь. Не теряю надежды…
        Несколько дней спустя, сразу же после отъезда короля, спешившего на поле брани, Бона провела тайную встречу с канцлером Алифио. Впервые за все годы их знакомства Алифио услышал из уст Боны жалобы, хотя она по-прежнему не теряла самообладания и ничуть не была удручена.
        — Все уходит, сыплется, словно песок меж пальцев. Итальянские владения мои того и гляди достанутся Габсбургам. Что остается? Мазовецкое княжество?  — Она вдруг оживилась.  — Вчера, когда мне сообщили о преждевременной кончине князя Станислава…
        — В Варшаве законным наследником стал его брат, князь Януш. А у него здоровье отличное,  — уточнил Алифио.
        — Он старый?
        — Ему недавно исполнился двадцать один год.
        — Ну что же… тем лучше. Вскоре после моего приезда в эти края я узнала, что мать этих братьев, вдову, тоже пробовали было сватать за его величество, чтобы упрочить связи Мазовии с Короной.
        Почему бы и сейчас не подумать о подобных союзах?
        — Кого с кем, всемилостивая госпожа? Не могу догадаться.
        — Ах, это так просто. Моя падчерица Ядвига за последнее время выросла, словно молодой кипарис.
        Когда я увидела ее впервые, она была девочкой, а сейчас это расцветший бутон. Подумайте только: это единокровная сестра Августа, и к тому же весьма нам преданная. Если нельзя одновременно вести со всеми войну, кто может мне запретить обезопасить себя со всех сторон?
        Алифио задумался.
        — Не знаю, согласится ли король отдать дочь за князя, двор которого пока что прославился лишь одним — распутством.
        — Короля нет, он занят войнами,  — отразила она удар.  — Прежде чем он вернется, епископ Мендзылеский должен поехать в Мазовию с соболезнованиями и взглянуть на все собственными глазами. Что же вы молчите? Вы хотели что-то сказать?
        — Будучи канцлером вашей милости, я давно хотел обратить ваше внимание на то, что здесь, в замке, у нас больше врагов, нежели сторонников. Король отсутствует, но ваши замыслы не встретят особой поддержки. На чужбине трудно действовать в полном одиночестве — согласилась она.  — Тогда подумаем вместе: Самуэль Мацеёвский, Тарновский и канцлер коронный Шидловецкий — ближайшие советники короля — могут быть и будут против меня. Но примас Лаский, епископы Томицкий и Джевицкий должны быть с нами. Мендзылеский и Кмита тоже. И, наконец, люди помельче, но те, без которых нельзя обойтись, как без соли и перца,  — секретари короля и примаса, поэты, ну, скажем, такие, как Ян Дантышек…
        — Светлейшая госпожа, вы забыли, что по вашему повелению он уже второй год пребывает при императорском дворе.
        — Ну что же, я рада, что наконец-то там находится наш человек, посол, свидетель всех предпринятых Карлом действий. Я думала еще и о Кшицком…
        — О нем?  — удивился Алифио.
        — А почему бы и нет? Он достоин того, чтобы мы не забывали и о нем. Санта Мадонна! Неужто вы не знаете, что больше всего шумят всегда поэты? Это они увековечивают правителей или высмеивают их в своих ядовитых фрашках и пасквилях, скажем, таких:
        Теперь он в замке восседает
        И всем на свете угрожает…

        — Светлейшая госпожа, вы знаете эти стихи?  — удивился Алифио.
        — Знаю, саro дороге, много вижу и о многом догадываюсь. Но всю свою жизнь буду делать только то, что хочу. И как хочу! Этому научили меня герцоги Сфорца, давние правители Милана и Бари… Поэтому епископ Мендзылеский поедет в Варшаву на похороны князя Станислава. А что касается Кшицкого… Подумаю, нельзя ли как-то задобрить и его…
        Тот, о котором Бона с почтением говорила как о поэте и сатирике, должно быть, не ожидал, что через несколько дней его уединенный приют на улице Канонной один за другим посетят два гостя.
        Сначала явился давний приятель Кшицкого, которого слуга тотчас же провел в просторную комнату, где за столом, погрузившись в бумаги, с самого утра сидел его господин. Усердно занятый сочинительством, поэт не повернул головы и встал лишь тогда, когда услышал робкий голос:
        — Позволите войти?
        — А, Моджевский,  — обрадовался поэт.  — Ну что же, милости прошу! Давно не виделись. Успешно ли трудишься в канцелярии Лятальского? Все разрешаешь споры сторон? Ну да тебе это на пользу! Тебя всегда занимала жизнь, ее дела. Теперь по крайней мере будешь знать, что в Польше творится.
        — Я сыт этим сверх меры. С тем и пришел. Мой лучший друг Ян Бесекерский по приказу шляхтича убит на большой дороге. Убийца королевский суд ни во что не ставит.
        — Этот поганый шляхтич будет предан позору.
        — Он? А не… законы? Ведь убитый-то не имел герба. Убийца может остаться и безнаказанным.
        — А ты, однако, смел! Чего ты, собственно, хочешь, Фрич?
        Тот стал перечислять, словно хорошо выученный урок:
        — Равных прав для всех, укрощенья дерзости и своеволия шляхты и магнатов.
        — Довольно!  — прервал Кшицкий.  — Легко тебе не будет, таким, как ты, вечно ставят палки в колеса. Что до меня, то я вместо советов и поучений частенько пускаю в оборот насмешку и шутку!
        — Я полагал… Слова твои острее меча, они подобны яду. Будучи королевским секретарем, ты вот уже восемь лет под боком у его величества.
        — Ах!  — вздохнул Кшицкий.
        — И у королевы…  — не сдавался Моджевский.
        — Если бы!  — простонал поэт.
        — Они, должно быть, не знают о бесправии, обидах, причиняемых мужикам, мещанам? Откуда им знать!
        — Ты мечтатель, живешь надеждой,  — скривился Кшицкий.  — Так ли, сяк, но я им ничего не скажу. Хочешь — скажи сам. Устрою тебе аудиенцию у королевы и…
        Его прервал появившийся в дверях слуга:
        — Краковский бургграф Алифио просит его принять. Кшицкий был так поражен, что стопка бумаг выпала у него из рук и разлетелась по комнате. Собирая их, он торопливо говорил:
        — Проси! Проси!
        В комнату не спеша вошел канцлер королевы. После слов приветствия приступил к делу:
        — Ее королевское величество поручили мне передать вашей милости это письмо и передать, как доказательство своего к вам расположения, козла — охотничий трофей, добытый ею собственноручно в Неполомицах.
        Кшицкий бросил беглый взгляд на королевское письмо и, не выдержав, воскликнул:
        — Ни слова о вакантном епископстве в Пшемысле! Неужто я опять должен ждать?! Ты слышишь, Фрич? Королева, должно быть, не знает, что еще до ее приезда я заправлял королевской канцелярией! И пожалте, до сей поры меня держат в секретарях! До сей поры я молчал. Знал: всегда найдется кто-нибудь послушнее, угодливей меня. Но теперь вижу, Пшемысль того и гляди попадет в чужие руки. А мне ждать? Чего? Зачем?
        Алифио развел руками.
        — Не знаю. Королева и сама огорчена этой проволочкой.
        — Неужто?..
        — Я готов это засвидетельствовать. Разве она не поручила мне передать вам из Неполомиц…
        — Меня занимает не королевская охота, а епископство в Пшемысле,  — прервал его Кшицкий.
        Однако, не обескураженный этим выпадом, Алифио продолжал:
        — Королева всегда рада видеть вас на Вавеле. Весьма рада. Вы обо всем осведомлены, ее занимают ваши мысли, ваши суждения. Хотя бы, скажем, вот о чем: кто из краковских поэтов мог сочинить весьма обидное стихотворение о драконе, которое повторяет за стенами Вавеля стар и млад?
        Но Кшицкий, не смутившись, пожал плечами:
        — Не знаю. Право, не знаю, кто мог быть столь… неосторожен. Стихотворение это дошло до королевы?
        — Так случилось,  — подтвердил Алифио.
        — Ну что же, похоже на то, что ее величество не умеет находить себе друзей. Это самый простой ответ.
        — Королева была бы счастлива иметь при дворе единомышленников. Хотела бы единения…  — продолжал канцлер.
        — Против кого? Или… с кем?
        — Против Габсбургов, как вам известно. Но еще и против тех, кто строит ей козни… Если бы вы захотели…
        — Неужто?  — уже явно иронизировал хозяин.  — В такой борьбе даже отличный поэт Анджей Кшицкий обречен на пораженье. Но если бы на стороне королевы выступило бы какое-то уважаемое лицо, к примеру епископ. Ну скажем, епископ Пшемысля.
        — Истинно так,  — согласился итальянец.
        — И не Моджевский — всего лишь писарь в канцелярии,  — а Фрич, ученый муж, королевский секретарь…
        — Истинно так.
        — Тогда бороться с ее очернителями было бы куда легче,  — закончил свою мысль Кшицкий.  — Кстати… Правда ли, что Вольский, маршал двора королевы, не пожалел пяти тысяч червонцев, чтобы получить выгодную должность в Короне?
        — Это ложь!  — возмутился Алифио.  — Ни о чем подобном я не слышал! Нынче в Кракове честным людям от сплетен покоя нет. Видно, кому-то это на руку.
        — Уж не Габсбургам ли?  — склонив голову, с едкой улыбкой спросил хозяин.
        — Кто знает? Может быть, и так,  — холодно отвечал Алифио и, поклонившись, быстро вышел.
        — Повторит королеве каждое слово,  — сказал, помолчав минуту, Фрич, но Кшицкий беззаботно рассмеялся.
        — Не думаю. Как видишь, он ищет для Боны сторонников. Мы ему сейчас нужны.
        — А он нам зачем?
        — Бог ты мой! Если хочешь каких-то перемен, за тобой кто-то должен стоять. Весьма влиятельный к тому же. И этим кем-то может быть как раз…
        — Королева?
        — Как говорит ее канцлер, „истинно так“. Королева…  — словно бы шутя, но уже без смеха подтвердил Кшицкий.
        Алифио сдержал слово, через несколько дней Фрич предстал перед Боной. В руках у королевы было его письмо об убийстве Бесекерского.
        — Я со вниманием прочитала письмо ваше,  — сказала Бона.  — Но ведь — грабеж и разбой существуют на всех дорогах мира! И в Италии также.
        — Ваше величество, речь тут идет не о разбое.
        — А о чем же?
        — О том, что голова ценится по-разному. Плебея за смерть шляхтича карают смертью, а шляхтич может отделаться выкупом.
        — Почему?
        — Потому что он рыцарь, проливает кровь в сраженьях.
        — А мужик нет? Никогда?
        — Вот и я задаю такой же вопрос. Разве убийство может быть наградой за военные подвиги? К тому же совершенное рыцарем?
        — Санта Мадонна! Вы задаете странные вопросы. Вы уже слышали, должно быть, что гетман Острожский отбил угнанных в полон людей, а пан Тарновский одержал викторию над превосходящими силами врага?
        — В Кракове только и говорят об этой победе.
        — Да. Но наших рыцарей было так мало, что, как написал мне король, Тарновский долго пытался зажечь сердца своих бойцов жаждою битвы и наконец с горстью воинов кинулся навстречу несметным полчищам неверных. И разгромил их, потому что, как следует из письма, „боязнь за своих и за королевскую честь сердце его мужеством заострила“. Санта Мадонна! Я никогда не читала у Макиавелли, чтобы страх мог заострить сердце мужеством. Удивительны ваши победы. Да и способы вести войну кажутся странными… И все же,  — добавила она через минуту,  — шляхтич, который вместо того, чтобы явиться по королевскому зову, предпочитает грабить на большой дороге, будет наказан. Отнесите свою жалобу в королевскую канцелярию. Я напомню о ней, как только король вернется. Мирное время должно быть свободным и от страха…
        Король, уставший от битв и погони за отступавшим врагом, был счастлив, что наконец-то снова дома, в своих покоях на Вавеле. Отдохнув, он велел позвать всех детей, ласково побеседовал с Августом и с королевнами, Ядвигой и Изабеллой. Когда дети наконец ушли, Бона села рядом с королем и завела разговор о Ядвиге, спросив, заметил ли он, как за последнее время выросла и расцвела она, а когда король кивнул, улыбнулась и своими тонкими пальцами коснулась руки короля.
        — Как хорошо, что вы опять с нами, в Кракове.
        — Сейчас вы повторили то, что было сказано мною в первую ночь после возвращения.
        Бона опустила глаза, смущенная воспоминанием первых радостных минут их встречи. Но длилось это недолго, она тут же принялась рассказывать о том, что случилось в его отсутствие: о смерти Станислава Пяста, о том, что на его похороны был послан епископ Мендзылеский. Король внимательно слушал, но поскольку казалось — не понимает, что Януш теперь единственный и последний правитель Мазовии, Бона сказала:
        — Я просила епископа подарить Янунгу лик королевны Ядвиги, и, кажется, он разглядывал его с большим вниманием.
        — Но ведь она еще дитя!  — удивился Сигизмунд, без труда угадывая тайный смысл этого подарка.
        — Разве? На портрете она выглядит солиднее, чуть старше…
        — Вот уж правду говорят, что женские проделки с бесовскими схожи. Но коли вы все помышляете о помолвке Ядвиги, то отвечу: прежде надобно с великим магистром управиться.
        — Что так? Неужто, невзирая на перемирие, он по-прежнему пакостит?
        Король, обычно такой спокойный, на этот раз не на шутку разгневался.
        — Сначала посылал на меня жалобы куда только мог. В Москву, в Вену, в Данию и Швецию. Но никто затевать с нами новую войну не хочет.
        — А что говорят об этом великопольские вельможи?
        — Кричат, что его силой надобно выгнать из Пруссии, опереться наконец о Балтийское море.
        Альбрехт тем временем отправился в Виттенберг.
        — Санта Мадонна!  — удивилась королева.  — К этому еретику Лютеру? А для чего?
        — Альбрехт что-то замышляет, ищет выхода из ловушки. Проиграл войну, но старается выиграть мир. Одно ясно — ему нужно спешить. Десятого апреля подходит к концу срок нашего перемирия с Орденом.
        — Ведомо ли вам, о чем он все-таки договаривается с Лютером? Дантышек не для того находится при императорском дворе, чтобы писать стихи, водрузив на чело свое лавровый венок, а чтобы…
        Король взмахом руки прервал ее речь.
        — Дантышек не теряет времени даром. Он сообщил, что Альбрехт встречался с Лютером в Виттенберге и встреча эта изменила все его прежние намеренья. Лютер посоветовал великому магистру распустить Орден, порвать с папой и принять лютеранство.
        Бона не могла в это поверить.
        — О Dio! Великий магистр — еретик?
        — Бывший великий магистр,  — уточнил король,  — и, порвав с Римом, он, как светское лицо, может даже жениться.
        — О боже!  — воскликнула она.  — Породить династию Гогенцоллернов? Усилить лагерь еретиков?
        Сторонников реформации? В это даже поверить трудно! А будучи светским лицом, какой бы он носил титул?  — отвечал король.
        — Герцог Прусский?  — повторила она с оживлением.  — Но при этом он не станет ленником императора, а даст присягу на верность нам?
        Разговор этот, казалось, был для короля в тягость.
        — Будучи великим магистром, он всегда отказывался признать вассальную зависимость. А как это будет теперь? Может быть, согласится, если я заключу новый трактат с ним и с представителями всех сословий Пруссии.
        — Присяга взамен за признание Прусского герцогства? И Альбрехта — наследным прусским герцогом?  — бушевала она.
        — Такова цена мира,  — сказал он и тут же стал вдруг расспрашивать про строительство часовни, про маэстро Бартоломео Береччи…
        Известие было столь неожиданным и важным, что Бона вызвала к себе канцлера Алифио и попросила его проверить, правда ли, что срок перемирия истекает через две недели, а потом каждое утро справлялась: „Вернулся ли великий магистр из Виттенберга?“ На вопрос, что лучше — война, которую может навязать великий магистр, или вероотступничество Альбрехта,  — король не давал определенного ответа. С тех пор как он вернулся домой, все дни проходили в вечном ожидании событий, которых не мог предупредить никто, даже столь решительная в своих действиях королева. Наконец, когда до окончания срока оставалось всего несколько дней, Алифио, явившись утром в замок, попросил у королевы аудиенции. Марина уверяла его, что королева не в духе и никого, даже собственного сына, не желает видеть, но он так упорно добивался, что ей пришлось пойти узнать, согласится ли ее величество принять своего канцлера. Через минуту, широко отворив двери, его пригласили в покои. Паппакода, бывший свидетелем этих переговоров, сказал мрачно:
        — Устала не устала, а для него препон нет.
        — Да,  — подтвердила Марина.  — И все из-за того, что не вы, а он стал бургграфом.
        Промахнулись вы, синьор, недоглядели.
        Паппакода стиснул кулаки:
        — Ничего, они мне за это заплатят. Еще неизвестно, кто останется на поле боя последним…
        В это же время канцлер королевы докладывал ей о совсем иной интриге.
        — Всемилостивая госпожа, Дантышек сообщил, что великий магистр уже вернулся в Крулевец.
        — Вам что-нибудь известно?
        — Да,  — начал он.  — Но только…
        — Говорите, что нас ждет — новая война?
        — До дня десятого апреля он имеет намеренье…  — поторапливала Бона.  — Имеет намеренье требовать чего?
        — Согласия его величества на секуляризацию Ордена,  — помедлив немного, сказал Алифио.
        Не может этого быть! Я не допущу!  — крикнула она, не пытаясь сдержать бешенства.  — Не поверю, пока не услышу этого сама, из уст его величества. А как же Дантышек? Что он советует?
        — Он сторонник присоединения прусских земель к Короне. Сейчас, пока князь Альбрехт слаб.
        — Король с ним согласен?
        Алифио, опустив голову, молчал. Но когда Бона еще раз крикнула он смешался. Королева была слишком разгневана для того, чтобы соблюдать придворный этикет, он последовал за ней, хотя она не шла, а бежала к королю анфиладами комнат, и видел, как, словно вихрь, ворвалась в королевские покои.
        — Значит, так оно и есть?! Великий магистр станет прусским герцогом? И вы не крикнули: „Запрещаю“?
        — Во имя чего я стал бы противиться? Помилуйте! Вы предпочитаете войну?  — спросил он, стараясь сохранить спокойствие.
        — Нет, но ведь можно заключить новый договор или союз…
        — С Орденом крестоносцев?  — удивился король.
        — Но ведь Альбрехт нынче в моде, краса и гордость реформации! Будучи крестоносцем, он и пруссаков, и наши окраины мечом в истинную веру обращал, а теперь готов Польшу еретикам запродать.
        Сигизмунд нахмурил брови.
        — Нам казалось, что до сей поры Речью Посполитой правили мы. И далее править намерены,  — произнес он с нажимом.
        — Санта Мадонна! А не думаете ли вы, что папа проклянет его?
        Король раздумывал одно мгновенье.
        — Это не пошло бы на пользу нашему вассалу. Если он таковым будет. Дело тонкое и нелегкое.
        Разве что… Кпшцкий все уладит, на его дипломатическое искусство возлагаю надежды.
        — Кшицкий? Чьими словами вы хотите в Риме защищать отступника? Словами польского поэта?
        Он глянул на нее чуть насмешливо.
        — Неужто вы не помните, о чем так недавно меня просили? Полагаю, что медоточивые речи епископа из Пшемысля помогут нашему будущему вассалу.
        Бона смутилась, но не думала отступать.
        — Епископа? Стало быть, Кшицкий все же… Но Альбрехт — Гогенцоллерн. В жилах его течет немецкая кровь.
        — Вы, должно быть, забыли, что, став еретиком, он вызовет гнев у католиков Габсбургов. И, наверное, это не слишком вас огорчит? Я полагаю, что для Речи Посполитой мир на севере и роспуск Ордена явится благом. Альбрехт, ослушник и грешник в глазах папы, да еще повздоривший с императором, станет искать у нас поддержки. По этой причине он готов присягнуть нам на верность.
        — Я не верю в его искренность,  — возразила Бона.
        — В политике, не следует искать искренности. Она руководствуется здравым смыслом. Тем, что принесет нынешний день. Триумф Ягеллонов над прусским Альбрехтом.
        Но Бона и теперь не собиралась сдаваться.
        — Когда я только приехала в этот замок на Вавеле, я слышала разговоры о том, будто князь западного Поморья Богуслав передал Ласкому и Гурке свою просьбу — чтобы они взяли его земли под свое покровительство. А через год после рождения Августа он дал присягу — которая вам была не нужна — императору. Если бы я тогда понимала! Я кричала бы, умоляла согласиться принять у князя присягу на верность. А также отдать Августу Глоговское княжество! Ведь это все Пясты, поморские и силезские… Но вы… То, чего вы не хотели взять у них, берете у Гогенцоллернов.
        Присягу на верность и вассальную зависимость! У вас скверные и продажные советчики. Сколько получил от магистра канцлер Шидловецкий за то, что замолвил за него словечко? Убедил вас, что герцог Прусский будет не так опасен, как великий магистр? Санта Мадонна! Но ведь это Альбрехт.
        Все тот же Альбрехт!
        — Станет нашим вассалом,  — возразил король.  — И это уже конец! С крестоносцами будет покончено! У нас сейчас Королевская Пруссия, к ней прибавится и герцогство Прусское, от нас зависимое. Я знаю, для вас важнее южные границы и княжества италийские. Но за побережье Балтийского моря мы бились уже под Грюнвальдом. Эта стена дома нашего всегда была в огне. От нее может загореться весь дом. Неужто вам мало того, что огонь будет погашен?
        — На сегодня хватит с избытком. Ну, а завтра?
        — Завтрашний день далеко… Он не в нашей власти…  — заметил король, подходя ближе.  — Королева Польши, как я погляжу, не умеет радоваться сегодняшнему дню. Ведь у нас наконец-то мир. Долгожданный, желанный. Не слишком ли много гнева в вашем сердце?
        — Я ненавижу врагов династии. Давних — Габсбургов, и новых — Гогенцоллернов.
        — Это я знаю. А кого вы любите?
        — Прежде всего — свой собственный престол.
        — И ничего и никого больше?
        — Никого.
        — А жаль. Очень жаль,  — вздохнул он.
        — Никого, кроме вас, мой муж,  — тотчас поправилась она.  — Разве этого мало?
        — На сегодня хватит с избытком. Но я, в отличие от вас, умею ценить сегодняшний день. Те радости, что он несет…
        А принес он немало. Сперва на сейме в Петрокове король под давлением шляхты дал обещание отныне строго придерживаться закона, запрещавшего одному лицу занимать более одной должности.
        Вслед за этим в замок на Вавеле прибыли посланцы великого магистра — договориться, на каких условиях Гогенцоллерн должен стать вассалом Короны. После отказа от титула великого магистра и роспуска Ордена крестоносцев прусский герцог Альбрехт должен был дать присягу на верность и признать свою вассальную зависимость. Тем самым он сохранял за собой земли, за которые шла борьба, и великопольская шляхта встречала весть об идущих переговорах со смешанными чувствами. С одной стороны, она предпочла бы получить все Поморье целиком, без всяких договоров с Альбрехтом, с другой — не слишком-то мечтала о новой войне и новых податях. Королева рассуждала примерно так же, не пыталась больше вступать в борьбу, тем более что Шидловецкий и Томицкий поддерживали веру монарха в то, что, согласившись на прекращение войн и секуляризацию Ордена, он поступил правильно. Бона ждала, что папа возмутится, а быть может, даже проклянет Гогенцоллерна, но ничего подобного не случилось.
        Святой отец, казалось, не заметил того, что произошло.
        В одной из комнат при дворе королевы придворные дамы вышивали ленный штандарт для герцога, как вдруг отворилась дверь — на пороге появился Станьчик с пергаментным свитком в руке.
        Протягивая пергамент Беатриче, Анне и Диане, он кричал:
        — Вот доказательство, у меня в руках! Не все мыслят так, как Шидловецкий, Томицкий или Кшицкий, нынче воротившийся из Рима. У меня здесь лакомство, да только горькое как пилюля, а вирши больше на строки трактата похожи. Слушайте! Слушайте! Новые стихи Станислава Гозия.
        Он принялся декламировать во весь голос, как это делают герольды на рынке. Строки, завершавшие стихотворение, прочитал с особым пафосом:
        Вместо того, чтоб покончить с врагом,
        Одолев его в тяжком сраженье,
        Он ему вдруг предпочел оказать снисхожденье.

        Анна первой нарушила молчание.
        — Покончить с Альбрехтом? Но как это сделать?  — спросила она.
        — Вот те и на!  — насмехался Станьчик.  — Этого никто не знает. Но почему бы не попрекнуть? Не пожаловаться — хоть выбора и нет? Вот хотя бы и этот стяг, который герцог Гогенцоллерн получит в день присяги. Вышиваете королевскую корону на шее у орла и букву. И это все? А где же превосходство королевства над герцогством Прусским? Где изменения в оперенье птицы? Перья у него остались черными, он чернехонек, как и был! Право же, и младенцу ясно: в нашем королевстве нужно быть не человеком, а птицей, птицей, птицей!
        Он оттолкнул стяг, упавший на колени застывшим в неподвижности женщинам, и выбежал, размахивая руками, словно бы это были распростертые для полета крылья. Молча обменявшись взглядами, они снова принялись за вышивание, и только Марина нагнулась, подняла с пола свиток и поспешно вышла.
        — Понесла королеве,  — сказала Беатриче.
        — Но она не отпустит нас,  — вздохнула Анна.  — Мы должны вышить этого черного орла, хоть и неведомо нам, какой из поэтов больше угодил королеве: Кшицкий или Гозий?
        Как бы ни старались поэты, как бы ни сердилась королева, в солнечный апрельский день 1525 года на возвышение перед троном, на котором восседал король Сигизмунд, поднялся герцог Альбрехт Прусский из рода маркграфов Бранденбургских. Он, еще недавно носивший белый плащ с черным крестом, великий магистр Ордена, на этот раз был в богатых рыцарских доспехах, поверх которых набросил на плечи горностаевую накидку. Он, еще год назад сражавшийся за берег Балтики, преклонил колени перед своим победителем, признав себя вассалом, и, положив правую руку на страницы Евангелия, взял в левую руку стяг из белого шелка, протянутый ему королем. Черный орел — прусский герб — не изменил своего цвета, как того желала королева. Остался черным. Но, отдавая почести королю на краковском Рынке в присутствии толпы зевак и в окружении обступивших его кольцом двух тысяч закованных в железные доспехи прусских рыцарей, Альбрехт признал свою зависимость от Речи Посполитой и поклялся, что „будет верным, покорным и послушным польскому королю, его потомкам и польской короне“. Он, совсем еще недавно монах, ходивший в бой против короля
и нередко возвращавшийся с победою, в этот день получил из рук Сигизмунда рьщарский пояс и ударом королевского меча был посвящен в рыцари.
        Королева на Рынке не была и наблюдала за торжеством из окон каменного дома Спытека. Зрелище не доставляло ей радости, но, когда люди, собравшиеся на площади и на крышах домов, видя, как Альбрехт поднимается с колен с флагом вассала в руках, разразились громкими восторженными возгласами, когда загудел отлитый из трофейных пушек колокол и зазвучали фанфары, почувствовала себя свидетельницей вступившего в их края мира. Надолго ли? Этого она не знала.
        Боялась, что Альбрехт будет с годами все сильнее, в то время как Сигизмунд… В последнее время он отяжелел, охотно прислушивался к словам наперсников Карла и Гогенцоллернов, а когда она начинала спорить, предпочитал отмалчиваться. Но на Рынке все мощнее звучал радостный голос толпы, и на мгновенье и ее душу наполнила радость, что она, Бона Сфорца,  — королева Польши, жена доблестного победителя Ягеллона.
        В тот же вечер в замке был дан роскошный пир, после которого молодежь затеяла танцы, а король с королевой и сидевший рядом с ними Альбрехт развлекались, глядя на это зрелище.
        Марина неожиданно подошла к королеве и прошептала:
        — Ваша придворная Лещинская не хочет танцевать тарантеллу…
        — Не хочет? Регспё?  — спросила Бона с деланным спокойствием, не повернув головы.
        — Отец и жених подстрекают ее, говорят, мол, польской дворянке танцевать эти танцы не пристало.
        — Скажите на милость!  — рассердилась Бона.  — Я в Неаполе могла танцевать перед всем двором, а какая-то там Лещинская не желает…
        — Больной сказалась. Легла в постель…
        — Больной? Вот как?! Продержать неделю на каше и поить горькой микстурой. Вместо нее пусть спляшут Диана с Фаустиной,  — приказала Бона.
        — Тарантеллу?
        — Да. Неаполитанскую. Вели подать им тамбурины. Большой зал в замке горел огнями, сверкал от блеска драгоценностей, которые надели на себя в этот день вельможи и их жены, яркие наряды танцующих радовали глаз. Альбрехт, обратившись к Боне, стал хвалить столь отменно танцевавшую молодежь и отличную капеллу — итальянских певцов и музыкантов.
        — Мы хотели достойно встретить вас, герцог, и оказать вам надлежащие почести,  — улыбнулась она, радуясь ощущению своей красоты и великолепию праздника, который блеском своим должен был ослепить бывшего магистра.  — Мы надеялись также в этот столь торжественный день исполнить все ваши желания.
        — Все?  — тотчас же подхватил он.
        — Я полагала, что все. Но если это не так, я рада выслушать вас.
        — Наверное, вам, ваше величество, известно, что у меня есть братья. Теперь, став светскими князьями, они мечтают о продолжении рода Гогенцоллернов.
        У королевы дрогнули губы, однако, стараясь быть спокойной, она сказала:
        — Я не знала этого. Но продолжайте же, продолжайте.
        — Старшему брату моему Вильгельму по вкусу мазовецкая княжна.
        — Вот как? Сестра Януша? Анна?
        — Да. Анна Мазовецкая.
        — Говорят, она очень добра, но еще более некрасива,  — отвечала Бона, не сводя взгляда с танцующих.
        — Портрета ее я не видел, но брат мой посетил недавно варшавский двор и уверяет…
        — Ваш брат? Уже посетил? Ну, что же… Понимаю…
        — Не согласитесь ли вы, ваше величество, улучив удобный момент, поговорить с королем о моем прожекте?
        — О да!  — воскликнула она, пожалуй, чересчур громко, как бы стараясь перекричать музыку.  — В этом можете не сомневаться. Я все разузнаю… Сегодня же вечером…
        Поздно ночью, в праздничном платье, сверкавшем золотом и драгоценностями, Бона влетела в покои короля и, стуча по столу кулаком, объявила ему о марьяжных прожектах старшего Гогенцоллерна.
        — Ваш триумф?!  — кричала она.  — Ваш покорный вассал?! Низкий человек! Едва преклонил колени, а уже хватает за руку, кричит — дай! Сегодня — Мазовию, а завтра, кто знает, может, и Литву? Мое Пинское княжество?
        — Помилуйте!  — урезонивал ее король.  — Это не он, а вы кричите на весь замок, вот уже полчаса.
        — И буду кричать, пока не иссякнут силы! Довольно! Не позволю! Слышите? Не позволю!
        Вильгельм, брат этого крестоносца, станет мужем польской княжны из рода Пястов? Не бывать этому! Он чужой, враг!
        — Вы забываете, что оба они — сыновья родной моей сестры Зофьи.
        — О! Тогда скажите?  — спросила она гневно.  — Регспё отдали дочь Ягеллонов за Гогенцоллерна?
        Моя мать искала для меня достойных союзов, а польская королевна может довольствоваться бранденбургским курфюрстом? И вот — любуйтесь, получили родственничков: Альбрехта и Вильгельма. Готовы отхватить всю Мазовию, видите ли, это приданое их матери. Я кожей своей чувствую, что вы их должник. А может, нет? Рассчитались с сестрой сполна? Вам нечего сказать?
        Король ответил неохотно, с трудом:
        — Что ж?.. Скажу: у супруги моей весьма чувствительная кожа.
        — Ага! Стало быть, я все-таки угадала!  — торжествовала она.  — Вы по сей день должник? И после этого хотите иметь влияние на прусского герцога?! Племянничек… Сыночек родной сестры. Да он, может быть, смеется над нами! Он, он…  — Бона вдруг осеклась.  — Ох, мне не по себе…
        — Может быть, вы снова?..  — спросил король, понизив голос.
        — Снова в тягости?.. Это вы хотите сказать? Санта Мадонна! Дел невпроворот, с землями разобраться надобно, с хозяйством, а я непрерывно… жду? Ничего подобного! Просто меня тошнит от марципанов.
        Некоторое время король недоверчиво смотрел на супругу, потом вздохнул:
        — Жаль! Герцог Альбрехт был бы весьма огорчен… Она прервала его снова:
        — Узнав, что мы ждем еще одного наследника? Вы полагаете, он был бы огорчен? Разгневан? Кто знает? Быть может…  — Она вдруг рассмеялась беззаботно и весело.  — Подумайте только — весь день у него был бы испорчен! Воображаю, с какой миной он смотрел бы на то, как мне становится дурно, кружится голова…
        Она вдруг пошатнулась и упала в объятья Сигизмунда.
        — Вам в самом деле плохо, быть может, и впрямь?.. Вы?..  — спрашивал он озабоченно.
        Бона выпрямилась, высвобождаясь из его объятий.
        — Виной всему марципаны,  — сказала она спокойно.  — Это была репетиция. И очень успешная.
        Не так ли? Любопытно, что скажет на это герцог? А вы? Почему молчите?
        — Думаю о том, как вы догадались, что я должник Альбрехта?
        — Ах, вот вы о чем?! Просто он мне показался слишком дерзким, наглым. Стала расспрашивать, и наконец нашелся человек, который мне объяснил…
        — Могу я узнать — кто?
        Это одна из моих тайн. Другая — источник, из которого я почерпну дукаты, дабы заплатить остаток долга.
        — Вы полагаете, дело это неотложное?
        — О да! Я не хочу, чтобы Анна вышла за брата Альбрехта. Не подпущу к Мазовии. Она будет наша, целиком наша! Я проверяла. В этом княжестве великое множество больших и малых городов.
        А на берегах Вислы — Варшава, большая, людная.
        — Вы хотите, чтобы она была ваша?
        — Да, и не постою за ценой.
        — Для Ядвиги?
        — Пока — для Ядвиги. Я с ней уже об этом говорила. А потом с ее помощью — для Августа, для династии.
        — А может, скорее… для Короны?
        — Для Короны?  — Бона была неприятно удивлена.
        — Это старинные пястовские владения,  — объяснял король.
        — Но тогда… Ох, не знаю! Ничего не знаю. Устала. Хочу только одного — отдохнуть. Шрозаге…
        Не прощаясь, она пошла к дверям. В ее бессильно повисших руках, в склоненной голове было столько истинной или притворной усталости. Король, прищурившись, минуту глядел ей вслед. Если бы она обернулась, то поняла бы, что он тоже принял решение и не уступит.
        Когда итальянские мастера во главе с маэстро Береччи занимались реставрацией замка, Бона невольно обратила внимание на буйную зелень одичавших, как ей казалось, здешних садов. В отдаленной части сада она велела посадить виноградную лозу, но та не принялась, засохла, и тогда здешний садовник с великим недоверием побросал во вскопанные разрыхленные грядки семена каких-то итальянских овощей, привезенные королеве из Бари вместе с письмами.
        Было ясное солнечное апрельское утро, когда Бона, успевшая уже отдохнуть от нежеланного для нее гостя, Альбрехта, прогуливалась вместе с Мариной по парку. Ветки стоявших в цвету плодовых деревьев казались совсем белыми, раньше обычного расцвела сирень. И вдруг тишину, в которой отчетливо слышалось гуденье пчел, нарушили детские голоса и громкий смех. По зеленой траве бежала королевна Ядвига с Изабеллой и Августом, а вслед за детьми Диана ди Кордона и Беатриче. Еще мгновенье — и девушки поравнялись с детьми, подняли на руки младшую королевну и королевича. Теперь, с детьми на руках, они еще пуще припустились бежать по изумрудной траве.
        Громко кричали королевич с королевной — ноги их болтались в воздухе, весело и громко смеялась Ядвига. Все они направлялись в дальнюю часть сада, где за невысокой живой изгородью стояла королева, отдающая распоряжения садовнику. Увидев детей, королева обернулась и, подняв руку вверх, сказала:
        — Вавта! Вазха! Я вам говорила, что сюда ходить нельзя. Нельзя тревожить эти грядки.
        — И мне нельзя?  — удивился великий князь.
        — Саго тю! И тебе тоже! Эти южные травки не любят крика.
        Август внимательно глянул на мать и спросил:
        — А вы, ваше величество, тут не кричите?
        — Я? Нет…  — Она обернулась к своим придворным.  — Право же, у вас нет разума. Того и гляди потопчете грядки… Неужто вам на лужайках приволья мало?
        — Я хотела сказать,  — вставила словечко Ядвига,  — что маршал Вольский не уверен, удастся ли отпраздновать свадьбу Беатриче в замке.
        — Не уверен? Вольский? Ведь я ему приказала!  — воскликнула Бона гневно.
        Королевич, приложив палец к губам, отважился ее предостеречь.
        — Тсс…
        Сердясь все больше и больше, Бона вышла из-за изгороди.
        — Свадебные торжества послезавтра в замке! А потом турнир — во дворе.
        Беатриче кинулась целовать ей руку.
        — Что он себе позволяет, этот Вольский?
        — Говорит, совсем недавно были торжества — присяга на верность,  — объясняла Ядвига,  — и посему…
        — А если я хочу придать блеск этой присяге и отпраздновать свадьбу моей камеристки с польским дворянином?
        Королева ждала нового потока благодарностей, но Ядвига, помолчав немного, недовольно произнесла:
        — Такое торжество, столь расточительное… Бона взглянула на хмурое лицо падчерицы.
        — Не будь завистливой, пиа сага,  — ласково сказала она.  — Когда король надумает выдать тебя замуж, я, хотя ты мне и не родная дочь, устрою свадьбу не беднее, чем была когда-то у меня.
        Танцы, турниры, торжественные шествия… Восемьдесят лошадей под белыми балдахинами и двадцать мулов везли сундуки с моим приданым.
        — И столько же поедет со мной в Мазовию? В Варшаву?  — спрашивала Ядвига.
        — Королевна из рода Ягеллонов достойна и сотни скакунов. О боже!  — вдруг спохватилась Бона.  — У меня еще столько дел! Бегите! Трава такая зеленая, пышная…
        Она поглядела вслед убегающим детям, словно бы досадуя, что они помешали ей любоваться цветущими деревьями. Направляясь вместе с Мариной к замку, Бона говорила скорее себе, нежели ей:
        — Празднество, а потом свадьба и турнир. Ах, все здесь трудно, трудно, трудно…
        Марина молча глядела, как, повторяя слово „трудно“, госпожа ее каждый раз обламывала ветки росших возле дорожки кустов сирени…
        Прямо из сада, но уже без Марины Бона вошла в покои короля.
        — Дочь ваша,  — начала она безо всякого вступления,  — все чаще спрашивает про свое приданое, про будущего мужа. Князь Януш впрямь не подведет? Он и в самом деле просит ее руки?
        Сигизмунд уклонился от ответа.
        — Из Мазовии недобрые вести,  — вздохнул он.
        — Какие же?
        — Мазовецкий князь не знает меры на пирах и попойках. Развратен, многогрешен. К тому же… Частенько прихварывает.
        — Дворцовые сплетни! Поклеп!  — возмутилась королева.  — Просто нашим врагам не угодно, чтобы узы этой земли с Ягеллонами окрепли.
        — Вам везде враги чудятся,  — заметил король с неудовольствием.  — Но, впрочем, я внимательно слушаю! Кому бы это было… неугодно?
        — Неужто вы не знаете? Герцог Альбрехт уже давно о Мазовии помышляет. Будучи крестоносцем, он обирал и грабил ее как мог. А теперь, став, при вашем попустительстве, светским герцогом, он сам может жениться на сестре Януша Анне Мазовецкой. Он или его брат…
        — Это только ваши домыслы и страхи…
        — Санта Мадонна! Об этом он говорил мне на балу. И если он попросит вашего согласия на этот брак…
        — Отложим дело. Будем тянуть с ответом…
        — Как всегда,  — заметила она ядовито.  — Пусть Януш живет как можно дольше, но Мазовия после его смерти должна отойти к Ядвиге, Августу, Ягеллонам. Сколько ныне по-настоящему великих властителей? Трое. Император Карл, Генрих в Англии, Валуа — во Франции. Они могущественны, у них постоянное войско и много золота. Не хотите стать четвертым? О! Мочь и не хотеть? Не верю! И потому желаю вместе с вами, за вас. Вы должны иметь власть более могущественную, чем та, что у вас сегодня, полную казну и наемное войско. Все лезут, исполненные злобы и мести, и только вы, вы один ничего не хотите.
        — Умоляю вас, довольно!  — прервал супругу король.  — Большое наемное войско, цветущие города? Попытайтесь! Попробуйте сделать это в стране, которой всегда угрожают войны, а подати не соберешь! Где в годы мира каждый мнит себя умнее короля.
        — Да! Но так и хочется попробовать!  — Она вдруг обхватила его ладонь.  — У вас такая прекрасная, сильная рука… Быть может, она не хочет натянуть поводья? А должна бы не только владеть мечом, не только давать, но карать и забирать. Ради династии. В будущем — прибрать наследство, которое останется после Людвика, вашего племянника, а также земли последних Пястов, силезских и мазовецких. Если бы Ядвига в скором времени стала мазовецкой княгиней, эти владения наверняка достались бы вам и вашим внукам. А не прусскому герцогу и не Вильгельму.
        — Законы польского государства…  — стал было возражать король, но Бона не дала ему кончить.
        — Для меня важней закона сила и мысль! Мысль — самая дерзновенная.
        Должно быть, короля утомил этот спор, он больше не пытался перечить супруге и, выслушав ее до конца, пообещал разузнать о намерениях Альбрехта и Вильгельма.
        — Нужно, чтобы верный человек был и при мазовецком дворе,  — сказал он.  — Пусть выведает, какие хвори докучают молодому князю. Отчего он медлит с приездом в Краков?
        — О да! А потом брачный контракт и свадьба.  — На хмуром лице Боны появилась улыбка, она повеселела.  — Да! Именно так! Колебаться и медлить нельзя. Ведь вы обещали Ядвиге, что она будет мазовецкой княгиней?
        Он смотрел на ее ясные, повеселевшие глаза, на порозовевшие щеки и вдруг спросил с оттенком досады в голосе:
        — Ядвиге? А не вам?
        Едва закончились торжества по случаю обручения прекрасной Беатриче с паном Моравецем, явившие всем широту и великодушие королевы, которая пеклась о своих придворных ничуть не меньше, чем о приемных дочерях, как пришли добрые вести из Италии: вельможи герцогства Бари и Россано пожелали приехать в Краков, воздать почести своей новой повелительнице.
        — Пусть приезжают! Как можно скорее!  — обрадовалась королева.  — Всеми будет тогда замечено, что я не забыла о своих италийских владениях. И отдавать их никому не намерена.
        — Но император Карл, всемилостивая госпожа, не признает ваших прав на наследство,  — осторожно заметил Алифио.  — От этих почестей мало проку. Расходы и беспокойство.
        — Эти почести воздадут не только мне, но и моему сыну, а он, даст бог, станет монархом Польши,  — возразила Бона.  — Поэтому будет справедливо, если расходы возьмет на себя королевская казна…
        Все доводы и увещевания ее канцлера, а также придворного казначея Северина Бонера оказались тщетными. Король, которому Шидловецкий советовал не дразнить императора, был обезоружен услышанной от нее новостью: Бона сказала ему, что снова станет матерью, и на этот раз, она в этом уверена, родит второго сына. В конце концов ее настойчивость преодолела все преграды, и, когда прибыли вельможи из Бари и Россано, Вавель был готов к торжественной встрече итальянских вассалов.
        Королева торжественно принимала их в самом красивом зале, рядом с ней сидел великий князь Литовский, королевич Сигизмунд Август. Троны стояли на возвышении под двумя гербами — польским белым орлом и драконом рода Сфорца, и гости увидели свою принцессу, а также королеву, во всем блеске ее двойного владычества. Трое приехавших сельмож по одному подходили к королеве, становились на колени и, вложив в ее руки протянутые словно бы для молитвы ладони, произносили слова присяги на верность. Бона отвечала им на своем родном языке, и в этот день на Вавеле все было итальянским: гости на пиру, на который пригласили лишь придворных дам, приехавших с Боной из Италии, Алифио, Карминьяно, Паппакоду и прочих дворян из старой ее свиты, цветистые речи послов, музыканты из капеллы королевы, шуты, вывезенные ею из Бари. И лишь сидевшие по обе стороны королевича польские сановники всем своим видом словно бы напоминали о том, что законный наследник всех итальянских владений Боны — Август, сын повелителя Польши и Литвы.
        Поэт Карминьяно сочинил и прочел вслух стихотворение, посвященное столь славным событиям, и никто никогда еще не видывал столь красиво исполненной паваны, столько южных блюд и фруктов, не слышал такого множества тостов, провозглашенных в честь самой королевы: Короля в эти дни в Кракове не было. Анджей Кшицкий со свойственным ему злорадством уверял, что бунт черни в Гданьске против местных патрициев разразился на редкость кстати и что его величеству куда легче согласиться на казнь предводителей бунта, нежели на торжественную встречу вассалов королевы.
        Разумеется, этим словам не следовало верить, и королева это понимала, но она также прекрасно понимала и то, что король опасается вступать в спор с императором Карлом, который, разгромив французские войска под Павией, заставил Франциска Валуа отказаться от завоеванных им итальянских земель и стал теперь хозяином почти всей Италии. Будучи сторонницей союза Ягеллонов с Францией, Бона долго не хотела верить ни в поражение под Павией, ни в то, что Франциск был взят императорскими войсками в плен. И лишь подробные донесения неоценимого Дантышека, находившегося при дворе Карла, заставили ее пока отказаться от задуманного плана обручения юного Августа с французской принцессой. Мысли ее были теперь поглощены приданым для королевны Ядвиги, и когда король вернулся, она встретила его улыбкой, по-прежнему все еще красивая, хотя и чуточку отяжелевшая. Мельком упомянула о присяге на верность, принесенной итальянцами, но с большим любопытством расспрашивала короля о гданьской смуте, о его здоровье, подорванном бесконечными военными походами, особенно в последние годы. Всем казалось, что для Вавеля наступили
наконец спокойные и беззаботные времена. Но вот в один из вечеров во двор замка ворвался всадник на взмыленном коне и упал на руки подбежавших слуг. Вниз к нему сошел сам маршал Вольский, о чем-то долго советовался с Алифио и наконец вместе с ним направился в королевские покои. Они застали августейших супругов за ранним ужином, и маршал двора без особых вступлений тут же сообщил о дурной вести, которую привез гонец.
        — Ваше величество! Княжна Анна спешит сообщить вам из Варшавы, что пять дней назад внезапно скончался ее брат, мазовецкий князь Януш.
        Король встал. Обычно такой спокойный, он, казалось, был потрясен этой вестью. Бона побледнела.
        — Боже мой! Боже мой…  — произнес наконец Сигизмунд.  — Совсем недавно он прислал нам письмо, просил назначить срок свадьбы… Молодой, совсем молодой человек. Как это могло случиться?
        — Этого никто не ведает,  — отвечал Вольский,  — но все же…
        — Говорите,  — приказал король.
        — Гонец сказывал, что, когда он собирался в дорогу, среди варшавского люда уже пошла молва, будто князь отравлен…
        — Отравлен?  — не поверил король.  — У себя дома, в мазовецком замке? Быть того не может!
        Помолчав немного, король добавил с негодованием в голосе:
        — Кинжал и яд — частые гости при других дворах. Но у нас такого не слыхивали. Кроме человека, которого я послал, поехал ли кто еще в Варшаву?  — обратился он к Алифио.
        — Об этом мне ничего не известно,  — отвечал бургграф.
        — Из нашего замка мы никого не посылали, ваше величество,  — добавил Вольский.
        — Януш отравлен. Но кем? Какие ходят слухи?
        — Гонец выехал в тот же день, мало что знает,  — объяснял маршал двора.  — И все же нельзя отрицать, что брат Януша, покойный князь Станислав, преставился столь же внезапно…
        Король нахмурил брови.
        — Кругом одни недомолвки да тайны! А ведь он последний из мазовецких Пястов! Владелец последнего не вошедшего в Корону княжества. Ну что же… Стало быть, необходимо… Завтра же пошлем в Мазовию людей. Пусть выслушают все доводы за и против… Соберут свидетелей. Мне не хотелось бы, чтобы хоть тень подозрения пала на…
        Король умолк, но Бона спросила:
        — На кого, государь?
        — На… покойного князя,  — избегая ее взгляда, отвечал король.  — Ну что же, я все сказал. Все распоряжения и приказы будут отданы еще сегодня.
        Королева направилась к дверям.
        — Прежде всего,  — сказала она,  — следует сообщить об этом несчастье Ядвиге.
        Бона вышла, вслед за ней поспешил Алифио. Устремившись по замковым покоям за своей госпожой и догнав ее, он, наклонившись, шепнул ей на ухо:
        — Ваше величество, вы можете поручиться? Уверены, что ни Паппакода, ни Марина никого не посылали?..
        Бона, удивленная столь неожиданным вопросом, невольно остановилась.
        — Куда? А… Вы с ума сошли?
        — Маршал Вольский не все сказал. Он утаил от вас, что, по словам гонца, в Варшаве называли имя полюбовницы князя.
        — Что же дальше?  — спросила она сердито.  — Мне-то что до этого?
        Алифио огляделся по сторонам и, переходя на едва слышный шепот, сказал:
        — Говорили, будто она была подослана… Действовала не по своей воле… По приказанию.
        — По чьему же?  — удивилась Бона.
        — Посланец боялся, не хотел, но в конце концов назвал имя.
        — Чье же? Говорите! Рresto!
        — Ваше, всемилостивая госпожа,  — прошептал он.
        — Что вы сказали?! Нет! Быть того не может!  — вскричала она.
        — Если бы это была ложь!..  — вздохнул Алифио.
        Но Бона меж тем уже металась по пустому покою, бросая на пол статуэтки, вазы, кубки…
        — МаксНгюпе! Проклятие! Вечно я, я! Оттого, что мечтала о большом королевстве, а тут и шага ступить нельзя — везде препоны? Оттого, что кому-то это не по вкусу? Оттого, что думала о Мазовии? Да что толку? И так всюду отпор. Алифио был испуган этим взрывом негодования и собственной неловкостью.
        — Простите, ваше величество!  — умолял он.
        Впервые в жизни она взглянула на него с презрением.
        — Простить? Вас? А что остается мне? Как мне убедить короля? Носить в чреве своем его сына и решиться на убийство?! Мать королей — отравительница? Злосчастный день!
        У нее вдруг перехватило дыхание, и она поспешила выйти на галерею. Алифио шел за нею следом, не зная, что сказать, чтобы подозрение не преследовало больше женщину, которую он знал так давно, с той поры, когда они оба были еще детьми. Хотел было что-то объяснить, снова просить прощения, но вдруг увидел в дальнем конце галереи тонкую гибкую девичью фигурку. Ядвига бежала по галереям в покои королевы и, встретив ее на полпути, бросилась в распростертые объятия мачехи.
        Она не проронила ни слова, но ее худенькие плечи сотрясались от рыданий.
        Прижав падчерицу к груди, Бона шептала ей слова утешения:
        — Тихо, тихо! Не плачь… Короли не плачут. Никогда. Даже если их ранят сильно и жестоко…
        По приказу короля для ведения следствия в Варшаву в сопровождении вооруженной свиты отправились: канцлер Шидловецкий, познанский архиепископ Лятальский, епископ Мендзылеский, Анджей Кшицкий, доверенное лицо королевской четы и примаса Лаского, и Фрич Моджевский, по-прежнему состоявший писарем при канцелярии Лятальского. Недавно прошли дожди, дороги были прескверные — ни пройти, ни проехать. Добравшись наконец до столицы Мазовии, сановники отправились на отдых в отведенные им покои варшавского замка, а Кшицкий тем временем, задержав Фрича, сказал ему:
        — Пойди расспроси людей. Варшавяне, как я слышал, позубоскалить и поболтать любят. Тебя никто здесь не знает, можешь заглянуть в собор, постоять у гроба князя Станислава, послушать сплетни.
        Комиссия соберется завтра, хорошо бы узнать, что думают люди о преждевременной смерти второго князя.
        Уже смеркалось, но на площади перед замком торговки еще не закрывали своих лавок, на прилегающих к площади улицах было полно народу — прихожанки спешили в костелы, которых здесь было великое множество. Моджевский в нерешительности остановился возле собора, не решаясь туда войти до начала богослужения, но вдруг какой-то старик подошел к нему и шепотом спросил:
        — Хотите спуститься в усыпальницу? Взглянуть на гроб князя Станислава?
        — А это можно?
        — Вроде бы так, да только я всех отговариваю,  — предостерег он.  — Люди короля уже в замке. А ну как придут сюда, а вы им попадетесь? И начнут выпытывать: „Что вам до них, напоенных ядом?“
        — Неужто отравлены? Оба?  — удивился Фрич. Незнакомец пожал плечами.
        — Кто знает, так говорят. Видел я, как в замок к князю Янушу шли музыканты. Покойный страсть как любил слушать игру на лютне. Шли гуськом… вдоль стены, в черных плащах. Лютни к груди прижаты. А один лютню под плащом спрятал. Может, у него не лютня была? Может, он прятал под плащом кинжал, а яд ни при чем? Вы, сударь, ничего не слыхали о музыкантах?
        Фрич глянул в расширенные от любопытства и ожидания глаза незнакомца.
        — А сами вы кто?  — спросил Фрич внезапно.  — Служка? Нищий? А может, подосланы кем?
        Фрич долго смотрел вслед поспешно удалявшемуся незнакомцу, потом спустился вниз, в усыпальницу, где стоял гроб с останками князя Станислава. Но в подземелье было безлюдно, никто не молился за душу безвременно умершего…
        В большом зале королевского замка за накрытым красным сукном столом собралась королевская комиссия. По одну сторону стола сидели королевские посланники и с ни- ми Фрич, записывавший показания, по другую — чиновники и дворяне князей мазовецких. Княжна Анна на дознании не присутствовала, королевские посланники еще не предстали пред ее очами.
        Шидловецкий, допрашивая главного свидетеля и напомнив ему, что он дал присягу говорить только правду, спросил:
        — Как нам стало известно, вы утверждаете, что виной всему Катажина Радзеёвская из Радзеёвиц, которая, будучи при дворе, разгневала мазовецкую княжну?
        — Клянусь богом, так оно и было,  — отвечал дворянин.  — Сперва она была при дворе князя Станислава и всеми силами ему понравиться хотела.
        — Расскажите все по порядку. Как дело было,  — вмешался Лятальский.
        — Скажу правду, чистую правду. Видя, что дело нечисто, княжна Анна прогнала Радзеёвскую, желая, чтобы князь Станислав с ней порвал. Дочка воеводы и правда вернулась домой, в Радзеевицы, да только вслед за ней князь Януш поехал. Никто этого понять не мог, но, видать, опутала она обоих братьев. Красивая она, что верно, то верно. Случилось так, что князь Януш пригласил брата в охотничий замок в Блоне. Оба они страсть как любили охоту…
        — И дочка воеводы там была?  — спросил шидловецкий.
        — А как же. И, должно быть, решила извести Станислава, в кушанья отравы подсыпала…
        Прислуга говорила, что сразу же после ужина он занемог, а вскорости умер в страшных мучениях.
        — Князь Януш о преступлении знал? Медиков спрашивал?
        — Спрашивал. Одни говорили одно, другие — другое, так толком ничего не узнал. Но Катажина больно уж жадная, на украшения падкая, опостылела князю Янушу. И когда она стала умолять его подарить ей замок в Блоне, в котором они ужинали, он не спешил с подарком, а за советом к сестре пошел. А княгиня Анна сказала: любовницу прогони, а замок подари мне. Сестре отказать князь не мог, и вот тогда-то Катажина и возненавидела его лютой ненавистью. Это все, что я слышал.
        — Стало быть, она отравила князя Януша? Дворянин развел руками.
        — Клянусь богом и правдой, не видел, не знаю. Не было меня тогда в замке.
        В перерыве, после допроса нескольких свидетелей, канцлер Шидловецкий спросил королевских людей, собравшихся в небольшом покое:
        — Как мыслите? Отравлен или нет?
        — Аптекарь из Плоцка признался в продаже отравы в Радзеё'вицах,  — напомнил Фрич.
        — Отравы для крыс,  — добавил Мендзылеский.
        — Да, но аптекарь этот у королевы заступничества искал,  — вспомнил Шидловецкий.  — Любопытно, почему именно у королевы?
        — Потому что он тоже родом из Италии. Отсюда, наверное, и сплетни,  — отвечал Фрич.
        — Люди болтают, что дворянка опоила обоих братьев ядовитым зельем в угоду королю, ведь ему их наследство достанется,  — заметил епископ Лятальский.
        — Говорят — королю, а думают — королеве,  — вставил словцо Шидловецкий.
        — И все твердят в один голос: князь Януш погулять любил, пил безо всякой меры, да и легкие у него были слабы…  — заметил Кшицкий.
        — Послушаем, что медик скажет,  — вмешался канцлер.  — Да и придворного, который при князе Януше был, тоже выслушать не грех.
        После перерыва Шидловецкий вызвал еще одного свидетеля.
        — Говорите, что знаете,  — приказал он.
        — Я всегда бывал вместе с князем в Радзеёвицах,  — начал свидетель.  — Я видел не раз и не два наперсницу дочки воеводы, Клишевскую. Говорят, это она, выполняя волю Катажины, наняла убийц.
        Двое их было — Петр и Мацей, слуга из Радзеёвиц. Они поднесли князю бокал с отравленным вином. У князя голова закружилась, но, как только в себя пришел, велел учинить допрос.
        Подозрение пало на Петра. Его схватили, заточили в башню, тогда он во всем сознался.
        — Значит, их схватили и допросили еще при жизни князя Януша?  — спросил Мендзылеский.
        — По его приказу. Именно. Он не сразу умер, а хворал тяжко. Хочет встать, а ноги не держат, в постель валится. Созвал медиков, да только лекарства не помогли, так и отдал богу душу. Выходит, предательство слуг его погубило, они поднесли ему отравленную чашу, а были будто наивернейшие слуги.
        На третий день допроса, к вечеру, когда отпустили последнего свидетеля, канцлер Шидловецкий спросил:
        — А как мой медик? Осматривая покойного, нашел ли он следы отравления?
        — Ничего не нашел, о чем засвидетельствовал письменно,  — ответил Фрич, просматривая бумаги.
        — Но если Януш не был отравлен, почему он так быстро покинул этот мир?  — удивлялся Кшицкий.
        — Сие останется тайной,  — пробормотал канцлер и через минуту добавил: — Похорон до приезда короля не назначать. Его величество сам будет вершить суд.
        — Хотелось бы знать, что король обо всем этом скажет?  — вздохнул епископ Лятальский.
        — Не король, а королева,  — иронически улыбнулся Кшицкий, но Мендзылеский глянул на него с таким упреком, что новоиспеченный епископ, который был стольким обязан королеве Боне и ее заступничеству, до конца заседания высочайшей комиссии не вымолвил более ни слова.
        И все же, как и предвидел поэт-епископ, ссора между супругами в Вавельском замке оказалась неизбежной. Королева, оставшись с супругом наедине, даже не пыталась скрыть своего безудержного гнева. Стоя перед королем, она говорила голосом, подчас переходящим на крик:
        — Нет! И еще раз нет! Теперь уж я не прошу, а требую. Велите провести следствие и сурово наказать тех, кто сеет смуту своими россказнями об отравлении князя Януша. Кто это делает? Зачем?
        Королевская комиссия в Варшаве сообщает, что никаких подтверждений этому нету. Кто говорит по-другому — лжец! И далее — объявите повсюду, что князь не из-за злых козней сатаны и не из-за людской злобы, а по божьей воле, после тяжкой болезни, с белым светом расстался. И еще — на похороны поедем вместе.
        — Вы — на похороны? В вашем положении?  — удивился король.
        — Мне родить в ноябре, а сейчас только август.
        — Но тяготы путешествия…
        — Не тревожьтесь,  — горячо уверяла она.  — Я сильнее, чем вы думаете.
        — Похоже на это,  — заметил он и добавил: — Вы все сказали?
        — Нет!  — воскликнула она.  — Не допускайте также, чтобы Анна вышла замуж за кого-нибудь из Гогенцоллернов. Мазовецкое княжество достанется нашему сыну.
        — Ну что же, я откажу брату Альбрехта и ему самому,  — спокойно отвечал он.  — Но Мазовия… пястовские владения и по всем законам принадлежат Короне.
        — Законы диктуете вы, ваше величество.
        — Однако мазовецкая шляхта не захочет подчинения. Поддержит притязания княжны Анны, которая называет себя не иначе, как дюкесса Мазовии, и желает править в Варшаве самостоятельно.
        — Самостоятельно?  — усмехнулась Бона.  — Без помощи Гогенцоллернов?
        — Едва ли,  — согласился он и вдруг заговорил громко, сердито, что бывало с ним очень редко: — И потому мы не допустим никакого своеволия, никакого нарушения старых законов! Должно победить право. Право, а не бесправие. Самое лучшее, что можно сделать,  — это в декабре созвать в Варшаве мазовецкий сейм. Пусть Мазовия, как иные наши края, выберет послов на общий сейм. А он уж будет держать совет в Петрокове.
        — Но… ежели их сейм так и поступит, тем самым он признает принадлежность Мазовии к Короне,  — ужаснулась Бона.
        — Не спорю,  — согласился король.
        — А как же Август? Наши помыслы передать княжество ему? Династии Ягеллонов?  — говорила она все быстрее и громче.
        — Но это помыслы не мои, а ваши,  — отвечал король.  — И поэтому уже теперь, в августе, я поеду в Варшаву… один.
        — То есть как?  — Она глядела на него, не понимая.
        — Я сказал — один!
        Король повернулся и вышел из покоев. И уже не слышал, как Бона повторяла в ярости:
        — Один? Без меня? Обманута! Брошена! О Бю! Бю! Есть там кто-нибудь?
        Укрытые в стене двери тотчас же отворились, и Марина кинулась к госпоже, которая в ярости повторяла:
        — Меня обманули, слышишь! Мне нечем дышать! Давит грудь. Быстро! Расстегни лиф! Скорее!
        Разорви ворот, здесь, у шеи!
        — Светлейшая госпожа, вы погубите себя,  — шепнула камеристка.
        — No. Это он меня погубит. Санта Мадонна! Астролог говорил правду: здесь, на Вавеле, два дракона, два. Не один, италийский.
        — Ради младенца, который у вас под сердцем…
        — Разумеется, не в пасти, как у дракона… Проклятие! Опять она одинока…
        Чувствуя, что теряет силы, она заговорила шепотом.
        — А впрочем… дай воды. Пить хочу…
        Наполнив серебряный кубок, Марина подала его королеве. Но та, вместо того чтобы пить, долго всматривалась в зажатую в руке серебряную чашу и наконец сказала удивленно:
        — Значит, так бывает, когда проиграна первая битва? Дрожит рука… Я расплескала воду… И все?
        Все? Можно жить дальше?
        С этого дня она редко появлялась в окружении свиты и часами просиживала одна, читала стихи итальянских поэтов или же перелистывала труды Никколо Макиавелли. Она проиграла одну битву, но, как доносила Марина Паппакоде, готовилась к другой, к новой.
        — Молится покровителю Бари?  — спрашивал он.
        — Да. Еще усерднее, чем прежде, но к нему ли обращены ее молитвы? Не знаю. И чего она просит, не знаю… Каждое утро спрашивает, прибыл ли гонец из Варшавы? Может, все думает о том, как ей добыть Мазовию для Августа? Надеется, что король уступит?
        Но все оказалось совсем по-иному, нежели предполагала Марина: в один из дней королева позвала к себе обоих италийцев, подскарбия Карминьяно с Паппакодой, и велела отвести ее в подвалы замка.
        Из поляков сопровождал ее один лишь маршал Вольский, но и он не услышал от нее никаких объяснений. Пополудни королева приказала разыскать в городе и привести в замок управителя соляных копей Бонера. И когда камердинер провозгласил:
        — Краковский наместник господин Северин Бонер,  — королева велела тотчас же позвать его.
        В свободной одежде, скрывавшей ее фигуру, она все еще казалась прекрасной и охотно приняла похвалы, возданные красоте будущей матери, после чего сказала с улыбкой:
        — Безотказный ш регшапепха. Как всегда! Всякий раз, когда я прошу о чем-то вас, королевского банкира, мне стыдно, что обещанная вам каштеляния до сих пор не в ваших руках.
        — Мне, ваше величество, вполне довольно моего титула управителя соляных копей,  — отвечал он с достоинством.
        — Ах, знаю, знаю. У вас столько доходов, что вы можете давать взаймы. Что же… Не буду от вас скрывать. Сегодня я со всем тщанием осмотрела подвалы, в которых должна храниться королевская казна. Там очень надежные стены.
        — Да, королевская сокровищница в полной безопасности,  — пошутил он.
        — О да! И стражников, которые даром едят наш хлеб, там довольно. Зачем их столько, если казна пуста? Все еще пуста.
        — Все еще?  — повторил он.  — У вас, ваше величество, есть какая-то надежда?
        — О Бю! Если бы у меня ее не было, я напрасно сидела бы на троне… Вроде тех стражников, что дремлют на своих скамьях. И как они… зевала бы от скуки. Но меня в Италии научили считать. И тут я тоже никому не собираюсь платить зря. Сорить деньгами.
        — Я не слишком уверен в этом,  — отвечал Бонер, поразмыслив.  — Польша — не герцогство Бари.
        — Ах, я вечно слышу одно и то же: оно мало и не так богато, как Речь Посполитая. Богата!
        Богата! А чем она богата? Землями, которые мои предшественники на этом троне роздали вельможам? Или золотом, которое идет на то, чтобы содержать войско? Но для наемного войска нет дукатов, стало быть, и войска этого нет. Зато все больше дармоедов, охраняющих пустую казну. Но тут уж я добьюсь своего! По крайней мере моя казна не будет пустой. Я добьюсь у его величества согласия на выкуп королевских земель в Короне и в Великом княжестве Литовском.
        — Такого еще не бывало!  — прошептал Бонер.
        — И все же! В Литве, наверное, немало невозделанных, лежащих под паром земель и прочего нашего добра, попавшего неизвестно в чьи руки. Часть можно выкупить, часть отобрать. Да-да. Именно. Нужно по всей Речи Посполитой проверить жалованные грамоты на землю.
        Выслушав королеву, Бонер долго молчал, наконец заговорил:
        — Намерения у вас справедливые, часть шляхты уже давно требует этого, но… Боже правый! Дело весьма и весьма щекотливое…
        — Да. Знаю. Тот, кто хочет забрать свое, многим не нравится. Но, быть может, в этой стране, где, кажется, любой умеет отличить злак от сорной травы, но никому неохота нагнуться, чтобы ее вырвать,  — да-да, быть может, и здесь найдется наконец кто-то, кто это сделает. Кто, черт побери, добудет наконец деньги. Немалые. Поэтому я надеюсь, что не встречу отказа, если попрошу у вас сегодня одолжить мне небольшую сумму…
        Бонер встрепенулся.
        — Осмелюсь напомнить вам, ваше величество, вы недавно заказали во Фландрии весьма и весьма дорогие ткани.
        — Ткани? Выкуплю позже. А сейчас мне нужны дукаты для более важных дел. Коль скоро за наследство Августа в Мазовии нельзя поручиться, следует не упускать из виду Чехию и Венгрию.
        Если вскоре у нас родится второй сын, еще один королевич, м, о м, мы сделаем его наследником нашего племянника Людвика.
        — А если… королевна?
        — Тогда… тогда Август должен стать законным обладателем не только Литвы и Короны, но всех иных земель, где сейчас правят короли из рода Ягеллонов.
        — Но Людвик,  — пробовал возражать Бонер,  — хоть и слаб характером, однако здоровье у него отменное, да и лет ему всего двадцать.
        — Ну и что?  — удивилась Бона.  — Князь Мазовецкий тоже в молодых летах умер. А Людвик в пирах да забавах своих, как и он, не знает меры.
        Бонер, желая уклониться от разговора, попытался отшутиться:
        — Вижу, ваше величество, что вам хорошо известно наше присловье: „Делят шкуру неубитого медведя“.
        — Ох, делят, делят! Разве неправда, что об этом венгерском Ягеллоне в последнее время ходят какие-то странные слухи?
        — Разумеется, да… Но все же…
        — Никаких „все же“! Мадонна гша! Кто угодно подсовывает ему грамоты, а он утверждает их, не читая. И на укрепление граничных замков не дает ни дуката, хотя турки грозят ему войной. Может, он сумасшедший? Покупает шелка, на которые потом и не глядит, а то накинет на себя и разгуливает по замку, будто в тоге. Покои его открыты для всех. Вот и славно. Тем легче подослать нашего лазутчика.
        — Ваше величество, вы, надеюсь, помните, что опекун и советник Людвика маркграф Георг — родной брат герцога Альбрехта?
        — Этот совратитель? О Бю! Помню ли я?! Гогенцоллернов я вижу даже во сне. Они повсюду! На Поморье, в Чехии, Венгрии. В Буде хозяйничает маркграф Георг, а здесь в Варшаве и Альбрехт, и Вильгельм гоняются за Анной Мазовецкой.
        Бонер вздохнул.
        — Король питает слабость к Альбрехту и его братьям, потому как чтит память их покойной матушки, своей сестры,  — напомнил он, но этим замечанием еще больше рассердил королеву.
        — Что из того, что их мать — его сестра? Может, племянники заботятся о процветании Ягеллонов? Как бы не так, они помышляют только о благе собственной, прусской династии. Да-да. Но, слава богу, у них нет в гербе дракона, а у меня есть! Поэтому при дворе Людвика должны быть верные нам люди.
        — Его величество днями воротится из Мазовии. Быть может, стоит дождаться его возвращения,  — советовал Бонер.
        — Нет-нет! Тотчас пошлю людей. В Буду, в Прагу, в Рим.
        — К папе?  — удивился Бонер.
        — А разве церковь в Силезии и в Чехии не понесла урона? Братья Альбрехта, как и он сам, с недавнего времени приверженцы Лютера. Санта Мадонна! Наш святой долг уберечь от еретиков оба трона — венгерский и чешский. Я бы очень хотела, если бы в этом была и ваша заслуга…
        — Ваше величество…  — прошептал Бонер и умолк.
        — Золото нужно мне для праведных дел,  — сказала она через минуту, внимательно глядя на Б онера,  — но я не слышу ответа. Стало быть, да?
        Он пытался еще выиграть время.
        — Кто из подданных осмелится сказать „нет“? Отказать вашему величеству?
        — Это означает — да? Сгагде. Я умею ценить верных, преданных друзей…
        Она протянула руку, которую банкир поцеловал. Он ждал, что королева еще что-то скажет, назовет суммы, которые просит в долг, но она молчала. Аудиенция была закончена.
        К ней снова вернулись силы — вскоре после визита Бонера она пригласила к себе для доверительной беседы маршала Кмиту. Но, к ее неудовольствию, он явился не один, о чем доложила ей Марина.
        — Ваше величество, с ним молодой человек, весьма красивый.
        — Ты его знаешь?  — спросила Бона, удивившись ничуть не меньше камеристки.
        — Не сказал, не знаю. Бона нахмурила брови.
        — Как некстати. Впрочем, проси, проси. Маршал, поклонившись, уже от порога сказал:
        — Явившись сюда по приказанию вашего величества, я осмелился привести и моего родича, каштеляна Станислава Одровонжа из Спровы. В тяжбе моей с Тарновским за имения он главный свидетель. Может подтвердить, что, хотя суд решил в мою пользу, надменный Леливит уступить не желает.
        — О распрях между Тарновским и Кмитой уже известно и за пределами отечества нашего,  — заметила королева.  — Оба мужа имеют заслуги перед Польшей, оба знатны и богаты. Род Одровонжей на стороне Кмиты?
        — На стороне справедливости, ваше величество. И готов защищать право и справедливость,  — отвечал непрошеный гость.
        — Bene. Этого свидетельства пока довольно,  — сказала Бона.  — Благодарю вас за визит, пан каштелян.  — И, выпроводив молодого человека, воскликнула с досадой: — В чем дело? Право же, не понимаю! Позвала вас к себе, хотела побеседовать с вами наедине о важных делах, а между тем мне пришлось любоваться каким-то Аполлоном из Спровы.
        — Совсем недавно вы говорили мне, ваше величество, что следовало бы подыскать подходящего мужа для Анны Мазовецкой,  — объяснил Кмита.  — И вот, не желая тратить слов на похвалы, я решился его показать.
        — Преданный нам? Ваш родич красив, весьма красив. Но согласится ли Анна выйти замуж за польского шляхтича, пусть даже он и Одровонж?
        — Род этот знаменит, имеет большие заслуги перед династией,  — приводил новые доводы Кмита.  — Яку б Одровонж вел когда-то наследственные дела Ягеллонов в Чехии.
        — Ах, так? Ну что же, следует позаботиться о судьбе нашего Аполлона…
        — До меня дошли вести,  — добавил Кмита,  — что герцог Альбрехт перестал домогаться руки Анны Мазовецкой. Женится на датской королевне Доротее. Остается один Вильгельм. Но полагаю, что в состязаниях, которым покровительствует Венера, победу одержит Одровонж.
        Бона колебалась лишь какое-то мгновенье — согласилась она,  — попробуем, пан маршал, и таким путем бороться за Мазовию. Отвоюем ее для Августа, для Ягеллонов…
        В тот же вечер королева, уже лежа в постели, слушала игру Анны Зарембы. Звуки лютни были чисты и мелодичны, но королева сделала знак рукой.
        — Играешь отменно. Однако на сегодня довольно.
        — Может, почитать письма?
        — К чему? Одно-единственное важное — из Варшавы — не пришло. Короля все нет и нет. А мне так неможется!
        — Светлейшая госпожа, вы сегодня прекрасней, чем когда-либо!
        — Но он даже не шлет гонцов! Не справляется о моем здоровье,  — сердилась она.  — Сидит в Мазовии и вот уже несколько месяцев размышляет, отравили Януша или это только наговоры. Все думает, можно ли закончить дознание и похоронить наконец покойника. Вдруг притязания княжны справедливы? Жалобщиков да советчиков у него довольно! Он всех готов выслушать! Только не меня! Не меня!
        — Мой бог! А в замке теперь, после столь многочисленных аудиенций у вашего величества, говорят…
        — Что-нибудь подслушали? Повторяют?  — встревожилась Бона.
        — Этого я не знаю, но слышала, о чем люди толкуют. Говорят, что внуки наши, вспоминая наш век, не смогут сказать, что у нас был король-воитель.
        — Не смогут сказать. Не понимаю. А что же они скажут?  — недоумевала Бона.
        — Королева-воительница,  — шепнула девушка. Казалось, Бона взвешивала эти слова, как бы оценивая свое влияние на короля. Анна, чувствуя, что сболтнула лишнее, бросилась целовать госпоже руки.
        — Простите, ваше величество. Я виновата, не следует слушать и повторять вздор, которым тешат себя придворные, карлики и шуты.
        — Вздор?  — Бона задумалась.  — Мне самой бы это не пришло в голову, но… Воительница! Это звучит. Ни об одной аглицкой или французской королеве такого никогда не говорили.
        Губы ее шевельнулись, казалось, она с трудом сдерживала улыбку. Анна опустила голову, но вместо упрека услышала одно-единственное слово:
        — Выйди.
        После трагической смерти Януша двор только и занимался злословием, в ходу были и недобрые шутки Станьчика. Отравительница Радзеёвская, после того как слуги ее были наказаны, скрылась. А впрочем, говорили люди, кто знает, быть может, она вернулась в Краков? Обучает своим наукам карлицу Досю? Да и дочь италийской принцессы, должно быть, тоже владеет ими в совершенстве, недаром король не спешит из Варшавы домой, наверное, видеть ее не желает? А чего ее благодеяния? Сделав Кшицкого епископом, она совсем утратила чувство меры. Раздавать духовные должности следует осмотрительнее, разумно исполняя волю его величества. Много лет подряд Кшицкий был всего лишь королевским секретарем и вдруг сделался его преосвященством, уехал в Варшаву вести дознание. Зачем? Кого он хотел там защищать или выгораживать? Быть может, ту, к которой слуги то и дело относят блюда с привезенными из Бари темно-оранжевыми апельсинами и спелыми, сочными лимонами, потому что ей, скажите на милость, нужно поддержать силы для счастливого разрешения от бремени. Кто такой Одровонж и зачем Кмите понадобилось представлять его королеве?
        Любимым развлечением итальянских придворных королевы были музыка и танцы, балы, о которых больше всего потом в Бари судачили и на которых дамы могли блеснуть красотой, нарядами и даже, по примеру Беатриче, подыскать себе достойного мужа, человека богатого, а быть может, даже и сановника. А тем временем на Вавеле было тихо, как в гробу, но слабость и недомогание не могли спасти Бону от злословия обойденных ею или же тех, кто на себе убедился, как страшен ее гнев.
        А королева меж тем, не догадываясь о недоброй молве и слухах, которые Паппакода, так и не назначенный управляющим, предпочитал передавать всем, кроме своей госпожи, часами прогуливалась по галереям под руку с сопровождающим ее Алифио.
        — Глупее медиков никого нет. Ходить велели побольше,  — говорила она сердито,  — будто ходьба поможет мне родить сына. А как он нам нужен в этом страшном двадцать шестом году! Столько бед сразу: и смерть Януша, и нашествие турок на Венгрию. Было бы хоть какое-то утешение — второй сын.
        — Придворный астролог…  — начал было Алифио.
        — Ах, не называйте его имени! Это глупец! Есть какие-нибудь вести из Буды?
        — Увы, турки подошли к самому Могачу. Трудно предугадать, захочет ли Людвик встретиться с ними у стен этой твердыни, в чистом поле или же, напротив, укроется в крепости…
        — Я ничего не смыслю в военном искусстве. Иногда даже жалею об этом. Быть может, я могла бы тогда помочь королю советом…
        Алифио молчал, Бона окинула его испытующим взглядом.
        — Я знаю, о чем вы думаете: что король об этом не жалеет. Разве не правда?
        — О, ваше величество…  — попытался было он возразить.
        — Не вздумайте говорить неправду. У вас это скверно получается,  — оборвала она его.  — Ну что же, остается просить бога лишь об одном: чтобы король побыстрее вернулся из Мазовии. Наверное, он захочет быть дома при рождении второго сына?
        Но и эти расчеты не оправдались. Король возвратился из Мазовии уже после того, как Бона, измученная многочасовыми болями, открыла глаза и шепотом спросила:
        — Принц?
        Но стоявшие у ее постели медики молчали, и тогда она, с трудом подняв голову, повторила громче:
        — Королевич?
        Анна, держа в руках запеленатого младенца, подошла к ее ложу.
        — Подойди ближе!  — торопила королева.  — Сын?
        — Принцесса, и прехорошенькая,  — робко сказала девушка.
        Усилием воли Бона приподняла голову повыше и взглянула на протянутого ей ребенка.
        — Опять?  — спросила она недоверчиво.  — Еще одна? Четвертая?
        Все молчали, но в это мгновенье тишину нарушил пронзительный плач младенца.
        — Утихомирьте ее!  — скомандовала она, снова роняя голову на подушки.  — Унесите отсюда. Живо! Живо! Я хочу побыть одна… Чтобы никто не мешал!.. Никто!
        И на этот раз король принял известие о рождении дочери без единого слова упрека, тотчас же согласившись с выбранным супругою именем — Катажина, и сразу принялся рассказывать о делах государственных: это не он тянул с похоронами, а княжна Анна Мазовецкая со своими приближенными, желавшими видеть ее правительницей независимого княжества.
        — Анна, дюкесса Мазовии?  — спросила Бона иронически.
        — Стало быть, вы уже знаете. Даже не дюкесса. И только когда я поклялся вельможам, что сохраню все их права и привилегии, они дали мне присягу на верность, да еще добились, чтобы у Анны до ее замужества был свой двор и поместья возле Черска и Варшавы. Лишь после этого князя Януша похоронили, он покоится в усыпальнице собора, рядом с братом.
        Королева, оправившись после родов, снова была полна сил, пробовала уговорить короля не уступать Мазовию Короне, а отдать ее Августу.
        — Одно я знаю наверняка,  — сказала она,  — последняя мазовецкая княжна не должна выйти замуж за чужеземца.
        — Про это я уже слышал.
        — В особенности за Гогенцоллерна. А коли так… не следует ли нам самим подыскать ей мужа?
        — Тщетные надежды!  — рассмеялся король.  — Анна своим норовом славится, и кто из вас возьмет верх, еще неведомо.
        — Но, может быть, я способна на большее, чем она? И уже что-то сделала?
        — Вы?  — изумленно поглядел на нее король.  — В столь многотрудном деле?
        — Анна никогда не блистала красотой, а я нашла человека, который способен завоевать ее сердце. Я говорю о каштеляне Станиславе Одровонже. Он моложе Анны, красив, богат.
        Король негодующе отмахнулся.
        — Помилуйте, кроме иноземных княжичей к услугам ее еще и литовские князья, но, сдается мне, она предпочтет остаться в девицах, лишь бы быть повелительницей в варшавском замке.
        — Она, но не я,  — в сердцах отвечала Бона.  — Мне и подумать страшно, чтобы чужие правили хотя бы частью Мазовии. Коли все так, как вы говорите, то тем паче следует отобрать у нее право на мазовецкие земли, выдав ее замуж за Одровонжа.
        — Она на него и не глянет,  — сердито сказал король.  — Да и сможет ли он завоевать ее?
        Бона прервала его смехом.
        — Ее сердце? А его красота? Она может влюбиться в этого юношу…
        — Вижу,  — произнес король,  — вы обо всем позаботились заблаговременно. И ни в чем не желаете уступить.
        — Санта Мадонна! И это вас удивляет? Помнится, вы говорили, что умом своим я не уступлю „канцлеру“. Называли меня еще „польской Юноной“.
        Король неохотно согласился.
        — Это правда. Вы носите женское платье, но женские утехи для вас так мало значат. Даже любовь…  — добавил он с грустью.
        — Это упрек или жалоба!  — Глаза у Боны сверкнули.  — За семь лет я родила вам сына и четырех дочерей, а шестое дитя…
        Сигизмунд приблизился к ее креслу.
        — А шестое?  — переспросил он.
        Улыбка, кокетливая и пленительная, как когда-то прежде, осветила ее лицо.
        — Дракон рода Сфорца все еще держит в своей пасти младенца,  — прошептала она.
        Король внимательно поглядел на нее.
        — Когда болезнь ваша пройдет, я напомню вам эти слова.
        — Полно!  — рассмеялась она.  — Какая болезнь? Женский гнев?
        Минуту они глядели друг на друга, и король первым нарушил молчание.
        — Гневна, недовольна, но всегда желанна.
        — Как бы я хотела,  — отвечала она, не отводя взгляда,  — быть для вас выше всех похвал. Одной-единственной.
        На сей раз Сигизмунд не скоро покинул покои королевы.

        Зал королевского Совета медленно заполнялся сановниками и советниками Сигизмунда. Среди них были: архиепископ Лаский, епископы Лятальский, Мендзылеский и Кшицкий, маршал Кмита и, наконец, самые влиятельные — великий канцлер коронный Шидловецкий, подканцлер Томицкий, гетман Литовский Константин Острожский и гетман Тарновский. К великому удивлению вельмож, король явился на совет не один, а в сопровождении одетой в черное Боны и, не садясь на свое привычное место, а стоя, провозгласил:
        — Все мы собрались здесь, дабы потолковать о новых наших бедах и злоключениях. Вы слышали, что турки разбили под Могачем чешско-венгерские полки. Но до недавнего времени оставалась еще тень надежды, что племянник наш жив, что он тяжко ранен и надежно укрыт своими. Но горе нам, сегодня… Гонцы принесли весть, что Людвик, король Чехии и Венгрии, геройской смертью пал на поле брани.
        Наступила минута молчания, все склонили головы.
        — Завтра примас отслужит торжественную мессу за упокой души сего благородного юноши, защитника христианской веры. Даже подумать страшно — турки ворвались в Буду, устроили резню и спалили город.
        Тарновский, не удержавшись, добавил:
        — Взяли большой ясырь! Ворота на север и запад для них распахнуты настежь.
        — Друзья мои и сподвижники, нам предстоят трудные дела.  — При этих словах король сел, а вслед за ним и остальные.  — Нам нужно потолковать о том, как заполучить чешские и венгерские земли, оставшиеся после племянника нашего, Ягеллона. Как преградить дорогу неверным в их победном шествии и, наконец, как договориться с Габсбургами, которые тоже считают себя наследниками короля Чехии и Венгрии.
        — Габсбурги для меня страшнее, нежели турки,  — вмешалась королева.
        — А для меня напротив,  — нахмурился Тарновский,  — нет врага страшнее турка.
        — Да ведь император Карл Францию да Италию подмял бы охотно,  — возразила Бона,  — а братец его Фердинанд спит и видит себя государем венгров и чехов.
        — Он женат на сестре Людвика Ягеллона,  — заметил Шидловецкий.
        — Тогда, перво-наперво, подумаем о владениях, оставшихся нам после смерти племянника нашего Людвика Ягеллона. Что скажете вы об этом, ваше преосвященство?  — обратился король к архиепископу.
        — Мы, подданные вашего королевского величества,  — отвечал он,  — желаем от всей души, чтобы вы граничными нам чешским и венгерским королевствами правили. Однако же рассудить надобно, довольно ли будет у нас сил и дукатов, чтобы поднять из руин спаленную Буду и весь этот край, турками дотла сожженный? Легче, пожалуй, удержать Ягеллонов на троне чешском. Хотя… войско Фердинанда не будет ждать, пока мы соберем силы.
        — Двинув войска в Чехию и Венгрию,  — снова вмешался в разговор Тарновский,  — ваше королевское величество бросит вызов и турецкому полумесяцу, и габсбургской империи.
        — Но единение Чехии и Польши позволило бы вернуть Короне силезские, пястовские княжества. Я готова за это пожертвовать италийским герцогством Бари, отдать его Габсбургам,  — не сдавалась Бона.
        — Габсбурги по венским статьям договора от тысяча пятьсот пятнадцатого года могут взять после смерти Людвика его земли, они не согласятся получить за них что попало!  — продолжал возражать Шидловецкий.
        — Что попало?  — переспросила она с обидой.
        — Простите, светлейшая госпожа, но дело сие хитрое, пожертвовав герцогством, нам от них не отбиться. Посему и совет предстоит держать долго…
        — Взятие Могача,  — вторил ему князь Острожский,  — и татарам на руку. Если мы начнем сейчас войну с Турцией, татары как саранча набросятся на земли Литовского княжества, уведут большой ясырь.
        Король, выслушав всех поочередно, высказал свое решение.
        — Коли силой станем земель племянника нашего добиваться, войны с Габсбургами, турками и татарами не миновать. Придется ждать приглашения на царствование от самих венгров и чехов.
        А Томицкий добавил:
        — Они сделают это всенепременно, коли поймут, что от их решения зависят судьбы государств наших. После битвы под Могачем им угрожает или турецкая неволя, или владычество. И, быть может, надолго.
        — Нужно послать туда верных людей. Пускай разведают все получше,  — советовал Кшицкий.
        Король обратился к молчавшему до той поры Кмите.
        — А вы что скажете, высокочтимый маршал?
        — Я во всем с королевой согласен,  — отважился признаться Кмита.  — Ни в Буду, ни в Чехию Габсбургов допускать нельзя. Недурно было бы вернуть нам и Силезию… Король, однако, торопился закрыть Совет.
        — Ну что же,  — сказал он,  — благодарю всех за высказанные мысли и суждения. Днями вышлем надежных послов, а также письма. В Прагу и в Буду.
        — Нерешительность и проволочка порою смерти подобны,  — пыталась еще возражать Бона.
        — Габсбурги без борьбы ни от чего не отступятся,  — отвечал Сигизмунд.  — А сейчас нам об одном печься должно — чтобы Силезия как можно дольше новому королю на верность не присягала. Разумеется, ежели королем Чехии будет Фердинанд.
        — Он, а не вы?  — не сдавалась Бона.
        — Судя по всему, это не мой удел,  — отвечал король. Бона хотела было сказать что-то еще, но Сигизмунд встал, и вельможи, поклонившись королевской чете, стали молча расходиться. Бона, задержавшись в большой зале одна, с досады смуглыми своими пальцами стала рвать кружевной платочек. Последним на пол упал лоскут с вышитым серебряной нитью драконом.
        Но только у себя в покоях она дала волю своему гневу, швыряя все, что подворачивалось под руку.
        Паппакода молча поднимал с пола уцелевшие вазы и кубки из тех, что подороже.
        — Ждать! Опять ждать!  — кричала она.  — Пока не придут другие и не вырвут у нас из рук целых два государства! Но ЪазЫ Кого из преданных нам людей король отправит в Буду?
        — Быть может, Кшицкого?
        — Он ловок и изворотлив. Но Вена к Буде ближе, и Габсбурги могут оказаться проворнее.
        — В Вене с недавних пор есть посланники вашего величества,  — напомнил он.
        — Слава богу! Санта Мадонна! Что было бы, если бы я не взяла тогда у Бонера золота… Много еще осталось дукатов?
        — Все зависит от целей, на которые вы хотели бы их употребить.
        — На то, чтобы отстроить заново Буду. А вернее… в подтверждение нашего обещания венграм.
        Паппакода вздохнул.
        — Всемилостивая госпожа! Из тех денег, что у нас остались, можно отстроить охотничий замок в Неполомицах, на случай если в него угодит молния. А еще…
        — Довольно!  — прервала она его.  — Будет нести вздор, для этого есть Станьчик. Разведайте, и поскорее: правда ли, что канцлер Шидловецкий берет дукаты у Габсбургов?
        — А если берет, что тогда?  — спросил он.
        — Ноггепёшп! Ужасно!  — воскликнула Бона гневно, но через минуту добавила уже спокойнее: — Узнайте также, кто в королевской канцелярии составляет письма для чехов. И еще сегодня, до ужина, позовите этого человека.
        Паппакода поклонился и вышел, но сразу же столкнулся со стоявшей за дверьми Мариной.
        — Бесится?  — спросила камеристка.
        — Разумеется, как всегда, когда ей не удалось настоять на своем. Но есть и новости. Госпожа готова отдать Габсбургам Бари. В обмен на чешскую Силезию.
        — Владенья рода Сфорца? Бари?  — не поверила камеристка.
        — Уму непостижимо, но это так. Наше Бари!  — подтвердил Паппакода.
        Вечером к Боне явился приглашенный ею, немолодой уже королевский секретарь, чех по происхождению, рыцарь, состоявший в свите Сигизмунда еще в те времена, когда тот, будучи королевичем, гостил у своего брата Владислава, короля Чехии и Венгрии. Паппакода уверял, что чех и по сей день владеет замком Аудерс с обширными угодьями и мог бы с помощью живущей там родни доставлять королеве важные известия.
        — Я могу подтвердить,  — сказал Якуб Аудерский родом из Аудерса,  — что король еще в давние времена, будучи в Чехии, приглядывался к домам, возведенным итальянскими мастерами. Да и мой собственный замок в Красном Дворе был…
        — Меня занимают не итальянские зодчие, а совсем иное,  — прервала его Бона.  — Правда ли, что наш племянник, покойный король Людвик, слушался во всем Георга Гогенцоллерна?
        — Я когда-то уже говорил об этом синьору Алифио,  — отвечал Якуб из Аудерса.  — Маркграф имел столь сильное воздействие на своего воспитанника, что добился от него права на владение частью Силезии. Год назад я был в Праге и слышал, он подписал бумагу о передаче Георгу обоих княжеств: опольского и рациборского.
        — А что вы слышали теперь?
        — Фердинанд, получив согласие своего царственного брата — императора Карла, готовится заявить свои притязания на принадлежавшие Людвику земли. Вот-вот Вена объявит его претендентом на чешский престол, и…
        — Я предупреждала!  — воскликнула Бона.  — После битвы под Могачем и нам следовало сделать такое заявление. Неужто Ягеллонам придется отказаться от Чехии?
        — Всемилостивая госпожа, я должен составить по этому делу пока лишь письма для его величества,  — отвечал он уклончиво.
        — Bene. Но под предлогом их доставки вы поедете туда сам. И не вздумайте вручить их, пока не убедитесь, что борьба Габсбургов за коронацию в этих… как их там?..
        — В соборе на Градчанах,  — подсказал он.
        — Вот именно. Пока не убедитесь, что борьба за коронацию может увенчаться успехом. Вы будете от нас вдали столь долго, сколько потребуется, но не забывайте присылать в Краков частых гонцов.
        — В королевскую канцелярию?
        — О Эю! Разумеется, нет. Только ко мне или к моему канцлеру. Извольте помнить: о поручении, которое я вам даю, никто не должен знать ни здесь, ни в Праге, ни в Вене.
        — Через верных слуг я буду присылать из Аудерса вести. Но тайная миссия — дело очень трудное.
        — Я люблю трудные дела…
        Эти слова были последними, сказанными ею при прощании с паном Якубом — и первыми при встрече с Кшицким, который недели две спустя вернулся из Буды. Епископ уверял, что Сигизмунд, не вступив в спор о правах Ягеллонов на наследство Людвика, поступил скорее осмотрительно, потому что, кроме Фердинанда Австрийского, о правах своих на венгерский престол заявил еще и семиградский воевода Янош Заполия, нашедший сочувствие у большинства венгров.
        — К великой досаде и злобе Габсбургов,  — тотчас же отозвалась и королева.  — Стало быть, Буда не досталась ни нам, ни им. Заполия… Это дальний родич Ягеллонов?
        — Брат первой жены государя нашего, Барбары.
        — Вот как? Для которой мы строим часовню… Коли так — стоит помочь ему удержаться на престоле. А может, женить его на королевне Ядвиге?
        — Помилуйте, ваше величество,  — был шокирован Кшицкий,  — ведь это его родная племянница!
        — Е аllora? Церковь налагает запреты, но она же дает и поблажки. А если не подойдет Ядвига, у нас есть еще Изабелла и Зофья. Зачем, в конце концов, у меня столько дочерей?
        Кшицкий ей не перечил.
        — Примерно в таком роде я имел беседу с Яношем Заполией,  — сказал он.  — Немало способствовал нашим успехам и каштелян Одровонж из Спровы, тот, что прислан был в Буду вскоре после меня. Не знаю, чем было вызвано желание государя испытать этого юношу, но, памятуя о словах его величества, я не спускал с молодца глаз.
        Бона улыбнулась, но ни слова не сказала о каштеляне.
        — Что касается Яноша Заполни, то расскажите его величеству о наших намерениях. Будет лучше, если это сделаете вы.
        — Выполню незамедлительно,  — отвечал Кшицкий, довольный тем, что все лавры за хитроумие достанутся ему одному.
        Анна провожала его до дверей, и, уходя, он уже не мог слышать шепота Боны:
        — Воительница, пожалуй так…

        Конец рокового 1526 года не сулил никаких перемен к лучшему, о чем королева намеревалась сказать супругу, только что воротившемуся из нового путешествия в Мазовию. В залу как раз внесли цветные, подобранные одно к одному серебряные блюда, и Бона хотела было уже заговорить, но в эту минуту вбежал Станьчик и, оглядев накрытый стол, ядовито сказал:
        — Накормить да напоить путника — святое дело. Но итальянские кухмистеры как сговорились. Вместо того, чтобы господину нашему дичь или мясо к столу подать, макароны италийские, несут траву пучками.
        — Пошел прочь!  — приказала Бона и добавила: — Польская кухня жирна и чрезмерно обильна. Бедна овощами. Вот я и подумала…
        Сигизмунд вздохнул.
        — Кто знает, надо ли женщинам так много думать?  — сказал он.
        — И столько знать, не так ли?  — отозвалась она.  — Ни один из придворных советников ваших не осмелился бы отравить вам радость возвращения дурным известием. И это теперь, после столь долгих препирательств с Анной Мазовецкой.
        — Зато женщина… Какую же новость приберегла для меня разгневанная Юнона?
        — Санта Мадонна! Не дивитесь моему гневу. Как я слышала, объединение Мазовии с Короной дело решенное?
        — Бесповоротно. Зато, полагаю, в замыслах ваших — выдать Анну Мазовецкую замуж за Одровонжа есть свой резон. Будучи послом в Венгрии, он оказался весьма проворен. Можно послать его в Мазовию, пусть попробует покорить княжну. Я не слишком в это верю, хотя недавно она говорила, что опасается чужестранцев. Вернемся, однако, к вашей новости.
        — Из моих волынских и полесских поместий сообщают, что на нас движется чума. Нет от нее спасения.  — Бона вздохнула.  — Города и деревни опустошает… На улицах горят костры — жгут платья покойников, их постели. Того и гляди начнут грабить лавки.
        — Ну что же… Для нас это не новость. И прежде чем чума доберется до Кракова, двор выедет в Неполомице.
        — Вы поедете с нами?
        — Не сейчас. У меня тоже скверные новости. Еретики бунтуют гданьских мещан.
        — Значит, сбывается? Герцог Альбрехт, приверженец Лютера, от слов перешел к делу?
        — Сие мне неведомо, но надобно поехать да взглянуть. Я питаю надежду, что к будущей осени и чума отступит, и ваш гнев утихнет. Надеюсь, я тогда получу приглашение на одну из любимых охот польской Юноны.
        — В Неполомицкой пуще? Как бы мне этого хотелось! Убить злого бурого медведя.
        — О боже!  — рассмеялся король.  — По первости надо еще сыскать его в здешних лесах. Это ведь не Литва, а Малопольша.
        — Оставьте это мне!  — упрашивала она.  — Когда я чувствую в вас опору, я знаю, что могу многое. Могу все.
        — А одна, без меня?  — спросил он словно бы в шутку, но внимательно глядя на Бону.
        — Одна?  — удивилась она.  — Что может супруга короля? И к тому же польского? Решительно ничего! Поверьте мне Чума так быстро добралась до Кракова, что все, кто мог, удирали из города.
        Кареты одна за другой покидали замок, Бона с ужасом глядела на то, как по узким улочкам снуют перепуганные люди. Одни забивали наглухо окна, стелили перед дверьми тряпки, смоченные жидкостью, очищающей воздух от заразы, другие ставили мелом кресты на домах, в которых чума успела найти себе прибежище. Возницы в черных масках погоняли лошадей, впряженных в повозки, на которых лежали штабелями покойники, их находили на проезжей части или же у ворот. Грабители среди бела дня выносили из опустевших домов и лавок свою добычу. К городским воротам тянулись вереницей ваганты и фокусники, унося свой жалкий скарб, а также громко кричавших обезьянок и говорящих попугаев. Вещая о бедствии, тревожно и часто били колокола.
        Какая-то нищенка подкралась к груде тряпья и вытащила оттуда едва тронутое огнем вышитое золотом одеяло и слегка обгоревшую простыню. За ней погнался человек в капюшоне, с трещоткой в руках, но ее не испугал ни зловещий стук, ни пронзительный крик стража порядка. Нищенка побежала и через минуту скрылась в толпе. А толпа, направляясь к воротам, глядела на поднимавшийся над городом дым, вознося к небу слова мольбы: „Спаси нас от чумы, от заразы, а дома наши от огня! Спаси, спаси нас, боже…“
        Королевские кареты и повозки с трудом прокладывали себе дорогу, направляясь в Неполомице. У дороги в канавах, корчась в предсмертных муках, лежали люди. На краю поля умирал старик. Под ним лежало чуть обгоревшее красное одеяло, вытащенное жадной рукой из огня…
        Перед крыльцом Неполомицкого замка, на просторной лесной поляне резвились королевские дети.
        Бона стояла рядом. Но когда она увидела выходившего из дома озабоченного маршала Вольского, смех на ее губах замер.
        — Санта Мадонна!  — воскликнула она, идя ему навстречу.  — Неужто опять что-то стряслось?
        Только не говорите, что в Неполомицах чума…
        — Весть иная, но, увы, не менее тяжкая. Король Заполия, столь недавно взошедший на престол…
        — Говорите… Ему не дает покоя Вена?
        — Хуже. Разбит наголову войсками Габсбургов под Токаем. С небольшим отрядом рыцарей едва ушел с поля боя.
        — Фердинанд… Это ужасно! Ударил по венграм, зная, что на границах наших, опустошенных татарами, свирепствует чума.
        — Он обратился к венграм с воззванием — признать его законным государем.
        — Войны! Вечные войны. Это невыносимо! Король опять далеко, на Поморье…
        — Оттуда прибыл гонец.
        — И вы говорите об этом только теперь? Регcue? Что велел передать король?
        — Еретиков удалось усмирить. Король скоро вернется.
        — Наконец-то! Наконец-то! Сгая1е а Ою! А привезли медведя?
        — Медведя?  — удивился Вольский.
        — Медведя из литовской чащи. В клетке.
        — Это сейчас… важно?  — спросил он в изумлении.
        — Все мои приказания всегда важны. Всегда, даже во времена военных неудач.
        Но ловить медведя оказалось некогда, пришлось немедля отражать набеги татар, подошедших к самому Пинску. На этот раз гетман Острожский одержал блистательную победу под Ольшаницей и с триумфом въехал в Краков, ведя за собой несколько сотен пленных и отнятый у неприятеля ясырь. Крепкие морозы словно каленым железом выжгли чуму, и королевская чета присутствовала на торжественном богослужении, разделяя вместе с уцелевшими горожанами их радость. В замке теперь было шумно и тем оживленнее, чем больше рыцарей и дворян собиралось вокруг Тарновского, получившего наконец, после смерти Фирлея, столь долгожданную гетманскую булаву.
        В этой суматохе, многолюдье и вечных пирах посланцы из Чехии почти незамеченными являлись в покои королевы. Господин их сообщал из Аудерса, что взошедшему в месяце феврале на венгерский престол Яношу Заполни после неудачной битвы пришлось спасаться бегством от Фердинанда, объявившего себя в конце февраля также и королем Чехии, и что борьба двух легальных правителей обещала быть долгой и тяжкой. У Заполни было немало сторонников и в Праге, а Кмита ради Боны готов был помочь ему и людьми, но Янош Заполия, видя перевес сил на стороне противника, предпочел отказаться от притязаний на Чехию, дабы сохранить права на свой венгерский престол.
        Тем самым он хотел пресечь попытки Фердинанда завладеть и венгерской короной, чего можно было ожидать уже через несколько месяцев после победы Габсбурга под Токаем. Так оно и в самом деле случилось в начале декабря, после чего гонцы больше уже не пробирались тайком в покои Алифио, а в королевскую канцелярию снова вернулся королевский секретарь и владелец замка в Аудерсе.
        — Как вы полагаете, не уговорят ли Габсбурги папу поднять нас на войну с полумесяцем?  — как-то спросила Бона короля.
        — О такой войне мечтает Тарновский, но ни он, ни папа не заставят нас драться с мусульманами,  — отвечал он.
        — Наконец-то мы пришли к согласию! Мысли и чаянья у нас сходные. Его уже нет, и вопреки советам гетмана лучше уж жить с султаном в мире. Ну а Шидловецкий? Может, и он в сговоре с Габсбургами?
        Вместо того, чтобы высмеять подобные опасения, король нахмурил брови.
        — Должен признать, вы угадали: шидловецкий предан Габсбургам. После победы Фердинанда под Токаем он от своего имени послал ему письмо с поздравлением и словами восхищения.
        — Польский канцлер?  — негодовала Бона.  — Ах, если бы это только было в моей власти, я бы отобрала у него и королевскую канцелярию, и звание краковского каштеляна.
        — С тем чтобы передать это кому?
        — Ну, скажем, Кмите.
        — Кмите?  — удивился король.  — Он слишком дерзок, самоуверен.
        — Коль скоро Тарновский стал гетманом, пусть Кмита получит большую королевскую печать,  — настаивала Бона.
        — Ненависть держит эту пару в одной упряжке и губит их, как других — любовь.
        — Тогда, быть может, стоит передать ее Бонеру? Я вижу на вашем лице недовольство. Тогда Гамрату? Он ловкий политик.
        У короля снова вытянулось лицо.
        — Нет, Гамрат слишком молод. Никто из них не обладает канцлерским умом.
        — И, наверное, потому никто из них не берет у Габсбургов дукатов,  — сказала она, уже не скрывая гнева.  — Впрочем! Поговорим об охоте. Из Литвы привезли к нам в клетке злого медведя, пора ехать в Неполомице. Я велела вынести клетку к берегу Вислы, чтобы тотчас же, как только откроют дверцы, он мог бы устремиться в лес. В помощь охотникам выйдут и три сотни мужиков с копьями.
        — Вы достойны восхищения!  — воскликнул король, улыбаясь.  — Если бы это вы устремились на выручку чехам и венграм! Кто знает? Быть может, тогда ни под Токаем, ни под Могачем не было бы роковых развязок…
        Перед выездом на большую охоту королева допытывалась у Паппакоды, правда ли, что Шидловецкий каждый год получает у Вены круглую сумму, но ее вездесущий казначей на этот раз молчал. То ли и впрямь не знал ни о чем, то ли притворялся, что не знает. Тогда она обратилась с тем же вопросом к Алифио и уже дня через два-три получила ответ: канцлер не только брал у Габсбургов золото, но недавно получил от императора Карла из Испании записи рассказа Кортеса о завоевании им Мексики и портрет покорителя этой части Нового Света.
        — Вам написал об этом Дантышек?  — спросила Бона.  — Но почему же он ни словечком не обмолвился об этом… нам?
        — Я полагаю,  — после недолгого замешательства отвечал Алифио,  — что всю правду о Шидловецком король узнал из этого источника. Но вам, светлейшая госпожа, он не решился об этом сообщить, дабы советник его не показался вам смешным. Ведь Дантышек доложил королю еще и о том, что Шидловецкий просил императора прислать ему в дар хотя бы одного… живого индейца.
        — Живого индейца?  — изумилась Бона.  — Вместо карлика? Как заморское чудо?
        — Да, госпожа,  — подтвердил Алифио.
        Они поглядели друг на друга и вдруг громко расхохотались. Смеялись весело и беззаботно, как в те далекие времена, когда в садах Бари кидали друг другу мяч

        — изрекла наконец Бона, а канцлер, почтительно глядя на королеву, подтвердил:
        — Гораций. Ода тридцать седьмая. Парафраз.
        Бона кивнула с улыбкой. Они всегда понимали друг друга с полуслова…
        На охоту в Неполомицах съехалось немало гостей, прибыл весь двор. Осеннее солнце освещало веселую кавалькаду всадников на конях разной масти, выехавших с поляны перед замком, королева гарцевала на своей белой лошади. В голубом платье с отделкой из соболей и в собольей шапочке она привлекала взоры всех наездников. За поясом у нее был стилет с золотой рукояткой, а следом за нею ехал оруженосец, держа наготове заряженный аркебуз — дар Франциска Валуа. У одних охотников в руках были ружья, у других поблескивали на поясе богато украшенные охотничьи ножи, стремянные и ловчие держали наготове копья. Король ехал в экипаже, рядом с ним, размахивая трещоткой, скакал всадник — это был Станьчик.
        — Не боишься, сударь, с трещоткой в руках выходить на такого зверя?  — спросил Станьчика догнавший его Моравец.
        — Боюсь ли я?  — отвечал Станьчик.  — А чего мне бояться9 Италийский дракон пострашнее литовского медведя! Но мне и он нипочем.
        Моравец поспешно обогнал шута, присоединившись к охотникам. Раздались возгласы, затрубили рога, громко завыли псы, откуда-то издалека послышался громкий ответный лай; это означало, что копейщики уже погнали вылезшего из клетки медведя в глубь леса, навстречу мчавшейся кавалькаде.
        Кмита, ехавший рядом с Боной, слушал ее рассказ о том, что крестьяне с вилами цепочкой расставлены вдоль берега, чтобы отрезать зверю путь обратно. Он глядел с восхищением на ее улыбающееся лицо, на черные блестящие глаза, оттененные белокурыми волосами и светлым собольим мехом.
        — А король?  — спросил он.
        — Король в полной безопасности. Велел разбить на поляне под дубом шатры для почтенных сановников и ждет там конца охоты, ждет убитого медведя. Первого в Неполомицах.
        Она радовалась, как дитя, осуществлению своего замысла, а когда наконец остановилась под ветвистым деревом, Кмита остался рядом с нею. Вслед за ними спешил и оруженосец со знаменитым аркебузом. Тут же неподалеку был и Алифио, и вскоре кони, возбужденные громкими возгласами загонщиков и собачьим лаем, стали пританцовывать на месте. Кмита подъехал к Боне вплотную, их разгоряченные лошади касались друг друга боками, и, наклонив голову, сказал:
        — Недаром утверждают, дела в Польском королевстве напоминают шахматную партию. Король стоит на месте, а королева в неустанном движении.
        — Вам не нравится это?  — спросила она не без кокетства.
        — Ваша царственная рука столь крепко держит бразды, что конь ее три поля на шахматной доске одолеет. Но медведь — зверь опасный. Разве что этот был в неволе с рожденья и привез его из Литвы ваш медвежатник.
        — Нет! Нет!  — рассердилась она.  — Это дикий зверь из леса и, говорят, силен на удивленье.
        — Слышал я,  — сказал, подъезжая ближе, Алифио,  — польское присловье: „Идешь на медведя — готовь ложе“.
        — Как? Готовь ложе?  — повторила она.
        — На этот раз его только затем и выпустят из клетки, чтобы он погиб от копья королевы,  — уверял Кмита.
        — У меня копья нет. Буду стрелять из французского аркебуза. Как теперь принято. Вы слышите?
        — Да. Того гляди он сюда пожалует!
        Далекий лай псов неожиданно послышался где-то совсем рядом, со всех сторон слышны были крики: „Медведь! Медведь!“ Через всю поляну, прямо к дереву, под которым белая кобылица Боны беспокойно вскидывала голову, мчался на своем коне Моравец и махал рукой.
        — Медведь дик и злобен!  — закричал он, приблизившись.  — Собак разорвал не меньше сотни.
        Прет на охотников без оглядки.
        — Близко он?
        — Близко. Я спешил предостеречь. Пана Ожаровского вместе с лошадью опрокинул. У Тарло ружье из рук вырвал и, если бы люди с копьями не подоспели, задрал бы его. Собаки зверя догнали и давай хватать за ноги. Но он всех стряхнул и пошел.
        — Куда?
        Моравец оглянулся назад, на лес.
        — Сюда идет!  — крикнул он.  — Прямо на нас.
        — Санта Мадонна!
        И она увидела, как из-за деревьев показался медведь. Вслед за ним, поотстав, бежали с громким лаем собаки и мужики с вилами. Сбоку, стараясь преградить дорогу зверю, мчались несколько всадников.
        Бона как завороженная смотрела на коричневого лохматого зверя, на храпевших коней, подгоняемых вперед, чтобы оградить ее от разъяренного зверя, на опустевшую поляну, хозяином которой был он, дикий медведь, пойманный по ее приказанию в литовских лесах. Бона хотела было крикнуть, чтобы слуга подал ей аркебуз, чего он, должно быть, не сделал с перепугу, но не могла прошептать ни слова. Она сильнее натянула поводья, и в тот же миг лошадь встала на дыбы, а потом, заржав, отступила назад, под дерево. Бона еще слышала голос Кмиты, говорившего, что он здесь, с ней, что нужно выбраться из опутавших ее ветвей и мчать, мчать во весь опор к королевскому шатру. Но тут испуганная лошадь закружилась на месте, ветка сбила с головы королевы шапочку, лошадь снова встала на дыбы и, скинув всадницу, рванулась вперед.
        Падая, Бона почувствовала, как резкая боль пронзила грудь, живот, бедра. Она потеряла сознание.
        Понемногу приходя в себя, она открыла глаза и услышала голос Кмиты:
        — Ваше величество! О боже! Вам плохо?
        — Нет,  — пыталась она собраться с мыслями.  — Нет, ничего.
        — Что ушибли — руки, ноги?  — спрашивал он, склоняясь над королевой.
        — Ноги целы. И руки тоже.
        — Слава богу,  — сказал он.  — Вы, должно быть, сильно испугались!
        — О да,  — призналась она.  — Но ничего, ничего, теп!е! Прошу вас, помогите мне встать.
        Его заботливые руки подняли ее вверх, словно перышко, и прислонили к стволу дерева. Минуту она стояла молча, потом, морщась, шепнула:
        — Все-таки больно. Где Алифио? Моравец?
        — Вышли наперерез медведю, да так его напугали, что он шарахнулся в сторону. Ваш паж бросился догонять лошадь.
        — Все было не так, как хотелось,  — прошептала она.  — Вы должны были увидеть мой меткий выстрел, а стали свидетелем падения королевы…
        Кмита, с тревогой глядя на побледневшее ее лицо, пробовал было пошутить:
        — Кто так быстро встал, всегда стоять будет…
        — Льстец…  — вздохнула она. Закрыла глаза и снова открыла, прошептав: — Перед глазами все кружится, кружится…
        Кмита подошел ближе, чтобы поддержать королеву.
        — Государыня! Ради бога! Приказывайте!.. Что я могу сделать? Чем помочь?
        Она покачала головой.
        — Ничего… Это сейчас пройдет. Деревья уже стоят прямо. Проследуем к шатру. Нет-нет! На коня вашего я не сяду…
        Королева медленно шла, опираясь на Кмиту. Шла молча, слышно было только ее частое хриплое дыхание…
        Король, сидя перед шатром в кругу придворных, попивал подогретое пиво, когда внезапно услышал топот мчавшегося во весь опор коня, и Станьчик, выронив трещотку, соскочил с седла и пал ниц перед своим господином. Сигизмунд ждал от Станьчика какой-нибудь остроумной выходки, но на этот раз шут не притворялся, он был напуган.
        — Бог ты мой!  — воскликнул он.  — Это не медведь вовсе, а сущий дьявол.
        Король, добродушно глядя на своего любимца, все же пожурил его:
        — Видно, ты и правда глупец — на охоту вышел с трещоткой.
        Король ждал объяснений, шутливого ответа, но не того, что услышал. Взбешенный отповедью короля, Станьчик воскликнул:
        — Я? Как бы не так. Глупее глупого тот, кто сначала запер медведя в клетке, а потом выпустил его, себе на беду.
        Король нахмурил брови, в ту же минуту кто-то из челяди, осадив коня перед шатром, громко прокричал:
        — Ее величество упали с лошади и сильно ушиблись. Следуют сюда в сопровождении маршала Кмиты.
        Король вскочил на ноги.
        — Боже мой! Да ведь она… Скорей ей навстречу! Захватите кресло! Послать человека в Неполомице за каретой! Мигом!
        А когда после недолгого ожидания королеву внесли в шатер и она с помощью слуг села поудобнее, опершись о пеструю стену шатра, Сигизмунд, держа ее за руку, сказал с упреком:
        — Как можно! Такая неосторожность! На четвертом месяце…
        Королева, еще не. открывая глаз и прерывисто дыша, все же сказала:
        — На пятом… Поверить трудно, но никто из охотников не подумал, не догадался. На этот раз удалось сохранить тайну.
        — Право же, это было весьма неосмотрительно,  — начал было король, но, увидя гримасу на лице Боны, спросил: — Больно?
        — И да, и нет. Но ушиблась я сильно… Мне страшно,  — прошептала она.
        — Теперь? Чего теперь бояться?
        — Предсказаний. Кто-то говорил: „Идешь на медведя — готовь ложе“. О ю\ Ложе… В Бари оракул вещал: „Вижу, вижу звериные лапы тянутся к лошадиному крупу. Убьет…“
        — Глупые бредни!  — перебил ее король.  — Медведь ушел и только собак разорвал. Слава богу, для охотников все сошло благополучно.
        — Если бы и для меня!  — вздохнула Бона.  — Как вы думаете? Мог ли святой Николай, покровитель Бари…
        — Он, должно быть, все может,  — отозвался король.
        — Мог ли он позабыть… о роде Сфорца? Король не ответил.
        Когда Бону вносили в карету, она была уже без сознания, а в Неполомицах тотчас же вызвали ее придворного медика. Он ничего не сказал, лишь попросил всех покинуть опочивальню, оставив себе в помощь королевского лекаря, Марину и Анну, и склонился над больной. Бона была в легком забытьи и, пылая от жара, звала, к удивлению присутствующих, не супруга, а покойную мать.
        — Принцесса… Сашзипа… Матта… Нет! Нет! Не хочу! Замолкла, и вдруг тишину спальни огласил детский плач. Алифио, не отходивший от дверей, спросил с порога:
        — Живой?
        — Господь сотворил чудо — живой,  — громко сказала Анна.  — Младенец, пятимесячный…
        Бона вдруг очнулась. Из уст ее вырвался хриплый шепот:
        — Живой? Кто… живой?
        — Сын ваш, государыня.
        — Сын?
        — Ныне родившийся мальчик. Королевич.
        — Сын! О боже! Все-таки сын! Сгаг1е а Вю\ Наследник… Где он? Я должна его видеть.
        Потрогать. Живой, правда живой! Не забыл обо мне святой Николай, покровитель Бари. Вот он королевич… Маленький, не такой, каким был Август… Но живой… Надо его уберечь. Окрестить.
        Окропить святой водою. Сейчас…
        Алифио приблизился к ее ложу.
        — Коль скоро младенец родился, живой и здоровый, хоть и преждевременно, нет причин…
        — Да. Знаю. Маг был глупый, но он так мал… Я хочу сама дать ему имя. Сама! Уже сегодня. Он будет Ольбрахтом. Чего вы ждете? Рresto! Рresto! Зовите сюда Ольбрахта. Пусть придет! Он. Не дочери. Второй наследник трона. Второй… Сын. Ягеллон. Королевич Ольбрахт. Ольбрахт…
        Она теряла сознание, бредила, и медик, дав знак вынести младенца, снова склонился над ней. Анна взяла ребенка на руки, и, когда несколько минут спустя его показали королю, который вместе с Кмитой находился в соседних покоях, он сказал:
        — Накажите медикам, пусть приложат все старания, чтобы новорожденный сын наш…
        — Государь, младенец очень слаб,  — осмелилась повторить слова медика Анна,  — но и так чудо, что после столь неудачного падения его высокочтимой матери…
        Кмита, исполненный волнения, не дал ей договорить.
        — Богом клянусь, я ни о чем не ведал. На руках бы ее отнес! Не допустил бы, чтобы она встала, шла сама…
        — Я знал и не запретил ей охотиться,  — помолчав, сказал король.  — Бог мой! А ведь это сын, такой желанный… Королева очень плоха?  — спросил он Алифио.
        — Кто знает. Но все же…
        — В сознании?
        — Как сказать. Все зовет к себе королевича.
        — Августа?
        — Нет, Ольбрахта.
        — Ольбрахта?  — удивился король и вдруг громко сказал, почти крикнул: — Я должен там быть, должен ее видеть!
        — Медик сказал, что сейчас королеве нужен покой, только покой.
        Сигизмунд, словно не слыша этих слов, направился к опочивальне. У дверей обернулся и сказал:
        — Велите, чтобы глаз не спускали с королевича…
        — Разумеется, ваше величество,  — заверил его Алифио.
        Алифио вышел вместе с Анной, направлявшейся с младенцем в дальние комнаты. Кмита, оставшись наедине сам с собой, в ярости стучал кулаком о кулак, твердя:
        — Как я мог! Как я мог ей позволить…
        Вечер этого дня был мучительно долог. Медик то входил в королевскую опочивальню, то вновь возвращался к младенцу. По углам шептались придворные и разошлись лишь тогда, когда Алифио велел позвать Анну, не отходившую от королевы.
        — Что-нибудь стряслось?  — спросила она.
        — Младенец совсем плох. Доживет ли до утра, неведомо.
        — О боже! Светлейшая госпожа не вынесет такого удара!
        — Медик делает все, что в его силах, даже больше. Но лесная чаща в Неполомицах не Вавель.
        — О боже!  — тяжело вздохнула Анна.
        — Как быть — ума не приложу!  — сказал Алифио.  — Тут младенец вот-вот расстанется с жизнью, там — королева, которой я не решусь сказать о несчастье.
        — Нет его еще, нет! Не каркайте! Уже лучше. Не правда ли?  — обратилась она к вошедшему медику, но тот лишь низко склонил голову.
        — Увы,  — сказал он.  — Только что скончался.
        Анна не поверила. Она побежала к младенцу, оглашая покои громкими возгласами:
        — Нет, нет! Не верю! Этого быть не может!
        Медик взглянул на Алифио и беспомощно развел руками.
        Прошло еще два дня, королева почти все время была в забытьи, и медики ни на минуту не отходили от ее ложа. И лишь на третью ночь уснула спокойным крепким сном. Проснулась ближе к полудню.
        Марина, стоя у окна, глядела вниз, на двери домовой часовни. Глядела, как они медленно растворяются и по узкому внутреннему дворику тихо движется похоронная процессия — впереди придворный капеллан, за ним послушники в стихарях, а далее дворяне в черном. Четверо несли гробик. За гробиком, опустив голову, шел король в траурном одеянии. Шествие замыкали придворные дамы с черными вуалями и толпа дворян. Когда гробик внесли на порог часовни, Марина перекрестилась, и в ту же минуту отозвались колокола. Но их заглушил голос королевы.
        — Что это? Звонят? РегсЬё? Уже полдень?
        — Пойду спрошу, узнаю,  — залепетала Марина, но королева подозвала ее к постели.
        — Вечно ты изворачиваешься, лжешь! Смотри мне в глаза и говори правду. Его не спасли?
        Бона была так бледна, так взволнованна, что камеристка всячески тянула с ответом.
        — Светлейшая госпожа…
        — Не спасли?  — Пальцы ее впились в Маринину руку.  — Нет.
        — И теперь отпевают… хоронят… Может, уже похоронили? Без меня? Кто им позволил? Кто приказал? Не молчи! Говори!
        — Сам король.
        Бона не поверила, с удивлением глядела поверх Марины вдаль.
        — Король — подтвердила Марина.
        Отпустив Маринину руку, Бона в бессилии уронила голову на подушки. Через минуту девушка услышала глухой шепот:
        — Сам похоронил. Сама убила. Как такое могло случиться? Мы — его. Долгожданного сына. Ольбрахта. Санта Мадонна! Если можешь — смилуйся над нами.
        — Светлейшая госпожа, пожалейте себя.
        — No! No!  — крикнула она.  — Никакой жалости! Нет жалости к тем, кто убивает надежду…
        Бона уткнулась головой в подушки, и до самого вечера никто не услышал от нее ни слова. Только на следующий день она согласилась принять короля.
        Еще через две недели королевна Ядвига с Анной и Дианой перед замком забавляли детей игрой в прятки. В игре принимали участие любимые собаки Сигизмунда, привезенные в Неполомице во время последнего нашествия чумы. Сидя у серебряной колыбели, няня следила за первыми шагами самой младшей королевны. Октябрь, подходивший уже к концу, выдался на редкость жаркий. Бона, сидя у окна, наблюдала за играми детей. Ее не сердили больше ни их громкие возгласы, ни веселый лай собак, и Марина, осмелев, решила, что пришла пора сообщить королеве приговор, который вынесли ей врачи.
        — Королевна Катажина пригожа и сильна на удивленье,  — начала она издалека.
        — Вот-вот ходить начнет. Скоро колыбель снова опустеет… Кто знает, надолго ли?
        — Медики говорят…
        — Я тебя слушаю. Почему молчишь?
        — Потому что… Всемилостивая госпожа…
        — Марина!
        Камеристка упала к ее ногам.
        — Говорят, вы, ваше величество, не должны больше рожать…
        — Ах! Не им об этом судить! Откуда им знать, в чем состоит мой долг…
        — Но они говорят и другое: королева рожать не будет. Не сможет.
        Бона встрепенулась.
        — Что ты сказала? Повтори!
        Запинаясь и все ниже опуская голову, Марина повторила:
        — Говорили, королева рожать больше не сможет…
        — О!  — Королева застонала, потом умолкла, провела руками по животу, по бедрам и прошептала:
        — Так, значит, тело. Не мозг, а тело первым отказало мне в послушании. Отказало? Мне! Уходи!  — вдруг крикнула она.  — Рresto! Оставь меня.
        Марина вышла. В комнате воцарилась вдруг мертвая тишина. Бона с трудом поднялась, стала у окна, держась обеими руками за портьеру. Вдох, еще один… Деревья уже не раскачиваются так, как прежде, их верхушки еще ходят ходуном, но постепенно тоже замедляют движение, глаза глядят на мир, как глядели прежде. На зеленой глади травы играют ее дочери. Рядом с самой младшей стоит серебряная колыбель из Бари. Пустая. Что говорят медики? У короля не будет больше сыновей? У Сигизмунда только один наследник, маленький Август? Как ненадежны судьбы династии… Белая любимая кобылица сбросила ее. Охота… Медведь… Кто сказал: „Идешь на медведя — готовь ложе“? Почему никто не вспомнил про гроб? О смерти? Не предостерег ее, не запретил? Король знал — и все-таки разрешил… Знает ли он всю правду? Известно ли ему, что отныне колыбель Ягеллонов всегда будет пуста, пуста, пуста…
        Со дня похорон маленького Ольбрахта они по-прежнему часто виделись, но в ней что-то переменилось, надорвалось, словно лопнула какая-то струна. Цель жизни — укрепление правящего дома, служение могущественной династии, попытка сделать ее еще более весомой в этом мире, ничуть не уступающей Габсбургам,  — оказалась недостижимой. За восемь лет тело ее дало жизнь четырем дочерям, но не смогло родить еще одного сына. И теперь взбунтовалось — не желало больше объятий, ласк, поцелуев.
        — Каким холодным стало ваше ложе…  — сказал недавно король.
        Она едва сдержалась, чтобы не сказать горьких истин, не выкрикнуть ему в лицо, что холодной стала она сама, разгневанная, оскорбленная, бесконечно равнодушная. Он, должно быть, почувствовал что-то чужое, фальшивую ноту в ее словах, когда она жаловалась на усталость и слабость, и, отговорившись какими-то важными делами, которые ждали его в Гнезно, на две с лишним недели оставил ее одну в Неполомицах. Правда, он часто высылал гонцов, заботливо справляясь о ее здоровье, и, вернувшись, спросил вечером, может ли он заглянуть в ее опочивальню?. В ту ночь она хотела, чтобы ложница ее не была холодной, но словно злая сила вселилась в нее и мешала встретить короля с той нежностью, к которой он привык и которой, наверное, ждал. Быть может, он понимал, что еще не прошла ее боль и обида за то, что ей, матери, не дали обнять руками гробик сына, без нее похоронили Ольбрахта? Может быть, он знал, что должен снова завоевывать ее любовь, и не было у него сил, чтобы одержать в этом бою победу? Боялся обидеть ее, оскорбленную до глубины души. Рге1о, ргезто! Пусть приходит, коли сам пожелал этого, ведь она его
законная супруга. А потом, ублаженный, хотя, быть может, и не совсем уверенный, рада ли она ему, пусть поскорее уходит, оставит ее одну, чтобы она могла уснуть глубоким сном, пусть возвращается в свои покои. Но она была все еще молода, красива, и, хотя ей перевалило уже за тридцать, благодаря советам принцессы-матери никто об этом не знал. В ту печальную осень в Неполомицах очень скромно отмечали ее двадцативосьмилетие. О торжестве громко не объявляли, но Анна принесла ей в тот день пергаментный свиток, сказав, что это поэма епископа Кшицкого, которую он привез в Неполомице.
        — Хотел войти, но я не впустила,  — говорила камеристка, знавшая о желании своей госпожи побыть одной.
        — Приехал сам?  — удивилась Бона и, заглянув в доставленную рукопись, сказала: — Bene, позови епископа.
        Он вошел, как всегда веселый, с насмешливым блеском в глазах, но поздравлял королеву с надлежащим почтением, объяснив, что не мог отказать себе в удовольствии передать ей комментарий к двадцать первому псалму, с соответствующим посвящением. Королева отвечала, что благодарит от всей души и просит прочесть посвящение вслух.
        Она села, а епископ, развернув свиток, стоя, принялся читать: Тебе, о великая королева, сей труд посвятить я решился, Ведь ты само совершенство, мудра, справедлива…
        Эти неожиданные похвалы удивили Бону, она отвечала:
        — Весьма тронута, благодарствую. Здоровье мое за последнее время настолько поправилось, что скоро мы сможем восстановить в Кракове наши вечерние диспуты. В честь пиитов будет и славный ужин. Но на этот раз вам не придется жевать одну зелень. No, по! На стол будут поданы зайцы, пойманные в лесу вместо медведя.
        — В честь одного из них я уже сочинил элегию. Прочесть ее?
        — Разумеется! И прошу вас, садитесь.
        Она слушала его декламацию с закрытыми глазами.
        Я был самым резвым зайцем на свете,
        Но, увидав королеву, замер, ее красотой изумленный.
        Пусть меня поймают, лишь бы ее видеть.
        У нее сам Юпитер мечтал бы в силках оказаться.

        — Мamma mia!  — Бона невольно рассмеялась.  — Никто бы так быстро не сумел сочинить столь милой шутки! И столь приятной сердцу.
        — Быть может, и так,  — согласился Кшицкий.  — Но в свите самой Юноны я рад занять хотя бы и место льстеца.
        — Сга21е… Бедняжка… дал себя поймать, лишь бы меня видеть? Саппо!  — Она смеялась уже громко.
        Кшицкий поклонился, держа руку на сердце. Он не знал, как удачно подгадал со своим приездом, что смех этот вскоре разнесется по всем покоям и что тотчас же после его отъезда из уст в уста будет передаваться весть: „Смеется! Впервые после стольких дней пожелала, чтобы завтра во время утренней аудиенции к ней привели королевича. И дочерей. Дочерей? Быть того не может! Захотела даже выйти в сад“.
        На другой день, в полдень, когда ветер гнал по траве облако пожухших листьев, она и в самом деле вышла из покоев и впервые вздохнула полной грудью. Мир существовал сам по себе, невзирая на все ее горести, небо над головой было синее, освещенные лучами бледного солнца, блестели паутинки бабьего лета. Вдруг она услышала громкий лай, целая свора псов, выскочив из-за угла, устремилась к ней навстречу. Она отмахивалась от этих шумных неизменных спутников королевской охоты сначала добродушно, потом с раздражением, которое теперь испытывала все чаще.
        — Ластитесь и лаете. И вы тоже! Не лижись! Не кусайся!.. Я должна собраться с мыслями.
        Отогнать собак!  — громко крикнула она подбежавшему слуге.  — Я хочу побыть одна. Совсем одна!
        Стараясь унять громко лаявшую свору, паж с удивлением смотрел, как она идет одна по пустынной аллее, удаляясь все дальше, и наконец исчезла в ее глубине.
        Королевский двор вернулся в замок на Вавеле, и сразу же с юга последовала одна дурная весть за другой. Король Фердинанд не уходил из Венгрии, Заполия также не намеревался отречься от престола.
        Просматривая письма, доставленные из Буды специальными нарочными, Бона подала одно из них канцлеру Шидловецкому. Рядом с нею стоял Алифио, которого она пожелала видеть свидетелем этого разговора.
        — Несчастная Венгрия,  — вздохнула она.  — Всюду пожары и бедствия. А турки, как сообщает король Фердинанд, вот-вот ринутся в атаку. Нет, нет! Это нас не устраивает, нам необходим мир, нужны люди. Мы не позволим всякий год уводить ясырь на восток.
        — Вена настаивает на совместном выступлении против турок,  — заметил канцлер.
        — No! Только не сейчас. Решение уже принято, и мы, невзирая на Вену, заключим мир с Турцией.
        — Однако же, всемилостивая госпожа, римский король…
        — Получил то, чего сам добивался. Без нас принял решение о наследстве, вот и войну с Турцией будет вести без нас.
        — Но это может быть понято им и императором как разрыв отношений с Габсбургами,  — напомнил Шидловецкий.
        — И верно. Чересчур зарвались. Император Карл вытесняет из Италии Валуа. Фердинанд устраняет нас из Праги и Буды. А между тем Ягеллонам необходимы совсем иные альянсы. Более надежные. шидловецкий прикусил губу.
        — Эта игра весьма опасна. Гетман Тарновский также видит необходимость вступления войска нашего в сражения с турками.
        — Тарновский!  — В ее голосе чувствовалась нота презрения.  — Одержим страстью борьбы с полумесяцем. Потому и прогабсбургский, что в Турции видит лишь неприятеля.
        — А его королевскому величеству ведомы ваши намерения, государыня?  — помолчав немного, спросил канцлер.
        Разве я что-нибудь предпринимаю вопреки его воле? Именно в том и заключена моя сила, что я полагаюсь на поддержку его величества, безграничную поддержку. Памятую и о том, что дракон рода Сфорца — ничто в сравнении с могучим драконом на Вавеле…
        Шидловецкий, склонив голову, молча удалился. Оставшись вдвоем с Алифио, она спросила:
        — Вы видели его глаза? Глаза ненавистника…
        — Но на сей раз канцлер не ошибается,  — отвечал Алифио.  — Государыня, вы ведете весьма опасную игру! Тарновский в страхе, что турки займут часть Венгрии и будут угрожать нашим южным владениям.
        — Ежели заключим с ними мир? Безусловно нет! Тарновский умеет бить врага, но мыслить не способен. И хотя всегда ставит на Габсбургов, со мной ему нынче не выиграть. Надобно переменить альянсы. Франция! Вот кто необходим нам для обуздания наглости соседей.
        — Валуа заняты борьбой с императором,  — попытался дать совет Алифио.  — Меж тем ни император, ни Фердинанд ничего не упустят, будут мстить. Несмотря на завершение варшавского следствия, в Вене снова распускают слухи об отравлении мазовецких князей.
        — Знаю. Будто они отравлены мною. Санта Мадонна! И я должна бездействовать?! Ибо только тот, кто неподвижен, не встречает сопротивления? Я не намерена стоять на месте! Не желаю! Не хочу!
        Об этом хорошо знали и противники королевы, собравшиеся на другой день у канцлера Шидловецкого.
        — Королева осуждает ныне всех и вся,  — заверял канцлер Тарновского и Джевицкого.  — То, что вчера было хорошим, нынче дурным стало.
        — Мне самому довелось слышать,  — вторил ему Тарновский,  — как она сказывала полякам, мол, сдается, будто они вылеплены из иной глины, нежели все остальные…
        — Каллимах для нее непревзойденным примером служит, ибо италиец. А меж тем по рукам ходит вот этот предерзкий трактат…  — Шидловецкий показал гостям какой-то пергаментный свиток.
        — Чей? Может, Кшицкого?
        — Ох!  — воскликнул канцлер.  — Она его переманила на свою сторону. И его остроты уже не те.
        Нет. Автор этого творения неизвестен. Называется „Советы Каллимаха“. К счастью, еще не распространено повсеместно.
        — Любопытно,  — произнес епископ Джевицкий.  — И каковы же эти советы?
        Шидловецкий развернул свиток и стал громко читать: „ — король не должен допускать каких-либо новых привилегий для шляхты — власть его должна опираться на полную казну. Шляхетское сословие обязано платить подати на содержание постоянного войска. Теrtio — король жалует должности только честным сановникам, в случае же отсутствия таковых должности эти могут быть проданы через доверенных посредников. Quarto — бездельникам надо дать возможность выговориться, и Quinto — накормить и напоить всех надобно. Ибо от голодного поляка мало проку“. Джевицкий громко выразил неудовольствие:
        — Да ведь это истинная насмешка над советами Каллимаха. Над его отнюдь не глупыми мыслями.
        — Что ж!  — заметил Тарновский.  — Нам в Польше мысли этого италийца не по вкусу. Здесь не Милан, не Неаполь и не герцогство Бари. Здесь Краков.
        — Королева нас, вельмож, ни во что ставит,  — заявил канцлер.  — А для ученых мужей и поэтов больше совершает Кмита в Висниче, нежели Бона на Вавеле.
        — Кмита? Да полно же! Собирает вокруг себя каких-то людишек, вербует сторонников из мелкопоместных шляхтичей, крикунам пиры устраивает,  — взорвался Тарновский.
        — Полно! Не будем торопиться!  — старался утихомирить собравшихся епископ.  — Мы намеревались рассуждать о покойном Каллимахе и его советах, а не о живом Кмите… Но Тарновский с этим не согласился.
        — Нет,  — воскликнул он с жаром,  — мы собрались, чтобы говорить о ней, прежде всего о ней!
        Королева не видит опасности со стороны турок, противостоять которым мы ныне можем лишь в союзе с Веной.
        — Значит, это правда, что целью своей жизни вы учинили борьбу с неверными? Новый крестовый поход?  — допытывался Джевицкий.
        — Ну конечно же! Именно так!  — согласился гетман.  — Я дал клятву изгнать их из Европы. И хочу я или не хочу — вынужден быть союзником тех, кто втянут в борьбу с полумесяцем. Уже сейчас! Сегодня!
        — Королева обвиняет вас именно в этом: в союзе с Габсбургами,  — прошептал епископ.
        Тарновский побагровел.
        — А мне и ее суждения, и ее дерзкое правление ненавистны. Такого не было, когда мои предки, Леливиты, давали советы Пястам. Никогда никто из них подкаблучником не был!
        — Это правда,  — вставил Шидловецкий,  — она уже втихую раздает должности италийцам.
        Назначает в епископства своих сторонников. Еще немного и…
        — Помилуйте!  — прервал его Джевицкий.  — Неужто мы, зрелые мужи, дадим запугать себя женщине? К тому ж еще совсем молодой?
        — У нее в гербе дракон,  — бросил Тарновский.
        — Но этот дракон держит в пасти младенца,  — произнес епископ, вставая.  — А я уже не младенец и не дам себя сожрать. Однако же трактат сей весьма опасен.
        — Отчего же?
        — Оттого, что помимо колкостей и насмешек заключает в себе зерна истины. А ведь вы, сдается мне, не желаете, чтоб зерна эти произросли на польской почве?
        Он поклонился и вышел, а Тарновский с Шидловецким обменялись взглядами. Неужто женщина с драконом в гербе перетащила на свою сторону и этого?
        Меж тем она жаловалась своему канцлеру:
        — Нынешний год был полон несчастий и огорчений. Может, последующие будут лучше? Через несколько дней мы празднуем день рождения короля. Ему пошел шестьдесят первый год. А вскоре отметим и годовщину моего прибытия в эти края. Знаете, сколько лет миновало?
        — Трудно поверить, но уже десять,  — ответил Алифио.
        — О да. Когда я думаю об этом, когда считаю ушедшие годы, я чувствую себя такой усталой, мне так хочется забыть обо всем…
        — Может, уехать куда-нибудь на время?  — спросил Алифио.  — К примеру, в Бари. Там с Адриатики уже подул теплый ветер…
        — Оставьте!  — крикнула Бона.  — Здесь предстоит мне столько свершений. После смерти Ольбрахта я была в отчаянии, но поняла одно: ожидать еще одного наследника трона — пустое.
        Пора окружить истинной заботой того, который уже есть. Думаю, что следует с согласия литовского Совета возвести его на великокняжеский престол.
        Алифио смотрел на нее с изумлением.
        — Возвести на престол… малолетнего… отрока?
        — Si. А почему бы нет?
        — Государыня, согласитесь, этот замысел… чересчур смел.
        — Смел?  — в свою очередь удивилась она.  — А какие же у меня могут быть замыслы? Несмелые?
        — Будет много противников… Много недоброжелателей: Тарновский, Шидловецкий…
        — Этого я не опасаюсь,  — прервала она.  — Канцлер занимает сейчас в Короне сразу две весьма доходные должности. Полагаю, он не захочет восстанавливать против себя сейм и будет молчать.
        — А ведает ли король о ваших намереньях?  — робко спросил канцлер.
        Бона кинула на него недовольный взгляд.
        — Ведает ли об этом государь? Да, сей вопрос ваш — по существу. Скажу ему обо всем еще сегодня вечером…
        И она сдержала обещание. Кружила возле сидящего в кресле короля, словно мотылек вокруг пламени свечи, долго-долго, пока он не пошел на попятную, оборонялся все слабее, она поняла — вскоре и вовсе уступит.
        — Возвести, возвести!..  — повторял он.  — Да ведь это вам не под силу.
        — Отчего же?  — кипятилась она.  — У меня хватит и сил, и желания. А вот родов — с меня довольно…
        Она оборвала, а он глядел на ее прекрасную гордую голову, на блестевшие от возбуждения глаза, на ее все еще стройную фигуру, облаченную в парчу и пурпурный бархат.
        Тут она неожиданно переменила тон и произнесла совсем тихо, с грустью:
        — Страх за будущее Августа не дает мне покоя… И оттого…
        Они помолчали немного, наконец король сказал задумчиво:
        — Значит, возвести на великокняжеский престол… Но как свершить такое? Обещания литвинов обратить в действия? Каждый скажет об этом.
        — Знаю,  — согласилась Бона,  — что сие — труд нелегкий. Но ежели хорошо подготовить почву, задобрить кое-кого в великокняжеском Совете… Недавно я договорилась со жмудским старостой Кезгайло. Это знатный вельможа, у него много тысяч подданных, да и среди шляхты приверженцев немало.
        — Кезгайло? А что вы ему пообещали?  — спросил король.
        — Трокское каштелянство… Уговор есть также с полоцким воеводой Петром Кишкой, владельцем огромных поместий, и воеводой новогродским Забжезинским.
        — Это уже много, но одного согласия Совета недостаточно. Для возведения на великокняжеский престол необходимо решение литовского сейма.
        — Как властелин Литвы, вы можете созвать сейм в Вильне осенью…
        — Уже сейчас?  — спросил он.  — Так скоро?
        — В этом году будут празднества по случаю моего прибытия на Вавель. Тогда, может, осенью будущего года? Однако действовать нужно уже сейчас! Вы читали „Советы Каллимаха“? Кто-то восстанавливает против меня малопольских вельмож. Надобно воспользоваться благосклонностью литовских магнатов и послать в Вильну человека доверенного, расторопного…
        — Тогда пошлите опять епископа Мендзылеского. Ему там все ведомо, и он лучше и осторожнее других распорядится.
        — Превосходная мысль!
        Уже через два дня после этого разговора епископ Мендзылеский вместе с Алифио был принят королевой.
        — Я безмерно рада,  — приветливо встретила его Бона,  — что государь избрал вас для свершения задуманного.
        — Для возведения королевича на великокняжеский престол?  — спросил он.  — Но вы, ваше королевское величество, и впрямь желаете, дабы после решения сейма в тронном зале Виленского замка состоялись торжества?
        — Si, настаиваю на этом. Августу должны бить челом представители всех литовских сословий. Совет вручит королевичу меч и великокняжеский колпак, а вслед за тем воздаст надлежащие ему почести.
        — Понимаю. Этот акт задуман вами как большое торжество.
        — Разумеется, от имени малолетнего сына король заверит литвинов, что все права, данные в Литве его предшественниками, будут сохранены.
        Епископ на минуту задумался.
        — А когда следует ожидать прибытия ваших королевских величеств в Вильну?  — наконец спросил он.
        — Этой осенью сейм не соберется. Поэтому мы будем следить за вашими начинаниями из Кракова. Почаще шлите гонцов. Верю, что мы встретимся с вашим преосвященством в Виленском замке через год. Si. Не позднее.

        Осень 1529 года выдалась ясная, погожая и такая сухая, что буковые рощи рано стали багряными, а дубовые — золотыми. Но в королевском замке в Вильне царила печаль, придворные сновали по комнатам бесшумно и вели речь вполголоса. Сразу же после приезда на торжества король серьезно занемог. Медики толковали о простуде, о сердечной слабости после длительного путешествия, но Бона знала, что его терзает неуверенность, опасение перед свершением чего-то неведомого, о чем до сих пор в истории королевства и не слыхивали. С ним приключилась лихорадка, и, подобно медведю в зимней спячке, он лежал беспомощный — могучий и вместе с тем беззащитный.
        Королева не покидала покоев больного ни на минуту, а когда Анна протянула ей чашу с пивной похлебкой, резко оттолкнула ее руку.
        — Я сказала, уйди!
        — Светлейшая госпожа…
        — Уйди!
        — Вам самим подкрепиться надобно.
        — Не могу ни есть, ни пить!
        — А ведь государь чувствует себя уже лучше. Лихорадка со вчерашнего дня миновала.
        — Не верю!  — упорствовала королева.  — Ни нашим медикам, ни виленским. Когда он спит, смотрю на него и дрожу от страха. Вдруг не проснется?
        — Коронация и торжества в замке только через неделю. К тому времени государь будет совсем здоров…
        — А ежели нет? Об этом мне и подумать страшно…
        Анна вышла. Бона наклонилась над спящим, коснулась рукой его лба. К ее удивлению, Сигизмунд приподнял голову, открыл глаза. Он долго молчал, одурманенный, сонный, наконец прошептал:
        — Это вы, ваше величество?
        Я здесь.  — Она склонилась над ложем еще ниже.
        — Вы здесь?
        — Разве могло быть иначе?
        Король махнул рукой, словно сомневаясь в чем-то.
        — Верьте мне,  — убеждала она его страстно,  — я с вами. Всегда! Всегда! Быть может, порою я сержусь, спорю. Но все это не имеет значения.
        — Сейчас…  — кивнул он головой.
        — Сейчас важно только одно: чтобы вы поправились. Встали с постели.
        Король произнес уже громче, с явной горечью:
        — Иначе будущее Августа не совсем ясно?
        — Да. Но, о, ведь я… Он снова прервал ее:
        — Полно, не пытайтесь возражать…
        — Нет, я должна возразить!  — уверяла она.  — Вы нужны. Ваше великодушие, ваша доброта! Вы поправитесь непременно ради меня. Si, ради меня! Потому что вы хотите этого. Саго тю!
        Король снова закрыл глаза со снисходительной и горькой улыбкой. Не хотел говорить, не мог? А может, просто уснул?
        Возведение Августа на великокняжеский престол состоялось по замыслу Боны и было большим торжеством и для королевской четы, и для девятилетнего королевича. Он вышел из собора первым, в нарядном облачении, с великокняжеским колпаком на голове, а среди собравшихся толпой литвинов и поляков долго не смолкали в его честь виваты. После великолепного пиршества Сигизмунд удалился почивать, а королева вместе с Алифио вошла в свои покои.
        — Наконец-то! Наконец!  — повторяла она ликуя.  — Слава Богу! Даже удивительно, насколько легче иметь дело здесь, с литовским сеймом, нежели с тайным Советом.
        — Видно, шляхта успела привыкнуть к этой мысли,  — пошутил канцлер.
        — Ох, право же, нелегко быть польской королевой!  — вздохнула Бона.  — Так как же быть со шляхтой? Подлаживаться или ставить перед свершившимся?
        — Можно пустить в ход оба способа,  — отвечал Алифио.
        О сегодняшнем торжестве уведомим все королевские дворы, а также императора и Рим. Нам еще предстоит борьба: коронация Августа на польском троне.
        — Какой же способ изберем?
        — Скорее… поставим шляхту перед свершившимся. Тот, кто ступает в мягких туфельках, продвинется дальше.
        — Вы и впрямь никого и ничего не боитесь,  — отметил он с восхищением.
        — Вы и лесть? Зачем? Санта Мадонна! Вы хорошо знаете, что одного я боюсь как огня: элекции и волнений после… после смерти государя. Трон ненадежный, не наследственный, как в Литве.
        Заявить свои права может даже Альбрехт Прусский. Август еще ребенок и нуждается в помощи опекуна, регента. Не думаю, чтобы регентство поручили мне. Тогда не лучше ли иметь двух королей сразу? Старого и юнсго?
        — Да, но с тех пор, как Польша стала Польшей, сын и отец никогда не правили одновременно!  — возразил канцлер.
        — Никогда?
        — Никогда.
        — Мой боже! Все на свете случается когда-то в первый раз! Но у нас нет выбора. После смерти Ольбрахта в Польше остался только один королевич. Трон должен принадлежать ему.
        У Алифио, однако, были свои сомнения.
        — Мне хотелось бы напомнить светлейшей госпоже, что в Польше государь должен считаться с мнением Совета, привилегиями шляхты и древними обычаями. Следовало бы в соответствии с правом созвать элекционныи сейм с участием послов всех земель…
        — Всех?  — передразнила она.  — А потом? Как тогда сохранить тайну? Нет! Его выберут королем на ближайшем обычном сейме в Петрокове.
        — Как бы примас не упрекнул нас в нарушении законов, ведь династические права на польскую корону унесла с собой в могилу королева Ядвига. Потомство Ягеллы не может быть навязано народу силой. Вельможи первыми поднимут крик! А примасу Ласкому так хотелось ограничить влияние магнатов. Но сейчас, даже если б он не захотел признать их правоты, вынужден будет считаться…
        — О боже! Пусть перестанет считаться, а начнет действовать! Мы снискали расположение литвинов.
        Попробуем теперь убедить или захватить врасплох польских вельмож. Пусть примас Лаский позволит им совершить ошибку. Поступить вопреки правам и обычаям. Они сделают свое, споткнутся и — что ж, таков порядок вещей — уйдут. Увы, за ошибки Приходится платить.
        — Опасаюсь, они будут упрекать вас, государыня, в незнании местных обычаев. И… скажем, в отсутствии чувства меры,  — настаивал Алифио.
        — Ох! Умеренность хороша лишь на словах…
        — Допустим. А как быть со шляхтичами, которые требуют реформ? Им обещан пересмотр прав.
        — С этим они подождут. Позднее получат много больше. После возведения Августа на оба трона.
        — Кем? Вельможами?
        — Ради бога! Разумеется, не этой… мелкотой.
        Однако скрыть приготовления к коронации королевской чете не удалось. Правление Сигизмунда со времени появления Боны столь отличалось от того, к чему привыкла Пслыпа, что стало неизбежным предметом разговоров, обсуждений, сплетен. Магнаты оборонялись теперь и от напора шляхты, выступавшей с требованиями реформ Речи Посполитой и ограничения власти сената, и от явных притязаний королевы. Эта искусная ученица Макиавелли и Каллимаха открыто стремилась к укреплению королевской власти, к диктату собственной воли.
        Поэтому все были встревожены, хотя на этот раз королева на какое-то время стала менее энергична, менее деятельна, нежели это было ей свойственно. Причиной ее озабоченности была неожиданная, тяжелая болезнь епископа Мендзылеского. Он был преданным, очень ловким дипломатом, именно его действия в Литве и способствовали возведению Сигизмунда Августа на великокняжеский престол.
        Во время приготовлений к коронации он был бы так полезен! Бона повелела доставить к ложу больного лучших медиков, ежедневно справлялась о его здоровье. Но Мендзылеский, которого навестил также примас Лаский и уверял, что никто не в состоянии заменить его ни при особе примаса, ни в качестве советника королевы, выслушивал и принимал эти несколько запоздалые доказательства признательности со снисходительной улыбкой. Его сердце, измученное чрезмерными трудами, сейчас — как ему казалось, слишком рано — отказывало в послушании. Но что значат слова „слишком рано“? Ровным счетом ничего. У него была долгая, богатая жизнь, он стремился к преобразованию Речи Посполитой, завоевал уважение в Короне и в Литве. Единственное, в чем он мог бы себя упрекнуть,  — это в преждевременном возведении на великокняжеский престол юного королевича. Сплетни доходили до его ложа и сейчас, всякий раз вызывая тупую боль в сердце. Два короля в Польше? Этому он должен был бы противиться, посоветовать примасу не давать согласия на такую коронацию. И кто знает, не святой ли Вавжинец, его покровитель, уложил епископа в постель именно
сейчас, избавив от недовольства, а быть может, и ненависти королевы Боны? Быть может, святой покровитель хотел избавить его от неравной борьбы? Епископ чувствовал приближение смерти, но предпочитал видеть ее триумф, нежели лицезреть у своего ложа ликующую королеву…
        Служить ей верно он мог лишь с собственной совестью, не иначе?..
        Смерть епископа Мендзылеского, на пышных похоронах которого присутствовал сам примас, пробудила надежды в лагере противников Боны, и на короткое время молва о ее честолюбивых замыслах поутихла. Однако осенью того же года, когда Август стал великим князем Литвы, сам король обговаривал вопрос об его избрании на трон Польши с подканцлером Томицким, после чего вызвал в замок на Вавеле своих вернейших союзников: канцлера Шидловецкого и гетмана Тарновского. Оба они сидели в одном из замковых залов в ожидании аудиенции, пытаясь разгадать, что же им доведется услышать.
        — Неужто выборы будут теперь, на ближайшем сейме в Петрокове?  — размышлял Тарновский.  — Это было бы вопреки всем ожиданиям. Да о них не было б и речи, если б на торжества в Вильну приехал герцог Альбрехт Прусский.
        — Но он не приехал,  — отвечал канцлер Шидловецкий,  — посколько его приглашают только в случае важных и торжественных акций в Короне. Его не пригласят и на сейм Петроковский, это будет сейм обычный, не элекционный.
        — Он заявит протест,  — буркнул канцлер.
        В этот момент дверь отворилась и вошел Кмита.
        — Кто заявит протест?  — спросил он.
        — Каждый честный человек,  — уклончиво ответил Шидловецкий.
        А Тарновский добавил раздраженно:
        — Вы ведь знали, пан маршал, что здесь что-то готовится?! Знали и скрывали это. Вам выгоднее было молчать, нежели предостеречь сенаторов.
        — Господь с вами! Что за наветы? Знать ничего не знаю и ведать не ведаю!  — отвечал Кмита.
        — Ложь!  — гаркнул Тарновский.
        — Что?! Да это уже клевета, пан гетман!  — вспылил Кмита.
        — Стыд и позор!  — перешел в атаку Тарновский.  — Будучи сенатором… не уведомить никого из нас. Даже меня, своего родственника.
        — Щебжешин!..  — процедил Кмита сквозь зубы всего одно только слово.
        — Речь идет не о семейных спорах,  — отмахнулся с негодованием гетман,  — а о благе всей Речи Посполитой! О навязывании нам без согласия сената, обманом, нового повелителя! О нарушении законов!
        — Законов?  — с издевкой спросил Кмита.  — И это говорите вы? А мой Щебжешин?
        — Да полно вам…  — пытался утихомирить вельмож Шидловецкий.
        — Сколько бы мне ни пришлось судиться, Щебжешин останется у меня, я выиграю и этот процесс, и последующие! Не уступлю! Слышишь?! До конца дней моих!  — кипятился гетман.
        — Это моя вотчина, моей матери!
        — Сестры,  — поправил Тарновский, но его дальний родственник стоял на своем:
        — Матери!
        — Ради бога, потише! Не сейчас!  — просил канцлер.
        — И еще за одно ты заплатишь Леливитам: за измену роду,  — буркнул уже тише Тарновский.
        — Лучше это, чем измена королеве,  — ответствовал Кмита.
        — А, так вот в чем дело?! Высоко метишь. Слишком высоко. И проиграешь! Помни: того, кто не с нами, мы раздавим. Как жалкого червя.
        — Почему же так?! Оттого, что король всегда на стороне сенаторов?! Впрочем, то ли будет на ближайшем сейме?
        — Значит, знаешь?
        — Ничего не знаю,  — ретировался Кмита.  — Это вы ни на шаг не отходите от короля, а не я. Но ежели думаете, что король будет противиться воле супруги, то на сей раз ошибаетесь. После смерти Мендзылеского он сам стал помогать ей. И полностью на ее стороне.
        — Но этот обычный сейм не правомочен провести элекцию! Это беззаконие!  — упорствовал Тарновский.
        Кмита приостановился в дверях.
        — А Щебжешин?  — спросил он и вышел.
        — Изобью! Ей-ей, изобью!  — метался в исступлении гетман.
        — Ваша милость, успокойтесь! Надлежит поговорить с королем,  — советовал канцлер.  — Может, его удастся отговорить: коронация будет не сейчас, а через несколько лет, когда его величество совсем одряхлеет.
        — Вот то-то! Обещания наследования, а не выборы короля,  — согласился Тарновский.  — Иначе…
        Это было бы неслыханно! Заговор против сенаторов. Италийский дракон вскорости сожрет всех нас!
        Шидловецкий нахмурил брови.
        — Кто бы подумал, что в Петрокове вскоре может произойти государственный переворот? Интересно, что скажут на это Габсбурги? Герцог Альбрехт?
        Однако никто из них не успел ни воспротивиться, ни высказать упреков, потому что Сигизмунд обязал обоих вельмож сохранить в тайне его намерения, а послы и сенаторы, съехавшиеся на обычный сейм, никак не ожидали, что он превратится в элекционный сейм. И когда подканцлер Томицкий произнес речь, предложив возвести на трон польский. великого князя Литовского, никто не осмелился возразить. Поспешно, при всеобщем согласии, королем был избран девятилетний Август Ягеллон.
        И только в Кракове, как и предвидел Сигизмунд, шляхта опомнилась от свершившегося, бросилась искать заступничества у примаса Лаского. Тот признал, что такая коронация, то есть при жизни короля, не предусматривается статутом прав, не соответствует закону и обычаям, но на этом утверждении и остановился. А когда на двадцатое февраля была назначена коронация юного властелина, архиепископ Гнезненский, и он же примас Польши, сам согласился короновать малолетнего Августа.
        Торжество намечалось необыкновенно пышным. На него пожаловали герцог Альбрехт Прусский с супругой, более двадцати воевод и каштелянов, влиятельные вельможи из Литвы, многочисленная шляхта.
        На тронах, установленных недалеко от алтаря, сидела королевская чета, юный князь в белой далматике с разрезом на груди и на спине приблизился к алтарю. Бона точно сквозь туман видела торжественность собственной коронации и теперь не спускала глаз с темноволосого и темноглазого мальчика, который с большой серьезностью участвовал в исстари установленном ритуале. Однако же, к удивлению королевы, совсем иным был и сам обряд и слова, сказанные юным коронованным властелином и примасом. Слушала она очень внимательно, стараясь запомнить, что должен был пообещать молодой король и насколько обретаемая им нынче власть больше полученной ею двенадцать лет назад, когда она точно так же стояла, преклонив колени перед тем же алтарем.
        Королевская присяга была иной, ибо примас задал Августу два вопроса: „Хочешь ли ты, сын мой, сохранить веру католическую и служить добру и справедливости?“,  — на что мальчик громко и отчетливо ответил: „Хочу“. Это же слово Август повторил в ответ на вопрос: хочет ли он оберегать данное ему от бога королевство, управлять им по справедливости и становиться на его защиту? Потом примас обернулся к стоящей в соборе толпе и спросил громким голосом: „Хотите ли вы быть подданными королю, яко своему властелину, укреплять его королевство и быть послушными его велениям?“
        Она ожидала услышать „да“, но весь храм огласили трое- кратно повторенные возгласы:
        — Мы рады! Рады! Рады!
        Только после этого громкого изъявления всеобщего согласия участвующие в богослужении епископы надели митры и сели на скамьи, а примас, все еще стоя перед юным королем, промолвил:
        — Присягни!
        После присяги и благословения со сводов грянула троекратная „аллилуйя“, и оба епископа подали примасу золотую чашу, покрытую шелковым платком. Служки несли над чашей балдахин.
        Архиепископ Лаский совершил помазание головы, груди, спины и плеч Августа, провозгласив:
        — Совершаю миропомазание тебя королем во имя отца и сына и святого духа. Мир тебе.
        Так же, как и в те годы, хор радовался, что „помазали его Садок-священник и Нафан-пророк, в царя в Гионе“, вслед за этим примас набросил окаймленную золотом пурпурную мантию на плечи короля, возгласив при этом:
        — Прими палаш, означающий четыре стороны света, покорные воле божьей,  — и вложил ему в правую руку обнаженный меч.
        Ей меча не давали, поэтому она как завороженная смотрела на сына. Между тем он повернулся к своим верноподданным и не без некоторого усилия, держа меч в руках, обратился с ним на все четыре стороны света, после чего оперся на него левой рукой. К нему подошел мечник, взял меч и, вложив его в ножны, подал примасу, тот благословил оружие, провозгласив:
        — Благослови, боже, этот меч, чтобы служил он во имя защиты церкви и отчизны, вдов, сирот и всех служащих богу против напасти вражеской…
        Сразу же после этого при помощи епископов примас опоясал Августа мечом, надел на его палец перстень — символ королевского сана, наконец, глядя на корону, вознесенную над головой мальчика епископами, произнес следующие слова:
        — Прими корону королевства — славу и могущество твоего царствования.
        Затем коронованному Августу вложили в правую руку скипетр с наставлением:
        — Прими сей скипетр — знак могущества и справедливости, дабы возлюбил ты истину и возненавидел неправедность.
        Как только в левую руку король принял золотую державу с крестом, от алтаря донеслись слова последнего благословения.
        Бона с гордостью взирала, как епископы при пении хора провожают ее сына-помазанника к трону и садятся по обеим его сторонам. Она снова услышала волнующее „Те Deum“, и при медном гласе королевского колокола всю святыню сотрясали ликующие возгласы:
        — Виват король! Виват!
        Она должна была признать, что это пышное, великолепное торжество было совсем не похоже на то, что осталось у нее в памяти. Никто не подавал королеве меча, не накидывал мантии на плечи, от алтаря к трону ее провожали не епископы, а светские вельможи. И тогда, много лет тому назад, никто не кричал, как сейчас: „Мы рады! Рады! Рады!“, словно бы шляхта и магнаты заранее знали, что уже через десять лет правления на троне они вовсе не будут ей рады. Она должна узнать у маршала Вольского, почему не было ее миропомазания? Почему не потребовали от нее присяги на верность?
        Между тем колокольный звон не утихал, толпа ликовала, Бона улыбалась, глядя, как радуется и улыбается Сигизмунд. На сей раз оба они согласно настояли на своем: дали королевству Обоих Народов законного наследника, коронованного властелина, и могли быть уверены, что после них, без каких-либо споров и борьбы, господином и королем на Вавеле будет не кто иной, как Сигизмунд Август, их первородный сын, Ягеллон.
        Уже под конец коронационного пиршества, когда в общем гуле не слышно было слов соседа, гетман Тарновский, совершенно трезвый, говорил Шидловецкому:
        — Да она насмехается над нами! Провела, как простаков. Италийский дракон снова торжествует.
        — При дворе Габсбургов переполох,  — признал канцлер.  — И герцог Альбрехт не скрывает разочарования. Как это так? Август уже коронованный король?
        — А главные виновники кто? Кмита и Мендзылеский! Примас Лаский тоже хорош. Сам осуждал, но ни словечка против не вымолвил и в конце концов в присутствии милостью божьей царствующего еще Сигизмунда Старого миропомазал и короновал десятилетнего отрока.
        — Как вы сказали… как? Старого? Впервые слышу. Даже как-то странно. Сигизмунд Старый… А впрочем, верно, старый. Мой ровесник.
        — Я не хотел обидеть…  — смутился Тарновский.
        — Не время для учтивых слов. Значит, Старый. Однако наш противник, примас Лаский, еще старше. По крайней мере лет на десять.
        — Вы полагаете?..
        — Полагаю, еще не все потеряно, хотя на сей раз виктория на стороне италийского дракона. Еще не начались заседания коронационного сейма. А на нем король и опекун королевича должны поручиться, что по достижении зрелых лет Август подтвердит все прежние шляхетские права.
        — Поручителей должно быть не менее двух?
        — Не обязательно. Но если б их было двое, вторым мог бы быть…. герцог Альбрехт Прусский.
        Ленник, сенатор, ближайший родственник избранника, а может, и будущий регент?
        — Он приехал на коронацию,  — заметил гетман,  — но не скрывает обиды. Будучи ленником, он имел право на ближайшее место возле короля. Меж тем для него неожиданность и выборы в Петрокове, и коронация отрока.
        — Ежели будет поручителем, может сыграть при юном властелине такую же роль, как и его брат Георг при Людвике. Роль воспитателя. Наставника. Советника…
        — Это взбесит Бону и обрадует скорее Гогенцоллернов, нежели шляхту.
        — Полагаю также,  — продолжал, подумав немного, Шидловецкий,  — что коронационный сейм мог бы принять и новые соглашения. И именно теперь, сразу же. Послы так возмущены, что наверняка проголосуют за все, что им ни подсунут, лишь бы насолить королеве.
        — Соглашения, говорите, а какие, к примеру?
        — О запрете нарушения прав. На будущее. Царица-мать небесная!  — сокрушался канцлер.  — Выборы при живом государе! Но чтоб в первый и последний раз! Такое повториться не может.
        Отныне элекционный сейм — только после смерти монарха.
        — Вы мыслите, это успокоит сенаторов? И послов?  — усомнился Тарновский.
        — Стоит, однако, выразить неудовольствие самоуправством королевы. Ну, а если она родит еще одного сына? Вырастит, а потом также возведет на трон?
        — Так же, как и Августа?  — удивился гетман.
        — А почему бы и нет? И тогда ее правлению не будет конца. Нет, нет! Выборы только после смерти государя,  — завершил свои выводы уже совсем тихо канцлер, хотя никто его и не подслушивал.
        — Такое соглашение было бы бальзамом на раны,  — заметил Тарновский.
        — Кровоточащие, милостивый гетман. И весьма…
        Но, поскольку снова послышались виваты, он также поднял свой бокал.
        Однако же и сама королева была чем-то раздосадована и сразу же после концерта и танцев, завершивших торжество коронации, велела просить в свою залу Сигизмунда Августа. Он вошел в сопровождении маршала Вольского и канцлера королевы Алифио, в пурпурной мантии, с короной на голове, похожий на маленького божка. А поскольку хорошо еще слышен был разносившийся по всему Кракову громкий колокольный звон, Бона сказала:
        — Звонят колокола. Ты слышишь? С нынешнего утра все переменилось. Ты теперь король, помазанник. Заглядывать к сестрицам в покои, в девичью да играть с пажами тебе теперь не пристало. Ты понимаешь?
        Он ответил серьезно, с большим достоинством:
        — Да. У меня есть великокняжеский колпак, корона, меч и скипетр. И я буду, как отец, как король, восседать на троне?
        Бона заколебалась, не сразу ответив на столь трудный вопрос.
        — Ты должен брать пример с государя, следовать его осанке, манере кланяться, его королевским жестам…
        — И держать совет с гетманом? Ходить в походы?
        — Нет! Еще не время.
        — Учиться управлять? У канцлера Шидловецкого? Томицкого?
        Она почувствовала невольное раздражение.
        — Нет! И еще раз нет! С чего это пришло тебе в голову? Неожиданно он выпрямился, высоко подняв голову.
        — Я — король!
        — Ты еще никто, понимаешь?  — вспыхнула Бона.  — Ты маленький мальчик. Понимаешь?
        ВатЫпо! ВатЫпо!
        Он скривился, нахмурив лоб.
        — Все должно было измениться. А между тем…
        Бона не смогла удержаться от охватившего ее гнева.
        — Не гримасничай! Терпеть этого не могу! Будущему королю надлежит еще долгая эдукация. Ею займется маршал Вольский и мой соотечественник Секулюс. Да еще… Турниры, псарня и охота…  — добавила она мягче.
        — А лошади?  — спросил Август оживившись, глаза у него заблестели.
        — Лошади, да! Только смотри! Иногда они могут сбросить седока, могут и понести… А ты — единственный наследник трона.
        — Уже не наследник. Король,  — поправил он.
        — Ваз1а! Король? Король по нашей милости! По моей воле!  — разъярилась она.  — Изволь об этом помнить. А сейчас… Ваше королевское величество можете уйти. Аудиенция окончена.
        Август поклонился и вышел с обоими сановниками, однако за дверью не выдержал и сказал Алифио:
        — Не понимаю. Ведь это я должен теперь давать аудиенции? Да или нет?
        Алифио почтительно наклонил голову, но ответил уклончиво:
        — Собственно, да. Хотя, скорее… нет. Сигизмунд Август пожал плечами и вздохнул:
        — Санта Мадонна!
        Он не ведал, что всего лишь повторяет запомнившиеся ему с детства слова матери и что она в это время в своей опочивальне, сорвав драгоценное ожерелье и бросив его Марине, повторяет их в исступлении, с негодованием и злостью:
        — Санта Мадонна! Еще и это! Щенок показывает зубы! К чему ему уроки Тарновского, Томицкого? Чтобы научиться повелевать? К чему военные стычки? Чтобы вырасти коронованным героем? О чем он мечтает? Уж не думает ли он столкнуть с трона… меня? О боже! Что за амбиции!
        А может, его подучили враги наши? Ты ничего не слышала?!
        — При дворе в ходу немало сплетен и пересудов. Сенаторы крайне возмущены, негодуют…
        — Только лишь они? Я также.
        — Светлейшая госпожа, вы, несмотря на все, поставили на своем. Королевич стал королем…  — старалась успокоить свою повелительницу Марина.
        — О да,  — согласилась королева.  — Мне не нужно больше, дрожать от страха, как тогда, в Вильне, когда государь занемог. Однако я вовсе не затем разделалась со страхом, чтобы бояться снова. Август! Десятилетний отрок! Нужно сразу пресечь все его притязания и капризы! Он должен понять, что в Польше ничего не изменилось. Здесь два короля, но всего одна королева.
        — Королева-мать,  — подтвердила Марина.
        — Как? Повтори! Боишься? Значит, и ты против меня? Не желаю. Не позволю! Никаких перемен!
        Никаких добавлений к титулу. Королева-мать? Нет! Двенадцать лет обо мне говорили просто „королева“. И будут говорить так еще долго, очень долго — поспешно повторяла испуганная Марина.
        На следующий день Боне предстояло объяснение с герцогом Альбрехтом Прусским. Она знала, что король Сигизмунд простил все прежние провинности бывшего великого магистра Ордена крестоносцев и видит в нем теперь лишь верного вассала, сына родной сестры. Она, однако, не доверяла ему, не без оснований усматривая в нем небезопасного соседа, брат которого, Вильгельм, еще совсем недавно добивался руки Анны Мазовецкой. Поэтому, когда герцог во время ужина в трапезной короля спросил, какие еще предстоят торжества, она ответила, обращаясь к королю:
        — Вы все время будете с нами, не правда ли, ваше величество?
        — Да,  — сказал король.  — И завтра, когда на Рынке Краков воздаст почести Августу, и через несколько дней, когда начнется коронационный сейм.
        Вглядываясь внимательно в своего августейшего родственника, Альбрехт спросил:
        — Значит ли это, что завтра, во время торжеств, по правую руку от нового короля сядете вы, государь, а я займу место подле него слева?
        — Нет, подле меня,  — поправил племянника Сигизмунд,  — согласно послевоенному краковскому соглашению. Рядом с сыном сядет королева, его мать.
        — Однако же,  — не уступал герцог,  — как двоюродный брат короля, я полагал, что на коронационном сейме буду вторым поручителем.
        — Ох! Вы воевали столько лет, забыв о родственных узах, не думая о перемирии…  — словно бы с сожалением заметила Бона.
        — Я уже не великий магистр Ордена,  — тут же запротестовал Альбрехт.
        — Да,  — согласилась она.  — Но как иноверец вы не можете быть поручителем в католическом королевстве. Впрочем… Ближайшими родственниками и опекунами малолетнего короля всегда бывают родители.
        — Стало быть,  — спросил он, поразмыслив,  — и вы, ваше величество, также можете поручиться за Сигизмунда Августа?
        — Кто знает? Может быть,  — ответила она надменно. Альбрехт посмотрел на короля, но тот коротко промолвил:
        — Поручусь я. Я один.
        Сейм, однако, не прошел так гладко, как присяга на верность, которую воздали молодому королю вельможи, часть шляхты, городские власти и весь Краков на Рыночной площади подвавельского града. Сидя на троне между родителями, десятилетний король совершал обряд посвящения в рыцари и, хотя делал это с большим достоинством и серьезностью, не избежал злостных колкостей и даже выпадов со стороны многих старых воинов. „Что же это такое?  — разглагольствовали они.  — Выходит, посвящение в рыцари оценивается столь низко, что доблестные и прославленные в сражениях шляхтичи рады принять его из рук ребенка? А если бы короновали младенца, то на возвышении вместо трона стояла бы детская колыбель?“ Некоторые нашептывали друг другу на ухо шутку Станьчика, что скоро посвящать в рыцари будет младенец в пасти дракона, но только ударом не меча, а погремушки…
        Шляхта была задета тем, что ее столь ловко провели, так легко вынудив дать согласие. И хотя союзники королевы делали все что могли, чтобы помешать принятию коронационным сеймом в Петрокове решения против, оно было принято. Выборы монарха впредь будут происходить только после смерти предыдущего короля. На этот раз сенат и послы были едины в своем решении.
        Успех был половинчатым для обеих сторон: сейм и сенат остались недовольны тем, что приняли закон на далекое будущее, для своих детей или внуков, а пока подчинились воле королевы; королевская чета чувствовала, что принятое решение — это своего рода упрек за свершившееся.
        Бона несколько дней не покидала своих покоев, наставляя Августа и внушая ему, что негоже выказывать свое превосходство над приближенными дворянами, что его обязанность — постигать науки, а не рассуждать о правлении и отказывать в послушании своим учителям или же Паппакоде.
        Но, хотя она была занята воспитанием сына, учила его не обижать товарищей недавних своих игр и забав и объясняла, в сколь деликатной ситуации он оказался после коронационного сейма, ничто не могло укрыться от ее глаз, все, что происходило в замке, в городе, во всей Речи Посполитой, становилось ей известно.
        Однажды Бона пригласила к себе Кмиту и заявила, что ее наушники непрестанно доносят о недовольстве шляхты.
        — Хватит!  — сразу же накинулась она на почтительно склонившегося маршала.  — Эти крикуны мне надоели, я сыта по горло их жалобами и протестами.
        — Запоздалыми…  — успокаивал ее Кмита.
        — Ох! Глупцы вечно запаздывают,  — воскликнула она,  — но тем громче их вопли.
        — Ваше величество, принят только один новый закон,  — напомнил он.
        — Один. Мы тоже дали им лишь одного короля. Ох, уж этот их закон! Санта Мадонна! Следующий элекционный сейм только после смерти Августа! И то с согласия всей шляхты! А кто поручится, что тогда выберут его сына, моего внука? Что будет продолжен род Ягеллонов и Сфорца?
        Кмита с изумлением взирал на ее побагровевшее от негодования лицо.
        — Государыня, вы будете править вечно,  — угодливо уверял он.  — Ваше величество, вы дождетесь и новых выборов. А тогда опять поставите на своем.
        — Помилуйте! Сейчас не время для шуток!  — отмахивалась она от льстивых увещеваний.
        — Ваше королевское величество, стоит ли так тревожиться?  — увещевал ее Кмита со всей серьезностью.  — Наследование трона в настоящее время обеспечено. Со стороны крестоносцев и султана опасность уже не угрожает, Мазовия вошла в состав Короны еще в прошлом году. Габсбургам и Гогенцоллернам пришлось потесниться.
        — Потесниться?  — не успокаивалась Бона.  — А наследство после Людвика Венгерского? А татары, которых постоянно науськивает князь Василий? А трон Заполни?
        — Ваше величество, я всегда готов с оружием в руках встать на защиту Заполни, но сейчас, когда он наконец заключил перемирие с Фердинандом, следует полагать, что и сам удержится на венгерском троне.
        — В самом деле, может быть…  — задумчиво сказала она.  — Только вот я… Впервые в жизни хотелось бы найти отдохновение в неполомицких лесах… А может, пора навестить и литовские леса?.. Тишина. Одиночество… Санта Мадонна! Неужто королева никогда не может чувствовать себя в полной безопасности? Быть спокойной?
        — Со мною — да, государыня…  — горячо начал было Кмита, но она тут же охладила его пыл.
        — Я мыслю вовсе не о родовитой шляхте, а о всякой мелочи. О тех, кто всегда готов шуметь, кричать. Вы… вы не раз приглашали нас в свой замок в Висниче,  — неожиданно промолвила она, заметив, что лицо его омрачилось.  — Bene. Скажу королю, что я приняла приглашение…
        — Светлейшая госпожа пожалует… это правда?  — не верилось ему.
        — Разумеется, приглашение будет принято и от имени его величества,  — поспешила она погасить появившийся было блеск в его глазах.  — От вас я поеду в Литву взглянуть на тамошние леса. По пути кину взгляд и на тех, чьи крики… не дают мне покоя…
        Тотчас после ухода маршала Бона велела Марине кликнуть канцлера Алифио и Паппакоду. А когда они вошли, вернулась к более всего досаждавшему ей статуту, направленному против выборов при жизни короля.
        — У шляхты отныне свой закон. Новый. Отныне я также буду опираться на законы, только на давние. И на грамоты, кои были мне пожалованы за десять лет царствования. Еще в этом месяце нас примет маршал Кмита в Висниче, мы засвидетельствуем наше доброжелательство и приязнь к верным сторонникам, но тотчас после этого отправимся в Литву.
        Возьму с собой все необходимые бумаги. Они лежат в том ларце, найдите,  — обратилась она к Паппакоде.  — Последняя булла папы Климента — подтверждение моих прав на раздачу бенефициев.
        — Только в Полонии, а не в италийских княжествах,  — напомнил Алифио.
        — Знаю, помню.
        А когда Паппакода подал ей свиток, она стала читать документ.
        — Да, именно это. Я могу оказывать влияние на назначение каноников и епископов. По закону, в соответствии с папской буллой. А от назначенных на должность буду взимать отныне оплату в казну.
        Кроме того, возьмем в Литву все акты и пожалования короля. Рпто: пожалование мне литовских пущ вдоль границы Подлясья. Да, именно это. Король жалует мне пущи за Неманом „для разумных во всех деяниях свершений, установления порядка и мудрого правления“. И, наконец, акт наиважнейший: предоставление мне полномочий для выкупа либо изъятия королевских пожалований в Польше и Литве. Начнем с Великого княжества. Ежи Радзивилл вынужден будет вернуть владения в гродненском старостве, Гаштольд Вельск и Браньск, а другие… Ладно, о тех я подумаю, когда вернусь из Виснича. Это весьма важный документ.
        — Государыня! Однако же его надобно подтвердить канцлерской печатью,  — заметил Алифио.
        — Король дал согласие. Это равнозначно подписи.
        — Но это было несколько лет назад. Без подтверждения новой подписью королевская канцелярия…
        — О боже!  — вспыхнула Бона.  — Это невыносимо. Снова надобно подтверждать, выяснять, просить! Говорить больше, чем хочется, ибо король безмолвствует. Всегда молчит и… медлит! Так долго обдумывает любое решение!  — И уже тише добавила: — Я ехала сюда исполненная ожиданий и доверия… Я хотела быть королевой, великой и счастливой. Скажите мне вы, у которых на все есть ответ, какую ошибку я совершила? За что меня ненавидят?
        — Тут нет обычая, чтобы женщины столь явно повелевали мужчинами,  — немного подумав, высказал свое суждение канцлер.
        — А тайно?  — спросила она.
        — Кто ведает? Госпожа, вы столкнулись с чуждым для нас миром,  — отвечал Алифио.  — И, быть может, чересчур поспешно попытались навязать этим, совсем по-иному мыслящим людям, правление, осуществляемое по италийскому образцу? Сильная власть, могущество династии. А им… Увы… Собственные интересы им ближе, нежели интересы Ягеллонов.
        — Всем им?
        — Возможно, не всем,  — согласился Алифио.  — Примас Лаский, Оссолинский… сумели собрать подле себя людей, поистине жаждущих перемен. Но разве их новые законы, их замыслы реформ Речи Посполитой придутся вашему величеству по нраву?
        — Вы не знаете этого? Я тоже. Стало быть, я одна, совсем одна.
        — Пока канцлерская печать королевы в моих руках… Пока я нахожусь столь близко к трону…
        — Знаю. И верю вам, только вам. В вашу преданность… Он колебался, высказать ли ей всю правду, наконец промолвил:
        — Если бы вы, ваше величество,  — сказал он осторожно,  — взвешивали каждый поступок немного дольше. Были иногда не так резки, нетерпеливы…
        — Ох!  — ответила Бона.  — Тогда я не была бы собой! Я не могу не изменять» все, что считаю плохим. Я хочу действовать. Разминать бесформенную массу в руках до тех пор, пока не возникнет нечто, что кажется мне совершенным.
        Алифио вздохнул.
        — Для этого необходимо время… Создавать, лепить уже теперь, сразу. Я обращусь к королю. Нет, не только с этим. Скажу ему о приглашении в Виснич, а его подпись вы получите еще сегодня.
        — А если…
        — Он не может мне отказать. Он обещал,  — отвечала Бона и вслед за тем обратилась к Паппакоде, который все время молчал.
        — Синьор Паппакода! Я не доверяю стражам здешней сокровищницы. После возвращения из Виснича возьмем в Литву все ценное.
        — Понимаю. Золото, необходимое для выкупа земель…
        — Не только,  — прервала королева.  — Хрусталь, всю мебель черного дерева, вещицы из слоновой кости. Не забудьте о серебряной колыбели.
        — Ни о чем не забуду,  — заверил тот, выходя.
        И едва не сшиб прижавшуюся к дверям Марину.
        — Вы ведь все слышали,  — сказал он.  — Едем в Виснич, а потом в Литву. Надолго. Берем с собою все ценности. Даже серебряную колыбель.
        — Ну что ж,  — Марина сердито выпятила губы.  — Италийский дракон все еще держит в пасти дитя.
        — Но, пожалуй… только как пугало,  — пошутил Папнакода.
        Они рассмеялись.
        — Это знаю я. Знаете вы. А другие?  — шепнула Марина и добавила: — Тсс… Кто-то идет.
        Шаги приближались, Марина и Паппакода отпрянули друг от друга.
        Спустя час Паппакода, увидев на внутренней галерее идущего навстречу Алифио, остановился и спросил:
        — Вы из королевской канцелярии?
        — Да.
        — Значит, подписал?
        — Подписал,  — лаконичным ответом отделался от него канцлер.

        Отправляясь с королем в Виснич, Бона оставила в замке на Вавеле Августа, ей не хотелось, чтобы юному королю оказывали такие же почести, как и королевской чете. Зато впервые взяла в свою свиту падчерицу Ядвигу, семнадцатилетнюю девушку, не слишком красивую, но приятную и стройную, была самая пора выводить ее в свет, а быть может, и выдать вскорости замуж за одного из чужеземных князей. Сопровождавшая ее высокая и статная Беата Косцелецкая казалась ровесницей Ядвиги, хотя на самом деле была на два года моложе. Вот уже год, как королева взяла ее в свою свиту и вскоре привязалась к ней даже больше, нежели к падчерице.
        Они ехали втроем в роскошной карете — король после приступа подагры предпочел ехать один с придворным медиком. И только к самому замку король и королева подъехали вместе, в одном экипаже, запряженном четверкой белых лошадей.
        Всю дорогу девушки болтали, вспоминая торжественный обряд коронации маленького Августа, без конца тараторили об играх и танцах, увенчавших великолепное пиршество.
        — А почему Августу помазали плечи?  — поинтересовалась Ядвига.
        Бона, любознательность которой уже удовлетворил Вольский, объяснила, что юный король принял на свои плечи не тяжесть владения мечом во имя защиты страны, но и обязанность посвящения в рыцари. Но Ядвига, глядя на мачеху своими ясными, лучистыми глазами, продолжала зада-нать вопросы:
        — А почему монархи всегда желают иметь сыновей? Почему лишь сын может быть преемником отца, королем? И только с ним считаются при дворе? Разве быть дочерью грех? Божья кара?
        В первый раз с тех пор, как они узнали друг друга, Бона присмотрелась к Ядвиге внимательнее.
        Значит, она завидует Августу? Первородная дочь Сигизмунда, дочь Ягеллонов, она чувствует себя отодвинутой на второй план, обиженной?..
        — Это и не кара, и не грех,  — отвечала она Ядвиге, немного поразмыслив.  — Но только сын может быть рыцарем, образцом для благородных молодых людей, а потом и сильным мужем, который возьмет меч и поведет на победоносную войну рыцарей. Сын — защитник границ и прав своей отчизны, вождь и судия, а также надежда рода, порука, что он не угаснет. Ну, а дочь…
        Раньше или позже отданная чужеземному князю или королю, она будет рожать сыновей для иной, чужой династии. Как ты, например, могла бы родить Янушу Мазовецкому только Пяста, а не Ягеллона.
        Ядвига глубоко задумалась.
        — Дева не может стоять у власти?  — спросила она через некоторое время.
        Бона прикусила губу. Она вспомнила о неаполитанской королеве Иоанне Четвертой, о своей матери, принцессе Бари, и уже намеревалась ответить, что правление это обычно слабое, ненадежное, что принцессы или королевы не становятся во главе войска. Но тут она подумала о себе: ведь если даже сама она никогда не примет участия в сраженье, то может развязать войну либо заключить мир, она сама жаждет власти. Быть может, если б у нее был молодой, честолюбивый супруг, тогда все было бы по-иному… Но ведь Сигизмунду уже исполнилось шестьдесят три года, он часто болеет и больше всего любит мир. Rex расШсш, как его называет вся Европа. Рядом с ним… Да, рядом с ним она невольно чувствует себя воином. Даже для задиристого Кмиты, для епископа Кшицкого уже сейчас титул много значит…
        Замок в Висниче оказался величественным сооружением с четырьмя круглыми башнями, множеством пристроек, бесчисленным количеством покоев. Петр Кмита, властитель этого древнего замка, встретил королевский кортеж выстрелами из мортир, а в обитом пурпуром рыцарском зале, стены которого были увешаны дорогими рыцарскими доспехами и мечами, на заставленных яствами столах сверкали серебряные блюда, резные подсвечники и позолоченные кубки. Маршал принимал своих знатных гостей с небывалой роскошью, однако Кшицкий похвастался Боне, что ему уже случалось бывать здесь и ранее, на столь же великолепных приемах с участием досточтимых и весьма славных краковских поэтов, магистров Академии, ученых мужей и музыкантов.
        — Значит, покровительство пана Кмиты вам более по душе, нежели мое?  — язвительная улыбка, появившаяся было на устах королевы, быстро исчезла.  — Bene,  — сказала она.  — А мне довольно и моей итальянской капеллы. Ваяние и зодчество занимают меня куда более, нежели стихи. Я бы предпочла возводить замки, храмы и памятники, нежели выслушивать подчас такие нудные словопрения.
        — Однако же вашему королевскому величеству не чуждо искусство красноречия, уменье перемолвиться шуткой, острым, как стилет, словом?  — спросил он.  — ответствовала она. И добавила: — Быть может, мое искусство помогло одному из польских поэтов стать епископом?
        Его ответ заглушила музыка, однако королева продолжала расспрашивать:
        — И в этом же рыцарском зале маршал пьет напропалую со шляхтой? До утра?
        — В этом самом. Но тогда здесь больше шутов, карликов и гомона и куда меньше нарядных слуг и драгоценных кубков. Как, к примеру, вот тот, что несет к нам этот стройный отрок. Но зато удовольствия, да и… выгоды здесь извлекают больше. Прошу прощения у вашего величества, но ведь для шляхетской братии большая честь быть на пиру у самого маршала. Хозяина Виснича.
        Провозглашая виваты в его честь, шляхта готова свершить все, чего только ни пожелает… польская королева.
        Король как раз встал из-за стола, тем самым избавив Бону от нелегкого ответа. Но она хорошо запомнила все, что сказал ей о Кмите Кшицкий, и весь этот день и торжественный прием остались у нее в памяти. Во дворе замка состоялись игры, во время которых всадники, с копьем в руке, на великолепных рысаках, пытались сорвать на всем ходу металлическое кольцо, подвешенное на бечевке.
        Поздним вечером начались танцы, музыка гремела повсюду — и на замковом подворье, и в самом замке, где благоухали многочисленные букеты цветов.
        Где-то после полуночи к королеве подбежала Беата Косцелецкая, порозовевшая, смущенная:
        — Государыня, молодой князь Острожский ни на шаг не отходит от меня. О годах спрашивал, и я ему солгала…
        — Он посмел тебя об этом спросить?  — насупила брови Бона.
        — Да, потому что он… Он говорит, что светлейшая госпожа обещала когда-то его батюшке дать ему в жены самую красивую из своих девушек и что именно я…
        Ага, стало быть, слова юной королевской супруги, сказанные когда-то Константину Острожскому на пиру в Моравице, у Тенчинских, запали славному воителю в душу? И кто знает, может, юный Илья и не ошибается, говоря, что получит когда-нибудь руку самой красивой девушки ее двора — Беаты Косцелецкой…
        Сразу же после возвращения из Виснича королева углубилась в просмотр давних пожалований и счетов, которые доставил ей Паппакода. Она решила, что, поскольку не в состоянии заполнить пустую казну, а платить налоги никто не хочет, не лучше ли заняться обеспечением династического фонда, иными словами, заполнить собственную сокровищницу, предназначенную для Ягеллонов, для Августа. За внесенное приданое ей достались большие земельные наделы в Короне, неизмеримо большие — в Литве и на Литовской Руси, теперь она хотела выкупить все королевские поместья из рук магнатов. Еще до коронации сына ей удалось откупить земли у Тенчинских, а также выплатить львовские пошлины, а сейчас она намеревалась свершить на своих землях то, чего не удалось сделать подскарбиям королевским за все время правления Александра и Сигизмунда. Однако, дабы не допустить обмана и приглядеться поближе к хозяйствованию управляющих, ей следовало навестить свои восточные владения.
        Король не противился этой поездке, но и не одобрял ее. Ему не хотелось осложнять отношения с вельможами, которые не желали признавать каких-либо «принудительных взысканий» с поместий, к тому же производимых женщиной, пусть даже самой королевой. Поэтому король был несколько захвачен врасплох ее неожиданным отъездом, тщательно скрываемым от сенаторов, послов и даже от двора. И когда в один прекрасный день Бона, уже в дорожной одежде, вошла в покои Сигизмунда, он только нахмурился, не выразив, впрочем, ни единого слова порицания. Однако она почувствовала неудовольствие мужа и, кладя руку на его плечо, сказала:
        — Я не хочу расставаться с вами, видя вас таким мрачным, безмолвным. Вы не одобряете эту поездку?
        — Нет, почему же?  — отвечал король холодно.  — Она давно была в ваших помыслах.
        — В наших,  — поправила Бона.  — Не только в моих. Вы говорили об этом давным-давно.
        Намеренья Василия не ясны нам, к восточной границе стоит приглядеться поближе. Да и татары… Мне объясняли, что их орды не могли бы нанести нам такого урона, если бы переправы на нижнем Днепре постоянно охранялись конницей и пехотой. Король нахмурил брови.
        — Объясняли? Кто же это?
        — Разве это неправда?  — спросила она с любопытством.
        — Конечно, правда. Только как получить на это согласие литвинов.? И кто будет платить жалованье наемным войскам? Ведь по доброй воле ни литовская, ни русская шляхта не пойдет стеречь переправы и броды.
        — Но можно построить пограничные крепости, сторожевые замки…
        — А где взять деньги?  — спросил он, уже теряя терпение.  — Вы же сами сетовали, что казна пуста.
        — Сейчас, когда Август стал вашим законным наследником, не буду сетовать. Займусь подсчетом золота в его и вашей казне.
        — Ах, вот что. Но вы же хотели. Отдохнуть, поохотиться после тягот коронации, переговоров, сеймовых споров…
        — Отдохну, попозже,  — ответила Бона.  — Впрочем… Надеюсь, что вскоре, уладив срочные дела, вы тоже прибудете в Вильну.
        Он поднял голову и внимательно поглядел на нее.
        — Вам этого хочется, правда?  — спросил он. Королева смутилась, кровь прилила к ее лицу.
        — Ваше величество…  — шепнула она.
        — Не такого ответа я жду,  — настаивал король.
        — О боже! Что я могу сказать? Объяснить? Вы ведь не доверяете мне в последнее время.
        — Быть может, беспричинно?  — спросил он.
        — Ну конечно же, без всяких к тому оснований! Вы всегда далеко, в походах, и мы отвыкли друг от друга. Мыслим не так согласно, как в первые годы…
        — О да!  — признал он с горечью.
        — Санта Мадонна!  — вспылила она.  — Но это же вы, а не я поставили в конце концов на своем. И с инкорпорацией Мазовии, и с наследством Людвика. По вашей воле я не присутствовала ни на похоронах Януша, чтобы положить конец неприятным для меня сплетням, ни на поспешном, тайном погребении маленького Ольбрахта.
        — Не простили вы мне этого. До сих пор…  — вздохнул он.
        — Я мать. Имею право распоряжаться судьбой моих детей?
        — Даже умерших?  — спросил он.
        — Я так тяжко и долго хворала в Неполомицах…  — помолчав, сказала Бона.
        — Все несчастья пошли от той болезни,  — согласился король.
        — Но в этом никто не виноват.
        — Пусть будет так.
        — Разве я часто жаловалась на то, что в трудные часы, даже во время родов, была предоставлена себе? Одна, всегда одна в этом холодном замке, в окружении неприязненных придворных, медлительных слуг и вельмож-интриганов…
        — Неужто вы так беззащитны?  — усомнился он.
        — Ага, вы думаете о зубах дракона?  — вспылила она.  — Вы тоже? Ваша супруга слишком властолюбива? О боже! Да кто же вам мешал взять все в свои руки? Не только воевать, но и больше заботиться — я уж не говорю обо мне — о благе династии? О возвращении присвоенных или украденных у казны земель? О будущем дочерей и сына?
        — Вашего сына,  — буркнул он.  — Его воспитываете вы и ваш италиец.
        — Санта Мадонна! Опять о том же! Опять об этом! Но кто может запретить вам, монарху, чаще с ним видеться7 В Литве было бы довольно времени, чтобы поразмыслить и об этом.
        — Разумеется, ни в чем вам не переча,  — съязвил он.
        — Ах!  — вздохнула Бона.  — Я знаю одно: я — женщина, и чувствую себя такой усталой…
        — Я постараюсь приехать,  — сказал король, помолчав.
        — Как скоро? Король не ответил.
        — Почему вы молчите?  — воскликнула она с жаром.  — Раньше все было совсем, совсем иначе… Вы тоже хотите отдохнуть? От меня? Санта Мадонна! Я сержусь. Я могу накричать! Но я ничего не скрываю. А вы смотрите на меня и молчите, всегда молчите! Я предпочла бы гнев, несправедливые упреки — их я могла бы по крайней мере отвести. Все, только не эту снисходительность. Не это каменное упорство, о которое я спотыкаюсь и которого не в состоянии преодолеть. Никогда! Никогда!
        Он молчал по-прежнему, но уже не смотрел на нее. Тогда она заговорила немного спокойнее:
        — Очень жаль. Мне остается только одно: ра21епга 1 ре-гапга. Мы будем ждать вас с надеждой, с тоскою. Я и Август и весь двор наш.
        Она подошла к нему, протянув обе руки для пожатия и поцелуя, но он неожиданно привлек ее к себе. Из духа противоречия, о чем она, впрочем, тут же и пожалела, Бона попыталась отстраниться, и уста короля едва коснулись ее щеки. Он тотчас же отпустил ее, и они некоторое время молча стояли друг против друга.
        — Поздно уже. Кареты ждут,  — сказала королева.
        — Да,  — очень тихо, одним только словом, ответил король.
        Она улыбнулась как-то неловко и озабоченно, впервые за все время их супружества смутившись, словно бы испытывая чувство вины. Если бы он окликнул ее сейчас, прощание выглядело бы совсем по-иному, но Сигизмунд промолчал.
        Она повернулась и, не проронив ни слова, направилась к двери.
        В Литву королева ехала со всем двором — своим и юного короля Сигизмунда Августа, но без дочерей. До того еще, как произошло это неловкое объяснение, Бона высказала Сигизмунду свое желание: чтобы молодой король и князь Литвы с малых лет присматривался к ее делам и чтобы вельможи и шляхта тех земель видели его почаще. Ему шел уже тринадцатый год, но, будучи стройным и на удивление изящным, он казался старше. Экипаж Августа следовал за каретой матери, за ними тянулись повозки и груженые телеги, а весь кортеж сопровождали вооруженные всадники.
        Наконец они съехали с широкого тракта на лесную дорогу, и карету королевы стало подбрасывать на ухабах. Но ее внимание полностью поглотила пуща: зеленые дебри с густым подлеском, образующие пахнущий хвоей коридор, были такими плотными, что глаз не в состоянии был проникнуть сквозь эту живую изгородь. Высунувшись из окошка, она с наслаждением вдыхала свежий, ароматный воздух и вдруг увидела всадника, ведущего к их кортежу перепуганного крестьянина в грязной рубахе и кожаных лаптях. Она хотела спросить скакавшего рядом Алифио, что случилось, но процессия уже остановилась. Услышав чьи-то крики, Паппакода также поскакал вперед.
        — Почему мы стоим?  — спросила Бона.
        Но, прежде чем Алифио успел ответить, к карете подъехал Паппакода с глиняным горшком в руке и, склонившись в сторону окошка, произнес:
        — Ваше величество, вы желали испробовать литовского меда. А мы как раз обнаружили в лесу бортника.
        Алифио спрыгнул с коня и, взяв горшок из рук Паппакоды, подал его королеве вместе с деревянной ложкой. Она так недоверчиво взглянула на нее, что Марина тотчас же подала ей серебряную ложку из лежавшего на полу кареты коробка. Королева погрузила ложку в глиняный горшок, затем поднесла ее, наполненную золотистым, густым медом, ко рту. Видно, мед ей понравился, потому что она зачерпнула еще раз, другой. Наконец, вытирая платочком липкие губы, спросила:
        — Пусть кто-нибудь из эскорта узнает у мужика, чьи это угодья?
        Но Паппакода ответил сразу же, без раздумья:
        — И спрашивать нет нужды, ваше величество. Это королевская пуща. Следовательно, и борть ваша, государыня.
        Она удивилась:
        — Мой лес? Моя борть? А мед не мой, принадлежит вон тому бортнику? Что за глупость?! Надобно завести книги податей. Каждый, кто входит в лес, заплатит подать — горшок меду или несколько грошей.
        — Единожды?  — спросил казначей. Она возмутилась.
        — За такой великолепный мед?! Нет, оплата будет ежегодной. Кроме того, каждый бортник должен иметь разрешение старосты, подтвержденное печатью.
        — А коли платить не захочет?  — вмешался Алифио.
        — Тогда отдаст борть нашим бортникам. Я готова их завести.
        — А как наши люди будут знать, оплачена борть или нет?  — не переставал допытываться Алифио.
        Она колебалась лишь мгновение.
        — Повелим означать деревья. Как лошадей в табуне. Клеймом. Кто не заплатит чинша, у того староста отберет клеймо. Спросите у него, вход в пущу бесплатный?
        Кто-то из свиты подошел к крестьянину и, переговорив с ним, доложил о разговоре Паппакоде.
        — Говорит — а как же иначе? Известно, бесплатный,  — повторил казначей его слова.
        — Ага,  — чуть не вскрикнула королева,  — я сказывала, какое тут хозяйствование. Лес вырубают кому не лень, а новых деревьев никто не сажает. Запишите: служивым произвести реестр всех входов. Пусть установят также оплату за сенокос. Наверное, есть и лужайки в лесу? В Неаполе все княжеские пастбища приносят доход. А тут, как и в королевстве, столько разоренных бортей, лесных полян!
        — Будут ли предусмотрены наказания за нарушение этих правил?  — спросил Паппакода.
        — Да. Строгие. С сегодняшнего дня. Кто осмелится нарушить право, будет схвачен стражниками и наказан.
        — Но здесь нет никаких стражников!  — заметил Алифио.
        — Значит, будут!  — воскликнула Бона, бросив ложку Марине.  — Не могу больше, слишком густой и сладкий!
        — Вернуть ему остальное?  — спросил Паппакода.
        — Вернуть?  — изумилась она.  — Такой мед? Велите сказать бортнику, что в виде особой милости этот горшок будет засчитан ему как ежегодный чинш. С одного дерева.
        Они останавливались в каждой деревне, в каждом местечке Литвы, Волыни и Подолья. Путешествие было обременительным, но королева переносила его лучше, нежели ее придворные дамы и кавалеры.
        Август, очень довольный, что не надо выслушивать поучений Секулюса, постоянно вылезал из коляски и гарцевал на лошади. Меж тем королева, велев Паппакоде почаще заглядывать в акты королевских пожалований, повторяла, как будто заучивала урок:
        — Земли, пожалованные нам еще в двадцать четвертом году в Литве, над рекою Супрасль. В воеводстве Трокском — от Гонёнза до Гродно. Чащи литовские от Гродно до Ковно. Земли на севере и на Немане, староство ковенское. Bene. Гродненские угодья выкуплю сейчас или через год-два у Ежи Радзивилла. Также проверить надобно, каковы именья на Подлясье? Далее: угодья кобринские, городельские, Каменец и на Волыни — ковельские земли. Посмотрите, что еще? То, чего не имею, буду иметь после выкупа королевских земель. Деревни должны быть застроены совсем по-иному, дома — в один ряд по обе стороны тракта, чтобы к ним было легче подойти. Вааха! На сегодня довольно. Хотя нет. Что там виднеется? Какая-то речушка? И деревня?
        — Нечто весьма убогое, ваше величество!  — заметил Паппакода.
        — Ничего. Я хочу осмотреть все. Выйдем-ка на средину селения, кстати, тут есть и рыночная площадь, некое ее подобие. А значит, должен быть кто-то вроде бурмистра или войта. Позвать его ко мне!
        И уже через минуту она ступала по тропе посреди полусожженного селения, действительно крайне убогого. Рядом с нею шагал Август, а также перепуганный «бурмистр», а за ними семенили придворные. Постепенно они дошли до окраины опустевшей, почти безлюдной деревушки и остановились на обрывистом берегу. Вид отсюда был величественный, за голубым простором воды чернела узкая полоска леса.
        — Красиво здесь,  — сказала Бона, глядя вдаль.  — Значит, сказываете, ваше селение постоянно грабят и жгут татары? Что это за река?
        — Буг,  — ответствовал «бурмистр».
        — А как называется селение?
        — Ров, всемилостивая госпожа.
        — Ров,  — рассмеялась она.  — В ров каждый влезет, даже корова. Построим здесь крепость.
        Место на холме, словно создано для обороны. Запишите, синьор Алифио. Бастионы, за крепость.
        Через год-другой приеду посмотреть, что и как будет сделано. Этот пейзаж мне так напоминает Италию.
        — А это всего лишь ров,  — буркнул канцлер.
        — Нет!  — возразила она.  — Поскольку укрепление сего града я беру на себя, желая потомству память о себе оставить, изменю и название. С этого момента будет здесь город и крепость… скажем, Бар.
        — Не Бари?  — вырвалось у Паппакоды.
        — Бари? Бари — один на свете,  — пожурила она его.  — Единственный, самый красивый… далекий. А тут будет Бар. Вместе с Кременцом станем сдерживать нападения турок и татар.
        Запишите еще: заложенные на реке селения должны иметь пристани для сплава товаров, земледельческих и лесных. Каждый седьмой день — базарный. Пошлины под моим контролем.
        Мостовой, дорожный и торговый сбор. Купцы за каждый воз соли заплатят… скажем… подумаю, сколько. Одно вы должны знать: по воле короля я беру в аренду таможни в Литве и на Волыни.
        Все до единой.
        — А кто станет во главе таможен?  — спросил кто-то из местных.
        — Бургомистры. Следовательно, и вы, с сегодняшнего дня назначенный мною бургомистром города Бар, станете во главе таможни. Каждые полгода будете представлять моему под-скарбию реестры, счета и деньги.
        Вновь назначенный бургомистр переполошился.
        — Но селения тут сожжены, люди уведены в ясырь…
        — Знаю. Поэтому будем заселять пустынные места. А также прореживать пущи на берегах судоходных рек. Хочу, чтоб тут были цветущие грады и веси.
        Бургомистр пытался обороняться, что-то объяснять.
        — Волости все здесь в руках вельможей. Кто из них захочет меня слушать?
        Однако она и тут не узрела никаких трудностей.
        — Волости выкупим. Сколько захотят, к примеру, Се-машки за луцкие угодья? Как мыслите, синьор Алифио?
        — Много,  — отвечал он.  — Самое малое пятьсот гривен.
        — Дадим четыреста пятьдесят. Окупится. Впредь и судоустройство городское будет в наших руках.
        Разбоям и грабежам на дорогах придет конец! Разбойников и воров надобно карать без пощады.
        — До сих пор с ними боролись старосты. Как же справлюсь со всем этим я? Я один?  — пришел в ужас вновь испеченный бургомистр.
        — Удивляете вы меня, пан бургомистр,  — ответила Бона.  — А каково же мне, вот уже многие месяцы, колесить здесь, вдоль и поперек? И вникать во все? Мне одной? Но, впрочем… Надобно будет и в староствах навести порядок…
        Король вместе с королевнами Ядвигой и Изабеллой приехал в Вильну только в июне тысяча пятьсот тридцать третьего года, он показался Боне сильно постаревшим, даже не столь спокойным и сдержанным, сколь вялым, безвольным, охотно поддающимся на уговоры советников. Встретил ее он, однако, очень сердечно. Он восхищался Августом, который за этот год возмужал, загорел и научился превосходно ездить верхом, а одновременно добродушно подсмеивался над Изабеллой — она так скучала по брату и так завидовала его путешествию по Литве, что он был вынужден уступить ее просьбе и взять с собой обеих старших дочерей.
        Уже через несколько дней после встречи почти всей семьи в Виленском замке Сигизмунд во время ужина с супругой и ее канцлером заявил:
        — Едва прибыл в Литву, не могу отбиться от жалоб.
        — Такой страх напал на вельмож?  — заинтересовалась Бона.
        — Они удивлены — к чему такая спешка? Я сам когда-то начал свое правление с попытки возвратить королевские земли. Но вы?
        — Что же я?
        — То, что не свершило государство за десятилетие, вы хотите сделать за год? За два?  — спросил он со всей серьезностью.
        — А как же иначе?  — удивилась она.  — Вы прекратили выкуп королевских владений, потому что ваша казна пуста. Но у меня довольно своего золота. И я хочу видеть плоды хозяйствования на собственных землях уже сейчас. Сейчас. Нельзя откладывать, магнаты могут подделать бумаги. Разве не так?  — обратилась она к Алифио.
        — Могут,  — согласился тот.
        — Многие из них владеют королевскими землями с давних пор. А документов никаких не имеют,  — заметил Сигизмунд.
        — У кого их нет,  — заявила Бона,  — тот владеет землями незаконно. Нет, я не уступлю! Синьор Алифио, пригласите всех для предъявления грамот и пожалований. Первый просмотр, как я уже говорила, состоится через месяц.
        — Все магнаты литовские будут против вас,  — предостерег король.
        — А на что мне они теперь?  — презрительно ответила Бона.  — Август уже великий князь и король. Если и обидятся — не велика беда…
        Однако это была не просто обида: вельможи и бояре, занимавшие высокие должности, всполошились не на шутку. Выходит, поместья и земли, которые по милости прежних королей они привыкли считать своими, детям и внукам своим передавали, следовало вернуть или же, предъявив жалованные грамоты на владение с печатью и подписью вавельскои канцелярии, согласиться на выкуп. И этот дьявольский план намеревалась осуществить она, проклятая итальянка из-под знака дракона, родная мать их великого князя.
        Через месяц в канцелярии Алифио собрались шляхтичи, люди незнатные, но с гонором. Перед появлением Алифио они рядили да судили, как бы уклониться и обойти распоряжение королевы.
        Каждый из них, правда, рассуждал по-своему.
        — Я туда не ходок!  — говорил один.
        — И я. Такой шум подыму…  — вторил ему басом другой.
        — Да эти земли я от отца унаследовал! Какие еще пожалования? Чьи?  — возмущался третий.
        — Именье татары разграбили и сожгли. Откуда взять грамоты?  — негодовал шляхтич с Волыни.
        — А я, стало быть, плыву на лодке. Везу бумаги. А тут вихрь поднялся! Волна обрушилась. За ней — другая. Насилу рыбак из воды вытащил, а то бы утонул. В глазах темно и буль, буль, буль…  — разглагольствовал полещук.
        — Но все-таки вытащил? С бумагами?  — заинтересовался литвин.
        — Где там! Бумаги сожрала щука. Зубастая была. Перемолола все до одной.
        — Да неужто щука?  — недоверчиво переспросил волынянин.
        — А ты чего? Я же не говорил: «Неужто татары?» — рассердился задетый за живое полещук.
        — Да перестаньте вы! Завтра додеретесь. Сейчас надобно пошевелить мозгами, чем бы отвратить от нас внимание королевы.
        — Чем? Известное дело… Угодьями магнатов. Мы — бояре бедные, но вот возьмем Радзивиллов. Тыкоцин ихний, верно?
        — Ну, верно.
        — И Гонёндз у них. Однако же каждый ведает: между этими землями должна быть пихтовая пуща. Не Радзивиллова, а великокняжеская, Кнышинская. И что же мы видим?
        — И то правда, нет никакого клина. Куда ни поглядишь, всюду Радзивиллы.
        — Вот с этим мы к ней и пожалуем. Была Кнышинская пуща — и нет ее.
        — Ну и потеха! Потерялся такой кусок земли! И кто же его отыскал? Мы! Это стоит подороже той бумаги, которую карп слопал.
        — Не карп, а щука,  — поправил полещук.
        — Да неужто щука?  — подтрунивал литвин.
        В эту минуту вошел Алифио, положив конец спорам:
        — Ее королевское величество ждет вас. Каждого по отдельности. С бумагами на право владения.
        — Нам бы всем вместе… Бумаги у нас такие, что лучше и не надобно. Но — общие. Знаете ли вы, ваша милость, в чьих руках Кнышин и Кнышинская пуща?  — начал литвин.
        — Пуща? Нет, не знаю,  — признал канцлер.
        — А мы знаем. И засвидетельствуем! Каждый в отдельности и все вместе. Все! Великокняжеская она. Вот те крест!
        — Значит, королевская. Это я первый заметил!  — перебил литвина сосед.
        Канцлеру королевы хорошо был известен принцип. Поэтому, вполне оценив весомость этих высказываний, он позволил всем четверым предстать пред очами всемилостивой государыни.
        Было раннее утро, и над Вильной еще не рассеялся туман, когда на грядках возделанного еще год назад по велению Боны огорода появились какие-то люди. Несколько женщин, склонившись над грядками, вырывали фенхель, савойскую капусту, петрушку и сельдерей. Они складывали зелень в принесенные сумки и корзины, тащили добычу в передниках. После их нашествия в огороде осталось немногое: поломанные колышки, истоптанная земля да кое-где жалкие пучки зелени.
        Бона не преминула показать это королю.
        — Взгляните, ваше величество,  — сказала она.  — Земля разрыта, все овощи выкопали.
        — Значит, воруют?  — спросил он.
        — Воруют! Si! Si! Я очень рада!
        — Ей-богу, первый раз вижу, чтоб вы радовались воришкам…  — недоумевал Сигизмунд.
        — Потому как до этого только дивились. Брюзжали: италийские, мол, зелья и коренья. А ныне тайком крадутся в мои огороды, воруют! Значит, понравилось! Хвалят и савойскую капусту, и укроп, и порей…
        — Вас тоже хвалят.
        — Меня?  — Она подняла на него изумленные глаза.
        — А как же! Вчера Миколай Радзивилл даже челом бил. Просил и молил, чтобы я для Августа принял Кнышин и леса в округе.
        Бона не удержалась от смеха.
        — Ага, значит, все-таки вышел толк с Кнышинской пущей у этих бояр?! Хотя их поместья также получены безо всякого права, но как у таких отбирать землю?
        — Вербуете себе союзников?  — спросил, развеселившись, король.
        — Что ж… В Неаполе казначейство располагает точными сведениями обо всех поместьях: сколько в них пахотной земли, а сколько лугов, лесов, сколько подданных, кто и какие платит пошлины и подати. Алифио должен образовать такое же ведомство для всех земель Великого княжества. Вот ему и пригодятся эти шляхтичи. Они хорошо знают, кто чем пользуется… О боже! До чего же они потешны! У одного бумаги спалили татары, у другого — щука съела.
        — Съела?
        — Вот именно!  — хохотала королева.  — Щука! Зубастая шука!
        Но таких минут веселья у королевы было не так уж много. Как-то пригласив к себе. Алифио, она сказала ему:
        — Приветствую вас. Наша беседа с глазу на глаз — секретная. Я должна знать: вся ли литовско-прусская пограничная полоса в наших руках?
        — Насколько мне известно, только часть, но значительная.
        — Так вот, местная шляхта сообщает, что герцог Альбрехт намеревается вырубить большую полосу леса на нашей стороне. Вы слышали об этом?
        — Не могу отрицать, ваше величество, слышал. Герцог Альбрехт пользуется случаем. На правах родича.
        — И отсюда дерзость? Да нет, это нечто большее. Это заселение пограничных районов означает передвижение на восток не только границы его земель, но и границы Герцогства Прусского.
        — Похоже на то, не смею возразить,  — согласился канцлер.
        — Но король ничего об этом не знает?
        — А может, не желает знать?  — вопросом на вопрос отвечал канцлер.
        — Не верю. Не знает! Но не будем вовлекать его в тяжбу с этим родственничком. Однако я не прощу ему ни одной вырубленной на нашей стороне сосны!
        — Вы, государыня, берете на свои плечи тяжкое бремя.
        — Но раз уж я взяла на себя выкуп пожалований… ничего не поделаешь. На кого-то должна пасть ненависть грабителей.
        — Герцог Альбрехт недавно потребовал официального пересмотра прусско-литовской границы.
        — Когда-нибудь мы и это учиним,  — сказала она.  — Но не сейчас. С завтрашнего дня повелеваю наладить охрану пограничных лесов и заселение пустошей на нашей стороне. Там надлежит быть селениям, лесопилкам, смолокурням. Пусть тысячи глаз увидят беззаконие действий герцога.
        — Но не воспротивится ли тому король?  — колебался Алифио.
        — Беру и это на себя. То же надобно сделать и на Полесье. Пора и там отделить угодья Чарторыйских от наших.
        — Уже сейчас немало толков о наших фольварках и конных заводах, о разведении скота на пустующих лугах, о строительстве моста через Неман и канала под Пинском.
        — Пусть говорят! Я строю за свои деньги. Мало того, скоро повелю укрепить Каменец, поставлю храм в Ломже. А пограничных замков, даст бог, после меня останется больше, чем родных детей.
        Санта Мадонна! Здесь столько леса и меда, да и пушнины вдоволь. Но чтобы все это продать, надобно иметь судоходные реки и мосты. Удивляюсь, что никто до меня не подумал об этом. В этом краю дукаты лежат на дороге, надобно только нагнуться и поднять.
        — Кому тут охота нагибаться? Считать?  — возразил Алифио.
        — Некому? Тем лучше для меня. Завтра же отправимся в приграничные леса. Поглядим, что и как, да и поохотиться не грех.
        На другой день, выехав с эскортом на охоту, королева вдруг услышала в лесу отчетливый стук топоров.
        — Рубят лес! На нашей стороне. Аvante! В карьер!
        При виде всадников несколько лесорубов, побросав пилы, обратились в бегство.
        — Ваstа! Не догонять!  — осадив белую кобылу, распорядилась Бона.  — Завтра они сюда не придут, а послезавтра здесь будет пограничная стража.
        — Вы поставите тут лесных стражников?  — изумился Алифио.
        — Не только. Наверное, и таможенников.
        — Таможенников? Зачем?
        — Посмотрим, не удастся ли установить новые пошлины? Самые разные. На вывоз воска и меда. А впрочем… Проверьте, чем еще здесь торгуют пруссаки. Ежели на каждый товар определить пошлину, они уберутся отсюда. Как взбесится Альбрехт, узнав об этом! Не захочется ему ни торговать, ни земли наши осваивать. Вернемся обратно.
        Некоторое время всадники скакали молча, потом Бона кивком головы подозвала Алифио.
        — Мы ехали сегодня вдоль Немана. А кто владеет его устьем?
        — Ранее Орден крестоносцев. Ныне — Герцогство Прусское.
        — Снова этот Альбрехт! Наша река, но без устья, без доступа к морю! С этим нельзя смириться!
        — Государыня, вы хотели бы объявить войну?
        Разумеется нет! Но я подумаю об этом…
        Станьчик, сопровождавший короля во время его путешествия в Литву, пытался как прежде веселить его, но, видно, оба они постарели, да и посерьезнели, ибо шуту все реже удавалось рассмешить своего господина.
        — Невеселые у тебя шутки,  — сказал как-то король.
        — А что же веселого может быть теперь в Виленском замке?  — отвечал Станьчик.
        — Почему же?  — спросил монарх.  — шляхтичи не вылезают из канцелярии королевы, умничают, смотрят свысока на других, а на все вопросы твердят одно и то же: «У нас все будет, как в Неаполитанском королевстве». Как в Неаполе… А, чтоб им! До сих пор в канцелярии Вавельского замка можно было получить любые бумаги.
        — А сейчас пришла пора проверить печати. Кто же будет это делать? Ясно, что не вельможи, а мелкая шляхта.
        — Как в Неаполе?  — съязвил Станьчик.
        — Да. Как в Неаполе. А теперь проваливай!  — хлопнул в ладоши Сигизмунд.  — Проси подканцлера Хоеньского.
        Подканцлер прибыл в Вильну с новостями из Короны.
        — Ну, так сказывайте. Какие у вас там в Кракове помыслы?
        — Никаких, ваше величество. Ничего в голову не приходит. Как с такими вестями предстать перед королевой?
        — Курфюрст Иоахим Бранденбургский давно ждет ответа.
        — Да, ваше величество,  — промолвил Хоеньский.  — Слишком долго. Но я не смел решиться.
        Опасаюсь, что королева будет противиться этому супружеству.
        — Что ж… Ей виделась Ядвига на мазовецком троне,  — сказал король.  — Но Януша уже нет в живых, зато Альбрехт спешит женить Иоахима.
        — Курфюрст Иоахим — Гогенцоллерн,  — вздохнул подканцлер.
        — Он наш родственник. Хочу ближе соединить с нами обоих князей.
        — Мысль превосходная, ваше величество, я делаю все, что в моих силах. Но королева…
        — Что ж. Пусть курфюрст Иоахим еще подождет с ответом. Как поступим с другим делом?
        — Нельзя утаить, я привез печальную весть о смерти примаса. Государыня, правда, сейчас в разъездах, но весть дойдет и до нее. Предложит своих людей, своих клевретов…
        — Лаский занимал в ее прожектах большое место…
        — Но ему было уже восемьдесят. Есть на примете помоложе,  — начал перечислять Хоеньский.  — Преданный королеве Гамрат…
        — Ну, нет. Этот пусть подождет. Есть еще Кшицкий. Дипломат, весьма искусный и нам предан.
        — Сторонник сильной королевской власти,  — напомнил подканцлер.
        — И королевы. Но здравого рассудка ему не занимать. Пусть уж будет Кшицкий. Известите двор о кончине примаса. А что касается бранденбургского курфюрста и Ядвиги… Королевы в Вильне нет, значит, покамест… Да, покамест следует хранить все в тайне.

        По тракту медленно тянулось большое стадо. Волы вплавь переправились через речушку, а потом, мыча, сбились в кучу на широкой пыльной дороге. Тут с противоположной стороны показалась карета, сопровождаемая эскортом вооруженных слуг и дворян. Карета свернула на обочину, из окна ее выглянула королева.
        — Прекрасное стадо. Узнайте, синьор Алифио, чье оно? Нет-нет, лучше вас это сделает Остоя.
        Дворянин, соскочив с коня, направился к пастуху.
        — Чье это стадо?  — спросил он.
        Но тот, обернувшись, молча глядел на разряженного дворянина.
        — Чье это стадо?  — повторил Остоя, показав на волов. Этот жест крестьянин, видимо, понял, потому что объяснил:
        — А! Государыни нашей великой княгини Литовской.
        — Польской королевы?  — допытывался Остоя.
        — Ее величества польской королевы.
        Остоя вернулся к карете.
        — Государыня, вы слышали ответ?
        — Да,  — промолвила королева.  — Я рада, что все так, как я пожелала. Велите забраться поглубже в лес.
        Они остановились на лесной поляне. Королева, ступая по зеленой, залитой солнцем траве, воскликнула:
        — Нет ничего прекраснее леса! Гулять, дышать чистейшим воздухом, ни о чем не думать. Что за наслаждение!
        Неожиданно какой-то рыжий пес выскочил из лесу и громко залаял. Королева остановилась, ее прекрасное настроение улетучилось.
        — Успокойте это глупое животное,  — повелела она. Вскоре из лесу вышел пожилой крестьянин со связкой бобровых шкурок на плече. Крестьянин тут же успокоил собаку, заставил ее замолчать, схватив за загривок. Моравец вернулся к королеве.
        — Теперь будет тихо. Вы испугались, госпожа?
        — Нет. А что это за человек? Не браконьер?
        — Нет, вроде бы лесничий. Несет бобровые шкурки.
        — Бобровые? Откуда? Почему? Узнайте-ка.
        Бона осталась стоять на месте, а через минуту получила ответ. Моравец пояснил:
        — Это не королевский лесничий, а лесной сторож князя Вишневецкого.
        — Ах, вот как? Значит, паны-вельможи запросто бьют моих бобров? Для себя? Я ведь запретила. Синьор Алифио!
        — Слушаю,  — сказал он, приблизившись.
        — Извольте проверить, кто нарушает наши запреты? Кто дозволил владельцам местных земель уничтожать этих чудных зверьков? Разве мы не содержим их охрану?
        — Я не знаю, почему князь Вишневецкий…
        — Князь не князь, а ему нет дела до моих бобров! Велите слугам отнять шкурки.
        — Человека этого задержать?  — спросил Остоя.
        — Нет. Зачем? Он же не читал моих указов. Но объясните ему, почему князю не достанутся шкурки. И довольно! Возвращаемся в Вильну.
        Она резко повернулась и направилась к карете. Глядя вслед, Алифио с горестью отметил, что это была уже совсем другая женщина: сердитая, мрачная, беспокойная. Врученным ей Анной букетом цветов она стегала попадавшиеся на пути кусты.
        Едва они вернулись в Виленский замок, направлявшейся в свои покои королеве преградил дорогу Паппакода.
        — Госпожа, вы в последнее время ко мне неблагосклонны. А между тем я знаю больше, нежели канцлер Алифио!  — сказал он.
        — Больше? Любопытно. Что же ты знаешь? Говори, только правду, ничего не выдумывай!
        Он вздрогнул, потому что она впервые сказала ему «ты», но не умолк.
        — Сведения из первых рук,  — прошептал он.  — Курфюрст Бранденбургский Иоахим…
        — Знаю. Хотел бы, чтоб бездетный Альбрехт передал ему по наследству свои прусские владения.
        — Если бы только это!
        — О боже! Что может быть горше, нежели единение Бранденбургии с Прусским герцогством?
        — Он… просит руки королевны Ядвиги,  — прошептал Паппакода.
        Бона вздрогнула от неожиданности.
        — Гогенцоллерн и Ядвига? Ты с ума сошел? Кто же разрешит это?
        — Согласно обычаю, ее отец.
        — Не понимаю. Кто?  — переспросила она.
        — Отец вашей падчерицы, королевны Ядвиги.
        Бона мгновение глядела на него, словно бы все еще не понимая.
        — Что ты сказал?! Как ты смеешь?!  — воскликнула она.
        — Это не мои домыслы,  — объяснял Паппакода.  — Это точные сведения. Курфюрст Иоахим долго ждал, но сейчас вот-вот получит подтверждение обещанного. Письменное.
        — От короля? Ты лжешь! Лжешь!  — негодовала королева.  — Санта Мадонна! Ядвига в их руках?! С ними заодно? Не верю! Быть того не может!
        Оттолкнув Паппакоду, Бона ринулась в покои Сигизмунда. Паппакода со злобной ухмылкой смотрел ей вслед.
        А она, услышав от короля подтверждение новости, пытаясь сдержать негодование, вступила с ним в спор:
        — Я выслушала вас весьма внимательно. Каковы же причины, склонившие вас выдать Ядвигу за Гогенцоллерна?
        — Император Карл и Фердинанд втайне сговариваются с Москвой. Подстрекают против нас московитов…
        — Я никогда не верила Габсбургам…  — прервала его Бона.
        — Но после того, как Альбрехт стал светским князем, они в распре с домом Гогенцоллернов.
        Полагаю, нам удобнее иметь Альбрехта и Иоахима при себе, против Габсбургов. А также против Москвы. На границе не слишком спокойно.
        — Боже! Не зря королевской канцелярией правит епископ Хоеньский,  — вздохнула она.  — Известно, как боится он борьбы с двумя противниками. Пробует столковаться то с тем, то с этим.
        Готова поклясться, что не кто иной, как он, придумал это супружество.
        — Не клянитесь. Этого хотел я.
        — И вы не опасаетесь династических замыслов Иоахима и Альбрехта? Объединения Бранденбурга с Пруссией? Вас не тревожит, что прусский герцог уже сейчас изгоняет наших поселян? Стремится занять наши земли и Мазуры?
        — Довольно того, что вы препятствуете ему. Боже правый! Я пытаюсь действовать заодно с королем Франции, а вы, вы противитесь этому?
        — С королем Франции? В чем же?  — спросила она.
        — Я, как и он, хочу поддерживать еретиков во владениях Габсбургов. Религиозные распри — оружие не менее грозное, нежели меч.
        — А курфюрст Иоахим благоприятствует новым веяниям?
        — Разумеется,  — отвечал король. Она задумалась.
        — Но как поддерживать чужих иноверцев, не сделав предерзостными своих?
        — Да, это нелегко,  — согласился король.  — И как раз по этой причине политику следует доверить искушенным мужам.
        Говоря это, он не глядел ей в глаза, поэтому она направилась к двери, но у порога остановилась, сказав ему напоследок:
        — Не в первый раз я слышу эти слова. Bene, делайте как знаете. Дочь ваша, не моя. И герцог Альбрехт ваш родственник. Двуличный и опасный. Весьма опасный.
        Королевна Ядвига уже знала о намерениях отца и, услышав от Анны о недовольстве королевы, залилась плачем.
        — Столько слез… Пожалейте глаза,  — утешала ее камеристка.  — Ежели вашему высочеству супружество с Иоахимом желательно…
        — Да, желательно,  — подтвердила Ядвига.  — Но мачеха… Она никогда не называла Бону мачехой, и Анна только вздохнула:
        — Его королевское величество не всегда поступает так, как хочется королеве.
        В это время вошла Марина.
        — Совсем обезумела,  — сказала она.  — Все что ни попадя бросает на пол, мечется как угорелая…
        — А что говорит?  — спросила Ядвига.
        — Гогенцоллерны, мол, хотят только одного: объединения всех земель прусских. А королевна для них приманка.
        — Неправда! Не может того быть! Он писал, что я ему люба,  — крикнула Ядвига.
        — А что еще ему писать?  — отважилась заметить Марина.  — Что он у королевы на подозрении?
        — Никогда не поверю этому! Он любит меня! Любит! Анна взглянула на Марину, но та отвернулась.
        — Может быть, и любит,  — согласилась она неуверенно.  — Вот и не надо плакать. Не плачьте…
        Натиск из Кракова оказался сильнее, чем предполагала Бона. Вслед за постоянными советниками короля в Вильну пожаловал сам гетман Тарновский. На аудиенции у монарха присутствовал маршал Вольский, и он рассказал королеве, в чем укоряют ее малопольские вельможи, недовольные тем, что она вместе с Августом вот уже более двух лет не покидает Литву.
        — Всемилостивый государь!  — жаловался Тарновский.  — Когда сенаторы вопрошают о молодом короле, не ведаю, что и ответить! Известно нам, что обучился он королевской осанке, царственной поступи, всему торжественному церемониалу. Это верно! Но обучают его итальянцы да сочинители всякие. Понимаю, он сам принуждения не потерпит, ибо чувствует себя королем и господином. Но почему же он ездит повсюду с матерью, вечно окружен бабами? Когда я громил господаря валашского под Обертыном, молодой повелитель мог бы участвовать в походе. Однако рыцарские добродетели ему чужды, и, хотя получил он от вас, ваше величество, прекрасные золотые доспехи, предпочитает резвиться, будто дитя малое, или лошадей объезжает.
        — Молод он еще,  — защищал сына Сигизмунд.  — Ему всего пятнадцать…
        Однако Тарновский стоял на своем.
        — Кривоустого посвятили в рыцари в двенадцать лет. Государь! Королева-мать дурно воспитывает будущего властелина.
        — Пребывает он с нею и с ее советниками, дабы познать устройство и богатство Литовского княжества. Присматривается к закладке новых градов и весей, к строительству крепостей. Это также наука,  — возражал король.
        — Но только рядом с гетманом обретет он военное искусство! Рыцарский дух и отвагу!  — уже горячился Тарновский.
        — Не отрицаю. Однако сейчас не время спорить с королевой. Она и так озабочена.
        — Никогда, видно, такое время не наступит,  — буркнул гетман.
        — Никогда?  — воскликнул король.  — В таком случае обещаю: юный король примет участие в ближайшем военном походе.
        — Вы слышали, маршал?  — обратился гетман к Вольскому.  — В случае войны юный король будет со мною.
        Король тут же уточнил:
        — Но в мирное время он принадлежит всему королевству. Короне, Мазовии и в особенности Литве, как ее великий князь. Извольте помнить об этом, гетман.
        Тарновский сжал рукоятку меча.
        — Клянусь, не забуду!  — произнес он.
        Все протесты и предостережения королевы ни к чему не привели: Сигизмунд Старый верил Хоеньскому и подканцлеру Томицкому, что от брака Ядвиги с курфюрстом Бранденбургским польское влияние на Балтике укрепится. Опасения королевы, будто Бранденбург может объединиться с Прусским герцогством, он считал смешными. К тому же что значили Щецин и Крулевец в сравнении с Краковом, Познанью, Вильной? Польша была сильнейшим королевством, могущественной державой.
        — Подозрительность и неприязнь государыни к обеим немецким династиям подобна болезни,  — комментировал предостережения королевы подканцлер Томицкий.
        И все же на сей раз король колебался, не поддержать ли требования супруги. Колебался, хотя свято верил, что оба брата никогда не станут угрожать лежащей меж их землями Королевской Пруссии…
        Между тем тридцать пятый год ознаменовал конец влияния прежних советников Сигизмунда: после возвращения из Вильны умер расположенный к Альбрехту Томицкий, а немного ранее — канцлер Шидловецкий.
        Впрочем, их обоих сменил подканцлер Ян Хоеньский, сторонник Гогенцоллернов и главный устроитель брака Ядвиги с Иоахимом Бранденбургским. Бона, стремясь к укреплению собственного лагеря в Кракове, перестала, во всяком случае с виду, интересоваться судьбой падчерицы.
        Надлежало приготовиться к отъезду из Вильны, ибо на конец того же года король назначил свадебные торжества.
        Отправляясь с Алифио на последний, уже короткий осмотр своих литовских владений, Бона спросила его, считает ли он пребывание в Литве удачным. Он ответил, что это была целая полоса ее триумфов и успехов в хозяйствовании.
        — Вы, ваше величество, даже у Чарторыйских сумели отторгнуть угодья, которыми они завладели после смерти последнего пинского князя. Князь Федор Ярославич, должно быть, не думал никогда, что его землями будет владеть принцесса Бари. Не счесть и иных королевских земель, выкупленных или отнятых у незаконных владельцев. Пустоши на прусской границе возделываются. А сколько построено селений и замков, взять хотя бы этот в Мейшаголе, самый прекрасный. Подсчитал ли Паппакода, какой доход приносят теперь все эти угодья?
        — Да. Огромный. Ежегодно в Литве мы имеем тридцать шесть тысяч злотых. Из Бари и Россано — двадцать тысяч дукатов. А в Короне… Когда вернемся, я займусь и теми владениями. Сдается мне, что получим, пожалуй, тысяч на двадцать больше, нежели в литовских землях.
        — Это очень много,  — пробормотал канцлер,  — быть может, даже слишком? У нас будет больше противников и завистников.
        — О боже!  — воскликнула она.  — Пусть делают то же, что и я: присматривают за другими, считают, ведут разумное хозяйство. Такого я никогда и никому в этой стране не запрещала.
        До отъезда королева решила отобрать лошадей, обещанных Ядвиге давным-давно, еще в вавельских садах. Она стояла в окружении всего двора, рядом с Алифио и Анной, на разостланном прямо на траве ковре, а конюхи прогоняли перед нею лучших рысаков. Она окидывала их опытным оком любительницы и знатока.
        — Эта кобыла очень благородных статей, отведите ее в сторону. И этот жеребец достоин конюшни курфюрста. Постойте! Проведите его еще раз. Великолепен…
        — Это любимец молодого короля,  — улыбнулась Анна.
        — Много знаешь. А что ты слышала о… его любимицах?
        — Ей-богу, немногое. Он еще юнец.
        — Завтра, первого августа, ему пойдет шестнадцатый год. О боже! Эти несколько лет, проведенные в Литве и на Припяти, пролетели как один день. Я даже не заметила, когда он перестал быть ребенком.
        — Государыня всегда в путешествиях, разъездах…
        — Надобно обеспечить детям будущее. Эта кобыла напоминает арабского скакуна, посланного когда-то в дар королеве Англии. Отдам Ядвиге и ее. Когда-то я посулила ей в приданое сотню скакунов, но для супруги бранденбургского курфюрста это слишком много. Хватит и нескольких десятков. Отведите.
        — Но она получит еще и драгоценности?  — осведомился Алифио.
        — От отца, от отца! Кстати, насчет драгоценностей… Говорят, Август снова повелел Паппакоде купить ожерелье. На этот раз из бирюзы. Анна, ты не знаешь, для кого это?
        — Быть может, и знаю…  — Она запнулась, но, помедлив, добавила: — Должно быть, для Дианы ди Кордона…
        — Для Дианы?  — удивилась королева.  — Да ведь она моложе меня всего лет на десять! В матери ему годится. Ну… не содеем. Вернись! Проведи-ка эту каштанку еще раз — я ее плохо разглядела. Редкостной красоты и масти! Глаза у нее очень хороши. Впрочем… она слишком стара. Бирюзу ей на шею? Ты почему молчишь? Признайся, что это небылица?
        — Я просто хотела отгадать, кто собирает эти драгоценности, ваше величество. Но их никто не носит, это точно.
        Бона кивнула головой.
        — Это верно. Никто не носит.  — И неожиданно накричала на конюха: — Черт побери! Ты что портишь лошадь? Не дергай ее так, не придерживай! Беги рядом. Быстрее! Еще быстрее!
        Перед ее глазами гарцевали новые, все более великолепные рысаки, развевались гривы, хвосты, но она видела только белую женскую шею с ожерельем из бирюзы. Август и Диана? Неужто Паппакода знал и не донес?
        Канцлер Алифио никак не ожидал, что вельможа литовский Миколай Радзивилл, по прозвищу Рыжий, попросит у него аудиенции.
        — Я обратился к вам,  — начал гость, когда они остались одни,  — ибо вопрошать государыню бесполезно, а его величество король мысленно уже в Кракове. Скажите, ваша милость, каковы намерения королевы? Все в Литве против нее. Гаштольд питает к ней такую ненависть, что готов расправиться с ее наместниками. И то сказать! Она объезжает все наши пущи, даже те, которые никогда королевскими не были. А при этом всей шляхте ведомо, что угодья, якобы возвращаемые в королевскую казну, на самом деле становятся ее собственностью. Как же так, спрашивают они? И хотят знать: зачем королеве столько владений? Ведь каждый год она набивает сундуки золотом. Ее огромные доходы для нас как бельмо на глазу. Алифио вздохнул.
        — У каждой медали две стороны. Королева любит дукаты, это правда. Но она чинит дороги, возводит селения и замки. Разве этого мало?
        — Быть может, много, но пусть бы она это делала в своих угодьях, а не у нас в Литве. На наших землях мы обойдемся и без нее. К тому же — помилуйте!  — все ее окружение — одни чужеземцы.
        Чуждые нам и недоброжелательные, наносящие ущерб маестату.
        Алифио нахмурил брови.
        — Пожалуй, трудно отнести к ним мелких шляхтичей, находящихся на службе у ее величества? Дыбовский, Каменский, Грынькович и Юндзилл. Разве это чужеземцы?
        — Вы, ваша милость, верный защитник королевы.
        — Влияние канцелярии государыни и ее польского двора распространяется на всю Литву и Волынь,  — ответствовал Алифио.  — Этого нельзя отрицать.
        — Нам-то это к чему? Для более тесного единения с Краковом? Так или иначе недовольных все больше. Слыханное ли дело, чтобы в столь беспокойное время, когда пахнет войной и Шуйский против нас собрал на границе войско, два короля, отец и сын, вместо того чтоб идти на войну, в поход, отправляются на свадьбу?
        — Разве гетман Тарновский уже двинулся к границе?  — возразил канцлер.
        — Вижу, мне тут делать нечего,  — буркнул Радзивилл, вставая.  — Вздумал искать у вас справедливости!
        — В самом деле,  — согласился Алифио,  — каждая из сторон права по-своему. Но на чьей стороне истина, оценить по справедливости очень трудно…
        Прощальный вечер с танцами в Виленском замке удался на славу. Молодежь плясала при свете факелов. В первой паре танцевал юный король с Дианой ди Кордона. Оба они, несмотря на разницу в возрасте, были прекрасны, у обоих красовались одинаковые белые цветы: у нее — вплетенные в волосы, у него — за поясом.
        — Бирюза на шее, огонь в глазах… Она даже не таится,  — шепнула Марина, склонившись над Боной.
        — Ди Кордона… Знаменитый испанский род. Чем дольше о ней думаю, тем спокойнее становлюсь.
        — Почему? Синьора Диана — истинный вулкан.
        — Может, это и хорошо? Отвлечет Августа от опасных прожектов гетмана, который намерен сделать из него воителя. Это последняя любовь Дианы, а таковая столь же исключительна, как и первая.
        — А ежели ради нее он не пожелает вступить в брак?  — спросила камеристка.
        — Вступить в брак? Он слишком молод для этого.
        — При дворе все чаще говорят, что ему предназначена Елизавета Австрийская…
        — Не при моей жизни. Дочь Габсбурга на Вавеле?
        — Я осмелилась только повторить…  — шепнула Марина.
        — Довольно! Ты делаешься несносной. Надоедлива, как Станьчик. Не соглашусь ни на какую невесту, кроме французской королевны. И свадьба не раньше, чем лет через десять. А пока пусть танцует. Пусть веселится! Постой, подожди. Кто, кроме тебя, догадывается об истине?
        — Анна. Разумеется, Анна. Ревнует к ней.
        — Ты с ума сошла?! Ведь она была при рождении Августа.
        — А Диана нет? Мы же вместе приехали на Вавель.
        — Стало быть, ты думаешь, что Анна… Боже! Ей, наверно, лет тридцать. И она никогда не говорила о замужестве. Это странно, и впрямь странно…
        — Кто знает, не держит ли ее при дворе и кое-что иное,  — добавила ехидно Марина.
        — Что же?
        — Не знаю, ничего не знаю… Но слышала, что покойный канцлер шидловецкий брал дукаты от Габсбургов. А дочка Зарембы небось бедна как церковная крыса…
        — Бредни!  — возмутилась Бона.  — Ее недавно умерший отец был каштеляном.
        — Простите, госпожа, но ведь я предупреждала: не знаю, ей-богу, ничего не знаю…
        Она ушла, а королева в свою очередь стала присматриваться теперь и к Анне, танцевавшей с Остоей.
        Она выглядела молодо, привлекательно, могла давно выйти замуж. Какова же причина, заставлявшая ее быть столь добродетельной и оставаться в девичестве? А может… Может, Марина завидует этой польке за то, что ее приблизили ко двору? Хуже то, что Анна знает… Если ее, королеву, обвинят в том, что она потворствует разврату совсем еще юного сына, станут сравнивать Августа с чешским Людвиком, она может утверждать, что ни о чем не знала и никогда не допустила бы такого. Но Анна знает. Как это нехорошо, как это скверно…
        Двор вернулся в Краков осенью, и тотчас же начались приготовления к свадебным торжествам.
        Первым попросил королеву об аудиенции маршал Кмита и был благосклонно ею принят.
        — Я знаю, что вы пожелали меня видеть. Он склонился в низком поклоне.
        — Я безмерно счастлив, что всемилостивая государыня, прибыв на свадьбу, снова находится среди нас, в Кракове,  — произнес он.
        Бона расхохоталась.
        — И вы не могли сказать этого при всех? Или же мне принять эти слова как выражение тайно питаемых вами чувств?
        — Наияснейшая госпожа, вы шутите… слишком жестоко. Тогда она спросила с оттенком нежности в голосе:
        — Неужто?
        — Уже столько лет… С давних пор… Еще в Неполомицах…  — взволнованно стал говорить Кмита.
        — Довольно!..  — прервала она его.  — Поговорим о чем-нибудь ином. С чем еще вы пожаловали ко мне?
        — Государыня! С горечью и сожалением вынужден заметить, чинится мне великая обида. Уже долгое время дожидаюсь я должности краковского старосты. Это звание надлежит мне и по возрасту, и в признание заслуг моих, перечислять которые не стану. А меж тем король откладывает назначение, подыскивает иного старосту. Неужто владелец замка в Висниче для Кракова недостаточно хорош?
        — Вы знаете короля,  — спокойно ответила Бона,  — он не любит, чтобы его торопили. Но попытаюсь узнать и дать вам надлежащий ответ. Тогда и продолжим нашу беседу.
        — Государыня, вы готовы мне помочь?..
        — Да. О да! Краковский староста — это защитник замкового града. А на Вавеле живут два дракона. Оборона будет поистине нелегка. И их, и замка… Разве не так, ваше преосвященство?  — добавила она, увидев входящего примаса Кшицкого.
        — Говорю «да», потому что вижу ваше величество веселой. Впервые с того дня, как объявлено бракосочетание королевны Ядвиги.
        — Садитесь, прошу вас… Должна признать, что нашла Краков сильно изменившимся. Я не чувствую себя здесь столь уверенно, как прежде. Отовсюду слышу о внесенной якобы мною в Литве сумятице. Будто королева не должна ни управлять страной, ни вмешиваться в заграничные альянсы.
        — Трудно найти льстецов по убеждениям,  — заметил при мае.  — Но платных…
        — Да, да. Это я знаю. Но на сей раз речь идет о чем-то большем, нежели подкупленные сторонники, особенно теперь, когда мы столь близко породнились с курфюрстом, мне надобно иметь верных сторонников при дворе.
        — На меня, как и на примаса, вы можете полагаться полностью, ваше величество,  — заверил ее Кмита.
        Я сумею оценить это. Однако я на нашу беседу пригласила и епископа из Пшемысля…
        — Гамрата?
        — Да. Он много лет провел в Италии. Обучался там искус ству правления. С некоторых пор разумно и достойно управ ляет королевскими угодьями в Мазовии. Приняв сан Краковского епископа, он вместе с нами составил бы сильную партию, которая нам столь необходима.
        — Вы полностью доверяете ему, ваше величество?  — спросил Кшицкий.
        — Как себе самой. Герцогу Альбрехту не удалось его подкупить в споре о прусско-мазовецкой границе. Помимо того, он покровительствует гуманистам, известен как большой ценитель книг и различных искусств.
        — Одним словом — само совершенство,  — пошутил по ста рой привычке поэт и священнослужитель.
        — Епископ пшемысльский Гамрат,  — доложил слуга — А вот и он сам! Мы говорили тут о вас, почтеннейший епископ. И можем сразу же приступить к существу дела. Но, возможно, у вас есть какие-нибудь вопросы?
        — Да. Первое: на ком, собственно, вы, ваше королевское величество, намерены опираться в своем правлении?
        — В свое время нашего Августа возвели на трон магнаты…
        — Вот именно. Много лет назад. Ныне, государыня, вы в ссоре с Тарновским и не перестаете судиться с литвинами. Я слышал, что Радзивиллы…
        — Знаю. Но они незаконно владели многими королевскими землями в Подлясье. Это правда, обвиняла их я, но судил — сам король.
        — Несмотря на это… Значит, не они. У вас, ваше величество, были одни цели со шляхтой: отнять земли у магнатов. Но сейчас и самой шляхте не по вкусу все эти обмеры, выкорчевка леса, дерзость крестьян.
        — Крестьяне называют госпожу нашу «доброй государыней»,  — запротестовал Кмита.
        — Это вы о простонародье? Оно не в счет…  — вздохнул Гамрат.
        — Стало быть,  — заметила королева,  — после стольких лет усилий и трудов мне не на кого опереться?
        — Ну, отчего же… Есть еще шляхта, требующая совершенствования Речи Посполитой. Есть также Фрич…
        — Он давно выступает за исполнение законов,  — вставил Кмита,  — за введение справедливых кар за убийство. Я говорил с ним, но…
        — Но и он, как все, за назначение на высшие должности только… скажем прямо — только по повелению короля. Вы это хотели сказать?  — смело спросил Гамрат.
        — Любопытно,  — вмешалась Бона,  — что только по повелению короля… А вот сейчас как раз вакантен епископский престол в Кракове. И у меня было намерение… Я думала…
        Она смотрела на Гамрата, но отозвался Кшицкий.
        — Мы собрались здесь, дабы вести речь о сильной партии при дворе. Ни о чем ином.
        — Разумеется,  — тотчас же ретировалась она, не будучи уверена в приязни Кшицкого к Гамрату.  — Давайте поговорим!
        Им казалось, что все происходит втайне, но у двери, плотно прижавшись к ней, подслушивал Паппакода. Проходивший мимо Станьчик спросил:
        — Постучать… или лучше забренчать бубенцами?
        — Тсс…  — шепнул Паппакода.  — Вечно вы являетесь некстати…
        — Такова привилегия шутов. Скажите, что это?  — показал он на свой нос.
        — Нос.
        — Поглядите внимательнее,  — настаивал шут.
        — Вижу. Обыкновений нос!
        — Ну, нет! Орган обоняния. Верное средство! Потянешь раз и сразу учуешь, откуда идет чад — из покоев королевы. Дымится драконья пасть.
        — Смотрите, как бы вас первого не слопал дракон,  — предостерег казначей.
        — А зачем я ему?  — продолжал насмехаться Станьчик.  — Ни скоморохи, ни карлики ему не нужны. Сперва он сожрал грозных великанов, теперь черед крикливой братии с гербами. Скорее вам следует бояться.
        — Я верно служу королеве.
        — Подслушивая у двери?  — Шут состроил уморительную рожу.
        — А как узнать иначе, о чем там шушукаются?  — буркнул итальянец.
        — Надо слушать шутов,  — с деланной серьезностью ответил Станьчик.  — И тех, что служат, и тех, кто готовы все высмеять из любви к искусству. А таких в Польше — уйма! Разве вы не знаете, у нас каждый каждого, всех и вся лечить готов? Если не зельем — так шуткой и смехом. Просто так, без всякой корысти. Вам не грех бы поучиться этому у поляков.
        — И что же? Больные исцеляются?
        — Исцеляются сами врачеватели. Ибо смех очищает душу от яда. Оттого я всегда и здоров, здоров, здоров!  — рассмеялся Станьчик, подпрыгивая и звеня погремушкой.
        — Чтоб тебе пусто было!  — пробормотал, глядя ему вслед, Паппакода.
        На следующий день королева, едва войдя в покои Сигизмунда, сказала:
        — Правду ли говорит маршал Вольский, что вы не хотите сделать Кмиту старостой?
        — Да. Власть в руках у него будет большая… Это опасно. А к тому же старостой давно желает стать Тарновский.
        Она удивилась.
        — Великий гетман коронный? А его вы не опасаетесь? Доверить ему две столь важные должности? Вы хотите, чтобы при вас он возвысился сверх всякой меры?
        — Какой такой меры?  — спросил король.  — Нет у меня таких опасений. Я ему доверяю.
        — О да!  — воскликнула Бона.  — Есть даже такие, кто слышал, как он похвалялся, что, ежели к его должности добавить еще и право на исполнение судебных приговоров, его власть в Кракове будет равна вашей. А то и больше.
        — Вы верите в эти россказни?  — спросил король, уже внимательнее прислушиваясь к ее словам.
        — Не очень. Однако же странно, что никто и никогда не говорил подобного о… Кмите.
        — Тарновского задеть легко. Он даже грозил отречься от должности гетмана,  — заколебался Сигизмунд.
        — Знаю. Когда не получил великую печать коронную. Не удались его попытки стать канцлером, так теперь он решил стать старостой.
        — Вы так его не любите?  — спросил король, вглядываясь в нее с любопытством.
        — Я не верю ему. Он высокомерен, властолюбив. И расположен к Габсбургам.
        — А вам противится…  — добавил он.  — Но выбирать надобно, что лучше?..
        — Пожалуй, скорее, что хуже?  — не успокаивалась Бона.
        — То ли Кмита, воевода и староста краковский, то ли великий гетман коронный, занимающий должность старосты?  — размышлял вслух король.
        — Гетман лет на десять моложе,  — вздохнула Бона,  — и дольше будет пожизненным господином подвавельского града.
        — Не очень-то приятно это слышать…  — пробормотал король.  — К тому же великий гетман коронный…
        — Выигрывает все сраженья…  — подчеркнула она с деланным равнодушием, даже несколько удивленно.
        Король взглянул на нее и вдруг нахмурился.
        — Не все,  — возразил Он.  — На этот раз он проиграет.
        — Проиграет?
        — Да, со мною,  — заявил он, и голос его обрел твердость.
        — Я очень рада,  — кротко произнесла королева, с трудом пытаясь скрыть чувство гордости за одержанную победу.
        — Проиграет потому,  — заключил Сигизмунд,  — что воевода, если б даже и очень хотел, не сможет вознестись столь высоко, как гетман, и потому не будет столь опасен.
        — Бедный Кмита,  — вырвался у нее легкий вздох.  — Он не знает и никогда не узнает, почему на сей раз выиграл.
        Неделю спустя перед королем, восседавшим на высоком кресле в зале аудиенций, стояли друг против друга два противника: Тарновский и Кмита.
        — Я готов выслушать вас со всем вниманием. Говорят, вы обвиняете друг друга. В чем же дело, хочу я знать? От вас самих, а не от других.
        — Всемилостивый государь…  — произнесли они одновременно и умолкли.
        — Пусть начнет тот, кто старше…  — сказал Сигизмунд.
        — В Короне нет должности старше, нежели великий гетман…
        — Я не закончил,  — прервал его король,  — пусть начнет старший по возрасту.
        Вельможи некоторое время с ненавистью глядели друг на друга. Наконец Тарновский пригладил волосы на голове и произнес:
        — Мне, слава богу, еще нет и пятидесяти. Да и седины в волосах тоже нет.
        — Тогда слушаю вас, ваша милость,  — обратился король к воеводе.
        — Преимущество мое поистине странного свойства,  — начал Кмита.  — Но и оно благо. Я прожил более полувека, государь, и повидал многое. Но такой спеси, такого властолюбия, как у пана гетмана, видеть мне не доводилось. Ему мало того, что он первый в Польше стал великим гетманом коронным. Краковом владеть вознамерился, о безопасности королевского замка печется. Такого никогда не было. Слыханное ли это дело? Вопреки всему хочет получить власть в Кракове, не верит мне, краковскому воеводе? А я ведь палатин, под моим управлением все воеводство!
        — Но не град,  — буркнул Тарновский.
        — Всемилостивый государь! Воеводы некогда повелевали шляхтой на поле битвы, а у старосты было право только меча и суда. Пристало ли гетману мирить враждующие стороны, собирать для вашего величества подати? Но ежели так, может, в будущей войне малопольскую шляхту на поле сражения поведу… я? Краковский воевода?
        — Разве затем, чтобы проиграть?  — уколол его гетман.  — Всемилостивый государь! Только ваше присутствие заставляет меня сдержать рвущиеся с уст слова. Одно скажу: бывает иногда, что важные должности освобождаются. И по сей день не занята должность канцлера, а Хоеньский всего лишь подканцлер. Но негоже досточтимому мужу просить заступничества у женщины, добиваться у королевы должности, которую волен предоставить лишь король.
        — А ты, ваша милость, докажи, что я просил и добивался!  — закричал в ярости Кмита.
        — Довольно спорить,  — остановил его король.  — Вам обоим ведомо, что шляхта, в согласии с правом, недобрым оком взирает на одну руку, две должности держащую. А шляхтою пренебрегать нам негоже, ведь она, наемное войско отвергая, идет на бой, посполитое рушение составляя.
        Почтеннейший гетман! Вы, а не краковский воевода поведете шляхту против турок или валахов. И подумайте тогда, что скажут вам, коли вы, будучи старостой, покинете Краков? Оставите град без опеки? Не найдутся ли такие, кто воскликнет: «Возвращайся, староста, на свое место, да и нас домой отпусти»? И что же тогда? Прикажете отдать полки польному гетману? Которому и так должно оберегать границы, находясь с войском в поле?
        — Польному гетману? Отдать полки?  — бросил оскорбленный Тарновский.
        — Нет? Тогда не лучше ли, чтобы во время войны опеку над градом и самим замком исполнял краковский воевода?
        — Но тогда он тоже будет занимать две должности!
        — Не столь отличные, а скорее даже близкие. И споров не будет никаких, ибо воевода Кмита не захочет взирать свысока на самого себя — краковского старосту. Подумаю еще и решение приму сам. Но, высоко уважая оба столпа нашего трона, советую: прекратите бесконечные раздоры, помиритесь.
        — Не бывать этому!  — взорвался Кмита.
        — Не бывать!  — повторил как эхо гетман.
        — Королевская привилегия — не просить, а приказывать,  — сказал Сигизмунд.  — Но на сей раз всего лишь советую. Вражда разрушает, а вам со мною сообща строить надобно. Это все, что я хотел сказать.
        Свадебный кортеж королевской дочери Ядвиги не был столь великолепен, как некогда принцессы из Бари, но королевну не слишком огорчило отсутствие обещанной ей сотни рысаков, везущих сундуки с ее приданым. Видимо, она и в самом деле влюбилась в Иоахима, а быть может, решила, что двадцатидвухлетней девушке негоже дольше оставаться в ожидании мужа. Король в этот день был бесконечно рад, что обеспечил наконец будущее своей первородной дочери, и, забыв даже о беспокоившей его подагре, несмотря на свои шестьдесят восемь лет, просидел почти до утра на роскошном свадебном пиру. Он ни на минуту не оставлял королеву одну. Быть может, опасался словесной стычки своей «сердитой Юноны» с кем-либо из Гогенцоллернов, всей троицей прибывших на свадьбу, в их числе был и Вильгельм — давний соискатель руки Анны Мазовецкой. На этот раз он приехал сюда уже после назначения его рижским епископом и впервые показался королеве Боне вполне достойным собеседником. Быть может, потому, что теперь был неопасен?
        Свадьба Ядвиги невольно навела Бону на размышления о собственных дочерях. Старшей, Изабелле, в ближайшие месяцы исполнялось семнадцать, и поиски для нее мужа нельзя было более откладывать. Однако, ежели падчерица стала супругой курфюрста, ее дочери надлежало подыскать мужа по-знатнее. Королевская корона? Да, но какая и где? Габсбурги не входили в расчет, французский король был давно женат.
        Как всегда, в обществе одной Марины, Бона отправилась за советом к придворному астрологу. Однако магический шар предсказывал странные вещи и на вопросы королевы отвечал невпопад. Рассердившись, она вышла, хлопнув дверью, и, возвратясь в свои покои, не переставая повторяла:
        — Странная ворожба! Удивительная! Я спрашивала про Августа, а ты слышала, что он изрек?
        Старый глупец! Как ему верить? Вели тотчас же позвать ко мне всех принцесс. Хочу их видеть.
        Сейчас же!
        Через несколько минут прибежала вся четверка. Бона велела им встать в ряд, по возрасту. За перепуганной Изабеллой стояла четырнадцатилетняя Зофья, затем, годом моложе,  — Анна, и последней Катажина — десятилетняя девочка. Королева села в кресле перед этой живой лесенкой и с минуту молча приглядывалась к дочерям. Ни одна из них не могла сравняться красотой ни с ней самой, ни с Августом, но все были румяными, стройными, как свечки, и довольно привлекательными.
        Помолчав немного, она наконец заговорила:
        — Звезды показывают, что одна из вас будет государыней Польши. Будто бы — царствующей королевой, но астролог подслеповат и очень уж стар. Я полагаю — просто королевой. Понять это трудно, но, вероятно, так хотят звезды. Итак, которая из четырех? Изабелла, с тех пор как увидела Заполню, ходит сама не своя.
        — Я люблю венгерского короля,  — вздохнула самая старшая.  — И могу стать королевой.
        — Быть может. Но не польской. Отодвинься! Следовательно, одна из трех. Которая же? По старшинству — Зофья.
        — Она только на год старше меня,  — вырвалось у Анны.
        — Я тебя не спрашивала,  — осадила ее мать.
        — Но я хочу быть королевой!  — настаивала Анна. Однако Бона уже смотрела не на нее, а на Катажину.
        — А ты? Тоже хочешь быть королевой? Быть может, когда-нибудь… французской?
        — Лучше итальянской,  — пролепетала, краснея, десятилетняя девочка.
        — В Италии нет ни королей, ни королев,  — сказала с сожалением и горечью Бона. Она еще раз окинула взглядом своих дочерей и обратилась к Марине:
        — Вели астрологу подготовить подробный гороскоп для каждой из принцесс. Интересно, которая? И каким образом? Август ведь не женится на… сестре?  — Увидев улыбки на лицах дочерей, она прикрикнула: —Не смеяться! Королевы не гримасничают! Можете идти.
        В Кракове, на Вавеле, со времени возвращения королевы разгорелась борьба двух лагерей, каждый из которых старался оказать влияние на все более нерешительного, а подчас равнодушного ко всему старого короля. Его спокойствие и величественная монаршья осанка многих обманывали, но не могли ввести в заблуждение советников, а тем более Бону. Поэтому вскоре, по ее воле и желанию, епископ Гамрат стал близким сотрудником Кмиты и часто призывал к себе канцлера королевы Алифио. Оба они легко находили общий язык, оба любили старые рукописи и книги, доставляемые из Италии, из Франции, а особенно из Германии. Петр Гамрат вел светский образ жизни, легко заводил друзей и был дальновидным политиком, искусным игроком. Алифио, читавший лекции по римскому праву в краковской Академии, охотно вступал с епископом в ученые диспуты, и единственно, что омрачало их дружбу, это расточительность Гамрата, его пристрастие к забавам и пирушкам под аккомпанемент собственной превосходной капеллы. Гамрат любил роскошь, красивых женщин, при дворе не без оснований поговаривали о его близости с Доротой Дзежговской и об измене ей с
красивыми мещаночками, презрительно прозванными краковским людом «гамратками». При этом он прекрасно управлял своим плоцким епископством, находя время на все и тщательно вникая во все церковные дела, а в последнее время стал частым гостем в Вавельском замке, вызывая тем самым беспокойство бдительных советников Сигизмунда — Хоеньского и Тарновского. И, быть может, по этой причине однажды, когда после свадьбы Ядвиги миновал уже год, а Бона все еще не уезжала в Литву, сам гетман обратился к королю с просьбой о тайной аудиенции. Король, однако, предпочел иметь свидетеля беседы, содержание которой он не мог заранее предвидеть. Поэтому маршал Вольский, проводив Тарновского в покои короля, остался возле своего повелителя.
        Тарновский в начале разговора сетовал на слабое вооружение пограничных замков, но вскоре перешел к делам отнюдь не военным.
        — Государь,  — сказал он,  — вот уже много месяцев после смерти Томицкого свободна должность великого канцлера коронного…
        — Так что же?  — прервал король.  — Хоеньский прекрасно исполняет его обязанности.
        — Да, но говорят, что государыня пожелала видеть канцлером епископа Гамрата. И тогда, коли он насовсем переедет в Краков, этот всесильный уже ныне триумвират…
        Король снова прервал его:
        — Как вы сказали? Всесильный? Триумвират? Неужели меня обманывает слух? Разве вы находитесь не на Вавеле? Не в королевском замке?
        — Всемилостивый государь,  — настаивал гетман,  — бесполезно было бы отрицать, что со времени назначения Кмиты старостой, а Гамрата — плоцким епископом и управляющим королевскими поместьями в Мазовии они, по воле королевы, захватили непомерную власть. Делают все, что хотят.
        Сигизмунд Старый обратился к Вольскому:
        — Ты что-нибудь слышал, маршал, о назначении Гамрата канцлером?
        — Не хочу лгать. Слышал.
        — Гамрат! Всюду он, на все руки мастер!  — пробормотал как бы про себя король.  — И в Мазовии, и в Короне!
        — Но в обещанном ему краковском епископстве он менее опасен, нежели на посту канцлера,  — заметил гетман.
        — Какова доля правды во всех этих россказнях, я узнаю у королевы,  — отвечал Сигизмунд.  — А Гамрат краковского епископства не получит. По крайней мере сейчас…
        Вольский не преминул передать весь этот разговор королеве, Бона слушала сообщение маршала двора, бледнея от ярости. Она пожелала тотчас же встретиться с супругом, но король, сославшись на свою болезнь, отказался разговаривать о чем-либо, кроме собственного здоровья. Вернувшись в свои покои, королева излила свой гнев на придворных дам.
        — Уйдите,  — кричала она.  — Прочь отсюда! Быстро! Схватив серебряный поднос, она швырнула им в Анну. Все разбежались, только Марина, задержавшись у порога, спросила:
        — Мне остаться?
        — Да. Нет-нет, тоже уходи! Вернись! Видишь, что я задыхаюсь от злости, и вечно норовишь удрать. Открой окно! Санта Мадонна! Что это за страна, в которой у Тарновского власти больше, чем у супруги короля.
        — Гетман не стал ни старостой, ни канцлером,  — напомнила Марина.
        — Но он сейчас отыгрался. Гамрат не будет краковским епископом! Что значат мои обещания? Над ними можно только посмеяться! А канцлером, наверное, станет Мацеевский. Закрой окно! Холодно.
        Что ты смотришь на меня, как в Бари, когда я была маленькой принцессой? Я — королева на Вавеле. Запомни! Государыня. Это не Бари!
        — Да. Не Бари,  — вздохнула с горечью камеристка.
        — Как ты смеешь?!  — обрушилась на нее Бона.  — Боже, как ты глупа! Прочь отсюда. Быстро!
        Бона не ошиблась, видя теперь, что после смерти Шидловецкого наиболее опасный противник — гетман. Не прошло и двух недель, как король попросил, чтобы они вместе приняли Тарновского. «Снова этот»,  — сказала она Алифио, но не воспротивилась, и вот, к своему удивлению, гетман оказался перед лицом королевской четы.
        Речь шла об очень важном событии: о нападении Шуйского на земли Литовской Руси, о чем королева уже знала и даже по этой причине отложила свой отъезд в Вильну, вызвав оттуда Паппакоду вместе со своей личной казной. На сей раз она внимательно слушала умозаключения Тарновского.
        — Ваше величество, Литве без помощи коронного войска не отбить нападения Шуйского. Пал Гомель. И хотя мои роты, впервые разрушив стены минами и петардами, взяли Стародуб, из-за отсутствия денег наемное войско пришлось распустить. Придется заключить перемирие, уступив Гомель.
        — Уступить Гомель?  — спросила Бона.  — А что же шляхта литовская?
        — Ждет, когда двинется на подмогу наша шляхта. Но для Короны не менее важен поход в Валахию. Укрепиться следует и там, еще в этом году.
        — Можно чуть позже,  — поправил его король.  — Так или иначе надобно созвать посполитое рушение.
        — В июле будет созвано, ваше величество, но шляхта собирается подо Львовом неохотно. Это уже не то рыцарство, что было раньше. Эти баре богатеют на продаже хлеба, сплавляют его по Висле в Гданьск. Да еще выражают недовольство, что воевать с Валахией придется летом, в разгар жатвы.
        — Время неподходящее, но другого выхода нет. Я сам встану во главе войска.
        — Всемилостивый государь! Я полагаю, что прибытие в лагерь вашего королевского величества вместе с… молодым королем прибавило бы шляхте пылу.
        — С Августом? Зачем?  — возмутилась Бона.
        — Они должны увидеть, узнать молодого государя,  — объяснял гетман.  — Да и он сам в валашском походе мог бы показать себя достойным своих предков.
        — Надеюсь, ваше величество не позволит…  — обратилась Бона к супругу.
        Но Сигизмунду не хотелось в присутствии Тарновского подчиняться воле супруги.
        — Отчего же?  — произнес он.  — Пусть испробует свои прекрасные доспехи. Пусть едет… Быть может, шляхта очнется наконец и начнет воевать.
        — Пусть слова ваши будут пророческими, ваше величество,  — склонил голову гетман.
        Он вышел, радуясь полученному обещанию, а королева, встретив упорное молчание супруга, сразу возвратилась к себе, размышляя, что же это было: пресловутое упрямство Ягеллонов? Она вспомнила каменные лица Шидловецкого и Томицкого, обладавших железной волей. Нет, здесь было другое… Усталость, стремление избежать борьбы и споров, мягкость человека, по воле судеб с трудом вынуждавшего себя казаться суровым. Ну что же. С этим ей куда легче совладать, нежели с решимостью и сильной волей Тарновского. Хитрая сеть женских интриг, опутывающих незаметно жертву, и… дукаты, как можно больше дукатов. Хорошо, что Паппакода уже в ближайшее время вернется в Вавельский замок с казною…
        Поразмыслив, она велела пригласить к себе юного короля и решила принять его в присутствии советников: Алифио и Вольского. Каково же было ее удивление, когда она услышала за дверью тяжелую поступь, столь непохожую на легкие, стремительные шаги юноши, через минуту в комнату вошел рыцарь, с ног до головы закованный в великолепные золотые доспехи. Август остановился возле королевы, приподнял забрало. На нее смотрели черные блестящие глаза настоящего Сфорца, всегда вызывавшие ее восторг, но смотрели с таким достоинством, с такой гордостью, что она невольно крепко стиснула подлокотники кресла. Значит, все-таки… Он хочет быть рыцарем, хочет, как дитя, поиграть в полководца, повести других на войну. Проклятый гетман! Неужто он не понимает, что это последний из Ягеллонов? Что его следует оберегать, ограждать от опасностей?
        Бона с трудом сдержала раздражение и холодно, но спокойно сказала:
        — Я велела вас пригласить, потому что до меня дошли странные вести. Говорят, вы пожелали уступить настояниям Тарновского? Отправиться вместе с ним на войну с Валахией?
        — Мне семнадцать лет, а я еще никогда не был в походе,  — повторил он, как выученный урок, слова гетмана.
        — Что за горячая голова?! Война! И на ней король-рыцарь. Победитель! О боже! Я ничего не имела бы против, но…  — Она сделала вид, что колеблется, и досказала через минуту: — Нам стало ведомо, что шляхта подо Львовом собирается не для похода. Там надлежит ждать скорее рокоша, бунта.
        Август коснулся правой рукой меча, так что заскрежетали доспехи.
        — Я чувствую, что у меня хватит сил противостоять дерзновению подданных,  — гордо заявил Август.
        — Вот как? У тебя хватит сил?  — удивилась она.
        — А почему бы и нет?  — отвечал уязвленный юноша. Королева попыталась улыбнуться закованному в доспехи рыцарю.
        — Хорошо. Пусть будет так — у тебя хватит сил! Но все равно ты должен держаться в стороне.
        Король чересчур распустил этот расшумевшийся сброд. Ты предстанешь перед шляхтой, уже утихомиренной королем, смирившейся, когда страсти утихнут. Покажешься перед нею во всем блеске и величии. Значит, не сейчас.
        Но Август не уступал.
        — Отсутствие мужества никогда не украшало королей,  — отвечал он.
        — У власти есть свои тернии,  — вздохнула королева.  — Оставь эти мелкие раны и уколы самому государю. Верь мне, лучше прославиться в победоносном сражении, нежели в укрощении бунтовщиков.
        Он ответил не раздумывая:
        — Мыслю иначе. И должен ехать.
        Не в силах сдержаться более, она ударила кулаком по резному подлокотнику кресла.
        — Нет! Довольно! Ты никуда не поедешь! После минутного молчания Август заявил:
        — Я обращусь к королю. Его величество позволит…
        — К его величеству? Ну что ж.  — Бона уже настолько овладела собой, что могла спокойно сказать:
        — Хорошо. Пусть будет как всегда — как он порешит.  — И, обратившись к маршалу Вольскому, попросила его провести молодого короля к государю.
        Забрало опустилось, закованный в золотые доспехи юный рыцарь шел впереди, за ним неохотно плелся Вольский.
        Теперь, уже дав волю своим чувствам, Бона в ярости сбросила на пол дорогую вазу, и она рассыпалась на мелкие осколки. Глядя на них, она крикнула Алифио:
        — Вы слышали?! Он заявил, что у него хватит сил?! Он — сильный? Его хотят разбить вдребезги, как это стекло. Сейчас же велите позвать ко мне Диану.
        — Сейчас, когда Август собирается в поход?..  — удивился канцлер.
        — Именно сейчас. Поспешите, я жду.
        Вскоре вошла Диана ди Кордона в сопровождении Марины, но королева тотчас же движением руки отослала камеристку прочь. Они остались одни.
        — Сколько тебе было лет, милочка, когда мы выезжали из Бари?  — спросила Бона.
        — Шестнадцать,  — отвечала Диана, смешавшись.
        — Значит, ты не намного моложе меня. И смеешь… Не отрицай! Я была в ужасе, когда узнала об этом. И ты посмела развращать отрока? Говорят, еще в Литве…
        Диана бросилась к ее ногам.
        — Государыня… Я собиралась вернуться в Италию десять лет тому назад, выйти замуж за богатого маркиза. Ваше королевское величество не соизволили отпустить меня тогда из Неполомиц, помнится, я болела и была моровая язва. Осталась и… Мой род слишком знаменит, чтобы я вышла здесь за какого-нибудь Моравеца или Остою… К тому же в него влюблена Анна.
        — Анна?  — прервала ее захваченная врасплох королева.
        — Да. И он к ней весьма благосклонен. Но не о том я хотела говорить…
        — Не о том я тебя и спрашиваю,  — холодно возразила Бона.  — Значит? Что же тебя связывает с юным королем?
        — Я люблю его,  — прошептала Диана, подняв прелестную головку.  — Как сына, как любовника… Он так пылок, исполнен страсти, что я подумала… Может быть, лучше я научу его ars amanti, а не какая-нибудь литовская дворянка. Я от него без ума, преклоняюсь перед будущим королем…
        — Он уже король,  — бесстрастно прервала ее Бона.  — Но как таковой не будет твоим. Это может быть мимолетная любовь. Но я не потерплю ее при моем дворе!
        — Светлейшая госпожа! Умоляю, прошу вас позволить мне остаться здесь, на Вавеле. Я сделаю все, отрекусь от него, когда будет надобно, но только не теперь, не теперь…
        Королева сделала вид, что раздумывает, колеблется…
        — Хорошо. Не теперь. Но за это требую слепого послушания. Во всем.
        — Я сделаю все, что вы прикажете, ваше величество,  — шептала Диана.
        — На этих днях я велю купить для тебя каменный домик неподалеку от Флорианских ворот. Ты останешься в замке, но принимать молодого короля будешь только там, и всегда его одного. Храни все в строгом секрете. Никто не должен знать о ваших свиданиях…
        — Боже! Это чудесно… Спасибо! Спасибо!.. Анна догадывается.
        Бона нахмурила брови.
        — Знаю. Но Анне уже недолго быть на Вавеле. Выйдет за Остою и будет жить в поместье, которое получит в приданое за верную службу, здесь, под Краковом. Словом, будешь молчать и от всего отрекаться… Как ты могла полюбить юношу, почти дитя?
        — Не имела права, знаю,  — вымолвила несчастная с отчаянием.  — И не должна. Но не могу перестать его любить. Наслаждаться его радостью, его жаркими…
        — Перестань!  — приказала Бона.  — Меня не интересует жар, который вас сжигает. Смотри только, чтобы этот жар не сжег того, кто через несколько лет возьмет в жены какую-нибудь принцессу, чтобы дать династии сына. И оберегай его от опасностей, следи, чтоб не уступил уговорам других рыцарей пойти с ними на войну. Он должен уцелеть для трона, во имя блага Ягеллонов. Я выражаюсь достаточно ясно?
        — Да, госпожа. Ах, если бы… Он так хотел, чтобы я увидела его в золотых доспехах!
        — О нет! Не смей разжигать этих желаний. Юного короля гложет рыцарское высокомерие. Утверждать его в этом нельзя. Твоя задача — постоянно удерживать его в Кракове. Если сумеешь, ежели обещаешь, что будешь строго следовать этим приказам, то в ближайшее время получишь домик на Флоренской.
        — Буду стараться изо всех сил… Буду самой верной, преданной слугой, счастливейшей из женщин,  — шептала Диана, глядя на королеву с благодарностью.
        — Хорошо. В июне, в ночь накануне Купалы, держись от него подальше. Пусть придет к тебе уже после полуночи…
        Она рассмеялась неожиданно, заметив не без ехидства:
        — …и принесет цветок папоротника. Это чудесная польская легенда… Означает обретенное счастье. Встань!
        Но Диана ди Кордона по-прежнему стояла на коленях, повторяя в упоении:
        — Такая добрая и мудрая королева, такая милостивая, одна на свете. Одна-единственная. Принцесса из Бари…

        В то самое время, когда гетман похвалялся в кругу своих приятелей, что наконец заставит обабившегося юнца надеть доспехи и уж никак не будет щадить его в науке фехтования и даже в бою, Сигизмунд Август, в богатом наряде из бархата и парчи, рассматривал в своей комнате ларец, наполненный множеством прекрасных украшений и драгоценностей, которыми он привык любоваться с детских лет. Там были ожерелья из сапфира и рубинов, тончайшей работы браслеты, перстни, ценные монеты и геммы. Первые из этих монет он получил в подарок от матери, ныне же его дорогостоящую страсть удовлетворял банкир отца Северин Бонер.
        Он долго и со знанием дела перебирал драгоценности, ибо хотел преподнести Диане в ночь на Купалу брошь, которая напоминала бы цветок папоротника, о чем она ему молвила как-то невзначай и шутя. С некоторых пор она стала совершенно иной, но тем более желанной: холодная и внешне неприступная в вавельских покоях, она тем жарче, страстнее была в домике на Флорианской, который недавно купила, получив наследство из Испании, по боковой линии рода ди Кордона. Это гнездышко, столь неожиданно обретенное и никому не известное, он навещал реже, чем ему хотелось бы, и всегда после вечерней прогулки, которую вот уже много лет совершал в сопровождении одного Остои. Но сейчас, когда тот решил жениться на Анне, ему нелегко будет найти столь же преданного, доверенного слугу. А может, Лясота? Он моложе и также готов за него в огонь и в воду. К тому же Остоя был под влиянием королевы. Как хорошо, что мать наконец оставила его в покое, не вмешивается в его любовные дела, скорее даже поощряет участие в маскарадах, празднествах и танцах! Такая проницательная и ни о чем не ведает?.. И не узнает никогда. Домик на
Флорианской сумеет сохранить свою тайну…
        Август подарил Диане прелестную брошь, украшенную бриллиантами, сверкающими, словно блестящий от росы цветок папоротника. Город почти обезлюдел, все направились к Висле, по реке плыли освещенные заревом костров венки. Дым стлался и от разведенных за городскими воротами, на лугах и в дубравах костров.
        В эту ночь Диана обнимала и ласкала его так горячо, что, когда они лежали, уже утомленные, на широком ложе, он спросил, не следует ли ему почаще срывать для нее цветок папоротника?
        Она рассмеялась, но через мгновение, положив ему голову на грудь, спросила:
        — Надеюсь, сегодня вы принесли этот бриллиантовый цветок не в знак прощания перед валашским походом?
        — А почему бы и нет?  — простодушно спросил Август. Диана обняла его еще нежнее.
        — Потому что об этом мне сказали бы звезды. А они молчат. Напротив, они сулят нам еще несколько дней счастья и только потом…
        — Что потом?  — спросил он.
        — Боюсь повторить…  — шепнула Диана.
        — Какая-нибудь беда?  — встревожился Август.  — Дурное расположение созвездий?
        — Весьма дурное. Поберегись, Август! Ты можешь — о боже, я без ужаса не могу и подумать об этом — и вовсе не вернуться. Или вернуться и больше не увидеть меня здесь, в этом доме.
        Он не понимал.
        — Помилуй, бог! Но почему же, почему?
        — Не знаю! Я сама не очень понимаю. Но звезды никогда не лгут. Они говорят, что я могу остаться одна, но тогда должна буду уехать… Обещай мне: ты отложишь этот отъезд на три недели.
        На две. А потом я снова спрошу мага. Может, расположение звезд будет уже иным? Может, астролог…
        — Ты веришь в его ворожбу?  — прервал он.
        — Я верю в тебя. Ты будешь когда-то великим королем. Если…
        — Доскажи!  — приказал он.
        — Если не погибнешь юношей…
        — А… значит, именно это предсказали мне звезды? Почему же ты молчишь? Скажи, именно это?
        Осыпая поцелуями его лицо, глаза, шею, она сказала:
        — Да, именно это. А впрочем… Несколько дней счастья — это так немного. Такая малость. А потом поступай, как захочешь.
        — Конечно,  — произнес он, немного поколебавшись.
        — Ох! Камень у меня свалился с груди. Ты даже не можешь себе представить, как сильно я люблю тебя. Как ты мне нужен… приближался июль, и, следуя совету Тарновского, король Сигизмунд Старый двинулся со своей свитой и вооруженными отрядами на войну с Валахией. Созванная в ополчение шляхта сперва собиралась очень вяло, медля и с сожалением взирая на желтеющие нивы, а потом стала спорить, какие бы условия и требования поставить перед королем, когда тот появится подо Львовом. Не ведая о буре, которая его ожидает, Сигизмунд велел молодому королю следовать за ним. Бона прощалась с сыном со слезами на глазах, Диана снова предостерегала его, сообщая о роковом сочетании созвездий. Август отправился в поход не с тем пылом, который так неудержимо владел им еще несколько месяцев назад, вдобавок ко всему среди избранного рыцарства и приставленных к нему военачальников он чувствовал себя не королем, а каким-то непрерывно муштруемым юнцом. В самом деле, по указанию гетмана сопровождавшие Августа каштеляны устраивали во время стоянок военные совещания, обучали его борьбе врукопашную, вынуждали участвовать в конных
поединках с выбранными для этой цели бывалыми рыцарями.
        Об этой муштре и неудобствах похода незамедлительно уведомил Бону находившийся в свите короля Остоя, и королева решила воспротивиться и воле мужа, и гетмана. Она тут же села сочинять письмо, которое должно было быть доставлено сыну еще до прибытия во Львов.
        Между тем на лугах, где собиралось посполитое рушение, творилось нечто невообразимое: каштелян Петр Зборовский и краковский судья Миколай Ташицкий в окружении других шляхтичей столь же благородного происхождения вели подстрекательские речи среди собиравшейся на войну шляхетской братии. Зборовский, взобравшись на перевернутую пивную бочку, ораторствовал:
        — Паны-братья! Пора вступить в совсем иное сражение, не за Валахию, а за наши попираемые права. Должности сенаторов, назначенных на последнем краковском сейме, надобно отобрать, ибо служат они не Короне, а королеве. Король, нарушив извечные наши права, навязал Польше еще при жизни своей иного правителя. Принятые на сеймах законы не исполняются. Казна пуста, и на войско наемное денег нет. И вот нас созывают в ополчение. И когда же? В самую жатву! Паны-братья!
        Как же это так?! На Вавеле королева делает все, что ей заблагорассудится. Доколе же терпеть будем эту ее ничем не ограниченную власть? Эту тиранию?
        Ташицкий добавил еще и свои обвинения:
        — Шляхту подати платить вынуждают! Как же так, ведь духовные лица от них свободны?
        Заплатим подати и пойдем в поход, коли и все духовные заплатят. А не захотят — отобрать у них угодья!
        И тотчас со всех сторон посыпались выкрики, протесты, требования:
        — Отменить духовный суд над светскими!
        — Иначе не пойдем на войну!
        — Записать все требования!
        — Их будет двадцать, не меньше!
        — Какое там — двадцать! Тридцати мало.
        — Хватит с нас бабьего правления!
        — Прекратить выкуп наших земель!
        — Пусть не продает бенефиции!
        — Не нарушает наших обычаев! Тут не Италия!
        — Это точно! Возвела сына на трон, а на коронацию согласия нашего не было!
        — Было, но нас к нему принудили. Не допустим больше элекции У1уеп1е ге§е. Не потерпим нарушения наших прав. Польских, давних!
        Зборовский снова взял слово:
        — Добавлю еще одно — какого короля готовит нам королева? Юнец, воспитанный среди барышень, вдали от дел военных и политических, какой из него правитель? Ведомо вам, какие несчастья выпали многим государствам из-за неправильного воспитания принца?! Взять хотя бы Людвика Чешского…
        — Сколько народов погибло по причине изнеженных нравов правителей! Мы ждали прибытия в лагерь молодого короля. Где же он, я спрашиваю? Где он?!  — кричал во всю глотку Ташицкий.
        — В Кракове!  — заорал кто-то ему в поддержку.
        — На пирушках и танцах!
        — В доспехах его никто еще не видел. Почему?
        — К делу! К делу! Потребуем отстранения от должностей иностранцев?!
        — Да! Да!  — кричали шляхтичи в один голос.
        — Изгнания итальянцев из Вавеля?!
        — Да! Да!
        — Печатания на нашем языке хроник, законов, особливо же Священного писания!
        — Да! Печатать все на польском языке! На нашем, польском!
        — Панове-братья! И самое главное: надобно ограничить права созыва ополчения!
        — Верно! Ограничить!
        — Никогда не созывать нас во время жатвы!
        — Да! Вот именно! Никогда!
        Ташицкий, записывавший требования, поднял руку и крикнул:
        — Я насчитал тридцать пять пунктов. Есть еще какие-нибудь требования?
        — С этих пор король не должен принимать никаких решений без воли послов!
        — И тем более королева. Пункт тридцать шестой!
        — Ничего — без согласия сейма!
        — Ничего без нас!
        — Ничего! Ничего! Ничего!
        Засверкали на солнце извлеченные из ножен и поднятые вверх сабли. Лица кричавших были багровыми, разъяренными. Созванное королем ополчение постепенно превратилось в разнузданную толпу. Это был рокош, бунт, направленный против него самого.
        Сигизмунд Старый прибыл к месту событий через несколько дней после вспышки волнений и остановился в близлежащей усадьбе, вдали от гама разбушевавшейся шляхты. Много дней ждал он сына, разговаривал с главарями бунта, после чего решил сам прочесть все тридцать шесть пресловутых требований. Он всякий раз кусал губы, когда встречались слова «королева», «итальянцы». Боже всемогущий! Да ведь мать стольких королей, его родная матушка, была боснячка, и никто ей не выговаривал за то, что происходит она из рода Габсбургов. А его первая жена Барбара была из рода Заполни, и никто не отсылал ее в Семиградье. Значит, речь шла не о национальности, а о властолюбии, о вмешательстве в дела мужей и рыцарей. А быть может, он сам чересчур податлив? Когда он вернется в Краков из похода, который должен все-таки состояться, то объяснит ей, что…
        Но Бона, как обычно, в отличие от короля, не медлила, и поздним вечером, когда на лугах уже наступила тишина, она, сопровождаемая слугой, державшим факел в руке, появилась на пороге комнаты Сигизмунда. Несмотря на теплую погоду, на голове у нее был темный капор, закрывавший часть лица. Большие глаза горели тревожным блеском.
        При виде ее король встал, а когда она уселась, откинув накидку и капор, он произнес с неодобрением в голосе:
        — Не испугали вас обнаженные сабли?
        Затем показал ей пергамент с перечнем требований.
        — Их требования опаснее сабель,  — сказала она. И предостерегла: — Ежели уступите, у вас навсегда будут связаны руки.
        — Однако это не обычная шумиха, это рокош!  — возразил король и пробормотал про себя: — Стоило созывать для этого ополчение…
        — Если бы в королевской казне было вдоволь золота, чтобы заплатить постоянному войску, мы избежали бы этого стыда,  — сказала она.  — А так, я слышала, они уже две недели горлопанят. Говорят, всех кур и петухов в округе перерезали. И это называется воины, рыцари! Кричат, что во время жатвы не пойдут на войну.
        — Наверное, вам известно и то, что эту войну прозвали петушиной?
        — Видно, на иную они не способны,  — бросила она презрительно.  — Надутые индюки! Они осмелились попрекнуть Августа в незаконном избрании! Это уж слишком! Оскорбление монарха!
        — И это говорите вы? Именно вы?  — спросил он.  — В таком случае я хотел бы знать, что значит это письмо?
        Бона взглянула на письмо, которое показал ей издали король.
        — Это письмо?
        — Именно это. Вы вернули Августа с дороги?! Он также не хочет участвовать ни в каких сражениях?
        — Может, и хочет, но не должен. Подумайте, единственный сын! Если он погибнет…
        — Он был в безопасности, ехал в сопровождении каштелянов, когда ваш посланец догнал его,  — прервал король.
        — Это счастье, что догнал. Потому что после всех этих упражнений и рукопашных он совсем обессилел. Подумайте только: еще до начала похода в Валахию! Санта Мадонна! В этом я усматриваю чью-то хитроумную, злую волю! Поэтому я и вырвала его из рук ваших рыцарей и вернула в Краков.
        — Он мог бы приехать сюда!  — настаивал король.
        — Зачем? Чтобы выслушивать насмешки? Укоры? Мне уже донесли: дамский угодник, безвольная кукла…
        — Вы можете возразить?  — спросил он строго.
        — Нет! Но и слушать этого не желаю! Если б он был иным, кто знает, успела бы я укрепить замки на границах, выкупить многочисленные должности, вернуть королевские владения? Был бы куклой не в моих руках, а в руках литовских магнатов. Может, даже кричал бы вместе с ними: «Не желаем реформ, померов, охраны лесов и лесного зверя!» Ведь эти земли принадлежат ему. Великий князь Литовский! Боже милостивый! Разве не лучше, что вместо того, чтобы сговариваться против меня и унижать вашу старость, он просто растет? Мужает?
        — И пляшет,  — проворчал король, заглянув в перечень обвинений.
        — Да, да! Он любит танцы, звуки лютни, красивые украшения… Избегает войны, да?! Неужто это претит вам, о ком говорят, будто вы так привержены к миру, что готовы идти на любые уступки?
        Ради святого согласия родную дочь выдали за курфюрста Бранденбургского, хотя должны бы знать: как только Гогенцоллернам представится возможность лишить нас могущества, они не преминут этого сделать.
        — Пока герцог Альбрехт…  — пытался он парировать ее обвинения, вместо того чтобы самому перейти в атаку.
        — Пока!..  — произнесла она.  — Потому что я отразила все его попытки изменить границы! Одна! Без вас и без Августа. Воевала я, женщина. И странное дело, тогда это никого не касалось. Никто этим не возмущался! А что происходит сейчас? Да это же самый обыкновенный бунт! Шуты гороховые бросают нам камни под ноги. Они не понимают того, что разумеют другие, более сильные народы, и способны лишь насмехаться и злорадствовать над всем. Воистину, такие деяния во сто крат легче настоящего совершенствования Речи Посполитой! И ее обороны. Пан Зборовский и пан Ташицкий знают, как подстрекать шляхетскую братию. Только меня никто и ничто не заставит выслушивать их упреки и оскорбления! Ваши мысли неведомы мне, но я не желаю быть королевой лишь по названию. И не позволю связать себе руки!
        Она встала и вышла, король не удерживал ее, он взглянул на Бону, потом на послание шляхты и через минуту, стиснув зубы, смял его в руках. Однако, немного подумав, развернул пергамент и снова склонился над ним…

        Рокош продолжался уже несколько недель, хлеба были убраны крестьянами, а шляхта все продолжала забрасывать короля новыми постулатами.
        Наконец выведенный из терпения король заявил, чтобы шляхта выбрала своих представителей и он готов принять их в королевском шатре, который повелел разбить на краю поля.
        Сидя на возвышении в глубине шатра, во всем монаршем величии, он принял нескольких предводителей рокоша, не просил их подойти ближе, а сразу сообщил им все то, о чем думал бессонными ночами.
        — С вами лишь, пан Зборовский и пан Ташицкий, говорить желаю, ибо от громких криков старые мои уши глохнут. Слышал я, что это вы, а не кто иной, виновники рокоша. Но, однако же, пану Ташицкому, как земскому судье, должно быть ведомо, что бунт противу монарха возбраняется законом. К счастью, знаю я, что возмущенные умы утихли, после того как пан Кмита сумел разъяснить им все, что было неясно или не отвечало разумению шляхты.
        Ташицкий вышел немного вперед и начал:
        — Всемилостивый государь! Ничто так не придает известность славным мужам в народе, как приязненное отношение к нижестоящим и допущение видимого с ними равенства. В том воевода Кмита не имеет себе равных. Ведомо нам, что Виснич готов принять как королей, так и шляхту. А ее, шляхты, особливо мелкой, всемилостивый государь, со времени присоединения Мазовии все больше становится. В этом множестве и есть ее сила.
        Поскольку он приостановился на минуту, король произнес:
        — Размыслил я все ваши просьбы без гнева и со вниманием. На будущих сеймах обещаю много разумных постулатов исполнить. Но на бунт, на рокош согласия никогда не дам! И еще скажу, а вы своим повторите: эти стражи прав и обычаев, видно, забыли, что королева Бона выкупает земли за свои собственные деньги, чего, правду сказать, не совершала ни одна прежняя королева, однако же ни одна такого приданого и таких ценностей в Польшу не привезла. Не отвечает также истине и то, будто она назначает на тех землях должностных лиц италийских и старост из чужеземцев. Вы хотите, чтобы мы верили не актам, не бумагам, а только вашему слову? Но как это может быть, коли оно так мало стоит? Вы дали рыцарское слово бороться с врагом, а меж тем посполитое рушение оборотили в рокош, в крикливый спор. Хотите завершить жатву?! Ну что ж, коли ваши крестьяне уже вспашку зяби начали. И еще одно скажу вам: помощь в подавлении этого бунта предлагали нам король Фердинанд Австрийский, и император, и даже Сулейман Великолепный. Мыслю, однако: негоже иметь таких посредников между нашим маестатом и вами, призывать на мятежных подданных
ни врагов, ни чужеземцев я не намерен. Рассудите то, что я сказал, верю также, что воевода Кмита на все иные пункты точную, а быть может, и остроумную отповедь дать сумеет.
        — Означает ли это, всемилостивый государь?..  — осмелился спросить Ташицкий.
        — Я еще не закончил. Воевать с мятежниками не намерен, но и во главе такого ополченья также не встану и в поход на Валахию бунтовщиков не поведу. Пусть, как они этого хотят, возвращаются к своим нескошенным полям пшеницы. Завтра предам гласности все то, что ныне вам доверительно заявляю,  — что шляхту распускаю и ни о чем ином не прошу, как только об одном: дабы по пути более ущерба не чинили и не ловили кур в поместьях и фольварках. И это все, что я намеревался сказать. Послезавтра выступаю в поход на Валахию. Верных и храбрых рыцарей беру с собой.
        Только после этих слов он поднялся. Совсем седой, он держался прямо, и привычка к повелеванию делала его могучим. Поскольку в этот момент в близлежащем ксстеле ударили в колокол на «А&пиз Вы», никто из предводителей рокоша не посмел произнести ни слова. Быть может, вспомнился шляхтичам медный голос большого колокола, отлитого некогда из трофейных орудий? А быть может, вспомнили они и то, что именно этот государь бил прежде крестоносцев, одерживал победы над московитами и турками? Они постояли еще с минуту, а когда колокольный звон утих, склонили головы и вышли.
        На этом рокош был закончен.
        После «петушиной войны» долго ходили толки, на чьей стороне была справедливость. То, что шляхта выдвинула много верных требований, никто не отрицал. А то, что она не выступила в поход на Валахию, осуждал каждый честный и благородный рыцарь. Что касается королевы — здесь голоса разделились. Одни утверждали, что Ташицкий и Зборовский не без оснований осуждали многие ее действия, особенно неправильное воспитание непомерно изнеженного ею сына, другие — правда не так громко — вспоминали о хозяйственности этой женщины, о защите ею мелкой шляхты в Литве от магнатского суда и своеволия, о строительстве оборонных замков и крепостей. Но то, что у этой могучей женщины были воистину драконовы повадки — этого никто не отрицал. Да и сам король не стал бы перечить этому, ибо, как только ближайший сейм в Петрокове единодушно решил, что выкупленные королевой земли — собственность не семьи Ягеллонов, а государства, ее охватила такая ярость, какой он до сих пор никогда не видывал. Королева топала ногами, швыряла в него серебряные кубки, шахматные фигуры…
        — Они отбирают то, что я с таким трудом приобрела за собственное золото, и вы не сказали: «Нет!»?  — кричала Бона.  — Для вас важнее казна Короны, а не династии. Горько мне и стыдно! За них и за вас. Корыстолюбцы! Разбойники! Грабители! А почему же сами они не выкупили для Короны этих земель? Столько сделано мною, и за все мои труды я буду лищена всего, и вы, мой опекун, мой супруг, не промолвите слова в мою защиту? Санта Мадонна! Что же это за страна, где каждый завидует успеху другого, а ежели что-нибудь и предпримет, то лишь для того, дабы отнять чужую добычу? Никто не вступился за меня, кроме Кмиты. Почему? Потому что тому своего довольно. А ваша коронная казна испокон веков пуста, пуста!
        Она выскочила из его покоев так стремительно, что он не успел произнести ни слова. А мог бы, будучи более осведомленным, напомнить, что столь восхваляемый ею Кмита воспользовался рокошем также и в своих интересах, сперва восстанавливая шляхту против Тарковского, а потом — чтоб угодить королеве, выступая за улаживание споров. Если быть точнее, он изменил ей, дабы позднее выглядеть ее спасителем. На Вавеле вполголоса поговаривали и о том, будто «Советы Каллимаха», сатиру на монаршую власть, распространяли среди бунтовщиков пьянчуги и приживалы из Виснича.
        Королеве, однако, удобнее было не верить никаким придворным сплетням, она по-прежнему относила маршала к правящему государством триумвирату. Год спустя после рокоша ей удалось поставить на своем, и Гамрат со всем двором прибыл в столицу в качестве краковского епископа.
        И теперь Бона могла вернуться к делам, которые уже давно занимали ее: к наследию Ягеллонов в Венгрии. Поскольку там были два властелина, один из них мог жениться на Изабелле.
        Вести об этих устремлениях Боны, как видно, дошли и до Станьчика, проскользнувшего однажды в канцелярию Алифио. Тот корпел над какими-то бумагами и, не поворачивая головы, сказал:
        — Не сейчас. Я очень занят.
        — Чем? Обороной вавельского дракона на будущем сейме? Конечно, понимаю… Нелегка жизнь после рокоша, на котором шляхта носилась не с копьями, а с правами. Не щиты, а попираемые статуты и…
        — Не отгадал,  — прервал его Алифио.  — Передо мной не речь в сейме, а всего лишь вирши…
        — Вирши? Санта Мадонна! Ну, это слишком, ей-богу, слишком! Бургграфов в Кракове с десяток, а мыслит обо всем только один. Поистине канцлерская у вас голова.
        — Не выношу льстецов,  — осадил его канцлер.  — Чего тебе надобно?
        — Напиться у источника. Жажду…
        — Когда-нибудь ты умрешь от болезни, название которой — любопытство,  — пробормотал Алифио.
        — В таком случае умоляю вылечить больного. Скажите, канцлер! Верно ли, что королева полюбила свадебные пиры? И хоть сетует, что один поляк ест за пятерых итальянцев, снова выписывает на свадьбу дочери южные фрукты и сладости?
        — Верно. Ну и как, тебе полегчало?
        — Полегчало, только голова побаливает да рот перекосило. Значит, это правда? Изабелла выходит за Заполню? Едет в Венгрию?
        — Отгадал. Она будет королевой. Уже заказаны стихи по случаю обручения… Хочешь послушать?
        «Вот королева перед нами,
        Дана нам на радость от Бога,
        Мудрости кладезь, красива, велеречива,
        Не высказать, как прекрасна, к тому же благочестива».

        — Ну и льстец!  — скривился Станьчик.  — Прекрасна? Благочестива? Я умолкаю. Стало быть, дочь Ягеллона на венгерском троне? Италийскому дракону не занимать фантазии! Ударом парирует удар. Понесла потери в «петушиной войне»? Ну что ж! Наверстает на новых альянсах. Загребает, что может, и прокладывает пути, где удастся. Только жаль, недооценивает Габсбургов. Спугнут ее велеречивую доченьку из Буды, быстро, быстро. Еще и это на меня свалилось! К королю бежать надобно! Предостеречь от сего супружества.
        — Смотри, как бы сам не обжегся,  — предупредил канцлер.  — Король сыт речами королевы.
        — Я подкину совет. Трезвый. Скажу: всемилостивый государь, зачем дочку за Заполню выдаешь? Да ведь любой домишко в Кракове надежней Буды. Дай его принцессе в приданое, чтоб было где поселиться, когда к нам вернется.
        — Не скажешь так! Не посмеешь!  — обеспокоился Алифио.
        — Головой ручаюсь, что мыслите подобно. Но, коли у канцлера королевы смелости не хватает, короля должен предостеречь его шут. Вы и я — равно на службе.
        — Подожди!  — пытался задержать шута Алифио.
        — Не могу,  — крикнул Станьчик.  — Хочу немедленно стать советником короля. У него их столько… С сегодняшнего дня на одного будет больше!
        И выбежал из комнаты.

        Торжественный въезд венгерских вельмож в Краков в середине января тридцать девятого года снова собрал на улицах толпы зевак. Они с любопытством глядели, как по городу проносятся сотни мадьярских всадников, напоминавших скорее архангелов, потому что к доспехам их были прикреплены огромные крылья из птичьих перьев. Остальную часть кавалькады Заполия велел нарядить в пестрые турецкие одеяния, словом, было на что поглядеть, хотя заключавшийся здесь брачный союз был пока что женитьбой per procura. От имени Сигизмунда Старого похвальную речь произнес подканцлер Самуэль Мацеёвский, после чего состоялся свадебный пир и большой турнир во дворе Вавельского замка. На этом турнире Сигизмунд Август, впервые выступив в своих золотых доспехах, сражался с Ильей Острожским и сдержал нелегкую победу, выбив из седла и слегка ранив литовского князя.
        Пострадавшим занялись придворные медики, а прекрасная Беата Косцелецкая столь часто справлялась о его здоровье, что Илья уехал из Кракова с обручальным кольцом. Юный князь получил кольцо от самой Боны в знак того, что она выполнила обещание, некогда данное его покойному отцу. Но еще более прекрасное кольцо Бона подарила своей приближенной Анне, чтобы она надела его на палец своего избранника. Это случилось в последний день пышных празднеств, когда Анна наряжала королеву перед выходом на прощальный ужин.
        — Правда ли, что ты любишь Остою,  — спросила Бона,  — а ежели да, то что препятствует вашему браку?
        Она помнила намеки Марины, утверждавшей, будто Габсбурги щедро платят дочери воеводы за услуги, и теперь ждала ответа, который подтвердил бы правоту этих слов, но Анна, склонив голову, прошептала:
        — Поместье у него небольшое, и он боится, что я буду тосковать по Вавелю. Ему хотелось бы, чтоб жена была дома, мать стара, с трудом управляет имением и ждет не дождется помощницы-невестки.
        Сама подыскала ему такую, да только он меня любит.
        — Ничто более не держит тебя на Вавеле?  — спросила Бона, пытливо вглядываясь в цветущую, полную сил, но, увы, уже не молодую Анну. Та подняла на нее искренние, полные обожания глаза.
        — Ничто, кроме любви к вам, государыня. Это ведь я вывесила в знак рождения Августа из окна алое полотнище, и это я… я…
        — Говори, слушаю.
        — Стояла у гробика… королевича Ольбрахта, была на его похоронах…
        Вдруг Бона поняла: не только Марина завидовала Анне, оповестившей всех о рождении одного из ее сыновей и стоявшей у гроба другого, но она сама, польская королева, с неохотой взирала на каждого, кто видел гробик Ольбрахта, кто мог стоять подле него, тогда как она сама…
        Словом… следует дать приданое девушке, которая служила ей верой и правдой, к тому же знает, что Август любит Диану. Она станет госпожой не в маленьком именьице, а в большом, достойном дочери каштеляна поместье. И по-прежнему будет почитать свою госпожу, так как никогда не узнает ни о наветах Марины, ни о купленном для Дианы ди Кордона домике на Флорианской…
        Королева велела принести ларец с драгоценными украшениями и из многочисленных прекрасных перстней выбрала самый большой и самый красивый для Анны. Впрочем, она чувствовала, что не может поступить иначе. Она любила быть справедливой… разумеется, когда это не составляло труда.
        Получив большое и богатое приданое, о каком Ядвига не могла и мечтать, королева Изабелла в сопровождении мадьяр отправилась в Венгрию к своему супругу; мать, прощаясь с ней, еще раз напомнила о коварстве Фердинанда и советовала не верить ему ни в чем.
        В феврале в Секешфехерваре состоялись пышные торжества, и юная королева еще не успела написать матери письма о своем счастливом замужестве, как на Вавеле появился нарочный с неожиданной и неприятной вестью — Янош Заполия тяжко занемог.
        Королева направила в Венгрию своих гонцов, а также попросила каштеляна Петра Опалинского, не раз выполнявшего различные дипломатические поручения при европейских дворах и в Турции, поехать, все разузнать и поддержать советом одинокую в чужой стране Изабеллу.
        Памятуя о первородной дочери, Бона ни на минуту не забывала об Августе. Он по-прежнему проводил у нее долгие часы во время завтраков, однако вечерами ускользал на Флорианскую, а если в чем-нибудь был не согласен с королевой, подобно отцу замыкался в молчании.
        Однажды Бона попросила Кмиту пригласить в Вавельский замок Фрича, с которым Август сблизился после отъезда сестры.
        — С тех пор как Изабелла вышла замуж, Август сторонится меня, двора,  — жаловалась она гостю.
        — Знаю, она была его любимая сестра. Но… мне хотелось бы, ваша милость, узнать ваше высоко мною ценимое суждение. Молодой король избегает всяких объяснений. Поэтому вопрошаю: правда ли, что его ныне занимают не балы и празднества, а новости, привозимые молодыми людьми с ученых кафедр в Виттенберге? Говорят… будто он водится с еретиками?
        — Не думаю, ваше величество,  — отвечал Фрич.  — И если даже иноверцы ищут его общества, не вижу в том великой опасности. Наши иноверцы не столь грозны.
        — Почему?  — спросил Кмита.
        — Потому что у нас на первом месте дела светские. Конечно, все это суета сует, и папский легат скорее должен огорчаться, что у шляхты на уме только власть, именья, подати да пирушки, а о боге она думает мало. Полагаю, однако же, что он доволен! Пусть поляки ссорятся и дерутся из-за благ земных, лишь бы иных распрей не было! Чтобы у нас, как в иных краях, не пылали бы костры.
        Бона задумалась на минуту.
        — Ну что ж. Поговорим тогда о делах земных. Что вы мыслите о молодом короле?
        — Способности у него весьма незаурядные. Подобно его величеству, молодой король осторожен и рассудителен.
        — И как мать, упрям,  — вставила Бона.
        — Ум у него живой, открытый для всего нового. В последнее время он полюбил ученые книги.
        — Август много читает? Вы в том уверены?
        — Нет. Он скорее наслаждается книгами, его око радует красота переплетов, оковок, великолепных тиснений. Он любит прекрасные волюмы не меньше, чем драгоценные украшения, геммы, гобелены…
        — И лошадей,  — добавила королева.  — Однако вы все еще по-прежнему надеетесь, что когда-нибудь, спустя годы, именно он, следуя Платонову образцу, создаст королевство справедливости? О котором будто бы мечтаете и вы?
        — Все еще верю, уповаю,  — ответил Фрич.  — Ибо на свете существуют три блага, всем одинаково доступные: дышать, уповать и…
        — Говорите! Смело! И..?
        — Умирать,  — заключил он.
        — О! Даже Станьчик не уколол бы язвительнее,  — сказала королева.
        — Простите, ваше величество.
        — Сама ведаю, сколь много чиню для справедливого королевства, для всех. Уже сейчас. Там, где было своеволие и разбой, теперь порядок. Там, где в деревнях трудились сверх всякой меры, ныне чинш. Где шли вечные споры мелкой шляхты о границах — документ с моей подписью и решением.
        Где не было воды — колодцы. В Старых Конях курган, на котором я вершу ежегодно суд, народ окрестил моим именем. Где-то есть замок королевы Боны, где-то мост, торговая площадь. Называют по своей охоте, а не по приказу. Я повелела лечить больных. Мне хотелось быть доброй и справедливой. Разве этого мало?
        — Ваше величество, кто бы посмел…  — возмутился Кмита.
        — Простите,  — прервала она его.  — Я спрашивала у его милости пана Фрича.
        — Скажу и я: кто бы посмел отрицать, ваше величество? Но…
        — Но? Продолжайте…  — повторила она, неприятно задетая.
        — В Польше не только укрепленные замки, рыцари, шляхта и к меты. Жить хотят и купцы, торгующие хлебом, и богатые горожане, и мелкий люд. А им по-прежнему чинится несправедливость.
        — Ведомо мне и о том,  — признала королева.  — Нет у нас цветущих городов, да и прав для всех одинаковых. Но поистине странная это земля! Всегда всего мало, всегда все не так! Вы видите только то, чего нет, а то, что есть, ни во что не ставите. А при этом желаете получить все… тотчас же. Вам нравится уповать на перемены, ваша милость, любезный Фрич? Так говорите дальше. Говорите!
        Отчего же нет наших кораблей на Балтийском море? Почему мы не посылаем корсаров, дабы грабить чужие суда, как то делают короли Англии? Почему мы не возводим замков на границе, чтоб Московия не была для нас опасной? А почему бы не дать литовской шляхте те же права, что и польской?
        — Но ведь, государыня. Я не хотел…  — смутился Фрич.
        — Полно! Все это сделать можно. Но только почему мы? Почему я? Оставьте что-нибудь и для Августа, дабы потомки могли называть его когда-нибудь великим. Коли вы его так любите, то и займитесь этим с ним вместе, вместе со всеми, желающими совершенствования Речи Посполитой. Мне бы укрепить династию в Короне и в Венгрии, укротить Габсбургов и Гогенцоллернов. Хотя в моем гербе дракон, я всего лишь женщина. Но неужто, на самом деле, всего этого еще мало?
        — Ваше величество! Должен признать, что…
        — Поверьте мне!  — говорила она с горечью.  — Не так легко достичь намеченной цели.
        Значительно легче рассуждать о справедливости, писать мемориалы и трактаты, как это делаете вы.
        Но бессонные ночи и тревожные мысли — не ваш удел, мысли обо всем: о Турции, Буде, императоре, Вене, Москве, герцоге Альбрехте и татарах. А также о шляхте, реформах и Августе. Да, не ваш, милостивый сударь!
        Она тут же отпустила его, негодуя, что вместо слов восхищения и одобрения услышала из уст этого ученого мужа словечко «но», которое давно никто не смел произнести ей в ответ. Ей вспомнилась «петушиная война», постоянно откладываемый из-за различных дел отъезд в Литву, и она в досаде набросилась на Кмиту, оставшегося после ухода Фрича.
        — Немногое сказал нам об Августе этот человек.
        — Светлейшая госпожа, вы его недооцениваете. Быть может, в рассуждениях своих он сильнее, чем в деяниях, однако…
        — Снова какое-то «однако», «но», когда и так все ясно. Последние годы после этой проклятой «петушиной войны» принесли нам одни неудачи.
        — Но были и успехи,  — напомнил Кмита.  — Заключен мир с Турцией и татарами, Венгрия, к неудовольствию Вены, сблизилась с Ягеллонами.
        — Все это так зыбко. Фердинанд, Сулейман Великолепный… Я ни о ком не забываю. В бессонные ночи мысленно взвешиваю приобретения и потери. Быть может, недооцениваю достижений, но и потери наши огромны: смерть два года тому назад примаса Кшицкого, ученого мужа и дипломата, превосходного стихотворца… Недуг венгерского короля. Не могу не упрекать себя, что выдала Изабеллу за человека, который…
        — Кто же мог ведать?  — пытался утешить ее Кмита.
        — Знаменитый, прославленный в боях с Габсбургами Янош Заполия! Да и не старый еще, и вдруг заболел, а ведь и года не прошло после свадьбы… К счастью, там есть теперь наследник, мой первый внук — венгерский королевич Янош Сигизмунд. Но что дальше? Удержатся ли потомки Ягеллонов на троне в Буде? Как долго протянет Заполия?
        — Еще сегодня мы ждем оттуда посланца от Опалинского.
        — Увидим, каковы-то будут вести. Может, король чудом поправится? У него было бы прекрасное будущее: наша дружба и военная помощь в случае войны с Габсбургами.
        — Если бы вашему величеству удалось еще склонить на нашу сторону Париж. Женить молодого короля на французской принцессе.
        — Предвижу трудности. Август в последнее время чересчур самоволен, замкнут. К тому же его величеству не по душе эти альянсы.
        Неожиданно в дверях появился маршал Вольский.
        — Есть вести из Буды,  — заявил он.
        — Из Буды? Быстро! Кто прибыл?
        — Пан каштелян Петр Опалинский,  — ответил маршал, и в ту же минуту Опалинский вошел в покои.
        — Как, это вы, лично, ваша милость?  — удивилась королева.  — Что случилось?
        — Я прибыл с чрезвычайным известием. В Буде несчастье.
        — Изабелла?!  — вскричала королева.
        — Нет, супруг королевы, Янош Заполия, покинул этот мир.
        — Король Янош? О боже!
        — Венгры крайне угнетены. Похороны назначены на конец сентября. Погребение будет весьма торжественным, ибо это их последний венгерский монарх.
        — Как же так?  — воскликнула Бона.  — Они не огласят наследником Яноша Сигизмунда? Моего внука?
        — Они хотели бы, но Габсбурги… претендуют на всю Венгрию.
        — Но этого им не позволим мы!  — вставил Кмита.  — Я хоть сейчас готов выступить со своим отрядом!
        — Благодарю вас, воевода! Что же взамен предлагают Изабелле и королевичу Габсбурги?
        — Им жалуют в лен Спиш и постоянное обеспечение в золоте.
        — Что за великодушие!  — взорвалась королева.  — Рента и графство Спишское! Для моего внука!
        Для Ягеллона! О боже! Как я должна быть благодарна и счастлива! Ну что ж! Вижу, мне еще раз придется бросить вызов судьбе. Господа сенаторы, прошу запомнить: я не приняла к сведению переданной мне сегодня дурной вести. И намерена продолжить борьбу за наследство Ягеллонов в Венгрии. Мне легче было бы смириться с тем, что моя дочь и внук в плену у турок или татар, нежели с господством Габсбургов во всей Венгрии. Благодарю вас за усердие, пан каштелян, хотя вести и не были добрыми.
        После смерти мужа, случившейся через две недели после рождения сына Яноша Сигизмунда, преданные властелину венгерские вельможи не покинули Изабеллу, однако согласно подписанному в Великом Варадине соглашению сын ее не наследовал королевского титула. Для Боны столь скорое вдовство дочери означало крах всех ее честолюбивых планов, а она так мечтала сохранить династию Ягеллонов в давнем королевстве Людвика, хотя бы по материнской линии. Королева умоляла Сигизмунда оказать военную помощь дочери, но он не хотел способствовать братоубийственной войне между сторонниками двух коронованных монархов. Однако война вспыхнула сама собой, ибо сторонники национального властелина огласили юного Яноша Сигизмунда королем, нового владыку признал и турецкий султан, двинув свои войска против Габсбургов.
        О благоприятном, как казалось, повороте событий для Изабеллы в ее борьбе за трон Бону уведомил маршал Кмита, который всегда был горячим сторонником Яноша Заполни.
        — Таким образом, светлейшая государыня, Сулейман выступил против Фердинанда, и то, чего не пожелал совершить наш король, делает сейчас султан. Он позаботится об Изабелле, но, конечно, займет и восточную часть Венгрии.
        — Каковы последние вести с поля битвы?
        — Дурные для Габсбурга. Он разбит при переправе турецких войск из Буды в Пешт. Но… неприятные и для королевы Изабеллы. Сулейман назначил наместником турецкого пашу, заменил кресты на храмах на полумесяцы, но что самое худшее — вопреки нашим предположениям…
        — Что-нибудь с Изабеллой?  — спросила она, чуть дыша.
        — Да. Сулейман повелел ей покинуть столицу и страну. Соизволил пожаловать Яношу Сигизмунду… Семиградье.
        — Это верные сведения?  — спросила королева.  — Помните, как долго мы обольщались надеждой, что чешский король не погиб под Могачем?
        — Помню,  — отвечал Кмита.  — Но это известие точное. Бона задумалась.
        — Король и сейчас уклонится от борьбы,  — вздохнула она.  — Кого вы видите, ваша милость, в качестве нашего союзника?
        — У нас? Гамрат, он дипломат весьма искусный и, следует признать, умный политик. Да еще в Венгрии — варздинский епископ Мартинуцци, под опекой которого по воле покойного находится ныне королева Изабелла. Это скорее воин, нежели духовное лицо, он уже встал во главе всех противников Фердинанда. Наконец… Не отгадаете, ваше величество… Супруга султана Сулеймана — Роксолана, полонянка из Руси, первая жена его гарема. Он предан ей безгранично, полагаю, что при помощи Роксоланы для Изабеллы и ее сына мы можем совершить многое.
        Неожиданно она рассмеялась.
        — Триумвират не только на Вавеле, но и в Европе?
        — Не совсем понимаю, ваше величество?  — удивленно спросил Кмита.
        — Если три женщины, две из Польши и одна русская полонянка, затеют что-нибудь, султану не устоять. Я пошлю кого-нибудь порасторопнее с письмом к Роксолане. Санта Мария! Никогда не думала, что доведется вести интригу при дворе Сулеймана Великолепного…
        Кмита ушел. Королева, подойдя к окну, отворила его настежь. Как далеко от Вавеля до покоев, в которых в окружении рабынь на ярком ковре предается раздумьям Роксолана. Она питает к Изабелле приязнь… Почему? Потому что была захвачена ксгда-то в ясырь на Червонной Руси, по которой совсем недавно колесила она, Бона, великая княгиня Литовская. Отчего же Роксолане не по нраву пришелся король Фердинанд? Спросить об этом можно только разве у звезд, ибо с супругой Сулеймана Великолепного ей не встретиться никогда…
        Бона подошла к столику, на котором лежала бесценная карта Европы, привезенная ею из Бари, и обвела пальцами границы Венгрии, потом Семиградья. Может ли она верить звездам, когда надобно действовать, причем незамедлительно; первое — это направить доверенного посланца к Роксолане.
        Но на каком языке следует написать письмо? На польском или белорусском, на котором она посылала все распоряжения в земли, удаленные далеко на восток страны? Надобно спросить о том Алифио, который мог бы быть ее секретным вестником ко двору султанши. Другое письмо следует послать Изабелле. Пусть не покидает пока Семиградья, пусть подождет. А что, если Фердинанду не удастся вытеснить турок из части Венгрии и овладеть Будой?
        О да, действовать надобно, опираясь на Кмиту и Гамрата, вопреки королю, который не решается принять чью-либо сторону. Нельзя покидать поле сражения только ради того, чтобы потомки не говорили о Сигизмунде Старом, будто он передал ей бразды правления… Ей, королеве-воительнице.
        В этот момент на пороге остановилась Анна, она пришла напомнить о своем скором отъезде к будущей свекрови. Боне хотелось попрощаться с нею поскорее, она уже сочиняла в уме письмо к супруге Сулеймана.
        Осмелившись, Анна вдруг спросила: ведомо ли ей о последней сплетне, обсуждаемой всеми придворными? Государь будто бы решил наконец, в этом трудном, сорок третьем году, выполнить данное некогда Фердинанду обещание и выразил согласие на брак Августа с Елизаветой Австрийской.
        Бона так побледнела, услышав эту весть, что испуганная камеристка даже попятилась.
        — Ты лжешь!  — крикнула королева.  — Быть того не может!
        — Сплетня сия оттого, что миниатюрный портрет принцессы уже тут, в замке…
        — Портрет дочери Фердинанда, который огнял у Изабеллы ее наследство в Венгрии, а теперь хочет приобрести влияние и у нас, в Кракове?
        — Его величество король намерен будто бы передать этот портрет молодому господину,  — шепнула она.
        — Ты и это знаешь? Ты всегда знала слишком много! Хорошо. Ныне, когда у тебя есть возможность выйти замуж, я тебя не задерживаю. Постараюсь также позабыть, что, в трудные времена у тебя был для меня лишь один ответ: «Родилась дочка. Прелестная королевна».
        — Неужто я так мало вам угодила?  — с горечью спросила дочка Зарембы, но Бона уклонилась от ответа.
        — И все же,  — продолжала она,  — когда ты выйдешь замуж, я желаю Остое сына. Да, прелестного сына. И еще одно. Прежде чем ты после полудня уедешь, опровергни глупую сплетню.
        Дочке Габсбурга не бывать на Вавеле ни теперь, ни потом!
        Тотчас после ухода Анны она направилась в королевские покои и, переполошив забавлявшего короля Станьчика, обрушила на Сигизмунда град вопросов:
        — Значит, это правда? Вы за моей спиной сговорились с Веной? Разве не волнует вас судьба Изабеллы? Сперва жертвой габсбургского мошенничества стала родная дочка, а теперь Август? Ваш наследник?
        Король приглядывался к ней так внимательно, словно видел ее впервые.
        — Никогда за столько лет замужества вы не говорили с такой страстью, с таким проникновением о нас, обо мне,  — произнес он наконец.  — Сын! Всегда на первом месте сын!
        — Санта Мадонна!  — вспыхнула она.  — Неужто вы ревнуете к нему?
        — Нет, не это! Я столько лет наблюдал за вами. Старался обнаружить хоть малейшую слабость, увидеть хоть след нежности. Никогда, ничего подобного! Поразительно: страстная, темпераментная дочь юга, а в сердце — глыба льда. Только он один мог и обрадовать и огорчить ваше сердце. Он, Август.
        — Но если это неправда?! Если вы тоже?..
        — Ох!  — вздохнул король.
        — Вы не думали о том, государь,  — не сдавалась она,  — что после того несчастья в Неполомицах я могла завести любовника, и не одного?
        — Гм…
        — Не верите? Хотя при италийских дворах… Он прервал ее резко, твердо:
        — Нет! Здесь Вавель. Но вернемся к Августу. Какой обидой или жертвой может быть для него брак с красивой девушкой?
        Она возмущенно фыркнула.
        — Вас обманули. Говорят, она хилая, болезненная…
        — Предпочту верить свидетельству глаз, а не ушей,  — ответил он.  — Вот ее портрет. Мне она не кажется безобразной.
        Бона долго разглядывала миниатюру.
        — Да. О боже! Да! Но кто поручится, что это она?
        — Это еще дитя, но очаровательное. Недавно видел ее в Вене канцлер Мацеёвский. Говорит, привлекательна, и весьма.
        — Мацеёвский!  — усмехнулась она с язвительностью.  — Он всегда готов услужить Габсбургам.
        Король задумался на какое-то время, потом произнес:
        — Не годится ссориться со всеми соседями сразу. Марьяж Августа с французской принцессой нарушил бы с трудом добытое равновесие. А в случае угрозы на наших границах не дал бы ровно ничего. Французы проигрывают сейчас с Карлом и ни к кому не придут с подмогой.
        — Но Елизавета… Я проверила. Она решительно без приданого. Ей дадут только драгоценные украшения и платья!
        — Не верю,  — возразил король.  — Однако, если б так и было, я дам ей приданое из своей казны.
        Бона возмутилась.
        — Мне назло? А сколько золота, помимо драгоценностей, привезла я вам в приданое?
        Он ответил более жестко, чем обычно:
        — Я никогда не видел этих денег. Что вы привезли — то ваше, при вас и на вас.
        — Ага, дошло до этого? О, мадонна! Уже ничто не в счет? Ни мое приданое, ни возведенные строения, ни золото, которое поступает в казну из многочисленных владений?
        — Ваших владений,  — уточнил он.
        — А… ладно. Вы не хотите, чтобы кто-нибудь подумал, сколько я сделала для вас, для Короны, для Литвы. Что в этой стране я что-то значу? Ведь так вам говорят, правда?
        — Говорят,  — признал он неохотно.  — Внуки скажут: король Сигизмунд отдал бразды правления супруге.
        — Это неправда! Мы с вами знаем об этом лучше. Я кричу, а вы молчите. Но в споре с вами я меньше одержала побед, нежели потерпела поражений. Я вопреки вам настояла, чтоб выдать Изабеллу за Заполню, и уготовила ей ужасную судьбу. Пыталась приобрести Мазовию для династии, для Августа — тщетно. Была против замужества вашей Ядвиги с одним из Гогенцоллернов и была вынуждена приехать на их свадьбу. Точно так же было и с присягой на верность прусского Альбрехта. Я предостерегла вас, но вы поставили на своем. Отдали бразды правления? Смешно! Всегда брали верх вы, вы! Так и теперь…
        Вдруг она подошла к королю совсем близко и заговорила с неожиданной сердечностью, едва ли не с нежностью.
        — Однако извольте признать, что я ничего не делала без вашего согласия. Даже в споре с литовскими магнатами или Тарновским. Бог мой! Вы называли меня порою гневной, сердитой Юноной, но предательницей — никогда. Неужто сейчас, спустя столько лет, вы можете укорять меня в каких-то заговорах?
        — Мне доносили о них,  — произнес он через минуту.  — У вас много врагов и завистников.
        — Глупцы! Никто и ничто не может меня от вас отстранить или отвлечь. Подчас меня терзают сомнения, неуверенность, порою я ошибаюсь… Да. Но я никогда не забываю, что вы со мной, всегда спокойный, рассудительный. Что все житейские неприятности, все разочарования, даже болезни вы переносите мужественно и с великим терпением.
        — Это же почти панегирик!  — пошутил он.
        — Самое искреннее из признаний. А сейчас, ваше величество, выбирайте! Кого вы предпочитаете иметь рядом с собой — преданную и еще полную великих замыслов правительницу или же старую королеву. Старую, потому что в замке будет уже… молодая.
        Он пытался что-то объяснить, растолковать.
        — Поверьте мне, у австрийского двора иссякает терпение. Мы ничего не делаем, чтобы помочь христианскому властелину в борьбе с неверными…
        — Полно,  — прервала его Бона,  — для нас выгоднее мир с Турцией, нежели крестовые походы по примеру предков.
        — Да, но канцлер вместе с Тарновским предостерегают от дальнейшего промедления. Быть может, это замужество…
        — Попытайтесь отложить бракосочетание хотя бы до тех пор, пока ей не исполнится восемнадцать.
        — Годом раньше или позже — не вижу разницы. Все равно, по мысли венского соглашения еще с того времени, когда вы были в Бари, дочь Фердинанда предполагалось выдать за моего наследника.
        — Одним словом,  — горячилась она,  — вы делаете все, лишь бы избежать войны с Габсбургами. Хорошо! Но на сей раз я не уступлю! По крайней мере не дам оттолкнуть себя на задворки. Пока нет! Нет! Это супружество! Габсбурги намереваются похитить владения рода Сфорца, а сейчас лишают трона мою дочь. Пришла пора сведения счетов. Я буду так любить вашу невестку Елизавету, как они — Изабеллу.
        Она направилась к двери, но он задержал ее вопросом:
        — Это ваше последнее слово?
        Она повернулась, он увидел ее пылающие яростью глаза.
        — Да! На этот раз последнее!
        Этой ночью она спала плохо, проснулась на рассвете, и слово, которое мучило ее в ночных кошмарах, вызвало боль в сердце. Елизавета — дочь Фердинанда, будущая невестка… Сигизмунд ничего не знал о Диане ди Кордона, а на мимолетные интрижки Августа не обращал внимания. Но Диана…
        Правда, у нее не было от любовника детей, как некогда у Сигизмунда от Катажины из Тельниц, однако же сама она существовала, а ее домик на Флорианской был магнитом, который притягивал молодого короля. Бона не хотела, да и не могла никому поведать, во сколько обошлась ей покупка дома для Дианы, за полученные той, якобы по наследству, деньги. Анны уже нет. Но недурно избавиться и от Дианы. Как это забавно, Диана в роли краковской мещаночки… Забавно? А что, если она, живущая по-прежнему на Флорианской, будет подстрекать его к бунту? Надобно с ними поговорить. С кем сперва? С сыном или с его любовницей? Разумеется, разговоры эти не будут легкими. Но Елизавета… Она, и только она, а не та, могла бы родить для династии сына, наследника. Стать матерью Ягеллона, подарить старому королю внука, о котором он говорил, а кто знает, быть может, и мечтал. Говорил он об этом редко, но Сигизмунд вообще чаще всего молчал…
        Она сомкнула отяжелевшие веки и снова попыталась заснуть. Эти дела не будут решены ни сегодня, ни завтра.
        У нее есть еще время, чтобы все тщательно продумать, передвинуть пешки на шахматной доске таким образом, чтобы выиграть партию и обеспечить Августу счастье, а Короне — наследника…
        Несколько дней спустя Август, как обычно, посетил домик на Флорианской. Они немножко поговорили об Анне, о пышной свадьбе, которая состоялась на Вавеле и закончилась великолепным балом. Молодой король вздохнул:
        — Сколько помню, она всегда была при королеве. Как мать перенесет эту потерю?
        — Ах,  — рассмеялась Диана.  — Государыня все перенесет. Она тверже гранита. А заменит при ней Анну молоденькая Мышковская.
        — Ты веришь, что того, кого любишь, может заменить другой человек? Я — не верю.
        — Значит ли это,  — прошептала она, прижавшись к его груди,  — что и меня не легко заменить?
        — Тебя?  — воскликнул он.  — Тебя никто и никогда не заменит. Сегодня я залюбовался вот этим бриллиантом, но почувствовал угрызения совести и тотчас же поспешил сюда, чтобы понести заслуженную кару.
        Он надел ей на палец кольцо с огромным бриллиантом, и они оба долго глядели на него с восхищением.
        — Что за дивный камень! Не знаю, как и благодарить моего господина,  — шептала Диана.  — Всегда такой щедрый, такой великодушный…
        — Неизменно любящий,  — закончил он.
        Они не могли знать, что королева Бона думала иначе и что она собрала самых верных слуг итальянского двора, чтобы сообщить им неприятную новость.
        — Ведомо мне,  — сказала она,  — что все эти годы вам было в Кракове нелегко… Но вы перенесли все, служили мне верой и правдой. Приближается новое испытание: в мае на Вавель прибудет принцесса Елизавета, дочь Фердинанда, она станет супругой молодого короля. Объявляю вам свою волю: никто из вас не смеет называть ее «молодой королевой», а меня «старой королевой». Я назначу к ней дворецкого, но кухня будет одна, под началом моего эконома. Я дала согласие только на трех камеристок из Вены. Вы, ваша милость канцлер, поедете еще раз в Бари: проследите за моим наследством. По пути загляните в Вену, передайте Фердинанду, что мы будем любить Елизавету как дочь и просим также любить и жаловать нашу дочь, королеву Венгрии.
        — Передам в точности слова вашего величества,  — поклонился канцлер.
        — Король хочет дать приданое невестке,  — обратилась она к Паппакоде.  — Узнай, кто дает необходимые для этого деньги.
        — Наверное, краковский ювелир,  — ответил догадкой итальянец.
        — Бонер? Быть может. Кто знает, не из тех ли денег, что я вернула ему за ковры. Сколько ковров привезли в Краков?
        — Несколько десятков вместе с гобеленами.
        — Хорошо. Проследишь, чтобы ни один из них не оказался в покоях Елизаветы.
        Паппакода, поколебавшись с минуту, спросил:
        — Должен ли я подготовить для будущей королевской супруги какие-нибудь свадебные подарки?
        — Да, разумеется! Один только подарок из нашей сокровищницы, но зато очень ценный.
        — Диадему?  — спросил он.
        — Нет! Ни в коем случае! Вели обновить и приготовить колыбель.
        — Колыбель?  — повторил он как эхо.
        — Да. Серебряную колыбельку из Бари. Самое время ей не пустовать. О боже! Что может быть для обоих королей милее той надежды, воплощение которой она сама? Для принцессы это самый подходящий подарок. И это все. Можете уйти. А ты останься,  — обратилась она к Марине.  — Пригласишь сюда Диану ди Кордона. Но не одну.
        — Она хотела поговорить с вами наедине, госпожа!
        — Вот поэтому проведешь ее сюда вместе с новой девушкой, которую рекомендовал нам на место Анны маршал Вольский. Как ее зовут?
        — Сусанна Мышковская.
        Немного спустя они вошли обе: Диана, уже уведомленная Мариной о принятом королевой решении, и родственница Вольского, юная дева со спокойным, приятным личиком.
        Диана ди Кордона, стесненная присутствием посторонней, не решилась пасть к ногам королевы, но со слезами на глазах умоляла ее:
        — Всемилостивая государыня! Я хочу лишь объяснить, что мне чинится обида. Я служила верно, не нарушила слова и…
        — Все ведаю, моя дорогая, причина твоей грусти и повод к жалобе мне понятны,  — прервала Бона.
        — Но такова воля короля, и я ничего не могу для тебя сделать. Ничего! Разве лишь позавидовать, что вскорости увидишь Бари, а до этого еще Вечный город. Волшебный город!
        — Я столько лет провела в Кракове,  — униженно просила Диана.  — Прошу как милости разрешить мне еще хоть ненадолго задержаться в домике на Флорианской…
        — Нет-нет! Такое невозможно! Ты должна уехать еще до конца марта.
        — Умоляю, ваше величество…
        — Не могу… А впрочем, и не хочу,  — добавила Бона уже строже.  — Хватит! Не подавай дурного примера, моя дорогая, нашей новой приближенной, Сусанне. А ты запомни! Если я говорю — нет, никогда не настаивай.
        — Я поняла, ваше величество,  — прошептала Мышковская.
        — Хватит! Хватит! Можете уйти. Обе.
        Когда они вышли, Марина не могла удержаться от замечания.
        — Она была семь лет предана всем сердцем молодому королю. И сдержала слово. Только я знала о домике на Флорианской.
        — Верна! Предана! Именно поэтому опасна и не должна оставаться. Бракосочетание состоится по воле короля, уже в первых днях мая. Елизавета не должна повстречаться с Дианой, да и Август должен иметь время забыть потерю, а может, даже отвыкнуть, охладеть. Наконец, надобно помнить…
        — О чем?
        — О колыбели. О боже! Пустая колыбель Ягеллонов! Только это сейчас важно. Только это!
        Над Краковом опустилась темная ночь. В тишине неожиданно послышался топот мчащегося в гору, к замку, коня. Всадник осадил скакуна на внутреннем дворе и, бросив поводья стражникам, чуть ли не бегом ринулся в замок. Столь же стремительно пронесся он через покои королевы и остановился у закрытой двери ее опочивальни. Он в ярости стучал кулаками в дверь. Через минуту дверь отворилась, и Марина с изумлением взглянула на стоявшего перед нею молодого короля. Оттолкнув камеристку, он преступил порог и увидел мать, идущую к ложу в ночной, до полу, рубашке.
        — Стой! Отвернись!  — воскликнула она, увидев Августа, и стала собирать распущенные волосы в тяжелый узел на затылке. Немного погодя она сказала с укором в голосе; — Не думала, что ты придешь. Я… не одета.
        — Я должен говорить с вами. Без свидетелей. Бона обернулась к Марине.
        — Я тебя позову, если будешь нужна. Подойди ближе, Август. Боже, как ты выглядишь?  — добавила она, когда он приблизился.
        — Лошадь меня понесла,  — пробормотал он.
        — Наверное, испугалась чего-то?
        — Испугалась моей ярости! Я и сейчас не могу прийти в себя. Государыня, к чему этот заговор?
        — Заговор?! Как ты осмелился так говорить мне?
        — А вот и осмелился, как раз сегодня, когда узнал о ваших замыслах! Я столько лет делал все, что вы хотели, боялся вас прогневить. Но сейчас я хочу знать только одно — почему она должна уехать? Разве мало того, что меня женят на австрийской королевне? Жена по чужому выбору! Разве для этого нужно порывать многолетние узы дружбы, любви?
        — Это опасные узы!  — пыталась она ему объяснить по возможности ласковее.  — Она учила тебя, как почитать женщину, искусству радоваться жизни. Но ведь она уже не молода. Разве ты не знаешь, что ей скоро сорок лет? Да, хотя и выглядит моложе. Дорогой, ты не должен отворачиваться от своих ровесниц… Пора изведать новые формы страсти. Поверь мне, бутон свежих роз пахнет иначе, нежели увядший цветок.
        — Это была любовь!  — прервал он ее порывисто.
        — Тебе так казалось, да! Но ведь перед тобою вся жизнь, и в твоих объятьях еще побывает много женщин.
        — А я любил только ее,  — не отступался Август.
        — Разумеется. Но ты же сам сказал: любил, а это означает уже прошлое. Перед тобою будущее. И, кроме того, надо помнить, что не любовь венец величия королей. Поверь мне. Не любовь!
        — Вы так говорите только потому, что сами никогда никого не любили!
        — Сигизмунд!
        — Никого! Даже короля! Да и как мы проводили время? Балы, танцы, торжества, молитвы, золото. Да, на первом месте всегда золотые дукаты! А на втором — итальянские проклятия, крики и ссоры. Отец…
        — Как ты смеешь?! Замолчи!  — приказала она.
        — Не желаю молчать. У него были минуты отдохновения только вдали от вас. На сеймах, в военных походах, путешествиях. Я обожал его, но был вынужден проводить время с вами и с вашими камеристками. Никаких походов, товарищей, игр, ничего, ничего! Молитвы, воздавание почестей, торжественный церемониал с десятилетнего возраста… А ко всему этому еще и страх, опасение, что рассержу вас и навлеку на себя суровое порицание. Я был королем и в то же время игрушкой. Даже любовницу получил из ваших рук. А теперь вы хотите отнять у меня ее, как вещь. «Получишь другую, сынок. И всегда будешь получать то, и только то, что я захочу».
        — Ты кончил?  — спросила она холодно.
        — Нет. Говорят, будто меня интересует лишь охота, пирушки и балы. Почему вам хочется, чтобы обо мне говорили именно так? Не слишком лестно?
        — Какой вздор?! Я всегда имела в виду прежде всего твое благо!  — возмутилась она.  — Всегда! О боже! А теперь ты меня винишь, что я позволяла тебе безумствовать? Мне хотелось, чтобы ты поскорее перебесился. А знаешь почему? Чтобы потом искуснее мог бы руководствоваться рассудком.
        Наконец, сколько раз я обижала своих дочерей, лишь бы исполнить все твои прихоти?! Может, ты меня и за это осуждаешь? Австриячка?! Это выбор и воля твоего отца, не моя. Я ее не хочу, потому что боюсь дочерей Габсбургов. Боюсь и потому, что она захочет у меня отобрать тебя. Но раз ты на ней женишься, ты должен иметь от нее сыновей. Только это может удержать меня от ненависти к ней, дочке Фердинанда, племяннице императора. Оба они меня обидели. Не хочешь, чтобы я платила Елизавете той же монетой? Хорошо. Тогда дай мне… Дай мне от нее внуков! Укрепи династию. А тогда, ох, тогда сможешь снова делать, что захочешь: гулять, любить…
        Он взирал на нее с изумлением, потрясенный услышанным.
        — Это чудовищно…
        — Да, согласна. Е terrible! Вот уже много лет миновало, как я не та, да и ты уже не тот! Ты говоришь: пиры, танцы, празднества. Добавь: в Кракове блеск свечей и факелов, а под Краковом грохот пушек, стоны уводимых в ясырь полонянок. Вокруг нас всегда огни, огоньки, море света. А при этом глаза разъедал дым кадил. Нам всегда курили фимиам. Не возражай! Тебе льстили не меньше, чем мне. Может, даже больше, ибо ты никого не восстановил против себя — действуя. Ибо ты был и есть по-прежнему несвершившаяся мечта, великая надежда людей. Перед тобою завтрашний день. Хочешь, чтобы он был иным, нежели мой? Чего ты ждешь? Обеспечь королевству величие. Вели Елизавете рожать сыновей, одних сыновей, чтобы я могла ей позавидовать. Я, Бона Сфорца! Я, кто властвуя над всеми, не смогла подчинить своей воле и заставить слушаться одно существо — самое себя. Собственное тело.
        Впервые сын услышал из ее уст слова жалобы и прошептал:
        — Ей-богу, не знаю, что и…
        — Ты и не должен знать, что мне ответить,  — говорила она все громче.  — Ступай к отцу. К отцу!
        Это он пожелал, чтобы ты взял в жены дочь Фердинанда. А раз уж он женит тебя насильно, пусть и выслушивает твои возражения. И пусть сделает все, чтобы ты мог выступить с пышностью и достоинством, как и подобает молодому королю. Я не дам на эту свадьбу ни дуката. И это не мне, «плохой матери», а ему ты вопреки своей воле должен ответить «да».
        Она встряхнула головой, и ее светлые волосы рассыпались по плечам. Он смотрел на мать, сбитый с толку, вынужденный ей поверить, снова укрощенный. А она крикнула: «Марина!» — и вышла из опочивальни первая, не добавив ни слова.
        Сразу же после возвращения из Вены канцлер Алифио поручил уведомить Бону, что он выполнил ее повеление и передал Фердинанду кроющие в себе тайную угрозу слова. В Бари, однако, он не смог поехать, ибо сердечная немочь неожиданно свалила его с ног и он теперь лежал, не пытаясь даже встать. Услышав эту недобрую весть от Паппакоды, королева велела позвать лекаря и закидала его вопросами:
        — Тяжко ли занемог канцлер? Как же так? И это сейчас, перед свадьбой, когда он так нужен при дворе? Неужто до конца апреля не встанет?
        Придворный медик отрицательно покачал головой.
        — Он тяжело, неизлечимо болен. Если встанет, то другой приступ свалит его, как топор подрубленное дерево.
        — Не верю. Доктору Алифио всего лишь сорок четыре года.
        — Но сердце не считает человеческие годы. У него свой отсчет времени,  — робко пояснил медик.
        — Что ж. Предупредите канцлера, завтра после полудня я навещу его в его покоях.
        И она направилась туда, где никогда не бывала прежде: в крыло замка, занимаемое приближенными. На пороге комнаты канцлера ее остановил тот же лекарь и произнес шепотом:
        — Он был так взволнован вестью о визите вашего величества, что всю ночь не спал, и сегодня его состояние ухудшилось. К сожалению, все лекарства бесполезны.
        — Вы всегда бессильны,  — негодующе заявила она,  — когда ваша помощь необходима более всего. Я хочу остаться с ним наедине.
        Услышав шаги, канцлер открыл глаза и некоторое время молча глядел на королеву.
        — Мне не верилось, что вы, ваше величество, соизволите ко мне…
        Он умолк, а она с горечью смотрела на его заострившееся, побледневшее лицо, запавшие глаза.
        — Коли б ведала, что вам так неможется, я пришла бы еще вчера.
        — Думаю, это уже конец,  — прошептал он.
        — Неужели? Вы не прожили и полвека. Даст бог, будете здоровы…
        — О нет. Нет…
        — Постарайтесь собрать все силы,  — просила она его и, уже сердясь, тронув за плечо, добавила:
        — Король снова воспротивился моим замыслам. Сейчас, перед браком Августа, вы мне так необходимы! Понимаете? Необходимы!
        — Наконец-то,  — вздохнул он,  — нужно было быть на смертном одре, чтобы услышать это и чтобы ваши руки…
        Он смотрел на пальцы королевы, вцепившиеся в кружева его рубашки. Она тотчас же выпрямилась, отпустила его.
        — Что я говорю сейчас и что делаю — не имеет значения. Важно, чтобы вы поправились. Прошу вас, соберите все силы…
        — Пытаюсь собрать, чтобы предостеречь вас, моя госпожа,  — прошептал он.  — Чтобы сказать…
        Она снова наклонилась над больным, его дрожащий голос был едва слышен.
        — Говорите,  — приказала она.
        — Немногие из советников служили вам так верно, как я…
        — Знаю,  — согласилась она.
        — И немногие так искренне… так искренне… любят…
        — Алифио,  — предостерегла она, но он продолжал говорить:
        — Я собрал все силы, чтобы сказать вам…
        — О боже! Как мне вас будет не хватать!  — прошептала она.
        — Эти слова мне дороже всего,  — улыбнулся он, вглядываясь в наклонившееся над ним лицо.
        — У вас есть какое-либо желание?  — спросила она.  — Выполню любое.
        — Не хочу, чтобы вы разгневались, но… Я хотел бы сказать слова, которые останутся на моих устах в последний час…
        — Какие же это слова?  — спросила она, потрясенная.
        — Принцесса… Прекрасная принцесса Бона,  — вздохнул он.
        Они долго молча смотрели друг на друга. Королева приложила к его губам ладонь, выпрямилась и произнесла одно лишь слово:
        — Конец.
        Только у дверей она еще раз обернулась и взглянула на своего канцлера в последний раз…
        — Алифио… Дорогой мой…  — прошептала она.

        Королевская канцелярия по распоряжению Сигизмунда выхлопотала у церкви поблажку для молодоженов, находившихся в близком родстве, поскольку матерью старого короля была Елизавета Австрийская, а нареченную объединяло кровное родство с Владиславом Ягеллончиком. Вскоре после этого, в конце апреля, в окружении многочисленной свиты Елизавета покинула Вену и, после приветственной речи, произнесенной в Оломунце подканцлером Мацеёвским, прибыла в замок на Вавеле. Ее кортеж, ехавший по улицам города, являл собой великолепное, зрелище, особый колорит которому придавали отряды польских и литовских рыцарей, отличавшихся друг от друга своими одеждами. Радовали глаз и стальные и позолоченные доспехи одних, венгерские, турецкие и даже испанские наряды других. Сигизмунд Август в серебристом одеянии выехал встретить свою будущую супругу в шатре, разбитом недалеко от города. Равнодушно проехал он по шумным улицам, даже не взглянув на украшенные коврами окна домов. Ему было безразлично, кого он увидит через час, мысли его еще по-прежнему кружили вокруг Дианы. А когда, возвращаясь, он ехал возле обитого алым бархатом
экипажа, он даже не смотрел на сидящую в нем маленькую девичью фигурку, рассеянно взирая на тащившую карету шестерку сивых, великолепно убранных лошадей…
        Ценителем красоты будущей королевы оказался Сигизмунд Старый. Он был рад, что присланное из Вены изображение не лгало. И хотя принцесса оказалась болезненной и бледной, она и в самом деле была так хороша и приятна, что король сразу же стал звать ее доченькой, отчего у Боны пятнами проступил на щеках румянец негодования. С таким же раздражением она приняла переданное ей на другой день маршалом Вольским известие, что в коронационном кортеже на пути в собор она не займет первого места. Поэтому, когда король вошел в зал, где она находилась с дочерьми и всем своим двором, она подошла к нему, промолвив вполголоса:
        — Верно ли, ваше величество, что ваша невестка в коронационном шествии будет идти впереди меня? И в костеле также займет место передо мною, королевой Польши? Сигизмунд Старый обратился к Мацеёвскому.
        — Ответьте, ваша милость, на вопрос ее величества. Канцлер низко поклонился, но его ответ не удовлетворил Бону.
        — Таково право и придворный церемониал,  — заявил он.
        — Право? Оттолкнуть королеву на второе место? После молодухи?
        — Изменить этого уже нельзя. Распоряжения отданы,  — вмешался король.
        Подойдя к нему совсем близко, она шепнула:
        — Если бы вы пожелали…
        Однако король оборвал ее резче обычного:
        — Ни слова больше! Я бы выглядел смешным.
        — Ни слова!  — повторила она, стиснув зубы.  — Молчать, всегда молчать…
        Она отступила и вернулась к дочерям. В этот момент вошла Елизавета в белой коронационной мантии, с глубоким вырезом спереди. Сзади вырез закрывали длинные золотисто-рыжеватые волосы, роскошным покровом ниспадавшие до пояса. Она выглядела бледной и измученной, но отказать будущей жене Августа ни в обаянии, ни в робком желании всем понравиться и угодить нельзя было.
        Бросив пугливый извиняющийся взгляд на своих будущих родственников, она подошла к королю, и он положил руки ей на плечи.
        — Мы рады приветствовать вас, дорогая доченька,  — произнес он.  — Что-то вы очень бледны. Наверное, устали?
        Весь двор ожидал ответа на латинском языке или даже на польском, однако Елизавета не задала себе труда научиться хотя бы нескольким фразам на языке, который с этого дня должен был стать для нее родным. Она ответила с улыбкой, но по-немецки:
        Старый король ничего не сказал, вслушиваясь внимательно в молчание супруги и двора, но, поскольку тишина затянулась, произнес наконец:
        — Тогда пойдем.
        Во время коронационного шествия Сигизмунда Старого несли в лектике, вот уже год он почти не мог ходить. Елизавету вели к алтарю два принца: прусский Гогенцоллерн и лигницкий Пяст. Королевская чета расположилась сбоку, с левой стороны алтаря, два трона ожидали молодеженов на противоположной стороне. Брачный обряд и коронация напоминали Боне ее собственное бракосочетание четверть века тому назад, с той лишь разницей, что теперь избранницу ожидал во время коронационного обряда Август, разряженный, спокойный, но мрачный.
        Когда корону королевы Ядвиги возложили на голову Елизаветы, Бона почувствовала себя вдруг тем, кем не хотела быть никогда,  — старой королевой. Однако она улыбалась, ибо взоры всех переполнявших до отказа святыню были обращены именно на нее, а не на стоявшую перед алтарем) Елизавету.
        Наконец загремело «Те Deum», молодожены вышли из костела первыми, за ними несли старого короля, а сразу за лектикой выступала Бона с дочерьми. Торжественно звонил великий колокол.
        Альбрехт Прусский опередил Пяста, оказавшись рядом с Боной, и она на нем сорвала давившую ее злобу.
        — Красиво звучит…  — произнесла она вроде равнодушно.  — И подумать только, что этот колокол отлит из пушек, которые мы некогда отняли у крестоносцев, тогда как сегодня…
        Она не кончила, потому что герцог Альбрехт ответствовал весьма учтиво:
        — Погребальный звон по Ордену крестоносцев не может уязвить светского князя, последователя учения Лютера…
        Вечером, после пышного пиршества, молодые дворяне плясали перед четырьмя установленными на возвышении тронами. У ног Сигизмунда сидел Станьчик, возле Боны — карлица Дося. Молодые сидели рядом молча, Август даже не пытался улыбнуться юной супруге. Только старый король то и дело оборачивался и глядел на очаровательную девушку с умилением и даже нежностью.
        Придворные танцевали павану, когда к трону Сигизмунда приблизился канцлер Мацеёвский ь сопровождении мужчины небольшого роста, одетого весьма пышно и роскошно. Поклонившись королю, канцлер произнес:
        — Ваше величество, это синьор Марсупин, италиец, прибывший на коронацию из Вены. Будущий секретарь королевы Елизаветы и ее переводчик.
        — Там, где сердца соединяет любовь, переводчика не надобно,  — сказал король.  — Но все равно мы рады.
        Бона, однако же, выказала неудовольствие:
        — У дочери нашей Изабеллы нет в Семиградье ни опекуна, ни переводчика,  — заметила она подчеркнуто.
        — Она знает венгерский язык, а всемилостивая государыня не говорит по-польски,  — объяснил Марсупин.
        — Я?  — удивилась Бона.
        — Я думал о молодой королеве…  — смешался опекун Елизаветы.
        — Ах, вот как?  — с насмешкой произнесла Бона, и, пока Марсупин пятился, согнувшись в поклонах, она бросила Мацеёвскому: — Скажите, ваша милость, этому слуге Габсбургов, что на Вавеле и в Польше есть только одна королева.
        — Как же он будет обращаться к своей госпоже?  — удивился канцлер.
        — Ко мне пусть не обращается никак! Никак! А как он будет говорить с ней — какое мне до того дело?
        — Постараюсь объяснить…  — обещал тот не очень уверенно.
        — Спасибо,  — кивнула ему королева и, обращаясь к мужу, который не слышал ее разговора с Мацеёвским, сказала: — какая жалость, что уже нет в живых Кшицкого! Он бы увековечил торжество презабавными стихами. Панегирик Яницкого довольно жалок.
        И она стала цитировать с насмешкой в голосе: «Седлайте резвых скакунов! И мчись, в погоню, быстро!» — прыснула Бона негодующе.  — Какая погоня и за кем? Ее прислали сюда насильно…
        — Вас могут услышать,  — шепнул король.
        — Кто? Австриячка?  — спросила она едва ли не во весь голос.
        — Учитывая интересы Изабеллы, соизвольте…  — чуть ли не умолял Сигизмунд.
        — Верно. Изабелла…  — шепнула Бона и подняла глаза к небу.  — О боже! Благослови по крайней мере королевское ложе! Укрепи династию… А мне дай одно: терпение. Безмерное терпение…
        После полуночи, покинув веселящихся, танцующих гостей, молодая чета удалилась в свои покои.
        Войдя в опочивальню королевы, молодые люди, смущенные, в нерешительности остановились друг против друга. До сих пор им удалось обменяться лишь несколькими ничего не значащими словами, король даже не решился выразить своего восхищения красотой супруги. Однако сейчас, сознавая свои обязанности, ради которых он был вынужден пожертвовать Дианой, он снял прежде всего корону, слишком тяжелую для ее юной головы, и отложил в сторону. Рука его невольно коснулась золотисто-рыжеватых волос Елизаветы, таких длинных и шелковистых. Юная королева встряхнула головой, сомкнула ресницы и улыбнулась. Она была в эту минуту столь очаровательна, что он, уже безо всякого внутреннего сопротивления, наполнил вином приготовленный заранее золотой бокал и, глядя ей прямо в глаза, отпил глоток, а потом поднес край бокала к ее устам. Их пальцы встретились, губы Елизаветы коснулись свадебного бокала. Они по-прежнему улыбаясь смотрели друг другу в глаза. Но когда Август обнял ее за гибкую талию и попытался коснуться губами ее уст, королева вдруг побледнела, затрепетала, слабыми руками стала отталкивать мужа.
        Он снова попытался обнять и поцеловать ее, но тогда она оттолкнула его уже сильнее.
        — Почему?  — спросил он, удивленный, и сразу же повторил по-немецки.
        — Нет! Нет! Нет!  — шептала она в ответ.
        Вдруг ее тело изогнулось, напряглось, руки окаменели, она закрыла глаза.
        — Санта Мадонна! Елизавета?! Что с вами?
        Юная королева уже не слышала его и не могла отвечать ни на какие вопросы.
        — Катрин! Катрин!  — закричала она, стараясь унять охватившую ее дрожь.
        Но тут же упала на пол и забилась в судорогах, ударяясь головой о паркетный пол. Ее камеристка, Катрин Хёльцелин, притаившаяся за дверью, услышав грохот, сперва просунула голову, а затем вбежала в комнату и, оттолкнув короля, принялась спасать свою госпожу. Она вытерла выступившую на ее губах пену, смочила виски благовонным настоем, однако, к удивлению Августа, даже не пыталась отнести больную на ложе.
        — Позовите лекаря! Сейчас же!  — крикнул Август. Однако камеристка сложила руки как для молитвы.
        — Не надобно врача?  — удивился молодой король.  — Почему?
        — Пожалуйста!..  — молила приближенная.
        — Я должен уйти? Но почему же, почему?
        Катрин Хёльцелин была в отчаянии. Сказать или молчать? Она предпочла ложь.
        Припав к больной, она приподняла ей голову. Бившаяся в судорогах Елизавета задела за ножку кресла, и сквозь чулок потекла на сафьяновую туфельку струйка крови. Август постоял еще некоторое время, чувствуя себя совершенно потерянным и даже не совсем понимая, что же произошло. Но когда камеристка снова указала ему на дверь, безмолвно повернулся и выбежал из комнаты. Минуя анфиладу пустынных коридоров, он с разбега налетел на Марину.
        — Бегите к королеве Елизавете! Ей плохо!  — крикнул он.
        — Послать за лекарем?
        — Нет!.. Они не хотят лекаря. Только не лекаря… Помилуй бог! Все это выглядело очень странно! Я бы поклялся, что в моих объятиях был труп. Труп!
        — Хорошо. Пойду узнаю, что стряслось,  — пообещала Марина.
        — Она слишком молода, так говорит ее камеристка. Может, и впрямь она чересчур молода?
        — Ваше величество! Препятствием для объятий служит не слишком юная, а испорченная кровь,  — отвечала та.
        — Что это значит? Скажите! Я хочу знать. Неужто мать… Но Марина взглянула на него очень строго.
        — Ваше королевское величество, вы забываете, какой подарок соизволила вчера дать невестке всемилостивая государыня.
        — Ах, верно! Еще и это! Серебряная колыбель… Нет! Я этого не вынесу! Не вынесу!
        Он резко повернулся и ушел. Только тогда Марина не спеша направилась к опочивальне Елизаветы.
        Открыв дверь, она некоторое время смотрела на больную. Затем, войдя, повернула ключ в дверях и подошла к камеристке юной королевы.
        — Приступ эпилепсии.
        — Нет! Нет!  — вскричала отчаявшаяся Катрин.
        — Да. Я в этом разбираюсь и помогу вам.
        В эту ночь над лежавшей без чувств Елизаветой они дежурили обе, не обменявшись между собою ни единым словом.

        Посланец римского короля Марсупин поселился в одном из домов на Рыночной площади, поскольку Фердинанд поручил ему наблюдать за Елизаветой крайне осторожно, исподтишка, и не попадаться на глаза королеве Боне, явно неблагосклонной к молодым супругам.
        Понимая, что его отчеты позволяют следить Габсбургам за ходом событий в замке на Вавеле, он как раз сочинял уже второе донесение в Вену, как вдруг, хотя был уже поздний вечер, раздался стук в дверь. На пороге стояла закутанная во что-то темное женщина, и, когда она откинула вуаль, он с изумлением увидел перед собой камеристку Елизаветы.
        — Это вы?!  — воскликнул он сердито.  — Какая неосторожность! Я живу в городе, в стороне от всех, дабы уберечься от подозрений, а вы пришли сюда… Зачем? Что случилось?
        — Самое худшее, что могло случиться сразу после свадьбы. Уже третью ночь королева спит одна.
        — Как это так? Он оттолкнул ее? Сразу же?
        — Нет, нет! Он пришел к ней в первый же вечер. Хотел остаться. Но… Она так разволновалась, что упала,  — прошептала девушка.
        — Упала в обморок? Санта Мадонна! Надеюсь, припадка не было?
        — Увы, был. Я скрыла это даже от вас, потому что думала… Надеялась, может, в следующую ночь… Но нет. Едва он открыл дверь и вошел… она снова потеряла сознание.
        — А он?  — спросил Марсупин.
        — На этот раз он ни о чем не спрашивал. Даже не подошел ближе. Сразу же покинул опочивальню.
        — Вас об этом сегодня расспрашивали?
        — Нет. Может, король не догадывается, что это приступы тяжелой болезни? Полагает, что она… очень чувствительна, слишком молода для супружества? Я ему так и сказала: «Слишком молода».
        — Вздор! Ей семнадцать лет. Завтра, послезавтра все станет известным. Вы не можете объяснить принцессе, как важно, чтобы она любой ценой совладала с волнением? Чтобы?..
        — Именно потому, что она знает, что ее ждет, и страстно желает этого…
        — Какое несчастье! А я только что кончил очередное донесение. В нем сообщаю: «Молодой супруг очень красив и, кажется, обладает высокими достоинствами, однако до сих пор опасается матери. Зато король Сигизмунд обожает молодую королеву, а придворные не спускают с нее глаз. Немного терпения. Со временем придет и то, чего недостает со стороны старой королевы…» Я написал: «немного терпения» — и этого не изменю. Нельзя волновать венский двор.
        — Однако же… Причина нешуточная.
        — Но ее нет, запомните — нет! Делайте, что хотите, фройляйн Катрин! Супружество должно быть осуществлено любой ценой.
        Катрин закрыла лицо обеими руками.
        — О боже! О мой боже!
        — Вы плачете?  — удивился Марсупин.
        Но камеристка открыла смеющееся лицо.
        — Я смеюсь. Над вами. Над собой. Потому что можно, пожалуй, сделать только одно: погасить все свечи и залезть под одеяло вместо нее.
        — Фройляйн Хёльцелин!  — одернул он ее. Она сделала книксен.
        — Да, меня так зовут, и будут звать до той поры, пока я не стану матерью наследника трона.
        Марсупин содрогнулся и заметался по комнате.
        — Ни о чем таком я и слышать не желаю! Мое дело — составлять донесения королю Фердинанду! Опекать его дочь, защищать ее интересы и быть переводчиком, а также советником. Ничего больше! Королевской опочивальней занимаетесь вы! Только вы!
        — Увы,  — вздохнула Катрин, становясь серьезной.
        — Надо же было, чтобы такое случилось именно с нами!  — протянул с досадой Марсупин.
        — Эта бедняжка сегодня сказала то же, слово в слово: «Надо же было, чтобы это приключилось со мной. Именно со мной, которая уже полюбила его…»
        Некоторое время они безмолвно смотрели друг на друга, казалось, совершенно беспомощные.
        Наконец, закрыв лицо вуалью, камеристка направилась к двери. Марсупин мрачно глядел ей вслед…
        В этот же вечер Марина расчесывала волосы королевы Боны, которая жаловалась на головную боль.
        — Это могла бы делать любая камеристка, но от твоих рук исходит какой-то таинственный флюид, который успокаивает боль, отгоняет дурные мысли.
        — На сей раз не прогонит.
        — Что такое?  — удивилась Бона.  — Почему? Что ты хочешь мне сказать?
        — Молодой король, наверное, еще не понимает, что все это значит, хотя мрачен, словно туча. Но фрейлина Елизаветы Катрин даже не пробует притворяться.
        — Притворяться? О чем ты? Я слышала, что молодая упала и покалечила ногу. Неужто рана опаснее, чем мне сообщили?
        — Да. Намного опаснее.
        — Не мучай меня! Говори!
        — Елизавета покалечила ногу, падая. Это верно. Но падает она весьма часто. Ничего не помнит при этом.
        — Как так? О мадонна! Неужто?
        — Да. Она страдает падучей. И вроде бы с детских лет.
        — Как же так? И никто об этом не знал? Ни король? Ни Мацеёвский?
        — Выходит, никто. Катрин клянется, что даже Марсупин узнал о болезни королевы только сейчас.
        — Марсупин лжет!  — гневно вскричала королева.  — А ты не зови ее польской королевой!
        Больна… С детских лет. О боже! Чем я провинилась, за что ты меня так караешь?
        — Это не вина вашего величества, что…
        — Разумеется. Не моя. Могу даже насмехаться, поиздеваться! Вот тебе и на! Сам канцлер выбирал из множества принцесс и королевских дочерей самую представительную, самую знатную в Европе, близкую нам по крови, внушавшую надежды, что станет матерью многих королей. И кого же он выбрал? О боже! Эпилептичку!
        — Это супружество можно объявить недействительным, ежели оно не свершится…
        — Разумеется. Но кто поручится, что она всегда будет падать в обморок в опочивальне? В конце концов, можно привыкнуть и к мужу. Что тогда? О боже! Через год в серебряной колыбельке…
        Нет, подумать страшно, но, увы, возможно. В припадке наследственной болезни будет биться ее сын!
        — Санта Мадонна!  — вздохнула Марина.
        — Ты хорошо знаешь, что может случиться и такое! И это было бы еще большим несчастьем…
        — Молодой король суеверен. Можно внушить ему мысль, что в Елизавету вселился злой дух.
        — Бесноватая? Одержимая? Великий боже!  — Королева истерически рассмеялась.  — Это звучит очень смешно. Вчера Фрич Моджевский озадачил нас рассказом об открытии Коперника. Этот астроном утверждает, будто не Солнце кружится по небу, а Земля. Что наши глаза заблуждаются, видя его восходы и заходы. Солнце неподвижно и является центром мира. Невероятно, но факт… А ты! О боже! Ты хочешь, чтобы в год такого поразительного открытия мой сын еще веровал в старосветского черта? В злых духов?
        — Он повелел ежедневно составлять для него гороскопы,  — ответила она, смутившись.  — Он поверит во все, что изрекут звезды.
        — Копернику звезды поведали то, что не предчувствовал ни один астролог. Ведь так?
        — Этого я не знаю. Но стоит поворожить.
        — Хорошо. Попробовать стоит. Открой окно. Голова у меня болит,  — добавила Бона, подходя к окну.  — Уже нет Луны над замком? Зашла? Санта Мадонна! А может, неправда и то, что Луна движется? Может, это наша Земля вращается вокруг Луны?
        — А ежели так?
        — Ежели так, то, быть может, все то, что я учинила и к чему стремлюсь, всего лишь призрак?
        Ошибка? Ужасная ошибка?
        — Всемилостивая госпожа. Болезнь Елизаветы не ошибка…
        — Да, да. Знаю. Я должна подумать. Собраться с мыслями… Я не могу сейчас говорить ни с кем! Ни с кем! Можешь уйти.
        Королева остановилась у открытого окна, пристально вглядываясь в звездное небо. Кому верить? Римскому королю? Он обманул их, подсунул больную, наверное, бесплодную дочь. Мужу? Сигизмунда обманул Мацеёвский. Звездам? Луна, видно, уж не кружит но небу… Солнце не восходит и не заходит. Остается Земля. Столь неблагоприятная земля под ее стопами. И одна она.
        Нужно поговорить с королем, расторгнуть этот отвратительный брак. Разрешение. Верно… Он получил разрешение! Велю проверить, правомочно ли оно, а ежели нет, тогда…
        — Санта Мадонна,  — прошептала она,  — сделай так, чтобы папа объявил этот брак недействительным.
        Однако, прежде чем направиться к Сигизмунду, который с большой сердечностью отзывался о Елизавете, о ее деликатности и желании расположить к себе всех на Вавеле, королева поручила Вольскому принести бумагу с разрешением папы на брак, долго размышляла над нею, наконец воскликнула с презрением в голосе:
        — Столько глаз взирало на этот документ! Столько мужей признало его действительным. И только я, женщина, заметила, какое коварство учинил римский король. Он направил в курию фальшивые бумаги. А может, в Риме ему поверили на слово?
        — Я не понимаю вас, ваше величество,  — признался Вольский.
        — В этих бумагах речь идет о родстве в третьем колене между супругами. Но это ведь не так.
        Фердинанд женился на Анне, дочери Владислава Ягеллончика, брата нашего короля, следовательно, Елизавета, дочь родной сестры короля,  — близкая родственница Августа. У них родство во втором колене, значит, панская бумага недействительна. Да! Недействительна!
        Это открытие столь решительным образом меняло положение Елизаветы, что на сей раз ничего утаить от Сигизмунда не удалось. Старый король принял известие о болезни невестки с большой печалью и грустью, что касается разрешения на брак — повелел предпринять соответствующие шаги в Риме. Все эти хлопоты и разговоры не укрылись от Марсупина, и весь июнь он прилагал немалые старания, чтобы получить аудиенцию у Боны. Он предпочел бы поговорить с королем, но тот под предлогом болезни отказался его видеть. Вольский, правда, объяснял это по-иному: Сигизмунд так полюбил Елизавету, что не хотел с ней расставаться. Он рассчитывал на то, что Рим даст разрешение на брак даже столь близких родственников, а Елизавету удастся излечить от рокового недуга. Король будто бы сделал выговор Мацеёвскому, но тот ответил, что, во-первых, ни о чем таком не ведал, а во-вторых, и у эпилептичек рождаются дети.
        Но будут ли эти дети здоровы — канцлер ответить уже не мог.
        Словом, к ярости Боны, опасавшейся вмешательства Фердинанда или императора, дело затянулось, ответа из Италии не было, а Марсупин ежедневно подстерегал ее в замке. Наконец ему пообещали, что он будет принят, но часы тянулись невыносимо медленно, а он все сидел и ждал, время от времени осведомляясь у придворного:
        — Когда же я буду принят? Я уже давно жду.
        — Ее королевское величество не соизволили еще встать из-за стола.
        — Может, мне прийти позже?
        — В третьем часу королева занята.
        — Тогда через два часа?
        — И в четыре занята.
        — Я жду с утра.
        — Ее королевскому величеству это известно,  — сказал придворный и вышел, но через некоторое время вернулся со словами: — Ее королевское величество просит вас.
        Марсупин проследовал в соседние покои, в которых, кроме Боны, находились Елизавета и приближенная королевы — молоденькая Сусанна Мышковская.
        Секретарь опустился перед старой королевой на колено.
        — Встаньте,  — сказала она.  — Что за срочное дело привело вас чуть ли не на рассвете ко мне в замок?
        — Ваше королевское величество, поверьте мне, я выполняю только предписания моего господина, римского короля Фердинанда!
        — Хорошо. Тогда говорите.
        — Прошел уже месяц со времени великолепных свадебных торжеств…
        — Таков уж порядок вещей: время проходит…  — прервала его Бона.
        — Но как, всемилостивая государыня? Как? Я облечен полномочиями спросить, почему молодой король никогда не выезжает с супругой на прогулку? Не сидит рядом с ней за столом? Не навещает ее днем и, как говорят, не выказывает никаких видимых знаков любви?
        — Отчего же вы спрашиваете об этом меня?  — удивилась королева.  — Отчего не молодого короля?
        — Ибо все в ваших руках, всемилостивая госпожа. Король совершает лишь то, что советуете или приказываете вы, ваше королевское величество.
        — Оскорбительные и лживые слова! Мой сын — сам хозяин своей судьбы, и негоже посторонним вмешиваться в его дела, касающиеся пиршественного стола или ложа.  — Неожиданно она обернулась к Елизавете.  — Ты поддерживаешь жалобу своего секретаря? Муж никогда не навещает тебя?
        Совсем?
        — Иногда. По вечерам,  — ответила она, покраснев.
        — И ночью?  — продолжала Бона.
        — Изредка… и ночью,  — призналась та, чуть ли не в слезах.
        — Боже мой! Королева еще так молода, так робка!  — вздохнул Марсупин.  — Боится сказать. Едва решается взглянуть на короля Августа.
        — Чрезмерно робка,  — произнесла Бона.  — И весьма неловка: уже не раз падала, ушибалась. Как твоя рука, моя дорогая?
        Елизавета взглянула на свое забинтованное плечо.
        — Ничего,  — еле слышно вымолвила она.  — Совсем не болит.
        — Но пугает,  — уже явно насмехалась королева.  — То плечо поранено, то рука, то нога…
        — Ваше величество,  — с жаром вступился за Елизавету Марсупин.  — Царапины и синяки на детских ножках не отпугивают матерей. Полагаю, что дочь римского короля и племянница императора вправе рассчитывать на доброту и внимание королевской семьи.
        — А известна ли вам причина чрезмерной робости вашей госпожи?  — строго спросила Бона.
        — Но я совсем здорова! На самом деле здорова!  — вставила отчаявшаяся Елизавета.
        — Эта вспышка гнева делает тебе честь, милочка! Опровергает легенду о болезненной робости, недостойной королевы. Сами видите,  — обратилась она к Марсупину,  — для обид и жалоб нет оснований.
        — Почему ваше королевское величество так неохотно принимает меня в замке? Почему в этом городе обо мне сочиняют оскорбительные песенки? Какие-то пасквили…
        Бона не дала ему закончить.
        — Пасквили? Ну так что же? Презрительное молчание — лучшее оружие против пасквилянтов и насмешников.
        — Но я не могу молчать! Король Фердинанд…
        — Довольно!  — воскликнула она.  — Вы находитесь в замке польского, а не римского короля. И подчиняетесь нашим законам и обычаям, иначе…
        — Что ждет меня в противном случае?
        — Я буду вынуждена считать вас агентом, присланным сюда вашим господином для того, чтоб сеять смуту.
        — Ваше королевское величество, вы оскорбляете и обижаете меня,  — возмутился он.  — Если бы вы поступали так, как подобает доброй королеве-матери, король Фердинанд мог бы и не присылать сюда меня для…
        Титул, некстати названный Марсупином, окончательно вывел Бону из себя.
        — Довольно! Не желаю и слышать о короле Фердинанде. А ваша чрезмерная дерзость мне противна,  — вскричала она.  — Можете написать своему господину в очередном доносе, что вызвали полное отвращение у королевы Боны и, покуда не придут известия о здоровье моей дочери Изабеллы, он не получит никаких сведений о здоровье его дочери Елизаветы.
        — Однако же, ваше величество…  — испугался Марсупин.
        — Прощайте!  — прервала она его.  — Аудиенция окончена.
        Марсупин стал медленно пятиться назад к двери. Елизавета, стоявшая подле Боны, хотела было сделать шаг в его сторону, но тут же отказалась от своего намерения. Только губы ее скривились, как перед плачем.
        Было уже поздно, когда на Вавеле завершился великолепный концерт придворной капеллы. Гости вставали, расхаживали, оживленно беседуя, сделалось шумно, многолюдно и весело. Кто-то, шутя, заметил, что нынешний год был на редкость урожайным, имея в виду не только свадьбу молодого короля, но и недавно вышедший труд Коперника «Об обращениях небесных сфер», сочинение Фрича Моджевского «О наказании за человекоубийство» и, наконец, поэму Миколая Рея «Короткий разговор между Паном, Войтом и Плебаном», написанную не по-латыни, а по-польски. Тотчас же послышались возражения, что поэма пана Рея весьма язвительна, а Коперник свое произведение получил из типографии уже на ложе смерти и даже порадоваться ему не смог.
        Молодой король, всегда интересовавшийся новостями, привстал с трона, чтобы спуститься вниз, к гостям, когда к нему наклонилась Елизавета.
        — Ваше величество, если б вы могли меня выслушать…  — смиренно попросила она.
        — Не сейчас. Мне нужно поговорить с Моджевским. Он ушел и, подойдя к Фричу, сказал:
        — Слышал я, что молодой Лаский намерен продать приобретенное им после смерти Эразма Роттердамского знаменитое его книжное собрание, только бы оно попало в хорошие руки. Это верно?
        — Да, я как раз еду в Базель. И заранее предвкушаю радость от того, что коснусь страниц этих книг. Быть может, что-то удалось бы привезти и к нам?
        — Я охотно куплю их. Помни об этом!  — наставлял его Август.
        Он огляделся вокруг и поднялся ко все еще сидевшей на троне матери.
        — Ваше величество, вы не согласились бы меня принять…
        — О да. Приходи… Завтра.
        — Вечером?
        — Нет, позднее. Около полуночи. Между тем старый король говорил Боне:
        — Елизавета ожила, стала веселее, здоровее.
        — О да,  — согласилась она.  — Она как весенний цветок. Раздражение и негодование Боны явилось причиной того, что важные дела на Вавеле в последнее время смешались с незначительными. Катрин Хёльцелин поэтому имела все основания для того, чтобы донести Марсупину о притеснениях, чинимых Елизавет старой королевой.
        — Повторите как можно точнее, я как раз об этом пишу рапорт,  — попросил Марсупин.
        — Даже повторять стыдно. Молодой королеве захотелось вчера, перед концертом, пармезанского сыра. Вот такая прихоть! Она так редко о чем-нибудъ просит! Я послала за пармезаном к эконому, тот немедленно его выдал. Казалось бы, дело с концом. Но нет! Кто-то сообщил об этом старой королеве, и что было… Та раскричалась, бросила наземь бокал, начала целое следсгвие. И в конце концов запретила эконому что-либо выдавать без ее ведома и согласия. Это был выпад против нашей госпожи! У нас нет ни своей кухни, ни своего эконома. Положение нашего двора становится просто невыносимым!
        — Но право, это какие-то детские жалобы!  — старался смягчить услышанное Марсупин.
        Так сказал и господин Бонер, который был тогда в замке. Он велел передать молодой королеве, что пришлет ей столько пармезана, сколько она пожелает.
        — Слова, слова!  — усмехнулся Марсупин.
        — Нет. Сегодня же его слуга принес целый круг пармезана, огромный — наверно, фунтов с тридцать!
        — Слуга Бонера? Назло королеве? Любопытно. Это и впрямь любопытно…
        — Но молодая королева становится все печальнее. До нее дошли вести, что Август намеревается вскоре покинуть Краков…
        — Король уезжает из Кракова?  — удивился Марсупин.  — Боже мой! Что за край? Подумать только: важные дела в сейме, реформа казначейства, судьба Изабеллы под ударом и… пармезан, пармезан, пармезан…
        Он пожал плечами и склонился над рапортом, выводя слова очередного донесения королю Фердинанду. Однако, когда в этот же день он отправился в замок, чтобы наконец поговорить с глазу на глаз с молодой королевой, во дворе дорогу ему перебежал Станьчик.
        Потряхивая погремушкой перед носом, он тараторил:
        — Большой колокол звонит во славу короля. А в честь сырного человечка гремят погремушка и бубенцы! Совсем крохотные, ему под стать!
        — Пошел прочь!  — огрызнулся Марсупин.
        — Я бы рад с вами поговорить, посоветовать, но не смею. Нет на то согласия римского короля.
        Остается лишь трезвонить и трезвонить. И все же советую: в рапортах в Вену пишите не о пармезане, а о скорейшей выплате приданого. Тогда и вам жить будет легче в Кракове. А может, и на Вавеле. Слово чести!
        Марсупин, который не собирался вступать в разговор со Станьчиком, остановился как вкопанный.
        Потом спросил:
        — Да ты откуда все знаешь?! Приданое, говоришь?
        — Ну да, сырный ты человек! Ну да! Бубенцы мои так и трезвонят: Приданое! Приданое! Стыд и срам! Племянница императора без приданого! Бесприданница! Бесприданница!
        И он последовал за Марсупином, старавшимся удрать от шута, словно от злой, настырной собачонки. сем не такой, какого ждала Бона: святой отец позволил молодой чете, находящейся в столь близком родстве, соединиться брачными узами — по причине уже данного ими друг другу обета верности.
        — Говорят, что этот год счастливый,  — взорвалась Бона, читая папский документ,  — но для меня и для династии он прескверный. Что может быть горше болезненной, бесплодной супруги? Я буду ее лечить, но боюсь, что она передаст свой изъян детям, ежели они явятся на свет. Нет! Пожалуй, лучше не допускать близости между ней и Августом… К тому же есть и другой предлог. Вена до сих пор не выплатила приданого и, видно, ждет, что мы учиним с подкинутой нам больной принцессой.
        Вы перехватываете рапорты Марсупина,  — обратилась она к Паппакоде.  — О чем же он пишет?
        — О сплетнях, о пармезане, об одиночестве Елизаветы.
        — И по-прежнему ни слова о деньгах?  — продолжала она.
        — Похоже на то, что они только собирают надлежащую сумму.
        — Боже! Дочь Габсбургов — нищенка. У нее ничего, ничего нет!.. Ладно, отсчитаешь казначею молодого короля из моих денег пятнадцать тысяч дукатов.
        — Не понимаю, ваше величество. Для чего?  — спросил он.
        — Хочу подарить Августу несколько обитых пурпуром экипажей. А также дам ему дукатов — пусть он, великий князь Литовский, строит на востоке приграничные крепости и ставит часовню на могиле Витовта. Я прибыла сюда, не в пример Елизавете, с приданым. У тебя ко мне есть какие-нибудь дела, бумаги?
        — Да. Синьор Карминьяно просил прочесть вашему величеству посвященное вам стихотворение.
        — Сейчас? Впрочем, прочти. Что же пишет наш италийский дворянин? Лесть всегда ко времени. Читай громко.
        Бона внимательно слушала, как он скандировал:
        «…
        радуйтесь, глядя на дивную королеву,
        С монаршей душою и сердцем отважным,
        Которая вражеской силе достойный отпор уготовит.
        А коли ведомо станет, что мир ненадежен,
        Пушки велит зарядить…»

        — «И сердцем отважным»,  — повторила Бона.  — Совсем неплохо. Пошли ему золотой перстень.
        Не за лесть. А за то, что напомнил о важном деле. Вели подскарбию срочно выслать поболе ядер и пороху гетманам на границу. На восточной — снова неспокойно. А также выдай задаток италийскому ваятелю.
        — Ваятелю?  — удивился Паппакода.  — За что же?
        — За возведение часовни на могиле великого князя Витовта. И проследи, чтоб на доске была надпись, что памятник сей повелела соорудить Бона Сфорца, королева Польши.
        — На это уйдет много дукатов,  — предостерег Паппакода.
        — Ну и что? Нельзя скупиться, когда хочешь привлечь на свою сторону союзников и проложить дорогу Августу в Литву…
        — В Литву?  — с изумлением переспросил Паппакода.
        — Еще не время говорить об этом во весь голос, но сделаешь, как я приказала. На сегодня все.
        Вечером того же дня, когда к ней должен был наведаться Август, она уже не сомневалась, что исчерпала все возможные средства, дабы избавиться от Елизаветы. Сейчас, когда по воле папы на расторжение брака надежда угасла, следовало разлучить Августа с дочерью Габсбурга.
        Едва Август вошел в ее покои, она стала жаловаться на интриги Фердинанда.
        — Марсупин шлет донос за доносом. Вена тревожится, а ты? Снова домогаешься возвращения Дианы? Но ведь твоя жена намного моложе…
        — Что с того9 Если б вы ее узрели во время приступа… Посиневшая, безжизненная… Нет, нет! С тех пор как мне стало известно, сколь серьезен ее недуг, не могу преодолеть отвращения…
        — Дорогой мой! Никому лучше меня не уразуметь, что ты чувствуешь…
        — Так отчего же? Отчего я должен оставаться здесь, прикованный к нелюбимой супруге? Всегда один, а Диана там, на Сицилии…
        — Она не должна возвращаться,  — прервала его Бона.  — Подумай только, какой крик поднял бы Марсупин, сколько слез пролила бы Елизавета. Да мы утонули бы в них, как в море.
        — Однако же так далее продолжаться не может! Мне душно! Я задыхаюсь!
        — Здесь — да. Но где-то еще? Я не могу сейчас покинуть короля, он болен и немощен, силы его тают… Поэтому езжай вместо меня в Литву! Там есть преданные нам люди, особливо Глебович. Работой не будешь обременен, только приглядывай за возведением замков… Крепости там весьма уязвимы, не готовы к отпору. А земли на востоке обширные — лакомый кусок для неприятеля. Ты меня слушаешь?
        — Да. А она? Она останется здесь?
        — Ну конечно же! Здоровье у нее хрупкое, ноги изранены. Она нуждается в отеческой опеке. Я поговорю об этом с его величеством.
        — Уехать! О, если б я мог покинуть Вавель… Но нет, нет! Великий князь Литовский не может бежать отсюда, как жалкий трус!
        — А кто же хочет этого? Ты поедешь с великим почетом, в окружении собственного двора. Все расходы можешь покрыть из приданого супруги…
        — Разве? Да ведь Вена ни гроша до сих пор не выплатила?
        — Ну вот, сам видишь. Не выплатила, а быть может, и вовсе не выплатит! Ты нуждаешься в помощи! Хорошо. Мой кошелек, как всегда, для тебя открыт. Возьми с собой блестящий двор. На расходы получишь десять тысяч дукатов, а ежели будет мало, еще три, пять…
        — И я смогу подобрать себе людей?  — не доверял своим ушам Август.
        — О да! А впрочем,  — рассмеялась она,  — кто же вместо тебя сможет отобрать из краковских мещаночек самых хорошеньких?
        — Но ведь Марсупин…
        — Предоставь это мне. Одно только я должна знать: ты уверен, что не покидаешь жену в тягости?..
        — Ее? В тягости? Да если б был хоть малейший намек на это, она не сумела бы скрыть торжества.
        Впрочем, я до сих пор и не прикасался к ней. Быть может, потому она избегает придворных, пугается всех и вся. Часами сидит, уставившись в одну точку, будто витает где-то.
        — Ты не спрашивал канцлера, знал ли он, кого сватал своему королю?
        — Спрашивал. Но он верит больше Марсупину, нежели нам. Утверждает, будто в Вене она была здорова. Да и сейчас не больна.
        — Королю она пришлась по душе, такая тихая, кроткая. Будем к ней снисходительны. История с пармезаном больше не повторится. А впрочем, кто знает? Быть может, бедняжка когда-нибудь и выздоровеет?
        — Быть может… Когда же мне ехать?
        — Коль скоро ничто тебя здесь не держит, а литовские владения требуют хозяйского ока, езжай на будущей неделе. Да хоть первого августа.
        — В день рождения?
        — Это может быть доброй приметой,  — улыбнулась Бона своему любимцу.  — Предзнаменованием новой жизни…
        — Новой? Мне это не пришло в голову. Интересно, что об этом сказали бы звезды?
        — Ох, эти звезды… Я порешила, что буду держать совет только с самой собой. Не ты… Что ж, ты спроси их. Спроси! Только сделай это уже там, в Литве. Там и ночи погожие, и небо чистое, и звезд на нем видимо-невидимо. Езжай в Литву, Август! Езжай в Литву…
        Через два месяца после свадебных торжеств молодой король должен был выехать из Кракова один, и Бона не думала, что встретит столь решительное сопротивление Сигизмунда. Советчиков, разумеется, у него хватало — и канцлер Мацеёвский, и гетман говорили ему, что Августу не следует сейчас покидать Вавель, но на этот раз прежде всего Боне пришлось преодолеть семейную черту Ягеллонов — знаменитое королевское упрямство. На каждое его «нет» у нее находилось свое «да», а предложение отправить молодоженов вдвоем она также отвергла, под тем предлогом, что дороги очень плохи, ехать в Литву небезопасно, что для слабой, болезненной Елизаветы ночлеги где придется — в хатах, трактирах или в походных шатрах — будут чересчур обременительны. Да и стоит ли подвергать любимую доченьку такому риску, ведь, как только она покинет свои покои в замке, приступы падучей могут участиться. Супружеские обязанности? Камеристка ее утверждает, что Елизавета слишком молода для трудов материнства. Пусть остается в Кракове, пока не окрепнет, радуя глаз королевской четы. Тем временем Август позабудет о тягостных минутах, которые испытал
после свадьбы, и, кто знает, быть может, даже будет скучать по своей супруге? Временная разлука пойдет им обоим на пользу…
        Бона так долго препиралась с мужем, что старый король, устав от споров, сдался, поставив лишь одно условие: чтобы Август покинул Вавель не долее чем на год. Бона поспешно согласилась, и начались приготовления к путешествию. В дорогу готовили обитые бархатом и красным сукном экипажи, возы, на которые грузили ковры, постель и всяческую снедь, наконец, взяли с собой запасных коней и открытые повозки для охотничьих собак, с которыми Август не желал расстаться.
        Он выезжал из Кракова шумно и торжественно, как и подобает королю, да еще и великому князю Литовскому.
        Наспех простился Август с Елизаветой, обещая вскоре вернуться, но Марсупин тотчас же отправил в Вену срочное письмо, предупреждая, что Бона оставила молодую королеву при себе, из чего следует, что жизнь Елизаветы в опасности. Он не знал, что римский король уже успел получить от королевы Боны письмо, в котором она жаловалась на Марсупина, что он вечно нашептывает ее невестке всякие небылицы, ссоря ее с мужем. Фердинанд на сей раз поверил Боне и действовал с быстротой молнии: прислал гонца с вестью, что отзывает секретаря Елизаветы.
        — Любопытно…  — раздумывала королева, читая вместе с Вольским письмо из Вены,  — никогда ни в чем со мною не был согласен. И вдруг… Должно быть, сумел отвоевать еще одно разрешение и в мелочах решил уступить.
        — Кого назначат на место Марсупина?  — спросил Вольский.
        — Новый агент — доктор Ланг. На этот раз он называет его уже не секретарем дочери, а всего лишь послом. Хорошо, что он появится в Кракове после отъезда молодого короля. Не забудьте наказать едущим впереди воинам с алебардами расчищать дорогу, чтобы короля встречали с челобитием. Bene.
        — А где поселить доктора Ланга?
        — Об этом я скажу вам завтра,  — отвечала королева после минутного размышления.  — На этот вопрос не так легко ответить…
        Это были последние слова, услышанные стоящим под дверью Паппакодой, когда вдруг из стенной ниши выскочил Станьчик и закружился вокруг него, приговаривая:
        — Ах, как давно! Как давно мы не подслушивали вместе с вами, синьор Паппакода!
        Итальянец отмахивался от него, как от назойливой мухи.
        — Я собирался войти. А вы что здесь делаете?
        — Любопытство меня одолело, вот я и решил вас здесь найти. Правду ли сказывают, что молодому королю вы приготовили в дорогу сорок серебряных кубков и золотых цепей множество?
        — А коли б и так, что в том дурного?
        — Это означает, что Август отправляется в Литву подкупать князей и бояр, как раньше ездил туда Алифио. И вернется не скоро.
        — Ну так и что с того?  — буркнул Паппакода.
        — Да ничего. Видно, после двух месяцев супружеской жизни совсем обессилел. И по этой причине, верно… заменить его придется.
        — Да ты, шут, никак спятил?!  — рассердился Паппакода.
        — Я и кончиков пальцев племянницы императорской не коснулся ни разу,  — продолжал насмехаться Станьчик.  — Но теперь… Коли надо, значит, надо! Молодожен отправляется в путь один да еще с собой сокровища забирает?
        — Успокойтесь… Главное сокровище — серебряная колыбель — остается.
        — Быть того не может!  — выкрикнул Станьчик.  — Колыбель пуста? Ну, берись, шут за дело! По ночам не смыкай глаз…
        — Довольно!  — прошипел Паппакода.  — Лучше бы у вас отнялся язык!
        — Как бы не так!  — рассмеялся Станьчик.  — Если бы любое желание исполнялось, у нас на Вавеле давным-давно не было бы ни италийского дракона, ни его верных прислужников. К ногам которых я припадаю, припадаю, припадаю…  — И низко кланяясь, он стал пятиться задом.
        — Проклятый шут!  — выругался Паппакода, но не отважился открыть дверь, возле которой довольно долго простоял.
        Молодой князь ехал в Литву вольготно, не спеша и не мог согласиться со словами матери, что путешествие могло быть для Елизаветы чересчур утомительным, хотя и был доволен, что она осталась на Вавеле. Он радовался своей свободе, невольно вспоминая те времена, когда подолгу живал в охотничьих замках, впрочем, и здесь любая стоянка сулила праздник. Двор его располагался в шатрах, а стремянные и стражники ночевали в хатах или в сараях, для него же слуги расстилали в лучших из попадавшихся по пути домов великолепные ковры, завешивали стены и потолки яркими гобеленами, на лавки и скамьи клали медвежьи шкуры, шелковые покрывала, взбивали подушки. За полчаса опустевший дом превращали в покои, достойные короля.
        Узнав о путешествии Августа, знаменитые литовские вельможи выезжали ему навстречу — он гостил то у Ходасевичей, то у Кйшек, то у Виршиллы, а то и у Радзивиллов. Литва принимала своего великого князя с большим почетом, чествованьям не было конца. Одни, должно быть, радовались тому, что приедет в Вильну он, а не королева Бона, о крутом нраве и властности которой они отлично знали, другие рассчитывали обрести в лице Сигизмунда Августа могучего союзника в борьбе с малопольской шляхтой, косо смотревшей на попытки Литвы отделиться от Короны. Слушая тех и других, молодой король не мог не удержаться от печального сравнения: вот он оставил Краков, где много лет враждовали два лагеря, отцовский и материнский, и теперь видит, что королева была куда проницательнее отца, когда внушала сыну, чтобы он не поддавался влиянию тех князей, которые мечтают о вольном княжестве Литовском с удельным князем во главе. Два враждующих лагеря в Кракове и теперь два — в Вильне… До сей поры он привык во всем слепо доверять матери, был ее сторонником, теперь же ему придется самому принимать решения и делать выбор. Он слышал о
том, что королевская чета в дружбе с Горностаями, значит, для начала Иван или Оникей могут помочь ему советом, предостеречь от ложного шага. Только надо помнить, что Оникей, искусный дипломат, нередко вел переговоры с московским Кремлем и с крымскими татарами, был одновременно и управляющим всеми литовскими поместьями королевы Боны… Может ли такой человек судить бесстрастно и справедливо? Да и сам он, Август, способен ли увидеть в истинном свете этот край, куда более обширный, чем коронные земли?
        Мысли эти были невеселые и омрачали радость, какую испытывал Август, въезжая в город, готовый к торжественной встрече своего князя. Вид замка, не совсем еще отстроенного после пожаров, разочаровал его и придворных. Убогий, заброшенный, он никак не походил на резиденцию великого князя Литовского. Август поинтересовался, где жила во время своих наездов в Литву королева, ему объяснили, что она вечно была в пути и замка после пожара еще не видела. Он вспомнил, как сам когда-то вместе с матерью наведывался в эти края, правда, чаще разъезжал по Волыни и Полесью, нежели оставался в столичном граде. Но это было так давно, еще до замужества Ядвиги, а теперь… неужели он в самом деле истинный хозяин этого замка?
        Правда, прощаясь с ним на Вавеле, отец даже вскользь не намекнул о том, что полностью передает княжество Литовское в его руки, значит, по-прежнему старый король и сш-С18а ЬШшашае были облечены здесь всей полнотой власти. Однако встречавшие его дворяне были столь предупредительны и даже угодливы, что Август невольно почувствовал себя едва ли не удельным князем этого края. И тут же повелел прислать из Кракова опытных мастеров и зодчих, дабы отстроили замок. Из своих длительных бесед с Горностаями он усвоил, что следует безотлагательно укреплять пограничные крепости, а поместья угасших родов присоединить к королевским землям, передать во владение казны.
        — Ее величества или великого князя?  — спросил он, помня постановление сейма, принятое после окончания «петушиной войны», и еще рассказ матери о том, как год назад умер, не оставив наследников, один из потомков рода Гаштольдов.
        — Казны великого князя,  — отвечал речицкий староста Оникей.
        — Нужно действовать с осторожностью,  — добавил Иван,  — государыня давно метит на эти владения, и вдова Гаштольда полагает, что должна передать замок со всеми угодьями и лесами в ее руки.
        — А как зовут вдову?  — поинтересовался король, поглощенный мыслями об охоте, на которую его пригласили магнаты Кишки.
        — Барбара из рода Радзивиллов,  — ответил Оникей. В тот день никто из них и не догадывался, что принесет Сигизмунду Августу и всей Речи Посполитой это имя: Барбара.
        Прошло уже больше двух месяцев с того дня, как Август уехал, а Елизавета не получила от супруга ни одного письма, хотя гонцы с письмами к Боне прибывали каждую неделю. Доктор Ланг, который так же, как и Марсупин, предпочитал жить в городе, постоянно получал донесения от фройляйн Хёльцелин, и они не были утешительными: Елизавета скучала по мужу, на Вавеле ей было неуютно, приступы болезни участились. Хотя никто молодой королеве не досаждал: страшась за судьбу Изабеллы, королевская чета была неизменно внимательна к невестке, а Сигизмунд, зная, что она нуждается в помощи и участии, пекся о ней куда больше, чем о родных дочерях.
        Однажды, когда Бона диктовала очередное письмо венгерской королеве, в котором спрашивала, есть ли надежда на то, что маленького Яноша Сигизмунда увенчают короной святого Стефана, в комнату вбежал взволнованный Вольский.
        — Вот уж не вовремя,  — вздохнула Бона, велев Сусанне положить перо.
        — Знаю, ваше величество,  — отвечал он,  — но и новость, с которой я пришел, особая.
        — Вот как? Что-нибудь стряслось с нашей австриячкой?
        — Увы, государыня, мое известие пострашнее. В Малой Польше снова чума. Даже в окрестностях Кракова кое-где подбирают покойников…
        — Готовьте тотчас же повозки!  — воскликнула Бона, вставая.  — Едем в Неполомице. Санта Мадонна! Как это я сразу не подумала… Зараза всегда идет к нам со стороны Волыни или из Литвы. Пошлите туда немедля проворного человека. Пусть разыщет молодого короля да разузнает, здоров ли? В безопасном ли месте?
        — Государыня!.. Здесь гонцу не управиться. Может, послать с ним Остою? Он бы внушил королю быть поосторожнее, не разъезжать по Литве из конца в конец, и письмам его можно доверять.
        — Bene. Пусть едет, пусть попросит Августа чаще писать нам. Гонец должен бывать у нас через день. Нет, каждый день. Остоя пусть останется при короле, лучше, чтобы они были вместе. Ах да, Анна!.. Велите уведомить жену Остои, что если захочет, то найдет убежище у нас, в Неполомицкой пуще, а мужа ее я посылаю с важной миссией, быть может, надолго. Куда — пока не говорите.
        — Когда прикажете ему выехать?
        — Еще сегодня, засветло. Нет, пусть едет сейчас. Дайте ему надежных людей.
        В тот же день, пополудни, в Неполомице двинулся торжественный кортеж, сопровождавший короля с королевой, в путь отправился и Остоя, захватив с собой для верности трех вооруженных слуг.
        Приказания Боны исполнялись всегда точно и с большой поспешностью.
        Тем временем молодой король не спеша осматривал расположенные неподалеку от Вильны замки и крепости и обратил внимание, что ни в Троках, ни в Лиде нет исправного, обученного гарнизона. Но многочисленные приглашения невольно отвлекали его, всем делам он предпочитал застолья во дворцах и замках местных вельмож, а военным смотрам — балы и светские забавы. Сидя за богатым пиршественным столом, он внимательно слушал, о чем идет беседа, за чье здоровье чаще всего поднимают кубки. Когда ужин подходил к концу, рыцари в своем тесном кругу нередко заводили разговор и о прекрасных литвинках, Август сразу уловил, что нравы и обычаи в Литве куда менее суровы, нежели в Короне. Вот взять, к примеру, Улану Мстиславскую, которая еще совсем недавно совершала набеги на соседей, аки лютый зверь бросалась на неприятелей. Или Анну из рода Радзивиллов, ставшую впоследствии княгиней Мазовецкой, чинившую суд и расправу над своевольным рыцарством, дерзкую и надменную, безудержным распутством подававшую дурной пример своим сыновьям, последним князьям варшавского замка. Да хотя бы и сейчас, разве не идет молва о свободных
нравах супруги каштеляна Ежи Радзивилла, обеих его дочерей — Анны и Барбары? Барбара, вдова Гаштольда, живет безвыездно в Герайонах, словно грехи замаливает, а поместье после смерти последнего потомка Гаштольдов отошло теперь к Боне. Барбара, должно быть, хочет вывезти из замка все, что сумеет, потому и не спешит покидать родовое гнездо мужа. Ваше королевское величество ничего не слышали о Барбаре? Кто же не знает, что она хороша собой на удивленье, жизни радоваться умеет и в любви искусна? Говорят, что горда и надменна, но весьма неумеренна в наслажденьях. И хоть в жилах ее не южная кровь, ни одна из италийских дев жаром своим с ней не сравнится…
        Слова удивления и затаенного желания Август слышал столь часто, что в конце концов повелел разведать, далеко ли находятся Гераноны. А поскольку оказалось, что они поблизости от тех мест, где король как раз охотился, он велел дать знать, что после охоты заедет в тот замок на краткий отдых. Август полагал поначалу, что долго там не задержится, но провел три дня, а потом еще неделю и в конце концов пробыл там целый месяц, сам себя не узнавая, больше на влюбленного студента, чем на короля, великого князя Литовского, похожий.
        Замок в Геранонах был большой, с огромным садом, где было много самшитовых деревьев, бирючины, осенних цветов. И встретил он в этом прекрасном саду не величественную матрону, вдову воеводы, а молодую, необыкновенной красоты женщину, искрящуюся радостью. Барбара встретила его приветливо, он не заметил в ней угодливости, на комплименты отвечала учтиво и свободно. У нее был чувственный рот и такие жаркие глаза, что когда он долго глядел в них, то невольно начинал щуриться. Она казалась ему самой прекрасной из всех женщин, каких он уже знал или мечтал узнать. Но и она сама, хотя, как говорили, была умелой искусительницей, не в силах была скрыть своего румянца, когда они оставались наедине и он шептал ей слова восторга и восхищения. Эти первые дни изумления друг другом и внезапно родившейся страсти, которая не давала им спать по ночам, потому что и в снах своих они всегда были вместе, решили их судьбу. В один из памятных октябрьских дней Август, идя с Барбарой по парку к прудам, не сдержавшись, сказал:
        — Собираясь сюда, я и думать не думал, что мне выпадет счастье увидеть хозяйку этого замка, женщину, прекрасную, как Елена Троянская.
        Она печально окинула взором еще не поникшую зелень дубов, лип и пихт и сказала с грустью:
        — Я была здесь хозяйкой. Теперь Гераноны — собственность королевы. Только из-за чумы — слышала я, она снова свирепствует в Литве — отложила свой отъезд. Говорят, здесь опасность не столь велика.
        — Для меня — великая,  — вздохнул король.
        — Отчего так, государь?  — спросила она словно бы с удивлением.
        Август остановился и, глядя ей прямо в глаза, спросил:
        — Неужто вы не знаете?
        — Хотела бы возразить, но не могу,  — отвечала она, немного помолчав.
        — Почему же?
        — Потому что знаю.
        Она сказала лишь эти несколько слов, но куда больше сказали ее чуть приоткрытые губы, просветленный взгляд и лицо, потянувшееся — о, как охотно — к его губам, к упоительно жарким поцелуям. Они долго стояли в тенистой аллее, не в силах оторваться друг от друга, вспомнили первую минуту их встречи, которая так много значила для обоих.
        — Когда я впервые увидел вас на пороге дома,  — сказал Август,  — я сразу понял, что приехал в Литву лишь для того, чтобы увидеть именно эту прекрасную женщину. Барбару Радзивилл…
        Она, склонив голову, отвечала:
        — А я, как и надлежало верной подданной вашей, униженно и смиренно встречая столь высокого гостя, подумала…
        — Что же вы подумали? Я весь внимание…
        — Что, видно, для того меня в шестнадцать лет выдали за Гаштольда, чтобы я могла потом, в Геранонах, встретиться с вами.
        Они умолкли и снова замерли в объятьях. И все не могли друг на друга наглядеться. Словно и не король был перед ней, а молодой мужчина, смуглолицый, с орлиным носом, изящный в каждом своем движении. Он восхищался белизной ее кожи, безупречным овалом лица, тонкой талией.
        — Черное вам к лицу,  — первым прервал он молчание.  — Но это одежды вдовьи.
        — Да.
        — Вы обещали их снять. Еще вчера…
        — Сегодня вечером…
        — Сегодня вечером?..  — повторил он.
        Она подошла ближе, обвила его шею руками. Целовала его лицо, касаясь лба, щек, губ, пока не вымолвила наконец долгожданных слов:
        — Исполню обещание.
        Если король, бывший любовником страстной дочери Италии Дианы ди Кордона и многих знатных краковянок — кое-какие имена уже ушли из его памяти,  — муж, прославленный не только своей красотой, но и южным огнем в крови, темпераментом и особой изысканностью чувств, если он полагал, что сможет преподать хозяйке Герайонов урок в искусстве любви, то этой ночью он понял, что ошибся. Он должен был признать, что тело ее, созданное для любви, воистину ую1а сГатоге, прославленная многими музыкантами и поэтами…
        Весь октябрь они не могли оторваться друг от друга, насытиться любовью, счастьем. Август не расспрашивал ее о прошлом, быть может, слишком хорошо зная его из рассказов литовских вельмож и тех, кто хвастался, что когда-то был к ней допущен. Быть может, он еще и не любил, а лишь желал ее, а быть может, и в любви превыше всего ценил радость слияния, того блаженства, когда из груди вырывается стон или крик? Она никогда не говорила ни об умершем муже, ни почему она так сведуща в любви. Оба были уверены в одном: им предназначено было встретиться, насладиться, насытиться друг другом…
        В начале ноября оба брата Барбары, родной — Миколай Рыжий Радзивилл и двоюродный — Миколай Черный Радзивилл, неожиданно приехали в замок. Приехали с надеждой на наживу: кто знает, заберет ли Август с помощью Боны наследство полностью — все серебро, все ценности, платежные расписки, лошадей, а может, они сумеют что-то выторговать для сестры, перед тем как она покинет замок. Но, приехав, они не увидели ни траура, ни черных флагов на башнях, ни безутешной в своем горе вдовы. Барбара вышла к ним навстречу в светлых, почти прозрачных одеждах, вся светясь от восторга и ликования, под глазами у нее были синие круги. Они увидели не обиженную вдову, а счастливую любовницу.
        Братья, взглянув на сестру и короля, сразу поняли, что приехали вовремя. Теперь король их Барбару не обидит, из мужниных сокровищ что захочет, то себе и оставит. Как бы только не упустить залетную птаху, которую их красавица сестра схватила на лету. Тогда и ко двору путь будет открыт.
        Братья принялись убеждать, что для чумы людской Вавилон — раздолье, а вот пустынные места да леса она обходит стороной. А поскольку вокруг Геранонов сплошные леса, ничего не стоит на несколько часов оторваться от мягких подушек, вскочить на коня — и на охоту в лес. В бору зверья и птицы полно, и до отъезда в Вильну король успеет славно поохотиться.
        Король был в нетерпении от предстоящей охоты, словно бы он уже вдыхал запах хвои и смолы, выступившей на могучих деревьях. Барбара захлопала в ладоши — верховые скакуны у Гаштольда были преотличные, ей так хотелось еще раз промчаться верхом по лесным просекам, полянам, вдоль оврагов.
        Было решено выехать на охоту через три дня, на заре. Кроме слуг, король не взял с собой почти никого, сделав исключение для любимца своего Довойны, дворянина Лясоты и еще давнего друга Остои, лишь недавно отыскавшего короля и тоже пожелавшего взглянуть на окрестные леса.
        Отправляясь на охоту, все надели на себя подбитые мехом плащи из серого сукна, король — это единственное, что отличало его от остальных охотников,  — перебросил через плечо охотничий рог с золотыми украшениями. Охотиться собирались до вечера, но уже к двум часам дня настреляли несметное количество дичи. Король, гордясь меткостью своих выстрелов, затрубил раньше времени в рог. Для подкрепления сил охотники расположились на полянке, Сигизмунд Август, подставляя чару, промолвил, обращаясь к Миколаю Рыжему, не отходившему от него ни на шаг:
        — Наливай, не спрашивай. Давненько так не хотелось мне осушить кубок вина после охоты.
        — Давно, видать, повелитель наш, вы на медведей не охотились,  — рассмеялся Миколай.
        — Я? На медведя? Да вы шутите, видно? Раз только, ребенком будучи, видел его вблизи, в клетке, в Неполомицах.
        — Братья мои любят ходить на медведя с копьем,  — сказала Барбара.
        — Медведь бурый, я рыжий — мы с ним родня. Да и силой своей померяться можем,  — хвастливо добавил Миколай и, схватив кубок, расплющил его своей мощной рукой.
        Остоя, глядя на это, только головой кивал да приговаривал: «Еще, еще». Не выдержал, протянул ему собственный кубок, потяжелее. Но и его тотчас Миколай расплющил без труда. Черный похлопал брата по плечу и со смехом сказал:
        — Рыжий Радзивилл Черному ни в чем не уступит. Он ломает кубки, я гну подковы.
        Король улыбнулся Барбаре.
        — Братья у вас силачи, ваша милость.
        — Силачи? Не только. Они еще и государственные мужи.
        — Не знал я…  — промолвил король.  — Как вижу, ваши непроходимые чащи приготовили нам немало сюрпризов.
        Рыжий, отбросив смятый кубок, пробормотал:
        — Полно! Какие там непроходимые. Королева Бона обмерила их вдоль и поперек. И собственными ногами, и ногами верных слуг своих. В наших борах нет для нее больше тайн. Никаких! А вот и гонец. Уж не от ее ли королевского величества? От ее взгляда ни одна поляна не укроется, наверное, и тут сумели нас выследить.
        Но, как оказалось, приехал не посланец из Кракова, а слуга из замка; осадив коня перед костром, он доложил, что в Гераноны с большой свитой прибыл виленский воевода Глебович и велел разыскать охотников. Должно быть, привез какие-то вести из Вавеля.
        — Если не королева, то ее наушник,  — буркнул Радзивилл Рыжий и выжидающе глянул на Августа — что тот скажет.
        Молодой король, должно быть, замерз в ноябрьские холода, да и дерн, на котором он сидел, возможно, оказался для него жестковат; поднялся он не спеша, не сразу, и попросил своего придворного, близкого друга Станислава Довойну, как можно скорее поскакать вперед извиниться перед воеводой за то, что ему ждать пришлось, и сказать, что к ужину вернется в замок.
        Начались неспешные сборы в обратную дорогу, король кликнул своих любимых собак — суку Сибиллу и громадину Грифа, бросил им кости и остатки дичи. Но казался каким-то рассеянным, словно бы в мыслях уже вел разговор с посланником матери. Слуги быстро собрали вещи, и вся кавалькада еще засветло двинулась в Гераноны. Барбара то и дело оборачивалась, вглядывалась в печальное лицо своего любовника, взгляд у него был хмур, губы сурово сжаты. Он молча скакал, сосредоточенный и полный решимости. И только перед въездом в парк Барбара отважилась направить свою лошадь поближе к нему, теперь они ехали рядом, она коснулась его руки, державшей поводья.
        — Но сегодня вы не уедете, господин мой?  — шепнула она.  — Сейчас?
        Он окинул ее невидящим взглядом и сказал хриплым от ветра и от выпитых напитков голосом:
        — Не знаю. А если отец прислал в Вильну мою супругу? И мне нужно будет спешно выехать к ней навстречу?
        Барбара, побледнев, смотрела на него широко открытыми глазами… Мысли, мучившие его сейчас, раньше никогда приходили ей в голову. Она слышала от братьев, что он живет один в виленском замке, окружен двором, пьет да гуляет вместе с принявшими его как родного литвинами.
        — Если прислали… Значит, уже завтра?..
        Она не докончила, потому что, пришпорив коня, король вырвался вперед. Она поняла, почему он стремительно поскакал к замку. Ему хотелось, чтобы глаза, следящие из окон за возвращением охотников, видели бы, что вот он едет впереди, предводитель и господин, ни от кого не зависит и не дает повод для сплетен. Наверное, хотел показать Радзивиллам, что хоть и сильны они как медведи, а он сильнее их могуществом власти, что посланника королевы будет принимать в замке великий князь Литовский, а не свояки Гаштольда да его вдова.
        — Опомнился вдруг, вспомнил через месяц, кто он, а кто сестра наша,  — ворчал Рыжий, но Черный, придвинувшись к нему поближе, прошептал:
        — Посмотрим, с чем прислали того голубчика. Пока прикуси язык. Пусть все будет так, как мы до охоты порешили.
        А решение они приняли очень важное: не очень-то веря в долгую любовь короля к Барбаре, уже сейчас, пока он еще не охладел к ней, отправиться с ним в Вильну и там, в отличие от сестры, занятой только любовью, сделать все, чтоб приблизиться к королю. Рыжий прикусил язык, и братья со всей свитой молча проследовали во дворец. Они стали свидетелями торжественной встречи — король, чувствуя себя хозяином замка, приветствовал гостя, но Барбары ему не представил. Братья, стоя в кругу придворных, слышали, как король с ноткой иронии в голосе говорил:
        — А! Сам пан Глебович, виленскии воевода! Добро пожаловать! Отыскали меня в такой глухомани.
        Глебович, словно бы не заметил иронии, объяснил:
        — Заразе вослед я, почитай, всю Литву объездил, побывал во всех градах и весях. Было мне и поручение дадено, непременно вас, господин мой, отыскать. Двор встревожен. Вот уже целый месяц к королеве гонца не присылали.
        — И в самом деле, как это я запамятовал,  — небрежно заметил Август.  — Эй, Лясота! Отправь завтра чуть свет кого-нибудь в Неполомице.
        — С устным донесением?
        — Завтра — с устным. Вели сказать, что я здоров и все больше пропадаю на охоте. А послезавтра… Послезавтра приготовлю письмо. Милости прошу к нам в гости на ужин. Тут у нас пиво недурное и мед отличный. Выпьем чуме на погибель. А также в знак благодарности за подвиг ваш, за то, что вы и в Герайонах отыскать меня сумели.
        Глебович, человек неглупый и сообразительный, сразу приметил стоявшую среди дворян троицу — обоих Радзивиллов и Барбару. Помня о круживших по городу сплетнях, он ответил:
        — В королевских Геранонах, государь. Дорогу в любой из таких замков я, виленскии воевода, знаю как свои пять пальцев.
        Он не сводил с Августа глаз, но на слова эти король как бы и не обратил никакого внимания, на губах у него блуждала та же чуть ироничная улыбка, и, словно бы улыбаясь своим мыслям, он произнес:
        — Ну как же, в Геранонах короля и моей высокочтимой матушки. И от ее имени также прошу вас, воевода, пожаловать в эти покои.
        Радзивиллы переглянулись, Барбара чуть побледнела, даже Глебович не нашелся что ответить.
        Довольно скоро, не проведя и часу в обществе Августа, Радзивиллов и успевших сменить свои охотничьи платья придворных, за уставленным напитками столом, он понял, что молодой король в совершенстве владеет преподанным ему матерью искусством лицедейства. Он ничем не выделял вдову Гаштольда, она занимала все еще принадлежавшее ей место, но, чтобы не досаждать воеводе, не любившего Радзивиллов, сидела не слишком близко от царственного гостя и нынешнего хозяина замка. Король, довольный тем, что посланник Боны не привез из Неполомиц дурных вестей, был в превосходном настроении, рассказывал об охоте, вспоминал о своих коллекциях монет, гемм, драгоценностей и книг, которых ему в здешних глухих местах не хватало.
        — Нет ничего проще, надо только вернуться в Вильну,  — воскликнул воевода, выслушав его жалобы.  — В городе чумы больше нет, а морозы грянут — и вовсе ее прогонят. Я готов задержаться в Геранонах, пока всех ценностей не вывезем.
        Король заколебался лишь на мгновенье, а потом поднял бокал и сказал:
        — Продолжайте ваш объезд. Мы не будем вам в этом препятствовать. А я отдохну здесь еще несколько дней, затем мы всем двором двинемся в Вильну, повезем с собою все, что по праву принадлежит казне. А сейчас… как говорил поэт — Nunc е1 ЫЪепсшт! Ваше здоровье, дорогой воевода!
        В ту же ночь оба Радзивилла вошли в опочивальню своей сестры. Ложе ее было пусто, в раскрытые настежь двери на террасу врывался ветер.
        — Тут ее нет. Улетела птичка!  — заметил Рыжий.
        — Подождать надо,  — отвечал Миколай Черный.
        — Сколько можно ждать?  — возмутился Рыжий.  — Сестра Радзивиллов, вдова трокского воеводы, а на уме одни амуры, распутна и ненасытна.
        — Подожди, брат! Амуры-то непростые, больше на любовь похожи. Быть может, что еще и получится.
        — С чего вдруг! Птенчик хоть и знатен, да женат.
        — Говорю тебе, подождать надобно! Не завтра, так послезавтра дождемся мы своего дня…
        Сожмешь кулак, а он там. Поймаем его, как муху.
        — Или как бабочку, что сама на огонек летит. Сжать кулак? Неплохая мысль. А может вот еще что…
        — Тсс…  — прошептал Черный.  — Только не здесь!
        — Тогда пошли отсюда. В моей комнате, да за рюмкой, разговор вольней пойдет.
        Они вышли, а порывы ветра долго еще раскачивали занавеску на открытых дверях террасы.
        Едва стало светать, Барбара, уже одетая, подошла к королевскому ложу. Он попытался привлечь ее к себе, но она, отрывая его руки, сказала:
        — Нет! Нет! Мне нужно идти!
        — Еще минутку… Последний поцелуй.
        — Мне страшно. С тех пор как приехал воевода, мне кажется, за каждым углом, в каждой нише кто-то прячется, следит. Братья тоже не спускают с меня глаз.
        Август придвинулся еще ближе.
        — Знаю. Его слуги ищут пищи для доноса, который пойдет отсюда в Неполомице, а может, прямо на Вавель. Но братья предпочитают делать вид, что ни о чем не ведают и что вы кроткая голубка.
        — Поэтому лучше мне уйти.
        — Нет. Я не выношу, когда мне перечат. Даже вы…
        — Светлейший господин мой…  — шепнула она, возвращая ему поцелуй.
        — В любви, наверное, столько же оттенков, сколько у вьющихся роз. Помните. Они белые, розовые, темно-красные. Верьте мне. Моя любовь под стать вашей. Пурпурно-алая.
        Барбара покорно припала к его груди.
        Бона на Вавеле сразу и не поверила, что гонец вернулся только с устным донесением. Велела Паппакоде, а потом более сообразительной Марине расспросить его поподробней. Но гонец выехал из Геранонов всего лишь за день до отъезда Августа, поэтому мог добавить только, что, перед тем как отправиться в Вильну, Радзивиллы устраивали для короля охоту на медведя в Рудникской пуще.
        — Охотиться с литовцами? Забыл обо мне… Еще в сентябре гонцов посылал чуть ли не через день.
        Санта Мадонна! В первый раз поехал один — и сразу забыл обо всем. Ведь велела ему писать… А он, он… Что там могло случиться?
        — Остоя молчит… Нужно послать гонца к Глебовичу. Глебович скажет правду,  — советовала Марина.
        — А Елизавета? Получала ли она от Августа письма?
        — Она? Да он никогда не писал ей.
        — О боже! Еще месяц назад я радовалась: «Я значу больше, чем она…» А нынче? Задержи гонца!
        Пусть отвезет письмо виленскому воеводе. Я должна знать, где мой сын, что делает, почему не пишет. Пусть хотя бы объяснится, попросит прощенья… Только бы не молчал, этого я не вынесу. Не вынесу и своеволия!
        Гонец не лгал, как оказалось: не король, а Глебович на другой же день покинул замок, захватив с собой часть сокровищ Гаштольда; король же еще несколько дней провел в Геранонах, не желая, чтобы прощание с Барбарой происходило на глазах у всевидящего воеводы. Но и Барбара, то ли оскорбленная тем, что ей при подосланном королевой вельможе указали на место, то ли желая угодить братьям, мечтавшим приручить молодого монарха, тотчас же, вслед за Глебовичем, уехала, якобы для того, чтобы попрощаться с соседями. Это была их первая разлука после проведенного вместе месяца, быть может, и короткая, но достаточно долгая для того, чтобы Август затосковал по ее голосу, улыбке, по ее легким воздушным одеждам. Сердитый и недовольный, как всегда, когда ему противоречили, Август зашел в комнату Барбары и долго сидел возле дверей, через которые она пробиралась по ночам в королевскую опочивальню. Выглянув на террасу, вернулся, долго глядел на стоявшие возле ее ложа атласные туфельки. Сколько раз он видел их на ее стройных ножках!
        Нагнулся и невольно взял их в руки. И, рассердившись, так сильно сжал в руках, что сломал каблучок, подобно тому как Радзивилл Рыжий ломал оловянные кубки. Потом, разозлившись на себя, на нее, на весь мир, бросил туфельки на ковер и поспешно вышел. Чтобы избавиться от леденящего сердце холода, ему сейчас же, непременно захотелось выпить стакан настойки или подогретого вина! Он вышел в столовые покои, а там, словно бы угадав его мысли, расхаживал Радзивилл Черный. Рукой показал на стол, заставленный всевозможными литовскими яствами — здесь были и окорока, и ветчина, свиные и заячьи паштеты, всевозможные мясные блюда. Радзивилл просил короля отведать знаменитые паштеты из кухни Гаштольда, угощал винами и наливками.
        Слуг в комнате не было, и Радзивилл сам прислуживал своему великому князю. Они осушали кубок за кубком, наконец Август, не выдержав, прервал рассказ об охоте вопросом, который давно не давал ему покоя:
        — Сестра ваша больно долго не возвращается. Часто она выезжает из дому?
        — Вместе с братом поехала проведать соседей. Давних друзей Гаштольда,  — объяснил Черный.
        — Стало быть, у соседей…
        — Прощается с их женами перед отъездом.
        — А когда отъезд?
        — Сразу же после того, как вы, государь, покинете замок.
        — Куда же она намерена поехать?
        — В Вильну, в родовое поместье, к матушке,  — отвечал Радзивилл и, подняв кубок, добавил — Пью за ваше здоровье, государь.
        — За мое?  — рассеянно повторил король, словно бы возвращаясь издалека.
        — Чтобы исполнились все ваши желания!..
        — Ах, если бы!  — вздохнул Август и залпом осушил кубок.
        Тут Радзивилл немного придвинулся и задал неожиданный вопрос:
        — Государь, я рад, что мы наконец-то одни, ибо давно спросить хотел, по вкусу ли вам западные новшества?  — И, видя, что Август молчит, добавил: —По душе ли вам иноверцы?
        — По душе ли они мне? Право, я не имел, как вы, случая, встретиться с еретиками. Хотя слышал, что их у нас все больше,  — отвечал король рассеянно, словно был за тысячу верст от собеседника.
        Но Радзивилл не оставлял его в покое.
        — А реформаторы у вас в чести? Мне, да и другим вельможам литовским, весьма любопытно было бы знать ваше суждение о последних нововведениях в Литве. Надежны ли ревизоры, что за нашими лучшими землями присматривают? Вашей милости они известны?
        — Нет,  — отвечал король уже угрюмо.  — Это люди моей матери.
        — Но вы, государь, должно быть, видели новые ггоместья? Стада, табуны лошадей?
        — Разве я мог?!  — чуть ли не крикнул он.  — Вы ведь уверяли, что повсюду чума.
        — И то верно. В Геранонах воздух чистый, здесь можно жить спокойно. Хотя ваш подскарбии жалуется, что припасы подходят к концу. Трудно поверить! Неужто у него нет доступа к королевской казне? Я бы такого распорядителя прогнал! Чего он тут сидит? Пусть отправляется в Вильну! Туда со всей Литвы золото и серебро возами возят. Все это ваше, Королевское.
        — Да вы, как я погляжу, надумали играть со мною в прятки. Я же предпочитаю выложить карты на стол. Вы и литовские вельможи полагаете, что я лишь именуюсь королем, да?
        — Помилуйте, государь, я никогда бы не посмел…  — клялся Черный.  — Просто… будучи старше вас летами и немало по белому свету поездив, многое вижу в ином, более ярком свете…
        — Слишком ярком,  — прервал король.
        — Быть может, и так. Но… меня, искреннего поклонника и слугу вашего, огорчает, что на свете существует власть без власти. Трон без опоры верноподданных, преданных людей. Я в отчаянии, что вы, имея поддержку почти всех литовских вельмож, жестоко обиженных королевой, не хотите их помощи… не хотите…
        — Чего же?  — переспросил король, слушая более внимательно.
        — Не хотите у нас, в Литве, править самостоятельно. Август удивился, возможно, притворился удивленным.
        — Быть может, вы забыли, что я уже давно коронованный великий князь и государь литовский.
        — На бумаге — да. Но тот, кто не вершит суд и не распоряжается казною, никогда не будет настоящим правителем, даже если он восседает на великокняжеском престоле.
        — Ну что ж… Я бы мог устроить торжественный въезд в Вильну. Впрочем, нет!  — возразил он сам себе.  — Даже на это нужно согласие короля.
        — Даже на торжественный въезд?  — продолжал с деланным изумлением Черный.  — Неужто?
        Смею заверить, что почести и та истинная преданность, с которой встречают вас все благородные литовцы, уже способны сделать вас, ваше величество, истинным правителем. Ну а потом… Король должен будет признать вашу власть, хотя бы здесь…
        — Глебович — опора королевы. Будет чинить препятствия…  — подумав, отвечал король.
        — Можно выступить с предложением, принять закон… За остальных магнатов я ручаюсь. Ваши начинания найдут у влиятельных людей поддержку. Так же, как у преданных Радзивиллам иноверцев. Их не так уж много, но они крепки верой. Не предадут.
        В эту минуту за окном затарахтели колеса. Август вздрогнул.
        — Что это?  — спросил он.
        — Сестра вернулась. Ну как, господин мой, можно перейти к делу? Разговаривать с людьми?
        — Весьма осторожно, а то потом сплетен и слухов не оберешься. И в Вильне, и на Вавеле.
        Август встал, прервав разговор, выглянул из окна вниз, во двор.
        — Какая чудная упряжка! И как великолепно подобраны кони, все карие!
        — Одна к одной,  — согласился Черный.  — Это наши лошади, радзивилловские. Но до ваших великолепных верховых из королевских конюшен им далеко.
        — Моих конюшен?
        — Пока что они принадлежат королеве, но если вам будет угодно…
        — Ах, да. Разумеется…
        Черный хотел еще что-то добавить, но, взглянув на Августа, умолк. Король, высунувшись из окна, глядел во двор и мыслями был далек от нововведений, ревизоров королевы и даже от великокняжеского престола. Она вернулась. Важно было лишь это. Только это.
        Она вернулась, измученная болтовней Рыжего, не слишком искренними уверениями литовских матрон, твердивших о приязни и выражавших свои сочувствия, устав от бесконечно длинного, скучного дня.
        «Домой! Домой!» — твердила она брату, но тот следил, чтобы они побывали не меньше чем в трех домах, и все тянул с возвращением.
        Когда наконец после ужина они оказались в ее покоях и бросились навстречу друг другу, обоим было ясно, что случилось нечто необычное — впервые оба поняли, как тяжка для них разлука. И уже потом, обнимая Барбару жадно и с великим страхом, словно бы опасаясь, что вот-вот лишится ее, король, сам удивляясь, сказал такие слова:
        — Я никогда не тосковал ни по одной из женщин. Не та — так другая. Ни одну из них я не любил, как тебя. Даже Диану.
        — А как вы меня любите, дорогой?
        — Совсем иначе. С огромной нежностью, с упоеньем… А это значит… значит…
        — Значит, вы и в самом деле меня любите?  — спросила она робко, исполненная надежды.
        — Да, я люблю тебя так горячо, так сильно! Ты у меня в крови, в сердце, в мыслях. Словно бы мне каждый вечер кто-то приворотное зелье подмешивает в мед.
        — Я без вас весь день тосковала, дорогой мой. Весь этот длинный-предлинный день… Прежде я всегда наслаждалась любовью… Чужим желанием, своей радостью. А теперь… это не просто радость ждущего ласки тела. Я также… Люблю вас всей душой, всем сердцем.
        Они покинули Гаштольдов замок через несколько дней, и дни эти, как соты медом, были заполнены нежными объятиями, ласками. Карета Радзивиллов ехала впереди, и Черный уверял брата:
        — Наш будет, увидишь. Еще немного, и он — наш.
        — А Барбара?  — спрашивал Рыжий, любивший младшую сестру больше, чем старшую, Анну.
        — Следи, чтоб держала сокола на руке, а то улетит в Краков, в объятья супруги. Любит не любит, нам все равно, был бы он только с нами, а при нем его великокняжеский колпак.
        С середины ноября Барбара поселилась во дворце Радзивиллов, королевский двор ожил — в нем слышен был веселый гомон, звучала музыка итальянской капеллы. Молодой король окружил себя сверстниками из знаменитых родов, польских и литовских, любил смотреть выступления странствующих жонглеров, акробатов и канатоходцев, любил яркие маскарады, остроумные выходки придворных шутов и карликов. В особенности одна из карлиц, по прозвищу Коротышка, как верный пес, следовала за ним по пятам, пока наконец королевский любимец Лясота, приглядевшись к ней внимательнее, не спросил короля, не видел ли он раньше Коротышку в покоях королевы, на Вавеле. Только тогда Август заметил, что перед ним маска из румян и белил, скрывающая безобразное лицо. Лясоте было велено проследить, чтобы Коротышку хорошенько отмыли, оттерли мочалкой и после этого показали Остое, знавшему всех придворных шутов Боны в лицо. Остоя, припертый к стенке, вынужден был признать, что Коротышка — любимица королевы Дося и что в Литву она приехала давно, вместе со двором Августа.
        — Все это время, до отъезда в Гераноны, она шпионила за мной. Коли так, не желаю тут видеть и Остою. Очень жаль, но кто знает, может, и он доносит обо всем на Вавель и в Неполомице? Ведь он ездил с нами на охоту!  — вспомнил вдруг король и обратился к Довойне: — При первой же оказии отправишь обоих в Краков. А пока пусть не попадаются мне на глаза.
        Не успели еще Остоя с Досей добраться до Кракова, а королева уже принимала гонца от Августа и Глебовича. Воевода сообщал Боне о том, что вдова Гаштольда Барбара вскружила голову молодому королю, что Радзивиллы ищут среди вельмож людей, преданных великому князю. Письмо Августа было коротким, он сообщал, что нашествие чумы на Вильну кончилось, а сам он много времени проводит на охоте, потому что в Вильне нет у него достойной резиденции, где он мог бы жить вместе с супругой. И если бы не гостеприимство литвинов, уже давным-давно покинул бы он Великое княжество Литовское.
        Известие о новой любовнице Августа королеву не слишком огорчило, их у него всегда хватало — придворные дамы, знатные горожанки были к его услугам. Она хорошо помнила, что у ее деда, герцога Миланского, кроме многочисленных законных детей, было еще десятка два внебрачных.
        Август — истинный Сфорца, в жилах его южная, горячая, неспокойная кровь… Куда страшнее была весть о скором его возвращении, о происках Радзивиллов, и королева, смяв письмо, с досадой швырнула его на пол. Вслед за ним с грохотом полетели кубки, один, другой…
        На шум тотчас же прибежала Марина. Поднимая с полу кубки, она спросила:
        — Столь дурные вести?
        — Более чем дурные!  — воскликнула королева.  — Ужасные! Глебович сообщает, что вельможи на Литве вступают в тайный сговор против меня. Да и кто может освободить их от ненавистной Боны, которая проверяет пожалования, выкупает земли? молодой король! Глупец, который еще не понимает, как могут отомстить те, кого отстраняют от должностей, лишают незаконных владений. Литовский князь? Это он-то? Да ведь он пока никто!
        — Государыня, вы поедете туда?  — допытывалась Марина.
        — Это сейчас, когда король занемог? И его носят в паланкине? О боже! Как страшны эти браки с Габсбургами! Если бы не Елизавета, Август был бы сейчас здесь, со мной, а не в Литве, в чужом краю. Один! Совсем один!
        Она не спала всю ночь, заново перечитывая помятые листы письма, а утром рано явилась к королю в опочивальню.
        — Как прошла ночь, ваше величество?  — спросила она, стараясь казаться спокойной.
        — Прескверно. Все суставы, все кости разболелись. Придется лежать на пуховиках,  — пошутил он.
        — Вы слишком долго спали на медвежьих шкурах. Жесткое ложе хорошо для молодых.
        — Для молодых…  — с грустью повторил король и добавил: — А что пишет молодой король?
        — Не знаю, что и сказать,  — отвечала Бона.  — Плохи, плохи дела. Радзивиллы чуть ли не бунт подняли. Подговорили Августа устроить торжественный въезд в Вильну.
        — Въезд? Яко великого князя?
        — Думаю, что так, коль скоро грозит нам, что, ежели не получит полной власти, вернется на Вавель и возобновит хлопоты о разводе. Теперь и жена в ход пошла. Пишет: «Я король, а жену привезти сюда не могу, некуда».
        Только последняя фраза была из письма Августа, остальное Бона придумала, чтобы попугать Сигизмунда сыновним бунтом. Больше всего ее ужаснула мысль, что Август вернется на Вавель, к Елизавете, она хотела заставить короля пойти на уступки, выслать деньги, необходимые на восстановление замка.
        Но Сигизмунд, хотя и знал уже о донесении Глебовича, удивился, не поверил.
        — И это пишет Август?  — спросил он.  — Кто бы мог подумать?! Безгранично вам преданный, послушный…
        — Литвины сеют смуту. Решили нас поссорить. Притом он знает, как вы любите Елизавету, мечтаете дождаться внука. И наносит удар. Меткий.
        — Хорошо известным вам способом? На итальянский манер?  — спросил король, прищурившись — крикнула она.  — Будем удивляться наступившей в нем перемене? И ждать? А может, благословим?
        — Глебович ненавидит Радзивиллов…  — рассуждал король.  — Но он один, а их — тьма.
        Впрочем, вельможи упрекают его, что он их свобод отстоять не умеет. От королевы — плохая защита.
        — В конце концов виноватой оказываюсь я. Я одна!  — вспыхнула Бона.
        — Когда-то это должно было случиться,  — вздохнул король.  — Я могу отложить решение. Сослаться на болезнь. Но надолго ли меня хватит?
        — Что это значит?  — спросила она в изумлении.  — Вы хотите передать в его руки верховную власть над всем княжеством? Уже сейчас?
        Он кивнул, снова вздохнул.
        — Все лучше, чем явный бунт. А кроме того, скоро он получит власть над всем государством, так пусть уже сейчас учится умению повелевать. Искусству нелегкому.
        — А я?  — воскликнула она гневно.  — Если он и впрямь будет там править, кем буду я, великая княгиня Литовская? Что станет с моими замками? Поместьями?
        — Литовские печати я велю спрятать под замок,  — отвечал Сигизмунд, немного подумав.  — Пусть ставит свою печать под всеми актами и декретами.
        — И не вздумайте! Это провал, полный провал!  — кричала она, в отчаянии, что все замыслы обернулись против нее и, казалось бы, невинная ложь о бунте Августа навела короля на мысль частично отказаться от власти в пользу сына.
        — Провал? Отчего же?  — спросил король.  — Казна Великого княжества пока что в моих руках.
        Больше едва ли возможно сейчас сделать. Я могу напомнить, что это по вашей воле Август еще ребенком был избран…
        — О боже! Я сделала это в интересах династии,  — защищалась она.  — Он должен был служить нам, а не править. Я хотела иметь послушное орудие…
        — А получили второго короля. Вот к чему привело ваше упрямство, избрание нового короля при живом старом — согласилась и она.  — Но…
        — Но это еще не все,  — прервал ее король.  — Помните? Сразу же после избрания Августа сейм заявил, что такое беззаконие не должно больше повториться. Избрание — только после смерти предшественника и к тому же на сейме, куда может приехать любой человек благородного происхождения. Боже мой! Ведь меня еще выбирал сенат!
        — А разве его решение не утверждалось палатой депутатов?
        — Депутатской палатой, но не всей шляхтой… А теперь… После смерти Августа набежит толпа мелких людишек и, пререкаясь, выберет кого-то из многих депутатов. Всякое может быть… Опасное оружие дали вы шляхте в руки…
        Она умолкла, собираясь с мыслями, готовясь отразить нападение. Так редко он вступал с ней в спор, так часто казнил молчанием.
        — Санта Мадонна!  — воскликнула она наконец.  — Лесник, сажая дерево, не думает о том, что оно когда-то может придавить и его во время бури. Откуда мне было знать, чем грозит избрание Августа? Ведь и вы не предвидели, что ваших королей будут теперь выбирать по-другому.
        — Вы сказали — ваших?  — спросил он.  — Будучи столько лет польской королевой? Диво дивное!
        — Что ж. Я согласна — наших. Но в том, что вас так тревожит, я вижу и зерно надежды, шляхтичи из мазовецких поместий и имений терпеть не могут немцев. Никогда не выберут ни Гогенцоллерна, ни Габсбурга. Забавно, правда?
        — Забавно?  — повторил он удивленно.
        Но она уже перестала хмуриться; думая о будущем, старалась найти выход.
        — Подумать только,  — рассмеялась она вдруг.  — Несчастный Альбрехт Прусский! Ему никогда не быть польским королем, потому что он нападал на границы Мазовии. Его не выберут. Не выберут хотя бы и потому, что захотят уберечь нашу срединную Европу от немецких родственников императора. Скорее согласятся на француза, венгра или на польского гетмана. Выберут, к примеру, Тарновского. Он ведь, наверное, мечтает о короне?
        — Гнусные сплетни завистников,  — возмутился Сигизмунд.
        — Может быть. Но только… О боже! О чем мы говорим? Династия не кончилась. Через год-два родится Ягеллон. Сын Августа.
        — Если бы мне дожить до этого часа! Ни о чем другом не мечтаю. Ни о чем… Бог свидетель,  — прошептал он.  — И поэтому пора положить конец разлуке Елизаветы с законным супругом. Если вы и в самом деле хотите дождаться внука, перестаньте противиться моей воле. Пусть она как можно скорее едет в Вильну.
        — Нет!  — крикнула Бона, а через мгновенье сказала уже спокойнее.  — Правда, медики говорят, что их стараниями здоровье ее поправилось. Может ехать, но Август должен принять все ваши условия. Литвины желают, чтобы он был великим князем. На это нельзя соглашаться.
        — Да,  — признал ее правоту Сигизмунд,  — пока что я еще жив и правлю королевством.
        Сигизмунд Август беспечно веселился в Вильне вместе со своим блестящим, веселым двором, единственным неприятным событием была встреча с императорскими послами, напомнившими ему, что супруга его не может оставаться дольше в замке на Вавеле, где вот уже год томится в одиночестве.
        Вскоре последовало и письмо от короля, в котором тот шел во многом на уступки, но требовал взамен, чтобы сын забрал к себе Елизавету и делил с нею стол и ложе.
        Впервые со времени приезда в Литву Август в обоих этих случаях советовался с Радзивиллом Черным, с которым его связывала теперь все более крепнущая дружба. Радзивилл советовал поймать отца на слове, настаивать на титуле и незаметно забрать власть в Литве в свои руки. Он советовал не спорить с королем, пусть жена приезжает, Барбара все равно его любит и будет встречаться с ним тайно — в Радзивилловском дворце или в охотничьих замках, в здешних лесах их великое множество, скажем, в Рудникской пуще. Август сможет там встречаться с ней всю осень, а может быть, и зимой — поехать на охоту…
        После этого разговора, о котором не должен был знать Рыжий, любивший сестру по-своему искренне и сильно, Довойна сообщил Барбаре, что король назначает ей тайное свидание в ближайшем охотничьем замке. Барбара, не помня себя от счастья, что снова увидит Августа и они два дня проведут вместе, приехала в замок, захватив с собой только преданную ей Богну, Черного и Довойну.
        Но только первая ночь напоминала те, что они проводили когда-то вместе, в Геранонах или во дворце у ее матери. Утром, смущенный, он должен был сказать ей правду.
        — У стен виленского замка есть уши,  — начал он.  — Поэтому я решил объясниться с вами тут. Не откажитесь только выслушать и понять…
        Она испугалась.
        — Мне страшно. Это дурное начало.
        — Зло это только мнимое. Я выиграл сражение и уже на будущий год буду править в Литве как шапш сшх.
        Барбара облегченно вздохнула.
        — Но король поставил мне одно условие — в Нижнем замке я должен поселиться не один. С супругой.
        — Как это?  — она испугалась, побледнела.  — С Елизаветой?
        — Не забудьте, что она племянница императора. Италийское наследство моей матери в руках Габсбургов. За жену мою хлопочет Вена, послов шлет. Я не могу от нее так просто отказаться.
        — Не зря меня брат мой предупреждал,  — с горечью сказала Барбара.  — «Будешь игрушкой в королевских руках. Игрушкой — и только».
        — Но кузен ваш, Черный Радзивилл, умнее,  — возразил Август.  — Он принимает жизнь такой, какая она есть. Советует согласиться на все, лишь бы получить власть.
        — А я?  — спросила она шепотом.  — Это значит, что я?.. Он порывисто прижал ее к себе, целуя глаза и губы.
        — Это ничего не значит. Я выполню волю короля, своего отца, пусть Елизавета живет в замке. А с вами мы будем встречаться и здесь, и в Вильне, так часто, как вы согласитесь…
        — Мое согласие… Оно значит так же мало, как я сама,  — отвечала Барбара с горечью.
        Он взял ее руки в свои, прижал к груди.
        — Клянусь,  — сказал он,  — никого на свете я не люблю так, как вас. Верьте мне. Теперь я это знаю. Вас, и только вас. Навсегда…
        Она взглянула на него молча. Но уже через минуту снова была в его объятьях. Податливая и очень счастливая.
        Литовский сейм был созван в Бресте над Бугом в октябре 1544 года, там королевская чета и Елизавета должны были встретиться с Августом. Он один знал, что это была годовщина его встречи с Барбарой. Ехал он на сейм неохотно, боясь упреков со стороны матери и жены. И был обрадован их сердечностью при встрече, а еще больше расположением литовских вельмож, решительно добивавшихся, чтобы бразды правления в Литве были переданы молодому королю. Август, проведя год в Литве, отлично понимал, что от этого сейма могут зависеть судьбы государства — Радзивиллы всячески стремились ослабить узы с Короной, а сенаторы во главе с Глебовичем, напротив, считали, что Литве одной не обеспечить неприкосновенность своих восточных границ.
        Поэтому Август, вопреки советам Радзивилла Черного, решил не перечить отцу. Он знал, что сейчас не может рассчитывать на более высокий титул, нежели, и волей-неволей вынужден будет принять Елизавету в Вильне. Если бы он поступил иначе, его зависимость от Радзивиллов сразу стала бы заметной, а так, довольный послушанием сына, старый король, зиргетиз стих, наследственный правитель Литвы, сделал Августа как бы своим наместником.
        Сейм закончился, краковский и литовский дворы разъехались в разные стороны. Наконец-то Август смог осуществить торжественный въезд в Вильну в обществе счастливой и довольной таким оборотом дела Елизаветы. Старый король, прощаясь с «доченькой», пожелал ей сына, наследника династии Ягеллонов, этого же пожелала, к ее великому удивлению, и королева Бона.
        Елизавета въезжала в Вильну, окруженная свитой своих дворян и молодых вельмож, придворных Августа. Обитый алым бархатом паланкин, на котором восседала молодая королева, сопровождал конный эскорт, много пажей и юных слуг. Вильна, столица Витовта, наперекор Боне встречала свою великую княгиню и молодую королеву с нескрываемой радостью, шумно, весело. Несмотря на осенние дни, все вокруг было светлым, золотым, ярким. Елизавета вырвалась наконец от свекрови, избавилась от ее попреков, от презрительных взглядов вавельских придворных. Наконец-то была свободна — и, въезжая в город вместе с красавцем мужем, слышала, как со всех сторон звучат приветственные возгласы и поздравления. Молодая Литва, как и старые вельможи, приветливо и даже с восхищением встречала эту юную кроткую женщину с бледным, но прекрасным лицом. Она всем дарила улыбки, хотя за год, в своей мрачной комнате на Вавеле, разучилась улыбаться. Глаза ее блестели, словно бы наперекор людской молве, твердившей, что юная королева слаба и болезненна.
        Эта весть приводила Радзивиллов в изумление. Слабая, болезненная? В Литве о таком и не слыхивали. Те, у кого не было сил для жизни, умирали в младенчестве или в раннем детстве: от крупа, оспы, скарлатины. Но все девки к восемнадцати годам были крепкие, ядреные, каждый день парились в бане, гоняли верхом по лугам и лесам. Сон, говорят, у нее неспокойный, она поздно начинает день. Отчего бы это? Разумеется, король — молодой бычок — может помешать ей ночью спать, но пажи и девушки, приставленные к ее двору, шептались, что мужа она видит редко. Отчего же тогда у нее плохой сон? Старики вельможи украдкой вели меж собой такой разговор: «Если бы она была моей дочерью, взял бы я ее с собой на охоту, а потом велел бы хорошенько попарить в бане, отхлестать березовым веничком молодое тело, а на ночь постелил бы не пуховики, а медвежью шкуру или ковер, прямо на лавку, спала бы как суслик. Да еще дал бы ей выпить настойки из трав или чего покрепче».
        Катрин Хёльцелин выслушивала пересуды, которые ей охотно передавали, и всем отвечала одинаково: «Госпожа отдыхает, устав от тягот долгого пути — сначала до Бреста, а потом до Вильны,  — от постоев в деревенских хатах, пусть даже убранных, украшенных гобеленами и коврами. Отдохнет и тогда приободрится».
        Но время шло, и это «тогда» отодвигалось в какую-то далекую даль, шторы на окнах покоев молодой королевы были опущены до полудня, а когда люди глядели на молодую королеву, выходящую из замковой часовни, им казалось, что она больше походит на лилию, чем на бутон. Никому при дворе она не перечила, и сторонников у нее не было, никого никогда она не спрашивала о здешних порядках и нравах.
        Радзивилл Черный как-то пытался было втолковать ей, какие надежды возлагает Литва на молодого государя и какую роль могла бы сыграть и она, отвратив его от Рима и окружив кальвинистами, которые и здесь уже почуяли свою силу. Но потом перестал. Как-то раз она даже испугала его.
        Сначала внимательно слушала, потом, казалось, остолбенела от страха, словно малый ребенок, который слушает сказку про серого волка-оборотня, и наконец, вытянув вперед руки, закричала: «Кетхен! Кетхен!»
        Разговор закончился ничем, все та же Кетхен, подобно няньке, спугнувшей мышонка из комнаты испуганного дитяти, выпроводила Радзивилла. Он был так зол и обижен этим приемом, что отважился за чаркой вина пожаловаться молодому королю. Но король как-то странно поглядел на него, словно бы не зная, то ли объяснять что-то своему усердному помощнику или просто его высмеять, наконец, опрокинув кубок с медом, сказал:
        — Теперь вы видите — я и впрямь могу поклясться вашей сестре Барбаре, что с того дня, как мы встретились в Геранонах, я верен ей и душой и телом. Быть может, вы любите тихих застенчивых женщин, которые и в мыслях своих робки, а что уж говорить о делах? Но подобные скромницы — не в моем вкусе.  — Король прищурился и, улыбнувшись, добавил — Должно быть, вы ее сильно переполошили словом или делом, коль скоро она стала звать на помощь свою наперсницу Катрин.
        Радзивилл в свой черед так испугался, что тоже готов был протянуть одеревеневшие руки и воскликнуть: «Кетхен!» Но во время заметил какую-то странную улыбку на губах короля.
        — Провалиться мне на этом месте, коли я хотел ее напугать. Мне казалось, что с супругой короля о политике говорить пристало. Но вижу, что материя сия для нее трудна и непонятна.
        Август нахмурился.
        — Неужто вы и в самом деле не знаете, что в Вильне нет житья от шпионов, подосланных моей матушкой-королевой да еще Габсбургами и Гогенцоллернами?  — сказал он.  — Катрин — на службе у римского короля. Дворянин Тарло, как мне только что доложили,  — агент прусского герцога Альбрехта. И вы верите, что супруга моя не передаст все, слово в слово, своей камеристке? Я счастлив, что она испугалась вас, будто дикого зверя. Не выслушала до конца.
        — Простите меня, грешного,  — искренне каялся Радзивилл,  — больше такое не повторится. Пусть себе хворает, подальше от нас, ничего о наших замыслах не ведая. И вы, ваше королевское величество, полагаете, что супруга ваша запомнит, о чем я, дурак, говорил?
        Он рассчитывал услышать, что угодно, только не взрыв злого смеха:
        — Моя супруга? После этих приступов страха спит крепким сном, будто макового отвара напилась.
        А проснется — ни о чем, что было раньше, не помнит.
        Черный уже не задавал вопросов, только головой качал, а король добавил:
        — Повторите вашей сестре все, что я сказал о королеве. Да не забудьте передать, что я в конце недели поеду в Рудник скую пущу на охоту. Пусть выедет туда в закрытой карете.
        После этого встал и вышел из покоя, Радзивилл же остался. Бормоча всевозможные проклятия, он потянулся за кувшином с медом и, хотя в будни пил весьма умеренно, в этот вечер напился до потери сознания.
        А через несколько дней под вечер крытый экипаж подъехал к охотничьему замку в Рудник ской пуще. Не было при нем ни стражи, ни слуг. Довойна один помог выйти из него женщине, лицо которой было закрыто вуалью. Она быстро вбежала в комнату и сама, без помощи слуг, один за другим стала сбрасывать с себя тяжелые меха, было холодно, морозы наступили раньше, чем обычно, и в лесу уже лежал снег. Как только шуба упала на пол, хлопнули двери, из своих покоев навстречу ей выбежал Август. Минуту они стояли молча, словно не веря, что наконец-то видят друг друга, после чего король прижал Барбару к груди, поднял на руки.
        — Наконец-то,  — шепнул он.  — Не мог дождаться… Осторожно опустил ее на землю и повел за собой, в дальние комнаты.
        — Мы так редко бываем теперь вместе,  — в промежутке между первым и вторым поцелуем жаловалась Барбара.  — С тех пор как королева приехала в Вильну — слишком редко…
        — Не вспоминайте! Не говорите мне ничего ни о Вильне, ни о дворе… Тут, в лесу, мы одни. Вы и я. Я пробуду здесь столько, сколько вы захотите.
        — Это значит — долго?
        — Долго-предолго.
        — Всю зиму? До Рождества?
        — Много-много зимних дней.
        — Правда?
        — И ночей тоже…
        Охота затянулась сверх всякой меры. Радзивилл Черный стал было уже допытываться у двоюродного брата, когда же наконец сестра вернется домой, в Радзивилловский замок, но Рыжий только плечами пожимал и твердил свое:
        — Поймала царственную птицу и держит. Крепко держит.
        Но еще больше, чем Радзивилл Черный, ждала возвращения Августа его супруга — Елизавета.
        Влюбленная в своего короля, который казался ей сказочным принцем, она жила воспоминаниями и подолгу беседовала о нем с камеристкой. Часто винила себя в том, что не сумела приворожить его ни в Кракове, ни в Вильне, и в мечтах была куда смелее, нежели наяву. Но что поделаешь: стоило ему заключить ее в объятья, как она словно проваливалась в какую-то бездонную темную пропасть, а очнувшись, не помнила — были ли объятья, поцелуи или только ей почудились?
        — Сегодня ночью король обнимал меня, правда?  — спрашивала она иногда Катрин, но та отвечала, что, когда король навещает супругу, камеристке оставаться в покоях неуместно.
        И Елизавета по-прежнему оставалась в неведении — любит ее Август или нет, коль уезжает так часто? Перед Рождеством она каждое утро спрашивала:
        — Король уже здесь? Ответ был один:
        — Еще не вернулся.
        — Я думала, здесь, в Вильне, вдали от злых глаз королевы Боны, все будет по-другому. Но по-прежнему гляжу в окошко, считаю дни. И всегда одна, одна.
        — Может, попросить заступничества у сестры вашего мужа — королевы Изабеллы? Они с братом дружны, и, наверное, она…
        — Нет! Нет!
        — Тогда напишем обо всем в Вену?  — настаивала камеристка.
        — Нет! Никаких писем, никаких просьб о помощи… А далеко ли Рудникская пуща?  — вдруг спросила Елизавета.
        — Далеко. Госпожа, вам придется вооружиться терпением.
        — Ах, я и так очень терпелива… Даже слишком,  — вздохнула королева.  — Жду, когда он вернется.
        Все жду и жду…
        Но хотя Август и вернулся домой на Рождество, шумное и даже слишком веселое, Елизавета оставалась грустной — король перед полуночью ни разу не зашел в ее покои. У него, как уверял пан Довойна, было множество важных дел: он объезжал дозором все замки, много часов проводил в библиотеке, просматривал манускрипты и книги, которые ему доставал Черный. И только ранней весной, когда она, поникнув, сидела у окна, послышались вдруг знакомые шаги. Елизавета с трудом поднялась. Он это или опять кто-то из придворных? Но это был король, и она, сделав несколько шагов навстречу ему, сказала:
        — Вы здесь? Как я рада!
        — Я уезжаю в Краков, пришел проститься,  — сказал он, склонив голову.
        — Стало быть, Кетхен говорила правду? Послы моего батюшки привезли приданое?
        — Часть только, серебро и золото. Но принять и посчитать надобно.
        — А мне?  — спросила она, затаив дыхание.  — А мне можно поехать с вами?
        — Я лекарей спрашивал. Говорят, что когда-то великий Гиппократ целую книгу написал о болезни, такой, как у вас. Но лечить от нее не научил. И по сей день одно только известно: малейшая усталость или волнение повредить могут. Я вам не советую ехать.
        Она сказала с нескрываемой грустью:
        — Я хочу понять, но так болит сердце…
        — Постараюсь не задерживаться там ни на минуту, встречусь с послами и вернусь.
        — Обещаете?
        — Да. Будьте здоровы.
        — И вы, господин мой. И еще я хотела… Я бы так хотела сказать… О, теш Сои! Кетхен! Кетхен!
        Она обернулась, сделала несколько шагов к подбежавшей камеристке и упала прямо в протянутые к ней руки. Тело ее стало неподвижным. Август подошел к окну, постоял немного. Но приступ не проходил. Король вышел, не сказав ни слова.
        На Вавеле внешне будто бы все оставалось без изменений. Старый король частенько прихварывал и почти не покидал своих комнат. Все нити правления были в руках Боны. Она ткала свою сеть, в которую намеревалась поймать многих противников, но с ними и своего сына. Встретила она его очень сердечно, но тут же стала расспрашивать об истинной причине приезда.
        — Чего ты, собственно говоря, хочешь? Часть приданого ты получил. Чего тебе еще? Наверное, не затем приехал в Краков, чтобы узнать, почему пуста серебряная колыбель? Об этом чирикают все воробьи и в Литве, и в Короне.
        — Это правда. Елизавета тает с каждым днем,  — согласился он.
        — Зато глаза Барбары Радзивилл разгораются все ярче,  — заметила Бона с издевкой.
        — Вы уже знаете?
        — О боже! Кто этого не знает? Ты поселился в Нижнем замке вместе с Елизаветой. Да? Но времени у тебя не было ни для нее, ни для меня, за последний год ты двести дней провел на охоте.
        Я считала и знаю… Все знаю. В лесу, в глубине Рудникской пущи, стоит охотничий замок. По вечерам к нему подъезжает карета, и из нее выходит женщина, лицо которой закрыто вуалью… Эти ночные визиты должны были остаться королевской тайной, но в Литве все говорят, что женщина эта — вдова трокского воеводы.
        — Елизавета ни о чем не подозревает. Важно только это. Если думать также и о здоровье его величества.
        — А обо мне думать не нужно?
        — А вас, матушка, я прошу отдать мне то, что по праву принадлежит моей супруге.
        Бона сделала вид, что не понимает.
        — У нее свой двор, она великая княгиня Литовская. Какое мне до нее дело, и о чем ты можешь еще просить?
        — Все же есть о чем,  — сказал он.  — Поделиться с ней владеньями, что достались вам, польской королеве.
        На этот раз она и впрямь была удивлена.
        — То есть как это? Я должна отдать то, что получила от короля? И с чего вдруг? Почему я должна чего-то лишаться, ежели она еще не получила всего приданого?
        — Послы римского короля обещали, что скоро привезут все сполна. Но в Литве напоминают мне, что в Польше, чего до сей поры не бывало, оказались сразу две королевы. У каждой из них должны быть свои земли.
        Бона смотрела на него как на сумасшедшего.
        — Санта Мадонна! Без меня этих владений бы не было. И то, что они теперь в хорошем состоянии,  — моя заслуга, это все знают.
        — Тем лучше,  — буркнул он.
        — Ах, так? Хочешь получить средства, чтобы удовлетворить свою новую страсть?  — воскликнула она.  — Сорить деньгами, покупать еретические книги, всевозможные листки и редкие рукописи? Да еще делать подарки Радзивиллам? Хватит на все — на кольца и жемчуга для вдовушки. Не спорь.
        Мне передали, знаю… А недавно… О боже! Решил на свой счет построить дворец для Рыжего и дал ему двести злотых, а Черному — четыреста. И что это за вельможные господа, что иначе и жить не умеют, только Твоей великокняжеской милостью!
        — При чем тут Радзивиллы? Мы говорим о поместьях, которые пожалованы польским королевам,  — возразил он, стараясь оставаться спокойным.
        — Я и слышать об этом не желаю! И запомни! Ничего, ничегошеньки не дам!  — кричала она, бросая на пол все, что попадалось под руку.
        Август вышел от матери, понимая, что проиграл и теперь придется беспокоить больного короля. Но он недооценил своей матушки. Весь вечер Бона бушевала, а рано утром велела кликнуть в свою опочивальню Паппакоду и долго рассматривала принесенные им бумаги, жалованные грамоты, счета.
        Потом вместе с ним разглядывала карту, которую привезла из Италии. На этот раз ее раздосадовала неточность этого, когда-то восхищавшего ее, изображения, она послала за секретарем из королевской канцелярии и долго расспрашивала его про большие и маленькие города Мазовии. Наконец, узнав, что король, дремавший после обеда, проснулся, заглянула в его покой.
        Сигизмунд Старый, откинувшись на подушки, полусидел в своем ложе и слушал увеселительный рассказ Станьчика. Бона велела шуту выйти и тут же приступила к делу.
        — Слышала я, утром у вас был Август?
        — Заходил поздороваться,  — уклончиво отвечал король.
        — И ко мне тоже, но сказал при этом, чего он требует для Елизаветы. Вы уже знаете? Или же…
        — Знаю,  — прервал ее на полуслове король.
        — Август все твердит, что его литовские вельможи одолели. Это, мол, их требования. Хорошо. А вы? Что вы ему сказали?
        Король помедлил немного, а потом промолвил весьма решительно:
        — И впрямь, такого, как сейчас, никогда у нас не бывало. Мы должны подумать, как быть,  — не могут же одни и те же земли достаться двум королевам сразу.
        — Ах, так?  — Бона покраснела, потом лицо ее стало бледным.  — Я должна уступить?
        — По вашей воле два короля поделились одной-единственной Речью Посполитой, стало быть, и королевы должны поделить то, что я дал одной из них.
        Он попрекал ее тем, что она возвела на престол десятилетнего Августа, а она его — что тайно похоронил Ольбрахта. Казалось, королю удалось убедить жену.
        — Ну что же,  — наконец сказала Бона,  — коли вы так любите Елизавету, что готовы пожаловать ей и земли, о которых мечтает Август, я ставлю условие: за поместья, которые я уступлю, вы отдадите мне Варшаву, Черск, Плоцк, Груец, Гарволин, Пясечно, Вышеград и Цеханов.
        — Помилуйте! Да ведь это почти вся Мазовия!  — воскликнул он огорченно.
        — Нет, не вся. Тридцать пять городов, двести пятьдесят три деревни и двести тридцать мельниц.
        — Столько городов? Я должен подумать, взвесить… Вы требуете слишком многого…
        — Не я, а ваша любимая невестка хочет получить все сполна, дай…
        — Довольно!  — прервал ее Сигизмунд.  — Чтоб я не слышал о ней ни одного дурного слова!
        — Ну разумеется. Ни единого…  — И добавила через минуту: —Я уже говорила с канцлером. Он обещал подготовить все бумаги о передаче земель в Мазовии и представить их вашему величеству.
        Обессиленный король уронил голову на подушки. Он чувствовал себя больным, неспособным вести споры, отражать атаки. Но в ту же минуту слуга доложил о приходе сына Сигизмунда Августа.
        Увидев у отцовского ложа королеву, он несколько смутился, но все же объяснил, что явился к отцу за ответом.
        — Хорошо, что ты здесь,  — чуть заметно улыбнулся старый король.  — Мы как раз говорили о приданом для твоей супруги. С общего согласия отдаем ей часть земель, те, что поближе к Вильне.
        — Весьма рад этому,  — склонил голову в поклоне Август.
        — Останься, не уходи. Мы говорили о приданом Елизаветы. О землях, которые отдаем ей во владение, но ни слова не сказали о ней самой. Как поживает моя милая доченька? Был ли от нее гонец?
        — Нет,  — тотчас же ответил молодой король.  — Я ведь здесь совсем недавно…
        — Жаль,  — прошептал Сигизмунд,  — я хотел бы знать, здорова ли она, рада ли прибывшим из Вены дарам?  — И, обращаясь к Боне, добавил с иронией в голосе: — Ваши слуги ни о чем вам не донесли? Ничего не ведают?
        Бона подумала, что, получив сегодня у супруга так много, не стоит сердить его ложью.
        — Нет,  — отвечала она.  — Когда молодой король здесь, Глебович гонцов не шлет.
        — Нужно сегодня же отправить кого-то в Вильну. Еще до отъезда Августа. Я хотел бы узнать о здоровье невестки.
        — Отсутствие вестей обычно добрая весть,  — миролюбиво улыбнулась Бона.  — И все же я пошлю человека.
        В это время распахнулись двери, и в королевскую опочивальню вошел великий коронный канцлер Мацеёвский в сопровождении маршала двора Вольского.
        — Кажется, я никого не звал?  — нахмурился король.
        — Ваше величество! Мы пришли к вам с важной и печальной вестью,  — отвечал канцлер.
        Бона встрепенулась.
        — О боже! Изабелла?
        — Нет, вести из Вильны,  — возразил Мацеёвский.  — Молодая королева…
        — Королева Елизавета…  — добавил Вольский.
        — Заболела?
        — Такое трудно вымолвить…
        — Помолимся за ее душу,  — прошептал канцлер,  — внезапно умерла.
        Король приподнялся, сел.
        — Повторите.
        — Умерла дня пятнадцатого июня после припадка падучей, который длился десять часов.
        — Боже мой! Елизавета…  — король поглядел на сына.  — Но ведь ты говорил нам, будто оставил ее в добром здравии. Поклоны от нее передал.
        — Так было три недели назад. Не пойму, что могло случиться?
        — Не знаешь?  — удивилась Бона.
        — Тем хуже! Поезжай немедленно и тотчас дай нам знать!  — приказал король.  — Немецкие послы еще здесь, будут допытываться, как и что…
        — Я и сам поражен. Разумеется, она была больна, но я и не думал…  — оправдывался Август.
        — В это трудно поверить… Внезапная смерть? После десяти часов страданий?
        Воцарившееся молчание прервала Бона.
        — Тяжкое испытание ниспослал нам господь. Но, помнится мне, пятнадцатое июня — день святого Витта, покровителя тяжелой болезни. Быть может, он хотел уберечь бедняжку от лишних мучений и, сжалившись над ней, решил забрать к себе?
        В первый раз о болезни Елизаветы говорилось во всеуслышанье, и оба сановника опустили глаза.
        Август закусил губу, только старый король сказал с глубоким волнением:
        — Елизавета, доченька… Не за упокой души ее молиться будем, а к ней самой вознесутся наши молитвы. Неужто и впрямь она так больна была? Этого я не знал… Я хотел бы… Хотел бы остаться с Августом наедине, с глазу на глаз.
        Поклонившись обоим государям, все вышли. Выходя из королевских покоев, Бона заметила, что, увидев ее, разбегались громко обсуждавшие происшествие дворяне. Минуя их, она услышала слова:
        — Яд. Отравили… Отравили…
        Бона ускорила шаги и, войдя в свою опочивальню, повернула в дверях ключ. Хлопнула в ладони, вошла Марина.
        — Ну как, слышала?
        — Да, слышала известие о внезапной смерти. И… о том, что Елизавета была отравлена,  — сказала камеристка.
        — Отравлена? Чем же? Ведь Катрин кормила ее, как малое дитя. Никого не подпускала.
        — Можно отравить лекарствами… Травами.
        — Довольно! Нужно спорить, смеяться над глупыми домыслами. Я неплохо знаю Марсупина и Ланга. Они рады будут разнести эту сплетню по всей Европе. Заодно припомнят и странную смерть мазовецких князей.
        — Счастье еще, что Ланга не было в Вильне,  — согласилась с ней Марина.
        — Да… Никаких улик у него и не будет! Все одни сплетни, кривотолки…  — Бона задумалась и добавила: — День святого Витта… Странно… умерла именно в этот день.
        — Мы знали, что она недолговечна…
        — Мы, но не король и не мои враги. Чтоб им провалиться в тартарары! Но все это не важно, важно другое. О Подумать только, Август наконец свободен! И все проигранные битвы — ничто в сравнении с главным сражением, которое мне придется вести во имя нового союза. На этот раз он женится на французской принцессе.
        Марина взглянула на нее с удивлением.
        — Государыня, вы не оставили этого намеренья?
        — Разумеется, нет! Это отличная девушка. Здоровая. Она подарит нам долгожданного наследника трона и короны.
        — И вас, ваше величество, не разочаровали последние два года? Столь тяжкие?
        Теперь в свою очередь удивилась королева.
        — Разочаровали? Меня? В счет идет только решающая битва. Только она. А я пока что полна сил и так легко не покину поля боя. Пока нет!
        Сигизмунд Август выехал из Кракова на следующий день, успев сообщить послам из Вены, что и в апреле, и в мае у жены его были тяжелые приступы падучей. Когда они расставались, она все еще была очень слаба, но лекарь не предполагал, что развязка наступит так скоро. Он считал, что Елизавета протянет еще года два. Август не сказал послам только одного: услышав в мае из уст придворного медика эти слова, он подумывал над тем, не потребовать ли ему развода с безнадежно больной и бесплодной супругой? Тогда он был бы свободен, мог жениться на другой и отец его успел бы порадоваться долгожданному внуку.
        Барбара? Она все равно останется с ним. Их связывали очень прочные узы, и новый, заключенный во имя интересов династии брак не мог бы помешать их любви, нежной и глубокой.
        За гробом молодой королевы шел весь город. Ее видели редко, но многие поговаривали о том, что юная и хрупкая племянница императора терпеливо переносит тяжелую неизвестную в Литве болезнь, а также неверность супруга. Двор Августа был слишком многочисленным, чтобы его отлучки, долгие недели, проводимые им на охоте, и встречи с Барбарой в охотничьих замках оставались тайной.
        Скорбя по умершей, почти безызвестной им королеве, литовские дамы не скрывали своей зависти и ненависти к красавице вдове, которую все они хорошо, даже слишком хорошо знали. Весть об отравлении дошла уже и до них, и молодой король вполне мог подумать, что сплетня эта облетела весь Вавель не без участия Фердинандовых послов, что Вена пожелала сделать из Боны злодейку.
        Он не придавал этой истории значения, считая ее обычным наговором. Но Радзивиллы охотно подхватили сплетню, столь ненавистное для вельмож имя королевы Боны оказалось у всех на устах. К давней ненависти добавилось еще и опасение, что теперь, когда Елизаветы нет в живых, Бона заберет назад свои поместья под Вильной вместе с окрестными лесами. Бесило их также и то, что Бона перестает быть старой королевой и вернет себе прежний титул — королева Польши, как единственная коронованная правительница и супруга того, кто не позволил своему сыну именоваться великим князем Литовским. Опасность была так велика, что стоило поддержать и раздуть даже самую нелепую и ничтожную сплетню. И хотя все видели, как Катрин Хёльцелин вся в слезах шла за гробом своей госпожи и клялась, что никогда не оставляла ее ни на минуту и видела, как она с часу на час, день ото дня медленно угасала, дворяне Радзивилла шептались повсюду, что и Катрин дивилась этой внезапной, непонятной смерти. И в кругу людей близких говорила о ядовитом италийском драконе. Кто были эти близкие? Этого никто не знал, потому что Катрин покинула Вильну
вместе с венскими послами императора, прибывшими в августе на похороны. С двадцать четвертого августа, когда Елизавета была положена в усыпальнице собора рядом с королем Александром, братом Сигизмунда Старого, сплетня разрослась, набирая силы, и жало ее было направлено против загребущей, обижавшей вельмож и русских бояр королевы Боны. И уже по весне всюду, где прежде люди хвалили справедливое правление государыни, называя замки на восточной границе ее именем и холм над Кременцом — горой королевы Боны, появились старые лирники и молодые бродяги, распевавшие песни о злой королеве-отравительнице, которой послушны даже ядовитые змеи. И то, что на западе Европы передавалось потихоньку приверженцам Габсбургов, по всей Литве, Волыни и Полесью разнесла стоустая молва. Отравили… Королева-злодейка отравила молоденькую невестку. Нет, сын не был с ней в сговоре, она одна, до тонкостей познавшая это страшное ремесло, чужеземка, итальянка, все та же государыня Бона свершила неслыханное злодейство…
        То, что дочь Габсбургов не успела принять во владение польские земли и вообще была беспомощной, не имело для сочинителей никакого значения. Куда заманчивей было слушать сказки о жадной свекрови и злой матери, потому что разве мог великий князь Литовский не любить такую красивую, добрую и молодую жену?
        Он тем временем, еще ничего не подозревая, проводил вторую половину 1545 года в переговорах с новыми послами короля Фердинанда, которого потеря дочери огорчала куда меньше потери части приданого, и теперь он требовал вернуть часть слишком поспешно выплаченных сумм, а также драгоценностей.
        Август советовался даже с матерью, спрашивал, как бы она поступила на его месте и что говорят знатоки законов из королевской канцелярии, но Бона в то время была огорчена болезнью, а потом и смертью архиепископа Гамрата и поручила дело о наследстве канцлеру. И так, почти одновременно, и Краков и Вильна оказались погруженными в траур. Смерть примаса, самого близкого союзника Боны, покровителя гуманистов и знаменитого библиофила, была для королевы тяжелым ударом по многим причинам. После смерти Гамрата осталось не только прозвище, присвоенное женщинам, состоявшим при его дворе и насмешливо называемым гамратками, но на Вавеле осталось еще и ощущение пустоты, которую ничем не удавалось заполнить. Бона вместе с Кмитой и примасом Гамратом составляла могучий триумвират, боровшийся за усиление королевской власти. Вместе с ними Бона горевала, наблюдая, как дряхлеет, становится немощным король, осуждала сейм, который снова отказался провести реформу казны и войска. Королева была полностью поглощена всеми этими делами, к тому же теперь, когда в ее руки перешли земли Мазовии, она успокоилась, и ее не занимало,
вернет или нет Август драгоценности, принадлежавшие умершей Елизавете, или оставит себе. Должно быть, у него самого их было немало, коль скоро Бонер рассказывал о многочисленных дорогих доспехах, о коллекциях старых монет и драгоценных камней, из-за которых Август немало задолжал королевскому банкиру.
        Но если сама Бона на какое-то время перестала следить за каждым шагом сына, то этого нельзя было сказать о ее верных слугах в Вильне. Вскоре Боне донесли, что агент герцога Альбрехта Габриэль Тарло, делавший вид, что весьма сочувствует овдовевшему королю, предложил ему вступить в новый брак. В супруги предназначалась дочь герцога Альбрехта, молоденькая Анна Софья. Тарло не сомневался в согласии Вавеля, и герцог с супругой ожидали, что из Вильны вот-вот прибудут официальные послы, но Август все тянул, отвечал уклончиво, пока наконец Тарло не спросил его напрямик: уж не думает ли он, как поговаривают многие, жениться на Барбаре Радзивилл? К радости Боны, гонец привез ей письмо, из которого следовало, что молодой король будто бы ответил Тарло: «Господь бог, о чем я каждый день прошу его в своих молитвах, не допустит, чтобы я пал так низко и столь скверно воспользовался своим разумом». Дословно ли было приведено высказывание сына, Бона не знала, но оно свидетельствовало о здравомыслии Августа и о его уважении к короне. После отъезда Остои никто, кроме Глебовича, не мог знать, что еще замышляют
Радзивиллы, что внушают королю во время долгих пиров и долгих месяцев охоты.
        Целый год после смерти Елизаветы всеми делами короля занимался Радзивилл Черный, и король теперь мог чаще встречаться с Барбарой, да еще — о чем Бона и ведать не ведала — с Фричем Моджевским, который прибыл к Августу в Вильну, привезя с собой множество рукописей и часть библиотеки Эразма из Роттердама. Фрич знал, что Август собирает ценные издания и что в его собрании не меньше тысячи книг, переплетенных в дорогой пергамент. С той поры в виленской библиотеке молодого короля они частенько сиживали над страницами этих редких изданий, и наконец Моджевский, набравшись смелости, сказал, что не успокоится, пока не напишет трактат не только о несправедливости, царящей в Речи Посполитой, но и о том, как искоренить это зло.
        — Тебе, наверное, известно,  — сказал король,  — великий Эразм как-то писал моему отцу, что народ наш так преуспел в науках, в праве и в искусствах, что может смело соперничать с самыми просвещенными народами.
        — Я знаю эти слова. Но прошли годы, и теперь все в нашем королевстве изменилось к худшему.
        — Неужто?  — иронически спросил Август.  — Строится Краков, Академия достигла расцвета, отпрыски шляхетские толпами поспешают в Болонью и Падую «италийского разума» набираться, а среди поэтов славным стал пан Рей из Нагловиц…
        — Государь,  — отвечал Фрич,  — когда столь пышно процветают искусства и науки, тем горше становится оттого, что столь несправедливо обижены корни.
        — Злость и досада говорят устами твоими,  — прервал его Август.
        — Это вам, государь, должно быть досадно. На вас вся надежда. Потому как не может того быть, чтобы дурные законы изменены не были. Всем ведомо: ныне по реке нашей Висле ходят суда, господским хлебом гружены, а мелкому люду судоходство затруднено. Господа увеличивают именья за счет крестьянских наделов. Для простолюдинов одна кара, а для родовитых шляхтичей — другая, я уж об этом и не говорю. А ведь Речь Посполитая не на одних только шляхтичах держится.
        Отечество должно быть матерью для всех. Матерью, а не мачехой!
        — Аминь,  — шепнул Август.
        — Означает ли это… что вы, государь, готовы поддержать меня в моем стремлении? Желаете, чтобы я об этом писал, опубликовал свой труд о совершенствовании Речи Посполитой?
        — Борись как угодно — словом, трудами своими. Но помни: на последнем сейме закон о наказании за мужеубийство, о котором ты писал, не обсуждался.
        Моджевский кивнул.
        — Знаю. Но впереди новый сейм в Петрокове, потом будут и другие. Государь, важно, что никто не сказал «нет».
        Сигизмунд Август смотрел на Фрича ласково и снисходительно, как когда-то Анджей Кшицкий. И сказал примерно то же, что и он:
        — Мне препятствует король, а еще чаще королева. Ты всегда вредишь себе сам. Пойдем лучше, покажи мне еретические книги, запрещенные костелом…
        Барбара не принимала в этих разговорах никакого участия, но на невнимание Августа пожаловаться не могла. Их союз окреп и так много значил для обоих, что король с неприязнью думал теперь о новом браке, в который должен был вступить ради интересов династии, а Барбаре мысль о том, что Август будет принадлежать еще кому-то, казалась невыносимой. Впервые она почувствовала, как изменилась, куда делось ее легкомыслие, кокетство. И когда Миколай Черный стал пугать ее тем, что она потеряет короля, если будет такой уступчивой, покорной, она спросила, как ей быть, что делать, чтобы удержать его?
        — Заставить жениться,  — услышала она совет брата. Замысел этот показался ей невыполнимым, слишком дерзким, чересчур трудным для нее, не привыкшей к интригам и хитростям, и она не решалась поговорить об этом с Августом. Но Черный сказал, что уже столковался с Рыжим и что они еще до праздника Купалы заставят короля сделать выбор, кто ему дороже: чужая герцогиня или вдова литовского воеводы.
        — Пусть выбирает. Хватит ему с Тарло рассуждать о красоте Альбрехтовой доченьки и зачитываться письмами королевы, которая француженок до небес превозносит. Вы покрасивей их будете, а мужа все нет, потому что такой знатный кавалер всех женихов отпугивает. Скоро уже четыре года, как вдовеете.
        — Так что же мне делать?
        — Во всем братьев слушаться. А мы запрем вас во дворце и до конца июня не будем спускать глаз.
        Пусть Август даст слово, что перестанет со вдовой воеводы встречаться, людей смущать, Радзивиллов позорить. Слава всевышнему, в его жилах кровь, а не водица. Быстро соскучится, жить не сможет без красоты вашей, без вашего перед ним преклонения. А не соскучится — значит, ваша вина и ваша слабость. Мы с братом даем вам время до июня дня двадцать четвертого. Ночь на Купалу еще ваша. И ваша забота — так приворожить своего милого, чтобы сделался он ненасытным и без вас время тянулось бы для него бесконечно долго, чтобы не занимали его ни охота, ни книги, чтобы он губы себе кусал, с тоской на ваш замок поглядывая.
        — А потайной ход?  — спросила она шепотом.
        — Между вашим дворцом и его? О нем только ему да нам ведомо. Посмотрим, выдержит ли он искушение. Может без вас жить или не сумеет — пусть сам решит. А для вас, наверное, не новость — чужое сердце испытывать…
        Она испугалась, побледнела.
        — Чужое, но не его!  — крикнула она.  — Оно мое, я больше всего на свете хочу, чтобы оно моим осталось.
        — Тогда положитесь на нас. Что хотите делайте — влейте ему приворотного зелья в питье, но только не позже той июньской ночи. А потом будете только тосковать да вздыхать… Ничего другого вам не останется…
        В тот же самый день, когда гонец привез на Вавель столь давно ожидаемый королевой отчет пана Глебовича, король Сигизмунд сидел в глубоком кресле, вытянув прикрытые меховыми шкурами ноги, и рассеянно слушал рапорт великого канцлера коронного. Наконец — видно, ему это все наскучило — он отодвинул в сторону поданные Мацеёвским бумаги и сказал:
        — Нет. На сегодня хватит. Это я читать должен, а у меня и без того глаза болят. Завтра… А сейчас… может, перекинемся в карты?
        — Если такова воля вашего величества…
        — Не воля… Желанье. Станьчик! Столик для карт. Живо!
        — Кого позвать еще?  — спросил шут.
        — Никого! Никого! Я рад, что здесь только ты да доспехи предков. Их кольчуга, их латы, правда, пустые. Для встречи с духами время еще придет.
        — Но вы, ваше величество, слава богу, выглядите отменно…  — запротестовал Мацеёвский.
        — Ныне уже год сорок седьмой. Завтра мне стукнет восемьдесят годков. Восемьдесят! Если бы скостить так лет двадцать. Или хотя бы десять… Станьчик! Бери табурет, садись. Сыграешь с нами.
        Наконец оба уселись, и Мацеёвский раздал карты. Через минуту монарх глянул на Станьчика и предупредил:
        — Чур, не плутовать. Играй честно!
        — Я?  — оскорбился шут.  — В карты я играю всегда честно. Гм…
        — Гм…  — задумался над очередным ходом и канцлер.
        — Хватит вам думать да выбирать карты,  — сказал вдруг король.  — Я уже выиграл.
        — Как же это, ваше величество? Так быстро?
        — Три короля у меня. Гляди.
        — То ли в глазах у меня темно, то ли ослеп я,  — сказал Станьчик, наклоняясь ближе.  — Я вижу только двух. Где же третий?
        — Третий — я сам. Что, не видишь?  — рассмеялся Сигизмунд.
        Но шут решил, что не все потеряно.
        — А? Коли так, то выиграл я. У меня дамы. Королевы. И все четыре.
        — Все? Быть того не может!  — не поверил Сигизмунд.  — А ну покажи?!
        Станьчик выложил на стол карты, трех дам, и заявил торжествующе:
        — Вот они!
        — Три. А где же четвертая?  — возмутился король. Станьчик радостно хихикнул.
        — Я всегда ношу ее на сердце.
        Он вынул из-под епанчи и положил рядом с картами картонку с накленным на ней гербом Боны.
        Канцлер возмутился.
        — Нужно играть честно! А это фокус, и притом глупый. Дракон — не королева.
        Сигизмунд молчал, но и ему было любопытно, что же ответит шут.
        — А младенец у дракона в зубах?  — спросил шут.  — Это не принц, а принцесса в женских одеждах. Значит, как пить дать, будущая королева.
        Он взглянул на отворившиеся двери и добавил:
        — А впрочем, кто знает, может, это правящая нами ныне государыня?
        Вошедшая королева недовольно взглянула на Станьчика.
        — Невероятно! Куда бы я ни вошла, всегда говорят обо мне. В чем дело?
        Но шут уже успел спрятать картонку с изображением дракона и сказал с нарочитым смирением:
        — Выигрышем похвастаться хотел, потому как в моих руках была королева.
        Король вдруг нахмурился.
        — Забирай карты! Довольно забав и проделок!
        — Вижу, что ваше королевское величество нынче чувствует себя лучше,  — начала Бона, когда шут выбежал из покоев.  — Ну что же, я весьма рада, потому что пришла с жалобой.
        — Трудно поверить! Вы и жалоба?  — удивился король.  — Не можете рассудить сами? Покарать виновных? Ну что же, я весь внимание. Кто провинился?
        — Глебович,  — отвечала она голосом, предвещавшим бурю.
        — Глебович?  — удивился также и канцлер.
        — Он должен был присылать донесения обо всем, что творится в Вильне. А он хитрит, оправдать хочет…
        — Кого же?  — спросил король.
        — Как это — кого? Августа. Я думала, он погружен в траур. Угнетен…
        — Ох!  — только и вздохнул Сигизмунд.
        — Виленский воевода пишет, что сразу же после похорон Август поехал смотреть королевские табуны. Да еще с Радзивиллом Черным. Это теперь его наставник.
        — В чем же тут вина Глебовича?  — допытывался король.
        — Уже второй раз слишком поздно шлет гонцов. Первый раз это было, когда та§пш сшх осыпал своими милостями В Литве Радзивилла Черного, и теперь тоже о табунах сообщает, а в том, что Фрич, вернувшись из заграничных вояжей, тотчас в Вильну поехал, умалчивает. Фрич помогает собирать Августу старые издания, а также еретические книги.
        Король вздохнул, развел руками.
        — Что же… Август изменился. И ему прибавилось лет. А Моджевский недолго там пробудет, натешится вволю и уедет. Я читал его трактат «О наказании за мужеубийство». Рассуждения весьма толковые. Следует его ввести в королевскую канцелярию.
        — Сделать секретарем?  — спросил Мацеёвский.
        — Хотя бы и так. Пусть будет еще один государственный муж, который, как и Кшицкий, отлично пером владеет.
        — Но Глебовича наказать следует!  — настаивала на своем королева.
        — Август близко, я далеко,  — отвечал Сигизмунд.  — Глебович вовсе не глуп и поручение выполняет.
        — Как? А я ничего об этом не знаю?  — возмутилась Бона.  — Поручение? Какое же?
        — Выяснить намерения Августа. И почаще напоминать ему о новой супруге, о дочери Альбрехта — Анне Софии.
        — Об этой пруссачке? Не о французской принцессе? Невероятно! Сейчас, когда можно заключить крепкий союз с Францией? Именно сейчас?
        — Такой брак может быть выгоден нашей династии. У Альбрехта нет сыновей, и со временем Пруссия может войти в Корону. Как Мазовия.
        — Всегда и повсюду на первом месте Альбрехт! Еретик!  — вспылила Бона.
        — Но именно этим он и не нравится католикам — Габсбургам. А коли так, должен прийтись вам по вкусу.
        — Вы хорошо знаете, я не терплю ни тех, ни других. О боже! Опять молодой королевой станет немка?
        — Она дочь нашего вассала, моего племянника. Мне этого довольно.
        — Сжальтесь, государь!  — уже молила Бона.
        — А теперь я скажу — Ъа1а! Устал я. Позовите слуг. Хочу, чтобы меня отнесли.
        — Куда?  — спросил Мацеёвский.
        — Нынче день такой солнечный, что в покоях усидеть трудно. Хотел бы еще раз, пока в силах, взглянуть на галереи, внутренний дворик, на возведенное заново крыло замка. Навесь Вавель…
        Уже через минуту прибежавшие на зов слуги подхватили монарха вместе с укрепленным на ношах креслом, заменявшим паланкин. Во главе шествия слуги несли короля, рядом с ним поспешала Бона, перед ними, чуть прихрамывая, бежал неотлучный Станьчик. Канцлер вместе с придворными замыкал шествие. Так они обошли почти все галереи. Потом, по данному королем знаку, вдруг остановились. Король долго смотрел вниз, на каменные арки внутреннего дворика.
        — Если бы зазвонил «Сигизмунд»,  — сказал король,  — я бы вспомнил молодые мои, бесценные годы…
        — Государь!  — отвечал канцлер.  — Колокол этот возвестил и вечно вещать будет, что «Он под стать делам своего короля».
        Наступило долгое молчание, наконец король спросил:
        — Вы полагаете, все это уцелеет? Этот замок? Этот колокол? Если бы так было. Сколько пушек мне пришлось отвоевать у крестоносцев, у Москвы, а потом переплавить, чтоб он так гудел! Боже мой!
        Победоносные походы! Боевые трубы! Знамена противника у моих ног… Присяга на верность, у нас, на Рыночной площади… Как будто это было лишь вчера. Трудно поверить! Я и сегодня думаю и чувствую как тогда, а мне восемьдесят лет. Уже восемьдесят…
        Недели две спустя, первого августа, королева собрала на совет самых преданных ей вельмож.
        Приехал из Вильны воевода Глебович, явились Вольский и Кмита. Бона начала свою речь с того, что вспомнила недавно умершего незабвенной памяти Гамрата, которого, увы, теперь среди них не было, после чего сказала, что хотела бы поговорить со своими верными помощниками о сыне своем, о том, какую жену ему лучше выбрать. Этим она никого не удивила, а Кмита даже сказал с легкой насмешкой:
        — Не поздно ли совет держать, ведь всем известно, что его величество король мечтает получить в невестки дочь герцога Альбрехта.
        — Всем известно?  — повторила Бона недовольно.  — Вот вам плоды сенаторского правления.
        Король без согласия Совета и шагу не сделает…
        — А может, не хочет?  — спросил Кмита.
        — Не имеет значения. Советчиков у короля, разумеется, хватает, но зато и слухи идут повсюду. А еще хуже — господа эти шлют к чужим дворам письма. И вот извольте видеть — государственные тайны разглашены, все до одной! О боже! Когда наконец найдется такой правитель, который будет все решать сам! Сам! Когда?
        — Я полагаю,  — отозвался Глебович,  — что такой правитель найдется. И в скором времени. Но прежде, чем я скажу свое слово, осмелюсь спросить: государыня будет возражать против невесты, предложенной его величеством?
        — Я предложу другую, и она будет ничуть не хуже. Пусть Август выбирает между Анной Софьей и дочерью Франции. Обе красивые. И обе — здоровые.
        — Государыня, вы говорите о них, как о племенных кобылах,  — пробормотал Кмита.
        — Что же!.. Их предназначение — рожать,  — отвечала она.  — Служить процветанию династии.
        — Государыня… Коли так, я, как воевода виленский, должен предупредить вас: молодой король занят другой.
        — Знаю. Все это пустяки! Подумаешь, сестра Радзивиллов. Пусть тешится, пока не снял траура.
        — И я так думал,  — продолжал свое Глебович.  — Но великий князь Литовский не таков, как его отец. Готов во всем противоречить, скрытен в мыслях и поступках. Совсем недавно, уже после похорон супруги, велел соединить Нижний замок с дворцом Радзивиллов потайным ходом.
        — Ходом? Потайным?  — удивленно переспросила королева.
        — А почему бы ему и не побаловаться?  — сказал Кмита.  — Слышал я, что эта Барбара — блудница. Люди болтают, что старшая сестра ее, хоть еще в девицах ходит, уже троих детей родила.
        Мать у них тоже не святая… Яблоко от яблони недалеко падает.
        — А Барбара — какова она? Коварна ли? Изменяла Гаштольду?  — допытывалась Бона.
        — Говорят, изменяла,  — подтвердил Глебович.  — Что же, нравы у нас на Литве весьма свободные. Еще лет пятнадцать назад его величество принял закон, карающий развратниц и развратников, которые «жен прочь отгоняют и, не венчаясь, детей заводят». Досталось и тем на Жмуди, что и по сей день вместо бога единого почитают дубы, ручьи, ужей, Перуна-громовержца и в день поминовения усопших на могилах пиршества устраивают. Литва, государыня,  — это не Корона.
        — Так ли или этак, говорят, что обольстительница алчна и ненасытна в любви и что после смерти воеводы любовников у нее было без счета,  — продолжал свое Кмита.
        — Правда ли это?  — обратилась королева к Глебовичу.
        — Мне сдается, что число преувеличено непомерно — она слишком молода. Но кто знает, где правда, где ложь? Короля она опутала своим любовным искусством, опутала — это верно. Ни о каком новом браке он и говорить не желает — это тоже истинная правда. Только ее любить хочет.
        — Ужас! И вы только теперь об этом говорите? В письмах писали про табуны, которыми восхищается молодой король, а про эту кобылку ничего? Ни слова? О боже! Стараюсь сдержаться, но терпение мое на исходе. А вы спокойно взирали на эти гнусности, на проделки этой язычницы-колдуньи и чего-то ждали? Я спрашиваю — чего?  — уже громко воскликнула она в отчаянии.
        Глебович долго отмалчивался, наконец сказал:
        — Ждал, когда он насытится.
        — Насытится!  — передразнила Бона.  — Коли он так опутан Радзивиллами, это дело уже не альковное, а государственное. Того и гляди Миколай Черный подымет против нас литовских вельмож. Все, над чем я столько лет, не покладая рук, трудилась, того и гляди растопчет этот норовистый жеребчик. Санта Мадонна! Одурачат его литовские господа — и те, которых я приструнила, и те, которые мной обласканы были.
        — А больше всего те, у которых вы земли жалованные отобрали,  — подхватил Глебович.
        — Милостивый воевода!
        — Государыня, совесть моя чиста,  — защищался Глебович.  — Я даже могу напомнить, что был против того, чтобы Литву отдавали молодому государю. Говорил, что это лучшее средство…
        — Помню. Лучшее средство избавиться от меня, польской королевы. Вы так говорили, да? А теперь? Теперь вы не спешите осудить Августа? Не правда ли?
        — Я осуждаю его. Слишком быстро снял траур после смерти жены.
        — Только этого не хватало! Бог ты мой! Раньше времени?! Что скажет об этом римский король и прочие дворы? Снял? Так просто, не считаясь…
        Воевода не мог удержаться от иронического замечания:
        — Ведь вы этого хотели, ваше величество,  — он желает править. И все решает один. Никого не подпускает!
        — В Литве. Глебович вздохнул.
        — Пока только там…
        — Недаром в жилах его кровь рода Сфорца,  — первый раз вступил в разговор осторожный Вольский.
        — И вы против меня?  — разгневалась Бона.  — О Мадонна! В самые тяжкие минуты здесь, в замке, я не нахожу настоящей поддержки, а писем от Августа все нет. И к тому же мне так не хватает… Алифио. Проклятие! Я проклинаю те минуты, когда сам король послал Августа с женой в Литву! Во всем виновна Елизавета. Сигизмунд хотел… чтобы она была от меня подальше. Чтобы я не могла обидеть эту хворую австриячку. Ей-ей! Это даже смешно. Вырвал его из моих объятий, может быть, чересчур цепких, и толкнул в объятия другой. Нашей подданной. К тому же, говорят, она распутна. Ведь так? Правда?  — обратилась она к Глебовичу.
        — Правда, нет ли, не знаю. Но так говорят, что верно, то верно.
        — Ну что же? Я подам на вас жалобу, почтеннейший воевода.  — Бона расходилась все больше и больше.  — Жалобу королю. За недосмотр, за обман монаршей фамилии, за невыполнение миссии. За… за… О боже! Не могу больше! Задыхаюсь!  — Она рванула ожерелье и швырнула на пол.  — Ваши милости, вы свободны.
        Вельможи, озабоченные, растерянные, выходили из покоев, а она кричала им вслед:
        — А сваты все равно поедут на запад! Во Францию! Сенаторы могут объявить об этом всему миру!
        — Хрипя и давясь от злости, она добавила уже тише.
        Она, наверное, кричала бы еще громче, если бы знала, что в ту же ночь Лясота отведет короля подземным ходом в Радзивилловы палаты. Лясота, подкравшись, отворил низкие дверцы, внимательно огляделся по сторонам, наконец шепнул:
        — Прошу вас, государь!
        — Останься, покарауль здесь,  — приказал король и вошел в палаты.
        В ближайшем же покое его встретила приближенная Барбары Богна и повела за собой. Но, к удивлению Августа, Барбара не выбежала навстречу. Она сидела в самом большом покое, красивая, но испуганная и грустная.
        — Где я?  — спросил король, входя.  — Это не ваши покои… И вы после стольких дней разлуки не встречаете меня? Не бежите навстречу?
        — Я так скучала…  — призналась она.
        — А я? Думал: лучше смерть. Но тогда отчего вы встречаете меня… так холодно.
        — Я не думала… Не надеялась… Потому…  — прошептала она.
        Обняв ее, он спросил:
        — Вы боитесь? Чего же? Бог мой! Чего вам бояться, когда я с вами?
        — Мой брат, Черный, меня корит, грозится. Говорит, позорю Радзивиллов…
        — Ну, в нем-то я уверен. Он предан мне душою и телом.
        — Но и Рыжий просил вас, государь, по ночам сюда не ходить. Не хотят бесчестья…
        Король помрачнел, нахмурился.
        — Скажи на милость, какие чувствительные. А кто еще при жизни Елизаветы меня на охоту заманивал? Уж не Рыжий ли? А кто в Рудник скую пущу, в охотничий замок вас каждую ночь ко мне привозил? Уж не Черный ли? Тогда любовь наша ему не мешала.
        — Но, господин мой, злые языки…
        — К черту!  — воскликнул он.  — Я столько слышал о вас от недоброжелателей и завистников — и всем не верю.
        — Но чему-то верите?  — спросила она огорченно. Король обнял ее еще крепче.
        — Любимая моя! Меня воспитал италийский двор, научили прекрасные синьорины. Если бы я сказал, что люблю стыдливый румянец и невинность, это была бы неправда. Я никогда не соблазнял добродетельных наивных девиц.
        — Но, государь мой…
        — Не слушайте братьев. Они плохие советчики. Не читали ни Ариосто, ни Аретино. А меня очаровала ваша смелость, жар объятий, и то, что в любви вы забываете обо всем… Не отворачивайтесь, не опускайте глаз, вспомните лучше, что нас связывает. Незабываемые ночи…
        — О да…
        — Безоглядная, шальная любовь…
        — Да.
        — И при этом нежность, верность до гроба…
        — О да, да, господин мой…
        — Так что нам сплетни?! Обиды Радзивиллов? Завтра я отправлю ему арабского скакуна, которого он хвалил. Сразу утихомирится.
        — Кто знает?
        — О боже! Неужто не по душе вам, что я, забью про обеты, поддался соблазну и пришел. Какая жаркая нынче ночь. Ведь это уже первое августа, день моего рождения! Государственный праздник. А мы в разлуке, словно на нас наложили покаяние. Я в Нижнем замке, вы — здесь.
        — Они предпочли бы видеть меня там…
        — Где же?
        — В великокняжеском замке.
        — Вот как?
        — Я не о себе, о братьях говорю,  — с жаром продолжала она.  — Мне, рабыне вашей, везде хорошо, даже в лесу, только бы быть с вами. Рядом. Но братья…
        — Быть может… Мы еще об этом поговорим. Завтра… на неделе. А сейчас я прошу вас, улыбнитесь, не хмурьте лоб… Неужто в столь торжественный день вы не выпьете за мое здоровье?
        — Как вам будет угодно, господин мой! Я раба ваша… Всегда…
        Она обвила руками его шею, губы их слились в поцелуе. Но в то же мгновенье за стеной послышался топот, раздались крики.
        — Стойте! О боже! Ни шагу дальше!  — взывал Лясота.
        — Пусти, а не то… Бери его! Хватай!  — слышались чьи-то голоса.
        — Это засада!  — кричал Лясота.
        Неожиданно дверь с грохотом открылась и на пороге появились оба Радзивилла и Лясота. Но Рыжий оттолкнул его и захлопнул перед придворным короля дверь. На мгновенье наступила тишина.
        Наконец Август сказал:
        — Что это? Насилие над королевским слугою?! В моем присутствии? Неслыханно!
        Рыжий склонился в низком поклоне.
        — Светлейший государь, мы, рабы ваши, смиренно вам кланяемся и счастливы видеть вас в этих стенах. Но только о том, что в доме нашем столь знатный гость, мы и ведать не ведали. Зашли к сестре сказать ей спокойной ночи. Это ведь не возбраняется?
        Не найдясь с ответом, король обратился к Черному, в преданность которого верил.
        — И вы, маршал, с братом заодно?
        Но Черный и не подумал осудить Рыжего за дерзость.
        — Ваше величество! Признаться, и я весьма удивлен… Совсем недавно вы поклялись, что не будете тайком наведываться к сестре нашей, Гаштольдовой вдове.
        — И был верен слову,  — поспешно сказал король.
        — Всего одно воскресенье,  — с насмешкой заметил Рыжий.
        — Дай мне сказать!  — прервал его двоюродный брат.  — Вы, ваше величество, не станете отрицать, что пришли сюда вопреки уговору и клятвам. Мы просим ответить: зачем вы пришли? Как собираетесь возместить нанесенное сестре и всему роду нашему оскорбление, о котором в Литве уже давно ходят толки?
        — Я пришел тайно, но вы тайное делаете явным,  — рассердился Август.
        — Долго ли терпеть нам бесчестье?
        — Наговоры людские?  — бросил Рыжий.
        — А что вы можете знать?  — презрительно сказал король.  — Быть может, мой сегодняшний приход — великая для вас честь, да и прибыль принесет вам немалую? И даже славу?
        — Дай-то бог!  — прошептал после раздумья Черный, но Рыжего уговорить не удалось.
        — Мы уже слышали обещания. Сыты по горло. А теперь довольно — время пришло спросить Барбару: как долго можно с бесчестьем мириться? Или вовсе в грехах погрязнуть хочет?
        — Нет,  — прошептала она.  — Только я… О боже! Боже…
        — Слово сказано. Если эта ночная встреча обернется для нас не позором, а славой, коль скоро вы и впрямь любите сестру нашу, просим нижайше господина нашего и повелителя…
        — Просим следовать за нами,  — грубо перебил его Рыжий.
        Сигизмунд Август грозно нахмурил брови.
        — Я? За вами? Куда же?
        — В домовую церковь,  — пояснил Рыжий.
        — В церковь?  — повторил король.  — Вот как? Насилие над королевской особой?
        Барбара, испуганная, дрожащая, прильнула к нему.
        — Вашей милости себя вверяю, господин мой. Клянусь! Поверьте… я ни о чем, ни о чем не знала!
        Он посмотрел на нее внимательно, словно желая прочесть ее мысли, наконец сказал:
        — Я вам верю. Но время наших общих молитв еще не наступило. Да у меня и нет охоты молиться.
        Однако братья не унимались. Черный, не желая уступить Рыжему в лихости и уверенный в том, что царственная птица уже попалась в сети, сказал с нарочитым смирением:
        — Ваше величество, коль скоро встреча эта не бесчестье, а честь для нас великая, униженно просим и просить не перестанем. Дайте клятву слуге божьему перед алтарем. Сегодня же.
        — Ах так? Все готово? Вы следили за мной? Плели интриги?  — возмутился Август.
        — Помилуйте, ваше величество!  — лицемерно возразил Рыжий.  — Вы ведь дали королевское слово сестры нашей больше не навещать. Откуда нам было знать, что именно сегодня вы нарушите обещание?
        — В сей, столь торжественный для вас день…  — добавил Черный.
        — Довольно!  — крикнул король и обратился к Барбаре: — Я готов исполнить тайное желание ваше. Не их, а ваше. И по доброй воле своей, а не по принуждению дам нынче обет. А силой никому еще от меня ничего добиться не удалось. И не удастся.
        — Да, государь мой,  — сказала она, покорно припав к его ногам.
        — Ну, а теперь… В часовню ведите… По доброй воле своей дам клятву…
        — Перед лицом слуги божьего,  — напомнил Рыжий, но король глянул на него с таким презрением, что он тотчас же отступил.
        Чьи-то, невидимые до той поры, руки тем временем открыли тайные дверцы в стене, ведущие прямо в домовую часовню. Она была ярко освещена, а в глубине, на ступеньках алтаря, стоял на коленях ксёндз. Король глянул на обоих братьев с насмешкой.
        — Как вижу, путь недалек.
        — Все для пущего удобства вашего королевского величества,  — галантно отметил Черный.
        — Но венчание не здесь будет,  — возразил Август.  — Хоть и тайное, но у меня в замке и при свидетелях, которых выберу я сам.
        — Нынче же ночью?  — не отступался Рыжий.
        — Нет. Завтра, послезавтра…
        — Ну что же, подождем до завтра,  — согласился Черный.
        Август в бешенстве отвернулся от него, но Барбаре руку подал и, глядя на нее, улыбнулся. В ответ лицо ее тоже озарилось улыбкой. И так, с улыбкой на устах, Август вошел со своей возлюбленной в часовню.
        Молодой испуганный священник при виде их поднялся и тотчас же снова опустился на ступеньки перед алтарем. Но король не преклонил колени, а, наоборот, заставил подняться Барбару. Теперь они стояли рядом, прямые, стройные и очень красивые, а за ними свидетели — перепуганные, потерявшие свою прежнюю уверенность Радзивиллы. Священник, сложив ладони, сказал вполголоса:
        — Помолимся…
        — Я пришел сюда не для молитвы,  — возразил король. Ксёндз побледнел и, поднявшись с колен, стал объяснять королю:
        — Это дом божий.
        — И перед богом я, по собственной воле, никем и ничем не принуждаемый, хочу поклясться, что люблю и почитаю эту женщину и никому ее в обиду не дам.
        — Государь! Ты ведь обещал…  — начал было Рыжий.
        — Я сказал все, что хотел. И что хотел, обещал,  — ответил молодой король.  — Оставляю вас под опекой братьев ваших, дорогая,  — обратился он к Барбаре.  — Встретимся очень скоро. В замке.
        Сказав это, король вышел. И хотя Барбара осталась у алтаря одна, братья ни тот, ни другой не осмелились подойти к ней.
        Но вот наступили зимние снежные дни, и во главе праздничного торжественного поезда на санях вдвоем с Барбарой ехал сам король в нарядной собольей шапке. О тайной его свадьбе ни в самом городе, ни в округе никто еще словом не обмолвился, хотя в замке люди потихоньку перешептывались. Барбара с королем сидели в санях, тесно прижавшись друг к другу, равнодушные к пересудам и потому не избежавшие их.
        Лесная поляна была в белом убранстве, даже самые маленькие веточки опушил иней, а на верхушках елей лежали настоящие снежные шапки. Въезжая под такой белый навес, жена боярина Горностая спросила сопровождавшего ее Лясоту:
        — Никто нас здесь не слышит, а я никому не скажу. Правда ли, что Гаштольдову вдову можно уже величать «ваше величество»?
        — Врут люди, ей-ей, врут!
        — Да ведь они вместе, всегда вместе, рядышком! Лясота, улыбнувшись, придвинулся ближе.
        — Да ведь и мы вместе. А ежели супруг ваш, пан Горностай, спросит, не обвенчались ли мы тайно, скажу, что это ложь.
        — Все шутите, ваша милость…
        — А вы, сударыня, всякие сплетни повторяете!  — заметил Лясота и, ударив рукой по заснеженной ветке, осыпал свою спутницу белым пухом.  — Это все сплетни, сплетни, сплетни!  — повторил он со смехом.
        Вечером, после ужина, в том же покое, где братья совсем еще недавно уличали сестру, «нечаянно» застав ее с «полюбовником», состоялся совет, на котором присутствовали король, оба Радзивилла и Барбара. На этот раз на столе, накрытом полотняной оранжевой скатертью, стояли вазы с фруктами, цукатами, миндалем и пирожными, в хрустальных бокалах золотилось вино.
        — Полгода прошло с той поры, как дозволено мне было в этих стенах за одним столом сидеть с вами, господин мой,  — сказала Барбара, подняв бокал с вином.  — Выпьем за здоровье ваше!
        — Как и вы, не могу я дождаться той минуты, когда союз наш из тайного станет явным,  — улыбнулся ей король.
        — Слышал я от Глебовича,  — вмешался в разговор Черный,  — будто сватов к Альбрехту Прусскому засылают.
        — Что с того?
        — А гонец из Кракова разглагольствует повсюду, что старый король тяжко болен,  — добавил Рыжий.
        — Что с того?  — снова повторил Август.
        — Ничего! В самом деле — ничего,  — согласился Миколай Черный.  — За благополучие вашего королевского величества!
        — Разговоров всяких много,  — жаловался Рыжий.  — А когда люди правду узнают, тотчас бунт поднимут! Как во время «петушиной войны»!
        — Если бы эти мысли пришли в вашу голову полгода назад,  — ехидно заметил король.
        — Потише, брат,  — остановил Черный.  — Само собой, о ближайшем сейме и подумать страшно.
        Опять все крикуны будут разрывать на себе одежды, осуждая короля за неповиновение. Поэтому уже сейчас своих людей искать нужно.
        Рыжий рассмеялся, словно услышал забавную шутку.
        — Здесь, на Литве? Кого? Горностаев? Глебовичей? А, да что говорить! Все против нас будут.
        Хотя бы из зависти.
        — Не здесь! В Короне. Поеду вербовать союзников. Быть может, с Тарновского начать? Он старую королеву ненавидит смертельно.
        Сигизмунд Август на минуту задумался.
        — Мне он пожелал «ее примеру не следовать». Что он хотел этим сказать, не знаю. Но против королевы и Кмиты поднять его не трудно. А вот от его величества поддержки не жди!
        — Ого!  — фыркнул Рыжий.  — Того и гляди наш великий князь Литовский против польского короля выступит. Явив всем нам пример доблести.
        — И своекорыстия,  — вздохнул Август.
        — Светлейший князь, вы наш повелитель. Забудьте о Короне!  — поддержал брата Черный.  — Лишь бы Литва пошла за вами! А потом, может, сил хватит, чтобы самим, без поддержки Кракова…
        Сигизмунд Август с гневом посмотрел на него.
        — Поссорить Литву с Короной! Нет! Ни один из Ягеллонов никогда не пойдет на это. Нужно заручиться поддержкой сенаторов и шляхты. Особливо на Вавеле, хотя и врагов там тьма. И среди них самый опасный — Кмита.
        — Он один! Прочие… Триумвирата при королеве больше нет. Гамрат и Алифио в могиле, а преданный ей Гурка — хоть он и познанскии каштелян, да все равно мелковат, нет в нем того полета,  — рассуждал Миколай Черный.
        — Не следует забывать и о том, что каштеляном его сделала королева,  — отвечал Август.  — Он, как и те, прежние, будет служить ей верой и правдой. Великопольская шляхта не слишком-то меня жалует. А Гурка к тому же еще и упрям…
        — Посмотрим, что можно сделать… Канцлер Мацеёвский наш, а это уже много.
        — Что ж! Вы, ваша милость, сначала поедете к Тарновскому, а потом в Вену, послом.
        — Я?  — удивился Черный.  — К королю Фердинанду? С посланием?
        — Нет, без посланий. Отвезете ему свадебное приданое покойной королевы Елизаветы.
        — Как же это? Отдать им серебро? Драгоценности?  — наперебой возмущались оба Радзивилла.
        — Я верну все, что принадлежало ей, кроме сумм в золоте. Их по договору возвращать не надобно.
        Но все прочее… Теперь, когда придется отстаивать наш союз с Барбарой, Габсбургов сердить не следует.
        — О… Мудрая мысль. И к тому же я первый в нашем роду поеду послом, да еще в Вену!
        Наливай, брат! За здравие сестры нашей, Барбары, супруги славного Ягеллона!
        — Позволите, господин мой?  — робко спросила Барбара.
        — Клянусь, что сделаю вас королевой,  — отвечал он.  — Еще не сейчас, но скоро, очень скоро.
        Выпьем за это!
        — За молодую королеву?  — спросил Черный с надеждой в голосе, но Август спокойно и свободно ответил:
        — За милую сердцам нашим прекрасную Барбару…
        Радзивилл Черный готовился к своей политической миссии долго и весьма прилежно. Приехав наконец в Краков, он велел доложить о своем прибытии Боне, но та со дня на день откладывала аудиенцию. Когда наконец он переступил порог королевских покоев, первым встретил его Станьчик усердными поклонами.
        — Великий канцлер литовский к нам, на Вавель, пожаловал? Какая честь! Кланяюсь, низко кланяюсь!..
        Радзивилл, который расхаживал по комнате взад и вперед, вдруг остановился и сказал:
        — Премного наслышан о тебе, шут. Любопытно мне, много ли нашел ты в Польше дураков, которые могли бы с тобою в глупости сравниться?
        — А… Это дело непростое,  — с озабоченным видом отвечал Станьчик.  — С каждым днем к моему реестру новые прибавляются. Уж как я извелся, их записывая. А перечень все растет… Кого там только нет, а теперь и молодой король… прибавился.
        — Как смеешь?!  — возмутился магнат.
        — А вот и смею! Смею! Потому что я шут! Следовало бы спросить, почему король в списке? И ответ был бы готов. А потому, что, в то время как на литовской границе неспокойно, он канцлеру своему дукаты дает и в Вену его посылает.
        — Однако ж ты дерзок!  — заметил Черный.
        — Может, и дерзок, но не глуп. Не так глуп, чтобы не ведать, что полководцев, рыцарей знаменитых, следует не к тайной миссии, а к битве готовить.
        — Вот вернусь, найдется время и для битвы. Станьчик зашелся от смеха.
        — Найдется? Неужто?! Царь Иван будет ждать возвращения вашего? Коли так, дело иное!.. Время найдется… Ну что же, Августа я из списков вычеркну, а впишу себя, королевского шута… Ей-ей, впишу!
        Шут отошел, качая головой, словно бы жалея самого себя, а взбешенный Радзивилл остался один и долго еще ждал королеву, которая в это время держала совет со своими приближенными — Кмитой и Гуркой.
        — Вы слышали? Радзивилл Черный посмел просить аудиенции. Твердит, что молодой король взял на себя особые обязательства. Намекает на его тайный брак со вдовою Гаштольда, трокского воеводы.
        — Тайный?  — удивился Кмита.  — Не верю! Ваш достойный сын никогда ничего не сделает без согласия вашего.
        — О!  — воскликнула она.  — Август не мой больше. С той поры как уехал в Вильну, его нельзя узнать. Но я и за такого буду стоять до конца… Единственный сын! Наследник престола! И это он пытается разрушить, растоптать все, что я сделала в Литве. Радзивиллы? Что для них Корона?
        Краков? Как мне донесли, Радзивилл Черный похваляется тем, что едет к римскому королю… В Вену! Регспе'? Хочет науськать на меня Габсбургов! Как будто мало я от них наслушалась попреков за то, что якобы измывалась над Елизаветой, отравила ее!
        — Тайная свадьба короля для нас не закон,  — сказал Кмита.  — Ближайший же сейм может признать ее недействительной. А что думает об этом каштелян Гурка? Великопольские вельможи?
        - Мы будем против. Нас заботит сохранность границ наших, благополучие Гданьска; прочные и длительные союзы — вот что нам нужно. А что может дать нам брак короля с литвинкой?
        Решительно ничего.
        — Весьма рада этому. Его величество в письмах своих расспрашивал Августа, тот сначала от всего отрекался, а потом…
        — Что — потом?  — спросил Гурка.
        — Доказывать стал, что и Сонка, супруга Ягеллы, и Барбара Заполия были не королевского рода…
        Богобоязненную королеву, первую супругу государя нашего, он к своей литвинке приравнял и тем весьма своего отца обидел…
        — Жаль, что его величество больны тяжко…
        — Но все равно король не позволит своевольничать. Ни Августу, ни шляхте литовской…  — заверяла Бона.
        — Оставил за собою титул великого князя,  — напомнил Гурка.
        — А вы, ваше величество? Не сжалитесь над сыном?  — спросил Кмита.
        — Я?  — возмутилась Бона.  — Отдать той титул государыни? Великой княгини Литовской? Королевы Польши? Лишиться власти, титулов своих? Никогда! Они мои и только мне служить будут. Мне одной.
        Судьба, однако, распорядилась по-своему, и они служили ей недолго. Перед самой Пасхой Сигизмунд Старый заболел, и медики не надеялись, что он встанет с постели. Король оставался в сознании и все время допытывался, опроверг ли Август кружившие вокруг сплетни, а когда понял, что сын молчит, потому что связал себя тайными узами, сказал с великой суровостью:
        — Запрещаю!.. Скажите дочерям моим и дворянам, что я не признаю этого брака. Запрещаю говорить о нем…
        — Скажу всенепременно,  — обещала Бона.  — Будем возражать до тех пор, пока он не разорвет эти узы.
        — Только разорвет ли? Он упрям, как Ягеллоны и Сфорцы, вместе взятые…  — прошептал король.
        В последние дни король совсем ослабел, а в великую пятницу, причастившись, лежал молча, слабый и недвижимый. Королева не отходила от него ни на минуту, бодрствуя возле ложа больного даже ночью. В первый же день пасхальных праздников наступило значительное ухудшение, поэтому Вольский немедля отправил еще одного гонца в Вильну, а сам тотчас же вернулся в королевскую опочивальню, где рядом с Боной стояли на коленях принцессы Зофья, Анна и Катажина. В комнате толпились придворные, поближе, окружив королевскую семью, теснились вельможи из королевского Совета. Все они вглядывались в старое, бледное лицо своего повелителя, ждали от него последних приказаний, последних слов. И вдруг на замковой башне зазвонил «Сигизмунд». Он звонил отчетливо, его низкий голос доходил до самых отдаленных уголков города, замка, вавельского собора.
        Король открыл потухшие глаза. Минутку вслушивался в триумфальный звон колокола, а потом сказал тихо, но очень внятно:
        — Благодарю тебя, господи… За то, что в последний час моей жизни ты дал услышать мне голос моего колокола. Это он… Зовет меня. Зовет в день воскресения.
        Бона припала к его бледным, сложенным как для молитвы рукам.
        — Нет! Нет! Вы с таким терпением и мужеством переносили все трудности вашей жизни. Одолеете и эту хворь…
        — Последнюю…  — возразил он.
        — Нет! Медики не теряют надежды. Вы еще поправитесь, силы к вам вернутся!
        — Увы, слишком поздно…  — прошептал король.
        — Умоляю вас…  — просила королева со слезами на глазах.  — Не покидайте меня. Как мне без вас? Ваше величество…
        Но он говорил уже не с ней и не о ней.
        — Я уже не услышу пасхальной аллилуйи… Она будет без меня. Как это странно. С завтрашнего дня все будут без меня. Без меня.  — Он закрыл глаза и еще раз чуть слышно прошептал: — Без меня…
        Один из придворных подал королеве горящую свечу, она взяла ее дрожащей рукой и держала так, чтобы король мог ее видеть. В покоях было тихо, только колокол на башне гудел все сильнее. Король снова открыл глаза и долго вглядывался в пламя свечи. Потом веки его смежились, рука бессильно свесилась с постели.
        Последний сын Казимира Ягеллончика окончил свой земной путь…
        В замковой башне приспустили черный стяг, а вскоре еще один флаг приспустили за каменной стеной замка, у ворот. Черным трауром Вавель отмечал кончину короля, который любил мир, был ко всем добр, при чужих дворах, по всей Европе, с любовью произносилось его имя.
        Королева Бона отошла от окна, где долго стояла, вглядываясь в черный стяг, вестник смерти. Ее уже отяжелевшая фигура на фоне пестрой обивки стен казалась еще одним черным пятном, еще темнее казались и ее бархатистые глаза на побледневшем лице. Она хлопнула в ладоши, и на пороге тотчас же появилась Сусанна Мышковская.
        — Заждалась, наверное, но теперь можешь подойти. Ты готова? Bene. Тогда садись и пиши. Письмо к венгерской королеве со всеми ее титулами. В конце укажешь: «Вавель, anno Domini 1548».
        А теперь начнем: «Пресветлая королева, дорогая дочь наша! Пишем тебе в слезах и плаче, все утешения напрасны, потому что мы оплакиваем сиротство наше. Осиротели мы в тяжкие времена, которые грозят нам новыми ударами. Король теперь свободен от забот, а что нам остается? Наш удел — плач, одиночество и пустота… Мы лишились любимого господина и лучшего из мужей, а Речь Посполитая — доброго, милосердного короля, любящего мир и согласие и готового постоять за веру. В этом горе великом нет слов для утешения…»
        Послышался стук в дверь, и, пользуясь привилегиями, данными ему после смерти Алифио, в покои вошел Паппакода.
        — Допишем потом, я тебя позову,  — сказала Бона Сусанне, а когда она вышла, спросила:
        — Вернулся ли кто из гонцов?
        — Да.
        — Что же они говорят?
        — Весть о смерти его величества короля обошла уже все дворы, вызвав всеобщее сочувствие. Вся Европа в трауре.
        Бона на минутку поднесла платочек к глазам.
        — Я желаю, чтобы похороны были не раньше июля. Ко дню святой Анны сюда успеют приехать короли, князья и все достойные гости. Да и мне время нужно — с сыном повидаться. Что говорит гонец наш из Вильны?
        — Говорят, что его величество…
        — Кто?  — сердито перебила она.
        — Молодой король,  — поспешно произнес Паппакода,  — велел объявить в Литве траур со дня восьмого апреля, но вскоре…
        — Что дальше, говори…
        — Десятью днями позже созвал в замке литовских вельмож на большой совет и там объявил о своем браке, а также представил им Барбару из Радзивиллов и велел называть ее госпожой и королевой.
        Сказал, что никакая сила на свете сих освященных костелом уз расторгнуть не может.
        — А они?
        — Будто в рот воды набрали. А вечером был торжественный пир в честь…
        — Ах, вот как!  — воскликнула Бона.  — Проклятие! Он всегда готов отложить то, что ему не желанно, а желанное — подавай.
        — Тридцатого апреля он отправился в путь. Можно ждать его со дня на день,  — добавил Паппакода.
        — Один?
        — Один. Гонец трех лошадей загнал, чтобы его опередить.
        — А что говорят люди? Какие ходят слухи? Пересуды?
        — Ах, чего только не говорят… Больше всех супруга пана Горностая злословит. Королю всевозможные пасквили подбрасывали. Все завидуют, все придворные тому браку противятся.
        — А мои люди?  — спросила Бона, помолчав.
        — Тоже против тайных венчаний, кричат, скандалят, злословят. Гонец говорил, что карета молодого короля вся облеплена посланиями, одних эпиграмм сколько! На постое слуги все сдирают и отмывают, да только, чуть отъедут, листков этих еще больше прибавляется.
        — Только на его карете? А Радзивиллов не трогают?
        — Оба их дворца и стены королевского замка пестрят от наклеек, записок с угрозами да шутками всякими. На смех поднимают короля с его незаконной супругой.
        — Не ждали от него такого шага, а потому все теперь и отвернулись. Известно ли, что он сказывал, собираясь в дорогу?
        — Да. Заговорила в нем кровь итальянских кондотьеров. Сказал Глебовичу — от королевы-матери я мог бы ожидать любого удара. Да только страха у меня перед нею нет — теперь она никто, она…  — начал заикаться Паппакода.
        — Слушаю вас, договаривайте,  — приказала Бона.
        — Теперь она вдовствующая королева,  — закончил Паппакода почти шепотом.
        — Ну что же, ловко он все это удумал,  — сказала Бона ядовито.  — Был на Вавеле дракон, да не один, целых два. И король-дитя. А отныне есть и будет один-единственный правитель. Он? Он один?
        — Похоже на то.
        — Так и сказал — вдовствующая королева?  — все еще не верилось Боне.
        — Передаю вам слова гонца,  — мрачно подтвердил Паппакода.
        Она задумалась, что-то еще взвешивая, наконец приказала:
        — Велите гонцу забыть о том, что слышал, особливо о разговоре с Глебовичем. Зато о том, что видел, пусть рассказывает всем и каждому. Вот карета, в которой едет король… Самодержец. Обитая пурпуром карета кажется пестрой от пасквилей… На ней листки бумаги… Их не счесть. Сорвут одни — тут же новые налепят. Вижу их, вижу. На дверцах, на попонах лошадей, на спицах колес! Он затыкает уши, но все равно слышит всякие насмешки и вопли. Взрывы смеха. Вот триумфальный въезд в Краков, достойный великого князя Литовского. Польского короля!
        Она кричала, воздев руки к небу, словно приветствуя въезжающего монарха. И вдруг поднятые руки бессильно опустились, побагровевшее лицо исказила судорога. Она сказала тихо и скорбно:
        — Короля… моего сына. Единственного вымоленного наследника Короны. Последнего властелина из династии Ягеллонов…
        С помощью итальянских мастеров медики забальзамировали тело старого короля. Он лежал в гробу в тех же доспехах, в которых воевал на Поморье, он был в короне, со скипетром и державой в руках.
        Согласно обычаю подле него с левой стороны положили меч, который столь неохотно при жизни извлекал он из ножен, государь, более всего ценивший мир и… покой. Гроб стоял на покрытом золотой парчой катафалке в королевской опочивальне, превращенной в траурную часовню. От гроба не отходила семья и весь двор, ожидая приезда короля-сына, теперь единственного властелина Короны и Литвы.
        Выйдя вместе с Гуркой из этой опочивальни-часовни в соседние покои, Кмита на минуту остановился, чтобы перекинуться словом с Фричем Моджевским, который в нетерпении ожидал Августа, мечтая встретить его первым.
        — Его величество лежит в своих доспехах,  — сказал краковский воевода,  — как и подобает королю-победителю.
        Каштелян Гурка нахмурил брови.
        — Тело еще на катафалке, а замок подобен полю брани. Все бурлит, клокочет. Того и гляди пожар вспыхнет. Тарное ский с канцлером Мацеёвским в нижних залах собрали всех вельмож. Ждут чего-то.
        Кмита, казалось, не придал этим словам никакого значения.
        — Знамо дело,  — сказал он.  — Хотят нового государя задобрить. Напомнить, кто его малолеткой возвел на престол. Но я не верю, что Тарновский вернется в замок и опять будет тут судить да править. Королева нынче на нашей стороне, искренне или нет, но с нами.
        — Август, вопреки тому, что люди сказывают, непреклонен в делах бывает,  — отозвался Фрич.  — Он стоит за перемены, за справедливость и законность. Я верю, что он будет не с сенаторами, а со шляхтой и…
        — Слова! Все слова, почтеннейший Фрич,  — прервал его Кмита.  — Не народ сегодня с королем говорить будет, а мы. Или Тарновский.
        В ту же минуту на пороге появился придворный из свиты Боны.
        — Пан гетман Тарновский все спрашивает, когда государыня принять его соизволит?
        — Не сегодня, за это ручаюсь,  — буркнул воевода.
        Но слова придворного услышала королева, в это время как раз выходившая из часовни. Вся с ног до головы в черном, она казалась старой и очень усталой. Но тут же сказала не терпящим возражений голосом:
        — Скажи, ему подождать придется. Пусть никто не мешает мне молиться.
        — Скоро ли светлейший государь приедет?  — спросил Гурка.
        — С башни пока еще не видна его свита,  — отвечал придворный и, поклонившись, вышел.
        Бона между тем обратилась к Кмите, в ее покрасневших от слез глазах он прочел раздражение.
        — Вы, однако, весьма неосторожны, воевода,  — промолвила она.  — Даже не пытаетесь скрыть своих намерений.
        — А к чему таиться?  — отвечал он надменно.  — Скрывать от Тарновского, что кончились его золотые денечки? Другой лагерь пришел к власти? Коль скоро ваше величество на стороне шляхты, да и я со шляхтичами вместе,  — что для нас гетман? Или канцлер? Припугнуть их пора.
        В эту минуту появившийся в дверях слуга доложил:
        — Послы немецкие в великом волнении. Хотят предстать перед глазами вашего королевского величества.
        Услышав эти слова, она дала Кмите знак рукой.
        — Покажи свою силу, воевода! Припугни их хорошенько! Скажи послам, что хватит терпеть дочерей Габсбургов на престоле польском. Не по вкусу нам альянс с императором, союз с Францией куда милее будет. Пусть послы эти уже сейчас доложат Карлу и Фердинанду о решеньях наших.
        Но Кмита стоял молча, кусая губы, и тогда Бона сказала камердинеру:
        — Вели послов занять. Им подождать придется. Когда придворный вышел, Бона добавила:
        — Приезда короля ждет еще и французский посол. Я с ним говорила. Вместе с династией Валуа мы окружим Габсбургов кольцом и не позволим им хозяйничать в Европе! Король Франции вполне с нами согласен. Даст бог, при его поддержке на престоле венгерском воцарится сын Изабеллы, Ягеллон по крови.
        Но Кмита настаивал на своем.
        — Если ваше королевское величество желает по-прежнему на Вавеле быть хозяйкой, пора покончить с Тарновским и Радзивиллами. Слишком вознеслись они при молодом короле.
        — Выскочки они,  — с пренебрежением заметил Гурка,  — где им тягаться со старопольскими дворянами. Вы полагаете — они могут нам… угрожать?
        — А почему бы и нет? Радзивилл получил от императора Карла княжеский титул, за то что в Вену драгоценности покойной Елизаветы доставил. Вон какой чести удостоился!  — продолжал Кмита.
        — Что правда, то правда,  — подтвердила королева.  — А какой титул он Тарновскому выхлопотал, слышали?
        — Не слышал и слышать не хочу,  — отвечал воевода с презрением.  — Нам, польским вельможам, отвратны титулы да звания, от чужеземцев полученные.
        — И все же,  — продолжала Бона,  — Тарновский графом стал.
        — Графом! Скажите на милость!  — продолжал насмешничать Кмита.  — Станьчику эту новость сообщу всенепременно. Го-то порадуется. Вдоволь над ним посмеется. Граф — гетман! Так ведь теперь его величать следует?
        — Но сие значит, что Радзивиллы теперь в Габсбургах поддержку найдут?  — напомнил Гурка.
        — Молодой король такую распутницу взял в жены,  — взорвался Кмита,  — что поднять против нее шляхетскую братию — святое дело! До сей поры корону у нас носили святые, а также особы мудрые и почтенные. Может, в Литве нравы посвободнее будут, там все иначе. Но здесь, на Вавеле, мы не желаем терпеть развратницу на троне. Бона кивнула головой.
        — В Литву я его больше не пущу. Пусть и думать забудет о Радзивиллах, о венчании тайном…
        Слышите, играют фанфары?
        — Государыня! Король въезжает в ворота!  — доложил камердинер.
        Все умолкли, но за окнами раздались крики:
        — Да здравствует король! Виват! Виват! Слава королю!
        — Его королевское величество…  — доложил о прибытии молодого властелина Вольский, и тотчас быстрым пружинистым шагом в палаты вошел Август с несколькими придворными. Сделал вид, а может, и в самом деле не заметил стоящей чуть поодаль матери, потому что голос его пронзил тишину подобно удару бича.
        — В часовню!
        — Государь! Здесь ее величество…  — попробовал было остановить его Вольский.
        — Сын мой! Слава богу! Ты вернулся…  — сказала, не двигаясь с места, Бона.
        — Ехал днем и ночью,  — отвечал он коротко и гневно.
        — Пред вами, государь,  — начала приветственную речь Бона,  — самые близкие…
        — Вижу,  — прервал ее король.
        — Преданные вам люди…
        — Коль скоро я среди своих, сразу скажу, что думаю,  — прервал ее король снова.  — Все уже предусмотрено? Решено? Едва я переступил порог-и сразу должен идти, куда меня ведут?
        — Не понимаю, что вы хотите сказать, ваше величество,  — удивилась Бона.
        — Не понимаете? А я вижу здесь, у отцовского гроба, тайный сговор. Государыня вместе с преданным ей воеводою. Тут же каштелян Гурка… Заговор против меня?
        — Ваше королевское величество?!  — воскликнула Бона.
        — Ну что же, тогда я, ваш король, спрошу: где гетман Тарновский? Почему внизу не хотели пустить ко мне канцлера Мацеёвского? Почему не разрешили войти сюда, вместе со мной, сиятельному князю Радзивиллу? Обида, ему нанесенная,  — для меня оскорбление.
        — Но, государь…  — начал было Кмита.
        — Князь Радзивилл был со мной!  — прервал его король.  — По какому праву?..
        — Но ведь это Радзивилл!  — неожиданно для всех вмешался Фрич.  — Ваше величество, не понимаю! Ведь вы же хотели когда-то вместе со шляхтой сломить могущество вельмож, отстранить их от власти?..
        — Ну и что еще?! Что еще скажете?  — резко спросил Август.
        — Вы хотели быть создателем исполненного гармонии справедливого государства, спасти Речь Посполитую. Когда же, как не теперь? Мы полагали, вместе с вами…
        — Вы! Всюду вы! Советчики! Опекуны!  — злорадно усмехнулся Август.  — Что же еще? Почему вы молчите, государыня?
        — Потому что у меня нет иных намерений, кроме тех, о которых говорил нам почтенный Фрич,  — отвечала Бона спокойно и рассудительно.
        — Никаких иных намерений?  — подхватил Август.  — Почему же тогда, встречая меня, маршал Вольский упомянул о французских послах, с которыми я должен нынче непременно увидеться.
        На этот раз Бона не сразу нашлась с ответом.
        — Признаюсь, ошиблась я, государь… Полагала, что для блага Речи Посполитой и сестры вашей, Изабеллы, дадите согласие на брак с дочерью короля Франции…
        — Значит, я угадал!  — крикнул король.  — Послушный сын вступает в новый брак! Во имя Речи Посполитой! Ради сестры! Да это же настоящая кабала! А обо мне? Обо мне вы не подумали? Что я думаю? Что чувствую? Об этом и знать не хотите? Ну что же, довольно вопросов! Приказываю послать одного из придворных в Рьщарскии зал — пусть пригласит сюда князя Радзивилла Черного. Скажет, что хочу его видеть и желаю, чтобы он был при мне! Здесь!
        — Помилуйте, государь!  — взмолился каштелян Гурка.
        — Это неслыханно!  — воскликнул Кмита.
        — Я так хочу!  — резко оборвал их Август.  — И это еще не все. Французов принимать не буду.
        — Ваше королевское величество!  — умоляюще прошептала Бона.
        — Им здесь делать нечего! Разве что после похорон захотят дождаться торжественного въезда в Краков…
        Теперь попыталась остановить его королева:
        — Замолчи, умоляю тебя!
        Но он решил не уступать и продолжил:
        — Дождаться въезда в Краков возлюбленной супруги нашей…
        — Нет! Нет!  — воскликнула Бона.
        — …недавно обвенчанной с нами в Литве, Барбары Радзивилл…
        Август умолк, но Бона вдруг распрямилась и с надменно поднятой головой воскликнула гневно:
        — Она? Королева? Не бывать этому!
        Похороны старого короля состоялись в последние дни июля, на торжества съехались императорские послы, послы римского короля, Альбрехт Прусский, многочисленные князья и княжата.
        Торжественная процессия вошла в собор, и воцарилась полная тишина, нарушенная вдруг позвякиваньем железа и стуком копыт. Рыцарь в черных доспехах вошел в собор, остановился за гробом своего вождя, став свидетелем того, как канцлер сломал печать покойного.
        Когда после панихиды гроб опустили под плиты собора, послышался звон большого колокола. Он гудел часто и тревожно и вдруг остановился, подобно сердцу того, кто его создал во имя прославления польского оружия…
        Только на другой день колокол зазвучал снова. Черные хоругви еще ниспадали вниз со стен Вавеля, и в тот вечер, казалось, Висла изменила свой бег — когда светящийся поток из зажженных факелов и свечей поплыл вверх, на Вавельский холм, к замку. Загремели фанфары, приветствуя молодого короля, который прошел сквозь расступившуюся толпу и остановился в самом центре внутреннего двора. Он ждал подходившего к нему канцлера Мацеёвского и принял из его рук королевский стяг.
        Фанфары умолкли, народ затаил дыхание. Неожиданно, единым взмахом обеих рук, Август вскинул стяг высоко вверх, а затем махнул им на все четыре стороны света. Словно бы глубокий вздох или стон пронесся над толпою. В это же мгновение стоявшие на стене и на башнях стражники сорвали черные флаги, они падали вниз, жалкие и никому уже не нужные, коль скоро посреди двора, озаренный тысячью факелов, стоял облаченный в траур, но исполненный блеска молодой король, больше десятка лет бывший лишь тенью своего отца Сигизмунда I Старого, а теперь, после его похорон, единственный законный властелин Польши, Литвы и Руси.
        Толпа подступала все ближе, на первый план вышли придворные со свечами в руках, от зарева пылавших факелов было светло, как днем, арки и галереи освещали огоньки смолистых лучин, зажженных стоявшими там слугами.
        Снова заиграли фанфары, им вторил мерным гудением королевский колокол…
        Стоявший рядом с Остоей Фрич Моджевский шепнул:
        — Ну, теперь жди перемен.
        — Лишь бы во благо Речи Посполитой!  — отвечал Остоя.
        — Аминь…  — чуть слышно не то прошептал, не то вздохнул Фрич.
        Несколько дней спустя королева сердито говорила собравшимся в ее покоях вельможам:
        — Не желает с нами разговаривать. Держится надменно и дерзко. Как он заблуждается! Думает, что все эти торжества — фанфары, факелы, фимиам — свидетельство его силы. Нет! Не для того я привезла свое приданое из Бари, чтобы этот узурпатор, этот мартовский кот, раздавал мое золото направо и налево своим сторонникам. Хочет войны со мной? Bene, он ее получит.
        — Король может рассчитывать лишь на поддержку литовских и кое-кого из мало польских вельмож. Вся шляхта против него,  — сказал Гурка.
        — Значит, впервые она со мною,  — продолжила разговор Бона.  — И хоть смутьяны мне ненавистны и бунт я презираю, на этот раз готова выступить вместе с ними. Пусть Моджевский или Ожеховский придумают этому красивое словесное обрамление. Тут они большие мастера. Король должен быть в моих руках. Я согну его или сотру в порошок…
        — Государыня,  — отозвался познанский каштелян,  — вы раздали столько должностей и столько земель, что можете рассчитывать на поддержку многих…
        — Благодарных?  — удивилась Бона.  — Неужто, милейший каштелян, опыт не научил вас, что благодарность разъедает узы дружбы быстрее ржавчины? Она подобна уксусу, от которого прокисает любое вино. Нет и еще раз нет! Я могу рассчитывать лишь на тех, для кого замыслы Августа как кость в горле.
        — Быть может, еще поговорить с королем…  — осторожно сказал каштелян.
        — Никаких объяснений! Никаких попыток оправдаться! Пока он требует, чтобы сейм признал законной супругой его полюбовницу, не быть меж нами согласия!
        — Но вы, государыня, уж конечно… не покинете Вавель?  — спросил Кмита, понимая, что подливает масла в огонь.
        — Хотела остаться…  — призналась она.  — И здесь с ней бороться, как с Елизаветой. Но супруга моего нет больше. Вдовствующая королева, я буду здесь на вторых ролях… Кто только выдумал такие слова! Нет! Нет! Уеду, не дожидаясь сентября. К себе, в Мазовию. Какое счастье, что я могу это сказать!
        — А как же сейм? Неужто вы будете бездействовать в Варшаве! Поверить трудно!  — горячился Кмита.
        Подумав немного, она отвечала:
        — Бездействовать? Ну нет, нет! На сейм в октябре я приеду, буду в Гомолине. Туда приглашаю всех вас, господа, и всех моих доброжелателей. Будем держать совет…
        Тем временем Сигизмунд Август собрал совет сразу же после разъезда гостей. Главными его союзниками, помимо Радзивилла Черного, стали теперь гетман Тарновский и канцлер Мацеёвский.
        Когда они выходили из королевских покоев, навстречу им бросился прятавшийся за колоннами Станьчик, он шел рядом и приговаривал:
        — А! Граф-гетман? И великий канцлер коронный? Как когда-то при старом короле, теперь при молодом…
        — Отцепись, шут!  — обругал его Тарновский.
        — Кто тут шут?  — удивился Станьчик.  — Разве не тот, кто тень на плетень наводит? Это вы, а не я вечно молодого короля хулили. Ну что же, я очень рад. Сигизмунд Август в кругу старых слуг своего отца. Боже милосердный! Я думал увидеть другую картину. Молодой король идет рука об руку со шляхтой, а не с господами советниками, не с сенаторами. А тут все как и было прежде.
        Сюрприз, право слово!
        — Довольно! Уймись!  — Мацеёвский отмахивался от Станьчик а, как от назойливой мухи.
        На лице у Станьчика отобразилось удивление.
        — Зачем вы меня гоните? Я ведь радуюсь вместе с вами! Счастливей нашего государства не придумаешь! Сменяются короли, а у трона все те же люди. Испытанные, многоопытные. Бессменные!
        Всегда, всегда они!
        — Пошел прочь!  — рявкнул Тарновский. Но Станьчик не послушался.
        — Да и зачем его величеству новые опоры?  — с деланным удивлением вопрошал он.  — Могут пошатнуться, рухнуть… Да и новые рожи ни к чему. Есть старые — сытые, довольные… И знакомые, смотреть — одно удовольствие! Не нужно гадать, что думают, чувствуют… Ей-ей, смешно — умру от смеха!
        Он пропустил их вперед, но смеяться не перестал. Горький смех старого шута звучал у них в ушах и раздражал. Непроизвольно, не в силах больше его слушать, они ускорили шаги.
        На предстоящий в Петрокове сейм послы стали съезжаться еще во второй половине октября, открытие его ожидалось в конце месяца. Король то и дело наведывался в Петроков из Корчина, королева Бона с частью своего двора остановилась неподалеку, в Гомолине. Оттуда она засылала гонцов к маршалу Кмите и к великопольской шляхте, которую возглавлял Петр Боратынский. Гонцы везли какие-то отпечатанные заранее листки, заглядывали на постоялые дворы, где пила и держала совет шляхта.
        Сейм, как и было объявлено, открылся тридцать первого октября, но уже на следующее утро, когда по случаю Дня всех святых дела были отложены, в комнату к Боне, гревшей у камина замерзшие руки, ворвалась, как вихрь, Сусанна Мышковская.
        — Госпожа…
        — Нет ли вестей от маршала Кмиты?
        — Был гонец из Петрокова. Доложил, что сегодня, ближе к вечеру, сюда пожалует его королевское величество.
        — Сюда? Ко мне?  — воскликнула Бона, вскочив.  — В Гомолин? И ты стоишь как истукан? Рresto! Рresto! Вели всем пошевеливаться, готовьте ужин. Наконец-то я его увижу. Впервые за два месяца.
        Он хочет говорить со мною. Приехал по своей воле… Вели всем покинуть дворец. Я хочу побыть с королем одна! Совсем одна!
        Бона ждала Августа за накрытым столом, заставленным винами, сладостями и поздними осенними фруктами. Она то и дело вставала, подходила к окну, отдергивала порывисто шторы, словно ожидала приезда возлюбленного; такое было для нее внове, ибо приезда старого короля она никогда не ждала с таким волнением.
        Каштаны за окном уже пожелтели, покрытая листвой лужайка была золотисто-рыжей. Бона любовалась этим золотистым ковром, и вспомнились ей первые строки из метаморфоз Овидия Золотым был этот первый век Да, перед глазами у нее было богатство золотого века, который мог наступить, если Август принесет в жертву свою страсть, чтобы стать великим королем, которого прославят потомки. Он должен быть послушен матери, тогда все золото из ее казны будет принадлежать ему, как этот сад с ведущей к дому каштановой аллеей.
        Неожиданно в дверях появился камердинер и доложил:
        — Его королевское величество подъезжают ко дворцу. Она отошла от окна и поспешила к нему навстречу, протянув руки, как бывало раньше.
        — Саго тю!  — воскликнула она, не скрывая радости.  — Я ждала так долго! Не верила ни доносам, ни сплетням. Знала, что ничто и никто не может нас разлучить! Никто!
        Он ответил ей чопорным поклоном.
        — Я приехал за тем, чтобы…  — начал он.
        —. Догадываюсь. Чувствую и всем сердцем рада встрече с тобой в Гомолине.
        Они уселись рядом у камина, и Август сказал:
        — За этим я сюда и приехал. В Петрокове сейм только-только начался, а слово это не дает покоя, как назойливая муха,  — Гомолин. Спрашиваю: кто среди шляхты сеет смуту? Отвечают — Гомолин.
        Кто велит повсюду расклеивать гнусные листки, разбрасывать в Корчине и Петрокове мерзкие пасквили? Ответ всегда один — во всем виноват Гомолин! Гомолин! Гомолин! Не знаю, сколько во всем этом правды? Да и знать не желаю. Но думаю… Думаю, что следует выбрать другую дорогу, эта к добру не приведет.
        Да, согласна! Я так рада, что ты решил…
        — Да нет же, нет! Я имел в виду вас, ваше величество…
        — Меня?  — удивилась она.  — Невероятно! Почему?
        — Потому что я не уступлю.
        Она рассмеялась неискренним смехом.
        — Е аllora? Что ж дальше? Смешно, однако… И ты полагал, стоит так просто приехать сюда, чтобы получить от меня согласие, на что? На посрамление династии Ягеллонов? О Dio! Жена, с которой ты венчался тайком, без согласия сената и шляхты?
        Правая рука его сжалась в кулак.
        — Завтра, послезавтра я схвачу их за глотку и вырву у них согласие. Сегодня я пришел… просить. И мне нелегко это, потому что я знаю, что жену мою вы оскорбляете на каждом шагу и другим оскорблять велите. Но за долгие годы я впервые прошу вас, как когда-то в ранней юности.
        — Просите — искренне?
        — О да! Я говорю вам от души, открыто, как раньше открыто говорил вам: я люблю ее.
        — Ну что же! В этом вы преуспели! Вы любили стольких моих камеристок. И краковских мещаночек!  — улыбнулась она, скривив рот.
        Он не стал возражать, хотя вздрогнул, словно от укола шпагой.
        — Да, это было. Но ее я люблю иначе, сильнее. Готов умереть за нее! Она одарила меня таким блаженством, такой радостью, о каких я и не подозревал, не знал, что они есть на свете! Молчите! Не спорьте! Вы способны своим злословием очернить мою любовь, коли захотите. Это — да. Но вам не вырвать ее из моего сердца, из меня.
        — Но ведь ты — король,  — напомнила Бона сурово.
        — Да, король, но еще и человек. И хочу не только величия и славы. Хочу быть просто… счастливым.
        — Санта Мадонна!  — простонала Бона.  — Она отравила тебе кровь. Навела чары…
        — Коли так, то я, сын ваш, умоляю! Помогите мне выбраться из замкнутого круга!  — воскликнул Август, но королева молчала, и тогда он спросил: — Не хотите, чтобы она носила корону?
        — Не хочу. Не могу хотеть этого.
        — Значит ли это, что, если я не разорву брачных уз, буду должен отказаться от торжественной коронации?..
        Она испугалась.
        — Нет и еще раз нет! Неужто ты не понимаешь? Ты — последний из Ягеллонов! Позаботиться о продлении династии — твоя первейшая обязанность. О законном наследнике трона. Матерью его может быть только законная королева. Коронованная. Август взглянул на нее с надеждой.
        — Тогда она должна стать ею…
        — Я уже сказала — никогда!  — крикнула Бона. Он не понял и опять спросил ее:
        — На что же вы даете согласие?
        — На расторжение тайного брака. На заключение нового брачного союза. Ни на что больше.
        Он сказал задумчиво и с горечью:
        — Воистину, какое великодушие. Я забыл, что еще в отрочестве слышал от вас совет: «Будь осторожен и холоден. Игра в чувство украшает короля куда больше, чем способность к чувству». Да, это ваши слова, я их запомнил! Вы, кроме власти, никогда, никого и ничего не любили.
        — А ты хотел бы, чтобы мать твоя была потаскухой?  — вспыхнула она.  — Тогда бы лучше поняла твою девку?
        Король резко встал, опрокинув кресло.
        — Я приехал сюда не затем, чтобы выслушивать оскорбления!  — сказал гневно.  — Вы и так делаете все, чтобы я, ваш сын, в глазах подданных наших выглядел смешным, жалким ничтожеством!
        Бона испугалась, что он, обидевшись, отвернется от нее, уйдет.
        — Bene. Я больше не скажу ни слова,  — обещала она.  — Забудем гнев и обиды… Санта Мадонна! Помнишь ли ты те годы, когда…
        — Нет,  — прервал он.  — Не помню и не хочу помнить. Я жил как во сне, отстраненный от дел государства, прячась в вашей тени. Довольно! С этим пора покончить!
        — С этим можно было бы покончить,  — возразила она ему резче, нежели намеревалась,  — если бы ты был способен взлететь, взлететь высоко. Да. Был бы готов для великих свершений, которых ждут от тебя все. И я, я тоже! Ведь даже в этом бунте, в этой борьбе против всей Речи Посполитой, на которую ты поднялся, есть мужество, есть вызов и смелость, достойная кондотьеров, кровь которых течет в твоих жилах. Моя кровь! Только бог ты мой! Сигизмунд! Опомнись! За что ты хочешь бороться? Чего ты хочешь? Запятнать величие короны? Уладить свои альковные интрижки? Пусть будет так! Люби ее. Я никогда не запрещала тебе любить. Одну, другую. Она будет одной из многих…
        — Она будет единственной. Первой. И коль скоро вы так хлопочете о процветании династии, родит сына, законного наследника престола. Он будет сыном польской королевы.
        Теперь Бона сжала руку в кулак.
        — Нет уж, когда-нибудь потом. Когда я ею не буду!  — сказала она.
        — Не могу и не хочу ждать!  — воскликнул он гневно. Она испугалась, увидев, что Август идет к дверям.
        — Сигизмунд, не уходи! Побудь еще немного. Зачем расставаться в ссоре? Лучше вместе подумаем обо всем еще раз, и ты скажешь мне… Скажешь, что ты решил.
        — И в чем уступил вам?  — с горестной иронией произнес он.  — Конечно, я, а не вы? Весьма сожалею, но мне пора.
        — Я так мечтала… Надеялась…  — Бона тоже встала и подошла к сыну.  — Ты молчишь? Ну давай хотя бы поднимем бокалы за наше будущее примирение. Ведь когда-то оно наступит. Сегодня, я вижу Пока нет! Но, быть может, завтра, после того как соберется сейм?
        Она взяла со стола два наполненных кубка и один из них с улыбкой протянула Августу, но он, казавшийся теперь бесстрастным, чопорно-неподвижным, не взял его у нее из рук.
        — Простите, государыня, но я пить не буду,  — сказал он.
        — Это дивный напиток,  — настаивала Бона.
        — Из италийского винограда.
        Она глядела удивленно на его заложенные за спину руки и вдруг поняла.
        — А… Стало быть, и ты? И ты?  — шептала она.
        — Я? О чем вы?  — спросил он, внимательно глядя на нее.
        — Ты думаешь… боишься, что вино… отравлено? Не спуская с нее глаз, Август сухо ответил:
        — Милостивая госпожа, это ваша догадка, не моя-Склонившись в поклоне и не добавив больше ни слова, он неожиданно вышел из покоев.
        Минуту Бона стояла неподвижно, но, услышав, как хлопнула входная дверь, закрыла глаза и прошептала:
        — Это конец… Конец…
        И швырнула оба кубка оземь. Послышался звон разбитого хрусталя, красное вино залило старинный бесценный ковер.
        Это и в самом деле был конец — конец всему: вере, любви, надежде…

        Пользуясь отсутствием короля, оба Радзивилла, Рыжий и Черный, явились к Барбаре, в ее покои в Корчинском замке. Оба были недовольны ходившими в Петрокове слухами и пришли затем, чтобы сделать сестре внушение, заставить подчиниться.
        — Милостивая госпожа!  — начал Черный.  — Доколе нам терпеть бездействие и попустительство…
        — Бездействие? Ума не приложу — о чем вы?
        — О вас. О том, что пора поспешить с коронацией,  — уже резко продолжил Черный.  — Что сделал он для вас в знак доказательства своей любви?
        — А если мне, кроме любви моего господина, ничего более и не надобно?  — ответила она спокойно.
        — Неужто?  — вознегодовал Рыжий.  — Мерзкие пасквили для вас ничего не значат? Вам по душе, что вас, Барбару Радзивилл, сестру нашу, обзывают шлюхой?
        — Что Ожеховский,  — вступил снова в разговор Черный,  — речь сочинил под названием «De оbscuro Regis тахп-тото». А пан Рей из Нагловиц пишет про короля, что он-де «недостойное ваше тело» спешит жемчугами украсить. Как там дальше, брат?
        — Сей орел дерзновенный
        Знать ничего не желает,
        В гусыню свою вцепился
        — Да так и не отпускает…

        — продекламировал брат и добавил: —Рей осуждает короля, но обзывает он вас. Вас!
        — Боже, в какую трясину я попала!  — проговорила Барбара брезгливо, с отвращением.
        — Вы увязли в ней по своей воле,  — не унимался Черный,  — один раз король вытащил вас из нее — разумеется, с нашей помощью… Отчего же вы ничего не хотите сделать теперь, чтобы ускорить?..
        — А ежели он хочет увериться, что я люблю его не за порфиру, не за блеск короны?
        Рыжий, хоть по-своему и был привязан к сестре и оберегал ее, разъярился:
        — Что за бредни! Король — человек, в нем бушуют страсти, горячая южная кровь. Без приманок — ваших губ сладких да объятий — обойтись не может. Но не забудьте, он внук герцогов италийских, а в гербе у него — дракон. Ваши чары любовные да игры приесться могут, а тогда о новом браке помышлять начнет.
        — Для блага династии. Ради процветания Речи Посполитой,  — добавил Черный.
        — Сжальтесь, не пугайте!  — молила Барбара.  — И без того страшно. Невмоготу… Думала, смогу порадовать его вестью о будущем наследнике…
        — Что я слышу?  — воскликнул Черный.
        А Рыжий даже покраснел от радости и придвинулся к Барбаре.
        — Помилуй бог! Такая новость накануне сейма — да ей цены нет!
        Она покачала головой.
        — Увы!.. Нынче ночью… Женщины еле-еле заговорили кровь… Потому-то я сегодня едва живая. А вы…
        — Черт побери!  — обозлился Черный.  — Если яблоня не плодоносит, ее срубают… впрочем, тут совет нужен. Ведь это не впервые… И в Вильне такое было, и в замке, в Дубинках, а теперь здесь, накануне сейма, на радость горлопанам. Того и гляди ведьма итальянская обо всем проведает, тогда жди беды! Баба, которая скидывает, а то и вовсе бесплодна, никому не нужна. Ах, чтоб вас! Чего ждете? Мало на Литве травниц опытных, которые женщинам бесплодным помочь могут? Знают корни целебные, любую порчу снимают.
        — Сегодня же, немедля, пошлю гонца за травницами, знахарками…  — заверил Рыжий.  — Но пока они излечат, зевать нельзя. Король о причине нынешнего недомогания вашего знает?
        — Нет еще.
        — Это не ответ,  — рассердился Черный.  — У него не должно быть и тени подозрения. Помните, он говорил, какое отвращение чувствует к недужной супруге своей? Елизавете?
        — Как не помнить,  — сказала она робко.
        — Вы должны теперь, без отлагательств, просить, требовать торжественного въезда на Вавель,  — настаивал Черный.  — Не упустите время. Подумайте, сколь приятственны для Радзивиллов были бы слова: «Ваше королевское величество».
        — О да,  — согласилась она,  — за все унижения…
        — Ну что же, сестра, тогда стойте на своем, не уступайте. Когда мы еще возвысимся, коли не сейчас?..
        — А если?.. Если я ни о чем его просить не буду?  — прошептала она совсем тихо.
        — Тогда всему конец!  — воскликнул Рыжий.  — Мы, как побитые собаки, с позором великим в Литву вернемся! То-то чернь возрадуется.
        — Тише говорите, идет кто-то.
        На пороге и в самом деле появился придворный и, низко склонившись, сказал:
        — Милостивая госпожа, дурные вести. На сейме негодование великое.
        Радзивилл Черный нахмурил брови:
        — Что это значит?
        — Его величество наказали не отходить от вас, милостивая госпожа, ни на шаг,  — докладывал придворный.  — В Петрокове на городских стенах и тут, в Корчине, порасклеены новые листки и пасквили. Его величество полагают, что не следует их срывать и зевак, собравшихся перед замком, разгонять не следует.
        — А что же он советует?  — спросил Рыжий.
        — Ждать. Его величество скорее от престола отрекутся, чем от супруги. Так велели сказать.
        Придворный поклонился и вышел, а Рыжий повторил со страхом:
        — От престола? От королевской короны? Только этого ко всем нашим бедам не хватало! То-то вся Литва потешаться будет, что Барбара Радзивилл недостойна короны! Мужа заполучила, но только он в ее объятьях королевское величие свое потерял, стал вроде воеводы Гаштольда. Был королем, а теперь кто? Никто! Сигизмунд Ягеллон. И только.
        — Замолчи, брат!  — одернул его Черный.  — Тут крики не помогут. Если он отречется от короны, то на Литве все равно великим князем останется. А кого тогда выберут королем? То-то и оно… Нет, нет! Такого допустить нельзя! Обещайте, сестра, отговорить короля от такого шага! Христом-богом молю! Судьба наша в ваших руках. Что же вы молчите?! Ответствуйте!
        Барбара отвечала, но не совсем так, как братьям бы хотелось:
        — Никогда не дам согласия на то, чтобы господин мой меня одну в Литву отослал, изгнав из души и сердца.
        — Слава богу! Наконец-то!  — вздохнул Рыжий, но Черный не успокоился.
        — Этого мало! Это почти ничего! Нам нужна еще и корона. Только тогда сын ваш будет государем Польши и Литвы. Неужто не понимаете? Без этого он никто! Никто!
        Барбара вздохнула, побледнев еще больше.
        — О боже… Все это тяжко и для ума моего недоступно. Слишком тяжко… Делайте что хотите. А я знать более ничего не хочу. Ничего не знаю, не знаю, не знаю…
        Сейм собрался в нижней зале Петроковского замка. Вдоль стен, обшитых деревом, стояли красные кресла с подлокотниками для сенаторов. В глубине, на возвышении под балдахином, на королевском троне восседал Сигизмунд Август. Среди сенаторов было много именитых людей — примас Миколай Дзежговский, гетман Тарновский, канцлер епископ Мацеёвский, краковский воевода Кмита, познанский каштелян Гурка. Почти все они, а также сенаторы Зборовский, Тенчинский и Лещинский,  — все, кроме канцлера Мацеёвского и гетмана Тарновского, высказались против брака короля с Барбарой Радзивилл. Август слушал их речи молча, с каменным лицом А еще ему было известно, что в боковой зале, за широкими дверьми, дожидаются решения послы, и чувствовал, что попал в засаду, это ощущение не давало ему покоя. А тем временем каштелян Гурка вещал громовым голосом, почти угрожая:
        — В конце речи своей напоминаю, что брак королевский заключен вопреки законам и обычаям — без согласия нашего. Коль скоро сам король законы нарушает, как устоять нашей Речи Посполитой?
        Наступило долгое молчание, которое нарушил примас.
        — О грехе, который совершил король, я слышу уже час, а то и больше,  — сказал он.  — Но вина перед почтенными сенаторами нашими не есть еще грех перед господом богом, который в лице священнослужителя божьего сей союз перед алтарем благословил. А то, что скрепил господь, человеку разрушать не пристало. Я могу лишь волей своею, волей архиепископа и примаса, грех сей на себя взять, пусть падет он на мою голову, головы всех духовных особ и людей праведной веры. А коли разделим мы его на всех, он и на государя, владыку нашего, меньшей тяжестью ляжет и не будет омрачать всю нашу Речь Посполитую.
        Услышав эти слова, Гурка снова вскочил с места.
        — На это я ответить должен,  — сказал он уже более резко,  — что королю нашему не пристало валить вину собственную на свой народ, да и нам неуместно повторять речей Пилата, молвившего такие слова: «Грех сей падет на вас к сыновей ваших»! Брак королевский пагубен не только тем, что заключен тайно. А и тем еще, что он неравный. Зло великое также в том, что Литва и вельможи литовские возвысятся непомерно!
        Тут поднялся маршал Кмита, поддержав речи познанского каштеляна:
        — Уже и сейчас кричат, что мы на Литву давим непомерно, и лишь королевская особа достойна того, чтобы объединить Литву с Короной. В благословенные времена великого Ягелло вельможи малопольские задумали объединить два этих государства, дабы создать великую и единую Речь Посполитую! Ныне брак короля этим замыслам помеха. А тут новые князьки, титулы с благодарностью от Габсбургов принявши, истинных князей попирают, людей благородного рода, которые признаны были Пястами. Мало этого… Поддержку короля почуяв, еще и грозят. И кому же? Нам, верным слугам Речи Посполитой, нам, сенаторам!
        Он сел, ему возразил гетман Тарновский:
        — Высокий совет, как я вижу, жаждет жертв. Хочет, чтобы король нарушил обеты, которые дал любимой женщине в костеле, перед алтарем божьим. Но мне, старому солдату, не по душе такие речи. Коли всякое насилие вам противно, зачем же вы хотите употребить силу, дабы заставить короля отказаться от брачных обетов, обмануть женщину? Не хотите, чтобы она была вашей королевой?
        — Нет! Нет! Не хотим! Не позволим!  — закричали сенаторы хором.
        — Тогда пусть остается при государе нашем некоронованной супругой…
        Услышав это, маршал Кмита пришел в негодование и с яростью закричал:
        — Опомнитесь! Чего вы добиваетесь! Чтобы никакой надежды на продолжение династии не осталось? Ведь и у старого короля были от пани Катажины дети, но однако никто из князей литовских не считал Яна престолонаследником. Он умер в сане епископа и всегда был лицом духовным. Быть может, Барбара Радзивилл тоже хочет приумножить число слуг божьих? И смех и грех, ей-богу! Но эта литвинка, а быть может, братья ее, кто ведает, куда большего желают, хотят, чтобы сын ее, от брака с королем нашим рожденный, на Литве царствовал, унаследовал литовский престол. Сын Барбары, а не другой, более достойной избранницы, дочери королевского рода, которая как алмаз засверкала бы в короне Речи Посполитой. Пусть почтеннейший гетман нам зубы не заговаривает! Сколько тут среди нас доблестных мужей, воевод и каштелянов — все мы видим отлично. И на то, что вокруг творится, глядим со вниманием, все, слава богу, замечаем, зоркости не теряя.
        Снова заговорил каштелян Анджей Гурка.
        — Коль скоро почтеннейшие сенаторы великопольские и малопольские на сей раз в мыслях своих единодушны и никто из них не признает сего брака, я, с позволения его величества, хотел бы дать слово выборным людям из шляхетского сословия. Пусть войдут сюда и скажут, что они думают о браке его величества со вдовой Гаштольда. Великий коронный маршал,  — обратился он к Петру Кмите,  — вы забываете о своих обязанностях.
        В зале наступила тишина, это был уже последний довод. Кмита встал и приблизился к королю.
        Король недовольно поморщился, но кивнул головой в знак согласия. Он сидел, стиснув руки, с надменно поджатыми губами. Маршал вышел на середину зала и трижды ударил жезлом об пол.
        Через мгновение боковые двери отворились и вошли шляхтичи во главе с судьей из Пшемысля Петром Боратынским и Люпой Подлодовским. Сразу стало шумно и тесно, люди едва могли разместиться. Кмита утихомирил собравшихся еще одним ударом маршальского жезла и объявил:
        — Всемилостивый господин наш всех сенаторов выслушал. Кто сейчас от имени шляхты выступить хочет?
        Петр Боратынский, красивый, величественный, выступил вперед и сказал:
        — Я. Но не потому, что хочу, а скорее потому, что должен, потому что король наш Сигизмунд Старый учил меня говорить «да» или «нет» по чести и совести, ими руководствуясь. Учил меня также одолевать самого себя и подавлять те страсти, которые надеждам, желаниям и воле всей нации противны. Я спрашиваю: что бы сказал он теперь, увидев, что ты, государь, вступил в тайный брак со своею подданной? Что воскликнул бы он, видя, как сын его обижает сенат, советами и волеизъявлением нижней палаты пренебрегая? Государь! Не начинай правления своего с попрания прав и извечных свобод наших! Свободе Королевства нашего великий урон был бы нанесен, если бы ты величием своим королевским поступился, а подданным жестокую обиду нанес. Пускай же отныне и во все времена имя твое, государь, прославится тем, что ты ради отчизны и подданных своих от всех наслаждений, удовольствий и слабостей человеческих отказался. А победа сия куда больше значит, чем если бы ты все австрийские, татарские и московские земли побил и в честь викторий этих велел в великий колокол звонить. Боже милосердный! Не может быть такого, чтобы господин
наш, наш король не хотел бы жить с подданными своими в любви и согласии… Он вдруг опустился на колени, вслед за ним преклонили колени и все другие послы. В зале наступила мертвая тишина, слышно было каждое слово Боратынского.
        — Поэтому просим тебя, государь наш, со всем смирением и покорностью, ради бога, который позволил отечеству нашему из малого столь великим и славным сделаться: откажись от деяний своих, не называй браком того, что им быть не может, не унижай Речи Посполитой, а нас, слуг своих, не вини в том, что пришлось нам ныне выступить в защиту Короны Польской, дома Ягеллонов, благополучия и доброго имени всех нас, с тобою вместе.
        Король молча смотрел на опустившихся перед ним на колени Боратынского и Подлодовского, на всю склонившую головы толпу, на стоящих возле своих кресел сенаторов, на глаза их, полные слез, на то, как наперсники Боны ползали перед ним в пыли. Вот она, униженная шляхта, у его ног. Он вздохнул, словно обращаясь к самому себе: «И это все нужно было?»
        Вслед за тем встал и произнес:
        — Я весьма тронут речью посла Боратынского и в свое оправдание не промолвлю ни слова. Одно ясно: о женитьбе моей довольно было на сеймиках и речей, и голосований. Теперь на общем сейме скажу о ней и я: что сделано, то сделано. И быть по сему. Обетов, данных мной жене моей перед богом, я… не нарушу.
        Все затихли, изумленные, оторопевшие. Но, видя, что, к великому огорчению умолкшей толпы, король спускается вниз по ступенькам трона, Кмита, стоявший к нему ближе всех, остановил его и воскликнул с негодованием:
        — Кому вы дали обеты, государь? Гаштольдовой вдове! Женщине, которую к алтарю божьему и близко подпускать нельзя! Высокий совет! Почтенная шляхта! Да ведь все это лучше, чем Ожеховский в речи своей не назовешь. Женщина эта позорит нашу Корону, королевскому величию наносит оскорбление! Боже, как низко мы пали, что здесь о ней толкуем, что наши уста произносят ее имя, тогда как она лишь кары, осуждения, проклятия достойна и…
        В это мгновение король жестом велел Кмите замолчать.
        — Краковский воевода!  — крикнул он грозно.
        И снова воцарилась напряженная тишина. Кмита и король минуту смотрели друг на друга, меряясь взглядами, и, ко всеобщему удивлению, Кмита вдруг от негодования лишился дара речи. Он беззвучно шевелил губами, ловя воздух, лицо его искривила гримаса гнева.
        Сенаторы заволновались. Гурка спросил соседа:
        — Сенатора, маршала — лишить вдруг слова?!
        — А он послушался…  — отозвался Лещинский.
        — Неслыханно!  — раздался возглас Тенчинского.
        — Прервать сенатора? Такого еще не бывало!  — слышались возмущенные голоса.
        Но король, словно бы не видя, какое оскорбление он нанес маршалу, как огорчил сенат, сказал, торжественно воздев руки к небу:
        — О женитьбе моей никаких речей больше слушать не желаю. Я дал обет жене своей и скорее откажусь от тяжести короны, нежели от веры и обета, данных перед богом. Выбирайте! Я все сказал.
        Он направился к дверям, и все расступились перед ним в безмолвии.
        В покое своем король, бесконечно усталый, полулежа в кресле, долго пил поданное ему Довойной вино. Он оживился лишь тогда, когда в дверь постучались и в комнату прямо из сенатской палаты вбежал запыхавшийся Лясота.
        — Вам лучше, государь?  — спросил он, с тревогой глядя на короля.
        — Сердце бьется ровнее. Слышал, что было дальше?
        — Слышал. Шум и крик великий.
        — Называли меня деспотом? Тираном? Развратником?
        — И того чище,  — отвечал Лясота.  — Куда там! Да что там рассказывать! Станьчик здесь.
        Просит, чтобы его пустили. Говорит, будто угадывает судьбы лучше любого ведуна и готов…
        — Сюда его! Немедля!
        Еще минуту, оставаясь наедине с Довойной, король полулежал с закрытыми глазами, потом выпрямился и принял ту позу, как недавно на троне. Вбежал Станьчик, за ним следом Лясота.
        — Позолотите ручку, ваше величество,  — сказал Станьчик,  — а я погадаю. Хоть и не шутовское это занятие. Лишний грошик перепадет?
        — Может, и дукат,  — отвечал Август.
        — Так вот — ничего из этого не получится, потому что я непродажный. Я только узнать хотел, чем ты, государь, людей задобрить хочешь — дукатами или мудрыми делами?
        — Ну и как рассудил?
        — Никак. Потому что меня не купишь, а светлейший господин наш ничего умного не сделал, решительно ничего.
        — Вот как! Что ж ты хочешь сказать, шут?  — нахмурился король.
        — Ничего, ровным счетом ничего. Посадить себе на шею жену, которую никто знать не желает, это не глупо и не умно. Это не поступок, а горб. Но легче горбатому верблюду пролезть сквозь игольное ушко, чем от горбатой верблюдицы потомка дождаться. Такие или вовсе не родят, или родят одних дураков.
        — Вон отсюда!  — крикнул король.
        — Правду говорю, чистую правду,  — защищался Станьчик.  — Матушка моя была… горбунья.
        Он выбежал, тяжело подскакивая на ходу, потому что был уже стар для прыжков и трюков, а король сердито взглянул на Лясоту.
        — Зачем ты привел сюда этого дурака?
        — Говорил, что погадает… Утешит,  — оправдывался испуганный придворный.
        — Утешит…  — с горечью повторил Август.  — После всего, что было, только свадебные колокола меня утешить могут. И меня, и ее… Они одни!
        Королева Бона оценила события на Петроковском сейме как поражение Августа, к тому же вскоре ей сообщили, какую встречу приготовила своим сенаторам и послам Великая Польша. Толпы шляхты выехали навстречу каштеляну Гурке, послам Боратынскому и Подлодовскому. Их встречали возгласами «виват», «ура», как будто бы они выиграли большое сражение. Все, кроме нескольких вельмож, которых донимал за это королевский шут, были против брака. А то, что этот тайный союз был заключен по всем правилам, еще больше разжигало страсти, потому что Совет сенаторов согласия на него не дал. Фрич Моджевский усматривал в этом нарушение законов Речи Посполитой, попытку установления абсолютной власти, этого же боялся сенат, а в особенности сейм. Шляхта помнила о возведении на престол десятилетнего отрока и боялась, как бы он теперь с помощью Боны не установил правление, основанное на примере самодержавных властителей давних времен. Королева…
        Сейм и шляхта никогда не любили Боны, но сейчас следовало привлечь ее на свою сторону, против Августа. Фрич соглашался с этим, но даже он не знал, что такое же решение приняла Бона, что она готова на любые союзы, даже с главарями «петушиной войны», лишь бы только ослабить короля, расположить к себе людей, которые поносили Барбару.
        Моджевский, памятуя о своей старой дружбе с Августом, считал, что не лучше ли, прежде чем объявлять войну, попытаться воздействовать на короля, с которым было связано столько надежд на перемены и мудрые преобразования. Но Август, внимательно выслушав Фрича, остался непреклонным.
        — По крайней мере теперь я знаю, что ты думаешь,  — отвечал он.  — Я выслушал тебя со вниманием, хотя… Это пустое кресло… Пока ты говорил, ты все время смотрел в ту сторону, словно искал поддержки. Как будто там по-прежнему сидит королева-мать, как когда-то рядом с моим отцом. И на все, что говорил он, ответствовала: А в ответ на все, что сказал ее сын, восклицала: Ваше величество…
        — Сейчас говорю я,  — прервал он.  — И в это черное кресло сейчас сяду тоже я, чтобы ничья тень не стояла между нами и никто не слышал того, что я тебе скажу. Я хочу побыть с тобой наедине, ты был когда-то мне верен.
        — Я всегда буду вам верен, государь, до самой смерти.
        — О да, конечно!  — усмехнулся король.  — Если я поступлю так, как угодно твоим друзьям и тебе самому. Но если я сделаю все по-своему? Со мною ты будешь или против меня? Быть может, ты, человек чести, начнешь, как благосклонная к вам теперь королева, подкупать людей, вербуя сторонников? А может, вложишь шпагу в ножны и отвернешься от своего короля? Говори. Почему же теперь, ксгда мы наконец одни, ты молчишь?
        Моджевский долго размышлял над ответом.
        — Горько слушать такие речи… Что правда, то правда. Людишек продажных, пасквилянтов злобных и ничтожных развелось нынче немало, но…
        — Так ведь и ты нынче с этими людьми заодно!  — прервал его Август.  — Вместе с ними бросал в меня камни. Королева-мать…
        — Христом-богом клянусь, не было здесь даже ее тени. Я говорил о том, что у меня на душе, от имени всех тех, у кого за нашу Речь Посполитую душа болит. Мы ждали вас так долго. Да и когда же вашему королевскому величеству дерзать и вершить подвиги, которые в памяти потомства останутся, коли не сейчас? Шляхтичи из Великой Польши были у вас незадолго до меня вместе с Кмитой, да так ни с чем и ушли. Кто остался с вами, государь? Гетман Тарновский, канцлер Мацеёвский да Радзивиллы. Гетман потому с вами, что Габсбурги уговаривают его нарушить перемирие с полумесяцем, а он на борьбу с турками рвется. Другие господа литовские? Да они во всем Радзивиллам покорны!
        — Радзивиллов потому так не любят, что их титул княжеский для других как бельмо в глазу,  — сказал король презрительно.
        — Титулы, из рук Габсбургов полученные, не столь уж в цене! Тут речь идет о материях более важных,  — возразил Моджевский.  — Кезгайло того и гляди выступит против единения Литвы с Короной. О Ходкевиче, каштеляне трокском, это уже наверняка сказать можно, а если оба Радзивилла, Рыжий да Черный, в альянсе с Веной силы набравшись, с ними заодно выступят, что станется с Великим княжеством Литовским? Что будет с унией? шляхта боится, что сын, рожденный от Барбары, займет наследственный трон Ягеллонов в Великом княжестве Литовском, Литву с Короной поссорит. Государь! Неужто в угоду сердечным узам следует рвать узы государственные, дотоле столь прочные?
        — Ты говоришь так, словно бы я отрекся от своих прав на Великое княжество Литовское,  — нахмурившись, отвечал Август.  — И словно у меня нет жены, богом мне данной. Но, хотите вы или нет, она есть. И сын наш будет наследственным князем Литовским, но вовсе не грозой унии. Да и в чем нам с ним могут вельможи Литвы и Короны воспрепятствовать? Радзивиллы, не спорю, спешат укрепить в Литве свою власть, изгнать оттуда слуг королевы. Это так. Но теперь уже не она, а я сам буду там властелином. Я теперь suprem dux. Ваши страхи смехотворны. Желания — дерзки не в меру. Новизны хотите. Какой же? Разорить все, что старый король строил? Все, что от дедов-прадедов получил в наследство? Я угадал. Не противоречь! Конечно же, угадал. Хотите все изменить, по иному руслу направить. Неужто мы такие дурные правители? Ты ведь знаешь, сам Эразм Роттердамский назвал страну нашу оазисом свободы, правление наше — образцом толерантности, с коего тираны-самодержцы должны пример брать.
        — У нас не жгут на кострах людей. Никто инакомыслящих не преследует, и на сеймах можно вступить в спор с самим королем. Но, государь, родителю вашему никто не посмел бы перечить, а вам перечить будут. Потому что вы, государь, ради прихоти собственной, ради любви к женщине отчизной пожертвовать готовы. Королева из литовских вельмож родом? Как же им, новым родственничкам королевским, силу свою не почувствовать? Старые, давние советники батюшки вашего слово свое уже сказали. Шляхта боится, что интересы унии вы забвению предадите, потому что новые вельможи только о Литве пекутся! Государь, фундамент, по кирпичику предками вашими заложенный, вы своей рукою ныне рушите. Гаснут надежды, с вашим правлением связанные. И в то время как мир на наших глазах меняется и молодеет, мы назад пятимся.
        Король, вскочив с места, закружил по комнате, но лишь для того, чтобы сдержать гнев, потому что, остановившись перед Фричем, сказал вовсе не то, что тот от него ожидал.
        — Значит, я не могу позволить себе быть молодым?  — произнес он с горечью.  — Должен быть не человеком, а куклой? А ты, Фрич, знаешь хотя бы, что значит любить женщину? Любить так, чтобы решиться на самую большую жертву, на тяжкую борьбу? С сенатом, с посланниками шляхты и с тобою, да, с тобой — ты ведь был мне прежде другом, а теперь судьей быть хочешь. Холодным и жестоким, потому что у тебя нет сердца! Видишь сам, кроме Радзивиллов у меня никого не осталось.
        Да, да. Потому что братья не дадут любимую сестру в обиду. Ну, может, еще и Лясота… Он не столь осмотрителен, не столь умен, как ты. Не государственный человек, не королевский секретарь, зато своему господину как верный пес предан. Лясота!  — неожиданно воскликнул он, а когда дворянин тотчас же появился в дверях, приказал: — Вели передать, чтобы князь Радзивилл Черный незамедлительно приехал на Вавель. И проводи господина Фрича.
        — Но, государь…
        — Все, что вы хотели сказать — ты и друзья твои,  — уже сказано. И довольно.
        Говорили, что стены Вавельского замка, хоть и сложены из массивного камня, отнюдь не преграда ни для любопытных глаз, ни для чутких ушей. И по этой причине уже через час после беседы молодого короля с Радзивиллом Бона, выгнав Досю и Марину, велела просить к себе маршала Кмиту. Она казалась такой угрюмой и озабоченной, что Кмита решился первым задать ей вопрос.
        — Дурные вести, государыня?
        — Хуже не придумаешь,  — в ярости сказала она.  — Сначала короля уламывал Фрич, потом Радзивилл Черный. Из них двоих Радзивилл вышел победителем. Даже не угадаешь, что придумали.
        Я боялась этого, но не предполагала… И все же это в самом деле так. На тот случай, если предстоящий сейм так же не признает его брака, Черный подговаривал Августа заключить тайный союз с Фердинандом, обещав ему, что Польша не будет поддерживать сына Изабеллы, молодого Заполню, в его борьбе за венгерский престол…
        — Чего же они хотят за эту услугу?  — спросил Кмита, когда она, с трудом переводя дыхание, умолкла.
        — И подумать страшно!  — воскликнула Бона.  — Вена за это должна прислать Августу к началу сейма подкрепление… наемное войско. Санта Мадонна! Войско римского короля против польской шляхты?
        Кмита на минуту задумался.
        — Весть дурная, но настолько странная, что поверить в нее трудно. Нужно подослать кого-нибудь к Черному, пусть сторонником прикинется да незаметно все разведает. А кого его королевское величество может послать с таким поручением в Вену? Я полагаю, не Радзивилла, потому что дело сразу получит огласку.
        — Радзивилл Черный свой титул уже заработал и к Фердинанду ехать не собирается, но назвал подходящего человека…
        — Кого же?  — Кмита весь превратился в слух.
        — Епископа хелмского…
        — Станислава Гозия?  — удивился маршал.
        — Да. Он не благоволит к иноверцам, вот его и выбрали, чтобы не сердить ревностного католика Фердинанда. Ох!  — вздохнула она.  — Вы пускаете в ход слова, стараясь изобличить сожительницу короля. А он, по наущению Радзивилла, уже действовать готов. И свое поражение превратить в победу.
        — Государыня, вы недооцениваете шляхетских глоток,  — рассмеялся Кмита.  — Они охрипли от крика, но стоит их смазать медом, и они опять орать горазды. Через несколько дней я устрою в Висниче славную попойку, и тогда поглядим, кто одержит верх на втором петроковском сейме — король или шляхта?
        Бона знала, что слово свое Кмита сдержит, только это ее ничуть не успокоило. Она смотрела шире и глубже. Кмита, разумеется, сможет подкупить небогатых шляхтичей и крикунов, вечно горлопанящих на сеймах, но они ее мало заботили. От каштеляна Гурки Бона знала, что подлинная влиятельная оппозиция королю — это сенаторы, враги Радзцвиллов, и шляхетский лагерь, требующий проведения в жизнь реформ, соблюдения законности и справедливости в Речи Посполитой. Их благородное негодование должен поддержать не Кмита, а человек, бойко владеющий пером и королю желающий добра. Быть может, пригласить Фрича Моджевского, посвятить его во все, пусть узнает об интригах Радзивилла Черного. Изабелла… Как это могло статься, чтобы Август, любивший ее больше всех своих сестер, ей одной писавший письма, предал ее и ее сына, законного наследника венгерского престола? Чтобы согласился навсегда Габсбургам отдать Буду только за то, что они признали его брак законным и обещают поддержку? Сколь тяжка участь сына Изабеллы, юного Яноша Сигизмунда… Он унаследовал отцовский престол, и его мать ни на минуту не прекращает за него борьбу.
Прежде на помощь Яношу Заполни, мужу Изабеллы, отправлялись польские рыцари, за него пришлось постоять даже Кмите. А теперь… Сам король готов выступить вместе с Габсбургами против родного племянника. Ма1е-ёшопе! Дождаться такого дня! Жить под одной крышей с человеком, который состоит в заговоре против Изабеллы, а ее избегает, считает врагом.
        Бежать! Оградить себя от подобных оскорблений, от Радзивилловых интриг, бежать как можно дальше! В свои литовские поместья? Нет, там она не будет чувствовать себя полновластной государыней. Остается Мазовия… Она давно там не была, не знает толком с таким трудом полученных от мужа городов, селений, деревень. И прежде всего — Варшавы. Странно, что именно об этом городе на берегу Вислы она вспомнила сразу же, едва услышала о Фердинанде и его наемном войске. Надо спросить Паппакоду, что он знает о тамошнем замке, где столько лет жили мазовецкие князья. И сразу начать действовать. Тихо, незаметно для завистливых глаз. Август…
        Как же он смешон, если не догадывается, что ей известен каждый его шаг, все переговоры и даже любой разговор… с глазу на глаз.
        Несколько дней спустя Станьчик встретил на галерее выходивших от Боны Фрича Моджевского и Остою. Остановившись возле них, он сказал таинственным шепотом:
        — Молодая королева еще далеко, а голова от новостей кругом идет.
        — Новости столь важны или голова слаба?  — пошутил Остоя.
        — Шутить здесь подрядился я, а вы для того, чтобы игру вести, ловкую аль нет — это уж как придется. Первая новость такова: король у астролога побывал. Должно быть, никак не опомнится.
        — Это не новость. А вторая?
        — Может, вы и ее уже знаете? Дракон италийский ползает по вавельским стенам.
        — Что ты хочешь этим сказать?..  — вмешался в разговор Фрич.
        — Лучше спросите — зачем ему это? Кто его знает. Может, от жадности обезумел. Мало ему того, что живых людей пожирает, ковры и гобелены со стен срывать стал.
        — Откуда тебе сие известно?  — нахмурил брови Остоя.
        — Не забывай, что с королевскими придворными говоришь,  — добавил Фрич.
        — Что хочу, то и говорю,  — пробурчал шут,  — потому что после смерти моего короля я сам себе хозяин. Ни его сыну, ни почтенной его супруге — не слуга.
        — Ты слышал, что она уезжает?  — спросил Остоя.
        — Слышал,  — кивнул головой Станьчик.  — И скатертью ей дорога. Только пусть скатерка эта вся колючками устлана будет. Пусть едет что я дожил до той минуты, когда вавельскии дракон изгоняет из этих стен италийского, что я сей победы дождался…
        Обе новости подтвердились. Уже второй раз король в сопровождении Лясоты входил в пустынный покой астролога. Над металлической пластиной, разделенной на равносторонние треугольники с изображенными на них знаками Зодиака, висела на нитке палочка из эбенового дерева. Астролог осторожно вращал ее, и она начинала выделывать над пластиной круги. Два круга… три. Наконец остановилась над знаком Водолея. Сигизмунд Август, как зачарованный, следил глазами за движением палочки.
        — Все еще кружится… Вот, наконец-то. Остановилась.
        — На знаке Водолея, господин.
        — Что это значит?
        — Многое, очень многое. Исполнение всех надежд и желаний,  — спешил ответить астролог.
        — Повтори еще раз — всех?
        — Да, ваше величество!
        — Слышишь, Лясота! Будет королевой и моей, и вашей! Будет счастливой, потому что sic УОШП аstrae!
        Одного только не предсказали звезды. На другой день на половине вдовствующей королевы были приняты решения, говорящие о том, что ни одна из тайн короля не была скрыта от нее.
        Бона вызвала к себе Паппакоду.
        — Послан ли гонец упредить Изабеллу? Послан? Bene. А теперь слушайте со вниманием. Завтра с самого утра соберемся в путь. Тихо, никого не оповещая. Просто я вместе с дочерьми еду в Мазовию.
        — А как же ковры, гобелены, купленные во Фландрии?  — спросил Паппакода.
        — Все, что мы привезли, со стен снять, увезем с собой. Погрузить на повозки все канделябры, кубки, серебряные блюда и всю мою казну.
        — А что же оставить?  — вмешалась в разговор Марина.
        — Ничего.
        — А колыбельку, что прислана из Бари?
        — К чему? Пока нет никаких надежд! Никаких! Можете идти. А ты,  — обратилась она к Паппакоде,  — останься. Как же мне не хватает сейчас Алифио! Ты хотел быть бургграфом замка, а он им стал. Но в будущем, в Варшаве…
        — Государыня, вы знаете, я предан вам душою и телом!  — заверял Паппакода.
        — Тогда проследи, чтобы после меня ничего здесь не осталось! И в покоях у принцесс тоже. Пусть он привезет Барбару в пустой дом.
        — Но, государыня, если изволите выслушать…  — сказал робко итальянец.  — Зачем везти казну в Мазовию? Отправим золото к банкирам в Неаполь. Там надежнее будет.
        — Правду говоришь!  — вздохнула она.  — Надежней, чем здесь, где, если хочешь добиться чего-то сделать по-своему, всех подкупить надо. Да и Август… Похоже, что он так же щедр и великодушен, как все Ягеллоны.
        — Если бы не вы, государыня…
        — Si. И подумать только, сколько податей, сколько пошлин я собрала… чтобы все этой девке досталось!
        — Потому и советую я…
        — Знаю, но не сейчас… Вдруг что-то изменится? Август отошлет Барбару обратно, как того требует шляхта? Я все еще хочу верить… Хотя следует поразмыслить, кому можно давать в долг с пользой для герцогства Бари. Не вздумай посылать в Игалию деньги без моего ведома.
        Паппакода, казалось, обиделся.
        — Государыня, да разве я…  — сказала она и замахала рукой, прогоняя его.
        Ей хотелось остаться одной, подумать еще раз над принятым решением.
        …Она вдруг почувствовала себя смертельно усталой от переговоров с Августом и впервые в жизни… старой. Быть может, потому, что, лишенная возможности действовать, была теперь никому не нужна, не то что в те годы, когда приняла бразды правления из ослабевших рук мужа. Стало быть, конец?
        Отказаться от всего, уйти в тень? Ей хотелось запустить в закрытые двери чем-то тяжелым, чтобы они раскрылись настежь. Остаться на Вавеле и покорно глядеть, как там будет царствовать молодая королева? Нет, только не это. Молча смотреть на все деяния Августа она тоже не согласна. Бона чувствовала, что у нее еще довольно сил, чтобы высказать теснившие ее грудь желания, отдавать распоряжения, командовать покорными ей людьми. Мазовия… Уехать туда — первая и самая верная мысль. Она, княгиня Мазовии, будет там истинной королевой и сможет делать все, что захочет. Во время сейма противостоять воле сына и Радзивиллов. Но сейчас ей придется проститься со стенами Вавеля, где она прожила тридцать лет, где помнила каждую колонну на галерее, где в саду было столько ярких цветов и кустарников, выращенных по ее приказанию. Сколько веселых празднеств было отмечено в этом замке, сколько раз, слушая игру италийской капеллы, наслаждаясь звуками флейты или лютни, она испытывала минуты радости, гордясь тем, что ее двор не уступит итальянскому, французскому и даже обоим габсбургским — мадридскому и венскому, вместе
взятым.
        Ее мудрость и красота были воспеты многими поэтами. Впрочем… Хорошо известный при императорском дворе польский посол, он же знаменитый поэт — Дантышек, стал теперь епископом Вармии. Может быть, написать ему? Пусть попытается воздействовать на Гозия, отговорить от выполнения возложенной на него королем миссии? Пусть не вступает с Фердинандом в переговоры, пусть оставит Изабеллу в покое.
        Не вызывая прислуги, Бона покинула опочивальню и вошла в соседнюю комнату, уже почти пустую.
        Дорогие покрывала были сняты, мебель черного дерева вынесена. И только большой стол по-прежнему стоял у стены. Бона склонилась над ним и долго всматривалась в его полированную поверхность, разглядывая свое туманное отражение. Обвела пальцем очертания головы, плеч.
        Подошла к выходящему во двор окну. Трудно было расставаться не только с прекрасным этим замком, но и с собственными воспоминаниями, с собой, Боной Сфорцей Арагонской, которая приехала сюда когда-то, в далекие молодые годы. И все еще чувствовала себя молодой, молодой, молодой!
        Хлопнула дверь, вбежала Сусанна Мышковская — забрать серебряную вазу с цветами, одиноко стоявшую посреди стола. Но Бона, быстро отойдя от окна, не разрешила ей.
        — Оставь!  — сказала она.  — Оставь вазу здесь. Это было первое, что я увидела, когда сюда вошла.
        — Понимаю, госпожа,  — шепнула девушка.
        — Ничего ты не понимаешь,  — возразила Бона сердито.  — Тебя тогда и на свете-то не было. Да и я была другая. Только цветы точно так же стояли на столе… Какой у нас сегодня день?
        — Первое августа, госпожа.
        — Памятный день… Но это не ты двадцать девять лет назад вывесила за окно алое полотнище.
        — Полотнище?  — повторила девушка.  — Не понимаю…
        — И я тоже. Как все это могло случиться? Столько замыслов, желаний, надежд… Я всегда хотела созидать, творить. И ничего не осталось. Niente! Словно бы вся жизнь оказалась пустой. А ведь было… Что же ты стоишь? Ступай!  — крикнула она, увидев, что в комнате не одна.
        Как только Сусанна вышла, Бона снова подошла к окну. Прикоснулась к стене, погладила рукой холодные камни, словно бы ища алое полотнище, висевшее здесь когда-то…
        — Август…  — шепнула она.  — Так много и так мало. Так мало…
        Длинная вереница повозок, груженных всяким добром, и карет, запряженных четверками отличных, под одну масть лошадей, остановилась на берегу Вислы. Из первой кареты вышла королева и вместе с Мариной, Сусанной и Паппакодой подошла чуть ли не к самой воде. Река была такая же серая, как у них за Вавелем, но намного шире, августовский зной пометил ее многочисленными оспинами песчаных островков. Во всяком случае, именно такое сравнение пришло в голову Марине.
        — Того и гляди высохнет, была и нет…  — осмелилась сказать она.
        — Под Варшавой берег выше, течение быстрее,  — отвечала Бона.  — Завтра к вечеру будем уже в Яздове. И подумать только, что в тот самый час, когда я переступлю порог деревянного замка мазовецких князей, король войдет с этой девкой в мои вавельские покои…
        Слуги молчали, не зная, что ответить. Она прикрыла глаза и словнр бы увидела Августа, державшего в объятьях Барбару, у того же самого окна, из которого когда-то Анна вывесила алый стяг. Ее сын с Барбарой… Чудовищно…
        — И это называется справедливость?  — не выдержав, громко воскликнула Бона.  — Санта Мадонна!
        — Столько сил, столько золота ушло на строительство Вавеля,  — вторил ей Паппакода.  — Да еще на торжественные въезды в город. А тут что? Глушь, запустение. Нас никто даже не встретил…
        — И зима в Мазовии холоднее, нежели в Кракове…  — добавила Марина.
        — В сей столице бывшего княжества всего лишь три ювелира да сотни две людей, занятых ремеслами.  — причитал итальянец — воскликнула вдруг королева.  — Не желаю больше слышать о Вавеле ни слова. Возьму Яздов и Варшаву в свои руки, приглашу зодчих, ваятелей, музыкантов.
        Будут у меня новые поместья и сады. Еще король мне позавидует!
        — Земли здесь скудные, пески…  — досаждал Паппакода.
        — Из песков тоже можно добыть золото,  — отвечала она уже с гневом.  — Едем, Не будем терять времени.
        Слуги свернули на большак, а она все еще не двигалась с места и смотрела на мокрый песок, на котором отпечатались ее следы. И вдруг ей показалось, что она у себя дома, в своем италийском замке — стоит на мраморном полу, смотрит вниз и видит свои белые туфельки, мраморную плиту под ногами, на которой по обещанию принцессы должны были выбить надпись: «Здесь стояла польская королева, прощаясь с матерью своей, герцогиней Милана».
        Бона закрыла глаза, а потом, открыв, глянула вверх. В августовском небе плыли белые облака, ветер гнал их к югу, кто знает, быть может, в сторону Бари, к часовне святого Николая-угодника, покровителя рода Сфорца.
        — Ты видишь,  — тихо прошептала она.  — Я стою здесь. Одна. Изгнанница. Помоги. Помоги мне!
        Начиная с сентября месяца к Боне в Варшаву то и дело прибывали с докладом гонцы. Сказывали, что король снова отвез молодую жену в Корчин и неустанно хлопочет, вербуя себе сторонников среди вельмож и шляхты, особливо среди самой дерзкой, великопольской. Подосланный к гетману человек Кмиты божился, что епископ Гозий выехал в Вену, а придворный Боны, посланный отблагодарить Боратынского, приехал какой-то кислый и уверял, что Люпа Подлодовский уже успел получить от короля жалованную грамоту на землю и теперь возражать против брака не намерен. Горькая весть была еще впереди: Гозий вернулся из Вены, подписав соглашение между двумя королями — римским и польским. Преемственность венгерской национальной династии сводилась на нет, а строптивой польской шляхте король угрожал наемниками. Он действовал очень решительно, готов был все поставить на карту и, хотя сейм, в сущности, был сорван, твердо, как ни в чем не бывало, вершил все государственные дела. Шляхта, разъяренная нарушением всех прав и обычаев, взбеленилась еще больше, даже те, кого не слишком-то волновали реформы и изъятие имущества, отвернулись от
Августа.
        — Все теперь против него?  — спрашивала Бона маршала Кмиту с надеждой в голосе, но он, хотя и помнил нанесенную ему королем обиду и оскорбление, соглашался с нею все неохотнее. И в конце концов как-то даже решился ей возразить:
        — Государыня, власть золота вам хорошо известна, а молодой король расточает его с такой щедростью, словно у него под Краковом золотые прииски. Одних подкупил, других одарил и возвысил. Да и сенаторы многие, отказавшись от прежней своей непреклонности, предпочитают с новым королем столковаться. Он-то долговечнее, чем они, уж лучше должности да грамоты жалованные сейчас от него получить.
        — На что еще может рассчитывать Август?  — спрашивала она, едва сдерживая гнев.
        — На помощь габсбургского войска. Вскорости увидим, пойдет ли шляхта на уступки или сама начнет бряцать оружием.
        Вскоре после этого разговора Кмита покинул Яздов, а королева досадовала, что не послала в Корчин надежного и ловкого человека. Она много дала бы за то, чтобы узнать, какие обещания Август давал Барбаре, когда они оставались наедине. Сама ли она так добивалась коронации, или же это была воля Августа, скрытная, но неколебимая непреклонность Ягеллона.
        Тем временем в Корчине Август, забью о своей грозной противнице, встречал Барбару все теми же словами:
        — Наконец-то! Я дождаться не мог этой минуты…
        — Я снова с вами, в ваших объятьях…  — шептала она.  — Брат мой, Миколай, замучил жалобами…
        — Да, препятствия есть. И немалые… С торжественным въездом повременить придется… Бурю переждете здесь, в Корчине. Но, хоть и тяжкая битва предстоит, рад постоять за вас и счастье наше.
        — Вы скучали?  — спрашивала она.  — Да.
        — Я тоже. Все по-прежнему?
        — Да. Впрочем, нет, я люблю вас сильнее, чем прежде.
        — Счастливый… Я любить сильней уже не могу, не умею…
        — Вы любите еще и матушку свою, и братьев. А мне некого любить, кроме вас. И во всем королевстве вы единственное мое бесценное сокровище, мое, и ничье больше,  — ваши глаза, губы, руки, плечи…
        Она шептала, убаюканная в его объятьях:
        — Господин мой! Единственный мой, желанный…
        Человек, посланный в Корчин, вернулся в Варшаву с вестью: слуги Миколая Рыжего, делившего со своею сестрой «изгнание», говорили, что король и Барбара неразлучны…
        Слушая донесение гонца, королева смотрела в окно на серую Вислу, текущую внизу, под стенами замка,  — так же уныло протекала теперь ее, когда-то такая бурная, жизнь. Разве и она тоже не в «изгнании»? И сердце ее не разрывается от тоски и боли, такой тяжкой, что ей трудно двинуться, встать с места, подойти к окну? А впрочем, к чему ей выглядывать в окно, трогать стены здешнего замка? Ведь это не Вавель, и не из этого окна был вывешен пурпурный, окаймленный золотом стяг…
        Маleшгюпе! Она здесь, в Варшаве, одна, а в это время в Корчине кипит молодая жизнь, и руки Августа тянутся к Барбаре с такой нежностью, с какой никто никогда не обнимал ее, разве что в давние годы он, ее первенец. Младенец… Неужто эта наложница подарит ему сына еще до коронации? Для Барбары это было великим незаслуженным счастьем, но для Ягеллонов? Им подкидыш не нужен. Нужно ждать, признает ли брак короля предстоящий сейм. Она снова поедет в Гомолин, но на этот раз никто не услышит от нее хулы, она не станет больше осуждать Барбару…
        Кмита наведался в Варшаву только раз. Может, и он тоже ищет королевской милости? Он, царь и бог у себя в Висниче, служил ей не только из чувства долга, но, наверное… В его глазах было нечто такое, что она не могла ошибиться… Но это было прежде, в Кракове, зато теперь, во время своего последнего приезда в Гомолин и в Яздов, он избегал ее взглядов… Течет внизу Висла… Поток жизни уносит все, что когда-то ей принадлежало. Даже любовь. О своей любви он никогда не сказал ни слова, но, наверное, она была не менее сильной, чем то чувство, которое втайне питал к ней Алифио. По небу плывут серые тучи… Как грустно смотреть на то, как уходит любовь, верность, дружеские чувства. А впрочем… Разве неумолимое время грозной своей рукой не коснулось и ее?
        Но до сейма, который созовут в Петрокове не ранее будущего года, еще далеко. Разумеется, король этого времени не упустит, но и она тоже. Она все еще королева Польши, княгиня Литовская и Мазовецкая… Со времени ее приезда уже многое изменилось и в Варшаве, и в Яздове, теперь должно измениться все. Старый замок укрепили, расширили, обставили красивой мебелью, украсили стены гобеленами и коврами, вывезенными из вавельских покоев. Вместо запущенного княжеского поместья теперь здесь роскошная королевская резиденция, с каждым месяцем увеличивались табуны лошадей — недаром из Литвы привезли сюда племенных жеребцов,  — а по крутым берегам Вислы уступами спускались вниз сады, радующие глаз пестрыми цветочными клумбами.
        Принцесс старались занять потешными представлениями карликов, катаньями на прудах в парке, рукоделием — вышиваньем облачений для варшавских костелов, но этого им было мало, они все равно тосковали по веселому, оживленному Вавелю. Тогда, к великой радости Марины, Бона пригласила капеллу из Италии, и теперь дни в Яздове были заполнены не только работой, но еще и музыкой. Советником Боны, к великой досаде Паппакоды, стал ее секретарь Станислав Хвальчевский. Королева считала его более достойным преемником Алифио и ему поручила обдумать и гровести земельную реформу в своих владениях за пределами Короны. Для обсуждения сих дел она велела позвать ревизоров, которых терпеть не мог за дерзость и любопытство Миколай Радзивилл Рыжий и которые отлично знали все окрестные поместья с их лугами и лесными угодьями.
        Теперь все четверо — Осмульский, Брудницкий, Дыбовский и Новицкий — стояли перед королевой в Яздовском замке, а она расспрашивала их, сколько земель вокруг Кобрина и Пинска, много ли там полей и лугов или все больше леса?
        Ревизоры отмалчивались, стояли потупившись, испуганные ее властным взглядом. Да и на вопросы толком ни один из них не мог ответить. Отвечали весьма туманно, приблизительно, один противоречил другому. Наконец Боне это наскучило, и она сказала гневно:
        — Я уже слышала эту сказку — был в Польше один-единственный землемер, да и тот помер. Мне мертвецы не нужны. А вам, почтеннейшие, велю перемерить Волынь, Пинскую сторону и мои литовские владения. Знаю, там была одна мера — на глазок. Отныне по-другому будет. А тебя, пан Хвальчевский, назначаю управляющим всеми моими землями, но и при мне секретарем останешься, как и прежде. Растолкуй их милостям, что мы успели измерить и какие приняли решения.
        Владетель имения в Кобрине и придворный королевы Станислав Хвальчевский, стоявший за ее креслом, выступил вперед:
        — Все земли надобно измерить, описание составить, все клины да полоски объединить в одно. За меру госпожа наша наказала принять одну влуку[2 - Влука — польская мера площади, равная 16,8 га.]!
        — Боже милосердный!  — вздохнул ревизор Новицкий.  — Слыхано ли дело? У кого хватит сил одолеть такую работу?
        — У вас, почтеннейший,  — отвечала королева.  — Слыхала я, вы человек решительный и предприимчивый. Вот вам и путь в главные ревизоры. Как долго вы намерены измерять эти земли?
        Ревизоры пошептались минутку, и Осмульский сказал:
        — Самое малое лет… пятнадцать уйдет.
        — А может, и двадцать,  — добавил Брудницкий.  — Земель-то там супротив мазовецких намного больше.
        — Мне ли не знать этого?  — спросила она.  — Земель-то больше, зато перелогов да чересполосиц меньше… Я проверяла. Ну, а как вы полагаете, какие сроки для обмера земель нужны?  — обратилась Бона к Дыбовскому.
        — Двенадцати лет довольно,  — отвечал он, подумав.
        — Bene. Четверо вас, значит, три года на каждого. Подбирайте себе в помощники людей прилежных и честных. Хочу, чтобы к пятьдесят четвертому году вся земля измерена была.
        Осмульский, набравшись смелости, возразил:
        — Государыня! Новшество это для нас великое. Вся шляхта, и богатая и мелкопоместная, поднимет крик!  — возразила Бона.  — Все новое дает знать о своем рождении криком. Разве вы не знаете, что новорожденные, едва лишь на свет появятся, кричат что есть силы. А что они смыслят? Ничего. Так вот, я желаю вас видеть у себя с отчетами раз в три месяца. Здесь. В Яздове. А ты, сударь,  — обратилась она к Хвальчевскому,  — получишь местных ревизоров, но только не езжай с ними.
        Останешься здесь, при дворе. Вместе мы поразмыслим и об иных реформах.
        — Нижайший слуга ваш, государыня,  — склонился Станислав Хвальчевский.
        Бона все чаще отправлялась теперь в карете, запряженной четверкой коней, в город, окруженный каменной стеной, и через Свентоянские ворота въезжала на рынок. От ее внимательного глаза ничто не могло утаиться — ни грязь немощеных улочек, таких узких, что двум толстым бабам не разойтись, ни обилие слишком близко лепившихся друг к другу деревянных домиков возле ратуши.
        — Молния ударит или искра из трубы вылетит, кто пожар гасить будет?  — спрашивала она Паппакоду.
        Но тот, не в силах забыть прекрасный Краков, лишь сокрушенно разводил руками. Бона велела позвать бургомистра.
        — Ежели молния ударит или ветер разнесет искр из кухонных труб, кто за пожар отвечать будет?
        Уж не вы ли, ваша милость?
        Но, не услышав от бургомистра толкового ответа, ничего, кроме уверений, что мазовецкие князья никогда таких вопросов не задавали, Бона завела в городе новые порядки, назначив людей, несущих пожарную службу. И словно бы предчувствовала, что сделать это надлежит, потому что месяца через два после введения нового указа в городе разразилась страшная буря. Небо пронизывали молнии, вихрь срывал с домов крыши, сносил трубы, не пощадил даже башни собора: она рухнула, пробив пол и завалив обломками старые гробницы. Вслед за одним домом на рынке загорелись соседние дома и подворья. Бона, услышав о пожаре и о том, что город под угрозой, велела немедленно запрягать и, несмотря на сильные порывы ветра, добралась до Свентоянской. И уже пешком, в сопровождении нескольких придворных и стражников, прошла всю улочку до конца. Повеяло жаром, Бона впервые увидела горящий город. Тревожно били колокола многочисленных костелов, кричали люди, спасавшие из огня добро, причитали бабы, нищенки, торговки в своих лавчонках. Оглушенная причитаниями, задыхаясь от дыма, Бона все же оставалась на месте до тех пор, пока пожарники
не перестали черпать воду из колодцев, а их старший не пришел и не доложил: «Что сгорело, то сгорело, а что осталось, спасли»,  — спасли два ряда домов на рынке и здание ратуши.
        В Яздов она вернулась на рассвете, замерзшая, продрогшая на ветру, но впервые за много месяцев довольная собой. Дома она велит отстроить из камня, а деньги на ремонт собора тоже найдутся, из припрятанных в подвалах сундуков с огромными замками. Паппакода отсыплет горсть золотых дукатов! Она опять была нужна кому-то, смогла что-то предвидеть, предотвратить беду.
        Поэтому она ничуть не удивилась, когда после этого страшного пожара в июне месяце к ней пожаловали несколько садовников из яздовского поместья с покорнейшей просьбой их принять. Они явились не только чтобы спросить, как лучше выращивать заморские овощи, которые были посажены весной, но и для того, чтобы пожаловаться на нехватку… кос. Чем косить буйные травы на крутых береговых склонах и на лужайках в парках, если кос на всех не хватает, да и во всем городе не найти ни одного точильщика.
        — А как было прежде?  — спрашивала она.  — Как вы ранее справлялись?
        Один смельчак, поглядев на остальных, отвечал потупившись:
        — Прежде?! Прежде не было здесь вас, государыня. Каждая травинка да овощ в огороде росли как им вздумается… Да и то сказать — Яздов далеко, за стеною, а в Варшаве кому нужны косы?
        Бона выслушала их с большим вниманием и в тот же самый день велела позвать Хвальчевского.
        — Прикажите еще до зимы построить поблизости от замка мастерские, где бы можно было точить косы, ножи и мечи. И доставить сюда, не откладывая, из Черска, Плоцка или даже из самого Кракова запас новых кос и двух точильщиков опытных. Но смотрите.
        Пан Хвальчевский был удивлен тем, что королева вспомнила про мечи.
        — Не ждете ли вы неприятеля из стороны прусской?  — спросил он.
        — Пока жив Альбрехт, я его рыцарям не верю, а посему и у моих воинов должны быть превосходные острые мечи. Когда доставите сюда строителей, пусть заодно поставят и белильню — отбеливать полотна для женщин, которые так причитали над потерей своего добра.
        — А для вас, ваше величество?  — спросил он.  — Ничего?
        — Для меня пусть построят мельницу для выделывания бумаги. Удивляюсь, что при князе Януше такой не было, ведь он и читать, и писать умел. И еще одно: узнайте в ратуше, у кого из ремесленников есть толковые сыновья, готовые поехать за наукою в Италию. Туда мы их не пошлем, чересчур далеко, но на ученье в Краковской академии выделю средства из собственной казны. Пусть обучаются не только отроки варшавских аристократов и богатых мещан, но и дети пивоваров, ювелиров, портных и сапожников. Не хочу, чтобы надо мною смеялся весь Вавель, если я закажу туфельки да сапожки в Кракове, а пиво… Откуда? Рег Вассо! Сама не знаю, из каких мест было пиво, которым угощал нас и всю шляхту Кмита у себя в Висниче.
        Бона умолкла, вспомнив праздник, заданный в честь королевской четы могущественным вельможей.
        Таких людей в этой унылой песчаной Мазовии не было. Но на этот раз не садовникам, не успевающим прополоть ее гряды и скосить траву, а самой себе она дала обещание, что после осеннего сейма в Петрокове в Варшаве будут и искусные ремесленники, и свой двор, которому позавидуют многие удельные князья. Нужно завести и собственную канцелярию — поэтому из Плоцка на обучение в Краков она отправит молодых людей, они станут секретарями, бакалаврами, и понемногу в Варшаве, этом мазовецком городе, появится мода на все итальянское, на все, что так напоминает Бари и что любит Италия…
        В тот вечер Бона долго стояла перед небольшим зеркалом в золотой оправе, привезенным ей некогда верным Дантышеком из далекой Испании. Ей уже было больше пятидесяти, но об этом никто, кроме ее самой, не знал. «Мне своих пятидесяти никак не дождаться»,  — говорила она в шутку дочерям и Сусанне. При Марине она не повторяла таких слов, ведь та, как и незабвенный Алифио, знала ее еще ребенком.
        Бона долго и внимательно глядела на свое отражение в зеркале, которое не умело лгать. Нет, ни старой, ни безобразной ее не назовешь. Пополнела, стала более грузной, щеки округлились, и на лице ни морщинки. Черные глаза не утратили прежнего блеска, порой мечут молнии, а порой умеют и ласково улыбнуться. Только губы… Все еще алые, но тонкие, гневно поджатые губы. Санта Мадонна! Неужто так останется навсегда? Краков и Литва далеко, замок в Яздове поможет залечить нанесенные ей жизнью раны, сбросить бремя лет… Пора отказаться от вдовьих чепцов и темного платья! Вот уже два года, как она вдовствует и теперь снова может носить наряды из яркого бархата, парчи и шелковых тканей. При варшавском дворе запылают яркие свечи, раздадутся звуки паваны и других модных теперь во Франции и в Италии танцев.
        Они хотели, чтобы она оказалась далеко за пределами Кракова, этого сердца Польши! Bene! Так пусть же все знают — и она это докажет,  — что варшавский двор королевы Боны может стать одним из самых славных дворов Европы.
        Наконец, убедившись, что новый двор ее обрел силу, так как в Яздов приходили уже и письма с приглашениями на свадьбы князей, Бона стала подумывать о том, как бы ей и своих дочерей пристроить. Все три принцессы, пожалуй, слишком засиделись в девках… О своих планах Бона решила написать сыну, она уже давно искала повода для примирения с ним, но Паппакода уверил ее, что король, поглощенный борьбой за признание Барбары, сожжет и ее письмо, как сжигал все анонимные письма и листки, которые постоянно ему подбрасывали.
        — Ну и как, в письмах по-прежнему клянут Барбару?  — спросила Бона.
        — Клянут, но куда меньше. Станислав Ожеховский никак не может остановиться в своем негодовании, но Кмита назвал его сутягой и смутьяном.
        — Кмита так говорит? Вот как…  — прошептала Бона, но Августу отправлять письмо не стала.
        Известие о сговоре Августа с Габсбургами, намеренно распространяемое наперсниками и придворными короля, кого-то возмутило, у кого-то отбило охоту с ним спорить. У шляхты не было желания затевать драку и междоусобицы лишь для того, чтобы воспрепятствовать коронации Барбары. Даже сенаторы и епископы во главе с примасом Дзежговским, казалось, забыли о том, какое небрежение оказал сенату король, вступив в тайный брак. Воевода Рафал Лещинский предпочитал не вспоминать об оскорблении, нанесенном при всех на сейме в Петрокове маршалу Кмите, да и сам Кмита не собирал больше у себя в Висниче шляхтичей, не поил и не подзуживал их.
        В мае, почти два года спустя, в Петрокове собрался наконец-то новый сейм, ничем не похожий на предшествующий. Сенат не скрывал, что на этот раз не окажет поддержки нижней палате. На заседания в качестве гостей прибыли послы Габсбургов из Вены, не скрывая того, что в случае нужды станут стеной на защиту дружественного их королю монарха. Маршал Кмита предупредил крикунов, что на выигрыш надежды нет и следует держаться поскромнее, шляхтичам удалось настоять лишь на одном: чтобы впредь перед заключением новых браков король заручался согласием Совета, на что он легко согласился, потому что не сомневался, что союз с Барбарой и любовь к ней будут вечными.
        Через несколько недель заседания были закончены, послы разъехались, испытывая досаду и горечь поражения, король же, напротив, открыто радовался своей победе. Она и в самом деле была столь велика, что королеве Боне, ждавшей в Гомолине развязки, просто не верилось, что все обошлось даже без мелких стычек и столкновений.
        — Не верю!  — закричала она, когда Паппакода повторил ей донесение Остои.  — И не поверю, пока не услышу от самого Кмиты.
        А в это время надменный маршал вместе со всею свитой сопровождал короля в Краков и лишь раз позволил себе сказать каштеляну Гурке колкость:
        — У вас в Великопольше коли начнут стараться, так уж и меры не знают.
        — Меры не знают? Что это вам вдруг померещилось, почтеннейший маршал?
        — Стремя. Подумать только, вы, каштелян познанский, придерживали королю стремя, когда он на коня садился!
        Гурка побледнел, но в эту минуту к нему галопом подскочил Лясота и от имени его величества пригласил в первые ряды свиты. Вдали уже видны были очертания Кракова, а король желал въехать в столицу с триумфом, в окружении самых высших своих сановников. Каштелян заколебался на мгновение, но, видя, что Кмита не удостоен такой чести, поскакал вперед. Кмита же, щурясь, как разъяренный барс, зло глядел ему вслед. Злость его была недолгой, потому что в голову ему пришла мысль: ведь он, хозяин Виснича, может устроить еще один роскошный пир, на этот раз в честь королевской четы, и Август, для того чтобы расположить к себе сторонника матери, наверняка не откажется от такого приглашения, самое же главное — на этом торжестве не будет… Гурки. Познанское каштелянство тот получил без году неделя а он, коронный маршал, возведен в каштеляны давно, лет двадцать назад, и у себя в замке принимал еще Сигизмунда Старого с королевой Боной, да род его древнее рода Сфорца. Но он никогда никому, даже самому королю, не держал стремени, когда тот садился на лошадь…
        Торжественный, пышный въезд на Вавель стал подлинным триумфом королевской четы. Барбара, при молчаливом согласии сейма признанная законной супругой короля, благодарила Августа за верность, постоянство и отвагу. Братья давно твердили ей, сколь трудна была его борьба, сколь тяжелы были препятствия, которые пришлось ему одолеть и какой дорогой ценой заплатил он за одержанную победу. Скрыв свое недомогание, Барбара в день торжества нарядилась в одно из лучших своих платьев, переливавшееся жемчугами и драгоценными каменьями. Когда супруги остались вдвоем, уже не Август, а она прошептала:
        — Наконец-то!
        Король обнял ее и, подхватив на руки, осыпал поцелуями.
        — Мы победили! Выиграли! Окончательно!  — восклицал он.  — Но сколько надобно было сил… Море крови, горы золота…
        — Но в сей победоносной баталии, как в зеркале, отразилась неизменная любовь ваша…  — отвечала Барбара.
        Король бережно опустил Барбару на пол, на мягкий ковер.
        — Я увезу вас отсюда! Мы уедем в Неполомице, будем там одни… Хотя Черный и советует…
        — Чтобы мы никогда не разлучались?
        — О нет. Он говорит, что следует… ковать железо, пока горячо… За коронацию придется сражаться. Ну а крикунов у нас довольно…
        — И мы не поедем в Неполомице?..
        — Быть может, потом, немного погодя… Ваша коронация сейчас важнее всего…
        — Но любые невзгоды мне покажутся легче, если я разделю их вместе с вами здесь, в этих стенах…  — она прижалась к нему крепче.
        — Как это чудесно, гша сага, что вы не боитесь драконов!  — рассмеялся король.  — Блаженны те, что не ведают…
        — Но любят…
        — Поэтому ради них стоит продолжить битву. И выиграть ее…
        Как когда-то в Геранонах, они смотрели друг другу в глаза долго и нежно. Время для них остановилось.
        — Нет ли вестей из Кракова?  — все чаще спрашивала Бона Паппакоду.
        — Есть. Сначала они поехали в Неполомице. А теперь государь все время в разъездах, о коронации хлопочет. Маршал Кмита побывал на Вавеле, пригласил королевскую чету в гости.
        У Боны перехватило дыхание.
        — И они приняли приглашение?
        — Соизволили выразить согласие и в конце августа посетили замок в Висниче.
        — Довольно,  — прервала она сердито.  — Остальное доскажешь вечером. А сейчас я хочу побыть одна.
        Паппакода вышел, понимая, какая буря поднялась в ее душе. Кмита — верный, многолетний союзник… А теперь?
        Предатель!  — шептала она самой себе.  — Боже, каков лицемер!
        Но когда он лицемерил? Теперь, когда, желая удержаться при дворе, поддерживал политику короля, или прежде, когда с ним боролся, угадывая каждое ее желание, дарил неизменной заботой и вместе с тем почитал, как недоступное божество? Теперь не она, а Барбара сидела за праздничным столом у него в замке, для нее танцевала молодежь, для нее играли музыканты. Может быть, в ее честь на большом дворе устроили и рыцарский турнир? Может, и Барбару маршал одарил бесценными подарками, как когда-то одаривал Бону, супругу Сигизмунда Старого? В августе в Висниче распускались розы всех цветов и оттенков, и теперь они благоухали в покоях супруги Августа. Нет, такого не в силах вынести ни одна женщина… Женщина? А была ли она еще ею для Кмиты?
        Разумеется, он кланялся ей весьма учтиво, но разве эта девка не моложе? Разве она не умеет очаровывать мужчин? Эта колдунья смогла обольстить Августа, почему бы ей не обольстить и хозяина Виснича? Но тогда… Тогда ее, Бону, ждет уже вечное одиночество. В прежние времена, когда король уезжал, она тоже бывала недовольна… Одна, одинока… Но то, что она испытывала теперь, не было просто чувством страха, боязнью одиночества. Тут были и гнев, и унижение, и боль… Санта Мадонна! Неужто она так низко пала, что завидует Барбаре? Она все еще способна внушать если не любовь, то страх и восхищение. Недели через две у нее в Яздове состоится торжественный прием. А в конце августа в Варшаву съедутся сановники, враги Радзивиллов, епископы из своих епархий, поэты, сочинители стихов в честь королевы Боны — в конце августа гости ее будут восхищаться чудесным садом, террасами, спускающимися к Висле, где благоухают дивные цветы, семена для которых ей доставили из самого Бари…
        В этот вечер она уже вполне спокойно выслушала новости, что привез последний гонец.
        — Ты говоришь,  — расспрашивала она Паппакоду,  — что молодой король, ради того, чтобы получить согласие примаса на коронацию, предал иноверцев?
        — Можно это и так назвать, госпожа. Он велел не давать им чинов, не допускать в сенат, а коли будут в своих заблуждениях упорствовать, преследовать и карать как еретиков.
        — Тщится воспрепятствовать идущей с запада волне… Но, должно быть, делает это только ради Барбары, ведь он сам, да и Радзивиллы весьма до всяких новшеств охочи.
        — Это было и прошло, госпожа. Сейчас он готов заключить любой пакт и договор, лишь бы настоять на своем.
        — Все для того лишь, чтобы угодить Барбаре? Ну что же, тем хуже для него — наживет новых врагов. Что еще слышал?
        — Болтовню камеристок, к которым она не слишком добра. Говорить?
        — Да.
        — Слишком часто парча на ее ложе в крови. И днем, когда устанет, такое случается…
        — Санта Мадонна! Не может быть, чтобы скидывала столь часто. Больна, не иначе!
        — При дворе болтают о французской болезни. Но медики отрицают, говорят, в животе у нее нарыв.
        — Так или иначе — больная,  — заявила Бона.  — Хворь у нее не та, что у Елизаветы, но, должно быть, тоже родить не сможет. А я-то думала, что она хоть это сделает, облагодетельствовав не себя и свой род, а Корону: подарит ей наследника.
        Паппакода поглядел на нее с изумлением.
        — И вы, государыня, признали бы ее сына?
        — Да. Ведь прежде всего это был бы сын Августа, Ягеллон,  — не колеблясь, отвечала Бона.
        — Уж не напустили ли на нее порчу?  — спросил он, помедлив.
        — Замолчи!  — воскликнула Бона.  — Август еще молод. Я верю, не все потеряно.
        — Может, и в самом деле молодая госпожа до коронации еще и выздороветь успеет?  — изворачивался Паппакода.  — В Кракове в декабре месяце большое торжество предстоит. Коронация и пиршество в замке.
        — Только без меня. Ну а что же они? Радзивиллы?
        — О! Вельможи бесятся, «королевскими сводниками» их называют. Они скоро лопнут, столько король в раскрытые их пасти пихает. Рыжему дал трокское воеводство да не одну тысячу дукатов, а Черного сделал великим канцлером, воеводой литовским, а уж подарков надавал без счета!
        — Но ведь это все огромные деньги!  — огорчилась она.  — Эдак он за год промотает отцовское наследство.
        — Вы, госпожа, как будто предвидели это, когда велели вывезти сюда всю казну.
        — О Dio! Если бы я при этом еще и знала, что станется с династией Ягеллонов. Но этого я не знаю, не знаю, не знаю!
        Барбара была измучена не только приступами болей, избавить от которых ее никто не мог, но и постоянным вымогательством братьев. Стоило королю покинуть Вавель, как они тотчас являлись к ней, просили, настаивали, угрожали… Рыжий жаловался:
        — Стыдно мне, но я, как последний нищий, должен просить вас о помощи. До того поистратился, чтобы людей на вашу сторону перетянуть, сделать так, чтобы свадебный ужин не стал бы им поперек горла, что теперь враги над убогостью моей свиты и над рубищем моим жалким смеются. Даже куплеты распевают:
        Пан Миколай Радзивилл
        Чудом платье сохранил.

        — А когда венчание на царство будет,  — добавлял Черный,  — все должны видеть — вот братья королевы!
        — Я скажу моему господину… Но ведь и мне нелегко молчать, таиться. С каждым днем силы мои убывают, с каждым днем я…
        — Только не это! И не вздумайте!  — сердито перебил ее Черный.  — Ни болезнь, ни слабость для вас теперь не защита. Коронация назначена на седьмой день декабря, и сам примас молебен служить будет. А вы?! Как будто бы и не о вас речь… Радости никакой, благодарности королю маловато.
        — Полагаете, я к этому дню выздоровлю?
        — Да хоть бы и нет, но в этот день должны предстать пред всеми, все свои недуги скрыв, будто здоровехоньки и полны сил! С веселым лицом, с улыбкой,  — твердил свое Черный.
        — Мы с братом из кожи вон лезем, чтобы вы подданным милее стали,  — говорил Рыжий.  — После петроковского сейма не один раз пришлось угостить шляхту. Одного только пива да венгерского сколько вылакали, но только что мы видим в ответ? Неблагодарность вашу, вы ведь ничего не сделали, чтобы королю хоть какую-то надежду дать.
        — Если бы только это!  — вмешался двоюродный брат.  — Сколько пасквилей мерзких сочиняют, оскорбляя дом Радзивиллов. Сколько мы из-за вас врагов и завистников нажили — не перечесть.
        Братья умолкли, потому что слуга доложил о прибытии короля:
        — Его королевское величество!
        Сигизмунд Август тотчас же подошел к креслу, на котором сидела Барбара.
        — Вам немного полегче?  — спросил он.
        — Да, о да!  — отвечала она, поднявшись.
        Братья переглянулись, но и не подумали покинуть покоев.
        — Это добрая весть, да и день нынче удался,  — радовался Август.  — Совет сенаторов дал свое согласие на то, чтобы в декабре месяце на краковском рынке мы в очередной раз приняли от Альбрехта ленную присягу. Сей торжественный акт и вашей коронации, и всей Речи Посполитой блеску добавит.
        — А у вас, государь,  — спросил Радзивилл Черный,  — нет опасений, что шляхта будет недовольна такой «сенаторской коронацией» и опять поднимет крик?
        — Такое вполне может статься,  — согласился Август.  — Я, как и мой предшественник, король сенаторской милостью. Король до поры до времени…
        — Так люди болтают,  — пробормотал Рыжий.
        — Но, несмотря на все вопли шляхты, восседаю на троне столь же прочно, как и мой батюшка. Я уже приказал, чтобы в день торжеств били в большой Сигизмундов колокол. Моя королева может чувствовать себя счастливой и гордой.
        — О да, да!  — прошептала Барбара, направляясь к нему.
        Радзивиллы склонились в поклоне и вскоре после этого вышли, но, едва выйдя за порог, Рыжий пренебрежительно махнул рукой.
        — Из нее, видно, больше ничего не выколотишь. Все придется взять на себя — где обманом, где подкупом, где хитростью.
        — Но зато потом… Гетманами, канцлерами, маршалами будем мы. Только мы, брат!
        — Дай-то боже, чтобы я смог наконец дукаты не только на чужих людей, но и на платья моему сану подобающие тратить. В соболя оденусь, скакунов отборных заведу…
        — Это да!  — вздохнул Черный.  — Табуны у нас в Литве большие, лошади на любой вкус, мастей редкостных…
        В декабре тысяча пятьсот пятидесятого года на коронацию по приказу и по приглашению короля приехали силезские Пясты, многочисленные епископы, каштеляны, воеводы, а впереди всех, неся в руках маршальский жезл, шествовал Петр Кмита. Впервые в соборе на столь представительном торжестве были и оба Радзивилла, хотя посвященные перешептывались, удивляясь, почему в свите вместе со всеми нет матери молодой королевы. Должно быть, братья сочли, что она недостойна присутствовать при венчании своей дочери Барбары на царство…
        Примас Дзежговский, на первом сейме более других осуждавший выбор короля, теперь сам совершил обряд миропомазания королевы, отдал ей в руки скипетр и державу с крестом и увенчал ее прекрасную голову короной. Звонил большой колокол, хоры исполнили «Те Deum», а затем Барбара, как когда-то Бона, во всем блеске и величии своей красоты села на трон, рядом с супругом.
        Под громкие возгласы ликования, оглашавшие костел, Радзивилл Черный тихонько нашептывал брату:
        — Альбрехт Прусский тоже сидел бы с королем рядом. Однако же не сидит, потому что не прибыл, не уважил нас.
        — А его послы отдадут завтра ленную присягу на Рынке?  — спросил Рыжий.
        — Непременно, ведь Альбрехт — королевский вассал. Только вот она… Видишь?.. Чуть живая…
        — Хоть бы еще продержалась немного. Хоть до завтрашнего дня,  — пробормотал Рыжий.
        А в костеле, неподалеку от входа, Станьчик говорил Фричу:
        — Большой колокол звонит… Только кто знает, праздничный это звон или погребальный. Звон сей возвещает победу короля, но и горькое наше поражение. Да и старой королеве теперь крышка, и унии конец. Знает все это — и звонит… И кому теперь у нас в Польше верить?
        — Еще не все потеряно,  — защищал короля Моджевский.
        — Неужто? Поглядите, ваша милость, на всех этих Тенчинских, Подлодовских, Боратынских, на Гурку… Еще вчера громче всех кричали, а не пройдет и двух недель — на Вавель пожалуют.
        — Замолчи, люди слышат,  — урезонивал его Фрич.
        — Что они слышат? Как звонит «Сигизмунд»… А музыка у него знатная…  — в такт колокольного звона покачивал поседевшей головой Станьчик…
        Но хотя и звонил в Кракове большой колокол, среди магнатов и мечтавшей о переменах шляхты было множество недовольных. Король все сделал по-своему, не получив на коронацию формального согласия сейма, правда, он не пожалел золота тем, кто почтил своим присутствием декабрьские торжества, но обидел других, вовсе не мечтавших о благоденствии Радзивиллов. Королевская родня…
        Ах, если б только это! Скверные дела творились в Речи Посполитой, коли по воле чужестранного властителя аристократами и князьями могли стать люди, прежде и вовсе к княжескому роду в Литве не принадлежавшие… На торжественный ужин не явился воевода Гурка, не желавший, должно быть, сидеть за одним столом с Кмитой, а гетман, великий коронный гетман Тарновский не хотел разделить трапезу с Радзивиллом Черным, свежеиспеченным великим канцлером литовским. Те, кого не позвали в этот вечер на пиршество, завидовали гостям, посетившим Вавель, и старались свести на нет смысл и самого торжества, и торжественного обряда, совершенного примасом под давлением короля. Герцог Альбрехт Прусский не счел нужным приехать, ленную присягу вместо него давали послы его, словно бы полагая, что для Барбары, наблюдавшей из окон одного из домов на Рынке за свершением этой церемонии, и такое зрелище — большая честь. Он, должно быть, помнил, что четверть века назад Бона отказалась глядеть на то, как он, верный вассал, протянул обе руки своему господину, Сигизмунду Старому. Отказалась, потому что не верила в его искренность? А
может быть, презирала побежденного в многолетних сражениях и боялась его мести? Кто знает?
        Нынешняя королева, в недавнем прошлом подданная польского государя, наверное, охотно полюбовалась бы тем, как великий герцог Прусский стоит перед ее мужем на коленях. Но ей не дождаться ни такой чести, ни прибытия герцога на свадебные торжества.
        Все эти новости привозили каждый день высылаемые в Мазовию гонцы. Среди них были и такие, которым поручалось наблюдать за общим настроением шляхты после краковских торжеств, но нескольких, самых верных людей Паппакода посылал в Вавельский замок. Они должны были сообщать, как прошла коронация Барбары и что говорят при дворе о здоровье молодой королевы.
        Для Кракова не было тайной, что не успели гости разъехаться, как ей сделалось дурно, и что с конца декабря она и вовсе не выходит из своих покоев. С каждым днем Барбара теряла силы, медленно угасая. Король все время менял докторов, позвал и знахарей — отвести от королевы порчу. Он страдал не меньше жены и делал все, чтобы спасти жизнь той, ради которой не побоялся вызвать неудовольствие подданных, порвать с давними союзниками и друзьями, оттолкнуть мать, протянувшую ему руку помощи.
        Сразу же после Рождества Бона, познакомившись с донесениями гонцов, пожелала послушать предсказания астролога на грядущий пятьдесят первый год. В обществе Марины Бона направилась в одну из башен замка в Яздове и вошла в келью, пол которой был выложен цветными изображениями знаков Зодиака. Она долго выспрашивала астролога, но тот давал уклончивые ответы и избегал ее взгляда.
        — Санта Мадонна!  — рассердившись, воскликнула она.  — Неужто ты и впрямь ничего не умеешь? Не можешь угадать ни того, когда же она излечится, ни того, как долго продлится их брак? Говори! Будет ли у короля сын? А что показывают звезды? Твой предшественник, которого я прогнала за то, что он мало умел, уверял, будто одна из моих дочерей будет польской королевой. Как это может быть? Лгал, должно быть?
        На этот раз астролог отвечал быстро и без колебаний:
        — Нет! Говорил правду. И я не могу объяснить, как это случится, но гороскоп подтверждает его предсказания.
        — Гороскоп? Значит, одна из трех моих дочерей? Которая?
        — Рожденная под знаком Весов.
        — Под знаком Весов? Какая же?  — настаивала она.
        — Рожденная в октябре месяце…
        — В октябре… Все-таки Анна? Самая некрасивая? Санта Мадонна! Ну как тут верить звездам! Ноги моей здесь больше не будет. Никогда!
        В эту ночь она долго бродила по заснувшему замку, вглядываясь в кружащие за окнами, оседавшие на ветках белым пухом снежинки. Что принесет ей новый год? Выздоровление Барбары, надежду на то, что серебряная колыбель из Бари наконец-то перестанет пустовать? Или долгую ее болезнь, отчаяние Августа и непонятно чем вызванное возведение на трон Анны? О боже!
        Кровосмесительство… Церковь никогда не согласится на такой брак… Анна должна родить сына? Кому же? Августу? Нужно сменить астролога, точно так же, как король меняет медиков на Вавеле. А может быть, завтра из Кракова придут другие, более приятные вести? Слыхано ли дело — неужто она, Бона, ради счастья сына желает, чтобы Барбара выздоровела? Спать! Спать! Может, сон прогонит странные мысли, беспокойство, которое охватывает ее всякий раз, когда сын страдает или болен…
        Она забылась коротким мучительным сном, но вскоре ее разбудил шепот Марины:
        — Государыня, уже девять… На рассвете прибыл гонец из Кракова. Может ли синьор Паппакода войти?
        — Пусть войдет, рresto, рresto!
        Даже не поздоровавшись, она тотчас же спросила вошедшего Паппакоду:
        — Ей хуже?
        Он привык угадывать ее мысли с ходу и тотчас же сказал:
        — Медики говорят, никакой надежды.
        — А как долго еще… проживет?
        — Несколько недель, ну, может, и месяцев… Мученья ее ужасны.
        — А король?
        — Король в отчаянье, не отходит от ее ложа. Все время с ней, возле нее.
        Бона помолчала минуту.
        — И ни у кого не просит помощи? Не говорил, что хочет видеть меня, сестер?
        — Нет, светлейшая госпожа. Правда, частенько посылает гонцов к Радзивиллу Черному, в Литву.
        — Значит, он один. И скоро останется в полном одиночестве. Аугустус… Помазанник божий…
        И вдруг, не выдержав, закричала:
        — Это жестоко! Несправедливо! Любой слуга, любой смерд может завести детей. У любого из них молодая здоровая жена и сыновья. А он… О! За что ты так караешь и меня, и его?
        Марина подмигнула Паппакоде, и он стал медленно пятиться к дверям. Камеристка уже открыла было рот, собираясь что-то сказать, но Бона своим обычным властным жестом руки приказала ей уйти.
        — Оставь меня! Ступай!
        Все вышли, а королева долго кружила по покоям. Подходила к дверям, снова возвращалась к окну.
        Наконец, остановившись возле налоя для молений, упала на колени. Из уст ее вырвался стон.
        Я выполню твою волю… Ты велишь прощать врагам и детям, которые жестоки к матерям своим…
        Она долго молилась, погруженная в раздумья. Видела печальные глаза Августа, его бледное, склоненное над умирающей чело. У любого простолюдина… Санта Мадонна! А у него, у него?
        Под вечер Бона велела позвать своего духовника, францисканца Лисманина, и продиктовала ему длинное письмо.
        — Хотя дороги и плохи, но вы, отец мой, должны отправиться в путь уже теперь, в январе. Пока она жива…
        Лисманин приехал в Краков в начале февраля, но молодая королева чувствовала себя так скверно, что медики говорили о скором конце. Несмотря на все настояния, в королевские покои он допущен не был, ему пришлось ждать, когда больная, которую лечили присланными Радзивиллами из литовской пущи травами, почувствует себя чуть лучше.
        Королю хотелось, чтобы письмо из Мазовии стало еще одним листком в венце ее славы, но Лисманин, глядя на худое, изможденное личико больной, с трудом признал в ней красавицу Барбару, чей лик он знал по портретам. Она полулежала, откинувшись на шитые золотом подушки, вокруг нее толпились вельможи и дворяне, а рядом стоял король, красивый и нарядный. Но воздух в покоях был настолько тяжел, что, несмотря на холод, было велено отворить окно.
        Лисманин, подойдя ближе, почувствовал тяжкий запах, но все же, остановившись возле самого ложа, принялся громко читать послание королевы-матери. Сначала читал медленно и торжес