Сохранить .
Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах Андрей Михайлович Дышев
        Кто такие «афганцы»? Пушечное мясо, офицеры и солдаты, брошенные из застоявшегося полусонного мира в мясорубку войны. Они выполняют некий загадочный «интернациональный долг», они идут под пули, пытаются выжить, проклинают свою работу, но снова и снова неудержимо рвутся в бой. Они безоглядно идут туда, где рыжими волнами застыла раскаленная пыль, где змеиным клубком сплетаются следы танковых траков, где в клочья рвется и горит металл, где окровавленными бинтами, словно цветущими маками, можно устлать поле и все человеческие достоинства и пороки разложены, как по полочкам… В этой книге нет вымысла, здесь ярко и жестоко запечатлена вся правда об Афганской войне — этой горькой странице нашей истории. Каждая строка повествования выстрадана, все действующие лица реальны. Кому-то из них суждено было погибнуть, а кому-то вернуться…
        Андрей Дышев
        Афганец. Лучшие романы о воинах-интернационалистах
        Командир разведроты
        Глава 1
        Земля встала на дыбы, быстро вращаясь перед моими глазами. Кишлаки, бесцветная лента реки, желто-бурые пятнистые поля — все это закачалось, закружилось, понеслось куда-то, опрокидывая меня вниз головой.
        Тяжелый транспортный «Ил» стремительно спускался вниз, а под крыльями плыла залитая солнцем чужая, неведомая мне земля.
        Рядом со мной проснулся, заморгал красными глазами молодой прапорщик, поднял с пола упавшую фуражку и посмотрел в иллюминатор.
        — Кабул,  — сказал он, мощно зевая.
        Чемоданы и сумки, выставленные в ряд посреди салона, одновременно закачались туда-сюда, как гребцы в лодке, и рухнули набок. Я машинально потянулся за своим чемоданом, но как раз в ту минуту самолет накренился еще сильнее. Я едва устоял на ногах. Сидящий напротив пожилой майор успел вовремя схватить меня за руку.
        — Елки-моталки… Не ушиблись? А то, знаете, как тут можно?..
        Он вытащил помятый платок, стал вытирать лоб, шею. Руки его дрожали.
        Гул двигателей стал стихать, вибрация прекратилась, и казалось, самолет недвижимо повис над землей. Я посмотрел в иллюминатор. Мимо нас проносились серые ангары, автомобили, голубые фанерные домики, вертолеты с обвислыми, будто вымокшими под дождем лопастями.
        Я выходил из самолета предпоследним, щурясь от нестерпимо яркого света и ощущая на лице раскаленный поток воздуха, хлынувший в промерзший за время полета салон. В сравнении с моим, чемодан майора был раза в три тяжелее, и я, волоча его к выходу, представлял, как несколько дней назад заботливая майорова жена укладывала в него шерстяные носки, теплое нательное белье, домашние тапочки, пижаму и прочие мелочи, без которых в возрасте моего попутчика уже трудно обойтись.
        Нас встречали. По обе стороны от трапа стояли люди в выгоревшей полевой форме. Они без всякого любопытства смотрели, как мы спускаемся, лишь огромная овчарка на поводке проявляла эмоции, дергалась, подскакивала, поскуливала, срываясь на негромкий лай.
        Когда салон самолета опустел, один из встречающих, видимо, комендант, объявил в мегафон:
        — Отпускникам строиться слева от меня, заменщикам — справа!
        Майор толкнул меня в спину и потянул за рукав. Мы стали рядом во второй шеренге.
        — А куда тебе, браток, дальше-то ехать?  — спросил меня майор.
        Я пожал плечами, ответив, что знаю лишь номер полевой почты.
        — А по должности кто?
        — Командир роты.
        — Ясно. Воевать, значит, будешь? А я редактор газеты…
        Комендант шел вдоль строя, проверяя предписания. Поравнявшись со мной, он долго изучал мои документы, потом поднял глаза, внимательно рассматривая меня. Наконец сказал:
        — Вы, если хотите, можете сейчас представиться своему комбату. Петровский у командира дивизии, там у них неприятность, разбираются… Если вещей немного, идите по этой дороге, и слева, за поворотом, найдете часть. Автобус не скоро подойдет.
        Группа прибывших постепенно расходилась. Часть их увез оранжевый автобус со странной табличкой «Смоленск» на стекле, другие строем направились на пересыльный пункт. Скоро я остался один у пустого самолета.
        Вот так началась моя служба в Афганистане.
        Разведбат действительно был недалеко. Минут через сорок я уже сидел на чемодане около штаба в тени масксети и раздумывал, ждать мне майора Петровского или же, как мне советовали, идти «забивать» койку в местном общежитии, потому как под вечер мест там может не быть.
        Через час майор объявился. Он был почти на полголовы выше меня. Широкоплечий и немного сутулый, он быстро шел по коридору, заложив руки за спину. За ним, едва поспевая, семенил смуглый прапорщик, что-то негромко объяснял, размахивая руками. Не обратив на меня внимания, майор крепко толкнул плечом дверь кабинета.
        — Детский сад!  — прогремел он, шумно сел за стол, закурил, расплющив зубами фильтр сигареты.  — Достаточно было взять в рейс любого сержанта! Максимов, это же так просто!
        — Все сержанты были на сопровождении,  — осторожно возразил прапорщик, но майор не стал его слушать.
        — Довольно! Хватит рассказывать мне сказки!  — Он откинулся на спинку стула, скрестил руки на груди и уже тише добавил: — Зла на вас не хватает…
        Прапорщик, не рискуя снова вызвать гнев майора, молчал, покусывая кончики реденьких рыжих усов. Петровский, глядя сквозь меня, угрюмо произнес:
        — Три дня нет выстрелов, и уже готовы в одних трусах по горам ползать… О-ох, тошно!
        Он швырнул окурок в пустую консервную банку и стал массировать ладонями свою багровую крепкую шею.
        Прапорщик тенью приблизился к майору и положил на стол чьи-то документы.
        — Что это?
        — Колчанский, Волков и Саетгораев,  — одними губами ответил прапорщик.
        — Вот,  — мрачно сказал майор, близко-близко разглядывая фотографию на одном из военных билетов.  — Вот к чему приводит наша доверчивость… Начинка для гроба!..
        Прапорщик, опустив голову, молчал. Петровский сложил документы на краю стола и наконец обратил на меня внимание.
        — А это кто у нас такой?
        Я представился.
        — Ясно,  — ответил Петровский и с тоской посмотрел на мои запыленные ботинки.  — Тоже хочешь стать героем? Станешь…
        Минуты две он стоял ко мне спиной, о чем-то думал, глядя в грязное окошко.
        Потом повернулся, стал ходить туда-сюда, массируя шею.
        — Ты меняешь Оборина, третья рота. Наша, так сказать, «курортная зона»… Да, время летит, успевай только встречать и провожать. Вся жизнь так, наверное, пройдет: привет-прощай.  — Он замер и целую минуту молча смотрел в одну точку.  — Да, вся жизнь так может пройти… Эх, Оборин, Оборин! Жаль…
        Он опять сел за стол, взял документы, потряс ими в воздухе.
        — Видишь, какие у нас тут дела творятся? Эти бравые ребята поехали в карьер за песком. Есть тут недалеко такой, минут тридцать езды. В полуголом виде, ни одного автомата, ни одной гранаты — будто где-то под Одессой. И что же? Плохо знали дорогу, заблудились. Вот и не стало красивых парней. Вспороли животы, отрезали головы… Понимаешь, о чем я говорю? Здесь всегда надо чувствовать пальцем спусковой крючок, а не обниматься с главарями банд, как некоторые слишком добренькие товарищи…
        Петровский посмотрел на часы.
        — Третья рота стоит на охране трассы. Через полчаса на север пойдет колонна, я советую тебе сегодня же отправиться в роту. Принимай должность, изучай, так сказать, быт и нравы,  — он тяжело вздохнул.  — Все, прости великодушно, больше у меня нет времени. Послезавтра я подъеду, тогда и поговорим обо всем… Ну, будь здоров!
        Он встал из-за стола, пожал мне руку, но не отпустил, будто еще о чем-то вспомнив.
        — Да-а-а,  — протянул он, глядя на меня с прищуром.  — Есть один нюанс… Э-э, Макаров, не в службу, а в дружбу, узнай у дежурного, когда отправится колонна?
        Когда прапорщик вышел, Петровский жестом показал мне на дверь, чтобы я плотнее прикрыл ее, и сказал:
        — Сядь-ка на минуту.
        Одной рукой он обхватил свой массивный подбородок, другой стал терзать карандаш, словно хотел проверить его на прочность.
        Пауза затянулась.
        — Понимаешь,  — наконец сказал он, уткнувшись взглядом в перекидной календарь.  — Пашу Оборина, которого ты меняешь, я знаю давно. Одно училище заканчивали… Парень он неглупый, красный диплом имеет. Детдомовец, характер волевой, даст слово — помрет, но выполнит. Одно только плохо — иногда увлекается сомнительными авантюрами. И понимаешь, упрямый, черт, никак не переубедишь его, стоит на своем — и баста! Приходилось мне и служебную власть использовать, хоть мы и однокашники с ним. Я все могу понять и все простить, но какую-то телячью доброту? Малодушие? Очень дорого за это платить приходится!
        Он кинул на край стола документы погибших солдат.
        — В общем, советую тебе не очень-то близко принимать к сердцу его рассказы, особенно о переговорах с душманами. Постарайся быть жестче, злее, что ли. И никакого панибратства. Убивай «духов» днем и ночью, и чем больше, тем лучше.
        Он хотел еще что-то добавить, но дверь распахнулась, и в кабинет вошел прапорщик, а следом за ним высокий, румяный, как с мороза, и обросший рыжей щетиной капитан.
        — Рад тебя видеть, Блинов!  — сказал комбат, поднимаясь со стула и пожимая капитану руку.  — Возвращаешься с сопровождения?
        — Возвращаюсь, Сергей Николаевич,  — ответил капитан, широко улыбаясь, сел, точнее, грохнулся рядом со мной на стул и стащил с головы измятую панаму.
        — Загорел, морду отъел до спелого треска.
        — Как же, отъешь тут,  — махнул рукой Блинов.  — Вчера под Салангом ночевали… Всю ночь какой-то мудак по нас из ДШК стрелял. Выстрелит — и тут же сменит позицию. Так мы его и не вычислили… Ну а как вы живы-здоровы?
        — Как всегда — между плохо и очень плохо. Вот, кстати, заменщик к Оборину приехал.
        — Пашка, значит, Афгану низко кланяется?
        Блинов повернулся ко мне, крепко пожал руку.
        — Подбросишь его к озеру?  — спросил комбат.
        — Подброшу,  — ответил Блинов.  — Какой разговор! Замена — святое дело.
        — И расскажешь заодно, откуда иногда вылетают пули и в каких ямах на дороге припрятаны фугасы. Ты у нас человек опытный.
        — Добро, Сергей Николаевич!
        Мы оба встали. Комбат провожал меня долгим взглядом.
        Глава 2
        Нет, совсем не таким представлял я себе Афганистан. Все оказалось как-то слишком просто и жестоко.
        Мы ехали, сидя на броне боевой машины пехоты с капитаном Блиновым, этим улыбчивым парнем, обросшим недельной щетиной, в большом, не по размеру бушлате, и я смотрел на все то, что окружало, не понимая, во сне это или наяву. Нависшие над самой дорогой голые, изломанные скалы. Рев техники, отдающийся эхом. Приподнятые стволы пушек и пулеметов… Блинов мерз, ежился, но улыбался. Казалось, он радуется тому, что холодно, что навстречу нам дует пронзительный ветер, что от солярной гари слезятся глаза, и энергично двигал плечами, крутил головой, натягивал панаму на самый лоб.
        — «Духи» как черти злые, не дают спокойно жить,  — кричал он, наклоняясь ко мне.  — Одно утешение — замена скоро. Эх, дружище, ты даже не представляешь, как это хорошо — замена!
        Я действительно не представлял, что это такое. Я не знал, какой жизнью жил этот капитан до встречи со мной и что ему довелось испытать. Но что-то подкупающее было в его скуластом обветренном лице, усталых, но уверенных движениях. Он напомнил мне тех бородатых молодых ребят, снимки которых поместили многие газеты,  — измученных и счастливых на снегу вершины Эвереста, первых советских альпинистов, покоривших высочайшую вершину Земли. Я посматривал на Блинова и с удивлением отмечал, что после двух лет рискованной службы со стрельбой, пороховой гарью, бессонными ночами, наконец, с потерями, он мог так просто и чисто радоваться жизни — даже тому, что его утомляет, знобит, угрожает опасностью. Мне это нравилось, хотя и было еще непонятно.
        По разбитой гусеницами асфальтированной дороге мы поднимались все выше и выше в горы. Скоро и я стал мерзнуть. Блинов, видимо, угадал это по моему лицу, склонился над люком и крикнул:
        — Кирюш, подай-ка нам бушлатик!
        Я надел поверх кителя засаленный солдатский бушлат, еще не чувствуя тепла, но уже забыв о холоде, и подумал о том, что, к сожалению, не сумею познакомиться ближе с этим капитаном. Два, три часа от силы, и наши пути-дороги разойдутся, и кто знает, встретимся ли мы когда-нибудь снова. Трудно было сказать, чем пришелся мне по душе этот офицер, но я неожиданно поймал себя на мысли, точнее, на каком-то прозрачном желании быть похожим на Блинова.
        — Стреляют здесь часто?  — спросил я.
        — Здесь нечасто. Последний раз — в мае — сожгли колонну афганских наливников. А вот дальше, километров через десять, будет Черная Щель. Там да, место удобное.
        — Как это понять?  — спросил я.
        — Ну, для засады удобное. В начале лета дня не было, чтобы кого-нибудь не обстреляли… Главное — быстро ее проскочить, а дальше, в зоне Оборина, хоть с девушкой под ручку гуляй.
        Я спросил, почему не стреляют в зоне Оборина.
        Блинов усмехнулся, показывая свои великолепные белые зубы, и как-то странно весело ответил:
        — А его душманы любят!
        Он опять поежился, поднял воротник и, сунув руку в карман, вытащил оттуда местами поржавевший старинный кинжал. Я думал, что Блинов сейчас начнет хвастать трофеем, но он протянул оружие мне.
        — Возьми себе на память. Мне все равно домой скоро, а через границу эту херню не провезешь.
        Я долго рассматривал кинжал, потом затолкал его поглубже, во внутренний карман. Действительно, херня. Для чего он мне? Разве что хлеб резать?
        Где-то уже недалеко находилась «курортная зона» Оборина. Но то, что было сейчас перед моими глазами, никак не вязалось с рассказом о ней. Я уже знал от Блинова, что третья рота, теперь, значит, моя, живет на зависть другим в настоящем кемпинге у самой дороги, построенном еще при короле то ли западногерманской, то ли швейцарской фирмой. Там, у отвесных скал, в прохладе зелени и озерца редкой красоты со студеной родниковой водой проводили уикенд вельможи, богатые торговцы и прочая знать. На песчаном пляже в ярких шезлонгах загорали красивые женщины, наслаждаясь покоем, солнцем и целебным воздухом. Официанты подносили шампанское, джюс и колу со льдом…
        Однообразие дороги мне уже порядком надоело. За каждым поворотом открывался все тот же дикий пейзаж. И тепло, хорошо хранившееся под бушлатом, мерный гул боевой машины незаметно и предательски убаюкивали меня. Время от времени я расправлял плечи, осматривался, кидал взгляд на спокойное лицо Блинова и снова закрывал глаза, о чем-то задумывался, но путался в мыслях, оборванных, перемешанных фразах, видениях и чувствах. И вздрагивал всякий раз, касаясь плеча Блинова…
        Качнувшись, БМП остановилась. Я тряхнул головой и огляделся вокруг. Колонна стояла на узкой обочине, почти прижавшись к отвесной скале. Вдоль нее, запрудив всю проезжую часть дороги, вытянулся длинный караван афганских «наливников». Водители сидели на корточках у самых колес машин. За изгибом дороги чадил горящий бензопровод, а с почерневших, закопченных гор, сдавивших дорогу как в тисках, раздавались хлопки выстрелов. Черная Щель!
        Я спрыгнул на асфальт и пошел к голове колонны. Вдоль машин с подчеркнутой невозмутимостью расхаживали солдаты, держа автоматы стволами вниз, сплевывали, курили и сквернословили в адрес «оборзевших душков». Молодой прапорщик в шлемофоне, сдвинутом на затылок, размахивал руками, словно дирижировал оркестром, и что-то орал властным тоном, хотя разобрать, что именно, было невозможно. Блинов быстро шел мне навстречу вместе с сухощавым хмурым подполковником, что-то объяснял ему, ударяя ребром ладони по руке. Подполковник, словно стыдясь своего высокого роста, шел пригнувшись и крутил во все стороны головой.
        — Сейчас поедем!  — бросил мне на ходу Блинов.  — Далеко не уходи.
        Я встал рядом с группой офицеров, которые под прикрытием брони громко и оживленно разговаривали, смеялись, травили анекдоты, беспрерывно курили и подшучивали над розовощеким толстяком в маскхалате, который стоял на башне БМП, обхватив обеими руками мощный казенник крупнокалиберного пулемета.
        — Бача-а-а!  — кричал он и, прислушиваясь к отдаленному эху в горах, открывал огонь короткими тяжелыми очередями.
        — Ты их спроси: сала свиного хотите? Когда крикнут «Не-е-ет», тогда и стреляй!  — советовали толстяку.
        — Бача-а-а!!!
        — Ген, остается штаны снять и повернуться…
        — Бача-а-а! Это я, Геннадий Стрельцов!
        И снова короткая мощная очередь.
        А водителям «наливников» было не до шуток. Усталые, обреченно-смиренные, они сидели на земле уже, наверное, не меньше часа, глядя с суеверным страхом и надеждой на кощунственно-веселых светлолицых людей в военной форме. Смотрели они и на меня, но хоть убейте, я не знал, чем мог быть им полезен в те минуты и, вообще, что здесь произошло. Приставать с расспросами к Блинову мне не хотелось — ему было не до меня. Поговорить с солдатами?
        Из подчиненных Блинова я запомнил только одного — солдата по имени Кирюша с совершенно невоенной фамилией Тетка. Он, как и многие его товарищи, расхаживал вдоль колонны, молодцевато покачивая плечами, не поворачивая головы, искоса, со снисхождением покровителя поглядывал на афганцев. Шлемофон, разумеется, сдвинут на затылок — черт знает, как он там держится!  — короткий, похожий на щетку чуб, редкие желтенькие усики и папиросина в зубах. Одним словом, Вася Теркин восьмидесятых годов. Уж этот-то должен знать все!
        Я попросил у солдата спички, закурил и, как бы между прочим, спросил:
        — Ну что, сейчас поедем?
        — Да-а-а,  — с небрежностью бывалого воина протянул он, глубоко затягиваясь, и тихо спросил: — А вы не в курсе, че там такое?
        Эх, тоже мне Теркин!
        — Засада!  — предположил я.
        Кирюша мгновенно оценил ситуацию.
        — Они в этом месте все время стреляют,  — сказал он мрачно.  — Одно слово — Черная Щель! Не слышали? Гроб с крышкой и чертик на крестике! Недавно афганский полчок и две наших роты здесь порядок наводили, мочили их, будь здоров! Не-е, без авиации здесь делать нечего. Если «наливники» пустить вперед, то от них одни уши останутся. «Душки» любят «наливники» жечь,  — деловито продолжал Тетка.  — Вы еще не видели, как они горят? Жуть! Пламя метров на тридцать поднимается. А может, и больше. В ста шагах от горящего «наливника» не выстоите… Пойдемте, товарищ старший лейтенант, кажется, по машинам объявили…
        Блинов последним запрыгнул на броню, сел, свесив ноги в люк, рванул затвор автомата, надел шлемофон и, подтягивая ларинги, крикнул солдатам:
        — К бою, ребятки! Ощетинились!
        И я увидел тогда, как напряглись всем телом солдаты, сидящие на броне, как «ощетинились» они стволами автоматов, подняв их вверх, как изменились, посуровели их глаза, много раз видевшие то, что сейчас мне предстояло увидеть впервые. Я вцепился руками в крышку люка, стиснув ее так, что побелели пальцы.
        Боевая машина с оглушительным ревом понеслась вперед. Я в последний раз бросил взгляд на серые «наливники», на водителей, сидящих за колесами… Афганцы смотрели на нас, как на богов.
        — Полезай в люк!  — крикнул мне Блинов и откинулся назад, почти лег спиной на броню, выставив ствол автомата вверх.  — Ближе к стеночке! Скорость до полика, до полика! Стеночки держись!
        Я сначала не понял, кому он кричал последние слова. Боевая машина вильнула корпусом, съехала с асфальта и помчалась по обочине, почти касаясь гранитной стены.
        Потом я уже не различал слов Блинова. Казалось, воздух ожил, задрожал от чудовищного грохота автоматов и пулеметов, вытянулся в стальную струну и лопнул. И краем глаза, нечетко, я увидел вокруг себя солдат — одинаковых до неузнаваемости, застывших в одной позе, лежащих спиной на броне с вытянутыми вверх стволами автоматов.
        Надо мной склонилось огромное, молочно-белое лицо Тетки.
        — Патроны! Дайте коробку с патронами!
        Я провалился вниз, ударившись локтем о металлический угол перископа. Мне показалось, что я предательски медленно двигался, а руки мои онемели. «Спокойно!  — сказал я сам себе.  — Это всего лишь учения, рота сдает проверку московской комиссии».
        Это нелепое самовнушение, внезапно пришедшее в голову, как ни странно, помогло.
        Я схватил коробку, путаясь в ленте, и почти бросил ее в протянутые ко мне руки. Тетка исчез в проеме люка, исполосованном малиновыми нитями трассеров, с качающимися и бешено кружащимися скалами. Я что-то продолжал искать в утробной темноте машины, меня кидало из стороны в сторону, я падал на колени, валился на бок, откидывая в сторону бушлаты, фляги, коробки, и не мог найти что-то очень нужное сейчас. Машинально я схватился за ноги Блинова, пляшущие на спинке сиденья, как поршни гигантского механизма. Он, не думая обо мне, забыв о моем существовании, сильно дернул ногой, ударив меня ботинком по лицу.
        — Автома-а-ат! Дайте автомат!  — крикнул я неизвестно кому, поняв вдруг, чего мне так не хватало сейчас.
        Я поднялся над люком и лег грудью на броню. Справа от БМП, в каких-нибудь двух метрах, мчалась грузовая машина с размалеванными высокими бортами. Блинов, ухватившись одной рукой за крышку люка, бил прикладом автомата по кабине грузовика.
        — Назад! Наза-а-ад!  — кричал он.
        Я на мгновение увидел лицо водителя, его оскаленные, стиснутые зубы, мокрые полосы на щеках, обезумевшие, нечеловеческие глаза и крикнул Блинову в ухо:
        — Дай мне автомат!
        — Прижми его к скале! Обгоняй, мать твою!  — визжал худой солдат и, лежа на боку, стрелял поверх кабины длинными очередями.
        Грузовик подскакивал на ухабах, гремел, скрежетал кузовом и выл мотором на одной истерической ноте. БМП дернулась вправо. Раздался удар, глухой хруст, с холодным щелчком лопнуло стекло в дверце. Грузовик с изуродованным крылом выехал на обочину, но не снизил скорости, все так же продолжая мчаться рядом с боевой машиной.
        — Ударь еще раз! Вали его, вали!
        — Стой! Стой!  — кричал Блинов, готовый вот-вот прыгнуть на подножку грузовика.
        Тетка стоял на коленях, прижимаясь грудью к казеннику пулемета, и содрогался всем телом с каждой очередью. Вокруг солдата катались по броне гильзы, подпрыгивали пустые магазины. Кто-то, склонившись над сеткой выхлопной трубы, надрывно хрипел, кашлял и разбрызгивал во все стороны капли крови.
        — Вали ев-в-в-о-о!!!
        Грузовик вдруг обогнал боевую машину, виляя шатким кузовом, как старая кляча крупом, помчался под уклон дороги, занимая всю проезжую часть.
        — Сам сгорит и дорогу закроет!  — со злостью стучал кулаком по броне Блинов.
        БМП металась из стороны в сторону, пытаясь обогнать грузовик, изорванная покрышка заднего колеса которого шлепала по асфальту, как мухобойка, а изрешеченный пулями кузов жалобно трещал и скрипел.
        — Смотри!  — Я схватил Блинова за плечо, показывая рукой вперед.
        Метрах в трехстах от нас дорога исчезала. Пламя гигантского пожара, как красная штора, закрыло всю проезжую часть. Глянцевитой смолой стекал на обочину расплавленный асфальт, пожирая сухую траву; она вспыхивала, как спички, брызгая во все стороны огнем.
        — Дурила, ох дурила!  — поморщившись, как от боли, заревел Блинов и, прижав к горлу ларинги, приказал механику: — Останови этого мудака, как можешь, останови!
        Боевая машина в ту же секунду рванулась вперед, покачивая острым лодочным передком.
        — Ноги!  — предупредил кто-то.
        Удар пришелся под самый кузов грузовика. БМП приподняла его задний мост, оторвала на мгновение колеса от земли, затем бросила, выворачивая с хрустом подвеску, протащила изуродованный грузовик еще несколько метров и остановилась.
        — Все к машине! За броню!
        Солдаты прыгали на обочину, падали, вжимаясь изо всех сил в песок. Тетка, не оборачиваясь, все так же стоял на коленях у пулемета, стрелял и что-то все время кричал. На забрызганную кровью броню горохом сыпались гильзы. Блинов толкнул меня, опрокидывая на землю у самых гусениц, и закричал:
        — Прикройте!  — и бросился, низко пригибаясь, к грузовику. С хрустом вылетели последние стекла кабины, запузырился кузов, отбрасывая от себя разноцветные щепки. «Почему я лежу? Надо что-то делать…» До боли вонзил я пальцы в сухой грунт, вырвал из него булыжник и в бессильной ярости швырнул в скалу.
        — Автомат! Ну дайте же автомат!
        Блинов нырнул в кабину грузовика, а я вскочил на ноги, но не сделал и трех шагов, как опять рухнул в горячую пыль, чувствуя непреодолимое притяжение земли.
        — Куда вы?!  — тянул меня за рукав, насколько это можно было вежливо сделать, серый, безликий солдат, раскрывая по-рыбьи огромный рот.  — На машину! Лезьте на бээмпэ!
        — К черту! Осатанели? Помогите Блинову!
        — На машину! На машину!  — не слушая меня, шипел солдат.
        Блинов вывалился вместе с афганцем из кабины, и они, не выпуская друг друга, будто борясь, покатились в кювет.
        Меня сильно толкнули к броне, кто-то сверху схватил влажной рукой за запястье, и я почувствовал, как лопнул в чужих пальцах браслет моих часов. Ухватившись за край люка, я потянул свое тело наверх. БМП с места боднула грузовик в борт, поволокла его юзом к скалам, освобождая дорогу. Изуродованные колеса с торчащими в разные стороны ошметками резины медленно оторвались от земли, на какое-то мгновение замерли в воздухе, и грузовик наконец рухнул набок, ломая под своей тяжестью остатки кузова.
        Блинов тяжело бежал к БМП, размахивая руками, словно пробирался сквозь густой кустарник. У самой машины он вдруг остановился, не обращая внимания на руки, протянутые ему навстречу, и наклонился, будто хотел отряхнуть брюки от пыли.
        — Руку!  — грубо выкрикнул я.  — Давай руку!
        Но Блинов не выпрямился, продолжал стоять, опершись руками о колени, потом поднял голову и, глубоко дыша, сказал:
        — Сейчас, погоди… Не ори…
        — Руку!!!
        Вдруг Тетка, оттолкнувшись ногой от жалюзи трансмиссии, прыгнул вниз, покатился по земле и на четвереньках подполз к Блинову.
        Я похолодел.
        Блинов опустил голову и сел на корточки. Точнее, он упал, но Тетка успел подхватить его под руки.
        — Помоги-и-ите-е!!!
        Двое солдат спрыгнули вниз, кто-то занял место у пулемета, и в грохоте очередей я уже не слышал, что говорили и кричали солдаты, поднимая на броню тяжелое, обмякшее тело своего командира. «Блинов! Блинов!» — звал я его, даже не зная имени, а он смотрел на меня, на солдат, на горы уже невидящими глазами, и мы мчались куда-то, и нестерпимой болью жгла мне руку его липкая, клейкая, горячая спина.
        «Его убили?  — думал я, чувствуя, что перестаю соображать, где нахожусь и куда еду.  — Но почему? Что случилось? Из-за чего нас обстреляли?? За что???»
        А вокруг, отвратительно чавкая, горел бензин и текла нескончаемой рекой лента огня, кружились в бешеной пляске черные скалы, и рядом, прижимаясь лицом к коленям Блинова, плакал солдат Тетка, и никто его не жалел, не успокаивал…
        Глава З
        Браслет от часов оставил розовый отпечаток на запястье. Я тер его пальцами, как чернильное пятно. Который час? Какая здесь разница с Москвой? В моем гвардейском, дважды орденоносном полку сейчас, наверное, обеденный перерыв. В офицерской столовой, как всегда, народу битком, духотища, мои товарищи толпятся у раздаточной с подносами в руках. Кассирша Зина, как на печатной машинке, стучит по клавишам, выбивая чеки, а офицеры возмущаются, что сметана слишком жидкая, а в борще вместо мяса — разрезанная сосиска. В буфете нарасхват идет боржоми, запотевшие, из холодильника бутылки открывают о шероховатый, как напильник, край алюминиевого прилавка, пьют здесь же, залпом, до слез. Говорят о предстоящей итоговой проверке, о вакантной должности начштаба, о новом приказе по форме одежды, о краске для пола в ленинской комнате… И никто не знает, что всего полчаса назад, в Афгане, в бою на Саланге убит наш человек — капитан Блинов.
        Какой глупостью, какой ерундой я занимался там! До чего же смешна была та мышиная возня, на которую я тратил нервы, время. Как я был наивен, когда не спал всю ночь накануне парада, и мне казалось, что нет ничего в жизни страшнее, чем упасть на виду у всех на скользкий булыжник. До чего примитивны были мои переживания, когда на строевом смотре замкомандующего сделал мне замечание за прическу. Насколько пусты были мои беды, когда я в бессильной ярости лупил кулаками по стене, думая, что навсегда потерял Олюшку, смазливую девчонку, в которую был влюблен… Сколько же надо было прожить, чтобы наконец задуматься об этом?
        Сидя на чемодане у самодельного шлагбаума, вдоль которого расхаживал угрюмый часовой в каске, я тупо смотрел на белый кемпинг, у входа в который носились, гремя ботинками, солдаты, складывали у мраморной лестницы вещевые мешки, бронежилеты, похожие на рыцарские доспехи, лоснящиеся от смазки пулеметы.
        Где же вы, братцы, раньше-то были?
        — Ну, здравствуй, что ли?
        Я поднял голову. Рядом со мной стоял невысокий коренастый человек в маскхалате, кроссовках и огромных черных очках. Постриженный почти наголо, смуглый, с угадывающимися под одеждой буграми крепких мышц, он напоминал киноактера, снимающегося в вестернах.
        — Степанов? Я не ошибся, ты Степанов?  — спросил он.
        — Да, я…
        — Ну, чего сидишь, черт тебя подери! Не описался от страха?
        Он наклонился ко мне и вроде бы хотел обнять. «Спасибо, товарищ Оборин,  — подумал я,  — что ты хоть рад моему приезду».
        Я с трудом встал. Ноги затекли, будто суставы в коленях заржавели.
        — Слушай, что это солдаты все бегают?  — спросил я.  — Чего всполошились?  — Злая ирония помимо воли так и лезла из меня.
        Оборин остановился и удивленно посмотрел мне в лицо, а потом глянул на скалы, нависающие над ротой.
        — Видишь верхушку, похожую на трезубец? Мы там установили сигнализацию, чтобы не дать «духам» плевать на нас сверху. Так вот, пятнадцать минут назад сработала. Кто-то прошел по тропе… Видишь, денек какой? Сначала Черная Щель, потом сверху, над самой головой, беспокоить начинают… И так почти каждый день. Так что готовься, приятель…
        Я стоял как вкопанный, глядя на залитые солнцем горы. Перед глазами все плыло, кружилось, и не хватало воздуха.
        — Слушай, парень, ты что-то побелел… Перегрелся или устал с дороги? Пойдем, под кондиционером оклемаешься.
        «Да, я перегрелся,  — думал я, чувствуя, что Оборин мне активно неприятен.  — Озерцо, песочек… Где-то свинцовый душ, и кровь льется по броне, а тут сигнализация, как в сбербанке, кондеры… Что ж, замена — святое дело…»
        — Да брось ты чемодан!  — услышал я как издалека.  — Дневальный поможет.
        На перекладине, установленной в фойе кемпинга, тренировался солдат. Красный от натуги, он с сопением отрывал от пола собственное тело плюс пудовую гирю, подвешенную к поясному ремню. Услышав Оборина, он спрыгнул, снял с ремня гирю, облегченно выпрямился, взял мой чемодан и понес по коридору.
        — Вот моя комната,  — Оборин открыл настежь дверь, пропуская меня вперед.  — Теперь она твоя. Ложись на койку, там свежее белье, и отдыхай. Ужин в девятнадцать ноль-ноль. Я предупрежу, тебе принесут.
        Он хотел выйти, но я взял его за руку.
        — Подожди… Ты знал Блинова?
        — Капитана? Если не ошибаюсь, это командир мотострелкового батальона?
        — Ты его хорошо знал?
        Оборин внимательно посмотрел на меня, нахмурился и, не сводя с меня глаз, покачал головой.
        — Нет, друзьями мы не были…
        — Жаль,  — глухо ответил я и сел на стол.
        — Я тебя не понимаю. Почему ты так спрашиваешь о Блинове?
        — Почему?  — Я выдавил из себя жалкую усмешку.  — Его убили час назад… Некому было прикрыть нашу колонну.
        Оборин опустил глаза. Теперь я увидел на его лице смятение. Это доставило мне неожиданное удовольствие.
        — В озере купаться можно?  — спросил я, не сводя с Оборина взгляда.  — Как сегодня водичка?
        Оборин ничего не ответил, подошел к тумбочке, вынул оттуда флягу и плеснул в кружку.
        — Выпей и ложись спать… Завтра поговорим.
        Я машинально поднес ко рту кружку. В нос ударил тяжелый запах спирта.
        — Не могу.
        Оборин подошел к двери.
        — Постарайся все же заснуть…
        Я сидел на столе, без всякого интереса разглядывая разложенные под листом плексигласа схемы района, минных полей, списки личного состава, фотографии. Хмурый круглолицый малыш в буденновке. На скамейке сидит молодой и худой Оборин в курсантской форме и вместе с рослым, плечистым сержантом держит в вытянутых руках транспарант «Все на коммунистический субботник!». В сержанте я узнал нашего комбата — майора Петровского. Действительно, учились вместе. Третий снимок: на фоне группы белобородых стариков в чалмах вполоборота стоит солдат в каске, бронежилете, перепоясанный пулеметной лентой, и машет кому-то рукой. И снова малыш…
        Я сел на койку, чувствуя глухое безразличие ко всему происходящему и окружающему, рухнул на подушку, покачиваясь на сетке. В спину что-то давило, я просунул руку под матрац и нащупал холодный металл.
        Я лежал, рассматривая маленький, похожий на игрушку автомат с пристегнутыми к нему магазинами, перевязанными изолентой. Гладкий, отполированный, он приятной тяжестью давил мне на ладонь. И каждый изгиб его стального тела, каждая деталь таили темную и суровую логику. Странно! Я будто впервые видел автомат, впервые держал его в руках.
        Я несильно надавил на лепесток предохранителя. Он поддался, скользнув вниз. Мне показалось, будто автомат медленно напрягается в моих руках, замирает, прислушиваясь к моим движениям. Хорошо смазанный затвор почти беззвучно отошел назад и гладко вернулся обратно, где-то внутри бережно вставляя патрон в ствол. Я нащупал пальцем покатую выемку спускового крючка и чуть-чуть надавил на него… Еще немного… Ничто не сдерживает, не мешает… Еще какой-нибудь миллиметр, и измученная ожиданием бешеная струя свинца и огня рванется к потолку…
        С усилием я оторвал палец от крючка и быстро защелкнул предохранитель. Где ж ты раньше был, братец? Может быть, мы с тобой не допустили бы этого кошмара… Швырнув автомат под подушку, я встал с койки и раскрыл свой чемодан. Я перебирал вещи, кульки, свертки, весь этот ненужный здесь хлам. Голубую рубашку и галстук — к чертям! Отличная тряпка для мытья полов. Записную книжку с адресами сослуживцев — к чертям! Изорванные листочки, как хлопья мокрого снега, закружились по комнате. Коллекцию значков, которую я вез в подарок афганским детям,  — к чертям! Прекрасен хруст под каблуками. О, наивный юноша! О, благородный рыцарь! А-а, и вы здесь, сударыня?
        Олюшка строго смотрела на меня с фотографии из-под обрывков бумаги. Куда я тебя привез? Оставайся лучше в своем уютном мирке иксов, тангенсов и логарифмов…
        Я порвал фотографию. Пришло время убивать. Днем и ночью, как говорил комбат.

* * *
        Еще полыхал дневной зной, еще ослепительно светились горы, а приближающийся вечер уже чувствовался по длинным прохладным теням деревьев, по розовому свечению мраморных натеков, покрывших серые скалы, и глубоко лазурному небу.
        Оборин в полной экипировке, увешанный снаряженными магазинами, сигнальными ракетами и гранатами, уже не был похож на того пляжно-вульгарного супермена, одетого в широкий маскхалат на голый торс, в огромных непроницаемо-черных очках, каким он встретил меня у шлагбаума. Затянутый в горный костюм цвета выгоревшей травы, втиснутый в металл, он чем-то напоминал большую деталь для мощной машины.
        — Паша,  — сказал я.  — Дай мне какую-нибудь одежду и автомат. Я пойду с тобой.
        — Успеешь,  — отрезал он.  — Отдыхай пока.
        — Нет, не успею. Паша,  — тверже сказал я, давая понять, что спорить со мной нет никакого смысла.
        Оборин взглянул на меня понимающе, но все же покачал головой и ответил:
        — В таком состоянии в горы не ходят.
        — У меня нормальное состояние!
        — Я это сразу понял… Ты, в самом деле, возьми полотенце да искупайся. Вода сегодня отличная!
        Чувствуя его иронию и готовый вот-вот сорваться и нагрубить, я сквозь зубы процедил:
        — Я все равно пойду.
        Оборин вздохнул, оглядел меня с ног до головы.
        — Ну, раз ты так настойчив… Только, пожалуйста, слушайся меня. Здесь пока я начальник гарнизона. Договорились?
        Мы прошли к кладовке старшины. Когда до двери оставалось несколько шагов, она с треском распахнулась, и оттуда выскочил коренастый солдат и едва не сбил Оборина с ног.
        — Киреев, добрый вечер,  — сказал Оборин, морщась и потирая ушибленный локоть.
        — Добрый вечер,  — буркнул солдат, поправляя на себе куртку. Оборин ободряюще похлопал его по плечу и сказал:
        — Ну ничего, ничего.
        Мы зашли в кладовую. Оборин плотно прикрыл за собой дверь.
        — Сафаров, в чем дело?
        Рослый сержант с черными тонкими усиками тяжело поднялся из-за стола и буркнул:
        — Ни в чем… Поговорили.
        — Опять припомнил ему засаду?
        Сержант промолчал.
        — А я ведь просил тебя!
        — Да не трогал я его, товарищ капитан, пальцем не коснулся,  — загудел Сафаров.  — Если бы тронул, то сразу в инвалидную коляску посадил бы. Он снова к молодым цепляется, вот я ему и сказал пару слов.
        Оборин вздохнул.
        — Хороший ты парень, Сафаров, но пойми, что армия — это не инспекция по делам несовершеннолетних.
        — Я в оперотряде работал, а не в инспекции,  — обиженно поправил сержант.  — Там с такими, как Киреев, я бы по-другому разговаривал.
        — Я бы тоже,  — согласился Оборин,  — но сейчас мы идем в горы, и, пожалуйста, подыщи приличный комбез своему будущему командиру роты.
        Сафаров смерил меня взглядом, прикидывая рост, и достал с полки не первой свежести комбез.
        — Мерьте…
        Комбинезон источал запах пота, плесени и кострового дыма, но, не испытывая ни капли отвращения, я сразу же стал надевать его на себя.
        — На первое время сойдет,  — сказал Оборин, оценивающе глядя на меня.  — Потом достанем новый.
        — Теперь давай автомат и побольше патронов.
        Я заметил, как Сафаров вопросительно посмотрел на Оборина, и тот кивнул.
        Глава 4
        Ожидая команды на выход, я нервно ходил вдоль выложенных на асфальте вещевых мешков, приглядываясь к лицам солдат. Киреев, который едва не сшиб нас у входа в каптерку, сидел в стороне от всех, в тени переодевалки, обхватив руками голову, и плевал себе под ноги. Под румяной кожей на скулах перекатывались желваки, будто солдат усиленно пытался разгрызть орех.
        — Здравия желаю!
        Я обернулся. Рядом со мной навытяжку, отдавая честь, стоял совсем молодой лейтенант.
        — Я командир первого взвода лейтенант Железко!  — как приятную новость доложил он мне.  — Разрешите идти с вами?
        Я пожал плечами.
        — Пока здесь Оборин командует. Вот у него и спрашивай,  — равнодушно ответил я.
        Улыбка сошла с лица лейтенанта. Он потоптался на месте, сконфуженно буркнул «Есть!» — и побежал в помещение. Парень не знал, кому из двоих ротных должен подчиняться. «Потом, потом,  — сказал я про себя, глядя вслед Железко.  — Не до тебя сейчас».
        Ноющая боль под лопаткой, горные ботинки, натирающие ноги, навязчивые мысли о холодной воде маленького озера — все это доставляло мне странное, мучительное наслаждение, заглушало тоску, охватившую меня после гибели Блинова. Я был изнурен крутым, долгим подъемом, но не хотел, чтобы он наконец закончился и можно было бы снять тяжелое снаряжение, лечь на землю, не шевелясь, не думая ни о чем. Я готов был идти по этой горе до тех пор, пока вообще буду в состоянии двигаться. Оборин, в отличие от меня, шел легко, будто поднимался по лестнице в собственную квартиру, пружинисто прыгал с камня на камень. За ним, раскачивая широкими плечами, словно по грудь в воде, поднимался верзила Сафаров с пулеметом в руках. Тонкие, безликие и одинаковые, как оловянные солдатики, братья-близнецы Латкины шли рядышком, будто их локти были склеены, и крутили во все стороны головами. Низкий, сутулый, чем-то внешне напоминающий Оборина москвич Киреев тяжело сопел слева от меня и так внимательно смотрел себе под ноги, словно искал среди камней грибы. Неполная рота растянулась по подъему метров на сто.
        Громадное красное солнце лежало на зубчатой верхушке скалы, словно нанизанное на нее, по-прежнему, как и днем, излучая доменный жар. Но от резких, контрастных теней уже струилась сырая прохлада — значит, наступал вечер.
        — Привал,  — сказал Оборин.
        Я сделал еще несколько шагов, поднимаясь к Оборину на узкий гранитный выступ, и, сдерживая себя, медленно сел рядом с ним.
        Маленький гарнизон, казалось, лежал прямо под подошвами моих ботинок. Зеленое пятнышко озера, белые кубики переодевалок кемпинга, серая полоска шоссе напоминали мультипликационную декорацию. Еще были различимы и люди. Правда, разобрать, кто есть кто, с такой высоты было невозможно, но наверняка за ротой сейчас следили и угрюмый часовой у шлагбаума, и лейтенант Железко, которому Оборин приказал все время быть на связи.
        — Паша,  — спросил я, всматриваясь в далекую горную гряду.  — Отсюда видна Черная Щель?
        Оборин покачал головой, встал, повернулся лицом к вершине и, рисуя в воздухе воображаемую черту, сказал:
        — Если выйти к тому красному хребту, то по нему часа за два можно добраться к Черной Щели. Мы туда ходим на блокирование.
        — Значит, это рядом?
        — Рядом — не рядом, но по горам все же ближе, чем по шоссе.
        Я тоже встал, тряхнул на себе снаряжение и пошел вверх.
        — Не торопись,  — сказал Оборин.
        Я ничего не ответил.
        Чем ближе мы подходили к вершине, тем больше дробилась она на отдельные валуны, казавшиеся снизу единым целым, теряла очертания и растворялась среди хаоса гигантских глыб. Ни озера, ни белых кубиков на его берегу, ни шоссе уже не было видно, и повсюду, куда хватало взгляда, громоздились залитые закатными лучами призрачные горы.
        Я не заметил, как закончился подъем. Оборин, шедший впереди, ступил на ровную площадку, оглянулся и пошел по тропе влево, глядя под ноги. Вскоре нагнулся, что-то поднял и махнул мне рукой.
        — Смотри,  — сказал он, показывая мне кусок тонкой, как волос, медной проволоки. Мы не ошиблись, час назад здесь кто-то прошел.
        — Товарищ капитан, здесь следы!  — Оба Латкиных сидели на корточках, разглядывая отпечатки рифленой подошвы.  — И не один человек, а целая группа.
        — Ты думаешь, это банда?  — спросил я.
        Оборин пожал плечами, оглядывая скалы.
        — Не знаю, старина, не знаю. Но вряд ли пастухи.
        — Сколько, ты говоришь, ходу от Черной Щели до этого места?
        — Часа два.
        — А за час можно дойти?
        Оборин понял, о чем я думал.
        — Ну, если только бегом.
        — Прекрасно,  — ответил я и полез за сигаретой.  — Замечательно!
        Мы шли по тропе, и гранитные валуны ломаным строем наползали на нас, обходили, будто боясь раздавить. Солнце стремительно темнело снизу, будто опускалось в лужу чернил и впитывало их в себя. Ярко-синее небо напоминало теплое южное море, каким-то чудом прилипшее к звездам.
        Я быстро шел за дозором, стараясь не упускать из виду Латкиных. Хорошо представляя после сегодняшних событий, что может ожидать меня впереди, я все же испытывал странное упоение своей силой и властью, которую давало оружие.
        Не прошло и десяти минут после выхода на гребень, как Латкины стали вести себя странно. Поднявшись на треугольный валун, похожий на акулий плавник, они вдруг упали, прижавшись к камню, будто их чем-то придавило сверху. Один из них отполз, оглянулся и замахал рукой.
        Вот оно! Я присел на колено, поглаживая автомат. Оборин тоже остановился, повернулся и жестом показал, чтобы рота приготовилась к бою.
        Один из братьев уже мчался к нам на полусогнутых ногах, все время оглядываясь, будто его преследовали.
        — Бородатые, товарищ капитан. Человек пятнадцать…
        — Идут сюда?
        — Нет, сидят!
        — Вот вам и чертик на крестике,  — сквозь зубы процедил Оборин, взглянул на меня, соболезнующе усмехнулся и добавил: — Повезло тебе…
        Чудак, он сочувствовал мне!
        Встав на ноги, я рванул по ровной прогалине к «акульему плавнику», где лежал Латкин-второй, взобрался на валун и лег рядом с солдатом.
        То, что я увидел, было и жутким, и захватывающе интересным. В неглубокой, похожей на гигантское блюдо ложбине, окруженной подобно кратеру каменным частоколом, сидела группа людей с оружием в руках. Они были настолько близко, что я без труда различил старенькие «ППШ», короткоствольные винтовки, автоматы и пулеметы с широкой дульной насадкой и огромными дисками. Люди были одеты в поношенное пыльное тряпье, сандалии и ботинки, на головах — тюбетейки и чалмы. В середине группы, опираясь рукой на винтовку, как на костыль, стоял коротко стриженный парень и о чем-то горячо говорил. Похоже, его не очень внимательно слушали, кое-кто лежал на спине, глядя в небо, другие беседовали между собой, третьи протирали тряпками оружие. Но когда тот схватил винтовку обеими руками за ствол и с размаху ударил прикладом о булыжник, «духи» сразу вскочили на ноги, стали спорить, размахивая руками и толкая друг друга.
        Я взглянул на Латкина. Солдат следил за происходящим в ложбине, как за головокружительным цирковым трюком. Даже рот приоткрыл.
        На середину вышел степенный, опоясанный кожаными ремнями бородач, воздел руки к небесам, застонал и заговорил. Но стриженый вдруг заорал, не давая бородатому произнести ни слова, подошел к нему вплотную и принялся что-то объяснять, показывая рукой то на небо, то в нашу сторону, будто видел нас. И в ту же минуту раздался выстрел. Я почувствовал, как рядом вздрогнул и напрягся всем телом Латкин… Стриженый схватился за живот, упал на колени, ударился головой о землю и повалился на бок. «Духи», как по команде, взялись за оружие. Бородатый сунул за пояс пистолет и побрел к скалам. Несколько раз он повернулся, выкрикивая, наверное, угрозы и проклятия. Он дошел почти до самых камней, как его окликнули. Моложавый детина в джинсах, сидевший все это время в стороне, вразвалку подошел к бородатому и протянул руку. Потом они обнялись — так, во всяком случае, мне показалось. Парень в джинсах наконец повернулся и пошел обратно. А бородатый медленно опустился на землю и остался лежать там без движения.
        — Ты что-нибудь понял?  — спросил я, повернул голову и увидел рядом с собой Оборина. Я с трудом его узнал. Лицо ротного, еще недавно такое сосредоточенное, бесстрастное, теперь выражало нескрываемую радость. Он весь подался вперед, будто собирался вот-вот вскочить на ноги и броситься в ложбину.
        — Смотри!  — зашептал он лежащему рядом Сафарову и протянул бинокль: — Смотри же!..
        Сержант долго не отрывал бинокль от глаз, а Оборин нетерпеливо толкал его плечом.
        — Ну? Ну же, Сафаров?
        — Это Джамал,  — наконец ответил сержант, глядя на Оборина ошарашенными глазами.  — Вы видели — он укокошил главаря, старого Гафура!.. О, товарищ капитан, что они делают?
        «Духи» стаскивали с себя кожаные ремни, портупеи и заталкивали вместе с оружием в щели между камнями. Банда, ни о чем не подозревая, обезоруживала себя в ста метрах от нас!
        — Сафаров, спустись к радиостанции и передай Железко, что мы следим за группой Джамала. Следующий выход на связь — через двадцать минут.
        Оборин тронул меня за руку.
        — Спускаемся… Латкины — вести наблюдение!
        Он улыбался.
        — Ну, как? Впечатлило?
        — Что ж, пора заявить о себе,  — сказал я, с отвращением чувствуя, как от волнения дрожит и прыгает на каждом слове мой подбородок, и потянулся к автомату. «Достаточно короткой очереди в воздух,  — с тоскливым равнодушием подумал я,  — и они, конечно, сразу же бросятся за оружием. Одна очередь в воздух или… Или, может быть, к черту это благородство? Полоснуть из автомата по их спинам, как они по Блинову?..»
        Оборин вынул из полевой сумки карту и близоруко склонился над ней.
        — Главное сейчас — не спугнуть их, не обнаружить себя.
        Я с недоумением уставился на него.
        — Чего ты волнуешься? Бери их голыми руками,  — меня раздражала его медлительность и эта непонятная предосторожность.  — Ты хочешь окружить банду?
        — Окружить, окружить,  — бубнил под нос Оборин, водя карандашом по карте.  — Будем отходить… Вот только стоит ли снова возвращаться по тропе?.. Ты не суетись, я тебе все объясню…
        Но я не мог спокойно сидеть, встал и в то же мгновение встретился глазами с Киреевым. Солдат стоял, слегка пригнувшись, недалеко от меня и, не скрывая, внимательно слушал наш разговор.
        — Вы что-то хотите сказать, Киреев?
        Он едва заметно покачал головой и, не спуская с меня глаз, медленно поднялся к Латкиным.
        — Куда ты собрался отходить, Паша?  — Я осторожно потянул карту за уголок. Смысл происходящего, кажется, стал доходить до меня.
        — Домой, конечно… Понимаешь,  — он поднял на меня глаза, покусывая кончик карандаша,  — с этим самым Джамалом, который только что убил главаря банды, я встречался полгода назад. У нас с ним был очень интересный и полезный разговор…
        Оборин не успел досказать. Наверху что-то металлически звякнуло, затем раздался глухой стук, и, подняв голову, я увидел, как Сафаров метнулся на камни, прикрывая кого-то своим телом. Рядом, подтянув колени к животу, лежал Латкин и с испугом смотрел на сержанта.
        Бросив сумку, Оборин в одну секунду взобрался на верх «плавника», оттащил Сафарова в сторону, и я увидел распластанного на камне Киреева и его искаженное ненавистью лицо.
        — Отдай!  — крикнул он, пытаясь вырвать свой автомат из рук сержанта.
        — Молчи!  — зашипел Оборин и несильно толкнул солдата в грудь. Но Киреев покатился по гранитной плите так, будто его сшиб автомобиль. Потом он встал на колени и, тяжело глядя на Сафарова, прохрипел:
        — Ну ладно, мусорок, шестерка, встретимся на гражданке, поговорим…
        Он хотел еще что-то сказать, но осекся, опустил голову на колени и тихо заплакал. Плечи его вздрагивали, и с кончика носа падали помутневшие от пыли слезинки.
        Что произошло? Киреев хотел выстрелить по душманам? А Сафаров вырвал из его рук автомат?
        Дурдом какой-то! Светопреставление! Разведрота не выполняет своих обязанностей!
        Чувствуя, что теряю самообладание, я шагнул к Оборину и крепко сжал его руку выше локтя. С усилием я заставил себя говорить тихо:
        — Вот что, Паша, спускайся-ка ты вниз. Я здесь сам разберусь, куда и кому отходить. Понял?
        — Ты напрасно нервничаешь,  — сказал он, освобождая руку от моей хватки.  — Не вмешивайся пока в мои дела, мы же договаривались!
        — Твои дела?  — вспылил я.  — Наслышан я про твои дела, хватит! Теперь в роте будут другие порядки… Иди вниз, Паша, по-хорошему прошу.
        — Крови хочешь? Тебя еще не умыли?
        — Я люблю мочить бандитов,  — процедил я.  — Есть у меня такой маленький бзик.
        — А захлебнуться не боишься?
        — Паша, по-доброму прошу, уйди с дороги!
        — Хорошо,  — неожиданно ответил Оборин и посмотрел на меня усталыми, холодными глазами.
        Я выпрямился в полный рост, передергивая затвор автомата. Было еще не настолько темно, чтобы я промахнулся с каких-нибудь ста — ста пятидесяти метров.
        Сафаров, словно мое отражение, тоже поднялся на ноги — прямо передо мной.
        — Отойди, сержант,  — сказал я ему, поднимая автомат.
        Тот не шелохнулся.
        — Отойди!  — заревел я.
        Оборин вдруг резко схватил рукой цевье автомата и вырвал оружие из моих рук.
        — Ты арестован,  — спокойно сказал он, передавая автомат Сафарову.  — Я принимаю такое решение как начальник гарнизона.
        Глава 5
        Я сидел на земле, прислонившись спиной к теплому камню, и чувствовал тупое безразличие ко всему. Хотя я и не принял всерьез этот нелепый арест, но, как бы то ни было, вынужден был безоговорочно подчиняться Оборину. Увы, несмотря на предупреждение комбата, я все-таки не был готов к подобным фокусам.
        Оборин сел рядом со мной, и мы молчали несколько минут. На краю неба тлел бледный розовый свет. Краски гор поблекли, и силуэты солдат застыли на фоне плоских скал. Похоже было, что люди превратились в камни, а камни — в людей.
        — Ты не сердись,  — тихо сказал Оборин.  — У меня не было выбора. Не в душманов ты хотел стрелять, а в нас…
        — Кто он — этот твой, Джамал?
        — Сын дехканина, окончил духовный лицей, член исламской партии Афганистана,  — Оборин словно читал текст характеристики.  — Три года назад прошел полный курс обучения в полку «Варсак» недалеко от Пешавара. Потом вернулся сюда. Год назад его банда распалась на две отдельные группировки — что-то не поделили муджахеддины. Одну из них возглавил старик Гафур, он же назначил Джамала своим замом.
        — Откуда ты все это знаешь?  — спросил я.
        — Я уже говорил — мы встречались с Джамалом… Недалеко от роты есть кишлак — Бахтиаран. Я наладил хорошие контакты с органами власти. Мне даже прозвище в кишлаке придумали — Пашабдулла… Так вот, в марте мы восстанавливали мост, который снесло селем, и после работы дехкане устроили нам маленький праздник. Тогда-то мулла и намекнул мне, что в кишлаке живут родственники Джамала и поддерживают с ним связь. И мне пришла в голову мысль о переговорах. Отведя муллу в сторону, я шепнул ему, что хочу встретиться с Джамалом. Старик страшно испугался и ответил, что это невозможно, Джамал очень осторожен и рисковать не станет…
        — А к чему это все?  — пожал я плечами.  — Какой может быть разговор с этими мерзавцами?
        Оборин ответил не сразу. Он долго думал над ответом.
        — Вот ты говоришь — мерзавцы… Прежде я тоже относился к ним так категорично. Весь мир у меня был поделен на белое и черное. А потом стал задумываться: что это за люди, с которыми мы воюем, чего они добиваются, ради чего рискуют жизнью?.. Короче, через две недели после разговора с муллой, вечерком, подходят к шлагбауму двое патлатых ребят с оружием и объясняют часовому, что им срочно нужен «командор», то есть я. Зову Сафарова — он знает дари, и иду с ним к моджахедам. Это были люди Джамала. Без лишних слов они сообщили: Джамал ждет меня, причем ехать на встречу в Бахтиаран я должен сию же минуту.
        Хотя чувство неприязни к Оборину не проходило, я уже слушал его с интересом.
        — Я понял, что Джамал поставил мне такие условия, чтобы обезопасить себя,  — продолжал Оборин.  — Что мне оставалось делать? Сам напросился на встречу. Я был без оружия, Сафаров, к счастью, захватил с собой автомат. Душманы торопят, мол, если хотите ехать, то едем. Я отвечаю: мне нужно взять рацию. Они сочувствующе пожимают плечами, поворачиваются и идут к своей «Тойоте». Тогда я понял, что теряю редкий шанс.
        Помню, глянул на Сафарова. Смотрит он на меня, а в глазах озорная смелость: «Едем!» И тут меня осенило. За нами из кемпинга наблюдали Железко и еще трое солдат. Начертил ботинком на земле букву Б и махнул рукой в сторону кишлака. Потом мы с Сафаровым побежали к машине. Впрочем, скажу тебе, у меня был надежный козырь. Душманы ведь не знали, что мулла рассказал мне о семье Джамала в Бахтиаране. Потом я этим козырем и воспользовался… Мы выехали на окраину Бахтиарана, когда уже стемнело. Вышли из машины и по какой-то улочке шли еще минут пятнадцать. Ночь была лунная, жутко…
        Я с любопытством смотрел на Оборина. Все, что он мне рассказывал, напоминало сюжет лихого приключенческого фильма. Но я верил каждому его слову, хотя и не понимал до конца, ради чего он так безрассудно рисковал собой.
        — Наконец мы зашли в какой-то сарай,  — продолжал Оборин.  — Три «духа» сидели на полу и пили чай. Джамала я узнал сразу, мне его хорошо расписал мулла. Мы поздоровались, как вполне приличные люди, и я сразу же спросил Джамала о самочувствии его родственников. Не знаю, как тебе передать, что я увидел на его изменившемся лице, но понял, что с нами ничего страшного не произойдет. Потом я добавил, что мы располагаем всего тридцатью минутами времени, и приврал, что, если я вдруг задержусь, рота моментально блокирует шоссе и кишлак.
        — И о чем вы говорили?
        — О жизни людей, которые нам верят…  — Оборин задумался на минуту.  — Джамал сразу пошел в наступление, стал доказывать, что мы представляем угрозу исламу и навязываем свои моральные ценности. Я напомнил ему, что прошлой зимой взвод моих ребят помогал лепить и перетаскивать саманные кирпичи для восстановления мечети в Бахтиаране, которую, кстати, взорвали «духи». Джамал ответил, что это была хитрая красная пропаганда, хотя я видел, он сам-то не очень верит в то, что говорит. Потом он сказал, что политическая система в Афганистане далека от совершенства. А я ему: так совершенствуйте! Сложите оружие, предлагайте свою систему, пусть ее принимает джирга. Тогда Джамал стал говорить, что моджахедов не хотят слушать, ставят в один ряд с уголовниками, и они лишены в государстве всех прав. Потому, дескать, и приходится бороться за свои права силой оружия… Джамал, должен сказать тебе, довольно образованный парень, в общем, мы хорошо понимали друг друга.
        — И к чему вы пришли?
        — Я предложил создать в нашем уезде зону мира, если, конечно, эту идею поддержит старик Гафур. Джамал как-то сдержанно усмехнулся и ответил, что не один Гафур все решает. Я понял, что отношения у них хреновые.
        Оборин замолчал. Я снова закурил.
        — А дальше? Дальше что?
        — Так вот,  — сказал он, заметно волнуясь.  — С тех пор вот уже шесть месяцев в уезде не ведутся боевые действия. Ни одного обстрела на трассе, Степанов, ни одного подрыва! Ни одной потери в роте! Это, по-твоему, результаты или нет?.. Но даже перемирие не так много значит, как то, что ты сейчас видел. Джамал убил старика Гафура, банда сложила оружие. Отвечай, что это значит?!
        Он почти перешел на крик.
        Я тоже был на взводе, но старался говорить как можно спокойнее, хотя не уверен, что это у меня получалось.
        — Я не знаю, что это значит, но знаю другое: сегодня днем в Черной Щели твои моджахеды жгли «наливники» и стреляли в наших ребят. И убили Блинова…
        — Черная Щель — это другой уезд,  — уже спокойно ответил Оборин.  — И там хозяйничает другая банда.
        — Доказательства! Где доказательства, что другая, а не эта? Ты сам говорил, что от Черной Щели до этого места — час ходу.
        — Но где же логика?  — опять вскипел Оборин.  — Жечь «наливники», потом бежать сюда и прятать оружие?
        — Ты трус,  — сказал я тихо, уже не чувствуя прежней уверенности.  — Ты поставил перед собой цель оправдать Джамала, лишь бы не вступать с ним в бой. Ты не умеешь даже ненавидеть.
        Оборин поморщился.
        — От тебя смердит жаждой крови…
        — Ну, хорошо, не надо крови,  — я уже начал говорить не то, что думал.  — Можно взять их в плен, черт побери, да сдать куда положено… В ХАД, кажется? А там разберутся, кто есть кто. Откуда тебе известно, из-за чего у них весь этот сыр-бор разгорелся? А вдруг из-за дележа власти?
        — Когда идет драка за власть, то люди, наоборот, стараются не выпускать из рук оружия… Как я, например,  — Оборин усмехнулся и погладил ствол автомата.
        — С тобой тяжело спорить.
        — Я знаю… А ты сгоряча не спорь, попробуй сначала разобраться. У каждого мнения — своя правда…
        — Товарищ капитан!  — позвал сверху Сафаров.  — Бородатые уходят.
        — Скатертью им дорога!
        — Ты опасно рискуешь, Паша. Если потом выяснится, что твой Джамал и не думал разоружаться, тебя же где угодно разыщут, да тот же Киреев тебя…
        — Хватит!  — перебил Оборин.  — Решение принято, и я готов отвечать за каждый свой шаг.
        — Круто, ох круто берешь! И солдата зря обидел…
        — Я понимаю тебя,  — кивнул головой Оборин.  — Ты чувствуешь в нем союзника. Он ведь тоже рвался в бой! Только вот что я тебе скажу: не надо много смелости, чтобы стрелять в безоружных людей. Другое дело — вызвать огонь на себя. Тут надо душонку в кулаке держать, чтобы ненароком не ушла куда не надо…
        — Ты о чем?
        — Да о том же… Сидел тут один у нас с тремя бойцами в засаде над тропой. А душманы пошли не по тропе, а над ней, по сопке, в каких-нибудь тридцати метрах от того места, где лежал наш «смельчак» в окопе. Он открыл огонь лишь тогда, когда банда ушла на безопасное для него расстояние. Чудом в роте обошлось без потерь!.. А то, что ты видел полчаса назад, всего лишь жалкая попытка реабилитировать себя… Ах, голова! Мы ведь не вышли на связь с Железко!
        Оборин поспешно встал.
        Я чувствовал себя скверно. Огромный, страшный день вымотал меня вконец, и мучительно хотелось одного: как-нибудь добраться до маленького кемпинга на берегу озера, рухнуть на скрипучую койку, закрыться с головой простыней и отключиться от этой бешеной круговерти событий, лиц и слов.
        Сафаров съехал на животе с «акульего плавника» и молча протянул мне автомат. Я хотел было встать, но вдруг почувствовал едва уловимую ноющую боль. Сначала мне показалось, что она пульсирует где-то в груди. Пошевелил плечами, но боль стекла в ноги и стала жечь огнем. Натер-таки! Пришлось расшнуровывать ботинки.
        Так и есть. Босиком, что ли, пойти? Хотя пока спустимся, от меня одни уши останутся, как говорил солдат Тетка.
        Как на свете все уныло, нескладно и пакостно…
        Оборин уже шел обратно, на ходу вытаскивая притороченный к прикладу автомата резиновый мешочек перевязочного пакета.
        — Стер ноги?  — спросил он.  — Я так и понял.
        Он присел на корточки, покрутил головой, осматривая мои распухшие ноги.
        — На, перевяжи,  — и отошел, чтобы не мешать.
        Я разорвал резиновую оболочку перевязочного пакета, вытащил марлевый тампон, покрутил его в руках и со злостью отшвырнул далеко в сторону. Не поможет.
        Стиснул зубы, стал обуваться. Потом с трудом встал и заковылял к солдатам.
        Латкины уже побежали по тропе, вытягивая за собой цепочку солдат. Оборин дожидался меня.
        — Ну что, стало легче?  — спросил он.
        — Нет, хуже.
        Он шел рядом со мной, почти касаясь плечом. Потом взял за локоть, чтобы я мог опереться.
        Я остановился.
        — Ты чего?  — спросил он.
        — Иди, я догоню…
        Он пожал плечами и молча пошел вниз.
        Прошла минута, вторая. Негромкие голоса солдат стихли. Я остался один среди бесконечной теплой ночи. Наконец услышал шаги. Темный силуэт низкой фигуры застыл в трех шагах от меня.
        — Это вы, товарищ старший лейтенант?
        — Я, Киреев, я…
        Солдат подошел ко мне ближе, поднял блеснувшие в свете луны глаза.
        — Я хочу вам сказать…
        — Ну, говори!
        — Если Оборин еще раз…
        — Дальше!
        — Что «дальше»?!  — вдруг крикнул солдат.  — Убью я его, вот что будет дальше!
        С трудом контролируя себя, я схватил солдата за воротник, туго сжал и потянул к себе.
        — Запомни, сука рваная,  — прошептал я.  — Если не выкинешь из головы эти поганые мысли, то я лично буду разбивать тебе морду в кровь. Каждое утро, ровно в семь ноль-ноль! Ты это накрепко запомни!
        Киреев оторвал мою руку от своего ворота, одернул на себе куртку. Я увидел, как он осклабился.
        — Чего ж не запомнить,  — произнес он.  — Конечно, запомню. Конечно… Только вы меня, товарищ старший лейтенант, не пугайте. Я храбрый солдат, и оружие всегда при мне. Вы это тоже накрепко запомните!
        Глава 6
        Бронетранспортер с выключенными габаритными огнями стоял у самой лестницы кемпинга, заслонив собой вход. Я услышал, как Оборин в сердцах буркнул:
        — Принесла же тебя нелегкая…
        Я понял, что в роту приехал Петровский.
        Комбат сидел в маленькой комнатушке у радиостанции, накинув на плечи бушлат, то ли дремал, то ли читал газету, подперев рукой тяжелый подбородок. Когда мы с Обориным вошли, он исподлобья посмотрел на меня и сразу же перевел взгляд на Пашу.
        — Ну что, искатели приключений, где банда?
        Оборин, будто не услышав вопроса, поставил в угол автомат, стянул с себя безрукавку, сел на топчан, вытянув ноги, и закрыл глаза.
        Не меняя позы, комбат негромко прорычал:
        — Я не слышу доклада, Оборин!  — И снова быстрый взгляд на меня.
        — Банда Джамала ликвидировала сама себя. Так что нашего вмешательства не потребовалось,  — ответил Оборин.
        Комбат минуту молчал, постукивая карандашом по столу. Потом изо всей силы громыхнул по нему кулаком.
        — Когда кончится вся эта поебень?! Когда разведрота станет заниматься боевой работой, я спрашиваю?! Когда ты перестанешь корчить из себя миролюбца??
        Он поднялся из-за стола, стал ходить по комнате, тиская шею.
        — Где этот юный полководец, черт побери?.. Ну, этот… Железко?
        — Если ты не сменишь свой тон,  — спокойно сказал Оборин,  — разговор наш закончится.
        — Видал, как с комбатом разговаривает?  — процедил Петровский, кивая мне.  — Тон ему мой не нравится! А мне не нравится, что здесь сюсюкают с врагами, в жопу Джамала целуют, а я должен оправдываться перед начальством, почему в третьей роте нет результатов… Кто тебе разрешил вести переговоры с главарем бандформирования, Оборин? Кто дал тебе право за спиной Советской страны заводить дружбу с предателями и убийцами?
        «Откуда он об этом узнал?!» — пронеслось в моей голове.
        — Это мы убийцы, Петровский,  — глухо ответил Оборин.  — Мы…
        У меня даже в глазах потемнело. Лучше бы Паша молчал.
        — Что?!!  — взревел комбат.  — Ты что несешь, бля?!! Ты отдаешь себе отчет?!!
        Не знаю, чем бы это кончилось, если бы в комнате не объявился Железко.
        — Вызывали, товарищ майор?  — радостно поинтересовался он.
        — Ответь мне, Железко, какого черта ты доложил о банде дежурному по дивизии?  — спросил Петровский, барабаня пальцами по столу.  — Кто тебя тянул за язык? Понятно, мне позвонил, но туда зачем? Ты понимаешь, что мотострелковый полк на ноги поднят!
        Железко растерялся, щеки его зарделись, и, заикаясь, он ответил:
        — Но я ведь не знал, что у них случилось…
        — Ну вот,  — комбат развел руками,  — святая наивность! Он не знал! Что ты передал ему, Оборин?
        — Со мной на связь выходил не командир роты, а сержант Сафаров,  — поторопился сказать Железко.  — Он сообщил, что рота следит за группой Джамала, я так и в журнале записал… А потом Сафаров сказал, что следующий сеанс связи — через двадцать минут. Но капитан Оборин на связь не вышел и на мой позывной не отвечал. Тогда я решил доложить об этом оперативному дежурному.
        — Это правда, Оборин?
        — Да.
        Петровский, стоя перед столом, двигал плечами, руками, будто в нем разожгли костер.
        — Пошел вон!  — приказал он Железко и снова повернулся к Оборину.  — Нет, это, бля, не война. Это фуйня какая-то! Я просто медленно шизденею тут с вами!! Ну, вот ответьте мне, военные, что я теперь доложу командиру дивизии? Вот он позвонит с минуты на минуту, и что я скажу?
        — Что было, о том и доложишь,  — ответил Оборин.
        Комбат скрипнул зубами.
        — Понимаешь, Паша, это только я могу слушать твою бредятину про всяких джамалов, хуялов, поебалов, а комдив спросит о результате! Ему нужны пленные и трофеи, ему цифры нужны! Понимаешь, ци-фры!
        — Командир дивизии знает о моей договоренности с Джамалом.
        — Ну ты посмотри на него!  — возмутился комбат.  — Что за пьяный базар? Командир дивизии знает… Паша, хрен ты моржовый, командир дивизии знает, что афганская колонна сожжена сегодня у Черной Щели! Вот что он знает! А я знаю, что это твоего Джамала рук дело!
        — Джамал здесь ни при чем. Ты либо заблуждаешься, либо врешь.
        Комбат замер на месте, широко расставив ноги и сунув руки в карманы.
        — Оборин, ты дурак или трус? Никак не пойму. Или просто подонок? Кругом гибнут люди, лучшие наши люди, гибнут под пулями душманов, а ты, утирая сопли, даешь банде возможность спокойно уйти. Вот скажи, если я сейчас врежу тебе по харе — ты мне ответишь или нет?
        — А ты догадайся.
        — В общем, так,  — процедил Петровский, наверняка догадавшись, как поступит Оборин.  — С меня хватит! Я пишу рапорт командиру дивизии. Пусть сам разбирается с тобой… Ты у меня уже в печенках сидишь!
        Он ходил широкими шагами по комнате, заложив руки за спину.
        — Ну а ты что скажешь, Степанов? Что молчишь? Не хватило смелости открыть огонь?
        Я вдруг неожиданно для самого себя ответил:
        — Если бы я открыл огонь по безоружным людям, товарищ майор, то, наверное, перестал бы себя уважать.
        — Ух ты!  — Комбат остановился и с любопытством посмотрел мне в глаза.  — Еще один рыцарь… Ну тогда ответь мне, о благороднейший, что помешало тебе арестовать бандитов и отвести их в ХАД? А? Не слышу ответа!
        — Они для того и прятали свое оружие, чтобы не попасть в ХАД,  — за меня ответил Оборин.
        Петровский поморщился и замахал рукой.
        — Все, хватит!.. Степанов, слушай боевой приказ: сейчас вместе с Железко берешь взвод и едешь на развилку дорог перед Бахтиараном. Оттуда по тропе вверх — Железко знает — и без лишнего шума вылавливаешь всех этих «друзей». Если окажут сопротивление — расстреливать на месте. Сколько бы ни взял — всех сюда. И я вам покажу, как должен поступать в отношении бандитов офицер-разведчик.
        Петровский начал разминать кулаки и щелкать костяшками пальцев. Говорить с ним о чем-либо уже не имело смысла.
        Я вышел в коридор, чувствуя огромное облегчение, пробежал по нему, бряцая снаряжением, зашел в комнату Оборина и, не включая света, рухнул на койку. Я лежал, уткнувшись лицом в подушку, и слушал, как Железко строит взвод, как солдаты топают тяжелыми ботинками по коридору. Из открытой балконной двери тянуло прохладным сквознячком с рыбьим запахом озерца. Я вдыхал его всей грудью и прислушивался к едва уловимым чувствам, складывающимся во мне. Мне начинало казаться, что я падаю в черную бездну и вся комната вращается вокруг меня, увлекая за собой табуретки, тумбочки, стены, лоджию. Не расплескиваясь, словно залитое в аквариум, помчалось по кругу озеро; как декорация в театре, тяжело поехали горы, шоссе, бронетранспортеры; и склонились надо мной, взявшись, как в танце, за руки, бородатые смуглолицые люди…
        Я вздрогнул, с трудом отрывая лицо от подушки. Оборин возвышался надо мной. В темноте я не видел его лица.
        — Ты сделаешь все так, как он тебе сказал?  — спросил он.
        Я до боли надавил кулаками на глаза.
        — Который час?
        — Начало первого…
        — Железко готов?
        — Петровский его инструктирует… Ты не ответил мне.
        — Ну что, что, Паша?  — Я рывком поднялся на ноги. Меня пошатывало, и страшно хотелось пить.
        — Ты станешь стрелять в них?
        — Да,  — раздраженно буркнул я.  — В конце концов, есть приказы, и мы обязаны их выполнять.
        Оборин опустил голову и долго молчал.
        — Да, приказы надо выполнять… Вот только кто сказал, что мы должны быть идиотами? Кто сказал, что в наши обязанности входит безропотное выполнение глупостей? Подумай о тех, кто будет расплачиваться за это своими жизнями. Я два года приручал эту банду и боролся за каждую солдатскую жизнь!
        — Паша,  — я положил ему руку на плечо и крепко сдавил его.  — Если бы ты знал, как мне тяжело, как вы мне все надоели!
        — Я знаю.
        — А тебе… неужели тебе это все не надоело? Ты уже отвоевал свое, остынь, забудь все! Езжай на море, в Сочи, ходи в кабаки… Честное слово, я тебя не понимаю.
        — Да! Да!  — Он оттолкнул меня от себя.  — Я так бы и сделал, если бы мог когда-нибудь вернуться сюда и все исправить! Я же потом убью себя за то, что мог спасти ребят, но не спас!
        В коридоре послышались тяжелые шаги. Дверь распахнулась, и в комнату брызнул тусклый свет. На пороге стоял комбат.
        — Что вы в темноте сидите?
        Он пошарил рукой по стене в поисках выключателя, зажег свет и сел за стол.
        — Паша, что ж ты мне не доложил, что душманы оставили свое оружие в горах?
        — Я много чего еще не успел тебе доложить.
        — Черт с ними, с душманами, но хоть бы оружие вынес!
        — Это в потемках не делается. Я схожу за ним утром.
        — Как же, долежит оно до утра! Полтора десятка исправных стволов!.. Так вот, я отправил туда Железко. Поэтому сон отменяется, бдеть и держать с ним связь.
        — Мне выезжать, товарищ майор?  — спросил я.
        Комбат досадно махнул рукой.
        — Не надо! Смысла уже нет, поезд ушел.  — Морщась, он стал тереть ладонью лоб.  — Ох, голова болит, просто раскалывается. С ума сойдешь с вами!.. Паша, дай какую-нибудь таблетку, что ли? А лучше накати стакан водки!
        Оборин открыл дверцу тумбочки и присел рядом. Я стащил с себя напичканную магазинами, ракетами и гранатами безрукавку и бросил ее на койку. Та закачалась на скрипучих пружинах.
        Мне показалось странным, что Петровский так быстро изменил свое решение. Может быть, он проверял, как я отреагирую на его приказ?
        — Это кто, твой сын?  — удивленно протянул комбат, рассматривая снимок мальчика.  — Здоровый парень! Сколько же ему лет?
        Оборин не ответил. Он разливал водку из трехлитровой банки по стаканам. Я взялся резать сало, хлеб и луковицу. Худой мир лучше хорошей войны. Комбат, беззвучно шевеля губами, загибал на руках пальцы.
        — Уже шесть лет?  — Он смотрел на Оборина и думал о чем-то своем.  — Неужели уже столько прошло? Как же мы быстро стареем, Паша… А это?
        Он приподнял лист плексигласа, вытащил оттуда другую фотографию и близко поднес ее к глазам.
        — «Все на субботник»… Это мы, что ли, с тобой? Эх, зеленки ясноглазые!  — Петровский положил фотографию, откинулся на спинку стула, залпом выпил водку, а потом закурил, глядя в потолок.  — Куда же это все ушло, а, Паш?..
        Оборин сделал глоток из своего стакана и поставил его на стол. Отщипнул кусочек хлеба.
        — Никуда не ушло, Сергей. Все осталось.
        — Осталось…  — эхом повторил комбат.  — Тогда почему мы с тобой перестали понимать друг друга?
        Петровский взглянул на меня. Я понял так, что мешаю разговору, и встал, чтобы выйти, но комбат махнул рукой:
        — Сиди, сиди!
        Эти разговоры мне, откровенно говоря, нисколько не были интересны, но я снова сел.
        Комбат разглаживал ладонью фотографию, глядя на Оборина.
        — Да,  — повторил комбат.  — Мы перестали понимать друг друга. И не пойму, почему? Ведь все хорошо у нас с тобой складывалось — и дружба, и служба. Нам даже завидовали… Ну чего молчишь, как словно язык в жопу засунул?
        Оборин выпрямился, вытирая руки полотенцем, бросил его на спинку койки и сел за стол.
        — Не знаю, Сергей. Мы очень разные с тобой люди, а в молодости это не так было заметно…  — Оборин снова поднял стакан.  — Ты хочешь самоутвердиться, подавляя более слабого. У тебя недолеченный комплекс неполноценности. Ты способен проявить себя только на войне, потому что в мирной жизни ты полное ничтожество, ноль, пустое место.
        — Интересно,  — качнул головой комбат, с прищуром глядя на Оборина. Как ни странно, эти слова вовсе не задели комбата. Во всяком случае, внешне он не проявлял никакой агрессивности.  — Не слышал еще о себе такого.
        Он наполнил свой стакан, сделал глоток и занюхал долькой луковицы.
        Мы пили водку и молчали. Комбат, не отрывая взгляда, смотрел на фотографии.
        — Сына-то как назвал?
        Оборин долго не отвечал.
        — Серегой назвал.
        Комбат замер, поставил кружку на стол, встал и вышел на лоджию. Через минуту мы услышали его голос:
        — А не искупаться ли? Что-то очень душно сегодня.
        Он спрыгнул вниз и зашуршал по песку. Мы слышали, как где-то в темноте плещется вода, ухает и фыркает Петровский. С озера доносился негромкий, низкий голос:
        — Не мани меня ты, воля, не зови в поля!.. Пировать нам вместе, что ли, матушка… земля?
        Я слушал эту немыслимую среди непроглядной черной ночи и немых гор песню и с трудом представлял себе крепкого, рослого комбата, лежащего на темной глади воды, широко раскинувшего руки… Это было не похоже на Петровского.
        Песня оборвалась так же внезапно, как и началась. Через минуту комбат уже стоял на лоджии, мокрый, с блестящей гладкой кожей, и расчесывал волосы.
        — Брось-ка полотенце, Паша!
        Он энергично, до красноты растерся, оделся, подошел к столу и сдвинул стаканы на край стола.
        — Жаль, Паша, мне тебя. Жаль… Но, увы!.. Земля создана для сильных. Мораль меня не интересует. Мертвые солдаты по ночам не снятся. Мы винтики и делаем одно большое дело. И запомни: я давил слабых и буду давить. И пощады от меня пусть никто не ждет.
        Он сунул руку в нагрудный карман, вынул сложенный вчетверо лист бумаги и бросил его на стол.
        — Читай, миролюбец! И ты, Степанов. Пригодится на будущее.
        Оборин взял лист, развернул его. Я сел рядом. Письмо было следующего содержания:
        «Командиру батальона. Объяснительная записка.
        Докладываю Вам, что сегодня на мне было произведено неуставное взаимоотношение. Очень болея за честь коллектива и желая с честью выполнить интернациональный долг по защите свободолюбивого афганского народа, я хотел вступить в бой с бандой душманов. Но ком. роты к-н Оборин П. Н. решил не трогать банду, а отпустить ее своей дорогой, потому что у него замена, он не хотел рисковать, и он спешил в роту. Когда я пытался выстрелить в главаря, с-нт Сафаров Г. сбил меня с ног, а к-н Оборин ударил меня. А потом еще и его заменщик (фамилии пока не знаю) обещал мне разбить лицо. Требую наказания вышеуказанных лиц. Рядовой Киреев Н. С.».
        В записке была сделана масса ошибок.
        — Ну, что скажешь?  — спросил Петровский.
        Оборин сложил лист и протянул его комбату.
        — Никогда не думал, что у Киреева так плохо с грамотой.
        — Это сейчас меня меньше всего интересует. Ты отвалил ему пиздюлей?
        — Отвалил. Причем с большим удовольствием!
        — Что ж, тогда будешь объясняться перед прокурором,  — жестко произнес Петровский.  — А я умываю руки.
        — Не забудь только докладную прокурору написать.
        — Слушай, Паша!  — взревел комбат, густо краснея.  — Ты меня совсем за падлу считаешь? Святоша, мать твою! А я, значит, дерьмом заниматься должен… Ну что ты целку из себя корчишь?!! Тебе ведь совсем не хочется садиться в следственный изолятор! И ты хочешь, чтобы я тебе помог, и надеешься на меня, и правильно делаешь, что надеешься. Потому что я не забыл нашу дружбу! Я не предатель и не подонок! И ты в этом убедишься! На! Бери! Я отдаю тебе это письмо, делай с ним что хочешь!
        — Письмо мне не нужно. Оно адресовано тебе,  — спокойно ответил Оборин и встал.
        — Сядь!  — рявкнул комбат.  — Я тебя не отпускал, потому что это еще не все. Будь добр, ответь мне: почему ты не доложил об аресте Степанова?
        Оборин мельком взглянул мне в глаза и ничего не ответил. Я хотел ему крикнуть: «Паша, я никому об этом не говорил!», но мне стыдно было оправдываться. Пусть думает обо мне, что хочет. В эту минуту в дверь постучали, и в комнату вошел дневальный.
        — Товарищ майор, лейтенант Железко вышел на связь.
        Петровский кивнул мне:
        — Узнай, что у него там?
        Я выскочил в коридор и побежал к радиостанции.
        — Буря слушает, прием!
        Сквозь треск и шум помех я услышал далекий голос Железко:
        — Буря, докладывает ноль-третий! Нахожусь в квадрате «Семь-Бэ», по улитке «четыре». Трофеев нет. Как поняли, прием!
        Я почувствовал, как во мне все похолодело.
        — Ноль-третий, повторите, не понял вас!  — закричал я в микрофон.
        — Трофеев нет, ни одной единицы. Мы все обыскали. Ничего нет. Возвращаюсь…
        — Ну что там?  — спросил комбат, когда я зашел в комнату. Оборин сидел на койке, закрыв глаза, будто спал. Я успел заметить, что письмо по-прежнему лежит на столе.
        — Железко возвращается без оружия.
        — Что?  — хрипло выдохнул Петровский и привстал.  — Что значит — без оружия?
        Я заметил, как рядом со мной напрягся всем телом Оборин.
        — Это значит, что его там нет. Ни одного ствола…
        Комбат вышел на середину комнаты, за ним с грохотом упал стул.
        — Ну, курвы копченые! Я прямо не знаю, что с вами делать! Я вообще не знаю, что с вами делать! Это какой-то идиотизм, а не служба! Вы хоть понимаете, похуисты, что произошло?!
        Он так кричал, что его, наверное, было слышно у шлагбаума.
        — Может, Железко плохо искал?  — тихо сказал Оборин. Я взглянул на него. Лицо Паши было белым как мел.
        — Молчать!  — взревел Петровский.  — Не хочу слушать никаких объяснений! Все, Оборин, иди под суд. Лопнуло мое терпение, дружок хреновый! Ты, Степанов, сейчас же принимай роту.
        Он метался по комнате, задевая стол, стулья, тумбочку. Потом схватил письмо и сунул его в нагрудный карман.
        — Степанов, поднимай роту по тревоге! Сейчас я сам буду наводить порядок… Оборин — под арест! Снимай весь этот маскарад с себя, ни патроны, ни гранаты тебе не нужны… Ну что еще?
        На пороге опять стоял дневальный. Испуганно глядя на Петровского, он доложил:
        — Товарищ майор, «Силикатный» на связи.
        — Вот так,  — обмякшим голосом пробормотал комбат.  — Вот так…
        «Силикатный» был позывным штаба дивизии.
        Мы остались с Обориным вдвоем. Я не мог на него смотреть и с каким-то сумасшедшим упорством растирал ладонью капельки водки по листу плексигласа.
        — Не верю!  — услышал я за спиной его глухой голос.  — Все не то!
        Я почувствовал, как в комнату вошел комбат. Несколько секунд стояла тишина. Я обернулся. Петровский почти вплотную подошел к Оборину и сквозь зубы сказал:
        — После всего этого мне остается только презирать тебя.
        «Рота, подъем, тревога!» — раздался истошный крик дневального в коридоре. И в ту же минуту загремела, заклацала, затопала разбуженная рота. Комбат оборвал тесьму, на которой висела шторка, прикрывающая схему района. Сдержанным голосом он сказал:
        — Степанов, довожу тебе обстановку. Только что на кишлак Бахтиаран напала банда душманов. Вооружена автоматами, пулеметами и винтовками, численность ее пока не установлена. Кишлак обороняет группа бойцов народной самообороны. Поднят по тревоге и, видимо, уже находится в пути отряд царандоя. Афганские товарищи просят о помощи… Времени нет, три минуты тебе на проверку личного состава, и по машинам. Я еду с тобой.
        Надев на ходу безрукавку и схватив автомат, я выскочил в коридор. От безысходной тоски, которая мучила меня еще несколько минут назад, не осталось и следа. Подавая команды, я едва сдерживался, чтобы не сорваться на крик. Воля и решительность комбата тянули меня за ним, туда, где царит жестокость и хлещет кровь. Я жаждал драки, беспощадной и страшной.
        Уже сидя в люке бронетранспортера, я увидел Оборина. Без бронежилета, нараспашку, он бежал к колонне, пристегивая к автомату тройку связанных изолентой магазинов. Комбат что-то крикнул ему, но из-за рева двигателей я не разобрал ни слова.
        Оборин запрыгнул ко мне на БТР и сел у люка десантного отделения. В темноте мне показалось, что его глаза необычно огромны, но спокойны. «Что он задумал?» — мелькнула у меня мысль, но я не обернулся и ни о чем его не спросил.
        Комбат махнул рукой, и машины тронулись с места. Кто-то рядом со мной чиркнул спичкой, прикуривая сигарету. Опершись спиной о подъем башни и положив ноги на крышку люка, подчеркивая своей позой презрение к опасностям, полулежал Киреев.
        — Повоюем, товарищ старший лейтенант!  — крикнул он, протягивая мне пачку «Ростова».  — Только будьте осторожны, спиной ко мне не поворачивайтесь!
        Я наотмашь ударил ладонью по сигарете, выбив ее изо рта солдата. Малиновые искры взметнулись на ветру.
        — С дерьмом смешаю,  — сказал я ему на ухо,  — если с Обориным что-нибудь случится.
        Глава 7
        Эхо, застрявшее в узком коридоре между скал, сгустило грохот колонны до дрожащей пронзительной ноты. Лишь когда горы внезапно расступились и, куда хватало глаз, до самого горизонта раскинулась зеленая зона, мы услышали редкие хлопки выстрелов.
        Снизив скорость, машины свернули с шоссе на ухабистую грунтовку. Мы ехали мимо бесформенных останков построек, задевая антеннами ветви сухих деревьев. Над головой, в еще сыром, не созревшем рассветном небе плыли блеклые мазки тумана, смешанные с грязным дымом выхлопов. Все вокруг было неживым, заброшенным, давно покинутым людьми: изрезанные трещинами дувалы, высохшие кусты и деревья убогого сада, что погиб в неравной борьбе с солнцем и безводьем.
        Машина комбата остановилась, и Петровский, опережая пылевой столб, быстро опускающийся на броню, спрыгнул на землю. Размахивая руками («Глуши двигатель!»), он пошел вдоль колонны. А когда затих последний бронетранспортер, я отчетливо услышал звук боя. Он то нарастал, сливаясь в сплошную частую дробь, то редел до отдельных выстрелов, затихал на минуту и снова тарабанил, как внезапно начавшийся майский ливень.
        Я спрыгнул с бронетранспортера и, увязая ботинками в мелкой, как пудра, пыли, пошел навстречу Петровскому.
        — Разделимся на две группы,  — сказал он, глядя в ту сторону, откуда раздавались выстрелы.  — Выйдешь через сад к мосту, а как прорвешься на другой берег — сразу под дувалы. Я перейду речку вброд с северной стороны. По мере продвижения к центру смотри в оба, чтобы мы друг друга сгоряча не ухлопали… Что еще? Советуйся по всем вопросам с Сафаровым, он, пожалуй, самый опытный парень в роте.
        Комбат делал вид, что не замечает стоящего невдалеке от нас Оборина. Паша, прислонившись плечом к покосившемуся низкому дувалу, смотрел в сторону реки…
        Пригнувшись, мы бежали среди усохших деревьев, спотыкаясь и разбивая ботинками затвердевшие комья глины. Рядом со мной под тяжестью пулемета сопел Сафаров. Он устал, бессонная ночь вымотала этого крепкого парня. Все устали. Я оглянулся. Киреев заглатывал воздух безвольными губами и едва волочил ноги. Кепи сползла ему на лоб, почти закрыв красные, дурные глаза.
        Мертвый сад остался позади, и мы выбежали на берег. Реки не было видно, она текла где-то внизу, в глубокой промоине, откуда, словно из-под земли, выпрыгивали языки пламени — неправдоподобно красные на фоне бесцветных стен Бахтиарана.
        — Мост горит!  — крикнул Сафаров, бросился к обрыву и будто провалился сквозь землю.
        Я крикнул солдатам, чтобы бежали за мной, и тоже спустился с обрыва к шумной грязной реке, побежал, широко расставляя ноги, по крупной гальке к горящему мосту. Сафаров и Оборин, невесть откуда взявшийся тут, лежали у самой воды. Не поднимая головы, сержант замахал мне рукой, показывая, что надо залечь,  — не чувствуя опасности, я бежал к мосту с одним безрассудным стремлением спасти его от огня. На середине мост почти полностью прогорел, обуглившиеся доски едва держались на черных изогнутых гвоздях, лопались, разбрызгивая искры. Поток воды смывал, уносил течением обгоревшие щепки, заливал покосившиеся опоры.
        «Поздно!» — с обреченным равнодушием подумал я, упал на камни, задыхаясь в дыму. Ослепший от боли в глазах, от слез, я подполз к реке, зачерпнул ладонью мутной воды и ополоснул лицо.
        Наконец-то я отчетливо рассмотрел противоположный берег. Мощный, длинный, как крепостная стена, дувал, втиснутый в глубь кишлака, ломался на глинобитные домишки, издалека похожие на груду черепиц. Тонкие, как свечи, тополя обступали темно-зеленое поле, которое тупым углом вдавалось в кишлак. Где-то в глуби дворов дымился покосившийся двухэтажный дом с плоской продавленной крышей, страшными черными провалами вместо окон. Весь Бахтиаран играл огнями, будто в лабиринте его узких путаных улочек под треск автоматных и ружейных выстрелов трудилась бригада сварщиков.
        Я посмотрел на Оборина. Казалось, он ждал этого, молниеносно вскочил на ноги, сделал три огромных прыжка и упал рядом со мной.
        — Херовые у нас дела,  — сказал он.  — «Духи» хорошо подготовились. Возможно, они сейчас смотрят на нас из-за того дувала. На дурняка реку не перейдешь — заметят и перестреляют… Что я могу тебе посоветовать? Попытайся переправиться маленькими группами вдоль моста. Дыма много, он надежно прикроет. Будет немножко горячо, но другого выхода у тебя нет… Если не возражаешь, мы с Сафаровым перейдем первыми.
        Он перекатился к самой воде и, подняв автомат над головой, быстро вошел в реку. Осыпая песком, надо мной пробежал Сафаров, плюхнулся в воду.
        Дувал вдруг засверкал, словно усыпанный кусками битого зеркала, и круглые камешки на нашем берегу ожили, зашевелились, запрыгали, как горошины по раскаленной сковородке. Нас заметили, по нас стреляли, не давая поднять головы.
        Я выстрелил по дувалу длинной очередью. Красная струя трассера, как тонкий луч, скользнула по его оспяной поверхности. Сразу же забыв об этом проклятом дувале, стиснув зубы, я стал следить за Обориным. Паша продвигался очень медленно, время от времени исчезая в дыму. Одной рукой он, наверное, держался за невидимые в воде опоры, в другой нес оружие. Несколько раз его с головой накрывало волной, и над поверхностью воды оставалась его худая рука с автоматом.
        Оборин достиг уже середины реки, как вдруг исчез под водой. Борясь с течением, Сафаров пытался бежать по каменистому дну ему на помощь. Потом целую минуту я не видел, что там происходило — все затянуло дымом. Я крикнул, чтобы очередная тройка солдат начала переправу, и шагнул в воду, с трудом проталкивая себя сквозь бурный холодный поток.
        — Сафаров, что с Обориным? Где…  — Я не договорил, захлебнувшись водой, и инстинктивно ухватился за то, что когда-то было мостом. Не чувствуя боли, я услышал, как под мокрой ладонью зашипели тлеющие доски.
        Потом я увидел Оборина. Затылок его был опущен в воду, обеими руками Паша держал автомат, упершись прикладом в обугленные бревна. Сафаров, повернувшись к нам лицом, крикнул:
        — Яма! Здесь яма!
        Он стал пятиться спиной к берегу, прижимая плашмя автомат к покосившимся опорам. Свободной рукой сержант тянул за собой Оборина, вытаскивая его из-под обгоревшего настила, куда затягивало течением.
        «Он маленький, невысокий,  — подумал я, испытывая какую-то мучительную жалость к Оборину.  — Он с головой провалился там, где по плечи Сафарову».
        Я оглянулся. За мной шли Латкины и еще трое солдат, вытянувшись в цепочку и поддерживая друг друга, как слепцы, за плечи. «Семь, восемь, девять…  — мысленно перебирал я в уме тех, кто сейчас находился в воде.  — Значит, на берегу еще одиннадцать».
        Я снова увидел Сафарова. Он уже вышел из воды, упал на колени и пополз к обрыву. К потемневшим от воды куртке и брюкам прилипли комья глины и песок. Наверху, почти незаметный в пожухлой выгоревшей траве, он открыл огонь. Следом за ним, шатаясь, ступил на берег Оборин и упал на камни в метре от воды. Он не двигался, не поднимал головы, пока рядом с ним не повалились вышедшие следом солдаты. Только тогда он тяжело поднялся и пошел по гальке. Я отчетливо услышал его команду:
        — За мной! Наверх!..
        — Быстрее!.. Все наверх! Быстрее!  — машинально повторил я команду Оборина и сам же, подчиняясь ей, тащился по сыпучему откосу обрыва.
        Оборин и Сафаров уже бежали вдоль дувала, прижимаясь к нему телом, будто он притягивал их к себе. Они красиво работали, эти мои подчиненные. От реки до дувала было каких-нибудь пятьдесят метров, но на этом открытом пустыре душманы наверняка видели нас как на ладони. «Опасно, опасно»,  — бормотал я, медленно приподнимаясь над краем обрыва. И откуда только взялись силы? До спасительных деревьев, растущих на краю поля у самого кишлака, я бежал как на соревнованиях. Не знаю, стреляли ли по мне,  — я ничего не слышал, кроме шума ветра в ушах. А когда обнял руками теплый, шершавый ствол дерева, то скорее почувствовал, чем увидел, как за мною бегут солдаты. «Вот и хорошо, вот и хорошо»,  — шептал я, пытаясь унять мелкую дрожь во всем теле, с облегчением осознавая, что самое трудное, может быть, уже позади и мы вопреки всему перешли реку и ворвались в кишлак.
        Я выстрелил по срезу дувала и побежал дальше, к узкой улочке. Когда я нырнул в ее тень, фигуры Оборина и Сафарова уже исчезли за дальним поворотом.
        Внезапно все звуки пропали. Стараясь дышать спокойнее, я шел между дувалов. В глухой тишине я слышал только бешеный стук своего сердца. Сплошная, ровная, без всяких проемов стена переходила в двухэтажный дом. Деревянная дверь с металлическим кольцом была приоткрыта. Я встал рядом с ней, прижимаясь к стене спиной. Латкины с высоко поднятыми стволами автоматов беззвучно шли ко мне. Я поднял руку, они сразу же замерли и быстро подошли к двери с другой стороны.
        Тихий, ноющий звук доносился изнутри, будто кто-то медленно водил смычком по струне скрипки. Он то затихал на низкой ноте, то, резко усилившись, поднимался до визга.
        Вытянув руку, я надавил на дверь. Она мягко, без скрипа, отворилась. Прошла секунда, вторая… Я осторожно заглянул внутрь. Двор. Деревянная лестница на второй этаж дома. Двухколесная повозка, доверху заваленная дровами. Облезлый индюк, вытянув плешивую голову, недовольно смотрел на меня одним глазом… Я сделал шаг вперед и вздрогнул от неожиданности.
        У самой стены, в трех шагах от меня, стояла на коленях старуха, одетая в лохмотья, и, обхватив руками голову, раскачивалась, бормотала или пела что-то. Из-под нее торчали две маленьких, босых, серых от пыли ноги.
        Я услышал за спиной сдавленный вздох и, когда старуха в очередной раз качнулась вверх, увидел что-то омерзительное и страшное. На земле, лицом в бурой жиже, лежала девочка лет пяти. Я успел заметить, что голова ее была как-то неестественно вывернута назад, поперек шеи чернела огромная рубленая рана.
        Я отшатнулся назад, выталкивая солдат в проем двери. «Что случилось, где ротный?» — раздались голоса с улицы, кто-то пытался протиснуться в дверь, и, подняв глаза, я увидел грязные, осунувшиеся лица солдат.
        — Пошли на х… отсюда!  — выдавил из себя Латкин.  — Валите отсюда!
        — Девчонку убили,  — шептал его брат.  — Лучше не смотрите…
        — Почему столпились, как бараны?!!  — раздраженно крикнул я.  — Гранаты к бою! Никому не останавливаться! Пробиваться к центру! Первому отделению по главной улице. Второму — вдоль арыка. Остальные за мной!
        И сам побежал вперед, шумно втягивая носом воздух и диким усилием воли сдерживая свое нутро, как крик, рвущееся наружу.
        За поворотом я едва не наступил на труп. Заросший, худой детина с тонкой кучерявой бородкой лежал на боку, сжимая коченеющими пальцами окровавленный живот. На вывалившийся изо рта язык налипла пыль, а в мутных глазах застыл ужас.
        Я застонал от нетерпения и побежал дальше. Где душманы? Почему затихла стрельба?
        Я свернул в боковую улочку, но тут же остановился как вкопанный. Навстречу мне шел своей неуклюжей походкой Киреев с двумя солдатами.
        Я повернулся и побежал в другую сторону, вдоль арыка. Метров через сто дорога оборвалась, и путь преградил высокий дувал. Черт возьми! Я, кажется, потерял ориентацию и попал в тупик!
        Латкины куда-то пропали. Я был один среди немых мрачных дувалов.
        Мне не хотелось возвращаться. Я ухватился за край дувала и влез на стену. И сразу же услышал звуки перестрелки, глухие хлопки гранат. Балансируя руками, я пробежал по стене и спрыгнул вниз.
        В конце улочки я увидел знакомые фигуры Оборина и Сафарова. Сержант замахал мне рукой, показывая куда-то. В ту же секунду рядом прогремела автоматная очередь. Я упал на землю, почувствовав на лице осколки сухой глины. Странно, но мне показалось, что стреляли сзади.
        Я вскочил на ноги и перебежал на другую сторону улицы.
        Темный проем окна был над моей головой. С трудом двигая обожженными пальцами, я торопливо ввинтил в гранату запал. Успокоил дыхание, прислушался. Сверху что-то зашуршало, и на голову посыпались кусочки глины. Я сплюнул и швырнул гранату в окно.
        Тупой удар выбил оконную раму. Закрыв голову руками, я услышал далекий протяжный стон. Подтянувшись, я ввалился в проем.
        Не видя ничего в густом дыму, я стрелял по углам, стенам и полу, медленно продвигаясь вперед… Потом вдруг стало тихо, и я подумал, что оглох.
        Отстегнул ставшие непривычно легкими магазины, похлопал себя по карманам… Все, приплыли! Патроны кончились.
        Где-то в глубине дома скрипнула лестница. Что-то загремело, похоже, ведро… И снова тихо.
        Мои глаза постепенно привыкали к темноте. Я увидел сорванную с петель дверь, гору распотрошенных подушек и распластанные на полу фигуры. Неслышно шагнул к двери, брезгливо переступая через убитых, вытащил из кармана последнюю гранату.
        Запал никак не ввинчивался — я совал его другой стороной. Успокоился, взял автомат под мышку. Завинтил, вырвал чеку… За тебя, капитан Блинов! Чтоб ты сдох, Джамал!
        Я вышел из комнаты на лестницу и бросил гранату вверх. По мне выстрелили, дверь с треском расщепилась надвое, но я успел упасть на колени и закрыть лицо руками. Трудно привыкнуть к грохоту взрыва.
        Пламя отшвырнуло искореженные перила, где-то раздался звон стекла. Не дожидаясь, пока рассеется дым, я поднялся наверх. Лестница вывела меня в пустую комнату.
        Я подошел к разбитому окну и увидел прямо под собой центральную площадь кишлака. На ней, перебегая с места на место, метались люди в серой форме, стреляли в разные стороны и кидали за дувалы гранаты. «Да это же солдаты царандоя!» — с облегчением подумал я и сел на пол, прислонившись спиной к железному сундуку. Провел ладонью по лицу — на пальцах осталась грязная кровь. «Моя или чужая?» — равнодушно подумал я, понимая, что должен хотя бы три минуты отдохнуть, ибо никакие силы не заставят меня сейчас подняться на ноги.
        Я смутно помнил, как словно безумный метался по витиеватым улочкам кишлака, как онемевший палец холодел на спусковом крючке, как очутился в доме… И этот короткий бой в темной комнате на первом этаже, и ощущение нереальности происходящего вокруг.
        — Товарищ старший лейтенант!  — услышал я голос. Кто-то осторожно поднимался по лестнице.  — Вы здесь?..
        Я негромко свистнул.
        В двери выросла худая фигура Латкина. Он приоткрыл рот, будто там у него были глаза, чуть-чуть развернул голову ухом вперед и медленно вошел в комнату, выставив ствол автомата вперед.
        — Убери пушку, пристрелишь,  — простонал я.
        Солдат какое-то мгновение смотрел на меня дикими глазами,  — не узнавал, что ли?  — потом резко бросился ко мне, упал рядом на колени.
        — Товарищ старший лейтенант, вы живы, вы ранены?  — и стал трясти меня за плечи. От его мокрой одежды исходил какой-то прелый запах дождя.
        — Да не тискай же ты меня, дубина! Больно!
        Латкин глубоко вздохнул, стянул с головы кепи, вытер ею посеревшее лицо.
        — Вас задело… Лоб рассечен… Сейчас!
        Он вскочил на ноги, вышел на лестницу, схватился рукой за дверное кольцо и посмотрел вниз.
        — Эй, Васек, давай сюда!
        Неумело и торопливо перевязывая мне лоб, Латкин взахлеб говорил, проглатывая слова:
        — Вас комбат на связи ждет… Мы думали… Вы когда в окно залезли, там шарахнуло и, знаете… Так мы уже в самом центре, ничего себе… Тут уже царандойцы рядом… Комбат сказал вас хоть под землей найти, а я все время за вами… Вы знаете, что-то повязка не хочет держаться…
        Радист, огненно-рыжий Василий Громаков, нелепо и смешно изобразил на пороге «смирно» и, сильно окая, спросил:
        — Разрешите войти?  — повернулся и, пятясь спиной, на которой висела радиостанция, подошел ко мне.
        Я взял наушники, прижал их плечом к себе и сказал в микрофон:
        — Ноль-первый, я Родник, прием!
        — Родник, доложи, где находишься,  — сразу же услышал я спокойный, даже какой-то будничный голос Петровского.
        — Я в пятидесяти метрах от центра с южной стороны.
        — Ясно. Я недалеко от вас… Будь осторожен, площадь в тесном кольце бородатых. Поддержи огнем «зеленых».
        — Они уже в центре,  — ответил я, выглядывая в окно.
        — Отлично, Родник, отлично… Знаешь, что мы нашли? Винтовки с расщепленными прикладами… Привет миролюбцу. Отбой!
        Я ухватился рукой за радиостанцию, сгибая своей тяжестью Громакова, и встал на ноги.
        «Оборин, Оборин… Где он сейчас?» Не знаю почему, мне стало тревожно на душе.
        Глава 8
        Узкую улочку заволокло дымом. Он тонкими струями плыл над землей, и оттого казалось, что дувалы с черными пятнами, дорога, усеянная, как шелухой от семечек, гильзами, слепые дома медленно движутся куда-то вперед, в серую утреннюю мглу. Солдаты сидели на земле, стояли вдоль дувалов, лежали на срезах стен, глядя в одну сторону, туда, где еще раздавались редкие щелчки выстрелов, откуда тянуло тошнотворным запахом жженой резины. Их фигуры застыли, но не было в позах той недавней упругой, будто остановленной на миг пружинной напряженности. Бой утихал…
        Стоя на колене и зажав между ног автомат, Латкин торопливо запихивал в рот перловку с мясом, скреб ложкой в жестяной банке, энергично двигал полными щеками. Он с трудом глотал, вытягивая вверх тонкую шею, но не переставал крутить головой, осматривая все тревожным взглядом.
        — Латкин, Оборина не видел?
        Солдат положил банку на землю, вскочил и несколько секунд шумно сопел, дожевывая с мукой на лице последнюю ложку.
        — Нет,  — наконец ответил он.  — Минут пятнадцать назад он вместе с Сафаровым побежал куда-то туда.
        И махнул в сторону площади.
        За углом пятеро солдат пили воду из ведра, а рядом с ними стоял сгорбленный старик и все время кивал, поглаживая реденькую белую бородку. Киреев, обхватив ведро обеими руками, поднял его выше головы и жадно пил огромными глотками. Струя лилась через край, стекала по шее за воротник куртки, капала даже со штанин. Наконец он опустил полегчавшее ведро, вытер губы рукавом и пристально взглянул на меня.
        — Ты видел Оборина, Киреев?
        Молчание. Презрительная насмешка.
        Белобородый старик, улыбаясь беззубым ртом, жестом предложил и мне попить. Меня давно мучила жажда. Я охотно взял ведро, опустил в него голову, ощущая на лице колодезную прохладу, подул на плавающую мусоринку и сделал маленький глоток. В это же мгновение кто-то сильно ударил по дну ведра. Вода плеснула мне в глаза, залила нос. Я не удержал ведро в руках, выронил, и оно гулко брякнулось в пыль.
        Этот сухонький, сгорбленный старичок едва не сбил меня с ног и захромал по дороге, подняв руки над головой.
        — Шахло!  — сипло звал он.  — Шахло!!!
        — Атас, ребята!  — крикнул кто-то из солдат.  — Бородатые!
        Я сначала не понял, что произошло. Машинально отступив к стене, вытирая ладонью лицо, я смотрел в конец улицы, где, часто перебирая тоненькими ножками и вытянув руки вперед, бежала в нашу сторону девочка в длинном бордовом платье с золотистой вышивкой. За ее спиной, у дувала, стоял высокий худощавый парень в черной рубашке, перепоясанный кожаными ремнями. Он так неожиданно выскочил из-за угла, что сам опешил и, застыв на месте, медленно поднимал к груди автомат.
        — Латкин, ложись!  — раздался пронзительный крик.
        Латкин с побелевшим лицом стоял посреди дороги. Когда он обернулся на голос, я увидел его кричащие, молящие о помощи глаза. Я махнул рукой.
        — Да падай же ты!
        Все произошло в считаные секунды. Душман откинулся назад, будто автомат, который он поднимал, был страшно тяжелым, расставил пошире ноги и посмотрел по сторонам.
        — Шахло-о-о!  — еще громче завыл старик.
        Застрявший посреди площади Латкин не позволял мне выстрелить в «духа»! Я завыл от отчаяния. И вдруг откуда ни возьмись появился Оборин. Паша, взбивая ботинками пыль, побежал к ребенку, схватил протянутые к нему руки, неловко прижал девочку к груди, но сам не удержался, упал на колени. И сразу же, быть может, мгновением раньше, раздался выстрел. Короткая очередь выплеснула из земли фонтанчики пыли, проткнула грубо, до рваных, бахромистых краев куртку на груди Киреева, и тогда одновременно со всех сторон, где стояли солдаты, загрохотали ответные очереди. Душмана ударило, развернуло лицом к стене и прижало к ней, но я успел заметить, что в Пашу выстрелил не он, отнюдь не он. Обернувшись, увидел за собой гнусную физиономию Киреева. Солдат, направляя на меня горячий ствол, медленно подносил палец к губам.
        — Тссс…  — прошептал он.  — Никто ничего не видел… И запомните: я не прощаю обид…
        Сам не знаю, как моя рука потянулась к голенищу ботинка, из-за которого торчала рукоятка подаренного мне Блиновым трофейного кинжала. Я в одно мгновение оголил лезвие и метнул кинжал. Разрывая аорту, горячая сталь глубоко вошла в горло солдата… Он захрипел, сделал отчаянную попытку схватиться за рукоятку, но тотчас повалился лицом в пыль.
        А Оборина уже поднимали с земли, и скрюченные пальцы солдата волочились по липкой пыли. Девочка с протяжным криком встала на ноги и бросилась на шею старику. Я подбежал к Оборину.
        — Бинт! Скорее бинт!  — кричал я и, наверное, всем мешал.
        На куртке Оборина расползалось темное пятно, будто из-за жары протекла ручка в нагрудном кармане.
        — Дышит, ребятки, дышит!..
        — Его в тень надо…
        — К старику заноси!
        — У кого есть промедол?
        Промедола у меня не было, но я все же сунул в карман липкую, выпачканную в крови руку.
        Над кишлаком поднималось солнце. Зной тянулся над задымленной площадью, и я чувствовал всем телом, как быстро высыхает на мне влажное, вымазанное в речной глине хэбэ, как деревенеет и теряет гибкость. Я неудержимо зевал, меня тянуло ко сну. Я уже многое успел сделать на этой войне, несмотря на то, что она только началась для меня и ждали меня впереди два муторных, бесконечно долгих года.
        Оборин лежал на носилках в тени дувала, прикрыв рукой вспухшую обожженную щеку. Он, наверное, не слышал, как ругался Сафаров, приказывая душманам встать лицом к стене, как афганские солдаты выносили из дома и осторожно опускали на землю тела погибших защитников кишлака, как моложавый афганский капитан чисто, почти без акцента, с неестественным пафосом рассказывал Петровскому:
        — Теперь Абдулхана и его банду будет судить народ. Он хотел, чтобы дехкане, женщины и дети Бахтиарана стали его рабами. Мы почти два года дрались с ним. Сегодня очень хорошо мы работали, но если бы не…  — он долго подыскивал нужное слово,  — если бы не храбрые солдаты отряда самообороны, то все жители Бахтиарана стали бы заложниками Абдулхана… Вот командир отряда самообороны товарищ Анвар.
        Я увидел, как к ним подошел молодой красивый мужчина в почерневшей от копоти белой рубашке, пиджаке. Одна рука перебинтована, на скуле рубец с ободком запекшейся крови. Он молча поздоровался с Петровским и несколько минут о чем-то разговаривал с афганским офицером.
        — Сколько ваших людей обороняло кишлак?  — спросил комбат Анвара. Капитан перевел вопрос.
        — Товарищ Анвар говорит, что из двадцати человек шестнадцать погибло и только четверо остались живы… Но отряд самообороны Бахтиарана был совсем маленький — всего шесть человек.
        — Откуда же еще четырнадцать? Женщины?
        Афганец отрицательно покачал головой.
        — Нет, этой ночью на сторону товарища Анвара перешла банда Джамала. Моджахеды отказались воевать против власти и пришли без оружия. Но товарищ Анвар приказал Джамалу принести свое оружие. Товарищ Анвар знал, что банда Абдулхана уже идет из Черной Щели в Бахтиаран. Люди Джамала принесли оружие, они его прятали в горах…
        Секретарь кивал головой, будто понимал русскую речь.
        — Товарищ Анвар говорит, что честным афганцам рано еще бросать оружие. Много, очень много у нас осталось врагов… Товарищ Анвар говорит, что люди Джамала искупили кровью свою вину и будут похоронены как герои… Вы ранены, товарищ командир?
        У меня кружилась голова. Я с трудом осмысливал все услышанное. Так, значит, все-таки Оборин был прав?
        Комбат уже не слушал афганца, тер пальцами лоб и, пошатываясь, шел в тень дувала.
        — Нет-нет… Сейчас…
        Он пытался прикурить, чиркал отсыревшими спичками. Бушлат, накинутый на его плечи, упал на землю, но Петровский не обратил на это внимания.
        Не думая ни о чем, я долго и тупо смотрел на засохшую травинку под моими ботинками, похожую на сгоревшую спичку. Джамал искупил свою вину кровью… Джамал защищал Бахтиаран… Джамал выступил против бандита Абдулхана… Голова кругом. Да пусть они тут сами разбираются, кто бандит, а кто герой! Мне бы понять, почему свой, русский солдат, выстрелил в спину своему командиру! И пока я этого не пойму, я не узнаю, отчего на земле случаются войны.
        — Товарищ майор!  — докладывал кто-то Петровскому.  — Погиб рядовой Киреев. «Духи» убили его ножом…
        — Бессмысленно…  — бормотал Петровский.  — Все бессмысленно…
        На площадь, осторожно протискиваясь через узкие улочки, выезжали бронетранспортеры. Они бодро выли, урчали двигателями, дисциплинированно становились в ряд, и столб пыли, подхваченный горячим ветром, закручивался в спираль, ввинчивался в чистое голубое небо.
        Петровский подошел ко мне, поправляя на себе комбез, как будто он был с чужого плеча и тер ему шею.
        — Я уезжаю на доклад к командиру дивизии… Ты проверь личный состав, оружие — и домой. Людям надо отдохнуть… Спасибо за службу!
        Он протянул свою крепкую, горячую ладонь, тряхнул мне руку. Мне показалось, что комбат хочет еще что-то сказать, но он лишь вздохнул и, повернувшись, подошел к Оборину. Паша был в сознании, но глаза закрыл.
        — Ну что, Павел Николаевич!  — Комбат изо всех сил старался говорить бодрым, даже веселым голосом.  — Отвоевались? Не горюй, вылечат тебя. Рана не опасна. Сейчас «вертушки» прилетят, и первым бортом тебя отправят в госпиталь… Будем прощаться? Не знаю, увидимся ли когда-нибудь?
        Оборин приоткрыл глаза, посмотрел на Петровского, словно не узнавал его.
        — Прощайте, товарищ майор…
        Комбат постоял в нерешительности и как-то неестественно, словно с большим усилием, приложил ладонь к своей груди.
        — Если можешь, Паша, то… прости.
        Потом он махнул рукой, повернулся, поправляя на голове кепи, и быстро зашагал к бронетранспортеру.
        Я смотрел на Оборина. Наши взгляды встретились.
        — Это Киреев?  — едва слышно спросил Оборин.
        Я не ответил, поднялся на ноги и сделал несколько шагов по дороге, не замечая никого вокруг. Меня душили слезы…

* * *
        Тихая, почти невидимая в ночи вода обожгла мне ноги. Увязая в мягком илистом дне, я сделал еще один шаг, и озеро подхватило меня, подняло, плавно покачивая. Я лежал на спине, раскинув руки, и смотрел на звезды.
        Бесконечное небо опускалось на меня, притягивало к себе. Я уже не видел ни светлых окон кемпинга, ни горбатых спин гор, ни прозрачной полоски тростника — только небо…
        Где же я был? Почему меня как будто не существовало целые сутки? Почему я не слышал, не видел этой жизни, этого неба?.. Я прислушивался к себе, к тому, что еще болело в памяти, стараясь отыскать тот обрыв, тот момент, когда я безрассудно отрекся от себя. Где это случилось? В Черной Щели? В ложбине? В сером, безликом Бахтиаране? Или у того дувала, где остался Паша Оборин, командир разведроты?..
        Я слушал себя в надежде ухватиться за тот неприметный намек на что-то очень важное, хотя и почти забытое, что так часто мучает нас, как мелькнувшее в толпе до боли знакомое лицо… А звезды опускались все ниже, льдисто покалывали, кружились и плясали на мне, светились блестками на руках, качались на груди, и, уже не чувствуя онемевшими руками холода, я погружался в них легко и без усилий. И они были послушны мне, и целые миры то таяли, дробились на брызги, то появлялись опять.
        Сынок
        В первых числах июня на пике Инэ Большого Кавказского хребта погиб альпинист, инженер из Москвы Сидельников. Домбайские горноспасатели, снявшие тело с ледника, были несколько удивлены тем, что лидер связки, семнадцатилетний Геннадий Ростовцев, не смог припомнить имени погибшего.
        — Вы с ним первый раз в горах?  — спрашивал у Гешки начальник спасотряда.
        — Нет, не первый,  — отвечал Гешка.
        …Все произошло в несколько секунд. Сидельников сорвался спиной вниз, пролетел метров тридцать, дважды натягивая веревку тугой струной и дважды вырывая старые крючья, которые выскакивали из тела скалы, как гвозди из почтового ящика. Гешку, который не успел пристегнуть себя к страховочному крюку, развернуло лицом к стене и сорвало с узкого карниза, как муху с кончика хлыста, но он увидел Сидельникова в этом страшном полете. Инженер упал на лед боком, содрал с головы полскальпа. Минут через двадцать, когда Гешка, едва не теряя сознание от боли в руке, сумел спуститься вниз, лицо Сидельникова посинело, а гематома стала такой огромной, что он не мог говорить и даже открыть глаз.
        Это был третий несчастный случай в горах, свидетелем которого стал Гешка, но лишь впервые он почувствовал, насколько сам был близко от гибели.
        Сидельников прожил еще пять суток. О его смерти Гешка узнал лишь неделю спустя, когда на дачу, где он прятал от лишних глаз свою загипсованную руку, пришла его подруга Тамара. Они выпили с ней водки. Гешка потом плакал, закрывая лицо белыми от гипсовой пыли пальцами. Тамарке это не нравилось. Она кривилась, ходила по комнате со стаканом в руке и говорила сквозь зубы:
        — Ладно, хватит тебе… На нервы действуешь.
        Последние три года они учились в одном классе. Тамара продавала Гешке по очень скромным ценам видеокассеты, спортивную одежду и всякую другую импортную мелочь, которую регулярно привозил из-за границы ее отец. После выпуска они вдвоем поехали в Болгарию на Златы Пяски и с той поры стали уже в деталях интересоваться личной жизнью друг друга.
        — Значит, ты передумал поступать в МАИ?  — спросила она, когда Гешкину руку освободили из тисков гипса и он немедля предложил девушке махнуть на дикие пляжи в Крым.
        — Потом!
        — Суп с котом! Не пудри мне мозги.
        — Осенью меня папик в армию отправляет. Он у меня перестроился, объявил бой семейному протекционизму…
        Впрочем, отец обещал Гешке, что тот будет служить в пяти минутах ходьбы от дома. Гешка мысленно рисовал перед собой схему района, но в пределах пяти минут ходьбы никакой воинской части припомнить не мог.
        Отец улетал в очередную командировку.
        — Если придет повестка, бери паспорт и прямиком к военкому. Он в курсе дел, ждет тебя… Что из Будапешта привезти?
        «Бросаешь ты меня, фатер, на ржавые гвозди»,  — думал Гешка, стоя у окна и провожая взглядом отца. Прапорщик Саша с узкой, как у лисы, физиономией распахнул дверцу черной «Волги». Отец, здороваясь с ним, как сторублевую купюру, протянул руку. Чин! Гешка у зеркала примерил отцовскую шинель. Волосы легли на плечи и закрыли вышитые золотом звезды на погонах.
        — Качман ты нулёвый!  — сказал Гешка своему отражению, что на местном сленге ничего хорошего не означало. Отражение скорчило гримасу и быстро скинуло с себя шинель.
        Будущее представлялось Гешке Ростовцеву в виде пирамидки из взбитых подушек, причем каждая из них имела свою окраску. Студенческие годы в МАИ умещались в подушке голубого цвета. Женитьба на Тамарке и эйфория, связанная с этим,  — в белой. Поездки за границу ждали Гешку в коричневой с красными полосами. Восхождения на Фудзияму, Канченджангу и Килиманджаро таились в ярко-оранжевой подушке. Самая маленькая, черненькая, венчающая пирамиду, означала уход в мир иной. А для подушки цвета хаки, увы, в Гешкиной пирамиде места предусмотрено не было.
        Как-то к Гешке зашел неприятный парень с женскими глазами.
        — Я брат Сидельникова,  — с порога представился он и провел рукой по глазам, будто слезу вытер.
        Гешка попытался отыскать сходство этого парня с погибшим Сидельниковым.
        — Двоюродный,  — уточнил неприятный парень и вздохнул: — Бабки нужны. Памятник ставить будем.
        — Сейчас,  — кивнул головой Гешка и резко захлопнул перед незнакомцем дверь.
        «Брат» звонил минут десять, потом затих.
        — Ладно, встретимся, генеральский отпрыск!  — забубнило в замочной скважине.
        — Долго ждать придется, чучело!  — крикнул Гешка, потом поднял трубку телефона, позвонил вахтерше, которая сидела в вестибюле на первом этаже, и сказал ей, что если она и впредь будет пропускать в дом всяких жуликов, то ее уволят с работы.
        Наутро с почтой Гешка получил повестку. В парикмахерской он путано объяснял, что ему надо:
        — Побольше состригите.
        — Польку, что ли?
        — Не польку, а совсем…
        — Что совсем? Убрать виски? Затылок выстричь?
        Гешке стыдно было говорить «налысо».
        Вскоре он сидел перед зеркалом уже совершенно спокойный, философски рассматривая свою голову. Череп, оказывается, был у него отвратительной формы. Уши выпирали, как лопухи после дождя. На темечке тлела красная загогулина — горькая память о пике Инэ.
        В этот же день он напялил на голову спортивную шапочку и вместе с Тамарой пошел к матери.
        Тамара очень нравилась Гешкиной матери.
        — Здравствуй, моя милая,  — говорила она, целуя Тамару в лоб.  — Ты с каждым днем становишься красивее… Проходите в комнату, я сейчас приготовлю кофе.
        Потом она увидела новую Гешкину прическу:
        — Боже мой, Гена, ты похож на уголовника! Тебе принесли повестку. Я не понимаю твоего отца! Для того чтобы оградить тебя от этих проклятых гор, он не придумал ничего лучшего, как спровадить тебя в армию. Когда же ты будешь поступать в институт?
        Любовь Васильевна уже несколько лет жила отдельно, но никогда не давала сыну каких-либо пояснений по этому поводу, хотя Гешку устроило бы любое — его никогда всерьез не интересовали перипетии закрученной и премудрой жизни своих предков.
        Мать бесшумно скользила в мягких тапочках по лакированному полу, за ней серой фатой колыхался сигаретный дымок. Тяжелую пепельницу с горкой окурков она несла, как гурман изысканное блюдо. Тамара разулась, зашлепала босиком по комнатам, разглядывая гирлянды макраме на стенах, запыленные шкатулки, резные деревянные вазочки. Гешка уселся на диван, вытащил из-под себя спицы для вязания и кивнул Тамарке:
        — Падай рядом!
        — А кто это?  — спросила она, разглядывая блеклую фотографию человека в форме.  — Твой папик в молодости?
        — Это Кочин, батин сослуживец… Хочешь, мама тебе погадает?
        Любовь Васильевна проплыла по комнате с подносом в руках, поставила чашечки на столик, глядя на Тамару и на фото, и вместо гадания стала рассказывать какую-то историю своей молодости о благородном лейтенанте Кочине, рисовала в воздухе горы, свои очертания двадцать лет назад, а Тамаре было уже неинтересно, она не любила подробных ответов на случайные вопросы, она уже рассматривала фотки сиамских котят. Гешка тоже не слушал мать. Он раздумывал над ловким коварством отца, подменившего голубую подушечку студенчества на казенную цвета хаки. Отец ненавидел увлечение сына горами. Единственный ребенок, которого пятидесятипятилетний генерал желал вылепить по своему подобию, не имел права на риск. После гибели Сидельникова терпение отца разорвалось подобно снаряду. «Сынок,  — сказал он Гешке, когда тот лежал на даче с загипcованной рукой.  — Я звонил ректору. Чтобы поступить в институт наверняка, ты должен пройти армию. Да и вообще…» После этих слов отец несколько минут размышлял вслух о гражданском долге. Старый дюралевый крюк, из-за которого полетел на тот свет инженер Сидельников, вдрызг разбил Гешкины
планы на ближайшие годы. Прощайте, Эльбрус и Мургаб, прощайте, золотые пляжи, не спеши, Тамара, менять «варенку» на подвенечное платье!..
        У самого подъезда Гешку едва не сбил с ног какой-то плечистый парень в куртке с высоким воротником. Он неожиданно вынырнул из темноты и с ходу врезал кулаком Гешке в плечо. Метился, конечно, в лицо, но Гешка, к счастью, успел увернуться, в три прыжка достиг двери, влетел в фойе и исчез в кабине лифта. «Могло быть хуже»,  — думал он, машинально разглядывая выцарапанную на стенке надпись: «Я готов целовать песок, по которому ты ходила».
        Какой-то идиот еще полчаса орал под окнами: «Ростовцев, высунь харю»,  — или что-то в этом роде.

* * *
        Военкома не было, у входа в его кабинет сидело несколько человек. Гешка спросил «Кто крайний?», сел рядом с заплаканной теткой, которая мощной рукой прижимала к себе худенького мальчика. Тот беззвучно шевелил губами, читая военные плакаты на стенах.
        Время тянулось утомительно медленно. Длинный и смуглый офицер, неловко передвигая левую ногу, будто прятал в штанине метровую указку, прошел мимо кабинета военкома, взглянул на Гешку и остановился.
        — Ты,  — сказал он, показывая Гешке на грудь.  — Значок инструктора от балды прицепил?
        — Ничего не от балды,  — грубо ответил Гешка, потому что был прав.
        — Какой спорт?  — спросил длинный уже тише.
        — Альпинизм.
        Офицер скрипнул несгибающейся ногой, положил свою руку Гешке на плечо.
        — Идем со мной.
        — Мне надо дождаться военкома,  — ответил Гешка.
        — Мы тут все военкомы,  — улыбнулся офицер.  — Пошли, не пожалеешь.
        Гешка пожал плечами, предупредил на всякий случай заплаканную тетю, что еще вернется, и пошел вслед за хромым офицером.
        Они зашли в узкий, как пенал, кабинет.
        — Альпиниста нашел тебе, Саня.
        — Как фамилия?  — спросил хозяин кабинета, раскладывая на столе какие-то карточки и потому не поднимая головы.
        — Ростовцев,  — представился Гешка. Офицер сразу поднял голову.
        — Какое отношение имеете к генералу Ростовцеву? Родственник? Однофамилец?
        Он говорил нервно, отрывисто. Один глаз его не был похож на другой. Гешке этот человек не понравился.
        — Родственник,  — ответил он.
        Офицер долгим взглядом осмотрел Гешку с ног до головы, достал из кармана пачку, тряхнул ею, вытащил губами сигарету. Потом, как фокусник, работая только пальцами одной руки, извлек спичку, чиркнул ею о коробок и прикурил. Гешка только тогда обратил внимание, что вместо правой руки у офицера пустой рукав.
        «Сплошные инвалиды»,  — подумал он.
        — Родственник, значит?  — переспросил однорукий и удивительно приятно рассмеялся.  — Ну, молодец, молодец. Садись… А моя фамилия Суслов. Я тоже, значит, вроде как родственник… Ну что, альпинист, на Эльбрусе был?
        Гешка снисходительно фыркнул.
        — Молодец,  — одобрительно кивнул офицер,  — а мне вот не довелось, хотя мечтал в молодости… В горах служить хочешь?
        — Хочу, но…
        Гешка хотел добавить, что, к сожалению, в этом районе, где по замыслу папика он должен служить, самая большая возвышенность — здание СЭВ, но однорукий надолго взялся за телефон:
        — Я все понимаю, но брать больше некого, понимаете?  — устало говорил он в трубку.  — Кто вместо него служить пойдет, а? Вы?.. Это не колония, мамаша! Армии тоже умные люди нужны, и с высшим, и с самым высшим образованием. Даже космонавты, между прочим, тоже служат…
        Удерживая трубку между плечом и щекой, однорукий в то же время перелистывал Гешкин паспорт, заполнял какие-то справки, анкеты. Потом он протянул ему стопку бумажек, на одной из которых было очень неразборчиво нацарапано: «в ком. 13».
        Гешка так и не понял, надо ему идти к военкому или же вопрос уже решен.
        Он попал в команду, которую увозили куда-то на юг — то ли в Фергану, то ли в Термез. Отец Гешки все еще не вернулся из командировки, а мать, разговаривая с сыном по телефону, раздраженно сказала, что уже ничего не понимает, что пусть отец сам разбирается в этой путанице.
        Тамара приехала на призывной пункт за час до того, как Гешкину команду повезли в Домодедово. Просунула руку через ограду, погладила Гешкину колючую голову.
        — Бедненький ты мой ежик! Гордись, я в финал попала.
        — В какой финал?  — не понял Гешка.
        — Конкурса красоты.  — Тамара оглянулась, махнула кому-то рукой.  — Мне тебя жалко…
        Она поцеловала Гешку, оставив на его губах запах мятной жвачки.
        Гешка видел, как Тамара села на мотоцикл, держась за плечи парня в шлеме и черной прокнопленной куртке. Помахала напоследок рукой. Мотоцикл рванул с места, как на гонке. «И не страшно ей»,  — подумал Гешка, прижимаясь щекой к холодной ограде.
        Когда взлетали, он посмотрел в иллюминатор и с удивлением заметил, что стал бояться высоты.

* * *
        Гешка — похудевший и оттого казавшийся еще более высоким, сидел напротив командира полка подполковника Кочина под холодной струей кондиционера. Руки его были широко раскинуты в стороны и лежали на спинках стульев, будто он намеревался поднять их над полом. Его густо-зеленая, еще не выцветшая военная куртка была расстегнута наполовину, под ней лоснилась от пота смуглая грудь. Гешка закинул ногу за ногу, помахивая серым от пыли ботинком.
        «Поразительно похож на отца!» — подумал о нем командир полка.
        — …И вот комбат говорит мне: «Звони отцу, а то поедешь за речку»,  — продолжал рассказывать Гешка.  — Отцу я, конечно, не дозвонился, в гробу видал я такую связь, и вот через пять дней перебросили нас в Ташкент. Оттуда я дал телеграмму в Москву. Батя через сутки прилетел.
        «А глаза Любы»,  — думал Кочин.
        — Но поезд ушел, и даже отец уже не мог вытащить меня из афганской команды… Сначала я должен был лететь в Джелалабад, но папик устроил так, чтобы я попал к вам.
        — Он тебя проводил?
        — Конечно! До самого самолета. Две бутылки коньяка передал для вас и письмо.
        Гешка полез в карман, разгладил конверт на колене, протянул, не поднимаясь со стула.
        — Вручаю вам, Евгений Петрович, из рук в руки.
        «Евгений Петрович,  — мысленно повторил Кочин.  — Что ж, можно и так. Хорошо, что не дядя Женя».
        — Жарковато у вас тут… Мне больше по душе ледники да морозец градусов под тридцать. Вы когда-нибудь бывали в высокогорье?
        Гешка расстегнул куртку до пупа, стал махать на себя кепкой. «Бывал ли я в высокогорье?» — подумал Кочин, вскрывая конверт. Знакомый почерк, на «и», как всегда, нет шляпок.
        «Женя, дорогой! Пишу впопыхах! Беда, Гена едет в Афг-н. Не пойму, как я его прозевал…»
        «Сколько помню, Лева Ростовцев всегда писал мне впопыхах,  — подумал Кочин.  — Даже в отпусках».
        «…единственная просьба к тебе — сбереги его. Сам понимаешь, Генка — это самое дорогое, что осталось у нас с Любой…»
        В общем, все ясно. Можно было и не читать.
        — Ну, как там мать поживает?
        — Она еще ничего не знает, Евгений Петрович.
        Кочин кивнул, сел за стол и придвинул к себе лист бумаги.
        — По штату ты зачислен в разведроту. Послужишь там пару месяцев, на боевые ходить не будешь. А потом я переведу тебя в хозвзвод. Все ясно?
        Гешка пожал плечами.
        — А зачем переводить? Честно говоря, я бы и в разведке с удовольствием.
        «Конечно, он еще не представляет, куда попал.  — Кочин, не поднимая глаз, постукивал карандашом по столу.  — Или же играет».
        — Ладно, подумаем,  — ответил он, но только для того, чтобы закончить разговор.
        Гешка это почувствовал. Он смотрел на Кочина с недоверием, как пациент на стоматолога, который, стоя спиной, подбирает инструменты.
        — Вам коньяк сейчас принести?
        «Ах, Лева, Лева!  — Кочину показалось, что у него вдруг начинает неметь спина. Он повел плечами, поднял руки вверх, потянулся всем телом.  — Дурацкое сочетание просьбы и подарка…»
        — Потом. Пусть пока у тебя лежит.  — Гешка кивнул. Кочин увидел в изменившемся лице солдата и его настороженных глазах свою растерянность, свой внезапный конфуз.  — А коньяк какой? Армянский?  — вдруг полюбопытствовал Кочин.
        — Да,  — неуверенно кивнул Гешка.  — «Ахтамар», кажется.
        Телефон задрожал от звонка. Кочин в Афганистане возненавидел телефонные звонки.
        — Когда ты родился, мы с твоим отцом тоже пили «Ахтамар». Лева привез откуда-то.  — Кочин поднял трубку: — Кочин… Привезли? Один человек?.. Я с ним смогу поговорить?..
        Он положил трубку. Гешка встал, начал застегиваться.
        — Мне идти?
        «Окунуть мальчика в грустные реалии?  — думал Кочин, выключая кондиционер и задергивая занавески на окнах.  — Для его же пользы».
        — Вот что, поедем со мной,  — сказал он, надевая солнцезащитные очки и кепи.  — Покажу тебе полк. Что-то вроде экскурсии.
        Гешка удобно развалился на заднем сиденье командирского «уазика». «Привык к папиной машине»,  — вскользь подумал Кочин, бросив короткий взгляд на зеркальце заднего вида. Гешка прилип к окошку. Москвич восторгался голубыми модулями, похожими на овчарню, длинными рядами колючей проволоки, горбатыми закопченными вертолетами и выцветшими портретами мужественных людей.
        — Евгений Петрович, а вы в бою много раз бывали?.. А правда, что офицеров кормят тут бесплатно?.. Мне чеки выплатят только в конце месяца?.. Говорят, в афганских магазинах полно японских товаров?..
        Водитель крутил головой, будто его раздражала летающая рядом муха, и морщился. Он чувствовал себя оскорбленным оттого, что должен был везти какого-то наглого салагу, который вот так запросто обращался к командиру полка. Перед Кочиным, вспоминал водитель, иной раз боевые комбаты бледнели.
        Кочин будто слышал мысли водителя, улыбался краешком губ, отвечал Гешке невпопад.
        — Вот, смотри налево! Это клуб, три раза в неделю фильмы, бывают неплохие концерты.
        — А билеты дорогие?
        — Бесплатно… Там же библиотека. Между прочим, отличный фонд, нам книги со всего Союза присылают… Там дальше — крышу шиферную видишь?  — полковая баня с сауной и бассейном.
        Рядом спортивный городок, игровые площадки. В теннис играешь? Вот здесь подряд три магазина — книжный, промтоварный и продуктовый… Парикмахерская… Это твоя столовая. Ну, плац ты уже знаешь…
        — Дом отдыха!  — воскликнул Гешка.
        — Ну да, вроде того…
        Водитель зло хмыкнул, обрушил свои чувства к Гешке на руль, машина, как на слаломе, затанцевала змейкой между рытвинами.
        Длинноногая девушка с белым свертком под мышкой кивнула с обочины командиру полка. Она прикрыла глаза ладонью, хотя была в узких зеркальных очках. Кочин сделал вид, что не заметил ее.
        — Местные красотки?  — спросил Гешка. Водитель ударил кулаком по кнопке сигнала. Машина вякнула, и девушка быстро отшагнула от дороги. Гешке показалось, что сверток она пыталась спрятать за спиной.
        — Красотки,  — сквозь зубы ответил Кочин, стараясь придать своему голосу как можно больше строгости.  — Опять идет загорать в рабочее время.
        Он глянул на Гешку в зеркальце. Тот смотрел на часы, на губах — изумленная улыбка. Ошибся Евгений Петрович, время самое что ни есть обеденное. «Переиграл»,  — мысленно сплюнул Кочин.
        — Не столько загорать, товарищ подполковник,  — неожиданно вставил водитель сиплым голосом,  — как… лишний раз…
        — Я знаю,  — оборвал водителя Кочин. Гешка хотел еще раз взглянуть на красотку через заднее окошко, но там все погрузилось во мрак пылевого смерча.
        — Тут есть где загорать?
        — Вокруг нас, Гена, отличные альпийские луга. Весной — зеленая травка, тюльпанчики. Небо синющее, как этикетка на сгущенке.  — Кочин махнул рукой куда-то в сторону: — Вот там, за автопарком, перед минным полем, наши дамы и загорают.
        — Перед минным полем?!  — Гешка подумал, что ослышался. Водитель снова начал кидать машину из стороны в сторону и вполголоса чертыхаться.
        — Солнце тут, Гена, сильнее, чем в Крыму, Одессе и на Кавказе, вместе взятых. Так своему бате и напиши. В Союз вернешься загоревший, сухой, как вобла, мать не узнает.
        Кочин снова бросил взгляд на Гешку. Он помнил сына своего сослуживца Левы Ростовцева еще совсем маленьким, почти младенцем. Доверчивый к взрослым, Гешка всегда выбегал встречать Кочина, когда тот приходил в гости, и заглядывал с неподдельной надеждой в глаза, ждал подарка. С игрушками в гарнизоне была напряженка, и Кочин таскал пацану всякую ерунду: пряжку от солдатского ремня, пустые гильзы, танковые эмблемы, звездочки. Для Гешки все это было настоящим сокровищем, хотя точно такие же гильзы, эмблемы и звезды вполне мог приносить домой отец.
        — А вы палец где потеряли?  — отвлек Кочина от воспоминаний Гешка.  — Взрывом оторвало?
        Он не заметил, как подполковник переглянулся с водителем.
        — Отморозил,  — ответил Кочин таким тоном, будто речь шла о сбритых усах.  — Пришлось согласиться на то, чтобы врачи оттяпали кусочек.
        — Вы служили на Севере?
        — Нет, здесь отморозил. В прошлом году.
        — Здесь? Отморозили?  — искренне удивился Гешка.
        — Зимой, Гена, на Саланге мороз бывает под тридцать. Такой, кажется, тебе по душе?  — Водитель не без злорадства ухмыльнулся. А у Кочина вдруг шевельнулось в душе что-то вроде жалости к Гешке. Он наивный, даже смешной от своего незнания войны. А мы — особые, мы из другого теста, мы едва ли не сошедшие с небес. Да, думал Кочин, мы Особые. Это беда, масштабы которой пока еще никому не ведомы. «Дом отдыха», вспомнил он слова Гешки, с ненавистью глядя на пропыленные домики, чахлые деревца, ряды колючей проволоки. Дом отдыха от нормальной жизни…
        Машина проехала КПП.
        — К приемному?  — спросил водитель. Кочин кивнул, открывая на ходу дверцу.
        — Мне с вами?  — Гешка тоже открыл дверцу.
        — Смотри сам…
        «Уазик» остановился у крыльца. На ступеньках его сидели два бритоголовых парня. У обоих по одной ноге перевязано, оба дымили сигаретами. Водитель вышел из машины следом за Кочиным, изящным движением поднял крышку капота, будто это было фортепиано, несколько секунд пристально рассматривал двигатель, как ногти на своих пальцах. Потом коснулся какой-то детали, тут же вытер руки белой тряпкой.
        — Ты в хозвзводе служишь?  — спросил Гешка водителя, по каким-то признакам уловив в нем родственную душу.
        — Чего?!  — вдруг дико крикнул водитель, выпрямился и пронзил Гешку таким взглядом, словно тот обозвал его салагой.
        Ближе познакомиться не удалось.
        Кочин не торопился открыть дверь с табличкой «Приемное отделение», и Гешка понял: он ждет его и вся его поездка затеяна ради того, что скрыто за дверью.
        А там сначала — запахи. Сладковатый запах лекарств, эфира, едкий — спирта, карболки, и от всего этого легкий озноб, ощущение пустоты в теле — стойкий рефлекс, который тянется с детства. Потом — темень коридора, кажущаяся непроглядной после ослепительной улицы.
        И крик.
        Кочин окунулся в этот черный, пахнущий эфиром крик. Кто-то маленький, в белом, вышел ему навстречу, и подполковник громко, чтобы его можно было расслышать, спросил:
        — Тяжелое ранение?
        И опять крик. Будто человек делал в горах эхо: э-э-э-у-у-у.
        — Осколком гранаты разворотило мякоть ноги,  — скованно ответил маленький в белом, будто по его вине это случилось.
        Гешка стоял за спиной Кочина, но тот не оборачивался, не смотрел на него.
        — Он со мной,  — только и бросил командир полка маленькому в белом.  — Можно зайти?
        Распахнув стеклянную дверь, Кочин зашел в холодную комнату. Гешка увидел, что на плечах подполковника уже висит халат.
        Посреди белой комнаты на тележке лежал мясо-красный голый человек. Руки его были заведены вниз и связаны под тележкой бинтом, поэтому человек не мог ни встать, ни повернуться, ни прикрыть свою наготу. Он выгибался дугой, кричал и пытался разорвать бинты. Трое врачей — мужчина и две женщины — склонились над его ногой, развороченной от бедра до колена, потерявшей оттого форму, не похожей ни на что человеческое, с присохшими черными бинтами, с вишневыми комьями запекшейся крови, с сизыми рваными мышцами,  — белыми лепестками сухожилий, с дурным запахом теплой крови.
        — А-а, сука… Бля-а-а… не могу…
        Женщина пыталась сделать ему укол в ягодицу, но человек так дернулся, что игла, застряв в теле, вырвалась из шприца, и прозрачная жидкость брызнула на выпачканный в крови живот.
        — Не могу-у-у…
        — Ну что ты возишься?  — устало спросил женщину врач-мужчина.
        — Он дергается… Никак не могу уколоть…
        — Ударь по щекам… А ну, закрой рот!
        — Отрежьте ее!  — орал человек.  — Отрежьте!..
        — Еще зажим!  — перекрикивал его мужчина.  — Да промокни же ты здесь, все мокро…
        Женщина с поднятыми окровавленными руками прошла мимо Кочина и Гешки к столику за тампонами. В клеенчатом фартуке она была похожа на продавщицу мясного отдела.
        — Бедный парень,  — сказал маленький в белом.  — Лучше бы он потерял сознание.
        — Будете ампутировать?  — спросил Кочин. Врач пожал плечами.
        — Ампутировать всегда успеем. Попробуем собрать по кусочкам. Хотя там уже не нога, а сплошной фарш.
        — А ну лежи спокойно!  — закричала женщина прямо в лицо голому человеку с фаршем вместо ноги.  — Распустил сопли из-за ерунды! Закрой рот и терпи!.. Не дергайся, я тебе говорю!
        Санитарка выволокла из-под тележки таз, полный окровавленных тампонов. Издали казалось, что она несет таз с клубникой.
        Врач бросила на пол кривую иглу, ухватила пинцетом из стерилизатора другую и снова ткнула шприцем в тело.
        Человек кусал губы и мычал.
        — Что-то не идет,  — кряхтела женщина со шприцем.  — Расслабь попу, ну! Не напрягайся, говорят тебе!..
        — Дай ему двойную, Света,  — буркнул мужчина, отошел к рукомойнику, стягивая порозовевшие перчатки, кивнул Кочину: — Здравствуйте, Евгений Петрович… Извините, руки грязные.
        — Здравствуй, Игорь! Когда я смогу с ним поговорить?
        Врач, оттирая пальцы щеткой, пожал плечами:
        — Можно и сейчас. Пока девочки готовят его к операции, десять минут у вас есть.
        Вытирая руки вафельным полотенцем, он подошел к тележке, склонился над лицом человека.
        — Ну что? Балдеешь?
        Голый человек уже лежал тихо, только дышал часто и глубоко. На его щеках проступил румянец, глаза заблестели.
        Кочин тоже подошел к раненому.
        — Обезболили?
        — Морфий,  — ответил врач.  — На время отделили его душу от тела. И вы видите — он счастлив. Наше тело, этот фантик для души — отвратительная вещь… Спрашивайте, Евгений Петрович, он все понимает.
        Кочин склонился над влажными глазами.
        — Кузьменко, ты можешь ответить, как вы оказались в Нангархаре?
        Человек, не сводя глаз с Кочина, едва заметно шевельнул плечом. Губы его дрогнули.
        — Не знаю…
        — Как не знаешь, Кузьменко? Ты помнишь — вы доски везли на седьмой километр? Помнишь это?
        Человек кивнул:
        — Мы везли доски… на седьмой…
        — Да-да,  — торопился Кочин, боясь, как бы Кузьменко не потерял сознание, не уснул.  — Но вы оказались в Нангархаре, вас обстреляли… Помнишь? Зачем вы поехали в Нангархар, Кузьменко?
        — Не знаю, мы долго ехали…
        — Как долго?
        — Час… Даже больше.
        — До седьмого километра ехать двадцать минут, Кузьменко!
        — Прапорщик спрашивал, как доехать до «точки»… перед мостом, где развилка… Потом еще раз…
        — У кого спрашивал? Он что, не знал маршрута?
        — Такси там было… Желтая «Тойота»… А потом еще минут сорок… Они из гранатометов лупили… Ребята вылезали из кабин, чтоб не сгореть… Чумак и Колыбаев босиком были.
        Кузьменко говорил все тише, зрачки плыли под веки. Он, наверное, уже не видел офицера. «Единственный свидетель»,  — подумал Кочин.
        Врач встал рядом с командиром полка, сунул руки в широченные карманы белого халата. «Свидание закончено»,  — понял Кочин.
        — Завтра он будет отходить от наркоза. Зайдите послезавтра, Евгений Петрович, может быть, он что-нибудь еще вспомнит.
        Гешка вышел на улицу, прошаркал к «уазику», остановился у дверцы. Кочин видел только его спину. Водитель завел мотор. Гешка слабо потянул на себя дверцу, но та не открылась.
        — Пройдись пешком,  — сказал ему Кочин.
        — А кто это, Евгений Петрович?
        — Рядовой Кузьменко, водитель из разведроты, в которой, кстати, тебе служить,  — Кочин мельком взглянул на Гешку. Тот, покусывая спичку, кивал головой. На лице — растерянность, но не страх. Повернулся и поплелся в тень модуля.
        «Зачем я это сделал?  — подумал Кочин.  — Успеет еще насмотреться до блевотины…»
        Гешка ковылял по вмятинам пыльной дороги и вспоминал Сидельникова, как волок его по наждачной поверхности ледника Инэ, оставляя за собой темно-красную маслянистую нить. «Бедные мы, бедные»,  — думал он.
        «Уазик» обогнал его, обдав горячей пылью.

* * *
        Афганистан тоже иногда кажется тесным. Прапорщик Гурули, нависая над Гешкой как высохшая сосна, прогремел:
        — Ростовцев! Что ж ты мне не сказал, что в Сачхере родился? Ты ж мой зема!
        И с размаху врезал ему кулаком по плечу, что, должно быть, означало хорошее к нему расположение.
        Витя Гурули был заметной фигурой в разведроте. Сильный и жестокий, будто специально созданный для войны, прапорщик начисто был лишен чувства страха. Из-за этого он достаточно уютно чувствовал себя в Афганистане, но не всегда ладил с непосредственным начальником. За неполных два года старшинства в разведроте Витя не пропустил ни одной войны, как здесь называли боевые операции. Он добросовестно громил душманские склады, возглавлял группы для самых опасных задач, десятки раз выносил на своих плечах раненых ребят и трофеи. При всем этом он не имел ни одного ранения, ни одной контузии, как, впрочем, и награды. Зато его обожали корреспонденты и фотокоры военных газет за колоритную внешность, и изображение Витиной физиономии часто появлялось на страницах прессы. В полку у него было весьма образное прозвище — Конь.
        Жил Гурули не в общежитии, а в ротной каптерке, провонявшей грязной одеждой и сапожным кремом. Кроме железной койки, из мебели у него были канцелярский стол, застеленный изрезанной клеенкой, две табуретки, тумбочка с осколком зеркала, бритвой, рулоном ниток, стопкой писем от уволившихся ребят да прибитая к фанерной стене пустая полочка для книг.
        — Идем в баню!  — сказал поздно вечером прапорщик Гешке, бросая ему новое, только из пачки полотенце и пару носков. Бельем Гурули обеспечивал своих ребят под завязку. Сам никогда не стирал носки — выкидывал и надевал новые. В тайниках его каптерки хранилось немыслимое количество одежды. Они шли в полной темноте мимо масксетей, палаток и модулей. Гешка на всякий случай держал руку вытянутой вперед. Гурули на своих страусиных ногах мчался со спортивной скоростью, невероятно легко ориентируясь в лабиринтах построек. Гешка дрожал от холода, потому что Гурули сказал ему снять все, кроме штанов и ботинок.
        Под масксетью стояла огромная резиновая ванна, доверху наполненная водой. Гурули разделся догола, заорал и прыгнул в воду. Он охал, ахал, сопел, фыркал в темноте. Гешка долго не мог решиться залезть в совершенно холодную воду.
        Слабый ветер трусил масксеть. Она шуршала над головой, как листья, осыпалась пылью. «Двигайся! Двигайся!» — кричал прапорщик Гешке, не давая ему вылезти из бассейна. Гешка судорожно дергал руками и ногами, разгребая черную воду с плавающими в ней звездами, трясся и смеялся, и подбородок прыгал от холода.
        Вокруг них бегали огромные псы. Пока Гешка растирал онемевшую кожу жестким полотенцем, псы несколько раз ткнулись теплыми мордами ему в ноги. «Фу! Место!» — орал на них Гурули.
        Далеко за полночь Гешка вошел в храпящую теплую казарму, влез в постель, покрутился в ней, ликвидируя все щелки под одеялом. Огромный и сутулый, как йети, Гурули неслышно подошел к нему, накрыл сверху чем-то теплым и тяжелым, наверное, бушлатом. Счастливый от холодного купания, теплой постели и потока гурулинской доброты, Гешка засыпал с улыбкой.
        — Витя, а как Кузьменко ранили?  — спросил как-то Гешка.
        Во всем виноват, оказывается, был какой-то прапорщик.
        — Он не знал маршрута, спросил у афганцев. Какой-то таксист показал ему дорогу на седьмой километр.  — Гурули вытаскивал из банки с компотом большие куски вареных яблок.  — А заехали они в Нангархар. Осиное гнездо потревожили, понимаешь? Афганцам никогда верить нельзя, они тут все против нас… Кушай, кушай, бери хлеб, мочи в компоте.
        Ближе Гурули не было человека в роте у Гешки. Даже ребят из отделения он не знал по имени. Только с одним познакомился — с Янышем. Парень из Подмосковья, нашли кое-какие общие интересы. Командир отделения — сержант Игушев,  — приземистый, с бордовыми и голубыми колодками и желтыми нашивками на груди, сказал как-то Гешке, когда тот опоздал в строй:
        — Старшине прислуживаешь, салага? Еще раз опоздаешь, повыбиваю зубы.
        Сержант дружил с Гурули и ревновал его к Гешке.
        А Яныш был приятным парнем. Он умел выслушать, никогда не перебивал и живо интересовался альпинизмом.
        — Возьмешь в горы, когда вернемся в Союз?  — спросил он.
        — А что, здесь гор не хватает?  — пошутил Гешка.
        Как-то Гешка зашел к старшине и там напоролся на Игушева. Сержант громко рассказывал прапорщику, почти кричал:
        — А она, сука, уже с другим! Я эту б… убью, если живым вернусь!
        Он очень страшно ругался, потом скомкал в кулаке почтовый конверт и изо всей силы ударил по дверце шкафа, в котором хранились шинели. Фанера с коротким хрустом проломилась. Гурули, увидев Гешку, бросил ему:
        — Выйди, потом!
        Один раз Гешка сразу после обеда пошел к женской общаге. Сел у столба, надвинул на глаза панаму и, поглядывая на часы, стал ждать. Длинноногая девушка с белым свертком в руке проплыла мимо него, оставив за собой легкий запах дезодоранта. «Точна, как поезд»,  — подумал Гешка, посмотрев на часы.
        Гурули готовил взвод в засаду. Он ходил вдоль рюкзаков, выложенных перед казармой на плацу, что-то считал про себя, записывал циферки на бумажке. Потом раскладывал у каждого рюкзака гранаты, сигнальные ракеты в полиэтиленовых мешочках, пулеметные ленты, коробки с сухпайками. Он проверял работу радиостанций, дергал за ремешки касок. Издали казалось, что старшина ходит среди спящих на асфальте солдат и пытается их разбудить. Амуниция была пропыленная, выцветшая, мышиного цвета. Новые рюкзаки Гурули выдавал только для хозработ.
        — Жалеешь?  — спросил Гешка. Гурули распрямился, посмотрел на Гешку красноватыми глазами.
        — Ты скорпиона когда-нибудь видел, сынок?.. Жалеешь! Кишки наших гавриков жалею!
        — Понял, маскировка!  — прикусил язык Гешка.  — А почему ты не хочешь взять меня на войну?
        — У замполита спрашивай, почему он тебя в списки не внес.
        Гешка, однако, сам не понял, зачем он спросил у Гурули насчет войны. Он не испытывал к ней никакого интереса, он был освобожден от нее, как отличник от зачета, и это было приятно — чувствовать свое исключительное положение, настолько приятно, что невольно хотелось убеждаться в этой исключительности еще и еще раз. Наверное, потому Гешка последовал совету старшины.
        Замполит роты старший лейтенант Рыбаков сидел в майке за столом и подшивал к куртке подворотничок.
        — Вы у нас временный,  — сказал замполит, даже не дав Гешке раскрыть рта,  — но все равно надо включаться в жизнь коллектива. Ваш отец генерал?
        — Генерал,  — подтвердил Гешка.
        — И с чего это он вас сюда запихнул?  — пожал плечами Рыбаков, перекусывая нитку. Гешке не понравился такой тон.
        — Отец мой, между прочим, принципиальный человек.
        — Да я верю,  — сразу же согласился Рыбаков,  — и все понимаю. Просто как-то не принято ехать генеральскому сыну в такую Тмутаракань.
        Он повесил курточку на спинку стула, достал из ящика стола тетрадь, стал листать ее. Гешка уставился в потолок. «Дернул же меня черт зайти к нему!»
        — Ну-ка, Ростовцев, скажите мне девиз соревнования.
        Гешка для виду наморщил лоб.
        — Надежно защитим… Мирный труд надежно…
        — Не знаете,  — оборвал его замполит и, низко склонившись, стал что-то писать в тетради.  — Придется подучить. А ведь я давал под запись.
        Он постукивал карандашом по столу, щурился, глядя на Гешкины пыльные ботинки.
        — И внешний видик у вас…
        «Я его ненавижу!» — подумал Гешка.
        Рыбаков цепким взглядом прощупывал поверхность Гешкиной плоти. Гешка испытывал такое чувство, будто он был голым выставлен напоказ.
        — Вот что мне скажите, Ростовцев. Почему вы к старшине роты обращаетесь на «ты»?
        — Мы с ним друзья,  — не сразу ответил Гешка, потому как в самом деле не знал, что ответить на этот вопрос.
        — Друзья?  — удивился замполит и шлепнул карандашом о стол.  — Какие могут быть друзья — вы солдат, только начали службу, а он прапорщик… Хотя не в этом дело. Здесь вы пока еще никто, Ростовцев. Пустой звук. Там, в Москве, может быть, вы что-то значили. А здесь любой человек начинает с нуля, имейте это в виду.
        Гешке рассказывали, что замполит ранен и контужен, вывести его из себя очень легко, и потому Гешка не стал оправдываться, вонзил взгляд в крашеный линолеум и закивал головой. Как только Рыбаков замолк на секунду, Гешка без всякого перехода сказал:
        — Мне бы хотелось пойти на засаду. Я инструктор по альпинизму, могу быть полезен в горах.
        Замполит ничуть не удивился такой просьбе, кивнул, как бы подчеркивая, что желание Гешки совершенно естественное:
        — Это хорошо, что вы стремитесь в бой, но для начала надо выучить девиз соревнования, и не поленитесь вычистить ботинки. Право идти на войну надо заслужить, товарищ Ростовцев. Если хотите, вы еще не доросли до того, чтобы идти с нами в разведку.
        Конечно, замполит крутил-вертел Гешке насчет девиза и ботинок. Из числа молодых солдат на засаду не шли только четверо, в том числе и Яныш, который на всех политзанятиях отвечал блестяще и всякие лозунги и девизы в своей тетради записывал красным фломастером. Скорее всего, думал Гешка, Рыбаков пытается убедить в том, что только он, замполит, решает, кого брать, а кого не брать на войну. «Бог с тобой!  — мысленно согласился Гешка с таким раскладом.  — Делай вид, что ты не хочешь брать меня на боевые, а я буду делать вид, что этому верю».
        В те дни Гешка чувствовал себя почти превосходно.
        Утром на физзарядке сержант Игушев подтянулся на перекладине пятнадцать раз. Эффектно спрыгнул, отошел на шаг в сторону и сказал:
        — Ростовцев, к снаряду!
        Гешка подтянулся шестнадцать раз. До десяти Игушев считал вслух, затем замолчал и с деланой озабоченностью уставился в свой блокнот. Отделение дыхание затаило, наблюдая за Гешкой.
        Он мог бы и больше подтянуться, но решил, что и шестнадцати достаточно.
        Потом бегали по городку со страшной скоростью — сержант прямо как с цепи сорвался. «Не отставать!» — только и орал он. Все ужасно выдохлись, чуть на завтрак не опоздали.
        Днем Гурули позвал Гешку к себе, закрыл за ним дверь и вдруг ни с того ни с сего обрушил свою лапищу ему на плечо. Удар был слишком сильным, и Гешка даже вспылил от боли:
        — Ты, Витя, озверел?
        Гурули неприятно рассмеялся, оскалив крупные белые зубы, снова поднял руку, но на этот раз ласково провел ладонью по Гешкиной голове.
        — Больно?.. А вот когда пуля попадает в плечо, то рука до самого локтя немеет, кажется, что она все время мерзнет, даже если жара за пятьдесят. А боль на всю грудь отдается.
        — Но при чем тут я?  — вроде как в шутку проворчал Гешка, потирая плечо.
        — Ты перед кем выпендриваешься?  — продолжая показывать зубы, спросил Гурули, и Гешка так и не понял, всерьез он или нет.  — Кто ты такой, а? У Игушева два ордена Красной Звезды, в него четыре литра чужой крови влито. И ты ему нос хочешь утереть, салабон?
        Вечером рота ушла на засаду. Яныш заступил в наряд, а Гешка забрел на спортивную площадку, чтобы не видеть, как тяжелый от касок, бронежилетов и оружия строй, покачиваясь, пылит по дороге и чтобы никто из ребят на него не смотрел.
        «За кого они меня принимают?  — накручивал сам себя Гешка.  — Быдло, деревня неотесанная!..» Прыгнул, ухватился руками за перекладину, поднял ноги вверх, потом вниз — махом дугой, да так, что почувствовал упругость горячего воздуха, сложился вдвое ножиком, вылетел на прямых руках над перекладиной.
        «Кто я такой, спрашивают…»
        Вдохнул, оттолкнулся руками, полетел вниз, как плеть, описал дугу над землей и встал на руки, как стрелка часов на двенадцати.
        «Кто я такой… Герои, мать вашу…»
        В тот же вечер Гешка зашел в модуль старших офицеров к Кочину. Евгений Петрович сидел под настольной лампой и простым карандашом рисовал квадратики на листе ватмана. Рядом в стакане с кипятильником пузырилась вода. Комната была уютной, похожей на студенческую общагу.
        — А, это ты!  — Кочин встал навстречу Гешке, мельком взглянул на часы и протянул руку.  — Проходи, садись. Чай будешь?
        Гешке показалось, что Кочин очень не желал его прихода, и, стараясь не утомлять командира полка своим присутствием, сразу перешел к делу. Он путано, но немногословно сказал, что до перехода в хозвзвод хотел бы, пусть только раз, сходить на боевые, испытать себя, ибо совесть его не на месте и перед товарищами стыдно, а замполит Рыбаков в принципе не против этого, нужно только разрешение. Кочин не смотрел на Гешку, машинально перекладывал книги, карандаши с места на место, невпопад кивал головой. И когда Гешка совершенно ясно понял, что Кочин его не слушает, а напряженно ожидает какого-то события, в дверь негромко постучали.
        Евгений Петрович выпрямился, как если бы в комнату вошел маршал, замер и прижал палец к губам. Гешка затаил дыхание и испугался неизвестно чего. Стук повторился. Затем приглушенный шепот:
        — Евгений Петрович… Вы дома?  — Кочин показал рукой Гешке на кресло и сам неслышно опустился за стол. Прошла безмолвная минута. Наконец Кочин как ни в чем не бывало спросил:
        — Так что случилось, Гена?
        Геша стал опять рассказывать, но Кочин, похоже, снова его не слушал, а думал о чем-то своем. «А голос был женский,  — с ехидцей подумал Гешка.  — С чего бы это Евгений Петрович так сдрейфил?»
        — Какая засада?  — вдруг раздраженно спросил Кочин и откинулся на спинку стула.  — Я ведь тебе объяснял, что на боевые ты ходить не будешь. Что тебе не понятно?
        Гешка обалдело смотрел на подполковника. «Не буду так не буду!  — обиженно подумал он.  — Баба с возу — кобыле легче».
        Целую минуту они молчали. Кочин крутил карандаш в пальцах и смотрел на лист бумаги, словно сочинял стихи, да вот рифму никак подобрать не мог. Гешка щелкал суставами пальцев и мечтал отсюда скорее уйти.
        — Родителям пишешь?  — запросто перешел Кочин на другую тему и более спокойный тон, однако все еще не поднимая головы.
        — Редко…
        — Привет от меня передавай. А на боевые не просись, нечего тебе туда соваться. Без тебя обойдутся,  — он наконец поднял голову и в упор посмотрел на Гешку: — Ну зачем тебе это? Крови за свою жизнь не насмотрелся, а? Или пострелять из автомата хочешь?
        В ответ Гешка смог лишь пожать плечами. Выходя из модуля, он поклялся никогда больше не заходить к Кочину. Матери он написал: «Привет тебе от моего комполка».
        Рота вернулась после завтрака. Дощатая казарма заходила ходуном от топота ботинок, лязга металла. Молодые были перевозбуждены. Солдат Лужков с тонкой цыплячьей шеей рассказывал всем, как ему хотелось курить. Никто его, конечно, не слушал, сержанты рявкали команды на сдачу оружия, на построение. Игушев как бы невзначай сильно толкнул Гешку локтем. «Каски, рюкзаки — мне!  — трубил на всю казарму Гурули.  — Только без пыли, мальцы, без пыли!» Койки скрипели под тяжестью амуниции, брошенной на них. В мутном воздухе обозначились солнечные лучи, похожие на желтые шторы. От ребят пахло металлом и оружейной смазкой. Гешке казалось, что все до одного должны быть в крови и ранах, и он старательно отыскивал на их лицах следы боя. Когда Лужков случайно оказался рядом с ним, Гешка схватил солдата за рукав, притянул к себе и вполголоса спросил:
        — Ну, что там было?
        — Ничего!  — сверх меры громко ответил возбужденный солдат, в глазах которого горел восторг школьника, вернувшегося из пионерского похода.  — Не было духов! Всю ночь на камнях пролежали. Знаешь, так хотелось курить! Но в засаде, понимаешь, нельзя…
        Все ребята стали другими. Гешка не мог понять, что изменилось в них со вчерашнего дня, но чувствовал, что теперь его отделяет от них бесконечность.
        Когда Гешка забрел в каптерку, Гурули лишь на секунду отвлекся от пересчета рюкзаков и бронежилетов:
        — Зайди потом, я сейчас занят.
        Пришлось выйти. В коридоре Гешку едва не сбил с ног замполит Рыбаков. Легкий налет однодневной небритости, взлохмаченные волосы, засученные рукава выцветшей куртки делали его более привлекательной личностью, чем в «мирные» дни. Но замполит изменился лишь внешне.
        — Ростовцев!  — сделал он удивленное лицо.  — А вы почему здесь?
        — А где я должен быть?  — не очень вежливо — вопросом — ответил Гешка.
        — В столовой! Идите и помогайте наряду накрывать завтрак. Ваши товарищи с боевых пришли, сейчас все в первую очередь для них!
        «Подумаешь, геройство — ночь на камнях пролежать,  — съязвил в уме Гешка, чувствуя, как стремительно портится у него настроение.  — Полежали бы они ночку на леднике…»
        — Витя, я не трус, понял!  — крикнул Гешка, снова залетев в каптерку Гурули.
        Прапорщик чесал смуглую волосатую грудь, сидя на столе в одних брюках.
        — Чего орешь?
        — Меня Игушев ненавидит! Рыбаков, как последнего чмыря, в столовку хлебушек раскладывать посылает! Я в гробу такую службу видел! Сынка из меня делаете?
        — Радуйся, дурачок,  — ответил Гурули и зашлепал босыми ногами к двери.  — Ты стопроцентно домой вернешься…
        Перед тем как уснуть, Гешка долго думал о Тамаре. Он впервые после расставания почувствовал острую тоску по ней. «Интересно,  — думал он,  — она победила в конкурсе красоты?» Он рисовал ее в воображении своей невестой — в белой фате, поверх которой сверкала золотом корона. Он представлял ее раздетой. Он видел, как она ходит по ковру на отцовской даче. «Так будет,  — думал Гешка,  — и это действительно лучше, чем не спать на засадах». Облегчения или радости, однако, эта мысль ему не приносила. Он не мог даже предположить, что не вернется.

* * *
        Рыбаков исполнял обязанности командира разведывательной роты уже третий месяц подряд. Прежнего командира роты комиссовали по ранению в голову, нового еще не прислали. Замполиту было двадцать пять, но без знаков различия он внешне почти не отличался от солдат. Два года назад, когда его впервые представляли роте, кто-то из строя выкрикнул: «Вешайся, парень!» Рыбаков покраснел до медного оттенка.
        Неделю он знакомился с личным составом. Вызывал к себе в комнату по одному человеку, записывал в тетрадь индивидуальной работы сведения о родственниках, друзьях, чертах характера, увлечениях и пагубных привычках. Таким образом он хотел вычислить наглеца, крикнувшего из строя. Как ни странно, ни один из солдат и сержантов, если верить их словам, не имел пагубных привычек.
        После боевого крещения, которое заключалось в двухчасовом ползании под пулями среди вязких борозденок весенней пашни, замполит Рыбаков завел новую тетрадь индивидуальной работы, в которой описал поведение каждого солдата в пережитом бою. А первую тетрадь он выкинул.
        Поведение в бою стало для Рыбакова мерилом всех человеческих ценностей. Иногда могло показаться, что его интересует не столько результат боя, как его процесс, хотя разведрота в большинстве случаев оправдывала возлагаемые на нее надежды. К бою Рыбаков относился как к архиважному, торжественному событию, принять участие в котором — высокая честь. Он настолько приучил к этой мысли солдат, что для многих из них стало верхом позора не пойти на войну без уважительной причины. Находчивый от природы Рыбаков, подметив такое явление, умело превратил его в действенный рычаг воспитания, то есть в поощрение и наказание.
        В отношении Гешки Ростовцева замполит получил, разумеется, от командира полка категорическое указание не брать на боевые. Но сделал вид, что такое решение принял сам,  — да, взял грех на душу, слукавил немножко, зато на третий раз общения с замполитом Гешка выучил девиз соревнования и даже фамилии высшего комсостава.
        Вообще-то Гешка сам не до конца разобрался, хочет он на боевые или нет. Его желания выворачивались наизнанку по несколько раз за день. Обычно во второй половине дня, ближе к ужину, Гешка настолько накручивал себя героическими и самолюбивыми мыслями, что начинал едва ли не мечтать о пропыленном комбезе и тяжелом «бронике» на плечах. Он, хотя и не подавал виду, смертельно завидовал тем, кто уходил на ночь в засаду. Однажды в каптерке у Гурули, когда старшина вышел, Гешка примерил бронежилет и безрукавку с карманами, разглядывая себя в осколок зеркала. «Неплохо бы в таком виде сфотографироваться»,  — подумал он и, выдавив из себя звериный вопль, обрушил на несчастную дверцу фанерного шкафа удар ногой.
        Но уже перед отбоем и особенно в койке интерес к войне у Гешки стремительно угасал. Чувство тоски и одиночества особенно усиливалось, когда Гешка начинал думать о Тамарке или ослепительно белых кавказских ледниках. К утру пацифистские мысли уже безраздельно владели Гешкой и даже перерастали в идею: «Перейду в хозвзвод, отслужу и с чистой совестью вернусь в Москву». Эту фразу он повторял в уме как заклинание. Однако начинались занятия, Гешка надрывался на строевой, стрельбе или в поте лица постигал одиночные действия в бою и снова начинал завидовать солдатской вытренированности Игушева, его бордовым орденским планкам. «Орденок, конечно, нужен,  — с другой стороны подходил к своему идефиксу Гешка.  — Одна такая штуковина, и не только МАИ — МГИМО обеспечено».
        Поднималось солнце, и окончательно разрушались пацифистские цели, которые Гешка выстраивал под одеялом. И заклинание казалось уже утешением для слюнтяев. «Трус, чмо болотное,  — ругал он себя.  — Тамарка бы презрела меня, если бы подслушала мои мысли. Эх ты, бесстрашный скалолаз, снежный барс, так тебя да разэтак!»
        Такая беспощадная самокритика подталкивала Гешку к двери кабинета замполита. Когда Гешка вторично напомнил Рыбакову, что хочет в бой, тот холодно и жестко ответил:
        — Ростовцев, мне неприятно разговаривать с вами на эту тему.
        Словно оплеванный, Гешка попятился спиной к двери.
        Этим же вечером рота снова вышла на боевые. «Ну и черт с вами!  — думал Гешка, лежа в опустевшей казарме.  — Моя совесть чиста, я сделал все, что мог. Меня не берут потому, что я сын генерала. А генеральских сыновей мало, их надо беречь. Они — будущие конструкторы и дипломаты, от них судьбы мира зависят…» Он хохотал, и смех этот страшно, нелепо звучал над пустыми койками. Яныш, охранявший со штык-ножом пустую оружейную комнату, заглянул в помещение.
        — Ты чего ржешь, конь? Крыша поехала?  — Гешка притворился спящим.
        Наутро в подразделение зашли два молоденьких, одетых во все новенькое капитана. С порога они вежливо, но длинно отчитали Яныша за то, что тот сидел на тумбочке и читал книгу, после чего поинтересовались, где командир роты.
        — А у нас его вообще нету,  — с трудом скрывая удовольствие, ответил Яныш.
        Капитаны тогда попросили вызвать замполита.
        — А замполит на засаде.
        Посовещавшись вполголоса, капитаны спросили о наличии старшины.
        — А все на засаде. Никого нет!  — вздохнул Яныш, чувствуя моральное удовлетворение.
        Капитаны снова посовещались, после чего один из них сказал:
        — Ну и ладно, обойдемся без них… Мы из политотдела, товарищ солдат.
        Офицер выждал паузу, необходимую, наверное, для того, чтоб Яныш до конца осознал, кто перед ним. Но широкое румяное лицо Яныша не дрогнуло.
        — Нам поручено провести у вас осмотр личных вещей солдат и сержантов на предмет товаров, которые приобретены в дуканах.
        — И в качестве трофеев тоже,  — добавил второй капитан, с прищуром глядя на Яныша, отчего тому захотелось тут же вывернуть карманы.
        Капитаны прошли по коридору, уверенно распахнули дверь каптерки, Гешка, примерявший в очередной раз горный комбез, вздрогнул от неожиданности и стал быстро стаскивать с себя чужую одежду.
        — А вот и помощничек,  — сказали капитаны, оглядели стеллажи и показали Гешке на самую верхнюю полку.  — Вот оттуда начинайте по одному снимать рюкзаки.
        В дверях выросла фигура Яныша. Он прислонился плечом к косяку, с любопытством наблюдая, как капитаны развязывают ремни рюкзаков и высыпают на пол их содержимое.
        — А что, нельзя дуканские вещи иметь солдатам?  — спросил он.
        — Нельзя,  — ответил один из капитанов и сказал своему коллеге: — Записывай: брелоки с «мадонкой» — пять штук, кусачки для ногтей — три, браслет магнитный — три…
        Гешка кашлял под потолком, чихал от пыли.
        — Со следующей полки тоже?  — спросил он.
        — Да, все до единого.
        — …ручки китайские — семь штук, часы — одна штука.
        — Японские?
        — Нет. Штамповка, Гонконг. Дальше — кассета с «Пупо» — одна… А вот и презервативы!  — Капитаны минуту рассматривали картонную коробочку с фотографией девушки в узких трусиках.
        — Такую гадость записывать не надо,  — сказал один капитан.
        — Как же не надо!  — возразил другой.  — Напиши так: американское изделие — одна упаковка.
        Яныш хрюкнул от смеха. Капитаны недоброжелательно покосились на него.
        — Товарищ капитан,  — резко обратил смех в вопрос Яныш,  — а офицерам разрешается иметь дуканские товары?
        — Офицерам разрешается,  — ответил капитан, поймал очередной рюкзак, покрутил его в руках, отыскивая бирку, и прочитал вслух: — Сержант Игушев. Что ж, посмотрим на моральный облик сержанта Игушева.
        Он быстро развязал рюкзак и перевернул его.
        — Ну вот,  — офицер присел на корточки, поднял с пола полиэтиленовый пакет,  — женские трусы «Неделька» — одна упаковка, жвачки — три пачки, гранатовое ожерелье, лезвия — раз, два, три, четыре, пять блоков! Недурно, да, товарищ солдат?
        В рюкзаках молодых, к счастью, запрещенных товаров не оказалось.
        Все конфискованные брелочки, кусачки, ручки, трусики и прочие иностранные изделия капитаны положили в большой пакет с рекламой джинсов, подсчитали общее количество предметов и предложили Гешке и Янышу поставить под списком свои подписи.
        Гешка без всяких колебаний вывел свою закорючку, подтверждая, что «все эти предметы изъяты из рюкзаков личного состава разведроты капитанами Бутаковым и Евсеевым». А Яныш вдруг ни с того ни с сего стал упрямиться, задавать ненужные вопросы:
        — А почему я должен расписываться?
        — Ну вы же свидетель,  — сдержанно объясняли капитаны.
        — Тогда делайте копию и ставьте на ней свои подписи. А то как же я потом докажу ребятам, что не украл все эти вещи?
        — Вы что, не верите офицерам политического отдела?  — угрожающе загудели капитаны.  — Фамилия?
        — Яныш,  — ответил Яныш и насупился.
        — Доложите замполиту, что получили от нас замечание за отвратительное несение службы…
        Кончилось все тем, что Яныш все-таки подписался, и капитаны с тугим кульком удалились.
        В обед Гешка пошел к женскому модулю. Он дождался, когда длинноногая девушка со свертком в руке пройдет мимо него, вышел из тени модуля, быстро догнал ее и взял за руку.
        — Я должен вам сказать,  — начал он, совершенно не зная, что будет говорить дальше.  — Э-э… командир полка очень вами недоволен.
        Девушка вблизи выглядела не так эффектно, как издали, и тем более, как из окошка «уазика». Безусловно, она была хуже Тамарки, но выбирать не приходилось. Рот ее скривился в ненатуральной усмешке, она высвободила руку, отошла на шаг.
        — Что тебе надо?  — спросила она. Гешка на секунду опешил, но быстро взял себя в руки, обретя привычную уверенность в себе. «Прежде всего — вызвать в ней любопытство».
        — Я всего-то хотел вам передать, что Евгений Петрович высказал вам свое «фе»,  — продолжал он нести ахинею.  — Вы меня не бойтесь, я с разведроты. Зовут Геной. Холостяк, живу в Москве, а отец мой, между прочим, генерал.
        — Ах, разведчик,  — усмехнулась девушка, скрестила на груди руки, выставила вперед ножку.  — Ну, что еще сказал Евгений Петрович?
        «Бюст — второй размер. Возраст — лет двадцать пять. Наверняка уже была замужем».
        — Евгений Петрович еще сказал, чтобы вы не ходили загорать в рабочее время.
        Девушка настороженно смотрела Гешке в глаза. Потом опустила голову, стала катать ножкой камешек. «Что-то не то»,  — подумал Гешка.
        — А тебя в самом деле Геной зовут?  — спросила девушка.
        — В самом. А как тебя?
        — Знаешь что!  — девушка стрельнула глазами.  — Не финти мне здесь…
        И снова замолчала. «Она не моих слов ждет,  — подумал Гешка.  — Она свои подбирает».
        — Ну, пройдемся, что ли?  — Она повернулась, взгляд — под ноги, будто модуль, стоящий неподалеку, слепил глаза.  — Нет, давай лучше по той дороге…
        Гешка шел за девушкой и продумывал варианты. Первое: дать липовый московский телефон. Второе: рассказать про Арбат, «Олимпийский», где недавно были гастроли «Юрайя Хипп». Можно для затравки описать кухню «Праги». Что еще? Альпинизмом ее вряд ли заинтересуешь, а вот дачей папика…
        — Чего молчишь?  — спросила она.
        — Сходим вечером к минному полю?  — едва ли не в открытую пошел Гешка.
        — Вот что!  — девушка сильно дернула его за рукав.  — Не трави душу, рассказывай! Что тебе Евгений Петрович поручил разведать?
        — Ну-у…  — протянул Гешка, лихорадочно придумывая ответ.  — Дался тебе этот Евгений Петрович! Хочешь, я лучше дам тебе свой московский телефон? Когда я вернусь, позвонишь, сходим в кабак.
        — Если ты сейчас не скажешь, что просил передать мне Евгений Петрович,  — негромко, но твердо произнесла девушка,  — то полетишь отсюда к чертовой матери.
        — Ладно,  — кивнул Гешка.  — Расколола! В общем, Кочин интересовался, как ты живешь, какие проблемы…
        Девушка искоса следила за Гешкиным лицом. Он заметил в ее глазах недоверие и настороженность.
        — Интересуется, как живу?.. Что-то не очень верится. Закрылся, как в крепости… Ну, что еще соврешь?
        И тут Гешку осенило. Его догадка была настолько неприятной, что он даже обернулся — не следит ли кто? Конечно же, это она стучалась в комнату Кочина тем вечером. Она — подруга командира полка, или как это теперь называется?
        «Надо сматываться,  — подумал он.  — Это будет лучше всего».
        Девушка шла на полшага впереди со своим вечным свертком под рукой, вяло поднимая босоножками пыль. Гешка разглядел, что это была обычная простыня, подстилка.
        — Ну?  — уже без любопытства спросила она.  — Это все?
        — Лучше будет, если он сам тебе обо всем расскажет,  — увильнул Гешка.
        — Вот-вот, об этом-то я и думаю,  — согласилась девушка.
        — Ты не обижайся на него, что он тогда тебе не открыл.  — Гешку понесло. Он уже оседлал фантазию и пришпорил ее бока.
        — Да?  — несколько наигранно переспросила девушка, подняв вверх бровки.  — И почему же он не открыл?
        — Они с начальником штаба разрабатывали очень секретную операцию.
        — Не ври!  — резко сказала девушка.  — Я знаю, кто был у Кочина,  — и она многозначительно качнула головой.
        — Ну кто?
        — Не твое дело! Можешь передать своему Кочину, что если он захочет мне что-то сказать, то пусть наберется смелости обойтись без посредника.
        Она остановилась.
        — Куда мы идем?
        — Ты, наверное, загорать.
        — Какое теперь загорать… Голова ничего не соображает! Давай где-нибудь сядем.
        Они прошли к воротам автопарка, сели на бетонные ступеньки, разогретые на солнцепеке, как печь.
        Гешка думал над тем, как бы красиво распрощаться. Гарнизонный флирт не удался, не говоря уж о военно-полевом романе. «Лишь бы Кочин не узнал, что я к ней подкалывался»,  — переживал он.
        Гешка почувствовал на себе чью-то тень. Он поднял глаза и увидел смуглого усатого лейтенанта.
        — Вставать надо, солдат,  — напомнил тот. Гешка встал. Лейтенант в выгоревшем до белизны хэбэ не сводил глаз с девушки.
        — Надо поговорить, Таня,  — сказал он ей. «Ого!  — обалдел Гешка.  — Тут уж не любовный треугольник, а целый параллелограмм».
        — Говори,  — ответила девушка и отвернулась, подчеркнуто глядя в сторону.
        — Кто это?  — кивнул лейтенант на Гешку.
        — Мой друг,  — ответила она с тихим вздохом. Гешка рассчитывал: если лейтенант начнет распускать руки, то он, пожалуй, рискнет ответить. Но лейтенант встал к Гешке спиной и снова сказал девушке:
        — Я бы хотел получить разъяснения.  — Девушка молчала.
        — Ты можешь отойти?  — спросил лейтенант у Гешки.
        — Мне отойти, Таня?  — Девушка пожала плечами.
        — Как хочешь.
        Гешка отошел на десять шагов. Он стал к ним боком, искоса наблюдая за лейтенантом. «Хахаль номер два»,  — оценил он его.
        Сначала они разговаривали вполголоса, и Гешка ничего не мог расслышать. Затем Татьяна стала говорить громче: «Все!.. Хватит! Я люблю его, Саш, понимаешь?.. Я ничего не знала, правду тебе говорю! Успокойся, прошу тебя… Ну прости, Саш!..» Лейтенант вдруг взял девушку рукой за подбородок и толкнул пальцами ее лицо, как закрывают форточку, чтобы не сквозило, повернулся и быстро-быстро пошел в автопарк.
        Гешка подскочил к Татьяне. Она не могла поднять глаз.
        — Идем,  — только и выдавила из себя.
        — Хочешь, я догоню его и дам по шее?  — Девушка вдруг остановилась, подняла искаженное грубыми чертами лицо:
        — Ты, салага! Ты кому собрался по шее давать? Сашка Афган вдоль и поперек исползал, он его своими руками прощупал, понял? А кто ты такой?.. Вали отсюда, теленок!
        У Гешки даже дыхание сперло от злости. Он приоткрыл рот, ошалело глядя на девушку, изменившуюся вдруг так неузнаваемо. «Ах, я теленок»,  — Гешка шумно засопел и с ненавистью посмотрел в глаза девушке.
        — Сама ты…  — едко процедил он.  — Дура! Я тебе лапшу на уши вешал, а ты верила. Не посылал Кочин меня к тебе, больно ты ему нужна. Это я у него в комнате был, когда ты в дверь ломилась. Он тебя видеть не хотел и мне давал знак, чтобы я сидел тихо. Ясно, чучундра?
        Татьяна круто повернулась, обняла себя за плечи, поплелась куда-то по пылюке. Белые босоножки ее стали серые-серые. Дурацкая простыня свисала до коленей.
        Злости как не бывало. Вместо нее душу заполнило что-то щемящее, похожее на жалость.
        «Подлец,  — сказал сам себе Гешка.  — Подлец — мое имя, профессия, призвание, увлечение. Подлец!..»
        Зайдя в казарму, Гешка проскочил в каптерку Гурули и плотно закрыл за собой дверь. Прапорщик разбирал гору бронежилетов, закидывал их на полки. Рота только вернулась с гор.
        — Мне плохо, Витя,  — сказал Гешка, опускаясь на табуретку.
        — Мне тоже,  — ответил Гурули.  — Лужкова убили…
        Замполит ходил перед строем, будто не мог стоять, будто был босиком на горячей гальке. Никто не разговаривал, солдаты только изредка покашливали. Рыбаков ждал тишины.
        — Я написал письмо матери Николая Лужкова… Хочу вам зачитать.
        Замполит развернул лист. Десятки глаз устремились на него.
        — «Уважаемая Лидия Алексеевна! Человек рождается для долга, и в этом высший смысл его жизни.
        В детстве он должен хорошо учиться, он должен быть честным, должен любить труд, своих родителей, свою Родину. Но наступает час, когда он должен выполнить свой долг перед Отечеством…»
        «Все мы, оказывается, погрязли в долгах,  — думал Гешка.  — Если предположить невозможное, что я здесь умру, то моя матушка получит очень похожий текст. И рота так же будет стоять, и Рыбаков…»
        Фотографию Лужкова приклеили к листу ватмана, обвели черной рамкой, повесили на доску документации. Гешка забыл лицо Лужкова, помнил только, что у того была тоненькая шея. На фотке Лужков таким и получился: лицо никакое, стандартное, какие вообще не запоминаются, а шея тоненькая.
        Осознания смерти не было. Гешка не испытывал жалости к погибшему солдату. Не было ведь раньше в Гешкиной жизни этого Лужкова? Не было. И больше не будет. Они — как попутчики в поезде. Встретились, поговорили и расстались.
        «Старики» перестелили койку Лужкова, положили на подушку фуражку, рядом повесили парадку. Гурули освободил тумбочку, вещи Лужкова спрятал в картонную коробку из-под сухпайка. Вещей всего-то: бутылочка одеколона (на дне осталось), мятый конверт (это письмо неделю по полку бродило — никто фамилию разобрать не мог), чистые носки (может быть, начал уже откладывать вещи на дембель?), фарфоровый пес размером со спичечный коробок, записная книжка, вся чистая, только на первой страничке стихи:
        Мы Родине служим
        В далеком Афганистане.
        По зову партии родной
        Мы как один в шеренгу встали.
        Нас красный флаг в бой поведет.
        Мы для победы сил не пожалеем.
        Отчизне верность мы докажем…
        Последнюю строчку не дописал. Наверное, к слову «пожалеем» не нашел рифмы.
        Через два дня Гурули повез гроб в Союз. Замполит перед строем вручил пулемет Лужкова Янышу. Яныш, оказывается, был страшно сентиментален. Он коснулся губами оружия и быстро встал в строй, чтобы никто не успел увидеть его слез.
        «Папа, здравствуй!» — написал Гешка на листке бумаги. Потом долго грыз ручку, уставившись на эти одинокие слова, похожие на люминесцентный лозунг, пришпандоренный к стене дома.
        Он скомкал лист, выдрал из тетради новый. «Здравствуй, мама!» — размашисто написал он.
        Он спал, и снилось ему, как он бьет кулаками Тамарку по лицу.

* * *
        Коричневые волны наползают на стеклянный берег… Нет, скорее похоже на театр — занавес закрывается…
        Оконное стекло мелко дрожит от рыка кондиционера. Пыль прозрачной коричневой шторкой пляшет по нему, медленно сползает вниз. В самом деле как волны. Или как театр…
        Кочин коснулся щекой окна, скосил глаза, читая царапины на подоконнике снаружи. «ДМБ-88. Москва». Наверняка пулей царапали, стервецы, подумал он. Милитаризованные дети — им легче патрон найти, нежели гвоздь… Дээмбэ! Счастливейший из дней, которого ждут в гарнизоне все, от полковника до солдата. Дээмбэ!
        Кочин круто повернулся на каблуках лицом в зал. Докладывал начальник штаба Белкин Василий Иванович. Да-а! Внимания к нему — ноль, все смотрят на Кочина. Фигура командира полка, разумеется, более заметная — крутится чегой-то подполковник у окна, надписи всякие вычитывает, скрипит каблуками по линолеуму. Вот и срабатывает «парадокс партера». Это когда во время спектакля кто-то заходит в зал и зрители, как один, оборачиваются на шаги. Опоздавший зритель на секунду становится более интересным, чем целая сцена артистов.
        Начальник штаба кашлянул, замолк и тоже посмотрел на Кочина. Вот и заглох хрупкий аппарат. Начальство ведет себя неординарно — подчиненные на всякий случай предпочитают остановить все, что можно остановить, ибо лучше ничего не делать, чем делать не то, что надо… Странные люди, ведь им через несколько дней под пули.
        Кочин кивнул головой, мол, продолжайте, я удовлетворен вашим почтением к моей особе, и снова повернулся лицом к запыленному окну.
        — Операции в этом районе не проводились ни разу,  — продолжал начальник штаба.  — О дислокации нескольких бандформирований в Нангархаре мы узнали после несчастного случая, когда сожгли нашу колонну. Обстановку усложняет наличие укрепрайонов, позиций тяжелых орудий, мины на дорогах и тропах. Предупреждаю: возможен обстрел командного пункта…
        Правильно! Это для того, чтобы не расслаблялись. А то в прошлый раз не успели оборудовать капэ, как весь штаб — подполковники, майоры — рванулись в палатку «забивать» себе койки на ночь. Устроили толкотню, ругань… А после ужина палатку разворотило точным попаданием мины. К счастью, в ней никого не было.
        — Северо-запад района боевых действий насыщен средствами огневого воздействия,  — это уже начальник артиллерии. Как всегда, он поначалу будет запугивать, рисовать обстановку только в черных красках, а под конец доклада даст фантастические гарантии, вроде того, что всю войну артиллеристы выиграют сами.  — Предположительно на вооружении противника находятся безоткатные орудия, минометы, реактивные пусковые установки…  — пауза. Повернулся к карте, ткнул куда-то указкой.  — Точность огня нашей артиллерии будет гарантирована. Тридцатиминутной артиллерийской подготовкой будут поражены следующие цели и объекты…
        Ну вот, облегчил душу. Гарантию дает, как порядочная мастерская. И все-таки грубо они работают, грубо. Скомандует начальник артиллерии «огонь», батарея плюнет — и нет кишлака. А ведь для кого-то такой «объект» — и место, где родился, и крыша над головой, и знакомая до каждого камешка улица. Древние дувалы и мазанки расплачиваются за ошибки и немудрость людей… А что интересного скажет нам начальник инженерной службы?
        — Противник минирует район боевых действий. (Вот новость так новость. Остается теперь добавить, что враги могут применить даже огнестрельное оружие.) Все подходы к району заминированы. Снимать мины и фугасы запрещаю, только подрывать! (А как быть, если мина на мостике или у стены дома? Тоже подрывать?) Внимание на марше! Обочины дороги тоже заминированы. Вокруг командного пункта будут установлены наши минные поля. (Как булка с изюмом, эта афганская земля. Интересно, а кто будет потом все это вытаскивать?) Воду брать на базе, в районе ее запасы ограничены…
        И этот тоже что-то ищет на карте. Хочет доказать, что в районе нет ручьев и арыков? Да верим, верим… Кончик указки скользит по синим значкам, преодолевает укрепрайоны, огневые позиции, минные поля. Не воспринимаются эти значки как реальный противник, подумал Кочин. Академия отучила. Там, наверное, не меньше полусотни раз пришлось работать с картами. Так и засело в мозгах: противник на карте — сказка, вымысел, тактическая игра. Войны никогда не будет!  — безапелляционно заявляли на лекциях некоторые офицеры, перебивая преподавателя. И мы, и наши враги уже слишком мудры и интеллигентны, чтобы решать вопросы кулаками. Карибский кризис — агония милитаристских методов в политике… А всего через год после выпуска из академии началась афганская война. Четверо сокурсников Кочина уже прошли это горнило, одного не стало.
        Да, кивнул своим мыслям Кочин, карте трудно верить. Карту рисуют люди. Мало ли что взбредет им в голову нарисовать? Синим карандашом на «миллионке» за десять минут можно такого супостата изобразить, что ничего другого не останется, как за ядерное оружие браться. Вот аэрофотосъемка — дело другое. На хороших отпечатках можно даже фигурки людей в чалмах различить. А на картах людей не бывает. Есть лишь объекты да цели. Все скупо да просто. И не надо задумываться, что за всем этим стоит. Так?
        Кочин, заложив руки за спину, прошел вдоль огромного щита «Империализм — источник войн» к фотокарте, расстеленной на столе. Оперся локтями на горы, склонился над кишлаками и «зеленкой». Там точно видны люди. Вот на темном фоне скалы четко вырисовывается фигурка человека в чалме. Сбоку что-то торчит — рука или винтовка. Рядом черная рисочка — наверняка «безоткатка». Противничек! Снимок сделан два дня назад. Где сейчас этот тип? Спит? Ест? Молится Аллаху? И ведь даже не догадывается о том, что уже снят, что вместе с горами и кишлаками прикноплен к столу в тактическом классе и что по нему скользит указка начальника инженерной службы советского мотострелкового полка. И вместе с горами, реками, кишлаками этот моджахед уже принадлежит нам…
        А вот слово предоставляется заму по тылу. Наверное, каждая должность лепит офицеров по своему усмотрению. Начальник тыла — кругленький, крепенький и неторопливый дядька, который вызывает уважение и аппетит. Кажется, что он вытащит сейчас из кармана бутерброд с салом.
        — Личный состав обязательно должен быть обеспечен горячей пищей. Питание по норме девять, плюс доппаек. Хлеб брать на трое суток, сухпай — на четверо…
        — Не поднимут четыре сутодачи,  — кидает кто-то реплику из зала.  — Считайте: сухпай четыре сутодачи, вода, боеприпасы да взрывчатых веществ по три кило. Не много ли?
        Кто это? Василий Иванович? Заботишься о плечах личного состава? Врешь, братец!.. Кочин тихонько подул на высохший трупик мушки. Тот поехал по столу, вертолетиком опустился на пол. Попить и пожрать в горах — первое дело. Горы и солнышко церемониться с людьми не будут, потому лишняя банка тушенки и фляга воды — не роскошь, а необходимость. Пусть лучше ребятки на километр меньше протопают, но сыты будут. Начальнику штаба нужны темпы: затянуть потуже солдат, выжать из них все, что можно. Он очень серьезно относится к войне, он считает, что люди служат ей.
        — Мы балуем солдат,  — продолжает Василий Иванович.  — Посмотрите на «духов» — у каждого только по одной лепешке, но всю неделю как козлы по горам прыгают. И вообще, товарищи, на жаре есть меньше хочется, солдаты должны идти налегке.
        — Рюкзак весом в тридцать килограмм — это нормально,  — утверждает начальник тыла.  — Я настаиваю на четырех сутодачах!
        Молодец, мертвая хватка! Плевать ему на темпы. Он думает не о войне, он думает о великой прозе жизни — о воде и хлебе.
        Начальник связи сыплет позывными, словно экскурсовод в зверинце:
        — Позывной полка — «Лиса». Комендантский взвод — «Бобер». Разведрота — «Норка»…
        Мы и зверей косвенно втянули в войну, невесело усмехнулся Кочин.
        — Я предупреждаю всех, товарищи,  — излишне громко говорит связист.  — Не забивайте эфир посторонними разговорами вроде: «Спички есть?» — «Нету!» Диктую позывные соседних рот…
        — А зачем нам их знать?  — новая реплика из аудитории.
        — Для вза-имо-действия,  — чеканя слоги, поясняет связист и поглядывает на Кочина, правильно, мол, я ответил? Кочин не реагирует. Его лицо не выражает ничего. «Если бы у каждого солдата была радиостанция,  — подумал он,  — начальник связи непременно заставил бы записать и их позывные. Да вот только животного мира на этот список не хватило бы».
        Он рассматривал стенд о коварном империализме. «Высадка американского десанта на северной окраине Сайгона». Он представил, как удивились бы янки, если бы в их казарму повесили стенд о высадке советского десанта на южную окраину Нангархара.
        Связист сел. Наступила очередь командира. Кочин ходил вдоль карты. «Что ж это мне так хреново на душе?» — спросил он сам себя.
        — В районе боевых действий до сорока банд, численностью шестьсот человек. Их выход возможен: на севере — через «зеленку», на юге — через Джабуль, на западе — через ущелье Кардаг…
        Все пишут. Командир докладывает свое решение. Он предрешает судьбы рот и батальонов. Он объявляет приговор укрепрайонам и захваченным кишлакам. Он говорит о том, что будет, и все фиксируют его пророческие слова.
        Начальник штаба смотрит далеким взглядом сквозь Кочина. Наверное, он видит сейчас горы, цепочки солдат, белые облака разрывов, «вертушки», висящие над скалами. Он и гроссмейстер, и одна из фигур одновременно. Видимо, ферзь — второй по значимости на иерархической лестнице, более подвижный, более динамичный, чем командир полка. И более мудрый?.. Начальник тыла пишет в толстой тетради, низко склонившись, как часовщик над хрупким механизмом. Начальник артиллерии сидит ровно, откинувшись на спинку стула. Похоже, дремлет. Бог войны дал гарантию смести с лица земли парочку кишлаков и, будьте уверены, сметет, совесть его спокойна… «Что ж мне так хреново?  — морщится Кочин, потирая грудь.  — Нервная система ни к черту».
        — Первым с вертолетов прыгать саперам. В кяризы не спускаться, были случаи отравления газом. Обрабатывать и подрывать.
        Начальник инженерной службы, к кому относятся последние слова, кивает головой так, что табурет под ним скрипит. Где-то за окном гогочут солдаты, кто-то кого-то посылает… Оптимисты, так вас да разэтак, мысленно ругает солдат Кочин. Легко ни за что не отвечать? Даже за собственную жизнь?..
        Командир полка ударяет указкой по карте. От стука вздрагивает начальник артиллерии. Василий Иванович, похоже, вот-вот вскочит со стула и вытянется по стойке «смирно».
        — Дома не грабить. Искать реактивные снаряды и оружие. Но самое главное — жизнь людей. Выверять каждый шаг… Сброса дополнительного питания и воды не ждите, брать с собой по четыре сутодачи. Выживать и не пищать.
        Кочин смотрит на начальника штаба. Тот напрягся, ждет обращения к себе. Не я тут один все решаю, дорогой Василий Иванович, мысленно обращается к нему Кочин. К сожалению, далеко не я один. Даже вот этот человечек в чалме многое решает. И его товарищ, который скрючился в тени. На ком-то из наших солдат они могут поставить точку, а мы, большие, сильные, самые передовые в мире, не можем этому помешать. Вот в чем вся беда… Дээмбэ — восемьдесят восемь. Генка, может быть, выцарапал это магическое число?.. Молись, парень, молись за свою жизнь — кроме нее твоей мамаше уже ничего больше не надо… Когда прикидываешь, что нужно для счастья в будущем,  — пальцев на руках не хватает. А обернешься назад — господи! Каким простым и дешевым было лейтенантское счастье. Крыша над головой, личных вещей на один чемодан, и много-много друзей. И сознавать, что еще вся жизнь впереди, что любишь и любим, и только сердце берешь в советчики, выстраивая судьбу. А сейчас мы кромсаем, перекраиваем, выворачиваем, как носки,  — жизнь и судьбу азиатов, кого никогда не знали и знать не будем. А своих ребят все никак не можем
уберечь…
        Кочин сидел в пустом классе.
        Если бы он, командир полка, мог бы сохранить Генке жизнь, заслонив его собой, то, наверное, так бы и сделал. Но условия были другие. Уберечь единственного сына московского генерала Ростовцева выпадало на долю какого-нибудь паренька из провинциальной глубинки, который вместо него должен был занять место в боевом строю разведывательной роты.

* * *
        Это был не просто взгляд. Они вбивали ему в лоб гвозди, они сверлили ему череп.
        — Кто здесь копался?  — очень сдержанно спросил Игушев и бросил Гешке под ноги пустой рюкзак.
        Гешка рассказал о двух капитанах из политотдела, про то, как чихал под потолком, а потом ставил свою роспись под списком.
        — Какого черта…  — выдавил из себя Игушев. У него было такое выражение лица, будто он собирался убить Гешку.  — Зачем ты впустил их сюда, урод? Тебе для чего ключ оставили, лошадь ты бельгийская!..
        Сержант медленно встал с табуретки.
        — Не орите на меня,  — сказал Гешка, прикидывая, с какой стороны ударит его Игушев.
        — Сынок!  — опешил от злости сержант.
        — Оставь его,  — наконец вмешался Гурули.  — Он ни в чем не виноват.
        — Ни в чем не виноват?  — изумленно повторил Игушев, будто не веря своим ушам.  — Это ты говоришь, что он не виноват?
        — Сходишь на войну, восполнишь,  — угрюмо ответил Гурули, не поднимая головы.  — Все, хватит!  — Он несильно хлопнул ладонью по столу.  — Ростовцев, выдь вон…
        «Заступились за беззащитного ребенка»,  — с презрением думал о себе Гешка, выходя в прохладный от сквозняка коридор. Ему мучительно хотелось кого-то побить, жестоко, с треском и звоном сокрушаемой мебели и застекленных стендов, так, чтобы руки потом были по локоть в крови, только он не знал — кого.
        Вечером Гешку по телефону вызвал командир полка.
        «Сейчас я буду объясняться по поводу Татьяны»,  — подумал Гешка, отчего у него окончательно испортилось настроение.
        — Ну что, Гена,  — приветливо встретил его Кочин.  — Собирай вещички и перебирайся в хозвзвод. Я звонил командиру, тебя ждут.
        Видя, что Гешка молчит, что смысл слов еще не дошел до него, Кочин добавил:
        — Через несколько дней разведрота в полном составе улетает на блокирование. Тебе некуда больше деться, Гена.
        Гешка стоял перед Кочиным навытяжку. Он уже был солдатом, его уже кое-чему научили. Он уже видел перед собой не только друга отца Евгения Петровича, но и подполковника в должности командира полка, чьи приказы были законом. Но Кочин сейчас не приказывал, а просил, и Гешке казалось, что достаточно чуть-чуть не согласиться, чуть-чуть настоять, и Кочин будет не столь категоричен… И все же Гешка кивнул головой, с трудом подавляя вздох облегчения, и, как ему самому показалось, непроизвольно подумал: «Вот и хорошо! Катись к черту эти Игушевы и Рыбаковы». В самом деле, переход в хозвзвод сразу освобождал Гешку от тяжести какого-то нерешенного вопроса.
        — Ясно, товарищ подполковник,  — ответил Гешка и сразу же уловил гнетущую пустоту вслед за своими словами и, пытаясь хоть чем-нибудь заполнить ее, вздохнул, буркнул что-то вроде «жаль, конечно».
        Кочин рассмеялся нервно, но быстро погасил этот смех. Было похоже, что он разочарован, даже оскорблен тем обстоятельством, что Гешка вот так запросто согласился, что не возражает, не просит, не протестует.
        — Гена, ты бы на моем месте так же поступил?
        — На вашем месте?
        — Да, на моем.
        — Нет, не так же.
        — Правда?  — Кочин с интересом посмотрел на Гешку.  — А если не секрет, то как?
        — Не так!  — злее повторил Гешка.  — Вы меня…  — он хотел сказать, что Кочин его слишком явно опекает, но вырвалось другое: — Вы меня унижаете!
        И тут же постыдился своих слов.
        Кочин спокойно воспринял Гешкины эмоции. Он налил из заварника в пиалушку ржавой водички, отпил глоток и спросил таким тоном, будто предлагал чаю:
        — Ты хочешь погибнуть, Гена?
        — Я хочу, чтобы меня уважали,  — сразу ответил Гешка.
        Кочин кивнул, мол, вполне законное желание.
        — А Лужкова ты очень уважал?
        — При чем здесь Лужков?  — пожал Гешка плечами.
        — Ты мог бы разделить его судьбу… Нормально? Устраивает?  — И, помолчав секунду, добавил, будто одним ударом всадил в доску гвоздь: — Для того, чтобы уважали, мало на войну ходить, Гена. Вот в чем вся трудность.
        Над тем, что сейчас говорил Кочин, Гешке не хотелось задумываться, словно сработал в нем некий защитный механизм, оберегающий покой совести; он уже через секунду не смог бы повторить последних слов Кочина и, охотно принимая их за окончание темы, бодрым голосом исполнительного подчиненного уточнил:
        — Прямо сейчас переходить в хозвзвод?
        Евгений Петрович стоял к нему боком, опустив голову, и Гешка не видел его глаз. Он тоже молчал, не зная, о чем спросить. Все было до примитивности ясно. Кочин медленно сел за стол, уставился в календари, забарабанил по плексигласу пальцами.
        «Ну что еще, что?» — нетерпеливо подумал Гешка.
        — За всю свою службу я имел всего лишь один-единственный выговор,  — медленно, будто размышляя вслух, сказал Кочин.  — Я его схлопотал за день до твоего рождения… Чтобы отвезти твою маму в Сачхере, мне пришлось таранить бронетранспортером ворота контрольного пункта.
        — Были заперты?  — Гешка впервые слышал это дополнение к истории своего рождения.
        — Нет,  — Кочин сосредоточенно смотрел на пиалу, будто сквозь нее видел свою офицерскую молодость.  — Дежурный не выпускал. Он был прав тогда. Устав, инструкции… А мне было на все наплевать.  — Кочин усмехнулся.  — Вот такой есть эпизод в биографии командира полка.
        И он мельком взглянул на Гешку, будто испугался того, что рассказал. Потом встал из-за стола и, протянув руку, чтобы попрощаться, мимоходом сказал:
        — Кстати, Гена!.. В твоем личном деле по домашнему адресу записан только отец. А мама, что же, там не живет?
        — Да, у мамы своя квартира,  — кивнул Гешка.
        — Вот как!  — Кочина, похоже, это озадачило. Он минуту о чем-то раздумывал.  — А ты не дашь мне ее адрес? Хотелось бы черкнуть ей пару слов о тебе.
        Гешка досадливо развел руками.
        — Евгений Петрович,  — признался он,  — на память не помню. В Москве ведь я ей письма не писал — проще было заехать или позвонить… Сейчас я принесу, в моей записной книжке этот адрес есть.
        Гешка уже взялся за ручку двери, как Кочин остановил его.
        — Ладно,  — сказал, он, махнув рукой,  — не стоит туда-сюда бегать.
        Он выдвинул ящик стола, достал сложенный вчетверо лист бумаги.
        — Когда будешь писать матери, вложи это в конверт от меня. Добро?
        Он протянул бумагу Гешке. Гешка изо всех сил старался придать своему лицу выражение надежного человека — Кочин, казалось, прожигает его своим взглядом.
        — Какой разговор, Евгений Петрович! Обязательно отправлю.
        — Все, иди!
        Гурули воспринял Гешкину новость удивительно спокойно.
        — Жаль,  — сказал он.  — А я думал, что Кочин отпустит тебя с нами. Вот уже тебе горный комбез и спальник подобрал.
        На Гешку внезапно навалилась волна безысходной благодарности к прапорщику. Он прижался лбом к его плечу и промямлил:
        — Вить! Я все-таки не хочу уходить от вас…
        — Ладно,  — простил Гурули, как ему показалось, Гешкино лицемерие.  — Раз устроил себе жизнь, так радуйся.
        Гешка отпрянул от него.
        — Ты что?!  — заорал он.  — Кто устроил себе жизнь? Разве не понимаешь, почему меня переводят?
        — Чего ты орешь?  — Гурули потянулся всем телом, играя мускулатурой.  — Все нормально. Никто к тебе претензий не имеет. Поубавь звук.
        Гешка грохнулся на табуретку.
        — Я уже и сам не знаю, что со мной,  — глухо ответил он.  — Наверное, хочется, чтобы никто не лез в мою жизнь, чтобы не подметали передо мной дорожку.
        — Много хочешь,  — грубо пошутил Гурули.  — Неси на себе, салага, бремя отцовских погон.
        Он встал, без труда дотянулся до самой верхней полки и снял оттуда далеко не новый, но чистый и аккуратно сложенный горный комбез.
        — На, примерь,  — он кинул комбез Гешке в руки. Гешка развернул его, приложил к себе, поднял на старшину тяжелые от недоумения глаза:
        — Зачем?..

* * *
        Гешке поручили форсунки. Это такая штуковина, которая при помощи солярки и давления нагревает котлы в столовой. Разжигать их, разумеется, надо было трижды за день: в пять утра, в полдень и в пять вечера. Оставалось море свободного времени.
        Хозвзвод жил в пропыленной до белизны палатке с обвислыми боками. Гешке выделили койку у самого входа или, как его называли, тамбура. С одеяла, едва Гешка его приподнял, посыпался песок. Полчаса вытряхивания мало что дало — одеяло продолжало источать из себя пыль, будто только из нее и состояло.
        А в разведроте со следующего дня начались строевые смотры. Гешка садился на землю в тени модуля и смотрел, как Рыбаков со старшиной проверяют экипировку и стрижку. Яныш стоял в общем строю с пулеметом за плечами, в бронежилете и каске. Издали он выглядел очень воинственно, почти как Рэмбо.
        Вечером Гешка познакомился с толстой официанткой, которая обслуживала офицерский зал. Она дала ему полкастрюли соленых огурцов. «Новенький?» — спросила Гешку. «Новенький»,  — ответил он. «А с какой роты турнули?» Потом Гешка увидел Таню и того лейтенанта, который Афган вдоль и поперек исползал. Лейтенант сидел к девушке спиной и быстро ел, а девушка не ела, а только смотрела и смотрела на него. «За кем следишь, проказник?» — спросила толстая официантка и шутливо взяла Гешку за ухо, а потом потрепала по щеке. Ее руки пахли хлоркой, но Гешке все равно было приятно.
        За первые двое суток Гешка ни разу не видел хозвзвод в полном составе. Солдаты приходили и уходили по одному, парами в любое время дня и ночи. Никто, кроме командира взвода и его заместителя, не спросил у Гешки фамилии и имени. Гешка тоже ни с кем не знакомился.
        Помимо форсунок, Гешке один раз поручили подготовить баньку на двух человек. Он добросовестно вымыл полы, разложил на скамейках предбанника простыни, мыло и бутылки охлажденного боржоми и, раз справился с задачей раньше срока, быстро разделся, крутанул вентиль душа на полную мощь и с наслаждением встал под упругие горячие струи. Он успел лишь намылить голову, как услышал в предбаннике чей-то голос, и через мгновение — не приведи господь такое счастье!  — появилась незнакомая молодая женщина. «Сережа?» — робко спросила она Гешку, а когда у того сползла с лица пышная пена, приглушенно сказала «ой» и исчезла. Гешка выскочил из баньки полусухой, застегиваясь на ходу. На ступеньках его поджидал сердитый майор с аккуратной лысиной и пестрым кульком под мышкой. «Тебе это было приказано?» — сквозь зубы процедил он и, не дожидаясь ответа, заглянул за угол баньки, кивнул головой. Женщина, изо всех сил стараясь не занимать много места в пространстве и во времени, проскользнула в баньку. Следом за ней лысый майор, но на пороге он остановился, поманил Гешку к себе и зашептал: «Стой тут, и никого! Понял?»
        «Старый кот!» — обозвал Гешка его в уме. Через час он снова мыл заметно остывшую баньку, брезгливо сворачивал в кучу влажные простыни, выметал на улицу склизкие обмылки, и ему почему-то уже не хотелось влезать под упругие горячие струи.
        Разведчикам Гешка уже не завидовал, как не завидует, глядя в небо, водитель трамвая летчику-истребителю. К Гурули, однако, он забегал по нескольку раз в день. Игушев при встрече с ним отводил глаза или смотрел сквозь него, будто Гешки не существовало. Яныш чувствовал свое превосходство над Гешкой и в открытую балдел от этого.
        — Через три дня мы вылетаем на «вертушках» в горы,  — небрежно, будто занимался этим с рождения, сказал он.  — Будем десантироваться, а потом прочесывать «зеленку».
        — Пупок не надорвешь пулеметом?  — не преминул съязвить Гешка.
        На бывшей своей койке Гешка увидел незнакомого парня. Тот, сидя на ней, ковырялся шомполом в стволе автомата. «Новенький»,  — с неприязнью подумал Гешка. Незнакомого парня он невзлюбил в одно мгновение, ведь то, что еще два дня назад принадлежало Гешке, теперь перешло в пользование этого чмурика с хлипкими плечиками, усеянными коричневыми веснушками.
        Все, кто встречал Гешку в роте, с безразличием пожимали ему руку и задавали дежурный вопрос: «Ну, как дела?» Гешка, понимая, что никому здесь не нужен, не утруждал себя ответом. Ему уже самому казалось, что он давным-давно перешел в хозвзвод и здесь его почти забыли.
        Вечером взмыленный от усердия посыльный разыскал Гешку у столовой:
        — Ты Ростовцев? Бегом к дежурному по полку! Из Москвы звонят.
        Слышимость была отличной, будто звонили из ближайшей роты.
        — Евгений Петрович мне сказал, что у тебя все нормально,  — говорил отец.  — Ты в хозвзводе сейчас?.. Понимаю, что трудно. Но надо немного потерпеть, я постараюсь что-нибудь сделать. Ты питаешься нормально? Я с комиссией передал для тебя посылочку…
        — Как Тамара, отец?  — кричал Москве Гешка.  — Она победила в конкурсе?
        Отец, наверное, не понял вопроса и промолчал.
        — Папа!  — звенело в коридоре штаба неходовое слово.  — Как у Тамары дела?
        — Она не стала участвовать,  — ответил отец скованно, как отвечают, когда собираются солгать.  — Она ушла с финала… Как твоя рука, Гена, не болит?
        Перед Гешкой за столом сидел дежурный по полку. Он вроде бы что-то читал, но скорее всего внимательно прислушивался к разговору. «Хоть бы на минуту вышел»,  — подумал Гешка.
        Отцу трудно было говорить. Он ждал от Гешки помощи — эмоций, криков, града вопросов. Но Гешка не знал, о чем еще спросить. Тогда отец сказал:
        — Я, честно говоря, не знаю, как там твоя Тамара. Она не заходит и не звонит. Думай больше о себе…
        Гешка брел в столовую окольным путем, через автопарк. «Вот ведь как,  — думал он.  — Похоже, Тамарка отчалила». Ему стало тоскливо, и он попытался обозвать в уме Тамару каким-нибудь пакостным словом, но пакостные слова почему-то на Тамарку не шли.
        Память — штука ужасно упрямая. То, что хочется забыть, помнится, словно назло, ясно и долго. Ночью Гешка не спал, нервничал из-за этого. Пока не пришло время вставать и идти на растопку форсунок, он все думал о Тамарке. Он вспоминал, как однажды увидел в каптерке разъяренного сержанта Игушева, и его страшный удар по дверце шкафа, и письмо, сжатое в кулаке. «А будь на моем месте Игушев,  — раскладывал Гешка житейские варианты,  — ударил бы он Тамарку, предайся она блуду?.. Или же, будь на моем месте он, отчалила бы она в морскую даль?» Эта мысль была столь беспощадной, что Гешка тут же возжелал очутиться на пике Инэ и сорваться со старого крюка в бездну.
        Утром пошел дождь. Гешка впервые видел дождь в Афганистане. Он думал, что здесь дождей не бывает.
        Полчаса Гешка не мог растопить форсунку. Он вымазался в солярке, начальник столовой орал на него. Вернувшись в палатку, Гешка сел на койку, раскрыл тумбочку и долго смотрел на свои вещи, не двигаясь, не меняя позы. Пустая бутылочка из-под одеколона. Еще вчера была почти полная, но кому-то очень понадобилось. Зубная щетка, импортная — одна половина щетинки красная, другая — синяя. Мыльница, похожая на динозаврика,  — в ней мыло сохнет быстро и не киснет. Привычные, родные вещи. Они стояли на голубой подставочке у гигантского зеркала в ванной московской квартиры. Теперь они здесь. И смотрятся в запыленной грубой тумбочке так же нелепо и чужеродно, как экзотические птицы в темных, загаженных клетках зоопарка. «Кто я такой? Самовлюбленный московский пижон,  — говорил себе Гешка, как мазохист причиняя себе тем самым боль.  — Ведь я ничто без папы. Я подленький человечек, которого никто не любит, кроме несчастных родичей…»
        Наклонив голову, в палатку вдруг вошел Гурули, загораживая собой свет.
        — Скучаешь?
        Гешке было неприятно видеть в эту минуту прапорщика. Сильный, бесстрашный человек, каким казался Виктор, еще резче оттенял Гешкин комплекс неполноценности.
        Гурули бросил на тумбочку конверт.
        — Почитай. А потом зайди ко мне, дело есть.  — Конверт был помят, со складкой посредине — Гурули всегда складывал конверты вдвое, чтобы те помещались в нагрудном кармане. «Командиру части»,  — прочитал Гешка незнакомый почерк.
        Гурули вышел, и Гешка позволил себе выругаться. Зачем ему читать письма, адресованные Кочину? Он развернул листок в клетку из ученической тетради. Стал читать с середины:
        «Я учился с моим братом в одном профтехучилище, и мы мечтали служить вместе в десантных войсках. Но наши мечты не сбылись. Я попал в места лишения свободы, откуда вам и пишу. (Подрался, два года.) Если бы вы знали, как я жалею о том, что не был с Николаем рядом. Ведь он обманул медкомиссию, чтобы попасть в Афган. У него была астма, он задыхался, если большая нагрузка. Умоляю вас, напишите всю правду, как погиб брат. Я взрослый человек и все пойму. Петр Лужков».
        «Зачем мне это?» — подумал Гешка, еще раз пробежал глазами по письму, заглянул на всякий случай в конверт и совсем некстати вспомнил, что давно не писал матери и не выполнил просьбу Кочина.
        Гурули и Игушев молча сидели за столом и уминали хлеб со сгущенкой.
        — Прикрой дверь,  — сказал Гешке Игушев и показал глазами на табурет.  — Присаживайся.
        Гешка сел между ними, снял кепи, расстегнул куртку. Молчание затянулось. Присутствие Игушева насторожило Гешку.
        — Короче, дело такое,  — заговорил сержант, переворачивая банку над куском хлеба. Вязкая струйка молока легла кольцами на белом мякише.  — Сегодня ночью в пять ноль-ноль мы вылетаем на десантирование…
        Гешка все понял. И понял, что скажет в ответ. Он уже не слушал сержанта, думая над этим ответом.
        — Можем взять тебя с собой. В темноте никто не заметит. А как поднимемся в воздух, там никто уже не ссадит. Четыре дня походишь с нами. Как вернемся, прикинешься дурачком, скажешь, что хотел повоевать и тайком пролез в «вертушку»… Не дрейфь, сильно не накажут.
        Гурули улыбнулся, подмигнул Гешке, мол, цени мою находчивость и заботу о тебе.
        — Нет,  — выдавил из себя Гешка.  — Я уже не хочу… Перегорело.
        И тут же пожалел о сказанном. Гурули заморгал глазами:
        — Ты чего, зема? Как это — перегорело?
        — А вот так,  — буркнул Гешка, испытывая одно-единственное желание — уйти отсюда и больше никогда не приходить.
        Сержант резко встал из-за стола, сильно толкнул Гешку плечом и брезгливо поморщился:
        — Ты ошибся, Витя. Это дерьмо,  — и зашаркал тапочками к двери.
        Гешка обхватил голову руками. Стыд душил его.
        — Испугался?  — тихо спросил Гурули, заметно ошарашенный ответом Гешки.
        — Не знаю… Я думал, что все очень просто.  — Гешка говорил правду, надеясь, что Гурули его поймет. Но как нелегко было найти эту правду в хаосе собственных чувств, где сплелись усталость, досада, ревность, одиночество, отчаяние: — Я никогда не сомневался в себе… но теперь мне кажется, что я не смогу, как вы.
        Он глубоко вздохнул, как пассажир в самолете, который только что коснулся колесами бетонки. Гурули молча крошил крепкими пальцами хлебную корку и ничем не показывал своего отношения к Гешкиной неожиданной исповеди.
        Все было поставлено на свои места.
        Гурули в конце концов это понял, махнул рукой в сторону двери и негромко сказал:
        — Ладно, топай к себе, мне надо проверить ребят.
        Выйдя на воздух, Гешка испытал такое облегчение, словно сменил новые тесные ботинки на растоптанные старые.
        Гешка провозился со своими форсунками до полуночи. У него сильно устала спина в пояснице, от соляры слезились глаза, но спать не хотелось — днем целых четыре часа провалялся, как под наркозом. Он вымыл в ведре руки и сел у малиновой «буржуйки» в углу палатки. И стал думать над тем, откуда у Гурули письма, адресованные Кочину, как прапорщик объяснил бы начальству, что экипировал Гешку, если тот согласился бы лететь, и не родилась ли эта авантюрная идея в кабинете командира полка.
        В хозвзводе появился новичок — маленький, хамоватый, с уголовной рожей. Целый час, пока Гешка мыл в керосине детали форсунки, он допытывался, за что его убрали из разведроты.
        — В горах сдох, да? Или под обстрелом облажался? Че молчишь?
        Гешка толкнул его в плечо. Тот не обиделся, тоненько заржал и сказал:
        — Да че ты пенишься? Я же такой, как и ты, пентюх!
        Гешку тошнило от новенького. Сейчас он скрипел на койке за его спиной и негромко рассказывал кому-то:
        — Крайнего из меня сделали! Когда в кишлаке кипиш начался, батарейный хотел меня с корректурой туда заслать. Спасибо, говорю, за такое доверие, но я еще мало на свете пожил. Тут в мазу вместо меня один сержантик напросился, а я стал под больного косить. Кровавым поносом, говорю, страдаю. Отправили меня в санчасть, а оттуда сюда перевели… Я человек скромный, героем быть не хочу. Мне и без ордена житуха в кайф…
        Гешка слушал эту речь и думал страшную мысль, что если бы этого новенького убили, то он бы радовался.
        Было горячо лицу; рассыпчатые, как сахар, желтые угли впитывали в себя холод, темнели, выдувая тепло. Гешке казалось, что он уже начинает плавиться и светиться, что он незаметно перетекает в печь, залитую слепящим жаром затвердевшего огня.
        Не раздевшись, он лег на койку, накрылся одеялом с головой. Ничего не видя, лишь ощущая лицом тепло от своего дыхания, Гешка представлял себе голубые, как из бутылочного стекла, горы, альпинистов в ярких оранжевых пуховках, темных очках, их белые, как снег, улыбки в черных бородах. Гешка видел сосредоточенного Сидельникова, раскачивающегося на веревочной лестнице над бездной, слышал его сильные удары молотка по крюку. «Давай!» — кричал Сидельников, пристегнув к крюку карабин, и Гешка, потихоньку стравливая веревку, следил с восторгом, как тот, обнимая отвесную скалу, поднимается в небо…
        Гешка отбросил одеяло, глотнул сырого холодного воздуха. Он дышал часто, жадно, как на большой высоте в горах. Несколько равнодушных лиц на секунду повернулись в его сторону. Красные блики скользили по ним, отчего казалось, что лица сжимает, растягивает, уродует жуткая мимика. «Если бы я умирал от удушья,  — подумал Гешка,  — они смотрели бы на меня такими же глупыми харями… В этой палатке живут те, кто не хотел никого спасать».
        Гешка сильно качнулся на койке, та скрипнула, и хари с красными бликами снова повернулись в его сторону.
        — Плохо мне!  — завыл Гешка.  — Подыхаю!.. Плохо!
        И прижался к подушке, пряча в ней идиотский смех.
        — Нажрался,  — прокомментировал кто-то. «Если тебе позвонит Тамара или встретишь ее случайно, передай, пусть черкнет мне хоть пару слов,  — писал Гешка матери.  — В нашем военторге есть приличные джины (Италия), пусть сообщит мне свой сайз, я уже через полгода смогу такие купить… Или хотя бы пусть она расскажет тебе о своей жизни, а ты мне потом все подробно распиши…»
        Гешка вложил письмо в конверт, надписал адрес, потом мельком оглянулся. У него в нагрудном кармане лежало письмо Кочина для Гешкиной матери. Это письмо, о котором Гешка не вспоминал два дня, теперь стало жечь, как горчичник. Он вытащил его, положил сверху на конверт. Лист, сложенный вчетверо. Весь текст только с внутренней стороны, снаружи лишь выпуклые закорючки — когда писал, Кочин сильно давил авторучкой. «Почему матери, а не отцу?» — ни с того ни с сего подумал Гешка, и его любопытство сразу взыграло, оттеснило далеко в сторону все, что еще сдерживало. Гешка перевернул письмо, взял его двумя пальцами, посмотрел на свет. Потом сунул в конверт — будто бы проверял, войдет ли? Вынул, снова положил перед собой. Это подло, сказал Гешка сам себе, но уже понимал, что не успокоится до тех пор, пока не прочтет письмо. Он опять оглянулся, не следит ли кто за ним? И быстро развернул лист.
        «Люба, милая, я трижды писал тебе на почтамт до востребования — ответа нет. Не знаю ни телефона твоего, ни адреса. В марте буду в отпуске (в Рузе, по путевке), это совсем рядом с Москвой. Умоляю, приезжай, иначе я не выдержу, отыщу тебя по справочнику и вломлюсь к тебе домой. Пусть потом Лева думает обо мне, что хочет…»
        Гешка скомкал письмо, сунул его в карман и вышел на улицу.
        «Вот это новость! Любовное послание моей мамочке!  — думал он, и ноги носили его вокруг палатки.  — От лучшего друга семьи Женечки Кочина! Потрясающе! Здесь белокурая Таня к нему по вечерам ломится, в Москве обаятельная генеральша ждет. Может, я вообще дитя Кочина?»
        Гешка засмеялся, сел на вкопанную в землю гильзу, посмотрел на луну. От нее тянуло сырым холодом, как из открытого морозильника. «Бедный папик! За мое благополучие, оказывается, он заплатил значительно больше, чем две бутылки коньяка. И мне, маленькому пакостнику, надо было прочесть чужое письмо, чтобы разглядеть рожки на его челе… Мама миа! А вдруг… вдруг Кочин — мой родной отец??»
        Из палатки вдруг донеслось громкое ржание людей, которым и без орденов была житуха в кайф. «Они все слышали!  — обомлел Гешка.  — Я думал вслух…»
        Он бежал по черному плацу, сгорая от жгучего стыда. Над его головой неподвижно висела луна, потому он не чувствовал своего движения и тяжело дышал, как тогда, накрывшись с головой одеялом.
        Гурули, в бушлате, накинутом на плечи, сидел на ступеньках у входа в казарму. Гешка узнал его сразу по худощавой фигуре, наголо остриженной голове и по тому, что сидел он тихо, без никого.
        — Не спится?  — вполголоса спросил прапорщик.
        Гешка тяжело и шумно дышал, согнувшись пополам. Он не устал, он только делал вид, что не может ответить сразу. А Гурули ждал, хотя так умел понимать людей, что обмануть его было почти невозможно.
        — Надоело мне там,  — неопределенно сказал Гешка.
        — Обижают?
        — Кого?  — вспылил Гешка.  — Меня? Пусть попробуют!
        — Может, подеремся?  — вкрадчиво предложил старшина.
        Дурея от счастья, Гешка кинулся на Гурули, схватился за его пропыленный, пропотевший, выжженный солнцем бушлат, повалил легкого от своей силы старшину на асфальт. Они катались по нему, кряхтели, побеждая и поддаваясь одновременно.
        Как раз в это время после двухчасового сна в штаб полка вошел подполковник Кочин.

* * *
        Если бы Кочину доложили, что Ахматшах привел в Нангархар всю свою армию и бои в этом районе затянутся на месяц, это показалось бы ему более правдоподобным, нежели подозрительно-оптимистичная реплика начальника штаба:
        — Последние сведения, Евгений Петрович: в районе Нангархара остались незначительные группировки противника. Часть их несколько часов назад выдвинулась по ущельям на север, как раз в направлении районов десантирования. Уверен, что и двух дней на всю операцию нам будет вот так,  — и он провел ребром ладони по горлу.
        Когда кто-нибудь из офицеров штаба начинал называть сроки ликвидации банд или прогнозировать действия рот, Кочин всегда испытывал суеверный страх. Впервые он познал это чувство, когда увидел опубликованную в газете фотографию с портретами участников злополучной арктической экспедиции итальянца Нобиле. Перегните фотографию пополам, предлагал автор заметки, на левой части ее окажутся портреты погибших участников, на правой,  — оставшихся в живых… Мрачный секрет фотографии заключался в том, что она была смонтирована, как утверждалось в заметке, до того, как произошла трагедия во льдах.
        «Давайте обойдемся без прогнозов»,  — морщась, прерывал Кочин «оптимистов», а после окончания операции, принимая донесения о погибших и раненых, старался не вспоминать чужие прогнозы, боясь совпадения.
        Утро штаб встречал на командном пункте, оборудованном накануне взводом саперов. Пока было темно, офицеры сидели на бруствере, который, как и весь земляной пол, был покрыт масксетью. Когда небо стало светлеть, на нем проступили плоские очертания гор, словно аппликация на темно-синем стекле, и кто-то из офицеров, взглянув на часы, негромко сказал:
        — Сейчас.
        Он угадал с точностью почти до секунды. Все офицеры штаба одновременно вздрогнули и с почтительным восторгом, как мальчишки, уставились на реактивные установки, открывшие залп из всех стволов. Тишины не стало. У военных начался рабочий день.
        Полчаса дивизион, замешанный в клубах пыли, изрыгал огонь, вой, шипение. Над командным пунктом повис едкий запах пороховой гари. Реактивные струи посылали снаряды в цель, которую несколько дней назад обрек на погибель начальник артиллерии. Сейчас он был первой фигурой на КП. Прилип глазами к окулярам бинокля, переминаясь с ноги на ногу. «Хороший парень,  — мимоходом подумал о нем Кочин.  — Правда, слишком любит воевать».
        Далеко-далеко, у самого подножия розовых гор, среди серо-зеленых пятен садов и рощиц повисло маленькое облачко. Его едва можно было заметить невооруженным глазом. По цвету оно почти ничем не отличалось от пустыни. Его вполне можно было принять за пылевой вихрь, который раскручивается на кишлачных улочках резвым ветерком. Но только ветра не было в то утро, и облачко еще долго висело над огрызками глинобитных стен и мазанок.
        Желтый сетчатый навес, сшитый из длинных лоскутов, а потому похожий на высушенную змеиную кожу, дал командному пункту жиденькую тень. Солнце залило пустыню. Кочин, отведя руки за спину, ходил вдоль ряда столов, застеленных, как скатертями, картами. Хотя он знал, какие команды отдаст штаб полка через десять минут, какие доклады примет через час, когда начнет работать авиация и высаживаться в квадраты десант, но волновался, как режиссер в день премьеры. Потому что не знал одного: на скольких надгробных плитах будет выбит сегодняшний день.
        — Из полка вестей нет?  — спросил он начальника штаба.
        Вести были, но не те, которых Кочин ждал. Сверкающие серебром две маленькие стрелки быстро скользили по небу над горами. Под ними вдруг обломилась невидимая дорожка, и пара бомбардировщиков беззвучно понеслась к земле. Казалось, самолеты намереваются пробить своими тонкими фюзеляжами горы. Перед самой землей они, словно связанные, вновь стали набирать высоту. С них посыпались белые звездочки, какие сыплются в мокрую погоду с трамвайных проводов. Самолеты защищали себя от «стингеров»… Потом на КП прилетел звук. Глухо, совсем безобидно бумкнуло, как в барабан, потом еще и еще раз. Пятисоткилограммовые авиационные бомбы превращали в окрошку камни, металл и людей. Но это было где-то очень далеко, а потому и не страшно.
        Вертолеты летели к горам редким строем; так рыбачьи лодки тащатся к берегу после шторма. В сравнении с самолетами они летели неправдоподобно медленно. Затрещали телефоны, прикрытые сверху панамами. Почти все офицеры вышли из-под сетки, чтобы лучше видеть. «Господи!  — подумал Кочин.  — Лишь бы не падали!» Вертолеты расходились по квадратам, снижались, исчезая за горными хребтами, и спустя несколько томительных минут снова поднимались над горами уже пустыми, освободившись от живого груза.
        — Десантирование закончено! Вертолеты целы, идут на базу! Воздействия нет!
        Офицеры оживились, десятиминутное напряжение спало. Кочин внешне не изменился. Успешное десантирование для него — не повод для щенячьего восторга. Это — норма. Это — лишь ступенька на огромной лестнице четырехсуточной операции. Но подчиненные не торопятся подражать командиру. Им лучше, чтобы он видел, как они переживают, волнуются и радуются. Вроде как к службе неравнодушны, рвение — ого-го!
        Заплясали карандаши над картой. Пошли поправки. Борт «ноль тридцать два» высадил десант на километр восточное. «Ноль восемнадцатый» высадил четверых солдат, после чего вынужден был взлететь — вертолетчикам почудился пулеметный обстрел. Остальные высадились в двух километрах от квадрата. Разведрота, если верить данным ночной сводки, оказалась прямо на пути движения двух бандформирований; соприкосновение сторон возможно через один-два часа…
        На КП прибыли командир афганской части и его советник. Оба вальяжные, ненатурально серьезные. Советник возит пальцем по карте, что-то говорит афганцу. Тот кивает головой, но в глазах пустота, будто его так и подмывает спросить: «Товарищи, а что, собственно говоря, тут происходит?» Кочин ядовито усмехается.
        — Есть проблемы?  — спрашивает он советника. Тот нервно двигает желваками.
        — Проблемы старые. Афганский батальон отказывается прочесывать «зеленку», пока ваши не спустятся с гор. Со стороны шоссе район мы блокировали надежно, но вперед — ни-ни.
        — Завтра к полудню роты выйдут в долину,  — утверждает начальник штаба.  — К этому сроку и готовьте свои подразделения.
        «Сукин кот!  — ругается в уме Кочин.  — Завтра к полудню! Какая точность! Шестьдесят километров пешком по горам!»
        — На всякий случай, майор,  — очень дипломатично поправляет Кочин начальника штаба,  — завтра с утра уточните у нас обстановку и только после этого принимайте окончательное решение.
        — Хорошо,  — кивнул советник.  — Так я и сделаю. Спасибо…
        Начальник штаба надолго пристраивается у перископической трубы, делая вид, что не услышал слов командира полка.
        Время сыплется, как песок в колбе. Полдень, первый час!
        — Воздействия противника не было,  — докладывают дежурные офицеры.  — В районе большое количество трупов. Разрушены многие огневые позиции.
        — Конкретнее!  — требует Кочин.
        Суета у телефонов. Начинается бессмысленная трата времени на уточнения. «Какая гадость — считать трупы,  — думает Кочин.  — Будь прокляты такие цифры, но я ничего не могу поделать. В этих цифрах — смысл моей службы, да и жизни, наверное. Так, во всяком случае, считает начальство».
        — Товарищ подполковник!  — капитан, не отрывая телефонную трубку от уха, встал со скамейки. На лице — тревога с щепоткой вины.
        — Что?
        — Пропал солдат. Из хозвзвода пропал солдат…
        «Вот оно!» — Кочин сразу почувствовал, как в груди затанцевало сердце.
        — Фамилия?
        Капитан, естественно, принялся уточнять.
        — Ростовцев. Рядовой Ростовцев…
        — Запросите разведроту. В дивизию не докладывать!
        — Они уже обыскали весь полк,  — ответил капитан таким тоном, будто лично искал.
        — Нет,  — Кочин стянул кепи с головы и сел на лавку.  — Не в полку. Запросите разведроту, которая…  — он кивнул головой в сторону гор,  — там…
        Капитан не понял командирской логики, но все же стал настойчиво выходить на связь с и. о. командира разведроты старшим лейтенантом Рыбаковым.
        — Дай мне!  — Кочин выхватил у капитана трубку.  — Норка, это Ноль первый. Доложи обстановку! Прием…
        Дребезжащий, невнятный голос Рыбакова, усиленный динамиком, спокойно вещал:
        — Спускаемся по южному контрфорсу в «зеленку». Воздействия противника не наблюдаю…
        — Норка, Ростовцев с вами?
        — С нами, Ноль первый. Он проявил самовольство…
        — Ладно,  — прервал Рыбакова Кочин.  — Потом все объяснишь. Проследи за ним, слышишь?.. Он молодой, чтоб дров не наломал, понял? Спрошу с тебя. Отбой!
        Кочин смотрит на карту, отыскивает квадрат «7-А», закрашенный желтым фломастером, проводит несколько раз кончиком карандаша по южному контрфорсу, будто хочет расчистить путь разведроте.
        — Василий Иванович!  — обращается он к начальнику штаба.  — Внесите дополнительно в приказ на операцию рядового Ростовцева Геннадия Львовича, шестьдесят седьмого года рождения.
        Начальник штаба вытирает платком вспотевший лоб. По его лицу хорошо заметно, что частота сердечных сокращений и артериальное давление — в норме.
        — Ни одного обстрела, Евгений Петрович,  — говорит он, сдержанно улыбаясь.  — Не удивлюсь, если…
        — Организуйте-ка чайку,  — неожиданно перебивает его Кочин.  — Пить до смерти хочется.
        Через час Кочин уснул в командирской летучке. Спал он совсем немного…
        — Евгений Петрович!  — тряс его за плечо начальник штаба.  — Клименко передал, что слышит в районе Рыбакова стрельбу…

* * *
        На какое-то мгновение Гешка утратил чувство реальности. Раскидистые сосны зеленой стеной окружали площадку, куда несколько минут назад они сиганули из вертолета, зависшего в двух метрах над землей. Это настолько не совпадало с Гешкиным представлением об Афганистане, настолько напоминало московский Серебряный Бор, что он даже застонал от восторга и присел на землю, пересыпая из ладони в ладонь сухие иголки.
        — Ребята, может, нас в Союз высадили?
        И. о. командира роты замполит Рыбаков, навьюченный оружием, боеприпасами, ракетницами, флягами, как гималайский шерпа, с легким раздражением в голосе сказал Гешке:
        — Ростовцев, по возвращении в полк напишете объяснительную на имя командира полка, каким образом вы здесь оказались. Становитесь в строй. Идти след в след, не болтать!
        — Шаг вправо, шаг влево — расстрел,  — пробормотал Гешка, подбросив на себе рюкзак, поправляя лямки, повесил автомат на шею, как это сделали ребята. Гурули с тяжелым пулеметом на плече встал за Гешкой.
        — Мы в одной тройке. Что делаю я, то и ты.
        — Что-то вроде альпинистской связки?  — уточнил Гешка.
        — Веселишься, сынок?..
        — Не толпись, как на базаре, вытягивайся по тройкам!  — кричал Игушев откуда-то спереди, однако его трудно было найти в одноликой цепи.
        — Дозор, на пятьдесят метров вперед, бегом — арррш!  — вторил с другой стороны Рыбаков.
        «Птиц не слышно,  — Гешка стоял, задрав голову кверху, ждал Гурули, который замыкал цепочку.  — И тумана нет. А в остальном почти Серебряный Бор».
        То, что происходило сейчас в этом афганском Серебряном Бору, напоминало Гешке телерепортажи из Анголы, Никарагуа или Кампучии, но только не про лубочно-парадную родную армию. Беззвучно шли люди в защитных грубых спецовках, в бронежилетах, безрукавках, напичканных боеприпасами, с гранатными подсумками и флягами на боку, с квадратными тяжелыми рюкзаками за плечами, с радиостанцией, автоматами и пулеметами, стволы которых шарили по сторонам, как фонари в темноте. Неподдельная осторожность, размеренные, экономные шаги, короткие реплики в тишине:
        — Мифтяхов, поторопите дозор!
        — Разхубин, не звякай каской! Тебя, как барана в горах, за километр слышно.
        — Тесно в затылок идти, Панаркин?
        — Я Мараимову на ноги наступаю, товарищ сержант.
        — Сто раз объяснял — два шага дистанция!..  — Эти короткие переговоры не прекращались ни на минуту. Сержанты и «старики» сейчас особенно старательно напоминали молодым, кто здесь правит бал. Рыбаков, исходя из собственных, не всем понятных соображений, шел первым сразу за дозором, не вмешиваясь в воспитательный процесс. Те, кто уже больше года шастал по этим горам, знали все премудрости и тонкости подобной прогулки не хуже офицера. Возможно, что не хуже офицера учили они этим премудростям молодых.
        Гешка шел перед Гурули, который замыкал группу. Он не совсем еще понимал, что с ним происходит. Еще полчаса назад он дрожал вместе с вертолетом на высоте облаков, просматривая через залапанный иллюминатор мозаику темных латок земли, кишлаков, похожих на угловатые графы кроссвордов, гладких рыжих гор, с трудом скрывал от полусонных глаз Гурули свои трясущиеся коленки и изо всех сил держался влажными руками за рифленую скамейку, будто вертолет собирался выполнять мертвую петлю. А сейчас все волнения и страхи остались позади, под ногами, как спички, хрустели высушенные иголки, сквозь широченные, как парапланы, сосновые ветви проглядывала лазуритовая синь неба, и кружил голову легкий запах плавленной на солнцепеке смолы. И Гешка шел в редком, просторном сосняке к далекому кишлаку Нангархар, с тяжелым рюкзаком за плечами, как по домбайской долине вместе с Сидельниковым навстречу голубым льдам островерхих пиков.
        Тропа потихоньку уводила группу вниз, в ущелье, и сосны остались вверху. Теперь в плотной тени Гешка мог различить лишь темные силуэты огромных валунов да трех-четырех солдат, идущих впереди него. Повеяло сыростью. Влажные, холодные, как мороженое мясо, скалы круто уходили вверх по обе стороны от тропы. Гешка смотрел на них, как голодный на еду.
        — Что ты там увидел?  — спросил Гурули.
        — Посмотри, какая стеночка! И о чем только думают власти? Здесь же готовое место для международного альплагеря!
        Прапорщик чертыхнулся:
        — Не болтай, экономь силы.
        Цепочка застопорилась. «Стой! Садись!» — прокатилась команда.
        Прапорщик продолжал идти широкими шагами вниз. Гешка сел на камни, перешнуровал ботинок, потом стал рассматривать автомат. Яныш прохаживался по тропе, пулемет висел у него на уровне пуза, по локоть обнаженные руки, как на школьной парте, лежали на нем.
        — Устал?  — заботливо спросил Яныш. Гешка сильно кивнул и сделал измученное лицо. Яныш клюнул.  — Может, помочь?  — осторожно спросил он, на всякий случай тоже делая усталую физиономию, но Гешка в три секунды стащил с себя рюкзак.
        — Так и знал, что ты мне поможешь… Вот рюкзачок… Плечи натер, гад.
        Яныш, проклиная себя за милосердие, с сожалением вздохнул:
        — Не, рюкзачок — это многовато будет…
        Рыбаков водил дымящейся сигаретой над картой:
        — Здесь — мы. Здесь — рубеж вероятной встречи с противником. Наша задача: занять выгодные рубежи…
        — Короче,  — перебил его Гурули, покусывая высохшую травинку.  — Надо переться в горы. Я правильно вас понял?
        Пепел с сигареты упал на кишлак Нангархар. Рыбаков стиснул тонкие губы:
        — Да, если тебе так понятней, надо переться…
        — Ты соблюдаешь питьевой режим?  — спросил Яныш Гешку.
        — А как это?
        — Делаешь маленький глоток, полощешь рот, потом еще один. И еще. Жажда ослабевает, и ты не пьешь до тех пор, пока сможешь сдержаться.
        — И где ты всему этому обучился?  — изо всех сил удивился Гешка.
        — Встали!  — сказал Рыбаков и махнул рукой дозору.
        Земля не хотела отпускать людей. После привала они сильнее стали ощущать свой вес.
        «Нет, небо здесь не такое голубое, как в Серебряном Бору»,  — подумал Гешка. Он стал замечать легкий налет дискомфорта, будто сбился с пути и бредет сейчас совсем не туда, куда надо.
        — Шире шаг!  — поторапливал Рыбаков. Нетерпение вынуждало его все время выходить из строя, что было небезопасно, и сопровождать взглядом солдат, как стрелочник поезд. Он равнял парней по себе: нашла усталость — значит, жди, что молодые начнут отрываться от строя, как виноградины от спелой грозди. Только успевай их поднимать, разгружать да уговаривать по-доброму или матом. И ничего, действует. Как Иисус и разбойники на Голгофу — кряхтят, пыхтят, птом заливаются, но идут.
        А Гешке это напомнило массовое восхождение на Эльбрус, когда из-за ураганного ветра на леднике замерзла группа чехов. Гешка поднимался в авангарде, в одной связке с опытными инструкторами, и, может быть, потому восхождение показалось ему весьма заурядным, а пасмурный день — не таким уж мрачным. По пути вниз инструкторы примкнули к спаскоманде, а Гешка спустился в лагерь один. Туристы-горнолыжники встретили Гешку как героя, немедля дали ему водки, раздели, растерли руки-ноги випротоксом, напоили горячим чаем, и Гешка вынужден был войти в роль, изображать смертельную усталость, недомогание, отчего ему по-настоящему стало гадко. Он презирал себя за то, что не пошел с инструкторами, и уже собрался было этой ночью подняться к Приюту Одиннадцати, чтобы утром перебраться на ледник, но спасатели неожиданно вернулись. Три истощенных, обмороженных с ног до головы альпиниста едва шли, опираясь на плечи спасателей. Еще двоих, уже остывших, тащили волоком в застегнутых на всю «молнию» спальных мешках…
        Уже через час группа сильно растянулась на подъеме. Гешке и Гурули часто приходилось останавливаться и поджидать тех, кто выдохся и едва плелся.
        — У меня уже не плечи, а сплошная рана!  — бормотал долговязый, нескладный солдатище, согнувшись почти пополам. Под лямки рюкзака он просунул ладони. Лицо его было красным, как солнце на закате, особенно под глазами, будто он недавно принял стопарь.
        — Не ной!  — рявкнул на него прапорщик. Гурули мало чем отличался от солдата. Платок, который он носил на шее, был мокрым от пота, будто его только что выстирали.
        — Я не ною,  — огрызнулся солдат, плюнул тягучей слюной, облизнул сухие губы и пошел дальше. На каждом шаге он, как конь, кивал головой.
        Гурули переложил пулемет на другое плечо. Дернул же за язык этого молодого сказать о ранах на плечах! Теперь у самого заболело, в самом деле, как свежие раны. Гешка догадался, о чем думает сейчас Гурули, но предусмотрительно отвел глаза в сторону. Верхом идиотизма было бы сейчас предложить прапорщику свою помощь.
        Гешка не играл альпиниста, привыкшего к большим нагрузкам. Он в самом деле чувствовал себя вполне сносно и мог бы без труда догнать Рыбакова, который шел далеко впереди. Но он щадил самолюбие Гурули.
        Прапорщик взял на себя ответственность за его жизнь. Он готовился к тому, чтобы отдать Гешке последнюю воду, последнюю банку каши, чтобы из последних сил тащить его на себе, и где-то в душе очень желал этого. Но реальность не вкладывалась в сценарий — Гурули потерял то значение, которое он определил себе накануне.
        Спустя час после первого привала из цепочки стал вываливаться Яныш. Некоторое время он шел рядом с Гешкой и даже пытался разговаривать, делая вид, что только ради этого и оставил свое место в строю. Способность к разговору, впрочем, быстро иссякла; Яныш ограничился только одним вопросом:
        — А что… альпинисты тоже… столько с собой… волокут?
        — Бывает, что побольше. Одни карабины и крючья килограммов на двадцать тянут.
        Еще через полчаса Яныш стал отставать катастрофически.
        — Не путайся под ногами,  — не совсем вежливо попросил Гурули.
        — Дурацкие ботинки попались,  — бормотал Яныш.  — Все ноги натер…
        «Это агония,  — подумал Гешка без всякого сочувствия и даже злорадно.  — Он уже подыскивает причину, он нас готовит… Еще немного — и каюк!»
        — Бля!  — сквозь зубы выдавливал Яныш и, морщась, до неузнаваемости уродовал лицо.  — У меня уже хлюпает… Ноги до кости…
        Гешка молчал. Он знал, что Яныш молит бога в уме, чтобы он предложил ему помощь. «Ну! Ну же!  — мысленно подгонял его Гешка.  — Признавайся, что сдох!»
        — Яныш!  — начал заводиться Гурули, когда солдат сравнялся с ним.  — За мной никто не ходит! Марш на свое место!
        — С-сучара,  — кряхтел Яныш, сильно припадая на правую ногу.  — Кто сшил эти идиотские ботинки? Рожу бы ему набить…
        Он сделал попытку участить шаги, на метр обогнал Гешку, но уже через минуту окончательно изнемог, остановился, согнулся, упершись руками в колени, будто его тошнило.
        — Рота ждать не будет, Яныш!  — заревел Гурули.
        Гешка впервые видел старшину таким злым.
        — Сейчас… Минутку,  — кивал головой Яныш, и лицо его сочилось птом.
        Гешка присел, заглянул Янышу в глаза.
        — Хреново, Рэмбо?
        — Да…  — с трудом разлепил Яныш губы.
        — И без помощи ты теперь шагу не сделаешь, так ведь?
        — Не издевайся, мерин.  — Яныш, с трудом ворочая распухшим языком, сплюнул себе под ноги.
        Гешкино самолюбие успокоилось. Поединок закончился. Яныш разгромлен. Яныш раздавлен. Яныш сдох!
        Гешка молча стащил с него рюкзак. Тот даже не сделал попытки сопротивляться, наоборот, крутил плечами, помогая Гешке снять лямки.
        Гурули вытер смуглое, лоснящееся лицо платком, высморкался и, похлопав Яныша по плечу, сказал:
        — На гражданке до конца своей жизни будешь его поить. Понял, сынок?
        Яныш понял. Он кивал, как китайский болванчик, но в его очумелых глазах не было ничего, кроме сиюминутной усталости и боли. Будущего для него сейчас не существовало, обещать он мог все что угодно.
        Рюкзак Яныша Гешка взгромоздил поверх своего, придерживая его обеими руками, как носят мешки с мукой. Идти так было страшно неудобно, лямки настолько сильно впились в грудь, что каждый вздох теперь давался усилием воли. Воспрянувший духом Яныш теперь уверенно шагал рядом с Гешкой, кидая на него понимающие взгляды. Пару раз, якобы машинально, он уходил вперед, а потом, остановившись, складывал на груди кренделем руки и ждал, когда Гешка его нагонит. «Отыгрывается, сволочь»,  — ругался в уме Гешка.
        — Яныш!  — вдруг рявкнул Гурули.  — Пулемет где?
        Солдат остановился как вкопанный, зачем-то похлопал себя по бедрам, оглянулся, посмотрел под ноги и моментально побледнел.
        — Ах, сучара!  — протянул он.  — Кажется, я его оставил там, где снял рюкзак.  — И резко повернулся к Гешке: — А ты что, пулемет не захватил?
        Гурули стал громко сопеть. Гешка сбросил с себя оба рюкзака и сел на камни. Гурули сделал недоброжелательный жест рукой у самого лица Яныша и процедил:
        — Прибил бы, чучело… Бегом назад!  — Яныш не заставил старшину повторять и поскакал вниз, болтая головой, будто ему обломали шейные позвонки. Прапорщик опустился на камни, положил рядом с собой пулемет.
        «Нервничает, бедолага,  — с сочувствием подумал Гешка.  — Могу представить, как это все ему осточертело».
        — А ты кем до армии работал?  — спросил он, разглядывая тонкую, жилистую руку Гурули.
        Прапорщик не ожидал такого вопроса, настолько не к месту он был задан, потому долго думал над ответом.
        — Преподавателем. В пэтэу.
        — Ни за что бы не поверил!  — удивился Гешка. Гурули было все равно, верят ему или нет. Сверху кто-то закричал. Гешка и Гурули одновременно повернули головы, как по команде «равняйсь!». Сержант Игушев, словно памятник на постаменте, стоял на круглом камне и размахивал кепкой.
        — Что у вас?  — кричал он.
        — Иди, догоним!  — ответил Гурули.  — Скажи Рыбакову, Яныш сдох.
        Игушев еще с полминуты стоял на камне, будто ждал, когда до него дойдет звук, повернулся и исчез среди камней.
        Прошло полчаса.
        — Не одно, так другое,  — снова начал заводиться Гурули.  — Куда это чучело пропало?
        Он поднялся, отряхнул задницу, взвалил пулемет на плечо. Гешка понял, что скажет сейчас прапорщик, и опередил его:
        — Я сам сгоняю. Сиди, отдыхай!  — Гурули колебался, но Гешка, ни слова не говоря более, быстро побежал вниз, прыгая с камня на камень и сожалея, что в этих горах нет ледников.
        Самое трудное в горах — ориентирование. У Гешки был кое-какой опыт, и все же место, где Яныш сдох, он нашел с трудом. Пулемет увидел издали. Подошел, поднял оружие, огляделся по сторонам и тихо сказал:
        — Ничего себе фокусы!
        Яныша нигде не было видно. Гешка повесил пулемет на плечо, посмотрел наверх, снова по сторонам, потом вниз.
        — Что за чертовщина,  — опять буркнул он.
        Вокруг было очень-очень тихо. «Похоже, что он не нашел пулемета и спустился еще ниже,  — предположил Гешка.  — Свалиться в пропасть здесь, во всяком случае, неоткуда».
        Он поправил ремень на плече и увидел, что у него дрожат пальцы. «Совсем плох стал…»
        Совершенно неожиданно Гешка увидел Яныша. Тот сидел на корточках у большого камня спиной к нему. «Какает»,  — с отвращением подумал Гешка и негромко свистнул.
        Яныш не услышал. Гешка поднял маленький камешек и бросил его в солдата. Камешек цокнул в метре от Яныша. Никакой реакции. Гешка чертыхнулся и спустился ниже.
        Яныш, оказывается, сидел в брюках, привалившись к камню плечом.
        — Заснул, что ли?  — спросил Гешка.  — Тебя ждут, между прочим…
        Он тронул Яныша за плечо. Яныш не обернулся, а медленно лег спиной на камни. Гешка остолбенел от тихого ужаса. На него смотрел мертвец.
        — Вот это да… Вот это да…  — прошептал он, оглянулся, но не увидел вокруг ничего страшного. Тогда, содрогаясь от отвращения, он опустился на корточки. В горле у Яныша чернела отвратительная ранка, и почему-то брюки были в бурых пятнах крови. Гешка отошел на шаг — ему захотелось невозможного: позвать на помощь Гурули. И в эту же секунду он увидел людей.
        Они были совсем близко. Гешка видел их узкие темные лица. Люди ходили по камням и смотрели себе под ноги, будто искали что-то. Это были чужие люди, в чужих одеждах. Это были аборигены горячих мертвых гор. У них было оружие — Гешка видел, как болтались под автоматами засаленные ремни, и, почти не дыша, стал медленно приседать к земле, не сводя глаз с людей. Он думал только о том, как спрятаться, исчезнуть среди камней, врыться в толщу горы, уйти ручьем в песок, притвориться камнем, снежным барсом, грудой одежды — кем угодно, только чтобы эти существа не увидели в нем русского солдата. Он не испытывал к ним ненависти и тем более чувства мести. Они вызывали в нем только панический страх, как нечто потустороннее, нереальное, как вурдалаки, как гигантские крысы, как зверолюди. И, немея от этого бесконечного страха, Гешка увидел, что они остановились и смотрят на него. «Это конец, это конец»,  — бормотал он. Его вдруг охватила такая слабость, что он рухнул на камни, машинально притягивая к себе пулемет.
        И тут раздался выстрел. Это было равносильно тому, если бы перед самым лицом спящего захлопнули толстую книгу. Гешке показалось, что внутри его пообрывались все нервы или произошло короткое замыкание. Но, как ни странно, это отрезвило его, как пощечина.
        — Вот это влип,  — пробормотал Гешка неуверенно, передернул затвор пулемета, и сразу же осколки камней обожгли его лицо, все вокруг загрохотало, и первой мыслью его было, что взорвался пулемет, что он неверно зарядил его. Но пулемет был цел, а впереди, в каких-нибудь пятидесяти метрах, между камней сверкали желтые огоньки. «Что же делать? Стрелять? Влип, шляпа! Стрелять?» Он не знал, можно ли сейчас ему убивать этих людей, имеет ли он право на это. Ему бы только один приказ, одну-единственную команду от Гурули, Игушева, от Рыбакова — казалось, не было бы на свете приятнее слов. Ему бы кого-нибудь из своих рядом, даже Яныша; они бы вдвоем не дали себя обидеть, они с Янышем друг за друга любым бы вурдалакам глотки перегрызли! Яныш, дружочек, что ж ты…
        Гешка, распластавшись на камнях, направил ствол пулемета в сторону огоньков и потянул пальцем тугой крючок. Очередь получилась очень длинной, Гешка не думал о том, что патроны в магазине не бесконечны, но эта очередь перекричала треск тех огоньков. И Гешка понял, что еще живет, хотя навязчиво в голову лезли слова Рыбакова:
        «Уважаемая Любовь Васильевна! Человек рождается для долга, и в этом высший смысл его жизни…» Гешке показалось, что на щеку ему села тяжелая мокрая муха. Он ляпнул пальцами по щеке, размазал что-то слизкое… «Человек рождается для долга… Витенька, где ты, землячок мой дорогой, дружочек мой…» Он стал стрелять короткими очередями, как учил его Игушев на стрельбище. «Главное,  — повторял сержант,  — не дать противнику вести прицельный огонь, иначе труба». Гешка не давал противнику вести прицельный огонь. Испуг прошел; ужас от сложившейся ситуации размазался по всему прошлому, настоящему и будущему, и в нем все залипло, как мушка в капле янтаря…
        Пулемет замолчал очень быстро. Гешка почувствовал холодок в груди, как тогда, падая с отвесной стены в Крыму. Пока он вытаскивал из кармана безрукавки новый магазин, там, из-за камней, показалась головка зверочеловека, обмотанная белой тряпкой. Гешку трясло, он не мог пристегнуть магазин.
        — Сволочь!  — истошно заорал он.  — Обезьяна! Что тебе от меня надо?! Что я тебе сделал?!
        Гешка завыл страшно, как воют обиженные маленькие дети. У него текло из глаз и носа. Он не вытирался. Выл громко, с надрывом. У Яныша осталось полчерепа — остальное снесло пулями, которые предназначались для него, Гешки. Потому камни вокруг забрызганы розовой слизью, словно кристаллики александрита.
        — Яныш, дружище,  — шмыгал носом Гешка.  — Как же тебя так, бедняга… Ты меня собою закрыл, дружище?..
        Он постарался прицелиться так, как учил Игушев, в прорезь планки завести кончик мушки и на него посадить голову в белой тряпке. Выстрелил, но машинально закрыл глаза и не увидел, что стало с белой тряпкой. И снова все загрохотало вокруг, а Гешку вдруг стало нестерпимо мутить. Его тут же стошнило. Он отплевывался, хрипел, корежился на камнях, не в состоянии даже отползти немного в сторону, стрелял судорожными рывками и выл:
        — Витенька, родненький, подыхаю! Витюня, спаси, дружочек! Убивают, пидоры! Витюня-а-а!..
        Он лежал щекой в блевотине рядом с коченеющим Янышем, дергая за пусковой крючок пулемета, орал хриплым голосом, в котором уже не было надежды и жизни, а лишь жалкий, истерический протест против тупой силы, с какой разве что поезд может изорвать тело самоубийцы,  — если только можно было назвать этот вопль протестом… «Человек рождается для долга, и в этом смысл его жизни…»

* * *
        Сначала Гешка изучал потолок, ощупывал взглядом все его неровности, трещинки, «гулял» по никелированному карнизу и щурился до слез от ламп дневного света. Потом он закрывал глаза и поднимался высоко над землей. Он легко управлял своим телом, балансируя руками; мог, как ястреб, заскользить к земле, мог кувыркаться в теплом, как крымское море, воздухе. Он летал над каменистым склоном, разглядывая две безжизненные фигурки. Одна из них, безголовая, когда-то принадлежала солдату Янышу. Второй фигуркой был он.
        Его совсем не пугало, что он так высоко оторвался от себя. Это было даже приятно. Он хорошо понимал, что происходило внизу. Он знал, что его убили, но и в этом для него не было ничего удивительного. Яныша ведь тоже убили.
        Внизу мелькали огоньки, перебегали с места на место люди, вспыхивали разрывы. Правда, все это происходило без звука, как в немом кино. Он видел длинного, с непокрытой головой прапорщика Гурули. Тот размахивал пулеметом, из ствола которого вырывалось пламя. Рот у Гурули все время почему-то был открыт. Прапорщик поднял тело, которое принадлежало Гешке, под руки и поволок по камням. А потом на несколько секунд прорвался звук. Это был ужасный грохот, и перед самыми глазами качалось почерневшее лицо Гурули. «Геша! Геша! Геша!» — как испорченная пластинка, повторял он. И пол проваливался куда-то, и Гешку раскачивало, и он мычал от боли в груди. А потом он снова летал и слышал голос Яныша:
        «Я на Эльбрус пойду босиком. Вообще голым пойду».  — «Ты же сдох»,  — отвечал ему Гешка. «Да,  — смеялся Яныш.  — Я сдох … Только не оставляй тут меня одного, лады, сынок?» Гешка всматривался в темноту и видел свои сизые внутренности, и тысячи голосов одновременно что-то говорили ему. Гешка открывал глаза и начинал опять разглядывать потолок. Иногда ему казалось, что это тот самый каменистый склон, только засыпанный снегом.
        Рядом с ним жили лица. Лица эти были добрыми, и никто из них в Гешку не стрелял. Бывало, что Гешка спал, но прекрасно слышал, как лица разговаривали. Часто они говорили о нем. Как-то среди лиц Гешка увидел одно очень знакомое. Он улыбнулся и только потом вспомнил, что это лицо его матери.
        — Мама,  — сказал он и удивился, что не услышал себя.
        Один раз он проснулся ночью. Увидел стекло, за ним — тускло освещенный коридор. Женщина в белой шапочке склонилась под настольной лампой. Гешка вдохнул в себя сколько мог и на выдохе ойкнул. Звук сделал над ним петлю и вонзился под ключицу. От боли Гешка даже остановил дыхание. Женщина подняла голову, прислушалась, встала и подошла к Гешке.
        «Я умер?» — хотел спросить Гешка, но язык совсем не ворочался во рту, и послышался лишь протяжный выдох.
        — Ладно, хватит тебя морозить,  — сказала женщина и сняла с Гешкиного плеча какой-то диск, похожий на летающую тарелку. Он следил за ее руками. Ему было хорошо, что эта женщина стояла рядом.
        А утром вокруг него собралось много людей. Мужчины и женщины в белом, похожие на ангелов, смотрели в Гешкино лицо так, будто там был вмонтирован телевизор.
        — Лед убрали?  — говорил один из ангелов.  — Через пару дней можно сделать перевязку, посмотрим, что у него там. Пенициллин, глюкозу внутривенно?.. Так, хорошо…
        Он низко склонился над лицом Гешки. Тот даже почувствовал запах хорошего одеколона.
        — Ну что, Геннадий Львович, поправляешься?
        Гешка хотел спросить, где Яныш, но люди стали выходить в белую дверь.
        Когда он остался один, то попробовал приподнять руку. Получилось. Он положил ее на грудь. Пальцы нащупали твердую поверхность, будто с Гешки до сих пор не сняли бронежилет. Шея, как шарфом, была замотана бинтами. «Здорово меня упаковали!» — удивился он.
        Гешка без труда вспомнил, как он с ротой поднимался в гору, как искал Яныша, как лежал за камнем, стрелял и звал Гурули, как летал над склоном и разговаривал с Янышем о босых ногах, как… Гешка запутался. Он потерял грань между тем, что было в жизни, а что — во мраке беспамятства.
        Через несколько дней двое парней в голубых пижамах переложили Гешку на носилки, опустили в лифте в огромный вестибюль, вынесли на улицу, задвинули в зеленый «уазик» с красным крестом на борту, и поехал Гешка по широким улицам незнакомого города. Медсестра в шубке, наброшенной поверх белого халата, сделала ему укол в плечо, и Гешка уснул с улыбкой, счастливый от того, что ему тепло, что ему не надо ни о чем беспокоиться, что ему достаточно закрыть глаза, как люди исчезнут, и пока он не захочет, они не появятся вновь. Они принадлежали ему, весь мир был теперь послушен, и не было ничего приятнее этой власти.
        Потом он долго летел в санитарном самолете и все это время спал, только один раз проснулся, чтобы попить.
        Он не спрашивал, куда его везут. Ему было все равно. А наивные люди даже не знали, что это они, вместе с улицами, домами, самолетами, как декорация в театре, движутся мимо Гешки.
        С аэропорта его снова везли в «уазике», Гешка увидел дома и узнал Москву. И это даже не удивило его: а как могло быть иначе? Равнодушное осознание счастья безраздельно владело им уже много дней после того, как он вернулся в себя.
        Разве заметишь щепоть сахара в стакане переслащенного чая?
        В белой комнате под мощным многоламповым светильником его осматривали врачи: кто-то нащупывал пульс, кто-то оттягивал веко, кто-то разматывал бинты на шее.
        — Пулевое ранение грудной области,  — читал один из врачей историю болезни.  — Входное отверстие — над правой ключицей. Повреждены легкое, желудок… Оперирован дважды.
        Гешка привык к тому, что его осматривали. Это тоже было ему приятно.
        В палате, куда его отвезли, лежало трое парней. Гешке казалось, что он напялил на себя, как свитер, эту палату с незнакомыми парнями. Он лежал молча, пока не привезли ужин. За едой парни оживились, стали расспрашивать Гешку, из какой он части и с чем лежит. Гешка стал рассказывать про разведроту, про хозвзвод, про Яныша. Он говорил медленно, но все равно быстро уставал; приходилось умолкать и отдыхать минуту-две. Парни были просто замечательные. Они все понимали и не торопили его. Несколько раз Гешка сказал о себе в третьем лице. Парней это не удивило. Они тоже видели себя с высоты и вернулись оттуда одной дорогой.
        А потом — Гешка не помнил, сколько часов или дней прошло — в палату на цыпочках вошли отец и мать.
        Мать сдерживала слезы и старалась говорить мужественным голосом:
        — Ты хоть помнишь, Гена, как я в ташкентский госпиталь к тебе прилетела?
        — Помню, мам,  — ответил Гешка.
        — Ты был похож на покойника.
        — Хватит этих мрачных сравнений,  — неестественно бодро прервал отец.  — Чем тебя здесь кормят?
        — Как живет Тамара, мам?  — спросил Гешка.
        — Не знаю.  — Она пожала плечами.  — Один раз только ее видела. Кажется, спуталась с каким-то фарцовщиком… Ты еще не забыл ее?
        — Пап, ты не знаешь, что с ребятами? Где Гурули?
        — Кто такой Гурулин?  — спросил отец. Они оставили в тумбочке кулек с апельсинами, две банки сока. «Мы только задавали друг другу вопросы,  — подумал Гешка.  — Никто ничего не знает…»
        Из палаты было видно, как бородатый длинноволосый дядька ходил по коридору и громко говорил:
        — Никто, даже самое авторитетное правительство, не смогли бы ввести войска в Афганистан, если бы интернационализм не был заложен в нас генетически…
        Гешка слушал-слушал и уснул. Снился ему бородатый оратор на черных протезах, похожих на кирзовые сапоги, и в военном мундире.
        — Наше поколение — квинтэссенция многих поколений, замешанная на революционности,  — возбужденно говорил он.  — Наши гены просто трещат от жажды глобальной деятельности. Наш человек не способен заниматься всякими мелкими делами, скажем, производить высокоточные приборы, умело торговать, качественно строить. Наш человек рожден для свершения катаклизмов. Мы лепим историю экскаваторами, а не кирпичиками. Космические ракеты, БАМы и другие стройки века — для нас детские забавы. Нам было скучно, и мы пошли в Афганистан, чтобы заняться достойным для нас делом…
        Ночью в палате кто-то стонал. Мать приходила дважды в неделю. Она протирала Гешкину койку и тумбочку салфеткой, смоченной в водке, потом садилась рядом и рассказывала Гешке о том, что в подъезде ее дома выбили стекло, что в квартире страшные сквозняки, что по телевизору показывают сплошную муть. Гешка видел по ее глазам, что мать хочет поговорить с ним о чем-то более важном, но наедине.
        Гешка спросил у врача, когда ему можно будет вставать. Врач ответил, что надо подумать.
        Гешка попросил у медсестры лист бумаги и ручку и стал писать письмо Гурули. Он писал ему, что ни хрена не помнит, как его ранило, что только сейчас стал соображать нормально и очень бы хотел узнать, кто помешал ему разделить судьбу Яныша. Обратным он указал адрес матери.
        По ночам Гешка спал плохо, его пугали крики безногого Расима Абдуллаева. Зато днем он высыпался до одури. Может быть, оттого, что лежал Гешка напротив окна и сквозь его веки просачивался молочно-белый свет, он часто видел сны про горы. Овальные натечные ледники, похожие на оплывший со свечи воск, полыхали слепящим огнем, отражая в себе неправдоподобно яркое солнце. И света вокруг было так много, что, казалось, в этом мире вообще не бывает теней…
        Как-то Гешка открыл глаза и увидел, что напротив него сидит отец и пристально рассматривает его лицо. Гешка испугался этого взгляда, коснулся рукой лба, щек. Отец не без труда улыбнулся.
        — Я ждал, когда ты проснешься.
        Он склонился над тумбочкой, стал выставлять туда какие-то банки с соками, фруктами. Тумбочка была и без того переполнена, тогда отец, освобождая место, стал вынимать то, что принесла мать.
        — Я с тобой хочу поговорить, Гена,  — сказал отец, выпрямился, оглядел палату и, убедившись, что все спят, добавил: — Может быть, это будет тебе не совсем приятно.
        «Тамара вышла замуж»,  — подумал Гешка.
        — Мне стало известно,  — отец пристально посмотрел сыну в глаза,  — каким образом ты оказался в районе боевых действий.
        «Слава богу!» — Гешка облегченно вздохнул.
        — И чтобы не было никаких кривотолков, ты должен написать что-то вроде объяснительной.
        Гешка ничего не понял.
        — Какая объяснительная, пап?
        Отец, сдерживая раздражение, негромко сказал:
        — Ну посуди сам, какой нормальный человек ни с того ни с сего тайком проникает в вертолет и с чужим подразделением вылетает в горы, которые кишат душманами. Как все это изволите объяснить? Ты ребенок или ненормальный? Тебе надоела жизнь?
        — Мне было стыдно,  — ответил Гешка и вспомнил про письмо Кочина. «Где оно?» — подумал он.
        — Да при чем тут стыд, Гена?  — взмахнул руками отец.  — Кто в это поверит? А я догадываюсь, в чем тут дело… Ведь ты сбежал с хозвзвода, так? Там процветала неуставщина, там было сборище подонков, так ведь, Гена? И тебе невыносимо стало служить. Твоя безумная выходка — это шаг отчаяния. Других мотивов я не вижу.
        Отец встал, поправил на плечах белый халат, поднял с пола «дипломат» из коричневой кожи с позолоченными секретными замочками.
        — Подумай над тем, что я тебе сказал. Приблизительно так и напиши. Договорились?.. Тогда до завтра!
        — Это твой пахан?  — спросил лежащий у окна толстяк Жора Горчаков сразу же, как только отец вышел из палаты. Похоже, он вовсе и не спал.  — Он что, хочет, чтобы ты телегу на командира полка накатал?
        — Какую телегу?  — не понял Гешка. Жора снисходительно хмыкнул.
        — Ты что, не врубаешься? Если ты напишешь, что в хозвзводе тебя довели до того, что ты сломя голову помчался на боевые, то за твое ранение будет отвечать командир полка. Комиссии всякие понаедут, ему труба. Тем более что твой папаша генерал.
        «Ерунда какая-то,  — насторожился Гешка.  — С чего бы это отец стал катить бочку на Кочина?» Он опять попросил у медсестры Наденьки лист бумаги и ручку. «Напишу правду»,  — решил Гешка.
        Правда, оказывается, была ужасно нелепой и нелогичной. «А в самом деле,  — подумал Гешка,  — с чего это я сорвался тогда ночью? Нормально работал, спал сколько хотел». В голову ему навязчиво лезло кочинское письмо. «Разве в письме дело? Разве я хотел подложить свинью Кочину и своей мамочке? Бред сивой кобылы! Я полетел, чтобы себя испытать, чтобы стать таким же, как Витька Гурули и сержант Игушев, и чтобы немножко утереть нос Янышу… Вот она, правда».
        Гешка так и написал. Потом прочитал, поморщился и порвал лист на мелкие кусочки. Объяснительная показалась ему дико примитивной, будто писал ее пионер. Тогда он взял новый лист бумаги и, старательно выводя каждую букву, написал:
        «Человек рождается для долга, и в этом смысл его жизни…»
        — Прочти вслух,  — потребовал Жора, когда Гешка закончил писать. Гешка прочел.
        — Нормально,  — оценил Жора.  — Вешай им лапшу на уши, но ребят своих не подводи. Тебе еще с ними дослуживать.
        Притворялся Жора или же в самом деле думал, что после госпиталя его снова отправят в Афган,  — трудно сказать. Однако какие-то дефицитные импортные таблетки, которые приносила ему Наденька, Жора не пил, а тайно складывал в пустой спичечный коробок, чтобы потом раздать ребятам в роте. Почему-то Жора решил, что эти таблетки исцелят раны подобно сказочной живой воде.
        — Чудак, тебе слабительное выдают, а ты его для ребят бережешь,  — высказал как-то предположение Гешка.
        Вечером по коридору прохаживался бородатый человек. Он тяжело опирался на палочку, с трудом передвигая слабое тело. Но по ровному, твердому голосу нельзя было сказать, что это больной человек. Жора открыл дверь палаты, чтобы его было лучше слышно.
        — Наши возможности и способности — это коктейль из способностей и возможностей десятков поколений. Ведь поколения никогда не исчезают, они перетекают в последующие. Стремление помочь Афганистану было заложено в нас, когда мы еще даже не родились. Афганом мы лишь частично удовлетворили жажду к великим деяниям у будущих поколений. Мы связаны и с прошлым, и с будущим. Все живое — это коктейль всемирной генной информации. Присмотрись к себе: мы способны заметить, как плачут и смеются деревья. Когда нам становится невыносимо больно, то болеет все живое, которое в нас. И наоборот: во всем живом есть наши частички; им больно — больно нам…
        Ночью Гешке снилась сосна, стонущая от боли голосом Яныша.
        Отец, как обещал, заехал утром. Гешка протянул ему объяснительную.
        — Ага!  — отец кивнул, будто только сейчас вспомнил о ней, развернул лист, пробежал по нему глазами, сунул в карман.
        — Нормально?  — спросил Гешка, не сводя глаз с отца.
        — Нормально.
        — А вот еще,  — сказал Гешка и протянул ему второй листок.
        — Что это?  — отец похлопал себя по карманам в поисках очков, вернул Гешке лист и сказал:
        — Прочитай, не вижу.
        «Как же он прочитал объяснительную без очков?» — мимоходом подумал Гешка и быстро проговорил по памяти короткий текст:
        — «Командиру полка. Рапорт. Прошу вас перевести меня для прохождения дальнейшей службы в разведроту. Рядовой Ростовцев». Перешли это, пожалуйста, Кочину. Желательно не по почте, а с кем-нибудь.
        Отец нахмурился, минуту смотрел невидящими глазами на рапорт, потом медленно ответил:
        — Дело, Гена, в том, что ты свое уже отслужил.
        — Как это, пап, отслужил?
        — Тебя комиссуют по ранению… Ты вообще-то понимаешь, что с тобой было? Ты одной ногой в гробу стоял, тебя еле вытащили…
        Отец заметно побледнел, вытер лоб платком. Гешке на мгновение стало его жалко.
        — Знаешь, мне так хочется повидаться с ребятами,  — сказал Гешка.  — С Гурули, с Игушевым.
        — Я узнавал о твоем Гурули.
        — Да?!  — Гешка даже приподнялся на локтях.  — И что ты узнал?
        — Его увольняют из армии,  — с сожалением в голосе сказал отец и вздохнул: — Из-за мальчишки этого — Яныш, кажется, его фамилия…
        — Почему увольняют? При чем тут Яныш? Гурули не виноват в его смерти!  — воскликнул Гешка.
        — Ему повезло,  — добавил отец.  — А могли бы и под суд отдать.
        — Но за что?
        Отец многозначительно развел руками и стал протирать стекла очков о подол халата.
        — Халатность, сынок, ротозейство…
        — Ротозейство?  — удивленно повторил Гешка, оглянулся, будто хотел увидеть в поддержку негодующие взгляды.  — Зачем на него наговаривать?.. Помоги ему чем-нибудь, папа! Гурули мне жизнь спас, я все помню!
        Отец покачал головой:
        — Нет, Гена, ты не можешь этого помнить. Ты пятеро суток был без сознания… К сожалению, прапорщик оставил тебя одного на произвол судьбы.
        Он положил свою ладонь сыну на лоб, и Гешка вдруг расплакался, прижавшись к ней щекой.
        — Я хочу его увидеть,  — всхлипывал Гешка.  — Ты же генерал, пап, сделай что-нибудь, очень прошу тебя…
        Отец молчал.
        Когда Гешке разрешили вставать и он с трудом дошел до окна, то с удивлением увидел, что госпитальный дворик засыпан снегом. Несколько парней в коричневых длиннополых халатах расчищали фанерными лопатами дорожки. Потом на эти дорожки выкатились коляски с безногими. Безногие сначала кидали друг в друга снежками, а потом стали ездить по дорожке наперегонки. Один из них выделывал с коляской настоящие цирковые трюки: вращался на месте, выписывал восьмерки, вставал на одно колесо. Наверное, очень долго тренировался.
        В синем свете фонарей дрожал зыбкий тюль из снежных хлопьев.

* * *
        Гешка спросил у Жоры:
        — А куда девают вещи раненых?
        — Какие вещи?
        — Ну, скажем, куртку, брюки… Или то, что было в карманах?
        — У тебя что-то пропало?
        — Не то чтобы пропало…  — засмеялся Гешка.  — Так, мелочь.
        — Должны были переслать или передать.
        — Мне?
        — Тебе или родственникам.
        «Неужели я оставил письмо Кочина в кармане куртки?  — вспоминал Гешка.  — Неужели я его не сжег?»
        За два дня до Нового года Расиму Абдуллаеву исполнилось двадцать. Накануне этого события, когда Расима увезли в перевязочную, Жора предложил:
        — Надо подарить ему книгу.
        Они немного поспорили о том, какой шедевр мировой литературы сможет отвлечь Расима от грустных мыслей. Наконец пришли к единому мнению: целиком положиться на тонкий вкус Наденьки, на ее чуткое сердце. Наденька охотно согласилась подыскать Расиму книгу и в тот же день сходила в местный военторг. Наутро она принесла в палату две книги, обернутые в целлофан. Одна про происки ЦРУ, вторая — «Повесть о настоящем человеке». Жора размотал целлофан, книгу о происках швырнул на подоконник, а повесть аккуратно подписал и снова обернул. Наденька, ожидая оценки своей деятельности, стояла на пороге палаты. Жора сказал ей, что тыщу раз ее целует.
        Книгу Расиму вручил Гешка, пожал его вялую ладонь, сказал что-то вроде того, что надо крепиться.
        «Идиот!» — отругал тут же себя в уме, с тоской понимая, что совсем не умеет сказать человеку простые и искренние слова.
        Расим взял книгу, мельком взглянул на нее и положил на тумбочку.
        — Спасибо,  — сказал он.  — Я это уже читал,  — и повернулся лицом к стене.
        Сказал, как отрезал. Праздника не получилось. К Надюшиному пирогу Абдуллаев не прикоснулся. Жора, накрывшись одеялом с головой, кашлял, будто его душила астма, и извивался на койке. Гешка целый час простоял у окна.
        Как-то в палату зашел молоденький офицер с черным чемоданчиком в руке.
        — Простите,  — очень смущаясь, сказал он.  — Кто из вас будет рядовой Ростовцев?
        — Я Ростовцев,  — ответил Гешка и сел на койке. «Принесли мои вещи!» — предположил он.
        — А я лейтенант Зубов,  — представился офицер, приятно улыбаясь, и добавил: — Корреспондент военной газеты. Можно мне с вами немного поговорить?
        Гешка пожал плечами, переглянулся с Жорой и Расимом, сел, выпрямив спину, как на осмотре у врача, а лейтенант раскрыл свой чемоданчик, достал оттуда блокнот, ручку, положил чемоданчик на колени, используя его как стол.
        — Мне порекомендовали написать о вас очерк,  — торопливо говорил Зубов.  — Сейчас афганская тема, сами понимаете, интересует многих… Я буду задавать вам вопросы, а вы постарайтесь отвечать подробнее. А я буду записывать.
        — А кто порекомендовал?  — спросил Гешка, краем глаза заглядывая в лейтенантский блокнот, где были записаны вопросы.
        — Профессиональная тайна!  — ненатурально рассмеялся Зубов, склонился над блокнотом и зачитал: — Скажите, с чего начался ваш путь в Афганистан? Что сказал ваш отец, провожая в армию?
        — Что сказал?  — углубился в память Гешка.  — Ничего не сказал. Он в это время в Будапеште был.
        — Ну ладно,  — лейтенант стал покусывать кончик ручки.  — Давайте напишем так: перед отлетом в Афганистан ваш отец, генерал, ветеран Вооруженных Сил, сказал: «Служи так, чтобы мне никогда не было за тебя стыдно!» Хорошо?
        — Он так не говорил,  — ответил Гешка.
        — Ну пусть именно так не говорил,  — сразу же согласился Зубов.  — Но ведь мог же сказать, да? Против истины мы не идем.
        Гешка не стал возражать. Он еще не совсем понимал, что нужно корреспонденту.
        — Вы знаете,  — сказал Зубов, прищурившись, глядя куда-то в окно,  — я хотел бы вставить в очерк такой эпизод: ваш отец поднимает трубку и говорит военкому: «Прошу вас не принимать во внимание мое положение и направить моего сына в Афганистан».
        — Зачем?  — не понял Гешка.
        — А как же еще?  — заулыбался Зубов.  — Иначе сын генерала никак не сможет попасть в Афганистан.
        — А я попал иначе,  — ответил Гешка.
        — Ну, это все детали,  — поморщился лейтенант.  — Не в том суть, что именно сказал ваш отец, мы же не отчет со съезда пишем, а очерк. У нас есть право на домысел… Такой теперь вопрос: кто обучал вас боевому мастерству?
        — Сержант Игушев, прапорщик Гурули,  — ответил Гешка.
        Зубов записал фамилии печатными буквами, показал их Гешке:
        — Правильно?
        — Правильно,  — ответил Гешка.
        — А замполит роты как повлиял на вашу боевую закалку?
        — Никак. Он не брал меня на боевые. Но об этом не надо писать.
        Зубов и не писал. Он наморщил лоб и снова стал грызть ручку.
        — Без замполита нельзя… Давайте скажем так, что замполит регулярно рассказывал вам о подвигах сослуживцев.
        — Давайте!  — махнул рукой Гешка.
        — Я правильно проинформирован,  — сказал лейтенант, перелистывая блокнот,  — вы служили в разведроте?
        — Нет,  — улыбнулся Гешка,  — в хозвзводе.
        — Как же!  — Зубов даже зарделся от волнения.  — Мне сказали, что вы десантировались с разведчиками.
        — Я тайком перебежал к ним из хозвзвода,  — пояснил Гешка, с удовольствием наблюдая, как меняется выражение на лице лейтенанта.
        — Ну-у,  — протянул тот озабоченно.  — Об этом, конечно, нельзя писать… Давайте вот как сделаем.  — Лейтенант сел поудобнее, положил на чемоданчик ручку.  — Вы в составе хозвзвода везете продукты и одежду афганским детишкам. Душманы обстреливают вас из засады. Вы вступаете в бой и прикрываете своих товарищей, но вскоре вас тяжело ранит.
        Гешка не сразу понял лейтенанта.
        — Это… про меня?
        — Ну конечно!  — ответил Зубов.
        — Но было же все не так!
        Зубов устало вздохнул, закатил глаза.
        — Ну как, как было?
        — Яныш забыл свой пулемет на подъеме, когда он выдохся и отдал мне рюкзак. И пошел один за этим пулеметом. Только его не нашел, а «духи» его убили. Прямым попаданием в горло.
        — Отлично!  — оживился Зубов.  — И про вашего товарища напишем. Яныш его фамилия?.. Сделаем так: он прикрывал фланг вашей роты, отстреливался до последнего патрона…
        — Да он вообще не стрелял!  — перебил Гешка лейтенанта.
        Зубов придвинулся ближе к Гешке и нетерпеливо пояснил ему:
        — Да не пропустит цензура то, что вы мне рассказываете! Мы можем показать смерть солдата только в том случае, если она была сопряжена с геройским поступком. Понятно?
        — А если он еще ничего геройского совершить не успел, так про него уже написать нельзя?  — нахмурился Гешка.  — Он же не виноват, что его сразу убили!
        — Да я все понимаю,  — Зубов приложил руку к сердцу.  — Но вы и меня поймите. Вот дали мне задание про вас написать, а вы мне такого наговорили, что в жизни никто в печать не пропустит. А что пропустят — я знаю, не первый раз про «афганцев» пишу. Вот я вам предлагаю свою схему, а вы упираетесь.
        — Жора,  — Гешка повернулся к окну.  — Может быть, ты что-нибудь о себе расскажешь?
        — Нет, уволь,  — коротко ответил Жора и закрыл лицо журналом.
        Абдуллаев спал или же притворялся спящим.
        — Нет, мне нужны только вы, товарищ Ростовцев.  — Лейтенант даже вспотел, перелистывая свой блокнот.  — Еще один вопросик. О чем вы думали, когда вели неравный бой с душманами?
        Гешка вздохнул, опустил глаза. Он почувствовал, что сильно устал.
        — Ну, вспомнили?  — спросил Зубов, будто моля о пощаде.
        — Я думал о том,  — выдохнул Гешка,  — что человек рождается для долга, и в этом высший смысл его жизни.
        — Так,  — кивнул Зубов и стал быстро записывать Гешкины слова в блокнот.  — И в этом… высший…
        — Смысл его жизни,  — подсказал Гешка, ложась на койку.
        — Смысл его жизни,  — повторил Зубов и поставил точку.  — Отлично получается. Если вы не возражаете, этими словами мы и закончим очерк.
        — Не возражаю,  — ответил Гешка.
        — Я напишу очерк, но перед тем как засылать его в набор, покажу вам. Хорошо?
        Гешка скривил рот:
        — Да можете не показывать.
        Когда лейтенант вышел, Жора зевнул и сказал Гешке:
        — После таких корреспондентов забывать начинаешь, что с тобой на самом деле было.

* * *
        Они сидели в холле. Гешка прижимал к себе кулек с апельсинами и не мог смотреть в глаза матери. «Знает ли она о письме?  — думал он, почти не слушая ее.  — Может, рассказать все? Приврать, что не успел отправить, что совсем забыл о нем?..»
        — Не пойму, что с твоим отцом происходит,  — говорила мать, стараясь поймать взгляд сына.  — Из-за чего-то сердится он на Евгения Петровича, ни напишет, ни позвонит ему. Я спрашивала, но он ничего мне не сказал. Разве Евгений Петрович виноват в том, что с тобой случилось, Гена?  — И снова заглядывала ему в глаза.
        Гешка машинально кивал, чувствуя, как полыхает жаром его лицо. «Письмо у отца!» — вдруг подумал он, и от этой мысли ему не стало хватать воздуха.
        — Что с тобой?  — мать с беспокойством взглянула на Гешку и провела рукой по его щеке.
        «Он читал письмо!  — орал в уме Гешка.  — И теперь будет мстить ему… Объяснительная! Вот для чего нужна была ему моя объяснительная…»
        — Мама,  — тихо сказал Гешка, уставившись на апельсины.  — Мама…
        Комок застрял в его горле. Он ничего больше не смог сказать, вскочил со стула и быстро пошел по коридору.
        Утром Наденька вместе с таблетками передала Гешке маленькую записочку.
        — Какой-то сержант на КПП оставил, просил передать.
        Гешка развернул листок и впился в него глазами.
        «Геша! Передаю тебе это письмо с Игушевым, он обещает быть в Москве. Меня увольняют из армии, ставят в вину Яныша и тебя. Ладно, бог с ней, с армией, пойду в ПТУ военруком. Спрашивал у Кочина, кому я мешаю в этой жизни. Кочин не знает, говорит, что приказали из Москвы. Ему тоже сейчас хреново, готовится к заслушиванию в округе. Слышал краем уха, что на него телегу накатали о бардаке в полку и издевательствах в хозвзводе. Может, я чего-то не понял, но вроде бы телега за твоей подписью. Я о тебе не думаю ничего плохого и верю, что… (зачеркнуто). Поправляйся! Может, когда-нибудь свидимся. В. Гурули».
        Гешка прочитал записку трижды, потом рванулся к столику дежурной сестры, позвонил на проходную.
        — Сержант Игушев уже ушел? Он только что передал записку в хирургическое… Уже давно?..
        Гешка ходил по коридору от окна к окну, тер ладонью лоб, стараясь собраться с мыслями. «Я ведь ничего не писал о хозвзводе,  — думал он.  — Это может подтвердить Жора. Почему там думают на меня?»
        — Тебе привет от Тамары,  — сказала Гешке мать. Они ходили по заснеженной дорожке вдоль госпитального корпуса. Гешка поднял воротник халата, шапку натянул на самые уши. Мать холода как будто не замечала.  — Давай сядем,  — сказала она, смахнула перчаткой снег со скамейки, достала из сумочки сигарету.  — Она недавно мне звонила, спрашивала, как ты себя чувствуешь.
        — Лучше бы не спрашивала, а пришла.
        — Я ей так же и ответила… Ты ее все еще любишь, Гена?
        Гешка втянул голову в узкий воротник, взглянул на мать — серьезно ли она спрашивает. Мать не смотрела на него.
        — Не знаю… Но я все время о ней думаю,  — признался Гешка.
        — И ты сможешь ее простить?
        — Но она мне ничего и не обещала!
        Мать улыбнулась краешком губ.
        — Ты уже защищаешь ее… Значит, давно простил.
        Она глубоко затянулась, вздохнула.
        — Ты прав. Прощать надо, Гена. Особенно близким и дорогим тебе людям.
        — Кому?  — едва слышно спросил Гешка и почувствовал, как у него начинает неметь спина.
        Мать повернулась к нему, поправила на его шее воротник халата.
        — Ну, скажем, ты — отцу. А я — тебе.
        Гешке показалось, что его сердце остановилось в груди. Он забыл о холоде. Стыд, боль, любовь переполняли его всего, а мать по-прежнему оставалась спокойной, и глаза ее излучали улыбку и тепло. «Всем простить»,  — повторил он про себя, поднял глаза, сжался в комок, словно замахнулся на себя ножом, и спросил:
        — Мам, а Кочин… я хотел спросить, мой отец… в смысле… Ты его любишь?
        Мать кивнула, мол, я услышала и поняла твой вопрос, прижала Гешкину голову к груди.
        — Люблю тебя, Гена. Ты — самое дорогое, что у меня есть. Запомни это и больше ни о чем меня не спрашивай…
        Когда Абдуллаеву разрешили покидать пределы койки, Гешка вывез его в госпитальный двор. Расим попросил остановить коляску за большим сугробом и оттуда долго смотрел, как вокруг заснеженной клумбы гоняются на таких же колясках двое безногих. Минут через десять они заметили Расима, не спеша подкатили к нему, встали по обе стороны его колес.
        — Миша,  — представился один и протянул Расиму руку.
        — Сережа,  — сказал второй.
        Гешка отошел, чтобы не мешать их разговору.
        Однажды после обеда Жора прогуливался по палате, опираясь о спинки стульев. Абдуллаев спал, а Гешка читал, потому сразу и не понял, что случилось.
        Жора шаркал-шаркал тапочками по полу, а потом потихоньку опустился на стул, положил руки на стол, а на них — голову. Наступившая тишина насторожила Гешку. Он повернул голову, взглянул на Жору и похолодел от страха: так он был похож на сидящего под валуном Яныша. На крик прибежали врачи; за руки и ноги вынесли Жору из палаты. Через полчаса Гешка узнал у Наденьки, что у Жоры остановилось сердце, и целая бригада врачей в реанимации пытается запустить его снова.
        Жору «вытащили», как немногословно рассказала медсестра, но в палату его не вернули, и Гешка никогда больше его не видел.

* * *
        В середине января Гешку комиссовали из армии и выписали из госпиталя. Домой он ехал на служебной отцовской «Волге».
        Уже на третий день Гешка почувствовал, что жить в квартире отца он больше не может. Но не квартира была тому причиной. С отцом Гешка встречался лишь за ужином, и там все их общения сводились к нескольким ничего не значащим фразам. Как-то отец осторожно напомнил Гешке, что тому надо готовиться к экзаменам в институт. Гешка вдруг вспылил, стал нести какую-то чепуху о том, что ему все надоело, что он хочет вернуться в разведроту и дослужить, что должен отомстить за Яныша… Отец после этого валидол принял, ссутулился, совсем перестал быть похожим на генерала. Гешка чувствовал себя виноватым, но виду не показывал. Как-то он попросил у отца денег на поездку в Сачхере.
        — Зачем тебе в Сачхере?  — насторожился отец.
        — Я должен разыскать Гурули.
        — Это что, так срочно?
        Отец молча надевал перед зеркалом шинель и папаху, молча застегивая золоченые пуговицы с выпуклыми гербами, и казалось, что он всецело поглощен этим занятием.
        — Давай поговорим о Сачхере вечером,  — наконец сказал он и быстро вышел из дому.
        Через час зазвонил телефон. Гешка схватил трубку, он почти был уверен, что это отец, что сейчас он скажет насчет билета в Тбилиси, но в трубке раздался незнакомый голос:
        — Ты уже вернулся, генеральский отпрыск?
        — Кто это?  — раздраженно спросил Гешка.
        — Спустись вниз, узнаешь.
        «Брат Сидельникова»,  — вспомнил Гешка и устало произнес:
        — Отстань от меня.
        — Тебе будет очень больно,  — пообещал голос.
        — Я знаю,  — ответил Гешка и положил трубку.
        За ужином отец сказал:
        — Я звонил твоему хирургу, он строго-настрого запретил всякие поездки. Полный покой! Никаких нервных и физических нагрузок.
        Гешка перестал есть. Он опустил вилку и хотел уже было возразить отцу, что прекрасно себя чувствует, как отец добавил:
        — Наверное, тебе будет лучше у меня на даче. Поживи там недельку, а потом посмотрим… Собирайся, Саша заедет через час.
        Гешка не стал спорить…

* * *
        На даче он заложил камин поленьями, откупорил бутылку вина и, глядя в огонь, просидел в кресле до глубокой ночи.
        Утром он обнаружил исчезновение своей дубленки и сапожек. «Саша незаметно вчера увез,  — понял Гешка после долгих и бесплодных поисков.  — Домашний арест. В тапочках, конечно, я далеко не уйду».
        К обеду прапорщик приехал снова, привез полный пакет продуктов. Геша попросил его вернуть одежду.
        — Нет, не могу,  — отказался наотрез Саша.  — Твой батя меня повесит, если узнает.
        — Тогда вообще не приезжай!  — обозлился на него Гешка.  — И передай моему бате, что я никого не хочу видеть, понял? Если привезешь опять эту дурацкую жратву, все выброшу в сортир!
        — Придурок,  — буркнул Саша, сел в «Волгу» и уехал.
        Гешка позвонил Тамарке. Услышав ее голос, он невнятно спросил, до которого часа работает прачечная. Тамарка не узнала его, зло фыркнула: «Номер аккуратней набирай, чайник!» — и положила трубку. Второй раз он позвонил поздно вечером. Трубку поднял отец.
        — Откуда мне знать, где ее носит!  — ответил он, когда Гешка поинтересовался, где Тамара.  — А кто ее спрашивает?
        Гешка ответил: «Фарцовщик».
        Утром он звонил опять.
        — Это снова ты, фарцовщик?  — с легкой иронией спрашивал его Тамаркин отец.  — Передать что?
        — Пусть позвонит,  — и Гешка продиктовал телефон.
        До трех ночи Гешка кидал с дивана грецкие орехи в старую отцовскую папаху. Голубенький телефон, замаскированный между книг, казался слепым из-за отсутствия на нем цифрового диска. Гешка знал, что этот телефон напрямую связан с АТС Главного управления кадров. «А что я ему хочу сказать?» — думал Гешка, запуская очередной орех в папаху.
        Он сел у камина, положил блокнот с позывными коммутаторов на колени, стал перелистывать. Вот она, цепочка совсем не связанных по смыслу слов: «Лаванда» — «Опера» — «Каньон»… В конце цепочки фамилия — Кочин. «Наверное, отсюда отец и звонил мне»,  — подумал Гешка.
        Он прокашлялся, подержал руку на трубке с минуту, успокаивая дыхание. Затем рывком поднял ее и прижал к уху. Через минуту заспанный женский голос ответил:
        — «Лаванда»! Говорите!
        — Это генерал Ростовцев,  — низким тенором сказал Гешка.  — Мне срочно нужна «Опера».
        — Соединяю…
        Дорога открылась. Гешка вместе с телефоном, камином, дачей мчался со скоростью света далеко-далеко на юг, в Афган.
        — «Опера»! Это генерал Ростовцев. Мне «Каньон»!
        — Соединяю…
        — Соединяю…
        — Соединяю…
        Из этих звеньев строился невиданной длины мост. Его строили неизвестные Гешке люди, и каждый отвечал только за свой участок. Поэтому никто, кроме главного комбинатора — Гешки, не знал, куда, к кому тянут этот исполин.
        Женские голоса закончились, начались мужские. Они были где-то очень далеко, оттого звучали приглушенно.
        — Говорите?  — вмешивались ближние женщины.
        — Да! Да!  — кричал Гешка, боясь, что кто-нибудь из связисток спросонок выдернет штекер из гнезда и эта хрупкая невидимая нить оборвется раньше времени.
        Наконец ответил позывной полка. Стискивая вспотевшей рукой трубку, Гешка прокричал:
        — Мне подполковника Кочина! Модуль!
        Коммутаторщик не торопился выполнять просьбу.
        — Кто спрашивает?
        — Генерал Ростовцев,  — отработанной интонацией ответил Гешка и добавил: — Из Москвы!
        — Вызываю,  — устало ответил солдат.
        — Говорите!  — воткнулись любопытные голоса.
        — Слушаю,  — раздался между ними голос Кочина, будто командир полка был в окружении телефонисток.
        Слишком родным и близким показался Гешке этот голос. Настолько близким, будто Кочин стоял рядом и смотрел в Гешкины глаза. «Это я, ваш сын»,  — хотел произнести Гешка, но горло вдруг свело судорогой. Гешка не выдержал, опустил трубку на телефон, прижал ее покрепче, закрываясь от Кочина тысячами километров, горами, песками, туманами, стенами отцовской дачи…
        Он сидел у камина, глядя на обернутые в огонь поленья, и представлял, как Кочин недоуменно смотрит на онемевшую телефонную трубку, как звонит коммутаторщику и выясняет, кто его разбудил, а коммутаторщик оправдывается, что звонили из самой Москвы, некто генерал Дроздовцев или Простовцев, и Кочин, конечно, догадывается, о каком генерале речь, и до самого утра не будет спать, а думать про Гешкину маму, про когда-то веселого выдумщика и балагура Леву Ростовцева, про письмо, которое передал для Любови Васильевны, «милой Любы», и о том, что жизнь чертовски запутана и драматична.
        Утром сквозь сон Гешка услышал, как у ворот остановилась машина, как хлопнула дверца, как завизжали колеса о дорожную наледь. «Это Саша,  — подумал Гешка, но не открыл глаза.  — Может, привез все-таки шмотки?»
        Он проспал, как ему показалось, еще несколько часов и, когда сдвинул вниз край одеяла и посмотрел на свет божий, то увидел Тамару. Она стояла спиной к нему и трогала корешки книг на полке. Дубленка ее лежала на кресле, как худое мохнатое животное. Под каблуками сапожек чернели лужицы растаявшего снега.
        — Привет,  — буркнул ей Гешка и прошлепал в душевую.
        Тамара сидела у камина, где еще светились угли, покачивала красивой ножкой в высоком сапожке и листала какой-то путеводитель. Гешка вернулся к дивану, сел и стал натягивать на ноги джинсы.
        — Тебе по ночам не холодно?  — спросила Тамара.
        — Я по ночам у камина сижу. Если сделать одну хорошую закладку, то можно окна открывать.
        — Ты растолстел,  — сказала Тамара, глядя, как Гешка втягивает в себя живот, застегивая верхнюю пуговицу джинсов.
        — Это в госпитале. Там хорошо кормили.
        — У тебя уже все зажило? Не больно? Покажи ранку!
        Она встала, подошла к нему.
        — Вот,  — Гешка показал пальцем на ключицу. Тамара встала на цыпочки, скосила глаза, обвела ноготком вокруг розового рубчика.
        — Так интересно… Только как же это тебя угораздило туда загреметь? Не хватило возможностей у твоего папика, что ли?
        Гешка вдруг обхватил ее одной рукой за спину, другой — за затылок и прижал к себе.
        — Покалечишь, амбал!  — забеспокоилась Тамарка, но не сделала попытки высвободиться.
        — Ты почему сбежала с финала?  — спросил Гешка.
        — Меня купили, Геш.
        — За дорого?
        Тамара пожала плечами.
        — Не очень… Я в Германию ездила. Балдежная была поездка!.. Хочешь, скажу по-немецки «Принесите бутылку вина»? Бринген зи мир айне фляше вайн…
        — Зачем ты приехала, Тома?
        Она стала смотреть на стены, на потолок, как школьница на классную доску с запутанным уравнением; это была не игра. Тамарка в самом деле не знала, что ответить.
        — Когда ты был,  — медленно говорила она,  — мне было все равно, уедешь ты или нет. А когда тебя не стало, то… то…
        Она не смогла назвать словами то, что испытала с отъездом Гешки, махнула рукой, подошла к камину за сигаретами.
        — Геш, давай не будем друг перед другом оправдываться?
        — Давай,  — согласился Гешка.
        — Тем более что я несчастная, и мне ужасно плохо жить на этом свете,  — добавила она, прикуривая сигарету.  — Вот был бы у тебя миллион рубчиков, что бы купил себе на эти бабки? Машину к старости?  — очередь раньше бы не дошла. Дерьмовые кооперативные тряпки? Рыбные консервы? Ну, что бы ты себе купил?
        — Рыбные консервы,  — согласился Гешка.
        — Вот видишь,  — вздохнула Тамарка,  — мне тоже только консервы достаются. Хоть матушка-природа внешностью не обидела, и денег можно намести целую кучу — вон, небритые вонючки толпами стоят у ресторанов, штуку за ночь предлагают, но не больше этого, Гош. Отдавай себя в их засаленные пальцы и под слюнявые губы, как петушок на палочке, и представляй, что счастлива… А ведь хочется это счастье лопатой грести, раз повезло. Но жизнь летит, второй не обещают…
        — Давай поженимся, Тамара,  — перебил ее Гешка, и слова эти прозвучали без напряжения, потому что вышли как бы сами собой. А Тамарка, наверное, не сразу поняла, о чем сказал ей Гешка; слова эти никак не клеились к их разговору, будто не подходили ни по качеству, ни по размеру.
        — Поженимся?  — переспросила она, сделала недоуменное лицо, будто Гешка ляпнул какую-то неприличную глупость. Сигарета в ее руке рисовала дымчатые иероглифы.  — Почему мы должны жениться?
        — Будем здесь жить. Порученец папика натаскает продуктов. И никого больше не будем видеть.
        Тамара пожала плечами, закачала ножкой.
        — Для этого вовсе не надо жениться… Ты, Геша, меня раньше времени хоронишь. Я не хочу замуж. Разве тебе мало того, что мы вместе?
        — Мало,  — кивнул Гешка и, чтобы Тамара не видела его лица, присел у камина, снял с крючка кочергу, сунул ее в угли.
        Огонь замерцал искрами.
        Рядом с Гешкиным плечом пролетел окурок, нырнул в пламя, засветился, растворяясь в углях.
        — Ладно,  — сказала Тамара,  — тогда я тебя обрадую.
        Гешка изо всех сил делал вид, что занят углями.
        — Могу предложить за смехотворную цену штатовскую «варенку» под вельвет. Последний писк моды. Я бы себе оставила, но куртка в плечах великовата.
        Гешка грохнул кочергой по поленьям. Над дымоходом закружился рой огненных мух, и клуб дыма мячом выпрыгнул из камина в комнату.
        — Чего ты молчишь?  — Тамара коснулась кончиком сапожка его плеча.
        — Думаю.
        — О чем?
        — Мне нужны теплые вещи… Я не могу даже выйти отсюда.
        Тамара поняла его по-своему:
        — Нет, сейчас у меня ничего теплого нет. Весной, если хочешь, попробую достать тебе канадскую «аляску».
        — Тамара!  — с болью в голосе сказал Гешка.  — О чем ты говоришь? Мне наплевать на твои «аляски», я люблю тебя! У меня, кроме тебя, больше никого нет! Ни роты, ни командиров, ни друзей. Даже отца у меня нет…
        Он швырнул кочергу на решетку, встал и повернулся к Тамаре.
        Он не узнал ее. У Тамары было лицо пассажирки вечерней электрички, с которой пытается завязать знакомство случайный попутчик.
        — Ты очень изменился после своего дурацкого Афгана,  — совсем тихо сказала Тамара, глядя на огонь.  — Мы так не договаривались…
        «Я уже все сказал,  — думал Гешка торопливо, как стоматолог успокаивает пациента, показывая ему выдранный зуб.  — Я все сказал. Больше ничего говорить не надо».
        Уходя, Тамара попросила, чтобы Гешка ее не провожал.
        — Не выходи, на улице сильный мороз, застудишь рану.
        Она подставила ему щечку для поцелуя и, застегивая на ходу дубленку, побежала по утрамбованной дорожке на станцию.
        Гешку так сильно знобило, что он включил газовую колонку, встал под горячий душ и стоял бы под ним, наверное, до самого вечера, если бы не телефонный звонок.
        Звонил генерал Ростовцев.
        — Гена, сынок! Как ты отдыхаешь, как твое самочувствие?  — Голос у него был совсем не генеральский, а старческий, каким разве что сетуют на бедную пенсию.  — Я с Сашей послал тебе колбаски и молочного кое-что…
        Было время, когда он представлялся Гешке высоким-превысоким. Он ходил в начищенных до блеска сапогах, поскрипывая ими и портупеей. Он разговаривал с другими офицерами ровным и холодным голосом, а те обращались к нему сдержанно-почтительно. Разве что Кочин, дядя Женя, говорил с отцом на равных. Когда он приходил к ним, мать стелила в прихожей два маленьких половичка; Евгений Петрович, не снимая сапог, становился на них и скользил по паркету в комнату. Сажал Гешку на колени и начинал что-то рассказывать про танки, пушки и самолеты. И Гешка так был увлечен этими рассказами, что не замечал ни горящих любовью глаз Кочина, ни быстрого и тихого прикосновения его руки к руке матери. Он так и не научился понимать родителей. Они были для него чем-то вроде живой семейной фотографии, где женщина сидит, мужчина стоит, опустив руку ей на плечо, и бесстрастные их лица насыщены благополучием.
        …Генерал продолжал говорить по телефону без пауз и не задавая вопросов, боясь, что если он замолчит, то наступит тишина.
        — Я вот еще по какому поводу, сынок,  — говорил он.  — Идея у меня возникла, хочу посоветоваться с тобой… Что, если мне уволиться из армии? Весной набьем карманы деньгами и отправимся вдвоем путешествовать, а?..
        «Как мы с ним одиноки»,  — подумал Гешка и от нахлынувшей жалости к отцу смог лишь тихо выговорить:
        — Надо подумать…
        Он дрожал, потому что стоял у телефона совсем мокрым; он выскочил из душевой, не успев вытереться.
        — Мне уже пятьдесят пять, хватит, наверное, лямку тянуть…
        О чем говорил генерал? При чем здесь пятьдесят пять лет? Гешка переступал босыми ногами по полу, прижимал локти к груди, его трясло, как в лихорадке.
        — …Можем с тобой маленькую яхточку зафрахтовать. Наймем двух матросов, прикинем маршрут, скажем, вдоль берега Крыма. Как идейка?.. Могу на март устроить тебе Финляндию или лыжный стадион в Инсбруке. Выбирай!
        «Папа, родненький,  — мысленно говорил Гешка,  — устрой мне лучше разведроту, устрой Кочина, устрой Витьку Гурули, Игушева, и живого Яныша, и Лужкова…»
        Его начинала выгибать судорога. Плечо с фиолетовым рубцом горело огнем, будто на него сыпанули совок углей из камина. А руки дрожали так, что трубка билась о подбородок. Гешка согнулся пополам, но боль с плеча уже перешла на все тело, и он встал на колени, насколько хватало провода, скрючился, как от удара в живот. «Что ж это со мной, что ж это?»
        Сын стоял перед отцом на коленях. Стриженая голова. Опущенные плечи. Голые пятки…
        — Геша! Геша!  — кричал отец в трубку.  — Почему ты молчишь? Ты слышишь меня, алло?!
        «Ты сильный, ты всемогущий! Верни меня к ребятам, я выносливый, я три рюкзака на себе согласен нести. Позвони врачам, они признают меня годным к службе. Я вымолю прощение у Кочина. А для Рыбакова все девизы наизусть выучу. И ту девчонку, что загорать ходит, разыщу. Пусть врежет мне по роже — ей приятно, и мне легче станет. А лейтенанту тому надо сказать, что я дурак, потому и шутки у меня дурные, и пусть он ту девчонку в жены берет и даже не задумывается. А с Витькой Гурули хоть каждый вечер купаться ходить буду, даже в самую холодрыгу… Что мне холод? Плевать! Я, как Яныш, могу на Эльбрус голым взойти… Доказать?.. Кому доказать?..»
        Трубка лежала на полу и пикала, будто считала секунды. Гешка с трудом распрямил ноги, поднял руки вверх. Боль не отпустила, а дрожь стекла в колени, и теперь каждый шаг давался ему с трудом.
        Он обвязался полотенцем и, придерживаясь рукой за стену, вышел в коридор, толкнул ногой дверь.
        Ослепительно белый свет облил его с ног до головы, и Гешка зажмурился на мгновение. Наледь на крыльце таяла под его пятками, и было щекотно. Гешка стиснул зубы и сделал первый шаг. Снег вовсе не был мягким и бархатистым, каким он казался из окон дачи. Гешке показалось, что тысячи иголок впились ему в ноги. Он сделал второй шаг, третий…
        Насыпало по колено. Снег от мороза стал сухой и колкий, как металлические опилки. Вот и ветви старой яблони обвисли под его тяжестью. Гешке пришлось наклонить голову, чтобы пройти дальше. «Плевать, плевать,  — бормотал он.  — Мы тоже многое можем… Мы тоже…»
        Он повернулся лицом к домику, развел руки в стороны и упал на спину, как в пуховую перину.
        Небо стало маленьким, овальным, как если на него смотреть из иллюминатора самолета. Старая яблоня черной молнией делила небо на битые куски. Мелкие снежинки отвесно сыпались с него, но казалось, что они неподвижно висят в воздухе и прямо на них плавно летит земля. Если бы Гешка приподнял голову, то с удивлением бы увидел, что снежинки лежат на его бледно-розовой груди и не тают. Но Гешка смотрел на старую яблоню. Она тряслась от холода, тихо всхлипывала и шмыгала черным сучковатым носом. А рядом стояла Тамара, поглаживая рукой шершавый ствол, и что-то шептала. Потом она сняла с себя дубленку и накрыла ею Гешку. Ему стало так тепло, что он тихо засмеялся, потянул на себя воротник, накрываясь с головой.
        И стало темно-темно…
        Третий тост
        Я не встречал в Афганистане человека, который бы признался в том, что не хотел туда ехать. Но были и такие, кто рвался туда словно на курорт.
        Перед отлетом «за речку» с нами, группой политработников, беседовал член военного совета ТуркВО. И вот в ходе беседы вдруг выясняется, что у одного офицера нет своей квартиры.
        — Отправляйте его документы обратно,  — сказал генерал начальнику отдела кадров голосом, исключающим всякие возражения.
        А офицер вдруг как вскочит со стула и криком:
        — Товарищ генерал! Разрешите сказать! Не нужна мне квартира! Для меня палатка в Афганистане — лучший дом. А жена всегда найдет где жить. У свекрови ее, то есть у моей мамы, две комнаты, целый батальон разместить можно. У жены еще подруга в исполкоме работает, ей квартиру пробить — раз плюнуть! Не отправляйте меня обратно! Я целый год спал и видел, как в Афган еду служить…
        В зале смеялись. Улыбался и строгий генерал. А бесквартирник все не унимался, и на его щеках заблестели капельки лейтенантского пота. Складно, однако, врал он про исполком и про двухкомнатную квартиру свекрови, где можно разместить целый батальон.
        Утром присмиревший и успокоившийся бесквартирник с двумя чемоданами, перевязанными проволокой, да загранпаспортом в кармане вместе с нами улетел в Кабул. Самолет он переносил плохо, его укачало, и по рампе он спускался пошатываясь. Два с половиной месяца спустя я случайно увидел его фотографию из личного дела. Лейтенанта убили в заурядной ночной засаде. Несколько пуль от крупнокалиберного пулемета «ДШК» попали ему в голову, отчего лицо превратилось в кровавое месиво, и возвратился лейтенант на родину в цинковом гробу с припиской «Вскрытию не подлежит».

* * *
        Советский гарнизон в Афганистане — это имитация жизни в Союзе, тех привычных, порою незаметных, само собою разумеющихся вещей, которые, к сожалению, невозможно было взять с собой. Каждый офицер имитировал что-то свое, самое близкое, но в целом это было одно и то же. Вечером, когда надо было связаться с начальником, коммутаторщику, сидящему на узле связи, неизменно говорили: «Квартиру подполковника Добровольского!» Или спрашивали у дежурного по политотделу: «Сергей Палыч уже ушел домой?» В обоих случаях подразумевалась всего лишь комната в общежитии — фанерном модуле, в котором сейчас отказались бы жить гастарбайтеры из Туркмении. Обустраивая комнаты, жильцы изощрялись как могли. Шикарнее всех жил медсанбат. Многие комнаты действительно напоминали союзные квартиры: палас на полу, на стенке ковричек, столик со скатертью, полутораспальные койки, «кухня», отделенная от жилой части фанерной перегородкой. Офицеры очень любили ходить в женский модуль медсанбата. Правда, это не всегда одобряло начальство, и в один прекрасный день у входа в женский модуль появился угрюмый часовой с автоматом. Зачем ему
нужен был автомат, никто не знал, потому как часовой ни в кого не стрелял и запросто мог пропустить внутрь офицера за пачку сигарет.
        В управлении нашей дивизии и соседнем мотострелковом полку жили скромнее. В каждой комнате — по пять-семь человек. Под койками громоздились чемоданы, бронежилеты, рюкзаки, «лифчики», ботинки и прочая военная амуниция. Грязные обои обклеены обычно фотографиями детей, женщин, вырезками из журналов или открытками типа «Одесса — город герой». Самые предприимчивые офицеры сбивали над своими койками каркас из реек, на который натягивали марлю,  — это была эффективная защита от мух. В темных коридорах — длинных и мрачных, как тоннели,  — по утрам и в конце дня шаркали шлепанцами полуголые офицеры, мускулистые, со смуглыми волосатыми торсами, с яркими полотенцами, обмотанными вокруг шей, говорили громкими голосами, тарабанили в двери соседних комнат, виртуозно, как официанты, носили раскаленные сковородки с шипящим маслом или трехлитровые банки с чаем. Почти из каждой комнаты доносилась музыка, хрипели Высоцкий и Розенбаум, звенели «Чингисхан» и «Сикрет-Сервис», пошлили Токарев и безымянные военные барды… В женском модуле музыка обычно звучала тише, зато коридор всегда был наполнен букетом кулинарных
запахов. Женщины редко ходили в столовую на ужин и предпочитали готовить сами.
        Иногда я завидовал жильцам этих захламленных, шумных модулей, похожих на муравейник. В отличие от них у меня не было своего «дома». Я спал в кабинете.
        Наша редакция была одной из двух каменных, а точнее, саманных построек в гарнизоне. Второе «капитальное» здание — гауптвахта — стояло в нескольких десятках метрах от убогого фанерного штаба и вызывало тихий трепет и почтение своими белоснежными дувалами.
        Мой начальник — Олег Шанин — тоже жил в кабинете. Он спал на самодельном диване, сколоченном из двух автомобильных сидений, иногда жарил что-то вкусное на электроплитке, по вечерам закрывался и никого не пускал в кабинет. Несколько раз я видел, как утром оттуда выходила красивая смуглая девушка.
        Как-то вечером Шанин зашел ко мне.
        — Ты одинок,  — сказал он мне, глядя из-под опущенной на самый нос панамы.  — У тебя еще нет здесь друзей. Тут всем трудно на первых порах. Идем ко мне.
        В уютном кабинете под кондером сидел финансист дивизии Валерий Беджанов и молча тарабанил пальцами по табуретке, не вынимая сигареты изо рта. Смуглая девушка жарила на электроплитке увядшие, похожие на ножки подосиновиков баклажаны. Время от времени она подходила к Шанину, брала его за руку и гладила ладонью его шевелюру, а он, будто не замечая этого, говорил тост про жен и детей. Она любила его? Или тост про жен воспринимала в свой адрес?
        Беджанов вскоре заскучал и ушел домой.
        И тогда мне впервые мучительно захотелось, чтобы тихо зазвучала музыка, чтобы в этом тесном кабинете начались танцы и смуглая девушка положила свои руки мне на плечи; чтобы тут, где водку пили из металлических кружек, натирали хлебные корки чесноком, где из пластмассовых тарелок ели бело-коричневую тушенку,  — чтобы здесь все было так же, как и там, в Союзе: и семья, и друзья, и красиво одетые женщины, и песни Антонова, и звон хрустальных бокалов…
        Я закрывал глаза и видел эти навязчивые баклажаны в кипящем масле, похожие на ножки грибов.
        Где-то за окном внезапно заглох движок, и комната погрузилась в темноту. Шанин зажег свечу. Девушка снова склонилась над сковородкой. Мы подсели к столу.
        — Третий тост,  — сказал Шанин.
        Я протянул свою кружку навстречу его, но Шанин резко отвел руку, избегая чоканья, и молча выпил.
        Потом мы вслух читали Вознесенского, девушка скучала. Наконец Шанин посмотрел на часы и стал убирать со стола. В тот вечер я долго не мог заснуть. Где-то гремели сапогами солдаты, трещали в унисон движки, гудели «вертушки», возвращавшиеся с задания.

* * *
        Афганистан щедр на солнце, но местные арбузы, продолговатые, похожие на гигантские огурцы,  — внутри бледно-розовые и почти не сладкие. Впрочем, офицеры в столовой уплетали их с большим удовольствием и просили добавки у высокой, как баскетболистка, официантки Любаши. Та закатывала глазки, вздыхала, в который раз повторяла, что «все съели», но добавку приносила. Вообще-то на столах редко когда оставались нетронутые порции. Даже жара не притупляла у людей чувство здорового аппетита. Многие офицеры после ужина уносили с собой в модули хлеб — продукцию полевого хлебозавода. Он всегда был свежим, пышным и очень вкусным. Его любили есть с тушенкой, сгущенкой или чесноком. Но полевой хлебозавод был известен не только вкусным хлебом, а также… Впрочем, об этом потом.
        Чеснока, кстати, я привез с собой килограмма два — так посоветовал в письме Марат Сыртланов, которого я сменил в Афганистане. По случаю его отъезда в Союз в кабинете сдвинули два стола, накрыли их газетами и выставили закуски — все те же тушенка, чеснок, хлеб и вместо гарнира — поджаренный лук. Вечер прошел весело, уютно и шумно. Марат знакомил меня с офицерами разных званий и должностей и говорил: «у этого будешь брать тушенку», «с этим пойдешь в разведку», «этот свозит тебя в дуканы», «у этого можно лечиться»… Взбудораженный, счастливый от такого изобилия всяких услуг, я не мог сразу запомнить эти лица и имена. С отъездом Марата все снова смешалось, спуталось, и я уже сам выбирал, у кого раздобыть тушенку, с кем идти в разведку…
        Как-то в редакционном дворе, под масксетью, собрались офицеры штаба на очередной банкет по случаю награждения кого-то орденом. Гости сидели за длинным столом, накрытым простынями со штемпелями, ели салаты и закуски, приготовленные целой бригадой женщин.
        Потом кто-то принес сверкающий никелем «Шарп», врубил музыку.
        Откуда-то из темноты появился Шанин и шепнул мне:
        — Танцуй, пожалуйста, с Гулей… И не давай никому ее приглашать.
        Я танцевал со смуглой, красивой Гулей и никому не давал ее приглашать. А когда танцы закончились и гости разошлись, Шанин вышел к обглоданному столу, вздохнул облегченно, обнял Гулю за плечи и спросил меня:
        — Ну и как? Тебе понравилась моя жена?
        Гуля не была женой Шанина, и я не знал, как ответить на этот вопрос.
        Я заметил, что Шанин был совершенно беззащитен перед начальством и не пытался возражать даже тогда, когда начальники были не правы. Он безукоризненно выполнял личные просьбы начальника политотдела и его заместителей, не имеющие ничего общего со служебными делами. Он печатал им поздравительные адреса и открытки, топил баню через день, накрывал стол. Он выполнял функции денщика и жертвовал своим достоинством, как только дело касалось личного достоинства Гули. И хотя жизнь его иногда подвергалась риску, больше всего он боялся, что кто-то начнет копаться в его личной жизни. Шанин был уязвим: в Союзе у него остались жена с дочерью.
        Как-то Шанин принес мне пачку копий наградных листов и попросил подготовить их к печати. Эти листы я несколько дней читал, как захватывающий роман.
        «АКРАМОВ НАБИ МАХМАДЖАНОВИЧ. Год рождения — 1957, таджик, член КПСС с 1980 года, старший лейтенант, командир роты.
        16 марта 1982 года старший лейтенант Акрамов Н. М. получил приказ блокировать выход банд мятежников из кишлака Шафихейль, где находился главнокомандующий исламским фронтом А. Хандар.
        Быстро приняв решение на бой, Акрамов занял с личным составом выгодную огневую позицию у реки. Мятежникам в количестве 42 человек во главе с Хандаром удалось прорваться. Сняв одну боевую машину пехоты с огневой позиции, Акрамов быстрым маневром отрезал путь отхода банды в горы. Подпустив банду на 50 метров к огневой позиции, он открыл кинжальный огонь по басмачам. Первыми выстрелами уничтожил двух гранатометчиков. Банда быстро приближалась, пытаясь окружить экипаж БМП.
        Проявив хладнокровие, героизм, мужество, отважный офицер забросал гранатами мятежников, лично уничтожил 12 из них. Пользуясь замешательством врага, вслед за разрывами гранат Акрамов поднял солдат в атаку и вступил в рукопашную схватку. В ней уничтожил главнокомандующего исламским фронтом Хандара и его личную охрану.
        В этом бою было уничтожено 36 мятежников, взято в плен 6 человек, большое количество оружия и боеприпасов, важные документы. Благодаря умелой организации боя подразделение старшего лейтенанта Акрамова потерь не имело.
        За мужество и героизм награжден орденом Красной Звезды, орденом Красной Звезды ДРА. Указом Президиума Верховного Совета СССР ему присвоено звание Героя Советского Союза».
        Я отложил листы и вышел из редакции во двор. Черные горы на горизонте, словно аппликация на синей бумаге, казались совсем плоскими. Протяни руку — порежешься об их края. Я еще не мог представить, что все, о чем читал, происходило не в далеком, недоступном мне мире, а здесь, рядом, под этим же небом, в этих очень близких и вполне реальных горах.

* * *
        Муха сделала последний круг и стала заходить на посадку. И когда она, чуть отдышавшись, стала протирать от пыли свои крылышки, ее неожиданно с резким свистом размазал по стене мой никелированный строкомер.
        Афганские мухи наглые, как сытые собаки. Их бесполезно отгонять от себя. Они не боятся ничего и умирают благородно.
        Тоска беспросветная!..
        На вертолетной стоянке я случайно познакомился с борттехником «Ми-24» Валерой Бикинеевым. Он сидел на рифленом полу крохотного салона и, обливаясь потом, зевал.
        Мы перекинулись ничего не значащими фразами, после чего Валеру уже невозможно было остановить. Он рассказывал мне о головокружительных полетах на караваны, о десантировании наших ребят в горы, о жутких обстрелах из ДШК, огонь которого сверху похож на звездное сияние сварочного аппарата. В течение часа Валера объяснил мне назначение всех рычагов, приборов, кнопок, индикаторов вертолета так толково, что я мог без труда повторить все сказанное.
        — А угнать вертолет один человек сможет?  — задаю провокационный вопрос.  — Я, к примеру?
        Нимало не удивившись вопросу, Валера ответил:
        — Ты через десять метров клюнешься носом в бетонку… Но я сейчас научу…
        Я готов был поклясться, что через час борттехник научит меня летать. У Валеры было среднее образование, но он мечтал о высшем.
        — Я тактику бабаев раскусил. В последнее время они стали хитрить: когда мы заходим по курсу на караван, они сгоняют верблюдов в кучу и подвязываются под них. Пулемет не берет: на каждом верблюде по полтонны тюков… Терпеливые животные! Стоят не шелохнувшись, даже если шерсть на них загорается… Один раз мы удачно метнули бомбу. Когда вышли с курса, то такое увидали! Повсюду красно-фиолетовое мясо, потроха еще конвульсивно дергаются.
        Я робко высказал мысль, что-де жалко животных. Но Валера на жизнь смотрел трезво.
        — Если верблюды навьючены бабаями, то это уже не животные, а средство передвижения противника. И их надо уничтожать. Вертолет ведь хрупкая птичка. Правда, если его прошивают из ДШК, то он редко когда рассыпается в воздухе. Обычно загорается и взрывается уже на земле.
        Валера — славный парень. Он внушал доверие, и я решился.
        — Возьми на караван… В газету про тебя напишу.
        Как ни странно, он сразу согласился, хотя и с оговоркой:
        — Ты знаешь, вертолетчики не любят случайных пассажиров. Мы называем их «черными кошками». Суеверие, что ли?.. Но так и быть, золотце! Попрошу командира.
        Он оглядел меня с ног до головы и добавил:
        — Бушлат с собой возьми, автомат, побольше патронов. Шлем я тебе достану, парашют возьму у ребят.
        Пришлось признаться, что ни разу с парашютом не прыгал. Не моргнув глазом, Валерий ответил:
        — Ничего, систему объясню в полете. Главное — хорошо нырнуть под крыло, чтобы не засосало, и раскрыть купол как можно позже. Меньше будет шансов, что подстрелят в воздухе…
        Утром я объявил Шанину, что отправляюсь на свой первый боевой вылет. Он пожал мне руку, потом обнял и сказал:
        — Ну, смотри там…
        Несмотря на сорокаградусную жару, я пришел на вертолетную стоянку в бушлате, с автоматом за спиной. Командир вертолета капитан Лукин пулей промчался мимо, кивнул в знак приветствия и скрылся под плексигласовым фонарем.
        — К запуску!
        Бикинеев тронул меня за плечо.
        — Ты извини, что я морочил тебе голову,  — сказал он, стараясь не смотреть мне в глаза.  — Час назад «полсотни шестой» борт прошили из ДШК… Опасно, золотце. Жизнь, конечно, говно! Так что сиди лучше на земле-матушке и пей шампанское…
        Я не стал смотреть, как вертолет отрывается от «земли-матушки», повернулся и, придерживая панаму на голове, пошел за ограду.
        «Пожалели мальчика!  — издевался я над самим собой.  — Поберегли… Надоело!»

* * *
        Пыль бушевала в воздухе, как пожар, неслась метелью над землей, наметала грязно-серые «сугробы», и в десяти метрах от себя ничего нельзя было увидеть, кроме раскачивавшихся на ветру тусклых лампочек.
        А под утро я впервые продрог и проснулся раньше обычного. За окном было удивительно тихо, и я не сразу понял, что не слышно привычного рокота и свиста вертолетных лопастей.
        Я отдернул занавеску и не поверил своим глазам: шел дождь, мелкий, осенний. Воздух был чистым и прозрачным, как отмытое оконное стекло.
        В этот же день в редакцию зашел капитан Рощин из разведбата. Представил мне его Шанин.
        — Возьми Андрея на засаду.
        Рощин взглянул на меня, оценивая. Я смотрел на разведчика честными глазами.
        — Возьму,  — не очень убедительно ответил Рощин.
        Я еще не видел войны, но она уже дразнила меня, показывая жуткий оскал, не давая прикоснуться к себе.
        — Выкинь это из головы!  — возмущался анестезиолог Саша Кузнецов.  — Сиди, успеешь!
        Два-три раза в неделю, в свободное от операций время, он приходил к нам. Подкрадывался к кому-нибудь на цыпочках со спины и закрывал глаза своими потрясающе чистыми ладонями. Он всегда удивлялся, как мне удается безошибочно его узнавать. Я пожимал плечами и не выдавал «тайны», что во всем гарнизоне только он шутил таким образом, и к тому же запах лекарств я улавливал раньше, чем Саня подходил ко мне.
        Иногда Кузнецов приносил спирт в бутылочке из-под физиологического раствора. Спирт его был по качеству несоизмеримо лучше, чем тот, который можно было раздобыть у вертолетчиков. Медицина!
        — Промоем печень, не будет гепатита,  — говорил Шанин, тут же разбавляя спирт водой.
        — Глупости!  — резко отвечал на это Кузнецов.  — Это я заявляю вам как врач! Никакой речи о прочистке печени быть не может. Это оправдание для пьяниц…
        Кузнецов замахивался на фундаментальное правило, в которое свято верили все «афганцы» — красные глаза не желтеют.
        Капитан Рамазанов — предыдущий редактор газеты — по специальности был ветеринарным врачом и тоже знал о бессилии спирта перед гепатитом. Но что касается строительства… В саманные стены редакции, сказал мне как-то Шанин, влито огромное количество спирта. Я не сразу понял эту метафору. В гарнизоне спирт был основной обменной единицей, жидкой валютой. За него можно было получить снарядные ящики для топки бани, солярку, уголь, краску, бумагу, цемент, «экспериментальные» бушлаты, запчасти для движка, дружбу многих людей и т. д. Рамазанов был всех умней и при помощи спирта редакцию построил из камней, обнес ее дувалом, провел воду, сложил баньку. Эта банька работала исправно года четыре, потом прогорела, перестала держать тепло, и ее разобрали. Своя баня при редакции — это был предмет роскоши и законной гордости. Нам завидовали. В этой бане регулярно мылись начальники — индивидуально и с девушками, хлестали друг друга эвкалиптовыми вениками члены всяческих комиссий, ее помнят ташкентцы, киевляне и москвичи, проверяющие, члены Центрального Комитета компартии, корреспонденты центральных газет и
телевидения, писатели, артисты, певцы.
        Мы с Шаниным любили париться зимой. В феврале восемьдесят четвертого было на редкость холодно и многоснежно. Распарившись до непристойной красноты, мы выходили во двор. От нас валил густой пар, как из труб ТЭЦ. Мы как угорелые носились по сугробам, падали в снег и орали во всю глотку: «Дневальный! Одежду украли!» Озябший солдат выбегал во двор и смотрел на нас обалдевшими глазами.
        Иногда действительно было весело…
        Сенсационная новость, о ней говорили как о забавном происшествии: пьяный прапорщик, озверевший от ревности, бросил в окно женского модуля гранату.
        Во избежание подобных недоразумений мужчины гарнизона старались своевременно обозначить «занятых» женщин. Их фамилии в этом случае никакой роли не играли и безболезненно подменялись предупреждающими псевдонимами: Лена Рищучка, Таня Валеркина, Любаша Старлея Из Разведбата… Иногда можно было слышать: «Ирка Нашего Энша сегодня в Кабул улетела!» При этом собеседники понимающе ухмылялись: в кабульский госпиталь летали делать аборт.
        У темноволосой Гули из политотдела «псевдоним» был простой — ее называли по фамилии Шанина, будто она и вправду была его женой. Шанин не выносил косых взглядов и перешептываний за спиной. Он не ходил в столовую, питаясь «подножным» кормом, никогда его не видели на киносеансах в Доме офицеров, в общежитии; с малознакомыми посетителями он вел себя сдержанно, даже недоброжелательно и всем своим видом подчеркивал, что не хочет иметь ни с кем никаких дел. Как-то он сказал: «Афганистан меня не любит. Я это чувствую».
        Впрочем, трудно сказать, были ли вообще такие, кто чувствовал, что симпатичен Афганистану. Зато два местных самых богатых дуканщика — Паленый и Мирзо — нам всегда были рады. Афганцы почти не заходили в их дуканы: не всем те товары были по карману. Так что основными клиентами были мы, «шурави». По разнообразию ассортимента и культуре обслуживания два крохотных дукана намного превосходили бывшие советские универмаги. Дуканщики конкурировали между собой, перехватывая покупателей друг у друга. Паленый (его прозвали так за огромное иссиня-черное пятно на пол-лица) был наглее и опытнее Мирзо. Он делал бакшиши (дешевые подарки: авторучки, жвачки, презервативы), аккуратно упаковывал покупки в пестрые кульки с изображением попы в джинсах, угощал сигаретами и ругался матом. Правда, его хитрая щедрость ограничивалась табличкой на витрине, где корявыми буквами было написано по-русски: «Чеки и афгани в долг не даем».
        Скромный Мирзо тосковал в своем пустом дукане, тупо глядя на наши бронетранспортеры.
        До сих пор не могу понять, как два маленьких дукана в убогом городишке на протяжении восьми лет обеспечивали офицеров и служащих нашего гарнизона теми товарами, коих желали их души. Магазин Внешпосылторга, расположенный на территории гарнизона, торговал лишь сладостями и фурнитурой для военной формы. А дефицитные продукты выдавали лишь согласно спискам, да и то по праздникам. Огромная страна не могла вдоволь накормить своих воинов, посланных на смерть.

* * *
        Война похожа на болезнь. С высоты птичьего полета ее не так просто разглядеть. Чтобы поставить диагноз, нужен как минимум бинокль. Симптомы — черные пятна выгоревшей травы, кляксы бомбовых воронок, столбы дыма, муравьиная суета людей — с борта вертолета кажутся безобидными и ничтожно мелкими в сравнении с величественной панорамой зеленых долин, гладкозамшевых гор, изумрудных квадратиков полей. Кажется, останови на минуту двигатель вертолета — и услышишь густую, божественную тишину, пронизанную, как прожилками, петушиными криками, мычанием коров, блеянием, чириканьем, велосипедным звоном и другими натуральными звуками человеческого бытия… Но две пары «Ми-24» шли по курсу на цель.
        Я сидел в голубом бушлате и с неговорящим шлемофоном у распахнутой створки и смотрел на млеющую в теплой дымке землю-матушку. Валерка Бикинеев все-таки оторвал меня от нее. И с этой землей нам предстояло драться.
        Серенький дувал у реки, похожий на замусоленный коробок спичек, пускал в нас солнечный зайчик. Желтая звездочка трепыхалась, как пламя на ветру. Маленькая, холодная звездочка передавала нам привет, старалась задеть своим смертельным лучом днище вертолета.
        Пол вдруг провалился куда-то вниз, задрожал, заскрежетал. С чудовищным ревом вырвались из своих черных гнезд ракеты и красным роем устремились к земле. Вертолет выпустил когти, спасая себе жизнь.
        — Ты побелел!  — заорал Валерка.  — Я не предупредил тебя!..
        Ничего не понять! О чем он меня не предупредил?
        Второй заход на цель, снова пикирование. Стоит, как стояла, мычащая, звенящая, кукарекающая земля. И звездочка не гаснет, моргает колючим кристалликом огня. Бикинеев на коленях скользит к пулемету, который крутится на створке, как флюгер, прижимается к тяжелому казеннику грудью и дрожит вместе с ним. По рифленому полу катаются пустые горячие гильзы, похожие на сбитые кегли.
        Отход.
        Сквозняк слизывает пороховой дым из салона. Валерка прижал ладонь к горлу и что-то говорит. Его голоса не слышно, только губы шевелятся.
        Третий заход. Бикинеев что-то орет, но командир не оборачивается, крутит головой, вверх и по сторонам. Под каблуками скрежет гильз. Пулеметная лента, как обрывок бумаги, колышется на ветру. Грохот, рев, визг, треск. Ракеты проносятся мимо створок, как ночные огни в окнах скорого поезда. Беззвучно отрывается бомба, медленно, как кит, разворачивает серебристое тело и уходит в дымку. Она падает ватно, будто и в самом деле в толще воды. Она летит мучительно долго, словно остановилась над самой землей. А потом — огненный шар, обрамленный черной бородой…
        Четвертый заход. Холод и жара. Валерка корчится у пулемета, лицо его неузнаваемо исказилось. Он срывает перчатки с рук и скалит зубы. Вертолет подпрыгивает, как на ухабах, ложится набок. В салон врываются дикие тени. Они пляшут вокруг нас юлою, они мельтешат, как кадры в старом кино. Хочется кричать. Идиотское состояние — хочется кричать во всю глотку.
        Внизу ветер уносит дым пожарища. Черные воронки смотрят на нас пустыми глазницами. Это все, что осталось от звездочки. Мы возвращаемся.
        Жестока война: чтобы ты продолжал жить, кто-то должен умереть…
        Когда спрыгнул на землю, лопасти уже тихо покачивались над вертолетом, как хрупкая, невесомая паутина.
        — А ведь страшно, Валера, да?
        Бикинеев хвастун. Он, как сытый кот, зажмурил глаза, скривил тонкие губы:
        — Летать вообще страшно. Что здесь, что дома.
        — И все же предпочтительнее дома, правда?
        — Понимаешь, золотце, мы тут как врачи. Велено геморрой лечить, значит, будем лечить.
        Я не успел отойти от вертолета. Внезапно на «уазике» подъехал комэска, подскочил к Лукину и Бикинееву и что-то сказал им резким тоном. Я услышал только: «А если б грохнулись, кто отвечал бы за него?..»
        «Пугает, дятел!  — зло думал я, вышагивая по железному настилу рулежки.  — Ребятам ни за что ни про что вставил…»
        Я, непонятно почему, чувствовал себя чуть ли не на равных с комэской…
        Ровно через год в таком же вертолете сгорел мой коллега военный журналист Валера Глезденев.

* * *
        Легкомысленно воспринимать жизнь как вечное, обязательное приложение к своему «я». Жизнь, друзья мои,  — это подарок судьбы, великое благо, выданное напрокат во временное пользование; это хрупкое, капризное и дорогое средство для удовольствия, не имеющее гарантийного срока.
        Я сопровождал корреспондента из окружной газеты в комендатуру Кундуза. Сели рядом на броне, свесив ноги в люк, покрепче натянули панамы на головы, чтобы их не сдуло ветром, и сунули в рот по сигарете.
        Когда бэтээр пересек КПП, солдаты, сидевшие сзади, без команды клацнули затворами — зарядили автоматы. Корреспондент оглянулся, дотронулся рукой до кобуры, висевшей у него на поясе, но ничего не сказал.
        Мы ехали по разбитой асфальтированной дороге. Круглые и овальные ямы водитель аккуратно объезжал.
        Уже вечером, когда благополучно вернулись в гарнизон, корреспондент сказал:
        — Всю дорогу я думал о том, что чувствует водитель, лавируя между ям… И о снах солдата, который в это время спокойно спал на полу бэтээра.
        А я думал о том, чтобы привезти его обратно живым, но не сказал об этом.
        По обе стороны от шоссе тянулись маленькие, убогие поля. На них, сгорбившись, что-то копали или пололи женщины. Попадались редкие хвойные посадки, утратившие свою зелень из-за плотного слоя пыли на них.
        Грязные дети на обочинах в серых мешковатых одеждах махали нам руками. Какой-то мальчуган бросил навстречу бэтээру палку, как гранату. Старцы на ишаках останавливались на обочине, ожидая, когда за нами осядет пыль.
        Чаще стали попадаться глинобитные постройки — серые, потрескавшиеся, обрушенные. Останки высоких дувалов. Маленькие, как с картинки, симметричные крепости.
        Начинался Кундуз.
        Проехали овощную лавку. Ряды отполированных, сочно-красных помидоров, пучки зелени, бледно-зеленые арбузы…
        Поворот налево. КПП.
        Комендант был в майке, энергично вытирался полотенцем. Высокий лоб, переходящий в обширную залысину, гладко выбритые щеки, внимательный, даже настороженный взгляд. Он холодно поздоровался. Коротко ответил на вопросы. Разговор не клеился.
        — Давайте вначале пообедаем,  — предложил он.
        В особняке, где разместилась комендатура, когда-то сладко жил брат Амина. Беломраморный туалет, биде, высокие потолки, широкие окна в комнатах, лоджия.
        Солдат-повар, подчеркивая особую значимость своей должности, неторопливо разливал в алюминиевые тарелки щи, ставил на стол блюда с яблоками, арбузом, виноградом.
        После обеда курили в кабинете командира роты. Отдыхали в глубоких креслах. Было спокойно, сытно, уютно.
        Постучавшись, зашел солдат:
        — К вам из «Спинзара» трое афганцев. Впустить?
        Немолодые, но энергичные афганцы уже шли к ротному, заранее вытянув вперед руки для пожатия. Ладони их тонкие, хрупкие. Троекратно прижались щека к щеке — этакая имитация поцелуя.
        — Садитесь, дорогие гости,  — сказал комендант, бросил взгляд на ротного и незаметно вышел.
        Афганцы сели на широкий диван, обтянутый кожзаменителем, рядом с маленькой ружейной пирамидой. Откашлялись. Замолчали.
        Мы не стали мешать разговору и вышли на улицу. Комендант через минуту подошел к нам.
        — С вами поедет мой помощник Саша,  — сказал он.  — Будьте осторожны.
        Грязно-желтый «уазик» с афганским номером мчался в центр города. На круглой площади стоял царандоевец в белой форме и руководил движением транспорта. Неподалеку от него прижались к бордюру два бронетранспортера.
        — Афганские?
        — Наши,  — ответил Саша.  — Снова кто-то затариваться приехал.
        «Уазик» подрулил к тротуару. Мы вышли, оглянулись по сторонам. Дети стайкой облепили машину. Паленый вышел из дукана, подбоченил руки:
        — Идите ко мне! Что хотите?
        Мы попали в его цепкие руки. Парнишка в кожаной кепке с калькулятором в руках стал рекламировать товар:
        — Это только привезли, четыре тысячи, по-вашему двести шестьдесят. Это — три тысячи пятьсот, двести тридцать три по-вашему…  — И в подтверждение своих слов он ловко тыкал пальцем в клавиши калькулятора и показывал нам высвеченные цифры.
        Долговязый подросток на велосипеде, опираясь ногой на ступеньку, махал нам рукой, приглашая прокатиться. Бритые пацанята с любопытством рассматривали фотоаппарат корреспондента из Ташкента. Один вцепился руками в ремешок и загорланил:
        — Продай!
        — Не могу, я им работаю,  — пытался убедить пацана корреспондент, осторожно отрывая цепкие пальцы от ремня.
        — Ну продай! Скока? Продай, командор!
        — Он не продается…
        — Продай! Прода-а-ай!
        Малец уже просто издевался над корреспондентом.
        — Отстань!  — не выдержал корреспондент и осторожно оттолкнул от себя пацана.
        Вокруг собирались зеваки. Пацан вытаращил глаза, отступил назад на несколько шагов и вдруг во всю глотку заорал:
        — Эй, командор! Я тебя вдую, понял?  — Глагол, правда, звучал более откровенно.
        Сидевший у входа в дукан старик с непокрытой головой свернул под себя ноги, положил на колени коричневые руки. Наверное, он ни слова не понимал по-русски, потому и не оценил бесстыдства дерзкого мальчишки и не сделал ему замечания. Он внимательно смотрел на нас, глаза не опускал ни на минуту и не менял застывшего выражения, а точнее, невыражения лица. Ни любопытства, ни отчужденной неприязни. Казалось, он лениво изучает нас.
        Корреспондент фотографировал детей, кадр за кадром, взводил затвор и тут же протягивал руку для очередного пожатия, отвечал на один и тот же вопрос «Как дела?», несколько скованно смеялся, постоянно проверяя рукой наличие кобуры и ее содержимого, и кидал короткие взгляды на бритого хулигана. Два юных продавца сигаретами с лотками на ремнях демонстрировали перед фотоаппаратом свой товар, дурачились, ставили друг другу «рога», когда корреспондент прицеливался в объектив.
        Сказать, что афганцы относились к нам недоброжелательно, значит сказать грубо. Просто в их толпе мы чувствовали себя неуютно.

* * *
        Заболел наш солдат-наборщик. Началось с того, что он раз двадцать сбегал в туалет, но ни разу не добежал. Шанин, осторожно обходя коричневые брызги на бетонном полу, приказывал дневальному не жалеть хлорки. Потом солдата проводили в госпиталь. Неделю у него держалась высокая температура. Он пластом лежал на койке, не мог ничего есть, только все время просил воды. Капельницы и уколы с жаропонижающими средствами почти не помогали ему. Иногда он приподнимался с подушки и слабо кричал: «Духи! Духи! На фуй! На фуй!» Когда он пытался что-то съесть, его тут же рвало. Скулы его заострились, коричневое лицо иссохло.
        Кузнецов все время сообщал нам о его самочувствии.
        — Тиф,  — без всяких эмоций говорил он.  — Кризис может продлиться десять дней… Остается ждать и надеяться на лучшее.

* * *
        Жизнь, здоровье, карьера — это были в Афганистане весьма зыбкие понятия. Командир мотострелковой роты старший лейтенант Кавыршин казался мне слишком молодым и незрелым для этой должности. Но дело в том, что ротным он был назначен взамен офицера, покалеченного взрывом.
        — Ему оторвало обе ноги и сильно повредило правую руку,  — рассказывал мне Кавыршин таким спокойным голосом, будто речь шла о вымазанном костюме и заляпанных брюках.
        — И как же он будет таким?..
        — Жена под его диктовку пишет нам письма.
        — Она осталась с ним жить?
        — Видимо, да.  — Кавыршин, однако, пожал на всякий случай плечами.
        — Где его оперировали?
        — В киевской клинике микрохирургии. Сейчас у него почти восстановилась подвижность правой руки. А недавно перевезли в другой институт и готовят протезы.
        — Что он думает о своем будущем?
        — Из армии увольняться не хочет. Надеется преподавать в институте военное дело.
        — Как это случилось?
        — Колонной проезжали мост. Первая бээмпэшка прошла нормально, а его подорвалась. Управляемый фугас… Сразу же увидели, как от шоссе в заросли бежит афганец — молодой парень, почти мальчишка. Мы хотели его расстрелять, но люди упросили. Сказали, что это сделал дехканин. Соврали, конечно… Машину перевернуло кверху гусеницами, а башня улетела метров на тридцать. Похожий фугас мы вчера сняли и расстреляли.
        — Послушай, неужели в банды берут, как ты говоришь, мальчишек?
        — Ты не понял. Это был не член банды, а обычный пацан… Ведь за каждую подорванную машину платят большие деньги.
        — Чьего производства фугас?
        — Итальянская мина плюс мешок со взрывчаткой.
        — Как его настроение по письмам?
        — Довольно оптимистичное.
        — Сколько ему лет?
        — Двадцать пять…

* * *
        Если война в Чечне — это война зрелых контрактников, то война в Афгане была мясорубкой для юношей. Представители ограниченного контингента в подавляющем большинстве были молодые люди. Средний возраст солдат и офицеров боевых подразделений — от девятнадцати до двадцати пяти лет. С точки зрения военачальников, молодежный характер нашей армии — огромное преимущество. Но почему-то не с восхищением и гордостью, а с болью и состраданием смотрели на бойцов заезжие певцы, артисты, корреспонденты невоенных газет.
        Слякотной и мокрой осенью к нам в гарнизон с концертной группой приехала Людмила Зыкина. Ее поселили в двухместном номере гостиницы, из окон которого была видна лишь бесконечная желто-серая пустыня.
        Я выбил себе разрешение встретиться с ней.
        Певица сидела на койке, застланной синим солдатским одеялом, выпрямившись, сложив руки на коленях, словно в президиуме торжественного собрания.
        Но была она по-домашнему простой. Сразу же стала расспрашивать меня о том, как служится, страшно ли бывает в бою, о планах на будущее. Она ни разу не опустила глаза, внимательно глядя на меня. И тогда я снова почувствовал, что меня — пусть незаметно, неуловимо — жалеют, что эта необыкновенная женщина, повидавшая всякого в жизни, по-матерински страдает за всех нас.
        — Я не выбирала себе профессию певицы и не думала о признании. В одиннадцать лет пошла работать на завод, потому что началась война и надо было помогать фронту. Представляете, я была токарем! Была такая же голодная, как и вы… Молодость! Столько энергии, планов, целей и… наивности. Хотела вступить на заводе в комсомол, но там не было первичной организации. Это была для меня трагедия… Я знаю, и у вас бывают трагедии. Они многое переоценивают в нас и делают мудрее. Учитесь чувствовать боль — свою или чужую,  — пока не переболит до конца…
        Так или приблизительно так говорила певица. Низкий грудной голос. Блестят глаза. Морщинки у глаз. Руки «лодочкой» лежат на коленях.
        Певица мировой известности. Лауреат Ленинской премии.
        Усталая женщина в матерчатых мягких полусапожках. Сумрачная комната с видом на бесцветную тоскливую пустыню. Пуховый платок поверх высокой прически…
        Людмила Зыкина? В Афганистане? Невероятно. Так же невероятно, как если бы ко мне прилетела моя мама.

* * *
        Нашим боевым агитационно-пропагандистским отрядом ненавязчиво и тонко руководил Сергей Палыч Мищук — обаятельный и гибкий дипломат, способный убедить в своей правоте, кажется, самого Аллаха. Афганцев он знал не хуже опытного востоковеда, держался с ними так, будто они находились на территории СССР, а не он в Афганистане. Мне казалось, что его даже душманы знали и любили, и потому ездить с Мищуком в Кундуз было удивительно приятным делом.
        Вот как-то я поехал вместе с ним в гостиницу «Спинзар». Мы остановились в тени тихой аллеи. Я вышел из машины размять ноги, прошелся несколько раз мимо солдата-афганца, стоявшего у входа в гостиницу. «Сарбоз» долго водил туда-сюда зрачками, сопровождая меня взглядом, пока не попросил запечатлеть его физиономию моим фотоаппаратом. Сделать снимок, однако, я не успел. Пустынная всего минуту назад улица стала стремительно наполняться людьми. Забелели седые бороды и чалмы старцев. Замелькали землистые лица немолодых женщин с детьми на руках. Люди шли толпой молча, быстро, и в решимости, застывшей на их лицах, было что-то такое, от чего хотелось надежно спрятаться или же встать рядом с аксакалами в их мрачный строй.
        Ибодулло Шарипов, переводчик агитотряда, красавец-таджик, к счастью, стоял рядом, и я вполголоса спросил его:
        — Игорь (так, на русский лад, мы обычно его называли), кто эти люди?
        — Кажется, это по поводу каравана,  — вслух подумал он.
        Люди остановились у входа в «Спинзар», несколько старцев подошли к солдату. Женщины прижались ближе друг к другу, опустились на корточки, с волнением глядя на своих стариков, и, казалось, совсем не обращали внимания на истошный плач своих детей.
        Из двери наконец вышел Сергей Палыч, которого, как уже знаем, даже душманы любили. Шарипов, как тень, встал рядом с ним.
        Подошли три аксакала. Один из них заговорил. Поднялись с корточек и другие. Кольцо людей вокруг нас становилось плотнее с каждой минутой. У входа в «Спинзар» остались только женщины с невыносимо кричащими детьми.
        Афганцы говорили долго, вплотную приблизившись к Сергею Палычу. Остальные изредка что-то добавляли, кивали головами, соглашаясь со словами старейшин.
        Ибодулло быстро переводил:
        — Вертолеты сожгли весь караван… Он вез из Пакистана товары для продажи… Во всем караване было только три винтовки для защиты от бандитов… У торговцев огромные убытки… Погибли невинные люди…
        Сергей Палыч внимательно слушал. Лицо его было спокойным, без каких бы то ни было признаков растерянности, словно десятки обозленных глаз вокруг были слепы и его не касались.
        У меня мурашки пробежали по спине. Затылком я чувствовал дыхание толпы, тихий говор, кашель, вздохи.
        — Переведи, Шарипов,  — начал Мищук.
        На двух языках звучали одни и те же слова. Мищук твердо и уверенно произносил заранее подготовленную легенду. Аксакалы слушали, чуть наклонив головы и приоткрыв рты, глядя то на Сергея Палыча, то на Ибодулло. Темные, глубокие глаза в обрамлении морщин мудрости отражали отношение к этим словам. Старики не верили советским офицерам. Они знали, что мы, как всегда, лжем.
        — Вертолеты на цель навел ваш человек — торговец из Кундуза…  — медленно говорил Мищук, чтобы Шарипов успел точно перевести, чтобы афганцы смогли правильно понять и чтобы успеть продумать очередную фразу.  — Этот человек клялся Аллахом, что караван вез оружие… У нас не было оснований не верить этому человеку… Вертолеты сделали то, что должны были сделать с караваном, везущим оружие… Виновники этой трагедии — те, кто дал нам ложную информацию. Всё.
        Я вдруг вспомнил, как недавно просил Валерку Бикинеева взять меня «на караван», и почувствовал, как всего прошибло холодным потом.
        Старики не расходились. Пер7еговаривались между собой, обсуждая услышанное.
        Неподалеку остановился БТР. Широкими шагами сквозь толпу шел высокий прапорщик.
        — Едем, товарищ подполковник?  — спросил он Сергея Палыча. Мищук, думая о чем-то своем, машинально кивнул и, не оглядываясь, пошел к своему «уазику».
        В тот день, казалось, даже неунывающий Паленый разговаривал с нами холодно и деньги, не считая, кидал куда-то под прилавок. В Кундузе был траур.
        Обедать мы пошли в местную харчевню. Навстречу нам вышел хозяин в когда-то белом фартуке и угодливо показал нам на дверь своего заведения.
        — Поднимайтесь на второй этаж,  — сказал нам Ибодулло,  — а я что-нибудь закажу.
        В сумрачном зале стояло несколько очень грязных столов, загаженных мухами. Два деревянных столба поддерживали провисший потолок. За столбами на парах сидела группа мужчин разных возрастов. Увидев нас, они замолчали, поставили в ноги пиалы и стали искоса следить за нами.
        Казалось, что весь город ненавидит нас из-за этого проклятого каравана!
        Мы поднялись по крутой и шаткой деревянной лестнице на второй этаж, вышли в темный коридор, по обе стороны которого были двери, запертые на огромные амбарные замки. Коридор вывел нас в небольшой светлый холл.
        — Садись, братва!  — скомандовал Юрка Шилов, командир группы агитотряда. Он устало спустился на стул, с наслаждением вытянул ноги и положил автомат себе на колени.
        Мы сели вокруг стола, дружно сдувая с него крошки. Шилов передернул затвор автомата и поставил его на предохранитель.
        — Рекомендую всем сделать то же.
        Зачавкало железом оружие. Пришли пообедать, называется. Я подошел к огромному, во всю стену, окну. На перекрестке остановились машины, пропуская караван огромных, ободранных местами верблюдов. Тяжелые тюки раскачивались между обвислых, как шутовские колпаки, горбов. Рядом суетились погонщики, размахивали руками, кричали. Беспорядочно сигналили машины, осторожно протискиваясь сквозь затор. Верблюды, однако, соблюдали при всем при этом полное безразличие к людям, машинам и повозкам; не опуская массивных голов, они с высоты своего роста косили вниз и шевелили мясистыми губами. Верблюды пришли сюда из Пакистана, они десятки раз рисковали жизнью, они всего несколько раз ели и пили за все время долгого пути, они не замерзли на страшном морозе ночного Гиндукуша, их не сломила жара Джелалабада. Их, в конце концов, не разорвали на кровавые куски советские вертолеты. А этот глупый мальчишка орет, размахивая руками, пугает, брызжет слюной.
        — Не стой там,  — вяло посоветовал Юра Шилов.
        Вошел хозяин с подносом в руках. Быстро расставил на столе железные миски, ложки, тарелку с горкой золотистых лепешек, что-то коротко сказал Ибодулло.
        — Нам желают приятного аппетита во имя Аллаха.
        — А руки помыть?  — Шилов пошевелил в воздухе своими пальцами.
        Афганец принес кувшин с водой, удивленный столь непривычной просьбой, тут же поливал тонкой струйкой, по полу заскользил ручеек.
        Разобрали миски с пловом — мелкой вермишелью с мясом и изюмом, рвали темные лепешки, еще теплые и невероятно вкусные, заливали плов мясным соусом из крохотных жестяных блюдец. Потом наливали во французские стаканы индийский чай из афганских чеканных заварников.
        Ибодулло расплатился с хозяином. Мы вышли на улицу и плотной группой зашагали вдоль торгового ряда. Шарипов ежеминутно находил знакомых, протягивал руку, здоровался, спрашивал что-то, что-то отвечал. Дуканщики манили нас, показывали пестрые жестяные банки с чаем, пачки американских сигарет, бутылки кока-колы, лимонного напитка, кульки с арахисом, кишмишем. Другие протягивали только что снятые с мангала шампуры с ароматными кусочками мяса. Третьи поглаживали ладонями чеканные бока металлических чайников, кувшинов, овальных блюд. Отказываться от изобилия предложений было настолько трудно, что мы вообще перестали смотреть на товар, придав своим лицам озабоченный вид.
        Или, может быть, всем нам было стыдно за вертолетчиков, которые сожгли мирный караван и убили ни в чем не виновных торговцев?
        В студию звукозаписи мы пошли вдвоем с Ибодулло. Там нас ждали. Хозяин студии и его сын готовили к работе мощный «Шарп». Ибодулло должен был записать репортаж для местного радио о дружбе и сотрудничестве воинов советского гарнизона и жителей Кундуза. От собственного кощунства нам всем было тошно, но приказ есть приказ. Во лжи, лицемерии и кощунстве и заключается суть контрпропаганды.
        Ибодулло сел у микрофона, достал текст, прокашлялся. Кажется, он забыл слова, которые собирался сказать.
        Я вышел на улицу. Шарипов через полминуты тоже показался в дверях:
        — Знаешь, что-то не получается…
        Я ничего не ответил, хотя прекрасно знал, что у него там не получается.
        — Надо подключить женский голос, а?
        За женским голосом мы пошли в женский лицей. В прохладном зале, похожем на деревенский клуб, мы встретились с председателем провинциального комитета женщин Афганистана. Молодая женщина сказала нам «садитесь» на дари, указала рукой на пухлый, словно надутый воздухом, диван. Сама села напротив.
        Смуглая, черноглазая. Поверх юбки и блузки — ярко-желтая кофточка в обтяжку. Скрестила на огромном животе руки. Устало откинулась на спинку. Председатель ждала ребенка.
        Записаться на радио она согласилась сразу, мы облегченно вздохнули…
        К «Спинзару» шли пешком. Шарипов — впереди, я, озираясь по сторонам, сзади.
        — Игорь, а почему ты не носишь с собой оружия?
        Не оборачиваясь, он буркнул:
        — Да хоть это, может быть, внушит им доверие к нам. Хотя…
        Он не договорил, махнул рукой. Из Кундуза мы выехали уже в сумерках.

* * *
        Чувство смятения и одиночества: в столовой не накрыта почти половина столов. Люди уехали на войну.
        О крупных операциях можно было узнать и по тому, как в наш медсанбат приезжает дополнительная группа врачей.
        Зашел в редакцию знакомый офицер — он только вернулся из Кабула, где лечился от ташкентской гонореи. Рассказывал, что в палате венерологического отделения, чистенькой, теплой, лежали пять офицеров. В то же время хирургическое отделение задыхалось от избытка раненых — перевязанных, загипсованных, ввинченных в илизаровские клетки. Раненые солдаты лежали на койках по два человека, многие укрывались шинелями и бушлатами. Койки стояли даже в темных, душных коридорах, куда набивали человек по сто. Раненым катастрофически не хватало мест.
        Некстати приехала с концертом Эдита Пьеха. За час до концерта в Доме офицеров исполнительница «Огромного неба» своими глазами видела, как на взлетную полосу грохнулся «Ми-6», ярко вспыхнул, зачадил. Взрывная волна хлопнула по окнам модулей. На сцену певица вышла сама не своя. Ей надо было петь, а она не могла. Собралась с силами, зажмурила глаза, сдерживая слезы, и запела свою знаменитую песню. Ту самую. Никогда больше я не слышал такого надрывного, идущего из самой души пения. Потертые войной мужики, сидящие в зале, плакали вместе с ней.
        В гарнизоне надолго пропал свет. Наших движков не хватило для всех полиграфических машин, и газету печатали вручную. Оттиски получались отвратительными, невозможно было что-либо прочитать. Тогда Шанин остановил процесс и принялся отмечать наступающий праздник Великой Октябрьской социалистической революции. А утром следующего дня в редакцию зашел член ЦК КПСС в сопровождении командира дивизии. Опухший Шанин представился. Член ЦК КПСС попросил свежий номер газеты. Шанин сказал: «Сейчас отпечатаем!» Но член ЦК КПСС не стал ждать и ушел, а командир дивизии объявил Шанину десять суток ареста. Меня вызвали на совещание к начальнику политотдела.
        — До выборов осталось две недели,  — негромко рокотал рослый, полнеющий подполковник.  — На избирательных участках уже все должно быть готово… Ну, и самое главное.
        Он остановился, заложив руки за спину, и надолго обратил тяжелый взгляд в окно.
        — И самое главное,  — повторил он.  — Имейте в виду, что, если кто-то из солдат в день выборов зайдет в кабину для тайного голосования, считайте, что ваш партийный билет на моем столе.
        Смешно! Люди каждый день видели смерть и рисковали жизнью, а начпо пытался напугать их исключением из партии. Но самое смешное, что этого боялись!
        Шел второй месяц тысяча девятьсот восемьдесят четвертого года…

* * *
        Камера в гауптвахте, в которой Шанин отбывал свой срок, была малюсенькая, с выбеленными известью стенами, с топчаном в углу. Никто ее не охранял и не запирал. Все дни напролет Шанин лежал на топчане, не снимая бушлата и фуражки; он много курил, читал толстые журналы и иногда тихо смеялся неизвестно чему. Завтракал он консервами, которые я ему приносил, обедать ходил в редакцию, ужинал и ночевал у себя в кабинете. Никто из начальников ни разу не проверил Шанина на гауптвахте. Он мог бы и не ходить туда вовсе.
        В нашем Доме офицеров показывали очередной фильм про войну. Какой-то милитаризованный культпросветработник зациклился на этой тематике, думая, наверное, что на войне людям надо крутить фильмы о войне. А люди хотели фильмов о любви. От войны всех уже тошнило.
        Мы с Юркой Шиловым сидели рядом и дышали в воротники, чтобы носы согрелись. В кинозал вошли двое: он и она. Офицер придерживал беспалой ладонью женщину за локоть и искал свободные места. Женщина покачивала корпусом и улыбалась знакомым. Я первый раз видел, чтобы офицер вошел в кинозал с женщиной под руку. Это был вызов.
        — Они ведут себя как муж и жена,  — сказал я.
        И отгадал. Они недавно расписались в Кабуле, в советском посольстве. Офицеру оторвало пальцы на левой руке: неудачно обезвредил мину. Что-то в семье у него не сладилось, и жена подала на развод. Второй женой его стала машинистка из штаба части.
        На фильме мы с Юркой отлично выспались.

* * *
        Удивительное дело: на войне, казалось бы, только и мечтать о том, чтобы выжить, не подхватить тиф и гепатит, но людям этого мало, они, как заведенные, говорят не наговорятся о семейном счастье. Его-то, счастья, и в Союзе не всякий видел. Наш начальник типографии прапорщик Володя поведал мне грустную историю своей семьи. Вторая его жена с письмом прислала список товаров, которые он должен был ей привезти. Володя тряс бумажкой у моего лица и орал так, будто я был в чем-то виноват:
        — А первая, бывшая то есть, женка, как узнала, что я в Афгане, так пишет: «Может, помиримся, Володя?» Тоже заграничных шмоток захотела, сука!
        Он показывал мне фотографии обеих своих жен. Каждая из них была раза в два толще Володи, и мне от этого было мучительно жалко его.
        Наш корреспондент Василий Тимошенко стал отцом в Афганистане. Бегал по редакции с пачкой серых фотографий и показывал всем свою голопопую дочку. Потом обклеил этими фотографиями стены своего кабинета. Долгое время мы все любовались галереей пеленочек, распашоночек, чепчиков, слюнявчиков и искренне желали нашему юному другу не оплошать во второй раз и обязательно заделать сына.
        Из отпуска Вася вернулся подавленным. «Я развожусь»,  — сказал он без лишних подробностей. И развелся. Похоже, не его это оказалась дочка.
        Век неверных жен?
        Шанин, естественно, тоже был на грани развода. Жена слала ему письма с угрозами. Он прятал Гульку в платяном шкафу, когда в его кабинет рвался пьяный начальник политотдела, чтобы застукать Шанина на месте, так сказать, преступления. Он стоял перед ним навытяжку, когда начпо обещал вписать ему в личное дело аморалку. Начальникам ничего не стоило изломать, исковеркать всю его судьбу.
        И все же Шанину завидовали, завидовали, завидовали!
        Письма из дома я получал очень часто. Наверное, даже слишком часто. От них веяло далекой и неправдоподобной жизнью, в которой были трамваи, гастрономы, докторская колбаса и пиво… Иногда почта давала перебои из-за нелетной погоды, тогда письма я получал раз в неделю, но пачкой. Читал я их по часу.
        Это был допинг, обязательное условие здоровой нервной системы — получать из Союза письма. Без них можно было сойти с ума.
        Но до меня письма читала какая-то цензура. Никто не знал, зачем она это делает и где сидит, но все знали о ее существовании и все ее ненавидели за то, что работала скрытно и нечестно. Почти каждое второе письмо было либо распечатано, либо заклеено после вскрытия. Делал это какой-то грязный неряха. Он ляпал клея столько, что письмо внутри присыхало к конверту. Его приходилось осторожно отдирать, но почти всегда часть текста пропадала. Как будто в насмешку на конверте в таких случаях ставили штамп: «Поступило на узел связи в распечатанном виде». Какую же тайну искала цензура в письмах из Союза?
        Читать чужие письма всегда низко и подло, во имя чего бы это ни делалось.
        Я никогда не собирал и не хранил писем, а сжигал их в печке. Этот ритуал навевал смертельную тоску, но отказаться от него почему-то никак не мог. Зимой их светлое пламя приносило свою толику тепла в мой кабинет. Печь, надо сказать, я всегда топил щедро, до отказа набивая ее нутро углем. Иногда приходилось включать кондиционер — так было жарко. Одной хорошей закидки угля хватало на всю ночь; по утрам под слоем пепла можно еще было найти тлеющие угольки. Никакие электроприборы не могли тягаться с этим незамысловатым чугунным творением космической эры.
        Из-за ареста Шанина мне подвалило работы. Через день приходилось до полуночи вычитывать газетные полосы. Строчки плыли перед глазами, я тер переносицу, ежеминутно вставал из-за стола и курил. Прыщавый солдат-наборщик ковырялся выколоткой в гранках под тусклой лампой, дышал на замерзшие пальцы, согревая их, бережно доставал из кармана и подкуривал смятый, в рыжих пятнах бычок, делал две-три затяжки, обжигая пальцы. Неразговорчивый, терпеливый, исполнительный… Я смотрел на его черные от краски руки, на грязное хэбэ, на розовые щеки с прозрачной щетинкой и думал о том, что у него есть отец и мать, для которых этот невзрачный, уродливо обстриженный парнишка — самое дорогое, по ком столько выплакано материнских слез.
        Всех бы их наградил, будь моя воля. Даже если они не ходят в засады и на операции, даже если война для них несмертельна. Но «выбить» медальку для солдата из «небоевого» подразделения было делом безнадежным. Наборщики об этом знали и болезненно переживали. Они считали себя людьми второго сорта. Второй сорт — это те, кому жизнь здесь была в какой-то степени гарантирована.
        Каждый день я встречался с людьми, которые такой гарантии не имели. Они педантично подробно рассказывали о том, как умирают другие. Сначала это казалось мне кощунством, а потом я понял, что те, кто жив, и те, кого уже нет,  — на одной ступени. И стремление подробнее, в деталях, обрисовать облик смерти — это попытка приучить себя, свое сознание к тому, что всякое может быть.
        Знакомый офицер как-то мечтательно предвкушал свой отпуск. Рассказывал мне, как они с женой вместе поплывут в круиз на шикарной «Грузии», в каких кабаках побывают. А через минуту раздумывал уже о жутких вещах: о том, что если его «хлопнут», то гроб не войдет в прихожую квартиры родителей: там слишком тесно. Он рекомендовал мне чаще подставлять лицо солнцу, чтобы оно стало смуглым. Тогда труп не будет отталкивающе синим… Всем своим видом он демонстрировал, что относится к этим вещам как к чему-то обычному, естественному. Может быть, он разыгрывал передо мной спектакль? Или таким образом пытался успокоить сам себя?
        Юрка Шилов не был такой мрачной личностью, во всяком случае, я всегда его хорошо понимал. Ему, конечно же, было страшно первым входить в нехорошие кишлаки, но он входил, потому что это было его служебной обязанностью, работой. Он много раз бывал под обстрелом и, не бравируя, рассказывал мне, как это страшно. Но о смерти он никогда не говорил и, по-моему, старался ее даже не предполагать. Он не хотел признавать ничего, кроме жизни.
        Как-то мы заговорили о Львове — родном для нас городе. Оказалось, что там мы могли видеть друг друга из своих окон. Открой форточку, свистни — другой прямо в квартире услышит. В тот день, когда мы нашли друг друга как соседи, мы решили обязательно встретиться во Львове, свистнув из окон, и сходить в хороший кабак. Пару раз мы с ним в деталях обсуждали, как отмоемся, отскоблим афганскую грязь, побреемся трофейным «шиком», наденем беленькие рубашечки, возьмем под руки своих дам, сядем за столик с белой скатертью и закажем самые дорогие блюда. И в тот день, мечтали мы, шампанское будет литься рекой, и музыканты будут исполнять только жуткие афганские песни.
        Мы действительно встретились с ним во Львове и сходили в ресторанчик. Но все было совсем не так, как мы мечтали.
        Мы с Шиловым были ровесниками, окончили одно училище, только разные факультеты. Однако я подсознательно чувствовал его превосходство, считал, и не без оснований, что он тверже стоит на ногах. Он, как я уже говорил, командовал группой в агитотряде, имел в подчинении солдат, которым мог приказать выполнение боевой задачи. На первом нашем совместном выезде в «нехороший» кишлак я старался быть ближе к нему и реагировать на любую ситуацию, только исходя из реакции Юрки.
        В Баглане, три месяца спустя, я с четырьмя солдатами влип под перекрестный обстрел. Василий Бенкеч, водитель бронетранспортера, на котором я был старшим, не справился с управлением и на полной скорости съехал с дорожного полотна. Колонна, увлеченная боем, умчалась дальше. Застрявшая в кювете машина стала отличной мишенью для перекрестного огня. Я приказал солдатам занять круговую оборону, чтобы не позволить засевшим в дувалах гранатометчикам прицельно выстрелить по бэтээру, ибо в машине, на командирском сиденье, в просторном бушлате с капитанскими погонами сидела медсестра из медсанбата Ирина.
        Полчаса мы отстреливались, ползая по сырому кювету. Одни. Я не знал, придет ли к нам кто-нибудь на помощь, и вообще, живы ли те, от кого я ждал помощи. Наконец нас выволокла из-под огня БПМ из батальона политработника Саши Воронцова. Ирина долго ничего не могла сказать вразумительного, только тихо всхлипывала и не поворачивала лица. А потом тихо и обиженно произнесла: «Вы так ругались матом!» Она оставалась женщиной даже в минуты смертельной опасности.
        Когда я доложил старшему колонны подполковнику Скороглядову о том, что техническое замыкание колонны бросило нас на произвол судьбы, он, едва изменившись в лице, коротко отрезал:
        — Надо было сразу выйти на связь и доложить о себе… Мы подумали, что это твой маневр, что ты нарочно съехал в кювет, чтобы укрыться от огня.
        А девчонка не скоро пришла в себя.
        «Судьба журналистов щадит,  — по-своему объяснил я Юрке причину своего везения.  — Они ей нужны для того, чтобы запечатлеть историю». И странное дело — после этого Юрка стал тянуться ко мне, старался на выездах быть рядом со мной, словно и в самом деле надеялся укрыться от беды в лучезарном сиянии доброй магии.

* * *
        А долгая дорога во львовский кабак началась у нас с поездки в «нехороший» кишлак, где должны были вести агитработу активисты НДПА и местный мулла. Наша техника осталась на шоссе, и мы пешком пошли на центральную площадь. Кишлак казался совершенно необитаемым, но тихий скрип дверей за нашими спинами и запах очагового дымка говорили сами за себя. Юра нес автомат стволом вниз, руки в карманах, будто — извините за каламбур — с неохотой шел на охоту. У кишлака была дурная репутация потому, что неделю назад здесь был обнаружен склад с оружием. Так вот, глядя на вялую невысокую фигурку Шилова, я испытывал нечто вроде зависти, что вот идет человек, такой же, как и я, но тем не менее ничего не боится. У меня самого все сжалось внутри от зловещей тишины, и каждую секунду я ожидал выстрела.
        В центре мы осмотрели несколько сарайчиков, крытых соломой и щедро засыпанных овечьими шариками. Настроение у нас улучшилось, потому что за нами по улочке уже шла боевая машина пехоты. Затем приехала «летучка» с громкоговорителем, и мулла первым начал свою работу. Низким, певучим голосом он призывал к чему-то дехкан, что-то обещал им, в чем-то убеждал. Люди стали подходить, контакт был налажен, но в это время четверо молодых афганцев из провинциального комитета НДПА сорвались с места и побежали на вершину сопки, которая возвышалась над кишлаком. Когда я спросил у старшего нашей группы, чем были взволнованы эти ребята, он ответил: «Они знают свое дело, не надо обращать внимания». Однако общее спокойствие было уже нарушено. Люди, окружавшие муллу, перестали слушать его воззвания, повернули лица в сторону сопки и стали напряженно следить за бегущими. Пять минут спустя старший группы подозвал к себе Шилова и сказал ему: «Ну-ка, садись на бээмпэ и шпарь за ними». Напоследок предупредил, чтобы понапрасну огня не открывали; ведь тут вроде как агитработа идет. Шилов как будто ждал моего взгляда, моего
движения навстречу ему и кивнул головой, приглашая прокатиться. Мы сели на БМП, взлетели на гребень сопки. Это оказалось ровное, как стол, плато. Вот выехали на эту лунную поверхность, машина остановилась, и мы, как матросы с корабля, ищем землю, то есть группу наших афганцев. Пусто, ничего не видать. Интуиция подсказала Юре направление движения, и мы рванулись дальше. Минут через десять увидели их. Парни вразнобой рассказали, что заметили вооруженную группу. Душманы, или кто они были — сказать трудно, заметив преследование, стали убегать. Эти догонялки продолжались минут двадцать, до тех пор, пока группа неизвестных не спустилась вниз и не растворилась среди кустарников. Юра был старшим здесь, ему надо было принимать какое-то решение. И вдруг мне нестерпимо захотелось, чтобы Юра поделился со мной властью на правах земляка, и тем самым повлиять на ход дальнейших событий. Перспектива проявить себя вдруг вскружила голову. Я предложил свой план: взять наших бойцов, ребят-афганцев и устремиться вниз, прочесать кусты и найти возмутителей спокойствия. Юра — парень выдержанный, хорошо маскирующий свое
настроение. Но я заметил — мое предложение ему не понравилось. Он долго думал, покусывая кончики черных усиков. Но что произошло с афганцами! Узнав о моем желании продолжить поиск, они горячо заговорили, перебивая друг друга. Ни в коем случае! Не надо их искать! Они ушли далеко! Это безнадежно! Я, впрочем, и сам уже понял, что это безнадежно, потому воспринял их слова с некоторым облегчением. Юра в это время подозрительно смотрел на афганцев. Потом он вышел на связь со старшим и доложил обстановку. Тот коротко и ясно ответил: «В авантюры не ввязываться!» Так ничего я не добился. И у муллы-краснобая, думаю, тоже ничего путного не вышло. Люди разошлись по своим хибарам, никто не стал его слушать.
        — Ты знаешь,  — сказал мне позже старший группы,  — эти парни из провинциального комитета больше всех были заинтересованы в том, чтобы та странная группа на сопке не попала в наши руки. И весь кишлак был в этом заинтересован… А бедный мулла надрывался целый час у микрофона, убеждая всех в наших добрых намерениях.
        Вся беда в том, что перспектива проявить себя в Афганистане вскружила голову не только мне одному…

* * *
        В районе кишлака Ишкамыш пара советских бомбардировщиков случайно сбросила несколько бомб на свою же колонну. Три дня гарнизон бурлил, обсуждая это событие. Говорили, что осколком поранило лицо командиру дивизии. Я видел генерала издали в те дни, пытался найти шрам, но ничего не заметил.
        От Афганистана не было отдыха даже ночью: травили душу какие-то мрачные сны. Их я иногда записывал по свежей памяти, будто пересказывал фильм. Это были записки сумасшедшего, и я на всякий случай прятал их подальше от чужих глаз. Как-то ночью я проснулся от сильного озноба — снились резиновые игрушки с вздувшимися, отвратительными мордочками. Включил свет. На электронных часах высвечивалось время — ноль часов ноль минут. Я откинул с себя одеяло и опустил ноги на пол.
        На полу сидел маленький мышонок и, не шевелясь, смотрел на меня. Я бросил в него сапогом, испытывая брезгливость. Мышонок был похож на резиновую игрушку…
        За окнами тихо тарахтел движок — ровно, на одной ноте. Днем этого звука я почти не замечал. Ночью же хотелось вторить ему и выть по-волчьи.
        Из-за сильных морозов Гуля перебралась к нам в редакцию — в машбюро политотдела стало очень холодно, и у нее замерзали пальцы. Шанин поставил для нее стол в моем кабинете, где она стучала на редакционной «Москве». Мне было приятно, что эта красивая девушка много часов каждый день проводила в моем кабинете, и я мог незаметно смотреть на нее. Только трудно было сосредоточиться и работать. И вообще, с ней наедине я чувствовал себя неловко. Шанин часто подходил к ней со спины, смотрел, как она печатает, касался ее плеч руками; она, не оборачиваясь, склоняла голову набок, чтобы щекой прижаться к его руке. В такие минуты я старался не смотреть на них, хотя именно в эти минуты меня для них вообще не существовало. Я тихо и абстрактно завидовал Шанину, и он это понимал. Я завидовал ему и… жалел его. Близкие мне люди были очень далеко от Афганистана, и в этом было мое преимущество перед Шаниным. Гуля была свидетелем всех служебных неудач и неприятностей Шанина. Он вообще не мог скрыть от Гули, своей походно-полевой жены, ничего.
        Они, как ни странно, часто ссорились. Это напоминало взрыв. Конфликты возникали, как могло показаться, на совершенно голом месте и очень резко и быстро достигали апогея. В службе, в отношениях с офицерами Шанин был сдержанным и спокойным. Но в ссорах с Гулей это уже был другой человек. Он метался по редакции, он лупил кулаками по стенам, он напивался «до дров». Как-то он заперся в нетопленой парилке, попросив меня передать Гуле, что уехал на засаду. Я не мог соврать Гуле, что Шанин уехал на засаду, тоже залез в парилку, где до глубокой ночи мы при свече пили спирт и вслух читали Вознесенского. А потом, спотыкаясь, я несся в женский модуль за Гулей, потому что Шанин стал разбивать свои кулаки о стены, рвать какие-то письма и кричать: «У меня все-таки есть дочь! Это самое главное!! Ты меня понял??» Он пытался обесценить в своих глазах то, что связывало их с Гулей.
        Гуля не относилась к тем женщинам, которые требуют, чтобы их долго в чем-нибудь упрашивали. Она оделась за каких-нибудь две минуты и, придерживаясь за мой локоть, пошла в редакцию.
        Еще очень долго из кабинета Шанина доносились крики, плач Гули, стук падающих предметов, но запас моих сил иссяк, и, заткнув уши подушкой, я заснул.
        Утром меня разбудил Шанин, что бывало с ним довольно-таки редко. Он выглядел, конечно, свежим. Улыбнувшись, протянул мне какую-то книгу. Я раскрыл титульный лист. На нем был нарисован силуэт двух рук: маленькой и большой. Ниже написано: «Андрею в знак благодарности за сохранение семьи. Олег, Гуля». Семьи, правда, тогда они еще не создали — сохранять, таким образом, мне было нечего. И вообще, считал я, ничего страшного между ними произойти не может, при условии, что оба останутся живы и здоровы.
        Но гарантировать этого им не мог никто. Чрезмерная концентрация оружия в каком-либо месте всегда создает угрозу жизни человека. Автоматы, патроны, гранаты были, пожалуй, самыми привычными и доступными вещами в гарнизоне. Сомневаюсь, что кто-либо вел учет боеприпасам. В нашем редакционном сейфе хранились три «калаша» «АК-74», несчитаное число патронов к ним и десяток гранат с запалами. Ключи от сейфа носил не Шанин, а начальник типографии прапорщик Володя. Человек он был добросовестный и вполне зрелый, но чрезмерно вспыльчивый, а потому и непредсказуемый. Особенно когда выпивал. А выпивал он часто. Каждый день. Как-то во время ужина тяжелый хлопок ударной волной потряс окна и двери столовой. К подобным звукам офицеры гарнизона привыкли относиться совершенно индифферентно, и я бы не придал звуку взрыва никакого значения, если бы не реплика одного офицера, прозвучавшая подозрительно эмоционально: «В редакции шарахнуло!»
        Когда я прибежал туда, Шанин и прапорщик стояли почти вплотную друг к другу у входа в солдатскую палатку.
        — Ключи!  — зло говорил Олег, и по его голосу я понял, что прапорщик имеет прямое отношение к взрыву.
        Прапорщик очень не любил выполнять приказы, если те звучали не совсем вежливо. Однако он безропотно протянул Шанину тяжелую связку ключей от сейфа.
        — Что это вы все всполошились?  — неестественно спокойным голосом буркнул прапорщик.  — Я только хотел посмотреть, как она шарахнет.
        Прапорщик, оказывается, взял из сейфа гранату, выдернул чеку и швырнул снаряд за палатку, на пустырь.
        — А теперь иди и ищи,  — сказал я Володе, чувствуя неудержимое желание набить ему морду.
        — Чего искать?  — не понял он.
        — Не «чего», а «кого»,  — уточнил я.  — Раненого ищи. Там, кажется, стонет кто-то.
        Прапорщик вмиг изменился в лице, дико взглянул на меня — и на пустырь. Я, конечно, соврал насчет «стонов», но это неплохо подействовало на него.
        — Да ну тебя!  — ослабшим голосом прошептал Володя, но полез в карман за фонариком и побрел по пыли, глядя себе под ноги.  — Нет здесь никого!  — бодренько повторял он, успокаивая сам себя.  — Никого нет… Пусто! Никого!
        А все-таки искал так целых полчаса.
        В Афганистане гибли не только от душманских пуль, мин и снарядов. Но все-таки тоже на войне.

* * *
        В политотделе я встретил Ибодулло Шарипова. Он только что вернулся из какого-то «дурного» кишлака. Три часа агитотрядовцы раздавали дехканам подарки, медсестры принимали больных, а когда свернулись и стали садиться в бэтээры, чтобы отправиться домой, из-за дувала по колонне ударил пулемет. Отблагодарили.
        Ибодулло привез новые экспонаты для стенда, который висел в кабинете спецпропагандиста Сергея Палыча Мищука, скрытый от посторонних глаз зеленой шторкой.
        — Хочешь взглянуть?  — заговорщицки спросил Ибодулло. Он развернул большой плакат, в середине которого был изображен громадный серп-молот. Внутри его — с десяток рисунков типа примитивных комиксов, которые печатала «Мурзилка», правда, отнюдь не веселого содержания. Вот широко улыбающиеся ребята в шапках-ушанках со звездами тащат за волосы девушек с круглыми от крика ртами. Вот эти же ребята расстреливают стоящих у дувала стариков в чалмах. Вот они нанизывают на штыки младенцев… Ну что ж, вполне достаточно, чтобы насмерть перепугать забитых кишлачников, которые не видели нас ни разу.
        — А вот еще,  — шепнул Ибодулло, быстро раскрывая перед моими глазами журнал.
        Всего секунду или две я рассматривал крупную карикатуру на Брежнева, потрясенный поразительным сходством с оригиналом. С уродливо вытянутой верхней губой, он был крепко стянут длинной веревкой, один конец которой был привязан к островку, именуемому «Афганистан», а второй — к островку с надписью «Польша». Это был первый случай в моей жизни, когда я видел антисоветскую литературу.
        Проявлять интерес к антисоветскому стенду в политотделе считалось дурным тоном. Непонятно только, для какой цели его повесили. Чтобы вычислять тех, кто будет проявлять к нему интерес?
        Через неделю я увидел еще один плакат — про курочку и петушка с красненькими гребешками. Курочка несла яички в виде танков и бронетранспортеров. Плакат был мятым и запыленным.
        — Я выпросил его у одного старика,  — пояснил Ибодулло.  — Он завернул в него рис, который мы раздали…
        Эх, Шарипов, Шарипов! Человек со светлой улыбкой и чистыми помыслами. В этих плакатах, листовках, журналах «Посев» он видел своего самого главного врага и дрался с ним не на жизнь, а на смерть; он почти ежедневно рисковал собой ради того, чтобы отыскать, уничтожить или прикнопить порочную бумажку к позорному стенду за зеленой шторкой.

* * *
        Антисоветчина была посеяна в наших мозгах уже самим пребыванием контингента в Афганистане. Ибо не только я, а сотни и тысячи офицеров и солдат задавались вопросом: зачем? Вопрос коварный по своей сути. Если человек его задает, значит, он начинает задумываться, значит, в чем-то не видит смысла и логики. В период безгласности спрашивать «зачем?» вообще было не принято. Это был самый безответный вопрос. Десятки раз приходилось выполнять различные приказы начальников, не зная даже, ради какой цели все это делается. По-моему, весь контингент жил по одному категорическому правилу: делайте, что вам говорят, и не задавайте глупых вопросов.
        Как-то утром ко мне в кабинет влетел заместитель начальника политотдела Короткий и с порога:
        — Даю три минуты на сборы! Вылетаешь в район боевых действий.
        На вертолетную площадку мы ехали с ним в штабном «уазике». По дороге подполковник несколько конкретизировал мою задачу:
        — Переправишь на фильтрапункт афганских активистов.
        И все. Задавать какие бы то ни было вопросы, как я уже говорил, смысла, да и времени тоже, не было.
        На аэродроме уже стоял грохот вертолетов, и густыми клубами поднималась в воздух пыль. Я даже не успел закурить — посыльный позвал меня на вышку к руководителю полетов.
        В тесной комнатушке вокруг стола с картой толпились офицеры. Незнакомый полковник крикнул мне:
        — Фамилия?
        Я представился.
        — Ваша площадка номер семь, код — «Хаос», борт двадцать четвертый…  — Он повернулся к моему начальнику: — Вы его проинструктировали?
        — Да, конечно,  — соврал подполковник.
        — Оружие на месте?.. Вперед!  — махнул мне полковник и снова склонился над картой.
        «Площадка номер семь, код — „Хаос“,  — бормотал я, запоминая полученную информацию, словно должен был сейчас сам пилотировать вертолет в седьмой квадрат.
        Два «Ми-8» на стоянке уже раскрутили винты до бешеной скорости. Рядом стояла группа афганцев в серых пиджаках, все при автоматах. Должно быть, подумал я, это и есть активисты.
        — Вы сопровождаете афганцев?  — спросил мужчина в форме военного советника.  — Тогда поторопитесь на борт.
        Активисты уже садились в вертолет; я зачем-то лихорадочно пересчитывал их, стараясь запомнить лица. В вертолет я зашел последним, дверца за мной захлопнулась. Полетели.
        Напрасно я пытался представить себе свою задачу, исходя из того, что мне сказал начальник. Несколько раз вслух выругался — хорошо, что из-за рокота двигателя никто ничего не слышал: большинство афганцев прекрасно понимает наши ругательства. «Ладно, на месте разберусь!» — решил я, взглянул искоса на свою обузу и повернулся к иллюминатору. Я мысленно представлял себе некую большую военную базу, где полно солдат, боевой техники и прочего транспорта. Там будет пыльно, шумно, военный комендант будет распределять команды по разным подразделениям: «В охранение — направо! В госпиталь — налево! На фильтрапункт — прямо!»
        Минут через тридцать вертолет стал заходить на посадку, сделал три широких виража над пологими горами и сел прямо на молодое пшеничное поле.
        Из кабины выскочил борттехник, распахнул дверцу настежь и громко крикнул:
        — Прыгайте! Скорее! Скорее!
        Я выкинулся из проема первым, побежал от вертолета, придерживая панаму, чтобы ее не сорвало мощным потоком воздуха. Вертолет приземлился не на военной базе, а посреди огромного поля. И повсюду, насколько хватало глаз, простирались поля. Неподалеку стояли серые от пыли солдаты, навьюченные мешками, оружием, радиостанциями, лентами для пулемета. Пока я бежал к ним, солдаты выстроились и быстро зашагали по дороге.
        Я спотыкался о комья земли и не сразу догнал их.
        — Кто старший?!  — выпалил я, хватая за плечо замыкающего.
        — Вон впереди, в штормовке, советник,  — бесцветным голосом ответил солдат, даже не обернувшись.
        — Кто он по званию?
        — Майор.
        Пришлось догонять майора.
        — Мне нужна ваша помощь!  — крикнул ему я, стараясь не отставать.  — Со мной группа афганских активистов. Мне поручено передать их на фильтрапункт.
        Советник, не укорачивая шага, мельком взглянул на меня и равнодушно ответил:
        — Куда? На фильтрапункт? Должно быть, вас не там высадили.
        — ???
        — Я не знаю, что такое фильтрапункт,  — продолжал он,  — но думаю, что вам сначала надо в штаб. А штаб…  — Он еще раз, но уже подозрительно взглянул на меня.  — Штаб впереди, километрах в пяти… или в десяти отсюда.
        — Разве это не седьмая площадка?  — чуть не закричал я.
        Советник пожал плечами:
        — Понятия не имею…
        Как раз в эту минуту вертолет дико зарокотал, оторвался от земли, завис на мгновение и понесся вдоль поля. В отчаянии махнул я ему рукой, как отошедшему от остановки троллейбусу.
        — Можете идти за нами,  — не очень охотно предложил советник, наверное, сжалившись надо мной.  — К вечеру мы догоним штаб… А может, и не догоним. Но имейте в виду: в этом районе шастает несколько банд, мы сегодня уже дважды нарывались на засады.
        Обозленный на нерадивых летчиков, неприветливого советника и обстрелявших его душманов, я повернулся и побрел назад. Активисты по-прежнему стояли в поле и ждали от меня решительных действий. Они вопросительно посмотрели на меня, когда я подошел к ним. Я же, в свою очередь, вопросительно посмотрел на них. Так мы стояли около минуты, вопросительно глядя друг на друга.
        Советник и солдаты уже скрылись за дувалами, и мне вдруг стало одиноко и грустно. Я еще раз посмотрел на афганцев. У одного из них — в кепи, похожем на то, что носят советники,  — был более-менее осознанный взгляд. В Советской Армии, когда формируются группы, всегда назначается старший, даже если в этой группе два человека. И я решил, что афганец в кепи непременно должен быть старшим. К нему я и обратился с вопросом:
        — Какая задача у вас? Что вы должны делать?
        Афганец искренне улыбнулся и развел руками. Что-то сказал на своем.
        «Так, прекрасно,  — подумал я.  — Ко всему еще, никто из них не понимает по-русски».
        Ситуация была просто идиотской. Меня высадили не в том квадрате, по сути, выкинули посреди поля без карты, без средств связи, толком не объяснив задачи. Ко всему еще, я должен был разбираться с группой афганцев, которые ни слова не понимали по-русски.
        Я громко выругался. Афганцы ждали от меня приказаний. А я не знал, что бы им такого приказать.
        — И что теперь мне с вами делать?  — вслух размышлял я.
        — Дэла…  — напряг память афганец, пытаясь уловить смысл моих слов.  — Шома забанэ дари баладид?
        — Не понимаю, что ты там бормочешь,  — ответил я, хотя и догадался по слову «дари», что афганец пытается определить степень моих возможностей в преодолении языкового барьера. Стянул с головы панаму, сел на землю. Достал пачку «Ростова» и предложил афганцам закурить.
        Черт знает, что такое! Десятилетние пацаны, что встречают нас у дуканов, в пределах необходимого минимума говорят по-русски. Партийные активисты, которым с нами не один пуд соли съесть в совместной работе, ни бельмеса. Так кому важнее знание языка?
        Я поднялся с земли, отряхивая брюки:
        — Ну что, ребята? Пойдем? Как это по-вашему? Барбухай?
        Афганцы рассмеялись, поняли, значит. Затушили пальцами окурки, попрятали их в карманы. Трое сразу пошли вперед, изображая головной дозор. Тот, кого я мысленно назначил старшим, встал справа от меня. Остальные растянулись за мной на всю ширину дороги таким образом, что я оказался прикрытым со всех сторон.
        «Почем нынче у „духов“ советские офицеры?  — мысленно упражнялся я в юморе.  — Если тысяч десять, то это еще куда ни шло…»
        Я оглянулся на своих безмолвных товарищей и изобразил на лице какое-то подобие улыбки.
        Мы шли по кишлачной дороге неизвестно куда. В мелкой, как пудра, пыли бесполезно было отыскивать следы солдат, и я выбирал направление интуитивно, стараясь держаться подальше от дувалов. Правда, тишина впереди нас в какой-то степени гарантировала безопасность.
        Через полчаса мы вышли из кишлака на пустырь, который упирался в пологие сопки. Афганцы вдруг о чем-то загалдели и замахали руками.
        — Ага!  — обрадовался я, тоже увидев на сопке бронетранспортер, врытый наполовину в окоп.  — Кажется, наши.
        — Бале, шурави!  — закивали головами афганцы и, как мне показалось, немного загрустили.
        Я решительно свернул на пустырь и, почувствовав себя намного увереннее, быстро зашагал к бронетранспортеру. Через минуту, когда нас разделяло метров пятьсот, машина выехала из окопчика, съехала с сопки, остановилась. С ужасом я увидел, как в нашу сторону медленно поворачивается ствол башенного пулемета. Нас что, за «духов» приняли?!
        Я сорвал с головы панаму и замахал ею с такой силой, что она вывернулась наизнанку. Потом закинул автомат за спину и, излучая всем своим видом гуманизм, побежал к бэтээру. К броне я подошел с блистательной улыбкой Сталлоне, не сводя глаз с триплексов. Из люка наконец высунулась голова, черная от солнца и обросшая бородой.
        — Ты кто?  — спросила голова.
        — Свой!  — как можно убедительнее ответил я.
        Голова еще минуту рассматривала меня, изредка бросая взгляды на афганцев. Когда подозрение улеглось, на броню вылез ее обладатель — коротенький майор. Он сел, свесив ноги в люк, и наконец улыбнулся. Диковатый блеск его воспаленных глаз, потрескавшиеся губы, мрачная небритость делали майора очень похожим на Робинзона Крузо.
        Я поведал майору короткую историю с фильтрапунктом и площадкой номер семь, не стесняясь крепких выражений.
        — Да-а-а,  — протянул майор.  — Грустно… Да и у меня не веселее. Месяц назад выкинули в этот район и приказали стоять до особого распоряжения. Кажется, обо мне все давно забыли.
        — А как здесь обстановочка?
        Майор скривился как от зубной боли, но ничего не ответил. Я показал глазами на афганцев:
        — Что ж мне с ними делать?
        Майор долго чесал бороду.
        — А что, ты среди них единственный наш?
        Я кивнул. Майор сочувствующе вздохнул. Он тоже много чего не понимал.
        — Даже не знаю, что тебе посоветовать…  — Он что-то прикидывал в уме, затем решительно махнул рукой: — Ладно! Отвезу тебя на свой страх и риск. В трех километрах отсюда наша «точка». Там разберешься что к чему.
        Афганцы дружно оседлали БТР, а за ними и я.
        На «точке» нас встретил подполковник, который, не скрывая своего недоверия, долго рассматривая мое удостоверение личности, подробно расспрашивал о моей работе, просил назвать фамилии начальников. По-моему, он так до конца и не поверил мне, что я наш, но вынужден был прекратить допрос, потому что исчерпал весь запас вопросов. А потом отвел меня в сторону и, кивнув на афганцев, вполголоса сказал:
        — Какого хрена ты с ними возишься?
        — Мне приказано провести их на фильтрапункт.
        Подполковник скривился и махнул рукой:
        — Да они у себя дома. Пусть идут в кишлаки и занимаются своим делом. Что ты их опекаешь, как детей?
        И я сделал то, что посоветовал мне осторожный подполковник. Подойдя к «старшему», я махнул куда-то в поля и сказал:
        — Барбухай, рафик! Надо работать! Вперед!
        Как ни странно, афганец меня понял. Он встал с земли, закинул автомат за спину и поплелся вниз. Скоро вся группа активистов растаяла в «зеленке». Больше я никогда их не видел.
        Ближе к вечеру под «точкой» прошла цепочка нашего разведбата. В буссоль я различил знакомые лица и простился с подполковником. Бегом догнал своих, пристроился в конец цепочки и почувствовал себя так, словно после долгих странствий вернулся домой.
        Батальон заканчивал прочесывание местности и готовился к привалу на ночлег. Штаб расположился в пустом трехэтажном доме главаря банды, обнесенном высокими дувалами, похожими на крепостные стены. Мы вошли во двор. Группа солдат осматривала дом. Сотрудник особого отдела дивизии Валера, с которым мы не раз квасили у нас в редакции, повел меня по дому, словно на экскурсию. На втором этаже в темной комнате он ногой опрокинул шкафчик с книгами. Зачитанные Кораны и молитвенники всевозможных размеров вывалились на пол.
        — Можешь взять одну на память.  — Он кинул мне книгу. Я полистал. Страницы пахли плесенью. Картинок нет. Арабская вязь спиралью закручивалась по желтой бумаге.
        На третьем этаже, подражая Валере, я тоже вывалил на пол содержимое нескольких ящиков. Это было забавно и интересно — ногами опрокидывать чужую мебель, пинать чужие тряпки. Но так делали все, и я не считал, что это нечто предосудительное.
        Во дворе солдаты и офицеры что-то искали, раскидывали соломы.
        В небе зависли «вертушки». Авианаводчик указывал местонахождение батальона и несколько раз отчетливо и громко повторил координаты по системе «улитка» — не дай бог свои накроют!
        Комсомольский активист прапорщик Гайдучик прицепил к поясу огромную саблю в ножнах и стал вышагивать с нею по двору, красуясь собой. Потом он увидел у сарая серого, как моль, старика, вытащил саблю и дурным голосом заорал ему:
        — На! Точи! Понял или нет? На! А ну точи! Ух, ты!!!
        Ему очень хотелось власти. Но в глазах старика уже и страх весь вышел. Он до самой темноты сидел на корточках у вонючего сарая и шаркал бруском по сабельной стали.
        Куры были жесткие, как автомобильные покрышки, и безвкусные. Их забыли посолить.
        Спать нам постелили на длинном балконе: тюфяки, подушки, одеяла… Огромное ложе напоминало ковровую дорожку. Я «забил» Валерке место, кинув посреди ложа свой рюкзак.
        Никто не раздевался и даже не снимал ботинок. Спали плохо — кряхтели, чесались, ворочались, курили. Нашей кровью пировали тюфячные клопы.
        Утром пошел дождь, и уже через десять минут после подъема батальон вытянулся на кишлачной улице. Нам с Валеркой пришлось догонять своих, потому что долго умывались, сливая друг другу из ведра.
        Шли весь день под мелким дождиком, чавкая ботинками по размытой грунтовке. Куртка и брюки от воды потемнели и по цвету стали похожи на глину. Люди сливались с дорогой, казалось, что рыжая жижа кишит червями.
        Старика, серого, как моль, зачем-то погнали с нами. Он шел по обочине, в жиже, шлепая калошами на босу ногу. С его бороденки капала водичка, конец чалмы, отяжелевший от влаги, налип на жилистую шею. Старик тащил в обеих руках трофейную чешскую «воздушку» и дурацкую саблю комсомольского активиста Гайдучика.
        Серая колонна шла по серой земле. Все утонуло в грязи. Все цвета жизни растворились в ней.
        Потом мы вброд переходили бурную, холодную, как лед, реку. Нескольких солдат, которые первыми зашли в воду, течение сбило с ног; их с головой накрыло желтой водой и утащило от переправы метров на пятьдесят. Я снял ботинки, хотя они давно были мокры насквозь, засучил до коленей штанины, спустился в реку с группой солдат. Мы взяли друг друга за руки и стали крохотными шажками пробиваться к берегу. Это было похоже на танец маленьких, но очень пьяных лебедей. Течение корежило цепочку, выгибало дугой. На середине реки вода доходила до пояса и едва не заливала документы в нагрудных карманах. Зачем я подворачивал брюки? Мне стало смешно; я смеялся, дергая плечами, и солдаты смотрели на меня как на придурка.
        На другом берегу я с трудом надевал мокрые ботинки на распухшие ноги. Меня било крупной дрожью, и я даже не мог говорить — челюсть прыгала, как отбойный молоток.
        Сушились и ночевали в тесной казарме какого-то богом забытого батальона. Маленькую печку, сложенную из гладких речных камней, облепили, как больного горчичниками, мокрой одеждой.
        К утру у многих, в том числе и у меня, форма в нескольких местах обгорела.
        С восходом солнца в «зеленке», которую мы прочесали накануне, завязался бой. Над нашими головами носились две пары «вертушек»; заходя на цель, они бросали бомбы, плевались огненным потоком нурсов, рычали пулеметными очередями…
        Голубое небо светилось чистотой и свежестью. Земля быстро высыхала, и проступали вымытые вчерашним дождем краски весны.
        Мускулистый бородатый офицер с талисманом на шее полулежал на скамейке, почесывал волосатую грудь и щурился от ярких лучей. Прапорщик Гайдучик в прогоревшем на спине хэбэ вышагивал у входа в казарму, размахивая саблей. Из-под «забора» — поставленных друг на друга пустых бочек — выползали аспидно-радужные ручейки.
        — Ну дай тысчонку!  — приставал некто в маскхалате к бородатому. А тот щурился, скалил крупные белые зубы, улыбаясь, и все смотрел на жужжащие в небе «вертушки».
        — Ну хоть пару сотен, Кирюш!
        Бородатому, наверное, надоел назойливый попрошайка. Он полез в карман, вытащил пухлую пачку ржаво-рыжих купюр, отслюнявил маскхалату три бумажки. Тот долго разглядывал старинные деньги на свет. Полногрудая Екатерина смотрела со сторублевки на своего соотечественника жестоким и решительным взглядом. Купюра казалась совсем новой. Когда-то давно-давно ее вывез из России эмигрант, бережно хранил много лет, возил из страны в страну, ждал, когда она снова обретет покупательную способность… Не дождался.
        В районе боевых действий задержали дюжину подозрительных мужчин. Особист Валера допрашивал их по отдельности в тени бочечного «забора».
        — Что вы делали в Пакистане?
        Солдат-таджик переводил.
        Задержанный ответил, что в Пакистане лечился. При обыске у него нашли бумажку с печатями. Единственное слово, которое в ней было написано латинскими буквами,  — «Пакистан». Это уже было достаточным основанием для ареста.
        — Почему вы не ушли из района, где почти месяц правит банда?  — спросил Валера другого афганца.
        Тот ответил, что земля ждать не будет, надо пахать, надо сеять, надо кормить семью…
        — Да че ты брешешь!  — вдруг вмешался комсомольский активист Гайдучик, оттеснил Валеру, присел на корточки перед афганцем и сунул ему под нос свои холеные, но с покусанными ногтями руки.  — Во мои, понял! Рабочие мозоли! А какой ты дехканин? А ну покажь свои! Я так уже десять духов вычислил! Понял? Покажь, гворррю!
        Солдат-таджик не переводил комсомольского активиста. Афганец не смотрел на хилые ладошки Гайдучика, потому что не понимал, чего от него хотят и почему на него кричат.
        — У вас большая семья?  — спрашивал Валера, стараясь не обращать на прапорщика внимания.
        Афганец кивнул головой. Четыре сына, две дочери, две жены, старуха-мать, три брата, сестра с мужем…
        — А ну снимай пиджак!  — орал Гайдучик.  — Покажи плечо! Плечо, говорррю! Да правое, балбес!.. Вот же дурень, не понимает!  — И стаскивал, обрывая пуговицы, рубаху с плеча афганца.
        Белое плечо. Прут из тела острые лопатки и ключицы.
        — А-а-а! Красная полоса! А ведь врал же мне, гад! Ремнем от винтовки натер! Душманюга подлая! Гворрри, «дух» ты или не «дух»! А то в ХАДе я тебе живо динамо прокручу! Понял, спрашиваю?
        Генетическая память поперла из комсомольского активиста зловонной жижей подвалов Лубянки. Он, никогда не знавший бериевских палачей, невольно копировал их, как талантливый пародист.
        — У вас есть оружие?  — спрашивал Валера.
        Да, отвечал афганец, есть оружие. Точнее, было. Старая английская винтовка. Отняли.
        Млела земля в тепле весеннего солнца…
        Задержанных отправляли вертолетом на нашу базу, откуда затем должны были передать в ХАД — афганскую Лубянку… Мы с Гайдучиком этим же «бортом» возвращались в дивизию.
        Афганцев посадили на рифленый пол в салоне у скамейки. Мы сели напротив них. В салон выглянул борттехник:
        — Все нормально?
        Я кивнул и положил на колени заряженный автомат.
        Мы оторвались от земли, и солнце заплясало в иллюминаторах. Афганцы ухватились руками за скамейку; на вираже они повалились друг на друга, и Гайдучик громко заржал.
        Потом он с цепким любопытством стал рассматривать часы на руке молодого афганца.
        — Ну че?  — спросил он меня, толкая в бок и заговорщицки подмигивая.  — Сделаем себе бакшиш? Часы хочешь?
        Я отрицательно покачал головой. Гайдучик расстроился, в одиночку мародерничать он не решился.
        — Головы вниз, суки!  — заорал он, срывая злость на афганцах.  — В окно не смотреть, я сказал! Вниз голову!
        Он толкнул в затылок старого дехканина, заставив его прижаться к полу. А тот упрямо тянул тонкий подбородок к стеклу, косил глаз, впервые в своей жизни видя землю с высоты Аллаха, и она, сочная, умытая, светлая, как радуга, раздевалась под его восторженным взглядом…
        — Лежать, сссу-у-уки-и-и!!!
        Сколько бы лет ни прошло, какие бы власти ни сменились в стране, какие бы войны ни прогремели, какие бы договоры ни подписали между собой дипломаты — всегда, до последней минуты своей жизни, этот многодетный дехканин будет любить свою землю.
        И ненавидеть нас.

* * *
        Во дворике редакции меня встретил незнакомый пожилой майор.
        — Новый редактор!  — шепнул мне прапорщик Володя и украдкой поднял большой палец вверх, мол, классный мужик!
        Я представился майору, хотя следовало бы сначала привести себя в порядок. Новый редактор — его звали Николай Ильич — ни о чем меня не спрашивал, долго не отпускал мою руку и долго смотрел мне в глаза. Он был стар, грузен и совсем не подходил для войны. Война любила молодых, зеленых.
        Олег Шанин готовился к замене. Он носился по городку, выпрашивая у знакомых продукты. Так, с миру по нитке, и набрал для своих проводов. Гуля рассчитывалась с работой. Она уезжала вместе с Шаниным. Я не знал, как они решили строить свою жизнь. Какое кому до этого дело? Это казалось незначительным, неким пустяковым пунктом в огромной, почти что бесконечной жизни. Ибо самое главное, что они уезжали отсюда туда, где не было войны.
        Я тащил их тяжелые чемоданы на вертолетную стоянку, пока Олег оформлял вылет. Потом к нам подкатил военторговский фургон. Парни в лайковых плащах выгрузили у вертолета несколько раздутых сумок — тоже кого-то провожали в Союз. Они жадно, со стонами, пили голландскую лимонную водичку «Си-си» и щедро угощали нас.
        Вылет задерживался. Мы долго играли жестяной баночкой в футбол. Гулька нарушала правила, толкалась, ставила подножки. А потом вдруг расплакалась, прижалась ко мне и сказала:
        — Мы улетаем, а ты остаешься…
        Так оно и вышло. Они улетели, а я остался.
        Ночь после проводов я спал на крыше бани, предоставив свой кабинет новому шефу. Дождь плакал на меня до самого утра.
        Николай Ильич два дня не трогал меня, не ставил задач и не высказывал своего сочувствия.
        Работать с ним было мне в удовольствие. Он любил писать очерки, вычитывать газету и рассказывать о своей дочке, которая не поступила в институт. Иногда он договаривался до слез. Николаю Ильичу было пятьдесят.
        Зачем, зачем его пригнали в Афган?!!
        Тогда я еще не знал, какое из двух зол наименьшее: в восемнадцать лет познать войну или перед самым уходом на пенсию?

* * *
        Восьмого марта по приказу командира дивизии у входа в женский модуль был снят часовой. И снова в коридоре, наполненном кулинарными запахами, зазвучали мужские голоса.
        Анестезиолог Саша Кузнецов закончил оформлять стенд, вывешенный в коридоре хирургического отделения. То были всякие железные крючочки, закорючки, полочки, шарики, пластиночки, болваночки, прикрученные проволокой к деревянному щиту. Весь этот металлолом вытащили на операциях из людей. Кузнецов жил на земле, служил в армии для того, чтобы людям не было больно. Как и Шарипов, он прикручивал своих личных врагов к позорному щиту. На всеобщее обозрение.
        А потом тоже стал готовиться к замене. С новым анестезиологом, который приехал ему на смену, мы не сдружились. Полностью заменить Сашку, повторить его он не мог, а привыкать к другому не хотелось. Так я остался один на один с войной.
        И снова пропагандистская колонна лживой гусеницей ползла по афганской земле. На ночь колонна останавливалась в каком-нибудь придорожном гарнизоне, где мы ужинали и завтракали, а обедали уже по-походному, на привалах. Солдаты еду получали в котелки, уминали ее в машинах или за импровизированным столом на обочине. Офицерам и медсестрам накрывали стол в фургоне ПХД. Создать сервис на достойном уровне в походно-боевых условиях было делом непростым, но предприимчивость отрядного повара Игоря Марыча удивляла даже избалованных офицеров политотдела. Белая скатерть, протертые тарелочки, вилочки слева, ложечки справа, салфетки, солонка энд специи — словом, полный набор для среднего ресторанчика. Таким сервисом не всегда могла похвастать даже наша офицерская столовая.
        Обеды у Марыча были маленькими праздниками. Как-то за столом Юрка Шилов стал расхваливать сержанта:
        — Кстати, он львовянин. А знаешь, где работал до армии? Официантом в «Фестивальном»!
        Я вспомнил. Кажется, это был ресторан высшей наценочной категории.
        — Что ж, будем считать, что мы сейчас обедаем в «Фестивальном».
        Раскладывая на столе приборы, Марыч взглянул на меня и невозмутимо добавил:
        — А учился я в той же школе, что и вы… Я вас помню.
        Я невольно встал из-за стола. Шансы на подобную встречу практически равны нулю, не может быть мир так тесен! Но факт оставался фактом. Вздох удивления, восхищения, радости. Мы жмем друг другу руки. Мы не находим слов, но находим друг у друга знакомые черты. И понеслись воспоминания:
        — Слушай, а ты Слона помнишь?
        — Конечно, помню. Бухает он часто. А Новичков не с тобой учился?
        — Нет, в параллельном…
        — Он в ансамбле сейчас…
        — А кто у вас была классная?..
        В мрачном, убогом Баглане, где обстреливают чуть ли не каждую вторую колонну, за многие тысячи километров от Европы я мог говорить и слушать о своей школе, о Слоне, который бухает, о львовских улицах, на которых в мае расцветают каштаны, и не было для меня понятнее и приятнее этих разговоров. В мае Марыч должен был уволиться и вернуться туда, где мы с ним, как сейчас, были рядом.

* * *
        Геннадий Бочаров с удивлением писал, что «афганцы» не могут точно передать словами своих ощущений, которые возникали у них в бою, в минуты смертельной опасности. Наверное, так бывает потому, что до Афганистана ребята не сталкивались с ситуациями, которые бы один к одному передавали «вкус» войны. Они впитывали в себя мирные сравнения и образы, а такими красками войну точно не нарисуешь. И вообще, чувства, ощущения, вызванные войной, сугубо личные, почти интимные.
        Десантники как-то рассказали мне о прапорщике Андрее Макаренко. Во время операции он подорвался на минном поле. Лежал без ноги, истекая кровью, и прощался с жизнью. Его смогли вынести; сделать это на минном поле — настоящий подвиг. Да вот только почти у самой «брони» еще один подрыв. Еще один удар по израненному телу. Спасло только то, что основная масса осколков пришлась на тех, кто нес Андрея. Для эвакуации раненых вызвали вертолет.
        Занесли в салон раненых, пожали летчикам руки. «Вертушка» оторвалась от земли, а через пять минут полета у нее отказал двигатель…
        Макаренко трижды прощался с жизнью. Всерьез и навечно. И трижды встречался с ней снова. Представляете его ощущения? Не очень?..
        Полезнее было бы выяснить ощущения тех людей, чью волю исполняли тысячи таких Макаренко, Шаниных, Марычей, Шиловых, по чьему приказу войну впустили в нашу жизнь.
        Война для руководства — статистика да красные стрелы на карте, которые, высунув языки от усердия, рисовали штабные клерки. Война для исполнителей — боль, жажда, понос, матюги, бинты, бинты, бинты и вечный вопрос: «Зачем?»

* * *
        Мы шли по узкой тропе над кишлаком Доши. Карабкался по крутому подъему следом за хромающим солдатом лейтенант Володя, который через месяц навсегда расстанется с ногами и армией. Тяжело дышал рядом артиллерист Игорь, которого не будет уже через неделю, и умрет он мучительно и страшно. Гремел ботинками светловолосый ротный Миша Порохняк, для которого предстоящий бой будет первым, но далеко не последним, и который упадет на горном перевале от сердечного приступа в двадцать четыре года. Шел в нашей «ниточке» артиллерийский корректировщик Николай, бородатый, красивоглазый, молчаливый, больше похожий на богомаза, чем на офицера. Мы шли по тропе долго, и я, как мог, экономил силы, чтобы не наступил момент, когда меня вынуждены будут тащить солдаты. Тогда обстрела не ожидал никто, и вся рота побежала под откос, прячась от пуль. Мы с Порохняком зарылись в сухое русло ручья, похожее на окоп.
        Страшно было приподнять голову, и ротный, вжимаясь всем телом в песок, кричал солдатам, чтобы они прикрывали радиста, чтобы бежали вперед, к подножию сопки, куда огонь противника не мог достать. А когда рядом с нашей ямой стали разрываться мины, ротный громко сказал распространенное матерное слово, означающее крайне плохую ситуацию, и стал белым как бумага.
        Бой не стихал до ночи. Когда стемнело, солдаты отрыли на склоне сопки яму для командира роты, застелили ее плащ-палатками. Расставили посты. Ротный все время жаловался на адскую головную боль. Мы оба скрючились в яме, поджав колени к животам, и так лежали всю ночь.
        Под нами, в низине, еще продолжалась стрельба. Красные трассеры вили гигантскую паутину над кишлаком Доши. Радиостанция работала на прием, и в эфире сквозь треск помех звучал разъяренный голос начальника штаба дивизии: «Вот так из-за вас погибают люди… Вы ответите… Ищите с ними связь, высылайте поисковую группу!» Его абонента почти не было слышно, он пытался оправдываться, но начальник штаба даже не слушал его. Пропало четверо солдат, которые понесли к технике своего товарища, раненного в живот. У них была маленькая радиостанция, но на позывные группа не отвечала. Никто не знал, где они, что с ними. «Почему вы разрешили им спуститься в „зеленку“?  — кричал в эфире начальник штаба.  — Почему они не пошли сверху по блокам?» — «…они не прошли бы, только… давал приказа спускаться…  — едва пробивался ответ.  — Солдат тяжело… по блокам они… его живым… в сто раз безопаснее…»
        Под утро в районе стихло, но ненадолго. Когда взошло солнце, над нами появились «вертушки». Они, а затем и артиллерия, густо сыпали бомбы и снаряды на ту сопку, с которой вчера обстреляли нашу роту. Мы снова обнимались с землей, накрывали головы бушлатами, рюкзаками, просто ладонями, потому что горячие рваные осколки долетали до нас. Это была уже бессмысленная огневая атака, потому что душманы за ночь ушли далеко-далеко от этой сопки, оставив после себя обложенные булыжниками огневые позиции да россыпи остывших гильз.
        Потом нам стало известно о четырех пропавших солдатах. Только под утро они вышли на позиции артиллеристов, волоча за собой двух ишаков. К ним были подвязаны самодельные носилки, на которых лежал уже отмучившийся солдат. Он умер ночью, и искусственное дыхание, которое делали ему товарищи, ненадолго продлило его жизнь.
        Солнце обжигало округлые сопки, и нигде не было тенечка, чтобы спрятаться от его слепящей белизны. Наш пулеметчик лежал на позиции лицом в траве. Все подумали, что его убило, потому что солдат не реагировал на окрик. Оказывается, он заснул под обстрелом. Сержант приподнял голову пулеметчика за волосы и наотмашь ударил его по лицу. Порохняк отвернулся, сделав вид, что не видит. Война и приученные к ней сержанты диктовали сейчас свои порядки.
        Трое солдат принесли из долины воду в пластмассовых флягах. Мы с ротным пили последними, вливали в себя теплую, отдающую болотом арычную воду, и мысли о гепатите и тифе казались смешными.
        Недалеко от нас, на прогалине, где вчера душманские пулеметы заставили залечь роту, афганские «сарбозы» подвешивали на палках овцу, распарывали штык-ножами ее брюхо, вываливали синие внутренности, сдирали кожу, хватаясь за желтую шерсть. Труп раскачивался на шесте, будто животное еще дергалось от боли.
        Порохняк вскрыл последнюю банку рисовой каши с мясом. Я не стал есть.
        Мы думали, что «вертушки» сбросят нам воду и продовольствие. Ротный все утро бегал по склону с патроном красного дыма в руке. «Ми-24» проносились над нашими головами в каких-нибудь десяти метрах, но ничего не сбрасывали. Спасибо, что хоть не отбомбились по нас.
        Эфир молчал. Штаб долго принимал решение. Мы мечтали только о том, чтобы дали отбой.
        Отбой дали, и к вечеру мы спустились к реке. Люди мылись, согревали чай на чадящих соляркой пустых цинках из-под патронов, спали, повалившись друг на друга у катков боевых машин. Офицеры вытаскивали из своих сумок замусоленную снедь, откуда-то появились полиэтиленовые пакеты с вонючим, мутным шаропом — афганской самогонкой, кто-то считал и расставлял на газете эмалированные кружки. Было спокойно, устало-удовлетворенно, по-фронтовому весело. И сыпались за импровизированным столом истории одна невероятнее другой, и ржали, гоготали небритые дядьки в тельняшках, и кого-то бросали в реку прямо в одежде… А потом третий раз нацедили в кружки из дырочки в кульке, замолчали, притихли, посуровели. И по очереди стали называть фамилии — две украинские, русскую и узбекскую. И поднялись на ноги ротные, взводные, корректировщики, наводчики, замполиты. И, не чокаясь, шарахнули по глотку вонючей афганской водки. Покурили молча, поглазели на темнеющие тихие горы, разобрали кружки, ложки, ножи и пошли по ротам, взводам.
        Я спал в БМП, на месте механика-водителя. По-моему, никогда в жизни я не спал так крепко и сладко.
        А с утра колонна выстроилась на шоссе и с восходом солнца стала ввинчиваться в горы. Нам предстояло пройти печально известный перевал Саланг. За несколько часов мимо нас проплыли все времена года. Теплая весна сменилась дождливой осенью, и шум стремительной ледяной реки заглушал натужный рев машин. А на перевале мокрый, с ветром, снег заметал колею, на бетонных перекрытиях — желтая от выхлопных газов наледь, рваные низкие тучи над заснеженными скалами.
        Высшая отметка перевала — тоннель, вырубленный в теле скалы. Из-за сильной загазованности в нем трудно дышать, слезятся глаза, а воздух, небо и горы из тоннеля кажутся ядовито-желтыми.
        Вниз по южному спуску колонна катится быстро, со свистом рассекая теплеющий с каждой минутой воздух. Незаметно исчезают серые пятна снежных заносов — сначала с дороги, потом с обочин, канавок, щелей в скалах. Появляются горные кишлаки — сложенные из булыжников домики, как ласточкины гнезда, лепятся к скалам один над другим. Крыша одного — фундамент для другого. Очень много здесь сожженной, искореженной, изуродованной военной техники, а на скалах — огромные пятна копоти.
        Вдоль отвесной стены, запрудив всю проезжую часть дороги, вытянулся длинный караван афганских «наливников». За изгибом дороги чадил горящий бензопровод, а с гор раздавались хлопки выстрелов. Поселок Джабаль-ус-Сирадж. Про этот кишлак у офицеров в ходу шутка: «Джабаля не помню, а вот усерадж был точно!»
        В голову колонны выехали танки и зенитные самоходки. Они задевали борта грузовиков, кабины «наливников», протискиваясь вперед; со звоном лопалось стекло в кабинах афганских грузовиков, трещала обшивка. Потом дали команду к движению, и началось…
        По нас стреляли сверху, с обеих сторон. Колонна купалась в свинцовом душе. Ротный все время кричал, я не помню что. Он кричал, будто разучился говорить нормальным голосом. Солдат-пулеметчик Тетка дрожал вместе с мощным ДШК, стрелял не целясь, поливая красные камни над нами, разбивая в щебень гранитные зубы Саланга. Бородатый корректировщик Коля лежал на рифленом передке БМП лицом к небу и, приставив приклад автомата к груди, строчил частыми очередями. Пули цокали по броне. Черная фара на башне в минуту превратилась в дуршлаг. У пулеметчика кончились патроны, он несколько раз попросил меня достать из люка новую коробку, но я не сразу понял его. БМП встала. Где-то совсем рядом с нами бил ДШК.
        — Почему стоишь?!  — орал в ларинги ротный механику-водителю. На броне корчились солдаты. БМП стояла.  — Вперед! Вперед! Почему стоишь?!
        Он не видел, что почти все солдаты спрыгнули на землю и встали за горячим боком машины. Они не хотели, чтобы их расстреливали. Они были молоды и хотели жить.
        Все должно было кончиться быстро, в одно мгновение.
        Но не кончалось, не кончалось!
        Рядом горел бензин, полыхал кузов подбитой «летучки». Под бетонной аркой стоял опустевший бэтээр с пробитыми шинами, с распахнутыми люками, похожими на рыбьи плавники.
        Был солнечный воскресный день семнадцатого апреля тысяча девятьсот восемьдесят четвертого года. Это был день рождения моей мамы.

* * *
        Там, в Джабале, то ли по вине наших командиров, которые руководили операцией, то ли по причине отчаянной злости и военной силы моджахедов, полегло огромное количество наших солдат и офицеров. Трупы и раненых челночно перебрасывали на нескольких «вертушках» в баграмский военный госпиталь.
        Я сопровождал порванных, продырявленных, обалдевших от крови ребят из ада в чистилище. Солдат, которому я дал свою кровь на операционном столе, все же умер, не приходя в сознание. Я грохнулся на пол, и меня откачивали нашатырем.
        Тот солдат не мог выжить. Ему пробило череп. Когда его внесли в приемную, он был весь в бурой крови — куртка, брюки, даже носилки. Нет ничего страшнее, чем носилки, насквозь пропитанные кровью.
        И моя еще теплая кровь умерла вместе с тем солдатом. Значит, и я немножко умер… Не знаю, как его звали, откуда он был родом.
        Я сидел на лавочке у приемного отделения, а носилки все таскали и таскали. Солдат-фельдшер у входа громко объявлял:
        — Осколочное ранение в полость живота! Тяжелый!
        Казалось, что сказочный придворный объявляет о прибытии на бал очередного гостя:
        — Король Датский!
        — Пулевое ранение в шею!
        — Принц Голландский!
        — Осколочное ранение грудной клетки!
        Меня догнала красивая санитарка. От нее пахло спиртом.
        — Минуточку!.. Вот вам справка о донорстве. Вам льготы полагаются.
        Как вы сказали?.. Полагаются льготы? Милая вы моя! Жизнь — вот самая ценная, самая главная льгота.
        Вы представляете, сколько в тот день пацанов полегло? Просто так полегло, ни за что. Просто так…

* * *
        Потом еще целую неделю в баграмском госпитале лежал погибший солдат. При нем не было документов, по которым можно было бы установить личность. Только на отвороте брюк хлоркой выведен номер военного билета. Во все гарнизоны шли грозные звонки от высокого начальства: разобраться в потерях, выяснить, чей солдат лежит в госпитале. Строго наказать. Впредь не допускать и т. д. и т. п. Шуршали в штабах бумажками, искали списки, потрошили личные дела. Затерялся в бумажках человек. Перестал жить — и затерялся. Кто ж виноват, что он никаких данных о себе не оставил? А ведь был приказ — каждому солдату носить в петлице гильзу, в гильзе — бумажку, а на ней свои Ф.И.О., адрес родителей, группу крови. Сделал бы так — не было бы лишних вопросов.
        Так неделю и искали, кто этот солдат, да из какого подразделения, и где родственники живут. На неделю больше, значит, прожил он для своих родителей.
        Да не только солдат контингента коснулась эта война. Ее пережили их родители, жены, невесты. Конечно, каждый по-своему. Борис Степанович Шишлаков, отец солдата, писал как-то замполиту части, где служил сын: «У него осталась девушка. Еще в октябре она перестала писать ему. В ноябре я встретил ее с другим парнем, но не хочу, чтобы сын знал об этом. Сын в каждом письме спрашивает: „Пап, как там Лена? Почему она ничего не пишет?“ Мать Павлика разговаривала об этом с Леной, на что та ответила: „Мы, тетя Галя, сами с ним разберемся“.
        Уволившись в запас и вернувшись в Союз, Павел Шишлаков написал своему замполиту:
        «Вроде недавно уехал, а честное слово — соскучились руки по автомату, а ноги — по горам. Так что я по городу спокойно не хожу, а рву, как на стометровке. Всего две недели дома, но уже чувствуется, что нет рядом боевых друзей и командиров. Забыть не могу… Стоим как-то с земляком на демонстрации, с Виталиком Паутовым — вы его должны помнить, вот рядом какой-то институт проходит, одни девчата. И как заорут: „Привет десантникам!“ И вся толпа: „Ура!!!“ Приятно, черт побери! У Виталика на кителе орден Красной Звезды. Все заглядываются. Подруга любимая меня не дождалась, замуж вышла и вот уже ходит на восьмом месяце. С мужем не живет, разводиться собирается. Я ее видел, поговорили. Видно, что она жалеет о случившемся, да не вернуть обратно былое… Вас вспоминаю. Помните, как мы на Панджшер десантировались? Повторить бы это опять…»
        Младший сержант запаса Миша Евчук в свое время много писал нам в газету. Уволившись, уехал работать в Тюмень, «снова испытать себя». Как-то прислал мне письмо: «Люди относятся ко мне хорошо, только если просишь помочь — матери или по дому,  — часто слышишь слова: „Много вас тут развелось, таких героев“. Иногда обидно становится. Почему так? Ведь мы же честно выполнили свой интернациональный долг. Я знаю, это единицы таких людей, которые не понимают этого. А вообще-то жизнь такая хорошая штука, только твори и работай. У меня мечта такая — попасть хоть на один день в ДРА, в свою роту, хоть посмотреть, как там».
        Что ж это с вами, ребята? От себя бежите?
        Олег Шанин уехал служить в Белорусский военный округ. Его едва не исключили из партии за аморалку — бывшая жена отправила «телегу» в высокие инстанции. Начались долгие разбирательства. Вывернули личную жизнь наизнанку. Стали пугать Дальним Востоком. Шанин смеялся на заседании парткомиссии. Коммунисты считали, что он издевается над ними.
        С Юркой Шиловым мы, как и мечтали, встретились во Львове, сходили в ресторанчик. Но там, в мирной жизни, я перестал узнавать Юрку. Это был уже не тот хладнокровный агитотрядовец, который первым входил в «нехорошие» кишлаки. Он сидел с женой за столиком в самом темном углу шумного кабака, тихий, незаметный, сконфуженный дикой пляской молодежи, и стеснялся танцевать рядом с ними. Когда он начинал говорить, его легко перебивала его очаровательная жена, и Юра покорно умолкал, опуская глаза. Он не мог даже втихаря взять у стойки пятьдесят граммов коньяку, потому что, как ни странно, был не при деньгах. За столик расплатилась его очаровательная жена — щелк сумочкой, и «сдачи не надо»… Мне все время казалось, что Юра хочет смешаться с толпой, чтобы его никто не видел и ни о чем не спрашивал.
        Анестезиолог Саша Кузнецов написал мне из Курской области огромное письмо о своих проблемах. В мирной жизни люди в не меньшей степени страдают от боли. Но оборудование в его поликлинике старое, во многом негодное, и работать на нем — одно наказание. Кузнецов совершенно не переносил чужой боли, она переходила в него самого, и он страдал тоже.
        Ибодулло Шарипову после трагического случая под обстрелом ампутировали обе ноги. После операции он очень убедительно и спокойно, а потому страшно говорил, что жить больше не хочет. Но время залечивает любые раны. Уже через два года он писал мне, что успешно покоряет протезы, хотя они дрянные и до крови раздирают культи, что ездит на машине с ручным управлением и подумывает о работе. У него квартира в Душанбе, двое детей, красавица-жена. И, казалось бы, все у него уже хорошо, насколько хорошо может быть в его положении.
        Отрядный повар Игорь Марыч погиб в бою. Пуля залетела в фургон ПХД и пробила парню артерию. До увольнения в запас ему оставался всего месяц. Толпа парней на его похоронах во Львове рвала повестки из военкомата. Подростки, которые прежде никого и ничего не боялись, вдруг увидели смерть и ужаснулись.
        А вот про Гулю из политотдела я ничего не знаю. Совсем ничего.

* * *
        Раскидала судьба каждому свое, ни с кем не посоветовалась, никого не пожалела. Мы все были ее заложниками и покорно вверяли себя в ее руки. «Такова судьба!» — философски говорили мы, теряя лучших, единственных, неповторимых людей, будто бы это могло быть оправданием потерь, будто над нами и в самом деле был жестокий рок, неподкупный, неуправляемый, непредсказуемый и не зависимый от воли людей. Каждый день афганская война уносила из жизни хороших, достойных парней. И тысячи других, не менее достойных, корчились от ран в приемных госпиталей, метались в бреду в тифозных изоляторах. И юные калеки начинали отсчет своей борьбы за право называться Человеком. Каждый день солдатские матери становились на колени перед гробами сыновей. Каждый день умирали неродившиеся солдатские дети. Каждый день надевали черные платки двадцатилетние вдовы. Девять лет расстреливали, подрывали, сжигали мальчишек, и зашоренные, обрезанные цензурой журналисты с трогательным волнением рассказывали, как мужественно они погибали, и с пафосом расписывали про «шаги в бессмертие», и юные пионеры называли свои отряды именами павших
героев…
        Вспомнишь все это — и заноет душа. Память об Афгане больна неизлечимо.
        Оглянись
        Глава 1
        Афганистан. Февраль 1983 года
        — Шарыгин, сколько банок тушенки во взводе осталось?
        — Штук двадцать, товарищ лейтенант. Опухнем от голода.
        — Ты, Шарыгин, скорее ото сна опухнешь, чем от голода. Пообедаем в дороге, а ужинать будем уже дома. Две банки на трех человек. Сможешь поделить?
        — Обижаете, товарищ лейтенант. Я вообще могу свою пайку молодым отдать. Кстати, у нас еще один едок объявился. В наш бэтээр девушку посадили.
        — Какую девушку?  — не понял Нестеров.
        — Ее привел капитан Воблин. Говорят, что до госпиталя поедет с нами. По-моему, это медсестра с заставы.
        — Почему к нам?  — пожал плечами лейтенант.  — У нас что, самая просторная машина?
        Сержант, постукивая пыльным ботинком по колесу бэтээра, ответил:
        — У нас самая безопасная. Так командование считает.
        — Так считают те, кто мало бывал под обстрелом. Когда колонна нарывается на засаду, то самое безопасное место где?
        — В голове,  — неуверенно предположил сержант.
        — Нет!
        — В середине?
        — Мимо!
        — В хвосте?  — уж совсем растерянно произнес сержант.
        — В Сочи, на пляже!  — ответил Нестеров.
        День выдался морозным, под ногами певуче поскрипывал снег. Пританцовывая от холода, Нестеров зашагал вдоль машин батальона, который в течение недели сопровождал колонну «КамАЗов» с боеприпасами и провиантом для «точек» и наконец возвращался на базу.
        На броне боевой машины пехоты, скучая, сидел командир второго взвода старший лейтенант Ашот Вартанян. Его плохо выбритое лицо выражало беспредельную тоску и усталость.
        — Саня!  — позвал он Нестерова, спрыгнул на снег и взял его за рукав бушлата.  — Н-не ходи на свой б-бэтээр. Тебе Воблин каблуки п-повырывает, не снимая ботинок.
        Говорил Ашот плохо, заикаясь до такой степени, что нужно было напрягать слух, мучительно ожидать, когда он закончит начатую фразу.
        — Ты разве не знаешь,  — продолжал Вартанян,  — что он затаился там с бабой? Рискуешь нарваться на неприятность…
        Едва поспевая, Ашот плелся за Нестеровым. На бронетранспортер он полез первым, взбирался долго и неловко, гремел сапогами по жалюзи трансмиссии, потом опустил голову в люк и негромко сказал:
        — З-здравия желаю!
        Он тут же выпрямился, посмотрел на Нестерова и закатил глаза вверх, дескать, зря мы сюда приперлись. Нестеров тоже заглянул вовнутрь. На командирском сиденье, в бушлате с капитанскими погонами, сидела девушка. Рядом с ней, под пулеметом,  — начальник штаба батальона капитан Воблин, замещающий уже неделю комбата. Оба молчали. Девушка, казалось, сильно замерзла, отчего подняла плечи, сжалась в комок. Капитан выжидающе смотрел на Нестерова. Затем негромко спросил:
        — Я не мешаю тебе, Нестеров? И долго ты собираешься висеть вниз головой?
        Девушка тоже подняла глаза и улыбнулась.
        — Да я, собственно, высморкаться в люк хотел. А тут вы, оказывается,  — процедил Нестеров и выпрямился.
        Сразу же за ним в люке показался Воблин. Несмотря на свою невысокую округлую фигуру, он пружинисто выпрыгнул на броню и соскочил на землю.
        — За девушку отвечаешь головой, Нестеров,  — сказал он.  — Создать ей уют и комфорт. Она едет с нами.
        Воблин зачем-то подмигнул и быстро зашагал вдоль колонны, ежеминутно вскидывая руку вверх и глядя на часы. Привал у маленького придорожного гарнизона затянулся. Ждали тягач, прозванный в просторечье «таблеткой», который нужно было перегнать в ремонт. За морозную ночь «таблетка» намертво вмерзла гусеницами в мятый и еще вчера податливый грунт. Офицеры и солдаты стояли у машин, курили, смеялись, матерились, размахивали руками, чтобы согреться. Смуглый, широкоплечий командир отделения сержант Владимир Шарыгин, не расставаясь со своим автоматом, ровненько выставил ножку в начищенном до блеска сапоге и о чем-то тихо рассказывал солдатам. Те, слушая его, время от времени хохотали. За спинами товарищей тенью, невидимый и неслышимый, стоял белесый восемнадцатилетний водитель Жора Бенкеч, вчерашний пэтэушник, робкий, закомплексованный, с неизменно грязными ладонями. Всякий раз Нестеров, разговаривая с солдатом, мучился оттого, что мучился этот затурканный «дедами» мальчик, не знающий, куда ему деть руки, когда к нему обращались с вопросом. Лопоухо накинутая на его голову ушанка, торчащий из-под бронежилета
легкомысленный зеленый свитер с цветочками, съехавший к низу живота ремень, широченное галифе с жирными пятнами бензина и смазки — все это вызывало у Нестерова легкое, чуть пренебрежительное чувство жалости к солдату. Пулеметчик Коля Карицкий, не по годам плешивый, с черным от пыли и соленой гари лицом и широкой, как рубленая рана, улыбкой, слушал сержанта, глядя на него восторженным взглядом.
        Лязгая гусеницами, «таблетка» наконец замкнула колонну, и сразу же раздалась команда «По машинам!». В одно мгновение все вокруг ожило, забегали солдаты, старшие машин надели шлемофоны, забросив шапки в утробы боевых машин; белый дым выхлопов поднимался над колонной, и казалось, какое-то невидимое препятствие едва сдерживает натиск боевой колонны.
        Нестеров удобнее сел на броне и коснулся сапогами плеч водителя Бенкеча, словно хотел удостовериться, что тот на месте и готов к работе. Вспомнив о пассажирке, Нестеров нагнулся над люком, девушка сидела без движения и словно вжалась в крохотное сиденье. «Это, конечно, не такси»,  — с едкой иронией подумал он и тронул девушку за плечо:
        — Шлемофон хотите?
        — Зачем?
        — Теплее будет и ушам спокойнее.
        Она отрицательно покачала головой и, как о простых, обычных вещах, спросила:
        — Как вы думаете, под Багланом по нам стрелять будут?
        «Если бы я знал!» — подумал Нестеров и поморщился. Он привык отвечать головой за свой взвод и технику. Но как можно отвечать за девушку, место которой — в госпитальных палатах, в операционной, в перевязочной или процедурной, но уж никак не в боевой машине!
        Шарыгин сел рядом с Нестеровым, сдвинул шапку на затылок, передернул затвор автомата и сунул в зубы сигарету. Холодный ветер трепал его темный чуб, колотил воротник бушлата, но сержант, казалось, не замечал этого и несколько раз безрезультатно чиркнул спичкой.
        Маленький гарнизон остался за спиной, и по обе стороны разбитой, усеянной воронками дороги потянулись припорошенные грязным снегом поля, горы, пустые и немые, полого изгибающиеся, словно застывшее штормящее море. Иногда по пути встречались похожие на памятники, установленные на вершинах сопок боевые машины охранения. С проездом колонны мимо они давали одиночный залп невесть куда, словно салютовали своим железным собратьям.
        Нестеров, сидя на броне, постепенно уходил в дремоту и, порой оглядываясь по сторонам, не мог сразу разобраться — наяву ли эти горы, этот ветер в лицо и осторожный, звериный ход колонны, эти застывшие на броне фигурки людей с оружием и в бронежилетах, и смуглые лица солдат, которые с нефальшивой бдительностью оглядывали развалины дувалов, и молчаливая девушка в бушлате не по размеру, с офицерскими погонами на плечах, вросшая в карликовое сиденье между ящиками с цинками патронов.
        За сопками потянулись убогие голые рощицы и отдельные деревья — обломанные и расщепленные стрельбой, с обгоревшими уродливыми ветвями, останки глинобитных стен, не похожие на творение человеческих рук. И все это стушевывалось, размазывалось тихим туманом, нагнетало неопределенное чувство тревоги, смутной опасности, словно колонна ехала не по земле, а по далекой пустой планете.
        Нестеров дернул головой, стряхивая с себя липкий сон. Сержант Шарыгин тоже выпрямился, поставил автомат между колен стволом вверх и стал напряженно всматриваться вперед. Оба они почувствовали, как постепенно нарастает скорость у бронетранспортера, и водитель Жора Бенкеч уже не объезжал глубокие рытвины в асфальте, а все сильнее давил на газ.
        БТР выл, скрежетал коробкой передач, с силой ударяясь о края ям, выпрыгивая из них, как мяч.
        И тут Нестеров понял, чем эта местность отличается от той, которую они проезжали раньше. Вокруг не было людей. Ни одного человека. Ни стариков на ослах, ни детей вдоль дороги, ни дехкан в поле. Колонна ехала по полигону, мишенному полю, из которого заблаговременно вывели все живое, чтобы обрушить огонь только на тех, кому он был предназначен.
        Отсоединив штекер шлемофона, Нестеров нырнул в люк и быстро потянул рукой рычаг, закрывающий окошко бронированной шторкой. Девушка удивленно посмотрела на него.
        — Зачем?
        — Гравий из-под колес,  — первое, что пришло на ум, сказал Нестеров и попытался улыбнуться. Девушка тоже улыбнулась — даже насмешливо.
        Нестеров не ошибся.
        Где-то рядом оглушительно хлопнул выстрел. Нестеров инстинктивно пригнулся, и сержант, словно тень, проделал то же самое.
        — Товарищ лейтенант, откуда стреляли?  — с каким-то будничным интересом спросил Шарыгин, вращая головой в разные стороны.
        — Карицкий!  — крикнул Нестеров.  — К пулемету!
        Сержант, должно быть, что-то опять спросил, но его слов Нестеров не расслышал. Резкой волной ворвалась в воздух стрельба, впереди идущие бронетранспортеры открыли огонь из пулеметов по рыжим, скрытым за деревьями дувалам.
        Нестеров и Шарыгин нырнули по пояс в люки, в одно мгновение снимая автоматы с предохранителей. Фигура Шарыгина в черном бушлате мешала Нестерову удобно изготовиться; в скрученном положении он прильнул щекой к прикладу автомата, забыв даже снять солнцезащитные очки. Он увидел перед собой мелькающие развалины, серые пятна людей между ними и заслонившее все это черное окно прицельной мушки. Еще какое-то мгновение Нестеров пытался прицелиться и резко нажал на спусковой крючок.
        Звука своего выстрела он не услышал, лишь почувствовал, как содрогнулся внезапно оживший в его руках автомат и горло обжег знакомый запах пороховой гари.
        Броня под грудью задрожала и, казалось, сама стала выделять из себя смертоносную энергию. В ту же секунду Нестеров щекой почувствовал жар огня пулемета. И звук его был настолько страшен своей колоссальной силой и мощью, вынести его было так трудно, что Нестеров опустил голову на броню, чтобы перетерпеть огневой удар пулеметчика Карицкого.
        Он вновь потянул спусковой крючок, еще сильнее вжимаясь в броню всем телом, но автомат недвижимо застыл в его руках, металлически клацнул ударник. «Как некстати»,  — подумал Нестеров, боясь потерять ставшие бесценными секунды, отстегнул связанные лентой магазины, перевернул полным вверх; нервничал, ударяя им об автомат,  — никак не присоединялся.
        И тут броня вздыбилась, закачалась и стала быстро подниматься в вертикальное положение. Бронетранспортер на полной скорости вылетел с дорожного полотна, сильно накренившись, съехал в кювет и, пробороздив еще несколько метров по земле и рыхлому снегу, замер, словно раненый зверь.
        Глава 2
        «Нас подбили?  — лихорадочно подумал Нестеров.  — Но почему не было слышно взрыва?»
        Ему казалось, что бронетранспортер именно в это мгновение превращается в мишень, под которую кто-то медленно подводит обрез прицельного штырька. Он спрыгнул вслед за Шарыгиным вниз, поскользнулся на размытом грунте и тяжело упал рядом с машиной. Но тут же встал на ноги, выпрямился, стараясь разглядеть, откуда били по ним, и в ту же секунду услышал над головой знакомый свист. Не торопясь припасть к земле, Нестеров стоял на одном колене и рассматривал развалины дувалов. Бенкеч тоже приподнялся, встал на колени, но тут же поскользнулся на мокрой наледи и упал, с размаху ударив автоматом о землю.
        Словно из открытой дверцы раскаленной печи дохнуло жаром, и автоматную трескотню прорезал какой-то дребезжащий, не похожий ни на что земное рев. Бледно-красный шлейф мелькнул перед глазами Нестерова лишь на долю секунды, как раз в том месте, где только что стоял Бенкеч. Потом рядом за их спинами ухнул взрыв.
        «Граната!  — догадался Нестеров, моментально припадая к земле и чувствуя, как напряжение сковывает его тело.  — Сейчас по бронетранспортеру выстрелят во второй раз и уже не промахнутся».
        — Карицкий!  — крикнул Нестеров.  — Девушка где? Она все еще внутри?!
        Солдат, прижавшись щекой к прикладу автомата, стрелял. Нестеров не стал повторять вопрос, поднялся на ноги и рванулся к бронетранспортеру.
        «Какого черта…  — думал он.  — Почему она все еще там?»
        Он уже поднял ногу, чтобы встать на диск колеса, как его сильно оттолкнул в сторону Шарыгин.
        — Назад!  — крикнул он Нестерову.
        Нестеров машинально подчинился, присел, глядя, как сержант ползет по броне к люку. Потом, опомнившись, бросился к дороге.
        — Прикройте Шарыгина!
        Через минуту из бокового люка выпрыгнула на землю девушка, а следом за ней — Шарыгин. Нестеров лишь на секунду обернулся, но не увидел лица медсестры.
        И тут сзади раздался крик солдата Алимова:
        — Со спины бьют! Окружили!
        Бенкеч вскочил на ноги, рванулся к кустам, плюхнулся всем телом прямо в ручей и там, в грязи, прижался щекой к прикладу автомата.
        — И слева бородатые! Смотрите, слева! Слева! Вон, вон!
        Шарыгин ползком поднимался по склону кювета и махал рукой.
        Впервые за время обстрела Нестеров увидел их отчетливо. Метрах в ста от бронетранспортера два человека в темных пиджаках, чалмах и с оружием в руках, пригибаясь, быстро бежали через дорогу.
        — Товарищ лейтенант, я сам…  — задыхаясь, произнес Шарыгин, метнулся по дну кювета туда, где должно было сомкнуться кольцо бородатых, упал у кустов и прижал к щеке приклад. Один из «духов» сразу же осел на землю, а второй, прыгнув под откос, покатился в укрытие. Шарыгин перестал стрелять, вжался лицом в снег.
        Нестеров почувствовал, как у него в висках заколотилась кровь от напряжения. Он перевернулся на спину и посмотрел назад. Девушка лежала у колес бронетранспортера и пыталась зарядить пустой магазин. Рядом с ней — разорванная пачка с патронами. Карицкий замер у самой дороги и стрелял по дувалам. Бенкеч все еще лежал в ручье и вздрагивал после каждой очереди. Вокруг него медленно втягивались в грязь раскиданные пустые и полные магазины. Наконец солдат повернул черное от гари лицо и сипло сказал:
        — Товарищ лейтенант, нам шиздец!
        — Не ссы, Бенкеч! Морская гвардия не тонет!
        — Какая еще морская гвардия? Я пехота, и мне до дембеля два месяца…
        — Наши! Наши!  — раздался крик сержанта Шарыгина. По дороге на бешеной скорости мчалась боевая машина пехоты. Ее пушка была повернута в сторону дувалов, разрывы снарядов разбивали глинобитные стены в щебень и пыль.
        БМП поравнялась с Карицким, лежащим на грязном снегу, и остановилась. Малорослый, коротко остриженный офицер, едва высунувшись из люка, заплетающимся языком произнес:
        — Чего лежите? Тащите трос и цепляйте.
        Это был командир роты старший лейтенант Сергей Звягин.
        Бенкеч в одно мгновение запрыгнул на БТР, вытащил трос и метнулся к боевой машине. Ротный что-то крикнул своему механику-водителю, и БМП с утробным рычанием потащила бронетранспортер из кювета. Солдаты помогли медсестре взобраться на броню…
        Нестеров нырнул в люк. Девушка, растирая руками лицо, сидела на своем прежнем месте. «Ничего,  — подумал Нестеров,  — ты еще с восторгом будешь рассказывать своим подругам про этот день».
        Вся колонна батальона стояла на обочине дороги рядом с большим кишлаком, раскинувшимся у подножия голых, отшлифованных ветрами гор. Нестеров спрыгнул на землю и пошел к БМП. Звягин сидел на броне и протирал ветошью автомат. Нестеров молча протянул ротному руку.
        — Спасибо, выручил.
        — «Спасибо» в стакан не нальешь,  — ответил Звягин.  — Подойди к Воблину. Он хотел тебя видеть.
        Начальник штаба стоял перед строем офицеров и что-то резко говорил Вартаняну. Увидев Нестерова, замолчал, но не изменился в лице.
        — Цел, герой? Доложи, что с девушкой.
        Нестеров хотел было ответить, но Воблин опять повернулся к строю.
        — Ладно, потом!
        Нестеров стащил с головы шлемофон, провел ладонью по влажным волосам, вынул из кармана измятую пачку сигарет и долго ковырялся в ней пальцами.
        Наконец Воблин скомандовал «разойдись» и подошел к Нестерову. Обнял его одной рукой за плечи и повел вдоль колонны.
        — Ну, расскажи, Нестеров, как там наша девчонка? Что с машиной?
        — Вас что интересует в первую очередь — машина или девчонка?  — вопросом на вопрос ответил Нестеров.
        — Что с тобой?  — Воблин отступил на шаг и, щурясь, взглянул на Нестерова.  — Ты чем-то недоволен, лейтенант? Сознание затуманилось? «Духи» насмерть испугали, да?
        — Не в этом дело. Я или выполняю боевую задачу, или обеспечиваю безопасность девушки. Делать одновременно и то и другое я не могу. Дайте команду, чтобы медсестру пересадили в другой бронетранспортер.
        — А чем она тебе мешает?
        — Она связывает меня по рукам и ногам. Вместо того чтобы нормально ответить на огонь противника, я беспокоился о том, чтобы ваша подопечная не промочила ноги и не поймала пулю.
        — Ладно, хватит грубить,  — охладил пыл лейтенанта Воблин.  — Ничего, не развалишься. Медсестра остается в твоей машине. Надо уметь делать все, лейтенант. И воевать, и защищать. Ясно? Представь, что эта девушка — твоя сестра. Или…  — Воблин мгновение подыскивал сравнение,  — или твоя невеста.
        — Хорошо,  — кивнул Нестеров, прикуривая.  — Уже представил. Разрешите идти?
        Нестеров плелся к своей машине, безо всякого любопытства рассматривая кишлак и нависшие, казалось прямо над ним, скалы. Сновали у боевых машин мальчишки, грязные, в калошах на босую ногу, отрывисто выкрикивали слова, предлагали купить презервативы и чарс, клянчили у солдат сигареты. Степенные старики, сгорбившиеся и флегматичные, шаркали калошами, проходя мимо, останавливались напротив какой-нибудь машины, не поворачивая туловища, искоса рассматривали выцветшими глазами солдат и офицеров, одним ухом прислушивались к чужой речи и, заложив руки за спину, так же чинно и невозмутимо шли дальше.
        Около бронетранспортера Нестерова окликнул голос:
        — Закуривайте, товарищ лейтенант!
        Шарыгин, сидя на броне, протягивал пачку сигарет.
        — Накурился уже до одури, Шарыгин… Да ладно, давай твою отраву… Где эта немногословная красавица, мать ее за ногу…
        — Ушла к начальнику штаба.
        — А почему не спросила у меня разрешения? Ладно, скатертью дорога. Надеюсь, она больше не вернется, и мы сможем заниматься нормальной боевой работой.
        — Это верно,  — согласился Шарыгин, загоняя шомпол в ствол автомата.  — Зря мы в канаве валялись. Надо было бы посадить Толяна за пулемет, а самим рвануть вперед, закидывая дувалы гранатами.
        — Ну да, надо было… Только и остается фантазировать, каких бы мы шиздюлей навесили «духам».
        Нестеров курил, глубоко и часто затягиваясь, глядя, как солдаты меняют сахар на анашу. По обочине шел Ашот Вартанян, крепко прижимая к груди банки с тушенкой и отбиваясь от наседавших на него мальчишек. «Азер! Азер!» — кричали они вслед офицеру. Ашот оборачивался, хмурил брови, делал свирепое лицо и матерился. Пацаны смеялись, улюлюкали, показывали непристойные жесты.
        Криво улыбаясь, Ашот подошел к Нестерову:
        — Маленькие волчата! Хотели тушенку умыкнуть. Один, юркий такой, хвать у меня из рук банку — и в толпу. Я за ним, а мне — подножку. Еле устоял… Гляди-ка, кого наш ротный в-ведет…
        Звягин быстро шел вдоль колонны, а за ним едва поспевал старый афганец.
        — Нестеров!  — крикнул издали Звягин.  — Где Алимов? Пусть переведет. Этот душара хочет нам что-то сказать.
        — Бабок он хочет, по роже видно,  — пробормотал Нестеров.
        Исмаил Алимов, таджик по национальности, понимал дари и вполне справлялся с обязанностями переводчика. Солдат подошел к афганцу и протянул ему руку:
        — Салам алейкум!
        Афганец ответил на приветствие и торопливо заговорил, прикладывая руку к сердцу:
        — Меня зовут Махмед Саид. Я дехканин, живу недалеко отсюда, на краю рисового поля. Недавно у меня родился третий сын. Ребенок здоров, но его мать чувствует себя очень плохо. Врачей у нас нет. Денег тоже мало. Мы очень бедные, а жена вот-вот умрет. Может, среди вас есть врач?
        — Где медсестра?  — спросил Звягин у Нестерова.
        — У Воблина спроси.
        — Давай-ка, Саня, найди ее, еще трех солдат с собой, и сходите к афганцу… Если, конечно, это действительно недалеко.
        — Приключений захотелось?
        — Надо же изобразить сочувствие, блин горелый!  — вспылил Звягин.  — Мы тут все-таки оказываем помощь братскому афганскому народу!
        Воблин и девушка сидели на земле рядом с командно-штабной машиной. Выслушав Нестерова, начальник штаба посмотрел на девушку и произнес:
        — Заставлять не могу. Просить не хочу. Приказывать не имею права…
        — Ладно, я схожу,  — ответила медсестра, поднимаясь с земли.
        — Только недолго, Нестеров,  — предупредил Воблин.  — Одна нога там — другая здесь. Даю вам от силы полчаса.
        Махмед Саид быстро шел по кишлачной улочке. За ним — медсестра, Нестеров, Вартанян. Трое солдат во главе с Шарыгиным, оглядываясь по сторонам, замыкали маленькую группу.
        Вскоре афганец вышел на маленькую площадь, в центре которой возвышался трехэтажный дом, обнесенный очень высокими дувалами. Поминутно оглядываясь, Махмед свернул влево и по узкой улочке повел в глубь кишлака. Наконец он отворил тяжелую, обитую железом дверь и жестом пригласил всех зайти во двор.
        — А он не из бедных,  — вслух подумал Ашот, заглядывая через проем двери.  — Может, «духам» помогает, а они ему платят.
        — Да скорее всего он сам и есть «дух»,  — вставил кто-то из солдат.
        Двор был обжитым, уютным. У большой кучи соломы лежал теленок, чинно расхаживали куры, индюки. Двуколка с поднятыми, как стволы орудий, оглоблями была завалена мешками и дровами. Из двери дома вышла смуглая, пугливая девочка и юркнула в сторону.
        — Моя старшая дочь,  — сказал афганец.
        Шарыгин и солдаты остались у входа во двор. Только Алимов вслед за офицерами и медсестрой зашел в дом.
        В комнату вела дверь, утепленная войлоком. Когда Махмед распахнул ее и отодвинул в сторону занавеску, дохнуло тяжелым запахом жилья, несвежести, грязного белья, и офицеры, как по команде, схватились за носы.
        Маленькая комнатушка была жарко натоплена. Левая часть была перегорожена шторой. В центре комнаты — «буржуйка», накаленная докрасна, изгиб трубы от нее уходил в отверстие в стене. У запотевшего окошка на матрасе, укутанный в одеяло, лежал крохотный ребенок. Не спал, смотрел невидящими глазами перед собой и едва шевелил губами.
        Матрасы были разбросаны в каждом углу. Хозяин, войдя в комнату, снял калоши, босиком зашлепал к шторке, оттянул ее край и жестом пригласил медсестру зайти. Там была женская половина.
        Медсестра вопросительно посмотрела на Нестерова.
        — Да иди уж…  — ответил Нестеров.  — Если что случись, нам тут всем крышка.
        Ашот легонько толкнул Нестерова локтем и едва заметно указал глазами куда-то в угол. Махмед на полсекунды опередил это движение Вартаняна, присел на матрасе и быстро смотал в рулон какой-то продолговатый предмет, похожий на ленту.
        — Исмаил!  — раздался из-за ширмы голос медсестры.  — Скажи, что вялость и слабость у жены — вполне обычное явление… Воспалений нет.
        Солдат синхронно перевел афганцу слова. Махмед, очень внимательно слушая, кивал головой, а девочка, сидящая около печки, смотрела на Алимова как на бога, широко раскрыв рот.
        — Что ты мне хотел показать?  — спросил Нестеров Ашота.
        — Патронташ,  — негромко ответил Вартанян.
        Нестеров посмотрел на часы. Прошло уже двенадцать минут, как они оставили колонну.
        Пока шел диалог между медсестрой, солдатом и Махмедом, Ашот без видимого любопытства стал расхаживать по тесной комнатушке, рассматривая предметы. Потом он взял с печурки маленький металлический чайник, налил бледно-желтой водички в пиалу, придирчиво осмотрел ее края, но все же переборол брезгливость и медленно выпил. Рукавом бушлата вытер усы и пробормотал:
        — Умирал, пить хотел. Но боялся, что он предложит первым. Когда бабаи что-то предлагают мне, то всегда отказываюсь… Что-то, старик, тревожно мне на душе.
        — Может, дать тебе водки?  — спросил Нестеров и хлопнул по фляге, которая висела на его ремне…  — Какого черта он так жарко топит? Я уже взмок.
        Наконец девушка вышла из-за ширмы.
        — Как в бане!  — воскликнула она и расстегнула бушлат.  — Исмаил, скажи ему, что у жены небольшое кровотечение, но все в пределах нормы. Волноваться не надо. Спроси, есть ли у матери молоко.  — И присела у ребенка, раскутывая его.
        Исмаил спрашивал, хватая себя за мнимую грудь.
        — У окна дует,  — сказала медсестра.  — Скажи, топить надо слабее, а ребенка переложить к стене.
        Солдат перевел.
        — Ну, в чем дело?  — выждав паузу, спросила медсестра.  — Почему он не перекладывает? Тут жуткий сквозняк. Эй, папаша! Перетаскивайте матрас в другой угол!
        Афганец закивал и вместе с тем заметно заволновался. Он подошел к младенцу и, неестественно улыбаясь, погладил его по голове. Казалось, он перестал понимать, что ему рекомендует медсестра.
        Ашот схватил матрас за край и попытался оттащить в сторону, но афганец вдруг громко и торопливо заговорил, замахал руками.
        — Он говорит, что замажет щели глиной,  — перевел Алимов.
        — Фиг с тобой,  — согласился Ашот.  — Мое дело предложить, его дело отказаться.
        — У ребенка потница, Исмаил. Нужна присыпка…  — говорила медсестра.
        — Он спрашивает, не опасно ли? Беспокоится очень.
        — Скажи, что через две недели все пройдет. Только пусть он не заставляет ее работать. Полгода ей нельзя носить тяжести. Так и переведи. Пусть мать только ухаживает за ребенком.
        — Да не о работе он спрашивает,  — хмыкнул Ашот, снова взял чайник, но передумал и вернул его на место.  — Его интересует, когда ему спать с ней можно будет… Красивая хоть?
        — Как атомная бомба,  — предположил Нестеров.
        — У вас, мужиков, только одно на уме,  — ответила медсестра.
        Махмед низко поклонился Алимову и протянул медсестре замусоленную пачку розовых купюр. Девушка сделала вид, что не увидела денег, повернулась и пошла к выходу — она уже не могла дышать здесь.
        — Не надо, дядя!  — Вартанян похлопал афганца по плечу.  — Убери свои вшивые бабки! Скоро мы вам построим коммунизм, и все деньги отменят. И все будет бесплатным…  — И добавил Алимову: — Исмаил, передай бойцам, если кому афгани нужны, пусть возьмут. Но только так, чтобы мы с Нестеровым этого не видели.
        Афганец, все время кивая головой, низко кланялся. На обратном пути Ашот сказал Нестерову:
        — На душмана он не очень похож, как ты думаешь?
        — Да вылитый душара! Нервничал очень.
        — Да, я тоже обратил внимание. Видел, как он быстро спрятал патронташ?.. А ты что скажешь, востоковед?
        Алимов пожал плечами.
        — Тупой он какой-то… Ребенок лежит у окна, но никто его не переложит к другой стене.
        — Да просто переволновался,  — сказала медсестра.  — Такая орава военных к нему в дом зашла…  — Она вдруг обернулась и с удивлением добавила: — Легок на помине… Смотрите, за нами бежит…
        Глава 3
        Афганец глубоко дышал и быстро переводил взгляд с Нестерова на Алимова. Наконец он взял под локоть солдата и потянул, предлагая отойти в сторону.
        — Что-нибудь случилось, чувак?  — насторожился Ашот.
        Глядя на Нестерова, афганец прошептал:
        — Я хочу сказать вам… Уезжайте отсюда, немедленно. Как можно быстрее!
        — Алимов, спроси его, почему у него такие глаза круглые?  — сказал Нестеров.
        — Поверьте,  — еще тише проговорил Махмед,  — я не связан с моджахедами. Я хочу работать, у меня есть земля. Мне надо растить детей. Но они убьют их, если я перестану выполнять волю хозяина… Не спрашивайте, я не могу сказать вам всего. Если вы не уедете отсюда, то будет беда… Ради Аллаха, уезжайте!
        — В кишлаке есть душманы?  — спросил Нестеров.
        Алимов перевел.
        Афганец покрутил головой и почти выкрикнул:
        — Нет, нет! Но клянусь детьми, что ни слова не солгал вам!
        Он замолчал, оглянулся и почти шепотом добавил:
        — Да простит меня Аллах… Я скажу вам. Они придут. Скоро. Здесь они хотят обустроить свои склады. Много складов с оружием, гранатами и минами…
        Махмед замолчал и, ни слова не говоря больше, быстро пошел в обратную сторону.
        — Ты правильно перевел?  — спросил Ашот у Алимова.
        — Клянусь Аллахом,  — попытался сострить солдат.  — Дословно.
        — Пошли отсюда,  — коротко сказал Нестеров и зашагал вперед.
        Девушка пошла с ним рядом, почти вплотную. Бойцы чуть отстали. Они все еще делили деньги, которые дал им афганец…

* * *
        Воблин нервно курил одну сигарету за другой.
        — Значит, в кишлак идет банда с оружием?
        Он прикурил новую сигарету и с сомнением покачал головой.
        — Враки. В кишлак «духи» не сунутся. В нем полно жителей, на хера «духам» подставлять своих единоверцев под огонь нашей артиллерии? Ваш афганец — врун и провокатор. Он нас просто заманивает в ловушку. Этот говнюк хочет, чтобы мы стянули сюда лучшие подразделения, стали кольцом вокруг кишлака, чтобы потом расстрелять нас с четырех сторон.
        — Предположим, душманы готовят ловушку,  — произнес Звягин задумчиво.  — В таком случае мне остается лишь выразить свое восхищение их дальновидностью и способностью предвидеть будущее.
        — Не понял тебя!
        — Как они могли знать, что сегодня по этой дороге пройдет колонна, которая остановится у кишлака — привал ведь был незапланированным, ждали Нестерова. Откуда они могли знать, что с нами будет медсестра, которая сразу согласится осмотреть жену афганца? Неужели рождение ребенка — тоже в плане ловушки?
        — Ты напрасно иронизируешь, Звягин!  — резко ответил Воблин.  — Все значительно проще. Послушай теперь мой вариант. Душманы подготовили ловушку. Во-первых, они обстреляли нас у кишлака. Обычно колонны всегда после обстрела встают на короткий привал. Второе: либо медсестра, либо солдат-фельдшер есть в каждом подразделении. И в-третьих, жене этого афганца нетрудно было симулировать недомогание. Вы же мне сами сказали, что та женщина практически здорова.
        — Патронташ!  — вдруг воскликнул Ашот и хлопнул себя по лбу ладонью.  — Как все просто!
        — Какой патронташ?  — насторожился Воблин.
        — В комнате Махмеда мы видели кожаный ремень-патронташ.
        — Ну вот,  — оживился Воблин.  — Эта деталь говорит о том, что я прав. Ваш афганец — душара чистейшей воды.
        — Нет, нет! Как раз наоборот!  — махнул рукой Вартанян.  — Эта деталь доказывает, что Махмед говорил правду. Если бы «духи» заранее готовили весь этот спектакль, то уж постарались бы не оставить никаких улик… Нам повезло! Мы случайно узнали о том, что завтра ночью в кишлак придет банда. Надо быть полным идиотом, чтобы не воспользоваться случаем!
        — Полный идиот — это относится ко мне?  — с подозрением спросил Воблин и, качая головой, вздохнул: — Вы доверчивы, аки девицы, а разведчик всегда должен сомневаться… Ты что предлагаешь, Звягин?
        — Сегодня ночевать здесь: ехать на закате дня — безумство. А завтра ночью вернуться, разумеется, по другому маршруту, в пешем порядке, со стороны сопок. Блокировать кишлак и раздолбать «духов».
        — А если мы блокируем его, а в нем не окажется ни одного человека? Ни махмудов, ни их жен и детишек? Начинаем искать несуществующие склады и оказываемся в западне. И нас перемешивают с собственным дерьмом. Вам это надо? Мне не надо. Я хочу вернуться в Союз живым. И хочу, чтобы вы тоже еще попили водочки и потискали девушек.
        — Так что вы предлагаете?
        — Свалить отсюда как можно скорее. О глупом разговоре с афганцем «наверх» не докладывать. Ничего не было. Никто не слышал про «духов» и склады… Чего ты морщишься, Нестеров?
        — Черт его знает, товарищ капитан… Не могу ясно выразиться, но мне как-то не по себе. Мы, значит, свалим отсюда как можно скорее, а днем позже кто-то из наших нарвется здесь на банду… Не по-товарищески все это…
        — У, блин! Ты где таких слов понахватался? Принципиальный?
        — Да при чем здесь это! Я просто мужик. Понятно? Мужик! Я своим свинью не подкладываю.
        — Слушай, Нестеров! Мне иногда хочется тебя убить. Какую свинью? Какой-то тупой дехканин брякнул тебе про «духов» и склады с оружием, а ты поверил. Я не всегда доверяю даже трижды проверенным разведданным, а ты готов подписаться под словами обкуренного недоумка.
        — Интуиция, товарищ капитан.
        Воблин поморщился.
        — Я твоя интуиция, пацан! Понятно? Мой опыт все-таки побольше твоего. И я предпочитаю, чтобы на войне каждый занимался своим делом. Мы сейчас не готовы к активным действиям. Наша задача — сохранить жизнь бойцам. Если мы сейчас свяжемся с центром боевого управления и только заикнемся про бредни старого разбойника, то нас немедленно заставят самим решать проблему. Разве вы не знаете, что в армии так всегда — кто кидает идею, тот первым ее и решает. Потому требую забыть все, что вы услышали в кишлаке.
        — Я так не могу,  — из-за спины Воблина сказал Ашот и принялся нервно грызть ногти.  — У меня земляк служит в автобате, через пару дней ему с колонной проезжать мимо этого кишлака. А вдруг ему здесь шиздюлей навешают? Получается, что я знал об опасности, но его не предупредил… Не могу я так…
        — Ну, хорошо,  — процедил Воблин, яростно расчесывая багровую шею.  — Один не может, другой не может… Сборище безвольных мудаков… Хорошо, будь по-вашему. Я поставлю в известность цэбэу о приходе банды. Только они получат информацию не от меня, а от первоисточника… Нестеров! Бери с собой пятерых бойцов, шиздуй в кишлак и приведи сюда этого вашего старика Хоттабыча. Для начала я его переправлю к хадовцам, пусть они ему иголки под ногти засунут, а потом динамо-машинку к яйцам… Узнаем, что у него на уме и кто такие его хозяева.
        — Вы чего, товарищ капитан!  — отшатнулся от начальника штаба Нестеров.  — За что его сдавать хадовцам? Там же звери работают, а не люди!
        — Вот именно звери и нужны для поисков истины, мальчик.
        — Нет,  — покрутил головой лейтенант.  — Так нельзя… У него жена с кровати не встает, трое детей малолетних. На фига издеваться над человеком?
        — Нестеров прав,  — поддержал товарища Ашот.  — Не надо мужика трогать. Он нам доброе дело сделал, что предупредил, а мы его зверям сдать хотим.
        Воблин всплеснул руками.
        — Я тащусь от вас, товарищи офицеры. Вы сами для начала разберитесь, чего хотите! Если намерены обезвредить банду, то сперва обработайте все источники информации, чтобы иметь полную и достоверную картину. А если собираетесь пересчитывать чужих детишек, то лучше засуньте свои языки себе в задницы и молчите! Прислушайтесь к совету старшего товарища. А то хотите и рыбку съесть, и на фуй сесть.
        — Не только мы,  — вздохнул Ашот.  — Все так хотят — объять необъятное. И коммунизм в Афгане построить, и чтобы в нас не стреляли.
        — Все! Вопрос решен!  — перебил его Воблин.  — Ночуем здесь. Даже если в самом деле «духи» намереваются обустроить здесь склады, то этой ночью они нас не тронут и дадут спокойно уйти утром. Можете до заката заняться благотворительностью, скупить все дерьмо в близлежащих дуканах, вылечить от сифилиса всех местных жителей и обменять хлеб и сахар на анашу. Все свободны!

* * *
        Батальон готовился к ночлегу. Бронетранспортеры и боевые машины пехоты расположились кольцом, в котором прижались друг к другу бензозаправщики, полевая кухня и командно-штабная машина. Звягин, организуя выносные посты, выехал на противоположную окраину кишлака, ближе к горам. Вартанян и Нестеров сидели на броне и готовили схемы постов и маршрутов часовых.
        — Мне нравится твоя медсестра,  — не вынимая изо рта сигареты, сказал Ашот.  — Ты с ней уже перепихнулся?
        — Нет,  — ответил Нестеров, не поднимая головы. Он рисовал на тетрадном листе схему опорного пункта.
        — На твоем месте я бы предложил ей переспать. Ты холост и обворожителен. Или боишься Воблина?
        — Кто у тебя в третьей смене пойдет?
        — Пиши Курченко и Богданова…
        — Шарыгин!  — позвал Нестеров.
        Сержант вместе с Бенкечем менял пробитое пулями переднее колесо.
        — Шарыгин, сгоняй на кухню и принеси нам с Вартаняном ужин… Вообще-то возьми три порции. Медсестру тоже надо покормить.
        Вартанян, долго вымучивая первое слово, сказал:
        — Д-для такого случая жертвую вареньем из ереванской айвы.
        Гремя ботинками, он шумно спустился внутрь машины.
        — Послушай, Ашот, а где устроить ее на ночлег?
        — О!  — Вартанян вынырнул из люка с банкой варенья в руках.  — Это уже ближе к теме. На своем матрасе, разумеется. Но сначала спроси у нее: мол, где вы, мадам, предпочитаете спать — на железном полу бэтээра или на моем матрасе? Она, конечно, скажет: на матрасе. А ты ей: ладно, фиг с тобой, но учти, что сначала я сверху, а ты снизу, а потом поменяемся.
        Нестеров вздохнул:
        — Дать тебе нитку с иголкой, чтобы ты зашил себе рот. Словесный понос какой-то…
        — А ты разве не хочешь бабу?
        — Хочу. Но вот так — в бушлате, внутри бэтээра… Нет, так не могу.
        — Понимаю! Тебе нужен душ, двуспальная кровать, накрахмаленные простыни.
        — Не тренди… Простыни тут вовсе ни при чем. В женщину, прежде чем с ней спать, надо быть влюбленным. Хотя бы чуть-чуть.
        — Ты романтик, старичок. В отличие от тебя я априори влюблен во всех женщин планеты… Учти, сегодня у тебя единственный шанс. Воблин уже положил на нее глаз. Это гарантированный успех. Медсестра отдастся ему из жалости.
        — Возьми у меня в правом кармане гранату.
        — Зачем?
        — Засунь ее себе в рот. Я больше не могу тебя слушать.
        В тусклом свете зеленой лампочки Ашот растаскивал в утробе машины ящики с патронами, сооружая из них какое-то подобие стола. Скатерть заменил большой красочный плакат-реклама. Белозубая девица в голубых джинсах счастливо улыбалась из-под банок тушенки и головок чеснока. Расставив кружки, Ашот сел на хрупкий стульчик наводчика пулемета и закурил.
        Тут Нестеров увидел медсестру. Она вышла из-за сопки, где протекала река, шла неторопливо, глядя на толпящихся у полевой кухни солдат. Бушлат расстегнут, руки в карманах. Туристка! За ней, как конвойный, шел «телохранитель» — Шарыгин с автоматом.
        Нестеров спрыгнул с брони.
        — Поужинайте с нами, если хотите. Ашот накрыл в бэтээре. Ложку и кружку мы вам найдем. Разносолов не предлагаю, но…
        — Это ваш солдат?  — перебила она и кивнула на Шарыгина.  — Я его несколько раз просила: не иди за мной, я хочу помыться. Вы его научите, пожалуйста, правилам хорошего тона.
        Нестеров скривил губы.
        — А что случилось?
        — Я не могла уединиться. Он прилип как банный лист.
        — Это ужасно!  — покачал головой Нестеров.  — И сержант наверняка увидел что-то непозволительное.
        — Не надо иронизировать. Мне вовсе не доставило удовольствия раздеваться у него на глазах. И этот наглец даже не подумал отвернуться.
        — Вода в ручье холодная?  — попытался сменить тему Нестеров.
        — Ледяная.
        — Заметно: вы синяя.
        — Вы поняли, о чем я вас попросила?
        Нестеров протянул руку девушке и помог ей забраться на броню.
        — Я хорошо вас понял,  — ответил он.  — И в свою очередь хочу, чтобы вы меня тоже поняли. Я приказал Шарыгину сопровождать вас повсюду, куда бы вы ни пошли. И приказ свой отменять не собираюсь. Он не будет оставлять вас одну за пределами охранения. Он приставлен к вам не для того, чтобы подсматривать, как вы купаетесь в реке, а для того, чтобы в случае чего спасти вам жизнь. Это закон войны. О своих претензиях вы можете доложить Воблину.
        Девушка нахмурила брови и уже была готова сказать в ответ что-то дерзкое, но передумала и промолчала.
        — Заходите, гостем будете,  — раздался голос Вартаняна из люка. Он стругал копченую колбасу. Увидев в люке девушку, отложил нож и, низко пригнувшись, сделал подобие реверанса.
        Нестеров подал руку, чтобы помочь медсестре забраться внутрь, но она сделала вид, что не заметила его движения, и ловко скользнула в люк.
        Подвинув к себе кружки, Ашот разлил в них апельсиновый сок, затем стал доливать спирт из фляги.
        — Вам тоже сделать коктейль?  — спросил он медсестру. Его рука с флягой замерла над третьей кружкой.
        — Конечно!  — ответила девушка.  — Разве закон войны не для меня писан? Разве я не такая же, как вы? Мы все одинаковые, без признаков различия. Наши поступки определяет один лишь боевой устав, а приказ командира заменяет собой этикет. Прошу обращаться ко мне, как к мужику. Можете хлопнуть меня по плечу. Можете при мне ругаться матом. Если захочется оправиться, то не стесняйтесь, делайте это прямо с брони… Что ж вы не льете водку? Давайте-давайте, щедрее! Сегодня я прошла боевое крещение!
        — Да ради бога!  — воскликнул Ашот.  — Мне разве жалко водки? Налью сколько скажете. Просто я подумал, что девушке такая адская смесь может не понравиться…
        — Девушке? Забудьте о том, что я девушка. Я боец. Война снимает с вас обязанность делить людей по признакам пола.
        — Не обижайтесь на меня,  — сказал Нестеров.  — Я хотел, чтобы вам было здесь комфортнее и спокойнее.
        — Да я не обижаюсь,  — махнула рукой медсестра.  — Наверное, вы правы.
        Глухо лязгнули кружки. Ашот выпил залпом и занюхал луковицей. Нестеров тоже опустошил кружку одним глотком и прижал к носу рукав. Девушка выпила «коктейль» медленно, осторожно, боясь поперхнуться. Поставила кружку, замерла, прислушиваясь к ощущениям, потом выдохнула и попросила сигарету.
        — Давайте знакомиться, что ли?  — сказала она, прикурив у Ашота.  — Я Ирина. Вас, товарищ лейтенант, я знаю. Вы — Саша Нестеров. А вы?
        Вартанян стукнул себя кулаком в грудь, представился и снова взялся за флягу.
        — Теперь выпьем за знакомство!
        — Мне больше не надо,  — остановила его Ирина.  — Я хоть и боец, но все-таки маломощный, и спирт с соком для меня тяжелое испытание… Уже все поплыло перед глазами… А вы пейте, не стесняйтесь. Здесь все свои.
        — Может, приляжете?  — выразил беспокойство Ашот.
        — На матрас?  — усмехнулась Ирина.  — Сначала снизу, а потом сверху?
        Нестеров подавился кусочком хлеба и закашлялся. Ашот густо покраснел.
        — Не обращайте внимания,  — проявила великодушие Ирина.  — Я вовсе не обижаюсь. Нечаянно услышала ваш разговор… Не обольщайтесь, не вы первые шутите на эту тему. В госпитале я всякого понаслышалась. Все мужики одинаковые. И слава богу, что вы еще иногда говорите о женщинах. Особенно мне было приятно узнать, что товарищ лейтенант Нестеров должен хотя бы чуть-чуть влюбиться в женщину, чтобы позволить себе переспать с ней…
        — Я…  — смущенно произнес Нестеров.  — Я говорил… В общем, как думал, так и говорил.
        — Все правильно,  — поддержала его Ирина.  — Мы сейчас все говорим то, что думаем. На войне человек становится необыкновенно честным. Он не стыдится своих слов. Потому что… потому что…
        — Не будем о грустном,  — перебил Вартанян.  — Скажите, Ирина, вы сегодня здорово испугались под обстрелом?
        — Сама не знаю… Странно все это. Мне уже не верится, что сегодня по нам стреляли, и тот парнишка вытаскивал меня через люк, и надо было пригибаться низко к земле. Кино!
        — Вам это кино еще смотреть и смотреть,  — сказал Нестеров.  — А зачем вы вообще приехали в Афганистан?
        — Так и знала, что спросите. И ваш начальник штаба весь день допытывался… Я не хочу говорить об этом. Личные неурядицы, семейные драмы — все это вам вряд ли будет интересно. Я не могла поступить иначе. Мне надо было уйти от себя, родиться заново, чтобы отсечь, как скальпелем, прошлое…
        — И как? Отсекли?
        — Отсекла.
        — И прошлую любовь?
        Ирина помолчала, затем кивнула.
        — И прошлую любовь тоже.
        — У нас есть старшина роты Ефимов,  — сочно откусывая луковицу, сказал Ашот.  — Сейчас он в отпуске. Год назад подорвался на мине-итальянке, удачно, правда. Ноги ему немного погнуло, одна стала короче другой, зато все остальное… в смысле, мужское сокровище, уцелело. Когда вышел из госпиталя, сказал: «К чертовой матери такую службу! Ухожу на гражданку! Надоело!» Но подошло время заменяться в Союз, и он затосковал, запил по-черному. Три дня мучился, потом написал рапорт и остался с нами… Афганистан, Ира,  — это большая загадка. Чем больше здесь пережито, тем сильнее потом ностальгия. Мне уволившиеся бойцы пачками письма присылают: Ашотик, мы хотим вернуться! Мы хотим в строй, в роту, у нас руки тоскуют по автомату! Как это сделать? Может, школу прапорщиков окончить? С ума мальчишки посходили, мучаются от либидо к смерти.
        — Вы не поняли меня, Ашот.  — Девушка выкинула окурок в люк.  — Я здесь вовсе не упиваюсь счастьем. И потом, когда уеду в Союз, вряд ли буду вспоминать Афган как лучший период своей жизни. Больничные палаты и окровавленные культи будут долго сниться мне в кошмарных снах. И продлять контракт я не стану. Афган для меня — стена, отделяющая прошлую жизнь от прежней. Здесь я замуровала, навсегда похоронила свое прошлое. Я приехала сюда, потому что мне нужно было потрясение иного рода. Мне нужно было заболеть, чтобы обрести стойкий иммунитет. Мне надо было переключиться, надо было сделать нравственное усилие, чтобы оживить чувства, которые уже начали отмирать… Каждому из нас в жизни нужен свой Афган…
        — Может быть, вы найдете здесь новую любовь,  — предположил Ашот и подмигнул Нестерову.
        — Может быть,  — равнодушно ответила Ирина.  — Да что говорить о любви! Здесь всякая мелочь становится праздником. Всего полгода прошло, а я уже начинаю мечтать о приевшихся когда-то пустяках: о музыке, красиво одетых людях, о танцах… Хочу, чтобы наступил Новый год. А вы?
        — А-а-а!  — воскликнул Нестеров.  — Вот вы и раскрылись! Никакой вы не боец. Вы, как ни старайтесь, все равно останетесь женщиной. Слабой, наивной, с пестрыми, как конфетти, мечтами. Бойцы в отличие от вас уже не хотят Нового года. Стойкая ассоциация — в праздники «духи» усиливают активность провокаций и обстрелов. Где мы праздновали этот Новый год, Ашот?
        — На южном спуске перевала Саланг. Отличная, Ира, была ночь: метель, снег, мороз. Красиво одетых людей, правда, не было. Зато были «духи» в модных вечерних чалмах и стеганых халатах. А вместо фейерверка — обстрел из минометов. И танцы были. Помнишь, Саня, как мы вытанцовывали, лежа на снегу, а чтобы согреть замерзшие пальцы, совали их в рот…
        — Я вас обидела?  — Ирина спрятала лицо в воротник бушлата.  — Вам просто не повезло с этим Новым годом. Но все светлое и хорошее — еще впереди. В это надо верить. Мы — люди. Мы все родились в нормальной стране. Мы все хотим добра и мира. Просто надо стиснуть зубы и немного потерпеть ради будущего счастья. Иначе зачем тогда жить?
        — Жить надо ради выполнения интернационального долга. Ради трусливых приказов Воблина. Ради самодуров-командиров,  — высказался Ашот.
        — Не верю, что вы так думаете на самом деле.
        — Странный вы человек, Ирина,  — снисходительно улыбнулся Нестеров.  — Музыка, танцы… Забудьте об этом, пока вы в Афгане. Легче жить будет. Здесь нельзя желать несбыточного. Довольствуйтесь малым, выбирайте из того, что есть. Мечтаете о празднике? Пожалуйста! Вот праздничный стол, вот спирт, вот луковица, вот гости — два выпивших, небритых, дурно пахнущих офицера. И давайте пить спиртягу за то, что мы, вопреки обстоятельствам, все-таки живем.
        Ирина долгим взглядом посмотрела на Нестерова:
        — Вы это искренне говорите? Да вы просто нашли прекрасный повод расслабиться! Война — это всего лишь повод. Можно не бриться. Можно быть грязным. Можно сквернословить. Лакать спирт — да ради бога! Все можно! Война ведь! Но ведь ваша истинная суть остается прежней, без каких-либо поправок на войну. Вы хотите влюбиться, хотите быть любимым, вам опротивела форма, оружие и бронетранспортер. Вы живете бесконечным ожиданием того светлого дня, когда Афган останется позади. Вы закрываете глаза и видите любимую женщину, которая сначала снизу, а потом сверху…
        — Ирина, вы вгоняете меня в краску.
        — А вы не изображайте из себя зачерствевшего мужлана, для которого война стала родной матерью. Вам этот образ не идет. На самом деле вы хрупкий юноша, робкий, стеснительный, который не знает, что надо делать в первую очередь — вручать девушке цветы, а потом целовать или наоборот. И какой вам еще матрас, милый мой мальчик! Вы же девственник, вы же святой!
        — А вы дура,  — процедил Нестеров сквозь зубы и плеснул себе в кружку спирта.
        — Эй, эй! Ребята!  — заволновался Ашот.  — Вас куда-то не туда понесло!
        — Может, я и дура. Но вы — святой мальчик. Я, между прочим, старше вас,  — произнесла Ирина и вдруг рассмеялась: — Представляете, Воблин сегодня предложил мне выйти за него замуж.
        — Я это предвидел!  — взвыл Ашот.
        — И что, вы думаете, я ему ответила?
        — «Пошел вон, старый козел!» — выдал версию Ашот.
        — Неправильно. Я согласилась.
        Нестеров, скрестив руки на груди, подозрительно посмотрел на девушку:
        — Согласилась? Ты согласилась выйти за него замуж?
        Он даже сам не заметил, как перешел на «ты».
        — Да, согласилась. Правда, Воблин тотчас поправился. Я, мол, хочу пожениться понарошку, на один год, пока я тут служу. Создать, так сказать, временную боевую семью… Кто бы видел, как я хохотала! Вот напугала мужика! Он даже заикаться начал!
        Ирина молчала и сосредоточенно раскатывала в руке хлебный мякиш.
        — Вы не обращайте на меня внимания,  — сказала она, когда пауза затянулась.  — Я, наверное, испортила вам настроение? На меня иногда находит такое. Хочется выговориться. Причем рассказать о себе самое затаенное, глубоко спрятанное… Здесь это можно. Здесь это легко. Я выговорилась — ну и что? Завтра меня прибьет какой — нибудь душманский снайпер, и стыдно за свои слова уже никогда не будет. Полная свобода и раскрепощение!
        Разговор больше не складывался. Пропев: «А-ап! И тигры заменщика съели», Вартанян откинулся на крохотную спинку стульчика, закурил «с позволения мадам» и стал с любопытством изучать профиль девушки, слабо освещенный зеленой башенной подсветкой.
        Нестеров разлил в кружки чай, уже остывший, с легким запахом солярки, положил на стол горсть кускового сахара.
        Ашот начал неудержимо зевать, затем пошарил рукой в темноте в поисках шапки, взял со стола головку лука и сказал:
        — Пойду посты проверю…
        Он долго пыхтел в черном проеме люка, на стол сыпались кусочки глины от его ботинок.
        Ирина молчала, покачивая в руках кружку с чаем, смотрела куда-то в черную утробу машины.
        — Вам было страшно тогда,  — не то спрашивая, не то утверждая, сказала Ирина.  — А я думала, что это — конец. Это страшно — умирать в двадцать пять. А потом, когда мы вошли в дом к афганцу, я поймала себя на мысли, что переживания этого человека кажутся мне пустяковыми и ничтожными. Да пошел он к черту со своей женой, со своими детьми! Кто он мне? Зачем мне его проблемы? Весь мир вращается вокруг меня, я его ось, точка отсчета… Наверное, с таких вот мыслей человек начинает черстветь. Человек сжимается как шагреневая кожа, втягивается, будто улитка, в свой крохотный мирок, заполненный исключительно личными проблемами. И становится маленьким-маленьким, как маковое зернышко…
        Девушка вдруг замолчала и стала застегивать на себе бушлат.
        — Кажется, у меня иссякли последние силы. Вы не представляете, как я устала. Слишком много всего для одного дня.
        Нестеров встал:
        — Сейчас я узнаю у Воблина, где он думает устроить вас.
        Он подтянулся на люке, вылез на броню. Ирина негромко позвала его:
        — Подождите… Не надо у него ничего спрашивать. Я буду спать здесь. На вашем матрасе. Если, конечно, позволите…
        Нестеров лег на броне. Он подстелил под себя пухлый рулон маскировочной сети, лег на спину и долго смотрел на огромное звездное небо.
        Вдруг рядом он услышал тихий голос сержанта Шарыгина:
        — Товарищ лейтенант, вы не спите?
        — Уже не сплю. Чего тебе, Шарыгин?
        — Воблин вас вызывает. Срочно.
        Глава 4
        Начальник штаба сидел у костра и палкой разгребал светящиеся угли, прикрыв глаза ладонью. Взглянув на Нестерова, он скинул наброшенный на плечи бушлат, расстегнул верхнюю пуговицу кителя, оттянул ворот тельняшки и покрутил шеей.
        — Садись, Нестеров, садись. В ногах правды нет.
        Нестеров сел напротив, снял шапку. Воблин задумчиво барабанил по закопченной до черноты кружке пальцами.
        — Чаю налить?.. А я уже третью кружку в себя вливаю. Пить до смерти хочется. Сушняк.
        Он изо всех сил старался говорить непринужденно:
        — Я вот по какому поводу вызвал тебя, Нестеров… Девчонка где наша?
        — Спит.
        — Где спит?
        — В бэтээре.
        — В твоем?
        — В моем.
        Воблин сдержанно улыбнулся и швырнул недокуренную сигарету в костер.
        — Прекрасно!
        Он снова взял в руки кружку, но тут же отставил ее.
        — Почему не доложил об этом мне? Между прочим, я волнуюсь, не сплю. Пропала медсестра, никто не знает, где она. Хоть в штаб полка сообщай.
        — Вы же сами определили ей место в моей машине. А на какое время — не уточнили.
        Воблин долгим взглядом посмотрел на Нестерова.
        — Ну, хорошо,  — очень тихо и спокойно сказал Воблин,  — давай говорить прямо. Думаешь, я не знаю, чем вы там занимаетесь? Водку пил?
        — Пил.
        — Почему прогнал Ашота?
        — Я его не прогонял. Он ушел проверять посты.
        Воблин вдруг вспылил:
        — Слушай, лейтенант! Не надо мне лапшу на уши вешать! Не делай из меня дурака! Я не позволю тебе устраивать здесь блядство! Мы в боевой обстановке! От нас требуются дисциплина и порядок! Офицеры обязаны поддерживать высочайшую боеготовность, а не сюсюкаться с девушками! Ты вконец распустился! Полностью обнаглел! Молокосос! Я тебе покажу службу! Я, бля, еще не таких сосунков ломал… Я тебе, на фиг, покажу… Я… Я…
        Он заходился от гнева. Вскочил на ноги, кружка со звоном покатилась по камням.
        — Сюда ее! Сюда немедленно!  — шипел он.  — Я сам определю ей место для ночлега! Она будет спать где я скажу! Потому что я здесь командую! Сопляк! Распустились, бля! Сюда немедленно!
        Спотыкаясь, Нестеров шел в темноте к своему бронетранспортеру. Часовой, обходя командно-штабную машину, спросил для порядка:
        — Кто идет?
        Нестеров не ответил часовому, позвал сержанта:
        — Шарыгин!
        Тотчас сержант отозвался из темноты.
        — Слушай меня, Шарыгин.  — Нестеров тронул сержанта за плечо.  — Я назначаю еще один пост — мой бэтээр. Поставь сюда часовым толкового бойца и объясни ему, чтобы к машине никого не подпускал! Ни-ко-го! Кто не послушается — стрелять вверх и вызывать караул по тревоге. Понял? А я буду в охранении.
        — Ясно, товарищ лейтенант. Не беспокойтесь. Мышь не пролезет.
        — Да хер с ней, с мышью! Главное, чтобы Воблин не пролез!
        — Понял, не дурак.
        — Спасибо, Шарыгин. С меня бакшиш тебе на дембель,  — ответил Нестеров и пошел вдоль машин на верх сопки, которая перечеркивала звездное небо.
        …Нестеров хорошо запомнил тот пасмурный и унылый день, последний день их долгого и опасного пути. Он помнил холодное туманное утро после тяжелого разговора с начальником штаба и бессонной ночи в охранении и бледную, невеселую после сна Ирину с подпухшим лицом. Он смотрел на нее, когда она умывалась в ледяной воде реки, растирала полотенцем слабо порозовевшие щеки. Помнил, как там же, рядом с боевыми машинами, она осматривала заболевшего какой-то болезнью афганского мальчика, который ходил по снегу босиком и не чувствовал холода. Запомнилась ему и гнетущая дорога через разрушенный и безлюдный кишлак, томительное ожидание обстрела. Помнил Нестеров, с каким интересом они с Вартаняном ходили по территории сахарного завода, разглядывая молодых рабочих с оружием за плечами. Помнил грохот нашей техники на шумных улицах Талукана, вытянутого на несколько километров вдоль центральной магистрали, на которых пестрели рынки, обшарпанные кинотеатры, похожие друг на друга духаны. Остались в памяти сказочное зрелище горного озера, белоснежные пики и отвесные рыжие скалы, где одинокие выстрелы отзывались шипящим
многоголосым эхом, и обед на «точке», размещенной в бывшем кемпинге, с номерами, вестибюлем, раздевалками у озера, и грустный рассказ о погибшем тут недавно офицере, который подорвался на душманской мине, и узкая темная расщелина между отвесными стенами, и необъяснимое спокойствие Ирины, ее искренний восторг от немых зловещих гор…
        К шести часам вечера колонна, наконец, вернулась на базу. Ирина, простившись с Нестеровым и Вартаняном, перекинула бушлат через плечо и пошла в госпиталь. Воблин приказал Звягину пополнить боезапас, получить сухпаек из расчета на три дня, подготовить технику к выходу и ушел в центр боевого управления с докладом.
        Вернулся он, когда уже стемнело.
        — Окончательное решение еще не принято,  — сказал он офицерам, торопливо покуривая и не поднимая глаз.  — Но не исключено, что нас поднимут под утро. Сведения о караване с оружием уже поступили хадовцам! «Зеленые»[1 - Подразделения афганской армии.] выслеживают банду. Словом, может понадобиться наша помощь. Прошу всех офицеров ночевать в своих комнатах.
        И Воблин выразительно посмотрел на Нестерова…
        Зайдя к себе в комнату, Нестеров, не сняв ботинок, рухнул на койку. Вартанян ходил в спортивных брюках от окна к двери, почесывал грудь и причитал:
        — Звягин — хороший парень, но иногда бывает придирчивым, как сержант в учебке. Вот час назад говорит мне: «Строй взвод, посмотрю, как подготовились твои гаврики». Построились. Он молча обошел взвод и заявляет: «У всех грязные подворотнички. Привести себя в порядок. Построение через пятнадцать минут». Я думаю: понятно, устал человек, а поэтому злой. Подшили мои бойцы чистые тряпочки и снова в строй. Он молча берет у Бенкеча автомат. Рожок — щелк! И надавил пальцем на пружину. «Не смазан,  — говорит.  — Надо привести оружие в порядок. Разойдись, построение через полчаса». Я не выдержал, подхожу к нему и говорю: «Бог с тобой, Серега, давай уже не будем выеживаться. Пусть бойцы отдохнут». Ты представляешь, Сань? Он, не моргнув глазом, говорит: «А тебе, Ашот, надо постричься и сбрить бороду». Фули он к моей бороде прицепился? Чем она ему не нравится? В бою она мне не мешает. С бородой я на душару похож, меньше шансов, что подстрелят…
        Нестеров лежал с закрытыми глазами и не очень внимательно слушал Вартаняна. Звягин пришел в роту на полгода позже самого молодого командира взвода — Нестерова. Представлял нового ротного комбат. Первое впечатление о Звягине у всех командиров взводов сложилось не очень хорошее. Чистенький, отутюженный, всегда выбритый, он шел вдоль строя, внимательно глядя на пропыленных, посеревших от усталости солдат — рота несколько часов назад вернулась с боевых,  — и сказал: «Внешний вид личного состава неудовлетворительный. Всем привести себя в порядок. Тогда и познакомимся». Офицеры думали, что первый бой сразу собьет всю спесь с нового командира. Но ошиблись. И после первого, и после второго боя Звягин остался прежним — бритый, чистый, отглаженный, трезвый — прямо как с картинки. И, зараза, заставлял командиров взводов выглядеть так же безупречно. Даже комбат удивлялся: рота Звягина готовилась к боевым, как к параду на Красной площади…
        Вартанян с мученическим видом сбривал недельную щетину.
        — У меня, Сань, два сына,  — уже, наверное, в десятый раз рассказывал Ашот,  — Арам и Гамлет. Так старший пишет мне: папа, можно я к тебе на помощь приеду, чтобы ты скорее домой вернулся?
        В дверь постучали. Дневальный, просунув голову, сказал:
        — Лейтенанта Нестерова к телефону!
        Нестеров вышел в коридор. Солдат уже держал в вытянутой руке трубку.
        — Слушаю!
        — Добрый вечер, Саша. Это Ирина. Вы очень заняты?
        Этого Нестеров никак не ожидал… Он зачем-то посмотрел вокруг себя и с едва заметными нотками раздражения в голосе спросил:
        — У вас что-нибудь случилось?
        Ему не хотелось вслух называть ее имя.
        — Да, случилось. Вы можете прийти ко мне в женский модуль[2 - Модуль — сборно-щитовой одноэтажный дом.]?
        «Вот те раз!» — сконфуженно подумал Нестеров.
        — Времени мало,  — ответил он.  — Мы готовимся к выезду.
        — Понятно… И все-таки постарайтесь.
        Вартанян по-прежнему сидел у зеркала с бритвой в руке.
        — Я тебе нравлюсь?  — спросил он Нестерова и повернулся лицом к нему. Нестеров невольно улыбнулся. Выбрита была лишь одна половина лица.  — Воблин звонил?
        — Нет, Ирина.
        Вартанян даже подскочил:
        — Вот это да! Все-таки вскружил девчонке голову! Я так и думал! Ах, как клево мы утерли нос Воблину. На-кася выкуси! Ирина наша! Браво, Саня! Надевай чистые трусы и бегом к ней!
        — Зачем?
        Вартанян скрестил руки на волосатой груди. Мыльная пена сползла с его щек на шею.
        — Прикидываешься или в самом деле не понимаешь? Зачем мужчина приходит домой к женщине? Да чтобы кроссворды решать, дубина!
        — Она просто хочет доказать, что была права.
        — Так она и была права. Я с ней полностью согласен! Ты — романтик, нецелованный пацан, и сейчас тебе предстоит пройти обряд превращения в мужчину.
        — Какой, к черту, обряд? Мне надо бойцов готовить к выходу.
        — Я подготовлю. Иди, чучело! У тебя точно мозги на войне повернуты! Беги бегом! Женщины медленно разогреваются, но уж если разогрелись, то ты их уже не остановишь. Не играй с огнем, Саня!
        — Ашот, да она просто издевается надо мной!
        — Она влюблена в тебя, козел! Эй, эй, ты чего куртку снимаешь?? Я сказал тебе поменять только трусы.
        — Да пошел ты…  — огрызнулся Нестеров.  — Никуда не пойду,  — и опять лег на койку.
        — Сумасшедший!  — возопил Вартанян.  — Судьба дарит тебе шанс утереть нос Воблину и окунуться в океан женских ласк! Клянусь хребтом Гиндукуша, ни один уважающий себя мужчина не отказал бы женщине.
        — Я устал,  — сказал Нестеров едва слышно, закрывая глаза.  — Я смертельно устал, Ашот…

* * *
        Нестеров долго не мог уснуть. Ашот громко храпел, ворочался во сне и что-то невнятно бормотал. По потолку скользили голубоватые призрачные блики. Где-то за окном едва слышно гудели движки боевых машин, раздавались отрывистые слова команд, приглушенный топот сапог. Нестеров высвободил из-под одеяла руку, провел ею по тумбочке в поисках часов. Задел банку тушенки, та упала и с грохотом покатилась по полу. Ашот зевнул и буркнул:
        — Спи, еще рано.
        «Что со мной?  — думал Нестеров.  — Я еще никогда не волновался так, как сейчас».
        Ему не хотелось думать о предстоящем выезде. Два часа назад он вернулся от Ирины.
        Вечер получился сумбурным, скомканным. Ирина была не одна — с подругами. Нестерова пригласили за стол, ежеминутно подливали чаю и наперебой предлагали разные виды варенья. Нестеров чувствовал себя скверно. Он не знал, о чем говорить и как вообще вести себя. В довершение всего он нечаянно опрокинул свою чашку и облил чаем платье Ирины.
        Все, кроме Нестерова, прыснули от смеха, в то время как он, готовый провалиться сквозь землю со стыда, шепнул Ирине, что хочет выйти на воздух.
        На улице было по-весеннему тепло, шел дождь. Ирина раскрыла зонтик и взяла Нестерова под руку.
        Они ходили по раскисшим, присыпанным гравием дорогам между бесконечных линий колючей проволоки. Ирина опять вспоминала обстрел на шоссе и почти с суеверием доказывала, что он, Нестеров, просто везучий и те, кто рядом с ним, гарантированы от неудач. Так они дошли до самого торца взлетной полосы аэродрома, за которым начинались позиции боевого охранения и минные поля. Дождь усилился, и они спрятались под фюзеляжем зачехленного и, по-видимому, уже не летающего «Ан-12». Нестеров осветил фонариком кучу спутанных маскировочных сетей и с восторженным возгласом упал на них, словно на роскошную перину. Здесь было уютно и сухо. Задыхаясь, они долго и неистово целовали друг друга, изредка прислушиваясь к атакам дождя, который горохом барабанил по обвисшим крыльям самолета.
        Назад они шли быстро, не обходя луж и почти не разговаривая, словно стыдясь того, что между ними случилось. Прощались недолго. Нестеров видел — девушка хочет о чем-то спросить его, но, предупреждая любой вопрос, он все время демонстративно смотрел на часы и переводил разговор на тему ночного выезда. Ирина, словно догадавшись, что на уме у Нестерова, наконец решительно протянула свою ладонь и необычно крепко ответила на рукопожатие…
        — Саша, я, наверное, дура, но… как бы это сказать… как бы это сказать…
        Она так и не смогла подыскать подходящие слова.

* * *
        Нестеров повернулся на другой бок и сделал отчаянную попытку заснуть, но сон отшибло начисто. Тогда Нестеров встал с постели, закурил у окна. Чувство страха усиливалось. Он заметил, что сигарета дрожит в руке и ее малиновый огонек пляшет у запотевшего окна. «Что со мной происходит?  — думал Нестеров.  — Такого раньше никогда не было. Надо успокоиться, надо взять себя в руки…»
        За дверью в коридоре все громче и громче гремели тяжелые шаги. Нестеров замер, напрягся, словно сейчас должно было произойти что-то страшное. В дверь, как ему показалось, с силой ударили кулаком. Тусклый свет брызнул в комнату.
        — Кто это там костями гремит?  — выкрикнул Нестеров.
        На пороге стоял огромный солдат с автоматом за спиной и в каске.
        — Подъем, товарищ лейтенант! Выезжаем!
        Нестеров шагнул к Вартаняну и толкнул его в плечо. Тот что-то забормотал и, ничего не соображая, сел в койке. «Что со мной? Что со мной?» — повторял в уме Нестеров, удивляясь своему состоянию. Его трясло как в лихорадке. Стараясь сосредоточиться, Нестеров быстро оделся, повесил за спину автомат и, убедившись, что Вартанян окончательно проснулся, вышел из комнаты.
        Ежеминутно спотыкаясь, Нестеров почти бежал по черной, залитой дождем дороге туда, где уже рокотали двигатели боевых машин. Он миновал столовку и на секунду остановился. Справа от него чернел окнами женский модуль. Не понимая зачем, Нестеров свернул к нему и вдруг не поверил своим глазам: в одной-единственной комнате горел свет. В ее комнате. Озираясь по сторонам, Нестеров тихо приблизился к окну и, словно делал что-то постыдное, прижался лицом к стеклу.
        Ирину он увидел сразу. Она стояла к окну спиной, в легкомысленной розовой ночнушке, ее обнаженные руки лежали на плечах человека, который возвышался рядом. Вот она привстала на цыпочки, прильнула и поцеловала человека в щеку.
        Потрясенный, Нестеров узнал в нем сержанта Шарыгина.
        Глава 5
        «Убью сержанта! В землю закопаю! На куски порву! Сопляк! Салага!»
        Нестеров задыхался от гнева. Руки его невольно сжимались в кулаки. Он шел по раскисшей дороге, не видя идущих ему навстречу людей. С ним здоровались, солдаты отдавали ему честь — он не отвечал.
        «Какого черта я связался с этой Ириной! Тварь! Продажная девка! Она просто опустила меня. Она добилась своего, унизила, растоптала, кинула меня в грязь, доказала, что я — животное, не способное совладать с половым инстинктом. Теперь ликует — победительница! А сержант?! Мой лучший сержант, мой заместитель, моя правая рука — он предал меня, сука, он наставил мне рога! Почему я ему так доверял? Приставил к Ирине, чтобы он ее охранял… Ха-ха-ха! Нашел евнуха! Солдату никогда, ни при каких обстоятельствах нельзя доверять женщину, потому что солдат всегда, сутки напролет, хочет всего три вещи: на дембель, жрать и трахаться…Убью гниду! Гранату ему в зад затолкаю… Скотина…»
        Колонна разведроты уже стояла на дороге. Над боевыми машинами пехоты, тускло освещенными габаритными огнями, поднимались облака выхлопов, быстро тающие в холодном и влажном воздухе. На пустыре рядом с колонной смрадно горели пустые цинки с соляркой; рассвирепевший Воблин, распекая кого-то, пинал их ногами; огонь расползался по земле, и солдаты в спешке давились кипятком, допивая чай. В свете габаритных огней сержанты строили отделения, перекрикивая гул двигателей, проверяли личный состав. Несколько солдат загружали десантное отделение БМП коробками с сухпайками. Коробки падали, солдаты поднимали их с земли, вбивали в переполненную машину ногами. Звягин стоял во главе колонны почти навытяжку, руки держал за спиной и, казалось, совершенно спокойно наблюдал за тем, что происходило вокруг.
        — Карицкий!  — крикнул Нестеров, сдерживая раздражение.  — Шарыгина ко мне! Немедленно! Из-под земли достать!
        Солдат оглянулся, пожал плечами:
        — Он куда-то пропал. Только что…
        — Только что?  — зло усмехнулся Нестеров.  — Плохо врешь, солдат! Взвод, строиться!
        Не в силах унять крупную дрожь в теле, Нестеров ходил кругами рядом с боевыми машинами. Когда его солдаты уже стояли в строю, к Нестерову, запыхавшись, подбежал Шарыгин:
        — Разрешите встать в строй, товарищ лейтенант?
        Нестеров сжал зубы, почти вплотную подошел к сержанту, схватил его за воротник куртки, притянул к себе.
        — Где ты был?
        — Я?..  — Шарыгин все еще глубоко дышал. Он не знал, что ответить. Он не успел придумать оправдания.
        — Мне… мне было надо…
        — Я тебе башку оторву,  — прошептал Нестеров.  — Ты у меня до дембеля как самый чмошный сынок пчелкой летать будешь. Назначаю бессменным уборщиком полкового сортира… А теперь пошел вон с моих глаз!
        Нестеров резко повернулся лицом к строю и, отчетливо выговаривая каждое слово, громко объявил:
        — За опоздание в строй сержанту Шарыгину объявляю трое суток ареста! Сядешь на гауптвахту, сержант, как только вернемся назад.
        В ту же секунду Нестеров почувствовал, что его кто-то тронул за локоть. Рядом стоял Воблин.
        — Что натворил сержант?
        — Опоздал в строй,  — ответил Нестеров сквозь зубы.
        — И за это трое суток ареста?  — неподдельно удивился Воблин.  — Не слишком ли строго? Может, причина совсем не в этом?
        Нестерову показалось, что Воблин с трудом скрывает ухмылку.
        — Я отменяю взыскание,  — добавил начальник штаба.  — А сейчас успокойся, возьми себя в руки и через десять минут ко мне. Я доведу обстановку и каждому взводу поставлю задачу.
        Нестеров заметил, что начальник штаба смотрит не на него, а через плечо — куда-то в сторону. Нестеров машинально обернулся и почувствовал, как болезненно сжалось что-то внутри. В темноте, недалеко от колонны он увидел знакомый бушлат. Ирина!
        — Опаньки!  — произнес Воблин.  — Какие чувства! Какие страсти! Нестеров, ты все же о службе не забывай, хорошо?
        Нестеров стоял, не оборачиваясь. Зачем она пришла? Кого хочет здесь увидеть? Шарыгина? Воблина? Или его самого? Какого черта?
        Ирина подошла к Нестерову.
        — Я понимаю, вы очень заняты,  — сказала она с легким оттенком иронии.  — Но, может, все-таки уделите мне еще минутку?
        Нестеров, не оборачиваясь, процедил:
        — Пошла вон… Очень тебя прошу…

* * *
        К десяти часам утра колонна остановилась на берегу сухого русла реки. Воблин широкими шагами ходил по мосту, поглядывая на часы, ожидал офицеров.
        По обе стороны русла поднимались пологие горы. Первые цепочки афганских подразделений уже вытянулись по витиеватым тропинкам.
        Звягин строил роту под мостом. Солдаты прыгали с машины и бегом спускались по насыпи вниз. Бряцанье оружия, касок, минометных плит, скрежет горных ботинок сливались в сплошной перезвон.
        — Ашот!  — крикнул Нестеров, увидев под мостом мешковатую фигуру Вартаняна в маскхалате. Тот обернулся, но лишь на секунду.
        — Мы идем за вами, Нестеров!  — крикнул Вартанян.  — Встретимся!
        — Товарищ лейтенант!  — позвал Карицкий.  — За сухпай не беспокойтесь, я ваши сутодачи взял. Пять гранат. Пять сигнальных ракет. Хватит?
        Звягин махнул рукой в сторону сопки. Трое солдат с радиостанцией бегом устремились к ее подножию.
        — Пошли!  — крикнул ротный и быстро зашагал вслед за дозором. Ашот подтягивал на ходу ремешок каски; крупный нос выпирал из-под железа, и в этом было что-то черепашье.
        Нестеров натянул на голову капюшон маскхалата вместо каски.
        Дозор уже начал подниматься по сопке. Неустойчивые булыжники с гулом, подпрыгивая, как мячики, покатились вниз.
        Впереди Нестерова шел Карицкий с радиостанцией за плечами. Ее антенна, похожая на тараканий ус, раскачивалась со свистом над головой офицера.
        Нестеров обернулся, прежде чем начать подъем. Ашот, глядя себе под ноги, шел сзади, метрах в пятидесяти. Руки за спиной, в зубах — сигарета.
        Воблин, сунув руки в карманы, все так же ходил по мосту, ежеминутно сплевывая.
        С диким скрежетом на крупной речной гальке кружились боевые машины пехоты.
        Афганский батальон цепью входил в зеленую долину.
        Началось…

* * *
        Они шли по узкой тропе вдоль хребта горы уже несколько часов подряд. Карицкий с радиостанцией сильно хромал, дышал тяжело, как лошадь. Его тонкая шея тянулась вверх, и казалось, вот-вот вырвет тело из сетей амуниции. Сзади гремел тяжелыми ботинками Шарыгин. Он почти всю дорогу молчал, лишь раз спросил у Нестерова разрешения пойти вперед, с дозором, но Нестеров грубо осадил его:
        — Закрой рот, Шарыгин, и будь там, где я тебя поставил!
        Взвод Вартаняна отстал на подъеме и никак не мог догнать Нестерова. Звягин с группой шел в двух километрах левее, за сопками.
        Рота постепенно взбиралась все выше и выше. Солдаты выбились из сил, цепь сильно растянулась вдоль хребта. Тогда обстрела никто не ожидал, и с первой очередью крупнокалиберного пулемета, вспахавшего пунктиром землю, солдаты повалились кто куда, прячась за булыжниками, а через минуту, словно по команде, посыпались вниз, бегом, прыжками. Но там, в ложбине, укрытия от огня не было. С вершины горы, под которой находились взводы, уверенно били снайперы.
        Нестеров спрыгнул в неглубокую песчаную выемку. Через минуту туда же съехал на животе невесть откуда взявшийся Вартанян. Не успел он припасть к земле, как по самому краю ямы прошла пулеметная очередь.
        — А, черт!  — выругался Ашот, вытер тыльной стороной ладони пересохшие губы и достал из кармана смятую до неузнаваемости пачку сигарет.  — Я потерял свой котелок… Ты, Саня, одолжишь мне свой на ужин?
        — Где твои?  — глубоко дыша, спросил Нестеров.
        — Там,  — неопределенно махнул рукой Вартанян.  — Метров сто. Я приказал всем лежать, а сам — к тебе. Вдвоем полегче будет принять гениальное решение, да? Рация далеко?
        Нестеров опустил еще ниже, до самых глаз, капюшон маскхалата, чуть-чуть приподнялся над краем выемки и крикнул:
        — Карицкий! Ты где?
        — Здесь, товарищ лейтенант!  — донеслось из-за камней.
        — Карицкий, передай ротному, что остановлены огнем противника в квадрате «Бэ семь», по «улитке» четыре. Лежим, головы поднять не можем. И давай сам ползи сюда!
        Прошло минут десять, прежде чем солдат показался над краем ямы. По лбу, щекам, переносице текли крупные капли пота.
        Нестеров и Вартанян втянули Карицкого в яму.
        — Ты хоть и худой, Карицкий, а столько места занимаешь!  — недовольно пробурчал Вартанян, надевая наушник.  — Моего котелка по дороге не видел случайно?
        Солдат часто дышал и смотрел изумленными глазами на офицера.
        — Ну, не дай бог, найду у кого, каблуки повырываю, не снимая ботинок… Ноль первый, Ноль первый, как слышишь? Прием!
        Нестеров прижался вплотную к пухлой и колючей щеке Вартаняна, слушая разговор с ротным. Голос Звягина был спокойным, даже, казалось, безразличным.
        — Лежите, и без команды ни шагу. Ждать меня. Быть все время на связи…
        — Доложите обстановку, Ноль первый!  — сквозь треск и помехи раздался далекий голос Воблина.
        В это время рядом лопнул взрыв. Карицкий, накрыв собою радиостанцию, рухнул на дно ямы. Ашот, пригнувшись, ударился лбом о колено Нестерова.
        — Ну что за наказание!  — чертыхаясь и выплевывая изо рта песок, проворчал Вартанян.  — Не «духи», так Нестеров покалечит.
        — Ноль первый, что у вас происходит?!  — жужжала рация.
        — Что-что,  — передразнил Ашот.  — Песок жрем. Прислать г-г-горсточку?
        Он настолько сильно заикался, что его невыносимо было слушать.
        Снова шарахнуло, и над ямой проплыло белое облако. В ту же минуту рядом показалась голова в каске. Не сразу Нестеров узнал сержанта Шарыгина.
        — Вы здесь? Целы?
        Фонтанчики грязи закружились вокруг сержанта. Он замолчал, прижал лицо к земле, но уже через секунду снова посмотрел на Нестерова:
        — Вы не ранены, товарищ лейтенант? Я смотрю, «духи» засекли вашу яму, начали мины сюда кидать… Может, переберетесь к нам, под гору? Там безопаснее… Давайте, я прикрою!
        — Шарыгин, пошел в жопу!  — крикнул Нестеров.  — Кто тебе разрешил оставить отделение? Немедленно назад! К отделению!
        — Товарищ лейтенант!  — торопясь, заговорил Шарыгин.  — Скажите, я вас чем-то обидел?
        — Если б ты Саню обидел, Шарыгин, то я б тебе каблуки повырывал, не снимая ботинок,  — сказал Ашот.  — Котелка моего не видел? На нем «Гамлет» выцарапано, это мой старший сын…
        — Шарыгин, пошел вон,  — устало повторил Нестеров.  — Сейчас не время говорить об обидах…
        — Там, впереди, у подножия, мертвая зона. Там нас не достанут… Бегите, всего сто метров, я прикрою!  — настаивал сержант.
        — Я русским языком сказал — шиздуй к отделению!
        — Ну, пусть прикроет Карицкого,  — сказал Вартанян и, хлопнув солдата по плечу, добавил: — За сколько стометровку бегаешь? Ну, давай тогда. Только рацию на грудь повесь, чтоб сердце прикрыть.
        Карицкий кивнул, поправил на голове каску, закинул за спину автомат и выполз из ямы. Потом, лежа, сдвинул радиостанцию на плечо и встал. Пригибаясь к земле, он тяжело побежал вперед. В ту же секунду Вартанян, Нестеров и Шарыгин открыли огонь по горе.
        Увидев, что Карицкий благополучно достиг подножия, офицеры опять залегли на дно ямы.
        — Товарищ лейтенант, ваша очередь!  — сказал Шарыгин.
        — До чего ж сержант прилипчивый попался!  — ответил Нестеров и сплюнул песком.
        — Да он тебя, Саня, сберечь хочет,  — заметил Ашот, заталкивая патроны в опустевший магазин.  — Заботится…
        — В гробу я видал такую заботу… Я тебе не доверяю, Шарыгин. Чем быстрее ты свалишь с моих глаз долой, тем будет лучше.
        — Кончай парня обижать,  — пробормотал Ашот.  — Ну-ка, сынок, пригни голову…
        Высунувшись из ямы, Ашот швырнул на склон горы, откуда по ним били снайперы, гранату. Тотчас тяжело повалился, ткнулся лбом в землю.
        — Разрешите взять отделение и атаковать «духов»?!  — дрожа от волнения и боевого азарта, крикнул Шарыгин.  — Я их засек, товарищ лейтенант! Вон, вон за тем камнем чалма мелькает…
        Он не договорил, прижался к земле и замер — вокруг него засвистели пули.
        — Сержант!  — закричал Нестеров.  — Бегом к отделению! Занять позиции, вести прицельный огонь по противнику, экономить боеприпасы! Сколько еще можно повторять?! Твоя глупая инициатива никому не нужна!
        — Фуй с вами,  — вдруг дерзко произнес сержант и исчез.
        Вартанян курил с закрытыми глазами и громко сопел.
        — Ты чего к Шарыгину прицепился?
        — Умничает много,  — сквозь зубы ответил Нестеров.  — Возомнил себя военным стратегом. А за мат я ему потом зубы выбью.
        — А мне показалось, что ты просто…
        — Тебе показалось.
        — Воблин был прав,  — тотчас сменил тему Ашот.  — «Духи» будут держать позиции до последнего и не подпустят нас к кишлаку. Это смертники, Саня. Они отступать не будут.
        — Пока мы тут ползаем, банда уйдет из кишлака вместе с боеприпасами в горы…
        — А что ты предлагаешь?
        — Поздно предлагать. Не надо было нам уходить отсюда два дня назад. Теперь мы бьемся головами о мощный бастион.
        — Воблин запрашивает авиацию и артиллерию, хочет раздолбать кишлак.
        — Естественно, а что еще Воблин может придумать? Херась — и нет проблем… Не знаю, как он потом жить будет с мыслями о том, что прибил кучу детей.
        — Да лучше нас с тобой будет жить… Слушай, так ты мне не рассказал, чем вы с Ириной полночи занимались?
        — С какой еще Ириной? Не был я ни у какой Ирины. В разведбат к зёме ходил, водку до утра пили. Потому я сегодня злой такой…
        — Ага. Считай, что я тебе поверил… Уй, бля, прицельно лупят!
        По ложбине эхом прокатилась оглушительная трескотня. Стреляя, на бугор, покрытый серыми клочками снега, быстро бежала группа солдат.
        — Шарыгин нас прикрывает, Саня!  — крикнул Ашот.  — Собирай кости, побежали!
        — Я точно прикончу этого дегенерата!  — выругался Нестеров.  — Он все-таки не послушался меня!
        Сплюнув, Нестеров выскочил из ямы и изо всех сил рванул по каменистой ложбине. Вокруг него оглушительно защелкало, словно пастух хлыстом заработал; пули с визгом рикошетили о землю и камни. Лейтенант добежал до спасительного бугра; тяжело дыша, упал на землю. Через минуту рядом повалился Ашот, но сразу же сел и, засучив брючину, стал рассматривать разбитое о камень колено.
        — Слышишь?  — Нестеров толкнул Вартаняна в плечо и затаил дыхание. Откуда-то из-за сопки, со стороны Звягина, стремительно нарастая, донеслась частая автоматная дробь.
        — Дай-ка наушник,  — сказал Вартанян Карицкому.
        — Товарищ лейтенант!  — вдруг раздался тревожный крик сверху, с позиций.  — «Духи» идут! В полный рост!
        Солдаты рассыпались по всему гребню. Все вокруг загрохотало.
        — Минометчик, ёп твою мать!  — орал Ашот.  — К бою!
        — Карицкий!  — пытался перекричать грохот боя Нестеров.  — Пятерых бойцов ко мне! В сторону кишлака, мелкими перебежками — вперед!
        — Саня, офуел!  — вопил из-за спины Ашот.  — Воблин целеуказания дает, сейчас по кишлаку «Град» начнет работать!
        — Выйди через Звягина на штаб полка, Ашот! Дай отбой артиллерии! Скажи, что в кишлаке свои. Будем работать точечно.
        — Ай, бля! Легко сказать — выйди! Рацию мне! Где рация, военные?!
        — Товарищ лейтенант!  — хрипло кричал Карицкий, не в состоянии поднять голову.  — Шарыгин к кишлаку пробивается…
        Ашот громко говорил в передатчик радиостанции:
        — Ноль первый, Ноль первый, я — Барсук. Как слышишь? Прием… Прием! Прием! Куда вы, бездельники, все запропастились? Первый, Первый… Ну вас всех к лешему…
        Радиостанция молчала. Вартанян продолжал вызывать Звягина.
        — Ноль первый, доложите обстановку,  — сквозь помехи прорывался голос Воблина.
        Ноль первый, он же командир роты Звягин, молчал.
        — Кобра, с Ноль первым нет связи. Молчит давно,  — гнусавил в передатчик Вартанян.  — Фуярят по нам будь здоров! Прием.
        — Нормально доложите обстановку!  — раздраженно крикнул Воблин.  — В каком квадрате находитесь? Почему оставили Ноль первого без должного прикрытия.
        — А я чем должен его прикрыть? Только своей жопой, разве что…
        — Вартанян, пойдете под трибунал!
        — Да иди ты со своим трибуналом,  — ответил Ашот, правда, отключив радиостанцию.  — Нашел чем пугать… С меня сейчас «духи» кожу сдерут, а он трибуналом пугает…
        К Нестерову подполз Шарыгин:
        — Товарищ лейтенант! Звягина с группой у самых стен кишлака зажали! Я могу туда пробиться! Если по ложбине — ни одна пуля не достанет, там тень, камней полно… Я туда с отделением, ящерицей! Выскочим «духам» во фланг… Разрешите…
        — Шарыгин, останешься со взводом. Я сам пойду к кишлаку.
        — Но, товарищ лейтенант! Я же знаю тропу! У меня получится! Вы собираетесь с «сынами» туда идти?
        — Мне с «сынами» спокойнее, чем с тобой!
        — За что вы так, товарищ лейтенант?
        — Пошел вон!
        Нестеров привстал, знаком показал Вартаняну, что уходит с группой на левый фланг, и побежал вдоль позиций.
        Они преодолели открытый участок между камней, кинулись по склону ложбины вниз и, не останавливаясь, начали взбираться на сопку.
        Ослепительно блеснула желтая вспышка. Нестеров отдернул руку: осколки камня, отлетевшие от удара пули, обожгли острой болью. Он быстро залег, стараясь заметить среди валунов хоть какое-то движение. Солдаты, укрываясь за камнями, переползали с места на место. Рядом с Нестеровым упал Шарыгин. Он наклонил голову к прицельной планке автомата и, не отрывая щеки от приклада, сказал:
        — Их больше, чем мы думали. Смотрите, со всех сторон лезут.
        Нестеров скрипнул зубами. Сержант его снова не послушался. Надо было как-то отреагировать. Надо было заорать: «Да я тебя, сукин сын, за невыполнение приказа в боевой обстановке в дисбат отправлю!» Но эта угроза, как верно заметил Ашот, сейчас была смешной и вовсе не страшной — в сравнении с войной и смертью, накрывшей разрозненные группы бойцов черным плащом.
        «Неужели опять?  — протестуя в душе против безумной несправедливости, подумал он.  — Опять я с небольшой группой солдат в окружении. И черт знает, чем все это кончится! Только рядом нет девушки в бушлате. Нет этой странной, неземной, нереальной Ирины, убежденной в том, что никакая война не выбьет из человека его суть — желание любить и быть любимым».
        — Отходят?!  — не то спросил, не то сказал утвердительно Шарыгин и дал длинную очередь по чалмам, мелькающим за камнями.
        Нестеров вновь увидел их — людей в серых, пропыленных одеждах. Нет, они не отходили. Как зверьки, душманы перебегали от валуна к валуну, укрываясь за каменными глыбами, растягивались веером влево и вправо. В их полусогнутых фигурах, движениях не было ничего угрожающего; сейчас они казались Нестерову безобидными, игрушечными существами.
        Вдруг рядом, у самых стен кишлака, мощно шарахнул взрыв. Казалось, что вспыхнул воздух. На землю, гулко ударяясь, посыпались осколки. Затем в воздухе над головами прошелестело, и вновь вздрогнула земля.
        «Артиллерия!  — с ужасом подумал Нестеров.  — Идиоты! Они все-таки открыли огонь из гаубиц! Сейчас они перенесут огонь на кишлак, и Звягину кранты!»
        Прикрывая голову руками, Нестеров с трудом поднялся на ноги.
        — Радист!  — закричал он.  — Карицкий! Связывайся с Воблиным! Объясни этому идиоту, что гаубицы фуярят по нам!
        Шарыгин стоял на коленях рядом с худым бледным бойцом и ножом вспарывал ему штанину. Тот лежал, упираясь локтями в землю, и морщился от боли. На его ноге, чуть ниже колена, чернела маленькая точка. Кровь стекала тонкой струйкой, капала на талый снег.
        Раненого они несли на руках, насколько можно было быстро поднимаясь на вершину сопки, где можно было укрыться от огня артиллерии, а затем атаковать позиции «духов». Двое солдат уже достигли верха, но тут же залегли и стали стрелять куда-то вниз, в противоположную сторону. Бенкеч, широко раскрывая черный рот, неистово орал:
        — Назад! Назад!
        — Шарыгин, оставайся с Карицким! Головой отвечаешь за рацию!  — крикнул Нестеров и, хватаясь руками за камни, полез наверх.
        Через минуту он посмотрел с вершины вниз и все понял. Душманы пытались захватить сопку, чтобы прижать взводы сверху. Отсюда все позиции просматривались как на ладони.
        В километре отсюда, у самого кишлака, из последних сил оборонялась группа Звягина. Два неполных взвода под командованием Вартаняна заняли круговую оборону — их окружали.
        Душманы полукольцом обходили сопку, на вершине которой вжимался в землю Нестеров и пятеро солдат.
        Где-то внизу, прикрывая собой раненого, яростно отстреливался сержант Шарыгин.
        Боеприпасы заканчивались. Передать на командный пункт батальона о сложившейся ситуации возможности не было.
        Артиллерия по-прежнему, снаряд за снарядом, била по склону сопки и пустырю, постепенно сдвигая огонь к позициям Звягина.

* * *
        Первым их заметил Карицкий. Он тронул лейтенанта за плечо и сказал:
        — Смотрите!
        Низко пригибаясь, отстреливаясь на ходу, по склону сбегала группа «зеленых» — солдат афганской армии.
        — Бегут, суки!  — процедил Нестеров.  — Оставляют нас, пидоры! Им эта война не нужна. Они спасаются!
        Вскочив на ноги, Нестеров выстрелил поверх голов афганцев. Те сразу повалились на землю.
        — Куда?! А кто родину защищать будет??  — хрипел Нестеров.
        Афганцы завопили, что-то наперебой стали говорить, показывая руками в ту сторону, откуда шли «духи».
        — Ни фига! Я вас не отпускаю! Будем держать оборону! Поняли, храбрые сарбозы?!
        Афганцы хлопали ладонями по магазинам. Наверное, они пытались объяснить русскому лейтенанту, что у них кончились патроны.
        Мелкий, смуглый вояка, похожий на цыганенка, пятился назад на четвереньках. На поясе у него болталась маленькая радиостанция. Нестеров ткнул автоматным стволом ему в зад. Афганец ойкнул, обернулся и смешно козырнул. Это выглядело настолько нелепо, что Нестеров расхохотался.
        — Испугался, чувак? Понимаешь по-русски? Нет? Давай окапывайся! Ни шагу назад! Стоять насмерть! Позади Кабул! Что, не хочешь?
        Афганец поправил на голове шапку и залепетал:
        — Но Кабул… артилери, командор, шурави, душман…
        — Не понимаю, о чем ты там шиздишь,  — поморщился Нестеров.  — Кто старший? Командор кто?.. Э-э, чурка нерусская! Ни хера ты не понимаешь!
        Афганец закивал головой:
        — Да, да, понимаш…
        Афганец заговорил на своем, размахивая руками и показывая куда-то назад. Потом вдруг, услышав страшный шелест в небе, резко замолчал, прижал ладони к ушам и тюкнулся лбом в землю. Через мгновение на склоне горы снова разорвался снаряд — на этот раз значительно ниже. Горячие осколки, падая в снег, шипели, как змеи.
        «Радиостанция!» — вдруг осенило Нестерова. Он схватил рацию и потянул к себе. Афганец подумал, что русский офицер принялся мародерничать, и попытался вяло сопротивляться, но тотчас получил ботинком по зубам.
        Частоты были совсем рядом. Нестеров едва повернул ручку настройки, как тут же услышал голоса Воблина и Вартаняна.
        — Слушай меня, Ереван,  — сказал Нестеров, как только Ашот переключился на прием.  — Я в километре от тебя. Снизу наступают «духи», гаубицы бьют почти по нашим позициям. Звягин у кишлака, его крепко зажали.
        — Саня!  — Вартанян, чувствовалось по голосу, опешил и, не зная, как обращаться без позывного, добавил: — Шурик, ты только говори, не молчи. Прием!
        — Как дам сигнал зеленой ракетой, беги в сторону солнышка. А я — навстречу тебе. Они сейчас между нами, их немного. Есть шансы на успех. Ты все понял, Ереван?
        — П-понял…  — заикаясь, ответил Ашот и едва слышно добавил: — Ты поищи там мой котелок… На нем «Гамлет» выцарапано. Это мой старший…
        Нестеров опустился щекой на холодную землю. От сердца отлегло. Вартанян еще находил силы шутить, а значит, ситуация была не такой безнадежной.
        — Шарыгин!  — позвал Нестеров, стараясь не встречаться с сержантом взглядом.  — Мы будем контратаковать, а ты с Бенкечем неси раненого в тыл, к технике.
        Нестеров скорее почувствовал, чем увидел, как рядом с ним дрожит всем телом долговязый Карицкий от возбуждения и восторга. «Он встанет сразу же за мной»,  — уверенно подумал Нестеров и изо всей силы рванул шнурок. Ракета с шипением взмыла в небо. Подчиняясь какому-то внутреннему порыву, он вскочил на ноги и побежал по склону, поливая все впереди себя длинными очередями. Не думая о смерти, не оборачиваясь, Нестеров продолжал бежать по склону. На бугре прямо перед ним выросли три серые фигуры. Он не успел нажать на спусковой крючок. Он даже не услышал автоматной очереди, лишь без удивления, с поразительным равнодушием увидел, как душманы стали медленно оседать, как с глухим стуком упали на землю автоматы.
        Нестеров вскарабкался на бугор и снова вскинул автомат: человек десять стояли на прогалине, опустив винтовки, пулеметы стволами вниз.
        Он почувствовал, как кто-то несильно ударил его ладонью по спине, и, обернувшись, увидел почерневшее и ставшее неузнаваемым лицо Ашота Вартаняна.
        — Все, Нестеров! Все! Успокойся! Успокойся, я тебе говорю! Они сдались…

* * *
        В сгущающихся сумерках Вартанян растерянно и опустошенно ходил по тропинке между камней, смотрел себе под ноги, ковырял ботинком землю. Расстегнутый бушлат нелепо висел на его плечах, ствол автомата почти касался каменистой поверхности тропы.
        — Котелок ищешь, Ашот?  — спросил Нестеров.
        — Окурок… Где-то здесь я его выронил… Хороший окурок. Жирный. Длинный. Еще курить и курить…
        Откуда-то снизу, из-за валунов, раздался окрик часового:
        — Стой! Кто идет?
        — Свои.
        — Кто?
        — К командиру роты Звягину,  — ответил Нестеров.
        Угрюмый здоровенный солдат провел их между позициями охранения и сигнальных мин. Нестеров издали заметил в бледном свете луны рослую фигуру Звягина.
        Они крепко пожали друг другу руки.
        Взяв под руку Нестерова, Звягин пошел на «ротный командный пункт». У валуна на песчаном обрыве была отрыта неглубокая землянка, прикрытая двумя связанными плащ-палатками.
        — Заходи,  — сказал Звягин, отодвигая рукой брезент.  — Посмотри, как в полевых условиях живет командир роты. У вас, наверное, поскромнее?
        Звягин присел у радиостанции, включил тумблер и взял в руки наушники. Минут пять он разговаривал с Воблиным, потом запросил Вартаняна.
        — Он у меня, Ереван… Задачу доведу завтра утром… Отбой.
        В землянку вошел солдат, разложил на земле банки с тушенкой и рисовой кашей, сухари, сало, кусок колбасы.
        Когда он вышел, Звягин отключил радиостанцию и изменился в лице, словно вдруг постарел лет на десять. Думая о чем-то своем, медленно резал сало, ломал галеты.
        — Нас зажали под кишлаком. Я думал, что стреляют со стороны, но ошибся. Сам видел бородатых, которые выбежали из кишлака. Потом оттуда же по нам долбанули из безоткатки. Двое раненых, один убит… Не нравится мне их тактика — шли в открытую, нагло, словно вылиты из железа. Такого мне еще не приходилось видеть. В общем, в том проклятом кишлаке нас ждет полная жопа… Хадовцы допросили пленного, которого вы взяли… Молчат, о кишлаке, боеприпасах — ни слова. Один только посоветовал: мол, если хотите жить, то не подходите к кишлаку.
        — Ты думаешь, банда с боеприпасами сидит за дувалами?
        — Не думаю, а уверен. Осиное гнездо…  — Он открыл фляжку и налил в кружки водки.  — Воблин и командование «зеленых» такого же мнения.
        — Как это быстро Воблин отказался от своего первоначального мнения!
        — Подсуетился, смекнул… Орден зарабатывает… Сука! Если бы мы тогда не ушли из кишлака, банда хрен бы в него сунулась, и не было бы сейчас такого мощного бастиона… Ладно, выпьем. Давай, старичок, за победу!
        Они чокнулись, выпили, занюхали луком.
        — В общем, решили с утра блокировать кишлак и предложить душманам сложить оружие. Надеются обойтись без стрельбы… Придурки! Видели бы они, как «духи» шли на нас! Да эти обкуренные фанаты ни за что не сдадутся! Они будут драться до последнего патрона… Тревожно на душе, Нестеров, тревожно. Боюсь, что завтра мы много ребят положим в этом кишлаке.
        Где-то за тонкой стенкой брезента слышался негромкий голос солдат, кто-то слушал по транзистору «Маяк», и женщина-диктор говорила о том, что на Украине закончена подготовка сельскохозяйственных машин к весенним полевым работам.
        Заснул Нестеров лишь под утро, а всю ночь лежал с закрытыми глазами на плащ-палатке, от которой тянуло сырым земляным холодом, и вспоминал все то, что было за этот огромный до бесконечности день, прислушивался к шагам Звягина, проверяющего через каждый час посты…

* * *
        С рассветом Звягин с группой вернулся к взводам. Шарыгин и четверо солдат спустились с гор в долину, чтобы пополнить запас воды. Вернулись через час. Рядом с Шарыгиным шел пожилой афганец. Он тяжело взбирался по подъему. Под калошами, надетыми на босые ноги, хлюпала грязь. Тонкие, неопределенного цвета шаровары были до колен мокры и выпачканы глиной. Одной рукой афганец теребил пластмассовую пуговицу на своем вылинявшем пиджаке, в другой нес маленький тряпичный сверток.
        — Кого вы привели?  — спросил Нестеров, идя навстречу группе.
        Шарыгин ничего не ответил. Нестеров взглянул внимательно на лицо афганца и все понял.
        Глава 6
        Перед ним стоял Махмед Саид. Но как изменился он за эти дни! Куда девались его гордая осанка и надменный взгляд?
        — Где вы его встретили?!
        — У арыка, товарищ лейтенант. Он шел в вашу сторону, прямо на позиции. Там мы поставили растяжки, и как он на них не напоролся — не понимаю. Бойцы ему кричат: «Стой, душара! Стрелять будем!» А ему хоть бы хны. Придурок… Хорошо, я рядом оказался. Он узнал меня первым. Чего-то говорит, на кишлак показывает. Я ни фуя не понимаю.
        — Алимова сюда.
        Подошли Звягин с Алимовым.
        — Пленный?
        — Это тот самый… информатор…  — ответил Вартанян.  — Что-то мне его глазки не нравятся… Лазутчик? Сам пришел. Может, наши позиции посмотреть хочет, а потом продаст «духам» сведения. Они тут за деньги на все пойдут.
        — Алимов, спроси у него, зачем он пришел?
        Махмед забулькал скороговоркой, ежесекундно вздымая руки к небесам и прикладывая их к сердцу. Потом он рухнул на колени перед Нестеровым, пытаясь схватить и поцеловать его руку.
        Алимов стал переводить.
        — Я же говорил вам,  — причитал афганец,  — не возвращайтесь в кишлак! Моджахеды будут держаться в нем до последнего. Если вы пойдете на штурм, то случится страшное… Сегодня ночью они подняли всех женщин. Моджахеды будут прикрываться ими, как щитом. Среди них и моя жена. Ради Аллаха, не стреляйте по кишлаку! Уходите! Я очень вас прошу. Я умоляю…
        Он стоял на коленях и бился головой о землю. Чалма слетела, покатилась, как футбольный мяч.
        Звягин напряженно слушал, покусывая кончики усов.
        — Спроси его, Алимов, почему моджахеды не ушли в горы, когда узнали, что мы идем в кишлак. Какого черта им этот кишлак сдался?
        — Моджахеды хотели уйти,  — ответил Махмед.  — Но хозяин не разрешил, он сказал, что если все уйдут в горы, то шурави найдут склад с оружием и боеприпасами. А это хозяину будет очень дорого стоить.
        — Что, такой большой склад, что ради него надо стоять до последнего и прикрываться женщинами?
        Махмед медленно поднялся на ноги, подобрал чалму, водрузил ее на голову и, нервно теребя пальцами жиденькую черную бороденку, произнес:
        — Большой — не то слово. Он огромный. Им можно вооружить целую армию.
        — Ты знаешь, где этот склад находится?
        — Не знаю… Нет, не знаю… Это держится в строжайшем секрете…
        — Ты понимаешь, батя,  — сказал Ашот,  — мы склады с оружием тоже ценим и ради богатого трофея готовы драться аки тигры.
        Неизвестно, как Алимов перевел реплику старшего лейтенанта, но афганец вздрогнул так, словно его ударило током. Он посмотрел на офицеров широко раскрытыми глазами, в которых застыло отчаяние. Медленно, едва слышно он ответил:
        — Умоляю вас, не стреляйте по кишлаку. Никакое оружие не стоит жизни наших детей и женщин.
        — Тут ты прав, батя. Но если мы это оружие не экспроприируем, то потом оно будет стрелять по нашим бойцам. А нам это на фиг не надо. Так что давай искать золотую середину. Баб твоих, конечно, нам жалко, но наших бойцов жальче еще сильнее, а потом…
        — Ладно, закрой рот,  — оборвал словесный поток Вартаняна Звягин и пошел к радиостанции докладывать Воблину о встрече с Махмедом. Вартанян расхаживал вокруг афганца и, прищурившись, подозрительно смотрел на него. Нестеров, сидя на земле, думал о том, что война — это необыкновенная, несравнимая дрянь, потому как никогда не найдешь компромисса и не обойдешься без чьей-либо крови. «Уйти нельзя стрелять». Вот и мучайся, где запятую поставить.
        Ротный быстрым шагом вернулся к офицерам.
        — Воблин уже в пути — наша техника и афганские бойцы выдвигаются к кишлаку по шоссе. Нам приказано подняться в горы, пройти вокруг кишлака по хребту, чтобы исключить возможный удар противника сверху, и блокировать кишлак с южной стороны.
        — Шиздец,  — прокомментировал Вартанян.  — Значит, будет большая война.
        — А как он отреагировал на то, что моджахеды готовы прикрываться женщинами?  — спросил Нестеров.
        Звягин скривился и отрицательно покачал головой.
        — Стал кричать, что не верит ни единому слову афганца, что мы любезничаем со шпионом и дезинформатором. Мол, ваш афганец обеспокоен только тем, что наша техника подавит посевы на его поле и развалит пару дувалов.
        — Живи я здесь, я бы тоже был этим обеспокоен. Любому нормальному человеку насрать на войну и наши разборки. Мы уйдем, а ему тут жить, ему растить детей…
        — Ладно, Нестеров!  — как от боли, скривился Звягин.  — Хоть ты не сыпь мне соль на раны. Я что могу сделать? Мы — солдаты и вынуждены подчиниться.
        Почти два часа рота шла под ветром и дождем по размытой тропе. Афганец шлепал по грязи в своих калошах рядом с Нестеровым и Вартаняном, вытянув худую жилистую шею вверх, глядя вперед. Его чалма намокла и свисала мокрой тряпкой. С бороды — жалкой и тонкой — капала грязная водичка. Свой тряпичный узелок Махмед спрятал за пазуху и все время придерживал его одной рукой.
        Когда рота прочесала все окрестные горы и ложбины и стала спускаться к кишлаку с южной стороны, афганец заволновался, стал озираться по сторонам, что-то бормотать и нервно теребить замусоленные четки на тонкой черной нитке.
        — Страшно, батя?  — отреагировал на его поведение Вартанян.  — Понос не начался? А вот мы так почти каждый божий день… Эх, война, война… Не ссы, уцелеют твои бабы. Мы надурняка стрелять не будем. Мы только по бородатым — пух!
        Афганец тем не менее вовсе остановился и, сойдя на обочину дороги, опустился на корточки.
        — Ну точно, понос у человека!  — умозаключил Вартанян.
        Афганец искал глазами Алимова. Увидев переводчика, сказал ему несколько слов.
        — Он не может идти дальше, товарищ старший лейтенант,  — перевел Алимов Вартаняну.
        — А это еще почему?  — насторожился Вартанян.  — Мы без тебя никак. Ты у нас главный проводник, этакий афганский Сусанин. Вставай, вставай, батя! И в первые ряды наступающих! Докажи своей ханумке, как ты ее любишь… Ты что ж, жопа, сопротивляешься? Да я тебе каблуки повырываю, не снимая ботинок!
        — Уймись, Вартанян!  — рявкнул Звягин.  — Алимов, что с ним?
        — Он боится, что моджахеды увидят его с нами и за измену убьют его жену.
        — Стопроцентно убьют,  — согласился Звягин.
        — А мы его переоденем в солдатскую форму!  — придумал Вартанян.
        На связь вышел Воблин:
        — Ноль первый, почему задерживаетесь?
        Звягин думал.
        — Алимов, пусть покажет, как лучше пройти к кишлаку, чтоб нас не заметили.
        Махмед стал долго и путано объяснять, жестикулируя руками и показывая на реку.
        — Он говорит, что надо перейти реку в этом месте, а дальше — через сады.
        Ротный кивнул, достал из полевой сумки карту.
        — Иди, отец, иди.  — Нестеров легонько ткнул в плечо афганца.  — И не попадайся нам больше на глаза.
        Махмед закивал, снова попытался поймать руку Нестерова и поцеловать ее.
        Вартанян, угрюмо наблюдая за афганцем, съязвил:
        — Пусть идет. Конечно, пусть спасает свою жалкую жизнь. А мы — все герои. Сейчас полроты положим, чтобы спасти его жену. Мы — пушечное мясо. Нам людей не жалко. Что такое жизнь солдата? Копейка!
        — Кто-нибудь заткнет Вартаняну рот?  — крикнул Звягин.  — У тебя что, мандраж начался?
        — А то нет,  — пожал плечами Вартанян.  — Я что — не человек? Мне страшно. Я не скрываю. Это нормальное человеческое чувство, которое возникает у здорового, молодого и весьма красивого мужчины, собирающегося идти под пули на верную погибель…
        Звягин захлопнул сумку, поправил на себе ремень автомата:
        — Все, отставить разговоры! Реку переходим здесь. Далее скрытно, перебежками — через сад. Нестеров! Отправляй вперед разведдозор. Сам пойдешь первым. Вартанян — прикрываешь его с левого фланга, я — с правого.
        — Ой, бля!  — закачал головой Вартанян.  — Гадом буду — мы выйдем прямо на позицию пулеметчика. Прощай, мама…
        Преодолевали реку группами, вытянувшись цепочкой и крепко ухватив друг друга за поясные ремни. Течение корежило эту цепочку, выгибало ее по своему усмотрению, но солдаты шаг за шагом шли по скользкому каменистому дну, не давая воде разорвать связку.
        На другом берегу, катаясь по мокрому песку размытого берега, Нестеров надевал мокрые ботинки на посиневшие от холода ноги, вбивал их ударами о прибрежные камни, стараясь вытерпеть боль, кусал губы.
        Спустя минут пятнадцать после переправы солдаты разведдозора остановились и замахали руками. Звягин передал по цепи: «Ложись!»
        Нестеров и Вартанян подползли к командиру. По радиостанции передавали: «Коробочки оцепление закончили, „Кобра“ держит юг и запад». Это означало, что боевые машины пехоты и подразделения «зеленых» уже оцепили кишлак.
        — Нестеров,  — сказал Звягин, разглядывая в бинокль пустынный сад и казавшиеся безлюдными постройки кишлака.  — Пойдем в гости. Бери с собой человек пять.
        Он решительно вскочил на ноги и кинулся к ближайшему дереву. Солдаты — за ним. Рота медленно просачивалась через сад и приближалась к рыжим стенам. В гнетущей тишине прошли минут пять или семь. Звягин, заглянув за угол, вышел на первую улочку кишлака и пошел вдоль дувалов. Боевые группы — за ним. Нестеров кивнул своим, обогнал ротного и стал прочесывать параллельную улочку. Солдаты, напряженные, ловкие и бесшумные, перебегали с места на место, крутили головами во все стороны, распахивали ногами калитки, заглядывали во дворы.
        Нестеров двигался во главе группы, держа в поле зрения мокрые тяжелые стены, обвалившиеся углы и темные проемы в глинобитных лачугах. Он отчетливо ощущал сковывающее, сдавливающее грудь чувство ожидания выстрела. На пересечениях улиц он встречал Звягина; они молча кивали друг другу. Расслабленная походка ротного внушала уверенность. В то же время его показная смелость была сродни в чем-то безрассудству. Но Нестеров терпел мучительное ожидание, не смея высказать Звягину своих глупых и ненужных опасений.
        Стало сумрачно. Высокие стены, ограничивающие улицу, заслоняли и без того скудный матовый свет. Раздражала тишина, глухая, могильная.
        Даже Вартанян, идущий чуть позади и левее, молчал. Он двигался неровно, часто останавливался, менял темп и почти все время смотрел под ноги, словно что-то потерял.
        Тихо было до тех пор, пока группы не вышли в центр кишлака, где возвышался трехэтажный дом, окруженный крепкими, очень высокими дувалами.
        — Не могу понять…  — сказал Звягин, оборачиваясь назад.
        Он хотел закончить фразу, но не успел. Оглушительно прогремела пулеметная очередь. Пули впились в рыхлые стены дувалов. Нестеров почувствовал, как вздрогнули, напряглись идущие рядом с ним солдаты.
        — Назад!  — крикнул Звягин.  — За дувалы!
        Солдаты принялись отходить к укрытию. Кто-то уже залег и изготовился к бою. Все водили из стороны в сторону стволами, но никто не понимал, откуда по ним стреляли.
        — Дверь!  — вдруг крикнул один из солдат, тут же прижался щекой к прикладу автомата.
        В проеме дувала, огораживающего трехэтажный дом, открылась маленькая тяжелая дверь — лишь на секунду. Покачиваясь, словно пьяная, на площадь вышла женщина. Уродливая, с безумным лицом, на котором не было уже ничего человеческого, она медленно ступала босыми ногами по грязи и, казалось, едва держалась, чтобы не упасть.
        — Не стрелять!  — Звягин и Нестеров крикнули почти одновременно.
        Повисла жуткая тишина.
        — Что за ерунда?  — пробормотал Звягин.  — Парламентера выслали?
        — Это… Это предупреждение,  — прошептал Нестеров.  — Сейчас…
        Женщина сделала пять-шесть нетвердых шагов, потопталась на месте и вдруг дико, по-звериному завыла. Она оторвала руки от груди и подняла их вверх. В эту же секунду прозвучала короткая пулеметная очередь. Нестеров почувствовал, как за его спиной залязгали автоматы. Звягин подался вперед, глаза его были широко раскрыты.
        — Только, пожалуйста, без комментариев!  — хрипло сказал он.  — Мы ничем не могли ей помочь!
        Женщина сжалась в комок, схватилась за живот обеими руками, упала в грязь на колени. По длинной юбке быстро расползалось темное пятно. Женщина наклонилась в сторону и машинально выставила вперед руку. Из-за дувала снова ударила очередь. Казалось, что афганку сбил мчащийся на скорости автомобиль. Ее отбросило в сторону, в черную жижу у самого дувала.
        Нестеров внешне сохранял спокойствие, лишь нервно сжимал цевье автомата. Звягин сжал зубы так, что вздулись вены на шее.
        — Это она?  — процедил он.
        — Кто — она?
        — Жена этого… вашего афганца?
        — Пардон, не разглядел… Они все на одно лицо…
        — Это они нам на одно лицо…
        — А потом скажут, что это мы ее зафуярили!  — донесся со стороны голос Вартаняна.
        — Не в первый раз,  — выдавил Звягин.  — Что будем делать, Нестеров? Тут либо стрелять, либо не стрелять…
        — Не знаю. Сам думай. Ты командир.
        — А ты?
        Нестеров не ответил, отвернулся, посмотрел на солдат — хотел что-то сказать.
        Дувал молчал.
        — Так,  — покусывая кончики усов, произнес Звягин.  — Нас убедили в том, что мы вляпались… Господи, и мне это надо? Эти кишлаки, эти склады, эта гребаная страна?
        — Слышишь?..  — Нестеров приподнял голову и замер.
        Над дувалом повис едва различимый звук. Он чем-то напоминал протяжное хоровое пение. Затихая, усиливаясь, он постепенно становился все более четким, более выразительным и громким; проступали отдельные голоса, тянувшие свои ноты почти беспрерывно,  — низкие, волнообразные, они вдруг поднимались резко вверх, до сверлящей слух ноты.
        — Это женщины,  — прошептал Нестеров.  — Красиво поют.
        Звягин повесил автомат на плечо и, глядя на дувал, словно гипнотизируя его, медленно сказал:
        — Они дадут нам спокойно уйти и стрелять больше не будут. Но если мы уйдем — значит, проиграли. Они идут на все, чтобы сохранить склад.
        — Свяжись с Воблиным, пусть он принимает решение.
        — Воблин ничего не решит. Он свяжется с командиром полка. А тот, сидя под маскировочной сеткой командного пункта и попивая водочку, обложит его матом и прикажет начальнику артиллерии разъепать кишлак из гаубиц. Нам останется только свалить тела женщин в кучу и поджечь их. Ты любишь сжигать трупы, Нестеров?
        — Обожаю… Давай команду отходить, командир!
        — Ты хочешь, чтобы меня потом по стене размазали в кабинете командира полка?
        — Тогда давай команду стрелять. Только учти — я тебе не смогу помочь, у меня почему-то автомат заклинило.
        — Врешь ты все, Нестеров. Все у тебя стреляет… Вы с Ашотом все дерьмо на меня свалить хотите… Бля, заменюсь — уволюсь из армии… Радист! Ко мне!
        Звягин вышел на связь с Воблиным и рассказал ему о том, что произошло на площади. Начальник штаба долго молчал. Он думал о том, что Звягин, скотина такая, переложил решение проблемы со своих плеч на его плечи, и теперь Воблину надо было придумать, как перефутболить ответственность с себя куда-нибудь дальше.
        — А если разбить дувалы ручными гранатами?  — размышлял он вслух.  — Женщины разбегутся, и мы возьмем «духов» в кольцо.
        — Вы бы пришли сюда и показали, как это делается на практике,  — посоветовал Звягин.
        — Не умничай, ротный! Умный стал очень… Думаешь, что ты один такой страдалец? Мне тоже геморрой не нужен. Просто на войне каждый должен выполнять свои обязанности. Ты, как командир роты, должен принять решение на своем участке.
        — В таком случае я принимаю решение отходить.
        — Я тебе сейчас отойду! Я тебе так отойду, что мало не покажется! Ты должен выполнить боевую задачу и завладеть оружием противника! Дай целеуказания артиллерии, пусть накроют позиции противника огнем.
        — Повторяю: на позициях противника — женщины. Артиллерия исключается.
        — Бля, какие у меня тупые подчиненные попались! Придумать ничего не могут. Сейчас я свяжусь с афганцами, пусть подгоняют к вам танк. Будем таранить дувал.
        Не прошло и пяти минут, как на улочке, ведущей к площади, показалась тяжелая боевая машина. Из люка механика-водителя торчала голова молодого усатого афганца. Он улыбнулся, показал на секунду ослепительно белые зубы и кивнул офицерам.
        — Пригнали слона, чтобы навел порядок в посудной лавке,  — произнес Звягин.  — Эх, сейчас начнет наматывать кишки на траки… Нестеров! Будь готов атаковать дом, как только рухнет дувал.
        — Всегда готов.
        — Только умоляю — береги бойцов.
        — Хрен с ними…
        — С кем — с ними?
        — Не цепляйся к словам. Все ты понимаешь.
        — Эх, если бы понимал… Взвод, к бою!! Пока мы не прорвемся за дувал — ни единого выстрела! На рожон не лезть. Никаких подвигов!
        — Радист! Передай Воблину, что красная ракета — начало действий.
        Ракета, оставляя за собой дым, взвилась в небо.
        Дувалы загрохотали. Из бойниц и окон дома били пулеметы, автоматы, винтовки. Пригибаясь, солдаты побежали на площадь. Танк, окутав себя белым дымом, дико взревел и рванулся вперед. Он был уже в нескольких метрах от дувала, как мощный взрыв потряс землю. Боевая машина ослепительно вспыхнула, отшвырнула от себя люки, исковерканные металлические детали, рваные горящие клочья обшивки и зачадила. Звягин был ближе всех к танку, он упал на землю, сбитый взрывной волной. Еще двигаясь по инерции, танк врезался в стену. Раздался глухой удар. Обломки дувала обрушились на броню, подняв тучи пыли. Танк остановился в проеме, закрыв собой проход. Бойцы залегли. Атака захлебнулась.
        Звягин, оказавшись ближе всех к танку, крикнул: «Прикройте!» Он вскочил на ноги, схватился за ящик ЗИПа, запрыгнул на броню танка и через секунду скрылся в чадящем люке механика-водителя.
        От боевой машины тянуло нестерпимым жаром. Языки пламени выползали из черных проемов башенных люков.
        — Командир!  — крикнул Нестеров, ужаснувшись отчаянной храбрости ротного. Он тоже вскочил на броню, ударился головой о ствол пушки и тяжело упал у самой башни. Звягин, задыхаясь и кашляя, пытался дотянуться ногой до педали газа и заставить танк проехать еще несколько метров, чтобы освободить проем в дувале. Наконец ему удалось ударить пяткой по педали, танк взревел, дернулся и, превращая в пыль обломки дувала, двинулся вперед, в дым и пыль. Нестеров, едва удержавшись на броне, схватил ротного за плечи и с силой рванул вверх. Потерявший ориентацию, ослепший, оглохший ротный еще пытался сопротивляться. Лицо его было черным от копоти, глаза слезились. Он широко раскрывал рот и что-то хрипло кричал.
        — Выползай, командир!  — ревел Нестеров.  — Сейчас боезапас рванет!  — повторял все время Нестеров, вытаскивая грузное тело Звягина из люка.
        Он выволок тяжелое тело ротного из люка и вместе с ним свалился на землю, под гусеницы. Бойцы уже вбегали в пролом, стреляя во все стороны и швыряя гранаты в окна дома. Между ними метались обезумевшие от страха женщины и овцы. Истошный крик и блеянье заглушали выстрелы. Бойцы наталкивались на них, сбивали женщин с ног и сами падали на землю, сбитые мягкими телами животных.
        Звягин бросился к женщинам, которые из-за охватившей их паники не видели выхода, схватил одну за руку и подтолкнул в сторону пролома.
        — На улицу! Барбухай! На улицу!  — страшным голосом орал он.
        Афганки выли, верещали, падали на землю и накрывали головы руками. Овцы метались по двору, нестерпимо воняло паленой шерстью.
        — Прочь, прочь отсюда!  — кричал Звягин, пинками разгоняя овец.
        Несколько старух разглядели проем и кинулись наружу. Остальная толпа инстинктивно рванула за ними. В узком проходе вмиг образовалась толчея. Ослепшие от ужаса афганки, некоторые с детьми на руках, толкались, спотыкались, отталкивали друг друга, освобождая для себя жизненное пространство, и в конце поглотили Звягина. Он пытался отскочить в сторону, но не успел. Поток людей сбил его с ног. Звягин упал на спину, тут же поднялся с земли, но его сбили опять.
        — А, черт!  — выругался он, машинально прикрывая лицо и голову.
        Нестеров, не останавливаясь, бежал вперед, к стенам дома. С чердака по толпе бил пулемет. Шарыгин стоял около танка, подталкивая бегущих женщин и прикрывая их собой. Внезапно пулеметная трескотня стихла — или у душмана кончились боеприпасы, или он начал отходить вслед за бандой. Всего минуту спустя опять громыхнул взрыв. Чердак дома срезало как ножом, разбитые вдребезги перегородки, оконные рамы, балки взлетели в воздух. Дом загорелся. Кажется, «духи» подорвали свой бастион.
        Нестеров забежал в узкую улочку за горящим домом, остановился и оглянулся. Следом за ним, сильно прихрамывая, бежал Воблин. «Откуда он здесь?» — с безразличием подумал Нестеров, прислонился к дувалу спиной, коснулся затылком бугристой глины и посмотрел на небо. Грязные, полные влаги тучи зависли над кишлаком. Ниже, почти над дувалами, плыли клубы черного дыма. Вокруг продолжал грохотать бой. Нестеров отчетливо различал отрывистые команды Воблина, голоса солдат, топот сапог, клацанье затворов. «Только бы не сойти с ума»,  — вдруг подумал Нестеров, чувствуя страшную усталость и апатию ко всему тому, что происходило вокруг.
        Его толкнул Шарыгин с пулеметом в руках, глядя в лицо, заорал:
        — Что с вами, товарищ лейтенант? Что с вами?
        — Что со мной… Фуй его знает, что со мной…
        — У вас кровь на лице! Они уходят в горы, товарищ лейтенант!
        — Кто уходит?
        — «Духи»! Вон, смотрите!
        — Скатертью дорога! Не вздумай их преследовать! У нас много раненых, Шарыгин?
        — До фига! И, по-моему, двое убитых…
        — Кто?
        — Не знаю… Кириенко вроде…
        Скалистые горы, поднимающиеся почти отвесной стеной на противоположной стороне кишлака, были похожи на муравейник. По красному гранитному уступу быстро, почти прыжками, поднимались люди. По обе его стороны водоворотом кружились боевые машины пехоты, пушки их были максимально подняты вверх, но не настолько, чтобы достать огнем банду.
        Прихрамывая и морщась, к Нестерову подошел Воблин. В одной руке он держал автомат, в другой — двухкассетник «Шарп». Трофей. Под мышками болтались оборванные тесемки бронежилета.
        — Жив?  — Воблин мельком посмотрел на Нестерова и вновь перевел взгляд на скалу.  — Назначай пять человек в группу прикрытия. Ты будешь преследовать банду по уступу, а группа прикроет вас сверху… Левее, в двух километрах отсюда, есть ущелье — вот по нему группа и пойдет.
        — Может, вызвать «вертушки»? Они и добьют банду.
        — Пока вызовем, пока прилетят — банда уйдет. Надо торопиться. К тому же какая там банда? Громко сказано. Пара недобитых калек.
        — У меня люди измотаны.
        — Все измотаны, Нестеров! Все! Выполняй приказ!  — Воблин, вдруг увидев Шарыгина, добавил: — Вот давай назначай старшим группы этого сержанта. Толковый парень. Мне он нравится…
        Нестеров сплюнул, с интересом взглянул на «Шарп».
        — Пять человек — это мало. Они сами могут нарваться на «духов». Кто им тогда поможет? Пусть Ашот со своим взводом меня прикроет… И зачем так сильно отрывать группу от нас, гнать ее на вершину горы? «Духи» идут кучно, на хера нужны сейчас широкие маневры?
        Воблин, морщась, как от зубной боли, промолчал, стал рассматривать скалы в бинокль.

* * *
        Под прикрытием брони солдат-фельдшер перевязывал Воблину глубокую ссадину на ноге. Тот хмурился, кряхтел. Лицо начальника штаба было бледным и злым. Рядом переодевался Звягин. Он с трудом стянул с себя грязный и промокший маскхалат, кинул его в люк БМП, надел сверху бронежилета солдатский сухой бушлат и шапку-ушанку. Вартанян лежал на броне, сунув руки под голову, и курил, глядя в небо.
        — Нестеров!  — позвал Воблин.  — Ты отправил группу?
        Нестеров не успел ничего ответить. За считаные секунды отделение Шарыгина выстроилось у боевой машины. Сержант подошел к лейтенанту и громко, чтобы все слышали, доложил:
        — Отделение готово к выполнению боевой задачи!
        — Какой задачи? Ты хоть знаешь, куда должен идти и что делать?
        — Знает!  — за сержанта ответил Воблин.  — Я ему поставил задачу.
        — Так вы теперь вместо меня командуете моим взводом?
        — Ох, бля, как мне надоели эти умники. Эй, эй, поосторожнее, не корову перевязываешь!
        — Извините,  — пробормотал фельдшер.  — Надо потуже перетянуть, чтобы грязь не попала.
        Нестеров пожал плечами и пошел к взводу. Если Воблин, минуя его, сам поставил задачу Шарыгину — пусть Воблин несет ответственность за то, что может случиться с группой.
        Шарыгин догнал лейтенанта и тронул его за руку.
        — Товарищ лейтенант,  — тихо сказал он.  — Мне Воблин приказал обогнать вас, закрепиться на вершине и организовать засаду. Когда вы погоните банду на нас, мы должны открыть огонь и уничтожить всех до единого. Пленных брать не разрешено…
        — Приказал — так выполняй. Что ты от меня хочешь? Ты теперь, как я понял, подчиняешься лично начальнику штаба. Вы теперь дружбаны. У вас одна цель — нагадить мне…
        — Товарищ лейтенант…  — с возмущением произнес Шарыгин.
        — Да ладно!  — отмахнулся Нестеров. Он повернулся, но сержант вновь остановил его.
        — Это еще не все. Воблин мне так тихо… наедине… сказал, чтобы я до подхода вашей группы обыскал все трупы «духов», собрал деньги и отдал ему. За это Воблин обещал отправить меня на дембель с первой партией.
        — Ну что ж — повезло так повезло. Поедешь с первой партией. Поздравляю.
        — Я не буду отдавать деньги Воблину.
        — Мне это не интересно, Шарыгин. Это ваши личные дела с начальником штаба.
        — И оружие я не буду ему отдавать. Это ваш трофей… Воблин хочет, чтобы я ему передал все «духовское» оружие, будто это он им завладел. Он себе орден зарабатывает. Но это нечестно. Это будет ваш трофей, ваш боевой результат.
        — Красивые слова, Шарыгин. А на войне нужен только мат. Только грязная ругань… Кстати, как тебе медсестра? Понравилась?
        Шарыгин остановился, раскрыл рот. Не оборачиваясь, Нестеров шел дальше, к взводу. «Прорвало меня все-таки,  — думал он.  — Я полный идиот. Я высказал то, о чем боялся признаться самому себе. Я ненавижу Шарыгина потому, что ревную. А ревную потому, что как мальчишка влюбился в Ирину. Вот вся правда. Все очень просто. Мне наставил рога мой лучший сержант. Он меня предал. И я мучаюсь, злюсь и, наверное, выгляжу со стороны очень смешным».
        Через несколько минут рота начала восхождение.

* * *
        Дождь не только лил на головы бойцов, он стекал грязными плоскими струями по отвесной скале, и люди, сбившиеся в кучу на узкой тропе, прижимались к этим подтекам и телом, и лицами, и оттого живое и неживое стало одноцветным — серым. Люди двигались, обнимая скалу, словно хотели схватить ее и оторвать от земли. Когда они на мгновение замирали, то сразу же сливались с общим фоном, и трудно было различить, где кто и что делает. По ним стреляли сверху. Люди на скале отрывисто кричали, куда-то показывали друг другу, поднимали над головой черные в сгибах ладони. Радиостанции и сержанты не смолкали ни на мгновение.
        — Нестеров, если увидишь внизу «зеленых», то передай — пусть идут под балконами…
        — Цепляйся, цепляйся ногой за выступ!.. Вот же салабон!
        — Ашот, пробивайся выше, прикроешь роту!..
        — Где пулеметчики, товарищ капитан, где пулеметчики?..
        — Сынки, не ссать! Кто сорвется — не орать! Падать беззвучно!
        — Там, наверху, мой радист остался. Лежит и головы поднять не может… Нестеров, ты лезь выше и левее, пробивайся на площадку…
        — У наблюдателей Вартаняна глаза на жопе…
        — Ашот лежит вон за тем валуном. Он думает, что его «духи» окружили…
        Крупные булыжники обрывались под ногами людей, с гулким стуком катились вниз. Рота стояла над пропастью. Узкая тропа не давала возможности маневрировать. Поднимаясь выше в горы, «духи» оставили в каменных щелях своих стрелков. Не видимые снизу, они не давали роте сойти с тропы. Начинало темнеть.
        Разбивая до крови руки об острые камни, Нестеров поднялся метров на десять выше тропы. Он подтянулся и лег всем телом на узкую ровную площадку. Солдаты ползли следом за офицером. По рукам передавали наверх тяжелые пулеметы, минометные плиты, стволы.
        Несколько секунд Нестеров лежал, не поднимая головы. Справа от него грязевым потоком стекал сель, а за ним высился пирамидальный утес. Нестеров прикинул: десять шагов прыжками — и он за надежным укрытием. Кивнул солдатам:
        — За мной!
        Но только он успел встать на ноги, как «духи» открыли огонь. Солдаты упали, не успев сделать ни одного шага, а Нестеров, обозлившись на собственное бессилие, изо всей силы прыгнул в темную массу селя. В ту же секунду он почувствовал, как его ноги крепко увязли в липкой массе.
        Он сыпался с мокрым гравием вниз, а пирамидальный утес, который мог бы уберечь его от огня, уходил все дальше.
        Волна страха и отчаяния обожгла ему сердце. Нестеров попытался сделать несколько шагов в сторону, но не смог. Он вдохнул в грудь воздуха, чтобы крикнуть… Страшной силы удар в грудь вдруг свалил его на спину, головой вниз. Машинально сжимая оружие, Нестеров попытался схватиться за что-нибудь, но руки быстро тяжелели.
        Он ударился затылком о камень. Ноги поднялись над головой. Нестеров сделал мучительно болезненный кувырок через голову и тяжело упал на живот у крупного валуна. «Я еще жив. Я еще жив»,  — металось в его сознании. Он с трудом провел языком по губам и почувствовал соленый привкус крови. Красная струйка стекала по подбородку на мокрый камень. «Наверное, мне пробило легкое»,  — отрешенно подумал Нестеров и лег щекой на булыжник.
        Откуда-то донесся крик, показавшийся Нестерову страшно далеким. Собрав все силы, он приподнял голову, но не смог ничего различить: скалы, фигуры людей двоились в глазах, обволакивались желтой пеленой. Нестеров попытался позвать на помощь, но лишь с трудом выдавил из себя булькающее «ы-ы-ы».
        Он не видел, как Звягин упал на ленту оползня и покатился кубарем вниз. В метрах двадцати встал на ноги, едва удерживаясь в потоке, и стал стрелять длинными очередями. Рядом с ним кружили хоровод султанчики грязи, разлетался в сторону щебень. Звягин прыжком выбрался на сухое место, припал к земле и съехал на животе к валуну, за которым лежал Нестеров.
        — Где болит?  — шептал Звягин скороговоркой, разрывая прорезиненную оболочку перевязочного пакета…  — Сейчас перевяжу.
        Он выстрелил еще несколько раз по скалам, нависшим сверху, отложил автомат в сторону и стал осторожно снимать с Нестерова одежду. Под голову сунул шапку и нахмурился, услышав частое хриплое дыхание лейтенанта. Звягин снял с Нестерова бушлат, безрукавку с магазинами и сигнальными ракетами, задрал к плечам свитер, оголив необычно белую, с пятнами крови грудь…
        Воблин не оценил силу и отчаянную дерзость «духов». Те успели закрепиться на склоне и жестоким огнем терзали роту уже несколько часов подряд. Артиллерия ничем не могла помочь. Вертолеты пытались пробиться к роте, но ведущий «Ми-8» был сбит «Стингером», и звено, скинув бомбы в километре от позиций «духов», ушло на базу. Звягин приказал роте отходить и вместе с Нестеровым спускался в ложбину, где можно было укрыться от пуль и осколков. Оба тяжело дышали и ничего не слышали, кроме грохота боя и глухих ударов своих сердец. Нестеров стонал, на свитере проступила кровь — видимо, сползла повязка. Но Звягин уже не останавливался. «Потерпи еще немного, потерпи»,  — просил он.
        Неожиданно откуда-то слева, из-за ломаной гряды скал, взлетела в небо красная ракета, и в ту же секунду раздались звуки частой стрельбы.
        — Подожди, остановись!  — из последних сил крикнул Нестеров. Морщась, приподнялся на локте и прислушался.
        Звягин крепко взял его за руку и потянул вниз. Они съехали несколько метров по мокрым камням, но Нестеров вдруг мучительно скривился, закрыв глаза, и с трудом выдавил:
        — Это Шарыгин… Ты слышишь?.. Надо пробиваться ему на помощь… Там всего пятеро…
        Звягин сделал вид, что не услышал слов лейтенанта. Он обхватил его одной рукой и, не поднимаясь, стал отталкиваться от камней.
        А снизу навстречу им быстро поднималась цепочка «зеленых» — афганских солдат, которые на всех боевых операциях всегда шли за спинами наших ребят. «Сарбозы» свистели, что-то кричали и размахивали руками…

* * *
        В свете прожекторов БМП Нестеров видел солдат, которые, словно призраки, брели к технике и падали, обессилевшие, у грязных катков боевых машин; они не снимали с себя оружие, вещевые мешки, радиостанции, не выпускали из рук минометные плиты; они падали в лужи, не находя сухого места; ложились друг на друга, прижимаясь к выпачканным бушлатам и бронежилетам, как к подушкам, и напоминали мокрые, только что изваянные скульптуры из глины. Между ними, едва отрывая от земли ноги, ходил Воблин, без оружия, в расстегнутом бушлате, без шапки. Мокрые от дождя волосы прилипли ко лбу. Одной рукой начальник штаба тер черную щетину, другой трогал солдат, словно не мог поверить, что перед ним живые люди. На трансмиссии боевой машины сидел Вартанян. Он сжал в кулаке седой чуб и качался взад-вперед; с его крупного, потемневшего от пороховой гари носа, дрожа, отрывались одна за другой капли. Звягин сел рядом с Нестеровым, зачем-то положил ладонь ему на лоб и, с трудом ворочая языком, спросил:
        — Пить хочешь?
        Его скулы обострились, лицо стало грубым, с резкими чертами, словно высеченным из камня. На подбородке чернел запекшийся рубец.
        Нестеров не ответил на вопрос, облизнул пересохшие губы.
        — Шарыгин вернулся, командир? Группа Шарыгина вернулась?
        Ротный стиснул зубы и, глядя куда-то в сторону, произнес:
        — Нет больше Шарыгина…
        Глава 7
        Покачиваясь, командир роты Звягин пошел вдоль колонны. Нестеров попытался приподняться с земли, вытянул шею, глядя ротному вслед.
        — Что ты сказал, Сергей?  — прохрипел он.  — Я не понял, что ты сказал…
        Кто-то стиснул его ладонь. Рядом на коленях стоял Вартанян. Он втянул голову в плечи и мелко дрожал, сдувая с кончика носа мутные капли.
        — Он… Он… подорвал себя… Последним… Всю группу перебили, он был последним… Побоялся попасть в плен… Положил «эфку» на живот…
        Вартанян больше не смог говорить, затряс головой и опустил ее на колени.
        Нестеров закрыл глаза и мучительно простонал сквозь зубы, словно ему наступили на рану.
        Звягин тормошил спящих солдат:
        — Подъем! Выезжаем! Бойцы, подъем!
        Трое солдат подняли Нестерова на руки. Воблин крикнул ему издалека:
        — Нестеров, ты ничего не пиши родителям Шарыгина! Я сам. Я напишу все, как было, слышишь?
        — Только про трофейные «афошки» не забудь…  — процедил Нестеров.
        — Что? Ты что там вякнул, лейтенант? Ты на что намекаешь, Нестеров?
        Внутри бронетранспортера, пока тот со страшной скоростью мчался по дороге, Нестеров задыхался, шарил в темноте рукой, вскрикивал от боли, когда БТР подскакивал на воронках. В сознании его хаотично метались мысли, кричащие фразы сыпались как проливной дождь: «Зачем пацаны погибли? Ради чего? Ради выродка Воблина? Ради вонючих денег?.. Или я виноват в его смерти? Я не остановил, не запретил. Мне хотелось удовлетворения. Вот, мол, пусть сходит, понюхает пороха, выполнит сложную задачу — это не бабу трахнуть… Разве я так думал? Я так думал? Нет же! Неправда! Я так не думал! Я не мог отменить приказ Воблина. Это армия. Это война. Здесь иногда думать и поступать по совести — преступление… Какая несправедливость! Шарыгина и его бойцов больше нет. Их больше нигде нет, и никогда больше не будет. Ужас. Ужас…»

* * *
        В приемном отделении госпиталя толпились врачи, только прибывшие из Союза. Их еще не успели переодеть — они были в брюках навыпуск и в рубашках с галстуками. Когда в коридор внесли Нестерова на носилках, медики, толкаясь, расступились в стороны, освобождая проход. Глядя на небритого, бледного человека в грязном, темном от крови свитере, приумолкли. Кто-то поддержал носилки, кто-то распахнул настежь двери перевязочной.
        Его опустили на пол. Нестеров попытался приподняться, стыдясь своего вида, но не удержался на руках и рухнул на пол.
        — Воды!  — крикнул молоденький лейтенант и сам побежал к рукомойнику.
        Нестерову совали под нос нашатырь. Он был в сознании, морщился и отворачивался.
        Солдат-фельдшер, стоящий в дверях, громко сказал:
        — Обширное осколочное ранение…
        «Это у меня?  — не понял Нестеров.  — Какое, на фиг, обширное осколочное? Не может быть!»
        Стало тихо. Врачи отступили к стене, освобождая проход. Гремя ботинками, солдаты внесли в отделение носилки.
        «Нет, это не про меня. Это о Шарыгине»,  — понял Нестеров.
        Голова и плечи сержанта были накрыты курткой с зелеными лычками. Открытыми были только ноги. К черным ботинкам прилипли комочки рыжей глины. Тело покачивалось в такт носилкам. Все было забрызгано бурой кровью — брюки, бушлат, даже носилки.
        Как много было у Шарыгина крови!
        «Он — мертвый?  — леденея, подумал Нестеров.  — А вдруг ошибка? Может быть, еще можно его спасти? Сейчас медики чудеса делают. Надо только им рассказать, какой это хороший парень. Попросить, чтобы очень постарались. Трансплантацию сердца, пересадку кожи — все, что угодно, но только оживить!.. Потому что мне не жить с мыслью, что я виноват… Мне не выдержать этот груз. До старости еще долго. Всю жизнь носить этот крест на себе — это невозможно…»
        Носилки не занесли в перевязочную. Два санитара, гремя сапогами, прошли в глубь коридора, в темноту.
        «Почему его понесли туда? Что там — морг? А может быть, реанимация?  — лихорадочно думал Нестеров.  — Все врачи здесь, почему его понесли туда?..»
        Фельдшер склонился над Нестеровым.
        — Потерпите немного, не волнуйтесь,  — сочувствующе сказал он.  — Сейчас вас подготовят к операции… Все будет хорошо…
        — Слушай, братишка,  — прошептал Нестеров.  — Ты соображаешь в медицине? Надо помочь Шарыгину.
        Фельдшер заморгал глазами.
        — Какому Шарыгину?
        — Ну вот, только что сержанта на носилках понесли. Ранило его сильно…
        Фельдшер, глядя на Нестерова широко раскрытыми глазами, силился что-то ответить.
        Молчание фельдшера Нестеров понял по-своему.
        — Я тебя очень прошу, помоги. Все, что нужно, я сделаю все! Денег хочешь? Двести чеков? Триста… Пятьсот дам! Ты только скажи, что надо, я все сделаю!
        — Он умер,  — едва слышно произнес солдат.  — Ничего нельзя уже сделать… Ему разворотило гранатой живот…
        — Ну, прошу тебя,  — умолял Нестеров.  — Ну, осмотри его сам, вытащи осколки, сделай искусственное дыхание, переливание крови… Если бы я умел, то не просил бы… Не слушай врачей, попробуй сделать что-нибудь. Пусть один шанс из тысячи… Прошу тебя!
        — Вносите следующего!  — крикнули из перевязочной.
        Фельдшер присел у носилок и с состраданием посмотрел на плачущего офицера:
        — Он умер, поймите… На животе разорвалась граната… У него порваны все внутренности. Все можно было бы сделать, но у сержанта нет сердца…
        Нестерова подняли на руки, внесли в перевязочную, раздели, положили на холодный жесткий стол. Фельдшер прикрыл голое белое тело офицера простыней.
        Врачи обступили стол. Женщина в очках срезала ножницами грязный, пропитанный кровью бинт. У окна, спиной к Нестерову, сидела медсестра и заполняла формуляр:
        — Звание?
        Нестерову подали стакан с водой:
        — Выпейте!
        — Спирта бы…
        Его не поняли.
        — Звание?
        — Лейтенант.
        Он склонил голову набок и увидел себя в зеркале. Черное лицо и прозрачное тело. Посреди груди — дырочка. Всего одна крохотная дырочка. А у Шарыгина нет сердца…
        — Должность?
        — Командир взвода.
        Его знобило. Холодные, чистые руки врачей коснулись груди. Фельдшер низко склонился:
        — Вам плохо?
        — Когда же я наконец умру?..
        — Фамилия?
        — Нестеров…
        Врач крепко сжимал его запястье, прощупывая пульс.
        Фельдшер приложил к ране тампон.
        — Срочно на операцию. Срочно,  — сказал негромко один из врачей.
        Офицеры расступились, и Нестеров увидел Ирину. Она молча смотрела на него, и в глазах ее застыло недоумение.
        «Чистенькая, накрахмаленная,  — вдруг с отвращением подумал Нестеров.  — Музыка, танцы… Как это все гадко! И ты тоже виновата, что Шарыгина уже нет…»
        — Тебе больно?  — спросила девушка.
        «Почему она здесь? Что она спрашивает? Шарыгина унесли туда, а она здесь. Хоть бы заплакала, что ли?»
        — Ты не узнал меня?  — одними губами прошептала Ирина и вымученно улыбнулась.
        — Ненавижу,  — с трудом выдавил из себя Нестеров.
        Все поплыло перед его глазами, замелькала заслонившая собой мир цветастая мозаика, закружились, как грампластинка, замысловатые геометрические фигуры — они переплетались, наслаивались друг на друга, стекали тягучими цветными слоями с острых граней белоснежных гор, дробились на радужные брызги, и Нестеров падал и падал в бесконечную пропасть все глубже, все дальше…

* * *
        Палата. Ослепительный белый свет. Настолько ослепительный, что лицо следователя из военной прокуратуры кажется присыпанным мукой.
        — Я к вам вот, собственно говоря, по какому вопросу. Нас интересуют подробности гибели группы сержанта Шарыгина. Вы, как свидетель, могли бы многое рассказать.
        — Свидетелем я не был,  — медленно ответил Нестеров, не сводя глаз с лица следователя.  — А все, что знал, уже написал в рапорте начальнику штаба.
        Следователь закивал головой:
        — Все верно… Но меня интересуют еще кое-какие сведения. Я хочу понять, почему группа Шарыгина оказалась так далеко от основных сил роты.
        — Вы спрашивали об этом Воблина?
        — Спрашивал. Он сказал, что вы за что-то недолюбливали сержанта и часто ставили ему слишком рискованные задачи.
        — Подонок…
        — Аккуратнее с выражениями, лейтенант!
        — Задачу сержанту ставил не я, а Воблин…  — сказал Нестеров.
        — Воблин?  — усмехнулся следователь.  — Начальник штаба батальона обычно командует батальоном, а не отделением. Ответственность за действия своих подчиненных несете вы, а не начальник штаба.
        — И все же Шарыгину приказывал Воблин.
        — Хорошо, допустим. Но кто это может подтвердить?
        — Сейчас уже никто.
        — В каком смысле?
        — Бойцы, которые получали от Воблина задачу, погибли вместе с Шарыгиным.
        — То есть живых свидетелей нет?
        — Нет.
        — И вы по-прежнему утверждаете, что группа Шарыгина оказалась в отрыве от роты по вине Воблина?
        — Да, по вине этого подонка.
        Следователь резко поднял голову. Ручка замерла в его пальцах.
        — А откуда вы знаете, что конкретно поручил Воблин Шарыгину?
        — Воблин поставил меня в известность.
        — Вы не пытались ему возразить?
        — Приказы не обсуждаются. А невыполнение приказа в боевой обстановке грозит судом военного трибунала.
        — А за что вы недолюбливали сержанта? Я собрал на него характеристики — от командира роты, от секретаря комсомольской организации, поговорил с сослуживцами. Все характеристики безупречны. Шарыгин — прекрасный товарищ, смелый и мужественный боец. Что вы с ним не поделили?
        «Знает?» — думал Нестеров, вглядываясь в пытливые глаза следователя.
        — Что вы от меня хотите?  — спросил он.
        — Выявить меру ответственности каждого офицера батальона за неоправданно высокие потери.
        — Да,  — ответил Нестеров.  — Я виноват. Виноват в том, что не застрелил Воблина. Виноват, что разрешил Шарыгину оторваться от роты. Виноват, что не развернул свой взвод на сто восемьдесят и не повел его домой, на родину.
        — Это все патетика, Нестеров!  — строго заметил следователь.  — Мы выполняем в Демократической Республике Афганистан интернациональный долг. Вы офицер, который присягал своей Родине…
        — Это тоже патетика.
        — Ну, хорошо,  — после недолгой паузы произнес следователь. Он склонился над блокнотом и что-то пометил в нем ручкой.  — Давайте вернемся к операции. Вы вели переговоры с группой Шарыгина?
        — Нет, это было невозможно — особенности рельефа.
        Следователь искренне удивился:
        — Как же? Выходит, группа была отпущена на произвол судьбы? И вы, командир взвода, даже не контролировали передвижение ваших подчиненных? Даже не организовали взаимодействие?
        — Я ничего не мог сделать. Я сам был отпущен на произвол судьбы.
        — То есть в боевой обстановке вы не смогли хладнокровно и правильно оценить ситуацию и принять правильное решение?
        — Можно вопрос: а вы когда-нибудь на войне были?
        — У меня другие обязанности, лейтенант!  — вдруг резко повысил голос следователь.  — Не надо корчить из себя героя! Вы не герой, вы преступник! По вашей вине, из-за вашей трусости погибли люди!
        Нестеров нервно глотнул и закрыл глаза.
        — Я понимаю,  — несколько смягчился следователь.  — Это тяжело осознавать. Потому я данной мне властью хочу разобраться во всех деталях и точно определить меру вины каждого офицера. Не беспокойтесь, и Воблин, и Звягин, и Вартанян ответят за все свои ошибки и промахи. Все ответят. Все…

* * *
        Потом Нестеров увидел Ашота.
        — Тебя скоро выписывают, а выглядишь ты неважно,  — озабоченно сказал Вартанян и присел на краешек койки.
        — Ашот,  — тихо сказал Нестеров.  — Как ты думаешь, я виновен в смерти Шарыгина?
        — Что?!  — возопил Вартанян, вскакивая на ноги.  — Тебя ненароком не в голову ранило?
        — А вот убеди меня в том, что я не виновен.
        — Нестеров, голубчик! Что с тобой происходит? Откуда такие дикие мысли?
        — Сам не знаю,  — ответил Нестеров, отворачиваясь в сторону.  — Я просто так спросил… Собственно, я сам все знаю…
        Вартанян дырявил баночки с соком кончиком пули, сопел, кряхтел, искоса поглядывая на Нестерова.
        — Не нравишься ты мне в последнее время,  — буркнул он.  — Ирину за что обидел? Я как начну о тебе спрашивать, так она сразу в слезы.
        — Я не хочу о ней говорить, Ашот.
        Вартанян покачал головой, прошелся по комнате, перекидывая из руки в руку пустую баночку.
        — Я догадываюсь, почему не хочешь.
        — Ну и догадывайся себе в одиночестве. А меня оставь в покое.
        — Ты, дружище, все-таки выкинь дурные мысли из головы. И почаще оглядывайся, чтобы увидеть тех, кто стоит рядом с тобой. А то ненароком можно локтем толкнуть. Рядом с нами ведь близкие нам люди стоят. Те, кто нуждается в нашем тепле, нашей защите. Но мы их зачастую не замечаем. Смотрим только вперед…
        Он нахлобучил на себя шапку и подошел к двери. Там остановился, повернулся:
        — Ирина — очень хорошая девушка. Чудо, а не девушка. У нее добрая душа. И мне кажется, что она тебя любит.
        — Что?  — вскрикнул Нестеров и так дернулся на койке, что едва не вырвал торчащую в руке иглу капельницы.  — Любит меня? Да она спала с Шарыгиным накануне выезда! Я сам видел ее с ним!
        — Не сходи с ума…
        — В женском модуле, в ее комнате!
        — Да врешь…
        — Она — почти голая, обнимала сержанта! У меня на глазах!
        — Да не верю!
        — Не веришь, тогда пошел вон!
        Нестеров рухнул на подушку и закрыл глаза.
        Вартанян молча вышел.
        Не прошло и минуты, как дверь палаты с треском распахнулась и вбежала Ирина. Она замерла рядом с койкой Нестерова. Глаза ее были полны слез.
        — Дурак!  — сказала она.  — Кретин. Тупица… Что ты видел? Ну что ты видел?! Шарыгина видел в моей комнате?! Да, все верно! Это я попросила его, чтобы он разбудил меня, если вас поднимут по тревоге. Я очень боялась, что ты уедешь на войну, не простившись со мной. А мне надо было успеть сказать тебе… сказать тебе, что я…
        Ирина прижала ладонь к губам, покачала головой. Ее глаза были полны слез.
        — И Шарыгин пришел ко мне. Да! Я дала ему с собой в дорогу шоколадных конфет. Мы несколько минут говорили о тебе. Если бы ты слышал, как тепло он отзывался о тебе! Он называл тебя своим кумиром, образцом для подражания. Он боготворил тебя! Он так хотел быть на тебя похожим… И я тоже сказала сержанту, что… очень хорошо к тебе отношусь, что… В этом мы с ним оказались единомышленниками, друзьями. И я попросила Шарыгина, чтобы он берег тебя. И он пообещал, он поклялся…
        Ирина вдруг разрыдалась и выбежала из палаты.
        Глава 8
        Через два месяца Нестерова выписали из госпиталя. Ему дали отпуск по ранению. Очень хотелось в Волгоград — домой, к родителям, и все же сначала он поехал на Брянщину.
        Он шел по разбитой дороге, чувствуя хмельное головокружение от пахнущего весной воздуха. Нарочно со шлепком ставил промокшие сапоги в заполненные талой водой рытвины, в поток распутицы, чтобы хрустящая, как подмоченный сахар, грязь выпрыгивала из-под ног в разные стороны. И в душе у него была огромная и упругая пустота, ни мыслей, ни желаний, и только маленькой точкой давала о себе знать рана — как будто посветлело после продолжительной и тяжелой грозы, но дождь еще дрожал в воздухе, сыпался сверху тихой мягкой росой.
        Потом он ехал на трясущейся телеге и смотрел, как старик, согласившийся его подвезти, подхлестывал мокрым обрывком пеньковой веревки худую лошаденку.
        — Командир! А-а, командир!
        Нестеров не слушал старика. Он, как соскучившийся по другу мальчишка, мысленно разговаривал с Шарыгиным, который словно вел его к себе домой. Они, уставшие, мокрые, падали с разбегу в потемневший снег, вставали, не отряхиваясь, и потом всем телом, с поднятыми руками, валились на черную скирду соломы. Шарыгин все торопил, не давая перевести дух, тянул лейтенанта за рукав и ступал по этой земле так, будто она вращалась под ним с бешеной скоростью, будто она улетала, а он держался на ней своим чудодейственным притяжением.
        — Вот застенчивый ты человек, командир!
        Все вокруг было его, Шарыгина. И этот снег, обжигающий до боли, до красноты пальцы, и эти тяжелые скирды, похожие на огромных, заснувших стоя лошадей, и этот незнакомый разговорчивый старик со своей худой клячей. Все окружавшее сейчас Нестерова излучало в огромных количествах такое знакомое чувство, которое всегда испытывали люди, общаясь с добрыми и приветливыми людьми.
        — Сегодня знаешь ты что? Уже было не утро, а сказать тебе так — часов семь утра уже было, теперь скоро виднеется. Выхожу, знаешь, во двор. На березе сидит кукушка. Или птушки ее согнали, и вот она, значит, взлетела и раз кукнула. Я говорю, это она чувствует какую-то новость. Вот так оно пришлося: тут у соседей река из берегов вышла и огороды залила. А я вот поехал посмотреть, где что делается. Один живу — вот тоска и заедает. Раньше, бывало, директор ко мне зайдет. Но перестал ходить. В деревне никого нет, всё, знаешь, люди чужие. Так только всего, что в окно посмотришь, кто идет на колонку пить воды. Бывало, правда, ходили ко мне мужики, когда был моложе, а сейчас уже стал стариком. Думают, у меня уже голова не варит. Во до чего доживают! Еще, слава богу, до сих пор варила голова. Еще читаю! Очки надену, так трохи Евангелие почитаю. Особенно зимой много приходится читать… Плохо одному, очень плохо…
        — А вы знали Володю Шарыгина?..
        — Володьку? Спит уже третий месяц! Пятого февраля этого года погиб. В Афганистане. Мой приятель-однополчанин как-то пишет в письме: «Коля, как там Шарыгин Володя?» Я говорю: хлопец скоропостижно умер. На ту субботу была у меня его матка. А в воскресенье я вышел к колонке, мне тут дядька один говорит: «А мне сегодня некогда». Я говорю: «А что ты будешь делать?» — «Володьку Шарыгина хоронить!» Я говорю: «Ты что ж, с ума сошел?» — «Погиб смертью героя!» Э-эх! Был бы Володька, мне, знаешь, было б легче. Куда легче! Он и дрова помогал колоть, и воды принести. Он, бывало, ежедневно придет ко мне, и я у него спрошу: «Что делать? Совсем старый стал!» А Володька: «Не волнуйтесь, не волнуйтесь». Все, бывало, успокаивал. Теперь уже таких парней нету. Не то молодые, не то неразвитые. А он был хлопец находчивый… Да-а.
        — А Ольгу, девушку его, вы знаете?
        — Ну а чего не знаю? Девчонка эта в Брянске учится. Хоть бы скорей кончила, надоело ей ездить, три года уже на учебе. Но мне сдается, что аптекарка — это плохая специальность… Надо осторожность иметь! Чтоб не передать ненужных лекарств — бывают случаи такие. Надо иметь, знаешь ты, смекалку. Но она, кажется, девчонка опытная. Ее назначают в Брянской области работать. А подругу ее — ближе к северу. Распределяют во все стороны… Свадьба у нее летом будет. Хотели сейчас, но из-за Володьки перенесли. Да, перенесли.
        — Свадьба? Этим летом свадьба?.. Как же она может так — парня любимого похоронила — и сразу замуж за другого?
        — Нет, Ольга — девчонка порядочная. Володька еще в армию не ушел, а у нее уже жених был… Может, Володька и сам чего придумал? Да, писала она ему. Все про то знают. Матка его, Володи, сама просила: «Ты, Оля, пиши ему. Даже если не любишь — все равно пиши! Потому что он тебя любит, ты для него — как лучик солнечный!» Володька, знаешь, очень ранимый хлопец был, все к сердцу близко принимал. Такие не живут долго…

* * *
        Нестеров принял взвод еще неопытным и стал командовать солдатами, имеющими за своей спиной полтора года боевого опыта. В палатке, оборудованной под спальное помещение, первое время его мучительно лихорадил запах уставшего тела вперемешку с пороховой гарью. Его ничем невозможно было выветрить. Возвращаясь с боевых, солдаты в изнеможении падали на койки, а он, Нестеров, очумевший от волнения, в который раз пересчитывал своих бойцов и все никак не мог поверить, что живы остались все. В темноте он сбивал табуреты, брошенные дежурным ведра для солярки — они гремели, как гусеничные машины, но никто из солдат не шелохнулся во сне. Тогда он случайно увидел на табурете, рядом с койкой Шарыгина, стопку писем от какой-то Оли и подумал: «Как, наверное, счастлив этот сержант! У него есть девушка, которая его любит и ждет его!»
        Потом Нестеров вместе с взводом мчался по изрытой воронками грунтовке в Панджшерском ущелье. От напряжения он так стискивал крышку люка, что белели пальцы — каждую секунду можно было ожидать взрыва под колесами. Эти жуткие минуты казались ему тогда бесконечностью. Но отчетливо он запомнил лишь одно: молодой худенький солдат всю дорогу крепко спал внутри бронетранспортера на железном полу.
        По-разному спят люди.
        По-разному переживают…

* * *
        На могиле Шарыгина снега не было. Лишь на выпуклой красной звезде плакал растаявший лед. Сержант смотрел на Нестерова из-за венков. Смотрел тем же взглядом, что и тогда, когда уходил на свое последнее боевое задание.
        «Кто, кроме меня и матери Шарыгина, будет чувствовать незатихающую боль утраты и хранить память о нем как самое дорогое прошлое?  — думал Нестеров.  — Помнить и не лицемерить, не лгать самому себе?.. Почему мне все время кажется, что жить, ходить по этой земле и оплакивать погибших боевых товарищей должен был он, а не я? Ведь могло же быть наоборот. Или не могло?.. Он хотел быть похожим на меня… Странно, но теперь я хочу быть похожим на него, хочу делать добрые дела людям так, чтобы они этого не замечали и не знали обо мне. Пусть не оглядываются, пусть я вечно останусь в тени. Но что может быть лучше, чем тайно выполненный долг совести?.. Но что, что же я хочу теперь понять? Почему я раньше никогда не задумывался о поступках подчиненных мне солдат? Подвиг казался естественным, будничным случаем. Почему же только сейчас так хочется объяснить людям, напомнить им, что сегодня в боях погибают совсем молодые парни, и погибают потому, что они лучше всех, они — совершенство. И никак не приостановить этот процесс, всегда люди будут нуждаться в тех, кто пойдет на подвиг, на смерть во имя ближнего своего, и
будет плодить земля героев столько, сколько потребуется…»
        Пожилая женщина в черном платке, опершись на палочку, стояла на дороге и смотрела на могилу своего сына, рядом с которой на лавке, в расстегнутой шинели, без фуражки сидел молодой и совершенно седой лейтенант.
        Серебряный шрам
        Глава 1
        Это страшно, когда ты должен ненавидеть, но любишь.
        Минуту я стоял в прихожей разинув рот, и с моего плаща на пол капала дождевая вода. Я понимал, что должен изобразить на лице гнев, презрение или, на крайний случай, безразличие, но ничего не мог с собой поделать, и все мое нутро ликовало и пело, а сердце колотилось с такой страшной силой, что я был уверен — сейчас прискачут соседи и станут требовать, чтобы я прекратил колотить в стены. В ранней молодости я увлекался психологией, позже зачитывал до дыр Карнеги, и мне казалось, что я вполне научился владеть своими чувствами, во всяком случае, надежно маскировать их бесстрастным выражением лица. Теперь же я с обреченностью понял, что не научился ровным счетом ничему и, что самое главное,  — совсем не знаю себя и не могу прогнозировать, когда мои чувства выдадут меня с потрохами.
        Мокрый, пропитанный осенним ливнем, с набухшим от влаги воротником плаща, от которого неприятно холодило шею, я стоял в прихожей, и мое лицо полыхало юношеским румянцем, а глаза наверняка рассыпали во все стороны искры восторга. Я стоял и не мог вымолвить ни слова, а на диване, взобравшись на него с ногами, накрывшись пледом, сидела и спокойно взирала на меня Валери.
        — Ты?  — наконец задал я вполне идиотский вопрос.
        — Тебе звонил Борис,  — ответила Валери.
        — К черту Бориса!  — Я стащил с головы шляпу и кинул ее на холодильник.  — К чертовой матери все телефонные звонки! Я хочу понять только одно — откуда ты здесь взялась? Валери, у меня белая горячка или ты, как привидение, впорхнула прямо в окно?
        Не снимая плаща и ботинок, я вошел в комнату. Она похудела с того дня, как я простился с ней и Глебом на автовокзале, под глазами легли тени, а в уголках прекрасных бледных губ наметились горестные складки. Я подошел к ней, и Валери сжалась, натянула плед до подбородка, словно от меня повеяло арктическим холодом.
        — Ключи,  — сказала она едва слышно.
        — Что — ключи?
        — Борис дал мне твои ключи. Я открыла дверь. Теперь сижу. Жду тебя и греюсь.
        Я присел у ее ног. Привидение обретало плоть. Все оказалось простым и будничным. Девушка взяла ключи у моего друга, который частенько пользовался моей квартирой для актов прелюбодеяния, открыла ее двумя оборотами по часовой стрелке, села на диван, накрылась пледом и стала ждать меня. Как все обыденно и серо!
        — Ты мокрый,  — сказала она и провела ладонью по моей голове.  — Сильный дождь?
        — Нет, это я купался в море,  — ответил я, взял ее руку — тонкую, холодную, окольцованную еще более холодным тусклым металлом, и только потом вспомнил, что не разделся.  — Валери, милая…
        Я целовал ее ладонь, думая о том, что зря не остался на праздновании дня рождения моего приятеля. Пришел бы намного позже, вдрызг пьяным, и воспринял бы Валери как само собой разумеющееся.
        — Как поживают бедные бабушки? Ремонт, надеюсь, вы уже завершили?
        Валери провела ладонью по моей мокрой щеке, легонько хлопнула по ней пальцами, вздохнула.
        — Поставил бы ты лучше чай.
        — Лучше, чем что?
        — Чем издеваться надо мной. Сейчас это слишком просто. Я одна, вся в твоей власти, и нет никого рядом, кто бы мог заступиться за меня… Под тобой лужа, и если ты сейчас ее не вытрешь, то к утру паркет вздуется.
        — А потолок у соседа снизу — выгнется. Вот удивится мужик, да? Приходит домой, а люстра метра на два вверх уехала…
        — Да замолчишь же ты когда-нибудь, господи!  — вдруг крикнула Валери и закрыла лицо руками.
        Я встал с колен, стащил с себя плащ и отнес его на кухню. Просушить его можно только над плитой, и я разжег все три конфорки. Поставил чайник, достал из буфета начатую бутылку коньяка и, прежде чем отнести ее в комнату, налил себе полстакана и залпом выпил. Чтоб не простудиться.
        Зачем, откуда, для чего?  — думал я, машинально вытаскивая из шкафа тарелки, нарезая хлеб, вскрывая рыбные консервы. Что она хочет сказать мне, эта молодая, красивая женщина, которая так ловко окрутила меня, на которой — пусть косвенно — лежит грех за убийство безвинного сторожа-корейца, которая с ангельской улыбкой провернула ловкую аферу, которая мастерски лгала мне о несчастных стариках и унизила меня тем, что я поверил ей. Эта женщина, о которой я так часто вспоминал после расставания с ней, которую даже не мечтал увидеть… И вот она здесь, в моей квартире, сидит на диване, укрывшись пледом, осунувшаяся, с глазами смертельно уставшего человека, обреченного на скорую гибель, и едва сдерживается, чтобы не закричать. Во всяком случае, на это очень похоже.
        Стемнело. Я вошел в комнату с тарелкой в руке и хотел включить свет, но она попросила:
        — Не надо.
        Не надо так не надо. Приглашать ее на кухню, где со вчерашнего дня сохнет в раковине немытая посуда и ведро трещит от мусора? Я подкатил к дивану сервировочный столик, на котором еще пылились две рюмки, матово блестела смятая фольга от шоколадки да сильно пахла старым табаком переполненная пепельница — следы недавнего блуда Бориса. Валери заметила след губной помады на одной из рюмок и не преминула сказать:
        — Вижу, ты здесь не очень-то скучал.
        Она еще смеет в чем-то упрекать меня! Я не стал оправдываться, молча сгреб рюмки и пепельницу, смахнул со столика пыль и поставил тарелку с крупными кусками консервированной рыбы. Стоя перед шкафом, я делал вид, что раздумываю над тем, какие бы поставить бокалы. Несомненно, Валери успела провести здесь исследовательскую работу. Она перебирала книги и, похоже, рассматривала альбомы с фотографиями, это было заметно с первого взгляда — корешки книг и альбомов не выровнены. Я не выношу подобного беспорядка, а Борис и его растлительница моими фотографиями не интересуются… Я взял металлические рюмочки для ликера — больше ничего подходящего для дамы не было, поставил их на столик. Валери молча следила за моими действиями. Я чувствовал себя неловко и пару раз задел плечом дверной косяк. То ли коньяк на меня так подействовал, то ли присутствие дамы.
        Очутившись снова на кухне, я зачем-то посмотрел в окно — нет ли там какой-нибудь тачки или незнакомого мужичка, пасущегося у моего подъезда? Я начинал играть с самим собой. Я был ошарашен ее появлением здесь, мне было — очень мягко говоря — приятно быть с ней наедине, и я всячески внушал себе это. Но, с другой стороны, я не верил ей — ни ее словам, которые она уже сказала и готовилась еще сказать, ни ее позе и внешнему виду. А всякое недоверие острым ножичком кромсает возвышенные чувства — эту истину давно еще классики заметили и потому руками своих героев душили несчастных женщин. И во мне начали борьбу два субъекта. Один изнемогал от любви и был готов носить нежданную гостью на руках, другой же сжался как пружина, возвел вокруг себя неприступную оборону и приготовился к схватке с коварным и сильным врагом, принявшим образ милого агнца…
        Я в очередной раз задел кухонный стол, на пол с жутким грохотом упала пепельница, из которой я не успел выкинуть окурки.
        Над домом опорожнилась очередная туча, и крупные, как виноградины, дождевые капли забарабанили в оконное стекло. Стемнело настолько, что я уже не мог различить выражение лица Валери. Мы сидели молча, прислушиваясь к тому, как непогода ломилась в наш маленький, но сухой и теплый мирок. Я попытался наполнить рюмки, но принял за рюмку Валери спичечный коробок, и струйка коньяка полилась на стол.
        — Ну вот что!  — наконец не выдержал я, вскочил со стула и включил настольную лампу.  — Хватит ломать глаза и разыгрывать здесь театр теней.
        Валери закрыла лицо ладонью. Я разлил в рюмки все, что осталось в бутылке, выпил и вонзил вилку в кусок рыбы.
        — Выкладывай,  — сказал я, тщательно пережевывая черствую корку.  — Я весь внимание. Я готов тебя выслушать и понять — конечно, в меру своей сообразительности.
        Валери смотрела на меня, покачивая в пальцах рюмку. Я чувствовал этот взгляд и старался не поднимать глаз.
        — Ну так в чем же дело?
        — Я жду,  — ответила Валери.
        — Чего ждешь?
        — Когда ты прекратишь чавкать и посмотришь на меня.
        — Это обязательно?
        Она поставила рюмку на прежнее место с такой силой, что столик на полметра отъехал в сторону, сложила руки на груди, закинула ногу на ногу, стала смотреть в окно. Кажется, я перестарался. Точнее, не я, а тот субъект, который занял круговую оборону. Стоп!  — сказал я себе мысленно, опасаясь, как бы Валери не запустила в меня вилкой.
        Я перестал жевать, откинулся на спинку стула и, подражая ей, тоже скрестил руки на груди.
        — На побережье у меня больше нет никого, кроме тебя,  — сказала она глухим голосом, все так же глядя в окно.
        Она сделала паузу. Я ждал. Некстати зазвонил телефон. Я не шелохнулся, и он вскоре замолк.
        — И никто, кроме тебя, не может мне помочь,  — тем же голосом добавила Валери.
        — А как же Глеб?
        — Глеб в тюрьме,  — быстро ответила Валери.
        Я прислушался к себе, но никаких чувств в связи с этой новостью не испытал. К Глебу я был равнодушен и, стараясь оставаться искренним, с безразличием посмотрел в глаза девушки.
        — Ну и что?
        Она мяла в пальцах кусочек хлеба; черные шарики падали на газету. Я допил ее коньяк. Чувство голода одержало верх над всеми остальными, и, глядя то на Валери, то на рыбу, я понимал, что этой пытки долго не выдержу.
        — Ну и что?  — повторил я.
        — Я прошу тебя помочь мне.
        — Что я еще должен сделать?  — Я нарочно сделал ударение на слове «еще».
        — Полететь со мной в Таджикистан.
        — Куда-куда?  — Я едва не поперхнулся.  — Валери, голубушка! Ты хорошо понимаешь, о чем и с кем говоришь? Тебе известны такие понятия, как этика, мораль, совесть? Ты хорошо помнишь, что творила со мной месяц назад?..
        — Ой, ой, ой!  — Она поморщилась, замахала руками.  — Все! Больше ни слова! Не надо, умоляю, говорить о морали.
        Мы снова замолчали. Ты только не верь ей, говорил во мне субъект, который занял оборону, не вздумай поверить хотя бы одному ее словечку!.. Тебе ее не жалко?  — спрашивал второй, который ее любил, ты даже не хочешь поинтересоваться, что ее заставило прийти к тебе?
        — Ну и что там стряслось с твоим Глебом?  — после паузы спросил я.
        — Какая тебе разница? Я уже поняла, что помощи от тебя ждать не стоит… Проводи меня.
        Она встала. Я пожал плечами и развел руки в стороны. Она вышла в прихожую, зажгла свет, стала надевать туфли. Я выжидал. Она сняла с вешалки зонтик. Обернулась.
        — Ты остаешься?
        Я кивнул — почти уверенный в том, что она остановится. На пороге, уже открыв дверь, уже сделав шаг наружу, но остановится и вернется. Но она не остановилась и с силой захлопнула дверь за собой.
        В это мгновение я бы с удовольствием посмотрел на то, как вытянулась моя физиономия. Пружина, заведенная во мне с той секунды, как я встретился с Валери, стала раскручиваться с бешеной силой, и я пулей подлетел к двери, распахнул ее и помчался по ступеням вниз. Валери я догнал уже на улице, схватил ее за плечи, но она с разворота ударила меня по щеке.
        — Отпусти, негодяй! Дрянь, трус! Отпусти, я ненавижу тебя!
        Дождь быстро залил огонь ее чувств, и, мужественно приняв еще серию ударов, я подхватил ее на руки и кинулся в подъезд.
        Так мы вернулись к нашим баранам. Валери снова села на диван, я укрыл ее пледом и пошел на кухню, чтобы приготовить чай. Она либо в самом деле ждет моей помощи, думал я, либо — блестящий психолог. Что вероятнее всего. Но, возможно, девочке и в самом деле плохо. Однако наверняка прикидывается. М-да…
        Так я ни к чему и не пришел. Мы тянули маленькими глотками чай, куда я положил щепотку мяты, и делали вид, что всецело поглощены этим занятием. Я первым прервал затянувшееся молчание.
        — Два месяца назад я познакомился с вашей милой компанией. Теперь трое из четверых сидят в тюрьме. Правильно говорят: от сумы и тюрьмы не зарекайся. Так что случилось с Глебом?
        Валери согревала замерзшие руки, обхватив ладонями чашку. Призрачный парок струился у ее красивых губ.
        — Его обвиняют в торговле наркотиками.
        — Но он, разумеется, не торговал?
        Валери зло усмехнулась:
        — Не торговал. Дело против него сфабриковали, все шито белыми нитками, это и дураку понятно. Но нужны доказательства.
        — Ну давай по порядку. Когда, что стряслось, где он залетел?
        — Тогда, в сентябре, ну, как мы… расстались…
        — Когда вы заработали на казино,  — помог я.
        — Мы полетели военным бортом в Душанбе с товаром — электрочайники, кипятильники, ковры, ну и прочая ерунда, там это хорошо идет. Сдали и взяли контейнер дынь, чтобы в Москве сразу сдать перекупщикам. Сидим в аэропорту, ждем вылета. Вдруг подваливают к нам четверо в костюмах. «Вы вещи сдавали в камеру хранения?» Мы отвечаем: да, сдавали. Они: «Можете показать, что именно?»
        — А кто были эти четверо? Таможенники?
        — Я не знаю! Кагэбисты местные или милиция — кто их разберет!
        — Так вы даже не поинтересовались их документами?
        — Ну, в такой ситуации, когда к тебе подваливают четверо, с виду — приличные люди, вежливо просят спуститься в камеру хранения, разве будешь спрашивать документы?.. Так слушай дальше. Мы спускаемся вниз, там что-то вроде подвальчика, лестница, узкий коридор и сама кладовая, огороженная решетками. Эти четверо вежливо просят пассажиров расступиться, подходят к окну, где выдают вещи, и спрашивают кладовщика: этот, мол, гражданин сдавал сумки в камеру? Кладовщик кивает — этот.
        — А вы в самом деле сдавали туда что-нибудь?
        — А как же! Две сумки. Там личные вещи, фруктов немного, бритва Глеба, мои платья. Всякое барахло, в общем… Один из тех четверых просит Глеба: «Покажите, пожалуйста, ваш жетон». Мы думаем: какая-то неувязка с вещами получилась. Без всякой задней мысли Глеб протягивает им этот самый жетон, и кладовщик выволакивает две здоровенные бордовые сумки.
        — Ну и что?
        — Сумки-то не наши! Глеб сразу сообразил, что к чему, и говорит: «Позвольте, господа, но сумочки не наши». Эти, кагэбисты, выясняют у кладовщика: «Его сумки?» Кладовщик, старый лис, глазки в сторону отворачивает и говорит: «Они сдали — я принял. Жетон им дал и ничего больше не знаю». Глеб говорит: «Повторяю, сумки не наши!»
        — А свои сумки вы нашли?
        — Так о чем и речь! Глеб говорит: «Сейчас я покажу, где мои сумки, и, не открывая их, расскажу, что там лежит». Обошел стеллажи, заглянул во все уголки — сумок нет. А этот, иуда: «Зачем так говоришь? У нас ничего не пропадает. Ты сумки сдал — я принял. Других не было». Глеб говорит ему очень вразумительно: «Дедушка, зачем вы врете?» А тот свое: «Эти сумки я принял, эти сумки возвращаю».
        — А что было в этих сумках?
        — В этом-то и вся история. Эти ребята в костюмчиках вынесли сумки на середину, пригласили понятых и открыли «молнии». И что ты думаешь? Обе доверху набиты маковой соломкой.
        — Пакостная история.
        — Все намного сложнее, чем тебе кажется. Глеба тут же под руки куда-то увели. Он мне успел крикнуть, чтобы я сразу же стала искать хорошего адвоката. Там, в Душанбе, я вышла на Рамазанова — мне его посоветовали, он специализируется на подобных делах. Человек-легенда. Трижды на его жизнь покушались. Ходит только в сопровождении охраны, семью отправил куда-то за границу. В общем, принял он меня, выслушал, попросил зайти на следующий день. Пришла я назавтра. Рамазанов с порога: «Дела у вас неважные, но не безнадежные. Где был ваш брат семнадцатого сентября?» Я отвечаю: «В Крыму, он работал в казино». Рамазанов головой качает: «Я навел справки, из казино ваш брат был уволен четырнадцатого. А семнадцатого его видели в Душанбе на центральном рынке. Есть свидетели». Я спрашиваю, что делать? «Ищите свидетелей, что семнадцатого Глеб был в Крыму. Если мы это докажем, рухнет вся основа обвинения, которое ему предъявляют».
        — И ты нашла меня.
        — И я нашла тебя.
        — А когда вы в самом деле прилетели в Душанбе?
        — Двадцать первого.
        — Разве нельзя проверить авиабилеты, чтобы это подтвердить?
        — Мы летели на военном транспортнике, полулегально. Нас даже не внесли в списки!
        — Но где-нибудь вы же должны были оставить следы? В гостинице, к примеру.
        — В Москве мы жили у знакомого.
        — Вот пусть он и подтвердит…
        — У нас были ключи, мы вошли в его квартиру так же, как и я сюда. И жили два дня одни. Нас, как назло, никто не видел, господи!
        Я смотрел в ее глаза. Они были полны слез. Она стала шмыгать носом, потянулась за платочком.
        — И ты хочешь, чтобы я полетел в Душанбе и выступил в качестве свидетеля?
        Она кивнула и высморкалась.
        — Я не заставляю тебя говорить неправду. Но ведь ты в самом деле видел здесь Глеба семнадцатого сентября… Кирилл, я очень тебя прошу!
        Я молчал.
        Валери встала, неслышно, как кошка, подошла ко мне, опустилась рядом на пол. Темные волосы металлическими стружками упали на мои колени.
        — Ну что ты молчишь? Ты злопамятный, да? Ты не можешь простить мне того, что я обманула тебя? И ты уже никогда не будешь верить мне?  — Она покачала головой.  — Если бы ты был мне безразличен, я никогда не стала бы искать с тобой встречи и тем более оставлять тебе свой адрес.
        — Валери, ты режешь мое сердце на куски,  — ответил я.
        — Но почему, почему?
        — Потому что я тебе не верю. Но очень хочу верить.
        Она усмехнулась:
        — Если бы очень хотел, то поверил бы. А все остальное — слова, «если бы», «если бы»… Да, я хитрая, меркантильная, расчетливая баба, я люблю подчинять себе людей, я привыкла распоряжаться ими так, как мне нужно. Но тобой я восхищалась. Ты тот человек, который никогда не будет принадлежать мне, а запретное и недоступное всегда кажется более сладким, и оттого так желанно… А как поживает «Арго»?
        — Я снял с него мачты, мотор и затащил в гараж.
        — Бедненький! Ему будет тоскливо без моря.
        Я встал, осторожно высвобождая ноги от рук девушки. Достал из шкафа подушку, одеяло и кинул на диван.
        — Ложись и спи,  — сказал я.
        — А ты?
        — Мне надо ненадолго уйти.
        — Куда? К женщине?
        — Валери!  — Я приподнял ее за руки и посмотрел ей в глаза: — Фальшиво. Не получается!
        — Что не получается?
        — Сыграть ревность.
        — А все остальное — получилось? Про Душанбе, про брата, про мои чувства? Получилось, да?
        Она дернула плечом, повернулась и быстро легла, накрывшись одеялом с головой. Я постоял минуту над ней, приподнял край одеяла. Она лежала на боку, спиной ко мне.
        — Еще чая хочешь?
        — Единственное, чего я хочу,  — ответила она, подавляя зевок,  — это никогда больше не видеть и не слышать тебя.
        Я вышел в прихожую и прикрыл за собой дверь. Все это ерунда, думал я, в сравнении с мокрым насквозь плащом, который приходится надевать и идти на берег моря дождливым темным осенним вечером.
        Глава 2
        Море бесилось у берегов, как разъяренный зверь в тесной клетке, выплескивая серую пену на отшлифованный приливами пустынный пляж. Тонкоствольные кипарисы, стоящие вдоль безлюдной набережной, гнулись под порывами ветра, и черные пятна луж дрожали от ряби. Тучи проносились рваными клочьями над скалами, закрывая собой зубчатую крепостную стену с пирамидальными контрфорсами, дозорную башню и мечеть. Над курортным поселком бесновалась стихия, и сейчас трудно было поверить в то, что всего месяц-два назад здесь шлифовали набережную смуглые отдыхающие, потягивали холодное пивко в тени навеса, на голубой поверхности моря скользили лодки и прогулочные катамараны, и я, сидя на корме «Арго», высматривал клиентов. Все в прошлом. Бархатный сезон, отдыхающие, Тимка с Валери и Ольгой, охота на меня, смерть старика, блеф, обман… Все в прошлом?
        Я брел по набережной, нахлобучив шляпу на лоб, подняв воротник, хотя от него, тяжелого от влаги, уже не было никакой пользы. Казалось, все в прошлом. Но вот из этого прошлого, словно заблудшее эхо, появляется Валери. Как будто одна, как будто с личной бедой, как будто с искренней просьбой. И прошлое, о котором я стал уже потихоньку забывать, накатило на меня как ледяная волна, разбившаяся о бетонный пирс. Нет, не все в прошлом.
        Я сошел по лестнице на спасательную станцию. Окошко в медкабинете светилось тускло и печально, за белыми шторками двигались тени. На двери трепетал лист ватмана с крупной надписью:
        ЛЕЧЕБНЫЙ И ПРОЧИЙ МАССАЖ.
        ПО ПРЕДВАРИТЕЛЬНОЙ ЗАПИСИ.
        ПРИЕМ ВЕДЕТ
        ВЫСОКОКВАЛИФИЦИРОВАННЫЙ ВРАЧ.
        Высококвалифицированный врач с усердием мял спину тучному мужчине, который растекся по топчану. Он был красным, словно только что вышел из парной, и безостановочно кряхтел.
        — Дверь закрывай!  — крикнул мне Борис.
        Я сел на табурет и несколько минут ждал, пока тучный мужчина не закончит предаваться лечебному и прочему массажу.
        — Как водичка?  — спросил он меня, повязывая на шею вафельное полотенце.  — Или ты не купался?
        Я признался, что сегодня решил довольствоваться только дождем. Мужчина громко рассмеялся, натянул на лысину резиновую шапочку и как был — в одних плавках — вышел на улицу.
        — Что ты с ним сделал?  — спросил я у Бориса и многозначительно почесал голову.
        — Из военного санатория,  — махнул рукой Борис.  — Пусть плавает. Он каждый год в это время приезжает… А что это с твоим фейсом?
        — Есть хочу.
        — Понятно. У меня в холодильнике тоже продукты шаром ломятся. Могу предложить долбарезнуть спиртяшки… Вас ист лос? Мы пьем только коньячок?  — Борис вздохнул и почесал грудь.  — А я вот пью спиртяшку, потому что мне его поставляют бесплатно… Послушай, а ты не можешь мне объяснить, зачем на спасательной станции спирт?
        — Он легче воды, поэтому всплывает на поверхность,  — ответил я.
        — А я, дурак, голову ломаю!  — всплеснул руками Борис.
        — Как она тебя нашла?
        — Очень просто. Зашла сюда, в кабинет. Я в это время одну дамочку месил. Естественно, мы узнали друг друга и едва не кинулись во взаимные объятия… Послушай, Кирюша, я что-то не то сделал? Не надо было давать ей ключи?
        — Ты сделал все правильно.  — Я сел на топчан и снял шляпу.
        — Тогда чего ты маешься, чего душу терзаешь? Любит она тебя, любит!
        — С чего ты взял?
        Борис снисходительно посмотрел на меня, поднял бутылку со спиртом до уровня глаз и тоненькой струйкой наполнил мензурку.
        — С чего я взял!  — передразнил он меня.  — И ты спрашиваешь об этом старого и многоопытного кота? У нее же на фейсе все написано. Причем крупными русскими буквами… Поверь мне, дружище, эта дамочка втюрилась в тебя без памяти… Ну, с богом!
        Он перелил содержимое мензурки в широко раскрытый рот, сделал страшное лицо, не закрывая рта, кинулся к холодильнику, но там и в самом деле продукты шаром ломились, и тогда Борис занюхал кулаком.
        — Есть другая сторона медали,  — продолжал он, но уже осипшим голосом.  — Это если ты к ней индифферентен, а она к тебе клеится. Тогда,  — он развел руками,  — тогда прими мои соболезнования. Влюбленная женщина — опаснее зверя. Она не знает преград и ничего не боится.
        — Ты совсем ее не знаешь, а так уверенно говоришь о ее чувствах,  — сказал я.
        — Опыт не купишь. И не пропьешь,  — умозаключил Борис и, прищурившись, перенес взгляд на бутылку.
        — А если она все-таки лукавит?
        — Не исключено. Как, впрочем, и то, что эту бутыль я сегодня высушу.  — Он повернулся ко мне: — Ну и что с того, что лукавит? Женщина, которая не лукавит, не способна на самопожертвование во имя любви. Лукавство для любящей вумэн — все равно что военная хитрость для боевого генерала. Усек?
        — Усек,  — ответил я, замечая, что немного повеселел, как часто бывало после общения с Борисом.
        — Ну, раз усек, то топай к своей симпатяге и доводи ваши отношения до степени вопиющей гармонии.
        В это время из холодной и ревущей темноты вернулся щедротелый мужчина, раскрасневшийся еще больше, и в кабинете сразу стало тесно.
        — Вот это водичка!  — восклицал он.  — Это я понимаю! Рекомендую,  — он покачал передо мной пальцем.  — Ну что, шеф, продолжим?  — И придавил своим телом топчан, отчего тот жалобно заскрипел.
        — Борис, я, возможно, скоро улечу в Таджикистан. По довольно важному делу,  — сказал я.
        Высококвалифицированный врач уже пыхтел над клиентом и, не оборачиваясь, кивнул:
        — Добро. Лети.
        — На всякий случай я запишу имя и фамилию девушки.  — Я склонился над столом.  — И город. Душанбе… Хорошо? Я должен вернуться недели через две.
        — Давай, давай!
        — Это так, на всякий случай. Мало ли что.
        — Йес! О’кей! Вери гуд! В холодильник положи.
        — Что положить?
        — Да записку свою.
        Я открыл дверь и вышел в ночь. Дождь не прекращался, а ветер бил в лицо такими сильными порывами, что мне пришлось одной рукой держать шляпу. Ну вот, Кирюша, сказал я сам себе, ты снова ввязываешься в историю. В этом нет никакого сомнения. Но почему, кто может мне ответить, почему я иду на это не только сознательно, но даже с удовольствием, а не вполне серьезные слова Бориса о ее чувствах я принял как единственную и окончательную истину? Я снова обманываю сам себя, но этот обман мне дороже правды. Кто-то сказал, что любовь есть разновидность легкого помешательства. Это сказал очень умный человек.
        Подходя к дому, я машинально поднял голову и увидел на своем балконе маленькую, съежившуюся от холода и ветра фигурку. Валери ничего не сказала мне, зашла в комнату и беззвучно прикрыла за собой дверь.
        Когда я отворил входную дверь, она снова лежала на диване, накрывшись одеялом, словно я только что видел на балконе другого человека.
        Глава 3
        Я спал на кухне, продавив старую раскладушку почти до самого пола, и назвать это полноценным отдыхом, конечно, было трудно. Поэтому, когда Валери растормошила меня за плечо, я едва смог приоткрыть глаза и долго врубался, что она от меня хочет.
        — Где тут у вас ближайшая почта?  — спросила она.
        — Что?
        — Почта!
        — Зачем?
        — Письмо надо отправить… Ты удивительно сообразительный.
        — Спать хочу,  — ответил я, снова утопая лицом в подушку.  — Там,  — вяло махнул я рукой куда-то в сторону.  — Перейди через дорогу, увидишь.
        Когда хлопнула дверь, я подлетел, как на батуте, и, путаясь в штанинах, стал надевать брюки. Меня качало из стороны в сторону, словно я был изрядно пьян, но все же допрыгал на одной ноге до балконного окна и, прячась за шторой, осторожно посмотрел на улицу. Валери тоже украдкой оглянулась и посмотрела вверх, но меня не заметила. Нескольких секунд мне хватило на то, чтобы взять сумку, с которой я обычно ходил за продуктами, накинуть на голое тело еще влажный плащ и выскочить из квартиры.
        Пригибаясь и пытаясь спрятаться за голыми ветками кустов, как это делают в плохих детективных фильмах, я добежал до дороги, заглянул за изгородь и успел заметить, как в дверях почтового отделения мелькнула спина Валери.
        Дорога была пустынна, лишь в ближайшем дворе женщина кормила кур, но она не видела меня. Я перешел на противоположную сторону и, чтобы Валери случайно не заметила меня из окна почты, свернул по тропинке в узкий проулок между оград двух дворов. Отсюда мне хорошо было видно почтовое крыльцо.
        Валери вышла минут через пять. Посмотрела налево-направо и не спеша пошла к дому. Когда она скрылась за изгородью, я выскочил из своего убежища и влетел на почту. Женщина, которая сидела на приеме корреспонденции, меня знала — когда моя бабка лежала дома парализованной, носила ей мои письма.
        — Татьяна Николаевна, здравствуйте!  — громко сказал я с порога, не скрывая своего частого дыхания.
        Почтальонша пригнула голову, чтобы лучше меня видеть, кивнула, улыбнулась.
        — Здравствуй, Кирилл! Что это ты такой возбужденный с утра?
        — Девушка только что приходила к вам, письмо мое отправляла. Валери ее зовут. Только она ушла, я вспомнил, что самую важную справку забыл в конверт положить!  — Для большей убедительности я хлопнул себя по лбу.
        — Отправляла,  — ответила почтальонша.  — А кто она тебе, эта девушка? Невеста или жена?
        — Невеста, теть Таня.
        Она что-то перебирала рукой в ящике рядом с собой.
        — Кажется, уже унесли его… Так давай твою справку вторым письмом отправим, подумаешь, велика беда!
        — Не хочется возиться,  — я склонился над окошком и посмотрел на женщину такими влюбленными глазами, какими не смотрел даже на Валери.  — Быстренько вскроем, справочку воткнем и заклеим опять. Делов-то!
        — Люба!  — неожиданно громко крикнула почтальонша, не поворачивая головы.  — Ты заказную корреспонденцию брала?
        Люба ничего не ответила, и почтальонша, демонстративно вздохнув, сказала мне:
        — Ну пройди туда, у Любы мешок для заказных писем, посмотри.
        В смежной комнате, большая половина которой была отведена под стеллажи для посылок, полненькая Люба, одетая в синий халат, с абсолютно дебильным выражением лица перебирала письма, перекладывая их из одной стопки в другую.
        — Это заказные?  — спросил я.
        Люба, разумеется, ничего не ответила, даже не взглянула в мою сторону. Ее коротенькие толстые пальчики, почерневшие от штемпельной краски, продолжали мельтешить над пачкой писем. Я встал рядом с ней, взял несколько писем, и только сейчас до меня дошло, что я не найду письма Валери, потому как не знаю ни адресата, ни ее почерка, ни цвета ее чернил. Я в отчаянии швырнул письма на стол, как Татьяна Николаевна очень кстати пришла на помощь.
        — Номер восемнадцать дробь тридцать четыре!  — крикнула она и через полминуты: — Ну что, нашел?
        Заказными письмами наш поселок почту не баловал, тем более осенью, и я сразу нашел то, что искал. Письмо было тоненькое, невесомое, надписанное крупными, почти печатными буквами, и я сразу вспомнил этот почерк — таким же было исполнено письмо, которое Тима, Ольга и Валери оставили мне на «Арго». Адресовано в Мордовию на станцию Потьма, абонементный ящик номер 7. В графе отправителя стояла неразборчивая роспись.
        Я осторожно вскрыл конверт, благо клей еще был влажным. Внутри лежала белая картонка. Я вынул ее и перевернул.
        Это была моя фотография из альбома. Кундуз, 1984 год, дивизионная операция в районе Ишкамыша. Я лежу на камнях, между ног — ствол пулемета, панама сдвинута на затылок, ко лбу прилипла мокрая прядь волос — тогда у меня еще были пряди. Из карманов жилетки торчат изогнутые черные магазины и рычаги гранатных запалов. На физиономии — выражение, с которым обычно посылают к чертовой бабушке. Слева — боец в маскхалате, за спиной — радиостанция, и ее антенна торчит, как тараканий ус из-под дверцы кухонного шкафа. Не помню фамилии бойца. То ли Чуев, то ли… Ну, неважно, главное, что жив остался, я его с первой партией дембелей на «вертушку» сажал. А справа — командир второго взвода Сергеев. Этот погиб, точно. Фотографировал нас какой-то корреспондент из Москвы. Таскался за нами, пока не услышал первый выстрел. Но снимки, как обещал, прислал. Целый конверт на имя командира полка пришел…
        От воспоминаний меня отвлекла Татьяна Николаевна. Тронула за руку:
        — Уснул? Давай заклею.
        Она взяла у меня конверт с фотографией и вышла в зал.
        — Какой-то ты рассеянный, Кирилл,  — сказала она, тщательно разглаживая склеенный заново конверт.
        Я вышел на улицу, уже не беспокоясь о том, что меня может случайно заметить Валери. Я снова ушел в воспоминания, эпизодами восстанавливая события десятилетней давности. Альбомы с фотографиями я пересматривал довольно часто, но прошлое не всплывало в сознании так остро, как сейчас.
        Я свернул в магазин, купил две бутылки молока и вернулся домой. Валери, услышав меня, высунула намыленную голову из ванной.
        — Где ты был?  — спросила она.
        — В магазине. Молока взял.  — Я снял плащ, и глаза Валери округлились.
        — А почему на голое тело?
        — Опаздывал. Его разбирают быстро.
        Она кинула на меня еще один подозрительный взгляд. Лицо ее расслабилось.
        — Ты мне спину потрешь?
        — Потру,  — пообещал я.
        Глава 4
        Приятно путешествовать с красивой девушкой, причем за ее счет. И особенно приятно, когда не думаешь о том, как скоро ее деньги закончатся. Я чувствовал себя ребенком, которого заботливая родительница обязана обеспечить самым необходимым. Долларовые купюры так и мелькали в руках у Валери, когда мы нанимали такси, чтобы доехать до Симферополя, когда она покупала билет на самолет до Москвы, а на Чкаловском аэродроме давала взятку какой-то строгой женщине, чтобы наши фамилии внесли в летные списки на Душанбе.
        Ночь мы провели в диспетчерской аэродрома, в сыром и тесном зальчике, набитом сумками, чемоданами и людьми, большинство из которых были одеты в камуфляжную форму с голубыми эмблемами миротворческих сил на груди. Валери спала на скамье, накрывшись с головой моей курткой, поджав ноги и использовав вместо подушки большую спортивную сумку, куда мы сложили наши немногочисленные вещи. Было страшно холодно, я не сомкнул глаз, и бутылка массандровского портвейна, которую мы прихватили с собой в дорогу, к утру на две трети опустела.
        В одиннадцать объявили посадку, и мы, радуясь возможности размять остывшие конечности, рванули по рулежке к самолету с такой скоростью, словно нас преследовали злоумышленники. «Ил семьдесят шестой» с раскрытой рампой казался изуродованным мощным взрывом, разорвавшим ему его дюралевую задницу. Мы поднимались по рифленой поверхности рампы в черную утробу грузового самолета, и на меня снова нахлынул поток воспоминаний. Таким же самолетом одиннадцать лет назад я прилетел в Кабул — наивный прапор, старшина разведроты, которому предстоящая война представлялась забавным приключением. Два с половиной года спустя, контуженный, с истерзанной гепатитом печенью, я возвращался в Союз уже другим человеком, и вымоченные в водке орден и медаль носил на груди как уродливые и страшные шрамы. Я уже был по горло сыт войной, трупами и смертью, и образ бесстрашного супермена, солдата удачи, в который я с такой охотой когда-то вживался, теперь стал чем-то вроде болезни — старой, неизлечимой, с которой приходится только мириться, безропотно подчиняя себя ее власти. Потом — бессмысленная служба в Сибири, увольнение из
армии по сокращению и переезд в Крым к парализованной бабке, которая доживала там свои последние дни.
        Мы летели утомительно долго в полусумрачном отсеке, который грохотал и скрежетал металлом с такой яростной силой, что казалось, самолет разваливается на части. На узкой верхней палубе, подвешенной к потолку, раскачивались, как на шлюпке, пьяные наемники, орали, тщась перекричать рев двигателей, песни, передавали тем, кто сидел под ними, пластиковые стаканы с водкой, требовали допить до дна, размахивали кулаками, кому-то угрожали и ежеминутно разыскивали туалет. У Валери разболелась голова, она стала капризничать, дергать меня за рукав и спрашивать, скоро ли мы прилетим. Я оправдывался, словно это я потащил ее в авантюрную поездку.
        Когда мы приземлились и в проем, образованный открывшейся рампой, хлынул, будто из доменной печи, жаркий воздух, Валери уже была готова и еле переставляла ноги. Обхватив меня за шею одной рукой, она тащилась к рампе как раненый солдат после тяжкого боя.
        — Куда дальше?  — спросил я ее, когда мы спустились на бетон.
        — Возьми машину,  — сказала она.  — Гостиница «Таджикистан»… Нет, такой перелет я больше не выдержу.
        — Как же ты летала сюда месяц назад?  — спросил я.
        Она оставила мой вопрос без внимания, сняла с себя ветровку, оставшись в одной ярко-зеленой маечке, которая выгодно подчеркивала ее аккуратную грудь, и подкатала снизу джинсы.
        — «Таджикистан» — это далеко?
        — Не очень,  — уклончиво ответила Валери, поморщилась и добавила: — Послушай, если ты не найдешь мне анальгин, я помру… Еще жара эта дурацкая!
        У меня создалось очень сильное впечатление, что Валери не была здесь ни месяц назад, ни год, и вообще ни разу со дня своего рождения. Однако я не стал делиться с ней этим впечатлением, хотя выяснить, была ли она здесь, не представляло никакого труда.
        Мы надолго застряли в таможне, где немолодой мужчина в тюбетейке дотошно выпытывал у нас, везем ли мы оружие, наркотики и порнографию. Когда он, в пятый раз задавая этот вопрос, полез в сумочку Валери, она не выдержала и наговорила ему грубостей. Сделала она это, конечно, зря, но было поздно, и нас препроводили в какую-то каморку для более тщательного обыска.
        Здесь Валери закатила новый скандал. Она стала требовать, чтобы ее вещи досматривали вне присутствия мужчин.
        — Вы что, своего мужа стесняетесь?  — спросил таможенник.
        — Я вас стесняюсь!  — крикнула Валери.
        Таможенник пожал плечами и пошел за женщиной. Я посмотрел на Валери с недоумением.
        — Ты что, не могла сдержать себя?  — спросил я ее.
        Она не ответила и, отвернувшись, смотрела в окно. Свою сумочку она крепко прижала к груди.
        Минут пятнадцать мы ждали, когда найдут женщину. Потом еще минут десять Валери обыскивали за ширмой, потом еще пару минут перед нами снисходительно извинялись. Вся эта унизительная процедура отняла у нас немало нервов.
        — И надо было тебе затевать скандал?  — спросил я у Валери, когда мы вышли на свободу.
        — Надо,  — ответила она не совсем вежливо.  — Я просила тебя найти машину.
        — Сейчас найду, но ты должна сменить тон. Я здесь по твоей милости.
        Через минуту она улыбнулась, взглянув на меня, и сказала:
        — Прости. Что-то нашло. Наверное, устала… Ой, тачка! Хватай ее!
        Домчались мы до гостиницы с комфортом. Теплый воздух тугой струей врывался в салон, и я, подставляя ему лицо, смотрел на проносящиеся мимо скверы с пышной зеленью, фонтаны, клумбы с розами. Настроение быстро улучшилось, и Валери, сидящая на заднем сиденье, обвила меня за плечи руками и шепнула на ухо:
        — Тебе нравится?
        — Очень,  — признался я.
        — Вечером мы устроим пир с шашлыками и шампанским.
        — Это превосходно.
        — А потом раскроем настежь балконную дверь, ляжем на чистую постель…
        — И?..
        — И заснем крепким сном,  — закончила мысль Валери.
        В общем, почти так оно и получилось. Мы закинули вещи в наш номер, приняли душ и сразу же спустились в бар. Начали с двух бутылок шампанского, продолжили коньяком, а вот чем закончили — не помню, так как там, в баре, я неожиданно встретил своего бывшего сослуживца — Алексеева. Меня довольно чувствительно хлопнул по плечу рослый офицер в камуфляже, с эмблемой МС на груди и радостно крикнул:
        — Вацура? Кирилл? Это ты?! Мать честная, сколько лет, сколько зим!
        Я не сразу узнал его; он мне помог, представился, и мы сжали друг друга в объятиях.
        — Откуда ты здесь?.. Ого, уже полковник!
        — Служу в штабе миротворческих сил. А ты, я слышал, попал под сокращение?
        — Попал. В Крым переехал.
        — Так приглашай на отдых… А чем здесь занимаешься?.. Эй, бармен! Пару бутылок коньяка сюда!  — Он сделал барский жест, щелкнув пальцами.
        — Долгая история,  — я махнул рукой.  — В другой раз как-нибудь… Знакомься, это Валери.
        Полковник привстал со стула и поцеловал девушке руку.
        — Очень приятно. Игорь Алексеев. Кирилл не рассказывал вам обо мне? Мы вместе служили в Кундузе. Он был старшиной разведроты, а я — начальником штаба батальона.
        Валери начала скучать. Мы с Алексеевым приговорили вторую бутылку коньяка, и он принялся таинственным шепотом рассказывать мне, что научился жить красиво, но кто-то его начинает душить, а он так просто сдаваться не намерен и всю мразь скоро выведет на чистую воду. Я ничего не понимал. Валери куда-то пропала. Я распрощался с полковником, мы очень долго жали друг другу руки в фойе гостиницы, Алексеев сунул мне в карман свою визитку и, наверное, раз сто повторил, что ждет меня завтра у себя в четыреста пятнадцатом номере.
        Когда я поднялся наверх и завалился в наш номер, Валери сидела в кресле с книжкой в руках. Взглянула на меня, и усмешка пробежала по ее губам.
        — Здорово ты набрался. О чем это вы с ним так долго трепались?
        Меня это задело. Я подошел к ней, выбил из ее рук книгу и, глядя ей в глаза, произнес:
        — О красивой жизни. И вообще, это не твое дело, это военная тайна. Ты мне не жена. Ты вообще непонятно кто… Я не прав? Ну скажи, кто ты? Что ты замышляешь?
        Валери молчала.
        — А-а, вот видишь! Молчишь. Потому что признаться страшно.
        После этого я, не раздевшись, рухнул в кровать и долго лежал неподвижно, притворяясь спящим, наблюдая за Валери через щелочки век. Она читала, изредка кидая на меня взгляды. Потом положила книгу на кровать, встала, тихо подошла к телефону, набрала номер и сказала, прикрывая трубку рукой:
        — Мы прилетели, Низами Султанович.
        Видимо, ей что-то говорили; она молчала, лишь сказала «Хорошо» перед тем, как опустить трубку на телефон.
        Я взвился на кровати, как удав:
        — Кому ты звонила?
        Она вздрогнула, по ее лицу пробежала тень испуга.
        — Фу-ты, напугал! То лежит, как покойник, то вскакивает как при пожаре. Адвокату я звонила. Рамазанову. Сказала, что мы прилетели.
        — А я подумал, что в морг,  — ответил я.
        — Если ты будешь так напиваться, то не исключено, что придется звонить и в морг.
        Я взревел, как разъяренный зверь, швырнул в нее подушку, потом схватил Валери в охапку и повалил на кровать. Трудно назвать то, что я с ней вытворял, проявлением любви, но Валери осталась довольна мною, хотя утро было для нее хмурым и ей пришлось класть на глаза примочки из заварки.
        Я же чувствовал себя прекрасно, сделал на балконе зарядку, полюбовался на парк, который пышным зеленым ковром расстилался под окнами гостиницы, откуда доносилась восточная музыка и веяло запахом горящих углей — шашлычники и пловщики начинали готовить.
        — Я умираю с голоду! Эти запахи могут свести с ума!
        Валери вытиралась махровым полотенцем, глядя на меня с любовью и легким укором.
        — Первый раз вижу мужчину, который хочет есть на следующее утро после пьянки.
        — Ты плохо знаешь мужчин, милая. А впрочем, это не худшее твое качество.
        — Ты хорошо помнишь вчерашний день? Провалов в памяти нет?
        — Кажется, сегодня мы должны встретиться с Алексеевым… Точно!  — Я хлопнул себя по лбу и полез в нагрудный карман рубашки.  — Где-то у меня должна быть его визитка.
        В кармане рубашки ее не оказалось, и я обыскал брюки.
        — Куда я ее подевал?
        — Странно, что ты вообще вернулся с головой… Зачем тебе визитка?
        — Там был записан номер его комнаты… Четыреста пятнадцатая, кажется. Ладно, найдем!.. Послушай, ты мне так и не рассказала, что сказал Рамазанов.
        — Сказал, ждать. Нас вызовут.
        — И долго ждать?
        — Не думаю.
        — Я чего беспокоюсь — как у тебя насчет средств к существованию?  — Я потер пальцами невидимую щепотку.  — Мне много не надо, но на халяву могу потерять совесть и загулять.
        — Не надо беспокоиться.  — Валери погрозила мне пальчиком.  — Никаких загулов не будет.
        — Послушай, ты ведешь себя так, как будто ты — моя жена.
        — А разве ты не хотел бы, чтобы я стала твоей женой?
        — Это провокационный вопрос.
        — Когда мужчин принуждают ответить четко и вразумительно «да» или «нет», они всегда увиливают в сторону и придумывают несуществующие провокации.
        — Да или нет — тебя принципиально не интересует, потому что ты безразлична ко мне. Но тебе хочется ясности, хочется знать меня вдоль и поперек, как прочитанную книгу, чтобы прогнозировать мои поступки. Но мне,  — я взял баллончик с пеной для бритья, выпустил струю на щеки и стал растирать кисточкой,  — но мне этого совсем не хочется. Не только женщина должна быть загадочной.
        — Ты считаешь, что в тебе недостаточно загадочного?
        — Я считаю, что у каждого человека должен быть маленький такой мирок, недоступный для других. Чувства лучше прятать именно там.
        — Ах, вот как!  — вспыхнула Валери.  — Оказывается, ты бессовестный лицемер!
        — Лицемерие, милая, это когда мы выдаем одни чувства за другие. А когда мы их просто глубоко прячем, это элементарная предусмотрительность, что не противоречит этике.
        — У тебя философия толстокожего бегемота. Господи!  — Валери сложила ладони лодочкой и закатила глаза вверх.  — И этого человека я почти любила!
        Мы занимались словесными перестрелками довольно долго, пока чувство голода не выгнало нас из номера в поисках пищи. У лифта я внезапно хлопнул себя по лбу.
        — Стоп!  — скомандовал я.  — Задний ход! Я оставил в номере куртку.
        — А зачем тебе куртка? Жара на улице.
        — Я использую ее в качестве подстилки. Кинул на траву — и вперед!
        — Я жду внизу,  — сказала Валери, потому что дверки лифта уже раскрылись перед ней.
        Войдя в комнату, я закрыл дверь на замок, сел рядом с телефоном и набрал по памяти номер, по которому Валери звонила вчера вечером. Запоминать цифры несложно, если уметь их систематизировать. Две крайние — двойки — символизируют нас с Валери, а внутреннюю пару — тройку и четверку запомнить совсем просто — я так учился в школе и потому до сих пор вляпываюсь во всевозможные авантюры. Главное — вовремя придумать образы под цифры, и запомнить можно все, что угодно.
        На другом конце провода трубку никто не брал.
        Глава 5
        Валери, что называется, умела отвязываться и, как могло показаться, напрочь забыла о своем несчастном братце. Она таскала меня по всем барам и кафе, которые встречались на нашем пути, и завелась настолько, что стала привлекать своим раскрепощенным поведением благочестивых мусульман. Я носил ее на руках, купался вместе с ней в фонтане и к четырем часам дня изнемог до такой степени, что сел в тенистом скверике на скамейку и подремал часик, пока Валери меняла очередную партию долларов на рубли и выбирала в ювелирном магазине украшение для вечернего платья.
        Когда мы вернулись в номер, она сразу полезла в душ, а затем легла на кровать и уткнулась в книжку. Я вяло предложил ей составить нам с Алексеевым компанию, надеясь, что она откажется. Валери посмотрела на меня из-за книги, усмехнулась и сказала:
        — Не переживай, я не буду мешать вашему общению.
        — Я всегда знал, что ты умница,  — ответил я с облегчением.  — И в самом деле, что тебе делать с нами? Мы будем вести долгие и скучные разговоры, вспоминать войну и общих знакомых.
        — Войну?  — Она как будто удивилась.  — Какую войну?
        — Разве ты не поняла?  — Я не стал смотреть ей в глаза, помогая лукавить, и принялся надевать свежую рубашку.  — Мы служили с ним в Афганистане. А там была война. Стреляли… Слушай, а галстук нужен или так сойдет?
        — Так сойдет… Ты мне никогда не рассказывал про Афганистан.
        — А ты не спрашивала.
        Валери встала с постели, подошла ко мне со спины и обняла за плечи. Я почувствовал рельеф ее тела.
        — В тебя стреляли?
        — Стреляли.
        — Тебе было страшно?
        — Еще как!
        — А ты стрелял?
        — Преимущественно из рогатки. Бесшумное секретное оружие.
        — И ходил на караваны?
        — Ты знаешь про караваны?
        — В книжках читала. Раз Афган, значит, обязательно все ходят на караваны.
        — Караванов у меня было больше дюжины.
        — Это что-то вроде торгового транспорта?
        — Что-то вроде того.
        — И что эти караваны перевозили?
        — Все, что угодно,  — одежду, консервы, ковры, аппаратуру, оружие… Всего не перечислишь.
        — Ты мародерствовал?
        — Валери!  — Я повернулся и запустил ладони в ее прекрасные темные локоны.  — Ну что за слова! Мародерствовал… Случалось, что мы брали трофеи. Это делают армии всех стран во все века. Это не осуждается.
        — А какие трофеи?  — допытывалась она.
        Я развернул ее и, преодолевая нахлынувшее желание, шлепнул по попке.
        — Марш на место! И читай свою «Шехерезаду». Нечего влезать в чужие дела.
        Валери поцеловала меня, потрепала по щеке.
        — Только не напивайся сильно.
        — Принял к сведению! Проголодаешься — спустись в бар, выпей кофейку с бутербродом.
        Выйдя из номера, я вдруг пришел к мысли, что даже очень близкая сердцу девушка быстро надоедает и непродолжительная разлука с ней приносит не меньше радости, чем общение.
        Спустившись на четвертый этаж, я, предупреждая нежелательную реакцию дежурной, поприветствовал ее каким-то фамильярным взмахом руки:
        — Добрый вечер! Рад видеть вас цветущей и красивой!
        Лицо женщины, разумеется, расплылось в улыбке, она принялась меня вспоминать, и, пользуясь ее кратковременной потерей бдительности, я быстро пошел по коридору, отыскивая четыреста пятнадцатый номер. Случайно мой взгляд наткнулся на белый картонный квадратик, лежащий на краю ковровой дорожки, и я поднял его. Это была визитка Алексеева, причем именно та, которую он дал мне. Я перегнул ее пополам, прежде чем спрятать в карман рубашки, и этот картонный квадратик также был сложен вдвое.
        Я не успел как следует поразмышлять над странностями нашего бытия, потому что четыреста пятнадцатый номер уже был перед моими глазами. Постучался. Услышав голос Алексеева, вошел.
        Он меня ждал, и это было приятно осознать. Ведь часто бывает — утром мы сожалеем о том, что слишком много наобещали накануне вечером. Журнальный столик, выдвинутый на середину комнаты, уже был накрыт фруктами, лепешками и шашлыками, которые Алексеев, по всей видимости, прихватил в парке по дороге в гостиницу. Полковник, одетый в дорогой спортивный костюм, вскочил с кровати, крепко пожал мне руку, придвинул кресло и, щелкнув пальцами, заговорщицки сказал:
        — Ну что, приступим?
        С этими словами он открыл холодильник, вынул с мороза заиндевевшую бутылку «Абсолюта» и водрузил ее на стол. Снова придется пить, обреченно подумал я, потому что никогда не любил проявлять особое усердие в этом вопросе.
        Разговор не клеился, и полковник разлил по первой, следом — по второй и только после третьей, энергично жуя свежую лепешку с завернутым в нее пучком зелени, стал рассказывать, как он недавно встречался в Кулябе с командиром полка Локтевым, который тоже когда-то служил в Афгане ротным, и я должен был его помнить, и что здесь наших полно и надо бы успеть организовать встречу, накрыть стол длиной с крейсерский линкор да помянуть всех погибших, потому как это дело святое, особенно здесь, где до Афгана — рукой подать и хорошо слышно, как «духи» бряцают оружием.
        Он был разговорчив — наверное, соскучился по общению, а я оказался хорошим слушателем и не перебивал его. Стало темнеть, время летело стремительно, особенно после того, как мы откупорили вторую бутылку. Мы вышли на балкон покурить. Точнее, курил Алексеев, а я стоял рядом. Теплая ночь опускалась на город. Где-то далеко, над скрытыми тучами горами, вспыхивали блики молнии.
        — Гроза будет,  — сказал Алексеев.
        — Нет, это, кажется, стучат в дверь.
        — Правда? А я и не разобрал.
        — Вы ждете гостей?
        — Вроде нет,  — полковник пожал плечами и зашел в комнату.
        Это Валери, подумал я почему-то без радости. Соскучилась красавица.
        Внизу, к парадному подъезду, подрулили два белых «Мицубиси» с красными крестами на крышах и бортах, затем еще несколько иномарок с голубыми ооновскими эмблемами. У наблюдателей и миротворцев закончился рабочий день. Пара — мужчина и женщина — прогуливались под руку вокруг красной от роз клумбы. Несколько темнолицых парней с пиалами в руках сидели за столиком под многоцветным зонтиком и смотрели на маленький фарфоровый чайник, стоящий посреди стола.
        Ну что там? Я обернулся, приоткрыл дверь и отдернул занавеску. В номере тихо, полковника не видно. Вышел куда-нибудь? Я взял со стола кисть винограда и выглянул в коридор.
        Сначала я увидел его ноги в кроссовках, торчащие из полуоткрытой двери в душевую, и первая мысль была невероятно глупа: я подумал, что Алексеев вдруг охмелел до такой степени, что упал рядом с унитазом на пол и уснул. Я переступил через него, зажег свет в душевой и увидел, что он лежит на кафеле лицом вниз, в огромной луже крови, которая медленно ползла к сточной дыре. Темечко его было размозжено, костные крошки смешались с волосами и кровью. На спине лежал арматурный прут полуметровой длины.
        Началось, подумал я с каким-то странным чувством удовлетворения, выглянул в коридор, но в нем не было никого, даже дежурной. Я тихо прикрыл дверь, запер ее и еще раз внимательно осмотрел труп. Бесполезно было вызывать врача — Алексееву уже никто не сумел бы помочь, в этом у меня не было ни малейшего сомнения. Надо было думать о том, как помочь самому себе выпутаться из этой ситуации.
        Куском туалетной бумаги я попытался вытереть с двери несколько вишневых смазанных пятен, и делал это скорее машинально, чем сознательно, потом швырнул бумагу в унитаз, плюнул, чертыхнулся и вернулся в комнату. Надо позвонить в наш номер, подумал я, сообщить о случившемся Валери — может быть, она что-нибудь придумает. Я так и сделал, но Валери трубку не брала — наверное, она сейчас была в баре. Тогда я вытащил носовой платок и стал протирать бутылки и рюмку, к которым прикасался.
        В эту минуту в дверь постучали, и я услышал голос женщины, должно быть дежурной:
        — Алексеев, чай готов!.. Вы там не уснули? Кто заказывал чай?
        Какой еще, к черту, чай, подумал я, мы пили кофе, и Алексеев ничего не заказывал.
        Дежурная перестала стучать, она еще что-то сказала, отойдя от двери, затем послышался мужской голос — кто-то утверждал, что «видел, как к нему заходил мужчина». Меня имел в виду этот человек или кого-то еще — я не знал.
        Я спрятал рюмки и недопитую бутылку в тумбочку, закуску вместе с тарелками — в холодильник, и только потом до меня дошло, что я старательно рою себе могилу. Заметаешь следы — значит, виновен. Надо было все оставить нетронутым и немедленно вызвать милицию. Конечно, меня сразу бы задержали как подозреваемого, но, дай бог, разобрались бы во всем, нашли убийцу и отпустили. А если бы не разобрались, не нашли? Что тогда? Сидеть в тюряге неизвестно за что?
        Я еще раз вышел в прихожую, склонился над остывающим телом и внимательно осмотрел рану. Крепко его шарахнули, ничего не скажешь. Обмотав платком стальной стержень, я поднял его за чистый конец. Тяжелая штучка. Видимо, Алексеев открыл дверь и с порога получил удар по голове. Потом убийца оттащил его в душевую, орудие убийства кинул ему на спину.
        В такой ситуации, когда нервы на пределе, всякий посторонний звук превращается в бомбу, и потому от телефонного звонка я чуть не закричал. Звон невыносимо бил по ушам, пронизывал мозг и будто выворачивал наизнанку внутренности; не знаю, как я его терпел и не шарахнул по телефону бутылкой. Может быть, это Валери?  — подумал я и снял трубку.
        — Вацура, слушай внимательно,  — раздался отчетливый, слегка картавый мужской голос.  — Надеюсь, ты понимаешь, что крепко вляпался, и, если не хочешь, чтобы мы сейчас же сдали тебя ментам, не дергайся, закройся в номере, погаси свет и жди указаний…
        И короткие гудки.
        Глава 6
        Человек в большинстве случаев по своей натуре оптимист. Из-за того что на свете развелось слишком много юмористов, мы, к счастью или к несчастью, в любой ужасной ситуации в первую очередь предполагаем розыгрыш. Дурацкие шутки настолько тесно переплелись с реальной жизнью, что порой мы саму жизнь воспринимаем как дурацкую шутку.
        Я слушал короткие гудки в трубке, и навязчивое ощущение несерьезности всего происходящего не покидало меня. Я должен выключить свет и сидеть здесь в ожидании каких-то указаний? Бред! Меня назвали по фамилии, но в этом не было ничего удивительного, потому что моя фамилия значится в учетной книге у администратора гостиницы. Меня запугивают, на меня пытаются повесить убийство Алексеева, но для чего, ради какой цели? Я не банкир, не политический деятель, не главный прокурор, с меня нечего взять, я — о, какой позор!  — как альфонс, живу за счет девушки.
        Я опустил трубку и, выйдя в коридор, еще раз осмотрел тело полковника. Здесь, к несчастью, сомнений нет — человек убит не понарошку. Убит на первый взгляд просто так.
        Я ходил по комнате из угла в угол. Надо было взять себя в руки, сосредоточиться и принять какое-нибудь решение. Одно из двух: либо сейчас, немедленно вызывать милицию, либо каким-то образом уходить, не оставив следов, раствориться в ночи и как можно быстрее возвращаться в Россию.
        Может быть, убийство Алексеева было запланировано давно, может быть, за ним охотилась оппозиция — в газетах чуть ли не каждый день сообщают о гибели российских военнослужащих в Таджикистане? А я случайно оказался свидетелем, и меня припугнули, чтобы не поднимал шума? Эта версия вроде похожа на правду… Хотя, если поразмышлять, есть загвоздка: откуда в таком случае убийцы могли знать фамилию человека, случайно оказавшегося в номере полковника? И еще: с какой стати они беспокоятся, чтобы не попал к ментам? Следуя логике, они должны были бы сами вызвать милицию, чтобы подставить меня… Не клеится. Значит, значит… все это делается под меня.
        Я вышел на балкон, осторожно глянул вниз, по сторонам. Выдающаяся вперед балконная перегородка не позволяла увидеть меня из соседних номеров. Единственное — нас могли услышать, когда мы вышли перекурить.
        Я вернулся в комнату, подошел к входной двери, прислушался. Тихо. От запаха крови к горлу подкатила тошнотворная волна, и я поскорее вышел на балкон.
        Что им от меня надо?  — думал я. Если я был бы опасен как свидетель по делу Глеба, меня предупредили бы сразу. Предложили бы, скажем, утром сваливать из Душанбе к чертовой матери. Это, конечно, было бы невежливо, зато логично. Что же остается? Бархатный сезон, Валери, казино…
        Я почувствовал, что попал в десятку. История с тайным доходом, который ловко изъяли из «Магнолии» братец с сестричкой, похоже, продолжается. Не такие уж олухи работают в казино, чтобы в течение нескольких дней потерять пятьдесят тысяч баксов и двух сотрудников службы безопасности и при этом не предпринять ответных мер. Если это так, то их оперативности можно позавидовать. В Таджикистане достали!
        Странно только одно: почему меня не взяли там, в Судаке, дома, в двадцати минутах ходьбы от казино?
        Внезапно меня прошибло холодным потом. Валери! Я кинулся к телефону и еще раз позвонил в наш номер. Трубка молчала. Боясь предположить самое худшее, я стал думать, как мне поскорее выбраться отсюда, причем незамеченным. Выключил в комнате свет, беззвучно открыл дверь и выглянул в коридор. Дежурная уже восседала на своем троне. Она меня запомнила и на допросе не ошибется. Пройти мимо нее — значит, взять на себя самую тяжелую улику: пришел к Алексееву до убийства, вышел — после. В сказку про то, как некий злодей постучался в номер полковника и шарахнул его по башке железякой, никто не поверит — нет ни единого доказательства этой версии.
        Я чувствовал себя зверем в клетке, приговоренным к смерти, и из коридора снова метнулся на балкон. Пятый этаж, если учесть, что первый занимает фойе. Высота — метров двадцать. Даже если бы внизу был зеленый газон вместо бетонных плит, прыгнуть решился бы только самоубийца. Я посмотрел наверх. Балкон надо мной отличался от остальных. Летающей тарелкой нависала белая «Кросна», зеленые ящики с цветами, разлапистые ветви пальмы… Этот номер отдан под офис. Если не ошибаюсь, там размещается какое-то посольство, кажется пакистанское — в фойе перед лифтом видел табличку-указатель. Влезть туда, если некуда больше деваться, в принципе можно, но неприятностей от этого будет намного больше, чем если вломиться в обычный жилой номер.
        Свесившись с перил, я посмотрел вниз. Этажом ниже свет не горел… Что ж, в своем поселке я уже создал прецедент и побывал в чужом номере. Верно говорят философы: история человеческой жизни — спираль, все в ней так или иначе повторяется.
        С этой мыслью я перекрестился и закинул ногу на перила, затем опустился на них животом и стал медленно сползать вниз, пока не коснулся перил подбородком. Ноги мои болтались в пустоте, я не видел, где опора, и в животе у меня внезапно похолодело от страха. Одной рукой я нащупал на уровне груди горизонтальную перекладину и, повиснув на ней, опустился еще ниже, затем еще и еще. Последняя моя опора — железный крюк — торчала из днища балкона, и я повис на ней, ухватившись одной рукой. Теперь, кроме автомобильных крыш и парадного подъезда далеко внизу, я увидел прямо под ногой перила нижнего балкона, разжал пальцы и благополучно приземлился на перила обеими ногами, сразу же спрыгнул к балконной двери, присел и минуту отдыхал, приходя в себя и прислушиваясь.
        Номер, по всей видимости, был свободным, потому как в сумраке комнаты я различил аккуратно заправленную кровать, взбитые подушки и свежие полотенца, лежащие в изголовье. Но балконная дверь была заперта. Пришлось влезать через форточку — головой вперед, и вся эта акробатика закончилась тем, что я грохнулся на пол и довольно сильно ударился лбом о подлокотник кресла.
        «Так тебе и надо,  — сказал я себе.  — Хотел приключений — получай. Но это еще цветочки…»
        Я открыл входную дверь — благо что замки во всей гостинице были стандартные и для того, чтобы отпереть изнутри, ключа не требовалось — и вышел в коридор. Прикрыл дверь, не спуская глаз с дежурной, которая, в свою очередь, не отрывалась от телевизора, и пошел к лестнице, чтобы не задерживаться у лифта. Дежурная лишь мельком взглянула на меня и ничего не спросила.
        Валери была в номере. Она стояла посреди комнаты с белым, как потолок, лицом и широко раскрытыми глазами смотрела на меня, словно не узнавала.
        — Кирилл!  — простонала она.  — Это ужасно!
        — Где ты была?  — крикнул я с порога.  — Я дважды звонил! Что, говори! Что случилось?
        Я схватил ее за плечи, тряхнул, чтобы она поскорее пришла в чувство, затем выбежал в коридор и на два оборота запер дверь.
        — Я была в баре,  — еле слышно сказала Валери и покосилась глазами на картонную коробочку, лежащую в центре журнального столика.
        — Что это?  — спросил я.
        — Мне передали… Я не могу, меня тошнит…
        Она, пошатнувшись, вышла из комнаты в душевую. Я взял коробочку в руки. Размером она была с литровый пакет молока. Сверху печатными буквами было написано: «АРИКЯН В.А.». Я приподнял крышку.
        В коробочке лежала крыса — без головы и с голубеньким бантиком на хвосте.
        Я вышвырнул коробку через балконную дверь. В комнату зашла Валери, вытирая лицо полотенцем. Глаза ее были красными, будто она долго плакала.
        — Кто тебе это передал?
        — Бармен.
        — И что?
        — Ничего. Положил мне на стол, сказал, что просили передать лично в руки.
        — А кто просил?
        — Я спрашивала — он говорит, что какой-то мужчина.
        Если бы не убийство Алексеева и телефонный звонок, я точно воспринял бы эту посылочку с обезглавленным грызуном как идиотскую шутку. Валери была здорово напугана, и я счел нужным промолчать о том, что стряслось со мной.
        — Валери,  — сказал я как можно спокойнее, предугадывая, однако, ее реакцию,  — сейчас, не тратя ни минуты, мы возьмем свои вещи и уйдем из гостиницы.
        — Куда?  — слабым голосом спросила она.
        — Куда угодно — в парк, в горы, в пустыню, но тут оставаться мы больше не можем.
        — А как же Глеб?
        — Если ты хочешь, чтобы мы ему помогли, нам, как минимум, надо остаться живыми. А в гостинице этого я тебе обещать не могу.
        — Хорошо,  — она кивнула, положила полотенце на кровать и растерянно осмотрела комнату.
        — Валери, быстрее!  — сказал я.
        Она открыла дверцу шкафа, стала перебирать платья, потом свое белье — с места на место.
        — Валери!  — крикнул я и схватил ее за плечо.  — Ты понимаешь, что все делать нужно очень быстро?
        И сам стал заталкивать в сумку ее вещи.
        — Не кричи, умоляю,  — прошептала она.  — Господи, что теперь с нами будет?
        Вдруг под окнами пронзительно завыла сирена. Я выскочил на балкон. На площадке у парадного подъезда тормознули две милицейские машины и темно-зеленый «уазик» с надписью «Комендатура». Гремя сапогами, к входу побежали вооруженные автоматами солдаты.
        Я вернулся в комнату. Валери, как пьяная, склонилась над сумкой, бессмысленными глазами глядя на раскиданную по кровати одежду.
        — Уже можешь не торопиться,  — зло сказал я ей.
        Этого не может быть, подумал я, не может быть, чтобы так быстро, за каких-нибудь пять-десять минут после моего побега обнаружили труп Алексеева и вызвали милицию и комендатуру. Значит, те, что меня предупреждали по телефону, играют серьезно.
        Я взял Валери за плечи и посадил на кровать перед собой.
        — Сядь. Давай поговорим, пока у нас есть время. Быть может, сейчас мы с тобой расстанемся, и очень надолго, и надо расставить все точки…
        Она в самом деле была пьяна — я уловил запах спиртного, к тому же шокирована «подарком» и потому соображала с трудом.
        — Ты куда-то уходишь? А я? Ты хочешь оставить меня одну, благородный капитан?
        Мне показалось, что в ее глазах блеснули искры издевки, и я наотмашь дал ей пощечину. Это не помогло, Валери отскочила в угол, схватила подушку, готовясь защищаться.
        — Не подходи!  — закричала она.  — Я позову милицию!
        — Дура!  — Я в сердцах ударил кулаком по столику.  — Ты можешь спокойно меня выслушать?
        Она замолчала, но в ее глазах все еще плескалось море страха.
        — Вокруг нас раскручиваются нехорошие дела, и я хочу понять, какую роль в них играем мы с тобой. Я хочу, чтобы ты ответила: кто мог знать, что мы летим с тобой в Душанбе?
        Валери отрицательно покрутила головой, пожала плечами:
        — Не знаю…
        — В казино никто не мог узнать об этом?.. Не знаешь. Ладно. Тогда ответь: до того как ты пришла ко мне домой, не получала ли ты каких-нибудь писем с угрозами и требованием вернуть деньги? Может, были анонимные звонки?
        — Звонки?  — Валери задумалась, наморщила лоб.  — Нет, звонков не было, вот только…
        — Что — только?
        — Я сейчас вспомнила… Была какая-то странная встреча. В Вильнюсе, недели две назад. Мы с Глебом гуляли по центру, там, в старой части города, много открытых летних кафе, и Глеб предложил выпить кофе. Я села за свободный столик, а Глеб пошел к стойке. И в это время ко мне, со спины, подошел незнакомый мужчина. Раньше я никогда его не видела. Он был в широкополой шляпе и в темных очках. Лет сорока, волосы с проседью, тоненькие усики, похож то ли на грузина, то ли на армянина…
        — И что?
        — Он склонился надо мной и сказал всего несколько слов. Я не помню их точно, но что-то вроде: «Не очень-то раскидывайтесь чужими деньгами — вам их возвращать». Я не сразу его поняла, обернулась, а он улыбнулся и добавил: «Простите, я обознался». И быстро ушел… Я о нем сразу же забыла, даже Глебу не рассказала.
        — Ты больше никогда его не видела?
        — Нет, никогда.
        — Он говорил с тобой по-литовски?
        — Нет. В старой части Вильнюса проживает еще много русских, и не было ничего удивительного в том, что прохожий обратился ко мне на русском языке.
        — А Глеб не рассказывал тебе о чем-нибудь подобном?
        — Нет, не рассказывал. Один раз, правда, вспомнил тебя. Незадолго до вылета в Душанбе, когда мы занимались оформлением груза, он сказал мне, что я напрасно оставила тебе свой адрес. Глеб сказал, что не очень-то доверяет тебе и что ты якобы можешь пустить по нашему следу легавых или вышибал.
        — И что ты ему ответила?
        — Я сказала, что немного научилась разбираться в мужчинах… Ты куда?
        Я встал и снова посмотрел с балкона вниз. Кажется, автоматчики перекрыли все входы и выходы из гостиницы. Я вернулся в комнату.
        — Ответь мне еще на один вопрос. Я уже задавал его тебе, но хочу повторить: кому ты звонила вчера вечером?
        — Господи!  — Валери привычно закатила глаза вверх.  — Сколько можно повторять! Рамазанову! Низами Султановичу! Адвокату Глеба!
        — Я звонил туда,  — ответил я, не сводя с нее глаз.  — Но там никто не поднимает трубку.
        Валери сделала недоуменное лицо и покачала головой:
        — А ты, оказывается, шпионишь за мной…
        — И все-таки?
        — Адвокат, который специализируется на том, что помогает честным людям выпутаться из сетей наркомафии, не станет разговаривать по телефону с незнакомыми людьми.
        — Но он должен хотя бы поднять трубку!
        — Не обязательно. У него наверняка телефон с определителем номера. Если ты заранее не оговаривал свой звонок — секретарь просто не соединяет.
        — Это его квартира?
        — Нет, юридическая контора.
        — Где она расположена?
        — Я не знаю. Не была там ни разу. Мы встречались в сквере.
        — Звони ему сейчас и рассказывай, что произошло.
        — Я же тебе объясняю, что это бесполезно. Каждый телефонный звонок должен быть заранее оговорен… Долго ты будешь меня еще допрашивать?
        — Все, Валери, все… Теперь послушай меня. Полчаса назад полковника, к которому я ходил, убили.
        — Что?  — на выдохе произнесла Валери.
        — Я стоял в это время на балконе. Кто-то постучал в дверь, Алексеев вышел, а через пару минут я нашел его лежащим в душевой с проломленным черепом.
        Она смотрела на меня широко распахнутыми глазами и медленно качала головой.
        — Этого не может быть, Кирилл. Это просто ужасно.
        — Потом позвонили. Я думал, это ты, и взял трубку. Кто-то назвал меня по фамилии и посоветовал оставаться в том номере и ждать каких-то указаний.
        — Кирилл!  — воскликнула Валери. Голос ее дрожал.  — Это он!
        — Кто — он?
        — Мужчина в шляпе!
        На ее лице застыло выражение суеверного страха.
        — С чего ты взяла, что это он?
        — Тот, кто тебе звонил… Он картавил?
        Я в мгновение вспомнил голос человека, говорившего мне по телефону: «Вацу’а, слушай внимательно…» По моим глазам Валери все поняла. Она сжалась в комок, будто неожиданно резко похолодало, и прошептала:
        — Кирилл, мне страшно.
        — Тебе страшно!  — Я вскочил с кровати.  — А тебе не было страшно, когда вы с братишкой проворачивали ворованные деньги? Товар возили туда-сюда, прибыль подсчитывали и надеялись, что вам все сойдет с рук? Не было страшно?.. В Вильнюсе вас совершенно однозначно предупредили, но ты, с виду умная девушка, развесила ушки и не въехала, что уже идешь по лезвию бритвы. Затем второе предупреждение — по сфабрикованному делу арестовывают Глеба. И снова до тебя не доходит, что вас давно вычислили, вас пасут, вас предупреждают — с каждым разом все жестче. Глупенькая девочка, ты кидаешься за помощью ко мне, к простому матросу, чтобы он подтвердил на суде невиновность Глеба. Ха-ха-ха!  — Я огромными шагами ходил по комнате и был, наверное, страшен в своем гневе.  — И вот уже я у них на крючке, и теперь уже с моей помощью из тебя будут выбивать деньги. А потом еще проценты заломят! И будут правы, детка, сто раз правы. Потому что вы украли у них деньги, а красть нехорошо!  — Я погрозил Валери пальцем, вздохнул и спокойнее добавил: — Когда Глеба осудят на десять лет с конфискацией, а тебе принесут на подносе мою
голову вместе с головкой несчастной мышки,  — не жмись, отдай им деньги. Иначе очередной жертвой станешь ты или какой-нибудь близкий тебе человек.
        Я закончил свою речь. Валери была потрясена. Я налил ей в стакан минералки, она жадно выпила. Потом я сказал:
        — А сейчас мы начнем действовать. Первое: спустись вниз и посмотри, что происходит в фойе. Можно ли выйти на улицу.
        — Хорошо, хорошо,  — закивала она.  — Сейчас…
        Она совсем потеряла голову и, раскрыв шкаф, чтобы накинуть на плечи кофточку, застыла перед ним с открытым ртом.
        — А где вещи?
        — Валери!  — взревел я.  — Включи мозги! Они нам сейчас очень нужны!
        И кинул ей сумку, набитую одеждой.
        Она не обиделась на грубость, схватила кофточку и выскочила из номера. Как только дверь за ней закрылась, я тотчас подсел к телефону. Чушь собачья! Секретарь адвоката, видите ли, соединяет только точно в оговоренное время! А если время не терпит? А если ситуация сложилась критическая?
        Я набрал 23-42, но и на этот раз трубку никто не взял. Я сидел перед аппаратом и тарабанил пальцами по столику. В конце концов, подумал я, на Рамазанове свет клином сошелся? В Душанбе других адвокатов нет?
        Я взял карту гостя. На ее оборотной стороне был напечатан список справочных телефонов: администратора гостиницы, ресторана, камеры хранения, медпункта. В последней графе значилось: «Выход на городскую АТС — через „0“.
        Эту надпись я прочитал трижды, пока до меня окончательно дошло, что это значит. Я набрал «0», затем «09». Ответила справочная.
        — Девушка, мне юридическую консультацию.
        — Какого района?
        — Любую.
        — Тридцать семь — девятнадцать — два нуля.
        Все верно, подумал я, кладя трубку на место. Шестизначный номер, как и должно быть в крупных городах. Я безнадежный кретин! Это у меня дома четырехзначный номер, потому что поселок. А здесь четырехзначные — только внутренние, для АТС гостиницы. Выходит, Валери звонила в какой-то гостиничный номер.
        Я позвонил администратору.
        — Девушка! (Все администраторши, кассирши, продавщицы, независимо от возраста — девушки.) Телефон знаю, а номер комнаты приятеля забыл. Не поможете?
        — Какой телефон?
        — Двадцать три — сорок два.
        — Минуточку… Четыреста двадцать вторая.
        Телефон — великая вещь, но эта истина была для меня слабым утешением. Я сидел, поддерживая голову руками, и глупо улыбался. Кирилл Вацура, сказал я себе, не пытайся понять то, что понять тебе не дано. Куда тебя занесло? Зачем ты оставил свое убогое холостяцкое жилище и полез туда, где мрачный преступный мир плетет свои хитроумные сети для таких вот, как ты, простачков? Кому теперь верить? За что ухватиться, как узнать, куда несет ураган, что впереди, в густом тумане, и скоро ли ждать своей смерти?
        Вбежала Валери — возбужденная, глаза горят, волосы на лицо спадают.
        — Ну?  — спросил я ее.
        — На дверях милиция и солдаты стоят, проверяют у каждого, кто входит и выходит, карту гостя и паспорт. Несколько врачей в белых халатах, тетка какая-то зареванная, ее там допрашивают или что — не знаю.
        — В очках, в красной кофте?
        — Кажется, да.
        — Это дежурная по четвертому этажу. Если она меня заметит, Валери, то я пропал. Меня сразу же заберут… Ты хорошо поняла, что я сказал?
        — Я поняла, только… Только тон у тебя какой-то странный.
        — Он странный, Валери, потому, что я хочу точно знать, кто меня продаст. О том, что меня видела дежурная, теперь знаешь только ты, и если она придет к нам в номер вместе с ментами, то в отношении тебя мне уже все будет ясно.
        Валери приоткрыла рот, медленно поднесла руки к груди:
        — Ты хочешь сказать, что я… что я тебя…
        — Я хочу сказать только то, что сказал,  — перебил я ее.  — А сейчас воспользуемся моментом, пока дежурная внизу, и проведем, так сказать, очную ставку. Пойдем!
        — Куда?
        — К Низами Султановичу. Оказывается, он живет двумя этажами ниже, в четыреста двадцать втором номере.
        — Кирилл!  — Валери отошла от меня на шаг.  — Что ты мелешь? С чего ты взял, что Рамазанов живет в нашей гостинице?
        — Это долго объяснять, проще спуститься и убедиться в этом самим.
        Я почти насильно вытащил ее в коридор, взял под руку и подвел к дверям лифта.
        — Кирилл, ты сумасшедший,  — тихо сказала мне Валери.  — Тебя сейчас увидят, и ты все испортишь.
        — В моей жизни уже все настолько испорчено, что дальше некуда… Заходи, не стесняйся!
        Мы вошли в кабину лифта и спустились на четвертый этаж. Я сразу увидел, что дверь в четыреста пятнадцатую открыта настежь, у порога толпятся люди, несколько милиционеров пытаются разогнать зевак. За столом дежурной сидела незнакомая мне женщина.
        — А что здесь случилось?  — спросил я ее.
        — Человека убили,  — почему-то шепотом ответила она.  — Проломили голову.
        — Ужас,  — сказал я.
        — Сейчас убийцу ищут. Здесь не я дежурила, я из другой смены, а была Мария Васильевна. Ей, бедняжке, крепко достанется. Нельзя было посторонних пропускать на этаж. А она даже не заметила, как из этого номера убийца вышел.
        — А кто первым труп нашел?
        Женщина пожала плечами:
        — Говорят, кто-то сообщил в милицию. Они поднялись сюда и сразу пошли в четыреста пятнадцатый. Дверь была не заперта, открыли — а там, значит, мертвый лежит.
        — Какая жизнь страшная началась,  — сказал я, и женщина охотно согласилась со мной.  — Но мы, в общем-то, по другому делу к вам. Вы не скажете, в четыреста двадцать втором сейчас кто-нибудь проживает?
        Женщина подняла крышку стола, где хранились ключи, тронула брелок пальцами и вспомнила:
        — А из двадцать второго постоялец уже давно уехал. Недели две, наверное, будет. И с того дня мы никого не заселяем. Там потолок сыплется, мы давно уже вызвали ремонтников, но администрация почему-то деньги строителям не перевела, и так все тянется, тянется…
        Я многозначительно посмотрел на Валери. Она пожала плечами.
        — Мария Васильевна, вы сказали?  — снова обратился я к дежурной.  — А когда она снова заступает?
        — Завтра в шестнадцать ноль-ноль.
        — Спасибо,  — поблагодарил я дежурную, и мы пошли к лестнице.
        — Кирилл,  — сказала Валери, когда мы спускались вниз.  — Ты можешь мне объяснить, что ты хочешь узнать?
        — Я хочу понять, как ты могла разговаривать с Рамазановым, позвонив в пустующий уже две недели четыреста двадцать второй номер.
        — Я тоже хотела бы это понять,  — ответила она,  — и тем не менее я все-таки с ним разговаривала… Куда ты меня тащишь? Ты хочешь нарваться на дежурную, которая тебя запомнила?
        — Я хочу выпить чашечку кофе в баре. Заодно поговорить с барменом.
        В бар мы проскочили незамеченными. Там было душно и сильно накурено. Посетители громко обсуждали убийство полковника. Мы заняли тот же столик, за которым вчера сидели с Алексеевым. Валери незаметно открыла сумочку, вынула несколько купюр и, пряча их под ладонью, придвинула ко мне.
        — Возьми, сам рассчитаешься,  — сказала она. Затем, что-то вспомнив, снова полезла в сумочку, вынула прямоугольную пластинку размером с пачку сигарет и так же незаметно протянула ее мне.  — Спрячь это у себя,  — шепотом сказала она.  — Да не маши ею! Спрячь в нагрудный карман и храни как зеницу ока.
        Я затолкал пластинку поглубже в карман и, подняв руку с деньгами вверх, щелкнул пальцами:
        — Бармен! Принеси-ка пару бутылок коньяку! И три рюмки!
        Плотный мужчина в белой рубашке с короткими рукавами и с бабочкой, туго затягивающей воротник, незамедлительно появился перед нами с двумя бутылками, рюмками и тарелочкой с шоколадом. Неплохо его выдрессировали военные, подумал я и, улыбнувшись бармену, придвинул к нему свободный стул.
        — Присаживайтесь к нам!
        Бармен расставил выпивку на столе, учтиво поклонился и, сожалея, развел руки в сторону:
        — Не положено. На работе.
        — Всего на пару минут!  — Я проявлял настойчивость.
        — Ну, если только на пару,  — согласился бармен и сел рядом с нами.
        Я откупорил коньяк, плеснул в рюмку бармена, себе и Валери. Я выпил, бармен пригубил, а Валери к рюмке не притронулась.
        — Я хотел у вас уточнить насчет маленькой коробочки, которую вы передали моей девушке,  — сказал я.
        — Простите, что-нибудь не так?
        — Нет-нет, не беспокойтесь, никаких к вам претензий. Вот только мы никак не можем вспомнить, кто из наших знакомых ее передал.
        — Сожалею, но этот человек не назвал себя.
        — Может быть, вы сумеете описать его внешность?
        Бармен на минуту задумался.
        — Зрительная память у меня всегда была хорошей, это, знаете ли, уже профессиональная привычка… Так, ему под сорок, одет в свободные светлые брюки и зеленую шелковую рубашку. Хорошо причесан, волосы немного седоватые. Похож на кавказца, как сейчас говорят… Что еще? Ах да, с тоненькими усиками! Заказал он стаканчик сангрии, у стойки выпил и ушел. Раньше я его здесь никогда не видел.
        — А в его речи вы ничего не заметили необычного?
        — В речи? А что может быть необычного в речи? Речь как речь,  — бармен рассмеялся.  — Чистый русский язык… А впрочем, по-моему, он немного картавил. Кое-кто из наших политиков очень похоже говорит, пародировать можно… О, простите, меня уже заждались!
        Он еще раз поклонился мне, даме и встал. Вежливый мужик, подумал я, провожая его взглядом.
        Глава 7
        Мы поднялись в номер. Я запер дверь на два оборота, прикрыл балкон, чтобы нас случайно не подслушали из соседних номеров.
        — Твой картавый незнакомец, по всей видимости, болтается где-то рядом,  — сказал я.
        — Это понятно и без твоей дурацкой иронии,  — ответила Валери.
        — Когда должен позвонить адвокат?
        — Через два-три дня.
        — Надеюсь, ты понимаешь, что если он узнает про ваши аферы в Крыму, то сразу же откажется вести дело Глеба.
        Валери усмехнулась:
        — Все зависит от суммы гонорара, который я ему заплачу.
        — Неужели правосудие так просто покупается?  — искренне возмутился я.
        — Нет, не так просто. Это сделать тяжело. Сначала надо заработать большие деньги.
        — Ты мне не рассказала, как вышла на него.
        — На Рамазанова? Мне посоветовали обратиться к нему там же, в милиции, когда взяли Глеба. Подошел один из ментов, отвел в сторону и сказал, что если вы хотите видеть братца на свободе, то просите о помощи адвоката Рамазанова. Я, конечно, согласилась, дала вильнюсский адрес и телефон. Он сам мне и позвонил.
        — И сказал тебе, чтобы ты искала свидетелей?
        — Да.
        — Хотя за большие деньги можно было нанять липового свидетеля?
        — Можно было.
        — Но ты решила сэкономить на мне?
        — Да.
        — А что, если я откажусь?
        — Я бы не хотела разочароваться в тебе и узнать, что боевой разведчик оказался трусом.
        Умница! Молодец!  — мысленно восхитился я ею. Теперь, после такого комплимента, я буду доказывать тебе, что не трус, даже с петлей на шее.
        — Постараюсь не разочаровать тебя,  — я провел ладонью по ее щеке и многообещающе улыбнулся.  — Вот только с детства я был законопослушным гражданином и патологически не переношу всякую уголовную мразь.
        — Законопослушным?  — Валери вдруг рассмеялась, хлопнула в ладоши и откинулась спиной на подушки.  — Вы только посмотрите на этого святошу! А что ж ты мне не расскажешь, как скинул со скалы двух ребят из казино? Это что — правосудие? Два человечка висят на тебе?
        — Ага, значит, тебе об этом известно… Братец твой, оказывается, не очень-то умеет держать язык за зубами.
        — Но было это?
        — Было. Они убили ни в чем не повинного старика и заслужили смерть.
        — Кирюшенька! Не тебе, родненький, решать, достойны они смерти или нет. Для этого есть суд.
        — Но ты же сама сказала, что правосудие покупается и продается.
        — Вот!  — Валери подняла палец.  — Вот мы и пришли к самому главному. Это верно, правосудие иногда становится товаром. А раз так, то люди все чаще устанавливают свое собственное правосудие. Вот и мы с братиком решили, что казино обязано помочь нам приобрести первоначальный капитал, чтобы мы смогли открыть свое дело и уже потом честно зарабатывать деньги. Мы изъяли у казино некоторую часть денег, они убили старика, ты убил двух охранников, они посадили Глеба, я покупаю адвоката и тебя…
        — Меня ты еще не купила,  — вставил я.
        — …они убивают полковника и обезглавливают несчастную крыску, а мы прячемся от дежурной по этажу и накрепко закрываемся в номере… Идет обыкновенная борьба различных правосудий. Когда нет одного, истинного правосудия, возникает бесчисленное множество других. Вот и все. А ты, бедняжка, терзаешься угрызениями совести, что будешь помогать, как ты говоришь, аферистам.
        — Гладко все у тебя получается,  — признался я.  — Не подкопаешься. Целая теория, все вроде бы логично. Только эта цепочка началась с того, как вы с Глебом украли деньги из казино. А уже потом пошли трупы.
        — Ну-ну, не надо вешать на нас чужие грехи. Мы, в отличие от некоторых, никого не убивали. А цепочка, милый, началась намного раньше. Когда изымали деньги, замораживали вклады, бесконтрольно запускали печатный станок… Все это тоже было чьим-то правосудием.
        Она зевнула. Глаза ее, налитые тяжестью, медленно закрывались. Не раздеваясь, Валери залезла под одеяло.
        — Ложись,  — сказала она.
        После всего, что произошло, мне было не до сна. Я бесцельно походил по комнате, чувствуя непреодолимое желание что-то делать, каким-то образом защищаться от надвигающейся беды. Те люди, которые убили Алексеева, играют по-крупному и вряд ли будут церемониться со мной, когда я встану на их пути. Если бы они предъявили мне какие-нибудь конкретные требования, я мог бы уже определить свое место в этой игре и подумать об ответных шагах. Пока же со мной играли втемную, и тем опаснее для меня была ситуация, потому что я не знал, с какой стороны ждать нападения. Я не мог понять, почему картавый сразу не выдвинул мне требование — отказаться от свидетельских показаний, а приказал ждать каких-то указаний? Не значит ли это, что я нужен им совсем для других целей?
        Я выключил свет и вышел в коридор. Инстинкт самосохранения принуждал меня что-то делать, готовить оборону, и я не мог, как Валери, лечь в постель и спокойно заснуть.
        На лифте я спустился до второго этажа, перешел на лестницу и по ней сошел в фойе. На входе все еще стояли милиционеры, но дежурной и солдат уже не было. Люди спокойно входили и выходили из гостиницы.
        Я вдруг решил рискнуть и, круто развернувшись, пошел к выходу. У дверей меня никто не остановил и даже не попросил предъявить гостевую карту.
        Я прошелся вдоль машин международного Красного Креста, у мангала сел за столик и, потягивая из бутылки колу, стал рассматривать гостиничные окна. Четвертый этаж. Вот холл, он ярко освещен неоновыми лампами. Вот окно злосчастного четыреста пятнадцатого номера. Там все еще горит свет, мелькают милицейские фуражки, работа криминалистов продолжается. Значит, по этой стороне идут нечетные номера, а четные — с противоположной стороны фасада.
        Я встал, рассчитался с мангальщиком и пошел вдоль гостиницы, завернул за угол и вышел на волейбольную площадку. Я сел на скамейку под акацией и в ее тени стал невидимым. Вот тускло светится полоса лестничных пролетов. Четвертый этаж. Предположим, что первое справа окно — номер четыреста второй. Затем — четыреста четвертый… Я отыскал глазами четыреста двадцать второй. Окно плотно завешено шторами, но через них пробивается слабый свет, словно в номере включена настольная лампа. Балконная дверь приоткрыта.
        Может быть, я неправильно сосчитал окна, думал я, возвращаясь назад, а может, пока мы сидели в баре, номер заселили.
        Глава 8
        Я вошел в вестибюль. Милиционеры на входе равнодушно посмотрели на мою гостевую карточку. Подниматься в номер мне не хотелось, в голове металось столько различных мыслей, что просто необходимо было привести их в порядок, успокоиться и подумать о ближайшем будущем.
        Ничего более оригинального, чем спуститься в бар, я не смог придумать.
        Я взял стакан сока со льдом и сел в самом темном углу рядом с кучерявым очкариком, умудрившимся при таком тусклом свете читать «Нью-Йорк таймс» на английском.
        Может быть, бежать отсюда, пока в самом деле цел, подумал я. Ну а дальше что?  — спрашивал во мне другой человек, менее склонный к авантюрам… А дальше — в аэропорт. Допустим, начал иронизировать оппонент, а на какие шиши ты купишь себе билет до Москвы?.. Я машинально провел рукой по карману, будто хотел еще раз убедиться, что в нем едва ли наберется мелочи на такси до аэропорта. Даже если ты найдешь деньги на билет, продолжал реалист, неужели ты оставишь на произвол судьбы эту глупую девчонку, которая совершенно не осознает меру опасности? Она будет упорно искать пути к освобождению брата, и ей в конце концов отвинтят голову. Выражаясь ее же терминологией, верх возьмет более сильное и коварное правосудие.
        — А, черт!  — Я вслух выругался и отставил от себя стакан с соком. Очкарик приподнял глаза и взглянул на меня.
        Сколько их?  — думал я. Если тут, в Душанбе, нас пасет только картавый, то с ним еще можно потягаться. А если больше — трое, четверо? Все же у меня не выходит из головы этот странный адвокат, которому Валери звонила по гостиничному телефону. И ряд совпадений, связанных с проклятым четвертым этажом: якобы пустующий четыреста двадцать второй номер, в котором горит свет, убийство Алексеева, визитная карточка, которую я потерял и нашел там же, на четвертом этаже. Как она могла оказаться там?..
        Я, наверное, слишком глубоко ушел в свои рассуждения и, не замечая, говорил вслух. Очкарик снова перестал читать, с улыбкой глядя на меня.
        — Что-нибудь случилось?  — спросил он с сильным акцентом.
        Мне еще иностранцев только не хватало, подумал я и буркнул: «Случилось», что следовало понимать как «Отвали».
        — Я могу чем-нибудь помочь?  — продолжал влезать в душу кучерявый. Он опустил газету, и я увидел на его груди пластиковую карточку с маленьким голубым шаром.  — Мое имя Алекс Фербер, я представляю газету «Нью-Йорк таймс», работаю здесь с группой наблюдателей из ООН.
        Я кивнул ему, протянул руку и представился:
        — Кирилл Вацура. Крымский моряк. Здесь отдыхаю.
        — Крым? Я знаю Крым, я жил в гостинице «Ялта». Очень хорошо… Вы слышали про убийство офицера?  — спросил он, складывая газету.  — Я уже передал информацию, но здесь много неясностей. Военный комендант однозначно считает, что это дело рук исламистов. Оппозиция сейчас особенно нацелена против командования миротворческих сил. Но разве это похоже на террористический акт? Это же ошибка так думать. В номере полковника нашли бутылки, рюмки. Кто-то был у него, понимаете? Но об этом следствие почему-то не говорит.
        Что ты пристал ко мне, подумал я, ну сидел я у него, ну пили мы водку.
        — Сейчас в Таджикистане очень неспокойно. Поверьте мне, я работал в ЮАР, в Боснии. Это очень надолго.
        Хороший ты парень, тоже хочешь разобраться во всей этой мерзкой истории, думал я. Но вряд ли что-нибудь у тебя получится.
        — Хотите выпить?  — спросил Алекс.
        Я отрицательно покачал головой. Передо мной сидел потенциальный союзник. Меня подмывало рассказать ему все.
        — А что касается ситуации с Черноморским флотом, то я думаю…  — снова начал было Алекс, но я положил свою ладонь на его руку и, перебив его, негромко сказал:
        — Не надо о флоте. Я могу рассказать вам об убийстве полковника то, что еще никому не известно. Я случайно оказался свидетелем этого…
        Глаза Алекса загорелись профессиональным блеском, он даже привстал от неожиданности.
        — Вы?
        — Тихо!  — приказал я ему.  — Давайте лучше побеседуем в вестибюле.
        — Хорошо, хорошо, конечно!  — закивал Алекс.
        Мы друг за другом вышли из бара, я хотел было направиться в вестибюль, но Алекс молча взял меня под локоть, и мы свернули к лифту.
        — Лучше у меня,  — сказал он.
        Мы поднялись на восьмой этаж. Алекс открыл дверь, пропуская меня вперед.
        — Прошу,  — указал он на кресло.
        Я сел, мельком оглядев кровать, на которой лежали видеокамера, фотоаппараты, коробки, кассеты. Алекс поставил рядом со мной диктофон, но я знаком показал, что лучше обойтись без записи, и он послушно спрятал его в тумбочку.
        В течение получаса я рассказал ему обо всем, что случилось со мной в Крыму и здесь, правда, упустил некоторые детали, касающиеся моей роли в истории с похищением денег из казино. Алекс был потрясен, когда я рассказал ему про телефонный звонок и анонимное предупреждение.
        — Это мафия. Маковая соломка, пятьдесят тысяч долларов — это все мусор, поверьте мне. Все намного сложнее.  — Он на минуту задумался.  — Скажите, а сколько прошло времени между тем, как убили полковника и как зазвонил телефон?
        — Минуты две-три.
        — Значит, вам звонили из гостиницы.
        — Может быть, даже с того же четвертого этажа,  — добавил я.
        — С четыреста… как вы сказали?
        — Двадцать второго.
        — Из четыреста двадцать второго номера. Вы говорите, что видели там свет, а номер, как говорит дежурная, стоит пустой, да?
        — Да.
        — Знаете что, Кирэлл? У меня есть маленькая идея, но надо быть немножко храбрым, чтобы ее сделать.
        — Какая идея?
        — Вы — работаете вместе со мной, вы — представитель «Нью-Йорк таймс» в Таджикистане. Нам надо сейчас взять интервью.
        — У кого?
        — У тех, кто здесь живет.
        — Двенадцатый час ночи, Алекс!
        — Это еще очень рано, Кирэлл! Мы заглянем только в один номер.
        Он протянул мне видеокамеру, сам повесил себе на шею фотоаппарат, и мы вышли к лифту.
        — В твоем распоряжении десять минут. Это время я буду задавать вопросы.
        — А о чем будешь беседовать?
        Алекс махнул рукой:
        — Как зайдем в номер, я придумаю. Только ты будь осторожен, Кирэлл, это очень опасно.
        Мы вышли на пятом этаже. При нашем появлении дежурная подскочила, вежливо спросила о цели нашего прихода и сама проводила к пятьсот двадцать второму номеру.
        Нам повезло. В номере не спали, трое лиц «кавказской национальности», сидя вокруг столика, играли в карты. При нашем появлении они издали восторженный вой, смахнули карты со стола и на их место тут же водрузили бутылку и стаканы. Алекс представился и объяснил, что занимается проблемой карабахского кризиса. Услышав про Карабах, парни загалдели все сразу, перебивая друг друга и отчаянно размахивая руками. Я открыл настежь балконную дверь, вынес туда стул и принялся устанавливать на нем камеру, будто собирался оттуда снимать беседу.
        — Только не надо снимать!  — отрицательно покачал головой один из парней.
        — А вы садитесь так, чтобы камера не видела ваших лиц,  — подсказал Алекс, и парни согласились. Они сели спиной к балкону, а Алекс — перед ними, лицом ко мне.
        Алекс здорово закрутил парней. Они забыли и обо мне, и о бутылке, и о том, что уже за полночь. Что-то горячо говорили ему, объясняли, доказывали. Я взял себя в руки, подавил мелкую нервную дрожь в ногах и точно так же, как несколько часов назад в номере Алексеева, закинул ногу на балконные перила.
        Еще два-три раза спуститься мне с балкона на балкон — и я смогу работать на высоте не хуже монтажника-высотника. Я перебирал руками, опускаясь ниже и ниже, затем повис на последней перекладине, качнулся, пошел маятником вперед, и когда мои ноги оказались как раз над балконом, отпустил руки.
        С мягким приземлением, сказал я себе. Всю эту процедуру я проделал достаточно бесшумно. Не вставая с четверенек, я осторожно приподнял голову и заглянул в приоткрытую балконную дверь.
        Комната была пуста — в этом у меня не было никаких сомнений. На столике, поставленном между кроватями, тусклым светом горела настольная лампа. Кровати были прикрыты полиэтиленовой пленкой, засыпанной штукатуркой, на потолке в самом деле зияла оголившаяся раковина, из которой торчали провода.
        Я, не выпрямляясь, чтобы меня случайно не заметили с улицы, проник в комнату и осмотрелся. Рядом с лампой — телефон, полиэтилен в одном месте примят — похоже, что кто-то сидел на кровати и звонил. Я внимательно осмотрел пол, заглянул под кровати. Под столиком я нашел скомканный обрывок бумаги. Я развернул его. Там были написаны четыре цифры, и я узнал их сразу, потому что ожидал их увидеть — это был номер телефона Алексеева.
        Я обыскал шкаф и обе тумбочки, но ничего больше не нашел.
        Оставалась душевая. Я вошел в нее, не касаясь ручек, прикрыл за собой дверь, зажег свет. Он показался мне ослепительно ярким после мягкого сумрака комнаты, и не меньше минуты я ждал, пока глаза привыкнут к нему.
        Я склонился над раковиной. Она была влажной, на ее поверхности еще не высохли капли. Сантиметр за сантиметром я осматривал краны, ободок сливной воронки, полочки для мыла. Конечно, он постарался хорошенько смыть раковину, но, наверное, очень торопился и схалтурил. На покатом дне раковины я нашел несколько бледно-розовых капелек.
        — Это то, что требовалось доказать,  — вслух сказал я.
        В мусорной корзине валялся газетный ком. Преодолев брезгливость, я принялся его разворачивать. Когда пошли бурые пятна, просочившиеся через бумагу, я стал разворачивать комок над раковиной.
        В газету была завернута какая-то гадость, и я не сразу разглядел, что это была крысиная голова.
        Я взглянул на часы. Надо было закругляться. Еще раз подошел к телефону, поднял трубку, свинтил крышку микрофона, отлепил от магнита стальной кружок мембраны, сунул его себе в карман, а крышку поставил на место.
        Влезать наверх было намного труднее, чем спускаться. Мне пришлось карабкаться по горизонтальной перегородке, удерживаясь буквально на одних пальцах, прежде чем я сумел ухватиться за перекладину. Подтянулся, закинул ногу на перила.
        Беседа была в самом разгаре, сигаретный дым густым туманом выплывал из комнаты на балкон. Алекс увидел меня и, чтобы прервать словоохотливых парней, спросил:
        — Что-нибудь случилось?
        — Да, шеф,  — ответил я.  — Аккумулятор сел, надо подзарядиться.
        Алекс посмотрел на парней, виновато развел руками:
        — Если не возражаете, мы продолжим наш разговор завтра?
        Парни не возражали, но тотчас вспомнили о бутылке и, как мы с Алексом ни отнекивались, вынудили нас выпить по стакану какой-то кислятины. Они оставили нам свои грузино-армянские адреса, долго жали руки и клялись в вечной дружбе.
        Мы вернулись в номер к Алексу. Он выслушал меня, потом сказал:
        — Скорее всего официально будет сказано, что это политическое убийство. А что это на самом деле — мы с тобой знаем. Опасная игра, Кирэлл. Но, если мы найдем истину, я сделаю интересный фильм о русской мафии в ближнем зарубежье. Разумеется, пятьдесят процентов — твоя доля.
        — Как ты думаешь, дежурная по этажу, Мария Васильевна, может нам что-нибудь рассказать?
        — Думаю, что она, как вы говорите, наберет в рот воды. Хотя, ты прав, она знает кое-что.
        Он принялся было готовить кофе, как я внезапно почувствовал смутную тревогу на душе. Прошло уже почти полтора часа, как я оставил Валери одну. Предчувствиям я никогда не верил, но сейчас мне почему-то стало неприятно. Я пожал руку Алексу, пообещал прийти завтра утром и пулей вылетел в коридор. Не дожидаясь, пока придет лифт, я побежал по лестнице, прыгая, как горный козел. Дверь в номер была заперта — я сам запирал ее перед уходом. Мне казалось, что я ковыряюсь ключом в замке слишком долго, и в моем воображении уже стали появляться зловещие картины, о которых лучше не рассказывать.
        Наконец я распахнул дверь и ввалился в комнату, попутно зажигая свет. Валери неподвижно лежала на кровати, накрывшись одеялом с головой. Мне казалось, что если она спит, то ее сейчас разбудит бешеный стук моего сердца. Я схватил одеяло за край и рванул его на себя.
        — Валери!  — Я схватил ее за плечи.
        Она открыла глаза, ничего не соображая.
        — Что? Что ты?
        — Ты цела?
        — Цела… Фу, как ты меня напугал!
        — А ты меня. Лежишь, как покойница. Зачем с головой накрываешься? Холодно?
        — Привычка детства… Ты ненормальный. Который час?
        — Скоро два.
        Валери зевнула и снова пристроилась на подушке.
        — Выключи свет,  — попросила она.
        Глава 9
        Наверное, вчерашний день настолько измотал меня, что я проспал как убитый до десяти часов утра, что редко со мной бывает, так как я по натуре жаворонок, то есть люблю вставать рано.
        Я открыл глаза и увидел, что моя возлюбленная не спит, а, сидя в постели, читает криминальный роман. Она улыбнулась мне, сказала «Наконец-то» и юркнула ко мне под одеяло.
        Это было сказочное утро, похожее на сон, и мне не хотелось возвращаться в реальность, открывать глаза, вспоминать подробности вчерашнего вечера. Валери целовала мои щеки, покрытые жесткой щетиной, гладила прохладными ладонями плечи, грудь, и я едва не мурлыкал от удовольствия. Потом я перевернулся, сразу оказавшись над ней. Я не успел даже рассмотреть ее — Валери притянула меня к себе, крепко поцеловала и долго не оставляла в покое мои губы. Мы боролись, не выпуская друг друга из объятий, и кровать жалобно скрипела под нами. Через пару минут я подумал о том, что мы вполне способны продавить сетку и вместе с матрацем грохнуться на пол. К счастью, этого не произошло, и Амур, во власти которого мы находились, благополучно довел нас до душевой. Намыленная, скользкая, гибкая и изящная, как пантера, Валери демонстрировала чудеса из области современного эротизма, и мы провели бы в душевой еще несколько часов, если бы не чувство голода, которое, увы, любовью утолить не удалось.
        — Какие планы на сегодняшний день?  — спросила Валери, тщательно растирая тело полотенцем.
        — Я познакомился с одним американцем-журналистом. Можно позавтракать вместе с ним, заодно обговорить кое-какие дела.
        — И какие это дела?
        — Видишь ли, я рассказал ему о том, что невольно оказался свидетелем убийства Алексеева. Он заинтересовался этой историей и предложил свою помощь.
        — И чем он может помочь?
        По лицу Валери я понял, что она не одобряет моих откровений с посторонним человеком.
        — В нашей с тобой ситуации, дорогая, не стоит пренебрегать единомышленниками или просто доброжелателями. И не хмурься. Сидеть в этом номере и безучастно ждать, когда нас прихлопнут? В крайнем случае на Алекса можно положиться.
        — Я боюсь, что этот твой Алекс нашлепает в газетку материальчик, после чего нас уже точно всех хлопнут.
        — Не бойся. Хуже не будет,  — пообещал я ей.
        — И все-таки я хотела бы обойтись без знакомства с твоим журналистом,  — настаивала на своем Валери.
        Мне ничего не оставалось, как подчиниться капризу девушки, и я только собрался поразмышлять над тем, почему мужчины, существа более сильные и не менее умные, чем женщины, так часто в своей жизни уступают требованиям слабой половины, как внезапно раздался телефонный звонок. Я подскочил к аппарату, но Валери вдруг сделала круглые глаза и крикнула:
        — Не трогай!
        — Это может быть Алекс,  — ответил я, не прикоснувшись, однако, к трубке.
        — Нет, это Рамазанов. Он не станет говорить, если ты возьмешь трубку.
        — Хорошо,  — сказал я, поднял трубку и протянул ее Валери.
        — Алло!  — сказала она.  — Я слушаю вас.
        Я прижался щекой к ее щеке, чтобы услышать разговор.
        — Готовьтесь к завтрашней встрече,  — услышал я незнакомый голос.  — Для начала проведем допрос свидетеля.
        — Я поняла, Низами Султанович!
        Я вспомнил о мембране, вынул ее из кармана рубашки, повертел в руке и спрятал обратно. Значит, человек звонил не из четыреста двадцать второго номера. Я отчетливо слышал его голос.
        Подозрение, которое падало на этого загадочного адвоката, уходило, как вода сквозь песок.
        Валери опустила трубку, взглянула на меня:
        — Все слышал?
        — Все.
        — Вопросы есть?
        — Нет вопросов. Значит, завтра…
        — Он обещал перезвонить вечером и уточнить место и время встречи.
        Мы вышли из номера. Мимо нас по коридору прошли две женщины с хозяйственными сумками. Лица их были взволнованными. Одна из них говорила другой:
        — …Такого еще никогда не было. Чтобы каждый божий день по одному трупу! Надо поскорее уезжать из этой проклятой гостиницы…
        Мы с Валери молча переглянулись. В лифте к нам подсели двое мужчин.
        — Слышал новость?
        — Слышал… Дожили!  — перекинулись они фразами.
        Ноги словно сами собой вынесли нас в фойе. Как и вчера вечером, здесь снова толпился народ, милиция, мелькали люди в белых халатах. Мы вышли на улицу. Завыла сирена, и машина «Скорой помощи» в сопровождении желтого милицейского «уазика» отъехала от главного входа. Народ толпился чуть в стороне от входа. Милиционер что-то рассказывал людям, показывал рукой на балконы гостиницы и себе под ноги. Мы протиснулись ближе к нему, и я увидел, что люди обступили меловой рисунок на бетонных плитах, изображающий контуры лежащего человека.
        — Что случилось?  — спросил я у мужчины, который находился ближе всего ко мне.
        — Человек с балкона свалился. Разбился вдребезги.
        — Что за человек?
        Мужчина пожал плечами.
        — Говорят, какой-то иностранец.
        — Корреспондент «Нью-Йорк таймс»,  — подсказала женщина, стоящая за моей спиной.  — С восьмого этажа упал. Говорят, выпивший был сильно.
        Только сейчас мне стало по-настоящему страшно.
        Глава 10
        Я схватил Валери под руку и потащил ее в гостиницу.
        — Это… он?  — спросила она меня едва слышно.
        Я кивнул. Мы зашли в холл. Я усадил ее в свободное кресло под пальмой в деревянной кадке.
        — Сиди здесь,  — сказал я,  — и ничего не бойся. Тут много людей, никто тебя не тронет.
        — А ты?
        — А я хочу навестить одну милую даму. Мария Васильевна ее зовут.
        — Дежурную по четвертому этажу?  — вспомнила Валери.  — Ты знаешь, где она живет?
        — Узнаю у администратора… Не скучай, я постараюсь быстро.
        Выяснить домашний адрес Марии Васильевны, прикинувшись родственником, не составило большого труда. Я бегом миновал парк, проехал одну остановку на троллейбусе, отыскал дом, в котором жила дежурная, и поднялся на третий этаж.
        Я был настроен очень решительно, мой вид мог бы испугать тетю Машу раньше времени, и она просто-напросто не впустила бы меня в квартиру. Я сделал несколько глубоких вздохов, успокаивая дыхание, причесал взлохмаченные волосы и позвонил.
        Она открыла дверь, сразу же нахмурилась и на всякий случай сделала щель поуже.
        — Вам что надо?
        — Я по срочному делу, Мария Васильевна!
        — Я вас не знаю!
        Опасаясь, как бы женщина не захлопнула дверь перед моим носом, я просунул ногу в щель и изо всех сил навалился на дверь. Тетя Маша коротко вскрикнула, но я был уже в квартире и бесшумно прикрыл за собой дверь.
        — Вот теперь поговорим,  — сказал я таким голосом, от которого Мария Васильевна, как мне казалось, должна была сразу понять, что ее ожидают огромные неприятности.
        — Вы, кажется, из гостиницы?  — Она начала меня вспоминать.  — Что вы собираетесь делать? Я сейчас вызову милицию!
        — Вызывайте! Мне именно это и надо! Расскажете, как помогали седоватому мужчине с усиками, который слегка картавил, убивать Алексеева.
        — Я?! Вы что говорите?! Кому я помогала убивать?!  — Женщина едва не задыхалась от приступа гнева.
        — Не надо делать круглых глаз, гражданочка. Я старший оперуполномоченный из частного сыскного агентства «Арго», работаю в высшей степени профессионально, не было еще ни одного дела, которого не сумел бы раскрыть. Всего один-два дня, предупреждаю вас,  — я помахал перед ее лицом пальцем,  — и восторжествует истина!
        — Какая истина, что вы такое говорите! Вы все лжете, я никого не убивала, мерзкий вы человек! Убирайтесь вон из квартиры!
        — У меня собраны все улики против вас,  — усмехнувшись, сказал я и сложил на груди руки.  — Напрасно вы пытаетесь отвертеться, это не удавалось еще ни одному преступнику… Итак, под видом того, что приготовили чай, вы входите в номер Алексеева и наносите ему удар по голове арматурным прутом, который заранее приготовили для этой цели. Затем вместе с картавым вы оттаскиваете труп в душевую…
        — Нет, нет, я клянусь вам, этого не было!  — Мария Васильевна была уже не на шутку перепугана, что и требовалось в данной ситуации. Она вспотела, капельки выступили на ее лбу, зрачки расширились. Женщина часто дышала, и я стал опасаться, как бы она не грохнулась в обморок.  — Я даже не входила в его номер. Он не открывал…
        — Статья тридцать шестая, пункт третий прим,  — сказал я первое, что взбрело мне в голову.  — Убийство с отягчающими обстоятельствами. Пятнадцать лет, но вероятнее всего — вышка. Так-то, уважаемая Мария Васильевна, готовьтесь к расстрелу, бельишко свеженькое приготовьте, завещание напишите…
        Ее глаза наполнились слезами, она прижала ладони к лицу, глядя на меня сквозь пальцы.
        — Вы что, вы что?.. Он, может быть, и убивал, а я даже не входила в номер, мне даже дверь никто не открыл, поверьте, это правда! Ну разве я могла бы, что вы такое говорите! Умоляю вас, разберитесь в этой ужасной истории…
        — Что он делал в четыреста двадцать втором номере?
        — Номер давно на ремонте, никто им не пользуется, и я впустила его…
        — Сколько он вам заплатил?
        — Десять долларов…
        — Вы говорите неправду.
        — Пятьдесят! Клянусь, пятьдесят долларов. Одной бумажкой… Он сказал, что любовницу хочет привести, а оформлять номер у администратора боится, чтобы свою фамилию не записывать; жена, говорит, ревнивая, проверить может…
        — Раньше он к вам приходил?
        — Нет, вот только вчера, под вечер.
        — Ложь!  — крикнул я и ударил кулаком по двери.  — Вранье! Я упрячу вас за решетку, если вы будете лгать!
        — Господи!  — завыла Мария Васильевна.  — Господи, прости меня! Утром я его поселила, он весь день сидел в номере, ни разу не выходил.
        — И вечером не выходил?
        — Нет, один раз, кажется, вышел.
        — В котором часу?
        — Не помню! Честно, не помню, хоть убейте! Темнеть начало.
        — Что он делал?
        — Попросил, чтобы я заварила чай и принесла его в четыреста пятнадцатый, там, дескать, приятель живет, и мы хотим чайку попить.
        — Что у него было в руках?
        — Не знаю… Не помню.
        — Опять врете! Я вас точно сейчас засажу!
        — Палка у него была. Ну, железная, как толстый прут. Он опирался на нее, будто у него болела нога.
        — Значит, с этим железным прутом он и зашел в номер к Алексееву?
        — Да… То есть, я думаю, что да.
        — И где вы заваривали чай?
        — У нас подсобочка с плиткой есть.
        — Долго вы там были?
        — Минут пятнадцать.
        — И не видели, как картавый зашел в четыреста пятнадцатый? Не верю!
        — Не видела. Богом клянусь, не видела. Заметила только, как вышел.
        — Ну вот,  — сказал я тише.  — Вот только сейчас вы начинаете говорить правду. И как он вышел?
        — Выбежал. Уже без палочки. И не хромал… Я за ним из-за шторки следила. Потом быстро-быстро пошел по коридору к себе, в двадцать второй.
        — Больше вы ничего не заметили?
        Мария Васильевна смотрела на меня с ужасом. Она приоткрыла рот и едва слышно ответила:
        — У него рука была в крови… Он оттирал ее на ходу платком.
        — И вы даже не попытались вызвать милицию? Вам было наплевать на то, что он сделал в номере Алексеева? Невероятно!
        — Я боялась. Он бы убил меня… Простите, ради бога! Меня будут судить за это?
        — Когда картавый освободил четыреста двадцать второй?
        — Не заметила. Может быть, как-то незаметно проскочил, когда я стучалась к Алексееву?
        Я покачал головой и сказал укоряющим тоном:
        — Вот видите, Мария Васильевна, к чему приводит жадность? Погнались за долларами и чуть было не угодили под смертный приговор.
        — Господи, старая дура! Если бы я знала, чем дело кончится.
        — Мы все мудры задним умом… Ладно,  — я повернулся к двери.  — Надеюсь, суд учтет ваше искреннее раскаяние.
        — И что же теперь делать?
        — Если не ошибаюсь, в четыре часа вы должны прийти на дежурство?
        — Да.
        — Вот как придете, так все, что вы мне сейчас рассказали, повторите при свидетелях и под протокол.
        — Хорошо,  — она судорожно сглотнула.  — Я повторю.
        Глава 11
        Я вернулся в гостиницу и, увидев мою девушку под пальмой живой и невредимой, вздохнул с облегчением.
        — Все в порядке?  — спросила Валери.  — Я уже начала волноваться.
        — Не то слово. Выражаясь твоей терминологией, я вовсю насаждаю свое правосудие.
        — Что тебе рассказала тетка?
        — Она призналась, что дала ключи от четыреста двадцать второго номера седоватому человеку, который плохо проговаривал букву «р». Он же просил ее заварить чай для Алексеева… О чем тут народ говорит?
        — Все обсуждают полет американца.
        — Я не могу поверить, что это несчастный случай. Слишком невероятное совпадение. Ему наверняка помогли выпасть с балкона.
        — Ты думаешь, кто-нибудь в это поверит?
        — Когда у нас будут доказательства — поверят… До четырех часов мы свободны. Надо заняться добыванием еды.
        — Какая проза! Я думала, что ты предложишь мне заняться любовью.
        Нельзя сказать, чтобы я воспринял слова Валери с неописуемым восторгом. В желудке у меня было пусто, а со стороны парка тянуло такими головокружительными запахами шашлыков и плова, что я изошел слюной.
        — Может быть, мы быстренько перекусим, а потом вернемся домой и свершим все задуманное?
        Валери стала кукситься, как маленькая девочка. Она надула губки, нахмурилась и сказала:
        — Ты противный обжора. И не подходи ко мне больше!
        После таких слов я, разумеется, в одночасье забыл про еду, обнял свое сокровище за плечики, и мы пошли к лифту.
        — Я проверяла твою реакцию,  — сказала Валери, когда мы поднимались в кабине лифта.  — И еще раз убедилась, что любовь мужчины напрямую связана с насыщением его утробы. А я-то мечтала о возвышенной и бескорыстной любви… На, жуй!
        С этими словами она извлекла из сумочки два огромных гамбургера и, словно кляп, затолкала один из них мне в рот. Я пытался произнести слова глубочайшей признательности, но получилось нечленораздельное мычание, и, махнув рукой, я с огромным удовольствием принялся насыщать свою утробу, разжигая тем самым свою любовную страсть. Когда двери лифта разъехались в стороны, один гамбургер был уже уничтожен, а моя рубашка не без стараний Валери расстегнута наполовину.
        Не отрываясь друг от друга, мы шумно зашли в наш номер, где по-прежнему царил хаос, с которым мы даже не пытались бороться, и рухнули на скомканную постель. Валери стаскивала с меня рубаху, в то время как я давился вторым гамбургером. Со стороны мы выглядели, наверное, очень сексуально. Но едва Валери взялась за мой брючной ремень, как задребезжал телефон.
        Валери чертыхнулась и сказала:
        — Вот так всегда! Что там еще хотят нам сообщить?
        Не вставая с постели, она протянула руку к трубке, прижала ее к щеке и протяжно сказала:
        — Аллеу!  — И после паузы: — Алло, вас не слышно! Говорите же!
        Мне показалось, что я подлетел до самого потолка.
        — Не слышно?!  — Я вырвал у нее трубку.  — Говорите!
        Сомнений никаких не было. Мы не слышали абонента. Надевая рубашку и туфли на ходу, я выскочил в коридор. Валери что-то кричала мне вдогон, но я не обращал на ее слова никакого внимания. Главное было — успеть.
        У лифта я едва не сбил с ног какую-то женщину, и теперь, вдобавок ко всему, мне в спину неслись проклятия и ругательства. На лестнице я, как школьник, перепрыгивал через перила, сокращая свой путь, ступени неслись мне под ноги со страшной скоростью, перед глазами кружились пролеты и окна. Я бежал очень быстро, насколько это вообще было возможно, и все же мне показалось, что прошло очень много времени.
        — Ну вот, конечно!  — пробормотал я, вбегая на четвертый этаж и видя пустующий стол дежурной.
        Коридор был перед моими глазами, и я перешел на шаг. Чем ближе я подходил к четыреста двадцать второму номеру, тем тише я старался идти. Перед самой дверью я остановился и приготовился бить в челюсть первого, кого здесь увижу. Главное — ввязаться в драку, мысленно повторил я слова великого полководца, а там посмотрим!
        Я стукнул кулаком по двери. Неожиданно она распахнулась. Я вошел.
        Комната была пуста. Я заглянул в душевую, на балкон, затем встал у телефона и прикоснулся к трубке. Она еще хранила тепло человека, который только что звонил нам. Кто это был? Картавый? Или странный и неуловимый адвокат Рамазанов?
        Я вложил на место микрофонную мембрану и закрутил крышку. Фокус не удался, подумал я. Незнакомец наверняка догадался, что он просчитан, и звонить с этого аппарата больше не будет. Вероятнее всего, он не вернется больше в этот номер.
        Рыбка уплыла. Я не мог простить себе этого, хотя и не понимал, что можно было придумать еще. Я поднимался наверх, как приговоренный идет на плаху. По моей физиономии Валери поняла все.
        — Ты думаешь, что звонили оттуда, снизу?
        — Я уверен в этом.
        — Боже, что с твоим локтем?
        — Наверное, шлифовал стену. Оставь, это не самое страшное в моей жизни.
        Она, сев на кровать, подула на мой локоть, потом осторожно прикоснулась к царапине кусочком ваты и вдруг — лизнула ссадину, как собака зализывает свои раны.
        — Бедненький… Потерпи немного.
        — Мне не больно, Валери,  — удивился я ее природному способу лечения.
        Ее волосы, спиральными стружками падающие вниз, щекотали мне руку. Я прикоснулся к ее щеке, стружка заскользила между моих пальцев. Она подняла голову и взглянула на меня. Это был взгляд любящей женщины, и я не мог ошибиться, хотя так меня еще не любили никогда в жизни. Валери оставалась для меня загадкой, и что таилось в ее очаровательных темных глазах, я не знал, а подчас даже и не пытался предположить, как и не пытался прогнозировать будущее, наше с ней будущее.
        Что ждет нас впереди? Мы станем друзьями, единомышленниками или вечными противниками, каковыми были изначально, еще до встречи? Я не знал, хотя интуиция подсказывала мне, что жизнь с Валери станет для меня непроходящей болью; сколько бы ни прошло лет, она останется для меня непокоренной вершиной, а я навсегда застряну на ее склонах, рискуя в любую минуту, сделав всего один неверный шаг, сорваться в бездну.
        Любовь не всегда приносит счастье человеку, но всегда приводит его в группу риска, где каждый поступок, каждое решение, всякое слово, сказанное любимой, приобретает особый смысл и значимость, и отыскать верный путь, не ошибиться, не сделать рокового шага могут только те, кто каждое мгновение жизни сверяет по чувствам. Это единственный лоцман, способный безошибочно провести нас по океану любви.
        Мы молчали. Мы могли бы рассказать друг другу очень многое, и не уверен, что не ужаснулись бы, узнав всю правду. И молчание оставалось тем чистым и тихим берегом, на котором мы пока могли встречаться и оставаться там наедине со своими чувствами.
        Время тянулось медленно, и чем меньше оставалось до четырех часов, тем тревожнее было у меня на душе. Я становился мнительным человеком, чего раньше никогда не замечал за собой. Но никогда раньше, если не принимать во внимание годы войны, моя жизнь не была так наполнена драматизмом. Всего несколько месяцев назад мне казалось, что я, миновав опасные рифы, штормы и муссонные ливни, вошел в тихую гавань и моя жизнь отныне будет проходить на чистом и штилевом море. Летом я зарабатывал на отдыхающих, а зимой занимался строительными работами. На жизнь хватало, хотя порой мне становилось так тоскливо, что я начинал завидовать потерявшим рассудок алкашам. О войне я вспоминал как о лучших годах своей жизни. Там мы ходили по острию бритвы, и жизнь оттого казалась яркой, насыщенной, как деликатесное блюдо, преподнесенное взамен пресной, на водичке, кашке. Мы уважали себя, потому что ощущали свою силу и причастность к истории ежеминутно. Это был наркотик, и многие из нас привыкли к нему настолько, что так и не сумели отказаться от вечной жажды риска. Движение — все, конечная цель — ничто, безумству храбрых
поем мы славу… Сколько придумано оправданий! И теперь многие из моих сослуживцев сидят в тюрьмах, кто-то, выйдя из Афгана без единой царапины, погиб на разборках, в драках, кто-то утоляет ностальгию по боевым подвигам в Боснии, Абхазии… Я не разделил их участи только усилием воли, но неудовлетворенность до сих пор сидит где-то под сердцем, дрожит в мышцах, неудержимо тянет туда, где опасно, где раздаются выстрелы, где льется кровь, где есть противник — достаточно сильный, чтобы его уважать…
        Промурлыкали мои электронные часы — я нарочно поставил их на шестнадцать ноль-ноль на тот случай, если мы вдруг крепко уснем. Валери что-то пробормотала, не открывая глаз, и перевернулась на другой бок. Я выскользнул из-под одеяла, быстро оделся и вышел из номера, закрыв дверь на ключ.
        Главное, думал я, чтобы тетя Маша не поостыла и не передумала давать показания милиции. Второго такого кавалерийского наскока может и не получиться; человек всегда сначала пугается излишне сильно, а потом, поразмыслив и успокоившись, видит ситуацию в ином свете, готовится к обороне и держит ее иногда весьма неплохо.
        К моему удивлению, за столиком дежурной в холле четвертого этажа я увидел все ту же разговорчивую даму, которая вчера вечером подменила Марию Васильевну.
        — Здравствуйте,  — сказал я, подходя к ней.  — Что же это вас до сих пор не сменили?
        Дама махнула рукой и покачала головой.
        — Беда мне с этой Марией Васильевной!
        — Что еще стряслось?
        — Кто-то у нее там заболел, и она срочно взяла отпуск по семейным. Теперь придется вторые сутки за нее дежурить… Обещали найти замену, но, как видите, пока сижу.
        — Это она сама вам сказала, что кто-то заболел?
        — Ничего она мне не сказала! Даже не позвонила. А ведь могла бы и предупредить.
        — А кто ж вам сказал?
        — Администратор. Извинилась, конечно. Говорит, что для нас это тоже неожиданность. Но что самое интересное — мне ведь никто сверхурочные не оплатит.
        — А откуда администратор узнала?
        — По-моему, ей кто-то подвез заявление Марии Васильевны. Видите, как у нас все просто: хочу — в отпуск поеду, хочу — на работу не приду. А люди пусть отдуваются как могут.
        Идиот, думал я про себя, спускаясь по лестнице вниз, этого следовало ожидать. Дегенерат, недоумок! Мария Васильевна была в моих руках, надо было всего лишь привести ее в гостиницу немедленно, а еще лучше — от нее же вызвать милицию…
        Еще на что-то надеясь, я рванул через парк бегом. Кажется, скоро я разучусь ходить нормально, буду носиться, как ездовой пес. На троллейбусной остановке в глазах рябило от количества желающих воспользоваться городским транспортом, и мне пришлось продлить беговую дистанцию.
        Все это уже бесполезно, думал я, вбегая в прохладный подъезд. Господи, помоги!  — сотворил я в уме молитву и позвонил в дверь. Потом постучал кулаком и позвонил еще раз.
        Надежда, хоть и последней, но умерла. Дверь никто не открыл. Тогда я стал звонить соседям. Мне открыла круглая, как тыква, таджичка, в широченном халате, из-за нее сразу высунулись любопытные смуглые рожицы.
        — Простите, мне срочно нужна Мария Васильевна!
        Соседка, откусывая от лепешки, закивала головой:
        — Ушла на работу! В четыре часа у нее дежурство в гостинице «Таджикистан». Знаете, где это?
        — Знаю. Но вы сами видели, что она пошла на работу?
        — Видела! Без пятнадцати четыре вышла.
        — А откуда вы знаете, что она пошла на работу?
        — Как откуда?  — Женщина удивленно развела руками и перестала жевать.  — Она сама сказала.
        Я спустился вниз, постоял на выходе из подъезда, сплюнул в сердцах и ударил ногой по ржавому цилиндрику, стоявшему на земле. Цилиндрик оказался концом трубы, глубоко врытой в землю, и я, взвыв от боли и матерясь, запрыгал на одной ноге. Если во всей этой истории и есть что-либо загадочное и необъяснимое, подумал я, так это то, что я до сих пор жив. Но что вообще вопиюще — это полное затишье в отношении моей персоны. Меня начинало раздражать, что до сих пор ничто не угрожало моей жизни, ни один злодей не пытался хотя бы двинуть меня в челюсть. Вокруг меня погибают и исчезают люди, как при массированном снайперском обстреле, а я будто в святом круге нахожусь.
        Я неторопливо шел по пыльной и шумной улице, залитой солнцем, и не по-осеннему яркое солнце, отраженное от зеркальных склонов заснеженных гор, слепило и утомляло меня. Казалось, что автоматную очередь в спину я сейчас воспринял бы с облегчением.
        Глава 12
        Был шестой час вечера. Я сидел перед входом в гостиницу под пестрым зонтиком и пытался допить бутылку колы. Подходил к концу рабочий день, подъезжали военные машины с голубой символикой миротворческих сил, белоснежные иномарки с красными крестами на бортах и крышах, сновали туда-сюда люди различных национальностей и вероисповеданий, но все занятые творением мира в стране. А рядом со мной, едва ли не касаясь своим черным крылом, парила смерть, и у нее были свои слуги, и они торжествовали. Я, как в плохих детективных фильмах, уже полчаса читал один и тот же столбик в газете, развернутой мною так, чтобы половина лица была прикрыта, но при этом я мог видеть все, что происходило перед центральным входом в гостиницу. И эти полчаса не заметил ничего интересного.
        Мне просто необходимо было найти какую-нибудь зацепку, за что-нибудь ухватиться. Я чувствовал себя так, словно мощное течение несет меня в заводь, где неминуемо произойдет нечто страшное, и я сопротивляюсь силе воды, но те хрупкие опоры, за которые я хватался, выскальзывали из моих рук, и скорость все нарастает, все меньше и меньше шансов выбраться на берег, и я из последних сил пытаюсь нащупать опору.
        От грустных мыслей меня отвлекли парни-кавказцы, те самые, у которых Алекс брал последнее в своей жизни интервью. Они, кажется, искренне переживали, вразнобой задавали вопросы и хотели знать, почему все так плохо получилось. Я отрицательно качал головой и молчал. Мне нечего было сказать ребятам, у них и без меня хватало проблем. Один из них, кажется его звали Ризо, сказал мне напоследок:
        — Мамой клянусь, это сделали они, мои враги. Они узнали, что мы говорили о Карабахе, и убили его. Не мог он сам упасть. Сколько мы там выпили, по глотку, да?
        Он был ближе всех к истине, и я спросил его:
        — Вы еще долго здесь будете, Ризо?
        — Дней десять, как закончим торговать.
        — Если мне понадобится ваша помощь…
        — Какой разговор, брат?  — прервал он меня.  — Приходи в любое время дня и ночи… Ну а сам не слишком гуляй один.
        Напоследок он обнял меня. Это выглядело немного наигранно, но все-таки мне было приятно даже поддельное внимание чужого человека, и я почувствовал себя спокойнее.
        Так просидел я в своей засаде до тех пор, пока не стало смеркаться. Как и следовало ожидать, ничего не высидел, и никакая спасительная идея не взбрела в мою голову. Оставалось одно — соблюдая максимум осторожности, дождаться встречи с адвокатом, рассказать ему обо всем и сообща выработать план действий. Лично мне ситуация виделась в довольно мрачном свете. Пока что противник намного сильнее и хитрее нас, и если оружие против него не будет найдено, то моей милой девушке придется вернуть деньги. Или же, как нехорошо шутят на этот счет, сушить сухари и долго-долго ждать братишку на свободе.
        Войдя в фойе, я подумал и о своей судьбе, причем серьезно, потому что повод для этого был достаточно веский. На входе меня вдруг окликнул милиционер, попросил предъявить документы и гостевую карту. Пока я доставал все это из кармана курточки, незаметно переложив в другое место кредитную карточку Валери, он пронизывал меня отнюдь не любезным взглядом. Когда он спросил о цели приезда в Душанбе, я сказал правду и ненароком подумал, что говорить правду — огромное удовольствие. Милиционера, должно быть, удивила неординарность моего ответа, он спросил, есть ли у меня повестка в суд, на что я ответил, что еще даже не встречался с адвокатом.
        Сержант вернул мне документы и козырнул, но в моей душе поселилась тревога. Все же в гостинице произошло два убийства. Пусть даже гибель Алекса официально признана несчастным случаем, но в истории с полковником мне вполне могут подставить роль подозреваемого номер один. И, если это произойдет, я понятия не имею, как буду доказывать следствию, что не верблюд.
        Я поднимался наверх, по пути вытаскивая из кармана ключи от номера. Остановился перед дверью, ткнул ключом в замочную скважину, но дверь неожиданно распахнулась сама. Кажется, я запирал ее, когда уходил.
        Я быстро зашел в комнату, и сердце мое сжалось от ужаса.
        — Валери!  — крикнул я.
        Комната была пуста. От обеих кроватей остались одни скелеты, а все постельное белье вместе с подушками и матрацами валялось на полу. Тумбочки были опрокинуты, хотя если в них производился обыск, то достаточно было открыть дверцы и заглянуть вовнутрь. Одежда Валери лежала на спинках стульев, вечернее платье я снял с телевизора. От нашей спортивной сумки остались одни клочья, словно ее драли на части бешеные псы. Под ногой у меня хрустнули осколки разбитого стакана.
        Я кинулся в душевую. Здесь перевернули вверх дном и сбросили на пол все, что было можно. Я поднял полотенца. Одно из них еще хранило запах духов Валери.
        Я бормотал какие-то проклятия, угрозы неизвестно в чей адрес и все еще не мог ясно осознать, что здесь случилось. Где Валери? Жива ли? Вызывать ли милицию?
        Невидимые враги обнаглели вконец. Они наверняка следили за мной, выжидая, когда я уйду из гостиницы, а затем ворвались в номер, где спала Валери.
        Я, стараясь убрать с лица следы волнения, вышел из номера и направился к дежурной. Женщина просияла улыбкой, а я мысленно назвал ее тем словом, которое она, по моему мнению, заслуживала. Что одна, что другая. Сидят, стулья протирают, а на их этажах черт-те что происходит. Среди бела дня спящих людей из постели вытаскивают и номер переворачивают вверх дном.
        — К нам никто не приходил?  — спросил я ее.
        — Нет, не заметила.
        — Должно быть, вы отлучались?
        — Может быть, может быть… Что-нибудь случилось?
        — Нет, ничего особенного. Жена куда-то ушла, найти не могу.
        — Жена вернется!  — успокоила меня дежурная.  — Жена — она как кошка. Погуляет, погуляет и назад, к хозяину ластится.
        Представляю, как бы вытянулась ее физиономия, покажи я ей наш номер, где нам с Валери уже вряд ли предстоит ласкать друг друга.
        В моей жизни бывали моменты, когда я абсолютно не знал, что делать. Ситуации, которые позже казались мне элементарными, на первых порах представлялись безвыходными. Потом верное решение приходило как бы само собой. Я решил не терзать голову бредовыми мыслями, вернулся в номер, заправил кровати, разложил на полке шкафа одежду и прилег, предоставив возможность моему инстинкту самосохранения потрудиться во благо моей шкуры. Очень скоро что-то должно произойти. Могучее течение, с которым я безуспешно боролся последние три дня, кинуло меня на отмель, где мне, по всей видимости, суждено выслушать приговор.
        Уверен, что, если бы я решил немедленно сбежать из гостиницы и, нахлебавшись приключений, свалить в родные края, никто не стал бы препятствовать этому. Но я не собирался этого делать. Вроде бы свободный человек, не связанный ничем, никакими обязательствами с Валери и темным шлейфом, тянущимся за ней, я все же не мог выйти из этой игры, в которой погряз уже по уши. Наступил тот момент, когда каждый влюбленный должен доказать силу своих чувств.
        Прозвенел телефонный звонок. Я даже не вздрогнул, потому что ждал его. Не вставая, протянул руку за трубкой.
        — Алло, слушаю вас.
        Пауза. Затем кто-то негромко кашлянул и спросил:
        — Простите, я хотел бы переговорить с Валери Августовной.
        А, загадочный адвокат Рамазанов! Он обещал позвонить вечером. Кстати, очень кстати!
        — Низами Султанович! Валери, к сожалению, в номере нет. С вами говорит Кирилл…
        — Я понял,  — перебил адвокат.  — У вас все нормально?
        — Не совсем. Я вернулся полчаса назад. В номере кто-то произвел обыск, все перевернуто вверх дном. Валери исчезла.
        — У вас в номере зажжен свет?
        — Конечно.
        — Никто больше не звонил? Условий не ставили?
        — Нет, кроме вас, никто.
        — Выслушайте меня не перебивая. Закройтесь в номере и ждите звонка. Они наверняка позвонят, и вот о чем я хочу вас предупредить. Не знаю, какие у вас отношения с Валери Августовной, но, насколько я понимаю, вы в этой истории человек посторонний и судьба Глеба вас не сильно беспокоит. Вы, конечно, имеете полное право не подвергать свою жизнь излишней опасности и вернуться домой. По-видимому, преступники приняли вас за мужа Валери и уверены, что вы безоговорочно примете все их условия. В этом отношении они, конечно, здорово промахнулись. Но теперь возникает другая проблема: если вы уедете, оборвется единственная нить, которая сейчас связывает нас с ними, и мы утратим шанс выиграть дело. Милиция будет долго и безрезультатно разыскивать Валери Августовну, это может продолжаться полгода, год, а тем временем следствие по делу Глеба закончится, и он получит срок.
        — Я понял вас, Низами Султанович!  — все же перебил я адвоката, который был не к месту красноречив.  — Никуда я не уеду. Валери очень дорога мне…
        — Я понял. Теперь давайте вместе подумаем, что они могут потребовать от вас?
        — Думаю, что ничего нового. Денег, много денег.
        — Это должно быть логически обосновано. Простите за нескромный вопрос: вы богаты? Кем вы работаете?
        — Богата скорее была Валери.
        — Деньги оставались при ней?
        — Там вряд ли была большая сумма.
        — А вы имеете доступ к ее основным деньгам?
        — Нет.
        — Это хуже,  — ответил Рамазанов.  — Но при разговоре с преступниками не пытайтесь убедить их в том, что не знаете, где деньги. Сразу принимайте все их условия. Обещайте любую сумму. Помните, что, как только вы станете упираться, над жизнью Валери сразу нависнет опасность… Еще вопрос: как вы думаете, откуда преступному миру могло стать известно о финансах Валери Августовны?
        Я переложил трубку на другое ухо. Дьявол! Этого вопроса я не желал более всего.
        — Я не могу вам ответить.
        — Хорошо. И последнее, Кирилл: тяните время. Затягивайте с ними переговоры, насколько это будет возможно. Я позвоню вам рано утром… Не переживайте сильно. До свидания.
        Не уверен, что когда-нибудь у нас состоится свидание, но слова Рамазанова меня немного успокоили, и я даже задремал, прикрыв глаза книжкой, которую читала Валери.
        Телефон зазвонил снова, пронзительными частыми звонками. Мне показалось, что прошло всего несколько минут, но за окнами уже стояла глубокая ночь. Я сел, взял трубку.
        — Слушаю!
        — Не разбудил?  — раздался картавый голос.  — Или ты не спишь?.. Значит, слушай меня внимательно. Твоя девчонка у нас, и пока мы ее сильно не обижаем. Но вот она совсем неласкова с нами, не хочет признаться, куда спрятала одну такую маленькую пластиковую карточку. Может быть, ты знаешь?
        — Я не понимаю, о чем вы? Кто вы?
        — Не понимаешь? Жаль. Со стороны ты выглядел более догадливым. Тогда послушай прямой эфир. Можешь задавать вопросы…
        В трубке раздались шумы, затем приглушенные голоса, кто-то грубо сказал: «Ну, вякни что-нибудь, покажи, как тебе больно»,  — снова возня, и я услышал невнятный голос Валери, будто ей зажимали ладонью рот:
        — Кирилл! Прости, что так получилось…
        — Свидание окончено!  — врезался картавый голос.  — Твоя красотка пока еще терпит боль, но это ненадолго.
        — Валери!  — крикнул я, надеясь, что еще услышу ее голос и она успеет сказать мне что-то важное.
        — Я сказал, что свидание окончено!  — рявкнул картавый.  — Теперь говорить буду я. Запоминай и наматывай на ус, пока мы его тебе не выщипали. Ты должен найти и принести нам карточку. А мы тебе за это вернем твою бабенку. Не уверен, конечно, что столь же целомудренную,  — картавый заржал,  — но зато живую, с ручками-ножками и головушкой. А не принесешь — вернем только головушку. Врубился, ветеринар Куликовской битвы, а?
        — Врубился,  — ответил я.  — Я очень хорошо во все врубился. И очень хорошо запомнил тебя. Мы теперь ближе родственников. Клянусь, до конца своей жизни я буду тебя помнить.
        — Ну вот и ладушки. Теперь о деле. Завтра в девять утра ты должен, как солдат на посту, стоять у входа в сувенирный магазин. Это недалеко от рынка, найдешь. Только не в Душанбе, а в Кулябе — есть такой очень милый городок на юге страны. Врубился? Куляб, сувенирный, ровно в девять… Чао, бамбино!
        На другом конце провода положили трубку. Я посмотрел на часы: второй час ночи. Я схватился за голову. Проклятие! Они дали мне слишком мало времени. Даже если я отправлюсь в этот чертов Куляб первым автобусом — где гарантия, что я успею к назначенному времени?
        А Рамазанов? Он будет звонить сюда утром, когда меня наверняка здесь уже не будет. Откуда он узнает, где я, что со мной?
        Я полез в карманы, вытащил расческу, несколько мелких смятых купюр, записную книжку и злосчастную карточку. Вот все мое богатство. Третья проблема хоть и очень приземленная, но тем не менее ее как-то надо решать — нет денег на дорогу.
        Я метался по комнате, пытаясь собраться с мыслями. Утратил, утратил я былую сноровку, с сожалением думал я. Тогда, на войне, хоть ночью, хоть днем подними по тревоге — голова ясная, мысли стройные, как войска на параде, автомат — в одну руку, подсумок — в другую, и сразу в бой.
        Мне бы сейчас автомат, мимоходом подумал я, вылетая из номера. Это просыпались боевые инстинкты.
        Я долго колотил в дверь, пока наконец из-за нее не высунулось заспанное лицо Ризо.
        — А, это ты, братан?  — без особой радости спросил он, почесал грудь и зевнул.  — Ты прости, я в комнату не приглашаю, с нами тут телки, туда-сюда, сам понимаешь. Что случилось?
        — Ризо, я вышел на след преступников и срочно еду в Куляб. Но так получилось, что у меня нет денег. Ты можешь дать мне в долг?
        — Какой разговор, братан? Сейчас.
        Он на минуту скрылся за дверью, появился снова и протянул мне пачку денег в банковской упаковке.
        — Тут пол-«лимона». Вернешь, когда сможешь.
        Нет, что ни говорите, а у кавказцев есть замечательные качества. Заталкивая толстую пачку денег в карман, я спустился на улицу.
        Город казался вымершим. Я быстро шел по улице, освещенной мигающими желтыми огнями светофоров, оглядывался ежеминутно, в надежде быстро поймать машину, и еще не понимал, отчего улицы так непривычно пусты, почему не слышно шума машин, не видно вездесущих пьяниц и влюбленных парочек.
        Я прошел мимо площади с памятником какому-то восточному мыслителю, телеграфа, который не работал вопреки графику, где стояла надпись «Круглосуточно», и не встретил ни единой живой души.
        Как нервнобольной, я ежеминутно вскидывал руку с часами и крутил во все стороны головой. Всем известный закон подлости: когда очень торопишься, время летит с удвоенной скоростью. Я не представлял, куда шел, все знакомые улицы и дома остались позади, и в поисках машины я сворачивал с улицы на улицу чисто машинально, как грибник шарахается от дерева к дереву.
        На очередном повороте мне в глаза внезапно ударил яркий свет автомобильных фар. Слава богу!  — подумал я и поднял руку, но машина и без того притормаживала рядом со мной. Щурясь и пригибая голову от яркого света, я сделал шаг к машине, но тут же услышал окрик:
        — Стоять!
        Из темноты выплыли фигуры военных с автоматами на изготовку. Слева и справа меня обошли двое солдат, встали метрах в двух от меня, наверное предупреждая возможную попытку к бегству.
        Когда вооруженные люди что-то приказывают — сначала лучше подчиниться. Эту истину я вынес с войны и, не делая резких движений, остановился перед ярко горящими фарами. Передо мной выросла фигура офицера в камуфляжной форме.
        — Майор Фабричный,  — представился он, козырнув.  — Начальник патруля. Предъявите ваши документы.
        Я полез за паспортом. Майор полистал его и возвратил обратно.
        — И это все?  — спросил он.
        — А что нужно еще?
        — Пропуск.
        — Простите?
        — Вы что, не знаете, что в городе действует комендантский час?
        Это была для меня новость. Я сразу понял, что вляпался в неприятность достаточно серьезную. Майор взял меня под руку:
        — Я вынужден доставить вас в комендатуру.
        Что-либо объяснять, упрашивать, угрожать — было совершенно бесполезным. Боевой инстинкт, который я давно похоронил, стремительно пробуждался во мне, продирал очи и потягивался гибким мускулистым телом. Я отдал ему всю власть над собой. Я шагнул к машине и сразу попал в плотную тень. Солдаты и офицер, смотревшие на меня, ярко освещенного фарами, теперь, в течение нескольких секунд, не могли видеть в кромешной темноте. Лишь бы не стали стрелять — последнее, о чем я успел подумать в то мгновение.
        Я прыгнул вперед, как прыгал с яхты в море, сложился в воздухе, приземлился вращающимся колесом за высоким и плотным кустарником, тут же откатился в сторону, привстал и побежал в сторону, вдоль дороги. Раздались предупредительные крики, одновременно клацнули затворы автоматов. Сейчас выстрелят, понял я, но не остановился.
        Загремела первая очередь. Краем глаза я увидел одинокий трассер, малиновой молнией мелькнувший в кустах. Они стреляли не в меня, они потеряли меня! Снова свернув в сторону, я бесшумно, как тень, скользнул в черный зев проема в деревянном заборе. Офицер что-то крикнул, я услышал, как тронулась машина, скрипнули тормоза, снова загудел мотор, и по кустам пробежал луч фар.
        Трудно было идти бесшумно по битым кирпичам, и мне пришлось сесть на четвереньки, подползти к стене полуразвалившегося дома, на ощупь отыскать пустой оконный проем и нырнуть в него. Еще несколько шагов, и можно выпрямиться в полный рост. Свет фар скользил по той стороне забора, пробиваясь тонкими лучами сквозь щели.
        Я сел на землю в том месте, где остатки стен образовывали угол. Вместо крыши над моей головой висело звездное небо, его край черным исполином прикрывала крона огромного дерева. Прожектор погас, гул машины удалялся все дальше и дальше, и вскоре наступила тишина.
        Теперь ты счастлив?  — спрашивал я себя. Ты хотел этого? Вернуть время вспять, снова услышать автоматную очередь, направленную в тебя, снова прятаться, растворяться во мраке ночи, бежать по лезвию бритвы? Да, мне хотелось этого. Еще недавно я мучился оттого, что потерял интерес к жизни, что сердце мое не терзает ни любовь, ни страх, ни ненависть. И вот я получил все это сразу: безумную любовь, смерть, ненависть и жажду мести. И сразу как будто помолодел лет на десять, и звезды на небе стали крупнее, и ночь чернее, и тело стало казаться удивительно ловким и послушным.
        Я встал, потянулся, поднял руки вверх, подставил лицо звездному свету и мысленно обратился к тому, кто еще оберегал меня в этой жизни: спаси и сохрани! Помоги довести благое дело до конца!
        Я бежал по шоссе так, как давно уже не бегал. Аспидная поверхность асфальта черной рекой текла мне под ноги. Я бежал легко, и это доставляло мне наслаждение. Стук сердца отдавался у меня в голове. По груди и спине струился пот, щекоча кожу. Слабый ветер приятно обдувал лицо. Мне надо было уйти за пределы города, где бы не распространялось действие комендантского часа, и там искать машину. Я выбрал направление чисто интуитивно и, кажется, не ошибся: дома с черными окнами вдруг остались позади, и по обе стороны дороги потянулись пустынные поля. Я не останавливался уже минут сорок, решив, что буду бежать до тех пор, пока не увижу машину. Что я буду делать после того, как найду ее,  — я еще не знал. Решение подскажет интуиция.
        Потянулись одноэтажные поселковые дома, окруженные приусадебными участками. Поднялся нестерпимый лай. Со всех сторон, из-за каждого забора надрывались злобные, охрипшие псы.
        Человек — самое беззащитное существо на земле, думал я. Патруль, псы, какая-нибудь канава, открытый канализационный люк, да мало ли что еще подстерегает меня на пути — и я не смогу помочь Валери. Количество препятствий возрастает с ужасающей скоростью, когда очень желаешь, чтобы их не было. Все тот же закон подлости…
        Тут я в самом деле споткнулся, но не растянулся на шоссе лишь благодаря тому, что успел схватиться за худосочное деревце, растущее на обочине дороги.
        Ну вот, накаркал, подумал я и тут же увидел покачивающиеся над грунтовой дорогой, пересекающей шоссе, горящие автомобильные фары. Поднимая в воздух пыль, надрывно подвывая мотором, вдоль заборов ехал кузовной грузовичок. Я прибавил скорость, и через минуту выскочил прямо перед ним. Водитель тормознул, дико засигналил и снова тронулся с места, будто намереваясь раздавить меня, как деревенского неповоротливого гуся.
        Я заскочил на подножку, просунул голову внутрь кабины.
        — Э-э, парень, тебе чего, а?  — испуганно закричал водитель.  — Свали, а то пришибу! Клянусь мамой, прибью!
        — Да подожди ты мамой клясться! Остановись, не трону я тебя!  — сказал я ему в ответ, но водила вдруг резко крутанул руль вправо, и я едва не сорвался.  — Вот дурила!  — заорал я и достал его рукой по уху.  — Тормози, а то хуже будет!
        До водилы наконец-то дошло, что наверняка будет хуже, он притормозил, косо посмотрел на меня.
        — Ну чего тебе?
        — В Куляб надо. Причем срочно. Плачу наличными,  — и я показал ему пачку денег.
        — А откуда я знаю, в Куляб тебе надо или меня тюкнуть?
        Я спрыгнул с подножки, открыл дверцу и сел рядом с ним.
        — Дружище,  — сказал я как можно ласковее,  — если бы я хотел тебя тюкнуть, то сделал бы это сразу.
        — Не ты тюкнешь, так на трассе нас пристрелят. Ты вообще-то кто такой? Ты соображаешь, что тут по ночам банды, как тараканы, шастают?
        Я вгляделся в смуглое, испуганное лицо мужчины средних лет. Он был наголо острижен, макушку прикрывала черная тюбетейка с серебряными витиеватыми узорами. Наверное, он был на целую голову ниже меня и уж точно раза в два же в плечах. Он боялся меня, и это было совершенно естественно, потому что не делал даже попытки поставить под сомнение мое физическое превосходство. И тем не менее он не сдавался, он убеждал, просил, не унижаясь и не заискивая передо мной.
        Мне стало его жаль. Работяга, колхозник, по всей видимости. Что он делал среди спящих дворов на своей колымаге — не берусь судить точно, во всяком случае, не злодействовал, не убивал и не грабил. И вот на его бритую черную голову свалился я — человек ночи, увязший в криминальных историях, беглец, скрывающийся от органов правосудия по подозрению в убийстве полковника, от комендатуры, как злостный нарушитель комендантского часа, пробирающийся темными закоулками на встречу с мафией, которую не так давно посмела «обуть» красивая темноглазая девушка, теперь нуждающаяся в моей помощи.
        В сравнении с этим маленьким, испуганным, но самоотверженным человеком я почувствовал себя выпачканным в дерьме и крови уркой, для которого нет ничего святого и который своей физической силой и угрозами добивается того, чего ему надо, плюя с высокой башни на людские судьбы, чужие проблемы. Совершенно уверен, что водитель именно таким сейчас представлял меня. Я попытался изменить его представление о себе.
        — Дружище, вот тебе деньги. Я их не украл, мне дали в долг. Завтра утром, в девять часов, я должен быть в Кулябе. Моя девушка попала в беду, и никто не может помочь ей, кроме меня. Поверь мне, я не хочу причинить тебе зло.
        Водитель покосился на пухлую пачку с купюрами, потом — на меня, с некоторым любопытством посмотрел на мою обувь, стрижку и руки. Должно быть, то, что он увидел, его немного успокоило, но он все еще не поддавался.
        — Пристрелят нас на трассе. Точно пристрелят. Ты, похоже, не местный и ничего не знаешь. Оппозиция тут, чурки, как вы говорите, вооруженные шастают.
        — Мы оба рискуем. Но за риск я тебе заплачу.
        Водитель снова покосился на деньги. Взял, пролистал.
        — Хорошо,  — наконец согласился он.  — Только сначала отвезем деньги домой. Пусть хоть вдове моей достанутся.
        Он сказал «вдове» с такой скорбью, что я невольно рассмеялся и ободряюще хлопнул его по плечу:
        — Прорвемся, не переживай ты так сильно!
        Мы проехали по грунтовке метров триста и остановились у домика, наполовину прикрытого фруктовыми деревьями.
        — Посиди тут,  — сказал водитель, поправил тюбетейку, крякнул, взял деньги и спрыгнул на землю.
        Я видел, как в окнах дома загорелся свет, хлопнула входная дверь, через минуту раздались голоса — торопливый, надрывный женский и приглушенный — водителя. «Вдова», как положено восточной женщине, громко запричитала, водитель прикрикнул на нее, женский голос оборвался. Вскоре водитель открыл дверцу и протянул мне стопку лепешек, большую шайбу белого сыра и пучок зелени. Сел за руль, захлопнул дверцу, взглядом попрощался с домом, утонувшим среди миндаля и инжира, потом сложил ладони лодочкой, прикрыл глаза и беззвучно помолился Аллаху.
        Если его убьют, подумал я, до конца жизни не прощу себе этого. И тут же перед моими глазами всплыло узкоглазое, бронзовое от морского загара лицо нашего сторожа-корейца, убитого сотрудниками безопасности казино. Это воспоминание, неожиданно хлынувшее из памяти, я суеверно принял за намек, за грозное предостережение и, сдерживая бешеное желание выскочить из кабины, оставить несчастного водилу в покое, жестко произнес:
        — Время идет! Поехали.
        Глава 13
        Черная степь наплывала на нас из бездны ночи. Мелькали в окнах высокие и узкие, как свечи, деревья; безликие, бесцветные глинобитные коробочки кишлаков, кажущихся вымершими, выстраивались в ряд вдоль обочины; изредка проносились искрой потерянные, неизвестно зачем коронованные тусклыми лампочками, освещающими лишь самих себя, столбы электропередачи.
        Мы молча жевали еще теплые лепешки, завернув в них ломти соленого сочного сыра. Машинное тепло и мерный гул мотора незаметно убаюкивали меня. Несколько раз моя голова сваливалась на грудь, а недоеденная лепешка вываливалась из слабеющей ладони. Побыв полчаса в таком состоянии, я, как ни странно, почувствовал себя вполне выспавшимся и, прогоняя остатки сонливости, опустил боковое стекло, подставляя лицо прохладному ночному воздуху.
        Слева на горизонте проступили контуры гор, кажущиеся аппликацией из серой бумаги, наклеенной на бледно-розовый фон. Вставало солнце, и мир вокруг нас постепенно приобретал объем и цвет. Дорога змейкой плавно поднималась вверх, и вскоре нашим глазам открылся чудесный вид на равнину, окутанную нежнейшим туманом и струйками дымков, которые, поднимаясь вверх, будто натыкались на невидимую опору и растекались призрачным матовым пятном, как мыльная капля на поверхности воды.
        Я пребывал в том состоянии обманчивой эйфории, которое всегда вызывает во мне природа. Сознание не воспринимало иную реальность, кроме той, которая была очевидна. Я не думал о бандитских формированиях, которые «шастали» по этой живописной долине, я совсем не разделял волнение водителя, который был весьма далек от сентиментальных настроений и, всей грудью прижавшись к рулю, напряженно всматривался вперед. Я даже на какое-то время забыл о том, куда и для какой цели еду… Может быть, это было и хорошо. Нервная система тоже нуждается в отдыхе, а она у меня была слишком перегружена стрессами в последние дни.
        Когда окончательно рассвело, мы прогрохотали по разбитой дороге какого-то городка, где с обеих сторон нам махали и свистели полураздетые и немыслимо грязные пацаны, торгующие дынями и зеленью. За пыльными деревьями я успел разглядеть серый дувал, за которым колыхались пятнистые маскировочные сети, выпирали углы какой-то боевой техники, прохаживались вооруженные солдаты, затянутые в панцирь бронежилетов. Здесь намного сильнее чувствовалась близость войны.
        Городок остался позади. Я глянул на часы: семь пятнадцать. Водитель, заметив мое движение, успокоил:
        — Успеем.
        Дорога была ровной, как след трассера, и относительно гладкой, стрелка спидометра постоянно дрожала под цифрой восемьдесят. Мы взлетели на слабый подъем, как вдруг перед спуском водитель нервно дернулся и надавил на педаль тормоза. Я едва успел во что-то упереться ногами, иначе припечатался бы к лобовому стеклу, как кленовый листок к окну в грозу.
        Грузовик съехал на обочину, подняв тучу пыли, водитель что-то забормотал на своем и оглянулся назад. Я только сейчас заметил, что с противоположной стороны дороги к нам не спеша идет необычно одетый человек в темном пиджаке и рыжем бушлате, накинутом на плечи. Из одного рыжего рукава вместо руки торчал черный автоматный ствол. Человек был сильно небрит, покрасневшие воспаленные глаза смотрели спокойно и холодно. Он бесцеремонно открыл кабину, посмотрел на меня, на водителя, лениво буркнул «Салам алейкум», после чего вялым жестом показал, чтобы мы оба вышли из машины, и пошел вдоль кузова, осматривая борта.
        Водитель скривился, как от боли, и тихо заскулил.
        — Кто это?  — спросил я.
        — Кто-кто!  — передразнил он меня.  — Бандиты! Хапуги! Так называемая местная самооборона… Сейчас будем работать на них.
        — Что значит — работать?
        — Увидишь.
        Он спрыгнул вниз, и я последовал за ним.
        К человеку со стволом вместо руки присоединился второй, не менее небритый, но с настоящими руками. Глянув на меня, он о чем-то спросил водителя, тот ответил, махнув куда-то в сторону. Я разобрал только слово «Куляб». Двурукий, как само собой разумеющееся, показал мне на несколько ящиков, лежащих на обочине:
        — Грузи в кузов.
        Вел он себя, конечно, нагло, но сила была на его стороне, и перед автоматом я не стал объяснять, что он не прав. Ящик оказался намного тяжелее, чем выглядел. Похоже, он был набит железными болванками. Я подтащил его к машине, вплотную подошел к двурукому, так, что ящик уперся ему в пах, и показал глазами, что не стану возражать, если он поможет закинуть его наверх. Однако тот не шевельнулся, глядя на меня своими черными, не выражающими ничего глазами. Я, стиснув зубы, рванул ящик вверх, и его край прошелся по животу двурукого, вырвав пуговицу из его куртки. Ящик громыхнул о днище кузова. Не успел я опустить руки, как мой несостоявшийся помощник врезал мне в челюсть. Удар был не очень сильный, но неожиданный, и я даже попятился на несколько шагов, тряхнул головой, чувствуя, что уже не могу контролировать себя. Не ожидая от меня никаких ответных мер, двурукий сплюнул, криво усмехнулся, сунул руки в карманы и буркнул:
        — Сам работать будешь, понял, ишак?
        С каким наслаждением я въехал ему кулаком по переносице! Пока тот не успел поднести ладони к лицу и закрыться, вдогонку добавил левой — по уху. Этих ударов оказалось вполне достаточно, чтобы уложить двурукого на землю.
        — Бля! Прибью! Сука!  — заорал его сородич, подлетая ко мне с рукой-стволом.  — Я табе щас кишки випущу!
        — Он начал первый,  — ответил я и, показывая, что очень раскаиваюсь в случившемся, вздохнул и пошел к очередному ящику. Мой водитель, надрываясь под ящиком, глянул на меня испуганно-уважительно и, сравнявшись со мной, шепнул:
        — Не надо так больше, хорошо?
        Между тем воспитательный прием оказал свое положительное воздействие. Двурукий хоть и вяло, почти символически, но приобщился к коллективному труду и, когда я в очередной раз подошел к кузову с ящиком, помог закинуть его наверх.
        Мы с водителем вернулись в кабину. Я оглянулся и увидел в кузове, на ящиках, человека в рыжем бушлате.
        — Все в порядке?  — спросил я.
        — Какое там в порядке!  — водитель ударил по «баранке» и посмотрел на часы.  — Ай-я-яй! Два часа осталось, а надо сначала в Кангурт заехать, ящики эти завезти, а потом только в Куляб. Не успеешь.
        Однорукий постучал по крыше кабины и показал стволом, что пора трогаться. Я высунул голову из окна:
        — Послушай, дружище. Давай сначала залетим в Куляб, а оттуда уже куда тебе надо.
        — Кангурт,  — немногословно ответил однорукий.
        Водитель завел машину, тронул меня за руку:
        — Он в Куляб не поедет. Там повсюду посты, милиция… Ай-я-яй! Я же говорил тебе!
        — Он с тебя и в Кангурте не слезет. Будешь возить их грузы столько, сколько им надо…
        — Да я знаю!
        — Ладно, поехали. Что-нибудь придумаем.
        Грузовик набрал скорость, и мы помчались по той же дороге. Я оглянулся. Человек поднял воротник, сунул руки в рукава, прячась от холодного встречного ветра.
        — Прибавь-ка еще,  — сказал я.
        Мы снарядом неслись по трассе. Я снова обернулся. Сзади никого. Впереди встречных машин тоже не видно.
        — А теперь давай поменяемся местами,  — сказал я.
        Водитель мельком глянул на меня, но ни о чем не спросил. То ли он догадался, что я хочу сделать, то ли ему было все равно — настолько безвыходной казалась ситуация.
        Он отпустил педаль подачи топлива, выдвинул обе ноги в мою сторону. Я по сиденью перебрался на его место, перехватил руль и, когда водитель переполз на мое место, поставил ноги на педали.
        — Ну, держись покрепче!
        Я рванул руль в сторону. Грузовик на скорости метнулся на встречную полосу, оттуда, едва не встав на два колеса, вправо и снова влево, после чего я ударил по тормозам. Я не видел, что там грохотало в кузове, но был уверен, что нашего нахального пассажира здорово помяло тяжелыми ящиками.
        Когда я запрыгнул в кузов, то увидел, что однорукий лежит у левого борта, упираясь в него головой, его грудь, как могильный камень, придавливал ящик. Лицо исцарапано, ноги неестественно раздвинуты.
        — Ушибся маленько?.. Прости, дружище,  — сказал я, стаскивая с него ящик.  — Раньше я работал летчиком-истребителем и не рассчитал немного.
        Он застонал, приоткрыл глаза. Я оттащил его на середину кузова и обыскал. Автомата-руки при нем уже не было, видимо, она вылетела из рукава на одном из виражей и скорее всего валяется где-нибудь на обочине. В карманах, кроме пачки сигарет, я нашел зеленую «корочку» с золотым арабским тиснением. Внутри фотографии не оказалось, впрочем, она все равно не помогла бы мне разобраться в предназначении этого документа — все надписи здесь также были выполнены арабским шрифтом. Я затолкал документ в свой нагрудный карман, подтащил однорукого к краю кузова. Водитель молча смотрел на меня снизу. Его анемичное, как и он сам, лицо застыло, будто передо мной стояла восковая фигура. В глазах — обреченная покорность.
        — Помоги-ка,  — сказал я.
        Однорукий был тяжелым, как зарезанный кабан, и мы хорошо разогрелись, пока перенесли его вместе с ящиками на обочину.
        — Будет беда,  — едва слышно произнес водитель, глядя на однорукого, который уже открыл глаза, вращал во все стороны мутными зрачками и беззвучно шевелил губами.  — На обратном пути они остановят меня и убьют.
        — Разве в Душанбе нет другой дороги?
        Водитель пожал плечами:
        — Через Нурек можно. Но кто знает, что будет там.
        Он совсем раскис. Мне же его положение вовсе не казалось безнадежным. Я похлопал водителя по плечу:
        — Ну-ну, не принимай так близко к сердцу. На нас напали хулиганы, мы дали им отпор. Чего ты теперь боишься?
        — Ты человек чужой,  — ответил водитель,  — и не знаешь наших законов.
        Он повернулся и пошел к машине. Я наклонился к одному из ящиков, выдернул лопнувшую посредине дощечку, сорвал полиэтиленовую прокладку. Ящик доверху был наполнен аккумуляторными батареями, какие обычно используются в радиостанциях.
        Глава 14
        Мы мчались дальше. Я жевал лепешку, часто тер кулаками глаза, морщился от изжоги и чувствовал себя так, как обычно чувствую утром первого января. Водитель мой совсем захандрил, в глазах его накрепко застыла тоска, в уголках губ появились горестные складки, и время от времени он сокрушенно качал головой и вздыхал, отчего наш грузовик начинал вилять по дороге. Он был настолько удручен, что я даже не пытался найти какие-нибудь слова, которые приободрили бы его. Он прав, думал я, у него нет другой страны, другого дома, куда бы он мог уехать, ему суждено жить здесь, приспосабливаться к власти, к войне, к бандитам, лавировать, унижаться, подчиняться всякому, кто его сильнее, чтобы выжить, прокормить семью, вырастить детей. А я — авантюрист, искатель приключений, для которого не существует таких понятий, как дом, семья, родная земля, с легкостью ворвался в его жизнь, доверху переполненную проблемами и страхами, как более сильный, подчинил его своей воле, втянул в историю, последствия которой расхлебывать придется ему одному.
        Жалость к этому маленькому человеку опять удушливой волной подкатила к горлу. Я отвернулся, стал рассматривать серые дувалы и красные гранатовые сады, плывущие за бортом, и пытался вспомнить лицо Валери, но у меня ничего не получилось. Мутный образ, без глаз, без ресниц, без слез, словно авангардный портрет, выполненный беглой кистью водянистой акварелью… Я ее люблю?
        Я посмотрел на часы. Водитель по-своему понял мой жест.
        — Сейчас чайхану проедем,  — сказал он,  — а оттуда час езды. Успеешь.
        — ГАИ не остановит?
        Он пожал плечами:
        — Смотря кем будет гаишник. Может, и остановит. Но хуже не будет.
        — Хуже, чем что?
        — Чем встреча с «вовчиками».
        — С кем? Как ты их назвал? «Вовчики»?  — Я полез в нагрудный карман и вынул зеленое удостоверение.  — Посмотри, что это означает?
        Водитель мельком взглянул на удостоверение. Вещица, похоже, была ему знакома.
        — Я эту штуку,  — сказал он,  — закопал бы глубоко-глубоко посреди поля. И никогда не возвращался бы к тому месту.
        Внезапно гул мотора оборвался, скорость стала падать. Водитель что-то пробормотал и постучал носком ботинка по педали акселератора. Грузовик катился по инерции, шурша шинами по обочине. Мы молчали до того мгновения, когда машина замерла в полной тишине, будто заснула, и одновременно громко выругались — каждый на своем языке.
        Водитель выскочил из кабины, поднял крышку капота. Это надолго, почему-то подумал я и тоже спрыгнул на землю.
        — Ну что там?
        — «Прикуриватель» надо. Останавливай любую машину.
        — Что? Любую машину?  — Я посмотрел на пустынное шоссе.  — Тебе грузовик или легковушку? Может, иномарку, или наша сгодится?
        Водитель не сразу отреагировал на мою злую иронию. Не разгибаясь, покосился на меня, покачал головой и пробормотал:
        — Лучше всего, конечно, вертолет, у него аккумулятор мощный.
        Мне показалось, что водила лукавит. Я заскочил на бампер и пробежал пальцами по остывающему двигателю. Воздушный фильтр, карбюратор, патрубки, свечи, стартер… Так-с, напряжение отсутствует.
        Я выпрямился:
        — Как же ты с таким аккумулятором ездишь?
        — Купи мне новый — буду ездить с другим.
        Злость — лучшее лекарство против жалости. Я стиснул зубы, язык стал тяжелым, как свинец. Я только пожал плечами и развел руки в стороны, мол, слов нет.
        Минуту или две я бессловесно производил совершенно бессмысленные движения — подносил руку с часами к глазам и крутил головой, вглядываясь в туманную даль, где таяла серая нить шоссе. Мое терпение не просто лопнуло, оно разорвалось гранатой, а осколки, подобно пчелиному рою, продолжали кружиться во мне, наматывая на себя, как веретено, нервы.
        — Сколько километров мы проехали после того, как скинули ящики?  — спросил я.
        — Наверное, не меньше двадцати.
        Да что я в самом деле! Даже если всего километр, разве аккумуляторами от радиостанции можно завести машину?
        — А до Куляба сколько?
        — Полсотни будет.
        Я вытащил из кабины свою сумку, перекинул ее через плечо, махнул напоследок водителю рукой и побежал по шоссе вперед. Это смешно, говорил я сам себе, это бессмысленно. Я не пробегу пятьдесят километров за час, к обеду я умру где-нибудь на третьем десятке.
        — Эй, подожди!  — крикнул водитель.
        Я остановился и оглянулся. Он семенил ко мне на своих коротеньких кривеньких ножках. Подбежал, протянул несколько купюр.
        — Возьми сто тысяч. Может, поймаешь машину, за эти деньги тебя любой довезет.
        Я бежал как марафонец на соревнованиях — посреди дороги. Любая встречная или попутная машина либо остановится рядом, либо собьет меня. Я стащил с руки часы и кинул их в сумку. Ничего не изменится от того, что я не буду знать время. Знание времени, увы, не замедляет и не ускоряет его течения. Цифры на его маленьком табло лишь бьют кувалдой по мозгам да натягивают нервы, как колки струны.
        Даже если я опоздаю, придумывал я оправдание, не убьют же они Валери сразу! Не ради этого они брали ее в заложницы и увозили черт знает куда. Им нужна карточка. Они знают, что я принял условия, знают, что добраться ночью до Куляба непросто, и потому будут терпеливо ждать.
        Я пробежал развилку, на которой было столь же пустынно, как и позади меня, как неожиданно увидел впереди, за строем тополей, длинный, похожий на коровник, сарай, над плоской крышей которого вился дымок. Рядом с ним, под выцветшим бледно-красным навесом, крутился у казана человек в белом фартуке, вокруг него паслись желтые псы. Чайхана!
        Пробежав еще метров пятьдесят, я увидел на обочине, напротив чайханы, серую «Волгу».
        Псы облаяли меня сразу, как только я появился в поле их зрения. Грязный, подслеповатый беспризорник ткнулся беззубой пастью мне в ноги, но после того, как я легким пинком в бок научил его вежливости, завилял тяжелым хвостом и заковылял к казану. Лай привлек внимание тех, кто был в чайхане. Повар, накрыв большой крышкой только что засыпанный рис, вытер руки тряпкой и уставился на меня. Грузный мужчина, появившийся в дверях, прикрикнул на собак и, продолжая жевать, рассматривал меня до тех пор, пока я не подошел к нему.
        — Кто водитель «Волги»?
        Грузный не ответил. То ли не понял по-русски, то ли не счел нужным отвечать странному незнакомцу, невесть откуда появившемуся здесь в такой ранний час. Я слегка потеснил его рукой, чтобы протиснуться между дверным косяком и его животом, и вошел внутрь. За единственным столом сидело человек пять, все смуглолицые, с настороженными взглядами, в одинаковых тюбетейках. Посмотрели на меня, замерли. В зале повисла тишина.
        — Чья машина?
        Никто не произнес ни слова. Двое снова склонились над тарелками, но я продолжал стоять в двух шагах от стола и не сводил с них глаз.
        — А ты что — из милиции будешь?  — спросил один из мужчин, еще более толстый, чем тот, который встретил меня на входе.
        — Нет, не из милиции. Мне срочно надо в Куляб. Я хорошо заплачу.
        Толстый нехотя поднялся из-за стола, подошел ко мне, взял за локоть и повел к дверям. Когда мы вышли на улицу, он негромко спросил:
        — И чего ты так торопишься? Посиди, покушай плова… Сколько дашь?
        Я полез в карман за купюрами, машинально вынул их вместе с зеленой «корочкой».
        — Вот сто тысяч.
        С толстым что-то случилось. Он смотрел не на купюры, а на «корочку», потом отступил на шаг, замотал головой:
        — Нет, нет, я не могу. Я не поеду.
        — Тебе мало этих денег?
        — Не надо деньги, ничего не хочу, никуда не поеду!  — Он махнул рукой и хотел уже повернуться к дверям чайханы, как я крепко схватил его за плечо левой рукой, а правой полез в сумку за часами. Это движение толстый понял по-своему. Он шарахнулся от меня, глядя безумными глазами на сумку, споткнулся, едва устоял на ногах и скороговоркой заговорил:
        — Послушай, Аллахом клянусь, не могу я сейчас в Куляб, у меня бензин на нуле, а мне еще за хозяином ехать, с меня голову оторвут! Подожди минуту, сейчас много машин сюда приедет…
        Он думал, что в сумке у меня лежит оружие. Оказывается, здесь к этому уже привыкли.
        Я затолкал купюры в его карман на рубашке.
        — Это все же лучше, чем пуля, да?  — спросил я, не вынимая руки из сумки.  — Иди к машине и не оборачивайся.
        Толстый покорно пошел к «Волге», поднимая ногами пыль. Я конвоировал его, спиной ощущая взгляды повара и человека, стоявшего у дверей. Толстый шел очень медленно, так, во всяком случае, мне казалось. Может быть, он тянул время, ожидая, что кто-нибудь бросится ему на помощь. У меня стала ныть спина от напряжения. Псина с гниющими глазами, подметая хвостом за собой пыль, подбежала к нам, ткнулась в ноги толстому. Тот вздрогнул, но я предупредил его движение:
        — Не оборачиваться!
        И быстро обернулся сам. Я увидел мелькнувшего в дверях чайханы повара с ножом и тряпкой в руках.
        — Быстрее!  — Я толкнул толстого в спину, и он почти побежал, переваливаясь из стороны в сторону, как часто делают грузные люди, заранее полез в карман за ключами, но я перехватил их, открыл дверцу сам, качнул сумкой, и водитель послушно сел за руль. Я рухнул на заднее сиденье и еще раз оглянулся. Из чайханы выходили люди, теснились у дверей, глядя на нас. Никто из них не пытался как-нибудь помешать мне.
        Я кинул водителю ключи:
        — Заводи, и поехали. Живо!
        Только когда мы тронулись, я позволил себе глянуть на часы. Без двадцати пяти девять!
        — Жми, дядя, как можно быстрее. И нигде не останавливайся. Довезешь до города — будешь цел.
        Дядя добросовестно жал, машину не жалел, и мы подскакивали на ухабах, словно мчались на диком мустанге. Когда до Куляба осталось десять километров — это я узнал по дорожному знаку,  — во мне вспыхнул слабый огонек надежды, что успею.
        Перед самым въездом в город (без пяти девять!) водитель резко сбросил скорость, вполоборота повернул голову и сказал:
        — Сейчас будет пост ГАИ. Там всех тормозят. Останавливаться будем или как?
        — Если не остановимся, что будет?
        — Станут стрелять из автоматов.
        — Надо же, как серьезно… Придется, значит, остановиться.
        Водитель кивнул, и как только впереди показалась стеклянная будка поста ГАИ, слишком добросовестно стал притормаживать, съезжать на обочину, изо всех сил пялясь на фигуру милиционера с автоматом на ремне, который еще не видел нас.
        Я двинул толстого кулаком по спине, но было уже поздно. Гаишник не мог не обратить внимания на «Волгу», которая проплыла в метре от него со скоростью траурной процессии, и вяло махнул жезлом. Водитель, не в силах скрыть счастливой улыбки, ударил по тормозам, вытащил из «бардачка» права и выскочил из машины.
        Продаст, подумал я, наблюдая за ним в зеркало заднего вида.
        Толстый на полусогнутых подбежал к милиционеру. Тот козырнул, принял права. Водитель стоял спиной к машине, и я не видел, говорит он что-нибудь или нет. Милиционер резко поднял голову и посмотрел в мою сторону. Вернул толстому права, но тот, не меняя позы, продолжал стоять перед ним, и я понял, что именно сейчас он взахлеб бормочет про меня, зеленое удостоверение и оружие в сумке.
        Ударившись головой о потолок кабины, я перелез на водительское сиденье, рванул рычаг переключения передач и ударил по педали акселератора. Машина завизжала колесами о гравий и рванулась с места. В зеркальце я успел увидеть, как толстый, повернувшись в мою сторону, слегка присел, раскрыл рот и взмахнул руками, а милиционер, сняв автомат с плеча, судорожно дергает затвор.
        Звуков выстрелов я не услышал — мотор старой «Волги» ревел, как водопад, но по машине стреляли, и стреляли метко. Заднее стекло в одно мгновение рассыпалось на мелкие кусочки, как подтаявшая льдина, а потом и асфальтовая лента дороги, мелькавшая перед моими глазами, покрылась сетью серебристой паутины — в нескольких местах сразу. Лобовое стекло выдержало по меньшей мере три пробоины, и я молил бога, чтобы оно не осыпалось на очередной колдобине, которые, как назло, кидались под колеса машины одна за другой. Я подскакивал на сиденье, ударялся головой о крышу кабины, вращал руль из стороны в сторону как сумасшедший, мотор выл, стонал, ревел, но машина стоически терпела эту нагрузку, и с каждой секундой я удалялся от поста ГАИ все дальше и дальше. Когда стеклянная будка скрылась из виду, я еще раз посмотрел на часы. Девять ноль-три.
        Как-то неожиданно появились жилые пятиэтажки, тротуары, пожухлые газончики, светофоры, люди, и я понял, что наконец-то почти добрался до цели. Оставалось совсем немного, чуть-чуть, и теперь я должен был утроить внимание, стать еще хитрее и ловчее, озвереть окончательно, чтобы не допустить роковую ошибку.
        Я остановился на красный свет и, опустив боковое стекло, спросил у прохожих, как добраться до сувенирного магазина. Две девушки, одетые в национальные пестрые штанишки, в ярких тюбетеечках, расшитых золотом, шарахнулись от изуродованной «Волги», словно я предлагал им прелюбодействие. Мужчина в стеганом халате, посмотрев на меня сквозь паутину на лобовом стекле, пожал плечами. Лишь только мальчик лет десяти охотно показал мне, где магазин.
        — Рядом. За углом.
        Я свернул на боковую улицу, остановил машину, на всякий случай протер рукавом рулевое колесо, стряхнул с сумки битое стекло и вышел из машины. Перейдя на другую сторону, я зашел в первый попавшийся подъезд. Его легко было найти снова — перед входом висел медный барельеф, на котором было изображено что-то вроде факела.
        Я беззвучно поднялся на второй этаж, осмотрелся, достал кредитную карточку и просунул ее между жалюзей батареи парового отопления. Отошел на шаг, посмотрел. Со стороны не видно. Попытался достать ее — несложно, особенно если есть авторучка или расческа. Спрятал снова. Седьмая щель справа. Семь, магическое число.
        Я снял куртку, сложил ее в сумку, причесался и спокойно, насвистывая мелодию, спустился вниз.
        «Волга» по-прежнему стояла там, где я ее оставил, и особого внимания прохожих не вызывала. Перекинув сумку через плечо, я пошел к сувенирному магазину. Его я нашел быстро, едва свернул за угол.
        У входа никого не было — во всяком случае, никто не светился. Я поднялся по ступенькам к двери, задержался на мгновение перед ней, будто читал распорядок работы. В стекле отражалось то, что находилось за моей спиной. Негромко хлопнула дверца, от серого «жигуленка» ко мне шел человек. Я не мог разглядеть его лица, но инстинктивно почувствовал — это он.
        Я не оборачивался. Человек подошел ко мне так близко, что я услышал его дыхание и уловил запах хорошего табака.
        — Опаздываешь, ветеринар Куликовской битвы,  — услышал я картавый голос и обернулся.
        Этого человека я представлял себе именно таким.
        Глава 15
        — Карточку принес?  — спросил он.
        Я не торопился с ответом и внимательно рассматривал этого человека. Он был одного со мной роста, крепок в плечах. Черты лица — крупные, лишенные плавных линий, и создавалось впечатление, что оно вырезано из дерева, причем торопливым и неумелым мастером. Его полные губы, казалось, давно утратили способность смыкаться, и между ними все время выглядывали редкие зубы. Глаза его были глубоко упрятаны, и от них расходились во все стороны лучики морщин. Длинные бакенбарды с проседью, слегка вьющиеся, почти черные волосы, зачесанные назад. По национальности — не поймешь кто. Цыган? Чеченец? Азербайджанец? Но в целом он не производил впечатления достаточно хитрого и мудрого человека.
        — Где Валери?  — в свою очередь, спросил я, провожая взглядом милицейскую машину, на большой скорости проскочившую мимо нас. Картавый проследил за моим взглядом.
        — Страшно?  — спросил он и снова показал свои редкие зубы.  — Это хорошо, что страшно. Чувствует кошка, чье мясо слямзила.
        — У меня создается впечатление,  — с каким-то наслаждением произнес я,  — что в детстве вы были очень глупеньким мальчиком и до сих пор не сильно изменились.
        Картавый скривил полные губы:
        — Я постараюсь переубедить тебя в этом, ветеринар хренов. Карточку приволок? Или мои ребята нанесут твоей курице, пардон, физическое оскорбление.
        — Карточку я привез, но она не при мне. Сначала я должен встретиться с Валери. Только потом я скажу, где спрятана карточка.
        — Ладно,  — на удивление быстро согласился картавый.  — Пошли в машину.
        Он подождал, пока я пойду первым, и, оказавшись за моей спиной, неожиданно выхватил из моей руки сумку.
        — Позвольте за вами поухаживать?
        — Неси, лакей,  — ответил я.
        Он прорычал в ответ что-то нечленораздельное, затем я услышал, как он расстегнул «молнию», пошуршал, проверяя содержимое. Сумка шлепнулась на асфальт рядом со мной.
        — Я передумал. Ты хамишь. А я люблю нежных мужчин.
        За рулем «жигуленка» сидел парень-азиат, глядя прямо перед собой и не выпуская из рук рулевое колесо. Он даже не взглянул в мою сторону и не проронил ни слова. Я потянулся к ручке задней дверцы, но картавый толкнул меня в спину:
        — На переднее, касатик. Самое почетное место в нашем лимузине. И не забудь пристегнуться.
        Он сел сзади меня, хлопнул водителя по плечу:
        — Заводи, Г’афик! Погнали пчел в Одессу!
        Некоторое время я пытался запоминать дорогу, но вскоре заметил, что мы гоним пчел в Одессу, двигаясь спиралью по одним и тем же улицам. Похоже, картавый проверял, нет ли за нами «хвоста».
        — Послушай, Гафик,  — обратился я к водителю.  — Кажется, ты забыл дорогу?
        — Меня зовут Рафик,  — не поворачивая головы, ответил парень.
        В тот же момент я почувствовал тупой удар в затылок.
        — Издеваешься, динозавр?  — заорал картавый.  — Когда я выбью тебе зубы, ты у меня шепелявить станешь.
        Я не мог ничего поделать с собой. Картавый ни на йоту, ни на грамм не вызывал у меня чувства страха. Я понимал, что это нонсенс, что наверняка имею дело с опасным преступником, что от него, возможно, зависит и жизнь Валери, и моя собственная, и это должно как-то повлиять и на мое отношение к нему, и на мое поведение, но тем не менее едва сдерживался, чтобы в очередной раз не поиздеваться над ним или, развернувшись, не врезать ему по уху как распоясавшемуся хулигану. Будь серьезнее, Кирилл, говорил я себе, идет опасная игра, но… не ощущал ни опасности, ни серьезности своего положения.
        Миновав в третий раз городской рынок, мы выскочили на прямую трассу. Я крутил головой во все стороны, откровенно запоминая дорогу, дома, названия улиц. Картавый за моей спиной стал проявлять признаки беспокойства.
        — Чего ты все пялишься по сторонам, как юный следопыт?
        — Дорогу запоминаю,  — откровенно признался я.
        — Зенки эпоксидкой заклею.
        — Рот свой заклей лучше.
        Сиденье подо мной закачалось, заскрипело. Картавый задышал мне в самое ухо:
        — Сделаю больно. Без вазелина.
        Неожиданно для самого себя я стал прикидывать в уме, удастся ли мне выкинуть этого педика из машины. Для начала схватить за волосы и несколько раз припечатать лбом о рычаг скоростей. Гафик-Рафик особой опасности не представляет — хиловат на вид и к тому же занят управлением. А когда картавый окажется за бортом, разобраться с этим парнем мне будет еще проще.
        Я медленно оторвал спину от сиденья, чтобы обеспечить правой руке свободное и быстрое движение, чуть-чуть повернул голову влево. Рядом с картавым что-то звякнуло, будто он копался в сумке с гаечными ключами, и сразу же вслед за этим на мою голову обрушился страшный удар, меня ослепило вспышкой, будто перед глазами разорвался осветительный снаряд, но лишь на мгновение, и все — дорога, бегущая под колеса, водитель, похожий на робота, сопение картавого за спиной — погрузилось во мрак небытия.
        Глава 16
        Сначала всплыли звуки. Кто-то долго и монотонно говорил, будто читал лекцию, голос становился то громче, то тише, но я не мог разобрать ни одного слова, хотя звучали они отчетливо. Затем присоединились другие голоса, смешались в единый хор — женские, детские, хриплые, страшные, смеющиеся. Я не мог ничего разобрать, как ни старался, и сам стал что-то бубнить, переспрашивать, убеждать. Потом я увидел свет, надо мной качались ветки деревьев, наплывали и исчезали, как дорожные знаки, незнакомые лица. Меня качало, и казалось, что я снова в Крыму, лежу на корме «Арго», его паруса упруги от свежего ветра, форштевень режет волну, и меня несет куда-то вдаль, но у меня нет сил встать и ухватиться за румпель. Потом я услышал голос Валери. Он врезался в сознание из какого-то холодного мира, наполненного болью и дурнотой; я пытался снова вернуться на «Арго», сделал над собой усилие, но неприятные ощущения не прошли, а даже усилились, и я почувствовал, что лежу на чем-то холодном, меня трясет от озноба. «Идиот!  — кричала Валери.  — Мокрушник! Тебе на скотобойне работать!» Я не видел ее, перед глазами все еще
стояла плотная матовая пелена, и я пытался спросить ее, за что она ругает меня, но язык не слушался, и я лишь негромко простонал. «Он запоминал дорогу,  — ответил мужской голос, и я узнал картавого.  — Ничего, оклемается».  — «Если с ним что-нибудь случится, мы тебя кастрируем»,  — сказала Валери. «Испугала!»… Потом я опустился под воду, и звуки больше не тревожили меня. Стало тепло, и я кувыркался в тихом море, то опускаясь к самому дну, то поднимаясь к поверхности. И так продолжалось долго-долго, целую вечность.
        А потом как-то сразу я понял, что пришел в себя. Я лежал на диване, накрытый какой-то мохнатой одеждой, в сумрачной комнате с маленькими подслеповатыми окошками. Было тихо, лишь монотонно, на одной ноте зудела жирная муха, настойчиво пытаясь пролететь через стекло. Кроме дивана, в комнате стояла печь-«буржуйка» и огромный ящик или сундук, поверх которого одна на другой громоздились подушки.
        Я вытянул из-под дубленки руку и провел ею по голове. Сначала мне показалось, что на ней надета спортивная шапочка, но это оказалась бинтовая повязка. Слегка надавил на нее пальцами. Боли не было.
        Привстал, откинул дубленку в сторону. Я был в своей одежде, даже куртку с меня не сняли. Тело было влажным, кажется, меня перегрели. Я встал, опустил ноги, нащупал кроссовки.
        Где я? Как долго пробыл без сознания? Где Валери? Мысли были вязкими, словно залипли в меду. Мне не хотелось сейчас решать свои проблемы, не хотелось вообще думать. Я подковылял к мутному окну, пригнулся, с ненавистью глядя на обезумевшую муху. За окном — темный двор, серый «жигуленок», тенью мелькнул низкорослый человек.
        Я подошел к двери, ладонями растирая подпухшее лицо. Повязка сползла, полоска бинта закрыла мне один глаз, и я, чертыхнувшись, сорвал ее с головы и кинул под ноги. На темечке волосы слиплись в комок, будто мне на голову вылили клей, прощупывается шишка, покрытая засохшей корочкой. Кажется, ничего страшного, хотя картавый, должно быть, двинул по балде довольно сильно.
        Я слегка приоткрыл дверь. Комната, освещенная торшером. Диван, журнальный столик с чайником и пиалами. Валери в узких джинсах и белом свитере сидит за столиком, покачивая ножкой. Волосы сзади перетянуты резинкой, мягко сплетенная коса спадает за воротник. В руке — пиала, над ней — парок. Рядом с ней — средних лет мужчина с большой залысиной и черной, аккуратно подстриженной бородкой. Они увидели меня и замолчали.
        — Наконец-то!  — воскликнула Валери, вскочила с дивана и подошла ко мне.  — Зачем ты снял повязку? Не больно?  — Она, поднявшись на цыпочки, посмотрела на мою макушку и осторожно провела ладонью по волосам, потом взяла меня за руку и подвела к столику.  — Садись, сейчас я тебя покормлю, спаситель ты мой.
        — Ты хорошо выглядишь,  — ответил я.  — Надо почаще попадать в заложницы.
        — Тоже мне скажешь, хорошо выгляжу! Эти злодеи меня тут почти не кормили.
        Я сел на стул напротив них. Валери плеснула мне чаю в пиалу, пододвинула тарелку с бутербродами.
        — А где же злодеи?  — спросил я.  — Простите,  — обратился я к мужчине с бородкой,  — вы случайно не злодей?
        Мужчина отрицательно покачал головой, поставил пиалу на стол и скрестил руки на груди.
        — Я адвокат.
        — А-а, адвокат Рамазанов!  — закивал я.  — Очень приятно с вами встретиться. Не ожидал, честно говоря, но так даже лучше, сюрпризом, так сказать… Ну что ж, потерпевшая на месте, адвокат здесь же, картавый злодей, если не ошибаюсь, где-то рядом, и я, так сказать, свежетрахнутый по голове освободитель. Полный набор, марьяж! Кто побежит за бутылкой?
        Очень кстати зашел в комнату картавый. Увидев меня, расплылся в улыбке.
        — Оклемался, динозаврик? Головушка бо-бо?.. А мне пальчиком грозили, говорили, что ты можешь теперича дурачком стать. Но, кажись, ничего, интеллектик наружу пробивается.
        Кажется, я вполне гармонично включился в этот идиотский спектакль, который здесь разыгрывался, и неплохо сымпровизировал. От первого удара в солнечное сплетение картавый согнулся вдвое, и тогда в его физиономию крепко впечаталось мое колено. Его подкинуло, он мешком повалился на пол, но я приподнял его за воротник куртки и несколько раз постучал его головой о входную дверь.
        Адвокат и Валери спокойно наблюдали за тем, как я сбрасываю нервное напряжение.
        — Неплохо вы его отделали,  — сказал Рамазанов, когда я снова сел за стол.
        — Следующий на очереди вы.
        Адвокат промолчал, плеснул себе чаю, поднес пиалу к губам. Валери тронула меня за плечо:
        — Я хочу с тобой поговорить.
        — Убери руки,  — попросил я и дернул плечом.
        — Он взволнован,  — сказал адвокат.  — У него невроз мщения. Он думает сейчас о том, как перевернуть стол, опустить его на мою голову, выскочить во двор… Это скоро пройдет.
        Пошатываясь, к столику подошел картавый, сел рядом с Валери, долго тер голову и челюсть, размазывая кровь по щекам.
        — Я твой должник, динозаврик,  — пробурчал он.  — Жаль, что тебя нельзя сейчас хлопнуть.
        — Выйди и умойся,  — сказал адвокат.
        Картавый засопел, встал с дивана и вышел из комнаты.
        — Мразь. Убийца и мразь,  — сказал адвокат.  — Этот человек в самом деле заслуживает такого обращения.
        — Вы заслуживаете лучшего?  — спросил я.
        Адвокат поднял брови, отпил глоток.
        — Заслуживаю? Нет, я никогда не думал о том, чего я заслуживаю. Вопрос в другом: чего я требую от окружающих меня людей, какую манеру общения я терплю с их стороны.
        — А меня вы терпите?
        — Пока да.
        — Напрасно. Мне почему-то кажется, что вы очень скоро физически не сможете вынести меня.
        — Что вы говорите! Никогда бы не подумал.
        — А я сам себя с трудом узнаю. Прямо перерождаюсь на глазах. От общения с вами, например, у меня начинаются нестерпимые позывы на рвоту. А потому требую, чтобы ваша физиономия как можно быстрее исчезла из поля моего зрения.
        — Кирилл!  — воскликнула Валери.
        — Что, лапочка моя? Что, мое аморфное существо?
        — Пока что адвокат не причинил тебе зла, и ты не должен так разговаривать с ним!
        — А это еще что за слова? Мы начали мурлыкать про зло? Мы можем даже сказать, что это такое? Мы научились отличать его от добра?
        — Не паясничай! Если ты еще ничего не знаешь, то не стоит упражняться в словесности.
        — Ничего более я знать не хочу. Моему правосудию достаточно фактов, чтобы вам всем вынести свой приговор. Вашему картавому интеллектуалу — за убийство, тебе, киска, за содействие в убийстве, адвокату Рамазанову — за измену правосудию.
        — Мне он нравится,  — улыбнувшись, сказал адвокат.  — Именно таким я себе его представлял… Валери, достань-ка бутылку коньяка, у меня есть прекрасный тост.
        — А вы не боитесь, что я разобью ее о вашу плешивую голову?
        — Нет, не боюсь.
        — Вы думаете, что я не сумею этого сделать?
        — Я не думаю, я уверен в этом. Какой-нибудь другой идиот, вроде картавого, именно так бы и поступил. Вы же, в отличие от него, человек умный. Зачем вам, гражданину другой страны, скрывающемуся от милиции, подозреваемому в убийстве полковника Алексеева, возможно и американского журналиста, устраивать здесь шум, навешивать на себя новые статьи? Не нужно вам этого. Так ведь?
        — Вы же прекрасно знаете, что я не убивал.
        — Я, может быть, и знаю. Но милиция не знает.
        — Это несложно доказать.
        — Это сложно доказать. Чего стоят, например, вещественные доказательства… Э-э, Валери, будь добра, подай нам конверт, который привез картавый.
        Валери поднялась с дивана, проплыла мимо меня. За ней потянулся шлейф горьких духов. Как бы невзначай она коснулась меня рукой, будто бы хотела сказать, чтобы я был внимательнее. Она подошла к книжному шкафу, взяла с полки черный конверт и подала его адвокату. Рамазанов извлек несколько фотографий и положил их передо мной.
        Снимали, по-видимому, из автомобиля, стоявшего под окнами гостиницы, причем мощным телевиком с высокочувствительной пленкой. Ряд балконов, светящиеся окна гостиничных номеров. На одном из балконов — мы с Алексеевым; он курит, я стою рядом, опершись о подоконник. Второй снимок: я спускаюсь с балкона на балкон, повиснув на руках. Качество хорошее, опознать меня и Алексеева проще простого.
        Я поднял глаза на адвоката и покачал головой:
        — Кто докажет, что это снято в тот же вечер, когда убили Алексеева?
        Рамазанов кивнул:
        — Законный вопрос. Докажут вот эти люди, случайно попавшие в кадр.  — Адвокат ткнул ручкой в фигурки людей на соседних балконах.  — Вот этот черноволосый красавец с дамой. Или этот пузатый гражданин с бутылкой пива.
        — Вы думаете, по фотографии они смогут назвать точное время?
        Рамазанов спрятал фотографии в конверт.
        — Видите ли, Кирилл, сам факт, что вы находились в номере Алексеева даже за несколько часов до его убийства, делает ваше алиби весьма проблематичным. А журналист? Вечером, накануне его странного прыжка с балкона, вас видели вместе в баре, на пятом этаже, в пятьсот втором номере. А известно ли вам, что у американца была похищена большая сумма денег, фотоаппаратура, которую, кстати, сегодня утром обнаружили в тумбочке вашего номера, из которого вы так стремительно исчезли минувшей ночью?.. Так что, дорогой Кирилл Вацура, я спокойно ставлю бутылку коньяка рядом с вами, наполняю рюмки и поднимаю тост: за терпение, мудрость, за то, чтобы ваша память на многие годы оставалась столь же крепкой и чистой, как и этот замечательный, десятилетний коньяк.
        Он сделал маленький глоток, подержал коньяк во рту, оценивая его вкусовые качества, проглотил и отправил в рот лимонную дольку.
        Я посмотрел на Валери. Она выдержала мой взгляд, хотя он был тяжел от грустных эмоций и чувств. Едва заметно улыбнулась, едва заметно шевельнула губами, словно целуя. Я в ответ скрипнул зубами и отвернулся.
        — Что вы от меня хотите? Надеюсь, не пластиковую карточку?
        — Естественно. Она пустая, и вы правильно назвали эту безделушку пластиковой карточкой. Не более того! Нам очень было нужно, чтобы вы сами приехали сюда.
        — И для этого ваша подруга разыграла этот спектакль?  — Я кивнул в сторону Валери.
        — Ну, во-первых, она не моя, а скорее ваша подруга, насколько мне известно. А что касается спектакля, то потрудитесь объяснить, что вы имеете в виду?
        В комнату вошел картавый. Он был умыт, следов крови на лице не осталось, хотя нос и верхняя губа, и без того крупные, отекли и стали совершенно безобразными. Картавый заметил мое любопытство по отношению к своей физиономии и прикрыл лицо мокрым носовым платком.
        — В присутствии этого типа разговор наш далее невозможен,  — сказал я.
        — Да я тебе, динозавр, всю задницу на фашистский знак изорву!  — прорычал картавый.
        — Замолчи,  — оборвал его адвокат.  — И выйди.
        Картавый послушался и, бормоча под нос угрозы, вышел из комнаты, с грохотом захлопнув за собой дверь.
        — Так что вы имели в виду, говоря о спектакле?  — напомнил адвокат.
        — Арест Глеба. Необходимость во мне как в свидетеле. Ложь, постоянная ложь Валери. Бессмысленные убийства ни в чем не виновных людей… Этого мало?
        — Да,  — кивнул адвокат.  — Убийства не входили в наш план. Среди исполнителей всегда найдется какой-нибудь недоумок, который начнет проявлять инициативу. Инициативный дурак — страшный человек.
        — Вы о картавом?
        — Да, о нем. Ему поручили обеспечить вашу личную безопасность в Душанбе и ваш приезд сюда в назначенный день и час. Но он немного перестарался.
        — Мне почему-то кажется, что вы не слишком переживаете по этому поводу.
        — Вы правы, я не в трауре. Но чувство досады, которое я испытываю, вполне искренне… А почему вы не выпили за мой тост?
        — Я не хочу пить с вами.
        — Тогда выпейте с Валери. Мне казалось, что вы неравнодушны к ней.
        — Вам в самом деле только казалось.
        — Вы благородный человек, но весьма странный. Проделать столь рискованный путь — я полагаю, что без приключений не обошлось,  — ради спасения девушки, к которой вы абсолютно равнодушны… Простите, но логики не вижу.
        — Я часто в своей жизни совершаю бессмысленные поступки.
        — А вот это зря. Каждый поступок должен быть ступенькой на пути к цели. Вот возьмите, к примеру, меня. То, что вы сейчас сидите напротив,  — результат поступка, который для меня имеет огромный смысл.
        — В вашем же сидении напротив я никакого смысла не вижу.
        — Но это не значит, что его нет. Я же говорил вам о терпении и мудрости.
        — Похоже, вы собираетесь предложить мне сотрудничество?
        — Именно так.
        — А если я откажусь?
        — Тогда мне будет очень трудно вызволить вас из лап милиции.
        — Иначе говоря, вы еще раз подставите меня?
        Адвокат отрицательно покачал головой:
        — Даю вам слово, что ничего плохого в отношении вас предпринимать не буду.
        — Ваше слово мало что для меня значит. Но, надо полагать, я свободен?
        — Безусловно.
        — И могу уйти?
        — Вне всякого сомнения.
        — В таком случае позвольте откланяться.
        Адвокат пожал плечами. Я встал и направился к двери.
        — Кирилл!  — сказала Валери.  — Не делай глупостей.
        Я обернулся. Она стояла в нескольких шагах от меня. Кажется, в ее глазах блестели слезы. Для талантливой артистки не составляет большого труда в нужный момент выдавить из глаз несколько капелек соленой водички.
        — Чао, девочка! Мне трудно с тобой разговаривать. Я не вижу тебя.
        В полной уверенности, что мне не дадут отсюда уйти, я вышел в коридор, оттуда — на веранду. На ступеньках крыльца сидел здоровенный детина в камуфляжном костюме, перепоясанном портупеей. Он глянул на меня, пододвинулся. Вот он в меня выстрелит, подумал я.
        Стараясь не поворачиваться к охраннику спиной, я постоял перед крыльцом, посмотрел по сторонам. Невдалеке, под низкими ветвями дерева, сидел картавый. Малиновый огонек его сигареты плясал на уровне лица.
        Я резко повернулся и пошел к картавому. Стрелять в меня без риска ухлопать картавого в такой темноте невозможно, но, похоже, охранник и не пытался этого делать. Я остановился в двух шагах от малинового огонька.
        — Слушай меня, картавый. Если я останусь жив, то сделаю все возможное, чтобы упрятать тебя за решетку.
        — И тебе это надо?  — безразличным голосом спросил он.  — Ты что — мент?
        — Нет, я не мент. А вот ты — дерьмо и по закону целесообразности должен сидеть в дерьме.
        — Вот я сейчас достану пушку, и ты узнаешь, кто из нас дерьмо.
        — Не достанешь. Потому что я нужен твоему хозяину, а его ты боишься. И тебе остается только тявкать, как шавка.
        — Послушай, уведи его куда-нибудь,  — слезливым голосом сказал картавый кому-то.
        Я обернулся. За моей спиной стояла Валери.
        Глава 17
        — Идем,  — сказала она и взяла меня за руку.
        — Куда?
        — Уж если ты собрался уходить, то это лучше делать утром.
        Она вела меня за руку, как поводырь слепого. Я мысленно говорил себе, что вовсе не подчиняюсь ее воле, что мне просто интересно, что она еще соврет, и… врал самому себе. Мы прошли по внутреннему дворику по дорожке, выложенной из разноцветных кафельных плиток, и за ромбовидной цветочной клумбой свернули к деревянному домику с высокой пирамидальной крышей. Валери открыла тяжелую дверь и легко подтолкнула меня в спину.
        Теплый пар и запах березовых листьев окутали меня на пороге. Сауна, обязательный атрибут жизни всех злодеев. И, конечно, с девочками. Роль девочки, насколько я понимал, должна была исполнить Валери.
        — А вода мне в дырку не зальется?  — спросил я, расстегивая рубашку.
        — В какую дырку?  — не поняла Валери, запирая дверь изнутри.
        Я показал пальцем на темечко.
        — Я этого картавого,  — сказала она, сжав кулачки,  — собственными руками придушила бы… Сядь, я посмотрю, что там у тебя.
        — Хватит смертей, Валери, хватит. Не насытилась еще?
        Валери долго смотрела мне в глаза, присела на скамейку рядом.
        — Послушай, Кирилл! Мне сейчас не хочется ничего тебе объяснять и тем более оправдываться перед тобой. Мои слова сейчас для тебя — ничто. Скорее каждое слово ты будешь воспринимать с точностью до наоборот. Может быть, я в этом виновата. Но рассказать тебе все тогда, у тебя дома, я не могла. Я научилась разбираться в людях и, кажется, неплохо изучила тебя. Ты ни под каким видом не захотел бы участвовать в этой затее. Условности, придуманная тобой мораль, твоя несчастная гипертрофированная совесть не позволили бы тебе стать моим союзником. И я бы с легкостью рассталась с тобой, как уже пыталась сделать однажды в бархатный сезон, и нашла бы союзника, которому пришлись бы по душе и моя взбалмошность, и тяга к приключениям…
        — И преступлениям,  — добавил я.
        — Я прошу тебя, не перебивай.  — Она не сводила с меня своих прекрасных глаз, и я откровенно любовался ими, как шедевром природы.  — Выслушай меня до конца, и, если ты захочешь, я больше не скажу тебе ни единого слова… Я забыла бы тебя в одно мгновение, даже вместе с твоей тайной, которая может сделать тебя и посвященных в нее людей страшно богатыми…
        — О чем ты говоришь?  — не понял я.  — Какая тайна?
        — Ну я же просила!  — взмолилась она и положила мне на губы свою ладонь.  — У меня есть деньги, мне хватит своего состояния на вполне приличную жизнь. И я бы наверняка спокойно сходила с ума где-нибудь далеко-далеко от тебя, если бы… если бы не полюбила тебя.
        Говорить я уже не мог, лишь хмыкнул носом.
        — Ну что тебе еще такое закрыть, чтоб ты вообще не издавал никаких звуков и слушал молча!  — крикнула Валери.
        Я убрал ее ладонь со своих губ.
        — Можно меня пристрелить. Тогда я точно не стану издавать звуки.
        — Господи!  — прошептала она и закатила глазки вверх.  — За что?
        — За то, что ты от лукавого, девочка.
        Она вдруг вскочила, сорвала с крючка полотенце и стала им лупить меня по лицу.
        — От лукавого? Дурак, придурок, сталинист, коммунист!
        — Это что,  — спросил я, тщательно закрываясь руками от хлестких ударов,  — это теперь тоже ругательные слова?
        — Ты, сильный, умный, благородный мужчина, который не умеет по-настоящему ценить себя, зачем-то втемяшил себе в голову бред о правосудии и законности и сам сплел вокруг себя клетку, навесил замок, сдавил руки и ноги колодками и чему-то радуешься! Нет никаких правых судей, все это химера! Любая власть творит законы под себя и требует их соблюдения на правах сильной стороны. А если сегодня ты сильнее, хитрее и ловче? Тогда сотвори свои законы и действуй по ним!
        — Ты страшный человек, Валери.
        — Нет, Кирилл. Бог меня любит.
        — И в чем, интересно, эта любовь проявляется?
        — Я счастлива. И душа моя спокойна. Я никого не убила, я не беру того, что принадлежит другим, я всегда прислушиваюсь к своему внутреннему голосу и не обманываю себя, то есть бога в себе. И он дал мне тебя. Я поняла зачем.
        — Зачем же?
        — Чтобы я помогла тебе научиться жить так, как ты того заслуживаешь.
        — А чего я заслуживаю?
        — Любви, Кирилл. Настоящей любви. И больших-больших материальных благ.
        — Не имейте богатств на земле, но на небе… Это из Евангелия.
        — А разве грешно и на небе, и на земле?
        — Не знаю, надо проконсультироваться у священников. А вообще-то богатства на земле мне в ближайшем обозримом будущем не грозят.
        Валери, не сводя с меня глаз, опустилась на колени у моих ног.
        — Увы, Кирилл,  — сказала она негромко.  — Грозят. Ты уже очень богат. Ты баснословно богат. И надо просто восстановить свою справедливость, свой закон права, чтобы этими богатствами владеть.
        — Погоди!  — Я наморщил лоб и задумался.  — В Канаде вроде бы нет. В Израиле тоже не припомню. В Америке…
        — Что ты несешь?
        — Вспоминаю, есть ли у меня богатые родственники за границей, которые могли бы оставить мне наследство.
        — Мне приятно, что у тебя еще осталось чувство юмора. Но я говорю совершенно серьезно.
        — Ну… и где же зарыты мои сокровища?
        — В Афганистане!
        Она встала, отошла к противоположной стене, обитой рейками красной породы дерева, отливающей благородным янтарным цветом, и стала снимать через голову белый свитер. Я смотрел на нее, но не видел и не чувствовал присутствия женщины. Я был весь в себе, но не раздумывал над ее словами, а лишь прислушивался к странным ощущениям, возникшим где-то глубоко во мне. Мне казалось, что я в самом деле забыл нечто очень важное, что когда-то случилось в моей жизни, и много лет подряд подсознательно пытался вспомнить об этом, вслепую шел куда-то, возвращался, уходил то вправо, то влево, будто пеленгатором искал цель. А сейчас, когда Валери сказала всего одно слово, я почувствовал, как во мне прокатилась жаркая волна — оно там, в той области памяти, в той ячейке; и теперь уже я уверенно шел по лабиринтам памяти в одном направлении. Афганистан, тысяча девятьсот восемьдесят четвертый год, армейская операция в северных провинциях, Такарча, Рустак, Нардара… Что-то было там, какое-то неординарное событие, о котором я долго не мог забыть.
        — Помоги мне,  — попросила Валери не оборачиваясь.
        Я машинально поднялся, подошел к ней. Мои ладони коснулись ее затылка, медленно съехали на плечи, потом на спину и замерли на лопатках.
        — Послушай,  — я теребил в пальцах застежку лифчика,  — а как это делается?
        Она резко повернулась ко мне, сжала губы.
        — Вот так!  — И быстрым движением освободила грудь из плена.  — Ты неисправим, Вацура!
        — Надо же, как просто! Никогда бы не подумал.
        Она расстегнула «молнию» на джинсах, они съехали вниз, Валери переступила через них.
        — Тебе помочь?  — спросила она.
        — Да нет, не надо. Я одетым помоюсь. Постираюсь заодно, да и теплее так.
        — Как хочешь!  — рассерженно бросила она и, оставшись в чем мать родила, пошла в парную.
        Красивая, как богиня, подумал я, глядя на девушку. И это та правда, в которой можно не сомневаться. Если бы все в жизни было бы так ясно и просто — есть красивое и есть безобразное. К красоте надо тянуться, ее надо любить. А от безобразного держаться подальше… Я однозначно решил, что она красивая, тут уж она меня не обманет. Так в чем же дело?
        И я с облегчением расстегнул «молнию» на джинсах.
        Глава 18
        Прижавшись щекой к моему плечу, Валери крепко спала. Она видела какие-то сны, губы ее вздрагивали, веки дрожали. Потом она тихо всхлипнула, зашевелилась, положила свою ладонь мне на грудь. Рука у меня затекла, пальцы онемели, а волосы с терпким запахом ромашкового шампуня щекотали лицо, но я терпел, не хотел будить ее.
        Была глубокая ночь, но сон ко мне не шел — днем выспался, когда пребывал в отключке. Я думал о ней. Миледи, опасная и коварная женщина, любовь к которой может свести с ума и толкнуть на самый безрассудный поступок. Она еще не сказала мне всего, но я чувствовал, что ближайшая перспектива моей жизни весьма туманна и риском она будет нашпигована так же, как булка изюмом. Но при одном условии.
        Они были уверены, что крепко посадили меня на крючок, что я, опасаясь милиции, носа не покажу из этого убежища, расположенного в пустынной предгорной зоне, и теперь буду покорно выполнять их требования. Но отнюдь не страх держал меня здесь. В жизни мне многое пришлось пережить. Я по праву считал себя счастливчиком, потому что мой ангел-хранитель до сих пор блестяще справлялся со своей обязанностью, и если не считать легкого касательного ранения в голову, я вышел из всех переделок живым и здоровым. Для меня, в прошлом профессионального разведчика, два с половиной года пропахавшего на войне, сейчас не было преград, которые могли бы остановить меня. Ночь — моя союзница — помогла бы мне добраться до Душанбе, а старые связи с ветеранами Афгана, сослуживцы, которых я наверняка разыскал бы в штабе миротворческих сил, сделали бы все возможное, чтобы я беспрепятственно вернулся в Россию. А что касается убийства Алексеева и журналиста, то, если меня все же припрут к стене, я сам отыщу картавого и дежурную по четвертому этажу и приволоку их к следователю. Они и станут моим оправданием.
        И все-таки я не собирался бежать. Даже не любопытство держало меня здесь, хотя те намеки, которые выдала мне Валери, заинтриговали.
        Я скосил глаза и посмотрел на лицо спящей девушки. От полной луны в окне отходил голубоватый луч, и в его холодном свете лицо Валери казалось призрачным и неживым. Я осторожно провел пальцем по ее щеке, словно хотел убедиться, что ее кожа теплая.
        — Почему ты не спишь?  — вдруг спросила она, не открывая глаз.
        — Думаю.
        — О чем?
        — О тебе.
        Она повернулась на другой бок, освободив мою руку, но, кажется, сон покинул ее. Валери рывком села в кровати, откинувшись спиной на подушки.
        — Давай убежим отсюда,  — сказал я.
        — Куда?
        — В Душанбе. А оттуда — ко мне, в Крым.
        — Зачем?
        — Загрузим продуктов на «Арго» и отправимся в кругосветку.
        — У тебя же яхта речная. Сначала надо разбогатеть, купить настоящую, океанскую яхту и тогда уже отправляться в кругосветку.
        — И ты бы отправилась?
        — С тобой — да.
        — Но только на океанской?
        — Видишь ли, я хочу, чтобы мы с тобой утонули не сразу, а хотя бы в районе Босфора.
        — Валери, ты столько для меня делаешь, так стараешься, так заботишься о моем благополучии.
        — Твоя ирония неуместна. Если хочешь знать, то я вовсе не о тебе беспокоюсь.
        — А о ком же?
        — О себе, разумеется.
        — Постой, милая, а как же твои слова о любви, о твоем желании повысить мое, так сказать, материальное благополучие?
        — Все правильно. Только я не альтруистка. Да, я люблю тебя. Но это вовсе не значит, что я буду лишь воздыхать, как пятнадцатилетняя пацанка над фотографией кинозвезды. Я докажу свою любовь делом. Я сделаю тебя богатым, а значит — сильным и сама буду пользоваться твоей любовью и твоей силой. Рай в шалаше — хорошая штука, но рай в особняке, к примеру на Майорке,  — еще лучше. Так ведь?
        — Но ты даже не поинтересовалась, люблю ли я тебя?
        — Ну так скажи.
        — Нет.
        Валери повернула ко мне лицо, долго смотрела, и я был благодарен ночи за ее кромешную темноту, где так легко было спрятаться моим глазам.
        — Это потому, что ты меня еще мало знаешь.
        — Но тебя невозможно узнать,  — возразил я.
        — В женщине всегда должна быть какая-то загадка.
        — Да, должна быть загадка. Но ты вся — одна большая загадка, а женщины уже почти не разглядеть.
        — Что?  — возмутилась Валери, привстала, нависла надо мной.  — Ты не можешь разглядеть во мне женщину?  — Она села на меня сверху, упираясь руками в грудь.  — Ты, несчастный матрос, бывший прапорщик, насквозь пропахший казармой и кубриком, не можешь разглядеть во мне женщину?!
        Что она потом вытворяла со мной! Я очень быстро пожалел о том, что так неосторожно высказался о соотношении загадки и женщины, хотя, если признаться честно, повторял бы эту фразу каждую ночь, чтобы снова испытать такой бурный обвал аргументов в пользу женственности. Удивляюсь, что в доме не подняли тревогу — нашими стонами можно было поднять покойника. Разве что индифферентный к женской ласке картавый в эту ночь спал спокойно.
        Стало светать. Валери приготовила на электроплитке кофе. Мы его пили с кусочками лепешки и холодной бараниной. За окном, на фоне светлеющего неба, вырисовывался контур горы, похожей на склонившегося над водой зверя. Бледнела, притухала последняя звезда. На травянистый склон, исполосованный белыми прочерками тропинок, выкатилась отара; овцы рассыпались по нему, словно щепоть риса по серой ткани. Пастуха не было видно, и овцам, должно быть, казалось, что они пасутся сами по себе, что они свободны и распоряжаются собою по своему овечьему усмотрению.
        — Куда ты отправила мою фотографию из альбома?  — спросил я.
        — Тебя должен был опознать один человек.
        — Кто?
        — Бенкеч.
        — Бенкеч? Не знаю такого.
        — И он тоже не знает тебя по фамилии. Но вы встречались.
        — Где мы встречались?
        — В Афгане. Вы вместе с ним брали караван.
        — Я много раз вылетал на караваны.
        — Тот был особенный. Точнее, с особым грузом.
        Валери с чашечкой дымящегося кофе в руке, запотевшее окошко, серый склон с россыпью отары вдруг исчезли, и перед моими глазами замелькали бесцветные, неозвученные эпизоды моей давней жизни, в которой истину устанавливал автомат. Прошлое кружилось у меня в сознании всего несколько мгновений, будто я перелистывал словарь, отыскивая нужное мне слово, потом вдруг остановилось, застыло, превратившись в картину, одним из героев которой был я. Дымящиеся потроха верблюда, навьюченного мешками, забрызганными кровью; почти отвесные скалы по обе стороны ущелья; удушливый черный дым над боевой машиной пехоты, лежащей в мелком ручье кверху гусеницами; я, с залитым кровью лицом, перетаскивающий под прикрытие скалы тяжелые баулы…
        Валери, не отрываясь, следила за моим лицом.
        — Как, ты говоришь, его фамилия?
        — Бенкеч.
        — Нет, не помню.
        Караван действительно был особенный. Он был с прикрытием, чего я ни разу не встречал за всю свою войну. Нашей роте придали два взвода мотострелков, но от них мало было толку. Как только караван втянулся в ущелье и мы открыли огонь по навьюченным животным, сверху, со скального гребня, на нас обрушился такой мощный ответный огонь, что я в первое мгновение вполне серьезно попрощался с жизнью. Командира роты, который руководил взводами, убило сразу, а мальчишка-лейтенант, недавно приехавший в Кундуз по замене, запаниковал и не смог быстро раскидать оборону.
        «Духи» просто озверели. Они не просто отстреливались, спасая свои жизни, они, казалось, дрались за место в раю. В первые минуты боя они сожгли гранатометом «бээмпэшку», стоявшую на прикрытии, вторая машина, начав какой-то идиотский маневр по прибрежной гальке, наехала на фугас. По нас били с двух сторон — те, кто был в караване, и те, кто караван прикрывал сверху. Час, а может быть, два — мне казалось, что тогда прошла целая вечность,  — мы отстреливались, теряя бойцов одного за другим. Я боком лежал на камнях, скользких от размазанных внутренностей разорванного крупнокалиберными пулями верблюда, стрелял то вверх, то по берегу реки, пытаясь связаться по радио с «вертушками». Я до хрипоты орал в микрофон, что мы попали в ловушку, что у нас есть «трехсотые», то есть убитые, причем много, что без поддержки вертолетов мы продержимся еще от силы полчаса, но в центре боевого управления меня слышали плохо, связь постоянно прерывалась, и вот тогда, в тот момент, я подумал, что это могут быть последние минуты моей жизни. Мой ротный был где-то выше по ущелью, его основная группа долбала голову каравана, а я
с двумя дембелями должен был ударить в центр, чтобы рассечь караван на две части. Но через несколько минут боя я остался один с двумя остывающими, уже безразличными ко всему телами. Дембеля были где-то далеко, перед всевышним, и только полуголый солдат с синими от наколок руками яростно прикрывал мою спину, поливая скалы пулеметным огнем.
        Я не знал его, он был из пехотной роты, я даже не успел спросить его имени — не до знакомства было. Похоже, это был «дед», уже тертый, прошедший немало операций, и я был благодарен судьбе хотя бы за этот маленький подарок — нет ничего хуже вляпаться в подобную историю с молодым солдатом и, не дай бог, с молодым офицером. «Где твой взводный?  — кричал я ему.  — Лейтенант где?» — «Не знаю!  — на мгновение повернув в мою сторону голову, отвечал солдат, и его тельняшка без рукавов прямо на глазах темнела от пота.  — Там где-то!» — «Ему надо передать, чтобы вызвал вертолеты!» — «Где я найду этого е… лейтенанта?  — выругался солдат.  — Ты кто, старшина разведроты? У тебя есть гранаты?» — «Зачем тебе сейчас гранаты?» — «В ж… себе засуну, когда патроны кончатся».
        Он не паниковал, это был обычный черный юмор уставшего от войны солдата. Я протянул ему две «эфки», и солдат в знак благодарности хлопнул своей ладонью мою ладонь. Он готов дорого продать свою жизнь, понял тогда я, и это немного успокоило.
        «Это они из-за мешков так взбесились!» — крикнул мне солдат, переворачивая и снова вставляя в пулемет связанный изолентой блок черных магазинов. «Каких мешков?» — не понял я. Солдат ткнул серым от пыли ботинком в полосатый баул, все еще лежащий поверх липкого верблюжьего бока: «Наркота. Дорогой товар, отдавать не хотят».  — «Давай его спалим на хер!  — предложил я.  — Может, отвалят».  — «Лучше спрячем»,  — ответил солдат и усмехнулся, показав железные фиксы передних зубов. Я сначала не понял, серьезно он говорит или шутит, но солдат, бросив мне: «Прикрой», полез к убитому животному и принялся ножом перерезать кожаные лямки баула. Первый мешок он без особых проблем отволок за ближайший валун, а вот со вторым, придавленным верблюжьей тушей, возился долго. Пули сыпались вокруг него, визжали, рикошетом уходя в сторону, но солдат был настолько увлечен вытаскиванием баула, что не замечал их.
        Обрезки ремней каждого баула мы подвязали к своим ботинкам и, не поднимаясь на ноги, отстреливаясь как попало, отползали под прикрытие валунов, ближе к каменной стене, где падающие сверху камни образовали хаосный лабиринт. Мешки волочились за нами, пули безжалостно дырявили их, и я видел, как маленькими фонтанчиками выбрасывался из дырок серый мелкий порошок.
        Солдат полз впереди меня и уже не отстреливался, а крутил во все стороны головой, как затравленный зверь, отыскивая нору, где можно было бы утаиться. Я следом за ним все дальше заползал в каменный лабиринт, и уже грохот боя едва доносился до нас. «Послушай, бросай это дерьмо здесь, и возвращаемся!» — крикнул я солдату, но он, отвязав ремень от ноги, привстал, схватился обеими руками за мешок. «Ого, килограмм тридцать будет, не меньше».  — «Пошли!» — повторил я. «Не гони! У тебя вон вся рожа в крови. Задело, что ли? Давай перевяжу».
        Я понимал, что он дает мне возможность успокоить совесть. Я действительно был ранен, и это могло быть оправданием того, что я на некоторое время покинул поле боя. «Перевязывай, и ползем назад»,  — согласился я, тоже освобождая себя от баула. Солдат вытащил из кармана резиновый мешочек с перевязочным пакетом, разорвал его и довольно неумело намотал мне на лоб повязку. «Рукой придерживай. А хочешь, я своей майкой сверху примотаю. Будешь как душара в чалме.  — Он рассмеялся, сверкая фиксами, и снова посмотрел на баулы.  — Эх, жаль, столько добра пропадает… Ну-ка!»
        Он, слегка пригибаясь, подошел к отвесной стене, в которой на высоте полутора-двух метров чернела узкая щель, словно след от удара гигантского ножа. Посмотрел себе под ноги, поднял булыжник, подтащил его к стене и, встав на него, просунул голову в щель. «Темно и холодно, как в могиле»,  — сказал он, влез еще дальше, пока из щели не осталась торчать пара ног в запыленных ботинках. Через минуту он вылез на свет божий и, почесав редкую щетину на лице, сказал: «Послушай, братан, а давай-ка мы эти мешочки сюда затолкаем. Чтоб душарам не досталось. А то обидно — столько ребят положили, и все ради чего?»
        У меня не было ни сил, ни желания спорить с ним. Я поднял первый баул, чувствуя, как от напряжения сразу заныла рана. Меня качнуло, и я едва устоял на ногах. «Э-э, братан, ты совсем слаб. Поднимешь-то хоть?» Меня разозлили его слова, и, рванув мешок вверх, я забросил его в щель. Солдат потащил его вглубь и на некоторое время исчез. Появившись снова, махнул рукой: «Давай второй».
        Он спрятал второй баул, спрыгнул на камни, отряхивая безнадежно пропыленные брюки, подобрал обрывки резиновой упаковки из-под бинтов и спрятал их в карман, внимательно посмотрел под ноги. «Порядочек, никаких следов мы не оставили! Ну что, пойдем умирать смертью храбрых?»
        Больше мы с ним не виделись, и я не знал даже, остался ли он жив после того боя. Через полчаса я потерял сознание, израсходовав весь свой боезапас, а очнулся уже в «вертушке», лежа на рифленом полу чуть ли не в обнимку с убитым командиром роты мотострелков.
        В общем-то, об этом случае я почти забыл. Потом были другие караваны, засады, реализации разведданных, война смешала, взболтала детали и подробности в какой-то один, долгий, непрекращающийся бой, в котором уже не было ни последовательности, ни хронологии, и убитые дрались рядом с самими собой — еще живыми…
        Я поднял глаза на Валери. В них отражалось красное пламя — верхушка горы, освещенная первыми солнечными лучами.
        — Где он, Бенкеч?
        — Сидит. На зоне в Мордовии.
        — За что?
        — Не знаю точно, с ним Рамазанов встречался. Кажется, то ли рэкет, то ли разбой.
        — С ним встречался Рамазанов, и что потом?
        — Это очень долгая история, Кирилл.
        — Я хочу знать все.
        — Я тоже. Но в этой истории Рамазанов, картавый и я играем второстепенные роли.
        — Ты отправила мою фотографию Бенкечу, чтобы он опознал меня. Бенкеч ответил: да, это тот самый старшина разведроты, с которым мы прятали баулы. Но до того, как он получил фотографию, как ты меня нашла? Как ты вообще узнала о моем существовании? Шла по следу стрелы Амура или по зову сердца, любвеобильная Валери Августовна?
        — Я искала тебя почти три года,  — глухим голосом ответила Валери.  — И, разумеется, тогда еще не знала тебя и не испытывала к тебе никаких чувств. У нас была цель, по пути к ней надо было проделать огромную работу. Ты был для нас всего лишь ступенькой.
        — «Мы» — это кто? Мафия?
        Валери вдруг расхохоталась. Она поставила чашечку на столик, чтобы не расплескать, села на кровать, потом упала на спину. Хохот душил ее до тех пор, пока она не схватила подушку и не прижала ее к своему лицу.
        — Прости,  — сказала она через минуту, вытирая глаза платочком.  — Ты ничего особенного не сказал, но какой тон…  — Смех снова сдавил спазмом ее горло, но Валери на этот раз легко справилась с ним.
        — Мне приятно, что я так развеселил тебя. Но ответь, у меня не укладывается в голове — в тот день, когда вы втроем поднялись на борт «Арго» и ты закрутила всю ту авантюру с чемоданом, с инкассатором из казино лишь только для того, чтобы подготовить меня для более серьезного дела?
        — Да. Весь тот спектакль, как ты говоришь, разыгрывался ради того, что нам в ближайшее время предстоит сделать.
        — Я восхищен твоей работой. У тебя криминальный талант!.. Ну что ж, кажется, я теперь начинаю кое-что понимать.
        — Ты всегда отличался сообразительностью.
        — Нет, не всегда. Я все-таки не могу допетрить, откуда вам стало известно про караван с наркотиками?
        — О нем несколько лет назад узнал Рамазанов, когда работал советником по юриспруденции в Южной Америке. Один, скажем так, специалист по выращиванию коки в Колумбии рассказал ему, что четырнадцатого августа восемьдесят четвертого он потерял почти половину своего громадного состояния, когда русские уничтожили караван, перевозивший из Пакистана в Иран семьдесят килограммов отборного кокаина по цене двести пятьдесят долларов за грамм… Мы познакомились с Рамазановым год спустя в Ереване, где я работала в архиве горвоенкомата. Он представился мне работником прокуратуры, который занимается расследованием дела о контрабанде наркотиков.
        — Разумеется, он сразу же переспал с тобой?  — не удержался я.
        Валери спокойно отреагировала на эту реплику.
        — В то время, дорогой, я была замужем за очень ревнивым армянином, который, не задумываясь, отрезал бы голову и мне, и Рамазанову, случись что между нами. Я была целомудренной комсомолкой и исправно платила взносы. Это гораздо позже я догадалась, какую на самом деле цель поставил перед собой этот неглупый адвокат. Да, признаюсь, он перевернул всю мою жизнь. И поначалу вовсе не богатства привлекали меня, а тайна, которой они были окутаны, риск и романтика.
        — И чем же вы с ним занимались, если не спали вместе?
        — Мы делали запросы в военкоматы России, собирали информацию о боевых операциях двести первой дивизии, в частности о той, которая произошла при взятии каравана четырнадцатого августа. Никаких сведений о захвате наркотиков мы не нашли, в том числе и в секретных донесениях в особый отдел дивизии — как мы до них добрались, это отдельная тема. Вот тогда Рамазанов и высказал предположение, что мешки с наркотиками были перепрятаны. Когда у нас появился список солдат, принимавших в захвате каравана участие и оставшихся в живых, а их было человек пятьдесят, мы стали работать с каждым в отдельности.
        — С каждым — как со мной?
        — На тебя мы вышли чудом. И вообще вся эта кокаиновая история десятилетней давности тихо и мирно заглохла бы, потому что разыскать и принудить к откровенности пятьдесят человек, раскиданных по всему свету, было почти невозможно. Часть из них уехала за границу, многие спились и начисто забыли всю свою прошлую жизнь, третьи попали за решетку. Но фортуна нам улыбнулась.
        — Вы нашли Бенкеча.
        — Да! Рамазанов вел дело об убийстве банкира и вымогательстве, и следствие вывело его на Бенкеча, который был в наших списках. Это была редкостная удача!
        Валери волновалась. Она ходила по комнате взад-вперед, и весь ее эмоциональный рассказ очень был похож на правду. Она закурила, прижала руки к груди, словно ей было холодно.
        — Зачем же я вам понадобился, если вы нашли Бенкеча?
        — Встала новая проблема. Бенкеч сам предложил Рамазанову сделку: он расскажет, где спрятаны семьдесят килограммов кокаина, если адвокат берется пересмотреть его дело или хотя бы скостить срок. Рамазанов дал ему гарантии, что сделает все возможное, чтобы вытащить из зоны. Бенкеч действительно подробно рассказал Рамазанову о том, как с прапорщиком из разведроты перетащил баулы куда-то в завалы камней и спрятал в надежном месте. Но вся беда в том, что он не знает, где находится то ущелье, в котором вы сожгли караван.
        — Девичья память?
        — Он говорит, что их привезли туда на вертолетах.
        — Правильно, они десантировались к нам с «вертушек». Но предложили бы ему показать крестиком на карте.
        — Предлагали. Во-первых, на карте, даже крупномасштабной, не показаны все до единой детали местности. А во-вторых, Бенкеч и по карте даже приблизительно показать не смог. Он сказал, что с картами работали только командиры, а их, солдат, без особых разъяснений загружали в вертолеты и выбрасывали в районе боевых действий. Откуда ему знать, где все это происходило. «Где-то на севере Афгана» — вот его самый точный ответ.
        — Остался я.
        — Да, ты оставался у нас последним шансом. Найти тебя было очень непросто. Военкомат дал нам информацию: прапорщик Вацура уволен по сокращению штатов, а куда убыл — не знает никто. Чудом мы узнали адрес твоей бабушки в Крыму. Это тоже была целая эпопея… Ну а что было дальше — тебе известно.
        — Катание на яхте под прицелом пистолета, Тима, молодо выглядящий Слон, твои слезы дождливым осенним вечером, Душанбе, Алексеев с пробитой головой… Боже мой, боже мой! Мог ли я предположить такое!  — Я подошел к Валери и взял ее за плечи.  — Я восхищен тобой, юная следопытка. И мне очень приятно, что я представляю для вас такую необыкновенную ценность. Теперь, надо полагать, под пытками или угрозами, а может быть, соблазняя меня немыслимыми удовольствиями, вы станете выколачивать из меня эту тайну, чтобы я, как в пиратских романах, нарисовал вам карту Ущелья Сокровищ.  — Я сделал паузу, с нежностью посмотрел девушке в глаза.  — Милая Валери! Ты в самом деле очень добросовестный человек и, похоже, до сих пор уплачиваешь комсомольские взносы. Но только не надо было так долго и ценой таких жертв городить весь этот огород. Ты только бы заикнулась, и прямо там же, на яхте, как только вы втроем вползли на нее, я нарисовал бы тебе пять, десять подробнейших карт, в цветах и красках, украшенных цветочками и завихрюшечками!..
        Валери терпеливо ждала конца моего немного театрализованного монолога. Когда я еще раз назвал ее милой и гениальной, а потом поцеловал в щечку, она высвободилась из моих объятий, отошла на шаг в сторону и, повернувшись лицом к окну, глухо сказала:
        — Да, Вацура, ты мог бы мне нарисовать пять, десять карт тогда, на яхте. Но потом мы никогда бы не встретились. Разве тебе все равно?
        — Лучше бы мы не встретились,  — вздохнул я.
        Глава 19
        Рамазанова я увидел во дворе. Он, одетый лишь в спортивные трусы и кроссовки, вошел в калитку, приветствовал меня взмахом руки, пригладил влажные от пота волосы.
        — Как вам спалось?
        — Прекрасно,  — ответил я.  — Надеюсь, лучше, чем вам.
        Адвокат рассмеялся, повесил на плечо широкое черное полотенце и пошел легкими беззвучными шагами по плиточной дорожке. От нетерпения я принялся ходить вокруг дома, и за его фасадом обнаружил небольшой бассейн, а в нем — Валери. Она плыла под водой, почти касаясь грудью дна, вынырнула, откинула назад волосы.
        — Присоединяйся!  — крикнула она.
        Я сел в кресло-качалку, наблюдая за тем, как к воротам подкатил серый «жигуленок» и картавый вместе с охранником принялись вытаскивать из него и заносить во двор ящики, свертки, мотки толстой веревки, пятнистые куртки и рюкзаки. Валери, отвлекая, ударила ладонью по воде, и сноп брызг попал мне в лицо. Я, поблагодарив ее, вытер лицо майкой. Картавый, опустившись на корточки, развязывал тесемки темно-зеленого свертка, достал камуфлированную жилетку, встряхнул ее и приложил к своей груди. Этого показалось ему недостаточно, и он принялся напяливать ее поверх черной майки с какой-то идиотской надписью «I love boy’s». Валери подплыла к бордюру, легла грудью на голубой кафель и, вытянув руку, ухватила меня за штанину. Картавый с трудом застегнул «молнию» на жилетке, которая была ему явно не по размеру, похлопал по многочисленным карманам и, неожиданно подпрыгнув вверх, крикнул «Кья!» и ударил ногой по воображаемому противнику, после чего покосился на меня.
        Я отвернулся. Мне было стыдно за него. Валери все еще пыталась стащить меня в бассейн в одежде. Я слабо сопротивлялся. Неожиданно она подпрыгнула, оттолкнувшись ногами о подводный выступ, обхватила обеими руками мою шею и повисла на ней. Бассейн вместе с водой встал на дыбы и накрыл меня с головой. Я успел сделать глубокий вдох и не спешил выплыть на поверхность, хотя майка, надувшись пузырем, тащила меня вверх. Валери продолжала прижиматься ко мне. Глаза ее были закрыты, она, наверное, не умела смотреть под водой. Мы, разворачиваясь вниз головой, медленно шли ко дну. Потом она судорожно ткнулась крепко сжатыми твердыми губами куда-то мне под нос, изображая поцелуй, и, хаотично двигая руками и ногами, в облаке пузырьков поднялась на поверхность.
        — Браво!  — услышал я голос адвоката, когда вынырнул следом за Валери.  — Вы прекрасно смотрелись. Нечто авангардное и не лишенное философской символики… По-моему, Кирилл, у вас слегка намокла одежда.
        — Что вы говорите!  — воскликнул я, оглядывая себя.  — В самом деле, ноги уже промокли.
        Рамазанов подошел к картавому, который все еще примерял костюмы, хлопнул его по плечу:
        — Снимай.
        — Почему?
        — Не твой размер. Это для Валери.
        — Разве?  — пожал плечами картавый, без особой охоты расстегивая «молнию».
        Рамазанов вытащил из свертка еще одну жилетку, морщась, оглядел ее со всех сторон:
        — А эту отложи для меня.
        — Понял.
        Я освобождался от одежды прямо в воде. Сначала закинул на бордюр кроссовки, потом джинсы. Мокрой тряпкой шлепнулась на кафель майка. Рамазанов встал на тумбу, вытянул вверх руки, легко оттолкнулся ногами, сложился в прыжке пополам и эффектно вонзился в воду.
        — Красиво!  — крикнула Валери.
        Я лег на спину, краем глаза наблюдая за поверхностью воды. Рамазанов не показывался минуты две. Сначала я заметил его у противоположного бордюра — в глубине тенью промелькнули голубые плавки, затем он развернулся и поплыл к Валери. Через мгновение она вскрикнула, раздался всплеск, ее голова ушла под воду, будто девушку атаковала акула. Они недолго боролись, и наконец над водой появилось бородатое лицо Рамазанова, затем его плечи, густо поросшие черными с проседью волосками. На руках он держал Валери, то погружая ее в воду, то приподнимая над ней. Валери слабо сопротивлялась, поглядывала на меня, говорила адвокату, что она «не белье, чтобы ее выкручивать», а я, изо всех сил удерживая на лице выражение смертельной скуки и безразличия, тихо греб к никелированной лесенке. Картавый за это время успел подобрать себе другую жилетку и, облачившись в нее, делал какие-то уродливые движения руками и тазом, словно пытался поймать в кулак кружащихся вокруг него пчел.
        Я вылез на бордюр, подхватил мокрую одежду, ругая в уме Валери, из-за нелепой шутки которой потеряю еще несколько часов на просушку, и пошел к веранде, чувствуя, как мой затылок немеет от напряжения. Наверное, у меня случилось бы что-то нехорошее с головой, если бы я не обернулся перед тем, как свернуть за угол дома. Рамазанов все еще держал Валери на руках, хотя она и делала попытки освободиться от его хватки.
        Ну и черт с вами, думал я, делайте что хотите, меня это совершенно не волнует. Почти уверенный в истинности того, в чем только что убеждал себя, я развесил мокрые шмотки на стальной проволоке, протянутой во дворе, и, чтобы не шататься по дому в одних трусах, сел под деревом рядом с охранником. Это был уже другой парень — узкоглазый, крупноголовый, постриженный почти под ноль. На его коленях лежал «калашников» со складным прикладом, к поясному ремню была пристегнута портативная радиостанция; она постоянно шипела, потрескивала, словно огромный жук в коробке. Охранник флегматичным взглядом посмотрел на меня, зевнул, достал из накладного кармана на рукаве пачку сигарет и молча протянул мне. Я отрицательно покачал головой. Тогда он кинул в рот сигарету, но чиркнуть зажигалкой не успел — радиостанция зашипела громче, и сквозь треск помех раздался голос:
        — Оникс! Ответь Пянджу!
        Охранник отстегнул радиостанцию, поднес ее к уху и, не вынимая сигареты изо рта, лениво сказал:
        — Слушаю тебя, Пяндж.
        — Оникс, дай адвоката. Ситуация меняется.
        — Хоп, минутку!
        Он неторопливо поднялся, незажженную сигарету спрятал в карман, автомат закинул за спину и вразвалку пошел к бассейну. Через минуту в дом зашел Рамазанов. Одной рукой он держал радиостанцию и что-то говорил в передатчик, другой энергично вытирал голову.
        — Господин Вацура!  — позвал он меня.  — Ровно через пять минут у нас завтрак. Прошу не опаздывать.
        Перед дверью он остановился:
        — Ах да! Вам нечего надеть… Я распоряжусь, вам подыщут одежду.
        Картавый с безобразным выражением на побитом лице, будто выполнял невыносимую работу, подошел ко мне и молча кинул на лавку сложенный вчетверо новый камуфлированный костюм. Из-за угла на цыпочках выбежала Валери — в одном купальнике, мокрая, с посиневшими губами.
        — Кажется, слишком много для первого раза.
        — Что ж это твой адвокат не согрел тебя своим жарким телом?
        Валери не ответила на вопрос, молча глядя на то, как я одеваюсь.
        — Тебе идет форма,  — сказала она.
        — Было бы странно, если бы не шла. Я носил ее шесть лет подряд.
        — Еще будешь носить.
        — Нет, спасибо, мне и в джинсах неплохо. А ты примерила жилеточку?
        — Сейчас с тобой будет говорить Рамазанов,  — перешла на другую тему Валери.  — Ты подумай хорошенько над его предложением, прежде чем отказываться.
        — Над каким еще предложением?
        — Наберись терпения.
        Завтрак был накрыт в центральной комнате с диваном и креслами, где вчера вечером я учил картавого вежливости. Рамазанов, что было довольно необычно для этой обстановки, был одет в темно-серый костюм-тройку. Слева от него сидел хмурый, все еще подпухший картавый. При моем появлении он не поднял головы, лишь стал нервно тарабанить пальцами по столу. Валери села напротив них, и мне оставалось только место справа от адвоката. Стол был накрыт, не в пример внешнему виду Рамазанова, довольно скромно — все та же холодная баранина, овечий соленый сыр, несколько лепешек, десяток сваренных вкрутую яиц и большое блюдо с помидорами и зеленью. Рядом, на черном сервировочном столике, расписанном под Палех, стоял кофейный сервиз, прикрытый салфеткой.
        Картавый, не дожидаясь, пока я сяду, как бы подчеркивая свое презрение ко мне, потянулся за мясом и лепешками и принялся есть. Валери потирала ладони, голодными глазами рассматривая стол. Рамазанов курил трубку, с прищуром глядя на меня.
        — Вы немного опоздали,  — сказал он мне.
        — Надеюсь, за эту провинность я не буду лишен завтрака?
        — Ни в коем случае. Просто я хотел сказать, что в первую очередь ценю в людях точность и обязательность.
        — Извините, что я не потрудился понравиться вам,  — ответил я с легкой улыбкой, придвигаясь к столу.
        Рамазанов вынул трубку изо рта и положил ее на чистую тарелку рядом с собой, словно намеревался расправиться с ней при помощи ножа и вилки. Дымок, вьющийся над ней, был слегка сладковат, с легким запахом меда. Картавый, набив рот лепешкой и бараниной, пытался впихнуть туда еще и помидор. Я, не притрагиваясь к еде, как бы подчеркивая, что пришел сюда не за этим, сидел, скрестив руки на груди, и смотрел на картавого. Несколько минут адвокат сидел неподвижно, устремив взгляд в окно. Если бы не омерзительный чавкающий рот картавого, я мог бы находиться за этим столом гораздо больше времени.
        — Если я правильно вас понял,  — начал я, повернувшись вполоборота к адвокату,  — вы предлагаете мне сделку. Я указываю вам на карте место, где Бенкеч спрятал баулы, а вы обеспечиваете мне безопасное возвращение домой.
        Рамазанов неторопливо снял салфетку, прикрывающую чашки и кофейник, налил себе глоток кофе, кинул в чашечку кусок сахара, беззвучно помешал ложкой, поднес чашечку к губам.
        — Где гарантия того, что вы не обманете нас?  — спросил он, не поворачивая головы.
        — Я очень хочу, чтобы вы оставили меня в покое, а потому изо всех сил постараюсь не ошибиться.
        Он вынул из нагрудного кармана сложенный в несколько раз плотный лист бумаги и, развернув, положил передо мной. Это была карта северных провинций Афганистана, карта, несомненно, иностранного производства, потому что географические названия на ней были написаны латинским шрифтом: «KUNDUZ», «HAYRATON», «NARDARA», масштаба один к миллиону, достаточно подробная, и я сразу нашел в крайнем правом углу карты извивающиеся кольца горизонталей, похожих на деформированные мишени, обозначающих те самые хребты, почти симметричные, как горбы верблюда, между которых, символически обозначенное зубчатой расческой, протянулось глубокое ущелье с голубой ниточкой-ручьем посредине. Но мой взгляд ни на мгновение не задержался на этом ущелье, заскользил по карте дальше, нарочно долго блуждал в окрестностях Кундуза, вернулся к приграничному Хайратону и плавно перешел на лицо адвоката, внимательно следившего за мной.
        — Да,  — ответил я, отодвигая карту от себя.  — Здесь есть это место.
        — Где-то здесь, так?  — Он обвел кружочком кишлак Нардара.  — Вы могли бы показать точнее?
        — Мог бы. Но для начала я хотел бы получить от вас миллион рублей, необходимый мне для возвращения долга и на авиабилет до Москвы, ключи от машины, под завязку заправленной бензином, и тысячу баксов за доставленные мне моральные издержки. Когда я благополучно доберусь до Душанбе, то сразу же отправлю вам эту карту с моими обозначениями и пояснениями ценным письмом.
        — Тыщу баксов?  — вдруг ни с того ни с сего вставил картавый.  — А морда не треснет?
        — Не т’геснет,  — успокоил я его.
        — Хорошо,  — неожиданно согласился Рамазанов.  — Я принимаю ваши условия. Но прежде чем мы расстанемся, хочу сделать вам еще более выгодное предложение.
        — Ну-ка, очень интересно,  — сказал я, старательно наполняя свою тарелку тем, что еще не успел съесть картавый. Валери незаметно наступила мне на кончик ноги. Я поднял на нее удивленный взгляд: — Ты что-то хочешь мне сказать, ягодка?
        Она принялась с усердием распиливать ножом помидор, и ее щечки слегка порозовели — раньше подобных способностей я за ней не замечал. В дверь постучали, вошел охранник, протягивая на ходу радиостанцию.
        — Опять Пяндж?  — спросил Рамазанов и, приняв радиостанцию, сказал: — Слушаю тебя, дорогой!
        — Сегодня в два после полуночи. Ориентировочно,  — продребезжала радиостанция.  — Между семнадцатым и восемнадцатым километрами.
        — Чей участок? Прием!
        — Одиннадцатой. Там есть большая отмель, перед ней полоса кустов. Я встречу.
        — Проволочные заграждения?
        — В том месте столбы повалены, под ними промоины. Можно пройти в полный рост.
        — Хорошо, действуй!  — ответил Рамазанов, потом взглянул на Валери и спросил: — С братишкой поболтать хочешь?
        Валери, прожевывая помидорку, кивнула и, едва не целуя переговорник, громко заговорила:
        — Глебушка, родненький, как ты там? Не холодно было ночью?
        — Нормально… Ну все, вырубаюсь, хватит засорять эфир. Отбой!
        Адвокат, возвратив радиостанцию охраннику, снова стал посасывать трубку, обволакивая меня медовым дымком. Он терпеливо дождался, пока я проглочу то, что было у меня на тарелке, налил мне кофейку, после чего сказал тихим и бесцветным голосом, будто речь шла о какой-то незначительной мелочи:
        — Я заплачу вам четыре миллиона, если вы отведете нас на то место, где спрятан кокаин.
        — Что вы мне заплатите?  — не сразу понял я.
        — Четыре миллиона,  — тем же голосом повторил адвокат.  — Долларов, разумеется.
        Хорошо, что я жевал и кое-как скрыл свое невольное удивление с помощью двигающейся челюсти. Я сделал глоток кофе, откашлялся и спросил:
        — Не слишком ли много?
        — Не слишком,  — ответил Рамазанов.  — Это пятая часть от той суммы, которую мы заработаем на кокаине.
        Я кивнул, вытер салфеткой губы и кинул ее в пустую чашку.
        — Благодарю, господа. Но четыре миллиона долларов — это для меня слишком много.
        И, взяв карту, встал из-за стола. Рамазанов пожал плечами, мол, воля ваша. Картавый, обхватив обеими руками голову, раскачивался из стороны в сторону и тихо мычал под нос: «Ему много четыре лимона. Нет, я тащусь от него, я тащусь…» Валери, словно окаменев, не сводила с меня широко распахнутых глаз. Я не думал о том, что через короткий промежуток времени нам предстоит расстаться, наверняка — навсегда. Я интуитивно чувствовал, что мысль эта сама по себе будет невыносимой, и нацеливал себя только на предстоящую дорогу и возможные испытания, которые мне еще предстоит преодолеть. Но ее глаза будто прожигали меня насквозь, и едва закрыл за собой дверь, уединившись в нашей комнате, как на слабеющих ногах опустился на кровать и закрыл лицо ладонями.
        А вы, сударь, оказывается, сентиментальны, подумал я о себе.
        Радостные и горькие дни, когда мы были с Валери вместе, промелькнули в моем сознании. Счастливее всего, как ни странно, я чувствовал себя в те часы, когда мчался к ней на помощь, даже не подозревая, что вовсе не в этой помощи она нуждается. Тогда я был человеком, напролом идущим к своей цели, и целью была — любимая девушка. Я был сильным и бесстрашным, потому что думал не о себе, и был наполнен сладостным предчувствием встречи, которая была бы вознаграждением за мужество. А теперь… теперь же я не видел впереди ничего светлого и радостного, и свобода, которую мне пообещали, потеряла свою привлекательность и все больше напоминала бегство от самого себя. Ах, если бы так распорядилась судьба и своею волей разлучила нас! Я бы снова ринулся в путь, окунулся бы в опасный и жестокий мир ради того, чтобы быть с ней рядом, слушать ее голос, смотреть в ее лукавые глаза, терпеливо переносить ее капризы и знать, что она принадлежит только мне. Но мы разлучались по моей воле, и это было больнее всего осознавать.
        Я кинул карту в сумку, кое-как сложил рубашку и куртку и отправил их туда же, полюбовался в зеркало на свою черную недельную щетину, раздумывая, брить ее перед дорогой или не стоит. Мимо окна, у которого я стоял, вполголоса разговаривая, прошли Рамазанов и Валери. Девушка совсем раскисла, голову повесила, глаза влажные. Адвокат обнимал ее за плечи и что-то бормотал на ухо. Я уеду, и он спокойно и без суеты влезет в ее постель, и волосатые плечи будут нависать над ее милым, ставшим мне почти родным лицом, освещенным мертвенным светом луны, и на его физиономии, где накрепко отпечатался след высокомерия, будет блуждать торжествующая улыбка.
        Я вышел во двор, снял с проволоки еще влажную одежду и закинул в сумку. Охранник подошел ко мне, молча протянул связку ключей и пачку купюр, перевязанную банковской лентой.
        — Тачка за забором,  — сказал он и зевнул.
        Я распахнул калитку. Серый «жигуленок» стоял в пяти шагах.
        Я обошел его, постучал ногой по колесам. Странное чувство, словно я не успел сделать что-то очень важное, не покидало меня. Я открыл дверцу, сел за руль, запустил мотор, машинально глянул на приборную доску. Баки полные, как обещал.
        — Чего я жду?  — вслух сказал я, словно подхлестывая самого себя и прогоняя нерешительность. Ударил по педали сцепления, дернул рычаг скоростей, надавил на акселератор. «Жигуленок», взвизгнув колесами о гравий, рванулся с места. Я бросил прощальный взгляд на серый забор, виднеющуюся из-за него крышу дома, пики тополей, закрытую стальную дверь…
        — А вот хрен тертый тебе, а не кокаин!  — вдруг крикнул я, ударяя по тормозам и пулей вылетая из кабины. Бегом вернулся к калитке, открыл ее ногой и чуть не сбил Рамазанова, стоявшего здесь же с охранником.
        — Что случилось, Кирилл?  — удивленно спросил он, на всякий случай отойдя от меня на пару шагов.
        Я часто дышал и потому не мог ответить сразу. Из-за угла дома неслышной тенью показалась Валери. В руке она держала несколько пышных красных цветков, похожих на застывшие бенгальские огни.
        — Я согласен,  — ответил я, вытаскивая из кармана карту и деньги и швыряя их вместе с сумкой на скамью.
        Глава 20
        Картавый, играясь, нацелил в меня ствол коротенького «узи», сказал «Пух!» и громко рассмеялся. Я, запихивая в рюкзак пуховый спальный мешок, выпрямился, посмотрел на него с глубоким сожалением. Рамазанов, заметив, что я отвлекся, поднял голову:
        — Что-нибудь не то?
        — Видите ли, я не уверен, что смогу спокойно вынести этого человека на протяжении всего нашего путешествия.
        — Выносить будем тебя,  — вставил картавый.  — Причем ногами вперед.
        Рамазанов развел руками, мол, ничего не могу поделать, у каждого свои недостатки.
        Мы рассовывали по рюкзакам вещи, которые необходимо было взять с собой. Рамазанов взял на себя большую часть продуктов, бензин, примус и радиостанцию, картавый — три больших мотка альпинистской веревки, крючья и карабины, мне выпала хоть и легкая, но объемная болоньевая палатка. Кроме того, каждый должен был нести пенопленовый коврик и спальный мешок. Картавый и Рамазанов были вооружены «узи» и «калашниковым» — эти автоматы у них были точно, но, возможно, они где-нибудь еще припрятали оружие.
        Валери единственная в нашей странной компании не выглядела воинственно. От камуфляжного костюма она отказалась — он сидел на ней, как на солдате первого года службы. Она осталась в своих узких джинсах, которые, на мой взгляд, совсем не годились для лазания по горам, только поверх свитера надела жилетку, в многочисленные карманы которой рассовала всевозможные приспособления для наведения макияжа. Волосы она зачесала назад, перехватила их тугой резинкой, а хвостик спрятала за воротник.
        Я остался в камуфляже, а свои так и не высохшие вещи снова развесил на проволоке. Наполовину пустой рюкзак был почти невесом и за плечами совсем не ощущался. Впрочем, это было лишь до поры до времени — в случае удачи мне придется тащить назад не один десяток килограммов порошка.
        Мне нравилось, как Рамазанов подготовился к этой авантюрной прогулке в Афганистан. Снаряжение было новым, качественным — на нем он не экономил. Облачившись в костюмы и навесив на себя рюкзаки, мы стали похожи на группу спецназа, которой предстоит совершить террористический акт. Лично мне военная форма всегда придавала чувство уверенности в себе. Для полной гармонии формы и содержания мне не хватало малого.
        — Кажется, вы забыли выдать мне оружие,  — сказал я Рамазанову, оглядев себя со всех сторон.
        — С оружием пока напряженка,  — с самым серьезным видом ответил адвокат.  — Но я думаю, что за речкой мы это дело быстро поправим. Надеюсь, вам в своей жизни доводилось брать трофеи?
        Картавый из кожи вон вылезет, но не допустит, чтобы в моих руках оказалось оружие, подумал я, глядя на то, как этот недоумок прячет и вытаскивает из-за пазухи свой миниатюрный «узи», снова прячет и снова вытаскивает, тренируясь в сноровке. Много чего я еще не понимаю в жизни, но как Рамазанов додумался взять в компаньоны этого неандертальца — вряд ли когда пойму.
        Валери повеселела. Она крутилась вокруг меня, как модельер вокруг модели, поправляла на мне лямки, приглаживала мои взъерошенные волосы, щебетала про то, что недельная щетина мне очень идет, хотя и старит немного, и мне казалось, что веселая компашка милых людей собирается в увлекательный поход по живописным горам, и скоро мы будем сидеть у костра, варить в котелке походную кашу и, естественно, петь под гитару песни про романтику, комаров и вечную молодость. Я глянул на адвоката, и он своим видом разрушил всю эту розовую идиллию. Из-под клапана его рюкзака, где должна торчать удочка, выглядывал черный ствол автомата.
        Странно, но недавняя моя неприязнь к адвокату стремительно исчезала, как я ни пытался удержать ее в себе. Мне трудно ответить, почему я старался сохранить статус-кво в отношениях с Рамазановым. Может быть, я подсознательно видел в нем потенциального соперника, а может, не мог простить ему насилия над собой. Но тем не менее из врага он стремительно превращался в компаньона, а предстоящее нам опасное путешествие предъявляло к нам обоим еще более высокие требования — мы к тому же должны стать надежными товарищами. Однако все это относилось лишь к Рамазанову. Картавого, несмотря ни на какие метаморфозы, я на дух не выносил и с ужасом думал о том, что нам придется спать в одной палатке. В лице Валери я тоже не мог видеть коллегу, она оставалась для меня женщиной, к которой я испытывал море чувств, не поддающихся логическому объяснению и осмыслению. В отношении ее у меня не было ни замыслов, ни планов, ни целей, и определять свои поступки я доверил чувствам.
        Когда рюкзаки были сложены, охранник перетащил их в багажник «жигуленка». Туда вошли только два — картавого и адвоката, мой рюкзак пришлось закинуть на заднее сиденье. Не думаю, что это было случайностью — «калашников» адвоката оказался заперт в багажнике. Мой компаньон не доверял мне и, наверное, правильно делал. Не знаю, что бы я предпринял, окажись автомат в моих руках, но то, что начал бы диктовать свою волю,  — это наверняка.
        Мы наскоро пообедали в большой комнате, которую я мысленно окрестил кают-компанией, после чего Рамазанов расстелил на столе карту. Я уже приготовился выставить большую фигу на просьбу показать ущелье, но Рамазанов словно читал мои мысли.
        — Если я правильно вас понимаю,  — сказал он, нависая над картой и водя острием карандаша по извилистой дороге,  — вы не хотите показывать нам место, где спрятаны мешки.
        — Не хочу,  — признался я.
        — Ну что ж, в этом есть своя логика. На вашем месте я поступил бы так же. В этом случае у вас есть хоть и слабая, но гарантия того, что мы все,  — он посмотрел на картавого,  — мы все будем заботиться о вашем благополучии.
        — До тех пор, пока мы не найдем мешки,  — закончил я его мысль.
        Рамазанов кинул карандаш и рассмеялся. Я заметил, что глаза его при этом оставались холодными, лишенными всяких эмоций.
        — Это самый занимательный момент в любой истории, связанной с поисками сокровищ, вы не находите, Кирилл? Мы, проделав сложнейший путь, наконец становимся обладателями вожделенного кокаина, но вместо того, чтобы возрадоваться удаче, достаем шпалеры и начинаем дележ… В результате трое убиты, а тот несчастный, который остается живым, тащит на себе семьдесят килограммов порошка черт знает куда и, разумеется, погибает тоже. Жадность наказуема, вечная истина!
        — Вы думаете, что этого короткого морализаторства достаточно для того, чтобы мы все тотчас стали альтруистами?  — спросил я.
        — Не думаю. Но хочу играть со всеми вами,  — он обвел взглядом присутствующих,  — с открытыми картами.
        Валери хмыкнула, пожала плечиками и стыдливо опустила глазки.
        — Я самая слабая среди вас,  — сказала она.  — Я не могу носить тяжести. Это мое железное алиби. На мне нет ни одного пятнышка,  — и, улыбнувшись мне, поцеловала воздух.
        — Пятнышка нет, а братишка есть,  — баском добавил картавый.  — Брат и сестра — одна сатана.
        — Братишка-то останется на этой стороне,  — так же, не поднимая глаз, ответила Валери.  — А вот ты — лошадка темная. Откуда нам знать, что тебе в голову взбредет?
        — А что мне взбрести может?  — наморщил лоб картавый.  — Я исполнитель. Мне плати, и я сделаю все, что скажут.
        — За полковника в гостинице никто тебе не платил. Сам инициативу проявил.
        — Все, хватит!  — Рамазанов хлопнул ладонью по столу.  — Смешно смотреть на вас. Если мы начнем лаять друг на друга, то лучше сразу разойтись на все четыре стороны. Каждый из нас должен раз и навсегда уяснить: мы сумеем дойти до места и вынести порошок только в том случае, если все будем заодно, как кулак! Одним пальцем только в носу ковырять можно! Ты это хорошо понял, картавый?
        — Ну?
        — Я спрашиваю, понял или нет?  — жестко повторил адвокат.
        — Понял, понял.
        — Валери, тебе все ясно?
        — Ясно как днем.
        — Вам, Кирилл, надеюсь, повторять не надо?
        — Не надо.
        — Тогда прошу все внимание на карту!  — Он снова склонился над столом, взял карандаш и рядом с желтыми кубиками, обозначающими кишлак, поставил точку.  — Здесь мы должны быть не позже десяти часов. Дом, двор, куда мы загоним машину, наш человек, который проводит нас к Пянджу.  — Кончик карандаша заскользил по тонкой витиеватой линии.  — Это дорога, соединяющая заставы. Пыльная грунтовка, по правой обочине проходит инженерное заграждение. Вот приблизительно восемнадцатый километр.  — Карандаш съехал на голубую ленту Пянджа.  — Две отмели. Эта — таджикская территория, эта — афганская. Тем не менее, если нас засекут пограничники или миротворцы, лупить будут из всех видов оружия, даже если мы будем уже на той стороне. Здесь нас встретит Глеб…
        Адвокат глянул на меня и, должно быть, заметил улыбку, которая блуждала по моим губам. Ничего веселого, собственно, он не говорил, просто его речь над картой очень напоминала инструктаж командира полка перед выходом на войну. Если сбрить ему бороду, думал я, с прищуром глядя на адвоката, то за военного он вполне сойдет. И по возрасту где-то на командира полка тянет… Я перевел взгляд на картавого. А этот экземпляр напоминал клоуна или бездарного артиста, пытающегося сыграть роль военного. Он морщил лоб, наверное, для того, чтобы лучше усвоить обстановку, кивал, как китайский болванчик, но время от времени отвлекался, уродовал гримасой и без того несимпатичное лицо, сжимал кулаки и наносил боковые удары по воздуху, атакуя невидимого противника, возможно очень похожего на меня, и этим занятием он настолько увлекался, что даже не замечал, как Валери беззвучно трясется от смеха и вытирает ладонью слезы. Рамазанов замолчал, посмотрел с укором на Валери, потом — на картавого. Среди них я оказался самым примерным учеником, и адвокат не одарил меня взглядом.
        — Он такой забавный,  — сказала Валери, все еще шмыгая носом.
        — Тренируюсь,  — ответил картавый.  — Разве я помешал?
        Адвокат посмотрел на картавого долгим взглядом, и в течение этого времени я снова подумал о том, какой бес попутал адвоката в ту минуту, когда он брал в компаньоны эту человекообразную обезьяну.
        — Мы переходим на тот берег не позднее трех часов ночи,  — продолжал Рамазанов,  — и, не отдыхая, не расслабляясь, уходим глубже в горы, в сторону Нардары. Дальше нас ведет Кирилл.
        — Как мы вернемся обратно?  — спросил я.
        — Тем же маршрутом. На всю прогулку — десять дней и ни днем больше. За это время Глеб выяснит обстановку на границе и сообщит нам, где безопаснее всего перейти реку.
        Он аккуратно свернул карту, сунул ее в полиэтиленовый мешочек и спрятал в карман. Вместо нее на столе появились трубка и пакетик с курительным табаком. Рамазанов выпустил облачко дыма, посмотрел на меня, затем на Валери и, вздохнув, сказал:
        — Прошу прощения, но теперь нам надо поговорить.
        — Ну вот, уже начинаются тайны,  — сказала Валери, засовывая руки в карманы жилетки и поворачиваясь к двери.  — Пойдем, Кирилл, тоже пошепчемся.
        Мы вышли во двор. Некоторое время мы шли молча в направлении бани, дошли до бассейна и одновременно развернулись в обратном направлении. Валери остановилась, встала передо мной.
        — Скажи, Кирилл, только честно: почему ты согласился?
        Она переводила взгляд с одной половины моего лица на другую. Я видел свое отражение в ее глазах. В каждом — по одному закамуфлированному Вацуре. Что ты хочешь от меня, девочка?  — подумал я и сказал правду:
        — Не знаю.
        — Но хотя бы догадываешься?
        — Хотя бы догадываюсь.
        — Ты не жалеешь?
        — Еще нет.
        — А если… если со мной что-нибудь случится, то ты… будешь грустить?
        — Разве с тобой может что-нибудь случиться?
        Валери повернулась и пошла дальше. Не оборачиваясь, ответила:
        — А вот и посмотрим.
        Я попытался отвлечь ее от грустных мыслей.
        — Если все обойдется и ты станешь богатой, то что ты купишь себе в первую очередь?
        — Как — что?  — Валери снова остановилась и обернулась: — Как — что? Я ведь тебе говорила. Или ты думаешь, что я снова…
        Я захлопал глазами.
        — Валери! Забыл! Начисто вылетело из головы.
        — Яхту я куплю. Океанскую. Запомнил? И больше не задавай этого дурацкого вопроса.
        — Ах да, помню! И как ты ее назовешь?
        — «Арго»,  — после небольшой паузы ответила она.
        — «Арго-два»,  — поправил я ее.
        — Нет, не два, а просто «Арго».
        — Но просто «Арго» уже есть.
        — Тот мы утопим. Разгонимся на всех ветрах, и о скалы — ба-бах! Чтоб все плохое, что было между нами, ушло ко дну. Ладно?
        — Ладно,  — согласился я.  — Только ты ответь мне: за какие такие способности Рамазанов взял с собой это картавое чучело?
        — Я тоже не могу этого понять.
        — Но откуда он вообще выполз?
        — Картавый был при Рамазанове с первого дня, как мы познакомились. Он возил адвоката на машине, как личный шофер, выполнял разные поручения. Слуга, одним словом. Денщик.
        — Но можно было найти себе денщика поумнее.
        Валери как-то странно взглянула на меня:
        — Можно было бы вообще никого не находить. Разве вы вдвоем не унесли бы весь порошок?.. Ну ладно, к этой идее мы, может быть, еще вернемся.
        Смысл ее идеи обрушился на меня снежной лавиной. Я взял Валери за руку, пытаясь увидеть в ее темных глазах совсем не то, о чем я только что подумал.
        — Что ты сказала? Что ты имеешь в виду?
        — Я сказала, что вы могли и вдвоем унести весь порошок,  — повторила Валери.  — Только это и ничто больше. Чего ты всполошился?
        Мы подошли к крыльцу. Я подергал дверь. Она была заперта изнутри.
        — Многое я сейчас отдал бы за то, чтобы узнать, о чем можно секретничать с картавым,  — сказал я.
        — Может быть, вынашивают план, как бы нас с тобой тюкнуть?  — то ли серьезно, то ли шутя ответила Валери.
        — А зачем им нас тюкать?  — Я сделал вид, что не понял.
        — Как зачем? Ты покажешь, где спрятаны мешки, они тут же дадут нам по балде и утащат весь порошок вдвоем. Зачем им делиться с нами?
        — В худшем случае прибьют только меня. Ты им нужна, потому что твой братишка обеспечивает им переправу.
        — Переправиться можно и в другом месте.
        Мы говорили будто бы шутя, не переставая улыбаться друг другу, хотя оба прекрасно понимали, что речь идет о совершенно серьезных и вполне вероятных вещах. Надо было сменить тон, и я убрал с лица эту противоестественную улыбку.
        — Ну ладно, посмеялись, и хватит. Они в самом деле могут убрать меня, и об этом я уже думал. Мне нужно оружие, Валери.
        Она, мельком глянув на дверь, прижала палец к губам, взяла меня под локоть и отвела в сторону.
        — Запомни,  — тихо сказала она, когда мы сели на скамейку,  — у картавого редкостный слух.
        — Чего не скажешь о его дикции… А чего мы, собственно, теряем время?
        Я, показав ей знаком, чтобы она оставалась на месте, подошел к калитке и открыл дверь.
        Сидя на крышке багажника, охранник баловался пистолетом. Увидев меня, кивнул.
        — Ну что?  — спросила Валери, когда я вернулся к ней.
        — Ничего,  — ответил я.  — Рамазанов, как я и предполагал, человек предусмотрительный.
        И подумал: «Кажется, я начинаю ей слишком доверять».
        Через час стало темнеть, и безмолвный водитель с азиатским лицом занял свое место за рулем.
        Глава 21
        Рамазанов, безусловно, был человек интеллигентный и, как я уже говорил, весьма предусмотрительный. Обращался он со мной вежливо, что заметно и выгодно отличало его от картавого, который хоть и изредка, но все же позволял себе некоторые вольности, за большинство из которых я расплачивался с ним единственно приемлемым способом; и все-таки адвокат ненавязчиво подчеркивал, что я компаньон особого рода, которому еще предстоит долгий испытательный срок, и пока не имею права на полное доверие. Я, собственно говоря, и не старался завоевать это доверие, и очень хорошо понимал Рамазанова, сохраняющего между нами необходимую дистанцию, дабы я не чувствовал себя слишком уверенно. Потому я, как само собой разумеющееся, воспринял его предложение сесть впереди, рядом с водителем. Девушку Рамазанов и картавый посадили между собой, вдобавок положили ей на колени мой рюкзак. Он был хоть и не слишком тяжелым, но объемным, и она не могла чувствовать себя комфортно. Когда Валери пожаловалась на тесноту и дискриминацию, картавый отделался плоской шуткой, что просторно будет на нарах в зоне. Мне же показалось, что такая
расстановка сил в салоне «жигуленка» не была случайной и что адвокат не слишком-то доверяет и Валери.
        Перегруженный автомобиль с трудом тащился по разбитой гусеничными машинами грунтовке, время от времени ударяясь днищем о камни и комки ссохшейся глины. Водитель-робот судорожно вращал руль из стороны в сторону, но делал это молча — я бы на его месте безостановочно ругался матом. Либо у него были железные нервы, либо ему хорошо платили, и на все остальное было наплевать.
        Спустя минут пятнадцать после того, как мы выехали, я обернулся, чтобы перекинуться с Валери парой ничего не значащих слов, и с удивлением заметил, что за нами, в густых клубах пыли, следует «хвост» — защитного цвета «уазик». Рамазанов на мой вопросительный взгляд ответил:
        — Не волнуйтесь. Это наше сопровождение. Почетный эскорт.
        — Персональный катафалк,  — со свойственным ему остроумием добавил картавый.
        «Узи» мешал ему сидеть, магазин, похожий на точильный брусок, вылез из-за пазухи, и картавый постоянно заталкивал его под жилетку судорожными движениями, будто у него нестерпимо чесалась грудь. Валери смотрела на меня из-за рюкзака взглядом великомученицы и на каждом ухабе морщилась, словно от боли. Я подумал, что это настоящий подвиг с ее стороны — согласиться на такое авантюрное путешествие, где отсутствие мягкой, теплой постели и душа — самая пустяковая трудность. А если учесть, что этому подвигу предшествовала долгая и утомительная поисковая работа, то оставалось только восхититься ее алчностью и стремлением разбогатеть. Впрочем, в истинности последнего я уже стал крепко сомневаться. Рамазанов сидел, закрыв глаза, будто спал. Его бледное лицо было совершенно спокойным, лишенным каких бы то ни было эмоций. Он напоминал законопослушного гражданина, возвращающегося в воскресный вечер с дачи, где провел уик-энд, заполненный вдохновенным трудом на земле и размышлениями о добре и вечности. Я же был излишне возбужден, хотя и пытался это всячески скрыть. Сердце в груди колотилось с такой силой, что,
должно быть, это было заметно через куртку. Давно забытый мир ощущений и предчувствий хлынул на меня из прошлого. Выезд на войну! Ни с чем не сравнимые по остроте восприятия минуты. Даже не сам бой, а его ожидание наполняло душу невообразимыми ощущениями. Что впереди — смерть или жизнь? Слава или позор? Честь или бесчестье? Всякий, кому предстояло испытание огнем, никогда не мог наверняка ответить на эти вопросы, как бы уверен в себе ни был. Ожидание боя — это последние минуты зыбкой стабильности и целостности человеческой сущности, которая в большинстве случаев перерождалась сразу и навсегда после первого выстрела в нее.
        Мы выехали на асфальт, и дорога серпантином стала уходить вверх, к полной оранжевой луне, гигантским апельсином повисшей над ломаной каймой гор. На подъеме «жигуленок» несколько раз глох, и Рафик подолгу подкачивал педалью топливо, подолгу крутил стартер, заводя изношенный мотор. С перевала мы покатились резвей, и в последних лучах солнца, отраженных от вершин гор, я увидел квадратики полей, серые мазанки, плоские крыши саманных сараев, и все это настолько напомнило мне Афган, что я, глянув на водилу, спросил:
        — Что это?
        Рафик не ответил — за ответы ему, видимо, не платили. Рамазанов, не открывая глаз — я смотрел на него в зеркало заднего вида,  — ответил:
        — Еще далеко.
        Прошло еще не меньше часа, пока мы не въехали в кишлак. Фары освещали узкую, вконец разбитую улочку, с ямами, залитыми помоями, с убогими деревцами по краям, у которых было спилено все, что только можно было спилить, с серыми, щербатыми, ощетинившимися соломинками дувалами, похожими на ломти зачерствевшего хлеба. Кишлак казался вымершим, хотя люди в нем были, и во многих домах-сараях горел тусклый свет, а во дворах изредка блестели тусклым никелем видавшие виды легковушки неопределенных марок.
        Картавый наклонился вперед, и его голова показалась между мной и водителем.
        — Сейчас налево,  — сказал он.
        Мы свернули в проулок, еще более тесный и грязный, чем центральная улица, по самое днище окунулись в темную жижу, разлитую прямо на нашем пути, в ней же остановились, что было весьма символично в нашем положении.
        — Приехали,  — сказал картавый и первым окунул ноги в дерьмо.  — Ать, вашу мутер!  — выругался он.  — Кто-то уже успел нагадить.
        Я, расставив ноги как циркуль, встал на сухое место и вынес Валери из машины на руках. Она обняла меня за шею, и я, очарованный ее близостью и этим доверительным прикосновением, пошел по грязной улице куда-то вперед, в беспросветную тьму, и ушел бы, наверное, далеко, если бы меня не остановил голос адвоката:
        — Нам не в ту сторону, Кирилл!
        — Как жаль,  — ответил я, разворачиваясь,  — что нам с вами по пути.
        Подъехал и остановился метрах в двадцати от нас «уазик». В свете его фар картавый выволок из багажника оба рюкзака и, надрываясь, поволок их во двор, обнесенный со всех сторон дувалом. В дверном проеме его встречал мужичок неопределенного возраста, с темным, обросшим бородой, усами, бровями лицом, покрытый вездесущей тюбетейкой, в стеганом халате, подпоясанном кушаком. Идя навстречу картавому, он шаркал калошами, кланялся и прижимал правую руку к сердцу. Вместо того чтобы поздороваться, картавый свалил на хозяина оба рюкзака и, к моему искреннему удивлению, что-то сказал ему, возможно, по-таджикски, из чего я разобрал только «салам». Вот как! Оказывается, наш косноязычный мокрушник владеет еще одним языком, кроме матерного.
        Я внес Валери во двор. Слишком уж запуганный, а потому чрезмерно старательный хозяин, освободившись от рюкзаков, вышел из дома и, раскланявшись передо мной, подставил руки, готовый принять девушку.
        — Это я сам донесу,  — сказал я, но хозяин, похоже, не сразу меня понял и, семеня рядом со мной, пытался помогать. Я услышал, как за моей спиной заржал картавый. Ничего не попишешь, тонко чувствует юмор человек!
        Мы зашли в жарко натопленную комнату, в которой сесть можно было только на пол, что тут же мы с Валери и сделали. Сваленные в углу подушки были ничем не хуже спинки дивана, и мы, с наслаждением вытянув ноги, следили за суетой полудевочек-полустарух, стеливших у наших ног выцветшую скатерть, которую постепенно заставляли блюдом с пловом, пиалами, лепешками и прочими восточными закусками.
        Я не был голоден и смотрел на дымящийся плов равнодушными глазами. Валери же, в отличие от меня, глотала слюнки и, не дожидаясь, когда за «стол» присядут картавый и адвокат, схватила лепешку и стала рвать ее зубами.
        Тепло этого убогого жилища и гостеприимство маленького человечка, ни слова не понимающего по-русски, но вместе со своей хибарой и многочисленной семьей втянутого в темные делишки, которыми мы намеревались заняться в самое ближайшее время, разморили меня, и больше хотелось спать, чем принимать участие в этой странной вечере, предваряющей нашу полуночную прогулку по лезвию бритвы. Мысли о том, что через несколько часов нам придется крадучись преодолевать вброд холодное и сильное течение Пянджа, были невыносимы, и я стал раздумывать о том, как бы добраться до «калашникова» адвоката. Раздумья эти были не вполне серьезны, потому что практически неосуществимы. Я все еще не был свободен, и каждый мой шаг до сих пор контролировался мордатыми охранниками. Один из них стоял в дверях, ведущих во двор, второй, я был уверен, торчал где-то у рюкзаков, сваленных в прихожей.
        Пока адвокат негромко говорил по радиостанции с Пянджем, картавый, стоя, пожевал плова, накрутил на палец пучок сельдерея и сунул его в рот, хлебнул из пиалы ржавенькой водички, выплеснул остатки на затоптанный ковер, коим был застелен пол в комнате, и, ковыряя спичкой в зубах, надолго застрял у запотевшего окошка, в котором ровным счетом ничего нельзя было высмотреть. Он не расставался с автоматом, и тот грелся у него под мышкой.
        Кажется, мы с Валери задремали, прижавшись друг к другу. Тусклая лампочка под потолком, безликие фигуры забитых женщин, картавый, приклеившийся к окну, поплыли перед моими глазами, раздробились на осколки, закружились в хороводе, и я падал в бездну, наполненную голосами и запахом горького шампуня, и меня уже не тревожил предстоящий переход, как если бы он был всего лишь плодом затуманенного сном воображения.
        Меня растолкала Валери. Она щипала за щеки и пыталась оторвать мне нос.
        — Проспишь самое интересное,  — сказала она.
        Адвокат, посасывая трубку, смотрел на нас. Он зачем-то надел на лысеющую голову травяного цвета кепи и стал похож на Фиделя Кастро. Красный, словно от жгучего стыда за свою сущность, картавый отжимался от пола и тоже поглядывал на меня.
        — Пора,  — сказал адвокат.
        Хозяин ждал нас во дворе. Я надел рюкзак и, подкинув его на себе, затянул лямки потуже. Руки машинально ощупали грудь — не хватало автомата, страшно не хватало автомата! Без этой детали рушилась некая логика моего облика и моих поступков. Меня гнали к границе как заложника — вот в чем заключалась истина моего положения, как бы я ни оправдывался перед самим собой и ни показывал свой характер перед картавым и адвокатом.
        Валери заметила, что мое настроение резко упало. Она подошла ближе, заглянула в глаза.
        — Не надо,  — тихо сказала она, будто догадалась о моих мыслях.  — Все будет иначе, чем тебе кажется.
        — Что будет иначе, Валери?
        — Все.
        Она говорила загадками, полунамеками, но в ее голосе звучала необычная сила, и она придала мне уверенности. В самом деле, подумал я, чего раскис раньше времени? Надо набраться терпения и ждать подходящего момента. Он наступит — рано или поздно. И тогда я буду диктовать свою волю и насаждать свое правосудие. И это правосудие восторжествует — чего бы мне это ни стоило, какие бы испытания ради этой цели мне ни пришлось бы пережить.
        Глава 22
        Трое охранников, двое из которых были мне знакомы, сопровождали нас до окраины кишлака. Они шли впереди в некотором отрыве от нас, изображая нечто, отдаленно напоминающее головной дозор. За ними — адвокат. Шел он размеренными и расслабленными шагами, будто в самом деле отправлялся на ночную рыбалку. Руки — в карманах, взгляд — под ноги. В отличие от картавого, который замыкал группу, адвокат так и не вытащил свой «калашников» из рюкзака.
        Мы с Валери шли рядышком в середине. Боясь споткнуться в кромешной темноте, она держалась за подвязной ремень на моем рюкзаке. Справа от нас играла крупной овальной галькой быстроводная река, по обе стороны от нее, словно снежные поля, белело сухое русло. Ровное, отутюженное весенними паводками, силой шаловливой горной реки, оно напоминало площадь средневекового города, вымощенного белым булыжником, и мы постепенно сходили с кишлачной унавоженной дороги на эту площадь, и вялые огни кишлака становились все дальше и дальше.
        Мы догнали охранников. Они сидели на камнях кружком, один из них курил, и малиновый огонек сигареты плясал перед его лицом. Картавый хлопнул его по плечу, сказал «Давай!» — и охранник, кивнув, поднялся, бросил окурок под ноги и пошел в обратную сторону.
        Еще через пару километров отвалил второй охранник, а когда справа и слева темные силуэты гор вдруг расступились и нам в глаза брызнул холодный серебряный отсвет широкой реки, словно гигантский шрам, разрубивший горный массив, картавый отправил назад последнего охранника.
        — Попрошу не разговаривать и вести себя очень тихо,  — шепотом сказал Рамазанов.
        Мы свернули влево по пыльной, разбитой гусеничной техникой грунтовке, которая очень напоминала трассу фристайла. Справа от нас, всего в нескольких шагах, тянулся ряд столбов в человеческий рост с поперечной планкой сверху, по ним, будто нотное поле, тянулись нити колючей проволоки, и от этого гладкий, мертвенно-белый Пяндж, разбитый на множество рукавов, образующих песчаные отмели, кое-где поросшие невысоким кустарником, казался еще более зловещим и опасным, как будто за тяжкие грехи перед человечеством был посажен в зону. Полная луна, похожая на дыру в черном мишенном поле, дополняла антураж, и я на мгновение остановился, очарованный этим фантастическим зрелищем.
        Идти по дороге, рискуя нарваться на засаду или пограничный наряд, мы не стали, свернули влево, где заросли пожухлой травы плавно переходили в альпийские пастбища, испещренные каменистыми завалами, глубокими промоинами и ложбинами, куда не попадал даже скудный лунный свет.
        Идти стало намного труднее, мы путались в высоких сухих стеблях травы, которые царапали нам руки, спотыкались и не по одному разу обнялись с землей. Валери, падая в очередной раз, сильно ушибла колено, и теперь шла, прихрамывая, опираясь о мое плечо. Ей очень хотелось похныкать, вызвать жалость, но мы не могли говорить и вообще каким-либо образом проявлять свои эмоции. Суть каждого из нас превратилась в маленький комок нервов, ушла в глубину плоти и затаилась там. Слепые, немые, воспринимая окружающий мир только при помощи слуха, мы шли вперед, в непроглядную темень, почти интуитивно, почти на ощупь, ориентируясь лишь по белой полосе реки, переплетенной, как клубок ленточных червей. Ночь и глубокие тени, падающие от возвышающихся вокруг нас холмов и гор, надежно прятали нас, но вряд ли кто чувствовал себя спокойно. Моя боевая интуиция на опасности ослабла, и я не мог с уверенностью сказать, одни ли мы на этом участке, не следит ли за нами кто, не дрожат ли наши фосфоресцирующие силуэты в окуляре прибора ночного видения? И, всецело отдав себя в руки судьбе, я брел нехоженым путем по стране, ставшей
чужой, в каком-нибудь километре от еще более чужой страны, где десять лет назад я впервые в жизни почувствовал под собой лезвие бритвы.
        Сколько мы шли — не берусь судить точно. Почему-то в кромешной тьме затрудняется ориентация не только в пространстве, но и во времени. Может быть, потому, что не видно стрелок на часах? Или мы привыкли проноситься через ночь во сне, где все сжато в одно мгновение небытия? Рамазанов остановился, и я увидел точеный силуэт его лица на фоне серебристой глади. Он долго всматривался в противоположный берег, отыскивая только ему известные приметы, затем повернулся к нам, беззвучно махнул рукой и пошел вниз, к дороге. Валери неудачно ступила на осыпь, нога ее сразу увязла в песке и щебне, и с легким шипением, будто на берег накатила тихая волна, оползневый язык двинулся с места и поплыл вниз, увлекая ее за собой. Она тут же села, но это не помогло, и девушка протирала джинсы еще несколько десятков метров, пока движение песка не затихло.
        Я нашел ее внизу, в травяных зарослях; Валери все еще сидела на земле и, поочередно снимая с ног кроссовки, вытряхивала из них камешки. Эта процедура не заняла у нее много времени, но она не спешила вставать и, опустив голову на колени, то ли пыталась подремать, то ли просто отдыхала. Картавый, склонившись над ней, нетерпеливо дергал ее за жилетку.
        Я понял, что Валери уже устала, уже достаточно нахлебалась приключений, и мысленно посочувствовал ей, представляя, насколько пустячным будет казаться нам этот отрезок пути в сравнении с теми, которые еще предстоит пройти.
        Мы спустились на дорогу, адвокат шепотом сказал, чтобы мы присели и не маячили, а сам, пригнувшись, бесшумно ушел в темноту вдоль матово поблескивающих паутинок «колючки». Вернулся он минут через десять, но не один, и при появлении рядом с нами двух темных фигур я даже вздрогнул от неожиданности. Валери вскочила, раскинула руки, я услышал приглушенный звук торопливых поцелуев и скорее догадался, чем увидел, что вместе с адвокатом к нам подошел Глеб. Оторвавшись от излишне сентиментальной сестренки, он шагнул к картавому, пожал ему руку, потом — мне, причем с таким видом, будто мы были с ним очень близкими друзьями и расстались только вчера. Одет он был, как и мы, на военный манер, даже портупеей перетянул грудь, только помятый и выпачканный в глине с головы до ног, что говорило о его образе жизни. Наверное, он провел в приграничной зоне несколько суток подряд, спал в ямах, замаскированных ветками, передвигался лишь по ночам и преимущественно ползком. Такова доля разведчика, чью роль выпало исполнять Глебу.
        Обойдя наш немногочисленный строй, Глеб шепнул: «По одному!» — и, согнувшись чуть ли не вдвое, нырнул под «колючку», лег на землю уже на другой стороне и приподнял край проволоки над адвокатом. За ним к берегу полез я, потом Валери и, наконец, картавый, который умудрился зацепиться штаниной за шип и, кажется, разорвал ткань на ягодице.
        Потянуло сыростью и холодом. Вода шумела в нескольких шагах от нас. Увязая ногами в мокром песке, Глеб, пригнувшись, побежал к ближайшим зарослям. Начинался самый опасный участок маршрута. Опасный не только потому, что именно по Пянджу проходила граница, а потому, что, незаметные на дороге и травянистых склонах, здесь, на серебряном фоне, мы были видны как днем.
        Рамазанов кивнул мне, мол, твоя очередь, и я, не заставляя себя долго упрашивать, побежал по песчаной косе, след в след за Глебом, к темным пятнам кустов. Эта стометровка легонько щекотала нервы, потому как все внутри напрягалось от ожидания выстрела или осветительной ракеты. Но я добежал до кустов благополучно, Глеб тормознул меня, а не то я бы бежал до самого афганского берега. Я лег рядом с ним на мокрый песок, глядя на цепочку наших следов, по которым сейчас должна была бежать Валери.
        — Молодец, что согласился,  — шепнул Глеб.  — Я так и думал, что ты пойдешь с ними.
        Я не ответил. Мне не о чем было говорить с ним, к этому парню по всем законам логики я должен был относиться как к пустому месту, если бы не его родственная связь с Валери. Родственничек, ешкин кот! Деверь, кажется, называется брат жены?
        Я усмехнулся, потому что невольно примерил Глеба как родственника, что в будущем могло стать реальностью. Вот это будет семейка! Да еще адвокат станет лучшим другом семьи, а картавый — свидетелем на свадьбе.
        И я очень живо представил заставленный яствами стол в каком-нибудь приморском ресторанчике, во главе которого — красные от робости — сидим мы с Валери; она — в фате, белом шелковом платье, украшенном сверкающей всеми цветами радуги бижутерией, я — в костюме… Нет! Лучше в камуфляжной форме, небритый, обкурившийся халявным кокаином, богатый до безумия и в такой же степени вульгарный, целуюсь в пьяном угаре с картавым, и он, не выговаривая уже половину алфавита, тайно пытается предложить мне совершить с ним содомский грех; а рядом с нами — Глеб, братишка, в костюмчике и белой рубашонке, почему-то в кепке, сдвинутой набекрень, из-под которой торчит кучерявая прядь, держит на коленях, как гармошку, оранжевый кейс, битком набитый наркодолларами, произносит тост про вечную дружбу народов Крыма, Литвы и Таджикистана и передает кейс нам, а Валери в это время, пытаясь оторвать от меня картавого, громко шепчет, что история с казино, как и история с кокаином, была разыграна ею нарочно для того, чтобы я женился на ней, и вот теперь, добившись своей вожделенной цели, она готова открыть мне страшную тайну: у нее
от первого и семи последующих браков осталось четырнадцать детей, к тому же она вообще не женщина, а транссексуал…
        — Ты чего?  — ткнул меня в плечо деверь.  — Чего ржешь?
        — Так,  — махнул я рукой, возвращаясь в реальность.  — С ума схожу потихоньку.
        Валери бежала так, как бегает большинство женщин вдогонку за трамваем. Ножки мельтешат вовсю, а скорости нет. На середине пути остановилась — устала, пошла шагом, покачиваясь на вязком песке. Я напрягся всем телом, готовый вскочить и кинуться ей на помощь, но Глеб, словно почувствовав мой предстартовый мандраж, сжал мне локоть.
        — Нормально. Все нормально, дойдет.
        Она появилась перед нами, ноги ее тут же подкосились, и она рухнула навзничь.
        — Устала… Кругом одни болота! У меня ноги промокли.
        Она села и зачем-то принялась стаскивать кроссовки и выжимать шерстяные носки, хотя нам сейчас предстояло идти вброд и, думаю, не только по колено, а может быть, и по горло в воде.
        Как перебежал картавый, я даже не заметил. Он шумно протиснулся сквозь кустарник несколько в стороне от проложенной нами тропы, как слепой, пошел к нам напролом; затрещали ветки, потом клацнул лямочный замок, и рюкзак с его плеч упал прямо на Глеба — должно быть, картавый не заметил его в тени куста. Я испугался, как бы у Глеба не сломался позвоночник. Но братишка, который обычно за словом в карман не лезет, промолчал и лишь скрипнул зубами. Мне показалось, что он побаивается картавого.
        Адвокат добежал до кустов не менее благополучно. Минут пять мы молча отдыхали, прислушиваясь к однообразному шуму реки, которая крутым виражом огибала песчаный мыс.
        Глеб первым поднялся на ноги. Он поторапливал нас. Время летело стремительно, в любую минуту по дороге мог пройти пограннаряд и обнаружить следы под проволочным заграждением, и это, должно быть, волновало Глеба. Я, лишь в самой незначительной степени осведомленный о чувствах брата к сестре, мог только недоуменно развести руками, пытаясь объяснить столь высокую жертвенность Глеба. Он, в чем я абсолютно не сомневаюсь, горячо любит ее и в то же время отправляет со случайными мужчинами в безумное путешествие, где жизнь каждого из нас будет цениться не дороже кусочка лазурита, раскиданного по склонам афганских гор на каждом шагу. Ради чего? Неужели деньги обладают такой громадной властью над людьми, что вынуждают их рисковать самым близким человеком?
        Я не удержался и, подойдя вплотную к Глебу, шепнул:
        — Не волнуешься за сестричку?
        Глеб резко повернул лицо, глянул на меня, но темнота не позволила рассмотреть выражение его глаз. Он ничего не ответил, лишь крепко сжал мне руку, словно хотел сказать, чтобы я не задавал идиотских вопросов.
        Я иногда бываю слишком самоуверенным и свои интуитивные мысли принимаю за чистую монету. Неблагодарное занятие — мерить других людей своими мерками. Мне кажется, что ввязывать в рискованную авантюру родную сестру ради денег — грех, а Глеб и Валери, быть может, считают, что именно в безрассудном риске смысл жизни и нет ничего более нравственного, чем рискнуть жизнью ради счастья и благополучия близкого тебе человека.
        Размышляя таким образом, я машинально попрощался с Глебом и пошел за адвокатом сквозь кустарник, осторожно принимая из его рук и передавая идущей следом за мной Валери упругие и колючие ветки, которые как будто пытались остановить, задержать нас на этом берегу. Под ногами все сильнее чавкала вода, кусты редели, пока совсем не превратились в чахлые веточки, торчащие из песка. Мы вышли на узкий мыс, заваленный мореными сучьями и бревнами, выкорчеванными когда-то давно и далеко отсюда. Они, сцепившись друг с другом жесткими ветками, были похожи на окаменелых спрутов, преградивших нам путь к воде.
        Отсюда до афганского берега, казалось, можно дотянуться рукой. Рамазанов на секунду остановился у самой воды, где река взбила серую полосу застывшей пены, оглянулся и сказал громко, чтобы его можно было услышать на фоне рева:
        — Ну что, с богом!
        И вошел в воду. Я только сейчас заметил, что на шее у него болтается «калашников». Кажется, наш адвокат включился в серьезную игру. Он поднял автомат до уровня лица и, проталкивая себя через упругий поток воды, бодро пошел вперед. Уже через три шага ее уровень достиг ему пояса. Дно рюкзака сразу вымокло, и я с сочувствием подумал о том, что остаток ночи адвокату придется коротать в мокром спальнике.
        Выдержав дистанцию в несколько метров, за Рамазановым вошли в воду мы с Валери. Девушка сжалась, крик застыл в ее горле, она подняла руки, будто они были самой главной частью ее тела и их ни в коей мере нельзя было мочить. Река обернула своими белыми простынями ее ноги и бедра, стала подниматься выше. Я проталкивал себя через реку рядом с ней, держась на шаг выше по течению, будто это могло немного прикрыть ее от бурного потока и облегчить продвижение. Дно было илистым, неровным, и мы то опускались в воду по грудь, то поднимались до колен.
        Течение навязывало нам свой маршрут, и Рамазанов все сильнее отклонялся вправо. Я старался идти не за ним, а прямо, чтобы не пропустить песчаную отмель, на которой можно было бы передохнуть. Картавый был далеко от нас, он шел медленно, отдыхая после каждого шага, развернувшись к течению едва ли не спиной. Свой рюкзак, в отличие от нас с адвокатом, он нес на плече.
        — Как холодно, как холодно…  — повторяла Валери. Подбородок ее дрожал, лицо исказила мучительная судорога. Она смотрела на воду с нескрываемым ужасом, крутила во все стороны головой в поисках спасительной суши и, по-моему, с трудом подавляла в себе инстинктивное кошачье желание вскочить мне на спину.
        Не могу сказать, чтобы это купание мне нравилось, но, в отличие от Валери, я не поддавался панике, во-первых, потому, что хорошо знал заранее, на что иду, а во-вторых, потому, что привык к холодной воде, круглый год и в любую погоду купаясь в море. Даже в одежде мне было не впервой окунаться — ежегодно, двадцать второго октября, в мой день рождения, пребывая в состоянии алкогольного опьянения, мы с Борисом прыгаем с пирса в море в костюмах и галстуках. Такая вот у нас странная традиция.
        Я вспомнил о Борисе. Представляю, как отвисла бы у него челюсть, узнай он, чем я сейчас занимаюсь вместе со своей дамой сердца. А чем, интересно, занимается он? Мнет бока своим клиентам или заманивает ко мне домой очередную жертву?
        Я почувствовал, что начинаю тосковать по дому, по набережной, ревущему осеннему морю, по маленькому и всегда теплому кабинету на спасательной станции, где стоит топчан и всегда пустой холодильник… Обернулся, посмотрел на Валери. Несчастное создание! Отдыхала бы у меня, дышала бы морским воздухом, ходила бы к Борису на массаж… (Стоп, на массаж к Борису ее лучше не пускать. Обойдется и без массажа.) Чего ее потянуло к чертовой бабушке на кулички? Чего ей, молодой, красивой и, в общем-то, безбедной, не хватает в этой жизни? Острых ощущений?
        Вдруг Валери хватанула острых ощущений явно с излишком. Внезапно она с головой ушла под воду, наверное провалившись в очередную, более глубокую яму, вынырнула, крикнула, попыталась схватиться за меня, но течение оторвало ее от опоры и потащило вниз. Еще одна волна накрыла Валери с головой, развернула ее лицом ко мне, и я успел увидеть огромные глаза с застывшим в них выражением ужаса и безысходности. Рамазанов был далеко справа, кажется, он уже выбирался на отмель. Картавого я вообще потерял из виду.
        Это был шанс, и я понял, что если не воспользуюсь им, то никогда не прощу себе этого.
        Глава 23
        Я встал по течению и, делая что-то похожее на огромные прыжки, помогая себе руками, не то поплыл, не то побежал за Валери. Она, парализованная страхом, даже не пыталась ухватиться за торчащие из воды коряги, встать на ноги и остановить свое движение. Течение тащило ее как поплавок, и среди гребней волн и воронок водоворотов мелькала ее голова. Что-либо кричать ей было бесполезно, она бы не услышала из-за шума воды, но даже если бы мои слова и долетели бы до нее, Валери вряд ли восприняла бы их смысл. Когда человек в шоке, он становится слепым и глухим.
        Я боролся с водой достаточно долго и уже готов был скинуть с себя намокший и ставший страшно тяжелым рюкзак, как река сжалилась над девушкой и вынесла ее на мель. Едва живая, Валери продолжала сидеть, вода по-прежнему бурлила вокруг нее, но уже без прежней мощи. Пошатываясь от усталости, я выбрался к ней. Целый водопад стекал с меня и рюкзака, одежда прилипла к телу и стесняла движения. Она, не вставая, вцепилась в мои ноги и тихо заскулила. Нервная дрожь колотила ее, разметавшиеся волосы налипли на лицо. Я провел ладонью по ее щекам. Она вдруг, как волчонок, заурчала и попыталась укусить мою руку. Клиент был готов. С ней сейчас можно было делать все, что угодно.
        Просунув руки ей под мышки, я рывком поставил Валери на ноги. Но она не смогла стоять, будто в воде ее ноги расклеились и утратили прежнюю прочность. Пришлось мне присесть и взвалить ее на плечо. Рюкзак мешал, но расставаться с ним я уже не спешил. Палатка и спальники могли очень скоро нам пригодиться.
        Я оглянулся, прежде чем снова войти в воду. Ни картавого, ни адвоката не было видно, словно их снесло течением далеко отсюда. Выбрав наугад обширное темное пятно, похожее на плотные заросли кустарника, я побрел в сторону берега, который мы недавно покинули. Валери не подавала признаков жизни, ее голова безвольно покачивалась, а мокрая прядь волос снова окунулась в воду. Идти было трудно, ноги еще сильнее увязали в песке и иле. Этот путь к тому же оказался длиннее. Река здесь разлилась шире, правда большой глубины, где бы мне пришлось опуститься в воду по грудь, не было. Меня шатало из стороны в сторону, я с трудом удерживал равновесие, но стремление быстрее добраться до берега, упасть в кусты на твердую и сухую землю и отдыхать до рассвета было столь велико, что я не замечал ни усталости, ни холода и ломоты в ногах и проталкивал себя сквозь воду с диким упорством одержимого.
        Валери неожиданно зашевелилась, попыталась съехать с моего плеча и встать на ноги. Я подумал, что она хочет идти сама, и опустил ее на песок. Но Валери, посмотрев по сторонам, на луну, на реку, на оба берега, догадалась, куда я тащу ее, и, оттолкнув меня, крикнула:
        — Ты куда идешь?! Ты же обратно идешь, Кирилл! Ты перепутал берега, идиот!
        Я попытался схватить ее и закрыть ей рот, но она стала вырываться, укусила меня за руку, ударила меня по лицу, замахнулась снова, но я все же перехватил ее руку и крепко сдавил.
        — Замолчи!  — приказал я ей.  — Пойдешь со мной, иначе утонешь, как Муму, ясно тебе?
        Она, все еще отталкивая меня от себя, попыталась бежать, но ноги не слушались ее, и Валери упала в воду, встала на четвереньки и рухнула опять, подняв тучу брызг. Она плакала и кашляла, отплевывая воду. Я снова попытался поднять ее и сам не устоял на ногах, упал рядом с ней.
        — Сумасшедшая!  — кричал я, крепко прижимая ее голову к своей груди.  — Ты погибнешь там, тебя пристрелят, как куропатку! Давай вернемся, и все образуется, слышишь?
        Она, хватая воздух губами и содрогаясь в моих объятиях, хотела что-то ответить, но в это время с таджикского берега раздалась частая автоматная дробь, за ней — вторая, темноту исполосовали красные трассеры; они тянулись из разных точек, пересекаясь в кустах, откуда мы начали переход реки; затем воздух сотрясли более редкие и тяжелые удары — подключился крупнокалиберный пулемет. Трассеры замельтешили, засуетились, рикошетом уходя вертикально вверх; где-то недалеко от нас, около «колючки», что-то вспыхнуло, лопнул взрыв, и мне показалось, что в кустах пляшут тени людей, тускло освещенных бликами реки.
        — Дождались!  — крикнул я и, схватив Валери за ворот безрукавки, рывком поднял вверх. Страх придал ей сил, и она уже не сопротивлялась, тем более что я вынужден был опять повернуться лицом к Афгану и, низко склонившись над водой, уходить от пуль. Она побежала за мной, мы снова вошли в воду, Валери упала, не сделав и трех шагов.
        — Все! Не могу…  — с трудом говорила она, но я не слушал ее и уже не пытался чем-то утешить и успокоить, а становился злее и жестче. Нас заметили, во всяком случае пограничники или группа прикрытия были совсем близко от нас и наблюдали за рекой. Теперь наши жизни не стоили ничего, потому что, перейдя «колючку», мы подписали себе смертный приговор, превратились в мишени, огонь по которым ведется только на поражение. Объяснять все это Валери и просить ее немножко потерпеть было не только бесполезным, но даже опасным занятием, и я, склонившись над ней, когда девушка в очередной раз упала в воду, ударил ее по щекам и вдобавок, намотав ее мокрые волосы на кулак, сильно потянул вверх. Она вскрикнула, но подчинилась моей воле, уже боясь меня намного больше, чем стрельбы, быстро поднялась на ноги.
        Я подталкивал ее в спину, заставляя бежать из последних сил. Стрельба за нашими спинами не утихала, трассеры теперь неслись над водой чуть в стороне от нас и гасли, вонзаясь в темный афганский берег. Я прикрывал ее спиной, но, если бы меня подстрелили, Валери вряд ли смогла бы сама добраться до берега. У меня теплилась робкая надежда, что намокший и ставший тяжелым рюкзак сумеет задержать полет пули, и, пробив коврики, спальники и палатку, она остановится где-нибудь в миллиметре от моего позвоночника. Везучий я человек или нет, узнаю только тогда, когда выберусь на берег в безопасное место и вытряхну из рюкзака пули.
        Сколько времени мы боролись с рекой, вязким песком и со смертельной усталостью — сказать трудно. Мы выбрались сначала на мелководье, а потом и на сухой песок уже на четвереньках, будто оба были вдымину пьяны. Стрельба на противоположном берегу постепенно угасала, но я уже не оглядывался назад. Все, что осталось позади, было отрезано от меня серебряным шрамом Пянджа, как бездонным ущельем, мост через которое я только что сжег. И мне показалось, что прошли годы с тех пор, как мы выехали на сером «жигуленке» с дачи, как дремали на подушках в жарко натопленной комнате после полуночного ужина, как я нес Валери на руках по узкой грязной улочке кишлака. Там я еще был человеком, который мог что-то доказать и надеяться на помощь милиции, властей или бывших сослуживцев, оттуда тянулась пусть долгая, но легко преодолимая дорога к дому, где в кухонной раковине все еще сохнет невымытая посуда, и барабанит дождь по оцинкованному подоконнику, и пенящиеся гребни разъяренного моря с грохотом выбрасываются на мокрый асфальт набережной, и так пронзительно остро пахнет водорослями и холодной водой. А здесь, на мокром
берегу, подмытом мутной рекой, плавно переходящем в отвесные стены мрачных гор, я стал никем, с точки зрения физиологии — биологической субстанцией, у которой нет ни прав, ни гарантий на дальнейшее существование, я стал неким инородцем, неверным, выпустить кишки которому сочтет за честь любой мусульманин, и, ко всему прочему, подчиняющимся двум своим вооруженным собратьям.
        В жизни не встречал я более бесправной личности!
        — Надо идти, Валери,  — сказал я, с трудом отрывая мокрое, тяжелое тело от земли.
        Она простонала, приподняла голову, посмотрела назад.
        — Уже все? Мы прошли реку?
        — Да, мы уже в Афгане.
        — А кто там стрелял? Это в нас стреляли?..  — Не поднимаясь на ноги, Валери потянулась рукой к присыпанной песком палке, гладкой и блестящей, будто покрытой лаком.  — Надо разжечь костер, я окоченела. Дай спички.
        — Валери, ты сошла с ума! Какой костер?  — Я поймал в воздухе ее руку и потянул на себя.  — Вставай! Нам надо немедленно уходить отсюда.
        — Ну пожалуйста!  — захныкала Валери.  — Всего полчасика! Погреемся и пойдем.
        — Валери, это будет последний костер в твоей жизни. Нас хлопнут прямой наводкой с того берега!
        — Ты жестокий,  — ответила она слабым голосом.  — Ты бил меня по лицу. Тебе совсем меня не жалко.
        Я не стал убеждать Валери в обратном, молча подхватил ее под мышки и заставил подняться на ноги.
        — Куда ты меня тащишь?
        — Нам надо найти надежное убежище и дождаться рассвета.
        — А где Рамазанов?
        — Не знаю. Но не исключаю, что они оба погибли.
        Валери без излишнего драматизма восприняла мои слова. Она минуту думала, потом спросила:
        — Как же мы теперь унесем мешки? Они ведь тяжелые… Но килограмм двадцать я, наверное, подниму. Как ты считаешь, Кирилл?
        Меня раздражал ее оптимизм и безусловная вера в будущее. Я грубо ответил:
        — Давай лучше поговорим о том, куда мы сначала поплывем на нашей яхте — на Таити или на Багамы?
        Валери не поняла моей злой иронии. Похоже, после лунного купания в Пяндже под пулями у нее стала плохо соображать головушка.
        — Наверное, на Таити,  — пробормотала она.  — А куда ближе?
        Я лишь скрипнул зубами в ответ. Мы продолжали идти вдоль реки, поднимаясь вверх по течению, и не было ни тропинки, ни ущелья, по которому мы могли бы уйти в сторону от опасного места. От лунного света было немного толку, он даже вредил, и мои нервы напрягались до предела, когда я видел впереди себя призрачную фигуру человека, которая потом оказывалась лишь скальным выступом или тенью.
        Я еще не знал, что сделаю в ближайшее время. Инстинкт требовал пока одного — затаиться, спрятаться за камнями, выждать. Если адвокат и картавый в самом деле погибли, во что я, однако, мало верил, то уже сейчас надо думать о том, как нам, без рации, без связи с Глебом, вернуться обратно и при этом не попасть в руки пограничников. Если они оба или кто-то из них жив, то определять дальнейшую нашу судьбу будет сильнейший.
        — Ты слышишь?  — Валери вдруг остановилась, подняла палец, прислушалась.
        — Что?
        — Мне показалось, кто-то идет за нами.
        Минуту я всматривался в темные силуэты прибрежных камней за нами. От напряжения в глазах стало рябить, по камням заплясали тени, и я уже не мог сказать точно, мерещится мне это либо происходит наяву.
        — Вроде никого,  — сказал я и снова посмотрел на Валери. Она, приоткрыв рот, уже смотрела в сторону горы, резким взлетом поднимающуюся вверх недалеко от нас.
        — Что там, Кирилл?  — шепотом спросила она.
        — Где?
        — Там… Где большой камень…
        — А что ты там видишь?
        — Палки.
        — Ну и что? Торчат себе палки,  — ответил я, но мне почему-то стало жутко. Валери застыла на месте, не сводя глаз с небольших продолговатых холмиков, расположенных в строгом порядке. На каждом из них стояла тонкая палка, к которой был привязан лоскуток материи.
        — Это кладбище,  — догадалась она и добавила еще тише: — Там кто-то ходит.
        — Не придумывай!  — Я взял ее за руку.  — Нет там никого.
        — Есть!  — Она выдернула руку и даже присела от страха.  — Я боюсь, Кирилл…
        Я сам видел, как между могил мелькнула тень, но надо было как-то успокоить Валери.
        — В этих местах водятся лисицы и шакалы…
        — Это дух умершего,  — прошептала она.  — Мы его потревожили… Ты знаешь какую-нибудь молитву? Господи, прости нас, Господи!..
        Я нагнулся и поднял с земли увесистый булыжник. Дух это или нет, но я постараюсь проломить ему голову раньше, чем он приблизится к нам.
        Тень слилась с темным пятном могильного холма, затем отклеилась от него с другой стороны и тоже замерла.
        — Эй!  — крикнул я, подкинув в ладони булыжник.  — Вы не подскажете, как пройти в библиотеку?
        Валери тихонько заскулила, сжавшись у моих ног в комок. Тень шевельнулась и двинулась к нам. По мере приближения она все отчетливее принимала очертания человеческой фигуры.
        — Прошу вас, бросьте оружие пролетариата,  — сказало привидение голосом адвоката.
        В лунном свете мы наконец разглядели синеватое, выпачканное в глине лицо Рамазанова.
        Глава 24
        — Когда началась стрельба, я уже стоял на этом берегу и хорошо видел ваши маневры,  — говорил Рамазанов, раскуривая свою трубку.
        Он лежал на спальнике, прислонившись спиной к каменной стене пещеры, в которой мы коротали время до рассвета. Небольшой бездымный костерок тихо потрескивал дровами, рядом с ним урчал примус, обволакивая голубым пламенем маленький пузатый чайник. Валери спала или дремала, положив голову мне на колени, над ее свитером струился парок, но она, похоже, согрелась — недаром я целых полчаса растирал ее спиртом, который предусмотрительно захватил с собой Рамазанов. Я полулежал на влажном спальнике, высушивая его своим телом, и, в общем-то, чувствовал себя комфортно, что скорее всего было вызвано не столько уютной пещерой, костром и глотком неразведенного спирта, сколько отсутствием рядом картавого, которого — я очень надеялся — мы потеряли навсегда.
        — Когда вы дали задний ход, Кирилл,  — продолжал адвокат,  — то я очень засомневался относительно здравости вашего рассудка. Так рисковать собой и вашей девушкой! Без связи, без прикрытия, без транспорта вы не выбрались бы из приграничной зоны живыми.
        — Давайте не будем предполагать того, что еще не произошло,  — ответил я.
        — Я не предполагаю. Я говорю с абсолютной уверенностью. Я говорю с робкой надеждой, что вы больше не повторите подобной безумной выходки.  — Он затянулся, выпустил облачко ароматного дыма, подкинул в костер ветку.  — Мы преодолели едва ли не самую сложную часть пути,  — продолжал он.  — У нас потери, нас уже трое. Логика и здравый разум теперь должны повелевать нами. Вы видите, я не размахиваю перед вами автоматом, я не принуждаю вас силой идти дальше. Я просто хочу, чтобы вы сами, своим умом пришли к одной истине — теперь мы вместе, нам определено судьбой держаться друг за друга. Вы знаете, где найти порошок. Я знаю, как его переправить на ту сторону и при этом самим остаться живыми. Так давайте доверять друг другу, давайте оставим в прошлом, на том берегу, все подозрения, враждебность и, в конце концов, заключим договор о дружбе и сотрудничестве!
        Он улыбнулся и, привстав, протянул мне руку. Я, однако, не шевельнулся.
        — У вас под головой лежит «калашников», у меня нет даже какого-нибудь ржавенького ножичка. И при этом вы предлагаете мне руку?
        Адвокат, что было достаточно неожиданным для меня, вытащил из-под спальника автомат и, держа его за ствол, протянул мне:
        — Берите. Он — ваш!
        Во всех играх в благородство я всегда выигрываю, но только в благородстве. В остальном же у меня сплошное поражение. Понимаю, что глупо, понимаю, что это сильно отдает мальчишеством, но ничего не могу с собой поделать — так воспитан. И, сознавая, что творю преступление по отношению к самому себе, покачал головой и ответил:
        — Благодарю. Но я возьму оружие только тогда, когда моей жизни или жизни Валери будет угрожать опасность. Договорились?
        Адвокат, очень удовлетворенный моим жестом, кивнул и вернул «калашников» на прежнее место.
        Я снял с примуса чайник, через носик которого уже выплескивалась коричневая масса и безумно вкусно пахло хорошим кофе, разлил по чашкам, раскидал сахар. Мы пили этот божественный напиток маленькими глотками, обжигаясь, дуя на него, и получали ни с чем не сравнимое удовольствие, какое не испытаешь у себя дома, проснувшись в сухой и теплой постели. Рамазанов, задумавшись о чем-то, прочищал трубку тонкой веточкой. Валери, выпив свою чашку в рекордно короткий срок, снова опустила голову мне на колени и уснула.
        — Вы не пытались выйти на связь с Глебом?  — спросил я.
        — Все в порядке,  — ответил Рамазанов.  — Мы говорили с ним незадолго до того, как я встретил вас у кладбища. Всего два слова, но я понял, что он в безопасности.
        — Он будет дожидаться нас в том же месте?
        — Нет, что вы! Глеб вернется на дачу. И только через неделю снова переберется к реке.
        — А как вы думаете переправить порошок в Россию? Насколько я понял, покупатель ждет вас в Москве?
        — Это уже мои проблемы. Не забивайте себе голову ерундой. Мы полетим в Москву с пустыми руками, без всякого багажа, и там, возможно, в первый же день вы получите свой гонорар.
        — Четыре миллиона долларов?
        — Боюсь, что теперь уже больше.
        — Значит, вы уверены, что картавый погиб?
        — Нет, я не уверен и не буду уверен, пока не увижу тело. Я, как и вы, лишь надеюсь на это.
        — Не кажется ли вам, что было бы намного проще избавиться от картавого еще там, на даче, или даже в Душанбе, чем сейчас молить судьбу, чтобы она послала ему смерть?
        Адвокат долго смотрел в чашку, покачивал ее в руке, будто гадал на кофейной гуще.
        — Видите ли, Кирилл, картавый — вовсе не тот дурачок, за которого пытался выдавать себя. Это очень опасный и умный человек.
        — Вот как!  — Я с недоверием посмотрел на Рамазанова, но тот так и не поднял глаз.  — Вы меня удивили. С большим трудом верится в то, что вы сказали.
        — И я бы не рискнул,  — продолжал он,  — встать на пути тех сил, которые стоят за ним.
        — А я думал, что в этой истории с кокаином вы играете первую скрипку.
        Адвокат вяло усмехнулся.
        — Первую скрипку?.. Первая скрипка, дорогой мой, так далеко и высоко, что нам с вами никогда не добраться до нее, никогда даже одним глазом не посмотреть. И слава богу, что не добраться.
        — Но есть еще и дирижер?
        Рамазанов кивнул.
        — Вы правы, есть еще и дирижер. Но стоит ли тратить время на разговоры о вещах полуреальных, недоступных, невидимых и обладающих невообразимой энергией, как, скажем, черные дыры или пульсары?  — Он лег удобнее на своем ложе, зевнул и прикрыл глаза.  — Лучше подремать до рассвета, от этого куда больше пользы.
        Я подкинул в костер хвороста. Черные ветки, раскаляясь, краснели, становились прозрачными, изгибались, словно от жгучей боли, выжимая из себя тепловую энергию, которую когда-то впитали от солнца и долго-долго хранили ее в себе, а вот теперь с легкостью отдавали ее тем, кто умел поджечь их. Я представил себя такой же веточкой, энергия горения которой была всего лишь частицей костра, смысл которого был неподвластен мне — он горел независимо от моей воли, я лишь немного подпитывал его своими поступками, риском для жизни, страданиями и лишениями. А кого обогревал тот костер? Для кого людские судьбы — лишь топливо?
        Я посмотрел на Валери, которая крепко спала на моих коленях. Она ведь тоже всего-навсего веточка и горит со мной в одном костре. Но счастлива, но полна оптимизма, но смотрит в будущее, как сценарист фильма в собственный текст.
        Я вспомнил, как много-много лет назад моя бабка топила котенка. Он был виноват в том, что в нем проснулся охотничий инстинкт, и за один день он придушил трех цыплят, которых бабка выращивала на даче. Котенок оказался живучим, и бабка кидала его в море несколько раз, а он выбирался на берег и тут же начинал старательно вылизывать свою шерстку. Она кидала его, а он выползал на гальку и начинал облизывать себя. Я захлебывался слезами, глядя на эту мучительную казнь. Бабка его топила, а котенок был обеспокоен лишь намокшей шерсткой…
        Я гладил еще влажные волосы Валери и чувствовал, как к горлу подкатывает ком.
        — Послушайте, Рамазанов,  — сказал я. Адвокат приоткрыл глаза.  — Послушайте,  — повторил я.  — Неужели у вас даже не дрогнуло сердце, неужели ничего не шевельнулось в груди, когда вы решили втянуть эту девчонку в ваши грязные делишки?
        — Как вы сказали? Втянуть?
        Он негромко откашлялся, снова сел повыше, прислонившись к каменной стене.
        — Мне, конечно, не совсем приятно, Кирилл, что в ваших глазах я представляюсь этаким монстром, у которого нет за душой ничего святого, ничего доброго, и весь смысл его жизни заключается в том, чтобы творить зло, растлевать юные и чистые создания и затягивать их в свой криминальный мир. Бог с вами, думайте обо мне как хотите, если вы обратили внимание, я не слишком активно стараюсь изменить ваше мнение о себе. Но когда вы перекручиваете истину и доводите ее до абсурда, то я, как профессиональный юрист, уже не могу оставаться спокойным.
        — Что вы имеете в виду?
        — Видите ли, девчонка, которая сейчас так сладко спит на ваших коленях, человек очень скрытный и сложный, ее мир для меня — полнейшие потемки. В ее словах очень много неправды, и в то же время она не запутавшийся в собственной лжи подросток, который уже сам не знает, чего хочет. Это весьма целеустремленная натура, я порой восхищаюсь ее волевыми качествами. И не я втянул ее в это дело, а она меня. Сама нашла, сама предложила принять участие в поисках кокаина, сама определила мне размер гонорара.
        — Разве не вы первый узнали о расстрелянном караване?  — удивился я.
        — Еще раз повторяю: впервые я узнал об этой истории из уст нашей очаровательной Валери Августовны.
        — И вы никогда не работали советником в Колумбии?
        — Что вы, дорогой! Если бы за моими плечами был пост советника по юриспруденции в такой стране, как Колумбия, я не был бы сейчас рядовым сотрудником районной юридической консультации и уж наверняка не сидел бы сейчас с вами в этой замечательной берлоге.
        — Но откуда Валери узнала про караван и наркотики?
        Рамазанов пожал плечами, а Валери вдруг зашевелилась, легла удобнее и, не открывая глаз, пробормотала:
        — Откуда, откуда… От верблюда. Бубните полночи над самым ухом.
        — Вот вам и разгадка,  — усмехнулся адвокат и стал снова набивать трубку табаком.
        Я посмотрел на Валери, которая, слегка приоткрыв рот, крепко спала, и дыхание ее было ровным и глубоким. Кажется, адвокат заметил в моем взгляде легкий суеверный страх.
        — Не берите дурного в голову,  — посоветовал он.  — В конце концов, какая вам разница, кто она и откуда знает про кокаин. Вам предложили неплохо заработать — радуйтесь.
        До рассвета я этим и занимался — крепко спал, обнявшись с Валери, и вовсю радовался жизни.
        Глава 25
        Мы вышли из своего убежища на белый свет, щурясь от ослепительных солнечных лучей. Пока адвокат и Валери складывали вещи, я ползком поднялся на невысокий скальный утес, с которого рассмотрел противоположный берег Пянджа и то, что находилось прямо подо мной. На таджикском берегу было тихо, и вообще он казался необитаемым. Река, отражая в себе синеву неба, перекрасилась с мертвенно-бледного в насыщенный аквамариновый цвет и совсем не казалась зловещей. Я хорошо разглядел две песчаные отмели, косу, поросшую кустарником, где этой ночью разыгрались драматические события. Сейчас все представлялось мультипликационным, нереальным, словно нарисованным кричаще-яркими красками в стиле Рериха.
        Свесив голову над обрывом, я посмотрел на наш берег и сразу увидел кладбище, дрожащие на шестах разноцветные тряпочки, обложенные камнями холмики могил и овец, пасущихся на пологом прибрежном склоне. Я не пожалел времени и внимательно, метр за метром осмотрел узкую полоску подмытого водой берега. Недалеко, метрах в ста, я заметил красноватый предмет, зацепившийся за сухую ветку кустарника. Он показался мне знакомым.
        Я сказал об этом адвокату.
        — Вам это надо?  — спросил он меня.  — Здесь, к счастью, нас еще пока никто не заметил.
        Я не стал рассказывать ему о пользе разведки в таком деле, как наше, и попросил только лишь понаблюдать за мной с автоматом в руках.
        — А давай я!  — сказала Валери. Я не успел высказать сомнения по поводу ее умения пользоваться такой неженской штучкой, как «калашников», как она бесцеремонно сняла с плеча адвоката автомат, щелкнула предохранителем и довольно оттренированным движением загнала патрон в патронник.  — Ну, вперед! Если что, я тебя прикрою.
        Мы переглянулись с адвокатом, он молча пожал плечами. Валери, закинув оружие за спину, ловко полезла на утес, с которого я рассматривал берег, а я, не делая резких движений, глядя во все стороны, медленно пошел через каменный завал к берегу.
        Через минуту я услышал шум реки, присел на корточки, осторожно выглянул из своего убежища. Отара овец постепенно перемещалась в мою сторону, и я увидел пастуха. Это был подросток, одетый в длинную навыпуск рубаху, сверху — полосатый пиджак, на голове намотана пестрая, из всевозможных лоскутков ткани чалма. Мальчик, неторопливо ступая по острым камням босыми ногами, размахивал длинным прутом и посвистывал. Овцы, пугаясь его, шарахались из стороны в сторону, мелодично позвякивая колокольцами, привязанными к шеям.
        Никакой опасности для нас этот пастушок не представлял, но было бы лучше, если бы он не увидел меня. Торопясь, чтобы отара не подошла ко мне слишком близко, я ползком выбрался из-за камней, добрался до обрыва, съехал на животе по промоине к самой воде и там встал на ноги. Пригибаясь, побежал к коряге, накрепко засевшей в песке, вытащил из воды моток красной альпинистской веревки, надел его на плечо и ползком вернулся к камням.
        — Удачная охота?
        Рамазанов смотрел на веревку, потом протянул руку, прикоснулся к ней пальцами.
        — Та самая.
        — Та самая, которую нес картавый?  — уточнил я.
        Адвокат кивнул.
        — Эта находка намного облегчает нашу задачу,  — сказал он, разворачивая карту, которая уже начинала трескаться в линиях сгиба.  — Мы находимся здесь,  — он показал на карте точку, но его палец занял сразу едва ли не треть всей провинции Бадахшан, и он вооружился спичкой, как указкой.  — А вот Нардара, куда, насколько я понимаю, мы должны направляться. Кругом — одни горы, и без веревки здесь делать нечего…
        — Нет,  — перебил я его.  — В Нардару мы не пойдем.  — Я не собирался показывать точное место нахождения клада, но уточнить маршрут уже было можно, и я, как это только что сделал адвокат, ткнул пальцем в узкий приток реки Кокча между Файзабадом и Кишимом.  — Здесь это ущелье. И идти лучше напрямик, через Чахи-Аб.
        Глаза адвоката загорелись. Он склонился над картой, будто пытался разглядеть на берегах ручья два полосатых баула, заваленных булыжниками.
        Подошла Валери. Она тяжело дышала, сняла автомат, поставила его рядом с рюкзаком адвоката и покосилась на карту.
        — Что вы там высматриваете? Воспользовались моим отсутствием?
        — По прямой будет не больше ста километров,  — не обращая внимания на Валери, говорил Рамазанов.  — Три-четыре дня пути.
        — Вы так думаете?  — Я усмехнулся.  — Не загадывайте. Это,  — я обвел коричневое пятно на карте,  — район высокогорья. От двух с половиной до трех тысяч метров над уровнем моря. Вы когда-нибудь были в горах? Только, пожалуйста, не вспоминайте кавказские горнолыжные базы, которые вы посещали в молодости, это совсем не то.
        Я не жестокий человек, но сейчас почему-то испытывал странное удовлетворение от того, что мог смеяться над неопытностью адвоката. Было время — он чувствовал свое превосходство надо мной. Теперь пришла моя очередь напялить на себя майку лидера. На местности, как и на карте, Рамазанов ориентировался весьма слабо. Правда, что делает ему честь, безоговорочно признал мое превосходство в этом вопросе и протянул мне компас.
        — Валяйте, Кирилл. В этом деле вы дока. Мне в самом деле еще не приходилось ходить по азимуту, тем более в горах.
        Я покачал головой.
        — И хотели сами добраться до ущелья? Какое легкомыслие! Как вы сильно недооцениваете опасность, которую таят в себе горы. Тем более в чужой стране. Тем более в мусульманской. Тем более где еще идет борьба за власть.
        На этой фразе я закончил первый урок воспитания. Валери подмигнула мне и помогла закинуть рюкзак за спину. Адвокат, глядя на автомат, раздумывал, спрятать его в рюкзак или же повесить на шею. Валери, заметив, что он колеблется, мгновенно решила проблему:
        — А автомат понесу я, не возражаете? Все равно у меня руки не заняты.
        Рамазанов пожал плечами, мол, мне все равно, и посмотрел на меня. Я взглядом дал ему понять, что не одобряю его столь щедрой доверчивости. Теперь, случайно или по точно рассчитанному замыслу, два безоружных мужика пойдут под конвоем вооруженной девушки. Но этот факт не угнетал бы меня в такой степени, если бы не новость, которую сказал мне Рамазанов минувшей ночью: вся эта свистопляска вокруг мешков с кокаином была организована этой миловидной девушкой с детским блеском в темных глазах, этим ангелом во плоти, мечтающим о кругосветном путешествии на яхте, этой хрупкой и юной былинкой, которая запросто, как с любимой куклой, обращается с автоматом.
        Я не то что мало доверял ей. Я уже начинал бояться ее, как творение неких могучих и темных сил.
        Рамазанов, этот некоронованный король, свадебный генерал, формальный начальник нашей экспедиции, проследил за моей рукой, указывающей стратегическое направление наших усилий, и бодро зашагал вверх по сухому водостоку. Я дождался, пока Валери займет место между мной и им, и замкнул маленькую колонну. Рамазанов вскоре остановился и показал рукой на тропу, пересекающую водосток. В это же мгновение мы услышали тихий перезвон приближающейся к нам отары и решили пропустить ее вперед, а затем уже подниматься в гору. Овцы тотчас показались среди валунов, и мы залегли, чтобы остаться не замеченными мальчиком-пастухом.
        Серо-желтые животные, помахивая короткими и тяжелыми загаженными хвостами, стучали копытцами всего в нескольких метрах от нас. Валери, чуть-чуть приподняв голову, следила за ними, сжимая цевье автомата правой рукой. Я вспомнил, как она рванула затвор перед тем, как взобраться на утес. «Калашников», значит, заряжен. И снова в голове закружилась мысль: случайно ли это?
        Отара — не больше десятка овец — миновала нас, и вскоре звон жестяных колокольцев затих между прибрежных камней, но пастушок так и не появился. Валери, поняв мой вопросительный взгляд, пожала плечами.
        — Кого ждем?  — шепнул мне Рамазанов.
        — Пацан здесь крутился,  — ответил я, неслышно поднялся, оставив на земле рюкзак, и метнулся к ближайшему валуну. Прислушался, отдышался — и снова бросок. Утес был слева от меня, овечья тропа — передо мной в двух шагах. Я уже видел реку и отару, высыпавшую к обрыву. Наверняка пастушок заметил нас и теперь пробует следить, подумал я. Может быть, его спугнула Валери, когда спускалась с утеса? Где же он спрятался?
        Пригнувшись, я перебежал левее и выше и осторожно пошел по тропе, усеянной, как шелухой от семечек, овечьим пометом. Я сам не знал, зачем хочу найти пацана. Скорее во мне не вовремя разгорелся азарт — пацан считает, что перехитрил нас, а я перехитрю его.
        Я сделал еще несколько шагов по тропе, и взгляд мой наткнулся на длинный прут, которым пастушок руководил отарой. Тепло, подумал я, совсем тепло. Интуитивно я свернул вправо, к берегу, прыгнул на камень, с него — на другой и вдруг замер, будто налетел на невидимое препятствие, а через мгновение я почувствовал, как по спине поползли мурашки и зашевелились волосы.
        Пастушок лежал между двух камней на боку, поджав к животу ноги, голова его была запрокинута назад, горло чернело жуткой пустотой развороченной аорты. Чалма, развалившаяся наполовину, лежала в метре от него. Камни, почерневшие от густой крови, блестели жирным блеском. По синеющему прямо на глазах лицу пацана бродила тяжелая муха.
        — Как грубо, как грубо!  — пробормотал я, невольно приседая и оглядываясь по сторонам. От запаха теплой крови у меня стало невыносимо тяжело в желудке, и я отошел к утесу, прислонился щекой к его прохладной шершавой стене. Пока я бегал за веревкой, Рамазанов оставался один, подумал я. А потом, когда мы с Рамазановым смотрели карту, Валери здесь была одна. Нет, нет, я ничего не хочу сказать, я даже боюсь предположить, я просто не могу понять, в башке не укладывается, как это можно было сделать…
        Я вернулся к водостоку.
        — Ну что?  — в один голос спросили меня адвокат и Валери.
        — А вы не догадываетесь?  — спросил я, переводя взгляд с одного на другого. Валери сверлила меня своими маслинами, и я заметил, как ужас, который я только что испытал, передается ей. Адвокат, почесывая бороду, нахмурился.
        — Кажется, случилось что-то нехорошее?  — осторожно спросил он.
        — Случилось. Мальчишку убили.
        Я принялся надевать рюкзак и уже не смотрел на своих компаньонов. Их глаза не скажут правду. И я им не верю. Ни ей, ни ему, ни Пянджу, ни богу, ни черту!
        Адвокат тронул меня за руку и отрицательно покачал головой.
        — Не надо,  — сказал он.  — Вы не о том думаете. Мне кажется, все намного хуже.
        Валери едва слышно спросила:
        — Вы считаете…
        Рамазанов лишь прикрыл глаза и, повернувшись, стал подниматься по водостоку.
        Глава 26
        В горах никогда не определишь наверняка, как долго придется ползти до вершины или перевала. Видишь впереди взлет, за ним — только синь неба, и думаешь, вот она, вершина, там и передохну, но идешь пять минут, десять, и вдруг из-за «вершины» плавно поднимается новый взлет. Ты чертыхаешься, проклинаешь все подряд и прешь, как танк, к этой верхотуре, надеясь, что она наконец-то настоящая. И снова шизеешь от коварства гор — за вторым взлетом выползает третий. Когда-нибудь они, конечно, закончатся, и за последним взлетом не появится ничего, кроме круговой панорамы, и все пути покатятся только вниз, но когда это произойдет, как расходовать свои силы — никогда не знает альпинист, идущий по незнакомому маршруту.
        Так и мы брели по сухому водостоку, как по лестнице, ведущей прямо в небо, понятия не имея, когда доберемся до перевала. Первый час пути Валери щебетала, как птичка, восторгаясь красотой открывшегося нам вида — Пяндж, ущелье с ветвистыми отростками влево и вправо, бордовые, зеленые, желтые пятна на горах и пронзительная лазурь неба отсюда, сверху, выглядели восхитительно. Потом усталость взяла свое, она замолчала, как и мы с адвокатом, и оставшуюся часть пути лишь изредка тяжко вздыхала, чтобы напомнить нам, что она — женщина, существо слабое и нуждается в заботе и сострадании.
        И тем не менее я не мог не удивиться тому, как она вела себя в горах. Готов поклясться, что в ресторане или театре она выглядела бы менее естественно, чем здесь, на узкой тропе, проложенной природой, в потертых джинсах, некогда белом свитере и камуфляжной жилетке с автоматом в руках. Будто в ней проснулся мощный инстинкт прирожденной охотницы и Валери наконец почувствовала себя в родной стихии. Она шла по камням бесшумно, привычно держа автомат стволом вниз под правой рукой, бегло оглядывала горы, экономно отдыхала, остановившись на несколько секунд и опершись руками о бедра. Первое мое впечатление о ней, которое сложилось после перехода Пянджа, оказалось обманчивым. Валери не только не стала обузой нам, она шла наравне и, думаю, была способна оказать мне и адвокату необходимую помощь.
        Через три часа мы остановились на короткий привал. Валери легла на камни, положив голову на мой рюкзак, и закрыла глаза. Автомат остался под ее рукой. Тяжелая работа покрыла румянцем ее щеки, на лбу выступили капельки пота. Я сидел рядом с ней и, пользуясь этими редкими минутами, откровенно любовался ею. Адвокат, чтобы не мешать мне, прихватил с собой пустую флягу и пошел на поиски воды.
        Пляжный сезон давно закончился, думал я, не сводя глаз с Валери, а кожа ее по-прежнему смуглая, с легким оттенком бронзы. Нет, это не загар, это естественный цвет. Совсем не похожа на литовку. Те белолицые, светловолосые… Как ее назвала Ольга, когда они ругались на борту «Арго»? Она произнесла какое-то очень точное слово… Негритянка? Черномазая? Чурка?.. Нет! Метиска! Вот как! Метиска! Метисы — это помесь индейской расы с белой. Что ж, достаточно точно, есть в ее чертах лица нечто экзотическое.
        — Мне горячо от твоего взгляда,  — сказала Валери, не открывая глаз.
        — Метиска,  — сказал я.
        Валери слегка приоткрыла глаза.
        — Тебе это не нравится?
        — Нравится.
        — Тогда ладно, смотри,  — разрешила Валери, снова прикрывая глаза.
        — Разве так бывает — по национальности литовка, фамилию носишь армянскую, а внешне похожа на индейку.
        — Индейка — это птица, ее кушают. А я похожа на перуанку.
        — Почему именно на перуанку?
        — Потому что мой папа перуанец… Послушай, Кирилл, а почему ты такой догадливый?
        — Папа перуанец, а мама литовка?
        — Ну наконец-то сообразил!
        — Редкостный у тебя замес. Потому ты такая горячая?
        — Я холодная. Пощупай мои руки!  — И она протянула мне остывшую ладонь.
        Адвокат затолкал в рюкзак влажную флягу. Отжал платок, повязал его на шею. Кажется, он опоздал — шея была красной, словно на нее вылили кипяток.
        Солнце старалось вовсю. От ослепительного света, который залил горы, мучительно болели глаза. Я смотрел на мир через тонкую щелочку век. Валери зачесала на глаза челку, но я не стал вслух сравнивать ее с болонкой — на ее плече уж слишком демонстративно покачивался автомат. Мы медленно поднимались выше, и казалось, что привал не только не прибавил, но даже отнял у нас часть сил. Валери начала отставать и вскоре сравнялась со мной, лишив меня удовольствия любоваться ее тугой попкой.
        — Вчера ты купалась в Пяндже,  — сказал я.  — Сегодня вымотаешься на этом подъеме, а завтра начнешь мерзнуть на леднике. И на всю оставшуюся жизнь будешь сыта приключениями и романтикой.
        Валери ничего не ответила, и я принялся раздумывать, чем бы еще ее испугать. Адвокат отрывался от нас все дальше и дальше. Он неплохо ходил по горам, его выносливости можно было позавидовать. Он не оглядывался и вскоре потерял бы нас из виду, если бы водосток внезапно не оборвался. Вокруг нас полукольцом теснились горы. Мы стояли посреди огромного цирка. Теперь во все стороны начинался равновеликий подъем.
        — Куда прикажете идти дальше?  — спросил Рамазанов, дождавшись нас.
        — Прикажи ему остановиться здесь на ночлег,  — сказала Валери, едва отдышавшись.
        Я нашел место нашего расположения на карте. Подъем, к сожалению, не ограничивался только стенами цирка, а широким контрфорсом уходил влево на обширное плато, где белыми пятнами были обозначены ледники.
        — Ножки болят?  — спросил я у Валери, состроив страдальческую физиономию.  — А ведь говорила тебе мама: учись хорошо, доченька, будешь врачом. Не хотела, поленилась. Теперь таскайся по горам с автоматом на плече.
        — Не говорила мне так мама,  — ответила Валери серьезно, словно не поняла моей иронии.  — Она умерла совсем молодой, когда я еще в школу не ходила. А училась я, к твоему сведению, на пятерки.
        Мне стало стыдно за свой идиотский юмор. Уже иным тоном я спросил:
        — А в какой школе ты училась — в русской или литовской?
        — Сначала в русской. А потом три года в женской гимназии.
        — Разве у нас уже появились женские гимназии?
        — У нас — не знаю. А в Лиме есть давно.
        Я присвистнул. Рамазанов, молча слушая наш разговор, как-то странно глянул на Валери.
        — Лима, если не ошибаюсь, это столица Перу? И что вы там, так далеко от России, делали?
        — Там я жила у папы.
        — Отец у Валери — перуанец,  — подсказал я.
        — Ах, вот в чем дело!  — кивнул адвокат.  — Интересно бы знать, кем он у вас работает?
        — Мелкий служащий,  — ответила Валери и быстро перевела разговор на другую тему: — Так куда, уважаемый штурман, прикажете теперь тащиться?
        Я махнул рукой:
        — Видишь скальный выступ, похожий на наконечник стрелы?
        — Это вон тот камень? Какой же это наконечник стрелы? Это вылитая голова собаки! Низами Султанович, как вы считаете, на что похож тот большой камень?
        Рамазанов тоже посмотрел вверх, прикрыв глаза ладонью, чтобы не мешал ослепительный свет.
        — Трудно сказать. Но, по-моему, на собаку он похож меньше всего.
        Валери нахмурилась и поджала губки.
        — У вас у всех недоразвито абстрактное воображение. Вылитую собачью голову один называет каким-то копьем, а другому вообще никаких сравнений на ум не приходит!
        Мы с адвокатом дружно рассмеялись, и под этот смех Валери резко повернулась к нам спиной и бодро зашагала вверх по отполированной талыми водами пологой стене цирка.
        Адвокат подкинул на себе рюкзак, подтянул лямки. Я ждал, когда он пойдет, чтобы замкнуть нашу группу, но он не спешил, будто хотел, чтобы Валери оторвалась от нас подальше.
        — Как вам это прелестное юное создание?  — спросил он меня, кивая в ее сторону.  — Чем больше я ее узнаю, тем больше удивляюсь.
        — Чему удивляетесь? Ее алчности?
        — Что вы! В алчности можно скорее упрекнуть меня, старого, бесперспективного юриста, который в своей жизни не видел ничего, кроме коммуналки и продпайков на Новый год в виде банки шпрот, и который на закате своей карьеры решил круто изменить свою жизнь.
        — Тогда что, по-вашему, движет ею?.. Гляньте, как резво скачет!
        — А вот этого я до сих пор и не понял. Но не алчность, уверяю вас. Человек, напичканный меркантильными интересами, никогда не ввяжется в авантюру. Он десятки раз все просчитает и не станет рисковать ни на йоту! Но Валери — другое дело. Это пантера, которая борется за сохранность своей территории, за жизнь своего потомства — даже еще не родившегося. Ею движет не алчность, дорогой мой, а инстинкт. Точнее — идея! Весь вопрос в том, какая идея?
        — Вам не все ли равно?
        — Вроде должно быть все равно. Однако… Это скорее уже профессиональная привычка. Для меня не столь интересны поступки человека, сколь мотивировка их. Кстати, а вы не находите любопытным ее наполовину перуанское происхождение?
        — Что здесь может быть любопытного? Мало ли какой крови понамешано в нас с вами.
        — Я говорю не столько о национальности, сколько о стране, в которой она провела много времени. Перу, Бразилия, Венесуэла, Колумбия… Все рядом.
        — Ну и что?
        — Да нет, я просто так. В порядке бреда… Идемте, она уже машет нам.
        Она ждала нас, сидя на камнях. Автомат на коленях, волосы спадают на руки.
        — Некрасиво секретничать у меня на виду,  — сказала она.  — Так не поступают настоящие джентльмены.
        — Мы обсуждали примерное меню на ужин,  — сказал я.  — Так ведь, Низами Султанович?
        — Именно,  — подтвердил адвокат.  — И сошлись на том, чтобы приготовить плов.
        — Из сублимированного мяса,  — поморщилась Валери.  — От вашей еды у меня будет изжога.
        — Тогда приготовьте что-нибудь национальное.
        — Как же! Я сделаю вам барбекю! Обеспечьте костер, вертел и молодого барашка.
        Я заметил, что адвокат как-то странно смотрит через мое плечо куда-то вниз, и машинально обернулся.
        — Что вы там увидели?
        Рамазанов медленно покачал головой.
        — Нет, ничего. Должно быть, показалось… Да, показалось. Игра теней.
        Но еще минуту не отрывал взгляда от витиеватой линии водостока, по которой мы шли час назад.
        Мы дошли до скалы, в которой Валери узрела подобие собачьей головы, когда солнце уже перевалило середину небосвода и теперь стремительно скатывалось к горизонту. А горизонт представлял собой ломаную кайму гор, до которой солнцу оставалось совсем немного. Перед скалой, в ее тени, мы увидели белое пятно и, подойдя ближе, были немало удивлены.
        — Снег!  — крикнула Валери, присела на корточки, загребла ладонями белой хрустящей кашицы, слепила снежок и метнула его в меня. Мы зашли за скалу и увидели, что контрфорс, как гигантский каменный мост, поднимается до белоснежного купола, полыхающего на солнце нестерпимо ярким огнем.
        — Завтра мы дойдем до ледника,  — сказал я.
        Скала хорошо прикрывала от ветра, и мы решили поставить палатку вплотную к ней. Пока мы с Валери собирали легкий дюралевый каркас, Рамазанов взялся разжигать примус. Он обложил его плоскими камнями, чтобы не задувало, подкачал воздуха, и вскоре примус загудел, обволакивая кастрюлю с водой голубым пламенем.
        В палатке было достаточно места для четверых, а для троих она становилась вполне просторным и уютным жилищем. Рюкзаки мы сложили в специальный отсек, отделенный от жилой части матерчатым пологом на «молнии», расстелили коврики и спальные мешки. Валери оборудовала свое ложе у левой стенки палатки, я — рядом с ней. Не дожидаясь ужина, она сменила носки и нырнула в спальник, положив автомат рядом.
        — Как будет готово — разбудишь,  — попросила она.
        Я подвесил на вертикальной опоре фонарь и вышел наружу, закрыв за собой «молнию».
        Адвокат сидел на корточках над кастрюлей и помешивал в ней ложкой. Струился дымок. Я уловил запах еды и только сейчас понял, насколько голоден. Адвокат, увидев меня, молча махнул рукой.
        Я сел рядом с примусом, прислонившись спиной к скале, и стал любоваться закатом.
        — Блаженны минуты, когда дети, а равно и женщины, засыпают,  — каким-то певучим голосом сказал адвокат, поднес к губам ложку, подул на желтоватый рис и снял пробу.  — Сыровато. Еще минут десять. Выпить хотите?
        Он развел в алюминиевой чашке спирт, и мы по очереди сделали по глотку, пожевали хлеб, посмотрели на затухающие в последних лучах солнца горы.
        — Все как в обычной жизни,  — задумчиво сказал адвокат.  — Тайком от женщин мужчины пьют на кухне и закусывают тем, что попадется под руку. Вы, кажется, тоже не женаты?
        — К счастью, уже нет.
        — А я, к сожалению, еще нет. Не нашел ту, которая смогла бы привыкнуть к моему не совсем мягкому характеру. Были другие, готовые идти со мной хоть на край света, но сердце ждало любви… Да, грустно.
        — А вы, оказывается, лирик.
        — В какой-то степени. Все мы лирики, когда начинаем ценить то, что не ценили раньше. М-да… Простите, что я влезаю в ваши личные дела, но мне кажется, что вы и Валери идеально подходите друг другу.
        — Правда? Никогда бы не подумал.
        — Со стороны виднее.
        — Неужели вы считаете, что я достоин женщины, которая предпочитает ложиться в постель с автоматом, а не с мужчиной?
        — Вот что вас беспокоит!  — Адвокат кивнул.  — Признаться честно, меня тоже.
        — Что девушка вооружена, а двое мужчин безоружны?
        — Да.
        — Тогда почему вы так легко отдали ей автомат?
        Рамазанов пожал плечами.
        — Признаю свою ошибку. Вовремя не отреагировал.  — Он снова помешал плов, постучал ложкой о край кастрюли.  — Скажите, Кирилл, значит, вы предпочли бы, чтобы автомат нес я?
        — Ошибаетесь. Я всегда предпочитаю сам быть при оружии. Как вы говорите, профессиональная привычка. А почему это вас интересует? Хотите выяснить, кому из вас двоих я больше доверяю?
        — Ну, допустим.
        — Я не доверяю вам обоим.
        — А я, как ни странно, больше доверяю вам. Теперь больше доверяю вам,  — уточнил он.
        — Напрасно,  — покачал головой я.
        — Да нет, не пытайтесь навесить на себя не свойственные вам ярлыки. Вы человек сильный и принципиальный в какой-то степени, вашей натуре непривычно делать то, что мы делаем. Но вы никогда не предадите, не выстрелите в спину, не ударите исподтишка. В этом я абсолютно уверен. Кроме того, вы не причините мне вреда еще по той причине, что без меня не сумеете перейти границу, вынести наркотики из приграничной зоны и тем более продать их.
        — А в ней,  — я кивнул на палатку,  — не уверены? Вы думаете, она способна выстрелить в спину?
        — Увы! Я думаю, что Валери при определенных обстоятельствах может это сделать.
        — Низами Султанович!  — Я сделал паузу и выразительно посмотрел в его глаза. Мне захотелось его проверить еще раз.  — Валери удивляется моей патологической несообразительности. Я же, в свою очередь, удивляюсь тому, как странно вы подошли к подбору компаньонов. Один жадный и жестокий человек, вторая способна предать. О чем вы думали раньше?
        Адвокат покачал головой.
        — Опять, опять все не так! Ну я ведь уже вам говорил! Не я, а Валери подбирала себе компаньонов. Она нашла меня, а Глеб — картавого. У него дача недалеко от приграничной зоны, несколько охранников, оружие, снаряжение. Ко всему прочему он свободно владеет дари, отличается прекрасными физическими данными, и Глеба, естественно, это подкупило.
        — А почему вы говорите «владеет», «отличается»?
        — А вы предпочли бы говорить о нем в прошедшем времени? Но как говорили вы, когда воевали, о людях, тела которых не были найдены?
        — Вы думаете, что картавый жив?
        — Я буду предполагать это до тех пор, пока своими глазами не увижу его труп. Пока же вы нашли труп мальчика.
        — Вы думаете, что это сделал картавый?
        — А вы так не думаете?  — Рамазанов приподнял брови.
        — Допустим, что он жив-здоров и вчера утром бродил по берегу. Но, кроме него и отары, там же были еще три человека.
        — Ах, вот в чем дело! Значит, вы подозреваете меня или Валери.
        Мы замолчали. Адвокат помешивал плов, я смотрел на далекую горную вершину, самый кончик которой еще горел оранжевым светом, словно раскаленный в печи меч, лежащий на наковальне.
        Глава 27
        Ночью было холодно, палатка содрогалась от порывов ветра, и колышки, укрепленные булыжниками, чудом выдержали такой напор непогоды. Валери лежала у круглого окошка, которое было закрыто куском плотной ткани на липучках, но все же оттуда тянуло, и во сне она прижималась ко мне, в итоге к утру я лежал чуть ли не в обнимку с адвокатом, а Валери — едва ли не на мне.
        Вставать не хотелось, хотя через щели закрытого окошка уже пробивался молочно-белый свет. Немного ныли спина и ноги. Из-под полуприкрытых век я наблюдал, как Рамазанов вылезает из мешка, вынимает из карманов палатки бритвенный прибор, помазок и тюбик с кремом. Какая глупость, подумал я, носить бороду и каждое утро ее подбривать.
        Вжикнула «молния», он вышел наружу, и еще несколько минут я слушал, как гудит примус, звякает посуда. Затем полог палатки отошел в сторону, и я снова увидел адвоката. Он смотрел на меня, но я продолжал притворяться спящим. Рамазанов, стараясь не шуметь, взял мой горный ботинок и исчез. Через минуту так же беззвучно он вернул его на место.
        Интересно, подумал я, что это еще за манипуляции с обувью? Я привстал, выехал из спальника, взял ботинок и на всякий случай посмотрел внутрь, потряс его, после чего надел.
        — Вы уже проснулись!  — сказал адвокат, когда я высунулся наружу. Он сидел, склонившись над зеркальцем, закрепленным на плоском камне, и старательно намыливал свободную от бороды часть щек и шеи.  — Будите нашу даму, кофе вот-вот будет готов.
        Река, узкие полоски берегов, песчаные отмели и кустарники, видом которых мы любовались вчера вечером, исчезли, словно их никогда и не было. Исчезла и сама земля, покрытая сверху толстым слоем облаков, и теперь казалось, что из матово-белого моря, которое разлилось до самого горизонта, торчат островки гор.
        Я почувствовал себя Робинзоном, угодившим на необитаемый остров.
        Адвокат, бреясь, поглядывал на меня, словно ожидал вопроса. Я не стал долго испытывать его терпение.
        — Низами Султанович, вы хотите поменяться со мной обувью?
        — Простите?  — не сразу понял он.
        — Я хочу сказать, что вам, наверное, нравятся мои ботинки.
        — А-а, вот о чем вы!  — Он усмехнулся, прополоскал бритвенный станок в кружке и принялся промакивать щеки полотенцем.  — Я не хотел вас будить и все выяснил сам.
        — Что же вы, интересно, выяснили?
        — С противоположной стороны скалы вы, конечно, видели снежный сугроб?
        — Конечно, видел.
        — Сегодня утром я обнаружил там следы с необычным рисунком протектора. Мне показалось, что их оставил… м-м-м… кто-то чужой.
        — Но ларчик открывался просто!  — Я смотрел на адвоката и не мог сдержать усмешки.
        — Да, следы оказались вашими.
        — Было бы странно, если бы там не оказалось моих следов. Я вчера в самом деле ходил по снегу. И вы, по-моему, не могли этого не заметить.
        — Видите ли, юристы не всегда верят тому, что даже очевидно. Всякая версия нуждается в доказательстве. Например, спросят вас, что вы вчера пили с Рамазановым? Вы скажете: спирт. А я на вашем месте ответил бы: прозрачную жидкость с запахом спирта.
        — Так сложно?
        — Да, немного сложнее, но зато исключается ошибка, которая, скажем, в криминалистике может сыграть роковую роль в судьбе человека.
        — Может быть, охотно верю. И все-таки у меня складывается впечатление, что вы усиленно строите себе алиби, внушая мне, что где-то недалеко от нас пасется картавый.
        Адвокат откинул полотенце в сторону. Вывести его из себя, насколько я понял, было весьма трудно, но сейчас у него было уже не то настроение, с которым он встретил меня.
        — Вы для меня, уважаемый господин Вацура,  — не судья. Я не собираюсь оправдываться перед вами и, как вы говорите, строить себе алиби. Мне ровным счетом наплевать на то, что вы думаете обо мне. Вчера вечером мы с вами пришли к однозначному выводу: каждый из нас свободен и волен распоряжаться самим собой по своему усмотрению. Но мы пришли еще и к другому выводу, что нуждаемся друг в друге. Так давайте строить наши отношения, основываясь на законе целесообразности.
        Он выплеснул мыльную воду из кружки, протер ее платком и с еще большей запальчивостью добавил:
        — Да поймите же вы, что у меня не было никаких причин убивать мальчишку! Что вы, в самом деле, зациклились на этом!
        Могу представить, подумал я, как ему хочется треснуть меня чем-нибудь тяжелым по голове. Но не может. Сейчас — цветочки. Ягодки начнутся тогда, когда мы найдем баулы.
        Из палатки показалась лохматая голова Валери. Стоило мне только взглянуть на нее, как в душе сразу становилось чисто и ясно; я сразу забывал о всех проблемах, жизнь представлялась идиотски счастливой, и в голову валом ломились бредовые мысли о кругосветном путешествии на яхте и детях, которые будут плодами нашей любви.
        — Ку-ку!  — сказала она.  — Я всю ночь дрожала от холода, а ты даже не попытался согреть меня.
        — Я бы согрел,  — ответил я,  — но ты не выпускала из рук автомат. Кстати, он до сих пор у тебя заряжен.
        — Разве?  — удивилась Валери, исчезла в палатке на мгновение, показалась снова с «калашниковым» в руках, отстегнула магазин, оттянула затвор, и оттуда выскочил патрон.  — В самом деле! А я хотела испугать вас и чуть не нажала курок.
        Мы с адвокатом переглянулись.
        — Как вы думаете, она пошутила?  — спросил Рамазанов.
        — Во всяком случае, очень надеюсь на это,  — ответил я и, подойдя к девушке, попытался отнять у нее оружие.
        — Нет!  — ответила она, пряча автомат за спиной.  — Я сказала, что понесу его сама! И не вздумай отобрать силой, я такие штучки очень не люблю.
        Пришлось уступить даме.
        Туман таял прямо на глазах, и едва мы закончили завтрак, как обнажилась далекая земля. Мы сложили вещи, упаковали рюкзаки и в последний раз взглянули на Пяндж.
        Рамазанов, а следом за ним Валери уже пошли к контрфорсу, как мне приспичило, и я зашел за скалу, встал перед сугробом и принялся рисовать на нем кольца.
        Я слышал, как Валери звала меня. Я уже был готов догнать ее, как мой взгляд упал на маленький желтый предмет, втоптанный каблуком в землю. Я поднял его. Это был фильтр от сигареты.
        Лучше бы я нашел курительную трубку, подумал я, догоняя Валери, которая шла за адвокатом, как конвоир.
        Ледяной ветер шлифовал спину контрфорса с такой силой, что мы едва передвигали ноги. Солнце скрылось в тумане, температура резко упала, и наши свитера и жилетки совсем перестали хранить тепло. Меня и адвоката еще кое-как прикрывали со спины рюкзаки. Валери же могла согреваться лишь «калашниковым». Она согнулась едва ли не вдвое, натянула рукава свитера на пальцы, прижала руки к груди, втянула голову по самые уши в ворот, но, похоже, это мало ей помогло. Под порывами ветра она шаталась, словно былинка, и порой шла в опасной близости от края обрыва.
        Я остановился, снял рюкзак, вытащил из него курточку, в которой прилетел в Душанбе, и быстро догнал Валери.
        — Надень!  — крикнул я.
        Она скованными движениями стала искать рукава; автомат мешал ей, и я взялся за ствол, но Валери дернула оружие на себя:
        — Не трогай! Я сама!
        — Не сходи с ума! Верну я тебе твою игрушку!
        Валери все же поставила «калашников» между ног, надела курточку прямо поверх жилетки и сразу утонула в ней. Я застегнул «молнию».
        — Теплее?
        Она кивнула, закинула ремень автомата на плечо и пошла дальше. Теперь я старался держаться рядом с ней, хотя идти по узкому гребню контрфорса вдвоем было нелегко. Рамазанов снова стал удаляться от нас. Я старался все время держать его в поле зрения и время от времени оборачивался назад.
        — Что ты там высматриваешь?  — громко спросила Валери, перекрикивая завывание ветра.
        — Ничего не высматриваю,  — ответил я.  — Это от холода шея выворачивается.
        — Чего это он так рванул?  — Валери кивнула в сторону адвоката.  — Надеюсь, ты не показал ему точно, где спрятаны мешки?
        — А что?
        — Он очень хитрый человек.
        — Я это заметил. Но вряд ли хитрее тебя.
        Валери взглянула на меня. Над воротником куртки выглядывали только ее слезящиеся от ветра глаза.
        — Это точно.
        — А где ты научилась так ловко обращаться с автоматом? В женском лицее?
        — Нет! В школе, на уроках по энвэпэ! Я разбирала и собирала автомат быстрее мальчишек в нашем классе.
        — А стреляла когда-нибудь?
        — Стреляла.
        — По мишеням?
        — И по мишеням тоже. Кирилл, а когда у нас будет привал?
        — Ты устала?
        — Не столько устала, как замерзла. Я теплолюбивый зверек. Я люблю зной, сельву, теплые реки, душные ночи…
        — То, что ты любишь,  — для меня несбыточная мечта.
        — Это — несбыточная мечта?  — Она снова посмотрела на меня и фыркнула.  — Господи, какие же мужики пошли приземленные! Такую ерунду назвать несбыточной мечтой! Да полет на Луну ты не должен называть несбыточным! Человек может все, если только очень захочет. Один смотрит на вершину горы и говорит: она прекрасна, только я все равно никогда не поднимусь на нее. А другой молча копит деньги, тренируется многие годы, потом покупает снаряжение и покоряет вершину.
        — А не надорвется по пути к несбыточной цели твой герой?
        — Лучше ставить перед собой несбыточные цели и идти к ним, чем не делать того, что можно сделать элементарно.
        — Ты все цели достигла, которые ставила перед собой?
        — Целей слишком много, а живу я на свете еще слишком мало. Кирилл, нет ничего вреднее статистики: сколько целей запланировано, сколько выполнено, сколько перевыполнено… В самом продвижении к ним мы переделываем себя так, как нам этого хочется, меняется сама наша суть — даже независимо от конечного результата.
        — Значит, тебя интересует не столько сам порошок, как его поиски?
        Она поморщилась:
        — Что ты! Что ты! Порошок — это не цель. Нельзя ставить целью даже очень выгодный товар. Это пошло и мелко. Цель намного выше, Кирилл. И тебе она не видна.
        — Смысл!  — крикнул я.  — Я не понимаю, в чем смысл всех твоих телодвижений! Ради чего тогда ты надрываешься здесь, мерзнешь, рискуешь собой и своим здоровьем? Ведь не ради меня и придуманной тобой яхты!
        — Когда не знаешь цели, не видишь и смысла.
        — Не вижу, милая, и потому, что среди вас только у меня нет цели. Адвокат хочет стать богатым и уехать за границу, так он, во всяком случае, утверждает. Твоя цель вообще звездная, невооруженным взглядом не различишь. И только я иду вместе с вами непонятно зачем.
        — Разве тебе не хочется стать богатым, купить яхту и совершить на ней кругосветное путешествие?
        — Хочется, но к этой цели я либо не пойду совсем, потому как она не стоит того, чтобы посвящать ей всю свою жизнь, либо пойду иным путем, не обманывая, не убивая и не воруя.
        — Ты прав,  — ответила Валери, и взгляд ее потух.  — Эта цель не для тебя. Если ты уже прицениваешься, а стоит ли она всей моей жизни, то лучше сразу похоронить ее и придавить сверху могильной плитой.  — Она недолго помолчала.  — Сама по себе жизнь, Кирилл, не стоит ничего. Она лишь средство для достижения цели. Если ты этого не поймешь, то вряд ли станешь счастливым человеком.
        — Чья жизнь?  — переспросил я.  — Чья жизнь — средство для достижения своей цели? Своя или чужая?.. Я хочу, чтобы ты хорошо разобралась и в этом вопросе. Пока я вижу, что ты успешно пользуешься услугами совсем чужих для тебя людей.
        — Я даю намного больше, чем беру,  — ответила она.  — Неужели ты этого не заметил?
        Я обнял ее. Автоматный приклад, правда, мешал мне сделать это более нежно, но мой жест погасил едва ли не вспыхнувшую в сердце девушки обиду. Мы брели вверх, налегая грудью на поток ветра. Мы отдыхали и молчали — говорить на ветру было трудно. Валери часто и тяжело дышала, нездоровый румянец разлился по ее щекам, под глазами легли тени. Наверное, она страдала от «горняшки», элементарной гипоксии, когда человеку, поднявшемуся в горы, не хватает кислорода.
        К полудню погода резко изменилась. Ветер стал затихать, небо очистилось от тумана, и над нами снова засияло ярило. Уже через несколько минут нам стало жарко. Я разделся до пояса и накинул на себя жилетку, чтобы не натирать плечи лямками. Валери, продрогнув до самых костей, еще долго оставалась в моей куртке, словно никак не могла согреться.
        Беспощадное солнце, казалось, прожигает кожу насквозь, и я скоро пожалел, что так необдуманно подставил ему свое тело, пусть даже и привыкшее к жарким лучам. Сначала я чувствовал легкое покалывание на коже рук, и это доставляло мне удовольствие. Когда же мое лицо покраснело, по образному выражению Валери, как задница у гиббона, и стало стягиваться, как хлопковая майка после стирки, я понял, что заработал банальный солнечный ожог энной степени.
        Под нашими ногами неожиданно захрустел снежный наст. Мы вышли на ледник. Раздеваясь на ходу, Валери кричала от восторга:
        — Нет, ты когда-нибудь видел такое — кругом снег, а мне ничуть не холодно!
        Учась на моих ошибках, она надела на голову кепи, сдвинув козырек на самый лоб, и поверх майки с короткими рукавами накинула мою куртку. Адвокат был далеко впереди. Он шел по леднику как заведенный, не останавливаясь и не оглядываясь.
        Белый свет слепил нас, как тысячи мощных юпитеров, направленных прямо в глаза. Рамазанов, готовясь к переходу через горы, забыл про очки. Точнее, он не подумал о том, что они могут пригодиться, и теперь предоставил нам всем возможность заполучить ожог сетчатки.
        Неожиданно Рамазанов остановился, свернул в сторону, сделал несколько шагов и, повернувшись к нам, махнул рукой.
        — Чего это он семафорит?  — спросила Валери, глядя сквозь растопыренные пальцы, как через очки.
        Когда мы подошли ближе, оказалось, что адвокат едва не свалился в ледовую трещину, оказавшуюся на его пути. Трещина была жуткая, и в ее темно-голубой утробе долго не затихал звук падающей льдинки, которую кинула Валери.
        — Кажется, пришла пора воспользоваться веревкой,  — сказал адвокат.
        — Вы собираетесь повязать нас, Низами Султанович?  — спросила Валери, когда Рамазанов извлек из своего рюкзака моток веревки и принялся разматывать его. Один конец он повязал вокруг своего пояса, подергал, проверяя узел на прочность, второй конец протянул мне.
        — А я буду посредине прыгать, как через скакалку?  — Валери попыталась изобразить то, что она только что придумала, но поскользнулась и растянулась на твердом и укатанном, как асфальт, снегу.
        Я отрицательно покачал головой.
        — Нет, не так.
        Свободным концом веревки я обмотал талию Валери. Сам же встал между ними, продел петлю через свой поясной ремень и завязал морским узлом.
        — Это что получается?  — принялась было возмущаться Валери.  — Я пойду самой последней?
        — Ты пойдешь самой первой,  — сказал я ей.  — И если свалишься в трещину, то у нас с адвокатом будет больше шансов вытащить тебя, чем если туда первым свалится адвокат.
        Валери подчинилась, хотя это стоило ей больших усилий. Подчиняться, выполнять чью-либо волю, навязанную ей в приказном тоне, она не любила и, мне кажется, с удовольствием поступала бы вопреки. Я показал ей точку, на которую следовало ориентироваться, и Валери возглавила нашу связку. Шла она медленно, через каждые десять-пятнадцать шагов останавливалась, опиралась локтями о согнутую в колене ногу, отдыхала, пока не выравнивалось дыхание, оборачивалась в нашу сторону, интересовалась, не замерзли ли мы еще, и, полюбовавшись на наши обожженные недовольные физиономии, продолжала путь.
        Адвокат, кажется, стоически подавлял в себе раздражение. Он, наверное, считал эту страховку излишней мерой предосторожности, но вслух не сказал ничего и молча терпел наш черепаший ход. Я не пытался убедить его в необходимости страховки. Пусть привыкает к тому, что мои требования не подлежат обсуждению.
        Во второй половине дня мы вышли на ровное, как стол, плато, покрытое целинным снегом, в некоторых местах довольно глубоким, и Валери, зарываясь в него едва ли не по пояс, салютовала, подкидывая вверх невесомые ледяные стружки.
        Мы с Рамазановым подыскивали место для стоянки и, должно быть, сверху были похожи на клопов, блуждающих по футбольному полю. День стремительно угасал, и нам ничего больше не оставалось, как расчищать руками площадку под палатку, в то время, как Валери пыталась скатать снежные шары и соорудить памятник снежному человеку.
        С оборудованием лагеря мы провозились до сумерек и промокли насквозь. День ушел с последним лучом солнца, и на плато легли голубые тени, словно действие происходило на гигантской сцене театра и светотехник опустил на юпитер голубой фильтр. Влажная от утреннего тумана палатка мгновенно покрылась инеем — как снаружи, так и с внутренней стороны, и всякое прикосновение к ее стенам вызывало снегопад.
        Ужин приготовил я, причем не выходя наружу, и пока Рамазанов и Валери отогревались в своих спальниках, разжег примус и сварил в воде из талого снега жиденький вермишелевый супчик. Перед тем как окунуть свои ложки в кастрюлю, мы с Рамазановым выпили по глотку спирта, а Валери, с отвращением глядя на нас, передернула плечами.
        Ночь прошла спокойно, если не считать того, что я часто просыпался от боли на обожженных солнцем руках.
        Глава 28
        Валери не открывала глаз до тех пор, пока я не натер ее щеки снегом. Она скривила лицо, как обиженный ребенок, и перевернулась на живот. Тогда я принялся за ее шею.
        От первой оплеухи я успел увернуться, а вторая угодила мне по затылку.
        — Какой кошмар,  — тихо сказала Валери, сидя в палатке перед пологом. Она натянула край спального мешка до подбородка и без энтузиазма смотрела на безмолвную снежную пустыню, залитую оранжевым утренним светом и исполосованную синими тенями.
        — Все в мире относительно,  — сказал я, стаскивая с себя свитер, майку и принимаясь за брюки.  — В спальнике, например, теплее, чем снаружи. Но зато ходить снаружи одетым намного теплее, чем голым.
        Я снял брюки, ботинки, носки, аккуратно развешивая одежду на крыше палатки. Валери смотрела на стриптиз, который я ей демонстрировал, с выражением нескрываемого ужаса на лице и тихо поскуливала.
        Оставшись в одних трусах, я зашел по колено в снег и, расставив руки в стороны, плашмя упал в него, тут же вскочил и принялся яростно натирать себя снегом. Этот фокус я демонстрировал сам себе по многу раз за год, катаясь на лыжах со склонов Ай-Петри и Чатыр-Дага, и это было для меня естественной гигиенической процедурой. Валери же, наверное, первый раз видела рядом с собой живого «моржа».
        — Все, конец! Мы тебя потеряли!  — бормотала она.  — Ты подхватишь воспаление легких, заболеешь пневмонией и умрешь от СПИДа. И я буду горько плакать над твоей могилкой.
        Адвокат, занимаясь утренним бритьем, с улыбкой поглядывал на мои снежные процедуры.
        — Кирилл, вы давно смотрели на себя в зеркало?
        — А что случилось? Неужели рога выросли?
        — Ну-у,  — протянул он,  — я думаю, что до этого не дойдет. А выросла у вас черная вульгарная борода. Гляньте-ка на себя.
        Растирая себя скрученным в жгут полотенцем с такой силой, словно намеревался распилить себя пополам, я подошел к адвокату и взял из его рук маленькое зеркальце. Оттуда на меня глянула жуткая образина, рожа которой была покрыта густой черной щетиной. Я поскреб себя ногтями по щекам.
        — Неужели это я?.. У вас случайно нет запасного лезвия?
        — Лезвие есть, но я бы посоветовал вам оставаться в таком виде. Вы очень похожи на местного моджахеда, и если бы не голубые глаза, то вас здесь принимали бы за своего.
        — Как, собственно говоря, и вас.
        — Правильно, не брейся!  — крикнула Валери из палатки.  — Тебе идет борода.
        Когда мое тело уже полыхало огнем, я оделся и почувствовал себя чистым и свежим. Валери лишь повозила во рту зубной щеткой, промыла глаза из кружки и снова залезла в спальный мешок.
        — Господа!  — сказала она.  — Вы не могли бы подать даме кофе в постель?
        Пока я разливал кофе по чашкам, Рамазанов топтал снег вокруг палатки и что-то высматривал. Когда он снова подошел ко мне, я спросил:
        — Ну и что показала рекогносцировка?
        — Это слово в переводе с военного на нормальный язык, кажется, означает изучение местности перед боем?
        — Вы совершенно правы.
        — Знаете ли, меня не покидает какое-то странное ощущение, что за нами постоянно следят.
        — У вас, наверное, гипоксия. Кислородное голодание мозга,  — с самым серьезным видом предположил я.  — При этом могут возникать слуховые и зрительные галлюцинации, необоснованные страхи, ну и прочее.
        — Правда?  — поднял брови адвокат.  — Это очень хорошо, что вы меня предупредили. А то я слишком серьезно отношусь к окружающему миру.
        Должен сказать, что в условиях высокогорья у моих спутников что-то случилось с чувством юмора, которым, как и я, они вроде бы не были обделены. После завтрака, складывая палатку, я в шутку сказал Валери, что автомат на морозе может выйти из строя и пули будут вылетать из него очень медленно, как под водой. Ни слова не говоря, Валери передернула затвор и от бедра выстрелила одиночным по моему рюкзаку, который стоял от нее метрах в тридцати. Нарочно или случайно, но она попала по спичечному коробку, лежащему на верхнем клапане. Коробок разнесло в щепки, спички рассыпались по снегу. Валери поставила автомат на предохранитель и сказала:
        — Да нет, вроде еще не замерз.
        После этого случая я не шутил больше на подобную тему.
        Солнце стремительно поднималось над плато, и мы снова стали снимать с себя все, что только было можно. Я, получив вчера изрядную дозу солнечной радиации, сегодня был более осмотрителен и накинул на голый торс куртку, прикрывающую мои малиново-красные руки. Валери, повесив автомат на шею, встала впереди, за ней — я, замыкал адвокат. Как и вчера, мы обвязались веревкой, хотя Рамазанов, сплетая вокруг пояса узлы, не мог скрыть снисходительной усмешки.
        Мы шли через плато наискосок, и, приближаясь к его центру, опускались все ниже. Плато имело форму гигантского блюда, и мощный ледовый панцирь, сползая к центру, крошился, трескался, образуя многочисленные проломы. Нам приходилось часто менять направление, обходя широкие трещины, и до середины мы дошли не меньше чем через два часа.
        Когда мы снова стали взбираться наверх, характер снежного покрова изменился. Трещин стало меньше, во всяком случае видимых, вместо рыхлого и глубокого снега под ноги лег твердый, спрессованный ветрами, морозом и солнцем наст. Идти по нему было легче, и мы заметно увеличили скорость…
        То, что потом случилось, заняло всего несколько секунд. Я интуитивно почувствовал опасность, когда под ногами мягко прогнулась снежная доска и ломаная трещина очертила вокруг меня кольцо. Я уже сошел с опасного участка и хотел предупредить адвоката, но не успел. За моей спиной раздался сухой хлопок; натянувшись струной, веревка ударила по поясу и сильным рывком повалила меня на спину. Я почувствовал, что меня волоком тащит по снежной доске, и, приподняв голову, увидел в двух метрах от себя, где только что стоял Рамазанов, черную дыру в снежной доске. Валери, вместо того чтобы упасть и врыться ногами в снег, побежала ко мне, и, не имея никакой опоры, я скользил к черной дыре с нарастающей скоростью.
        — Держи!  — заорал я ей, царапая ногтями снег, но она, путаясь в веревке, которой была связана со мной, попыталась схватить меня за ногу, а потом навалилась на меня всем телом.
        Мой затылок свесился над дырой, и я судорожно выгнулся, пытаясь затормозить каблуками. Валери закричала, хватаясь за снег, как за воздух. Вот и все, подумал я, как быстро!
        Но движение прекратилось. Я продолжал лежать на спине, точнее, на рюкзаке, плечи висели над трещиной, пальцы вонзились в наст. Валери обнимала меня, раскинув руки в стороны.
        Мы боялись пошевелиться и вздохнуть. Так продолжалось несколько страшных мгновений. Потом я услышал голос адвоката, доносившийся снизу:
        — Кирилл, режьте веревку.
        Миллиметр за миллиметром я переворачивался на бок. Надо было оторвать от наста одну руку. Я сказал Валери:
        — Осторожно поднимись и тяни веревку на себя.
        Она сползла с меня, и я на секунду увидел ее лицо. Оно по белизне ничем не отличалось от снега. Валери легла рядом со мной на живот, ухватилась за веревку у того места, где начинался перегиб, и от напряжения прикусила губу. Я рывком перевернулся на живот, ударом вгоняя ладонь в наст, но все же проехал еще несколько сантиметров, и мои ботинки, как плуги, взрыхлили ледовую корку.
        Теперь я видел адвоката. Он покачивался на весу в какой-то неестественной позе: туловище было сильно запрокинуто назад, и, чтобы не перевернуться, он одной рукой держался за веревку, а другой упирался в ледовую стену.
        — Режьте веревку,  — спокойно повторил он.  — Я вовсе не собираюсь тащить вас за собой.
        — Было бы лучше,  — ответил я сквозь зубы,  — если бы вы помолчали… Валери! Под клапаном рюкзака колышки от палатки!
        — А веревку отпускать?
        — Только тихонько!
        Валери медленно разжала побелевшие от напряжения пальцы, и я не почувствовал, что положение мое сильно изменилось. Я продолжал удерживать себя на краю трещины только тем, что руки и ноги были глубоко врыты в наст.
        — Не суетись,  — как можно спокойнее сказал, а точнее, прохрипел я девушке.  — Выкарабкаемся.
        — Замки замерзли,  — захныкала Валери.
        — Отвяжись!  — напомнил я ей.
        — Что?
        — Да от веревки отвяжись, черт возьми! Быстрее!
        — Кирилл! Не валяйте дурака!  — снова заговорил адвокат.  — От судьбы не уйдешь. Вы сами перейдете границу. Сядете на «хвост» какой-нибудь группе контрабандистов. Они часто встречаются на берегу.
        — Я же просил вас не разговаривать,  — едва выдавил из себя я. Руки немели, начинали дрожать от напряжения и снова медленно поехали вперед, с хрустом ломая ледовую корку. Я чувствовал, как по лицу стекают крупные капли пота и срываются вниз, в ледовую бездну. Я стиснул зубы, напрягаясь из последних сил.
        — Ну?  — крикнул я Валери.
        — Что делать?!  — Она уже звенела надо мной колышками.
        — Валери!  — крикнул из трещины адвокат.  — Стреляй по веревке! Мы все погибнем! Я умоляю тебя!
        Мне, кажется, осталось недолго мучиться.
        — Отвязалась?
        — Нет еще! А ты, Кирилл?
        — Бля!  — с жутким хрипом произнес я.  — Делай что говорят… Привяжи конец к колышку… и забей его в лед… по самые уши… И ему… кинь ему…
        Валери, на четвереньках добравшись до края трещины, сбросила колышек Рамазанову. Первый он не поймал — боялся сделать резкое движение, а второй, к счастью, упал ему на грудь. Он понял меня без слов и с такой силой вогнал колышек в ледовую стену, что я сразу понял: адвокат умеет побороться за жизнь. Он тут же перенес на него всю тяжесть тела и уперся в противоположную стену обеими ногами.
        Я сразу почувствовал, что натяжение веревки ослабло, и попятился назад. Рамазанов ухитрился встать одной ногой на вбитый колышек, и я высвободил еще метра два веревки, встал, намотал ее на руку и, утоптав под собой снег, изо всех сил потянул ее на себя. Я почти лег, утрамбованный снег ломался, крошился под моими ногами, я с ожесточением месил его, как глину, и медленно-медленно продвигался назад, вытаскивая адвоката из трещины. Когда показались его руки, Валери кинулась на помощь. Я боялся, что он ненароком утащит ее за собой вниз, но Рамазанов не стал хвататься за руки девушки, а сам сантиметр за сантиметром выползал наверх, потом закинул ногу, перевернулся на краю трещины и лег на изрытый моими руками, политый потом снег. Кепи его осталось покоиться на дне трещины, и адвокат, зачерпывая снег пригоршнями, прикладывал его к своим высоким залысинам и, не моргая, смотрел в небо. Валери сидела на снегу, опустив голову на колени, плечи ее вздрагивали, но не думаю, что она была настолько перепугана, чтобы плакать. Я, покачиваясь, как пьяный, продолжал машинально наматывать веревку на руку, пока не
остановился перед адвокатом. Он сел, крепко пожал мне руку:
        — Я вам очень благодарен. Вы спасли мне жизнь. Вы поступили благородно.
        — Не преувеличивайте,  — ответил я.  — На моем месте так же поступил бы любой мужчина.
        — Увы!  — Адвокат покачал головой.  — Это не совсем так. Точнее, это далеко не так!
        Я не стал с ним спорить, тем более что он был прав.
        К вечеру мы дошли до края плато и остатки сил потратили на то, чтобы взобраться на заснеженный, продуваемый всеми ветрами скалистый гребень. Оттуда нам неожиданно открылся вид на утонувший в теплой дымке большой кишлак, расположенный по обе стороны реки; серые кубики домов, прямоугольники дувалов, квадратики полей. Он был очень далеко от нас, чтобы различить людей, но кишлак, бесспорно, был обитаем, и, наверное, мы все одновременно почувствовали, как быстро успели соскучиться по человеческому жилью, по запахам костров, навоза, теплого молока, по мелодичным звукам жестяных колокольцев отары и кудахтанью кур.
        — Это Рустак,  — сказал я.
        Рамазанов, прикрывая лицо от обжигающего ледяного ветра, спросил:
        — И далеко от кишлака до ущелья?
        — Минимум четыре дня пути.
        Адвокату ответ не понравился. Он покачал головой, рассчитав, должно быть, сколько времени займет обратный путь.
        — Опаздываем. Глеб не сможет ждать нас у Пянджа неделю.
        Я пожал плечами:
        — Значит, надо было лететь вертолетом.
        Наша пропотевшая одежда быстро покрылась корочкой льда и стала напоминать рыцарские доспехи. Пока мы с Рамазановым ставили палатку на узком пятачке, вконец обессилевшая и замерзшая Валери пыталась укрыться от ветра на склоне, спустившись на десяток метров вниз, а я, волнуясь, что в сгущающихся сумерках она может потерять нас или же с ней случится обморок, беспрерывно задавал ей всякие глупые вопросы и требовал, чтобы она отвечала на них.
        Так мы кричали друг другу целых полчаса подряд и совершенно посадили свои голосовые связки. Зато ужин в палатке прошел в блаженной тишине, если не считать завывания ветра. Адвокат по уже заведенной привычке налил мне стопку, но, вместо того чтобы залить спирт себе в желудок, я докрасна растер им ноги и руки Валери и при этом мысленно молил бога, чтобы она проснулась утром здоровой и веселой, как прежде.
        Глава 29
        Мы сидели на краю рисового поля, свесив ноги с бережка. Под нами протекал арык, в котором Валери пыталась выстирать свой свитер, по цвету очень отдаленно напоминающий белый. Разложив свитер на траве, она усердно натирала его куском мыла.
        Я, изредка поднимая голову, смотрел на грунтовую дорогу, которая проходила недалеко от нас, и вяло боролся со сном. Между широких, с уродливо вывернутыми стволами деревьев, которые темными истуканами стояли вдоль дороги, катилась двуколка, запряженная мулом. Над ней высилась гора веток, аккуратно сложенных и перетянутых веревками. Рядом с затурканным окриками и плеткой животным шел мальчик — в серой длинной рубахе, босоногий и с бритой почти наголо головой. Он, занятый воспитанием упрямого животного, не видел нас.
        — За час — первое транспортное средство,  — сказал я.
        Это была идея адвоката — добраться до места на машине. Его представление об Афганистане и загруженности его дорог было, мягко говоря, своеобразным. Я пытался объяснить, что эта, так сказать, дорога, ведущая в Рустак, заметно отличается от трассы Симферополь — Москва по интенсивности движения автотранспорта. Адвокат настаивал на своем:
        — Даже если мы два дня подряд будем ждать попутку, то все равно выиграем во времени.
        Валери тоже без особого энтузиазма смотрела на перспективу снова подниматься в горы. Я же считал путь пешком не самым удобным, но зато достаточно безопасным. На это адвокат потирал ушибленное при падении в трещину колено и многозначительно вздыхал.
        Пришлось мне уступить. Но из принципиальных соображений я дал себе слово, что пальцем не пошевелю ради того, чтобы найти машину. И вот уже больше часа мы загорали на берегу арыка.
        — Прикажете тормознуть ишака?  — подшучивал я над Рамазановым.
        — Если мы будем светиться здесь с автоматом, то наверняка никогда не поймаем машину,  — проворчал адвокат.
        — Думаю, что как раз наоборот. Поймать машину без автомата — пустое дело.
        — Кирилл, ты поможешь мне выжать свитер?  — спросила Валери.
        Я помогал выжимать свитер, едва не разорвав его на две части, потом массировал даме ножку, занемевшую от долгого стояния в холодной воде, потом разжигал примус, чтобы приготовить кофе, и все это время адвокат все больше и больше мрачнел. Клянусь богом, он уже жалел о том, что не послушался меня, и прикидывал, за сколько мы сумеем добраться до ущелья верхом на ишаке.
        Прошел еще час, в течение которого я демонстративно спал, положив голову на рюкзак, а проснулся от мерного гула, который доносился откуда-то издалека.
        — Машина!  — крикнул адвокат и ударил кулаком по ладони.  — Идемте, Кирилл! Не время спать!
        — Что вы намерены делать?  — спросил я, не поднимаясь, однако, с мягкой травы.
        — Ловить машину!
        — Стоя на обочине и размахивая рукой?
        — А как вы предлагаете ее остановить?
        Я кивнул в сторону автомата:
        — В Афганистане это пока единственный веский аргумент.
        — Вы предлагаете… стрелять в водителя?
        Я поморщился:
        — Низами Султанович, господь с вами! Достаточно всего лишь припугнуть. Клацнуть затвором или выстрелить по какой-нибудь мишени, как, к примеру, сделала Валери, когда показывала мне, что автомат работает исправно.
        — А хотите, я остановлю машину?  — вмешалась Валери.  — И без единого выстрела.
        — А как вы это сделаете?  — Адвокат, глядя на приближающееся облако пыли, стал немного нервничать.
        — Надеюсь, ты не станешь раздеваться на дороге?  — спросил я.
        Валери фыркнула:
        — Кирилл, какой ты примитивный! Голым телом я только отпугну водителя от себя. А чтобы он остановился, достаточно будет показать ему свое улыбающееся лицо.
        — Давай, действуй!  — поторопил адвокат.  — Машина уже близко… Автомат оставь!.. Кирилл, вы возьмете оружие?
        Мы с адвокатом легли на дно канавы, чтобы с дороги нас нельзя было увидеть раньше времени. Валери — я не мог смотреть на нее без идиотского смеха, который вдруг нахлынул на меня,  — вышла на дорожное полотно, подвязывая к поясу влажный свитер, и неторопливо побрела навстречу желтой «Тойоте», похожей на почтовую легковушку, только не с крытым кузовком, а с дощатой платформой, на которой сидели, висели, стояли разновозрастные люди в пропыленных одеждах. Машина выла, урчала мотором, ее подкидывало на ухабах, и пассажиры, выпятив одуревшие глаза, смотрели на девушку в узких джинсах и жилетке, которая, накинув на плечо курточку, гуляла по дороге с таким естественным видом, словно по набережной в Крыму.
        Машина засигналила, Валери подняла голову, махнула рукой, но с дороги не сошла, и «Тойота» остановилась перед ней. Полминуты мы ждали, когда осядет пыль, а потом увидели, что перед Валери стоит мужчина — низкорослый и щуплый, вместе с чалмой на полголовы ниже ее, зато с пышной кучерявой шевелюрой. Валери пыталась ему что-то объяснить на пальцах, но мужчина был занят тем, что с интересом рассматривал ее джинсы и повязанный на поясе свитер. Я понял, что он уже морально готов увезти ее на край света, и встал на ноги. Афганец еще не видел меня и поэтому начал позволять себе некоторые вольности по отношению к женщине. Я свистнул ему и пошел быстрее, демонстративно досылая патрон в патронник.
        Пассажиры, разинув рты, смотрели то на меня, то на Валери. Никто из них даже не попытался покинуть место на платформе, которое, надо полагать, досталось каждому с превеликим трудом.
        Афганец смотрел на меня со страхом, но тоже не предпринимал никаких решительных действий.
        — Ты все испортил!  — сказала мне Валери.  — Я уже почти договорилась.
        — И чем ты думаешь с ним расплатиться?  — Я подошел к водителю, который, казалось, от страха стал еще короче.  — Нехорошо!  — громко сказал я ему, будто громкие слова афганец мог понять и без перевода.  — Нехорошо лапать чужую ханум! За это поедешь на кузове, если это можно так назвать…
        Адвокат уже раскрыл дверцу кабины и жестом просил пассажира, который сидел рядом с водителем, выйти наружу. Несколько человек решили не испытывать судьбу и, спрыгнув с платформы, отошли подальше, безучастно наблюдая за развитием событий. Самое интересное заключалось в том, что один из них был вооружен и нес за спиной на ремне огромное допотопное ружье.
        Я занял место за рулем, Валери и Рамазанов втиснулись в кабину рядом со мной. Мы вместились только благодаря тому, что второй дверцы в машине не было, и я наполовину высовывался из кабины. Много всяких машин довелось мне увидеть за свою жизнь. Эта же «Тойота» вряд ли была пригодна даже для гонок на выживание. Естественно, никаких приборов — на щитке только черные круглые дыры и оборванные провода. Лобовое стекло исполосовано трещинами. Даже рулевое колесо наполовину обломано. Адвокат, поймав мой многозначительный взгляд, развел руками:
        — И все же это лучше, чем идти пешком.
        — Конечно, лучше!  — поддержала его Валери.  — Отличная тачка! Ну-ка, синьор Вацура, покажите класс в гонках по пересеченной местности.
        Я обернулся назад. Число пассажиров на платформе стремительно убывало. Остались самые стойкие и бесстрашные. Или самые несчастные, которым не ехать никак нельзя было.
        Я нажал на педаль сцепления, поставил передачу и, добавляя газу, с удивлением увидел, что мы поехали.
        — Надо же,  — пробормотал я,  — до последней минуты не верил.
        В отличие от адвоката и Валери, которые считали, что лучше плохо ехать, чем хорошо идти, я уже через несколько минут горько пожалел, что дал им уговорить себя. «Тойота» находилась явно на последнем издыхании. Она едва преодолевала выбоины на дороге, дергалась в агонии, если я слишком сильно давил на акселератор, скрежетала коробкой передач, в которой, как оказалось, было всего две скорости, стреляла выхлопом, ни с того ни с сего глохла, и мне приходилось лихорадочно «накачивать» педаль, словно делать искусственное дыхание умирающему. Все это нервировало, и я с трудом сдерживал в себе желание остановиться, высадить людей, облить бензином и поджечь эту несчастную колымагу, чтобы прервать ее и мои мучения. И тем не менее мы ехали, оставляя за собой километр за километром пыльной, разбитой, пустынной дороги.
        Через час мы выехали на асфальт, хотя назвать эту трассу для фристайла шоссейной дорогой можно было лишь с большой натяжкой. Справа от нас грохотала по камням и порогам полноводная мутная река. Правого берега как такового у нее не было — круто вверх уходили в небо бордовые скалы. Временами мы видели на них странные жилища из глины и соломы. Как ласточкины гнезда, они лепились один на другой: крыша одного — фундамент другого. Странные существа неопределенного пола и возраста, одетые в лохмотья, следили за нами с плоских крыш своих гнезд. Когда-то давно, впервые увидев жилища горных афганцев, я был шокирован их нищетой и первобытностью. Потом, увлекшись войной, перестал обращать на это внимание. Теперь я удивлялся снова. Одна и та же картина может остро впечатлять несколько раз за жизнь. При условии, что она остается неизменной, в то время как меняемся мы. Я вернулся сюда иным человеком. Они — остались прежними.
        Дорога липла к уступам, скалам и расщелинам, и мне приходилось энергично крутить огрызок руля, чтобы плавно вписываться в многочисленные повороты. Пассажиры на платформе были спокойны, даже апатичны, и их, пожалуй, уже ничуть не беспокоила внезапная подмена водителя. Я следил за дорогой через дверной проем — так мне было лучше видно, чем через мутное от трещин стекло.
        Снова над нами проплыли ярусы «ласточкиных гнезд». Притормозив, я аккуратно объехал ослиный караван, бредущий по узкой обочине. Пацаны, сидящие на телеге, замахали нам руками.
        — Что это?  — Валери, чуть подавшись вперед, всматривалась сквозь мутное стекло.
        Мне показалось, что по дороге тащится навьюченный мул, окруженный группой погонщиков. Мы сближались. Я машинально ударил по дырке в центре рулевого колеса, где когда-то давно была сигнальная кнопка.
        — Телега,  — сказал адвокат и, взяв из рук Валери автомат, положил его себе на колени.
        Телега стояла поперек дороги, загораживая проезд. Перед ней сидели на корточках люди. Я стал притормаживать.
        — Только не спешите и не делайте глупостей,  — сказал я.
        Люди начали вставать. Человек шесть-семь, все с оружием.
        Я ударил по тормозам. Дряхлая «Тойота» едва не развалилась на части, и ее тормозной путь был слишком длинным, чтобы я успел развернуться. Один из людей поднял автомат стволом вверх и дал короткую очередь.
        Мы остановились.
        — Приехали,  — тихо сказала Валери.
        Люди неторопливо шли к нам.
        — Не делайте резких движений,  — предупредил я.
        — Кирилл,  — изменившимся голосом сказал адвокат,  — что будем делать?
        — Умирать смертью храбрых,  — зло ответил я.  — Почему этот вопрос вы задаете только сейчас?
        — Послушайте,  — вмешалась Валери,  — может быть, вы поспорите в другой раз?.. Интересно, что они от нас хотят?
        — Проверить водительские права,  — усмехнулся я.  — Наверное, я превысил скорость.
        Сидеть в кабине и дожидаться, пока эти обделенные гуманностью горцы подойдут и станут выволакивать нас, было бы глупо. Я первым вышел на асфальт, сел на горячий капот и сунул руки в карманы. Наши пассажиры отошли на обочину, опустились на корточки и стали с интересом следить за развитием событий.
        Афганцы вели себя достаточно бесцеремонно, как, впрочем, мы того и заслуживали. Бородатый мужичок, бритый наголо, покрытый круглой шапочкой, рывком повернул меня лицом к машине, заставил опереться о нее руками и быстро обыскал. Мои карманы опустели, но по этому поводу я не стал сильно печалиться — там ничего особо ценного не было. Затем он таким же образом обыскал адвоката и Валери. Я молча терпел, когда руки афганца шарили по карманам ее джинсов. Это еще не самое страшное, думал я, когда нас, легонько толкнув в спины, повели куда-то вверх по тропе, вдоль ряда серых мазанок.
        Валери шла рядом со мной. Я время от времени кидал на нее взгляды. Она была спокойной, сосредоточенной, и в ее глазах я не смог различить страха, хотя, кажется, мы впервые с начала нашего путешествия так крепко вляпались в неприятность. Почувствовав мой взгляд, она повернула голову и улыбнулась краем губ. Так улыбаются, конечно, с петлей на шее, и все же!
        Адвокат шел за нами, я не оборачивался, да и необходимости в этом не было. О чем говорить, если мы даже не представляли, что ждет нас в ближайшее время. Афганцы тоже молчали. Они конвоировали нас с таким оттенком скуки и обыденности, будто им каждый день приходилось останавливать на дороге машины, угнанные представителями великого северного соседа.
        Мы свернули в проулок. Один из афганцев подошел к сараю, отпер большой амбарный замок на его дверях, открыл одну створку и жестом пригласил нас зайти внутрь.
        Я, как истинный джентльмен, пропустил Валери вперед, затем вошел сам. Адвоката, кажется, слегка подтолкнули хлопком в спину.
        Дверь за нами закрылась, клацнул ключ в замке. Мы стояли в полусумрачном сарае без окон, свет в который проникал через щели в двери. Земляной пол, голые серые стены, потолок, с которого, как электропровода, свисают соломинки… Я почувствовал, что мои губы неудержимо расплываются в улыбке.
        — Кажется, вы чему-то радуетесь?  — спросил адвокат, присаживаясь у стены на землю.
        — Мне смешно.
        — Это бывает, нервы… Ах, мерзавцы, трубку отобрали, так бы закурил перед смертью.
        Валери стала тарабанить кулаками в дверь. Я подошел к ней и положил руки на плечи:
        — Не шуми, а то тебе предоставят отдельную камеру.
        — Ты предлагаешь спокойно дожидаться, когда нас расстреляют?  — спросила она, резко обернувшись.
        — А ты предлагаешь выломать дверь?
        — Но ведь надо же что-то делать?
        — Надо,  — согласился я.  — Спроси, к примеру, у господина адвоката, так сказать, руководителя нашей экспедиции, что он намерен делать дальше, кроме как мечтать о своей трубке.
        — Не надо острить, Кирилл,  — унылым голосом отозвался из своего угла Рамазанов.  — Никто не давал вам гарантий, что все пройдет гладко. Я предупреждал, что мы идем на риск.
        — Имейте мужество признать свою ошибку, а не списывайте ее на риск,  — ответил я.
        — Вот как, ошибка? А уверены ли вы, что мы благополучно дошли бы до места пешком, через горы? Вы можете дать стопроцентную гарантию?
        — Да что вы подсчитываете проценты!  — отмахнулся я.  — Есть такие понятия, как обоснованный риск и бесшабашность, которая часто граничит с мальчишеской неопытностью.
        — Ну вот, договорились! Значит, я, по-вашему, мальчишка?
        — Да замолчите же вы!  — крикнула Валери.  — Как бабы в переполненном троллейбусе! Нам больше не о чем говорить?
        Я был зол на адвоката, но замолчал и даже устыдился своей несдержанности, сел под дверями, прижался лбом к доскам, рассматривая через щель узкую улочку, щербатый дувал и человека с автоматом, сидящего на корточках. Валери ходила по сараю из угла в угол.
        — Глупо, глупо почти достигнуть цели и попасться в лапы бандитам. Что им от нас надо? Деньги — у меня было около тысячи долларов — они забрали, автомат забрали, рюкзаки забрали.
        Адвокат сидел с закрытыми глазами.
        — Надеюсь,  — медленно сказал он,  — никому из нас не надо напоминать, что только одно слово про наркотики автоматически подводит нас к пуле. Нас,  — повторил он.  — Я имею в виду себя и Валери.
        Я скрипнул зубами:
        — Рамазанов, я отлично все понимаю. Ваша реплика, конечно же, относится ко мне одному. Вы подсказываете мне, как обрести свободу и избавиться от вас. Спасибо, я подумаю над вашей идеей.
        Через минуту адвокат добавил:
        — Не обижайтесь. Я сказал только то, что сказал, ни на минуту не сомневаясь в вашей порядочности.
        — Но я в вашей уже сомневаюсь.
        — Опя-ааать!  — завыла Валери и схватилась руками за голову.  — Я думала, что это свойственно только женщинам.
        — Нет, почему же!  — воскликнул адвокат.  — На всякий случай надо расставить все точки над «и». Вдруг больше не встретимся.
        — В аду встретимся! Крайнюю правую сковородку не занимать!  — Валери снова начала ходить по сараю.
        — Это, пожалуй, самое неприятное во всей нашей истории — то, что мы встретимся в аду,  — пробормотал я.  — С господином адвокатом я предпочел бы никогда больше не встречаться.
        — Интересно, из-за чего это я попал к вам в такую немилость?
        Я, глядя на его обгоревшую на солнце лысину, на нелепую в нашей ситуации подчеркнутую аккуратность гладко подбритых щек, на его жалкую попытку выглядеть человеком гордым и несломленным, понял, что сейчас наговорю ему гадостей.
        — Вы,  — медленно сказал я,  — маленький человечек, который вздумал покорить мир, который поставил себя в центр Вселенной; вы, который превыше всего ценит только свои слова и поступки и только по ним определяет ценность других людей; вы, вечный неудачник, троечник, посредственность, удел которого — завидовать другим и подозревать их в нечестности,  — вы спрашиваете меня, почему я к вам плохо отношусь?
        — Кирилл!  — с укором сказала Валери.  — Что ты говоришь!
        — Нет-нет,  — остановил ее адвокат.  — Очень интересно. Прошу вас, Кирилл, продолжайте.
        — А мне больше нечего добавить,  — махнул я рукой.
        Адвокат опустил глаза. Скулы на его щеках вздулись. Минуту он молчал, с трудом переваривая то, что я ему выдал.
        — Да, вы правы,  — наконец сказал он.  — Я неудачник. Я троечник. Мои однокашники давно перебрались в Москву. А те, кто остался в Ереване, ездят на белых лимузинах. Один — зам генерального прокурора республики, другой — юрисконсульт крупной торговой фирмы. А у меня до сих пор нет ничего, кроме комнаты в коммуналке и работы, где я разбираю в основном семейные ссоры. Но вы не правы в том, что я завидую. Я никому не завидую, Кирилл!  — Он поднял голову и в упор посмотрел на меня.  — Никому! Я отлично представляю, какое место занимаю в жизни. Я знаю свои возможности, и у меня нет никаких иллюзий в отношении себя. Но я доволен своей жизнью и уважаю себя, несмотря на свой небольшой рост, лысину и то обстоятельство, что сижу под арестом в этом загаженном сарае.  — Он сделал паузу и тише добавил: — А что касается подозрений в нечестности, то я хочу сказать вот что: мы все здесь одним миром мазаны, хотим заработать деньги своеобразным способом, о моральной стороне которого можно много спорить. Но в одном вопросе я никогда не сомневался и не сомневаюсь теперь — есть подлость и порядочность, верность и
предательство, трусость и благородство. Эти понятия я никогда не путаю и очень хотел бы, чтобы люди, которые меня окружают, тоже их умели различать.
        Он закончил свой монолог. Несмотря на некоторое позерство и самолюбование, адвокат в эти минуты был достаточно искренним. Я не счел нужным продолжать с ним словесную перестрелку, а занялся изучением дверных петель — достаточно ржавых, чтобы сломаться от первого же удара ногой в дверь. Валери устала слоняться по сараю, как зверь в клетке, села рядом со мной и положила голову мне на плечо.
        — Нас расстреляют на рассвете?  — спросила она.
        — Почему именно на рассвете?
        — В кино и книжках так всегда. Утром разбойников выводят во двор. Звучит приговор, тарахтят барабаны. Офицер командует: «Оружие на изготовку! Целься! Пли!» Ба-бах! И смертельно раненные герои красиво съезжают по стене и с улыбкой падают на землю. А мы с тобой поцелуемся в последний раз, как Ромео и Джульетта… Ох,  — вздохнула она,  — как умирать не хочется!
        Неожиданно за дверью загремел замок, и Валери испуганно прижалась ко мне. Мы все как по команде прикрыли глаза руками — в дверной проем хлынул, как нам показалось, ослепительный солнечный свет, и мы не сразу увидели мужчину в круглой шапочке, пиджаке, надетом на длиннополую серую рубаху, и остроносых калошах. Он, опираясь рукой о дверной бревенчатый каркас, долго всматривался в темноту сарая, с каким-то странным выражением на бородатом лице взглянул на адвоката, затем на нас с Валери, снова на адвоката и снова на нас.
        — Инжибю,  — сказал он, глядя на меня, и поманил рукой.
        — Простите,  — ответил я,  — теперь то же самое, только по-русски.
        — Он хочет, чтобы вы вышли,  — пояснил Рамазанов.
        Афганец терпеливо ждал, когда я встану на ноги. Валери вцепилась мне в рукав куртки:
        — Не ходи, Кирилл! Если умирать, то вдвоем!
        Это было трогательное расставание. Валери едва не плакала и до самой двери не отпускала мою руку. Я, несмотря на то, что еще пытался шутить, тоже чувствовал себя скверно, хотя в глубине души надеялся, что расстрел, если таковой планируется, в самом деле будет осуществлен с первыми лучами солнца. Как в книжках.
        В дверях я обернулся. Рамазанов прожигал своим взглядом мне спину. Его глаза кричали мне: «Не выдай!!!»
        — Господин адвокат,  — сказал я ему с улыбкой, которую попытался изобразить на лице,  — у вас глаза еще не болят?
        Валери всхлипнула за моей спиной. Я одарил и ее прощальным взглядом.
        — Самое безобразное во всей этой истории,  — заключил я,  — что тебя приходится оставлять наедине с этим многоопытным холостяком.
        Афганец легко похлопал меня по плечу. Дверь за моей спиной со скрежетом захлопнулась.
        Глава 30
        Бородатый вывел меня из проулка на центральную улочку кишлака. Мы свернули вправо и пошли вверх. Я шел медленно, мой конвоир меня не поторапливал, и я успел хорошо рассмотреть все то, что нас окружало. У меня не возникло мысли о побеге, я не мог даже предположить, что оставлю Валери в плену, просто сработал старый профессиональный рефлекс: когда тебя ведут, то надо хорошо запоминать куда.
        Мы поднялись до типичного для этой местности саманного дома, на крыше которого возвышалась пристройка со стеклянными окнами и печной металлической трубой, торчащей из прокопченной стены, словно трубка изо рта адвоката Рамазанова. Мой конвоир, видимо понимая, что я совершенно не рублю в его языке, молча хлопнул меня по правому плечу, и я послушно свернул влево, к лестнице, ведущей к пристройке. Конвоир подождал внизу, пока я взберусь, выдерживая необходимую дистанцию, чтобы я ненароком не заехал сапогом ему промеж глаз, затем поднялся за мной следом, закинув автомат за спину.
        Мы вошли в комнату, посреди которой стоял стол с чайником и пиалами, в деформированной консервной банке дымились окурки. За столом сидел средних лет человек с длинными, слегка вьющимися волосами, тоненькими усиками и такой же, едва обозначенной бородкой, со смуглой кожей, гладкой и чистой, без единого изъяна, как у младенца. В чертах его лица угадывалась европейская кровь. Человек был красив, но я понял самое главное — от него зависит наша жизнь.
        Он кивнул мне на стул, придвинул пиалу, пачку «Кэмела».
        Меня вдруг осенило. Я понял, почему на допрос вызвали именно меня и почему с человеком, который с оружием в руках угнал автомобиль, обращаются достаточно вежливо.
        — Кто вы?  — спросил длинноволосый на чистейшем русском языке.
        — А вы разве не знаете?  — ответил я, наливая в пиалу чай.  — Там же все написано.
        — Давно перешли границу?
        — Четыре дня назад.
        — Цель?
        Он спрашивал негромко, будто мои ответы его мало интересовали. Взгляд блуждал по моей груди, рукам, лицу.
        — Мы пришли зарабатывать деньги.
        — Я понимаю. Кто вас отправил?
        Я понял, что лед подо мной затрещал с угрожающей силой, и ляпнул первое, что мне пришло на ум:
        — Сафаров.
        — Не слышал такого. Пейте еще. Закуривайте. Вы давно в Таджикистане?
        Я отрицательно покачал головой:
        — Полгода. Я только недавно заключил контракт.
        Длинноволосый не сводил с меня глаз. Я, как заведенный, десятый раз налил в свою пиалу чай и залпом выпил. Хорошо, что не курил, не то от пачки «Кэмела» осталась бы гора окурков.
        — Хорошо,  — растягивая звуки, ответил длинноволосый.
        Сейчас повернет свое красивое лицо в сторону конвоира, подумал я, и так же тихо и мягко скажет: «Этого можно расстрелять». Но он спросил у меня:
        — И как вы думаете здесь заработать?
        — Мы хотим переправить на тот берег партию наркотиков.  — Длинноволосый молчал, будто ждал продолжения, и я добавил: — Я формирую смешанный отряд из числа парней, которые здесь служили. Они хорошо обучены, но у нас мало оружия.
        — И вы здесь служили?
        — К сожалению, пришлось.
        — Интересно, в каких краях?
        — В Кундузе.
        — Это там, в долине?
        Я понял, что длинноволосый меня проверяет.
        — Нет, это там, где плато. Рядом со взлетно-посадочной полосой.
        Он закурил, и я рассмотрел его пальцы. Несомненно, он — один из командиров отрядов таджикской оппозиции. Моджахедов я представлял себе достаточно однозначно — вдоволь насмотрелся на бородатых. Этот же крушил мое представление о них самым беспардонным образом. Ногти на тонких пальцах чистые, обработанные пилочкой, движения изящные, разговор спокойный и конкретный, что само по себе говорит о наличии интеллекта.
        — Вы силой захватили автомобиль на территории, которую я контролирую,  — сказал он.
        — Глубоко сожалею о случившемся и приношу вам в связи с этим свои извинения,  — немного наигранно ответил я и улыбнулся.
        Длинноволосый, похоже, улыбаться не умел. Он смотрел на меня невидящими глазами сквозь струйки сигаретного дыма и, казалось, совершенно забыл обо мне, и мысли его витали где-то далеко-далеко от этого стола с пластиковым покрытием, какие бывают в закусочных.
        — Куда вы направляетесь?
        — В район Нардары.
        — И что там?
        — А там находится наш постоянный поставщик сырья.
        — Вы в Москве давно были?  — неожиданно сменил он тему разговора.
        Я чуть не сказал, что не давнее, чем две недели назад.
        — Ну-у, с полгода…
        — Как она?
        — Грязь, суета,  — ответил я, не понимая, куда он клонит.
        — А в Казани?
        — Нет, в Казани я не был.
        — Жаль,  — ответил он, затушил окурок и, вытащив из нагрудного кармана зеленую «корочку», протянул ее мне.  — Оружие и вещи я вам верну. Машина довезет вас до Черной Щели. Дальше плохая дорога, пойдете пешком. Постарайтесь не встречаться с вооруженными людьми. Нардару держит некий Алихан. Парень этот не слишком разборчив, может почистить ваши рюкзаки и даже пристрелить вас.
        Я ликовал в душе. Мой ангел-хранитель сработал в высшей степени профессионально. Но из-за стола я поднялся, все еще сохраняя на лице выражение легкой усталости и безразличия к своему собеседнику. Если человек не скрывает радости от того, что помилован, значит, он не ожидал этого помилования, а раз не ожидал, то внутренне соглашался со смертным приговором, которого, в итоге, вполне заслуживает.
        Теперь конвоир следовал впереди меня. Мы так же, не спеша, спустились вниз, свернули в проулок. Я был все еще в возбужденном состоянии и не верил в такую редкостную удачу. Непроизвольно улыбаясь, я рисовал в своем воображении физиономию адвоката, которая вытянется, как колготки на слонихе, когда он узнает о результатах допроса.
        Но меня ожидало разочарование. Конвоир, отперев замок, распахнул дверь настежь и, ни слова не говоря, пошел в тень дувала. В проеме тут же выросла фигура адвоката. Он как-то странно взглянул на меня и попятился в глубь сарая.
        — У меня создается впечатление,  — сказал я,  — будто вы огорчились тому, что меня не расстреляли.
        — Кирилл!  — крикнула Валери и повисла у меня на шее.  — Быстрей говори, что было? Тебя били? Что они хотят?
        — Выходите,  — сказал я.  — С вещами. Сейчас погрузимся в авто и с ветерком домчим до какой-то Черной Щели. Но мне кажется, что это все равно нам по пути. Вы даже не представляете, как нам повезло!
        — Мы спасены, ура!  — крикнула Валери и попыталась снова повиснуть у меня на шее.
        — Не вижу причины для особой радости,  — отозвался из своего угла Рамазанов.
        — Вы предпочли бы, чтобы нас довезли до самого места? Да еще баулы помогли бы загрузить?
        Адвокат усмехнулся и скривил губы.
        — Не принимайте меня за идиота, Кирилл.
        — Да что же вас не устраивает?
        — Низами Султанович!  — Валери растерянно смотрела на адвоката.  — Что вы говорите?
        — Я человек не молодой,  — сказал он,  — и многое в жизни успел повидать. Но вот чтобы моджахеды просто так отпустили своих пленников, да еще предложили бы им автомобиль — такого я никогда не видел и вряд ли когда увижу.
        Валери посмотрела на меня, отступила на шаг.
        — Это действительно странно, Кирилл. Что ты им сказал?
        — Они приняли меня за своего,  — ответил я и пожал плечами.
        — А я голову ломаю!  — хлопнул себя по лбу адвокат.  — А все оказывается так просто. Конечно же, они не обратили внимания на ваши голубые глаза, белую кожу и очень сильный крымско-рязанский акцент и по каким-то таинственным признакам увидели в вас борца за ислам.
        — Ваша ирония не слишком-то уместна,  — ответил я.  — Все действительно достаточно просто. При обыске у меня нашли удостоверение бойца оппозиции. Это удостоверение,  — я протянул «корочку» адвокату,  — я взял в качестве трофея, когда мчался к вам в Душанбе. Оно не именное и без фото.
        Рамазанов покрутил удостоверение в руках и, продолжая криво улыбаться, вернул его мне.
        — Интересно, а на каком языке вы общались с моджахедами?
        — Представьте себе, на русском.
        — Невероятно,  — адвокат покачал головой и поцокал языком.  — А я, дурак, искал переводчика, прежде чем отправиться в Афганистан. А тут, оказывается, все поголовно шпарят по-русски.
        — Вы в самом деле дурак,  — ответил я.
        — Кирилл, ты им про наркотики ничего не говорил?  — спросила Валери. Дьявол! И в ее глазах уже светилось недоверие. Если адвоката с его идиотскими подозрениями я мог послать ко всем чертям, то Валери надо было убедить во что бы то ни стало!
        Я заметил, что конвоир, отдыхающий в тени, прислушивается к нашему разговору, и прикрыл дверь.
        — Валери,  — сказал я, взяв ее за плечи,  — ты умная девушка и все поймешь. Выслушай меня. Человек, с которым я разговаривал, похоже, татарин — из Москвы или Казани. Говорит на русском. Во всяком случае, со мной. К нему попало это удостоверение, и я выдал себя за командира оппозиционного отряда. Сказал, что занимаемся контрабандой наркотиков, а на вырученные деньги покупаем оружие.
        — Браво!  — Адвокат захлопал в ладони.  — Это уже похоже на правду. Значит, вы все-таки проболтались им, что мы идем за наркотиком.
        — Кирилл!  — Глаза Валери округлились.  — Зачем ты это сделал?
        — По-твоему, мне надо было бы сказать, что мы здесь собираем грибы? И вообще, тебя больше волнует не то, что мы выпутались из этой ситуации, а каким образом я это сделал?
        — Скажите, Кирилл, а вы ничего больше не пообещали этому вашему русскоязычному моджахеду?
        — Пообещал!  — зарычал я, резко повернувшись к адвокату.  — Что набью вам лицо при первом же удобном случае!
        — Можете это делать уже сейчас. Вы сильнее меня, и я вряд ли смогу оказать вам достойное сопротивление.
        — О господи!  — взмолился я.  — Какой же вы зануда, Рамазанов!
        — Ты думаешь, они не станут следить за нами?  — спросила Валери.
        — Думаю, что не станут. Я ведь не про два мешка кокаина рассказал им, а про банальную маковую соломку, которую отсюда таскают на тот берег все кому не лень.
        — Нет, что хотите мне говорите, но в голове не укладывается.  — Рамазанов встал, отряхнул одежду.  — Как все просто, какой замечательный хеппи-энд!.. Ну-с, уважаемый спаситель, куда прикажете идти?
        Мы вышли из сарая, конвоир тотчас поднялся на ноги, кивнул мне и пошел вниз, к шоссе. Мы потянулись за ним. Адвокат наконец-то замолчал, хотя с его лица, будто намертво приклеилась, не сходила усмешка. Валери щурилась и крутила головой во все стороны. Она еще не до конца поверила в наше чудесное спасение и внутренне ожидала какой-нибудь пакости со стороны моджахедов. Но все вокруг было спокойно, мы мало кого интересовали, вооруженные люди, проходящие мимо нас, лишь кидали в нашу сторону беглые взгляды.
        На дороге, правда, уже на обочине, стояла все та же несчастная «Тойота». Водитель, которого я бесцеремонно согнал на платформу, сидел за рулем и терпеливо ждал команды: так персональный водитель дожидается своего шефа. Наши рюкзаки лежали на платформе, закрепленные веревкой. Удивительным во всем этом был не столько сам факт освобождения, сколько сервис, которым это освобождение было украшено. Рамазанов снова покачал головой:
        — Ай да Кирилл! Ай, молодец!
        Словно предупреждая мою возможную бурную реакцию, Валери взяла меня за руку и крепко, насколько могла, сдавила своей ладонью. Но я уже не нуждался в успокоительных мерах. На адвоката мне было ровным счетом наплевать.
        Когда мы подошли к машине, конвоир протянул мне автомат. Оказывается, все это время он ходил с нашим «калашниковым», а мы и не замечали.
        — Садитесь в кабину,  — сказал я адвокату.
        — Что вы, что вы! Только после вас!  — стал театрально расшаркиваться он.
        Я плюнул под ноги, завалился на сиденье рядом с водителем, потянул Валери за руку, усадил ее к себе на колени и с грохотом, от которого «Тойота» жалобно скрипнула ржавыми рессорами, захлопнул дверцу.
        — Поехали!  — сказал я водителю.
        Адвокат едва успел заскочить на платформу. Кишлак, похожий на скопление ласточкиных гнезд, немногословные люди с автоматами в руках остались позади и скоро исчезли за поворотом.
        Глава 31
        Черная Щель — это была достаточно унылая долина, стесненная с обеих сторон мрачными голыми горами, по которой волок свои желтые воды приток реки Кокча, сопровождавшей нас от самого кишлака. Я начинал узнавать эту местность. Желтый ручей, если следовать по его берегу вверх, через десяток километров приведет нас к теснине с отвесными скальными стенами по обе стороны, заваленной огромными валунами. Там, за каменным хаосом, в толще стены зияет трещина, похожая на след гигантского топора. В ней лежат или, во всяком случае, лежали два полосатых мешка, набитых полиэтиленовыми пакетиками с кокаином.
        Водитель высадил нас как раз в том месте, где приток вливался в Кокчу, развернулся на мосту и поехал в обратном направлении. Адвокат с посеревшим от ветряного массажа лицом, немного обалдевший от утомительной езды на открытой платформе, долго хлопал себя по карманам, вытаскивал трубку, кисет, но табака в нем не оказалось, и он искал новую пачку в рюкзаке, вскрывал ее, пересыпал в кисет пахнущие медом желтые стружки, набивал трубку, раскуривал, и все это время я терпеливо ждал, когда он утолит никотиновый голод. Я не торопил его, боясь, что он снова приступит к пытке своим занудством.
        Быстро темнело. Мы прошли по каменистому широкому берегу, заваленному крупной галькой, ровно столько, чтобы нашу палатку нельзя было увидеть с шоссе. Пока мы с Рамазановым, продолжая играть в молчанку, расставляли палатку, Валери боролась с примусом. Разжечь его она, естественно, не смогла, и тогда девушка дала волю чувствам. Я услышал, как несчастный примус брякнулся о камни где-то в стороне. Рамазанов не отреагировал, он делал вид, что всецело увлечен состыковкой дюралевых трубок каркаса. Я же оставил палатку и подошел к Валери, которая сидела у воды на большом круглом булыжнике.
        — Ну что с тобой?  — спросил я и погладил ее по голове.
        — Он никак не хочет разгораться,  — ответила Валери.
        — Мы сегодня все немножко перенервничали. Ты устала.
        — Давай лучше костер распалим?
        — Правильно!  — вдруг ожил адвокат.  — Для полного счастья нам как раз не хватает костра и задушевной песни.
        Я, стиснув зубы, пошел на поиски примуса, а когда поднял его и рассмотрел, то понял, что в ближайшее время гореть он не будет. Он упал прямо на форсунку, и от удара блюдечко погнулось, закрыв отверстие.
        А в самом деле, подумал я, чем плох костер?
        Здравый разум уступил место стремлению все делать вопреки адвокату. Мне было наплевать на нашу маскировку, на наркотик и на самого адвоката. Не в силах больше сдерживать в себе порыв чем-нибудь навредить ему, я стал демонстративно собирать ветки. Адвокат некоторое время искоса наблюдал за мной. Затем выпрямился и сказал:
        — Кирилл, не сходите с ума! Какой может быть костер? Здесь через час соберутся шакалы со всей округи!
        — Вы боитесь шакалов?
        — Не передергивайте! Вы знаете, о чем я говорю.
        — Не имею ни малейшего понятия, на что вы все время намекаете. Говорите прямо.
        — Я скажу вам прямо, когда вам в голову упрется автоматный ствол.
        — Вы имеете в виду этот?  — Я кивнул на «калашников», лежащий на моем рюкзаке.
        Если бы я знал, насколько близок к истине!
        Адвокат что-то пробормотал и снова взялся укреплять колышки. Я с удвоенным упрямством продолжал собирать хворост, в изобилии раскиданный по берегу.
        Он не подсел к моему костру, и в его оранжевом зное мы провели с Валери чудесный вечер. Адвокат, когда стемнело окончательно, влез в палатку и там притворился спящим.
        Мы залили угли речной водой, после чего стали устраиваться на ночлег. Валери, снова завладев автоматом, легла с краю, а я — рядом с ней. Однако через некоторое время я почувствовал себя униженным тем, что адвокат сопит совсем рядом со мной, и предложил Валери поменяться местами. Она уже засыпала и не стала выяснять, что мне мешает. Молча перевалилась на мое место, уволакивая за собой «калашников», а я занял ее место у стенки. Но и здесь я не мог найти себе покоя. Мне стало казаться, что подлый адвокат воспользуется тем, что я усну, и станет приставать к Валери. Эта мысль оказалась для меня совершенно невыносимой, и я начал снова переползать на середину палатки и перетаскивать Валери вместе со спальником на край.
        — У вас что, вши завелись?  — пробормотал из темноты адвокат.  — Чего вы все время ворочаетесь?
        — А вы не выставляйте свой зад на полметра,  — огрызнулся я.  — Не один здесь.
        — Да побойтесь бога! Я уже и так в стенку вжался.
        — Проще будет, если вы выйдете наружу.
        — Благодарю вас, но мне и здесь неплохо.
        Потом я подумал, что, должно быть, это путешествие слегка повредило нам всем мозги. Как ни странно, такой вывод меня быстро успокоил, и я заснул крепким сном.

* * *
        По вине Валери мы завтракали всухомятку. Я попытался отремонтировать примус, но у меня не было ни плоскогубцев, ни иного инструмента, чтобы отжать погнутый лепесток.
        С кислыми физиономиями мы жевали галеты с изюмом. Я старался не смотреть на адвоката, но его борода и отполированная лысина словно назло лезли в глаза.
        — Никто из вас не слышал ночью машины?  — спросил адвокат.
        Я пожал плечами. Я спал как убитый и не слышал ничего. Валери вообще не отреагировала на вопрос.
        — Где-то там,  — махнул он в сторону шоссе.  — И завывала точно так, как и наша побитая «Тойота».
        — Мало ли какие машины могут проехать,  — сказал я и искоса глянул на адвоката. Его так и подмывало что-то сказать.  — Кажется, вы не прочь поспорить?  — помог я ему.
        — Что вы, вам показалось!  — тотчас отпарировал он.  — Спорить по поводу такой явной глупости — самое неблагодарное занятие.
        — Какой глупости?  — не поняла Валери.
        — В стране, где бушуют междоусобные войны, нормальные люди по ночам на автомобилях не ездят.
        — А ненормальные?
        — А вот они как раз этим и занимаются… Милая моя! Наше сказочное освобождение из плена, наша замечательная прогулка на авто, как выразился Кирилл, и всякие ночные шебуршания на шоссе, которые вы не слышали,  — все это звенья одной цепочки. И очень скоро мы доберемся до истины.  — Он выразительно посмотрел на меня.  — Доберемся, чего бы нам это ни стоило.
        Горбатого могила исправит, подумал я. И все же, и все же… Если методично, целеустремленно, час за часом внушать человеку пусть даже абсурдную мысль, то в конце концов он не то чтобы поверит в нее, но станет принимать во внимание некоторые аргументы в пользу этой мысли. Действительно, признавался я, наше чудесное освобождение в самом деле невероятно, а поверить в тот бред, который нес я на допросе, мог только слабоумный, но ведь длинноволосый поверил! Поверил, черт его подери! Или же сделал вид, что поверил?
        Пока мы сворачивали палатку и упаковывали в рюкзаки раскиданные по камням вещи, я все думал об этом. Как бы плохо я ни относился к адвокату, но в его словах есть резон. Слишком гладко все было, а именно это и подозрительно.
        Я стал детально вспоминать наш разговор. Его первый вопрос: кто я? Он имел в виду имя и фамилию, но я ответил: там все написано. И длинноволосый удовлетворился этим ответом, хотя ни имени, ни фамилии в удостоверении не было. Создается впечатление, что мои Ф.И.О. его либо вообще не интересовали, либо он уже знал их. Но была там еще одна деталь, на которую я лишь подсознательно обратил внимание, а потом тут же забыл. Пачка «Кэмела»!
        Я почувствовал, как у меня похолодела спина, и я поспешил себя успокоить. Совпадение! Сколько на свете людей, которые курят «Кэмел»!
        Мы шли вверх по ручью, Черная Щель сужалась, горы все теснее прижимались к берегам, становились все более отвесными. У меня началась мания преследования, и я, тайком от адвоката, оглядывался назад. По моим расчетам, до места оставалось идти не больше трех часов. Это были последние часы, в течение которых я мог еще чувствовать себя в относительной безопасности. Никто, кроме меня, не знал, где спрятаны мешки. Но после того, как я вытащу их из тайника, моя жизнь будет стоить не больше речной гальки.
        Адвокат шел впереди нас, Валери с автоматом — рядом со мной. Несмотря на шквал ужасных обвинений в мой адрес, она доверяла мне больше, чем ему. Во всяком случае, она демонстрировала это доверие. Пока она рядом, я без особых проблем смогу завладеть оружием.
        Сейчас главное — не торопиться, думал я. Перед тем как влезать в трещину, надо будет еще поторговаться, навязать свои условия. Во-первых, автомат должен быть всегда при мне. Во-вторых, спать мы с Валери будем на свежем воздухе — прямо на рюкзаках с кокаином, а Рамазанов — внутри палатки, закрытой наглухо.
        Ручей мелел, береговая полоса становилась же, и вскоре нам пришлось идти по мелководью. Адвокат остановился на минуту, обернулся:
        — Как долго еще?
        — К вечеру, быть может, добредем,  — солгал я.
        — Вы не ошибаетесь? Узнаете местность?
        Я пожал плечами:
        — Вроде она. А вроде и нет.
        — Хорош проводник!  — буркнул адвокат и пошел дальше.
        — Ты в самом деле не уверен?  — тихо спросила меня Валери.
        — Десять лет прошло,  — ответил я уклончиво и тут же увидел ровный срез на верхушке пирамидальной горы, похожей на вулкан. На эту площадку приземлялись наши «вертушки», оттуда же мы эвакуировали раненых и убитых. Мы были уже близко к цели.
        Сердце мое стало колотиться с удвоенной силой, и я уже не мог скрывать волнение, охватившее меня. Нахлынули воспоминания, и перед глазами снова встал тот страшный бой.
        — Что с тобой?  — спросила Валери.  — Тебе плохо?
        Должно быть, я выглядел неважно, раз она заметила. Пришлось подыграть своему виду:
        — Башка трещит, аж раскалывается.
        — У меня где-то был анальгин.
        — Не надо, я не употребляю таблеток. Сама пройдет.
        — А чего ты тогда крутишь ею во все стороны?
        — Местность какая-то странная. Такое ощущение, что отовсюду за нами наблюдают.
        Мне в самом деле стало не по себе. Души погибших здесь русских парней встрепенулись при моем появлении и закрутили вокруг меня хоровод. Я брел вперед, как в наркотическом угаре. Стены все теснее прижимались к ручью. Каждый наш шаг эхом перекатывался по ущелью. Над головой осталась лишь узкая синяя полоска неба. Сумеречные тени затягивали нас в свои объятия.
        Валери сняла с плеча автомат и понесла его в руке. Время от времени она кидала на меня тревожные взгляды. Не знаю, что она увидела, но мое волнение передалось и ей. Адвокат стал часто оглядываться. Он не испытывал восторга от того, что Валери шла за ним с заряженным автоматом в руке, но сказать об этом считал, должно быть, унижением собственного достоинства.
        Мы перешли через овальную гору щебня и песка — застывшее тело оползня. Здесь находились основные силы роты, которые били по голове каравана, сюда же отволокли меня, когда я потерял сознание.
        Я вспоминал каждый изгиб ручья, каждый скальный выступ. У меня уже не было сил притворяться, и Валери поняла, что мы близки к цели. Пот градом катился по моему лицу, я хрипло дышал, словно мы поднимались в гору. Я не ожидал, что возвращение к месту боя так сильно подействует на меня. Чувство опасности притупилось, и прошлое тяжелой, разрушающей, ревуще-стонущей громадой нахлынуло на меня. Откуда-то сверху бил крупнокалиберный пулемет, удушливо чадили подбитые боевые машины пехоты, стонали раненые парни, которым оставалось всего несколько дней до дембеля… Мы зашли за очередной скальный выступ, и я, шокированный открывшимся зрелищем, опустился на камень.
        — Подожди,  — сказал я,  — не гони лошадей. Давай отдышимся.
        Адвокат издал какой-то восторженный звук и поднял обе руки вверх.
        — Кажется, мы пришли?
        В ручье, на мелководье, лежали две огромные ржавые консервные банки. Они зияли черными дырами, казались бесформенными, никогда не имевшими практического значения. Дилетант мог долго гадать, чем раньше были эти металлические громады. Но я сразу узнал наши многострадальные боевые машины, подбитые в первые минуты боя. Одна из них, которая наехала на фугас, лежала кверху днищем. Когда-то на ней были резиновые катки и гусеницы — за десять лет, а точнее, максимум за месяц, местные жители, как могильные черви, проделали свою работу. Теперь от боевой машины осталась лишь пустая оболочка — без крышек люков, без внутренней электропроводки, без замков, стальных перегородок, без триплексов, без всего того, что можно было снять. Так, непохороненные — непереплавленные — они лежали в ручье все эти десять лет.
        Мы скинули рюкзаки. Адвокат подошел ко мне, не скрывая какой-то идиотской улыбки. Протянул руку.
        — Кирилл,  — сказал он,  — я предлагаю вам мировую. Сейчас наступает достаточно пикантный момент и для вас, и для нас. Я предлагаю играть в открытую и оставаться людьми.
        — Вы уверены, что пикантный момент наступит?  — спросил я.  — Посмотрите на эти останки боевых машин. За десять лет даже сталь превратилась в труху.
        — Сталь — да. А полиэтиленовый мешок практически вечен.
        — А вы не подумали о том, что его мог унести кто-нибудь до нас?
        — На все воля господня.
        — Мы не слишком громко разговариваем?
        Адвокат замолчал и, задрав голову, посмотрел на скалы, обступившие нас.
        — Если здесь кто-то и есть,  — ответил он,  — то говорить шепотом уже нет смысла. А если нет никого, то нас могут услышать разве что эти горы.
        Я сосредоточился и еще раз подумал: все ли я учел? Может ли Валери выстрелить в меня, как только я вытащу мешки? Нет, она не поднимет тридцать пять килограммов в горы. Адвокат, даже если он завладеет оружием, не сделает этого по той же причине. Я нужен еще как рабочая сила. Может ли Валери выстрелить в адвоката? Тоже нет смысла. А адвокат в Валери?..
        Пока я тусовал в уме варианты, мои компаньоны сидели рядом и не сводили с меня глаз. Никогда я еще так сильно не ощущал собственной значимости, как сейчас.
        Где-то недалеко раздался щелчок, будто цокнула галька о гальку. Мы вытянули шеи, прислушиваясь. Мерно шумел ручей, и это был единственный звук, который наполнял ущелье.
        — Птица камень скинула,  — сказал адвокат, но я понял, что он хотел сказать другое, но вовремя вспомнил о нашем мирном договоре.
        Мы сидели еще полчаса. Удивляюсь, откуда у моих спутников было столько терпения.
        — Ладно,  — сказал я.  — Приступим. Валери, ты останешься здесь, будешь охранять наши драные рюкзаки. Мы пойдем вот за эти камни. Вернемся тоже вдвоем. Если все же вернется кто-то один, то знай, что второй уже наверняка покойник, и тогда действуй, как подскажет тебе твой разум… Низами Султанович!  — Я перевел взгляд.  — Вы полезете в трещину, которую я вам покажу, и поищете там мешки. Если найдете — я приму их внизу. Мешок вам, мешок мне. Возражений нет? Тогда вперед!
        И пошел к каменному хаосу, куда мы с Бенкечем ползком отволокли баулы. Рамазанов шуршал галькой за моей спиной.
        — Вы по-прежнему мне не доверяете, Кирилл,  — сказал он.
        — Так же, как и вы мне,  — ответил я, не оборачиваясь.
        — Напрасно.
        — Напрасно?  — Я круто повернулся. Хрустнула галька.  — Вы обманом и коварством вовлекли меня в эту преступную авантюру, вы, не считаясь с чужими судьбами и жизнями, шли напролом к своей ничтожной цели, чтобы возвеличить себя грязными деньгами,  — как я могу вам доверять?
        — Чем же мне заслужить ваше доверие?
        — Смертью,  — коротко ответил я и подошел к стене.
        Трещина находилась на уровне моего лица. Тогда, десять лет назад, мне казалось, что она расположена намного выше.
        Я кивнул в темноту головой:
        — Полезайте.
        Адвокат подошел к скале вплотную, поднял голову, поискал какой-нибудь выступ.
        — Подсадите меня, пожалуйста,  — попросил он.
        Я подставил ему свое плечо, и когда он встал на него ногой, излишне сильно выпрямился, и адвокат, кажется, здорово треснулся головой о каменный козырек. Он стерпел боль молча, лишь провел ладонью по лысине и протиснулся в щель.
        Мне было все равно, найдет он баулы или нет. Я не обманывал себя, и если бы Рамазанов появился с несчастной физиономией, испытал бы скорее облегчение и даже злорадство. Но Рамазанов ломанулся назад, как когда-то я выбирался из огромной очереди за водкой с полной сумкой в руках.
        — Кирилл!  — крикнул он.  — Ура! Давайте все обиды оставим в прошлом, нам страшно повезло!
        И выволок за собой серый от древности баул, приподнял его, отчего ткань угрожающе затрещала, но выдержала, и аккуратно скинул вниз. Мешок плюхнулся на камни и выпустил облачко пыли.
        — Сейчас я второй вытащу!  — возбужденным голосом сообщил адвокат и снова исчез в трещине.
        И тут я почувствовал тупой удар в затылок, повалился лицом на камни, хотел сразу же встать, но второй удар снова припечатал меня к каменной крошке.
        — Привет, динозавр!  — услышал я за спиной голос и узнал картавого.
        Глава 32
        Опираясь руками о камни, на которые уже капала кровь из разбитого носа, я медленно привстал и обернулся.
        Картавый, сильно изменившийся, заросший щетиной, которая едва прикрывала запекшийся косой рубец на его щеке, стоял в двух шагах от меня, направив в меня ствол «калашникова». Рядом с ним стоял человек, которого я в первое мгновение не узнал. Круглая шапочка на бритой голове, пиджачок поверх серой длиннополой рубахи, за спиной — огромное допотопное ружье. Конвоир, который сопровождал меня на допрос к длинноволосому!
        — Что, похоронили меня?  — спросил картавый, улыбаясь.  — А мою долю уже разделили или еще не успели?
        — Г’азделили,  — по привычке передразнил я его.
        Картавый быстро убедил меня в том, что время шуток уже прошло. Резким ударом, без замаха, он впечатал приклад автомата мне в лицо. Острая боль обожгла рот. Я снова повалился на гальку, с трудом встал, выплевывая осколки раздробленных зубов. Кровь заливала мне подбородок и вязкой струйкой стекала на грудь.
        — Запомни,  — сказал картавый,  — каждый день я буду выбивать тебе по одному зубу. Или больше, как получится. А из твоей бабы очень безопасной бритвой я буду делать мужика. Медицинский эксперимент. Исполняется впервые!
        Он засмеялся, затем что-то сказал афганцу. Конвоир подошел к баулу, лежащему под трещиной, поднял его и поднес к картавому.
        — Что у нас тута?  — Картавый сел на корточки и сунул руку в мешок, как Дед Мороз, выбирая подарок. Вытащил пакет, понюхал его, взвесил на ладони и кинул афганцу. Тот поймал на лету, о чем-то радостно заговорил, показывая кулак с оттопыренным большим пальцем.
        — Ну вот, все довольны. Чурка доволен тоже. Я ведь никого не обманул, в отличие от вас, говнюков… А-а-а, господин адвокатишка!  — пропел он, увидев Рамазанова в проеме с мешком в руках.  — Что это вы там делаете? Кокаинчик вытаскиваете? Аж рожица покраснела от натуги. Съешьте лимон, чтобы она не была такой счастливой, блюститель законности, слуга Фемиды, мать вашу! Кидайте ваше сокровище, кидайте, что вы уставились на меня, будто видите в первый раз. Напоминаю, я ваш товарищ, которого вы бросили тонуть в реке. И я утонул, а это всего лишь призрак моей плоти, который пришел, чтобы восстановить справедливость.
        Он снова перешел на дари, и афганец, кивнув, принес второй мешок.
        — И здеся кокаинчик?  — Картавый вынул первый попавшийся пакет, повертел его в руках и сунул обратно.  — Ну, теперь потравим молодежь! Пусть балдеет подрастающее поколение, пусть тащится. Чего ради деток не сделаешь, да, гуманист?
        Мы не могли произнести ни слова. Я сидел на камнях, опустив голову, и тупо смотрел, как галька подо мной выкрашивается в вишневый цвет. Я даже на мгновение забыл про Валери, хотя сразу обратил внимание, что «калашников» в руках картавого — наш.
        — Чего притихли, зяблики?  — снова сказал картавый, отошел спиной к валуну, торчащему из земли, сел на него, положив автомат на колени.  — Или вы не рады встрече со мной?.. А-а, понимаю! Делиться не хочется. Мало того, что сам приперся, так еще и чурку с собой приволок. Понял, исправляю!
        Я не ожидал того, что он затем сделал. Прогремела короткая очередь. Картавый, не поднимая автомат с колен, выстрелил в конвоира. Афганца откинуло на метр от баулов, развернуло спиной к нам; он плашмя упал на камни, разбрызгивая кровь во все стороны, дернулся, сжал кулаки, загребая гальку, судорожно подтянул ноги к животу и замер. Круглая шапочка свалилась с его головы и подкатилась к моим ногам. Я поднял ее. Она была влажная от пота и еще теплая.
        — Видите, как просто?  — сказал картавый, кивая на лежащее рядом тело.  — Нас уже четверо. Но еще лучше делить порошочек на троих. Или даже на двоих. Да, ветеринар Куликовской битвы? Уже молчишь, пропала охота над инвалидом детства подшучивать?
        Когда смерть становится реальной и почти неизбежной, инстинкт самосохранения за ненадобностью притупляется. Это чувство — безразличия к своей судьбе — хуже страха. Страх подталкивает, заставляет человека что-то делать, искать путь к спасению. Мной же овладела апатия. И я, наверное, еще долго сидел бы над лужей собственной крови с отключенными эмоциями, глядя на жалкую фигурку адвоката, если бы неожиданно не вспомнил про Валери.
        Я встал. Меня качнуло в сторону, и я ухватился руками за шершавый бок валуна. Картавый засмеялся. Он был очень веселым парнем. Я шагнул в сторону ручья. Картавый, улыбаясь, смотрел на меня и клацал предохранительным лепестком автомата. Я, нагнувшись, положил круглую шапочку на бритую голову убитого.
        — А поцеловать?  — сказал картавый.  — В лобик.
        Я шел по гальке. Мои ноги увязали в ней, каждый шаг давался с трудом. Голова раскалывалась от боли.
        — Нихт шиссен, хенде хох!  — кричал за моей спиной картавый.  — Пух, пух! Тра-та-та! Врешь, гад, не уйдешь!
        Я обливался потом. Казалось, что мышцы спины сжались в комок в ожидании выстрела, когда рой раскаленных пуль вонзится в спину, раздробит позвоночник, изорвет сухожилия, швырнет меня лицом на камни, как конвоира. Но выстрела не было.
        Я увидел Валери. Она сидела у самой воды, согнутая, сложенная, сжатая, как пружина. Руки ее были связаны за спиной, голова безвольно опущена, волосы закрыли лицо. Я шел к ней, и она не могла не слышать моих шагов, но не подняла голову.
        — Валери!  — крикнул я и тронул ее за лицо. Она открыла глаза.
        — Мы идиоты,  — сказала она.
        Я опустился на колени и стал развязывать ей руки. Веревка глубоко врезалась в кожу, и я никак не мог ухватить узел. Тогда я стал рвать его зубами. Валери тихо простонала.
        — Кто стрелял?  — спросила она.
        — Он убил афганца.
        — Откуда он здесь взялся?
        — Не знаю. Расслабь руки, не надо тянуть… Так, хорошо.
        — Вот почему нас так легко освободили,  — бормотала Валери.  — Это он попросил. Он рассказал моджахедам про кокаин, и нас отпустили, а он следил. А этого афганца, наверное, к нему приставили.
        Я отмотал веревку и затолкал ее себе в карман.
        — Идем,  — сказал я, пытаясь поднять Валери на ноги,  — тебе надо спрятаться.
        Она, стиснув зубы, встала, опираясь о мое плечо. Я повел ее через ручей.
        — Ку-ку!  — тут же услышали мы откуда-то сверху голос картавого.  — Далеко собрались, молодожены?  — Он сидел на камне, свесив ноги, и покачивал стволом автомата.  — А как же господин адвокат? Вы бросаете своего товарища в беде?
        Он выстрелил одиночным. Пуля ударила в камни у наших ног, брызги воды веером прошлись по лицам. По ущелью зашипело, покатилось эхо. Мы остановились.
        — Назад, зяблики. Вы забыли мешочки. По-вашему, я их таскать должен? Я инвалид детства, мне не положено тяжести носить.
        Мы стояли по щиколотку в воде. Валери судорожно сжимала мне майку на спине. Картавый выстрелил еще раз. Пуля с визгом срикошетила в нескольких сантиметрах от ноги Валери.
        — Третий раз стреляю уже в лобешник даме,  — предупредил он.
        Мы вышли на берег. Валери села на гальку. Картавый спрыгнул вниз, повесил автомат на плечо и достал из кармана сигареты.
        — Давайте-ка, ребята, закурим перед стартом,  — пропел он, чиркая зажигалкой.  — А ты молоток, динозавр,  — сказал он мне,  — здорово лапшу на уши длинноволосому вешал. Даже глазом не моргнул. Я в это время в другой комнате был и через щелочку за тобой наблюдал. И все равно, если бы не я — хана вам. Этих ребят на мякине не проведешь. Командир отряда оппозиции, не знающий как минимум таджикского,  — нонсенс. Потому он тебе и не поверил. Учить дари или фарси надо было, как я, например, а ты поленился. Вот за это и будешь наказан.
        Я лишь страшным усилием воли сохранил на своем побитом лице прежнее выражение и даже глазами не повел. Из-за камня к картавому беззвучно подошел адвокат с длинноствольным ружьем, приставил ствол к его спине и сказал:
        — Руки за голову, ублюдок! Дернешься — продырявлю.
        Картавый лишь едва заметно вздрогнул.
        — Фу-ты ну-ты,  — вздохнул он.  — Напугали-то как!
        — Считаю до трех,  — сказал адвокат. Палец его побелел от напряжения на спусковом крючке.  — Раз…
        Картавый, продолжая ухмыляться, повернулся к адвокату лицом.
        — Неужели выстрелите? А ведь бабахнет так, что у вас ушки заложить может.
        — Два…  — сказал адвокат.
        — Хотите меня убить?  — продолжал издеваться картавый.  — И в сырую землю зарыть? Меня, такого красивого, умного и доброго?
        — Три,  — тихо произнес адвокат и нажал на курок.
        Ружье клацнуло ударником. Адвокат побледнел, оттянул затвор и снова нажал на курок. Снова осечка!
        — Ах, какая жалость!  — покачал головой картавый.  — Кажется, там патрончиков нет. А без патрончиков им можно только по харе бить. Вот так, к примеру…
        И он коротким и сильным ударом прикладом автомата сбил Рамазанова с ног. Винтовка отлетела в сторону, адвокат мешком повалился на гальку. Картавый, подойдя к нему, ударил его еще раз ногой. Валери отвернулась и прижала лицо к моей груди.
        Адвокат с трудом сел. Несколько камешков прилипло к его щекам и лбу. Из носа толчками выплескивалась кровь. Адвокат провел рукой по лицу и долго рассматривал свою окрасившуюся ладонь.
        — Никого не обделил?  — спросил картавый и оглядел всех нас.  — Кажется, никого. А теперь перекладываем порошочек в рюкзачки, взваливаем их себе на плечики и весело, с улыбочкой спускаемся к шоссе. Скоро за нами придет машинка.
        Он поднял ружье за ствол, размахнулся и ударил прикладом по камню. Приклад треснул, несколько щепок разлетелись в разные стороны. Он ударил еще раз, еще, пока ружье не превратилось в покореженный металл, и кинул его под камень.

* * *
        Мы спускались по ручью вниз. Первым шел адвокат. Я видел только его ноги из-за огромного рюкзака, набитого доверху пакетами с порошком. За ним шел я с такой же ношей за плечами. За мной — Валери с рюкзаком картавого. Последним шел инвалид детства с автоматом на изготовку.
        Адвоката шатало из стороны в сторону. Несколько раз он спотыкался, а затем, встав на четвереньки, с трудом поднимался на ноги. Он слабел с каждой минутой, у него, как у больного гемофилией, все еще шла кровь из носа, и адвокат прижимал к лицу мокрый, в бурых пятнах, носовой платок.
        Я время от времени оглядывался. Лицо Валери изменилось неузнаваемо. Но не боль и страх присутствовали на нем. Она была страшна, какой может быть лишь разъяренная женщина, самка. Она шла вперед с какой-то отчаянной решимостью, поднимая ногами снопы брызг, разбрасывая по сторонам камни, которые со щелчками отскакивали от стен. В отличие от адвоката она не утратила присутствие духа и, я думаю, была готова вцепиться в горло картавому при первом удобном случае.
        Я думал о том, как могло случиться, что картавый выследил нас. Мальчишка-пастух, убитый в нескольких метрах от нашего убежища на берегу, окурок, втоптанный в землю на подъеме к плато, пачка «Кэмела» на столе длинноволосого моджахеда — эти факты лишь вызывали во мне недоумение, я принимал их к сведению, но не более, в то время как должен был немедленно предпринять ответные меры, организовать засаду, выследить и обезопасить картавого.
        Все мы умны задним умом, с грустью подумал я. Трижды права Валери — мы идиоты. И главный идиот, вне всякого сомнения,  — я.
        Адвокат первым поднялся на шоссе и сразу сел на асфальт, отстегнул лямки рюкзака, выпутался из них и спустился к реке. Несколько минут он, склонившись над водой, жадно пил ее, пригоршнями поднося к опухшим губам. Я опустился рядом с его рюкзаком, чтобы перекинуться с адвокатом парой слов, когда он напьется и поднимется на шоссе. Валери села в стороне от меня, опустила голову на колени и долго оставалась неподвижной. Картавый прогуливался по мосту, поглядывая то на часы, то куда-то вдаль.
        Сейчас, когда мы все время находимся у него на прицеле, сделать что-либо невозможно, думал я. Надо дождаться либо ночи, либо подходящего случая, когда можно будет внезапно напасть на него сзади и завладеть автоматом.
        Выжимая платок и прикладывая его к разбитому носу, адвокат тяжело поднялся ко мне и сел рядом с рюкзаком.
        — Когда подойдет машина,  — тихо сказал ему я,  — старайтесь быть как можно ближе ко мне и все время посматривайте на меня. Ждите сигнала.
        — Вы думаете, еще можно что-то исправить?  — изменившимся голосом, словно у него был сильнейший насморк, ответил Рамазанов.  — А я вас предупреждал, я говорил…
        — Сейчас не время для нравоучений,  — прервал я его.  — Возьмите себя в руки, не раскисайте.
        — Я не раскисаю. Просто второго такого удара прикладом не выдержу.
        Неторопливо подошел к нам картавый. С вечной улыбочкой уточнил:
        — Что вы тут про приклад говорили?
        Я удивился чуткости его слуха. Возможно, он слышал весь наш разговор. Впрочем, то, что мы мечтаем стереть его в порошок, вряд ли могло быть для картавого тайной.
        Адвокат вжал голову в плечи и стал настолько жалок, что вызвал у меня новый всплеск отвращения к нему. Оказывается, этот благородный на вид мужчина совершенно не переносил физической боли. Она ломала в нем какой-то внутренний стержень, лишая возможности сопротивляться и противостоять насилию.
        Картавый вскинул голову и прислушался. Я, как ни старался, не мог ничего различить, кроме шума реки, и только спустя минуту или две отчетливо услышал звук автомобильного мотора. Громыхая платформой, по шоссе к нам мчалась «Тойота».
        Картавый встал посреди дороги, широко расставив ноги. Автомобиль остановился в метре от него, из кабины вышел афганец — все тот же водитель, подошел к картавому, пожал ему руку, посмотрел на нас, на рюкзаки.
        — Загружаемся, ребятушки!  — сказал картавый, хлопнул в ладоши и что-то сказал водителю на дари. Тот кивнул, сел за руль, развернул машину в обратном направлении и уже выставил ноги на асфальт, чтобы выйти, как картавый быстрым движением схватил его за волосы, сбив чалму, и несколько раз сильно ударил его лицом о дверные петли. Я вскочил на ноги и кинулся к нему, но картавый тотчас обернулся, оставил водителя, который, поливая асфальт кровью, медленно опускался к колесам автомобиля, поднял автомат, дал короткую очередь над моей головой и заорал:
        — Стоять! Руки за голову! Лечь на землю! Лицом вниз!
        Попытка завладеть автоматом провалилась, и я беспрекословно выполнил команды. Лежа, я искоса следил за тем, как картавый продолжал убивать водителя. Подняв, он отволок его на несколько метров вперед, вернулся к машине, сел за руль и, с визгом сорвавшись с места, наехал на афганца. Я слышал, как с глухим стуком ударилась о бампер кудрявая голова водителя. Картавый дал задний ход и наехал на уже мертвое тело еще раз. Адвокат, с мутно-белым, как вода Пянджа, лицом, пошатываясь, встал и, сделав три нетвердых шага, согнулся пополам. Мучительные спазмы выкручивали его, выворачивали наизнанку. Он мычал, стонал, отхаркивался, будто был тяжело отравлен.
        Картавый вышел из машины, с деланым состраданием посмотрел на изуродованный труп водителя и сказал, покачивая головой:
        — Вот что значит переходить дорогу на красный свет… Динозавр!  — Он повернулся ко мне.  — А ты чего это надумал под колеса машины кидаться? Домкратом захотел стать?
        Он пнул меня ботинком, подошва которого была выпачкана в липкой крови.
        — Ауфштеен!
        Я медленно поднялся. Его лицо темным пятном плыло перед моими глазами.
        — Ты плохо умрешь,  — сказал я ему.
        — Смерть — это всегда плохо. Особенно когда умрет такой хороший человек, как я,  — ответил он и с короткого разворота ударил меня в челюсть. Во рту у меня что-то чвакнуло, но я устоял на ногах, сплюнул тягучей красной слюной — на этот раз крошек зубов не было.  — А теперь садись за руль,  — добавил он,  — принимай, так сказать, эстафету.
        Мне казалось, что он давал мне шанс. Перед моими глазами сразу всплыло исцарапанное лицо однорукого бандита, которого я здорово примял ящиками на кузове грузовика. Я посмотрел на Валери.
        — Она сядет со мной.
        Лицо картавого расплылось в улыбке.
        — Дама поедет с комфортом. Зачем ей трястись в душной кабине?
        Я затащил рюкзаки на платформу и обвязал их веревкой.
        — За руль!  — приказал мне картавый.
        Он подошел к адвокату, который все еще корчился на обочине дороги, и толкнул его в спину.
        — Хватит природу поганить, правовед! На платформу!
        Адвокат влез на платформу и хотел сесть на рюкзаки, но картавый подтолкнул его к стойке, на которой когда-то крепился тент, и, скрутив ему руки, привязал их к трубе.
        — Прошу, мадам!  — обратился он к Валери, показывая рукой на платформу.
        Она заставила его повторить эту фразу еще раз. У машины он толкнул ее в спину, схватил за волосы и пригнул ее голову к платформе. Я вылетел из кабины, но картавый успел развернуться, и мне в грудь уперся ствол автомата:
        — Сидеть!  — рявкнул он.
        — Тебе, ублюдок, можно не применять силу по отношению к ней,  — сказал я.  — Она слабее тебя.
        — Видишь ли, динозавр, я начинаю относиться к ней как к мужчине. Пусть привыкает, потому что уже совсем скоро мы приступим к совершению таинства смены пола. Да, девочка? Ты ведь хочешь стать мальчиком? Я люблю мальчиков.
        Он связал ей руки за спиной, заставил лечь на платформу лицом вниз, а затем связал и ноги.
        — Поехали!  — сказал он, садясь в кабину рядом со мной и вдавливая мне в бок ствол автомата.  — Только аккуратнее, не то твоя вумэн свалится с машины, как чемодан.
        Он оказался намного умнее и опаснее, чем я предполагал.
        Мы поехали. Я оборачивался всякий раз, когда машина наезжала на колдобину. Валери, связанная, беспомощная, ударялась лицом и грудью о доски платформы, и вскоре я снизил скорость до минимума. Мы двигались по шоссе, как катафалк. Картавому это не понравилось.
        — Этак мы год ползти будем,  — сказал он.  — Ну-ка, прибавь газку!
        Я чуть-чуть прибавил скорости, но картавый, ударив по моей правой ноге, сам надавил на педаль акселератора. Машина рванула вперед и тотчас, громыхнув днищем об асфальт, подскочила на яме. Валери вскрикнула. Ее голова свесилась с платформы, и она изо всех сил пыталась вернуться в прежнее положение.
        — Она сейчас упадет,  — сказал я.
        — Подберем.
        Я ударил по рычагу скоростей, поставив его в нейтральное положение. Машина продолжала выть на холостых оборотах, но скорость гасла, и она, проехав по инерции еще несколько метров, остановилась.
        — Это что, бунт на корабле?  — поднял брови картавый.
        — Ты поведешь машину сам, если не поставишь ее на ноги,  — сказал я.
        Кажется, это была моя первая победа. Картавый подумал, вышел из кабины, рывком поставил Валери на колени и, как и адвоката, привязал к стойке. Вернувшись на свое место, спросил:
        — Ты доволен?
        Теперь я мог ехать быстрее, скорость уже не причиняла Валери лишних страданий, и все же вытворять пируэты я не мог — на первом же крутом вираже Валери свалилась бы с платформы и волочилась бы за машиной на веревке.
        Я мысленно выстраивал логическую цепочку и пытался предугадать дальнейшие действия картавого. Исходя из того, что конвоир и водитель вели себя абсолютно спокойно и не ожидали расправы, можно предположить, что картавому моджахеды доверяли в достаточной степени. Наверное, он пообещал длинноволосому щедрую долю кокаина. Длинноволосый поверил, отпустил нас, а следом отправил картавого с конвоиром — для подстраховки. Картавый, разумеется, делиться кокаином с моджахедами не собирается. Он убрал конвоира, затем водителя и скорее всего попытается объехать кишлак по другой дороге.
        Мы проехали уже километров тридцать, дважды пересекали узкие грунтовые дороги, ведущие куда-то в горы, но картавый не обращал на них внимания. Притормозив, я объехал поваленное дерево и вспомнил, что отсюда до кишлака осталось всего ничего.
        — Едем дальше?  — спросил я.
        — Конечно, милый, конечно.
        Я не понимал его замыслов. Сбавив скорость, я преодолевал поворот за поворотом, ожидая, что картавый наконец прикажет остановиться либо свернуть куда-то в сторону, но он молчал, пристально вглядываясь вперед.
        Мы обогнули край скалы, наползающей на шоссе, выскочили на прямой отрезок, и я увидел налепленные друг на друга серые саманные домики. Повернулся к картавому.
        — Дальше?
        Он ответил не сразу:
        — Слушай меня внимательно, динозавр. Не буду объяснять тебе, как нам проскочить. Жизнь твоей бабы сейчас в твоих руках, так что даю тебе возможность проявить себя.
        — Они будут стрелять вдогон,  — стараясь сохранять спокойствие, ответил я,  — и могут убить ее.
        — А ты петляй, как заяц среди елок.
        — Но она не удержится на платформе!  — крикнул я.
        — Закрой пасть и делай что я тебе говорю! Со мной ты пока живешь, а они прикончат тебя сразу!
        Глава 33
        Он высунулся из кабины и повернул голову назад.
        — Эй, подруга!  — закричал он, проявляя странную заботливость.  — Ложись! На живот, лицом вниз!
        Она поняла его и тут же легла на доски, только привязанные к стойке руки были неестественно вывернуты и приподняты над туловищем.
        Я, насколько мог, увеличил скорость. Картавый убрал автомат из-под моего бока, положил на колени, снял предохранитель, вытянул ноги вперед, вдавливаясь в сиденье. По шоссе, в нашу сторону, шли трое афганцев с автоматами в руках. Я начал притормаживать, съехал на обочину, но не останавливался.
        — Скажи им что-нибудь!
        — Знаю, не учи!
        Он, высунувшись в оконный проем, приветственно поднял руку. Афганцы вяло махнули в ответ. Мы на малой скорости проехали мимо них. Один из моджахедов помахал стволом автомата, показывая мне, чтобы я остановился. Картавый, жестикулируя, начал что-то ему объяснять. Афганец отрицательно покачал головой и еще более убедительно помахал стволом. Картавый заговорил с ним громче, показывая рукой куда-то вверх. Кажется, он говорил ему, что мы подъедем прямо к дому длинноволосого.
        — Жми, мать твою!  — неожиданно перешел он на русский, и я ударил по педали акселератора. Дряхлый автомобиль ошалел от такого категорического требования, взвыл, как слон, и рванул по разбитой дороге как телега, пущенная под откос с горы.
        Я уже не оглядывался и только молил в уме бога, чтобы он сохранил жизнь несчастной девушки, скорчившейся на досках платформы. Моджахеды, к счастью, отреагировали не сразу. Они, должно быть, еще несколько секунд соображали, что произошло, после чего принялись палить.
        Я крутил баранку из стороны в сторону, объезжая колдобины, на которых Валери запросто могла бы поломать себе позвоночник, и «Тойота» петляла, как заяц между елок. Нам моментально пробили задние и, кажется, одно переднее колесо, и я едва удерживал машину на дорожном полотне. Всего за несколько секунд три автоматчика превратили бы машину в дуршлаг, но нас спас очередной скальный выступ, куда круто сворачивала дорога. Скала прикрыла нас своим каменным телом от неминуемой гибели. Еще два-три километра мы мчались как бешеные; я высовывался из кабины и оборачивался, но не мог понять, жива Валери или нет, потому что она не реагировала на мои крики, а адвокат, стоя на коленях, косил глазами, с ужасом глядя на свое окровавленное предплечье.
        — Молоток!  — сказал картавый, ударяя меня по плечу и снова упирая мне в бок автоматный ствол.
        Вскоре, что было совершенно естественно, заглох мотор, и я, как ни пытался, завести его не смог. Кажется, это была последняя спринтерская дистанция в жизни «Тойоты». Укатали сивку крутые горки.
        — Выметайся,  — приказал картавый.
        Я кинулся к Валери. Она оставалась неподвижной до тех пор, пока я не отвязал ее от стойки и не поднял на руки.
        — Кирилл,  — прошептала она,  — это кончится когда-нибудь?
        Я боялся, что ей не хватит мужества вытерпеть все пытки и унижения картавого до того момента, когда я смогу обезоружить его, и она совершит какой-нибудь безрассудный поступок, который погубит ее.
        — Адвокат ранен,  — сказала она.  — Опусти меня, я могу стоять, и помоги ему.
        Пока картавый оказывал первую медицинскую помощь продырявленным в нескольких местах рюкзакам, затыкая дырки, через которые мог высыпаться порошок, я перевязал носовым платком адвоката его предплечье. Похоже, пуля прошла навылет, но кровь хлестала из раны мощными толчками, обильно смачивая рукав куртки. Я наложил жгут выше раны из нескольких слоев веревки, и кровотечение остановилось.
        — Как вы себя чувствуете?  — спросил я, помогая ему спрыгнуть с платформы.
        — Голова немного кружится. Как вы думаете, Кирилл, это опасно?  — И он покосился на бурую повязку выше локтя.
        — Пустяки,  — подбодрил я его и взвалил на себя рюкзак.  — В мое время о таким ранением офицеры даже не ложились в медсанбат.
        Картавый тем временем скинул с платформы второй рюкзак, оперся о дверную раму и покатил автомобиль к глубокому кювету, толкнул еще раз и каким-то восторженным взглядом проводил «Тойоту» в последний путь. Она, подпрыгивая на булыжниках, скатилась в кювет, хряпнулась передком, деформированная крышка капота на пружинах взлетела вверх и закачалась, словно помахивая нам на прощание. Однако картавому этого показалось мало. Он присел, чтобы лучше видеть бензобак, и выстрелил по нему очередью.
        Я почувствовал, как Валери вздрогнула от грохота взрыва. Пламя с треском стало пожирать лаковое покрытие кабины. В лицо дохнуло жаром, словно из доменной печи. Мы, как по команде, прикрыли глаза руками.
        — Все, уходим!  — закричал картавый.  — А вам, правовед, особое приглашение требуется? Почему рюкзак еще не надели?
        — Рамазанов ранен,  — сказал я,  — и не может нести рюкзак.
        — Ты считаешь, что не может? Все беды на земле, динозаврик, оттого, что мы часто недооцениваем собственные возможности. Вот, к примеру, я. Поверишь ли, что в школе я был самым хилым мальчиком, и всякий считал своим долгом отвесить мне подзатыльник? А я молча терпел, глотая слезы, потому что был убежден в превосходстве других над собой.
        Он неожиданно развернулся на каблуках и коротким ударом в солнечное сплетение заставил адвоката согнуться вдвое. Тот таял, как тесто в руках пекаря, опуская голову все ниже и ниже. Я подхватил его под руки, иначе бедный адвокат рухнул бы на асфальт и наверняка вдобавок получил бы удар ботинком.
        — Ну как, вы уже поверили в свои силы, господин адвокат?  — спросил картавый.  — Молчите? Молчание — знак согласия. Что ты поддерживаешь его, как бюстгальтер сиськи, не упадет он. Помоги ему лучше рюкзачок надеть.
        — В общем, так, ублюдок,  — с трудом произнес я, потому как в моем горле клокотал вопль гнева и бешенства.  — Он ранен и нести рюкзак не может. Если ты снова тронешь его, я не сделаю ни шага, можешь меня сразу пристрелить, и тогда ты подохнешь на этом кокаине.
        — Вас ист лос?  — Картавый поднял брови.  — Снова бунт на корабле?
        — Не надо, я прошу вас,  — прошептал адвокат и склонился над рюкзаком.  — Я могу нести, рана в самом деле пустяковая. Уже нет крови, и боль почти прошла.
        — Ай-я-яй!  — Картавый покачал головой.  — Нехорошо унижать человеческое достоинство. Ты принуждаешь интеллигентного человека демонстрировать свою слабость, вызывать к себе жалость, пытаешься пробудить в нем самые низменные пороки. Но он — умница!  — оказался человеком мужественным и не поддался на провокацию. Я горжусь вами, страж законности и правопорядка!
        Адвокат взвалил на себя рюкзак, поморщился от боли, когда лямка впилась в плечо. Кажется, у него снова открылось кровотечение. У меня не было даже бинта, чтобы как следует перевязать рану.
        — Прошу вас, локомотив прогресса!  — Картавый жестом показал адвокату, чтобы тот первым выходил на подъем. Рамазанов нетвердыми шагами начал взбираться по сыпучему грунту. Ноги его по щиколотку увязали в песке. Он сделал несколько шагов, остановился и оперся руками о колени.
        — Маловато для первого раза.  — Картавый посмотрел на меня и махнул стволом.  — Вперед, динозавр, покажи класс горного восхождения.
        Я пошел вслед за адвокатом, но уже через несколько минут нагнал его.
        — Послушайте,  — сказал я ему, когда адвокат в очередной раз склонился, тяжело дыша.  — Вам не по силам эта работа. Давайте я переложу к себе часть вашего порошка.
        — Нет, что вы!  — Он покачал головой.  — Почему вы должны страдать из-за меня? Это мой крест, и я должен сам внести его на Голгофу.
        — Не упрямьтесь, оставьте свою гордыню!  — Я потянул его за лямку.  — Вы загнетесь с таким грузом через полчаса! Не думайте, что мне уж слишком жалко вас. Я больше жалею Валери, которой придется нести ваш рюкзак, если с вами что-либо случится.
        — Ну как хотите,  — сдался адвокат.  — Если, конечно, он разрешит.
        Картавый и Валери приблизились к нам.
        — Почему стоим?  — закричал картавый.
        Я скинул с себя рюкзак и стал открывать замки на верхнем клапане.
        — Этот вес для адвоката слишком большой,  — ответил я.  — Тебе же лучше, чтобы мы шли быстрее.
        Рамазанов сел на камни, а я стал перекладывать пакеты с порошком из его рюкзака в свой.
        — Товарищеская взаимовыручка? Молодец, правильно! Сам погибай, а товарища выручай. Друг познается в беде… Что там еще народная мудрость придумала?
        Пока он трепался и прикуривал сигарету, я незаметно кинул несколько упаковок под ноги, наступил на них, вдавливая в песок. Разгрузив рюкзак адвоката примерно наполовину, я помог ему взвалить его на спину.
        — Ну как, полегче?  — спросил я.
        — Лучше бы его вообще не было,  — буркнул Рамазанов.
        — Вас трудно узнать. Вы меняетесь прямо на глазах,  — я не удержался, чтобы не съязвить.
        Теперь уже я шел и думал о том, как бы не упасть. Лишние десять-пятнадцать килограммов, которые я нагрузил на себя, оказались едва ли не последней каплей, переполнившей чашу.
        Мы вышли на узкий хребет, с которого нам открылась панорама заснеженных гор. Оранжевым ослепительным зеркалом сверкало плато, которое отделяло нас от Пянджа. Дорога, на которой осталась чадящая машина, исчезла из виду.
        Едва мы перевалили через хребет, нам в грудь ударил сильный ледяной ветер. Рамазанов опять стал замедлять движение, и я догнал его. Мокрый от крови рукав и носовой платок, повязанный на его предплечье, одеревенели на ветру. Боль, усталость и холод причиняли адвокату ужасные страдания, которые отпечатались на лице. Удивляюсь, откуда у него еще были силы, чтобы идти.
        Полцентнера на моих плечах тоже заставляли переоценить многое из того, что совсем недавно казалось простым и доступным. Например, наш вчерашний отдых у костра, когда тихо потрескивали ветки, выстреливая в ночное небо фейерверком искр. Или когда я не мог успокоиться в палатке, перетаскивая Валери с места на место — почему не отдыхал, думал я, почему занимался ерундой, вместо того, чтобы поглубже забраться в спальный мешок и предаться самому высочайшему в жизни наслаждению — сну.
        Все познается в сравнении. Для того чтобы быстро и без особых затрат сделать себя счастливым, надо для начала сделать себя несчастным, лишив простых и естественных вещей — тепла, дома, покоя, воды, еды и так далее, а затем вернуть все это назад. Успех гарантирован.
        — Стой!  — крикнул нам картавый.
        Валери тотчас же присела на корточки, обе руки сунула в рукава свитера, подняла воротник, закрывая им большую часть лица. Я сбросил рюкзак, вытащил из него курточку и свитер — все, что осталось из одежды. Сам я был в майке с короткими рукавами и жилетке, но тело еще было разгоряченным от тяжелой работы, и я не чувствовал холода.
        — Надевай!  — сказал я ей, но девушка не пошевелилась. Тогда я поднял ее на ноги и стал сам надевать на нее второй свитер и куртку, а потом, зачерпнув снега, аккуратно растер ее побледневшие щеки. Она морщилась, пыталась спрятать лицо в ладонях, но я довел терапию снегом до конца и отстал от нее только тогда, когда лицо Валери заполыхало огнем.
        Картавый бродил вдоль скального гребешка, за которым следовал крутой обрыв, затем подошел к нам и приказал перенести рюкзаки к обрыву. Пользуясь тем, что он снова повернулся ко мне спиной, я выкинул из рюкзака еще три пакета с порошком и тщательно присыпал их снегом.
        Мы с адвокатом ставили палатку там, где показал картавый — на самом краю обрыва. Рамазанов едва мог разогнуть окоченевшие пальцы, и мы провозились с установкой до начала сумерек. Я закинул наши с Валери коврики и спальники внутрь, но картавый выволок их наружу и расстелил их прямо на снегу, метрах в пяти от палатки, тоже на краю обрыва.
        — К сожалению, мой мешок утонул в водах Пянджа,  — пояснил он.  — В этом есть доля и вашей вины. А потому кому-то из вас,  — он посмотрел на нас с адвокатом,  — мешочка не достанется.
        Он наполовину залез в спальник, который лежал на снегу, оставив свободными руки, положил сверху автомат — стволом на палатку.
        Рамазанова колотила крупная дрожь, он не мог даже разговаривать и пить — край фляги стучал по его зубам, и спирт лился по подбородку и шее.
        — Полезайте в спальник,  — сказал я ему.
        Он отрицательно покачал головой.
        — Н-нннет… А в-вввы?
        — Я не замерз. И вообще не намерен спать.
        Адвокат не стал со мной спорить. Вдвоем мы все равно не влезли бы в один спальный мешок. Он влез в палатку, долго кряхтел там, пытаясь окоченевшими пальцами раскрыть замок-«молнию». Валери стояла рядом со мной. Я обнял ее, но картавый тотчас крикнул:
        — Э, динозавр! Давай-ка обойдемся без любовных сцен. Топай в свою палатку, и чтобы до утра не было ни шороху!.. Мадам, а вас попрошу сюда,  — и он указал автоматным стволом на спальник, лежащий у его ног на самом краю обрыва.
        Не в силах спорить и демонстрировать характер, Валери подошла к обрыву, взяла мешок и стала надевать его на себя, потом легла, стараясь сместиться подальше от пропасти, но картавый ногами сдвинул ее на прежнее место, не сводя с меня глаз.
        — Надеюсь, ты понимаешь, что будет с твоей бабой, динозавр, если вдруг начнешь хулиганить? Минимум двадцать секунд свободного падения я ей гарантирую. А потому настоятельно рекомендую влезть в палатку, закрыть «молнию» и не пытаться ее раскрыть до тех пор, пока я не скажу.
        Я подошел к Валери, не обращая внимания на то, что картавый держал меня на прицеле, склонился над ней.
        — Ты согрелась?
        Она кивнула. Я застегнул «молнию» до упора, так, что открытыми остались лишь глаза.
        Я закрыл за собой палатку, зажег свечу, чтобы хоть эта капля огня немного прогрела воздух. Адвокат не спал, скрючившись в спальнике, его все еще колотила дрожь. Я размотал повязку на его предплечье, насквозь пропитанную кровью, отвязал веревку, снял с него куртку. Адвокат скрипел зубами, сдерживая стон. При тусклом свете я не мог хорошо разглядеть рану.
        — Рука не онемела?  — спросил я.
        Адвокат отрицательно покачал головой:
        — Холодно…
        Я оторвал внутренний карман со стенки палатки. Треск рвущейся материи картавый не мог не услышать.
        — Последнее предупреждение,  — сказал он и клацнул затвором.
        Я перевязал этим куском материи рану и помог адвокату попасть рукой в рукав куртки.
        — Спасибо.
        Потом он сидел, скрестив ноги по-турецки, и курил трубку, наполняя стылую утробу палатки ароматным дымком. Я смотрел на его лицо, еще недавно такое холеное и самоуверенное. Передо мной сидел смертельно уставший от жизни и разочаровавшийся в ней немолодой человек.
        — О чем вы думаете?  — тихо спросил я его.
        — О своей уютной комнатушке в центре Еревана,  — ответил он.  — Знаете, какие кулинарные запахи атаковали меня по вечерам! Три семьи, а точнее, две тетки и я, в одном коридоре, на одной кухне. К соседкам едва ли не каждый вечер приходили подруги и родственники. Сначала варят кофе. Поджаривают на сковородке зерно до дымка и мелют горячим в ручной кофемолке. Знаете, получается очень мелко, как мука. А запах!.. Потом варят в медной джезве, пьют маленькими глотками и гадают. Я все это слышу и, не выходя из своей комнаты, знаю о жизни каждого гостя буквально все. Скажу вам откровенно, судьбы встречаются редкостные. Романы о таких можно писать. Стучат в дверь: «Низами Султанович, не хотите ли кофейку?» Я уже знаю — хотят решить спорный вопрос. «Ах,  — говорит какой-нибудь незнакомый мужчина,  — вы не знаете Ашота Варданяна? Это брат соседа моей первой жены. Он занял у меня на прошлой неделе триста рублей, но вернул не мне, а моей второй жене, с которой я уже год как не живу. Это по закону? Это справедливо?»… Так все вечера напролет и решаешь их проблемы.
        — Скучаете по дому?
        — Очень. Все бы отдал, чтобы сейчас там оказаться.
        — И рюкзаки с порошком?
        Адвокат промолчал. Глаза его блестели, в них отражалось пламя свечи.
        — Вы жестокий человек, Кирилл,  — через минуту ответил он.
        Мы помолчали. Я прислушивался к тихому шуршанию сухого снега по крыше палатки.
        — Где ваш бритвенный прибор?  — едва слышно спросил я.
        — Вы хотите сбрить бороду?  — Он полез в накладной карман на рукаве куртки и протянул мне коробочку.
        Я раскрыл ее, вынул лезвие и, держа его двумя пальцами, посмотрел на свет. Адвокат схватил меня за запястье.
        — Прошу вас!  — зашептал он.  — Не делайте глупостей!
        Я закрыл ладонью его обросший усами и бородой рот, склонился над его ухом и одними губами произнес:
        — У нас нет шансов выжить. Понимаете это? До того, как мы придем на его дачу, он убьет минимум двоих. А там прикончит и последнего. Я не хочу ждать!
        — Пожалейте Валери.  — Адвокат вывернулся из-за моей руки.  — Он не шутит. Он скинет ее в пропасть не задумываясь, как только вы попытаетесь что-либо сделать.
        — Молчите, Рамазанов, молчите. Жизнь Валери для меня дороже, чем для вас. И я хорошо понимаю, чем рискую.
        — Кирилл, это безнравственно — рисковать другим человеком ради своей жизни.
        — Какой жизни? Что вы имеете в виду? Вот это свое жалкое существование вы называете жизнью?.. Если вы боитесь, так лучше сразу скажите об этом.
        — Я боюсь? Я ничего не боюсь! Я только не хочу рисковать напрасно.
        — Короче,  — перебил я его,  — вы со мной или нет? Да или нет?
        — Что вы хотите сделать?
        — Доказать, что мы не верблюды и не динозавры, что мы люди.
        — И как вы думаете это доказывать?
        — Это уже второй вопрос. Так да или нет?
        — Вы подталкиваете меня к краю пропасти.
        — К сожалению, вы давно уже падаете, а я хочу дать вам шанс зацепиться за опору.
        — Ну хорошо, хорошо. Я с вами. Так что вы предлагаете?
        — Сейчас мы с вами выйдем наружу, не открывая «молнии».  — Я показал ему лезвие.  — Встанете за палаткой так, чтобы вас не было видно, а я тем временем попытаюсь обезоружить картавого.
        — Только будьте предельно осторожны. Он может сбросить Валери в пропасть.
        — Молчите,  — ответил я адвокату.  — Если это произойдет — я на этом свете уже не жилец… Ну что? Да поможет нам бог!
        Мы встали на колени у стенки палатки, которая легко колыхалась на ветру. Я осторожно провел лезвием по ткани, и внутрь палатки тотчас проник морозный воздух со снегом. Я вылез наружу первым, лег на снег и посмотрел за палатку. Различить можно было только два продолговатых темных предмета. Я просунул руку в разрез и махнул адвокату. Он начал вылезать, но неловко, и палатка заходила ходуном, с ее крыши посыпался снег. Если хочешь запороть все дело, подумал я, поручи его адвокату.
        Когда я тихо изложил план действий, Рамазанов сник совсем. Потухшим голосом он прошептал мне, что у него сильно болит рука, но я снова показал ему на силуэт спальника картавого. Адвокат вздохнул и, пригнувшись, медленно пошел вперед. Я обошел палатку с другой стороны, лег, осмотрелся и беззвучно пополз к краю обрыва, где лежала Валери.
        Рамазанов приближался к картавому слишком медленно. Я уже достиг своей цели. Вытянув руку, ухватился за край спального мешка Валери, потянул на себя. Скрипнул снег, спальник вместе с ковриком сдвинулся с места, но Валери, кажется, не проснулась. Я сделал еще одно усилие, подтащил спальник к палатке, а Рамазанов в это время застыл перед картавым, как охотничий пес, почуявший дичь.
        Валери надо было разбудить, но так, чтобы она не вскрикнула. Я приблизился к ее лицу, чтобы осторожно закрыть ей ладонью рот, как вдруг она сжалась, как пружина, и сильно двинула меня ногами в солнечное сплетение. Ничего не соображая, я отлетел к палатке, упал на нее спиной. Лопнул алюминиевый каркас, меня накрыло тяжелой заиндевевшей тканью. Путаясь в веревках и все еще задыхаясь от мощного удара, я увидел, что вместо Валери из спальника вылез картавый и направил в меня ствол автомата.
        — Предупреждал я тебя?  — прохрипел он.  — Предупреждал. Теперь приступаем к воспитательному процессу.
        Он отступил на шаг, оттолкнул плечом адвоката, который все это время стоял над Валери, связанной так крепко, что она не могла ни вылезти из спальника, ни пошевелиться, схватил за капюшон и поволок ее к краю обрыва, на то самое место, где только что лежал. Если бы сейчас я кинулся к ней на помощь, то нарвался бы на автоматную очередь, и на этом моя миссия была бы окончена. Я проиграл и был готов признать это; я был готов просить, умолять его оставить ее живой, если бы это помогло. Но картавый собирался преподнести мне урок, к тому же Валери не была ему нужна — он до поры до времени использовал ее как рычаг давления на меня, и этот рычаг перестал действовать. Картавый понял, что меня не остановит даже то, что Валери будет лежать у его ног на краю пропасти, и перехитрил нас с адвокатом.
        Он подтащил связанную по рукам и ногам Валери к обрыву. Я видел только ее глаза, потому как рот ее был туго стянут шарфом; огромные глаза отражали бледный диск луны. Она смотрела на меня с немым вопросом, будто хотела спросить: «И ты даже не сделаешь попытки спасти меня?» Картавый выпрямился, поставил ногу ей на живот.
        — Полет не во сне, но наяву!  — объявил он.  — Исполняется впервые! Слабонервных прошу покинуть зрительный зал.
        Я сделал шаг назад, не сводя глаз с картавого, опустил руку вниз, ухватил лямку своего рюкзака, рывком вырвал его из снега и взвалил на плечо.
        — Ты чего, динозавр?
        Я шагнул к обрыву и встал на самой его кромке. Картавый поднял автомат и нацелил мне в грудь. Ветер норовил столкнуть меня вниз. Ощущения высоты не было, потому как пропасть была наполнена чернотой ночи, и я не видел ни отвесной стены, ни далекого дна.
        — Ты спутал, динозавр,  — сказал картавый.  — Это рюкзак, а не парашют.
        Меня шатало от напряжения. Ботинки медленно ехали по наледи, я расставил ноги шире, чтобы не сорваться раньше, чем прыгну вниз по своей воле.
        — Слушай меня,  — сказал я спокойно и сразу же понял, что картавый поверит каждому моему слову.  — Я уже не слишком ценю свою жизнь, а потому долго торговаться с тобой не намерен. Если ты сбросишь ее вниз, я прыгаю следом. Автомат, которым ты меня смертельно напугал, лишь ускорит развязку. Но запомни: в этом рюкзаке пятнадцать миллионов долларов. Сейчас ее жизнь для тебя стоит столько же.
        Картавый недолго смотрел на меня, будто смысл моих слов еще не дошел до него. Потом сел в снег, усмехнулся.
        — Но ты от краешка все же отойди,  — сказал он,  — а то ненароком уронишь рюкзачок. Я, так и быть, пока не буду десантировать вниз твою красавицу.
        — Развяжи ее, и пусть она подойдет ко мне.
        — Вах-вах, мне уже приказывают!
        Я нарочно поскользнулся, взмахнул рукой, хватаясь за воздух, и едва устоял на ногах.
        — Да отойди от края!  — заорал картавый.  — Точно свалишься, придурок! Придется потом за рюкзаком вниз идти.
        — Не придется,  — ответил я, отщелкнул замки клапана и откинул его. Теперь, если я в самом деле свалюсь, пакеты с порошком разлетятся по всему заснеженному склону под стеной.
        — Хорошо,  — согласился картавый, достал из кармана нож, расчехлил его, перерезал веревки, которыми были связаны руки и ноги Валери, и сорвал с ее лица шарф.
        — Помоги ей встать.
        — Чего?  — протянул картавый.  — А может, еще…
        — Помоги ей встать, ублюдок!  — страшным голосом закричал я, наклоняясь в сторону обрыва.
        — Точно прыгнет, придурок,  — забормотал картавый и протянул Валери руку.
        Она медленно поднялась на ноги, шагнула ко мне и, упав передо мной на колени, крепко обхватила меня руками за талию.
        Адвокат все это время стоял спиной к нам, прижавшись лицом к каменному сфинксу, выпирающему из снега, как позвонок гигантского доисторического ящера.
        Глава 34
        Наверное, это была самая гадкая ночь в моей жизни. И не только потому, что до рассвета мы просидели за скалой, укрываясь от ледяного ветра, и Валери продрогла так, что не могла сдержать дрожь даже в моих объятиях, и адвокат ныл, не переставая, больше от страха и тоски, чем от боли в руке. Гадко мне было оттого, что я чувствовал себя униженным и проигравшим по всем статьям. Такого я не испытывал даже на войне десять лет назад, когда потерял едва ли не половину роты.
        Картавый оказался противником, достойным уважения — какие бы отрицательные чувства я к нему ни испытывал. Он был умным, хитрым и неплохо предвидел все мои попытки одержать над ним верх. Сейчас я должен был признать, что он оказался сильнее меня, что я недооценивал его и был слишком самоуверен.
        Ветер трепал и присыпал снегом поваленную палатку. Под утро сильный шквал сорвал ее с хребта, легко выдернув колышки, и скинул с обрыва вниз. Она парила в воздухе как дельтаплан, и мы провожали ее взглядами.
        Картавый был хмурым, злым и даже перестал отпускать свои плоские шуточки. Молча дернул стволом автомата, приказывая подняться и надеть рюкзаки, молча показал, чтобы адвокат начинал движение. Рамазанов не отдохнул за ночь, сил, по-моему, у него даже поубавилось. Без моей помощи он не смог надеть рюкзак, и пока он возился с лямками, ослабляя их, я успел незаметно скинуть из своего рюкзака еще пару пакетов и тщательно присыпать их снегом.
        Мы прошли всего полчаса, как путь нам преградило обширное ущелье, разделившее хребет и плато. Картавый хотел сократить путь, погнав нас с шоссе прямо в гору, а оказалось, что этот маршрут намного сложнее и длиннее. Пока мы отдыхали и готовили на примусе кофе, картавый бродил по краю ущелья, глядя вниз и громко матерясь.
        — Сейчас погонит назад,  — предположил адвокат. Табак у него кончился, и он посасывал пустую трубку. На впалых щеках выросла щетина, под глазами легли синие тени. Адвокат выглядел совершенно больным человеком.
        — Назад я не пойду,  — ответила Валери.
        Я молчал. Я не знал, как поступлю, если картавый в самом деле заставит нас спускаться к шоссе. Запас еды у нас закончился. Остался стакан бензина для примуса, пачка галет да несколько ложек кофе. Я никогда не жаловался на свое здоровье, в выносливости мне мог бы позавидовать атлет-марафонец. Но сейчас я чувствовал себя так, словно во мне сломался какой-то стержень, который составлял основу воли и силы. Я потерял надежду на быстрое избавление из этого двойного плена и уже не был уверен, что сумею обезоружить картавого. Работать на него я продолжал только потому, что мы как бы заключили между собой негласную договоренность: он гарантирует мне жизнь Валери, если я буду тащить рюкзак и не покушаться на него.
        — Что это он там делает?  — спросил адвокат, держа кружку обеими ладонями — так согревались руки.
        Картавый сильными ударами молотка вгонял скальный крюк в щель между камней, затем навесил на него карабин с веревкой.
        — Динозавр!  — заорал он.  — А ну, бегом ко мне!
        Я продолжал пить кофе, словно не слышал ничего.
        — Кирилл,  — сказал адвокат,  — не вынуждайте его снова готовить аттракцион со свободным падением.
        — Вы боитесь за свою жизнь?
        Рамазанов покачал головой:
        — Уже нет. Я боюсь за вашу,  — он кивнул на меня и на Валери,  — жизнь. Вы мне нравитесь, и я хочу, чтобы из этой пакостной истории вы вышли живыми и невредимыми.
        — Наверное, дело не в том, что мы вам нравимся,  — предположил я.
        — Динозавр, мать твою!  — снова заорал картавый.
        Я не отреагировал.
        — Вы напрасно испытываете его терпение,  — сказал адвокат.
        — Кроме страха за свою шкуру, у каждого человека должна присутствовать известная доля чувства собственного достоинства… Но вернемся к теме, кто кому нравится. Я полагаю, что ваше страстное желание добра нам с Валери есть не что иное, как глубокое раскаяние в содеянном, в том, что вы втянули меня и позволили втянуть себя в эту историю?
        — Считайте, что так. Я каюсь.
        — К чему бы это покаяние, Низами Султанович?
        Он опустил глаза, пожал плечами:
        — Не знаю. Предчувствие такое, что не все мы вернемся на тот берег.
        К нам подошел картавый. Мне в затылок уперся ствол автомата.
        — Ты принуждаешь меня к грубому отношению. Я все понимаю, но и у меня терпение может лопнуть.
        Я поднялся.
        — И рюкзачок бери тоже. Кажется, ты знаком с альпинистским снаряжением? Тогда пошли, будешь первым. Это почетно.
        Мы подошли к краю ущелья. Я глянул вниз. Стена была неровной, уступами уходящей в глубь тела горы. Ниже и левее нас я заметил тропу, прикрытую сверху карнизом. Та ее часть, которая находилась прямо под нами, обвалилась. Я понял, что задумал картавый.
        — Надо спуститься на тропу. Но мешает козырек. Здесь же она обрушена. Опустись по веревке на «улитке» и маятником запрыгни на тропу. Усек, скалолаз?
        Я проверил крюк, который забил картавый, и про себя отметил, что он сделал это вполне профессионально. Соорудил из веревки обвязку, пристегнул к ней карабин, к нему — «улитку». Через нее пропустил веревки. Картавый молча поглядывал за моей подготовкой.
        — С рюкзаком,  — предупредил он.
        Я повернулся спиной к обрыву и, постепенно ослабляя веревку, встал ногами на вертикальную стену. Ощущение жуткое. Рюкзак тянет вниз, веревка натянулась, как струна. Кажется, что вот-вот она оборвется. Картавый наблюдал за мной сверху.
        Я сделал шаг вниз, затем еще один, как вдруг нога потеряла опору, соскользнув с выступа, и я повис, как марионетка, болтая в пустоте ногами. Подо мной ревела горная река, и я живо представил, что было бы со мной после нескольких секунд свободного падения.
        — Осторожнее!  — крикнул картавый.
        За рюкзак беспокоится, сволочь, подумал я, снова упираясь ногами в стену и наклоняя «улитку» так, чтобы веревка стала медленно проскальзывать через нее. Я опустился еще ниже, до уровня тропы. Ее начало находилось метрах в пяти левее меня. Кататься «маятником» на такой высоте с тяжелым рюкзаком за плечами — занятие рискованное, тем более что вверху, на перегибе, веревка сильно терлась о камень, и на сколько хватит запаса ее прочности — одному богу известно.
        Перебирая ногами влево, я пошел вдоль стены, насколько смог, затем сильно оттолкнулся ногами и полетел в обратную сторону. Веревка натянулась как резиновая. Ветер засвистел в ушах, черная поверхность стены замелькала перед глазами. Тропа неслась на меня со страшной скоростью, но с первого раза я не достал ее. Веревка прижалась к козырьку и погасила движение.
        Меня понесло обратно и стало разворачивать спиной в сторону движения. Интуитивно ожидая удара, я напрягся, как пружина, надеясь только на рюкзак, который приглушил бы удар, но лишь прошелся плечом по стене, моментально разодрав рукав до тела. Остановившись на мгновение, я оттолкнулся ногами изо всех сил и дугой взлетел над стеной. Картавый что-то орал сверху, но я не слушал его. Карниз и тропа приближались ко мне с такой скоростью, словно я пикировал в скалу на самолете.
        Закончилась моя эквилибристика благополучно. Я принял удар о скалу ногами, мгновенно погасив скорость, и встал на тропу.
        — Ты живой, динозавр?  — раздался сверху голос картавого. Я не видел его, он был скрыт за карнизом; не стал отвечать, быстро отстегнул «улитку», и она тотчас взлетела на веревке вверх.
        У меня было не больше минуты. Я скинул с плеч рюкзак, открыл верхний клапан и, хватая пакеты по нескольку штук сразу, стал швырять их в пропасть, где горная река, словно чудовище, с ревом пожирала их.
        Я задержал в руке последний пакет. Мелькнула мысль — спрятать его в кармане куртки. Не будь динозавром, Вацура!  — сказал я сам себе, размахнулся и проводил взглядом последний пакет с кокаином в последний путь.
        Загребая обеими руками, я принялся насыпать в рюкзак щебенку. Она была намного тяжелее порошка, и рюкзак, заполненный камнями наполовину, уже весил килограммов шестьдесят. Я остановился, не зная, что делать. Наполовину пустой рюкзак сразу привлечет внимание картавого, а заполненный доверху я просто не оторву от земли.
        Время бежало, к спуску готовился картавый. Он уже кричал сверху, чтобы я освободил ему посадочную полосу. Выругавшись, я стащил с себя курточку и свитер и затолкал их в рюкзак. Одежда кое-как восполнила недостаток объема.
        Я снова надел на себя рюкзак. Как раз в эту минуту я увидел сначала ноги, а затем и всего картавого. Он быстро съехал до уровня тропы, махнул мне рукой и стал отходить в сторону для разбега. Автомат ему здорово мешал, тем более что держать его надо было в боевом положении. Я подтянул лямки. Что-то они слишком врезались в тело. Рюкзак не стал тяжелее, но мысль, что мне придется много километров тащить по горам камни, была ужасна. Этот сизифов труд нельзя было сравнить даже с самой бесполезной работой, которую я когда-либо выполнял в своей жизни.
        Картавый оттолкнулся от стены и полетел в мою сторону. Я отошел на несколько шагов от того места, куда он должен был запрыгнуть. Толчок оказался слишком сильным, и картавый, не успев смягчить удар ногами, припечатался к стене грудью. Он долго ругался, вытирая содранные до крови ладони о куртку, а я при этом получал удовольствие, с улыбкой глядя на него.
        — Эй, красавица!  — заорал картавый, высовывая голову из-под карниза.  — Пошла следующей!
        Я оттеснил плечом картавого и подошел к краю тропы, чтобы поймать Валери и подстраховать ее. Картавый покосился на мой рюкзак, затем на мой полуголый вид, который совсем не подходил для нынешней погоды, и спросил:
        — Тебе что, жарко?
        Я не ответил. Валери опускалась медленно, все время поворачивая голову и глядя вниз, что лучше было бы не делать. Управлять «улиткой» она не умела, и дважды ее кидало вниз с такой скоростью, что у меня перехватывало дыхание. Я кричал ей, чтобы она не делала резких движений, но мои инструкции ей мало помогали, и пока она не достигла уровня тропы, мне в самом деле стало жарко. Картавый с вниманием следил за ее передвижениями, сел на мой рюкзак и закурил. Если он почувствует задницей камни под собой, подумал я, то меня и Валери здесь же прикончит. Но картавый ничего не заметил, спокойно докурил, кинул окурок вниз и долго смотрел, как тот порхает в воздухе, разбрасывая во все стороны искры.
        Валери смогла заскочить на тропу только с третьей попытки. Картавый поймал ее на лету, и их здорово шарахнуло об стену.
        — Ты почему разделся?  — спросила она меня, как только отстегнула «улитку».  — Где твои вещи?
        Я сделал страшные глаза, мысленно умоляя ее замолчать, но Валери меня не поняла.
        — Ты что, потерял свитер? Кирилл, здесь страшный ветер!
        Картавый тоже посмотрел на меня, на этот раз подозрительно, но на спуск пошел адвокат со своим рюкзаком, что было намного важнее, чем пропавший свитер, и он приказал нам с Валери отойти от него на двадцать шагов и принялся следить за адвокатом.
        — Валери,  — сказал я тихо, когда мы отошли от картавого,  — свитер и куртку я положил в рюкзак вместо порошка.
        Я заметил, как внезапно помертвело ее лицо.
        — Что значит — вместо порошка?  — спросила она, не сводя с меня глаз.
        — Это значит, что порошок я выкинул.
        — Как это выкинул?  — прошептала она, и глаза ее округлились.  — Ты хотел сказать, что ты его перепрятал?
        — Нет, Валери. Я хотел сказать, что я его сбросил в пропасть.  — И я показал рукой вниз.
        — Боже мой, боже мой,  — прошептала она.  — Как ты посмел? Кто тебе разрешил? Что ты наделал!
        Она готова была заплакать, что меня удивило. Я взял ее за плечи и слегка встряхнул.
        — Валери, проснись. Когда рубят голову, по волосам не плачут. Неужели ты еще не нахлебалась приключений с этим порошком?
        — Сколько там было килограммов?  — спросила она, но в это мгновение картавый вдруг вскрикнул, и я повернул голову в его сторону.
        — Держись за веревку, сука!  — орал он.  — Зубами держись! Не вздумай сбросить рюкзак, иначе сразу полетишь за ним!
        Я кинулся на край тропы, отталкивая картавого в сторону. Адвокат висел ниже нашего уровня на вытянутых вертикально руках, пытаясь намотать обе веревки на кулак. Я все сразу понял: у него лопнула «улитка», и адвокат держался теперь только на руках.
        — Давай веревку!  — крикнул я картавому.  — Куда ты подевал все веревки?!
        — Не горлань!  — рыкнул картавый и ткнул меня стволом автомата в бок.  — В моем рюкзаке! Тащи сюда!
        Я кинулся к его рюкзаку, вытащил моток веревки, одним концом обмотал себя по талии, а второй кинул адвокату. С первого раза я промазал, и веревка пролетела мимо.
        — Дай сюда!  — Картавый сам стал сматывать веревку и, раскрутив ее в руке, кинул адвокату.
        Рамазанов, насколько я понимал, держался из последних сил. Лицо его было покрыто красными пятнами и блестело от пота. Конец веревки упал ему на грудь, но ему нечем было схватиться за нее.
        — К рюкзаку привяжи!  — орал картавый.  — Зависни на одной руке и привяжи конец к лямке!
        — Сволочь, не рюкзак спасать надо,  — сказал я ему.
        — Пошел вон! Заткни хайло!.. Эй, блюститель законности, привяжи веревку к рюкзаку, мать твою! Выкарабкаешься — четверть порошка твоя. Слово чести даю! Мамой клянусь!
        Я вколачивал в стену крюк. Если адвокат сумеет продержаться еще минут пять, я доберусь до него и помогу ему подняться на тропу.
        — Кирилл!  — негромко позвал он.  — Не надо. Пустое! Все кончено.
        — Молчите!  — оборвал я его.  — Продержитесь еще немного, сейчас я до вас доберусь!
        — Давай, давай, динозавр!  — похлопал меня по плечу картавый.  — Если вытащишь рюкзак — четверть порошка твоя. Клянусь мамой, ты меня знаешь.
        Адвокат смотрел на меня. Его руки побелели, веревка медленно ползла по ним, как змея, окрашиваясь кровью. Он опускался вниз и уже не мог сдержать этого движения.
        — Кирилл!  — снова позвал он меня.  — Я хочу сказать… В общем, простите меня, Кирилл. Видит бог, я не хотел вам зла.
        — Молчите, молчите!  — Я откинул молоток в сторону, защелкнул на крюке карабин и протаскивал через него веревку.
        — Тогда, на плато, помните, Кирилл? Это было предупреждение… Валери жалко. У нее все поставлено на карту… Простите, Кирилл!..
        — Рамазанов!!!  — крикнул я, и эхо покатилось по ущелью.
        Он летел вдоль стены беззвучно, как если бы это был не человек, а манекен, медленно развернулся головой вниз, ударился о каменный выступ, закувыркался вместе с рюкзаком и, подняв тучу брызг, исчез в пене реки.
        — Дерьмо! Подонок! Тварь! Дерьмо!  — орал картавый, глядя вниз, потом перевел на меня бешеные глаза, дернул автоматом.  — К стенке! Лицом к стенке! Вы все твари! Все вы дерьмо!.. Сколько там было порошка? Отвечай, динозавр, или я тебя пристрелю!
        Я, стоя у стены, повернул голову:
        — Килограммов десять. Большую часть я переложил себе.
        Я уже был готов к тому, что он станет проверять мой рюкзак, но картавый ограничился лишь тем, что осмотрел его, приподнял за лямки и поставил на место.
        — Надевай!  — приказал он и, когда я взвалил рюкзак за спину, рванул Валери за руку и приставил ствол к ее голове.  — Запомни, динозавр,  — хриплым голосом сказал он,  — если с рюкзаком что-то случится, я из твоей бабы не то что мужика — крокодила сделаю. Понял? Ты хорошо меня понял?
        Мне было страшно смотреть на Валери. На ее лице блуждала улыбка, она едва не хохотала, сдерживая себя. Глаза ее плыли. Они были полны слез. «Она все поставила на карту»,  — вспомнил я последние слова адвоката. Что — все? На какую карту?
        — Ну что ты меня толкаешь?  — не то плача, не то смеясь, сказала она картавому.  — Свою значимость хочешь показать? Ты помрешь со смеху, когда все узнаешь!
        Я боялся, что она не выдержит и скажет ему о том, что у меня в рюкзаке, но Валери замолчала и, подталкиваемая картавым, поплелась по тропе за мной. За несколько минут она изменилась до неузнаваемости. В ней будто сломался стержень, который делал ее сильной и волевой. Она быстро устала, села на землю, глядя невидящим взглядом перед собой, и картавый долго заставлял ее подняться.
        До сумерек мы успели лишь спуститься на дно ущелья, перейти реку и невысоко подняться к плато. Перед тем как устроиться на ночлег, мы с Валери поужинали горячим кофе с галетами. До наступления темноты картавый развлекался тем, что стрелял по пустой банке с расстояния нескольких десятков шагов, и, надо отдать ему должное, стрелял он метко.
        Мы с Валери кое-как примостились на коврике, накрывшись спальником, предварительно расстегнув на нем «молнию», превратив в одеяло. Было ужасно холодно, но мне настолько было наплевать на все вокруг, что я уснул мертвецким сном и просыпался лишь оттого, что Валери крепко прижималась ко мне и всхлипывала, будто плакала во сне. Картавый провел ночь в обнимку с моим рюкзаком, даже не подозревая, чем он заполнен наполовину.
        Глава 35
        Силы нас покидали. Я не мог избавиться от мысли, что, как последний идиот, тащу на своем горбу полсотни килограммов камней, подчиняясь прихоти убийцы-маньяка. Не знаю, было бы мне легче, если бы я, как прежде, нес кокаин, но тащить камни — это, скажу вам, занятие не для слабонервных. Я потерял счет дням, мне казалось, что я уже много месяцев подряд таскаюсь по заснеженным горам в одной тонкой майке, продуваемой насквозь ледяными ветрами, а сзади меня конвоирует сошедший с ума преступник, который сам не знает, чего хочет, но я не могу напасть на него, связать, скинуть с горы, потому что у него в руках заряженный «калашников» и палец убийцы дрожит на спусковом крючке.
        Валери вообще ушла в себя. Она покачивалась, как тоненькое деревце в степи, почти не отвечала на мои вопросы, часто спотыкалась и падала в снег, а подняться могла только с моей помощью. Она похудела, щеки ее ввалились, а блестящие, некогда прекрасные темные глаза потухли, и на них легла тень тоски и глубокой печали.
        Я не мог смотреть спокойно, как она медленно погибает. Я уже терял над собой контроль и способность спокойно выжидать подходящий случай, чтобы напасть на картавого. Я чувствовал, что скоро наступит такой момент, что я просто повернусь к картавому лицом, рвану на груди майку и пойду с дикими глазами навстречу пуле.
        Мы шли по кажущемуся бескрайним белому полю плато. Верхний пласт с треском ломался под моими ногами. Мы не обвязались веревкой, как делали это здесь несколько дней — или лет, или столетий?  — назад, но мне было все равно, упаду я в трещину или нет. Картавый не чувствовал опасности. Он либо шел другим маршрутом, либо не придал трещине в леднике большого значения. Как жаль, думал я, что не он идет первым.
        Солнце обжигало мне плечи и руки, но я впитывал его тепло и наслаждался им после стольких дней и ночей холода. Мои глаза постепенно утратили способность четко видеть, слезы лились ручьем по небритым, обожженным щекам, меня шатало на глубоком снегу, казалось, что я теряю ориентацию, лишь цепочка следов, проложенных мною, Валери и несчастным адвокатом, говорила о том, что я иду в нужном направлении.
        Скоро будет трещина, в которую попал адвокат, подумал я и снова вспомнил его последние слова. «Это было предупреждение…» Однако он был суеверным человеком. Приметы, предчувствия… Вот и мне сейчас кажется, что эта трещина не удовлетворится одной жертвой.
        Я оглянулся. Валери повязала на лицо шарф, оставив свободными только глаза. Она смотрела под ноги. Картавый шел за ней, опустив ствол автомата вниз и касаясь им снега.
        Я как бы случайно сошел с тропы и побрел по целине. Картавый не обратил на это внимания и заглотил крючок. Мы шли параллельно старым следам, метрах в пяти от них. Еще сто, нет, пятьдесят шагов, и мне под ноги услужливо ляжет трещина, прикрытая тонкой снежной доской.
        Я снова оглянулся. На этот раз Валери поймала мой взгляд. Я сделал идиотский жест, которым только можно было сообщить о желании какого-то тайного сговора — моргнул сначала одним, потом другим, потом обоими глазами. Валери заметила мои гримасы, хотя, разумеется, ничего не поняла. Но я не мог больше моргать — картавый поднял голову и посмотрел на меня.
        Я замедлил ход, нарочно стал покачиваться из стороны в сторону. Картавый тотчас отреагировал:
        — Ты там что, спирт лакаешь втихаря?
        Я приближался к едва заметной полоске на снегу. Фирновая доска за ней слегка прогнулась, осела под жаркими лучами солнца, но трещину прикрывала как простыней. Я резко остановился, словно налетел на невидимое препятствие, схватился за грудь и повалился спиной на снег — в нескольких сантиметрах от трещины. Я изображал удушье, корчась и брызгая слюной.
        Картавый не поверил и, не приближаясь ко мне, поднял «калашников».
        — Вставай, динозаврик, вставай!  — ласково сказал он и тут же свободной рукой обхватил Валери за шею.  — Не встанешь — сделаю даме больно.
        Я продолжал корчиться, и трудно сказать, сколько продолжался бы этот спектакль, если бы Валери не пришла мне на помощь:
        — У него плохо с сердцем!  — крикнула она, вырываясь из хватки картавого и подбегая ко мне.
        — Назад!  — заревел картавый, тоже кинулся к нам и оттолкнул Валери, которая пыталась ослабить мне ворот.  — Вставай, динозавр, а не то пристрелю, как загнанную лошадь. Или ты хочешь, чтобы я понес тебя на себе?
        Он не рисковал приблизиться ко мне, и я продолжал хватать губами воздух, хрипеть и судорожно скрести ногтями наст.
        — Встать, дерьмо!  — снова крикнул картавый и, приблизившись на шаг ко мне, попытался ударить меня ногой. Я вовремя увернулся, и удар пришелся по днищу рюкзака. Хрустнула щебенка.
        Тут-то картавый и онемел на какое-то время.
        — Что это там у тебя?  — произнес он.
        Я простонал что-то невнятное в ответ. Валери, покусывая губы, смотрела на меня каким-то странным, жестоким взглядом.
        — Ты что, камней сюда насовал?  — пробормотал картавый, склонился над рюкзаком и, стаскивая его с моих плеч, отволок в сторону. Развязка приближалась. Я оставался неподвижен, наблюдая за картавым через щелочку век.
        Он открыл клапан, ухватился за днище рюкзака и стал вытряхивать его содержимое. Вывалился свитер, затем жилетка. Потом посыпалась щебенка.
        У картавого отвисла челюсть. Он вмиг покрылся испариной, повернул в мою сторону искаженное злобой лицо и прохрипел:
        — Ты куда порошок дел, гнида?! Ты куда его спрятал, урод?! Да я ж тебе кишки вместо шарфа на горло намотаю. Я тебе глаза в задницу повтыкаю…
        Он поднял автомат, рванул затвор. Валери отвернулась, а я, собрав остатки сил, молниеносно выкинул руку вверх, отбивая ствол в сторону. Громыхнула короткая очередь, пули ушли в снег. Картавый повалился на меня, мертвой хваткой сжимая горло. Он был силен, к тому же давил мне на артерию всем своим весом, и у меня зазвенело в ушах, красное от напряжения лицо картавого поплыло перед глазами. Я подумал о том, что если Валери не шарахнет его по голове чем-нибудь тяжелым, то картавый, видимо, скоро меня придушит. Но Валери продолжала стоять рядом, как статуя, не предпринимая ничего, что могло бы помочь мне. Картавый зарычал, чувствуя, что я слабею под ним. Все, подумал я, кажется, это конец…
        Страх, как я уже говорил,  — замечательная вещь. Это неприкосновенный запас энергии, которым можно воспользоваться лишь в том случае, когда действительно приходит конец. Я заорал, вкладывая в этот крик мольбу к всевышнему о помощи, выгнулся, встал на лопатки, вдавил голову в снег и, ослепший, с набитым снегом ртом, почувствовал, что приподнял грузное тело картавого и последним движением, на которое только и осталось сил, перекинул его через голову.
        Мне казалось, что прошла целая вечность до того, как сухо треснула снежная доска под грузным телом, потом раздался хлопок, словно вытащили пробку из винной бутылки. Я привстал и повернул голову. Картавого не было. Вместо него на снежной доске чернела дыра, похожая на открытый канализационный люк.
        — Все, Валери!  — крикнул я.  — Все! Его больше нет!
        Она, побледневшая до синевы, подошла ко мне, качнулась, опустилась на корточки и заглянула в трещину. Мне показалось, что она сейчас заплачет от жалости к картавому. Наверное, она сошла с ума. А может быть, сошел с ума я?
        Она села в снег и, увидев лежащий на снегу рюкзак и горку щебня рядом с ним, закрыла лицо руками и едва слышно прошептала:
        — Это катастрофа. Ты даже не представляешь, что произошло.
        Я поднялся на ноги, потирая шею, на которой, как мне казалось, навеки останутся следы пальцев картавого.
        — Ну не было же раньше в твоей жизни этого порошка,  — сказал я,  — и теперь не будет. Бог дал, бог взял. Мне кажется, что твоя жизнь намного дороже, чем порошок.
        — Моя жизнь?  — как эхо повторила она.  — Но зачем она нужна, моя жизнь?
        Я обнял ее и поцеловал в висок. Валери вдруг с силой оттолкнула мое лицо.
        — Дерьмо,  — тихо сказала она.
        — Что с тобой, Валери?  — спросил я.  — Тебе нужны большие деньги? Зачем?
        — Мы говорили уже об этом… Ты все испортил.
        Мы стояли посреди огромного белого поля, две песчинки в снежной пустыне, и казалось, нет в мире ничего, кроме нас, ослепительного света и солнца над нашими головами. Так, во всяком случае, хотелось думать. У Валери на этот счет было другое мнение.
        — Иди,  — сказала она негромко.  — И не оборачивайся. Мне надо побыть одной.
        — Тебе плохо?
        — Да… Ну иди же!!
        Я пошел влево вдоль трещины. У пролома метровой ширины Валери догнала меня, остановилась, посмотрела на многочисленные следы на снегу.
        — Здесь ты спас жизнь Рамазанову… А какой в этом был смысл?
        — Знаешь, а мне его жалко,  — признался я.
        Потом минуты слились в часы, мы перестали их различать, и весь мир для нас сузился до размеров маленького заснеженного пятачка, который мы топтали ногами, вытирали о него ноги, и это продолжалось целую вечность, намного больше, чем я прожил до этого.
        Валери ослабла и падала в снег все чаще. Последний моток веревки, который у нас был, она забыла в том месте, где я похоронил картавого, и теперь мы шли вперед на свой страх и риск. У меня уже не было слов, которыми можно было бы ее поддержать, и я молча поднимал ее на ноги, отряхивал налипший снег, проводил влажной ладонью по ее лицу; она кивала, поворачивалась и шла дальше, но в ее красных, с обожженной роговицей глазах не было уже ни прежней жажды жизни, ни скрытого лукавства, ни воли.
        Мы не произнесли ни слова, когда шли по бесконечному плато, когда спускались по водостоку к Пянджу, когда, словно убитые наповал, упали у входа в пещеру, где ночевали после трудной переправы на афганский берег.
        Не знаю, сколько мы так пролежали. Я пришел в себя от холода, пошарил в темноте вокруг себя, нащупал рюкзак, вытащил из него свитер, спальный мешок. Свитер надел на себя, а спальником накрыл лежащую рядом Валери.
        Она, оказывается, не спала, откинула спальник, привстала.
        — Сколько дней прошло, как мы переправились сюда?  — спросила она.
        Я стал подсчитывать в уме, но все время сбивался со счета. Не дождавшись от меня вразумительного ответа, Валери стала вслух вспоминать ночевки и загибать пальцы.
        — Глеб, по-моему, уже должен ждать нас на том берегу.
        — Все равно у нас нет радиостанции,  — ответил я.
        — Надо добраться до песчаной отмели. Может быть, там и встретимся.
        Было далеко за полночь. Луна, которую изредка закрывали облака, фонарем висела над Пянджем. Серебряная лента стремительно неслась по широкому ущелью. Я с содроганием подумал о том, что нам предстоит.
        Я надувал камеру, от частых и глубоких вдохов кружилась голова, колотилось сердце. Мне приходилось останавливаться и отдыхать. Валери перебирала полупустой рюкзак, складывала в нише в стене примус, в котором не осталось ни капли бензина, пластиковые чашки, ложки.
        — Для кого?  — спросил я.
        Она пожала плечами:
        — Мало ли кому пригодится. Хотя бы пастухам.
        Опустевший рюкзак тоже оказался ненужным. Нам предстояло переправляться налегке.
        Я подобрал на берегу кусок доски, который при большом желании можно было использовать в качестве весла, опустил камеру на воду. Она медленно сдувалась, но я надеялся, что мы успеем добраться до берега.
        Валери села на камеру, как на кресло. Я покрепче обнял мягкие бока нашего судна, и перед тем как войти в воду, в последний раз посмотрел на афганскую землю.
        Ничего я здесь не видел, кроме смерти.
        Глава 36
        Мы добрались до отмели без приключений, которыми были уже сыты по горло. Валери отделалась лишь мокрыми ногами, а я, выжав одежду, быстро согрелся.
        Глеба, как и следовало ожидать, мы не нашли. Должно быть, он уже вернулся на дачу, а может быть, еще не приходил сюда.
        Я свинтил ниппель камеры, и воздух с нарастающим шипением вырвался из резиновой оболочки. Валери пошла вверх по насыпи, отыскивая место, где можно было бы пройти проволочное заграждение. Я кинул потерявшую объем камеру в воду, и ее тотчас подхватило течение.
        Я догнал Валери на дороге. Она шла по ней, поднимая ногами пыль. Я взял ее за локоть, отвел в сторону, на склон, покрытый шипами сухой травы. Она подчинилась с такой легкостью, словно ей было совершенно безразлично, где идти. На подъеме она быстро устала, остановилась и села на землю.
        — Нам надо уйти подальше от берега и дождаться рассвета,  — сказал я.
        — Зачем?  — безучастно спросила Валери.
        — Здесь опасно.
        — Почему?
        Я как следует тряхнул ее за плечи. Волосы упали ей на лицо. Валери смотрела на меня сквозь них, как через паранджу. Плечи ее задрожали, и я не сразу понял, что ее душит смех.
        Она долго не могла успокоиться, кусала мою ладонь, которой я закрыл ей рот, пыталась вывернуться из-под меня, когда я прижал ее к земле. Лицо ее стало мокрым от слез, но на мне не было ничего сухого, чем можно было утереть его.
        — Все, отпусти,  — сказала она глухо, успокоившись.
        Я встал и подал ей руку, но Валери обошлась без моей помощи. Я брел следом за ней, делая отчаянные попытки поразмышлять о том, кто я для нее, и вообще — что значу в этой странной жизни. Перед вылетом в Таджикистан у меня была одна цель — помочь ей. Потом было столько корректив, что трудно уже ответить однозначно — помогал я ей или мешал. Единственное, что вырисовывалось достаточно отчетливо — моя совесть. Она была чиста, как небо после грозы. Если, конечно, иметь в виду личную оценку собственных поступков. Преступники — по моей воле и без таковой — ушли из этой жизни, наркотики не попали на этот берег, Валери осталась жива.
        Но, похоже, я сломал ей жизнь.
        По ложбине, защищенной со всех сторон от ветра, мы вышли к скалам. От камней тянуло холодом, но здесь было тихо, со всех сторон нас закрывали гранитные стены.
        — Ты сможешь разжечь костер?  — спросила Валери и принялась собирать хворост.
        Я чиркнул зажигалкой. Огня не было. Потряс ее, посмотрел на лунный свет — газ еще оставался. Чиркнул еще раз.
        Перед глазами вспыхнуло все — скалы, небо, силуэт Валери. Боль, разорвавшаяся в голове, горячей волной окатила все тело. Я пошатнулся, вытянул вперед руки, чтобы найти опору, но мне в горло вонзилась веревка, затягиваясь с каждым мгновением все туже, и я, теряя сознание, успел увидеть блестящие в свете луны глаза Валери.

* * *
        Возвращение к жизни — ужасная вещь. Когда вас будят глубокой ночью и заставляют вылезать из теплой постели и идти на мороз, то ненависть к бодрствованию в этот момент лишь в очень малой степени будет напоминать возвращение к жизни.
        Я выползал из небытия не по своей воле, но по воле господней. Сам бы я ни за что не променял тот замечательный мир, где нет ни времени, ни чувств, а следовательно, и боли, и страданий, на мир земной, которого я еще не видел, но меня уже колотило крупной дрожью, и голова раскалывалась от боли, и я не мог поднять руки, чтобы прикоснуться к голове,  — они онемели, стали страшно тяжелыми, словно на них надели стокилограммовые колодки.
        Я негромко простонал, приветствуя этот гнусный мир, где все плохое сразу отозвалось в моем теле, и приоткрыл глаза. Сначала я увидел булыжник. Мутным пятном он стоял перед глазами, заслоняя все остальное. Я долго вращал глазами, чтобы сориентироваться в пространстве, и не сразу понял, что лежу на боку, поджав к животу колени; руки мои заведены за спину и связаны, как и ноги. Правый глаз открывался с трудом, что-то мешало, засохшая корочка налипла на веке. Я потом догадался, что глаз залило кровью, которая, видимо, хлестала из разбитой головы.
        Мысли двигались с трудом, будто тоже залипли в тягучей крови. Я размышлял ощущениями и предметами, переставляя их, как кости домино. Лежу. Веревки на руках и ногах. Кровь. Боль. Рассвет. Кто?..
        Я сделал над собой усилие и приподнял голову. Кровь запульсировала где-то в районе темечка с такой силой, словно мне стали вбивать в голову деревянный клинышек. Я переборол в себе желание снова лечь лицом на камень и прищурился, чтобы лучше увидеть все красоты мира вокруг себя.
        В нескольких шагах, спиной ко мне, стоял человек. Он что-то делал руками, наклонившись вперед, будто стирал. Мне трудно было четко сфокусировать взгляд, и я не сразу узнал картавого. И почему у меня мозги такие тяжелые?  — подумал я, чувствуя, что больше нет сил держать голову в приподнятом положении, и опуская ее на камни. Все равно я почти не пользуюсь ими…
        Светало, и вокруг меня, словно на фотобумаге, проступали скалы, которые, как субтропические кипарисы, пиками взмывали вверх. Звезды на небе погасли, словно растворились в черноте, и теперь небо приобрело цвет растворенных звезд: матово-серое, с легким оттенком голубизны.
        Меня тянуло в дремоту, и я закрыл глаза, но только на секунду. Картавый рывком оторвал меня от камней, приподнял и посадил, прислонив спиной к скале. Лицо картавого было совсем близко от меня, я рассматривал его и не узнавал. В утреннем молочном свете оно казалось мертвенно-бледным, почти зеленым. Правого глаза у него не было. Он превратился в тоненькую щелочку, сдавленную со всех сторон огромными лиловыми шишками. Гематома раздула пол-лица, и оттого оно было неузнаваемым, больше похожим на маску для фильма ужасов. Картавый смотрел на меня одним глазом, шумно дышал, и я чувствовал запах табака из его рта. Вдруг его губы, покрытые черной липкой коркой, разъехались в стороны.
        — Доброе утро,  — сказал он очень невнятно, будто его рот был набит едой.
        Он отошел от меня, сильно припадая на одну ногу, и я увидел Валери. Она сидела напротив меня, руки ее, как и мои, были заведены за спину и, должно быть, связаны.
        Этого не может быть!  — вдруг отчетливо подумал я. Этого просто не может быть. Он погиб, он улетел в трещину и разбился вдребезги!
        Разбившийся вдребезги картавый разжигал костер. Я смотрел на него из-под полуприкрытых век и собирал раскиданные по больной голове мысли. Это было нелегко сделать, потому что я не очень хорошо помнил, что было после того, как мы с Валери переправились через Пяндж, как случилось, что мы оба оказались связанными.
        Картавый вскипятил воду в пустой консервной банке, затем заварил в ней какую-то травку, долго пил горячую жидкость, дуя на нее и покачивая в руке. Потом он откинул банку в сторону, достал из-за пазухи нож и стал точить его о камень.
        Валери все так же сидела, не проявляя признаков жизни. Он бил ее?  — подумал я и попытался нащупать за спиной остроугольный камень и провести над ним связанными руками, но не смог даже пошевелить ими. Руки были связаны не только на запястье, но и выше локтей, к тому же онемели и потеряли чувствительность.
        Черт подери, да откуда же он взялся?  — мысленно выругался я. Из могилы вылез? Упырь, которого можно прикончить только осиновым колом? Или я окончательно сошел с ума от истощения и все это только бред?
        — Откуда ты выполз?  — спросил я, с трудом ворочая языком, и моя дикция была столь же скверной, как и у картавого.
        Картавый прекратил точить нож, поднял голову, попробовал пальцем лезвие.
        — Не ожидал?  — прохрипел он и снова страшно улыбнулся черными губами.  — Думал — все? Каюк? Ан нет! Есть на свете высшая справедливость!  — И он снова склонился над камнем: вжик-вжик! Вжик-вжик!
        Некоторое время я следил за его работой. Я заметил, что пальцы картавого вспухли и едва сгибались в суставах, на многих не было ногтей, и оттого до ужаса напоминали сосиски, политые кроваво-красным кетчупом. Он работал старательно, приоткрыв от усердия рот. На кончике носа дрожала бурая капелька.
        — Стоит ли так стараться?  — спросил я.
        — Стоит!  — ответил картавый.  — Я не хочу просто убить тебя. Это глупо, это лишено всякого смысла.
        — А что имеет смысл?
        — Ритуал! Твоя и ее смерть должна стать символлом торжества высшей справедливости.  — Он налегал на лезвие и так радовался этой работе, что едва ли не смеялся.  — Ради этого стоило мучиться. Это стоит всего, что я потерял.
        — Ты садист. Ты просто больной человек.
        Картавый прекратил возить лезвием по камню, поднял голову и посмотрел на меня одним глазом.
        — Нет, я не садист. Да будет тебе известно, что я нежный и легкоранимый человек. И я очень любил свою маму и любил делать людям добро.  — Он переходил на крик.  — Вот только смысла в этом добре не было. Ты понимаешь, динозавр, не было смысла!
        Он подошел ко мне, сел на корточки, глядя уцелевшим глазом.
        — Мне мама твердила: Алешенька, делай людям добро, и это потом окупится сторицей. И я делал его — бескорыстно, всем подряд, без оглядки, как одержимый. Никому не перечил, всем верил, всем давал взаймы и не просил вернуть долги. А люди вокруг жрали эту халявную доброту, чавкали и не давились, только гадили мне на голову, и с каждым разом все больше. А я по доброте душевной все уступал более наглым дорогу, отказывался от престижных должностей, потому что, как мне говорили, есть более достойные люди, уступал очередь на квартиру, на машину, на гараж, сажал себе на шею все больше и больше мерзавцев, которые жили за мой счет. И вот прошло полжизни, динозавр, полжизни — лучшая половина!  — и никакой сторицы я не получил. Ничего я не получил, кроме болезней, одиночества и нищеты. И тогда я понял, что страшно ошибался всю жизнь, что белое принимал за черное, и наоборот.
        Он провел кончиком ножа по моему горлу, поднес лезвие к моим глазам.
        — И я понял, что страшно заблуждался. И тогда стал хватать людей зубами за горло, рвать им глотки, расталкивать их локтями и бить их по рожам — без всяких причин. И вот тогда наступило чудо! Добро стало возвращаться ко мне — запоздалым эхом. Сначала медленно, а потом все сильнее, как лавина в горах. И чем сильнее я давил слабых, чем грубее выхватывал то, что хотел иметь, тем больше меня уважали, больше любили, окружали заботой и вниманием. Вот чем надо было вызывать ответное добро!
        Он опустил нож, рассматривая мое лицо так внимательно, словно оно было исписано мелким текстом и картавый очень хотел его прочесть.
        — А кто не хотел любить меня, тех я жестоко наказывал. Я соскабливал с них всю надменность и высокомерие, им было больно, они страдали, но обнаженная, очищенная от грязи любовь была прекрасна. И так я с успехом насаждаю добро повсюду… Вот смотри: ты передразнивал меня до тех пор, пока я не выбил тебе прикладом зубы. Больше ты не издевался над недостатком ближнего. Ты несколько раз пытался меня убить, то есть совершить зло, но я не позволил тебе это сделать, и теперь, пройдя все муки ада, ты очистишь свою душу и уже не будешь с такой ненавистью относиться ко мне. А ее,  — картавый кивнул на Валери,  — я сделаю мальчиком. Она в самом деле должна была родиться мальчиком — разве девочки могут так любить опасные игры и оружие? Я исправлю эту ошибку природы, и это тоже будет акт добра. Я буду пересаживать ей твои части тела, и некоторое время ты даже сможешь следить за этой удивительной метаморфозой.
        Вся беда была в том, что я очень, очень верил в то, что он намеревался сделать, и от прикосновения ножа к моему лицу у меня холодело внутри и в животе образовывалась пустота. Ничто не могло нас спасти, ничто! Я сделал отчаянную попытку разорвать веревку, но альпинистский трос был слишком крепок.
        Я кинул взгляд на Валери. Слышала она или нет исповедь этого маньяка, не знаю. Во всяком случае, она не подавала признаков жизни. Было бы лучше, если бы она умерла, чтобы не испытать тех пыток, которые этот выродок ей приготовил.
        Я приготовился встретить смерть достойно и без стонов и криков выдержать пытки. Хотя какой теперь смысл в моем мужестве?
        — Ты плохо умрешь,  — сказал я бессмысленную фразу.  — А на том свете я тебя достану.
        — За что, родненький? Почему ты переполнен ненавистью ко мне? Разве я тебе плохо делал? Разве я оставил тебя тонуть в Пяндже и даже не попытался отыскать и помочь? Разве я кинул тебя в трещину и даже не полюбопытствовал, жив ли? А знаешь ли ты, как мне страшно было тонуть в реке, захлебываться в водоворотах, глотать воду вместе с песком, а потом, чудом выбравшись на берег, осознать, что меня бросили, предали товарищи и наверняка уже поделили мою долю между собой… Шакалы!  — Он рубанул ножом воздух.  — А ты не подумал, как страшно быть погребенным заживо в ледовой трещине? Как я, вдавленный в лед, замерзал там, а потом с разбитой головой выползал наверх, ломая ногти, вырывая их с корнем? Ты бросил меня на такие пытки, которые вряд ли придут на ум самому изощренному палачу, но почему-то считаешь себя чистеньким, гуманным, благородным. Так чем ты лучше меня, динозавр?
        Я покачал головой:
        — Ты лжешь и знаешь, что лжешь. Значит, боишься, тебе страшно, и ты придумываешь себе оправдание. Все намного проще: ты получаешь удовольствие от того, что убиваешь людей. И нет в этом ни высшей, ни низшей справедливости, и вся твоя теория тухлая, как и ты сам. Ты тяжело больной маньяк и осознаешь это. Ты убиваешь без всякой причины при первом удобном случае. Ты убил полковника в гостинице, ты убил журналиста, ты убил мальчика-афганца, потом моджахеда, водителя, Рамазанова. У тебя не всегда было время насладиться этим процессом, а вот сейчас наконец повезло, и ты, конечно, отведешь душу, покайфуешь над нашими трупами. Ты вечный урод, некрофил!
        — Заткнись!  — прорычал мне картавый, но с опозданием: я уже сказал все, что хотел сказать напоследок.  — Сейчас ты заговоришь по-другому.
        Он стал расстегивать мою куртку. Я закрыл глаза, сотворив в уме отходную молитву. Только бы не застонать, думал я, только бы скорее умереть!
        Нижняя пуговица не поддавалась ему, и картавый рванул подол куртки. Я чувствовал, как начинают дрожать его руки от нетерпения, как он возбуждается от предчувствия крови. Я стиснул зубы. Господи, господи, мысленно говорил я, один большой грех на моей душе: не успел я прикончить этого гада. Я почувствовал холодное острие ножа на груди. Оно потяжелело, легко проткнуло кожу, но глубже не пошло. Лезвие вернулось назад, соскользнуло по моему животу и звякнуло о камни где-то между моих ног.
        Я открыл глаза и увидел прямо перед собой лицо картавого — красное, почти малиновое, будто он тужился со страшной силой. Единственный глаз его выползал из орбиты, а между губ толчками выбивалась желтая пена.
        Глава 37
        Я поднял глаза и с удивлением увидел, что над картавым, затягивая на его шее стальной тросик, стоит Борис. Вероятно, на моей физиономии было столько счастья, что она отяжелела и челюсть отвисла сама собой.
        — Ты заставляешь меня заниматься делом, которое с точностью до наоборот соответствует моей профессии,  — сказал он, оттаскивая обмякшее тело картавого в сторону и связывая ему за спиной руки.
        — Борис,  — прошептал я, еще не веря в свое спасение.  — Это ты? Откуда? Боря, ты очень вовремя…
        — Я заметил,  — ответил он.  — Опоздай мы на пару минут, и ты бы уже дрыгал ножками в предсмертных судорогах.
        Я только сейчас заметил Ризо — грузина из гостиницы «Таджикистан», который дал мне полмиллиона. Он стоял перед Валери, склонив голову, и что-то спрашивал у нее. Валери пыталась расчесать спутавшиеся волосы, но расческа застревала, как плуг на камнях.
        — Откуда ты, Боря?  — повторил я.
        — Откуда!  — передразнил он меня и, надавив мне на шею, стал распиливать ножом веревки на запястьях.  — Ты когда обещал быть? Через две недели?
        — А сколько уже прошло?
        — Сколько-сколько… Столько, в общем-то, и прошло. Но я, как старый многоопытный кот, понял, что ты запутался в любовных делах настолько, что без моей помощи не выкарабкаешься. Опыт не пропьешь… Э-э, браток!  — протянул он, глядя на мои позеленевшие ладони.  — Пальчиками пошевелить можешь?
        Я пошевелил.
        — Нормально,  — кивнул Борис.  — А то я уже грешным делом намеревался укоротить тебе лапки.
        Он присел возле меня и стал растирать мне руки. Я смотрел, как Ризо помогает Валери подняться на ноги. Кажется, она не была связана. Но почему тогда не попыталась треснуть картавого со спины по голове? Борис проследил за моим взглядом.
        — Кажется, ваши отношения с этой вумэн достигли степени вопиющей гармонии. Что, уже ревнуешь?.. Ризо!  — Борис повернул голову.  — Ты представляешь, человек едва выкарабкался из могилы и сразу начал ревновать.
        — Все правильно,  — отозвался грузин, не оборачиваясь и продолжая распутывать Валери.  — Так должен делать настоящий мужчина!
        — Так он к тебе ревнует!
        — Правильно делает. Он чувствует серьезного соперника.
        — Борис, ты не убил его?  — Я кивнул на картавого.
        — Что ты!  — возмутился Борис.  — Я такой грех никогда не возьму на душу. А ты считаешь, что его следовало бы убить?
        — Нет, он мне нужен живым. Это очень опасный человек…
        — Потом расскажешь,  — перебил меня Борис.  — А сейчас надо сваливать отсюда, и как можно скорее. Я из-за тебя в такие истории вляпывался!.. Идти сможешь?
        Я кивнул, ухватился рукой за выступ в скале и поднялся на ноги. Все тело пронзило острой болью, словно сквозь меня пропустили ток, но я устоял. Борис, глядя на меня, покачал головой.
        — Любишь же ты приключения, Кирюша. И башка у тебя разбита. Чем это он тебя?
        — Не знаю. Может быть, булыжником?
        Ризо поднял Валери на руки.
        — Ну что, вперед?  — спросил он и, не дожидаясь ответа, пошел вдоль скал.
        Я взглянул на Бориса. Он молча пожал плечами и предложил мне свою руку, чтобы я мог на нее опираться.
        — Но как вы нас нашли?  — опять спросил я.
        — Это целая история,  — ответил Борис.  — Но я расскажу тебе ее как-нибудь на досуге.  — И как-то странно взглянув на меня, добавил: — Между прочим, ты оставил столько следов, что тебя мог бы разыскать любой юный следопыт. И милиция, по-моему, успешно идет по этим следам.
        Я кивнул:
        — Да, Борис, да. Поэтому этот человек мне и нужен.
        Борис недолго приводил картавого в чувство, воткнув ему в ноздрю ватный жгутик, смоченный в нашатырном спирте. Картавый поморщился, открыл мутные глаза и, увидев меня, с усилием усмехнулся.
        — Напрасно,  — сказал он.
        — Ну-ка, гражданин, вставайте!  — приказал ему Борис и отвесил довольно крепкую оплеуху.
        Я, морщась от боли, принялся догонять Ризо и Валери. Когда я поравнялся с ними, Валери сказала:
        — Спасибо, дальше я пойду сама.
        Ризо опустил ее на землю и только теперь смог пожать мне руку.
        — Я тебе должен,  — сказал я.
        — Вот я за долгом и пришел.
        Если на свете и бывает чудо, так это мужская дружба. Слезы сами собой навернулись мне на глаза. Серые холмы поплыли передо мной, превращаясь в штормящее море.

* * *
        Возвращение на дачу я помню смутно, словно это происходило во сне. У меня едва хватило сил, чтобы дойти до кишлака. Там нас встретил Глеб и едва не задушил Валери в объятиях. Где ж ты раньше был, братишка, подумал я. Валери в нескольких словах рассказала ему о наших злоключениях. Глеб стал мрачнее тучи и, отведя картавого в сарай, как я полагаю, разрядил на нем свое раздражение, затем снова вывел во двор — ссутулившегося, с залитым кровью лицом, точнее, тем, что от него осталось, и заставил его влезть на прицеп трактора и лечь на доски лицом вниз.
        Мне стало противно от этой трусливой демонстрации силы над раненым и связанным человеком, который сейчас был не опаснее барана, уготовленного на убой.
        — Почему ты не ждал нас на отмели?  — спросил я его, чувствуя, как во мне вскипает злость.
        Валери поняла, что я завожусь, встала между мной и Глебом.
        — Не надо, Кирилл,  — ласково сказала она.  — Он и не должен был ждать нас там.
        — Силу показывает,  — сквозь зубы произнес я.  — А где он раньше был? Почему этот юный качок не показал свою силу, когда картавый точил на нас нож?
        — Заткнись,  — попросила Валери.  — Ты устал. У тебя нервы.
        — Что ему не нравится?  — спросил Глеб, пытаясь отстранить Валери и подойти ко мне.  — Посеял весь порошок, а прыгает так, будто подвиг совершил. Кажется, он хочет со мной драться?
        — Валери, купи ему короткие штанишки и научи вежливо разговаривать со старшими,  — сказал я.
        Глеб въехал мне кулаком в челюсть довольно неожиданно, но я отреагировал мгновенно и свалил его на землю двумя быстрыми ударами справа.
        За поверженного Глеба рассчиталась со мной Валери. Вот уж у кого нервы! Она хлестала меня по щекам с такой яростью, что через полминуты моя голова гудела, как барабан, и я стоически терпел эту экзекуцию, с удивлением глядя на то, как Валери стремительно заливается слезами. Наконец она устала, опустила руки и закрыла ими лицо. Я отвел ее под кран, умыл и, обнимая и похлопывая по плечику, успокоил.
        Подошел Глеб. Не глядя мне в глаза, буркнул:
        — Времени нет, надо ехать.
        — Куда?
        — На дачу.
        — А охранка там?
        — Нет, я всех отправил в Душанбе.
        Валери села в кабину трактора рядом с водителем, а я, Глеб, Борис и Ризо — в кузов прицепа, рядом со связанным картавым. Водитель оказался лихой, гнал вовсю, и прицеп швыряло на ухабах со страшной силой. Картавого подкидывало, как мешок с картофелем, он бился изуродованным лицом о борта, оставляя на них кровавые пятна. Мне стало его жалко, и я ничего не мог поделать с этим предательским чувством. Пришлось поднять его и посадить, прислонив спиной к борту. Глеб поморщился, беззвучно выругался и сплюнул. Юноша не научился еще сострадать, он был молод, самоуверен и глуп и не знал, что чем больше страданий перенесешь на своей шкуре, тем больше потом жалеешь других.
        Ризо распрощался с нами, когда мы подъехали к даче. Он договорился с водителем, чтобы тот подкинул его в Куляб. Я протянул ему руку, стал что-то бормотать про долг, который красен платежом, но грузин не дал мне договорить, крепко обнял меня, и в этом жесте теперь уже не было ничего наигранного, лицемерного.
        Глеб, прихватив кусок тонкой стальной проволоки, потащил картавого в баню. У меня уже не было сил контролировать судьбу картавого. Я сделал свое дело. Пусть теперь Глеб упивается своей властью над человеком, который намного сильнее его.
        Мы остались с Валери вдвоем в той самой комнате, где я впервые увидел Рамазанова, где он раскрыл мне свой план. Какой был самонадеянный человек! Теперь его душа парит где-то высоко над землей, а его кровожадный компаньон — избитый, покалеченный, озверевший вконец — сидит под арестом в бане. И сама Валери уже не та.
        Она обрабатывала мне рану на голове ватным тампоном, смоченным в какой-то пахучей жидкости.
        — Что теперь?  — спросил я ее.  — Теперь — все? Все, Валери? Или мы начнем новую игру?
        — Теперь все,  — тихо ответила она.  — Ты свободен.
        — Мы расстанемся?
        — Должно быть.
        — Куда ты поедешь?
        — Наверное, домой.
        — В Вильнюс?
        — Нет, в Лиму. К отцу. Хотя… Хотя он ждет меня иной.
        — Что значит иной, Валери?
        — Это значит, что я не оправдала его надежд.
        — Ты для него шла за порошком?
        — Для него, не для него… О чем ты, Кирилл?
        Мы не понимали друг друга, но оставались очень близкими, почти родными людьми. Она завинтила пузырек с жидкостью, положила на стол пинцет и ножницы.
        — Все. До свадьбы заживет.
        — Выходи за меня замуж,  — сказал я.
        Ее глаза потяжелели от слез. Она коснулась моей щеки ладонью.
        — Не надо,  — прошептала Валери.  — Это просто такое у тебя настроение. Я совсем не тот человек, которого ты себе представляешь.
        — Я люблю тебя.
        — Это пройдет.
        — А у тебя уже прошло?
        Она отрицательно покачала головой и крепко поцеловала меня.
        Ночью мы почти не спали. Валери будто чувствовала, что мы вместе в последний раз.
        Глава 38
        Едва в окошке забрезжил рассвет, к нам в комнату вломился Глеб.
        — Кирилл!  — закричал он с порога.  — Картавый свалил!
        Он ожидал от меня иной реакции и потому не сразу понял, что я ему ответил:
        — С чем тебя и поздравляю. Выйди, мне надо одеться.
        Валери села в постели, потянулась за расческой, попыталась провести ею по волосам. Спутанные локоны намертво ухватили зубья. Валери швырнула расческу в угол комнаты.
        — Господи, когда же это все кончится!
        Я надевал брюки, прыгая по комнате, и едва сдерживался, чтобы не высказать ей все, что я думал про ее братца. Во дворе меня встретил Борис. Его подпухшее лицо ясно говорило о том, какой вид досуга предпочел высококвалифицированный врач вчера вечером.
        — Невероятно, но факт,  — сказал он, разведя руки в стороны.
        Я кинулся к бане, зашел в раздевалку. Глеб сидел на скамейке и крутил в руке обрывок стальной проволоки, один конец которой был примотан к крюку, вмонтированному в потолок.
        — Он ее перекусил.
        — Кого?
        — Проволоку. Посмотри сам.
        Я взял в руки конец проволоки. Он был слегка расплющен, будто его перебивали зубилом.
        — Руки у него были связаны за спиной. Развязать их он не мог.
        — А проволока при чем?
        — Я намотал ее ему на шею. Петлей. Причем внатяжку. Попытался бы сесть — придушил бы сам себя. А он, сволочь, ее перегрыз. Стальную проволоку, представляешь?
        — Представляю. А как он из бани выбрался?
        — Я думаю, что он перепилил веревку об эти края — видишь, кафельная плитка, как бритва, а затем разобрал булыжники для нагрева в парной и, вытолкнув форсунку, вылез через дыру наружу. Идем, покажу.
        — Да ладно, и так все ясно.
        Я повернулся и пошел к выходу. В дверях повернулся и добавил:
        — Вот что, Глеб. Теперь твоя жизнь не только ничего не стоит, она стремительно подходит к концу, и каждая новая минута может стать последней. Главное, чтобы ты это хорошо понял.
        Я в сердцах хлопнул за собой дверью и чуть не столкнулся нос к носу с Валери.
        — Ну что еще?
        — Там,  — сказала она странным голосом, показывая в сторону калитки,  — там менты. Они спрашивают тебя. Беги, если можешь…
        Я огромными шагами шел к калитке. Валери пыталась меня удержать за локоть.
        — Подожди! Давай что-нибудь придумаем!
        — Все!  — крикнул я.  — Хватит! Что ты предлагаешь придумать? Залечь на дно бассейна? Открыть стрельбу? Прикинуться идиотом?
        Я завернул за угол и увидел Бориса, который мирно беседовал с двумя молодыми сержантами.
        — А может, чайку?  — спрашивал он их, но сержанты вежливо отнекивались.
        Я подошел к ним.
        — Слушаю вас,  — довольно грубо сказал я, даже не поздоровавшись.
        Один из милиционеров козырнул, приветливо улыбнулся и спросил:
        — Простите, вы Кирилл Вацура?
        — Да, я.
        Сержант полез в нагрудный карман и достал паспорт:
        — Значит, это ваш. Вы забыли его в гостинице «Таджикистан».
        — В самом деле,  — кивнул я, и у меня с души свалился камень.  — Я вынужден был срочно уехать и забыл его у администратора.
        Не ожидая никакого подвоха, я протянул руку, как вдруг сержант молниеносно перехватил руку и защелкнул на моем запястье наручник. Я не успел опомниться, как «браслет» обжег холодком и вторую руку.
        — Я не понял,  — едва смог произнести я.  — Что вы делаете?
        Борис сделал какое-то нелепое движение, будто хотел кинуться мне на помощь, но так и застыл с протянутой в мою сторону рукой.
        — Вы обвиняетесь в убийстве полковника Алексеева,  — сказал сержант.  — Пройдемте в машину.
        Я повернул голову назад и поймал полный отчаяния, боли и любви взгляд Валери. Потом посмотрел на Бориса, на Глеба, который застыл посреди дорожки, ведущей к бассейну, снова на Бориса. Я чувствовал, как они стремительно удалялись от меня, закрываясь высокими бетонными стенами с колючей проволокой.
        Милиционеры терпеливо ждали. Пойти с ними, значит, сделать первый шаг к тюрьме, как никогда ясно понял я.
        Наверное, это был мой самый рискованный, но единственно верный шаг. Я кивнул, повернулся к калитке, будто собирался идти к ней, и с короткого размаха, обеими руками, скованными наручниками, ударил стоявшего рядом со мной сержанта в солнечное сплетение. Звякнули металлические пуговицы. Сержант охнул, согнулся, а я, толкнув плечом второго, рванул за угол дома, с треском преодолел кусты, цветник, взмыл вверх по сетке голубятника, оттуда прыгнул на забор, затем вниз, кубарем покатился по траве под откос, туда, где весенние бурные реки намыли овраги с рыхлыми отвесными стенами, с трещинами, ответвлениями и промоинами. Я сыпался вниз вместе с землей и камнями, как дерево, срубленное над обрывом, я бежал к свободе, к единственному шансу и как заклинание повторял имя: Мария Васильевна, Мария Васильевна…
        Под ногами стало хлюпать: я бежал по мелкому ручью. Так было легче — дно ручья было присыпано галькой, и ноги не увязали в сырой глине. Я не оглядывался. Мои преследователи потеряли меня из виду, и потому не раздавалось за моей спиной ни криков, ни выстрелов. Я менял направление так, как подсказывала интуиция, кидаясь из стороны в сторону, но с каждой минутой удаляясь все дальше от дачи. Со всех сторон меня окружали холмы, одинаковые, симметрично расположенные, как пироги на противне, и я терялся среди них, запутывал следы, сразу сворачивал в сторону, если мне под ноги ложилась тропа. Как они меня нашли?  — думал я.  — Откуда они могли знать, что именно в этот день я появлюсь на даче… Может быть, картавый навел ментов на меня? Больше некому…
        Через час я перешел на шаг. Пот градом катился по моему лицу, на куртке проступили темные пятна. Опять начала болеть голова: казалось, что в ней маятником качается гиря, и она все бьет и бьет по мозгам. Теперь я шел по лугу, спускаясь в долину, прикрытую дымкой. Мне надо было выйти на дорогу, поймать машину — о! сколько раз за последние месяцы я делал это!  — и уговорами или угрозами заставить водителя довезти меня до Душанбе. Я должен добраться туда очень быстро. Намного быстрее картавого. Я должен опередить его и спасти единственного человека, который может доказать мою невиновность.
        Я нашел подходящий камень и стал разбивать о него перемычку наручников. Я лупил по камню, натирая запястья браслетами до крови, и горько ухмылялся своей незавидной доле: второй раз за последние два месяца мне приходится делать и эту работу — освобождать руки из плена.
        Спотыкаясь о кочки, я брел по лугу. Звенящая тишина висела надо мной. Над землей тонкими струями плыл туман. Какая-то невидимая птица мелодично свистела с неба, будто высоко-высоко, на облаках, завели патефон и кружились под музыку ангелы.
        Я, центр Вселенной, лежал на спине, раскинув руки, и смотрел в небо. Еще теплое солнце просвечивало туман, высушивало его, нагревая остывшую за ночь влажную землю. Снизу доносилось блеяние овец, жестяной перезвон стада; животные облаком наползали на меня, но не было сил встать, хотелось просочиться в землю, а потом прорасти пшеничным колосом и стоять здесь, покачиваясь на ветру, до самой зимы… Я не открывал глаза и не шевелился, чувствуя, как горячие скользкие овечьи языки облизывают мне лицо, шумно обнюхивают, как щекочут по щекам мягкие завитки их шуб. Я был в раю, и незнакомый голос, который раздался надо мной, мог принадлежать только богу:
        — Эй, солдат! Живой или нет?
        Я открыл глаза. Надо мной склонился старик в стеганом халате, где заплата сидела на заплате.
        — Здорово, дед,  — сказал я богу, протирая глаза.  — Кажется, заснул малость.
        — Где служишь? В Кулябе? Или на заставе?
        — В Кулябе.
        Он принял меня за солдата. Собственно, удивляться нечему. Форма соответствует, возраст — а здесь теперь служат только контрактники — тоже.
        — Мне в город надо, отец.
        Бог почесал бороду, повернулся лицом к долине и махнул рукой:
        — Вниз иди. Там дорога. Военные машины часто ездят. Иди вниз. Влево не надо и вправо не надо…
        Овцы провожали меня долгими взглядами, пока я не скрылся в тумане. Влево не надо, вправо не надо, бормотал я. Шаг влево, шаг вправо — расстрел.
        На обочине дороги я прождал недолго. «ЗИЛ» с крытым кузовом проскочил мимо меня, но потом съехал на обочину, и сквозь пылевую завесу я увидел, что люди, сидящие в кузове, машут мне руками. Я побежал навстречу их протянутым рукам. Меня буквально втащили в кузов, и когда я уцепился за край борта, машина тронулась с места.
        Кузов был полон людей, одетых точно так же, как и я. Меня ни о чем не спрашивали и вообще сильно мной не интересовались. Они не спрашивали, куда мне надо, я не спрашивал, куда мы едем. Эти разновозрастные люди с европейскими чертами лиц, со следами житейских передряг, алкоголя, перенесенных болезней, хронического дискомфорта, однозначно приняли меня за своего — разве что бородатых среди них не было, но это несущественное отличие не вызвало подозрения; это были солдаты нового поколения — контрактники, или попросту наемники, которые охраняли приграничную территорию чужой страны за деньги; это были люди, которые не смогли найти себе более достойной профессии по причине лени, пристрастия к выпивке или отсутствия необходимых навыков. И эти — но только эти!  — почти безобидные пороки легко угадывались в их добрых глазах, в их беззлобной речи, в манере обращения друг к другу — панибратской, но без оскорблений и попытки унизить. Здесь не было и не могло быть людей, наделенных злым умом, которые всегда могут неплохо заработать, не подставляя себя под пули.
        Мы втряслись в Куляб, все тот же теплый, пыльный Куляб, который я успел хорошо рассмотреть в первый раз, когда Рафик накручивал кольца по городу, сбивая меня с толку; те же короткие, пересекающиеся чуть ли не через каждые пятьдесят метров улочки, украшенные, как елка гирляндами, никому не нужными светофорами, с толкотней на рынке, где столько товара, что покупатели все время смотрят себе под ноги, словно идут по товару; те же прохожие, которые никуда не торопятся и одеты одинаково, как в униформу: женщины — в пестрые длинные платья, от которых рябит в глазах, мужчины — в темные брюки и белые рубашки с короткими рукавами.
        Я соскучился по цивилизации, по людям, по нормальной жизни, где есть жилые дома, магазины, городской транспорт, где окружающие тебя люди — не враги и заняты не тобой, где по вечерам загораются окна и за шторами движутся тени, где над торговыми рядами плывет дымок с головокружительным запахом шашлыка и неустанно надрывается восточный певец, варьируя мелодию под аккомпанемент трех струн.
        Я понял, что устал так, как не уставал еще никогда в жизни. Мне надоели скитания, я был сыт по горло приключениями и риском, о которых еще совсем недавно мечтал как о недоступном благе. Мне хотелось остановиться, отдышаться, подумать о себе, о жизни, о будущем. Но к этому штилевому состоянию не так легко было прийти, оставалось одно серьезное препятствие.
        «ЗИЛ» подрулил к контрольно-пропускному пункту, где не было ни ворот, ни охраны, хотя мы въезжали в воинскую часть, возможно, на территорию полка, о котором мне как-то вскользь упоминал Алексеев. Я стал вспоминать фамилию командира. Алексеев утверждал, что мы служили вместе и в ту пору он был командиром роты.
        Тут и снизошло озарение. Локтев! Конечно же, Локтев. Командир первой образцово-показательной роты — роты-отличницы, вечной обладательницы переходящего знамени, куда таскали все комиссии, косяком валившие в Афган за чеками Внешпосылторга и взятками; он, молодой и перспективный командир с мешками под глазами от хронического недосыпания, разрывающийся между боевыми, где обнажалась вся подноготная каждого бойца, и показушными проверками, где приходилось переодеваться всей ротой во все новенькое, специально предназначенное для проверок обмундирование, надежно спрятав пропотевшие до белизны, провонявшие порохом и гарью комбезы, натирать керосином полы и каркасы коек, чтобы сверкали, и радостно врать оплывшим за штабными столами чинушам про интернациональный долг и светлое будущее Афганистана; он, Локтев, теперь командует полком.
        Вряд ли он узнает меня, думал я, спрыгивая с кузова на асфальт, столько лет прошло, и мы не очень-то дружили.
        Машина стояла перед штабом. Люди, которые ехали со мной, без энтузиазма пытались изобразить строй. Офицеры помоложе бегали и размахивали руками, а те, которые были постарше, мерили размеренными шагами площадку перед входом в штаб. Я прислушивался к разговорам. Говорили про колонну, про замену, про вертолет и зарплату. Я встал чуть в стороне, прислонившись к дереву, чтобы меня по ошибке не поставили в строй и не погнали защищать рубежи. Кто-то крикнул «Смирно!», и все вокруг замерло, как если остановился видеофильм на кадре. Из штабного подъезда вышел полковник Локтев — без фуражки, крепколобый, с густой шевелюрой. Я узнал его легко и сразу. По пути к строю он налево-направо раздавал рукопожатия. Я стоял на его пути, и полковник протянул мне руку.
        — Ты?  — спросил он, вскинув брови вверх.  — Подожди, сейчас поговорим.
        Он подошел к строю, что-то сказал подлетевшему к нему дежурному и одной командой разорвал строй на две части. Одна часть пошла влево, вторая — вправо. Локтев взмахнул рукой, и одновременно завелись две машины. Он посмотрел на дежурного, тот крикнул «Есть!» и исчез в дежурке. Локтев повернул голову, и к нему подошел офицер. Командир полка показал ему на футбольное поле, и через минуту там стали вырастать, как грибы после дождя, темно-зеленые палатки.
        Потом Локтев подошел ко мне, и я понял, что он мне поможет.
        Мы зашли в прохладный кабинет, где, воткнутый в окно, ворчал кондиционер. Полковник сел, предложил мне сигареты, потом — конфеты в овальной коробке.
        — Старшина разведроты?  — вспомнил он, показывая пальцем на мою грудь.
        — Точно.
        — А вот фамилию забыл.
        — Вацура.
        — Правильно, Вацура,  — согласился Локтев.  — Ты что ж это, у меня служить надумал?
        — Нет, меня уволили по сокращению.
        — Ерунда. Сейчас восстановим. Подписывай контракт.  — И он кинул мне лист, который спланировал на стол прямо передо мной.  — Койка в общаге, трехразовое питание, хорошие деньги и настоящая боевая работа. Устраивает?
        Я отрицательно покачал головой:
        — У меня сейчас другие цели.
        — Прекрати,  — обиделся Локтев.  — Мне такие парни, как ты, позарез нужны! Поставлю на офицерскую должность. Будешь взводом командовать. Не пожалеешь.
        — Ты меня не понял. Я не торгуюсь за должность, я к тебе за помощью.
        Локтев закурил, шумно выдохнул дым, и тот, ударившись о поверхность стола, заклубился вверх маленьким атомным взрывом.
        — Что надо?
        — В Душанбе.
        — Завтра пойдет автобус, отправлю.
        — Мне надо срочно. Немедленно.
        — Может, тебя сейчас вертолетом отправить?
        Я думал, что он шутит.

* * *
        Через час я задыхался в набитом сверх всякой меры душанбинском троллейбусе, моля бога, чтобы Мария Васильевна была сейчас на работе или, в худшем случае, дома. Тридцать минут полета на военном «Ми-8» пролетели как одно мгновение, как книжная страница, которую я перевернул, оставив уже в истории серебряный Пяндж, приграничную зону, дачу и Куляб. Я привез свою проблему сюда, в большой шумный город, и без меня переполненный проблемами, и стал незаметен со своею суетностью, торопливостью, неаккуратностью и извинениями, которые мимоходом посылал столкнувшимся со мной прохожим.
        Я влетел в знакомый подъезд, успокоил дыхание и на цыпочках поднялся на третий этаж. Прислушался, пробежал глазами по влажной тряпке, лежащей у двери, по ручке, кнопке звонка и коротким толчком надавил на нее.
        Никто не открыл. Я позвонил еще раз, еще, потом постучал, и от тревожного предчувствия горло вдруг свело судорогой. Я раскашлялся, и приступ не отпускал меня целую минуту. Приоткрылась соседняя дверь, и на меня испуганно посмотрела смуглолицая немолодая женщина. Как ни странно, она меня сразу узнала, приветливо улыбнулась, словно мы были с ней друзьями.
        — А, это вы! И до сих пор не встретились с Машей?  — Она громко засмеялась.
        — Вы не знаете, где она может быть?
        — Дома была. А вы постучите кулаком. Уже стучали? Значит, вышла в булочную. Подождите немного.
        — А булочная где?
        — А вот как дорогу перейдете, так по левой стороне и увидите.
        Я выбежал на улицу, кинулся к переходу, как раз зажегся зеленый свет. Я искал глазами булочную; люди, идущие по переходу мне навстречу, проплывали в поле зрения безликими тенями. Булочная, невзрачный домик из жести и стекла, выкрашенный в яркий зеленый цвет, находилась не слева, а справа. Дверь на ржавых петлях, посаженная на тугую пружину, оглушительно хлопала за каждым покупателем. Я остановился как вкопанный в нескольких шагах от булочной. Зрительная память сигналила, буравя мозги: ты прошел мимо нее!
        Я круто повернулся и сразу увидел Марию Васильевну. Она, одетая в синюю кофточку, уже перешла на другую сторону улицы. В одной руке сложенный зонтик, в другой — полиэтиленовый пакет. Она шла медленно, неуклюже, глядя под ноги, словно тротуар был покрыт льдом. Я только ступил на проезжую часть, как загорелся красный и хлынул поток машин.
        Я подскакивал от нетерпения у светофора. Мария Васильевна шла по тротуару в сторону своего дома. Машины мешали мне хорошо видеть, кто был недалеко от нее и мог следить за ней. На небольшой скорости переход проехал серый «жигуленок», плавно притормозил. Я узнал машину и уже не сводил с нее глаз. Открылась дверца, на тротуар вышел крупнотелый парень в черной куртке. Я лишь на мгновение увидел его лицо, когда он закрывал дверцу, повернувшись в мою сторону. Охранник с дачи!
        Парень закинул на плечо небольшую квадратную сумку, похожую на кофр, в котором носят фотоаппаратуру, и не спеша пошел за Марией Васильевной.
        Я больше не мог ждать и ринулся под колеса автомобилей. Завизжали тормоза, засигналили гудки. Кто-то обложил меня матом, кто-то обругал по-таджикски. Мария Васильевна, все так же глядя себе под ноги, медленно приближалась к узкому безлюдному переходу, ведущему к ее дому. Я рванул, как на стометровке, лавируя между прохожими. Парень в куртке пошел быстрее, расстегивая кофр на ходу и опуская туда руку. Я пулей пролетел мимо него, добежал до Марии Васильевны и, загородив ей дорогу, радостно заорал, будто она была моей любимой тетей, которую я не видел много лет:
        — Мария Васильевна, дорогая, здравствуйте! Какая радостная встреча, черт вас подери!
        Краем глаза я увидел, как парень резко остановился посреди дороги, повернулся к нам вполоборота и стал закуривать.
        Мария Васильевна смотрела на меня с испугом и не узнавала.
        — Я вас не знаю,  — произнесла она, но я не дал ей продолжить эту тему и заключил в объятия.
        Женщина вяло попыталась высвободиться, но я, почти касаясь губами ее уха, зашептал:
        — Делайте, что я вам скажу и не дергайтесь так, будто вам в самом деле неприятно. Я частный детектив из агентства «Арго», вы должны меня помнить. За вами следит наемный убийца. Я хочу спасти вас.
        Она перестала сопротивляться, и я отстранился от нее, не спуская глаз с парня в куртке. К нему беззвучно подкатил «жигуленок», открылась передняя дверца, и парень сел в машину.
        — Идите рядом со мной,  — сказал я и взял из ее рук пакет с хлебом.
        — Кто за мной следит?  — спросила она, боясь повернуть голову, пошевелить руками, словно была с ног до головы загипсована.
        Я посмотрел на витрину магазина, мимо которого мы проходили. В ней отражалась часть улицы. Серый «жигуленок» тронулся и медленно покатил за нами. Боковое окошко было опущено.
        Я резко свернул в боковой проулок и побежал, толкая женщину в предплечье. Последний раз бегала она, должно быть, в далекой молодости, но старалась изо всех сил. Страх омолаживал.
        Мы выскочили во двор, из которого, как мне показалось, не было выхода. Мария Васильевна задыхалась, тихо молилась богу и просила его простить. Мы очутились в ловушке. Со всех сторон нас окружали дома.
        — В подъезд!  — крикнул я.
        Мы вбежали в первый попавшийся подъезд. Женщина хотела было подняться по лестнице, но я остановил ее и потащил вниз, в подвал, закрыв за собой фанерную дверь, прижал ее к широким трубам и знаком показал, чтобы молчала и не шевелилась. Через сетку, которая отделяла подвальную лестницу от этажного пролета, пробивался свет и падал как раз на лицо женщине, но было уже поздно искать другое место. Она все еще тяжело дышала, из-за трубы глядя на фанерную дверь и решетку. Я стоял рядом с ней, плечом прижимая ее к влажной, позеленевшей стене. Мы услышали, как скрипнула входная дверь в подъезде. Мария Васильевна замерла, чуть приоткрыв рот, и перестала дышать. Кто-то стоял перед фанерной дверью. Цокнули каблуки о плиточный пол, затем скрипнула кожа. Капелька пота, скатившаяся по лбу к переносице, пощекотала кожу, и я мучился оттого, что не могу провести рукой по лицу. Мария Васильевна побледнела, и я подумал, что было бы очень некстати, если бы она сейчас грохнулась в обморок. Я сжал ей руку чуть выше локтя, надеясь, что это как-то поможет ей прийти в себя. Снова раздался цокающий стук шагов. Человек
медленно поднимался по лестнице. Я увидел его ноги через сетку. Тень упала на лицо женщины. Высокие, военного типа ботинки медленно ступали по лестнице. Мария Васильевна все еще не дышала. Чувство опасности открывает в людях удивительные способности. Она прижалась щекой к трубе. Глаза ее медленно закрывались. Она долго не выдержит такого напряжения, понял я. Парень поднялся на площадку первого этажа. Снова скрипнули каблуки. Он повернулся и стал спускаться назад. Поравнявшись с сеткой, он остановился. Присел. Я положил ладонь на губы женщины, чтобы она не закричала. Напротив нас, за сеткой, словно искаженное растром телеэкрана, появилось лицо парня. Он не видел нас, иначе сразу бы отреагировал. Он был на свету, мы — в темноте. Его лицо было так близко от нас, что я слышал, как он дышит, и улавливал запах дорогой туалетной воды. Кажется, Мария Васильевна стала обмякать. Силы покидали ее. Парень принюхивался, как легавый пес. Правая рука его была опущена в сумку. Он смотрел прямо на меня невидящим взглядом. Встал, медленно пошел вниз. Тихо заскрипела фанерная дверь. Луч света треугольником упал на
ступени. Силуэт парня застыл в проеме двери. Тихо журчала вода в трубе, где-то вверху хлопнула дверь квартиры. Парень шагнул на одну ступень вниз. Его рука выскользнула из сумки, на уровне груди застыл пистолет с глушителем. Он сделал еще один шаг вниз. Ствол пошел влево, вправо, будто это был фонарик, которым убийца освещал себе дорогу. Еще три-четыре шага, и он поравняется с нами. Я стал медленно приседать. Парень держал пистолет обеими руками. Чувствует, что мы здесь, понял я. Действует профессионально, не даст легко обмануть себя. Я поднял с земли осколок кирпича и без замаха, как монетку на решку-орел, запустил его в фанерную дверь. Камешек тихо щелкнул. Парень, как и следовало ожидать, не попался на такую дешевую приманку и не обернулся. Замер и тотчас выстрелил перед собой. Если бы я стоял в полный рост, то был бы уже покойником. Звук выстрела был негромкий, больше похожий на хлопок, с каким лопается надувной шарик. Убийца привыкал к темноте и уже мог увидеть нас. Он больше не двигался, лишь медленно водил стволом из стороны в сторону, отыскивая цель по звуку. Мария Васильевна демонстрировала
чудеса выдержки и самообладания. Она только закрыла глаза и еще сильнее прижалась к трубе. Не будешь брать взятки, злорадно и не к месту подумал я. Шел поединок нервов. Он стоял в трех шагах от нас и прислушивался к тишине. Его указательный палец лежал на спусковом крючке. Скорее всего, подумал я, он нас прикончит. Прошла минута, вторая…
        Вдруг громко, как пушечный выстрел, хлопнула входная дверь в подъезд, затем загремели ключи. Кто-то открывал почтовый ящик. Убийца чуть-чуть повернул голову в сторону, стараясь следить за тем, что происходило и за его спиной. Мария Васильевна сдавалась и была уже на пределе. Это я понял, когда увидел, что она медленно сползает по трубе, будто засыпает. Я кинул еще один камень — потяжелее. Он стукнул по фанерной двери. Человек, который вынимал из ящика почту, что-то пробормотал — он обратил внимание на стук. Фанерная дверь распахнулась.
        Убийца круто повернулся на каблуках, ствол описал дугу и уставился в грудь мужчине, одетому во все черное. Щелкнул выстрел. Пружина, накрученная во мне нервами, стала распрямляться подобно взрыву. Ноги сами кинули меня на убийцу. Одним прыжком я достал его и с лёта нанес удар кулаком в затылок. Убийца попытался развернуться корпусом, чтобы выстрелить в меня, но я успел перехватить его руку. Снова прозвучал выстрел. Пуля отрикошетила о ступени. Я схватил его за волосы и изо всей силы ударил лицом о вентиль, рядом с которым лишалась чувств Мария Васильевна. Пистолет поскакал по ступеням. Я хотел поднять его, но потерял в темноте.
        — Наверх!  — крикнул я женщине.
        Она вмиг ожила и побежала по ступеням с такой скоростью, что ей смело можно было скинуть еще три десятка лет. Достигнув двери, она негромко всхлипнула, переступая через мужчину в черном, лежащего лицом вниз на плиточном полу. Я еще раз толкнул голову убийцы на вентиль, отпустил тяжелеющее тело и, не глядя на то, как оно валится на пол, побежал наверх вслед за Марией Васильевной.
        Мы выскочили во двор. У женщины началась банальная истерика, она подвывала и все время норовила закрыть ладонями лицо, при этом теряла ориентацию и едва не стукалась головой о стены домов. Я не смог сдержаться, чтобы не преподать ей очередной морализаторский урок.
        — Вот видите,  — кричал я на бегу,  — с какими людьми вы связались!
        — Никогда, никогда больше!  — шептала она.  — Если останусь живой… В милицию, быстрее в милицию!
        Мы выскочили через проулок на улицу. Я придержал женщину за локоть, чтобы она шла спокойнее и не так сильно привлекала внимание. Серого «жигуленка» нигде не было видно, зато страж порядка появился перед нами прямо как по заказу.
        — Милиция!  — тихо застонала Мария Васильевна таким голосом, будто жить ей оставалось максимум три минуты.  — Помогите! Меня хотят убить!
        Жгучий брюнет, поправляя фуражку, остановился напротив нас, нахмурил брови.
        — Что вы сказали?  — не понял он.  — Кто хочет вас убить?
        — Я вам все расскажу! Быстрее отвезите нас в отделение милиции!
        — Нет проблем,  — ответил милиционер.  — Только не надо так волноваться.
        Он подошел к дороге, поднял руку и тут же остановил первый попавшийся автомобиль, что-то сказал водителю и махнул нам рукой.
        Мария Васильевна побежала к потрепанному «Фольксвагену» как к шлюпке с тонущего корабля. Милиционер раскрыл перед ней заднюю дверцу, и она нырнула внутрь машины. Он не успел захлопнуть дверцу за ней, как машина тронулась с места, а милиционер, повернувшись лицом ко мне, преградил мне путь.
        Я устал проклинать свою врожденную несообразительность и, понимая, что меня снова перехитрили, кинулся под колеса машины, отталкивая на ходу человека в милицейской форме. Он ожидал нападения, успел прижать локти к туловищу и принять удар. Теряя равновесие, я попросту упал на капот машины, уже набирающей скорость. Водитель ударил по тормозам, и я бы слетел с капота, как яичница с тефлоновой сковородки, если бы не успел схватиться обеими руками, широко расставив их, за боковые дверцы — к счастью, стекла на обеих были опущены. Я прижался грудью к лобовому стеклу и увидел водителя. Это до боли знакомое, почти родное, все еще безобразно опухшее лицо картавого я встретил едва ли не с облегчением, ибо все теперь становилось на свои места. Мария Васильевна истошно кричала, пытаясь открыть дверцу изнутри, и била кулаками по стеклу. Картавый снова рванул с места, но я мешал ему следить за дорогой, и он высунул голову через окно. Это была его последняя ошибка. Я, уже не думая о том, как буду держаться на капоте, попытался схватить его обеими руками за горло. Одна рука соскочила, и мне под ладонь въехали его
кудрявые волосы. Картавый, вместо того, чтобы затормозить, надавил на акселератор. Он уже не смотрел, куда мы едем, он спасал свою жизнь, безумно увеличивая скорость неуправляемой машины. Я выворачивал его голову, ухватившись одной рукой за волосы, другой — за ухо. Он рычал, скалил зубы, потом ударил меня в лицо. Я терял опору и съезжал с капота под колеса автомобиля, но не отпускал головы картавого. Он ударил еще раз — уже не видя меня, потому что я вывернул ему голову так, что он мог видеть только асфальт под собой, но попал пальцем в глаз. Озверев от боли, я потянул голову вниз, ударяя его лицом о раму, и тут же мои ноги соскользнули с капота. Я повис на шее картавого, в то время как ноги и живот волочились по асфальту. Он принялся крутить руль из стороны в сторону, и мои конечности то затягивало под машину, то откидывало в сторону. Вопли Марии Васильевны не стихали. Кажется, она разбила кулаком стекло и, высунув голову, громко звала на помощь. Раздался глухой удар, и мимо меня промелькнуло скрюченное тело. Мы сбили человека, счет жертв картавого продолжался. Я прокусил губу, соленая кровь
заполнила мне рот, но я не успевал выплевывать ее; она вязкой струей вытекала на грудь, и тугой напор воздуха кидал кровавые плевки на борт машины. Руки мои слабели, силы стремительно иссякали, и лицо картавого медленно выскальзывало из моих влажных пальцев. Я понял, что еще несколько секунд, и я оторвусь от него и останусь лежать на дороге, а картавый умчится с последней свидетельницей, которая могла бы доказать мою невиновность. Я закричал диким, утробным криком, как погибающий зверь, призывая на помощь инстинкты, волю генофонда и всех богов земли. Асфальт, летящий подо мной, как гигантский точильный камень, сжег брюки на бедрах, протер до дыр куртку на животе и уже принимался за кожу. Я орал, выплескивая в этом крике всю свою великую ненависть к картавому, и почувствовал, как большой палец левой руки соскользнул еще ниже и лег на его глаз. Я зарычал в чудовищном восторге, в каком-то омерзительном экстазе, и мой палец без труда проткнул веко и скользнул в горячее нутро, разрывая сосуды и связки. Я почувствовал, как голова картавого дернулась, как стала быстро гаснуть скорость, автомобиль съехал с
дороги, затрясся по буграм, меня ударило, развернуло, и я разжал руки.
        «Фольксваген» замер на пешеходной дорожке, уходящей в глубь парка. Я лежал в десятке метров от него. К нам мчались две милицейские машины, завывая сиреной и сверкая мигалками, тормознули неподалеку.
        Пошатываясь, я встал на ноги, удивляясь тому, что оказался способным на этот подвиг, подошел к машине, открыл заднюю дверь. Мария Васильевна, ожидая поддержки, упала мне на грудь. Но это была последняя капля. Я свалился к ногам женщины, поверженный рыцарь, не сумев поставить красивую точку под этой дьявольской гонкой. Женщина, содрогаясь от беззвучных рыданий, присела возле меня. Милиционеры шли к нам медленно, будто ждали продолжения драмы.
        И дождались. Едва я попытался снова подняться на ноги, как «Фольксваген» тихо завелся, медленно отъехал назад, на шоссе, неторопливо занял место в ряду и живенько покатил среди автомобилей, скрываясь из виду. Милиционеры замерли, не зная, что делать.
        — Держите его!  — кричал я.  — Уйдет же! Да что вы смотрите!
        Они кинулись к своим машинам, но преследовать «Фольксваген» уже не было никакого смысла — он исчез за ближайшим перекрестком. Мне захотелось заплакать, но так болела грудь, что я лишь поморщился, закрыл глаза и провалился в небытие.
        Глава 39
        Когда я открыл глаза, то увидел, что по белому потолку разгуливает жирная муха. Сначала она довольно резво бежала к шнуру, на котором висел светильник, потом развернулась и пошла в обратную сторону, но скоро остановилась, раздумывая, стоит ли продолжать путь в этом направлении. Вот ведь какая тварь, подумал я, вся ее жизнь — набор бессмысленных движений. Очень похожа на мою…
        Я повернул голову и увидел Бориса. Он сидел в кресле за журнальным столиком ко мне боком и энергично жевал. Рядом — вскрытая консервная банка, полбулки белого хлеба, стакан и бутыль с пестрой этикеткой.
        Кажется, мы находились в гостиничном номере «Таджикистана», где так драматично начиналась история с прогулкой в Афган. Балконная дверь была настежь открыта, теплый воздух струился по комнате, колыхалась штора. В Душанбе — бархатный сезон.
        Я пошевелил руками и ногами, проверяя свои возможности. Скрипнула кровать. Борис вздрогнул и повернулся ко мне.
        — Живой?  — спросил он, судорожно проглатывая кусок хлеба.  — Ну ты горазд спать! Знаешь, сколько прошло с того времени, как ты изображал прицеп к «Фольксвагену»? Двое суток и…  — он посмотрел на часы,  — …и четыре часа.
        — Где Валери?  — спросил я.
        Борис, казалось, не услышал вопроса. Он встал с кресла, плеснул в стакан немного из бутыли и поднес стакан мне.
        — Прими.
        — Что это?
        — Микстура. А точнее, коньяк местного производства.
        — Разве в Таджикистане производят коньяк?
        — Ты представляешь!  — пожал плечами Борис.  — И я думал, что не производят. А вот ведь как оказывается.
        Я проглотил пойло, но не почувствовал ни вкуса, ни запаха.
        — Так бывает,  — сказал Борис.  — Тебя по балде слишком много били.
        Я откинул одеяло и посмотрел на свое тело. Все, как и прежде, только обе ноги, начиная с колен и выше, замотаны бинтом.
        — Тебя малость пронаждачило,  — сказал высококвалифицированный врач.  — К счастью, до детородного органа не дошло.
        — Борис, почему ты не хочешь мне сказать, что с Валери?
        Он вздохнул:
        — Потому что я не хочу, чтобы ты излишне волновался.
        — Вот после этих слов я от волнения точно сойду с ума.
        — Да ты, в общем-то, и так уже давно сошел. Разве нормальный человек по своей воле вляпается в такую историю?
        — Борис!
        — Ну жива она, здорова. Огромный привет тебе передавала.
        — Где она?
        — Далеко, дружище. К счастью, далеко.
        — В Перу?
        — Да. Она вместе с Глебом вылетела в Москву вчера утром. А оттуда они полетят в Лиму.
        Я застонал и вжался лицом в подушку.
        — Ну вот,  — проворчал Борис.  — Я же говорил, что ты будешь волноваться.
        — Да пошел ты!..  — огрызнулся я.
        — Хочешь еще вмазать?
        — Хочу!
        Борис налил мне полный стакан. Я пил его, и слезы лились по моим щекам.
        Потом он протянул мне лист бумаги, сложенный вчетверо.
        — Что это?
        — Письмо от нее.
        Я развернул лист и сразу узнал эти неровные, почти печатные буквы. Валери уже как-то писала мне письмо. Тогда, в бархатный сезон на море, когда я вместе с корейцем причалил к опустевшей яхте. Помню его почти наизусть: «Дорогой капитан! Нам было очень неприятно узнать, что вы сегодня утром совершили преступление — ограбили инкассатора из казино „Магнолия“…» Господи, неужели это писала она?
        «Дорогой, милый Кирилл! Вот и пришла та минута, которой я так боялась,  — мы с тобой расстаемся. Мне плохо. Ты без сознания, и я могла лишь поцеловать твои холодные губы. В последний раз. Слезы льются рекой. Мы как звери — есть чувства, но только они; нет слов, нет будущего, нет клятв. Прости меня, прости меня, прости меня! У меня уже нет права на то, чтобы ты верил хотя бы одному моему слову. Я очень много раз обманывала тебя и заслужила твое недоверие и презрение. Потому не буду рассказывать тебе свою историю — она совершенно неправдоподобна и из моих уст будет выглядеть как неумелая выдумка. Борис — замечательный друг, и я по-доброму завидую тебе, что у тебя есть он. А у меня был ты, но судьба отобрала. Я люблю тебя, я схожу с ума при одной мысли, что мы больше никогда не увидимся. Наверное, это наказание господне за все мои грехи. Прощай, мой любимый, единственный, мой благородный капитан!
        Твоя Валери».
        Я трижды перечитал письмо.
        — Она была здесь?
        — Была,  — ответил Борис.
        — Как она выглядела?
        — Хорошо.
        — Плакала?
        — Ну, если ты серьезно относишься к женским слезам, то да.
        — А где сидела?
        — На этом кресле.
        — И ты не мог привести меня в чувство? Ты, черт тебя подери, многоопытный медик, не мог привести меня в чувство? Сунуть под нос нашатырь? Или еще какую-нибудь гадость? Тебе трудно было это сделать?
        — Не шторми. Закрой рот, а то кишки простудишь.
        — Тебе только утопленников в чувство приводить.
        Мир вдруг изменился. В нем не стало одной очень существенной детали. Он утратил центральную связку, и вся его гармония и целостность рушилась, сыпалась слой за слоем, как карточный домик. В этом мире уже не было места для моих чувств, и они барахтались в пустоте, отторгаясь от всего, что их окружало, и не могли найти опору. Душа ныла. Больно, как было больно мне!
        — Вот и все,  — произнес я, глядя в потолок, на упитанную муху, которая все еще пребывала в глубоких раздумьях по поводу своего дальнейшего продвижения.
        — Боюсь, что еще не все,  — по-своему понял мои слова Борис.  — Тебе очень опасно здесь находиться, а борт в Москву только завтра. Твой сослуживец Локтев, командир полка из Куляба, помог записаться.
        — Мария Васильевна, дежурная по этажу, жива?
        — Да, она была в милиции и давала показания.
        — Тогда в чем опасность?
        Борис ответил не сразу.
        — Видишь ли, Локтев мне кое-что рассказал… Но об этом потом. А самое неприятное — картавый пропал. Пока его не нашли.
        — Это невозможно,  — усмехнулся я.  — Это бред. Мистика! Ты, как медик, должен понимать, что человек, которому выдавили глаз и загнали палец в мозг, жить не может.
        — Ты говоришь страшные вещи,  — не сводя с меня глаз, ответил Борис.  — Если это так, как ты говоришь, то мы имеем дело с сатаной.
        Я раньше не замечал, что Борис настолько суеверен.
        — Кто бы он ни был,  — ответил я,  — ему на этом свете жизни не будет. Либо он, либо я.
        — Он будет искать тебя.
        — А я буду его ждать.
        Борис покачал головой:
        — Нормально жили, ублажали курортников, млели на пляже, знакомились с девочками… Что случилось, Кирилл? Куда все это ушло?
        — Ты считаешь, мы жили нормально? Тихо, плавно, под убаюкивающий шум волн? Словно беспрерывно катались на яхте в вечный бархатный сезон?.. Тошнит меня от такой жизни.
        — Ты неисправим,  — вздохнул Борис.
        — После встречи с Валери я уже не могу жить как прежде. Я хочу совершать сильные поступки, хочу идти по лезвию бритвы, хочу быть нужным людям, особенно тем, кого люблю.
        Борис молча пожал мне руку.

* * *
        Лишь спустя три дня, когда мы уже сидели на пустынном пляже у тихого стылого моря и кормили лебедей, стайкой разгуливающих по песку, Борис рассказал мне все, что знал про Валери.
        — Она сама попросила меня об этом,  — говорил он.  — Считала, что ее история моими устами прозвучит правдоподобнее, хотя, если честно, я лично не поверил… Но слушай. Приамазонские джунгли, иными словами сельва, разделены на зоны, каждая из которых контролируется группами боевиков, которых называют гринперос. Армия там тухлая, почти символическая, в сельву глубоко не заходит, потому наркоделы преспокойненько выращивают на своих плантациях коку… Нет, дружище, с кока-колой это ничего общего не имеет. Из коки делают тот самый порошок, за которым ты переползал на афганский берег.
        — Но при чем здесь она?
        — А при том, что ее отец, а зовут его Августино Карлос, и есть один из плантаторов, выращивающих в боливийской сельве коку.
        — Так она же, кажется, перуанка?
        — Отец по национальности перуанец, но его плантации — на территории Боливии и Бразилии.
        — Короче, он крутой мафиози?
        — Слушай, Кирилл, ты насмотрелся дешевых американских фильмов, и у тебя сложилось достаточно примитивное представление о людях, которые выращивают коку… Впрочем, и у меня такое же. Ну ладно, слушай дальше. Этот Августино Карлос, на которого давно охотятся и представители службы безопасности, и американские коммандос, которые пытаются прижать наркомафию, в один прекрасный день решил заняться объединением приамазонских индейских племен и создать что-то вроде автономного этнического государства с безусловным правом собственности на все природные богатства сельвы. То есть государство в государстве.
        — Со своей валютой, армией, полицией, судами?
        — Не иронизируй. Я сам толком не все понял из ее рассказа, но главный смысл в том, чтобы сохранить природные богатства сельвы от разграбления и уничтожения иностранцами. Джунгли ведь, по сути, не контролируются властями. Это «белые пятна» на карте Южной Америки. Целые районы, по площади равные Европе, почти не исследованы, не имеют четких границ и, конечно же, не охраняются. А кока растет там очень хорошо, и золота навалом. Только все это богатство прибирают к рукам янки.
        — Ну а какова роль Валери?
        — Погоди, не гони. Лучше разлей еще по одной… Хватит! Давай, поехали! За твое здоровье!.. Значит, Валери. Карлос набрал людей в дружину. Это, в общем-то, зачатки будущей армии. А всякой армии нужно оружие. Чтобы купить оружие, нужны деньги. Валюта, доллары, мать их… Карлос контролировал некоторые контрабандные пути и знал о том, что произошло десять лет назад в провинции Бадахшан в Афгане. Валери в это время жила в Литве — прекраснее резидента и не найти. Он поручил ей всего лишь выяснить судьбу семидесяти килограммов героина, который вез караван из Пакистана. Валери, не чаящая души в своем отце, проявила излишнее усердие и решила не только выяснить судьбу пропавшего героина, но и вынести его из Афганистана и реализовать в Москве через одно мафиозное совместное предприятие, занимающееся наркотиками. Она вышла замуж за армянина, работающего в ереванском военкомате, познакомилась с адвокатом Рамазановым, с ним она разыскала в мордовской зоне бывшего солдата Бенкеча, потом в ее жизни появился ты… Вот пока все.
        — Пока? У тебя есть что еще мне рассказать?
        — Видишь ли…  — начал было Борис, но замолчал и вдруг изменившимся голосом добавил: — Мне страшно, Кирилл.
        Лебеди, рисуя лапами на мокром песке елочки, подходили к нам и, вытягивая грациозные шеи, ждали хлеба. Мы кидали им корки с нашего импровизированного стола, и каждый думал о своем.
        — Что случилось, Боря? Чего ты вдруг испугался?  — спросил я.
        — Потом… Прошу тебя, как-нибудь потом.
        Он поежился, сунул руки в карманы куртки.
        — Так что, дружище,  — уже другим тоном сказал он,  — продолжай жить, катать отдыхающих на яхте и совершать сильные поступки. Спрос на них сейчас только возрастает.
        — Я люблю ее.
        — А вот это напрасно. Это как болезнь,  — сочувственно покачал головой Борис.  — И с ней надо бороться. Но насколько мне известно, от любовных мук человечество не изобрело радикального средства. Сходи к психиатру, к бабкам-колдуньям… А лучше хорошенько разберись в ней. Прости, но я знаю, что она недостойна твоих чувств. Такой шлейф покойничков за ней, аж мурашки по коже…
        — Спасибо, Борис.  — Я встал, поднял воротник плаща.  — Хочу погулять один.
        Он кивнул, мол, понимаю тебя, и долил себе в стакан все, что осталось.
        Я отошел недалеко, когда Борис меня окликнул:
        — Совсем вылетело из головы, Кирилл! Я тут недавно познакомился с одной дамой из санатория. В общем, я бы хотел…
        Я достал из кармана ключи от квартиры и кинул ему. Борис поймал их на лету.
        — Ни о чем не беспокойся!  — сказал я ему.  — Приду поздно.  — И пошел к гостинице «Горизонт», где работал знакомый бармен, который умел готовить восхитительный грог на пиве.
        «Двухсотый»
        Клянусь говорить правду, только правду и ничего, кроме правды.
    Автор
        Глава последняя
        Начальник политотдела, олицетворение моральной чистоты, эталон безупречного поведения в службе и в быту, еще раз обрушил свой тяжелый кулак на дверь. Алкоголь притупил восприимчивость, и полковник не почувствовал боли.
        — Герасимов, открывай!
        Подполковник Куцый, заместитель начпо, стоял рядом и, сжимаясь подобно потревоженной улитке, с трепетом ожидал развязки. Его внешность оправдывала фамилию. Подполковник в сравнении со своим начальником выглядел мелким, каким-то пришибленным, недоразвитым. У него были узкие плечи, настолько узкие, что даже свисали края погон. Песочного цвета куртка-афганка скукожилась на рахитичной груди. И голова была мелкая, сплюснутая с боков.
        — Вот же сука!  — пробормотал главный коммунист дивизии и ударил в дверь еще раз.
        Казарма затаилась. Солдатам, которые оказались свидетелями этой сцены, было интересно. Редкостное зрелище! Большой начальник пытается взять командира шестой роты старшего лейтенанта Герасимова с поличным.
        Куцый, как и положено активной шестерке начальника политотдела, стал проявлять усердие.
        — Дневальный! Герасимов точно у себя?  — крикнул он солдату, который стоял у тумбочки и с трудом подавлял веселье.
        — Так точно, товарищ подполковник. У себя.
        Солдаты бродили по казарме, делая вид, что заняты своими делами. Всем было страшно интересно, чем же все закончится.
        — Наверняка пьян и спит,  — предположил Куцый.  — На парткомиссии сгною…
        — Старшину сюда!  — взревел начпо.
        — Старшина!!  — громче подтявкнул Куцый.
        Старшина Нефедов не обнаружился. Он знал о происходящем и наблюдал за обстановкой издалека. Начальник политотдела был ему до лампочки. Как, собственно, любой штабной офицер. Нефедов не состоял в партии, комсомол тоже ему на хер не нужен был. На криминале его ни разу не поймали. Прицепиться к прапорщику было трудно. Он не пропустил ни одной войны — а чем здесь еще можно было испугать?
        — …твою мать!!  — теряя контроль над собой, взревел начпо. Его мрачное, одутловатое лицо побагровело.  — Здесь есть кто-нибудь из офицеров? Монтировку мне!!
        — Боец, бегом принеси лом!!  — срываясь на фальцет, крикнул Куцый дневальному.
        Приближался финал. Сладкая развязка. Клетка захлопнулась, и птичка наконец-то попалась. Куцый лично видел, как Герасимов провел в распоряжение роты медсестру из медсанбата Гульнору Каримову. Десятки раз ему доносили об отношениях командира шестой роты и медсестры стукачи, но впервые Куцему удалось увидеть это собственными глазами.
        — Не стой! Сбегай за ломом!  — прохрипел начпо. Он сам уже не рисковал отойти от двери, чтобы не упустить птичку. Куцый метнулся к выходу из модуля, хватая за рукава всякого солдата, оказавшегося рядом: «Лом! В этой гребаной роте есть лом или нет? Бегом лом мне!» Обделенный умом, он не понимал, что выглядит смешно и нелепо и солдаты едва скрывают улыбки.
        Кто-то принес штыковую лопату.
        — Взламывай!  — приказал солдату начпо.
        Солдат был молодым, потому попался под руку Куцему. Он еще боялся начальников больше войны и потому без промедления воткнул ржавый штык между наличником и дверью. Дверь заскрипела. Солдат осторожно надавил на черенок. В душе бойца метались противоречивые чувства. С одной стороны, он тупо следовал приказу. Но в то же время краем мозга осознавал, что за сломанный замок придется отвечать перед командиром роты.
        Дело застопорилось. У начпо повысилось артериальное давление от нетерпения. Он во всех деталях представлял себе эту сладостную сцену: тррррах! дверь срывается с петель, и он видит бледного, затравленного Герасимова. Офицер стоит посреди кабинета и торопливо застегивает ширинку. Где-то в углу, пытаясь уменьшиться в размерах, раствориться, стать невидимой, мечется, путается в одеждах Гуля Каримова. У нее заела «молния» на джинсах, никак не удается застегнуть их. Белый батник с вышитыми на груди желтыми звездами надет наизнанку, воротник перекосило, в разрезе виден лифчик со спутавшимися лямками. Смазливая кукла, судорожно комкающая свой открывшийся всем позор… Но нет, нет, Гуля меньше всего интересует начпо! Он глянет на нее только мельком, губы его дрогнут в презрительной усмешке, и он тотчас переведет взгляд на Герасимова. Вся спесь сойдет с этого пацана в этот постыдный момент. Вся его напускная гордость исчезнет без следа! Начпо посмотрит в глаза ротного — в них будет раскисать самая лакомая его добыча, ради которой он сейчас раздувается перед обитой авиационным дюралем дверью. Страх и унижение,
жалкий взгляд побежденного — вот что надо было начальнику политотдела. Увидеть страх и унижение в глазах Герасимова! Кто-нибудь может себе представить это величайшее удовольствие?
        Этот момент был слишком близок, чтобы у начпо хватило терпения смотреть на то, как солдат ковыряет кончиком лопаты в дверной щели. Он выхватил лопату у солдата и со всей дури ударил в середину двери. Куцый на всякий случай отступил на шаг — начпо мог нечаянно задеть его древком. Грохот разлетелся по казарме. Солдаты уже не бродили, они держались на приличном расстоянии, глядя на полковника, как на клоуна посреди цирковой арены.
        — Герасимов!!  — рявкнул начпо, в последний раз предлагая ротному добровольно сдаться.
        И тут произошло нечто необъяснимое. Кто-то приблизился к начальнику политотдела со спины — слишком близко, явно перейдя черту субординации.
        — Вызывали, товарищ полковник?
        Начпо опустил лопату и повернул голову. Перед ним стоял Герасимов. Старший лейтенант Герасимов, командир шестой роты. Сухой, как вобла, коричневый от солнца, постриженный наголо. И эти глаза, эти поганые бесстрашные глаза, холодные, бесстрастные, как стекляшки с бездонной синевой.
        Начальник политотдела едва сдержался, чтобы не ударить Герасимова штыком — в переносицу, точь — в-точь между этих нахальных глаз. Опустил лопату. Сердце колотилось с частотой сто сорок ударов в минуту. Полковника корежило от ненависти.
        — Где был?  — едва разжимая зубы, процедил начпо.
        — В медсанбате на перевязке,  — спокойно ответил Герасимов.
        — Ты, плядь, почему не открывал, мы к тебе уже полчаса ломимся!!  — закричал Куцый.
        Солдаты, наблюдавшие за происходящим, прыснули от смеха. Куцый стал малиновым. Начпо мысленно выругался в адрес своего заместителя, редкостного дегенерата, подвинул его локтем в сторону, встал едва ли вплотную к Герасимову, прикоснувшись к нему округлым животом.
        — Пьян?
        — Трезв.
        Начпо сжал кулаки. Он знал, что Герасимов врет, врет, врет, у него рыльце в пушку, он тоже подонок, тоже трус, тоже плядун, вор, пьяница и скотина! Такой же, такой же! Ничуть не лучше остальных, ни на граммульку, ни на капельку. Потому что здесь все такие, все до одного! Но, подлец, не сдается, не колется, не скручивается в узел под гнетущим взглядом начпо. Ну, говно, все равно сломаю! Все равно размажу по плацу! Хер тебе, а не второй орден! И заменишься ты у меня в Забайкалье, в самый гнилой гарнизон, и там, уёпище, будешь свою гордыню демонстрировать до конца жизни!
        — От тебя пахнет водкой!  — пророкотал начпо.
        — Вы ошибаетесь.
        Идиотская лопата! Куда ее теперь деть? Солдаты ухохатываются. Ублюдочная рота! Ублюдочная дивизия! Эти уроды не почитают офицера с большими звездами. Начпо для них — хер собачий! В Союзе при виде начальника политотдела молодые солдаты ссутся от страха. А здесь возомнили себя героями, никого не боятся. Вы, скоты, у меня попляшете. Вы у меня из боевых выползать не будете! Вы у меня месяцами на точках гнить будете! Чтоб вы все обосрались от дизухи и тифа. Черти грязные!
        — Куцый, очистите казарму,  — произнес начпо, давясь словами.
        — Пошли все вон!!  — завопил Куцый.
        Начпо навалился на Герасимова взглядом. Этого взгляда боялись почти все офицеры. Особенно те, кто делал себе карьеру, планировал поступать в академию или мечтал замениться в престижный округ — в Одесский или, скажем, Киевский. Герасимов, сучонок, был еще молод для академии. Должность комбата не выпрашивал. Хорошее местечко в Союзе не высматривал. Он вообще ничего не хотел. Завел себе, гаденыш, бабу, сожительствует с ней и думает, что будет как сыр в масле, пока не надоест. И пофиг ему начальник политического отдела дивизии… Ничего. Не таких здесь ломали. Герасимов — коммунист. А эта удавка пострашнее войны. В Союзе у него жена. Здесь — ППЖ, Гуля Каримова. На партийном языке это называется аморальное поведение. В два счета можно вылететь из партии. А исключения из КПСС врагу не пожелаешь. Конец карьере. В академию не поступишь, должность не получишь. Будешь до конца своих дней торчать в каком-нибудь вшивом гарнизоне. Начпо запросто может поломать Герасимову жизнь. Запросто!
        Он схватил ротного за куртку, попытался притянуть к себе. Почувствовал хорошо выраженное сопротивление. Характер показывает, дерьмо! Сгною! Раздавлю… Ва-а-а, да от него духами смердит! Он только от бабы оторвался. Она в его кабинете…
        — Там, там,  — кивнул Куцый, поймав вопросительный взгляд начальника. Куцый своей головой отвечал за эту охоту. Он видел, как Герасимов привел в расположение роты медсестру. Деться ей было некуда. Мышеловка захлопнулась.
        — Вы хотите зайти в кабинет?  — спросил Герасимов.
        «Красивый, подлец!» — мысленно отметил начпо. Сухощавый, черты лица правильные, брови черные, ровные, почти сросшиеся над переносицей. И взгляд — хоть икону пиши. Весь в себе, с достоинством и умом. Совершенно самодостаточный тип. А у начпо фигура грузная, тело рыхлое, с животом уже бесполезно бороться. Волосы редкие. А что вы хотите — на двадцать лет старше Герасимова. Но у начпо власть. Он таких сынков, как Герасимов, горстями ломал, с легкостью убеждая, что все его офицеры выпачканы в войне и нет никого, кто остался бы чистым. На реализации разведданных дома грабил? Нет? Хорошо. Значит, задержанных афганцев обыскивал и афгани у них отнимал. И этого не было? Ладно. Значит, сдавал в дуканы сгущенку, сигареты и тушенку из продпайка. Не сдавал? Черт с тобой, но сам-то в дуканах отоваривался? На чеки Внешпосылторга, предназначенные только для наших военторговских магазинов, джинсы покупал? Что, и этого не было? Ну, это уже фантастика. Но допустим, допустим, допустим! А с бабой из медсанбата (военторга, столовой, политотдела и т. д.) спишь? Жене своей изменяешь? Даже если и этого не было, то ты все
равно не святой, ты пьешь водку, ты нарушаешь правила хранения оружия и боеприпасов, и в роте у тебя бардак, и неуставные взаимоотношения среди солдат, и вши, и нарушения правил гигиены, и чарс бойцы покуривают… В общем, клейма ставить негде.
        — Открывай кабинет, Герасимов!
        Он звякнул ключами, аккуратно вставил ключ в личинку. Какая выдержка! Начпо почуял неладное. Герасимов распахнул дверь, отошел в сторону. Начпо, а следом за ним Куцый зашли в кабинет. Рабочий стол, самодельный диван из водительских сидений, платяной шкаф, решетка на окне.
        Начальник политотдела почувствовал, что ему не хватает воздуха. Этот сопляк издевается над ним! Он смеет упорствовать. Он выскальзывает из рук, как угорь.
        — Куцый!!  — сдавленно произнес начальник политотдела.
        Подполковник, округлив глаза, пожал плечами:
        — Я сам видел…
        Начпо отворил створку шкафа. На пол посыпались скоросшиватели. Развернувшись, начпо молча вышел из кабинета. Куцый засеменил за ним. Ну, сучонок, держись! Солдаты прятали глаза, скрывая бесноватое веселье. Начпо скрипел зубами. Остановился, схватил кого-то за локоть:
        — Солдат, почему подворотничок грязный?!
        Не к тому прицепился. Этот на полголовы выше полковника и, судя по равнодушному взгляду, дембель. Дембеля в Афгане ничем не возьмешь. Ему все похер. Он прошел войну, он рисковал жизнью, ему через две недели домой. Клал он на начпо с высокой башни. Голый жилистый торс блестит от пота. На правом плече мутная наколка: «ДРА — ОКСВА» и орел какой-то дегенеративный с непомерно большой головой.
        «Где-то я этого бойца уже видел»,  — подумал начпо, направляясь к выходу.
        — А я только с реализации вернулся, товарищ полковник,  — ответил солдат, искривляя рот, словно за щекой у него каталась жвачка.  — Потому и подворотничок грязный.
        Это он так улыбался — половиной рта. Опухоль еще не сошла, если пощупать щеку, то внутри нее перекатывался твердый шарик, напоминающий горошину. Недавно всей ротой смотрели — в двадцатый раз, наверное!  — фильм «Афоня», и на том эпизоде, где Куравлев рассказывает девушке, как он глазом о самолет ударился, все взорвались смехом: «Кудрявый, это почти как ты!» Кудрявый ударился щекой о боевую машину пехоты. Точнее, о ее пушку. Роту обстреляли под Центральным Багланом, бойцы распластались по броне, открыли ответный огонь, наводчик орудия развернул башню в сторону дувалов, и пушка с размаху Кудрявого по роже — хрясь! Гематома была такой, что заплыл глаз, превратился в щелочку. «Бля, как с такой рожей на дембель?!» Санинструктор посоветовал под холодным душем постоять полчаса. Кудрявый так и сделал. Только вернулись, первым побежал в баню. Подергал за ручку — душевая заперта изнутри. Тут бойцы потянулись, кто первым сдал оружие, магазины, оставшиеся гранаты и сигнальные ракеты. Грязные до черноты, прокопченные солярной гарью, пропыленные, липкие от загустевшего пота — полотенце на шею, мыло в кулак и
вперед, в ротную баню, сколоченную из снарядных ящиков, собственность и гордость шестой роты. А Кудрявый с заплывшей рожей стоит у запертой двери, за ручку дергает: «Что за плядь там заперлась?» Дневальный подбежал, страшное лицо сделал: «Мужики, там начальник политотдела! Курите покедова!» Но тут подошел командир роты Герасимов. Тоже в трусах и с полотенцем на шее. «Почему стоим? Какой еще начальник политотдела? Баня истоплена для нас. Кудрявцев, взломай дверь!» Кудрявцев вооружился гаечным ключом из ЗИПа, просунул его под дверную ручку, чуть приналег плечом, и дверь распахнулась. В предбаннике сразу образовалась толчея, грязные трусы полетели в кучу, жопастые дистрофики ринулись в душевую. Опаньки! А оттуда выкатились две распаренные, лоснящиеся рожи. Начальник политотдела, красный, как клубника, и Танька-машинистка. Оба замотаны в простыни, мокрые волосы торчат во все стороны, глаза испуганны, бегают туды-сюды. «Вон отсюда!!  — рявкнул начпо.  — Герасимов, хер моржовый, какого куя ты сюда эту ораву запустил?!» Бойцы заржали. Кто впереди был, на машинистку вылупились. Баба почти голая, простыня
мешает подробности рассмотреть. Стоит, скосолапившись, не слишком-то стыдясь, только губки брезгливо надувает: солдатня вонючая удовольствие испортила. Кудрявый одним глазом все ее контуры, изгибы и выпуклости в себя впитал, руками крепко мужское естество обхватил — хорошо, что не успел намылить, не удержал бы. «Воооон!!» — бегемотом заорал начпо. Но его никто особенно не испугался. В простыне он вовсе на начальника не похож. Так, мужичишка пузатенький, рыхлый, молочный, как плавленый сырок. А Танька — ах, какая конфетка, леденец, ягодка! Какая мокренькая, скользкая, мягонькая, руками бы ее всю облапить, об себя потереть, вверх-вниз, туда-сюда, да прижать, сильно — сильно, и всю эту застоявшуюся, мучительно-нудную войну — фрррру, долой, до конца, до капли, как из пулемета… «Герасимов, сука, урод!! Ко мне в кабинет через полчаса!!  — плевался словами начпо.  — С партбилетом!!» Бойцы попятились. Просоляренная худоба с белыми ягодицами, исцарапанными, обкусанными, изъязвленными руками, с черными лицами, оплеванными войной, сожженными остроугольными плечами, выдавилась из бани. Дверь с треском
захлопнулась. «Товарищ старший лейтенант, извините!» — оправдывались солдаты перед Герасимовым. Они понимали, что за это удивительное зрелище расплачиваться будет их командир. Но зато какое зрелище! Вот потому Кудрявый не смог сдержать улыбки, когда встретил начпо в коридоре, и улыбнулся ему криво — по-другому не мог. Презрение не утаишь, да и зачем таить? Начпо — говно, его заместитель — тоже. Начпрод — говно, замполит батальона — тоже говно. Многие офицеры — говно. Только Герасимов — настоящий мужик. Свой в доску. Он, собственно, такой же солдат, все через себя пропустил, весь Афган на брюхе исползал. Жаль только, что коммунист. Коммунист — это все равно что под пули идти без броника, без боеприпасов, без гранат, без каски. Голяком. Босиком по колючкам. И всякая шваль вроде начпо может с тобой что угодно сделать.
        Кудрявый вынул из кармана осколок зеркала, потер его о штанину, посмотрел на свою щеку. До дембеля пройдет. До дембеля совсем чуть-чуть. В зеркале мелькнул серо-зеленый борт вертолета. Пара «Ми-24», разрывая лопастями воздух, пролетели над полком, заложили вираж и пошли в облет посадочной полосы. Борттехник Викенеев снял со штыря пулемет, с грохотом опустил его на рифленый пол. Потом ухватился за края створки и выглянул наружу. Внизу, на голом желто-сером плато, разлинованном оградами из колючей проволоки, высыхала под солнцем база. Ровными рядами стояли пеналы щитовых модулей, игрушечная техника, по окружности тянулся пунктир окопов охранения. Вертолет накрыл базу своей тенью, накренился набок и заложил новый вираж.
        — Винтомоторная группа в норме!  — доложил он командиру вертолета и ударился головой о потолок кабины. Хорошо, был в шлеме.
        Теперь пара неслась над расположением эскадрильи. Зачехленные вертолеты, млеющие на стоянках, с высоты были похожи на затаившихся пауков. Стремительным жучком через взлетную полосу к вертолетным стоянкам несся «УАЗ» командира эскадрильи. Сверху все казалось мелким и безобидным. Ведущий вертолет уже приземлился и пополз по металлической решетке, будто пятнистая ящерица. Викенеев снял с головы шлем, отсоединил кабель. Командиру эскадрильи уже доложили. Сейчас начнет грузить по полной программе. Он требует от вертолетчиков результатов и точности. Но точность попадания достигается только маленькой высотой. А маленькая высота — риск. Викенеев и все другие нормальные вертолетчики ненавидели Афган. Эту убогую землю они старались держать от себя на расстоянии, и чем больше расстояние, тем лучше. Летать над Афганом — все равно что общаться с грязным, вонючим и агрессивным бомжем. Пусть хрипит и брызгает слюной — но на приличном расстоянии. С большой высоты Афган смотрится привлекательно и безобидно. Дома, верблюды, деревья — словно игрушечные. Вертолетчики любят игрушки, у них затянувшееся детство.
        Обороты на ноль. Отключение подачи топлива. Отключение электропитания… Провисшие лопасти стали замедлять свой бег по кругу. В раскаленном редукторе еще что-то булькало и переливалось, но двигатель уже начал остывать. Откинулась потертая крышка фонаря, из кабины, похожей на стеклянный гроб, выбрался оператор-наводчик. Командир — через пассажирскую кабину. Когда гаишник ругает за то, что водитель проехал на красный свет,  — это не унижает достоинство мужчины. Но вот когда комэска говорит, что у вертолета была слишком большая высота, это равносильно обвинению в трусости. Ну что он кричит на этих парней в песочных комбезах? Не хотят они опускаться ниже, в гробу они видали этот Афган, где из каждого кишлака могут влупить по вертолету из «ДШК», и горячая очередь пропорет брюхо вертолета, перебьет электропроводку, топливные патрубки, разворотит редуктор, и отяжелевшая махина, нелепо хватаясь за воздух спутанными лопастями, рухнет вниз, и шиздец игрушкам, прощай детство!
        — Вы «каплю» не туда положили,  — сказал комэска уже тише.
        Командир вертолета все знает. Он мнет панаму, со скучающим видом смотрит на свои ботинки. Ему насрать на то, что он сбросил бомбу на мирный кишлак. Не на свой же квартал, где живет его семья! Он вообще всерьез не воспринимает серые рисочки и кубики, рассыпанные по земле. Он никогда не видел дувал вблизи. Афган для него — мультипликация, декорация для кукольного театра. Он живет в эскадрилье, в седьмой палатке, рядом с баней и диспетчерской вышкой. Он пьет спирт, читает художественную литературу, часто стирает шмотки и придумывает новые ухищрения, как провезти в Союз чеки, джинсы и дубленки, а назад — водку. В бензобаке уже трудно, таможенники пронюхали, да и пехота жалуется, что водка сильно отдает бензином. Но вертолет — страна чудес. Там есть много лазеек, куда таможеннику не добраться. Например, специальные лючки, опечатанные печатями. Под этими лючками — секретная аппаратура, срывать пломбы и открывать лючки запрещено даже таможенникам. Но командир вертолета знает, как открыть лючок, не повредив пломбы. А туда можно два тюка с джинсами спрятать.
        — Иди, Душман, иди. Нет у меня ничего,  — сказал вертолетчик мелкому, скрюченному псу цвета застиранного комбинезона и потрепал собаку за ухом.
        Пса по кличке Душман командир вертолета привез с собой из Союза. Отправляясь в Афган, сунул в сумку вместе с бутылками пива. Сам даже не понял, зачем это сделал, зачем ему такое страшилище, жертва хаотических случек? Подохнет, подумал командир, поднимая вертолет в воздух и беря курс на Афганистан. Но Душман прижился на новом месте и, свернув кренделем свой облезлый хвост, каждое утро сопровождал вертолетчиков от палаток до летного поля. Кормился он объедками из столовой и, будучи единственной бродячей собакой на базе, ходил где вздумается, беспрепятственно помечая пахучей мочой бетонные столбы с колючей проволокой.
        — Душман! Душман! Ко мне! На! На!  — поманил пса затосковавший от скуки часовой.
        Пес, не останавливаясь, перемахнул через заграждение (он знал, что у часовых ничего с собой не бывает, они только делают вид, что протягивают угощение), перебежал дорогу, вспаханную танковыми траками, на приличном расстоянии обежал КПП штаба дивизии (оттуда иногда швыряли в него камнями) и легкой трусцой устремился к казармам. Как-то его там угостили сгущенкой — вкуснейшая вещь! Солдат, горько пахнущий гусеничной техникой, патроном продырявил банку в двух местах, перевернул ее над лохматой собачьей мордой, и потекла вязкая бело-серая струйка с головокружительным, дурманящим запахом. Ах, с каким упоением Душман вылизывал свою липкую грудку, тер лапами по макушке и ушам, а потом сладко их обсасывал. Солдаты хохотали, лили сгущенку псу на хвост, спину, а он был рад, аж поскуливал от счастья, кружился волчком, пытаясь ухватить зубами хвост, превратившийся в безумное лакомство. Потом у него закружилась голова, он упал в тени модуля и лениво клацал зубами, отгоняя надоедливых мух.
        Может, еще раз угостят?
        Он подбежал к модулю, посмотрел по сторонам, но никого не увидел. Сел напротив окна, свесил язык. Жарко. Тихонько тявкнул. Герасимов, следивший из окна своего кабинета за начпо и Куцым, увидел Душмана. «Погоди, у меня сосиски остались!» Импортные баночные сосиски были отвратительными на вкус, пересоленными и по консистенции напоминали прессованный клейстер. Эту дрянь принес старшина роты Нефедов — больше нечем было закусить. Герасимов открыл окно, затем поднял решетку (она была закреплена только вверху и лишь создавала иллюзию своей незыблемости) и бросил собаке сосиску. Затем вернул решетку в прежнее положение и закрыл окно.
        Он подошел к тумбочке, сдвинул ее в сторону, затем подцепил лезвием ножа край линолеумного квадрата. Это была крышка люка, закрепленная на полу двумя петлями.
        — Ты там не уснула?
        Под крышкой была яма. Не слишком глубокая, сантиметров семьдесят, да в ширину на два локтя. В яме жила желто-зеленая жаба, старая-престарая. Но сейчас постоянную обитательницу нельзя было увидеть. В яме на корточках сидела молодая женщина. Это Гуля Каримова, медсестра из медико-санитарного батальона, подруга Герасимова, его походно-полевая жена, главная причина моральной деградации офицера.
        Он подал ей руку.
        — Я думала, он найдет меня.
        — Об этом погребе никто не знает, кроме нас с тобой.
        Она отряхивала джинсы. Совсем новенькие, два дня назад купила в дукане у Паленого. Герасимов кончиком ботинка подцепил крышку. Жаба, сверкая глазками-бусинками, смотрела на него со дня ямы. Крышка захлопнулась.
        — Пощупай мои руки,  — сказала Гуля.  — Я замерзла.
        Он взял ее ладонь, притянул к себе, обнял худенькие, угловатые плечи. Жалость волной прошла по груди, поднялась к глазам. В горле запершило. Она унижается только ради него. Лично ей наплевать, если начальство увидит ее в кабинете командира роты. Ей за это ничего не будет. Даже морального груза она не почувствует. Даже если ее застукают голой. Гуля — женщина свободная, к тому же в партии не состоит. А вот ему могут поломать карьеру, сослать в гнилой забайкальский гарнизон, понизить в должности. И, конечно, начнутся гадкие разбирательства с женой… Да, с женой…
        Гуле было странно думать о жене Герасимова. Она никак не могла поверить в то, что у Герасимова есть жена. Бред какой-то! В Союзе его ждет какая-то другая женщина, которая без утайки, на всех законных основаниях будет с ним жить, ложиться к нему в постель, распоряжаться его зарплатой, стирать его рубашки и журить его за позднее возвращение с работы. Это какая-то выдумка, зазеркалье, плохой сон. У Герасимова только одна женщина — она, Гуля Каримова. Просто их семейная жизнь имеет некоторые особенности, ее нельзя выставлять напоказ, о ней нельзя рассказывать посторонним, и срок жизни этой семьи ограничен сроком службы в Афгане. Вот такие странные особенности у этой семьи.
        Герасимов пихнул под диван нагрудную раскладку, «лифчик», как ее называли, битком набитую магазинами, раскрутил винт и опустил спинку. Гуля закрыла глаза, когда он лег на нее. Она всегда в такие минуты закрывала глаза. «Это особенность всех женщин?» — мимолетно подумал Герасимов. А как его жена? Она тоже так делает? Да он и не видел никогда ее лица вот так. Они никогда не занимались любовью при свете.
        В дверь постучались. Гуля протяжно вздохнула, слабо отстранила Герасимова от себя.
        — Сегодня неудачный день,  — прошептала она.  — Лезь в окно, а мне снова в яму.
        — Кто?!  — крикнул Герасимов.
        — Товарищ старший лейтенант!  — раздалось в ответ.  — Вас командир батальона вызывает.
        Подождет. Комбат, капитан Мельников, человек терпеливый. Во всяком случае, никогда ломиться в чужой кабинет не станет.
        Герасимов встал, подошел к окну, приоткрыл створку, закурил заплесневелый «Ростов» из офицерского пайка. Он слышал, как Гуля взяла чайник, а затем звонко ударили струи воды о дно ведра. Завершающие аккорды симфонии любви. Почти целый год было так. Гуля встречала его с рейдов, с реализации, с сопровождения колонн, смешивалась с толпой солдат у входа в модуль и с этим бряцающим потоком, с этой пыльной желтой рекой, пахнущей грубым потом и солярной гарью, проникала внутрь. И летела джинсово-батниковым инородным телом по проходу мимо двухъярусных коек, мимо зарешеченной, как ментовский «обезьянник», оружейной комнаты, обитой железом каптерки, вечно красной ленинской комнаты в канцелярию командира роты. А со всех сторон — и в спину, и в лицо — обстрел солдатскими взглядами, очарованными, похотливыми, завистливыми, участливыми, ошеломленными, глупыми — всеми возможными калибрами. Многих она уже знала: привет, Кудрявый! Снова ссадину ковырял? Занесешь инфекцию, и так морду разворотит, что мама родная не узнает… Здравствуй, Цыпа, здравствуй. Тебя брали на боевые? Значит, ты уже не чмырь, ты настоящий
боец… Касимов, здороваться надо! Привет, парни, привет! Я очень рада, что у вас без потерь…
        Потом, стараясь хоть как-то сдержать дыхание да приструнить гарцующее сердце, робко толкала дверь канцелярии, словно «сынок», почему-то на цыпочках заходила, будто Герасимов спал или проводил совещание, прикрывала за собой дверь, а дальше надо было побыстрее-побыстрее обнять его, прижаться к его землистой шее, чтобы спрятать дурацкие, однообразно повторяющиеся, мучительно надоевшие слезы. «Гуля, осторожно, я четыре дня не брился!» Канцелярия стала их островком, маленьким миром, принадлежащим только им двоим. Герасимов вырыл погреб — копал по ночам, не привлекая солдат. Потом придумал поднимающуюся решетку на окне. Потом соорудил диван из водительских сидений, который легко превращался в двуспальную кровать…
        Год пролетел, как брачная ночь. Ее сухие, с остренькими трещинками губы, ее шепот, крепко прикушенный стон, закрытые глаза, плеск воды над ведром, шелест одежды стали содержанием его второй половины жизни. Первой половиной была война. Гадкая, отвратительная, порочная, осточертевшая сверх всяких пределов, нашпигованная инфекционными болезнями и ублюдочными начальниками… В Союз! Скоро в Союз. В нормальный, цивилизованный мир, где можно спокойно, без оружия, ходить по улицам, где в магазинах полно водки, где повсюду кишат толпы женщин с открытыми лицами, голыми руками и ногами, и к ним запросто можно подойти, спросить время, улицу или остановку автобуса, и они разомкнут накрашенные губы и певуче произнесут понятные слова, и повсюду зеленые деревья со свежей влажной зеленью, и фонтаны, и газоны, и розы, и пиво, и докторская колбаса, и можно упасть под куст, раскинуть руки, уставиться пьяно-счастливыми глазами в небо и слушать, как сигналят машины, скрипят трамваи, цокают каблуками по асфальту женщины… СССР — страна женщин и водки. СССР — это рай… Скоро, совсем скоро…
        Он выкинул окурок, и окурку навстречу, едва разминувшись, пролетела жирная муха с зеленым перламутровым брюшком. Влетела в комнату, заложила вираж вокруг лампочки, затем устремилась к женщине, которая застегивала «молнию» на тугих джинсах, снизилась над ведром, но изучить его содержимое ей не позволили — махнули батником, и с потоком воздуха муха вылетела обратно. Она не стала набирать высоту и взяла курс по давно изведанному маршруту. Сначала летела вдоль дорожки, выложенной из бетонных плит и обсаженной по бокам чахлыми кустиками. Она знала, что здесь нет ничего, дорожка лишь помогала ей не сбиться с пути, и потому не отвлекалась по мелочам. Вот она пролетела мимо офицерской столовой, похожей на самолетный ангар. Оттуда тянуло аппетитными запахами, но муха не поддалась соблазну. Пробраться в столовую было очень трудно. На входе висели марлевые шторы, в которых можно было запросто запутаться. И тогда кранты. Но даже если повезет и муха залетит внутрь вместе с кем-нибудь из офицеров, то это еще не означает, что ей удастся наесться от пуза. Хитрые официантки не расставляли тарелки с едой заранее, а
дожидались, когда офицеры сядут за стол. А уж если офицер сел, то хрен к его тарелке подступишься. Локти на стол, грудь вперед, голову пониже — и давай черпать ложкой. Попробуй, подлети к такому! Особенно начальник политотдела отличается своим негуманным отношением к летающим особям. «Люба! (Это начальник столовой, толстая-претолстая бабища!) Что вы тут мух напустили?! Вы когда последний раз липучки меняли?! Не надо мне басни рассказывать, я же вижу, что на них уже живого места нет, хуже виноградной грозди!» В варочном цехе и на раздаче поспокойней, но там очень жарко, запросто можно свариться, пролетая над каким-нибудь котлом. Лучше всего на заднем дворике, куда выносят отходы. На жаре помои начинают бурлить, пузыриться, запах очень хороший. Там можно вволю покушать, но для главной Миссии место было неподходящим. А муха сейчас готовилась выполнить Миссию.
        Вот библиотека. Такой же ангар, как и столовая, только чуть пониже. Там вообще делать нечего. Даже дерьма нет. А риск быть прихлопнутым тяжелым томиком Льва Толстого очень велик.
        Вылетев за КПП, муха повернула вправо и полетела вдоль рядов колючей проволоки. Теперь ее путеводным компасом был запах. Он едва-едва улавливался, но муха знала, что просто сегодня попутный ветер, а значит, запах уносит в другую сторону. С каждой минутой мухе становилось все тяжелее. Она забеспокоилась: успеет ли?
        Громко лязгая гусеницами и отрыгивая черный дым, ее обогнала БМП, боевая машина пехоты. Похожая на маленький танк, юркая, болотно-зеленая машина везла на своей броне солдат с голыми, влажными, словно вылепленными из сырой глины торсами. Двое сидели на башне, держась за крышки люков, а один, как капитан корабля,  — впереди, на ребристой «палубе». Его лицо наполовину закрывали большие солнцезащитные очки, губы были плотно сомкнуты, на шее болтался амулет — цепочка и жетон с личным номером. Рядом, накрытый плащ-палаткой, лежал еще один боец. Наверное, он устал и решил прикорнуть. Нога в драной кроссовке, выглядывающая из-под брезента, раскачивалась из стороны в сторону. Похоже, они приехали издалека, так как успели здорово запылиться.
        Муха вильнула в сторону. Она не переносила боевые машины. От них только пыль и гарь. Некоторое время она летела рядом и вскоре догадалась, что БМП едет туда же, куда летит она. Насекомое заволновалось: не конкуренты ли?  — и прибавило скорости.
        Вот и конечная цель пути — большая палатка из зеленой прорезиненной ткани, стоящая на самом краю гарнизона. Дальше — только траншеи и посты боевого охранения, а за ними — минные поля. Муха села на козырек тамбура, отдышалась, с наслаждением втянула в себя ароматный запах. Успела! Она почистила задними лапками крылышки, пошевелила отяжелевшим брюшком и направилась внутрь палатки пешком. Теперь главное — не суетиться и проявить хитрость. Люди здесь неторопливые, тормозные, будто пыльным мешком прихлопнутые, они не станут материться и гоняться за мухой со скрученной газетой. Этим людям все по барабану, все до глубокой фени. И они все время пьяные.
        Муха перевернулась и пошла по провисшему тканевому потолку. Ее огромные глаза, состоящие из тысяч сегментов, вобрали в себя фрагменты предметов и, словно из осколков зеркала, составили единое изображение… Вот, пожалуй, здесь!
        Она остановилась, замерла, чтобы не привлечь внимание человека, работающего у железного, как в столовой, стола. Человек, несмотря на жару, был в резиновых сапогах, в резиновых перчатках, в прорезиненном фартуке. В одной руке он держал шланг, из которого текла вялая струйка воды. Второй рукой он ворочал голое тело, лежащее на столе, направляя струю на пятна грязи и крови. Муха рассматривала тело оценивающе. Конечно, не ахти. Свежий. Слишком свежий. Даже запаха еще нет. Должно быть, этой ночью перестал жить… Человек в фартуке кинул шланг под ноги и перевернул тело на спину. Муха сразу увидела глубокую рану с рваными краями в верхней части живота. Кожа по краям была вывернута наружу, изнутри выглядывали сизая пленка кишок и желтоватый, тонкий, как недрожжевой блин, жирок. Совсем худющий мальчишка! На груди еще несколько сморщенных дырочек от пуль, похожих на куриные гузки. Но это совсем неподходящие площадки. Что ж, придется довольствоваться тем, что есть.
        Муха спикировала вниз, дважды облетела человека в фартуке и села на заостренный подбородок мертвеца. Человек в фартуке махнул шлангом, сгоняя насекомое, вода попала убитому в ноздри, в полураскрытый рот, запузырилась там. Муха взлетела. Это был обманный маневр. Теперь человек в фартуке будет выворачивать мертвому голову, чтобы слить воду. Полминуты у мухи есть. Успеет! Она сделала еще один облет внутри палатки, уже не упуская из поля зрения мясо-красную рану, затем стремительно спикировала вниз, на живот, с едва обозначенной волосистой дорожкой, подбежала к ране, уселась на оголенную ткань, только-только тронутую разложением, и принялась откладывать яйца. Ее перламутровое брюшко ритмично опускалось и поднималось, словно игла швейной машинки, и в сочной складке раны выстраивался стройный ряд бледно-серых яиц. Еще, еще… Она спешила, человек в фартуке сдавливал пальцами крылья носа мертвеца, изгоняя воду, словно помогал ему высморкаться. Тут он увидел ее, взмахнул шлангом, направляя струю на муху. Она как раз успела завершить кладку. Несколько капель воды попали на нее. Это пустяки. Облегченная муха
с места взлетела к потолку, сделала несколько кругов, любуясь своей работой, и, удовлетворившись, вылетела из палатки вон.
        Человек в фартуке кинул шланг под ноги и выключил воду. Осмотрел тело — не осталось ли крови или грязи, приподнял правую ногу за большой палец с бугристым желтым ногтем, отвел ее в сторону. Промежность относительно чистая. Сойдет! Нога гулко ударилась о железный стол. Теперь надо его одеть. Самая трудоемкая работа. Тело окоченело, руки и ноги не сгибаются, как у дешевой пластиковой куклы. Хорошо, кто-то догадался распарывать рубашки и кители на спине. Человек в фартуке приподнял холодную и скользкую, как рыба, руку мертвеца и стал натягивать на нее рукав рубашки. Покумарить бы и спиртяшки долбануть, да начальник поторапливает. Вот-вот борт придет, а еще надо успеть запаять цинк, заколотить ящик да погрузить его в «ЗИЛ». Человек в фартуке на гражданке работал фельдшером. Когда попал в Афган, ему предложили стать Человеком В Фартуке. Он отказался. Сказал, хочу в полк, ходить в рейды и на засады, вытаскивать раненых ребят из-под огня, зарабатывать ордена и медали. Детство в жопе играло. Уж чуть было не отправили его на дивизионную операцию в Панджшер. Но тут покачивающейся походкой подошел какой-то
странный человечек с мутными глазами и, попыхивая обслюнявленным окурком, сказал, что лучше подмывать и накачивать формалином других, чем чтобы это делали с тобой. Это был первый довод. Самый главный. А второй чисто житейский: спирт будешь хлебать аки молоко у бабушки в деревне. А в полку в лучшем случае бражку цедить. Потому что весь спирт, который выделяется на медсанчасть, забирают командир полка, начштаба и замполит. А отсюда, из палатки, стоящей на самом краю базы, никто спирт не забирает. Брезгуют. Боятся.
        Второй довод придал ускорение первому. Прав оказался тот человечек с обслюнявленным окурком. Вот он сейчас заглянул в палатку. Мутные глаза плывут, в обескровленных губах мокнет окурок.
        — Ты еще долго будешь возиться, жопа? Почему лоток в крови? Почему шприц на полу валяется? Ты рану заштопал?
        — Заштопал.
        Соврал, конечно. А какая разница? Штопай, не штопай — ничего уже не изменится.
        Обслюнявленный окурок полетел на пол. Человечек (рост сто шестьдесят вместе с высоченными каблуками — ни у кого в дивизии таких нет!) сел за стол, налил в мензурку спирта из бутылки и, вытянув губы, медленно и сосредоточенно выпил. Снова закурил. Морщась от едкого дыма, склонился над бумагами — низко-низко, едва носом не коснулся сопроводиловки. Длинный чуб при этом чуть съехал на лоб. Человечек стригся редко, волосы налезали на уши и воротник куртки, но не мешали. Они слиплись от жира и прекрасно держали форму. Можно было даже не пользоваться расческой. Пригладил ладонью — и достаточно. Никто не делал ему замечаний. У человечка было привилегированное положение в дивизии. Иногда встретит его какой-нибудь заезжий «бугор» из штаба округа: «А вы почему без головного убора, товарищ старший лейтенант? Э-э, да вы вообще пьяны!» — «По-другому нельзя,  — икая, отвечал человечек.  — Я начальник „Черного тюльпана“. И тотчас сопровождающий офицер торопливо разъяснил „бугру“ на ухо: „Это начальник морга, товарищ генерал… Было много работы. Вы же в курсе, что случилось под Багланом…“
        И делали человечку рукой, мол, проваливай скорее, ату тебя, тьфу-тьфу, свят-свят-свят!
        Он появлялся у штаба дивизии, у столовой, Дома офицеров или библиотеки неожиданно, словно материализовался из воздуха, причем из воздуха несвежего, спертого, пахнущего мертвечиной. Всегда пьяненький, гаденький, обсаленный, с неизменно мутными глазками. У него не было друзей, с ним мало кто здоровался за руку, с ним старались не пересекаться. А начальник морга знал об этом и, по всей видимости, получал удовольствие от своей маленькой власти над людьми.
        Подышав на штемпель, выпачканный чернилами, начальник морга хлопнул им по сопроводиловке: «Вскрытию не подлежит!» Человек в фартуке раскочегаривал паяльную лампу. Тело, кое-как одетое в рваное тряпье (какая разница! Вскрытию не подлежит, туда хоть труп козы в генеральском мундире клади, никто не узнает), уже опустили в оцинкованное корыто, накрыли крышкой. Расплавленное олово ртутным ручейком заполнило щели. Начальник морга глянул в маленькое мутное окошечко, устроенное на боковой стенке цинкового гроба. Нормалек! Покойник выглядит как космонавт перед стартом. Лицо спокойное, расслабленное, губы чуть-чуть разомкнуты, между ними проглядывает край верхних зубов. Хорошие зубы! Классные зубы! Беленькие, ровненькие, блестящие. Наверняка в школьные годы пружинку носил, мама заставляла — противно, неудобно, одноклассники смеются, но надо, надо, сам же спасибо скажет, когда зубы, как грибы после дождя, начнут расти, а челюсть за таким бурным ростом не поспеет, и зубам станет тесно, и полезут они друг на друга, как бухарики в очереди за водярой.
        Начальник морга взял из стеклянного шкафа маленькое стоматологическое зеркальце (с его помощью проверяли наличие посторонних предметов в глотке покойников) и посмотрел на свои зубы. Желтые, кривые — дрянь!
        — Загружать, товарищ старший лейтенант?
        Начальник морга густо намазал клеем полоску бумаги с надписью «Ряд. Босяков Юрий Петрович» и пришлепнул ее — наискосок — к ящику.
        — Загружай!
        Два молодых тощих чмыря из инфекционного отделения медсанбата (почти излечились после гепатита) взялись за деревянный ящик с двух сторон — эть! Начальник морга поморщился, покачал головой.
        — Эй ты, сынок! Я к тебе обращаюсь, жопа!  — крикнул он.  — И как ты спиной грузить будешь? Встаньте оба к кузову боком!.. Вот же дебилов прислали… Боком, я говорю! У тебя где бок, желтолицый? Там, где печенка твоя недоразвитая, чучело! А теперь на «раз-два» — и взяли!
        Один из солдат не удержал тяжелый ящик, выронил, и его край упал ему на ногу. Солдат запрыгал от боли.
        — Идиоты,  — резюмировал начальник морга.  — Что ж вы его бросаете? Это ж ваш боевой товарищ, можно сказать…
        — Тяжело, товарищ старший лейтенант… А у вас сигаретку можно?
        — Какую еще тебе сигаретку, доходяга?! Взяли быстро и погрузили в кузов! Раз-два! Вон уже «гробовщик» на посадку заходит… Ошизеть можно от такой работы…
        Подскакивая на ухабах, «ЗИЛ» пылил по дороге в сторону аэродрома. Цинковый гроб, заколоченный в глухом деревянном ящике, грохотал в кузове. Крепко держась за скамейки, по обе стороны от него сидели доходяги в госпитальных пижамах. Они смотрели на ящик и прятали друг от друга глаза. Им скоро выписываться. Госпитальная лафа кончилась. Неделю еще подержат, привлекая на всякие работы, а потом пинком под зад — и в роту. Инфекционный блок, окруженный по периметру колючкой, останется в памяти как сладкий сон. Для них это был рай. Там все по-другому. Валяешься на койке сутки напролет, вставая только для того, чтобы сгонять в засыпанный хлоркой сортир. Там нет злых сержантов. Там не ходишь в караулы. И самое главное — там нет войны, нет засад, мин, реализаций, обстрелов, оглушающей трескотни автоматов, горького чада горящих бэтээров, криков офицеров, воплей раненых. Там даже нет воинских различий, там все одного звания — засранец. Милое, ласковое, чуть насмешливое звание, гарантирующее жизнь. Засранец Иванов. Засранец Петров. Засранец Сидоров. Все, кто попадал в инфекционный блок, мечтали до конца своей
жизни оставаться засранцами, лишь бы не возвращаться в роту. В роте живешь с постоянными мыслями о цинковом ящике. «Не, меня точно убьют. Мне не повезет. Гадом буду, убьют. Кранты мне. Сдохну. Поймаю пулю в лобешник, как Беренчук. Или подорвусь, как Мирзоев. И мои ноги будут собирать по обочине. Или как Зинченко из шестой роты, которому голову гранатометом оторвало. Разорвалась голова, как арбуз,  — весь взвод мозговой слизью забрызгало…»
        От таких мыслей клацают зубы, дрожат руки и прыгают в животе кишки. И сразу хочется по большому, как в острый тифозный период, когда бегаешь на очко раз по сорок за сутки, причем в половине случаев не добегаешь, обсираешься по пути, оставляя за собой желтые блямбы. Их потом выздоравливающие засранцы смывают хлоркой.
        Чмыри держались за скамейки, чтобы не тюкнуться головой о металлическое ребро тента, смотрели на ящик и представляли, как там, внутри, подпрыгивает мертвец. Уж наверное, и рубашка, и китель, распоротый на спине, сбились на груди мятым комком, и ноги сплелись буквой Х, и руки куда попало… Машина затормозила, пыль влетела в кузов. С грохотом открылся борт. «Выгружай!» Тут уже рев моторов самолета, настолько громкий, что кажется, будто в голове что-то разрывается, и так страшно — страшно становится, как при обстреле. «Бегом! Быстрее! Не спать!»
        Схватились дрожащими руками за края ящика. Ах, как тяжело! В пальцы впиваются занозы, колени сгибаются, а шея, кажется, становится тонкой-тонкой, и сейчас руки вместе в плечами оторвутся, кожа сорвется, и останется один скелет. «На рампу! Заноси!»
        Они понесли ящик к самолету, страшному, ревущему чудовищу с раскрытой, порочно развороченной задницей, через которую было видно черное чрево. На краю рампы стоял летчик в голубом комбезе и шлеме, крепко прижимая к голове наушники. «Клади! Опускай! Дальше не надо!» Ничего не слышно, что им орут! Начальник морга разбирается с двумя прапорщиками, которые спорят между собой, кто полетит сопровождающим. Все трое раскрывают рты и размахивают руками. Летчик стучит начальника морга по плечу: «Рядом с самолетом курить нельзя!» Начальнику морга пофиг, он лишь перекатывает языком мокрую сигарету в другой уголок рта: «Мне можно!» Под масксетью толпится группа дембелей, преимущественно женщины, ждут команду на посадку. Они одеты неестественно пестро, все в джинсах с расшитыми разноцветными веревочками карманами, в батниках с цветными звездами и флагами, а вокруг необъятных размеров сумки и чемоданы… Чмыри спускаются по рампе, поглядывая на женщин и выковыривая из ладоней занозы. Сейчас эти тетки погрузятся в самолет и улетят в Союз. Каких — нибудь полтора часа полета — и они в другом мире. Если инфекционный
блок — это рай, то Союз — вообще что-то запредельное. Бесконечный кайф, вечно тлеющий косяк, бездонная кружка с водкой, что-то нежно-голубое, цветастое, хохочущее, теплое, нежное, с водяными брызгами, радугой и пионерскими галстуками. Нет-нет, этого никогда уже не будет. Их убьют в глиняном кишлаке, прострелят нахрен, оторвут головы, вспорют животы, вывалят кишки в пыль — жрите, мухи! А потом закидают по частям в ящик, запаяют, как в консервной банке, и отправят маме: «Ваш сын геройски погиб, выполняя интернациональный долг…» Мама за сердце схватится, е-мое, а какой это еще долг за ним числился? Всего ж восемнадцать было, никаких долгов набрать вроде не успел. Разве что мне немного должен — за мои бессонные ночи, за мои слезы, когда у тебя ушко болело или зубки резались, за стояние в очередях в молочной кухне, за вечные походы в поликлиники, и там очереди, и нервы, и рабское унижение перед принципиально немногословными врачами: «Скажите, а вот эта… невралгия… это очень опасно? А изменения на глазном дне — это как? Это что ж, он теперь видеть плохо будет?» И слезы, слезы. Да еще по учителям бегала и
заискивающе: «Здравствуйте, Мариванна, вы уж простите нас, мы с этой математикой традиционно не в ладах, вы только скажите, что нам делать, мы день и ночь ее зубрить будем…» И всем подарочки — ой, тяжело от зарплаты отрывать, но что поделаешь? Врачам надо сунуть, учителям надо сунуть, и чтоб путевку в пионерлагерь достать, тоже без коробки конфет не подходи. Вот так по мелочам, но все, что должна была, все заплатила. Какие еще такие интернациональные долги? Это какой же огромный должище был, что только жизнью искупить его можно? Да уж лучше мамаша сама бы в петлю полезла: нужна стране жизнь, так забирайте мою, а мальчишку-то оставьте в покое, дайте немного пожить да девчонок потискать…
        Чмыри закурили, думая об одном и том же. Болезнь, зараза такая, отступила. Дело идет к выздоровлению. Скоро в полк, в цинковый гроб, и станут его затаскивать в самолет какие-нибудь чмыри да ронять в пыль.
        — Товарищ старший лейтенант! Может, мы вам еще что-нибудь погрузим?
        — Все, бойцы!  — ответил начальник морга. Его затуманенный взгляд плыл, как винные пробки, брошенные в ручей.  — На сегодня погрузка закончена. Что, понравилось? Прыгаем в кузов! Быстренько, быстренько!
        Дело швах. Инфекционный блок, этот спасительный остров, тает в тумане. Чмыри переглянулись. Есть один способ продлить свое пребывание в раю. Один хороший и проверенный способ. Но для него нужны деньги. Чеки или афошки. А чтобы добыть денег, надо что-то украсть и продать прапору. А способ простой, как все гениальное. В инфекционный блок каждый день поступают желтушники. Ядреные, как лимоны, желтушники. Доходяги с желтыми глазами и ушами. Ни на что не годные задохлики. Еле ноги передвигают, волоча в себе свой неподъемный билирубин. Работать не могут, курить не могут, есть не могут. Грош им цена. Вот только ссут они чрезвычайно ценной мочой. Темной, красно-коричневой мочой, похожей на квас. Эта моча офигенно заразна. Сбрызнул ею кусочек хлеба, сожрал — и гепатит тебе обеспечен, пожелтеешь как миленький! Но для этого счастья нужны деньги. Одна столовая ложка волшебного эликсира стоит от десяти до тридцати чеков. Большие деньги. Для солдата, который не ходит на боевые и сидит за колючей проволокой, это очень большие деньги, невозможно большие, просто немыслимо большие.
        Чмыри забрались в кузов, наблюдая оттуда за пестрой толпой, которая устремилась к самолету, волоча за собой корабельных размеров сумки. Ух, до чего же счастливые эти бабы! В Союз улетают. И все у них есть. И шмоток немереное количество, и чеки, рассованные по тайникам, и эти тела — такие бедрастые, сисястые, жопастые. Ах, как им повезло, что у них есть такие тела! Ну просто сожрать хочется! В каждой клеточке безмерно кайфа! В каждой складочке океан удовольствия! В каждом пупырышке и волоске! Что за несправедливость такая? Почему им все, а кому-то — ничего? И увозят они с собой свои колышущиеся тела в Союз, а там эти тела нафиг никому не нужны, там такого добра навалом, а здесь так мало, так мало, ну просто кончить можно от досады!
        — Пожалуйста!!  — перекрикивая рев моторов, объявил комендант аэропорта, крепко сжимая в руке список.  — Кто улетает в Союз, постройтесь в одну шеренгу. Загранпаспорта у всех есть? Кто не зарегистрировался?.. Женщина! Я к вам обращаюсь!
        Но женщинам сейчас не до него. Они мыслями уже в Союзе, в пригороде Ташкента, в аэропорту Тузель, в пункте таможенного досмотра. На ушко друг дружке передают разные женские секреты, где и как лучше спрятать чеки, чтобы не нашли.
        — Люсь, ты лучше здесь это сделай. Там будет уже поздно. Во-первых, негде, а во-вторых, там все насквозь просматривается.
        — Вот же я дура,  — хлопает себя по лбу Люся и озирается по сторонам: где бы стащить с себя джинсы и перепрятать скрученную в тугую трубочку пачку чеков.
        Комендант за год службы всякого повидал, привык, что мочатся под колеса самолета, пьют на рампе, лезут под лопасти винтов, блюют в отсеке, но от зависти к женщинам избавиться не смог. Чекистки! Проститутки! Без всякого труда, в свое удовольствие, такие деньжищи зарабатывают! А в его рабочем столе только дешевый хлам пылится. Десятка три китайских ручек да пара упаковок с презервативами. Вот такие дерьмовые бакшиши дарят за то, что он вносит людей в списки улетающих в Союз. Подумать только! Он сажает людей в самолет, который везет их в Союз (трудно подобрать современный аналог этому величественному понятию. В общем, это что-то, супер — пупер, безграничное счастье, Сейшелы-Мальдивы — Канары, возведенные в охренительную степень), и лишь некоторые из них преподносят ему в знак благодарности бакшиш, да и то в виде дешевой авторучки.
        Овеянные исходящей от провожающих крутой смесью зависти, злобы и обостренного либидо, женщины начали погружаться в самолет. Ругань, толкотня на рампе, радостное предвкушение от встречи с Родиной и плохо скрытый страх перед грядущей таможней. Кое-кто уже заранее подготовил пакет с набором дешевых штучек: кусачки для ногтей, кассету с записью Пупо, авторучку, кулон «Мадонна», очки солнцезащитные складывающиеся в футляре. Когда ушлый и прекрасно осведомленный таможенник начнет вкрадчиво выяснять, как удалось библиотекарше с ежемесячным окладом в сто восемьдесят чеков за неполный год заработать две дубленки, лайковый кожаный плащ, семь пар джинсов «Поп», магнитофон «Тошиба», японский чайный сервиз с мелодией, четверо наручных часов с калькулятором, да при этом еще накопить тысячу двести чеков наличными, вот тогда-то, в этот критический момент, пакет с безделушками надо незаметно, но очень убедительно передать таможеннику. Если не поможет, то всучить еще пару кроссовок (чуть ношенные, но он не заметит). Говорят, такая система действует безотказно.
        И тут вдруг происходит нечто нестандартное. Совершенно невозможный феномен. По рампе самолета, запланированного в Союз, движение всегда только в одну сторону — внутрь. Обратно не хочет никто. Кто проник в самолет, спешно занимает место на лавке, крепко хватается за ее края, сумку между ног, чемодан — рядом, чтобы все время был в поле зрения, и ни шагу назад. Ни-ни! Только вперед, на Север, над пустынями, горными ущельями, лавируя между душманскими «стингерами», домой, домой, домой! И тьфу, тьфу на этот поганый Афган, чтоб мои глаза его больше никогда не видели! Но что это с продавщицей военторга, Ирочкой Афанасьевой? Она кинулась вон из самолета, волоча за собой сумки и неподъемный чемодан.
        — Я не полечу… Я не могу…
        — Ирка!  — кричат изнутри соратницы.  — Дура! Вернись!
        Дура не возвращается. Она плачет, крутит головой и бурлачит свой багаж подальше от самолета. Комендант в замешательстве. Ничего подобного он еще не видел. Как фамилия?.. Вы в самом деле не хотите лететь? А самолета больше не будет, чтоб вы знали! В плане на завтра точно не стоит. А что будет послезавтра, одному черту известно. Колонной на Хайратон поедете. На броне. А дорогу на Ташкурган обстреливают каждый день. Да и попробуйте найти офицера, который взял бы вас под свою ответственность. Вам это надо? Этот геморрой вам нужен? Подумаешь, какая цаца — с гробом она лететь не может.
        Но у Ирочки уже истерика. Она крутит головой, тащится муравьем все дальше и дальше и даже не оглядывается. При чем тут гроб, идиоты! При чем тут гроб… Платка нет, высморкалась в батник, потом вытерла им же глаза. Остались черные разводы. Она села на чемодан, отдышалась. Уф, как тяжело, как давит и болит в груди. И все померкло вокруг. И небо темное и мрачное, и солнце злобное, и так гадко-гадко на душе. А ведь надеялась, что никогда не узнает войны, что отработает за прилавком магазина два года, где лишь кондиционированная прохлада, очередь, ищущие взгляды солдат, шелест чеков, банки «Си-си», сигареты, печенье, сгущенка, праздничные наборы, салями и икра, отложенная для начальства, «Ирочка, солнышко, дай мне без сдачи пачку чая, я не могу стоять, меня начштаба вызывает!», «Ируся, привет! Не слышно, когда магнитофоны подвезут? На Новый год будут?», «Мне упаковку „Боржоми“! Да, орден обмываю. Вечером придешь?» И так каждый день, с утра до вечера, товар-чеки-покупатели. Мужиков куча, раскладываешь их, словно пасьянс, прикидываешь, на кого ставку сделать. Белкин, командир девятой роты, хороший парень,
но женат и не слишком щедр на подарки. Бурцев, начальник артиллерии, хоть и холостой (врет, наверное), но уж какой-то тупой и скучный, с ним Ирина два раза спала — в самом прямом смысле этого слова, крепко, с храпом. Сидоренко, начальник склада ГСМ, богатый, щедрый, заводной, но уж больно охоч до баб и выпивки, с ним серьезные отношения не построишь. Тинченко, пропагандист политотдела, слишком циничен; приходит чистенький, аккуратненький, одеколоном пахнет: «Так, Ирина, я дарю тебе джинсы, но это не только за сегодняшний раз, но и еще на будущее, потому что эти джинсы стоят восемьдесят чеков, а для одного раза это слишком многовато…» — да и труслив он до тошноты: делает свое дело и все время прислушивается, кто по коридору ходит, кто о чем там балакает, не произносит ли кто его фамилию… А как сделает все, что хотел, выйдет в закуток, где умывальник, и плещется там долго-долго, бряцает стеклянными пузырьками с какими-то едкими растворами — спринцуется, протирается, не дай бог венерическую заразу подхватит! Венерические болезни — самое страшное, что может случиться с офицером политического отдела. Это
хуже пьянства и глупости, хуже подлости и трусости. Потом, старательно пряча глаза и скрывая брезгливость, он выметается из комнаты — тихо-тихо, как мышь, а предварительно высовывает голову в коридор и смотрит, чтобы не было никого. Словом, от этого Тинченки самой помыться хочется как следует.
        И вот пролетело два года, а ставка так и не была сделана. Ничего серьезного. Все мимолетно, впопыхах, скрытно, шепотом, да все по пьяни, с запахом лука и сигарет, когда мозги задурены, и слезы льются безудержно, когда вдруг кажется — все! влюбилась! нашла! вот оно, счастье!  — а на утро нестерпимо стыдно, пасмурно и пусто на душе.
        А с тем солдатиком что было? Обвал нежности и жалости. И никакого стыда. И не было желания отмыться с мочалкой. Как сон — короткий, яркий, счастливый, в котором почти не помнишь деталей, а только лишь ощущение, большое и светлое ощущение воздуха, пространства и полета… Был вечер. Ирина уже закрывала магазин. Осталось пересчитать и погасить чеки, поставить на сигнализацию, запереть двери и сдать под охрану разводящему караула. Она уже взялась за засов, но дверь вдруг распахнулась, и унылый пыльный пейзаж заслонил собой он. Наверное, солдат долго бежал, чтобы успеть до закрытия, и потому часто и глубоко дышал и не смог сразу ничего сказать. Ирина научилась их различать. Это был не «сынок», скорее всего дембель, хоть и без отпечатка высокомерия и жестокости на лице. Ростом выше ее на целую голову, белесый, словно альбинос, настолько белесый, что почти невозможно было разглядеть его нежную щетину на подбородке и скулах. Губы розовые, мальчишеские, а глазки — просто не оторваться! Голубые глазки! Настоящие голубые, а не вяло-серые, какие тоже почему-то называют голубыми. Он снял панаму и стал
обмахиваться ею, как веером. Прозрачные капельки пота скользили по его щекам.
        — Я… это… за сигаретами…
        — Магазин уже закрыт,  — ответила Ирина и слабо потянула ручку на себя.
        Как все продавщицы, она умела отвечать покупателям грубо и решительно, но сейчас почему-то не хотелось грубить. Она не могла оторвать взгляда от этих удивительных глаз и даже улыбнулась помимо воли.
        — Мы завтра утром на блок выезжаем,  — стал торопливо объяснять он.  — На целый месяц… а сигарет нет… Мне только двадцать пачек «Примы»… У меня без сдачи…
        Она ничего не сказала, отступила на шаг, впуская его внутрь, закрыла дверь на засов. «Надо же, какие красивые солдаты бывают!» — подумала она с удивлением, открывая для себя удивительную новость. Раньше она никогда не вглядывалась в лица солдат. А что высматривать? Серая, безликая масса, запуганная, несчастная, безропотная. Ирина зашла за прилавок, потянулась к верхней полке за сигаретами. Она чувствовала его взгляд и не понимала, что происходит с ней. На ней был сарафан до колен, желтый с красными цветами. Легонькая, хорошо обтягивающая тело тряпка. Не новая, не самая лучшая из ее гардероба. И ножки у Ирины не ахти, чуть полноватые, с излишне крепкими икрами. И каблук низкий, «рабочий», на котором нетяжело стоять весь день за прилавком. Словом, объект не самый привлекательный, по союзным стандартам — на троечку с плюсиком. Но Ирина вдруг почувствовала себя актрисой на сцене, освещенной софитами. Нет, не просто актрисой, а отчаянно-смелой танцовщицей в кабаре, этакой примадонной, воплощающей в себе ослепительную порочную красоту, море наслаждения и горько-сладкую женственность… Она встала на
цыпочки, вытянулась в струнку (во всяком случае ей казалось, что в струнку) и стала перебирать пачки сигарет. Снять с полки двадцать кровяно-красных коробочек можно было быстро, за один подход, но Ирина делала все медленно, позволяя любоваться собой долго. Ей было приятно и легко, она знала, что сейчас являет собой совершенство, ее недостатки замечательным образом превратились в достоинства, и красивый парень рассматривает ее со скрытой жаждой, и она красива до головокружения, до безумия, и в сумрачном зале над прилавком вершится торжество красоты и страсти.
        Она выложила сигареты на прилавок, глядя на солдата открыто и чуть насмешливо. Она видела, что с ним творится. Он прятал свои чудесные глаза, движения его были неточные, когда он укладывал сигареты в пакет. Он старался скрыть свое волнение, свое участившееся дыхание и так крепко стискивал зубы, что вряд ли смог бы что-либо сказать. «Как легко ты потерял голову!» — подумала Ирина. Это ее забавляло. Она назвала сумму. Солдат не понял, он сейчас не мог думать о деньгах и не понимал смысла чисел. Переспросил — хрипло, не своим голосом и закашлялся. Ирина улыбнулась. «Какой славный мальчишка!» Он протянул ей деньги — неуверенно, словно хотел прикоснуться и погладить какого-то прекрасного, но непредсказуемого зверька. И она протянула руку, медленно, не спуская с него глаз, уже почти наверняка зная, что сейчас произойдет, что становится непреодолимым искушением. Он выронил деньги на прилавок, схватил ее руку, потянул к себе; в его небесных глазах блестели мольба и страх. Он творил что-то недопустимое, недозволенное, совершал преступление, он ожидал, что прекрасная женщина сейчас отдернет руку, громко
закричит, ударит его по щеке. Но она позволяла держать себя за руку и продолжала улыбаться, и эта покорность испугала солдата еще больше. Он замер, лихорадочно дыша. «Ну что же ты?!» — спросила Ирина — вслух или мысленно, сейчас уже не вспомнить. Он сделал шаг и кинулся в манящую пропасть. Обежал прилавок, попутно обрушив пирамиду из пустых коробок, схватил ее за плечи, но тотчас почувствовал, что надо не так (забыл, черт возьми, как надо девушку обнимать!), опустил руки на талию, прижал к себе, стал целовать жадно и поспешно — скорей, скорей, пока не отняли это божество! Она попятилась, уводя его с собой в подсобку — там стоял топчан, но у солдата не хватило терпения идти так далеко, начали подкашиваться ноги, и вся его военная, снайперская, комсомольская, дембельская сущность залилась могучим инстинктом, и все в нем сразу увязло, замерло и подчинилось. Что он делал, что он делал!! Он поднимал подол ее сарафана, оголял ноги — это же просто бесстыдство, пошлость, но какая сладкая, сволочь, почему так невообразимо хочется такой пошлости? Почему, почему, почему?
        О-о-ох!  — и выдохся, обмяк, словно его сразило пулей. Она гладила его скользкую от пота кожу. Какой он гладенький, ровненький, упругий, и пот его молодого тела пахнет чем-то домашним, семейным, пахнет субботним вечером в семейном кругу, кинокомедией «Кавказская пленница», абажуром, низко висящим над круглым столом, диваном с расшитыми подушечками, плотными шторами на окнах, пушистым ковром — всем тем, что хранит тепло домашнего очага.
        — Извините… Извините, пожалуйста…
        Он одевается, застегивается. Его щеки пылают. Ему нестерпимо стыдно.
        — Извините меня…
        Глупый! Ирина отряхнула сарафан, расправила складки, повернулась к солдату спиной.
        — Застегни, пожалуйста… Нет, там надо крючок наложить на пряжечку… Ну поставь их под углом друг к другу, а потом выпрями…
        Он торопится, волнуется, ничего не соображает. Расстегнуть лифчик сумел, застегнуть — нет.
        — Тебя как зовут?
        — Юра.
        — Ты откуда будешь такой глазастый?
        — Из Подмосковья.
        — Я почему-то так и подумала. У вас там, в Подмосковье, все такие красивые?
        Он немного успокоился. С мужчинами всегда надо говорить после этого. Он должен понять, что нормальная жизнь продолжается.
        — Спасибо вам большое…
        Он уже одет, застегнут на все пуговицы, даже панаму на голову нахлобучил.
        — На здоровье… Поцелуй меня еще разочек, Юра Босяков, и топай! Магазин пора под охрану сдавать.
        — А откуда вы мою фамилию знаете?
        В глазах — испуг, недоверие. Смешные эти мужики! В каждом холостяке сидит боязнь долга перед женщиной, с которой он спал, боязнь тугого брачного ошейника, детей или алиментов.
        Ирина подошла к солдату, опустила руки ему на плечи, поцеловала медленно, сладко.
        — Твоя фамилия на внутреннем кармане куртки хлоркой выведена. Не комплексуй, Босяков! У тебя хорошая фамилия… Мне сразу представляется крепкий деревенский парень, бегущий босиком по утреннему лугу, а вокруг туман, роса, кони…
        Она почти сразу забыла о нем и никогда, наверное, не вспомнила бы, если бы не ящик с гробом, стоящий в черном нутре самолета, и на нем бумажная наклейка «Ряд. Босяков Юрий Петрович». Сама не поняла, чего вдруг разревелась и отказалась лететь. Жаль мальчишку. Жаль. Очень жаль. Хорошие у него были глазки, голубенькие, и кожа гладкая — гладкая, как попочка у младенца. Все, протащили через мясорубку, перекрутили, смяли. Отбегал пацан свое по утреннему росистому лугу.
        Не посмотрела бы на гроб, так бы и не узнала, и жил бы этот губастенький мальчишка в ее памяти еще долго-долго.
        — Ну что?! Надумала?!  — орет комендант. Первый раз за все время, пока он в Афгане, приходится уговаривать человека лететь в Союз.
        — Я другим бортом полечу!  — не оборачиваясь, кричит Ирина.
        — Другого сегодня не будет! И завтра не будет! Полеты прекращены на неопределенное время! У духов «стингеры» появились!
        Женщина не реагирует. У коменданта заострился подбородок, он махнул рукой, подав знак летчику, и пришла в движение рампа. Железное чудовище закрывало пасть. «Прощай, Босяков, прощай!»
        «Чекистка!  — с ненавистью подумал комендант, придерживая панаму на голове, чтобы не сдуло.  — Мало чеков нагребла? Еще хочется? Уже совать некуда, уже все забито, но тебе все мало? Ну ты, бля, у меня улетишь! Я тебе устрою!»
        Никто еще так не унижал его, как эта плачущая тетка, сидящая на чемодане.
        Она махнула проезжающему грузовику, по-мужски ловко закинула сумки в кузов, села с водителем рядом.
        — Что, испугались?  — спросил водитель участливо. Он видел, как Ирину уговаривали зайти в самолет.  — Вам в дивизию?
        Грузовик попылил по дороге в объезд ВПП. Солдат-водитель приободрился. Он впервые видел рядом человека трусливее себя. В сравнении с этой женщиной он сам себе казался едва ли не героем.
        — Мне тоже поначалу неприятное было все это,  — сказал он, ловко выворачивая руль и объезжая глубокую выбоину, пробитую гусеничными машинами.  — Потом привык. Главное — настроить себя философски. Все это — жизнь. Все мы — смертны… Что вы говорите?
        Ирина ничего не говорила. Она просто высморкалась. Солдат искоса поглядывал на нее и придумывал жуткую историю про войну и смерть. Именно придумывал, потому что на боевых солдат никогда не был и очень надеялся никогда не быть. Ему посчастливилось попасть в хозяйственный взвод, и в его обязанности входило разъезжать на «ЗИЛе» по всей базе, развозить ящики с продуктами по складам, со складов — в столовые, из столовой увозить парашу и сливать ее за нижним КПП, где паслись душманские коровы; возил он гробы из морга на аэродром, детали для вертолетов, оцинкованное железо, боеприпасы, заменщиков, дембелей — словом, возил все, что подлежало перевозке с одного места на другое. Парням, которые ходили на боевые, он немного завидовал, особенно дембелям с медалями и орденами, но зависть его была абстрактной, и на подвиги его, мягко говоря, не тянуло. При мысли о войне его прошибало потом и бросало в дрожь, он не мог говорить, потому как челюсти сводило судорогой, затылок немел и терял чувствительность, ноги и руки становились ватными, и с подлой навязчивостью по ночам случался энурез. Солдат ненавидел войну,
как скорпиона, как мерзкую жабу с ядовитыми бородавками, как глистов. Эта война, невидимая, тихая, безмолвная, обитала где-то за пределами базы, за шлагбаумом КПП, за линией окопов, колючей проволоки и минных заграждений, и, когда солдат начинал задумываться о ней и вглядываться в пыльную даль с оглаженным контуром песчаных гор, внутри него все сжималось, превращаясь в тяжелый сырой комок, в голове начинало звенеть, и этот звон стремительно поднимался до самых высоких нот, превращаясь в истошный визг. И тогда солдат, боясь сойти с ума, затыкал обкусанными пальцами уши, зажмуривал глаза и, оказавшись в этой глухой темноте, мысленно говорил: «Мамочка, мамочка, спаси меня, не дай помереть, господи, не дай помереть, так жить хочется, только бы не попасть туда, только бы пронесло, только бы живым вернуться…»
        Наверное, его слишком напугали, когда он только прибыл на базу с бледной и прозрачной от страха командой. Ну, про традиционное пожелание от дембелей «Вешайтесь, чмыри!» он слышал еще в учебке. Оно его не испугало, но насторожило. Потом командир отделения, распределяя койки в палатке, паскудно пошутил. Глянул на солдата оценивающе, прищурив один глаз: «Рост какой?» Какой, какой… А фиг его знает! Тут от впечатлений не то что рост — фамилию забудешь. Сержант подтолкнул солдата к деревянному колу, поддерживающему крышу, поставил зарубку над темечком, что-то пометил в своем блокноте, покачал головой: «Плохо!» — «Что плохо, товарищ сержант?» — «Рост плохой».  — «В каком смысле?» — «Гробов на сто семьдесят два сантиметра уже не осталось. Ты слишком высокий. Когда в ящик положим, придется согнуть тебе колени». А на следующий день его отправили в морг, затаскивать в «ЗИЛ» «Груз-200».
        Война шептала где-то недалеко, посылая зловещие приветы солдату. Он издали видел, как с боевых вернулся батальон, как, лязгая траками, кружились на месте боевые машины пехоты, присыпанные солдатами, словно торт жареными орешками, как снимают с брони безжизненные тела в расхристанном, рваном обмундировании, до тошноты выпачканном в крови. Убитые! Мертвые! Трупы! А-а-а-а, нет! нет! нет!
        И он снова затыкал уши и зажмуривал глаза, прячась в своей уютной и глухой темноте. Он знал, что он трус, но ничего не мог с собой поделать, настолько не мог, что даже не пытался перебороть страх, даже не помышлял о такой невозможной для себя цели.
        А война отрыгивала жуткие слухи. Колонна «КамАЗов» поехала на карьер за песком. Это где-то рядышком, минут десять или пятнадцать езды. Водители не взяли с собой оружие — зачем? близко ведь!  — даже куртки не накинули, голые по пояс, веселые, уверенные в себе, дембель скоро, прощай, поганая страна! Карьер не нашли, спросили у таксиста. Тот кивнул, езжайте за мной, щас покажу. Привез на какой-то пустырь, поросший высокой травой. Через три часа пропавшую колонну нашли. «КамАЗы» уже догорали. В траве лежали голые и безголовые тела солдат. У многих были отрезаны половые органы и вспороты животы. Отрезанные головы пришлось искать долго — их раскидали по всему полю. Полк неделю трясло от ужаса.
        Самое херовое, учили сержанты, это попасть к духам в плен. Лучше сразу подорваться гранатой. Пшик — и на том свете. Ни боли, ни страха. Чтоб наверняка, надо гранату к животу прижать или, что еще лучше, к горлу. Разворотит так, что духи не тронут тело, не станут его обезображивать. Не ссыте, сынки, после подрыва гранатой никто еще живым не оставался, никто не корчился от боли. А вот если попадешь в плен, вот это полная задница. Насчет пыток духи очень изобретательны. Например, любят они «снимать рубашку». Разденут вас догола, подвесят к дереву за руки, затем аккуратно надрежут ножом кожу — вот здесь, пониже пупка, по окружности, и задерут кожу наверх, словно майку, до самой головы. В идеале должно получиться так, чтобы волосы лобка оказались на темечке. Разумеется, ничего не видишь, потому как голова оказывается как бы в кожаном мешке, задыхаешься, кишки медленно вываливаются, но ты инстинктивно пытаешься их удержать, напрягаешь мышцы живота и тем самым продлеваешь свои мучения. Мух налетает миллионы! Облепляют твои внутренности, жрут, жалят, жужжат. Говорят, где-то под Джелалабадом духи «сняли
рубашку» с нашего солдатика, так тот десять часов мучился, дышал через дырку в кожаном мешке, которую сам же прогрыз… Но это тоже фигня. Есть штучки куда более изощренные. Например, снимают с пленного штаны и сажают голой задницей на ведро, как на унитаз. В ведре дремлет кобра. Ее пока ничто не беспокоит. Но когда под ведром разжигают костер, кобре становится горячо, и она пытается выбраться из ведра через единственное доступное отверстие — задний проход несчастного пленника. Это дьявольское развлечение невообразимо мучительно…
        Хрясь! Водитель вовремя не притормозил, машина подскочила на ухабе, клубы пыли поплыли над фанерными модулями вечно пустующего разведбата. Теряя очертания, пыль припорошила угловатые крыши, чахлые кусты, выложенные из бетонных плит дорожки и грязным туманом двинулась к медсанбату. Эта мутная субстанция с прогорклым запахом древности и нищеты, из которой на восемьдесят процентов состоит воздух Афганистана, проплыла над дощатой сценой, сколоченной для приезжих певцов, на которой недавно выступала вечно молодая Эдита Пьеха; пыль бесшумно накрыла медико-санитарный батальон с голубой воронкой фонтана посредине, заставила повернуться к себе спиной двух солдат в госпитальных пижамах, забилась в оконные щели, заползла в марлевые занавески на форточках. Гуля Каримова с опозданием закрыла форточку, включила посильнее поддув воздуха из кондиционера и застыла у окна, глядя на унылые столбы ограждений.
        Вот уже неделю ее мучило тягостно-тоскливое чувство. В нем и безысходность, и ревность, и обреченность, и уныние. Герасимову дали отпуск по ранению. Он его не просил, не писал рапорт, не намекал, не проставлялся. Военно-бюрократическая машина сработала, на удивление, быстро и четко. Медкомиссия написала заключение и положила его на стол командира полка. Тот подписал его и передал начальнику штаба. Начштаба не поленился зайти в строевой отдел и распорядиться насчет отпускного билета для Герасимова. Все закрутилось. В штабе шелестели бумажки, и от этого звука Каримову коробило. Через пару дней они расстанутся. Валера сядет в самолет и полетит в Союз, в ташкентский Тузель. Потом он пересядет в другой самолет и полетит во Львов. И там, в городе-герое, в терминале аэропорта, в зале прибытия, его встретит жена.
        Гуля стояла у окна и выстукивала пальцами по подоконнику, словно играла на пианино.
        Жена… Слово какое странное. Жесткое, дрожащее, напоминающее жука в спичечном коробке: же-на, жу-жу… Гуля не знала, как выглядит та женщина, какого цвета ее волосы, какие у нее глаза, как она одевается, в какой ночнушке ложится в постель. Она старалась не думать об этом, потому как мысли о законной жене Валеры Герасимова были мучительны, и Гуля с трудом подавляла крик. Ничего более несправедливого она не знала. Самые подлые войны в истории человечества, самые коварные убийства, величайшие трагедии и ужасающие катастрофы представлялись ей более справедливыми и естественными, чем факт существования у Герасимова какой-то там жены. Живет, понимаете, баба в Союзе, ходит по магазинам, кафе, жрет докторскую колбасу, мороженое, пьет шампанское, крутит задом налево-направо, цокает, плядище такая, каблучками по асфальту, не заливается соленым потом, ничем не рискует, ни за что не борется, не скрипит зубами, принимая раненых, не сходит с ума от их истошного крика, да еще приличные почтовые переводы получает регулярно — и в довершение всего она еще и законная жена с полным комплектом прав на Герасимова! С
какой такой стати?? Где же справедливость?? Почему этой мымре все права, а Гуле Каримовой — никаких, хотя именно она, Гуля Каримова, выбрала, выходила, вернула к жизни Валерку, она боролась за него, она показывала свой нрав, сохраняя свое достоинство и честь, она была верна, она была горда, она превратилась в белую ворону, она объявила войну всем — ради того, чтобы быть с Валеркой! И вот вдруг выясняется, что у нее нет никаких прав, и весь этот мир, что связан с Валеркой, принадлежит другой…
        Гуля покусывала губы и все ожесточеннее стучала пальцами по подоконнику. Значит, во Львове его будет встречать жена. Кинется ему на шею: «Дорогой!!!» Он будет ее целовать. В нем оживут уже почти забытые воспоминания и чувства. Он подумает: вот она, моя единственная, моя жена, моя верная законная супруга, вот она — настоящая жизнь. А все, что было там, в мерзком Афгане,  — это дурной сон, заблуждение, затмение разума, безобразная ошибка, которую надо забыть, забыть, забыть!
        Гуля заплакала. Она чувствовала, что теряет Валерку. Чудовищная несправедливость торжествовала. Он говорил: «Я люблю тебя». Но он говорил это здесь, в Афгане. А там у него другая жизнь. Другая планета, другая эпоха. Все, что здесь, туда не переносится. Это разные, несовместимые субстанции. Ах, как быстро зажила рана на его плече! На удивление, быстро. Гуля дважды в день делала ему перевязку. Иногда брала все необходимое с собой и перевязывала его в ротном кабинете, в том маленьком и счастливом мире, принадлежащем только им. Она беспокоилась за стерильность. Протирала руки спиртом, прежде чем вскрывать упаковку с бинтом. Валерка смеялся: «Если бы ребята увидели, на что ты переводишь спирт, они бы убили меня!» Гуля включала настольную лампу, придвигала ее к дивану, на котором лежал Герасимов, внимательно осматривала плечо — нет ли отека, покраснения. Потом аккуратно отдирала марлевую нашлепку, фиксирующую повязку. Рана заживала на глазах, дырочка от пули затягивалась. Быстро, очень быстро. Антибиотики уже не нужны. По окружности — смазать йодом. Саму ранку — зеленкой. И стерильный тампон сверху. «Не
жжет?» — спрашивала она, дуя на Валеркино плечо. А он запускал пятерню в ее волосы, теребил, гладил: «Я люблю тебя».
        Если бы она где-то ошиблась, немножко нахалтурила, всего чуть-чуть, у него мог бы начаться сепсис. Если есть необходимые антибиотики, это не страшно. Усиленная терапия, капельница, постельный режим. Еще минимум месяц он провел бы в медсанбате. Гуля была бы рядом с ним почти круглые сутки. Еще целый месяц они были бы вдвоем! Какое это счастье — ухаживать за ним! Невообразимое счастье, от которого захватывает дух. Ах, если бы Валерка болел долго-предолго!
        Гуля закачала головой, кинулась к тумбочке, вынула сигареты, вышла на крыльцо… Вот же дура, опилками набитая! До чего уже додумалась! Чтобы Валерка болел долго…
        Она торопливо курила. Солдаты подметали дорожку вокруг фонтана и поглядывали на нее. Им тоже хотелось курить, но они не знали, этично ли «стрелять» сигареты у женщины. Ситуация нестандартная.
        — Курите,  — сказала Гуля, положила пачку на скамейку и вернулась в отделение.
        «Так, спокойно!» — призвала она себя и, сняв белую шапочку, расчесалась у зеркала. Валера женат. Гуля знала об этом с самого начала и никаких иллюзий не строила. Он сам все делал. Он сам пошел к ней. Его предупреждали, объясняли, чем он рискует. Валера не остановился. Значит, он сделал выбор. Он не скрывал своего отношения к Гуле, он всем открылся, но не позволял себя поймать, как мальчишку, ворующего яблоки в чужом саду. Абсурдная ситуация: все знают, что он живет с Гулей, но никто не может уличить его в этом.
        Ей представлялось, что Валерка бежит по тонкому льду, лед за ним трещит и ломается, останавливаться нельзя, возвращаться — тем более. Только вперед, и чем быстрее, тем лучше. У многих офицеров были женщины, но чтобы вот так ломался лед за спиной…
        Дело в том, что Гуля была предназначена начальнику политотдела. Ее прислали на базу специально для него. Сначала в Кабул. Там штаб армии, первичный отбор. Самых красивых девушек оставляли при штабе, рассовывали по различным должностям и кабинетам для украшения службы начальства. Кто похуже, отправлялись на периферию, в дивизии. Самых страшненьких перефутболивали в штабы стоящих отдельно полков и батальонов. Начальник политотдела дивизии не захотел довольствоваться остатками после первичного отбора, позвонил знакомому кадровику в штаб армии.
        — Михалыч! Что ты мне все время каких-то крокодилов присылаешь? В Советском Союзе красивые женщины перевелись?
        Михалыч лично пообещал начальнику политотдела подобрать для него красивую бабу. Через два месяца в медсанбат прибыла медсестра Гуля Каримова. В этот же день командиру позвонили из штаба армии и предупредили: кто на Каримову глаз положит, тому будет очень грустно служить. А начальнику политотдела отрапортовали: груз доставлен! Спортсменка, комсомолка, красавица!
        Начальник политотдела велел командиру артдивизиона истопить для себя баню, прибрался в своих апартаментах, поменял простыни, накрыл стол, колбаски порезал, баночный сыр вывалил на тарелку, вино-водка, югославские конфеты — красота! Смахнул пыль с магнитолы, вставил кассеты Розенбаума и Пугачевой. Помощнику по комсомольской работе приказал: Гулю Каримову ко мне на собеседование с комсомольским билетом!
        Встретил он ее в кабинете, встал из-за стола, растягивая губы в улыбке и едва сдерживая голодный взгляд, протянул руку. Присаживайтесь. С уплатой членских взносов все в порядке? Общественной работой занимались? Комсомольские поручения были?.. Да, хороша баба! Какие формы! Бедра! Грудь маленькая, но это даже лучше. А мордочка просто загляденье! Глаза черные, чуть раскосые, носик кверху, бровки как ниточки, зубки ровные, блестящие. Что-то в ее лице озорное, хулиганское, даже дерзкое, и какое, должно быть, сильное и гибкое ее тело, как дурманяще пахнут ее волосы, как свежи и вкусны ее губы, как нежна кожа… Начальнику политотдела стало жарко. Он добавил мощности кондиционеру, путано и бегло обрисовал военно-политическую обстановку, поинтересовался планами на будущее, желанием вступить в партию, обратил внимание на необходимость серьезного отношения к ленинскому зачету и пригласил на ужин к себе домой, потому как на довольствие в столовой ее поставят только завтра утром.
        Гуля растерянно кивала, плохо понимая, о чем говорит этот грузный мужчина. Ей все тут было в диковину, она еще не пришла в себя после полета на военном транспортнике, после Кабула и штаба армии, после беглого, полного мутных намеков инструктажа и советов попутчиц, и ее робость и смятение все больше возбуждали начальника политотдела. «Я тебя в обиду не дам,  — заверил он, неожиданно перейдя на „ты“.  — Здесь у нас сложилась хорошая традиция брать шефство над комсомолками. Я лично буду следить за тем, чтобы у тебя были все условия для плодотворной работы и идейно-политического самосовершенствования».
        Она еще ничего не понимала, а дивизия уже знала, что это Гулька-Начпо, и на нее с плохо скрытой завистью и ненавистью пялились машинистки, официантки, инструкторши по культмассовой работе, продавщицы и медсестры. Вот же сучка! Только приехала, и сразу под крылышко самого начальника политотдела дивизии! А это значит, что здесь она будет как сыр в масле кататься, и шмоток у нее будет навалом, и в дуканы, когда захочется, и продукты у нее будут самые лучшие, и вино, и шампанское. И, конечно же, власть. Попробуй скажи кривое слово подруге самого начальника политотдела! И заискивать придется, и стелиться перед ней: «Гулюшка, солнышко, а ты не могла бы попросить Владимира Николаевича, чтобы он отправил ходатайство в брянский горсовет об улучшении жилищных условий моей мамы… Гулюсик, намекни Владимиру Николаевичу, чтобы представил моего Ткачева к досрочному „капитану“… Гулюнчик, выручай! Завтра в Союз борт летит, меня в списки не внесли, а мне так срочно в Ташкент надо!» И будет Гулюсик самолично решать, чью просьбу можно принять во внимание, а чьей — пренебречь. А то как же! Влиятельная особа!
Гулька-Начпо!
        Но так могло быть в будущем, а пока Гуля Каримова, растерянная, со спутавшимися мыслями, возвращалась в медсанбат, смутно догадываясь о том, что все произошедшее — не случайно, что она уже попала в переплет, втянулась в какую-то игру, правила которой ей еще не известны.
        А начальник политотдела доложил члену военного совета о ходе подготовки к выборам в местные советы народных депутатов и успешном изучении личным составом дивизии материалов пленума ЦК КПСС, затем сходил в баню, попарился, тщательно перебрал все свои кожные складки, промыл их и прополоскал, освежился иностранным одеколоном и пошел к себе в апартаменты. Там он придирчиво осмотрел стол, поменял местами бутылки и баночки с газированным напитком «Си-си», добавил еще баночку рижских шпрот, включил музыку, поправил на окнах непробиваемые шторы. Он немного волновался: все ли у него получится, как положено? Война — это такая фигня, что все человеческое из тебя вышибает. Это, блин, не санаторий. Это безобразие и издевательство над организмом. Война, одним словом… Больше не нашлось слов о войне, на которую полковник собирался списать свои возможные неудачи. Собственно, о ней он знал только по тактическим картам и политдонесениям. Для начальника политического отдела дивизии места в боевых порядках не предусматривалось. На него возлагалась обязанность вдохновлять солдат и офицеров на подвиги во благо идей
интернационализма — ни больше ни меньше.
        Но Гулю Каримову он ждал в тот вечер напрасно. Молоденькая медсестра в то самое время, когда полковник сдувал пыль с навороченного «Шарпа» и прибавлял звук песне «Все могут короли», плакала навзрыд, сидя на жесткой и скрипучей солдатской койке в своей комнате. За окном шелестел песком ветер «афганец», сквозь тонкие фанерные перегородки доносились звуки музыки, звон посуды и разговоры; кто-то гремел в коридоре тазами, шумела вода, шлепали по линолеуму тапочки. Обычная женская общага, к которой Гуле не привыкать. Обычная, в общем-то, воинская часть. Обычные вокруг офицеры со стандартными шуточками и липкими намеками. И столовая более-менее, Гуля видала и похуже. Вот только пациенты в палатах не совсем обычные. Никто ее не подготовил, не предупредил. «Пойдем, познакомишься с контингентом…» Пошли по палатам. И там Гуле стало плохо. Вроде все знала и понимала: да, здесь война, тут стреляют, тут подрываются на минах. Но каким умом можно понять молодого офицера-таджика (лет 25, не больше), у которого по колени ампутированы ноги. БТР перевернулся и придавил, словно огромными тисками. Лежит на койке
красивый парень с хорошими белыми зубами и плачет. Культи перебинтованы, сквозь бинты просочилась кровь. Потом ее подвели к солдату, у которого осколком от кумулятивной гранаты срезало нижнюю челюсть. Кунсткамера! Фильм ужасов! Затем при ней сделали перевязку сержанту с неимоверно распухшим синюшным лицом без глаз, без губ и без носа — БМП подорвалась на мине, солдата вышвырнуло взрывной волной через люк, и он ударился лицом о броню. Носовой хрящ расплющился и вошел в носоглотку, все передние зубы раскрошились и вонзились в нёбо, оба глаза вытекли, и отекшие веки вывернулись наружу.
        Гуля выбежала из модуля, закрывая ладонями лицо. Истерика по полной программе. Здесь привыкли, что новички так реагируют, кто-то криво усмехнулся и покачал головой: «Присылают же слабонервных!» Гуля плакала долго, даже подвывать начала. Ее соседке по комнате, высокой и худой медсестре Ирине, эти вопли скоро надоели, и она прикрикнула:
        — А ну прекрати! Быстро возьми себя в руки! Не знала, куда едешь?
        Гуля, безуспешно борясь с собой, покрутила головой — не знала.
        — Теперь будешь знать! И хватит орать, людей только пугаешь!
        Гуля в одно мгновение возненавидела эту грубую женщину, этот медсанбат, эту нищую и жестокую страну, в которой происходили такие страшные вещи. Возненавидела все, что было вокруг нее. Одиночество, отчаяние и боль охватили ее. Стемнело. Где-то за стенкой что-то шумно отмечали. Тихо звучал мужской баритон. В ответ раздавался визгливый женский хохот. «Как они могут?!» — с ужасом думала Гуля. К ней зашел ее новый начальник, ухоженный, плотненький капитан-анестезиолог. Сел рядом на койку, весело потребовал вытереть слезы. Потом сказал: «Ты им нужна».
        Это было не красивое словечко, это была правда. Очень нужна была Гуля и безногому таджику, и солдату без челюсти, и сержанту без лица, и контуженному старлею с пулевым ранением плеча. Старлея звали Валера Герасимов. Когда ему разрешили вставать, он стал ходить к ограде за столовую. Там был укромный закуток в тени столовой, стояли наспех сколоченный стол и скамейки. Друзья приходили к Валере каждый день, приносили сигареты, холодный шашлык, самогон, который называли мадерой. Они сидели там тихой компанией, изредка выдавая свое присутствие взрывным хохотом. Гуля вычислила Валеру.
        — А ну-ка разбежались быстро, пока я командира не позвала!  — сказала она строго и шлепнула ладонью по столу. Подпрыгнули две пластиковые кружки. Хорошо, что уже пустые были.
        — Уходим, уходим,  — ответил командир взвода Сачков. Его представили к ордену Красной Звезды, но в штабе армии представление завернули. Сачков оказался беспартийным. Он заикался, а передний верхний зуб был частично сколот, оттого Сачков напоминал дворового хулигана.
        Валера взял медсестру за руку и представил ее:
        — Мой ангел. Она меня выходила.
        Гуля покраснела. Она вовсе не сердилась и выследила Герасимова не потому, что рьяно следила за соблюдением режима. Валера ей нравился, и она неосознанно стремилась чаще попадать в поле его зрения и оказываться в центре его внимания.
        — Может, твой ангел выпьет с нами?  — предложил Кавырдин, командир пятой роты, пьяница и дикарь, вжуть одичавший за год пребывания на блокпостах. Он приехал на базу всего на день — привезти «двухсотого» и забрать молодое пополнение. Лицо его было черным и сморщенным от солнца и соляры. Его рота живым и бессменным щитом стояла вдоль дороги между Южным Багланом и Пули-Хумри. Кавырдина обстреливали каждый день, то сильно, то не очень, а он огрызался и пил. Духи жгли колонны, Кавырдин растаскивал горящие машины, матерился в эфире, прикрывал броней хрупкие «КамАЗы», плевался свинцом по кустам и обломкам дувалов и снова пил. Он вместе с бойцами месяцами спал в технике, жрал стылую, крошащуюся баночную перловку, баловался косячками, настаивал брагу в канистрах из-под бензина и регулярно заваливал проверки по политической подготовке. Его ругали, объявляли выговора, его фамилия стала нарицательной, этаким синонимом разгильдяйства и безответственности, ему грозили разжалованием, требовали немедленно исправить недостатки, оформить ленинскую комнату, завести журнал политзанятий, законспектировать труды
классиков марксизма-ленинизма, но Кавырдину все было похер, он не исправлялся, он безостановочно продолжал отстреливаться, плеваться свинцом, лезть в огонь, материться в эфире и пить. Он был нерадивым офицером, и эта нерадивость отпечаталась на его лице: с него не сходило выражение вечной вины перед сытыми и облизанными генералами из Ташкента и Москвы. Простите, чмо я болотное, а не идейно-образцовый офицер; простите, что мне некогда обустроить ленинскую комнату, расписать планы занятий с личным составом, посадить цветочки вокруг палатки, помыть бойцов, постирать обмундирование, навести на щеках здоровый румянец, а глаза заполнить молодцеватым блеском — таким, как на картинках в общевоинском уставе; простите, что я, как жаба болотная, месяцами сижу в промасленной, прогорклой бээмпэшке, гляжу в триплекс, выискиваю среди развалин чалмы, что я грязный, небритый, худой, злой, что мне жопу подтереть нечем, потому как почту привозят всего несколько раз в год и газет «Правда» всем не хватает; простите, что духи упертые, как черти, и стреляют изо дня в день, и у меня уж сил нет воздействовать на них, уж
сколько патронов, подствольных гранат, снарядов перемолотили — не счесть, а толку все никакого, простите, простите, простите… Ах, вот опять стреляют, «летучку» сожгли, я бегу в огонь, я стреляю, я матерюсь в эфире, я вытаскиваю людей из пламени — черного, копотного,  — вот такая я грязная и безответственная скотина, нет у меня ленинской комнаты и, наверное, никогда не будет…
        И своими закопченными пальцами с обломанными ногтями он взял пластиковую кружку (позаимствовали в инфекционном отделении), плеснул в нее самогона из синей бутылки из-под пива и придвинул Гуле.
        Гуля, ангел Валеркин, даже сразу не сообразила, как ей поступить. Безобразие, конечно, это все, но какое забавное безобразие, какое милое, и парни какие хорошие: словами не передать, почему с ними рядом так приятно, так тепло и просто. Гуля зажмурила глаза от собственной дерзости, взяла кружку.
        — Ну, ладно. За здоровье. За ваше здоровье…
        Выпила, поперхнулась, закашлялась. Увидел бы эту сцену командир, так сразу бы слюной подавился. Медсестра квасит с больными за модулем!
        Что-то привязало ее к Валерке. Она восхищалась им. Она видела его полураздетым на перевязках, и ей представлялось, что она видит его душу, такую же обнаженную, очень простой конструкции и очень живую. В нем удивительно сочеталось жизнелюбие с пофигизмом. Он на все смотрел с тем снисхождением, с каким взрослый человек смотрит на заботы и проблемы ребенка. Он ничего не боялся, он словно был бессмертным, как бог, и ему принадлежал весь мир. К своему ранению он относился так, будто его тело было дешевым, но вполне надежным приспособлением, которых в каждом магазине — завались, лежат на полках, покупай не хочу, если надо будет, то поменяю на новенькое; да что ж ты так трясешься над этой раной, да фиг с ней, налепи пластырь и давай лучше о любви помурлычем; какая война? да черт с ней, с этой войной, нашла, чем голову забивать, лучше ответь, знаешь ли ты, как из сухого печенья и сгущенки торт сделать? Тогда слушай, рассказываю… И так с ним было хорошо, так спокойно, так просторно, словно рассыпались вокруг них все стены и препятствия, и повсюду — только зеленые бескрайние поля да голубое небо…
        Она влюбилась в него, как идиотка.
        Начальник политотдела подослал к ней помощника по комсомолу Белова. Тот, несмотря на свое потное и пахучее телосложение, умел расположить к себе женщин. Отвел Гулю к фонтану, прогнал бойцов, скребущих жесткими вениками по дорожкам, и начал издалека. Вот, мол, приближается ленинский зачет, надо законспектировать работы да выполнить поручения и вообще пора включаться в активную жизнь подразделения, принимать участие в выпуске стенной газеты… давай-ка присядем… и тут еще вот какое дело… понимаешь, здесь ты оказалась не случайно, тебя должны были направить в полковой медпункт в Пули-Хумри. Понимаешь, жуткое место, сплошной тиф и гепатит, жара, пыль, грязь, привозная вода. Понимаешь, молодые женщины там за год в беззубых старух превращаются… Но вот благодаря усилиям Владимира Николаевича тебя, понимаешь, оставили здесь. И теперь он как бы берет над тобой шефство. Понимаешь, здесь женщины сами по себе не могут быть. Восточная страна, и все такое. Здесь женщины должны находиться при мужчине… Так положено. Такая традиция… Вот библиотекаршу знаешь? Так она как бы с Николаем Сергеевичем, ну да, со
спецпропагандистом. А начальницу столовой знаешь? Она Рящучка, то есть она с замом по тылу Рященко… Понимаешь, да? А ты, значит, с Владимиром Николаевичем… как бы… Он тебе, значит, всякое хорошее добро, а ты, значит, как бы с ним… Понимаешь, да? И если он тебя приглашает к себе, то отказываться не следует. И ни с кем, понимаешь, любезничать не желательно. А Герасимов, чтоб ты знала, женат, и вообще он человек нехороший, у него потерь много, недавно под Айбаком у него половина роты полегла. На него уголовное дело завести хотели, да пожалели…
        Говорит, а сам маслянистыми глазами поглядывает на ее ножки, ручки, пухлыми пальчиками щелкает, изо всех сил старается, волнуется — а то как же! Если бабе мозги как следует не вправит, то Владимир Николаевич ему яйца оторвет, и ни ордена, ни замены в Одесский округ.
        — Я подумаю,  — ответила Гуля.
        — Ага, подумай,  — согласился Белов.  — Только побыстрее. Владимир Николаевич ждать не любит. И вообще он такой человек, что если кто ему понравится, то это надолго. И если не понравится, то тоже, считай, навсегда… Это я про Герасимова. Не порти парню карьеру. Ты же его подставляешь.
        И чтобы как-нибудь смягчить чрезмерную прямолинейность, Белов не по теме добавил:
        — Ты в библиотеку еще не записалась? Книжки писателя Василия Белова читала?
        — А что, это ваш родственник?
        — А то как же!
        — Отец, что ли?
        — Еще спрашиваешь!
        — Правда?  — восхитилась Гуля.
        Белов врал, к писателю Василию Ивановичу он никакого отношения не имел, но врал мягко, косвенно, подводя собеседников к тому, чтобы они первыми спросили о его родственных связях с классиком отечественной литературы. Вообще помощник по комсомолу любил приврать. Ему не хватало славы и почета. У начальника политотдела он был мальчиком на побегушках, за что его презирали боевые офицеры. Белов страдал, сочинял о себе всякие геройские небылицы и распускал слухи по дивизии. За пределы базы он выезжал всего пару раз и как-то попал под обстрел. Белов ехал в кабине «КамАЗа» и, как только загрохотали выстрелы, сжался в комок, спрятался за бронежилетом, который висел на боковом стекле, сунул голову под приборную панель. В роте сопровождения тяжело ранили солдата. Солдат ехал на бронетранспортере, прикрывал огнем незащищенные «КамАЗы», и пуля угодила ему в щеку, раздробила часть челюсти. Белов позже распустил слух, что во время боя был с тем солдатом рядом и буквально на себе вынес его из-под огня. Потом он красочно расписал этот эпизод в наградном листе. Многие офицеры при политотделе зарабатывали ордена не
мужеством в бою, а собачьей преданностью начальнику.
        — Что-нибудь случилось, Гуля?  — спросил Герасимов, остановив медсестру в коридоре.  — Ты уже не приходишь ко мне, как раньше, не разговариваешь со мной.
        Она заглянула ему в глаза. Ее взгляд кричал о любви. «Я хочу, хочу приходить к тебе! Хочу разговаривать с тобой! Мне очень трудно без тебя!»
        Гуля рассказала ему о разговоре с Беловым. Герасимов повеселел.
        — Валера, я боюсь испортить тебе карьеру. Я не думала, что здесь все так… так сложно.
        — Погоди, о карьере потом поговорим. Ты мне, пожалуйста, ответь прямо: кого выбираешь, меня или начальника политотдела?
        Она ответила. И понеслось. Каждый вечер после работы она из медсанбата приходила к нему. Валера вырыл в кабинете погреб, посадил на петли оконную решетку, выставил в шкафу заднюю стенку и вырезал лаз в перегородке, отделяющей казарму от кабинета. Никто не мог застать его вместе с Гулей в кабинете. Начальник политотдела взбесился. Потом успокоился. И это спокойствие было страшнее, чем бешенство. Полковник хладнокровно продумывал, как он будет гнобить и ломать Герасимова. Для этого у него был весь арсенал средств, какие имеют в своем распоряжении начальники политических отделов во внутренних, «мирных» округах, плюс к этому суперсредство, жуткое чудище, пожирающее людей пачками, этакая геенна огненная — война.
        Для начальника политотдела война сидела на цепи. Он знал, что она рядом, но лично ему вреда не принесет — цепь слишком короткая. Но у него была власть отправлять к чудовищу других людей. У него была власть, почти как у бога: ему было дано решать, кого подвергать риску, а кого нет, у кого отнять жизнь, а кому сохранить.
        И этот жалкий старлей еще выпендривается???
        Чувство тоски и самоуничижения накатывало на Гулю регулярно. Сейчас — особенно сильно, так, что сдавило в груди и стало тяжело дышать. Она встала под кондиционером, подставила холодному потоку лицо, закрыла глаза. Она — лишнее звено, осколок, засевший в человеческой плоти. Она ломает Валерке не только карьеру, она ломает его семью. Парня в Союзе ждет жена. Через пару дней они встретятся, и все встанет на свои места. Настоящая жизнь там, на севере, за речкой. А тут — сплошное сумасшествие, дурной сон, светопреставление. Здесь все ненормально.
        Герасимов позвонил ей вечером, ничуть не опасаясь ушей коммутаторщиков.
        — Ты почему не идешь домой?
        — У меня нет дома, Валера. У меня койка в общежитии.
        — Что-нибудь случилось?  — после паузы спросил он.
        — Ничего не случилось, Валера. Тебе надо готовиться к отлету в Союз. Я не хочу тебе мешать.
        Такое уже было. Что-то похожее она уже говорила, когда накатывало в очередной раз. После ссоры они не встречались день, от силы два, потом все возвращалось на свои круги: кабинет (дом), диван из водительских сидений (супружеское ложе), жаренные на электроплитке кабачки с тушенкой (домашняя кухня), и как будто не было проблем, как будто не обречена была на гибель эта наспех сколоченная модель счастливой семейной жизни. Иногда к ним приходил командир взвода лейтенант Саня Ступин. Молодой и незрелый, совсем мальчишка. Ему еще не приходилось прочувствовать войну. Всего раза три ездил на сопровождение колонн, обошлось без обстрелов. Герасимов смотрел на него, и сердце его сжималось от жалости: «Детский сад какой-то, а не офицер!» Выпив с ним спирта, Валера откидывался на спинку стула, макал колечки лука в соль и говорил:
        — Ты, Саня, ничего не бойся. Просто иди вместе со всеми и делай, что должен. И не стесняйся спрашивать. У меня спрашивай, у старшины спрашивай. Забей себе в голову: так надо. Не я, так другой. Мы будем делать это. Эта война выпала нам, от нее никуда не деться. Но запомни самое главное. У тебя есть родители, знакомые, друзья, девушки. Им всем будет очень жалко тебя потерять. Помни об этом. Все время помни об этом. Ты понял меня, Саня?
        Саня ничего не понял. Как можно воевать, делать то, что предписано обязанностями командира взвода, и вместе с тем стараться угодить родным, которым будет очень жалко его потерять? Но он кивал головой, делал умное лицо, будто все понял и определил для себя стиль поведения на войне. Собственно, Валера Герасимов тоже ничего не понимал в этом вопросе. А вот Гуля, слушая разговор, искренне верила, что Валерка знает какую-то военную хитрость, и он обязательно останется живым, на крайний случай его только ранят. Легонечко. Как в первый раз, в плечо. И больше ничего с ним не случится, потому что с войной можно договориться, и Валерка договорился. А Саня еще «сынок», ему учиться и учиться надо.
        Саня учился. Ротный был для него не просто командиром. Он был для него абсолютным авторитетом, истиной, библией, в которой были даны все ответы про жизнь и смерть. Саня платил ему своей верностью. Он знал про погреб и тайный выход через окно. Он часто провожал Гулю в женский модуль и бегал за ней по просьбе Герасимова. Он был молод, жаден до женских ласк, а Гуля была ослепительно красива, но помыслы его в отношении подруги командира были всегда безупречно чисты. Она сама брала его под руку, когда они шли из полка в медсанбат, а Ступин деревенел от этой близости, немел и отвечал на вопросы девушки скомканно и невпопад. Она ему безумно нравилась, но у него ни разу не появилось даже мимолетной мыслишки, что можно было бы воспользоваться доверием командира и переманить Гулю к себе. В отличие от Герасимова Ступин был холост, и это было серьезным преимуществом. Ведь мог бы он запросто прижать ее к стене модуля в каком-нибудь укромном уголочке и, покрывая ее лицо горячими, как пулеметная очередь, поцелуями, предложить: «Выходи за меня! Распишемся в советском посольстве в Кабуле, нам выделят комнату в
модуле, вместе заменимся в Союз, получим квартиру, будем жить в масле! Бросай ты на фиг этого Герасимова, у него куча проблем, не женится он на тебе никогда, у него жена, квартира, все на мази, ты для него всего лишь временная утеха, ППЖ, а я буду тебе настоящим и верным мужем. Да и не пью я так, как Герасимов!»
        Сказал бы он так — и неизвестно еще, какие сомнения и замыслы родились бы в голове девушки. Но Саня был бесконечно далек от такой подлости. На Гуле лежало священное табу. Она принадлежала командиру. Это была женщина его ротного. Женщина командира. И сей факт являлся для Ступина абсолютной истиной, не подверженной пересмотру ни через годы, ни через столетья. Словом, гейзер лейтенантской святости, сотканной из житейской неопытности и юношеской наивности.
        Ступин переживал за целостность этой бутафорной семьи так, словно это была его собственная семья. Он их мирил, сводил, склеивал, если что-то вдруг разбивалось. Он считал, что он просто обязан это делать, потому что, во-первых, семья — свята, а во-вторых, Герасимов — просто порядочный и очень хороший мужик, и все, что связано с ним, имеет безусловный знак плюс.
        Как-то они сутки стояли на блоке, обеспечивали проход колонны десантно-штурмовой бригады. Кто-то из солдат, едущих на броне, подстрелил барана — неподалеку паслось стадо. Герасимов, чтобы избежать скандала, приказал спрятать барана в бронетранспортере. С ним и вернулись на базу, в автопарке освежевали, половину тушки отдали особисту, чтобы не было лишних вопросов, остальное Герасимов поделил между взводами. Окорок достался ему.
        — Ты баранину умеешь готовить?  — спросил он Ступина.  — Дуй ко мне в кабинет, включай плитку и жарь. Гуля, наверное, уже заждалась. А я сбегаю к вертолетчикам за водкой.
        Когда ротный пришел в кабинет, Ступин уже заканчивал готовить жаркое, расстелил на столе газеты, расставил кружки.
        — А Гуля где?  — спросил Герасимов.
        — Она не приходила.
        — Не приходила? Странно… Поскучай немного, я схожу за ней.
        Вернулся Герасимов скоро. Молча швырнул фуражку в угол кабинета, с досадой пнул ногой табурет.
        — Случилось что-нибудь?  — спросил Ступин.
        Герасимов ответил после недолгого молчания:
        — Она обиделась на то, что мы задержались в автопарке, и ушла в модуль старших офицеров.
        — А про модуль тебе кто сказал?
        — Одна сволочь из политотдела… Убери третью кружку!
        Герасимов поставил на стол бутылку водки, сорвал с себя ремень и портупею, зашвырнул их под диван.
        — Наливай!
        — Насчет модуля старших офицеров тебе могли сказать неправду,  — предположил Ступин.
        — Только не надо меня успокаивать. Все нормально. Отдыхаем… Тебе сколько раз надо повторять, чтобы ты налил?
        — Валера, я не буду пить.
        — Тогда топай, я тебя не держу! Баранину солдатам отдай.
        Ступин зашел в казарму, расстелил койку, надел бушлат и вышел наружу. С наступлением ночи подморозило, и тонкий ледок ломко хрустел под ногами.
        Гуля, оказывается, была в доме офицеров на фильме.
        — Ты только не говори, что я за тобой ходил,  — попросил Ступин.
        — Он думает, что я была в модуле старших офицеров?  — уточнила она.  — Кто это сказал?
        — Он не говорит.
        — Какой ужас,  — прошептала Гуля.  — Валера меня убьет.
        Он повел Гулю к Герасимову, собираясь защищать честное имя девушки. Его беспокоило то, что у Герасимова в кабинете был пистолет. Самому Ступину еще никогда в жизни не доводилось переживать ревность, но он искренне верил в то, что она способна затмить сознание. А если ревность подпитать водкой… Месяц назад пьяный прапорщик, «замок» хозвзвода, на почве ревности швырнул в окно своей женщины гранату РГД. Рвануло так, что вылетела оконная рама. Женщину спасло только то, что в этот момент она спала на койке, и взрывная волна, пропитанная дробленым металлом, прошла над ней. Прапорщика не судили, у него было много друзей на базе, он снабжал народ дрожжами.
        Дрожжи были сухие, специально подготовленные для полевых условий. В сладкой теплой воде у них начиналась реакция, не хуже чем в водородной бомбе. Брага по виду и консистенции напоминала клейстер. Черпали и пили ее кружками, студенистые комки плохо размешанных дрожжей разжевывали и глотали. Кто еще не привык к этому пойлу, тех иногда тошнило, но привыкали к местной «мадере» удивительно быстро и легко.
        Герасимов брагу пил крайне редко, предпочитал раскошеливаться на водку. На войне шерстили брошенные дуканы, находили шароп в полиэтиленовых кульках. Этот местный афганский самогон из кишмиша был необыкновенно дурным на вкус и запах, но по мозгам давал неплохо. После реализации, спускаясь к технике с блоков, после подсчета потерь, после всего пережитого зловонный шароп шел как родниковая вода.
        На базу шароп попадал редко. Это была желчь войны, лимфа души, слезы мертвых. Мутная гадость с низшим пределом качества была незаменима на войне. На новогоднем вечере в офицерской столовой была только водка, замечательная советская водка с золотистыми пробками. Для женщин заготовили лимонную шипучку «Си-си» — если смешать ее с водкой, то получится шампанское. Пригласительные выдали всем офицерам полка, свободным от несения службы в новогоднюю ночь, и, разумеется, всем женщинам. Герасимов и Гуля приводили себя в порядок в кабинете. Герасимов постирал форменную повседневную рубашку и стал сушить ее утюгом. Гуля надела длинное платье с золотистым люрексом, которое купила в дукане, туфли на высоких каблуках, затем надолго приросла к зеркалу. По казарме поплыл чарующий запах косметики. Солдаты проходили мимо кабинета командира роты, невольно замедляли шаги и шумно втягивали воздух носом. У многих от волнения стали слезиться глаза. Они привыкли к запаху горелой солярки и пыли, и от запаха духов, который вырвал из глубин памяти что-то светлое, счастливое, доброе и веселое, они впадали в ступор. «Что-то
похожее уже было в моей жизни»,  — думали бойцы, поводя носом у двери кабинета, и не могли поверить, что когда-то давно у них были новогодние вечера, девушки, танцы, музыка, головокружительный запах духов… Безумно, безумно давно это было, да и было ли вообще?
        В роте стали собираться друзья Герасимова, чтобы всем вместе отправиться в столовую. Пришел холеный, стерильно-чистый, гладко побритый доктор Кузнецов из медсанбата; с шумом подвалили старший лейтенант Зайцев, замкомандира восьмой роты и командир минометного взвода пятой роты Хлопков, оба подвыпившие, оба с усами, высохшие, агрессивно-веселые; забежал на секунду и исчез в неизвестном направлении Гена Спиваков, начальник связи батальона. Герасимов стоял в клубах пара, прижимая горячий утюг к рукаву рубашки. «Саня!  — позвал он Ступина.  — Забирай Гулю и идите в столовую. Я подойду чуть позже!»
        Ступин, взволнованный доверием и гордый от того, что такая красивая девушка идет с ним под руку на глазах у всего полка, спотыкался всю дорогу. Гуля смеялась, придерживала его: «Ты что, уже отметил Новый год?» Она аккуратно переступала через металлические скобы на бетонных плитах, и сердце ее билось часто и счастливо. Она идет на новогодний бал! А там — свет, музыка, накрытые столы, гости! Какое счастье! Как трепещет ее душа от восторженных предчувствий! Как у Золушки, вырвавшейся из нищеты и унижений и поднявшейся на самый пик красоты, любви и восхищения.
        Но — ай-ай-ай!  — какая досада! В зале уже было полно народа, и все места заняты. Из штаба и политотдела дивизии пожаловали незваные гости. Наглость — второе счастье. Сначала здесь погуляют, потом, под самый Новый год, к себе пойдут. И плевать им, что места в столовой определены только для офицеров и прапоров полка. Ступин переводил отчаянный взгляд от стола к столу. Хоть бы Гулю посадить. А она уже сама увидела подруг, те ей руками махали, свободный стул показывали. Она выпорхнула, побежала в центр зала собирать овации и восторженные взгляды.
        Через несколько минут подошел Герасимов. Он встал в дверях на холодном сквозняке и с усталой печалью оглядел веселящийся зал. Там уже появился Дед Мороз с ватной бородой и гнусавым голосом «сына писателя» Белова. Зажурчала, забулькала в кружках халявная водка. Женщины дружно хихикали и аплодировали. Незваные гости прятали лица и жадно хлебали спиртное. Ступин сжимал кулаки и был близок к тому, чтобы начать выкидывать чужаков из столовой. Обидели его командира!
        А Герасимов встретился взглядом с Гулей, улыбнулся ей стылыми глазами и пошел в казарму.
        Ступину показалось, что мороз забрался ему за воротник. Убьет командир Гулю! Как пить дать убьет!
        Он застрял на пороге столовой, не решаясь оставить Гулю и побежать за командиром. А она — счастливая, молодая, цветущая — даже не догадывалась о нависшей над ней опасности. Она вырвалась из грязи и жестокости войны, она вернулась в давно оставленный ею мир, где сердце, ожидая счастья, бьется в сладкой истоме, где сверкает новогодняя мишура, и неслышно кружатся снежинки, и празднично пахнет духами и спиртным, и перед глазами кружится хмельная круговерть из конфет, улыбок, ватной бороды и музыки… Танцы, танцы, тоненькие каблучки цокают по бетонному полу, счастья вам, счастья вам!
        Бедный Ступин, еще не видевший большой крови, приходил в ужас от своей фантазии: он видел Гулю лежащей на полу в бурой луже, и вокруг нее люди, люди, все перепуганы, кто-то зовет врача, а она лежит, тростиночка, в золотистом платье с люрексом, и край приподнят, бесстыдно оголяя бедро, обтянутое чулочком. Врача, врача!
        Он дождался, когда девушка снова стала видеть, когда оглядела зал потухшими глазами, что-то сказала подругам, накинула на плечи чей-то бушлат и пошла к модулю шестой роты. Ступин, как тень, за ней. Перебежками, от угла к углу, от умывальника к сортиру, от клумбы к щиту наглядной агитации. Если Герасимов ее убьет, то Ступин убьет Герасимова. А потом сам застрелится. Красиво и жутко!
        Гуля зашла в кабинет. Ступин, сдерживая дыхание, присел на койке, прислушался. Крики, плач Гули, грохот мебели. Дверь распахнулась, Гулю словно вытолкнули оттуда. Девушка, вбивая каблуки в пол, стремительно пошла к выходу. На порог, скрипнув сапогами, выступил Герасимов. В галифе и тельняшке. Руки в карманах. Пьяные глаза полны сдержанного упрямства.
        — Дорогу в женский модуль найдешь? Или проводить?  — крикнул он вдогон. Повернулся, скрипнув сапогами, увидел Ступина. На лбу обозначилась глубокая морщина. Кивнул, зайди, мол. В кабинете налил лейтенанту полстакана водки, придвинул ломтик хлеба, вскрытую банку тушенки.
        — С Новым годом, бля…
        Потом лег на диван, руку — на лицо и затих.
        Через десять минут Ступин был уже в женском модуле. Фанерная хибара дрожала от музыки. Из комнат доносились смех, звон посуды, грохот сапог. По коридору двигались расплывчатые тени офицеров. Часовой, оказавшийся в самом эпицентре праздника, изрядно захмелел, оперся о стену и глупо улыбался. Ступин здесь еще никогда не был. В этот рай входили только самые ушлые, смелые и проворные или те, кто уж совсем не мог обойтись без женщин и готов был платить. Таких, как Ступин, здесь еще никогда не было. Он постучал в комнату, где жила Гуля. Второй раз стукнуть в дверь не успел, Гуля приоткрыла дверь, прищурилась. В ее комнате было темно, и в тусклых лучах коридорного света ее шелковая ночнушка стала переливаться золотистыми бликами.
        — Пошли!  — скомандовал Ступин.
        Она сопротивлялась недолго и весело. Смеялась, когда Ступин пытался ворваться в комнату, плеснула в него водой из кружки, а он, стараясь не задерживать взгляда на ее обнаженных плечах, играл роль бесстрастного и тупого надзирателя, для которого нет ничего важнее, чем доставить девушку по нужному адресу и вручить ее в распоряжение своего командира. И все. И вроде как плевать ему, что она такая красавица, что сейчас в его власти, что почти обнажена, и лицом можно почувствовать тепло ее молодого стройного тела, и можно даже прикоснуться к ее руке, а можно разыграться как следует, завестись в азарте, когда прощается многое, схватить ее в охапку, зарычать, как лев, уткнуться лицом в ее живот, чтобы ей стало щекотно, чтобы рассмешить до слез, поднять на руки, и тогда правая рука окажется на ее ляжках, а левая обовьет спину, заберется в нежное подмышечное тепло, и это все будет как бы игра, как бы понарошку, и останется всего один шаг до койки, и надо будет всего-то чуть-чуть склонить голову, чтобы достать своими губами ее губы… Но Ступин — сама святость, чистый, честный мальчишка, прячущий свое
возбуждение как величайший позор и грех, терпеливо дождался Гулю в коридоре, подал ей руку и повел к командиру.
        Ибо это командира любимая женщина, ему принадлежащее сокровище, его собственность, его добыча; и вообще они вдвоем такая красивая пара, и Ступину так хочется, чтобы у них все было хорошо, чтобы любили друг друга долго-долго, до конца жизни, преодолевая тяготы и несчастья вдвоем, крепко держа друг друга за руки. Только так должно быть, и не иначе. И у него, Ступина, когда-нибудь будет так — верно, чисто и красиво. Как у командира с Гулей.
        Ступин строил идеальную модель любви.
        Утром они пригласили его на кофе. Оба подпухшие, невыспавшиеся, с красными глазами, но веселые, счастливые.
        — Саня, мы твои должники,  — сказала Гуля.  — Ты сохранил нашу семью.
        Это было слишком громко сказано. Гуля всегда была склонна преувеличивать. Она забывалась. Она говорила «мой Валерка», что можно было оспорить. Она часто употребляла слово «всегда»: «я буду любить тебя всегда», «мы будем вместе всегда»… Бетонная дорога, которую она накатала для них двоих, вдруг со страшным треском лопнула, ощетинилась арматурой, раздробилась на острые камни. Валерке дали реабилитационный отпуск после ранения. Ему дали, а ей — нет. Он уедет, она останется. Мало того, он уедет к жене, он станет принадлежать ей.
        Гулю обкрадывали средь бела дня, а она ничего не могла поделать, не могла возмутиться, закричать, позвать на помощь. Стояла у окна, глядя, как солдаты подметают территорию, и кусала губы. «Ну и пусть проваливает! Сейчас позвоню и пожелаю счастливого пути. Провожать не буду. У меня много работы. Надо сказать девчонкам, чтобы освободили мою койку в женском модуле. А то раскачивается на ней всякий кому не лень».
        Она подошла к телефону. Чтобы связаться с коммутатором, надо было покрутить ручку, приводящую в действие электрический генератор. Волна тока полетит по проводам, где-то на узле связи зазвенит звонок. Девчонки рассказывали, что такими телефонными аппаратами наши офицеры пытают духов, заставляя их признаться в своих злодействах. Два проводка к ушам — и давай крутить ручку. А то еще к половому члену привяжут. Не смертельно, но жутко больно. А кто первый додумался до этого? Не в Афганистане же эта идея снизошла на чью-то озлобленную голову!
        Она вынула из гнезда трубку — тяжелую, черную, с тангентой посредине. Нажмешь на нее — и становится слышно собственное дыхание. Можно поговорить с собой, поплакаться, пожаловаться, посетовать. Чтобы покрутить ручку, надо придерживать аппарат. Неудобная штука, рук не хватает.
        — Линия занята, ждите!  — грубо ответил связист.
        Линия занята. В проводах мерцают электрические сигналы, металлические мембраны дребезжат, словно их пытают, измученные током слова воспроизводятся в искаженном, угловато-колком виде. Если бы слова текли по проводам подобно телеграфной ленте с печатными буковками, то можно было бы надрезать провода и вылить слова на стол, а потом, как пазлы, составить из них предложения. Получилось бы что-то вроде этого:
        — Когда Герасимова выписали?
        — Четыре дня назад.
        — Ему разве положено отбывать отпуск при части?
        — Что вы, Владимир Николаевич! В Союзе! Только в Союзе! Может поехать в санаторий, может отдыхать в семье. По выбору.
        — Так какого черта он мне уже три дня глаза мозолит и не уезжает?
        — Так вылетов, говорят, целую неделю не будет. «Стингеры» вроде бы у духов появились…
        — Я в курсе… Хорошо, Гриша, спасибо за информацию.
        Через минуту начальник политотдела позвонил командиру отдельного вертолетного полка Воронцову.
        — Сергей Михайлович, когда ближайший борт на Союз?
        — Не раньше чем через неделю. Все вылеты штаб ВВС запретил. А вы в Союз собрались, Владимир Николаевич?
        — Да не я. Надо одного гаврика срочно отправить. Он после ранения, ему на реабилитацию. Жалко парня.
        — Ничем не могу помочь. Пусть ваш гаврик потерпит маленько, подождет. Как командующий даст добро, я его первым бортом отправлю.
        «А хрена с два!  — подумал начпо, опуская трубку.  — Колонной поедет. Завтра же! Первой же колонной наливников до Термеза!»
        Ему не терпелось сообщить эту новость Герасимову лично. Он проявит заботу об офицере. В глазах начальника политического отдела будет плескаться море тепла и добра. «Что ж ты здесь протухаешь, дорогой мой? Гони в Союз, домой, к любимой жене! Туда, где березки, пиво и красивые женщины. Туда, где не стреляют, не рвутся мины, где в магазинах принимают рубли, где будешь спать с супругой на белоснежных простынях и не надо будет отмахиваться от мух и кашлять от пыли. Завтра с утра хватай свои манатки, беги на КПП и прыгай в бронетранспортер. Я распоряжусь, и тебе выделят лучшее место. Поедешь, как на правительственной „Чайке“. С ветерком, с комфортом. Каких-нибудь двести километров, и ты выедешь из этой проклятой страны, а там Термез, автобусы, школы, больницы, пионеры, памятники, парки и скверы. Подарки жене купил? Она, поди, ждет не дождется тебя. Ночами не спит, всю подушку проплакала, дни и часы считает, когда увидит тебя, любимого, родного…»
        Начпо без свиты в полк не ходил, взял с собой Белова. Под торопливую и бессвязную болтовню помощника по комсомолу дошли до модуля шестой роты. На площадке перед казармой проходил строевой смотр. Рота готовилась к сопровождению колонны. Перед каждым бойцом на асфальте лежала стопка вещей первой необходимости. Без них солдат — все равно что голый. Все равно что черепаха без панциря. Что улитка без ракушки. Просто кусок молодого, восемнадцатилетнего мяса. И вот она, вся драгоценность, греется на солнце: каска, бронежилет, раскладка с магазинами и сигнальными ракетами, радиостанция (кому положено), коробки с сухим пайком на три дня, фляга с водой, цинки с магазинами, вещмешок, индивидуальный перевязочный пакет. Но это для начала, мелочь. Еще будут автоматы и пулеметы, минометные плиты и стволы, мины в ящиках, гранатометы и гранаты к ним, да еще будут раненые вместе со всем их снаряжением, еще будут душманские трофеи, еще будут кровоточащие раны, крики и набухшие от крови бинты, еще будет ужас и грохот стрельбы — и все это нести в гору, в гору, на жаре, на жаре, под крики сержантов, с мыслями о
далеком-далеком доме, которого, наверное, не будет, никогда уже не будет.
        — Рота, смирно!  — крикнул лейтенант Ступин так отчаянно звонко, будто наступил на колючку. Солдаты вытянулись, как рыбы на кукане. Медлительные, отрешенные, задроченные войной, караулами и строевыми смотрами. Истощенные, закопченые, запыленные, обреченные — хорошо, что вас мамаши не видят и не знают, как вы врете им про службу в Монголии.
        — Где командир роты?
        — В расположении. Позвать?
        Нет, он сам зайдет к нему в кабинет. Он прихлопнет его вместе с Гулей, как тараканов. У лейтенанта глаза бегают, он чувствует опасность, но предупредить командира не может. Какое удовольствие — ловить с поличным и убеждать, что начпо не обмануть и не провести, потому что он не только начальник, он сильный и волевой человек, он лидер, он вожак, от него здесь зависит все. Полковник выстрелил собой по казарме, быстрым шагом подошел к двери кабинета, стукнул кулаком, заведомо зная, что она заперта.
        — Герасимов, открывай!
        Белов подтявкнул, дублируя приказ.
        На двери лаково блестит большая фанерная заплатка. И новый замок. Который по счету?
        — Герасимов!!
        — Командир роты, немедленно откройте!  — добавил помощник по комсомолу и ударил по двери кулаком, как молотком.
        — Ломай,  — сквозь зубы процедил начпо, чувствуя, как в его груди что-то твердеет, тяжелеет и становится трудно дышать. Он замахнулся в третий раз. Рука у полковника тяжелая, лучше не попадаться.
        — Да, товарищ полковник…
        Начпо и помощник обернулись. Герасимов стоял за его спиной. Глаза издевательски веселые: ну что, съел в очередной раз?
        — Открывай,  — едва разжимая зубы, выдавил начальник политотдела.
        Герасимов звякнул ключами, раскрыл дверь, предусмотрительно отошел в сторону, пропуская гостя. Комсомолец липкими глазками заглядывал в кабинет через плечо начальника. Начпо вошел плотно и динамично, словно поршень внутри шприца. Кабинет пуст. Но запах духов! Запах женщины! Запах его женщины! Она была здесь только что! Мгновение назад! Начпо не обманешь, он чувствует это молодое стройное тело, эти губы, впалые щеки и томные глаза! Он глянул на окно — на нем металлическая решетка. Он распахнул створку шкафа. Потом склонился и заглянул под диван. Потом под стол. Пнул табурет. Стиснул зубы до боли.
        — Кто поведет роту на сопровождение?
        — Лейтенант Ступин.
        — Ты его проинструктировал?
        — Проинструктировал.
        — Что ж, пойдем, посмотрим. Список личного состава мне!
        И вышел, двинув плечом зазевавшегося в дверях Белова. На улице поставил Ступина перед собой.
        — Боевые листки взяли?
        — Да!
        — Карандаши, фломастеры?
        — Так точно!
        — Показывай!
        Ступин вытряхнул вещмешок рядового Матвеева, который помимо того, что должен был стрелять, бежать, наступать, атаковать, окапываться, отстреливаться, прикрывать товарищей, окружать, прочесывать, перевязывать, ползти и терпеть, обязан был в свободное от боя время выпустить боевой листок, в котором отметить отличившихся и пожурить нерадивых бойцов (если, конечно, останутся живы). На асфальт выпал тугой свиток, на торцы которого были натянуты презервативы — чтобы не помялся, не раскрутился и не промок.
        — Это что?!!  — взвыл начпо — и херась Ступина свитком по лицу!  — Агитаторы и политинформаторы к работе готовы?! Тезисы последнего пленума ЦК КПСС изучили?!! Кто мне ответит?!!
        У начпо слюна выступила на губах. Солдаты растерянно переглядывались, тупо разглядывали сложенные у ног бронежилеты, коробки с патронами, рассованные по секциям, словно ворованные яблоки по карманам, гранаты. Они не понимали, о чем он говорит. Какой пленум? Зачем он им? Не подохнуть бы, на мину не наступить бы, не схлопотать пулю и уж, конечно, не попасть бы в плен, не дай бог, не дай бог…
        — Рота не готова к сопровождению!  — выдохнул начпо.  — Герасимова сюда! Где Герасимов?
        — Командир роты!  — тявкнул Белов.
        — Да, товарищ полковник…
        Он опять за спиной начпо! Привидение, а не офицер, как из-под земли выскакивает! И опять в глазах насмешка. Наглый, развратный, омерзительный тип, недостойный звания коммуниста! Сука, падаль, дерьмо! Обласканный, обцелованный незаконной женщиной, его, начальника политотдела, женщиной! Сейчас ты у меня поулыбаешься!
        — Смертные гильзы у всех есть?
        Не дождавшись ответа, схватил за плечо солдата, который стоял ближе всех, отогнул край воротника. Там была пришита гильза. Внутри нее должна быть скрученная до толщины спички бумажка с фамилией, именем, отчеством, группой крови и домашним адресом.
        — Чем дырки заделали?
        — Глиной.
        — Была же дана команда хлебным мякишем! Крепко держится?
        Начпо потянул гильзу изо всех сил, так, что боец не устоял, качнулся вперед, наступил полковнику на ботинок.
        — А если осколком срежет? Если сгорит к едрене — фене? Если ему полтуловища вместе с этой гильзой оторвет?
        — Верхнюю или нижнюю половину?  — уточнил Герасимов.
        Солдат побледнел. Речь шла о его туловище. Его уже резали, разрывали на части, сжигали. Он представлял себя то без верхней половины туловища, то без нижней. И та и другая картины были омерзительными.
        — Ты мне тут не умничай!  — прорычал начпо.
        — Данные на солдата имеются не только в гильзе,  — пояснил Герасимов.  — На кармане брюк хлоркой написана фамилия.
        — Одной фамилии мало!  — Начпо не знал, к чему придраться, и обрушил свой гнев на то, что подвернулось.  — Нужны еще имя-отчество, число и месяц рождения, домашний адрес, имена родителей…
        — Все эти данные я знаю.
        — Наизусть?
        — Да.
        Начпо поспешил поймать ротного на слове.
        — Список личного состава мне!
        Ему принесли список. Начпо клокотал от острого желания унизить Герасимова.
        — Я называю фамилию, а ты продолжаешь. Поехали! Василенко.
        — Игорь Николаевич,  — тотчас по памяти ответил Герасимов.  — Родился тринадцатого января шестьдесят четвертого года в селе Свердловка Липовецкого района. Отец Николай Иванович, мать Тамара Петровна.
        — Вознюк!  — выхватил начпо следующего из списка.
        — Василий Иванович, шестнадцатого марта шестьдесят третьего года рождения, село Бортниково Тульчинского района. Отец Иван Владимирович, мать Зоя Александровна.
        Солдаты и Ступин оживились от восхищения. Те, чьи фамилии были названы, зарделись от гордости и волнения. Ротный произнес вслух название родного села! И его услышал сам начальник политотдела. Такая честь! И живописное Бортниково, утонувшее в зеленых облаках садов, словно отторглось от верхних пластов украинских степей, с треском, с ревом разрывая корни вековых ветелок, с белеными хатками, солнечными стогами, с плетнями, увенчанными рыжими кувшинами, с тенистыми рвами и оврагами, с разбитыми дорогами, с коричневыми стадами — взлетело, подобно огромной летающей птице, пронеслось над морями и горами и приземлилось где-то неподалеку, вон за той ржавой горой, осыпанной песком и пылью; слышите, как мычат коровы и звенит бубенчик на шее белой козы, обдирающей сочную ветку ивы? Герасимов все там знает. От Герасимова, как от бога, ничего не скроешь. Он — солнце, он выше всех, он все видит и все слышит, что делается во всех этих Бортниковых, Свердловках, Глазовых, Шауленых, Запольях, Заречьях, Житнях, Сиховых, Васильковых, Лесных, Перевальных, Зубровках, он родом изо всех этих сел и деревень, он плоть от
плоти солдатской, у него под сердцем комок земли оттуда…
        Начпо замолчал, смял список. Эта погоня с клацаньем зубов вдруг стала его забавлять. Белов поймал улыбку начальника и тоже заулыбался, словно случайное отражение в осколке битого зеркала. Тут и солдаты заулыбались. Не совсем понятно, что происходит, куда вдруг испарился его гнев, но поддержать положительное начинание надо.
        Начпо снял кепи, вытер взопревший лоб платком и снисходительно махнул Ступину: «Продолжайте!» А сам подошел к Герасимову, обнял его за плечо, повел в тень модуля.
        — Что ж ты, братец, не сказал мне, что тебе дали отпуск по ранению? И сидишь тут, в зное и грязи, в то время когда семья уже воет от нетерпения! Гони, парень, отсюда, гони в Союз!
        Герасимов кинул короткий и настороженный взгляд на начальника политотдела. Чего это он вдруг такой заботливый стал?
        — Вылететь не могу, товарищ полковник.
        — А почему не можешь? Что за проблема? Подошел бы ко мне, я бы помог. Тебе же надо срочно лечиться, набираться сил, выкарабкиваться из этого мушиного дерьма и опять почувствовать себя нормальным мужиком, правильно я говорю? Я бы тебя запросто на ближайший борт посадил бы…
        — Запрещены вылеты.
        Герасимов сказал и по какому-то неуловимому движению на лице полковника, по быстрой, как молния, искорке в его глазах понял, что начпо знает о запрете лучше его.
        — Что ты говоришь?!  — фальшиво воскликнул полковник и смял розовый лоб.  — Вылеты запрещены? Ерунда! Мы так просто не сдадимся! Отправляйся с колонной. Завтра утром, с наливниками, под охраной собственной роты. Отправляйся и восстанавливай здоровье! Гони отсюда пулей! Чтоб завтра утром духу твоего здесь не было! Ты понял, Герасимов? Мне нужен здоровый, полноценный командир роты, а не инвалид. Я должен быть уверен, что после ранения у тебя не возникнет никаких осложнений. Завтра же, голубчик, в Союз, на родину, отдыхать, пить шампанское и забывать, забывать всю эту поганую жизнь!
        Герасимов остановился, стал рассматривать глаза начальника политотдела. Правильно он понял слова полковника? Завтра отправляться в Союз с колонной наливников? Трястись по изгрызенной минами дороге в раскаленном «ЗИЛе» и чувствовать за своей спиной тонны бензина? Ехать верхом на тротиловой шашке, на бомбе, приведенной в боевое положение, через вечно стреляющий кишлак Мадраса, ощерившийся разбитыми вдрызг дувалами, похожими на гнилые зубы; через кишлак Алиабад, пропитанный ненавистью к шурави и заселенный легендарно меткими стрелками и никогда не промахивающимися гранатометчиками; через овеянный дурной славой Баглан с пропыленными серыми улочками, с жидкой тенью узколистых деревьев, где притаился жестокий и мстительный народец, где столько раз Герасимов кромсал, крошил, взрыхлял всей моторизированной и огневой мощью свой роты землю, дувалы, дома, подвалы, что даже неодушевленные объекты его запомнили и сделали своим кровником,  — через эти остро-пронизывающие жернова, через все эти огнетворные искры ехать в отпуск на бензовозке?
        — Я не тороплюсь,  — ответил Герасимов.  — Могу подождать самолета…
        — Зато я тороплюсь,  — прервал его начпо и выразительно заглянул в глаза ротному.  — Я беспокоюсь о твоем благополучии. Меня волнует состояние твоего здоровья. Это для меня превыше всего.
        — Я так и понял.
        — Ну, если понял, так выполняй. Иди, мой дорогой, собирайся! Я тебе приказываю.
        Полковника на мгновение накрыло тенью, и от треска лопастей задрожал воздух. Над полком пронеслись вертолеты — очень низко, так, что людям, стоящим на плацу, в нос шибанул запах сгоревшего керосина. Вертолеты напоминали крокодилов, стремительных, агрессивных, напоенных кровью. Они отработали, облегчились и сейчас были подвижны и юрки. Днище одной из машин было в нескольких местах пробито крупнокалиберными пулями от ДШК, рваные края дыр резали воздух и издавали своеобразный свист, который, впрочем, стоящие внизу люди не могли услышать из-за грохота лопастей. Вертолеты сделали свое дело и теперь, кидая на землю стремительную тень, шли на базу. На прокопченных, обугленных бортах, покрытых пляшущими маскировочными пятнами, тускло горели красные звезды. Вертолеты только что отработали по кишлакам Дальхани и Мадраса, через которые завтра пойдет колонна. Всего несколько минут назад под крыльями разомкнулись замки подвесной системы и вниз полетели объемно-детонирующие авиабомбы. Одна упала на обочину дороги, другая — прямо посреди двора, где стоял запряженный в арбу ишак, еще две легли рядышком у подножия
скалы. Металлические оболочки бомб пенно лопнули, подобно тому как разбивается об асфальт бутылка пива. Маслянистое облако взрывчатого вещества вмиг окутало покосившийся сарай, квадратный дом с подслеповатыми окнами, телепающего на ишаке старца, мальчишку с плетеной корзиной на голове, старое накренившееся дерево, обугленный остов «КамАЗа», лежащий в кювете кверху днищем, двух душманов, играющих в нарды в тени покосившегося дерева. Люди и животные успели почувствовать горячую липкую волну с прогорклым запахом и увидеть, как вдруг пожелтело все вокруг, словно им на глаза надели очки с толстыми светофильтрами. Но воспламенения не произошло. Даже во время испытаний объемно-детонирующих авиабомб часто случался отказ взрывателя и распыленная субстанция не воспламенялась.
        Желтое облако, окутавшее ущелье, искрилось и мерцало в лучах солнца. Оно напоминало гигантскую стекловидную медузу. Желтое чудовище ждало огня. Ведомая пара вертолетов спикировала на заполненное взрывоопасной взвесью ущелье и воткнула в него полдюжины ракет. Облако взорвалось, расширилось, и ущелье сразу стало тесным, как водительское сиденье для раздувшейся подушки безопасности. Ударная волна догнала вертолеты, пнула их под днище, да так, что у летчиков клацнули зубы.
        — Вот это бабахнуло!  — не сдержал эмоций борттехник Викенеев, глядя вниз через проем в борту. В его глазах отражалось пламя, которое выворачивалось наизнанку и перебродившим тестом выползало из ущелья.
        Ветер быстро отогнал в сторону раскаленный воздух. Осела пыль. Ослепший и оглохший душман с непокрытой головой корчился на обочине дороги, царапал корявыми пальцами опаленную бороду и размазывал кровь, толчками вытекающую из ушей. Его глаза были раздавлены избыточным давлением, и теперь обожженные глазницы заполняла горячая дымящаяся слизь. Душман тихо постанывал и качал взад-вперед головой. Хорошо, что он ослеп и не мог видеть, что вместо кишлака теперь было голое поле с раскиданными по нему обожженными телами,  — вот бы испугался!
        — Мы там все с говном перемешали,  — доложил командиру эскадрильи, который управлял ведущим вертолетом, наводчик-оператор ведомого. Это он обстрелял ракетами газовое облако.  — Идем домой?
        — Разведчиков в Мадрасе из пулемета обстреляли,  — ответил командир.  — Набираем высоту, иди за мной. Если я не зашибу, пизданешь «эской»…
        Через пять минут Викенеев заорал в ларинги:
        — Командир, под нами «сварка»! Командир, в нас попали!!!
        Под ними был тот самый кишлак Мадраса, точнее, его руины. Любая уважающая себя колонна поливала его изувеченные дувалы свинцом всякий раз, когда проезжала мимо. Независимо от того, стреляли из Мадрасы по колонне или нет. Сейчас в руинах сидел какой-то бородатый поганец и, прижимаясь выпуклым лбом к горячему металлу, стрелял короткими очередями по плоским брюхам вертолетов. Обшивочная дюраль лопалась под ударами тяжелых крупных пуль, но бронированный лист выдержал, только нагрелся. Сверху казалось, что в дувалах работает сварщик — мерцает яркая звездочка.
        — Прикрывай!!!  — закричал ведущий ведомому, и Викенеев, вращая тяжелый казенник пулемета на створке, поливал жарившуюся под ним землю. Ведущий дал залп по «сварке» ракетами, но промазал и теперь стремительно набирал высоту и уходил на второй круг. Ведомый, как и было ему велено, отработал по цели экспериментальным, «негуманным» оружием, спустив со стапелей «С-5С». Сотни тысяч стальных стрелок, словно перья Гарпии, нашпиговали воздух над кишлаком. Пулемет заглох, «сварка» погасла.
        — Фарш,  — констатировал комэска, когда ведущий вертолет приземлился на лужайке, и экипаж приблизился к своей жертве.
        Сквозь тело душмана прошло не меньше сотни стрелок, превратив его в бесформенный, измочаленный кусок мяса, налипший на казенник оружия. Надо было забрать трофей. Борттехник пожертвовал ветошью, которой пользовался при обслуживании вертолета. Взялся за еще теплый ствол, опрокинул пулемет со станины, выволок его из-под груды фарша и обмотал ветошью выпачканный кровью и ошметками мяса металл. Грузили пулемет минут двадцать пять. Жара усиливалась, казенник облепили зеленые трупные мухи.
        — Я вертолетчик!!  — орал командир, поднимая «Ми-24» в воздух и закладывая крутой вираж курсом на базу.  — Почему я должен возить чьи-то тухлые кишки??
        Но все же его переполняло чувство гордости, потому он и пролетел совсем низко над полком, демонстрируя всем пробитое днище. За трофей наверняка представят к ордену. У главаря местных моджахедов подобных трофеев было столько, что он уже со счету сбился, но полученные за советские «калашниковы», гранатометы и пленных солдат деньги пересчитывал регулярно, точно знал, сколько надо отложить на нужды отряда, сколько — на подкуп людей из афганских частей, царандоя и ХАДа, сколько переправить в семью. Он вошел со своими людьми в разбомбленный Дальхани, добил выстрелом в голову скрюченного под пуком соломы дуканщика с начисто оторванными ногами, щелкнул лепестком предохранителя на автомате и сквозь зубы сказал:
        — Русских мы будем жечь, подрывать, резать, расстреливать днем и ночью, всякий раз, когда они будут проезжать по этой дороге. Мне доложили, что они проедут здесь завтра. Колонна наливников…
        Его бородатые воины разбрелись по руинам в поисках денег и еще чего-либо ценного, а главарь обыскал труп дуканщика, потом перетряхнул его размотавшуюся чалму, которая валялась рядом, и подобрал с земли выпавшую из нее денежную скрутку. Он размотал нитку, разровнял купюры на колене. Это были чеки «Внешпосылторга», проклятые деньги русских. Дуканщики брали их у шурави охотно, более охотно, чем местные афгани, но менее охотно, чем доллары. Главарь моджахедов бизнесом никогда не занимался, он был воином Аллаха от рождения и по сути своей и плохо понимал, зачем дуканщики принимают в качестве платежного средства эти странные бумажки. У него никогда не хватало терпения на коммерцию, когда требовалось проводить всякие хитрые манипуляции с бумажками, чтобы получить прибыль. Ему было проще взять силой все, что ему было нужно. Когда идет война, деньги валяются под ногами… Ладно, что пришло, то пришло. Главарь сунул чеки в карман. В Кундузе обменяет их на доллары. А с долларами можно неплохо отдохнуть в Пакистане.
        Эти чеки «Внешпосылторга», лежащие в пропотевшем кармане душмана, дней десять назад получил у полкового финансиста Валера Герасимов. Всю получку он оставил в дукане, покупая подарки для родных. Маме взял отрезок ткани на платье, жене — две пары джинсов и два белых батника с желтыми звездами, теще — авторучку и браслет от давления. Потом еще набрал всякого мелкого хлама для друзей. Посмотрел на покупки, которые дуканщик бережно сложил в полиэтиленовый пакет, и затосковал. Маловато вроде бы. Покупать подарки нелюбимой женщине — наказание. Герасимов словно выполнял какую-то нудную обязанность. Но без подарков нельзя. Из Афгана все что-нибудь привозят, это обязательный атрибут, это показатель истинности, неподдельности воина-интернационалиста — приволочь с собой чемодан всяких диковинных штучек.
        Чеков осталось еще полно, и Герасимов стал с унынием смотреть на полки. Детская одежда не нужна, детей у Герасимова нет и, по-видимому, в ближайшее время не предвидится. Хорошо бы прихватить японскую магнитолу, но здесь она стоит дороже, чем в полковом магазине, и для таможни потребуется справка из военторга. Может, купить кожаный плащ? Или кроссовки?
        — Что-нибудь еще хочешь?  — спросил дуканщик.
        — Скажи, а что еще можно подарить жене?
        Дуканщик оживился, его черные глаза заблестели. Он показал белые зубы, повернулся к полкам.
        — «Недельку» возьми.
        «Неделька» — набор женских трусиков из семи штук с различными рисунками на лобном месте. На любой вкус. Есть простые, отмеченные надписями «Monday», «Tuesday», «Wednesday» и так далее. Есть с изображением цветов, кошек, птичек. А есть и с изображением сексуальных поз, чтоб голову не ломать — вот тебе подсказка на каждый день, задери жене юбку, посмотри на рисунок, напоминающий силуэт двух акробатов, и верши то же самое… Трудно придумать что-нибудь более пошлое и неподходящее для подарка нелюбимой жене, с которой, наверное, надо разводиться.
        — Нет, «Недельку» не возьму.
        — Тогда чайный сервиз. Джапан. С музыкой. Или кожаную курточку. У тебя жена какая? Худенькая? Маленькая?
        Герасимов растерянно кивал, представляя Гулю. Худенькая и маленькая… Нет, при чем здесь Гуля? Сейчас речь об Элле, о женщине, с которой он расписан. Элла по росту вровень с Герасимовым — сто семьдесят шесть. Крепкая, крупная, плечистая. Когда идет, делает широкие шаги. По лестнице поднимается — каждую вторую пропускает. Как-то ошиблась с замком и вместо того, чтобы отпереть дверь, стала его запирать. В результате ключ сломался, часть его осталась в замочной скважине, пришлось потом личинку менять. Любимая одежда — джинсы и брюки. Любимая обувь — кроссовки. Сильная женщина. Что ей надо для полного счастья?
        В общем, взял Герасимов кожаную куртку, заведомо зная, что Элла в нее не влезет. Плевать. Это ее, Эллины проблемы. Забери барахло и отстань. Дай побыть одному, посидеть в безлюдном сыром парке, где пахнет сочной листвой и мокрой землей, побродить по знакомым улочкам, посидеть в прокуренных пивнушках, поглазеть на людей, послушать их разговоры. Это такое счастье — жить и потреблять небольшие человеческие радости. Герасимов посидит в парикмахерской, сходит в кино, пообедает в кафе, позвонит друзьям. Он никуда не будет спешить, не будет укрываться, прислушиваться, пригибаться, ползать, выискивать, кричать. Он будет спать днем, затем полдничать, просматривать вечернюю прессу, он будет вежливым и учтивым с соседями и знакомыми по улице. Он будет похож на холеного бюргера, проживающего остатки своих дней в сытости и комфорте. Он будет каждую секундочку наслаждаться миром и покоем. Кто знает, что такое война, знает цену миру.
        Подарков получился целый чемодан. Чтобы закрыть замки, Герасимову пришлось встать на крышку коленом. Гуля зашла к нему в кабинет тихо, присела на диван, словно тень, посмотрела на Герасимова затравленно.
        — Я слышала, ты едешь завтра?
        — Да.
        — С колонной?
        — Начпо приказал.
        — Это же опасно, Валера! Неужели нельзя дождаться самолета? Тебе так не терпится, что ты готов рисковать?
        Ее слова задели его, потому что она ненароком произнесла правду: ему не терпелось уехать в Союз.
        — Гуля, милая,  — не оборачиваясь, произнес он.  — Я здесь рискую почти каждый день. И это не причина, чтобы торчать еще неделю. К тому же мне приказал ехать начпо.
        Ее душило чувство безысходности. Она тупо смотрела, как он запирает замки на чемодане. Это конец. Она его теряет. Да и Герасимов — уже не Герасимов, а его объемное изображение, словно в стереокино. Протянешь к нему руки, попытаешься обнять — и окунешься в пустоту.
        — И когда… колонна отправляется?
        — В семь… Черт, куда я положил загранпаспорт и отпускной? Не видела?
        — Перед тобой, на столе.
        — Что тебе привезти?
        Он обнял ее. Гуля закрыла глаза. Не он, не он! Это чужой.
        — Время пролетит быстро,  — успокаивал он ее.  — Ты и не заметишь.
        — Ты написал ей, что приезжаешь?
        — Кому?  — Герасимов отстранился, весело заглянул девушке в глаза, ласково потрепал ее за кончик носа.
        Гуля не знала, как назвать ту женщину. Сказать «жене» язык не поворачивался. Имя тоже не хотелось произносить, как что-то неприличное, ругательное. Она не стала уточнять вопрос и произнесла скомканно:
        — Значит, завтра в семь…
        Она будто прикидывала в уме, в котором часу ей надо встать, чтобы успеть подойти к колонне. Но уже знала, что провожать Герасимова не пойдет. Ни за что не пойдет!
        — Да, в семь.
        — Я пойду?
        — Давай… Мне еще надо Ступину дела передать.
        Он не спросил, придет ли она его провожать. Они расставались как-то непонятно: то ли окончательно, то ли предварительно. Никто не хотел произносить прощальных слов, откладывая их на будущее. Судорога свела Гуле рот. Она повернулась и, не чувствуя ног, вышла. Все рухнуло. Конец жизни. Он, превратившись в белого голубя, улетает отсюда куда-то вверх, к солнцу, к зелени, цветам и фонтанам, к невообразимой счастливой и яркой жизни. А она останется здесь, в глубокой серой яме, где одна сплошная пыль, которая словно серым пеплом припорошила ее туфельки с золочеными застежками. А Герасимов глянул ей вслед, легко подавил в себе чувство жалости. Наверное, как-то иначе они должны были проститься, но как? Просто у него нет времени, он торопится, еще нужно сделать кучу дел, проинструктировать Ступина, погладить рубашку — Герасимов поедет в повседневной рубашке! Тускло-зеленая, из плотной ткани, в которой на жаре жарко, тело становится липким, воротник темнеет от пота. Но это в Союзе она «повседневная», то есть обычная, будничная, а здесь ее надевают по большим праздникам и отправляясь в Союз. Нет на свете
праздничнее одежды, чем повседневная рубашка с накладными погонами и золотистыми звездочками! Она — символ травы, а значит, жизни.
        Забежал командир минометной батареи Валентин Турченко с перебинтованной головой — ударился лбом о крышку люка, когда БТР подскочил на колдобине, теперь ходит с повязкой, в медсанбат ложиться не хочет.
        — Я слышал, ты завтра в Союз едешь? Не прихватишь дубленку для моей жены? Тебя в Термезе встретит мой человек, передашь ему.
        — А если на таможне отберут?
        — Не отберут!
        — А все же?
        — Да и хрен с ней! Валера, попробуй, по гроб обязан буду! У меня замена только в сентябре, а у нее день рождения через неделю.
        — Упакуй хорошо.
        Потом пришел командир саперного взвода Серега Сычев, худой, как грабли, с едва отросшим ежиком на голове — Серега последовал странной традиции многих полковых офицеров бриться наголо Восьмого марта.
        — Привези хомуты из Союза. У кого ни спрашивал — нет. Мне всего-то десяток нужен. Они в каждом хозяйственном продаются. По семь копеек за штуку. А я тебе «итальянку» подарю, цветочный горшок из нее сделаешь.
        — Свою «итальянку» используй для очистки сортиров,  — посоветовал Герасимов.  — Хоть всю базу говном забрызгаешь, зато выгребная яма будет чистой… На бумажке напиши, какие именно хомуты нужны, а то забуду.
        Он был тороплив, нарочито грубоват, скрытно взволнован. В Союз! Предел мечты любого бойца или офицера. Отсюда — туда, вырваться, ожить, воскреснуть! О том, что придется возвращаться, думать не хотелось. Эта мерзость — возвращение — состоится когда-нибудь потом, не скоро, в какой-то другой эпохе, а сейчас впереди маячил только желанный отъезд. Ему завидовали зеленой завистью все. Все, кроме командира гранатометного взвода Грызача, который со своим немногочисленным и деградированным подразделением бессменно торчал на макушке горы Дальхани, блокируя дорогу на Ташкурган. Грызач появлялся в полку один раз в два-три месяца, чтобы пополнить боеприпасы. Выглядел он всегда безобразно. Вонючий, черный от грязи, копоти и загара, заросший, лохматый, с дурными глазами, полными злобного восторга, Грызач бродил по расположению полка, наводя своим видом ужас на молодых офицеров, только прибывших из Союза. Он болтался по базе всегда в одной и той же одежде, если, конечно, грязное, насквозь просаленное и прокопченное тряпье можно было назвать одеждой: это были растоптанные высокие ботинки без шнурков, зауженные,
неопределенного цвета бриджи, десантная тельняшка (спрашивается, при чем тут тельняшка в мотострелковом полку?), маскхалат без пуговиц, подпоясанный на впалом животе брючным ремнем, и короткая штормовка с капюшоном, в котором, как в кармане, всегда можно было найти припрятанные на черный день окурки. Командование полка шизело от его вида, но максимум, на что были способны офицеры штаба, так это поскорее обеспечить Грызача всем необходимым и выпихнуть назад, на гору Дальхани. Призывать Грызача к аккуратности, уставному виду и офицерской совести, как, собственно, и наказывать, не было никакого смысла, ибо хуже, чем уже было, Грызачу сделать никто не мог. Он достиг такого дна, ниже которого была разве что только мучительная смерть. Круглый год Грызач со своим взводом и ротой, которой был придан, выживал на лысой верхушке горы в кольцевом замкнутом окопе, обложенном со всех сторон каменной кладкой и мешками с песком. Бойцы спали вповалку на камнях, еду разогревали на солярке в пустых коробках из-под патронов, за водой спускались к арыку, безбожно забивали косяки и настаивали брагу в круглой ямке,
выстланной плащ-палаткой. Душманы редко атаковали этот опорный пункт, проявляя, должно быть, чисто человеческое сострадание и уважение к небывалому стоицизму шурави.
        В этот вечер Грызач тоже забрел к Герасимову.
        — Слышал, в Союз собираешься? Будешь в Термезе, кинь в почтовый ящик,  — попросил он, протягивая Валере незакленный конверт.  — Это письмо моей бабе. Не хочу, чтобы штамп полевой почты стоял. Я ей не говорю, что в Афгане служу. Пусть думает, что комендантом Термеза.
        В конверт было вложено цветное фото, на котором совсем не похожий на себя, чистенький, холеный, улыбающийся Грызач позировал в плавках на берегу какого-то живописного лесного озера.
        Боеприпасы и провиант были получены, и Грызач, поднимая ботинками перемолотую гусеницами пыль автопарка, направился к своей БМП, такой же грязной, замасленной и черной, как и он сам. Неподалеку, к своему несчастью, пробегал пес Душман. Грызач поманил собачку, потрепал ее за ухом, пощупал выступающие через толстую кожу жилистые мышцы и затолкал барбоса в десантное отделение. Три часа спустя ошалевший от езды в душном и темном чреве боевой машины Душман выполз на свет божий и, щурясь от лучей заходящего солнца, пометил каменную кладку опорного пункта гранатометного взвода. Принюхиваясь к новым запахам, он неторопливо обследовал окопы, порылся в куче пустых консервных банок, спугнув тучу мух, затем забрался на мешок с песком и жалобно тявкнул на остывающие унылые горы. Такой же тощий и жалкий боец Курбангалиев, зажав дрожащее тело собаки между ног, выстрелил псине точно между ушей, сверху вниз, чтобы пуля, пройдя навылет, воткнулась в землю. Потом он вспорол псу живот, выгреб кишки, желудок и печень, торопливо и не очень умело содрал кожу и, распластав тушку на плоском камне, мелко порубил ее
штык-ножом. Жаркое он готовил в цинковой коробке, предварительно растопив в ней несколько комочков свиного жира из тушенки, потом крепко посолил и под конец добавил полбанки заплесневелого плавленого сыра. Взвод, пожирая жаркое, дружно лязгал ложками и похваливал. Получилось вкусно.
        Прапорщик Нефедов подобным кулинарным мастерством щегольнуть не смог. Отвальная получилась более чем скромной. По поручению Герасимова он купил у вертолетчиков бутылку водки за тридцать чеков, потом натолок трофейным кинжалом печенья, залил разбавленной сгущенкой, подогрел на паяльной лампе. Получилась «манная каша», которая пошла в качестве гарнира к разогретой тушенке. Пили водку торопливо, все разговоры были только о Союзе, о том, в какие кабаки Герасимов сходит, в каком санатории будет кайфовать, а при желании может и на море махнуть, в Одессу или Крым. В Крыму портвейн суперский, а в Одессе, естественно, знаменитый «Гамбринус» с вечным прокисшим пивным духом, липкими почерневшими столами, низкими прохладными сводами. Эх, Валера, Валера, везуха тебе!
        — Ты, командир, отдыхай, лечись и ни о чем не думай!  — напутствовал Нефедов.
        Ступин в перерывах между тостами выбегал в расположение, проверял, доставили ли бойцы боеприпасы со склада, в том ли количестве получены гранаты, сигнальные ракеты, цинки с патронами. Водка кончилась быстро, хотя больше сотрапезников не было — офицеров в роте осталось всего двое, да один прапор. На места погибших новых еще не прислали. Не так-то просто найти новых. Дураков нет.
        — Обстановка сейчас на дороге нормальная,  — заверял прапорщик, кусая луковицу, как яблоко.  — Довезем тебя, командир, с ветерком… А что, уже ничего не осталось? Эк, как мы быстро ее приговорили…
        Он тряс пустую бутылку над кружкой. Герасимов поглядывал в окно и сам не знал, хочет он сейчас, чтобы пришла Гуля, или уже не надо, уже не к месту, уже иная ситуация, он уже в пути, и между ними расстояние увеличивается, растет поминутно, и зачем оборачиваться, возвращаться? В Союз! В Союз! А с Гулей он еще все успеет, Гуля там, где плохо, где черно, где боль, смерть и ненависть, а этого добра в жизни всегда в избытке.
        Роте придали «таблетку», медицинский тягач, приплюснутый, как черепаха, безглазый, набычившийся, тупой, похожий на ленивого и упрямого жука, которого детишки гоняют соломинками, а он бегать не желает, лапы спрятал, бронированную мордочку спрятал, насупился, надулся — фиг вам! Нефедов с пяти утра таскал ее на буксире по парку, пока она изволила завестись. Командирский чемодан к КПП, где выстраивалась колонна, несли по очереди два бойца. Герасимов шел налегке, оборачивался иногда — не мелькнет ли за бетонными столбами, за тритоновыми телами вертолетов и серыми пеналами модулей знакомый тонкий силуэт. Когда подошел ближе к линии охранения, вдоль которой, словно пирожки на прилавке, лежали горы мешков с песком, оборачиваться перестал. Сюда, на край света, уже никто просто так не ходит, а тем более гражданский персонал.
        Нефедов, полуголая, коричневая от загара обезьяна в больших солнцезащитных очках, в куцей безрукавке, нашпигованной магазинами, гранатами и ракетами, уже сидел на броне БМП. Дюралевый медальон поблескивал на его груди. Махнул рукой командиру, сверкнул фиксой: «Сейчас поедем! С ветерком!» Выстреливая черной копотью, кромсая спрессовавшуюся глину, к шлагбауму подъезжали боевые машины, тяжелые, юркие, громкие, грязные, как стадо испуганных слонов. Пыль отравляла небо, закрашивала деревья и пожухлую траву, словно из баллончика, серо-желтой краской. Окруженные бронированной техникой, сбились в кучу неповоротливые, длинные, безропотные наливники. Ну, точно ламантины, выбравшиеся на берег! Лакомство для пироманов. В наливнике на 99 процентов все горит и взрывается. Прыгай в кабину, Герасимов! И с ветерком!
        Он не стал выбирать машину и разыгрывать лотерею. Забрался на БМП — так привычнее и надежнее. Можно сказать, родное рабочее место. Вот только повседневная, отстиранная рубашка черт знает во что превратится! «Чемодан в десантное отделение!» — «А тут все коробками забито, товарищ старший лейтенант!» — «Значит, в другую бэшку!» Бойцы принялись заталкивать чемодан в горячее чрево головной БМП, словно в багажное отделение самолета.
        — Товарищ старший лейтенант, он у вас называется «мечта оккупанта»?
        — Поаккуратнее, у меня там сервиз.
        — Склеите потом.
        Ступин носился вдоль колонны как угорелый. Ротного принципиально не замечал. Нет его. Убыл ротный в отпуск. Теперь он, Ступин, командует ротой. Приятно и тревожно. В груди холодок ответственности, но осознание власти придавало сил.
        — Саша, не суетись! Пошли на хер водителя «таблетки», пусть потом, как тронемся, встанет перед техзамыканием. Убери его подальше, вот туда, под сосны!
        Герасимов сказал это и язык прикусил. Никак не может без подсказки обойтись. Угомонись же, командир хренов! Дай парню самому покомандовать. Ступин первый раз берет под свою ответственность колонну. Ему же так хочется! Он же так старается! Все, мысленно поклялся Герасимов, больше ни слова. Пусть Ступин делает все так, как считает нужным.
        Зарычали, заревели головные гусеничные машины, черный дым, как из вулканов, взметнулся вверх. Трогай, вперед, поехали! Первыми саперы, за ними три БМП второго взвода, затем один за другой наливники. Металлический удав, выгибаясь и грохоча, выползал на дорогу. «Не растягиваться!  — орет в ларингофоны Ступин.  — Шестой наливник, бля, какого черта застрял!!! Где этот урод водила, двиньте ему по мозгам!!!»
        Он уже сорвал голос. Рановато. Слишком нервничает парень, слишком напрягается. Кто-то из бойцов сунул Герасимову продавленный, изъеденный кусок поролона под седалище. Антенна на командирской машине плетью хлестнула по ветке дерева, сбила высохшие иголки. Задрожала земля под грузом сотен тонн железа. Герасимов зачем-то еще раз обернулся — бессмысленно, из-за пыли и клубов дыма ничего не видно, да и не стоит оглядываться, база, колючка, техника, модули, медсанбат, окровавленные бинты, тифозный лазарет, начпо, боль, ложь, прогибоны остались позади, в прошлом, перестали быть реальными, осязаемыми, как терминал аэропорта, машинки и людишки из иллюминатора взлетевшего самолета — это уже не материя, это уже ставшая умельченной и игрушечной память.
        И только вперед, вперед! Мысль Герасимова обгоняла колонну, летела к Союзу, пронизывая горячий пыльный воздух, и вместо рева мотора ему слышался гул турбин пассажирского самолета, и улыбчивая стюардесса уже надорвала корешок билета, и вот салон самолета, полки, вещи, клацанье застежек, «простите, это какое место? А вы не позволите сесть моему сыночку у иллюминатора?», «прошу всех пристегнуть привязные ремни, курить на борту самолета категорически запрещается, командир корабля желает вам приятного полета, откиньте столики, сейчас вам будет предложен легкий завтрак», и дальше, дальше каждая минута, каждое мгновение будет наполнено густым, плотным счастьем, в движении вперед весь смысл, вся радость бытия и смысл жизни, только не оборачиваться, не оглядываться, и будь что будет…
        Герасимов ехал верхом на стальной сороконожке. Лязгающая, всепожирающая тварь выбрала средой обитания эту выжженную пустыню с туманными горами на горизонте, это вечно запыленное небо, эту разбитую дорогу с оболваненными, обстриженными деревьями по обочине, с непрерывающейся цепочкой разбитых дувалов, похожих на археологические раскопки неандертальского поселения в центре пустыни Гоби. Сороконожка ползла среди руин каменного века, пропитанных высохшим концентратом дремучей злобы, ненависти и жестокости. Сороконожка сама стала такой же злобной и ощетинилась своими многочисленными жалами во все стороны, и на кончике каждого дрожала смерть, и распирало лязгающее ленточное тело сжатым пламенем, и возбуждение добралось до кончиков стволов и прицельных мушек, и вот-вот пламя должно было выплеснуться наружу, брызнуть горячими струями во все стороны, залить, размолотить, растерзать останки глинобитных стен со странными, непонятными, трудными названиями: Дивана, Хазара, Кандахари, Гудан, Чулузан, Баладури, Хисейнхель… Кто их придумал? Зачем? Какой смысл называть то, чего не должно быть, что будет сожрано
сороконожкой?
        Солнце все выше, все жарче, бойцы раздеваются, собирая пыль потными телами, горячие моторы работают без устали, измеряя афганскую землю отрезками гусеничных лент, словно рулеткой. Стволы качаются, головы солдат качаются, антенны рассекают воздух. Мы здесь, чтобы убивать, не так ли, командир роты Герасимов? Но Герасимов об этом уже давно не думает. Загрубело, заросло, зарубцевалось в мозгу то место, в котором рождаются подобные мысли. Он не знает, что происходит. Но знает, что есть и что надо делать. Есть задача, ее надо выполнять. Есть цель, ее надо давить. Есть пулемет, из него надо стрелять. Есть раны, их надо перевязывать. Есть страх, его надо перетерпеть. Есть погибшие, их надо вытаскивать, опознавать и отправлять на базу. Есть бойцы, их надо беречь, материть и учить. Все очень просто. Здесь все состоит из таких парных субстанций, двойных молекул: одна белая, другая черная. И не надо думать, не надо ничего придумывать, все уже придумано кем-то большим, могущественным и невидимым, как бог. И этот бог пожелал, чтобы молекулы противодействовали, чтобы копошились, двигались, взаимно
сопротивлялись, и бог надавил на сморщенный, коричневый, с профессиональной мозолью палец. Палец, подчиняясь воле, плавно-плавно потянул спусковой крючок. Взаимодействуя друг с другом, пришли в движение шептало, боевая пружина, ударник; и вот он, словно маленький ювелирный молоточек, стукнул в середину капсюля. Тот щелкнул внутри патрона, выплевывая искру. Порох, долго скучавший в наглухо закрытой камере, воспламенился, зашипел, зеленоватый дымок в мгновение превратился в могучего джинна, развернул плечи, уперся ногами в дно патрона, а спиной в подошву пули — и ах!! раззудись плечо!! Пуля, тупая дура, которая до этого прикидывалась мертвой, выскочила из гнезда, словно испуганная кукушка из часов, помчалась по скользкому от смазки стволу, вращаясь по нарезке, как в карусели — ах, весело-то как! Голова кругом, дух захватывает, и вращение все быстрее, и свет в конце тоннеля все ближе! А джинн, куражась, совсем разыгрался и так наподдал, что у пули аж все онемело внутри, и она зажмурилась от столь острых ощущений. И вот, наконец,  — фыррррр! Вылетела из тесного и душного ствола на волю, аки птица из
дупла, и, разрывая притупленной головкой горячий воздух, засвистела над землей. Воздух упругий, густой, прозрачный, как вода в горном озере, не пускает, пытается удержать, обволакивает полированное тельце пули волнистыми струйками. А мы его пробуравим, а мы его как сверлом — вжик! И дальше, дальше, дальше, лишь в полете есть упоение! И лететь бы так всегда, как комета в космическом пространстве, в полую, дырявую во все стороны бесконечность. Но что-то торчит впереди, прямо по курсу, не разглядеть… Что-то надвигается, застилает голубое небо и шерстяную линию горизонта, что-то податливое, теплое, гладкое…
        Пуля аж зажмурилась от страха, втянула головку в тельце, напряглась — эк щас влепится со всей дури!
        И влепилась, и продырявила чью-то мокрую от пота кожу, чуть пониже родинки, со скрипом вошла в натянутую мышцу шеи, разорвала продольные волокна, задела край пульсирующей артерии, выбив из нее кусок упругой стенки, и чуть не захлебнулась от фонтана крови, хлынувшего на нее. «Во че натворила! Во че натворила!» — лихорадочно думала пуля, продвигаясь дальше, к белому ограненному позвонку. Ей было и страшно, и озорно, и она вошла во вкус, ей захотелось проникнуть в самую глубь этого странного, такого раскислого и в то же время такого сложного мира, но ее силы слабели, стремительный бег замедлялся, и последнее, на что ее хватило, так это выбить шейный позвонок и порвать жилистую струнку, на которую позвонок, словно бусинка, был нанизан…
        Расплескивая кровь из дырявого горла, Кудрявцев повалился на броню. Сидящий с ним рядом пулеметчик Баклуха не сразу понял, что случилось, и машинально отодвинулся, но тотчас вляпался в кровь, растекшуюся по броне, посмотрел на ладонь, тараща пропыленные глаза, толкнул Кудрявцева в скользкое от пота плечо:
        — Ты че, Кудрявый? Кудрявый, ты че?
        Тотчас рядом оглушительно разорвалась головная машина, подскочила, тряханула землю своим весом, башню вместе с пушкой вырвало, словно пробку от шампанского, подкинуло вверх упругим пламенем, гусеничные ленты размотались, как шнурки на ботинках у неряхи, машина встала поперек дороги и зачадила. Наводчику Тищенко, сидящему в башне, оторвало голову, и ослабевшей взрывной волной его швырнуло на броню. Перевалившись через рваный край башенного проема, он свесился, как выстиранная рубашка на бельевой веревке. Из рваной шеи толчками выплескивалась черная кровь. Издали казалось, что бойца укачало и его рвет.
        Остановившаяся колонна затарахтела, во все стороны полетели пули: вверх, вправо, влево. Сороконожка забилась в конвульсиях, ощетинилась и начала испускать салют. Две гусеничные машины технического замыкания попытались проехать в голову колонны, к чадящей БМП, но застряли между скальной стеной и наливниками, помяли им бока, скрутили в бараний рог свисающие с машин металлические лесенки и подножки, но так и не пробились. Солдаты сыпались с брони на дорогу, пригибались, падали в пыль, бешено крутили головами, стреляли черт знает куда. Никто не видел, где спрятались душманы. Все кричали:
        — Вон, вон! Справа! На горе! На горе!
        — Уберите бээмпэ!! Столкните ее к ебене матери, а то наливники пожгут!!
        — Прекратить стрельбу!! Не стрелять!! Не стрелять, пидоры вонючие!!!
        — Здесь раненый!! Где доктор!? Позовите кто-нибудь доктора!!
        Доктора звал Баклуха. Стоя на коленях, он пятился под прикрытие БМП и волок за собой несопротивляющегося Кудрявцева.
        — Прекратить стрельбу!!  — срывая горло, кричал прапорщик. Жилистый, мускулистый, загорелый, он перебегал от машины к машине и пинал ногой валяющихся в пыли солдат. Было похоже, что он проверяет, труп или еще живой. К чадящей боевой машине, перегородившей дорогу, согнувшись, бежал Ступин. Ремень от автомата волочился по пыли. На щеках высыхали капли слез и пота, от них оставалась коричневая сетка, похожая на боевой раскрас. Он издавал протяжный гортанный звук. Лейтенант был похож на сумасшедшего, убегающего от врача со шприцем. Чем ближе он был к горящей машине, тем яростней сплевывал и выкашливал: «У, блиии… у, блиии!» Близко подойти не смог, рухнул на колени и пополз, упираясь автоматным прикладом в землю. Обезглавленное тело поджаривалось, рукава куртки тлели и дымились. Лейтенант разглядел на руке убитого большой волдырь, шевелящийся от жара, и ядовито-малиновые пятна, покрытые каплями растопленного подкожного сала.
        — У, бли-и-и-и-н!  — выдавил Ступин и тотчас завопил что было сил: — Раскуярить!! До говна!! Разорвать!! В жопу!! Всех!! Рота… приказываю…  — Вскинул автомат и стал стрелять по голому, облизанному ветрами холму беспрерывной дурной очередью.  — Всех… всех… до говна… А-а-а-а-а!!!
        Рота дружно поддержала трескотню Ступина, и все вокруг оглушительно затрещало, зашипело, застучало — тра-та-та-та-та! Все сразу, дружно, одновременно застучали, закричали: ну-ка, кто длиннее, кто громче??! Вот вам, вот вам, не дадим слова ответного сказать, заглушим, затрещим, так командир приказал, летите, пули, летите, густо-густо, как манная каша!
        Старшина схватился за голову. Он сорвал голос, да и нога устала бить лежащих солдат. Спятил Ступин! Увидел обезглавленный труп наводчика и спятил. Куда рота палит? В пустоту! Надо замолчать, заткнуться, замереть, прислушаться и засечь, откуда ударили по колонне, где гады затаились. А этот вопль, свинцовая тошниловка во все стороны бессмысленна и опасна. Враг притаился за камнем, лежит, улыбается из-за бороды и ждет, когда у роты кончатся боеприпасы. Потом высунет трубу гранатомета, наведет прицел еще на какую-нибудь машину и снова — бздык! И гори она синим пламенем.
        — Не стрелять, уроды!!  — сипел он.
        Он почувствовал, как его кто-то властно толкнул в шею, принуждая пригнуться.
        — Витя, прикройся!
        Это Герасимов, начищенный, отутюженный, непозволительно ярко сверкающий золотом погонных звездочек. Отпускник хренов.
        — Командир, Ступин ибанулся!
        Герасимов, осклабившись, держался за броню, высматривал из-за башни гадов, подбивших головную БМП. Не видать. Холмы мертвые, пули из них пыль выбивают, как из старого матраца.
        — Витя, снайпера сюда…  — процедил он на ухо прапорщику.  — И перенацель первый взвод, пусть прикрывает нам задницу.
        — Ага, сделаю, командир. Ты хоть броник накинь, сверкаешь звездами…
        Какой на фиг броник! Времени нет, надо быстрее отвести колонну. Расстегивая на ходу рубашку — раздеться, что ли, решил, чтобы стать таким же голопузым, как солдаты?  — Герасимов побежал к Ступину. Тот, стоя на колене, менял магазин, торопился, не попадал в пазы.
        — Прекратить огонь!  — крикнул Герасимов.  — Курдюков!! Башню на сто восемьдесят и свали БПМ на обочину!
        Курдюк, круглолицый, узкоглазый, явно наполовину нерусский, торчал в люке механика-водителя. Он запутался в приказах. Ступин приказывал невнятно, в перетирку с матюгами. И не поймешь, себе ли самому приказывал или всей роте: «Огонь!! На хрен!! Огонь!! К ибене-фене!» Герасимов требовал противоположно другое: прекратить огонь, отвернуть ствол в тыл и столкнуть горящую машину на обочину. Герасимов главнее, хотя сейчас он не совсем ротный, а какой-то ненастоящий, бутафорный, поддельный. В непривычной зеленой рубашке с погонами и звездочками, в брюках и коричневых туфлях здесь, за колонной, среди ржавых голых тел, безрукавок, напичканных магазинами и гранатами, среди катков и траков боевых машин, мата-ругани-стрельбы он выглядел нелепо, как инородное тело, как режиссер среди загримированных, одетых в костюмы актеров.
        — Ты посмотри, что они сделали?!! Ты посмотри…  — орал Ступин, передергивая затвор автомата.  — Всех уепу на фиг!! Командир, я их с говном перемешаю!!
        И снова — ба-ба-ба-бах! Пылевые фонтаны пробежали по склону холма.
        — Ступин, прекрати!!
        — Я их, бля… Я их…
        — Они не там, дурила!! Прекрати стрелять!!
        — Тищенку убили, уроды!!  — Тра-та-та-та-та!!!  — Голову оторвали!! Лучший наводчик!! Уёпища куевы!  — Пух-пух-пух-пух!!
        Герасимов кинулся на лейтенанта, повалил его на землю. Раскаленный автоматный ствол ткнулся в пыль и затих.
        — Товарищ прапорщик!  — не поворачивая головы, звал снайпер Власенко, он же Волосатый.  — Вон там, левее, где ложбинка… Как у верблюда между горбами… Да-да, где камень на дороге лежит, выше на два мизинца… Они там… Гранатометчик, по-моему… Сейчас я его сниму…
        Приник к окуляру, задержал дыхание, мягко надавил на спусковой крючок. Шпок! Винтовка дернулась в его руках, пуля прошмыгнула над дорогой и склоном холма и срезала одну фалангу на мизинце гранатометчика. Тот ахнул, присел на дне ямки, затряс от боли рукой, потом сунул обрубок пальца в рот и стал сосать кровь. Его товарищ в мятом коричневом читрали, какой носил Ахмадшах Масуд, ухмыльнулся, и под черными усами сверкнули хорошие белые зубы. Гранатометчик дождался, когда острая боль притупится, и сплюнул кровавую слюну, да неудачно — вишневая пенка застряла в курчавой бороде. Внимательно посмотрев на торчащий из пульсирующего обрубка остренький кончик кости, афганец промокнул липкое месиво о подол шальвар-камиса и присыпал растертой в пальцах глиной. Теперь ему пришлось тянуть за спусковой крючок средним пальцем. Но все равно получилось хорошо. Граната, выпустив огненный реактивный хвост, полетела почти по тому же маршруту, каким сюда прибыла снайперская пуля. Ударившись о черный бок цистерны наливника, она прожгла кумулятивной струей дырку размером с человеческую голову, мгновенно раскалила и
воспламенила спертый вонючий воздух, находящийся внутри, и цистерну разорвало, словно футбольный мяч, попавший под колесо грузовика. Рваные осколки металла, соревнуясь друг с другом по скорости, со свистом полетели во все стороны. Закрученный, как высохший ивовый лист, кусок железа размером с апельсиновую шкурку подчистую срезал коленную чашечку на правой ноге сержанта Думбадзе. Командир отделения только собирался перебежать от одного наливника к другому, но сделал всего пару шагов. Чувство было такое, словно нога по колено угодила в тиски. Он упал на бок и, не успев приготовиться к боли, заорал страшным голосом. Из порванной штанины выглядывала нога с оголенным белоснежным суставом. Нехорошая штука — потеря чашечки. В лучшем случае всю оставшуюся жизнь придется ходить с костылем. Думбадзе матерился по-грузински, катался на спине, задрав изувеченную ногу, чем напоминал симулирующего футболиста. Дурак, зачем побежал, зачем? Надо было рухнуть на землю и прикрыть голову руками! Назад, назад, время! Надо отмотать его, повторить этот нелепый эпизод! Надо все переиграть, как в детстве, когда папа ставил мат
в шахматах, а маленький Думбадзе возвращал фигуры на прежнее место, но снова проигрывал и снова возвращал поверженного короля на доску. Так и сейчас, еще можно успеть, время еще не заскорузло, тот проклятый миг еще не отлетел далеко, его еще можно поймать, ухватить за шкирку, и капли крови полетят в обратную сторону, вопьются в мякоть мышц, расползутся по капиллярам, и восстановит прежнюю серповидную форму мениск, и прилетит, как маленькая летающая тарелочка, коленная чашечка, встанет на свое место, закроет голубовато-белый оголенный сустав, натянет на себя кожу, как одеяло,  — и вновь Думбадзева нога станет сильной, подвижной, крепкой. Станет настоящей ногой футболиста — короткой и волосатой. И беречь эту ножку, не забывать о ней, лелеять и холить до самого дембеля. Ибо кому он на хрен нужен со срезанной чашечкой? Кому молодой инвалид нужен? Это же все, абзац, можно ставить крест на всей будущей жизни, на женитьбе, на успешной работе, на футболе, на друзьях, на прогулках, на загулах и кутеже на ночных улицах Батуми, и прощай, девочки, прощай, молодость! До старости костылями цокать будет, урод,
нищий, грязный, обоссанный урод!!
        Думбадзе перевернулся на живот, вонзил ногти в сухую землю, потянул отяжелевшее тело. Назад, назад, к горящей машине, вернуться, переписать жизнь заново, все неправильно, не так, не так, папочка, родненький, давай переиграем!
        Матвеев услышал, как выкрикивает грузинские слова Думбадзе, и оперся об автомат, приподнял плечи, чтобы лучше видеть сержанта, как тотчас голова бойца встретилась с пулей. Ее полет был свежим, она только что выпорхнула из ствола, еще не успела устать, ослабеть и с озорством влепилась Матвееву в висок, пронзила вязкий мозг и, выломав приличный кусок кости, вывалилась наружу с другой стороны.
        Баклуха в это время уже сорвал голос, призывая на помощь доктора. Он лежал на броне, спрятавшись за люком, стрелял неизвестно в кого и орал. Кровяной фонтан из горла Кудрявого уже ослаб, уже не бил толчками, а лишь жирно смазывал шею, словно кто-то невидимый мазал кистью.
        Курдюк, выдавливая из машины всю ее мощь до последней капельки, таранил горящую БМП и сдвигал ее к обочине. Мотор страшно ревел, выстреливал в небо черными клоками дыма, гусеницы скрежетали, растирали в пыль щебенку. Горящая машина будто приварилась к земле, она упиралась разутыми катками, боролась за каждый метр. Она молила, чтобы ее не сваливали в канаву, она еще послужит, ее можно отремонтировать, поставить на место башню, заменить мотор, натянуть гусеницы, отскоблить почерневшую броню от копоти и заварившейся крови. И снова в бой! Ей рано на свалку, она еще молодая, только-только с поточной линии Курганмашзавода, где ее старательно собирали из тяжелых деталей. А какой контроль на сборке! Лучшие специалисты, техники, инженеры, отладчики, монтеры, электрики. Все вокруг нее суетились, шпиговали электроникой, точными и умными приборами, тщательно выверенными в лабораториях и НИИ, замеряли ход ствола, точность прицелов, соответствие параметров двигателя стандартам. Каждый винтик, шурупчик и болтик затянули, каждый узел отрегулировали, сочленения смазали, корпус покрасили, на полигоне испытали. Не
машина, а конфетка! Новенькая, блестящая, вкусно пахнущая свежей краской. И все в ней работало как положено, во благо будущих блистательных побед. И как она гордилась, что может послужить Отчизне в самых что ни на есть боевых условиях. Как радовалась экипажу, как прикрывала их от вражеских пуль своей могучей броней, как старалась не подвести, не заглохнуть, не опрокинуться на запредельных подъемах, и глотала афганскую пыль вместе с солдатами, и перегревалась на невыносимой жаре, и показывала чудеса выносливости и неприхотливости, работая на старом, иссиня-черном масле, с кипящей системой охлаждения, с забитыми фильтрами, с подтекающими патрубками — понимала, это издержки войны, надо перетерпеть, не сломаться: бойцам вон тоже не сладко, тоже без жрачки и воды, на одном кумаре сидят, аж лица почернели. И с ужасом смотрела на обгоревшие остовы своих собратьев, валяющихся на обочинах дорог, и думала: нет-нет, со мной такого никогда не случится, с кем угодно, но только не со мной, ведь я вылита из лучшего металла, во мне лучший двигатель, крепкая броня, зоркая оптика, беспощадное орудие, а какие парни
управляют — золото, а не парни! Промчусь сквозь войну, сквозь пули и взрывы, аки железный болид сквозь тучи, я бессмертна, всесильна, непобедима!
        И сейчас она цеплялась лопающимися от жары катками за грунт, отчаянно сопротивлялась натиску своего собрата. Не уйду с дороги, не поддамся! Этого не может быть! Этого не должно быть! Нет, нет, нет!!
        Эта упрямая и неподвижная дура перегородила дорогу и не позволяла колонне выйти из-под обстрела. «Уж если меня сожгли, то пусть и остальные горят синим пламенем»,  — думала она. А Курдюк давил разношенным ботинком со стертой подошвой на педаль акселератора, отходил назад для разгона, снова и снова ударял острым передком БПМ по горящей груде металла, раскачивал, разворачивал, приподнимал агонизирующую машину. Герасимов стоял в эпицентре этой схватки, пятился спиной к пламени, жестикулировал: то двумя руками на себя, будто обмахивался в душном помещении, то вытягивал правую, крутил ею, рисуя в воздухе круг, то поднимал обе руки над головой и складывал их крестом.
        — Давай, давай, Сережа, жми!! Надави бочком! Крутанись на месте!
        Герасимов знал, что надо делать сейчас и что — вслед за этим. Он старался не встречаться взглядом со Ступиным. Лейтенант был неузнаваем. Половину его лица занимали глаза. Рот был искривлен, голос — как у пролаявшей всю ночь собаки. Он успел опустошить все свои магазины и теперь, привалившись к колесу «ЗИЛа», торопливо и зло набивал магазины патронами.
        — Командир, мы зря теряем время! Надо атаковать позиции противника… Ты вмешиваешься в мои дела… Сейчас я командую ротой… Рота!! Слушай мою команду!!
        Его команда утонула в лязге и скрежете металла. Горящая БМП опрокинулась на бочок, несколько мгновений балансировала и медленно-медленно повалилась кверху дном. Из-под нее во все стороны полетели огненные брызги. Содрогнулась земля.
        — Первая машина! Пошла, пошла!!  — кричал Герасимов, размахивая руками.
        Путь был свободен. Железное чудовище, обретя свободу, зашевелилось и принялось вытягиваться. Боевые машины техзамыкания высвободились из плена и, двигаясь на малом ходу, плевались свинцом по склону горы. Залпы их были тяжелыми и звонкими. Гора дрожала. Моджахед в коричневом читрали, похожий на своего кумира Масуда, корчился на дне канавки с развороченной крупнокалиберной пулей грудью, кровь хлюпала под ним; моджахед елозил жесткой бородкой по камням, скрипел зубами и тонко-тонко выл. Его товарищи, неразличимые за серым бруствером, продолжали прицельно стрелять, переводили мушки автоматов с одной цели на другую. Никто не пытался помочь раненому, облегчить его страдания. Это была уже прерогатива бога. Всевышний ощупывал тело умирающего, прежде чем взять его к себе, и под его могущественными перстами тело выгибалось, перекатывалось, дрожало. Гранатометчик неподвижно лежал рядом, накрыв голову руками. Труба, из которой он так удачно выстрелил дважды, была заботливо прикрыта молитвенным ковриком, потому песок и пыль не могли причинить ей вреда. Над головой гранатометчика дико визжали пули. Огневая
точка была засечена, теперь по ней лупили не меньше десятка стволов. Гранатометчик лежал с закрытыми глазами и шептал молитву. Он знал, что умереть в бою — это высшая доблесть и прямой путь в рай, и все равно ему было немного страшно. Он жалел, что не успел сделать третий выстрел. Теперь пальнуть вряд ли удастся. Голову не высунешь. А так хочется разорвать в клочья еще одну БМП! И чтобы разметало во все стороны стоящих рядом солдат, и чтобы засеять обочину ошметками тел, обрызгать кровью горячие придорожные камни. Гранатометчик испытывал известный лишь настоящим бойцам военный голод. Это когда никак не можешь насытиться кровью своих врагов, когда лишаешь жизни этих суетливых полуголых существ, этих неправедников, этих свиней, сваливаешь на землю одного, сжигаешь второго, разрываешь третьего, и уже только входишь во вкус, только в тебе стремительно разгорается азартный аппетит, как колонна дает отпор, заставляет залечь, затаиться и уходит, выскальзывает из рук — такая лакомая, желанная, сладчайшая добыча. И тот странно одетый человек, который руководил расчисткой дороги, уже недосягаем. Он уже под
прикрытием брони, уже помогает затаскивать в десантное отделение раненых и убитых. «Кто он?» — подумал моджахед и, осторожно приблизив руку в голове, стал выковыривать из уха песок.
        Убитых грузили в левое десантное отделение, раненых — в правое. В левое пошли безголовый Тищенко, механик-водитель БМП Захарчук, тело которого было настолько порезано осколками, что стало разваливаться на куски, когда его подняли, и Матвеев со сквозным черепно-мозговым ранением. В правое занесли тяжелого и почти безнадежного Кудрявого с плотно перебинтованной шеей (повязка была насквозь пропитана кровью и напоминала пижонистый красный шарфик), Думбадзе и замка Максимова со сломанной рукой — взрывом его смахнуло с брони, сержант пролетел метра три и упал в придорожную канаву. Фельдшер вколол ему двойной промедол. Сержант кайфовал, улыбался и слюнявил в губах короткий окурок. Все, отвоевался! До дембеля точно пролежит в госпитале. Значит, впереди полная гарантия на жизнь и сплошное счастье. А за ранение как минимум медаль дадут, «За БэЗэ», а может быть, даже «За отвагу». Родной поселок пластом ляжет, когда он явится в парадном мундире с медалью. «Тише, братцы, по плечу сильно не хлопайте, рана еще не зажила!» Весь поселок просто ошизеет. Кто бы мог подумать, что тихоня и мямля Максимов станет
героем! Вернулся с войны, с медалью, с ранением! Полный улет! «Гришуня, ты расскажи, как там, в Афгане этом?» — «Да че рассказывать, ребята?.. У кого сигаретка есть? Ты только прикури сам, а то мне рукой трудно управляться… Че рассказывать? Нормально. Воюем помаленьку. Вычищаем от духов страну…» — «А страшно там, Гришуня?» — «Да по-всякому. Бывало, конечно — о-е-ей!» — «Как же ты теперь с рукой-то будешь?» — «Да вот так и буду. За все надо платить, ребята… Ладно, не зацикливайтесь. Переживем как-нибудь… Водки налей! Да полный, полный, до краев. Во, хорош… Первый тост, братва, я выпью не чокаясь, за погибших товарищей. И второй тоже. И третий… Только не обижайтесь, вам меня все равно не понять. Не понять, да…»
        — Рота, слушай мою команду!!  — хрипло надрывался Ступин. Он лежал на груди, придерживая на голове почерневшую от пота и копоти панаму, и плевался в пыль.  — Ориентир — высота безымянная!! Первый взвод атакует с правого фланга…
        На четвертом выстреле Волосатый промахнулся — так ему во всяком случае показалось. Он мгновение удерживал в координатной сетке оптического прицела узел чалмы, мягко потянул за спусковой крючок и ощутил привычный удар резинового ободка в бровь. Пуля сбила верхний срез бруствера, обозначила себя пыльным облачком и впилась, должно быть, в стенку окопа. Волосатый оторвался от прицела, опустил голову, зажмурил глаза. Несколько секунд на передышку, надо отдохнуть глазам, надо затаиться, чтобы сохранить себя, потому как тот, кому пуля была предназначена, сейчас скрежещет зубами от злости и азарта, отыскивает затаившегося снайпера между коптящих наливников, хочет поймать его в скобочку прицела.
        Но тот, кому пуля была предназначена, сейчас бодал шероховатую стенку окопа высоким коричневым лбом и крякал, словно отхаркивался от песка, попавшего в горло. Пуля нашла его висок, пробила тонкую костную стенку под большим углом и вывалилась наружу вместе с глазом. Глазное яблоко моджахеда, похожее на недоваренное перепелиное яйцо, повисло на кровеносных сосудах, безобразное, страшное, с дурным зрачком. Оно покачивалось, липло к щеке, на него, словно молотый перец, сыпался песок. Потерявший рассудок от боли и черноты, моджахед мял скрюченными пальцами щеку, сдавливал глазное яблоко, этот горячий вязкий комок, пытался затолкать его в пустую глазницу. Но стекловидная масса была уже мертва, она уже не могла пропускать сквозь себя свет, преломлять в хрусталике мир, уменьшать его до размеров конопляного семени и проецировать на сплетенные в сетку нервные волокна. Этот неутомимый проводник пейзажей и портретов тягучей каплей упал на дно ямы, и все, что он когда-то видел: дом с плоской крышей, тщательно выметенный двор, худую немногословную ханумку Ойсулав со сморщенным землистым лицом, маленького,
дерзкого сына Нодыра, милого, как все мальчишки его возраста, который так любил ездить с папой на базар, старуху-мать, вечно сидящую на корточках у открытого очага, старшую дочь Лачинай, тоненькую и упрямую, как ствол молодого саксаула, с искрометным и почти неуловимым взглядом, таким же острым, волнующим и родным, какой был когда-то давно-давно у юной Ойсулав,  — все это разноцветье жизни, радовавшее моджахеда, угасло в одночасье, увязло в горячей черной смоле и вмиг сгорело в ней. Весь мир утонул вместе с любимыми и родными лицами, осталась только чернота бесконечная, тяжелая, неодолимая. Снайперская пуля выбила единственный глаз моджахеда, второго у него не было, с самого детства не было, после того как младенцем упал в канаву, заваленную сухими ветками унаби с длинными и острыми, как гвозди, шипами.
        «Сейчас… Сейчас я его шлепну»,  — думал Волосатый, снова приникая к окуляру прицела. Он стал ждать, когда над бруствером появится чалма, но его заметили, с вершины холма в его сторону полетели автоматные пули. Волосатый опустил голову, пополз назад, под прикрытие колеса. «Все равно я тебя достану!» Он бревном скатился в кювет, там дополнил магазин патронами, которые позвякивали в его карманах. Согнувшись, побежал к БПМ, распластался у ее гусениц. «Я тебя достану…» Он расставил пошире локти, раскинул ноги, вжался грудью в придорожную пыль. Приклад — в плечо, пальцы крепко обхватили цевье, палец лег на спусковой крючок. Какой-то придурок, пробегая мимо, по неосторожности задел его ботинок. «Кто там, бля, как слон!!» Раскаленные, запыхавшиеся от боевой работы, накачанные удушливыми выхлопами, проползли мимо две машины третьего взвода. Они расчистили проход колонне и теперь, безостановочно плюясь свинцом по холму, прикрывали уцелевшие наливники. Путь свободен! Можно трогаться! И скорее, скорее отсюда!
        — Сдай назад!! Назад!!  — кричал механик-водитель первой БМП Курдюку — его машина не позволяла пробиться в голову колонне.
        Курдюк торчал в люке, поворачивая свое плоское лицо то в одну, то в другую сторону, словно это был прожектор. Приказов было слишком много, он их выполнял, но они сыпались со всех сторон — и приказы, и угрозы, и вопли раненых. На все надо было реагировать. А Курдюк не успевал. Ему надо было время, чтобы сообразить. Его мозг не мог работать так быстро. Слова и эмоции требовали осмысления. Его просят сдать назад. Но там же, у десантных люков, ребята грузят раненых.
        — Сдай назад, урод узкоглазый!! Ты мне проехать не даешь, нудила ты долбаный!!
        Рука легла на рычаг передач. «Сам ты нудила!» Это слово было для Курдюка непонятным, а потому более обидным, чем «узкоглазый». Узкоглазый — это вообще не оскорбление. Это качественное определение. Его так все в роте называли, даже ротный. «Молодец, Узкоглазый, не сдрейфил. Я тебя к медали представлю!» Не соврал, представил, вот только где-то в штабе зарубили, наградной вернули с размашистой надписью в верхнем углу: «Подвиг недостаточно убедительный». Ротный прочитал, смял наградной и как врежет кулаком по стене: «Вот же суки штабные!» А Курдюк и не расстроился слишком. Зря ротный на штабных работников обижается. Правы они. Ну какой Курдюк подвиг совершил? Никакого. Сидел себе за штурвалом управления да делал то, что приказывали. Если вперед, так вперед. Назад так назад. Случалось, стену огня пронизывал, наматывая на гусеницы кипящую солярку из пробитого топливопровода. На зажатую со всех сторон позицию пробивался, помогал раненых из-под огня вытаскивать. Ну, прикрывал броней ребят, «КамАЗы» и наливники — так ведь броней БМП, а не своим телом! Ну, с предельным креном по горной тропе над пропастью
проезжал — всем бойцам велел с брони спрыгнуть, один опасное место проехал: если вниз свалится, то хоть жертв будет минимум. Ребята хлопали и свистели от восторга: «Молоток, Курдюк! Недаром у тебя глаза узкие, ни хрена не видишь, высоты не боишься, только давишь на педаль газа и все тебе по фигу!» Так за что медаль? Правы штабисты, они люди мудрые, за просто так боевые награды раздавать не станут…
        Курдюк чуть надавил на педаль акселератора, мотор предупредительно зарычал, кашлянул черным дымом, и БМП с громким лязгом двинулась назад. Тринадцать тонн адского металла запрессовали землю. Гусеница налегла на распластавшегося Волосатого. Снайпер готовился выстрелить, приник к окуляру, затаил дыхание, ничего не видел и не слышал: «Сейчас… покажись только… только краешком…» Воздух, который он вобрал в грудь, с отвратительным звуком вырвался из горла, как если со всей дури прыгнуть на надутую грелку: прррру-фффф! И за ним следом из горла бурый фонтан с ошметками внутренностей.
        — Стоять, Курдюк!!! Стоять, дебил!!!  — взвыли голоса, и автоматные очереди вверх, и прикладами по броне.  — Ты что, скотина узкоглазая!! Ты куда прешь… О, бля, что он наделал!!!
        А тут же рядом Ступин растирает дорожную пыль грудью:
        — Второй взвод атакует слева!!
        Ничего не видит, ничего не слышит, наполнен безумством мести и параграфами боевого устава сухопутных войск. Прямо-таки дурак! Чем больше убивают его ребят, тем сильнее жаждет он расправиться с душманами. Думает, что все здесь решает он. Надо только скомандовать, и все будет чики-чики, надо только не струсить, подняться первому, показать пример бойцам — и они с криком «ура» кинутся за ним.
        Ступин вскочил на ноги — неуклюже, с колен, как-то по-стариковски, даже оперся в землю прикладом, будто костылем.
        — Рота… за мной… в атаку…
        Голос его срывался, тонул в нескончаемом грохоте стрельбы и лязге гусениц, дробился на отрывистые и жалкие всхлипы, и никто командира в тот момент не услышал и не увидел, кроме Волосатого, у которого завершалась короткая агония. Он увидел лейтенанта, и это был последний кадр, который успел запечатлеть его мозг; снайпер дернул рукой, откидывая от себя винтовку, на шее набухли вены, из ушей и глаз брызнула кровь. В гаснущем сознании увязла и остыла последняя мысль, что-де надо было позвать лейтенанта на помощь — он бы помог, такой решительный и смелый офицер обязательно помог бы, обязательно, как пить дать… А в сотне метров от него на дне ямы умирал моджахед с выбитым глазом. Он стоял на четвереньках, мотал головой и кашлял, как подавившаяся костью собака. Кровяная слизь вытекала из его головы вместе с жизнью. Моджахед уже не думал о семье, вся его жизнь вместе с прошлым и будущим превратилась в боль и мрак. Руки его подкосились, и моджахед ткнулся лицом в землю. Кто-то из его соплеменников, шурша одеждами, подполз, схватил за плечо, развернул и увидел забитую сырой глиной глазницу. «Как нехорошо он
умирает!» — подумал он с содроганием и ударом приклада перебил товарищу основание черепа. Потом лег на бруствер, разгребая локтями сухую землю, и принялся стрелять по колонне, переводя прицел с одной фигуры на другую. Но попасть уже было тяжело, колонна пришла в движение. Объезжая горящие наливники и боевые машины пехоты, колонна набирала скорость. Человек в странной ярко-зеленой рубашке стоял на обочине и размахивал руками, регулируя движение. Моджахед перевел прицел на него. Но только он начал давить на спусковой крючок, как человек вдруг кинулся вперед, едва ли не под колеса проезжающему мимо наливнику.
        «Ой, бля! Совсем рехнулись офицеры!» — подумал Чебурек, сидящий за рулем наливника, и едва успел нажать на педаль тормоза. Он подумал, что офицеры дерутся. Командир роты Герасимов в прыжке свалил с ног лейтенанта Ступина, и оба покатились по пыли. Ступин страшно кричал, и его лицо было пунцовым. Герасимов крепко держал лейтенанта за ворот куртки — то ли душил, то ли пытался затащить под капот машины. Вокруг плясали фонтанчики пыли, словно невидимые лягушки прыгали вокруг дерущихся.
        — Таварищ… таварищ…  — задыхался Ступин.  — Таварищ старшитинан… Сейчас я исполняю обязанности командира роты и прошу… Я б… повторять не буду… да ёп твою мать!
        Ступин попытался вывернуться, но Герасимов ударил его по скуле кулаком.
        — Да успокойся же ты, придурок!!
        Чук-чук-чук!  — закружились вокруг них пули. Моджахед очень старался, целился изо всех сил — так ему хотелось распороть зеленую рубашку автоматной очередью. Ступин ударился затылком о буксировочный крюк.
        — Сейчас я командую ротой!!
        — Ты идиот.
        — Ты в отпуске? Так биздуй в отпуск и не мешай мне!
        — Лезь в машину, Ступин! Колонну надо вывести из-под огня.
        — Надо разъепенить этих подонков!! Отпусти меня!! Я один их раскуячу! А за себя не беспокойся!! От тебя ничего не требуется!! Спрячься за броней!! Ты в отпуске, ты имеешь право…
        Герасимов разбил Ступину нос. Тот хлюпал на вдохе, плевался красным.
        — Пошел, пошел!!  — кричал Герасимов, приказывая наливнику возобновить движение.
        БМП Курдюка оставалась неподвижной, будто насмерть приварилась к земле, будто была гайкой, закрученной туго-туго на болт. Баклуха дрожал на броне вместе с пулеметом, извергающим огонь. Бойцы, приникшие к телу машины, уворачивались от горячих гильз. Никто не знал, что надо делать, и лишь лениво отстреливались, думая о Волосатом. Куда его в таком виде? Часть поясницы вместе с позвоночником раздавлена, причем так, что тело разваливается на две части, стоит лишь тронуть. И с Курдюком беда: сидит на корточках перед Волосатым, качается вперед-назад и скулит, скулит.
        — Отставить истерику, Курдюков!  — хрипло произнес Ступин. Он потерял голос, призывая роту в атаку, но не снял с себя бремя ответственности за судьбу подразделения.  — Отставить, я сказал, истерику… Прекратить! Вы же боец, комсомолец…  — И по щекам Курдюка — шлеп-шлеп.  — Прекратить… Взять себя в руки…  — Шлеп-шлеп-шлеп…  — Убрать сопли!
        И снова Герасимов объявился рядом. Ну, как назло! Как бельмо на глазу! Как надоедливая муха! Ну почему он не полетел самолетом? Почему лезет не в свое дело?!
        Прапорщик Нефедов, сверкающий белками глаз орангутанг, голое чудовище, чья кровь состояла из смеси спирта и пороха, на протяжении всего боя не терял из виду Герасимова.
        — Закрой командира!  — рыкнул он в ларинги своему механику-водителю, и, когда БМП поравнялась с Герасимовым и накрыла его своей жаркой тенью и облаком пыли, прапор встал во весь рост на жалюзи трансмиссии, с легкостью вскинул тяжеленный пулемет и от бедра — по склону: тра-та-та-та — шух-шух-шух!  — Лежать, бача!! Голову вниз, сучара!! Всем лежать, куесосы вонючие!!
        — Взяли!  — сказал Герасимов бойцам и схватился за горячие и липкие руки Волосатого. Кто-то стал поднимать ноги.
        — Блин… он рвется…
        Странная почва на обочине дороги — кровь не впитывается, смешалась с пылью, чавкает под ногами, как пашня в весеннюю распутицу. Все, кто грузил в десантный люк рвань, оставшуюся от Волосатого, с ног до головы выпачкались в крови.
        — Поднимайся на броню,  — сказал Герасимов Курдюку.
        — Что ты с ним цацкаешься?!  — взвыл Ступин.  — Он должен взять себя в руки. Он обязан вести боевую машину! Он солдат, а не баба!
        Герасимов толкнул солдата в спину, мол, пошевеливайся, а сам побежал к передку, ухнул в люк и повел БМП в голову колонны. Ступин в ярости дернул себя за волосы, огляделся по сторонам, будто забыл, кто он и куда ему деться, и вскочил на броню к Нефедову. Прапорщик еще водил из стороны в сторону раскаленным стволом, выискивая цель, но его запал уже угас, злость выплеснулась, и потому он с легкостью и даже недоумением позволил отобрать у себя пулемет. Тяжелое оружие вмиг приросло к рукам лейтенанта, стало частью его тела, а сам он превратился в пулю, загнал себя в ленту, вместе с ней забежал под крышку ствольной коробки в приемник, оттуда воткнулся в ствол, подставив свой тыл под удар затвора — и понесся по стволу, подгоняя себя горьким, как яд, желанием отомстить, а потом вылетел — туда, к склону, к окопу, к полосатой чалме, к ненавистной бороде, к лохматым бровям и черным глазам, чтобы впиться, проткнуть морщинистый лоб насквозь, да чтоб брызги сукровичные по земляным стенкам, да чтоб было так больно и страшно — ой-е-ей, да чтоб за каждой капелькой его крови хлынул ниагарский поток слез всяких
немытых ойсулав, лачинай, нодырок, чтоб они выплакали, выревели всю свою кровь вместе со слезами и иссохли, как пустынные камни! И не один раз Ступин проделал этот фокус — снова обернулся пулей, снова со скрежетом пробрался по темным железным ходам, в которых движение регулируют и упорядочивают умные и точные механизмы: чвык — чук — чик — чвак!  — и Ступин уже снова в стволе, разгоняется до бешеной скорости и снова летит в лобешник, в лобешник гаду! И снова, и снова, и снова! Вот подивился бы душара, если б поймал такую пулю на лету и рассмотрел бы ее внимательно: там глаза есть, и губы, и щеки надутые, и все это ка-а-а-а-ак лопнет кровавой виноградиной! Уссаться от смеха можно!
        Машина дернулась, рванула с места, но не это заставило Ступина прекратить огонь. Раскалившийся едва ли не докрасна ствол заклинило, пулемет замолчал. Все, приемник заперт. Прием окончен. Пора сдуваться. Ступин упал на колени, словно его выворачивало от большого количества водки, оперся руками о раскаленный ствол и даже не заметил, как зашипела кожа, не почувствовал горелого смрада.
        Радиоволны, пересекаясь с трассерами пуль, разлетались во все стороны и, будь они видны глазу, напоминали бы взъерошенную голову модницы, сделавшей себе «химию» из мелких кудряшек. Мат заместителя командира взвода накладывался на спокойное бормотание оперативного дежурного:
        — Зубр, доложите обстановку! Я не понял, какая ориентировочная численность противника?
        — …накройте их огнем, на куй… пришлите вертушки… с двух сторон лупят, голову поднять нельзя… у нас несколько «двухсотых» и «трехсотых»…
        — Где Ступин? Вы слышите меня? Вы можете ответить на мой вопрос, сержант!  — кричал в трубку оперативный дежурный, просоленный собственным потом. Одной рукой он сжимал трубку, близко — близко поднеся ее к губам, будто намеревался откусить микрофон.
        — …вышлите подмогу… они нас сожгут к едрене-фене… у нас «двухсотые»… «двухсотые», говорю у нас… я тебе щас построчу по ибалу, ишак поносный, что ты небо поливаешь, срань… это я не вам, товарищ подполковник…
        — Зубр, немедленно дай связь Ступину! Ты слышишь меня? Я хочу переговорить со Ступиным!
        Электромагнитные колебания изгибались над землей, словно черви на крючке. Подполковник, упарившийся в душной дежурке, вытер пот рукавом и направил на себя вентилятор. Сержант продолжал орать в эфире, телефонная мембрана скрежетала в трубке, но подполковник его уже не слушал. Все равно он не мог ничем помочь. Его дело — известить командование, а оно уж пусть принимает решение, отправлять ли на помощь погибающей роте вертушки или бронегруппу или дать команду артиллерийскому дивизиону биздануть из «Града» по квадрату, накрыть духовскую засаду реактивными снарядами, да так, чтобы все там смешалось, перекопалось, перелопатилось и прожарилось — наши, ваши, все подряд.
        «Хе, бля…» — подумал он, отстраняя от уха трубку — уж слишком громко кричал сержант, барабанные перепонки просто в кровь разодрались, и тотчас вспомнил, как утром, сразу после приема дежурства, он просматривал списки откомандированных, госпитализированных и убывающих в отпуск офицеров. «Ё-мое! Так с этой колонной, кажись, Герасимов в отпуск умотал!»
        Открытие оказалось необычным, что-то в нем было особенное, вкусненькое. Подполковник даже начал улыбаться и даже закурил, хотя всего минуту назад загасил окурок в самодельной пепельнице из спиленной гильзы, и во рту было горько от вонючего, заплесневелого табака пайкового «Ростова». «Ху-ху!» — подумал он, ощущая прилив сил, и оглядел ряд гудящих радиостанций, которые громоздились на столе, словно агрессивные роботы из какого-то научно — фантастического фильма про космос.
        Понеслась инфа по проводам, по голым медным нервам, от одного полевого телефона к другому. Гуля Каримова была в модуле, стирала в большом облупленном тазу полевую форму Герасимова, корячилась над шуршащей пеной, сдувала черную челку со лба. Ее позвал дневальный, торчащий на входе: «Каримова, к аппарату!» У нее был выходной, но из медсанбата звонили и по выходным, когда не хватало сестер. Но сейчас на проводе ждал не начальник Гули, а помощник по комсомольской работе Белов. И сразу криком с замаскированным восторгом: ыть — мыть, пум-хум! Ты разве не в курсе… Как, до сих пор не в курсе? Э-э, мать, так нельзя! Уже все в курсе, а ты… Да твой Герасимов попал под обстрел! Где, где… В фанде. И «двухсотых» до фигища, и «трехсотых». Заваруха такая, что, мама, не ешь меня сырую… Эй, Гуль, Гуль! Че трубку кидаешь…
        И в душе Белова что-то так приятненько зашевелилось, не поймешь, что именно, но приятненько! И вроде ничего особенного не случилось, ну, подумаешь, обстрел, почти каждый день где-то в кого-то стреляют, и убитые бывают, и наливники горят, но вот сейчас что-то особенное происходит, какая-то малюсенькая, вкусненькая подлянка загорелась в душе у жирного капитана. И, сорвав кепи с липкой, обильно политой одеколоном головы, он кинулся в политотдел дивизии. Только бы первым донести эту новость, только бы не протухла по пути! Вот сейчас ее, свеженькую, трепыхающуюся, как вырезанное из живой груди сердце — еще сокращается, еще дрожит, переливается на солнце перламутровыми прожилками и синеватыми пленочками…
        — Владимир Николаевич!! Только что оперативный сообщил… Под Дальхани… Наша колонна…
        Начпо стоял под кондером, холодный ветер, как струя душа, растекался по его плешивому темечку.
        — Знаю…  — коротко бросил он.
        Белов понял, что полковник знает, да не то. Не загорелась еще в его душе такая же вкусненькая подлянка.
        — Так с этой же колонной Герасимов поехал…
        Как ни пытался Белов сдержать улыбку — она выперла на его лицо помимо его воли. Теперь хорошо видно, как подлянка в нем сияет, переливается своими червивыми гранями.
        — Ну и что?!  — Полковник насупил брови, взял фарфоровый чайник — тот оказался пуст. Тогда взял бутылку «Боржоми», но не нашел, чем открыть, и раздраженно поставил ее на стол — бац!  — Ну и что, Белов?!
        — Так…  — развел руками Белов.  — Ситуация… Мало ли что… Гуля Каримова, может случиться, будет сама по себе… Там стрельба — о-е-е-ей…
        — Тьфу, дурак!  — вдруг взревел начпо.  — Скотина! О чем думаешь? Там люди гибнут! Там уже четырех бойцов положили! Уже как минимум четыре матери будут биться головой о сыновние гробы! А твоя голова чем занята? Ты мне план по ленинскому зачету на утверждение принес? Где план, я тебя спрашиваю? Пять суток ареста! Пошел с глаз моих долой!
        «Не в духе!» — подумал Белов, вываливаясь из кабинета. На пороге политотдела он застрял, раздумывая, где бы лучше заняться планом: или в своем кабинете, превращенном в склад агитационной рухляди с готовыми транспарантами, избирательными урнами, коробками с канцтоварами, книжками «Политиздата» и прочим дерьмом, или в жилом модуле. В модуле есть кондер, но в комнате наверняка парится кто-то из офицеров штаба: начнутся долгие и пустые разговоры о делах и бабах. Здесь же, в политотдельской каморке, пыльно, жарко и тесно. «Пять суток ареста!  — обиженно подумал Белов.  — Вот же сволочь неблагодарная. Для него же стараюсь…» Удовольствие, которое принесла подлянка, оказалось до обидного коротким. Электромагнитное возбуждение телефонной мембраны, пронесшееся по проводам и вонзившееся в его мозг, быстро угасло. Таким был этот мозг, такова его физиологическая особенность — электрический импульс, доставив короткое удовольствие, быстро увяз в тягучей мозговой слизи. Гуля Каримова от точно такого же электромагнитного возбуждения корчилась перед тумбочкой с телефонным аппаратом, словно в ее мозг вживили два
электрода и с силой покрутили ручку, вырабатывающую ток. У нее была иная физиология, извращенная, ненормальная, можно сказать, идиотская физиология любящей женщины. От мелкого дрожания телефонной мембраны, которая издавала звук, похожий на шуршание насекомого, Гуля испытывала совершенно непереносимую боль, какую не прочувствовал даже Думбадзе, когда пятеро бойцов затаскивали его на броню бронетранспортера. Он скрипел зубами, и плакал, и даже скулил волчонком, если взгляд натыкался на бело-красный срез кости, но, когда ему вкололи промедол, боль утихла, сознание заполнил сладкий туман. «Замок» Максимов со сломанной рукой по-братски двинул его в плечо и, протянув зажженный окурок, празднично сказал:
        — Ничего, зема, выкарабкаемся! Ага?
        «Ага»,  — подумал Думбадзе, уводя свои мысли, как коней, куда-то далеко-далеко, в небесную даль, подальше от своей ноги, от пыльного, задымленного нутра бронетранспортера, воя двигателей и стрельбы. Ага, выкарабкаемся, все будет хорошо. Непременно. Разве может быть иначе? Фигня все… А дымок-то какой пахучий! Косячок, что ли?
        А склон уже содрогался, как от боли, и в него пучками вонзались реактивные снаряды, выпущенные с подвесных систем вертолетов. Боевая пара, перемалывая горячий воздух, блестела остеклением кабин и с шипением выпускала дымные шлейфы. Склон орал, фонтанировал сухой землей, плевался ошметками дерна и раздробленными камнями; вместе с ними в воздух подлетали фрагменты человеческих тел, покореженные гранатометы и автоматы. Колонна была уже далеко, и бойцы не могли полюбоваться на это премилое зрелище. Ракеты входили в грунт мягко, как иголка в ягодицу больного: мяк — мяк-мяк, а потом лопались, зло выскакивали из-под земли, словно ужаленные джинны, и мельчили все, что находилось вокруг. «Вот вам, вот вам, вот вам!!!  — твердили вертолетчики, демонстрируя чудеса воздушной акробатики, и раз за разом загоняли в склон очередную партию остроносых ракет. „За наших ребят, за сожженные наливники, за нашу кровушку!“ С мыслями о мести выводил винтокрылую машину командир вертолета, делал ручкой управления запредельный крен, опускал нос на запредельную крутизну, резко нырял вниз, выравнивал тангаж у самой земли и
давал команду открыть огонь. С такой же неуемной жаждой разъепать всех подряд давил на кнопку электроспуска оператор-наводчик. Его желудок сжимался, сердце учащало ритм, а рот переполнялся кислой слюной, когда из цилиндрической кассеты с шипением вырывались ракеты и втыкались в землю. Одна, вторая, третья, сильные, твердые, точные, и так мягко входят, входят, входят в грунт: кто бы знал, какое это наслаждение — насиловать землю! „Вот вам, вот вам, вот вам!!!  — огрызались моджахеды и, скрипя порчеными зубами, давили на спусковые крючки пулеметов.  — За наши дома, разрушенные вами, за наших детей, убитых вами, за нашу землю, оскверненную вами!“ И летели навстречу черным вертолетам жалящие трассеры, срезали куски обшивки с бешено вращающихся лопастей, пробивали плоские пятнистые животы, усеянные пупырышками заклепок, рвали топливные шланги и маслопроводы, воспламеняли электрические провода, застревали между разогретых зубьев шестерен. „Ах, уроды грязные!!! Чурки недоделанные!!!  — входил в азарт командир вертолета, взбираясь повыше, к солнышку, и пикируя с него прямо на головы моджахедам.  — Получите!!
И еще!! И еще!!“ Вертолет дрожал и стонал, извергая ракеты. Внизу все взрывалось и горело. Склон, словно раненый зверь, дергался от боли. Его кожа дымилась, свисала ошметками, обнажились потроха. „Ну, держитесь, русские свиньи!“ — орал моджахед, до боли прижимаясь щекой к телу пулемета и не видя уже ничего, кроме перемалывающих воздух вертолетов, растопыренных, как лапы орла, крыльев с подвесками. Онемевший от долгого напряжения палец снова и снова давил на спусковой крючок. В вырезе прицельной планки дрожал блестящий, прозрачный, как мыльный пузырь, фонарь. И в нем — мерзкий человечек в большом шлеме с темным забралом, что делало его похожим на огромную муху. Да это муха и есть, большая трупная муха, она жужжит, кружит над моджахедом, вращает своей тяжелой головой, водит из стороны в сторону глазами-блюдцами; надо убить эту мразь, прихлопнуть отвратительное насекомое, переносчика болезней и смерти. И незаметно исчезли страх и волнение, и вой ракет перестал резать моджахеду нервы, и он с мертвенным спокойствием взял кабину пилота на прицел и в нужное мгновение потянул за спусковой крючок. Командир
вертолета только хотел взять ручку на себя, как винтокрылая машина напоролась на очередь; пули пробили стекло с удвоенной силой, суммарно сложенные скорости вертолета и пуль породили особо жестокую силу. Осколки бронированного плексигласа и стальные стружки от пулевой рубашки влепились пилоту в шлем, вырвали из него часть металла и загнали его в глубь черепа, вмиг разжижили и вскипятили мозг и расплескали его по подголовнику сиденья. Летчик-оператор не увидел этого, так как кресло командира находилось за его затылком, но почувствовал удар, от которого вертолет вздрогнул и стал заваливаться на бок. Он позвал командира по внутренней связи, но только один раз, и сразу отодвинул этого человека на самые дальние околицы своего сознания, а центр заняли прицельная сетка и ручка управления. Оператор в отведенные ему секунды повел вертолет вверх, прямо в синее небо и, как только перепаханный склон оказался под ним, одновременно скинул две фугасные бомбы „ФАБ-500“.
        Это был рискованный маневр, две мощные бомбы на небольшой высоте могли сдуть вертолет, изрешетить его осколками, но оператор об этом не думал, он скидывал бомбы тем резким, неосмысленным движением, с каким мы, содрогаясь от отвращения, опускаем ногу на какое-нибудь мерзкое и опасное насекомое, допустим, на ядовитого паука. Бомбы лопнули с небольшим интервалом — одна в середине склона, другая на его макушке, взметнув в воздух тонны песка, превращая в пар все живое, сплавляя воедино камни, металл и людей. Взрывная волна, как свора выпущенных на волю бешеных псов, понеслась во все стороны, сметая, сравнивая, опрокидывая все, что попадалось по пути. Хвостовая балка удирающего вертолета надломилась, машина закружилась вокруг своей оси, разбрасывая по сторонам ошметки обшивки и покореженные детали, грохнулась на землю, вспыхнула и взорвалась. Борттехника Викенеева вышвырнуло из вертолета через проем за несколько секунд до этого. Он ударился головой о рукоятки пулемета, но сознание не потерял, успел выдернуть парашютное кольцо. Высота была урезанная, к тому же еще горбатили свои шершавые спины холмы, и
едва купол парашюта наполнился и стал гасить падение, как борттехник рухнул на сыпучий склон. Тормозя ногами и руками, раздирая локти в кровь, он проехал на спине несколько метров и, наконец, остановился. Угасающий купол очень кстати зацепился за камни. «Ни хера себе вывалился!» — подумал Викенеев. Его сердце колотилось с такой силой, что казалось, от этих ударов содрогается склон. Борттехник перевернулся на живот, поднес к лицу содранные в кровь ладони. Боли он не чувствовал, ладони онемели. Вокруг стояла какая-то неправдоподобная подводная тишина, лишь откуда-то издали доносились тяжелые хлопки разрывов и треск автоматов. Фал опутал ногу, борттехник дернул ногой, словно ее обвила мерзкая змея, и стал торопливо тянуть фал на себя. На его конце находился мешок с переносным аварийным запасом. В нем — автомат с патронами. Самое главное сейчас — автомат с патронами. Вне вертолета Викенеев чувствовал себя голым и совершенно беззащитным, словно недоразвитый цыпленок, которого вынули из яйца и кинули рядом с муравейником. Посвистывали пули. Викенеев торопился. У него все получалось плохо. Фал застревал
между камней. Он бросил веревку и принялся отстегивать привязную систему. Надо спрятать парашют. Духи ценят летчиков и гоняются за ними, как за самой лакомой добычей. Издеваться будут всем стадом — за разбомбленные кишлаки, за разметанные «ФАБами» дома, за растерзанных жен и детей. Под общий хохот отрежут ему яйца, а потом сунут палку в задницу, да провернут раз сто — в общем, сделают «вертолетик». И с этой палкой оставят его истекать кровью посреди кишлачной площади. Голодные и трусливые собаки будут приближаться к нему несмело, алчно поглядывая на пропитанный кровью песок. Самые крупные твари первым делом отгрызут уши, а шавки послабее и помельче начнут лизать бурые кровавые пятна на земле, широко раздувая ноздри и чихая.
        С оглушительным треском из-за холма показался «Ми-8» поисково-спасательной службы. Он кружился на месте, поливая огнем духовские позиции, но тотчас накренился, завыл на высокой ноте и камнем пошел вниз. Ему перебили редуктор, но не успел Викенеев страшно выругаться, как из глубины ущелья выпорхнула вторая машина. «А видит ли он меня? Сейчас как херакнет по склону ракетами!» Борттехник снова дернул фал, но безрезультатно, и тогда он покатился кубарем по склону, натыкаясь спиной и грудью на острые камни. Где же этот проклятый аварийный запас? Руки его тряслись, ноги сами по себе ходили ходуном. Ага, вот он, уткнулся под валун. Викенеев вытащил автомат, неточными движениями стал пристегивать спаренные магазины. Надо обозначить себя сигнальным патроном. Счет идет на секунды. Сейчас и эту вертушку грохнут, ей-богу грохнут! Борттехник дернул за шнурок сигнального патрона, гильза зашипела, разбрызгивая огненные брызги, а затем повалил густой красный дым. Увидели, увидели! Борттехник вскочил на ноги. Духи стали лупить по вертолету из безоткатных орудий. От грохота лопастей и взрывов у Викенеева
сотрясались кишки и желудок. Подхватив аварийный запас, он со всех ног кинулся к зависшему над землей вертолету. О, как он бежал! В училище стометровку быстрее чем за 15 секунд ни разу пробежать не мог. Разгонялся изо всех сил, молотил ногами часто-часто, но все равно наступал какой-то предел, и скорость не нарастала, как он ни бился, и все проигрывал своему сопернику, и все получал бананы по физо. А сейчас словно оседлал реактивный снаряд, словно обрел пропеллер, как у Карлсона, и полетел-полетел, обгоняя пули и снаряды, к спасительному вертолету, и душа вырывалась вперед, и жажда жизни опережала на полкорпуса, и вот-вот разорвутся сердце и легкие от нечеловеческой нагрузки, но вот его подхватили крепкие руки, затащили внутрь вертолета, и машина тотчас взмыла в воздух, и опять кто-то застрочил из пулемета, и замелькали в страшной круговерти горы, камни, высохшие русла, безоблачное небо и солнце, похожее на разорвавшийся снаряд.
        — Глотни спирта! Выпей, говорю!
        Ему совали под нос флягу. Край горлышка стучал о зубы борттехника. «Успел ли Колян выпрыгнуть?» — думал Викенеев, глотая жидкий огонь.
        Колян, летчик-оператор, выпрыгнуть не успел. От удара о землю у него разломилась тазовая кость и хрустнул позвоночник — острый позвонок пропорол кожу аккурат между лопаток и пропотевший комбинезон и уткнулся в спинку сиденья. Летчик как бы пригвоздил себя своей же костью. Он не почувствовал боли — тело перестало воспринимать боль, и даже когда фонтан горящего бензина плеснул ему в лицо, летчик лишь с удивлением отметил, что огонь вовсе не красный, а зеленый, да еще нашпигованный золотыми искорками — такую феерию можно увидеть, если сильно-сильно надавить кулаками на глаза. Когда летчик был маленький, этому фокусу его научили деревенские мальчишки. «Хочешь золото увидеть? Сожми кулаки и дави в глаза!» Давили не только до золотых искорок, но до тупой боли, растекающейся на весь мозг. От этой боли хотелось реветь. Но мальчишки терпели, ждали, когда в бесконечной, бездонной черноте появится золотое облако и, стремительно разрастаясь, накроет собой все-все — все… Гуля Каримова, схватившись за лицо руками, причиняла себе такую же боль и мычала; шла по коридору, сбивая тазы и тапочки, и мычала. Черт
знает, какими путями просачивается информация — может, на лбу у медсестры проступили строчки из донесения о происшествии под кишлаком Дальхани или, может быть, она сама про это выстонала — в общем, через пять минут весь женский модуль знал, а все бабье, что оказалось рядом, впилось взглядами в Гулю.
        Видели бы вы эти глаза! Прожектора, а не глаза! Темный коридор залил ослепительный свет, и посыпалось под босые ноги медсестры битое бутылочное стекло. Она ступает по нему мягко, неслышно, гнутые чешуйчатые края осколков сочно врезаются в отшлифованную пемзой гладенькую пяточку — сплошное удовольствие. Каждый шаг — и режут. Мягко. Нежно. Каждый шаг — и стекло входит в мякоть. Тихо-тихо. Нежно-нежно. А если Гуля качнется, упрется рукой о стену, так и стены тоже осыпаны битым стеклом, и все сверкает, переливается. Слух ложится на слух, третий слух примешивается, да еще кто-то вздохнет, буркнет что-то не по теме, предположит или спросит, но ком слухов катится быстро, и замешивается в него черт знает что.
        — Пятнадцать человек погибло.
        — Всю колонну почти положили…
        — Всю? Значит, и… тоже…
        — Что «тоже»? Герасимова убили?
        — Слышали? Герасимова убили!
        — Герасимова духи расстреляли. Сначала издевались, потом расстреляли…
        Стекло. Одно сплошное стекло. Бабье смаковало новость. А когда видишь, как новость корежит человека, смак особый. Конечно, жалко девчонку, но такова жизнь, не все коту масленица. Думала, что привязала к себе Герасимова, свила гнездышко в его канцелярии — и теперь как у Христа за пазухой? Нет, рыбка, тут жизнь суровая, тут нос задирать не следует, и губы особенно не раскатывай. Как мужик пришел, так мужик и уйдет, тут за каждую граммульку счастья бороться надо, а ты все хапанула, вертихвостка драная, на всех свысока поглядывала — как же, такого красавца оторвала, такого мужика качественного!  — и думала, что теперь жизнь как ковровая дорожка побежит среди кустов малины и клубники в березовую рощу? Ан нет, сладенькая ты наша, так в жизни не бывает, высоко хотела взлететь, да забыла, что больно падать будет. И вообще не пара тебе Герасимов, не пара! Тебя под начпо сюда прислали, вот и шла бы прямиком в его модуль, не хрен своевольничать и характер показывать! Возомнила ты о себе слишком, вот в чем вся беда. Носом крутить вздумала, перебирать начала: целый начальник политотдела тебе не понравился,
брезговать посмела. Обидела человека, нашего мудрого и заботливого руководителя, а он такие обиды не прощает, это ты заруби себе на носу. И впредь будешь умнее, поделом тебе наука, здесь мужиками не разбрасываются, здесь они на вес золота, потому что война, голубушка, война вокруг веет, а это значит, что нам только кажется, что мужиков много; это мираж, золотце, на самом деле их очень, очень мало, намного меньше, чем нас…
        А Гуля ка-а-а-ак шарахнет ногой по ведру, и мыльная пена — брызь по стенам! Молчать, куры недотраханные! Сварливое, говорливое бабье, отбросы, отстой, никому не нужные телеса! Молчать, не разевать свои злые рты, не сверкать глазами, не червивиться между чужих губ! Вы недоделы, на вас только в просолдаченных гарнизонах позариться могут, да еще на зонах. И все. Вы отребье, откидон, вы брошенные, никогда не любимые, ничем не привлекательные особи. Там, в Союзе, в нормальной жизни вы все тетки, черствые, заплесневелые сухари, которыми может утешиться только очень голодный человек. А здесь — единственное место на земле, где вы можете почувствовать себя Женщинами. Но это самообман, мираж, вам не остановить время, не приволочь Афган в Союз, и этот сказочный сон когда-нибудь закончится, и прогремят часы, и вы снова станете заплесневелыми сухарями — вот эти мысли отравляют вам существование, и потому вы так сверкаете глазами через дверные щели.
        Она сменила тапочки на туфли и, не застегивая, пошлепала в них по пыльной дороге в штаб. Ей казалось, люди оглядываются, перешептываются за ее спиной: вон, вдова пошла… Какое гадкое, позорное слово — вдова. Типа безногая. Или безглазая. В общем, ущербная, недоделок. Добежать бы скорее до комнаты оперативного дежурного. Там все всё знают. Там нет этого удушающего незнания. Там светло и прозрачно, и сидят компетентные люди, готовые ответить на любой вопрос ясно и четко.
        Ее жизнь размазалась, растеклась, как акварельный рисунок, попавший под дождь. Ничего не ясно, все смешалось, потеряло контуры. Цели нет, смысла нет, одни цветные завихрения вокруг, и сама растворяешься в них, перетекаешь из одного угла картины в другой. Лишь один четкий контур остался — это комната оперативного дежурного, провонявшая сигаретным дымом, топчаном, потом и обувью. По телефонным проводам и волнам радиоэфира сюда сливаются кровавые ручейки, из тяжелых корпусов радиостанций, похожих на гробы, брызжет ошметками разорванных, разжиженных тел, здесь аккумулируются вопли командиров, просьбы о помощи, отчаянная ругань и стоны раненых. Здесь клоака, сливная воронка войны, все мокрое и склизкое, что остается на месте боевых действий.
        От дыма не продохнуть. Глаза щиплет. Несколько офицеров, раскуривая сигареты, обступили станцию. Один сидит, прижимая телефонную трубку к уху, второй стоит, согнувшись буквой «г» и водрузив локти на стол, третий сидит на краю стола… Они перебирают потроха, липкие фрагменты, выискивают в тягучей грязи цифры и фамилии.
        — Герасимов…  — произнесла Гуля. Ей не хватало воздуха. Она стояла посреди комнаты и не знала, что еще сказать. Любое слово, пристегнутое к этой фамилии, казалось чудовищным. «Герасимов погиб?», «Герасимов выжил?», «Что с Герасимовым случилось?». Никак не сформулировать вопрос.
        — Вам что надо?  — спросил подполковник, сидящий за столом. У него была большая коричневая залысина, пухлые щеки и стесанный, совсем неразвитый подбородок. Казалось, что голову офицера накачали насосом. Если на воздушном шарике нарисовать глазки, ушки и ротик, то получится очень похоже.
        — Я узнать… Насчет Герасимова…
        Подполковник отмахнулся и, выпуская дым в тусклый датчик радиостанции, громко и отчетливо, разделяя слова паузами, сказал:
        — Зубр, еще раз по третьей графе… Семнадцать? Семь… Зубр, я говорю: по третьей графе!
        В трубке что-то хрюкало. Надутый подполковник морщился и качал головой.
        — Ни куя не разобрать…
        — «Стрижи» отработали?  — спросил капитан, который сидел на краешке стола.
        — И на малой высоте, и по полной программе…  — Подполковник затянулся, пепел упал на тетрадный лист, покрытый цифрами.  — У каждого ККР и по два блока УБ-32.
        — С говном смешали…
        — Ага… Зубр, Зубр, ответьте Первому!
        Тут Гуля расплакалась. В комнату входили еще какие-то офицеры. Она мешала, ей следовало уйти отсюда, но она утратила волю, она устала, вымоталась, ее напор и решимость иссякли, и ничего не оставалось больше, как стать той, кем она и была — слабой женщиной, которая всегда плачет, чтобы вызвать к себе сострадание.
        Мужчины любят плачущих женщин. Такую женщину — даже если она совершенно незнакома — можно обнять, приголубить. Плачущая женщина, как и танцующая, становится намного доступней, ее подмоченный статус уже иной, и мужчинам прощаются многие вольности. Начальник политотдела, оказавшийся здесь кстати, вскинул брови, сердце его дрогнуло.
        — Вы что это, товарищи офицеры, девушку обижаете?  — строго спросил он, но это была такая дурацкая, общепринятая шутка. А Гуля не поняла, что фраза затасканная, дежурная, как и эта провонявшая комната, и, повинуясь своей природной женской слабости, потянулась бездумно к сильному, большому, способному на сострадание человеку. Она припала к груди начпо и тут уж отпустила все тормоза, заплакала навзрыд.
        — Зубр! Зубр!  — кричал оперативный дежурный, отравляясь сигаретным дымом.  — Ответьте первому!
        — Владимир Николаевич,  — захлебываясь слезами, произнесла Гуля.  — Вла-адимир Ни… Николаевич…
        — Пойдем, пойдем,  — ласково заговорил начпо, обнимая девушку за плечико.  — Не надо плакать. Сейчас мы все узнаем. Здесь у них всегда неразбериха. Я сейчас по своим каналам запрошу. Не надо плакать…
        Они вышли в пыльный зной. В небе стрекотали вертушки, пара «Ми-8» поисково-спасательной службы заходила на посадку, опуская на землю полусонного, пьяного донельзя борттехника Викенеева.
        — Не надо плакать… Сейчас мы все узнаем…
        Гуля кивала, шмыгала сопливым носом, утирала глаза. Хорошо, что она темненькая, «чуречка», никогда не красила ресницы в связи с отсутствием необходимости — ее реснички всегда черные, аспидные, пушистые, на солнце радужно переливаются. Веер, нежное опахало, а не реснички!
        Он привел ее в модуль старших офицеров — с того торца, где был вход для начальствующего состава, отпер дверь своей «квартиры», бережно, с мягкой властью подтолкнул девушку, прибавляя ей решимости перешагнуть порог. Снял с умывальника вафельное полотенце, протянул ей:
        — Садись. Не плачь. Сейчас мы все узнаем.
        Его голос был спокойный и твердый. Гуля почувствовала, как к ней возвращаются силы. Она доверилась этому человеку. С ним будет все хорошо. У него огромная власть. Ему подчиняется вся дивизия. Он наделен силой Коммунистической партии Советского Союза. Он идет только вперед, к победе коммунизма. Над ним реет красный стяг с портретом великого Ленина. Его слова всесильны, потому что верны. У него в помощниках — отряды верного комсомола, авангарда советской молодежи. Все, что он делает,  — он делает правильно. Где он, там светло, радостно, гремит оркестр, взлетает салют, трепещут на ветру флаги и раскачиваются красные гвоздики…
        С жестяным скрежетом он открыл баночку лимонной шипучки и протянул ей.
        — Сейчас мы все узнаем…
        Она уже не плакала, лишь изредка всхлипывала и маленькими глотками пила колючую воду. Проклятый Афган! Мерзкая, ублюдочная страна! Почему она встретилась с Герасимовым здесь? Почему не в Андижане, не в Фергане, не в Ташкенте, прекрасном городе фонтанов и роз, где с прилавков Алайского рынка сваливаются грозди сладчайшего винограда, где огненными вулканами высятся горы помидоров, где продавца не разглядишь за бастионами, сложенными из болгарского перца, персиков, хурмы, где среди арбузных завалов чувствуешь себя муравьем на галечном пляже. Почему они не встретились там, у веселых и шаловливых фонтанов на площади Ленина, где встречаются сотни тысяч молодых людей и, упиваясь любовью, бегают под куполом изумрудных брызг по мраморным парапетам? Почему у них с Герасимовым не как у людей? Почему им достался этот ужасный Афган, пыльный, жаркий, голодный, злой, населенный пещерными существами, не знающими ни цивилизации, ни добра, ни любви, а только оружие да кровь? Почему?! Почему?! Почему?!
        — Да не плачь же ты! У тебя уже глаза красные!
        Начпо сел за телефон.
        — «Доменный»! Почему долго не отвечаешь, Доменный?! Что ты мне тут оправдываешься? В мотострелковую роту захотел? По боевым тоскуешь? Я тебе устрою… Ну-ка быстренько дал мне Багульник!.. Алло! Багульник! Замполита немедленно! Живым или мертвым! Поднять, найти, выкопать! Пять секунд даю! Время пошло…
        Обернулся на Гулю, подмигнул ей. Она тихонько высморкалась в полотенце. Хороший он мужик, этот Владимир Николаевич. Хороший мужик. Но разве он может воскрешать людей? Он хорохорится, показывает характер. Его-то точно не убьют, он на войну не выезжает. Разве что раз в полгода поторчит день — другой на командном пункте дивизии, когда разворачивается большая, образцово-показательная операция, посуетится среди проверяющих генералов из штаба округа, проследит, чтобы вдоволь было холодной минералки, чтобы в палатке для отдыха койки были застелены свежими простынями, чтобы насчет пожрать и выпить не было проблем. Вот и вся его война. А настоящую войну, со стрельбой, взрывами, кровавыми бинтами и воплями раненых, тянут ротные и взводные Ваньки да копченая безымянная солдатня.
        — Алло! Богданов, ты?.. Стой, стой, не тараторь, потом доложишь…
        Гуля скомкала полотенце, выпрямила спину, подала плечи вперед — не пропустить бы ни одного слова. Мамочка родненькая, хоть бы этот невидимый и далекий Богданов сказал хорошие слова. Хоть бы этот миленький, добренький, хорошенький дядечка сжалился над ней и сказал нужные слова, хоть бы пощадил, хоть бы его сердечко дрогнуло; ах, зря начпо говорит с ним так строго, Богданов может струхнуть и сказать совсем не то, что нужно. Лучше бы Гуля поговорила с ним — ласково-ласково, как кошечка, тихо-тихо, как лесной ручеек, и Богданов не сдержался бы, его душа размякла бы, как глина в руках гончара, и он сказал бы: «Жив, жив твой Герасимов!»
        — Колонна наливников уже прибыла в твое хозяйство?.. Стой, стой, не тарахти! Все это я знаю! Ты вот что сделай: немедленно выясни, что там со старшим лейтенантом Герасимовым. Диктую: Геннадий, Евгений, Роман… Записал, да? Он в составе колонны ехал в отпуск. Ротой командовал лейтенант Ступин. Лично выясни, Богданов! За информацию головой отвечаешь. Сам, своими руками пощупай этого Герасимова, проверь его документы, сличи фотографию и дай мне точную и исчерпывающую информацию. Если что напутаешь — партийный билет положишь мне на стол. Ты понял, Богданов? Я жду доклада через десять минут.
        Он положил трубку, взглянул на девушку:
        — Сейчас мы все узнаем.
        Десять минут! Как долго! Это целая вечность. Она взглянула на часы, висящие над низкой и широкой кроватью с лакированными торцами — такие обычно в гостиницах. Удобные, жесткие, не скрипят. Не то что панцирные койки… Во рту солоно. Гуля тронула губы ладонью. Покусала до крови.
        — Кушать хочешь?
        В углу стоял холодильник. Такая роскошь для здешней жизни! Большой, домашний, уютный и аппетитный «Саратов».
        — Салями есть…  — Начпо перебирал завернутые в бумагу продукты.  — Сыр голландский. Коньячок. Это мне из Кировабада привезли… Ага, я знаю, по чему ты давно соскучилась! По селедке! А у меня есть настоящая балтийская сельдь пряного посола. Целая банка! Попробуешь? С черным хлебом, ага?
        Она смотрела на часы. Черт, всего три минуты прошло!
        — Почему он не звонит? Сколько нам еще ждать?
        Начпо толкнул дверь холодильника, она с пуком захлопнулась. По комнате проплыла волна колбасного запаха. Какая селедка? У нее только Герасимов в голове! Зациклилась на одном, ничего больше не воспринимает. Не женщина, а облако: ты ее хоть обнимай, хоть палкой бей, хоть проходи сквозь нее — все одно.
        — Это можно так целый час ждать,  — произнесла Гуля. Голос ее стал совсем слабым. Она задирала голову, смотрела на часы, а когда опускала, на щеку скатывалась слеза.
        — Наберись терпения!  — осадил ее начпо, и тотчас противно затрещал телефон.
        Гуля вскрикнула, вскочила. Начпо широкими шагами приблизился к аппарату.
        — Слушаю… Ну?..
        Тишина.
        — Это не твоего ума дело… Я с этим сам разберусь… Правильно, это его дело…
        Тишина.
        Гуля не выдержала, схватила начпо за руку.
        — Ну, что там?!! Не молчите же!!
        Он положил трубку, повернулся к ней. На широком лице полковника — широкая улыбка. А девчонка-то, девчонка, вы только посмотрите на это чудо! Вот это глаза! Мурашки по коже от такого взгляда! Черные звезды, а не глаза! Губки дрожат, а верхняя до чего же миленькая, чуть вздернута кверху, так и хочется аккуратно прихватить ее зубами. Хороша, чертовка! А ведь девчонка-то его, персональная, специально присланная в качестве помощницы для ведения домашнего хозяйства. А какая-то мелкая шлаебень перехватила. Но сейчас она принадлежит ему, начпо. Сейчас она жить без него не может. Сейчас она стоит рядышком, близко-близко, так, что можно уловить запах хвойного мыла и еще… какой-то особенный женский запах, очень-очень приятный, волнующий. Начпо потянул носом. У него давно не было женщины, напряжение приходилось снимать мастурбацией, после которой он приходил в политотдел, вызывал офицеров и устраивал разнос.
        — Ну что же с Герасимовым?!!  — выдала Гуля низким, сорванным голосом — нет, даже не голосом, а ревом.
        Она сейчас умрет, если он не ответит… Какое у нее изумительное лицо! В нем вспученная энергия самки, вся женственность сконцентрировалась в глазах. Наверное, так выглядят женщины за несколько мгновений до оргазма… Полковник не выдержал, тронул Гулю за щеку, медленно провел по ней ладонью… Она просто изумительна… Это его женщина, его… Как она дышит… И мягкий запах ее тела… Бесовское создание!
        — Да жив твой Герасимов,  — ответил он.  — Цел и невредим. Продолжает ехать в отпуск к любимой жене.
        Ее глаза беспокойно еще двигались, но что-то неуловимое произошло в них, расслабилась, отпустила чудовищная энергия. О-о-о-оххх… Ее плечи опустились, брови разомкнулись, исчезла складка между ними.
        — Это правда? Бочкарев не ошибся?
        — Не Бочкарев, а Богданов… И он не ошибся. Да что с твоим Герасимовым могло случиться? Во время обстрела он благополучно отсиживался в бронетранспортере, да еще два бронежилета на себя надел. Он же отпускник, ротой не командовал!
        Гуля оседала. Она напоминала снеговика под солнцем. Она не устоит, понял начпо и как-то легко и естественно завел руку девушке за спину. Хороша девчонка, талия тонкая, спинка крепкая, такие у нее крутые виражи везде… И пахнет как сладко молодуха!
        — Он жив и здоров, Гуля,  — произнес начпо и чуть-чуть напряг руку, на миллиметр приблизив девушку к себе. Сопротивления не было.  — Он жив и здоров, чему я искренне рад. Но он сюда уже не вернется…
        Она вмиг отшатнулась, вскинула голову, нахмурилась.
        — Почему?
        — Потому что его жена работает в окружном госпитале секретарем военно-врачебной комиссии.
        Ну, эта верхняя губка — это просто издевательство над мужчиной! Это же какая-то клубничка, а не губка: дразнится, чуть приподнявшись, оголяет блестящий ряд зубов.
        — Ну и что с того, что работает,  — быстро ответила Гуля.  — А ему-то какая от этого радость?
        — А такая радость, что ей ничего не стоит состряпать заключение в отношении раненого мужа и перевести его на нестроевую должность. А это значит, что в Афганистан он уже не вернется…
        Полковник рисковал. Он решился на резкий маневр — отсечь Герасимова сразу, одним взмахом. Крови будет много, боли будет много, но зато уже не приложишь его обратно, и Гулю уже можно не выпускать из своих объятий. И все встанет на свои места, и дивизия вздохнет с облегчением. Ибо убедится в незыблемости существующих негласных законов. И начпо, потерявший лицо, опущенный старшим лейтенантом, вернет себе прежний авторитет и статус. И сделано это будет красиво: неторопливо, спокойно и уверенно, как неумолимая поступь коммунистической партии к славной победе коммунизма. И Герасимов не останется обиженным, получит второй орден Красной Звезды, останется служить во внутреннем округе, сохранит семью и партийный билет. И вся эта благодать зиждется исключительно на мудрости начальника политического отдела.
        Гуля отрицательно покачала головой. Она была поглощена мыслями о Герасимове и дурными словами начпо и даже не замечала, что давно находится в его объятиях.
        — Не может такого быть. Он мне сказал, что вернется через две недели.
        — Естественно. Разве мог он сказать тебе, что уже не вернется сюда никогда?
        — Вы говорите неправду.
        — Я всегда говорю правду, Гульнора. Запомни это. Всегда. Начальник политотдела дивизии не может говорить неправду.
        — Знаете что, Владимир Николаевич…
        Она вдруг увидела себя со стороны, увидела, что находится в странной близости с полковником, увидела, что это чужая квартира, чужой холодильник, чужая кровать, и отстранилась от тучного тела начпо.
        — Я знаю, Гульнора, что ты хочешь мне сказать… Но пойми, что Герасимову ты нужна только здесь. Мужикам не хватает баб — вот сермяжная правда жизни. Может быть, это звучит грубо, но так оно и есть. В Союзе у него все в порядке: жена, любовницы, подруги. А здесь нужен временный заменитель семьи, суррогатная жена, пэпэжэ…
        — Кто?!
        — Походно-полевая жена.
        — Вам нужна суррогатная жена, Владимир Николаевич? И вы остановили свой выбор на мне?
        — Ты мне нравишься, Гульнора.
        — А мне нравится Герасимов.
        — Ты думаешь, у тебя есть право выбора?
        — А что, по-вашему, я не человек?
        Начпо опустил руки.
        — Гульнора, здесь идет война. И здесь все решают мужчины, а не женщины. Здесь у вас нет права голоса. Доверьтесь мужчинам. Покоритесь. Так легче будет выжить.
        — Кого мне любить, решаю я.
        Она была так смешна и наивна со своей детской гордостью.
        — Ты так думаешь?  — вкрадчиво спросил начпо.
        — Уверена!
        Он кивнул, сунул руки в карманы и стал ходить по комнате. Гуля перестала быть ему интересной. У него пропало всякое желание убеждать ее в своей правоте. В душе осталось черствое раздражение.
        — Что ж, хорошо,  — произнес он.  — Я восхищен. У тебя сильное и светлое чувство. Мне кажется, что тебя не сломают обстоятельства. Мне всегда было трудно отправлять женщин медсанбата на «точки», где в очень трудных условиях несут службу офицеры и солдаты. Там грязь, холод, бытовая неустроенность, круглосуточное боевое дежурство, бесконечные обстрелы. Пищу готовят на солярной печке, спят вповалку на голых камнях, месяцами не моются, страдают поносом, истощением, вшами. Им нужна медицинская помощь. И я всегда мучаюсь, когда утверждаю списки медсестер, командируемых на «точки». Я же понимаю, каково им несколько дней прожить в таких условиях. Даже самые сильные и волевые женщины ломаются, получают тяжелейшие душевные травмы. А ты очень сильная. Ты сильнее любой другой. Ты все выдержишь. Я в тебя верю…
        Гуля не понимала, о чем он говорит. Она устала быть здесь. Ей нужно было побыть одной, замкнуться в себе, успокоиться, остыть, порадоваться тому, что с Герасимовым ничего страшного не случилось, он жив и здоров, может быть, он уже пересек границу с Союзом и уже окунулся в великое мирное и хлебосольное счастье. Что он уже не в этом дерьме, и вражеские пули его миновали, и огонь горящих наливников не опалил, и не контузило, не ударило, не размочалило — сохранила судьба этого милого пофигиста, ее любимого рыцаря, ее красавца, ее ласкового вояку. Ее мысли со скоростью радиоволн передались ему; Герасимов почувствовал теплую волну и сразу представил Гулю — такой, какой он увидел ее в первый раз, в белом халате и косынке. «Хоть бы она ничего не узнала»,  — подумал он, но если бы его девушка работала в столовой или машинисткой в штабе, то весть об обстреле до нее дошла бы нескоро — к вечеру или вообще к утру следующего дня. А медсестры узнают о большой крови первыми. И вот уже над колонной, поднимая лопастями пыль, пролетела пара «Ми-8». Авиационный корректировщик давал пилотам целеуказания. Металлические
стрекозы, гася скорость, зависли над укатанной ветрами площадкой, затем медленно сели. Лопасти продолжали вращаться, в клубы пыли уже устремились БТРы с убитыми и ранеными на броне.
        Вдоль колонны шел прапорщик Нефедов с пулеметом на плече, еще не остывший после боя, еще горячий и злой. Думбадзе с отрезанной штаниной и туго перебинтованным коленом устроил истерику: «Нет!! Не надо!! Не полечу!!» Он держался за ствол пулемета и отталкивал уцелевшей ногой всякого, кто пытался стащить его с брони. Его черные глаза вылезли из орбит, он одурел от войны, в мозгах что-то замкнуло, и солдат стал бояться вертолетов.
        — Да ёпни его по роже!  — посоветовал Нефедов фельдшеру.
        Выжившие наливники сбивались в стадо на пустыре перед расположением батальона, кружили по спирали. Рычащие бронетранспортеры, набитые горьким дымом боя, разъезжались веером по секторам, вставали в охранение. Сотрясая землю, к колонне ползла тяжелая танковая рота — еще полчаса назад она спешила на помощь, теперь нужды в ней не было, и танкисты остановили своих железных слонов на обочине, высунулись из люков, ждали команды, следили издали за погрузкой убитых и почему-то чувствовали себя виноватыми. Думбадзе разбили губу ударом кулака, он притих и позволил занести себя в вертолет. Но крепко зажмурил глаза, стиснул зубы, и кровь затекла на его раздвоенный подбородок, там запеклась и стала напоминать узкую щегольскую бородку. Пилот в выгоревшем до белизны комбезе стоял у распахнутого люка, беспрестанно приглаживал мечущийся в потоке воздуха рыжий чуб и орал на Нефедова, который руководил погрузкой.
        — Ты обизденел, что ли? И трупы, и раненых, и пленных — все до кучи? Это тебе вертолет, а не «КамАЗ»!
        — Ты, летун, мозги мне не парь. Мне особист сказал, что духов в первую очередь,  — огрызнулся Нефедов. Летчик был очень храбрым человеком, коль позволил себе так грубо говорить с прапорщиком.
        — Тогда раненых повезу во вторую очередь!  — выпалил летчик, но тотчас понял, что сказал глупость, за которую от выжаренного недавним боем прапора можно схлопотать по физиономии.
        — Сам-то хоть понял, что сказал?..  — Нефедов повернулся к солдатам с носилками и махнул голой жилистой рукой: — Заноси!
        Кто из раненых мог, поднимался в вертолет самостоятельно. Ошалевшие, отрешенные, маловменяемые из-за больших доз промедола. Они перешагивали через трупы, покачивались, придерживались за боковые борта, нечаянно наступали на раскинутые руки своих умерших товарищей, давили подошвами ботинок ладони, скрюченные пальцы, вялые ноги, грязные пятки. Волосатый, которого занесли по частям, был прикрыт промокшей накидкой, из-под нее выглядывал зеленоватый затылок бойца. Другую — нижнюю — часть затолкали под скамейку. Раненые не испытывали страха, они были промежуточным звеном между лежащими на рифленом полу мертвецами и полными жизни и горячей энергии бойцами.
        — Рассаживаться плотнее! Оружие на предохранители! Гранаты, запалы, ракеты, огни — все из карманов долой!
        В темном салоне вертолета плыли белые пятна бинтовых повязок. У кого лоб, у кого плечо, у кого нога, у кого грудь. Привидения! Думбадзе забился в самый угол, согнулся пополам, заткнул уши пальцами. Его мелко трясло, потом начало рвать, пустой желудок выворачивался, солдат раскрывал рот, икал, крутил головой, но даже не мог сплюнуть, во рту все высохло и выгорело.
        — Не ссать, военные!  — приободрил Нефедов раненых, заглянув в салон и убедившись, что еще полно места для пленных духов.  — Ваш ждут госпиталь, чистые палаты, медсестрички, усиленная жрачка и полная кайфушка! Ступин всем напишет наградные!
        — Товарищ прапорщик, спасибо вам…
        — Спасибо в стакан не нальешь, зема. Перед дембелем рассчитаешься… Заводи духов, Абельдинов!
        Сержант Абельдинов в старой, прожженной «эксперименталке» без рукавов, дал ногой пинка худому, черному, как шахтер, афганцу со связанными за спиной руками. Чалма у того тут же съехала на глаза.
        — Бегом в вертолет, сука! Голову пригнуть! По сторонам не смотреть!
        Зачем он кричал афганцу по-русски? Второго пленного, в светлом, почти белом шальвар-камизе, похожем на скомканные и спутанные простыни, Абельдинов ударил прикладом по затылку. Афганец слезливо ойкнул и быстро-быстро запричитал. Руки его были связаны куском колючей проволоки, на коричневых морщинистых ладонях запеклась кровь.
        — По сторонам не смотреть! Приклеиться к полу и затухнуть, уроды плешивые!
        Пилот, стоявший поодаль и наблюдавший за погрузкой, сплюнул и покачал рыжей головой:
        — Я куею от этой пехоты!
        Пленных афганцев посадили на пол рядом с убитыми. Они косились на результаты своего труда. Раненые косились на афганцев. Как ни странно, ни у кого из них не воспылало чувство мести. Было пришибленное любопытство — кто они такие, что по нам стреляли? А какие у них руки — с когтями или с присосками? А ноги — с копытами или ластами? А какие носы и уши — железные или пластмассовые? Пилот втянул стремянку, захлопнул дверь и перед тем, как скрыться в кабине, взглянул на сержанта, который, как судья, восседал между пленными и ранеными.
        — Все в порядке?
        — Заепись!  — кивнул сержант и показал большой палец.
        Лопасти застучали, загудели, тени побежали по лицам недавних врагов, вертолет оторвался от земли. Металлический пузырь уносил в себе отсеченную плоть войны. На базе, у ВПП аэродрома, мертвых ждал начальник «черного тюльпана», сидел на подножке грузовика, щурился от солнца, курил, поглядывал на часы и думал, что вряд ли успеет сегодня к концу дня закачать все тела формалином. Раненых ждали две полевые санитарные машины, санитары сидели в тени машин на корточках и плевали себе под ноги. Пленных афганцев ждали наш особист и его коллеги из местного ХАДа — немногословные, узколицые пуштуны в темных костюмах и светлых рубашках без галстуков, садисты и мастера непереносимых пыток. Пилота ждали офицерский модуль и баня. Вертолет ждала стоянка с металлическим рифленым полом. Каждому свое.
        Герасимов отвернулся от накатившего на него пыльного шара, поднятого с земли вертолетными лопастями. Кое-как, ибо это было бесполезно, он отряхнул рукава рубашки, проверил в карманах документы и измочаленную стопочку чеков. Это все, что у него осталось. Чемодан «мечта оккупанта» с подарками жене, с новенькими джинсами, батниками и парой белоснежных кроссовок разорвало в клочья в подорванной боевой машине.
        — Ну же, ну! Ступин! Держи себя!  — приговаривал Герасимов, шлепая себя по груди. Пыль уже успела смешаться с потом Герасимова и кровью Волосатого, и эта коричневая субстанция намертво впиталась в рубашку. Другой рубашки у Герасимова не было. Стираться было негде.
        — Командир…
        Ступин задыхался. Ему не хватало воздуха. Герасимов несильно стукнул его кулаком в плечо.
        — Ну же, Ступин! Расслабься, не накручивай себя!
        — Командир… У меня все это перед глазами…
        — Не надо, не думай. Выкинь на хер эту войну из головы. Просто делай то, что должен, а что будет, то будет.
        — А что я должен делать, командир? Что тут вообще можно сделать?
        — Сберечь людей, Ступин. Здесь не Сталинград. Ты должен беречь людей. Ты должен быть спокойным, как бегемот, и делать все, чтобы сберечь людей. Не надо атак и подвигов! Всю страну все равно не перекуяришь, Ступин! Здесь нам надо только выжить!
        — Командир, тебе легко говорить…  — Ступина трясло. Он пытался раскурить сигарету, отчаянно высасывая из нее дым. Сигарета была надломана, лейтенант этого не видел.  — Ты умеешь быть спокойным… Ты всегда такой… А я, нудила… я… я только всем мешал…
        — Все, успокойся!  — Герасимов хлопнул Ступина по липкому плечу.  — Иди к людям и командуй.
        — Все в жопу… Какой из меня командир…
        — Ступин! Делай, что должен!
        — Командир… Командир, ты всегда был таким? Тебя что-нибудь может вывести из себя?
        — Ничто, Саня. Я бронебойный. Мне все по фигу.
        — Все-все?
        — Все.
        — А как это у тебя получается? Как ты можешь?
        — А вот ходи и все время повторяй про себя: поепать, поепать-пать-пать… Хорошо помогает.
        — Блин, Волосатого раздавило… Лучший снайпер в роте…
        — Не надо, Саня. Забудь… И я уже обо всем забываю. Все. В Союз, в Союз… Больше не могу ни видеть это, ни слышать, ни думать об этом… Я поехал, Саня. Комбат свой бэтээр дал, до реки подвезет.
        — Давай.
        — Забудь, понял?
        — Понял.
        Ступин хотел было обнять ротного, но Герасимов, не заметив его порыва, отвернулся и побежал к рычащей бронированной машине, на которой сидели химик батальона старлей Черняков и пятеро солдат — желтушников. У всех печень была развалена, как у конченых алкоголиков, но мальчишки были счастливы, так как их перекидывали в Союз на лечение.
        Герасимов не стал прощаться с Нефедовым, с солдатами. Он больше не мог видеть угловатые, желто-серые фигуры бойцов, боевую технику, оружие, не мог слышать лязг гусениц и клацанье автоматных затворов. Его уже воротило от всего, с чем ассоциировалась война. Граница была совсем рядом, настолько близко, что, должно быть, даже пуля не остановила бы Герасимова, и он, истекающий кровью, все равно полз бы по горячей степи к Союзу. Его не остановили бы ни вооруженный отряд моджахедов, ни минное поле, ни даже мутный и ретивый Пяндж. Герасимов сейчас был не просто человеком, озабоченным какой-то целью. Он представлял собой сгусток невообразимой по своей силе энергии, направленный строго на север, к берегу реки, с которого начинается Советский Союз. Туда, только туда!
        — Ну-ка, придави!!  — кричал Герасимов в люк боевой машины и тактично толкал ногой плечо сидящего внизу водителя.  — Газку, газку!!
        Бронетранспортер и без того мчался на всех парах. Техник роты, прапорщик Дытюк, сидел в башенном люке, одной рукой придерживал потертый шлемофон, а другой держался за крышку и с удивлением поглядывал на старшего лейтенанта в зеленой рубашке, покрытой жуткими бурыми пятнами. «Куда это он в таком виде? А где его вещи?» Прапорщику часто приходилось отвозить к мосту отпускников и заменщиков, у всех были совершенно неподъемные чемоданы и сумки. Самой полезной тарой считалась парашютная сумка, какие водились только у десантуры. В нее можно половину дукана запихнуть. Это только дембеля уходят налегке, с «дипломатом» и полиэтиленовым пакетом. А офицеры, прапорщики и служащие надрываются, аки верблюды. Тащат в Союз все, что только можно. Что на подарки, что на продажу, что для себя. Ну, уж две-три пары джинсов каждый, кто едет в Союз, ну просто обязан увезти. И по мелочи еще: кусачки, кассеты с «Пупо», складные очки, китайские авторучки. Без этого — ты не афганец. В Союзе тебя не поймут… Может, у старлея все карманы чеками набиты?
        Прапорщик еще раз скользнул взглядом по сгорбленной фигуре Герасимова. Не похоже, что его карманы забиты чеками. Странный парень. Может, с головой у него не все в порядке? Глаза слезятся, слезы льются по грязным щекам — то ли плачет, то ли смеется. И смотрит только вперед, не отрывает взгляда от дрожащего в знойном мареве горизонта, даже не оглянулся ни разу, когда с места трогались. Желтушники — и те хоть обернулись, помахали руками своим товарищам, которые оставались на этой земле. А этот — ни-ни, только вперед, вперед, и как можно скорее, словно птица, улетающая от надвигающейся зимы к солнцу.
        И гнался за этим солнцем; оно уходило, а он молотил крыльями. Движение в противоположную сторону от войны — уже само по себе счастье. Чем она дальше, тем сильнее расслабляются тело и нервная система. Отдалить войну от себя по максимуму, оградить ее бурной рекой, пограничными столбами, закидать тоннами пустынного песка, занавесить ее пиками Копет-Дага, Памира, потом казахскими степями, оренбургскими полями, присыпать, как салатом, брянскими лесами, раскатать поверху болотный дерн Белоруссии, да придавить тяжелой мощью Красной площади и Кремля. Все! Закопана, похоронена!
        Герасимов плыл по Союзу, как во сне. Каждая его частичка, каждая секунда, проведенная в нем, доставляла неописуемое наслаждение. Мелкие обиды и недоразумения не доставляли ему дискомфорта. Равнодушным взглядом он скользил по таможенному залу, где плакала навзрыд кругленькая, тугая, как перетянутая веревками любительская колбаса, работница Кабульского военторга. Ее обыскивали особо тщательно, распотрошили все ее семь сумок и чемоданов, потом отвели за ширму и обнаружили, что женщина натянула на себя три пары джинсов — одни на другие. Теперь она плакала, обнимая свой багаж. У нее намеревались отобрать все это бесценное тряпичное сокровище, таможенник с разыгравшимся аппетитом уже принес какую-то служебную бумагу и, расписывая ручку на обрывке газеты, спрашивал: «Фамилия, имя, отчество». Женщина плакала, нежно и бессильно перебирала стопки джинсов, словно ручки и ножки своих детей, и никак не могла назвать свою фамилию.
        Герасимов не замечал странных взглядов, обращенных на него, прошел таможню как билетный контроль в кинозал, и — в Союз!
        У него кружилась голова. Он шел по улицам зеленого восточного города, удивляясь тому, что здесь можно ходить без оружия, выпрямившись, не спеша. На какой огромной территории обеспечено надежное прикрытие! Можно с тротуара сойти на зеленый, влажный от поливочной системы газон, не рискуя наступить на противопехотную мину или «лепесток». Можно свернуть в узенький проулок и быть уверенным, что тебе не влепят в спину очередь. Можно зайти в магазин и купить водки по десять рублей за бутылку (почти даром! В Афгане у вертолетчиков он покупал за 30 чеков), да докторской колбаски, да пивка для рывка, да еще копченой рыбки, да цыпленка, да сыра…
        — «План» привез? «План» есть?
        Тихое бормотание мирных мужиков с зеленоватыми лицами отвлекало Герасимова лишь на мгновение. Он улыбался и отрицательно качал головой. Мирные люди на улицах оборачивались, провожая его взглядами. Почему все на него смотрят? Ну да, рубашка не совсем свежая. Волосы растрепаны. Небрит. Похож на пьянчугу. Но на лицах мирных людей не брезгливость. Они смотрят на Герасимова, как смотрят в цирке на тигров. Восхищение, уважение, страх. Любопытство. Прошли два мирных курсанта, отдали честь. На привокзальной площади остановил мирный патруль. Вооружены только штык — ножами — считай, что вообще без оружия. Бледнолицый капитан потребовал документы. «Из Афгана?  — в голосе зависть и защитное презрение.  — Герой, значит? Почему нарушаем форму одежды?»
        О чем он говорит?
        — У вас рубашка грязная! Следуйте за мной в комендатуру!
        — Это не грязь. Это кровь. Я убитых в вертолет грузил. А постираться негде.
        Узкие губы мирного капитана скривились. Он хмыкнул, смерил Герасимова надменным взглядом и вдруг с необъяснимой ненавистью прошипел:
        — Знаешь, сколько я таких сказок уже выслушал? Все вы, плядь, сплошные герои, все вы кровью истекали! Сидите там, по три оклада гребете, корчите из себя неприкасаемых! А мы здесь вроде как куйней занимаемся. Что вы! Грудь вперед, разойдись, афганец идет! И квартиры вам без очереди, и санатории, и дома отдыха. А мы тут по пять лет в сараях ютимся, из нарядов не вылезаем. Да знаю я, как вы там ордена и чеки зарабатываете! Следуйте за мной, товарищ старший лейтенант! Воинские уставы написаны для всех!
        — Удостоверение отдай,  — попросил Герасимов.
        — Возьмешь у коменданта гарнизона!
        Герасимов выхватил удостоверение, несильно толкнул капитана в грудь и легко, с наполняющим душу весельем, побежал по улице. За его спиной исходил криком капитан, гремели сапогами патрульные солдаты.
        — Эй, брат, сюда, сюда!  — позвал Герасимова мирный чернявый парень, сидящий за рулем «жигуля».
        Герасимов запрыгнул в машину, та сразу тронулась с места, помчалась по улице.
        — Из Афгана, брат?
        Герасимов кивнул, оглянулся, помахал рукой.
        — Чеки меняешь?
        — У меня мало чеков. Все сгорело.
        — Сгорело? А сколько есть? Рубль тридцать за чек дам… Ну, давай по рубль пятьдесят. По два, больше не могу, брат, клянусь — не могу. По два рубля, хорошо?
        Потом Герасимов ел плов в уличном кафе, запивал его водкой, которую чернявый парень налил в фарфоровый чайник. Потом мирная компания увеличилась, пили уже в парке на скамейке. Незнакомые люди просили Герасимова рассказать о том, как там. Он не знал, как, какими словами это можно сделать. Пожимал плечами, молчал и пил. Рядом разгорелся спор, кто-то кого-то толкал, хватал за грудки, кто-то показывал на Герасимова и хлопал себя по груди. Чернявый парень убеждал, пятился, закрывал Герасимова собой. Герасимов не понимал ни слова. Он оставил спорщиков, пошел через кусты куда-то в ночь. Задрав голову, смотрел на мирное звездное небо, шлепал ботинками по влажному газону, царапал руки, продираясь сквозь упругие заросли роз. «Я в Союзе, я в Союзе!!» — крутилась в его голове мысль, сводящая с ума от радости.
        Он умылся в фонтане, потом болтал о любви с мирными девчонками, потом снова забрел в какой-то ресторан, где пил шампанское на брудершафт с мирным бородатым мужиком, называвшим себя капитаном дальнего флота. Официант откровенно вымогал щедрые чаевые. Капитан дальнего флота уснул на столе. Ночной город радужными огнями кружился перед глазами Герасимова. Обрывочные и нестройные воспоминания о войне казались ему жутким и грубым вымыслом. Он не хотел вспоминать о Гуле. Союз, как могучий и чистый водопад, сильно и быстро сорвал с него коричневые пальцы войны. Кассовый зал аэропорта был заполнен людьми под завязку. Воздуха и билетов не было. У окошек томились огромные мирные очереди, люди обмахивались журналами, газетами и ладонями. Толстые бабки в длинных бархатных халатах и платках с золотыми нитками, восседали на мешках и узлах, сваленных в кучу. Пассажиры разлагались от усталой ненависти друг к другу. Кассирши сидели за стеклянными перегородками и с провокационным спокойствием читали книги. Герасимова не пропустили к окошку и не позволили спросить о наличии билета. «В очередь!  — брызгая слюной,
орали мирные люди, намертво оцепившие все подходы к кассе.  — Мы тоже все спросить! Встаньте в очередь, а потом спрашивайте!» Девушка в национальном полосатом халате осторожно заметила, что «товарищ офицер приехал из Афганистана», но ее тотчас заглушили; очередь справедливо заявила, что не они посылали товарища офицера в Афган. «Как она догадалась, что я оттуда?» — удивился Герасимов и встал в конец. Невысокий мужичок с мокрой лысой головой предупредил, что за ним «занимали еще шестеро, но билетов все равно нет и не будет». Было совсем непонятно, чего в таком случае народ ждет.
        Герасимова морило в сон. Он завидовал бабкам, лежащих на тюках. Его незаметно толкнули в плечо. Небритый человек с беспокойными глазами едва слышно предложил билет «на любое направление». Отошли в сторону. «Паспорт и деньги,  — сказал человек.  — Двойной тариф».
        Через час Герасимов спал в кресле самолета на высоте 11 600 метров. По правую руку от него молодая мамаша никак не могла справиться с капризным ребенком. По левую руку сидел полный краснолицый мужчина; он часто и тяжело дышал, считал свой пульс, вытирал платком пот со лба и полными ужаса глазами косился в иллюминатор. Самолет покачивало, иногда подкидывало на воздушных кочках, и мужчина стремительно бледнел и дрожащей рукой доставал из кармана валидол. Он боялся лететь. Герасимов не мог понять, что именно так пугало мужчину. Под ними же Союз! А значит, что ни ДШК, ни ПЗРК, ни «стингер» по самолету не ударит. С этой земли же не стреляют! Полет совершенно безопасный. Все равно что прогулка по парковым газонам — хоть ходи, хоть бегай, хоть валяйся — на мине не подорвешься. Это же такое благо — без боязни ходить, без боязни летать. Толстый дурачок этого не понимает. Все люди, которые живут в Союзе, это благо получают просто так, задаром. Они должны быть расслабленны и веселы. Они должны скакать от радости с утра до вечера, как козлы. Все их заботы и печали — ничтожны, потому как накрыты великим
благом. Здесь не опасно, здесь не надо трястись за свою шкуру. Здесь не стреляют, не жгут, не пытают, не подрывают. Здесь можно жить и строить планы на будущее, не добавляя «если, конечно, не погибну». Уу — аа-уу-аа,  — на плач ребенка отзывался самолет, словно он прочитал мысли пассажира в грязной военной рубашке, сидящего на месте 8 «б», и выражал свою полную солидарность. Самолет был тертый калач. Как-то он угодил в план Министерства обороны, и его погнали в Кабул за дембелями. Забрал парней на поджаренной кабульской бетонке и глубокой ночью отправился назад, в Союз. Черный крест взметнулся в черное афганское небо. Никаких стробов, никаких сигнальных огней, никакого света в салоне. Все наружное и внутреннее освещение было выключено. Заменщики застыли в тревожном оцепенении. Никто не спал, не дремал. Все тихо дышали, смотрели в темноту и слушали гул двигателей. «Вот сейчас ка-а-а-ак шизданет ракета в двигатель!» — думал каждый. Самолет взбирался вверх по крутой спирали, и подъем был настолько крут, и перегрузки столь велики, что трудно было удержать голову — под собственной тяжестью она заваливалась
то на плечо, то на грудь. Подальше от земли, подальше от мрачных ущелий, в которых затаились кровожадные дикари с зенитными комплексами, вверх, вверх, к звездам! И летчики вели самолет в томительном напряжении. Эх, если бы двигатели работали бесшумно! Тогда самолет не только увидеть было бы невозможно, но и услышать. Летел бы он, словно крадучись, совершенно бесшумно, как летучая мышь. Но три двигателя общей мощностью 30 тысяч лошадок — это не хухры-мухры. На какую бы высоту ни взобрался, все равно внизу будет слышно, особенно ночью. И проснется, заворочается на своем каменном ложе моджахед, откинет рваный хитон, раскроет рот, прислушается, буркнет что-то невразумительное и станет расчехлять увесистую трубу «стингера». Помолится наспех, вскинет систему на плечо, прицелится на звук и — пшик!  — полетела узконосая тварь с зеркальными глазами на тепло двигателей, стремительно, мощно пронизывая воздух, как торпеда воду; и с каждой секундой все выше, выше, и ее чувствительная головка будет умело управлять оперением, и ракета станет рыскать в черном небе, как волк, бегущий по следу жертвы, и когда почует
жар двигателей, то уже полетит прямо, как по натянутой струне, легко догоняя тяжелый самолет, с ходу вонзится в сопло двигателя, разорвется внутри, разворотит рубашку, обвитую патрубками, как венами, искромсает лопатки, перерубит крыло, и в ужасе встрепенутся пассажиры, и горячая волна подлого страха ошпарит их сердца, и вскрикнет борттехник в кабине: «Пожар правого двигателя!» — и командир попытается взять ситуацию под свой контроль, и закричат самые нервные пассажиры, когда почувствуют, что самолет заваливается на бок, переворачивается вверх дном, и последнее в их жизни пламя озолотит отблесками черные глазницы иллюминаторов… Так они думают, пассажиры, дембеля, которым уж поднадоело общаться со смертью, для которых крушение самолета никак не входит в планы — да хватит уж, полтора года на смерть озирались, ее поганый оскал принимали во внимание и обязательно учитывали, когда задумывались о завтрашнем дне. А теперь неохота помирать, коль уж выжил, выкарабкался, с орденом-то на груди, с новеньким «дипломатом», где чудные подарки из дуканов, когда уже маманька с папаней не дни, а часы до встречи считают
— нет, теперь погибать западло. И сидят они в кромешной тьме и, наверное, с удивлением замечают, что им страшно, страшно до жути, как было давно-давно, под первым в жизни обстрелом. Ой, парни, пронесло бы! Хоть бы эта бородатая сука, что в каменной щели затаилась, проспала, хоть бы у нее понос начался, хоть бы спусковой крючок на «стингере» заклинило, хоть бы, хоть бы… И уж пальцы немеют, сжатые в замок, и зубы ноют, и скулы от напряжения сводит. Щас ка-а-ак шарахнет, щас как грохнет… Не дай бог, не дай бог. И вздрагивает весь салон от хлопка крышки багажного ящика. «Да какого куя, зема, костями своими гремишь?!!  — негодует весь салон.  — Сядь на место, мучитель, не шурши ластами, притихни!!» — «Да вы че, братцы, всполошились?! Я только флягу хотел достать, водички попить…» — «Перебьешься! Затухни! Спать не даешь!»
        Врут они, никто не спит, да в темноте не увидишь. А напряжение все не отпускает, грудь словно гипсовая — так свело, что вздохнуть тяжело, слово сказать тяжело, даже повернуться в тягость. Когда же граница, когда же, наконец, Союз? Почему так долго летим? По кругу, что ли, через Джелалабад и Кандагар? А летим ли вообще? Прильнешь лбом к заиндевевшему иллюминатору — ни черта не видать. Один сплошной мрак. Ни огонька внизу, ни искорки. Проклятая страна. Черная, зловредная, коварная. Когда ж Союз, пестрый, веселый, жизнерадостный, бесконечно строящий какой-то мудреный коммунизм? Где ты, родная, ласковая, как девица?
        И вдруг салон пронзает бешеный звонок — оглушительно громкий, сумасшедший, какой-то запыхавшийся, с огромными глазами, примчавшийся откуда-то из района пилотской кабины, с эврикой, с новостью, и будто сняли с паузы видеозапись, и все пришло в движение, и вспыхнул нестерпимо яркий свет, и цветными огоньками расцветились крылья самолета, и салон залила волна единого вздоха облегчения: СОЮЗ! СОЮЗ! Мы пересекли границу! Под нами уже не Афган! Мы выжили! И страшное напряжение сразу отпустило, оттаяла грудь, и наполнились воздухом легкие, и от головокружительного счастья хочется петь и кричать, и тут уже артиллерийским дивизионом загрохотали крышки багажных ящиков, дембеля начали распатронивать свои запасы, пошли по рядам бутылки с самогоном и шаропом, запрудили весь проход полосатые черти, столпилась у туалетов очередь, и закурили все, даже некурящие. Ура! Все кончилось! Все самое страшное позади! Мы выжили!
        Над Союзом — это и не полет вовсе. Это прогулка на лодке по пруду парка культуры и отдыха. А вы, толстый дядечка, все за пульс хватаетесь, на каждой воздушной ямке бледнеете, трясетесь за свою жалкую жизнь. По самолету-то не стреляют! Чего ж вы боитесь?
        Самолет, взбалтывая пассажиров, как в огромном миксере, летел через ночь к рассвету. Афган остался где-то очень далеко позади. Герасимов не оглядывался, он интуитивно чувствовал это огромное расстояние, что отделяло его сейчас от Гули, от пыли, от унылых модулей и серых, одетых в мятую рвань бойцов с неживыми глазами. Он думал о предстоящей встрече с женой. Нельзя сказать, что он очень хотел этой встречи, но не сомневался, что она будет приятной. Ее облепили какие-то полузабытые воспоминания, что-то уютное, малоподвижное и пресное, в общем, полная противоположность войне. И пресность эта сейчас была Герасимову в охотку, как все новенькое — хорошо забытое старенькое. И тело, и душа, истерзанные предельной остротой и горечью, желали стариковского комфорта и покоя. Гуля сидела в складках его памяти, как стакан теплой водки, выпитой натощак, как сигарета, обжигающая горло, как заросли роз, разрывающие тело до крови. И она, выплакавшая все стратегические запасы слез, в эти минуты точно так же вспоминала все оборванные ночи, проведенные в кабинете Герасимова. С его отъездом ей пришлось вернуться в
женский модуль, на свою сиротливую койку, которую обитательницы модуля использовали для своих ночных маневров. И здесь ей было пресно и душно, как в санатории для престарелых. Койка казалась слишком просторной, слишком мягкой, рядом сопела новенькая соседка — машинистка из политотдела, строгая дама, чья расческа у рукомойника с намотанным на ней клубком седых волос всегда вызывала у Гули позывы тошноты. Здесь было слишком спокойно, чтобы можно было крепко и быстро заснуть, экономя каждую минутку. Здесь не надо было говорить шепотом, не надо было прислушиваться к голосам за стеной в готовности мышкой юркнуть в подпол, здесь Гуля находилась на законных основаниях, ее бессонные мучения на этой койке не противоречили нравственному кодексу, и это почему-то напрочь отбивало сон.
        Она встала раньше, чем надо было, и, не обращая внимания на ворчание соседки, долго и шумно умывалась под фыркающим краном, стянула волосы резиночкой, сняла развешенные на веревке трусики — всю «Недельку», подаренную Герасимовым, упаковала в сумку, похожую на школьный портфель. Туда же кинула туалетные принадлежности, десяток индивидуальных перевязочных пакетов на всякий случай: не дай бог ранит кого-нибудь или у нее раньше времени месячные начнутся; ИПП — штука универсальная, использовать можно при всяком случае, связанном с кровотечением. Ну, и еще кое-что по мелочи: влажные салфетки, чтобы протирать лицо, ночной крем, маникюрный набор, лак для ногтей, губную помаду, хозяйственное мыло. Думала, взять ли порошок, но, повертев коробку в руках, оставила — где там стираться и сушиться? Лучше побольше с собой чистого белья набрать.
        Потом надела выстиранную и отглаженную накануне «афганку» Герасимова. Это не было актом дерзкого вызова дивизионной общественности. В одном из африканских племен замужним женщинам выбивают передние зубы, в другом вышедшие замуж красавицы вешают на мочки ушей длинные жемчужные серьги. В Индии замужние женщины вставляют в ноздрю кольцо. Аборигенки Новой Зеландии, связанные семейными узами, татуируют себе губы и подбородки. В Афгане жены и матери надевают паранджу. В нормальной стране, Советском Союзе, семейные женщины носят обручальные кольца. А в ограниченном контингенте прижилось такое правило: отправляясь в незнакомые уголки дивизии, женщина надевала форму своего возлюбленного и тем самым показывала, что она занята, она — ППЖ. Спокойнее, товарищи офицеры! Не надо краснеть и пыхтеть, товарищ прапорщик: видите на моих погонах звезды? Это значит, что мой защитник — старший лейтенант, и я вам не советую совершать необдуманные поступки и вызывать у него чувство ревности.
        В семь утра она уже была на задворках разведбата, где собиралась колонна. Сердцевину ее составлял БАПО — боевой агитационно-пропагандистский отряд, подчиненное начальнику политотдела образование, которое разъезжало по гарнизонам, «точкам» и кишлакам, внушая всем подряд оптимизм и веру в революцию и попутно отстреливаясь от нападок моджахедов. Сейчас перед БАПО стояла задача объехать всю зону ответственности дивизии и объяснить отупевшим от войны, завшивленным, обкуренным, истощенным, просоляренным бойцам, что где-то далеко, в прекрасном и счастливом Союзе, грядут выборы в местные советы, что является высочайшим примером советской демократии и величайшим доказательством единства партии и народа в едином шествии к нашей высокой цели — коммунизму. Попутно предполагалось показывать изголодавшим, одуревшим от холода и жары, зачерствевшим от стрельбы, крови и смерти бойцам художественные фильмы о войне, для чего в состав колонны включили походную киноустановку с подгнившим, прохудившимся в некоторых местах экраном. А заодно, балуя озверевших от неугасаемой жестокости, огрубевших от кумара и
вседозволенности бойцов культурно-просветительными мероприятиями, оказать им квалифицированную медицинскую помощь.
        — Смотри, здесь все, что необходимо,  — говорил Гуле капитан медицинской службы Карпенко, подозрительно сутулый и многословный сегодня. Он дрожащим пальцем надавил на язычок большого саквояжа с красным крестом на боку и открыл крышку лишь после нескольких мучительных неудач.  — Все упаковано, все в соответствии со сроком годности. Вот ромазулан, вот энзистал, вот дифлюкан, вот ровамицин, вот лемови… лемаце…
        — Левомицетин,  — подсказала Гуля.
        Он все время уводил взгляд, и невозможно было заглянуть в его глаза и выяснить, то ли капитан медицинской службы мучается от жестокого похмелья, то ли ему стыдно, что в опасную поездку отправляется не он, а эта девушка, невероятно нелепо выглядящая рядом с военным железом. И начальник колонны подполковник Быстроглазов, выпускник института иностранных языков, никогда не знающий, что ему делать со своей невостребованной интеллигентностью здесь, на войне, понятия не имел, зачем начальник политотдела воткнул в колонну это милое улыбчивое существо, и куда его теперь посадить, чтобы было покомфортнее и безопаснее, и где потом разместить на ночлег, и как оградить девушку хотя бы от безудержного офицерского мата, солдатской грубости, массового ссанья на обочину во время привалов, повальной антисанитарии и замасленных банок с холодной тушенкой. Как сберечь девушке нервы и пока что не окончательно загаженное впечатление о военных? Как потом, после марша, смотреть ей в глаза и хорохориться перед ней, ежели она узнает всю подноготную, все неприкрытое нутро подполковника Быстроглазова, которое ничто так
безжалостно не обнажает, как война?
        Гусеничные машины кружились на месте, сдирая с земли скальп, коптили небо, угрожающе раскачивали антеннами. Антенны напоминали стайку мелких змеек, вставших торчком и отлавливающих некую летающую живность. Для антенн добычей были короткие радиоволны с мелкой амплитудой, напоминающие зубчики ножовки по металлу: «Общая команда! Заводи!.. БТР „сто одиннадцать“! Я не ясно выразился? Кому там прочистить уши, козлы сраные! Техническое замыкание! Чего вы дергаетесь? Кто дал команду трогаться с места? Сейчас я вас самих под траки положу!» А вот радиоволны, большие, покатые, вальяжно гуляющие по афганским просторам, пролетали мимо, не обращая на такую мелочь внимания. Великаны, хозяева радиоэфира, они покоряли сотни километров, задевая своими горбатыми спинами стратосферу, отражаясь от гор и облаков, оттого начальник политотдела, разговаривая со знакомым кадровиком из штаба армии в Кабуле, слышал свой же голос, похожий на многократное эхо.
        — Михалыч! Что ты мне… халыч! Что… все время каких-то… ты мне все время… крокодилов присылаешь… каких-то крокодилов… Прислал бы нормальную… присылаешь. Прислал бы… бабенку, только без особого гонора нормальную бабенку, только… а то у меня нет времени ухаживать… только без особого гонора… И не слишком молодую… а то у меня нет времени ухаживать… я ведь уже старый, Михалыч… И не слишком молодую… А, Михалыч?.. старый, старый… халыч… халыч… халыч…
        Начпо морщился, отнимал трубку от уха, смотрел на нее, будто хотел увидеть того маленького подлеца, который сидел внутри и передразнивал его. И в помещении львовского аэропорта слова диктора пьяно двоились и троились, но там это никого не раздражало, а жену Герасимова Эллу даже радовало: получалось, что приятную новость повторяли несколько раз:
        — Прибыл самолет… прибыл… рейса 263… самолет… рейса 263…
        Она стояла на горячем сквозняке перед распахнутыми дверями, ведущими на летное поле, и смотрела на свое отражение. Так коротко она, конечно, зря постриглась. Ей не идет короткая стрижка — тифозный парень, а не женщина. Да ладно, для одичавшего в Афгане сойдет. А вот то, что на румяна не поскупилась, это хорошо. Лицо должно полыхать от волнения и радости. Пусть увидит, какая она красная и взволнованная. Сначала хотела выглядеть бледной, ненакрашенной, как безутешная вдова. Но мама отговорила: «Бледная женщина с невыразительным лицом оставляет впечатление безразличной, холодной, болезненно равнодушной барышни. А ты должна гореть от восторга, что он жив, что вернулся». Уже в аэропорту Элла подумала, что неплохо бы купить букетик цветов, чтобы подчеркнуть значимость момента, тем паче что бабки у стоянки такси почти задаром отдавали гладиолусы. Но опять же, позвонила из автомата маме — та отговорила. «Вообще-то цветы по этикету он обязан преподнести тебе. И вообще, доча, не суетись, не принижай себя. Вы оба в равной мере хлебнули лиха. Ждать — это не меньший подвиг, чем где-то там исполнять
интернациональный долг. И ты ждала, ты хранила верность. Знай себе цену!»
        Элла смотрела, как пассажиры выходят из самолета и идут по бетонке к терминалу. Герасимова пока не видно, значит, еще есть время соответственно подготовить себя. Она придирчиво смотрела на свое отражение. Сделала радостное, восторженное лицо, разомкнула полные губы, обнажила зубы… М-да, такое выражение бывает, наверное, у счастливчиков, которые в «Спортлото» тысячу рублей выиграли. Он же вернулся из Афгана, а не из Анапы, он же, так сказать, герой, кровь проливал, родину защищал. Значит, встречать его надо со слезами на глазах… Элла напряглась, но со слезами ничего не получилось, чтобы их выдавить, нужно было хотя бы минут пятнадцать. Черт с ними, со слезами. С лицом бы разобраться. Значит, так. Брови. Они должны быть безвольно опущены по краям, как у уставшей от слез женщины. Лоб чуть наморщить — но только самую малость, чтобы лицо не выглядело старым. Глаза — полны любви, боли и страданий. Губы сжаты, со страдальческим изломом, подбородок дрожит… Вот так лучше. Сохранить бы эту позицию до его прихода, не смазать.
        Она даже дышать перестала и осторожно, словно наполненный до краев горшок, повернула голову. А вот и он! Идет к терминалу, чуть ссутулившись. Похудел, осунулся. Какой-то не такой. Сейчас начнет орденами звенеть и взахлеб про свои подвиги рассказывать. Нос задерет так, что о-е-ей, не подступись! Этого Элла боялась больше всего. Боялась потерять свою цену, боялась, что не она, а Герасимов станет центром внимания и восхищения. А Элла что? Совсем дешевка, получается? Совсем пустое место? Правильно мама учила — надо все время заставлять мужа уважать себя, надо мягко и тактично принижать его, убеждать его в том, что его заслуги — это в первую очередь заслуги жены. Если этого не делать, то муж в конце концов возомнит о себе слишком много, перестанет замечать достоинства супруги и уважать ее. А без достоинств что Элла из себя представляет? Собственно, ничего. Ни рожи ни кожи, как иногда мама шутит. Но это тайна, что у Эллы ни рожи ни кожи! Тайна за семью печатями, о которой Герасимов не должен узнать никогда в жизни…
        Все, не отвлекаться! Собрать в кучу страдальческое выражение! Он уже близко. Уже смотрит по сторонам, выискивая ее в толпе встречающих. Как-то он странно одет. Брюки военные, а вместо рубашки — серенькая дешевая футболка, явно не из Афгана. Элла однажды видела знакомого ее подруги, который служил в Афгане прапорщиком. Ах, как тот был одет! Мама родная! Джинсы «Поп джинс» с цветной окаемкой по контуру карманов, черный батник с короткими рукавами и вышитыми желтыми звездами на груди, белые кроссовки, солнцезащитные очки с перламутровыми стеклами и золотистым ярлычком. Он как на улицу выходил — все вокруг оборачивались. Еще привез подруге настоящую дубленку, пушистую, пахнущую каким-то зверем, с кожаным поясом, да какой-то обалденный чайный сервиз на шесть персон — там и чашки с блюдцами, и сахарница, и еще какая-то фигня вроде маленького кувшинчика. А самое главное — чайник! Большой, с изящно изогнутым носиком, с витиеватой ручечкой. И у него была одна замечательная особенность. Когда он стоит на столе — ничего особенного. А стоит взять его, так чайник начинает тихонечко играть, мелодично-мелодично,
будто гномики маленькими фарфоровыми молоточками тюкают. Элла, помнится, обзавидовалась. А подруга утешила: «Не бойся, твой тоже все это привезет! Мужики из Афгана шмотки вагонами вывозят!» А еще этот прапорщик привез кучу чеков «Внешпосылторга», и они с подругой ходили отовариваться в «Березку»! Но про этот поход подруга почти ничего не рассказывала — боялась, что пронюхают воры и ограбят квартиру. Элла еще за месяц до прилета Герасимова тоже ходила в «Березку». В сам магазин ее не пустили, но зато Элла переписала в блокнот график работы, перерыв на обед, выходные и не преминула заметить, что рядом с магазином крутятся какие-то подозрительные кавказцы и все время шепотом спрашивают ее, не хочет ли она поменять чеки.
        Ну вот, он ее уже увидел, улыбается. Так, все внимание — к себе. Страдальческое лицо. Влажные глаза. Элла столько его ждала! Столько бессонных ночей, столько слез в подушку! Это так трудно — ждать. Это настоящий подвиг. И он вернулся живым только потому, что «она умела ждать, как никто другой». (Спасибо маме, она очень кстати напомнила эти замечательные стихи!) Он обязан ее очень-очень любить, он непременно должен носить ее за это на руках… Вот, встретились. Обнялись, поцеловались… Слезы были бы сейчас очень кстати…. Слова бы какие-нибудь найти… Чем-то от него пахнет… Чем-то чужим, незнакомым… Усы колючие… Какой-то жесткий, тугой, как ствол корявого дерева… О чем же в такой ситуации говорят жены?
        — Как долго я тебя ждала…
        Ужасно фальшиво прозвучало, но ничего иного в голову Элле не пришло. Кажется, эта фраза из фильма «Москва слезам не верит». Элле она ужасно понравилась, потому и осталась в памяти. Они с мамой обрыдались, когда досматривали финальную сцену… Надо же что-то еще говорить. А что?
        Герасимов тоже молчит, тоже не знает, что сказать, но слова не подыскивает. Думает. Прислушивается к себе. Но чувства, эта неорганизованная толпа непредсказуемых обезьянок, затихли, недоуменно переглядываются, не знают, как реагировать: скакать и улюлюкать от восторга, швыряться банановыми корками, ломать ветки, раскачиваться и скалить зубы либо впасть в дрему, лениво почесываться, выковыривать из щетинки блошек… Чувства сами не знают, что происходит.
        «Какая-то она не такая»,  — подумал Герасимов. Лицо вроде знакомое, привычное, но что-то в жене изменилось, добавилась какая-то неуловимая черта… Герасимов почувствовал, что невольно сравнивает Эллу с Гулей. Гуля красивее, утонченнее, изящнее. И она… как бы это сказать… она честная, но не в том смысле, что никогда не лукавит, а что не вешает на себя маски. Ее лицо, глаза, губы, брови не подчиняются воле, но напрямую связаны с сердцем; захочет, например, рассердиться («вот сейчас как стану злой!») или рассмеяться на плоскую шутку начальника — ничего не получится, на лице все будет написано: и что не сердится вовсе, и что совсем не смешно, а даже очень глупо пошутил начальник. У Эллы же сразу видно, что выражение на лице не ее, что оно придуманное, составленное, и в этом обман — она хочет казаться Герасимову другой. А почему не доверяется чувствам? Пусть они сами лепят лицо по своему усмотрению, у чувств всегда лучше и тоньше получается, чем у человека, если он, конечно, не талантливый актер… Да ладно, что это он в первую же минуту к жене придирается? Встречает. Соскучилась, должно быть.
        Он повел ее к выходу — стоять на проходе было невыносимо, тем более надо было заменить молчание решительным действием.
        — Выдача багажа там!  — сказала Элла и осторожно потянула его в другую сторону.
        — Да какой багаж!  — неловко отмахнулся Герасимов, мгновенно утонувший в пучине собственной вины.  — Весь багаж у меня здесь…
        И он похлопал по карманам брюк, где лежали документы, деньги и банковский сертификат. Он вдруг понял, что если сейчас начнет рассказывать про обстрел под кишлаком Дальхани, про взорвавшуюся боевую машину пехоты, в которой по трагической случайности оказался его, Герасимова, чемодан, про море огня, крики раненых, лужи крови — про все то, о чем Элла не знала, знать не могла и вряд ли догадывалась, то прозвучит это как неприкрытая, наглая, бессовестная и кощунственная брехня.
        — У тебя что ж… совсем никакого багажа?  — обалдела Элла. Ответ мужа показался ей настолько глупым, что она почувствовала себя неловко.
        — Совсем никакого,  — подтвердил он.  — Я банковский сертификат привез. Можем снять все рублевые накопления.
        Элла рассматривала лицо Герасимова. Она не узнавала его. Он ли это вообще? Из Афгана приехал? Но оттуда приезжают совершенно другими. Как тот прапорщик, приятель подруги. Вот кто настоящий «афганец», никаких вопросов и сомнений.
        — Ну ладно,  — через силу произнесла Элла и направилась к выходу на площадь перед терминалом.  — Нет так нет… Не багаж главное…
        Теперь она думала о том, как отреагирует мама на столь вызывающий и даже хамский поступок Герасимова — приехать из Афгана и ничего не привезти! Мама будет просто в шоке. Она так старалась, такой стол накрыла! И — здрасьте, явился не запылился, с пустыми руками, даже цветочков не купил.
        «Водки бы!» — подумал Герасимов и сглотнул. Так неловко получилось! У Эллы испортилось настроение. Она пыталась это скрыть, но, как всегда, у нее это получалось неестественно. Они снова молчали. Каждый был погружен в свои мысли, у каждого они были секретные, поделиться ими друг с другом нельзя было ни при каких обстоятельствах.
        «Зачем я, как дура, заикнулась про багаж?  — корила себя Элла.  — Теперь он будет думать, что мне, кроме шмоток, ничего больше не надо!»
        «Зря я после Дальхани не сел на вертушку и не вернулся на базу,  — думал Герасимов.  — Занял бы у ребят чеков триста, накупил бы в дуканах всякого говна, а потом уж поехал бы в Союз».
        Они шли рядышком на стоянку такси, ненароком касаясь друг друга. Можно было бы взяться за руки, но Элла не знала, нормально ли это будет выглядеть, а Герасимову такая мысль даже не пришла в голову. И все же его тянуло к ней: еще сказывалась инерция, та кинетическая энергия, которая выталкивала его в отпуск из проклятой страны, которая набирала обороты в горящей колонне и ускорилась до стремительного полета на таможне. И вот конечная цель его пути. Пора бить по тормозам. Вот Союз, вот жена, вот жизнь… Вот Союз, вот жена, вот жизнь… Вот Союз, вот жена, вот жизнь…
        Он повторял эти слова, словно убеждал себя в том, чего на самом деле не было; ощущался какой-то маленький некомплект, как бывает, когда заявляли и ожидали одно, а получили… Получили, в общем-то, то же самое, только без какого-то пустяка, без какой-то мелочи, но отсутствие этой мелочи почему-то здорово отравляло настроение. Он копался в чувствах: чего не хватает? Почему от полного счастья его отделяет крохотный недобор?
        Герасимов искоса рассматривал жену. Какая нелепая прическа! Волосы, словно спирали антенны, дрожат и качаются снизу вверх. У Гули волосы — черная с радужным отливом волна. Приподнимешь их обеими руками — тяжелые! Бросишь — и все засверкает, как агат… У Герасимова что-то болезненно сжалось внутри. Не надо вспоминать. Там было плохо. Там было отвратительно. Эти автомобильные сиденья, это грязное ведро, этот закопченный чайник. Убожество! Пещерный быт! Жена представлялась центральной фигурой совершенно иной жизни, наполненной красивыми и удобными предметами. И тишиной. Сама жена была тишиной, наполняющей комнату с намастиченным паркетом, белыми занавесками на окнах, белым потолком и ритмичным стуком настенных ходиков: тик-так, тик-так, тик-так. Все сглаженное, лишенное острых углов, резких звуков, горечи, твердости — всего того, что может поразить, шокировать, увлечь, убить или свести с ума. Пресный покой. Холодные подушки, упругие, взбитые, поставленные друг на друга пирамидкой. Чистота, от которой дохнут микробы. Лабораторная стерильность. Идеальная чистота эксперимента. Условие полной        — Хочешь отдохнуть с дороги?  — спросила она.  — Ложись.
        Он осторожно лег, сминая покрывало и деформируя горку подушек. Холодно, крахмально. Белая тишина. Как в госпитале. Закрыл глаза… Водки бы. Стакан. Залпом. Без закуски. Чтобы прожгло насквозь.
        Перед глазами кружилось пламя наливников; фонтанировал кровью Кудрявый; скулил Думбадзе с бесстыдно обнаженной, ливерно-сизой, как головка фаллоса, костью; хрипел в истерике Ступин; причитал и тер узкие глаза Курдюк, разделивший на части Волосатого, и ревел, содрогаясь от боли, рыжий склон. Он вздрагивал от залпов реактивных ракет, на нем тлела пыльная шерсть, шевелились в ней человеческие обрезки, и стекала между его горбов, как из пробитой летки в домне, горящая колонна машин, похожая на расплавленное железо.
        Как все горящие колонны похожи друг на друга! Те же судороги, тот же огонь, те же вопли, густо нафаршированные несмолкающей стрельбой.
        — …у меня глаза из орбит повылазили, но я так и не увидел твои «блоки»!  — кричал в микрофон радиостанции подполковник Быстроглазов.  — Потому что расставлять их надо на дистанции сто метров, а не километр!
        Ему оппонировал майор из центра боевого управления, расположенного на базе, всего в каких-то двадцати километрах от колонны.
        — А где я вам столько техники возьму, чтобы через сто метров расставлять?  — огрызался он, жестко и неумолимо переходя в глухую оборону — чтобы потом по шапке не надавали за ошибки в организации сопровождения колонны БАПО.  — Вся техника, что была, стоит на «блоках».
        — Значит, надо было придать мне танковый батальон, чтобы я ехал спокойно!
        — Может, вам еще дивизию придать?  — усмехнулся майор из ЦБУ. Он не чувствовал своей вины и стал говорить с подполковником расслабленно.  — Из Пули-Хумри к вам на помощь идет бронегруппа. Сохраняйте спокойствие. Организуйте взаимодействие и отражайте нападение противника всеми имеющимися в вашем распоряжении огневыми средствами…
        Быстроглазов, проскочивший засаду через пламя горящего головного дозора, стоял в полный рост на своем командно-штабном бронетранспортере «Чайка» и прижимал к уху то один, то другой наушник.
        — Третий! Третий! Ответь Первому, прием!!
        Третий отозвался, и вместе с его голосом подполковник услышал какофонию боя: стрельбу, крики, надрывный вой бронетранспортера.
        — «Сто одиннадцатая» свалилась в кювет, вытаскиваю!
        — Третий! Тетка с тобой?
        — Да. Со мной, Первый…
        — Головой за нее отвечаешь, понял?!! Головой!!
        — Понял, Первый, понял. За тетку головкой отвечаю…
        Из-за скалы, которая могучим контрфорсом закрывала изгиб дороги, доносилась беспорядочная стрельба. С двух сторон дорогу обступали отвесные скалы — удобнее места для засады не найдешь. Еще до рассвета, за несколько часов до прохода колонны, это ущелье тщательно проутюжили три пары вертолетов. Они добросовестно обработали склоны и площадки, на которых могли быть оборудованы огневые позиции. Одному из вертолетчиков померещились в темноте костры и горящие автомобильные фары. Он поделился радостной новостью с вертолетной братвой. В сторону притаившегося во мраке кишлака, где страдающий бессонницей старец имел неосторожность чиркнуть спичкой, дабы найти пиалу с чаем, выплеснулся рой осветительных ракет, которые пометили лобное место. После этого пара «Ми-8» подвесила над глинобитными домами «люстры», эдакие висящие на парашютах софиты. И началось забавное и увлекательное действо. Один за другим вертолеты подныривали под светящиеся бомбы, плюясь огнем по освещенному кишлаку. Через несколько минут погасшие световые бомбы опустились на дымящиеся руины. Несколько пар «Ми-24» еще некоторое время
патрулировали над колонной БАПО, просматривая местность и для острастки сбрасывая бомбы-«сотки», предназначенные для минирования придорожных зон, но ничего подозрительного не обнаружили и вернулись на базу для дозаправки и пересменки.
        Коварные моджахеды, которых вера сделала совершенно невосприимчивыми к страху, успели до подхода колонны обезвредить свалившиеся с неба минирующие бомбы и закопать их на дороге в качестве фугасов, на которых час спустя подорвались обе машины головного дозора. Одна из них перевернулась кверху гусеницами, другую взрывной волной снесло с дорожного полотна, и она, полыхая, зарылась передком в кювет. Быстроглазову, следующему за дозором на «Чайке», очень повезло, что груда покореженного металлолома не перегородила проезжую часть и подполковник смог выскочить из-под обстрела. Оставшаяся часть колонны увязла в перестрелке. Машины, не способные сопротивляться агрессии, коряво тащились по разбитой дороге, словно обезумевшие овцы, на которых напала стая волков. У клубной машины сорвалась с петель торцевая дверь, из проема вывалился край черной прорезиненной ткани для защиты экрана от солнца. Этот тканевый хвост, волочась за машиной, как половая тряпка, впитал разлитую на асфальте солярку и немедленно вспыхнул. Полевая кухня, с исколотым пулями фургоном, истошно выла мотором и тряслась по обочине, а внутри
нее, как в большой погремушке, грохотали алюминиевые тарелки, черпаки, поварские ножи и катались по жирному оцинкованному полу банки консервов. Кузовной «КамАЗ» с агитационным хламом, плакатами, щитами наглядной агитации, разобранными кабинками для тайного голосования, урнами и брошюрами, как ни странно, несся сквозь автоматные трассеры и шлейфы дыма бойко и не имел заметных ран; правда, водитель с перепуга наехал на горящий трубопровод, машину подкинуло, и из кузова вывалился портрет генерального секретаря ЦК КПСС, седого, почти безглазого и на вид очень сурового мужика; портрет упал рядом с огнем, в считаные секунды потемнел и прогорел сначала посредине, где рот; затем пламя перекинулось на глаза и лоб.
        БМП с позывным «Третий», как и остальные гусеничные твердолобые машины, не боящиеся даже крупнокалиберных пуль, остановилась, чтобы подраться с обидчиками и выдернуть из кювета «сто одиннадцатый» бронетранспортер. Командир группы Шильцов, честно говоря, напрочь забыл, что Быстроглазов посадил в его машину медсестру Гулю Каримову. «Полезай в левое десантное отделение!» — распорядился Шильцов. Там, в самом нутре машины, было тесно и глухо, как в гробу, но безопаснее места Шильцов найти не мог, разве что проглотить Гулю. Пол и скамейка десантного отделения были завалены бушлатами и маскировочной сетью, и Гуля чувствовала себя там относительно комфортно, даже вздремнула во время пути, вспоминая Герасимова. Сам Шильцов и трое его бойцов, исключая водителя БМП, во время марша находились наверху, на броне, и про девушку все дружно забыли, потому как она не подавала никаких признаков жизни, ничего не просила и не выбиралась наружу во время коротких стоянок.
        И вот только когда колонна напоролась на засаду и на связь вышел Быстроглазов, Шильцов вспомнил про девушку. «Мать честная!  — подумал он.  — А с теткой мне что теперь делать?»
        БМП стояла посреди шоссе и, скрежеща гусеницами, рисовала на раздолбанном асфальте белые круги. Она вращалась на месте гораздо быстрее, чем мог вращать башню наводчик, и благодаря этому пушка плевалась огнем во все стороны, подобно тому как фонтанирует на газонах разбрызгиватель поливочной системы. Шильцов, будучи уже изрядно выпившим (на марше, в перманентном ожидании боя, он пил в обязательном порядке, а на базе, в передышках,  — в необязательном), в перестрелку ввязался охотно. Он управлял боевой машиной вроде того, как управляют лошадью. Легким тычком ноги в правое плечо водителя Шильцов добивался правого поворота, в левое — соответственно левого. Удар ботинком по затылку — полный вперед. Если он ставил ботинок на голову бойцу, это означало: «Стоять!» Водитель, азербайджанец Абдуллаев, сам попросил Шильцова пинать его во время управления: «Мне так лучше понятно, чем когда вы говорите». Бойцы, сидящие на броне, палили по скалам из «калашей» и старались держать себя с тем же гонором, с каким разбирался с войной их командир. Словом, БПМ представляла собой некоего жуткого ежа, кружащегося на
месте, и со всех сторон этот еж был смертельно колючим.
        Прикрытый свинцовым поливом БТР тщетно пытался выбраться из кювета, пробитые колеса шлепали по сыпучему брустверу ошметками резины и никак не могли зацепиться за грунт. Машина визжала, как подготовленный на убой кабан. БМП кружилась, натирая асфальт до дыма. От грохота стрельбы дрожал воздух. Гулю мотало и болтало в десантном отделении. Она расставила руки и ноги враспор, чтобы хоть как-то удержаться на месте и не разбить голову о металлические детали, торчащие повсюду. Она не понимала, что происходит снаружи, потому как посмотреть одним глазком на белый свет можно было лишь через небольшие бойницы, но и те были закрыты стальными шторками. «О-е-ей!  — думала она.  — О-е-ей! Куда это мы катимся?» Она скорее боялась, что БМП ухнет в какую-нибудь пропасть, нежели машину подорвут гранатой или она наедет на фугас. В отличие от мужчин, она плохо представляла себе последствия подрыва, а потому такая перспектива вовсе не казалась ей страшной. А когда вращение прекратилось, Гуля почти успокоилась и, чтобы не оглохнуть от грохота стрельбы, зажала уши ладонями, чем добилась почти полного комфорта.
        Остановиться Абдуллаеву приказал Шильцов, водрузив на лысую макушку бойца обе ноги в высоких шнурованных ботинках. Надо было выдергивать «сто одиннадцатый» бронетранспортер при помощи троса, потому как беспомощная машина уж очень напоминала черепаху, которая ползла-ползла по комнате, ткнулась своей глупой головой в стену, но не замерла, не дала задний ход, а упрямо продолжила скрябать лапами в надежде двинуться дальше. Только бойцы спешились, укрываясь от пуль за горячим телом боевой машины, только водитель выволок из десантного люка распушенный местами, жирно смазанный черный буксировочный трос, как в край гусеницы долбанула кумулятивная граната, выгрызла раскаленным добела пламенем звено, и гусеница развалилась. Осколком гранаты чиркнуло Шильцова по темечку, срезало лоскуток кожи вместе с волосами, и кровь залила командиру лицо. Он думал, что это пот, только какой-то маслянистый, и, вытирая его со лба, кинулся к заднему люку БМП.
        — Эй, военные!!  — хрипло орал он.  — Тетку вывели шустренько!! А то второй раз шизданут, мокрого места не останется!!
        Костлявый солдатик с мелким, мстительным личиком, по кличке Бур, стоял на одном колене под передком БМП и, прижимая автомат прикладом к животу, стрелял по дувалам; пули впивались в сухую глину, во все стороны разлетались камешки. Шильцов обозвал его дегенератом и объяснил, что стрелять надо по цели, а не просто так. Двое бойцов из «сто одиннадцатого» бронетранспортера перебежали к боевой машине пехоты.
        — Товарищ капитан!  — горланил из люка наводчик Быков и, словно белым флагом, размахивал шлемофоном.  — Первый вызывает! Первый! Ответьте Первому!
        — Пошли его на куй!  — ответил Шильцов, продолжая размазывать кровь по лбу.  — Скажи, что некогда…
        Быкову было страшно, он не любил Шильцова и не доверял ему. Солдату казалось, что командир группы слишком легкомысленный, а такой не внушает доверия в бою. Первый — он потому и первый, что умнее и опытнее, а значит, может что-то такое приказать, отчего сразу прекратится стрельба, и станет безопасно, тихо, и все бойцы уцелеют.
        — Он не может,  — ответил Быков в ларинги.  — А что ему передать?.. Как вы сказали?
        Интеллигентный Быстроглазов, как ни странно, ответил, как и Шильцов, тоже матом и никакого чудодейственного приказа не выдал. «Есть!» — зачем-то ответил Быков, отбрасывая ставший вдруг совершенно бесполезным источник связи с мудрым и могущественным Первым. Разбивая колени, он забрался на свой крохотный стульчик, взялся за рукоятки наведения и приник к окулярам. Желтый круг, покрытый паутиной прицельной сетки, и ничего больше не видать. Дым, пыль, бесформенные пятна. Он нажал пальцем кнопку электроспуска. Автоматическая пушка залязгала, плюясь снарядами. Заработала вытяжная вентиляция, слизывая синий дым. Еще очередь! Еще!!
        Абдуллаев ринулся выполнять приказ командира. Он схватился за вечно заклинивающую ручку двери десантного отделения, повис на ней, и только тогда дверь открылась.
        — Эй, дэвушка!  — позвал Абдуллаев, ослепленный солнцем и потому ничего не видящий в темной утробе десантного отделения.  — Выходи! Только быстра нада! Где ты там спрятался, а, дэвушка?
        Гуля зажмурила глаза от яркого света, который ворвался через люк ослепительным взрывом. Стрельба оглушила ее, и девушка невольно закрыла лицо руками. Абдуллаев хотел схватить ее за руку, чтобы вытащить, но промахнулся и зажал в кулаке воротник куртки.
        — Быстра нада!
        Шильцов, расставив руки, остановил мчащуюся прямо на него боевую машину техзамыкания.
        — Ты что, епанулся?!!  — закричал на него почерневший за несколько минут боя лейтенант Мухин с покрытым пылью, как сединой, ежиком. Он обнимал башню, часто дышал и напоминал мужчину, которого раньше времени сдернули с женщины.  — Уйди с дороги, ишак ты ферганский!
        — Стоять, сказал!  — ответил Шильцов, не думая освобождать дорогу.  — Не лей поносом! Женщину забрать надо.
        — Какую еще женщину?? Ниязов, вперед!!  — прохрипел он своему водителю и дернулся телом, будто под ним был конь. И снова брызнул липкой слюной на Шильцова: — Я тебя сейчас по асфальту раскатаю, урод ты недоделанный! В голове ПХД и «летучка» горят, машины растащить надо, быстро убежал, бля!!
        Гуля запищала, когда Абдуллаев выдернул ее наружу. Боец был трезв и потому чувствовал себя под обстрелом не так комфортно, как Шильцов, но необыкновенное поручение помогло преодолеть вязкий страх. Он почувствовал себя суперменом, большим, сильным и отчаянно храбрым.
        — Ах, что ж ты так крычишь!!  — поморщился он, ковыряя в ухе, и пригнул голову Гули. Можно и за талию взять. А как она пахнет хорошо. А ладошки у нее гладенькие!
        — Я боюсь… Мне страшно…  — лепетала Гуля.
        Лучше умереть, чем признаться, что ему тоже страшно, что у него бурчит в животе, а в груди невесомость, и хочется упасть на землю, да еще зарыться в какую-нибудь глубокую-глубокую нору.
        — Да что тут страшно…  — как можно уверенней произнес он.  — Вот сюда, за броню… Ага… Все будет харашо… Не нада бояться, дэвушка.
        И под мышку ее, и ладонь вскользь прошла по ее груди.
        — Ой, мамочки!!  — Она снова схватилась за лицо.  — Что с нами делают!??
        Пушка БМП, разворачиваясь, просвистела над ними и оглушительно застучала. Гуля упала на колени. Пламя выгоняло из ствола снаряд за снарядом, и горячие волны оглушили и обожгли их. Абдуллаев тоже перепугался насмерть и присел на корточки.
        — Эй, Бык, дурак!!  — закричал он, ударяя прикладом по броне.  — Куда лупишь, салабон!! Вот же пиридурок…
        Он привстал, выглянул из-за брони, чтобы увидеть, готова ли вторая БМП принять девушку, открыт ли в ней люк десантного отделения, и тотчас в его лицо влепилась пуля от крупнокалиберного пулемета. Гуля даже услышала звук, похожий на шлепок, как будто ботинком в грязь — чвок! Абдуллаева с залитым кровавой слизью лицом откинуло назад, и он вешалкой упал на спину. У Гули крик застрял в горле. В первое мгновение она подумала, что солдат не туда сунул голову и выпачкался в красной масляной краске. На четвереньках подползла к нему, зачем-то пошлепала его по груди и посмотрела на лицо. Нет, нет, это не лицо человека! Это… это собранные в комок объедки с праздничного стола, перемешанные остатки селедки под шубой, свеклы с орехами, раздавленная клубника, дрожащие лепестки холодца и осколки косточек… Все это она уже видела в приемном отделении медико-санитарного батальона. Видела искромсанных, обезображенных, с изуродованными лицами, с лопнувшими животами, видела вывалившиеся из черепа мозги, вскрытые аорты, синие губы, желтые пятки; видела пульсирующие внутренности, острые края обломанных костей,
развороченные грудные клетки, оторванные ноги, вытекшие глаза — но все это было для нее последствием какой-то жуткой бойни, некоего страшного, тайного преступления, механизм которого был ей неведом. В госпиталь привозили истерзанные тела откуда-то извне, из другого, недоступного ей мира, и она даже не пыталась представить себе, что в нем происходило, кто и какие совершал действия, приведшие к такому жуткому результату. Война, регулярно поставляющая в госпиталь этот страшный продукт, была для Гули адом, абстрактным и совершенным злом, гигантским клубящимся пламенем, похожим на атомный взрыв. А эта перестрелка… разве она так опасна? Вот же светит солнце, вот голубое небо, вот стоят деревья на обочине дороги, а вот Шильцов упирается обеими руками в передок БМП и ругается, как в пивнушке. А тот страшный, огромный, рвущий людей на части ад — он не здесь, он где-то далеко, в другом мире, куда Гуля никогда не попадет, а здесь всего лишь мелкое недоразумение, и пули посвистывают совсем не страшно, как росчерки тонкого пера, и автоматы тарахтят, как швейные машинки, и надо просто привыкнуть к грохоту и мату, и
тогда тут совсем не будет страшно. Но почему же, почему же с Абдуллаевым случился этот кошмар? Это не могло произойти здесь. Бойца принесло сюда из далекого ада, он вывалился оттуда, где разрывается на части земля, и небо чернее ночи, и солнце облито кровью, и мечутся над головой огромные летучие мыши, и бродят повсюду звероподобные душманы с длинными и острыми, как у вампиров, зубами. Абдуллаев… Абдуллаев… Нелепость! Абсурд! Ты меня разыгрываешь! Ты не можешь быть таким страшным, таким изуродованным, таким несчастным!
        Гуля схватила бойца за куртку, дернула рассерженно, с обидой и на выдохе протянула длинную тоскливую ноту — может быть, она невольно запела о чем-то безутешном женском? Костлявый Бур катился по обочине, словно высохшая колючая ветка, подгоняемая ветром.
        — Выходи!! Ползком!! Сюда!!  — кричал он из-под колес БТРа и махал рукой. Пули ложились рядом с ним, они пищали и пылили; Бур замолкал, опускал голову и несколько мгновений становился невидимым и немым, как будто уходил под воду. Гуля послушно устремлялась к Буру, но тот, кашляя и плюясь, начинал кричать совсем иное:
        — Куда??! Стоять!! Ложись, е-мое!! Пригнись же, бли-и-и-н!!
        Гуля снова падала у катков боевой машины, вокруг нее лопалась земля, что-то жужжало, свистело, происходила какая-то пыльная и прогорклая свистопляска, в которой принимали участие маленькие и озорные чертики.
        — Давай, вперед!! Перебежками!!  — снова командовал Бур, почему-то напоминая большого краба, который сидел в густой тени БТРа и шевелил своими члениками.  — Нет!! Стой!! Стой!! Поздно!! Замри там!! Ну тя на фиг… Я же говорю «быстро», и это значит быстро… Ай, суки, заепали…
        Он ткнулся лбом в землю и надолго замер, притворяясь мертвым. Пули, словно пчелы, почуявшие похитителя меда, стали подбираться к лежащему между колес бойцу: ж-ж-ж-ж… Сейчас накажут, вопьются в его тело, нашпигуют его собой, чтоб неповадно ему было мед жрать.
        — Бу-у-ур!!  — орали бойцы из-за брони.  — Чего вы там застряли?!!
        — Абдуллу убило!!  — отзывался Бур, не поворачивая головы.  — Прикройте, а то я даже пёрнуть спокойно не могу!
        — Бур, где тетка?!! Тетка цела?!!
        Тетка, она же Гуля Каримова, сидела на корточках у разорванной гусеницы и теребила в руках прорезиненный мешочек индивидуального перевязочного пакета. Она вытащила его из нарукавного кармана машинально, подчиняясь отработанному рефлексу медицинского работника, который видит перед собой окровавленного человека, но Абдуллаев был мертв, его переход от жизни к смерти был мгновенным, не занял даже доли секунды, и потому суетиться, бороться, отбиваться от наползающего могильного холода не было нужды. А Бур прижимался к земле своим худым телом, кусал губы, кряхтел, плевался, матерился, вращал зрачками и все никак не мог заставить себя вскочить на ноги и пробежать каких-то десять метров. Вот вроде созрел, настроился, и его жилистое тело уже напряглось для броска, и он весь натянулся, как тетива, и ткнул несколько раз носком ботинка в землю, чтобы зацепиться получше, и уже грудь приподнял — ну точно как на стартовой колодке в легкоатлетической секции «Динамо», в которой когда-то давно пригоршнями греб медали, кубки и грамоты, ибо не было ему равных в беге на стометровке. И вот сейчас… ну же, Бур, не
дрейфь, ты же не человек, ты худая угловатая молния, ты же пронзаешь воздух, как стрела, как бумеранг; вот же цель, неимоверно близко, почти что рукой дотянуться можно, вот она, жалкая, перепуганная насмерть брюнеточка, не утратившая привлекательности даже среди такой дури; рвани к ней, она беспомощна, она красива, она нуждается в тебе; Бур! ну что же ты, Бур! быстроногий олень, гепард, хлыст! Ты сможешь, ты быстрее пули, осколка и огня, вставай же, беги… ну представь, что ты получишь тетку в награду, представь полковую баню, и в ней никого, только ты и она; она голая, вообще голая, совершенно, стоит босыми ногами на мокром деревянном полу, по ее коже скользят струи воды, грудь блестит, сосочки коричневые, иди-иди, лижи ее, трогай ее, клади руку куда хочешь, все дозволено, все…
        — А-а-а-а!  — заорал Бур, сгреб судорожным движением пыль и выскочил из-под колес. Ветер в ушах, сердце в пятки… а-а-а-а… ноги молотят, пространство скручивается в пружину… а-а-а-а… близко, уже близко… не догони меня, пуля, лети себе мимо, не трогайте меня, осколки, не разорвись, мое сердечко… Ах! Что это? Неужели пуля достала? Не может быть! Но почему острый удар в шею, словно раскаленным добела гвоздем ткнули? И почему земля стала на дыбы и ударила по лицу наотмашь? И почему в глаза плеснул красный свет? И почему она кричит… и трудно дышать… и клокочет в горле… и стало как-то мутно вокруг… и в ушах нарастает гул… глотать, глотать эту солоноватую гадость… только не захлебнуться, не захлебнуться, глотать…
        Он полз по земле, судорожно выталкивая языком наполнившую рот кровь. Гуля схватила его за белую от соли куртку, потянула на себя, изо всех сил упираясь ногами в землю.
        — Что с тобой?? Что с тобой, солдатик…
        Бур попытался встать — стыдно же корчиться перед теткой,  — но руки подогнулись, и он ткнулся лицом ей в ноги. Закашлялся, со стоном вдохнул, подавился кровью, затряс головой, как собака, которой вода попала в ноздри, и захлебнулся окончательно. Еще полминуты его грудь содрогалась от толчков, легкие еще боролись за жизнь, но сознание уже безвозвратно ушло, упорхнуло в недосягаемую даль, где навеки осталась терракотовая беговая дорожка со строгими белыми линиями, стартовыми колодками и такой манящей, такой желанной финишной ленточкой…
        А Гуля все сопротивлялась, все тянула худое тело на себя, и стонала, и плакала, и зачем-то прикладывала резиновую подушечку ко рту солдата, залитому до краев кровью.
        — У тебя же есть минометы, Пичуга!!  — надрывался в переговорное устройство Быстроглазов.  — Разметай этих сук, смешай их с дерьмом, прапорщик!! Я тебе приказываю открыть беглый огонь по противнику!!
        Лицо начальника колонны был красным, одутловатым, глаза аж на лоб вылезли, будто он дул в саксофон. Но он, наверное, зря так надрывался. Старший техник роты прапорщик Пичуга половину слов не понял — такая особенность у армейской связи: чем громче орешь, тем неразборчивее речь. Да еще несмолкающий грохот и крики. Разобрал только слово «миномет», выбил ногой боковой десантный люк и стал выкидывать наружу минометную плиту, трубу, треногу.
        — Минометный расчет, к бою!!
        Загрохотали солдаты ботинками по броне. Тяжелая плита ухнула кому-то на ногу, кому-то хомутом придавило палец. Крики, ругань, мат.
        — Скорее!! Засекут!!  — вопил прапорщик, высовывая лысую голову из люка.  — Принимай ящик!
        И его, как тару с зимними яблоками, уложенными на стружку, ногой, ногой! Быстрее, чмыри! По кишлаку!! Огонь!! Бойцы толкаются, ползают, друг на друга вопят, друг друга ненавидят — все козлы, уроды, все делают не то, что надо, и только мешают.
        — Мину! За дувал! Готов!
        Боец опустил в стоящий торчком ствол железного головастика. Головастик заскользил по трубе жопой вниз, напоролся на штырь, взрыватель сработал и как наподдаст в зад! Мина вылетела, с угрожающим свистом набрала высоту, перевернулась головой вниз и отвесно — херась!  — на глиняную крышу. Через мгновение взрыв разметал хилое убежище, разлетелись в стороны дощечки, комья, пучки соломы, перья от подушек. Кружась, через пустынную улочку перелетело чье-то рваное тело и налипло соплей на дувал.
        — Мину! Ближе пятьдесят! Огонь!
        Взметнулся в небо второй головастик — черный, тупой, лобастый. Развернулся, глянул сверху на кишлак и вниз! У-у-у-и-и-и!! Кто не спрятался, я не виноват! С легкостью пробил крышу овчарни, лопнул внутри, среди теплых овечьих боков, коротких ножек с кудрявыми завитками, среди загаженных хвостиков и розовых мордочек, и давай все подряд рвать на части и раскидывать: рога, копыта, клоки шерсти; вот полетели кишки, сжимаясь, извиваясь, как удавы; вот футбольным мячом взметнулась баранья голова с черными глазами навыкате; а вот что-то неожиданное, инородное, похожее на детскую руку, такую кукольно-маленькую, но грязненькую, с белыми ноготками, один из которых — на мизинце — покрыт облупившимся красным лаком… А мне по фиг, я мина, я тупая, моя черепная кость сварена из слоистой стали, а мои мозги — тротил. Сами виноваты, незачем было детей среди овец прятать…
        Третья мина легла на левой окраине кишлака, четвертая — по центру. «Огонь!! Огонь!! Огонь!!» — захлебывался прапорщик. Кишлак превращался в белых голубей, взлетал в небо пыльными стаями. По истоптанной, обрызганной кровью обочине пробежала свеженькая, только вступившая в бой боевая машина техзамыкания, на скорости спрыгнула с дорожного полотна и через виноградные кусты рванула к дувалам. Пушка сокращалась от спазмов, извергала снаряд за снарядом. За железным чудовищем, наматывающим на катки хрустящую лозу, двинулась БМП Мухина. Закрепить успех!! Не дать противнику поднять голову!! Дави все подряд, круши, разметывай! Проявляя предусмотрительность, подползли еще две гусеничные машины, плюнули по разу в сторону дувалов, остановились, выдыхая горячий черный смрад. С одной из них спрыгнул Быстроглазов, подбежал к Гуле. Девчонка оглохла и ослепла.
        — Прекратить огонь!!  — рявкнул он минометчикам, которые продолжать класть мины.
        — Прекратить огонь, олухи, нудозвоны, пидарасы!!  — продублировал команду прапорщик Пичуга, вываливаясь из бронетранспортера и пинками отгоняя солдат от раскаленной трубы.  — Своих накроете, уроды!!
        Гулю шатало, как на корабле в шторм. Она не понимала, куда ее ведут, зачем заставляют лезть в БМП. Ей было все равно, страх застыл, как клей, он уже сделал свое дело и больше не вызывал никаких реакций. Она все еще сжимала в кулаке липкую подушечку, время от времени смотрела на нее, силясь понять, для чего она нужна. Она уже ухватилась за края люка и была готова пригнуть голову и забраться внутрь, но тут на нее снизошло озарение, и ей стало страшно — она, медсестра, ничего не делает, когда вокруг столько ее работы!
        — Я должна помочь… раненые…  — забормотала она.  — Где моя сумка…
        — Полезай в машину!  — сорванным голосом прохрипел Быстроглазов.  — Потом! Потом! Здесь тебе нельзя, нельзя!!
        Он сам не понял, почему сказал, что здесь нельзя. Вроде все самое страшное осталось позади и со стороны кишлака утихли выстрелы. Но был бы рядом командир группы Шильцов, он сказал бы приблизительно то же самое. Тишина после боя бывает страшнее самого боя, потому как наступает время подводить итог и осознанно доводить до конца то, что сделать раньше не удалось. Сопротивление противника сломлено, и в опустошенные, измотанные души бойцов начинает заливаться приторно-сладенькое, вязкое чувство мести, от которого мучительно тянет внизу живота и холодит спину… БМП протискивалась между дувалами и оглушала своим ревом узкие улочки кишлака. Шильцов шел впереди машины походкой пижона, разгуливающего по вечернему бульвару. Одна рука в кармане, в другой — автомат. Он шел неторопливо и размеренно, а за ним ползло прирученное чудовище. Бойцы, обтирая плечами дувалы, шныряли от калитки к калитке, закидывали во дворы гранаты, от глухих хлопков которых заходились истошным криком перепуганные насмерть куры. Шильцов шел так, словно знал, куда идет. Наводчик Быков крутился в своей башне, через триплексы высматривая
среди серых изгибов стен что-либо живое и шевелящееся. Несколько раз ствол пушки нацеливался ровнехонько в затылок Шильцову, и Быков даже останавливал пушку в этом положении, испытывая неясную тоску и сожаление. Водитель Ниязов вел свою БМП по другой улице, нарочно задевал броней рыхлые, истонченные стрельбой дувалы, обрушивал их и оголял внутренние конструкции дворов.
        — Ушли,  — весело сказал Шильцов, равнодушно глядя на то, как бойцы ударом ноги вышибают двери в калитках.  — Никого. Стерильно. Ни одной душары не осталось.
        Он ошибся. Сначала бойцы выволокли из сарая немощного старика, который не мог стоять и, едва его перестали держать за воротник, присел, широко расставив худые полированные колени. Потом нашли грязную зловонную старуху, замотанную в черное тряпье. Потом двух ишаков, которых тотчас пристрелили. Под гусеницы БМП загоняли кур — все равно их невозможно было есть, сколько ни вари.
        — Пистец,  — сказал Шильцов, сверкая глазами. Он дошел до центральной площади. Навстречу ему ползла БМП Мухина.  — Все съепались. Какие они, однако, прыткие. Как кузнечики…
        Быстроглазов нашептывал по радиостанции (голос сорвал вконец, вообще говорить не мог), требуя, чтобы бронегруппа вернулась на шоссе.
        — Пусть заткнется,  — попросил Пичугу Шильцов.  — Я сам знаю, куда и когда мне надо возвращаться… А это кто?
        — Это бача, товарищ старший лейтенант…
        В выбитом проеме стоял подросток лет тринадцати, босоногий, в обрезанных до колен брюках, в старом английском мундире с золочеными пуговицами, тонконогий, грязный до черноты. Шильцов скользнул по нему взглядом и на мгновение встретился с пронзительными, совершенно спокойными глазами.
        — Ладно, пошли назад,  — сказал он сам себе.
        БМП кружилась посреди площади, дробя гусеницами и растирая в пыль невысокую кладку колодца. Откуда-то доносился звон стекла — бойцы выбивали уцелевшие стекла в окнах. Под ногами трепыхались придавленные и подстреленные куры. На улицу вылетали рваные подушки; подожженные, они источали густой, с омерзительным запахом дым. Бача продолжал стоять в проеме и, казалось, с интересом наблюдал за шурави.
        — Эй, командор!  — негромко, почти беззвучно позвал он, и Шильцов тотчас оглянулся — он будто ждал, что его позовут.  — Командор! Я тебя в рот выепу! Понял?
        БМП Мухина развернулась рядом с обвалившимся колодцем, приподняла тонкий ствол пушки, выстрелила осколочным снарядом по окнам двухэтажного дома; саманная крыша разлетелась в стороны, брызнули из окон стекла. Ниязов, ухватившись обеими руками за густую шерсть, затаскивал овцу в десантное отделение; перепуганное животное сопротивлялось, блеяло, бойцы подгоняли, пинали в мягкий зад ботинками. Рядом, за обваленным дувалом, разгорался стог сена. Бойцы, подзадоривая пламя, швыряли в огонь сорванные с веревок шторы и другие тряпки, найденные в домах.
        Шильцов подошел к мальчику.
        — Храбрый, да?  — спросил он, опустив ладонь на бритую голову.
        Бача смотрел на него снизу вверх.
        — Будущий душман? Подрастающее поколение? Где русских слов понахватался, воинствующий онанист?
        — Я тебя в рот выепу,  — повторил бача.
        — А дотянешься, дегенерат?
        — Потом уши отрежу,  — добавил мальчик.
        — Уйди,  — попросил Шильцов, скрипнул зубами, несильно оттолкнул мальчика от себя и пошел по глубокому гусеничному следу. Ему вслед полетел камень, ударил между лопаток. Шильцов вернулся. На его щеках полыхал румянец, в глазах отражалось пламя горящего сена.
        — Не буди во мне зверя, говнюк!!  — едва сдерживаясь, крикнул он и толкнул мальчика сильнее, отчего тот попятился и стукнулся спиной о дувал.
        — Пидарас! Гандон!  — сказал бача.
        Шильцов схватил худую шею, сдавил пальцы.
        — Я не могу бить детей, порочный волчонок… Но потерпи лет пять, тогда я тебя размажу по дувалу, а твои кишки намотаю твоей мамаше на шею.
        Он сжимал пальцы, мальчик задыхался, на его глазах выступили слезы, но, силясь оторвать руку командира от своего горла, он все же выкрикнул:
        — Пидарас!
        Шильцов взмахнул кулаком и ударил мальчишку по губам.
        — Заткнись, ссыкун!!
        Бача сплюнул кровью и вцепился в приклад автомата, висящего у Шильцова на плече.
        — Пидар! Пидар!
        Шильцов ударил еще раз, потом вогнал кулак под худые ребра.
        — Дикарь вонючий!!  — ревел он.  — Кусок душманского дерьма!! Отпрыск уродов!! Блоха!! Клоп!!
        Бача согнулся пополам от боли и стал бодать бритой головой стену. Сбежались солдаты, стали оттаскивать Шильцова. Он орал, хрипел, рвался, он умирал от ненависти, он брызгал кровавой слюной, потом подбежал Мухин, втиснулся между Шильцовым и бачой.
        — Ты что?!!  — негодовал Мухин.  — Озверел?!! Ты озверел!!
        — Да, я озверел!!  — ревел Шильцов, вытягивая жилистую шею.  — Пошел на куй отсюда!! Все пошли вон!! Все!! Я озверел!! Я животное!!
        — Вали отсюда, придурок, пока жив!!  — накинулся кто-то на бачу. Посыпались пинки под тощий зад мальчика.
        — Тебя от водки переклинило!!  — на высокой ноте вещал Мухин и тряс Шильцова.  — Ты понял меня, тупица?
        — Я ничего не понял!! Ничего!! Пошел в жопу!!
        — Посмотри, шизик, во что ты превратился!!
        — Пидар!! Пидар!!  — вопил из-за дувала бача, размазывая слезы по грязным щекам.
        — Уходим! Парни, уходим!  — созывал бойцов перепуганный Пичуга.
        За уходящей броней спешили последние солдаты, наспех закрепляли мины-растяжки на входе во дворы, подкладывали под подушки гранаты без чеки, устанавливали противопехотные «итальянки» у порогов в хижины и кидали горящие спички в последние уцелевшие стога. От пожарища тянуло нездоровым, тягостным теплом, какое выделяет гниющая субстанция, это было тепло лихорадящего тела, пылающей гнойной раны, и Герасимов в полусне пытался сорвать его с себя, вырваться на чистый холодный воздух; он дернул ногами, и одеяло съехало на пол; он схватился за воротник футболки, оттянул ее книзу, обнажая липкую, вспаренную грудь — снять, соскоблить с себя эту гадость, выползти из этой трупной слизи! Он глубоко вздохнул, напрягся и… проснулся. Тотчас сел на кровати, опустив ноги на пол.
        Сердце колотилось, в голове звенело. Разгоряченное тело быстро остывало, и теперь от прикосновения к снежным подушкам по коже пробегала волна озноба. Белые стены, белый потолок, сквозь тонкие занавески в комнату проникал молочно-белый свет. Я в Союзе, мысленно повторял Герасимов, с остервенением массируя голову. Я в Союзе. А война далеко. Очень далеко.
        Память заволокло туманом. Где-то мелькнул смутный образ Гули — теперь она стойко ассоциировалась со словом «война». Герасимов встал с кровати и неслышно приблизился к чуть приоткрытой двери. Из большой комнаты доносились приглушенные голоса. Тянуло разноцветными кулинарными запахами. Эстетично цокали вилки о тарелки. Дрожь пробежала по телу Герасимова. Это операционная! Холодный цокот инструментов. Тупое звяканье кусочков металла, упавших на дно лотка. Отрывистые разговоры: скальпель! зажим! тампон! Да, да! Этот самый металлический лоток для инструментов, изогнутый в форме желудка, вызывал у Герасимова необъяснимый тошнотворный страх. Лоток да еще прорезиненная пеленка — две вещи, на которые он не мог спокойно смотреть и не мог о них даже вспоминать. Их первыми заносят в операционную и последними выносят — уже обрызганными кровью, а бывает, что лоток до краев заполнен ею, аж переливается и в нем плавают тяжелые вишневые сгустки, а дно тихонько царапают кусочки металла… Как это страшно! Как страшно… Скальпель! Зажим! Тампон!
        — Грибочки! Спасибо, я лучше водочки… По секрету скажу вам, Валерия Владимировна… да, выпьем, выпьем, не будем греть понапрасну… так вот, я скажу вам, что в Верховном Совете готовится постановление о льготах «афганцам»… Благодарю! И колбаски тоже! Кладите-кладите, не жидитесь…
        — Так они ж еще совсем молодые! Какие им льготы?  — кажется, это голос тещи.
        — А у нас щедрое государство…
        — Ой, как я обожаю петрушку! Я стебельки никогда не выкидываю, а мелко крошу и — в суп… Вы, Артур Михайлович, говорите, что у нас государство щедрое? Щедрое, да не в ту сторону…
        — Товарищи! Товарищи! Не богохульствовать!
        Сдержанный смех. И снова вилки по тарелкам, скальпели по лоткам — цок-цок-цок.
        Они пьют кровь и жрут человеческое мясо!
        — Так что, совсем ничего не привез?
        — Ни-че-го,  — это опять теща.  — Наверное, все пропил.
        — Понять можно,  — незнакомый голос.  — Там все-таки опасно.
        — Да ладно вам, Любочка! А на шахте работать не опасно? А самолеты водить? Везде опасно. И у меня в стоматологии работать опасно. Пациент прихлопнет рот — и нету пальцев.
        Снова смех.
        — И что ж,  — теща,  — всем-всем подряд будут давать льготы? И какие, интересно узнать, льготы?.. О, товарищи! Мой дорогой зятек проснулся! Валерочка, дорогой, проходи! Мы тебя разбудили?
        Элла вскочила из-за стола, бабочкой припорхнула, поцеловала, взяла за руку, повернулась к гостям — вот, мол, мой суженый, я так рада, я так горжусь! Теща, длинная, сухая, с высоким начесом, который делал ее еще более длинной, сидела во главе стола, как раз напротив трюмо, и, приветствуя Герасимова, пошевелила пальчиками. По левую от нее руку семафорило красными щеками круглолицее существо с короткой, как у тифозника, стрижкой — сразу не разберешь, мужчина это или женщина. По правую сидел седовласый мужчина с крупным горбатым носом, горбатой спиной и живыми, подвижными глазками. Он поднялся из-за стола, промокнул салфеткой губы.
        — А это Артур Михайлович,  — представила мужчину теща и, судя по тому, каким тоном она это сказала, следовало догадаться, что Артур Михайлович — большая шишка и в этом доме он пользуется особым положением.
        — Очень приятно,  — сказал Артур Михайлович и, оказывая Герасимову знак повышенного внимания, даже вышел из-за стола.  — Наслышан. Герой! Воин — интернационалист! Лучший представитель, так сказать, советского офицерского корпуса!
        — Артур Михайлович работает в обкоме партии,  — предупредила теща и молниеносно — зырк на себя в зеркало.
        — В высоких инстанциях,  — уточнило краснолицее существо.
        — Не надо об этом!  — скромно отмахнулся Артур Михайлович.  — Ну что ж, налейте же герою! Да не рюмку, а стакан! Что ему ваша рюмка? Как слону кувшин. Правильно я говорю, Валера?.. И до дна, до дна!
        Теща поймала взгляд Герасимова и кивнула, мол, если Артур Михайлович просит, то надо уважить.
        — Ой, давайте я вам салатика положу!  — засуетилась Элла и вывалила разноцветную кучу на тарелку Артура Михайловича.
        — Страшно там?  — спросил Артур Михайлович, нанизывая на кончик вилки горошину и затем тщательно ее пережевывая.
        — А то,  — сказало краснолицее существо.
        — Я вас умоляю, Артур Михайлович!  — капризным голосом произнесла теща и снова — зырк на зеркало.  — Давайте не будем об этом! Ни слова об Афганистане! Табу! Как будто ничего не было. Так ведь, Валера?
        — Ну пусть человек расскажет о своем, так сказать, геройстве,  — мягко настаивал Артур Михайлович, выкапывая из кучки салата квадратик соленого огурца.  — Много душманов убил, сынок?
        — Нет, нет, нет!  — категорично возразила теща, вскинула тонкие руки и поправила прическу.  — Поберегите нервы моего дорогого зятя! Ничего не было! Он вернулся к нормальной жизни! Я закрою уши, если он скажет хоть слово.
        — Что ж, не буду настаивать, Валерия Владимировна!  — легко сдался Артур Михайлович.
        — Ты ничего не кушаешь,  — шепнула на ухо Герасимову Элла.  — Хочешь выпить? Ну давай с тобой вдвоем чокнемся… За нас…
        — Артур Михайлович, может, уже нести горяченькое?  — старалась теща.  — Вы ведь знаете, я просто обожаю готовить. Хотя у меня не всегда получается. То сгорит, то пересолю. А сколько я посуды перебила — батюшки!
        — Это к счастью,  — умозаключило краснолицее существо.
        — Вы знаете, Артур Михайлович, мои руки живут отдельно от меня. Миленькие, говорю им, в жизни все надо держать крепко, а они — хрясь!  — и снова роняют тарелку… И салат на себя переворачивала, и компот. Потом догадалась и стала готовить голой, чтобы одежду не пачкать…
        — Ну, Лерчик, тебя понесло!  — вспыхнула от восторга Элла, необычно, в духе современных веяний называя мать.
        — Ой, доча, закрой уши! Артур Михайлович, дорогой, что ж вы как на именинах… Я точно знаю, от чего вы не откажетесь. Эллочка, неси скорее кулебяку! Кулебяка у меня всегда хорошо получается. Вы уж только простите меня, Артур Михайлович, такую непутевую, если вам покажется, что я слишком много положила лука. Я когда его режу, то реву белугой и забываю о количестве. Могла и перестараться… Разрезай, доча, пополам. Артуру Михайловичу самую сладкую серединку…
        — А давайте-ка я вам анекдот расскажу,  — предложил Артур Михайлович, искрометно поглядывая на Герасимова.  — Только почему у нашего дорогого зятя пустая рюмка? Ну-ка, налейте ему! Жена! Ты чего за мужем не ухаживаешь?
        — Я налью, Артур Михайлович!  — подсуетилась теща.  — Как же я забыла про своего любимого зятя? Держи, Валерочка, за твое здоровье! Мы тебе всегда рады, помни об этом всегда. Мы любим тебя такого, какой ты есть, и ничего нам от тебя не надо, и не подарки главное!
        — Золотые слова,  — кивнул Артур Михайлович.  — За это и выпьем… А что ж ты, Валера, не чокаешься?
        Герасимов не ответил, поднялся из-за стола, глядя на бурое пятно на скатерти. Молча выпил. Сел. Протянутая рука Артура Михайловича повисла над столом, из рюмки, которую он держал, пролилось несколько капель.
        — М-да,  — произнес он.  — У героев свои причуды.
        Теща заволновалась, порозовела. Зять отчебучил хамство. Надо было срочно как-то сгладить неловкую ситуацию.
        — Он просто устал с дороги. Голова кругом. Да, мой дорогой зятек?
        — Лерчик, да у него глаза ввалились,  — поддержала мать Элла.
        — Извините,  — сказал Герасимов.  — Это третий тост… У нас там так принято…
        — В одиночку пьют только алкоголики,  — изрекло краснолицее существо.
        — Что за тост? Расскажите всем!  — потребовал Артур Михайлович.
        — Рассказать?.. Зачем вам это… нет, не стоит… Это так, афганская придумка…
        — Тогда я расскажу обещанный анекдот!  — не стал настаивать Артур Михайлович и снова завладел всеобщим вниманием.
        — Да! Да,  — обрадовалась теща. Неловкую ситуацию проехали. Артур Михайлович не обиделся на придурочные заморочки зятя.  — Я обожаю слушать, как вы рассказываете анекдоты. Я просто ухахатываюсь, Артур Михайлович!
        — Тогда представьте себе: Афган, казарма, койка…  — Артур Михайлович выждал смысловую паузу, чтобы все успели проникнуться.  — На койке, в сапогах, лежит толстый прапорщик и от нечего делать бьет мухобойкой мух. Одну прибил, вторую, третью. Так проходит час, другой, уже весь пол мушиными трупами усеян. Замахивается прапорщик в очередной раз, и тут вдруг муха говорит ему человеческим голосом: «Не убивай меня, товарищ прапорщик! Я любые твои три желания выполню!»
        Теща выдавила из себя смех. Краснолицее существо сказало: «На золотую рыбку похоже». Элла начала собирать грязные тарелки.
        Артур Михайлович воткнул вилку в кружок копченой колбаски и продолжил:
        — Прапорщик обрадовался. Держит муху за крылышки и говорит: «Сделай так, чтобы я в Одесский военный округ заменился!» Шпок! И он тотчас перенесся на берег Черного моря, лежит на песочке, слушает шум волн. Муха поторапливает: «Приказывай, что еще хочешь?» Прапорщик почесал затылок: «Чтобы у меня была жена молодая и красивая!» И тут же рядом с ним появилась полуобнаженная красавица…
        — Это уже эротика, Артур Михайлович!  — привлекла к себе внимание теща.  — Но почему полуобнаженная? Почему не голая?
        — Хорошо, голая,  — согласился Артур Михайлович.
        — Вот так-то лучше.
        — Лерчик, ты сколько шампанского сегодня выпила?
        — Ну, муха говорит: «Давай третье желание!» Прапорщик думал, думал, долго чесал затылок и наконец выдал: «А пускай будет так, чтобы я ни хрена не делал, но денег до фига получал!» И тут все закружилось, завертелось, и прапорщик снова оказался в Афгане, в душной казарме, на своей койке. Лежит и мух бьет.
        Все, кроме краснолицего существа, рассмеялись.
        — Смешно?  — спросил Артур Михайлович у Герасимова.
        — Очень,  — ответил тот.
        — А что,  — спросила теща, выуживая из ломтика селедки косточку. Не совсем было понятно, к кому конкретно она обращается.  — Там действительно много получают?
        — Как, Валера?  — перекинул вопрос Артур Михайлович.  — Там много офицеры получают?
        — Сто восемьдесят чеков «Внешпосылторга» плюс три оклада в рублях на сберкнижку,  — ответил Герасимов.
        — В месяц?  — ахнула теща.
        — В месяц.
        — Партия и правительство ничего не жалеют для своих сыновей,  — сказал Артур Михайлович и сделал такой жест рукой, будто это он платил сыновьям из своего кармана.
        — Так это сколько получается?  — считало вслух краснолицее существо.
        — Чеки у нас можно обменять по курсу один к двум, а то и один к трем,  — пояснил Артур Михайлович.
        — Это пятьсот сорок рублей!  — восторженно воскликнула Элла.
        — И еще плюс столько же в рублях!  — не сдержала эмоций теща.  — Ой, мне таких денег никогда не заработать, хоть я с утра и до вечера в поликлинике пропадаю.
        — Это ж больше тысячи в месяц получается?  — не веря в реальность, произнесла Элла и как-то странно взглянула на Герасимова.  — А за год набежит… набежит…
        — Двенадцать тысяч,  — металлическим голосом объявило краснолицее существо.
        — Да это ж целая машина «Волга» получается!  — воскликнула теща и схватилась за сердце.
        — Да, получается,  — согласился Герасимов.  — Если только не убьют.
        Последняя его реплика была воспринята как нечто лживое, фальшивое, даже циничное, словом, неприличное до безобразия, отчего незаметно скривил губы Артур Михайлович и теща повела бровью, махнуло рукой краснолицее существо и напряженно улыбнулась Элла.
        — Вас не убьют,  — заверил Герасимова Артур Михайлович, наполняя свою рюмку.  — Мы за вас молиться будем.
        — Непременно,  — сухо согласилась теща.  — Только давайте не будем о грустном. Ни слова об этом Афганистане! Табу! Кому положить салат «Ренессанс»? Моя доча готовила. Пальчики облизать можно! Артур Михайлович? Ну хоть ложечку! Мне что, раздеться перед вами, чтобы вы согласились?
        Большую часть жизни теща провела в стоматологических кабинетах, нависая над раскрытыми ртами пациентов. Большую часть своей жизни она высверливала темные, рыхлые, обломанные участки кариеса, расширяла буром полость, потом забивала ее при помощи шпателя цементом. И ничего она не слышала, кроме жалоб, свиста бормашины да клекота слюны в глотке. У нее не сложилась семейная жизнь, она не насытилась мужскими восторгами в свой адрес, недолюбила, недоцеловалась, недораздевалась. Ее угловая комната с двумя большими окнами и огромным трюмо была обвешана собственными фотопортретами эпохи давно ушедшей молодости. Элла встала под одним из таких портретов, разительно напоминая мать, но только прической и глазами, да еще разве что манерой говорить, спорить, привлекать к себе внимание и заискивать перед мужиками.
        — Валера, я хочу тебе кое-что сказать,  — произнесла она, когда застольный шум приглушила закрывшаяся дверь.  — Давай договоримся: то, что было, прошло и никогда уже не вернется. Как сказала мама: будто ничего не было. Это отрезанный ломоть. Мы его выбросим и начнем жить заново.
        — Да,  — ответил Герасимов и притянул жену к себе.  — Да… Мы начнем жить заново…
        Он начнет жить заново в этом мире, где звон посуды лишь отчасти напоминает звуки операционной, где женщины видят кровь в дни месячных, а мужчины — когда порежутся бритвой; где о войне никто ничего не знает, знать о ней не хочет и даже слушать о ней не желает, ибо тот, кто говорит о ней, быстро и жестко отрывает себя от этого мира, опускает между собой и ним высоченный железный занавес, похожий на лезвие гильотины, и эту преграду не сковырнуть, не подкопать, не обрушить. Никогда, никому, ни слова, ни полслова не рассказывать о войне! Не поймут. Отдалятся. Возненавидят. Мир способен воспринять вернувшихся с войны лишь в гробах. Выжившие — все равно что воскресшие, снятые с креста. Ну как можно смотреть им в глаза, видеть пробитые гвоздями ладони и ноги, шрамы под ребрами, исполосованные плетьми спины? Как можно это видеть и после этого уважать себя? Но мы ведь тут тоже не икру ложками жрали! И не развлекались, и не забавлялись! Мы тоже, как и вы, мы тоже! И детей рожали, и кариесы высверливали, и в очередях стояли, каждую копейку считая, и, главное, ждали — а потому у нас тоже руки пробиты и головы
увенчаны терновыми венками. Мы такие же, такие же, не спорь, не говори, не открывай рта, слушать не буду, уши заткну, глаза зажмурю, отвернусь, не было у тебя ничего, не было, не было, нет — нет-нет!
        Ты чувствуешь, Герасимов, как отпускает, как слабеет хватка металлической клешни, что так долго сжимала твое сердце? Ты чувствуешь, как начинаешь оживать, и очистился горизонт твоей жизни, и он прозрачен, свеж, напоен светлым дождем? Ты чувствуешь, как на тебя снисходят золотые лучи? Не оглядывайся, отцепи от себя этот страшный якорь, выключи этот сводящий с ума грохот гусеничной техники, вертолетных лопастей, автоматных очередей, минометов, гаубиц; разбей динамик, из которого несутся треск и шипение команд, криков о помощи, монотонное, безнадежное, многочасовое повторение чьего-то позывного, зашифрованного имени, которое уже не числится в списках живых. Разве ты знаком со всеми этими далекими и безликими грызачами, власенками, ступиными, нефедовыми, шильцовыми, баклухами, думбадзами? Посмотри же в глаза жене!
        — …посмотри мне в глаза,  — попросила Элла.  — Скажи, это было?
        Она держала в руках лист. Строчки ровные. Слова разборчивые. Буквы — эталон каллиграфии.
        «Уважаемая Элла Леонидовна! Как коммунист, я обязан поставить вас в известность, что ваш муж на протяжении одиннадцати месяцев сожительствует… политорганы обязаны строго следить за морально — нравственным обликом офицеров… я заверяю, что предприму все усилия для сохранения вашей семьи… будет строго наказан… неусыпный контроль со стороны товарищей и партийной организации… в соответствии с требованиями нравственного кодекса и коммунистической морали… Заместитель начальника политического отдела подполковник А. Куцый».
        — Скажи,  — произнесла Элла, медленно перегибая письмо пополам, а потом еще раз пополам.  — Ведь этого не было? Не было, Валера? Ведь ничего не было, так ведь?
        Ничего не было. Ничего. Ты права, Элла. Ты права, как твоя мама. Вы с ней засаживаете жизнь цветами и травами, чтобы головокружительный запах забил прогорклый запах дыма. Вы рассаживаете повсюду скрипачей и виолончелистов, чтобы они заглушили лязг гусениц. Была бы возможность — выстирали бы, выполоскали, выбелили бы хлоркой мозги.
        — Во-первых, с сегодняшнего дня ты прекращаешь пить. Больше — ни капли. Все, хватит.
        Элла рисует эскиз будущей жизни. Это одно сплошное солнце, облака и птицы.
        — Во-вторых, ты увольняешься из армии. Артур Михайлович пообещал назначить тебя инструктором в обком комсомола. Ты не представляешь, какая нас ждет жизнь! У тебя будут служебная машина, спецпаек, квартира, путевки за границу, уважение, почет, власть… Тебе надо завтра же купить костюм и пойти на собеседование. Обязательно нацепи свой орден…
        — Он не цепляется, Элла. Он привинчивается.
        — Не придирайся к словам. Ты стал заносчивым. Не забывай, что пока ты там… пока ты там был, моя мама очень много для тебя сделала. А ты, между прочим, даже пустячного сувенира ей не привез. Ну ладно, забудем все обиды. Я не сержусь. И мама тоже. Мы тебя простили.
        Строительство новой жизни идет бешеными темпами. Цветы вокруг распускаются прямо на глазах, со скрипом и скрежетом. Виолончелисты дрочат смычки до дыма.
        — Еще надо распределить деньги, которые у тебя на книжке. Во-первых, заплатить маме за твое проживание здесь. Второе: купить шифоньер и стиральную машину — это пригодится в будущем, когда у нас появится бэби. Дальше: надо купить телевизор для маминого начальника, чтобы он отправил ее на переподготовку — тебе как афганцу в универмаге без очереди продадут…
        Герасимов прислушался. Нет, уже почти не слышно, как кричит Ступин и скулит Курдюк… Сейчас все купим, родная. Сейчас весь мир купим!
        Артур Михайлович распрощался. Он позволил теще поухаживать за собой и надеть на себя пиджак. В прихожей поцеловал ей ручку. Теща посетовала на то, что руки у женщин стареют быстрее, чем тело. Герасимов поразился тому, как блестят его туфли — ни единой пылиночки! И вообще здесь нигде не было пыли. Можно окно настежь раскрыть, и даже если внизу проедет машина, воздух останется прозрачным, как родниковая вода… Но нет, нельзя вспоминать про пыль, табу!
        Как-то незаметно в квартиру просочился сосед Эдик. В сумрачной прихожей его почти не было видно, только глаза поблескивали, словно «сварка», огоньки крупнокалиберного пулемета под днищем вертолета… Стоп, стоп, стоп! Нельзя! Табу!
        — Привет,  — сказал Эдик шепотом.  — Приехал? Ну, как там? Слушай, будь другом, привези пару батников и джинсы… Вот бумажка, я тут размеры записал. И еще ручку чернильную — там, говорят, ручки клевые. Это не мне, это начальнику надо. Он как узнал, что у меня сосед в Афганистане, так каждый день про ручку напоминает. Ладно? А я тебе потом… тоже… Вот список, возьми! Не забудешь? Тут я еще записал кое-что, но это так, по мелочам…
        Теща прислушивается из кухни, уши от напряжения раскраснелись. Самой просить гордость не позволяет, снова послала дочу.
        — Валера,  — сказала Элла.  — Маме джинсы надо привезти. «Поп» не надо, лучше «Топ». Я сайза ее не знаю, сейчас обмеряю сантиметром и скажу… А чеков у тебя совсем нет? Совсем-совсем? Зря, конечно, ты их не привез. У нас в «Березке» импорта всякого навалом… Когда ты пойдешь деньги с книжки снимать? Я с тобой… Слушай, а почем там у вас лайковые плащи? Мне на осень такой плащ обязательно нужен. А говорят, детские вещи там дорогие. Что, в самом деле очень дорогие?.. Ах, если бы ты знал, как меня Маринка замучила! Ты не помнишь Маринку? Да подруга моя, с которой мы всегда на барахолку ходим. Привези ей кусачки для ногтей, она где-то их видела, теперь ни спать, ни есть не может, такие хочет…
        Но эти хромированные крокодильчики с вогнутой мордочкой вовсе не главное. Нужно держать руку на пульсе моды. Герасимов с Эллой теперь фигуры иного ранга, и следует соответствовать статусу. Пару отрезов на платье из люрекса — пока не вышел из моды. Маме — черный, доче — светлый. Японский кассетник, показатель материального благополучия и престижа… Ты записывай, записывай, Герасимов, не хлопай ушами. И не отставай от жены, которая тащит тебя по многолюдной улице в салон-парикмахерскую «Чародейка». Отдаешь себе отчет, что такое обком партии? Как там надо выглядеть? И не вздрагивай же так от каждого хлопка автомобильных глушителей — это не стрельба, не сжимайся пружиной, если сбоку неожиданно распахнется дверь парадного — это не душман, не уходи от действительности, не теряйся в толпе. Эти люди, шлифующие тротуар, не враги и не друзья. А кто? Да никто. Не поддаются квалификации. Человеческая масса, советский народ. Не обращай внимания, не фильтруй, не пытайся вглядываться в глаза, рассматривать складки одежды — в них не спрятано оружие, не греется английский кинжал или отполированный до белизны
китайский «калаш». И в магазинах не торгуйся, это не дуканы, здесь цены зафиксированы советской экономикой… Сворачивай налево, через проходной двор. Не оглядывайся, никто не пошлет тебе в спину автоматную очередь. А теперь направо — срежем метров сто. Да что ж ты так боишься газонов?! Табличка «Не ходить!» вовсе не означает «Осторожно, мины!». И перестань гладить себя по груди, проверяя, сколько в «лифчике» осталось магазинов и патронов. На тебя смотрят как на идиота… Что тебя заинтересовало? Да, это водка. Четыре сорта. По червонцу за бутылку. «Девушка, три бутылки… Нет, четыре. А лучше давайте шесть!» Ты спятил! Зачем тебе столько? Взгляни, Элла в шоке! Она дергает Герасимова за руку, оттаскивает от прилавка. «Нет-нет, девушка, ничего не надо! Извините!» — «Голову морочаете!» — ворчит продавщица и возвращает бутылки на стеллажи. «Это с собой, в Афган!  — сопротивляется Герасимов и отрывает мелкую, но цепкую ладошку жены от своей руки.  — Две бутылки залью в китайский термос, еще две — в резиновую грелку. Оставшиеся две провезу официально».  — «Потом, потом! Сейчас не о водке ты должен думать!» —
проявляет настойчивость Элла.
        Наверное, Элла права. Она мудра. Она маяк, который показывает направление к новой жизни. В дверях магазина Герасимов сильно задел плечом какого-то человека. Не обратил внимания, пошел дальше. Но его окликнул голос:
        — Эй, братан! Афган?
        Герасимов обернулся. Жилистый мужик, постриженный почти наголо, с медным от загара лицом и шеей; под носом топорщатся неряшливые усы; вокруг глаз, словно трещинки, расползлись светлые морщинки; одет в новенькие синие джинсы с разноцветной каймой на карманах, что так странно сочетается с пожухлым, «рабочим» лицом… Но самое главное — глаза. По ним точно не ошибешься. Да, красноватые, да, подпухшие, но снимает последние сомнения своеобразный приглушенный блеск, легкая тоска во взгляде и выжидающая, пронизывающая внимательность.
        — Афган,  — ответил Герасимов, поворачиваясь и медленно приближаясь к незнакомцу. Проклятье! Вмиг рухнула та хрупкая перегородка, которую Герасимов с таким трудом возводил. И прошлое хлынуло на него горькой водкой.
        — Откуда, брат?
        Незнакомец выпятил грудь, шлепнул по полу кроссовкой:
        — Двести семьдесят восьмая отдельная дорожно — комендантская бригада, Джабаль-ос-Сарадж. А ты?
        — Сто сорок девятый мотострелковый, шестая рота. Кундуз.
        — В отпуске, браток?
        — В отпуске!
        — В наших краях бывал?
        — Самого Джабаля не помню, но вот усерадж был точно,  — ответил Герасимов затоптанной афганской шуткой.
        Незнакомец рассмеялся, протянул руку:
        — Сашка.
        — Валера… В этом году, весной, мы в ваш район десантировались на реализацию.
        — А я с колонной на Файзабад через Кундуз проезжал четырнадцатого июня. Слушай, а ты Горемычкина знаешь? Он прапорщиком в противотанковом дивизионе служит.
        — Нет, не слышал.
        — Мой кореш.
        Их толкали. Они всем мешали, но никого не замечали. Какой-то рослый мужчина с кривым носом обругал их матом. Сашка в ответ гаркнул на весь магазин:
        — Эй ты, чувак! Еще слово — и ты труп! Быстро закрыл хайло и проглотил язык!
        Здоровяк послушался, заткнулся, пристроился в хвост очереди за колбасой и стал невидим. Элла, поджимая губы, пыталась улыбаться и незаметно щипала Валеру за локоть. Но он ее не видел и не слышал. Прошлое вернулось в виде щемящей сердце горько-сладкой тоски. Просто обвал — не выкопаешься. Сашка, этот незнакомый прапор из далекой дорожно-комендантской бригады, оказался родным человеком, самым родным, роднее Эллы.
        — Слышь, Сань, может, по стопарику?
        — Конечно! Держи червонец!
        — С ума сошел? Убери бабки, я сам… Эй, товарищ продавщица! Бутылочку «Столичной»! Спокойно, граждане, я воин-интернационалист, только из Афгана, мне можно без очереди…
        Очередь притихла. Продавщица заулыбалась первый раз за последние семь лет.
        — Сдачи не надо, красавица! Пошли, Сашок, в сквер! Слушай, ну, тогда, в апреле, когда была реализация, ваших много полегло. Ой, много!
        — Четверо. Четвертый умер уже в Баграмском госпитале.
        — Да я слышал. Но и ваш Кундуз, блин, ну его на куй… Таких нам шиздюлей вставили…
        — Валера,  — льдисто произнесла Элла, пытаясь повернуть мужа лицом к себе.  — Нам надо идти. Ты записан в парикмахерскую на четырнадцать тридцать.
        — Потом!  — отмахнулся Герасимов, даже не взглянув на жену. Он хлопал Сашку по плечу, разглядывал его лицо, выискивал в нем отметины того жуткого, но манящего прошлого — черт подери, как давно они не виделись! До встречи в магазине они были каждый сам по себе в этом шумном, многолюдном, странном городе — считай, попали в окружение, и вот теперь встретились, и теперь их голыми руками не возьмешь, они ж братья, они, блин, афганцы, они ж, е-мое, тверже стали!
        Сели на лавку. Глаза в глаза. Сашка откупорил бутылку. Как пить? Да из горла, конечно, по очереди! Родные ж. Давай, Валерка, за нас, за то, что выжили! Давай, Сашок! А я, Валер, недавно другана потерял. Он в баграмском инженерно-саперном батальоне служил. Мы из одного военкомата призывались. Подорвался на фугасе. Всего размолотило на кусочки. Закидали в гроб его ботинки да хэбэшку, запаяли — и жене… Понимаю, Сашок. Я когда в отпуск ехал, так пятерых бойцов потерял… Давай за них, Валер, за наших пацанов… Да, Сань, давай за ребят…
        — Валерий! Имей совесть! Ты же обещал мне, что больше ни капли! Что ты делаешь! Ты же как алкоголик! На лавке, из горла! На тебя противно смотреть! Или ты сейчас идешь со мной…
        Кто эта бесцеремонная и глупая женщина? Откуда она тут взялась? Как смеет она трепать языком в тот момент, когда Валерка с Сашкой пьют третий тост за погибших ребят? Как это несуразное бледное существо позволяет себе говорить с ними таким тоном? Встала бы рядом да выпила молча, как всегда делала Гуля Каримова… Гулечка… Гуленька. Солнышко, звездочка, милая, любимая, родная… Где же ты? Почему тебя здесь нет? Где мы вообще, Санек? Где наши бойцы, где броня, где «калаши»? Да все тут, Валер, в душе, в башке! Оглянись — вокруг залитые по самую горловину солнечным жаром терракотовые горы, а над ними, едва различимые, почти неподвижные, висят «вертушки», словно высотные ястребы, поймавшие восходящие потоки воздуха; а по дороге пылит колонна, боевые машины пехоты переваливаются с бугра на бугор, будто вереница катеров по морским волнам; броня облеплена людьми, они издали напоминают комок старой пергаментной бумаги; люди неподвижны, их глаз совсем не видно, руки опущены, из-под ног торчат стволы. Чуть ближе, в огороженном «колючкой» парке боевых машин, дробится по пронумерованным площадкам танковый
батальон. От рева и дрожи Земля сходит с орбиты и гаснет солнце. Едва поднимая ноги, бредет в расположение саперный взвод, трупно-уставший, с дюжиной трофейных мин, похожих на песочные кексы, с торчащими из рюкзаков щупами; идут уставшие бояться парни, уставшие быть осторожными, уставшие жить, а потому желающие ошибиться первый и последний раз. Гулко шаркает по дороге поредевшая мотострелковая рота; солдаты безликие и бесформенные, белые и пыльные, как мучные черви, выпотрошенные близким общением со смертью, с притупленным, намозоленным рефлексом на смерть. Командир бредет где-то с краю, чуть поодаль от строя, будто ему стыдно, будто корит себя за то, что увел на войну больше ребятишек, чем привел. Потери напоминают о себе пустыми провалами в строю, заполненными лишь тенями выживших; эти провалы никто не смеет занять, сержанты не могут приказать бойцам заполнить пустоты, чтобы придать роте вид сплоченной и тугой коробочки. Погибшие еще пока здесь, в немом строю, идут с товарищами плечо к плечу, они будут здесь до тех пор, пока сохраняется строй, пока бойцы держат шеренги; но как только строй
рассыплется, разбредется — тогда погибшие исчезнут окончательно и воспарят на небо, и будут напоминать о себе разве что ночью — нетронутыми, аккуратно заправленными койками… Ты понимаешь, Сашка, что самое страшное в жизни — это пустая солдатская койка? Я как представлю ее — душа переворачивается, и так плохо становится, так тяжко, такой стылый космос заполняет грудь… Понимаю, Валера, понимаю. Если б ты знал, как я рвался в этот отпуск, как мечтал о ресторанах, о троллейбусах, о пиве, о женщинах! А как окунулся в этот рай, так сразу почувствовал — что-то не то. Как собака в аквариуме. Тесно, душно, муторно. Я понял, что не так думаю, не о том говорю, не то вижу, не то слышу. Мы другие, Валер. Нас война под себя переделала. И я начал дни считать, быстрее б вернуться. Два ящика водяры выпил. Четыре привода в милицию, дюжина разбитых носов и челюстей! Все равно тону и задыхаюсь. Муторно, Валер. Здесь я одинок. Здесь я как танк без орудия и башни — грохочу среди «Жигулей» и «Запорожцев», люди на меня пальцем показывают. Назад, в Афган, хочу. К ребятам в бригаду… А где же та женщина, что тебя за руку
тянула? Обиделась? Понимаю, не складывается. Кто нас, козлов, выдержит? У меня ведь тоже здесь была баба. Поверишь, меня аж трясти от нее начало. Когда с тифом в баграмской инфекционке валялся, то так не лихорадило, как здесь. Так у тебя, значит, жены нет? Что значит — в Афгане? Она там, а ты здесь? И как же ты, Валер, до сих пор трещинами не изошел от тоски и волнений? Как же ты не подох еще?
        Прапорщик Сашка все понимал, а этого понять не мог. Оставить в Афгане свою боевую подругу, самого родного человека, наироднейшего, самого проверенного, прокаленного, свое оружие, свою броню, в которую вплетены кровеносные сосуды, питающие сердце, и мерцающая нервная вязь, передающая разум, доброту и любовь,  — оставить это сокровище в Афгане, а самому прилететь в Союз и жрать водку?
        Нудак ты, Валера… Ладно, отлипни от горлышка, захлебнешься. Благодари бога, что Сашку встретил. У него в штабе округа, на узле связи, кореш служит. Сейчас пойдете к нему, и он тебя за минуту с твоей любимой соединит. Да, пару бутылок водки хватит. Бакшиш какой-нибудь для него есть? Ну, ручка, гондон или кассеты? Ничего нет? Ну да, откуда у тебя бакшиш? Ничего за душой, кроме сберкнижки, которую Элла уже выпотрошила в свою сумочку. Ладно, Сашка отдаст японский «Пилот». Ему этого говна не жалко. Тем более на святое дело… А делов-то при наличии кореша на узле связи! Раз плюнуть: Рубин, соедини с Силикатным! Алло, Силикатный, дай мне Золотарник… Алло, что ж ты так долго не отвечаешь, Золотарник? Бегом соединил меня с Лощеным! Лощеный, соедини с Венозным! Кто, кто… Министр обороны спрашивает, пора уже по голосу узнавать… Венозный? Что-то тебя совсем плохо слышно, дорогой. Дай-ка быстренько женский модуль… Это дневальный? Представляться надо как положено, солдат! Позвать к телефону Гульнору Каримову! Разбудить, поднять с постели, вынести на руках, если будет сопротивляться. Скажи, что министр обороны
срочно требует…
        В трубке минуту шипела тишина. Пьяный Герасимов ждал, когда Гуля ответит, когда она приблизится к нему настолько близко, насколько цивилизация научилась приближать любящие сердца, разделенные тысячами километров. Прапорщик Сашка с корешем вышли в коридор, чтобы не мешать. Герасимов ждал, дышать боялся, перекладывал трубку от одного уха к другому. Гуленька, родной мой человечек! Как тяжело, как мучительно осознавать то расстояние, которое пролегло между нами. Ты полусонна. Ты согрета постельным теплом. Твои волосы смяты. Твои губы слабы. Тебе не хочется подниматься, накидывать поверх ночнушки трехзвездочный бушлат и выходить в темный, продуваемый сквозняками коридор. Но ты все-таки приближаешься к исцарапанной, вечно качающейся тумбочке, на которой стоит полевой телефон, прижимая к груди серый колючий воротник бушлата. Я чувствую твое тепло. Я слышу твои шаги, твое дыхание…
        — Алло! Вы меня слышите?
        Стеклянный холод хлынул откуда-то сверху, растекся по жилкам Герасимова, закристаллизовался, сковал руки, ноги, шею — не пошевелиться. Это не ее голос. Это дневальный. Значит, она не смогла подойти к телефону. Она не захотела. Ее нет в женском модуле. Ее нет…
        — Мне сказали, что Каримова на выезде. Она выехала сегодня с колонной БАПО.
        — Куда выехала?  — машинально спросил Герасимов. Вопрос глупый. Куда еще можно выехать с колонной БАПО? Не в Сочи же!
        — Не знаю,  — ответил дневальный. Он очень громко говорил, наверное, перебудил весь модуль.  — Но БАПО сегодня обстреляли. Сожгли несколько машин. Каримова в модуль не вернулась.
        Молодой солдат. Глупый. Разве можно так — открытым текстом про обстрел? Разве можно говорить об обстреле и отсутствии Каримовой в женском модуле в такой причинно-следственной связи?
        Герасимову показалось, что из трубки в ухо ударил электрический разряд — мощный, горячий, острый — и пронзил до самой сердцевины мозга. Он скрипнул зубами, ухватился за край стола. Проклятый Афган. Надо все узнать, всех обзвонить. Поставить на уши ЦБУ и командование медсанбата. Надо узнать в мельчайших деталях, что случилось с колонной БАПО, кто погиб, кто ранен… Сейчас… Сейчас. Он только возьмет себя в руки…
        Но хрупкая конструкция из телефонных соединений уже рушилась, как сбитая палкой весенняя сосулька, дробилась на сегменты, на рубины, золотарники, венозные и силикатные, и они сверкающими нитями улетали куда-то в черное пространство, и женский модуль с выстуженным коридором и дневальным у раздолбанной тумбочки стремительно удалялся, уменьшался в размерах, превращаясь в холодную колкую звездочку.
        — Валер, заканчивай! Больше нельзя!.. Куда ты, Валер! Да что с тобой?! Да куда ж ты бежишь?!!
        — Я возвращаюсь в Афган.
        — В Афган?!! Ополоумел?!! У тебя весь отпуск впереди!! Да погоди ж ты!! Вот же дикий человек, совсем плавленые мозги!!
        Герасимову надо торопиться, пока не остыла колонна БАПО, пока драма, случившаяся с ней, не покрылась пылью времени и еще можно что-то изменить, что-то исправить и переиграть. Надо снова составить сегменты венозных и силикатных, выстроить из них длинную путеводную нить, этакую гигантскую компасную стрелку, и безостановочно двигаться по ней до самой цели, до далекого-далекого женского модуля, где за фанерной дверью ждет теплая, нежная, сонная Гульнора Каримова, и прильнуть к ее податливым губам, и прижать ее тоненькое тело к себе, и обвить ее руками, и почувствовать своей грудью, как часто бьется ее сердце… И до этого счастливого мгновения всего ничего — на такси до аэропорта, затем самолетом до Ташкента, оттуда снова на такси: «Куда, брат, везти?» — «На пересылку».  — «В тюрьму едешь??» — «На другую пересылку. В Тузель».  — «А-а-а, так бы и сказал, что в Афган!»
        На пересылке, в провонявшей грязными носками и водкой палатке, где ждут своей очереди улететь на войну десятки офицеров и прапоров, надо записаться на борт. Если сделать бакшиш коменданту, то можно попасть на ближайший «Ил-76». В этой чудовищной летающей корове, похожей изнутри на спортзал или складской ангар, вперемешку с чемоданами, с проглоченными слезами, с напряженным ожиданием чего-то безрадостного, с перегаром, с тягостными мыслями, с многочасовым унылым гулом двигателей вытерпеть отсечение от себя Союза и того радужного счастья, какое было связано с ним. И перестроить себя, переделать, выбросить из души все нежное, слезливое, оптимистическое, сжаться, покрыться панцирем недоверия и жестокости, научиться говорить коротко и мало, научиться видеть и слышать; и незаметно выкурить в кулачок пачку сигарет, и смириться с судьбой — теперь ты под ее командованием. А под крылом уже серые, красные, желтые и оранжевые холмы с оголившимися на сыпучих склонах черными скалами, похожими на гнилые зубы, и снежные пики Гиндукуша, и глубокие, вечно затененные ущелья, утонувшие в зеленых ресницах рощ и полей.
И кишлаки, похожие на греческие узоры, угловатые, квадратно-спиральные начертания, лабиринты смерти, двери в преисподнюю — повсюду, куда ни кинь взгляд. Притаились. Ждут: иди-иди сюда, мы готовы принять, зайди за серый ноздреватый дувал, покрытый, как щетиной, торчащими соломинками, походи по узким улочкам, покрути шеей во все стороны в надежде увидеть врага раньше чем в затылок вопьется пуля. Идите сюда, неверные, отсюда выхода нет. И пусть порхают над глиняными стенами юркие реактивные самолеты «стрижи», облегчаясь над кишлаками и оставляя под собой все те же руины. Пусть тяжело плюются гаубицы, брызжут воющим огнем «грады», пусть накатывается на шедевр глиняного зодчества гусеничная техника и топчется там до усрачки — все останется как прежде, ибо руины бомбежки не боятся. Века стояли и еще века простоят.
        Потому задрюченная походно-полевым бытом рота, налипшая на макушку Дальхани, зря боеприпасы не расходовала и с наступлением сумерек вела беспокоящий огонь исключительно по открытым полянам, аккуратно кладя мины между кишлаками. О подходе колонны БАПО исполняющий обязанности командира гарнизона Грызач узнал за пятнадцать минут, растолкал напившегося бражки старшину роты Хорошко и, подталкивая его в спину, велел пробежаться по всем позициям и предупредить бойцов, чтобы спрятали в камнях косяки и застегнули все пуговицы на куртках, а если пуговиц нет, то заправили куртки внахлест и потуже затянули ремни. А если ремней нет, то пусть натянут на себя маскхалаты, да чтоб штаны с резинкой были сверху. А у кого нет маскхалатов, то пусть закопаются в камни, чтоб не видно и не слышно было. И встретить начальника колонны в соответствии с требованием устава, по всей форме. И провести гостей в расположение роты мимо мин — растяжек, «лепестков» и куч дерьма, упаси господи, вляпаются… Так, что еще? Порнушный чешский журнал — с глаз долой, а не дай бог офицер политотдела подумает, что здесь не проводится работа по
политико-нравственному воспитанию воинов и не бывает комсомольских собраний. Блин, почему у солдат такие черные руки и рожи? Вымыть немедленно! Нечем? Сам знаю, что нечем. Тогда поплюйте на ветошь и протрите. И выкиньте нафиг пепельницу, сделанную из черепа съеденного Душмана. А-а-а, забыл! Самое главное! Яма с бражкой! Закрыть ее носилками и снарядными ящиками, а чтобы запах не выдал, облейте штаны рядового Мамедгаджиева соляркой и подожгите, пусть смердит. Что еще? Всем улыбаться, на вопросы отвечать четко, знать основные наказы последнего пленума ЦК КПСС и весенние тезисы партии и правительства…
        А сам Грызач, одергивая на себе покрытый жирной коростой маскировочный халат, брел по камням к колонне и чесал щетину обгрызенными ногтями. Гости из дивизии появлялись в этом тухлом гарнизоне размером сто на сто метров крайне редко. Начальники по обыкновению предпочитали проноситься мимо и не останавливаться под горой Дальхани, дабы не видеть грязных, как сапожная щетка, бойцов, не пожимать им руки и не интересоваться их настроением и проблемами. БАПО, по-видимому, не вписался в график движения и не успел до заката солнца прибыть в относительно уютный и просторный ташкурганский полк. Быстроглазов принял решение заночевать здесь. Он уже успел протереть бархоткой ботинки, поправить куртку, приладить к лысой макушке кепи и ждал, когда подойдет Грызач, представится, доложит, в общем, встретит как положено.
        Тоскливое место! Быстроглазов смотрел на пустые бочки из-под солярки, зияющие многочисленными пробоинами, сквозь которые просвечивало небо. За окопами, окольцевавшими гарнизон, в неглубоких ямках, прятались минометные расчеты. Высокий бруствер, осыпанный окурками и пустыми консервными банками, был часто порезан смотровыми щелями. Из них на подполковника пялились десятки глаз. Бойцы первый раз за последний год видели здесь столь высокопоставленного начальника.
        Грызач, покачиваясь на ветру, приблизился к Быстроглазову, шлепнул рваным кедом по пыли и объявил:
        — Исполняющий обязанности командира пятой роты старший лейтенант Грызач.
        Быстроглазов был на этой «точке» первый раз, а на базе Грызача никогда не встречал. Вид неопрятного человека, напоминающего оборванца, его покоробил.
        — Вы кто?  — удивился он, глядя по сторонам.
        — Я же сказал… исполняющий обязанности…
        — А где штатный командир роты?
        — Ногу оторвало. В госпитале. Нового пока что не прислали… Вон!  — Грызач повернулся и махнул в сторону склона.
        — Что «вон»?
        — Нога.
        Быстроглазову стало нехорошо.
        — Что ж так… ногу оставили…
        — А как ее стянуть?  — равнодушно ответил Грызач и стал ковыряться в ухе, извлекая янтарные комочки.  — Мы и «кошкой» пытались, и палками — далеко, не достать. На своей же мине подорвался. Схема у нас есть, но со временем грунт пополз вниз, и мины переместились. Он сделал один шаг — херак!  — и ногу оторвало. Часа три лежал, истекая кровью, пока не пришли саперы и не прочистили к нему тропу.
        — Ну, хорошо,  — свернул тему Быстроглазов.  — Мы остаемся у вас на ночлег. Ведите в расположение.
        — Понял. Только вы идите за мной след в след, потому что здесь повсюду мины. Если шагнете в сторону, я за последствия не отвечаю.
        По тропе, усыпанной битыми камнями, поднимались двое. Шли в ногу: раз-два, раз-два. Один дурачился, а другой верил, что вокруг мины.
        Дошли до бочек. Зрелище, открывшееся Быстроглазову, привело его в уныние. Боец со спущенными штанами сидел на корточках на «минном поле» и старательно тужился. Увидев подполковника, он вскочил и, натягивая на ходу штаны, побежал к минометной яме и нырнул под маскировочную сеть.
        — У вас что, туалет на минном поле?  — с подозрением спросил подполковник.
        — Когда как,  — уклончиво ответил Грызач.  — Бойцы тут каждый камешек знают и скачут между ними, как зайцы по пашне.
        — А вы почему в таком виде, товарищ старший лейтенант?  — начал сердиться Быстроглазов.  — Где ваши погоны? Где ремень? Где подворотничок? И почему вы такой грязный? Постираться негде?
        — Так точно, негде. Была баня, так три месяца назад звено «грачей» бомбовыми ударами разнесло в щепки — приняли баню за духовскую огневую точку. Вот видите, штаны тлеют? Это мы дымом себя обозначаем, чтобы еще раз не шизданули.
        — Вы, старший лейтенант, дурак или только притворяетесь?  — на всякий случай спросил Быстроглазов.
        — Нет, я командир гранатометного взвода Грызач,  — как ни в чем не бывало ответил офицер.  — Сижу на этой «точке» безвылазно уже полтора года…
        — Ладно геройствовать!  — строго приструнил офицера Быстроглазов.  — Подумаешь, подвиг совершил! Мы, между прочим, тоже не в санатории отдыхали. Только что из-под обстрела, чтоб вы знали. И бой был жестоким!  — Подполковник придал голосу твердость.  — Офицеры и солдаты проявляли образцы мужества и самоотверженности…  — Он осекся, почувствовав, что начинается скатываться на пафос. Но, черт возьми, а как сказать о том, что было, другими словами, да чтоб не фальшиво получилось? Кто-нибудь знает?
        — Я в курсе,  — ответил Грызач доброжелательно.  — Двести седьмая бээмпэшка от нашей роты стоит на блоке. Надеюсь, мои бойцы хоть немножко помогли вам? А я, честно говоря, впервые вижу у нас здесь подполковника из политотдела дивизии. Как говорится, добро пожаловать! Располагайтесь. Будьте как дома.
        — Вы нас… кхы-кхы! Вы нас покормите?  — спросил Быстроглазов. У него почему-то стало першить в горле — то ли от едкого дыма, идущего от тлеющих штанов, то ли вдруг подкрались к горлу и цепко схватились за трахею, не давая вздохнуть, жалость и стыд.
        — Покормим,  — пообещал Грызач, повернулся к костру и гаркнул: — Курбангалиев!! Доставай красную икру, салями, коньяк, свиные обивные, маринованные грибочки и накрывай стол!
        — И вот еще,  — добавил Быстроглазов, с содроганием глядя на широколицего бойца в лоснящемся от кулинарного жира свитере, который вываливал в чадящие жестяные коробки прессованные комки перловой каши.  — Надо организовать ночлег.
        — Организуем. Персонально вам предоставлю нары в нашем офицерском общежитии… Осторожно, голову пригните!
        Грызач предусмотрительно приподнял край маскировочной сети, на которой, словно вяленая рыба, висели задеревеневшие дырявые носки — штук семь.
        — Стирать негде,  — пояснил он,  — так мы их выветриваем и прожариваем на солнце. И запах уничтожается на корню… Сюда, пожалуйста! Не споткнитесь, здесь ящики с минами и цинки с патронами. А это наша бытовая комната.
        Подполковник остановился и посмотрел. Между двумя валунами размером с человеческий рост была натянута плащ-палатка. Каменный пол этой берлоги был присыпан то ли мелкой соломкой, то ли перьями, выпотрошенными из подушки. Когда глаза подполковника привыкли к тени, он понял: это волосы — черные, светлые, курчавые, прямые. Здесь же, в каменных нишах, лежали ржавая механическая машинка для стрижки и пластмассовый приборчик для бритья со сломанной ручкой.
        — Хотели сжигать,  — пояснил Грызач, кивая на волосы,  — но уж больно смердят. Потом нашли применение. Собираем их и закатываем в ветошь. Получается отличный утеплитель, которым забиваем щели в каменной кладке.
        — Вы что ж, на костре готовите?  — спросил Быстроглазов, поглядывая на то, как Курбангалиев палкой помешивает какое-то липкое серое варево в цинковом коробе.
        — А где ж еще?  — удивился наивности вопроса Грызач.  — А прием пищи осуществляется на огневых позициях — бойцы ведь находятся в них бессменно. У каждого свой котелок и ложка. Поел, песочком протер — и чисто. А это наше офицерское общежитие.
        Грызач с треском распахнул хилую, с щелями, дверь, сколоченную из снарядных ящиков. Быстроглазов некоторое мгновение в нерешительности стоял на пороге, всматриваясь в подвальный мрак с тяжелым застоявшимся запахом милицейского следственного изолятора.
        Сделано все было по уму, на совесть. В крепкий каменистый грунт были вкопаны гильзы от гаубичных снарядов, а в них вставлены бревна, которые поддерживали провисший тряпично-фанерный потолок. Между этих же бревен были навешаны дощатые нары и панцирные сетки. На полу громоздились коробки с консервами, пачки сигарет, грязные, промасленные бушлаты, бронежилеты, автоматы, рюкзаки, медицинские сумки, ботинки, мины-«итальянки», ракетницы, и на горе этого военного хлама стоял разбитый, с торчащими проводами, обмотанный изолентой кассетный магнитофон. Под низким потолком в проволочном каркасе висела сплющенная гильза, из которой торчал фитиль, сплетенный из ватной начинки бушлата.
        Как они тут живут, ужаснулся Быстроглазов. Это же дно, последняя стадия нищеты и убогости! Здесь хуже, чем в каких-нибудь диких племенах на Крайнем Севере. До какой черты дошли эти люди! Но ведь они не просто здесь нищенствуют, отбывая свой срок. Они ежедневно, ежеминутно выполняют боевую задачу, держат оборону, прикрывают участок дороги. И это наша доблестная, непобедимая Советская Армия? Этот немытый, небритый, исхудавший, покрытый чирьями и с ввалившимися глазами человек — офицер? Какие выборы? Какие постановления партии и правительства? Этих несчастных бы в баню, отскоблить, вычистить, побрить, а потом в госпиталь, полечить, откормить, а потом в санаторий, чтобы вернуть к нормальной жизни. Но разве он, Быстроглазов, может что-нибудь сделать для них? Что он может, кроме как недовольно морщиться, сокрушенно качать головой и перечислять все новые и новые «недостатки»?
        — К выборам готовы?  — спросил Быстроглазов, и его тотчас едва не стошнило от столь идиотского вопроса.
        — Так точно! Кабинку для тайного голосования мы соорудим из двух плащ-накидок, в качестве стола используем снарядный ящик…
        — Хорошо,  — буркнул Быстроглазов, перебивая Грызача и выходя наружу.  — Наши офицеры будут ночевать в технике, а здесь подготовьте место для женщины.
        — Для кого?  — переспросил Грызач. Он подумал, что ослышался либо подполковник его разыгрывает.
        — Для медсестры. С нами приехала медсестра. Кстати, больные у вас есть?
        — Больные? Откуда ж у нас больные?  — усмехнулся Грызач и беспокойно посмотрел по сторонам, машинально поправляя на себе тряпье.  — Хотя… Я спрошу у бойцов, может, у кого-то понос или грибки на ногах…
        — Спросите,  — с трудом выговорил Быстроглазов.  — А насчет ужина для нас не беспокойтесь. Мы, пожалуй, обойдемся своими запасами. Насколько я понял, у вас тут с продуктами проблема.
        — Бывает,  — признался Грызач.  — Иногда «вертушки» нам подкидывают. Но если только на них рассчитывать, можно с голодухи подохнуть. Обычно я беру две брони и еду в дивизию. Это когда есть кого оставить вместо себя. Но так редко бывает. Обычно здесь только один офицер, а остальные сидят на блоках, прикрывая колонны, или на реализацию уходят… А где медсестра-то?
        — По ночам не беспокоят?  — проигнорировал вопрос Грызача Быстроглазов.
        — Когда как…  — И Грызач снова оглянулся по сторонам. Потом сделал какое-то странное движение рукой, словно хотел размазать птичий помет, который свалился ему на темечко.  — Осторожно, товарищ подполковник, тут растяжка.
        Не только растяжка, но и дерьмо, подумал Быстроглазов. Отличительная особенность нищеты и деградации — изобилие отходов человеческой жизнедеятельности в непосредственной близости от очага и полное отсутствие рядом с этими отметинами клочков бумаги. Ужас, ужас! Советская молодежь, комсомольцы, строители коммунизма. Во что их превратила война!
        У него накатывались на глаза слезы. Побыстрее бы забраться внутрь своей «Чайки», в уютное железное нутро, где пахнет смазкой, топливом и резиной, где на полу устроено ложе из двух новеньких матрасов, сложенных бутербродом, да белеет белоснежным конвертом комплект свежего белья, и новенькая упругая подушка, и его, Быстроглазова, персональное одеяло из верблюжьей шерсти. Как скинет он ботинки, как помоет ноги под холодной струей воды из канистры, как ляжет на хрустящие простыни, как сладко вытянется и зажмурит глаза, чтобы поскорее заснуть и забыть весь этот кошмар. А перед этим еще накатит полкружки водки — есть у него личный запас во фляжке. И закусит плавленым сыром и тушенкой. Каждый сам как может приспосабливается к войне. Но жить вот так, как Грызач,  — нет-нет, никогда, лучше умереть сразу…
        Темнело быстро, горы на горизонте серели, становились прозрачными, плоскими, будто их наклеили на темно-синее небо. Командир группы Шильцов раскидывал отрядную технику по позициям; боевые машины лучами выстраивались вокруг гарнизона. Гуля стояла рядом с ним, терпеливо дожидаясь, когда ей определят место для ночлега. Она была единственной женщиной среди огромного количества мужчин и, безусловно, инородным телом, привнесенным сюда искусственно и без смысла. Здесь все что-то делали, офицеры и сержанты кричали, солдаты бегали, техника скрежетала и дробила камни, солнце опускалось за горы, воздух остывал, а она просто ждала, когда для нее придумают какое-нибудь полезное занятие. Занятие ей нашел Грызач. В «офицерском общежитии» он поставил друг на друга два снарядных ящика, накрыл их серой простыней и зажег фитиль в самодельной лампе.
        — Внимание!  — крикнул он на весь гарнизон.  — Больные, хромые, косые, горбатые — все сюда, на прием к врачу!
        Гуля сначала оробела, но потом освоилась, сосредоточилась и принялась раскладывать на импровизированном столе содержимое медицинской сумки. В сумерках ей не удалось рассмотреть гарнизон, и слава богу, что не удалось, но осталось недоумение: почему для медосмотра личного состава ей выделили какой-то вонючий погреб? Почему не предоставили, допустим, фельдшерскую или, на крайний случай, кабинет командира роты. В ее представлении все кабинеты всех командиров рот должны быть такими же уютными, комфортными и чистыми, какой был у Герасимова. Да ладно, на крайняк можно было бы оборудовать временный медпункт в офицерской столовой. Даже казарма сгодилась бы! А что это за сарай, метр на метр, с тусклой коптилкой под тряпичным потолком? Что это за нары? Что за тряпки и коробки кругом? Может, это чулан для хранения старого хлама?
        Ей еще не сказали, что она будет здесь ночевать.
        Грызач первым пошел на прием, плотно закрыл за собой дверь, сел на табурет и, чувствуя нарастающее волнение, стал рассматривать Гулю. С ума сойти, какая она красивая! Необычная. Неземная. Длинные волосы. Гладкие, без щетины, щеки. Шея белая, чистая, без фурункулов и прыщей. А руки какие! Мама родная! Чистенькие, почти прозрачные. Ноготочки ровненькие, пальчики точеные, тоненькие, ни царапин, ни заусениц, ни трещин. Это откуда такие руки берутся-то? Это из какого фантастического мира она сюда приехала? А пахнет как вкусно! А голос какой…
        У Грызача закружилась голова. Он ухватился за края табуретки, чтобы не упасть. Богиня! Пресвятая дева! Икона!
        — Какие у вас проблемы?  — спросила Гуля, очень волнуясь. Собственно, сейчас она вела прием, как настоящий врач. Это было первый раз в ее жизни.
        — У меня?  — переспросил Грызач не своим голосом, кашлянул и, отчаянно придумывая какую-нибудь жалобу, стал рассматривать свои руки. Боже, какие у него руки! Под стол их! За спину их! Убрать немедленно, отрезать, выкинуть, сжечь, чтобы эта прозрачная святость не увидела их.
        «Какой он замызганный!» — думала Гуля, рассматривая офицера. Герасимова она ни разу не видела таким. Когда Валера возвращался с боевых, то, прежде чем встретиться с Гулей, надолго уединялся в бане с мылом, шампунем и бритвенным станком. Она привыкла видеть его в чистом обмундировании, гладко выбритым, пахнущим одеколоном. Только один раз она видела его грязным, с почерневшим от щетины и гари лицом, в рваном, покрытом бурыми пятнами маскхалате, с ввалившимися, полными смертельной усталости глазами. Это было минувшей весной, когда Герасимов вернулся с армейской операции из Джабаль-ос-Сараджа. Он подъехал на своей боевой машине прямо к медсанбату, чтобы выгрузить раненых. Истерзанных, окровавленных, поломанных, изрезанных бойцов вытягивали из десантных отделений. Их было много, очень много. Не хватало носилок, и фельдшеры таскали раненых на себе. Многие бойцы стонали и кричали. Кто-то здесь же, у гусениц, терял сознание, падал, умирал, и врачи, звеня капельницами, инструментами, разрывая на ходу стерильные упаковки, бережно прижимая к груди пакеты с донорской кровью, разворачивали на пыльной дороге
реанимацию. Гуля увидела Герасимова, сидящего на броне, и в первое мгновение не узнала его. А когда узнала, то ужаснулась, но выгрузка раненых уже закончилась, БМП дико заревела и, развернувшись на месте, помчалась в полк. Она потом стала его бояться, словно узнала о некой тайной, скрытой стороне жизни Герасимова. Эта вторая сторона жизни присутствовала в нем постоянно, лишь до поры до времени скрываясь и ничем не выдавая себя.
        — Вы…  — пробормотал Грызач, не в силах оторвать глаз от девушки.  — За что ж это вас сюда?
        Гуля почувствовала неловкость. Грызач, должно быть, хотел сказать комплимент, но добился противоположного эффекта. Хорошего человека в такую дыру не пошлют. Значит, Гуля в чем-то провинилась, раз ее сюда зашвырнули.
        — Служебная командировка,  — ответила она сдержанно, без какой бы то ни было интонации.  — Покажите руку!
        — Зачем?
        — Что у вас с пальцем?
        — Фигня,  — ответил Грызач.  — Минометной трубой придавил.
        — Он же у вас распух!
        — Да я глиной замазал… Пройдет…
        Гуля начала сердиться:
        — Вы или показывайте палец, или выходите.
        Грызачу кровь ударила в лицо. Стыд какой! Зачем он сюда пришел? Да еще несет какую-то чепуху. Он незаметно протер палец краем маскхалата и нерешительно протянул руку.
        — Ужас,  — поставила диагноз Гуля, рассмотрев воспаленный, набухший палец.  — Как вы ходите с ним?
        — Да без проблем…
        — Будете принимать антибиотики… Не дергайтесь!
        Она обильно смазала палец зеленкой, потом обмазала его тетрациклиновой мазью.
        Весть о том, что на «точку» приехала обалденно красивая врачиха, мгновенно облетела все окопы, щели и огневые точки. Бойцам хотелось посмотреть на живую женщину. У двери в «офицерское общежитие» образовалась очередь. «Деды», оставив молодых на позициях, ломанулись за медицинской помощью. Грызач сидел вместе с прапорщиком Хорошко у бражной ямы и, черпая из нее кружкой, внушал:
        — Не вздумай к ней соваться, конь ты бельгийский. Ты на свою харю давно в зеркало смотрел?
        — Имею право. Меня постоянно мучают головные боли,  — упрямился Хорошко, поднося к носу дольку луковицы.
        — Меньше браги жрать надо, тогда голова болеть не будет!
        — Кончай наглеть, командир! Сам сходил, а я что, лысый?
        — Ты ее испугаешь своим видом! Она хрупкое и нежное существо.
        — Это какая такая? Не понимаю. Ты нормально можешь объяснить?
        Брага была теплой, нагревшейся за день на солнце. Часто попадались склизкие комочки. Грызач их выплевывал, а Хорошко жевал. Минометные расчеты открыли беспокоящий огонь. Через каждые две — три минуты земля вздрагивала от разрыва мины: бум — ссссшшшш!
        — Она в белом халате?  — допытывался Хорошко.
        — Нет. В эксперименталке. Старший лейтенант.
        — Так у нее есть звание?
        — А ты как думал, пес смердячий? Она может тебя построить, а потом на куй послать.
        Быстроглазов вздрогнул от первого разрыва мины, даже немного пролил из фляги на грудь. Потом догадался, что лупят не по нему, и стал жевать спокойно, изредка делая небольшие глотки. «Эти разрывы — как колотушка ночного сторожа,  — подумал он.  — Спать буду спокойнее».
        Он доскреб тушенку, выкинул банку наружу через люк, погасил лампочку дежурного освещения и вытянулся на матрасе.
        Заместитель Грызача Селиванов, без пяти минут дембель, надел парадный китель. У всех парадки хранились в полковой каптерке, а Селиванов привез свою сюда. Долгими часами, тоскуя о Союзе в прокаленном желудке боевой машины, он вышивал на рукавах тончайшей медной проволокой дубовые листья и звездочки. Многое еще было недоделано, еще не удалось выторговать у полковых прапорщиков серебристый аксельбант и золотистые рифленые буковки СА. Даже левый погон не был пришит до конца. Но зато орден Красной Звезды уже сидел на своем законном месте, играя кровавыми бликами. Чтобы ботинки блестели, он смазал их соляркой, а большое прожженное пятно на брюках прикрыл «калашом»; оружие Селиванов держал в опущенной руке, за цевье, и делал это столь же расслабленно и естественно, как если бы это был портфель. Сержанту в голову не приходило, что идти на прием к врачу с оружием — по крайней мере нелепо; ему вообще ничего не приходило в голову, кроме одного необузданного желания посмотреть вблизи на живую девушку.
        Его земляк Кацапов, тоже готовящийся осенью на дембель, обзавидовался, когда увидел, как преобразился Селиванов, и, желая произвести на врачиху еще больший эффект, вооружился тяжеленным пулеметом Калашникова с пристегнутой к нему коробкой и торчащей оттуда лентой. Молодые бойцы, подражая дембелям, тоже вооружились. Какой-то недотепа по фамилии Удовиченко (весенний призыв) напялил раскладку, карманы которой были набиты магазинами, сигнальными патронами и гранатами.
        — На что жалуетесь?  — спросила Гуля Селиванова, уже справившись с неуверенностью и чувствуя себя настоящим врачом.  — Почему вы молчите? Боец, вы в рот воды набрали?
        У Селиванова от волнения язык онемел. Пялясь на Гулю, он теребил пуговицу на кителе и прислушивался к странному огненному чувству: ему казалось, что давно затянувшаяся рана на боку вдруг разорвалась по швам, из нее вырвалось пламя и стало стремительно распространяться на все тело. Вот уже горит грудь и низ живота, вот уже обожгло пах, ошпарило член, и он, собака, раздувается, твердеет, упирается тупой головкой в жесткий шов ширинки.
        — Мы так и будем в молчанку играть?
        Пот выступил на лбу сержанта. От ударов его сердца вздрагивал стол. Второй человек, вторая живая субстанция, которая скрытно сидела в нем, вдруг поперла наружу. Селиванов уж и забыл про нее, эту вторую, параллельную плоть. Он привык осознавать себя бойцом, который стреляет, бегает, кричит на «сынов», материт духов, получает боеприпасы, расставляет посты, добывает трофеи — в общем, является деталью большого военного механизма. И уж почти совсем забыл, как в деревне его называли соседские старухи, что он молодец, плядун, который куем груши околачивает, он ёпарь, хахаль, гроза девок, жеребец; и вот этот второй, которого сельчане характеризовали такими словечками, вдруг ожил и начал заявлять о себе… Селиванов густо покраснел, ему стало тяжело дышать. Ему казалось, что у него между ног выросла третья нога, тугая, звенящая, нахальная и непослушная. А ну как сейчас врачиха прикажет ему встать, да начнет оттягивать Селиванову веки, да простукивать ему грудь? Обязательно ведь заметит его позор, да не просто заметит, а упрется в него, налетит, как на сосновый ствол,  — вот стыдоба будет!
        Он поставил между ног автомат, потом закинул ногу на ногу — не помогло, слишком поздно, момент был упущен. Этот отросток, придаток, единственная деталь мужского организма, живущая сама по себе и не зависящая от воли хозяина, уже заняла стартовую позицию и устремила свой наконечник к зениту.
        — Знаете что, товарищ сержант, у меня нет времени переглядываться с вами…
        Он невнятно пробормотал, что уже ничего не болит, и, шурупом повернувшись на табурете, выскочил наружу, будто его взрывной волной смело. «Ну как она?  — обступили его бойцы.  — Раздеваться заставляет?» — «Ой, дура, опилками набитая!  — отбрехался Селиванов.  — И стра-а-а-ашная, как атомная бомба!»
        Очередь быстро рассосалась. Кацапов тоже пулей вылетел из «офицерского общежития», а Удовиченко, как и остальные «сыны», вообще не рискнул обратиться за медицинской помощью. Прием закончился. Шильцов вынес вон солярную коптилку, от которой у Гули щипало глаза и разболелась голова, а вместо нее привесил к потолку два фонарика. Стало светло и уютно. Гуля приподняла край изжеванного матраца и увидела под ним две противотанковые мины. Некоторое время стояла над ними и раздумывала, удобны ли мины в качестве подголовного валика.
        «А вот эти взрывы,  — спросила она Шильцова,  — всю ночь будут?»
        Шильцов из двух гнутых гвоздей сделал крючок и скобу, забил булыжником, а потом проверил, надежно ли закрывается. Запор чисто символический, сорвать крючок можно одним легким движением руки, но Гуле так будет спокойнее. А снаружи перед дверью поставил часового. «Если что, дашь очередь вверх,  — сказал он солдату.  — Понял?» — «Понял»,  — ответил Ниязов, хотя совершенно не понял, что означает «если что».
        В смоляном мраке ночи залипло все. Ни звезд, ни луны. «Бум! Бум! Бум!!» — раздавались ритмичные хлопки беспокоящего огня. Ствол миномета потеплел, и заряжающий отогревал на нем озябшие пальцы. «Слышь, покурить оставь!» — попросил он своего напарника. Курили по очереди, пригнув голову к самому дну окопа. Мины со свистом улетали в темноту, натыкались на сухую землю и лопались, раскидывая во все стороны железные болванки и камни. В перерывах между залпами стояла студеная тишина. Ниязов устал стоять на посту и присел на мятую пустую бочку, из которой пахло мочой. Гуля присела под фонариком на корточки и поймала свое отражение в маленькой пудренице. «На кого я похожа!» Под глазами синяки, кожа бледная, на кончике носа прыщик. «Хорошо, что Валера меня не видит сейчас». Она расчесалась, закрепила пучок волос на затылке. Сняла куртку, повесила ее на гвоздь. Расшнуровала кроссовки, скинула их без помощи рук и устало вытянулась на нарах. Снаружи доносились методичные хлопки разрывов. Где-то рядом цокали камешки, иногда доносилось тихое бормотание. Бух!  — прогремел разрыв мины. Похоже на отдаленные раскаты
грома. Гуля вспомнила, как в детстве любила сидеть без света в комнате и смотреть на грозу. В свете фонарей сверкали косые полосы ливня, лужи кипели от шквалов ветра, листья деревьев, мокрые и блестящие, будто покрытые лаком, трепыхались на ветру. Дождь барабанил по подоконнику, ручьями стекал по стеклу. Вспышки молний на мгновение освещали ночную улицу и стоящие напротив дома — все это выглядело странно, непривычно, будто было вылеплено из черной смолы.
        Бух!  — снова разрыв.
        — Да заколебали они своим пуканьем!  — в сердцах произнес Шильцов и второй раз ударился темечком о железный потолок бронетранспортера. Он примерял новенькие джинсы, а сделать это в тесной утробе бронетранспортера, где не выпрямишься во весь рост, было непросто. Он то ложился на спину, задирая ноги кверху и одновременно натягивая джинсы, то, согнувшись в три погибели, балансировал на одной ноге. Пичуга, захмелевший от самогона, окуривал себя вонючим сигаретным дымом и сквозь его матовую завесу следил на старлеем.
        — Малы,  — выдал он вердикт.
        — Какое малы?  — рассердился Шильцов и в конце концов лег на бок. Извиваясь, как удав, он подтянул джинсы за петли для ремня и вжикнул «молнией».  — Меньше уже не бывает… Меньше — это только шорты для младенцев…  — Он встал на колени и похлопал себя по тощим ягодицам.  — Сидят, как влитые… Ну что, Пичуга, ништяк?
        — Ништяк,  — подтвердил Пичуга.  — Батник примерь!
        Шильцов накупил себе шмоток в придорожном дукане, мимо которого проехала потрепанная расстрелом колонна БАПО. Дукан был одинокий, непонятно для кого предназначенный — вокруг серая степь и пыль. Похожий на избушку на курьих ножках, он стоял на обочине, и на нем, словно игрушки на елке, висели вешалки со шмотками. Ветер раскачивал их, рукава и штанины отмахивались от пыли, поднятой боевой техникой. Шильцов спрыгнул с брони на ходу, подошел к дукану, заглянул в окошечко, в котором, как птица в скворечнике, сидел пожилой торговец с ввалившимся беззубым ртом. Шильцов снял несколько пар джинсов и черный, просвечивающийся насквозь батник, зажал товар под мышкой и сунул дуканщику лотерейный билет, который когда-то давно Шильцову дали в книжном магазине в нагрузку к тому Астафьева. Билет, разумеется, был без выигрыша и ничего собой не представлял, кроме как полоску бумажки с замысловатыми фигурками, кренделями и надписью: «Банк СССР. 5000 рублей».
        Привыкшие к еженощному беспокоящему огню как к ударам собственных сердец, Грызач и Хорошко обмякали на краю бражной ямы.
        — За женщин!  — предложил Грызач, но прапорщик его уже не слышал. Начальник гарнизона зачерпнул со дна самые густые и ядреные осадки, по консистенции напоминающие овсяный кисель, выпил и понял, что обстоятельства сильнее его.
        — Стой, кто идет?  — спросил Ниязов, давно потерявший надежду на то, что его до утра кто-нибудь сменит на посту, но с появлением во мраке силуэта офицера воспрянул духом — уж наверняка это разводящий со сменой!
        — Начальник гарнизона,  — ответил Грызач.  — Свободен, солдат. Или спать.
        Ниязова заклинило от нестандартности ситуации. По идее, сменить его должен был кто-нибудь из офицеров или сержантов БАПО — так вроде было прописано в уставе караульной службы. Но устав, зараза, такая сложная и малопонятная вещь, столько в ней всяких закавык и хитростей, что никогда толком не поймешь, как поступить, чтобы потом не получить втык. Ниязов отошел на пару шагов от двери и остановился. Его разрывали противоречия. До смерти хотелось подчиниться, забраться в свою БМП, раскинуть водительское сиденье и безмятежно спать до команды «Подъем». В то же время было боязно: а вдруг здесь какой-нибудь подвох?
        — Иди, иди!  — поторопил его Грызач и взялся за разболтанную ручку.
        — Не имею права,  — робко возразил Ниязов.  — Старший лейтенант Шильцов…
        — Пошел вон…  — посоветовал Грызач.  — Здесь я командую, а не Шильцов!
        И тут Ниязов неожиданно для себя нашел компромиссное решение. Он отошел на пару шагов, снял автомат с предохранителя и дал очередь в воздух.
        Бойцы в охранении встрепенулись, стали расталкивать друг друга и выползать на брустверы. Минометный расчет, восприняв стрельбу как сигнал к действию, удесятерил темп и принялся отправлять в темноту мину за миной. Взрывы последовали один за другим. Полусонные бойцы в окопах предположили, что начался бой, и открыли ответный огонь по невидимому противнику. Наводчик Быков спал на своем пружинистом стульчике в башне БМП и, когда проснулся от пальбы, немедленно нажал на кнопку электроспуска. «Штюхххх!!» — плюнула огнем пушка боевой машины.
        «Плядь, опять началось!» — подумал Быстроглазов, скидывая с себя одеяло и пытаясь в темноте нащупать кнопку дежурного освещения. «Что такое?!!» — испуганно вскочила с нар Гуля и тотчас потянулась к куртке с погонами. Ее сердце колотилось сильно и часто. Было очень-очень страшно. Сдернув болтающийся на шнурке фонарик, она посветила на дверь. Кто-то пытался открыть ее, бережно подергивал, и крючок прыгал в петле. Гуля машинально потянулась к картонной коробке, лежащей под ногами, сунула туда руку, нащупала консервную банку и крепко сжала ее, как гранату. Совсем не похожий на себя Шильцов в джинсах и батнике бежал в огороженный бочками гарнизон, сжимая в руке автомат. Стоящие в охранении боевые машины завелись, ожили, закружились смертоносные стальные головы, выискивая цели. Ниязов, даже не догадываясь о том, что причиной всеобщего переполоха стала его автоматная очередь, занял боевую позицию неподалеку от «офицерского общежития» и приготовился сражаться с врагом мужественно, стойко, не щадя самой жизни. Завидев бегущего на него человека в джинсах и с автоматом, он для острастки выстрелил, но так как
были сомнения, целился не в человека, а в близлежащие камни. Шильцов пригнулся и выругался:
        — Окуел, Ниязов!! Это же я, старший лейтенант Шильцов! Отставить стрельбу, чебурек неотесанный! Автомат на предохранитель! Лежать и не шевелиться, пока я не подойду!
        Грызач дернул дверь сильней, крючок звякнул, но выдержал.
        — Гуля, откройте, пожалуйста,  — произнес он в щель.  — Мне нужно с вами поговорить.
        Гуля, не дыша, сидела на нарах и широко раскрытыми глазами пялилась на дверь. Снаружи доносились беспорядочная стрельба и грохот разрывов. Кто-то стоял за дверью, дергал за ручку и по-русски просился войти. Значит, это не душман? Но что происходит вокруг? Гарнизон атакуют моджахеды? Нужно срочно убегать? Тогда почему человек, который стоит за дверью, говорит так тихо и не приказывает, а просит, почти умоляет?
        — Что вам нужно?  — спросила она.
        — Пичугин!!  — орал по связи Быстроглазов.  — Что там у вас?!! Где Шильцов, мать вашу ёп!! Почему он не выходит на связь?!!
        Пичугин пялился в прибор ночного видения, но ничего не видел. Его вырвали из глубокого и тяжелого сна, и он никак не мог сфокусировать зрачки. Гарнизон дрался с ночью все отчаяннее. Молчание и бездействие командира бойцы воспринимали как одобрение их бурной самоотверженности. А может быть, Грызача уже убило? Может, на «точке» не осталось ни одного офицера, ни одного прапорщика?
        Быстроглазов до хрипоты сорвал голос.
        — Кондрач!! Кондрач!!  — вызывал он сержанта, отделение которого стояло в охранении на противоположном склоне «точки».  — Доложи о противнике!! Ты слышишь меня? Какая численность противника?.. А куда ты пуляешь, чучело ты ватное! Сколько ориентировочно духов на твоем направлении?.. А кто знает, Кондрач? Может, бабушка твоя знает??
        Неузнаваемый в «гражданке» Шильцов подскочил к двери, которую уже был готов выломать Грызач, и тотчас схватил начальника гарнизона за капюшон маскировочного халата.
        — Эй, братишка, мы так не договаривались!  — сказал он, с трудом балансируя на тонкой грани между открытой агрессией и доброжелательностью.
        — Руки убери!  — вяло огрызнулся Грызач.  — Это не твое дело. Иди в БАПО. Здесь я начальник!
        — Отцепись от медсестры, парень,  — недобрым голосом потребовал Шильцов.
        — А я ее хоть пальцем тронул?  — начал распаляться Грызач и толкнул Шильцова в грудь.  — Я что — нибудь ей сделал? Ты чего тут, плядь, права качаешь, а? Топай к своим балалаечникам и скажи, чтоб заткнулись. А то я уже оглох от их стрельбы!
        И уже с силой дернул за ручку двери.
        — Ниязов!  — крикнул Шильцов.
        — Я, товарищ старший лейтенант!  — отозвался боец и выпятил впалую грудь, выказывая готовность выполнить приказ, хотя дай ему сто, двести или тысячу рублей, никогда не угадает, какой именно приказ поступит. Шильцов — без формы, в джинсах и батнике, худенький, стройненький, какой-то совсем невоенный, а этот второй — в обгоревшем тряпье (фиг знает, какое у него звание, потому как ни погон, ни петлиц), и они о чем-то непонятном спорят, толкаются, кряхтят. А ему, Ниязову, что делать? Он уже один раз наделал, да так наделал, что весь гарнизон лупит изо всех стволов, аж уши закладывает.
        — Ты меня своим бойцом не пугай!  — пригрозил Грызач.  — Я сейчас караул в ружье подниму и тебя под арест, на куй! Я не знаю, кто ты такой. Где твои документы? Может, ты душара? Или натовский шпион?
        Быстроглазов терзал свои распухшие за день ноги, напяливая на них ботинки, и одновременно с этим кашлял в микрофон радиостанции:
        — Пичугин, блин… Пичугин… кхы-кхы… Я не знаю, что с тобой сделаю… кхы-кхы… Где Шильцов? Его убило? Ты наблюдаешь противника или нет?
        — Немного… человек пять… или пятнадцать…  — врал Пичугин, всматриваясь в зеленую кашицу прибора ночного видения. Навел прицел на середину обгрызенного дувала и долбанул по нему осколочным снарядом. Херак!  — и полетели во все стороны куски засохшей глины.  — Сопротивление противника сломлено…
        Прапорщика подташнивало. Самогонка пошла плохо, да и накурился он на ночь до одури. Быстроглазов, этот интеллигент вшивый, тоже на нервы действует. Суетится, бздит, орет. Где Шильцов, где Шильцов? В фанде! Переоделся парень в приличный костюмчик и пошел к медсестре, чего тут непонятного. А чего добру пропадать? Пока ухажер в отпуске, не простаивать же такой красавице?
        — Разрешите подавить разрозненные силы бандформирования беглым огнем?  — запросил он Быстроглазова.
        Подполковник не сразу дал добро — может, почувствовал, что прапорщик издевается над ним. А как узнать наверняка, издевается или на самом деле отважно сражается с духами? Степень напряженности и драматизма войны можно определить только по особому Числу. Подсчитаешь погибших, вычислишь процент да приложишь его к временному отрезку. И тогда получишь Число. Оно чаще всего бывает нехорошее, недоброе, а иногда даже очень страшное. Если Число равно 0, то это блеск, в донесениях пишут, что подразделение потерь не имело. Если за сутки-двое набежит 2 или 3, то это в пределах нормы, естественные издержки войны. Если Число дотянет до 20, то это тяжелая неудача, трудный бой, жаркая схватка, духи дали прикурить, крепко зажали и т. д. А вот если это страшное Число приблизилось к сотне, то это уже беда, это уже резонанс в штабах и генеральских коридорах. Это уже разборки, донесения, может быть, и суды. Это Число называют по-разному. Иногда «Задницей», «Полной Задницей», но это ласково. Чаще — «Полная Жопа» или «Полный Биздец»; бывает, его комментируют словами «духи расъепенили взвод на куй» или «всю роту
положили». Заслышав про это Число, бледнеют даже бывалые офицеры и солдаты, а малодушные «сыны» простреливают себе руки и ноги, подлизывают мочу желтушников, нарочно не моют руки и пьют из арыков, чтобы подхватить дизуху или тиф, надолго загреметь в инфекционное отделение госпиталя, заполучить осложнение на печень и сердце, но выжить, выжить, выжить, не войти в состав того страшного Числа.
        Черт его знает, было ли страшно Шильцову и Грызачу, когда они стояли посреди грохочущей ночи и таскали друг друга за грудки, время от времени налетая на хлипкую дверь «офицерского общежития». Гуле было точно страшно. Она продолжала сидеть на нарах, сжавшись в комок, и вздрагивала от взрывов и автоматных очередей. Но бежали насыщенные и тугие, как автомобильные колеса, минуты, и ничего драматического не происходило, во всяком случае, под провисшим фанерно-тряпичным потолком. Смерть, казнь, кровавая расправа, тяжелое ранение, сгорание заживо — все это переносилось на более поздние сроки, а сейчас оставалось только ждать и терпеть. Девушка прислушалась к обрывкам фраз.
        — Ну зачем тебе неприятности?  — убеждал Шильцов. Бум!  — удар в дверь.  — Ты хочешь потом разбираться с Герасимовым?
        — Кто такой Герасимов?.. Руки убрал!! Убрал руки!! Кто такой Герасимов, я тебя спрашиваю?
        — Командир шестой роты.
        — А он кто ей? Муж? Или он ее купил?
        — Послушай, если ты нажрался, то иди спать!
        — Нет, ты мне скажи, он кто ей — муж?
        — Да!
        — Не вешай мне лапшу! Уйди с дороги, я сказал! Я пальцем ее не трону, мне только пообщаться с ней…
        — Пообщаешься утром. Иди проспись.
        — Здесь я решаю, когда мне спать!
        — Ниязов! Дай мне автомат!
        — Ты кого автоматом испугать собрался, жопа? Мне покуй твой автомат, как и все вы, и твой подполковник, и твоя техника, и твои грозные глаза! Мне все покуй, понял? Потому что я Грызач, хуже, чем мне, никому не было и никогда не будет. Мне нечего бояться, парниша! Я уже тут корни пустил, я уже в камень превратился, меня духи уже в упор не видят, а ты каким-то сраным «калашом» меня пугать вздумал…
        — Грызач, ты туда не зайдешь!
        — Пошел вон, не мешай! Вы там у себя на базе зажрались! Все чистенькие, сытые, женщины у вас там. А мы тут, как собаки! Даже поговорить не с кем. Уйди, говорю, пока я караул в ружье не поднял!
        Быстроглазов так и не смог натянуть ботинки и вывалился из бронетранспортера босиком. По острым камням идти было больно, он кряхтел, ругался, переваливался, как перекормленный селезень. Подходя к бронетранспортеру или боевой машине пехоты, он бил по броне булыжником до тех пор, пока стрельба не затихала и из люка не высовывалась голова наводчика.
        — Ты по кому стреляешь, сынок?!
        — Так… это… все открыли огонь…
        — Ты противника видишь?
        — Противника?
        Сержант Селиванов с началом стрельбы первым делом позаботился о своей парадке. Он вывернул ее наизнанку, упаковал в полиэтиленовый пакет и спрятал под койкой — на тот случай, если какой-нибудь долбоеб шарахнет по палатке из миномета. Дембель на носу, и что потом делать? В майке домой ехать? Орден он свинтил, завернул в кусок фланелевой ткани и положил в нагрудный карман. Это была для него самая ценная вещь. Это была молчаливая правда о его службе в Афгане. Орден давал привилегию ничего не рассказывать, ничего не доказывать, не стучать себя в грудь кулаком, не убеждать окружающих в том, что ты не трус и не слюнтяй, что ты смотрел смерти в глаза и она не сломила тебя. Орден априори придавал качество настоящего мужика, храброго парня, отважного бойца. Орден — все равно что крылья для птицы. Все равно что рыцарские доспехи. Все равно что царская корона. В Союзе без ордена — как голый, такой же, как все.
        Схватив автомат и пару связанных изолентой магазинов, он побежал на линию огневых позиций, к своему взводу, но остановился, услышав, как его криком зовет Грызач.
        — Селиванов! Первое отделение сюда по тревоге, живо!!  — надрывно кричал Грызач, прижимаясь спиной к двери «офицерского общежития».  — Всех в ружье!! Бегом!!
        Шильцов, подпирая край двери плечом, в свою очередь скомандовал Ниязову:
        — «Триста шестнадцатую» бээмпэшку сюда! Немедленно! Передай, что я приказал сняться с позиции,  — и гони ее сюда!!
        Боец таращил глаза на командира, пытаясь понять, что за фигня происходит и чем все это закончится. Он помедлил, очень надеясь, что Шильцов сейчас отменит свой приказ, скажет: «Ладно, я передумал», но старший лейтенант зло прикрикнул:
        — Я же сказал — бегом!!
        — Селиванов!!  — завопил в ночь Грызач, стараясь не уступать Шильцову.  — И АГС сюда!! АГС не забудь!!
        — Понял!  — отозвался из темноты Селиванов, хотя он, как и Ниязов, тоже ничего не понял. Что это задумал командир? На кой хрен тащить с позиций тридцатикилограммовый станковый автоматический гранатомет?
        — Ты доиграешься,  — предупредил Шильцов. Он был трезв и понимал, что дело принимает серьезный оборот.
        — Я начальник гарнизона!  — размахивал руками Грызач.  — И применяю вверенную мне власть по законам военного времени!
        — Ты нудак,  — высказал иную точку зрения Шильцов.
        — Последний раз предупреждаю, парень…  — процедил Грызач и схватил Шильцова за тонкий воротник батника.  — Ты меня лучше не зли…
        Шильцов ударил по его руке. Ткань батника треснула, пуговицы разлетелись по сторонам.
        Кроша камень, «триста шестнадцатая» БМП кружилась на месте, разворачиваясь стволом к гарнизону. Ослепляя светом фары задымленные позиции, машина с грохотом стала карабкаться по каменистому склону на макушку горы. Ниязов едва давил на педаль газа, ехал очень медленно и часто останавливался, чтобы ненароком не раздавить кого-нибудь. Два бойца, сидящие на передке, крутили головами, переглядывались и пожимали плечами.
        — Эй, Нияз! Нияз!! А чего случилось-то? На хера мы туда едем? Шильцов приказал? А что делать будем, не сказал?
        Машина ревела, растирая камни в пыль.
        На противоположном склоне покидало позиции гранатометное отделение. Два бойца, матерясь, выдергивали из каменной ячейки разлапистый, похожий на гигантского комара автоматический гранатомет «Пламя». Орудие было установлено здесь на совесть, сектор хорошо пристрелян, оптический прицел находился как раз на уровне глаз — не надо ни привставать на цыпочки, ни сгибаться. «Лапы» тщательно обложены камнями. В общем, сидел гранатомет в ячейке, как будто здесь и вырос. И вот теперь все разрушать, выдергивать эту тяжеленную железную дуру, будто гнилой зуб из десны.
        — А что там стряслось?  — спрашивали бойцы.
        — Духи прорвались?
        — Мы что, отходим?
        Селиванов сам толком ничего не знал, но, чтобы об этом не догадались, рявкнул:
        — Отставить разговоры! За мной бегом — марш!!
        Потерявший голос от надрывного крика Быстроглазов остановился как вкопанный и, протерев глаза, посмотрел на карабкающуюся по склону, прямо на «точку», БМП. Вот машина задела поставленные друг на друга бочки, они с грохотом обвалились, покатились, запрыгали по камням. На катки намоталась какая-то веревка, натянулась как струна, и тотчас смялась, как погасший парашют, маскировочная сеть, что была натянута над огневой позицией. «Куда она прет??  — подумал Быстроглазов, испытывая неприятное чувство, будто у него помутился рассудок.  — Что вообще происходит? Где офицеры? Где Шильцов? Где Грызач?»
        «Совсем обалдели, что ли?» — подумал прапорщик Хорошко, еще минуту назад крепко спавший в ватном мешке на краю бражной ямы. Минометные разрывы и даже автоматная стрельба его не будили, он привык к ним, как подмосковные дачники легко привыкают к предутреннему кукованью кукушки. Но вот лязг гусениц у самого уха вырвал его из сна. Затуманенное брагой сознание не было способно объяснить появление на самой макушке горы, в середине «точки», в самом сердце крохотного гарнизона, боевой машины пехоты. Это все равно что слон в посудной лавке, что конь в малогабаритной квартире, что рояль в трамвае. Сплюнув тягучей слюной, Хорошко нащупал в темноте кружку, поскреб ею по дну ямы, выловил что-то, проглотил и повернулся на другой бок. Если стрясется что-нибудь страшное — разбудят. А БМП, дробящая камни рядом с «офицерским общежитием»,  — еще не повод, чтобы вылезать из нагретого спальника.
        — Гранатомет — к бою!!  — скомандовал Грызач ошалевшим бойцам, которые в растерянности стояли под покосившейся маскировочной сетью.  — Я что — неясно выразился? Селиванов, твою мать, ты будешь командовать отделением?!!
        — К бою!!  — дурным голосом завопил сержант, начиная догадываться, что в хмельной голове Грызача разгорается очередная дурь.  — Гранатомет — заряжай! Цель…
        Он замолчал и вопросительно посмотрел на Грызача.
        — Боевая машина пехоты противника!  — тупо проговорил Грызач.  — Ослепли, что ли?
        — Цель: боевая машина…  — начал было дублировать команду Селиванов, но закашлялся, замотал головой и тихонечко растворился во мраке.
        — Ты идиот,  — спокойно, по-товарищески сказал Грызачу Шильцов.  — У тебя солдаты умнее, чем ты…
        Грызач задохнулся от ярости, навалился на Шильцова, хотел ударить кулаком по лицу, но промахнулся и врезался головой в дверь «общежития». Он неминуемо упал бы, если бы вовремя не повис на шее Шильцова. Офицеры залипли в мертвом клинче. Их мотало из стороны в сторону, хлипкая дверь дрожала и скрипела на ржавых петлях. Наводчик, наблюдающий за бесплатным спектаклем через прицел БМП, опустил ствол пушки, нацелив его на дерущихся, а Ниязов с силой вдавил педаль акселератора в пол, и мощная машина угрожающе зарычала двигателем. Гранатометчики почувствовали, что гости начинают потихоньку задирать их, и тоже показали себя, дескать, и мы не лысые: бряцая оружием, оцепили общежитие, вскинули автоматы, а расчет припал к металлическим ногам гранатомета и принялся клацать затвором, приемником, коробкой. Ух, как мы вас сейчас! Бряц, бряц, бряц! И БМП лыком не шитая, фыр, фыр мотором! И ствол пушки как шлагбаум: вверх-вниз, вверх-вниз. А офицеры, сплетенные как змеи, херак об дверь! И еще раз херак! А в охранении все не успокоятся минометчики, уже весь недельный запас мин на пустырь выкинули, перекопали его, и
ночь прошита автоматными трассерами, как черный батник белой ниткой…
        О женщина, все из-за тебя!
        И вдруг… звякнул внутри крючок, дверь с силой распахнулась, двинула кого-то из дерущихся по лбу.
        — Вы мне дадите поспать?
        На пороге стояла Гуля, кутаясь в «афганку» с трехзвездочными погонами.
        Шильцов и Грызач отпустили друг друга и принялись поправлять одежду. Солдаты опустили стволы, БМП заглохла. Где-то на позициях прогремела последняя автоматная очередь, и стало тихо.
        — Долго вы будете здесь орать?  — повторила Гуля еще строже.  — Команда «Отбой» была два часа назад.
        — Гуля… Гуля… извините, я хотел к вам зайти…  — залепетал Грызач. Он опустил плечи, согнул колени и стал торопливо застегивать уцелевшие пуговицы.  — Мне надо было… я хотел вам сказать… я должен вам сказать…
        — Гуля, не беспокойся, я сейчас из него мешок с песком сделаю,  — пообещал Шильцов.
        — Да выслушайте же меня!  — взмолился Грызач и вроде как всхлипнул.  — Мне только поговорить с вами, только поговорить! Клянусь, я даже пальцем… я пальцем…
        Шильцов уже сделал шаг к Грызачу, чтобы осуществить свою угрозу, но Гуля ка-а-ак крикнет:
        — Хватит!! Надоело!! Вы что, с ума сошли?! Вы тут друг друга перестрелять хотите?! Зайдите!  — кивнула Грызачу.  — А вы не стойте под дверями! Надоели! Надоели все!
        Грызач, обалдевший от счастья, кинул победный взгляд на Шильцова и юркнул в «общежитие».
        «Вот это фокус!  — подумал Шильцов, глядя на тающий во мраке комнаты силуэт Гули.  — Я ради нее тут глотку рвал, а она… Какого черта я суетился? Ей это не надо было. Так вышла бы и сразу пригласила бы Грызача…»
        «Наконец-то!» — с облегчением подумал Ниязов и осторожно, чтобы не раздавить каменную кладку, под которой лежали котелки и кружки, дал задний ход. Расчет закинул на плечи ремни, поднял гранатомет и понес его на прежнюю позицию. Шильцов, освещенный светом фары, размахивал руками, руководя движением многотонной машины. Гусеницы подминали под себя, плющили, раскатывая, как слоеное тесто, пустые цинковые коробки из-под патронов. «Точка» успела густо нафаршировать пулями ночь, но все без толку: ночь отряхнулась, очистилась от пыли и каменной крошки, умылась первыми солнечными лучами и снова стала прозрачной, а тело ее — невредимым. Легкая и невесомая, она свернулась тенью под валунами и дувалами и уснула. Несколько студенистых, прохладных комков ночи прихватили с собой боевые машины девятой роты, возвращающиеся на базу с ночной засады. Ночь для этого подразделения была страшной, неудачной. Рота сама попала в засаду, получила удар в спину, запуталась в темноте, не смогла развернуться в узком ущелье, потеряла две «бэшки» и семерых бойцов. Боевые машины выстраивались в автопарке как раз в тот момент,
когда Герасимов сошел с самолета с группой затурканных, запуганных и совершенно растерянных заменщиков. Эти еще не познавшие войну люди инстинктивно сбивались в кучку, озирались, всему удивлялись, с замиранием сердца следили за барражирующими вокруг базы вертолетами, за брюхастым «гробовщиком» «Ан-10», который с трудом оторвался от взлетной полосы и, брызгая защитным салютом, начал взбираться в небо; они, офицеры, привыкшие командовать, здесь подчинялись всякой отрывистой команде, брошенной хоть прапорщиком, хоть сержантом, ибо все здесь для них было новым, неизведанным и пугающим. Куда идти? Как себя вести? Где тут что? А откуда могут выстрелить? Вот прямо из-за колеса самолета могут? А вот с того пустыря? А кто эти грязные люди с тряпками на головах, которые сидят на корточках в тени глиняного забора? А вдруг это душманы? Почему на них никто не обращает внимания? Почему их никто не замечает, в том числе и боец в бронежилете и каске, дежурящий у шлагбаума?
        Прапорщик из комендатуры, едва удерживая на поводке злую овчарку, приказал всем построиться в одну шеренгу. Заменщики добросовестно построились, только Герасимов игнорировал команду, закинул лямку сумки на плечо и пошел наискосок через взлетную полосу, мимо зачехленных вертолетов, рифленых ангаров, пролез через прорехи в ограждении из колючей проволоки, обошел капониры и млеющих под утренним солнцем часовых. Герасимов у себя дома, ему не надо ничего объяснять. Прапорщик молча проводил его взглядом, с важным видом прохаживаясь вдоль строя, и начал играть хорошо отработанную роль. Через неделю эти приглушенные офицеры станут уже другими людьми, их уже так не построишь и разными страшилками не запугаешь. А сейчас пока можно. Сейчас они смотрят на прапорщика, как на бога, как на супермена, как на птицу Феникс, возродившуюся из пепла.
        — Попрошу всех соблюдать предельную осторожность. В последнее время участились провокации со стороны бандформирований. Расположения наших частей постоянно обстреливают как из стрелковых, так и из других видов оружия. (Офицеры переглянулись: вот что, блин, делается! А-я-я-яй!) Особое внимание хочу заострить на минные поля (все проследили за рукой прапорщика и одновременно повернули головы), которые находятся по периметру нашего с вами местостояния…
        Им начинать с нуля. Им постигать войну, вбивать ее себе в душу, мозолить нервы и крепко держаться за головы, чтобы не сойти с ума. А Герасимов будто и не уезжал, будто не было никакого отпуска. Он почувствовал, что уже почти бежит. Пыль, звонкий воздух, свист вертолетных лопастей, картонные горы. Все как прежде. Только нет здесь Гули. И он до сих пор не знает, где она, что с ней. И чем больше он приближался к расположению полка, тем меньше оставалось в нем того человека, который сидел среди звона вилок и ножей и слушал анекдот Артура Михайловича, который гладил ногой полированный, пахнущий мастикой паркет, с детским недоумением прислушивался к таинственному бою напольных часов, который ходил по магазинам, смотрел на розовые прелести колбас, терялся на многолюдных улицах и испытывал неудержимое притяжение водочных отделов гастрономов. Он будто терял контуры, осыпался, словно кусочек сахара, брошенный в чай. Он постепенно превращался в воздух, пропахший горелым авиационным керосином; в колющее и ослепительное, как взрыв, солнце; в солярный выхлоп, идущий от «бэшек», в выбеленную, хрустящую
«афганку», в перловку с мясом, в банку со сгущенным молоком, аккуратно проткнутую автоматным патроном — пей, работай языком, старайся изо всех сил, тяни в себя эту сладкую, вяжущую патоку войны. Герасимов, превращаясь в белую птицу, догонял свою стаю. Вот уже почти догнал, его уже почти не отличишь от других, и куда-то вперед, вперед, в вечный бой.
        Он дома! Он среди своих! Здесь все понятно, все ясно, все объяснимо! Как небо для птицы, как море для рыбы, как морг для трупов. Родная стихия! Противотанковый дивизион. Встречаются знакомые лица. Привет! Ты из отпуска? Чем занимаетесь? Проверками из штаба округа задрючили… Летим дальше, ныряем глубже, в самую толщу, в самую начинку. Рембат. За колючкой затаились железные уродцы с оторванными башнями, раскуроченными трансмиссиями, обгоревшими катками. Разорванные, разбитые, помятые машины похожи на груду пустых консервных банок. Здорово, Валера! Загляни вечерком, сейчас времени нет, столько битой техники привезли!.. Еще глубже, снять с себя все ненужное, земное, заглотнуть воду, обрасти плавниками. Ты там, где должен быть… Разведбат. Утонченное военное изящество — бетонные дорожки и клумбы из автомобильных покрышек. Территория пуста, разведчики на войне. Они всегда на войне. Когда возвращаются, они не смотрят на эти дурацкие клумбы, они их не видят. Они вообще ничего не видят, кроме секторов обстрела, пылающих «бэшек» и крови.
        А вот парк боевых машин мотострелкового полка. Это уже совсем близко к дому, совсем горячо, можно забраться в десантное отделение любой БМП и уснуть — никто не потревожит. Но разгоряченная техника со знакомыми номерами все никак не угомонится, все лязгает гусеницами, перетирает рыжую муку. Девятая рота Белкина, догадался Герасимов, только прибыли. Машины ревут, сержанты командуют: первое отделение берет оружие и снаряжение раненых, второе отделение — оружие и снаряжение убитых, третье отделение — оставшиеся боеприпасы и трофеи. Запалы из гранат вывинтить! Магазины отсоединить! Автоматы — на предохранители… Я кому сказал, долбоеб, что сначала нужно отстегнуть магазин, а затем уже передергивать затвор! Всем проверить карманы! Чтоб ни у кого не осталось запалов…
        Все злые, напряженные, кипящее олово, а не рота. Лица у бойцов серые, глаза ввалились, утонули в синяках. Даже «сыны» покрикивают друг на друга. Бронежилеты летят в пыль, выкатываются минометные плиты, шлепаются пустые коробки с лентами, пустые магазины, пустые «лифчики»; каски, как чугунки для плова, кувыркаются в пыли. Мат, угрозы, толчки.
        — Второй взвод!  — орет старшина.  — Остаетесь на выгрузке.
        Подлетают юркие и мерзкие «бобики» — санитарные машины. Мерзкие, скользкие внутри, провонявшие трупами. Санитары выходят неторопливо, закуривают, прислонившись к пропыленным бортам машин, изредка переговариваются. Спешить уже некуда, раненые уже в медсанбате, остались только трупы. Второй взвод — одно название. В нем уцелело несколько человек, да и от тех уже толку мало. Кто-то повалился у катков «бэшки» и курит, курит, курит; кто-то поплелся куда-то в сторону, не соображая, куда и зачем; кто-то приспустил штаны, пристроился под колесом «ЗИЛа». Остался самый дурной, полусонный, с отшибленными чувствами. Ему и выгружать ночь. Он открыл дверь десантного отделения, и запертый внутри студенистый мрак сжался от яркого света. Боец стал выталкивать его наружу ногами — промокшие от крови куртки, рваные штаны, ботинки, тяжелые, сырые ватные тампоны, окровавленные бинты — все вон, все на землю! Лишаистый пес, снующий между машин, замер, потянул липкими ноздрями, почуял кровь, и на его загривке вздыбилась шерсть. Некоторое время он колебался, подходить ли к окровавленному тряпью с тяжким запахом, от которого
спазматически сжимался желудок. Обошел бурый ком, задирая подслеповатую морду, чтобы лучше поймать запах. Пахнет человеком и в то же время едой, сырым мясом. Неужели сами бойцы будут это жрать? Вряд ли. Если б собирались жрать, то уложили бы в коробки…
        Пес несмело приблизился, истекая слюной. Запах становился невыносимым, от него голова шла кругом. Щелкнув зубами, пес ухватил окровавленный тампон с налипшими на него сгустками крови и бочком, воровато оглядываясь, потрусил к «ЗИЛам».
        — Ах ты ж, сука! Тварь поганая!  — крикнул боец, который подбирал с земли каски. Он со всей силы ударил пса по ребрам тяжелым ботинком. Пес жалобно взвизгнул, но добычу не выпустил и, высоко задирая кривые лапы, помчался прочь.
        Вот же какая тварь поганая! Дай ей волю — сожрет убитого или, гадина такая, догрызет раненого. Все они тут — и люди, и собаки — одним миром мазаны. Людоеды. Кровопийцы. Весь Афган — одна большая голодная собака с плешивыми лишаистыми боками.
        — Одурели совсем?!  — хрипло кричал командир роты, пытаясь призвать бойцов к порядку.  — Забыли, как ходить строем?! Встать в колонну по три, застегнуться, подтянуть ремни! Сержанты, ёп вашу мать, вы будете командовать подчиненными?!
        Рота напоминала груду грязного тряпья. Рота не хотела жить. Им уже было на все наплевать. Их схватила и понесла куда-то огромная рыжая собака с проплешинами на боку, и уже не спасешься, не уйдешь от зловонной пасти, из которой смердит мертвечиной, от этих клыков, от горячей и вязкой слюны…
        В штабе считали цифры, складывали, качали головами, курили и матерились. Духи совсем обнаглели. Пора навести порядок в провинции. Банды перешли границы допустимого. Даже в договорных зонах стреляет каждый дувал. Пора прекратить этот произвол. Командиры подразделений, вы ответите мне за каждого солдата, за каждого, плядь! Провести в ротах комсомольские собрания, настроить людей на боевой дух, на победу! Задействовать все средства политико-воспитательной работы, партийно-политической агитации и пропаганды. Но этот бардак прекратить! Нытье прекратить! Сопли убрать! Вы же офицеры! Вы же коммунисты, плядь! И чтоб я больше не слышал! И чтоб мне больше не докладывали про эту куетень!
        Солдат из строевого отдела долго пялился на отпускной билет Герасимова, считал даты, смотрел на календарик и ничего не мог понять. Герасимов позвонил дежурному по БАПО. Да ничего с отрядом особенного не случилось. Да, обстреляли малость. Да, есть убитые… Женщина? Какая женщина? Гульнора Каримова, медсестра из медсанбата? Нет, по женщине никакой информации нет.
        От вращения ручки полевой телефон прыгал на тумбочке. Лениво ответил медсанбат. Каримова? Нет на месте, она на выезде. Не знаю, когда будет… А что с ней должно случиться? Если б что случилось, я бы знал, не зря ж тут сижу, штаны протираю…
        — О, Герасимов!  — Хлопки по плечу.  — Из отпуска? Что-то ты рано вышел! Квашеные огурцы, селедку привез? Я вечером зайду!
        — Привет, Валера!
        — Здорово, зема!
        — Герасимов, хорошо, что ты приехал. Зайди ко мне!
        Штабной коридор казался темным после ослепительного солнца, после выжигающих глаза окровавленных бинтов. Гремя ботинками, по нему ходили люди-тени. Накрученные, упругие, вставшие на дыбы от удара плетью и потому готовые снова переть куда-то и вести за собой бойцов.
        — Наведи порядок в своей роте!  — стучал по столу кулаком начальник штаба.  — Рота деморализована! Ступин не справляется! Завтра начинается дивизионная операция. Ваш батальон выдвигается в район Дальхани. Подробности у комбата. Получить боеприпасы и сухпай. Лично проверить каждого солдата. Почистить оружие. Проверить знание материальной части. Любые пораженческие разговоры и настроения пресекать на корню.
        Пресекать на корню. Пресекать на корню… Герасимов зашел в роту, как домой. Дневальный прокричал команду с опозданием.
        — Ремень подтяни, солдат!  — заметил на ходу Герасимов.
        Боец пялился на спину ротного, не понимая, почему тот приехал так рано — а говорили, что через две недели. На пороге кабинета Герасимов едва не сбил с ног Ступина.
        — Что, Саня, не ожидал? Открой окно, накурено, дышать нечем… Соскучился я по вам, потому и приехал. Говорят, ты здесь совсем бойцов распустил… Возьми в моей сумке водку, открой. Черт, сердце так колотится, что сейчас выскочит из груди… Наливай, не стой! Какие проблемы? Чего ты трясешься? И почему здесь так грязно? Завалил пепельницу окурками, в корзине полно мусора!
        — Трудно, командир… Каждый день нам биздюлей вставляют. Я никак не могу перехватить инициативу…
        — Что ты не можешь перехватить?.. Инициативу? Тьфу, бля! Сашок! Я же тебя учил — думай только о том, как сохранить пацанов. Только об этом думай! Собираешься на войну — думай, проверяй каждого, муштруй, дрессируй, учи защищать себя и помогать товарищам. Они должны чувствовать, что защищены — тобой, твоим опытом, твоей заботой. Они не должны бояться! Они должны твердо знать: командир сделает все, чтобы сохранить им жизнь!
        — Да, я пытался так, как ты говоришь…
        — Херово пытался, Ступин! Давай, пей!
        — Командир, я все понимаю… Но здесь что-то не то… Так нельзя… Это неправильно… Надо менять тактику. От пассивной обороны переходить в активное наступление…
        — Слушай, ты, активный наступатель! Знаешь, сколько в полку пацанов полегло за последние дни?
        — Знаю. Потому что мы не умеем воевать. Надо всегда бить первым, а мы только защищаемся. Потому бойцы боятся.
        — Ты еще очень глуп, Ступин! У тебя в жопе играет детство. Ты свой боевой опыт приобрел на пионерских «Зарницах»! А они,  — Герасимов показал рукой на стену,  — хотят жить. И твоя задача — научить их не высоты штурмовать, а выживать, чтобы вернуться домой, к своим мамашам!
        — Может быть, я молодой командир,  — крепко сжимая кружку, произнес Ступин.  — Но солдат учу побеждать.
        Герасимов схватил лейтенанта за воротник и смял его.
        — Сделай себе дырочку в носу и повесь на него все свои дурацкие победы. А солдат побереги для мамаш…  — Герасимов оттолкнул Ступина от себя и плеснул себе еще водки.  — Ты запугал личный состав, Ступин! У нас уже не рота, а сливочное масло! Размазывай его, как хочешь. Бойцы смотрят на тебя как на идиота, которому насрать, будут они жить или нет. У них нет никакой веры в нас, командиров!
        И уже совсем криком:
        — Ты понимаешь, что они уже не верят в нас!! Они знают только одно: завтра мы снова поведем их на убой!! На убой!!
        В кабинете стало тесно и душно от внезапно повисшей тишины. Ступин грел кружку в ладонях. Герасимов сидел на автомобильных сиденьях и смотрел на контур люка под своими ногами.
        — Иди, готовь роту к боевым. Через два часа строевой смотр,  — сказал Герасимов тихо, не поднимая головы, и тотчас: — Стой! Как там Гуля? Ничего о ней не слышал?
        — Гуля?  — переспросил Ступин, остановившись у двери. Лицо его посветлело, расслабилось. Наступил прекрасный момент для мести, для ответного выпада за унижение.  — А Гуля уехала с БАПО. Колонна уже в Ташкургане,  — ответил лейтенант охотно.  — По-моему, эта поездка ей в удовольствие.
        — В каком смысле?  — насторожился Герасимов.
        — Да говорят…  — едва сдержал улыбку Ступин.  — В смысле, Шильцов звонил и рассказывал… Там, на «точке» в Дальхани… Грызач, прохиндей такой, что отчебучил… Командир, только ты на меня бочку не кати. Я за что купил, за то и продал…
        А в чем гешефт — за что купить, за то и продать? Ступин захмелел, напряжение схлынуло, горизонт стал прозрачным и светлым. Он шел по казарме и похлопывал бойцов по спинам. Завтра выходим на боевую операцию. Наша задача — спасти свои жалкие и трусливые шкуры. Будем только отстреливаться и петлять, как зайцы. Старшина, раздай каждому дополнительно еще по банке фруктового супа. Солдатам нужно сладенькое и диетическое питание. Максимов, рука зажила? Нет еще? Смотри, не носи тяжелого, тебе нельзя. Баклуха, что ж ты так старательно чистишь свой пулемет? Не советую тебе стрелять из него, потому что духи сразу засекут огневую точку и накроют ее из безоткатки…
        Ступина потом тошнило за казармой. Надо было закусывать.
        Рота онемела. Даже крикливые сержанты говорили вполголоса, а то и шепотом. Остальные молчали. Муха пролетит по казарме — слышно. Только за тонкой фанерной перегородкой, где кабинет командира роты, раздавались глухие удары и сдавленные крики: «Я убью этого Грызача!! Я кастрирую эту тварь поганую!! Я его в консервы закатаю!!» Солдаты прислушивались, но не понимали ни слова. Они передвигались как тени, делая мелкие тихие шаги и почти не шевеля руками. Завтра выход на боевую операцию. Вот даже ротного из отпуска отозвали, значит, будет Полная Жопа. Говорят, из Ташкента семь бортов с медиками для усиления госпиталя прибыло. И цинка, говорят, запасли немереное количество… Кто-то из солдат сел на койку, руки сложил на коленях лодочкой и уставился в одну точку, ни на что не реагируя. Кто-то вроде взялся за письмо, разгладил на тумбочке тетрадный лист и уже вывел первую фразу «Здравствуйте, дорогие мама, папа и сестренка Валя…», но что-то больше никаких мыслей, никакого желания продолжать. На этом письмо и закончилось. Роту пополнили бойцами из других подразделений. Этим вообще хоть вешайся от тоски.
Нефедов сказал: «Занимайте свободные койки». А на этих койках не то что спать — сидеть на них страшно. Кажется, что под туго натянутым одеялом еще не развеялось тепло тех парней, которых убили накануне. Если лечь на такую койку, то почувствуешь себя, будто болен раком и обязательно скоро умрешь.
        Все рассеянные, команды понимают с третьего раза. Нефедов горло сорвал — и все без толку… Завтра… Завтра… Абсурд! Маразм! Идиотизм! Как так может быть, что сегодня живу, думаю, смотрю на свои руки, на ребят, на солнце, а завтра мою койку займет другой, заберется под мое одеяло, ткнется пухлыми губами в мою подушку, заснет сладко, да еще — фу, мерзость какая!  — поллюциями простыню мою запачкает. А мне лежать голому на железном столе в трупной палатке, что стоит на конце взлетной полосы, неподвижному, обескровленному, бело-синему; и вечно пьяные фельдшеры возьмут за руки и ноги, уложат в узкий цинковый короб, придавят, чтобы плотнее вошел, подвяжут бинтом челюсть, свяжут руки шнурком, чтобы не болтались при перевозке, не стучали костяшками пальцев по металлическим стенкам, и повезут на далекий Север, к маме, папе и сестренке Вале. Заволокут гроб в квартиру — это целая проблема, двери узкие, а в коридоре толком не развернешься, тесно; два года назад с отцом новый диван затаскивали, вот же намучились! И с гробом те же проблемы будут. Поставят его в большой комнате, на стол. Мама смахнет
предварительно с него журналы, кота Ваську, программу телепередач с отмеченными красным карандашом кинокомедиями. И будет стоять на столе эта дурында, обшитая красной тканью, из которой на Седьмое ноября и Первое мая шьют транспаранты «Миру — мир!». Большая красная дурында, похожая на какую-то громоздкую мебель, только непонятно для чего предназначенную. И папа встанет рядом, сгорбится, ссутулится и будет долго-долго смотреть в одну точку. А мама все никак не сможет в голову взять, что там, внутри, затаился ее сын, от которого совсем недавно было письмо, и в письме все так весело, с юмором. Вот сюда, в этот дурацкий ящик запихнули ее малыша, волосики которого пахли цветочным шампунем, и который приносил из школы двойки, и которого она ругала, а потом жалела, и пушистые щечки которого так любила целовать; но взрослел — да, взрослел!  — и хмурился, и не давался, ему уже интересней было, когда его щечки целовали девчонки, и бывало дерзил, грубил, но все равно так мило, безобидно, и все равно она его жалела, ведь все в нем было ее, родненькое, милое, детское, и хмурые складочки на переносице, и тоненький
носик, и изогнутые в удивлении светлые бровки… Что это за мебель? Почему на столе?! Зачем она нам?!! Почему она здесь?!! Отец, скажи же что-нибудь!!! Отец, что это?!! Отец!!!
        — Гнышов! Что с тобой, Гнышов!  — Герасимов тряс солдата за плечи.  — Ты же никогда не боялся!
        — Не знаю, товарищ старший лейтенант… Что-то на душе хреново…
        — Не опускай глаза, Гнышов! Смотри на меня! Ты же не «сын». Ты же дембель! У тебя же опыт, чутье, интуиция!
        — Да я понимаю, понимаю!  — как от боли скривился солдат.  — Но что-то здесь… Я не знаю, как сказать…
        Он царапал, рвал ногтями себе грудь.
        — А ты, Абельдинов?  — Герасимов схватил за руку сержанта, который пытался незаметно улизнуть из казармы.  — Почему ты дрожишь? Что с тобой?
        — Дуканщики предупреждают: не ходите туда,  — ответил сержант.
        — Да мало ли что ляпнет глупый дуканщик! Ты что, боишься, Абельдинов? У тебя же орден Красной Звезды! Ты же привык первым заходить в кишлаки!
        — Товарищ старший лейтенант, не надо…
        — Что не надо? Что не надо, Абельдинов? Ты же сильный и храбрый воин! А там, в горах, обитают трусливые шакалы…
        — Я знаю…
        — А если знаешь, почему трясешься?
        — Нервы, наверное… Отпустите меня, можно я выйду?
        Герасимов хватал за плечи третьего, разворачивал к себе лицом:
        — Черненко, ты разучился улыбаться? Почему ты не играешь на гитаре, не поешь?
        — Настроения нет, товарищ старший лейтенант. Зачем? Завтра на войну…
        — Ну и что? Как выйдем, так и вернемся.
        — Ну, это еще… бабка надвое сказала…
        — Черненко, ты вернешься!
        — Ну да, естественно…
        — Ты вернешься живым, Черненко! Я тебе обещаю! Ты же мощный, здоровый! От одного твоего вида духи обсераются! Ты же двести раз от пола отжимаешься, тебя оглоблей не перешибешь! Ну же, разверни грудь, подними голову!
        — Не получается, товарищ старший лейтенант… Как-то мне нехорошо… Может, отравился чем-то…
        Мы не умрем, повторял Герасимов, но его уже никто не слушал. Мы за себя постоим. Мы — сильные. Мы — шестая рота. Мы одна команда, и нам нет равных! Мы супермены! Наши тела отлиты из металла! Наши глаза защищены бронебойными стеклами! Вокруг нас гудит биомагнитное поле, от которого отскакивают пули и осколки! Мы беззвучны, невидимы, прозрачны, как воздух! Мы небо, облака, пронзенные лучами солнца! Мы — Вселенная с мириадами звезд! Мы — персты бога, сердцевина материи! Мы… мы… Пошлииии!!
        Второй батальон, начать выдвижение по правому склону ущелья Дадель! Дивизиону «Град» подавить огнем опорные пункты противника в квадрате «Семнадцать-тридцать четыре» на высоте 1600 122-мм осколочно-фугасными снарядами. Третьему батальону начать выдвижение по правому склону ущелья Тоган. Артиллерийской батарее начать артподготовку по населенному пункту Даллан, где предположительно находится скопление живой силы противника. Восьмерке «Су-25» под прикрытием звена «МиГ-23» нанести бомбово-штурмовой удар по кишлаку Бурхан, южнее Карагача. Разведроту, усиленную гранатометным взводом, подготовить к выброске на окраину населенного пункта Шорча с задачей воспрепятствовать прорыву банд мятежников через ущелье Дадель к реке Балх и населенному пункту Пули-Барак…
        Штаб пыхтел, ворочался и ворчал под маскировочной сетью, словно потревоженный медведь в берлоге. Начальники служб вращали ручки телефонных аппаратов и отдавали приказы. Шелестели карты и склеенные в скатерти аэрофотоснимки. На них сыпалась пыль с масксети. Младшие офицеры сдували ее и бегали в «кашээмку» за «Боржоми». Солнце припекало нещадно. Начальник штаба спорил с начальником артиллерии, куда лучше перенести огонь гаубиц, чтобы ненароком не накрыть разведроту. Начальник политотдела аккуратно свернул носовой платок так, что получилась узкая многослойная лента, и приладил его между воротником и шеей. Теперь платок будет впитывать пот, и подворотничок дольше останется чистым и сухим. Связист передал ему трубку: «Замполит комбата-два на связи!» Начпо взял трубку. «Лисицын! За каждого солдата головой отвечаешь!  — сказал он чрезмерно строгим голосом, и этот тон дался ему нелегко.  — Никаких нормированных потерь быть не должно! Замполитам рот, комсомольским секретарям, агитаторам — всем скажи: беречь людей!» Отдал трубку, снял кепи, вытер ею лоб. «Ну-ка, сынок,  — связисту,  — сбегай за
минералочкой. Да найди похолоднее». Вчера вечером в политотделе со спецпропагандистом две бутылки выпили. Тяжко. Полный вздох не сделаешь, душа распухла, и нет уж места для чувств и переживаний. «Беречь людей»,  — мысленно повторил он, глядя на красный карандаш в руке начальника штаба. Тонко отточенный грифель оставлял на карте коротенькие стрелочки с поперечными засечками. Эти стрелочки были похожи на бегущих друг за дружкой сороконожек. «Беречь людей…»
        — Да здесь совершенно отвесные стены!  — нервно спорил командир эскадрильи в небесно-голубом комбинезоне. Он много раз видел со своего вертолета эту местность и помнил каждое ущелье, гору, холм и ложбину.
        — Пройдут!  — упрямо повторил начштаба и нарисовал еще одну сороконожку.  — Должны пройти!
        Командир эскадрильи всплеснул руками:
        — Я не знаю, на что вы рассчитываете! Там почти отвесный склон. Сыпучка! Вы знаете, что такое сыпучка…
        — Товарищ майор!  — стальным голосом оборвал его начштаба.  — Побеспокойтесь лучше о том, чтобы ваши подчиненные высадили десант точно в указанный квадрат!
        «Какая тоска!  — подумал начпо, делая большой глоток из запотевшей бутылки.  — Нет ничего проще нарисовать на карте красную стрелочку. Сантиметр правее, сантиметр левее… Нет, что-то мне сегодня определенно нехорошо…»
        Высунув язык от усердия, начальник штаба вырисовывал короткие дуги и украшал их коротенькими «ресничками». Эти значки были похожи на девичьи глазки и означали опорные пункты. То есть места, где бойцам предстояло вгрызаться в землю, держать оборону, сражаться и умирать. Товарищ полковник, вы хорошо подумали, определяя местоположение опорного пункта внутри кольцевой горизонтали, которая соответствует совершенно открытому пятачку земли, окруженному со всех сторон неприступными скалами? Вы действительно так решили? И ваша рука не дрогнула? Именно в этом месте вы намерены обильно пропитать солдатской кровью высохшую афганскую землю?
        — Знаешь что, голубчик,  — сказал начпо командиру эскадрильи и обнял его за плечо.  — Полечу-ка я с тобой. Устрою замполитам рот нагоняй. Что-то они в последнее время совсем распустились, из рук вон плохо проводят в жизнь постановления партии и правительства…
        — Лиса, Лиса, я Коршун!  — кричали в трубки связисты.  — Доложите обстановку!
        — Я Лиса!  — пробивался сквозь эфирный мусор далекий голос.  — Воздействия противника не наблюдаю. Продолжаю движение!
        Закружилась, загудела, затрещала военная махина, затягивая в свои жернова тысячи судеб. По хребтам песчаных холмов тянулись цепочки утяжеленных железом бойцов. Бронежилеты, радиостанции, коробки с патронами, гранаты, минометы, сухпай, вода, автоматы, пулеметы, медикаменты, бинты, шприц — тюбики, недосып, страх, обреченность — все с собой, в гору, вверх, в затаившуюся неизвестность. Мы будем мстить! Мы вам сейчас дадим прикурить, мы вам сейчас покажем! Каждый шаг — вдох и хриплый выдох. Пот струится по лицу, глаза слепнут, панама съезжает на нос, ботинки натирают, спина — как страшно ноет спина! Между лопаток уперлось острое ребро пулеметной коробки, а поясницу терзает консервная банка. Минометчикам вообще хоть стреляйся! Два человека пердолят в гору тяжеленный ствол. Еще двое — плиту и треногу. Сил хватит на два-три часа. Потом ствол полетит в пропасть: «Виноват, не удержал! Из рук выскользнул!» Сержант разобьет минометчику губы, зато какое потом наступит облегчение — хоть вприпляску иди дальше!.. Как далеко уже забралась рота! Почему шестой роте никогда не везет? Почему первая уже остановилась на
склоне, свалила с себя неподъемную ношу и лениво, в удовольствие, окапывается? Только потому, что у нее номер первый?
        — Не растягиваться!! Шире шаг!!  — кричали сержанты.
        Куда уж шире! Штаны между ног вот-вот лопнут! Земля притягивает, засасывает, высота кружит голову. Уже много прошли. Уже не достанешь взглядом застрявшие где-то позади, в сухом русле, среди крупных речных валунов «бэшки», не разглядишь даже в бинокль раскинувшие лапы гаубицы, и уж, конечно, не мечтай увидеть медицинскую «таблетку», прилепившуюся к командному пункту. Чем дальше уйдешь, тем дольше надо будет возвращаться. А если возвращаться придется с ранением, с дыркой в животе, с оторванной рукой или ногой, с осколком в черепе? Не доберешься ведь живым, это точно, потому как на высоте кровь почему-то вообще не останавливается, хлещет, как вода из прохудившегося крана. Понесут тебя на самодельных носилках, связанных рукав к рукаву из нескольких курток. Шестеро несут, шестеро охраняют. А вокруг жара, воды нет, «носилки» трещат, и ты там весь скрючился, свернулся, и кровь хлюпает под тобой, ткань промокла насквозь, тяжелые капли просачиваются и шлепаются в пыль. А ты в бреду, тебя качает, пот заливает глаза, вокруг какие-то голоса, крики, стрельба и в ушах непрекращающийся противный гул, будто на
клавиатуру оргна положили кирпич: ммммуууууууууииии… Где ты, жив ли еще? Может, уже нести некому, всех перебили, может, ты свалился в сухой ручей, скрючился под камнем и плавающими зрачками пялишься на сухую травинку, по которой ползет муравей… Мамочка, где ты? Ты еще помнишь меня?..
        Рота горохом покатилась по дутому, голому и гладкому склону, похожему на ягодицу великана. Бойцы попадали и замерли там, где их застала стрельба. Сверху глянешь на склон, и сердце онемеет от ужаса — похоже, что по склону рассыпаны матерчатые куклы, очень-очень похожие на людей. Лежишь так, приклеившись щекой к песку, и ждешь, когда раскурочат пули твою спину, и ты весь схватился, окаменел, как кусок сырого гипса, а в щеку уткнулась острая соломинка, и выгоревшая, пересушенная земля пахнет пылью, и сердце колотится громко, сильно, бьется в землю: разверзнитесь, врата подземелья, впустите, укройте, защитите!
        Нефедов перекинул через голову пулемет, как будто взмахнул из-за плеча колуном, расставил сошки. Пули визжали вокруг него, брызгаясь каменными крошками, плясали, как бабочки, отлетая от валунов рикошетом. Прапор не обращал на них внимания — судьба решит, ужалит его свинцовый шмель или нет, и продолжал готовить пулемет к бою. Руки сильные, большие, похожие на пулеметные детали. Щелк!  — крышка поставлена на место. Клац!  — передернут затвор, и патрон замер в стволе на стартовой позиции. Прапорщик уже отвык ругаться под обстрелом. Чего зря силы тратить и внимание рассеивать. Только зубы крепко стискивал, концентрировался на оружии, делал все быстро и точно — ни одного ошибочного движения. И вот уже щека прижата к прикладу, глаз прищурен, а указательный палец комфортно устраивается на спусковом крючке. Нет слаще и удобнее позы для прапора Нефедова, чем эта. Ему, наверное, на бабе было бы не так комфортно, чем здесь, на склоне, в обнимку с пулеметом. Ребенок в кроватке под пушистым одеяльцем не так радуется уюту, как прапор Нефедов радуется этому крепкому и доверительному контакту с любимым и
проверенным оружием. А вот теперь поговорим! Что за обезьяна посмела пукать по нему из своей поганой винтовки?! Кто это осмелился уложить прапорщика Нефедова на землю?! Вот этого здоровенного дитятю из брянской деревни, который ударом ладони мог свалить на землю развеселившегося телка, от присутствия которого в сельском клубе становилось тесно, и все молчали, если говорил он; которому не было равных в кулачных боях, и несколько раз его пытались убить в пьяных драках — подло, со спины, топором и ножом, да Нефедову все нипочем, на нем все заживало, как на собаке; и ради него девки передрались в четырех близлежащих деревнях — это на него, прапора Нефедова, на великана Витьку пукнуло какое-то тщедушное средневековое ископаемое? Ту-дух! Ту-дух!  — открыл он огонь короткими очередями. Ах, как сладка песнь пулемета! Как приятно он оживает, толкается, показывает своенравие! Как сладостно оглушает лязг его могучих деталей!
        — Взвод!!  — кричал в песок Ступин.  — Наблюдать за противником! Первому отделению сектор обстрела… Ай, бля!
        Пуля от старого английского «бура» впиндюрилась в камень, рядом с которым он лежал, щелкнула звонко и швырнула в лицо лейтенанту каменную крошку. Получилось, как хлесткая женская пощечина.
        «Какое тут наблюдать!» — скрипел зубами Курдюк. Он упал неудачно: бронежилет, не закрепленный тесемками, встрепенулся крыльями и хряпнулся ему на затылок, накрыв голову, как канализационным люком. Ага, противник! Своей руки не увидишь! Кровь выплеснулась в голову, в ушах зазвенело. Баклуха, находившийся выше и правее Нефедова, различил сквозь трескотню автоматов тяжелый тенор пулемета. Ага, старшина уже лупит вовсю! А что ж я сплю? И давай поливать скалы. Куда попало, не глядя, главное, чтобы погуще, поплотнее, чтобы наши свинцовые шмели забодали духовских шмелей, чтобы своими тупыми головками уперлись в их головки и — муу! Назад их, назад!
        Черненко не стрелял, лежал неподвижно, изо всех сил прижимая голову к земле. Он будто бодал планету, выталкивал ее с орбиты. Не в меня, не в меня!  — молился он, кривя лицо. Все тело дрожало. Он видел перед собой розовый затылок Гнышова. Это хорошо, что Гнышов лежит перед ним. Гнышов сейчас вроде мешка с песком… Поганые, поганые мысли, но никто их не читает, не слышит. Так уж получилось, что Гнышов упал на метр впереди, Черненко в этом не виноват. А умирать сейчас нельзя. Дембель на носу. Столько раз ползал под обстрелом, сколько раз рядом с ним подрывались на минах бойцы, разрывало в клочья «бэшки» и бэтээры, столько раз он таскал раненых, но как-то исхитрялся уворачиваться, сохранять себя. Но понимает же, что шансы выкрутиться, уцелеть с каждым днем падают, что судьбе уж наверняка надоело такое однообразие, и довернет она пульку в его сторону или заставит приподнять голову, чтоб остановить лбом ее полет, и так противно от этих мыслей, от ожидания, что даже тошнит, выворачивает, и реветь бегемотом хочется, и плакать от обиды — не хочу, не хочу, блин! ужас, как не хочу, но по закону подлости
сбудется это, сбудется точно, как ни крути! Черненко даже не понял, что плачет; слезы текли по его лицу, а он думал, что это пот.
        — Рота, отходи! Отползай вниз, под бугор!  — крикнул Герасимов. Он перевернулся на живот и положил автомат на грудь — так легче было поменять магазины.  — Только жопы не поднимать!
        Поползли тряпичные куклы ногами вперед. Рация гнусавила, требовала доклада. Длинная антенна стегала по спине Абельдинова. «Да убери же ты свою херню!» — обозлился он на связиста. «Куда я ее уберу?!» — кряхтел, обливаясь потом, связист. «В зад себе воткни!» Сержанту было противно и унизительно корячиться на склоне. Он же не сыкунливый «сынок». Он — дембель, «замок», кавалер ордена Красной Звезды! Пусть салабоны раков изображают, а ему по статусу не положено. Абельдинов поднялся на ноги, побежал трусцой по склону, петляя из стороны в сторону. Пули погнались за ним, стали кусать землю рядом. Пыльные фонтанчики взметнулись у самых ног. Не достанешь, душара поганый! Прыжок влево… Не зацепишь, урод! Прыжок вправо… Ну что, съел, дикарь? Моджахед, стреляющий из каменной щели, дышать перестал, язык от усердия высунул, с его кончика слюна сползает — ах, как достать шурави хочет, так хочет, что аж поскуливать начал; и вот еще одна короткая очередь, и еще одна, и мушку в прицельной прорези точнее пристроил, и на фигурку человека навел, в самую серединку, в самую-самую, точно спину, ну же, ну, ну!! Умри! Умри!
Умри-и-и-и!!! Странно, что от такого неистового желания ствол не вытянулся, подобно телескопической указке, не ткнул сержанта промеж лопаток: все, больше нет мочи терпеть, сделай одолжение — упади, остынь, окоченей, тебя не должно быть, потому что я этого очень-очень хочу…
        — Да пошел ты…  — вспылил Абельдинов, развернулся и выстрелил по скалам от бедра. Рот его перекосился, плечи развернулись, черные ровные брови сомкнулись на переносице… Да пошел ты!  — нерв дембельской натуры. Да пошел ты!  — точка победителя. Да пошел ты!  — ответ ленивой смелости.
        Рота поддержала, оглушительная трескотня разнеслась эхом по ущельям. Бойцы вскакивали на ноги, гремя вещмешками, банками, коробками, посыпались вниз.
        — Пошустрее, «сыны»!  — крикнул Абельдинов, меняя магазин. Ну вот, все в порядке. Абельдинов стал прежним Абельдиновым, кавалером ордена Красной Звезды, дембелем, непрошибаемым, невозмутимым, закаленным, как кусок горного гранита, как крупнокалиберный патрон. Он вернулся в свою лодку, влез в свой саркофаг. Вокруг него кто-то носится, кричит, вьюжит по склону суета, сверкают перепуганные глаза, прыгают подбородки — все это ужасно некрасиво, постыдно, сопливо. Для дембеля главное — гармония и красота. Вон Витька Нефедов спокойненько идет по склону, лениво так, бочком, словно спускается по крутому берегу к реке, где его ждут компашка, костер, уха и бухло. На плече — ремень, пулемет удобно пристроен на боку, сошки болтаются под стволом, как усы сома. Одной рукой Витек давит на спусковой крючок, обстреливает скалы, а другой помахивает: «Давай, давай, вниз, вниз, не ссы, я прикрываю!» Красиво смотрится с пулеметом — глаз не оторвешь! Прямо завидки берут. Сколько раз Абельдинов просил: Витек, дай хоть раз на войну с пулеметом сходить! Ни хера! Я, говорит, без него сразу подохну.
        А у Черненко не получилось вернуться в свой саркофаг. Все его дембельство вдруг съехало, как кожа с обожженного тела, и осталась голая, розовая плоть — будто не было за плечами полутора лет службы и трех десятков боевых операций. «Не хочу, не хочу подыхать!  — повторял Черненко, клацая зубами, и неуклюже, падая и кувыркаясь, бежал по склону вместе с „сынами“.  — Не хочу! Ох, зараза, когда же это все кончится!!»
        — Коршун, я Лиса!  — говорил Герасимов, плотно прижимая микрофон к губам.  — Остановлен огнем противника. Отхожу, спускаюсь под гору. Дайте залп по вершине «один шесть девять два»…
        В штабе переполох — шестая рота остановлена огнем противника! Как всегда, война началась неожиданно.
        — Уточните координаты!  — орал в телефонную трубку начальник артиллерии.
        Цветные карандаши, толкаясь, танцевали на карте. Синий грифель рисовал на высоте 1692 синие глазки с пушистыми ресницами. Обгрызенный ластик стирал красную стрелочку, а красный карандаш тотчас нарисовал новую, кривую, обратившую свое острие куда-то в сторону.
        — Ну что же этот Герасимов… Черт бы его подрал!! Не мог, что ли, выбить с вершины горстку каких-то нудаков?!
        Командир артиллерийского дивизиона давал целеуказания. Артиллеристы крутили маховики, стволы гаубиц приподнимались, заряжающие подносили тяжеленные снаряды.
        — Аккуратнее! Через головы своих будете стрелять!
        Командир дивизии нервным движением сдвинул на край стола стаканы и бутылки с минералкой, которые какой-то умник поставил прямо на карту с оперативной обстановкой. Одна бутылка упала, лопнула, как граната, брызги окропили запыленные ботинки офицеров.
        — Владимир Николаевич!  — повернул голову комдив.  — Я бы не советовал лететь туда.
        — Я, Сергей Михайлович, уже слишком немолод, чтобы избегать риска. Тем более разведрота со всех сторон прикрыта батальонами,  — ответил начпо и, поставив ногу на стул, прошелся щеткой по ботинку.  — Вот завтра там будет жарко, это да…  — Поменял ногу.  — Посему надо заблаговременно настроить личный состав, поднять их моральный дух, идейно-патриотическое самосознание… ну и прочую лабуду…
        — Ну давай. Только недолго!
        «Ми-8» уже раскручивал лопасти. Борттехник из салона подал начпо руку, но тот отмахнулся: не барышня, без помощи взберусь. На пятнистых бортах вертушки тускло горела закопченная красная звезда. Машина дрожала, уставившись выпуклыми мутными иллюминаторами на командный пункт, окутанный пылевыми вихрями.
        «Какого черта его туда понесло?  — подумал комдив, провожая взглядом взмывший в небо вертолет.  — Героя Советского Союза хочет получить?» Через минуту, сотрясая воздух, над командным пунктом промчалась прикрывающая пара «Ми-24» — так низко, что некоторые офицеры закашлялись от едкого запаха сгоревшего керосина, и без труда можно было разглядеть сквозь стекло кабины усатое лицо наводчика.
        — Я не буду вырубать двигатели!  — крикнул командир эскадрильи. Он крутил головой во все стороны, с трудом подавляя тревогу.  — Пятнадцать минут вам хватит?
        Начпо не ответил. Сколько надо будет, столько они здесь и пробудут. «Ми-8» круто пошел на снижение, в глубокий провал в хаосе красно-коричневых скал с раскрошенными верхушками. По глазам пилота было видно, что он чувствует и что хочет сказать. Ну его на фиг, этот котлован! Неуютно здесь, нехорошо. Надо рвать отсюда когти, и чем быстрее, тем лучше! Нехорошо здесь, нехорошо, кишками чую…
        Придерживая панаму, которую норовил сорвать горячий поток, к вертолету бежал Грызач. Грязное тряпье, в которое он был одет, трепыхалось на ветру. Старший лейтенант прыгал с камня на камень, и его черное лицо выражало разочарование и недовольство.
        — Ты б еще за километр приземлился!!  — кричал он вертолетчику.  — Тебе в какой квадрат приказано было сесть?! У нас тяжелые, понимаешь?! И как мы будем таскать их сюда?!
        Он хотел еще что-то крикнуть, матерная фраза уже висела на языке, но тут увидел, как на камни спрыгнул начальник политотдела. Появление этого кабинетного, кумачово-трибунного человека здесь, на передовой позиции, в Полной Жопе, было невероятным, даже фантастическим, как если бы прилетел сам генеральный секретарь ЦК КПСС или, скажем, дедушка Ленин. И потому Грызач, выпучив глаза, усомнился: может, этот тип просто похож на начпо? И он вовсе не полковник, а старший лейтенант, только звездочки, собака, фраерские нацепил; прапорщики такие звездочки любят, нестандартные, самопальные, непонятного размера — крупнее, чем прапорщицкие, но мельче, чем для старшего офицерского состава. Навинтит какой-нибудь пижонистый штабной прапор эти звездочки себе на погоны, рубашечку со склада новенькую подберет, отгладит, ботиночки надраит, да еще напялит фуражку шитую, «аэродором». И все! Отпад! Издали кажется, что идет вовсе не прапорщик, а генерал-лейтенант. И взгляд такой же суровый, и осанка. И ты уже внутренне подбираешься, переходишь на строевой шаг, чтобы как положено честь отдать, как в самый последний момент
видишь, что это не генерал, а прапор, но только раздухаренный, как павлин, и это он тебе честь отдавать обязан!
        Грызач даже доложить по форме не смог. Начпо, пригибаясь под лопастями, подошел к нему, положил руку на плечо, повел подальше от грохота.
        — Ну как ты тут, сынок?
        — Что? А? Не слышу!
        — Где командир разведроты?
        И тут засвистели, защелкали вокруг них пули. Грызач чисто машинально шлепнул рукой по голове полковника, прижимая ее книзу.
        — Стреляют, товарищ полковник!!  — закричал он.  — Зря вы сюда… Улетайте…
        Начпо упал на колено, здорово ударился об острый камень. Потирая, морщился, смотрел по сторонам.
        — Да что ж ты меня так кидаешь, дружочек…
        Откуда-то спереди доносились стрельба, крики. Сзади, скорчившись под лопастями, размахивал руками вертолетчик.
        — Товарищ полковник!! Товарищ полковник!! Срочно взлетаем!!
        — Да погоди ты…  — отмахнулся начпо. Колено здорово болело. Через штанину проступила кровь. Пара «Ми-24», как стервятники, кружили над котлованом, прикрывая приземлившийся вертолет и высматривая огневые точки. У ведомого с направляющих сошли реактивные снаряды. Оставляя за собой дымные хвосты, ракеты с шипением вонзились в скалы, разорвались с оглушительным грохотом.
        — Группа старшего лейтенанта Угольникова дошла до кишлака, и там их прижали так, что они ни назад, ни вперед!!  — кричал Грызач, ссутулив плечи, словно борец в стойке.  — А группа Баркевича пыталась пробиться к ним на помощь, но их остановили прицельным огнем…
        — Не тарахти! Докладывай спокойно… Раненые есть?
        — До хрена, товарищ полковник!
        — Дай команду, чтобы грузили в вертолет!
        Подбежал солдат. Начпо еще никогда не видел, чтобы страх так перекосил лицо. Боец ошалевшими глазами смотрел то на полковника (Вот же чудо! Откуда здесь такой чистенький, гладко выбритый, причесанный, пахнущий одеколоном Большой Начальник?), то на Грызача и часто, с хрипом дышал.
        — Тащсташнат! Тащсташнат! Духи справа прорвались… Идут почти в открытую… Два раза долбанули по позициям из безоткатки… Тащсташнат, что делать?..
        Грызач повернулся к начпо:
        — Улетайте, товарищ полковник. Здесь жопа начинается.
        — Я сказал: грузить раненых!!  — вспылил начальник политотдела.  — И прекратить панику!!
        — А я не паникую,  — ответил Грызач и пожал плечами.  — Мне вообще все покуй…
        Снова зашипели и загрохотали реактивные снаряды. Вертолеты барражировали так низко, что казалось, вот-вот заденут лопастями верхушки скал. Один из них вдруг завис над скальным хребтом и стал вращаться вокруг оси, как юла, через секунду задел хвостовой балкой скальный выступ; обломки лопастей и обшивки разлетелись во все стороны. Со страшным рокотом вертолет накренился, разбил лопасти несущего винта, рухнул на камни и разорвался; в небо взметнулся красный огненный шар, окутанный черным дымом. Командир эскадрильи, оказавшись рядом с начпо, схватил полковника за плечи и затряс:
        — Товарищ полковник!! Товарищ полковник!! Надо немедленно улетать!! Бежим в вертолет!! Бежим!!  — орал он, широко раскрывая рот, и начпо увидел, что у комэски один верхний зуб тонкий, черно-бурый, наполовину обломанный, и так полковнику стало неприятно, так отвратно на душе, что он оттолкнул вертолетчика и отвернулся.
        — Я сказал: сначала раненых!
        — Товарищ полковник, но…
        Начпо не дослушал и пошел вперед, навстречу бойцам, которые выносили раненых: совсем плохих несли на потемневших от крови куртках; руки и ноги раненых безвольно болтались, раскачивались, волочились по камням. Начпо видел запрокинутые головы, залитые кровавой слюной безжизненные лица мальчишек, потрескавшиеся синие губы, оголенные торсы, неумело, наспех перевязанные бинтами; у многих повязки скомкались, съехали, и обнажились кроваво-мясные раны, с лохмотьями рваной кожи, с черными сгустками запекшейся крови, облепленные костной крошкой. Некоторые кричали — истошно, страшно. Кто мог, шел сам или прыгал на одной ноге, опираясь на автомат, как на костыль. Но страшнее всего были глаза тех, кто пока еще уцелел. Начпо никогда прежде не видел столь беспредельного ужаса в глазах пацанов. Рваные, грязные, оглохшие от криков командиров и стрельбы, они через силу разбредались по дну котлована, волоча за собой оружие, и на их лицах было написано единственное орущее желание: почему меня не ранило? ах, если бы и меня тоже занесли в вертолет — пусть продырявленного, окровавленного, порванного, но в вертолет, в
вертолет! И прочь отсюда, прочь, прочь! «Вот она, война,  — думал начпо.  — Вот какое у нее на самом деле лицо… М-да, самое время рассказать солдатам о последнем пленуме ЦК КПСС…»
        — Взвод, к бою!  — захрипел Грызач.
        Полковник обернулся. Поздно. Он уже не успеет добежать до вертолета. Когда солдат бежит — это нормально. Когда младший офицер — это настораживает. Но вот если бежит полковник, начальник политотдела дивизии,  — то это уже паника, полный абзац. Да все равно он не влезет в переполненный вертолет. Капитану положено последним покидать тонущее судно. А дивизия — разве не тонущее судно? Разве вся наша дурацкая идея интернационального долга — не тонущее судно, а он, идейный вдохновитель,  — не капитан?
        Из открытой двери вертолета кто-то настойчиво махал, но колеса уже оторвались от камней. Полковник махнул в ответ, мол, отчаливай, пока не подбили. Пули уже визжали вовсю, камни лопались. Треск автоматов заглушил нарастающий рокот, и полковника на мгновение накрыло тенью. Перегруженный вертолет медленно взбирался в небо. Уцелевший «Ми-24», кружась над скалами, уже израсходовал весь комплект ракет и теперь поливал землю из пулемета. Начпо, до боли повернув голову, следил за вертолетами. Хоть бы смогли уйти! Хоть бы вырвались отсюда! И когда грохот лопастей постепенно утих, а сами вертолеты скрылись за скальной грядой, он вдруг почувствовал громадное облегчение и вместе с тем странную усталость и грусть. Худой усатый офицер, по виду совсем мальчишка, пятился спиной и часто-часто стрелял одиночными, будто забыл, как перевести оружие в автоматический режим. Промелькнуло лицо Грызача с искривленным ртом. Он уже не мог кричать, а только сипел, и все до единого его слова были матерными.
        — Уёпываем!  — коротко бросил он начальнику политотдела.
        Гранатометный расчет, пристроившись под скалой, плевался гранатами по склону, с которого спускались душманы. Начальник политотдела впервые видел душманов — не то что впервые видел их так близко, а вообще впервые. Как-то не удавалось поглазеть даже на пленных, которых наши вертушки перевозили на базу и передавали хадовцам. А тут вот сколько — настоящие, при деле, бегут по сыпучему склону вниз, останавливаются на мгновение, чтобы прицельно выстрелить, и снова бегут. В просторных серых одеждах, рубахах навыпуск, в чалмах, кое-кто с бородкой, кое-кто в пиджаке, похожие на продавцов на восточном базаре где-нибудь в Ашхабаде или Оше. Начальник политотдела опустился на колено, на здоровое, второе уж здорово ныло, неумелым движением вынул из кобуры пистолет. Сто лет не стрелял. Как там заряжается?
        Он тянул затворную раму, но она не поддавалась. Ах, да, он забыл снять с предохранителя.
        — Что вы там мудохаетесь?!  — просипел Грызач, стреляя по склону и содрогаясь вместе с автоматом.  — Уёпываем на куй, пока нас тут не прикуярили!
        — Беги, сынок, беги!  — ответил начпо и, подальше вытянув руку (как-то страшновато было стрелять), нажал на спусковой крючок. В общем грохоте боя он едва различил слабый щелчок. «Экая бесполезная пукалка!» — усмехнулся начпо и второй раз выстрелил увереннее.
        Он обратил внимание — и это показалось ему странным,  — совсем не было чувства страха. Вообще-то страх все время жил в нем и время от времени раздувался, как дрожжевое тесто, крепко обнимал сердце, легкие, заставлял краснеть, потеть и задыхаться. Последний раз ему было страшно… нет, наверное, не страшно, а стыдно за себя,  — когда он ждал в гости Гулю Каримову. Страшновато было взлетать с Кабульского аэропорта на «Ил-76», который очень круто взбирался в небо, закладывая над городом спирали и отстреливая ракеты-ловушки. Страшновато было сдавать комплексную проверку членам комиссии из главного политуправления. Чуток струсил он, когда на весенней армейской операции рядом с палаткой старших офицеров, где он спал, взорвалась граната. Здорово нагоняла страху грядущая старость — особенно после того, как он увидел выжившую из ума тещину мать, тихую, бессловесную старушку, которая тайно припрятывала комочки своих фекалий в укромных уголках квартиры: за картинами, на подоконнике, в серванте, в кухонном буфете, в книжном шкафу. На всю жизнь врезалось ему в память, как долго и мучительно умирал от рака его
дед, и Владимира Николаевича здорово пугала перспектива уйти из жизни так же трудно… Начальник политотдела завидовал тем, кто из жизни вылетал, как пробка от шампанского — пух!  — без угасания, мучений, оставаясь в памяти людей здоровым, красивым и сильным. Может быть, это и есть счастье? Может, в этом заключается главный смысл жизни — остаться в памяти людей красивым, полным сил, ума и жажды жизни? Так чего ему сейчас бояться? Смерти? Красивой, быстрой, героической смерти?
        Он многое повидал, многое испытал, через многое прошел, и бабы у него были, и карьеру сделал, сын на ноги поставлен, учится на экономиста, и жена давно живет своей жизнью. Начпо многое мог. Квартиру себе в центре Киева выбил. Сына в университет пристроил. Дачу отгрохал. Машину без очереди. Мог взять путевку в любой санаторий или дом отдыха. Билет в театр? Запросто! Рыбалку на заповедных реках Камчатки? Пожалуйста! Каспийская флотилия заваливала его черной икрой. Даже судьбы людские Владимир Николаевич запросто перекраивал. Исключит какого-нибудь замполита из партии — и кранты карьере! Поедет замполит в какой — нибудь дальний, гнилой гарнизон на должность заместителя командира стройбата по работе с кирками и лопатами. Там и умрет в коммуналке.
        А вот Гулю Каримову даже поцеловать не смог. Не смог, блин горелый! Жизнь подошла к финалу. Пора и честь знать. Но уйти надо красиво. Уйти, эффектно захлопнув за собой дверь, не дожидаясь, когда тебя начнут выпроваживать, намекать, брать под ручки и насильно выводить. Великое благо — остаться в памяти сильным, красивым, здоровым…
        Мина легла рядом, осколок разорвал ему грудь, и начпо почувствовал облегчение, словно вырвалось из грудной клетки то, что много лет его томило и сдавливало душу. Ощущение было странное — вроде боль, острая, пронизывающая, но вместе с тем желаемая, с притягательным вкусом, как у водки-перцовки, как у крепкого, ядреного табака, как если расчесывать до крови давно и мучительно зудящую ранку; правда, это ощущение было очень коротким, оно длилось всего полмгновения, а потом уже не было ничего, совсем ничего…
        Кто-то открыто произнес в эфире фамилию Грызача, мол, гранатометный взвод пытался прикрыть отход двух групп разведроты, но сам угодил в тиски, просит помощи, при этом командир взвода Грызач страшно матерится и снимает с себя всю ответственность за высокопоставленного «двухсотого». Этот разговор Герасимов поймал по радиостанции сразу после того, как доложил в штаб о положении своей роты:
        — Дошли до предела. Вгрызаемся в грунт, держим оборону. Будем стоять здесь, как пики Гиндукуша. Не сделаем ни шага вперед, пока артиллерия или вертушки не снесут гору к чертовой матери!
        На наглый тон командира шестой роты никто не обратил внимания. Штаб был в шоке от гибели начальника политотдела. Грызача не материл только ленивый, хотя командир гранатометного взвода, в данный момент распластавшийся на камнях и опустошающий седьмой автоматный магазин, был виноват разве что только в том, что еще почему-то жил. Командир дивизии думал о том, как он будет докладывать о ЧП командарму. Командир эскадрильи, который вывез из котлована почти две дюжины раненых и убитых бойцов, наматывал круги на стоянке, обкуривался до одури и строил различные версии, что теперь с ним будет: отдадут под суд военного трибунала? Или ограничатся только разжалованием и увольнением из армии? Борттехник в это время выполаскивал в ведре старую дырявую майку и оттирал ею пол в вертолете от крови. Солдаты подвезли на тележке реактивные снаряды и принялись нашпиговывать ими подвесные кассеты.
        — Назад!  — хрипел в радиостанцию командир вертолетного полка, желающий как можно быстрее отдалить от себя командира эскадрильи, чтобы ненароком и ему не влетело за гибель начальника политотдела.  — Возвращайся в штаб дивизии, где тебе предписано быть! Дуй отсюда! Чтоб через пять минут духу твоего здесь не было! Что ты на стоянке притих? Ждешь, когда само все рассосется?
        — Хватит на меня орать. Я здесь потому, что привез раненых и убитых,  — ответил комэска спокойно. Ему уже было на все наплевать. Он уже ничего не боялся. Самое страшное свершилось. По его косвенной вине погиб начальник политотдела дивизии. В кошмарном сне такое не привидится.  — А начпо я не мог насильно затащить в вертолет. Он приказал взлетать, и я подчинился.
        — Это будешь комиссии объяснять, а не мне! Трус!
        Комэска сорвал с себя наушники и тихо, как никогда, скомандовал:
        — К запуску, ребята!
        Никто и никогда еще не унижал его так. Загруженный бомбами и ракетами вертолет начал взбивать лопастями горячий воздух. Руки комэска превратились в лопасти. Он рвал воздух на молекулы. Он махал руками после драки. Машина чутко реагировала на его нервные и не совсем точные движения. Экипажу казалось, что мощность двигателей вертолета увеличилась в несколько раз. Грохот винтокрылой машины оглушил базу. Там все оглохли и перестали друг друга понимать. Ведомый безнадежно отстал. Тень от вертолета накрыла землю, будто наступило солнечное затмение. Скорость превзошла все допустимые пределы в несколько раз. Приборные стрелки вращались со скоростью центрифуги. Смог от сгоревшего керосина накрыл землю, как пепел Помпею. Чуть опустив тупое рыло, вертолет перегонял воздушные массы из одного полушария в другое. Земля, попав под могучие потоки ветра, стала вращаться быстрее.
        Ха!  — рыгнул вертолет, и из его пасти брызнул огонь. Растопырив когти, железная гарпия неслась над рыжими холмами. «Промахнется!  — с ужасом подумал Черненко, прижимаясь к земле и зажмуривая глаза.  — Точно промахнется».
        Вертолеты проносились очень низко, едва не задевая подвесками гребни холмов. От их грохота дрожала земля. Стекла пускали на землю солнечные блики. Рота невольно прикрывала головы руками — было полное ощущение, что лопасти сейчас снесут каждому бойцу полголовы. Когда из подвесок вырвались реактивные снаряды, гора взорвалась и, казалось, превратилась в вулкан. По склонам ущелья пополз дым. Герасимов, давая по радио целеуказания, не слышал того, с кем говорил, и не был уверен, что его кто-то слышит, хотя и сорвал голос. Вертолетчики делали, что считали нужным, и били противника, исходя из своих представлений о его местонахождении. Сержант Абельдинов несколько раз ударил отупевшего от страха «сынка» за то, что тот не взял с собой сигнальные патроны красного огня, хотя ему было поручено взять пять штук. Из-за него нечем было обозначить себя на склоне, и во время каждого захода вертолетов на цель рота застывала в мучительном ожидании: долбанут «вертушки» по ним или нет.
        Гнышову пулей пробило мякоть ноги. Он перебегал на левый фланг роты, чтобы оттуда выстрелить ракетницей в сторону духовской пулеметной позиции, но его подловил то ли снайпер, то ли обычный автоматчик. Гнышову показалось, что он наступил на толстую проволоку и острый конец ткнулся ему в икроножную мышцу. Солдат упал, тотчас распластался и замер на склоне, боясь делать еще какие — либо движения. Кто-то крикнул, что Гнышова убило, и Гнышов почему-то больше поверил тем, кто видел его со стороны. Он сильно испугался, в голове зазвенела пустота, и боец решил, что уже умирает. Он что-то прокричал нечленораздельное и крепко схватился за пучки высохшей травы, будто смерть тащила его за ноги волоком на тот свет, а Гнышов сопротивлялся, держался за жизнь. Рядом с ним, в каких-нибудь пяти метрах, лежал обессиленный, измученный многочасовым напряжением Черненко. Он видел, как пуля подкосила Гнышова, и подумал: «Следующим буду я». Гнышов ревел и рычал, убежденный в том, что стремительно умирает, а Черненко не мог ни шелохнуться, ни даже пошевелить рукой — страх парализовал его окончательно. Вертолетная пара
пошла на третий заход. Комэска тоже ревел и рычал, как и раненый Гнышов, и потной рукой стискивал шероховатую поверхность рычага управления, похожего на обрезок лыжной палки. Он сваливал вертолет в пике, клал его на бок, заставлял, как коня, вставать на дыбы, и по всем законам аэродинамики и сопромата винтокрылая машина давно должна была развалиться на части или, на крайний случай, врезаться в гору, но этого почему-то не происходило, и раскаленные моторы продолжали вращать лопасти, и экипаж уж в который раз прощался с жизнью, переживая безумство комэски, и сам комэска уже заждался прихода смерти, но жизнь зациклилась на этих кадрах, и ничего не менялось. Он продолжал жить, и впереди по-прежнему, завернувшись в черную сутану, стояло неотвратимое наказание за гибель начпо.
        Тяжелые авиационные бомбы не причинили моджахедам никакого вреда, лишь только еще раз побеспокоили гору, стряхнули с нее, как капли дождя со шляпы, огромные каменные глыбы, спустили шуршащие оползни и песчаные ручьи. Большинство моджахедов успели улизнуть за гору и затаиться на дне ущелья, а те, кто погиб в первые минуты боя, уже не чувствовали боли, и взрывная волна зря старалась, разрывая их тела на куски и раскидывая по склону внутренности. Горячие слоистые осколки, похожие на куски слюды, отвесно падали на склон, и бойцы опять прикрывали головы кто чем мог. Баклуха, уподобляясь испуганному страусу, сунул голову под бронежилет. Черненко выгнулся баранкой, подставив небу задницу, будто намеревался сделать кувырок через голову. Курдюк сцепил ладони в «замок» и прижал их к затылку. Кто-то (кажется, Нефедов) спокойно курил, сидя спиной к взрывам и пристроив на темечке коробку с пулеметной лентой. Ступин, забравшись почти на самый гребень, следил за бомбежкой в бинокль и что-то постоянно орал — должно быть, пытался докричаться до вертолетчиков и скорректировать их курс. Абельдинов лежал рядом с
Гнышовым и распарывал ему ножом окровавленную штанину. Герасимов положил себе на грудь радиостанцию «Р-148» и слушал, как в эфире ругаются начальник штаба дивизии и командир разведбата. На помощь погибающей разведроте и зажатому в котловане Грызачу выслали вторую разведроту, но вертолетчики не смогли пробиться в нужный квадрат из-за высокой плотности наземного огня и высадили роту в другом месте. Комбат требовал повторить десантирование и закинуть разведчиков в тыл душманам, а начальник штаба убеждал, что это невозможно.
        Пока спорящие подбирали словечки и выражения покрепче, моджахеды спустились в заброшенный кишлак Шорча, состоящий из нескольких дувалов, разбрелись по улочкам и сараям, отыскивая раскиданные повсюду тела бойцов из группы старшего лейтенанта Угольникова. Тела еще не остыли, не закоченели, и в этом была их главная привлекательность. Худосочный таджик Самэ по кличке Рябой нашел труп в сарае, пол которого был усыпан овечьими шариками. Тело лежало на спине, широко раскинув руки, рот приоткрыт, на щеке еще не высохла слюна, пальцы еще крепко сжимали цевье автомата. Рябой подобрал оружие и носком ботинка толкнул голову убитого. Моджахеду было интересно рассматривать этого парня с непривычно светлым ежиком на голове. Под носом, на верхней губе, торчали редкие волоски, отдаленно напоминающие усы. Нос был чуть искривлен — не иначе когда-то давно кулаком заехали. Ресницы белесые, невыразительные. И вообще, все лицо какое-то бледное, однотипное, как недопеченная лепешка. И как эти русские различают друг друга? На лбу, над правой бровью, чернело пулевое отверстие. Этот неверный поймал пулю через маленькое
вентиляционное окошко в стене сарая. Из него отстреливался, через него к нему пришла смерть. Рябой опустился на корточки, расстегнул куртку, проверил карманы. Нашел тоненькую книжечку в ледериновом переплете, на котором была вытиснена голова лысого, с усиками и бородкой, мужчины, да еще помятую фотокарточку, мокрую, распухшую от пота. Рядом с колодцем позировала девушка. Ничего, красивая ханумка, вот только лицо такое же безбровое и бледное, как сырая лепешка. А сарафан — выше колен! Рябой подумал, что, окажись эта белая ханумка здесь, он бы обязательно изнасиловал ее. Выпрямившись, он вставил ствол автомата в рот убитому, дульная насадка с характерным звуком стукнулась о зубы. Клацнул выстрел. Белобрысая голова дернулась и стукнулась затылком о землю.
        Малорослый и немногословный дух, которого в группе называли Немым, тоже успел обыскать найденный им труп. Он выгреб из карманов сержанта Гольчука мятую, ополовиненную пачку сигарет, нетронутый перевязочный пакет, а из раскладки вытащил гранату. Затем подобрал раскиданные рядом пустые магазины — пригодятся. Разобравшись с трофеями, Немой присел на корточки, чтобы лучше рассмотреть лицо убитого русского бойца. Удивительное удовольствие! Мертвый враг — как приобретенная по небольшой цене очень дорогая вещица. Дорогая, но бесполезная. Вот он сидит, прислонившись спиной к дувалу, уронив голову на грудь, крепкий, широкоплечий, с обезображенным лицом — осколок гранаты вошел в переносицу и вырвал кусок черепной кости вместе с правым глазом и ухом. Кровью залило куртку на плече, а рукав вообще целиком бурый… Немой улыбнулся от удовольствия, протянул руку, просунул большой палец в студенистый мозг, ухватился покрепче за шероховатый, как у ножовки, край черепной кости и приподнял голову. Отрезал он ее недолго. Сначала рассек мышцы шеи, перерезал белые, скользкие, подвижные, уже опорожненные артерии, а потом,
вставив лезвие кинжала между шейными позвонками, двумя сильными движениями перерезал сухожилия. Голова была тяжелой, как крупный капустный кочан. «Зачем она тебе?» — спросил Рябой, выйдя из сарая. «Продам»,  — ответил Немой, приподнял добычу, посмотрел еще раз в обезображенное серое лицо, взвесил, размахнулся и швырнул голову в дувал. Голова глухо стукнулась о твердую, как камень, глину, брызнула кровянистой слизью, упала и неровно покатилась, накатываясь то на нос, то на торчащий из среза позвонок. «Уходим!» — крикнул Абдалла, командир группы. Нельзя было расслабляться и праздновать победу — русские вот-вот могли вернуться.
        Группа услышала команду, но выметаться из кишлака не спешила. Трудно отказаться от такого удовольствия! Молодой Карим — ему еще не было двадцати — с приплюснутым, землистым, покрытым редкими курчавыми волосками лицом вытягивал труп за ноги. Тело было присыпано обрушившейся соломенной крышей. Карим надеялся найти в карманах деньги, он почему-то был уверен, что у русского в карманах целая пачка денег. Он волочил труп на середину двора, и курносый нос русского оставлял на раскрошенной глине неровный след, мелкую канавку, а обе руки, у которых почему-то были оторваны кисти, увлажняли пыль сукровицей. Карим взялся за тело, перевернул его на спину и тотчас издал разочарованный возглас. Эта русская свинья подорвала себя гранатой, прижав ее к груди, и мощный взрыв не только разворотил грудную клетку, но и разорвал в клочья всю переднюю часть хэбэ. Ни карманов, ни пуговиц, ни ремня — одна кровавая рвань. «Ах ты гад!  — проворчал Карим и ударил каблуком по носу.  — Гад! Гад! Оставил меня без денег!» Он бил, бил, пока раздробленный носовой хрящ не вошел в глубь черепа. Молодому моджахеду этого показалось
мало, он выдернул из ножен кинжал, отрезал уши, а потом вогнал лезвие поочередно в помутненные, но еще сохранившие голубизну глаза. Напоследок он отрезал губы, чувственные, мясистые губы, которые лишь раз целовала девочка — худенькая, запуганная, заплаканная Ленка из соседнего подъезда.
        А «гада» потом долго не могли опознать в морге, потому как никаких опознавательных признаков у него не осталось — ни документов, ни смертной гильзы, ни нагрудного кармана с выведенной хлоркой фамилией, ни лица. Когда он дрожащими руками разогнул «усики» чеки и выдернул кольцо, когда прижал гранату к груди и зажмурил глаза, то совсем не подумал о том, что от него останется через мгновение. Осветленная вспышкой душа перешагнула границу жизни и смерти и навсегда закрылась от этого страшного и жестокого мира золотой дверью.
        Грызач видел, как моджахеды ходили по кишлаку и уродовали тела бойцов. Сглатывая вязкую слюну, он пересчитал гранаты, которые остались в ленте, приник к прицелу и дал очередь. Гранаты одна за другой лопнули за дувалами. Чалмы исчезли.
        — Военные!!  — крикнул Грызач, приподняв голову.  — Кто живой остался, подать голос!
        Справа и слева стали нехотя отзываться бойцы. Эхо дублировало голоса, и Грызач путался, загибая пальцы. Семь… Восемь… Восемь… Или это было девять?
        — Внимание! Команда для тех, кто еще живой! Молодцевато и с комсомольским задором… по душарам… короткими очередями… прицельно и наповал… Огонь!
        «Скорее бы ночь!» — думал он, глядя на повисшее над горой солнце. С ярилом что-то случилось, сломался механизм, который приводил его в движение. Оборвалась веревочка, которая тянула его книзу. Солнце висело над горами, как аэростат, и жар вытапливал из бойцов горький и вязкий пот. Гранатометному взводу даже с тенью не повезло. А вот шестая рота, рассыпанная на передовых позициях, уже остывала в тени горы, которую час назад яростно обдолбили вертолетчики. На этом рубеже стрельба затихла, но восходить на травяной склон и вставать во весь рост никто не решался. Рота лежала на захваченной позиции. Никто не переползал с места на место и тем более не бродил. Затишье после боя расслабило, как расслабляет завершенный половой акт, крутая попойка или доведенное до конца великое и трудное дело. Баклуха, разомлевший от тепла прогретой земли, уснул там, где дрался за жизнь; он уткнулся лбом в сухую траву, а руки все еще продолжали крепко сжимать пулемет. Черненко, униженный своим страхом, ни с кем не переговаривался, лежал неподвижно на боку, терзал себя нескончаемыми воспоминаниями только что завершившегося
боя и едва сдерживал слезы стыда. Гнышова перебинтовали, искололи ему ляжку промедолом, и теперь боец кайфовал, не чувствуя ни боли, ни волнений. Ему уже было все по фигу, впереди его ждали исключительно приятные события. Ступин угостил его хорошей сигаретой с фильтром, а Абельдинов дал напиться из своей фляги. Гнышов сиял, с его побледневшего лица не сходила самодовольная ухмылка, и, попыхивая сигаретой, он деловито поглядывал на перебинтованную ногу с круглым красным пятном посредине — ах, какая мужественная, изысканная красота! Ну точно японский флаг!
        Герасимов отправил его в тыл с двумя крепкими «сынами» и передал подробную записку для комбата о состоянии роты и ее морально-боевом духе. Записка несла в себе исчерпывающую информацию, которую мог бы востребовать комбат. Прочитав ее, он узнает все, что ему нужно знать, и вряд ли станет выходить с Герасимовым на связь, тем более что в конце было приписано: «Т-щ майор! По возможности пришлите парочку свежих батарей для „Р-148“, так как мои почти сдохли». Это была неправда, но Герасимова мало беспокоило, как воспримет это заявление комбат. Пока Ступин жевал тушенку и жаловался, что у него раскалывается голова, Герасимов зубами разрывал бумажные упаковки с патронами и заталкивал их в опустошенные магазины. Три, связанных изолентой, пристегнул к автомату, сразу передернул затвор и поставил на предохранитель. Еще три по отдельности рассовал в карманы «лифчика». Туда же загнал несколько гранат «РГД» и одну «эфку». Запалы к ним прицепил к петлям на лямках рюкзака. Затем перешнуровал кроссовки, закатал рукава и зафиксировал пуговичкой. Спрятал под тельняшку болтающийся на шнурке личный номер.
        — Далеко собрался?  — спросил Ступин.
        — Не очень… Если кто выйдет на связь и будет спрашивать, скажешь, что заторчал на фланге, проверяю, как бойцы ставят растяжки… Короче, прикрывай, сколько сможешь.
        Ступин отложил банку, вытер щетину ладонью.
        — Ты что, командир, серьезно?
        Серьезней не бывает. Герасимов считал по карте — километра три по «зеленке», через рисовые поля, кишлаки и реку. Если бегом — то полчаса максимум. Снимать роту с позиций и оголять левый блок ему никто не позволит, да и не проберется рота к котловану незаметно, обязательно наткнется на засаду. А в одиночку он проскочит, как мышь, как тень от птицы — никто не заметит, а заметит — не поймет.
        В «зеленку» он спускался большими прыжками, поднимая пыль и расставляя руки, как крылья. Успеть бы до темноты! Темнота его убьет, она выведет его на мины, на растяжки, на прицельные планки обезумевших бойцов, уцелевших после жуткой бойни… Как тяжело бежать по чужой земле! Кроссовки увязают в раскисшем поле, чавкают, оставляют глубокие следы, которые тотчас заполняются водой. Вдоль поля стоит ряд тонких и высоких, как перья, тополей. За ними глиняные стены, плоские крыши, блеянье овец… Повеяло запахом жилья. Но это декорации. Все искусственное, ненастоящее, обманное…. Арык. Кто-то перекинул через него мостик: два бревна с поперечинами из лозы. Здесь живут люди. Для них это поле с тропинками, арык, тополя и дувалы — среда обитания, место познания мира. Другого нет. Все знакомо и привычно, все изучено с самого младенчества, всем этим пейзажем насквозь пропитана память: вот здесь еще совсем малышом ковырялся заточенной палочкой в земле, здесь купался, тут дрался с соседским Хамидкой, а за этим кустом подросток Ибодулло дрючил ослицу; вот там, правее, когда-то пахал и сеял отец Мохаммад, потом ту землю
забрали, и теперь он пашет ближе к горам, где земля сухая и урожай бедный; а вот под тем деревом в полуденный зной любит дремать старый пастух Тешабой; а вот в том сарае когда-то ночевали овцы Мамеда, да за долги сарай пришлось отдать… Вот такая эта земля. Для афганцев нет места роднее, а для Герасимова — нет более чужого. Каждый предмет, каждое пятно на этой обширной картине отталкивали его, как от однополярного магнита. Секут по кроссовкам подрастающие колоски пшеницы, но эти колоски ненастоящие, они дурные, опасные, они сделаны из зеленой проволоки с медным сердечником, и по этой меди струится ток высокого напряжения. Шлепают кроссовки по лужам, но вода в них ядовитая, да и не вода это вовсе, если ее потрогать, она сухая. И деревья ненастоящие, листья у них пластиковые. И овцы — всего лишь прикрытие. И в домах стоят бутафорные «буржуйки», сундуки, нары. И фальшиво скрипят двери, подозрительно туго вращаются колеса телег, в колодце неправдоподобно грохочет помятое ведро. И вся эта бутафория в одно мгновение превращается в оружие, и оно начинает стрелять, взрываться, гореть, душить, резать, колоть…
Подальше держаться от глазастых и немых дувалов, подальше от дехкан, горбящихся в поле, подальше от запаха жилья. Все обман, все маскировка…
        Герасимов бежал, втянув голову в плечи и глядя под ноги. Ему осталось пересечь голый пустырь, на котором ветер растягивал пылевую гармошку, перебежать зеленое поле, перейти вброд подсыхающую речушку с глинисто-мутной водой, взобраться на холм, спуститься в иссушенную ложбину, а оттуда снова в гору, а дальше уж рукой подать до котлована, где отряд моджахедов в клочья порвал разведроту и добивал остатки гранатометного взвода Грызача. Старшего лейтенанта Грызача. Этого подонка Грызача. Этого, плядь, вонючего пса. Этого немытого пидора. Этой гребаной суки… Торопиться надо, торопиться, пока его не убили, пока еще можно посмотреть в его гнусные глаза и двинуть по роже… Только не смотреть по сторонам, только — под ноги! Декорации движутся, меняют одна другую: дувалы, тополя, арыки, снова дувалы и тополя. Все притихло, замерло, пружина накручена, готовность номер один. Все наблюдает за Герасимовым из-под лохматых седых бровей. Один. Шурави. Бежит. Черные глаза все видят.
        Страшно одному, страшно! Рота осталась где-то далеко за спиной, за далеким зеленым холмом. Рота, кусочек родины, крохотный островок, оторванный от огромного материка СССР! Под солдатским ботинком чужая трава становится своей, родной, русской. Под потным солдатским телом афганская земля пахнет рязанским черноземом. Высохший склон, политый кровью Гнышова, слезами Черненко и ядреной, ядовито-желтой мочой из полусотни залуп, был кусочком Союза. И этот склон, усеянный окурками «Примы», консервными банками гомельского мясокомбината, гильзами тульского оружейного, бумажными упаковками для патронов архангельского целлюлозно-бумажного комбината, остался далеко, за синей горой.
        Герасимов продрался через виноградник, выскочил на пустырь. С обеих сторон стояли глухие глиняные заборы. Это крепости. Долговременные огневые точки. В них пробиты бойницы, из бойниц торчат стволы. Прекрасное место для расстрела. Герасимов перешел на шаг. Не надо крутить головой, держать палец на спусковом крючке и размахивать стволом автомата. Это не поможет. Если дувалы захотят его убить, они это сделают легко, и Герасимов им не помешает. Это тот самый случай, когда вверяешь себя в руки судьбы. И даже наступает облегчение. Будь что будет. Он опустил автомат и стал смотреть себе под ноги. Время остановилось. Этот пустырь — одна большая, неимоверно растянутая до струнного звона секунда… Где-то скрипнула калитка. Не смотреть! Не оборачиваться. Вперед, вперед! Менять декорацию, сдвигать ее ногами назад!
        Переходя речку, он положил автомат на плечо, как коромысло. Течение было слабым, но донные камни скользкими, и Герасимов несколько раз упал. Намокший рюкзак отяжелел, а кроссовки стали смешно попискивать при каждом шаге. Теперь в гору. Воздух вырывается из легких с хрипом. Пыль, налипшая на обувь, подсохла, потрескалась и стала похожа на черепашью кожу.
        На макушке холма Герасимов остановился. Ему показалось, что вечерний ветер донес до него звуки стрельбы. Значит, ты еще жив, Грызач? Твоя гнусная душонка еще дрожит в твоем теле? В ложбину он сбежал, тормозя подошвами и поднимая пыль, а когда снова начался подъем, сразу почувствовал, как сильно устал. В горле пересохло. Герасимов останавливался, поднимал флягу, запрокидывал голову и делал один-два маленьких глотка. У него была цель, и близость к ней придавала сил. «Сволочь,  — думал он.  — Убью!» Ревность, переплетенная с жаждой мести, душила его, словно грудь обвил могучий аспид. Он распалял себя, снова и снова вспоминал вечно вялое и равнодушное лицо Грызача — будто определялся по стрелке компаса и корректировал путь: к Грызачу, бить, мстить, наказывать! Стрельба слышалась все отчетливее. Намного левее, высоко над горами, тарахтели две вертушки. Герасимову показалось, что вдоль горной гряды беззвучно пролетела пара «стрижей», но он мог и ошибиться. На всем обозримом пространстве война затихла, и лишь только в котловане продолжался бой. К страшному месту, где моджахеды почти полностью расстреляли
разведроту, наверняка пробивалась помощь, но со склона, по которому шел Герасимов, не было видно никаких маневров и передвижений.
        Он выбрался на вершину, упал, ткнулся лбом в землю и некоторое время лежал неподвижно, тяжело и часто дыша. Снизу доносились автоматная дробь и хлопки гранатных разрывов. «Нормальные люди оттуда пытаются выбраться, а я…»
        Он пополз головой вниз, работая только руками. Наверное, он напоминал пятнистого тритона, у которого парализовало задние лапы. На дне огромной каменной чаши, заполненной то ли дымом, то ли сумеречным туманом, еще ничего нельзя было разобрать, зато на склонах и в дувалах без труда можно было различить людей. Их было так много, что, казалось, шевелятся камни и трухлявые кишлачные постройки. «Ёпть, сколько их тут!» — ахнул Герасимов, и его сознание завопило: стой, стой, дурила, куда ты ползешь?? Вали отсюда, пока цел!
        Он и в самом деле перестал молотить руками, уперся вытянутыми руками в сыпучку, но продолжал съезжать вниз. Что, герой, не ожидал? Приперся мстить, герой-любовник хренов! Морду Грызачу бить собрался? Ты понимаешь, что там, внизу, душары расстреляли почти всю разведроту, одно из лучших подразделений в дивизии! Заманили в колодец, расчленили на две группы и перебили сверху. И ты собираешься спускаться туда, в это горнило? Почему твои инстинкты молчат, не вопят благим матом, удерживая от добровольного самоубийства?
        «Бисдец Грызачу,  — подумал Герасимов, но не со злорадством, не с удовлетворением, а с досадой. Время шло, сыпучка в своем потоке опускала его все ниже, и уже поздно было возвращаться.  — А-а, блин! Где наша не пропадала!» — мысленно подбодрил себя Герасимов, вскочил на ноги и большими прыжками понесся вниз. Теперь он — каменный поток, огромный валун, несущийся со склона. Поберегись! Беда тому, кто окажется на его пути! Быстрее, быстрее! Ветер в ушах, пламя в груди, едкий пот на глазах… И тут Герасимов увидел человека. Он стоял спиной к нему на одном колене и стрелял по дну ущелья короткими очередями. Герасимов слишком быстро и открыто бежал и слишком поздно увидел моджахеда, чтобы успеть остановиться и затаиться. Он — как самолет, отрывающийся от взлетной полосы, сосредоточивший в себе чудовищную силу и энергию, который остановить невозможно. Герасимов закричал. Моджахед обернулся, вскочил и успел увидеть, как на него несется невесть откуда взявшийся шурави. Герасимов сбил его с ног, как летящий на скорости автомобиль. Жесткий, нашпигованный металлом «лифчик» размозжил моджахеду нос и выбил зубы;
во все стороны брызнула кровь, в сторону полетел автомат. Не удержавшись, Герасимов плашмя полетел на землю, подминая моджахеда под себя. Они грохнулись на склон, кубарем покатились вниз, увлекая за собой камни. Рядом катилась чалма, разматываясь по пути. Тряпка, похожая на пончо, которой моджахед обмотал свою шею, взметнулась парусом, хлестнула Герасимова по лицу, обвила ему ноги. Моджахед, кувыркаясь через голову, кричал глухим голосом и пытался остановиться. Герасимов скользил рядом, на спине, головой вниз, задыхаясь от пыли. Он ударился затылком о валун, тотчас перевернулся на спину, уже хотел встать, но моджахед, оказавшийся на ногах мгновением раньше, пантерой прыгнул Герасимову на спину и принялся его душить. Превозмогая боль, Герасимов перевернулся, подмял моджахеда и вцепился в его жилистые руки, не давая им сомкнуться на своем горле. Они снова упали и покатились вниз, но уже не выпуская друг друга. Под руку Герасимову попался булыжник. Бить бабая! Бить сильно, наотмашь, по лицу, по темечку, по затылку! С каждым ударом моджахед слабел, а Герасимов рычал и наносил удар за ударом. Бить, бить,
до кровавого месива, до смерти, не останавливаться, не остывать! Всю жизнь надо бить, точно, ровно, удар за ударом, в этом, только в этом ее смысл…
        Бритый шишковатый череп моджахеда лопнул, булыжник увяз в мозговой слизи. Герасимов подобрал автомат и, пригнувшись к земле, побежал дальше. По нему стреляли — то ли ослепшие от боя солдаты Грызача, то ли моджахеды, пули свистели, жужжали рядом, кидались песком, дробили камни. Герасимов не обращал на них внимания, ничто уже не могло его остановить. Он увидел забившегося в каменную расщелину солдата Курбангалиева и обращенный в свою сторону ствол автомата.
        — Я свой!  — крикнул Герасимов, но чернолицый Курбангалиев смотрел на Герасимова дикими, сумасшедшими глазами и тянул за спусковой крючок.
        Герасимов упал на камни, грохнул выстрел, каменные осколки плетью хлестнули его по лицу.
        — Эй, придурок!! Я свой!!
        Он отполз в сторону, бодая головой камни. Щеки стали липкими, то ли от крови, то ли от пота, смешанного с пылью. Ногти сорваны, расслоены, под них набилась земля.
        — Эй, боец!! Где командир взвода Грызач?!
        Совсем рядом отбойным молотком заработал гранатомет, тотчас замолк, и на склоне разорвались гранаты, камни побежали вниз, прыгая, как мячики.
        — Боец, ты оглох?!  — снова крикнул Герасимов.  — Где Грызач?
        — Не знаю,  — отозвался Курбангалиев.  — Нет никого…
        Снова накатила волна автоматной трескотни, и над сумеречным котлованом свили гигантскую паутину малиновые трассеры. Растянувшееся на несколько часов убийство достигло кульминации. Моджахеды пытались довершить дело, реки крови возбудили в них азарт палачей. На дне котлована еще сопротивлялась жалкая кучка уцелевших бойцов, еще стрелял по склонам гранатомет, и разрывы гранат выстраивали непроходимую завесу огня. Но последние жизни — самые лакомые. И моджахедам следовало спешить, потому что уже доносился из-за гор рокот вертолетов и наверняка пробивались на помощь свежие подразделения шурави. Две душманские группы сужали кольцо окружения, а третья, которая только что искромсала остывающие тела разведчиков, шла с фронта. Они уже ничего не боялись. Они опились крови, они умылись ею и поставили себя выше смерти. Они не могли остановиться, ни боль, ни инстинкт самосохранения, ни отчаянный встречный огонь не были для них препятствием. Булькающая в их горлах кровь выплескивалась наружу, вытекала из-под языка, сочилась между зубов. На черных ресницах дрожали кровяные капельки. В густых бровях запекались
комки крови. Цепкие, клешневые руки крепко сжимали скользкие, жирные от крови автоматы.
        — Шурави, сдавайс! Руски, умрешь!  — метались гортанные фразы по котловану.
        «Они про русских… я здесь ни при чем… меня не тронут, я останусь жив…» — думал Курбангалиев. Он был несильно ранен, пуля по касательной задела его голову, вырвала лоскут кожи, но крови было совсем немного. Она сначала стекала по щеке на нос и капала с кончика, и Курбангалиев, прижимаясь лбом к камню, следил за каплями, даже считал, сколько их будет. Постепенно капли срывались все реже, последняя висела на кончике носа долго, пока не застыла, покрывшись тягучей оболочкой, как сосновая смола. Курбангалиев сковырнул ее ногтем и размазал в пальцах. Ему стало спокойней. Он не умирал и даже не чувствовал боли. Он как бы принес свою жертву, и теперь его не должны были трогать. С него хватит, он вне игры, он больше не будет стрелять, ползать по камням, выискивать цели на склонах. Он имеет право на медицинскую помощь, сострадание и почет. И вообще лежачих не бьют. Если не сопротивляться, не огрызаться, никто его не тронет. Кому он нужен, такой грязный, несчастный, с испачканной в крови физиономией?
        Курбангалиев смотрел на длинноволосого афганца, который неторопливо шел к нему, опустив автомат и сверкая белозубой улыбкой. Нет, он не тронет солдата. Он уже тоже не стреляет. Всем уже надоело стрелять. Отвратительное занятие. Курбангалиев никогда больше не будет стрелять. Он вообще не возьмет автомат в руки. Его тошнит от автомата. Он уже целый год носит его с собой. К рукам приросло это поганое железо! Надоело. На-до-е-ло!!!
        Курбангалиев приподнял голову, послушно глядя в лицо афганцу. Что скажет, то он и сделает. Конфликты надо решать мирно… Афганец улыбнулся, наступил ногой на голову Курбангалиева, прижимая ее к камням, поставил на затылок ствол автомата и дернул спусковой крючок. Курбангалиев вздрогнул, словно испугался звука выстрела, и стал обмякать, расползаться, таять, обволакивать своим телом камни.
        — Да… не ори… мне… на ухо!  — отрывисто, будто выплевывая слова, говорил сержант Селиванов, пытаясь оттащить прапорщика Хорошко за дувал и там перевязать. Осколок гранаты раздробил прапорщику локтевой сустав. Прапорщик кое-как терпел, кусал губы, двигал изуродованной рукой и смотрел, как она легко перегибается пополам в любую сторону, а из вскрытых вен фонтанирует кровь. Селиванов тянул прапорщика за здоровую руку, упираясь ногами в камни. Прапорщик был слишком тяжелым, и все его внимание было сосредоточено на страшном уродстве, которое сделал с ним осколок.
        — Что с моей рукой?  — бормотал он. Произошло страшное превращение, как в фильме ужасов — вместо руки у него отросла отвратительная змея. Хорошко не чувствовал руки, она и впрямь была как чужая, и волочилась за ним, и извивалась. Дрянь такая! Гадость, мерзость! Отрубить ее!
        — Не ори мне на ухо!!  — умолял Селиванов, изо всех упираясь ногами в камни.
        «Сынок» Удовиченко видел, как духи разделывают трупы погибших разведчиков, и в нем умерла последняя надежда. До того как это безобразное зрелище отбило ему мозги, лишив способности нормально соображать, он надеялся притвориться мертвым. Снял с убитого Кацапова насквозь пропитанный кровью «лифчик», напялил его на себя и стал входить в образ: раскинул ноги, неестественно вывернул шею, руки куда попало… В школе он любил прикидываться, и девчонки под парты валились от смеха, когда он строил учителям рожи. Хорошо получалось. Даже математичка, которая никогда и никому не верила, однажды отпустила его с контрольной по алгебре: Удовиченко продемонстрировал блестящий образец школы Станиславского и прямо на уроке заплакал навзрыд; слезы катились по его щекам, подбородок дрожал, зубы клацали. Ошарашенная учительница спросила, что случилось, и Удовиченко срывающимся голосом ответил, что сегодня годовщина смерти его мамочки. У математички дрогнуло сердце, и она отпустила рыдающего ученика домой. Удовиченко, конечно, соврал насчет годовщины, хотя, мамы у него действительно не было — он уже много лет жил со
спившимся отцом и бабкой.
        Сейчас он странно урчал, как голодная собака, добывшая кость, торопливо и неряшливо возводил вокруг себя стенку из камней и стрелял одиночными во все стороны.
        — Удовиченко, идиот ёпаный!!  — кричал ему Грызач, спрятав голову под паучьими лапами гранатомета.  — Уходи отсюда!! Уходи, придурок!!
        Но «сынок» то ли не слышал командира, то ли не понимал, чего тот от него добивается, продолжал вытаскивать из-под себя булыжники и взгромождать их на каменную горку. Выкинет пять булыжников, схватит автомат, пальнет куда-то не целясь и снова за камни. И урчит, урчит собакой. А в глазах — мертвецкое стекло и безумие.
        — Удовиченко!!  — орал Грызач, пригибая голову еще ниже, потому что вокруг него звонко зацокали, словно играя на ксилофоне, пули.  — Кончай шахту рыть, куесос ты недоразвитый!! Ползи назад за Селивановым!!
        Старший лейтенант добавлял еще пару ругательств, ударялся бровью в прицел, отыскивал среди камней чалмы и читрали и посылал туда осколочную гранату.
        — Во плядь! Явился не запылился!  — с трудом произнес Грызач, когда рядом с ним упал горячий, мокрый, задыхающийся Герасимов. Спазм сдавил Грызачу горло, и голос его был совсем слабым и сиплым.  — Помощь подоспела, как всегда, вовремя…
        Герасимов из-за грохота стрельбы не расслышал слов и поменял еще один магазин. Гильзы сыпались на камни и прыгали вокруг, как пузыри на асфальте во время летней грозы. Пули швырялись песком, порошили глаза, истерично визжал рикошет. Гранатометная лента судорожно тряслась и короткими толчками ползла по камням.
        — Ты Грызач?!  — крикнул Герасимов на ухо старшему лейтенанту, не узнав в чернолицем, с безумными глазами человеке своего обидчика.
        — Можно просто Игорь Васильевич,  — недружелюбно ответил Грызач и послал еще две гранаты.  — Удовиченко, пидарас вонючий!! Уползешь ты отсюда когда-нибудь, или мне биздануть по твоей крепости разочек!!
        — Сука,  — сказал Герасимов и, сняв руку со спускового крючка, ударил Грызача в челюсть.
        — Не понял,  — удивился Грызач.  — Тебя что, контузило?
        Герасимов ударил еще раз. Голова Грызача откинулась. Он стукнулся затылком о сошку и рассвирепел:
        — Ты что, чувак, взбесился?
        Вокруг них защелкали пули. Пришлось прижаться к камням и на мгновение замереть. Герасимов вскинул приклад, прижался к нему щекой и выдал ответную очередь.
        — Ты на кого руку поднял, солярик протухший?!  — кипел Грызач.  — Ты знаешь, что я сейчас с тобой сделаю?
        Он вытянул руку и попытался схватить Герасимова за лицо, но не дотянулся и опрокинул гранатомет. Рядом взорвалась граната, и ударная волна хлестнула по ушам. Оглохший, осыпанный каменной крошкой Грызач тряс головой.
        — Ты на кого, сука…
        Герасимов яростно отстреливался. Глаза, забитые пылью, нестерпимо зудели и слезились, и все вокруг него двоилось, затухало, дробилось на осколки.
        — Заткнись, а то я тебя сейчас живым закопаю…  — процедил Герасимов.  — Тебя предупреждали, чтобы Каримову не трогал?
        — Какую еще Каримову, лось ты безрогий… Ах, бля…
        Осколок камня рассек Грызачу щеку. Он схватился за лицо, стукнулся лбом о булыжник. Кольцо сжималось. Духи шли почти в открытую. Герасимов, раздвигая камни, подобрался к гранатомету и потянул на себя тяжелый ствол. Установить на дробленых камнях железную дуру весом почти в полцентнера оказалось не простым делом.
        — Да уйди ты!  — вспылил Грызач. Его достоинство было ущемлено. Какой-то лопух предъявляет ему непонятные претензии, да еще пытается управиться с гранатометом! С «АГС-17» «Пламя»! С родным дитятей Грызача! С его долюшкой, его кровинушкой, с этим мерзким паукообразным железом — черт бы его подрал, какой тяжелый!
        — Я говорю про медсестру из медсанбата!  — рявкнул Герасимов и, чтобы помочь Грызачу поставить на ноги гранатомет, уперся в его коробку ногами.
        — А что, твоя баба?  — кряхтя от напряжения, спросил Грызач. Одной рукой он тянул ноги станка, другой размазывал по щеке кровь.
        — За бабу зубы выбью, урод!  — ответил Герасимов и не выдержал — уж очень подходящий момент!  — двинул ногой по черному лицу Грызача. Грызач повалился на бок, перевернулся на живот и, брызгая слюной и ругательствами, заполз на Герасимова, чтобы вцепиться ему в горло. Герасимов не мог защититься, он безостановочно стрелял, автомат оглушительно стучал затвором, и на раскаленном стволе шипела слюна Грызача.
        — Я такие вещи не прощаю, солярик!!  — орал Грызач.  — Ты разберись сначала, а потом дрыгалками дергай!
        — Иди на куй!  — коротко приказал Герасимов, кинул автомат на камни, полез в карман за гранатой, торопливо ввинтил запал.
        — Ты кого послал?!  — зашелся от обиды Грызач.
        Рядом лопнула мина, булыжники взметнулись в воздух, посыпались градом на головы и спины офицеров. Они упали навзничь, прижали ладони к затылкам. Слава богу, подумал Герасимов, я не успел выдернуть чеку. Граната с запалом, прыгая по камням, закатилась под него. Герасимов втянул живот, просунул под себя руку, нащупал ребристое тельце «эфки», и тотчас получил удар кулаком по лицу. Сжав гранату в кулаке, Герасимов нанес ответный удар и почувствовал, как мокро и липко скользнула под костяшками кулака щека Грызача. Пока Грызач тряс головой и проверял, на месте ли челюсть, Герасимов швырнул гранату и снова схватился за автомат.
        — Сволочь!  — выплеснул обиду Грызач.  — Я ее пальцем не тронул… Полтора года без бабы… У меня вообще все отсохло… Она для меня как богиня… Я только сидел рядом и на ее руки смотрел… Да встанешь ты или нет, таракан злоепучий??!
        Он никак не мог установить упрямую треногу на неровном бруствере. Горячая гильза, вылетевшая из автомата Герасимова, шлепнула его по губам. Грызач воспринял это как очередной удар со стороны своего обидчика и, не сдерживая отчаянной дури, вскочил во весь рост, чтобы установить наконец гранатомет и отыграться со всеми суками мощным огнем. Он так отыграется, что земля вздрогнет! И все узнают, кто такой Игорек Грызач и как он страшен, когда зол! Грызач уже ухватился за широкое, промасленное брюхо гранатомета и что-то закричал от эмоций и натуги, но нельзя было разобрать ни слова, потому что грохот стрельбы рвал барабанные перепонки, стучал молотком по вискам, а Грызач уже поднял своего защитника, уже приметил для него более-менее ровную площадку, как вдруг ахнул, разжал пальцы, и гранатомет тяжело упал и ткнулся стволом в камни. Грызач, раскинув руки в сторону, упал на спину, мокро закашлял, брызгая розовой пеной.
        — Ах, а-а-ах!  — хватал он ртом воздух и рвал скрюченными пальцами обвислые карманы «лифчика», будто ему за ворот заползла какая-то кусачая тварь.  — А-а-а-х, кха-кха, бляххх…
        И в его судорожных движениях, и в его черном лице, исполосованном светлыми складками и морщинами, было столько обиды и недоумения, будто кто-то жестоко обманул его, растоптал самую заветную, самую светлую мечту…
        Герасимов бросил автомат — сейчас, на самом жестоком пике боя он был уже слишком маломощным, почти бесполезным оружием. Схватившись за ручки гранатомета, Герасимов потянул его на себя, высвобождая ствол, и открыл огонь частыми очередями. Ствол двигался, пульсировал, словно сшивал гранатами распоротое трассерами небо, взрывы вставали кучно, жонглируя камнями и рваной человеческой плотью.
        — Эй, Грызач!  — не поворачивая лицо, крикнул Герасимов.  — Тебя что, ранило?
        — Они испортили меня,  — через силу ответил Грызач.  — Чурки сраные! Такого человека испортить!
        Воздух задрожал от рокота вертолетных лопастей. В сумрачном небе пронеслись две горячие тени.
        — Как всегда, вовремя…  — через зубы процедил Грызач.
        Он часто и тяжело дышал, уже не рвал на себе одежду, лишь только сжимал и разжимал кулаки, как бы пробуя, насколько липка кровь, в которой он выпачкался.
        По крутой дуге вертолеты заходили на боевой курс. Лязгнул затвор гранатомета, метнув последнюю гранату, и трехногий железный паук затих. Герасимов открыл коробку. Гранаты кончились. Снова схватился за автомат — последнее, что осталось, тут уж не до выбора. Была бы трубка, из которой можно плеваться горохом,  — и той бы воспользовался. Дал короткую очередь — эх-ма! последний магазин остался!
        — Грызач, я тебе морду набью,  — предупредил Герасимов и, не рискуя поворачиваться спиной к темным скалам, из-за которых постреливали моджахеды, попятился к своему недругу, к подонку, к небритой роже. Полтора года он бабы не видел! Так вырезал бы из журнала фотку какой-нибудь красотки в купальнике и утешался бы! Сволочь! Убить его мало!  — Ты что ж это,  — прошептал Герасимов и взял Грызача за подбородок.  — Подыхать надумал?
        — Тебе назло не подохну.
        — Правильно. Я тебе должен еще морду набить… Да убери свои грязные руки, не мешай!
        Окровавленную раскладку — долой! Все равно в ней уже ничего нет, даже сигнальных ракет. Маскхалат пришлось разорвать на груди, благо, что рвался он легко, как старая рыбацкая сеть. Обнажились тощая шея и белая-белая впалая грудь, вымазанная кровью. Доходяга! Тоже мне герой-любовник!
        — Не вижу, куда тебя заепенили…  — пробормотал Герасимов, и тотчас ему пришлось ничком повалиться на Грызача, потому как откуда-то справа затрещали выстрелы и ожили лежащие рядом камни.
        — Ой, скотина!  — застонал Грызач.  — Что ж ты своей харей прямо в рану тычешься?!
        — Погоди минутку,  — ответил Герасимов, торопливо ввинчивая запал в гранату.  — Сейчас я тебе объясню, у кого из нас харя…
        Не поднимая головы, он кинул гранату на звук выстрелов, хлестнул ладонью по лбу Грызача, заставляя его тоже опустить голову, дождался, когда от взрыва вздрогнет земля, тотчас вскочил и с колена дал очередь по дымному облаку. Он не успел залечь, как из-за скалы вертикально вверх, словно воздушные шары, взмыла пара «Ми-24»; вертолеты набычились, опустили узкие морды вниз, растопырили лапы-подвески и, мягко покачиваясь, одновременно плюнули дымным роем. Ракеты с шипением понеслись вниз, впились в дно котлована, разорвались и вывернули его наизнанку. Герасимова откинуло в сторону, оглушило, окутало пылью и дымом, а в довершение ему на голову упал горячий булыжник. Ослепший, подавившийся дымом, он стоял на четвереньках, хрипел и плевался.
        — Сэнкью,  — едва смог вымолвить он, ощупывая влажное и липкое темечко.  — Сразу видно, что наши бизданули… Грызач! Эй ты, ловелас вшивый! Это только цветочки. Когда я буду бить тебе морду, будет в сто раз хуже…
        Герасимов на четвереньках подполз к Грызачу. Командир гранатометного взвода шевелился под кучей дробленого щебня, которым его засыпало. Вертолеты спикировали и, круто взяв вверх, ушли на второй заход. Моджахеды, эти бессмертные призраки, снова принялись стрелять по разорванным, раскиданным ошметкам взвода. Духи знали, что умрут, они уже приготовились к смерти, ворота рая были распахнуты — а для истинных воинов ислама они распахнуты всегда,  — и ничто их не держало на земле, и оставались последние мгновения, чтобы унести на тот свет побольше трофеев, побольше жизней неверных. И покалеченные, изломанные, обожженные моджахеды снова пошли в атаку на полудохлую линию обороны — те, кто мог идти, и поползли те, кто мог только ползти. Аллах акбар! Аллах акбар!
        Герасимов рвал зубами оболочку перевязочного пакета. Кровавую рану тяжело найти, если вся грудь залита кровью — все равно, что черную кошку в темной комнате. Во фляге еще есть немного воды! Проклятье! Как тяжело ее отцепить! Какой идиот придумал эти петельку и пуговицу? Рвануть, оторвать, отвинтить крышку — полсекунды на все.
        — Что ж ты, гад, кипяток на меня льешь!  — заскрежетал зубами Грызач. Его трясло, подбородок прыгал, зубы стучали. Грызач искусал губы, и было похоже, что они накрашены помадой.
        — Привстать можешь? Держись за мою шею!
        — За твою поганую шею?
        Трудно приладить повязку на груди. А ведь учили когда-то… Петлю пропустить под мышкой, затем на плечо, оттуда снова под мышкой и широкой лентой по окружности груди… Черт знает что получилось, все наперекосяк…
        — Где твой автомат? У тебя остались патроны?
        — Какие, на куй, патроны? Я тут, по-твоему, чем два часа занимался?  — прохрипел Грызач и снова закашлялся — кровь попала ему в горло.
        Вертолеты снова взмыли над скалами, на этот раз с противоположной стороны. Моджахеды повалились на спины и открыли по ним огонь.
        — Давай, шевели ножками, ишак смердячий!!  — крикнул Герасимов, волоча Грызача на себе.  — Сейчас наши доблестные вертолетчики покажут класс игры на фортепиано…
        — А ты свое епало убери подальше… я брезгую твоей поганой кровью…
        — Еще слово, козел, и я тебе выбью зубы…
        — До тебя уже выбили, пес ты плешивый…
        Они ковыляли по камням, падали, матерились, отстреливались, снова вставали и ковыляли дальше. Реактивные снаряды трясли котлован, словно детскую погремушку, адский огонь перемешивал в миксере огонь, дым, камни и людей. На правый гребень выбралась подошедшая на помощь рота третьего батальона и с ходу открыла по склонам огонь. Минометчики отправили в трубу первый снаряд; он долетел до обгрызенной скалы, под которой умирал оставшийся один прапорщик Хорошко, и разорвала его в клочья. Малиновые трассеры исполосовали пахнущие кровью и гнилостью сумерки.
        — Куда вы бьете?!! Куда бьете?!!  — срывал в эфире голос комбат.  — Там еще остались наши бойцы!!
        — Где? Внизу?  — спокойно отвечал командир роты, вкладывая в голос презрение и насмешку: сидит, нудила, в километре отсюда, смотрит за боем в бинокль и дает дурацкие советы.  — Товарищ капитан, там духи уже пять раз туда и обратно прошли. Нет там никого.
        — Заряжай!!  — командовал командир минометного расчета.
        — Ах, епическая сила, как больно… Как больно…  — скулил Грызач.  — Такого парня испортили…
        Его тошнило кровью. Зря он ее глотал.
        — Ты будешь держаться за меня??  — хрипел Герасимов. Он шел уже из последних сил. Вены на его шее набухли, пальцы онемели и перестали слушаться. Сколько там осталось патронов? Дюжина на двоих наберется?
        Они рухнули в сухую промоину. Грызач что-то хотел сказать, но его душила икота:
        — Ты… ты…
        Духи все идут. Встают и идут. Они сделаны из тьмы, у них под одеждой ничего нет, это чучела, пахнущие свежевырытой ямой.
        — Грызач! Грызач, ты не умирай!  — через силу выдохнул Герасимов, прижался щекой к прикладу «калаша» и дал короткую очередь.  — Наши уже близко! Грызач! Грызач, ты слышишь меня? Ты слышишь, подонок?!
        Грызач судорожно сглатывал, таращил мутные глаза на Герасимова, хватал его за капюшон маскхалата.
        — Ты… ты…
        — Подожди, у меня где-то был промедол…
        Где-то в карманах! Сколько много карманов и почти все пусты. Песня спета, шарик сдулся… Грызач, сволочь, не умирай… Сейчас игла одноразового шприца вонзится в твое хилое и слабеющее тело, промедол метастазом расползется по мышечным тканям, просочится в капилляры, побежит с потоком остывающей крови по венам к сердцу, легким и мозгу, и возникнет короткая иллюзия жизни; ногам и рукам станет тепло, сознание просветлеет, в нем вспыхнет оранжевый свет неуловимого счастья, словно вот-вот произойдет некое великое, судьбоносное и очень торжественное событие, хлынет потоком свинячий восторг — как хорошо! как прекрасно лежать здесь, под чудным небом, на котором загораются тяжелые, качающиеся звезды, и как прекрасна война, какое умиротворение и законченное, округленное удовольствие доставляют кровоточащие раны! Человеческое тело — это мразь, это нищенские лохмотья, это шутовской костюм, это полосатая роба заключенного; это колючая проволока, это присохшие к ране бинты, это римские кожаные плети с крюками, это битое стекло… А война срывает все это, смывает грязь и боль, высвобождает душу и — лети,
хрустально-прозрачная, незамутненная, невесомая, вечная; порхай, кувыркайся в лучезарном сиянии солнца, в небесной голубизне, над млеющей в дымке Землей…
        — Грызач, не закрывай глаза!! Дыши, дыши, небритый подлец!!
        Командир гранатометного взвода мял маскхалат Герасимова, ломаные ногти цеплялись за швы и петли, он тянул заостренный, покрытый грязной щетиной подбородок вверх; этот человек, полтора года не видевший бабы, полтора года сожительствовавший с войной, полтора года чахлым кустом прораставший в каменную макушку высоты, этот высохший, обескровленный, до идиотизма верный, ни разу не изменивший своей войне человек — он сейчас желал одного: дать в морду Герасимову. Потому что тот крепко его обидел. Потому что Грызач пальцем Гулю не тронул… Она для него была как богиня… Грызач только сидел… Рядом… И смотрел… На ее руки…
        — Грызаа-а-ач! Живи, живи!!
        Герасимов тряс голову старлея, кричал в его закатывающиеся глаза. Не уходи! Держись! Вертолеты рядом! Смотри, сколько вокруг нас огня! Посмотри, как светло, словно тысячи солнц обступили нас! Сколько мощи, энергии — разве здесь есть место для смерти?! Мы купаемся в реке Жизни и омываем свои лица кровью! Мы бессмертны, Грызач! Грызач…
        Его губы были обжигающе горячими, как поверхность только что испеченного хлеба. Обхватив их ртом, Герасимов вдыхал в слабое, страдающее тело командира гранатометного взвода жизнь. Хватал ртом раскаленный дым и наполнял им слабые легкие Грызача. Живи, живи! Смотри, как это делаю я, держись крепче за меня, дыши моим воздухом, согревайся моим теплом… Что ж ты, сволочь, оставляешь меня — у нас с тобой одна Богиня на двоих, одна на всем белом свете. Что ж ты уходишь, подонок…
        Ткнувшись в липкий лоб Грызача, Герасимов плакал. Два маленьких человека, почти неразличимых среди каменной пустыни, держались друг за друга, и горы, облитые огнем, вращались вокруг них, а вместе с ними кружились похожие на мухи вертолеты, и втягивались в гигантскую воронку белые борозды ракет, и туда же сваливались пастозные, ржаво-рыжие облака пламени, и выедающая глаза дымная рвань, и сливалось тягучей смолой афганское небо с битым серебром звезд. Загоняя вертолет в горку на предельном угле атаки, а затем снова кидая его в пике, наводчик навел перекрестье прицела на бегущих по ущелью людей.
        — Пять духов и один наш,  — доложил он командиру эскадрильи.  — Наполовину голый, босиком… На нем только брюки, оружия нет.
        — Духи несут его на себе, что ли?
        — Сам бежит.
        — Сможешь отсечь духов от него?
        — Я же говорю — они бегут плотной группой… Сейчас потеряю…
        Командир вертолета взял ручку влево, затем на себя. Вертолет задрожал от перегрузки, борттехника Викенеева кинуло на перегородку. Он ухватился одной рукой за край проема, подтянул свое потяжелевшее тело к пулемету, встал перед ним на колени, склонил голову, прищурил глаз и дал длинную очередь. Вертолет, едва не заваливаясь набок, сделал круг и снова спикировал на группу бегущих людей.
        — Так что делать?  — спросил наводчик.
        — Да ёпни их!  — ответил командир.
        Наводчик еще круче опустил нос вертолета и надавил кнопку пуска. Струи пламени вырвались из подвесных кассет, ракеты устремились вниз, кучно разорвались — как раз в центре группы. Последнее, что почувствовал Удовиченко,  — как кто-то из моджахедов хлопнул его ладонью по голой спине, должно быть призывая залечь. Но этот легкий, совсем не болезненный шлепок почему-то разорвал его тело — с противном треском, будто Удовиченко был сшит из простыни, и вот ее рвали и вдоль, и поперек, на лоскутки, на подворотнички, на носовые платки: фрррых! фрррых! налево, направо, вверх, назад, вперед, всем по куску, всем достанется, всему миру по нитке…
        Головной дозор третьего батальона спустился в кишлак. Саперы, шедшие впереди с щупами, искали ребят из разведроты. Раскиданные по улочкам и дворам изуродованные и расчлененные трупы не трогали, кидали на них «кошку», тянули за веревку из-за укрытия, переворачивали и сдвигали окоченевшие трупы. Дважды из-под мертвых тел вырывалось пламя. «Сюрпризы» опять рвали и терзали уже давно отмучившиеся тела — в какой уже по счету раз? В какой уже раз, черт вас всех подери! Ну сколько можно мучить ребят?
        Артиллерия долбила склоны ущелья, на которых могли затаиться духи. Мощные снаряды крошили гранит, спускали песчаные ручьи. Четыре пары «Ми-24» безостановочно, заход за заходом, кололи хребты реактивными снарядами, словно гигантскими вилами. Гора проседала, ее рыхлая спина дымилась. Четыре вертушки, израсходовавшие весь боезапас, перенацелили на вывоз раненых и убитых. Баграмский госпиталь работал в авральном режиме. Две дополнительные бригады, прикомандированные из Ташкента, не справлялись с потоком раненых. Солдаты-уборщики в приемном отделении, не разгибаясь, собирали тряпками лужи крови с кафельного пола, выжимали их в эмалированные тазы, снова ползали на карачках, размазывая лужи, и снова выжимали. Тазы выносили больные из числа выздоравливающих. Темный и мрачный коридор хирургического отделения в Кабульском госпитале был переполнен. Мест в палатах не хватало, запасные койки спешно собирали и устанавливали вдоль стен в два ряда. Пройти по коридору можно было по узкому проходу, лавируя между безжизненно откинутых рук и ног. Спертый воздух, напитанный испаряющейся кровью, вызывал тошноту даже у
бывалых врачей. В прорезиненных палатках Баграмского госпиталя размещали на ночь «легких» раненых, но там было страшнее, чем в палатах с «тяжелыми». «Легкие», в отличие от «тяжелых», находились в сознании, и у них были силы кричать всю ночь, заново переживая во сне страшный бой.
        Гуля снова корчилась от чудовищной боли в маленькой перевязочной медсанбата, пропахшей йодом и хлоркой. Стояла на коленях у пустого, холодного топчана и, прижав дрожащие ладони к груди, сгибалась и сгибалась, билась головой о ледериновый край, глотала слезы и спрашивала неизвестно у кого: когда же это кончится? Сколько уже можно? Уж терпение дошло до предела, истерзанная душа воет и стонет, да и не душа это уже, а кровоточащая рвань. Нет больше сил, устала, устала! А больно-то как! Что же там так болит и страдает — там, вокруг сердца, такое золотисто-бронзовое, искрящееся, призрачное, как гало? Валерочка мой родненький, мальчик мой солнечный, как же тебе больно! Откуда на свете столько боли? Разве хватит человеческой жизни, чтобы всю ее пережить, пропустить через себя, напоить слезами? Валерочка, голубь мой, герой мой голубоглазенький, останься живым, пожалуйста, а я буду терпеть сколько понадобится, отдай мне все свои раны, изрежь меня, избей меня — я выдержу, выдержу, только останься живым, останься, останься…
        Говорила, что выдержит,  — выдержала, не умерла, не растеклась соленой лужей под медицинским топчаном. Только глаза опухшие, красные и чешутся. Начальник отделения сказал, что нужно закапать альбуцидом, а еще неплохо бы смазать тетрациклиновой мазью. Намазала — вообще на чудовище стала похоже. Нос тоже красный и шелушится. Сама бледная, как поганка. Такой рожей только людей пугать. Особенно маячить не стала, пристроилась за спинами теток и оркестра. Все дивизию встречают, ликуют! Зулька-библиотекарша по этому случаю надела серебристое платье с люрексом. Толстуха Люба, начальница солдатской столовой, где-то надыбала букет роз, кинула на пропыленную броню, на которой ехал ее мужик, химик батальона Светочкин. Букет пока летел, пока кувыркался в горячем выхлопе, рассыпался на отдельные цветочки, и досталось почти всем бойцам. Прогремела, пролязгала гусеницами колонна разведбата. Оркестр, посеревший от пыли, тужился над своими трубами и ужасно фальшивил: вместо «Прощания славянки» получилось что-то похожее на «Червону руту». Техника первого батальона свернула в свой парк загодя, мимо ликующей толпы
проезжать не стала. Ага, а вон и второй батальон пылит, земля содрогается, боевые машины пехоты идут ровненько, одна за другой, покачивают передками, как катера на волнах. Комбат Мельников, как положено, на первой машине. Шестая рота, наверное, в конце… Черт, что-то воздуха не хватает, грудь сдавило, дышать тяжело, и снова проклятые глаза слезятся. А тут еще пыль! Мало того что и так на кикимору похожа, так еще грязные подтеки на щеках будут!
        Гуля отошла, отвернулась, вынула платок, подняла лицо к небу, чтобы слезы не выливались. Все… Спокойно… Сделай три глубоких вздоха… Все нормально. Все хорошо… А дрожь-то как колотит тело! Гусеницы лязгают, скрежещут, сотрясают землю, пропускают сквозь нее колебательные волны — будто сидишь верхом на отбойном молотке… Она осталась стоять поодаль, отбившаяся овечка, серая, зареванная мышь, комкающая в кулаке влажный платок… Вот уже можно различить знакомые лица. Бойцы лениво машут руками, приветствуя женщин… Стоп, колонна! «Бэшки» встали, качнувшись на амортизаторах. Высокая фигура Нефедова хорошо заметна — прапор, как всегда, расстегнут до пупа, солнцезащитные очки на облупленном носу, в зубах сигарета: «Бойцы, проверили оружие! Разрядить магазины! Коробки с патронами сложить у входа в казарму!» Вон Черненко спрыгнул с БМП, стащил четыре бронежилета — по два в каждой руке, да еще за спиной у него лязгают автоматы — пять или шесть; еле идет парень. Сашка Ступин все еще в шлемофоне, прижимает ларинги к горлу, что-то говорит по связи, лицо нахмурил, брови свел к переносице — весь такой деловой, что
ты! Механик-водитель Курдюк торчит в своем люке, зевает, зыркает своими узкими глазами, будто щурится… А вон и Валера! Стоит на передке БМП, крутит головой, смотрит на оркестр, на теток, не видит Гулю. Лицо серое от пыли, только вокруг глаз большие розовые круги — следы от очков… Увидел? Нет, не увидел, волнуется, покусывает губы.
        Она взмахнула рукой, негромко позвала, и тут ноги ее сами понесли, и не заметила, как растолкала теток, а проклятые глаза… Ах, проклятые глаза, надо было послушаться начальника и закапать альбуцидом. Как же приходится крепко сжимать зубы, чтобы не закричать, не зареветь — не дай бог, стыдно будет, как дура, в самом деле. А он уже увидел, сиганул с брони в пыль, рваный капюшон как-то нелепо повис на плече, ремень перекрутился, пряжка на боку; пытается что-то сделать со своим непослушным чубом, приглаживает, прижимает, хочет казаться красивым. Ну, расступись, бабы, я за себя не отвечаю!! Донести бы до него слезы, не расплескать бы! И вопль, который уж рвется, как бешеный, выпустить в капюшон маскхалата, пусть путается там в зеленой сетке — только бы донести!
        Они схватили друг друга, неловко ткнулись носами — не определились, на какую сторону головы склонять, чтобы красиво поцеловаться, а затем и вовсе ударились лбами. Тут Гулю прорвало, она прижала лицо к капюшону:
        — Родненький мой… родненький…
        Голос у нее страшный, как у старухи, как у Бабы-яги — скрипучий, сдавленный, а глаза-то как жжет, будто горячей золой припорошили, и дышать не может, икает, плечи вздрагивают. Оркестр затих, потом снова что-то заиграл, барабанщик, зараза такая, своей колотушкой лупит, как по голове. И этот, с медными тарелками, будто назло, над самым ухом — чахххх, чахххх! Зарычали двигатели боевых машин, снова задрожала земля, гусеницы начали прессовать пыль. Пора в парк! Домой! Домой! Все в прошлом, война осталась за туманными горами. Домой!
        Домой… Это мучительно-сладкое слово «замена»! Оно означает Рубикон, перейдя который никогда не возвращаешься. Оно означает жирную, глубокую борозду, отделившую жизнь от смерти, мир от войны, свет от тьмы. Прочь из этой гадкой страны, навсегда, навеки! Вычеркнуть слово «Афган» из всех географических справочников, вырвать страницы из энциклопедий, порвать, сжечь, а пепел растворить в водке и выпить; вырезать эту страну консервным ножом из глобуса, положить ее, похожую на черепок от тарелки, на наковальню, да как шарахнуть молотом! Нет ее, не было и никогда не будет! Не произносите вслух название этой страны, не напоминайте — ни словом, ни намеком, ни полунамеком. Не выношу, не принимаю, отторгаю, как чужеродный орган, с кровью и гноем. Она позади, отныне всегда позади, и только не оборачиваться, не замедлять шаги — бегом, бегом вперед, хоть на коне, хоть на машине, хоть на ракете с субсветовой скоростью! Будто ничего не было…
        Гуля сложила простыни, вытряхнула от перьев наволочку, свернула рулоном одеяло, матрац и отнесла все это комендантше общежития. Та поставила подпись в обходном листе и вздохнула:
        — Гулька, как я тебе завидую!
        — Я сама, Надюш, поверить не могу, что это всё…
        Потом подмела пол в комнате, вымыла с мылом. Ничего после себя не оставлять. Ни пушинки, ни соринки, ни туманных следов дыхания, ни запаха «Красной Москвы», которые подарил ей Валерка. Будто и не было ее здесь вовсе.
        Еще раз проверила тумбочку и полки над умывальником. Кажется, все. Перенесла сумку ближе к двери. Пошла в штаб за предписанием. Последний раз она пошла в штаб. Никогда больше она не будет ходить по этой неровной асфальтовой дорожке с чахлыми кустами по краям. Никогда больше не будет открывать эту скрипучую дверь на пружине… Каждым шагом она убирала назад, за спину, в прошлое фанерные модули с коридорами, кабинетами, палатами, с ранеными и больными, с бинтами, шприцами и зажимами, со знакомыми и незнакомыми людьми… Один шаг — и этот офицер со скуластым несимметричным лицом уже становится Прошлым. Еще один шаг — и последний раз хлопнула за спиной дверь штаба. Еще один — и этот уродливый фонтан с облупившейся краской никогда больше не встанет грязным корытом на ее пути.
        В женском модуле уже произошла рокировка. Место Гули заняла какая-то вертихвостка из машбюро. Нагло раскатала на ее койке свой матрац, нагло заправила простыни, нагло взбила подушку и водрузила на подоконник дурацкий букет из бумажных подсолнухов. Потом вооружилась банкой с силикатным клеем и пришпандорила к стене журнальные вырезки с портретами Джо Дассена и Владимира Высоцкого. Села на койку, покачалась, скривила физиономию: «Скрипит слишком!»
        Гуля не стала прощаться, взяла сумку и молча вышла. Прочь, прочь отсюда, из этого отвратительного модуля, провонявшего непутевым бабьем! Бегом, не оборачиваясь, не оглядываясь — вперед, только вперед!
        У входа в казарму Герасимов прощался с ротой. Прежде чем выйти к бойцам, долго чистил зубы ядрено-мятным «Поморином», но запах перегара так и не удалось заглушить. Всю ночь он пил водку, отмечая с друзьями свой отъезд. Пропил все чеки и трофейные афошки. В голове гудело. Раскаленный асфальт качался под ногами.
        — Командир!!  — хрипел хмельной прапорщик Нефедов, в сотый раз обнимая Герасимова.  — Ну как я тут буду без тебя?! Ну ты скажи мне, как я смогу без тебя?! Гад ты за то, что нас бросаешь… Как, блин, я тебя все-таки люблю!!
        — Иди, проспись,  — строго заметил Ступин, становясь между прапорщиком и Герасимовым.
        Прискакал молодой офицер из строевого отдела, принес выписку из указа, орденскую книжку с подписью самого Горбачева и орден Красной Звезды.
        — Начальник штаба велел вручить перед строем и в торжественной обстановке,  — лепетал офицер, пряча документы и коробочку с орденом за спину, как делают дети.
        — Да давай сюда, разберемся!  — горланил Нефедов, обхватывая офицера своими длинными руками.  — Не в первый раз… Думаешь, мы не знаем, как ордена положено вручать?
        Офицер из строевого отдела только прибыл в Афган и потому в самом деле не знал как. Прапорщик, ломая пальцы офицеру, отобрал у него коробочку, вынул орден, свинтил закрутку и примерил орден к груди Герасимова.
        — Чем дырку делать будем?  — спросил Ступин.
        — Все есть, Саня, не дрейфь… Но сначала положено обмыть… Абельдинов!! Мою личную банку сюда, быстро!
        Сержант принес банку с самогоном. Разлили по кружкам. Орден тюкнулся об эмалированное донышко. Чокнулись.
        — За тебя, Валера! За нашу шестую роту!
        — За вас, ребята!
        Герасимов вытащил орден зубами. Капли самогона блестели на его рубиновых лучах. Прапорщик порылся в карманах, вынул автоматный патрон и продырявил им китель рядом с первой Звездой.
        — Во! Порядок!  — говорил он, хлопая Герасимова по груди.  — Дважды орденоносец!
        Офицер из строевого отдела пил самогон мелкими глотками и морщился.
        — Товарищ старший лейтенант,  — сказал Абельдинов, глядя на дно кружки.  — А давайте как-нибудь встретимся в Союзе, напьемся вдрызг и вспомним, как вместе на войну ходили, как высаживались на Панджшер…
        — Встретимся, Абельдинов,  — пообещал Герасимов и обнял сержанта.
        — Черт подери, товарищ старший лейтенант…  — сломавшимся голосом добавил сержант, отводя глаза.  — Я вообще-то считаю себя мужиком нормальным, но… как бы сказать… в общем…
        — Да ладно, поплачь, не стесняйся!  — разрешил прапорщик Нефедов и положил руку сержанту на плечо.  — С кем не бывает…
        — Жалко, конечно, что вы уезжаете…
        Герасимов пошел по кругу.
        — До свидания, Черненко!
        — До свидания, товарищ командир!
        Герасимов обнялся с солдатом.
        — Вы только обязательно напишите нам, когда приедете и устроитесь на новом месте. Хорошо?
        — Напишу, Черненко.
        — А правду говорят, что вы будете работать в обкоме комсомола?
        — Правда, Черненко, правда…
        — Давай, командир, держи! Ёпнем по второй, а потом и третий тост,  — сказал Нефедов, протягивая Герасимову кружку.
        — Прапорщик, иди спать!  — процедил Ступин.  — Ты уже на ногах не стоишь.
        Из медсанбата приковыляли «замок» Гриша Максимов и Гнышов. Оба в синих пижамах. Один с костылем, у другого рука в гипсе.
        — Давай, Курдюк, держись,  — сказал Герасимов, обнимая механика-водителя.
        — Счастливо вам, товарищ командир.
        — Баклуха, а ты чего там за спинами прячешься? Иди сюда!
        Пулеметчик смутился, порозовел, неуверенно шагнул, вытер руку о хэбэ и протянул ее Герасимову.
        — Прощайте, товарищ старший лейтенант!
        — Не «прощайте», а «до свидания»!  — поправил Нефедов.  — Мы все встречаемся в Союзе. Понятно, бойцы? Кому не понятно, зайти ко мне вечером в каптерку — я объясню доходчивей… Не грей кружку, Максимов! В медсанбате небось уже опух от спирта? А? Черненко, мать твою, где гитара? Давай свою коронную: «Я вернулся с Афгана, извините, что цел…» Или как там ты поешь?.. Абельдинов, быстро утер слезы, что ты как на похоронах?
        — Товарищ прапорщик, пошли бы вы на куй,  — отворачиваясь, тихо попросил сержант.
        Последний глоток самогона, последние объятия и рукопожатия, последний хлопок по плечу — и все это уже в прошлом, это уже история, которую хочется скорее забыть; это уже не люди, это оловянные солдатики, застывшие где-то внизу, между картонных коричневых гор и пластилиновых танков. Вперед, Герасимов, в Союз, к новой и счастливой жизни! Не оглядывайся, не задерживай взгляд на лицах своих бойцов, не пытайся их запомнить — тебе это ни к чему. Там, в Союзе, это ни к чему. Отмой самогоном мозги от памяти, проветри легкие, прополощи свежей кровью сердце и подставь встречному ветру лицо. И ничего не бери с собой. Ничего.
        — Ты все взял?  — спросила Гуля.  — Вертолет через полчаса.
        Они стояли на пороге кабинета, в последний раз оглядывая стол, на котором Гуля когда-то жарила кабачки; диван из составленных автомобильных сидений, на котором они когда-то спали; решетку на окне, которую можно легко поднять и выбраться наружу…
        Герасимов почувствовал, как Гуля взяла его руку.
        — А ты помнишь, как мы обмывали здесь твой первый орден?  — спросила она.
        — А как я ревновал тебя, когда ты ушла без меня на Новый год?
        Да что ж это с ними! Они обернулись, они пытаются утащить с собой это мерзкое прошлое!
        — Абельдинов, не надо нас провожать,  — попросил Герасимов сержанта.  — Вещей почти что никаких… Мы сами дойдем…
        — Эх, товарищ командир,  — едва смог произнести сержант, шумно втянул воздух носом и быстро пошел вон из казармы, свернул за угол, добежал до колючей проволоки, спрыгнул в канаву, повалился на сухой и твердый, как камень, бруствер. Лишь бы «сыны» не увидели такой позор. Он же дембель, у него такой же орден, как у Герасимова. Ему нельзя! Нельзя, Абельдинов!
        — Надо идти, Гуля…
        Она кивнула, но не шелохнулась.
        — А помнишь… помнишь, как я пряталась в погребе, а в дверь ломился начпо…
        — Помню.
        Гуля вдруг закрыла лицо ладонями и расплакалась. Черт знает что творится! Им надо радоваться, захлебываться от счастья, потому что они улетают в Союз! Навсегда! На веки вечные! Им надо плясать, петь, снова пить самогон, который уже в горле стоит!
        Герасимов с треском захлопнул дверь кабинета. Не оглядываться! Только вперед! Бегом отсюда, из этой страны, в которой поселилась война, разгоняющая по горам и пустыням трупный смрад. Вперед в Союз, где… где… В общем, где так здорово.
        Они взяли сумки и быстро вышли из казармы. Смотрели под ноги, чтобы ни с кем больше не встречаться взглядами. Не отвечали на приветствия и вопросы проходящих мимо офицеров и женщин. Стиснуть зубы. Перетерпеть последние минуты пребывания в этом аду. Осталось совсем немного. Надо только забраться в пахнущую керосином утробу «Ми-6», сесть на лавочку у иллюминатора, взяться за руки, закрыть глаза и немного потерпеть.
        Они пролезли под колючей проволокой, пошли по рифленому железу мимо горячих, только вернувшихся из боя «Ми-24». Обвислые лопасти пружинисто покачивались на слабом ветру. Под раскрытыми фонарями копались техники в песочных комбезах, солдаты подвозили бомбы, поднимали их домкратами к крыльям, насаживали на замки… Отвернуться, не смотреть! Только вперед, туда, где нет войны, где в магазинах продаются водка и докторская колбаса, где по улицам ездят троллейбусы и пищат на поворотах трамваи, где по вечерам в многоэтажных домах загораются окна и за красными, голубыми и желтыми шторами движутся тени, а в спальнях хрустят накрахмаленные подушки, скрипит намастиченный паркет и мелодично дзенькают вилочки и ножики…
        Капитан проверил паспорта, сверился со списком счастливчиков, убывающих в Союз, и качнул головой:
        — Бегом! Сейчас отправляемся!
        Они пошли к рампе «Ми-6» — молча, все так же глядя под ноги. Нет, молчать просто невыносимо! Надо говорить что-то веселое, восторженно перебивать друг друга, шутливо потолкаться у бортовой скамейки за место у иллюминатора, вскрыть по баночке «Си-си», а потом расплющить их ногой…
        Герасимов и Гуля ступили на рампу одновременно и вдруг с пронзительной ясностью поняли: там, впереди, ничего нет. Тьма. Мрак. Вакуум. Крикни — и эха не будет; кинь камень — и не услышишь, как стукнулся. Жизнь стремительно несла их в эту пустоту, ни остановиться, ни повернуть назад.
        Все осталось в прошлом.
        Рампа поднялась и гулко захлопнулась. С трудом раскрутив могучие лопасти, вертолет неуклюже побежал по взлетке, тяжело оторвался от земли и развернулся мордой к северу. По его брюху побежал тусклый солнечный отблеск и тотчас погас.
        Тяжелая, как вертолет, перламутровая муха, спугнутая рокотом лопастей, взлетела с сухой колбаски собачьего помета, сделала круг над колючей изгородью и, упорно сопротивляясь горячему афганскому ветру, полетела к далекой темно-зеленой палатке выполнять свою Миссию.
        notes
        Примечания
        1
        Подразделения афганской армии.
        2
        Модуль — сборно-щитовой одноэтажный дом.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к