Сохранить .
Время мира Фернан Бродель
        Материальная цивилизация, экономика и капитализм, ХV-ХVIII вв. #3
        В заключительном томе своего труда Фернан Бродель излагает мировую экономическую историю, "организовав" ее во времени и пространстве. Она предстает как чередование господства нескольких миров-экономик, объединенных не только единым центром, но и едиными временными ритмами. Рассматривая причины подъема и упадка этих миров, проблемы формирования национальных рынков и региональные особенности промышленной революции, автор в хронологической последовательности верифицирует свои основные гипотезы, изложенные в предыдущих томах.
        Фернан Бродель. ВРЕМЯ МИРА
        Fernand Braudel
        LE TEMPS DU MONDE
        Civilisation materielle, economie et capitalisme, XV -XVIII^e^siecle
        tome3
        Armand Colin
        Фернан Бродель
        ВРЕМЯ МИРА
        Материальная цивилизация, экономика и капитализм, XV -XVIII вв.
        томЗ
        Москва Прогресс 1992
        Б 0503010000-052 / 006(01)-92 26-91
        К. Хеллеру посвящается
        АВПР — Архив внешней политики России
        «Annales E.S.C.» — «Annales: Economies, Societes, Civilisations»
        A.E. — (Ministere des) Affaires Etrangeres
        A.N. — Archives Nationales
        A.d.S. Firenze — Archivio di Stato di Firenze
        A.d.S. Genova — Archivio di Stato di Genova
        A. d.S. Venezia — Archivio di Stato di Venezia
        B. N. — Bibliotheque Nationale
        PRO — Public Records Office
        ПРЕДИСЛОВИЕ
        Этот третий и последний том есть как бы ответ на вызов и реализация некоего притязания. Вызов и притязание раскрывают его смысл. Позаимствовав удачное выражение Вольфрама Эберхарда[1 - Eberhard W. Conquerors and Rulers Social Forces in Medieval China. 2d ed., 1965, p. 13 f. — Цит. по: Wallerstein I. The Modern World System, 1974, p. 6.], я озаглавил этот том «Время мира» — название, несомненно, красивое, хоть и обещает оно больше, чем я мог бы исполнить.
        Вызов заключен в том доверии, какое я питаю к столь возможно широкому обращению к истории, которая на сей раз берется в ее хронологическом развертывании и в разнообразных ее временных характеристиках. Словно предаться ее движению, следуя ее путям и ее логике, означает прибегнуть к главнейшему испытанию из всех, чтобы подтвердить или опровергнуть итоги предварительных исследований первых двух томов настоящего труда. Вызов, как видите, сочетающийся с определенными притязаниями, а именно — с претензией на то, что история может одновременно представать и как объяснение, притом одно из самых убедительных, и как подтверждение поистине единственное, лежащее вне пределов наших абстрактных умозаключений, нашей априористской логики и даже за пределами тех сетей, какие непрестанно расставляет нам здравый смысл. А может быть, и с еще одной претензией: желанием предложить приемлемую схему истории мира на базе данных весьма неполных, но все же слишком многочисленных для того, чтобы попытаться охватить их целиком.
        Таким образом и определяется цель настоящего тома. Читатель найдет в нем рассказы, описания, картины эволюции, разрывы, закономерности. Но от начала и до конца я боролся с соблазном чересчур увлечься рассказом, описывать ради одного только удовольствия нанести какой-нибудь штрих, подчеркнуть какой-то момент, зафиксировать примечательную деталь. Я лишь попытался увидеть и побудить увидеть других, чтобы понять, т. е. чтобы подтвердить. Но делал я это настойчиво, как если бы именно упорство этих усилий служило оправданием моих исследований и, более того, самого ремесла историка.
        Однако же во всей истории мира есть от чего прийти в уныние самым неустрашимым и даже самым неискушенным. Разве это не безбрежный поток, без начала и конца? И такое сравнение еще неадекватно: история мира — не один, но множество потоков. К счастью, историки уже имеют опыт того, как противостоять избыточности. Они упрощают ее, расчленяя историю на секторы (история политическая, экономическая, социальная, культурная). Главное же — они научились у экономистов тому, что время можно расчленить на базе разнообразных временнЫх характеристик и таким образом приручить его, сделав в общем поддающимся изучению: существуют временнЫе характеристики длительной и очень длительной протяженности, изменения конъюнктуры замедленные и менее замедленные, сдвиги быстрые, а иные — и мгновенные, причем зачастую самые кратковременные обнаруживаются легче всего. В целом мы располагаем отнюдь не ничтожными средствами, для того чтобы упростить и организовать историю мира. И мы можем выделить время, прожитое в мировом масштабе, время мира, которое, однако, не составляет, не должно составлять историю людей в ее целостности.
Это особое время в зависимости от мест и эпох управляло определенными пространствами и определенными реальностями. Но другие реальности, иные пространства от него ускользали и оставались ему чужды.
        Например, Индия сама по себе представляет «континент»; так начертите же четыре линии — вдоль Коромандельского побережья, вдоль Малабарского берега, ось Сурат — Дели и ось Дели — дельта Ганга. Вы заключили Индию в четырехугольник[2 - Das Gupta A. Trade and Politics in 18th Century India. — Islam and the Trade in Asia. Ed. D.S. Richards, 1970, p. 183.]. В этом четырехугольнике только его стороны действительно жили в мировом времени, принимали торговые потоки и ритмы Вселенной, к тому же не без сдвига по фазе и не без сопротивления. Время мира активизировало прежде всего такие оживленные линии. Отзывалось ли оно внутри четырехугольника? Да, несомненно, то тут, то там. Но это время также и отсутствовало в нем. И то, что происходило в масштабах Индийского «континента», повторялось во всех населенных областях земного шара, даже на Британских островах времен промышленной революции. Повсюду имелись зоны, где мировая история не находила отклика, зоны молчания, спокойного неведения. «В нашем [Неаполитанском] королевстве, — писал экономист Антонио Дженовези (1712 -1769), — есть области, в сравнении с
коими самоеды показались бы просвещенными и цивилизованными»[3 - Bouvier R. Quevedo «homme du diable, homme de Dieu», 1929, p.83.]. На первый взгляд такие зоны нас затопляли: вот перед нами в некотором роде облегченная карта мира, облегченная, потому что она усеяна бесчисленными белыми пятнами, откуда не доносится отклика, — по правде говоря, теми самыми регионами, на окраинах торжествующей истории, о которых прежде всего шла речь в первом томе настоящего труда.
        Таким образом, время мира как бы включало в игру своего рода надстройку глобальной истории: оно было как бы завершением, словно созданным и вознесенным силами, действовавшими ниже его уровня, хотя его весомость в свою очередь отзывалась на базисе. В зависимости от места и времени такое двойное воздействие — снизу вверх и сверху вниз — бывало более или менее значительным. Но даже в странах, передовых в экономическом и социальном смысле, время мира не все определяло.
        В принципе главный сюжет настоящего тома — это преимущественно история избранных секторов, материальная и экономическая. Именно прежде всего экономическую историю мира с XV по XVIII в. я намереваюсь охватить в этом третьем и последнем томе. Это является, или должно было бы быть, неким упрощением моей задачи. Мы располагаем десятками общих историй экономики, работ, превосходных либо своим лаконизмом[4 - Imbert J. Histoire economique des origines a 1789. 1965; Hausherr H. Wirtschaftsgeschichte der Neuzeit. 1954; Richardot H., Schnapper B. Histoire des faits economiques jusqu’a la fin du XVIII^e^siecle. 1963; Hicks J. A Theory of Fconomic History. 1969 (французский перевод —1973 г.).], либо богатейшей документацией. Я пользовался двумя томами «Истории экономического быта Западной Европы» Иосифа Кулишера[5 - Kulischer J. Allgemeine Wirtschaftsgeschichte des Mittelalters und der Neuzeit. 2 Bde, 1958.], вышедшими в 1928 -1929 гг. и остающимися еще и ныне лучшим руководством и самой надежной из обобщающих работ. В не меньшей степени использовал я и монументальный труд Вернера Зомбарта «Современный
капитализм» (последнее издание —1928 г.), фантастическую сводку анализа прочитанного и кратких резюме главного. Но эти общие работы, как правило, ограничены рамками Европы. Я же убежден, что история имеет великое преимущество делать заключения путем сравнения явлений в мировом масштабе, единственно доказательном. Уже Ф. Новалис[*AA - Новалис (Фридрих фон Гарденберг, 1772 -1801) — немецкий поэт, виднейший представитель романтизма. — Прим. перев.] говорил: «Любая история непременно всемирная»[6 - Novalis F. L’Encyclopedie. 1966, р. 43.]. И в самом деле, экономическая история мира [в целом] больше доступна пониманию, нежели экономическая история одной только Европы. Но можно ли сказать, что она была проще?
        Тем более что ни экономисты, по меньшей мере с 50-х годов[7 - См.: Clemens R. Prolegomenes d’une theorie de la structure economique. 1952, в частности c. 92.], ни историки уже давно не считают более, что экономика — это «область в себе», а экономическая история — четко ограниченная территория, где можно совершенно спокойно замкнуться. Сегодня единодушие в этом вопросе очевидно. Для Витольда Кули «теория автономной экономики в условиях развитого капитализма [я бы охотно добавил мимоходом: и даже капитализма зарождающегося] оказывается простым школьным допущением»[8 - Слова Витольда Кули, сказанные им в одном давнем разговоре. См.: On the Typology of Economic Systems. The Social Sciences. Problems and Orientation. 1968, p. 109 -127.]. Для Жозе Жентил да Силвы «в истории все связано, и, в частности, экономическая деятельность не может отделяться ни от политики и взглядов, которые ее обрамляют, ни от возможностей и ограничений, которые определяют ее место»[9 - Gentil da Silva J. Точная ссылка утеряна, и сам автор, на которого я ссылаюсь, не смог ее восстановить.]. У.У. Ростоу решительно сомневается в
том, что человек в обществе — это прежде всего «человек экономический»[10 - Rostow W.W. Les Estopes du developpement politique. 1975, p. 20.]. Дьёрдю Лукачу[11 - См. статью К. Ш. Кароля (Carol K. S.) в «Le Monde», 23 juillet 1970.] казалось смешным полагать, что предмет экономики «действительно мог бы быть изолирован от остальных социальных, идеологических и политических проблем». По мнению Рэймонда Фёрса, все действия людей «имеют экономический аспект, социальный аспект, культурный аспект» и, конечно же, аспект политический[12 - Цит. в: Belshaw C. S. Traditional Exchange and Modem Markets. 1965, p. 5.]. Для Йозефа Шумпетера экономическая история «не может быть чисто экономической»[13 - Schumpeter J. History of Economie Analysis. 2d ed., 1955, I, p. 6.], а для этнолога Жана Пуарье «экономический факт может быть целиком осмыслен экономистом, только если последний выйдет за рамки экономики»[14 - Poirier J. Le commerce des hommes. — «Cahiers de l’Institut de science economique appliquee», novembre 1959, № 95, p. 5.]. Один современный экономист утверждает даже, что «разрыв с другими общественными
науками… неприемлем в политической экономии»[15 - Guillaume М. Le Capital et son double. 1975, p. 11.]. Почти то же утверждал уже в 1828 г. Жан-Батист Сэ: «Оказалось, что политическая экономия, которая как будто имела своим предметом лишь материальные богатства, охватывает всю социальную систему целиком, связана в обществе со всем»[16 - Say J.-B. Cours complet d’economie politique pratique. 1828, I, p. 7.].
        Следовательно, экономическая история мира — это вся история мира, но рассмотренная под определенным углом зрения: экономическим. Но ведь избрать именно такой угол зрения, а не какой-то иной означает заранее избрать некую форму одностороннего объяснения (все же опасную как раз в силу этого), от которой — я знаю это с самого начала — мне не освободиться полностью. Нельзя безнаказанно оказывать предпочтение серии так называемых экономических фактов. Сколько бы мы ни старались удержать их под контролем, отвести им надлежащее место, а главное — выйти за их пределы, разве сможем мы избежать незаметного проникновения «экономизма» и проблем исторического материализма? Это то же самое, что пересекать зыбучие пески.
        Итак, как это часто случается, мы попытались, с помощью здравых аргументов, устранить трудности, загромождавшие нашу дорогу. Но едва мы принялись за дело, как с самого начала трудности упрямо возвращаются. Те трудности, без которых, признаем это, историю не принимали бы всерьез.
        На последующих страницах читатель увидит, как я постарался эти трудности преодолеть.
        Прежде всего мне нужно было засветить свой фонарь. Отсюда первая, теоретическая глава — «Членения пространства и времени», — где сделана попытка поместить экономику во времени и в пространстве, рядом, над и под остальными элементами, разделяющими с нею это время и это пространство: политикой, культурой, обществом.
        Последующие пять глав, со 2-й по 6-ю, пытаются совладать со временем, с этого момента нашим главным или даже единственным противником. Я еще раз сделал ставку на длительную временнyю протяженность[17 - Braudel F. Histoire et sciences sociales: la longue duree. — «Annales E.S.C.», 1958, p. 725 -753.]. Вполне очевидно, что это означает надеть семимильные сапоги и не замечать определенные эпизоды и реальности краткосрочного протекания. На последующих страницах читатель не найдет ни жизнеописания Жака Кёра, ни портрета Якоба Фуггера Богача, ни тысяча первого объяснения системы Лоу. Это, конечно, лакуны. Но каким иным способом можно соблюсти логическую краткость?
        С учетом сказанного и следуя привычной и почтенной процедуре, я разделил время мира на длительные периоды, учитывающие прежде всего последовательный опыт Европы. Две главы (вторая — о Венеции и третья — об Амстердаме) рассматривают «Старинные экономики с доминирующим городским центром». Четвертая глава под названием «Национальные рынки» исследует расцвет национальных экономик в XVIII в., в первую очередь — экономик Франции и Англии. Глава пятая — «Мир на стороне Европы или против нее» — дает обзор мира в так называемый Век Просвещения. Шестая глава, «Промышленная революция и экономический рост», которая должна была быть последней, изучает громадный разрыв, лежавший у истоков того мира, в котором мы живем и ныне. Заключение, все удлиняясь, обрело размеры отдельной главы.
        Я надеюсь, что посредством достаточно близкого и неторопливого наблюдения этого разнообразного исторического опыта будут подкреплены выводы анализа в предшествующем томе. Разве Йозеф Шумпетер в своем труде «История экономического анализа» (1954 г.), который для нас, историков, представляет высшее его достижение, не утверждал, что существует три способа изучать экономику[18 - Schumpeter J. Op. cit., ch. II, passim. По словам г-жи Элизабет Буди-Шумпетер, четвертым способом должен был бы быть социологический метод.]: через историю, через теорию, через статистику; но что, если ему, Шумпетеру, пришлось бы заново начинать свою карьеру, сделался ли бы он историком? Мне бы хотелось, чтобы специалисты общественных наук подобным же образом видели в истории исключительное средство познания и исследования. Разве настоящее не находится больше чем наполовину во власти прошлого, упорно стремящегося выжить? И разве не предоставляет прошлое посредством своих закономерностей, своих различий и своих сходств ключ, необходимый для всякого серьезного понимания настоящего?
        Глава 1
        ЧЛЕНЕНИЯ ПРОСТРАНСТВА И ВРЕМЕНИ В ЕВРОПЕ
        Как видно из названия, эта глава, задуманная как теоретическая, развертывается в двух плоскостях: она пытается расчленить пространство, а затем расчленить время. Проблема заключается в том, чтобы заранее разместить реальности экономические и вслед за ними реальности социальные, им сопутствующие, в соответствии с их пространством, а после этого — в соответствии с их продолжительностью. Такие выяснения главного будут долгими, в особенности — первое из них, необходимое для того, чтобы легче понять второе. Но, я полагаю, полезно и то и другое; они ставят вехи на том пути, по какому надлежит двигаться, они оправдывают этот путь и предлагают удобный лексикон. Ибо, как и в любых серьезных спорах, здесь царят слова.
        Пространство и экономики: миры-экономики
        Пространство, будучи источником объяснения, затрагивает разом все реальности истории, все, имеющие территориальную протяженность: государства, общества, культуры, экономики… В зависимости от того, то или другое из этих множеств[1 - См. т. 2 настоящего труда, гл. 5.] мы изберем, значение и роль пространства будут видоизменяться. Однако же видоизменяться отнюдь не во всем.
        В первую голову я хотел бы коснуться экономик и рассматривать какое-то время только их. Потом я попробую очертить место и вмешательство других множеств. Начинать с экономики — это отвечает не только программе настоящего труда. Из всех видов овладения пространством освоение экономическое, как мы увидим, легче всего вычленяется и шире всего распространено. И оно не совпадает с одним лишь ритмом материального времени мира: в его игру непрестанно вмешиваются все прочие социальные реальности, способствующие или враждебные ему и в свою очередь испытывающие его влияние. И это — самое малое, что можно сказать.
        Миры-экономики
        Чтобы начать обсуждение, следует объясниться по поводу двух выражений, которые могут повести к путанице: мировая экономика и мир-экономика (economie-monde).
        Мировая экономика простирается на всю землю; как говорил Сисмонди, она представляет «рынок всего мира»[2 - Simonde de Sismondi. Nouveaux Principes de l'economie politique. P. p. J. Weiller, 1971, p. 19.], «род человеческий или же всю ту часть рода человеческого, которая находится в общении друг с другом и сегодня образует в некотором роде всего лишь единый рынок»[3 - Ibid., p. 105, note 1.].
        Мир-экономика (выражение неожиданное и плохо воспринимаемое французским языком, которое я некогда придумал за неимением лучшего и не слишком согласуясь с логикой, дабы передать одно из частных употреблений немецкого слова Weltwirtschaft — «мировое хозяйство»[4 - Я встретил такое частное значение этого слова у Фрица Рёрига (Rorig F. Mittelalterliche Weltwirtschaft, Blute und Ende einer Weltwirtschaftsperiode. 1933). В свою очередь Гектор Амман (Ammann Н. Wirtschaft und Lebensraum der mittelalterlichen Kleinstadt. S.d., p. 4) справедливо говорит: «eine Art Weltwirtschaft» («своего рода мировое хозяйство»).]) затрагивает лишь часть Вселенной, экономически самостоятельный кусок планеты, способный в основном быть самодостаточным, такой, которому его внутренние связи и обмены придают определенное органическое единство[5 - Dupriez L.-H. Principes et problemes d’interpretation. — Diffusion du progres et convergence des prix. Etudes internationales. 1966, p. 3. Последующие соображения, излагаемые в настоящей главе, примыкают к тезисам И. Валлерстайна (Wallerstein I. The Modern World System. 1974), хотя я
и не всегда с ним согласен.].
        Например, давным-давно я изучал Средиземноморье XVI в. как Welttheater или Weltwirtschaft — «мир-театр», «мир-экономику»[6 - Braudel F. La Mediterranee et le monde mediterraneen a l'epoque de Philippe II. 1949, p. 325, 328 sq. [Далее: Braudel F. Medit…]], —понимая под этим не только само море, но и все то, что на более или менее удаленном расстоянии от его берегов приводилось в движение жизнью обменов. В общем, некий мир в себе, некую целостность. В самом деле, средиземноморский ареал, хотя и разделенный в политическом, культурном, да и в социальном плане, может восприниматься как определенное экономическое единство, которое, по правде говоря, строилось сверху, начиная с господствовавших городов Северной Италии, прежде всего Венеции, а также наряду с нею Милана, Генуи, Флоренции[7 - Braudel F. Medit…, 1966, I, p. 354.]. Эта экономика данного комплекса не составляла всей экономической жизни моря и зависевших от него регионов. В известном роде она была верхним слоем последней, действие которого, более или менее сильное в зависимости от места, обнаруживалось на всех берегах моря, а иногда и очень
далеко в глубине материка. Эта [экономическая] деятельность не считалась с границами империй — испанской, складывание которой завершится в правление Карла V (1519 -1558 гг.), и турецкой, чей натиск намного предшествовал взятию Константинополя (1453 г.). Таким же образом она преступала явственно наметившиеся и весьма определенно ощущавшиеся границы между цивилизациями, делившими между собой пространство Средиземноморья: греческой, униженной и замкнувшейся в себе под нараставшим игом турок; мусульманской, сосредоточенной вокруг Стамбула; христианской, связанной разом с Флоренцией и с Римом (Европа Возрождения, Европа Контрреформации). Ислам и христианство противостояли друг другу вдоль разграничительной линии, проходившей с севера на юг между Средиземноморьем Западным и Средиземноморьем Восточным, линии, которая, идя по берегам Адриатики и по побережью Сицилии, достигала побережья нынешнего Туниса. На этой линии, разделявшей надвое средиземноморское пространство, происходили все громкие битвы между неверными и христианами. Но торговые суда непрестанно ее пересекали.
        ^Венеция, старинный центр европейского мира-экономики в XV в., в конце XVII и в начале XVIII в. была еще космополитическим городом, где люди Востока чувствовали себя как дома.^
        ^Лука Карлеварис «Пьяцетта» (фрагмент). Оксфорд. Музей Агимола.^
        Ибо характерной чертой этого особого мира-экономики, схему которого мы рассматриваем — Средиземноморья XVI в., — было как раз то, что он перешагивал через политические и культурные границы, которые каждая на свой лад дробили и дифференцировали средиземноморский мир. Так, в 1500 г. христианские купцы находились в Сирии, в Египте, в Стамбуле, в Северной Африке; позднее левантинские купцы, турки, армяне распространятся в бассейне Адриатического моря. Экономика, вторгавшаяся повсюду, ворочавшая деньгами и обменами, вела к созданию известного единства, тогда как почти все остальное способствовало размежеванию разнящихся друг от друга блоков. Даже средиземноморское общество разделится в общем в соответствии с двумя пространствами: с одной стороны, общество христианское, в большинстве своем сеньериальное, а с другой — общество мусульманское, с преобладанием системы бенефициев, пожизненных сеньерий, служивших вознаграждением любому человеку, способному отличиться и служить на войне. По смерти их обладателя бенефиций или должность возвращались государству и распределялись заново.
        Короче говоря, из рассмотрения частного случая мы делаем вывод, что мир-экономика был суммой индивидуализированных изолированных пространств, экономических и неэкономических, перегруппировываемых таким миром-экономикой; что он охватывал огромную площадь (в принципе то была в ту или иную эпоху самая обширная зона сплоченности в заданной части земного шара); что обычно он пренебрегал границами других крупных группирований истории.
        Миры-экономики, существовавшие всегда
        Миры-экономики существовали всегда, по крайней мере с очень давних времен. Точно так же, как всегда, по крайней мере с очень давних времен, имелись общества, цивилизации, государства и даже империи. Двигаясь семимильными шагами вспять течения истории, мы сказали бы о древней Финикии, что она была по отношению к обширным империям как бы наброском мира-экономики. Так же точно, как Карфаген во времена своего величия. Так же, как эллинистический мир, как, в крайнем случае, Рим. Так же, как и мусульманский мир после его ошеломляющих успехов. С наступлением IX в. норманнские набеги на окраинах Западной Европы на короткое время очертили хрупкий мир-экономику, наследниками которого станут другие. Начиная с XI в. Европа создаст то, что станет первым ее миром-экономикой, за которым последуют другие, вплоть до нашего времени. Московское государство, связанное с Востоком, Индией, Китаем, Средней Азией и Сибирью, было, по меньшей мере до XVIII в., само по себе миром-экономикой. Точно так же и Китай, который очень рано завладел обширными соседними территориями, привязав их к своей судьбе: Кореей, Японией,
Индонезией, Вьетнамом, Юннанью, Тибетом, Монголией, т. е. «гирляндой» зависимых государств. Индия в еще более раннее время превратила в своих интересах Индийский океан в своего рода Внутреннее море, от восточного побережья Африки до островов Индонезии.
        ^РОССИЯ, МИР-ЭКОНОМИКА ИЛИ МИР-ИМПЕРИЯ?^
        ^За одно столетие Россия завладевает сибирскими пространствами: затопляемыми зонами Западной Сибири, Центральносибирским нагорьем, гористыми областями на востоке, где ее продвижение было затруднено, тем более что южнее Россия натолкнулась на Китай. Назвать это миром-экономикой или миром-империей, что означало бы вернуться к спору с Иммануэлем Валлерстайном? Согласимся с последним относительно того, что Сибирь создавалась [военной] силой, что экономика — т. е. управление — лишь следовала за этим. Границы, нанесенные точками, отмечают современную государственную границу СССР.^
        Короче говоря, не находимся ли мы перед бесконечно возобновлявшимся процессом, перед почти спонтанным опережением, след которого будет обнаруживаться повсюду? Даже в случае, на первый взгляд не укладывающемся в схему, Римской империи, чья экономика тем не менее преодолевала границы вдоль благополучной линии Рейна и Дуная или в восточном направлении, вплоть до Красного моря и Индийского океана; по словам Плиния Старшего, Рим ежегодно терял на своих обменах с Дальним Востоком 100 млн. сестерциев. И древнеримские монеты сегодня довольно часто обнаруживаются в Индии[8 - Jones А. М. Asian Trade in Antiquity. — Islam and the Trade in Asia, p. 5.].
        Правила, выявляющие тенденцию
        Таким образом, минувшие времена предлагают нам ряд примеров миров-экономик. Не слишком многочисленные, но достаточные для того, чтобы позволить провести сравнения. К тому же, коль скоро каждый мир-экономика существовал очень долгое время, он эволюционировал, он трансформировался на той же территории по отношению к самому себе; и разные его «возрасты», его сменявшие друг друга состояния тоже предполагают возможность сопоставления. Наконец, материал достаточно богат, чтобы позволить своего рода типологию миров-экономик, чтобы по крайней мере вскрыть совокупность выявляющих тенденцию правил[9 - Следуя примеру Жоржа Гурвича, я употребляю выражение выявляющие тенденцию правила, чтобы не говорить о «законах».], которые уточняли и даже определяли соотношение этих миров-экономик с пространством.
        При изучении какого угодно мира-экономики первая забота — это очертить пространство, которое он занимал. Обычно его пределы легко уловить, ибо они изменялись медленно. Зона, какую охватывал такой мир-экономика, представляется первейшим условием его существования. Не существовало мира-экономики без собственного пространства, значимого по нескольким причинам:
        - у этого пространства есть пределы, и очерчивающая его линия придает ему некий смысл подобно тому, как берега характеризуют море;
        - оно предполагает наличие некоего центра, служащего к выгоде какого-либо города и какого-либо уже господствовавшего капитализма, какова бы ни была форма последнего. Умножение числа центров свидетельствовало либо о некой форме молодости, либо же о какой-то форме вырождения или перерождения. В противоборстве с внутренними и внешними силами и в самом деле могло наметиться, а затем и завершиться смещение центра: города с международным признанием, города-миры, беспрестанно друг с другом соперничали и сменяли одни другие;
        - будучи иерархизованным, такое пространство было суммой частных экономик; из них одни бывали бедными, другие — скромными, и одна-единственная в центре мира-экономики оказывалась относительно богатой. Отсюда возникали различные виды неравенства, разность потенциалов, посредством которых и обеспечивалось функционирование всей совокупности. И отсюда то «международное разделение труда», по поводу которого П. М. Суизи говорит нам, что Маркс не предвидел, что оно «конкретизируется в виде [пространственной] модели развития и отсталости, которая противопоставит два лагеря человечества — имущих и неимущих (have и have-not), — разделенных еще более радикальной пропастью, нежели та, что разделяет буржуазию и пролетариат развитых капиталистических стран»[10 - Sweezy P. М. Le Capitalisme moderne. 1976, р. 149.]. И тем не менее речь здесь идет не о каком-то «новом» разделении, но о ране очень древней и, вне сомнения, неизлечимой. Она существовала задолго до Марксовой эпохи.
        Итак, три группы условий, причем каждая имела первостепенное значение.
        Правило первое: медленно варьирующие пределы пространства
        Границы мира-экономики располагаются там, где начинается другая экономика того же типа, вдоль некой линии или, вернее, некой зоны, пересекать которую как с той, так и с другой ее стороны бывало выгодно с экономической точки зрения лишь в исключительных случаях. Для основной части торговли, и в обоих направлениях, «потеря на обмене превысила бы прибыль»[11 - Это выражение принадлежит Иммануэлю Валлерстайну.]. Так что как общее правило границы миров-экономик предстают как зоны мало оживленные, инертные. Как бы плотной, труднопреодолимой оболочкой бывали зачастую природные преграды — ничьи земли (по man's lands), ничьи моря (по man's seas). Такой была Сахара между Африкой Черной и Африкой «Белой», несмотря на пересекавшие ее караваны. Таким был Атлантический океан, пустынный к югу и к западу от Африки, на протяжении веков служивший преградой в противоположность океану Индийскому, очень рано завоеванному торговлей, по крайней мере в северной его части. Таков был и Тихий океан, связь с которым у Европы-завоевательницы была ненадежной: в общем плавание Магеллана было открытием всего лишь входной двери в
Южные моря, но не двери для входа и выхода (читай: для возвращения). Разве завершилось это плавание при возвращении в Европу использованием португальского пути вокруг мыса Доброй Надежды? Даже начало плаваний манильских галеонов в 1572 г. не было настоящим преодолением чудовищного препятствия Южных морей.
        Столь же мощные преграды существовали и по границам между христианской Европой и турецкими Балканами, между Россией и Китаем, между Европой и Московским государством. В XVII в. восточная граница европейского мира-экономики проходила на востоке Польши; она исключала [из него] обширную «Московию». Последняя была для европейца краем света. Взору того путешественника[12 - Tectander von der Jabel G. Iter persicum ou description d’un voyage en Perse entrepris en 1602…, 1877, p. 9, 22 -24.], который в 1602 г. по пути в Персию вступил на русскую территорию возле Смоленска, Московское государство предстало как «великая и обширная» страна, «дикая, пустынная, болотистая, покрытая зарослями кустарника» и лесами, «пересеченная болотами, кои переезжают по гатям» (он насчитал «более 600 переходов такого рода» между Смоленском и Москвой, «зачастую в весьма скверном состоянии»), страна, где все выглядит не таким, как в иных странах, пустынная («можно проехать 20 или 30 миль, не увидев города или деревни»), с отвратительными дорогами, мучительными даже в хорошее время года, наконец, страна, «столь наглухо закрытая
для въезда, что невозможно в нее проникнуть и покинуть ее тайком, без дозволения или охранной грамоты великого князя». Страна непроходимая — таково впечатление одного испанца, который, предаваясь воспоминаниям о путешествии из Вильно в Москву через Смоленск около 1680 г., утверждал, будто «вся Московия — сплошной лес», где нет иных деревень, кроме тех, что поставлены на вырубках [13 - Cubero Sebastian P. Breve Relacion de la peregrinacion que ha hecho de la mayor parte del mundo. 1680, p. 175.]. Еще в середине XVIII в. путешественник, проехавший дальше Митавы[*AB - Ныне Елгава. — Прим. перев.], столицы Курляндии, не мог более нигде найти приюта, кроме как на «убогих постоялых дворах», содержавшихся евреями, «где приходилось укладываться спать вперемежку с коровами, свиньями, курами, утками и выводком сынов Израиля, коих источаемые запахи еще усиливала всегда чересчур раскаленная печка»[14 - Frotier de la Messeliere L.-A. Voyage a Saint-Petersbourg ou Nouveaux Memoires sur la Russie. 1803, p. 254.].
        ^ЕВРОПЕЙСКИЕ МИРЫ-ЭКОНОМИКИ В МАСШТАБЕ ВСЕЙ ПЛАНЕТЫ^
        ^Расширяющаяся европейская экономика представлена в соответствии с ее крупнейшими торговыми потоками в масштабе всего мира. Из центра в Венеции в 1500 г. напрямую эксплуатировались Средиземноморье (см. на с. 124 сеть маршрутов торговых галер) и Западная Европа; перевалочные пункты продлевали сеть этой эксплуатации в сторону Балтийского моря, Норвегии и за пределы левантинских гаваней, в направлении Индийского океана.^
        Хорошо бы еще раз представить себе масштабы этих враждебных расстояний. Ибо именно посреди таких трудностей утверждались, росли, долгое время существовали и эволюционировали миры-экономики. Им требовалось покорить пространство, чтобы над ним господствовать, а пространство непрестанно брало реванш, навязывая возобновление [первоначальных] усилий. Это чудо, что Европа единым махом, или почти единым махом, передвинула свои границы вместе с великими открытиями конца XV в. Но единожды открыв пространство, его приходилось удерживать — как воды Атлантики, так и земли Америки. Удерживать пустынную Атлантику и полупустынную Америку — было непросто. Но не легче бывало и пролагать себе дорогу к другому миру-экономике, выдвигать в его сторону «антенну», линию высокого напряжения. Сколько приходилось соблюдать условий, чтобы двери левантинской торговли оставались открытыми на протяжении веков среди обоюдной настороженности, обоюдной враждебности… Успех пути вокруг мыса Доброй Надежды был бы немыслим без этого предварительного торжества длительной временной протяженности. И взгляните, каких он будет стоить
усилий, скольких потребует [предварительных] условий: первый его труженик, Португалия, буквально исчерпает себя при этом. Победа мусульманских караванов, пересекавших пустыни, тоже принадлежала к подвигам, медленно закреплявшимся строительством сети оазисов и источников воды.
        ^В 1775 г. спрут европейской торговли протянул свои щупальца на весь мир: в зависимости от исходных пунктов вы различите торговые потоки английские, нидерландские, испанские, португальские и французские. Что до последних, то в Африке и в Азии их следует представлять совмещенными с другими потоками европейской торговли. Проблема заключалась прежде всего в том, чтобы «высветить» роль британских связей. Лондон сделался центром мира. В Средиземноморье и на Балтике выделены лишь важнейшие маршруты, которыми следовали все корабли различных торговых наций.^
        Правило второе: в центре господствующий капиталистический город
        Мир-экономика всегда располагал городским полюсом, городом, пребывавшим в центре сосредоточения непременных элементов, обеспечивавших его деловую активность: информации, товаров, капиталов, кредита, людей, векселей, торговой корреспонденции — они притекали сюда и вновь отправлялись отсюда в путь. Законодателями там были крупные купцы, зачастую неимоверно богатые.
        Города — перевалочные пункты окружали такой полюс на более или менее почтительном расстоянии, выступая как компаньоны и соучастники, а еще чаще они бывали прикованы к своей второстепенной роли. Их активность согласовывалась с активностью метрополии: они стояли вокруг нее на страже, отклоняли в ее сторону поток дел, перераспределяли или отправляли богатства, которые метрополия им доверяла, домогались ее кредита или страдали от него. Венеция была не одна; Антверпен был не один; не один будет и Амстердам. Метрополии являлись миру со свитой, с эскортом. Рихард Хёпке, имея их в виду, говорил об архипелагах городов, и выражение это создает [верный] образ. Стендаль предавался иллюзии, будто большие города Италии из благородства щадили менее крупные[15 - Braudel F. Medit…, I, p. 259.]. Но как бы могли они их уничтожить? Поработить их — да, и ничего более, ибо они нуждались в услугах малых городов. Город-мир не мог достигнуть и поддерживать высокий уровень своей жизни без вольных или невольных жертв со стороны других. Тех других, на которые он был похож — город есть город, — но от которых и отличался: то
был сверхгород. И первый признак, по которому его узнаешь, — как раз то, что ему помогали, служили.
        Эти редчайшие города, исключительные, загадочные, ослепляли. Такова Венеция, бывшая для Филиппа де Коммина в 1495 г. «самым победительным городом, какой я видывал»[16 - Commynes Ph., de. Memoires, III, 1965, p. 110.]. Таков был Амстердам, представлявший, по мнению Декарта, своего рода «перечень возможного». «Разве есть еще в мире место, — писал он Гезу де Бальзаку 5 мая 1631 г., — где бы все удобства и все диковины, какие только можно пожелать, были бы столь легко доступны, как в этом городе?»[17 - Descartes R. ?uvres. I: Correspondance. 1969, p. 204.] Но эти блистательные города, они и приводят в замешательство; они ускользают от взора наблюдателя. Какой только чужестранец, в частности какой только француз во времена Вольтера или Монтескьё, не упорствовал в стремлении понять Лондон, объяснить его себе? Путешествие в Англию, ставшее литературным жанром, было некой попыткой открытия, которая всегда спотыкалась о насмешливую самобытность Лондона. Но кто бы ныне смог нам раскрыть истинную тайну Нью-Йорка?
        Всякий сколько-нибудь значительный город, особенно если он имел выход к морю, был «Ноевым ковчегом», «подлинной ярмаркой масок», «Вавилонской башней», как определил Ливорно президент де Бросс[18 - Brosses Ch., de. Lettres familieres ecrites d’Italie en 1739 et 1740. 1858, p. 219.]. Что же говорить о настоящих столицах! Они предстают перед нами под знаком экстравагантного смешения самых разных народов — как Лондон, так и Стамбул, как Исфахан, так и Малакка, как Сурат, так и Калькутта (последняя — начиная с первых ее успехов). Под сводами Биржи в Амстердаме, бывшей картиной торгового мира в миниатюре, можно было услышать все языки мира. В Венеции, «ежели вам любопытно увидеть людей со всех концов света, одетых разнообразно, каждый по своей моде, подите на площадь св. Марка или на площадь Риальто, где вы найдете всякого вида особ».
        Требовалось, чтобы это пестрое космополитическое население могло мирно жить и трудиться. Ноев ковчег означал обязательную терпимость. Что до Венецианского государства, то сеньер де Вилламон[19 - Villamont J., de. Les Voyages…, 1607, p. 203.] полагал в 1590 г., «что во всей Италии не сыщется места, где жилось бы свободнее… ибо, во-первых, Синьория неохотно осуждает человека на смерть, во-вторых, оружие там отнюдь не запрещено[20 - Villamont J., de. Op. cit., p. 209.], в-третьих, там вовсе нет преследования за веру, и, наконец, каждый там живет как ему заблагорассудится, в условиях свободы совести, что и служит причиною того, что некоторые французы-либертины[21 - B смысле свободомыслящие.] остаются там, дабы избежать розыска и надзора и жить совершенно свободно». Мне представляется, что такая врожденная венецианская терпимость отчасти объясняла ее «знаменитый антиклерикализм»[22 - Pullan В. Rich and Poor in Renaissance Venice. 1971, p. 3.] — я предпочел бы сказать: ее бдительное сопротивление непримиримости Рима. Но чудо терпимости возникало вновь и вновь повсюду, где появлялось скопление купцов.
Амстердам стал ее прибежищем, что было несомненной заслугой после религиозных столкновений между арминианами и гомаристами (1619 -1620 гг.)[*AC - Арминиане — протестантская секта, выступавшая против кальвинистского догмата о жестком предопределении. Гомаристы — последовательные сторонники учения Кальвина. — Прим. перев.]. В Лондоне религиозная мозаика была окрашена во все цвета. «Здесь есть, — писал в 1725 г. один французский путешественник, — иудеи, протестанты немецкие, голландские, шведские, датские, французские; лютеране, анабаптисты, милленарии[*AD - Милленарии (милленаристы) — адепты протестантских сект мистического толка, проповедовавших наступление перед концом света тысячелетнего царства Христова на земле. — Прим. перев.] [sic!], браунисты, индепенденты, или пуритане, и трясуны, или квакеры»[23 - Voyage d'Angleterre, de Hollande et de Flandres. 1728. — Victoria and Albert Museum, 86 NN 2, f° 177. Под браунистами следует понимать протестантскую религиозную секту, родившуюся в 80-е годы XVI в. под влиянием учения Роберта Брауна.]. К этому нужно добавить англикан, пресвитериан, да и
католиков, каковые, будь они англичане или иностранцы, обычно слушали мессу в домовых часовнях французского, испанского или португальского послов. Всякая секта, любое исповедание имели свои церкви или свои молитвенные дома. И каждое было узнаваемо, сообщало о себе ближнему: квакеров «узнаешь за четверть лье по их одежде — плоской шляпе, маленькому галстуку, доверху застегнутому кафтану — и по опущенным долу большую часть времени глазам»[24 - Voyage d'Angleterre…, f^os^ 178 -179.].
        Быть может, наиболее четко выраженной характеристикой таких супергородов было ранее и сильное социальное расслоение. Все они включали пролетариат, буржуазию, патрициат, бывший хозяином богатства и власти, столь уверенным в себе, что вскоре он перестанет себя утруждать принятием титула нобили (nobili), как то было во времена Венеции или Генуи[25 - Soly H. The «Betrayal» of the Sixteenth Century Bourgeoisie: a Myth? Some considerations of the Behaviour Pattern of the Merchants of Antwerp in the Sixteenth Century. — «Acta historiae neederlandicae», 1975, p. 31 -49.]. В общем патрициат и пролетариат «расходились», богатые становились более богатыми, а бедняки, еще более нищими, ибо вечной бедой перенапряженных капиталистических городов была дороговизна, чтобы не сказать бесконечная инфляция. Последняя проистекала из самой природы высшие функций города, предназначение которых — господствовать над прилегавшими к городу экономиками. Экономическая жизнь сама собой стягивалась, стекалась к городским высоким ценам. Но, будучи захвачены таким давлением, город и экономика, завершением которой он был,
рисковали обжечься. В иные моменты дороговизна жизни в Лондоне или в Амстердаме превышала пределы терпимого. Сегодня Нью-Йорк освобождается от своих торговых и промышленных предприятий, которые бегут от громадных ставок местных сборов и налогов.
        И однако же, крупные полюса городской жизни слишком многое говорили заинтересованности и воображению, чтобы их призыв не был услышан, словно каждый надеялся принять участие в празднестве, в зрелище, в роскоши и позабыть трудности каждодневной жизни. Разве города-миры не выставляли напоказ свое великолепие? Если к этому добавлялись миражи воспоминаний, образ [города] вырастал до абсурда. В 1643 г. путеводитель для путешественников воскрешал в памяти Антверпен предыдущего столетия: город с 200 тыс. жителей, «как местных уроженцев, так и чужестранцев», способный принять «в своей гавани разом 2500 кораблей, [где они дожидались], стоя на якоре, целый месяц и не могли разгрузиться»; богатейший город, предоставивший Карлу V «300 тонн золота», город, где ежегодно выплескивалось «500 млн. серебром, 130 млн. золотом», «не считая вексельные деньги, кои притекали и утекали, как воды моря»[26 - Coulon L. L’Ulysse francais ou le voyage de France, de Flandre et de Savoie. 1643, p. 52 -53, 62 -63.]. Все это было мечтою, дымом! Но на сей раз пословица права: нет дыма без огня! Алонсо Моргадо в 1587 г. утверждал в
своей «Истории Севильи», будто «в город ввезено столько сокровищ, что можно было бы замостить все его улицы золотом и серебром»[27 - Morgado A. Historia de Sevilla. 1587, f° 56.].
        Правило второе (продолжение): господствующие города сменяют друг друга
        Господствующие города не оставались таковыми вечно, in aeternum, они сменяли друг друга. Это было верно на вершине и верно на всех уровнях иерархии городов. Такие передвижки, где бы они ни происходили (на вершине или на середине склона), из чего бы они ни проистекали (из чисто экономических причин или нет), всегда бывали показательными. Они прерывали спокойный ход истории и открывали перспективы тем более ценные, что они бывали редки. Когда Амстердам сменял Антверпен, когда Лондон сменял Амстердам или когда около 1929 г. Нью-Йорк обошел Лондон, это всякий раз бывало опрокидыванием огромного исторического массива, выявлявшим хрупкость прежнего равновесия и силы того равновесия, которое должно было утвердиться. Это затрагивало весь круг мира-экономики, и последствия, как можно заранее догадаться, никогда не бывали только экономическими.
        Когда в 1421 г. Мины сменили столицу, покинув Нанкин, открытый благодаря Синей реке для морского судоходства, чтобы обосноваться в Пекине, лицом к опасностям маньчжурской и монгольской границ, громадный Китай, массивный мир-экономика, опрокинулся бесповоротно; он отвернулся от определенной формы экономики и деятельности, связанной с удобствами сообщения по морю. Глухая, замкнувшаяся в себе столица укоренилась в самом сердце суши, притягивая все к себе. Сознательный или бессознательный, то был, безусловно, решающий выбор. Именно в этот момент Китай проиграл в борьбе за господство над миром ту партию, которую он, не слишком это сознавая, открыл морскими экспедициями начала XV в., отправлявшимися из Нанкина.
        ^Символ английского морского могущества: разгром Непобедимой Армады. Деталь картины неизвестного мастера. Лондон, Гринвичский Национальный Морской музей. Фото музея.^
        Именно аналогичное развитие было завершено выбором, что сделал Филипп II в 1582 г. В то время как политически Испания господствовала в Европе, Филипп II в 1580 г. завоевал Португалию и разместил свое правительство в Лисабоне, где оно пробудет почти три года. Лисабон приобрел от этого громадный вес. Обращенный к океану, он был таким местом, откуда можно было контролировать мир и господствовать над ним, [центром], о каком только можно было мечтать. Подкрепленный авторитетом короля и присутствием правительственных учреждений, испанский флот в 1583 г. изгонит французов с Азорских островов, и пленные будут без суда и следствия повешены на реях. Так что оставить в 1582 г. Лисабон означало покинуть пост, откуда осуществлялось господство над экономикой империи, ради того, чтобы запереть испанскую мощь в сердце практически неподвижной Кастилии, в Мадриде. Какой это было ошибкой! Задолго до того подготовлявшаяся Непобедимая Армада отправилась в 1588 г. навстречу своей гибели. Испанская активность пострадала от такого отступления, и современники это осознали. Во времена Филиппа IV еще найдутся ходатаи,
советовавшие Католическому королю[28 - Бывшему до 1640 г. королем Португальским.] осуществить «старинную португальскую мечту» — перенести центр его монархии из Мадрида в Лисабон. «Ни для одного государя, — писал один из них, — морская мощь не имеет такого значения, как для государя испанского, ибо единственно морскими силами будет создано единое тело из многих провинций, столь друг от друга удаленных»[29 - Cabrai de Mello E. Olinda restaurada. Guerra e Acucar no Nordeste, 1630 -1654. 1975, p. 72.]. Обращаясь вновь к этой идее в 1638 г., один военный писатель предвосхитил язык адмирала Мэхэна[*AE - Мэхэн Альфред T. (1840 -1914) — американский военный теоретик, создатель концепции «морской мощи» как решающего фактора военной политики. — Прим. перев.]: «Мощь, каковая всего более подобает испанскому оружию, есть та, кою размещают на море; но сие государственное дело столь всем ведомо, что я не стал бы его обсуждать, даже если бы счел оное уместным»[30 - Cabrai de Mello Е. Op. cit., p. 72.].
        Критиковать задним числом то, что не произошло, но могло бы произойти, — это игра. Единственное, что можно сказать с уверенностью, — это то, что если бы Лисабон, подкрепленный присутствием Католического короля, оказался победителем, то не было бы Амстердама, по меньшей мере его не было бы так скоро. Потому что в центре какого-либо мира-экономики мог быть одновременно только один полюс! Успех одного означал отступление другого в более или менее краткий срок. Во времена Августа по всему римскому Средиземноморью Александрия боролась против Рима, который выйдет победителем. В средние века необходимо было, чтобы в борьбе за право эксплуатации богатств Востока одержал верх какой-то один город, Генуя или Венеция. Их продолжительному поединку не видно было конца вплоть до завершения Кьоджанской войны (1378 -1381 гг.), когда Венеция одержит внезапную победу. Итальянские города-государства оспаривали превосходство с такой яростью, какую не удастся затмить их наследникам, современным нациям и государствам.
        Такие сдвиги в сторону успеха или неудачи соответствовали подлинным потрясениям. Если происходило падение столицы какого-либо мира-экономики, то сильные сотрясения ощущались далеко, вплоть до самой периферии. Впрочем, как раз на окраинах, в настоящих или псевдоколониях, это зрелище имело шансы оказаться самым очевидным. Утратив свое могущество, Венеция утратила и свою империю: Негропонт в 1540 г., Кипр (бывший лучшим украшением этой империи) в 1572 г., Кандию в 1669 г. Амстердам утверждает свое превосходство — Португалия теряет свою дальневосточную империю, а позднее оказывается на волосок от потери Бразилии. Франция с 1762 г. проигрывает первый серьезный тур в своем поединке с Англией: она отказывается от Канады и практически от всякого надежного будущего в Индии. В 1815 г. Лондон утверждается в полной своей силе, а к этому времени Испания утратила или должна была утратить Америку. Точно так же после 1929 г. мир, накануне еще имевший центром Лондон, начинает концентрироваться вокруг Нью-Йорка: после 1945 г. европейские колониальные империи уйдут все, одна за другой: английская, нидерландская,
бельгийская, французская, испанская (или то, что от нее оставалось), а ныне португальская. Такое повторение колониального распада не было случайностью; рвались как раз цепи зависимости. Так ли трудно вообразить те последствия, которые повлек бы сегодня за собой по всему миру конец «американской» гегемонии?
        Правило второе (продолжение и окончание): более или менее полное господство городов
        Слова о господствующих городах не должны заставить думать, будто речь всегда идет об одном и том же типе городских успехов и городских сил: в ходе истории такие центральные города оказывались лучше или хуже оснащенными, а их различия и относительные недостатки при ближайшем рассмотрении подводят к достаточно верным истолкованиям.
        Если мы возьмем классическую последовательность господствовавших городов Запада — Венеции, Антверпена, Генуи, Амстердама, Лондона, — к которым мы не раз еще будем обращаться, то сможем констатировать, что первые три не располагали арсеналом всего необходимого для экономического доминирования. В конце XIV в. Венеция была торговым городом в полном расцвете, но она наполовину была обязана промышленности и вдохновлялась ею, а если она и имела свою финансовую и банковскую структуру, то эта система кредита функционировала лишь внутри венецианской экономики, то был двигатель эндогенный. Антверпен, практически лишенный флота, предоставил убежище европейскому торговому капитализму; для торговли и прочих дел он был своего рода испанским постоялым двором. Всякий находил там то, что сам туда привозил. В более позднее время Генуя будет обладать только банкирским первенством наподобие Флоренции в XIII -XIV вв.; и если она играла первые роли, то потому, что клиентом ее был король Испанский, хозяин драгоценных металлов, а также потому, что на рубеже XVI и XVII вв. наблюдалась некая неясность в определении центра
тяжести Европы: Антверпен этой роли более не играл, Амстердам еще не играл, речь шла самое большее об антракте. В лице Амстердама и Лондона города-миры обладали полным арсеналом экономического могущества, они подчинили себе все: от контроля за мореплаванием до торговой и промышленной экспансии и полного спектра всех форм кредита.
        Что также варьировало, от одного случая господства к другому, так это обладание политическим могуществом. С этой точки зрения Венеция была сильным независимым государством; в начале XV в. она завладела материковыми землями, близкими к ней и служившими обширным защитным поясом. С 1204 г. она располагала колониальной империей. Зато Антверпен не будет иметь в своем распоряжении, так сказать, никакой политической мощи. Генуя была лишь территориальным островом: она отказалась от политической независимости, сделав ставку на другое орудие господства, каким служили деньги. Амстердам присвоил себе в некотором роде право собственности на Соединенные Провинции, желали последние того или нет. Но в конечном счете его «царство» было ненамного большим по размерам, чем венецианская Terraferma. С возвышением Лондона все изменяется, ибо огромный город располагал английским национальным рынком, а затем рынком всех Британских островов вплоть до того дня, когда с изменением масштабов мира этот сгусток могущества не окажется всего лишь маленькой Англией перед лицом мастодонта — Соединенных Штатов.
        Короче говоря, прослеживаемая в самых основных своих чертах последовательная история господствовавших городов Европы после XIV в. с самого начала рисует нам картины эволюции нижележавших миров-экономик, более или менее связанных и устойчивых, колебавшихся между ориентацией на центры сильные и центры слабые. Такая последовательность мимоходом освещает также и варьировавшую ценность орудий господства: мореплавания, крупной торговли, промышленности, кредита, политического могущества или насилия…
        Правило третье: различные зоны были иерархизованы
        Разные зоны какого-нибудь мира-экономики устремляют свой взор к одной и той же точке, к центру: будучи «поляризованы», они образуют уже совокупность с многочисленными связями. Как заявит в 1763 г. марсельская торговая палата: «Все виды коммерции между собою связаны и, так сказать, протягивают руку друг другу»[31 - Carriere Ch., Courdurie М. L’Espace commercial marseillais aux XVII^e^ et XVIII^e^ siecles (машинописный текст), p. 27.]. Столетием раньше некий наблюдатель (в Амстердаме) уже делал из голландского случая вывод, «что существовала такая связанность между всеми частями коммерции во Вселенной, что пренебрегать какой-нибудь из них означало бы плохо знать прочие»[32 - A.N., Marine, B^7^ 463, 11 (1697 r.).].
        И связи, единожды установленные, сохраняются надолго.
        Какая-то страсть сделала из меня историка Средиземноморья второй половины XVI в. В мыслях я совершал плавания, заходил в гавани, вел обмен, продавал во всех его портах на протяжении доброго полустолетия. Потом мне понадобилось заняться историей Средиземноморья XVII и XVIII вв. Я подумал было, что специфика этого времени поставит меня в затруднительное положение, что мне потребуется, для того чтобы почувствовать себя в нем, переучиваться заново. Но довольно быстро я заметил, что нахожусь в знакомой стране, будь то в 1660 г., в 1670 г. или даже в 1750 г. Базовое пространство, маршруты, сроки перевозок, производство, обмениваемые товары, гавани — все, или почти все, оставалось на прежнем месте. В целом тут или там наблюдались какие-то изменения, но относившиеся почти что к одной лишь надстройке; это одновременно и много и почти ничего, даже если такое почти ничто — деньги, капиталы, кредит, возросший или уменьшившийся спрос на тот или другой продукт — могло доминировать над стихийной, «приземленной» и как бы «натуральной» жизнью. Последняя, однако, продолжалась, не зная, собственно, что подлинные
хозяева уже не те, что прежде, и, во всяком случае, не больно об этом беспокоясь. То, что оливковое масло Апулии в XVIII в. вывозилось в Северную Европу через Триест, Анкону, Неаполь и Феррару и гораздо меньше — в Венецию [33 - Chorley Р. Oil, Silk and Enlightenment. Economic Problems in XVIIIth Century Naples. 1965. См. также: Ciriacono S. Olio ed Ebrei nella Repubblica veneta del Settecento. 1975, p. 20;], конечно же, имело значение, но так ли уж важно это было для крестьян, возделывавших оливковые рощи?
        Именно опираясь на этот опыт, объясняю я себе строение миров-экономик и механизмы, благодаря которым сосуществовали капитализм и рыночная экономика, взаимопроникавшие, но никогда не сливавшиеся. На суше и вдоль течения рек столетиями и столетиями организовывались цепочки локальных и региональных рынков. Судьба такой локальной экономики, функционировавшей сама собой сообразно своим рутинным приемам, заключалась в том, чтобы периодически бывать объектом интеграции, приведения к «разумному» порядку, к выгоде какой-то одной господствующей зоны, какого-то одного господствующего города. И длилось это столетие или два, пока не появлялся новый «организатор». Как если бы централизация и концентрация[34 - См. т. 2 настоящего труда, гл. 4.] ресурсов и богатств непременно происходили к выгоде нескольких изобранных мест накопления.
        Если оставаться в рамках вышеприведенного примера, то показательным было использование Адриатики в интересах Венеции. Это море, которое Синьория контролировала самое малое с 1383 г., с овладением Корфу, и которое для нее было своего рода национальным рынком, она именовала «своим заливом» и утверждала, будто завоевала его ценой своей крови. Лишь в штормовые зимние дни Венеция прекращала патрульные плавания своих галер с вызолоченными носовыми частями. Но не Венеция выдумала это море, не она создала стоящие по берегам его города; производство прибрежных стран, их обмены и даже их народы моряков — все это она нашла уже сложившимся. Ей надо было лишь соединить в своих руках, как если бы то были нити, всю торговлю, существовавшую до ее вторжения: масло Апулии, корабельный лес Монте Гаргано, камень Истрии, соль, в которой на том и на другом берегу нуждались люди и стада, вино, зерно… Она собрала также странствующих купцов, сотни, тысячи лодок и парусников — и все это она затем приспособила к собственным нуждам и включила в свою собственную экономику. Такое овладение было тем процессом, той «моделью»,
которая определяла собой созидание любого мира-экономики с его вполне очевидными монополиями. Синьория притязала на то, что вся торговля Адриатического моря должна направляться в ее гавань и перейти под ее контроль, каков бы ни был конечный пункт торгового маршрута; она стремилась к этому, неустанно боролась с Сеньей и Фиуме (Риека), этими городами морского разбоя, и в не меньшей степени со своими торговыми соперниками — Триестом, Рагузой и Анконой[35 - Braudel F. Medit…, 1966, I, p. 113 sq.].
        Схема венецианского господства обнаруживается и в других местах. В самом главном рна покоилась на колеблющемся диалектическом соотношении между рыночной экономикой, развивавшейся спонтанно, почти что сама собой, и экономикой, возвышавшейся над нею, которая перекрывала эти малые формы деятельности, ориентировала их, держала в своей власти. Мы говорили о масле Апулии, долгое время скупавшемся Венецией. Итак, подумайте о том, что, для того чтобы это делать, Венеция около 1580 г. имела в производящей области больше 500 купцов из Бергамо[36 - Braudel F. Medit…, p. 358.], своих подданных, занятых сбором, складированием, организацией отправки. Таким образом, высшая экономика обволакивала производство, направляя его сбыт. Все средства были для нее хороши, чтобы добиться успеха, в особенности — сознательно предоставлявшиеся кредиты. И именно таким путем англичане утвердили свое преобладание в Португалии после заключения договора лорда Метуэна в 1703 г. Таким же образом и американцы вытеснили англичан из Южной Америки после второй мировой войны.
        ^Суда с круглыми обводами причаливают в Венеции.^
        ^В. Карпаччо «Легенда о св. Урсуле», деталь, изображающая отплытие новобрачных. Фото Андерсона — Жиродона.^
        Правило третье (продолжение): зоны по Тюнену
        За одним из объяснений (но не объяснением как таковым) можно обратиться к Иоганну Генриху фон Тюнену (1780 -1851), бывшему наряду с Марксом величайшим немецким экономистом XIX в.[37 - Wagemann E. Economia mundial. 1952, II, p. 95.] Во всяком случае, любой мир-экономика подчиняется схеме, которую он нарисовал в своем труде «Изолированное государство» (1826 г.). «Представьте себе, — писал он, — большой город посреди плодородной равнины, которую не пересекает ни доступная для судоходства река, ни какой-либо канал. Сказанная равнина образована совершенно одинаковыми почвами и вся пригодна для земледелия. На довольно большом расстоянии от города равнина заканчивается на краю дикой, невозделываемой зоны, которою наше государство совершенно отделено от остального мира. К тому же на равнине нет никакого другого города, кроме большого города, упоминавшегося выше»[38 - Thunen J. H., von. Der isolierte Staat in Beziehung auf Landwirtschaft und Nationalokonomie. 1876, I, S. 1.]. Восхитимся еще раз этой потребностью экономической науки выйти за пределы реального, чтобы лучше его понять[39 - Кондильяк
(Condillac E. Le Commerce et le gouvernement. 1776 (ed. 1966), p. 248 sq.) выводит на сцену экономику, функционирующую на воображаемом острове.].
        Единственный город и единственная деревня воздействуют друг на друга как бы под колпаком. Коль скоро всякий вид деятельности определяется единственно расстоянием (поскольку нет различия почв, которое бы предопределяло для той или иной зоны занятие какой-то особой культурой), то сами собой обрисовываются концентрические зоны вокруг города. Первый круг — сады, огородные культуры (огороды прилепляются к городскому пространству, проникают даже в свободные его промежутки) плюс к этому молочное хозяйство; затем, во втором и третьем кругах, зерновые культуры и скотоводство. Перед нашими глазами — микрокосм, модель которого может быть применена к Севилье и Андалусии, как сделал это Г. Нимейер[40 - Niemeier G. Siedlungsgeographische Untersuchungen in Niederandalusien. 1935.]. Или, как это обрисовали мы, к районам, снабжавшим Лондон или Париж [41 - См. т. 2 настоящего труда, с. 22 -27.], или, по правде говоря, любой другой город. Теория связана с реальностью в той мере, в какой предложенная модель почти пуста и, ежели еще раз обратиться к образу испанского постоялого двора, куда приносишь с собой все, чем
будешь пользоваться.
        Я не буду ставить в упрек модели Тюнена то, что она не оставляет места внедрению и развитию промышленности (каковая существовала задолго до английской промышленной революции XVIII в.), или то, что в ней описывается абстрактная деревня, где расстояние — некий deus ex machina[*AF - Букв.: «бог из машины», т. е. вмешательство непредвиденных обстоятельств, определяющих тот или иной исход происходящих событий. — Прим. перев.] —само собой описывает последовательные круги различных видов деятельности и где нет ни местечек, ни деревень, т. е. никакой из человеческих реальностей рынка. На самом деле любое перенесение на реальный пример такой слишком упрощенной модели позволяет вновь ввести эти отсутствующие элементы. Зато я буду критиковать то, что столь важное понятие неравенства нигде не нашло отражения в этой схеме. Неравенство между зонами очевидно, но допускается без объяснения. «Большой город» господствует над своей сельской местностью — и все. Но почему он над ней господствует? Обмен деревня — город, создающий элементарное обращение экономического тела, — прекрасный пример, что бы ни говорил по
этому поводу Адам Смит[42 - Смит А. Исследование о происхождении и причинах богатства народов. М., 1937, II. — Цит. в: Dockes Р. L’Espace dans la pensee economique. 1969, p. 408 -409.], неравного обмена. Такое неравенство имело свои истоки, свой генезис[43 - См. ниже, c 41.]. В этом смысле экономисты слишком пренебрегают исторической эволюцией, которой, вне всякого сомнения, очень рано было что сказать.
        Правило третье (продолжение): пространственная схема мира-экономики
        Всякий мир-экономика есть складывание, сочетание связанных воедино зон, однако на разных уровнях. В пространстве обрисовывается по меньшей мере три ареала, три категории: узкий центр, второстепенные, довольно развитые области и в завершение всего огромные внешние окраины. И качества и характер общества, экономики, техники, культуры, политического порядка обязательно изменяются по мере перемещения из одной зоны в другую. Здесь перед нами объяснение весьма широкой значимости, объяснение, на котором Иммануэль Валлерстайн построил весь свой труд «Современная мировая система» («The modern World-system», 1974).
        Центр, так сказать, «сердце», соединяет все самое передовое и самое разнообразное, что только существует. Следующее звено располагает лишь частью таких преимуществ, хотя и пользуется какой-то их долей; это зона «блистательных вторых». Громадная же периферия с ее редким населением представляет, напротив, архаичность, отставание, легкую возможность эксплуатации со стороны других. Такая дифференциальная география еще и сегодня подстерегает и объясняет всеобщую историю мира, хотя последняя при случае тоже сама по себе создает ловушки в силу своего попустительства.
        Центральная область не заключала в себе ничего таинственного: когда Амстердам был «мировым пакгаузом», Соединенные Провинции (или по крайней мере самые активные из их числа) были центральной зоной. Когда свое превосходство утвердил Лондон, в центре всего оказалась Англия (если не все Британские острова). Когда в начале XVI в. в один прекрасный день Антверпен пробудился в самом центре европейских торговых путей, Нидерланды, как выразился Анри Пиренн, сделались «предместьем Антверпена»[44 - Pirenne H. Histoire de Belgique. III, 1907, p. 259.], а обширный [остальной] мир — его большим пригородом. «Выкачивающая мощь и притягательная сила таких полюсов роста»[45 - Emmanuel A. L'Echange inegal. 1969, p. 43.] вполне очевидны.
        Зато ориентировка более затруднительна, когда речь идет о том, чтобы расположить по соседству с такой центральной зоной прилегающие к ней районы во всей их плотности; районы, уступающие центру, но довольно незначительно, которые, стремясь догнать центр, оказывают на него давление со всех сторон, будучи активными более остальных. Различия не всегда бывали ярко выражены: по мнению Поля Бэроша [46 - Высказанному в сообщении, сделанном во время Недели Прато в апреле 1978 г.], в прошлом перепады между такими экономическими зонами были куда меньше, чем сейчас; а Герман Келленбенц даже вообще сомневается в их реальности[47 - См. его выступление на Неделе Прато в апреле 1978 г.]. Однако же, были различия резкими или не были, но они существовали, как о том свидетельствуют критерии цен, заработной платы, уровней жизни, национального продукта, дохода на душу населения, торговых балансов — по крайней мере всякий раз, когда нам доступны цифры.
        Самым простым, если не лучшим, во всяком случае, самым доступным критерием служило присутствие или отсутствие в той или иной области иноземных купеческих колоний. Если он занимал привилегированное положение в данном городе, в данной стране, иностранный купец сам по себе свидетельствовал о более низком положении этого города или этой страны по отношению к экономике, представителем или эмиссаром которой такой купец был. У нас есть десятки примеров такого превосходства: генуэзские купцы-банкиры в Мадриде во времена Филиппа II; голландские купцы в Лейпциге в XVII в.; английские купцы в Лисабоне в XVIII в. или же итальянцы, особенно итальянцы, в Брюгге, Антверпене, в Лионе, как и в Париже (по крайней мере до времен Мазарини). К 1780 г. «в Лисабоне и Кадисе все торговые дома суть иностранные торговые конторы» («Alle Hauser fremde Comptoirs sind»)[48 - Beckmann J. Beitrage zur Oekonomie…, 1781, III, S. 427. К 1705 г. было 84 торговых дома, в том числе 12 испанских, 26 генуэзских, 11 французских, 10 английских, 7 гамбургских, 18 голландских и фламандских. См.: Domic F. L’Industrie textile dans le Maine
(1650 -1815). 1955, p. 85, по данным: Lantery R., de. Memorias, 2^e^ partie, p. 6 -7.]. Такое же или почти такое же положение существовало в XVIII в. в Венеции[49 - См.: Georgelin J. Venise au siecle des Lumieres. 1978, p. 671.].
        Напротив, всякая двусмысленность рассеивается, как только мы попадаем в страну периферийную. Там ошибиться невозможно: это бедные, отсталые страны, где преобладающим социальным статусом зачастую бывало крепостное состояние или даже рабство (свободные или так называемые свободные страны имелись лишь в сердце Запада). Страны, едва вовлеченные в денежную экономику. Страны, где едва наметилось разделение труда, где крестьянин занимался всеми ремеслами разом, где цены, когда они выражались в деньгах, были смехотворными. Впрочем, любая слишком дешевая жизнь есть уже сама по себе показатель слабого развития. Венгерский проповедник Мартино Сепши Цомбор, возвращаясь в свою страну в 1618 г., «обращает внимание на высокий уровень цен на продовольствие в Голландии и Англии; положение начинает меняться во Франции, затем в Германии, в Польше и в Чехии, хлеб продолжает снижаться в цене на всем протяжении путешествия, вплоть до самой Венгрии»[50 - Wittman T. Los metales preciosos de America y la estructura agraria de Hungria a los fines del siglo XVI. — «Acta historica» y XXIV, 1967, p. 27.]. Венгрия — это уже
почти нижняя ступенька лестницы. Но можно пойти и дальше: в сибирском Тобольске «потребные для жизни вещи столь дешевы, что простой человек может там весьма хорошо жить на десять рублей в год»[51 - Savary J. Dictionnaire universel de commerce…, 1759 -1765, V, col. 669.].
        Отсталые регионы по окраинам Европы предлагают множество моделей таких маргинальных экономик. «Феодальная» Сицилия в XVIII в.; Сардиния в любую эпоху; турецкие Балканы; Мекленбург, Польша, Литва, обширные регионы, из которых выкачивался продукт к выгоде рынков Запада, осужденные на то, чтобы сообразовывать свое производство не столько с местными нуждами, сколько со спросом внешних рынков; Сибирь, эксплуатировавшаяся русским миром-экономикой. Но такими же были и принадлежавшие Венеции левантинские острова, где внешний спрос на изюм и на ликерные вина, потреблявшиеся вплоть до Англии, навязал с XV в. всепоглощающую монокультуру, разрушительную для местного равновесия.
        Несомненно, везде в мире существовали периферии. До Васко да Гамы, как и после него, черные африканцы, золотоискатели и охотники первобытных областей Мономотапы на восточном побережье Африки, выменивали желтый металл и слоновую кость на индийские хлопковые ткани. Китай на своих границах непрестанно расширялся, вторгаясь в «варварские», как их определяют китайские тексты, страны. Ибо взгляд китайцев на эти народы был таким же, как у греков классической эпохи на народы, не говорившие по-гречески: как во Вьетнаме, так и в Индонезии жили только варвары. Однако же во Вьетнаме китайцы проводили различие между варварами китаизированными и некитаизированными. По словам китайского историка XVI в., его соотечественники «именовали сырыми варварами тех, что сохраняли свою независимость, оберегая свои первобытные нравы, и варварами вареными тех, кои более или менее восприняли китайскую цивилизацию, подчинившись Империи». Здесь принимаются во внимание одновременно политика, экономика, культура, модель социальной структуры. Сырое и вареное в такой семантике, как поясняет Жак Дурн, есть также оппозиция «культура
— природа»; сырое состояние, проявляющееся прежде всего в наготе тела: «Когда пётао [горные «царьки»] выплатят дань [китаизированному] аннамскому двору, последний их покроет одеждами»[52 - Doumes J. Potao, une theorie du pouvoir chez les Indochinois Jorai. 1977, p.89.].
        Столь же хорошо заметны отношения зависимости и на большом острове Хайнань, близ южного побережья Китая. Остров гористый и независимый в своей центральной части был населен некитайцами, по правде говоря, первобытными, тогда как равнинные районы, исчерченные рисовыми полями, уже находились в руках китайских крестьян. Горцы, грабители по призванию (но на них при случае и охотились как на диких зверей), охотно выменивали твердые породы дерева («орлиное дерево» и каламба[*AG - Деревья рода Aquilaria. — Прим. перев.]) и золотой песок посредством своего рода немого торга — китайские купцы «первыми выкладывали свои ткани и галантерейные товары в их горах»[53 - Abbe Prevost. Histoire generale des voyages, VI, p. 101.]. Оставляя в стороне немой торг, заметим, что эти обменные операции сходны с такими же на атлантическом побережье Сахары во времена Генриха Мореплавателя, когда там стали обменивать на сукна, полотно и одеяла из Португалии золотой песок и черных невольников, которых доставляли на побережье кочевники-берберы.
        ^«Варвар сырой» [в первозданном виде]: китайский рисунок, изображающий полунагого кхмера, держащего в руках раковину. Гравюра из «Гэнчжеду», Национальная библиотека.^
        Правило третье (продолжение): нейтральные зоны?
        Однако же отсталые зоны распределялись отнюдь не исключительно по настоящим перифериям. На самом деле они усеивали сами центральные области многочисленными региональными «пятнами», имевшими скромные размеры одной «области» или одного кантона, одной изолированной горной долины или зоны малодоступной ввиду ее расположения вдали от проезжих дорог. Все передовые экономики были, таким образом, как бы пронизаны бесчисленными «ямами», лежавшими вне пределов времени мира, «ямами», в которых историк, пребывающий в погоне за почти всегда неуловимым прошлым, испытывает такое ощущение, будто он погружается на глубину при подводной охоте. На протяжении последних лет и даже в еще большей степени, чем позволяют то предположить первые два тома этого труда, я настойчиво пытался «ухватить» эти простейшие судьбы, всю эту специфическую историческую ткань, помещающую нас ниже рынка или же на его окраине: экономика обменов обходила такие особые регионы стороной, регионы, не бывшие, впрочем, с человеческой точки зрения, ни более несчастными, ни более счастливыми, нежели прочие, о чем я не раз уже говорил.
        Но такая подводная охота редко бывает плодотворна: документы отсутствуют, а детали, которые собираешь, более живописны, чем полезны. А ведь то, что мы хотели бы собрать, — это те элементы, по которым можно судить о мощности пласта экономической жизни и ее характере по соседству с таким нулевым уровнем. Конечно, это означает требовать слишком многого. Что, однако же, не вызывает никакого сомнения, так это существование таких «нейтральных» зон, находившихся почти вне рамок обменов и сношений. На пространствах Франции даже в XVIII в. такие мирки, наоборот, встречались как в наводивших страх внутренних районах Бретани, так и в альпийском массиве края Уазан[54 - Paquet J. La misere dans un village de l'Oisans en 1809. — «Cahiers d’histoire», 1966, № 3, p. 249 -256.], или в долине Морзин[55 - Levi-Pinard G. La Vie quotidienne a Vallorcine au XVIII^e^ siecle. 2^e^ ed., 1976.], за перевалом Монте, или в высокогорной долине Шамони, такой закрытой для внешнего мира до начала эпохи альпинизма. Встретить в 1970 г. в Сервьере, в Бриансоннэ, общину крестьян-горцев, которая «продолжала жить в дедовском ритме
сообразно умонастроениям минувших времен и производить в соответствии со старинной техникой земледелия, пережив [в целом] всеобщее крушение своих общин-соседей», — то была неслыханная удача, выпавшая историку Колетт Бодуи[56 - Baudouy C. Cervieres, une communaute rurale des Alpes brianconnaises du XVIII^e^ siecle a nos jours. — «Bulletin du Centre d’histoire economique et sociale de la region lyonnaise», 1976, № 3, p. 21.]. И она сумела ею воспользоваться.
        Во всяком случае, то, что такие изоляты могут существовать во Франции 1970 г., уже не позволяет удивляться тому, что в Англии в самый канун промышленной революции путешественнику или обследователю на каждом шагу попадались отсталые области. Дэвид Юм (1711 -1776)[57 - Цит. y Исаака де Пинто: Pinto I., de. Traite de la circulation et du credit. 1771, p. 23 -24.] в середине XVIII в. отмечал, что в Великобритании и Ирландии нет недостатка в областях, где жизнь столь же дешева, как во Франции. Это окольный способ говорить об областях, которые сегодня мы бы назвали «слаборазвитыми», где жизнь оставалась традиционной, где в распоряжении крестьян имелось обилие дичи, кишевших в реках лососей и форелей. Что же касается людей, то говорить следовало бы о дикости. Так обстояло дело в районе Фене, по берегам залива Уош, в момент, когда в начале XVII в. там предпринимались огромные усилия по улучшению земель на голландский манер. Мелиоративные работы породили там капиталистические деревни, на том месте, где до того существовали свободные люди, привычные к рыбной ловле и охоте на водоплавающую дичь. Эти
«первобытные» люди будут яростно бороться за сохранение своего образа жизни, нападая на инженеров и землекопов, прорывая дамбы, убивая этих проклятых рабочих[58 - Darby H.C. An Historical Geography of England before a.d. 1800. 1951, p. 444.]. Подобные конфликты между модернизацией и приверженностью к старине происходили еще на наших глазах, как во внутренней Кампании, так и в других регионах света[59 - Nami-Mancinelli E., Paone M., Pasca R. Inegualanzia regionale e uso del territorio: analisi di un’area depressa della Campania interna. — «Rassegna economica», 1977.]. Однако такие насильственные действия были относительно редки. Обычно же «цивилизация», когда это бывало ей нужно, располагала тысячами способов для того, чтобы соблазнить регионы, которые она долго предоставляла самим себе, и проникнуть в них. Но так ли уж разнился результат?
        Правило третье (продолжение и окончание): оболочка и инфраструктура
        Мир-экономика представляется как бы громадной оболочкой. Принимая во внимание средства сообщения былых времен, он априори должен был объединять значительные силы, дабы обеспечить свое нормальное функционирование. Итак, он функционировал никем не оспариваемый, хотя действенными плотностью и глубиной, прикрытием и силой он располагал лишь в своей центральной зоне и в непосредственно окружавших ее областях. Да к тому же последние, как мы это видим на примере окружения Венеции, Амстердама или Лондона, сами включали зоны менее оживленной экономики, слабее связанные с центрами, где принимались решения. Еще и сегодня Соединенные Штаты имеют собственные «развивающиеся страны» даже в пределах своих границ.
        ^Встреча двух миров-экономик: купец с Запада в местах производства пряностей. Иллюстрация к «Книге чудес» Марко Поло, XV в. Национальная библиотека (Ms.fr. 2810). Фото Национальной библиотеки.^
        Следовательно, рассматриваешь ли мир-экономику в его распространении по поверхности земного шара или рассматриваешь его в глубину в его же центральной зоне, испытываешь удивление: машина работает и, однако же (вспомните особенно первые господствующие города европейского прошлого), располагает небольшой мощностью. Как оказался возможен такой успех? Вопрос этот будет вновь и вновь возникать на протяжении этого труда, но мы не сможем дать не него безапелляционный ответ: то, что Голландии удавалось использовать свои торговые преимущества в самых глубинах враждебной ей Франции Людовика XIV, то, что Англия овладела громадной Индией — это и правда подвиги, но лежащие на грани непостижимого.
        И все же, может быть, можно предложить объяснение с помощью такой уловки, как зрительный образ?
        Вот перед нами гигантского веса глыба мрамора, отобранная Микеланджело или кем-нибудь из его современников в карьерах Каррары[60 - Klapisch-Zuber Ch. Les Maitres du marbre. Carrare 1300 -1600. 1969, p. 69 -76.]. Однако же она будет отделена от массива с помощью элементарных средств, а затем перевезена наверняка скромными силами: немного пороха, который довольно давно использовали в карьерах и на рудниках, два или три рычага, десяток людей (и то не обязательно), канаты, упряжка, деревянные катки для будущего рольганга, наклонная плоскость — и дело сделано. Сделано потому, что гигант привязан к земле своею тяжестью; потому что представляет он силу огромную, но неподвижную, нейтрализованную. Разве масса простейших видов деятельности не бывает тоже захвачена в ловушку, связана, прикована к земле и в силу этого делается более легко управляема сверху? Орудиями и рычагами, делавшими возможными эти подвиги, были немного наличных денег, белого металла, поступавшего в Данциг (Гданьск) или в Мессину, соблазнительное предложение кредита, небольшой суммы «искусственных» денег или редкого и пользовавшегося
особым спросом товара… Или сама система рынков. Высокие цены в конце торговых цепочек служили неизменным побудительным мотивом: один знак — и все приходило в движение. Добавьте к этому силу привычки: перец и пряности на протяжении столетий являлись к воротам Леванта, чтобы встретиться там с драгоценным белым металлом.
        Разумеется, существовало также и насилие: португальские или голландские эскадры облегчили торговые операции задолго до «эпохи канонерок». Но еще чаще именно внешне скромные средства скрытно управляли зависимыми экономиками. На самом деле образ этот действителен для всех механизмов мира-экономики, как для центра по отношению к периферийным областям, так и для центра по отношению к самому себе. Ибо, напомним это еще раз, центр имел несколько этажей, он был разделен внутри себя. Такими же были и периферийные районы. «Общеизвестно, — писал один из русских консулов [61 - АВПР, 705/409, л. 12, 1785 г.], — что в Палермо любой товар почти наполовину дороже, нежели в Неаполе». Но он забыл уточнить, что именно понимает он под «товаром» (article) и какие исключения предполагает оговорка «почти». Нам остается домыслить ответ и те движения, какие могли повлечь за собой такие перепады цен между двумя столицами королевств, образовывавших обездоленный Юг Италии.
        Мир-экономика: один порядок перед лицом других порядков
        Сколь бы очевидным ни были случаи экономической зависимости, каковы бы ни были их последствия, было бы ошибкой представлять себе порядок мира-экономики управляющим всем обществом в целом, в одиночку определяющим прочие порядки общества. Ибо имелись другие порядки. Экономика никогда не бывает изолированной. Ее почва, ее пространство суть равным образом те почва и пространство, где поселяются и живут другие сущности — культурная, социальная, политическая, — беспрестанно в экономику вмешивающиеся, дабы ей способствовать либо с тем же успехом ей противостоять. Эти массивы тем более трудно отделить друг от друга, что то, что доступно наблюдению — по выражению Франсуа Перру[62 - «Le Monde», 27 juin 1978.], реальность опыта, «реальная реальность», — это глобальная целостность, то, что мы обозначили как общество по преимуществу, как множество множеств[63 - См. том 2 настоящего труда, гл. 5, с. 461.]. Всякое частное множество[64 - Там же.], выделяемое ради его доступности пониманию, в жизненной реальности смешано с другими. Ни единого мгновения я не думаю, чтобы существовала некая ничейная земля (nо
man’s land) между экономической историей и историей социальной, как утверждает Уиллэн [65 - Willan T. S. Studies in Elizabethan Foreign Trade. 1959, p. V.]. Можно было бы в каком угодно порядке писать следующие уравнения: экономика — это политика, культура, общество; культура — это экономика, политика, общество и т. д. Или же признать, что в таком-то данном обществе политика ведет за собой экономику, и наоборот, что экономика благоприятствует или не благоприятствует культуре, и наоборот, и т. д. И даже заявлять вместе с Пьером Брюнелем, что «все человеческое — политично, следовательно, всякая литература (даже затворническая поэзия Малларме[*AH - Малларме Стефан (1842 -1898) — французский поэт-символист. — Прим, перев.]) есть явление политическое»[66 - Brunei P. L'Etat et le i Souverain. 1977, p. 12.]. Ибо если специфическую черту экономики составляет выход за пределы своего пространства, то разве не это же самое можно сказать и о других общественных множествах? Все пожирают пространство, пытаются расшириться, обрисовывают одну за другой свои последовательные зоны по Тюнену.
        Таким-то образом то или иное государство предстает разделенным на три зоны: столицу, провинцию, колонии. Это та схема, которая соответствует Венеции XV в.: город и его окрестности — Догадо (Dogado)[67 - Догадо обозначает зону лагун, мелких островов и эстуариев рек северного побережья Адриатики, образующую окрестности Венеции. См.: Enciclopedia Italiana, XIII, p. 89.]; города и территории материковых владений Венеции (Terra Ferma); колонии — заморские территории (Mar). Для Флоренции — это город, пригородная зона (Contado), государство (lo Stato) [68 - Fasano E. Lo Stato mediceo di Cosimo I. 1973.]. Могу ли я утверждать, что эти последние территории, отвоеванные у Сиены и Пизы, относились к категории псевдоколоний? Бесполезно толковать о тройственном членении Франции XVII, XVIII, XIX и XX вв., или Англии, или Соединенных Провинций. Но не была ли в масштабе всей Европы система так называемого европейского равновесия, особенно охотно изучаемая историками[69 - Livet G. L'Equilibre europeen de la fin du XV^e^a la fin du XVIII^e^ siecle. 1976.], своего рода политическим отражением мира-экономики? Целью
было образовать и удерживать периферийные и полупериферийные [районы], где никогда не исчезали до конца взаимные напряженности, так, чтобы не ставилось под угрозу могущество центра. Ибо и политика тоже имела свое «сердце», небольшую зону, откуда наблюдали за ближними и дальними событиями: «подождать и посмотреть» («wait and see»),
        У социальных форм также была своя дифференциальная география. Докуда доходили, например, на местах рабство, крепостничество, феодальное общество? В зависимости от местности общество совершенно изменялось. Когда Дюпон де Немур принял предложение стать воспитателем сына князя Чарторыского, он с изумлением обнаружил, что Польша была страной крепостничества, страной крестьян, которые не ведали государства и знали только своего пана, и князей, остававшихся людьми простых нравов, вроде Радзивилла, который царил «над доменом размером больше Лотарингии» и который спал прямо на земле[70 - Маnceron С. Les Vingt Ans du roi. 1972, p. 121.].
        ^КАРТА РАСПРОСТРАНЕНИЯ ГОТИЧЕСКОГО СТИЛЯ.По данным «Исторического атласа» («Atlas historique»), изданного под редакцией Жоржа Дюби (Larousse, 1978).^
        Точно так же и культура была бесконечным членением пространства, с последовательными кругами: во времена Возрождения — Флоренция, Италия, остальная Европа. И разумеется, круги эти соответствовали завоеваниям пространства. Взгляните, каким образом «французское» искусство, искусство готических церквей вышло из междуречья Сены и Луары и покорило Европу. Как барокко, детище Контрреформации, завоевывает весь континент, начавшись в Риме и Мадриде, и заражает даже протестантскую Англию. Как в XVIII в. французский язык становится общим языком для образованных европейцев. Или же как вся Индия, мусульманская или индуистская, была захвачена распространявшимися из Дели мусульманскими архитектурой и искусством, которые вслед за индийскими купцами доберутся до исламизированной Индонезии.
        Несомненно, можно было бы нанести на карту тот способ, каким эти различные «порядки» общества вписывались в то пространство, наметить их полюса, их центральные зоны, их силовые линии. У каждого из них была своя собственная история, своя собственная сфера. И все они влияли друг на друга. Ни один не одерживал верх над другими раз и навсегда. Их классификация, если классификация эта существовала, без конца изменялась, правда, медленно, но изменялась.
        Экономический порядок и международное разделение труда
        Тем не менее с наступлением нового времени главенство экономики становится все более и более весомым: она ориентирует, нарушает равновесие, воздействует на другие порядки. Она чрезмерно усиливает неравенство, замыкает в бедности или в богатстве соучастников мира-экономики, навязывая им некую роль, и, по-видимому, весьма надолго. Разве не говорил вполне серьезно один экономист: «Бедная страна бедна, потому что она бедна»[71 - Nurske R. Problems of Capital Formation in Underdeveloped Countries. 1953, p. 4.]? А один историк утверждал: «Экспансия вызывает экспансию». Это то же, что заявить: «Страна обогащается, потому что она уже богата»[72 - Chaunu P. Seville et l'Atlantique, VIII, 1, 1959, p. 1114.].
        Такие очевидности, преднамеренно упрощенные, в конечном счете заключают, на мой взгляд, больше смысла, нежели так называемая «неопровержимая» псевдотеорема Давида Рикардо (1817 г.) [73 - Emmanuel A. Op. cit., p. 32.], формулировка которой известна: взаимоотношения между двумя данными странами зависят от их «сравнительных издержек» производства; всякий внешний обмен стремится ко взаимному равновесию и должен быть непременно прибыльным для обоих партнеров (на худой конец — немного более прибыльным для одного, чем для другого), ибо «он связывает между собою все нации цивилизованного мира общими узами выгоды, дружественными отношениями и превращает их в единое и великое общество. Именно этот принцип требует, чтобы вино производили во Франции и Португалии, чтобы пшеницу возделывали в Польше и в Соединенных Штатах и чтобы скобяные изделия и прочие виды товара изготовляли в Англии» [74 - Ricardo D. Principes de l'economie politique et de l’impot. Ed. Ch. Schmidt, 1970, p. 101 -102.]. Это картина утешительная, слишком утешительная. Ибо возникает вопрос: такое разделение труда, которое Рикардо описывал в
1817 г. как находящееся в порядке вещей, когда оно установилось и по каким причинам?
        ^Аллегорическое изображение данцигской торговли (Исаак ван де Люкк, 1608 г.), украшающее плафон Ганзейского дома, ныне — Гданьского городского совета.^^Вся деятельность города вращается вокруг доставляемого по Висле зерна, которое по соединительному каналу (фрагменты этого изображения см. в т. I, с. 142, и т. 2, с. 261) прибывает в порт, где его грузят на стоящие там корабли, которые вы видите на заднем плане. В нижней части картины изображены польские и западные купцы, узнаваемые по их костюмам: именно они организуют ту цепь зависимостей, что привязывает Польшу к Амстердаму. Фото Хенрыка Романовского.^
        Оно не было плодом призваний, которые были бы «естественными» и развивались бы сами собой; оно было наследием, закреплением более или менее старинной ситуации, постепенно медленно обрисовывавшейся в ходе истории. Разделение труда в. мировом масштабе (или в масштабе одного мира-экономики) не было соглашением равных партнеров, согласованным и доступным для пересмотра в любой момент. Оно устанавливалось постепенно, как цепь зависимостей, определявших одни другие. Неравный обмен, создатель неравенства в мире, и, наоборот, неравенство мира, упорно создававшее обмены, были древними реальностями. В экономической игре всегда существовали карты лучше других, а иной раз (и часто) крапленые. Определенные виды деятельности доставляли более прибыли, нежели другие: возделывать виноград было выгоднее, чем выращивать зерно (по крайней мере если другие соглашались выращивать зерно для вас), действовать во вторичном секторе [экономики] было выгоднее, чем в первичном, а в третичном — выгоднее, чем во вторичном. Если обмен между Англией и Португалией во времена Рикардо был таким, что первая поставляла сукна и прочие
промышленные изделия, а последняя — вино, то Португалия находилась в первичном секторе, в положении подчиненном. И Англия столетия назад, даже еще до царствования Елизаветы, перестала экспортировать свое сырье, шерсть, дабы обеспечить прогресс своей промышленности и торговли, и вот уже века, как Португалия, некогда процветавшая, развивалась в противоположном направлении или была вынуждаема к тому. Ибо португальское правительство во времена герцога д’Эрсейры использовало для самозащиты щит меркантилизма, поощряя развитие своей промышленности. Но спустя два года после смерти герцога в 1690 г. от этой обороны отказались; десятилетием позднее будет подписан договор лорда Метуэна. Кто бы стал утверждать, будто англо-португальские отношения диктовались «общими узами выгоды» между дружественными обществами, а не соотношением сил, которое трудно было изменить?
        Соотношение сил между нациями вытекало иногда из очень древнего положения вещей. Для какой-то экономики какого-то общества, какой-то цивилизации или даже политической общности оказывалось трудно разорвать единожды пережитое в прошлом состояние зависимости. Так, невозможно отрицать, что итальянский Медзоджорно[*AI - Медзоджорно (Mezzogiorno) — Юг Италии. — Прим. перев.] давно уже отставал, самое малое с XII в. Один сицилиец, несколько преувеличивая, говорил: «Вот уже две с половиной тысячи лет мы являемся колонией» [75 - Tomasi di Lampedusa G. Le Guepard. 1960, p. 164. (См.: Томази ди Лампедуза Дж. Леопард. М., 1961, с. 168 -169.)]. Бразильцы, ставшие независимыми с 1822 г., еще совсем недавно и даже сегодня ощущали себя в положении «колонии» не по отношению к Португалии, но по отношению к Европе и США. Распространенная ныне острота гласит: «Мы не Соединенные Штаты Бразилии, а Бразилия Соединенных Штатов…»
        Точно так же и промышленное отставание Франции, очевидное с XIX в., не может быть объяснено без довольно долгого движения вспять во времени. По мнению некоторых историков[76 - Мориса Леви-Лебуайе, Франсуа Крузе, Пьера Шоню.], Франция потерпела неудачу в своем промышленном преобразовании и в своем соперничестве с Англией из-за первого места в Европе и во всем мире вследствие Революции и режима Империи: тогда будто бы был потерян шанс. Это правда, что в силу обстоятельств Франция уступила все пространство мира для торговой эксплуатации Великобритании; не менее верно и то, что совокупный эффект Трафальгара и Ватерлоо оказался весьма тяжким грузом. Но можно ли забыть о шансах, утраченных еще до 1789 г.? Разве же не увидела Франция в 1713 г., по окончании войны за Испанское наследство, как от нее ускользает свободный доступ к серебру Испанской Америки? А в 1722 г. с крахом Лоу она оказалась до 1776 г. лишенной центрального банка[77 - До создания 24 марта 1776 г. «Кэсс д’Эсконт» (Учетной кассы).]. Еще до Парижского трактата, в 1762 г., она потеряла Канаду и практически — Индию. И еще гораздо раньше
процветавшая в XIII в. Франция, вознесенная на высоту сухопутными связями шампанских ярмарок, утратила это преимущество в начале XIV в. из-за установления морской связи, через Гибралтар, между Италией и Нидерландами. Тогда она оказалась, как мы объясним это в дальнейшем [78 - См. ниже, с. 111 -112.], за пределами важнейшего «капиталистического» кругооборота Европы. Мораль: никогда не проигрывают сразу. А также и не выигрывают единым махом. Успех зависит от твоего включения [в круг] тех шансов, какие предоставляет данная эпоха, от повторов, от накоплений. Власть накапливается, как и деньги, и именно поэтому меня устраивают слишком очевидные, на первый взгляд, соображения Нурске и Шоню. «Страна бедна, потому что она бедна», — скажем более ясно, потому что она уже была бедной или оказалась заранее в «порочном круге бедности», по выражению того же Нурске [79 - Nurske R. Op. cit., р. 10.]. «Экспансия вызывает экспансию» — это означает, что какая-то страна развивается, потому что она уже развивалась, потому что она оказалась вовлечена в более раннее движение, которое давало ей преимущество. Таким образом,
прошлое всегда говорит свое слово. Неравенство мира обнаруживает структурные реальности, очень медленно утверждающиеся, очень медленно исчезающие.
        Государство: власть политическая, власть экономическая
        Ныне государство [высоко] котируется. Помогают этому даже философы. И сразу же любое объяснение, которое не «завышает» его роль, оказывается не отвечающим распространившейся моде. Моде, у которой, вполне очевидно, есть свои преувеличения и упрощения, но которая имеет по крайней мере то преимущество, что обязывает иных французских историков обратиться вспять, в какой-то мере поклониться тому, что они сжигали или же, самое малое, обходили на своем пути стороной.
        Тем не менее с XV по XVIII в. государство было далеко от того, чтобы заполнить собою все социальное пространство, оно не обладало той «дьявольской» силой проникновения, какую приписывают ему в наши дни, у него не было средств для этого. Тем более что оно в полной мере испытало на себе продолжительный кризис 1350 -1450 гг. Лишь со второй половины XV в. начался его новый подъем. Города-государства, игравшие до государств территориальных первые роли до самого начала XVIII в., были тогда целиком орудием в руках своих купцов. Для территориальных государств, мощь которых восстанавливалась медленно, дела обстояли далеко не так просто. Но первое же территориальное государство, пришедшее в конечном счете к национальному рынку или национальной экономике, а именно Англия, довольно рано перешло под власть купечества после революции 1688 г. Ничего, следовательно, нет удивительного в том, что в доиндустриальной Европе в силу определенного детерминизма мощь политическая и мощь экономическая совпадали. Во всяком случае, карта мира-экономики, с перенапряжением центральных зон и с его концентрическими различиями,
пожалуй, должна была достаточно хорошо соответствовать политической карте Европы.
        В самом деле, в центре мира-экономики всегда располагалось незаурядное государство — сильное, агрессивное, привилегированное, динамичное, внушавшее всем одновременно и страх и уважение. Так обстояло дело уже с Венецией в XV в., с Голландией в XVII в., с Англией в XVIII и еще больше в XIX в., с Соединенными Штатами в наше время. Разве могли не быть сильными такие правительства «в центре»? Иммануэль Валлерстайн взял на себя труд доказать, что не могли, на примере правительства Соединенных Провинций в XVII в., по поводу которого современники и историки наперебой повторяли, что оно-де почти не существовало. Словно уже сама по себе позиция в центре не создавала, да и не требовала также эффективного правительства [80 - См.: Wallerstein I. The Modern World System, II, ch. II (машинописный текст).]. Как будто правительство и общество не были единым множеством, одним и тем же блоком. Как если бы деньги не создавали социальной дисциплины и исключительного удобства действия!
        Следовательно, существовали сильные правительства в Венеции, даже в Амстердаме, в Лондоне. Правительства, способные заставить себе повиноваться внутри страны, дисциплинировать городских заправил, увеличить в случае нужды фискальные тяготы, гарантировать кредит и торговые свободы. Способные также навязать свою волю извне: именно к таким правительствам, никогда не колебавшимся перед применением насилия, мы можем очень рано, не опасаясь впасть в анахронизм, применить слова колониализм и империализм. И это не препятствовало, даже наоборот, тому, что эти «центральные» правительства были более или менее зависимы от раннего, но уже с острыми зубами капитализма. Власть делилась между ним и правительством. В такую игру государство втягивалось, не давая себя поглотить целиком, в ходе самого развития мира-экономики. Служа другим, служа деньгам, она также служило и самому себе.
        ^Торжественная официальная церемония в Венецианском государстве: прощальный визит посла к дожу.^
        ^В. Карпаччо «Легенда о св. Урсуле» (около 1500 г.). Фото Жиродона.^
        Декорации меняются, как только затрагиваешь, даже по соседству с центром, оживленную, но менее развитую зону, где государство долгое время было смесью традиционной харизматической монархии и современной организации. Там государства бывали опутаны обществами, экономиками, даже культурами; они были отчасти архаичными, мало проявляли себя в обширном [внешнем] мире. Монархии Европейского континента были вынуждены кое-как управлять с участием дворянства, которое их окружало, или борясь против него. Без этого дворянства разве могло бы незавершенное государство (даже когда речь идет о Франции Людовика XIV) выполнять свои задачи? Конечно, существовала поднимающаяся «буржуазия», чье продвижение государство организовывало, но делало это осторожно, и к тому же такие социальные процессы были медленными. В то же время перед глазами этих государств был пример успеха удачнее, чем они, расположенных торговых государств, лежавших у скрещения торговых путей. Они сознавали свое в общем более низкое положение, так что для них великой задачей было любой ценой войти в высшую категорию, возвыситься до центра. С одной
стороны, пытаясь копировать модель и воспользоваться рецептами успеха — такова долго была навязчивая идея Англии перед лицом Голландии. С другой стороны, создавая и мобилизуя доходы и ресурсы, которых требовали ведение войн и показная роскошь, которая в конце концов тоже была средством управления. Это факт, что любое государство, которое всего лишь соседствовало с центром мира-экономики, становилось более драчливым, при удаче — завоевательным, как если бы от такого соседства в нем разливалась желчь.
        Но не будем обманываться на сей счет: между новой Голландией XVII в. и величественными государствами вроде Франции или Испании разрыв оставался большим. Этот разрыв проявлялся в отношении правительств к той экономической политике, которая тогда считалась панацеей и которую мы обозначаем придуманным задним числом словом меркантилизм. Изобретая это слово, мы, историки, наделили его многими значениями. Но если какое-либо из этих значений должно возобладать над другими, им должно было бы стать то, которое подразумевает защиту от чужеземца. Ибо прежде всего меркантилизм — это способ себя защитить. Государь или государство, применявшие его предписания, вне сомнения, отдавали дань моде; но еще более меркантилизм свидетельствует о приниженном положении, которое требуется хотя бы временно облегчить или смягчить. Голландия будет меркантилистской лишь в очень редкие моменты, которые у нее совпадали именно с ощущением внешней опасности. Не имея себе равных, она могла обычно безнаказанно практиковать свободную конкуренцию, которая приносила ей только выгоды. Англия в XVIII в. отошла от неусыпного
меркантилизма; было ли это, как я думаю, доказательством того, что час британского величия и силы уже пробил на часах мира? Столетие спустя, в 1846 г., Англия без всякого риска позволит себе открыть свои двери свободе торговли.
        И еще более все меняется, когда достигаешь окраин какого-либо мира-экономики. Именно там находились колонии, бывшие народами-рабами, лишенными права управлять собой: господином была метрополия, озабоченная тем, чтобы сохранить за собой торговые прибыли в системе исключительных прав, которая наличествовала повсюду, какой бы ни была ее форма. Правда, метрополия была очень далеко, и на местах распоряжались господствующие города и (социальные) меньшинства. Но такое могущество местных администраций и партикуляризма, то, что именовали демократией по-американски, было всего лишь простейшей формой управления. Самое большее — формой, характерной для античных греческих полисов, да и то с оговорками! Это мы обнаружим с наступлением независимости колоний, которая, в общем-то, вызвала резко наступившее отсутствие власти. После того как был положен конец мнимому колониальному государству, потребовалось из самых разных элементов создать новое государство. США, конституированным в 1787 г., понадобилось много времени, чтобы сделать федеративное государство единой и эффективной политической властью. И этот процесс
был столь же замедленным в остальных американских государствах.
        На неколониальной периферии, в частности на востоке Европы, по крайней мере имелись государства. Но над их экономикой господствовала та или иная группа, связанная с заграницей. Настолько, что в Польше, например, государство стало институтом, лишенным всякого содержания. Точно так же и Италия XVIII в. больше не имела подлинных правительств. В 1736 г. граф Маффеи говорил: «Об Италии ведут переговоры, ее народы обсуждают со всех сторон так, словно бы речь вели по поводу отар овец или иных жалких животных»[81 - Georgelin J. Op. сit., р. 760.]. Даже Венеция со времен Пожареваца (1718 г.)[*AJ - Имеются в виду мирные договоры, заключенные Османской империей с Австрией и Венецией в сербском городе Пожаревац. — Прим. перев.], с радостью или смирившись с судьбой, погрузилась в «нейтралитет»; это то же, что сказать, что она отступилась от себя[82 - См.: Georgelin J. Op. cit., р. 14 et passim.].
        Для всех этих оказывавшихся в проигрыше спасение находилось лишь там, где они прибегали к насилию, к агрессии, к войне. Хороший тому пример — Швеция Густава Адольфа. И еще лучший — Африка варварийских корсаров. Правда, обратясь к варварийцам, мы оказываемся уже не в рамках европейского мира-экономики, но в политическом и экономическом пространстве, охватываемом Турецкой империей, бывшей сама по себе миром-экономикой, к которому я еще обращусь в одной из последующих глав. Но алжирское государство было по-своему показательным, находясь на стыке двух миров-экономик, европейского и турецкого, и не подчиняясь ни тому, ни другому, практически разорвав вассальные узы со Стамбулом. При этом, однако же, вторгавшиеся всюду европейские флоты оттеснили это государство от торговых путей Средиземноморья. Перед лицом европейской гегемонии алжирское пиратство было единственным выходом, единственной возможностью прорыва. Впрочем, разве при прочих равных условиях не оказалась и Швеция отстраненной от прямых выгод балтийской [торговли], находясь на границе между двумя экономиками, европейской и российской? Война для
нее была спасением.
        Империя и мир-экономика
        Империя, т. е. сверхгосударство, которое одно покрывало всю территорию мира-экономики, ставит одну общую проблему. В общих чертах миры-империи, как их называет Валлерстайн, были, вне сомнения, образованиями архаичными, [итогом] старинных побед политики над экономикой. Но в период, исследуемый в настоящем труде, они еще существовали за пределами Запада — в Индии в лице империи Великих Моголов, в Китае, в Иране, в Османской империи и в Московском царстве. По мнению Иммануэля Валлерстайна, всякий раз, как мы имеем дело с империей, это означает, что лежащий в ее основе мир-экономика не смог развиться, что он бывал остановлен в своей экспансии. С таким же успехом можно сказать, что мы находимся перед лицом управляемой экономики (command economy), если следовать за Джоном Хиксом, или же азиатского способа производства, если пользоваться вышедшим из моды толкованием Маркса.
        Это правда, что экономика плохо приспосабливается к требованиям и принудительным мерам имперской политики, не имеющей противовеса. Никакой купец, никакой капиталист никогда не будет в ней располагать полной свободой рук. Михаил Кантакузин, своего рода Фуггер Османской империи, был 13 марта 1578 г. без суда и следствия повешен на воротах своего роскошного дворца Анкиоли в Стамбуле по повелению султана[83 - Braudel F. Medit…, II, р. 41.]. В Китае богатейший министр и фаворит императора Цяньлуна Хэ Шень [84 - Gemet J. Le Monde chinois. 1972, p. 429.] был после смерти Цяньлуна казнен, а его состояние конфисковано новым императором. В России губернатор Сибири князь Гагарин, казнокрад каких мало, был обезглавлен в 1720 г.[85 - См. ниже, c. 457.] Конечно, мы вспоминаем равным образом и Жака Кёра, Санблансэ, Фуке: на свой лад эти процессы и казнь (имеется в виду казнь Санблансэ) дают представление об определенном политическом и экономическом состоянии Франции. Только капиталистический порядок, пусть даже и старинного типа, способен проглотить и переварить скандалы.
        Тем не менее я лично полагаю, что даже стесненный империей, угнетающей его и мало сознающей особые интересы разных своих владений, мир-экономика, притесняемый, поднадзорный, мог жить и укрепляться с примечательными для него случаями выхода за имперские пределы: римляне торговали в Красном море и Индийском океане; армянских купцов из Джульфы, предместья Исфахана, можно было встретить почти по всему свету; индийские бания доходили до Москвы; китайские купцы были неизменными гостями всех портов Индонезии; Московское государство в рекордный срок установило свое владычество над Сибирью — бескрайней [своей] периферией. Виттфогель[86 - Цит. Г. Райтом (Wright H. C. R.). — Congres International de Vhistoire economique. Leningrad, 1970, V, p.100.] не ошибался, утверждая, что на этих политических пространствах с интенсивным давлением власти, какими были все империи традиционной Южной и Восточной Азии, «государство было куда сильнее общества». Сильнее общества — да, но не сильнее экономики.
        Вернемся к Европе. Разве она не ускользнула очень рано от удушения [структурами] имперского типа? Римская империя — это и больше и меньше, чем Европа. Империи Каролингов и Оттонов[*AK - Имеются в виду императоры Священной Римской империи в X в., пытавшиеся сохранить ее целостность. — Прим. перев.] плохо справлялись с Европой, пребывавшей в полном упадке. Церковь, которой удалось распространить свою культуру на всем европейском пространстве, в конечном счете не установила там своего политического главенства. Нужно ли в таких условиях преувеличивать экономическое значение попыток создания всемирной [христианской] монархии Карлом V (1519 -1556) и Филиппом II (1556 -1598)? Такое подчеркивание имперского превосходства Испании, или, точнее, та настойчивость, с какой Иммануэль Валлерстайн делает из провала имперской политики Габсбургов (чересчур поспешно привязываемого к банкротству 1557 г.) в некотором роде дату рождения европейского мира-экономики, не кажется мне наилучшим способом подхода к проблеме. На мой взгляд, мы всегда неправомерно раздували [значение] политики Габсбургов, прикрытой блестящей
мишурой, но в то же время и неуверенной, сильной и слабой одновременно, а главное — анахроничной. Их попытки наталкивались не только на Францию, распростершуюся в самом центре связей раздробленного государства Габсбургов, но также и на враждебность к ним всего европейского концерта. Но ведь этот концерт европейского равновесия не был новой реальностью, будто бы обнаружившейся, как то утверждали, во время вторжения Карла VIII в Италию (1494 г.); то был давно существовавший процесс, начавшийся, как справедливо указывает В. Кинаст[87 - Kienast W. Die Anfange des europaischen Staatensystem im spateren Mittelalter. 1936.], со времен конфликта Капетингов с Плантагенетами — и даже раньше, как полагал Федерико Шабо. Европа, которую желали бы привести к покорности, таким образом на протяжении веков ощетинивалась всеми видами оборонительных приемов — политических и экономических. Наконец, и это главное, Европа уже вырвалась в большой мир — на Средиземное море с XI в. и в Атлантику после сказочных плаваний Колумба (1492 г.) и Васко да Гамы (1498 г.). Короче говоря, судьба Европы в качестве мира-экономики
опережала судьбу незадачливого императора. И даже если предположить, что Карл V одержал бы верх, как того желали самые прославленные гуманисты его времени, разве же капитализм, уже утвердившийся в решающих центрах зарождавшейся Европы — в Антверпене, в Лисабоне, в Севилье, в Генуе, — не выпутался бы из этого предприятия? Разве генуэзцы не господствовали бы с тем же успехом на европейских ярмарках, занимаясь финансами «императора» Филиппа II, а не короля Филиппа II?
        Но оставим эпизоды и обратимся к настоящему спору. Подлинно спорный вопрос заключается в следующем: когда Европа оказалась достаточно активной, привилегированной, пронизанной мощными [торговыми] потоками, чтобы разные экономики могли все в ней уместиться, жить друг с другом и выступать друг против друга? Международное согласие наметилось там очень рано, со средних веков, и будет продолжаться на протяжении веков. Следовательно, здесь рано обозначились взаимодополняющие зоны мира-экономики, некая иерархия производств и обменов, бывшие действенными с самого начала. То, в чем потерпел неудачу Карл V, потратив на это всю жизнь, Антверпену, оказавшемуся в центре обновленного мира-экономики раннего XVI в., удалось без особых усилий. Этот город подчинил тогда всю Европу и то, что уже зависело от этого тесного континента в остальном мире.
        Таким образом, пройдя через все политические превратности, благодаря им или невзирая на них, в Европе рано образовался европейский, или, лучше сказать, западный экономический порядок, выходивший за пределы континента, использовавший разности его потенциалов и его напряженности. Очень рано «сердце» Европы было окружено ближней полупериферией и дальней периферией. И вот эта полупериферия, давившая на «сердце», заставлявшая его биться быстрее — Северная Италия вокруг Венеции в XIV -XV вв., Нидерланды вокруг Антверпена, — была, несомненно, главной чертой европейской структуры. Полупериферии, по-видимому, не было вокруг Пекина, Дели, Исфахана, Стамбула и даже Москвы.
        Итак, я полагаю, что европейский мир-экономика зародился очень рано, и меня не загипнотизировал, как Иммануэля Валлерстайна, XVI век. И в самом деле, разве его терзала не та же проблема, которую поставил Маркс? Процитируем еще раз знаменитую фразу: «Биография капитала начинается в XVI в.» Для Валлерстайна европейский мир-экономика был как бы процессом образования матрицы капитализма. В этом пункте я не стану его оспаривать, ибо сказать «центральная зона» или «капитализм» — значит очертить одну и ту же реальность. К тому же утверждать, что мир-экономика, построенный в XVI в. на основе Европы, был не первым миром-экономикой, который опирался бы на тесный и поразительный континент, означает уже в силу этого выдвинуть тезис, что капитализм не дожидался для своего первого появления XVI в. Таким образом, я согласен с Марксом, писавшим (и впоследствии об этом сожалевшим), что европейский капитализм (он даже говорит — капиталистическое производство) зародился в Италии XIII в. Спор этот может быть каким угодно, но только не пустячным.
        Война в соответствии с зонами мира-экономики
        Историки изучают войны одну за другой, но война как таковая в нескончаемом потоке минувших времен интересовала их очень редко, даже в такой знаменитой — и справедливо! — книге, как труд Ханса Дельбрюка[88 - Delbruck Н. Geschichte der Kriegskunst im Rahmen der Weltgeschichte. 1907.]. Но ведь война присутствовала всегда, упорно навязываемая разным векам истории. Она в себе заключала все: самые трезвые расчеты, отвагу и трусость. Как считал Вернер Зомбарт, она строила капитализм, но столь же верно и обратное. Война была весами истины, пробой сил для государств, которым она помогала определиться, и знаком никогда не утихавшего безумия. Она была таким индикатором всего, что протекало и смешивалось в едином движении в человеческой истории, что «вписать» войну в рамки мира-экономики — это то же самое, что вскрыть иной смысл в конфликтах людей и дать неожиданное подтверждение схеме Иммануэля Валлерстайна.
        ВОЙНЕ КАК ИСКУССТВУ ОБУЧАЛИСЬ И НАУЧАЛИСЬ
        ^Один из бесчисленных «порядков» — походных, развернутых и боевых — которые предлагают и комментируют «Начала военного искусства» («Les Principes de Part militaire», 1615) И. де Бийона, сеньера де Ла Прюнь, в соответствии с «правилами сего великого и превосходного полководца — принца Морица Нассауского» (р. 44).^
        В самом деле, у войны не один и тот же облик. Ее окрашивала, расчленяла география. Сосуществовало несколько форм войны, примитивных и современных, как сосуществовали рабовладение, крепостничество и капитализм. Каждый вел такую войну, какую мог.
        Вернер Зомбарт не ошибался, говоря о войне, обновляемой [развитием] техники, войне — созидательнице современности, которая как бы работала на скорейшее утверждение капиталистических систем. С XVI в. существовали войны «авангардные», которые яростно мобилизовывали кредиты, умы, изобретательность техников, настолько, что войны сами, как говорилось, изменялись от года к году в соответствии с настоятельными велениями моды, конечно же куда менее забавными, чем перемены в украшении костюма. Но такая война, дочь прогресса и его мать, существовала лишь в сердце миров-экономик; для того чтобы развиться, ей требовалось обилие людей и средств, требовалось дерзкое величие планов. Покиньте эту центральную сцену мирового театра, к тому же преимущественно освещаемую информацией и историографией своего времени, и доберитесь до бедных, иной раз первобытных периферийных областей: славной войне не было там места или же она бывала смешна и, более того, неэффективна.
        Диего Суарес, солдат и автор воспоминаний из гарнизона Орана, оставил нам в этой связи довольно удачное свидетельство очевидца[89 - Я по памяти восстанавливаю этот эпизод, почерпнутый из бумаг Диего Суареса, некогда хранившихся в Архиве генерал-губернаторства в Алжире.]. Около 1590 г. испанское правительство возымело идею, пожалуй, забавную: отправить в маленькую африканскую крепость полк (tercio) отборных солдат, отозванный ради этого с полей сражений во Фландрии, которые были по преимуществу театром войны как искусства, «по правилам». При первой вылазке этих «зеленых» — ибо в глазах «старичков» оранского гарнизона то были «зеленые» — на горизонте появилось несколько арабских всадников. Солдаты терсио немедленно построились в каре. Но здесь искусство было бесполезно: враг поостерегся приближаться к этим решительно настроенным воинам. И гарнизон открыто издевался над таким бесполезным маневром.
        В действительности война как искусство была возможна, только ежели ее вели с обеих сторон. Это еще лучше доказывает долгая война на бразильском Северо-Востоке (Nordeste), ведшаяся с 1630 по 1654 г., такая, какой ее с блеском представила недавно опубликованная книга молодого бразильского историка[90 - Cabrai de Mello E. Op. cit., passim.].
        Здесь мы, без всякого сомнения, находимся на самой окраине Европы, понимаемой в самом широком смысле. Голландцы, в 1630 г. захватившие силой Ресифи, не сумели занять всю целиком сахаропроизводящую провинцию Пернамбуку. На протяжении двадцати лет они практически будут блокированы в своем городе, получая по морю продовольствие, боеприпасы, подкрепления и даже тесаный камень или кирпич для своих построек. В 1654 г. этот долгий конфликт вполне логично разрешится в пользу португальцев, точнее — лузо-бразильцев, потому что именно последние освободили Ресифи и сумели об этом рассказать и помнить об этом.
        Вплоть до 1640 г. король Испанский был властелином Португалии, завоеванной им более полувека назад, в 1580 г. Следовательно, как раз ветераны фландрской армии, офицеры и солдаты, испанцы или итальянцы, были отправлены на этот удаленный театр военных действий. Но между частями, набранными на месте — soldados da terra, — и регулярными войсками, привезенными из Европы, сразу же возникло полнейшее несогласие. Граф Баньюоло, неаполитанец, командовавший экспедиционным корпусом, к тому же непрестанно поносил местных солдат, он помирал со скуки и, как говорили, целыми днями пил, чтобы утешиться. Чего же он хотел? Да вести войну в Бразилии так же, как войну во Фландрии, осаждая и обороняя укрепленные города с соблюдением общепринятых правил. Так что после взятия голландцами города Параиба он счел удобным написать им: «Пусть взятый город послужит на добрую пользу вашим милостям. При сем письме отправляю к вам пятерых пленных…»[91 - Cabral de Mello E. Op. cit., p. 246.] То была война как искусство, но также и война куртуазная, в духе сдачи Бреды в 1625 г., какой ее изобразил Веласкес в своей картине «Копья»
(Lanzas»)[*AL - В отечественной литературе эта картина обычно именуется «Сдача Бреды». — Прим. перев.].
        Но война бразильская не могла быть войной фландрской, как бы ни ворчали бесполезно бахвалившиеся ветераны. Несравненные мастера внезапных нападений, индейцы и бразильцы навязывали партизанскую войну. И если Баньюоло, чтобы придать им храбрости перед тем, как отправить в атаку в лучших традициях, додумался выдавать им водку из сахарного тростника, эти [местные вояки] уходили вздремнуть, дабы проспаться после выпивки. К тому же по любому поводу эти странные солдаты покидали строй и исчезали в лесах и обширных болотах той страны. Голландец, который тоже желал бы вести войну по европейским правилам, испытывал отвращение к таким рассеивающимся врагам, которые вместо того, чтобы вступить в честный бой, исчезали, скрывались, устраивали засады. Какие подлецы! Какие трусы! Сами испанцы были с этим вполне согласны. Как говорил один из их ветеранов, «мы не обезьяны, чтобы сражаться на деревьях». Тем не менее весьма возможно, что у этих старых вояк, сидевших за линиями укреплений, не вызывало неудовольствия то, что они пребывали под защитой бдительности исключительных по своим достоинствам часовых и
проворства эффективных вольных отрядов, непревзойденных мастеров войны мелких стычек, той, что именовали лесной войной (guerra do matto) или, еще более живописно, летучей войной (guerra volante).
        ^Сдача Бреды (1625 г.). С картины Веласкеса, так называемых «Копий» («Lanzas»). Спинола принимает ключи города. Фото Жиродона.^
        Однако в 1640 г. Португалия восстала против Испании. В итоге произошло разделение двух корон. На Пиренейском полуострове, между Лисабоном и Мадридом, разгорелась Тридцатилетняя, или почти тридцатилетняя, война: она продлится до 1668 г. Разумеется, Бразилия лишилась прикрытия испанского флота. Значит, не было больше ветеранов, не стало снабжения дорогостоящим снаряжением. С бразильской стороны война отныне могла быть только летучей войной, той, которая подходила для бедняков и которая, вопреки всем разумным прогнозам, в конечном счете в 1654 г. одержит верх над терпением голландцев, правда, тогда, когда Соединенные Провинции втянуться в первую свою войну с Англией и тем самым окажутся ужасно ослаблены с военной точки зрения. К тому же у Португалии достало благоразумия заплатить дорогую цену (поставками соли) за мир, до которого наконец было рукой подать.
        Труд Эвалду Кабрала ди Меллу придает некоторое правдоподобие сохраняющейся традиции, согласно которой Гарибальди, во времена своей молодости ввязавшийся в приключения бразильской войны (на сей раз в 1838 г., по случаю восстания «фаррапус» — «оборванцев»), якобы научился там секретам необычной войны: собраться в одном месте, идя десятью разными дорогами, нанести сильный удар, а затем снова рассеяться, сколь возможно быстро и бесшумно, чтобы атаковать в другом месте. Именно такую войну он будет вести в Сицилии в 1860 г. после высадки «Тысячи»[92 - По этому поводу я вел переписку с профессором Крус Костой из университета Сан-Паулу.]. Но лесная война характерна была не для одной Бразилии. Партизанская война существует еще и сегодня, и читатель сам вспомнит недавние ее примеры. Гарибальди мог бы научиться ей и не в Бразилии. Во французской Канаде во времена войн с Англией один офицер регулярных войск сурово осуждал войну из засад, что вели его соотечественники, франкоканадцы, подстерегая врага, как подстерегают крупную дичь. «Это не война, — говорил он, — это убийство!» [93 - О введении штыка см.:
Nef J. U. La Guerre et le progres humain. 1954, p. 330 -333.]
        Напротив, в Европе, поблизости от центральных областей, войны проходили с большим шумом, с развертыванием войск, упорядоченно передвигавшихся по правилам военной науки. В XVII в. то была по преимуществу осадная война, война с артиллерией, тыловым обеспечением, в сомкнутом строю… В целом — война дорогостоящая, прорва. Государства слишком незначительных размеров изнемогали под ее бременем, особенно города-государства, сколь бы экономны они ни были со своими складами оружия и продуманным рекрутированием наемников. Если новое государство росло, если в нем поселялся современный капитализм, то орудием этого зачастую бывала война: война всему отец (bellum omnium pater). Тем не менее в этой войне еще не было ничего от войны тотальной: пленных обменивали, богачей выкупали, операции бывали в большей степени искусными, нежели смертоносными. Англичанин Роджер Бойл, граф Оррери[94 - Цит. в: Nef J. U. Op. cit., p.. 24.], без обиняков заявил в 1677 г.: «Мы ведем войны скорее как лисицы, чем как львы, и на двадцать осад приходится одно сражение». Война беспощадная начнется лишь с Фридриха II или, еще вернее, с
войн Революции и Империи.
        Важнейшим правилом такой войны на верхнем этаже было настойчивое перенесение боев на земли соседа, самого слабого или наименее сильного. Если вследствие ответного удара война возвращалась в святая святых — прощай превосходство! Из этого правила мало было исключений: Итальянские войны завершили отступление [Апеннинского] полуострова, до того доминировавшего. Голландия в 1672 г. ускользнула от Людовика XIV — честь ей и хвала! Но в 1795 г. она не спаслась от кавалерии Пишегрю[*AM - Пишегрю Шарль (1761 -1804) — французский генерал, в 1794 -1795 гг. успешно руководил боевыми действиями в Голландии; впоследствии участник неудачного заговора против Наполеона. — Прим. перев.]; и с этого времени она уже не была больше сердцем Европы. Ни в XIX, ни в XX в. никакой враг не пересек Ла-Манш или Северное море. Блистательная Англия вела свои войны издалека, спасаемая островным положением и размерами субсидий, которые она раздавала своим союзникам. Ибо ежели вы сильны, то война достается на долю ближнего. Во времена Булонского лагеря английские субсидии были выделены Австрии, и Великая армия как по команде
обратилась в сторону Дуная.
        Общества и мир-экономика
        Общества эволюционировали очень медленно, и именно это в конечном счете благоприятствует наблюдениям историка. Китай всегда имел свою систему мандаринов; избавится ли он от нее когда-нибудь? В Индии еще существуют касты, а Могольская империя до последних своих дней имела джагирдаров, в общем близких родственников турецких сипахи[*AN - Джагирдары и сипахи — рядовые конные воины, получавшие наделы в качестве кормления на условиях несения военной службы. — Прим. перев.]. Даже западное общество, самое мобильное из всех, и то развивалось замедленно. Английское общество, которое в XVIII в. не переставало удивлять европейца, приехавшего с континента, как и ныне историка-неангличанина (я об этом говорю по опыту), стало обрисовываться начиная с войны Алой и Белой розы, тремя столетиями раньше. Рабство, которое Европа заново изобрела для колониальной Америки, исчезло в США только в 1865 г., а в Бразилии — в 1888 г., т. е. вчера.
        Говоря в общем, я не верю в быстрые социальные перемены, в неожиданные развязки. Даже революции не бывают полным разрывом [с прошлым]. Что же касается социальной мобильности, то она активизировалась с экономическими подъемами, однако же буржуазия никогда не повышала свой социальный статус в большой массе, ибо процент привилегированных по отношению ко всему населению оставался ограниченным. А при плохой конъюнктуре высший класс замыкался; и очень ловок должен был быть тот, кому удавалось прорваться через его двери. Именно это произошло во Франции в 90-е годы XVI в. Или, если взять ограниченный пример, в крохотной республике Лукка в 1628 -1629 гг.[95 - Villani Р. La societa italiana nei secoli XVI e XVII. — Ricerche storiche ed economiche in memoria di C. Barbagallo. 1970, I, p. 255.] Дело в том, что государство в противоположность тому, что зачастую утверждают, лишь с перерывами способствовало возвышению буржуазии, и тогда только, когда это бывало ему необходимо. И если бы малочисленные ряды господствующих классов не обнаруживали с годами тенденции к поредению, социальная мобильность действовала
бы еще более замедленно, хотя во Франции, как и в других странах, «третье сословие всегда желает подражать дворянству, до коего оно постоянно стремится возвыситься, прилагая к тому невероятные усилия»[96 - D’Arcq Ph. A. La Noblesse militaire. 1766, p. 75 -76. —Курсив мой.]. Так как социальная мобильность была затруднена и ее жаждали долго, то естественно, что новые избранники, всегда немногочисленные, часто делали лишь то, что укрепляло существовавший порядок. Даже в небольших городках области Марке, контролировавшейся Папским государством, немногочисленное дворянство, ревниво оберегавшее свои прерогативы, допускало лишь медленную интеграцию, которая никогда не ставила под угрозу существовавший социальный порядок[97 - Zanobi В. G. — В кн.: Anseimi S. Economia e Societa: le Marche tra XV et XX secolo. 1978, p. 102.].
        Значит, ничего нет удивительного в том, что социальный материал, который отливался в рамках мира-экономики, в конце концов, по-видимому, приспосабливался к нему надолго, отвердевал и образовывал с ним одно целое. У него всегда хватало времени приспособиться к обстоятельствам, которые его стесняли, и приспособить обстоятельства для поддержания своего равновесия. Так что повернуть круг означало синхронно переходить по всему миру-экономике от наемного труда к крепостному состоянию и рабству — и так на протяжении нескольких веков. Социальный порядок постоянно строился довольно однообразно, в согласии с базовыми экономическими потребностями. Всякая задача, единожды поставленная международным разделением труда, порождала свой вид контроля, и контроль этот соединял общество, руководил им. В центре экономики к концу XVIII в. Англия была страной, где наемный труд пронизывал одновременно и деревню и городские виды деятельности; вскоре он охватит все. На континенте наемный труд своим большим или меньшим распространением служил мерилом достигнутого уровня современности, но оставались многочисленные
независимые ремесленники; еще заметное место занимал издольщик, он был плодом компромисса между арендатором и крепостным былых времен: в революционной Франции было множество мельчайших собственников-крестьян… Наконец, крепостничество, растение живучее, охватывало вторично феодализированную Восточную Европу, как и турецкие Балканы. А рабство в XVI в. совершило свое сенсационное вторжение в Новый Свет, как будто там все должно было начаться с нуля. Всякий раз общество отвечало таким образом на разные экономические нужды и оказывалось заперто в них самим своим приспособлением, будучи неспособным быстро выйти за пределы однажды найденных решений. И если тогда в зависимости от места оно бывало тем или иным, так это потому, что оно представляло единственное или одно из возможных решений, «лучше всего приспособленное (при прочих равных) к специфическим типам производства, с которыми оно сталкивалось»[98 - Wallerstein I. Op. cit р. 87.].
        Само собой разумеется, в таком приспособлении социального к экономическому не было ничего механического или автоматического, имелись общие императивы, но существовали и отклонения и вольности, заметные различия в зависимости от культуры и даже от географического окружения. Никакая схема не совпадала с реальностью целиком и совершенно. Я несколько раз привлекал внимание к образцовому случаю Венесуэлы[99 - Brito Figueroa F. Historia economica y social de Venezuela, I, 1966, passim.]. С европейским завоеванием там все начиналось почти с нуля. В этой обширной стране в середине XVI в. насчитывалось, быть может, 2 тыс. белых и 18 тыс. коренных жителей. Добыча жемчуга на побережье продолжалась лишь несколько десятилетий. Разработка рудных месторождений, в частности золотых россыпей в Яракуе, повела к первой рабовладельческой интермедии: использованию индейцев-военнопленных и немногочисленных привезенных негров. Первым успехом была удача животноводства, в особенности в обширных льянос внутренних областей, где немногие белые, земельные собственники и сеньеры, и конные пастухи-индейцы образовали примитивное
общество феодального облика. Позднее, особенно в XVIII в., плантации какао в прибрежной зоне вновь потребовали использования привозных черных невольников. Стало быть, существовали две Венесуэлы: одна «феодальная», другая — «рабовладельческая», и первая из них развилась раньше второй. Заметим, однако, что в XVIII в. сравнительно многочисленные черные невольники были включены в гасиенды, располагавшиеся в льянос. Заметим также, что венесуэльское колониальное общество с его развивавшимися городами и его институтами не укладывалось целиком в две эти схемы и даже весьма от них отличалось.
        ^Домашнее рабство в Бразилии (илл. из кн.: Debret J.-B. Voyage pittoresque… 1834. Фото Национальной библиотеки).^
        Может быть, стоит настоятельно подчеркнуть само собою очевидные факты. На мой взгляд, все [социальные] подразделения, все «модели», анализируемые историками и социологами, очень рано присутствуют в лежащей перед нашим взором социальной выборке. Одновременно существовали классы, касты (подразумевая под этим замкнутые в себе группы), «сословия», которым обычно покровительствовало государство. Классовая борьба то тут, то там вспыхивала очень рано и утихала лишь затем, чтобы разгореться вновь. Ибо не существует общества без наличия в нем конфликтующих сил. И не бывало также общества без иерархии, т. е. в общем без принуждения образующих общество масс к покорности и к труду. Рабство, крепостничество, наемный труд были историческими решениями, социально различными, некой универсальной задачи, остававшейся в своей основе одной и той же. От случая к случаю возможны даже сравнения, неважно — верные или неверные, легковесные или глубокие! «Дворня большого барина в Ливонии, — писал в 1793 г. Макартни, — или негры, кои служат в доме ямайского колониста, хоть они сами и рабы, считают себя намного выше
(первые) крестьян, а вторые — выше негров, что работают на земле» [100 - Macartney G. Voyage dans l’interieur de la Chine et en Tartarie, fait dans les annees 1792, 1793 et 1794…, II, p. 73.]. Около того же времени Бодри де Лозьер, объявляя войну «крайним негрофилам», дошел до утверждения, будто «в сущности слово «раб» обозначает в колониях лишь неимущий класс, каковой сама природа, кажется, создала специально для работы; [но ведь] сие тот класс, каковой покрывает большую часть Европы. В колониях невольник живет трудом и всегда находит прибыльную работу; в Европе же несчастный не всегда находит, чем заняться, и умирает от нищеты… Пусть назовут в колониях несчастного, который бы умер от нужды, который был бы принужден наполнять изголодавшийся желудок травами или которого бы голод заставил наложить на себя руки! В Европе можно назвать многих, что погибли из-за отсутствия пищи…»[101 - Baudry des Lozieres L.-N. Voyage a la Louisiane et sur le continent de l’Amerique septentrionale fait dans les annees 1794 -1798. 1802, p. 10.].
        Тут мы оказываемся в самом сердце проблемы. Социальные способы эксплуатации сменяли один другой, в общем и целом дополняли друг друга. То, что возможно было в центре мира-экономики благодаря избытку людей, обилию сделок и монеты, на разных перифериях протекало отнюдь не таким же образом. От одного пункта экономической «территории» к другому в целом наблюдался исторический регресс. Но я боюсь, что нынешняя система с необходимыми поправками все еще вышивает свои узоры на канве структурных неравенств, возникших из исторического отставания. Долгое время центральные области выкачивали людей со своих окраин: последние были излюбленной зоной набора рабов. Откуда берутся ныне неквалифицированные рабочие индустриальных зон Европы, США или СССР?
        По мнению Иммануэля Валлерстайна, матрица мира-экономики в ее социальном выражении показывает, что наличествовало сосуществование нескольких «способов производства», от рабовладельческого до капитализма, что последний не мог жить иначе, как в окружении других, им в ущерб. Роза Люксембург была права.
        Вот что укрепляет меня во мнении, которое мало-помалу заставило меня себя признать: капитализм прежде всего предполагает некоторую иерархию, он ставит себя на вершину такой иерархии, будь она создана им самим или нет. Там, где он вмешивается лишь на последнем этапе, капитализму достаточно промежуточного звена — чуждой, но потворствующей ему социальной иерархии, которая продолжает и облегчает его действия. Польский магнат, заинтересованный в гданьском рынке, хозяин энженьо на бразильском Северо-Востоке, связанный с купцами Лисабона, Порту или Амстердама, ямайский плантатор, связанный с лондонскими купцами, — и вот уже связь установлена, поток движется. Такие промежуточные звенья, вполне очевидно, зависят от капитализма, они даже составляют его неотъемлемую часть. В иных местах капитализм с помощью «передовых» центра, этих своих «антенн», сам внедрялся в цепочку, что вела от производства к крупной торговле, — не ради того, чтобы взять на себя полную ответственность за нее, но чтобы обосноваться в стратегических пунктах, контролировавших ключевые секторы накопления. Уж не потому ли, что такая цепь,
которую отличала жестокая иерархия, непрестанно разворачивала свои звенья, что социальная эволюция, связанная со всей совокупностью [мира-экономики], оказалась столь медленной? Или же, что одно и то же, из-за того, как предполагает Питер Ласлетт, что большая часть обычных экономических задач была тяжкой, грубо взваленной на людские плечи[102 - Laslett P. Un Monde que nous avons perdu. 1969, p. 40 f.]. И что постоянно находились привилегированные (по разным критериям), готовые избавиться от таких тяжких трудов, необходимых для жизни всех, переложив их на плечи ближнего.
        Культурный порядок
        Культуры (или цивилизации: два этих слова, что бы там ни говорили, в большинстве случаев могут употребляться как взаимозаменяемые) тоже были порядком, организовывавшим пространство, на тех же основаниях, что и экономики. Если они совпадали с последними (в особенности потому, что мир-экономика как целое на всем его протяжении обнаруживал тенденцию к тому, чтобы иметь одну и ту же культуру, по крайней мере определенные элементы одной и той же культуры, в противовес соседним мирам-экономикам), то они и отличались от них: карты культурные не совпадают просто так с картами экономическими, и это довольно логично. Не объяснялось ли это тем, что культура вела свое происхождение из нескончаемого прошлого, которое превосходило, и намного, саму по себе впечатляющую долговечность миров-экономик. Она — самый древний персонаж человеческой истории: экономики сменяли одна другую, политические институты рушились, общества следовали одно за другим, но цивилизация продолжала свой путь. Рим рухнул в V в. н. э., но римская церковь продолжает его до наших дней. Индуизм, снова поднявшийся против ислама в XVIII в.,
открыл брешь, в которую проникло английское завоевание, но борьба между двумя цивилизациями и сегодня перед нашими глазами, со всеми ее последствиями, тогда как Индийская империя Англии не существует уже больше трети столетия. Цивилизация — это старец, патриарх мировой истории.
        В сердце любой цивилизации утверждаются религиозные ценности. Это реальность, идущая издалека, очень издалека. Если в средние века и позднее церковь боролась с ростовщичеством и с наступлением денег, так это потому, что она представляла давно минувшую эпоху, куда более давнюю, чем капитализм, эпоху, для которой новшества были непереносимы. Тем не менее религиозная реальность не составляет сама по себе всей культуры, которая охватывает также дух, стиль жизни (во всех значениях этого термина), литературу, искусство, идеологию, самосознание… Культура создана из множества богатств, материальных и духовных.
        И как бы для того, чтобы все усложнить, культура одновременно является обществом, политикой, экономической экспансией. То, в чем не достигает успеха общество, удается культуре; то, что экономике пришлось бы делать самой, культура ограничивала в возможности и т. д. К тому же не существовало ни одной легко различимой культурной границы, которая не была бы доказательством множества завершившихся процессов. В хронологических рамках настоящей книги граница по Рейну и Дунаю была границей культурной по преимуществу: с одной стороны — старая христианская Европа, с другой — некая «христианская периферия», завоеванная ближе к нашему времени. Но ведь когда наступила Реформация, линия Рейн — Дунай оказалась примерной линией разрыва, вдоль которой стабилизировалось разъединение христианства: по одну сторону протестанты, по другую — католики. И то была также очевидная древняя граница, древний limes Римской империи. Немало иных примеров говорило бы аналогичным языком — ну хотя бы распространение романского искусства и искусства готического, которые оба, с исключениями, подтверждающими правило, свидетельствуют о
нараставшем культурном единстве Запада — в действительности мира-культуры, мира-цивилизации.
        По необходимости мир-цивилизация, мир-экономика могли присоединиться один к другому и даже друг другу способствовать. Завоевание Нового Света — это была также и экспансия европейской цивилизации во всех ее формах, поддерживавшая и гарантировавшая экспансию колониальную. В самой Европе культурное единство благоприятствовало экономическим обменам, и наоборот. Первое появление готики в Италии, в городе Сиене, было прямым заимствованием крупных сиенских купцов, посещавших ярмарки Шампани. Оно повлечет за собой перестройку всех фасадов домов на большой центральной площади города. Марк Блок видел в культурном единстве христианской Европы в средние века одну из причин ее «проницаемости», ее способности к обменам, что останется верным и куда позднее средневековья.
        Так, вексель, главное оружие торгового капитализма Запада, обращался почти исключительно в пределах христианского мира еще в XVIII в., не переходя эти пределы в направлении мира ислама, Московской Руси или Дальнего Востока. Конечно, в XV в. существовали генуэзские векселя на рынки Северной Африки, но подписывал их какой-либо генуэзец или итальянец, а в Оране, Тлемсене или в Тунисе их принимал крупный купец-христианин[103 - Braudel F. Medit…, 1966, I, p. 426.]. Таким образом, вексель оставался между своими. Точно так же в XVIII в. выплаты по векселю, выписанному в Батавии[104 - См. том 2 настоящего труда, с. 135.], либо в английской Индии, либо на Иль-де-Франсе[105 - Там же.], оставались операциями между европейцами; они стояли у обоих концов плавания. Существовали венецианские векселя на Левант, но чаще всего они выписывались на венецианского представителя (baile) в Константинополе или им подписывались[106 - A.d.S. Venezia, Senato Zecca, 42, 20 июля 1639 г.]. Не оставаться в кругу своих, в кругу купцов, руководствовавшихся теми же принципами и подчинявшихся той же юрисдикции, означало бы рисковать
сверх меры. Тем не менее речь здесь шла не о техническом препятствии, а скорее о культурном неприятии, поскольку за пределами Запада существовали плотные и эффективные кругообороты векселей, к выгоде купцов мусульманских, армянских или индийских. И эти кругообороты в свою очередь останавливались у границ соответствующих культур. Тавернье объяснял, как можно перевозить деньги с рынка на рынок посредством сменявших друг друга векселей бания, от любого рынка Индии до самого средиземноморского Леванта. То был последний перевалочный этап. Здесь соединяли свои границы и свои противодействия миры-цивилизации и миры-экономики.
        ПОДРАЖАНИЕ ВЕРСАЛЮ В ЕВРОПЕ ХVIII В
        ^Эта карта многочисленных копий Версаля — от Англии до России и от Швеции до королевства Неаполитанского — показывает меру французского культурного первенства по всей Европе эпохи Просвещения. (По данным кн.: Reau L. U Europe francaise au Siecle des Lumieres. 1938, p. 279.)^
        Зато внутри всякого мира-экономики нанесенные на карту культура и экономика могут сильно расходиться, порой и противоречить одна другой. Весьма наглядно демонстрирует это «центровка» зон экономических и зон культурных. В XIII, XIV, XV вв. отнюдь не Венеция и не Генуя, царицы торговли, диктовали свои законы цивилизации Запада. Тон задавала Флоренция: она создала, положила начало Возрождению; одновременно она навязала свой диалект — тосканский — итальянской литературе. Столь живой венецианский диалект, априори способный на подобное завоевание, даже не предпринял таких попыток в этой сфере. Потому ли что город, победоносный в экономике, или же явно господствовавшее государство не могли бы владеть всем сразу? В XVII в. восторжествовал Амстердам, но центром барокко, которое захлестнуло Европу, был на сей раз Рим, в крайнем случае — Мадрид. В XVIII в. не в большей степени получил культурное преобладание и Лондон. Аббат Леблан, находившийся в Англии в 1733 -1740 гг., говоря о Кристофере Рене[107 - Abbe Le Blanc J.-B. Lettres dun Francois. 1745, II, p. 42.], архитекторе, построившем собор св. Павла в
Лондоне, заметил: «Что до пропорций, каковые [тот] выдержал дурно, то он лишь свел план римского собора св. Петра до двух третей его величины». Затем следуют отнюдь не восторженные комментарии по поводу английских сельских домов, которые были «тоже в итальянском вкусе, но вкус сей не всегда верно выдержан»[108 - Ibid., p. 43.]. В этом XVIII в. в еще большей мере, чем итальянской культурой, Англия была пронизана вкладом Франции, с ее блистательной культурой, за которой признавали первенство мысли, искусства и моды (вне сомнения, дабы утешить ее в том, что она не владела миром). «Англичанам довольно нравится наш язык, чтобы получать удовольствие, читая по-французски даже Цицерона»[109 - Ibid., p. 1.], —писал опять же аббат Леблан. И раздраженный тем, что ему прожужжали уши напоминаниями о числе французских слуг, работавших в Лондоне, он наносит ответный удар: «Ежели вы находите в Лондоне столько французов, дабы вам услужать, так сие потому, что ваши люди охвачены манией одеваться, завиваться и пудриться, как мы. Они упрямо следуют нашим модам и дорого оплачивают тех, кто обучает их, как наряжаться
наподобие наших жеманниц»[110 - Ibid., III, р. 68.]. Таким образом, Лондон, находившийся в центре мира, невзирая на блеск собственной культуры, множил уступки Франции и заимствования у нее в этой сфере. Не всегда, впрочем, охотно, так как нам известно о существовании около 1770 г. общества Антигалликан, «чьим первейшим желанием служит не пользоваться в одежде никакими изделиями французского производства»[111 - Accarias de Serionne J. La Richesse de l'Angleterre. 1771, p. 61.]. Но что могло сделать одно общество наперекор развитию моды? Англия, вознесенная своим прогрессом, не подорвала интеллектуальное господство Парижа, и вся Европа до самой Москвы способствовала тому, чтобы французский стал языком аристократических кругов и средством выражения европейской мысли. Точно так же в конце XIX — начале XX в. Франция, которая во многом плелась в хвосте у Европы экономической, была бесспорным центром литературы и живописи Запада. Музыкальное первенство Италии, а затем Германии отмечалось в эпохи, когда ни Италия, ни Германия не доминировали в Европе экономически. И даже еще и сегодня громадный экономический
рынок Соединенных Штатов не поставил их во главе литературного или художественного мира.
        ^Престиж Франции и Венеции в XVIII в.: в Нимфенбурге, баварском Версале, в 1746 г. в празднестве участвовали гондолы на венецианский манер. Замок Нимфенбург, Мюнхен. Фото издательства А. Колэн.^
        Тем не менее техника (хотя и необязательно наука) издавна развивалась избирательно в господствующих зонах экономического мира. Голландия, а затем Англия унаследовали эту двойную привилегию. Сегодня она принадлежит США. Но техника была, быть может, только телом, но не душой цивилизаций. Логично было, что ей благоприятствовала промышленная активность и высокая заработная плата в самых передовых зонах экономики. Зато наука, быть может, не является привилегией какой-то одной нации. По крайней мере так было еще вчера. Сегодня я бы в этом усомнился.
        Матрица мира-экономики вполне приемлема
        Матрица, какую предлагает Валлерстайн и которую мы представили в ее общих чертах и главных аспектах, вызвала после своего появления в 1975 г. похвалы и критику, как любые тезисы, имеющие определенный резонанс. Искали и нашли больше ее предшественников, чем можно было вообразить. Матрице нашли множество применений и следствий: даже национальные экономики воспроизводят общую схему, они усеяны, окружены областями автаркической экономики; можно было бы сказать, что мир усеян «перифериями», понимая под этим выражением страны, зоны, пояса слаборазвитых экономик. В суженных рамках таких матриц, прилагаемых к мерным «национальным» пространствам, можно было бы найти примеры, находящиеся в очевидном противоречии с общим тезисом[112 - Последующие дискуссии [Смаута (Smout) по поводу Шотландии, Г. Келленбенца (Kellenbenz Н.) и П. Бэроша (Bairoch Р.)] развернулись в 1978 г. во время Недели Прато.], к примеру Шотландию, «периферию» Англии, которая в конце XVIII в. двинулась вперед, начала экономический рывок.
        Можно было бы предпочесть, в том что касается неудачи имперской политики Карла V в 1557 г., мое объяснение объяснению Валлерстайна или даже поставить ему в упрек (что я и сделал в смягченной форме) недостаточное внимание к иным реальностям, нежели реальности экономического порядка, при взгляде сквозь ячейки его матрицы. Поскольку за первой книгой Валлерстайна должны последовать три другие, причем вторая, из которой я прочел ряд прекрасных страниц, завершается, а две последние книги доведут изложение до современной эпохи, у нас есть время еще раз вернуться и обсудить обоснованность, новые черты и пределы систематического, возможно, чересчур систематического, но оказавшегося плодотворным взгляда на проблему.
        И именно этот успех важно подчеркнуть. То, каким образом неравенство мира дает представление о натиске, об укоренении капитализма, объясняет, что центральная зона оказывается выше самой себя, во главе любого возможного прогресса; что история мира — это кортеж, процессия, сосуществование способов производства, которые мы слишком склонны рассматривать последовательно, в связи с разными эпохами истории. На самом деле эти способы производства сцеплены друг с другом. Самые передовые зависят от самых отсталых, и наоборот: развитие — это другая сторона слаборазвитости.
        Иммануэль Валлерстайн рассказывает, что к объяснению мира-экономики он пришел в поисках наиболее протяженной, однако остающейся достаточно связной единицы измерения. Но вполне очевидно, что в борьбе с историей, какую ведет этот социолог, да к тому же еще и африканист, его задача не была решена. Разделить в соответствии с пространством — это необходимость. Но нужна также и временнaя единица отсчета. Ибо в европейском пространстве сменили друг друга несколько миров-экономик. Или, вернее, европейский мир-экономика после XIII в. несколько раз менял свою форму, перемещал свой центр, пересматривал свои периферийные области. Так не следует ли задаться вопросом: какова была для заданного мира-экономики самая продолжительная временная единица отсчета, которая, несмотря на свою длительность и многочисленные порожденные временем изменения, сохраняла бы несомненную связность? В самом деле, без связности нет меры, идет ли речь о пространстве или о времени.
        Мир-экономика перед лицом членений времени
        Время, как и пространство, может делиться. Проблема будет заключаться в том, чтобы таким членением, в котором большие мастера историки, лучше разместить хронологически и лучше понять те исторические чудовища, какими были миры-экономики. Задача на самом деле нелегкая, ибо для последних на протяжении их долгой истории можно использовать лишь приблизительные даты: такая-то экспансия может быть фиксирована с точностью примерно в десять или двадцать лет; такое-то формирование центра или перемещение его требует для своего завершения больше столетия. Бомбей, уступленный португальским правительством англичанам в 1665 г., ожидал больше века, чтобы сменить торговый рынок в Сурате, вокруг которого долгие годы вращалась экономическая активность Западной Индии[113 - Das Gupta A. Trade and Politics in 18th Century India, p. 206.]. Следовательно, перед нами замедленные истории, путешествия, бесконечно долго совершающиеся и столь бедные показательными случайностями, что существует риск неверно воссоздать их продвижение. Такие огромные, почти неподвижные тела бросают вызов времени: история тратила столетия на их
создание и их разрушение.
        Другая трудность: нам предлагает и навязывает свои услуги история конъюнктур, ибо она единственное, что может осветить наш путь. Но ведь она интересуется куда более краткими движениями и периодами, нежели длительные флуктуации и колебания, которые» есть тот «индикатор», в каком мы нуждаемся. И значит, нам понадобится при предварительном объяснении преодолеть эти краткосрочные движения, которые, впрочем, легче всего заметить и истолковать.
        Конъюнктурные ритмы
        Около пятидесяти лет назад гуманитарные науки открыли ту истину, что вся жизнь людей подвержена флуктуациям, колеблется по прихоти бесконечно возобновляющихся периодических движений. Эти движения, согласованные и находящиеся в конфликте между собой, напоминают вибрирующие веревочки или полоски, с которых начиналось наше учение в школе. С 1923 г. Ж. Буске говорил: «Разные аспекты социального движения [имеют] волнообразную форму, ритмичную, не неизменную или регулярно изменяющуюся, а с такими периодами, когда [их] интенсивность уменьшается или возрастает»[114 - Bousquet G.H. Precis de sociologie d’apres W. Pareto. 2^e^ ed., 1971, p. 172.]. Под «социальным движением» следует понимать все движения, которые приводят какое-либо общество в движение; совокупность таких движений образует конъюнктуру или, лучше сказать, конъюнктуры. Ибо существует множество конъюнктур, затрагивающих экономику, политику, демографию, но в такой же мере — и самосознание, коллективное мышление, преступность с ее подъмами и спадами, сменяющие друг друга художественные школы, литературные течения, саму моду (моду в одежде, столь
быстротечную на Западе, что она принадлежит к сугубо случайным являниям). Серьезно изучалась только экономическая конъюнктура, если она вообще не была доведена до окончательных выводов. История конъюнктур, таким образом, очень сложна и неполна. И мы отметим это при завершении труда.
        Пока что займемся одной лишь экономической конъюнктурой, особенно конъюнктурой цен, с которой начались громадные исследования. Их теория была выработана экономистами к 1929 -1932 гг. на основе современных данных. Историки пошли по их стопам: мало-помалу благодаря им освещение материала широко продвигалось навстречу времени. Были выработаны понятия, знания, целый язык. Колеблющееся движение всей совокупности было разделено на отдельные движения, из которых каждое отличалось своей «заставкой», своим периодом, своим событийным значением[115 - Imbert G. Des Mouvements de longue duree Kondratieff. 1959.].
        Сезонные движения, которые при случае еще играют свою роль (как во время летней засухи 1976 г.), обычно тонут в наших густонаселенных экономиках сегодняшнего дня. Но некогда они не были такими сглаженными — совсем наоборот. За несколько месяцев неурожаи или нехватки продовольствия могли создавать инфляцию, сравнимую с революцией цен XVI в. во всей ее совокупности. Для бедняков это означало жить сколь возможно скудно вплоть до нового урожая. Единственным преимуществом такого движения было то, что оно быстро миновало. Как говорил Витольд Куля, после грозы польский крестьянин снова вылезал из своей раковины наподобие улитки[116 - Kula W. Theorie economique du systeme feodal: pour un modele de l’economie polonaise. 1970, p. 48.].
        Другие движения, которые предпочитают называть циклами, предполагают куда большую продолжительность. Для различения циклов они были названы по именам экономистов: цикл Китчина — это краткий, трех-четырехлетний цикл; цикл Жюглара, или цикл, укладывающийся в рамки десятилетия (то был камень преткновения для экономики Старого порядка), длился 6 -8 лет; цикл Лабруса (его также именуют интерциклом или междесятилетним циклом) продолжался 10 -12 лет и даже больше; он охватывал нисходящую ветвь Жюглара (т. е. длящуюся 3 -4 года) и завершенный Жюглар, которому не удалось движение по восходящей и который вследствие этого остался на прежнем уровне. То есть в целом — полу-Жюглар, а затем полный Жюглар. Классический пример цикла Лабруса — интерцикл, наложивший печать своих депрессий и застоя на период с 1778 по 1791 г., накануне Французской революции, в развязывание которой он определенно внес свой вклад. Что касается гиперцикла, или цикла Кузнеца (удвоенного цикла Жюглара), то он длился бы два десятка лет. Цикл Кондратьева[117 - См. недавнее обсуждение цикла Кондратьева в: Rostow W.W. Kondratieff, Schumpeter
and Kuznets: Trend Periods Revisited. — «The Journal of Economic History», 1975, p. 719 -753.] занимал полстолетия или больше того: так, цикл Кондратьева начался в 1791 г., достиг кульминации к 1817 г. и находился на спаде до 1851 г., почти до самого момента возникновения во Франции Второй империи (1852 -1870 гг.). Наконец, не существует более длительного циклического движения, чем вековая тенденция (trend), которая на самом деле столь мало изучена и к которой я скоро вернусь, чтобы рассмотреть ее более тщательно. До тех пор пока она не будет досконально изучена, пока она не будет воссоздана во всем своем значении, история конъюнктур останется ужасающе неполной, несмотря на множество трудов, вдохновленных ею.
        Разумеется, все эти циклы были современниками друг друга, были синхронны: они сосуществовали, смешивались, добавляли свои движения к колебаниям целого или отделялись от него. Но посредством технически простых приемов можно разделить глобальное движение на движения частные, пренебречь теми или иными из них ради единственного преимущества: выделить избранное движение, на которое вы хотите пролить свет.
        ^КАК РАЗЛОЖИТЬ ЦЕНЫ НА РАЗНЫЕ ДВИЖЕНИЯ^
        ^На этом графике наложены друг на друга три разные [кривые] отмеченных цен сетье пшеницы на парижском Центральном рынке: пунктир — движение по месяцам; довольно спокойная в нормальный год, кривая стремительно взлетает вверх во времена неурожая и трудностей в удовлетворении спроса; сплошная черта — ступенчатое движение годовых средних величин, вычисленных за год от урожая до урожая (август — июль): чередование плохих лет (с 1648 -1649 гг. по 1652 -1653 гг.; Фронда, 1661 -1662 гг.; восшествие на престол Людовика XIV) и хороших урожаев; крупные точки — циклические движения (с 1645 -1646 гг. по 1655 -1656 гг. и с 1656 -1657 гг. по 1668 -1669 гг.), рассчитанные по средним подвижным величинам за семилетний период. Переход к таким широким циклическим движениям включает флуктуации цен в изменения вековой тенденции.^
        С самого начала решающая проблема состоит в том, чтобы узнать, существовали или нет в старинных доиндустриальных экономиках эти циклы, обнаруженные наблюдениями современных экономистов. Существовал ли, например, цикл Кондратьева до 1791 г.? Один историк не без лукавства заявляет нам, что, ежели искать ранее XIX в. ту или другую форму цикла, ее почти наверняка найдешь[118 - Brulez W. Seville et l’Atlantique: quelques reflexions critiques. — «Revue belge de philologie et d’histoire», 1964, № 2, p. 592.]. Предостережение это полезно, если только не заблуждаться относительно значения ставок в игре. Если действительно нынешние циклы достаточно похожи на циклы вчерашние, намечается определенная преемственность между экономиками старинными и экономиками новыми: в этом случае могли действовать те же правила, какие мы обнаруживаем в современном опыте. А если спектр флуктуаций развертывается по-иному, если эти последние по-другому воздействовали одни на другие, тогда можно было бы наблюдать знаменательную эволюцию. Так что я не думаю, чтобы обнаружение Пьером Шоню циклов Китчина в торговле севильского
порта в XVI в. — малозначащая деталь[119 - Chaunu P. Seville et l’Atlantique. VIII, 1, 1959, p. 30.]. Или же что циклы Кондратьева, что прослеживаются один за другим по кривым движения цен на зерно и на хлеб в Кёльне[120 - Ebeling D., Irsigler F. Getreideumsatz, Getreide und Brotpreise in Koln, 1368 -1797. 1976.] с 1368 по 1797 г., не дают решающего свидетельства об этой первостепенной важности проблеме преемственности.
        Флуктуации и площадь их распространения
        Цены (для столетий доиндустриальных используют главным образом цены на зерно) непрестанно варьировали. Такие флуктуации, наблюдаемые уже давно, являются признаком раннего складывания в Европе рыночных сетей, тем более что флуктуации эти представляются почти что синхронными на довольно обширных пространствах. Европа XV, XVI и XVII вв., хоть она и была далека от полнейшей согласованности, уже вполне очевидно подчинялась общим ритмам, некоему порядку.
        И как раз это даже обескураживало историка, исследовавшего цены и заработную плату: он пытался восстановить новые серии данных, но всякий раз, завершив свою работу, он вновь слышал заранее известный мотив. То, что говорило одно обследование, повторялось в следующем. График на следующей странице, заимствованный из «Cambridge Economic History»[121 - Braudel F., Spooner F. Prices in Europe from 1450 to 1750. — The Cambridge Economic History of Europe, IV, 1967, p. 468.], бросает свет на такие совпадения, как если бы волны цен, одни высокие, другие низкие, распространялись по всему пространству Европы до такой степени, что можно было бы представить их очертания на земле подобно тому, как изображают на метеорологических картах перемещение изобар[*AO - Изобары — линии, соединяющие области с одинаковым атмосферным давлением. — Прим. перев.]. Фрэнк Спунер попробовал придать этому процессу наглядность, и график, который он составил, довольно хорошо обрисовывает проблему, если и не решает ее. В самом деле, чтобы ее разрешить, потребовалось бы отыскать эпицентр этих движущихся волн, предполагая, что такой
имеется. Правдоподобно ли это? По словам Пьера Шоню, «если существовал первый набросок мира-экономики в XVI в… универсальный характер флуктуаций, [по-видимому], брал свое начало где-то между Севильей и Веракрусом»[122 - Chaunu Р. Op. cit., р. 45.]. Если бы пришлось выбирать, я скорее усмотрел бы если не место зарождения этой конъюнктурной вибрации, то место, от которого она расходилась, в Антверпене, городе на Шельде, находившемся тогда в центре европейских обменов. Но возможно, действительность была слишком сложна, для того чтобы допустить какой-то один центр, каков бы он ни был.
        Во всяком случае, эти цены, которые колебались почти что все вместе, служат лучшим свидетельством связности, сплоченности мира-экономики, пронизанного денежным обменом и развивающегося уже под знаком организующей деятельности капитализма. Быстрота распространения колебаний, их «уравновешивания» есть доказательство эффективности обменов при той скорости, какую позволяли тогдашние транспортные средства. Скорости, которая для нас смехотворна. И тем не менее специальные курьеры, загоняя лошадей, устремлялись к крупным товарным рынкам по окончании любой международной ярмарки, перевозя полезные новости, ведомости котировок и плюс к этому — пачки векселей, судьбой которых было нестись вперегонки с почтой. А дурные новости, в частности сообщения о местных неурожаях или о банкротствах купцов, даже дальних, летели как на крыльях. В сентябре 1751 г. в Ливорно — оживленном порту, не находившемся, однако, в центре европейской жизни[123 - «Gazette de France», p. 489.], —«большое число банкротств, случившихся в разных городах, причинило немалый ущерб коммерции сего города, а только что новый удар — новости о
банкротстве, каковое г-да Лик и Прескот потерпели в Петербурге и размеры коего определяют в пятьсот тысяч рублей. Опасаются, как бы она [торговля Ливорно] не пострадала столь же сильно из-за решения, принятого генуэзцами относительно восстановления беспошлинной торговли в гавани Генуи». Разве не дают возможность такого рода новости ясно видеть единство Европы и, само собой разумеется, единство ее конъюнктуры? Здесь все двигалось почти соразмерно.
        ^ИМЕЛОСЬ ЛИ ВОЛНООБРАЗНОЕ РАСПРОСТРАНЕНИЕ ЦЕН? ЗЕРНОВЫЕ КРИЗИСЫ В ЕВРОПЕ, 1639 -1660 ГГ.^
        ^На левом графике, задуманном и составленном Фрэнком Спунером («Cambridge Economic History», 1967, IV, р. 468), черные круги отмечают максимумы четырех^^последовательных кризисов; последние пронеслись по всему европейскому пространству, от Атлантического океана до Польши. Базовая величина 100 рассчитана с последней четверти 1639 г. по первую четверть 1641 г. Второй график, справа (построен Лабораторией Школы высших исследований), представляет в более схематичной форме те же волнообразные движения цен.^
        Но самое интересное, что ритм европейской конъюнктуры выходил за строгие границы ее мира-экономики, что Европа уже располагала вне своих пределов определенной властью управлять на расстоянии. Московские цены в той мере, в какой мы знакомы с ними, в XVI в. равнялись на цены Запада — вероятно, через посредство американских ценных металлов, игравших там, как и в других местах, роль «приводных ремней». Точно так же и по тем же причинам цены Османской империи согласовывались с ценами европейскими. Америка — по крайней мере Новая Испания и Бразилия, где цены колебались, — также следовала этому далекому образцу. Луи Дерминьи даже пишет: «Доказанная Пьером Шоню[124 - Chaunu P. Les Philippines et le Pacifique des Iberiques. 1960, p. 243, n. 1.] корреляция Атлантики и Тихого океана действительна лишь для Манилы»[125 - Dermigny L. La Chine et l'Occident. Le commerce a Canton au XVIII^e^ siecle, 1719 -1833. I, 1964, p. 101, n. 1.]. В самом деле, европейская цена, по-видимому, простирала свой ритм даже за пределы маршрута манильских галеонов, в частности до Макао. А после исследований Азизы Хасана мы знаем,
что и в Индии, с разрывом в какие-нибудь двадцать лет, откликнулось эхо европейской инфляции XVI в.[126 - Hazan A. En Inde, aux XVI^e^ et XVII^e^ siecles: tresors americains, monnaie d’argent et prix dans l’Empire mogol. — «Annales E.S.C.», 1969, p. 835 -859.]
        Интерес, представляемый этими выводами, очевиден: если ритм цен, навязанный или переданный, действительно является, как я полагаю, знаком господства или верноподданничества, то распространение влияния европейского мира-экономики очень рано перешагнуло самые амбициозные границы, какие только ему можно было бы приписать. Вот что привлекает наше внимание к этим «антеннам», которые победоносный мир-экономика выдвигал за свои пределы, к подлинным линиям высокого напряжения, лучшим примером которых была, несомненно, левантинская торговля. Существует тенденция (в том числе и у И. Валлерстайна) недооценивать этот тип обменов, называть их второстепенными, поскольку они касались лишь предметов роскоши, так что от них-де можно было бы отказаться, не нанеся какого-либо ущерба обычной жизни народов. Несомненно. Но, будучи расположены в сердце самого усложненного капитализма, такие обмены имели последствия, которые в свою очередь сказывались на самых обыденных сторонах жизни. Влияли на цены, но не только на них. Вот также то, что привлекает наше внимание опять-таки к деньгам и ценным металлам, орудию господства
и орудию борьбы в большей степени, нежели это обычно признают.
        Вековая тенденция
        В перечне циклов рекорд продолжительности принадлежит вековой тенденции (trend), тенденции, которой определенно более всего пренебрегали из всех циклов. Отчасти потому, что экономисты в общем интересуются только кратковременной конъюнктурой. «Чисто экономический анализ длительного периода не имеет смысла», — пишет Андре Маршаль[127 - Цитируется Пьером Виларом в трудах Стокгольмского конгресса историков (1960, с. 39).]. Отчасти потому, что медленность протекания цикла маскирует его. Он представляется как бы основой, на которую опирается совокупность цен. Наклонена ли эта основа чуть-чуть вверх или чуть-чуть вниз или остается горизонтальной? Возможно ли заметить это, когда другие движения цен, движения кратковременной конъюнктуры, накладывают на такую базовую кривую свои гораздо более выраженные линии, с резкими подъемами и спадами? Не является ли вековая тенденция просто в некотором роде «осадком» от остальных движений, тем, что остается, если их удалить из расчета? Не рискуем ли мы скрыть реальные проблемы, выдвигая эту тенденцию на роль «индикатора» (я не говорю еще «действующей причины»), как
существует такой риск для фаз А и В по Симиану, но с совсем иным хронологическим размахом? Существует ли вообще вековая тенденция?
        Немалое число экономистов и историков склоняются к тому, чтобы заявить «нет». Либо, что проще, как мне представляется, сделать вид, будто такой тенденции не существует, Но что, если эти осторожничающие, эти скептики не правы? Ставшее очевидным с 1974 г., но начавшееся до этой даты наступление долгого, необычного, приводящего в замешательство кризиса разом привлекло внимание специалистов длительной протяженности. Леон Дюприе вступил в бой, множа предостережения и констатации. Мишель Лютфалла заговорил даже о «возврате к циклу Кондратьева». Со своей стороны Рондо Камерон[128 - Cameron R. Economic History, Pure and Applied. — «Journal of Economic History», march 1976, p. 3 —27.] предложил ввести циклы, окрещенные им «логистическими», продолжительностью от 150 до 350 лет. Но если оставить название в стороне, то чем они на самом деле отличаются от вековой тенденции? Следовательно, наступил благоприятный момент, чтобы рискнуть высказаться в пользу вековой тенденции.
        Малозаметная в каждый данный момент, но идущая своим неброским путем всегда в одном и том же направлении, эта тенденция есть процесс кумулятивный. Она добавляется к самой себе; все происходит так, словно бы она мало-помалу повышает массу цен и экономической активности до какого-то момента или же с таким же упорством действует в противоположном направлении, приступив к их общему понижению, незаметному, медленному, но долгосрочному. От года к году она едва ощутима; но одно столетие сменяет другое, и она оказывается важным действующим лицом. Так что, если попробовать получше измерить вековую тенденцию и систематически наложить ее на европейскую историю (как Валлерстайн наложил на нее пространственную схему мира-экономики), то можно было бы изыскать некоторые объяснения для тех экономических потоков, что увлекают нас, которые мы ощущаем еще и сегодня, не будучи способны ни вполне верно понять их, ни быть уверенными в том, какими лекарствами их лечить. Разумеется, у меня нет ни намерения, ни возможности сымпровизировать некую теорию вековой тенденции; самое большее я попытаюсь вновь рассмотреть данные
классических книг Дженни Грициотти Кречман[129 - Griziotti Krestchmann J. Il Problema del trend secolare nelle fluttuazioni dei prezzi. 1935.] и Гастона Эмбера[130 - Imbert G. Op. cit.] и отметить их возможные последствия. Это способ уточнить наши проблемы, но не решить их.
        Как и любой другой цикл, цикл вековой имеет исходную точку, вершину и конечную точку; но определение их остается довольно приблизительным, принимая во внимание плавные очертания вековой кривой. Можно сказать, имея в виду ее вершины: примерно 1350 г., примерно 1650 г… Согласно признанным в настоящее время данным[131 - Ibid.], различают в применении в Европе четыре последовательных вековых цикла: 1250 [1350] — 1507 -1510 гг.; 1507 -1510 [1650] —1733 -1743 гг.; 1733 -1743 [1817] —1896 гг.; 1896 [1974?]… Первая и последняя даты каждого из этих циклов отмечают начало подъема и окончание спада; промежуточная дата в квадратных скобках отмечает кульминационный момент, где вековая тенденция начинает обратное движение, иными словами, точку кризиса.
        Из всех этих хронологических вех первая наименее надежна. В качестве отправной точки я бы скорее избрал не 1250 г., а начало XII в. Трудности проистекают из того, что весьма несовершенная в те далекие времена статистика цен не дает нам никакой уверенности, однако же начало огромного роста деревень и городов Запада, крестовые походы позволяют, пожалуй, передвинуть по меньшей мере на пятьдесят лет назад начало европейского подъема.
        Это не пустые споры и не пустые уточнения; они заранее показывают, что, располагая данными лишь о трех вековых циклах, когда четвертый находится еще в середине своего пути (если мы не заблуждаемся относительно разрыва 70-х годов нашего столетия), трудно высказывать суждение относительно сравнительной продолжительности этих циклов. Представляется все же, что эти бесконечные глубинные волны проявляли тенденцию к тому, чтобы сокращаться. Следует ли приписывать это ускорению исторического процесса, на которое можно «списать» многое, и даже слишком многое?
        Для нас проблема заключается не в этом. Повторим: она в том, чтобы знать, отмечает ли или по меньшей мере освещает ли такое движение, недоступное глазу современника, долговременную судьбу миров-экономик; знать, завершаются ли последние, несмотря на свою весомость и продолжительность или же в силу такой весомости и продолжительности, такими вот движениями, поддерживают ли их, подвергаются ли их воздействию и, объясняя их, объясняются ли в то же время ими. Было бы слишком хорошо, если бы все обстояло точь-в-точь таким образом. Не прибегая к натяжкам при объяснении и стремясь сократить дискуссию, я удовольствуюсь тем, что последовательно займу те наблюдательные пункты, какие предоставляют нам вершины 1350, 1650, 1817 и 1973 -1974 гг. В принципе такие наблюдательные пункты находятся на стыке двух процессов, двух противоречащих одна другой картин. Мы их не выбирали, а приняли, основываясь на расчетах, которые не мы выполняли. Во всяком случае, это факт, что разрывы, какие эти пункты фиксируют, вне сомнения, не случайно встречаются в разного рода периодизациях, принимаемых историками. Если они также
соответствуют знаменательным разрывам в истории европейских миров-экономик, то не потому, что мы были в наших наблюдениях пристрастны в том или ином смысле.
        Объясняющая хронология миров-экономик
        Горизонты, открывающиеся с этих четырех вершин, не могли бы объяснить всю историю Европы, но если такие пункты выбраны правильно, они должны были бы предоставить и почти гарантировать возможность полезных сопоставлений в масштабах всего рассматриваемого опыта, ибо пункты эти соответствуют аналогичным ситуациям.
        В 1350 г. Черный мор добавил свои бедствия к замедленному и мощному спаду, который начался задолго до середины столетия. Европейский мир-экономика той эпохи охватывал помимо сухопутной Центральной и Западной Европы Северное и Средиземное моря. Система Европа — Средиземноморье, вполне очевидно, познала тогда глубокий кризис. Христианский мир, утратив вкус к крестовым походам или лишившись возможности их совершать, натолкнулся на сопротивление и инерцию ислама, которому он уступил в 1291 г. последний важный опорный пункт в Святой Земле — Сен-Жан-д’Акр. К 1300 г. ярмарки Шампани, лежавшие на полпути между Средиземным и Северным морями, стали приходить в упадок. К 1340 г. оказался прерванным — и это, тоже несомненно, было весьма серьезно — «монгольский» [Великий шелковый] путь, путь свободной для Венеции и Генуи торговли к востоку от Черного моря, вплоть до Индии и Китая. Мусульманский заслон, разрезавший эту торговую дорогу, снова сделался реальностью, и христианские корабли оказались вновь привязаны к традиционным левантинским гаваням в Сирии и Египте. К 1350 г. Италия также начала
индустриализироваться. Она красила суровые сукна, изготовленные на севере Европы, с тем чтобы продавать их на Востоке, и начала сама изготовлять сукна. Шерстяное производство (Arte della Lana) станет господствовать во Флоренции. Короче говоря, мы живем уже не во времена Людовика Святого. Европейская система, разделившаяся между полюсом североевропейским и полюсом средиземноморским, склонилась в южную сторону, и утвердилось первенство Венеции: смещение центра произошло к ее выгоде. Сосредоточившийся вокруг Венеции мир-экономика обеспечит себе относительное, а вскоре и ошеломляющее процветание посреди ослабленной, явно приходившей в упадок Европы.
        Три сотни лет спустя, в 1650 г. (после «бабьего лета», длившегося с 1600 по 1630 -1650 гг.), завершается долгое процветание долгого XVI в. То ли горнорудная Америка перестала выполнять свою функцию? То ли наступил один из неблагоприятных поворотов конъюнктуры? И тут на четко определяемом временном отрезке, который отмечается как перелом в вековом цикле, видна широкая деградация мира-экономики. В то время как завершался упадок средиземноморской системы, прежде всего Испании и Италии — та и другая были слишком связаны с американскими драгоценными металлами и с финансовыми потребностями имперских амбиций Габсбургов, — новая система в Атлантике в свою очередь расстроилась, оказалась нарушенной. Это попятное движение и было «кризисом XVII в.» — классическим предметом споров, не приведших, однако, к каким-либо выводам. Однако это тот самый момент, когда Амстердам, уже оказавшийся в центре мира, когда начинался XVII в., окончательно восторжествовал. С этого времени Средиземноморье окажется попросту за пределами большой истории, на которую оно на протяжении веков имело почти монопольное право
собственности.
        Год 1817-й: точность даты не должна порождать чрезмерные иллюзии. В Англии поворот векового цикла наметился с 1809 -1810 гг., во Франции — с кризисами последних лет наполеоновского режима. А для Соединенных Штатов откровенным началом перелома тенденции был 1812 г. Точно так же серебряные рудники Мексики, надежда и предмет вожделений Европы, жестоко потерпели от революции 1810 г.; и если после этого они не выпутались из затруднений, то тут в известной степени виновата была конъюнктура. И вот Европа и весь мир оказались перед лицом нехватки белого металла. Пострадал тогда экономический порядок во всем мире, от Китая до обеих Америк. В центре этого мира находилась Англия, и нельзя отрицать, что и она пострадала, невзирая на свою победу, что ей потребуются годы, чтобы перевести дыхание. Но она захватила первое место, которое у нее никто не оспаривал (Голландия исчезла с горизонта), которое никто не мог у нее отнять.
        ^ЦИКЛЫ КОНДРАТЬЕВА И ВЕКОВАЯ ТЕНДЕНЦИЯ^
        ^Этот график вскрывает на английском материале 1700 -1950 гг. два движения: циклы Кондратьева и вековую тенденцию. Сюда добавлена кривая движения производства; заметьте ее расхождение с кривой движения цен. (По данным Гастона Эмбера: Imbert G. Des mouvements de longue duree Kondratieff. 1959, p. 22.)^
        А 1973 -1974 г.? — спросите вы. Идет ли речь о кратком конъюнктурном кризисе, как, видимо, полагает большинство экономистов? Или же нам предоставлена привилегия (впрочем, незавидная) собственными глазами увидеть, как столетие качнется вниз? И тогда политики краткосрочных [циклов], восхитительно точные, все эти князья политики и экономические эксперты, рискуют вотще пытаться излечить недуг, окончание которого не суждено будет еще увидеть детям наших детей. Современность нам подмигивает, настоятельно побуждая нас задать этот вопрос самим себе. Но до того, как уступить этому требованию, требуется раскрыть скобки.
        Цикл Кондратьева и вековая тенденция
        Вековая тенденция несет на своем гребне, как мы уже говорили, движения, не обладающие ни ее выносливостью, ни ее долговечностью, ни ее незаметностью. Эти движения выплескиваются вверх по вертикали, их легко увидеть, они заставляют себя увидеть. Повседневная жизнь, как и вчера, пронизана такими оживленными движениями, которые следовало бы все прибавить к trend, дабы оценить их совокупность. Но для наших целей мы ограничимся тем, что введем только респектабельные циклы Кондратьева, которые тоже отличались выносливостью, ибо любому из них соответствуют в общем добрых полвека — время деятельности двух поколений, одного при хорошей конъюнктуре, другого при плохой. Если сложить два этих движения — вековую тенденцию и цикл Кондратьева, — то мы будем располагать «музыкой» долгосрочной конъюнктуры, звучащей на два голоса. Это усложняет наше первичное наблюдение, но и подкрепляет его, тем более что циклы Кондратьева в противоположность тому, что не раз утверждали, появились на европейском театре не в 1791 г., а на несколько столетий раньше.
        Добавляя свои движения к подъему или спаду вековой тенденции, циклы Кондратьева усиливали или смягчали ее. В половине случаев вершина цикла Кондратьева совпадала с вершиной вековой тенденции. Так было в 1817 г. Так было (если я не заблуждаюсь) в 1973 -1974 гг. и, может быть, в 1650 г. Между 1817 и 1971 гг. имелись, по-видимому, две независимые вершины циклов Кондратьева: в 1873 и 1929 гг. Если бы эти данные не вызывали критики, что, конечно, не так, мы сказали бы, что в 1929 г. разрыв, лежавший у истоков всемирного кризиса, был всего лишь поворотом простого цикла Кондратьева, переломом его восходящей фазы, начавшейся с 1896 г., прошедшей через последние годы XIX в., первые годы века двадцатого, первую мировую войну и десять мрачноватых послевоенных лет, чтобы достичь вершины в 1929 г. Поворот 1929 -1930 гг. был столь неожидан для наблюдателей и специалистов (последние пребывали в еще большем изумлении, чем первые), что были предприняты усилия, чтобы его понять, и книга Франсуа Симиана остается одним из лучших доказательств этих усилий.
        В 1973 -1974 гг. наблюдался поворот нового цикла Кондратьева, исходным пунктом которого был приблизительно 1945 г. (т. е. восходящая фаза протяженностью примерно в четверть века, в соответствии с нормой); но не было ли здесь сверх того, как и в 1817 г., поворота и векового движения и, следовательно, двойного поворота? Я склонен верить в это, хотя никаких тому доказательств нет. И если книга эта когда-нибудь попадет в руки читателя, который будет жить после 2000 г., эти несколько строк, возможно, позабавят его, как забавлялся и я (с не вполне чистой совестью) какой-нибудь глупостью, вышедшей из-под пера Жан-Батиста Сэ.
        Двойной или простой, но поворот 1973 -1974 гг. открыл продолжительный спад. Те, кто пережил кризис 1929 -1930 гг., сохранили воспоминания о неожиданном урагане, без всякого предварительного этапа и сравнительно кратком. Современный кризис, который не отпускает нас, более грозен, как если бы ему не удавалось показать свой действительный облик, найти для себя название и модель, которая бы его объяснила, а нас успокоила. Это не ураган, а скорее наводнение с медленным и внушающим отчаяние подъемом вод, или небо, упорно затянутое свинцовыми тучами. Под вопрос поставлены все основы экономической жизни, все уроки опыта, нынешние и прошлые. Ибо, как это ни парадоксально, при наблюдающемся спаде — замедлении производства, безработице — цены продолжают стремительно расти в противоположность прежним правилам. Окрестить это явление стагфляцией отнюдь не значит его объяснить. Государство, которое везде старалось играть роль покровителя, которое совладало с краткосрочными кризисами, следуя урокам Кейнса, и считало себя защищенным от повторения таких катастроф, как катастрофа 1929 г., — не оно ли ответственно
за странности кризиса в силу собственных своих усилий? Или же сопротивление и бдительность рабочих создали плотину, объясняющую упорный подъем цен и заработной платы наперекор всему? Леон Дюприе[132 - Dupriez L.-H. Les implications de l’emballement mondial des prix depuis 1972. —«Recherches economiques de Louvain», septembre 1977.] поставил эти вопросы, но не смог на них ответить. Последнее слово ускользает от нас, а вместе с ним — и точное значение таких долговременных циклов, которые, по-видимому, подчиняются определенным, неведомым нам законам или правилам в виде тенденции.
        Объяснима ли долговременная конъюнктура?
        Экономисты и историки констатируют движения конъюнктуры, описывают их, проявляя внимание к тому, как они накладываются друг на друга, подобно тому как морской прилив несет на гребне своего собственного движения движение волн (как принято говорить после Франсуа Симиана); они внимательны также и к многочисленным последствиям таких движений. И их всегда удивляют размах и бесконечная регулярность этих движений.
        Но и те и другие никогда не пробовали объяснить, почему движения эти берут верх, развиваются и возобновляются. Единственное замечание в этом плане касалось колебаний цикла Жюглара, которые будто бы связаны с пятнами на солнце! В такую тесную корреляцию никто не поверит. А как объяснить прочие циклы? Не только те, которые определялись колебаниями цен, но и те, что относились к промышленному производству (см. кривые У. Хоффмана), или цикл бразильского золота в XVIII в., или двухсотлетний цикл мексиканского серебра (1696 -1900 гг.), колебания торговли севильского порта во времена, когда ритм последней совпадал с ритмом всей экономики приатлантического региона. Не говоря уже о долговременных движениях населения, которые соответствовали колебаниям векового цикла и, вне сомнения, были в такой же мере его следствиями, как и причинами. Не говоря о притоке драгоценных металлов, над которым столько трудились историки и экономисты. Принимая во внимание плотность действий и взаимодействий, здесь тоже надлежит остерегаться слишком упрощенного детерминизма: количественная теория играла свою роль, но вслед за
Пьером Виларом я полагаю, что всякий экономический подъем может создать свои деньги и свою систему кредита[133 - См.: «Annales E.S.C.», 1961, р. 115.].
        Чтобы выбраться из этой невозможной проблемы — я не говорю уж разрешить ее, — следует мысленно обратиться к колебательным и периодическим движениям элементарной физики. Всякий раз движение есть следствие внешнего толчка и реакции тела, которое толчок заставляет колебаться, будь то веревка или полоска… Струны скрипки вибрируют под смычком. Естественно, одна вибрация может вызвать другую: воинское подразделение, идущее в ногу, вступив на мост, должно отказаться от единого ритма, иначе мост в свою очередь станет колебаться и при определенных условиях рискует разломиться, как стеклянный. Вообразим же во всем комплексе конъюнктуры некое движение, дающее толчок другому движению, затем еще одному и т. д.
        Самый важный толчок — это, несомненно, тот, который дают внешние, экзогенные причины. Как говорит Джузеппе Паломба, экономика Старого порядка действовала в рамках календарных ограничений, что означало тысячи обязанностей, тысячи толчков из-за урожая, само собой разумеется; но если взять один только пример: разве не была зима по преимуществу сезоном работы ремесленника? Не зависели от воли людей и властей, которые ими управляли, также годы изобилия и неурожаев, колебания рынка, способные распространяться, флуктуации торговли на дальние расстояния и последствия, какие эта торговля влечет за собой для «внутренних» цен: любая встреча внешнего и внутреннего была либо брешью, либо раной.
        Но в такой же степени, как внешний толчок, важна была и среда, в которой он осуществлялся: каково то тело (слово не слишком подходящее), которое, будучи средой распространения движения, навязывает последнему свой период? У меня сохранились давние воспоминания (1950 г.) о беседе с Юрбеном, профессором экономики в Лувенском университете, чьей постоянной заботой было связать колебание цен с той площадью или с тем объемом, каких оно касалось. По его мнению, сравнимы были только цены на одной и той же вибрирующей поверхности. То, что колебалось под воздействием цен, это были на самом деле предварительно сложившиеся сети, образовывавшие, на мой взгляд, по преимуществу вибрирующие поверхности, структуры цен (в смысле, который определенно не вполне таков, какой придает этому слову Леон Дюприе). Читатель хорошо видит, к какому утверждению я приближаюсь: мир-экономика — это колеблющаяся поверхность самых больших размеров, та, что не только воспринимает конъюнктуру, но и создает ее на определенной глубине, на определенном уровне. Во всяком случае, именно она, эта поверхность, создает единство цен на огромных
пространствах, подобно тому как артериальная система распределяет кровь по всему живому организму. Она сама по себе есть структура. Тем не менее остается без решения поставленная задача: узнать, служит или нет вековая тенденция, невзирая на совпадения, которые я отмечал, добротным индикатором такой поверхности улавливания и отражения. Как я полагаю, вековое колебание, необъяснимое без учета громадной, но ограниченной площади мира-экономики, открывало, прерывало и вновь открывало сложные потоки конъюнктуры.
        Я не уверен, что сегодня историческое или экономическое исследование направлено на эти долгосрочного значения проблемы. Пьер Леон сказал в недавнем прошлом: «Историки чаще всего оставались безразличны к длительной протяженности» [134 - Congres de Stockholm, 1960, р. 167.]. Лабрус даже писал во вступлении к своей диссертации: «Мы отказались от какого бы то ни было объяснения движения длительной протяженности»[135 - Labrousse P. La Crise de l’economie francaise a la fin de l’Ancien Regime et au debut de la Revolution. 1944, p. VIII -IX.]. Для интерцикла вековой тенденцией, конечно, можно пренебречь. Что до Витольда Кули, то он проявляет внимание к долговременным движениям, «которые своим кумулятивным действием вызывают трансформации структурные»[136 - Kula W. Theorie economique du systeme feodal…, p. 84.], но он почти одинок. Мишель Морино, находящийся на другом фланге, требует, чтобы «прожитому времени возвратили его вкус, его плотность и его событийную ткань»[137 - Morineau M. Gazettes hollandaises et tresors americains. — «Anuario de historia economica y social», 1969, p. 333.]. А Пьер Вилар —
чтобы не упускали из виду краткосрочные циклы, ибо это означало бы «систематически скрывать классовые столкновения, классовую борьбу; при капиталистическом строе, как и в экономике Старого порядка, они выявляются в краткосрочных циклах»[138 - Vilar P. L’Industrialisation en Europe au XIX^e^siecle. — Colloque de Lyon, 1970, p. 331.]. Не стоит выступать на чьей-либо стороне в подобной дискуссии — дискуссии ложной, потому что конъюнктуру следует изучать во всей ее глубине, и было бы достойно сожаления не искать ее границы, с одной стороны, в событийных проявлениях и в краткосрочных циклах, а с другой стороны — в долговременной протяженности и в вековых движениях. Краткое время и время длительное сосуществуют и неразделимы. Кейнс, построивший свою теорию на краткосрочном времени, сделал остроумный выпад, который часто повторяли другие: «В длительной протяженности все мы будем покойниками»; если оставить в стороне юмор, то значение это банально и абсурдно. Ибо мы в одно и то же время живем и в кратком времени, и в длительном времени. Язык, на котором я говорю, ремесло, которым занимаюсь, мои верования,
окружающую меня людскую среду — все это я унаследовал; оно существовало до меня и будет существовать после меня.
        Я также не согласен и с Джоан Робинсон, которая полагает, будто краткосрочный период — «не временная протяженность, но определенное состояние дел»[139 - Robinson J. Heresies economiques. 1972, р. 50.]. Чем становится при таком подходе «долговременный период»? Время оказалось бы только тем, что в нем содержится, тем, что его населяет. Возможно ли это? Бейссад более благоразумен, утверждая, что время «ни невинно, ни безобидно» [140 - Beyssade P. La Philosophie premiere de Descartes (машинописный текст), p.lll.]; оно если и не создает свое содержание, то воздействует на него, придает ему форму и реальность.
        ^В XVI в. богатство означало накопление мешков с зерном. «Королевские песнопения о зачатии». Париж, Национальная библиотека (Ms.fr. 1537).^
        Вчера и сегодня
        Чтобы завершить настоящую главу, которая задумана только как теоретическое введение или, если вам угодно, опыт формирования проблематики, следовало бы шаг за шагом построить типологию вековых периодов — тех, что двигались вверх, тех, что шли вниз, и кризисы, какие отмечали высшие точки этих периодов. Ни ретроспективная экономика, ни самые рискованные исторические исследования не послужат нам поддержкой в такой операции. А сверх того вполне возможно, что последующие исследования попросту оставят в стороне эти проблемы, которые я пытаюсь сформулировать.
        Во всех трех случаях (подъем, кризис, спад) нам потребовалось бы производить классификацию и членение в соответствии с тремя кругами по Валлерстайну, что уже дает нам девять разных случаев, а так как мы различаем четыре социальных множества — экономику, политику, культуру, социальную иерархию, — то мы приходим уже к тридцати шести случаям. Наконец, надобно предвидеть, что правильная типология может потихоньку от нас ускользнуть; если бы мы располагали пригодными данными, нам пришлось бы еще делать различия в соответствии с очень многочисленными частными случаями. Соблюдая осторожность, мы останемся в рамках общих положений, сколь бы спорными и хрупкими они ни были.
        В таком случае будем упрощать без излишних угрызений совести. Кризисы рассмотрены в предшествовавших строках. Они отмечают начало распада структуры: связный мир-система, который спокойно развивался, приходит в упадок или завершает свой упадок, и со многими отсрочками и промедлениями рождается другая система. Такой разрыв представляется как результат накопления случайностей, нарушений, искажений. И именно эти переходы от одной системы к другой я попробую осветить в последующих главах настоящего тома.
        Если видишь перед собой вековые подъемы, то определенно понимаешь, что экономика и социальный порядок, культура, государство тогда явно процветают. Дж. Хэмилтон, споря со мной во время наших очень давних встреч в Симанкасе (1927 г.), имел обыкновение говорить: «В XVI в. любая рана заживляется, любая неисправность исправляется, любое отступление компенсируется» — и так во всех сферах: производство в общем в хорошем состоянии, государство располагает средствами, чтобы действовать, общество дает расти своей немногочисленной аристократии, культура движется своим путем, экономика, которую подкрепляет рост народонаселения, усложняет свои кругообороты. Последние, применяясь к росту разделения труда, благоприятствуют подъему цен; денежные резервы возрастают, капиталы накопляются. Кроме того, всякий подъем имеет охранительный смысл: он защищает существующую систему, он благоприятствует всем экономикам. Именно во время таких подъемов были возможны объединения вокруг нескольких центров, скажем, в XVI в. — раздел [рынков] между Венецией, Антверпеном и Генуей.
        При продолжительных и упорных спадах картина меняется: здоровые экономики обнаруживаются только в центре мира-экономики. Наблюдается отступление, концентрация к выгоде единственного полюса; государства делаются задиристыми, агрессивными. Отсюда вытекает «закон» Фрэнка Спунера относительно Франции, которую-де экономика на подъеме имела тенденцию рассредоточить, разделить на враждебные части (во времена Религиозных войн), тогда как неблагоприятная конъюнктура будто бы сближала разные части к выгоде правительства, сильного по видимости. Но действителен ли такой закон для всего прошлого Франции и действителен ли он для прочих государств? Что касается высшего общества, то в плохие для экономики времена оно боролось, окружало себя заслонами, ограничивало свою численность (поздние браки, чрезмерная эмиграция молодежи, раннее использование противозачаточных средств, как то было в Женеве в XVII в.). Но культура тогда ведет себя самым странным образом: если она (как и государство) энергично вмешивается в жизнь во время таких долгих спадов, то происходит это, вне сомнения, потому, что одно из ее призваний —
«затыкать» пустоты и бреши всего социального множества (культура — не «опиум ли она для народа»?). И не потому ли также, что культурная активность — наименее дорогостоящая из всех видов деятельности? Заметьте, что испанский Золотой век утверждался тогда, когда уже наблюдался упадок Испании, путем концентрации культуры в столице; Золотой век — это прежде всего блеск Мадрида, его двора, его театров. И сколько было при расточительном режиме графа, а затем герцога Оливареса поспешных построек, можно сказать, почти что по дешевке! Я не знаю, пригодно ли такое же объяснение для века Людовика XIV. Но в конечном счете я констатирую, что вековые спады способствовали культурным взрывам или тому, что мы рассматриваем как культурные взрывы. После 1600 г. — цветение итальянской осени в Венеции, Болонье, Риме. После 1815 г. — романтизм, воспламенивший старую уже Европу.
        Эти слишком поспешно высказанные утверждения ставят по меньшей мере обычные проблемы, но, на мой взгляд, не главную из проблем. Не оговорив это в должной мере, мы выдвигали на первый план прогресс или спад на верхнем уровне жизни общества, культуру (культуру элиты), социальный строй (в применении к привилегированному слою у вершины пирамиды), государство на уровне правительства, производство в одной лишь сфере обращения, которое служило двигателем лишь для части этого производства, экономику в самых развитых зонах. Как все историки, мы самым естественным образом и не желая того оставили в стороне участь самых многочисленных, огромного большинства живущих. Как же в целом чувствовали себя эти массы при балансировании вековых приливов и отливов?
        Как ни парадоксально, но скорее им бывало плохо, когда все в соответствии с диагнозом экономики шло наилучшим образом, когда подъем производства делал ощутимыми свои результаты, увеличивал число людей, но возлагал возрастающие тяготы на разные миры деловой активности и труда. Как показал это Дж. Хэмилтон, тогда образовывалась пропасть между ценами и заработной платой, которая отставала от них[141 - Hamilton E.J. American Treasure and the Rise of Capitalism. — «Economica», novembre 1929, p. 355 -356.]. Если обратиться к работам Жана Фурастье, Рене Грандами, Вильгельма Абеля, а еще более — к публикациям Фелпса Брауна и Шейлы Хопкинс, то становится ясно, что тогда наблюдалось снижение реальной заработной платы[142 - Brown Ph., Hopkins S.V. Seven Centuries of Building Wages. — «Economica», aout 1955, p. 195 -206.]. Прогресс в верхних сферах и увеличение экономического потенциала оплачивались, таким образом, страданием массы людей, число которых возрастало в таком же темпе, как производство, или даже более быстро. И быть может, как раз тогда, когда это увеличение численности людей, их обменов, их
усилий более не компенсировалось прогрессом производительности труда, все замедлялось, наступал кризис и начиналось движение в обратном направлении, спад. Странно то, что «отлив» в надстройке влек за собой улучшение жизни масс, что реальная заработная плата вновь начинала расти. Таким-то образом и пришелся на 1350 -1450 гг., на самый мрачный период европейского упадка, своего рода «Золотой век» в повседневной жизни простого народа.
        В такой исторической перспективе, которую во времена Шарля Сеньобоса[143 - Seignobos Ch. Histoire sincere de la nation francaise. 1933.] определили бы как историю «откровенную», самым крупным событием, событием долгосрочным, с громадными последствиями, фактически решающим переломом, было то, что с середины XIX в., посреди самого движения промышленной революции, тот длительный подъем, какой тогда закрепился, не повлек за собой никакого глубокого ухудшения общего благосостояния, но вызвал рост дохода на душу населения. Может быть, высказать суждение об этой проблеме тоже нелегко. Но подумайте о том, что огромный и резкий подъем производительности труда, обязанный своим происхождением машине, разом чрезмерно повысил потолок возможностей. Именно внутри этого нового мира на протяжении более столетия беспрецедентный рост населения мира сопровождался увеличением дохода на душу населения. По всей видимости, социальный подъем изменился в своих характеристиках. Но что же получится из попятного движения, настойчиво начинающегося с семидесятых годов нашего столетия?
        В прошлом благосостояние простого народа, сопровождавшее вековые спады, всегда оплачивалось огромными предварительными жертвами — самое малое миллионами умерших в 1350 г.; серьезным демографическим застоем в XVII в. Именно это уменьшение численности людей и ослабление экономического напряжения стали основой явного улучшения для выживших, для тех, кого пощадили мор или спад. Современный кризис предстает перед нами не с такими симптомами: продолжается значительный демографический подъем в мировом масштабе, темпы производства замедляются, укореняется безработица — и тем не менее попутный ветер дует в паруса инфляции. А тогда откуда бы могло наступить облегчение для масс? Никто не пожалеет о том, что лекарство (в лошадиных дозах) былых времен — голодовки и эпидемии — было устранено прогрессом земледелия и медицины; плюс к этому наблюдается определенная солидарность, перераспределяющая продовольственные ресурсы мира за неимением иного. Но, невзирая на эту видимость и на тенденцию современного мира непоколебимо верить в постоянный рост, спросите себя, не ставится ли нынешняя проблема, с необходимыми
поправками, в прежних выражениях? Не достиг ли (или не превзошел ли) человеческий прогресс уровня возможного, щедро увеличенного в прошлом веке промышленной революцией? Может ли число людей возрастать без катастрофических результатов, по крайней мере временно, пока какая-то новая революция, например энергетическая, не изменит условия задачи?
        Глава 2
        СТАРИННЫЕ ЭКОНОМИКИ С ДОМИНИРУЮЩИМ ГОРОДСКИМ ЦЕНТРОМ В ЕВРОПЕ: ДО И ПОСЛЕ ВЕНЕЦИИ
        Европейский мир-экономика долго будет ограничиваться узким пространством города-государства, почти или совершенно свободного в своих действиях, ограниченного целиком или почти целиком только своими силами. Чтобы уравновесить свои слабости, он зачастую будет использовать те распри, что противопоставляли друг другу разные территории и человеческие группы; будет натравливать одних на других; будет опираться на десятки городов или государств, или экономик, которые его обслуживали. Ибо обслуживать его было для них либо вопросом заинтересованности, либо обязанностью.
        Невозможно не задаться вопросом, как могли быть навязаны и сохраняться такие сферы доминированиия с их огромным радиусом, строившиеся на основе столь незначительных по размеру центров. Тем более что их власть непрестанно оспаривалась изнутри, за нею внимательно следило жестко управляемое, часто «пролетаризированное» население. Все происходило к выгоде нескольких всем известных семейств, служивших естественной мишенью для разного рода недовольства и удерживавших всю полноту власти (но в один прекрасный день они могли ее и утратить). К тому же эти семейства раздирали взаимные распри[1 - В основе этих и предшествующих замечаний лежит работа Поля Адана (машинописный текст): Adam Р. L'Origine des grandes cites maritimes independantes et la nature du premier capitalisme commercial, p. 13.].
        Верно, что охватывавший эти города мир-экономика сам по себе был еще непрочной сетью. И не менее верно, что если сеть эта рвалась, то прореха могла быть заделана без особых трудностей. То было вопросом бдительности и сознательно примененной силы. Но разве иначе будет действовать позднее Англия Пальмерстона или Дизраэли? Чтобы удерживать такие слишком обширные пространства, достаточно было обладать опорными пунктами (такими, как Кандия [Крит], захваченная Венецией в 1204 г., Корфу — в 1383 г., Кипр — в 1489 г. или же Гибралтар, неожиданно взятый англичанами в 1704 г., Мальта, занятая ими же в 1800 г.); довольно было установить удобные монополии, которые поддерживали так, как мы ухаживаем за нашими машинами. И монополии эти довольно часто функционировали сами собой, за счет достигнутого ускорения, хотя они, конечно же, оспаривались городами-соперниками, которые бывали в состоянии при случае создать немалые трудности.
        ^Четыре изображения Венецианской империи. Слева вверху — Корфу, ключ к Адриатическому морю; вверху справа — Кандия (Крит), которую Венеция будет удерживать до 1669 г.; внизу слева — Фамагуста на острове Кипр, утерянная в 1571 г.; внизу справа — Александрия, бывшая вратами Египта и торговли пряностями. Эти довольно фантастические картины находятся среди двух десятков миниатюр, иллюстрирующих поездки на Левант в 1570 -1571 гг. одного венецианского дворянина. Национальная библиотека.^
        И тем не менее не слишком ли внимателен историк к таким внешним напряженностям, к подчеркивающим их событиям и эпизодам, а также к внутренним происшествиям — к тем политическим схваткам и к тем социальным движениям, что так сильно окрашивали внутреннюю историю городских центров? Ведь это факт, что внешне главенство таких городов и (внутри них) главенство богатых и могущественных были длительно существовавшими реальностями; что эволюции, необходимой для здравия капитала, никогда не мешали в этих тесных мирках ни напряженности, ни борьба за заработную плату и за место, ни яростные раздоры между политическими партиями и кланами. Даже когда на сцене бывало много шума, приносившая прибыль игра шла за кулисами своим чередом.
        Торговые города средневековья все ориентированы на получение прибыли, сформированы этими усилиями. Поль Груссе, имея в виду эти города, даже заявил: «Современный капитализм ничего не изобрел»[2 - См. предисловие П. Груссе (Grousset Р.) к кн.: Pernoud R. Les Villes marchandes aux XIV^e^ et XV^e^ siecles. 1948, p. 18.]. «Даже сегодня невозможно найти ничего, включая income tax[3 - Подоходный налог, установленный Питтом Младшим в 1799 г.], — добавляет к этому Армандо Сапори, — что уже не имело бы прецедента в гениальности какой-нибудь итальянской республики»[4 - Sapori A. Studi di storia economica. 1955, 1, p. 630.]. И правда, векселя, кредит, чеканка монеты, банки, торговые сделки на срок, государственные финансы, займы, капитализм, колониализм и в не меньшей степени социальные беспорядки, усложнение рабочей силы, классовая борьба, социальная жестокость, политические злодеяния — все это уже было там, у основания постройки. И очень рано, по меньшей мере с XII в., в Генуе и Венеции (и в этом им не уступали города Нидерландов) весьма крупные расчеты производились в наличных деньгах[5 - Pirenne H. La
Civilisation occidentale au Moyen Age du XI^e^ au milieu du XV^e^ siecle. — Glotz G. Histoire generale. VIII, 1933, p. 99 —100.]. Но очень быстро появится кредит.
        Современные, опережавшие свое время города-государства обращали к своей выгоде отставания и слабость других. И именно сумма таких внешних слабостей почти что осуждала их на то, чтобы расти, становиться властными; именно она, так сказать, сохраняла для них крупные прибыли торговли на дальние расстояния, и она же выводила их за рамки общих правил. Соперник, который мог бы противостоять этим городам-государствам, — территориальное государство, современное государство, которое уже наметили успехи какого-нибудь Фридриха II на Юге Италии, росло плохо или, во всяком случае, недостаточно быстро, и продолжительный спад XIV в. ему повредит. Тогда ряд государств был потрясен и разрушен, вновь оставив городам свободу действий.
        Однако города и государства оставались потенциальными противниками. Кто из них будет господствовать над другим? Это было великим вопросом в ранней судьбе Европы, и продолжительное господство городов объяснить не просто. В конце концов Жан-Батист Сэ был прав, удивляясь тому, что «Венецианская республика, не имевшая в Италии в XIII в. и пяди земли, сделалась посредством своей торговли достаточно богатой, чтобы завоевать Далмацию, большую часть греческих островов и Константинополь»[6 - Say J. Cours complet d'economie politique pratique, 1, p. 234.]. Кроме того, нет никакого парадокса в том, что города нуждаются в пространстве, в рынках, в зонах обращения и защиты, т. е. в обширных государствах для эксплуатации. Чтобы жить, таким городам нужна была добыча. Венеция немыслима без Византийской империи, а позднее — без империи Турецкой. То была однообразная трагедия «взаимодополняющих друг друга противников».
        Первый европейский мир-экономика
        Такое главенство городов может быть объяснено лишь исходя из структуры первого мира-экономики, который наметился в Европе между XI и XIII вв. Тогда создаются достаточно обширные пространства обращения, орудием которого служили города, бывшие также его перевалочными пунктами и получателями выгод. Следовательно, отнюдь не в 1400 г., с которого начинается эта книга, родилась Европа — чудовищное орудие мировой истории, а по крайней мере двумя-тремя столетиями раньше, если не больше.
        И значит, стоит выйти за хронологические рамки настоящего труда и обратиться к его истокам, дабы конкретно увидеть рождение мира-экономики благодаря еще несовершенным иерархизации и сопряжению тех пространств, которые его составят. Тогда уже обрисовались главные черты и сочленения европейской истории, и обширная проблема модернизации (каким бы расплывчатым ни было это слово) густо населенного континента оказалась поставленной в более протяженной и более верной перспективе. Вместе с появлением центральных зон почти непременно вырисовывался некий протокапитализм, и модернизация в таких зонах предстает не как простой переход от одного фактического состояния к другому, но как ряд этапов и переходов, из которых первые были куда более ранними, нежели классическое Возрождение конца XV в.
        Европейская экспансия начиная с XI в
        В таком длительном зарождении города, естественно, играли главные роли, но они были не одиноки. Их несла на своих плечах вся Европа — читай «вся Европа, взятая вместе», по выражению, вырвавшемуся у Исаака де Пинто[7 - Pinto I., de. Traite de la circulation et du credit, p. 9], Европа со всем ее пространством, экономическим и политическим. А также и со всем ее прошлым, включая и отдаленную во времени «обработку», какую навязал ей Рим и какую она унаследовала (эта «обработка» сыграла свою роль); включая также многочисленные формы экспансии, что последовали за великими [варварскими] вторжениями V в. Тогда повсюду были преодолены римские границы — в сторону Германии и Восточной Европы, Скандинавских стран и Британских островов, наполовину захваченных Римом. Мало-помалу было освоено морское пространство, образуемое всем бассейном Балтийского моря, Северным морем, Ла-Маншем и Ирландским морем. Запад и там вышел за пределы деятельности Рима, который, несмотря на свои флоты, базировавшиеся в устье Соммы и в Булони[8 - См.: Doehaerd R. Le Haut Moyen Age occidental, economies et societes. 1971, p. 289.],
оказывал малое влияние на этот морской мир. «Римлянам Балтика давала лишь немного амбры»[9 - Adam P. Op. cit., p. 11.].
        На юге более эффектным стало отвоевание вод Средиземноморья у мира ислама и у Византии. То, что составляло смысл существования Римской империи, сердце империи во всей ее полноте, этот «пруд посреди сада»[10 - По выражению Анри Пиренна (Алжир, 1931 г.).], было вновь занято итальянскими кораблями и купцами. Эта победа увенчалась мощным движением крестовых походов. Однако повторному завоеванию христианами оказывали сопротивление Испания, где после длительных успехов (Лас-Навас-де-Толоса, 1212 г.[*BA - 16 июля 1212 г. при Лас-Навас-де-Толосе объединенное войско Кастилии, Арагона и Наварры наголову разгромило войско альмохадских правителей Испании. — Прим. перев.]) Реконкиста топталась на месте; Северная Африка в широком смысле — от Гибралтара до Египта; Левант, где существование христианских государств в Святой земле будет непрочным; и греческая [Византийская] империя (но она рухнет в 1204 г.).
        ^ОСНОВАНИЕ ГОРОДОВ В ЦЕНТРАЛЬНОЙ ЕВРОПЕ^
        ^График показывает небывалый подъем урбанизации в XIII в. (По данным Хайнса Штоба (Stoob Н.) в кн.: Abel W. Geschichte der deutschen Landwirtschaft. 1962, p. 46.)^
        Тем не менее Арчибалд Льюис прав, когда пишет, что «самой важной из границ европейской экспансии была внутренняя граница леса, болот, ланд»[11 - Lewis A. The Closing of the European Frontier. — «Speculum», 1958, p. 476.]. Незаселенные части европейского пространства отступали перед крестьянами, распахивавшими новь; люди, более многочисленные, ставили себе на службу колеса и крылья мельниц; создавались связи между районами, до того чуждыми друг другу; разрушались «перегородки»; возникали или возвращались к жизни на скрещениях торговых путей бесчисленные города — и то было, вне сомнения, решающим обстоятельством. Европа заполнилась городами. В одной только Германии их появилось более 3 тыс.[12 - См.: Abel W. Agrarkrisen und Agrarkonjunktur. 1966, S. 19.] Правда, иные из них, хоть и окруженные стенами, останутся деревнями с двумя-тремя сотнями жителей. Но многие из них росли, и то были города в некотором роде небывалые, города нового типа. Античность знала свободные города, эллинские города-государства, доступные обитателям окружающих деревень, открытые их присутствию и их деятельности. Город же
средневекового Запада, напротив, был замкнутым в себе, укрывшимся за своими стенами. «Городская стена отделяет горожанина от крестьянина», — гласит немецкая пословица. Город — это замкнутый мирок, защищенный своими привилегиями («воздух города делает свободным»), мирок агрессивный, упорный труженик неравного обмена. И именно город, более или менее оживленный в зависимости от места и времени, обеспечивал общий подъем Европы, подобно закваске в обильном тесте. Был ли город обязан этой ролью тому, что он рос и развивался в мире деревенском, предварительно организованном, а не в пустоте, как это было с городами Нового Света, а может быть, и с самими греческими полисами? В общем он располагал материалом, над которым можно было работать и за счет которого расти. А кроме того, здесь не присутствовало, чтобы ему мешать, столь медленно складывавшееся государство: на сей раз заяц с легкостью и вполне логично опередит черепаху.
        ^Мелкие крестьяне, розничные торговцы в городе. Деталь картины Лоренцо Лотто «Рассказы о св. Варваре» («Storie di Santa Barbara»). Фото Скала.^
        Свою судьбу город обеспечивал своими дорогами, своими рынками, своими мастерскими, теми деньгами, которые он накапливал. Его рынки обеспечивали снабжение города благодаря приходу в город крестьян с излишками своих повседневных продуктов: «Они обеспечивали выход все возраставшим излишкам сеньериальных доменов, этим громадным количествам продукта, накапливавшегося в итоге уплаты повинностей натурой»[13 - Buhler J. Vida у cultura en la edad media. 1946, p. 204.]. По словам Слихера ван Бата, начиная с 1150 г. Европа вышла из состояния «прямого сельскохозяйственного потребления» (собственного потребления произведенного продукта), чтобы перейти к «непрямому сельскохозяйственному потреблению», рождавшемуся вследствие поступления в обращение излишков сельского производства[14 - Slicher van Bath B. H. The Agrarian History of Western Europe, A.D. 500 —1850. 1966, p. 24.]. В то же время город притягивал к себе всю ремесленную деятельность, он создавал для себя монополию изготовления и продажи промышленных изделий. И лишь позднее предындустрия отхлынет назад, в деревни.
        Короче говоря, «экономическая жизнь… особенно начиная с XIII в… обгоняет [старинный] аграрный облик [хозяйства] городов»[15 - Renouard Y. Les Villes d'Italie de la fin du X^e^ au debut du XIV^e^ siecle. 1969, I, p. 15.]. И на обширных пространствах совершается решающий переход от домашней экономики к экономике рыночной. Иначе говоря, города отрываются от своего деревенского окружения и с этого времени устремляют свои взоры за черту собственного горизонта. То был «громадный разрыв», первый, который создал европейское общество и подтолкнул его к последующим его успехам[16 - Bosl K. Die Grundlagen der modernen Gesellschaft im Mittelalter. 1972, II, S. 290.]. Рывок этот можно сравнить, да и то с оговорками, лишь с одним явлением: основанием по всей ранней европейской Америке стольких городов — перевалочных, складских пунктов, связанных воедино дорогой и потребностями обмена, управления и обороны.
        Так повторим же вслед за Джино Луццатто и Армандо Сапори: именно тогда Европа узнала свое истинное Возрождение (невзирая на двусмысленность этого слова) — за два-три столетия до традиционно признанного Возрождения XV в.[17 - Мысль, часто высказывавшаяся в моем присутствии. См.: Sapori A. Caratteri ed espansione dell'economia comunale italiana. — Congresso storico intemazionale per l'VIII° centenario della prima Lega Lombarda. Bergamo, 1967, p. 125 -236.] Но объяснять эту экспансию остается делом трудным.
        Конечно, наблюдался демографический подъем. Он якобы повелевал всем, но в свою очередь он должен был бы как-то объясняться. В частности, несомненно, прогрессом земледельческой техники, начавшимся с IX в.: усовершенствованием плуга, трехпольным севооборотом с системой «открытых полей» (openfields) для выпаса скота. Линн Уайт[18 - White L. What accelerated technological Progress in the Western Middle Ages. — Scientific Change, ed. Crombie, 1963, p. 277.] ставит прогресс земледелия на первое место [среди причин] рывка Европы. Со своей стороны Морис Ломбар[19 - Lombard M. Les bases monetaires d'une suprematie economique: l'or musulman du VII^e^ au XI^e^siecle. — «Annales E.S.C.», 1947, p. 158.] отдает предпочтение прогрессу торговли: будучи очень рано связана с миром ислама и с Византией, Италия присоединилась к уже оживленной на Востоке денежной экономике и заново распространила ее по всей Европе. Города — это значило деньги, в общем главное в так называемой торговой революции. Жорж Дюби[20 - Duby G. L'Economie rurale et la vie des campagnes dans l'Occident medieval. 1962, I, p. 255.] и (с
некоторыми нюансами) Роберто Лопес[21 - Lopez R. La Nascita dell ’Europa, sec. X -XIV. 1966, p. 121 sq.] скорее примыкают к Линну Уайту: главным были будто бы излишки земледельческого производства и значительное перераспределение прибавочного продукта.
        Мир-экономика и биполярность
        На самом деле все эти объяснения следует объединить друг с другом. Мог ли существовать рост, если бы не прогрессировало все примерно в одно и то же время? Необходимо было, чтобы одновременно росло число людей, чтобы совершенствовалась земледельческая техника, чтобы возродилась торговля и чтобы промышленность узнала свой первый ремесленный взлет, для того чтобы в конечном счете на всем европейском пространстве создалась сеть городов, городская надстройка, чтобы сложились связи города с городом, которые охватили бы нижележащую активность и заставили ее занять место в «рыночной экономике». Такая рыночная экономика, еще незначительная по пропускной способности, повлечет за собой также и энергетическую революцию, широкое распространение мельницы, используемой в промышленных целях, а в конечном счете завершится формированием мира-экономики в масштабе Европы. Федериго Мелис [22 - Melis F. La civilta economica nelle sue esplicazioni dalla Versilia alla Maremma (secoli X -XVII). — Atti del 60 °Congresso Internazionale della «Dante Alighiere», p. 21.] вписывает это первое «мировое хозяйство»
(Weltwirtschaft) в многоугольник Брюгге — Лондон — Лисабон — Фес — Дамаск — Азов — Венеция, внутри которого размещались 300 торговых городов, куда приходили и откуда отправлялись 153 тыс. писем, сохранившихся в архивах Франческо ди Марко Датини, купца из Прато. Генрих Бехтель[23 - Bechtel H. Wirtschaftsgeschichte Deutschlands von 16. bis 18. Jahrhundert. 1951, I, S. 327.] говорил о четырехугольнике: Лисабон — Александрия — Новгород — Берген. Фриц Рёриг, первый, кто придал смысл «мир-экономика» немецкому слову Weltwirtschaft, очерчивает границу распространения этого мира-экономики на востоке линией, идущей от Новгорода Великого на озере Ильмень до Византии [24 - Rorig F. Mittelalterliche Weltwirtschaft…, 1933, S. 22.]. Интенсивность обменов, их множественность работали на экономическое единство этого обширного пространства [25 - Аналогичные соображения по поводу распространения влияния Франкфурта-на-Майне см.: Mayersberg Н. Wirtschafts- und Sozialgeschichte zentraleuropaischer Stadte in neuerer Zeit. 1960, S. 238 -239.].
        Единственный остающийся невыясненным вопрос: дата, с которой действительно начинает существовать это Weltwirtschaft. Вопрос почти что неразрешимый: мир-экономика может существовать только тогда, когда сеть располагает достаточно плотными, частыми ячейками, когда обмен достаточно регулярен и имеет достаточный объем, чтобы дать жизнь некоей центральной зоне. Но в те далекие века ничто не определяется слишком быстро, не возникает бесспорно. Вековой подъем начиная с XI в. все облегчает, но позволяет объединение вокруг нескольких центров сразу. И пожалуй, лишь с расцветом ярмарок Шампани в начале XIII в. становится очевидной связность некоего комплекса, простиравшегося от Нидерландов до Средиземноморья и действовавшего к выгоде не обычных городов, но городов ярмарочных, к выгоде не морских путей, но длинных сухопутных дорог. В этом заключался своеобразный пролог. Или, скорее, интермедия, ибо речь не идет о подлинном начале. В самом деле, что сталось бы со встречами купцов в Шампани без предварительного расцвета Нидерландов и Северной Италии, двух пространств, [экономика которых] рано оказалась
перенапряженной и которые самою силою вещей были осуждены на то, чтобы соединиться?
        Действительно, у истоков новой Европы надлежит поместить рост двух этих комплексов: Севера и Юга, Нидерландов и Италии, Северного моря вместе с Балтийским и всего Средиземноморья. Таким образом, Запад располагал не одной областью-«полюсом», но двумя, и такая биполярность, разрывавшая континент между Северной Италией и Нидерландами в широком смысле, просуществует века. Это одна из главных черт европейской истории, быть может самая важная из всех. Впрочем, говорить об Европе средневековой и современной — значит пользоваться двумя разными языками. То, что справедливо для Севера, никогда не бывало таким же точно для Юга — и наоборот.
        Вероятно, все решилось к IX -X вв.: две региональные экономики с широким радиусом действия сформировались рано, почти что не связанные одна с другой, на основе еще имевшего малую плотность материала всей европейской [экономической] активности. На Севере процесс был быстрым; в самом деле, он не встречал сопротивления — области, даже не новые, были первобытными. На Средиземном море, в областях, издавна разрабатывавшихся историей, обновление, начавшееся, быть может, позже, впоследствии шло быстрее, тем более что перед лицом итальянского рывка находились ускорители в виде стран ислама и Византии. Так что — при прочих равных условиях — Север будет менее усложненным, чем Юг, более «промышленным», а Юг — более торговым, нежели Север. Стало быть, географически — два мира с противоположными знаками, созданные для того, чтобы друг к другу притягиваться и друг друга дополнять. Их соединение будет происходить по сухопутным путям Север — Юг, и первым заметным проявлением была их стыковка на ярмарках Шампани в XIII в.
        Эти связи не отменяли двойственности, но подчеркивали ее, система как бы эхом откликалась на самое себя, укрепляясь игрой своих обменов, придавая обоим партнерам дополнительную жизнеспособность по сравнению с остальной Европой. Если среди расцвета городов ранней Европы существовали супергорода, то вырастали они неизменно в одной или в другой из этих зон и вдоль осей, что их соединяли: размещение таких городов обрисовывало костяк, а вернее — систему кровообращения европейского организма.
        Разумеется, объединение европейской экономики вокруг какого-то центра могло произойти лишь ценой борьбы между двумя полюсами. Италия будет одерживать верх вплоть до XVI в., пока Средиземноморье оставалось центром Старого Света. Но к 1600 г. Европа заколебалась в пользу Севера. Возвышение Амстердама определенно не было заурядным случаем, простым переносом центра тяжести из Антверпена в Голландию, но весьма глубоким кризисом. Как только завершился отход на второй план Внутреннего моря и блиставшей на протяжении долгого времени Италии, у Европы будет отныне только один центр тяжести, на Севере, и именно по отношению к этому полюсу на века, вплоть до наших дней, обрисуются линии и круги глубокой европейской асимметрии. Следовательно, прежде чем двигаться дальше, необходимо показать в его основных чертах генезис этих имевших решающее значение регионов.
        ^СЕВЕРОЕВРОПЕЙСКИЙ ПРОМЫШЛЕННЫЙ «ПОЛЮС»^
        ^Туманность текстильных мастерских от Зёйдер-Зе до долины Сены. Для всей совокупности Севера и Юга Европы см. ниже (с. 109) карту распространения влияния ярмарок Шампани. (По данным Гектора Аммана (Ammann Н.) в кн.: Hessisches Jahrbuch fur Landesgeschichte, 8, 1958.)^
        Северные пространства: успех Брюгге
        Экономика Севера Европы создавалась с нуля. В самом деле, Нидерланды были сотворены. «Большая часть крупных городов Италии, Франции, прирейнской Германии, придунайской Австрии, — настойчиво подчеркивал Анри Пиренн, — возникли до нашей эры. И напротив, лишь в начале средних веков появляются Льеж, Лувен, Мехельн, Антверпен, Брюссель, Ипр, Гент, Утрехт»[26 - Pirenne H. Civilisation occidentale…, p. 144.].
        Каролинги, обосновавшись в Ахене, помогли первому пробуждению. Набеги и грабежи норманнов в 820 -891 гг.[27 - Perenne H. Op. cit., p.11.] его прервали. Но возвращение к миру, связи с зарейнскими областями и со странами североморскими оживили Нидерланды. Они перестали быть краем света (finistere). Они покрываются укрепленными замками, городами, обнесенными стенами. Толпы купцов, бывших до того времени бродячими, обосновываются вблизи городов и замков. К середине XI в. ткачи из низменных районов устраиваются в городских поселениях. Население увеличивается, процветают крупные земледельческие поместья, текстильная индустрия вдохнула жизнь в мастерские на пространстве от берегов Сены и Марны до самого Зёйдер-Зе.
        И все это в конечном счете завершится блистательным успехом Брюгге. С 1200 г. город становится частью кругооборота фламандских ярмарок, вместе с Ипром, Тюрнхаутом и Мессеном [28 - Ibid., р. 90; Laurent Н. Un Grand Commerce d’exportation. La draperie des Pays-Bas en France et dans les pays mediterraneens, XII^e^ —XV^e^siecles. 1935, p. 37 -39.]. Самим этим фактом город уже оказывается поднят над самим собою: его часто посещают иноземные купцы, активизируется его промышленность, он торгует с Англией и Шотландией, где обеспечивает себя шерстью, необходимой для городских ремесел, а также для реэкспорта в производящие сукна города Фландрии. Связи Брюгге с Англией благоприятствуют ему также и в провинциях, которыми король Англии владел во Франции; отсюда раннее знакомство Брюгге с нормандской пшеницей и бордоскими винами. Наконец, приход в город ганзейских судов укрепляет и усиливает его процветание. Тогда появляется аванпост в Дамме (еще до 1180 г.); позднее — аванпост Слёйс (Шлюзовый), в устье Звейна; создание их было ответом не только на прогрессировавшее заиливание брюггских вод, но и на потребность
в более глубоководных якорных стоянках, которые могли бы принимать тяжелые суда (Koggen) ганзейцев[29 - Pirenne H. Op. cit., p. 128.]. Ведя переговоры от имени выходцев из Священной Римской империи, посланцы Любека и Гамбурга добились в 1252 г. от графини фландрской привилегий. Однако графиня отказалась разрешить любекским купцам учредить неподалеку от Дамме контору, которая бы обладала широкой автономией наподобие лондонского Stahlhof, который англичане позже выкорчевали с таким трудом[30 - 13 января 1598 г. по указу Елизаветы, текст которого приводит Филипп Доллингер: Dollinger Ph. La Hanse (XII^e^ —XVII^e^ siecles). 1964, p. 485 -486.].
        В 1277 г. генуэзские суда пришли в Брюгге; эта регулярная морская связь между Средиземным и Северным морями обозначила решающее вторжение южан. Тем более что генуэзцы были всего лишь передовым отрядом: венецианские галеры, почти что замыкая шествие, придут в 1314 г. Для Брюгге речь шла одновременно и о его захвате, и об его взлете. О захвате, т. е. о конфискации южанами процесса развития, который Брюгге едва ли мог вести в одиночку; но также и о взлете, ибо прибытие моряков, кораблей и купцов из Средиземноморья представляло многообразный вклад богатствами, капиталами и техникой в ведение торговых и финансовых дел. Богатые итальянские купцы обосновывались в городе, они непосредственно доставляли туда самые ценные богатства того времени — левантинские пряности и перец, которые обменивали на промышленные изделия Фландрии.
        С этого времени Брюгге оказался в центре слияния крупных потоков: не только из Средиземноморья, но в не меньшей степени из Португалии, Франции, Англии, прирейнской Германии плюс Ганза. Город становится многолюдным: в 1340 г. в нем было 35 тыс. жителей, а в 1500 г., возможно, 100 тыс. «Во. времена Яна ван Эйка (около 1380 -1440 гг.) и Мемлинга (1435 -1494) он, бесспорно, был одним из красивейших городов в мире» [31 - Wittman T. Les Gueux dans les «bonnes villes» de Flandre (1577 -1584). 1969, p. 23; Fierens-Gevaert H. Psychologie d'une ville, essai sur Bruges. 1901, p. 105; Lukca E. Die Grosse Zeit der Niederlande. 1936, S. 37.]. А сверх того — определенно одним из самых предприимчивых. В самом деле, текстильная промышленность развивалась не только в Брюгге, она наводнила города Фландрии, где Гент и Ипр достигли блестящего успеха; в целом то был промышленный район, не имевший равных в Европе. В то же время у вершины торговой жизни, над ярмарками и рядом с ними, в 1309 г. создавалась знаменитая брюггская биржа, очень рано ставшая центром сложной торговли деньгами. Корреспондент Франческо Датини
писал из Брюгге 26 апреля 1399 г.: «В Генуе, как кажется, существует обилие наличных денег; и того ради не помещайте там наши деньги, разве что сие будет по хорошей цене, а лучше поместите их в Венеции, либо во Флоренции, либо здесь [т. е. в Брюгге], либо в Париже, либо в Монпелье, ежели сочтете за лучшее там их поместить» («А Genova pare sia per durare larghezza di danari e per tanto non rimettete la nostri danari о sarebbe a buon prezo piutosto a Vinegia о a Firenze о qui о a Parigi rimettete, о a Monpolier bien se lla rimesse vi paresse miglore»)[32 - Архив Датини, Прато, 26 апреля 1399 г.].
        ^Один из листов плана Брюгге, составленного в 1562 г. Марком Гхерертом [Париж, Национальная библиотека, Gee 5746 (9)]. Большой рынок в верхней части гравюры, возле церкви св. Иакова (№ 32 на плане), находится в центре города, представляя главную площадь Брюгге (Гроте-маркт). На этой площади, но за пределами воспроизведенного листа, располагаются Крытый рынок и его дозорная башня. Идя по улице Св. Иакова приходишь к Ослиной улице (Эзель-Стрете), приводящей к укрепленным Ослиным воротам, Porta Asinorum (№ 6 на плане, буквы ЕД). Под № 63 —площадь Биржи. Что касается торговых мест, см.: Roover R., de. Money, Banking and Credit in Medieval Bruges. 1948, p. 174 -175. Этот фрагмент плана дает представление о масштабах города — его улицах, монастырях, мужских и женских, о его церквах, дворянских домах, рвах, укреплениях, о его ветряных мельницах и каналах с их грузовыми судами. В северной части (т. е. внизу гравюры) располагались обширные внутренние пространства (intra muros), которые, в соответствии с распространенным в XVI в. правилом, не застраивались.^
        Сколь бы ни важна была роль Брюгге, не будем слишком обольщаться. Не станем верить Анри Пиренну, который утверждал, будто Брюгге имел «международное значение», превосходившее таковое значение Венеции. С его стороны это уступка ретроспективному национализму. К тому же Пиренн сам признавал, что большая часть приходивших в порт кораблей «принадлежала чужеземным арматорам», что «жители Брюгге принимали лишь незначительное участие в активной торговле. Им было достаточно того, чтобы служить посредниками между прибывавшими отовсюду купцами»[33 - Pirenne Н. Op. cit., р, 127]. Это то же самое, что сказать: жители Брюгге были подчиненными, а торговля города — «пассивной», как будут говорить в XVIII в. Отсюда и получившая широкий отклик статья Й. А. ван Хаутте (1952 г.), который показал разницу между Брюгге и Антверпеном, между «портом национальным» (Брюгге) и «портом международным)» (Антверпеном)[34 - Houtte J. A., van.Bruges et Anvers, marches «nationaux» ou «internationaux» du XIV^e^au XVI^e^ siecle. — «Revue du Nord», 1952, p. 89 —108.]. Но, быть может, это означает заходить слишком далеко в
противоположном направлении? Я согласился бы говорить о Брюгге (чтобы доставить удовольствие Рихарду Хёпке [35 - Hapke R. Brugges Entwicklung zum mittelalterlichen Weltmarkt. 1908, S. 253.]) и о Любеке (чтобы сделать приятное Фрицу Рёригу[36 - Rorig F. Op. cit., S. 16.]) как о центрах, уже бывших мировыми рынками (Weltmarkte), хотя и не вполне городами-мирами, т. е. солнцами в центре мира, не имевшими равных.
        Северные пространства: взлет Ганзы
        [37 - По поводу всего этого параграфа см.: Dollinger Ph. Op. cit.] Брюгге был всего лишь одним из пунктов — конечно, самым значительным, но все же одним из пунктов — обширной зоны на Севере, простиравшейся от Англии до Балтийского моря. Это обширное пространство, морское и торговое — Балтика, Северное море, Ла-Манш и даже Ирландское море, — было той областью, где во всю ширь развернулись морские и торговые успехи Ганзы, сделавшиеся ощутимыми с 1158 г., с основания города Любека неподалеку от вод Балтики, между прикрывавшими его болотами речных долин Траве и Вакеница.
        Тем не менее речь не шла о строительстве на голом месте, ex nihilo. В VIII и IX вв. набеги и пиратство норманнов очертили границы этой северной морской империи и даже вышли за них. Если авантюры норманнов и «растворились» по всему пространству и всему побережью Европы, то здесь от них кое-что осталось. И после норманнов легкие и беспалубные скандинавские ладьи довольно долго бороздили Балтийское и Северное моря: иные норвежцы добирались до Англии и до Ирландского моря[38 - Pirenne H. Op. cit. p. 26 -27.]; корабли крестьян с острова Готланд посещали южные гавани и реки вплоть до Великого Новгорода [39 - Dollinger Ph. Op. cit., p. 42.]; от Ютландии до Финляндии создавались славянские города, открытые свету недавними археологическими раскопками[40 - Hensel W., Gieysztor А. Les Recherches archeologiques en Pologne. 1958, p. 54 sq.]; русские купцы появлялись в Штеттине, городе, бывшем тогда чисто славянским[41 - Dollinger Ph. Op. cit., p. 21.]. И все же Ганза не имела своим предшественником никакой подлинно международной экономики. Медленно, полюбовно, благодаря обмену, соглашениям с государями, при
случае также и насильственным путем, двойное морское пространство, Балтийское море — Северное море, было захвачено и организовано немецкими городами, купцами, воинами или крестьянами.
        Но не следует представлять себе какие-то города, тесно связанные между собою с самого начала. Слово «Ганза» (готское Hansa, группа купцов [42 - Doehaerd R. A propos du mot «Hanse». — «Revue du Nord», janvier 1951, p. 19.]) появляется поздно, будучи впервые написано должным образом в английской королевской грамоте 1267 г.[43 - Dollinger Ph. Op. cit., p. 10.] Поначалу речь шла о некоей «туманности» купцов плюс некая туманность кораблей — от Зёйдер-Зе до Финляндии, от Швеции до Норвегии. Центральная ось торговых операций шла от Лондона и Брюгге до Риги и Ревеля (Таллинна), где открывался путь на Новгород, или на Витебск, или на Смоленск. Обмены осуществлялись между еще слабо развитыми странами Прибалтики, поставщиками сырья и продовольственных продуктов, и Северным морем, где Запад уже организовал свои перевалочные пункты и [осознал] свои потребности. Мир-экономика, возникший на базе Европы и Средиземного моря, принимал в Брюгге крупные суда Ганзы — прочно построенные коггены с обшивкой внахлестку, появляющиеся с конца XIII в. (они послужат образцом для средиземноморских нефов — «naves»[44 - Braudel
F. Medit…, I, p. 128.]). Позднее появятся урки (hourques)[45 - Dollinger Ph. Op. cit., p. 177.], другой тип больших плоскодонных судов, способных перевозить тяжелые грузы соли и требующие много места бочонки с вином, лес, пиловочник, зерно, засыпанное в трюмы. Господство ганзейских городов на море было очевидным, если даже оно и не было полным: в самом деле, вплоть до 1280 г. их корабли избегали ходить опасными датскими проливами, а когда Umlandfahrt[46 - Ibid., p. 54.] (плавание вокруг Дании по этим проливам) сделалось обычным, route d’isthme (дорога через перешеек), соединявшая Любек с Гамбургом — в действительности отрезки рек и канал, движение по которым было очень медленным, — по-прежнему будет использоваться[47 - См. т. 2 настоящей работы, с. 355.].
        Эта дорога через перешеек привела к преобладанию Любека: товары с Балтики в Северное море обязательно проходили через него. В 1227 г. Любек получил привилегию, сделавшую его имперским [вольным] городом, единственным городом этой категории к востоку от Эльбы[48 - Dollinger Ph., Op. cit., p. 39.]. Еще одно преимущество: близость города к люнебургским соляным копям, рано оказавшимся под контролем его купцов[49 - Ibid., p. 148.]. Преобладание Любека, наметившееся с 1227 г. (с победой над датчанами при Борнхёведе[50 - Ibid., p. 39.]), делается очевидным с пожалованием ганзейцам привилегий во Фландрии в 1252 -1253 гг.[51 - Ibid., p. 59.], за доброе столетие до первого общего ганзатага (сейма), депутаты которого соберутся в Любеке в 1356 г., создав наконец Ганзу городов[52 - Ibid., p. 86.]. Но задолго до этой даты Любек был «символом ганзейского Союза… признаваемым всеми за столицу купеческой конфедерации… Его герб — имперский орел — сделался в XV в. гербом всей конфедерации в целом»[53 - Samsonowicz H. Les liens culturels entre les bourgeois du littoral baltique dans le bas Moyen Age. — Studia
maritima. I, p. 10 -11.].
        Тем не менее лес, воск, пушнина, рожь, пшеница, продукты леса Восточной и Северной Европы имели ценность, лишь будучи реэкспортированы на Запад. А в обратном направлении обязательным ответом были соль, сукна, вино. Система эта, простая и крепкая, наталкивалась, однако же, на многие трудности. И именно эти трудности, которые предстояло преодолеть, сплавили воедино совокупность городов Ганзы, совокупность, по поводу которой можно одновременно говорить о хрупкости и о прочности. Хрупкость вытекала из нестабильности объединения, собравшего огромную «толпу» городов (от 70 до 170), которые находились далеко друг от друга и делегаты которых не собирались в полном составе на общих съездах. За Ганзой не стояли ни государство, ни крепко сколоченный союз — только города, ревниво относившиеся к своим прерогативам, гордившиеся ими, при случае соперничавшие между собой, огражденные мощными, стенами, со своими купцами, патрициатом, ремесленными цехами, со своими флотами, складами, со своими благоприобретенными богатствами. Прочность же проистекала из общности интересов, из необходимости вести одну и ту же
экономическую игру, из общей цивилизации, «замешанной» на торговле в одном из самых многолюдных морских пространств Европы — от Балтики до Лисабона, из общего языка, наконец, что было отнюдь не малозначащим элементом единства. Язык этот «имел субстратом нижненемецкий (отличный от немецкого Южной Германии), обогащавшийся в случае потребности элементами латинскими, эстонскими в Ревеле, польскими в Люблине, итальянскими, чешскими, украинскими, может быть, и литовскими»[54 - Samsonowicz H. Op. cit., p. 12.]. И то был язык «элиты власти… элиты богатства, что предполагало принадлежность к определенной социальной и профессиональной группе»[55 - Ibid.]. А кроме того, коль скоро эти купцы-патриции были на редкость мобильны, одни и те же семейства — Ангермюнде, Векингхузены, фон Зесты, Гизе, фон Зухтены — встречались в Ревеле, Гданьске, Любеке и Брюгге[56 - Ibid.].
        Все эти узы рождали сплоченность, солидарность, общие привычки и общую гордость. Общие для всех ограничения сделали остальное. В Средиземноморье при относительном сверхобилии богатств города могли вести каждый свою собственную игру и наперебой яростно драться между собой. На Балтике, на Северном море это было бы не в пример трудней. Доходы от тяжеловесных и занимающих большой объем при низкой цене грузов оставались скромными, затраты и риск — значительными. Норма прибыли в лучшем случае составляла, как считают, около 5 % [57 - Dollinger Ph. Op. cit., p. 266.]. Больше чем где бы то ни было требовалось рассчитывать, делать сбережения, предвидеть. Одним из условий успеха было держать в одних руках предложение и спрос, шла ли речь об экспорте на Запад или же, в противоположном направлении, о перераспределении товаров, импортируемых Восточной Европой. Конторы, что содержала Ганза, были укрепленными пунктами, общими для всех ганзейских купцов, защищенными привилегиями, которые упорно отстаивались, будь то Sankt Peterhof в Новгороде, Deutsche Brucke в Бергене или Stahlhof в Лондоне. Будучи гостями
фактории на один сезон, немцы подчинялись строгой дисциплине. В Бергене молодые люди «в учении» оставались на месте десять лет, обучаясь языкам и местной торговой практике, и должны были оставаться холостяками. В этой фактории всем управляли Совет старейшин и два альдермана (Aldermen). За исключением Брюгге, где такое было бы невозможно, купец обязан был жить в конторе (Kontor).
        Наконец, северное пространство было охвачено цепью надзора и необходимостей. В Бергене собственно норвежские интересы без конца попирались. Эта страна, сельское хозяйство которой было недостаточным[58 - Ibid., р. 55.], зависела от зерна, которое привозили любекские купцы либо из Померании, либо из Бранденбурга. Едва только Норвегия пробовала ограничить привилегии Ганзы, зерновая блокада призывала ее к порядку (как это было в 1284 -1285 гг.). И в той мере, в какой конкуренция со стороны импортированного зерна стесняла развитие самодостаточного земледелия, иностранный купец получал от норвежцев то, чего пожелает: солонину, соленую или вяленую треску с Лофотенских островов, лес, жиры, смолу, пушнину…
        На Западе, имея пред собой лучше вооруженных партнеров, Ганза все же сумела сохранить свои привилегии, в Лондоне в еще большей степени, чем в Брюгге. В английской столице Stahlhof рядом с Лондонским мостом был еще одним «Немецким двором» (Fondaco dei Tedeschi) со своими причалами и своими складами. Ганзейцы были там освобождены от большей части сборов; у них были собственные судьи, и они охраняли даже одни из ворот города, что было несомненной честью [59 - Dollinger Ph., Op. сit., р. 130.].
        ^ТОРГОВЫЕ ПЕРЕВОЗКИ ГАНЗЫ ОКОЛО 1400 Г.^
        ^По данным «Исторического атласа мира» (Putzger F.W. Historischer Weltatlas. 1963, S. 57).^
        Тем не менее апогей Любека и связанных с ним городов пришелся на довольно позднее время — между 1370 и 1388 гг. В 1370 г. Ганза взяла верх над королем Дании по условиям Штральзундского договора[60 - Ibid., р. 95.] и заняла крепости на датских проливах; в 1388 г. в результате спора с Брюгге она заставила богатый город и правительство Нидерландов капитулировать вследствие эффективной блокады[61 - Ibid., p. 100 -101.]. Однако эти запоздалые успехи скрывают начало спада, вскоре ставшего очевидным[62 - Malowist М. Croissance et regression en Europe, XIV^e^ —XVII^e^ siecles. 1972,p. 93, 98.].
        К тому же как мог не нанести ущерба ганзейцам громадный кризис, вплотную захвативший западный мир в эту вторую половину XIV в.? Правда, несмотря на демографический спад, Запад не снизил свой спрос на продукты бассейна Балтийского моря. К тому же население Нидерландов мало пострадало от Черного мора, а расцвет западных флотов заставляет думать, что уровень импорта леса не должен был снизиться, даже наоборот. Но движение цен на Западе сыграло против Ганзы. В самом деле, после 1370 г. цены на зерновые упали, а затем начиная с 1400 г. снизились цены на пушнину, в то время как цены на промышленные изделия росли. Такое противоположно направленное движение обоих лезвий ножниц оказывало неблагоприятное воздействие на торговлю Любека и других балтийских городов.
        ^Ганзейский дом в Антверпене. Поздняя (1564 г.) постройка, соответствовавшая возобновлению торговых операций ганзейцев в Антверпене. С акварели Кадлиффа 1761 г. Фото Жиродона.^
        При всем том хинтерланд Ганзы знавал кризисы, которые поднимали друг на друга государей, сеньеров, крестьян и города. К чему добавился упадок далеких венгерских и чешских золотых и серебряных рудников[63 - Dollinger Ph., Op. cit., p. 360.]. Наконец, появились или же возродились вновь территориальные государства: Дания, Англия, Нидерланды, объединенные рукою бургундских Валуа, Польша (одержавшая в 1466 г. победу над тевтонскими рыцарями), Московское государство Ивана III, положившего в 1478 г. конец независимости Новгорода Великого[64 - Malowist М. Op. cit., р. 133.]. К тому же англичане, голландцы, нюрнбергские купцы проникали в зоны, где господствовала Ганза[65 - Ibid., р. 105.]. Некоторые города защищались, как делал это Любек, еще в 1470 -1474 гг. взявший верх над Англией; другие предпочли договориться с новоприбывшими.
        Немецкие историки объясняют упадок Ганзы политическим инфантилизмом Германии. Эли Хекшер[66 - Heckscher E. F. Der Merkantilismus (испанский перевод: La Epoca mercantilista. 1943, р. 311).] их опровергает, не приводя достаточно ясных объяснений. Нельзя ли считать, что в эту эпоху, когда преобладание было за городами, сильное немецкое государство, возможно, в такой же мере стесняло бы города Ганзы, как и помогало им? Закат этих городов, как кажется, проистекал скорее из столкновения их довольно слабо развитой экономики с более оживленной уже экономикой Запада. Во всяком случае, в общей перспективе мы не смогли бы поставить Любек на такой же уровень, как Венецию или Брюгге. Между пришедшим в движение Западом и менее подвижным Востоком ганзейские общества придерживались простейшего капитализма. Их экономика колебалась между натуральным обменов и деньгами; она мало прибегала к кредиту: долгое время единственной допускаемой монетой будет серебряная. А сколько традиций, бывших слабостями даже в рамках тогдашнего капитализма. Очень сильная буря конца XIV в. не могла не нанести удар по экономикам, бывшим в
наихудшем положении. Пощажены — относительно — будут лишь самые сильные.
        Другой полюс Европы: итальянские города
        В VII в. ислам завоевал Средиземноморье не единым махом. И вызванный такими, следовавшими одно за другим вторжениями кризис даже заставил опустеть торговые пути по морю, так полагает Э. Эштор[67 - Ashtor Е. Histoire des prix et des salaires dans l'Orient medieval. 1969, p. 237.]. Но в VIII и IX вв. обмены вновь ожили; Средиземное море вновь стало изобиловать кораблями, а прибрежные жители, богатые и бедные, все извлекали из этого выгоду.
        На итальянских и сицилийских берегах активизировались небольшие гавани — не одна только Венеция, еще не имевшая особого значения, но десять, двадцать маленьких Венеций. Эту компанию возглавлял Амальфи [68 - Bautier R.-H. La marine d‘Amalfi dans le trafic mediterraneen du XIV^e^ siecle, a propos du transport du sel de Sardaigne. — «Bulletin philologique et historique du Comite des Travaux historiques et scientifiques», 1959, p. 183.], хотя ему едва удавалось разместить свой порт, свои дома, а позднее — свой собор в той лощине, что оставили ему горы, круто обрывающиеся к морю. Его на первый взгляд малопонятное выдвижение объяснялось ранними и предпочтительными связями с мусульманским миром и самой бедностью его неблагодарных земель, обрекавшей небольшое поселение очертя голову броситься в морские предприятия[69 - Del Treppo M., Leone A. Amalfi medioevale. 1977. Книга содержит возражения против традиции рассматривать историю Амальфи как чисто торговую.].
        В самом деле, судьба этих маленьких городков решалась за сотни лье от их родных вод. Для них успех заключался в том, чтобы связать между собой богатые приморские страны, города мира ислама или Константинополь, получить золотую монету^70^ — египетские и сирийские динары, — чтобы закупить роскошные шелка Византии и перепродать их на Западе, т. е. в торговле по треугольнику. Это то же самое, что сказать: торговая Италия была еще всего лишь заурядной «периферийной» областью, озабоченной тем, чтобы добиться согласия на свои услуги, поставки леса, зерна, льняного полотна, соли, невольников, которые она себе обеспечивала в самом сердце Европы. Все это было до крестовых походов, до того, как христианский мир и мир ислама поднялись друг на друга.
        ^Амальфи. Вид с воздуха, который очень выразительно показывает стесненность площадки между морем и горами. Издание Аэрофото.^
        Эта активность пробудила итальянскую экономику, пребывавшую в полудреме со времени падения Рима. Амальфи был пронизан денежной экономикой: нотариальные акты с IX в. отмечают покупку земель его купцами, расплачивавшимися золотой монетой [71 - Citarella A. Patterns in Medieval Trade: The Commerce of Amalfi before the Crusades. — «Journal of Economic History», december 1968, p. 533, note 6.]. С XI по XIII в. пейзаж лощины («valle») Амальфи окажется измененным ею; умножится число каштановых деревьев, виноградников, посадок оливковых деревьев, цитрусовых, мельниц. Признаком процветания международной активности города представляется то, что Кодекс морского права Амальфи (Tabula amalphitensis) сделается одним из великих законов мореходства христианского Средиземноморья. Но беды не пощадят Амальфи: в 1100 г. город был завоеван норманнами; два раза подряд, в 1135 и в 1137 гг., его разграбили пизанцы, и в довершение всего в 1343 г. его прибрежная часть оказалась разрушена морской бурей. Не перестав присутствовать на море, Амальфи тогда отошел на задний план того, что мы именуем большой историей[72 -
Bautier R.-H. Op. cit., p. 184.]. После 1250 г. его торговля уменьшилась, быть может, до трети того, что она составляла с 950 по 1050 г.; пространство его морских связей все более сокращалось, пока не стало только зоной каботажа вдоль итальянских берегов для нескольких десятков барок, саэт и мелких бригантин.
        Первые шаги Венеции были такими же. В 869 г. ее дож Юстиниан Партечипацио оставил в числе прочего своего имущества 1200 фунтов серебра — сумму немалую[73 - Lopez R. S. Op. cit., р. 94.]. Как Амальфи в своей лощине между гор, так и Венеция на своих шести десятках островов и островков была странным миром, прибежищем, но неудобным: ни пресной воды, ни продовольственных ресурсов — и соль, слишком много соли! О венецианце говорили: «Не пашет, не сеет, не собирает виноград» («Non arat, non seminat, non vendemiat»)[74 - Renouard Y. Op. cit., p. 25, note 1.]. «Построенный в море, совсем лишенный виноградников и возделанных полей» — так описывал в 1327 г. свой городок дож Джованни Соранцо[75 - Skrzinskaja E.C. Storia della Tana. — «Studi Veneziani», X, 1968, p. 7 («In mari constituta, caret totaliter vineis atque campis»).]. Не был ли то город в чистом виде, лишенный всего, что не было исключительно городским, обреченный ради выживания все требовать в обмен: пшеницу или просо, рожь или пригонявшийся скот, сыры или овощи, вино или масло, лес или камень? И даже питьевую воду! Его население целиком пребывало
вне пределов того «первичного сектора», что бывал обычно столь широко представлен в доиндустриальных городах. Венеция развивала свою активность в секторах, которые сегодняшние экономисты называют вторичным и третичным: в промышленности, торговле, услугах, секторах, где рентабельность труда выше, нежели в сельских видах деятельности. Это означало оставить другим менее прибыльные занятия, создать неуравновешенность, которую познают все крупные города: Флоренция, будучи богата землей, с XIV и XV вв. будет ввозить для себя зерно с Сицилии, а ближние холмы покроет виноградниками и оливковыми рощами; Амстердам в XVII в. будет потреблять пшеницу и рожь стран Балтийского бассейна, мясо Дании, сельдь «большого лова» на Доггер-банке. Но именно с первых шагов все города без настоящей территории — Венеция, Амальфи, Генуя — осуждены были жить таким вот образом. У них не было иного выбора.
        Когда в IX -X вв. четко обрисовалась торговля венецианцев на дальние расстояния, Средиземноморье было поделено между Византией, миром ислама и западным христианским миром. На первый взгляд Византия должна была бы стать центром начавшего восстанавливаться мира-экономики. Но Византия, отягощенная своим прошлым, почти не обнаруживала бойцовского духа[76 - Canard M. La Guerre sainte dans le monde islamique. — Actes du II^e^Congres des societes savantes d’Afrique du Nord. Tlemcen, 1936, II, p. 605 -623.]. Ислам, расцветший на берегах Средиземного моря, «продолжаемый» множеством караванов и кораблей в сторону Индийского океана и Китая, одержал верх над старой метрополией греческой империи. И значит, это он захватит все? Нет, ибо преградой на его пути оставалась Византия в силу старинных своих богатств, своего опыта, своего авторитета в мире, который нелегко было спаять заново, в силу [наличия] громадной агломерации, вес которой никто не мог сместить по своему желанию.
        Итальянские города — Генуя, Пиза и Венеция — мало-помалу проникали между экономиками, господствовавшими на море. Удача Венеции заключалась, быть может, в том, что ей не было нужды, как Генуе и Пизе, прибегать к насилию и пиратству, чтобы добыть себе место под солнцем. Находясь под довольно теоретическим владычеством греческой империи, она с большими удобствами, чем кто-либо другой, проникла на огромный и плохо защищаемый византийский рынок, оказывала империи многочисленные услуги и даже помогала ее обороне. В обмен она получила из ряда вон выходящие привилегии[77 - Хрисовул Алексея I Комнина от мая 1082 г. освободил венецианцев от любых платежей (Pirenne Н. Op. cit., р. 23).]. И тем не менее, несмотря на раннее проявление в ней определенного «капитализма», Венеция оставалась городом незначительным. На протяжении столетий площадь Св. Марка будет стеснена виноградниками, деревьями, загромождена постройками-«паразитами», разрезана надвое каналом, северная ее часть будет занята фруктовым садом (отсюда название Brolo, фруктовый сад, оставшееся за этим местом, когда оно сделалось местом встреч знати и
центром политических интриг и сплетен[78 - Tassini G. Curiosita veneziane. 1887, p. 424;]). Улицы были немощеные, мосты — деревянные, как и дома, так что зарождавшийся город, дабы уберечься от пожаров, выставил на остров Мурано печи стеклодувов. Несомненно, признаки активности нарастали: чеканка серебряной монеты, обставлявшиеся условиями займы в гиперперах (византийская золотая монета). Но меновая торговля сохраняла свои права, ставка кредита удерживалась очень высоко (de quinque sex, т. е. 20 %), и драконовские условия выплаты говорят о нехватке наличных денег, о невысоком экономическом тонусе[79 - Luzzatto G. Studi di storia economica veneziana. 1954, p. 98.].
        И все же не будем категоричны. До XIII в. история Венеции окутана густым туманом. Специалисты спорят о ней так же, как античники спорят о неясном происхождении Рима. Таким образом, вполне вероятно, что еврейские купцы, обосновавшиеся в Константинополе, в Негропонте [Эвбее], на острове Кандия, очень рано посещали гавань и город Венецию, даже если так называемый остров Джудекка, несмотря на его название[*BB - От слова giudeo, что означает «иудейский». — Прим. перев.], и не был обязательным местом их пребывания[80 - David В. The Jewish Mercantile Settlement of the 12th and 13th century Venice: Reality or Conjecture? — «American Jewish Society Review», 1977, p. 201 -225.]. Точно так же более чем вероятно, что во времена свидания в Венеции Фридриха Барбароссы и папы Александра III (1177 г.) уже существовали торговые отношения между городом св. Марка и Германией и что белый металл немецких рудников играл в Венеции значительную роль, противостоя византийскому золоту[81 - Stromer W., von. Bernardas Tauronicus und die Geschaftsbeziehungen zwischen der deutschen Ostalpen und Venedig vor Grundung des
Fondaco dei Tedeschi. — «Grazer Forschungen zur Wirtschafts- und Sozialgeschichte», III.].
        Но для того чтобы Венеции быть Венецией, ей потребуется последовательно установить контроль над лагунами, обеспечить себе свободное движение по речным путям, выходившим к Адриатике на ее уровне, открыть для себя дорогу через перевал Бреннер (до 1178 г. находившуюся под контролем Вероны [82 - Luzzato G. Op. cit., p. 10.]). Потребуется, чтобы она увеличила число своих торговых и военных кораблей и чтобы Арсенал, сооружавшийся начиная с 1104 г.[83 - Ibid., p. 37 -38.], превратился в не знавший соперников центр могущества, чтобы Адриатика мало-помалу стала «венецианским заливом» и была сломлена или устранена конкуренция таких городов, как Комаккьо, Феррара и Анкона или, на другом берегу (altra sponda) Адриатического моря, Сплит, Зара [Задар], Дубровник [Рагуза]. Все это — не считая рано завязавшейся борьбы против Генуи. Потребуется, чтобы Венеция выковала свои институты — фискальные, финансовые, денежные, административные, политические — и чтобы ее богатые люди («капиталисты», по мнению Дж. Гракко[84 - Gracco G. Societa e stato nel medioevo veneziano (secoli XII -XIV). 1967.], которому мы обязаны
революционизирующей книгой о начальных этапах становления Венеции) завладели властью, сразу же после правления последнего самодержавного дожа Витале Микьеля [1172 г.][85 - Kretschmayr H. Geschichte von Venedig. 1964, I, S. 257.]. Только тогда выявились очертания венецианского величия.
        Невозможно, однако, ошибиться: как раз фантастическая авантюра крестовых походов ускорила торговый взлет христианского мира и Венеции. Люди, приходящие с Севера, направляются к Средиземному морю, перевозятся по нему со своими конями, оплачивают стоимость своего проезда на борту кораблей итальянских городов, разоряются, чтобы покрыть свои расходы. И сразу же в Пизе, Генуе или Венеции транспортные корабли увеличиваются в размерах, становятся гигантскими. В Святой земле обосновываются христианские государства, открывая проход на Восток, к его соблазнительным товарам — перцу, пряностям, шелку, снадобьям[86 - Heyd W. Histoire du commerce du Levant au Moyen Age. 1936, p. 173.]. Для Венеции решающим поворотом был ужасный[87 - Не такой уж ужасный, как считают Доналд Квеллер и Джералд Дори: Queller D. Е., Dory G. W. Some Arguments in Defense of the Venetians on the Fourth Crusade. — «The American Historical Review», October 1976, № 4, p. 717 -737.] IV крестовый поход, который, начавшись взятием христианского Задара (1203 г.), завершился разграблением Константинополя (1204 г.). До этого Венеция
паразитировала на Византийской империи, пожирала ее изнутри. Теперь Византия стала почти что ее собственностью. Но от краха Византии выиграли все итальянские города; точно так же выиграли они и от монгольского нашествия, которое после 1240 г. на столетие открыло прямой путь по суше от Черного моря до Китая и Индии, дававший неоценимое преимущество — [возможность] обойти позиции ислама[88 - Lopez R. S. Op. cit., р. 154 sq.]. Это усилило соперничество Генуи и Венеции на Черном море (важнейшей с того времени арене) и, само собой разумеется, в Константинополе.
        Правда, движение крестовых походов прервалось даже еще до смерти Людовика Святого в 1270 г., а с взятием в 1291 г. Сен-Жан-д’Акра ислам отобрал последнюю важную позицию христиан в Святой земле. Однако остров Кипр, решающий стратегический пункт, служил для христианских купцов и мореплавателей защитой и прикрытием в морях Леванта[89 - Mas-Latrie J. Histoire de l'ile de Chypre sous le regne des princes de la maison de Lusignan. 1861, I, p. 511.]. А главное — море, уже бывшее христианским, целиком оставалось таким, утверждая господство итальянских городов. Чеканка золотой монеты во Флоренции в 1250 г., еще раньше — в Генуе, в 1284 г. — в Венеции[90 - О чеканке монеты см. т. 2 настоящей работы, с. 189.] отмечает экономическое освобождение от власти мусульманских динаров, то было свидетельство силы. К тому же города без труда управляли территориальными государствами: Генуя в 1261 г. восстановила греческую империю Палеологов; она облегчила внедрение арагонцев на Сицилии (1282 г.). Отплыв из Генуи, братья Вивальди[91 - См.: Хенниг Р. Неведомые земли. Т. 3, М., 1962.] за два столетия до Васко да Гамы
отправились в общем на поиски мыса Доброй Надежды. Генуя и Венеция имели тогда колониальные империи, и, казалось, все должно было соединиться в одних руках, когда Генуя нанесла смертельный удар Пизе в сражении при Мелории в 1284 г. и уничтожила венецианские галеры возле острова Курцола в Адриатическом море (сентябрь 1298 г.).
        В этом деле был будто бы взят в плен Марко Поло[92 - Ф. Борланди это мнение отвергает: Borlandi F. Alle origini del libro di Marco Polo. — Studi in onore di Amintore Fanfani. 1962, I, p. 135.]. Кто бы тогда, в конце XIII в., не поставил десять против одного на близкую и полную победу города св. Георгия?
        Пари было бы проиграно. В конечном счете верх взяла Венеция. Но важно то, что впредь борьба на Средиземном море развертывалась уже не между христианским миром и миром ислама, а внутри группы предприимчивых торговых городов, которые сформировало по всей Северной Италии процветание морских предприятий. Главной ставкой были перец и пряности Леванта — привилегия [на них] имела значение далеко за пределами Средиземноморья. Действительно, то был главный козырь итальянских купцов в Северной Европе, складывавшейся в то самое время, когда наметилось обновление в Западном Средиземноморье.
        Интермедия: ярмарки Шампани
        Итак, примерно в то же время и в замедленном темпе, сложились две экономические зоны — Нидерландов и Италии. И как раз между этими двумя полюсами, этими двумя центральными зонами вклинивается столетие ярмарок Шампани. В самом деле, ни Север, ни Юг не одержали верх (они даже не соперничали) в этом раннем строительстве европейского мира-экономики. Экономический центр на довольно долгие годы расположился на полпути между этими двумя полюсами — как бы для того, чтобы ублаготворить и тот и другой, — на шести ежегодных ярмарках Шампани и Бри, которые менялись ролями каждые два месяца[93 - Chapin Е. Les Villes de foires de Champagne des origines au debut du XIV^e^siecle. 1937, p. 107, note 9.]. «Сначала, в январе, происходила ярмарка в Ланьи-сюр-Марн; затем во вторник на третьей неделе великого поста — ярмарка в Бар-сюр-Об; в мае — первая ярмарка в Провене, так называемая ярмарка св. Кириака (Quiriace); в июне — «горячая ярмарка» в Труа; в сентябре — вторая ярмарка в Провене, или ярмарка св. Эйюля (Ayoul); и, наконец, в октябре, в завершение цикла, «холодная ярмарка» в Труа» [94 - Pirenne H. Op. cit.,
I, p. 295.]. Обменные операции и скопище деловых людей смещались от одного города к другому. Эта система «часов с репетицией», существовавшая с XIII в., даже не была новшеством, ибо она, вероятно, подражала ранее существовавшему кругообороту фландрских ярмарок[95 - Laurent H. Op.xit., p. 39.] и заимствовала цепочку существовавших прежде региональных рынков, реорганизовав ее[96 - Bautier R.-H. Les foires de Champagne. — Recueil Jean Bodin. V, 1953, p. 12.].
        Во всяком случае, шесть ярмарок Шампани и Бри, длившиеся по два месяца каждая, заполняли весь годовой цикл, образуя, таким образом, «постоянный рынок»[97 - Pirenne H. Op. cit., p. 89.], не имевший тогда соперников. То, что осталось сегодня от старого Провена, дает представление о размахе деятельности перевалочных складов былых времен. Что же касается их славы, то о ней свидетельствует народная поговорка: «не знать ярмарок Шампани» означает не ведать того, что каждому известно[98 - Bourquelot F. Etude sur les foires de Champagne. 1865, I, p. 80.]. Действительно, они были местом свидания всей Европы, местом встречи всего, что могли предложить и Север и Юг. Торговые караваны, объединявшиеся и охраняемые, стекались в Шампань и Бри, подобно тем караванам, верблюды которых пересекали обширные пустыни мира ислама, направляясь к Средиземному морю.
        Картографирование этих перевозок не превышает пределов наших возможностей. Ярмарки Шампани, вполне естественно, способствовали процветанию вокруг себя бесчисленных семейных мастерских, где вырабатывались холсты и сукна — от Сены и Марны до самого Брабанта. И эти ткани отправлялись на Юг и распространялись по всей Италии, а затем — по всем путям Средиземноморья. Нотариальные архивы отмечают прибытие тканей северной выработки в Геную со второй половины XII в.[99 - Ammann Н. Die Anfange des Aktivhandels und der Tucheinfuhr aus Nordwesteuropa nach dem Mittelmeergebiet. — Studi in onore di Armando Sapori, p. 275.] Во Флоренции окраской суровых сукон Севера занимался цех Калимала (Arte di Calimala) [100 - Происхождение этого названия не вполне ясно. Может быть, речь идет о носившей это название улице Флоренции, где располагались склады Arte di Calimala (см.: Dizionario enciclopedico italiano).], объединявший богатейших купцов города. Из Италии же поступали перец, пряности, снадобья, шелк, наличные деньги, кредиты. Из Венеции и Генуи купцы добирались морем до Эгморта, потом следовали по протяженным
долинам Роны, Соны и Сены. Чисто сухопутные маршруты пересекали Альпы, например французская дорога (via francigena), соединявшая Сиену и многие другие итальянские города с далекой Францией[101 - Braudel F. Medit…, I, p. 291.]. Из Асти, в Ломбардии [102 - Ibid.], отправлялась туча мелких торговцев, ростовщиков и перекупщиков, которые сделают известным по всему Западу ставшее вскоре постыдным имя ломбардцев, ростовщиков. В таких точках пересечения встречались товары разных французских провинций, Англии, Германии и товары Пиренейского полуострова, следовавшие как раз по дороге из Сантьяго-де-Компостелы [103 - Laurent H. Op. cit., p. 80.].
        Тем не менее своеобразие ярмарок Шампани заключалось, вне сомнения, не столько в сверхобилии товаров, сколько в торговле деньгами и ранних играх кредита. Ярмарка всегда открывалась аукционом сукон, и первые четыре недели отводились для торговых сделок. Но следующий месяц был месяцем менял — скромных на вид персонажей, которые в заранее обусловленный день устраивались «в Провене в верхнем городе, на старом рынке перед церковью Сен-Тибо», или «в Труа на Средней улице и на Бакалейной возле церкви Сен-Жан-дю-Марше»[104 - Pigeonneau H. Histoire du commerce de la France. I, 1885, p. 222 -223.]. В действительности же эти менялы, обычно итальянцы, были подлинными руководителями игры. Их инвентарь состоял из простого, «покрытого ковром стола» с парой весов, но также и с мешками, «наполненными слитками или монетой»[105 - Ibid.]. И взаимное погашение продаж и закупок, репорты платежей с одной ярмарки на другую, займы сеньерам и государям, оплата векселей, приходящих, чтобы «умереть» на ярмарке, так же как и составление тех векселей, что с ярмарки отправляются, — все проходило через их руки. Как следствие в
том, что в них было международного, а главное — самого нового, ярмарки Шампани управлялись, непосредственно или издали, итальянскими купцами, фирмы которых зачастую бывали крупными предприятиями, как Главный стол (Magna Tavola) Буонсиньори, этих сиенских Ротшильдов[106 - Chiaudano M. I Rothschild del Duecento: la Gran Tavola di Orlando Bonsignori. — «Bulletino senese di storia patria», VI, 1935.].
        ^ГОРОДА, СВЯЗАННЫЕ С ЯРМАРКАМИ ШАМПАНИ (XII -XIII ВВ.)^
        ^Эта карта проливает свет на экономический комплекс Европы и на ее биполярность в XIII в.: Нидерланды на севере, Италия на юге. (По данным Г. Аммана: Ammann Н.)^
        То была уже та ситуация, которая позднее предстанет перед нами на женевских и лионских ярмарках: итальянский кредит, эксплуатирующий к своей выгоде через пункты пересечения ярмарок большого радиуса огромный рынок Западной Европы и его выплаты в наличных деньгах. Разве не ради того, чтобы овладеть европейским рынком, расположились ярмарки Шампани не в его экономическом центре, каким была, несомненно, Северная Италия, а вблизи клиентов и поставщиков Севера? Или они были вынуждены там разместиться в той мере, в какой центр тяжести сухопутных обменов сместился начиная с XI в. в направлении крупной северной промышленности? В любом случае ярмарки Шампани располагались около границы этой производящей зоны: Париж, Провен, Шалон, Реймс были с XII в. текстильными центрами. Торжествующая же Италия XIII в., напротив, оставалась прежде всего торговой, овладевшей лучше всех техникой крупной торговли: она ввела в Европе чеканку золотой монеты, вексель, кредитную практику, но промышленность станет ее сферой лишь в следующем столетии, после кризиса XIV в.[107 - Bautier R.-H. Op. cit., p. 47.] А пока сукна с Севера
были необходимы для ее левантинской торговли, которая давала большую часть ее богатств.
        Эти необходимости значили больше, чем привлекательность либеральной политики графов Шампанских, на которую часто ссылаются историки[108 - Bourquelot F. Op. cit., I, p. 66.]. Конечно, купцы всегда домогались вольностей — именно их и предлагал им граф Шампанский, достаточно в своих действиях свободный, хоть и пребывавший под номинальным сюзеренитетом короля Французского. По тем же причинам будут привлекательны для купцов[109 - Laurent H. Op. cit., p. 38.] (стремившихся избежать опасностей и затруднений, какие обычно создавали чересчур могущественные государства) и ярмарки графства Фландрского. И тем не менее можно ли считать, что именно оккупация Шампани Филиппом Смелым в 1273 г., а затем ее присоединение к владениям французской короны при Филиппе Красивом в 1284 г.[110 - Ibid., p. 117 -118.] нанесли ярмаркам решающий удар? Ярмарки пришли в упадок из-за немалого числа иных причин как раз в последние годы XIII в., который так долго был для них благоприятен. Замедление деловой активности затронуло в первую голову товары; кредитные операции продержались дольше, примерно до 1310 -1320 гг.[111 - Bautier
R.-H. Op. cit., p. 45 -46.] Эти даты к тому же совпадают с более или менее продолжительными и бурными кризисами, которые сотрясали тогда всю Европу, от Флоренции до Лондона, и которые заранее, до Черной смерти, предвещали великий спад XIV в.
        Такие кризисы сильно подорвали процветание ярмарок. Но значение имело также и создание в конце XIII — начале XIV в. непрерывного морского сообщения между Средиземным и Северным морями через Гибралтарский пролив — сообщения, неизбежно оказывавшегося конкурентом [для сухопутных путей]. Первая регулярная связь, установленная Генуей в интересах своих кораблей, приходится на 1277 г. За нею последуют другие города Средиземноморья, хотя и с некоторым опозданием.
        Одновременно развивалась еще одна связь, на сей раз сухопутная; в самом деле, западные дороги через Альпы — перевалы Мон-Сени и Симплон — утрачивают свое значение в пользу перевалов восточных, Сен-Готарда и Бреннера. Как раз в 1237 г. мост, смело переброшенный через реку Рёйс, открыл дорогу через Сен-Готард[112 - Chomel V. Ebersolt J. Cinq Siecles de circulation internationale vue de Jougne. 1951, p. 42.]. С того времени в самых благоприятных условиях оказывается «немецкий перешеек». Германия и Центральная Европа изведали общий подъем с процветанием своих серебряных и медных рудников, с прогрессом земледелия, со становлением производства бумазеи, с развитием рынков и ярмарок. Экспансия немецких купцов отмечается во всех странах Запада и на Балтике, в Восточной Европе так же, как и на ярмарках Шампани и в Венеции, где, по-видимому, в 1228 г. был основан Немецкий двор (Fondaco dei Tedeschi)[113 - См. далее, c. 122.].
        Не привлекательность ли торговли через Бреннер объясняет то, что Венеция с таким запозданием (вплоть до 1314 г.) последовала за генуэзцами по морским путям, ведшим в Брюгге? Принимая во внимание роль серебра в левантинской торговле, не подлежит сомнению, что итальянские города были в первую голову заинтересованы в продукции немецких серебряных рудников. К тому же очень рано города Южной Германии и Рейнской области были охвачены сетью меняльных лавок, игравших ту же роль, что купцы-банкиры Брюгге или Шампани[114 - Stromer W., von. Banken und Geldmarkt: die Funktion der Wechselstuben in Oberdeutschland und den Rheinlanden. Prato, 18 avril 1972, 4^e^ semaine F. Datini.]. Старинное место встреч купцов во Франции было, таким образом, обойдено с фланга системой путей-конкурентов, сухопутных и морских.
        Иной раз утверждают, будто ярмарки Шампани пострадали от некоей «торговой революции», от торжества новой торговли, при которой купец остается в своей лавке или конторе, полагаясь на сидящих в определенном месте приказчиков и специальных агентов по перевозкам, и с того времени управляет своими делами издали благодаря контролю за счетами и письмам, которые сообщают информацию, распоряжения и взаимные претензии. Но разве на самом-то деле торговля не знала задолго до этих шампанских ярмарок такой двойственности: странствования, с одной стороны, оседлости — с другой? И кто мешал новой практике укорениться в Провене или в Труа?
        Шанс, потерянный для Франции
        Кто скажет, до какой степени процветание ярмарок Шампани было благодетельным для Французского королевства, в особенности для Парижа?
        Если королевство это, политически устроенное со времени Филиппа II Августа (1180 -1223), сделалось, бесспорно, самым блистательным из европейских государств еще до правления Людовика Святого (1226 -1270), то произошло это вследствие общего подъема Европы, но также и потому, что центр тяжести европейского мира утвердился в одном-двух днях пути от столицы этого королевства. Париж стал крупным торговым центром и останется им на должной высоте до XV в. Город извлек выгоду из соседства стольких деловых людей. В то же время он принял у себя институты французской монархии, украсился памятниками, дал прибежище самому блестящему из европейских университетов, в котором вспыхнула, вполне логично, научная революция, бывшая следствием введения в обращение заново мысли Аристотеля. На протяжении этого «великого [XIII] века, — заявляет Аугусто Гуццо, — …взоры всего мира были устремлены на Париж. Многие итальянцы были его учениками, а некоторые — его учителями, как св. Бонавентура или св. Фома [Аквинский]»[115 - Guzzo А. Introduction. — Secondo Colloquio sull’eta dell’Umanesimo e del Rinascimento in Francia.
1970.]. Можно ли говорить, что тогда сложился век Парижа'? Именно на эту мысль наводит, если рассуждать от противного (a contrario), заглавие полемичной и пылкой книги Джузеппе Тоффанина, историка гуманизма, о XIII в., бывшем, как он считает, «Веком без Рима» («Il Secolo senza Roma»)[116 - Toffanin G. Il Secolo senza Roma. Bologna, 1943.]. Во всяком случае, готика, искусство французское, распространяется из Иль-де-Франса, и сиенские купцы, завсегдатаи ярмарок Шампани, были не единственными, кто его привозил к себе домой. А поскольку все взаимосвязано, в это же время завершают свой подъем французские коммуны и вокруг Парижа — в Сюси-ан-Бри, в Буаси, в Орли и в других местах — между 1236 и 1325 гг. при благосклонном отношении королевской власти ускоряется освобождение крестьян[117 - Fourquin G. Les Campagnes de la region parisienne a la fin du Moyen Age. 1964, p. 161 -162.]. Это было также время, когда Франция при Людовике Святом переняла эстафету крестовых походов в Средиземноморье. Иными словами, почетнейший пост в христианском мире.
        Однако в истории Европы и Франции ярмарки Шампани были всего лишь интермедией. То был первый и последний раз, когда экономический комплекс, построенный на основе Европы, найдет завершение в виде ряда ярмарочных городов и, что еще важнее, городов континентальных. То был также первый и последний раз, когда Франция увидит на своей земле экономический центр Запада, сокровище, которым она владела и которое затем утратила без осознания этого теми, кто нес ответственность за судьбу Франции[118 - Следует, однако, отметить попытку Филиппа VI Валуа возродить в 1344 -1349 гг. привилегии шампанских ярмарок. См.: Lauriere М., de. Ordonnances des rois de France. 1729, II, p. 200, 234, 305.]. И однако же, при последних Капетингах наметилось, и на долгие годы, исключение Французского королевства из торгового кругооборота. Развитие дорог с севера на юг между Германией и Италией, связь по морю между Средиземноморьем и Северным морем определили еще до того, как завершился XIII в., привилегированный кругооборот капитализма и современности: он шел вокруг Франции на приличном расстоянии, почти не затрагивая ее. Если
исключить Марсель и Эгморт, крупная торговля и капитализм, который она несла с собой, находились почти что вне пределов французского пространства, которое впоследствии лишь отчасти откроется для крупной внешней торговли во время бед и нехваток Столетней войны и сразу же после нее.
        Но не было ли одновременно с французской экономикой выведено из игры и территориальное государство — и задолго до спада, что совпадает с так называемой Столетней войной? Если бы Французское королевство сохранило свою силу и сплоченность, итальянский капитализм, вероятно, не располагал бы такой свободой рук. И наоборот: новые кругообороты капитализма означали такую монопольную мощь к выгоде итальянских городов-государств и Нидерландов, что зарождавшиеся территориальные государства, в Англии, Франции или в Испании, неизбежно испытывали последствия этого.
        Запоздалое превосходство Венеции
        В Шампани Франция «потеряла меч». А кто подхватил его? Не ярмарки Фландрии и не Брюгге (в противоположность тому, что утверждает Ламберто Инкарнати[119 - Incarnati L. Banca e moneta dalle Crociate alla Rivoluzione francese. 1949, p. 62.]), невзирая на создание прославленной биржи этого города в 1309 г. Как мы говорили, корабли, негоцианты, дорогостоящие товары, деньги, кредит приходили туда главным образом с юга. Как заметил и сам Ламберто Инкарнати[120 - Ibid.], «профессионалы кредитных операций были там в значительной части итальянцами». И вплоть до конца XV в., да, без сомнения, и позднее, платежный баланс Нидерландов будет оставаться выгодным для южан[121 - Roover R., de. Le role des Italiens dans la formation de la banque moderne. — «Revue de la banque», 1952, p. 12.].
        Если бы центр тяжести оставался на полпути между Адриатикой и Северным морем, он мог бы утвердиться, например, в Нюрнберге, где сходилась дюжина больших дорог, или в Кёльне — самом крупном из немецких городов. И если Брюгге, срединный центр, аналогичный центру ярмарок Шампани, не одержал верх, то произошла это, быть может, из-за того, что у Италии не было больше такой нужды направляться на север теперь, когда она создала свои собственные промышленные центры во Флоренции, Милане и других местах, до которых ее купцам было рукой подать. Флоренция, ремесленная деятельность которой до сего времени была посвящена в основном крашению суровых сукон с Севера, перешла от Arte di Calimala (красильного ремесла) к Arte della Lana (шерстяному производству), и ее промышленное развитие было быстрым и эффектным.
        Имел значение также и тот регресс, который еще за годы до наступления апокалиптической Черной смерти подготовлял почву для нее и для фантастического экономического спада, который за ней последует. Мы видели[122 - См. т. 2 настоящей работы.]: кризис и обращение вспять [ведущих] тенденций [развития] способствовали деградации существующих систем, устраняли слабейших, усиливали относительное превосходство сильнейших, даже если кризис и не миновал их. По всей Италии тоже прокатилась буря и потрясла ее; достижения, успехи сделались там редки. Но замкнуться в себе означало сосредоточиться на Средиземноморье, остававшемся наиболее активной зоной и центром самой прибыльной международной торговли. Посреди всеобщего упадка Запада Италия оказалась, как говорят экономисты, «защищенной зоной»: за ней сохранилась самая лучшая часть торговых операций; ей благоприятствовали игра на золоте[123 - Cipolla C. Money, Prices and Civilisation. 1956, p. 33 -34.], ее опыт в денежных и кредитных делах; ее города-государства, механизмы, гораздо легче управляемые, нежели громоздкие территориальные государства, могли жить
широко и в такой стесненной конъюнктуре. Трудности оставались на долю других, в частности крупных территориальных государств, которые страдали и разлаживались. Средиземноморье и активная [часть] Европы более чем когда-либо свелись к архипелагу городов.
        Итак, не было ничего удивительного в том, что при смещении центра в зарождавшейся европейской экономике соперничество шло теперь только между итальянскими городами. И особенно между Венецией и Генуей, которые во имя своих страстей и своих интересов будут оспаривать друг у друга скипетр. И та и другая были вполне способны одержать верх. Так почему же победа досталась Венеции?
        Генуя против Венеции
        ^Лев св. Марка (1516 г.), Венеция, Палаццо дожей. Фото Жиродона.^
        В 1298 г. Генуя разгромила венецианский флот при острове Корчула (Курцола). Спустя восемьдесят лет, в августе 1379 г., она овладела Кьоджей, маленькой рыбацкой гаванью, которая господствует над одним из выходов из венецианской лагуны в Адриатику[124 - Kretschmayr Н. Ор. cit., II, S. 234.]. Казалось, гордый город св. Марка гибнет, но невероятным рывком он изменил ситуацию на противоположную: в июне 1380 г. Веттор Пизани взял обратно Кьоджу и уничтожил генуэзский флот[125 - Ibid., S. 234 -236.]. Мир, заключенный на следующий год в Турине, не давал никакого определенного преимущества Венеции[126 - Ibid., S. 239.]. Однако же, то было началом отступления генуэзцев — они более не появятся в Адриатическом море — и утверждения никем с того времени не оспаривавшегося венецианского превосходства.
        Понять это поражение, а затем этот триумф нелегко. К тому же после Кьоджи Генуя не была вычеркнута из числа богатых могущественных городов. А тогда — какова причина окончательного прекращения борьбы на огромной арене Средиземноморья, где обе соперницы так долго могли наносить друг другу удары, грабить побережье, захватывать конвои, уничтожать галеры, действовать друг против друга с помощью государей — анжуйских или венгерских, Палеологов или арагонцев?
        Но может быть, именно продолжительное процветание, возраставший поток дел долгое время делали возможными эти ожесточенные битвы, не приводившие на деле к смертельному исходу, как если бы всякий раз раны и рубцы заживали сами по себе. Если Кьоджийская война ознаменовала разрыв, то не потому ли, что в эти 80-е годы XIV в. взлет долгого периода роста был остановлен, и на сей раз бесповоротно? Роскошь малой или большой войны становилась теперь слишком дорогостоящей. Мирное сосуществование делалось настоятельной необходимостью. Тем более что интересы Генуи и Венеции, держав торговых и колониальных (а коль скоро колониальных, значит, достигших уже стадии развитого капитализма), не велели им сражаться до полного уничтожения одной или другой из них: капиталистическое соперничество всегда допускает определенную степень согласия даже между ярыми соперниками.
        Во всяком случае, я не думаю, что выдвижение Венеции зависело от примата ее капитализма, который Оливер Кокс[127 - Сох О. С. Foundation of Capitalism. 1959, р. 29 f.] приветствует как рождение самобытной модели. Ибо никакой историк не смог бы усомниться в раннем развитии Генуи, в ее уникальной современности на пути развития капитализма. С такой точки зрения Генуя была куда современнее Венеции, и, может быть, как раз в этой передовой позиции и заключалась для нее некоторая уязвимость. Возможно, одним из преимуществ Венеции было именно то, что она была более благоразумна, меньше рисковала. А географическое положение ей совершенно очевидно благоприятствовало. Выйти из лагуны значило попасть в Адриатику, и для венецианца это означало все еще оставаться у себя дома. Для генуэзца же покинуть свой город значило выйти в Тирренское море, слишком обширное, чтобы можно было обеспечить эффективный присмотр за ним, и в действительности принадлежавшее всем и каждому[128 - Groneuer H. Die Seeversicherung in Genua am Ausgang des 14. Jahrhunderts. — Beitrage zur Wirtschafts- und Sozialgeschichte des Mittelalters.
1976, S. 218 -260.]. И покуда Восток будет главным источником богатств, преимущество будет за Венецией с ее удобным путем на Восток благодаря ее островам. Когда около 40-х годов XIV в. оборвался «монгольский путь», Венеция, опередив своих соперниц, первой явилась в 1343 г. к воротам Сирии и Египта и нашла их незапертыми [129 - Kretschmayr H. Op. cit., II, S. 300.]. И разве же не Венеция была лучше любого другого итальянского города связана с Германией и Центральной Европой, которые были самыми надежными клиентами для закупки хлопка, перца и пряностей и излюбленным источником белого металла, ключа к левантинской торговле?
        Могущество Венеции
        В конце XIV в. первенство Венеции уже не вызывало сомнений. В 1383 г. она заняла остров Корфу, ключ на путях мореплавания в Адриатику и из нее. Без труда, хотя и с большими затратами [130 - Вес С. Les Marchands ecrivains a Florence 1375 -1434. 1968, p. 312.], она с 1405 по 1427 г. овладела городами своих материковых земель (Terra Ferma): Падуей, Вероной, Брешией, Бергамо[131 - Braudel F. Medit…, I, p. 310.]. И вот она оказалась прикрыта со стороны Италии гласисом из городов и территорий[*BC - Гласис — пологая насыпь перед фронтом крепости, обеспечивающая удобство маскировки и обстрела противника. — Прим. перев.]. Овладение этой континентальной зоной, на которую распространилась ее экономика, вписывалось к тому же в знаменательное общее движение: в эту же пору Милан стал Ломбардией, Флоренция утвердилась над Тосканой и в 1405 г. захватила свою соперницу Пизу; Генуе удалось расширить свое господство на обе свои «ривьеры», восточную и западную, и засыпать гавань своей соперницы Савоны[132 - Braudel F. Medit…, I, p. 311.]. Наблюдалось усиление крупных итальянских городов за счет городов меньшего
веса, в общем — процесс, принадлежащий к числу самых классических.
        И Венеция уже сумела гораздо раньше выкроить себе империю, скромную по размерам, но имевшую поразительное стратегическое и торговое значение из-за ее расположения вдоль путей на Левант. Империю дисперсную, напоминавшую заблаговременно (с учетом всех пропорций) империи португальцев или, позднее, голландцев, разбросанные по всему Индийскому океану в соответствии со схемой, которую англосаксонские авторы именуют империей торговых постов (trading posts Empire) — цепью торговых пунктов, образующих в совокупности длинную капиталистическую антенну. Мы бы сказали — империю «по-финикийски».
        Могущество и богатство приходят вместе. И это богатство (а следовательно, это могущество) может быть подвергнуто испытанию на истинность на основе бюджетов Синьории, ее Bilanci[133 - Bilanci generali, 1912 (издание Reale Commissione per la pubblicazione dei documenti finanziari della Repubblica di Venezia, II^е^ serie).], и знаменитой торжественной речи старого дожа Томмазо Мочениго, произнесенной в 1423 г., накануне его смерти.
        В ту пору доходы города Венеции достигали 750 тыс. дукатов. Если коэффициенты, которые мы используем в другом месте[134 - См. далее, с. 312 -313.] — бюджет составлял бы от 5 до 10 % национального дохода, — применимы здесь, то валовой национальный доход города оказался бы между 7,5 млн. и 15 млн. дукатов. Учитывая приписываемую Венеции и Догадо (Dogado — предместья Венеции вплоть до Кьоджи) численность населения самое большее в 150 тыс. жителей, доход на душу населения составил бы от 50 до 100 дукатов, что означает очень высокий уровень; даже в нижнюю границу верится с трудом.
        Понять эту величину будет легче, если попытаться провести сравнение с другими экономиками того времени. Один венецианский документ[135 - Bilanci generali, 2^e^ serie, I, 1, Venezia, 1912.] как раз предлагает нам список европейских бюджетов на начало XV в., цифры которого были использованы для составления карты, приводимой на следующей странице. В то время как собственные поступления Венеции оценивались в 750 -800 тыс. дукатов, для королевства Французского, правда пребывавшего тогда в жалком состоянии, приводится цифра всего лишь в миллион дукатов; Венеция была на равных с Испанией (но какой Испанией?), почти что на равных с Англией и намного превосходила прочие итальянские города, так сказать, следовавшие за нею по пятам: Милан, Флоренцию, Геную. Правда, относительно этой последней цифры бюджета говорят не слишком много, ибо частные интересы завладели к своей выгоде огромной долей государственных доходов.
        К тому же мы коснулись лишь Венеции и Догадо. К доходу Синьории (750 тыс. дукатов) добавлялся доход материковых владений (Terra Ferma) (464 тыс.) и доход от империи, с «моря» (376 тыс.). Общая сумма в 1615 тыс. дукатов выводила венецианский бюджет на первое место среди всех бюджетов Европы. И даже в большей мере, чем это кажется. Потому что если приписать всему венецианскому комплексу (Венеция плюс Terra Ferma плюс империя) население в полтора миллиона человек (это максимальная цифра), а Франции Карла VI население в 15 млн. человек (для огрубленного и быстрого расчета), то эта Франция, имеющая в десять раз большее население при равном богатстве, должна была бы иметь бюджет, вдесятеро превышающий бюджет Синьории, т. е. 16 млн. Французский бюджет всего в один миллион подчеркивает чудовищное превосходство городов-государств над «территориальными» экономиками и побуждает задуматься над тем, что могла означать к выгоде одного города, т. е., в общем, горстки людей, ранняя концентрация капитала. Еще одно интересное, если не категорическое сравнение: наш документ бросает свет на сокращение бюджетов к XV
в., к сожалению, не уточняя, с какого именно года началось сказанное сокращение. По сравнению со старинной нормой английский бюджет будто бы уменьшился на 65 %, бюджет Испании (но какой Испании?) — на 73, а сокращение бюджета Венеции составило только 27 %.
        Второй тест — знаменитая торжественная речь дожа Мочениго, бывшая одновременно завещанием, статистическим отчетом и политической инвективой[136 - Ibid. Documenti, № 81, р. 94 -97. Ее текст приводится в: Kretschmayr Н. Op. cit., II, S. 617 -619.]. Перед самой смертью старый дож предпринял отчаянное усилие, чтобы преградить путь стороннику военных решений Франческо Фоскари, который станет его преемником 15 апреля 1423 г. и будет распоряжаться судьбами Венеции до своего смещения 23 октября 1457 г. Старый дож объяснял тем, кто его слушал, преимущества мира перед войной ради сохранения богатства государства и частных лиц. «Если вы изберете Фоскари, — говорил он, — вы вскоре окажетесь в состоянии войны. Тот, у кого будет 10 тыс. дукатов, окажется всего с одной тысячей; тот, у кого будет десять домов, останется лишь с одним; имеющий десять одежд останется всего с одной; имеющий десять юбок или штанов и рубашек с трудом сохранит одну, и таким же образом будет со всем прочим…» Напротив, если сохранится мир, «ежели последуете вы моему совету, то увидите, что будете господами золота христиан».
        ^СРАВНИТЕЛЬНЫЕ БЮДЖЕТЫ: ВЕНЕЦИЯ ЛУЧШЕ ДРУГИХ ГОСУДАРСТВ ПРОТИВОСТОИТ КРИЗИСУ^
        ^Это графическое отображение венецианских цифр (Bilanci generali, I, 1912, р. 98 -99) показывает одновременно и сравнительные объемы европейских бюджетов, и их более или менее крупное сокращение в первой четверти XV в.^^Цифры, указанные в тексте (см. с. 116 -117), самые достоверные, соответствуют кругам с темной штриховкой и определенно —1423 г. Круги со светлой штриховкой изображают бюджеты предшествующего периода, явно более значительные.^
        И все же это язык, вызывающий удивление. Он предполагает, что люди того времени в Венеции могли понять, что сберечь свои дукаты, свои дома и свои штаны — это путь к истинному могуществу; что торговым оборотом, а не оружием, можно сделаться «господами золота христиан», или, что то же самое, всей европейской экономики. По словам Мочениго (а его цифры, вчера оспаривавшиеся, сегодня уже не оспариваются), капитал, который ежегодно инвестировался в торговлю, составлял 10 млн. дукатов. Эти 10 млн. приносили, помимо 2 млн. дохода на капитал, 2 млн. торговой прибыли. Отметим эту манеру различать торговую прибыль и плату за инвестируемый капитал, которые оба исчислялись в 20 %. Таким образом, доходы от торговли на дальние расстояния составляли в Венеции, по данным Мочениго, 40 % —норму прибыли баснословно высокую и объясняющую раннее великолепное здоровье венецианского капитализма. Зомбарт мог обвинять в «ребячестве» того, кто осмеливался говорить о капитализме в Венеции в XII в. Но в XV в. каким другим названием обозначить тот мир, что проступает наружу в удивительной речи Мочениго?
        Четыре миллиона ежегодных поступлений от торговли, по оценке самого дожа, представляли от половины до четверти моей собственной оценки валового дохода города. Речь Мочениго дает мимоходом некоторые цифровые оценки, касающиеся торговли и флота Венеции. Они подтверждают порядок величин в наших расчетах. Расчеты эти не диссонируют также и с тем, что мы знаем о деятельности Zecca — венецианского Монетного двора (правда, в гораздо более позднюю эпоху, к тому же инфляционную, которая соответствовала тому, что иные именуют «упадком Венеции»), В самом деле, в последние годы XVI в. Монетный двор (Zecca) чеканил примерно два миллиона дукатов в год в золотой и серебряной монете[137 - Braudel F. Medit…, I, p. 452.]. Это позволило бы предположить, что находившаяся в движении денежная масса доходила до 40 млн. — поток, который лишь проходил через Венецию, но каждый год возобновлялся[138 - Обычно принимают, что соотношение между ежегодной чеканкой монеты и монетой в обращении составляет 1 к 20.]. Что тут удивительного, если подумать о том, что ее купцы прочно удерживали главные отрасли морской торговли: перец,
пряности, сирийский хлопок, зерно, вино, соль? Уже Пьер Дарю в своей классической и все еще полезной «Истории Венеции» (1819 г.)[139 - Comte Daru P.-А. Histoire de la Republique de Venise. 1819, IV, p. 78.] отмечал, «сколько эта отрасль соляной торговли могла приносить Венеции». Отсюда и забота Синьории о контроле над соляными болотами на Адриатике и на кипрском побережье. Каждый год для погрузки одной только соли Истрии прибывало больше 40 тыс. лошадей из Венгрии, Хорватии, даже из Германии [140 - Сох. O. C. Foundation of Capitalism. 1959, p. 69 et note 18 (по данным Мольменти).].
        ^Джованни Антонио Каналетто (1697 -1768). «Площадь Сан-Джакометто» («Il Campo di San Giacometto»). Именно под портиками этой небольшой церкви, на продолжении площади Риальто, встречались крупные купцы. Дрезденский музей. Фото музея.^
        Другие признаки богатства Венеции — это громадная концентрация мощи, какую представлял ее Арсенал, число ее галер, грузовых судов, система торговых галер (galere da mercato), к которой мы еще вернемся[141 - См. далее, с. 123.]. В неменьшей степени это постоянное украшение города, который на протяжении XV в. мало-помалу обрел новый облик: улицы с грунтовым покрытием были вымощены каменными плитами, деревянные мосты и набережные каналов заменены мостами и тротуарами вдоль каналов (fondamenta) из камня (здесь наблюдалось «окаменение» капитала, бывшее в такой же мере необходимостью, как и роскошь), не говоря уже о других операциях градостроительного характера: рытье колодцев[142 - A.d.S. Venezia, Notario del Collegio, 9, f° 26 v°, № 81, 12 августа 1445 г.] или очистке городских каналов, зловоние от которых порой становилось непереносимым [143 - Ibid., 14, f° 38 v°, 8 июля 1491 г.; Senato Terra, 12, P 41, 7 февраля 1494 г.].
        Все это вписывалось в некую престижную политику, которая для государства, для города или для индивида может служить средством господства. Правительство Венеции прекрасно сознавало необходимость украшать город, «не скупясь ни на какие траты, как то подобает красоте его» («non sparangando spexa alguna come e conveniente a la beleza sua»)[144 - Braudel F. Medit…, II, p. 215 -216.]. Хотя работы по перестройке Дворца дожей затянулись надолго, они продолжались почти беспрерывно; на Старой площади Риальто (Rialto Vecchio) в 1459 г. была воздвигнута новая Лоджиа, в общем торговая биржа, напротив Фондако деи Тедески[145 - A.d.S. Venezia, Senato Terra, 4, P 107 v°.]. В 1421 -1440 гг. Контарини строят Золотой дом (Ca’d’Oro) на Большом канале, где будет множиться число новых дворцов. Вне сомнения, такая строительная лихорадка была общей для многих городов Италии и других стран. Но строить в Венеции — на тысячах дубовых стволов, забиваемых в песок и ил лагуны в качестве свай, из камня, привозимого из Истрии, — это требовало, безусловно, колоссальных затрат[146 - Molmenti P. La Storia di Venezia nella vita
privata…, 1880, I, p. 124, 131 -132.].
        Естественно, сила Венеции проявлялась также — и с блеском — в политическом плане. Здесь Венеция была великим мастером; очень рано у нее были свои послы, свои oratori. К услугам своей политики она имела также наемные войска: тот, кто имел деньги, нанимал, покупал их и двигал на шахматную доску полей сражений. Это не всегда были лучшие солдаты, ибо кондотьеры изобретут войны, в которых армии любезно следовали друг за другом[147 - Pieri P. Milizie e capitani di ventura in Italia del Medio Evo. — «Atti della Reale Accademia Peloritana», XL, 1937 -1938, p. 12.], не встречаясь, «странные войны», вроде войны 1939 -1940 гг. Но то, что Венеция блокировала попытки Милана достичь гегемонии, что в 1454 г. она была участницей мира в Лоди, создавшего или, вернее, заморозившего равновесие между итальянскими государствами; что в 1482 -1483 гг. во время Второй Феррарской войны она оказала решительное сопротивление своим противникам, мечтавшим, как говорил один из них, вновь погрузить ее в пучину моря, где некогда она была в своей стихии[148 - Kretschmayr H. Op. cit., II, S. 386.]; что в 1495 г. она окажется в
центре интриг, которые захватят врасплох Коммина[*BD - Коммин Филипп, де (ок. 1447 -1511) — французский государственный деятель и хронист. — Прим. перев.] и без лишнего шума выпроводят восвояси молодого короля французского Карла VIII, в предшествовавшем году с легкостью дошедшего до самого Неаполя, — все это красноречиво свидетельствует о могуществе сверхбогатого города-государства. Приули имел право в своих «Дневниках» («Diarii»)[149 - Priuli G. Diarii. Ed. A. Segre, 1921, I, p. 19.] предаваться гордости, рассказывая о необыкновенном собрании всех послов европейских государей плюс представителя султана, где 31 марта 1495 г. будет создана антифранцузская лига, предназначенная защитить бедную Италию, куда вторгся король «Загорья» [т. е. Франции. — Ред.], ту Италию, коей «отцами» были «защитники христианства» венецианцы[150 - Chabod F. Venezia nella politica italiana ed europea del Cinquecento. — La Civilta veneziana del Rinascimento. 1958, p. 29. О прибытии послов Испании и «короля» Максимилиана см.: Archivio Gonzaga, seria E, Venezia 1435. Венеция, 2 января 1495 г.].
        Мир-экономика, начинающийся с Венеции
        Мир-экономику с центром в Венеции, источнике его могущества, невозможно четко обрисовать на карте Европы. На востоке граница, довольно ясная на широте Польши и Венгрии, становится, проходя через Балканы, неопределенной по прихоти турецкого завоевания, которое предшествовало взятию Константинополя (1453 г.) и которое неудержимо распространялось к северу: Адрианополь [Эдирне] был занят в 1361 г., битва на Косовом поле, сокрушившая великое Сербское царство, произошла в 1389 г. Зато на западе колебаний быть не может: вся Европа находилась в зависимости от Венеции. Так же как и на Средиземноморье, включая и Константинополь (до 1453 г.), а за ним — пространство Черного моря, еще несколько лет эксплуатировавшееся к выгоде Запада. Мусульманские страны, которыми турки еще не завладели (Северная Африка, Египет и Сирия), своей приморской стороной, от Сеуты, ставшей в 1415 г. португальской, до Бейрута и сирийского Триполи, были открыты христианским купцам. Но глубинные дороги своего хинтерланда, ведшие в Черную Африку, к Красному морю и Персидскому заливу, они оставляли исключительно для себя. Пряности,
снадобья, шелка направлялись в порты Леванта; там их должны были дожидаться западные купцы.
        Более сложным, чем очертание границ всего комплекса, представляется выделение различных составляющих его зон. Несомненно, центральная зона узнается легко; слова Томмазо Мочениго, которые я приводил выше (с. 117), обнаруживают предпочтительные отношения Венеции с Миланом, ломбардскими городами, Генуей и Флоренцией. Этот архипелаг городов, ограниченный с юга линией, соединяющей Флоренцию с Анконой, а с севера — линией Альп, был, бесспорно, сердцем мира-экономики, над которым доминировала Венеция. Но это пространство, усеянное звездами-городами, продолжалось к северу, за Альпы, в виде своего рода Млечного Пути торговых городов: Аугсбурга, Вены, Нюрнберга, Регенсбурга, Ульма, Базеля, Страсбурга, Кёльна, Гамбурга и даже Любека — и завершалось все еще значительной массой городов Нидерландов (над которыми еще блистал Брюгге) и двумя английскими портами, Лондоном и Саутгемптоном (Антоне в речи южан).
        Таким образом, европейское пространство пересекала с юга на север ось Венеция — Брюгге — Лондон, разделявшая его надвое: на востоке, как и на западе, оставались обширные периферийные зоны, менее оживленные, нежели главная ось. А центр вопреки элементарным законам, породившим ярмарки Шампани, располагался на южной оконечности этой оси, фактически у ее соединения с осью средиземноморской, которая, протянувшись с запада на восток, представляла главную линию торговли Европы на дальние расстояния и главный источник ее прибылей.
        Ответственность Венеции
        Не было ли в особенностях такой концентрации вокруг Италии дополнительной причины: экономической политики Венеции, которая переняла те методы, от которых приходилось страдать ее собственным купцам, запертым в фундуках (улицах или комплексах строений) стран ислама[151 - Hausherr Н. Wirtshaftsgeschichte der Neuzeit. 1954, S. 28.]? Точно так же Венеция создала для немецких купцов обязательное место сбора и сегрегации — Немецкий двор (Фондако деи Тедески)[152 - Bilanci…, I, p. 38 -39. He в 1318 г., как писал У. Мак-Нил (MacNeill W. Venice, the Hinge of Europe 1081 -1797. 1974, p.66), но даже раньше 1228 г. Местоположение Фондако деи Тедески, «под коим понимают постоялый двор Венеции, где помещают тевтонов» — «qui tenent fonticum Venetie ubi Teutonici hospitantur» (Bilanci…, I, p. 38 -39).], против моста Риальто, в своем деловом центре. Всякий немецкий купец должен был помещать там свои товары, жить там в одной из комнат, на сей случай предусмотренных, продавать там под придирчивым контролем агентов Синьории свои товары и вкладывать деньги от этих продаж в товары венецианские. То было жестокое
ограничение, на которое немецкий купец не переставал жаловаться: разве же не был он с помощью такой игры исключен из крупной торговли на дальние расстояния, которую Венеция ревниво хранила для своих граждан, внутренних и внешних (cittadini, de intus et extra)! Попробуй немец в нее вмешаться — и его товары были бы конфискованы.
        Зато Венеция практически запрещала собственным своим купцам покупать и продавать непосредственно в Германии[153 - Schneider J. Les villes allemandes au Moyen Age. Les institutions economiques. — Recueil de la Societe Jean Bodin. VII: La Ville, institutions economiques et sociales. 1955, 2^e^ partie, p. 423.]. В результате немцы обязаны были приезжать в Венецию лично, закупать там сукна, хлопок, шерсть, шелк, пряности, перец, золото… Следовательно, имело место противоположное тому, что произойдет после путешествия Васко да Гамы, когда португальцы учредят свою факторию (feitoria)[154 - Oliveira Marques A. H., de. Notas para a historia de Feitoria portuguesa da Flandes no seculo XV. — Studi in onore di Amintore Fanfani. 1962, П, p. 370 -476, в частности p. 446; Braacamp Freire A. A Feitoria da Flandes. — «A rchivio historico portuguez», VI, 1908 -1910, p. 322 sq.] в Антверпене, сами доставляя северным клиентам перец и пряности. Конечно же, немецкие покупатели могли бы добраться и добирались до Генуи, которая была открыта им без излишних ограничений. Но помимо того, что Генуя была прежде всего
дверью для связей с Испанией, Португалией и Северной Африкой, они не могли там найти ничего такого, чего не нашли бы также и в Венеции, своего рода универсальном складском пункте, как будет им позднее (и в более крупном масштабе) Амстердам. Как было противиться удобствам и соблазнам города, пребывавшего в центре мира-экономики? В игре участвовала вся Германия целиком, она поставляла купцам Светлейшей республики железо, скобяной товар, бумазею (льняные и хлопчатые ткани), а затем, со второй половины XV в., во все возраставших количествах серебро, которое венецианцы частью доставляли в Тунис, где оно обменивалось на золотой песок[155 - Braudel F. Medit…, I, p. 428.].
        Почти невозможно сомневаться, что речь шла о сознательной политике Венеции, поскольку она навязывала ее всем городам, какие были ей более или менее подчинены. Любые торговые маршруты, начинавшиеся с материковых владений Венеции или заканчивавшиеся там, весь экспорт с венецианских островов на Леванте или городов Адриатики (даже если дело касалось товаров, предназначавшихся, например, для Сицилии или Англии) обязательно должны были пройти через венецианскую гавань. И следовательно, Венеция умышленно расставила к своей выгоде ловушки для подчиненных экономик, в том числе и немецкой экономики. Она кормилась ими, препятствуя им действовать по-своему и сообразно с их собственной логикой. Если бы Лисабон на следующий день после Великих открытий заставил корабли стран Севера устремиться к нему за пряностями и перцем, он без всяких помех сломил бы быстро установившееся главенство Антверпена. Но, быть может, ему недоставало необходимой силы, торгового и банковского опыта итальянских городов. Разве западня Фондако деи Тедески не была в такой же мере следствием, как и причиной преобладания Венеции?
        Торговые галеры
        Связь Венеции с Левантом и Европой во времена превосходства города св. Марка создавала немало проблем, в особенности же проблему перевозок по Средиземному морю и Атлантическому океану, ибо перераспределение драгоценных товаров распространялось на всю Европу. При благоприятной конъюнктуре все улаживалось само собой. Если конъюнктура становилась мрачной, требовалось прибегать к сильнодействующим средствам.
        Система торговых галер (galere da mercato) относилась как раз к мерам управляемой экономики, внушенным венецианскому государству скверными временами. Придуманная с XIV в. в противовес затяжному кризису как своего рода демпинг (выражение принадлежит Джино Луццатто), эта система была одновременно и государственным предприятием, и рамками для эффективно действовавших частных ассоциаций, настоящих пулов экспортеров по морю[156 - Luzzatto G. Op. cit., p. 149.], озабоченных тем, чтобы снизить свои транспортные расходы и остаться конкурентоспособными, даже непобедимыми пред лицом чужеземцев. Именно Синьория начиная, вне сомнения, с 1314 г. и уж определенно — с 1328 г. строила в своем Арсенале galere da mercato, эти торговые суда (водоизмещением поначалу 100 тонн, затем до 300 тонн), способные загрузить в свои трюмы груз, эквивалентный грузу 50-вагонного товарного поезда. При выходе из порта или при входе в него галеры использовали весла, остальное время они ходили под парусом, как заурядные «круглые суда». Конечно, то не были самые крупные торговые корабли того времени, поскольку генуэзские караки
достигали в XV в. тысячу тонн водоизмещения или превышали эту величину[157 - Braudel F. Medit…, I, p. 277.]. Но это были надежные корабли, которые плавали сообща и имели для своей защиты лучников и пращников. Позднее на борту появится пушка. В число пращников (ballestieri) Синьория вербовала бедных дворян: для нее это было способом помогать им жить.
        ^В ВЕНЕЦИИ: ПЛАВАНИЯ ТОРГОВЫХ ГАЛЕР^
        ^Эти четыре чертежа, заимствованные у Альберто Тененти и Коррадо Виванти в «Annales E. S. С.» (1961), показывают этапы упадка старинной системы торговых галер и их конвоев (Фландрия, Эгморт, Варвария, «Трафего», Александрия, Бейрут, Константинополь).^^В 1482 г.^^функционировали все эти линии. В 1521 г., как и в 1534 г., удержались лишь плодотворные контакты с Левантом. Для упрощения чертежей маршруты показаны не от Венеции, а от выхода из Адриатического моря.^
        Государственные корабли ежегодно сдавались внаем с торгов. Патриций, выигравший аукцион (incanto), в свою очередь взимал с прочих купцов фрахт в соответствии с погруженными товарами. Отсюда проистекало использование «частным лицом» орудий, созданных «государственным» сектором. Плавали ли пользователи, объединив все капиталы «ad unum denarium» (т. e. образуя пул), или же они образовывали компанию для загрузки и обратного рейса одной-единственной галеры, но Синьория всегда благоприятствовала такой практике, которая в принципе давала равные шансы всем участникам. Точно так же частыми бывали пулы, открытые для всех купцов ради закупки хлопка в Сирии или даже перца в египетской Александрии. Зато Синьория распускала любое объединение, которое ей казалось устремленным к монополии узкой группы.
        Бумаги, сохранившиеся в венецианском Государственном архиве (Archivio di Stato), позволяют восстановить год за годом плавания торговых галер, увидеть, как видоизменялся громадный спрут, которого Светлейшая республика содержала по всему пространству Средиземноморья, и то щупальце, которое начиная с 1314 г. он выбросил в направлении Брюгге (или, вернее, его порта Слёйс) с созданием фландрских галер (galere di Fiandra). Читатель может обратиться к поясняющим схемам, помещенным ниже. Апогей системы, несомненно, пришелся на время около 1460 г.[158 - Tenenti A., Vivanti С. Le film d’un grand systeme de navigation: les galeres marchandes venitiennes… XIV^e^ —XVIe siecles. — «Annales E.S.C.», 1961, p. 85.], когда Синьория создала любопытную линию маршрутных галер (galere di trafego), которая усилила натиск Венеции в сторону Северной Африки и золота Судана. Впоследствии система познает неудачи и в XVI в. придет в упадок. Но упадок этот занимает нас меньше, нежели успех, который ему предшествовал.
        Капитализм определенного рода в Венеции
        Венецианский триумф Оливер Кокс[159 - Сох О. С. Op. cit., р. 62 sq.] приписывает ранней капиталистической организации. По его мнению, капитализм будто бы родился, был изобретен в Венеции, а впоследствии он якобы создал школу. Можно ли в это поверить? В то же самое время, что и в Венеции, даже раньше, существовали и другие капиталистические города. Если бы Венеция не заняла своего выдающегося места, Генуя, без сомнения, заняла бы его без труда. В самом деле, Венеция росла не единственной в своем роде, а в центре сети активных городов, которым та эпоха предлагала те же самые решения. Часто даже не Венеция стояла у истоков истинных новшеств. Она была далеко позади городов-пионеров Тосканы в том, что касалось банковского дела или образования могущественных компаний. Не она, а Генуя чеканила первую золотую монету в начале XIII в., а затем Флоренция — в 1250 г. (дукат, который вскоре стал называться seguin — цехин, появляется лишь в 1284 г. [160 - Melis F. La Moneta (машинописный текст), р. 8.]). Не Венеция, а Флоренция изобрела и чек и холдинг[161 - Melis F. Origines de la Banca Moderna. — «Moneda y
Credito», marzo 1971, p. 10 -11.]. И двойную бухгалтерию придумали не в Венеции, а во Флоренции, образец которой конца XIII в. дошел до нас в сохранившихся бумагах компаний Фини и Фарольфи[162 - Melis F. Storia della ragioneria, contributo alla conoscenza e interpretazione delle fonti piu significative della storia economica. 1950, p. 481 sq.]. Именно Флоренция, а не приморские города обходилась без посредничества нотариусов при заключении договоров страхования на море (эффективное упрощение процедуры)[163 - Melis F. Sulle fonti della storia economica.. 1963, p. 152.]. И опять-таки как раз Флоренция максимально развила промышленность и неоспоримым образом вступила в так называемую мануфактурную стадию[164 - См. т. 2 настоящей работы, с. 282 и др.]. Именно Генуя в 1277 г. реализовала первую регулярную связь по морю с Фландрией через Гибралтар (новшество громадное). Именно Генуя и братья Вивальди, идя в авангарде новаторского мышления, занялись в 1291 г. поисками прямого пути в Индию. А в 1407 г. снова Генуя, как бы заранее обеспокоенная португальскими плаваниями, продвинет рекогносцировку до самого
золота Туата благодаря путешествию Мальфанте[165 - См.: Хенниг Р. Указ, соч., III, IV.].
        В плане техники и капиталистических предприятий Венеция скорее отставала, чем была впереди. Следует ли объяснять это ее преференциальным диалогом с Востоком — то была традиция, — в то время как другие города Италии больше нее вели борьбу с создававшимся миром Запада? Легко полученное богатство Венеции, может быть, оставляло ее пленницей уже отлаженных старинными привычками решений, тогда как другие города, оказавшись перед лицом более рискованных ситуаций, в конечном счете осуждены были быть хитрее и изобретательнее. Тем не менее в Венеции установилась система, которая с первых же своих шагов поставила все проблемы отношений между Капиталом, Трудом и Государством, отношений, которые слово «капитализм» будет заключать в себе все больше и больше в ходе своей длительной последующей эволюции.
        С конца XII в. и в начале XIII в., тем более в XIV в., венецианская экономическая жизнь уже располагала всеми ее орудиями: рынками, лавками, складами, ярмарками в Сенсе, Zecca (Монетным двором), Дворцом дожей, Арсеналом, Таможней (Dogana). И уже каждое утро на Риальто наряду с менялами и банкирами, обосновавшимися перед крохотной церковкой Сан-Джакометто[166 - Tassini G. Op. сit., p. 55.], происходило сборище венецианских и иноземных крупных купцов, приезжавших с Terra Ferma, из Италии или из-за Альп. Банкир был тут как тут с пером и записной книжкой в руках, готовый записывать переводы со счета на счет. Запись (scritta) была чудесным способом сразу же оплачивать сделки между купцами — посредством перевода со счета на счет, не прибегая к монете и не дожидаясь отдаленной расплаты на ярмарках. «Письменные» банки (banchi di scritta)[167 - Lattes E. La Liberta delle banche a Venezia. 1869, capitolo II] даже позволяли определенным клиентам превышать свой счет: они создавали иногда cedole[168 - Luzzatto G. Storia economica di Venezia dal XI^e^ al XVI^e^ s.1961, p. 101.], расписки, своего рода векселя; и
они уже вели игру со вкладами, которые им доверяли, если их не брало взаймы государство.
        Эти «биржевые» сборища на Риальто устанавливали цены товаров, вскоре они стали устанавливать и курс государственных займов Синьории (ибо Синьория, жившая прежде всего налогами, все больше и больше прибегала к займу)[169 - Ibid., p. 212.]. Они фиксировали ставки морского страхования. Еще сегодня Страховая улица (Calle della Sicurta) в двух шагах от Риальто хранит память о страхователях XIV в. Все крупные дела улаживались, таким образом, на улицах, прилегающих к мосту Риальто. Если случалось, что какой-нибудь купец бывал «лишен права ходить на Риальто», то такая санкция «означала, как свидетельствуют многочисленные прошения о снисхождении, что он оказывался лишен права заниматься крупной торговлей»[170 - Luzzatto G. Op. cit., p. 78.].
        Очень рано сложилась купеческая иерархия. Первая известная нам перепись венецианцев-налогоплателыциков (1379 -1380)[171 - Luzzatto G. Studi…, p. 135 -136.] позволяет выделить среди подлежавших обложению дворян (всего их было 1211) 20 или 30 самых состоятельных семейств, а также отметить нескольких разбогатевших простолюдинов (popolani) — всего шесть человек — плюс нескольких очень зажиточных лавочников, мясников, сапожников, каменщиков, мыловаров, золотых дел мастеров, бакалейщиков (эти последние первенствовали).
        Распределение богатства было в Венеции уже весьма диверсифицированным, и прибыли от торговых операций аккумулировались там в самых разнообразных хранилищах, скромных или значительных; эти прибыли непрестанно инвестировались и реинвестировались. Суда, громадные плавучие дома, как их позднее увидит Петрарка, почти всегда делились на 24 карата (каждый собственник имел некоторое число этих акций). Как следствие корабль был капиталистическим с самого начала. Товары, которые грузили, обычно закупались на аванс, предоставленный кредиторами. Что касается денежной ссуды (mutuo), то она изначально существовала и в противоположность тому, что соблазнительно было бы предположить, не была запачкана грязью ростовщичества. Венецианцы очень рано признали «законность кредитных операций по критериям деловых людей»[172 - Ibid., p. 130.]. Это не означает, что не практиковался также и ростовщический кредит (в том смысле, какой мы бы придали этому слову) и с очень высоким процентом (поскольку нормальная ставка, «согласно обычаю нашего отечества» — «secundum usum patriae nostrae», — уже составляла 20 %), да еще и с
залогом, который затем оставался в когтях заимодавца. Такими приемами семейство Циани с XII в. завладело большей частью земельных участков вокруг площади Св. Марка и вдоль улицы Галантерейщиков (Мерчериа — Merceria). Но разве до появления современной банковской организации ростовщичество не было повсюду необходимым злом? Сразу же после Кьоджийской войны, которая страшным образом ее потрясла, Венеция смирилась с заключением у себя первого договора (condotta) (1382 -1387 гг.)[173 - Mueller R.C. Les Preteurs juifs a Venise. —«.Annales E.S.C.», 1975, p. 1277.] с еврейскими ростовщиками, ссужавшими деньги простому народу, а при случае и самим патрициям.
        ^Венецианские купцы обменивают сукна на плоды Востока. Марко Поло. Книга чудес. Национальная библиотека (Ms. 2810).^
        Но коммерческая ссуда (mutuo ad negotiandum) — дело другое. Это было необходимое орудие торговли, ставка его, хоть и высокая, не считалась ростовщической, поскольку в общем она находилась на уровне процента на денежные ссуды, практиковавшегося банкирами. В девяти случаях из десяти торговый кредит бывал связан с договорами о товариществе, так называемыми colleganza (появившимися по меньшей мере с 1072 -1073 гг.)[174 - Luzzatto G. Studi…, p. 104.], вскоре ставшими известными в двух вариантах. Это была либо односторонняя colleganza: заимодавец (именовавшийся socius stans, т. е. компаньон, остающийся на месте) авансирует некоторую сумму компаньону путешествующему (socius procertans). По возвращении, когда подводится баланс, компаньон путешествующий, выплатив сумму, полученную при отбытии, сохраняет за собой четвертую часть прибыли, а остальное достается капиталисту. Или же colleganza двухсторонняя: в этом случае заимодавец авансирует только три четверти суммы, а компаньон путешествующий вкладывает свой труд и четвертую долю капитала. Тогда доходы делятся пополам. Эта вторая colleganza, по мнению
Джино Луццатто, не раз служила для маскировки того, что в односторонней могло показаться ростовщическим[175 - Luzzatto G. Op. cit., p. 104.]. Так как слово не изменяет существа, colleganza всеми своими чертами напоминает commenda других итальянских городов, эквивалент которых очень рано и очень поздно встречался как в Марселе, так и в Барселоне. Коль скоро в Венеции слово commenda[176 - Ibid., p. 106, note 67.] имело значение «вклад», потребовался иной термин, чтобы обозначить морскую ссуду, заем.
        В таких условиях мы поймем позицию, занятую в 1934 г. Андре де Сэйу[177 - Sayous A. Le role du capital dans la vie locale et le commerce exterieur de Venise entre 1050 et 1150. — «Revue belge de philologie et d’histoire», XIII, 1934, p. 657 -696.] и принятую большинством историков, включая и Марка Блока[178 - Bloch M. Aux origines du capitalisme venitien (рецензия на предыдущую статью). — «Annales E.S.C.», 1935, p. 96.]: в Венеции в 1050 -1150 гг. имелось-де «расхождение», разделение Труда и Капитала. Разве же компаньон, остающийся на месте, — не капиталист, остающийся дома? Его компаньон садится на корабль, идущий либо в Константинополь, либо затем в Тану или Александрию Египетскую… Когда корабль возвращается, труженик — socius procertans — является с взятыми взаймы деньгами и с плодами этих денег, ежели путешествие было удачным. Следовательно, с одной стороны, Капитал, с другой — Труд. Но новые документы, открытые с 1940 г.[179 - Morozzo della Rocca R., Lombardo A. I Documenti del commercio veneziano nei secoli XI -XIII. 1940 (цит. в кн.: Luzzatto G. Studi…, p. 91, note 9).], обязывают
пересмотреть это слишком простое объяснение. Прежде всего, несмотря на обозначающие его слова, socius stans беспрестанно перемещается. В тот период, который служит объектом нашего наблюдения (до и после 1200 г.), он оказывается в Александрии (в Египте), в Сен-Жан-д’Акре, в Фамагусте и еще того чаще — в Константинополе (многозначительная деталь, которая уже сама по себе могла бы показать, насколько богатство Венеции создавалось в самом теле византийской экономики). Что же касается socius рrоcertans, то в нем не было ничего от безжалостно эксплуатируемого труженика. Помимо того что в каждую поездку он увозил до десятка colleganza (что заранее гарантировало ему, если все пойдет хорошо, существенные прибыли), часто он бывал одновременно заемщиком в одном договоре и заимодавцем в другом.
        К тому же и имена заимодавцев, когда мы ими располагаем, раскрывают целую гамму «капиталистов» или так сказать капиталистов, ибо иные из них весьма скромные[180 - Luzzatto G. Storia economica…, p. 82.]. Именно все население Венеции ссужало свои деньги купцам-предпринимателям, именно оно непрерывно создавало и воссоздавало своего рода торговое общество, охватывавшее весь город. Это вездесущее и стихийное предложение кредита позволяло купцам трудиться в одиночку или же во временных компаниях из двух-трех человек, не создавая таких долгосрочных и накапливающих капитал компаний, какими характеризовался верхний уровень флорентийской активности.
        И может быть, как раз совершенство, удобство этой организации, эта капиталистическая самодостаточность и объясняют пределы венецианской предприимчивости. Банкиры Венеции, люди, бывшие обычно чужаками в городе, были «поглощены одной только деятельностью городского рынка и не испытывали тяги к возможному переносу своей деятельности за рамки города в поисках клиентуры»[181 - Luzzatto G. Op. cit., p. 79 -80.]. Вследствие этого в Венеции не будет ничего сравнимого с приключениями флорентийского капитализма в Англии или, позднее, генуэзского капитализма в Севилье или в Мадриде.
        Точно так же легкость получения кредита и ведения дел позволяла купцу выбирать одно дело за другим, делать один ход за другим: отплытие корабля давало начало сообществу нескольких собратий, его возвращение его распускало. И все начиналось сызнова. В целом венецианцы практиковали инвестиции массовые, но краткосрочные. Естественно, немного раньше или немного позже появились долгосрочные ссуды и капиталовложения не только в связи с дальними морскими предприятиями вроде плаваний во Фландрию, но в еще большей степени к услугам промышленности и прочих постоянных видов городской активности. Ссуда (mutuo), первоначально очень краткосрочная, в конечном счете приспособилась к повторяющимся перезаключениям; теперь она могла тянуться годами. Вексель же, который, впрочем, появился позднее, в XIII в., и распространялся медленно[182 - Roover R., de. Le marche monetaire au Moyen Age et au debut des temps modernes. — «Revue historique», juillet — septembre 1970, p. 7.], напротив, останется чаще всего инструментом краткосрочного кредита, на время поездки туда и обратно между двумя рынками.
        Итак, экономический климат Венеции был весьма специфичен. Интенсивная торговая деятельность оказывалась там раздробленной на множество мелких дел. Если «компания» (compagnia), объединение на длительный срок, и возникала в Венеции, то флорентийский гигантский размах никогда не найдет там благоприятной почвы. Может быть, оттого, что ни [власти] правительства, ни [власти] патрицианской элиты никто не оспаривал реально, как во Флоренции, и город был в общем местом надежным. Или же оттого, что торговая жизнь, рано вырвавшаяся на простор, могла удовлетворяться традиционными и испытанными средствами. Но также и из-за природы сделок. Торговая жизнь в Венеции означала прежде всего прочего Левант. Торговлю, которая, конечно, требовала больших капиталов: огромная денежная масса венецианского капитала использовалась в ней почти целиком, до такой степени, что после каждого отплытия галер в Сирию город оказывался буквально лишен своей наличности[183 - Braudel F. Medit…, I, p. 347.], как позднее будет ее лишаться Севилья при отплытии «флотов Индий»[184 - Ibid.]. Но оборот (roulement) капитала был довольно
быстрым: полгода, год. И отплытие и приход кораблей задавали ритм всем видам деятельности в городе. В конечном счете если Венеция и кажется странной, то не была ли она такой в той мере, в какой Левант объяснял ее от А до Я, мотивировал все ее поведение в торговле? Например, я думаю, что запоздалое, только с 1284 г., начало чеканки золотого дуката было следствием того, что до этого времени Венеция находила более удобным использовать византийскую золотую монету. Не ускорившееся ли обесценение гиперпера заставило ее сменить политику?[185 - Melis F. La Moneta, p. 8.]
        В целом Венеция с самого начала замкнулась на уроках своего успеха. Истинным дожем Венеции, враждебным любым силам, стремившимся к изменениям, было прошлое Синьории, прецеденты, на которые ссылались как на скрижали Закона. И тень, витавшая над величием Венеции, — это само ее величие. Это правда. Но не то же ли самое можно сказать об Англии XX в.? Лидерство в масштабах мира-экономики — это такое испытание могущества, которое рискует однажды сделать победителя слепым перед движущейся, создающей себя историей.
        А как же труд?
        Венеция была огромным городом, вероятно с более чем 100 тыс. жителей начиная с XV в. и 140 -160 тыс. в XVI и XVII вв. Но за исключением нескольких тысяч привилегированных — дворян (nobili), полноправных граждан города (cittadini), служителей церкви, — а также бедняков или бродяг, это громадное население зарабатывало на жизнь трудом своих рук.
        Рядом существовали два мира труда. С одной стороны, неквалифицированные рабочие, которых не охватывала и не защищала никакая организация; сюда входили и те, кого Фредерик Лэйн именует «морским пролетариатом»[186 - Lane F. С. Venice, a maritime republic. 1973, р. 166.], — возчики, грузчики, матросы, гребцы. С другой стороны — мир цехов (Arti), образовывавших организационный каркас различных видов ремесленной деятельности города. Порой грань между этими двумя мирами бывала нечеткой. И не всегда историк знает, по какую сторону ее поместить наблюдаемые им ремесла. В первом из этих миров пребывали, вне сомнения, грузчики на Большом канале — на Винной, Железной, Угольной набережных (Ripa del Vin, Ripa del Ferro, Ripa del Carbon); тысячи гондольеров, в большей их части зачисленные в число прислуги важных особ; или те бедняки, которых перед Дворцом дожей — на настоящем рынке труда — вербовали в судовые команды[187 - Ibid., р. 104.]. Всякий записавшийся получал премию. Если в указанный день он не являлся, его разыскивали, арестовывали, приговаривали к штрафу в размере двойной суммы премии и под доброй
стражей препровождали на борт корабля, где в дальнейшем его жалованье пойдет на выплату его долга. Другая значительная группа неорганизованных тружеников — это рабочие и работницы, что выполняли «черную» работу для цехов (Arti) шелкового и шерстяного производства. Зато удивительно, что aquaroli, которые непосредственно на своей лодке доставляли пресную воду из Бренты, peateri — шкиперы шаланд, странствующие лудильщики и даже pestrineri, молочники, ходившие от дома к дому, были надлежащим образом конституированы в ремесленные цехи.
        ^Гондольеры в Венеции. В. Карпаччо. Чудо святого креста. Деталь картины. Фото Андерсона — Жиродона.^
        Ричард Тилден Рапп[188 - Rapp R. Т. Industry and Economie Decline in 17th Century Venice. 1976, p. 24 f.] попробовал подсчитать соответствующую величину двух этих масс трудящихся, т. е. совокупную рабочую силу (labour force) города. Несмотря на несовершенный характер источников, результаты кажутся мне довольно приемлемыми, а поскольку они не показывают на протяжении XVI и XVII вв. никаких крупных перемен, они в некотором роде рисуют структуру занятости в Венеции. В 1586 г., когда город насчитывал примерно 150 тыс. жителей, рабочая сила составляла немногим меньше 34 тыс. человек, т. е. (если считать, что в семье на одного работника приходилось четыре человека) почти все население, при примерно 10 тыс. единиц, представлявших узкую группу привилегированных. Из этих 33 852 трудящихся, подсчитанных Раппом, члены цехов (Arti) составили 22 504 человека, работники же, которых язык не поворачивается назвать свободными, — 11 348 человек. Иными словами, две трети приходилось на Arti, одна треть — на неорганизованных рабочих.
        Эта последняя группа, если учитывать мужчин, женщин, детей, составляла самое малое 40 тыс. человек, которые оказывали сильное давление на рынок труда в Венеции. Они были тем пролетариатом, даже субпролетариатом, которого требовала любая городская экономика. К тому же хватало ли его для нужд Венеции? Скажем, простонародье лагун и города не поставляло достаточного числа моряков, так что очень рано на выручку начал прибывать, притом не всегда по своей воле, иноземный пролетариат. Венеция будет его искать в Далмации и на греческих островах. Зачастую она снаряжала галеры на Кандию (Крит), а позднее на Кипр.
        В сравнении с этим организованные виды «промышленности» кажутся привилегированным мирком. Не то чтобы жизнь ремесленных корпораций развертывалась в соответствии с буквой их уставов: существовало право и существовала практика. От придирчивого надзора государства не ускользали ни кожевенные ремесла Джудекки, ни стекловарни острова Мурано, ни цех шелкоткачей (Arte della Seta), который возник даже еще до того, как к 1314 г. ему на помощь пришли рабочие из Лукки, ни суконное производство (Arte della Lana), которое, видимо, начиналось заново весной 1458 г., согласно заявлению Сената[189 - A.d.S. Venezia, Senato Terra, 4, f° 71, 18 апреля 1458 г.], и которое надо будет защищать от самих же венецианских купцов, желавших, конечно, изготовлять сукна «на флорентийский манер», но за границей, во Фландрии или в Англии [190 - Sella D. Les mouvements longs de l’industrie lainiere a Venise aux XVI^e^ et XVIIe siecles. — «Annales E.S.C.», janvier — mars 1957, p. 4l.], где рабочая сила была дешевой, а регламентация более гибкой. Венецианское государство — внимательное, чересчур внимательное, — навязывало жесткие
нормы качества, фиксировавшие размеры кусков, выбор сырья, число нитей основы и утка, материалы, используемые для крашения, — нормы, которые в конечном счете мешали приспособлению производства к случайностям и вариативности спроса, хоть они и утверждали, в особенности на рынках Леванта, репутацию этого производства.
        Все эти ремесла, новые и старые, с XIII в. организовывались в Венеции в корпорации (arti) и «братства» (scuole)[191 - Pullan B. Rich and Poor in Renaissance Venice. 1971, p. 33 f.; Maschio R. Investimenti edilizi delle scuole grandi a Venezia (XVI -XVII sec.). — Неделя Прато, апрель 1977 г.]. Но такая самозащищающаяся система не гарантировала ремесленника ни от правительственного вмешательства, столь характерного для Венеции, ни от вторжения купцов. Цех суконщиков, который достигнет расцвета в XVI в., а кульминационной точки — к 1600 —1,610 гг., развивался и восторжествовал лишь в рамках системы надомного труда (Verlagssystem) с участием зачастую иностранных купцов, в частности обосновавшихся в Венеции генуэзцев. Даже старинное ремесло судостроения, с его мастерами — собственниками верфей, с XV в. подчинилось решающему голосу купцов-арматоров, которые предоставляли деньги для расчетов по зарплате и закупки сырья.
        Первенство промышленности?
        В целом то был мир труда, удерживаемый в повиновении деньгами и государственной властью. Последняя располагала четырьмя органами надзора и арбитража: Старым судом (Giustizia Vecchia), Пятью торговыми мудрецами (Cinque Savii a la Mercanzia), Городскими главными инспекторами (Provveditori di Comun), Коллегией ремесел (Collegio alle Arti). He этот ли внимательный надзор, эти строгие рамки объясняют удивительное социальное спокойствие в Венеции? Не наблюдалось, или наблюдалось мало, инцидентов серьезного свойства. В феврале 1446 г. перед Дворцом дожей[192 - A.d.S. Venezia, Senato Маr, II, f° 126, 21 февраля 1446 г.] гребцы-добровольцы требовали, жалобно сетуя, свое невыплаченное жалованье. Даже громадный Арсенал, государственная мануфактура, вскоре насчитывавшая самое малое 3 тыс. рабочих, которых каждое утро созывал на работу большой колокол собора св. Марка — la Marangona, — строго контролировался. Едва лишь возникало подозрение о возможности возникновения там волнения, как вешали одного-двух зачинщиков (impicati per la gola), и вновь водворялся порядок.
        Венецианские цехи (Arti) никоим образом не имели доступа к управлению наподобие того, как то было с флорентийскими цехами. Их удерживали на расстоянии. Но социальное спокойствие в Венеции не делается от этого менее удивительным. Правда, в сердце мира-экономики даже мелкоте доставались крохи от капиталистической добычи. Может быть, это и было одной из причин спокойствия в социальной сфере? Заработки в Венеции были относительно высоки. И каковы бы они ни были, снизить их вновь было всегда не просто. То был пункт, в котором венецианские цехи смогли защитить себя. Это будет замечено в начале XVII в., когда процветание цеха суконщиков (Arte della Lana), оказавшегося перед лицом конкуренции со стороны тканей Севера, было застопорено высокими заработками, пожертвовать которыми ремесленники откажутся[193 - Sella D. Op. cit., p. 40 -41.].
        Но такая ситуация в XVII в. соответствовала уже спаду промышленной активности города, которая не устояла перед ближней конкуренцией со стороны Terra Ferma и перед дальней конкуренцией со стороны промышленности северных стран. Именно к Венеции XV -XVI вв., образцовой во многих отношениях, следует обратиться вновь, чтобы задаться вопросом, была ли тогда эта многообразная промышленная активность ее главной чертой, как то предполагал Ричард Рапп. Или, в более общей форме, было ли то судьбой господствовавших городов: укореняться в промышленной деятельности? Так будет в случае Брюгге, Антверпена, Генуи, Амстердама, Лондона. Я готов признать, что к XV в. Венеция, принимая во внимание спектр форм ее активности, качество ее технических приемов, ее раннее развитие (все то, что разъясняла «Энциклопедия» Дидро, существовало в Венеции двумя столетиями раньше), — итак, я готов признать, что к XV в. Венеция была, вероятно, первым промышленным центром Европы и что это серьезно сказалось на ее судьбах, что спад венецианского промышленного процветания в конце XVI в. и в первые два десятилетия XVII в. стал решающим
моментом ее заката. Но объясняет ли это такой спад? Был ли он его причиной? Это уже другой вопрос. Приоритет торгового капитализма над промышленным, по меньшей мере вплоть до XVIII в., едва ли оспорим. Заметьте, что в 1421 г., перечисляя богатства своего города, старый дож Приули не говорил об его промышленных богатствах; что Arte della Lana, который, вне сомнения, существовал с XIII в., по-видимому, вновь ожил в 1458 г. после долгого перерыва; а настоящий свой взлет он познает только между 1580 и 1620 гг. В общем, промышленность, видимо, вмешалась в венецианское благосостояние с определенным опозданием, в качестве компенсации, способа преодолеть враждебные обстоятельства, в соответствии с той моделью, которая, как мы это увидим, сложится в Антверпене после 1558 -1559 гг.
        Турецкая угроза
        He все в прогрессировавшем упадке огромного города зависело от него самого. Еще до того, как Европа вследствие Великих географических открытий (1492 -1498 гг.) выплеснулась на весь мир, все территориальные государства снова набрались сил: опять на арене появились опасный король Арагонский, король Французский, вновь занимавший сильные позиции, государь Нидерландский, который бы охотно диктовал свою волю, германский император, даже когда речь шла о безденежном Максимилиане Австрийском, лелеявшем внушающие беспокойство прожекты. Судьба городов оказалась в целом под угрозой.
        Из таких государств, которые возносил поднимающийся прилив, самым обширным и более всего внушающим страх Венеции была турецкая империя Османов. Поначалу Венеция их недооценила: турки для нее были народом сухопутным, мало опасным на море. Однако очень рано в морях Леванта появляются турецкие (или считающиеся турецкими) пираты, а завоевания Османов на суше мало-помалу окружали море, заранее обеспечивая себе над ним господство. Взятие Константинополя в 1453 г., прозвучавшее как удар грома, поставило турок как бы в сердце морских путей, в городе, созданном, чтобы повелевать морем. Лишенный своей сущности латинянами, в том числе и венецианцами, город сам рухнул перед турками. Но он быстро уступил место Стамбулу — городу новому и могущественному, разросшемуся за счет огромного притока населения, зачастую перемещаемого официально[194 - Barkan O.L. Essai sur les donnees statistiques des registres de recensement dans l’Empire ottoman aux XVe et XVIe siecles. — «Journal of economic and social history of the Orient», august 1957, p. 27, 34.]. Турецкая столица вскоре стала двигателем навязанной султаном
морской политики, и Венеция в этом убедится на горьком опыте.
        Могла ли Венеция воспротивиться завоеванию Константинополя? Она подумала об этом, но слишком поздно[195 - Решение Сената от 18 февраля 1453 г. без обиняков утверждало необходимость «из благоговения перед богом, ради чести добрых христиан, наших владений и для удобства и пользы наших купцов и граждан» («ob reverentiam Dei, bonum christianorum honorem, nostri dominii et pro commodo et utilitate mercatorum et civium nostrorum») прийти на помощь Константинополю, этому городу, о котором можно сказать, что он «считается как бы частью государства нашего и не должен попасть в руки неверных» («civitas Constantinopolis que dici et reputari potest esse nostri dominii, non deveniat ad manos infidelium»). —A.d.S. Venezia, Senato Mar, 4, 170.]. Затем она быстро приспособилась к этому событию и сделала выбор — договориться с султаном. 15 января 1454 г. дож объяснял Бартоломео Марчелло, венецианскому послу (orator), отправляемому к султану: «.. желание наше — иметь добрый мир и дружбу с государем императором турок» («…dispositio nostra est habere bonam расет et amicitiam cum domino imperatore turcorum»)[196 -
A.d.S. Venezia, Senato Secreta, 20, f° 3, 15 января 1454 г.]. Добрый мир — это условие для хорошего состояния дел. А что касается султана, то, если он желал наладить обмен с Европой — а для его империи это было жизненной необходимостью, — разве не был он вынужден пользоваться посредничеством Венеции? То был классический случай взаимодополняющих друг друга врагов — все их разделяло, но материальный интерес заставлял жить вместе, и все больше и больше, по мере того как распространялось османское завоевание. В 1475 г. взятие Кафы в Крыму ознаменовало почти полное закрытие Черного моря для генуэзской и венецианской торговли. В 1516 и 1517 гг. оккупация Сирии и Египта дала туркам возможность закрыть двери традиционной торговли с Левантом. Чего они, впрочем, не сделают, ибо это означало бы прекратить транзит, из которого они извлекали крупные прибыли.
        Значит, приходилось жить вместе. Такое сосуществование прерывалось, однако же, ужасными бурями. Первая большая венециано-турецкая война (1463 -1479 гг.)[197 - Kretschmayr Н. Op. cit., II, S. 371 f.] высветила очевидную диспропорцию участвовавших в ней сил. То не была, как скажут впоследствии по поводу Англии и России, борьба кита с медведем. Медведь-то был — Турецкая империя. Но противостояла ему самое большее оса. Тем не менее оса эта оказалась неутомимой. Венеция, связанная с прогрессом европейской техники и в силу этого обстоятельства имевшая преимущество, опиралась на свое богатство, набирала войска по всей Европе (вплоть до Шотландии во время Кандийской войны 1645 -1669 гг.), сопротивлялась и держалась вызывающе по отношению к противнику. Но она истощала свои силы, даже если другая сторона с трудом переводила дыхание. Венеция сумеет действовать так же и в Стамбуле, умышленно внедрять коррупцию и, когда свирепствовала война, находить способ сохранять часть своих торговых операций через Рагузу и Анкону. А кроме того, она использовала против медведя османского других территориальных медведей:
империю Карла V, Испанию Филиппа II, «Священную Римскую империю германской нации», Россию Петра Великого и Екатерины II, Австрию принца Евгения[*BE - Евгений Савойский (1663 -1736) — видный австрийский полководец, успешно воевавший с турками. — Прим. перев.]. И даже один момент — во время Кандийской войны — Францию Людовика XIV. А также, для нападения на османские позиции с тыла, далекий сефевидский Иран, колыбель шиитства, враждебный суннитам-туркам, ибо и ислам имел свои религиозные войны. Короче, то было сопротивление, достойное восхищения, так как Венеция боролась против турок до 1718 г., даты заключения Пожаревацкого мира, который отмечает конец ее усилий — т. е. больше двух с половиной веков после Константинопольского мира.
        Мы видим, какую гигантскую тень бросала на напряженную жизнь Венеции Турецкая империя. Но упадок Венеции с первых лет XVI в. был вызван не этим банальным конфликтом между городом и территориальным государством. К тому же с 1 500 г. в центре мира оказывается другой город, Антверпен. Старинные и господствовавшие структуры городской экономики не были еще разрушены, но европейский центр богатства и капиталистических подвигов без лишнего шума покинул Венецию. Объяснение этого связано с Великими географическими открытиями, с включением в кругооборот торговли Атлантического океана и с неожиданным успехом Португалии.
        Неожиданный успех Португалии, или от Венеции к Антверпену
        Историки тысячекратно исследовали успех Португалии: разве не играло небольшое лузитанское королевство первые роли в огромном космическом перевороте, который открылся географической экспансией Европы в конце XV в. и ее выплескиванием на весь мир? Португалия была детонатором взрыва. Первая роль принадлежала ей.
        Традиционное объяснение
        [198 - Perez D. Historia de Portugal. 1926 -1933, 8 vol.] Традиционное объяснение справлялось с этим очень легко: Португалия, расположенная на западной оконечности Европы, была в общем готова начать; после 1253 г. она завершила отвоевание своей территории у мусульман; у нее освободились руки для действий вне своих пределов; взятие в 1415 г. Сеуты на южном берегу Гибралтарского пролива приобщило Португалию к тайнам торговли на дальние расстояния и разбудило в ней агрессивный дух крестовых походов; таким образом, открывалась дверь для разведывательных плаваний и амбициозных проектов, относившихся к африканскому побережью. Итак, в предназначенный для этого момент нашелся герой — инфант Генрих Мореплаватель (1394 -1460), пятый сын короля Жуана I и магистр богатейшего Ордена Христа, который с 1413 г. обосновался в Сагрише, возле мыса Сан-Висенти, на южной оконечности Португалии. Окруженный учеными, картографами, мореходами, он сделается страстным вдохновителем плаваний ради открытий, которые начались в 1416 г., год спустя после взятия Сеуты.
        Противные ветры, полнейшая неприветливость берегов Сахары, страхи, рождавшиеся сами собой или распространяемые португальцами, чтобы скрыть тайну своих плаваний, трудности финансирования экспедиций, малая их популярность — все задерживало обследование нескончаемого побережья Черного континента, которое проходило в замедленном темпе: мыс Бохадор — в 1416 г., Зеленый мыс — в 1445 г., пересечение Экватора — в 1471 г., открытие устья Конго — в 1482 г. Но восшествие на престол Жуана II (1481 -1495), короля, страстно интересовавшегося морскими экспедициями, нового Мореплавателя, ускорило это движение к концу XV в.: в 1487 г. Бартоломеу Диаш достиг южной оконечности Африки; он ее окрестил мысом Бурь, король же дал ей название мыса Доброй Надежды. С этого момента все было готово для путешествия Васко да Гамы, которое в силу тысячи причин состоялось лишь десять лет спустя.
        Отметим, наконец, дабы закончить традиционное объяснение, орудие этих открытий — каравеллу, легкий исследовательский корабль с его двойным парусным вооружением: латинским, позволявшим ставить паруса по ветру, и прямым, позволявшим идти с попутным ветром.
        В течение этих долгих лет португальские мореходы накопили колоссальный опыт, относящийся к ветрам и течениям Атлантического океана. «И значит, почти случайным окажется то, — пишет Ральф Дэвис, — что в пору расцвета португальского опыта самое решающее из открытий было сделано генуэзцем на испанской службе»[199 - Davis R. The Rise of the Atlantic Economies. 2^d^ed., 1975, p. 1.] — разумеется, открытие Америки Христофором Колумбом. Впрочем, это сенсационное открытие не получило сразу же такого значения, как осуществленное несколькими годами позже плавание Васко да Гамы. Обогнув мыс Доброй Надежды, португальцы быстро разведали кругообороты Индийского океана, они позволили вести, обучать себя. С самого начала ни один корабль, ни один порт Индийского океана не могли противостоять пушкам их флотов; с самого начала арабское и индийское мореходство было нарушено, прервано. Новоприбывший разговаривал как хозяин, а вскоре — и как хозяин неоспоримый. Так что португальские открытия (если исключить обследование бразильского побережья Алваришем Кабралом в 1501 г.) достигли к тому времени предела своего
героического периода. Они закончились блистательным успехом, каким явилось прибытие в Лисабон перца и пряностей, что само по себе было революцией.
        Новые объяснения
        [200 - В первую голову в трудах Виторино Магальяйс-Годинью.] Вот уже почти два десятка лет, как историки — и в первую очередь историки португальские — добавили к этим объяснениям новые. Несомненно, обычная схема сохраняется, словно старинная музыка. Но сколько же изменений!
        Прежде всего Португалию более не рассматривают как величину, не заслуживающую внимания. Разве не была она в общем эквивалентна Венеции и ее материковым владениям? Не будучи ни слишком маленькой, ни слишком бедной, ни замкнутой в себе, она была в европейском ансамбле самостоятельной державой, способной на инициативу (и она это докажет) и свободной в своих решениях. И главное, ее экономика не была ни примитивной, ни элементарной: на протяжении столетий Португалии находилась в контакте с мусульманскими государствами, с Гранадой, остававшейся свободной до 1492 г., а затем с городами и государствами Северной Африки. Ее отношения с продвинувшимися вперед странами развили в Португалии денежную экономику, достаточно оживленную для того, чтобы там в городах и деревнях очень рано появился наемный труд. И если деревня сокращала посевы зерна в пользу виноградной лозы и оливковых деревьев, ради разведения пробкового дуба или плантаций сахарного тростника в Алгарви, то никто не сможет утверждать, будто такие виды специализации, признаваемые, например, в Тоскане за показатель экономического прогресса, были в
Португалии инновациями ретроградного характера; ни заявлять, будто тот факт, что с середины XIV в. Португалия потребляла марокканскую пшеницу, является обстоятельством неблагоприятным, в то время как такая же ситуация встречается в Венеции и Амстердаме и рассматривается там как неизбежное следствие экономического превосходства. А Португалия к тому же традиционно располагала городами и деревнями, открытыми к морю, где кипела жизнь народа рыбаков и мореходов. Их barcas, среднего размера суда водоизмещением в 20 -30 тонн, с прямыми парусами, при излишней численности команд, тем не менее очень рано плавали от африканских берегов и Канарских островов до самой Ирландии и во Фландрию. Так что двигатель, необходимый для морской экспансии, существовал уже заранее. Наконец, в 1385 г., два года спустя после захвата Корфу венецианцами, «буржуазная» революция утвердила в Лисабоне Ависскую династию. Последняя выдвинула на передний план буржуазию, которая «просуществует несколько поколений»[201 - Davis R. Op. cit., р. 4.], и наполовину разорила землевладельческое дворянство, которое, однако, не перестанет обременять
крестьян, но будет готово предоставить необходимые кадры для командования и удержания фортов или введения в хозяйственный оборот заморских земельных пожалований. Оно станет дворянством служилым (что, кстати, отличало португальскую экспансию от чисто торговой колонизации Нидерландов). Короче, было бы чрезмерным утверждать, будто Португалия с конца XIV в., после испытания Черной смертью, которая ее не пощадила, была государством «современным». Тем не менее в целом это верно более чем наполовину.
        И все же на протяжении всех своих успехов Португалия будет страдать из-за того, что не находилась в центре мира-экономики, утвердившегося на основе Европы. Португальская экономика, хоть и привилегированная в ряде отношений, принадлежала к периферии мира-экономики. С конца XIII в., с установлением морской связи между Средиземным и Северным морями, она мимоходом затрагивалась и использовалась в долгом морском и капиталистическом кругообороте, который соединял итальянские города с Англией, с Брюгге и, опосредованно, с Балтикой[202 - Reparaz hijo G., de. La Epoca de los grandes descubrimientos espanoles y portugueses. 1931.]. И как раз в той мере, в какой Западное Средиземноморье все менее и менее было связано с торговыми операциями на Леванте, а венецианское первенство обращалось в монополию, часть итальянских предпринимателей под влиянием Генуи и Флоренции обращалось к западу, к Барселоне, а еще больше — к Валенсии, к берегам Марокко, к Севилье и Лисабону. В такой игре этот последний рынок сделался международным; там умножилось число иноземных колоний, они оказывали рынку полезное, хотя и
небескорыстное содействие[203 - Peragallo P. Cenni intorno alla colonia italiana in Portogallo nei secoli XIVe, XVe, XVIe. 2e ed., 1907.]. Генуэзцы, скорые на внедрение, вели там оптовую и даже розничную торговлю [204 - Rau V. A Family of Italian Merchants in Portugal in the XVth century: the Lomellini. — Studi in onore di A. Sapori, p. 717 -726.], в принципе закрепленную за португальскими подданными. Следовательно, Лисабон, а за Лисабоном и вся Португалия частично находились под контролем иностранцев.
        ^Изображение португальского судна, высеченное и раскрашенное на скале у входа в китайский храм Амегаш в Макао. Фото Роже — Виолле.^
        Иностранцы, само собой разумеется, сыграли свою роль в португальской экспансии. Но нужно ли ее преувеличивать? Мы почти не погрешим против действительности, сказав, что иноземец обычно шел по следам успеха, присваивал его, оказавшись на месте, в гораздо большей степени, нежели подготавливал его. Так что я не уверен, в противоположность тому, что иной раз утверждают, будто бы экспедиция против Сеуты (1415 г.) была предпринята по наущению иностранных купцов. Генуэзцы, обосновавшиеся в марокканских портах, были даже откровенно, открыто враждебны внедрению португальцев[205 - Ricard R. Contribution a l'etude du commerce genois au Maroc durant la periode portugaise, 1415 -1550. — «Annales de l’Institut d’Etudes orientales», III, 1937.].
        Дело стало яснее после первых успехов португальской экспансии, с того момента, как Португалия овладела полезным побережьем Тропической Африки от мыса Кап-Блан до устья Конго, т. е. между 1443 и 1482 гг. С занятием, помимо этого, Мадейры в 1420 г., с повторным открытием Азорских островов в 1430 г., с открытием островов Зеленого Мыса в 1455 г., островов Фернандо-По и Сан-Томе в 1471 г. образовалось единое экономическое пространство, важнейшей чертой которого были добыча слоновой кости, получение малагетты (гвинейского перца), золотого песка (13 -14 тыс. унций в среднем в год) и торговля невольниками (в середине XV в. тысяча в год, вскоре — больше 3 тыс.). А кроме того, по договору в Алкобасе, подписанному с испанцами в 1479 г., Португалия выговорила себе монополию на торговлю с Тропической Африкой. Постройка в 1481 г. форта Сан-Жоржи-да-Мина, все материалы для которой (камень, кирпич, лес, железо) были доставлены из Лисабона, была подтверждением и гарантией этой монополии, с того времени прочно удерживаемой. Согласно современной событиям книге Дуарти Пашеку [Перейры] «Эшмералду де Ситу Орбис»[206 -
Pacheco Pereira D. Esmeraldo de situ orbis…, 1892. —Цит. пo: Davis R. Op. cit., p. 8.], торговля золотом давала пятикратный доход. А что до невольников, которые прибывали на португальский рынок, то онй позволили снабдить богатые дома непременными черными слугами, устроить крупные имения на пустых пространствах Алентежу, обезлюдевшей с конца Реконкисты, и разбить сахарные плантации на Мадейре, где после 1460 г. сахарный тростник сменил пшеницу.
        Все это завоевание Африки и атлантических островов было делом португальцев. Тем не менее генуэзцы, флорентийцы (и даже фламандцы, если говорить об освоении Азорских островов) внесли в него ощутимый вклад. Разве же не способствовали генуэзцы переносу сахарных плантаций из Восточного Средиземноморья одновременно на Сицилию, в Южную Италию, в Марокко, в португальскую Алгарви и в конечном счете — на Мадейру и на острова Зеленого Мыса? Попозже и по тем же причинам сахар добрался до Канарских островов, занятых кастильцами.
        Точно так же, хотя венец португальских открытий — плавание Васко да Гамы — «ничем не был обязан генуэзцам», Ральф Дэвис[207 - Davis R. Op. cit., p. 11.] прав, когда говорит, что итальянские купцы, купцы южногерманские и нидерландские, уже обосновавшиеся в Лисабоне или устремившиеся туда, в большей степени были причастны к его торговому успеху. Португальцы и лисабонский король-купец — разве могли они в одиночку эксплуатировать нескончаемую и дорогостоящую линию плаваний в Ост-Индию, линию, которая своим размахом далеко превосходила связь по Carrera de Indias (Путь в Индию), которую кастильцы установили между своими западными Индиями и Севильей?
        Заметим, наконец, что усилия португальцев, направленные в сторону Индийского океана, просто-напросто стоили им Америки. Игра будет держаться на волоске: Христофор Колумб предложил королю Португальскому и его советникам свое химерическое путешествие в тот момент, когда возвратившийся в Лисабон Бартоломеу Диаш (1488 г.) внушил уверенность в возможности связи по морю между Атлантикой и Индийским океаном. Португальцы предпочли уверенность (в общем-то «научную») химере. Когда они в свою очередь откроют Америку, отправив около 1497 г. своих рыбаков и китобоев до самого Ньюфаундленда, а затем высадившись в 1501 г. в Бразилии, они отстанут на годы. Но кто бы мог догадаться о значении этой ошибки тогда, когда с возвращением в 1498 г. Васко да Гамы битва за перец была выиграна и тотчас же использована, когда торговая Европа спешила закрепить в Лисабоне своих самых деятельных представителей? Когда Венеция, вчерашняя царица, казалась растерявшейся, получившей удар в самое сердце своего успеха? В 1504 г. венецианские галеры не обнаружили в Александрии, в Египте, ни единого мешка перца[208 - Magalha?s-Godinho
V. Le Repli venitien et egyptien et la route du Cap, 1496 -1533. — Eventail de l’histoire vivante. 1953, II, p. 293.].
        Антверпен, мировая столица, созданная извне
        Но в новом центре мира разместился не Лисабон, сколь бы важен он ни был. Казалось, у него на руках все козыри. И все же над Лисабоном возобладал, в общем-то, неожиданно, не предупреждая, другой город: Антверпен. В то время как уход власти из рук Венеции был логичен, неудача Лисабона поначалу удивляет. И однако же, она более или менее объяснима, если заметить, что даже в своих победах Лисабон оставался пленником определенного мира-экономики, в который он уже был включен и который отвел ему определенное место. Если к тому же заметить, что Северная Европа не переставала играть свою роль и что [Европейский] континент имел тенденцию качнуться в сторону своего северного полюса, и не без причин и оправданий; и, наконец, большая часть потребителей перца и пряностей размещалась как раз на севере континента, быть может, в соотношении 9 из 10.
        Тем не менее не будем слишком поспешно и слишком просто объяснять успех Антверпена. Говорят, будто город на Шельде, издавна пребывавший на перекрестке торговых путей и обменов Северной [Европы], занял место Брюгге. Операция якобы была банальна: один город приходит в упадок, другой его заменяет. Позднее и сам Антверпен, вновь завоеванный в 1585 г. Александром Фарнезе[*BF - Александр Фарнезе, герцог Пармский (1545 -1592), — испанский полководец и дипломат, наместник Филиппа II в Нидерландах в 1578 -1589 гг. — Прим. перев.], уступит место Амстердаму. Пожалуй, это означает смотреть на вещи сквозь призму чересчур локального свойства.
        В действительности дела обстояли сложнее. В такой же мере и даже больше, чем Брюгге, Антверпен наследовал Венеции. На протяжении Века Фуггеров[209 - Ehrenberg R. Das Zeitalter der Fugger. 1922, 2 Bde.], бывшего на самом-то деле Веком Антверпена, город на Шельде действительно находился в самом центре всей международной экономики, что не удалось Брюгге в пору его расцвета. Следовательно, Антверпен был не просто преемником своего близкого соперника, хотя, как и тот, он был создан извне. Генуэзские корабли, причалившие в Брюгге в 1277 г., вознесли город на Звейне выше его уровня. Точно так же и судьбу Антверпена решат смещение мировых путей в конце XV в. и наметившаяся атлантическая экономика: все изменится для города с приходом к причалам Шельды в 1501 г. португальского корабля, груженного перцем и мускатным орехом. За ним последуют другие[210 - Van der Wee H. The Growth of the Antwerp Market and the European Economy (14th —16th Centuries). 1963, II, p. 127.].
        ^ВАЖНЕЙШИЕ ПУТИ АНТВЕРПЕНСКОЙ ТОРГОВЛИ^
        ^Эти пути обрываются в итальянских перевалочных пунктах, как и в великих перевалочных пунктах Лисабона и Севильи. Однако существовали некоторые их продолжения, не указанные на нашей карте, — в Бразилию, к островам Атлантики и побережью Африки. Средиземное море практически непосредственно не затрагивалось. (По данным кн.: Vasquez de Prada V. Lettres marchandes d’Anvers, I, s. d., p. 35.)^
        Итак, величие Антверпена создавалось не им самим. Впрочем, располагал ли город средствами для этого? «У Антверпена, так же как и у Брюгге, никогда не было торгового флота», — писал Анри Пиренн[211 - Pirenne H. Histoire de Belgique. 1973, II, p. 58.]. Еще одна слабость: купцы не управляли городом ни в 1500 г., ни позднее. Его эшевены (англичане говорили о лордах Антверпена[212 - Ramsay G. D. The City of London. 1975, p. 12.]) принадлежали к нескольким семействам его немногочисленного земельного дворянства, и они удерживались у власти столетиями. В принципе эшевенам даже запрещалось вмешиваться в дела — запрет довольно любопытный, но настоятельно повторяемый, вне сомнения, потому, что он не был действенным. Наконец, Антверпен не имел местных купцов международного масштаба; игрой руководили иноземцы — ганзейцы, англичане, даже французы, но особенно южане — португальцы, испанцы, итальянцы.
        Конечно же, следует учитывать нюансы. Да, Антверпен располагал флотом [213 - Coornaert E. Anvers a-t-elle eu une flotte marchande? — Le Navire et l’economie maritime. P.p. M. Mollat, 1960, p. 72 sq.], в общей сложности сотней небольших судов водоизмещением от 80 до 100 тонн, но что они значили рядом с иностранными кораблями, голландскими, зеландскими, португальскими, испанскими, итальянскими, рагузинскими, каталонскими, английскими, бретонскими, которые поднимались по Шельде или останавливались у острова Валхерен?[214 - Ibid., p. 71, 79.] Что касается лордов Антверпена, то эти достойные особы зачастую более или менее открыто ссужали деньги[215 - Ramsay G. D. Op. cit., p. 13.]. Они на свой лад служили торговым интересам города. И тем не менее город этот был как бы невинным: именно чужаки его домогались, именно они его наводняли, создавали его блеск. Не Антверпен жадно захватывал мир, как раз наоборот: это мир, выведенный из равновесия Великими [географическими] открытиями, устремившийся в сторону Атлантики, ухватился за Антверпен за неимением лучшего. Город не боролся за то, чтобы оказаться на
видимой вершине мира. Он в одно прекрасное утро проснулся на ней.
        Итак, осмелимся сказать, что он не сразу полностью справился со своей ролью. Антверпен не выучил еще свое [домашнее] задание, он не был независимым городом. Заново включенный в 1406 г. в состав герцогства Брабантского[216 - Pirenne H. Op. cit., II, p. 57.], Антверпен подчинялся государю. Несомненно, он мог с ним хитрить, и будет хитрить, намеренно затягивая исполнение не нравящихся городу ордонансов. В сфере религиозных дел Антверпену даже удастся сохранить политику терпимости, необходимую для его подъема [217 - Ramsay G. D. Op. cit., p. 18.]. Лодовико Гвиччардини, наблюдавший город в более поздний период (1567 г.), почувствовал это стремление к независимости: «Он управляется и руководится почти как вольный город»[218 - Guicciardini L. Description de tous les Pays-Bas. 1568, p. 122.]. И все же Антверпен не был ни Венецией, ни Генуей. К примеру, в пору самой оживленной своей активности он пострадает из-за мер в отношении монеты, принятых брюссельским «правительством» в 1518 и 1539 гг.[219 - Van der Wee H. Op. cit., II, p. 203.] Добавим, что в момент своего взлета то был еще город старинный,
средневековый, как о нем было сказано [220 - Coornaert E. La genese du systeme capitaliste: grand capitalisme et economie traditionnelle a Anvers au XVI^e^ siecle. — «Annales d’histoire economique et sociale», 1936, p. 129.], с опытом ярмарочного города[221 - Cox O.C. Op. cit., p. 266.]. То есть он обладал, вне сомнения, духом радушия и некоторым проворством в ведении коммерческих дел и сделок, которые следовало заключать быстро. Но у него было мало либо не было вовсе опыта в морских предприятиях, в торговле на дальние расстояния, в новых формах торговых объединений. Как же он мог сразу же в полную силу играть свою новую роль? Однако же более или менее быстро ему пришлось приспосабливаться, импровизировать: Антверпен, или импровизация.
        ^Старый антверпенский порт. Картина, приписываемая С. Франку. Таро, Музей Массэ. Фото Жиродона.^
        Этапы антверпенского величия
        Все говорит о том, что новая роль Антверпена зависела от международных, в некотором роде внешних условий. Венеция после нескончаемых войн будет наслаждаться более чем столетие (1378 -1498 гг.) бесспорным преобладанием. В аналогичном положении Амстердам продержался столетие и даже больше. Напротив, Антверпен познал с 1500 по 1569 г. весьма бурную историю: слишком много было столкновений, скачков, схваток. Почва его процветания непрестанно колебалась, невзирая на ненадежные силовые линии, которые в нем перекрещивались и приносили ему многообразные дары и стесняющие и неоднозначные прихоти захватывавшей мир Европы, а возможно, и из-за этих силовых линий. Я бы сказал (перечитав классическую книгу Германа Ван дер Вее[222 - Van der Wee Н. Op. cit., 3 vol.]), что главной причиной неуверенности в Антверпене было то, что вся экономика Европы, оказавшаяся под воздействием наносивших ей удары конъюнктур и неожиданностей, в XVI в. еще не набрала своей крейсерской скорости, того равновесия, которое было бы долговременным. Чуть более сильный, чем другие, нажим — и процветание Антверпена расстраивалось,
приходило в негодность, либо, наоборот, восстанавливалось и усиливалось в мгновение ока. Фактически в той мере, в какой его развитие довольно верно воспроизводило европейскую конъюнктуру.
        Не слишком преувеличивая, можно сказать, что все происходило так, словно в Антверпене сменяли друг друга три города, схожие и разные, из которых каждый развивался в течение периода подъема, за которым следовали трудные годы.
        Из этих трех последовательных подъемов (1501 -1521, 1535 -1557, 1559 -1568 гг.) первый проходил под знаком Португалии. На него «работал» перец; но, как показывает Г. Ван дер Вее[223 - Ibid., II, p. 128.], Португалия играла свою роль в полной мepe лишь в силу сговора между королем в Лисабоне, хозяином пряностей, и южногерманскими купцами, хозяевами белого металла, — Вельзерами, Хёхштеттерами и самыми крупными или самыми удачливыми из всех Фуггерами. Второй взлет следует занести в актив Испании и белого металла, на сей раз американского, который в 30-е годы XVI в. дал своим политическим хозяевам решающий аргумент в пользу расширяющейся экономики. Третий и последний взлет был результатом возвращения спокойствия после заключения мира в Като-Камбрези (1559 г.) и яростного рывка антверпенской и нидерландской промышленности. Но разве в ту пору форсирование развития индустрии не было последним средством?
        Первый взлет, первое разочарование
        К 1500 г. Антверпен был всего лишь учеником. Но вокруг него густонаселенные Брабант и Фландрия пребывали в состоянии эйфории. Несомненно, торговля ганзейцев была более или менее устранена[224 - Van der Wee H. Op. cit., II, p. 120.]: сахар с островов Атлантики занял место меда, а роскошь шелков сменила роскошь мехов. Но и на самой Балтике голландские и зеландские суда конкурировали с ганзейскими кораблями. Англичане сделали из ярмарок в Берген-оп-Зоме и в Антверпене перевалочные пункты для своих сукон, импортировавшихся суровыми, окрашивавшихся на месте и перераспределявшихся по всей Европе, в особенности в Центральной Европе[225 - Van Houtte J. Op. cit., p. 82.]. Последним преимуществом Антверпена было то, что немецкие купцы, особенно из Южной Германии, во множестве обосновались в городе и именно они, согласно данным новейших исследований[226 - Doehaerd R. Etudes anversoises. 1963, I, p. 37 sq., 62 -63.], были первыми, кто предпочел Брюгге порт на Шельде, более доступный для них. Они поставляли в город рейнское вино, медь, серебро (белый металл), которое создало богатство Аугсбурга и его
купцов-банкиров.
        В этой окружавшей Антверпен среде внезапное прибытие перца, который был доставлен сюда прямо после португальских плаваний, единым махом изменило общие условия обмена. Первое судно с пряностями бросило якорь в 1501 г.; в 1508 г. король Португалии основал в Антверпене Фландрскую факторию (Feitoria de Flandres)[227 - Braacamp Freire A. Op. cit., p. 322 sq.], отделение своей лисабонской Casa da India. Но почему король избрал Антверпен? Вне сомнения, потому, что главным покупателем перца и пряностей — мы говорили об этом — была Северная и Центральная Европа, та Европа, которую до того времени снабжал с юга венецианский Фондако деи Тедески. А также, конечно, потому, что Португалия поддерживала давние морские связи с Фландрией. Наконец (и особенно), потому, что если после долгих усилий Португалия и добралась до Дальнего Востока, то у нее не было ни венецианских ресурсов, ни венецианских средств, чтобы поддерживать свой успех и им управлять, т. е. организовать с начала до конца распределение пряностей. Уже для плаваний из Индии в Европу и обратно приходилось авансировать громадные суммы, а после первых же
ограблений в Индийском океане пряности и перец должны были оплачиваться наличными, серебром или медью. Не обращать внимания на перераспределение означало предоставить другому (как сделают это позднее великие Ост-Индские компании) заботу о перепродаже, бремя открывать кредит розничным торговцам (при сроках платежей от 12 до 18 месяцев). По всем этим причинам португальцы доверились антверпенскому рынку. Разве же не мог он делать для португальских пряностей и перца то, что он делал для английских сукон? В обмен на это португальцы находили в Антверпене медь и белый металл немецких рудников, в которых они нуждались для своих выплат на Дальнем Востоке.
        К тому же распределение через Антверпен было эффективным для Северной Европы. За несколько лет венецианская монополия была там сломлена, по крайней мере нарушена. В то же время широкий поток меди и серебра переориентировался с Венеции на Лисабон. В 1502 -1503 гг. только 24 % венгерской меди, экспортированной Фуггерами, поступило в Антверпен; в 1508 -1509 гг. соотношение составило 49 % для Антверпена, 13 % для Венеции [228 - Van der Wee H. Op. cit., I, Appendice 44/1.]. Что же касается серебра, то в 1508 г. официальное уведомление правительства Нидерландов оценивало примерно в 60 тыс. марок[229 - Ibid., II, р. 125.] вес металла, проследовавшего транзитом через Антверпен в Лисабон: Запад лишался своего белого металла в пользу португальского [торгового] кругооборота. Так что немецкие купцы оказались в сердце бума, вознесшего Антверпен, будь то Шетцы из Ахена, центра производства меди[230 - Ibid., р. 130 -131.], или аугсбургские Имхофы, Вельзеры, Фуггеры. Их прибыли накапливались: с 1488 по 1522 г. Имхофы ежегодно увеличивали свой капитал на 8,75 %, Вельзеры — на 9 % (с 1502 по 1517 г.), а Фуггеры — в
целом на 54,5 % (с 1511 по 1527 г.)[231 - Ibid., р. 131.]. В таком быстро менявшемся мире итальянские фирмы сталкивались с тяжкими трудностями: Фрескобальди обанкротились в 1518 г., Гуальтеротти ликвидировали свои предприятия в 1523 г.[232 - Ibid., р. 129.]
        Очевидное процветание Антверпена завершится, однако, складыванием подлинного денежного рынка лишь с опозданием. Такой рынок может существовать, лишь будучи связан с кругооборотом векселей, платежей и кредита во всех европейских пунктах и рынках, где производилась ремиссия (особенно в Лионе, Генуе, на кастильских ярмарках), и Антверпен лишь замедленно туда внедрялся. Например, с Лионом, который тогда руководил всей этой игрой, он оказался связанным только к 1510 -1515 гг.[233 - Ibid.]
        А затем начиная с 1523 г. для Антверпена начались мрачные годы. Войны между Валуа и Габсбургами в 1521 -1529 гг. парализовали международную торговлю и рикошетом создали стеснения для антверпенского денежного рынка, который только начинался. В 30-е годы расстроился рынок перца и пряностей. Прежде всего Лисабон вновь взял на себя роль перераспределяющего: Фландрская фактория (Feitoria de Flandres) утратила смысл своего существования и в 1549 г. была ликвидирована[234 - Braacamp Freire А. Op. cit., p. 407.]. Может быть, как предположил В. Магальяйс-Годинью,[235 - Magalhaes-Godinho V. L’Economie de l’Empire portugais aux XV^e^ et XVI^e^siecles. 1969, p. 471.] из-за того, что Португалия нашла рядом с собой — в Севилье — американский белый металл, тогда как немецкие рудники находились на спаде и начиная с 1535 г.[236 - Nef J. U. Silver production in central Europe, 1450 -1618. —«The Journal of Political Economy», 1941, p. 586.] почти что прекратили производство [серебра]. Но главным образом потому, что сказалась реакция Венеции: поступавший с Леванта перец, который Венеция продавала, был дороже
лисабонского, но лучше по качеству[237 - Braudel F. Medit…, I, p. 497.] и к 30-м годам XVI в., а еще больше после 1540 г. венецианские закупки на Ближнем Востоке возросли. В 1533 -1534 гг. в Лионе[238 - Gascon R. Grand commerce et vie urbaine au XVI^e^ siecle. Lyon et ses marchands. 1971, p. 88.] Венеция присвоила 85 % торговли перцем. Конечно же, Лисабон не прекратил свои поставки в Антверпен, где португальский перец по-прежнему будет оживлять рынок: с ноября 1539 по август 1540 г. у острова Валхерен бросили якорь 328 португальских судов [239 - Van der Wee H. Op. cit., II, p. 156.]. Но при новой конъюнктуре перец не был более уже в такой мере двигателем, не имевшим себе равных. Португалии не удалось обеспечить себе монополию на него. Произошел раздел рынка с Венецией почти поровну, и раздел этот каким-то образом закрепился. И наоборот, ничто не мешает думать, что короткий спад середины XVI в. не сыграл также своей роли в затруднениях Антверпена.
        Вторая удача Антверпена
        Что снова вывело Антверпен на подъем, так это рост импорта американского белого металла через Севилью. В 1537 г. серебро в Испании было достаточно обильно, чтобы заставить правительство Карла V повысить курс золота: соотношение золото — серебро стало тогда не 1 к 10,11, а 1 к 10,61[240 - Hamilton E.J. Monetary inflation in Castile, 1598 -1660. — «Economic History», 6 January 1931, p. 180.]. Такой приток богатств придал Испании (следовало бы сказать — Кастилии) новое политическое и экономическое измерение. Габсбурги в лице Карла V оказались одновременно господами Испании, Нидерландов, Империи, Италии, где они прочно доминировали с 1535 г.[241 - 1529 г. — Дамский мир [между Францией и Испанией, заключенный в Камбре при посредничестве Луизы Савойской, матери Франциска I, и Маргариты Австрийской, тетки Карла V. — Прим. перев.], 1535 г. — занятие Карлом V Милана.] Вынужденный производить платежи по всей Европе, император с 1519 г. был привязан к аугсбургским купцам-заимодавцам, подлинной столицей которых оставался Антверпен. Именно Фуггеры и Вельзеры мобилизовывали и доставляли необходимые суммы,
без чего не было бы имперской политики. В таких условиях император не мог обойтись без услуг антверпенского денежного рынка, образовавшегося как раз между 1521 и 1535 гг., в трудную пору вялой торговли, когда займы государю утвердились в качестве единственного плодотворного использования капиталов, которые обычно ссужались под процент, превышающий 20 [242 - Braudel F. Les emprunts de Charles Quint sur la place d’Anvers. — Colloques Internationaux du C.N.R.S., «Charles Quint et son temps». P., 1958, p. 196.].
        И тогда с Испанией произошло то же, что произошло с Португалией. Перед лицом своей новой задачи по ту сторону Атлантики — эксплуатации и строительства Америки — она обретала необходимый вес и выполняла свой долг с разнообразной помощью всей Европы. Ей нужны были лес, брусья, смола, суда, пшеница и рожь стран Балтийского бассейна; для переправки в Америку ей требовались промышленные изделия, холсты, легкие сукна, скобяной товар Нидерландов, Германии, Англии, Франции. Порой — в огромных количествах: в 1553 г.[243 - Van der Wee H. Op. cit., II, p. 178, note 191.] из Антверпена в Португалию и Испанию было отправлено больше 50 тыс. штук холста. Зеландские и голландские корабли с 1530 г. и наверняка с 1540 г. сделались хозяевами связей между Фландрией и Испанией с тем большей легкостью, что корабли Бискайского залива оказались отвлечены в сторону Пути в Индии (Carrera de Indias), и пустоту, создавшуюся в мореплавании между Бильбао и Антверпеном, нужно было заполнить. Так что ничего не было удивительного, если Карл V мобилизовал в 1535 г. против Туниса, а в 1541 г. против Алжира десятки и десятки
голландских урок[*BG - Урка — голландское грузовое парусное судно с круглыми обводами. — Прим. перев.] для перевозки людей, лошадей, боеприпасов и продовольствия… Бывало даже, что корабли с Севера реквизировались ради увеличения флотов Пути в Индии[244 - Chaunu P. Seville et l’Atlantique, VI, p. 114 -115.]. Невозможно сказать (но мы к этому еще вернемся[245 - См. ниже, с. 206.]), насколько такая победительная связь Севера с Пиренейским полуостровом была важна в истории Испании и всего мира.
        Взамен Испания отправляла в Антверпен шерсть (которая выгружалась еще в Брюгге[246 - Van Houtte J. Op. cit., p. 91.], но сразу же поступала в город на Шельде), соль, квасцы, вино, сушеные фрукты, растительное масло плюс заморские продукты вроде кошенили, американского красильного дерева, сахара Канарских островов. Но этого было недостаточно, чтобы сбалансировать обмен, и Испания уравновешивала свой баланс отправками серебряных монет и слитков, зачастую перечеканивавшихся на антверпенском Монетном дворе[247 - Braudel F. Medit…, I, p. 436 —437]. Именно американское серебро и испанские купцы в конечном счете вновь оживили жизнь города. Юному Антверпену начала столетия, португальскому и немецкому, пришел на смену «испанский» город. После 1535 г. порождавший безработицу развал в делах сошел на нет. Преобразование шло в хорошем ритме, и все извлекали из этого уроки.
        ^Вид Антверпена около 1540 г. Антверпен, Национальный морской музей (National Scheepvaartmuseum).^
        Промышленный город Лейден, забросив крытый рынок, который он создал в Амстердаме в 1530 г. ради продажи своих сукон в Прибалтийских странах, в 1552 г. открыл другой — в Антверпене, имея в виду на сей раз рынки Испании, Нового Света и Средиземноморья[248 - Van der Wee H. Op. cit., II, p. 179, note 195.].
        Бесспорно, на 1535 -1557 гг. пришелся наивысший взлет Антверпена. Никогда город не был таким процветающим. Он не переставал расти: в 1500 г., в начале его великого успеха, он едва насчитывал 44 -49 тыс. жителей; вне сомнения, до 1568 г. эта численность превысит 100 тыс. человек. Число домов города увеличилось с 6800 до 13 тыс., в общем удвоилось. Новые площади, новые прямолинейные улицы (общей длиной почти в 8 км), создание инфраструктуры и экономических центров усеяли город строительными площадками[249 - Soly H. Urbanisme en Kapitalisme te Antwerpen in de 15 de Eeuw. (Resume en francais), p. 457 sq.]. Торжествовали роскошь, капиталы, промышленная активность, культура. Разумеется, при наличии и оборотной стороны медали: роста цен и заработной платы, углублявшегося разрыва между богатыми, становившимися еще богаче, и бедными, которые делались еще беднее, увеличения численности пролетариата неквалифицированных тружеников — носильщиков, крючников, посыльных… Расстройство потихоньку проникало в могущественные ремесленные цехи, где наемный труд начал брать верх над трудом свободным. В цехе портных в
1540 г. насчитывалось больше тысячи неквалифицированных или полуквалифицированных рабочих. Мастер получил право нанимать 8, 16, 22 работников; мы далеки здесь от ограничительных мер, действовавших некогда в Ипре[250 - Wittman T. Op. cit., р.30.]… В новых отраслях образовывались мануфактуры: рафинадные заводы (соляные и сахарные), мыловаренные заводы, красильни; их владельцы нанимали голытьбу за смехотворно низкую заработную плату, самое большее — 60 % заработка квалифицированного рабочего. Нет никакого сомнения, масса неквалифицированных рабочих ограничивала возможность забастовок, остававшихся оружием квалифицированных рабочих. Но за отсутствием забастовок возникали и будут возникать волнения, насильственные мятежи.
        Второму процветанию Антверпена мощный удар нанесет испанское банкротство 1557 г., которое затронет все страны, какими владел император, плюс Францию, которую эти страны окружали; крах в Лионе наступит одновременно с крахом королевских финансов Генриха II в 1558 г. Тогда в Антверпене пресекся кругооборот серебра, который поддерживал рынок. Он никогда более не восстановится сколько-нибудь удовлетворительным образом, и немецкие банкиры окажутся впредь вне испанской игры, их место займут генуэзцы. «Век Фуггеров» завершился.
        Промышленный взлет
        Однако же антверпенская экономика вновь оживится, но в совсем ином плане — то будет ее третий взлет. Сразу же после мира в Като-Камбрези (1559 г.), развеявшего призрак войны между Валуа и Габсбургами, возобновилась торговля с Испанией, Францией, Италией, странами Балтийского бассейна, где наблюдалось любопытное возвращение ганзейцев (именно в эту эпоху строится в Антверпене великолепный Ганзейский дом[251 - Dollinger Р. Ор. cit., 417 -418. См. гравюру на с. 101 -102.]). Невзирая на периодически возникавшую угрозу войны между Францией и Англией, между Данией, Швецией и Польшей, несмотря на захваты и конфискации кораблей в Ла-Манше, Северном или Балтийском морях, антверпенская торговля оживилась, не обретя, однако, вновь своего предкризисного уровня[252 - Van der Wee Н. Op. cit., II, p. 228 -229.]. К тому же возникли препятствия со стороны Англии. Ревальвация фунта стерлингов в начале правления Елизаветы повергла экономику острова в глубокий кризис, который объясняет неприязнь англичан к ганзейцам и нидерландским купцам. В июле 1567 г. после долгих колебаний англичане избрали Гамбург перевалочным
пунктом для своих сукон, и этот город, открывший им более легкий доступ на немецкий рынок, нежели Антверпен, очень быстро оказался способен аппретировать и продавать сырцовые английские сукна[253 - Ibid., p. 238.]. Для Антверпена то был серьезный удар. К тому же Томас Грешэм, слишком хорошо знавший антверпенский рынок, заложил в 1566 г. первый камень Лондонской биржи (London Exchange). И в этом плане Англия тоже жаждала независимости от Антверпена, это было в некотором смысле бунтом сына против отца.
        Именно в таких условиях Антверпен стал искать и нашел свое спасение в промышленности[254 - Van. der Wee Н. Op. cit., p. 186.]. Капиталы, не находя себе более полного употребления в торговой деятельности или в государственных займах, обратились к мастерским. В Антверпене и по всем Нидерландам произошел необычайный подъем производства сукон, холста, обойных материалов. Даже в 1564 г. можно было при взгляде на город биться об заклад по поводу будущей его судьбы. В самом деле, то, что вызовет его падение, была не экономика сама по себе, а обширные социальные, политические и религиозные смуты в Нидерландах.
        Кризис неповиновения — ставили диагноз политики. На самом деле — религиозная революция, вышедшая из глубин, с подспудно сопровождавшими ее кризисом экономическим и социальными драмами дороговизны[255 - Verlinden Ch., Craeybeckx J., Scholliers E. Mouvements des prix et des salaires en Belgique au XVI^e^ s. — «Annales E. S. C.», 1955, p. 184 -185.]. Рассказывать об этой революции, анализировать ее не входит в нашу задачу. На наш взгляд, важно было то, что Антверпен с самого начала был захвачен беспорядками. Эпидемия иконоборчества на протяжении двух дней, 20 и 21 августа 1566 г., сотрясала город посреди всеобщего изумления[256 - Lothrop Mottley J. La Revolution des Pays-Bas au XVI^e^ siecle, II, p. 196.]. Все могло бы еще окончиться миром при условии компромисса и уступок правительницы Маргариты Пармской[257 - Ibid., III, p. 14.], но Филипп II избрал путь силы, и через год, почти день в день после антверпенских бунтов, герцог Альба прибыл в Брюссель во главе экспедиционного корпуса[258 - Lothrop Mottley J. Op. cit., III, ch. I.]. Порядок восстановился, но война, которая вспыхнет лишь в апреле 1572
г., уже подспудно началась. В Ла-Манше и в Северном море англичане захватили в 1568 г. бискайские сабры (zabres), груженные тюками шерсти и серебром, предназначавшимся герцогу Альбе, плюс контрабандным серебром, которое перевозчики прятали[259 - Braudel F. Medit…, I, p. 438, note 6. Последний обзор вопроса см.: Phillips W.D., Phillips C. R. Spanish wool and dutch rebels: the Middelburg Incident of 1574. — «American Historical Review», april 1977, p. 312 -330.]. Связь морем между Нидерландами и Испанией была практически прервана.
        Конечно, Антверпен умрет не сразу. Еще долгое время он будет оставаться важным центром, средоточием разных отраслей промышленности, финансовым опорным пунктом для испанской политики, но деньги и векселя для оплаты войск на испанской службе на сей раз будут поступать с Юга, через Геную, и именно в Геную, в силу такого маршрутного отклонения политического серебра Филиппа II, переместится центр Европы. Падение международного значения Антверпена отмечалось вдалеке и как раз на средиземноморских часах. Я сейчас объясню это.
        Оригинальность Антверпена
        Относительно кратковременный успех Антверпена представлял, однако, важное, а отчасти и оригинальное звено истории капитализма.
        Конечно, Антверпен в большой мере проходил школу у своих иностранных гостей: он скопировал двойную бухгалтерию, которой его, как и остальную Европу, обучили итальянцы; для международных расчетов он, как и все (хотя и с определенной осторожностью и даже скупостью), пользовался векселем, включавшим его в кругообороты капиталов и кредитов от рынка к рынку. Но при случае он умел изобрести и свои собственные решения.
        В самом деле, около 1500 г. городу приходилось в заурядном кругу своей повседневной жизни изо дня в день реагировать на ситуации, которые его захватывали врасплох и служили поводом «громадных напряженностей»[260 - Van der Wee H. Anvers et les innovations de la technique financiere aux XVI^e^ et XVII^e^ siecles. — «Annales E.S.C.», 1967, p. 1073.]. К этому времени Антверпен в отличие от Брюгге даже не располагал настоящей банковской организацией. Возможно, как считает Герман Ван дер Вее, вследствие запретительных мер герцогов Бургундских (1433, 1467, 1480, 1488, 1499 гг.), которые буквально уничтожали любую попытку в этом направлении. В силу этого купец не мог в Антверпене, как на Риальто, «внести» свой долг или свой кредит в книги какого-нибудь банкира, компенсируя таким образом поступления и издержки. Точно так же он почти не будет делать займов, как то делалось на большей части денежных рынков, продавая вексель, выписанный на корреспондента во Флоренции или где-нибудь еще, даже на ярмарки Антверпена или Берген-оп-Зома. Однако же звонкой монеты не могло хватить для всех расчетов, требовалось,
чтобы вступала в дело «бумага», чтобы играли свою роль, облегчали течение дел фиктивные деньги, остающиеся в то же время тем или иным способом прочно привязанными к крепкому основанию денег наличных.
        Антверпенское решение, вышедшее из практики брабантских ярмарок[261 - Ibid., p. 1071.], было весьма простым: расчеты по дебету и кредиту производились обязательствами, обязательственными расписками (cedules obligatoires), т. е. векселями. Купец, который их подписывал, обязывался выплатить такую или другую сумму в определенный срок, и векселя эти были на предъявителя. Желая получить кредит, я продаю тому, кто его примет, обязательство, которое подписал. А должен мне некую сумму, он подписал один из таких векселей, но я могу его передать В, каковому я должен эквивалентную сумму. Таким образом, долги и кредиты поступают на рынок, создавая дополнительное обращение, имеющее то преимущество, что оно тает, как снег на солнце. Долги и кредиты взаимно аннулируются — это чудеса сконтро (scontro), клиринга (clearing), компенсации, или, как говорили в Нидерландах, rescontre. Одна и та же бумага переходила из рук в руки вплоть до того момента, как она аннулируется, когда кредитор, который получает обязательство в уплату, оказывается первоначальным должником, это обязательство подписавшим[262 - Van der Wee H.
Op. cit., p. 1073, note 5.]. Именно ради того, чтобы гарантировать такую игру индоссаментов, сделалась всеобщей старинная практика платежных распоряжений, которая устанавливала ответственность «уступающих обязательство кредиторов вплоть до последнего должника». Эта подробность имеет свое значение, и в конечном счете слово assignation (платежное распоряжение) возобладает во всеобщем употреблении над словом cedule (обязательство). Один купец писал: «Я уплачу ассигнацией, как принято в нашем торговом обиходе»[263 - Ibid., p. 1076.].
        ^ЧИСЛО ФРАНЦУЗСКИХ КУПЦОВ, ЗАРЕГИСТРИРОВАННЫХ В АНТВЕРПЕНЕ С 1450 ПО 1585 Г.^
        ^Оно варьировало в ходе движения, почти совпадавшего с движением антверпенской торговли. (По данным в кн.: Coomaert Е. Les Francais et le commerce international a Anvers, II, 1961.)^
        Но эти гарантии торговой практики, дополненные обращением к правосудию, были не главным. Главным была крайняя простота системы и ее эффективность. Ее простота: случалось, что векселя, включенные в антверпенские операции, трансформировались в обязательства на предъявителя и тогда переходили из рук в руки. Что же касается эффективности, то их обращение разрешало (не институционализируя ее) важнейшую проблему, незаметно возникавшую, присутствовавшую с самого начала обменов: проблему учета векселей, иначе говоря, цены времени, платы за его аренду. Дисконт, каким он установится в Англии в XVIII в.[264 - Roover R., de. L’Evolution de la lettre de change, XIV^e^ —XVIII^e^siecles. 1953, p. 119.], был на самом деле возобновлением прежней практики. Ежели я покупаю или продаю обязательство, то обозначенная в тексте его величина не фиксирует ни его продажной, ни его покупной цены. Если я покупаю обязательство за наличные деньги, я оплачиваю его ниже его курса; если принимаю его в покрытие долга, то заставляю того, кто подписал обязательство, передать мне сумму, превышающую его кредит. Поскольку обязательство
должно стоить ту сумму денег, что в нем оговорена на момент истечения срока, то по необходимости оно вначале стоит меньше, нежели при завершении [операции]. Короче говоря, речь идет тут о гибком режиме, который организуется сам по себе и распространяется вне традиционной системы векселя и банков. Заметим, что этот новый порядок имел хождение также в Руане, Лисабоне и определенно — в Лондоне, который в этом смысле будет наследовать Антверпену. Тогда как Амстердам и в начале своего успеха и на протяжении его останется связан с традиционной системой векселей.
        Велик может оказаться также и соблазн отнести в актив Антверпена прогресс первого промышленного капитализма, бывший очевидным в нем и в других активных городах Нидерландов. Именно это делает в вызывающей симпатию и полной страсти книге Тибор Виттман[265 - Wittman T. Les Gueux dans les «bonnes villes» de Flandre, 1577 -1584. Budapest, 1969.], но я опасаюсь, что он многим жертвует теоретическим правилам. Принес ли XVI в. новшества в этой области по сравнению с активностью Гента, Брюгге или Ипра, а особенно Флоренции, или Лукки, или Милана в предшествовавшие столетия? Я серьезно в этом сомневаюсь, даже если учитывать многочисленные постройки Антверпена, его ранний и опережавший другие города Европы урбанистический рост и если задержаться, вслед за Юго Соли, на таком необыкновенном дельцe, каким был Гильберт Ван Схонебекке. Получив около 1550 г. поручение построить городские стены, он организовал в некотором роде вертикально построенный трест, который поставил его во главе полутора десятков кирпичных заводов, громадных торфяных разработок, печей для обжига извести, лесных разработок, целой серии
рабочих домов, что не мешало ему, работая по-крупному, обращаться и к предпринимателям-субподрядчикам. Он был самым крупным предпринимателем и получил наибольший профит от колоссальной перестройки Антверпена в период с 1542 по 1556 г. Но дает ли это нам право — а это соблазнительно — говорить о промышленном капитализме, о дополнительном цветке в венце Антверпена?
        Вернем веку генуэзцев его масштабы и его значение
        «Век» Антверпена был Веком Фуггеров; следующее столетие будет веком генуэзцев — по правде говоря, не столетие, но семьдесят лет (1557 -1627 гг.) столь незаметного и столь усложненного доминирования, что оно долгое время ускользало от внимания историков. Рихард Эренберг заподозрил его существование в давней, но все еще непревзойденной, несмотря на свой возраст, книге (1896 г.). Фелипе Руис Мартин недавно придал ему его истинные масштабы в своей книге «Век генуэзцев» («El Siglo de los Genoveses»), публикацию которой щепетильность ученого, его неутомимая охота за неизданными документами задержали до сего времени. Но я прочел рукопись этой из ряда вон выходящей книги.
        Генуэзский опыт на протяжении трех четвертей столетия позволил купцам-банкирам Генуи посредством управления капиталами и кредитами стать распорядителями европейских платежей и расчетов. Он стоит того, чтобы быть изученным сам по себе; то был определенно самый любопытный пример объединения вокруг некоего центра и концентрации, какой являла до того времени история европейского мира-экономики, который вращался вокруг почти что нематериальной точки. Ибо не Генуя была душой комплекса, но горстка банкиров-финансистов (сегодня сказали бы «транснациональная компания»). И это было лишь одним из парадоксов странного города, каким была Генуя, находившаяся в таких неблагоприятных условиях и, однако же, стремившаяся и до и после «своего» века пролезть к вершинам деловой жизни всего мира. Как мне представляется, она всегда и по меркам любого времени была по преимуществу капиталистическим городом.
        «Завеса бесплодных гор»
        Генуя с двумя ее «ривьерами», Западной и Восточной, — это очень небольшое пространство. По словам одного французского доклада, генуэзцы «имеют примерно тридцать лье вдоль побережья, начиная с Монако до земель Массы, да семь или восемь лье равнины в сторону Миланской области. Остальное — это завеса бесплодных гор»[266 - B.N., Ms. Fr. 14666, f° 11 v°.]. На море каждому из устьев крохотных речушек, каждой бухточке соответствовали либо гавань, либо деревня, либо деревушка — во всяком случае, несколько виноградников, апельсиновых рощ, цветы, пальмовые рощи под открытым небом, превосходные вина (особенно в Табии и в Чинкветерре), высокого качества масло, в изобилии имевшееся в Онелье, в Марро, в Диано и в четырех долинах Вентимильи[267 - Botero G. Relationi universali. 1599, p. 68.]. «Мало зерна, мало мяса, хоть все сие и самого высокого качества», — заключал в 1592 г. Джованни Ботеро[268 - Ibid.]. Для глаз и для обоняния — одна из прекраснейших стран в мире, рай. Приехать туда с Севера в конце зимы означало выбраться к живой воде, к цветам, к ликующей природе[269 - Comtesse de Boigne. Memoires. 1971,
I, p. 305.]. Но эти восхитительные места составляли всего лишь [узенькую] каемку, Апеннинский хребет, идущий на соединение с Альпами возле Ниццы, упорно выставляет свои «бесплодные» склоны, без леса, даже «без травы», и свои удивительные, высоко угнездившиеся бедные и отсталые деревни, где находились фьефы и вассалы-крестьяне генуэзской старой знати (Nobili Vecchi), крестьяне, охотно бывавшие и головорезами[270 - Heers J. Genes au XV^e^ siecle. 1961, p. 532.]. Простой карниз вдоль стены, Генуя, так рано ставшая современной, опиралась, таким образом на «феодальные» горы — и то был один из многочисленных ее парадоксов.
        В самом городе не хватало места, участков для строительства; пышные дворцы были обречены с отчаянным упрямством расти в высоту. Улицы были столь узки, что только Новая дорога (Strada Nova) и улица Бальби (Via Balbi) допускали проезд карет[271 - La Lande J., de. Voyage d’un Francais en Italie…, 1769, VIII, p. 492 -493.]; в остальной части города приходилось передвигаться пешком или в портшезе. Места не хватало также и за стенами города, в близлежащих долинах, где строилось столько вилл. На дороге к предместью Сан-Пьер-д’Арена при выезде из Кампо-Мароне, рассказывает один путешественник[272 - Comte d’Espinchal. Voyages (неопубликованная рукопись Клермон-Ферранской библиотеки), 1789.], «видишь дворец Дураццо, большое и богатое строение, каковое кажется превосходным среди полусотни других красивого вида дворцов». Полусотня: итак, даже в деревне правилом было жить дверь в дверь, локоть к локтю. За отсутствием места будут жить среди соседей. Тем более что нелегко было выбраться из таких крохотных уголков, настоящих носовых платков по размерам, но очень плохо друг с другом связанных. Чтобы призвать в
Геную рассеянных по своим виллам дворян, ежели их присутствие было необходимо в Большом Совете, не было иного выхода, как отправить за ними одну из галер Республики![273 - Ibid.] Да еще случалось, что на Генуэзском заливе устанавливалась и упорно держалась скверная погода. Проливные дожди, бурное и суровое море — то бывали адские дни и недели[274 - Ibid.]. Никто тогда не выбирался из дома.
        А в целом — плохо сконструированное, никогда не чувствовавшее себя непринужденно тело, страдавшее врожденной слабостью. Как себя прокормить? Как защититься от чужеземца? Рельеф местности, по видимости благоприятствующий обороне, делал город безоружным: в самом деле, нападающий, придя с Севера и преодолев горы, оказывался над городом. Когда на этих высотах появилась артиллерия, катастрофа была гарантирована заранее. Генуя будет беспрестанно уступать чужеземцу — под действием ли силы, добровольно ли или же из осторожности. Именно так сдалась она в 1396 г. королю Французскому[275 - Vitale V. Breviario della storia di Genova. 1955, I, p. 148.], а затем, в 1463 г., — герцогу Миланскому[276 - Ibid., p. 163.]. Во всяком случае, иноземец господствовал здесь слишком часто, в то время как Венеция, неприступная за своими водными преградами, впервые покорилась только в 1797 г., уступив Бонапарту. Таким образом 30 мая 1522 г.[277 - Braudel F. Medit…, I, p. 357, note 2.] Геную захватили испанцы и их союзники — Nobili Vecchi — и город был подвергнут ужасающему разграблению, память о котором может затмить лишь
разграбление Рима в 1527 г. Такая же драма произошла гораздо позднее, в сентябре 1746 г.; на сей раз это были сардинцы и австрийцы, без боя открывшие ворота Генуи, но зато обременившие чересчур богатый город реквизициями и поборами — то была современная версия военного грабежа[278 - Vitale V. Op. cit., I, p. 346.]. Бесспорно, этих зарвавшихся победителей спустя три месяца изгнало мощное восстание генуэзского простонародья — энергичного и всегда скорого на руку[279 - Ibid., p. 349.]. Но итог еще раз оказался тяжким. Не защищаться, не иметь возможности защититься обходилось дорого: освобожденный город познал ужасающий кризис, эмиссия бумажных денег предопределила беспощадную инфляцию; пришлось восстановить в 1750 г. банк Сан-Джорджо (Casa di San Giorgio), который был упразднен. В конечном счете все устроилось, как и полагается: Республика овладела положением и вышла из неприятностей не путем сверхлегкого налога, каким она обложила капитал (1 %), но закрутив потуже гайки косвенного обложения предметов широкого потребления[280 - Ibid., p. 421.], что вполне соответствовало генуэзской практике: еще раз удар
пришелся по беднякам, по многочисленным.
        ^Генуэзский порт (1485 г.). Картина Кристофора Грасси.^^Городской морской музей (Civico Museo navale) в Пелъи (Генуя).^
        ^Мы видим расположенный амфитеатром город, его высокие дома, его укрепления, арсенал, маяк у входа в порт, галеры и громадные караки.^
        Столь же уязвима была Генуя и со стороны моря. Ее гавань выходит в открытое море, которое не принадлежит никому, а значит, принадлежит всем[281 - Groneuer H. Op. cit., p. 218 -260.]. На Западной ривьере опорным пунктом враждебных действий долгое время оставалась Савона, желавшая остаться независимой, и даже лежащие дальше к западу Ницца и Марсель[282 - Groneuer Н. Op. cit.]. В XVI в. без конца появлялись варварийские пираты, которых южный ветер гнал вокруг Корсики и вдоль генуэзского побережья, оборона которого была организована плохо. Но была ли она вообще возможна? У Генуи не было на службе Нашего моря (Mare Nostrum), каким была Адриатика на службе Венеции. Не было лагуны, которая защищала бы доступ к городу. В мае 1684 г. Людовик XIV приказал эскадре Дюкена бомбардировать его. Город на карнизе был идеальной мишенью. Повергнутые в ужас, «жители бегут в горы и оставляют свои обставленные полностью дома открытыми для грабежа»; воры воспользовались благоприятным случаем[283 - A.N., К 1355, 21 мая 1684 г.].
        Действовать вдалеке, вне своих пределов
        Повторим: слабость Генуи была врожденной. Город и его владения могли жить, лишь прибегая к помощи внешнего мира. У одних приходилось просить рыбу, пшеницу, соль, вино; у других — солонину, дрова, древесный уголь, сахар. И так далее. Как только средиземноморские барки, латинские суда с припасами (bastimenti latini con viveri) больше не приходят, как только суда Северной Европы — из Сен-Мало, английские или голландские — не доставляют вовремя свой груз cibi quadragesimi, т. е. сельдь или треску для дней поста, возникают трудности. Так, во время войны за Испанское наследство, когда полно было корсаров, потребовалось вмешательство государства, чтобы город не умер от голода. Консульская переписка сообщает: «Вчера в сей порт пришли две барки, каковые сия Генуэзская Республика снарядила, дабы эскортировать мелкие суда; они пришли от берегов Неаполя, Сицилии и Сардинии и привели караван из сорока барок или около того, из коих семнадцать гружены неаполитанским вином, десять — пшеницей Романьи, а прочие — разными съестными припасами, вроде неаполитанских каштанов, сыров, сушеных фиг, изюма, соли и иных
товаров такого же рода»[284 - A.N., А.Е., В1 529, 12 апреля 1710 г.].
        Правда, обычно проблемы снабжения разрешались сами собой: генуэзские деньги облегчали дело. Пшеница прибывала как бы сама по себе. Часто критиковали Magistrato dell’Abbondanza — род Зернового ведомства, каким располагала Генуя, как и многие другие города Италии, но которое не имело ни единого су дохода, ни единого джулио (giulio), а «когда оно должно делать запасы, оно делает займы у граждан, дабы затем продавать пшеницу в розницу, да так дорого, что оно на том не может нести убыток… каковой в противном случае пал бы на богачей… Так что за счет сего бедняк несет ущерб, а богач скорее оттого жиреет»[285 - B.N., Ms. Fr., 16073, f° 371.]. И снова то была генуэзская манера. Но если у Abbondanza не было ни запасов, ни бюджета, так это потому, что обычно купцы устраивали так, что зерно в городе изобиловало. Генуя была портом перераспределения зерновых наравне с Марселем, соли — наравне с Венецией и снабжалась из самых разных районов Средиземноморья.
        Акробатическая игра
        То, что Генуе, население которой колебалось между 60 и 80 тыс. жителей и которая вместе со своими владениями объединяла немного больше или немного меньше полумиллиона человеческих существ, удавалось на протяжении веков решать трудную проблему своей повседневной жизни (исключая краткие и весьма тяжкие периоды тревоги), — это факт, но удавалось ей это ценою акробатических номеров.
        Впрочем, разве не все у нее было акробатикой? Генуя производила, но для других; она занималась мореплаванием, но для других; она инвестировала, но у других. Еще в XVIII в. лишь половина генуэзских капиталов размещалась внутри города[286 - Felloni G. Gli Investimenti finanziari genovesi in Europa tra il Seicento e la Restaurazione. 1971, p. 345.], остальные за отсутствием стоящего применения на месте странствовали по всему свету. Стесняющая география обрекала их на приключения. А тогда — как же обеспечить их безопасность и их выгоду в чужом доме? То было вечной проблемой Генуи; она жила и должна была жить настороже, будучи осуждена рисковать, но в то же время быть крайне осторожной. Отсюда сказочные успехи, отсюда же и катастрофические поражения. Крах генуэзских капиталовложений после 1789 г., и не только во Франции, был иллюстрацией тому, и не единственной. Кризисы 1557, 1575, 1596, 1607, 1627, 1647 гг.[287 - Braudel F. Endet das «Jahrhundert der Genuesen» im Jahre 1627? —Melanges Wilhelm Abel, p. 455.], имевшие на сей раз источником Испанию, были грозными предостережениями, почти что
землетрясениями. Уже намного раньше, в 1256 -1259 гг., генуэзские банки терпели крах[288 - Lopez R. S. Studi sull’economia genovese nel Medio Evo. 1936, p. 142 sq.].
        Противовесом этим опасностям были (в самом сердце драматического капитализма) гибкость, проворство, постоянная готовность, проницательность (apesanteur) генуэзского делового человека — это полнейшее отсутствие инерции, которым восхищается в нем Роберто Лопес[289 - В обычных своих разговорах и в одном из своих старых неопубликованных докладов.]. Генуя десятки раз меняла курс, всякий раз принимая необходимую метаморфозу. Организовать внешний мир, чтобы сохранить его для себя, затем забросить его, когда он стал непригоден для обитания или для использования; задумать другой, построить его — например, в конце XV в. оставить Восток ради Запада, Черное море ради Атлантического океана[290 - Braudel F. Medit…, I, p. 313.], а в XIX в. объединить Италию к своей выгоде[291 - В соответствии с тезисом, часто выдвигаемым в лекциях Кармело Трасселли.] —такова была участь Генуи, неустойчивого организма, сверхчувствительного сейсмографа, который приходил в волнение, где бы ни пошевелился обширный мир. Чудовище ума и при случае твердости, разве не была Генуя осуждена на то, чтобы узурпировать весь мир либо не жить?
        И так — с самого начала своей истории. Историки удивляются первым подвигам Генуи на море против мусульманского мира или же числу ее галер в XIII в. в сражениях с Пизой или с Венецией[292 - Сопоставьте с текстом и примечаниями В. Витале (Vitale V. Op. cit.), см. прим. 275.]. Но ведь в нужный момент на тесные военные корабли грузилось все активное население Генуи. Весь город мобилизовывался. Точно так же она очень рано, обладая несметной массой денег, обратит к своей выгоде драгоценные продукты — перец, пряности, шелк, золото, серебро; издали взломает двери и вклинится в кругообороты. Взгляните на победоносное водворение генуэзцев в Константинополе Палеологов (1261 г.) и на необузданные авантюры, в которые они тогда пустились на Черном море[293 - Lopez R. S. Genova marinara del Duecento: Benedetto Zaccaria, ammiraglio e mercante. 1933, p. 154.]. Венеция последовала за ними, но запоздала. Два десятка лет спустя прибрала к рукам Сицилию после Сицилийской вечерни[*BH - Сицилийская вечерня — народное восстание, начавшееся в Палермо 31 марта 1282 г. и завершившееся ликвидацией власти Анжуйской династии
над островом. — Прим. перев.] (1283 г.)[294 - Trasselli С. Genovesi in Sicilia. — «Atti della Societa ligure di storia patria», IX (LXXXIII), fasc. II, p. 158.]. Флоренция приняла сторону анжуйцев, Генуя — арагонцев. Последние восторжествовали, вместе с ними восторжествовала и она. Но нужны пыл и эрудиция Кармело Трасселли, чтобы рассказать о тех днях, о проворстве, с каким генуэзцы обосновывались на Сицилии[295 - Ibid., p. 155 -178.]. То, что они изгнали прочих «капиталистов», луккских и флорентийских, или по меньшей мере оттеснили их, что они устроились в Палермо не слишком далеко от гавани, а следовательно, и от Пьяцца Марина[296 - Ibid, (и согласно устным разъяснениям исследователя).]; что они ссужали деньги вице-королям и крупным сеньерам, — все это довольно банально. Что менее обыденно, так это захват (у самого источника) экспорта сицилийского зерна, в то время как зерно это было необходимо для лежащего против острова африканского побережья мусульманского мира, где голод в ту пору был эндемичен, и получение в обмен на зерно золотого песка из Туниса или из Триполи, поступавшего сюда из глубин
Тропической Африки. Так что отнюдь не случайно группы сеньериальных владений, которые Дориа покупали на Сицилии, были землями, производившими пшеницу и располагавшимися по главной оси, проходящей от Палермо до Агридженто[297 - Ibid.]. Когда каталонские купцы попробовали выставить генуэзцев, было уже слишком поздно. К тому же именно генуэзцы организовали производство сицилийского сахара[298 - Trasselli С. Sumario duma historia do acucar siciliano. — Do Tempo e da Historia. II, 1968, p. 65 -69.]. И опять-таки генуэзцы, опираясь на Мессину, будут господствовать на сицилийском и калабрийском шелковом рынке[299 - См. т. 2 настоящей работы, с. 419.]. В начале XVIII в. генуэзские купцы и лавочники все еще пребывали на острове и все еще были заинтересованы в зерне и шелке[300 - Uztariz G., de. Theorie et pratique du commerce et de la marine. 1753, p. 52.]. Они даже соглашались при дефицитном балансе своих дел отправить на Сицилию «изрядные суммы в дженовино (genovines), монетах из очень чистого серебра, «имеющих в Италии весьма большой спрос». Устарис удивлялся напрасно: терять с одной стороны, дабы выгадать
больше с другой, — то был принцип, который Генуя практиковала всегда.
        В XIII и XIV вв., невзирая на конкуренцию Венеции, а иной раз и благодаря ей, Генуя проникала повсюду в европейском мире-экономике, опережая других, оттесняя их. До наступления XIV в. она, опираясь на свою базу на Хиосе, разрабатывала месторождения квасцов в Фокее и торговала на Черном море; она посылала свои караки вплоть до Брюгге и Англии[301 - Doehaerd R. Les Relations commerciales entre Genes, la Belgique et l’Outremont. 1941, I, p. 89.]. В XV -XVI вв. она мало-помалу потеряла Восток: в 1475 г. турки захватили Кафу, в 1566 г. — Хиос, но генуэзцы с начала XV в., следовательно намного раньше, обосновались в Северной Африке[302 - Ricard R. Op. cit. (см. прим. 205).], в Севилье[303 - Carande R. Sevilla fortaleza y mercado. — «Anuario de historia del derecho espanol», II, 1925, p. 33, 55 sq.], Лисабоне[304 - Rau V. A Family of Italian Merchants in Portugal in the XVth century: The Lomellini. — Studi in onore di Armando Sapori, p. 717 -726.], Брюгге; затем они окажутся в Антверпене. Не Кастилия выиграла Америку в лотерею, а Христофор Колумб. И вплоть до 1568 г. именно генуэзские купцы в Севилье
финансировали медленно текущий обмен между Испанией и Америкой[305 - Sayous A.-E. Le role des Genois lors des premiers mouvements reguliers d’affaires entre l’Espagne et le Nouveau Monde. — «Comptes-rendus de l’Academie des Inscriptions et Belles-Lettres», 1930.]. В 1557 г. перед ними открылось огромное дело, за которым они следили: денежные авансы правительству Филиппа II[306 - Ruiz Martin F. Lettres marchandes…, p. XXIX.]. Они ухватились за эту возможность. И тогда началась новая ипостась их истории — Век генуэзцев.
        Генуя незаметно господствует над Европой
        Генуя, считавшаяся после кьоджийской неудачи «второй» и остававшаяся ею на протяжении XIV и XV вв., в 50 —70-е годы XVI в. становится, таким образом, «первой» и остается таковой до периода 20 —30-х годов века XVII[307 - Ibid.]. Такая хронология остается неопределенной в том, что касается ее начальных отметок, из-за того, что сохранялось или казалось, что сохраняется, первенство Антверпена; а в том, что касается ее заключительного этапа — из-за того, что с 1585 г. наметился подъем Амстердама. Но главным образом потому, что с начала и до конца царствование Генуи проходило под знаком величайшей скрытности. Если я не слишком ошибаюсь в своем сравнении, то было нечто такое, что, при прочих равных, сегодня было бы сродни роли базельского Банка международных расчетов.
        В самом деле, Генуя господствовала над миром не благодаря своим кораблям, своим мореходам, купцам, хозяевам промышленности, хотя она имела и купцов, и промышленность, и моряков, и корабли и хотя она могла бы в случае надобности сама строить — и очень хорошо строить — корабли на верфях Сан-Пьер-д’Арены и даже продавать их или сдавать внаем. Она столь же успешно сдавала в аренду свои галеры, прочные, высокого качества галеры, которые патриции города, охотно выступавшие кондотьерами (но в морских сражениях), ставили на службу государей: короля Французского, а затем Kaрла V — после 1528 г. и «измены» Андреа Дорна, который, с одной стороны, оставил службу у Франциска I (прекратив блокаду Неаполя, который Лотрек осаждал с суши), а с другой, примкнул к делу императора[308 - Braudel F. Medit…, I, p. 310.].
        Вот с этого далекого 1528 г. Карл V, хоть он находился в зависимости от аугсбургских купцов-банкиров, в особенности Фуггеров, давших ему средства для проведения его великодержавной политики, начал делать займы у генуэзцев[309 - Braudel F. Les emprunts de Charles Quint sur la place d’Anvers, p. 192.]. И в 1557 г., когда испанское банкротство положило конец господству банкиров из Южной Германии, генуэзцы естественным образом заполнили пустоту, к тому же с немалым блеском и легкостью, ибо задолго до 1557 г. они были втянуты в сложную игру международных финансов (которую они еще больше усложнили)[310 - Carande R. Op. cit.]. Главное в услугах, которые они будут оказывать Католическому королю, заключалось в том, чтобы обеспечить ему регулярные доходы, исходя из фискальных ресурсов и импорта американского белого металла, которые и то и другое были нерегулярными. Католический король, как и все государи, оплачивал свои расходы со дня на день и должен был перемещать значительные суммы на обширной арене Европы: приходовать в Севилье, но тратить регулярно в Антверпене или в Милане. Едва ли есть нужда
задерживаться на этой схеме, хорошо известной сегодня историкам[311 - Lapeyre H. Simon Ruiz et les asientos de Philippe II. 1953, p. 14 sq.].
        ^Гигантские корабли в Генуэзском порту в XV в. Деталь картины, воспроизведенной на с. 158 -159.^
        С годами генуэзские купцы оказались захвачены этим все расширявшимся делом. Доходы, но также и траты Католического короля (а следовательно, и прибыли генуэзцев) непрестанно возрастали. Несомненно, генуэзцы авансировали короля деньгами, которые помещали у них заимодавцы и вкладчики Испании или Италии[312 - Braudel F. Medit…, I, p. 315.]. Но в эти операции включался и весь их капитал, поддававшийся мобилизации. Не имея возможности делать все, они, как мы увидим, в 1568 г.[313 - Ruiz Martin F. Lettres marchandes…, p. XXXVIII.] утратят интерес к финансированию торговых операций между Севильей и Америкой и не станут более вмешиваться в такой степени, как в прошлом, в закупку шерсти в Сеговии, или шелка в Гранаде, или квасцов в Масарроне. Таким образом, они решительно перешли от товара к финансовым операциям. И ежели им поверить, то они едва зарабатывали себе на жизнь на этих грандиозных, по видимости, операциях. Займы предоставлялись королю обыкновенно из 10 %, но, как утверждали они, бывали и затраты, и неудачи, и задержки с возмещением. Это бесспорно. Тем не менее, если верить секретарям, служившим
Католическому королю, заимодавцы зарабатывали до 30 %[314 - Doria G. Un quadriennio critico: 1575 -1578. Contrasti e nuovi orientamenti nella societa genovese nel quadro della crisi finanziaria spagnola. — Melanges Franco Borlandi. 1977, p. 382.]. Вероятно, ни те, ни другие не говорят правды. Но очевидно, что игра приносила генуэзцам плоды одновременно и на процентах, и на процентах с процентов, и на махинациях, которые позволяло движение курса, и на покупке и продаже золотых и серебряных монет, и на спекуляциях с хурос (juros), и на дополнительной прибыли в 10 %, которую в Генуе извлекали просто из продажи белого металла[315 - Сообщение Джорджо Дориа, машинописный текст. Коллоквиум в Мадриде, 1977 г.], — все это с трудом поддается исчислению, да к тому же было переменчиво, но значительно. А сверх того, учитывая громадность сумм, авансированных купцами (и которые, опять-таки, далеко превосходили их собственный капитал), доходы в любом случае были огромны, даже если общая норма прибыли была скромной.
        Наконец, политическое серебро Испании было лишь одним из потоков среди других потоков, которые он вызывал или влек за собой. Галеры, груженные ящиками реалов или слитками серебра и приходившие в Геную в сказочном количестве, начиная с 70-х годов XVI в. были бесспорным орудием господства. Они делали из Генуи распорядителя всего богатства Европы. Конечно же, генуэзцам удавалось не все, не всякий раз они выигрывали. Но в конечном счете судить об этих выдающихся деловых людях и объяснять их следует в долговременном плане и во всей целостности их опыта. В действительности их богатством в XVI в. были не золото и не серебро, а «возможность мобилизовать кредит», играть в эту трудную игру на основе превосходящего [другие] плана. Это. именно то, что все лучше и лучше показывают относящиеся к ним документы, богатые серии которых становятся наконец доступными, еще более усложняя и уточняя наши объяснения.
        Причины генуэзского успеха
        Как объяснить этот генуэзский триумф? Прежде всего — гипотезой. Между 1540 и 1560 гг. (даты приблизительные) Европа была потрясена более или менее ясно выраженным кризисом, который делит XVI в. надвое: Франция Генриха II — это уже не залитая солнцем Франция Франциска I; елизаветинская Англия — это уже не Англия Генриха VIII… Этот ли кризис положил конец Веку Фуггеров — да или нет? Я склонен был бы ответить «да», не имея возможности это доказать. Не будет ли естественным вписать в число последствий этого спада финансовые кризисы 1557 и 1558 гг.?
        Во всяком случае, достоверно, что тогда произошло нарушение старинного денежного равновесия. Вплоть до 1550 г. белый металл, относительно редкий, имел тенденцию расти в цене относительно металла желтого, бывшего со своей стороны относительно обильным. И именно белый металл, серебро, был тогда орудием в крупных делах (разве без этого был бы возможен Век Фуггеров?), служившим средством сохранения стоимости. Но еще до 1550 г. наступило повышение цены золота, которое в свою очередь становилось относительно редким. Кто же не заметит в таких условиях важность решений генуэзцев, которые, по словам Фрэнка Спунера[316 - Spooner F. С. L’Economie mondiale et les frappes monetaires en France 1493 -1680. 1956, p. 13 sq.], около 1553 -1554 гг. были на антверпенском рынке первыми, кто сделал ставку на золото? А затем — не будут ли они более других в состоянии контролировать кругообороты золота, выполняя платежи в Антверпене за Католического короля, коль скоро желтый металл требовался для оплаты векселей?[317 - Ruiz Martin F. Lettres marchandes…, p. XLIV.] Нашли ли мы «хорошее» объяснение?
        ЧРЕЗМЕРНОЕ ОБИЛИЕ КАПИТАЛОВ В ГЕНУЕ С 1510 ПО 1625 Г.
        ^Кривая реального процента наluoghi(постоянные рентные обязательства на банк Каза ди Сан-Джорджо с изменяющимся процентом), вычисленная в работе Карло Чиполлы (Cipolla С. Note sulla storia del saggio d’interesse… — Economia Internazionale, 1952). Падение процента было таково, что в начале XVII в. он снизился до 1,2 % (более подробные объяснения см. в кн.: Braudel F. Medit…, II р. 45).^
        Я немного сомневаюсь в этом, хотя и принадлежу к тем, кто ретроспективно многое относит за счет ума или чутья генуэзцев. Но такого рода успех в принципе не имеет будущего. Он не может слишком долго оставаться привилегией купцов, более дальновидных, чем другие.
        Действительно, игра генуэзцев была многообразной и одерживала верх за счет самого этого многообразия: она касалась белого металла, желтого металла и векселей. Требовалось не только чтобы генуэзцы захватывали белый металл благодаря выходам серебра (sacas de plata)[318 - Ruiz Martine F. Op. cit., p. XXXII.], каковые предусматривали к их выгоде их контракты (asientos) с королем, или благодаря контрабанде, издавна ими организовываемой через Севилью[319 - Ibid., p. XXX -XXXI.], требовалось также, чтобы генуэзцы продавали этот металл. Возможны были два покупателя: либо португальцы, либо итальянские города, обращенные в сторону Леванта, Венеции и Флоренции. Эти последние были покупателями приоритетными, и именно в меру их закупок серебра заново расцвела левантинская торговля, пряности и перец вновь стали изобиловать в Алеппо или в Каире, а транзит шелка приобрел громадное значение в торговле портов Леванта. Серебро это Венеция и Флоренция покупали за векселя на страны Северной Европы, с которыми их торговый баланс был положительным[320 - Braudel F. Medit…, I, p. 457.]. И именно таким образом генуэзцы
могли производить свои трансферты на Антверпен, который, даже когда дни его величия уже прошли, оставался местом выплат для испанской армии, несколько загнившим рынком, как загнивал Сайгон от торговли пиастрами. В конечном счете векселя с момента издания ордонанса Карла V в 1537 г.[321 - Этим ордонансом был создан эскудо (escudo), золотой экю, занявший место гранадской excellenta. Ср. Braudel F. Medit…, I, p. 429 et note 5.] могли оплачиваться только в золоте, серебро, уступленное генуэзцами итальянским городам, превращалось в золотую монету, подлежащую выплате в Нидерландах. К тому же золото оставалось лучшим оружием генуэзцев для контроля над их тройной системой. Когда в 1575 г. Католический король решил обойтись без их услуг и начал свирепствовать против них, генуэзцам удалось блокировать кругообороты золота. Испанские войска, не получая жалованья, взбунтовались, и произошло разграбление Антверпена в ноябре 1576 г.[322 - Pirenne H. Histoire de Belgique. IV, 1927, p. 78.] Королю в конечном счете пришлось уступить.
        Если сопоставить все эти факты, напрашивается вывод: богатство Генуи опиралось на американские богатства Испании и на само богатство Италии, использовавшееся в широких масштабах. Посредством могущественной системы пьяченцских ярмарок[323 - Braudel F. Medit…, I, p. 458 -461.] происходил отток капиталов итальянских городов в Геную. И толпы мелких заимодавцев, генуэзских и прочих, доверяли банкирам свои сбережения за скромное вознаграждение. Таким образом, существовала постоянная связь между испанскими финансами и экономикой итальянского полуострова. Отсюда и «завихрения», которые всякий раз будут следовать за мадридскими банкротствами: банкротство 1595 г.[324 - Ibid., I, р. 463, 464; Ruiz Martin F. El Siglo de los Genoveses.] получило отзвук и очень дорого обошлось венецианским вкладчикам и заимодавцам[325 - Braudel F. La vita economica di Venezia nel secolo XVI. — La Civilta veneziana del Rinascimento, p. 101.]. В то же время в самой Венеции генуэзцы, бывшие хозяевами белого металла, который они доставляли монетному двору (Zecca) в огромных количествах[326 - Braudel F. Op. cit.], захватили
контроль над курсом и над морским страхованием[327 - Braudel F. Medit…, I, p. 295 et note 1, p. 457 et note 1.]. Любое углубленное исследование в других активных городах Италии, вероятно, привело бы к более или менее аналогичным выводам. На самом деле игра генуэзцев была возможна, я осмелюсь сказать, легка постольку, поскольку Италия сохраняла свою активность на должной высоте. Как Италия, желая или не желая того, поддерживала Венецию в XIV и XV вв., так она поддерживала и Геную в XVI в. Как только Италия стала ослабевать, прощайте торжества и встречи почти что за закрытыми дверями на пьяченцских ярмарках!
        За успехами банкиров стоял сам город Генуя, и это не следует забывать. Когда начинают разбирать поразительную механику, которую создали генуэзцы, как бы обнаруживается тенденция смешивать Геную с ее крупными банкирами, жившими зачастую в Мадриде, бывавшими там при дворе, ведшими там крупную игру, советниками и сотрудниками короля, которые жили своим кругом посреди злобы и склок, сочетались между собой брачными узами и защищали себя, выступая как один человек всякий раз, как испанец угрожал им или когда недовольство ими выражали компаньоны, остававшиеся в Генуе и намеченные в качестве жертв ответных ударов. Открытие Франко Борланди и его учениками неизданной переписки этих деловых людей прольет, будем надеяться, свет на те вещи, которые нам еще не известны. Но в конце-то концов, эти hombres de negocios, как называли их в Мадриде, были очень немногочисленны — два, самое большее три десятка человек. Рядом с ними, ниже их надлежит вообразить сотни, даже тысячи генуэзских купцов разного масштаба, простых приказчиков, лавочников, посредников, комиссионеров. Они населяли свой город и все города Италии и
Сицилии. Они пустили глубокие корни в Испании, на всех этажах экономики, в Севилье, как и в Гранаде. Говорить о купеческом государстве в государстве было бы слишком. Но это была система, внедрившаяся с XV в., и система, которая будет долговечной: в конце XVIII в. генуэзцы в Кадисе имели объемы дел, сопоставимые с торговлей английской, или голландской, или французской купеческих колоний[328 - См. главу 1 настоящего тома, прим. 48.]. Этой истиной слишком часто пренебрегали.
        Такое завоевание чужого экономического пространства всегда было условием величия для какого-либо города, не имевшего равных и стремившегося, даже не сознавая этого ясно, господствовать в обширной системе. То было явление почти что банальное в своей повторяемости: такова Венеция, проникающая в византийское пространство; такова Генуя, которой удалось проникнуть в Испанию, или Флоренция — в королевстве Французском, а некогда — в королевстве Английском; такова Голландия во Франции Людовика XIV; такова была Англия в мире Индии…
        Отступление Генуи
        Строительство за пределами своего дома таит в себе риск: успех обычно бывает временным. Господство генуэзцев в испанских финансах, а через них — и в финансах всей Европы продлится немногим более шестидесяти лет.
        Однако испанское банкротство 1627 г. не повлекло за собой, как то полагали, финансового крушения генуэзских банкиров. Для них речь шла отчасти о добровольном уходе. В самом деле, они были мало расположены продолжать оказывать свои услуги мадридскому правительству, ожидая в перспективе новые банкротства, которые угрожали их прибылям и в не меньшей степени их капиталам. Изъять свои фонды настолько быстро, насколько позволяли это трудные обстоятельства, переместить их в другие финансовые операции — такова была программа, реализованная по воле конъюнктуры. Именно в таком духе развертывается аргументация статьи, которую я недавно написал по материалам подробной переписки венецианских консулов в Генуе[329 - Braudel F. Endet das «Jahrhundert…», p. 455 -468.].
        Но, как часто бывает, одного-единственного объяснения было бы недостаточно. Следовало бы лучше знать положение генуэзских заимодавцев в самой Испании и по отношению к их португальским соперникам, которые тогда взяли на себя руководство финансами Католического короля. Восторжествовали ли последние в силу решений графа и герцога Оливареса? Благоприятствовала ли им конъюнктура на Атлантическом океане? Подозревали, что они были подставными лицами голландских капиталистов, — обвинение, впрочем, правдоподобное, но его надо было бы еще доказать. Во всяком случае, мир, подписанный в 1630 г. английским правительством Карла I с Испанией, имел довольно любопытные последствия[330 - Feavearyear A. E. The Pound Sterling. 1931, p. 82 -83.]. Ведший переговоры об этом мире сэр Фрэнсис Коттингтон снабдил его дополнительным соглашением, предусматривавшим ни более ни менее как перевозку английскими кораблями испанского серебра, направляемого в Нидерланды. Треть этой массы серебра между 1630 и 1643 гг. будет перечеканена в монету в мастерских лондонского Тауэра. Следовательно, река испанского серебра в течение ряда
лет добиралась на Север уже благодаря английскому, а не генуэзскому посредничеству.
        Это ли было причиною ухода генуэзцев? Не обязательно, принимая во внимание позднюю дату этого соглашения — 1630 г. Более вероятно, хотя это никоим образом не доказано, что уход генуэзцев предопределил такое любопытное решение. Что достоверно, так это то, что Испания отчаянно нуждалась в надежной системе для перевозки своих капиталов. На смену «генуэзскому» решению, которое заключалось в трансферте фондов по векселям, решению изящному, но предполагавшему господство над международной сетью платежей, пришло простое решение привлечь в качестве перевозчиков как раз тех, чьих нападений на море, военных действий и пиратства опасались. И верх иронии: начиная с 1647 г. или 1648 г. испанское серебро, необходимое для управления и обороны Южных Нидерландов, будет перевозиться даже не английскими, а голландскими кораблями, может быть, даже еще до того, как Соединенными Провинциями был подписан в январе 1648 г. сепаратный Мюнстерский мирный договор[331 - А. E. М. et D. Hollande, 122, f° 248 (memoire d’Aitzema, 1647).]. В нужном случае протестанты и католики могли договориться: деньги уже не пахли.
        Выживание Генуи
        Возвращаясь к Генуе, невозможно отрицать, что уход состоялся. По-видимому, держатели асьенто (asientistas) спасли значительную часть своих капиталов, невзирая на довольно тяжелые, определенно внушающие тревогу условия испанского банкротства 1627 г. и ряд затруднений, которые чинили им в Испании, в Ломбардии, как и в Неаполе. Успех таких изъятий устанавливается, я полагаю, по поступлениям в Геную «восьмерных монет», объем которых можно примерно восстановить год за годом[332 - Da Silva J. G. Banque et credit en Italie au XVII^e^siecle. 1969, I, p. 171.]: они продолжались, значительные, порой массовые, после 1627 г. К тому же Генуя осталась подключенной к потокам белого металла, начинавшимся в Америке. Какими путями? Вне всякого сомнения, торговыми — через Севилью, а потом через Кадис. Ибо генуэзская торговая сеть в Андалусии сохранилась, обеспечивая связи с Америкой. С другой стороны, после появления на сцене других заимодавцев — португальских марранов — генуэзские участники (partitanti) не раз соглашались играть игру заново. Например, в 1630, 1647 или 1660 гг.[333 - Braudel F. Endet das
«Jahrhundert…», p. 461.] Если они в нее включались вновь, то не потому ли, что поступления белого металла в Севилью, а затем в Кадис были тогда более обильны, нежели о том сообщают официальные цифры[334 - Morineau M. Gazettes hollandaises et tresors americains. — «Anuario de Historia economica y social», 1969, p. 289 -361.]. Из-за этого займы для Испании снова становились более привлекательными, даже выгодными. И они давали возросшую возможность участвовать в огромной контрабанде белого металла, которая питала Европу. Генуэзцы не упустили такой случай.
        Чтобы получить доступ к испанскому источнику, Генуя располагала также экспортом производимых ею изделий. В самом деле, она больше Венеции участвовала в европейском промышленном подъеме XVII -XVIII вв. и старалась приспособить свое производство к спросу кадисского и лисабонского рынков, чтобы добраться к золоту на последнем и к серебру — на первом из них. Еще в 1786 г. Испания импортировала много генуэзских тканей, «и имеются даже особые изделия на испанский вкус; к примеру, большие штуки шелка… усеянного мелкими цветами… и густо расшитого с одного конца большими полувыпуклыми цветами… Сии ткани предназначены для праздничных платьев; есть среди них великолепные и весьма дорогие»[335 - La Lande J., de. Voyage en Italie…, IX, p. 362.]. Равным образом значительная часть продукции бумажных фабрик в Вольтри, около Генуи, «предназначается для Индий, где ее используют как курительный табак (sic!)»[336 - La Lande J., de. Op. cit., p. 367.]. Таким образом, Генуя старательно защищалась от конкуренции Милана, Нима, Марселя или Каталонии.
        ^Образцы генуэзских ситцев (1698 -1700 гг.).^
        Следовательно, политика генуэзских купцов предстает разнообразной, прерывистой, но гибкой, способной приспосабливаться, как всякая уважающая себя капиталистическая политика. В XV в. они сумели обосноваться на пути золота между Северной Африкой и Сицилией, в XVI в. — овладеть через Испанию частью белого металла американских рудников; в XVII в. — вновь увеличить торговую эксплуатацию ценой экспорта готовых изделий. И во все периоды заниматься банковскими и финансовыми делами в зависимости от обстоятельств момента.
        В самом деле, после 1627 г. финансисты не остались без работы. Так как испанское правительство более не поддавалось прежней эксплуатации, генуэзские капиталы искали и нашли других клиентов: города, князей, государства, простых предпринимателей или частных лиц. Разобраться в этом позволяет недавняя книга Джузеппе Феллони[337 - Felloni G. Gli Investimenti finanziari genovesi in Europa tra il Seicento e la Restaurazione. 1971.]. Еще до разрыва в 1627 г. генуэзский капитал начал «колоссальное и радикальное перераспределение [своих] финансовых обязательств»[338 - Ibid., p. 472.]. С 1617 г. генуэзцы стали вкладывать капиталы в венецианские фондовые ценности. В Риме, где они вытеснили с XVI в. флорентийских банкиров, они участвовали в возобновлении папских займов во время создания в 1656 г. [банка] Монте Оро (Monte Оrо), первыми подписчиками на фонды которого были исключительно генуэзцы[339 - Felloni G. Op. cit., p. 168, note 30.]. Первые помещения капитала во Франции относятся ко времени между 1664 и 1673 гг.[340 - Ibid., p. 249.] В XVIII в. их инвестиции распространились на Австрию, Баварию, Швецию,
австрийскую Ломбардию, на такие города, как Лион, Турин, Седан…[341 - Ibid., p. 392, 429, 453.] Как в Амстердаме или в Женеве и с использованием той же политики посредников и комиссионеров, «промышленность» займов — такая, как о ней рассказывают «рукописные новости» и газеты, — заняла в Генуе место в повседневной жизни. «В прошлую пятницу, — записывал в 1743 г. один французский агент, — в Милан [который в то время принадлежал австрийцам] отправили на нескольких колясках с доброю охраной 450 тыс. флоринов, кои частные лица сего города ссудили королеве Венгерской [Марии-Терезии] под залог драгоценностей, о каковых уже была речь»[342 - B.N., Ms. Fr. 14671, f° 17, 6 марта 1743 г.].
        И объем капиталов, помещенных за границей, постепенно возрастал, как если бы старинная машина воспользовалась для ускорения своего движения скоростью XVIII в.; в миллионах банковских лир (lire di banco) (цифры округлены) он составил: 271 в 1725 г.; 306 в 1745 г.; 332 в 1765 г.; 342 в 1785 г.; при годовом доходе, выросшем с 7,7 млн. в 1725 г. до 11,5 млн. в 1785 г. Банковская лира, бывшая в Генуе расчетной монетой, с 1675 по 1793 г. соответствовала, не изменяясь, 0,328 г золота. Но к чему вести расчеты в тоннах золота? Лучше будет коротко сказать, что доход генуэзских заимодавцев в 1785 г. равнялся более чем половине приближенно подсчитанного валового дохода Генуи[343 - Felloni G. Op. cit., p. 477.].
        Но как же интересно, что при новом расширении своих капиталовложений Генуя оставалась верна географическим рамкам былого своего великолепия! В противоположность капиталу голландскому и женевскому генуэзский капитал не завоевывал Англию, в то время как во Франции генуэзцы вкладывали свои капиталы широко (35 млн. турских ливров накануне Революции). Не происходило ли это оттого, что на Севере [Европы] католическая Генуя натолкнулась на сети протестантских банков? Или же скорее по причине старинных привычек, которые в конечном счете ограничивали мысль и воображение генуэзских деловых людей?[344 - Ибо Генуя допустила протестантских купцов обосноваться у себя.]
        В любом случае такой выбор привел генуэзский капитал к краху вместе с бесчисленными катастрофами, под тяжестью которых рухнул Старый порядок. Но в следующем веке Генуя вновь окажется в роли самого оживленного двигателя [развития] полуострова. При возникновении парового судоходства и во времена Рисорджименто она создаст промышленность, сильный современный флот, и «Банко д’Италиа» в значительной мере будет делом ее рук. Итальянский историк сказал: «Генуя создала итальянское единство» — и добавил: «к своей выгоде»[345 - Эти слова принадлежат Кармело Трасселли.].
        И возвращаясь к миру-экономике
        Но реконверсия, а вернее, последовательные реконверсии генуэзского капитализма не привели Геную в центр мира-экономики. Ее «век» на международной арене закончился еще в 1627 г., может быть, в 1622 г., когда пришли в упадок пьяченцские ярмарки[346 - Da Silva J. G. Op. cit., p. 55 -56.]. Если проследить хронику этого решающего года, создается впечатление, что венецианцы, миланцы и флорентийцы отмежевались от генуэзских банкиров. Быть может, они не могли сохранять свое сотрудничество с городом св. Георгия, не подвергая себя опасности? Быть может, Италия не была более способна оплачивать цену генуэзского первенства? Но, вне сомнения, и вся европейская экономика не в состоянии была выдерживать обращение бумажных денег, несоразмерное массе звонкой монеты и объему производства. Генуэзская конструкция, слишком усложненная и амбициозная для экономики Старого порядка, развалилась, отчасти сама собой, при европейском кризисе XVII в. Тем более что Европа тогда «качнулась» в сторону Севера, и на этот раз — на столетия. Характерно, что, в то время как генуэзцы, перестав играть роль финансовых арбитров Европы,
перестали находиться и в центре мира-экономики, смену караула обеспечил Амстердам, недавнее богатство которого было построено (и это еще одно знамение времени) на товаре. Для него тоже наступит час финансовой деятельности, но позднее, и довольно любопытно, что это заново поставит те же самые проблемы, с какими встретился генуэзский опыт.
        Глава 3
        СТАРИННЫЕ ЭКОНОМИКИ С ДОМИНИРУЮЩИМ ГОРОДСКИМ ЦЕНТРОМ В ЕВРОПЕ: АМСТЕРДАМ
        С Амстердамом[1 - По всей этой главе слово «Голландия» в силу распространенного дурного обычая будет часто употребляться для обозначения всех Соединенных Провинций.] заканчивается эра городов с имперскими структурой и призванием. «То был последний раз, — писала Вайолет Барбур, — когда настоящая империя торговли и кредита существовала без поддержки современного объединенного государства»[2 - Barbour V. Capitalism in Amsterdam in the Seventeenth Century. 1963, p. 13.]. Интерес этого опыта состоит, следовательно, в его расположении между двумя сменившими друг друга фазами экономической гегемонии: с одной стороны, городa, с другой — современные государства, национальные экономики, имевшие в качестве отправной точки Лондон, опиравшийся на Англию. В центре Европы, кичащейся своими успехами и к концу XVIII в. обнаруживавшей тенденцию сделаться всем миром, господствовавшая зона должна была расти, чтобы уравновесить целое. Одни или почти одни города, недостаточно опиравшиеся на близлежащую экономику, которая их усиливала, вскоре не будут иметь достаточного веса. Эстафету примут территориальные
государства.
        Возвышение Амстердама, продолжившее старинную ситуацию, совершилось, что довольно логично, по старым правилам: один город стал преемником других, Антверпена и Генуи. Но в то же самое время Северная Европа вновь обрела преимущество над Южной, на этот раз окончательно. Так что Амстердам сменил не один только Антверпен, как это столь часто утверждают, но Средиземноморье, еще преобладавшее во время генуэзской интермедии[3 - См. выше, c. 155.]. Место богатейшего моря, украшенного всеми дарами и преимуществами, занял океан, долгое время бывший пролетарием, все еще плохо используемым, океан, которому до сего времени международное разделение задач отводило самые тяжелые и наименее доходные работы. Отступление генуэзского капитализма, а за ним — Италии, подвергшейся атакам разом со всех сторон, открыло дорогу торжеству мореплавателей и купцов Северной Европы.
        Победа эта, однако, свершилась не в один день. Так же, как и упадок Средиземноморья и самой Италии, происходивший последовательными этапами, которые медленно добавлялись один к другому. С наступлением 70-х годов XVI в. английские корабли стали вновь проникать во Внутреннее море. С наступлением 90-х годов пришла очередь кораблей голландских. Но средиземноморские нефы, саэты, марсилианы или карамусалы от этого не исчезли. Чтобы вторжение северных перевозчиков приносило плоды, требовалось, чтобы перевалочные пункты Северной Африки, порты Ливорно и Анконы, левантинские гавани были открыты для них и освоены, чтобы богатые города Средиземноморья приняли услуги вновь пришедших, согласились их фрахтовать. Потребовалось также, чтобы англичане заключили свои капитуляции с Великим Государем[*CA - Имеется в виду турецкий султан. Капитуляции — неравноправные договоры, предоставлявшие европейским купцам особые привилегии. — Прим. перев.] в 1579 г. (что нидерландцы проделают лишь в 1612 г.). А сверх того нужно было, чтобы сукна, холсты и прочие промышленные изделия Севера проникли на средиземноморские рынки,
изгнали с них традиционно там присутствовавшие местные продукты[4 - Rapp R.T. — «Journal of Economic History», September 1975.]. Еще в начале XVII в. Венеция с ее высококачественными сукнами господствовала на левантинском рынке. Значит, необходимо было занять место Венеции и других городов. И наконец, добиться, чтобы мало-помалу ослабла гегемония генуэзского кредита. Именно эти процессы, более или менее быстрые, предполагал подъем Амстердама, который, в отличие от Антверпена, больше уже не вернет первенства экономикам Внутреннего моря.
        ^Генеральные Штаты Соединенных Провинций, собравшиеся в Амстердаме в 1651 г. с соблюдением всего церемониала, присущего суверенному государству.^
        Соединенные Провинции у себя дома
        Современники почти ничего в этом не поняли. Будучи, как всегда, невнимательны к длительным предшествующим процессам, они внезапно обнаружили величие Нидерландов, когда оно уже было достигнуто и ослепляло. Сразу никто не мог понять внезапный успех, блистательный взлет, неожиданное могущество столь малой страны, в некотором роде совершенно новой. И всякий говорил о «приводящей в изумление» легкости, о «секрете», о голландском «чуде».
        Ничтожная территория, бедная природными ресурсами
        Соединенные Провинции — всего лишь крохотная территория, не большая, чем королевство Галисия, скажет в 1724 г. один испанец[5 - Uztariz G., de. Theorie et pratique du commerce et de la marine. 1753, p. 97. Напомним, что площадь Соединенных Провинций была порядка 34 тыс. кв. км.]; меньше половины Девоншира, повторит гораздо позже Тюрго[6 - Turgot. ?uvres completes, I, p. 455. Джозайа Такер (1712 -1799) — английский экономист, труд которого Тюрго перевел под названием «Les Questions importantes sur le commerce».] вслед за англичанином Такером. «Весьма малая страна, — пояснял уже посол Людовика XIV в 1699 г., — занятая со стороны моря бесплодными дюнами, подверженная с сей стороны, как равно и со стороны рек и каналов, коими она пересечена, частым наводнениям и пригодная разве что для пастбищ, каковые составляют единственное богатство страны. Того, что произрастает там, пшеницы и прочих зерновых, недостаточно, чтобы прокормить сотую долю ее жителей»[7 - A.N., K 1349, 132, f° 20.]. «Даже для того, чтобы прокормить своих петухов и кур», — иронизировал Дефо[8 - Defoe D. The Complete English
Tradesman…, 1745, II, p. 260 (согласно тому, говорит он, «что пишет надежный автор», но не уточняет какой).]. «Все, что производит Голландия, — утверждал в 1697 г. другой информатор, — это сливочное масло, сыр и земля, пригодная для изготовления посуды»[9 - A.N., Marine, В^7^, 463, Р 30.]. Очень серьезный испанский экономист Устарис пояснял в 1724 г.: «Половина сей страны состоит из воды или из земель, кои ничего не могут произвести, и ежегодно возделывается только четверть [земель]; так что некоторые писатели утверждают, будто урожая сей страны едва хватает для покрытия четверти ее потребления» [10 - Uztariz G., de. Op. cit., p. 98.]. «Голландия — страна неблагодарная, — заходит еще дальше автор одного письма, относящегося к 1738 г. — Это земля, плавающая на воде, и луг, затопленный три четверти года. Сия земля столь крохотна и столь ограниченна, что не смогла бы прокормить и пятую часть своих обитателей»[11 - Argens J.-B., d’. Lettres juives. 1738, III, p. 192.]. Аккариас де Серионн, могущий быть хорошим судьей в этих вопросах, без колебания утверждал в 1766 г., что Голландия (понимай:
Соединенные Провинции) «никогда не располагала чем накормить и во что одеть четверть своих подданных»[12 - Accarias de Serionne J. Les Interets des nations de l’Europe developpes relativement au commerce. 1766, I, p. 44.]. Короче говоря, страна бедная: мало пшеницы (и невысокого качества), мало ржи, мало овса, мало овец, нет виноградников, разве что иной раз на укрытой от непогоды стене деревенского дома или в саду, и никаких деревьев, если только не возле амстердамских каналов или вокруг деревень. Зато — луга, много лугов, которые «к концу октября, а иногда ноября начинают покрываться водами, каковые вздымаются ветрами, бурями и постоянными дождями… Так что во множестве мест усматриваешь лишь плотины, колокольни и дома, кои кажутся выступающими из большого моря»[13 - Parival J.-N., de. Les Delices de la Hollande. 1662, p. 10.]. Дожди, выпавшие зимой, будут откачаны «весной посредством мельниц»[14 - A.E. M. et D. 72, Голландия, ноябрь 1755 г.].
        Для человека Средиземноморья все это было странным до абсурда. Флорентиец Лодовико Гвиччардини писал в 1567 г.: «Земля низкая, все реки и крупные каналы текут между дамбами, так что текут они не на уровне земли, и во многих местах с крайним удивлением видишь воду выше земли»[15 - Guicciardini L. Description de tous les Pays-Bas. 1568, p. 288.]. Для путешественника, приехавшего из Женевы два века спустя, в 1760 г., «все искусственно в провинции Голландия, вплоть до страны и самой природы»[16 - Gaudard de Chavannes. Voyage de Geneve a Londres. 1760 (без пагинации).]. Испанский путешественник Антонио Понс (1787 г.) заявит даже: «Более воображаемая и поэтическая, нежели реальная!»[17 - Ponz A. Viaje fuera la Espana. 1947, p. 1852.]
        Подвиги земледелия
        Однако же Соединенные Провинции имели почву, деревни, фермы. Были, даже в Гелдерне, бедные дворяне с находившимися у них в услужении крестьянами, т. е. подлинный кусок феодальной Европы; крупные фермеры (gentlemen farmers) в Гронингене, фермеры-арендаторы во Фрисландии[18 - Boxer C.R. The Dutch Seaborne Empire. 1969, p. 7.]. Вокруг Лейдена существовало интенсивное овощеводство — здешние овощи продавали на улицах Амстердама — и производилось лучшее сливочное масло в Соединенных Провинциях[19 - Parivai J.-N., de. Op. cit., p. 76.]. Да плюс еще мост на Старом Рейне, который назывался «хлебным мостом, понеже в рыночные дни здесь устраиваются крестьяне со своим зерном»[20 - Ibid., p. 56.]. То там, то тут встречаются богатые деревенские жители, одетые в черное, без плаща, но «жены их увешаны серебром, а пальцы их унизаны золотыми перстнями»[21 - Ibid., p. 82.]. Наконец, каждую весну «прибывает весьма большое число тощих быков и коров — датских, голштинских и ютландских, каковых тотчас же отгоняют на пастбища; три недели спустя ты видишь их окрепшими и округлившимися»[22 - Ibid., p. 13.]. «К середине
ноября добрые домохозяева покупают быка или половину его сообразно величине своего семейства, какового быка они засаливают и коптят… и едят с салатом с маслом. Каждое воскресенье они вынимают большой кусок говядины из засольной бочки, приготовляют его, делают из него несколько трапез. Сказанный холодный кусок обходит стол вместе с несколькими кусками вареного мяса, с молоком или какими-нибудь овощами…»[23 - Ibid., p. 26.]
        Принимая во внимание доступное для использования пространство, животноводство и земледелие были обречены делать ставку на производительность. Животных кормили лучше, чем в других странах. Коровы давали до трех ведер молока в день[24 - Ibid., p. 12.]. Земледелие обратилось к огородничеству, изобретало научные способы ротации культур и получало благодаря удобрениям, включая и поддающиеся использованию городские нечистоты, лучшие урожаи, чем в других местах. С 1570 г. прогресс был достаточно явным, чтобы сыграть определенную роль в первых стартах экономики страны. Именно это заставило Яна де Фриса[25 - Vries J., de. The Role of the Rural Sector in the Development of the Dutch Economy, 1500 -1700. — «Journal of Economic History», march 1971, p. 267.] говорить о том, что в Голландии капитализм произрастал из ее почвы.
        Верно, что значительный прогресс, хоть и в небольшом масштабе, положил начало земледельческой революции, которая завладеет Англией, но это уже другая история. Важно было то, что, придя в контакт с городами, деревни не замедлили коммерциализироваться, в некотором роде — урбанизироваться и, как и города, жить за счет внешнего рынка. Коль скоро в любом случае зерно для удовлетворения по меньшей мере половины потребления (это цифра правдоподобная) должно было импортироваться, нидерландское земледелие обнаружило тенденцию ориентироваться на культуры, приносящие наибольший доход: лен, коноплю, рапс, хмель, табак, наконец, на красящие растения — пастель и марену; последнюю ввели в обиход беженцы, прибывшие из Фландрии[26 - Flachat J.-C. Observations sur le commerce et sur les arts d’une partie de l’Europe, de l’Asie, de l’Afrique et des Indes orientales. 1766, II, p. 351.]. Эти красящие вещества прибыли туда, куда следовало, ибо сукна, которые Англия поставляла суровыми, или как говорили, «белыми» (en blanc), аппретировались и окрашивались в Голландии. А ведь одни только валяние и окраска стоили вдвое
дороже производства сырцового сукна (включая сырье, чесание, прядение, тканье материи)[27 - Wilson Ch. England’s Apprenticeship 1603 -1763. 1965 (3d ed. 1967), p. 71; La Republique hollandaise des Provinces-Unies. 1968, p. 31; Wallerstein I. The Modem World System, II, ch. II (машинописный текст).]. Отсюда и решение Якова I 1614 г. запретить экспорт английских сукон «белыми»[28 - Supple B. Commercial Crisis and Change in England 1600 -1642. 1959, p. 34.]. Но результатом было полнейшее фиаско: в операциях крашения и аппретирования англичане не могли еще конкурировать с голландцами, которым благоприятствовало техническое преимущество и в не меньшей мере — наличие у них непосредственно на месте красителей.
        В той мере, в какой крестьяне уступали соблазну технических культур, они вынуждены были обращаться к рынку для закупки для себя пропитания, а также дров или торфа. И вот они выходили из своей изоляции. Крупные деревни делались сборными пунктами, порой со своим рынком или даже своей ярмаркой. Купцы в свою очередь часто обращались непосредственно к производителю[29 - Boyer J.-C. Le capitalisme hollandais et l’organisation de l’espace dans les Provinces-Unies. — Colloque franco-hollandais, 1976 (машинописный текст), в частности с. 4.].
        ^БУРГУНДСКИЕ НИДЕРЛАНДЫ В 1500 Г.^
        ^С 1500 г. процент городского населения достиг рекордного уровня: более 40 % во Фландрии, но также и в провинции Голландия. (По данным Яна де Фриса: Vries Y., de. The Dutch rural economy in the Golden Age, 1500 -1700, p. 83.)^
        Сказать «продвинувшаяся коммерциализация деревни» — это то же самое, что сказать «богатство деревни». «Здесь не диво найти богатых крестьян с сотней тысяч ливров и более того»[30 - Parival J.-N., de. Op. cit., p. 83.]. Тем не менее заработная плата в деревне обнаруживала тенденцию к сближению с городской заработной платой[31 - Vries J., de. An Inquiry into the Behavior of wages in the Dutch Republic and the Southern Netherlands, 1500 -1800 (машинописный текст), p. 13.]. Прочувствуйте замечание Питера де Ла Кура (1662 г.). «Крестьяне наши, — объяснял он, — вынуждены давать своим работникам и слугам такую большую плату, что они уносят немалую часть хозяйских прибылей и живут с большими удобствами, нежели их хозяева; в городах испытывают те же неудобства с ремесленниками и слугами, кои более несносны и менее услужливы, чем в каком угодно другом месте в мире»[32 - La Court P., de. Memoires de Jean de Witt. 1709, p. 43 -44.].
        Перенапряженная городская экономика
        В сравнении с остальной Европой маленькие Соединенные Провинции предстают сверхурбанизированными, сверхорганизованными в силу самой плотности их населения, «относительно самой большой в Европе»[33 - Pinto I., de. Traite de la circulation et du credit, p. 216.], по словам Исаака де Пинто. В 1627 г. путешественник, едущий из Брюсселя в Амстердам, «находит все голландские города столь же полными народом, сколь пусты те, что удерживают испанцы [в Южных Нидерландах]… [двигаясь] от одного до другого из этих городов, находящихся друг от друга в двух или трех часах пути», он встречает «такие толпы людей… на римских улицах нет такого числа карет [и бог знает, есть ли они!], как здесь тележек, переполненных путниками, в то время как каналы, что протекают в разных направлениях по всей стране, покрыты… бесчисленными судами»[34 - Abbe Scaglia в кн.: Reade H.G.R. Sidelights on the Thirty Years' War. L., 1924, III, p. 34. —Цит. no: Nef J.U. La Guerre et le progres humain. 1954, p. 29 -30.]. Стоило ли этому удивляться? Половина населения Соединенных Провинций жила в городах[35 - Schoffer I. Did Holland's Golden
Age co-incide with a Period of Crisis? — «Acta historiae neederlandica», 1966, p. 92.] —это был европейский рекорд. Отсюда и множественность обменов, регулярность связей, необходимость полной мерой использовать морские пути, реки, каналы и сухопутные дороги, которые, как и в остальной Европе, оживляли крестьянские гужевые перевозки.
        Соединенные Провинции — Голландия, Зеландия, Утрехт, Гелдерн, Оверэйссел, Фрисландия, Гронинген — были объединением семи крохотных государств, которые считали себя независимыми и чванились тем, что поступают соответственно. В действительности каждая их этих провинций была более или менее плотной сетью городов. В Голландии к шести старинным городам, имевшим право голоса в Штатах Голландии, добавилось двенадцать других, в том числе Роттердам. Каждый из этих городов имел самоуправление, взимал свои налоги, отправлял правосудие, внимательно следил за соседним городом, неустанно защищал свои прерогативы, свою автономию, свою фискальную систему. И в частности, именно по этой причине имелось столько дорожных пошлин[36 - «Journal de Verdun», novembre 1751, p. 391.], на самом деле «бесконечное количество различных дорожных сборов»[37 - A.N., К 879, 123 et 123 bis, № 18, f° 39.] и придирок из-за городских ввозных пошлин. Тем не менее такое раздробление государства, эта неправдоподобная децентрализация создавали также и определенную свободу индивида. Патрицианская буржуазия, которая управляла городами,
распоряжалась правосудием, она карала по своему усмотрению, изгоняла кого пожелает из своего города или из своей провинции — окончательно и практически без права обжалования. Зато она защищала своих граждан, оберегала их, давала им гарантии против вышестоящих судов[38 - Price J.L. The Dutch Republic during the 17th Century. 1974, p. 58 sq.].
        Поскольку нужно было жить, нидерландские города не могли избежать необходимости общих действий. Как говорил Питер де Ла Кур, «их интересы сцеплены друг с другом»[39 - La Court P., de. Op. cit., p. 28.]. Сколь бы они ни были сварливы, как бы ревниво ни относились друг к другу, но «улей» навязывал им свои законы, заставлял объединять свои усилия, сочетать их активность, коммерческую и промышленную. Они образовывали могущественный блок.
        Амстердам
        Итак, эти города цеплялись друг за друга, деля между собою задачи, образовывали сети, занимали уровни, расположенные одни над другими, образовывали пирамиду. Они предполагали наличие в центре их или на их вершине доминирующего города, более весомого и властного, нежели остальные, и связанного с ними. По отношению к городам Соединенных Провинций Амстердам занимал то же положение, что Венеция по отношению к городам ее материковых владений (Terra Ferma). Венеция, чьим удивительным повторением по своему внешнему виду был Амстердам с его затопляющими водами, разделявшими его на острова, островки, каналы, и в довершение всего с окружавшими город «болотами»[40 - Parival J.-N., de. Op. cit., p. 104.], с его vaterschepen[41 - Beckmann J. Beitrage zur Oekonomie…, 1779 -1784; II, S. 549.] —лихтерами, снабжавшими город пресной водой, как доставляли ее в Венецию барки с Бренты. Разве соленая вода не держала в плену оба города?
        Питер де Ла Кур объяснял[42 - La Court P., de. Op. cit., p. 37.], что Амстердам родился для своей великой истории, когда в результате шторма был «пробит возле Тексела» защитный бар дюн и единым махом создан в 1282 г. Зёйдер-Зе. С того времени стало возможно «проходить Тей на больших судах», и мореплаватели с Балтики утвердили в качестве места встреч и торговли Амстердам, до того простую деревню. Несмотря на такую помощь сил природы, город оставался труднодоступным, с опасными, самое малое — сложными подходами. Корабли, идущие в Амстердам, должны были ждать около Тексела или у Вли[*CB - Нынешний остров Влиланд. — Прим. перев.], у самого входа в Зёйдер-Зе, где постоянную угрозу представляли песчаные отмели. А те, что покидали Амстердам, должны были останавливаться в тех же гаванях и дожидаться благоприятного ветра. Следовательно, при входе и выходе необходима была остановка, которую власти тщательно контролировали. Отсюда и тот скандал, задним числом представляющийся забавным, который вызвал в марте 1670 г. непринужденный приход французского фрегата, к тому же еще королевского военного корабля,
который прошел от Тексела до Амстердама без предварительного разрешения[43 - A.N., А.Е., В^1^ 619, 6 марта 1670 г.]. Дополнительное затруднение: крупные торговые корабли не могли проходить мелководья, простирающиеся к северу от Амстердама на незначительно углубленной песчаной банке Пампиус, пока около 1688 г. не была придумана хитрость[44 - Savary des Bruslons J. Dictionnaire universel du commerce. 1761, I, p. 84.]: два лихтера — так называемые верблюды — швартовались к слишком большому кораблю с обоих бортов, протягивали цепи под его корпусом, поднимали корабль и доставляли его восвояси.
        ^Чудесная карта Соединенных Провинций, подвергающихся нашествию вод и песков Северного моря. Эти воды и пески окружают побережья и острова. Карта, изданная Иоганнесом Лоотцем около 1707 г. и не получившая распространения.^
        ^Один экземпляр находится в Национальной библиотеке (Ge DD 172, carte 52). Фото Национальной библиотеки.^
        И однако же, амстердамский порт всегда был забит до отказа. Один путешественник писал в 1738 г.: «Я ничего не видывал такого, что бы так меня поразило. Невозможно вообразить себе, не увидев этого, великолепнейшую картину двух тысяч судов, собравшихся в одной гавани»[45 - Argens J.-B., d'. Op. cit., III, p. 194.]. Путеводитель 1701 г. говорит о восьми тысячах кораблей, «коих мачты и снасти образуют как бы род леса, столь густого, что через него едва пробивается солнце…»[46 - Le Guide d’Amsterdam. 1701, р. 2, 81.]. 2 тыс. или 8 тыс. — не будем придираться. Что не подлежит сомнению, так это множество флагов, которые при желании можно было увидеть с площади Дам. Это судно, объясняет тот же путеводитель, «которое кажется вам новым, — немецкое, оно имеет [на флаге] четырехчастный золотой щит с червленью. Другое — бранденбургское, имеет щит серебряный с черным орлом с распростертыми крыльями»; вон то — из Штральзунда, с золотым солнцем. А вот и любекские, венецианские, английские, шотландские, тосканские, рагузинские (серебристый флаг со щитом и лентой, на которой начертано Libertas). И даже — возможно
ли это? — «савоец». А дальше — большие корабли, специализированные на китобойном промысле. Но вам не станут пояснять, что такое «сии белые флаги, понеже вы француз»[47 - Ibid, р. 82 -83.]. К тому же, если вы почитаете «Амстердамскую газету»[48 - «Gazette d’Amsterdam», 14, 21, 28 fevrier, 18 juin 1669.], перед вами проплывут сотни кораблей, сообщая вам свои названия и свои маршруты. В 1669 г. в Тексел пришли, выйдя из Бордо, «Ла Сигонь», «Ле Шарио де Лэн», «Ле Солей Леван», «Ле Ренар де Бильбао», «Ле Дубль Котр де Нант» (8 февраля), «Ле Фигье де ла Терсер», «Ла Балэн бигарре» (12 февраля); немного спустя — «Ле Шарио а Фуэн» из Бильбао, «Ле Леврие» из Кале, «Л’Аньо бигарре», возвратившийся из Галисии; в июне — «Ле По де флёр», «пришедший из Московии (несомненно, из Архангельска), где он провел зиму; в феврале стало известно, что «Ле По а бёрр» прибыл в Аликанте». Это обращение делало Амстердам «всеобщим складом Вселенной, Престолом Изобилия, местом сосредоточения богатств и благосклонности небес»[49 - Le Guide d’Amsterdam, p.1.].
        Но так не было бы без вклада Провинций и нидерландских городов. Для величия Амстердама они были непременным (sine qua non) условием. Для Яна де Фриса сердцем того, что мы именуем миром-экономикой, сконцентрированным на Амстердаме, представляется не только Голландия, как это обычно утверждают, но также и вся полоса нидерландских земель, которую затрагивала торговля с моря, — Зеландия, Фрисландия, Гронинген, частично Утрехт. И только Гелдерн, Генералитетские земли[*CC - Генералитетские земли — отвоеванные y Испании части Гелдерна, Брабанта и Фландрии, управлявшиеся непосредственно центральным правительством от имени всех Соединенных Провинций. — Прим. перев.] и Оверэйссел — области бедные, архаичные, еще «средневековые» — оставались вне большой игры.
        Сотрудничество между «сердцем» и Амстердамом вылилось в разделение задач: промышленность процветала в Лейдене, Гарлеме (Харлеме), Делфте; судостроение — в Брилле и Роттердаме; Дордрехт жил за счет значительной торговли по Рейну; Энкхёйзен и Роттердам контролировали рыбный промысел в Северном море. Опять-таки Роттердаму, самому могущественному городу после столицы, доставалась лучшая часть торговли с Францией и с Англией; Гаага, столица политическая, немного напоминала Вашингтон в Соединенных Штатах в прошлом и в настоящем. И значит, не случайно Ост-Индская компания разделялась на отдельные палаты, и не случайно наряду с Амстердамским банком, созданным в 1609 г., утвердились менее активные, но аналогичные банки в Мидделбурге (1616 г.), Делфте (1621 г.), Роттердаме (1635 г.). Пьер Боде мог с полным основанием говорить, перефразируя хорошо известное выражение, относящееся к США и компании «Дженерал моторс»: «То, что хорошо для Амстердама, хорошо и для Соединенных Провинций». Но Амстердаму приходилось считаться со своими соратниками, терпеть зависть и враждебное отношение других городов и
приспосабливаться к этому за неимением лучшего.
        ^А. Сторк Нейвенхейс. Амстердам: так называемая башня Харингпаккерсторен. Собрание Б. де Генсвана. Фото Жиродона.^
        Пестрый состав населения
        Города суть потребители рабочей силы. Городской комплекс Соединенных Провинций процветал лишь благодаря росту населения: один миллион человек в 1550 г., два миллиона — в 1650 г. (в том числе миллион в городах). Такой успех был достигнут не только на базе местного населения. Взлет голландской экономики призывал, требовал иностранцев, отчасти он сам был их созданием. Естественно, не все они нашли там землю обетованную. Нидерландское процветание не переставая порождало существование огромного пролетариата, скученного в трущобах и вынужденного питаться худшими продуктами. Лов тощей сельди в ноябре «запрещается объявлениями властей, [но] его терпят, коль скоро он служит для пропитания бедняков»[50 - Accarias de Serionne J. Op. cit., I, p. 173.]. Как и в Генуе, все прикрывалось активной благотворительностью, которая умеряла возможные вспышки классовой борьбы. Тем не менее недавняя выставка в амстердамской Ратуше пролила немалый свет на грустное зрелище нищеты в Голландии XVII в., где богатые были богаче, нежели в иных странах, а бедняки столь же многочисленны и, быть может, более несчастны, чем в других
местах, хотя бы уже в силу неизменной дороговизны жизни.
        Однако не все иммигранты приезжали искать в Голландии сомнительного богатства. Многочисленны были и те, кто бежали от войн и религиозных преследований, бывших бичом XVI и XVII вв. После перемирия, подписанного с Испанией в 1609 г., Соединенные Провинции были на грани разрыва своего согласия и разрушения того, что им служило государством, из-за жестоких распрей, религиозных (ремонстранты против контр-ремонстрантов) и политических (регенты городов против статхаудера Морица Нассауского). Но эта волна насилий, отмеченная победой протестантской ортодоксии на Дордрехтском синоде в 1619 г. и статхаудерства — после казни в том же году великого пенсионария Яна ван Олденбарневелта, не была продолжительной. Она не могла продлиться долго в стране, где были многочисленны католики, где на востоке присутствовали лютеране, где оставались активными протестантские диссиденты. В конечном счете установилась и укрепилась терпимость одновременно с индивидуальными свободами, которым способствовало раздробление политической власти. «Служители протестантской религии в конце концов имели очень ограниченный успех в своих
попытках превратить Республику в протестантское государство, в некотором роде по женевской модели»[51 - Price J. L. Op. cit., p. 33.].
        Терпимость заключалась в том, чтобы принимать людей такими, какие они есть, коль скоро они — рабочие, купцы или беженцы — вносили вклад в богатство Республики. А впрочем, разве можно вообразить себе «центр» мира, который не был бы терпимым, осужденным быть таковым, который не принимал бы людей, в которых нуждался, когда они в него приезжали? Конечно же, Соединенные Провинции были убежищем, спасательным судном. Отсюда «великий приток народа, который сюда пригнали войны… как рыбу у норвежского побережья, когда она чует появление какого-нибудь кита»[52 - Parivai J.-N., de. Op. cit., p. 41.]. Утвердилась, сделалась правилом свобода совести. Один англичанин писал в 1672 г.: «В этой Республике никто не может обоснованно жаловаться на ущемление своей совести»[53 - Temple W. Observations upon the Provinces of the United Netherlands. 1720, p. 59.]. Или вот более позднее (1705 г.) голландское свидетельство: «Все народы мира могут там служить Богу по велению сердца и сообразно своей совести, и хоть господствующая религия — реформатство, каждый там волен жить в той вере, какую исповедует; там насчитывается до
25 римско-католических церквей, в коих приходят совершать моления столь же открыто, как и в самом Риме»[54 - «Le Guide d’Amsterdam». 1701, р. 1 -2.]. Историки-демографы лучше других знают это разнообразие вероисповеданий, ибо они оказываются при своих подсчетах (как, скажем, в Роттердаме)[55 - Mentink G.V., Van der Woude A.M. De demografische outwikkeling te Rotterdam en Cool in de 17^e^ en 18^e^ eeuw. 1965.] перед десятком разных реестров гражданского состояния (реформаты нидерландские, шотландские, валлонские; пресвитериане, сторонники епископальной церкви, лютеране, ремонстранты, меннониты, католики и иудеи). Заметьте, что католики чаще всего представляли низшие классы, особенно на Генералитетских землях.
        ^РОСТ ГОРОДСКОГО НАСЕЛЕНИЯ^
        ^Этот рост, приводивший прежде всего к выгоде Амстердама, составил сердцевину экономического взлета Соединенных Провинций. (По данным Яна де Фриса: Vries Y., de. Op. cit., p. 89.)^
        Обычно иммигранты довольствовались самыми непритязательными ремеслами, но, как говорил один голландец в 1662 г., «тот, кто хочет в Голландии работать, не может умереть с голоду… И нет таких, что не зарабатывали бы пол-экю в день — вплоть до тех, кои выгребают отбросы со дна каналов с помощью некоего железного орудия и сетей, прикрепленных к концу палки, — ежели они хотят хорошо трудиться»[56 - Parival J.-N., de. Op. cit., p. 33.]. Я подчеркнул эти последние слова. В самом деле, опасность сравнительно высокой заработной платы заключена в том, что я, когда моя жизнь бедняка обеспечена, могу себе позволить роскошь не работать постоянно. И нужны были такие вот бедняки, чтобы иметь чистильщиков каналов, чернорабочих, носильщиков, грузчиков, лодочников, косарей, что приходили во Фрисландию поработать косой во время сенокоса, землекопов, которые должны были поторапливаться с выемкой торфа до того, как его зимой зальет вода или покроет лед. Эти последние задачи обычно приходились на долю немецких иммигрантов, бедняг, число которых, видимо, умножалось после 1650 г. и которых обозначали родовым именем
«ходоков в Голландию» (Hollandganger), зачастую приходивших работать на бонификации польдеров[57 - Lutge F. Geschichte der deutschen Agrarverfassung vom fruhen Mittelalter bis zum 19. Jahrhundert. 1967, S. 285; Schoffer J. — в кн.: Handbuch der europaischen Geschichte. Hrsg. T. Schieder, IV, 1968, S. 638. Hannekemaaier означает по-голландски «поденщик», а роереn и moffen — фамильярно-пренебрежительные наименования немцев.]. Близко расположенная Германия была резервуаром дешевой рабочей силы, снабжавшим Соединенные Провинции людьми для армии, для флота, для службы за морями, для работы на полях (Hannekemaaier) и в городах, куда притекало столько poepen и moffen.
        ^Амстердам, Рыбный рынок, Ратуша, общественные весы. Эстамп Райта и Шутца, 1797 г. Фонд «Атлас ван Столк».^
        Среди иммигрантов почетное место, как и следовало ожидать, принадлежало ремесленникам, многочисленным в центрах текстильного производства — Лейдене (саржи, камлоты, сукна); Гарлеме (шелк, отбелка холстов); Амстердаме, где мало-помалу обосновалась большая часть производств[58 - A.N. Marine, В^7^ 463, f° 39 (1697).]: ткани шерстяные, шелковые, золотая и серебряная парча, ленты, кожа с золотым тиснением, сафьяны, замша, рафинадные заводы, различные химические производства; Саардаме — деревне, расположенной близко к великому городу, где находилась «самая большая судостроительная верфь в мире». Для всех этих видов деятельности иностранная рабочая сила имела решающее значение. В Гарлеме именно рабочие, пришедшие из Ипра, из Ондскота, определили подъем текстильного производства в городе. Точно так же в конце XVII в. промышленность Соединенных Провинций получит дополнительный импульс и расширится вследствие массового прибытия французских протестантов после отмены в 1685 г. Нантского эдикта.
        Среди этих потоков беженцев — французских протестантов, протестантов антверпенских или евреев с Пиренейского полуострова — было немало купцов, зачастую обладателей значительных капиталов. В особенности способствовали успеху Голландии евреи-сефарды[59 - Игравшие более значительную роль, чем немецкие евреи, сефарды были прежде всего португальцами, имевшими свое особое кладбище в Оуверкерке. См.: Le Guide d’Amsterdam, 1701, р. 38; см. также библиографию Вайолет Барбур: Barbour V. Op. cit., р. 25, note 42. Относительно португальских евреев см. статью Э. М. Коэна: Koen E. М. Notarial Records relating to the Portuguese Jews in Amsterdam up to 1639. — «Studia Rosenthaliana», janvier 1973, p. 116 -127.]. Вернер Зомбарт утверждал, будто бы они ни более ни менее как принесли в Амстердам капитализм[60 - Sombart W. Die Juden und das Wirtschaftsleben. 1911, S. 18; Braudel F. Medit…, I, p. 567 sq.]. Это явное преувеличение. Зато несомненно, что они оказали серьезную поддержку городу, например в сфере вексельных операций и еще больше — в области биржевых спекуляций. В этих делах они были мастерами и даже
созидателями. Они также были хорошими советчиками, инициаторами создания деловых сетей, связывавших Голландию с Новым Светом и Средиземноморьем[61 - Braudel F. Medit…, I, p. 567.]. Один английский памфлетист XVII в. подозревал даже амстердамских купцов в том, что они привлекали их единственно в торговых интересах — «евреи и прочие иноземцы открыли для них свою собственную мировую торговлю»[62 - Schulin E. Handelsstaat England. 1969, S. 195.]. Но разве же евреи, как опытные деловые люди, не устремлялись постоянно туда, где экономика преуспевала? Если они прибывали в ту или иную страну, то это означало, что дела там идут хорошо или пойдут лучше. Если они уезжали, то это означало, что дела тут идут плохо или пойдут хуже. Разве не начали евреи покидать Амстердам около 1653 г.?[63 - См. т. 2, c. 147.] Во всяком случае, тридцать лет спустя, в 1688 г., они последовали в Англию за Вильгельмом Оранским. Не означает ли это, что в ту пору Амстердам, несмотря на видимость, чувствовал себя не так хорошо, как в первые десятилетия этого века?
        В любом случае евреи были не единственными, кто «создал» Амстердам. Все торговые центры Европы предоставили свой контингент городу, который собирался стать или уже стал центром мира. Первая роль, конечно, принадлежала антверпенским купцам. Антверпен, взятый Александром Фарнезе 27 августа 1585 г. после достопамятной осады, добился при капитуляции мягких условий, в частности возможности для своих купцов либо остаться, либо покинуть город, забрав с собой свое имущество[64 - Van der Essen L. Alexandre Farnese, prince de Parme, gouverneur general des Pays-Bas, 1545 -1592. IV, 1935, p. 123.]. Те из них, кто выбрал изгнание в Голландию, прибыл туда, следовательно, не с пустыми руками: они принесли капиталы, компетентность, торговые связи, и это, бесспорно, было одной из причин быстрого старта Амстердама. Жак де Ла Файль, антверпенский купец, обосновавшийся в новой северной столице, не преувеличивал, когда писал 23 апреля 1594 г.: «Здесь Антверпен превратился в Амстердам»[65 - Boxer C. R. Op. cit., p. 19, note 5.]. Разве же не была треть населения города к 1650 г. иностранного происхождения или потомками
иностранцев? Половина первых вкладов Амстердамского банка, созданного в 1609 г., поступила из Южных Нидерландов.
        В результате Амстердам будет быстро расти (50 тыс. жителей в 1660 г., 200 тыс. — в 1700 г.) и скоро смешает все националыюсти, довольно быстро превратив толпу фламандцев, валлонцев, немцев, португальцев, евреев, французских гугенотов в истинных голландцев — Dutchmen. Разве то, что сформировалось, не было в масштабе всей страны нидерландской «нацией»? Ремесленники, купцы, импровизированные мореходы, чернорабочие трансформировали маленькую страну, сделали из нее другую. Но разве также не взлет самой Голландии подал сигнал к успеху, создал его условия?
        Прежде всего рыболовство
        Соединенные Провинции были «Египтом Европы», даром Рейна и Мааса: именно таким образом подчеркнул Дидро[66 - Diderot. Voyage en Hollande. — Diderot. ?uvres completes. 1969, XI, p. 336. Цит. пo: Manceron C. Les Vingt Ans du roi. 1972, p. 468.] речной и сухопутный аспекты Соединенных Провинций. Но прежде всего последние были даром моря. Нидерландский народ «столь сильно склонен к мореплаванию, что можно сказать, вода более его стихия, нежели земля»[67 - Parival J.-N., de. Op. cit., p. 36.]. На часто бушующем Северном море он прошел свое ученичество в рыболовстве, каботажном плавании, перевозках на дальние расстояния, в морской войне; по словам одного англичанина (1625 г.), не было ли Северное море «академией мореходов и лоцманов голландских мятежников»[68 - Alcala Zamora y Queipo de Llano J. Espana, Flandes y el Mar del Norte (1618 -1639). La ultima ofensiva europea de los Austrias madrilenos. 1975, p. 58.]? Так что прав был Уильям Темпл: «Республика Соединенных Провинций вышла из моря, оттуда же почерпнула она свою силу»[69 - Temple W. Op. cit., p. 26.].
        Голландия и Зеландия испокон веков населяли Северное и соседние моря своими рыбаками. Рыболовство было национальным промыслом — по меньшей мере четырьмя «промыслами». Первый, у берегов и в пресных водах, обеспечивал разнообразное снабжение «очень нежными сортами рыбы»[70 - Parivai J.-N., de., Op. cit., p. 19.]; то была «рядовая» ловля, но по стоимости она составляла примерно половину «большого лова» — огромного сельдяного промысла[71 - A.N., К 1349, 132, f° 162 v° sq. (1699).], рядом с которым выглядела относительно скромно ловля трески и пикши в Исландском море и на Доггер-банке[72 - A.N., M 662, dos. 5, f° 15 v°.] и «охота» на китов, любопытным образом именовавшаяся «малым ловом».
        Около 1595 г.[73 - A.N., К 1349, 132, f° 168.] голландцы открыли Шпицберген и тогда же научили баскских рыбаков гарпунить кита[74 - Accarias de Serionne J. La Richesse de la Hollande. 1778, I, p. 68.]. В январе 1614 г. эта ловля была уступлена в качестве монопольной Северной компании «от берегов Новой Земли до пролива Дейвиса, включая Шпицберген, остров Медвежий и прочие места»[75 - A.E., C.P. Hollande, 94, f° 59.]. Компания была упразднена в 1645 г.[76 - Accarias de Serionne J. Op. cit., I, p. 69.], но Амстердам ревниво сохранял контроль и прибыли [77 - В конечном счете достававшиеся крупным купцам: A. N., М 662, dos 5, f° 13 v°.] от фантастических избиений китов на крайнем Севере, которые изливали на него тонны жира (для изготовления мыла, освещения для бедняков, обработки сукон) и центнеры китового уса. В удачном 1697 г.[78 - A. N., К 1349, 132, f° 174 et 174 v°.] «из портов Голландии отправилось 128 кораблей для «ловли» китов, из них во льдах погибло 7, а 121 возвратился в свои гавани, добыв 1255 китов, давших 41 344 бочонка ворвани. Каждый бочонок обычно продается по 30 флоринов, что
составляет в целом 1 240 320 флоринов. Каждый кит дает обыкновенно две тысячи фунтов китового уса, оцениваёмого 50 флоринов за квинтал, что составляет для 1255 китов 1255 тыс. флоринов, а обе суммы, сложенные вместе, дают в целом 2 495 320 флоринов»[79 - По случайности ли, но нам не сообщается о [жидком] китовом жире.]. Перечень этот показывает, что в среднем одно китобойное судно добывало в течении кампании десяток китов, хотя в июле 1698 г. только одно из них доставило в Тексел 21 тушу[80 - A.N., А. Е., В^1^, 624.].
        Однако эти богатства мало что значили в сравнении с ловом сельди на Доггер-банке вдоль английского побережья в течение двух путин: от дня св. Иоанна до дня св. Иакова[*CD - 27 января — 27 мая. — Прим. перев.] и от Воздвиженья до дня св. Екатерины[*CE - 14 сентября — 25 ноября. — Прим. перев.][81 - Accarias de Serionne J. Op. cit., I, p. 255.]. На протяжении первой половины XVII в. цифры были фантастическими: 1500 рыболовных судов — крупных судов, достаточно просторных, чтобы позволить на борту разделку, засолку и укладку рыбы в бочки, за которыми на места лова приходили небольшие суда, доставляя их в Голландию и в Зеландию (даже в Англию, где «голландская» сельдь стоила дороже, нежели выловленная английскими рыбаками) [82 - Ibid., II, p. 54.]. На этих 1500 сельдяных судов (buyssen) находилось 12 тыс. рыбаков и около 300 тыс. бочек рыбы. Копченая и соленая сельдь, продававшаяся по всей Европе, была «золотой жилой» Голландии[83 - Wilson C. Anglo-Dutch Commerce and Finance in the Eighteenth Century. 1941, p. 3.]. Питер де Ла Кур считал, что голландская торговля «уменьшилась бы вполовину, ежели бы у
нее отняли торговлю рыбой и товарами, кои от сей торговли зависят»[84 - La Court P., de. Op. cit., p. 28.]. Как замечал 8 июля 1661 г. сэр Джордж Даунинг, «торговля сельдью связана с торговлей солью; некоторым образом сельдь и соль расширили голландскую торговлю в Балтийском море» [85 - Цит. пo: Wilson C. Profit and Power. A Study of England and the Dutch Wars. 1957, p. 3.]. А мы добавим, что торговля на Балтике была подлинным источником голландского богатства.
        Тем не менее не переоценивали ли сравнительное место рыболовства в голландской экономике? После кромвелева Навигационного акта и первой англо-голландской войны 1652 -1654 гг. сказочный лов сократился более чем на две трети[86 - Pinto I., de. Op. cit., p. 263.], и — вопреки предсказанию Питера де Ла Кура — без того, чтобы от этого расстроилась голландская машина. Что же касается упадка лова, то объяснялся он снижением доходности, что было следствием роста цен и заработной платы. Только те, кто занимался снабжением судов, еще зарабатывали на жизнь. Но вскоре «выпуски из гавани» (mises hors) сделались слишком дорогостоящими. Остальное довершила конкуренция иностранного лова — французского, норвежского, датского. Впрочем, коль скоро одинаковые причины влекут за собою одинаковые последствия, английскому лову сельди не удалось обрести полного размаха, невзирая на поощрения, объектом которых он был. И тоже по причине слишком высоких издержек[87 - Accarias de Serionne J. La Richesse de l'Angleterre. 1771, p. 42, 44.].
        Голландский флот
        Истинным орудием голландского величия был флот, равный один всей совокупности других европейских флотов[88 - Argens J.-B., d’. Op. cit., III, p. 193.]. Французская оценка, относящаяся к маю 1669 г.[89 - A. N., A.E., B^1^, 619, переписка Помпонна (Гаага, 16 мая 1669 г.). Те 20 тыс. кораблей, о которых говорил Кольбер, — это попросту преувеличение. В 1636 г. корабельный состав флота включал будто бы от 2300 до 2500 единиц плюс 2 тыс. больших судов сельдяного лова. Ср.: Price J. L. Op. cit., p. 43. Наша оценка (600 тыс. тонн) примыкает к оценке В. Фогеля: Vogel W. Zur Grosse der Europaischen Handelsflotten… — Forschungen und Versuche zur Geschichte des Mittelalters und der Neuzeit. 1915, S. 319.] и не учитывающая «лодки (heu) и малые галиоты [весьма многочисленные], что имеют только одну мачту и неспособны ходить в дальние плавания», пришла «путем подсчета, каковой полагаю я достаточно обоснованным» (это пишет Помпонн), к цифре в «шесть тысяч» для всех Соединенных Провинций. При 100 тоннах водоизмещения и 8 человеках команды на судно это составило бы самое малое 600 тыс. тонн и, возможно, 48 тыс.
моряков. Цифры для того времени огромные, которые мы, вероятно, едва ли преувеличиваем.
        К количеству добавлялось качество. После 1570 г. голландские судостроительные верфи создали торговый корабль, ставший сенсацией, — Vlieboot, «флейта», прочное парусное транспортное судно с округлыми бортами, большой вместимости и обслуживаемое немногочисленной командой: на 20 % меньшей, чем на судах того же тоннажа. То было значительное преимущество, если вспомнить, что в дальнем плавании затраты на личный состав (заработная плата, питание) долгое время были главным пунктом издержек. Голландская скупость разыгрывалась тут вовсю: рацион был скуден [90 - Temple W. Op. с it., р. 47.] — «рыба да каша»; даже капитаны «довольствуются… куском сыра либо ломтем солонины двух-трехлетней давности» [91 - Tavernier J.-B. Les Six Voyages…, 1676, II, p. 266.]; никакого вина; слабое пиво и иногда, при бурном море, немного скупо распределявшегося арака. «Из всех наций, — заключал один француз, — голландцы самые экономные и самые умеренные, всего менее предающиеся роскоши и бесполезным расходам»[92 - A.N., Marine, B^7^, 463, f° 45, 1697 r.].
        ^Голландские^^парусные^^транспортные суда. Эстамп В. Холлара, 1647 г. Собрание фонда «Атлас ван Столк».^
        Пространный французский отчет, относящийся к 1696 г., не без некоторой зависти уточнял все преимущества голландского флота перед конкурентами. «Голландцы, занимаясь морской торговлей, ходят почти на одних только транспортах, которые в военное время экспортируют вооруженные фрегаты. Это большие корабли, располагающие глубокими трюмами, кои могут вместить много товара; по правде говоря, это плохие ходоки под парусом, но, хоть они и грубой и тяжелой постройки, более мореходные, для коих не нужно столько команды (sic!), как для прочих кораблей. Французы вынуждены держать четырех или пять человек экипажа на корабле в 20 или 30 тонн для его управления; голландцы держат двух, самое большее трех человек. На корабль от 150 до 200 тонн французы ставят 10 -12 человек, голландцы — всего 7 или 8; французы ставят 18, 20 -25 человек на корабль в 250, 300 или 400 тонн, а голландцы — только 12 -16, самое большее 18. Французский матрос получает 12, 16, 18 -20 ливров в месяц, а голландец довольствуется 10 -12 ливрами, и офицеры — соответственно. Для рациона французских матросов требуются хлеб, вино, сухари, чисто
пшеничные и вполне белые, свежее и соленое мясо, треска, сельдь, яйца, масло, горох, фасоль, а когда они едят рыбу, надобно, чтобы она была приправлена, да и то они не хотят ее есть, разве что по постным дням. Голландцы же довольствуются пивом, ржаным хлебом и сухарями, зачастую очень черными, но отличного вкуса, сыром, яйцами, маслом, небольшим количеством солонины, горохом, кашей и едят много вяленой рыбы без приправы каждый день, не различая постный или скоромный, а это стоит намного меньше, нежели мясо. Французы, обладая более пылким и подвижным темпераментом, едят 4 раза в день, голландцы, коих темперамент холоднее, едят всего 2, самое большее 3 раза. Французы строят свои корабли из дуба, скрепленного железом, что стоит дорого; большая же часть голландских кораблей, особенно тех, что не ходят дальше, чем во Францию, сделаны всего лишь из сосны и скреплены деревянными шипами, и хоть порой они и больше, стоят они при постройке вполовину меньше, нежели наши. У них также и более дешевые снасти, они ближе нас расположены к Северу, откуда черпают железо, якоря (anghres) (sic!), коноплю для канатов и
веревок, кои они изготовляют сами, так же, как и парусину»[93 - A.N., М 785, dos. 4, f^os^ 68 -69.].
        В самом деле, другое преимущество голландского судостроения заключалось в недостижимых для конкурентов ценах на его верфях: как гласит французская переписка, «секрет их в том, чтобы делать повозки [читай: корабли] дешевле, чем делают это другие»[94 - Ibid.]. Вне, сомнения потому, что корабельный лес, смола, вар, канаты, все эти драгоценные морские товары (naval stores) поступали к ним прямо из стран Балтийского моря, включая и мачты, доставлявшиеся специальными кораблями[95 - У них раскрывали корму, чтобы можно было погрузить мачты.]. Но также и потому, что они использовали самую новейшую технику (механические пилы, мачтоподъемные машины, изготовление взаимозаменяемых запасных частей) и опытных мастеров и рабочих. Настолько, что знаменитые саардамские верфи около Амстердама могли взять обязательство, «при условии, что они будут предуведомлены за два месяца, строить каждую неделю остальной части года военный корабль, готовый для подъема такелажа»[96 - Le Guide d’Amsterdam. 1701, р. 81.]. Добавим, что в Голландии, какую бы область деятельности мы ни взяли, кредит был легкодоступен, обилен, дешев.
Ничего нет удивительного в том, что очень рано голландские корабли стали экспортироваться за границу, в Венецию, Испанию и даже на Мальту для корсарских предприятий [мальтийских] рыцарей в морях Леванта[97 - Мальтийские архивы, 65 -26.].
        В дополнение к этому Амстердам стал первым рынком Европы для кораблей, приобретаемых по случаю. Ваш корабль потерпел крушение у берегов Голландии — в течение нескольких дней вы можете купить другой и погрузиться на него со своей командой, не теряя времени: посредники даже обеспечат вас грузом. Но зато, если вы приедете сушей для такой покупки, то вам лучше привести своих матросов с собой. Потому что в Соединенных Провинциях в транспортных делах человек был единственным, чего не хватало.
        Однако от него, от этого человека, не требовалось быть опытным моряком. Достаточно, чтобы были замещены руководящие посты. А с прочим справится какой угодно новобранец. Национальной вербовки, активно проводившейся вплоть до деревень внутри страны, было недостаточно. Так же как было ее недостаточно в Венеции и затем в Англии. Значит, иностранец предлагал свои услуги либо их добивались от него насильственным путем. «Ходокам в Голландию», приходившим работать киркой, лопатой или серпом, случалось оказываться на палубе корабля. В 1667 г. на службе Соединенных Провинций будто бы состояло 3 тыс. шотландских и английских моряков[98 - Dermigny L. Le Commerce a Canton…, p. 161, note 4.], а по данным одного французского письма, проводившееся Кольбером снаряжение кораблей якобы привело к репатриации во Францию 30 тыс. моряков, пребывавших главным образом на службе у Голландии[99 - A.N., G^7^, 1695, f° 52, 15 февраля 1710 г.].
        Достоверность этих цифр не гарантирована, но ясно, что Голландия могла взвалить на себя перевозки по морям мира лишь в той мере, в какой она получала от несчастной Европы необходимую дополнительную рабочую силу. А эта рабочая сила рада была примчаться на зов. В 1688 г., когда Вильгельм Оранский готовился отправиться в Англию, чтобы изгнать оттуда Якова II, команды того флота, что проскочит под носом у кораблей Людовика XIV, были набраны с известной легкостью: стоило только увеличить плату при вербовке[100 - Об этой экспедиции см.: Dumont de Bostaquet I. Memoires. 1968.]. Короче говоря, то была не «вялость» Европы[101 - A. N., К 1348, № 132, f° 130.], но нищета ее, позволившая голландцам «заложить начало» своей Республики. Еще в XVIII в. нехватка команд, столь острая в Англии, все еще ощущалась в Голландии. Когда во времена Екатерины II русские корабли останавливались в Амстердаме, некоторые из их матросов выбирали свободу; голландские вербовщики хватали их «на лету», и несчастные в один прекрасный день оказывались на Антильских островах или на Дальнем Востоке, жалобно умоляя вернуть их на
родину[102 - Москва, АВПР, 50/6, д.537, л. 1, 12/23 января 1787 г.].
        Имелось ли «государство» Соединенных Провинций?
        Правительство в Гааге слыло слабым, непрочным. Из чего следовало бы заключить, что незначительный политический аппарат благоприятствовал подвигам капитализма, даже был их условием. Не доходя до такого заключения, историки охотно бы подтвердили суждение П. В. Клейна[103 - Klein P.W. Dutch Capitalism and the European World Economy. — Colloque franco-hollandais, 1976 (машинописный текст), p.1.], а именно что относительно Соединенных Провинций едва ли можно говорить «о чем-то, что было бы государством». Пьер Жаннэн[104 - Jeannin P. Les Interdependances economiques dans le champ d’action europeen des Hollandais (XVI^e^ —XVIII^e^siecles). — Colloque franco-hollandais, 1976 (машинописный текст), p. 76.], не столь категоричный, довольствовался утверждением, что голландское процветание практически ничем не было обязано «государству, мало способному на вмешательство». Не иначе думали и современники. По словам Созы Котинью, португальского посланника, который весной 1647 г. вел в Гааге переговоры и пытался подкупить тех, кого можно, это правительство «было правлением стольких различных голов и умов, что его
представители редко могли сойтись на том, что для них лучше»[105 - Sousa Coutinho F., de. Correspondencia diplomatica… durante a sua embaixada en Holanda. 1920 -1926, II, 227, 2 janeiro 1648: «…que como he de tantas cabecas e de tantos juizos differentes, poucas vezes se acordao todos inda pera aquillo que milhor lhes esta».]. Тюрго около 1753 -1754 гг. говорил о «Голландии, Генуе и Венеции, где государство немощно и бедно, хотя частные лица богаты» [106 - Turgot A. R. J. ?uvres completes, I, p. 373.]. Суждение это, верное (да и то с оговорками) для Венеции XVIII в., явно несправедливо для города, господствовавшего в XV в.; ну а для Голландии?
        Ответ будет зависеть от того, что понимать под правительством или под государством. Если, как это слишком часто случается, не рассматривают совместно государство и социальную базу, которая его поддерживает, то рискуют прийти к ошибочным суждениям о нем. Это правда, что учреждения Соединенных Провинций были архаизирующими; по своим корням они были довольно старым наследием. Правда, что семь провинций считали себя суверенными, что вдобавок они разделялись на крохотные городские республики. Правда и то, что центральные институты — Государственный совет, Raad van Staat (который был, «собственно говоря, главным надзирателем[107 - T.e. осуществлял верховный контроль.] всех дел Республики»[108 - A. N., K 1349, f° 11.], своего рода исполнительной властью или, лучше сказать, министерством финансов), и Генеральные штаты, которые тоже заседали в Гааге и были постоянным представительством послов провинций, — правда, что эти институты в принципе не имели никакой реальной власти. Любое важное решение должно было направляться провинциальным штатам и единодушно ими одобряться. Принимая во внимание расхождение
интересов между провинциями, и в особенности между провинциями приморскими и провинциями внутренними, система эта была постоянным источником конфликтов. Это не Соединенные Провинции, а Разъединенные, утверждал У. Темпл в 1672 г.[109 - Цит. пo: Boxer C. The Dutch Seaborne Empire, p. 13.]
        Эти внутренние столкновения и конфликты выражались на правительственном уровне в непрерывной борьбе между Голландией, которая использовала свою финансовую власть, чтобы навязать свое лидерство, и принцами Оранского дома, которые «правили» в качестве статхаудеров пятью провинциями из семи, председательствовали в Государственном совете и командовали морскими и сухопутными вооруженными силами, нося звание и выполняя функции адмирала и генерал-капитана Республики. Провинция Голландия, представленная своим великим пенсионарием, секретарем Государственного совета, всегда поддерживала суверенитет и вольность провинций, ибо, если центральная власть была слаба, Голландии легче было навязать свою волю благодаря громадному экономическому превосходству и в силу того простого факта, что она одна давала больше половины государственных доходов[110 - A.N., К 1349, f° 35 v°. Голландия одна давала более 58 % бюджетных поступлений Соединенных Провинций.]. Со своей стороны статхаудер упорно стремился установить личную власть на монархический лад, следовательно, укрепить центральную власть, дабы противостоять
голландскому преобладанию. Для этого он использовал провинции и города, которые ревниво относились к Голландии и Амстердаму и слишком часто испытывали со стороны последних притеснения.
        Результатом этого были напряженности, кризисы и чередование у власти обоих соперников. В 1618 г. в связи с глубоким религиозным кризисом, в котором арминиане [ремонстранты] противостояли гомаристам [контрремонстрантам], принц Мориц Нассауский приказал арестовать великого пенсионария Голландии Яна ван Олденбарневелта, который был осужден на смерть и в следующем году казнен. В июле 1650 г. статхаудер Вильгельм II предпринял попытку государственного переворота, которая удалась в Гааге, но жалким образом провалилась в Амстердаме. Тем временем преждевременная смерть принца развязала руки «республиканцам», которые упразднили статхаудерство и правили почти четверть века, до 1672 г. Во время французского вторжения Вильгельм III восстановил статхаудерство, принявшее облик института общественного спасения. Великий пенсионарий Ян де Витт и его брат были зверски убиты в Гааге. Точно так же, но гораздо позднее, в 1747 г., вызывавшие беспокойство французские успехи в испанских Нидерландах позволили Вильгельму IV восстановить свою власть[111 - См. Schoffer I. — в кн.: Handbuch der Weltgeschichte…, р. 654.].
Наконец в 1788 г. революция нидерландских «патриотов», направлявшаяся в такой же мере извне, как и изнутри, привела, в качестве реакции, к торжеству Вильгельма V и развязала преследования «оранжистами» своих противников.
        В общем в этих переменах и чередованиях большую роль играла политика внешняя. Не заключалась ли уже в 1618 г. проблема не в религиозных страстях, а в необходимости принять решение: возобновлять войну с Испанией или нет? Победа статхаудера над Голландией, благоприятствовавшая, как это будет почти всегда, миру, два года спустя завершится разрывом Двенадцатилетнего перемирия.
        Таким вот образом в зависимости от военной ситуации, складывавшейся в Европе, центр политической власти в Соединенных Провинциях колебался между статхаудерством, с одной стороны, и Голландией и громадной мощью Амстердама, с другой. Для регентов провинций и городов такие чередования означали либо «чистки», либо настоящую систему «добычи», если воспользоваться образами, заимствованными из опыта других; в любом случае — потери, урон или выгоды для групп социальной элиты. За исключением «флюгеров»[112 - Proisy d’Eppes С. Dictionnaire des girouettes ou nos contemporains d'apres eux-memes. 1815.], или осторожных, которые всякий раз выходили сухими из воды, и за исключением очень терпеливых: один из кризисов отстраняет семейство; два десятка лет спустя следующий кризис может вернуть его на прежнее место.
        Но не было ли важнее всего то, что и в том и в другом случае Соединенные Провинции пеклись о своем престиже и своем могуществе? Ян ван Олденбарневелт или Ян де Витт, пребывая у власти, были столь же тверды, как Мориц Нассауский или Вильгельм III. Что различало противников, так это цели и средства. Голландия подчиняла все защите своих торговых интересов. Она желала сохранять мир, а военные усилия Республики ориентировать на обладание сильным флотом, условие ее безопасности (в 1645 г. этот флот вмешался на Балтийском море в войну между Швецией и Данией, чтобы положить ей конец, поскольку она наносила ущерб голландским интересам). Со своей стороны провинции, верные статхаудеру, занимались больше армией, которая защищала их от угрозы со стороны всегда опасных соседей и открывала возможность карьеры для их дворян. Эти провинции охотно поддавались соблазну вмешаться в постоянную игру военных страстей на Европейском континенте. Но флот или армия, война или мир, статхаудер или великий пенсионарий — Соединенные Провинции намерены были заставить себя уважать. Могло ли быть иначе в центре мира-экономики?
        Почти не меняющиеся внутренние структуры
        Внутри страны перемены в ориентации власти имели свое значение. Бургомистры, эшевены отстранялись, заменялись; отсюда проистекала известная мобильность внутри привилегированного класса, своего рода ротация среди носителей политической власти. Но в своей совокупности господствующий класс оставался на месте, одерживала ли верх Голландия или принц Оранский. Как отметил Э. Коссман[113 - Kossmann Е.Н. The Low Counntries. — «The New Cambridge Modern History», IV, 1970, p. 365.], «принцы Оранские редко проявляли волю и никогда способность упразднить голландскую плутократию». Несомненно, потому, как предположил другой историк, что «в конечном счете они сами были аристократами и защитниками существующего порядка»[114 - Haley K.D.H. The Dutch in the 17th Century. 1972, p. 83.]. Быть может, также и потому, что противостоять Голландии они могли лишь до определенной степени, что их интервенционистская внешняя политика побуждала их не ставить под вопрос внутренний порядок и устои общества. «Когда принц Оранский, став королем Англии, впервые возвратился в Гаагу, Генеральные штаты велели спросить его, желает ли
он быть принят в их собрании как король Английский или же как адмирал и генерал-капитан Союза. Он ответствовал, что, сохранив с великим удовольствием те должности, кои он и предшественники его имели в Республике, он желал бы быть принят именно в том звании, каковое они ему дали. И в самом деле, он продолжал занимать обычное свое место в собрании Генеральных штатов, за исключением того, что вместо кресла, подобного креслу председателя, занимавшегося им ранее, ему дали кресло более высокое, на котором вышиты гербы королевства Великобритании»[115 - A.N., К 1349, f° 7 et 7 v°.]. Это деталь протокола, но в конечном счете разве уважение к институтам не было в первую голову защитой нидерландской олигархии? В XVIII в. последняя даже не раз будет усматривать в существовании и деятельности статхаудерства гарантию сохранения социального порядка.
        Коротко говоря, этот привилегированный класс помещался в центре всей политической системы. Тем не менее определить его не просто. Как и институты, которые поддерживали его и которые он вдохновлял, этот класс уходил своими корнями в давние времена, к владевшей должностями эшевенов «буржуазии» эпохи бургундского и испанского владычества. Долгая, с 1572 по 1609 г., война за Независимость обеспечила первенство этой буржуазии; она разорила дворянство в большинстве провинций, а реформатская церковь, невзирая на религиозный кризис 1618 -1619 гг., осталась подчинена провинциальным и городским властям. Наконец, «Революция» освятила могущество класса регентов, т. е. политической элиты, которая в каждом городе и в каждой провинции удерживала важные должности и практически обладала неограниченной властью в делах фискальных, судебных, в локальной экономической деятельности.
        Регенты эти образовывали особую группу над деловой буржуазией, которая в эту группу не могла проникнуть по своему желанию. Но должности, которые они занимали, почти что не кормили своих носителей, жалованье было смехотворным, и это отвращало от этих должностей людей, не имевших состояния. Тем или иным способом, но регенты, разумеется, участвовали в росте богатства Соединенных Провинций. У них были связи с деловым миром; иные даже прямо происходили из него: семейства, которые обогащались, в один прекрасный день вступали в ряды на первый взгляд замкнутой политической олигархии то ли путем браков, то ли в случае кризиса власти. Эта политическая элита тем не менее образовала особую группу, своего рода патрициат. Существовало, быть может, 2 тыс. регентов, которые кооптировались, происходили из одних и тех же семейств, из одной и той же социальной среды (денег и власти), которые удерживали в своих руках разом города, провинции, Генеральные штаты, Государственный совет, Ост-Индскую компанию и были связаны с купеческим классом, которые зачастую продолжали участвовать в торговых и промышленных делах. Б. М.
Влекке говорит об «олигархии» числом примерно 10 тыс. человек[116 - Vlekke В. М. Evolution of the Dutch Nation. 1945, p. 162 -166. Цит. пo: Boxer C. R. Op. cit., p. 11, note 4.], цифре, пожалуй, чрезмерной, если только она не охватывает членов семей.
        Тем не менее на протяжении «Золотого века» регенты определенно не поддавались соблазну патрицианского высокомерия и жизни напоказ. Долгое время они умели разыгрывать роль скромных отцов семейств перед лицом населения, об обычной дерзости которого говорили современники, как и о том, сколь силен его вкус к свободе. Автор «Наслаждений Голландии» («Delices de la Hollande», 1662) писал: «Не новость услышать, как какой-нибудь бездельник (gallefretier[117 - От слов «calfat», «calfateur» — «ничтожество».]) в перебранке с почтенным буржуа выкрикивает такие поносные слова: я так же хорош, как и ты, хоть ты меня и богаче… и тому подобные вещи, кои трудно переварить. Но люди благоразумные достойно (accortement[118 - To есть «рассудительно и скромно» (Littre).]) избегают подобных столкновений, и богатые уклоняются, как только могут, от сношений с простым народом, дабы быть более им почитаемы»[119 - Parival J.-N., de. Op. cit., p. 190.].
        ^Площадь Дам в Амстердаме в 1659 г. Картина Якоба ван дер Эльфта. Шантильи, Музей Конде. Фото Жиродона.^
        Этот текст еще лучше поработал бы на нас, если бы говорил что-нибудь о мотивах таких «перебранок», стычек. Ясно, однако, что в так называемом спокойном XVII в. уже существовала социальная напряженность. Деньги были средством призвать к порядку любого, но таким средством, которое следовало из осторожности скрывать. Очевидно, по склонности или же в силу инстинктивной хитрости богачи в Амстердаме долгое время довольно естественно и благодушно маскировали богатство и роскошь. «Сколь бы абсолютна ни была власть Магистрата, — замечает путеводитель 1701 г., — в нем не заметно никакой пышности, и вы видите сих знаменитых бургомистров ходящими по городу без свиты и прислуги и никоим образом не отличающимися от горожан, кои им подчинены»[120 - Le Guide d’Amsterdam, р. 21.]. Сам Уильям Темпл[121 - Temple W. Op. cit., p. 39.] в 1672 г. поражался, что столь выдающиеся люди, как великий пенсионарий Голландии Ян де Витт или Михиел де Рёйтер, крупнейший флотоводец своего времени, не отличались: первый — от «самого заурядного горожанина», а второй — «от самого рядового капитана корабля». Дома на Херренграхт,
улице знатных господ, не выставляют напоказ великолепных фасадов. И интерьеры в «Золотом веке» почти не знали роскоши дорогой меблировки.
        Но эта скромность, эта терпимость, эта открытость начали меняться с приходом к власти в 1650 г. «республиканцев». В самом деле, с того времени олигархия взяла на себя новые и многочисленные задачи; она поддалась бюрократизации, которая прогрессировала сама собой, она больше чем наполовину отошла от дел. А затем для всего высшего голландского общества, баснословно разбогатевшего, возник сильный соблазн к роскоши. «70 лет назад, — заметил в 1771 г. Исаак де Пинто, — у самых крупных амстердамских негоциантов не было ни садов, ни загородных домов, сравнимых с теми, какими владеют ныне их посредники. Строительство и громадные затраты на содержание таких волшебных дворцов, или, вернее, таких бездонных прорв — не самое большое зло, но рассеянность и небрежность, кои порождает эта роскошь, зачастую наносят немалый ущерб в делах и в коммерции»[122 - Pinto I., de. Op. cit., p. 334 -335.]. В самом деле, в XVIII в. коммерция все более становилась второстепенной для привилегированных обладателей денег. Чрезмерно обильные капиталы уходили из нее, чтобы быть вложенными в ренты, в финансовые операции, в игры
кредита. И это общество слишком богатых рантье все более замыкалось; чем дальше, тем больше оно отделялось от основной массы членов общества.
        Этот разрыв в высшей степени проявлялся в области культуры. Элита в ту пору забросила национальную традицию, восприняла французское влияние, которое затопило все. Голландская живопись едва переживет смерть Рембрандта (1669 г.). Если «французское нашествие 1672 г. провалилось в военном и политическом отношениях, то оно одержало полный или почти полный успех в культурном плане»[123 - Price J. L. Op. cit., p. 220.]. Как и в остальной Европе, возобладал даже французский язык, и то было еще одним средством подчеркнуть дистанцию между собой и народными массами. Уже в 1673 г. Питер де Гроот писал Абрахаму де Викефорту: «Французский существует для образованных… фламандский же — только для невежд»[124 - Ibid., p. 224.].
        Налог против бедняков
        Коль скоро голландское общество было тем, чем оно было, то не приходится удивляться: налоговая система щадила капитал. На первом месте среди личных налогов стоял Heere Geld — налог на слуг: 5 флоринов 16 су — за одного слугу, 10 флоринов 6 су за двоих; но за троих — 11 флоринов 12 су; за четверых — 12 флоринов 18 су; за пятерых — 14 флоринов 14 су. То есть любопытным образом убывающий налог. Подоходный тоже существовал, но кого бы он не устроил в наши дни! Он составлял 1 %, т. е. 15 флоринов с 1500 флоринов дохода, 12 флоринов с 1200… Доход ниже 300 флоринов налогом не облагался. Наконец, «те, у коих вовсе нет постоянного дохода и кои существуют лишь за счет своей торговли или профессии, каковой они занимаются, облагаются налогом сообразно доходу, какой они, как считают, могут получить от этой торговли или профессии»[125 - A.N., К 849, f° 34.]. Имея дело с оценкой подлежащего обложению дохода, люди изыщут не один способ себя защитить. И в завершение всего, как и во Франции[126 - Marion М. Dictionnaire des institutions de la France aux XVII^e^ et XVIII^e^ siecles. 1923, p. 521.], привилегия имела
здесь свое значение: не существовало прямого налога на наследство.
        Фискальные тяготы были перенесены на косвенный налог — оружие, которым пользовались как Генеральные штаты, так и провинции и города. Для потребителя это было как непрерывный огонь. Все наблюдатели утверждали, что ни одно государство в XVII и XVIII вв. не было настолько обременено налоговыми сборами. В XVIII в. существовали налоги на потребление, так называемые акцизы, на «вина и крепкие напитки, уксус, пиво, все виды зерна, разные сорта муки, на фрукты, на картофель[127 - О раннем развитии культуры картофеля в Нидерландах см.: Vandenbroeke Ch. Cultivation and Consumption of the Potato in the 17th and 18th Century. — «Acta historiae neederlandica», V, 1971, p. 15 -40.], на сливочное масло, строительный лес и дрова, торф, уголь, соль, мыло, рыбу, табак, курительные трубки, на свинец, черепицу, кирпич, на все виды камня, на мрамор»[128 - A.N., К 849, № 18, f° 20.]. Правда, в 1748 г.[129 - Pinto I., de. Op. cit., p. 152.] встал вопрос о сносе этого сложного сооружения. Но от этого пришлось отказаться, ибо никакое общее обложение не могло поглотить столько постепенно устанавливавшихся отдельных
налогов, к которым худо ли, хорошо ли, но привыкли налогоплательщики. И вне сомнения, многочисленными налогами, как рядовыми солдатами, проще было маневрировать, нежели единой крупной фигурой. Во всяком случае, множество таких рядовых солдат было главной чертой фискальной системы. Это позабавило одного наблюдателя: «За корову, проданную за шестьдесят франков, будет уже заплачено 70 здешних ливров. Блюдо с мясом не поставишь на стол, прежде чем за него не заплатишь примерно двадцать раз акциз» [130 - Parivai J.-N., de. Op. cit., p. 41.]. «К тому же, — сообщает один мемуар 1689 г., — нет ни единого вида продовольствия, что не облагался бы акцизом, или налогом на потребление; тот, какой берут за помол пшеницы и за пиво, столь велик, что он почти равен его стоимости, когда оное продается по обычной цене. Они даже нашли средства сделать пиво весьма дорогим, прибегнув для сего к обычной своей ловкости, ибо, для того чтобы помешать сбыту в своей стране товара, ввоз коего их обязательства не дозволяют запретить в открытую, они в своей стране облагают потребление оного таким непомерным сбором, что нет ни
одного частного лица, каковое пожелало бы ввезти сей товар для своего употребления, и ни одного купца, чтобы ввезти его для продажи, из опасения, что невозможно будет найти для него сбыт»[131 - A.N., К 1349, 132, f° 215.].
        Косвенный налог, главный фактор дороговизны жизни, особенно обременял мелкий люд. Богач избегал удара или переносил его легче. Так, купцы имели право объявлять на таможне или на городских заставах стоимость подлежащих обложению товаров. Они ее устанавливали по своему усмотрению[132 - А. N.. К 849, f° 17 -18.], и по прохождении контроля не могла более иметь места никакая проверка. А в целом можно ли вообразить себе общество и государство, которые были бы более систематично несправедливыми? При статхаудерстве Вильгельма IV потребовались бунты (которые он отчасти и спровоцировал), чтобы положить конец системе откупа налогов[133 - Ibid.]. Но учреждение государственного управления (50 тыс. служащих в одной только провинции Голландия)[134 - Ibid.] ничего не изменило в изначальном неравенстве системы.
        И это было логично: богатый налогоплательщик, который сопротивлялся замечательно оснащенному фиску, постоянно участвовал в займах Генеральных штатов, провинций или городов. К 1764 г. Соединенные Провинции, могущие рассчитывать на 120 млн. флоринов дохода, имели 400 млн. долга под очень низкий процент. Не свидетельствует ли это о сильном государстве, которому достало денег и для общественных работ, и для армий наемников, и для снаряжения флотов? А также о государстве, умеющем управлять государственным долгом? «Поскольку никогда не бывает задержек в выплате процентов, — объяснял Исаак де Пинто, — это приводит к тому, что никто не думает о том, чтобы изъять свои капиталы; а сверх того, имея нужду в деньгах, они могут продавать их с выгодой» [135 - Pinto I., de. Op. cit., p. 147.]. Я подчеркнул последние слова де Пинто, поскольку они объясняют следующий пассаж в «Журналь де коммерс» от января 1759 г.: «Государственные бумаги в Голландии… приносят лишь 2,5 %, но на рынке за них можно получить 4, а то и 5 %»[136 - «Journal de commerce», janvier 1759.]; понимай: будучи выпущены по 100, они котируются
по 104 или 105. Как только возникала нужда в займе, подписчики спешили принять участие. Одно письмо из Гааги от августа 1744 г. гласит: «Доказательство богатств голландских частных лиц и великого обилия денег, что имеются в стране, состоит в том, что три миллиона пожизненных шестипроцентных рент и подлежащих выплате из 2,5 % облигаций были собраны меньше чем за десять часов, и, ежели бы капитал составлял пятнадцать миллионов, результат был бы тем же; но дела государственной казны обстоят не так, как с частными кошельками: последние полны, а казна почти пуста; однако же в случае необходимости можно найти большие ресурсы посредством некоторого упорядочения в финансах, а особенно — посемейного налога»[137 - Варшава, Центральный архив, фонд Радзивиллов, 18 августа 1744 г.].
        А в «случаях необходимости» недостатка не было: войны были бездонной пропастью; и еще того больше — такая «искусственная» страна, какой были Соединенные Провинции, ежегодно должна была реконструироваться. В сущности, «содержание дамб и больших дорог стоит государству больше, чем приносят ему налоги с земель»[138 - Pinto I., de. Op. cit., p. 94.]. «Однако же доход от коммерции и потребления громаден, невзирая на скаредность ремесленников, которая дает пароли[139 - Термин карточной игры. В фигуральном смысле «делать пароли» означает «раздувать, превышать».] французской умеренности, не принося тех же выгод, ибо рабочая сила там намного более дорога, нежели во Франции». Вот мы и снова перед проблемой дороговизны жизни. Она была нормальной в центре мира-экономики, привилегированная страна даже находила в этом свою выгоду. Но как и все преимущества, она могла в один прекрасный день обратиться в свою противоположность. Быть может, это преимущество приносило свои успешные результаты, лишь будучи поддержано активным производством? Однако в XVIII в. производство снижалось, тогда как заработная плата, по
выражению Яна де Фриса, оставалась «оцепеневшей», «окаменевшей»[140 - Vries J., de. An Inquiry into the Behavior of Wages, p. 13.] на высоких уровнях. Ответственность за это определенно лежала на налогообложении. Но признак ли то «слабого государства», что государственные нужды удовлетворяются за счет общества?
        Перед лицом других государств
        Что Соединенные Провинции были сильным государством, показывает их внешняя политика на протяжении «Золотого века» Республики примерно до 80-х годов XVII в., когда упадок ее значения в Европе начал становиться очевидным.
        С 1618 по 1648 г., в течение так называемой Тридцатилетней войны, там, где мы, историки, видим на первом плане лишь Габсбургов или Бурбонов, Ришелье, графа и герцога Оливареса или Мазарини, не принадлежала ли очень часто доминирующая роль Голландии? Нити дипломатии связывались и распутывались в Гааге. Именно там организовывались последовательные вступления в войну Дании (1626 г.), Швеции (1629 г.) и даже Франции (1635 г.). Однако, как всякий уважающий себя центр экономического мира, Соединенные Провинции удерживали войну за своими пределами: на их границах серия крепостей усиливала препятствия, образуемые многосложными водными преградами. Немногочисленным, но «очень тщательно отобранным, очень хорошо оплачиваемым и хорошо кормленным»[141 - Michelet J. Histoire de France. XIV, 1877, p. 2.], обученным самому научному ведению войны наемникам было поручено следить за тем, чтобы Республика оставалась защищенным островком, в безопасности.
        ^СОЕДИНЕННЫЕ ПРОВИНЦИИ ПЕРЕД ЛИЦОМ ИСПАНСКОЙ УГРОЗЫ^
        ^I. СОЕДИНЕННЫЕ ПРОВИНЦИИ ПРЕВРАЩАЮТСЯ В УКРЕПЛЕННЫЙ ОСТРОВ^^В конце XVI в. все города в Нидерландах была укреплены «на итальянский манер», с бульварами и кавальерами. В 1605 -1606 гг. Мориц Нассауский дополнил эти фортификационные сооружения постройкой сплошного пояса небольших фортов и земляных валов вдоль крупных рек. (См.: Parker G. El ejercito de Fraudes… 1976, p. 48 -49.)^
        ^II. ВАЖНОСТЬ СУХОПУТНОЙ ТОРГОВЛИ ДЛЯ СОЕДИНЕННЫХ ПРОВИНЦИЙПодлинной угрозой для страны было оказаться отрезанными от водных путей, которые их соединяли в торговом отношении с испанскими Нидерландами и с Германией.^^О важности этой связи свидетельствуют доходы таможен, находившихся под испанским контролем: 300 тыс. экю за год. Рядом с названием каждого города указана выплаченная им сумма (в тыс. экю). (См.: Alcala-Zamora. Espana… 1975, p. 184.)^
        ^III. ПОПЫТКА БЛОКАДЫ В 1624 -1627 ГГ.^^В 1624 г. испанцы установили блокаду водных путей и снабжения скотом по суше из Дании (по дороге, обозначенной двойной чертой). Но продолжать эту дорогостоящую политику после 1627 г. они не смогли. Не произошло ли это по причине экономического кризиса и банкротства испанского^^государства в том же году? (Ibib., р. 185.)^
        ^IV. СУША ПРОТИВ МОРЯ^^Будучи затруднена на море, война для испанцев зависела от системы снабжения, которая, опираясь на Сицилию, Неаполь, Миланскую область, Франш-Конте, испанские Нидерланды и пользуясь многочисленными случаями потворства или нейтралитета в немецких землях, смогла создать постоянные транспортные коридоры через Альпы до самого Северного моря. На карте этот испанский [снабженческий] маршрут продлен до Голштинии, зоны набора солдат для нидерландской армии. (По данным Дж. Паркера:^^Parker G. Op. cit., p. 90.)^
        Взгляните также, как флот Соединенных Провинций вмешался в 1645 г. в военные действия на Балтике, чтобы положить конец войне между Данией и Швецией, которая вредила голландским интересам. Если Соединенные Провинции, несмотря на все усилия принцев Оранских, воздержались от всякой завоевательной политики в ущерб испанским Нидерландам, то отнюдь не от слабости. В интересах ли амстердамских купцов было идти освобождать Антверпен, когда устье Шельды и его блокада находились в их руках? Посмотрите, как делегаты Штатов в Мюнстере увеличивали число требований к французам и уловок против них. «Жалкое зрелище — видеть как сии депутаты с нами обходятся», — писал Сервьен[142 - А.Е., C.P. Hollande, 35, f° 267 v°, 15 мая 1646 г.]. Посмотрите (ради еще одного ориентира), как в 1668 г. Соединенным Провинциям удалось заключить тройственный союз с Англией и Швецией и остановить внушавшее беспокойство продвижение Людовика XIV в испанских Нидерландах. В те годы —1669 и 1670, — бывшие решающими для всей истории Европы, Ян де Витт, великий пенсионарий, державший в своих крепких руках голландские силы, и посол Людовика
XIV великолепный Арно де Помпонн учтиво вели дискуссии на равных. У меня не создается впечатления, если к ним внимательно прислушаться, что у голландца был самомалейший комплекс неполноценности перед лицом представителя Короля Солнца. Он очень спокойно (и, на наш взгляд, здраво) объяснял не верившему своим ушам послу, почему Франция, в сущности, не в состоянии навязать Голландии свою волю.
        ^Захват груженных серебром испанских кораблей кораблями голландской Вест-Индской компании около Гаваны 8 сентября 1628 г. Эстамп Вишера. Собрание фонда «Атлас ван Столк».^
        Нет, нидерландское правительство не было несуществующим, это было не столько делом правительства, сколько просто следствием экономического веса. При мирных переговорах в Нимвегене (1678 г.), Рисвике (1697 г.) и в Утрехте (1713 г.) Соединенные Провинции оставались державой, имевшей вес. Подъем Англии и Франции медленно, но верно шел в ущерб им, все более и более раскрывая их недостатки и их хрупкость, но то была эволюция, плоды которой будут вызревать долго.
        Царственная власть деловых операций
        Тем, что голландские политика и образ жизни не переставали защищать и охранять посреди благоприятных и неблагоприятных перипетий, через которые им приходилось проходить, был комплекс торговых интересов. Интересы эти распоряжались всем, все захлестывали — чего не смогли сделать ни религиозные страсти (скажем, после 1672 г.), ни страсти национальные (к примеру, после 1780 г.). Иностранные наблюдатели зачастую выражали свое возмущение этим, и они — искренние или нет, объективные или необъективные — помогают нам увидеть это более ясно.
        Действительно, как не поражаться, что голландские купцы, терпевшие придирки со стороны VOC[143 - Аббревиатура, обозначавшая голландскую Ост-Индскую компанию.] и ревниво относившиеся к ее привилегиям, своими собственными капиталами приводили в движение или поддерживали соперничавшие с нею Ост-Индские компании — английскую, датскую, шведскую, французскую, даже Компанию Остенде? Что они вкладывали деньги во французское каперство в Дюнкерке, которое при случае обращалось против кораблей их соотечественников?[144 - А. N.. К 1349, f° 50 v°.] Что купцы пребывали в сговоре с варварийскими корсарами, что оперировали в Северном море (правда, варварийцами этими зачастую бывали не признававшиеся в том голландцы)? Что в 1629 г. после захвата около Гаваны испанских галлонов акционеры Вест-Индской компании потребовали немедленного раздела добычи и, добившись этого, положили начало первой слабости своей компании?[145 - Ibid.] Точно так же именно с оружием, закупленным у голландцев, португальцы изгнали последних из Ресифи в 1654 г., а Людовик XIV напал на Республику в 1672 г. Во время войны за Испанское наследство
выплаты французским войскам, сражавшимся в Италии, производились через Амстердам, к возмущению англичан, союзников голландцев в войне с Францией. Дело было в том, что царил купец, и торговый интерес играл в Голландии роль интереса государственного. «Торговля желает быть свободной», — писал в 1662 г. Питер де Ла Кур[146 - La Court P., de. Op. cit., p. 53.]. «Барыш — один-единственный компас, который ведет сих людей», — восклицал Ла Тюйери, французский посол[147 - A.E., C.P. Hollande, 46, f° 309.], в письме к Мазарини от 31 марта 1648 г. Около того же времени, в 1644 г., директора Ост-Индской компании энергично утверждали, что «города и крепости, кои де Heeren XVII[148 - 17 директоров Ост-Индской компании.] завоевали в Ост-Индии, надлежит рассматривать не как национальные завоевания, но как собственность частных лиц — купцов, которые вправе продавать их кому пожелают, даже если бы речь шла о короле Испанском или о любом другом враге Соединенных Провинций»[149 - Boxer C. Op. cit., p. 46. Цит. пo: Papagno G. Struttura e istituzioni nell’ espansione coloniale: Portogallo e Olanda. — Dall’ Eta
preindustriale all’eta del capitalismo. Ed. G. L. Basini, 1977, p. 88 -89.]. Враги Голландии — а имя им было легион — без всякого труда продолжили бы такие перечни, составленные по совести, как если бы пороки других были нашей личной заслугой. Один француз заявлял: «В Голландии интерес государства в делах торговли составляет интерес частных лиц, они идут нога в ногу [это то же самое, как сказать, что государство и купеческое общество были одним и тем же]. Торговля абсолютно свободна, купцам абсолютно ничего не приказывают, у них нет иных правил, коим надлежало бы следовать, помимо правил собственного их интереса: это установленная максима, которую государство рассматривает как вещь главнейшую для себя. Таким образом, когда частное лицо делает для своей коммерции нечто, противоречащее интересу государства, государство закрывает глаза и делает вид, что не замечает сего; об этом легко судить по тому, что произошло в 1693 и 1694 гг. Во Франции не было зерна, голод был всеобщим; то было самое тяжкое мгновение войны, казалось, то был момент роковой для Франции и благоприятный для союзников, объединившихся
против нее. Разве существовал более высокий государственный интерес для сказанного голландца и для его созников, чем способствовать гибели Франции, дабы заставить ее по крайней мере принять мир на условиях, кои они пожелали бы ей навязать? Следовательно, никоим образом не поставлять ей зерно — разве не должны они были искать всяческих средств для ее истощения, ежели то было для них возможно? Нельзя сказать, что они не ведали о сем политическом обстоятельстве, ибо издали строжайшие запреты всем купцам и хозяевам кораблей, кои зависят от их власти, отправляться во Францию под каким бы то ни было предлогом. Однако разве помешало сие переписке голландских купцов со сказанными французскими купцами, с целью отправить им во Францию [хлеб], используя корабли шведские и датские или же свои корабли, замаскированные флагом нейтральных стран, а то и больше того — собственные свои корабли под голландским флагом?..»[150 - A.N., М 785, dos. 4, f^os^ 16 -17.]
        Однако в Амстердаме никто вслух не выражал неодобрения ни такому поведению, ни следовавшим одна за другой спекуляциям или злоупотреблениям, о которых свидетельствуют с начала XVII в. и преступные деяния биржевого игрока Исаака Ле Мэра[151 - Van Dillen J. G. Isaac Le Maire et le commerce des Indes Orientales. — «Revue d'histoire moderne», 1935, p. 121 -137.]. Дела — это дела. Для иностранцев, судей в моральных вопросах, все могло произойти в этой стране, «которая не такова, как прочие». Во время второй англо-голландской войны (1665 -1667 гг.) французский посол граф д’Эстрад дошел до того, что вообразил, что есть «риск увидеть сию страну подчиненной англичанам. В государстве существует сильная интрига в пользу сего»[152 - A. N., A.E., B^1^, 619, 18 июня 1665 г.].
        Овладеть Европой — овладеть всем миром
        Европа была первым условием нидерландского величия. Вторым его условием был весь мир. Но не было ли второе отчасти следствием первого? Голландия завоевала торговую Европу — и вполне логично, что мир был ей отдан почти что в придачу. Во всяком случае, что с одной, что с другой стороны, но именно аналогичными методами Голландия навязала свое преобладание, или, лучше сказать, свою торговую монополию рядом с собой или вдали от себя.
        Главная игра была сыграна до 1585 г.
        В средние века Балтика была своего рода Америкой, до которой рукой подать. И вот начиная с XV в. нидерландские корабли, возившие соль и рыбу, составили там конкуренцию ганзейцам. В 1544 г. в Шпейере[153 - Du Mont J. Corps universel diplomatique du droit des gens, contenant un recueil des traitez…, 1726, IV, p. 274.] Карл V добился от короля Датского свободного прохода через Зунд для фламандских кораблей. Десять лет спустя генуэзцы и португальцы в Антверпене вследствие острой нехватки продовольствия в своих странах направляли свои заказы на зерно в Амстердам, ставший с этих лет первым портом перераспределения зерна[154 - Da Silva J. G. Trafics du Nord, marches du «Mezzogiorno», finances genoises: recherches et documents sur la conjoncture a la fin du XVI^e^siecle. — «Revue du Nord», avril — juin 1959, p. 146.] (вскоре скажут «житницей Европы»), в ущерб городу на Шельде. Успех был огромен: в 1560 г. нидерландцы стянули к себе 70 % тяжелых перевозок по Балтийскому морю…[155 - Wallerstein J. The Modem World System, I, p. 211; Jeannin P. Op. cit., p. 10.] С этого времени «захват» был осуществлен.
Зерно и морские товары (naval stores) — доски, брусья, мачты, смола, вар — стекались в Амстердам, и такая мать-торговля (moeder commercie[156 - Moeder — в значении «торговли — матери, кормилицы».]) будет еще поглощать во времена нидерландского великолепия до 60 %. оборотного капитала Соединенных Провинций и занимать до 800 кораблей ежегодно. По мнению Астрид Фриис, поток сырья, приходившего из стран Балтийского бассейна, был двигателем экономических и политических перемен XVII в.[157 - Цит. у И. Валлерстайна: Wallerstein I. Op. cit., p. 198 -199.]
        Тем не менее, как бы он ни был важен, он был лишь частью нидерландской игры. В самом деле, торговля балтийских стран не расцвела бы в полной мере без эксплуатации далекого Пиренейского полуострова, обладателя металлических монет, все более и более становившихся ключом к торговле на Балтике. Ибо нужно было форсировать торговлю прибрежных стран и оплачивать там превышение закупок над продажами.
        Но именно перераспределение прибалтийского зерна обеспечило успех нидерландских кораблей на Юге. Так, восторжествовав на Балтике, они немного спустя восторжествовали в Ларедо, в Сантандере, в Бильбао, в Лисабоне, а позднее — в Севилье. С 1530 г., самое позднее — к 1550 г.[158 - Braudel F. Medit…, I, p. 128; Vazquez de Prada V. Lettres marchandes d’Anvers. 1960, I, p. 48.], фламандские урки обеспечивали самую большую долю морских перевозок между Северной Европой и портами Португалии и Испании. Вскоре они будут перевозить пять шестых тех товаров, которыми обменивались Пиренейский полуостров и Северная Атлантика: пшеницы, ржи, морских товаров и промышленных изделий Северной Европы (которые Севилья реэкспортировала в Новый Свет) в обмен на соль, растительное масло, шерсть, вино и особенно — белый металл.
        Овладение этим направлением торговли к тому же совпало с открытием амстердамской Биржи. Еще одно совпадение: сразу же после великих зерновых экспедиций в Средиземноморье (1590 -1591 гг.) амстердамская Биржа была заново перестроена [159 - Da Silva J. G. Banque et credit en Italie…, I, p. 593, note 183.], а вскоре затем была основана Страховая палата (1598 г.)[160 - Ibid.].
        Связь Север — Юг была и осталась жизненно важной для обоих партнеров, настолько, что ее не прервало восстание в Нидерландах (1572 -1609 гг.). Взаимоотношения между восставшими провинциями и блоком Испании и Португалии были, если еще раз воспользоваться выражением Жермены Тилльон (по поводу Франции и Алжира вчерашнего, в 1962 г.), взаимоотношениями дополняющих друг друга противников[161 - Tillion G. Les Ennemis complementaires. 1960.], которые не могут и не хотят друг от друга освободиться. В Испании вспыхивали раздражение, моментами ярость, даже громко объявлялось о репрессивных мерах. В 1595 г. Филипп II повелел захватить в портах полуострова 400 кораблей (некогда торговля с врагом не наталкивалась на запреты, ставшие ныне правилом), т. е. две пятых, как нам говорили, голландского флота, который в то время будто бы составлял тысячу кораблей[162 - Price A. G. The Western Invasions of the Pacific and its Continents. 1963, p. 29.]. Но арестованные парусники, поставленные на обязательные перевозки, в конечном счете были освобождены или сами освободились. В 1596 и 1598 гг. испанские порты снова были
для них закрыты, но меры эти невозможно было применить. Точно так же останутся лишь планами и лелеявшиеся одно время великие прожекты отказать восставшим в соли Сетубала или Кадиса, дабы поставить их на колени[163 - Simancas, E° —569, f° 84 (s. d.); Rau V. Rumos e vicissitudes do comercio do sal portugues nos seculos XIV a XVIII. — «Revista da Faculdade de Letras» (Lisboa), 1963, № 7, p. 5 —27.]. К тому же соляные поля приатлантической Франции в Бруаже и Бурнёфе оставались доступными, и разве не они поставляли для солонины Севера соль, превосходившую качеством соль Пиренейского полуострова? Наконец, и это главное, Испания, которая раньше обеспечивала себя пшеницей, с 1560 г. пребывала во власти кризиса, дезорганизовавшего ее земледелие[164 - Данные Фелипе Руиса Мартина из его еще не изданной работы.]. Она была выдана на милость иноземному зерну, которого к концу XVI в. почти невозможно было найти в Средиземноморье. В 1580 г., во время завоевания Португалии, оккупированная страна буквально умирала с голоду; пришлось-таки обратиться к Северной Европе, и платежи, непременно производившиеся в золоте,
дезорганизовали вплоть до самого Средиземноморья испанскую систему обычных трансфертов в звонкой монете[165 - Braudel F. Medit…, I, p. 535.]. Имел значение и довод советников Филиппа II, а именно: упразднить торговлю с восставшими означало бы лишить себя дохода с таможен в размере миллиона дукатов в год[166 - Ibid., p. 574.]. В самом деле, у Испании не было выбора, она вынуждена была принимать эти неприятные и необходимые обмены. И Соединенные Провинции находились в аналогичном положении.
        Испанское расследование, проведенное в Севилье в 1595 г., вскрыло присутствие в городе едва замаскированных корреспондентов-купцов Северной Европы[167 - Braudel F. Medit…, I, p. 575; Berthe J.-P. Les Flamands a Seville au XVI^e^ siecle. — Fremde Kaufleute auf der iberischen Halbinsel. Hrsg. H. Kellenbenz, 1970, S. 243.]; их письма были перехвачены, скомпрометированы оказались высокие особы Испании, но настолько высокие, что расследователь не посмел о них говорить. В это время бесшумное завоевание голландцами Севильи уже свершилось[168 - Van Klaveren J. Europaische Wirtschaftsgeschichte Spaniens im 16. und 17. Jahrhundert. 1960; Braudel F. Medit…, I, p. 573 sq.]. В самом деле, до 1568 г. генуэзские банкиры финансировали севильскую торговлю с Америкой и позволяли купеческим кругам города преодолевать благодаря кредиту длительное ожидание, какое навязывали нескончаемые плавания через Атлантику. После 1568 г. генуэзцы от этой деятельности отказались, они предпочли помещать свои капиталы в займы Католическому королю. Освободился рынок, и именно купцы с Севера им завладели: они авансировали не деньги,
это было еще за пределами их возможностей, но товары, цену которых они возмещали по возвращении флотов. Завязалась дополнительная связь: раз и навсегда Север включился в испанскую торговлю с Индиями. Испанские купцы в Севилье, которыми все больше и больше управляли, становились комиссионерами либо необходимыми подставными лицами, ибо по закону торговля Пути в Индии (Carrera de Indias) была закреплена за одними испанцами. Отсюда и странный инцидент, произошедший в 1596 г. В Кадисском заливе во время разграбления англичанами порта были захвачены шестьдесят кораблей, груженных товарами, предназначенными для Индий. Победители предложили их не сжигать — все вместе они стоили при самой низкой расценке более 11 млн. дукатов — с условием, что им немедленно будет выплачено вознаграждение в два миллиона. Но потерпеть убытки в этом деле рисковали не испанцы: товары-то принадлежали голландцам. Не потому ли герцог Медина-Сидония, бывший, впрочем, другом (чтобы не сказать сообщником) голландцев, отверг соблазнительное предложение? Во всяком случае, корабли сгорели[169 - Van Klaveren J. Op. cit., p. 116 -117.].
        В общем, первый широкий взлет Голландии вытекал из обеспеченной кораблями и купцами связи между полюсом северным — Балтийским морем и фламандской, немецкой и французской промышленностью — и полюсом южным, которым была Севилья, великий выход на Америку. Испания получала сырье и готовые изделия; голландцы обеспечивали себе, официальным или неофициальным путем, оплату в наличных деньгах. И это серебро, бывшее гарантией их имевшей отрицательный баланс торговли со странами Балтийского моря, было средством вскрыть их рынки и устранить их конкуренцию. Улыбку вызовет у нас граф Лестер, который в 1585 -1587 гг., будучи послан Елизаветой Английской в Нидерланды, бывшие тогда под покровительством королевы, додумался всерьез предложить им окончательно разорвать их торговые отношения с Испанией[170 - A.N., К 1349, № 133. Памятная записка касательно управления провинциями Нидерландов (л. 3 и 4); Pirenne Н. Op. cit., 1973, III, р. 60.].
        ^Голландские промыслы, где вытапливался китовый жир, на вулканическом острове Ян-Майен к востоку от Гренландии. Картина К. де Мана, XVII в. Амстердам, Государственный музей.^
        Вполне очевидно, успех Голландии был построен на основе Балтики и Испании одновременно. Видеть только первую и забывать о второй означает не понимать процесса, в котором зерно, с одной стороны, и американский белый металл, с другой, играли свои неотделимые друг от друга роли. Если в поступлениях драгоценного металла в Севилью (а затем, после 1650 г., в Кадис) увеличила свою долю контрабанда, то, значит, металлический поток не иссяк катастрофическим образом, как показал то Мишель Морино[171 - Morineau М. Gazettes hollandaises et tresors americains. — «Anuario de Historia economica y social», 1969, p. 289 -361.]. Если Испания, определенно больная, решилась или оказалась вынужденной начиная с 1605 г. выпускать в обращение столько плохой медной монеты[172 - Hamilton E. J. Monetary inflation in Castile, 1598 -1660. — «Economie History», 6 january 1931, p. 182 f.], так это потому, что плохая монета вытесняет хорошую; такою ценой Испания продолжала свою политическую игру по всей Европе. К тому же в 1627 г. граф и герцог Оливарес, избавившийся от генуэзских заимодавцев (или ими покинутый), заботясь о
финансах Кастилии, стал все больше и больше обращаться к услугам португальских марранов. Но ведь эти новые заимодавцы были связаны с купцами и капиталами Северной Европы[173 - Braudel F. Medit…, I, p. 463.]. То была странная, двусмысленная ситуация, о которой мы уже говорили.
        И наконец, дополнительный побудительный толчок, который должен был поставить Амстердам на первое место. Разве не Испания была его творцом, разорив Юг Нидерландов, где долго шла война, снова заняв 18 августа 1585 г. Антверпен, уничтожив, не желая того, активную силу этого конкурента Амстердама и сделав из молодой Республики непременный центр объединения протестантской Европы, да к тому же еще оставив ей широкий доступ к американскому белому металлу?
        Остальная Европа и Средиземноморье
        Если бы мы располагали картами последовательной торговой экспансии Голландии, то мы бы увидели, как ее империя мало-помалу расширялась по главным направлениям европейской торговли — вдоль Рейна до альпийских перевалов, на имевших решающее значение франкфуртской и лейпцигской ярмарках, в Польше, в Скандинавских странах, в России… В 90-е годы XVI в. в связи с неурожаем зерновых в Средиземноморье голландские парусники прошли Гибралтарским проливом и, как и англичане, которые опередили их на добрых два десятка лет, появились на главных магистралях этого моря, занимаясь за счет итальянских городов выгодным каботажем. Утверждают, что проникнуть во Внутреннее море им помогли еврейские купцы[174 - Braudel F. Medit…, I, p. 577 -578.], но толкала их туда также и конъюнктура. Вскоре их приняли все гавани Средиземного моря, но особое предпочтение перед прочими оказывали им варварийские порты и Ливорно — странный город, который воссоздали Медичи, — и, наконец, порты Леванта и Стамбул, куда им широко открыли двери подписанные ими в 1612 г. капитуляции. Не будем недооценивать в общем итоге голландского взлета
важнейшую долю Европы и более чем заметную долю Средиземноморья. Успех голландских плаваний в Индийском океане не отвратил их, как можно было бы подумать, от традиционных торговых операций в Средиземном море. Рапп в недавней статье доказал даже, что Голландия, как и Англия нашли в богатом Внутреннем море золотую жилу, которую они сумели разработать и которая более, нежели их деятельность в Атлантике, положила начало их первому подъему.
        В любом случае, разве могли голландцы, становясь центром европейского мира-экономики, пренебрегать какой бы то ни было из его периферийных частей? Позволить организоваться помимо них другой экономической империи, какова бы она ни была, которая сделалась бы их соперницей?
        Голландцы против португальцев: занять место ближнего
        Если Европа, не слишком это замечая, приняла первый опыт голландского господства, то произошло это, быть может, потому, что поначалу опыт этот был скромен и не вызывал подозрений, а с другой стороны, потому, что Европа качнулась тогда сама, совершенно этого не сознавая, в сторону Северной Европы, потому, что крутой поворот вековой тенденции, между 1600 и 1650 гг., разделил Европейский континент надвое: на беднеющий регион — Юг, и регион, продолжавший жить более чем нормальной жизнью, — Север.
        Долговременное удержание европейского мира-экономики, конечно, предполагало захват его торговли на дальние расстояния, следовательно, захват Америки и Азии. Америка, атакованная с опозданием, ускользнула от крохотного противника, но на дальневосточную арену, в царство перца и пряностей, снадобий, жемчуга, шелка, голландцы вступили в полном блеске и силе и сумели выкроить себе львиную долю. Там они завершили завоевание скипетра над всем миром.
        Этому смелому предприятию предшествовали разведывательные плавание: плавание Я. X. Ван Линдсхотена[175 - Navigatio ас itinerarium Johannis Hugonis Linscotani in Orientalem sive Lusitanorum Indiam…, 1599.] в 1582 г., путешествие Корнелиуса Хаутмана[176 - Abbe Prevost. Histoire generale des voyages, VIII, p. 75.] в 1592 г., достойное описания в шпионском романе. Лжепутешественник на борту португальского корабля прибыл в Индию; его разоблачили, бросили в тюрьму. Успокойтесь: роттердамские купцы уплатили за него [Хаутмана] выкуп, добились его освобождения из темницы, а по его возвращении снарядили четыре корабля, которые были доверены ему и отправились из того же Роттердама 2 апреля 1595 г. Корнелиус Хаутман, который достиг Бантама в Индонезии, возвратится в Амстердам 14 августа 1597 г.[177 - Ibid.] Возвращение было скромным: менее ста человек и кое-какие товары на борту трех кораблей, в целом прибыли смехотворные. В экономическом плане плавание не окупилось. Но оно принесло уверенность в будущих прибылях. Следовательно, оно имело вид великой премьеры, которую прославляет скверная картина в
Амстердамском городском музее.
        Ничего, однако, не было сенсационного в экспансии, которая без излишней спешки пойдет своим чередом и которая к тому же поначалу стремилась быть скромной, скорее мирной, чем воинственной[178 - См. хороший сводный обзор, которым открывается классическая книга У. Морленда: Moreland W. Н. From Akbar to Aurangzeb. 1922, p. 1 —44.]. Португальская империя, престарелая дама, которой скоро должно было исполниться сто лет, чувствовала себя довольно-таки плохо и не способна была преградить дорогу новоприбывшим. Что же касается купцов Соединенных Провинций, то они охотно договаривались даже с врагом, чтобы лучше обеспечить плавания своих кораблей. Именно это делал Ноэль Карон, агент «мятежных Штатов» (Estados rebeldes) в Англии, один снарядивший корабль в Ост-Индию, вложив в это дело все свое достояние, свой caudal. По сему поводу он переписывался со знакомым испанским агентом, обосновавшимся в Кале[179 - Simancas, Estado Flandes 619, 1601.].
        Не желание ли покоя заставляло нидерландские корабли направляться прямиком в Индонезию? На широте мыса Доброй Надежды открывалось несколько путей: один — внутренний, который шел вдоль побережья Мозамбика и на севере позволял поймать муссон и достигнуть Индии; другой — внешний, или, лучше сказать, «дальнего плавания», который мимо восточного побережья Мадагаскара и Маскаренских островов, а затем по проходу, что пересекает сотню островов и островков Мальдивского архипелага, продолжался все время прямо до Суматры и Зондского пролива, чтобы закончиться в Бантаме, великой яванской гавани. При плавании по этому долгому пути использовали не муссоны, а пассаты, торговые ветры (trade winds) английских моряков: этим маршрутом шел Корнелиус Хаутман, который после долгого пути по открытому морю 22 июня 1596 г. прибыл в Бантам. Отвечал ли выбор такого пути желанию обойти Индию, где португальское присутствие было закреплено лучше, чем в других районах? Или же, что весьма возможно, с самого начала присутствовал сознательный выбор в пользу Индонезии и ее тонких пряностей? Заметим, что этот путь уже был путем
арабских мореплавателей, ходивших на Суматру и тоже хотевших ускользнуть от португальского надзора.
        Во всяком случае, не вызывает сомнений, что поначалу нидерландские купцы убаюкивали себя надеждой, что их экспедиции смогут сойти за чисто торговые операции. В июне 1595 г. Корнелиус Хаутман встретил в Атлантическом океане на широте экватора две огромные nopтугальские караки, которые направлялись в Гоа: то была мирная встреча с обменом «португальских варений» на «сыры и окорока», и корабли разошлись не без того, чтобы «весьма вежливо отсалютовать друг другу одним пушечным выстрелом» [180 - Abbe Prevost. Op. cit., VIII, p. 75 -76.]. Искренне или нет, но в апреле 1599. г. при своем возвращении в Голландию Якоб Корнелиус Ван Некк[181 - A. N., K 1349.] громко возмущался россказнями, распространявшимися в Амстердаме евреями португальского происхождения, согласно которым его богатый и доходный груз (400 % прибыли) был будто бы добыт путем насилия и мошенничества. Все это архиложно, заявлял он, ибо в соответствии с распоряжениями своих директоров он, напротив, остерегался «покушаться на чью бы то ни было собственность, но торговал по закону со всеми иноземными нациями». Тем не менее во время плавания
Стевена Ван ден Хагена с 1599 по 1601 г. португальский форт в Амбоне (Амбоине) подвергнется нападению в надлежащей форме, хоть и без всякого успеха[182 - Moreland W.H. Op. cit., р. 19, note 1.].
        Впрочем, создание 20 марта 1602 г.[183 - A. N., К 1349, f° 36.] по предложению Генеральных штатов, великого пенсионария Олденбарневелта и Морица Нассауского Ост-Индской компании (VOC, т. e. Vereenigde Оost-Indische Compagnie — Объединенной Ост-Индской компании), которая объединила в единый организм прежние компании (vorkompagnien) и предстала независимой державой, как бы государством в государстве (staat-builen-de-staat), — так вот, это создание вскоре изменило все. То было концом беспорядочных плаваний: в 1598 -1602 гг. было отправлено 65 кораблей в составе 14 флотов[184 - Davies R. The Rise of the Atlantic Economies, 2d ed., 1975, p. 185.]. С этого времени существовали только одна политика, одна воля, одно управление азиатскими делами: политика, воля и управление Компании, настоящей империи, которая стала под знамя постоянной экспансии.
        ^Нападение 8 июня 1660 г. голландских военных кораблей на город Макассар на острове Сулавеси (Целебес). Уничтожение и сожжение португальских укреплений и кораблей. Однако же хозяевами острова голландцы станут лишь в 1667 -1669 гг. Рисунок Фреда Вольдемара. Национальная библиотека (С. et PL, Y. 832). Фото Национальной библиотеки.^
        Однако же сила благонамеренных оправданий такова, что еще в 1608 г. купцы, участвовавшие в плаваниях в Индонезию с самого начала, продолжали восставать против всякого насилия, утверждать, что-де их корабли оснащались для ведения честной торговли, а не для того, чтобы строить форты или захватывать португальские караки. В это время — тем более, a fortiori, когда в Антверпене будет подписано 9 апреля 1609 г.[185 - A.d.S. Genova, Spagna, 15.] Двенадцатилетнее перемирие, прекращавшее военные действия между Соединенными Провинциями и Католическим королем, — они еще сохраняли иллюзии, что смогли бы спокойно взять свою долю с азиатского золотого дна. Тем более что перемирие не предусматривало ничего относительно зон, расположенных южнее экватора. В общем, Южная Атлантика и Индийский океан были свободными зонами. В феврале 1610 г. голландский корабль, направлявшийся в Индонезию, зашел в Лисабон и испросил у вице-короля согласия Католического короля на то, чтобы наступившее перемирие было бы объявлено на Дальнем Востоке (попутное доказательство того, что там еще дрались). Вице-король запросил у Мадрида
инструкции, которые не пришли к нужному времени, так что голландский корабль, имевший приказ ожидать только двадцать дней, оставил Лисабон, не получив ответа, на который рассчитывал[186 - С. S. Р. East Indies, p. 205, Коттингтон — Солсбери, 18 февраля 1610 г.]. Это всего лишь один из фактов. О чем он свидетельствует — о стремлении голландцев к миру или просто об их осторожности?
        Во всяком случае, их экспансия быстро приняла черты стремительного взрыва. В 1600 г. голландский корабль достиг Кюсю, южного острова Японского архипелага[187 - Dermigny L. Op. cit., I, p. 107.]; в 1601, 1604, 1607 гг. голландцы пытались торговать непосредственно в Кантоне и обойти португальскую позицию в Макао[188 - Ibid., p. 106.]; с 1603 г. они достигают острова Ланка (Цейлон)[189 - Macpherson D. Annals of Commerce. 1805, II, p. 233.]; в 1604 г. потерпело неудачу очередное их нападение на Малакку[190 - Dermigny L. Op. cit., I, p. 105, note 1.]; в 1605 г. они захватили на Молуккских островах португальскую крепость Амбон, которая, таким образом, оказалась первым основательным поселением Ост-Индской компании[191 - A.N., Marine, B^7^, 463, f° 145; Savary J. Op. cit., V. col. 1196.]; в 1610 г. они атаковывали испанские корабли в Малаккском проливе и овладели Тернате[192 - A.N., К 1349, f° 44.].
        После этого завоевание, хоть и трудное, продолжалось, несмотря на перемирие. В самом деле, Компании приходилось бороться не только против португальцев и испанцев (последние, базируясь на Маниле и действуя на Молуккских островах, цеплялись за Тидоре вплоть до 1663 г.)[193 - Simkin C.G.F. The Traditional Trade of Asia. 1968, p. 188.], но и против англичан, которые, не всегда следуя хорошо разработанному плану, появлялись то тут, то там; наконец, и в не меньшей мере, против активной массы азиатских купцов: турок, армян, яванцев, китайцев, бенгальцев, арабов, персов, гуджаратских мусульман… Поскольку Индонезия образовывала главное сочленение многообразной торговли между Индией, с одной стороны, и Китаем и Японией — с другой, господство на этом перекрестке и надзор за ним были целью, которую голландцы себе поставили, но какой же труднодостижимой целью! Один из первых губернаторов Компании в Индонезии Ян Питерсзон Кун (1617 -1623, 1627 -1629 гг.)[194 - Moreland W.H. Op. cit., р. 63.] будет судить о положении с поразительной проницательностью: он ратовал за эффективный и долговременный захват, советовал
наносить соперникам тяжкие удары, строить крепости и вдобавок заселять, мы сказали бы колонизовать. В конечном счете Компания убоялась дороговизны столь обширного проекта, и дискуссия закончилась не в пользу наделенного богатым воображением губернатора. Это был уже извечный конфликт между колонизатором и купцом, конфликт, в котором, скажем, Дюплекс всегда оказывался в проигрыше.
        Но логика вещей должна была мало-помалу привести к неизбежному. Основание Батавии в 1619 г. сконцентрировало в одном привилегированном месте важнейшую часть голландских могущества и торговли в Индонезии. И именно отправляясь от этого неизменного места и от «островов пряностей», голландцы соткали громадную паутину торговых операций и обменов, которая в конце концов и составила их империю — хрупкую, гибкую, построенную (как была построена и португальская империя) «на финикийский лад». Около 1616 г. были уже установлены плодотворные контакты с Японией, в 1624 г. голландцы добрались до Формозы (Тайваня); двумя годами раньше, в 1622 г., они предприняли атаку, правда потерпевшую неудачу, на Макао. И лишь в 1638 г. Япония изгнала прртугальцев и с этого времени соглашалась принимать наряду с китайскими джонками только голландские корабли. Наконец, в 1641 г. голландцы овладели Малаккой, обеспечив к собственной выгоде быстрый ее упадок. В 1667 г. покорилось царство Ачем на острове Суматра[195 - Simkin С. G. F. Op. cit., p. 225.]; в 1669 г. настал черед Макассара[196 - Boxer C. R. Op. cit., p. 143.], а в
1682 г. — Бантама, старинного процветающего порта, соперника Батавии[197 - Ibid., p. 196.].
        Но никакое присутствие в Индонезии не было возможно без связей с Индией, которая господствовала над целым азиатским миром-экономикой, от мыса Доброй Надежды до Малакки и Молуккских островов. Хотели они того или нет, но голландцы осуждены были на то, чтобы ходить в индийские гавани. На Суматре и в иных местах, где обмен перца производился на индийские ткани, они не могли согласиться оплачивать свои закупки серебром или получать коромандельские или гуджаратские ткани из вторых рук. Так что с 1605 г. они оказались в Масулипатаме, с 1606 г. — в Сурате[198 - Moreland W. H. Op. cit., p. 32.], хотя внедрение их в этот последний порт, самый большой в Индии, завершилось лишь в 1621 г.[199 - Ibid., p. 38.] С 1616 по 1619 г. были основаны фактории в Броче, Камбее, Ахмадабаде, Агре, Бурханпуре[200 - Simkin C. G. F. Op. cit., p. 199 f.; A. N., K 1349.]. Проникновение в первобытную и очень плодородную Бенгалию было медленным (в целом не раньше 1650 г.). В 1638 г. голландцы обосновались на Ланке (Цейлоне), острове корицы. В начале века один из их капитанов писал: «Берега острова изобилуют ею — лучшею корицей,
какая есть на Востоке; так что, когда остров у тебя на ветре, запах ее ощущаешь в море за 8 лье» [201 - Renneville C. Voyage de S. van Rechteren…, 1703, II, p. 256.]. Но господами вожделенного острова они станут только в 1658 -1661 гг. Затем они прорвутся на сдержанно их встречавшие до того времени рынки Малабарского побережья. В 1665 г. они захватят Кочин[202 - Macpherson D. Op. cit., II, p. 466.].
        Приблизительно к 50-м или 60-м годам XVII в. голландская империя обрела свои истинные размеры. Следовательно, оттеснение португальцев проходило не галопом. Их империя, конечно хрупкая, была защищена самою своей протяженностью: она была рассеяна на пространстве, простиравшемся от Мозамбика до Макао и до Японии; и, не будучи сотворена из плотного вещества, не должна была пошатнуться целиком от первого толчка. Наконец, как показывают это бумаги Фердинанда Крона[203 - Kellenbenz Н. Ferdinand Cron. — «Lebensbilder aus dem Bayerischen Schwaben», 9, S. 194 -210.], представителя Фуггеров и Вельзеров в Гоа, сухопутная служба информации всегда опережала движение голландских или английских кораблей, направлявшихся в Индийский океан. Так что португальские власти бывали своевременно предуведомлены через Венецию и Левант о проектировавшихся против них нидерландских экспедициях. Наконец, у нападавших не всегда были средства и люди, чтобы занять все отвоеванные у их предшественников пункты. Их успех влек за собой также их собственное рассеяние. Короче говоря, в то время как голландское наступление началось еще с
конца XVI в., перец и пряности еще в 1632 г. прибывали непосредственно в Лисабон[204 - Gomes Solis D. Memoires inedits de…(1621). Ed. Bourdon, 1955, p. 1; Cuvelier J., Jadin L. L’Ancien Congo d’apres les archives romaines, 1518 -1640. 1954, p. 499, 10 апреля 1632 г.]. И только со взятием Малакки в 1641 г. португальская империя в Азии была действительно выведена из игры.
        В общем, голландцы заняли место ближнего. Бонрепо, посол Людовика XIV, в 1699 г. обвинял их в том, что успех свой они построили, «насколько сие было для них возможно, на разорении тех европейцев, кои им предшествовали, дабы таким путем с выгодой воспользоваться тяжкими трудами, каковые другим пришлось приложить, чтобы приручить индийцев, подчинить их или привить им вкус к коммерции» [205 - A. N., K 1349, 132, f° 34.]. Но если бы португальскую империю не пошатнула, а затем не разрушила Голландия, этим занялся бы в одиночку англичанин, по опыту знавший Индийский океан и Индонезию. Разве не совершили кругосветные путешествия Дрейк в 1578 г., а Ланкастер — в 1592 г.? [206 - Voyage curieux faict autour du monde par Francis Drach, admiral d’Angleterre. 1641. Ed. F. de Louvencourt. 1859, p. 306 -307.] Разве не создали англичане свою Ост-Индскую компанию в 1600 г., за два года до голландской? И не они ли неоднократно захватывали португальские караки с богатым грузом?[207 - Braudel F. Medit…, I, p. 277, 279.] Эти огромные караки, самые крупные суда, существовавшие тогда в мире, не способны были ходить
быстро и по-настоящему использовать свою огневую мощь; с другой же стороны, они тяжко страдали от нескончаемых обратных плаваний: голод, болезни, цинга были неотъемлемой частью путешествия.
        Итак, если бы голландцы ни низвергли португальскую империю, этим прекрасно занялись бы англичане. Впрочем, голландцам, едва занявшим место, пришлось обороняться от этих упорных противников. Им трудно было устранить англичан из Японии и Индонезии, не удалось закрыть для них Индию и свободно отбросить их в западную часть Индийского океана, к Персии и Аравии. В 1623 г. потребовалось прибегнуть к насилию, чтобы изгнать англичан из Амбона[208 - Во время «избиения» англичан, арестованных по обвинению в заговоре и казненных после, видимости суда. См.: Moreland W. Н. Op. cit., р. 23.]. И те еще долго оставались в Индонезии, покупая перец и пряности и упорно продавая индийские хлопчатые ткани на открытом рынке Бан- [так (обрыв строки) в бум. книге — электр. ред.]
        Связная система торговых перевозок в голландской империи
        Самым большим богатством Азии были торговые перевозки между разными экономическими зонами, зачастую очень друг от друга удаленными, то, что французы называли торговлей из Индии в Индию (commerce d’Inde en Inde), англичане — местной торговлей (country trade), голландцы — внутренней торговлей (inlandse handel). В этом каботаже на дальние расстояния какой-либо данный товар требовал другого, тот двигался навстречу и так далее. Здесь мы находимся внутри азиатских миров-экономик, образовывавших живое множество. Европейцы проникли туда, и гораздо раньше, нежели обычно утверждают. Сначала португальцы. Потом — голландцы. Но эти последние, быть может из-за своего европейского опыта, лучше других поняли, каким образом торговые перевозки Дальнего Востока сопрягались друг с другом. «[Таким образом] им удалось, — писал аббат Рейналь [209 - Abbe Raynal. Histoire philosophique et politique des etablissements et du commerce des Europeens dans les deux Indes. 1775, III, p. 21.], — овладеть каботажем Азии, как они овладели каботажем Европы», на самом деле потому, что «каботаж» этот они рассматривали как связную
систему, в которой надлежало завладеть ключевыми товарами и ключевыми рынками. Португальцы, не бывшие по этому поводу в неведении, не достигли, однако же, такого совершенства.
        Как и в других регионах, обмены на Дальнем Востоке затрагивали товары, драгоценные металлы, кредитные бумаги. Драгоценные металлы вступали в игру там, где нельзя было обменять товары в достаточном количестве. Кредит в свою очередь вступал в действие там, где монета в силу ли ограниченной массы или малой скорости ее обращения не могла сразу же уравновесить торговые балансы. Тем не менее на Дальнем Востоке европейские купцы не располагали обильным кредитом, к которому они привыкли у себя дома. Для них он был скорее компенсацией, паллиативом, нежели движущей силой. Конечно, при случае они обращались к заимодавцам Японии [210 - Renneville C. Op. cit., V, p. 119.] или Индии (в Сурате)[211 - Glamann K. Dutch asiatic Trade, 1620 -1740. 1958, p. 68.], но эти «банкиры» гораздо более были к услугам местных посредников, а не купцов и агентов Запада. В конечном счете приходилось прибегать к драгоценным металлам, главным образом к серебру, которое европейцы извлекали из Америки и которое служило при таких обменах как «Сезам, откройся».
        И все же этого импорта с Запада оказывалось недостаточно. Отсюда обращение голландцев ко всем местным источникам драгоценных металлов, которые им предоставляли торговые связи Дальнего Востока. Так, они, пока оставались на Тайване (которого достигли в 1622 г. и который был отобран корсаром Кошингой в 1661 г.), использовали китайское золото (в частности, для своих закупок на Коромандельском берегу); с 1638 по 1668 г. решающую роль играло поступление серебра из японских рудников, экспорт которого был запрещен в 1668 г.; тогда голландская торговля сделалась покупательницей кубанг (koubangs) — японских золотых монет. Когда последние около 70-х годов XVII в. девальвировались, хотя японцы продолжали их использовать в своих сделках по прежней цене, Компания уменьшила свои закупки золота и обратилась к массовому вывозу японской меди[212 - Glamann К. Op. cit., р. 168.]. Конечно же, она не пренебрегала золотом, производившимся на Суматре или в Малакке, и даже при случае золотыми и серебряными монетами, которые продолжала выплескивать в Аравию (в Моху)[213 - Moreland W.H. Op. cit., р. 64.], Персию и
Северо-Западную Индию левантинская торговля. Она пользовалась даже белым металлом, который регулярно доставлял в Манилу галион из Акапулько[214 - Glamann К. Op. cit., p. 58.].
        В таком контексте продолжительный кризис, отвративший голландцев от персидского шелкового рынка начиная с середины века, обретает иной смысл, нежели тот, какой ему можно было бы придать на первый взгляд. В самом деле, в октябре 1647 г. один из корреспондентов канцлера Сегье отмечал, что голландцы не находят более «для себя выгоды отправляться за шелками в Ост-Индию», ибо они «дали распоряжение своим корреспондентам в Марселе закупать для них и отправлять им столько шелка, сколько они только смогут» [215 - Внутренняя политика французского абсолютизма. 1633 -1649. М. —Л., 1966, с. 321 -322. Письмо Шампиньи, Экс, октябрь 1647 г.]. И действительно, голландские корабли, отправившиеся из Индии в 1648 г., не привезут ни единой кипы персидского шелка[216 - Sousa Coutinho F., de. Op. cit., II, p. 313. Письмо маркизу де Низа, 17 февраля 1648 г.]. Персидский рынок у его истоков контролировали армянские купцы, и я какое-то время полагал, что кризис этот следовало записать в актив этих поразительных купцов, которые исхитрялись сами доставлять кипы шелка в Марсель. Но вероятно, этого объяснения недостаточно.
Голландцы, рассорившиеся с шахом Ирана в 1643 г. (они с ним договорятся только в 1653 г.), на самом деле были мало склонны забирать слишком большие количества персидского шелка (цена которого вдобавок росла), потому что они хотели любой ценой сохранить баланс, благоприятный для их торговли, а значит, обратные поступления из Персии золотой и серебряной монетой[217 - Glamann К. Op. cit., р. 120.]. К тому же они располагали китайским шелком и, того больше, шелком бенгальским[218 - Ibid., р. 131.], который в середине столетия мало-помалу занимал возрастающее место в поставках [Ост-Индской] компании в Европу. Так что это не Объединенная Ост-Индская компания претерпела кризис с персидским шелком; наоборот, она этот кризис спровоцировала, чтобы сохранить один из своих источников снабжения металлической монетой. Короче говоря, голландцам приходилось постоянно корректировать свою денежную политику в зависимости от случайностей переменчивой конъюнктуры, тем более что все, что ни день, бывало запутано изменявшимися эквивалентами между бесчисленными азиатскими монетами.
        Зато система торговых компенсаций, установленная Компанией, работала почти что без сучка без задоринки вплоть до 90-х годов XVII в. А затем начнутся трудные времена. Но до того периода кругообороты и сети нидерландской торговли в Азии, какими описывает их пространный и тщательный отчет Даниэля Браамса [219 - A.N., Marine, В^7^, 463, f° 253, отчет 1687 г.] (относящийся к 1687 г., тому самому моменту, когда по какой-то иронии судьбы слишком хорошая машина уже начинала разлаживаться, были сцеплены в связную систему, основанную, как и в Европе, на эффективности морских связей, кредита и авансов метрополии и на систематическом поиске монопольного положения.
        ^Фактория Объединенной Ост-Индской компании в Бенгалии. Полотно 1665 г. Амстердам, Государственный музей.^
        Помимо привилегированного доступа в Японию, единственной и долговечной монополией голландцев была монополия на тонкие пряности: кожуру мускатного ореха, мускатный орех, гвоздику, корицу. Решение всякий раз бывало одно и то же: замкнуть производство на ограниченной островной территории, прочно ее удерживать, сохранить за собой рынок, препятствовать разведению аналогичных культур в других местах. Таким вот образом Амбон стал исключительно островом гвоздичного дерева, Банда — островами мускатного ореха и его кожуры, Ланка (Цейлон) — островом корицы, а организованная монокультура делала эти острова жестко зависимыми от регулярного импорта продовольствия и текстильных изделий. В то же время гвоздичные деревья, росшие на других островах Молуккского архипелага, систематически вырубались, в случае необходимости — ценою выплаты пенсии местному правителю. Макассар на острове Целебес (Сулавеси) был завоеван после ожесточенной борьбы в 1669 г., потому что предоставленный самому себе остров служил перевалочным пунктом свободной торговли пряностями. Подобным же образом был захвачен Кочин в Индии, «хотя
владение им стоит дороже, нежели доход, приносимый им Компании» [220 - Ibid.], но то было средством воспрепятствовать конкурирующему производству там корицы, корицы второго сорта, но более дешевой. Даже на Ланке, слишком большом острове, удерживаемом за счет дорогостоящих гарнизонов, плантации корицы будут допускаться лишь на ограниченных площадях, дабы ограничить предложение. Следовательно, именно путем насилия и строгого надзора сохраняла Компания свои монополии, и сохраняла эффективно, поскольку на всем протяжении ее существования доходы ее от тонких пряностей оставались высокими[221 - Glamann К. Ор. cit., р. 91 -92.]. Один француз писал в 1697 г.: «Не бывает любовников столь ревнивых по отношению к своим любовницам, как ревнивы голландцы в торговле своими пряностями»[222 - A.N., Marine, В^7^, 463, f^os^ 177 -178.].
        Что же до остального, то голландское превосходство держалось на бывшей долгое время образцовой дисциплине агентов Компании, на проведении в жизнь долгосрочных планов. Историк, даже если его приводят в смятение масштабы насилия, не может не поражаться рассчитанному и удивительному, даже забавному наслоению закупок, погрузок, продаж и обменов. Тонкие пряности хорошо продавались не только в Голландии; Индия потребляла их вдвое больше, чем Европа [223 - Ibid., f^os^ 161 sq.], а на Дальнем Востоке они были несравненной обменной монетой, ключом ко многим рынкам, как пшеница или мачты из стран Балтийского бассейна были им в Европе. И имелось много других видов обменной монеты, если тщательно проследить излюбленные места и маршруты торговли. Например, голландцы покупали огромные количества индийского текстиля любого качества в Сурате, на Коромандельском берегу, в Бенгале. На Суматре они его обменивали на перец (случай заключить с помощью политики привилегированный контракт), на золото, на камфору; в Сиаме они будут продавать ткани с Коромандельского берега без особой выгоды (слишком много было
конкурентов), но также пряности, перец, кораллы, а оттуда будут вывозить олово (все производство которого было закреплено за ними в силу привилегии и которое они будут продавать вплоть до Европы) плюс внушительное количество оленьих кож, весьма ценившихся в Японии, а также слонов, на которых был спрос в Бенгале, и много золота [224 - Ibid.]. Контора на Тиморе содержалась в убыток, но сандаловое дерево, которое оттуда вывозили, имело великолепный сбыт в Китае и Бенгале[225 - Dermigny L. Op. cit., I, p. 281.]. Что же касается Бенгала, куда поздно добрались, но который энергично эксплуатировали, то он поставлял шелк, рис и много селитры, которая была превосходным балластом для обратных плаваний в Европу, равно как и японская медь или сахар с разных рынков-производителей[226 - A.N., Marine, B^7^, 463, f^os^ 158 -160.]. Царство Пегу тоже имело свою привлекательность: там находили камедь, золото, серебро, драгоценные камни, а продавали пряности, перец, сандал, полотно Голконды и Бенгала…
        Можно было бы долго перечислять дальше: для голландцев все возможности были хороши. Вправе ли мы удивляться тому, что пшеница, выращенная в Капской колонии, в Южной Африке, прибывала в Амстердам? Или тому, что Амстердам стал рынком для каури, привозившихся с Ланки и из Бенгала и находивших в Европе любителей, включая и англичан, использовавших эти раковины для торговли в Черной Африке и покупки невольников, предназначенных для Америки? Или тому еще, что китайский, бенгальский, иногда сиамский, а позднее, с 1637 г., яванский сахар то пользовался, то не пользовался спросом в Амстердаме в зависимости от того, была или не была его цена способна конкурировать в Европе с ценой сахара Бразилии или Антильских островов? Когда закрывался рынок метрополии, сахар со складов в Батавии предлагали в Персии, Сурате или в Японии [227 - Ibid.]. Ничто лучше не показывает, что Голландия «Золотого века» уже жила в масштабах всего мира, проявляя внимание к своего рода арбитражу и заботясь о постоянной эксплуатации мира.
        Успех в Азии — неуспех в Америке
        Для Объединенной Ост-Индской компании проблемой из проблем было выделить в своих операциях в Азии контингент товаров, в которых нуждается Европа или, точнее говоря, которые она согласится потреблять. Проблемой из проблем это было потому, что Компания была двигателем «двухтактным» — Батавия — Амстердам, Амстердам — Батавия и так далее. Но ведь торговый переход из одного мира-экономики (Азии) в другой мир-экономику (Европу) сам по себе сопряжен с затруднениями, как о том говорят теория и опыт; и вдобавок обе картины непрестанно реагируют друг на друга, как две неравномерно нагруженные чаши весов: достаточно дополнительного веса на одной или на другой, чтобы равновесие нарушилось. Например, европейской вторжение в Азию по мере своего развития привело к повышению закупочных цен на перец и пряности, которые долгое время оставались ценами решающими для взаимоотношений между двумя континентами. Пирар из Лаваля отмечал в 1610 г., что «то, что в старые времена стоило португальцам всего одно су, ныне стоит [голландцам] четыре или пять» [228 - Pyrard de Laval F. Seconde Partie du voyage… depuis l’arrivee a
Goa jusques a son retour en France. 1615, II, p. 353.]. Напротив, продажные цены в Европе снижались сами собой по мере роста поступлений экзотических бакалейных товаров. И значит, уже далеко был тот благословенный 1599 г., когда на островах Банда платили 45 восьмерных реалов за «брус» (т. е. 525 голландских фунтов) гвоздики и 6 реалов за брус мускатного ореха. Такие цены уже никому не суждено было более увидеть[229 - Abbe Prevost. Op. cit., VIII, p. 126 -129.].
        Время борьбы и успехов
        В Азии монополия на пряности, авторитарное установление цен, надзор за поступающим в продажу количеством товара (в случае необходимости товары, оказавшиеся в избытке, уничтожались[230 - Или выбрасывали «в море излишнее количество перца» (Carl E. L. Traite de la richesse des princes et de leurs Etats et des moyens simples et naturels pour y parvenir. 1722 -1723, p. 236).]) долгое время обеспечивали голландцам преимущество перед их европейскими соперниками. Но в Европе конкуренция усилилась из-за создания соперничавших компаний (каковые все, или почти все, поддерживались голландским капиталом, который таким вот образом реагировал на монополию Объединенной Ост-Индской компании — ООИК) или же из-за появления на рынке продуктов, аналогичных дальневосточным, но иного происхождения, таких, как сахар, медь, индиго, хлопок, шелк… Таким образом, ничто не бывало ни сыграно, ни выиграно заранее. Один голландский путешественник[231 - Renneville С. Op. cit., V, р. 124], впрочем, пояснял в 1632 г.: «Не следует в этом заблуждаться: когда дело дошло бы до устранения португальцев [а те еще в ту эпоху были господами
Гоа, Малакки, Макао, представлявших весьма серьезные запоры], то как бы не оказалось, что сего капитала [голландской] Компании достанет всего на одну шестую долю сей торговли. С другой же стороны, ежели бы удалось собрать достаточные для такого начинания капиталы, то оказались бы в затруднении, не будучи в состоянии ни потребить все товары, каковые бы от того получили, ни избавиться от них».
        А с другой стороны, монополистическая политика принуждения и надзора стоила дорого. Например, на Ланке (Цейлоне), где задача эта была особенно трудной, так как внутренние гористые районы подчинялись царю Канди, который «никогда не был покорен ни португальцами, ни голландцами», гарнизон и содержание фортов съедали почти «весь доход, каковой приносит продажа корицы», собиравшейся на острове[232 - A.N., Marine, В^7^, 463, f^os^ 251 -252.]. И крестьяне однажды поднялись против Компании по причине выдаваемой им жалкой оплаты. На островах Банда, где голландская монополия была добыта ценой насилия, войны, вывоза туземцев на Яву в качестве рабов, ООИК поначалу отмечала крупные дефициты[233 - Simkin C.G.F. Op. cit., p. 197.]. В самом деле, производство там резко снизилось и пришлось реорганизовать его на новых основаниях: в 1636 г. автохтонное население насчитывало там всего лишь 560 человек против 539 голландцев и 834 свободных иностранцев, так что пришлось «импортировать» 1912 невольников из Бенгала или из царства Аракан [в Бирме] [234 - Moreland W.H. Op. cit., p. 77.].
        Чтобы установить, укрепить, сохранить свои монополии, Компания оказалась втянутой в продолжительные предприятия, которые будут более или менее завершены лишь с завоеванием Макассара (1669 г.) и приведением к повиновению, а вскоре и сведением на нет великого порта Бантам (1682 г.). Тем не менее ООИК продолжала воевать с туземными мореплаванием и торговлей, наносить удары, ссылать, растрачиваться в полицейских экспедициях и колониальных войнах. На Яве постоянной трагедией была борьба против местных государств, против Матарама или Бантама. Ближние сельские местности вокруг Батавии, даже предместья [235 - Simkin C.G.F. Op. cit., p. 197.], были ненадежны. Это не мешало успехам, но увеличивало их цену. На Яве удачей были плантации сахарного тростника (с первой трети XVII в.) и кофейные плантации (начиная с 1706 -1711 гг.)[236 - Glamann K. Op. cit., p. 19, 207.]. И все же культуры эти следовало производить под контролем, и в 1740 г. свирепо подавленное восстание китайцев повело к непоправимому кризису в производстве сахара; острову потребуется больше десяти лет, чтобы от него оправиться, да и оправится
он плохо[237 - Ibid., p. 166.].
        Вполне логично, что история Ост-Индской компании представляет собой сумму удач и неудач. В общем в XVII в. баланс был положительным. Именно на протяжении трех или четырех десятилетий по одну и по другую стороны 1696 г. — точки разрыва, которая выявляется из подсчетов, проделанных на основании не слишком ясной бухгалтерской документации ООИК, — положение решительно ухудшилось. Кристоф Гламанн [238 - Ibid., p. 265.] полагает, что тогда произошла настоящая революция, дьявольски нарушившая установленный порядок одновременно и в азиатской торговле и на европейских рынках.
        В Европе решающим фактом была утрата перцем первенства, ставшая очевидной начиная с 1670 г. Зато цены на тонкие пряности удерживались на приличной высоте и даже относительно выросли; индийские ткани, шелковые и хлопчатые, набивные или суровые, занимали все более значительное место; рос спрос и на новые товары: чай, кофе, камедь, китайский фарфор.
        ^Голландский купец показывает своей жене корабли Объединенной Ост-Индской компании в Батавской бухте. Деталь картины А. Кейпа (1620 -1691). Амстердам, Государственный музей.^
        Можно побиться об заклад, что если бы речь шла только об этих переменах, то ООИК, которая следила за общим движением, как и прочие Ост-Индские компании, приспособилась бы к ним без особого ущерба. Но вдобавок произошло расстройство старинных путей и рынков, и в чересчур хорошо обкатанных кругооборотах Компании открылись бреши. Как бывает в подобных случаях, старая система, пережившая самое себя, порой мешает необходимой адаптации. Так, вне всякого сомнения, важнейшим новшеством было расширение чайной торговли и открытие Китая для всех иностранных купцов. Английская Ост-Индская компания быстро, с 1698 г., включилась в прямую (а значит, в обмен на серебро) торговлю [239 - Glamann К. Op. cit., р. 231.], тогда как ООИК, привыкшая получать китайские товары с джонок, приходивших в Батавию покупать главным образом перец и немного корицы, сандалового дерева и коралла, продолжала держаться за непрямую торговлю в обмен на товары, исключавшую расчеты наличными деньгами. В конечном счете связь Бенгалия — Китай, чай в обмен на хлопок и на серебро, а потом на опиум установится к выгоде англичан. То был тем
более тяжелый удар для голландской Компании, что тем временем внутренние войны в Индии разорили Коромандельский берег, область наибольших ее успехов.
        Но неужели же ООИК, оказавшись лицом к лицу со всеми этими формами конкуренции, не в состоянии была оказать им сопротивление? Статистические сводки показывают, что в XVIII в. и почти до последнего дня своего существования, до 1798 г. [240 - Dermigny L. Op. cit., III, p. 1164.], она способна была посылать в Азию все возраставшие количества белого металла. А ведь на трансформированном и даже потрясенном Дальнем Востоке белый металл оставался ключом ко всем проблемам. И однако же на протяжении XVIII в. ООИК непрестанно приходила в упадок, и объяснение такого упадка отыскать трудно.
        Величие и упадок объединенной Ост-Индской Компании
        Когда обозначился откат? Изучение бухгалтерской отчетности Компании показало бы в качестве точки разрыва 1696 г. Но не слишком ли точная это дата? К. Гламанн[241 - Glamann K. Op. cit., p. 265.] говорит о четырех десятках лет по обе стороны 1700 г., и это более разумно.
        К тому же современники довольно поздно ощутили серьезное ухудшение положения. Так, в 1712 г. в Дюнкерке, который Людовик XIV, чтобы получить мир, пожертвует Англии, все еще озабоченной, хоть для нее тогда вставало совсем новое солнце, болтали два человека, один — совсем мелкая сошка, информатор генерального контролера финансов Демаре, другой — некий «милорд Сент-Джон». «Когда я ему ответил, — пишет француз, — что восстановление их [аглийской] торговли в Индиях посредством погубления голландцев есть верное средство умиротворить британскую нацию и привести ее [к согласию] на все, он просто сказал мне, что англичане продали бы последнюю рубашку, чтобы сего добиться»[242 - A.N., G^7^, 1697, f° 117, 21 августа 1712 г.]. Следовательно, они не считали, что достигли этого! Двенадцать лет спустя, в 1724 г., Устарис, прекрасный судья [в таких делах], не поколебался написать: «Их [голландцев] Ост-Индская компания столь могущественна, что торговля прочих Индийских компаний — мелочь по сравнению с ее торговлей»[243 - Uztariz G., de. Op. cit., p. 103.].
        Известные нам цифры не решают проблемы по-настоящему. Они по крайней мере говорят о размахе предприятия. Поначалу, в 1602 г., предприятие это, Ост-Индская компания, располагало капиталом в 6,5 млн. флоринов [244 - Glamann K. Op. cit., p. 6; Savary J. Op. cit., V, col. 1606 sq.], разделенным на акции по 3 тыс. флоринов, т. е. в шесть раз большим, чем английская Ост-Индская компания, которая создана была двумя годами раньше и которой пришлось так страдать из-за этой нехватки капиталов[245 - Simkin C.G.F. Op. cit., p. 192.]. Расчет, относящийся к 1699 г., утверждает, что этот первоначальный капитал, который в дальнейшем не будет ни возмещен, ни увеличен, соответствовал 64 тоннам золота[246 - A.E., Memoires, Hollande, 72, 243.]. Говорить об Объединенной Ост-Индской компании — значит с самого начала столкнуться с огромными цифрами.
        Так что мы не удивимся тому, что в рекордные 1657 и 1658 гг. Компания отправила на Дальний Восток два миллиона флоринов в золоте, серебре и слитках[247 - Glamann К. Op. cit., p. 60.]. Мы без удивления узнаем, что в 1691 г. она содержала самое малое 100 кораблей[248 - Abbe Prevost. Op. cit., IX, p. 55.], даже больше, 160, согласно одному серьезному французскому документу от 1697 г., с числом пушек от 30 до 60 на каждом [249 - A.N., Marine, B^7^, 463, f° 205.]. Считая в среднем по 50 человек команды [250 - На военных кораблях команды бывали гораздо более многочисленными: в 1605 г. при выходе из Тексела на 11 кораблях, которые сопровождал Мателиф, насчитывалось всего 1357 человек команды, то есть в среднем по 123 человека на корабль. Так что оценка наша может колебаться между 8 тыс. (50 человек на корабль) и 16 тыс. (100 человек на корабль). Renneville С. Op. cit., III, р. 205.], получаем в целом цифру 8 тыс. моряков. К этому следует добавить солдат гарнизонов, каковые, впрочем, включали «много вооруженных местных жителей, коих [их голландские хозяева] заставляют идти в голове, когда надо сражаться».
В военное время Компания могла прибавить к этим силам 40 больших кораблей: «В Европе не так уж мало венценосных голов, коим трудно было бы сделать то же самое» [251 - A.N., Marine, В^7^, 463, Р 205.]. Ж.-П. Рикар со своей стороны восторгался (1722 г.), констатируя de visu, что одна только «Амстердамская палата» использовала на своих складах больше 1200 человек «как для постройки кораблей, так и для всего прочего, что требуется, чтобы их оснастить». Его потрясла сама деталь: «Есть 50 человек, кои на протяжении всего года только и делают, что перебирают и очищают пряности» [252 - Ricard J.-P. Op. cit., p. 376.]. Конечно, сводные цифры пригодились бы нам больше. Жан-Франсуа Мелон[253 - Melon J.-F. Essai politique sur le commerce. 1735, p. 51.], бывший секретарь Лоу, сообщает нам (1735 г.): «Все сии великие заведения не занимают и 80 тыс. человек», словно сама эта цифра не была поразительной! И вне сомнения, она была ниже реальной: к 1788 г. Компания буквально задыхалась под бременем копошащихся служащих, и Ольдекоп[254 - Москва, АВПР, 50/6 (ссылка неполна).], русский консул в Амстердаме, называл цифру
150 тыс. человек. Во всяком случае, с размахом начатое обследование[255 - Под руководством Иво Схёффера.] пришло к определенному результату: в XVII и XVIII вв. на судах ООИК был перевезен один миллион человек, т. е. по 5 тыс. в год. Отправляясь от этих цифр, трудно себе представить голландское население в Азии, но оно определенно было намного более многочисленным, чем население португальское, которое в XVI в. составляло будто бы всего 10 тыс. человек [256 - Simkin C.G.F. Op. cit., p. 182.], к которым, как и у голландцев, добавлялась масса туземных помощников и слуг.
        Говорили также об огромных дивидендах, в среднем 20 -22 %, по подсчетам Савари, в период 1605 -1720 гг. [257 - Savary J. Op. cit., V, col. 1610 -1612.] Но к вещам следует присмотреться повнимательнее. В 1670 г. были получены значительные прибыли, и посреди эйфории, последовавшей после победы над правителем Макассара, приступили к «распределению», которое поднялось до 40 %. Акции на бирже сразу же подскочили «до 510 %», считая за 100 паритет при создании ООИК в 1602 г. То был хорошенький скачок, ибо «с того времени, что я пребываю здесь, — замечает Помпонн, — они не превышали 460». Но, по словам нашего информатора, «сие крупное распределение, равно как и сии новые выгоды не создадут в обычный год цены, отличной от той, по коей продавались акции и производилось распределение в течение 30 лет; те, кому они принадлежат, получили прибыли на свои деньги самое большее 3 или 4 %» [258 - A. N., A. E., B^1^, 619, Гаага, 25 июня 1670 г.]. Чтобы эта сознательно запутанная фраза стала ясной, следует иметь в виду, что «распределение» рассчитывалось не по курсу акции на бирже, но по паритету — 3 тыс. флоринов.
Я владею акцией, которая стоит в 1670 г. 15 300 флоринов, я получаю купон в размере 40 % на «старый капитал», т. е. 1200 флоринов, дающие исключительно высокий процент — 7,84 %. В 1720 г. на акцию, котирующуюся в 36 тыс. флоринов, распределение, которое тоже составило 40 %, на сей год давало 3,33 % [259 - Savary J. Op. cit., I, col. 25; V, col. 1612.].
        ^РАСЧЕТЫ, СВЯЗАННЫЕ С СУДЬБОЙ ОБЪЕДИНЕННОЙ ОСТ-ИНДСКОЙ КОМПАНИИ (ООИК)^
        ^Группа^^нидерландских историков (Брюйн, Схёффер, Гаастра) начала подсчет оборотов ООИК в XVII и XVIII вв.^^К 1680 -1690 гг. число кораблей ООИК, использовавшихся на Дальнем Востоке, начало снижаться, что служит признаком упадка торговли «из Индии в Индию». Сплошная черта на графике обозначает отправки драгоценных металлов из метрополии в Азию, пунктирная линия — поступление товаров, оцениваемых по ценам отправки в миллионах гульденов.^^Расширение торговли представляется непрерывным. Но соотношение между обеими кривыми в настоящее время трудно установить, так как не принимаются во внимание ни отправлявшиеся из метрополии товары, ни монетный металл, поступавший от торговли «из Индии в Индию».^
        Это означает, что:
        1. Компания лишила себя выгод, которые проистекали бы из увеличения ее капитала. Почему? Никакого ответа нам не дают. Может быть, чтобы не увеличить роль акционеров, которых довольно последовательно держали на отшибе? Это возможно…
        2. К 1670 г. по биржевой котировке общий капитал в акциях составлял порядка 33 млн. флоринов. Не потому ли, что эта масса сама по себе была слишком незначительной для безудержной спекуляции голландцев, в Амстердаме широко инвестировали в английские ценные бумаги и широко на них играли?
        3. Наконец, ежели первоначальные 6,5 млн. приносили в среднем 20 %, то акционеры получали намного больше миллиона флоринов в год. Историки и современные наблюдатели сходятся, однако, в том, что: распределение дивидендов (порой выплачивавшихся пряностями или облигациями государственного займа) не имело слишком большого веса в затруднениях ООИК. А ведь миллион флоринов — это сумма, которой нельзя было бы пренебрегать, если бы доходы Компании были такими скромными, какими их кое-кто считает.
        На самом деле здесь и заключена проблема. Каковы были доходы Компании? Ответить на это, видимо, невозможно не только потому, что исследований еще недостаточно, а документация порой исчезла; не только потому, что сохранившаяся бухгалтерская отчетность не отвечает современным нормам подведения баланса и опускает как в активе, так и в пассиве важные статьи (например, основной капитал, строения и корабли, товары и наличные деньги, которые путешествуют морем, капитал акционеров и т. п.[260 - Glamann К. Op. cit., р. 244 f.]); но главным образом потому, что сама система бухгалтерского учета делала невозможным любой сводный баланс и как следствие всякий точный подсчет реальных прибылей. В силу практических причин (главным образом расстояний, трудности конверсии монеты и т. д.) бухгалтерия оставалась пленницей структурной биполярности предприятия: существовали счета «фактории Нидерланды» (factory Nederland), выражаясь языком Гламанна, которая ежегодно подводила общий итог бухгалтерской отчетности шести отдельных камер; существовали счета правительства в Батавии, которое получало бухгалтерские книги со всех
факторий Дальнего Востока и составляло затем годовой итог заморской деятельности. Единственным связующим звеном между двумя раздельными бухгалтериями было то, что долги одной при известных обстоятельствах выплачивала другая; но каждая из них игнорировала внутреннее функционирование другой, те реальности, которые покрывались ее прибылями или ее убытками.
        Йоханнес Худде[261 - Glamann К. Op. cit., р. 252 f.], председатель общей дирекции 17 директоров ООИК (Heeren XVII), в конце XVII в. настолько хорошо это осознавал, что работал над полным пересмотром системы. Этому пересмотру не суждено было завершиться — в силу тысячи причин и реальных трудностей. Но быть может, также и потому, что директора Компании не слишком заботились о том, чтобы предоставить публике ясные счета. В самом деле, с самого начала существовал конфликт между 17 директорами и акционерами, которые требовали счетов и полагали свои доходы недостаточными. И в противоположность английской Ост-Индской компании, с самого начала поставленной в затруднительное положение требованиями такого рода (и возмещениями, на которых настаивали акционеры, не очень склонные финансировать военные операции в Азии), за голландской Ост-Индской компанией всегда оставалось последнее слово, так как ее акционеры не могли получить свои капиталы обратно иначе, как перепродав свои акции на биржевом рынке. Короче говоря, счета, составлявшиеся дирекцией Компании, возможно, представлялись таким образом, чтобы скрыть
многие аспекты деятельности предприятия.
        Что вытекает, к величайшему нашему удивлению, из тех балансов, что были изучены, так это скромные размеры прибылей на протяжении века легких торговых операций — XVII в. Автор настоящего труда всегда утверждал, что торговля на дальние расстояния была своего рода превосходной степенью в истории торговых предприятий. Не ошибался ли он? Он утверждал, что для некоторых избранных это была возможность произвести к своей выгоде значительные накопления. Но может ли быть частное обогащение там, где нет прибылей или их очень мало? Очень скоро мы вновь встретимся с этим двойным вопросом.
        Чем объяснить крах XVIII в.?
        Лучшую бухгалтерскую сводку проблемы дают нам подсчеты Б. Ван дер Аудермёлена[262 - Ibid., р. 248.], относящиеся к 1771 г. и произведенные для нескольких лет на основании документов, ныне исчезнувших. С 1612[*CF - Очевидно, опечатка. Если исходить из нижеследующего, то, вероятно, речь идет о 1632 г. — Прим. ред.] по 1654 г. общая сумма полученных доходов составила будто бы 9700 тыс. флоринов за 22 года, т. е. годовой доход был скромным, чуть ниже в среднем 441 тыс. флоринов. В таком случае Компания якобы заработала втрое меньше своих акционеров; мыслимо ли это? С 1654 по 1674 г. масса прибыли поднялась до 11 300 тыс., т. е. годовой доход составил 538 тыс. флоринов. С 1674 по 1696 г. общая сумма равнялась 19 млн., а годовая прибыль —826 тыс. флоринов. После 1696 г. начинается снижение; к 1724 г. мы должны будем пройти через нулевую ситуацию. После этого Компания не переставала залезать в долги, и притом лихо. Она даже делала займы для того, чтобы выплатить дивиденды акционерам; а это уже поступки банкрота. Летом 1788 г. положение станет просто катастрофическим: «Ост-Индская компания перевела на 15
млн. векселей на государство, с оплатой в течение четырех или пяти лет. Это позволило бы ей выжить. Но на самом деле ее долг, который составляет 90 млн. [флоринов], окажется таким образом доведенным до 105 млн.»[263 - Москва, АВПР, 50/6, 539, л. 57. Амстердам, 25 июля —5 августа 1788 г.] Почему же ООИК пришла к такой финансовой катастрофе?
        ^Как китайцы изображали голландцев.^
        ^Фарфоровые статуэтки Ост-Индской компании, эпоха Канси. Старая коллекция Эшпириту-Санту в Лисабоне. Фото издательства «Конэссанс дез-ар».^
        Единственное приемлемое объяснение — но годится ли здесь только одно объяснение? — это то, которое предлагает Кристоф Гламанн [264 - Glamann К. Op. cit., р. 249.]: произошло сокращение торговли из Индии в Индию, по крайней мере доходов, какие обеспечивала эта торговля-кормилица. Это факт, что «полюс» Батавия непрестанно залезал в долги, а 17 директоров восполняли некоторое время его. потери за счет еще процветавших прибылей «фактории Нидерланды» (которой отчасти благоприятствовал подъем цен) и как следствие давали расти ее собственному долгу. Но как объяснить сокращение внутренней торговли (inlandse handel)? Она не могла расстроиться единственно из-за конъюнктуры в период, когда на протяжении второй половины XVIII в. все шло вверх. Повинна в том, считает К. Гламанн[265 - Ibid., р. 265.], конкуренция других компаний, особенно английской, и революция в торговых перевозках и на рынках, которую плохо поняли ответственные лица в Батавии. Так, 17 директоров тщетно пытались их убедить в преимуществах прямой торговли с Китаем, минуя промежуточный этап в Индонезии. Это определенно облегчало английскую
конкуренцию [266 - Ibid., р. 229 -231.].
        Но голландское отступление зависело также и от хорошо известных злоупотреблений агентов ООИК. В отличие от английской голландская Ост-Индская компания не оставила им права заниматься торговлей из Индии в Индию на свой счет. И коррупция, которая всегда присутствовала в нидерландской Индии, пробила себе дорогу. Стоит ли верить, что вначале у Компании были исключительные служащие? Аббат Рейналь [267 - Abbe Raynal. Op. cit., I, p. 465.] в своем знаменитом труде «Философская и политическая история поселений и торговли европейцев в обеих Индиях» (1770 г.) утверждает, что до 1650 г. в рядах этих служащих не было обладателей незаконно и мошенническим путем сколоченных состояний, что голландцы этих первых десятилетий не имели себе равных по воздержанности и честности. Возможно ли это? Начиная с 1640 г. Ж.-Б. Тавернье позволял себе усомниться в этом, и нам известен по меньшей мере случай с Питером Нейсом, губернатором Форта Зеландия на Формозе (Тайвань) в 1624 г., который, будучи столь же глупым, сколь и продажным, просто-напросто заявил, что не для того он приехал в Азию, чтобы питаться там сеном[268 -
Boxer C. Op. cit., p. 52; Les Six Voyages…, 1681, II, p. 420.]. Во всяком случае, со второй половины века роскошь и коррупция разгулялись вовсю. Это отмечали официальные документы (1653,1664 гг.) [269 - Moreland W.H. Op. cit., p. 315.]. Даниэль Браамс в своем отчете 1687 г. говорит об этом вполголоса. Ему, однако, случалось говорить о «недостаточно честных служащих Компании», или, в более стыдливой форме, о конкуренции «других негоциантов», о невозможности «воспрепятствовать тому, чтобы частные лица наносили ущерб коммерции Компании» из-за [большого] числа удобных гаваней на этом побережье Индонезии и из-за «больших прибылей… [кои] подогревают их желание заниматься контрабандой, сколь только они смогут» [270 - A.N., Marine, B^7^, 463, f^os^ 245, 257 -258.].
        Наблюдались, следовательно, изменение экономики, генезис которого неясен, но также изменение колониального общества, жившего за тысячи лье от Голландии, и более чем вероятное столкновение между этим обществом и амстердамской олигархией. С одной стороны, спокойные рантье, преисполненные сознания своей важности и респектабельности; по другую сторону — колониальные круги менее высокого социального положения (standing), агенты, вышедшие из рядов в некотором роде гетерогенного и космополитического общества. Амстердам и Батавия были двумя экономическими полюсами, но также и социальными полюсами имперского сооружения Соединенных Провинций. Джузеппе Папаньо прав, говоря в своей блестящей работе[271 - Papagno G. Op. cit., p. 89.] о «цезуре», об оппозиции. В Индонезии, где «колонии» голландцев определенно жили на широкую ногу, процветали неповиновение, контрабанда, полунезависимость и беспорядок. Бросавшаяся в глаза и уже обычная в XVII в. роскошь шикарных кварталов Батавии с годами лишь возрастала и становилась еще ярче. Деньги, алкоголь, женщины, целые армии слуг и рабов: Батавия заново начинала странные,
опьяняющие и извращенные приключения Гоа[272 - Carletti F. Ragionamenti del mio viaggio in torno al mondo. 1958, p. 213 sq.]. Не приходится сомневаться, что в Батавии часть дефицита Компании без шума трансформировалась в частные состояния.
        ^Ha острове Десима во время длительного вынужденного заключения в гавани голландцы как могут развлекаются с японскими гейшами. В бутылках недостатка нет. Обстановка японская, пол покрыт татами, но столы и стулья — западные. Токио, Гидзуцу Дайгаку. Фото Т. Чино, Токио.^
        Но не то ли самое происходило на другом конце цепочки, в еще крепко державшемся и суровом обществе Голландии «Золотого века»? Решающий вопрос — знать, кто и при каких условиях покупал поступавшие с Дальнего Востока товары. Продажи производились Компанией либо по контрактам, либо с торгов на ее складах, всегда очень крупными партиями и обычно синдикату крупных негоциантов[273 - Glamann K. Op. cit., p. 33 f.]. Директора Компании (Heeren XVII) не имели права фигурировать в числе покупателей, но последние принадлежали к их социальной или даже семейной группе. И несмотря на протесты акционеров, запрет этот не касался администраторов разных палат (bewindhebbers), тесно связанных с патрициатом торговых городов. В таких условиях не приходится особенно удивляться, что контракты так часто содержали обязательства приостановки продаж Компании на срок в один или два года (что обеспечивало группе покупателей спокойное господство на рынке) или обязательства заказа в Индии тех или иных количеств какого-то определенного товара. Если Компания предлагала к продаже какой-либо товар, порядочный запас которого имелся у
какого-нибудь крупного амстердамского негоцианта, то как бы случайно не являлся ни один покупатель; и в конечном счете именно этот негоциант скупал товар на своих условиях. Показательно, что среди партнеров, заинтересованных в сделках Компании, вновь и вновь встречаются одни и те же имена. Директора Компании, которые так легко одергивали акционеров, были людьми крупных купцов-капиталистов, и так с самого начала прибыльных операций. Вайолет Барбур и К. Гламанн приводят многочисленные примеры этого. То, что такие купцы — вроде богатейшего негоцианта и администратора (bewindhebber) Корнелиса Биккера[274 - Ibid., р. 34. Корнелис Биккер в 1622 г. был администратором (bewindhebber) в Вест-Индской компании, а его брат Якоб — в Ост-Индской.] — покупали в XVII в. все подряд: перец, пряности, хлопчатые ткани, шелк — и вдобавок торговали в России, Испании, Швеции или на Леванте (что доказывает отсутствие специализации), что потом, в следующем столетии, они специализировались (что доказывает обновление торговой жизни), — все это ничего не изменяет в нашей проблеме: ООИК была машиной, которая останавливалась там,
где начиналась прибыль торговых монополий.
        Впрочем, современники ясно понимали этот механизм присвоения на вершине. В 1629 г., протестуя против только что подписанных контрактов и против присутствия администраторов (bewindhebbers) в составе синдикатов покупателей, Зеландская палата отказалась отпустить проданные товары, находившиеся на складах в Мидделбурге, а делегаты Зеландии без колебаний заявили перед Генеральными штатами, что при такой политике не принимаются во внимание ни интересы акционеров, ни интересы Компании (но дело они не выиграли) [275 - Glamann К. Op. cit., р. 35 -36.].
        Это в конечном счете не противоречит моим прежним утверждениям о «капиталистических» добродетелях торговли на дальние расстояния, но, напротив, подтверждает их. Систематически выявить имена таких крупных покупателей означало бы составить список истинных хозяев голландской экономики, тех, кто продержались долгое время, тех, кто сохранили власть. Но разве же не были эти хозяева экономики вдобавок и подлинными хозяевами государства Соединенных Провинций [276 - Moreland W.H. Op. cit., р. 61.], творцами его решений и его эффективности? Это хорошее обследование, которое следовало бы провести, хотя результат его известен заранее.
        Неудачи в Новом Свете, предел голландского успеха
        Нидерландские неудачи в Новом Свете по-своему служат объяснением. Какое-то время я думал, что коль скоро Америку надлежало построить, прежде чем она станет объектом эксплуатации, то она, естественно, была сферой деятельности государств с плотным населением, богатых людьми, продовольствием и разными продуктами: Испании, Франции, Англии. Голландия, растение-паразит, плохо воспроизводилась бы на американской почве. Однако поток людей, выплеснутый Соединенными Провинциями на Дальний Восток, или португальский успех в Бразилии оспаривали это утверждение, которое априори могло показаться естественным. Голландия могла бы строить в Америке при условии, если бы она того хотела и сократила бы миграционный поток на Восток. Условие, может быть, невозможное, и именно этому, вне сомнения, научил Голландию ее неудавшийся опыт в Бразилии.
        То был запоздалый опыт. Голландцы, как и англичане елизаветинской эпохи, поначалу предпочитали грабеж задачам, решение которых присуще всякому постоянному обоснованию в странах пустынных или враждебных. С 1604 г. они приобрели в Бразилии репутацию, внушавшую ужас, разграбив в этом году порт Байю [277 - Grande Enciclopedia portugueza brazileira, III, s. V. «Baia».]. Десятью годами ранее, в 1595 г., они свирепствовали на побережье Черной Африки[278 - См.: Хенниг Р. Указ, соч.; Klarwill V., von. The Fugger News Letters. 1924 -1926, I, p. 248.], экономически связанной с американскими плантациями. Эти набеги — те, о которых мы знаем, и те, что не оставили следа, — указывали на начало соприкосновения, на обретение аппетита.
        Все переменилось в 1621 г. Двенадцатилетнее перемирие, подписанное с Испанией в 1609 г., не было возобновлено. Вновь началась война, а 9 июня того же 1621 г. получила свою привилегию (octroi) [279 - В смысле пожалования концессии.] новая Вест-Индская компания. Какая проблема стояла перед новой компанией? Внедриться в массив Испанской Америки, созданный после 1580 г. соединением испанских и португальских владений. В 1621 г. слабой зоной была Америка португальская, и именно против нее вполне логично оказалось направлено голландское наступление. В 1624 г. была захвачена столица Бразилии Сан-Салвадор, построенная на море в миниатюре, каким является залив Всех Святых, и окруженная с суши всхолмленной равниной, усеянной сахарными плантациями (engenhos) Реконкаво. Во время грабежа победители считали захваченную золотую и серебряную монету на буасо[*CG - Буасо — мера объема сыпучих тел, равная примерно 12,5 литра. — Прим. перев.]. Но 28 марта 1625 г. испанский флот из 70 парусников захватил их врасплох и месяц спустя вновь занял город[280 - A.N., К 1349, 132, f° 107 v°.].
        Пять лет спустя все началось сызнова в сахаропроизводящей области Северо-Востока (Nordeste), где голландцы заняли два соседних города, враждебных, но и необходимых друг другу, — Ресифи, город купцов на низком побережье океана, и Олинду — на возвышенности, город плантаторов (senhor de engenho). Новость распространилась по всему свету. В Генуе поговаривали, что победитель без сопротивления взял добычу «в миллион золотом»[281 - A.d.S. Firenze. Переписка с Генуей, V, 32.] — подробность, вероятно, недостоверная, так как португальцы сожгли «весь сахар и все красильное дерево на складах» [282 - Accarias de Serionne J. Richesse de la Hollande, p. 137 -138.]. В 1635 г. голландцы заняли низовья Параиба-ду-Норти и таким образом владели «60 лье бразильского побережья, лучшей и ближе всего расположенной к Европе его частью»[283 - Cuvelier J., Jadin L. Op. cit., p. 501 -502.], но оккупированная территория была еще очень ограниченной. Во внутренних областях победители оставили в неприкосновенности португальскую Бразилию, которая сохранила свободу маневра, своих плантаторов, свои сахарные мельницы, своих черных
невольников и которая на юге опиралась на баиянскую Бразилию, снова ставшую свободной в 1625 г. Хуже всего было то, что бразильский сахар очень часто ускользал от голландского контроля, так как большие корабли оккупантов не могли подойти к неглубоким бухточкам побережья, где португальские суда малого водоизмещения чувствовали себя вольготно, хоть им и случалось быть захваченными в открытом океане или у берегов Европы. Комичный итог оккупации голландцами сахаропроизводящего Северо-Востока заключался в том, что она прервала поступление в Амстердам ящиков с бразильским сахаром, до того прибывавших в изобилии, и цены поднялись[284 - Glamann K. Op. cit., p. 155.].
        Действительно, война, о которой мы уже говорили[285 - См. выше, c. 53 -55.], привела к тому, что голландская Бразилия оказалась в состоянии постоянного осадного положения. В июле или сентябре 1633 г. два английских капуцина, направлявшиеся в Англию, ожидали в Лисабоне оказии. Случайно они встретили шотландского солдата, который оставил службу у голландцев в Бразилии. «На протяжении восьми месяцев [рассказывал он монахам] он-де не видел ничего похожего на мясо и в конечном счете не имел пресной воды, кроме той, что доставляли из Голландии»[286 - British Museum, Sloane, 1572, f° 65.]. Рассказы, вероятно, преувеличенные, но затруднения голландцев были реальны. Их ошибка заключалась в желании создать торговую надстройку, не овладев производством, не занимаясь колонизацией в современном смысле слова.
        Неожиданной развязкой оказалось прибытие в Ресифи 23 января 1637 г. Морица Нассауского, назначенного генерал-губернатором голландской Бразилии, где он пробудет семь лет[287 - A. N., K 1349, 132, f° 117 v°.]. Человек определенно незаурядный, проникшийся живым интересом к стране, ее фауне и флоре, он явно пытался создать жизнеспособную колонию. Не случайно первый год его правления (1637 г.) был отмечен завоеванием (попытки которого безуспешно предпринимались уже не раз) крепости Сан-Жоржи-да-Мина, возведенной португальцами на гвинейском побережье в 1482 г. На следующий год настал черед португальского острова Сан-Паулу-ди-Луанда, вблизи побережья Анголы, затем острова Сан-Томе в Гвинейском заливе — острова, производившего сахар и служившего перевалочным пунктом для переправки рабов в Новый Свет. Все это было логично: голландская Бразилия была невозможна без черных невольников; с этого времени они стали поступать. Но тем временем Португалия восстала (1 декабря 1640 г.) и освободилась от испанской опеки. Возникла угроза мира: в 1641 г. было даже подписано перемирие сроком на десять лет между
Португалией и Соединенными Провинциями[288 - Du Mont J. Op. cit., VI, p. 215.].
        Это перемирие не будет соблюдаться на Дальнем Востоке. Напротив, в Америке настало умиротворение, так как Вест-Индская компания была только счастлива положить конец дорогостоящей войне. Мориц Нассауский, который относился к этому по-иному, использовал свои высвободившиеся силы против испанцев, переведя в Тихий океан пять своих кораблей. Они производили бесконечные опустошения на побережье Чили и Перу, но из-за отсутствия помощи вынуждены были возвратиться в Бразилию. Туда они прибыли в тот момент, когда Мориц Нассауский готовился покинуть страну, отозванный, вероятно, по требованию купцов.
        С этого времени голландцы считали, что они смогут эксплуатировать Бразилию совершенно спокойно. Преемники принца, «превосходные [с точки зрения интересов] торговли, но очень плохие политики», думали только о своем обогащении, о том, чтобы обеспечить расцвет торговли, и даже продавали оружие и порох португальцам «по причине чрезмерно высокой цены, каковую они за них дают». В таких условиях скрытая война продолжалась, война на истощение, опиравшаяся на внутренние районы, на сертан (sertao) [289 - Французский перевод этого слова Лабрусом как bled [от арабского балад, в разговорной форме — блед, вошедшего во французский язык в значении «глубинка, глушь». — Прим. перев.] забавен, но не совсем верен.], и в конечном счете одолевшая в 1654 г. голландскую Бразилию. Удерживаясь в Америке, португальцы вскоре отобрали обратно большую часть утраченных было постов на африканском побережье, таких, как Сан-Томе, как Сан-Паулу-ди-Луанда. Война, официально объявленная Португалии в 1657 г., позволила голландской Вест-Индской компании наносить удары своему противнику, уничтожать, грабить корабли. Но в конце концов
война войну не кормила. Два голландца, которые в декабре 1657 г. находились в Париже, довольно верно определили ситуацию на основании письма, только что полученного ими из Голландии. «Добыча с Португалии, — говорили они, — это всего полтора миллиона [ливров], что не в состоянии оплатить издержки на наше вооружение, кои нам обходятся почти в 3500 тыс. ливров» [290 - Journal du voyage de deux jeunes Hollandais, p. 377.]. Иначе говоря, война безысходная. И тогда медленно, как бы сам собой, пришел мир. Он был подписан 16 августа 1661 г. при посредничестве Карла II, нового короля Английского, который только что женился на португальской инфанте. Бразилия осталась за Португалией, которой, однако, пришлось купить это соглашение ценой открытия портов своей американской колонии для голландских кораблей, снизить цену на сетубалскую соль[291 - A.N., Marine, B^7^, 463, f^os^ 216 -217.] и признать завоевания, нанесшие ей ущерб в Азии. Впоследствии она выплатит военные долги поставками соли, растянутыми на несколько лет [292 - B. N., Ms. Portugais, 26, P 216 et 216 v°, Лисабон, 8 октября 1668 г.].
        В Голландии ответственность за поражение приписывали руководству Вест-Индской компании. Имелись две Индийские компании — хорошая и плохая. «Дай бог, — писал Питер де Ла Кур в 1662 г., — чтобы Ост-Индская компания [хорошая] восприняла сей пример, пока не поздно» [293 - La Court P., de. Op. cit., p. 52.]. Несчастная Компания была удержана на плаву в 1667 г. государством, но не оправилась от своих катастроф. С того времени она довольствовалась тем, что торговала между гвинейским побережьем и голландскими владениями Суринамом и Кюрасао. Кюрасао был занят в 1634 г.; Суринам уступлен англичанами в 1667 г. по условиям мира в Бреде [294 - Du Mont J. Op. cit., I, p. 15.] в качестве слабой компенсации за оставление Нового Амстердама, которому предстояло стать Нью-Йорком. Кюрасао сохранится как активный центр перепродажи черных невольников и прибыльной контрабандной торговли с Испанской Америкой, а Суринам благодаря своим плантациям сахарного тростника даст Голландии хорошие доходы, но будет стоить и огромных забот. Именно с двумя этими постами и продолжала свою заурядную жизнь Вест-Индская компания. Ей,
мечтавшей захватить Азорские острова[295 - Simancas, Estado Flandes, 2043.] и удерживавшей значительный кусок Бразилии, пришлось разрешить частным перевозчикам действовать в своей сфере влияния в обмен на выплату возмещения.
        В конечном счете стоит ли обвинять одно только руководство Компании? Винить Зеландию, которая стояла за ней так же, как за ООИК стояла Голландия? Или слишком большие амбиции, проявившиеся слишком поздно? Не заключалась ли ошибка в том, что воображали, будто Новый Свет дастся в руки так же, как те густо заселенные области, которые можно было терзать по своему усмотрению на Амбоне, на островах Банда, на Яве? Тогда как Голландии пришлось столкнуться с Европой, с Англией, которая облегчит португальцам сопротивление, с Испанской Америкой, более устойчивой, нежели можно было предположить по ее видимости. В 1699 г. один несколько недоброжелательный француз утверждал, что люди Соединенных Провинций «заметили чрезвычайные тяготы и значительные затраты, на которые пришлось пойти испанцам, дабы утвердить свою коммерцию или свое могущество в странах, кои им до того были неведомы; таким образом, они [голландцы] приняли решение делать для таких предприятий столь мало, сколько только возможно» [296 - A. N., К 1349, 132, f° 34 v°.]. В общем, решили искать страны, чтобы их эксплуатировать, а не заселять и
развивать. Не следует ли скорее думать (и это означало бы вернуться к нашей исходной позиции), что маленькая Голландия была недостаточно велика для того, чтобы проглотить разом Индийский океан, бразильские леса и оказавшийся полезным кусок Африки?
        Преобладание и капитализм
        Опыт Амстердама вполне очевидно свидетельствует о достаточно однообразных в своем повторении формах всякого преобладания городского центра, призванного создать империю. К этому сюжету мы не собираемся возвращаться. Зато для нас интересно увидеть на четко определенном примере, чем мог быть утвердившийся капитализм в рамках подобного преобладания. Мы предпочитаем поискам дефиниции в абстракции наблюдение конкретных случаев опыта. Тем более что капитализм, каким он наблюдался в Амстердаме, свидетельствует одновременно и о том опыте, какой ему предшествовал, и о том, который последует. На самом деле речь должна пойти по меньшей мере о двух полях наблюдения:
        Что происходило в самом Амстердаме, каковы были его торговые методы и практика?
        Как этот центр мира был связан с зонами мира-экономики, над которыми он господствовал вблизи и издалека?
        Первый вопрос прост: зрелище Амстердама почти неспособно застать нас врасплох. Не так обстоит дело со вторым, который имеет целью реконструировать построение всей совокупной зоны, над которой Амстердам доминировал и с очень больших высот. Построение это не всегда очевидно; оно теряется во множестве частных случаев.
        Когда в Амстердаме дела на складах хороши, все идет хорошо
        В Амстердаме все было сконцентрировано, скучено: корабли, набитые в порту как сельди в бочке, лихтеры, двигавшиеся по каналам, купцы на бирже, товары, которые поглощались складами и непрестанно выходили из них. Свидетель XVII в. рассказывает: «Стоит только причалить какому-нибудь флоту, как при посредстве маклеров все это количество товаров на первом же собрании купцов на Бирже покупается, и корабли, разгруженные за четыре-пять дней, готовы для нового плавания»[297 - Мальтийские архивы, 6405, начало XVIII в.]. Покупались они наверняка не так быстро. Но склады способны были все это поглотить, а потом извергнуть все обратно. На рынке имелось огромное количество ценностей, материалов, товаров, всевозможных услуг — и все было доступно сразу же. Распоряжение — и машина пришла в движение. Именно этим Амстердам поддерживал свое превосходство. Всегда к вашим услугам изобилие, огромная масса денег, постоянно находившаяся в движении. Когда они принадлежали к определенному классу, голландские купцы и политические деятели осознавали, хотя бы через собственную практику изо дня в день, громадное могущество,
которое находилось в их руках. Их главные козыри позволяли любые игры — законные и незаконные.
        «С того времени, как я более глубоко знаю Амстердам, — писал в 1699 г. один современник, — я его сравниваю с ярмаркой, куда множество купцов доставляют из своей стороны товары, будучи уверены, что найдут там сбыт; как на обычных ярмарках купцы, кои там пребывают, не пользуются теми вещами, что они там продают, так и голландцы, кои со всех сторон накапливают товары Европы, сохраняют для своего употребления лишь те, кои абсолютно необходимы для жизни, и продают прочим нациям те, что они рассматривают как излишние, каковые всегда самые дорогие»[298 - A.N., К 1349, 132, f° 135.].
        Сравнение с ярмаркой банально, но им сразу же сказано главное о роли Амстердама: собирать, складировать, продавать, перепродавать товары всего мира. Уже Венеция проводила подобную же политику; уже Антверпен к 1567 г. был, по словам Лодовико Гвиччардини[299 - Guicciardini L. Op. cit., р. 108.], «постоянной ярмаркой». Нет никакого сомнения, что по масштабам того времени эта складская мощь казалась баснословной, да и ненормальной, потому что такое притяжение порой завершалось откровенно нелогичными транзитными перевозками. Еще в 1721 г.[300 - Wilson С. Anglo-Dutch commerce…, р. 20.] Чарлз Кинг в своем «Британском купце» удивлялся, что английские товары для Франции забирали голландские корабли, что товары эти выгружались в Амстердаме и оттуда отправлялись по Маасу или по Рейну![301 - King С. The British Merchant, 1748, I, p. 339 -340.] За них будет выплачена пошлина при ввозе и вывозе из Голландии, затем дорожные сборы на Рейне или на Маасе и, наконец, пошлина на таможне на французской границе. Разве не оказались бы эти товары «дешевле в Шампани, или в Меце, или в прилегающих к Рейну и Маасу
местностях, ежели бы мы с самого начала выгружали их в Руане и платили бы только городские ввозные пошлины в сем городе»? Конечно, будучи англичанином, Кинг заблуждался, если полагал, что таможенную пошлину платили один-единственный раз при въезде во Францию[302 - Ibid.]. Но очевидно, что движение через Амстердам удлиняло и усложняло кругооборот. Прямая торговля в конце концов возобладает, когда в XVIII в. у Амстердама больше не будет такой притягательной и перевалочной мощи.
        ^Роттердам: банк и подъемный кран около 1700 г. Эстамп П. Шенка. Собрание Фонда «Атлас ван Столк».^
        Но это еще не было правилом в том 1669 г., когда происходил обмен мнениями между Симоном Арно де Помпонном, великим пенсионарием Яном де Виттом и Ван Бойнингеном [303 - A.N., B^1^, 619, переписка Помпонна, 1669 г. Конрад Ван Бойнинген был послом Соединенных Провинций при короле Французском.], чей язык был более бесхитростным, нежели язык Я. де Витта. Невозможно нам продолжать покупать французские товары, говорил Ван Бойнинген Помпонну, ежели во Франции запрещают наши готовые изделия. Ничего нет проще, чем заставить голландского потребителя забыть вкус французского вина, употребление которого в большой мере вытеснило употребление пива: достаточно будет увеличить налоги на потребление (жесткое средство рационирования). Но, добавлял Ван Бойнинген, ежели голландцы решат между собой «утвердить среди своего народа трезвость и ограничение роскоши», запретив употребление дорогих французских шелковых изделий, они будут продолжать вывоз в зарубежные страны «тех самых вещей, кои они пожелали бы изгнать из своей страны». Для ясности: французские вина, водки, роскошные ткани будут допускаться на рынок
Соединенных Провинций при условии, что их станут вывозить оттуда; перекроют внутренний кран, оставив свободу для складирования и транзита.
        Склады, пакгаузы — то было сердце голландской стратегии. В 1665 г. в Амстердаме упорно поговаривали о часто обсуждавшемся проекте попытаться открыть проход в Индию северным путем. Ост-Индская компания старалась этому воспрепятствовать. Причина? Дело в том, объясняло одно из заинтересованных лиц, что в случае успеха дорога сократится на полгода. И тогда у Компании недостанет более времени, чтобы до возвращения экспедиции сбыть на десять миллионов флоринов товара, что скапливался ежегодно на ее складах[304 - Ibid. Д’Эстрад, Гаага, 5 февраля 1665 г.]. Изобилие на рынке сбило бы цену наличных запасов. В конечном счете попытка эта провалится сама собой, но такие страхи бросают свет на образ мышления и в еще большей мере — на возраст экономики.
        ^В 1786 Г. ГОЛЛАНДЦЫ ВСЕ ЕЩЕ БЫЛИ ПЕРЕВОЗЧИКАМИ ДЛЯ ВСЕЙ ЕВРОПЫ^
        ^Проделанный французским консулом в Амстердаме в 1786 г. подсчет 1504 кораблей, пришедших в Амстердам. Несмотря на поздний период, эти корабли почти все были голландскими.^
        Нагромождения, скопления товаров в те времена и в самом деле соответствовали медлительности и нерегулярности обращения. Они были решением торговых проблем, которые все, или почти все, проистекали из прерывистого характера поступлений и отправлений, из задержки и ненадежности информации и распоряжений. Купец, если он мог себе позволить сохранить свои запасы, был в состоянии сразу же реагировать на какой-либо просвет на рынке, едва только он образовывался. И если Амстердам был дирижером оркестра европейских цен, что отмечают все документы, то именно по причине обильных запасов товаров, сбыт которых он мог регулировать по своему усмотрению.
        Товары и кредит
        Такая система перевалочной торговли оборачивалась монополией. И если голландцы были «на самом деле перевозчиками для всего света, коммерческими посредниками, комиссионерами и маклерами для всей Европы» (так говорил Дефо в 1728 г.[305 - Defoe D. A Plan of the English Commerce. 1728, p. 192.]), то происходило это не оттого, как полагал Ле Поттье де ла Этруа[306 - Le Pottier de La Hestroy, A.N., G^6^, 1687 (1703), f° 67.], что «все нации соблаговолили сие терпеть», но потому, что они не могли этому помешать. Голландская система была построена на совокупности торговых взаимозависимостей, которые, будучи связаны друг с другом, образовывали ряд почти обязательных каналов обращения и перераспределения товаров. То была система, поддерживавшаяся ценой постоянного внимания, политики устранения любой конкуренции, подчинения всего комплекса голландской экономики этой главной цели. Споря с Помпонном в 1669 -1670 гг. по поводу «желания, пробуждающегося у прочих наций, не основывать на них одних [голландцах] всю торговлю Европы»[307 - A.N., В^1^, 619, 27 июня 1669 г.], голландцы не были не правы, утверждая, что
«те, кто отнимут у них [эту торговлю, каковую они именовали Entrecours], не пропуская ее более через их руки», хотя и могут лишить их «столь великой пользы, какую приносят им обмен и перевозки товаров, коими они одни занимались во всех частях света», но не в состоянии заменить голландцев в этой роли и присвоить себе прибыли от нее[308 - Ibid., 30 октября 1670 г.].
        Такая гипертрофированная функция складирования и перераспределения возможна была только потому, что она придавала форму, ориентировала и даже изменяла (следовало бы сказать — лепила) остальные торговые функции. «Политический опыт» Жан-Франсуа Мелона (1735 г.) отмечал это в применении к банку — правда, не слишком ясно, но рассуждение его, несомненно, заходило довольно далеко. «Хороший банк, — говорит он, — это тот, который не платит», т. е. такой, который не занимается эмиссией [309 - Melon J.-F. Op. cit., p. 237.]. Амстердамский банк и его образец Венецианский банк [310 - Ibid., p. 238.] отвечали этому идеалу. Там все «крутилось на письме». Вкладчик рассчитывался переводом, используя фиктивные деньги, так называемые банковские деньги, которые по отношению к ходячей монете имели ажио, равнявшееся в среднем 5 % в Амстердаме и 20 % в Венеции. Вот как Мелон, напомнив об этих понятиях, противопоставляет Амстердам и Лондон. «Амстердамский банк, — объясняет он, — должен был крутиться на письме, ибо Амстердам получает много, а потребляет мало. Он получает морем большие партии, чтобы отправить такие же
дальше [это означает дать определение перевалочной торговли]. Лондон же потребляет… свое собственное продовольствие, и его банк должен состоять из бумаг, оплачиваемых по требованию»[311 - Ibid., р. 239.]. Текст не слишком точный, я согласен с этим, но противопоставляющий страну, которая главным образом занимается торговлей перевалочной и транзитной, стране, где спектр обращения, широко открытый для внутренних сетей потребления и производства, постоянно нуждается в реальных деньгах[312 - В смысле «ходячей монеты».].
        ^Меняльная контора. Голландский эстамп 1708 г. Фонд «Атлас ван Столк».^
        Если Амстердам не имел эмиссионного банка с повседневной озабоченностью о кассовой наличности металлической монеты, так это потому, что он в нем почти не нуждался. В самом деле, то, чего требовала перевалочная торговля, — это легкие и быстрые расчеты, которые позволяли взаимно компенсировать очень многочисленные платежи, не прибегая к риску, связанному с наличными, и аннулировать большей частью эти платежи игрою клиринга. С этой точки зрения амстердамская банковская система имела ту же природу, что банковская система ярмарок старого типа, включая и самоновейшие генуэзские ярмарки, но была намного более гибкой и быстродействующей в силу своего постоянного характера. Согласно отчету «бухгалтеров банка», такая фирма, как Хоупы, в нормальные времена, до кризиса 1772 г., ежедневно проводила, кредитом или дебетом, «60 -80 статей банковских расчетов»[313 - Москва, АВПР, 50/6, 490, 17 апреля 1773 г.]. По словам одного надежного свидетеля, около 1766 г. в Амстердамском банке наблюдалось «увеличение оборота до десяти и двенадцати миллионов флоринов в день»[314 - Accarias de Serionne J. Les Interets de
nations…, II, p. 200.].
        Но зато Амстердамский банк не был инструментом кредита, поскольку вкладчикам под страхом штрафа воспрещалось превышать суммы их счетов[315 - Savary J. Op. cit., I, col. 331 sq.; Accarias de Serionne J. Op. cit., I, p. 278.]. А ведь кредит, необходимый на любом рынке, был в Амстердаме жизненной необходимостью, принимая во внимание ненормальную массу товаров, которые закупались и помещались в пакгаузы лишь ради того, чтобы быть реэкспортированными несколько месяцев спустя, принимая также во внимание, что оружием голландского негоцианта против иностранца были деньги, многообразные авансы, предлагаемые для того, чтобы лучше купить или лучше продать. На самом деле голландцы были для всей Европы торговцами кредитом, и в этом заключалась тайна тайн их процветания. Этот дешевый кредит, в изобилии предлагавшийся амстердамскими фирмами и крупными купцами, выбирал столь многообразные пути, от самой благоразумной торговли до безудержной спекуляции, что его с трудом можно проследить во всех его извивах. Но ясна его роль в том, что в те времена называли комиссионной и акцептной торговлей, которая в Амстердаме
приобрела особые, быстро множившиеся формы.
        Комиссионная торговля
        Комиссионная торговля означала противоположность торговле личной, именовавшейся «торговлей собственностью»; она означала — заниматься товарами ради другого.
        Собственно, комиссия есть «поручение, каковое один негоциант дает другому для торговли. Тот, кто поручает, — это комитент, тот, кому дают поручение, — комиссионер. Различают комиссию на закупку, комиссию на продажу, банковскую комиссию, каковая заключается в том, чтобы снимать со счета, акцептировать, передавать, давать распоряжения об акцепте или о получении денег на счет другого; складскую комиссию, каковая состоит в том, чтобы получать партии товара, дабы отправлять их к месту их назначения». А затем «продают, покупают корабли, велят их строить, доковать, вооружать и разоружать, страхуют и велят застраховать себя посредством комиссии»[316 - Accarias de Serionne J. Les Interets de nations…, II, p. 250.]. Вся торговля входила в систему, где встречались самые разные ситуации. Бывали даже случаи, когда комитент и комиссионер действовали бок о бок. Так, когда негоциант отправлялся в мануфактурный центр, дабы покупать там «из первых рук» (скажем, чтобы отобрать шелка в Лионе или в Туре), он обновлял запасы товара вместе с комиссионером, который им руководил и обсуждал с ним цены.
        Если Голландия и не придумала комиссию, которая была очень древней практикой, то она весьма рано и надолго сделала ее первой из форм своей торговой активности [317 - Accarias de Serionne J. Op. cit., II, p. 321.]. Это означало, что все возможные случаи, какие предполагала комиссия, априори там встречались: как равенство, так и неравенство, как зависимость, так и взаимная самостоятельность. Купец мог быть комиссионером другого купца, который в своем месте играл такую же роль.
        Но в Амстердаме неравенство обнаруживало тенденцию стать правилом. Одно из двух: либо голландский негоциант имел за границей постоянных комиссионеров, и тогда они были исполнителями, даже маклерами у него на службе (так обстояло дело в Ливорно, Севилье, Нанте, в Бордо и т. д.); либо же это амстердамский негоциант играл роль комиссионера, и тогда он своими кредитами принуждал купца, прибегнувшего к его услугам, то ли продавать, то ли покупать. В самом деле, голландские купцы повседневно давали «кредит иноземным негоциантам, кои им поручали покупку [товаров и даже ценных бумаг, котирующихся на бирже] за возмещение, каковое они получают лишь через два-три месяца после отправки, что дает покупателям кредит на четыре месяца»[318 - Ibid., I, р. 226.]. Еще более явной была власть при продажах: когда какой-то купец отправлял крупному голландскому комиссионеру ту или иную партию товара с поручением ее продать за такую-то или такую-то цену, комиссионер выплачивал ему авансом либо четвертую часть, либо половину, либо даже три четверти установленной цены[319 - Ibid.] (вы хорошо видите, что это напоминает
старинную практику авансов под пшеницу на корню или под шерсть от предстоящей стрижки). Такой аванс давался под определенные проценты за счет продавца.
        Таким вот образом амстердамский комиссионер финансировал торговлю своего корреспондента. Один относящийся к 1783 г.[320 - А. N. А. Е., В^1^, 165, 13 февраля 1783 г.] документ довольно хорошо это устанавливает в связи с силезскими льняными тканями, известными под названием platilles (некогда их производили в Шоле и в Бове до того, как их стали имитировать в Силезии, где эти ткани, изготовлявшиеся из польского высококачественного льна, обходились дешевле, и с того времени они более не имели соперников). Platilles экспортировались в Испанию, Португалию и Америку, а промежуточными рынками были прежде всего Гамбург и Альтона. «Большое количество силезских тканей прибывает также в Амстердам. Отправляют их сами изготовители, коль скоро не смогли они сбыть все в своей стране и в прилегающих областях, ибо там [в Амстердаме] они весьма легко могут занять до трех четвертей стоимости тканей под умеренный процент, дожидаясь случая для удачной продажи. Таковые случаи часты, ибо сии ткани потребляют голландские колонии и особенно — колония Кюрасао».
        В этом случае, как и во многих других, комиссия, дополненная кредитом, привлекала в Амстердам значительную массу товаров; эти товары должны были послушно отзываться на поток кредита. Во второй половине XVIII в., когда разладилась амстердамская перевалочная торговля, комиссионная торговля изменилась: так, она позволяла, если взять вымышленный пример, чтобы товар, закупленный в Бордо, шел прямо в Санкт-Петербург без остановки в Амстердаме, хотя этот последний город предоставлял финансовое сопровождение, без которого все было бы нелегким, если вообще возможным делом. Такое изменение придало возросшее значение другой «ветви» нидерландской активности, так называемой акцептной торговле, которая зависела исключительно от финансов; во времена Аккариаса де Серионна чаще говорили «от банка», в самом общем смысле от кредита [321 - Accarias de Serionne J. Les Interets des nations, I, p. 278.]. В такой игре Амстердам оставался «кассой»[322 - Ibid.], а голландцы — «банкирами всей Европы»[323 - Ibid.].
        Впрочем, разве такая эволюция не была нормальной? Чарлз П. Киндлбергер[324 - Kindleberger С. P. Manias, Bubbles, Panics and Crashes and the Lender of Last Resort (машинописный текст), ch. II, p. 1 f.] очень хорошо это объясняет. «Монополию одного порта или одного перевалочного пункта в качестве узла торговой сети, — пишет он, — трудно удержать. Такая монополия основана на риске и на капитале в такой же мере, как и на хорошей информации относительно имеющихся в распоряжении товаров и тех мест, где на них есть спрос. Но подобная информация быстро распространяется, и торговля на центральном рынке замещается прямыми торговыми связями между производителем и потребителем. И тогда у саржи Девоншира и рядовых сукон Лидса нет надобности в том, чтобы проходить транзитом через Амстердам, дабы быть отправленными в Португалию, Испанию или Германию; они будут туда посылаться напрямую. [В Голландии] капитал оставался в изобилии, но торговля клонилась к упадку с тенденцией трансформировать финансовую сторону обмена товарами в банковские услуги и инвестиции за границей». Преимущества крупного финансового рынка
для заимодавцев и заемщиков в конечном счете оказывались более долговечными, нежели преимущества торгового центра для покупателей и продавцов товаров. Не этот ли переход от товара к банковским операциям видели мы со всей ясностью в Генуе XV в.? Не его ли увидим мы в Лондоне в XIX и XX вв.? Не было ли банковское превосходство самым долговечным? Именно это предполагает успех акцепта в Амстердаме.
        Смысл существования акцепта
        «Акцептировать вексель — значит подписаться под ним, поставить свою подпись, сделаться главным должником на ту сумму, каковая в нем указана, обязаться от своего имени выплатить ее в указанный срок», — объясняет Савари [325 - Savary J. Op. cit., I, col. 8.]. Если срок истечения установлен векселедателем, акцептор (иногда говорили акцептатор) только подписывает его; если эта дата не уточнена, тогда вы подписываете и датируете — и вписанная дата закрепит будущий срок платежа.
        Тут еще не было ничего нового: акцептная торговля затрагивала бесчисленные переводные векселя, которые издавна служили по всей Европе посредником в кредите и которые отныне станут, как огромные кучевые облака, упорно собираться над Голландией — и это, вполне очевидно, не было случайным. В самом деле, переводной вексель оставался «первой из… всех коммерческих бумаг и самой важной», по сравнению с которой векселя на предъявителя, простые векселя, векселя под стоимость товаров играли лишь скромную и локальную роль. На всех рынках Европы «векселя обращаются в коммерции вместо наличных денег и неизменно с тем преимуществом перед деньгами, что они приносят процент посредством учета, производимого от одного транспорта[326 - Слово «транспорт» употреблено в значении «трансферт».] к другому или от одного индоссамента к другому»[327 - Accarias de Serionne J. Op cit., II, p. 314 -315.]. Трансферты, индоссаменты, учеты, тратты и ретратты[328 - Слово «ретратта» употреблено в значении «отсрочка».] сделали из векселя неутомимого путешественника с одного рынка на другой и дальше в том же духе, от одного купца к
другому, от комитента к комиссионеру, от негоцианта к его корреспонденту или же к дисконтеру — discompteur (как говорили в Голландии, вместо слова escompteur, которое имело хождение во Франции и которого придерживается Савари дэ Брюлон), или даже от негоцианта к «кассиру», его кассиру. К тому же, чтобы постичь проблему, ее важно было видеть во всей целостности, с учетом восхищенного удивления современников, которые пытались объяснить себе голландскую систему.
        Принимая во внимание медлительность потребления — оно не происходило в один день, — медлительность производства, медлительность коммуникаций для товаров и даже для поручений и векселей, медлительность, с которой масса клиентов и потребителей могла извлечь из своих авуаров наличные деньги (необходимые для покупок), требовалось, следовательно, чтобы негоциант имел возможность продавать и покупать в кредит, выпустив денежный документ, который мог бы обращаться вплоть до того, когда негоциант сможет расплатиться наличными, товарами или другой бумагой. Это уже было решение, которое итальянские купцы наметили в XV в. с введением индоссамента и перевода, которое они расширили в XVII в. в рамках соглашения о подписании второго векселя — pacte de ricorsa[329 - Mandich G. Le Pacte de Ricorsa et le marche etranger des changes. 1953.] [для уплаты процентов по предыдущему займу. — Ред], столь оспаривавшегося теологами. Но нельзя измерять единой меркой эти первые ускорения и бумажный потоп в XVIII в., в 4, в 5, в 10, в 15 раз превышавший обращение «реальной» монеты. Бумажный потоп, представлявший то солидные
авуары и рутинную практику купцов, то то, что мы назвали бы дутыми обязательствами, а голландцы называли Wisselruiterij — «обменной лихостью»[330 - Wilson C. Anglo-Dutch Commerce…, p. 167.].
        Законное или незаконное, это движение бумаги вполне логично заканчивалось в Амстердаме, снова начиналось оттуда, чтобы туда же возвратиться в зависимости от приливов и пульсаций, захватывавших всю торговую Европу. Всякий купец, который проникал в эти потоки, чаще всего находил там незаменимые удобства. Около 1766 г. негоцианты, оптом скупавшие шелка «Италии и Пьемонта», чтобы перепродавать их мануфактуристам Франции и Англии, с трудом обошлись бы без голландских кредитов. В самом деле, шелка, что они закупали в Италии «из первых рук», обязательно оплачивались наличными, и «общий обычай заставлял» негоциантов поставлять их мануфактуристам «в кредит примерно на два года» — то было действительно время перехода от сырья к готовому изделию и предложения его к продаже[331 - Accarias de Serionne J. Op. cit., I, p. 226.]. Такое долгое и постоянное ожидание объясняет роль по нескольку раз возобновлявшихся переводных векселей. Следовательно, эти оптовики составляли часть многочисленных европейских купцов, «которые обращаются», т. е. «выписывают векселя на [своих] корреспондентов, [голландских, разумеется],
дабы с помощью их акцепта получить капиталы на рынке, [где они действуют], и которые для первых тратт по истечении их срока выписывают новые или велят их выписать» [332 - Accarias de Serionne J. Op. cit., II, p. 210.]. В долговременном плане то был довольно дорогостоящий кредит (долг нарастал от векселя к векселю), но он без затруднений поддерживал особо выгодную «отрасль коммерции».
        Итак, механизм голландских торговли и кредита функционировал через многочисленные перекрещивавшиеся передвижения бесчисленных переводных векселей, но он не мог вращаться только бумагой. Время от времени ему требовались наличные, чтобы снабжать ими балтийскую и дальневосточную торговлю, равно как и для того, чтобы наполнять в Голландии кассы купцов и дисконтеров, ремеслом которых было переходить от бумаги к металлической монете и обратно. В наличных деньгах Голландия, чей платежный баланс всегда бывал положительным, недостатка не испытывала. В 1723 г. Англия будто бы отправила в Голландию серебра и золота на 5666 тыс. фунтов стерлингов[333 - Ibid., I, p. 397.]. Иногда повседневные поступления приобретали характер события. «Поразительно [видеть], — писал 9 марта 1781 г. неаполитанский консул в Гааге, — количество ремиссий, каковые производят в сю страну [Голландию] что из Германии, что из Франции. Из Германии прислали больше миллиона золотых соверенов [334 - Английская золотая монета, впервые чеканенная в 1489 г. Генрихом VII и равная по стоимости фунту стерлингов.], кои будут переплавлены для
изготовления голландских дукатов; из Франции амстердамским торговым домам прислали сто тысяч луидоров»[335 - A.d.S. Napoli, Affari Esteri, 804.]. И добавляет, как если бы он хотел предоставить нашим учебникам политической экономии ретроспективный пример золотого стандарта (Cold point standard) [336 - Это тот обменный курс, начиная с которого было выгоднее отправлять золото за границу, нежели оплачивать траттой (Barraine R. Nouveau Dictionnaire de droit et de sciences economiques. 1974, p. 234).]: «Причина сей отправки в том, что денежный курс в настоящее время для сей страны [Голландии] выгоден». В общем в глазах ежедневного наблюдателя масса наличной монеты в Амстердаме стушевывалась за массой бумаги. Но как только случайная неисправность приостанавливала движение дел, присутствие этой наличности проявлялось незамедлительно. Так, в конце декабря 1774 г. [337 - A. N., Marine, B^7^, 438, Амстердам, 13 и 26 декабря 1774.], при выходе из кризиса 1773 г., который еще давал себя чувствовать, и в момент, когда приходили вести о беспорядках в английской Америке, застой в делах был таков, что «деньги никогда
не были так распространены, как сегодня… векселя учитывают из двух процентов и даже из полутора, когда эти векселя принимают к уплате некоторые фирмы, а это свидетельствует о малой активности комерции».
        Только это накопление капиталов позволяло рискованные игры с дутыми сделками, возможность легкого, автоматического обращения ради любого сулившего выгоду дела к бумаге, которая ничем не гарантировалась, помимо процветания и превосходства голландской экономики. К этой ситуации XVIII в. я охотно приложил бы сказанное недавно Василием Леонтьевым[*CH - Американский экономист, лауреат Нобелевской премии за разработку экономико-математических методов. — Прим. перев.] по поводу массы долларов и евродолларов, создаваемой ныне Соединенными Штатами: «Факт заключается в том, что в капиталистическом мире государства, а порой даже отчаянные предприниматели или банкиры использовали привилегию чеканки монеты и злоупотребляли ею. И в особенности — правительство США, которое так долго наводняло другие страны неконвертируемыми долларами. Все дело в том, чтобы иметь достаточно кредита (а следовательно, могущества), дабы позволить себе этот прием» [338 - «L'Express», 28 janvier 1974.]. Не это ли говорил на свой лад и Аккариас де Серионн: «Стоит лишь десяти или двенадцати первоклассным амстердамским негоциантам
объединиться ради банковской [понимай: кредитной] операции, как они в один момент смогут заставить обращаться по всей Европе больше чем на двести миллионов флоринов бумажных денег, предпочитаемых деньгам наличным. Нет государя, который бы мог так поступить… Кредит сей есть могущество, коим десять или двенадцать негоциантов будут пользоваться во всех государствах Европы при полнейшей независимости от всякой власти»[339 - Accarias de Serionne J. Op. cit., II, p. 201.]. Как видите, у нынешних транснациональных корпораций были предки.
        Мода на займы, или Извращение капитала
        Процветание Голландии завершилось избытками, которые парадоксальным образом причиняли ей затруднения, такими избытками, что кредита, который Голландия предоставляла торговой Европе, окажется недостаточно, чтобы их поглотить, и она, таким образом, будет предлагать их также, современным государствам, с их особым даром потреблять капиталы, хотя и без таланта возвращать эти капиталы в обещанный срок. В XVIII в., когда повсюду в Европе имелись праздные деньги, используемые с трудом и на плохих условиях, государям едва ли приходилось просить: один кивок — и деньги богатейших генуэзцев, богатейших жителей Женевы, богатейших жителей Амстердама оказывались в их распоряжении. Возьмите же, вас просят об этом! Весной 1774 г., сразу же после ярко выраженного кризисного застоя в делах, амстердамские кассы были открыты настежь: «Легкость, с коею голландцы ныне передают свои деньги иностранцам, побудила некоторых немецких государей воспользоваться такою готовностью. Герцог Мекленбург-Стрелицкий только что прислал сюда агента, дабы заключить заем на 500 тыс. флоринов из 5 %» [340 - A.N., Marine, В^7^, 438, f° 6,
Амстердам, 17 марта 1774 г. (письмо Майе дю Клерона).]. В это же самое время датский двор успешно провел переговоры о займе в 2 млн. флоринов, который довел его долг голландским кредиторам до 12 млн.
        Был ли такой финансовый напор отклонением, как говорили морализирующие историки? Было ли это нормальным развитием? Уже на протяжении второй половины XVI в., бывшей тоже периодом сверхобилия капиталов, Генуя пошла тем же путем; представители старой знати (nobili vecchi), признанные заимодавцы Католического короля, в конечном счете отошли от активной торговой жизни[341 - Ruiz Martin F. Lettres marchandes…, p. XXXIX.]. Все происходило так, словно Амстердам, повторяя этот опыт, выпустил добычу ради призрака, удивительную «перевалочную торговлю» — ради жизни рантье-спекулянтов, оставив выигрышные карты Лондону, даже финансируя подъем своего соперника. Да, но был ли у него выбор? Был ли выбор у богатой Италии конца XVI в.? Была ли у нее возможность, даже тень возможности, остановить подъем северных стран? И все же любая эволюция такого рода как бы возвещала, вместе со стадией финансового расцвета, некую зрелость; то был признак надвигающейся осени.
        В Генуе, как и в Амстердаме, особенно низкие ставки процента говорили о том, что капиталы не находят себе более применения на месте в обычных формах. При сверхобилии свободных денег в Амстердаме стоимость кредита здесь упала до 3 -2 %, как в Генуе к 1600 г.[342 - Braudel F. Medit…, II, р. 44.] Это также то положение, в каком окажется Англия в начале XIX в. после хлопкового бума: слишком много денег, и денег, не приносящих более сносного дохода, даже в хлопчатобумажной промышленности. Именно тогда-то и согласились английские капиталы кинуться в громадные инвестиции в металлургическую промышленность и железные дороги [343 - Hobsbawm E. J. The Age of Revolution, p. 44 -45.]. У голландских капиталов подобного шанса не было. С этого времени роковым оказывалось то, что любая плата за кредит, немного превышавшая местные ставки процента, увлекала капиталы вовне, иной раз очень далеко. Да и здесь еще это было не совсем то положение, в котором окажется Лондон, когда в начале XX в. после фантастических приключений промышленной революции он снова будет иметь слишком много денег и мало возможностей
использовать их на месте. Конечно, как и Амстердам, Лондон будет отправлять свои капиталы за границу, но займы, которые он согласится предоставить, окажутся зачастую продажами за пределами страны изделий английской промышленности, т. е. способом подъема национального роста и национального производства. Ничего подобного не было в Амстердаме, ибо там рядом с торговым капитализмом города не имелось развивавшейся вовсю индустрии.
        Тем не менее эти займы загранице были довольно удачными делами. Голландия их практиковала с XVII в. [344 - Wilson C. Anglo-Dutch Commerce…, p. 88 -89.] В XVIII же веке, особенно когда в Амстердаме открылся рынок английских займов (начиная по меньшей мере с 1710 г.), «отрасль» займов значительно расширилась. С наступлением 60-х годов XVIII в. все государства являлись к кассовым окошкам голландских кредиторов — император, курфюрст Саксонский, курфюрст Баварский, настойчивый король Датский, король Шведский, Россия Екатерины II, король Французский и даже город Гамбург (который, однако, был в то время торжествующим соперником Амстердама) и, наконец, американские инсургенты.
        Процесс предоставления иностранных займов, всегда один и тот же, архиизвестен: фирма, которая соглашается разместить заем на рынке в виде облигаций [345 - Слово «облигация» здесь употреблено в современном значении «акция».], затем котирующихся на бирже, открывает подписку, которая в принципе бывает открытой. В принципе, потому что случалось, если заем казался имеющим солидные гарантии, что он бывал почти целиком покрыт до его объявления. Ставка процента бывала невысока, всего на один-два пункта выше процента, бывшего обычным в делах между купцами. 5 % рассматривались как высокая ставка. Но в большинстве случаев требовали гарантий: земель, государственных доходов, драгоценностей, жемчугов, драгоценных камней. В 1764 г. курфюрст Саксонский поместил в Амстердамский банк на «9 млн. драгоценных камней» [346 - А. Е., С. P. Hollande, 513, f° 360, Гаага, 9 марта 1764 г.]; в 1769 г. Екатерина II отправила императорские бриллианты[347 - Москва, АВПР, 480, 50/6.]. Другие виды залогов: огромные запасы товаров, ртуть, медь и т. п. Кроме того, фирме, проводящей операцию, полагалась «премия» — можно ли говорить
о взятках? В марте 1784 г. «независимая Америка» заключила заем на 2 млн. флоринов, который был без труда покрыт. «Остается посмотреть, — писал один информатор, получивший сведения из первых рук, — одобрит ли Конгресс премии, предоставленные без его ведома»[348 - Москва, АВПР, 50/6, 522, л. 21 v°, 12/23 марта 1784 г. Обратите внимание на выражение «премия» («prime»). Французский текст (А. Е., С. Р. Hollande, 577, ф° 358, 12 декабря 1788 г.) говорит просто о «прибыли» («benefice»). Прибыль эта в связи с русским займом в 3 млн. флоринов достигла 120 тыс. флоринов, т. е. равнялась 4 %.].
        Обычно «контора» — частная фирма, выпускавшая заем, — сама предоставляла капитал заемщику и обязывалась распределять проценты, которые она получит, — все это за соответствующие комиссионные. Затем контора передавала субподряд профессионалам, которые каждый в своей сфере размещали определенное число акций. Таким образом, сбережения мобилизовывались довольно быстро. В конечном счете акции поступали на биржу, и там начинались те же самые маневры, какие мы описали в связи с Англией[349 - См. т. 2 настоящей работы, с. 94 и сл.]. По-видимому, поднять акции выше номинала, выше 100 пунктов, было детской игрой. Достаточно было хорошо дирижируемой кампании, иной раз просто лживого объявления, для того чтобы заем был закрыт. Естественно, те, кто вел мелкую и крупную игру, использовали такое повышение, чтобы продать акции, которые они купили или которые оставались в их руках. Точно так же в случае политического кризиса или войны, способной вызвать понижение курса ценных бумаг, эти игроки будут первыми, кто станет продавать.
        Операции эти были столь частыми, что выработалась особая терминология: хозяева контор именовались банкирами-негоциантами, банкирами-посредниками, посредниками в капитале; агенты по продаже бумаг и маклеры были «предпринимателями» — на их обязанности лежало распространять и «рядиться» из-за «облигаций» (понимай: акций займа) с частными лицами. Их также называли коммерсантами при капиталах. Не вовлечь их в дело было бы чистым безумием, они провалили бы проект. Эти выражения я заимствую у Я. X. Ф. Ольдекопа, консула Екатерины II в Амстердаме. Из года в год мы встречаем в его переписке государей, нуждающихся в деньгах, и их агентов, предпринимающих с большим или меньшим успехом одни и те же демарши. «Сейчас идут, — пишет Ольдекоп в апреле 1770 г., — негоциации с г-ми Хорнекой, Хогером и компанией [банк, специализировавшийся на профранцузских и французских делах] [о займе] для Швеции, каковой, как говорят, составит пять миллионов и каковой начали с одного миллиона. Поначалу был собран первый миллион, коего по меньшей мере половина была размещена в Брабанте, говорят даже, благодаря деньгам
иезуитов»[350 - Москва, АВПР, 480, 50/6, л. 13, Амстердам, 2/13 апреля 1770 г.]. Однако же всякий думает, что «встретятся немалые затруднения при сборе» суммы, о которой оставалось договориться. В то время сам Ольдекоп оказался по велению русского правительства втянутым в переговоры о займе с «Хоупом и компанией», «Андре Фелисом и сыном», «Клиффордом и сыном», с которыми он «договорился» и которые принадлежали к «главным негоциантам сего города»[351 - Там же, л.6, Амстердам, 29 марта/9 апреля 1770 г.]. Трудность заключалась в том, что Санкт-Петербург «отнюдь не вексельный рынок, где можно получать и выписывать векселя с каждой почтой». Лучше всего будет производить платежи в самом Амстердаме, а для покрытия займа и процентов организовать поставку в Голландию меди. А в марте 1763 г. [352 - Москва, АВПР, 472, 50/6, л. З об. — 4, Амстердам, 18/29 марта и 25 марта/5 апреля 1763 г.] уже курфюрст Саксонский ходатайствовал о займе в 1600 тыс. флоринов, которые, как просили лейпцигские купцы, были бы выплачены «в голландских дукатах, кои ныне весьма высоко ценятся».
        Французское правительство одним из последних появится на амстердамском рынке, заключив свои займы, катастрофические для него самого и катастрофические для заимодавцев, которых 26 августа 1788 г. ошеломит прекращение французских платежей. «Сей громовой удар… грозящий сокрушить столько семейств, — пишет Ольдекоп, — вызвал… резкое и ужасное потрясение для всех негоциаций с заграницей». Облигации упали с 60 до 20 % [353 - Москва, АВПР, 539, 50/6, л. 62 v°, 26 августа 1788 г.]. Крупная фирма Хоупов, весьма вовлеченная в операции с английскими ценными бумагами, станет держаться чудесной мысли: быть всегда подальше от французских займов. Случайно или по зрелом размышлении? Во всяком случае, ей не пришлось об этом жалеть. Мы увидим, как в 1789 г. глава фирмы будет пользоваться на Амстердамской бирже «такою беспримерной властью… что вексельный курс [не] устанавливается, пока он не прибудет» [354 - А. Е., С Р., 578, f° 326, 2 июня 1789 г.]. Он также сыграет роль посредника в деле английских субсидий Голландии во время «батавской революции»[355 - Ibid., 579, f^os^ 3, 3 июля 1789 г.]. А в 1789 г. он даже
воспрепятствует закупке французским правительством зерна в странах Балтийского бассейна[356 - Ibid., f^os^ 100 v° sq., 18 августа 1789 г.].
        Иная перспектива: удаляясь от Амстердама
        Но оставим центр этой обширной сети, оставим Амстердам — эту командную вышку. Теперь проблема заключается в том, чтобы посмотреть, как эта сеть в целом (на мой взгляд, надстройка) соединялась у основания с менее развитыми экономиками. Нас занимают именно эти сочленения, эти стыки, эти соединения в цепи в той мере, в какой они раскрывали способ, каким господствующая экономика могла эксплуатировать экономики подчиненные, избавившись в то же время от необходимости самой обеспечивать наименее рентабельные дела и производства и — чаще всего — от непосредственного присмотра за внутренними звеньями рынка.
        Решения варьировали от региона к региону и в зависимости от характера и эффективности господства, осуществляемого центральной экономикой. Чтобы отметить эти различия, достаточно будет, я полагаю, четырех групп примеров: стран Балтийского моря, Франции, Англии, Индонезии.
        Вокруг Балтийского моря
        Страны Балтийского бассейна слишком различны для того, чтобы выборка примеров, которые мы изберем, покрыла бы все их пространство. Некоторое число внутренних областей, гористых, лесных или заболоченных, усеянных озерами и торфяниками, оставалось к тому же за пределами нормальных связей.
        Именно крайний недостаток населения и создавал в первую голову такие, более чем наполовину пустынные зоны. Например, шведская область Норланд, начинающаяся на краю долины реки Даль-Эльвен, была громадной лесистой зоной между голыми горами норвежской границы на западе и узкой освоенной полосой балтийского прибрежья на востоке. Быстрые и могучие реки, пересекающие ее с запада на восток, еще сегодня, после вскрытия ледяного покрова, переносят при сплаве впечатляющую массу бревен. Один Норланд сам по себе более обширен, чем вся остальная Швеция [357 - Вся Швеция —448 тыс. кв. км, Норланд —261 500, Южная Швеция —186 500 кв. км.], но в конце средних веков он едва насчитывал 60 -70 тыс. жителей. Следовательно, край примитивный, в основном эксплуатировавшийся (в той небольшой мере, в какой он поддавался эксплуатации) гильдией стокгольмских купцов; в целом же — настоящая периферийная зона. К тому же долина Даль-Эльвена всегда признавалась важнейшей преградой. По старому шведскому присловью, «дубы, раки и дворяне [добавим: и пшеница] севернее реки не встречаются»[358 - Zimmerman М. Etats Scandinaves,
regions polaires boreales. — Vidal de la Blache P., Gallois L. Geographie universelle, III, 1933, p. 143.].
        И если бы еще пример Норланда был единственным в своем роде; в самом деле, подумайте о стольких областях Финляндии, заполненных лесами и озерами, о стольких обделенных судьбою внутренних районах Литвы или Польши. Однако же повсюду над таким примитивным уровнем поднимались экономики: экономика внутренних районов, где деревенская жизнь, создательница прибавочного продукта, представляла все виды деятельности; прибрежная экономика, всегда оживленная, с вызывающими подчас удивление деревнями моряков-каботажников; городская экономика, которая возникала и брала верх скорее силой, нежели мирным путем; наконец, территориальные экономики, которые обрисовались и уже вступили в действие: Дания, Швеция, Московское государство, Польша, Бранденбургско-прусское государство, претерпевавшее глубокие и настойчивые перемены с момента прихода к власти великого курфюрста (1640 г.)[*CI - Великий курфюрст — Фридрих-Вильгельм, курфюрст Бранденбургский (1640 -1688), один из создателей будущего могущества Пруссии. — Прим. перев.]. То были национальные экономики, крупномасштабные создания, которые мало-помалу станут играть
первые политические роли и оспаривать друг у друга пространство Балтики.
        Таким образом, это пространство предоставляет нашему наблюдению целую гамму экономик, возможных в XVII и XVIII вв., от домашнего хозяйства (Hauswirtschaft) вплоть до городского хозяйства (Stadtwirtschaft) и территориального хозяйства (Territorialwirtschaft) [359 - Речь идет о хорошо известном разграничении, предложенном К. Бюхером: экономика домашняя, экономика городская, экономика территориальная.]. Наконец, все это венчалось миром-экономикой, проникшим сюда за счет пособничества моря. Будучи как бы добавлен сверху к экономике нижних этажей, он их охватывал, навязывал им ограничения, дисциплинировал их, а также и обучал их, ибо глубокое неравенство между господствующими и теми, над кем господствуют, существовало не без определенной взаимности услуг: я тебя эксплуатирую, но я же тебе и помогаю время от времени.
        Короче, чтобы фиксировать нашу точку зрения, скажем, что ни плавания норманнов, ни Ганза, ни Голландия, ни Англия, если даже они и создавали на Балтике такие сменявшие друг друга господствующие экономики, не построили того экономического фундамента, без которого высшие формы эксплуатации захватили бы только пустоту. В таком же смысле я уже говорил, что некогда Венеция [360 - См. выше, с. 29.] захватила экономику Адриатики, но не создала ее.
        Швеция — она будет главным нашим примером — была формировавшейся территориальной экономикой, одновременно и ранней, и запоздалой. Ранней — потому что шведское политическое пространство обрисовалось вокруг Упсалы и по берегам озера Меларен очень рано, в XI в., сдвинувшись позднее к югу и включив Западный и Восточный Гёталанд. Но экономически запоздало, ибо с начала XIII в. любекские купцы находились в Стокгольме, который контролирует на Балтийском море узкий выход из озера Меларен (примерно вдвое превышающего по размеру Женевское озеро), и продолжали активно действовать там вплоть до конца XV в.[361 - Dollinger P. La Hanse (XII^е^ —XVII' siecles). 1964, р. 52.] Город же достиг полного и отныне неоспоримого успеха лишь со вступлением на престол династии Ваза в 1523 г. Следовательно, для Швеции, как и для других национальных экономик, экономическое пространство организовывалось медленно в предварительно очерченном политическом пространстве. Но в Швеции такая замедленность имела также и особые, достаточно очевидные причины.
        ^Производство оружия развилось в Швеции с помощью голландцев^^и сделалось одним из самых значительных в Европе. На картине изображен литейный завод в Юлитаброке. Амстердам, Государственный музей.^
        Прежде всего, это трудные, даже не существовавшие коммуникации (прекрасные шведские дороги восходят к XVIII в.)[362 - Nordmann С. Grandeur et liberte de la Suede (1660 -1792). 1971, p. 93.] на огромном пространстве, превышавшем 400 тыс. кв. км, которое долгие войны увеличили до размеров империи (Финляндия, Ливония, Померания, Мекленбург, епископства Бременское и Верденское). Еще к 1660 г. эта империя покрывала, включая Швецию, 900 тыс. кв. км. Часть этих территорий Швеция утратит после 1720 г. (Стокгольмский мир с Данией) и 1721 г. (Ништадтский мир с Россией), но Финляндия, огромное колониальное владение, останется за ней до самого присоединения Финляндии к России Александра I в 1809 г.[363 - Nordmann C. Op. cit., p. 17.] Если к этим пространствам прибавить поверхность вод Балтики, которую Швеция пыталась окружить своими владениями (а именно 400 тыс. кв. км), то все вместе превышало миллион квадратных километров.
        Другой слабостью Швеции было ее недостаточное население: 1200 тыс. шведов, 500 тыс. финнов, 1 млн. прочих подданных по берегам Балтики и Северного моря[364 - То есть в целом, если считать только сушу, не больше 3 человек на кв. км.]. Клод Норманн[365 - Nordmann С. Op. cit., р. 17.] был прав, подчеркивая контраст между 20 млн. подданных Франции Людовика XIV и едва 3 млн. их в шведских владениях. В результате «величие» Швеции [366 - Обычно различают «великий период» шведской истории — до 1721 г., и затем в XVIII в. — ее «свободный период».] было возможно лишь ценою безмерных усилий. Рано начатая бюрократическая централизация, сама стоившая немалых затрат, утвердила фискальную эксплуатацию, выходившую за рамки разумного, которая одна только сделала возможной империалистическую политику Густава-Адольфа и его преемников.
        И последний, самый болезненный недостаток заключался в том, что водами Балтийского моря, главным пространством перевозок, Швеция не овладела. Вплоть до войны Аугсбургской лиги (1689 -1697 гг.) ее торговый флот был невелик; имелись, конечно, многочисленные корабли, но ничтожного тоннажа, деревенские беспалубные суда, занимавшиеся каботажем. Ее родившийся в XVII в. военный флот даже после основания около 1679 г. солидной военно-морской базы в Карлскруне [367 - Nordmann С. Op. cit., р. 94.] не в состоянии был уравновесить датский флот, а позднее — флот русский. Фактически перевозки морем были последовательно монополизированы Ганзой, а затем, с XVI в., Голландией. В 1597 г. почти 2 тыс. голландских кораблей[368 - Ibid., р. 45.] пришли в Балтику, целиком охваченную тогда плотной сетью их обменных операций. И Швеция, какие бы преимущества ни давали ей ее завоевания и таможенные доходы, которые она присваивала, контролируя реки и перевозки Северной Германии, оказалась в свою очередь опутана нитями амстердамского капитализма. В XV в. из Стокгольма, перевалочного пункта внешней торговли, все шло в сторону
Ганзы, прежде всего — в направлении Любека [369 - Dollinger P. Op. cit., р. 527 -528.]; впредь все пойдет в Амстердам. Ярмо было закреплено прочно: даже шведы знали, что избавиться от голландцев ради какой-то выгодной конъюнктуры означало бы прервать на Балтийском море кормившие ее перевозки и поразить собственную страну в самое сердце. Настолько, что и будучи враждебны этим требовательным хозяевам, шведы, однако же, не хотели положиться на помощь французов или англичан, чтобы от этих хозяев освободиться. В 1659 г. шведские сановники [370 - Barbour V. Op. cit., р. 102.] предупредили англичан, что они не должны изгонять голландцев из Балтики, разве что они сами их там заменят!
        Вплоть до 70-х годов XVII в., до того, как стало очевидным английское наступление на Балтике, голландцы будут устранять любую конкуренцию. Их купцы не довольствовались тем, чтобы управлять шведскими делами из Амстердама. Немалое их число — и не самых мелких: де Гееры, Трипы, Кронстрёмы, Блюммерты, Кабильжо, Вевестеры, Усселинки, Спиринки[371 - Nordmann С. Op. cit., p. 50.] —обосновывались в Швеции, иногда натурализовались там, получали дворянские грамоты и тем самым обретали полную свободу маневра.
        Деятельность голландцев пронизывала шведскую экономику до самых ее глубин, вплоть до производства, вплоть до использования дешевой крестьянской рабочей силы. Амстердам контролировал одновременно продукцию шведского леса на севере страны (лес, брусья, доски, корабельные мачты, деготь, вар, смола) и всю деятельность горнопромышленного округа Бергслаг неподалеку от столицы и от берегов озера Меларен. Представьте себе круг площадью в 15 тыс. кв. км, где встречаются золото, серебро, свинец, цинк, медь и железо. Два последних были решающими в шведском производстве — медь до 1670 г., пока не истощились фалунские рудники, и железо, принявшее после этого эстафету и все больше и больше экспортировавшееся в Англию в виде чушек чугуна или железных плит. В пределах Бергслага возвышались домны и кузнечные цехи, заводы, изготовлявшие пушки и ядра [372 - Ibid., p. 453.]. Эта мощная металлургия, вполне очевидно, служила политическому величию Швеции, но не ее экономической независимости, ибо в XVII в. горнопромышленный сектор находился в зависимости от Амстердама, как в предшествовавшие столетия он зависел от
Любека. В самом деле, образцовые предприятия де Гееров и Трипов были не так новы, как это утверждают. Рабочие-валлонцы из района Льежа (откуда был родом Луи де Геер, «король железа») ввели в Бергслаге домны из кирпича; но задолго до этого немецкие рабочие строили там очень высокие доменные печи из дерева и глины[373 - Heckscher E. F., Soderlund E. F. The Rise of Industry. 1953, p. 4 -5.].
        Когда в 1720 -1721 гг. Швеция будет сведена к сухопутному блоку Швеция — Финляндия, она станет искать компенсацию своим неприятностям на Балтике в западном направлении. Наступила эпоха взлета Гётеборга, основанного на Каттегате в 1618 г. и сделавшегося шведским «окном на Запад». Набрал силу шведский торговый флот, наращивая число и водоизмещение своих кораблей (их было 228 в 1723 г., 480 — три года спустя в 1726 г.), и флот этот вырвался из Балтийского моря. В 1732 г. первое финляндское судно, выйдя из Або (Турку), пришло в Испанию[374 - Hordmann C. Op. cit., p. 243.]; в предшествовавшем году — 14 июня 1731 г.[375 - Svary J. Op. cit., V, col. 1673 sq.] — получила пожалованную ей королевскую привилегию шведская Индийская компания. Эта компания, базировавшаяся в Гётеборге, познает довольно продолжительное процветание (дивиденды доходили до 40 и даже до 100 %). В самом деле, Швеция сумела извлечь выгоду из своего нейтралитета и морского соперничества Западных держав, чтобы воспользоваться своими шансами. Зачастую шведы были к услугам тех, кто к ним за этим обращался, беря на себя прибыльную роль
«замаскированных» кораблей[376 - Обычно это был корабль, плававший под нейтральным флагом, оказывая услуги участникам военных действий.].
        Этот подъем шведского флота означал относительное освобождение; он означал прямой доступ к соли, вину, тканям Запада, к колониальным продуктам — и посредники были разом устранены. Швеция, осужденная на то, чтобы восполнять неуравновешенность своего торгового баланса экспортом и услугами, искала избыточных денег, которые позволили бы ей поддерживать денежное обращение, заполненное билетами Риксбанка (Riksbank) (основанного впервые в 1657 г., а вторично — в 1668 г.)[377 - Nordmann С. Op. cit., р. 63 -64.]. Внимательная к этому меркантилистская политика упорствовала в создании разных видов промышленности и более или менее в том преуспела — весьма, когда речь шла о судостроении, и плохо — когда имела дело с шелком или высококачественными сукнами. В конечном счете Швеция продолжала зависеть от амстердамских финансовых кругооборотов, и ее процветающая Индийская компания допускала широкое иностранное участие, в частности английское, как на уровне капиталов, так и на уровне команд и суперкарго[378 - Dermigny L. Op. cit., I, p. 173 sq.]. Мораль: трудно избавиться от разных форм превосходства международной
экономики, у которой никогда не исчерпываются ресурсы и уловки.
        Путешествие в Финляндию предлагает нам недавнее сообщение Свена Эрика Астрёма[379 - Astrom S. E. The Economic Relations between Peasants, Merchants and the State in North-Eastern Europe, in the 17th and 18 th Centuries (машинописный текст). Коллоквиум в Белладжо, 1976 г.], обладающее тем преимуществом, что выводит нас к самой нижней границе обменов на рынках Лаппстранда и Выборга, небольшого города-крепости, возведенного на юге, у оконечности Финского залива. Мы замечаем здесь крестьянскую торговлю, которую Г. Миквиц, В. Ниитемаа и А. Соом называют Sobberei (слово sobberei происходит от sober, имеющего в Эстонии и Ливонии[*CJ - В таком употреблении «Ливония» означает практически территорию Латвийской ССР. — Прим. перев.] значение «друг»), а финские историки именуют majmiseri (от финского слова majanies — «гость»). Эти слова заранее нам показывают, что речь там шла о таком типе обменов, который отклонялся от обычных норм и который, на наш взгляд, вновь ставит не получившие настоящего решения проблемы, поднятые Карлом Поланьи и его учениками [380 - См. т. 2 настоящего труда, с. 216 и др.].
        Финляндия, менее доступная для Запада, нежели Норвегия или Швеция, так как была от него более удаленной, обнаруживала тенденцию предлагать внешней торговле продукты лесопереработки, среди которых на первом месте стоял деготь. В Выборге деготь был включен в треугольную систему: крестьянин-производитель; государство, надеявшееся, что облагаемый налогом крестьянин сможет выплачивать свои налоги в деньгах; купец, единственно способный предложить крестьянину немного денег, с тем чтобы затем их у него отобрать при помощи натурального обмена — соли на деготь. Тут шла игра с тремя партнерами: купец, крестьянин и государство, бальи (своего рода интендант), служивший комиссионером и арбитром.
        В Выборге купцы, «буржуа» городка, были немцами. Обычай требовал, чтобы, когда крестьянин, их поставщик и клиент, являлся в город, купец помещал его у себя, занимался сразу и его кровом, и его пропитанием, и его счетами. Результатом, как это легко предвидеть, была постоянная задолженность крестьянина, задолженность, надлежащим образом отмеченная в книгах немецких купцов Выборга[381 - «Крестьянские долговые книги» («Bucher von Bauernschulden»), принимавшиеся судами в качестве надежного документа.]. Но сами-то эти купцы были только агентами, заказы на закупку и денежные авансы поступали к ним из Стокгольма, который в свою очередь лишь передавал амстердамские заказы и кредиты. Поскольку деготь был делом весьма крупным (ежегодно валили от одного до полутора миллионов деревьев)[382 - Jeannin P. L'Europe du Nord-Ouest et du Nord aux XVIIe et XVIIIe siecles. 1969, p. 93.], поскольку крестьянин, занимавшийся перегонкой древесины, был крестьянином, способным посещать рынки, осведомляться в близлежащих небольших гаванях о цене на соль, бывшую в данном случае решающей, и поскольку вдобавок то был свободный
крестьянин, он мало-помалу освободится от пут majmiseri. Но не обретет свободы от более высоких инстанций — от Дегтярной компании, созданной в Стокгольме в 1648 г. и надзиравшей за ценами на соль и смолу (и на самом деле устанавливавшей их). Наконец, он подвергался нажиму конъюнктуры. Так, коль скоро цена на рожь росла быстрее цены на деготь, то в конце XVIII в. приступят к сведению лесов и обширной распашке земель. Значит, финляндский крестьянин не был сам себе хозяином, даже если на базовом уровне он и обладал некоторой свободой маневра.
        ^Шведский^^чугунолитейный завод в 1781 г. (картина Пера Хиллестрёма, Стокгольм, Национальный музей). Обилие рабочей силы; сравнительно слабо развитая техника (ручная ковка).^^Однако еще и в эту пору шведское железо, широко импортировавшееся Англией, было первым на Западе и по количеству и по качеству.^
        Тогда откуда же эта относительная свобода? По мнению Свена Эрика Астрёма, знающего проблему лучше, чем мы, она гарантировалась участием крестьянина в сеймах Великого княжества, которые наподобие стокгольмского Риксдага включали четвертое сословие — крестьянское. Политика и право будто бы предохраняли свободу этого крестьянина далеких окраинных областей, как и свободу самого шведского. крестьянина, который тоже никогда не был крепостным. Тем более что монархическое государство, противник дворянства, могло сказать свое слово в этом случае. Короче говоря, эти шведские крестьяне, будучи хозяевами своего достояния — hemman[383 - Hemman — наследственная собственность шведского крестьянина. Написание heman встречается в фонде А. N.. К 1349.], были привилегированными по сравнению с возраставшей массой батраков и с кишевшими во множестве бродягами и беднейшими — торпарями[384 - Nordmann С. Op. cit., р. 15.]. Правда и то, что шведские и финляндские земли были пересечены громадными зонами первоначального заселения. Не сыграла ли также своей роли и такая зона в создании и сохранении крестьянской свободы?
        Но не в этом заключается наша проблема. Что интересно для нас в финляндском примере, так это возможность присмотреться поближе к «торговому» положению крестьянина, а также узнать, на каком уровне происходила смена занятого производством собирателя имущества стоявшим выше негоциантом, узнать, до какого момента крупный купец действовал сам по себе. Разная высота точки смыкания цепи верхней с цепью нижней — это показатель, почти что мера. В принципе в Выборге голландцев не было. Они были только в Стокгольме.
        Последний пример: Гданьск (Данциг), город странный во многих отношениях, богатый, густонаселенный, восхитительно расположенный, сумевший лучше любого другого города Ганзы сохранить драгоценные права своего этапного местоположения. Его немногочисленный патрициат был богатейшим[385 - Bogucka М. Le marche monetaire de Gdansk et les problemes du credit public au cours de la premiere moitie du XVII^e^siecle (машинописный текст), p. 5. Неделя Прато, 1972 г.]. Его «горожане обладают исключительной привилегией закупать зерно и прочие товары, кои прибывают из Польши… в своем городе, иностранцам же не дозволено ни торговать с Польшей, ни провозить свои товары в Польшу через город; они обязаны вести свою торговлю с горожанами как при покупке, так и при продаже товаров». Еще раз восхитимся мимоходом краткой ясностью Савари дэ Брюлона[386 - Savary des Brulons J. Op. cit., V, col. 579 -580.]. Монополия Гданьска определена в нескольких словах: город был если и не единственной[387 - Bogucka M. Op. cit., p. 3.], то по меньшей мере самой главной, оставлявшей далеко позади все остальные, входной и выходной дверью
между широким миром и громадной Польшей. Однако эта привилегия завершалась жесткой подчиненностью вовне — по отношению к Амстердаму: существовала достаточно строгая корреляция между ценами в Гданьске и ценами на голландском рынке[388 - Achilles W. Getreidepreise und Getreidehandelsbeziehungen europaischer Raume im 16. und 17. Jahrhundert. — «Zeitschrift fur Agrargeschichte und Agrarsoziologie», April 1959, S. 46.], который ими командовал. И если этот голландский рынок столь заботился о сохранении вольности города на Висле, так это потому, что, защищая ее, он оберегал свои собственные интересы. А также потому, что Гданьск уступил в главном: на рубеже XVI и XVII вв. голландская конкуренция положила конец морской активности Гданьска в западном направлении, и заодно вызвала в виде компенсации краткий подъем промышленности Гданьска[389 - Malowist М. Croissance et regression en Europe. 1972, p. 172.].
        Следовательно, взаимное положение Гданьска и Амстердама не отличалось существенно от взаимного положения Стокгольма и Амстердама. Что отличало, так это расположение Польши позади города, который ее эксплуатировал, положение, аналогичное тому, какое по тем же причинам сложилось позади Риги [390 - Astrom S. E. Op. cit.], другого господствовавшего города, на милость которого была отдана зона крепостнической эксплуатации крестьян. Тогда как в Финляндии, на окраине, где затухала эксплуатация Западом, или в Швеции, напротив, крестьянство оставалось свободным. Правда, Швеция не знала в средние века феодального строя; правда, что зерно, повсюду, где оно служило предметом широкой экспортной торговли, работало на «феодализацию» или на «рефеодализацию». Тогда как вероятно, что горнопромышленная или лесопромышленная деятельность предрасполагала к определенной свободе [работника].
        Как бы то ни было, польское крестьянство опутано было сетью крепостничества. Тем не менее любопытно, что для своих обменов Гданьск выискивал свободных крестьян, еще встречавшихся неподалеку от его стен, или мелких шляхтичей, предпочитая их магнатам, которыми, несомненно, труднее было управлять, но которых гданьский купец в конечном счете тоже обходил, предоставляя им, как и прочим, авансы под поставки пшеницы или ржи, давая им в обмен на их поставки предметы роскоши с Запада. Противостоя сеньерам, купец во многом был господином условий торговли (terms of trade) [391 - Как показал это Витольд Куля: Kula W. Theorie economique du systeme feodal. 1970, p. 93 sq.].
        Интересно было бы лучше узнать эту внутреннюю торговую деятельность; узнать, обращались ли к эвентуальным продавцам у них на дому или же они лично отправлялись в Гданьск; выяснить точно роль посредников, которых город использовал в делах со своими поставщиками; выяснить, кто был хозяином или по меньшей мере вдохновителем судоходства по Висле, кто контролировал перевалочные склады Торуни, где зерно сушили и складировали из года в год, как это было и в многоэтажных башнях-хранилищах Гданьска; кто в Гданьске заботился о лихтерах, о плашкоутах (bordings), которые разгружали корабли и могли (из-за небольшой своей осадки) подниматься или спускаться по каналу, соединяющему город с Вислой. В 1752 г. в низовья Вислы пришло 1288 судов и барок (польских и прусских), в то время как в порт пришло более 1000 морских кораблей. Было чем занять, и занять целиком, 200 горожан-негоциантов, каждый день сходившихся на Юнкерском дворе (Junckerhoff), активной гданьской бирже[392 - Savary J. Op. cit., V, col. 578.].
        Мы слишком хорошо видим, как Гданьск, погруженный в собственный эгоизм и поглощенный своим благосостоянием, эксплуатировал и предавал огромную Польшу и как ему удавалось придавать ей [нужную ему] форму.
        ^ОТПЛЫТИЕ КОРАБЛЕЙ ИЗ ФРАНЦУЗСКИХ ГАВАНЕЙ НА ТЕКСЕЛ, АВАНПОРТ АМСТЕРДАМА (1774 Г.)^
        ^Речь идет почти исключительно о кораблях голландских, активно действовавших вдоль всего французского побережья Северного моря, Ла-Манша и Атлантического океана. Что же касается французских средиземноморских портов, то активность голландских кораблей была ограниченной. (По данным документа: A.N., А.Е., В1 —165, Р2, 12 января 1775 г.)^
        Франция против Голландии: неравная борьба
        В XVII в. Франция была буквально порабощена крохотной северной республикой. Вдоль ее атлантического побережья, от Фландрии до Байонны, не было ни одной гавани, которая не познала бы всевозрастающих посещений голландских кораблей с очень небольшой командой (7 -8 человек), они непрестанно грузились либо вином, либо водкой, либо солью, или фруктами и прочими скоропортящимися продовольственными товарами [393 - Le Pottier de La Hestroy. Doc. cit., f° 17.], или даже холстами, а то и пшеницей. Во всех этих портах, особенно в Бордо и в Нанте, обосновывались голландские купцы и комиссионеры. По видимости, а часто и в действительности, это бывали довольно незначительные люди, по отношению к которым население (я не говорю о местных купцах) не обнаруживало глубокой враждебности. Однако они сколачивали состояния, накапливали кругленький капиталец и в один прекрасный день возвращались домой. Годами они вмешивались в повседневную экономическую жизнь — жизнь города, гавани, соседних рынков. Такими я показал их вокруг Нанта, скупающими авансом урожай слабых вин Луары[394 - Pere Mathias de Saint-Jean (alias Jean
Eon). Le Commerce honorable…, 1646, 89 -90.]. Местные купцы, каким бы ни было их ревнивое отношение и их нетерпение, ничего не могли поделать с этой конкуренцией и устранить ее: продовольственные товары, доставляемые во французские гавани на Ла-Манше и на океанском побережье, слишком часто были товарами скоропортящимися, так что частота прихода кораблей была для нидерландцев главным козырем, не считая других. А если французское судно додумается везти прямо в Амстердам либо вино, либо местные продовольственные товары, оно столкнется с систематическими затруднениями[395 - Boissonnade P., Charliat P. Colbert et la Compagnie de commerce du Nord (1661 -1689). 1930, p. 31 sq.].
        Перед лицом французских обращенных против нее мер, недостатка в которых не было, у Голландии были средства для ответных ударов. И прежде всего — обходиться без французских изделий. Ей достаточно было обратиться к другим поставщикам — отсюда и успех португальских или испанских вин или еще вин Азорских островов и Мадейры, а также каталонских водок. Рейнские вина, в 1669 г. редкие и дорогие в Амстердаме, в XVIII в. были там в изобилии. Соль Бурнёфа и Бруажа долгое время предпочитали слишком едкой соли Сетубала или Кадиса для засолки голландцами рыбы; но голландцы научились смягчать соль Иберийского полуострова, смешивая ее с морской водой своих побережий[396 - Le Pottier de La Hestroy. Doc. cit., f° 18.]. Французские изделия роскоши были в большой моде за границей. Но они не были незаменимы. Всегда было возможно их имитировать, изготовлять в Голландии почти такого же качества. При свидании с Яном де Виттом в 1669 г. Помпонн, представлявший в Гааге Людовика XIV, с раздражением увидел, что касторовая шляпа, которую носил великий пенсионарий, голландского производства, тогда как несколькими годами
раньше все шляпы такого типа поступали из Франции[397 - A.N., A.E., B1 619, Гаага, 5 сентября 1669 г.].
        Чего никогда не понимали даже самые умные французы, так это того, что речь тут шла о неравном диалоге. Голландия с ее торговыми сетями и ее кредитными возможностями могла по своему усмотрению менять свою политику, борясь против Франции. И именно поэтому Франция, невзирая на свои ресурсы, свои усилия и свою ярость, не смогла избавиться от голландского посредника, так же как и Швеция. Ни Людовик XIV, ни Кольбер, ни преемники последнего не разорвали узды. В Нимвегене (1678 г.), в Рисвике (1697 г.) голландцы неизменно заставляли устранять помехи, создававшиеся прежде их перевозкам. «Наши уполномоченные в Рисвике, — заявлял 15 февраля 1711 г. граф де Борегар, — [позабыв] значение максим г-на Кольбера, решили, что можно равнодушно согласиться на отмену налога в пятьдесят су с тонны водоизмещения» [398 - A.N., G^7^, 1695, 52.]. Какой это было ошибкой! И ведь в Утрехте (1713 г.) ошибка эта повторилась. И уже в ходе долгой войны за Испанское наследство Голландия благодаря паспортам, которые щедро раздавало французское правительство, благодаря «замаскированным» кораблям нейтральных стран, благодаря
попустительству французов, благодаря сухопутной торговле, которая с помощью контрабанды усилилась вдоль французских границ, никогда не испытывала нехватки французских изделий, которые были ей по вкусу и в достатке.
        ^СНОШЕНИЯ БОРДО С ПОРТАМИ ЕВРОПЫ^
        ^Среднегодовые цифры тоннажа, отправляющегося из Бордо в 1780 -1791 гг. Преобладание северного направления в этой торговле, осуществлявшейся главным образом под голландским флагом, очевидно. (Согласно перечню французского консула де Лиронкура, в 1786 г. из 273 судов, пришедших из Франции в Амстердам, все были голландскими.) Груз состоял преимущественно из вин, сахара, кофе, индиго; обратные грузы — лес и зерно. (По данным Поля Бютеля: Butel P. Les Aires commerciales europeennes et coloniales de Bordeaux.)^
        Пространный французский отчет, написанный сразу же после Рисвикского мира, перечисляет, еще раз уточняет голландские приемы, их шитые белыми нитками проделки, бесчисленные французские ответные меры, которыми хотели одновременно и соблюсти и перевернуть условия трактатов, заключенных правительством Людовика XIV, и которые не могли уловить неуловимого противника — «голландцев, коих гений, в некотором смысле изощренный в своей грубости, почти что не дает их поколебать, кроме как резонами, порождаемыми их собственным интересом»[399 - A.N., M 662, n° 5, f° 1 v°.]. Но этот «собственный интерес» заключался в том, чтобы наводнить Францию товарами, перераспределяемыми Голландией или происходящими из нее. Ослабить хватку их заставила бы только сила, но ее не было в наличии. Чудесные планы — закрыть порты и границы королевства, затруднить голландское рыболовство, нарушить «частную торговлю» амстердамских купцов (в противоположность государственной торговле голландских Компаний в Америке, Африке и в Ост-Индии) — легче было изложить на бумаге, нежели осуществить. Ибо у Франции не было крупных купцов, «те,
коих мы рассматриваем как таковых, суть большей частию лишь иноземные комиссионеры и посредники…»[400 - Ibid. f° 98.] —понимай: за ними стоят голландские негоцианты. Французские золотые луидоры и серебро как бы случайно оказывались в Голландии[401 - Ibid. f° 59 v°.]. И чтобы закончить, у Франции не было достаточно кораблей. Захваты французских каперов «во время последней войны дали нам довольно большое число их, пригодных для [дальней] торговли, но за отсутствием купцов, чтобы оные снарядить, и мореходов мы от них избавились в пользу англичан и голландцев, кои по заключении мира явились их выкупить»[402 - Ibid. f° 115.].
        И та же подчиненность, если вернуться ко временам Кольбера. При образовании французской Северной компании в 1699 г., «невзирая на усилия генерального контролера и братьев Пьера и Никола Фромон, руанцы отказались участвовать в Компании… Со своей стороны жители Бордо вступили в нее лишь по принуждению». Не потому ли, что «они не чувствовали себя достаточно богатыми — ни кораблями, ни капиталами — перед лицом голландцев»[403 - Nordmann C. Op. cit., p. 54 -55.]? Или же потому, что они уже были включены в амстердамскую сеть в качестве передаточного звена? Во всяком случае, если поверить в этом Ле Поттье де ла Этруа[404 - Le Pottier de La Hestroy. Doc. cit., f° 25.], писавшему свои пространные отчеты около 1700 г., французские купцы в ту эпоху служили посредниками для голландских негоциантов. Это уже было прогрессом в сравнении с положением, которое описывал в 1646 г. отец Матвей де Сен-Жан[405 - Pere Mathias de Saint-Jean. Op. cit., p. 30 sq., 87 sq.]. Тогда голландцы сами занимали позиции посредников на французских рынках; по-видимому, они, по крайней мере частично, оставили их местным купцам. Однако,
как мы уже говорили, придется дожидаться 20-х годов XVIII в., чтобы торговый капитализм во Франции начал освобождаться от иностранной опеки с появлением категории французских негоциантов, находившихся на высоте международной экономики[406 - См. выше.]. К тому же не будем спешить: по словам одного очевидца, в Бордо (чей торговый расцвет в конце XVIII в. был сенсационным) «всем хорошо известно, что более трети торговли будто бы находится под голландским контролем».
        Англия и Голландия
        Английская реакция на вторжения голландцев началась очень рано. Кромвелев Навигационный акт относится к 1651 г., в 1660 г. Карл II его подтвердил. Четырежды Англия ввязывалась в жестокие войны с Соединенными Провициями (1652 -1654,1665 —1667,1672 -1674,1782 —1783 гг.). И всякий раз Голландия терпела урон. Одновременно в Англии под защитой бдительного протекционизма развивалось все более и более процветающее национальное производство. Это, вне сомнения, доказывает, что английская экономика была более уравновешенной, чем французская, менее уязвимой для внешних сил, что ее продукция была более необходима голландцам, которые, впрочем, всегда щадили англичан, чьи порты были лучшим убежищем для голландских кораблей в дурную погоду.
        Но не подумайте, что Англия избежала голландского влияния. Чарлз Уилсон[407 - Wilson Ch. Anglo-Dutch Commerce, p. 6 -7.] заметил, что для любого внимательного голландца имелось немало путей приспособиться к Навигационным актам. В самом деле, мир в Бреде (1667 г.) смягчил их. В то время как Навигационный акт запрещал любому иностранному судну доставлять в Англию товары, которые не были бы произведены в его стране, в 1667 г. было принято, что «голландскими» будут считаться товары, привезенные по Рейну или купленные в Лейпциге и Франкфурте и помещенные на склады в Амстердаме, в том числе и льняное немецкое полотно при условии, что отбеливаться оно будет в Гарлеме. Больше того, у крупных голландских торговых домов (Ван Некков, Ван Ноттенов, Нёвиллей, Клиффордов, Барингов, Хоупов, Ван Леннепов[408 - Ibid.]) в Лондоне были свои филиалы. Отсюда и дружеские связи и потворство, чему служили поездки с одного берега моря на другой плюс взаимные подарки, луковицы тюльпанов и гиацинтов, бочонки с рейнским вином, окорока, голландская можжевеловая водка… Английские фирмы даже корреспонденцию свою вели на
нидерландском языке.
        Посредством таких путей, таких лазеек, таких связей посредническая торговля Голландии играла свою роль как на ввозе, так и при вывозе с острова по меньшей мере до 1700 г., а возможно, вплоть до 1730 г. При ввозе она доставляла пушнину, кожи, деготь, лес, русский и прибалтийский янтарь, немецкое тонкое льняное полотно, отбеливавшееся в Голландии, которого в XVIII в. молодые лондонские модники требовали для своих сорочек, тогда как их отцы довольствовались тем, что использовали это полотно для отделки воротников и манжет сорочек более грубого английского полотна[409 - Wilson Ch. Op. cit., p. 10 and note 5.]. При вывозе голландцы забирали большую часть колониальных товаров на торгах Ост-Индской компании; они также покупали много табака, сахара, при случае — пшеницу и олово, и «невероятное» количество шерстяных сукон — более чем на два миллиона фунтов стерлингов в год, по словам Даниэля Дефо (1728 г.)[410 - Defoe D. A Plan of the English commerce. 1728, p. 163.], — которые складировались в Роттердаме и Амстердаме, чтобы затем быть реэкспортированными, главным образом в Германию[411 - Wilson Ch. Op.
cit., p. 7 —10.]. Таким образом, Англия долго оставалась включенной в нидерландскую игру посреднической торговли. Один английский памфлет даже утверждал в 1689 г.: «Все наши купцы находятся на пути к тому, чтобы стать комиссионерами голландцев» [412 - Schulin E. Op. cit., S. 230: «All our merchants must turn Dutch factors».].
        Пристальное изучение определенно выявило бы немало эффективных связей — особенно таких, что создавались кредитом и закупками авансом, — которые позволяли нидерландской системе процветать в Англии, и даже долгое время процветать вовсю. Так что англичане, совсем как французы, нередко имели случай с удивлением обнаруживать, что в Амстердаме все их товары могли продаваться по более низкой цене, чем в стране, где они были изготовлены.
        Только с 1730 г. нидерландская торговая система в Европе расстроилась (после пятидесяти лет возрождения активности с 1680 по 1730 г.[413 - Wilson Ch. Op. cit., p. 16 -17.]). И лишь во второй половине века нидерландские купцы стали жаловаться, что «их более не допускают к реальным торговым сделкам и они теперь всего лишь простые агенты по морским перевозкам и отправлениям»[414 - Ibid., p. 11.]. Невозможно удачнее сказать, что игра пошла в обратную сторону. Отныне Англия становится страной, свободной от иноземной опеки, готовой подхватить скипетр мирового господства.
        Она тем более была к этому готова, что голландское отступление в торговле помогло ей получить то, чего ей так отчаянно недоставало на протяжении XVII в.: возможность для государства в широких масштабах делать займы. Голландцы до того времени всегда отказывались доверять свои капиталы английскому государству, предлагаемые гарантии представлялись им недостаточными. Но в последнем десятилетии этого века лондонский парламент одобрил принцип образования фонда, питаемого особыми налогами, чтобы гарантировать выпускаемые государством займы и выплату процентов. С этого времени голландцы развязывают свои кошельки, и с годами все больше и больше. Английские «бумаги» предоставляли им разом и удобные инвестиции (с процентом, превышавшим денежный процент в Голландии) и высоко ценимый на Амстердамской бирже объект спекуляций — все те вещи, каких они (и это существенно!) не находили во Франции.
        Следовательно, именно в Англию выплеснутся избыточные капиталы голландских негоциантов. На протяжении всего XVIII в. они широко участвовали в займах английского государства, спекулировали также на других английских ценностях, на акциях Ост-Индской компании, компании Южных Морей или Английского банка. В Лондоне нидерландская колония была богаче и многочисленнее, чем когда-либо. Ее члены группировались вокруг голландской церкви в Остин-Фрайрс, примерно так же, как генуэзцы в Палермо концентрировались вокруг церкви Сан-Джорджо. Если прибавить к купцам-христианам (в том числе было множество гугенотов, первоначально эмигрировавших в Амстердам) еще и еврейских купцов, которые образовали другую могущественную колонию, хотя и уступавшую христианской, создается впечатление голландского вторжения, голландского завоевания [415 - Wilson Ch. England's Apprenticeship…, p. 322.].
        Именно так воспринимали это англичане, и Чарлз Уилсон[416 - Idem. La Republique hollandaise des Provinces-Unies. 1968, p. 33.] даже видит в этом объяснение их неприязни («фобии») к займам и государственному долгу, которым, как им казалось, управляли из-за границы. И в самом деле, этот наплыв нидерландских денег вдыхал силы в английский кредит. Англия, менее богатая, чем Франция, но имевшая, как говорил Пинто, более «блестящий» кредит, всегда получала необходимые деньги в достаточном количестве и в желаемый момент. Это громадное преимущество!
        Неожиданностью будет для Голландии та ярость, с которой английская мощь обратится против нее в 1782 -1783 гг. и ниспровергнет ее. Однако же разве нельзя было предвидеть такой эпилог? Фактически Голландия XVIII в. позволила завоевать себя английскому национальному рынку, лондонской социальной среде, где голландские негоцианты чувствовали себя вольготнее, зарабатывали больше и даже находили развлечения, в которых им отказывал суровый Амстердам. В разнообразной голландской колоде английская карта любопытна: карта поначалу выигрышная становится вдруг проигрышной.
        Выйти за пределы Европы: Индонезия
        Можно ли в связи с первыми нидерландскими плаваниями в Индонезию попытаться понаблюдать за чем-то совершенно отличным? За своего рода рождением из ничего, ex nihilo, некоего процесса господства и быстрым утяжелением такого господства.
        При первом проникновении голландцев в Азию ясно различимы три этапа (как, без сомнения, при любом европейском проникновении). Их уже давно, в 1923 г., выделил У. Морленд[417 - Moreland W.H. Op. cit., p. 223 f.]: торговый корабль, своего рода странствующий базар, тяжело груженный разносчик; фактория, которая представляет уступленный участок внутри страны или на торговом рынке; наконец, оккупированная территория. Макао следовало бы отнести к факториям; Батавия — это уже начинающаяся колонизация Явы. Что же до странствующего базара, то для первых лет XVII в. их настолько много, что трудно выбирать.
        Например, четыре корабля Пауля Ван Кердена, отправленные в Ост-Индию (в 1599 -1601 гг.) [418 - Renneville С. Voyage de Paul van Caerden aux Indes orientales. 1703, II, p. 133.] одной из «предшествующих компаний» (voorkompanie) [419 - T.e. компании, существовавшей до образования Объединенной Ост-Индской Компании.] — Новой компанией брабантцев, из которых возвратятся только два. Первым портом прибытия стал 6 августа 1600 г. Бантам. Поскольку на рейде стояло слишком много голландских кораблей, а значит, слишком много было покупателей, два корабля отправились в маленькую гавань Пассаман, где, по слухам, было изобилие перца. Но продавцы там были плутами, а навигационные условия оказались опасными. Тогда не без колебаний приняли решение идти в Ачех (Ачем) у западной оконечности Суматры. Два корабля пришли туда 21 ноября 1600 г. Сколько уже было потеряно времени! Им понадобилось 7 месяцев и 15 дней, чтобы добраться от Тексела до Бантама, затем 3 месяца и 15 дней, чтоб оказаться, как они полагали, в идеальной гавани. В действительности же путешественники полезли в пасть ко льву. Скрытный и ловкий
правитель Ачеха, предварительно выманив у них тысячу восьмерных монет, понапрасну водил их за нос. Голландцы, чтобы восстановить преимущество, укрылись на своих кораблях и захватили находившиеся в гавани девять торговых судов, из которых три очень кстати были нагружены перцем, каковой осторожные победители «велели хорошо стеречь».
        И снова начались переговоры, пока голландцы не решили, смирившись, покинуть негостеприимную гавань в ночь с 21 на 22 января 1601 г., сжегши в назидание два из захваченных судов. Они потеряли два лишних месяца в этих опасных тропических водах, где древоточцы пожирают дерево судовых корпусов. Теперь у них не было иного решения, как возвратиться в Бантам, куда они прибыли 15 марта после еще семи недель плавания. Но зато там затруднений не было: Бантам представлял своего рода индонезийскую Венецию. Пришедшие в это же время голландские корабли вздули цены, но товар был погружен на борт, и 22 апреля оба корабля, наконец, отправились в Европу[420 - Renneville С. Op. cit., р. 170 -173.].
        Что явствует из этого опыта, так это трудность проникновения, не говоря уж об установлении господства, в торговый кругооборот в еще плохо знакомом мире, чертовски отличавшемся от Европы. В такой торговой столице, как Бантам, сразу же появлялись посредники, они ждали вас, но именно они господствовали над новоприбывшими. Ситуация не начнет меняться, пока голландец не станет хозяином торговли молуккскими пряностями. Установить эту монополию — таково было первейшее условие для того, чтобы одно за другим преодолеть все препятствия и внедриться здесь в качестве привилегированного и отныне необходимого партнера. Но может быть, то было главным пороком голландской эксплуатации, пожелавшей взять в свои руки все на Востоке, ограничивая производство, разрушая торговлю коренного населения, ввергая это население в нищету и истребляя его — в общем, убивая курицу, несущую золотые яйца.
        Возможны ли обобщения?
        Приведенные примеры имеют значение зондажей. Они имели целью единственно обрисовать общую ситуацию, способ, каким функционировал мир-экономика, начиная с высоких напряжений в его центре и с пособничества и слабостей ближнего. Успех был возможен, только если менее развитые и подчиненные экономики были тем или иным образом, но постоянно доступны для экономики господствовавшей.
        Связь с венцом второстепенных держав, т. е. с Европой, устанавливалась сама собой без чрезмерного насилия: для поддержания связей достаточно было соблазна, механизма обменов, игры капиталов и кредита. Впрочем, во всей совокупности голландской торговли Европа составляла четыре пятых; заморские операции, сколь бы значительны они ни были, служили лишь подспорьем. Именно это наличие стран, пребывавших в подчиненном положении, но развитых и лежащих по соседству, а эвентуально и конкурентов, поддерживало температуру и эффективность центра, мы уже говорили об этом. Если Китай не был «взрывчатым» миром-экономикой, то только ли потому, что у него была плохая «центровка»? Или же (что, впрочем, одно и то же) из-за отсутствия полупериферии, достаточно сильной для того, чтобы повысить напряжение в сердце общности?
        ^Батавия: вид рейда и водонапорной башни. Рисунок Й. Раха, 1764 г.^
        ^Собрание Фонда «Атлас ван Столк».^
        Во всяком случае, ясно, что «настоящая» периферия, на дальних окраинах, могла удерживаться только силой, насилием, приведением к повиновению — почему бы не сказать «колониализмом», мимоходом отнеся последний к числу древних, очень древних форм опыта? Голландия практиковала колониализм на Ланке (Цейлоне), как и на Яве; Испания изобрела его в своей Америке; Англия станет его использовать в Индии… Но уже в XIII в. Венеция и Генуя на окраинах эксплуатировавшихся ими зон были колониальными державами — в Кафе, на Хиосе, если вспомнить о Генуе; на Кипре, Кандии (Крите), на Корфу, если обратиться к опыту венецианскому. Разве же не совершенно очевидно, что речь шла о настолько абсолютном господстве, какое только можно было реализовать в ту эпоху?
        О закате Амстердама
        Мы просмотрели досье голландского первенства. Его блистательная история утрачивает свой блеск с завершением XVIII в. Это уменьшение блеска — отступление, спад, а не упадок в полном смысле слова, которым пользовались и которым злоупотребляли историки. Несомненно, Амстердам уступил свое место Лондону, как Венеция — Антверпену, как сам Лондон позднее — Нью-Йорку. И тем не менее он продолжал жить с выгодой, и еще сегодня это один из центров мирового капитализма.
        В XVIII в. город уступил некоторые из своих преимуществ в торговле Гамбургу, Лондону, даже Парижу, но сберег для себя другие, сохранил определенную часть своей торговли, а его биржевая активность была в полном расцвете. С помощью расширившейся практики «акцептов» Амстердам увеличил свою банковскую роль соразмерно громадному европейскому росту, который он финансировал тысячью способов, особенно в военное время (долгосрочный коммерческий кредит, морское страхование и перестрахование и т. п.). Настолько, что в конце XVIII в. в Бордо говорили как об «общеизвестном» о том, что треть торговли города зависела от голландских займов[421 - Meyer J. Les Europeens et les autres. 1975, p. 253.]. Наконец, Амстердам извлекал немалую прибыль из своих займов европейским государствам.
        То, на что указывал Ричард Рапп[422 - Rapp R.T. Art. cit., август 1763 г.], говоря о Венеции, утратившей свое значение в XVII в. — путем приспособления, реконверсий или новых объектов эксплуатации она сохранила столь же высокий валовой национальный продукт, что и в предыдущем столетии, — побуждает быть осмотрительным, когда желаешь перечислить пассив города, переживающего закат. Да, быстрый рост банковской активности представлял в Амстердаме процесс видоизменения и ухудшения капитала; да, er cit., p. 220 and note 9.] Да, наблюдался переход от простых и как бы здоровых задач экономической жизни к сложнейшим денежным играм. Но Амстердам оказался в тисках судьбы, превосходившей масштабы его собственной ответственности: то была участь всякого господствующего капитализма — оказаться втянутым в уже заметную столетиями раньше, во время ярмарок Шампани, эволюцию, которая в силу самого своего успеха оступится на пороге финансовой деятельности или финансовой акробатики, где всей экономике с трудом удавалось к ней присоединиться, если она вообще не отказывалась за этой эволюцией следовать. Если искать причины или мотивы отступления Амстердама, рискуешь в конечном счете наткнуться на эти общие истины, действительные для Генуи в начале XVII в., как и для Амстердама в XVIII в., а может быть, и для сегодняшних Соединенных Штатов, которые тоже ворочают бумажными деньгами и кредитом до опасного предела. По крайней мере именно это подсказывает рассмотрение кризисов, которые в Амстердаме следовали один за другим на протяжении второй половины XVIII в.
        ^ГОЛЛАНДСКИЕ КАПИТАЛЫ В 1782 Г.^
        Кризисы 1763, 1772 -1773, 1780 -1783 гг.
        Обширная голландская система начиная с 60-х годов XVIII в. прошла через несколько серьезных, парализующих ее кризисов. Кризисов, которые все похожи друг на друга и кажутся связанными с кризисами кредита. Масса денежных документов, сумма «искусственных денег», по-видимому, пользовалась определенной автономией от экономики вообще, но в границах, какие нельзя было переходить. В разгар кризиса, 18. января 1773 г., Майе дю Клерон, наблюдательный французский консул в Амстердаме, предчувствовал такую границу, когда объяснял, что лондонский рынок столь же «забит», как и амстердамский, и что в этом заключено «доказательство того, что в любых вещах существует предел, после коего надлежит непременно отступать» [424 - Сноска отсутствует в сканах бумажной книги.].
        Были ли эти происшествия все обязаны своим происхождением одному и тому же достаточно простому, даже слишком простому процессу? Не сбрасывала ли европейская экономика периодически груз определенной массы бумаг, когда объем последней превышал возможности этой экономики? Несбалансированность возникала, как кажется, даже регулярно, каждые десять лет: в 1763 г., в 1772 -1773 гг., в 1780 -1783 гг. В первом и последнем из этих кризисов определенно сыграла свою роль война: она инфляционна по природе, она стесняет производство, а после ее завершения приходится платить по счету, компенсировать возникшую из-за войны несбалансированность. Но во время кризиса 1772 -1773 гг. войны не было. Не присутствовали ли мы тогда при так называемом кризисе Старого порядка, когда все вытекало из спада земледельческого производства, последствия которого распространялись на всю совокупность экономической деятельности? В общем, при кризисе заурядном? В самом деле, в 1771 -1772 гг. Европа перенесла катастрофические неурожаи. В сообщении из Гааги от 24 апреля 1772 г. отмечалось, что в Норвегии голод «столь ужасающий… что там
приходится молоть древесную кору, чтобы использовать вместо ржаной муки», и такая же крайность отмечалась в германских областях [425 - Сноска отсутствует в сканах бумажной книги.]. Было ли то причиной того жестокого кризиса, который вдобавок могли усилить последствия катастрофического голода, обрушившегося на Индию в те же самые 1771 -1772 гг. и разом расстроившего механизм английской Ост-Индской компании? Несомненно, все это влияло, но разве истинным двигателем не был опять-таки периодически повторявшийся кризис кредита? Во всяком случае, всякий раз в центре каждого из этих кризисов в виде следствия или причины оказывалась нехватка наличных денег, учетная ставка испытывала резкие подъемы до непереносимого уровня — вплоть до 10 -15 %.
        Современники всегда связывали эти кризисы с громадным банкротством вначале: крахом Нёвиллей в августе 1763 г.[426 - Сноска отсутствует в сканах бумажной книги.], Клиффордов — в декабре 1772 г.[427 - Сноска отсутствует в сканах бумажной книги.], крахом Ван Ферелинков — в октябре 1780 г.[428 - Сноска отсутствует в сканах бумажной книги.] Вполне очевидно, что такой взгляд, сколь бы он ни был естественным, малоубедителен. Конечно, 5 млн. флоринов при крахе Клиффордов и 6 млн. при банкротстве Нёвиллей что-то весили, они сыграли на Амстердамской бирже роль детонатора, мощного разрушителя доверия. Но можно ли считать, что механизм кризиса не пришел бы в движение и не сделался бы всеобщим, если бы Нёвилли не вели разорительных операций в Германии, или если бы Клиффорды не ввязались на Лондонской бирже в безумные спекуляции с акциями Ост-Индской компании, или если бы не оказались плохи дела бургомистра Ван Ферелинка в Балтийском бассейне? Всякий раз первый толчок крупных банкротств заставлял трещать уже до того напряженную систему. Следовательно, предпочтительно расширить наблюдение одновременно и во
времени и в пространстве и особенно сблизить рассматриваемые кризисы, потому что они добавлялись один к другому, оттеняли очевидное отступление Голландии, потому, наконец, что они были похожи и в то же время отличались друг от друга, и их легче объяснять, сравнивая один с другим.
        Они были похожи. В самом деле, то были современные кризисы кредита, что их совершенно отличало от так называемых кризисов Старого порядка[429 - Этот контраст уже подметили Ш. Каррьер и М. Курдюрье: Carriere Ch., Courdurie М. Op. cit., I, p. 85 [ «земледельческий цикл не приспосабливается точно к деятельности крупного международного порта» (речь идет о Марселе)].], которые коренились в ритмах и процессах сельскохозяйственной и промышленной экономики. Но как же эти кризисы [кредита] друг от друга отличались! По мнению Чарлза Уилсона[430 - Wilson С. Anglo-Dutch Commerce…, p. 176.], кризис 1772 -1773 гг. был более тяжелым, более глубоким, чем кризис 1763 г. (и он прав!), но не был ли еще более глубоким кризис 1780 -1783 гг.? Разве не наблюдалось с 1763 по 1783 г. ухудшения, усиления расстройства голландской системы? И одновременно с этим нарастанием, crescendo, каждые десять лет — трансформации всей нижележащей экономической структуры?
        Первый кризис, 1763 г., последовал за Семилетней войной (1756 -1763 гг.), которая для Голландии, остававшейся нейтральной, была периодом неслыханного торгового процветания. Во время военных действий «Голландия почти в одиночку… ведет всю торговлю Франции, особенно в Африке и в Америке, что само по себе огромное дело, и делает она сие с ростом прибылей до ста, а часто и более двухсот процентов… Некоторые голландские негоцианты обогатились ею, невзирая на потерю большого числа их кораблей, захваченных англичанами, кои [корабли] оценивают более чем в сто миллионов» флоринов[431 - Accarias de Serionne J. Les Interets de l'Еurоре…, II, p. 205.]. Но такое возрождение ее торговли, такой возврат к ее лучшим денечкам, потребовало от Голландии огромных кредитных операций, беспорядочного разбухания акцепта, оплаты переводных векселей с истекшим сроком новыми векселями на другие фирмы, а также непрерывных фиктивных операций[432 - Buist M.G. At Spes non fracta. Hope and Со, 1770 -1815. 1974, p. 12 -13.]. Как считал разумный судья, «одни лишь неосторожные приняли тогда крупные обязательства»[433 - Torcia M.
Sbozzo del commercio di Amsterdam. 1782, p. 9.]. Правда ли это? Как могли благоразумные избегнуть втягивания в хитросплетения «обращения»? Кредит естественный, кредит вынужденный, кредит «химерический» создали в конечном счете громадный объем бумаг, «столь разбухший, что, по точным подсчетам, он в пятнадцать раз превышает наличные, или реальные, деньги в Голландии»[434 - A.E., C.P. Hollande, 513, f° 64 v°.]. Если даже мы и менее уверены в достоверности этой цифры, чем наш информатор, некий голландец из Лейдена, ясно, однако, что голландские негоцианты оказывались перед драматической ситуацией, когда дисконтёры вдруг отказывались учитывать векселя или, точнее, не могли более сделать этого. При нехватке наличных кризис с его цепной реакцией банкротств ускоряется: он затронет как Амстердам, так и Берлин, Гамбург, Альтону, Бремен, Лейпциг[435 - Wilson C. Op. cit., p. 168.], Стокгольм[436 - Torcia M. Op. cit., p. 9.] и очень сильно — Лондон, который будет использован голландским рынком. Одно венецианское письмо из Лондона, датированное 13 сентября 1763 г.[437 - A.d.S. Venezia, Inghilterra 119, P 92, 92
v°.], сообщает, что, по слухам, на прошлой неделе в Голландию будто бы отправили «примечательную» сумму в 500 тыс. фунтов стерлингов «в помощь группе купцов» в Амстердаме, оказавшейся в отчаянном положении.
        Но следует ли говорить о помощи, когда дело шло просто-напросто об изъятии голландцами капиталов, вложенных в английские ценные бумаги?[438 - Wilson C. Op. cit., p. 167 -168.] Так как кризис начался 2 августа, во время банкротства Йозефа Арона (с необеспеченным кредитом на 1200 тыс. флоринов) и братьев Нёвиллей (при пассиве в 6 млн. флоринов), прибытие английских капиталов потребовало, следовательно, месяца, месяца сетований, отчаяния, просьб… И показательных событий: например, банкротств в Гамбурге, в том числе многих еврейских купцов[439 - «Gazette de France», 584, Hambourg, 22 aout 1763.], 4 банкротств в Копенгагене, 6 — в Альтоне[440 - Ibid., 624, Copenhague, 3 septembre 1763.], 35 банкротств в Амстердаме[441 - Москва, АВПР, 50/6, 472, л. 50, 12 августа 1763 г.], и «дела, которое никогда не случалось, а именно: в начале этой недели банковские деньги стояли на полпроцента ниже денег наличных»[442 - Там же,]. 19 августа уже насчитывалось 42 банкротства[443 - Москва, АВПР, 50/6, 472, л. 51 об.], и «уже известны несколько будущих жертв». Ольдекоп, русский консул, видя эту катастрофу, не
поколебался обвинить в ней «великую жажду наживы, каковую иные негоцианты желали получить на акциях во время войны»[444 - Там же.]. «Повадился кувшин по воду ходить, тут ему и голову сломить, — писал он 2 августа. — То, что предвидели и чего давно опасались, наступило».
        Амстердамская биржа сразу же была парализована: «На Бирже нечего делать… не производят более ни учета векселей[445 - В оригинале — «дисконта».], ни обмена; курса нет, везде одно недоверие»[446 - Москва, АВПР, 50/6, 472, л. 44.]. Единственным решением было бы получить отсрочки[447 - A.N., А.Е., С.Р. Hollande, 513, f° 64 v°.], как сказали бы на ярмарочном языке — пролонгации. Один прожектер писал в своей бумаге об отсрочке (surcheance)[448 - T. е. о временном перерыве в сроке сделки.], о приостановке, короче, о небольшом дополнительном времени, которое могло бы предоставить государство ради того, чтобы каналы обращения в конце концов пришли в нормальное состояние. Ошибка его заключалась в предположении, будто решения Соединенных Провинций будет в данном случае достаточно, тогда как согласиться с этим должны были бы все государи, все европейские государства.
        Но разве не было бы лучшим решением прибытие в Амстердам монеты или слитков? Так, Нёвилли (хотя они были не одиноки) устроили в своем деревенском доме возле Гарлема фабрику для «очистки скверного прусского серебра, коего им было прислано из Германии в бочонках на несколько миллионов». Сбор в Германии этой плохой монеты, выпускавшейся Фридрихом II во время Семилетней войны, производили местные еврейские купцы, связанные с еврейскими купцами Амстердама[449 - A.d.S. Napoli, Affari Esteri 800, Гаага, 2 августа 1763 г.]. Последние, занятые почти исключительно вексельными операциями и испытавшие сильное потрясение в результате кризиса, выписывали векселя на этот приходивший к ним благословенный металл. «Еврейские купцы Эфраим и Ицхок (Jizig), — писал неаполитанский консул в Гааге, — кои суть сборщики монеты короля [Прусского], позавчера (16 августа 1763 г.) отправили почтовыми повозками под охраной 3 млн. экю в Гамбург, и я узнал, что другие банкиры также доставляют в Голландию значительные суммы, дабы поддержать свой кредит»[450 - Ibid., извещение из Берлина от 16 августа, переданное 26 августа.].
        Вливания наличной монеты были хорошим решением. К тому же Амстердамский банк вопреки обычным своим правилам согласился с 4 августа принимать «в депозит слитки золота и серебра»[451 - «Gazette de France», 544, 4 aout 1763.], что было способом сразу же включить в денежное обращение драгоценные металлы, поставленные в необработанном виде.
        Но нет надобности далее следить за этим бурным, резким ликвидационным кризисом, губившим только слабые фирмы, очищая рынок одним махом от его спекулянтов, и в целом, с определенной точки зрения, здоровым и полезным, по крайней мере если находиться в эпицентре этого финансового землетрясения. Не в Гамбурге, где с начала августа, до громового удара в виде краха Нёвиллей, порт был забит судами, тщетно ожидавшими погрузки и полагавшими отправиться на восток, в другие порты[452 - A.d.S. Napoli, Affari Esteri 800.]. Не в Роттердаме, где с апреля[453 - «Gazette de France», 296, La Haye, 22 avril 1763.] возмутилось «простонародье» и где «буржуазии пришлось взяться за оружие и рассеять всех бунтовщиков». Но в Амстердаме, который, по-видимому, избежал таких неприятностей и таких волнений и после того, как буря миновала, поднялся без излишних трудностей: «Сии купцы-банкиры должны были, как Феникс, возродиться, а вернее — появиться вновь из-под своего пепла и в конечном счете утвердиться в качестве кредиторов разоренных торговых центров»[454 - Torcia M. Op. cit., p. 9.].
        В 1773 г. после первого толчка, данного банкротством Клиффордов (28 декабря 1772 г.), кризис начался снова и шел своим путем. Та же последовательность, то же переплетение сложных обстоятельств. Ольдекоп мог бы повторить письма, написанные им десятью годами раньше. Биржа оказалась парализована. «Многие фирмы, — пишет русский консул, — последовали за крахом господ Клиффорда и сына. Господа Хорнека, Хоггер и К^o^, которые все делают для Франции и для Швеции… два или три раза были на краю падения. Первый раз для них сумели собрать за одну ночь 300 тыс. флоринов, каковые им надлежало выплатить на следующий день». Во второй раз из Парижа очень кстати прибыла «повозка с наличными в золоте… Господа Рийе, Рич и Уилкисонз, кои суть корреспонденты господ Фредерик в Санкт-Петербурге, доставили из Англии деньги в серебре» (золото, привезенное из Франции, имело будто бы ценность в один миллион, а английское серебро — два миллиона флоринов). Господам Грилл, которые вели крупную торговлю со Швецией, пришлось прекратить выплаты, ибо они не смогли «учесть свои переводные векселя на других». Господа Сарди и К^o^,
старинная фирма, выполнявшая различные поручения для венского двора, «вынуждены были дать потоку увлечь себя»[455 - Москва, АВПР, 50/6, 490, 1/2.]. Правда, эти итальянцы, которые предпочитали не столько трудиться, сколько развлекаться, уже ощутили падение своего кредита[456 - Москва, АВПР, 50/6, 490, 1/2.]. Нынешняя катастрофа была для них последним ударом. Но некоторые фирмы, равным образом обанкротившиеся, были на самом деле солидными, однако они были захвачены общим крахом, последуют и дальнейшие банкротства, ежели не будут приняты меры[457 - Там же.]. Город еще раз решил авансировать два миллиона наличными деньгами под ручательство первых негоциантов города, дабы помочь тем, кто нуждается в деньгах и мог предоставить гарантии в виде ли товаров или надежных векселей. «Не будут, однако, приниматься учтенные векселя, будь то даже на первейшие фирмы, ибо в сем случае два миллиона» ничего не дадут[458 - Там же.]. Ясно, что сенсационное и к тому же окончательное банкротство Клиффордов, торгового дома, просуществовавшего полтораста лет, породило всеобщее недоверие и требования об уплате, намного
превышавшие сумму имевшихся наличных денег.
        Старая песня, та же, что в 1763 г., подумаете вы. Так судили об этом современники. Тот же короткий кризис, быстро закончившийся в своем драматическом развитии в конце января. Но то, что он был более серьезным, чем предыдущий, ставит проблему, которую Чарлз Уилсон[459 - Wilson С. Op. cit., р. 169 f.] в основном разрешил. В самом деле, решающим обстоятельством было то, что первоначальный удар исходил теперь из Лондона, а не Амстердама. Катастрофой, которая увлекла за собой Клиффордов и их компаньонов, было падение курса акций Ост-Индской компании, столкнувшейся в Индии, в особенности в Бенгалии, с трудной ситуацией. И снижение курса произошло слишком поздно для английских спекулянтов, которые играли на понижение, и слишком рано для голландцев, игравших на повышение. Потерпели крах и те и другие, тем более, что покупки обычно совершались спекулянтами всего лишь за 20 % цены акций, а остальное — в кредит. Следовательно, потери их были огромны.
        Кризис, исходивший из Лондона, повлек вмешательство Английского банка, которое быстро привело к прекращению учета всех сомнительных векселей, а потом и всех векселей вообще. Это беспредметный спор — пытаться узнать, ошибся ли банк в своей тактике, ударив таким образом по Амстердаму, денежному и кредитному рынку, или нет. Во всяком случае, если в этом кризисе и был Феникс, вышедший невредимым из огня, так это, конечно, Лондон, который по прошествии тревоги продолжал выкачивать к себе капиталовложения, возрождавшиеся «избытки» Голландии.
        В Амстердаме дела шли не так хорошо: еще в апреле 1773 г., спустя три месяца после тревоги, улица оставалась беспокойной. «На протяжении полумесяца только и слышишь что разговоры о кражах по ночам. Вследствие сего удвоили обычную стражу и распределили по разным кварталам буржуазные патрули. Но что дает такая бдительность, ежели не уничтожена причина зла и ежели у правительства нет средств сему помочь?»[460 - A.N., Marine, В^7^, 435, Амстердам, 7, 5 апреля 1773 г.] В марте 1774 г., спустя год и даже более после кризиса, уныние среди купечества не прошло. «Что нанесет последний удар кредиту сего рынка, — писал консул Майе дю Клерон, — так это то, что пять или шесть первых и самых богатых домов совсем недавно оставили коммерцию; в их числе и фирма Андре Пельса, еще более известная на иностранных рынках, нежели на амстердамском, для коего она зачастую бывала главным источником средств: ежели богатые фирмы уйдут с биржи, крупные дела вскоре из оной исчезнут. Коль скоро она не сможет более выдерживать большие убытки, она не осмелится пытаться получать большие прибыли. Однако же, правда, что в
Голландии все еще больше денег, нежели в любой другой стране при прочих равных условиях»[461 - A.N., Marine, В^7^, 438, Амстердам, 7, 28 марта 1774 г.].
        Но все было связано — в глазах историков, разумеется, — с первенством внутри европейского мира-экономики.
        Еще в феврале 1773 г. французский консул, узнав, что в Генуе только что произошел грандиозный крах на 1500 млн. пиастров, связал это происшествие (и все прочие, что сотрясали европейские рынки) с Амстердамом, так как этот город был «очагом, из коего почти все они получали свое движение»[462 - A.N., Marine, В^7^, 435, Амстердам, 3, 4 февраля 1773 г.]. Я же, напротив, полагаю, что Амстердам тогда уже не был больше «очагом», эпицентром. Очагом был уже Лондон. А тогда — существует ли правило, которое было бы очень удобным: а именно что всякий город, расположившийся или расположенный в центре какого-то мира-экономики, был первым, где начинались землетрясения в системе, а затем первым, который от них по-настоящему оправлялся? Вот что заставило бы нас другими глазами взглянуть на «черный четверг»[463 - Четверг 24 октября 1929 г. Ср.: Galbraith J.K. The Great Crash, 1929. 1955.] на Уолл-стрит в том самом 1929 г., который для меня отмечает фактически начало первенства Нью-Йорка.
        Следовательно, первенство Амстердама оказалось бы «вне игры» (по меньшей мере в глазах историков), когда заявил о себе третий кризис — кризис 80-х годов. Кризис, который к тому же отличался от предыдущих не только по причине своей продолжительности (по меньшей мере с 1780 по 1783 г.), своей особенной вредоносности для Голландии или того обстоятельства, что в своем развитии он был отягощен четвертой англо-голландской войной, но также и потому, что он вписался в более обширный экономический кризис, притом совсем иного типа — ни больше ни меньше как в интерцикл (intercycle)[464 - Интерцикл, или междесятилетний цикл. См. выше. гл. 1 с. 67.], который Эрнест Лабрус усматривает во Франции с 1778 по 1791 г.[465 - Labrousse С.Е. La Crise de l'economie francaise, p. XXII.] Именно в эту междесятилетнюю фазу следует заново поместить эпизод в виде англо-голландской войны (1781 -1784 гг.), который завершился оккупацией Ланки (Цейлона) англичанами и их свободным доступом на Молуккские острова. Голландия, как и остальная Европа, барахталась тогда в длительном кризисе, поразившем всю экономику в целом, а не один
только кредит, кризисе, аналогичном тому, с которым билась Франция Людовика XVI, вышедшая истощенной, с расстроенными финансами из американской войны, хоть та и была для нее победной[466 - Besnier R. Histoire des faits economiques jusqu’au XVIII^e^ siecle. 1962 -1963, p. 249.]. «Преуспев в том, чтобы сделать Америку свободной, Франция так истощила себя, что, восторжествовав в унижении английской гордости, чего она желала, она самое себя разорила, видя теперь свои финансы исчерпанными, свой кредит уменьшившимся, министерство расколовшимся, а все королевство — в группировках (factions)». Таково суждение, высказанное Ольдекопом о Франции 23 июня 1788 г.[467 - Москва, АВПР, 50/6, 539, л. 47.] Но такая слабость Голландии, такая слабость Франции, она объясняется не только войной (как это слишком часто утверждают).
        Результатом долгого и всеобщего кризиса зачастую бывает прояснение карты мира, грубое указание каждому его места, усиление сильных и принижение слабых. Политически побежденная, если придерживаться буквы Версальского договора (3 сентября 1783 г.), Англия восторжествовала экономически, ибо с этого времени центр мира находился в ней, со всеми последствиями и асимметриями, какие из этого воспоследуют.
        В этот час истины слабости Голландии, из которых иные насчитывали уже несколько десятилетий, обнаружились разом. Ее правительство, о прежней эффективности которого мы говорили, было инертно, расколото внутри, неотложная программа вооружений оставалась мертвой буквой; арсеналы неспособны были модернизироваться[468 - Thumberg С.Р. Voyage en Afrique et en Asie, principalement au Japon, pendant les annees 1770 -1779. 1794, p. 30.]. Страна производила впечатление раздробленной на непримиримо враждебные друг другу партии; новые налоги, введенные, дабы справиться с ситуацией, вызывали общее недовольство. Даже сама биржа сделалась «мрачной»[469 - A.E., C.P. Hollande, 543, Амстердам, 28 декабря 1780 г.].
        Батавская революция
        [470 - Выражение, заимствованное из книги Питера Гейла: Geyl Р. La Revolution batave (1783 -1798). 1971.] Наконец Голландия неожиданно столкнулась у себя дома с политической и социальной революцией — революцией «патриотов», сторонников Франции и «свободы».
        Чтобы ее понять и объяснить, можно было бы вести начало этой революции либо с 1780 г., когда началась четвертая англо-голландская война; либо с 1781 г., с воззвания «К нидерландскому народу» («Аап het Volk von Neederlande») Ван дер Капеллена, основателя партии «патриотов»; либо же с 1784 г., начиная с мира, который Англия заключила в Париже 20 мая с Соединенными Провинциями[471 - Schoffer I. Op. cit., р. 656, 657.] и который был погребальным звоном по нидерландскому величию.
        ^Английская сатирическая гравюра: голландские «патриоты», сторонники Франции, упражняются в стрельбе по силуэту прусского гусара. Фототека издательства А. Колэн.^
        Рассматриваемая в целом, эта революция представляет собой череду запутанных, бурных событий, случайностей, речей, разговоров, межпартийной ненависти, вооруженных столкновений. Ольдекопу не было нужды насиловать свой темперамент ради того, чтобы осудить этих выступавших против власти, которых он плохо понимал, но инстинктивно отвергал. С самого начала он порицает их претензии и в не меньшей степени то, как они употребляют слово «свобода» — Vrijheid, как если бы Голландия не была свободна! «Самое смешное из всего, — пишет он, — это нарочитая манера держаться этих портных, сапожников, башмачников, булочников, кабатчиков и т. п…. превратившихся в военных»[472 - Москва АВПР, 50/6, 531, л. 51.]. Горстка настоящих солдат привела бы этот сброд в чувство. Эти военные по случаю — повстанческие вооруженные народные отряды, «вооруженные подразделения», сформировавшиеся для защиты демократических муниципалитетов в некоторых — не во всех! — городах. Потому что «патриотическому» террору вскоре стало противопоставляться по всей стране насилие «оранжистское» приверженцев статхаудера. Волнения, мятежи и
репрессии следовали одни за другими, переплетались между собой. И беспорядок все ширился: Утрехт восстал, было несколько грабежей[473 - Москва, АВПР, 50/6, 534, л. 126 об.]. Корабль, отправлявшийся в Индию, был попросту разграблен и «освобожден» даже от серебряной монеты, предназначавшейся для его команды[474 - Там же, 530, л. 62.]. Простой народ угрожал аристократам, которых Ольдекоп время от времени именовал «богачами». Но перед нами в такой же мере классовая борьба, как и «буржуазная революция»[475 - Там же, 531, лл. 92 -93, Амстердам, 18/29 декабря 1786 г.]. «Патриоты» — это прежде всего мелкая буржуазия, французские депеши либо просто говорят о ней как о «буржуазии», либо как о «республиканцах», либо как о «республиканской системе». Их ряды выросли за счет некоторых «регентов», врагов статхаудера, которые надеялись, что смогут благодаря патриотическому движению отделаться от Вильгельма V, впрочем, человека ничтожного, а вернее, несчастного. Но ни в коем случае это ограниченное движение не могло бы рассчитывать на простой народ, страстно приверженный оранжистскому мифу и всегда готовый подняться,
бить, грабить, поджигать.
        Эта революция — мы далеки от того, чтобы недооценивать ее (то был обратный оттиск нидерландского успеха), — была, хотя об этом сказано недостаточно, первой революцией Европейского континента, предзнаменованием Французской революции, определенно очень глубоким кризисом, который расколол «даже буржуазные семьи… с невиданным ожесточением [восстановил] отца против сына, мужа против жены»[476 - Москва, АВПР, 50/6, 531, л. 66.]. К тому же возник и словарь борьбы, революционный или контрреволюционный, получивший широчайший резонанс и обнаруживший любопытную скороспелость. В ноябре 1786 г. некий член правительства, раздраженный бесконечными спорами, попытался определить понятие свободы. В начале длинной речи он объяснял: «Разумные и беспристрастные люди не понимают смысла сего слова, столь преувеличиваемого в данный момент; напротив, они видят, что сей крик «Да здравствует свобода!» суть сигнал ко всеобщему восстанию и к грядущей анархии… Что означает свобода?.. Она означает: мирно пользоваться дарами природы, быть под защитою государственных законов, возделывать земли, безопасно заниматься науками,
коммерцией, искусствами и ремеслами… Пока же ничто более не противоречит сим драгоценным преимуществам, чем поведение так называемых патриотов»[477 - Там же.].
        Однако же революционное брожение, сколь бы бурным оно ни было, на самом деле привело лишь к расколу страны на противостоявшие друг другу две группировки. Как писал Генри Хоуп[478 - Buist M.G. Op. cit., p. 431.]: «Все это может кончиться только абсолютной тиранией, будь то тирания государя[479 - T. е. статхаудера.] или тирания народа» (такое смешение народа и патриотов заставляет задуматься), и достаточно было бы единственного толчка в ту или другую сторону, чтобы заставить страну склониться к тому или другому решению. Но в том состоянии слабости, в каком находилась страна, не одна она решала свою судьбу. Соединенные Провинции были зажаты между Францией и Англией, они служили ставкой в пробе сил между двумя этими державами. Поначалу Франция, казалось, одержала верх, и между ней и Соединенными Провинциями был подписан в Фонтенбло 10 ноября 1785 г. договор о союзе [480 - A.E., C.P. Hollande, 565, f^os^ 76 -83.]. Но то был иллюзорный успех, что для «патриотов», что для правительства в Версале. Английская политика, разыгрывавшая карту статхаудера и его сторонников, осуществлялась на месте Джеймсом
Харрисом, послом исключительных достоинств. Заботами фирмы Хоуп целенаправленно раздавались субсидии, как было в провинции Фрисландия. В конце концов была начата прусская интервенция, и Франция, которая выдвинула кое-какие военные силы в район Живе[481 - Geyl P. Op. cit., p.90.], не стала вмешиваться. Прусский корпус почти без сопротивления дошел до Амстердама, захватив Лейденские ворота. Город, который мог бы защищаться, капитулировал 10 октября 1787 г.[482 - A.E., C.P. Hollande, 575, P 70.]
        С восстановлением власти статхаудера сразу же началась планомерная яростная реакция — мы бы сегодня сказали, реакция фашиствующая. На улице надлежало носить оранжевые цвета. Тысячи «патриотов» бежали; некоторые изгнанники, матадоры (matadors), подняли много шума, но издали. В самой стране оппозиция вовсе не разоружилась: одни носили оранжевые кокарды крохотных размеров, другие располагали их в форме буквы V (Vrijheid — свобода), третьи их вовсе не носили[483 - Geyl P. Op. cit., p. 94 sq.]. 12 октября компаньоны фирмы Хоуп явились на биржу в одежде установленного цвета, были изгнаны оттуда и должны были возвращаться домой под охраной национальной гвардии[484 - Ibid., p. 95.]. В другой раз, опять-таки на бирже, вспыхнула потасовка: теперь это был купец-христианин, пришедший без своей кокарды[485 - A.E., C.P. Hollande, 575, f^os^ 253 sq., Гаага, 14 декабря 1787 г.; см. также: А.Е., C.P. Hollande, 578, f° 274, Гаага, 15 мая 1789 г.], на которого накинулись еврейские купцы, все бывшие сторонниками статхаудера[486 - Ibid.]. Но все это были пустяки в сравнении с казнями и насилиями народа, настроенного
оранжистски. В «регентских советах» смещали бургомистров и эшевенов, установилась настоящая система дележа добычи, представители прославленных семейств устранялись к выгоде людей незначительных, еще накануне неизвестных. Буржуа и «патриотов», во множестве уезжавших в Брабант или во Францию, было, возможно, 40 тыс. человек[487 - А.Е., С.Р. Hollande, 576, f° 46, 3 апреля 1788 г.]. В довершение всех несчастий небольшая прусская армия жила за счет завоеванной страны. «С того момента, как войска короля Прусского вступили на территорию сей провинции [Голландии], выплата им жалованья была приостановлена и… у них нет другой оплаты, кроме грабежа, что, как говорят, составляет прусскую систему во время войны; что достоверно, так это то, что солдаты действуют в соответствии с сим правилом и сельская местность полностью опустошена; в городах, по крайней мере в здешнем [Роттердаме], они не то чтобы грабят, но заходят в лавку и берут товары, не платя… И опять-таки, прусские солдаты требуют и оставляют себе пошлины, взимаемые при въезде в город»[488 - А.Е., С.Р. Hollande, 575, f° 154 v°, 25 октября 1787 г.].
Пруссаки ушли в мае 1788 г. Но статхаудерская реакция к тому времени утвердилась и спокойно шла своим чередом.
        Тем не менее революционный пожар занялся в соседнем доме — в Брабанте. Брабант — это Брюссель, который наподобие Амстердама сделался активным денежным рынком, открытым для нескончаемых нужд и аппетитов автрийского правительства. Ольдекоп, мало-помалу успокоившийся, оказался все же пророком, написавши 26 февраля 1787 г.: «Когда Европа… позабавится голландскими шалостями, весьма похоже, что взоры обратятся к Франции»[489 - Москва, АВПР, 50/6, 533, л.60.].
        Глава 4
        НАЦИОНАЛЬНЫЕ РЫНКИ
        По-видимому, ничто не кажется более само собой разумеющимся (я имею в виду для историка, потому что выражение это отсутствует в различных современных экономических словарях[1 - Словари Жана Ромёфа (Romeuf J., 1958), Алэна Котта (Cotta А. 1968), А. Тезена дю Монселя (Tezenas du Montcel H., 1972) и даже Бувье-Ажана и других (Bouvier-Ajam et divers, 1975).]), чем классическое понятие национального рынка. Так обозначают достигнутую экономическую связность, сплоченность некоего политического пространства, когда это пространство обладает известным охватом, прежде всего в границах того, что мы называем территориальным государством и что в прошлом охотнее именовали национальным государством. Ибо, коль скоро в таких границах политическая зрелость предшествовала зрелости экономической, вопрос заключается в том, чтобы узнать, когда, как и по каким причинам эти государства добились, говоря в экономических категориях, определенной внутренней связности и способности вести себя по отношению к остальному миру как некое целое. В общем это означает попытку зафиксировать наступление момента, который изменил ход
европейской истории, отодвинув на задний план экономические целостности, где преобладал один город.
        Возникновение такого момента неизбежно соответствовало ускорению обращения, подъему земледельческого и неземледельческого производства, равно как и разрастанию общего спроса, — всем условиям, которые, абстрактно говоря, можно было бы себе представить достигнутыми и без вмешательства капитализма, как следствие постоянного половодья рыночной экономики. На самом же деле последняя зачастую обнаруживала тенденцию остаться региональной, организоваться внутри границ, какие ей предлагали обмены разнообразными и друг друга дополняющими продуктами. В том, чтобы перейти от регионального рынка к рынку национальному, соединив вместе экономики с достаточно коротким радиусом, почти самостоятельные и зачастую наделенные очень индивидуальными чертами, не было, следовательно, ничего случайного. Национальный рынок — это сплоченность, навязываемая одновременно политической волей (не всегда действенной в этих делах) и капиталистическими напряженностями торговли, в частности торговли внешней и на дальние расстояния. Обычно определенный расцвет внешних обменов предшествовал многотрудному объединению национального
рынка.
        Вот это и побуждает нас думать, что национальные рынки должны были, с соблюдением первенства, развиться в центре или вблизи от центра мира-экономики, в самых сетях капитализма. Что существовала корреляция между их развитием и дифференциальной географией, которую предполагало прогрессировавшее международное разделение труда. К тому же и в противоположном направлении вес национального рынка сыграл свою роль в непрерывной борьбе, где противостояли друг другу разные кандидаты на господство над миром, в данном случае — в дуэли XVIII в. между Амстердамом, городом, и Англией, «территориальным государством». Национальный рынок был одной из оболочек, где под воздействием внутренних и внешних факторов произошла важнейшая для начала промышленной революции трансформация, я имею в виду нарастание многообразного внутреннего спроса, способного ускорить производство в различных секторах, открыть пути прогресса.
        ^Этот выполненный В. Холларом фронтиспис к книге Джона Огилби «Britannia» (1675 г.) изображает дорогу у выезда из Лондона; он в общем соответствует представлению, какое англичанин конца XVII в. мог иметь о богатстве своей страны: определенное равновесие между морской внешней торговлей (суда на заднем плане, глобус — на переднем), обычным дорожным движением (с каретой справа вверху, всадниками, разносчиком), животноводством (бараны, быки, лошади), земледелием. Отсутствует только промышленность. Британский музей.^
        Интерес изучения национальных рынков не подлежит сомнению. Трудность состоит в том, что оно требует и соразмерных им методов и инструментов. Несомненно, экономисты такие инструменты и такие методы создали на протяжении этих последних трех-четырех десятков лет для нужд «национального счетоводства», но не думая, разумеется, о специфических проблемах историков. Могут ли историки присвоить себе услуги такой макроэкономики? Ясно, что впечатляющие массы данных, которыми ныне оперируют перед нами, чтобы взвесить национальные экономики, не имеют ничего общего с недостаточным материалом, какой есть в нашем распоряжении для прошлого. И в принципе трудности возрастают по мере того, как мы отдаляемся от непосредственно наблюдаемого настоящего. И в довершение невезения: приспособлением этой проблематики сегодняшнего дня к обследованию дня вчерашнего еще по-настоящему не занимались[2 - Ср.: Vilar P. Pour une meilleure comprehension entre economistes et historiens. «Histoire quantitative» ou econometrie retrospective? — «Revue historique», 1965, p. 293 -311.]. И те редкие экономисты, которые в этих областях
становятся на место историков (впрочем, не без блеска) — тот же Жан Марчевский или тот же Роберт Уильям Фогел[3 - Marczewski J. Introduction a l'histoire quantitative. 1965; Fogel R. W. The Economies of Slavery. 1968. Среди его многочисленных статей см.: Historiography and retrospective econometrics. — «History and Theory», 1970, p. 245 -264; The New Economic History. 1. Its Finding and Methods. — «The Economic History Review», 1966, p. 642 -656.], —почти не забираются, первый — раньше XIX в., второй — раньше века XVIII. Они оперируют эпохами, где наблюдается относительное обилие цифр, но за пределами таких полуосвещенных зон не дают нам ничего, даже благословения на поиск. В этой сфере помочь нам может один только Саймон Кузнец, как я это уже говорил[4 - См. т. 2 настоящего издания.].
        Однако же проблема заключена именно в этом. Нам потребовалось бы «глобальное взвешивание»[5 - По выражению Пьера Шоню. См.: Chaunu Р. La pesee globale en histoire. — «Cahiers Wilfredo Pareto». 1968.] национальной экономики, следуя примеру С. Кузнеца и В. Леонтьева и воспринимая не столько букву, сколько дух их исследований, так же как вчера многие историки транспонировали первопроходческие идеи Лескюра, Афтальона, Вагемана и еще более — Франсуа Симиана, чтобы ухватить ретроспективные конъюнктуры цен и заработной платы. На этом старинном направлении мы, историки, великолепно преуспели. Но на сей раз игра была рискованная. И так как национальный продукт почти не принимает простейшего ритма традиционной экономической конъюнктуры[6 - Perroux F. Prises de vues sur la croissance de l'economie francaise, 1780 -1950. — «Income and Wealth», V, 1955, p. 51.], не только последняя не сможет прийти нам на помощь, но мы и шага вперед не сделаем, если не перевернем все, что мы знали или думали, что знали. Единственное преимущество, но оно имеет свой вес, состоит в том, что, подступаясь к методам и понятиям,
которые для нас малопривычны, мы оказываемся вынуждены смотреть на вещи новым взглядом.
        Подразделения простейшие, подразделения высшего порядка
        Занимая большую площадь, национальный рынок сам собою делится; он есть сумма пространств меньших размеров, которые схожи друг с другом или друг на друга непохожи, но которые этот рынок охватывает и принуждает к определенным отношениям. Невозможно было бы сказать априори, какое из таких пространств, что жили не в едином ритме и, однако же, не прекращали взаимодействовать, было самым важным и какое определит строение целого. В медленном и сложном процессе сопряжения рынков часто бывало, что международный рынок процветал в какой- нибудь стране одновременно с достаточно оживленными местными рынками, тогда как рынок-посредник, национальный или региональный, плелся в хвосте[7 - Вернер Зомбарт (Sombart W. Der moderne Kapitalismus. 1928, II, S. 188 -189) утверждал, что простейший местный рынок и рынок международный были более ранними, нежели рынки-посредники, в том числе и национальный рынок.]. Но такое правило иной раз оказывалось перевернуто, особенно в зонах, над которыми давно трудилась история, где международный рынок зачастую лишь увенчивал провинциальную экономику, диверсифицированную и давно уже
существовавшую[8 - См. выше, гл. 1. с. 28 -29.].
        Значит, всякое образование национального рынка следует изучать во всем разнообразии его элементов, ибо всякий их набор предстает чаще всего как частный случай. В этой сфере, как и в других, любое обобщение будет затруднительно.
        Гамма пространств
        Наипростейшее из таких пространств, крепче всего укоренившееся, — это то, что демографы именуют изолятом, т. е. минимальной единицей сельского расселения. В самом деле, никакая человеческая группа не может жить, а в особенности выжить и воспроизвести себя, если она не насчитывает по меньшей мере четыреста-пятьсот индивидов[9 - Chevalier L. Demographie generale. 1951, в частности, с. 139.]. В Европе Старого порядка это соответствовало одной или нескольким близлежащим деревням, более или менее связанным, которые все вместе определяли пределы одновременно и социальной единицы, и зоны пахотных земель, залежей, дорог и жилищ. Пьер де Сен-Жакоб говорил по этому поводу о «культурной поляне»[10 - Saint-Jacob P. Etudes sur l’ancienne communaute rurale en Bourgogne. II. La structure du manse. — «Annales de Bourgogne», XV, 1943, р. 184.]; это выражение обретает весь свой смысл, когда речь идет, как это часто бывает в Верхней Бургундии, об открытом пространстве, расчищенном в лесу. Тогда вся совокупность понимается и читается как раскрытая книга.
        В тесном кругу тысяч таких малых единиц[11 - Эти крохотные единицы были старинной реальностью. Фредерик Хэйетт полагает, что европейские деревни отлились в рамках расселения римской эпохи, из которых они начали высвобождаться лишь в VIII -IX вв. См.: Hayette F. The Origins of European Villages and the First Europansion. — «Journal of Economic History», March 1977, p. 182 -206, и следующий за текстом комментарий Дж. Рэфтиса (Raftis J. А.), с. 207 -209.], где история протекала замедленно, одно человеческое существование следовало за другим, из поколения в поколение, и все они походили одно на другое. Пейзаж упорно оставался почти что тем же самым: здесь — пахотные поля, луга, огороды, сады, конопляные поля; там — близкие леса, залежи, полезные для выпаса; и постоянно одни и те же орудия: заступ, мотыга, плуг, мельница; кузня, мастерская тележника…
        ^БРАКИ В ПЯТИ ДЕРЕВНЯХ ШАМПАНИ С 1681 ПО 1790 Г.^
        ^В деревенской местности, богатой виноградниками, пять деревень — Блекур, Донжё, Гюдмон, Мюссэ и Рувруа (обозначенные начальными буквами названий) — насчитывали все вместе примерно 1500 жителей, т. е. больше, чем характерный для Старого порядка изолят. Однако же из 1505 браков, отмеченных за эту сотню лет, 56,3 % были заключены внутри каждого из пяти приходов,^^12,4 % —между жителями разных приходов (из пяти). Остальные 31,3 % относились к супругам-«чужакам» (всего их было 471), которые одни только и представлены на карте. Огромное большинство их было родом из мест, ограниченных кругом радиусом всего лишь в 10 км. (По данным кн.: Arbellot G. Cinq Paroisses du Vallage (XVII^e^ —XVIII^e^siecles). Etude de demographie historique. 1973.)^
        Выше таких тесных кружков[12 - См. Fourquin G. — в: Leon P. Histoire economique et sociale du monde. 1977, I, p. 179. Коммуна во Франции занимала будто бы площадь менее 10 кв. км в богатых зонах, но могла достигать и 45 кв. км в зонах бедных.], группируя их (всякий раз, когда они жили не в слишком далеко зашедшей самодостаточности), располагалось экономическое подразделение самого малого размера: совокупность местечка, обеспеченного рынком, а при случае и ярмаркой, и размещенных вокруг него в виде ореола нескольких от него зависевших деревень. Каждая деревня должна была находиться на таком расстоянии от местечка, чтобы за день можно было сходить на рынок и вернуться обратно. Но размеры совокупности зависели сразу от транспортных средств, от плотности населения и от плодородия рассматриваемой территории. Чем реже было население и чем беднее почвы, тем большими становились расстояния: в XVIII в. горцам небольшой альпийской долины Валлорсин к северу от Шамони, помещавшимся на краю света, приходилось пешком спускаться по длинной и трудной дороге, ведшей вниз к местечку Мартиньи в [швейцарском
кантоне] Вале, «дабы там покупать рис, сахар, иногда немного перца, а также и мясо в розницу, ибо в сказанном месте [Валлорсин] нет ни единой мясной лавки», — и это еще в 1743 г.[13 - Levi-Pinard. La Vie quotidienne a Vallorcine, p. 25.] На противоположном полюсе располагались многочисленные и процветающие деревни, прилепившиеся к крупным городам, такие, как те горные поселения (pueblos de los montes[14 - Weisser M. L’economie des villages ruraux situes aux alentours de Tolede (машинописный текст), 1971, p. 1.]) вокруг Толедо, которые еще до XVI в. доставляли свои изделия (шерсть, тканье, кожи) на рынок на площади Сокодовер. Они были как бы оторваны от обработки земли таким требовательным соседством, «приклеены» к своего рода предместью. Короче говоря, именно между этими двумя экстремальными типами следует представлять себе деревенские взаимоотношения на близком расстоянии.
        Но как составить себе представление о значимости, о протяженности или объеме таких мирков, живших под знаком простейшей экономики? Вильгельм Абель[15 - Abel W. Crises agraires en Europe (XII^e^ —XX^e^siecle). 1973, p. 15.] рассчитал, что городишко с 3 тыс. жителей нуждался в 85 кв. км деревенских земель, чтобы жить за счет своего собственного пространства. Но в доиндустриальном мире 3 тыс. жителей — это было больше, нежели обычная величина местечка; что же касается 85 кв. км, то цифра эта кажется мне весьма недостаточной, разве что под деревенскими землями понимать одни лишь пахотные угодья. В последнем случае цифру следовало бы увеличить больше чем вдвое, чтобы включить в нее леса, луга, залежи, которые добавлялись к возделанным полям[16 - Cp.: Chevalier P. La Monnaie en Lorraine sous le regne de Leopold (1698 -1729). 1955, p. 126, note 3 (1711).]. А это дало бы пространство примерно в 170 кв. км. В 1969 г. Франция насчитывала 3321 кантон (по данным Dictionnaire des communes). Если кантон (старинное подразделение, определявшееся при случае на основе еще более старинных подразделений) в общем
действительно составлял низовое экономическое группирование, то при территории Франции, равной 550 тыс. кв. км, сказанный «кантон» составил бы в среднем 160 -170 кв. км и насчитывал бы ныне 15 -16 тыс. жителей.
        Входили ли кантоны в состав более высокого регионального подразделения, т. е. с большим радиусом воздействия? Это именно то, что издавна утверждали французские географы (особенно они!)[17 - Gallois L. Paris et ses environs, s. d. (1914). p. 25.], искусственно «завышая» значение важнейшего, с их точки зрения, понятия «край» («pays»). Несомненно, что эти 400 или 500 «краев» пространства Франции в прошлом варьировали в своих размерах, что у них были плохо определенные границы, более или менее подчинявшиеся определяющим влияниям почвы, климата, политических и экономических связей. «Переливаясь» друг в друга, такие всегда самобытно окрашенные пространства имели бы, таким образом, площадь, варьировавшую от 1000[18 - Письмо P. Брюне от 25 ноября 1977 г.: «Имелся, видимо, типичный размер, примерно 1000 кв. км, и это мне кажется неслучайным».] до 1500 или 1700 кв. км; таким образом, они представляли бы относительно весомую единицу. Чтобы проиллюстрировать наблюдение, укажем, что как раз примерно в такие пределы укладывалась площадь Бовези, края Брэ, Ож или лотарингского Воёвр, От, края Валуа[19 - По данным
Р. Брюне, в следующем порядке: Бовези —800 кв. км (спорно); Воёвр —800 кв. км.; край Ож — от 1200 до 1400 кв. км; Валуа —1000 кв. км; От —1000 кв. км.], Тулуа[*DA - Округ города Туля в Лотарингии. — Прим. перев.] (1505 кв. км) [20 - Cabourdin G. Terre et hommes en Lorraine du milieu du XVI^e^ siecle a la guerre de Trente Ans, Toulois et comte de Voudemont. 1975, I, p. 18.], Тарантез [21 - Nicolas J. La Savoie au XVIII^e^ siecle. 1978, p. 138. Тартантез —1693 кв. км; Морьенн —1917 кв. км; Шабле —863 кв. км; Женевский массив —1827 кв. км.] (приближавшаяся к 1700 кв. км), края Фосиньи (1661 кв. км)[22 - До 1815 г. (по данным, сообщенным мне Полем Гишоне).]. Тем не менее область Валь-д’Аоста, по которой у нас есть хороший исторический путеводитель [23 - Ansaldo М. Peste, fame, guerra, cronache di vita valdostana del sec. XVII. 1976.], с ее гористыми зонами и бескрайними альпийскими лугами, намного превысила эти нормы (3298 кв. км), тогда как Лодевуа, край самобытный, насколько это возможно, и ограниченный бассейном реки Лерг, составлял лишь 798 кв. км — но то был один из самых небольших по площади
диоцезов Лангедока; диоцезы же Безье (1673 кв. км), Монпелье (1484 кв. км) и Алее (1791 кв. км) довольно хорошо подходят под норму[24 - Appolis Е. Le Diocese civil de Lodeve. 1951, p. V, VI, 1 et note 2.].
        Такую охоту за размерами, нормами и своеобразиями можно было бы продолжить по всей Франции и за ее пределами по всей Европе. Но закончатся ли на этом наши затруднения? Вне сомнения, главным было бы увидеть, какие из этих «краев», от Польши до Испании, от Италии до Англии, были сцеплены с городом, который над ними господствовал, слегка возвышаясь. Если выбирать достоверно известные примеры, то таков был случай Тулуа, властным центром которого был город Туль [25 - Cabourdin G. Op. cit.]; или мантуанский край, изменявшаяся площадь которого колебалась между 2000 и 2400 кв. км и который, связанный по рукам и ногам, был подчинен Мантуе семейства Гонзага[26 - Лекция Марцио Романи в Париже 8 декабря 1977 г.]. Любой «край», сосредоточенный таким вот образом вокруг какого-то центра, несомненно, представлял экономическую целостность. Но «край» был также — и, может быть, в первую очередь — культурной реальностью, одним из тех окрашенных в особый цвет квадратиков, на которые подразделялась и через которые обретала гармонию мозаика западного мира, в частности Франции, которая «есть само разнообразие»[27 - См.
статью Люсьена Февра в: «Annales E. S. С.», 1947, р. 205.]. И тогда стоило бы, возможно, рассмотреть фольклор — костюмы, говоры, местные поговорки, обычаи (такие, каких не найдешь десятью — двадцатью километрами дальше), форму и [строительный] материал домов, кровель, расположение интерьеров, мебель, кулинарные привычки — все то, что, будучи четко локализовано на местности, составляло умение жить, адаптироваться, уравновешивать потребности и ресурсы, осознавать радости этой жизни, которые вовсе не обязательно были теми же, что в других местах. На уровне «края» можно было бы также различить определенные административные функции, но совпадения, во всяком случае во Франции, между фантазией границ 400 бальяжей и сенешальств и географической реальностью 400 -500 «краев», были весьма несовершенными[28 - Brette A. Atlas des bailliages ou juridictions assimilees, ayant forme unite electorale en 1789, s. d., p. VIII: «Из более чем 400 бальяжей, образовавших в 1789 г. избирательные округа, не было, быть может, ни одного, в котором бы не было приходов, наполовину принадлежавших другим бальяжам, имевших
подчиненность неясную или оспариваемую».].
        ^ГЕРЦОГСТВО МАНТУЯ (ПО ДАННЫМ КАРТЫ 1702 Г.)^
        ^По границам герцогства (общей площадью 2000 —^^2500 кв. км) располагались более мелкие государства: герцогство^^Мирандола, княжества Кастильоне, Боццоло, Сабьонета, Досоло, Гуасталла, графство Новелларе.^^Далее — Венеция, Ломбардия, Парма и Модена. Сам город Мантуя окружен озерами, которые образует река Минчо. Не было ли герцогство Мантуя, с его долгой историей, равнозначно тому, что мы во Франции именовали «краем»?^
        Этажом выше — провинции[29 - Во всем этом длинном параграфе слова «провинция», «регион», «природный регион», и, следовательно, «провинциальный рынок», «региональный рынок» используются как синонимы. См. об этом: Piatier A. Existe-t-il des regions en France? 1966; idem. Les Zones d’attraction de la region Picardie. 1967; Idem. Les Zones d’attraction de la region Auvergne. 1968.] представляются, колоссами с явно менявшимися размерами, ибо история, которая их создавала не везде работала одинаково. Видаль де Лаблаш в книге «Государства и нации Европы» («Etats et nations d'Europe», 1889), которая, к сожалению, не более чем набросок, особенно отмечал «регионы», на самом деле — провинции, на какие делился западный мир. Но в своей великолепной «Географической картине Франции» («Tableau geographique de la France», 1911), которой открывается «История» Лависса, он именно «краю» отдает предпочтение перед природным регионом или провинцией. В конце концов мы еще у Мишле найдем самый живой образ провинциального разнообразия, которое для него было «раскрытием Франции»[30 - Michelet J. Tableau de la France. —
Michelet J. Histoire de France. II, 1876, p. 79.]. Разнообразия, которое не сгладилось, когда провинции были соединены в большей мере силой, нежели по доброй воле, дабы преждевременно образовать те административные рамки, в которых мало-помалу выросла современная Франция. Макиавелли [31 - Machiavelli N. Ritratti di cose di Francia. — Machiavelli N. Opere complete. 1960, p. 90 -91.] завидовал и восхищался как образцовым творением французской королевской власти (созданным, правда, за несколько столетий), этим терпеливым завоеванием территорий, некогда столь же независимых, как Тоскана, Сицилия или Миланская область. И порой гораздо более крупных: во Франции «край» был вдесятеро больше «кантона», а провинция — в десяток раз больше «края», т. е. равнялась 15 -25 тыс. кв. км — пространству, по меркам прошлого, громадному. Измеряемая в соответствии со скоростью транспорта тех времен, одна только Бургундия Людовика XI была в сотни раз больше всей сегодняшней Франции.
        ^ПРОВИНЦИЯ И ЕЕ «КРАЯ»: САВОЙЯ В XVIII В.^
        ^Вся провинция делилась на более или менее устойчивые подразделения, большая часть которых сохранилась даже до наших дней. (См.: Guichonnet Р. Histoire de la Savoie. 1973, p. 313.)^
        В таких условиях разве же не была провинция некогда отечеством по преимуществу? «Именно таковы были жизненные рамки средневекового [и постсредневекового] общества, — писал Ж. Дон о Фландрии. — Этими рамками не были ни королевство, ни сеньерия (первое — слишком обширно, несколько ирреально, вторая — слишком мала), но именно такое региональное княжество, оформившееся или нет»[32 - Dhont J. Les solidarites medievales. Une societe en transition: la Flandre en 1127 -1128. — «Annales E. S. C.», 1957, p. 529.]. Короче говоря, провинция долго будет «политическим предприятием оптимальной величины», и в нынешней Европе ничто не разорвало по-настоящему эти узы былых времен. К тому же Италия и Германия долгое время оставались множествами провинций или «государств» до объединения в XIX в. А Франция, хоть и рано сформировавшаяся в качестве «нации», — не бывала ли она иной раз довольно легко расчленяема на автономные провинциальные миры, как, к примеру, во время долгого и глубокого кризиса ее Религиозных войн (1562 -1598 гг.), столь показательного с этой точки зрения?
        Провинциальные пространства и рынки
        Такие провинциальные подразделения, достаточно обширные, чтобы быть более или менее однородными, на самом деле были старинными нациями меньшего размера, образовывавшими или пытавшимися образовать свои национальные рынки, скажем, чтобы подчеркнуть различие: свои региональные рынки.
        По-видимому, можно было бы даже увидеть в судьбе провинциального пространства, mutatis mutandis[*DB - При соответствующих изменениях (лат.). — Прим. ред.], прообраз, двойника судьбы национальной и даже международной. Повторялись те же закономерности, те же процессы. Национальный рынок, как и мир-экономика, был надстройкой и оболочкой. Тем же, чем в своей сфере был в равной степени провинциальный рынок. То есть в прошлом провинция была национальной экономикой, даже миром-экономикой малых размеров; по ее поводу пришлось бы повторить, невзирая на разницу в масштабе, все теоретические рассуждения, что открывали эту книгу, слово в слово. Она включала регионы и господствовавшие города, «края» и периферийные элементы, одни зоны более или менее развитые, а другие почти автаркические… Впрочем, именно в этих дополнявших друг друга различиях, в их развернутом спектре черпали свою связность, сплоченность эти достаточно обширные регионы.
        Итак, в центре всегда был город или города, навязавшие свое превосходство. В Бургундии — Дижон, в Дофине — Гренобль, в Аквитании — Бордо, в Португалии — Лисабон, в венецианских владениях — Венеция, в Тоскане — Флоренция, в Пьемонте — Турин… Но в Нормандии — Руан и Кан, в Шампани — Реймс и Труа, в Баварии — Регенсбург, вольный город, господствовавший на Дунае благодаря своему главному мосту, и Мюнхен, столица, созданная Виттельсбахами в XIII в., в Лангедоке — Тулуза и Монпелье, в Провансе — Марсель и Экс, в лотарингском пространстве — Нанси и Мец, в Савойе — Шамбери, позднее — Аннеси и особенно — Женева, в Кастилии — Вальядолид, Толедо и Мадрид. Или же, чтобы закончить показательным примером, в Сицилии — Палермо, город пшеницы, и Мессина, столица шелка, между которыми долгое время господствовавшие испанские власти весьма старательно не делали выбора: нужно было разделять, чтобы властвовать.
        ^Ф. Хакерт. Вид порта Мессины и Мессинского залива. Неаполь, Национальный музей Сан-Мартино. Фото Скала.^
        Разумеется, когда наблюдалось разделение первенства, конфликт вспыхивал незамедлительно; в конечном счете один из городов одерживал или должен был одержать верх. Долго остававшийся нерешенным конфликт мог быть лишь признаком неудачного регионального развития: сосна, поднимающая разом две вершины, рискует не вырасти. Подобная дуэль могла быть показателем двойной ориентации или двойственного строения провинциального пространства: не один Лангедок, а два; не одна Нормандия, но, по меньшей мере две Нормандии… В таких случаях наблюдалось недостаточное единство провинциального рынка, неспособного соединить в единое целое пространства, имевшие тенденцию либо жить, замкнувшись в себе, либо же открыться для других внешних кругооборотов: в самом деле, любой региональный рынок затрагивался двояко: и национальным, и международным рынком. Для него из этого могли проистекать трещины, разрывы, смещения уровней, когда один субрегион вкривь, а другой вкось. И были также и иные причины, препятствовавшие единству провинциального рынка — ну хотя бы интервенционистская политика государств и правителей меркантилистской
эпохи или такая же политика могущественных или ловких соседей. В 1697 г., в момент заключения Рисвикского мира, Лотарингия была наводнена французской монетой, что было формой господства, которому не сможет противостоять новый герцог[33 - Chevalier Р. Op. cit., p.35.]. В 1768 г. даже Соединенные Провинции сочли себя задетыми тарифной войной, которую вели против них австрийские Нидерланды. «Граф Кобенцль[34 - Граф Кобенцль (1712 -1770) был назначен Марией-Терезией правителем австрийских Нидерландов в 1753 г. и оставался им до самой своей смерти.], —жаловались в Гааге, — делает все, что в его силах, дабы привлечь торговлю в Нидерланды, где повсюду устраивают шоссейные дороги и насыпи для облегчения перевозки продовольствия и товаров»[35 - A. d. S. Napoli, Affari Esteri 801, Гаага, 2 сентября 1768 г. О льготах, предоставлявшихся брюссельским правительством для ввоза шерсти в Остенде, см.: Там же, 27 мая 1768 г.].
        Но не соответствовал ли автономный провинциальный рынок застойной экономике? Ему надлежало раскрыться, добровольно или по принуждению, на внешние рынки — национальный или международный. Так что иностранная монета, несмотря ни на что была живительным вкладом для не чеканившей более своей монеты Лотарингии XVIII в., где контрабанда была процветающим промыслом. Даже самые бедные провинции, которым почти нечего было предложить и купить вне своих границ, располагали в качестве экспортного ресурса рабочей силой — как Савойя, Овернь и Лимузен. С наступлением XVIII в. открытость вовне, колебания баланса приобретали все большую важность, имели значение индикаторов. К тому же в эту эпоху с подъемом государств, с расцветом экономики и [экономических] отношений на дальних расстояниях время провинциальных преимуществ определенно миновало. Их долгосрочная судьба заключалась в том, чтобы раствориться в национальном единстве, каковы бы ни были их сопротивление или их отвращение. В 1768 г. Корсика стала французской при хорошо известных обстоятельствах; вполне очевидно, что она не могла и мечтать о том, чтобы быть
независимой. Тем не менее провинциальный партикуляризм отнюдь не умер; он еще и сегодня существует, на Корсике и в других местах, со многими последствиями и многими отступлениями.
        Национальное государство — да! Но национальный рынок?
        В конечном счете национальный рынок был сетью с неправильными ячейками, зачастую построенной наперекор всему: наперекор слишком могущественным городам, у которых была своя политика; провинциям, которые отвергали централизацию; иностранным вмешательствам, влекшим за собой разрывы и бреши, не говоря уже о различных интересах производства и обменов — вспомним о конфликтах во Франции между атлантическими и средиземноморскими портами, между внутренними районами и морскими фасадами страны. А также и наперекор анклавам простого воспроизводства, которые никто не контролировал.
        Ничего нет удивительного в том, что у начала национального рынка непременно стояла централизующая политическая воля: фискальная, или административная, или военная, или меркантилистская. Лайонел Роткруг[36 - Rothkrug L. The Opposition to Louis XIV. 1965, p. 217.] определяет меркантилизм как передачу руководства экономической активностью от коммун государству. Вернее будет сказать: от городов и провинций к государству. По всей Европе очень рано возвысились привилегированные регионы, властные центры, с которых начиналось медленное политическое строительство, начинались территориальные государства. Так, во Франции это Иль-де-Франс, удивительный домен Капетингов, и вновь все происходило «между Соммой и Луарой» [37 - См. Chaunu P. — в: Braudel F., Labrousse E. Histoire economique et sociale de la France, I, vol. I, p. 28.]; в Англии — бассейн Лондона; в Шотландии — низменная зона (Lowlands); в Испании — открытые пространства Кастильского нагорья; в России — бескрайняя Московская возвышенность… Позднее это был в Италии Пьемонт, в Германии — Бранденбург, вернее прусское государство, разбросанное от Рейна
до Кенигсберга, в Швеции — область озера Меларен.
        Все, или почти все, строилось вокруг главных дорог. В свое время, в 1943 г., мне нравилась книга Эрвина Редслоба «Имперская дорога» («Des Reiches Strasse»), которая подчеркивает значение в прошлом дороги от Франкфурта-на-Майне до Берлина как орудия и даже как «детонатора» немецкого единства. Географический детерминизм — не все в генезисе территориальных государств, но он играл свою роль.
        Экономика работала тоже. Понадобилось, чтобы она перевела дыхание после середины XV в., для того чтобы заново утвердились первые современные государства — с Генрихом VII Тюдором, Людовиком XI и Католическими королями, а на востоке — с успехами Венгрии, Польши и Скандинавских стран. Корреляция вполне очевидна. Тем не менее в то время Англия, Франция, Испания и Восточная Европа наверняка не были самыми передовыми зонами континента. Разве не находились они на периферии господствовавшей экономики, которая наискось пересекала Европу от Северной Италии через Германию в ее придунайских и прирейнских областях до перекрестка Нидерландов? Что же до этой зоны господствовавшей экономики, то она была зоной старинных городских национализмов: для такой революционной политической формы организации, как территориальное государство, там не было места. Итальянские города противились политическому объединению полуострова, о котором мечтал Макиавелли и которое, быть может, смогли бы осуществить Сфорца[38 - Calmette J. L'Elaboration du monde moderne. 1949, p. 226 -227.]. Венеция, по-видимому, даже и не помышляла об
этом; государства Империи ничуть не больше желали [успеха] проектам реформ не имевшего денег Максимилиана Австрийского[39 - Gossart E. L’Etablissement du regime espagnol dans les Pays-Bas et l’insurrection. 1905, p. 122.]; Нидерланды не собирались интегрироваться в испанскую империю Филиппа II, и их сопротивление приняло форму восстания по религиозным мотивам, ибо религия в XVI в. была языком многообразным, притом не единожды языком зарождавшегося или утверждавшегося политического национализма. Так что обозначился раскол между национальными государствами, поднимавшимися в геометрическом центре могущества, с одной стороны, и городскими зонами в геометрическом центре богатства — с другой. Достаточно ли будет золотых уз, чтобы связать политических монстров? Уже войны XVI в. отвечали — и да, и нет. Вполне очевидно, что в XVII в. Амстердам, который окажется в известном роде последним пережитком городского могущества, замедлил взлет Франции и Англии. Разве не потребуется новый экономический подъем XVIII в., чтобы отлетел запор и экономика вступила под контроль национальных государств и рынков, этих тяжких
носителей мощи, которым с этого времени все будет позволено? Следовательно, нечего удивляться, что территориальные государства, рано преуспевшие в политическом плане, лишь с запозданием добьются экономического успеха, каким был национальный рынок, предвестие их материальных побед.
        Остается узнать, как произошел этот заранее подготовленный переход, когда и почему. Трудность заключается в том, что отсутствуют ориентиры и в еще большей степени — критерии. Можно априори думать, что политическая территория становилась экономически связной, цельной, когда ее пронизывала сверхактивность рынков, которые в конечном счете захватывали и вдохновляли если не весь, то по крайней мере большую часть глобального объема обменов. Можно также будет думать о наличии определенного соотношения между продукцией, охваченной обменом, и продукцией, потреблявшейся на месте. Можно даже подумать об определенном уровне всеобщего богатства, о порогах, которые пришлось преодолеть. Но каких порогах? А главное, в какие моменты?
        Внутренние таможни
        Традиционные объяснения придают чрезмерное значение авторитарным мерам, которые освобождали политическое пространство от внутренних таможен и дорожных пошлин, которые его раздробляли или по крайней мере стесняли обращение в его пределах. С устранением этих препятствий национальный рынок будто бы познал впервые свою эффективность. Не слишком ли это простое объяснение?
        Всегда предлагаемый пример — это Англия, которая действительно очень рано избавилась от своих внутренних барьеров[40 - Heckscher Е. F. La Epoca mercantilista. 1943, р. 30 sq.]. Рано возникшая централизующая мощь английской монархии с 1290 г. обязала собственников дорожных пошлин поддерживать в хорошем состоянии дорогу, которую они контролируют, она ограничила продолжительность их привилегии всего несколькими годами. При таком порядке преграды на пути обращения не исчезли целиком, но ослабли; в конечном счете они почти что ничего не значили. Объемистая история английских цен, написанная Торолдом Роджерсом, с трудом обнаруживает для последних столетий средневековья кое-какие единичные и не имеющие серьезного значения цифры, относящиеся к стоимости дорожных пошлин[41 - Rogers Th. History of Agriculture and Prices in England. 1886. Цит. пo: Heckscher E. Op. cit., p. 32 -33.]. Эли Хекшер[42 - Heckscher E. F. Op. cit., p. 30.] объяснял этот процесс не одним только ранним могуществом английской монархии, но также и относительно небольшой площадью Англии, а еще более — «преобладанием [свободных] морских
коммуникаций», которые конкурировали с внутренними путями и снижали их значение. Как бы то ни было, иностранных путешественников удивляло всегда одно и то же; француз аббат Куайе писал в 1749 г. одному из друзей: «Я забыл Вам сказать, когда описывал дороги, что здесь не заметишь ни контор, ни сборщиков. Когда Вы приедете на этот Остров, Вас тщательно досмотрят в Дувре, после чего Вы сможете объехать всю Великобританию, не подвергаясь никаким расспросам. Ежели так обходятся с иностранцами, то тем более так поступают с гражданами. Таможни отброшены к внешним пределам королевства. И там досматривают раз и навсегда»[43 - Coyer abbe. Nouvelles Observations sur l'Angleterre par un voyageur. 1749, p. 32 -33.]. Это же повторяет относящийся к 1775 г. французский отчет: «По прибытии в Англию все ваши вещи досматриваются одна за другой, и сей первый досмотр есть единственный в королевстве»[44 - A.N., Marine, B^7^, 434, около 1776 г.]. В 1783 г. один испанец[45 - Ponz A. Viaje fuera de Espana. 1947, I, p. 1750.] признавал, что «великая приятность для путешествующего по Англии — не подвергаться таможенным
досмотрам ни в какой части королевства после того, как он был досмотрен после своей высадки с корабля. Со своей стороны я не испытал той строгости, какая, как мне говорили, практикуется при такой операции, ни при въезде моем в Дувре, ни при выезде в Харидже. Правда, у таможенников есть чутье на тех, кто незаконно вывозит деньги, и тех, кто является их тратить, влекомые своим любопытством». Но не всем путешествующим так везло, и не все попадали под такое доброе настроение. Петион, будущий революционный мэр Парижа, который прошел таможню в Дувре 28 октября 1791 г., нашел досмотр «неприятным и утомительным; почти все вещи оплачиваются пошлиной, особенно книги, если они переплетены, золотые и серебряные изделия, кожа, порох, музыкальные инструменты, гравюры. Правда, после того как этот досмотр проведен, вы более не сталкиваетесь с другими внутри королевства»[46 - Reinhard M. Le voyage de Petion a Londres (24 novembre —11 decembre 1791). — «Revue d'histoire diplomatique», 1970, p. 35 -36.].
        В это время прошел почти что год, как Учредительное собрание упразднило внутренние французские таможни, следуя в данном случае общей тенденции среди государств континента — отодвинуть таможенные заставы к политической границе; с этого времени они были подкреплены вооруженной стражей, образовав протяженные защитные кордоны[47 - Stolz О. Zur Entwicklungsgeschichte des Zollwesens innerhalb des alten deutschen Reiches. — «Vierteljahrschrift fur Sozial- und Wirtschaftsgeschichte», 1954, 46, I, S. 1 —41.]. Но то были поздние меры (в Австрии — в 1775 г., во Франции — в 1790 г., в Венеции — в 1794 г.)[48 - Bilanci generali…, I, p. CI, 20 dicembre 1794.], да и не всегда они сразу же применялись. В Испании решение о них было принято в 1717 г., но правительству пришлось затем пойти на попятный, особенно в том, что касалось баскских провинций[49 - Krebs R. Handbuch der europaischen Geschichte. Hrsg. Th. Schieder, 1968, Bd 4, S. 561.]. Во Франции с 1726 г. и до Революции было отменено более 4 тыс. дорожных пошлин, но с относительным успехом, если судить по нескончаемому перечню внутренних таможен,
упраздненных Учредительным собранием начиная с 1 декабря 1790 г.[50 - Heckscher E. F. Op. cit., p. 93.]
        Если бы национальный рынок рождался из такого наведения порядка, то на Европейском континенте национальные рынки появились бы только в конце XVIII или начале XIX в. Это явно чересчур. К тому же достаточно ли отменить дорожные сборы, чтобы активизировать торговлю? Когда Кольбер в 1664 г. создал таможенное объединение Пяти Главных [Больших][*DC - Речь идет о провинциях Пяти Главных [Больших] откупов (Иль-де-Франс, Нормандия, Пикардия, Шампань, Бургундия, Брее и Бюже, Бурбоннэ, Берри, Пуату, Онис, Анжу, Мен и Турень), которые назывались так потому, что когда-то в них взимались пошлины, распределенные между пятью откупами, которые взыскивались при ввозе и вывозе из этих провинций за границу или в «так называемые иностранные провинции» на основе тарифа 1664 г.«Так называемые иностранные (чуждые) провинции» не были подчинены тарифу 1664 г. и именно поэтому именовались «иностранными». Они обладали своими местными пошлинами. К этой группе принадлежали: Дофине, Франш-Конте, Прованс, Лангедок, Гиень, Сентонж, Лимузен, Ангумуа, Овернь, Бретань, Фландрия и Эно.Третью группу составляли провинции «наподобие
действительно иностранных» и города, пользовавшиеся порто-франко, которые, сносясь беспошлинно с заграницей, платили пошлину при сношениях с Францией наравне с другими странами. К ним относились: Эльзас, Лотарингия, Три епископства и города Дюнкерк, Лориан, Байонна и Марсель. — Прим. ред.] откупов, причем общая площадь, на которой последнее действовало, была, заметьте, сопоставима с площадью той же Англии (см. карту ниже), никакого немедленного ускорения экономической жизни не воспоследовало. Может быть, просто потому, что конъюнктура тогда не предлагала своих добрых услуг. Ибо, когда конъюнктура благоприятна, экономика, по-видимому, напротив чувствует себя прекрасно, преодолевает какие угодно препятствия. Ш. Каррьер в своем труде о марсельской крупной торговле подсчитал, что пошлины за провоз на Роне, включая сюда лионскую таможню и таможню в Валансе, из которых мы, историки, доверившись жалобам современников, сделали настоящие пугала, в XVIII в. давали лишь 350 тыс. ливров с торговых перевозок в 100 млн. ливров, т. е. 0,35 %[51 - Carriere Ch. Negociants marseillais au XVIII^e^siecle. 1973, p. 705,
710 -712 (около 1767 г.).]. Точно так же и на Луаре: я не утверждаю, что пошлины за провоз (их сохранялось 80 до самого XIX в.) не служили препятствием; что они не заставляли лодочника сходить с фарватера, чтобы подойти к контрольным пунктам; что они не создавали возможностей для вымогательств, злоупотреблений, незаконных поборов; что они не были причиной задержек в медлительном и трудном судоходстве. Но если приписывать потоку перевозок, который оживлял Луару, тот же объем, что и перевозкам по Роне (обычно его считают большим), т. е. 100 млн. ливров, а сумма уплаченных сборов составляла 187 150 ливров, то значит, если информация наша правильна, процент оказывается равен 0,187[52 - A. N., H 2940; Boiteux L.-A. La Fortune de mer. 1968, p. 31; по данным Филиппа Мантелье (Mantellier P. Histoire de la communaute des marchands frequentant la riviere de Loire. 1867).].
        ^ТЕРРИТОРИЯ ПЯТИ ГЛАВНЫХ ОТКУПОВ^
        ^(По данным: Shepherd W.R. Historical Atlas. — Richardson J. M.^^A Short History of France. 1974, p. 64.)^
        С другой стороны, специальные разрешения (acquits-a-caution) позволяли беспошлинный транзитный провоз товаров по всей Франции[*DD - Однако при условии уплаты косвенных налогов в месте назначения. — Прим. ред.], и мы имеем тому многочисленные примеры, довольно ранние[53 - Savary J. Dictionnaire universel de commerce…, I, col. 22 -23.]. В декабре 1673 г. английские купцы жаловались, что после того, как они пересекли всю Францию от Средиземного моря до Кале, их хотят заставить уплатить в этом последнем порту по одному су с ливра [54 - A. d. S. Genova, Lettere Consoli 1/26, 28 (Londra, 11/12 dicembre 1673).]. Чего они требовали, так это, вне всякого сомнения, полного освобождения от пошлины. В 1719 г. тысяча штук марсельского камлота была отправлена в Сен-Мало г-дам Боз и Эон; товары будут опломбированы в Марселе при выезде, «а по прибытии в Сен-Мало они будут помещены на перевалочный склад, дабы быть отправлены за границу без обязанности уплачивать какие бы то ни было пошлины»[55 - А. N., F 12, 65, f° 41 (1 марта 1719 г.).]. И такие сквозные перевозки — ничто по сравнению со свободным обращением
зерна, муки и овощей, которое было освобождено «от любых сборов, включая и дорожные», королевской декларацией от 25 мая 1763 г.[56 - A. N., Н 2939 (печатный текст).], которая, правда, будет отменена 23 декабря 1770 г…. Взгляните также на постановление Государственного совета от 28 октября 1785 г.[57 - Ibid.], устанавливавшее «запрет взимать на всем пространстве королевства какой бы то ни было дорожный сбор с каменного угля, каковой не будет поименно обозначен в тарифах или афишах». Вот немалое число примеров передвижения без помех по стране, ощетинившейся заставами, где издавна важные особы — взять хотя бы Вобана (1707 г.) — мечтали «отодвинуть [таможни] к границам и намного уменьшить их число»[58 - Dockes P. L’Espace dans la pensee economique…, 1969, p. 182.]. Кольбер трудился над этим, и если цель не была достигнута тогда, в 1664 г., то потому, что воспротивились интенданты, опасавшиеся (и их опасения не были иллюзорными), как бы свободное обращение зерна в огромном королевстве не вызвало бы там голодовок[59 - Besnier R. Histoire des faits economiques…, p. 99.]. Опыт Тюрго в 1776 г. обернулся
катастрофой в связи с «Мучной войной». Десять лет спустя, в 1786 г., если правительство, несмотря на свое желание, не занялось попросту ликвидацией дорожных пошлин, то потому, как утверждают, что, «согласно подсчетам», операция эта будто потребовала бы (в связи с возмещением собственников пошлин) затрат в 8 —10 млн. ливров, что «нынешнему состоянию финансов едва ли вынести»[60 - Москва, АВПР, 93/6, 439, л. 168, Париж, 20 ноября/1 декабря 1786 г.]. На самом деле цифра кажется весьма умеренной при сопоставлении с фискальными масштабами Франции, и если она точна, то еще раз свидетельствует о скромном уровне дорожных пошлин.
        ^Взимание пошлин на английской дороге; прежде чем открыть проезд, сторож требует оплаты. Эстамп Эжена Лами (1829 г.). Фото Национальной библиотеки.^
        Все эти детали заставляют думать, что мозаика таможенных барьеров не была решающей проблемой сама по себе, но была затруднением, связанным со всеми проблемами момента. Может быть, стоит напомнить, в виде доказательства от противного (a contrario), об английских turnpikes, этих дорогах с оплатой за проезд, которые были немного схожи с нашими сегодняшними автострадами и которые Англия разрешала начиная с 1663 г., дабы побудить к сооружению новых дорог? По словам одной статьи в «Газетт де Франс» (24 декабря 1762 г.), «дорожная пошлина… [на таких перегороженных барьерами дорогах] достаточно значительна, чтобы дать сумму в три миллиона фунтов стерлингов в год»[61 - «Gazette de France», 3 janvier 1763 (Лондон, 24 декабря 1762 г.).]. До такого тарифа нам далеко с нашими дорожными пошлинами на Луаре или на Роне.
        Наконец, нельзя избежать впечатления; что в распространении и укреплении национальных рынков решающим был только экономический рост. А ведь для Отто Хинце все имплицитно вытекало якобы из политики — из объединения Англии с Шотландией (1707 г.) и с Ирландией (1801 г.), которое, создав рынок Британских островов, укрепило экономическое величие целого. Дело, конечно, обстояло отнюдь не так просто. Политический фактор имел значение, это несомненно, но в 1771 г. Исаак де Пинто задавался вопросом: действительно ли Шотландия, присоединившись к Англии, принесла ей избыток богатства? Обогатилась ли бы Франция, добавлял он, ежели бы она аннексировала Савойю?[62 - Pinto L, de. Traite de la circulation et du credit, p. 2.] Аргумент неправомерен в той степени, в какой определенно неуместно сравнение Шотландии и Савойи. Но не улучшившаяся ли в XVIII в. конъюнктура, как мы увидим в этой же главе, подняла, расшевелила британский комплекс, сделала из союза с Шотландией хорошую сделку для обеих сторон? Если нельзя того же сказать об Ирландии, так это потому, что она находилась скорее в положении колонии, а не
получающей стороны в союзе.
        Не нужно априорных определений
        Так давайте же откажемся от безапелляционных дефиниций, формулируемых априорно, вроде той, согласно которой будто бы почти полная связность (например, совпадение колебаний цен в рассматриваемом пространстве) есть непременное условие всякого национального рынка. Если продолжать придерживаться этого критерия, то для Франции нам не придется более говорить о национальном рынке. Рынок зерна, главный тогда в стране, как и повсюду в Европе, делился здесь по меньшей мере на три зоны: северо-восточную с низкими ценами и их подъемами и спадами, подобными зубьям пилы; средиземноморскую — с высокими ценами и умеренными колебаниями; приатлантическую, более или менее глубоко захватывающую внутренние районы и имевшую промежуточный характер[63 - Согласно машинописному тексту работы Траяна Стояновича.]. И тогда ничего не получается. Можно заключить вслед за Траяном Стояновичем, что «единственными европейскими регионами, где «нация» совпадала с национальным рынком, были Англия и, может быть, Соединенные Провинции». Но размеры последних делали их самое большее «провинциальным» рынком. И даже Британские острова, быть
может, не допускали единого ритма для зерна, поскольку голодовки или нехватка продовольствия случались там то в Англии, то в Шотландии, то в Ирландии.
        На свой лад Мишель Морино склонен к еще большим ограничениям. «Пока какая-то нация не закрыта от внешнего мира, — пишет он, — представляет ли она, будучи объединена внутри в качестве рынка, первичную единицу, пригодную для оценок [понимай: оценок национальным счетоводством]? Региональные несогласованности, к которым нас вновь сделала чувствительными нынешняя ситуация в Европе, существовали в XVI, XVII и XVIII вв. Вы бы поколебались говорить о валовом национальном продукте Германии или Италии в те отдаленные эпохи. Ибо они были политически раздроблены. А также потому, что в экономическом смысле этот продукт был бессодержателен: Саксония жила иначе, чем рейнские епископства; королевство Неаполитанское, Папское государство, Тоскана и Венецианская республика [тоже жили] каждый на свой манер»[64 - Morineau М. Produit brut et finances publiques: analyse factorielle et analyse sectorielle de leurs relations (машинописный текст). — Неделя Прато, 1976.].
        Не отвечая на эти доводы пункт за пунктом (разве же не было региональных различий между собственно Англией, Корнуоллом, Уэльсом, Шотландией, Ирландией и даже просто между Нагорьями (highlands) и низменными районами (lowlands) по всей территории Британских островов, разве же нет и сегодня повсюду в мире сильных провинциальных различий?), отметим, что Вильгельм Абель[65 - Abel W. Zur Entwicklung des Sozial-Produkts in Deutschland im 16. Jahrhundert. — «Jahrbuch fur Nationalokonomie und Statistik», 1961, S. 448-489] все же испытывал соблазн рассчитать валовой национальный продукт Германии в XVI в.; что, по мнению Отто Штольца[66 - Stolz O. Op. cit., S. 18.], специалиста по истории таможен, с концом XVIII в. большие торговые дороги по всему пространству Империи «создали определенное единство»; что И. Тадич[67 - Tadic I. L'unite economique des Balkans et la Mediterranee a l'epoque moderne. — «Studia Historiae oeconomicae». Poznan, 1967, 2, p. 35.] очень настойчиво говорил о национальном рынке турецких Балкан с XVI в., нашедшем выражение в таких оживленных и многолюдных ярмарках, как Долянская возле
Струмицы недалеко от Дуная; что Пьер Вилар полагает, что мы присутствуем «во второй половине XVIII в. при образовании настоящего испанского национального рынка к выгоде каталонской активности[68 - Vilar P. La Catalogne dans l’Espagne moderne…, 1962, III, p. 143.]. Так почему же тогда было бы абсурдом желание рассчитать валовой национальный продукт Испании Карла IV? Что же касается понятия нации, «закрытой от внешнего мира», то весьма трудно ее себе вообразить в эпоху, когда контрабанда была всеобщим и процветающим промыслом. Та же Англия XVIII в. была мало замкнута в своих, по видимости, совершенных границах, которые, однако же, вплоть до 1785 г. будет запросто преодолевать контрабанда чаем; та Англия, о которой уже столетием раньше, в 1698 г., говорилось, что «будучи открыта со всех сторон, она тем более удобна для контрабанды, что все, что в нее однажды проникло, находится в безопасности»[69 - В. N.. Ms. fr. 21773, f° 31.]. Именно таким образом шелка, бархаты, водка, все товары, прибывшие главным образом из Франции, будучи единожды выгружены в плохо охраняемом пункте побережья, преспокойно
направлялись на рынки и к перекупщикам, не страшась последующих проверок.
        Во всяком случае, мы не ищем «совершенного» национального рынка, которого не существует даже в наши дни. Что мы ищем, так это некий тип внутренних механизмов и взаимоотношений с обширным миром, то, что Карл Бюхер[70 - Bucher К. Die Entstehung der Volkswirtschaft. 1911, S. 141.] называл территориальным хозяйством (Territorialwirtschaft) в противовес городскому хозяйству (Stadtwirtschaft), городской экономике, какую мы долго рассматривали в предыдущих главах. В общем — объемную экономику, широко раскинувшуюся в пространстве, «территориализованную», как иногда говорят, и достаточно связную, чтобы правительствам более или менее удавалось ее моделировать и ею манипулировать. Меркантилизм как раз и был осознанием возможности манипулировать всей совокупностью экономики страны, или, что то же самое, сократить уже начатый поиск национального рынка.
        Экономика территориальная, экономика городская
        Понять, в чем глубинное различие между Territorialwirtschaft и Stadtwirtschaft, можно лишь в соотнесении с проблемами, которые ставит национальный рынок.
        Глубинное различие. Различия же, видимые сразу, различия в объеме и пространственном охвате, имели меньшее значение, чем это кажется. Несомненно, почти без преувеличения, вы скажете, что «территория» — это плоскость, а город-государство — точка. Но, начиная с господствовавшей территории, как и с любого господствующего города, они охватывали зону внешнюю и добавочное пространство, которые в случаях Венеции, или Амстердама, или Великобритании были просто-напросто миром-экономикой. Вследствие этого в обеих восторжествовавших формах экономики наблюдалось такое преодоление собственного пространства, что, на первый взгляд, размеры последнего утрачивали свое значение как критерий дифференциации. Тем более что в таком преодолении обе системы схожи друг с другом. На Леванте Венеция была колониальной державой, как Голландия в Индонезии, как Англия в Индии. Города и территории одинаково цеплялись за международную экономику, которая их несла на себе и которую они также укрепляли. С той и с другой стороны средства господства и, как бы это сказать, средства крейсирования в повседневной жизни были одни и те же:
флот, армия, насилие, а если необходимо, то хитрость, даже коварство, вспомните Совет десяти или, гораздо позже, Интеллидженс сервис. «Центральные» [71 - Я употребляю это слово неверным образом, чтобы заранее напомнить о таких банках, как Французский банк или Английский] банки возникали в Венеции (1585 г.), в Амстердаме (1609 г.), потом в Англии (1694 г.), те центральные банки, которые, на взгляд Чарлза Киндлбергера[72 - Kindleberger С. Р. Manias, Babbles, Panics and Crashes and the Lender of Last Resort (машинописный текст).], были «последним прибежищем» и которые мне представляются прежде всего инструментами могущества, международного господства: я тебе помогаю, я спасаю тебя, но я тебя и порабощаю. Империализм, колониализм так же стары, как мир, и всякое подчеркнутое доминирование порождало капитализм, как я это часто повторял, чтобы убедить в этом читателя и убедить самого себя.
        Итак, если исходить из видения мира-экономики, то перейти от Венеции к Амстердаму, а от Амстердама — к Англии означает оставаться в рамках одного и того же движения, одной и той же совокупной реальности. Что различает систему-нацию и систему-город, даже противопоставляет их друг другу, так это собственная структурная организация. Город-государство избегал тягот так называемого первичного сектора: Венеция, Генуя, Амстердам потребляли зерно, масло, соль, даже мясо и т. п., которые доставляла им внешняя торговля. Они получали извне лес, сырье и даже немалое количество ремесленных изделий, которые они потребляли. Их мало занимало, кто их производит и архаическим или современным способом они произведены: им достаточно было подобрать эти товары в конце кругооборота, там, где их агенты или же торговцы сырьем эти продукты складировали, предназначая их для городов-государств. Основная часть первичного сектора (если не весь он), необходимая для их существования и даже их роскоши, во многом была для городов-государств внешней и работала на них без того, чтобы им приходилось беспокоиться по поводу
экономических и социальных трудностей производства. Несомненно, эти города не вполне осознавали это преимущество и бывали озабочены скорее его оборотной стороной: беспокоились из-за своей зависимости от заграницы (хотя могущество денег на самом деле почти сводило ее на нет). И в самом деле, мы видим, как все господствовавшие города силились увеличить свою территорию и расширить свои земледелие и промышленность. Но какое земледелие и какую промышленность? Само собой разумеется, самые богатые, самые прибыльные. Раз в любом случае нужно импортировать, будем импортировать во Флоренцию сицилийскую пшеницу, а в Тоскане станем возделывать виноградники и оливковые рощи. Таким образом, города-государства с самого начала оказывались:
        1) перед весьма «современным» соотношением их сельского и городского населения; 2) перед земледелием, которое, когда оно существовало, предпочитало высокоприбыльные культуры и, естественно, было склонно к капиталистическим инвестициям (не случайно и не из-за качества своих земель Голландия так рано развила столь «передовой» сельскохозяйственный сектор); 3) перед промышленностью, изготовлявшей предметы роскоши и так часто процветавшей.
        Городское хозяйство (Stadtwirtschaft) изначально избегало такой «земледельческой экономики», которую Даниель Торнер определял как стадию, которую надлежит пройти прежде любого эффективного развития. Напротив, территориальные государства, возившиеся со своим медленным политическим и экономическим строительством, долго оставались застрявшими в этой земледельческой экономике, которую так тяжело подталкивать вперед — как то показывают столько развивающихся стран в наше время. Политическое строительство обширного государства, особенно если оно создавалось военным путем — а так обычно и было, — предполагало значительный бюджет, все более частое обращение к налогам, а налог требовал администрации, та же в свою очередь требовала больше денег и больше налогов… Но при населении на 90 % деревенском успех в фискальной сфере предполагает, что государство эффективно контролирует крестьянство, что последнее отходит от натурального хозяйства, согласно производить излишки, продавать на рынке, кормить города. И это был только первый шаг. Ибо крестьянство должно было еще, но позднее, намного позднее, достаточно
разбогатеть, чтобы увеличить спрос на готовые изделия и в свою очередь позволить жить ремесленникам. Формировавшемуся территориальному государству слишком многое предстояло сделать, чтобы ввязаться в немедленное завоевание крупных рынков мира. Чтобы жить, чтобы сводить концы с концами, оно должно было способствовать коммерциализации земледельческого и ремесленного производства и организовать тяжелую машину своей администрации. На это уходили все его живые силы. Именно с такой точки зрения хотел бы я рассматривать историю Франции Карла VII и Людовика XI. Но история эта так хорошо известна, что доказательность ее в наших глазах притупилась. В таком случае подумайте о Московском государстве или даже — это изумительный пример, к которому мы еще вернемся, — о Делийском султанате (предшественнике империи Великих Моголов), который начиная с первой половины XIV в. способствовал созданию на огромной территории, которой владел, денежной экономики, предполагавшей и включавшей в себя рынки, а через рынки — эксплуатацию, но также и стимулирование деревенской экономики. Доходы государства настолько тесно были
связаны с успехом земледелия, что султан Мухаммед Туглук (1325 -1351) приказывал копать колодцы, предлагал крестьянам деньги и семена и через свою администрацию обязывал их выбирать более продуктивные культуры, такие, как сахарный тростник [73 - Habib I. Potentialities of capitalist development in the economy of the Mughal India. — International Economic History Congress (машинописный текст), p. 10 -12 & notes p. 12; Idem. Usury in Medieval India. — «Comparative Studies in Society and History», VI, July 1964.].
        В таких условиях нет ничего удивительного, если первые капиталистические успехи, первые и блистательные освоения мира-экономики следует занести в актив крупных городов. И если Лондону, национальной столице, напротив, потребовалось столько времени, чтобы догнать Амстердам, более проворный, чем он, и более свободный в своих действиях. Нет ничего удивительного также в том, что, сумев единожды создать это трудное равновесие земледелия, торговли, транспорта, промышленности, предложения и спроса, которого требует любое завершение национального рынка, Англия в конечном счете оказалась соперником, неизмеримо превосходившим маленькую Голландию, безжалостно отстраненную от каких бы то ни было притязаний на господство над миром: национальный рынок, однажды образованный, был прибавлением могущества. Чарлз Киндлбергер [74 - Kindleberger С. P. Commercial Expansion and the Industrial Revolution. — «The Journal of European Economic History», IV, 3, 1975, p. 613 -654.] задается вопросом, почему торговая революция, которая вознесла Голландию, не привела к промышленной революции. Но, несомненно, потому (среди
нескольких других причин), что Голландия не располагала настоящим национальным рынком. Такой же ответ, подумаете вы, следует дать и на вопрос, который задавал себе Антонио Гарсиа-Бакеро Гонсалес [75 - Garcia-Baquero Gonzales A. Cadiz у el Atlantico, 1717 -1778. 1976.] относительно Испании XVIII в., где, несмотря на ускоренный рост колониальной торговли, промышленная революция начиналась плохо, за исключением Каталонии. Не в том ли дело, что в Испании национальный рынок был еще незавершенным, плохо связанным в своих частях, охваченным явной инерцией?
        ^ПРОМЫШЛЕННОСТЬ И ТОРГОВЛЯ ПОДТАЛКИВАЮТ ДЕНЕЖНУЮ ЭКОНОМИКУ К РАСШИРЕНИЮ.^^Образуя громадное большинство в деловой активности городов, они объясняют длительное превосходство последних над территориальными государствами. (По данным К. Гламанна.)^
        Считать и измерять
        В чем бы мы нуждались, так это в том, чтобы взвесить целиком формирующиеся или уже сформировавшиеся национальные экономики. Отметить их вес в те или иные моменты: растут ли они, находятся ли на спаде. Сравнить их относительный уровень в данный период. Это означает возобновить в свою очередь внушительное число старинных начинаний, гораздо более ранних, чем классические расчеты Лавуазье (1791 г.). Уже Уильям Петти[76 - Dockes Р. Op. cit., р. 157.] (1623 -1687) пытался сравнивать Соединенные Провинции с Францией: их население относилось будто бы как 1 к 13, площадь возделываемых земель — как 1 к 81, а богатство — как 1 к 3. Грегори Кинг (1648 -1712) [77 - Le Roy Ladurie Е. Les comptes fantastiques de Gregory King. — «Annales E.S.C.», 1968, p. 1085 -1102.] тоже попробует сравнить между собой нации той троицы, которая господствовала в его эпоху: Голландию, Англию, Францию. Но к делу можно было бы привлечь добрый десяток других «калькуляторов» — от Вобана до Исаака де Пинто и самого Тюрго. Какой-нибудь текст Буагильбера (1648 -1714), правда пессимистичный (но Франция 1696 г. не являла собой радостного
или утешительного зрелища), даже поражает нас своим современным акцентом. «Поскольку, — писал он, — говоря не о том, что могло бы быть, но о том лишь, что было, утверждают, что продукт [национальный продукт Франции] ныне на пять или шесть сотен миллионов ниже в составе ее ежегодных доходов, нежели он был сорок лет назад, что в капиталах, что в промышленности; что зло, т. е. уменьшение, возрастает с каждым днем; ибо те же самые причины сохраняются и даже нарастают, притом что нельзя было бы в сем обвинить доходы короля, кои никогда так мало не возрастали, как с 1660 г., они увеличились всего лишь примерно на треть, тогда как на протяжении двухсот лет они неизменно удваивались каждые тридцать лет»[78 - Boisguilbert P., de. Detail de la France, 1699. Ed. I.N.E.D., 1966, II, p. 584.]. Вы видите: текст восхитительный. Так же как и одиннадцать «статей» («lignes») (от земель до рудников), по которым Исаак де Пинто[79 - Pinto I., de Op. cit., p. 153 sq.] разнес массу национального продукта Англии — подразделение, которое без чрезмерных натяжек приближается к «статьям» национальной отчетности, такой, какой
она представляется ныне.
        Существует ли возможность взглянуть на прошлое с «точки зрения глобальных количеств» [80 - Выражение Ф. Перру, цитируемое Ж. Ломмом, см.: Gourvitch G. Traite de sociologie. 3e ed., 1967, I, p. 352, note 2.], к которой приучили нас расчеты национальной отчетности, наметившейся с 1924 г.[81 - Дата появления первопроходческой книги: Bowley A. L., Stamp J. C. National Income.], через эти старинные исследования о национальном «богатстве» и через скудные цифры, какие мы можем собрать? У таких расчетов, само собой разумеется, есть свои недостатки, но в данный момент они суть единственный метод (и прав здесь Поль Бэрош[82 - Bairoch P. Europe’s Gross National Product, 1800 -1875. —«The Journal of European Economic History», 1976, p. 273.]), позволяющий охватить на примере современных экономик (и, я добавлю, экономик старинных) жизненно важную проблему роста.
        Я даже согласен с Жаном Марчевским [83 - Marczewski J. Comptabilite nationale. 1965, p. 3, 6, 28, 30. Cp.: Fourquet F. Histoire quantitative. Histoire des services collectifs de la comptabilite nationale. 1976, p. V.], полагающим, что национальная отчетность — не только техника, но уже сама по себе наука и что, слившись с политической экономией, она сделала эту последнюю экспериментальной наукой.
        Тем не менее пусть читатель не слишком заблуждается относительно моих намерений: я не устанавливаю первые вехи экономической истории, которая стала бы революционной. Я желаю единственно того, чтобы после уточнения некоторых понятий национальной отчетности, полезных для историка, возвратиться к простейшим подсчетам, которые одни только и дозволяют нам имеющаяся в нашем распоряжении документация и масштаб этой книги. Добиться порядков величин, попытаться выявить соотношения, коэффициенты, множители — правдоподобные, если и не достоверные, наметить подходы к огромным, еще не начатым исследованиям, которые рискуют не быть начатыми так скоро. Эти вероятные порядки величин позволят нам по крайней мере предположить возможности прошлой отчетности.
        Три переменные и три величины
        Первая — достояние, национальное богатство, наличный запас, подверженный медленным колебаниям; вторая — национальный доход, некий поток; третья — доход на душу населения (pro capite, или, как еще говорят, per capita), некое отношение.
        Достояние (национальное богатство) — это глобальное богатство, сумма резервов, накопленных данной национальной экономикой, масса капиталов, которые вмешиваются или могли бы вмешиваться в процесс производства этого богатства. Это понятие, некогда завораживавшее «арифметиков»[84 - По всей видимости, впервые употребил этот термин Уильям Петти: Petty W. Political Arithmetick. 1671 -1677.], ныне наименее употребительное из всех, а жаль! Еще не существует «национальной отчетности по достоянию», — писал мне один экономист [85 - Письмо Луи Жанжана (Jeanjean) от 9 января 1973 г.] в ответ на один из моих вопросов, что «делает, — добавлял он, — хромым на обе ноги этот тип измерения и несовершенной — нашу счетоводную науку». Конечно, такая лакуна огорчительна для историка, который пытается взвесить роль накопленного капитала в экономическом росте и констатирует то его очевидную эффективность, то его неспособность в одиночку толкать экономику вперед, когда он безуспешно пытается инвестироваться, то его задержку с мобилизацией в подходящий момент для деятельности, которая предвосхищает будущее, как если бы
он находился под знаком инерции и рутины. Промышленная революция в Англии в значительной степени рождалась на окраине крупного капитала, вдали от Лондона.
        Я указывал уже на значение соотношения между национальным доходом и наличным запасом капитала[86 - См. т. 2 настоящего труда.]. Саймон Кузнец[87 - Kuznets S. Croissance et structure economique. 1972, p. 58.] полагает, что соотношение это устанавливалось на уровне от 7 к 1 до 3 к 1, т. е. что старинная экономика замораживала до семи нормальных лет труда, дабы гарантировать процесс своего производства, тогда как эта цифра будто бы уменьшается по мере того, как мы приближаемся к настоящему времени. Таким образом, капитал увеличивал бы свою эффективность, что более чем правдоподобно, разумеется, когда рассматривается единственный аспект — его экономическая эффективность.
        Национальный доход — понятие на первый взгляд простое: разве же не заключается национальная отчетность в том, чтобы «уподобить экономику нации экономике огромного предприятия» [88 - Attali J., Guillaume M. L'Antieconomique. 1974, p. 32.]? Но простота эта дала в прошлом место многим «схоластическим» спорам и «словесным поединкам» между специалистами[89 - Мысль эта принадлежит Ф. Перру, цитируемому К. Бимоном. См.: Romeuf J. Dictionnaire des sciences economiques. 1958, II, p. 984.]. Время утишило эти споры, и дефиниции, какие предлагают нам сегодня (безусловно более ясные по видимости, нежели на самом деле), очень похожи одна на другую, изберем ли мы простую формулу Саймона Кузнеца (1941 г.): «чистая стоимость всех экономических благ, произведенных «нацией» за год» [90 - Ibid., p. 982.], или же более усложненную формулировку И. Бернара и Ж.-К. Колли: «совокупность, представляющая поток национальных ресурсов, благ и услуг, созданных за определенный период» [91 - См.: Bernard Y., Colli J.-C. Dictionnaire economique et financier. 1975, p. 1014.]. Главное — отдавать себе отчет в том, что национальный
доход, как говорит Клод Вимон [92 - Romeuf J. Op. cit., p. 985.], может рассматриваться под тремя углами зрения: производства, доходов, полученных частными лицами и государством, затрат. Пред нами окажется не одна, а по меньшей мере три совокупности, между которыми следует выбрать, и стоит только задуматься, как число подлежащих различению совокупностей увеличится в зависимости от того, будем ли мы отбрасывать массу налогов или нет, будем ли мы отбрасывать постоянный износ капитала в процессе производства или нет, будем ли мы производить расчеты в начале производства (по факторным затратам) или по рыночной цене (которая включает налоги)… Итак, я рекомендую историку, вступающему в этот лабиринт, обратиться к упрощающей дело статье Поля Бэроша[93 - Bairoch P. Estimations du revenu national dans les societes occidentales pre-industrielles et au XIX^e^siecle. — «Revue economique», mars 1977.], которая обучает тому, как перейти от одной совокупности к другой, уменьшая ее или увеличивая в зависимости от обстоятельств на 2, на 5 или на 10 %.
        Следует запомнить три главных равенства: 1) валовой национальный продукт (ВНП) равен чистому национальному продукту (ЧНП) плюс налоги, плюс возмещение износа капитала; 2) ЧНП равен чистому национальному доходу (ЧНД); 3) ЧНД равен потреблению плюс сбережения.
        ^«Средства к существованию», или валовой национальный продукт Соединенных Провинций в 17 картинах. Эстамп В. Кока, 1794. Собрание Фонда «Атлас ван Столк».^
        ^1. Ткачество. 2. Изготовление сливочного масла и сыров. 3. Лов сельди. 4. Китобойный промысел. 5. Торфяники. 6. Судостроение. 7. Амстердамская ратуша и общественные весы. 8. Лесная промышленность, лесопильни и бумажное производство. 9. Тексел. 10. Горные разработки. 11. Виноторговля. 12. Земледелие и торговля зерном. 13. Торговля табаком, сахаром и кофе. 14. Торговля чаем, пряностями и тканями. 15. Роттердамская биржа. 16. Торговая контора. 17. Амстердамская биржа.^
        У историка, вовлеченного в исследование такого порядка, есть по меньшей мере три пути: исходить либо из потребления, либо из дохода, либо из производства. Но будем благоразумны: эти совокупности, которыми мы манипулируем без излишнего стеснения, сегодня известны примерно с десяти-, даже двадцатипроцентной погрешностью, а когда речь идет о старинных экономиках — самое малое с тридцатипроцентной. В силу этого невозможно никакое уточнение. Мы должны пользоваться грубыми изменениями и добавлениями. Впрочем, историки завели обыкновение, хорошее или дурное, говорить о ВНП, не отличая его от чистого продукта. Да и зачем? На нашем горизонте национальный доход или национальный продукт (валовой или чистый) сливаются. Для какой-то данной экономики в какую-то данную эпоху мы сможем найти только нижний уровень богатства, приблизительную цифру, которая, вполне очевидно, представляет интерес только в сопоставлении с величинами других экономик.
        Национальный доход на душу населения — это отношение: в числителе ВНП, в знаменателе численность населения. Если производство растет быстрее, чем население, национальный доход на душу населения увеличивается, в противном случае — уменьшается; или же — это третий вариант — при неизменном отношении он стагнирует. Для желающего измерить экономический рост этот доход служит ключевым коэффициентом, тем, который определяет средний уровень жизни массы населения и изменения этого уровня. Довольно долго историки старались составить представление о нем через движение цен и реальной заработной платы либо еще через изменения в [наполнении] «корзины домохозяйки». Итог этим попыткам подводят диаграммы Ж. Фурастье, П. Грандами и В. Абеля (см. том 1 настоящей работы, с. 149 -150) и диаграммы Ф. Брауна и Ш. Хопкинс (см. ниже, С.634). Они бросают свет если и не на точный уровень дохода на душу населения, то по крайней мере на направление его изменений. Давно уже полагали, что самая низкая заработная плата — заработок такого не имеющего себе равных при историческом исследовании «агента», каким является подручный
каменщика (персонаж, довольно хорошо нам известный), — в общем следовала за колебаниями среднего жизненного уровня. Продемонстрировал это Поль Бэрош [94 - Bairoch Р. Op. cit.] в недавней статье, имеющей поистине революционизирующее значение. В самом деле, если заработная плата чернорабочего, минимальная заработная плата (salaire-plancher), в общем нечто сходное с нашим SMIG[*DE - SMIG (Salaire Minimum Interprofessionnel Garanti) — минимальный уровень заработной платы, гарантированный Трудовым кодексом Французской Республики. — Прим. перев.], нам точно известна (т. е. если мы знаем его вознаграждение за один или несколько рабочих дней, а именно так и обстоит дело в 99 случаях из ста), то, как указывает Поль Бэрош, в применении к европейскому XIX в., который он изучил статистически, достаточно умножить такую поденную заработную плату на 196, чтобы получить величину национального дохода на душу населения. При структуралистском подходе это означает открытие корреляции, имеющей мощный объясняющий смысл. Такой неожиданный, вызывающий на первый взгляд недоверие коэффициент выведен не теоретически, но
прагматически, на основе расчетов, проведенных на базе обильных статистических данных за прошлое столетие.
        Этот коэффициент довольно хорошо установлен для европейского XIX в. Из экскурса в экономику Англии 1688 г. и 1770 -1778 гг. Поль Бэрош[95 - Bairoch Р. Op. cit., p. 193.] заключает, на сей раз немного поспешно, что в эпоху Грегори Кинга, в 1688 г., корреляция будто бы составляла примерно 160, а в 1770 -1778 гг. находилась близко к 260. Отсюда он еще более поспешно выводит, что «совокупность просчитанных данных позволяет постулировать, что принятие среднего коэффициента порядка 200 должно дать приемлемый подход в рамках европейских обществ XVI, XVII и XVIII вв.». Я в этом не так уверен, как он, и из установленного им принял бы скорее, что вышеупомянутый коэффициент имел тенденцию к возрастанию, что означало бы при прочих равных к тому же, что доход на душу населения проявлял тенденцию к относительному увеличению.
        В Венеции, где в 1534 г. рабочий Арсенала зарабатывал 22 сольдо в день (24 летом, 20 зимой) [96 - A.d.S. Venezia, Senato Mar, 23, f° 36, 36 v°, 29 сентября 1534 г.], предложенная величина корреляции (200) дала бы. доход на душу населения 4400 сольдо, т. е. 35 дукатов, четвертую часть годовой заработной платы ремесленника цеха шерстяников (Arte della Lana) (148 дукатов). Конечно же, этот ремесленник шерстяного производства был в Венеции привилегированным, но тем не менее сама по себе цифра 35 дукатов кажется мне несколько заниженной. Если мы ее примем, то придем к ВНП Венеции в 7 млн. дукатов (на 200 тыс. жителей)[97 - To есть население Венеции плюс население Догадо.]. Другие расчеты, результаты которых историки — специалисты по Венеции нашли слишком низкими, заставили меня со своей стороны оценить этот ВНП примерно в 7400 тыс. дукатов[98 - Исходя из массы годовой заработной платы рабочих шерстяного производства (20 тыс. человек, 5 тыс. работников, стало быть, 740 тыс. дукатов) и предположив население Венеции равным 200 тыс. человек.]. Тем не менее совпадение неплохое.
        Другой пример: к 1525 г. дневной заработок чернорабочего в Орлеане составлял 2 су 9 денье[99 - Mantellier Р. Op. cit., р. 388. О подсчетах Ф. Спунера см. ниже, с. 316 -318.]. Если применить ту же величину корреляции — 200 (на базе населения в 15 млн. человек), мы получили бы размер национального дохода, намного превосходящий тот, который принимает за максимум схема Ф. Спунера. Следовательно, соотношение 200 к 1, вероятно несколько заниженное для Венеции, определенно было слишком велико для Орлеана в это же время.
        Последний пример. В 1707 г. Вобан в своем «Проекте королевской десятины» избрал в качестве средней «рабочей» заработной платы заработную плату ткача, который трудился в среднем 180 дней в году, получая примерно 12 су в день, т. е. имел доход в 108 ливров в год [100 - Vauban. Projet d'une dixme royale. 1707, p. 91 -93.]. Рассчитанный на базе этого заработка доход на душу населения составил бы (12 су х 200) 2400 су, или 120 ливров. И в таком случае образ жизни рассматриваемого ткача, как и полагается, оказался бы немного ниже средней черты (108 против 120). Валовой же национальный продукт Франции, если исходить из 19 млн. жителей, составил бы около 2280 млн. ливров. А это ведь почти точно такой же результат, как тот, который исчислил Шарль Дюто на основе Вобановых оценок по секторам[101 - Dutot Ch. Reflexions politiques sur les finances et le commerce. 1738.]. На сей раз, для 1707 г., соотношение 200 к 1, по-видимому, приемлемо.
        Разумеется, потребовалось бы произвести сотни проверочных подсчетов, аналогичных предыдущим, чтобы почерпнуть в них, если это возможно, некую уверенность или почти уверенность. Поначалу такие действия, конечно, были бы легки. Мы располагаем бесчисленными данными. Так, Шарль Дюто, которого мы только что вспоминали, задается вопросом, увеличивался или не увеличивался с течением лет реальный бюджет французской монархии[102 - Ibid., I, р. 366 sq.]. В общем он пытается, как мы бы сказали, исчислить эти бюджеты в текущих ценах, в обращавшихся ливрах. Следовательно, ему надо сравнить цены в разные эпохи. Выбор таких цен забавен (другой вопрос — показательны ли они?): козленка, курицы, гусенка, теленка, свиньи, кролика… Посреди этих, характерных, на его взгляд, цен обращает на себя внимание поденная заработная плата «чернорабочего» (man?uvre de bras): в 1508 г. в Оверни — шесть денье, в Шампани в это же время — одно су… Потом отыскивается соответствие между этими ценами и ценами 1735 г. в правление Людовика XV: поденная плата чернорабочего поднялась тогда до 12 су летом и 6 су зимой. В таком случае куда
бы нас привел коэффициент 200? По-видимому, он совсем не подходит для XVI в., исключая самые развитые страны.
        Как бы то ни было, выступление Поля Бэроша вновь придает ценность бесчисленным изолированным друг от друга и до сего времени не принимавшимся в расчет цифрам заработной платы. Оно позволяет сравнивать. Оно также, если я не ошибаюсь, придает новое значение до сих пор не исчерпанному до конца вопросу о количестве рабочих и праздничных, нерабочих дней при Старом порядке и заставляет нас заново углубиться в неблагодарный лес истории оплаты наемного труда. Чем же была на самом деле заработная плата в XVIII в.? И не следует ли с самого начала сопоставлять ее не с жизнью индивида, а с расходной частью семейного бюджета? Это целая программа, которую предстоит выполнить.
        Три двусмысленных понятия
        Мы определили средства, орудия. Следовало бы определить еще и понятия. Такой дискуссии придают смысл по крайней мере три слова: рост, развитие, прогресс. Первые два в нашем языке обнаруживают тенденцию к взаимозаменяемости, точно так же, как growth и development, Wachstum и Entwicklung (к тому же последний термин, который употреблял Й. Шумпетер [103 - Gould J.D. Economic Growth in History. 1972, p. 4.], проявляет тенденцию к исчезновению); в итальянском языке есть практически только одно слово — sviluppo; два испанских слова, crecimiento и desarollo, почти что не различаются, разве что в языке экономистов Латинской Америки, которые, по словам Гулда, считают себя обязанными различать развитие, затрагивающее структуры (desarollo), и рост (crecimiento), имеющий в виду в первую очередь подъем дохода на душу населения[104 - Ibid., p.5.]. В самом деле, чтобы без чрезмерного риска планировать быструю экономическую модернизацию, необходимо делать различие между двумя видами наблюдения, которые не всегда идут рука об руку: тем, которое затрагивает ВНП, и тем, которое касается дохода на душу населения. В
целом, ежели я веду наблюдение за совокупностью ВНП, я проявляю внимание к «развитию»; если же я концентрирую внимание на ВНП на душу населения, я скорее следую по оси «роста».
        Значит, в современном мире имеются экономики, в которых два этих движения совпадают, как, скажем, на Западе, где ныне проявляется тенденция пользоваться только одним словом. И есть другие, где, напротив, движения различаются или даже противоборствуют. Что же до историка, то он оказывается перед еще более сложной ситуацией: перед его взором предстают случаи роста, но также и случаи убыли; примеры развития (XIII, XVI, XVIII вв.), но также и стагнации и движения вспять (XIV, XVII вв.). В Европе XIV в. наблюдались движение вспять, в сторону древних городских и социальных структур, временная приостановка развития структур докапиталистических. В то же время мы присутствуем при сбивающем с толку росте дохода на душу населения: никогда человек Запада не ел столько хлеба и мяса, сколько в XV в.[105 - См.: т. 1 настоящей работы, с. 206 -211.]
        Да к тому же эти противопоставления недостаточны. Так, в европейском соперничестве Португалия XVIII в. — где не было структурной новизны, но к выгоде которой расширялась эксплуатация Бразилии, — пользовалась доходом на душу населения, без сомнения превосходившим такой доход во Франции. И король Португальский был, вероятно, богатейшим государем Европы. Относительно такой Португалии вы не можете говорить ни о развитии, ни о движении вспять; не более чем о сегодняшнем Кувейте, имеющем, однако, самый высокий в мире доход на душу населения.
        Следует сожалеть о почти полном забвении в этой дискуссии слова прогресс. Оно имело почти то же значение, что и развитие, и для нас, историков, было удобно различать прогресс нейтральный (т. е. без разрушения существующих структур) и прогресс не-нейтральный, натиск которого заставлял трещать те рамки, внутри которых он развивался[106 - Van der Wee H. Productivite, progres technique et croissance economique du XII^e^ au XVIII^e^ siecle (машинописный текст). — Неделя Прато, 1971 г.]. Так что можно ли утверждать, не задерживаясь на тонкостях словарных, что развитие — это не-нейтральный прогресс? И обозначать как нейтральный прогресс тот приток богатства, какой приносит Кувейту нефть? Или Португалии Помбала — золото Бразилии?
        Порядки величин и корреляции
        Как показал коллоквиум в Прато в 1976 г.[107 - Посвященный теме «Государственные финансы и валовой национальный продукт, XIII -XIX вв.»], многие историки проявляют скепсис, если не враждебность, в отношении ретроспективных национальных отчетностей. В нашем распоряжении есть только ненадежные и плохо сгруппированные цифры. Сегодня компьютер оставил бы их в стороне, потому что располагает другими. К сожалению, не так обстоит дело в нашем случае. И все же, если в ретроспекции количества предстают не в виде серий, остается возможным искать корреляции между этими количествами и переходить от одной величины к другой, шаг за шагом реконструировать их совокупности и на их основании рассчитывать другие. Действовать так, как делал это Эрнст Вагеман в своей небольшой книге «Цифра как детектив»[108 - Wagemann Е. Das Ziffer als Detective. 2. Aufl., 1952.], такой любопытной, но, впрочем, мало читаемой. Естественно, что детектив — не цифра, а тот, кто ею оперирует.
        В общем, коль скоро мы располагаем лишь порядками величин, цель заключается в том, чтобы сделать один из них опорой для других, дабы величины эти каким-то образом подтверждались и верифицировались все вместе. Разве же не было соотношений, почти не вызывавших споров? Так, цифры численности населения до XIX в. позволяют выделить в целом соотношение городского и сельского населения: с этой точки зрения Голландия в XVIII в. установила рекорд: 50 % с одной стороны, 50 % — с другой[109 - Vries J., de. The Dutch Rural Economy in the Golden Age, p. 95.]. Для Англии в это же время удельный вес [населения] городов составлял, вне сомнения, 30 % общей численности[110 - Cp. Bairoch P. Population urbaine et taille des villes en Europe de 1600 a 1700. —«Revue d'histoire economique et sociale», 1976, № 3, p. 21.], во Франции — 15 -17 % [111 - Reinhardt M. La population des villes, sa mesure sous la Revolution et l'Empire. — «Population», 1954, p. 287.]. Эти проценты сами по себе суть индикаторы целого.
        Интересно было бы поразмыслить над плотностью населения-темой, которой уделяли мало внимания. Сетка, которую рассчитал для 1939 г. Эрнст Вагеман[112 - Wagemann E. Op. cit., I, 1952, S. 61 f.], не была действительной для всех периодов в силу самого факта своего существования, что бы ни думал по этому поводу ее создатель. Если все же я ее здесь воспроизвожу, то потому, что она содержит в себе вероятную истину, а именно ту, что существовали пороги плотности, открывавшие либо благоприятные, либо неблагоприятные периоды. Благоприятные или неблагоприятные демографические плотности оказывали давление на доиндустриальные экономики и общества, как они давят и на нынешние развивающиеся страны. Зрелость того или иного национального рынка или его возможная дезорганизация отчасти были бы их следствием. Следовательно, не всегда растущее население оказывало то прогрессивное и конструктивное воздействие, какое ему слишком часто приписывают. Вернее, оно рисковало оказывать такое воздействие лишь на протяжении какого-то времени, но все обращалось вспять после пересечения определенного порога. Трудность заключена в
том, что, по моему мнению, этот порог изменялся в зависимости от технологии рынка и производства, в зависимости от массы и природы обменов.
        «ПОРОГИ ПЛОТНОСТИ» ПО ЭРНСТУ ВАГЕМАНУ
        ^Этот график (построенный Ф. Броделем — см.: «Annales E.S.C.», 1960, р. 501, —по данным Э. Вагемана) различает уровни плотности населения, из которых одни будто бы были всегда благодетельными (белые столбцы), а другие пагубными (столбцы серые), каковы бы ни были рассматриваемые страны. Это сделано по данным статистики трех десятков стран за 1939 г.^
        ^Использовались три цифры: плотность населения, доход на душу^^самодеятельного населения (черные кружки) и процент детской смертности (белые кружки). Переходя от пространства ко времени, Вагеман несколько поспешно заключил, что население какой-либо страны при возрастании будет попеременно переходить от благоприятного периода к периоду пагубному всякий раз, как оно пересечет один из «порогов» сетки.^
        Было бы также полезно посмотреть, как распределялось между различными отраслями экономики самодеятельное население[113 - Распределение населения мира между первичным, вторичным и третичным секторами: в 1700 г. 81 % самодеятельного населения был занят в первичном секторе (земледелие, лесоводство, рыболовство, лесные промыслы), а в 1970 г. — 54,5 %. «Annales E.S.C.», 1971, р. 965.]. Такое распределение прослеживается для Соединенных Провинций к 1662 г.[114 - La Court P., de. Memoires de Jean de Witt. 1709, p. 30 -31.], в Англии — около 1688 г.[115 - King G. An Estimate of the Comparative Strength of Great Britain and France…, 1696.], во Франции — около 1758 г.[116 - Quesnay F. Tableau oeconomique. 1758.], в Дании — в 1783 г.[117 - Информационное письмо К. Гламанна от 12 октября 1976 г. См. график на с. 301.]… В составе тех 43 млн. фунтов стерлингов, в которые Грегори Кинг оценивал национальный продукт Англии (1688 г.), сельское хозяйство представляло более 20 млн., промышленность — чуть меньше 10 млн., торговля — чуть больше 5 млн. Это не те пропорции, какие предлагала модель Кенэ[118 - Francois
Quesnay et la physiocratie. 1958, I, p. 154 sq.] (сельское хозяйство —5 млрд, турских ливров, промышленность и торговля — 2 млрд.): Франция Людовика XV была более погружена в свои сельские виды деятельности, нежели Англия. По оценке Вильгельма Абеля[119 - Abel W. Zur Entwicklung des Sozialprodukts…, S. 489.], данной им в опыте приближенного расчета в соответствии с моделью Кенэ, Германия XVI в., до опустошений Тридцатилетней войны, была гораздо более погружена в земледельческую деятельность, чем Франция XVIII в.
        Соотношение между продуктом сельского хозяйства и продуктом промышленности (С/П) повсеместно, но медленно изменялось в пользу промышленности. В Англии последняя превзошла сельское хозяйство лишь в 1811 -1821 гг.[120 - Marszewski J. Le produit physique de l’economie francaise. de 1789 a 1913. —Histoire quantitative de l’economie francaise. Cahiers de l'I. S. E. A.», № 163, juillet 1965, p. XIV.] Во Франции — не ранее 1885 г., немного раньше — в Германии (1865 г.)[121 - Ibid.] и Соединенных Штатах (1869 г.)[122 - Ibid.]. Основываясь на не отличающемся достоверностью подсчете, относящемся ко всему Средиземноморью XVI в.[123 - Braudel F. Medit…, 1966, I, p. 384 sq.], я предложил равенство С = 5 П, соотношение, приемлемое, может быть, для всей Европы этого столетия. Если это так, то мы видим, какой путь предстояло пройти Европе.
        Другая корреляция: соотношение между достоянием (национальным богатством) и национальным продуктом. Кейнс имел обыкновение считать запасы капитала в современном ему мире равными тройному или четвертному размеру национального дохода. В самом деле, соотношения 3 к 1 или 4 к 1 были установлены Голлмэном и Голдсмитом[124 - Gallman R.E., Howle E. S. The Structure of U. S. Wealth in the Nineteenth Century. — Коллоквиум, проводившийся Southern Economic Association; Goldsmith R.W. The Growth of Reproductive Wealth of the United States of America from 1805 to 1950. —«Income and Wealth of the United States: Trends and Structure», II, 1952.] для Соединенных Штатов XIX в.; для различных развивающихся стран нашего времени эти цифры варьируют от 5 к 1 до 3 к 1. По данным Саймона Кузнеца[125 - Kuznets S. Op. cit., p. 58.], для старинных экономик соотношение должно было бы варьировать тежду 3 к 1 и 7 к 1. На самом деле в этих целях трудно использовать оценки Грегори Кинга. Для него английское национальное богатство составляло будто бы к 1688 г. 650 млн. фунтов стерлингов, из которых на землю приходилось 234
млн., на рабочую силу —330 млн., а остальное, т. е. 86 млн. фунтов, делилось между скотом (25 млн.), драгоценными металлами (28 млн.) и «разными» Статьями (33 млн.). Если из общей суммы вычесть труд, мы получаем цифру в 320 млн. фунтов при национальном продукте в 43,4 млн. фунтов, т. е. соотношение примерно 7 к 1.
        Элис Хенсон Джонс[126 - Jones A.H. La fortune privee de Pennsylvanie, New Jersey, Delaware (1774). — «Annales E. S. C.», 1969, p. 245.] воспользовалась этими вероятными коэффициентами, чтобы оценить доход на душу населения в некоторых американских «колониях» в 1774 г., после обследования, позволившего ей вычислить национальное богатство этих колоний. Она получила величину дохода на душу населения от 200 (при соотношении 1 к 5) до 335 долларов (при соотношении 1 к 3) и заключила, что США накануне своей независимости имели более высокий жизненный уровень, нежели европейские страны. Если это заключение правильно, то оно определенно не лишено значения.
        Государственный долг и ВНП
        В сфере государственных финансов, где цифровых данных много, корреляции можно обнаружить: они предоставляют первоначальные рамки для любой возможной реконструкции национальной отчетности.
        Так, существует соотношение между государственным долгом (известно, какую роль ему предстояло сыграть в Англии XVIII в.) и ВНП[127 - Brochier H.,Tabatoni P. Economie financiere. 2^е^ ed., 1963, р. 131.]. Долг мог бы достигать двойной суммы национального дохода, не ставя под угрозу выплаты по требованию. В этом смысле крепкое здоровье английских финансов могло бы считаться доказанным, коль скоро даже при самых критических конъюнктурах, например в 1783 или в 1801 гг., государственный долг ни разу не превысил вдвое ВНП. Потолок так и не был пересечен.
        Предположим, что это правило было бы правилом золотым. Тогда Франция не оказалась бы в угрожающем положении, когда 13 января 1561 г., в разгар всеобщей тревоги, канцлер Мишель де Л’Опиталь признал существование долга в 43 млн. ливров[128 - См. Mariejol J. Н. — в: Lavisse E. Histoire de France. 1911, VI, 1^re^ partie, p. 37.], т. е. вчетверо превышавшего бюджет государства, тогда как, с учетом вероятных пропорций, ВНП равнялся как минимум 200 млн. ливров. Точно так же никакой угрозы не было бы и для Австрии Марии-Терезии: после войны за Австрийское наследство (1748 г.) доход государства достигал 40 млн. флоринов, а его долг был значителен —280 млн., но ВНП должен был быть в то время порядка 500 -600 млн. флоринов. Если бы речь шла только о 200 млн., тяжесть долга была бы в принципе переносимой. Правда, Семилетняя война откроет первую пропасть для расходов, которая заставит Марию-Терезию отказаться от всякой воинственной политики. И ей даже удастся улучшить состояние своих финансов, сведя ставку процента по государственному долгу к 4 % [129 - Dickson P. G. M. Fiscal Need and National Wealth in 18th
Century Austria (машинописный текст). — Неделя Прато, 1976 г.].
        В действительности же затруднения, вызывавшиеся государственным долгом, зависели также — и в немалой степени — от управления финансами и от большего или меньшего доверия общественности. Во Франции в 1789 г. государственный долг не превышал возможностей нации (3 млрд, ливров долга, примерно 2 млрд, ливров ВНП); все было или должно было быть в порядке. Но Франция вела финансовую политику, не бывшую ни последовательной, ни эффективной. Ей далеко было до английской ловкости в данной области. И она оказалась перед финансовым кризисом, усиленным кризисом политическим, а не просто-напросто перед лицом кризиса бедности государства.
        Прочие соотношения
        Мы задержимся на тех, которые связывали денежную массу, национальное богатство, национальный доход и бюджет государства.
        Грегори Кинг[130 - King G. Op. cit.] оценивал массу драгоценных металлов, обращавшихся в его стране, в 28 млн. фунтов стерлингов при национальном богатстве в 320 млн. —т. е. 11,42 %. Если мы примем приблизительное соотношение 1 к 10, то Франция Людовика XVI, располагая запасами монеты в 1 -1,2 млрд, турских ливров (цифра, на мой взгляд, весьма заниженная), должна была бы иметь национальное богатство, составлявшее по меньшей мере 10 -12 млрд. Можно было бы также сравнить денежные запасы Англии в 1688 г. с ее ВНП (а не только с ее национальным богатством), но сопоставления с денежным обращением не способны нас привести далеко. В самом деле, это обращение современники оценивали или прикидывали лишь время от времени: нам случается располагать одной цифрой на столетие, и то не всегда.
        ^Брейгель Младший (1564 -1636). Уплата повинностей. Гент, Музей изящных искусств. Фото Жиродона.^
        Бюджет, напротив, обычно известен из года в год; с ним мы вновь обретаем ободряющее течение серийных документов. Отсюда и программа, избранная в 1976 г. для Недели Прато: «Государственные финансы и валовой национальный продукт». Если этот коллоквиум и не решил ничего, то он расчистил почву. В доиндустриальных экономиках частное от деления ВНП на сумму бюджета обычно колебалось бы между 10 и 20: 20 —это самый низкий коэффициент, 5 % национального продукта (тем лучше для налогоплательщика); 10 —самый высокий коэффициент (10 %), вызывавший не просто обычные стенания. Вобан, которому принадлежала современная концепция налога («Проект королевской десятины» предлагал упразднить все существовавшие налоги, прямые и косвенные, и провинциальные таможни, а затем заменить их налогом «на все, что приносит доход, [от коего] ничто не ускользнет», когда всякий будет платить «в соответствии со своим доходом»[131 - Vauban. Op. сit., р. 153.]), полагал, что никогда не должно достигать уровня 10 %. Он доказывал это, оценивая доходы французов сектор за сектором и подсчитывая то, что принес бы налог, который он
предлагал изменять в зависимости от достатка облагаемых им социальных слоев. Он пришел к заключению, что 10 % валового дохода превысили бы самый большой военный бюджет, который Франция знала до того, т. е. 160 млн. ливров.
        Но в XVIII в. обстоятельства изменились. Воздействие налога, вычисленное для Англии и Франции начиная с 1715 г., было представлено в весьма яркой статье П. Матиаса и П. О’Брайена [132 - Mathias Р., O’Brien P. Taxation in Britain and France 1715 -1810. (Неделя Прато. 1976 г.) — «The Journal of European Economie History», 1976. p. 608 -609.]. К сожалению, цифры, приводимые ими, не вполне сопоставимы с цифрами Вобана, потому что они относятся только к физическому продукту (сельскохозяйственному и «промышленному»), тогда как Вобановы цифры прибавляют к нему доходы с городской недвижимости, доходы с мельниц, все частные или государственные услуги (прислуга, королевская администрация, свободные профессии, транспорт, торговля…). Тем не менее интересно сравнить фискальные тяготы с физическим продуктом в Англии и Франции. Во Франции с 1715 по 1800 г. процент почти постоянно был выше 10 (11 % в 1715 г., 17 % в 1735 г., но 9 и 10 % соответственно в 1770 и 1775 гг. и 10 % в 1803 г.). В Англии груз налогов был исключительно высок: 17 % в 1715 г., 18 — в 1750 г., 24 % в 1800 г., в пору наполеоновских войн. В
1850 г. этот груз уменьшится до 10 %.
        Вполне очевидно, что степень фискального напряжения всегда была многозначительным индикатором, ибо она варьировала в зависимости от страны и от эпохи, хотя бы в связи с войнами. Нам предлагается методика: исходить, чтобы приблизительно очертить проблему и в качестве гипотезы, из обычной границы, лежащей между 10 и 5 %: если объем поступлений Синьории Республики Св. Марка составил в 1588 г. 1'131'542 дуката[133 - Museo Correr, Fonds Dona delle Rose, 27.], то венецианский национальный продукт должен был бы колебаться между 11 и 22 млн. дукатов. Если к 1779 г. царские доходы (когда русская экономика была еще экономикой Старого порядка) достигали 25 -30 млн. рублей [134 - A. N.. К 1352.], то масса национального продукта должна была бы находиться между 125 и 300 млн.
        «Вилка» огромна. Но коль скоро она единожды установлена, проверки путем сопоставления позволяют оценить наличие более или менее сильного фискального напряжения. В случае Венеции в конце XVI в., как и в случаях других городских экономик, фискальный пресс действительно превзошел обычные подвиги территориальных государств. Последние в то время в принципе находились рядом с нижним уровнем, равным 5 %;
        Венеция же, видимо, основательно вырвалась за 10-процентный потолок. В самом деле, подсчеты ее ВНП, которые я пытался произвести различными путями, исходя из заработной платы ремесленников шерстяного производства (Arte della Lana) и чернорабочих Арсенала[135 - См. выше, прим. 98 и с. 306.], приводят к цифре, значительно меньшей, чем 11 млн. дукатов, — от 7 до 7,7 млн., т. е. показывают огромное для того времени фискальное бремя в 14 -16 %.
        Было бы важно проверить, помимо случая с Венецией, располагались ли городские экономики на максимальном уровне фискального гнета — реальность, которую без явных доказательств провидел Люсьен Февр, говоря о городе Меце в самый год его присоединения к Франции (1552 г.)[136 - Febvre L. Un chapitre d’histoire politique et diplomatique: la reunion de Metz a la France. — «Revue d’histoire moderne», 1928, p.111.]. Достигли ли города-государства в XVI в. того опасного фискального предела, за которым экономика Старого порядка рисковала сама себя уничтожить? Существовало ли дополнительное объяснение расстройства экономик, которыми руководил город, включая и экономику Амстердама в XVIII в.?
        Нынешние-то экономики оказываются способны вынести фантастическое увеличение государственных фискальных изъятий. И действительно, в 1974 г. такое изъятие представляло для Франции и ФРГ 38 % ВНП, для Англии — 36 %, для США (в 1975 г.) — 33, для Италии — 32, для Японии — 22 % ВНП[137 - Bloch-Morhange J. Manifeste pour 12 millions de contribuables. 1977, p. 69. См, также наводящую на размышления статью двух журналистов — экономистов и историков: Warsh D., Minard L. Inflation is now too serious a matter to leave to economists. — «Forbes», 15 november 1976, p. 123.]. Такой рост фискального обложения — явление относительно недавнее, но он от года к году убыстряется вследствие роли государства как доброго гения, а также обращения к усиленному фискальному нажиму в качестве антиинфляционной меры, способной сократить потребление. Поскольку инфляция от этого продолжается не менее быстрыми темпами, инакомыслящие экономисты[138 - В Англии это Калдор (Kaldor), Дадли Джексон (Jackson D.), Г. Тернер (Turner H. А), Фрэнк Уилкинсон (Wilkinson F.); в Соединенных Штатах — Джон Хотсон (Hotson J.); во Франции — Ж.
Блок-Моранж (Bloch-Morhange J.) и авторы цитировавшейся выше статьи Дэвид Уорш (Warsh D.) и Лоренс Майнард (Minard L.).] в конце концов пришли к тому, что стали приписывать избытку фискального пресса немалую долю ответственности за нынешние кризис и инфляцию. Вырисовывается мысль, что превышен предел фискальной перегрузки, которая ставит под угрозу сверхразвитые экономики. Хотя теперешний предел находится на совершенно ином уровне, разве это не та же самая проблема, какую мы заметили столетиями раньше в более всего продвинувшихся вперед экономиках Запада?
        Принять какую-то корреляцию между бюджетом и национальным продуктом означает придать бюджету значение индикатора, заметить, что слишком поспешно утверждать, как делали это большинство современников и даже столько историков, что достаточно так называемому всемогущему государству, если оно желало наполнить свою казну, затянуть на один дополнительный оборот фискальный пресс или же использовать окольный путь с косвенными налогами, этим великим ресурсом всех режимов, в особенности авторитарных. Неизменно твердят, что-де подталкиваемый нуждами начавшейся в 1635 г. «открытой» войны, Ришелье непомерно увеличил налоговые поступления: разве не удвоилась или не утроилась во Франции сумма налога с 1635 по 1642 г.? На самом деле налог не может вырасти по-настоящему и повлечь за собой долговременный рост бюджета без того, чтобы не увеличился в то же самое время национальный продукт. Быть может, так обстояло дело в том начальном XVII в., и тогда надо было бы вслед за Рене Берелем пересмотреть обычные суждения об экономическом тонусе века Ришелье.
        От потребления к валовому национальному продукту
        Чтобы определить ВНП, можно начать с производства или с потребления. Джоан Робинсон определяет национальный доход как «сумму всех затрат, произведенных за год всеми семействами, составляющими нацию (плюс чистые инвестиционные затраты и превышение или дефицит экспорта)»[139 - Robinson J. L'Accumulation du capital, p. 18.]. В этих условиях, если мне известно среднегодовое потребление «агентов» данной экономики, я могу рассчитать ее глобальное потребление и, прибавив к итогу массу средств, сэкономленных на производстве — в общем, сбережения, — и положительное или отрицательное сальдо торгового баланса, получу приближенную величину ВНП.
        Именно это попытался сделать одним из первых Эли Хекшер в своей экономической истории Швеции (1954 г.) [140 - Heckscher E. F. An Economie History of Sweden. 1954, p. 61, 69, 70, 116.]. Как раз этим же самым окольным путем Фрэнк Спунер получил на воспроизводимом нами на с. 317 графике кривую изменения французского ВНП между 1500 и 1750 гг., а Анджей Вычаньский исследовал национальный доход Польши в XVI в.[141 - Wyczanski A. Le revenu national en Pologne au XVI^e^ siecle. — «Annales E. S. C.», 1971, № 1, p. 105 -113.] Вычаньский писал: «Даже неточные цифры [ретроспективной национальной отчетности] всегда более конкретны и более близки к исторической действительности, нежели расплывчатые словесные описания», какими до сего времени довольствовались историки. «Наша гипотеза, — поясняет он далее, — очень проста. Все население какой-либо страны должно есть, следовательно, стоимость питания соответствует большей части национального дохода, точнее — сельскохозяйственной продукции, стоимость которой увеличена на издержки переработки, транспорта и т. д. Другая часть национального дохода образовывается
стоимостью труда того слоя населения, который не производит то, что потребляет». Значит, налицо три элемента: П^1^ — потребление продуктов питания сельскохозяйственного населения; П^2^ —потребление несельскохозяйственного населения; Т — труд этого несельскохозяйственного населения. Если пренебречь торговым балансом, то ВНП = П^1^+ П^2^+ Т, с тем преимуществом для очень упрощенного подсчета, что Т в общем равно П^2^: в самом деле, лица наемного труда (прежде всего горожане) зарабатывают практически не более того, что им требуется для существования и воспроизводства самих себя.
        Наконец, А. Вычаньский приходит к различению двух национальных доходов, городского и деревенского. Не будем задавать слишком много вопросов по поводу точного различия между пространствами городскими и пространствами сельскими, предположим даже, что проблема эта решена. Из этих двух доходов доход городов более всего способен прогрессировать, а если он прогрессирует, за ним следует и вся система. И следовательно, простое наблюдение за демографическим развитием городов просвещает нас относительно самого поступательного движения ВНП. К примеру, если я вслед за Жоржем Дюпё[142 - Dupeux G. L’urbanisation de la France au XIX^e^ siecle. — Colloque des historiens francais de l’economie, 1977.] располагаю более или менее непрерывным рядом [данных] об увеличении городского населения во Франции с 1811 по 1911 г. — поступательном движении со среднегодовым ритмом в 1,2 %, —то эта кривая указывает, что ВНП Франции должен был расти в аналогичном ритме.
        В этом нет ничего удивительного: города (все историки согласны в этом) были важнейшими орудиями накопления, двигателями роста, ответственными за любое прогрессивное разделение труда. Служа надстройкой европейского целого, они, быть может, как и любые структуры, были отчасти паразитическими системами[143 - Wrigley E. A. The Supply of Raw Materials in the Industrial Revolution. — «The Economic History Review», 1962, p. 110.], однако же необходимыми для всеобщего процесса роста. Именно они начиная с XV в. определяли громадное движение протопромышленности (proto-industrie), эту передачу, это возвращение городских ремесел в деревню, т. е. использование, даже реквизицию полупраздной рабочей силы некоторых сельских областей. Торговый капитализм, обходя ограничивавшие его преграды городского ремесла, создал, таким образом, в деревне новое поле промышленности, но зависимое от города. Итак, все начиналось с городов. Промышленная революция в Англии будет делом городов, прокладывавших путь: Бирмингема, Шеффилда, Лидса, Манчестера, Ливерпуля…
        Подсчеты Фрэнка Спунера
        В английском издании своей классической, опубликованной сначала на французском языке книги «Мировая экономика и чеканка монеты во Франции, 1493 -1680 гг.» («L’Economie mondiale et les frappes monetaires en France, 1493 -1680», 1956)[144 - Spooner F. С. The International Economy and Monetary Movements in France 1493 -1725. 1972, p. 306.] Фрэнк Спунер предложил новую таблицу, представляющую исключительный интерес для французской истории, ибо там в графической форме присутствуют ВНП, королевский бюджет и находившаяся в обращении денежная масса. Непрерывной кривой линией показан только бюджет, относительно которого имеются обильные официальные цифровые данные; ВНП и денежная масса показаны каждый двумя кривыми, высокой и низкой, которые измеряют и сразу же делают видимой нашу неуверенность.
        ВНП был подсчитан по среднему потреблению, выраженному в соответствии с ценами на хлеб (как если бы количество потребляемых калорий поставлял только этот предмет питания). Цены на хлеб и численность населения варьируют, однако кривая ВНП непрестанно движется вверх — и в этом-то и заключена главная, характерная черта.
        ^НАЦИОНАЛЬНЫЙ ДОХОД, ДЕНЕЖНАЯ МАССА И БЮДЖЕТ ВО ФРАНЦИИ В 1500 -1750 ГГ.^
        ^График заимствован у Ф. Спунера (Spooner F. С. The International Economy and Monetary Movements in France, 1493 -1725. 1972, p. 306). Пояснения к графику см. в тексте на соседней странице.^
        Если этот график, как я полагаю, в высокой степени приемлем, то соотношение между бюджетом и ВНП намечается в общем как 1 к 20; это доказательство тому, что не наблюдалось фискальных излишеств, непереносимого напряжения в этой области. Что же до денежной массы, то она возрастает одновременно с бюджетом вплоть до 1600 г.; затем, с 1600 по 1640 г., она стагнирует или даже сокращается, тогда как бюджет продолжает свое восходящее движение. Но после 1640 г. кривая денежных запасов отделяется от двух остальных, становится отклоняющейся от нормы. Она выплескивается по вертикали, стремительно карабкаясь вверх. Все происходит так, как если бы Франция, расположенная в сердце Европы, оказалась наводнена монетой и драгоценными металлами. Следует ли объяснять это возобновлением активности американских рудников начиная с 1680 г. (но «взлет» монеты начался во Франции в 1640 г.)?
        А также возобновлением нашей активности на море? Вероятно, приключения кораблей из Сен-Мало на берегах Тихого океана сыграли свою роль (но гораздо позднее): разве не говорили, что они выбросили во Францию более чем на 100 млн. ливров серебра? Во всяком случае, Франция надолго сделалась собирательницей драгоценных металлов, притом что масса эта не оказывала влияния ни на бюджет, ни на ВНП. Ситуация странная, тем более что Франции, постоянно снабжавшейся за счет превышения своего торгового баланса с Испанией, приходилось еще покрывать определенное число дефицитов в других направлениях, по меньшей мере в своей левантинской торговле, а сверх того — вывозить свою монету в Европу при посредстве фирм Самюэля Бернара, Антуана Кроза и женевцев из-за войн Людовика XIV и из-за того, что король вынужден был содержать многочисленные войска за пределами Франции. Однако же Франция накапливала, она тезаврировала; такое вот случайное замечание Буагильбера, относящееся к 1697 г., заставит нас призадуматься: «…хоть Франция, как никогда, изобилует деньгами»[145 - Boisguilbert P., de. Op. cit., II, р. 587.]. Или же
относящееся к концу царствования Людовика XIV замечание купцов по поводу сравнительной незначительности суммы 800 млн. в кредитных билетах (быстро обесценивавшихся) по отношению к массе серебра, которая обращалась или осторожно пряталась в королевстве. Во всяком случае, рост запасов монеты объясняется не системой Лоу, я бы сказал наоборот: что этот рост объясняет систему, что он сделал ее возможной. К тому же процесс продолжался в XVIII в. и утвердился как любопытная структура во французской экономике. И в конечном счете вопрос остается без настоящего ответа.
        Очевидные преемственности
        Взгляд через глобальные величины подчеркивает во всей истории Европы очевидные преемственности.
        Первая — это постоянный, «наперекор стихиям», рост любого валового национального продукта. Взгляните на кривую движения ВНП Англии в XVIII и XIX вв. А если прав Фрэнк Спунер, то ВНП Франции находился на подъеме со времени Людовика XII, да несомненно, и раньше, и его рост, очевидный вплоть до 1750 г., продолжался после правления Людовика XV и до самого нашего времени. Колебания (ибо колебания имелись) были краткосрочными, едва заметными волнами на поднимавшемся долгосрочном приливе. Короче, эти кривые не похожи на знакомые нам кривые конъюнктуры, в том числе и кривую вековой тенденции (trend). Даже насильственные перерывы, вызванные двумя последними мировыми войнами, будут в целом лишь перерывами, сколь бы драматичны они ни были. Войны же былых времен было еще легче компенсировать. К тому же любое общество, зачастую разоренное по собственной вине, великолепно восстанавливалось: на протяжении своей истории Франция не переставала себя воссоздавать, и с этой точки зрения она отнюдь не была исключением.
        Другая преемственность: подъем государства, измеряемый увеличением изымаемой им доли национального дохода. Это было фактом: бюджеты возрастали, государства увеличивались; они пожирали все. Важно констатировать это в свете наших национальных отчетностей, даже если это означает вернуться к традиционным утверждениям, к декларациям принципов, столь часто высказываемым историками немецких языка и культуры. Вернер Неф[146 - Naf W. Staat und Staatsgedanke. 1935, S. 62.] писал не колеблясь: «Речь должна идти в первую очередь о государстве» («Vom Staat soll an erster Stelle die Rede sein»), о «гигантском предприятии, — писал Вернер Зомбарт[147 - Sombart W. Le Bourgeois. 1911, p. 106.], —управляющие которого будут иметь главной целью приобретательство, т. е. добывание для себя максимально возможного количества золота и серебра». Итак, следует отдать справедливость государству: глобальная экономика обязывает нас поставить его на его место, огромное место. Как говорит Жан Бувье, «государство никогда не бывает малозначащим» [148 - В статье, которая выйдет в «Анналах».].
        Во всяком случае, оно не было таким начиная со второй половины XV в. и с возвращения к хорошим временам экономики. Не был ли подъем государства, рассматриваемый в рамках длительной временной протяженности, в некотором роде всей историей Европы? Оно исчезло с падением Рима в V в., оно восстановилось с промышленной революцией XI -XIII вв., вновь пришло в расстройство сразу же после катастрофической Черной смерти и баснословного спада середины XIV в. Я признаюсь, меня зачаровывает, устрашает этот распад, это падение в глубины ночи, самая великая драма, какую знала история Европы. Конечно, в прошлом огромного мира не было недостатка в катастрофах более трагичных: таких, как монгольские нашествия в Азии, исчезновение большей части индейского населения Америки после прибытия белых людей. Но нигде бедствие подобного размаха не предопределяло такого восстановления, такого непрерывного поступательного движения начиная с середины XV в., движения, которое завершилось в конечном счете промышленной революцией и экономикой современного государства.
        Франция — жертва своего огромного пространства
        Не приходится спорить, что в политическом смысле Франция была первой современной нацией, появившейся в Европе и получившей завершение с гигантским последним штрихом революции 1789 г.[149 - Adam Р. Op. cit.,р. 43.] Тем не менее к этой поздней дате она в своей экономической инфраструктуре была далека от того, чтобы быть законченным национальным рынком. Конечно, можно было говорить, что Людовик XI был уже меркантилистом, «кольберистом»[150 - Gandilhon R. Politique economique de Louis XI. 1941. p. 322.] до Кольбера, государем, заботившимся о своем королевстве как об экономическом целом. Но что могла поделать его политическая воля с разноликостью и архаизмом экономической Франции его времени? Архаизмом, которому предстояло просуществовать долго.
        Французская экономика — раздробленная, регионализованная — составляла сумму отдельных жизней, которые стремились замкнуться в себе. Великие потоки, которые через нее проходили (можно было бы сказать, почти что «пролетали» над ней), действовали только к выгоде отдельных городов и регионов, выполнявших роль перевалочных пунктов, пунктов отправления или прибытия. Наподобие прочих «наций» Европы Франция Людовика XIV и Людовика XV была еще главным образом сельскохозяйственной; промышленность, торговля, финансы, по существу, не могли трансформироваться за один день. Прогресс рисовался здесь в виде пятен и почти не был видим до подъема второй половины XVIII в. «Франции широких горизонтов [т. е. открытой миру], бывшей незначительным меньшинством, противостояла Франция замкнутой жизни, бывшей подавляющим большинством, которая охватывала все деревни, добрую часть Местечек и даже городов», — писал Эрнест Лабрус[151 - Braudel F., Labrousse E. Histoire economique et sociale de la France. II, 1970, p. 166 -167.].
        Возникновение национального рынка было движением против вездесущей инерции, движением, порождавшим в долговременном плане обмены и связи. Но во французском случае не была ли главной причиной инерции сама огромность территории? Соединенные Провинции и Англия — первые крохотные, а вторая скромных размеров — были более энергичными, легче поддавались объединению. Расстояние не действовало против них в такой степени.
        Разноликость и единство
        Франция была мозаикой по-разному окрашенных небольших краев, каждый из которых жил прежде всего сам по себе, в ограниченном пространстве. Мало затронутые внешней жизнью, края эти говорили в экономическом смысле на одном языке: то, что было действительно для одного, с необходимыми поправками оказывалось действительным и для другого, соседнего или отдаленного. Знать один из них значило представлять себе все.
        В Бонвиле, главном городе Фосиньи, в той Савойе, которая еще не стала французской, книга расходов небольшого местного монастыря лазаристов, осторожного до скаредности[152 - Этот документ находится в личной собственности Поля Гишонне. Его фотокопия хранится в Доме наук о человеке в Париже.], рассказывает об этом на свой лад. В XVIII в. в этом затерянном уголке жили только на самообеспечении, за счет кое-каких закупок на местном рынке, но главным образом — за счет вина и пшеницы, которые поставляли крестьяне-арендаторы. Пшеница, переданная булочнику, заранее оплачивала повседневный хлеб. Мясо, наоборот, покупали у мясника за наличные деньги. Деревенские ремесленники и чернорабочие, которых оплачивали поденно, были тут как тут для перевозки досок, дров или навоза; крестьянка приходила забивать свинью, которую выращивали добрые отцы; сапожник поставлял башмаки для них или для их единственного прислужника; монастырскую лошадь ковали в Клюзе y знакомого кузнеца; каменщик, плотник, столяр готовы были являться в монастырь для поденной работы. Таким образом, все происходило на небольшом расстоянии,
горизонт кончался в Таненже, Салланше, в Ла-Рош-сюр-Форон. Однако же, поскольку не наблюдалось совершенной автаркии, круг бонвильских лазаристов был открыт в направлении одного или двух пунктов его тесной окружности. Время от времени специальному гонцу (по крайней мере если это не был курьер герцогской почты) поручалось сделать в Аннеси или чаще в Женеве покупки, выходившие за обычные рамки: лекарства, пряности, сахар… Но в конце XVIII в. сахар окажется (то была маленькая революция!) и в бонвильской бакалейной лавке.
        В целом это был простой язык, который можно было бы услышать во многих других небольших регионах, при условии, что с ними познакомишься поближе. Скажем, Осуа, богатая пахотными землями и пастбищами, призвана была жить на самообеспечении, тем более что через Семюр, ее главный город, «ездят не слишком много» и он находится «в удалении от судоходных рек»[153 - В. N.. Ms. fr. 21773, f^os^ 133 sq.]. Тем не менее у области имелись некоторые связи с соседними краями Осер и Аваллон[154 - Robin R. La Societe francaise en 1789: Semur-en-Auxois. 1970. p. 101 -109.]. Такие регионы, как внутренняя Бретань или Центральный массив, были почти что самодостаточными. Точно так же, как и край Барруа, хотя он поддерживал отношения с Шампанью и Лотарингией и даже экспортировал свое вино по Маасу до самых Нидерландов.
        Если же обратиться к региону или к городу, расположенному на путях торгового оборота, картина меняется. Торговые перевозки следуют через него во всех направлениях. Таков был случай Вердена-сюр-ле-Ду, маленького бургундского городка, расположенного на берегу реки Ду и очень близко от Соны — двух водных путей, которые сливаются, направляясь к югу. «Торговля здесь велика, — сообщал один отчет, относящийся к 1698 г., — по причине выгодного месторасположения… Здесь ведут крупную торговлю зерном, вином и сеном. Каждый год 28 октября происходит вольная ярмарка, начинается она за неделю до праздника св. Симона и св. Иуды и продолжается еще неделю после него; там некогда продавали весьма большое число лошадей»[155 - B. N., Ms. fr. 21773, f^os^ 133 sq.]. «Зоной рассеивания» вокруг Вердена были одновременно Эльзас, Франш-Конте, Лионнэ и «края ниже ее». Малый город на скрещении нескольких потоков обмена априори был открыт для перемен, предназначен для них. Там испытывали соблазн к предпринимательству; там можно было сделать выбор между несколькими путями.
        Такой же прорыв наблюдался и в [крае] Маконнэ, жителям которого, однако, недоставало инициативы. Но их вина экспортировались повсюду почти что сами собой. Остальное, конечно, было второстепенным — пшеница, откорм крупного рогатого скота, торговля полотном или кожевенные заводы. Но хватило бы и вывоза вин и добавившегося к нему производства бочек. «Хотя бочарный лес почти весь доставляется из Бургундии по реке Соне, имеется немалое число бочаров, целый год занятых сей весьма необходимой работой, понеже в Маконнэ, где бочку продают вместе с вином, их ежегодно требуется много». Цены на бочки даже выросли после того, как провансальцы «приобрели оных… большое число, коими они воспользовались, дабы сохранить свои большие бочки, каковые более тяжелы и сделаны из более толстого леса, и дабы облегчить доставку вин, кои они возят в Париж, и уменьшить расходы на нее»[156 - Ibid.].
        ^ОГРОМНОЕ ПРОСТРАНСТВО ФРАНЦИИ: ТРУДНОСТИ НАЦИОНАЛЬНОГО РЫНКА^
        ^Эти две карты Арбелло (Arbellot G.) (см.: «Annales E. S. С.», 1973, p. 790, вклейка) показывают «великий дорожный сдвиг», который за счет новых дорог, обустроенных для экипажей, мчащихся во весь дух, сделавшегося всеобщим использования карет-«тюрготин» и увеличения числа почтовых станций сократил в период 1765 -1780 гг., иной раз вдвое, расстояния по всей Франции. В 1765 г. требовалось самое малое три недели, чтобы добраться из Лилля до Пиренеев или из Страсбурга в Бретань. Даже в 1780 г. Франция предстает как компактное пространство, пересечь которое можно лишь медленно. Но прогресс дорог обнаруживал тенденцию к охвату всего королевства. В самом деле, на первой карте можно различить несколько «привилегированных» направлений: Париж — Руан или Париж — Перонн (дорога занимала день, т. е. столько же, сколько из Парижа в Мелён); Париж — Лион (5 дней, т. е. столько же, сколько из Парижа в Шарлевиль, или в Кан, или в Витри-ле-Франсуа). На второй карте расстояния и продолжительность поездок в основном совпадают (отсюда — почти концентрические круги вокруг Парижа). Продолжительность поездок по старинным
привилегированным дорогам в направлении на Лион и Руан оставалась такой же. Решающим для такого сдвига обстоятельством было создание Тюрго в 1775 г. Государственной службы почтово-пассажирских перевозок.^
        ^Город Море на реке Луэн (в 75 км от Парижа) в 1610 г. Национальная библиотека.^
        Таким образом, Францию пересекали пути обменов на короткие, средние и дальние расстояния. Города вроде Дижона или Ренна были в XVII в., как утверждал это Анри Се[157 - See H. Histoire economique de la France. 1939, p. 232.], «почти исключительно местными рынками». Слова «почти» достаточно, чтобы указать, что там заканчивались также и торговые перевозки на дальние расстояния, какими бы скромными они ни казались. И этим перевозкам предстояло расти.
        Связи на далекие расстояния, которые историку легче обнаружить, нежели бесчисленные локальные обмены, относились в первую очередь к необходимым товарам, которые в некотором роде сами по себе организовывали свои путешествия: соли, зерну — особенно к последнему, с неизбежной, порой драматической компенсацией от провинции к провинции. По стоимости и тоннажу зерно составляло «важнейшую торговлю королевства». В середине XVI в. снабжение [им] одного только города Лиона стоило в полтора раза дороже, чем вся стоимость генуэзских бархатов, предназначавшихся для всего французского рынка; а ведь речь идет отнюдь не о ткани, «всего более распространенной среди шелковых»[158 - См. Gascon R. — в: Braudel F., Labrousse E. Op. cit., I, p. 256.]. А что же сказать о вине — путешественнике, как бы одаренном крыльями в своем упорном продвижении в страны Северной Европы? О текстиле всех видов и из всякого материала, который образовал по всей Франции своего рода речные потоки, постоянные, поскольку они почти что не подчинялись сезонному ритму? Наконец, об экзотических пищевых товарах — пряностях, перце, а вскоре затем
кофе, сахаре, табаке, неслыханная мода на которые обогащала государство и Ост-Индскую компанию? Разве не существовала рядом с речными судами, рядом с вездесущими транспортными перевозками оживлявшая торговлю почта, которую создало государство, чтобы посылать свои приказы и своих агентов? Люди перемещались еще легче, чем товары, важные особы мчались почтой, беднота пешком проделывала фантастические странствия по Франции.
        Так что разнородность французской территории, «ощетинивавшейся исключениями, привилегиями, ограничениями»[159 - Cardinal F. Mathieu. L’Ancien Regime en Lorraine et en Barrois. 1970, p. XIII.], без конца нарушалась. В XVIII в. мы окажемся даже, с ростом обменов, перед энергичным сломом барьеров между провинциями[160 - Baehrel R. Une Croissance: la Basse-Provence rurale (fin du XVI^e^ siecle —1789). 1961, passim (в частности, с. 77).]. Франция Буагильбера с изолированными провинциями исчезла, а так как почти все регионы были затронуты половодьем обменов, все они стремились специализироваться на определенных видах деятельности, которые были для них прибыльными, — доказательство того, что национальный рынок начинал играть свою роль распределителя задач.
        Связи естественные и искусственные
        Впрочем, разве не обеспечивалось такое обращение, в долговременной перспективе объединительное, «пособничеством» самой территории, ее географии? За исключением Центрального массива, полюса отталкивания, Франция располагала очевидными удобствами для своих дорог, своих путей, своих обменов. У нее были ее побережья и ее каботаж; если последний и был недостаточен, он тем не менее существовал, и если даже каботажными перевозками в широком масштабе занялись иностранцы, как долгое время делали это голландцы[161 - Accarias de Serionne J. Les Interets des nations de L’Europe…, I, p. 224.], то все же пробел был заполнен. Что касается речных вод, малых рек и каналов, то Франция, не будучи ими обеспечена в такой же степени, как Англия или Соединенные Провинции, располагала все же большими возможностями: Рона и Сона протекают по самой оси «французского перешейка», это прямая дорога с севера на юг. Ценность Роны, пояснял в 1681 г. один путешественник, состоит в том, что она «есть великое удобство для тех, кто желает отправиться в Италию через Марсель. Именно по ней я поехал. Я сел на судно в Лионе и на третий
день прибыл в Авиньон… На следующий день отправился я в Арль»[162 - Huguetan J. Voyage d’Italie curieux et nouveau. 1681, p. 5.]. Что могло быть лучше?
        Хвалы заслуживали бы все речки Франции. Как только водный поток это позволял, суда приспосабливались к его возможностям, в крайнем случае то были плоты леса или молевой сплав. Вне сомнения, повсюду во Франции, как и в других странах, имелись мельницы с их запрудами; но в конце концов в случае нужды запруды эти открывались и судно спускалось вниз по течению силой освобожденной воды. Так делалось на Маасе, реке неглубокой: между Сен-Мийелем и Верденом три мельницы пропускали суда за умеренное вознаграждение[163 - A. N., 129, A. P., 1.]. Эта небольшая деталь попутно показывает, что в конце XVII в. Маас оставался путем, использовавшимся довольно далеко вверх по течению, а также вниз по течению — в сторону Нидерландов. Кстати, именно перевозкам по нему Шарлевиль и Мезьер были довольно долго обязаны тем, что служили перевалочными пунктами для каменного угля, меди, квасцов и железа, прибывавших с Севера[164 - A. N., 125, A. P., 16 (1687).].
        Но все это несравнимо с интенсивным использованием речным транспортом крупных водных потоков: Роны, Соны, Гаронны и Дордони, Сены (с ее притоками) и Луары — первой из рек Франции, невзирая на ее частые паводки, ее песчаные мели и на располагавшиеся вдоль нее путевые таможни. Она играла важнейшую роль благодаря изобретательности своих перевозчиков и своим караванам судов, которые при движении вверх по течению пользовались большими квадратными парусами или, если ветра бывало недостаточно, шли бечевой. Луара соединяла юг и север, запад и восток королевства: Роаннский волок около Лиона связывал ее с Роной, двумя каналами — Орлеанским и Бриарским — она сообщалась с Сеной и Парижем. В глазах современников перевозки [по Луаре] были огромными — и вверх и вниз по течению[165 - B..N., Ms. fr. 21773, f^os^ 73 -75 v°».]. Однако Орлеан, которому следовало бы быть центром Франции, оставался, несмотря на его роль перераспределяющего центра и на его промышленность, городом второстепенным. Произошло это, несомненно, из-за конкуренции близкого Парижа, к услугам которого Сена и ее притоки — Йонна, Марна, Уаза —
предоставляли значительную массу выгод от речных перевозок и колоссальные удобства при снабжении.
        Франция — это также обширная сеть сухопутных дорог, которые монархия сенсационным образом разовьет в XVIII в. и которые часто изменяли основы экономической жизни края, по которому они проходили: новая дорога не обязательно следовала трассе старой. Конечно, все эти дороги не были чрезмерно оживленными. Артур Юнг характеризовал великолепное шоссе, ведущее из Парижа в Орлеан, как «пустыню в сравнении с дорогами, что пла оо [так в бум. книге — электр. ред.]. На расстоянии десяти миль мы не встретили ни дорожной кареты, ни дилижанса, а всего только двух гонцов и очень мало почтовых карет: едва ли десятую долю того, что мы бы встретили, выезжая из Лондона в такое же время»[166 - Young A. Voyages en France, 1787, 1788, 1789. 1976, I, p. 89.]. Правда, у Лондона были все функции Парижа плюс функции перераспределяющего центра для всего королевства плюс функция крупного морского порта. С другой стороны, Лондонский бассейн, менее обширный, чем Парижский бассейн, был более плотно населен. Это именно то замечание, которое позднее настойчиво станет выдвигать барон Дюпен в своих классических трудах об Англии.
Впрочем, другие очевидцы были менее критичны, чем ученейший Артур Юнг. В 1783 г., за четыре года до нашего англичанина, на испанского путешественника Антонио Понса движение по дороге, соединявшей Париж с Орлеаном и Бордо, произвело немалое впечатление: «Повозки, что перевозят товары, сооружения ужасающие: очень длинные, соответственно широкие, а главное — прочные, изготовление коих обходится на вес золота, влекомые шестью, восемью, десятью, а то и большим числом лошадей в зависимости от их веса. Ежели бы дороги не были такими, каковы они суть, я не знаю, что сталось бы с таким движением, каковы бы ни были предприимчивость и активность людей сей страны». Правда, в отличие от Артура Юнга эти личные впечатления сопоставляются не с Англией, а с Испанией, что позволило Понсу лучше англичанина понять размах этих дорожных новшеств[167 - Ponz A. Op. cit., p. 1701.]. «Франция, — писал он, — нуждается в дорогах более чем какая-либо другая страна из-за ее вод и болотистых зон», следовало бы также добавить, с ее горами и еще более — с ее необъятностью.
        Во всяком случае, остается фактом, что тогда совершался все более и более возраставший охват дорогами французского пространства: к концу Старого порядка имелось 40 тыс. км сухопутных дорог, 8 тыс. км судоходных рек и 1000 км каналов [168 - См. Labrousse Е. — в: Braudel F., Labrousse E. Op. cit., II, p. 173.]. Этот охват умножил «присоединения» и иерархически расчленил территорию, он стремился диверсифицировать транспортные пути. Так, если Сена оставалась излюбленным путем в Париж, то продовольствие прибывало в столицу как из Бретани — по Луаре, так и из Марселя — по Роне, через Роанн, по Луаре и Бриарскому каналу[169 - A. N., G^7^, 1674, f° 68, Париж, 17 декабря 1709 г.; A. N., G^7^, 1646, f° 412, Орлеан, 26 августа 1709 г.]. По призыву предпринимателей и военных поставщиков в декабре 1709 г. зерно из Орлеана прибыло в Дофине[170 - A. N., G^7^, 1646, f^os^ 371, 382; 1647, f° 68, Орлеан, 1, 22 апреля, 17 декабря 1709 г.]. Даже обращение звонкой монеты, в любую эпоху бывшее привилегированным, оказалось облегчено реорганизацией перевозок. Именно это отмечал в сентябре 1783 г. доклад Государственного
совета: некоторые банкиры и коммерсанты Парижа и главных городов королевства, «используя великие удобства, каковые ныне предоставляют коммерции дороги, устроенные по всей Франции, равно как и учреждение службы почтово-пассажирских перевозок, дилижансов и транспортных контор… делают из перевозки золотой и серебряной монеты главный предмет своих спекуляций, дабы по своему желанию повышать или понижать величину курса, создавать в столице и в провинциях изобилие или голод»[171 - Москва, АВПР, 93/6, 394, л. 24 и 24 об., 30 сентября 1783 г.].
        Учитывая обширные размеры Франции, становится очевидно, что для ее единства успехи транспорта были решающими, если еще и не достаточными. Именно это на свой лад утверждают (в применении к более близкому нам времени) историк Жан Бувье, считающий, что национальный рынок во Франции стал существовать только с завершением ее железнодорожной сети, и экономист Пьер Юри, который идет еще дальше, утверждая без обиняков, будто нынешняя Франция станет экономическим единством лишь в тот день, когда телефонная связь в ней достигнет «американского» совершенства. Пусть так. Но с теми дорогами, которые создали в XVIII в. прекрасные инженеры Управления мостов и дорог, определенно наступил прогресс в развитии французского национального рынка.
        Прежде всего политика
        Но национальный рынок, особенно вначале, был не только экономической реальностью. Он вышел из предшествовавшего политического пространства. И соответствие между национальными политическими и экономическими структурами устанавливалось лишь мало-помалу, в XVII и XVIII вв.[172 - Richardot Н. Ор. cit., р. 184. Цит по: Dockes Р. Op. cit., р. 20.]
        Ничто не могло быть логичнее. Мы десятки раз говорили, что экономическое пространство всегда очень намного превосходит пространства политические. Так что «нации», национальные рынки строились внутри экономической системы, более обширной, чем они, а точнее — в противовес этой системе. Международная экономика с большим радиусом действия существовала давно, и именно в этом пространстве, которое его превосходило, и был посредством более или менее прозорливой, во всяком случае настойчивой, политики выкроен нациюнальный рынок. Задолго до меркантилистской эпохи государь уже вмешивался в сферу экономики, пытался принуждать, направлять, запрещать, облегчать, заполнять брешь, открывать зону сбыта… Он старался развить те закономерности, которые могли бы послужить его существованию и его политическому честолюбию, но в своем предприятии он добьется успеха, только если в конечном счете встретит общее потворство со стороны экономики. Так ли обстояло дело с «предприятием» Франция?
        Невозможно отрицать, что французское государство сформировалось, по крайней мере наметилось, рано. Если оно и не предшествовало всем остальным территориальным государствам, то оно их вскоре превзошло. В таком напоре следует видеть конструктивную реакцию центральной зоны по отношению к периферии, за счет которой она стремилась расшириться. В ранней ее истории Франции приходилось противостоять опасностям сразу во всех направлениях: то на юге, то на востоке, то на севере, а то даже и на западе. В XIII в. она оказалась уже самым большим политическим предприятием континента, «почти государством», как справедливо говорит Пьер Шоню[173 - См. Chaunu Р. — в: Braudel F., Labrousse E. Op. cit., I, p. 22.], имевшим одновременно и древние и новые характеристики государства: харизматическую ауру, судебные учреждения, учреждения административные, а главное — финансовые, без чего политическое пространство было бы совершенно инертным. Но если во времена Филиппа Августа и Людовика Святого политический успех обратился в успех экономический, то потому, что рывок, взлет наиболее продвинувшейся вперед части Европы лил
живительную воду на французскую мельницу. Повторим, что историки, может быть, недостаточно осознавали значение ярмарок Шампани и Бри. Предположите, что около 1270 г., во времена полного расцвета этих ярмарок, когда канонизированный король умер под стенами Туниса, экономическая жизнь Европы раз и навсегда застыла бы в очерчивавших ее формах — из этого возникло бы господствующее французское пространство, которое легко организовало бы свою собственную сплоченность и свое распространение за счет ближнего.
        Мы знаем, что так не случилось. Огромный спад, который утвердился с началом XIV в., вызвал серию сменявших друг друга крахов. Тогда экономическое равновесие Европы нашло иные основы. И когда французкое пространство, бывшее полем сражений Столетней войны, восстановило свою политическую и уже экономическую целостность в правления Карла VII (1422 -1461) и Людовика XI (1461 -1483), мир вокруг него ужасающим образом изменился.
        Однако в начале XVI в.[174 - Ibid., p. 39.] Франция все же стала вновь «первым, и в значительной мере, среди всех [европейских] государств»: 300 тыс. кв. км [территории], от 80 до 100 тонн золота фискальных ресурсов и, может быть, ВНП эквивалентный 1600 тонн золота. В Италии, где котировалось все, как богатство, так и могущество, когда какой-нибудь документ говорил просто «король» («il Re»), речь шла о Христианнейшем короле, короле по преимуществу. Такое сверхмогущество наполняло страхом соседей и соперников, всех тех, кого новый экономический взлет Европы возносил над их прежним состоянием, делая их одновременно и честолюбивыми и опасливыми. И в основном именно поэтому Католические короли, повелители Испании, заранее окружили угрожавшую Францию серией династических браков; и именно поэтому же успех Франциска I при Мариньяно (1515 г.) обратил против него всю силу европейского равновесия — того равновесия, которое было механизмом, просматривавшимся уже в XIII в. Когда в 1521 г. вспыхнула война между Валуа и Габсбургами, механизм сработал против короля Французского к выгоде Карла V, с риском
(который не замедлил сказаться) содействовать первенствующему положению Испании, тому, чем чуть раньше или чуть позже занялось бы само по себе американское серебро.
        Но разве политическая неудача Франции не объяснялась также — и главным образом — тем, что она более не была и не могла быть в центре европейского мира-экономики? Центр богатства находился в Венеции, в Антверпене, в Генуе, в Амстердаме, и эти сменявшие друг друга опоры были вне пределов французского пространства. Был только один, довольно краткий миг, когда Франция снова приблизилась к первому месту, — во время войны за Испанское наследство, когда Испанская Америка открылась для купцов из Сен-Мало. Но случай, едва приоткрывшийся, ускользнул. В общем, история не благоприятствовала сверх меры формированию французского национального рынка. Раздел мира произошел без него, даже за его счет.
        Не ощущала ли это в какой-то смутной форме и сама Франция? Во всяком случае, она пыталась начиная с 1494 г. утвердиться в Италии. Это ей не удастся, и между 1494 и 1559 гг. итальянский магический круг утратит руководство европейским миром-экономикой. Попытка и неудача повторятся столетие спустя, будучи направлены в сторону Нидерландов. Но, по всей вероятности, если бы в 1672 г. голландская война завершилась французской победой, которая определенно была возможна, центр мира-экономики переместился бы тогда из Амстердама в Лондон, а не в Париж. И именно в Лондоне он оказался прочно закрепившимся, когда в 1795 г. французские армии оккупировали Соединенные Провинции.
        Чрезмерность пространства
        Не была ли одной из причин этих неуспехов относительно непомерная протяженность Франции? Разве в конце XVII в. не представлялась она наблюдательному взору Уильяма Петти как тринадцать Голландий, как три или четыре Англии? Разве же не насчитывала она вчетверо или впятеро больше населения, чем последняя, и вдесятеро больше, чем первая из них? Уильям Петти дошел даже до утверждения, будто Франция имела в 80 раз больше добрых пахотных земель, нежели Голландия, тогда как в конечном счете «богатство» ее было лишь втрое больше богатства Соединенных Провинций[175 - Dockes Р. Op. cit., р. 156.]. Если сегодня, приняв в качестве единицы измерения маленькую Францию (550 тыс. кв. км), вы стали бы искать государство в тринадцать раз больше, чем она (7150 тыс. кв. км), то получили бы размеры Соединенных Штатов. Артур Юнг мог иронизировать по поводу движения между Парижем и Орлеаном, но, если бы, в конце концов, посредством переноса мы наложили на Лондон сетку французских коммуникаций XVIII в., имевшую центром Париж, эти дороги во всех направлениях затерялись бы в море. На более обширном пространстве любое
движение равного объема «растворяется».
        Аббат Галиани говорил по поводу Франции 1770 г., «что она не похожа более на Францию времен Кольбера и Сюлли»[176 - Dockes Р. Op. cit., p. 308.]; он считал, что страна достигла пределов своего расширения; с двадцатью миллионами жителей она не смогла бы увеличить массу своих изделий, не нарушая той меры, которую навязывала экономика всего мира. Точно так же, если бы она имела флот в такой же пропорции, как Голландия, этот флот, увеличенный в 3, в 10 или в 13 раз, был бы за пределами тех пропорций, какие могла бы воспринять мировая экономика[177 - Ibid., p. 25, 353.]. Галиани, самый проницательный человек своего столетия, затронул самое больное место. Франция была прежде всего своей собственной жертвой, жертвой плотности своего населения, своего объема, своего гигантизма. Жертвой протяженности, которая, разумеется, имела и свои преимущества: если Франция постоянно противостояла иноземным вторжениям, то все же в силу своей громадности; ее невозможно было пройти всю, нанести ей удар в сердце. Но и ее собственные связи, распоряжения ее правительства, движения и импульсы ее внутренней жизни, технический
прогресс испытывали то же самое затруднение при движении из одного края страны в другой. Даже Религиозным войнам, в их взрывчатом и заразительном развитии, не удалось разом охватить все ее пространство. Разве не утверждал Альфонс Олар, историк Революции, что даже Конвент испытывал величайшие трудности при доведении «своей воли до всей Франции»[178 - Цит. по: Rouff М. Les Mines de charbon en France au XVIII^e^ siecle. 1922, p. 83, note 1.]?
        ^РЕЛИГИОЗНЫМ ВОЙНАМ НЕ УДАЛОСЬ ОДНИМ МАХОМ ОХВАТИТЬ ОБШИРНОЕ ФРАНЦУЗСКОЕ КОРОЛЕВСТВО ДАЖЕ ПОСЛЕ ВОСШЕСТВИЯ НА ПРЕСТОЛ ГЕНРИХА IV.В качеств военных событий на картах сохранены лишь важные сражения (по данным написанного Анри Марьежолем тома «Истории Франции» Лависса). Из этого вытекает очевидное упрощение. Однако ясно, что не все эти события совпадали, что пространство противилось «заразе». Даже заключительная фаза войн, во времена Генриха IV, развертывалась прежде всего на севере страны.^
        Впрочем, некоторые государственные деятели, и не самые незначительные, чувствовали, что протяженность королевства отнюдь не обязательно влекла за собой увеличение его могущества. По крайней мере именно такой смысл я бы придал такой, самой по себе любопытной фразе из письма герцога де Шеврёза Фенелону: «Франция, коей особенно подобает сохранять достаточные границы…»[179 - 9 апреля 1709 г. Цит по: Levy C.-F. Capitalistes et pouvoir au siecle des Lumieres. 1969, p, 325.] Тюрго говорил в общих категориях, и не о Франции в частности, но можно ли себе представить, чтобы англичанин или голландец написал: «Та максима, что от государств, дабы их укрепить, надлежит отсекать провинции, как отсекают ветви у деревьев, долго еще останется в книгах, прежде чем явится в советах государей»[180 - Цит пo: Dockes P. Op. cit., p. 298.]? Несомненно, можно грезить о Франции, которая не увеличивалась бы так быстро. Ибо ее территориальная протяженность, по многим причинам благодетельная для монархического государства и, возможно, для французской культуры и для отдаленного будущего страны, сильно стесняла развитие ее
экономики. Если провинции плохо сообщались между собой, это означало, что они располагались в пределах территории, где расстояния были преимущественно помехой. Даже в том, что касается зерна, общий рынок функционировал плохо. Франция, производитель-гигант, будучи жертвой своих размеров, потребляла свою продукцию на месте; перебои в снабжении, даже голодовки были там парадоксально и по существу возможны еще в XVIII в.
        То была ситуация, которая сохранится до того момента, когда железные дороги достигнут отдаленных сельских зон. Еще в 1843 г. экономист Адольф Бланки писал, что коммуны округа Кастеллан в департаменте Нижние Альпы «более удалены от французского влияния, чем Маркизские острова… Связи не велики и не малы — их просто не существует»[181 - Collier R. La Vie en Haute-Provence de 1600 -1850. 1973, p. 36.].
        Париж плюс Лион, Лион плюс Париж
        Ничего нет удивительного, если столь обширное пространство, которое трудно было эффективно связать, не пришло естественным образом к полному объединению вокруг единого центра. Два города оспаривали друг у друга руководство французской экономикой: Париж и Лион. Это, несомненно, было одной из неосознававшихся слабостей французской системы.
        Общие истории Парижа, слишком часто разочаровывающие, недостаточно вписывают историю огромного города в рамки судеб Франции. Они недостаточно внимательны к экономической активности и экономической власти города. С этой точки зрения разочаровывают нас и истории Лиона: чересчур регулярно они объясняют Лион «через» Лион. Они, несомненно, хорошо показывают связь между возвышением Лиона и ярмарками, которые в конце XV в. сделали из города экономическую вершину королевства. Но:
        1) заслуга этого слишком широко приписывается Людовику XI;
        2) вслед за Ришаром Гасконом нужно снова и снова повторять, что лионские ярмарки были созданием итальянских купцов, поместивших их в пределах своей досягаемости, у самой границы королевства; что в этом заключено свидетельство подчиненности французов международной экономике. Несколько преувеличивая, скажем, что для итальянцев Лион в XVI в. был тем же, чем для европейцев Кантон при эксплуатации Китая в XVIII в.;
        3) историки Лиона недостаточно внимательны к феномену биполярности Парижа и Лиона, которая была настойчиво о себе напоминавшей структурной особенностью французского развития.
        В той мере, в какой Лион был созданием итальянских купцов, все в Лионе шло наилучшим образом, пока последние хозяйничали в Европе. Но после 1557 г. положение ухудшилось. Кризис 1575 г. и крахи десятилетия 1585 -1595 гг.[182 - См. Gascon R. — в: Braudel Е., Labrousse Е. Op. cit., I, р. 328.], годы депрессии и дорогих денег (1597 -1598 гг.)[183 - Gentil da Silva J. Banque et credit en Italie…, p. 514.] усилили движение вспять. Главные функции города на Роне перешли к Генуе. Но ведь Генуя пребывала за границами Франции, в рамках громадной Испанской империи. Она обретала свою силу в самой силе и эффективности этой империи, а на самом деле — в далекой горнодобывающей активности Нового Света. И в той мере, в какой продолжали существовать, поддерживая друг друга, эта сила и эффективность, вплоть до 20 —30-х годов XVII в., Генуя до того времени, или почти до того времени, господствовала над финансовой и банковской жизнью Европы.
        С того времени Лион находился в положении второстепенном. В деньгах тут не было недостатка, подчас их бывало излишне много, но они более не находили себе употребления с прежней выгодой. Прав Ж. Жентил да Силва[184 - Ibid., p. 94, 285, 480, 490.]: в торговом плане Лион оставался обращенным ко всей Европе, но все более и более становился французским рынком, местом, куда стекались капиталы королевства, жаждавшие золотых гарантий ярмарок и регулярного процента с «депозита», т. е. с переводов платежей c ярмарки на ярмарку. Прошли те прекрасные денечки, когда Лион, как считалось, «диктовал законы всем остальным рынкам Европы», когда его торговая и финансовая активность затрагивала «своего рода многоугольник — от Лондона до Нюрнберга, Мессины и Палермо, от Алжира до Лисабона и от Лисабона до Нанта и Руана» (и не забывайте важнейший перевалочный пункт в Медина-дель-Кампо[185 - Morineau М. Lyon l’italienne, Lyon la magnifique. — «Annales E. S. C.», 1974, p. 1540; Bayard F. Les Bonvisi, marchands banquiers a Lyon. — «Annales E. S. C.», 1971,]). В 1715 г. прошение из Лиона удовольствуется достаточно
скромным заявлением: «Наш рынок обычно диктует законы всем провинциям» [186 - A. N., G^7^, 1704, 111.].
        Не этот ли спад утвердил приоритет Парижа? Будучи вытеснены выходцами из Лукки в последней трети XVI в., лионские флорентийцы все больше и больше обращались «к государственным финансам, прочно утвердившись в Париже под покровительственной сенью власти»[187 - См. Gascon R. — в: Braudel F., Labrousse E. Op. cit., I, p. 288.]. Внимательно проследив за этим перемещением итальянских фирм, в частности фирмы Каппони, Фрэнк Спунер выявил подвижку в направлении французской столицы, сравнимую, на его взгляд, с наиважнейшим переходом от Антверпена к Амстердаму[188 - Spooner F. C. L’Economie mondiale et les frappes monetaires en France 1493 -1680. 1956, р. 279.]. Конечно, переход наблюдался, но Дени Рише, который заново рассмотрел материей, справедливо утверждает, что предоставленный Парижу шанс, если такой шанс существовал, остался без серьезных последствий. «Конъюнктура, вызвавшая упадок Лиона, обеспечила вызревание зачатков парижского роста, — пишет он, — но она не повлекла за собой смены функций. Еще в 1598 г. Париж не имел инфраструктуры, необходимой для крупной международной торговли: ни ярмарок,
сравнимых с ярмарками Лиона или Пьяченцы, ни солидно организованного вексельного рынка, ни капитала испытанных технических приемов»[189 - Richet D. Une Societe commerciale Paris — Lyon dans la deuxieme moitie du XVI^e^ siecle. 1965. Лекция в Обществе истории Парижа и Иль-де-Франса (машинописный текст), с. 18.]. Это не означает, что Париж — политическая столица, место сосредоточения королевского налога и огромного накопления богатств, потребительский рынок, который растрачивает заметную часть доходов «нации», — не имел веса в экономике королевства и в перераспределении капиталов. Например, парижские капиталы присутствовали в Марселе с 1563 г. [190 - Histoire de Marseille, III, p. 236 -237.], а парижские галантерейщики из Шести корпораций очень рано включились в прибыльную торговлю на далекие расстояния. Но в целом парижское богатство было плохо вовлечено в производство или даже просто в товары.
        Упустил ли Париж в этот момент — а вместе с ним и Франция — возможность какой-то новизны? Может быть. И позволительно винить в этом парижские имущие классы, слишком увлеченные должностями и землями, операциями, «обогащавшими в социальном отношении, доходными в индивидуальном плане и паразитарными в экономическом»[191 - Richet D. Op. cit., p. 19.]. Еще в XVIII в. Тюрго, повторяя слова Вобана, говорил, что «Париж — это прорва, где поглощаются все богатства государства, куда мануфактурные изделия и безделушки притягивают деньги всей Франции посредством торговли, столь же разорительной для наших провинций, как и для иностранцев. Доход от налога там в большей своей части растрачивается»[192 - Turgot. ?uvres, ed. G. Schelle, 1913. I, p. 437.]. В самом деле, баланс «Париж — провинции» являл собою великолепный пример неэквивалентного обмена. «Достоверно известно, — писал Кантийон, — что провинции всегда должны столице значительные суммы»[193 - Dockes P. Op. cit., p. 247.]. В этих условиях Париж не переставал расти, украшаться, увеличивать свое население, восхищать гостей — и все это в ущерб ближнему.
        ^Новая Лионская биржа, построенная в 1749 г. Национальная библиотека.^
        Его власть, его престиж вытекали из того, что вдобавок он был повелевающим центром французской политики. Удерживать Париж означало господствовать над Францией. С начала Религиозных войн протестанты нацеливались на Париж, который от них ускользнет. В 1568 г. у них был отнят Орлеан, у самых ворот столицы, и католики радовались по этому поводу. «Мы отняли у них Орлеан, — говорили они, — потому что мы не желаем, чтобы они так близко подбирались к нашему доброму городу Парижу»[194 - Delaborde J. Gaspard de Coligny, amiral de France. 1892, III, p. 57.]. Позднее Париж возьмут лигисты, затем Генрих IV, потом фрондеры, которые сумели сделать лишь одно: дезорганизовать город. К величайшему негодованию того негоцианта, что жил в Реймсе, и, значит, в тени столицы: ежели Париж испытывает стеснения в нормальной своей жизни, писал он, то «дела [прекратятся] в прочих городах как Франции, так и иноземных королевств, вплоть до самого Константинополя» [195 - Memoires de Jean Maillefer, marchand bourgeois de Reims. 1890, p. 52.]. Для этого провинциального буржуа Париж был пупом земли.
        Лион не мог похвалиться таким престижем, ни сравниться с необычайными размерами столицы. Однако если Лион и не был «монстром», то по масштабам того времени он был крупным городом, тем более значительным по площади, что, как объяснял один путешественник, «он заключает в своей крепостной ограде свои стрельбища, свои кладбища, виноградники, поля, луга и прочие угодья». И этот же путешественник, житель Страсбурга, добавляет: «Утверждают, что за день в Лионе делается более дел, нежели в Париже за неделю, поелику именно здесь пребывают главным образом оптовики. Однако же Париж ведет большую розничную торговлю»[196 - Brackenhoffer Е. Voyage en France 1643 -1644. 1925, р. 110, 113.]. «Нет, — говорил один благоразумный англичанин, — Париж не самый большой торговый город королевства. Тот, кто сие утверждает, смешивает купцов и лавочников (tradesmen и shopkeeprs). В чем заключено превосходство Лиона, так это в его негоциантах, его ярмарках, его вексельном рынке, его многообразных промыслах» [197 - Roberts L. The Merchants Марр of Commerce. 1639. Цит. пo: Schulin E. Op. cit., S. 108.].
        Отчет, составленный в канцеляриях интендантства относительно положения Лиона в 1698 г., дает довольно утешительную картину состояния здоровья города[198 - B. N., Ms. fr. 21773, f^os^ 31 sq.]. Там пространно перечисляются естественные преимущества, какие дают городу водные пути, обеспечивающие доступ в соседние провинции и за границу. Его ярмарки, существовавшие более двух столетий, продолжали процветать; как и в былые времена, они происходили четыре раза в год по одним и тем же правилам; платежные сходит всегда происходят утром, с 10 часов до полудня, в лоджии Биржи, и «бывают такие платежные расчеты, когда заключается дел на два миллиона, а наличными не выплачивают и ста тысяч экю»[199 - Ibid.]. «Депозит», двигатель кредита путем репорта платежа с одной ярмарки на другую, функционировал с легкостью, поскольку питался он «прямо [за счет] кошелька горожан, кои извлекают выгоду из своих денег на рынке»[200 - Ibid.]. Машина продолжала крутиться, хотя многие итальянцы, в частности флорентийцы, которые были «изобретателями рынка», покинули город. Пустоты заполнили купцы генуэзские, пьемонтские или
выходцы из швейцарских кантонов. Сверх того в городе и вокруг него развилась мощная промышленность (подъем которой, как мы будем считать, компенсировал, быть может, недостаток торговой и финансовой активности). В ней огромное место занимал шелк, восхитительная черная тафта и сверхзнаменитые ткани с золотой и серебряной нитью, питавшие сильную оптовую торговлю. Уже в XVI в. Лион находился в центре промышленной зоны — Сент-Этьенн, Сен-Шамон, Вирьё, Нёвиль.
        Баланс деятельности Лиона в 1698 г. приписывает ему на два десятка миллионов экспорта, миллионов на двенадцать закупок, т. е. превышение вывоза над ввозом в восемь миллионов ливров. Но если мы за неимением лучшего примем приводимую Вобаном цифру —40 млн. превышения [вывоза] для торговли всей Франции, — на долю Лиона придется всего лишь пятая часть. Это определенно не соответствовало положению Лондона в английской торговле.
        Первое место в лионских торговых операциях принадлежало Италии (10 млн. вывоза, 6 или 7 млн. ввоза). Не доказательство ли это того, что определенная часть Италии была активнее, чем это обычно утверждают? Во всяком случае, Генуя служила Лиону перевалочным пунктом на пути в Испанию, где город св. Георгия сохранял поражающую воображение сеть закупок и продаж. Зато у Лиона мало было связей с Голландией и лишь ненамного больше — с Англией. Он продолжал много трудиться вместе со средиземноморской зоной, под знаком прошлого и [его] наследия.
        Париж одерживает верх
        Итак, Лион, невзирая на его сохранившуюся энергию, мало опирался на наиболее продвинувшуюся вперед Европу и на пребывавшую тогда на подъеме мировую экономику. Но ведь в противостоянии столице сверхмощь, основывающаяся на внешних факторах, была бы для Лиона единственным средством навязать себя в качестве центра французской активности. В борьбе между обоими городами, которая очень плохо определяется и прослеживается, Париж в конечном счете одержит верх.
        Тем не менее его превосходство, утверждавшееся медленно, осуществится лишь в весьма специфической форме. В самом деле, Париж не одержал над Лионом торговой победы. Еще во времена Неккера, около 1781 г., Лион оставался, несомненно, первой центром французской торговли: вывоз составлял 142,8 млн. ливров, ввоз — 68,9 млн., общий торговый оборот — 211,7 млн., а валовое превышение вывоза над ввозом —73,9 млн. ливров. И если не принимать во внимание колебания стоимости турского ливра, эти цифры увеличились в 9 раз по сравнению с 1698 г. А Париж в тот же период имел всего 24,9 млн. ливров общего торгового оборота (вывоз плюс ввоз), т. е. немного больше одной десятой лионского баланса[201 - Remond A. Trois bilans de l'economie francaise au temps des theories physiocratiques. — «Revue d’histoire economique et sociale», 1957, p. 450 -451.].
        Превосходство Парижа стало результатом — более ранним чем обычно считают, — появления «финансового капитализма». Для того чтобы это произошло, потребовалось, чтобы Лион потерял часть, если не большую часть, своей прежней роли.
        Нельзя ли в такой перспективе предположить, что системе лионских ярмарок первый очень серьезный удар был нанесен во время кризиса 1709 г., который на самом деле был кризисом финансов Франции, находившейся в состоянии войны с момента начала в 1701 г. войны за Испанское наследство? Самюэль Бернар, постоянный заимодавец правительства Людовика XIV, практически потерпел банкротство на королевских платежах, в конце концов отсроченных до апреля 1709 г. Документов и свидетельств об этой противоречивой драме существует великое множество [202 - Прежде всего фонд A. N., G^7^.]. Оставалось бы понять подоплеку очень сложной игры, которая, помимо Лиона, интересовала в первую очередь женевских банкиров, чьим корреспондентом, сообщником, а порой решительным противником многие годы был Самюэль Бернар. Чтобы получить капиталы, которые могли бы выплачиваться вне Франции — в Германии, в Италии и ничуть не меньше в Испании, где сражались армии Людовика XIV, — Самюэль Бернар предложил женевцам в качестве гарантии возмещения полученных им сумм денежные билеты, выпускавшиеся французским правительством с 1701 г.; выплаты
производились затем в Лионе в ярмарочные сроки благодаря переводным векселям, которые Самюэль Бернар выписывал на Бертрана Кастана, своего корреспондента на тамошнем рынке. Дабы снабдить этого последнего [средствами], «ему посылали тратты для оплаты вслед за ярмарками». В общем, то была фиктивная игра, в которой, впрочем, никто не проигрывал, когда все шло хорошо, которая позволяла платить женевским и иным кредиторам то звонкой монетой, то обесценивавшимися денежными билетами (с учетом, как говорили, «потери» на них). Основная часть расчетов всякий раз переносилась для самого Самюэля Бернара на целый год. Азбукой ремесла было выиграть время и еще раз время до того момента, когда тебе самому заплатит король, что никогда не бывало легким делом.
        Так как генеральный контролер быстро исчерпал легкие и надежные решения, потребовалось измыслить другие. Именно поэтому в 1709 г. настойчиво твердили о создании банка, который бы был частным или государственным. Его роль? Давать деньги взаймы королю, который тут же даст их взаймы деловым людям. Такой банк выпускал бы кредитные билеты, приносящие процент, которые бы обменивались на королевские денежные билеты. Это означало бы повысить курс сказанных билетов. Кто в Лионе не радовался тогда этим добрым новостям!
        Вполне очевидно, что если бы операция удалась, все денежные воротилы оказались бы под властью Самюэля Бернара, «концентрация» осуществилась бы к его выгоде, ему бы предстояло управлять банком, поддерживать билеты, перемещать их массы. Генеральный контролер финансов Демаре смотрел на такую перспективу без всякого удовольствия. Существовала также оппозиция со стороны негоциантов крупных портов и торговых городов Франции, можно почти что сказать, «националистическая» оппозиция. «Утверждают, — писал один неприметный персонаж, вне сомнения лицо подставное, — что господа Бернар, Никола и прочие евреи, протестанты и чужеземцы, предложили взять на себя учреждение сего банка… Было бы куда более справедливо, ежели оным банком управляли бы уроженцы французского королевства, римские католики, кои… заверяют Его Величество в своей преданности» [203 - Levy С.-F. Op. cit., р. 332.]. На самом деле этот банковский проект начинался, как мы бы сказали сегодня, настоящим приемом игры в покер, аналогичным тому, который в 1694 г. завершился созданием Английского банка. Во Франции он потерпел неудачу, и ситуация быстро
ухудшилась. Все перепугались, и существовавшая система начала оседать как карточный домик, особенно когда в первую неделю апреля 1709 г. Бертран Кастан, не без основания сомневаясь в «прочности» Самюэля Бернара, отказался, будучи в соответствии с правилами вызван на Биржу, принять выписанные на него тратты и заявил, что не может «соединить свой баланс» (т. е. оплатить долги, уравновесить баланс). Это вызвало «неописуемый переполох». Самюэль Бернар, оказавшийся в трудном положении в той мере, в какой — признаем это — служба королю втянула его в не поддающиеся описанию осложнения, в конце концов 22 сентября[204 - Saint-Germain J. Samuel Bernard, le banquier des rois. 1960, p. 202.] не без труда и нескончаемых переговоров добился от генерального контролера Демаре «постановления, дававшего ему отсрочку на три года» для уплаты его собственных долгов. Таким образом он избежал банкротства. Впрочем, кредит короля был восстановлен с прибытием 27 марта 1709 г. «7'451'178 турских ливров» в виде драгоценных металлов — «в реалах, слитках и посуде», — выгруженных в Пор-Луи кораблями из Сен-Мало и Нанта,
возвратившимися из Южных морей [205 - Levy C.-F. Op. cit.,p. 338.].
        Но более чем эта сложная и запутанная финансовая драма, в центре наших забот находится в настоящий момент лионский рынок. Какова могла быть его прочность в том 1709 г. перед лицом расстройства платежей? Это трудно сказать из-за самих лионцев, скорых на жалобы и на чрезмерное очернение положения. Тем не менее рынок уже пятнадцать лет испытывал серьезные затруднения. «С 1695 г. немцы и швейцарцы ушли с ярмарок» [206 - Varille M. Les Foires de Lyon avant la Revolution. 1920, p. 44.]. Относящаяся к 1697 г. памятная записка отмечала даже довольно любопытную практику (встречавшуюся, впрочем, в обиходе на активных, но традиционных ярмарках Больцано): репорты с ярмарки на ярмарку производились «заметками (nottes), каковые каждый заносит в свой баланс» [207 - A. N., KK 1114, f^os^ 176 -177. Памятная записка г-на д’Эрбиньи, интенданта Лиона, с замечаниями г-на де Ла Мишодьера, лионского интенданта в 1762 г.]. Следовательно, то была игра записей в точном смысле слова: долги и кредиты не обращались в форме «векселей на предъявителя и простых векселей». Итак, мы не в Антверпене. Узкая группа «капиталистов»
оставила за собой прибыли с «сумм, отданных в долг» при ярмарочных репортах. То была игра в замкнутом кругообороте. Нам весьма бегло объясняют, что, ежели бы «заметки» («nottes») обращались со следующими одна за другой передаточными надписями, «мелкие негоцианты и мелкие торговцы» были бы «в состоянии вести более дел», вмешиваться в эту торговлю, из которой «богатые негоцианты… напротив, стараются их устранить». Подобная практика противоречила всему, что стало правилом «на всех торговых рынках Европы», но она сохранится до конца жизни лионских ярмарок [208 - Varille М. Op. cit.,р. 45.]. Можно думать, что она не способствовала активизации лионского рынка и его защите от международной конкуренции.
        Ибо последняя существовала: Лион, снабжаемый испанскими пиастрами через Байонну, видел, как из города уходили серебряные и даже золотые монеты в нормальные пункты назначения, вроде Марселя или Леванта или Монетного двора Страсбурга, но еще более — ради подпольного и значительного обращения — в направлении Женевы. За наличные некоторые лионские купцы получали через Женеву амстердамские векселя на Париж с немалой прибылью. Было ли уже это свидетельством подчиненного положения Лиона? Письма, которые генеральный контролер финансов получал от Трюдена, лионского интенданта, в большой мере отражают жалобы купцов города, преувеличенные или непреувеличенные[209 - A. N., G^7^, 359 -360.]. Послушать их, так Лиону грозила опасность лишиться своих ярмарок и своих кредитных операций из-за женевской конкуренции. «Следует опасаться, — говорилось уже в письме Трюдена Демаре от 15 ноября 1707 г., — чтобы в Женеву не переносили беспрестанно всю коммерцию лионского рынка. Женевцы уже некоторое время назад вознамерились устроить у себя вексельный рынок, производя на оном расчеты и выплаты по ярмаркам как в Лионе,
Нове [Нови] и Лейпсике [Лейпциге]»[210 - Boislisle P., de. Correspondance des controleurs generaux…, 1847 -1897, II, p. 445.]. Было ли это реальностью? Или угрозой, которой потрясали, дабы повлиять на решения правительства? Во всяком случае, два года спустя ситуация была серьезной. «Это дело Бернара, — отмечает одно из писем Трюдена, — необратимо потрясло лионский рынок, он каждодневно делается все более плохим»[211 - A. N., G^7^, 363, 25 июля 1709 г.]. В самом деле, в техническом смысле купцы блокировали функционирование рынка. Обычно в Лионе платежи «производятся почти все на бумаге или балансируются переводами со счетов, так что очень часто в платеже на 30 млн. не участвует и 500 тыс. л[ивров] в монете. С отнятием сей помощи записей платежи сделались невозможны, даже ежели бы и было во сто крат более монеты, чем обычно». Эта финансовая забастовка даже замедлила производство лионских мануфактур, которые работали только на кредите. Результат: «Они частично остановились и обрекли на милостыню от 10 до 12 тыс. рабочих, у коих к тому же нет ничего, чтобы существовать во время прекращения их работы.
Число сих людей умножается каждый день, и приходится опасаться, что не останется ни производства, ни коммерции, ежели им не будет оказана быстрая помощь…» [212 - Ibid., 15 июля.]. Вот что было чрезмерным, однако же никоим образом не беспричинным. Во всяком случае, лионский кризис отозвался на всех французских рынках и ярмарках. Одно письмо от 2 августа 1709 г. отмечало, что ярмарка в Бокере «была пустынна», что на ней царит большая «скудость»[213 - Ibid., 2 августа 1709 г.]. Сделаем вывод: глубокий кризис, достигший кульминации в Лионе в 1709 г., не поддается ни полной оценке, ни точному измерению, однако же он был очень сильным.
        Зато не подлежит сомнению, что уже оспаривавшийся успех Лиона не устоял против внезапного и бурного кризиса системы Лоу. Был ли город не прав, отказавшись от размещения у себя Королевского банка? Такой банк наверняка стал бы конкурентом традиционным лионским ярмаркам, нанес бы им ущерб или свел их на нет[214 - Varille М. Op. cit., p. 44.], но он же, вне сомнения, притормозил бы и взлет Парижа. Ибо тогда вся Франция, как будто охваченная лихорадкой, мчалась в столицу, создавая на улице Кэнканпуа, истинной Бирже, страшную давку — такую же, если не более, суматошную, как давка на лондонской Иксчейндж-алли. В конечном счете провал системы Лоу лишит Париж и Францию Королевского банка, созданного Лоу в 1716 г., но правительство не замедлит в 1724 г. предложить Парижу новую Биржу, достойную той финансовой роли, какую впредь будет играть столица.
        С того момента успех Парижа будет только укрепляться. Однако же бесспорный окончательный поворот в его непрерывном поступательном движении произошел достаточно поздно, примерно к 60-м годам XVIII в., в промежутке между сменой союзов[*DF - Имеется в виду заключение в середине 50-х годов XVIII в. союза с Австрией, направленного против Пруссии, что означало отказ от традиционной антигабсбургской политики французской монархии. — Прим. перев.] и окончанием Семилетней войны. «Париж, который оказался тогда в привилегированном положении, в самом центре своего рода континентальной системы, охватывавшей всю Западную Европу, был пунктом, где сходились нити экономической сети, распространение которой более не наталкивалось, как в прежние времена, на враждебные политические барьеры. Препятствие в виде габсбургских владений, между которыми на протяжении двух столетий была зажата Франция, оказалось преодоленным… С момента утверждения Бурбонов в Испании и в Италии и до момента смены союзов можно проследить расширение вокруг Франции открытой для нее зоны: Испания, Италия, Южная и Западная Германия, Нидерланды. И
впредь дороги из Парижа в Кадис, из Парижа в Геную (а оттуда — в Неаполь), из Парижа в Остенде и Брюссель (перевалочный пункт на пути в Вену), из Парижа в Амстердам будут свободны, за тридцать лет (1763 -1792 гг.) их ни разу не закроет война. Париж сделался тогда в такой же мере политическим, как и финансовым перекрестком континентальной части европейского Запада, — отсюда и развитие деловой активности, увеличение притока капиталов» [215 - Antonietti G. Une Maison de banque a Paris au XVIII^e^ siecle, Greffulhe, Montz et Cie, 1789 -1793, 1963, p. 66.].
        ^Отель Суассон в 1720 г. Лоу учреждает там «торговлю бумагами», прежде чем организовать ее на улице Кэнканпуа. Национальная библиотека.^
        Это возрастание притягательной силы Парижа стало ощутимо как внутри страны, так и вне ее. Но могла ли столица, посреди своих земель, посреди своих развлечений и зрелищ, быть очень крупным экономическим центром? Могла ли она быть идеальным центром для национального рынка, втянутого в оживленное международное соревнование? Нет, не могла, наперед отвечал в пространной памятной записке, составленной в начале века, в 1700 г., Деказо дю Аллэ (Des Cazeaux du Hallays), представитель Нанта в Совете торговли[216 - A. D. Loire-Atlantique, C 694 (документ сообщен Клодом-Фредериком Леви).]. Сожалея о недостаточном уважении французского общества к негоциантам, он отчасти приписывал это тому обстоятельству, что «иностранцы [он, вполне очевидно, имеет в виду голландцев и англичан] имеют у себя дома более живые и более истинные образ и представление о величии и благородстве коммерции, нежели мы, поелику дворы сих государств, пребывая все в морских портах, располагают возможностью осязаемо узреть, глядя на корабли, кои приходят со всех сторон, груженные всеми богатствами мира, сколь оная коммерция заслуживает
одобрения. Ежели бы французской торговле так же посчастливилось, не понадобилось бы иных приманок, дабы обратить всю Францию в негоциантов». Но Париж не стоит на Ла-Манше. В 1715 г. Джон Лоу, размышляя над исходными посылками своей авантюры, усматривал «пределы для честолюбивых замыслов по поводу Парижа как экономической метрополии, ибо, коль скоро город этот удален от моря, а река несудоходна [это, вне сомнения, означает: недоступна для морских кораблей], из него нельзя сделать внешнеторговую столицу, но он может быть первейшим в мире вексельным рынком»[217 - Faure E. La Banqueroute de Law. 1977, p. 55.]. Париж даже во времена Людовика XVI не будет первейшим финансовым рынком мира, но определенно первым таким рынком для Франции. Тем не менее, как это и предвидел смутно Лоу, первенство Парижа не было полным. И французская биполярность продолжится сама собой.
        За дифференциальную историю
        Все напряжения и противостояния французского пространства отнюдь не сводились к конфликтной ситуации между Парижем и Лионом. Но имели ли эти различия и эти напряженности сами по себе некое общее значение? Именно это утверждают отдельные редкие историки.
        По мнению Фрэнка Спунера[218 - Spooner F. C. Op. cit.,carte № 1.], Франция XVI в. в общем разделялась парижским меридианом на две части. Восточнее него располагались в большинстве своем континентальные области: Пикардия, Шампань, Лотарингия (еще не ставшая французской), Бургундия, Франш-Конте (бывшая еще испанской), Савойя (которая подчинялась Турину, но которую французы оккупировали с 1536 по 1559 г.), Дофине, Прованс, долина Роны, более или менее обширный кусок Центрального массива, наконец, Лангедок (или какая-то часть Лангедока); а к западу от этого же меридиана — регионы, прилегающие к Атлантике или к Ла-Маншу. Различие между двумя этими зонами можно установить по объему чеканки монеты — критерию приемлемому, но и спорному также. Спорному, потому что приходится признать, что все же в «обделенной» зоне находятся Марсель и Лион. И тем не менее контраст вполне очевиден — например, между Бургундией, отданной на милость медной монеты[219 - Hauser H. La question des prix et des monnaies en Bourgogne. — «Annales de Bourgogne», 1932, p. 18.], и Бретанью или Пуату, откуда поступали и где были в
обращении испанские реалы. Движущими центрами этой Западной Франции, которую в XVI в. активизировало оживление судоходства в Атлантике, оказались бы Дьеп, Руан, Гавр, Онфлёр, Сен-Мало, Нант, Ренн, Ла-Рошель, Бордо, Байонна, т. е., если исключить Ренн, гирлянда портов.
        Оставалось бы узнать, когда и почему этот подъем Запада замедлился, а затем сошел на нет, несмотря на усилия французких моряков и корсаров. Этим вопросом задавались А. Л. Роуз [220 - Rowse A.L. The Elizabethans and America. Цит. пo: Wallerstein I. The Modern World System, p. 266, note 191.] и некоторые другие историки, по правде говоря, не добившись достаточно ясного ответа. Остановиться на рубеже 1557 г., на годе жестокого финансового кризиса, усугубившего вероятный спад в интерцикле 1540 -1570 гг., означало бы предъявить обвинение некоему перебою в системе торгового капитализма[221 - Hartung F.,Mousnier R. Quelques problemes concernant la Monarchie absolue. — Congres international des sciences historiques. Rome, 1955, vol. IV, p. 45.]. Мы почти уверены в существовании такого перебоя, но не в столь раннем отступлении приатлантического Запада. К тому же, как полагает Пьер Леон [222 - См. Leon P. — в: Braudel F., Labrousse E. Op. cit., II, p. 525.], Западная Франция, «широко открытая влияниям со стороны океана, была (еще в XVII в.) Францией богатой… сукнами и полотном от Фландрии до Бретани и до
Мена, намного превосходившей Францию внутреннюю, страну рудников и металлургии». Таким образом, контраст Запад — Восток просуществовал, быть может, до самого начала самостоятельного правления Людовика XIV; но хронологический рубеж нечеток.
        Однако же чуть раньше или чуть позже обозначится новая линия раздела, от Нанта до Лиона [223 - Besnier R. Op. cit., p. 35.]; на сей раз не в меридиональном, но как бы в широтном направлении. К северу — Франция сверхактивная, предприимчивая, с ее открытыми полями и конными упряжками; к югу, наоборот, та Франция, которая, за несколькими блистательными исключениями, будет не переставая отставать все больше. По мнению Пьера Губера[224 - Goubert P. Beauvais et le Beauvaisis de 1600 a 1730. Contrubution a l’histoire sociale de la France du XVII^e^ siecle. 1960, p. 499 sq.], существовали будто бы даже две конъюнктуры: одна для Севера, под знаком относительно доброго здоровья, другая — для Юга, под воздействием раннего и сильного спада. Жан Делюмо идет еще дальше: «Необходимо отделять, по крайней мере частично, Францию XVII в. от конъюнктуры на Юге и вдобавок к этому перестать систематически рассматривать королевство как одно целое» [225 - Delumeau J. Le commerce exterieur de la France. — XVII^e^ siecle. 1966, p. 81 —105; idem. L’Alun de Rome. 1962, p. 251 -254.]. Если утверждение это справедливо, то
Франция еще раз адаптировалась к внешним условиям мировой экономической жизни, которая ориентировала тогда Европу на ее северные зоны и заставила непрочную и податливую Францию качнуться в направлении Ла-Манша, Нидерландов и Северного моря.
        В дальнейшем разделительная линия между Севером и Югом почти не сдвигалась с места вплоть до начала XIX в. По словам д’Анжевиля (1819 г.), она еще проходила от Руана до Эврё, а далее к Женеве. К югу от нее «сельская жизнь дезурбанизируется», раздробляется, «там начинается с рассеиванием крестьянских домов дикая Франция». Это сказано слишком сильно, но контраст очевиден[226 - Предисловие Ле Pya Ладюри (Le Roy Ladurie E.) к кн.: Angeville A., de. Essai sur la statistique de la population francaise, 1969, p. XX.].
        В конце концов разделение мало-помалу снова изменилось, и на наших глазах парижский меридиан просто-напросто вновь вступил в свои права. Тем не менее зоны, которые он разграничивает, поменяли знак: на западе находится слаборазвитость, «французская пустыня», на востоке — зоны, продвинувшиеся вперед, связанные с доминирующей и все захватывающей германской экономикой.
        Итак, игра двух Франций с годами менялась. Существовала не какая-то одна линия, которая бы раз и навсегда разделила французскую территорию, но линии, сменявшие одна другую: самое малое три таких линии, но, вне сомнения, больше. Или, лучше сказать, одна линия, но оборачивавшаяся вокруг некой оси, как часовая стрелка. И это предполагало:
        во-первых, что в заданном пространстве разделение между прогрессом и отставанием непрестанно видоизменялось, что развитие и слаборазвитость не были раз и навсегда локализованы, что плюс сменял минус, что противоречия целого накладывались на нижележащие локальные различия: они их перекрывали не отменяя, позволяя увидеть их «на просвет»;
        во-вторых, что Франция как экономическое пространство может быть объяснена лишь будучи помещенной в европейский контекст, что очевидный подъем стран к северу от линии Нант — Лион с XVII по XIX в. объяснялся не одними только эндогенными причинами (преобладанием трехпольного севооборота, возрастанием числа крестьянских рабочих лошадей, оживленным демографическим ростом), но равным образом и экзогенными факторами — Франция менялась при контакте с господствовавшей конъюнктурой Северной Европы так же, как в XV в. ее притягивал блеск Италии, а затем в XVI в. — Атлантический океан.
        За линию Руан — Женева или против нее
        Изложенное выше относительно последовательного двучленного деления французского пространства в XV -XVIII вв. дает ориентацию, но не улаживает бесконечный спор об историческом разнообразии этого пространства. В самом деле, французское множество не разделяется на подмножества, которые можно было бы уверенно идентифицировать, раз и навсегда обозначить: они не переставали деформироваться, приспосабливаться, перегруппировываться, изменять свое напряжение.
        Именно поэтому карта Андре Ремона (см. карты на с. 346 -347), «выпавшая» из великолепного атласа Франции XVIII в. (который он, быть может, завершил, но, к несчастью, не опубликовал), предлагает не двучленное, но трехчленное деление в зависимости от разных уровней биологического ускорения роста французского населения в эпоху Неккера. В самом деле, главная ее черта — это тот длинный «залив», что проходил через французскую территорию от Бретани до окраин Юры и образовывал зону сокращения населения или по меньшей мере застоя или очень слабого демографического роста. Этот залив разделял две биологически более здоровые зоны: к северу — фискальные округа Кана, Алансона, Парижа, Руана, Шалона на Марне, Суассона, Амьена, Лилля (рекорд здесь принадлежал Валансьеннскому фискальному округу, Трем епископствам[*DG - Города Мец, Верден и Туль в Лотарингии, образовывавшие особую административно-фискальную единицу королевства. — Прим. перев.], Лотарингии и Эльзасу), к югу — необычайно оживленное пространство, протянувшееся от Аквитании до Альп. Именно там скапливалось население, приходившее через Центральный
массив, Альпы и Юру, к выгоде поглощавших людей городов и богатых равнин, которые бы не прожили без поддержки временных мигрантов.
        Следовательно, линия от Руана (или от Сен-Мало, или же от Нанта) до Женевы не была решающим разрывом, который обозначил бы все французские противоречия. Разумеется, карта Андре Ремона — это не карта национального богатства, экономического отступления или прогресса, а карта спада или подъема демографического. Там, где было обилие людей, правилом оказывались эмиграция, промышленная активность — либо одна или другая, либо же обе разом.
        Со своей стороны Мишель Морино по своему обыкновению сдержанно относится к любому слишком простому объяснению. И значит, схема диаметра, разделяющего Францию и вращающегося вокруг Парижа, не может пользоваться его благосклонностью. Например, его скептицизм возбуждает [227 - Morineau М. Trois contributions au Colloque de Gottingen. — Vom Ancien Regime zur franzosischen Revolution. Hrsg. A.Cremer, 1978, S. 405, Anm. 61.] линия Сен-Мало — Женева, в общем — линия д’Анжевиля, которую принял Э. Ле Руа Ладюри. В качестве аргумента при ее критике Морино берет цифры торгового баланса в каждой из двух зон. Если они и не стирают демаркационную линию, то все же меняют знаки: плюс переходит на Юг, минус — на Север. Вне всякого сомнения, в 1750 г. «зона, расположенная на Юге, намного превосходила ту, что находится на Севере. Две трети или более экспорта шло оттуда. Это превосходство отчасти происходило от поставок вин, отчасти от перераспределения колониальных товаров через порты Бордо, Нанта, Ла-Рошели, Байонны, Лориана и Марселя. Но покоилось оно также и на мощи промышленности, способной продавать полотна на
12,5 млн. турских ливров (в Бретани), шелковых тканей и лент на 17 млн. (в Лионе), а сукон и суконного товара — на 18 млн. (в Лангедоке)»[228 - Ibid., S. 404 -405.].
        Теперь мой черед проявить скептицизм. Признаюсь, меня не убеждает значение такого взвешивания разных Франций соответственно их внешнему балансу. Ясно, что вес одних только экспортных отраслей промышленности не может быть определяющим; что в мире прошлого промышленность зачастую бывала поиском какой-то компенсации в зонах бедности или трудной жизни. 12 млн. ливров за бретонское полотно не делали из Бретани провинцию, шедшую в авангарде французской экономики. Настоящая классификация — та, что устанавливается на основе ВНП. А ведь это примерно то, что попытался сделать на Эдинбургском конгрессе 1978 г. Ж.-К. Тутэн, составив классификацию французских регионов в 1785 г. в соответствии с физическим продуктом на одного жителя (по сравнению со средней величиной в национальном масштабе) [229 - См.: Toutain J.-C. (машинописный текст). — Gongres international d’Edimbourg, 1978, A 4, p. 368.]. Во главе списка оказался Париж с 280 %; Центр, области по Луаре и Роне достигали средней величины — 100 %; ниже расположились Бургундия, Лангедок, Прованс, Аквитания, пиренейский Юг, Пуату, Овернь, Лотарингия, Эльзас,
Лимузен, Франш-Конте; замыкала шествие Бретань. Карта на с. 349, воспроизводящая эти оценки, не дает некой четкой линии Руан — Женева; но она вполне ясно помещает бедность на Юге.
        Окраины морские и континентальные
        В действительности в таких проблемах дифференциальной географии, как и в любой другой, перспектива бывает разной в зависимости от продолжительности хронологических отрезков, которые рассматриваются. Разве же не существовали ниже уровня перемен, которые зависели от по необходимости замедленной конъюнктуры, противоположности еще большей временной протяженности, как если бы Франция — да, впрочем, какая угодно другая «нация» — на самом деле была лишь наложением друг на друга разных реальностей, и самые глубинные из них (по крайней мере те, что мне представляются самыми глубинными) были «по определению», и это даже доступно наблюдению, медленнее всего приходящими в упадок, а следовательно, упорнее всего стремившимися удержаться на месте? В данном случае география, как необходимая «подсветка», отмечает неведомо сколько таких структур, таких постоянных различий: горы и равнины, Север и Юг, континентальный Восток и окутанный океанскими туманами Запад… Такие контрасты давили на людей так же, и даже больше, чем экономические конъюнктуры, вращавшиеся над этими людьми, то улучшая, то обделяя зоны, в которых
они жили.
        Но с учетом всех обстоятельств структурной противоположностью по преимуществу (я имею в виду, для наших целей) была та, что устанавливалась между ограниченными маргинальными зонами и обширными центральными областями. «Маргинальные» зоны следовали линиям контура, ограничивавшим Францию и отделявшим ее от того, что не было Францией. Мы не станем употреблять в применении к ним слово «периферия» (которое было бы естественным), поскольку оно, попав в ловушку некоторых наших споров, приобрело для немалого числа авторов, в том числе и для меня самого, значение «отсталые регионы», удаленные от привилегированных центров мира-экономики. Следовательно, окраины следовали за естественной линией берегов или же за линией сухопутных границ, чаще всего искусственной. Но ведь правилом (которое само по себе любопытно) было то, что, за немногими исключениями, эти французские окраинные области всегда бывали относительно богатыми, а внутренние районы, «нутро» страны, — относительно бедными. Д’Аржансон проводил такое различие совершенно естественно. «Что до коммерции и внутренних частей королевства, — замечает он в
своем «Дневнике» около 1747 г., — то мы в куда худшем положении, нежели в 1709 г. [однако же то был недоброй памяти год]. Тогда, благодаря снаряжению кораблей г-ном де Поншартреном, мы разоряли своих врагов каперством[230 - С 1702 по 1713 г. французские каперы совершили 4543 нападения на суда противника. См. Labrousse Е. — в: Braudel F., Labrousse Е. Op. cit., II, p. 191.]; мы с успехом использовали торговлю в Южных морях. Сен-Мало добился поступлений в королевство [товаров] на сто миллионов. Внутренние же части королевства были в 1709 г. вдвое богаче, нежели сегодня»[231 - Цитируется у Шарля Фростена: Frostin С. Les Pontchartrain et la penetration commerciale francaise en Amerique espagnole (1690 -1715). — «Revue historique», 1971, p. 310.]. На следующий год, 19 августа 1748 г., он снова говорит о «внутренних провинциях королевства, [каковые] к югу от Луары погружены в глубокую нищету. Урожаи там вдвое меньше, чем прошлогодние, кои были весьма плохими. Цена хлеба выросла, и со всех сторон нас осаждают нищие»[232 - Auge-Laribe M. La Revolution agricole. 1955, p. 69.]. Что же касается аббата
Галиани, то он в своем «Диалоге о хлебной торговле» был несравненно более ясен и категоричен: «Обратите внимание, что у Франции, каковая ныне есть королевство торговое, предприимчивое королевство мореплавателей, все ее богатство обращено к ее границам; все ее богатые крупные города лежат по краям; внутренние же области ужасающе бедны» [233 - Galiani F. abbe. Dialogues sur le commerce des bleds. 1949, p. 548.]. Нараставшее в XVIII в. процветание, как видно, не смягчило контраста, даже наоборот. Официальный отчет от 5 сентября 1788 г. отмечал, что «ресурсы морских портов бесконечно возросли, торговля же городов внутренних областей ограничена их собственным потреблением и потреблением их соседей, для народа у них нет иных средств, помимо мануфактур»[234 - A. N., F^12^, 724.]. Не станет ли индустриализация как общее правило экономическим реваншем хинтерланда?
        ^ЧЕТЫРЕ ГЛОБАЛЬНЫХ ВЗВЕШИВАНИЯ^
        ^I. РОЖДЕНИЯ И СМЕРТИ ВО ФРАНЦИИ К 1787 Г.^
        ^Эта карта, одна из немногих, что были опубликованы, входила в атлас, составленный Андре Ремоном. Она устанавливает любопытное различие между регионами с уменьшавшимся населением (фискальные округа Ренна, Тура, Орлеана, Ла-Рошели, Перпиньяна) и теми, что, оторвавшись от незначительной средней величины, были явно перенаселены (округа Валансьенна, Страсбурга, Безансона, Гренобля, Лиона, Монпелье, Риома, Монтобана, Тулузы, Бордо). Быть может, такое биологическое превосходство было связано с распространением как раз в этих регионах новых культур — кукурузы и картофеля.^
        Некоторые историки ощущают эту стойкую противоположность внутреннего и внешнего. По мнению Мишеля Морино, Франция последних лет правления Людовика XIV увидела отток своих богатств и своей деятельности к морским окраинам страны[235 - Morineau M. Produit brut et finances publiques… (машинописный текст), p. 18.]. Пусть так, но было ли такое движение новым? Не началось ли оно намного раньше? А главное, разве оно не будет долговременным?
        ^II. УМЕНИЕ ЧИТАТЬ И ПИСАТЬ НАКАНУНЕ ФРАНЦУЗСКОЙ РЕВОЛЮЦИИ^
        ^На этой карте, составленной по данным о числе супругов мужского пола, которые способны были подписать свой брачный контракт, вполне очевидно первенство Севера. (По данным: Furet F., Ozouf J. Lire et ecrire. 1978.)^
        Ценность книги Эдварда Фокса с вызывающим заголовком «Другая Франция» («L'Autre France») заключается в том, что она нацелена на структурную противоположность и ни на миг от этой цели не отступает. Значит, всегда имелось как бы две Франции — Франция, обращенная к морям и грезившая о свободе торговли и приключениях в дальних странах, и Франция земледельческая, пребывающая в застое, лишенная гибкости из-за навязанных ей ограничений. История Франции — это их диалог, диалог глухих, не меняющий ни места, ни смысла, поскольку каждая из Франций упорствовала в стремлении все перетянуть к себе и в полном непонимании другой стороны.
        В XVIII в. Францией более современной, другой Францией, была та, что обладала крупными портами, где обосновались богатство и ранний капитализм. Некая Англия в миниатюре, мечтавшая о спокойной революции по образцу «славной» революции 1688 г. Но могла ли она играть в одиночку и выиграть? Нет, не могла — и это хорошо видно в эпизоде с жирондистами (1792 -1793 гг.), ежели ограничиться лишь одним хорошо известным примером. Как и во времена Старого порядка, именно земля вновь восторжествовала при Революции и Империи, и даже позднее. С одной стороны находилась торговля, которая пошла бы лучше, если бы ей для этого предоставили свободу. С другой — сельское хозяйство, которое будет бесконечно страдать от раздробления крестьянской собственности, и промышленность, которая за отсутствием средств и инициатив будет функционировать плохо. Таковы две Франции Эдварда Фокса[236 - Fox E. С. L'Autre France. 1973.].
        ^III. ОБЛАГАТЬ НАЛОГОМ ОЗНАЧАЕТ ИЗМЕРЯТЬ^
        ^Около 1704 г. правительство проектировало обложить налогом купечество городов королевства. Налоговый сбор с Лиона и Руана доходил до 150 тыс. ливров, для Бордо, Тулузы и Монпелье сумма составляла 40 тыс. ливров, для Марселя —20 тыс. Эти данные определяют шкалу схемы. Париж не фигурировал в списке городов, подлежавших обложению.^^Разделить королевство в соответствии с уровнем этого обложения было бы непросто. Разве не примечателен тот факт, что к северу от параллели Ла-Рошели (обложенной 6 тыс. ливров) наблюдалось преобладание малых торговых городов, а к югу — крупных торговых городов? (По данным: A.N. G7 1688.)^
        Но, несмотря на талант этого автора, история Франции не могла быть вся целиком поглощена таким продолжительным, без конца возобновлявшимся диалогом. Не могла хотя бы потому, что не существовало одной-единственной маргинальной Франции. В самом деле, Франция оканчивалась одновременно на западе, противостоя морю — и там мы оказываемся в другой Франции Фокса, — и на востоке, противостоя континентальной Европе, Северной Италии позади Альп, швейцарским кантонам, Германии, испанским Нидерландам, ставшим в 1714 г. австрийскими, и Соединенным Провинциям. Я не утверждаю, что эта маргинальная Франция на востоке была настолько же важна и полна обаяния, как и Франция морских побережий) но она существовала, и если «маргинальность» имеет какой-то смысл, то она придавала ей непременную самобытность. Короче говоря, вдоль своих побережий Франция располагала «терминалами», морскими перевалочными пунктами: Дюнкерком, Руаном, Гавром, Каном, Нантом, Ла-Рошелью, Бордо, Байонной, Нарбонном, Сетом (основанным Кольбером), Марселем и цепочкой провансальских гаваней; то была, если угодно, Франция № 1. Францией № 2 были
внутренние, обширные и разнообразные, области, к которым мы еще вернемся. Франция № 3 — то была гирлянда городов: Гренобль, Лион, Дижон, Лангр, Шалон на Марне, Страсбург, Нанси, Мец, Седан, Мезьер, Шарлевиль, Сен-Кантен, Лилль, Амьен, стало быть, более дюжины городов, включая в их число второстепенные ropoда, которые протягивали цепь от Средиземного моря и Альп до Северного моря. Трудность заключается в том, что эту категорию городских поселений, где распорядителем игры был Лион, не так легко понять, как гирлянду городов приморских, что категория эта не столь однородна, не столь хорошо очерчена.
        ^IV. ГЕОГРАФИЯ ДОХОДА НА ДУШУ НАСЕЛЕНИЯ ПО РЕГИОНАМ^
        ^Исходя из средней величины дохода на душу населения в национальном масштабе^^(принимаемой за 100), дан процент для каждого региона. Для 1785 г. в Париже он составил 280, в Верхней^^Нормандии —160, для Луары — Роны — 100 и т. д. Существовало ли превосходство Севера, как то побуждает предполагать схема? Да, но потребовалось бы вновь провести сложные расчеты, которые позволили это установить. Положение в 1970 г. приводится для сравнения. Региональное распределение дохода на душу населения, вполне очевидно, изменилось. (По данным Ж. Тутэна: Toutain J.-C. La Croissance inegale des revenus regionaux en France de 1840 a 1970. — 7^e^Congres international d'histoire economique. Edinburgh, 1978, p. 368.)^
        Логическое завершение экономического пространства Франции на востоке следовало бы — я говорю это a posteriori и (читатель может быть в том уверен) без малейшего оттенка ретроспективного империализма — обозначить проходящим от Генуи через Милан, Аугсбург, Нюрнберг и Кёльн до Антверпена или Амстердама, так, чтобы захватить на юге контрольный пункт Ломбардской равнины, удержать в лице Сен-Готарда дополнительные ворота через Альпы и контролировать то, что именуют «рейнским коридором» — осью городов, городской рекой. По тем же самым причинам, что помешали Франции завладеть Италией или Нидерландами, ей не удалось [нигде], за исключением Эльзаса, выдвинуть свою живую границу на Рейн, т. е. к пучку дорог столь же (или почти столь же) важных, как и дороги морские. Италия, Рейн, Нидерланды долгое время были заповедной зоной, «позвоночным столбом» европейского капитализма. Туда не мог проникнуть любой желающий.
        К тому же на востоке королевство расширялось лишь медленно и с трудом, договариваясь с провинциями, которые ему удавалось присоединить, сохранив за ними часть их вольностей и привилегий. Так, вне пределов тарифа Пяти Главных откупов 1664 г. остались Артуа, Фландрия, Лионнэ, Дофине, Прованс; и более того, совершенно за пределами французского таможенного пространства остались провинции, наподобие действительно иностранных (etranger effectif) — Эльзас, Лотарингия, Франш-Конте. Нанесите эти провинции на карту — и вы очертите пространство Франции № 3. Для Лотарингии, Франш-Конте и Эльзаса это означало полнейшую свободу в отношениях с внешним миром, открытость для иностранных товаров, возможность также (при помощи контрабанды) с выгодой внедрять эти товары в королевстве.
        Если я не ошибаюсь, характеристикой таких лимитрофных зон оказывалась определенная свобода действий. Важно было бы лучше знать, как вели себя эти пограничные края, лежавшие между королевством и заграницей. Склонялись ли они к одной или к другой стороне? Каковы, например, могли быть участие и роль купцов из швейцарских кантонов во Франш-Конте, в Эльзасе и в Лотарингии, где в XVIII в. они себя чувствовали почти как дома? А также одинаковым ли было отношение к иноземцу, которого не обязательно любили, на пространстве от Дофине до Фландрии, например, во время революционного кризиса 1793 -1794 гг.? И какова была на этих пространствах, где вольности было поболее, чем в прилегавшем королевстве, роль собственно городов — Нанси ли, Страсбурга ли, Меца ли или в особенности Лилля — на самом деле отличного примера, поскольку он ближе всего соприкасался с Нидерландами и достаточно близко — с Англией и вследствие того через этих соседей соединялся со всем миром?
        Лилль ставит перед нами все проблемы Франции № 3. По меркам того времени это был значительный город. По окончании голландской оккупации (1713 г.) он, так же как и его округа, быстро оправился. Согласно протоколам поездок генеральных откупщиков в 1727 -1728 гг., его «могущество столь велико, что он дает средства к существованию более чем ста тысячам человек в самом городе и в провинциях Фландрия и Эно своими мануфактурами и своими торговыми операциями»[237 - В. N.. Ms. fr. 21773.]. Вокруг Лилля и в самом городе активно действовала целая гамма текстильных предприятий, доменных печей, кузнечных и литейных производств. Он поставлял роскошные ткани, равно как и чугунные плиты для очагов, котлы и чугунки, золотой и серебряный галун, скобяной товар. Из соседних провинций и краев в Лилль в изобилии поступало все: сливочное масло, пригоняемый скот, пшеница… Город максимальна использовал дороги, реки, каналы, без особого труда приспосабливался к навязываемому ему правительством изменению ориентации торговли в направлении запада и севера — в направлении Дюнкерка и Кале вместо Ипра, Турне и Монса.
        Главное же — Лилль был поворотным кругом: он получал все отовсюду, из Голландии, Италии, Испании, Франции, Англии, из испанских Нидерландов, из стран Балтийского бассейна; он брал у одних, чтобы перепродать другим, например перераспределяя в северном направлении французские вина и водки. Но первое место определенно заняли его торговые дела с Испанией и Америкой. Туда ежегодно отправлялось на 4 -5 млн. лилльских товаров (прежде всего полотна и сукон), порой на собственный страх и риск негоциантов города («a la grosse aventure»), порой под прикрытием комиссионеров. Обратные поступления осуществлялись не столько в товарах, сколько в звонкой монете: по оценке 1698 г., на 3 -4 млн. ливров ежегодно[238 - В. N.. Ms. fr. 21773, f^os^ 127 v° —131.]. Тем не менее эти деньги не попадали непосредственно в лилльскую «провинцию»; они уходили в Голландию или в Англию, где операции с ними осуществлялись легче и дешевле, нежели во Франции, хотя бы в силу иного процесса пробирной проверки монеты. Короче говоря, Лилль, вовлеченный во французскую экономику так же, как какой-нибудь другой город, больше чем на
«полкорпуса» из нее выбивался.
        После таких объяснений мы, быть может, лучше поймем такое выравнивание городов, находившихся вдали от границы, на немалом расстоянии от нее, городов вроде Труа, Дижона, Лангра, Шалона на Марне, Реймса: то были, иными словами, прежние города на окраине, сделавшиеся городами внутренней части страны, в которых глубоко укоренившееся прошлое пережило самое себя, как если бы Франция № 3, Франция, обращенная на восток и на север, образовалась из последовательных слоев наподобие заболони у деревьев.
        Города «другой Франции»
        Говоря о городах «другой Франции», находившихся в контакте с морем, повторим, что дело предстает нашему взору намного более ясным. Там успех тоже был достигнут под знаком свободы действий и предпринимательства. Торговые операции этих активных портов, конечно же, были связаны с глубинными районами королевства, они питались оттуда, но интересы портов постоянно делали выбор в пользу открытого моря. Чего желал Нант около 1680 г.?[239 - А. N., G^1^ 1685, 67.] Чтобы был запрещен доступ во Францию англичанам, которые-де с успехом осуществляют «первые продажи», раньше других доставляя ньюфаундлендскую треску.^благодаря небольшим быстроходным судам; так нельзя ли их устранить хотя бы повышенными таможенными сборами? А также чтобы английский табак, заполонивший французский рынок, заменили табаком с Сан-Доминго. Чтобы у голландцев и гамбуржцев отобрали обратно прибыли от китобойного промысла, которые они — и те и другие — у нас-де отняли. И соответственно все остальное: это означало без конца ориентироваться за пределы Франции.
        Эдвард Фокс, в рамках той же системы идей, задается по поводу Бордо вопросом: «Был ли он атлантическим или французским?»[240 - Fox Е. С. Op. cit., p. 75.]. Со своей стороны Поль Бютель без колебания говорит об «атлантической столице»[241 - Butel P. Les Negociants bordelais, l’Europe et les iles au XVIII^e^ siecle. 1974, p. 381 sq.]. Во всяком случае, именно это утверждает один отчет, относящийся к 1698 г.: «Прочие провинции королевства, вплоть до части Бретани, не потребляют никаких съестных припасов из Гиени»[242 - B. N., Ms. fr. 21773, f° 148.]; не шло ли вино Бордо и его хинтерланда исключительно на потребу жажде и хорошему вкусу иностранных питухов Северной Европы? Подобным же образом Байонна была городом, настороженно следившим за дорогами, гаванями и белым металлом близлежащей Испании. Еврейские купцы из ее предместья Сент-Эспри следовали общему правилу, и в 1708 г. их обвинили (вероятно, справедливо) во ввозе в Испанию «самых плохих сукон, каковые они находят в Лангедоке и в иных местах»[243 - A. N., G^7^, 1692, f° 146.]. На двух оконечностях французского побережья мы видим: Дюнкерк,
озабоченный тем, чтобы обойти английские запреты, и вмешивающийся во все — в лов трески, в торговлю с Антильскими островами, в торговлю неграми[244 - Trenard L. Histoire des Pays-Bas francais. 1972, p. 330.]; и Марсель — самый занятный, самый колоритный из таких городов на окраине королевства, «порт более варварийский и левантинский, нежели типично французский», если воспользоваться веселой колкостью Андре Ремона[245 - Remond A. Op. cit., p. 437.].
        ^Сен-Мало в XVII в. (гравюра на дереве). Париж, Национальная библиотека. Фото Жиродона.^
        Но для того, чтобы присмотреться к делу поближе, ограничимся одним городом, Сен-Мало — вне сомнения, одним из самых показательных. И однако же, городом очень маленьким, «занимавшим площадь Тюильрийского сада»[246 - Meyer J, L’Armement nantais de la seconde moitie du XVIII^e^ siecle. 1969, p. 62.]. И даже в момент апогея, между 1688 и 1715 гг., жители Сен-Мало охотно изображали себя еще меньшими, чем они были на самом деле. Их город, заявляли они в 1701 г., «всего лишь бесплодная скала, не имеющая иного местного богатства, кроме промысла [своих жителей], каковой их делает, так сказать, извозчиками Франции», но извозчиками, которые водили свои 150 кораблей по всем морям света[247 - A. N., G^7^, 1686, f^os^ 59, 60.]. Ежели вам угодно им поверить — а в основе своей их похвальба почти заслуживает доверия, — они «первыми открыли лов трески и узнали Бразилию и Новый Свет раньше Америго Веспуччи и Кабрала (sic!). Они охотно напоминали о привилегиях, какие им были пожалованы герцогами Бретанскими (1230,1384,1433, 1473 гг.) и королями Французскими (1587, 1594, 1610, 1644 гг.). О всех привилегиях,
долженствовавших выделить из их числа прочих бретонских портов, но которые начиная с 1688 г. «генеральным откупщикам» удалось ограничить посредством судебных постановлений и придирок. Так что Сен-Мало просил (но этого он не добьется), чтобы его объявили порто-франко, как Марсель, Байонну, Дюнкерк и «с недавнего времени Седан».
        Вполне очевидно, что жители Сен-Мало не были вне пределов Бретани, полотно которой они экспортировали; не были они и вне пределов королевства, самые дорогостоящие и самые легкие для продажи товары которого — лионские и турские атласы, золотые и серебряные парчи, бобровые меха — они вывозили на своих фрегатах, регулярно приходивших в Кадис. И разумеется, они перепродавали иноземные товары, те, что они привозили сами, и те, что им привозили другие. Но для всей торговли жителей Сен-Мало главным двигателем была Англия: туда они отправлялись за тем или иным количеством товара, оплату которого они должны были производить векселями на Лондон. Затем следовала Голландия, которая на своих собственных кораблях доставляла им [в Сен-Мало] еловые доски, мачты, канаты, пеньку, смолу. У Ньюфаундленда они ловили треску, переправлявшуюся ими в Испанию и в Средиземноморье. Жители Сен-Мало постоянно посещали Антильские острова, где Сан-Доминго одно время был их колонией. Они имели успех в Кадисе, который с 1650 г. был фактически «американскими» воротами Испании: купцы из Сен-Мало присутствовали там и были активны
задолго до 1672 г.[248 - «Gazette d’Amsterdam», 1672.], совершая сделки с белым металлом, а вслед за тем укоренились там благодаря созданным на месте могущественным и активным торговым домам. Так что в 1698 г. и даже позднее проблемой для жителей Сен-Мало было не прозевать в Кадисе отплытие талионов, которые шли в Картахену Индий и отправлялись без заранее установленного расписания; и еще более — своевременно присоединиться к «флоту» («flota»), который приходил в Новую Испанию «обязательно 10 или 15 июля». «Американские» доходы Сен-Мало обычно поступали лишь «через полтора-два года, считая от отплытия». В среднем они достигали 7 млн. ливров в монете, но купцы знавали и более прибыльные годы — до 11 млн., и корабли из Сен-Мало, возвращаясь из Средиземного моря, заходили в Кадис и привозили «одни 100 тыс., другие —200 тыс. пиастров». Еще до войны за Испанское наследство «Компания Южного моря, именуемого Тихим океаном, была учреждена Королевской грамотой от сентября 1698 г.»[249 - A.N., Colonies, F 2A, 16; F 2A, 15 (4 марта 1698 г.).] Отсюда и неслыханное развитие контрабанды и прямого использования
американского серебра. То было самое странное, вполне можно было бы сказать, самое сенсационное из всех похождений моряков Сен-Мало и даже вообще французских мореходов, которое развертывалось между 1701 г. и 20-ми годами XVIII в. во всемирно-историческом масштабе.
        Такая удача завершила оттеснение Сен-Мало, морского оазиса и отдельного целого, на маргинальное место в королевстве. Обилие наличных денег даже избавляло его от того, чтобы быть вексельным рынком, связанным с прочими[250 - A.N., 94 AQ 1 (8 января 1748 г.).]. К тому же город был плохо связан сухопутной дорогой с Бретанью и того более — с Нормандией и Парижем: в 1714 г. не существовало «правильной почтовой связи между [Сен-Мало] и Понторсоном, отстоящим от сего города на 9 лье»[251 - A.N., G^7^, 1698, 224 (19 февраля 1714 г.).]; Понторсон расположен на небольшой прибрежной реке Куенон, которая к востоку от Сен-Мало образует границу между Бретанью и Нормандией. Из этого проистекали и задержки с почтой:
        «Почта приходит по Канской дороге только по вторникам и субботам, а по Реннской дороге — по четвергам каждую неделю; так что стоит только пропустить отправку писем почтой, эти [сроки] изменяются»[252 - Ibid., 223 (7 февраля 1714 г.).]. Граждане Сен-Мало, вне сомнения, на это жаловались, но не слишком торопились исправлять положение. Да и была ли у них в том настоятельная нужда?
        Внутренние регионы
        Итак, с одной стороны — окраины, некая окружность; с другой — внутренние регионы, огромная поверхность. С одной стороны — тонкость [прослойки], раннее развитие, относительное богатство, блистательные города (Бордо во времена Турни[*DH - Маркиз Луи де Турни (1690 -1760), интендант Гиени и Лимузена; в его правление Бордо украсился множеством великолепных построек. — Прим. перев.] был как бы Версалем и Антверпеном вместе)[253 - По выражению Виктора Гюго: Hugo V. En voyage: Alpes et Pyrenees. 1890.]; с другой стороны — плотность [заселенности], частая бедность и, если исключить чудовищный успех Парижа, города, жившие словно в серых тонах, чья красота, какой бы очевидной она ни была, чаще всего оказывалась наследием, традиционным блеском.
        Но прежде чем двинуться дальше, как не отметить наши затруднения перед тем бескрайним полем наблюдения? Мы располагаем фантастической документацией, тысячами исследований, но в огромном своем большинстве посвященных частному случаю одной провинции. А ведь то, что имеет значение в национальном рынке, так это, очевидно, игра одних провинций по отношению к другим. Правда, с 1664 г. берет начало «традиция глобальных обследований», проводившихся разом во всех фискальных округах (generalites)[254 - Женералитэ (Generalites) — административные единицы, находившиеся под управлением интенданта.] королевства. Таким образом, у нас есть «синхронные» картины и разрезы. Всего более известны так называемые интендантские, или же герцога Бургундского, обследования, начатые в 1697 г. и с трудом законченные в 1703 г., и проведенное «с барабанным боем» обследование генерального контролера Орри, завершенное в 1745 г., в момент, когда его устроитель впал в немилость, и потому отброшенное. Так что в 1952 г. Денвиль почти случайно обнаружил сводное резюме этого обследования, принадлежащее перу члена Французской академии,
чье имя остается неизвестно нам[255 - Dainville F., de. Un denombrement inedit au XVIII^e^ siecle: l'enquete du controleur general Orry, 1745. — «Population», 1952, p. 49 sq.].
        Но пороки таких синхронных картин бросаются в глаза. Они прежде всего описательны, тогда как хотелось бы заняться счетоводством, перейти к цифрам, самое малое — к картографическому изображению, которое сделало бы описания доступными пониманию, что не всегда случается с ними при первом прочтении. Я попытался грубо нанести на карту [данные] обследования интендантов, используя для показа торговых связей разных фискальных округов: красную черту для изображения торговых связей с заграницей; синюю черту — для обменов между фискальными округами; наконец, черный карандаш для торговых связей на короткие расстояния, внутри данного округа. Отсюда я пришел к уверенности, что с конца XVII в. Франция обнаруживала тенденцию к образованию сети с довольно мелкими ячейками, словом, национального рынка. Однако карта эта осталась на стадии наброска. Для того чтобы быть приемлемой, она потребовала бы труда целой бригады, тем более что надобно было бы дифференцировать стрелки в зависимости от обменивавшихся товаров. И использовать другие документы, чтобы попытаться их [эти стрелки] уравновесить, что свелось бы к
сравнению объемов торговли внутренней и внешней — решающей проблеме, относительно которой у нас есть лишь априорные утверждения, а именно что внутренняя торговля намного превосходила торговлю внешнюю, будучи по крайней мере вдвое или втрое больше.
        ^ПЛОТНОСТЬ НАСЕЛЕНИЯ В 1745 Г.Карта составлена Франсуа де Денвилем (см. прим. 255).^
        Другое неудобство «синхронных» картин, какими мы располагаем, состоит в том, что они чересчур друг на друга похожи и друг друга повторяют в той мере, в какой они располагаются в относительно коротком пространстве, менее столетия: с 1697 по 1745 и 1780 гг. Тут невозможно провести разграничение между тем, что есть долговременная структурная реальность, и переменами, зависящими от обстоятельств. Мы бы хотели уловить сквозь игру между провинциями возможную систему глубоких закономерностей; к такой системе, если она вообще существовала, непросто подступиться.
        Однако обследование генерального контролера Орри предлагает к тому кое-какие полезные ключи. В самом деле, он различал провинции в соответствии с «возможностями народов», которые там живут. Было установлено пять уровней: «они зажиточны» («ils sont a l'aise»); «они живут [безбедно]» («ils vivent»); «одни живут [безбедно], другие бедны» («les uns vivent, les autres sont pauvres»); «они бедны» («ils sont pauvres»); «они нищие» («ils sont misereux»). Если вы будете держаться границы между уровнем 3 (одни живут [безбедно], другие бедны) и уровнями 4 и 5 (бедность, нищета), вы получите линию раздела между бедными регионами и регионами относительно богатыми. Линия эта в общем хорошо различает привилегированный Север и обделенный Юг. Но с одной стороны, на Севере, как и на Юге, имелись исключения, которые вносили в правило нюансы: на Севере малонаселенная (17 жителей на кв. км) Шампань была бедна, Алансонский фискальный округ вписывался в зону откровенной нищеты; на Юге фискальный округ Ла-Рошели был «зажиточен», так же как район Бордо; точно так же и Руссильон. С другой же стороны, географическая граница
между Севером и Югом не совпадала, как этого можно было ожидать, с регионами уровня 3, промежуточными между богатством и бедностью. Эта приграничная зона предстает (с запада на восток) как полоса территорий сначала «бедных» на атлантическом побережье Пуату, затем «нищих» — в Лиможском и Риомском фискальных округах (хотя в этом последнем Нижняя Овернь была зоной благосостояния), и снова бедных и нищих в Лионнэ и Дофине и далее в Савойе, еще не бывшей французской. Такие регионы в самом сердце Франции были по преимуществу слаборазвитыми зонами французского пространства, к тому же зачастую краями эмиграции — как Лимузен, Овернь, Дофине, Савойя. И тем не менее эмиграция с ее обычным «возвратом» денег улучшала условия местной жизни (Верхняя Овернь, хоть и «нищая», была, может быть, не более обездоленной, чем Лимань, бывшая «зажиточной»).
        Другая ось внутренней бедности вырисовывалась с юга на север, от бедного Лангедока до такой же бедной Шампани. Не наблюдалось ли здесь пережитка оси север — юг, которая в XVI в. отмечала стык Франции континентальной и Франции океанической (что до меня, то я в этом сомневаюсь)? Во всяком случае, обследование Орри показывает, что дифференциальная ситуация на французской территории была более сложной, чем то заранее предполагали.
        ^«ВОЗМОЖНОСТИ НАРОДОВ» В XVIII В.Источник тот же. Комментарий см. выше («Population», 1952, № 1, р. 58 -59).^
        Именно это повторяют карты, составленные Андре Ремоном[256 - Remond А. Ор. сit., р. 443, 446.], дающие для лет, близких к 1780 г., три серии показателей: урожайность зерновых, цены на зерно, фискальный пресс. В нашей власти присоединить сюда данные в целом приемлемой демографии. Эти карты, итог потрясающего труда, к сожалению, трудно интерпретировать, как только пытаешься скомбинировать одни показатели с другими. Так, Бретань, видимо, сохраняла свое весьма скромное равновесие, ибо ее не слишком придавливал налоговый пресс (то была привилегия областей, имевших местные штаты), а экспорт зерновых в первую очередь объяснял там высокие цены на зерно, служившие нередко, когда к тому предоставлялись возможности, как было то в 1709 г.[257 - См. Labrousse Е. — в: Braudel F., Labrousse Е. Op. cit., II, p. 362.], источником прибылей. Бургундия, знававшая высокие урожаи, пользовалась выгодами умеренного налогообложения и частого вывоза зерна по Соне и Роне; высокие цены на пшеницу могли быть благоприятными и там. Напротив, в Пуату, Лимузене, Дофине нищета безоговорочно совпадала со слабыми урожаями и
высокими ценами.
        Сопоставление с цифрами численности населения и плотности заселения не позволяет заходить далеко. Следовало бы вместе с Эрнстом Вагеманом признать, что уровни плотности свидетельствуют об общей экономической активности. Мы бы охотно рискнули, ради развлечения, опробовать «порог» в 30 жителей на кв. км: то, что оказалось бы ниже, априорно было бы неблагоприятным, а выше — благоприятным. В Южной Франции все более или менее согласовалось бы с таким критерием, но в 1745 г. фискальный округ Монтобана с плотностью, равной 48 человекам на кв. км, противоречил бы ему.
        Существовал ли иной путь? Да, но сложный. Картография Андре Ремона позволяет восстановить для среднего года производство зерна и цены этой продукции по каждому фискальному округу. Исходя из двадцатины[258 - Marion M. Les Impots directs sous l'Ancien Regime principalement au XVIII^e^siecle. 1974, p. 87 —112. Учрежденный в 1749 г. взамен десятины, этот налог «реально был налогом на доходы с земель и намного ниже реальной двадцатины». См.: Marion М. Dictionnaire des institution, p. 556.], индикатора дохода с земель, можно было бы рассчитать этот последний, по крайней мере (поскольку теоретическое соотношение 1 к 20 никогда не было достигнуто) определить порядок величин. Затем подсчитать сумму этих поземельных доходов и увидеть их соотношение с ВНП Франции; и таким образом обрести коэффициент, который, будучи приложен к поземельному доходу какого-то фискального округа, дал бы общий объем его валового продукта и его доход на душу населения, что в данном случае было бы самым знаменательным показателем. Так мы располагали бы серией доходов на душу населения по провинциям, которые позволили бы со знанием
дела оценить дифференциальное богатство Франции. Довести до конца решение задачи такого порядка с надлежащими осторожностью и смелостью был бы способен один только Андре Ремон. К сожалению, он этого не сделал или по крайней мере он еще не обнародовал свои результаты.
        Итак, не будет преувеличением утверждать, что Францию Старого порядка остается открыть в ее внутренних реальностях и соотношениях. Недавняя книга Жана-Клода Перро — «Золотой век французской региональной статистики»[259 - Perrot J.-C. L’Age d’or de la statistique regionale francaise, an IV —1804. 1977.] — свела во впечатляющем каталоге имеющиеся в нашем распоряжении печатные источники, на сей раз не по фискальным округам — женералитэ, а по департаментам, за период с IV по XII г. (1796 -1804 гг.). Это целое обследование, которое можно возобновить для соседних эпох, и ставка того стоит. Но следовало бы также избежать цифровых чар XVIII в. и углубиться в предшествовавшие столетия сколь возможно дальше. И наконец, в ином направлении, разве не будет первоочередной задачей проверить на материале XIX в., не сохранила ли система французских внутренних взаимоотношений в ходе своей эволюции все те же структурные неуравновешенности?
        Внутренние регионы, завоеванные периферией
        ^Базакльская башня и мельницы в Тулузе. Гравюра XVII в. Фото Роже — Виолле.^
        Что в целом внутренние регионы относились ко второстепенной категории французской жизни (исключения лишь подтверждали правило), это без околичностей показывают те завоевания, что осуществляли в этом «нейтральном» (я имею в виду — малоспособном к сопротивлению) пространстве города периферии: они организовывали выходы [из него], они контропировали входы. Города эти господствовали над в высшей степени податливой Францией, пожирали ее изнутри. Например, Бордо присоединил к себе Перигор[260 - А. N., F^12^, 721 (11 июня 1783 г.)]. Но есть примеры и получше.
        В недавней работе [261 - Freche G. Toulouse et la region Midi-Pyrenees au siecle des Lumieres, vers 1670 -1789. 1974, p. 836. и общее заключение.] Жорж Фреш удачно ставит эту проблему. Регион Юг — Пиренеи, центром которого в XVIII в. была Тулуза, был обширным куском внутренней Франции, «пленником земель», невзирая на путь по Гаронне, на драгоценный Южный канал и на такое множество доступных для использования дорог. В такой же мере, как континентальное расположение, играло свою роль и тройное притяжение Лиона, Бордо и Марселя; местности вокруг Тулузы и сама Тулуза оказались «сателлитизированы». С этой точки зрения карта маршрутов хлебной торговли не требует комментариев. Если добавить сюда притягательную силу Лиона для шелка, то треугольник, в котором была зажата судьба Тулузы, окажется вычерчен. Так что ни хлеб, ни шелк — а в XVI в. даже и пастель — не освободили Тулузу, исторически заранее осужденную на второстепенное положение, в котором она и застряла. Характерно, что Жорж Фреш говорит о «зависимой торговле», о «торговой сети под опекой». Даже хлебная торговля ускользала от местных купцов к
выгоде комиссионеров, обслуживавших негоциантов либо Бордо, либо Марселя[262 - Об этой проблеме см.: Cocula А.-М. Pour une definition de l’espace aquitain au XVIII^e^siecle. — Aires et structures du commerce francais. Ed. P. Leon, 1975, p. 301 -309.].
        Отправляясь от ключевых городов, т. е. портов и континентальных рынков на окраинах территории, Франция дробилась на зависимые зоны, сегменты, секторы, которые при посредстве городов получали выход на европейскую экономику, задававшую ритм. И именно под таким углом зрения может быть схвачен в своей реальности диалог Франций торговых и Франций территориальных. Если торговое общество, несмотря на его преимущества, не восторжествовало во Франции над обществом территориальным, то произошло это одновременно и потому, что последнее обладало внушительной плотностью, и потому, что лишь редко его можно было привести в движение на всю глубину. Но дело было также и в том, что Франция не занимала в международном порядке положения, выпавшего на долю Амстердама, а потом Лондона, и что ей недоставало первоклассной мощи, чтобы вдохновить и увлечь за собой региональные экономики, которые сами по себе отнюдь не всегда стремились к экспансии любой ценой.
        Торговое преобладание Англии
        Задаться вопросом, как Англия стала связным, сплоченным национальным рынком, означает поставить вопрос важный, ибо он сразу же влечет за собой второй: как английский национальный рынок в силу своего веса и в силу обстоятельств навязал свое преобладание внутри расширившейся экономики Европы?
        Такое медленно созидавшееся преобладание дает о себе знать с Утрехтского мира (1713 г.), в 1763 г., по окончании Семилетней войны, оно уже очевидно, и невозможно оспаривать, что оно было уже достигнуто сразу после Версальского договора (1783 г.), притом что Англия в нем представала державой побежденной (что, впрочем, было совершенно неверно), а после устранения Голландии она определенно оказалась в самом центре мировой экономики.
        Эта первая победа предопределила вторую — близкую промышленную революцию, — но сама она глубоко погружена в английское прошлое, так что мне представилось логичным отделить торговое преобладание от преобладания промышленного, которое за ним последовало и которым мы займемся в одной из последующих глав.
        Как Англия стала островом
        Между 1453 и 1558 гг., между окончанием Столетней войны и отвоеванием Кале Франсуа де Гизом, Англия, сама этого в тот момент не сознавая, сделалась островом (да простят мне это выражение) — понимай: автономным пространством, отличным от континента. До этого решающего периода Англия, невзирая на Ла-Манш, на Северное море, на Па-де-Кале, была «телесно» привязана к Франции, к Нидерландам, к Европе. Ее долгий конфликт с Францией во время Столетней войны (на самом деле второй Столетней войны, так как первой была война Плантагенетов против Капетингов), по справедливому выражению Филиппа де Фриса, «развертывался в более или менее провинциальном плане»[263 - Vries Ph., de. L’animosite anglo-hollandaise au XVII^e^siecle. — «Annales E. S. C.», 1950, p. 42.]. Это то же самое, что сказать: Англия вела себя как одна из провинций (или группа провинций) англо-французского пространства, которое целиком, или почти целиком, было ставкой в нескончаемой борьбе. Продолжительное время, более столетия, Англия была замешана, растворена в бескрайности оперативного пространства, каким была Франция, и последняя медленно
избавлялась от первой.
        В такой игре Англия запаздывала стать самой собой; она впадала в грех, я хочу сказать, в опасность гигантомании. Вплоть до того момента, как, вытесненная из Франции, она оказалась сведенной к самой себе. То, что впоследствии Генрих VIII потерпел неудачу в своих попытках вновь внедриться в европейское пространство, было, вероятно, для нее новым шансом. Томас Кромвел, министр Генриха, предостерегал короля против неслыханных расходов на войну за пределами королевства, и речь, произнесение которой в палате общин в 1523 г. ему приписывают[264 - Letters and Papers, Foreign and Domestic, of the Reign of Henry VIII. Ed. Brewer, III/II, 1867, p. 1248. Цит. пo: Heckscher E. Op. cit., p. 693, note 1.], показательна во многих отношениях: война, утверждал он, стоила бы столько же, сколько вся денежная масса, находящаяся в обращении в королевстве; «война заставила бы нас, как уже было однажды, использовать кожу для чеканки монеты. Я бы сим вполне удовольствовался со своей стороны. Но ежели король лично отправится воевать и, не приведи Господь, попадет в руки неприятеля, то как выплачивать выкуп за него? Коли
французы за свои вина желают получать только золото, примут ли они кожу в обмен за нашего государя?» Генрих VIII, однако же, предприняв эту авантюру, в которой в конце концов успеха не имел. Но позднее Елизавета не только на словах будет яростно стараться взять обратно Кале, который потеряла Мария Тюдор и который французы не слишком искренне обязались возвратить по миру в Като-Камбрези (1559 г.). Короткое время, но лишь короткое время, она владела Гавром, который был у нее отобран в 1562 г.
        С того времени игра была окончена. Ла-Манш, Северное море, Па-де-Кале стали линией раздела, защитным «плавучим бульваром». Один француз около 1740 г. с ученым видом скажет об Англии: «Остров кажется созданным для коммерции, и его обитатели должны более думать о том, как себя защитить, нежели о том, чтобы распространять завоевания свои на континент. Им было бы весьма трудно оные сохранить, по причине отдаленности и превратностей моря»[265 - Abbe Le Blanc J.-B. Op. cit., I, p. 137.]. Но правило действовало и для европейцев с континента по отношению к острову. Когда в мае 1787 г. Артур Юнг, возвращаясь домой, пересек Па-де-Кале, он поздравлял себя с тем, что пролив «столь счастливо для Англии отделяет ее от остального мира»[266 - Young A. Voyages en France… I, p. 73.]. То было определенно преимущество, но преимущество, долгое время как таковое не воспринимавшееся.
        В начале нового времени тот факт, что англичане были отброшены к себе домой, повысил для них значимость задач внутренних, введения в оборот земель, лесов, пустошей, болот. С этого времени они больше внимания уделяли опасным границам Шотландии, внушавшей беспокойство близости Ирландии, заботам, вызывавшимся Уэльсом, который в начале XV в. после восстания Оуэна Глендоуэра временно восстановил свою независимость и который, будучи приведен к повиновению, тем не менее оставался «непоглощенным» («unabsorbed»)[267 - Rowse A. L. Tudor Expansion: the Transition from Medieval to Modern History. — William and Mary Quaterly. 1957, p. 312.]. Наконец, при своем псевдопоражении Англия выиграла и оттого, что была сведена к скромным размерам, которые впоследствии должны были оказаться намного более благоприятны для быстрого образования национального рынка.
        Одновременно разрыв с континентом в 1529 -1533 гг. был «продублирован» разрывом с Римом, что еще более усилило «дистанцирование» английского пространства. Реформация, как справедливо сказал Намье, была также и языком национализма. Англия стремительно ее приняла, а затем бросилась, или была брошена, в авантюру, имевшую многочисленные следствия: король сделался главой англиканской церкви, он стал папой в своем королевстве; конфискация и распродажа церковных земель придали новый толчок английской экономике; а что еще больше ее подтолкнуло, так это то, что Британские острова, долгое время бывшие на краю света, у оконечности Европы, сделались после Великих открытий отправной точкой плаваний к новым мирам! Конечно, Англия не преднамеренно отделилась от старого европейского «блокшива», имея в виду лучше открыться для мира, но результат оказался именно таким. И плюс к этому дополнительный залог отделения и самостоятельности — память прошлого, враждебность к Европе, слишком близкой, которую не удалось бы выбросить из головы. «Вполне определенно, — замечал Сюлли[268 - Sully. Memoires, III, p. 322.],
прибывший в Лондон чрезвычайным послом Генриха IV в 1603 г., — англичане нас ненавидят, и ненавистью столь сильной и всеобщей, что возникает соблазн причислить сию ненависть к естественным свойствам сего народа».
        ^Лондонская биржа в 1644 г. Гравюра В. Холлара. Национальная библиотека. Кабинет эстампов.^
        Но чувства не возникают без причины, и вина, если таковая имеется, всегда лежит на обеих сторонах. Англия не находилась еще в «блестящей» изоляции; она ощущала себя если и не осажденной (это было бы слишком сильно сказано), то по меньшей мере подвергающейся угрозе со стороны недружественной Европы, политически опасной Франции, вскоре обретшей чрезмерные преимущества Испании, Антверпена с его господствующими купцами, а позднее со стороны торжествующего Амстердама, именно поэтому вызывавшего зависть и ненависть… Пойдем ли мы так далеко, чтобы сказать, что остров обладал комплексом неполноценности? Он был бы для него тем более логичным, что текстильная «индустриализация» Англии в конце XV и в XVI вв., переход от сырцовой шерсти к сукну еще больше, чем прежде, включили остров в торговые кругообороты Европы. Английский торговый ареал расширился; английское мореплавание открыло для себя мир, и этот мир отразился в ней. Мир, в котором Англия усматривала опасности, угрозы и даже «заговоры». Например, для современников Грешэма купцы итальянские и купцы антверпенские сговаривались между собой, дабы по
своему усмотрению понижать курс фунта стерлингов и за более низкую цену получать плоды труда английских ткачей. На такие угрозы, не всегда бывшие воображаемыми, но зачастую преувеличенными, Англия реагировала энергично. Итальянские купцы-банкиры были устранены в XVI в.; ганзейцы утратили свои привилегии в 1556 г., а в 1595 г. лишились Стального двора (Стилъярда). Именно против Антверпена Грешэм в 1566 -1568 гг. основывал то, что станет Лондонской биржей (Royal Exchange); именно против испанцев и португальцев на самом деле создавались акционерные компании (Stocks Companies); именно против Голландии был издан в 1651 г. Навигационный акт, а против Франции будет проводиться в XVIII в. яростная колониальная политика… Англия, таким образом, была страною под напряжением, настороженной, агрессивной, намеревавшейся повелевать и осуществлять надзор у себя дома и даже за его пределами, по мере того как укреплялось ее положение. В 1749 г. один умеренно недоброжелательный француз иронизировал: «Англичане рассматривают свои притязания как права, права же своих соседей — как узурпацию»[269 - Abbe Le Blanc J.-B. Op.
cit., III, p. 273.].
        Фунт стерлингов
        Что могло бы в случае надобности проиллюстрировать своеобразную историю фунта стерлингов, так это то, что в Англии, согласно банальной формуле, ничто не происходит так, как у других. В самом деле, вот обычная расчетная монета, схожая со множеством других. Но ведь в то время как последние непрестанно варьируют, манипулируемые государством, выбиваемые из седла враждебными конъюнктурами, фунт стерлингов, стабилизированный королевой Елизаветой в 1560 -1561 гг., более варьировать не будет и сохранит свою действительную стоимость вплоть до 1920-го, даже до 1931 г.[270 - Thomas J.-G. Inflation et nouvel ordre monetaire. 1977, p. 58.] В этом есть нечто чудесное, на первый взгляд с трудом поддающееся объяснению. Фунт стерлингов, эквивалентный четырем унциям чистого серебра, или, если угодно, полумарке белого металла[271 - Savary J. Op. cit., III, col. 632.], в таблице европейской монеты на протяжении более трех столетий вычерчивал удивительную прямую линию. Что же, он находился за пределами истории, даже не имел истории, как не имеют ее блаженные народы? Конечно же, нет, ибо во времена Елизаветы траектория
начиналась в трудных и запутанных обстоятельствах и сохранилась она, пройдя через целую серию кризисов, которые могли бы заставить ее совершенно изменить направление — в 1621, 1695, в 1774 и даже в 1797 г. Эти хорошо известные эпизоды были изучены в деталях, умело объяснены. Но истинная, невероятная проблема заключается в том, чтобы понять их совокупность, сумму таких инцидентов и таких успехов, эту историю, которая невозмутимо шла своим путем, историю, интермедии которой мы понимаем одну за другой, но гораздо меньше понимаем то, что их между собою связывает. Проблема, вызывающая раздражение, абсурдный роман, потому что он от главы к главе почти не открывает нам свою тайну, — а в нем должна быть, в нем непременно есть какая-то тайна, какое-то объяснение.
        Нам нет надобности доказывать, сколь важна эта проблема: устойчивость фунта была решающим элементом английского величия. Без устойчивости денежной меры не бывает легкого кредита, не бывает безопасности для того, кто ссужает свои деньги государю, не бывает контрактов, которым можно было бы довериться. А без кредита нет величия, нет финансового превосходства. Впрочем, великие ярмарки — лионские и безансонско-пьяченцские, — чтобы оградить свои сделки, создали для собственного употребления такие фиктивные и устойчивые деньги, как соответственно экю с солнцем (ecu au soleil) и марковый экю (ecu de marc). Точно так же Банк Риальто, образованный в 1585 г., Амстердамский банк, открытый в 1609 г., навязали тот и другой банковские деньги, котировавшиеся ниже монеты, бывшей в обращении и столь разной: ажио банковских денег по отношению к обычным монетам было залогом безопасности. Английский банк, основанный в 1694 г., не будет нуждаться в такой гарантии: его расчетная монета, фунт стерлингов, давала ему безопасность своей постоянной стоимостью. Все это не подлежит сомнению, но важно сделать отсюда выводы.
Так, Жан-Габриель Тома, банкир, соблазнившийся историей, ссылаясь на английскую мудрость, утверждает в недавно вышедшем труде (1977 г.)[272 - Thomas J.-G. Op. cit., p. 60 -61.], что неудача системы Лоу имела важную причину, обычно замалчиваемую: несвоевременные девальвации расчетной монеты, турского ливра, — это означало препятствовать нормальной игре кредита, разрушать доверие, убивать курицу, несущую золотые яйца.
        Возвращаясь к истории фунта стерлингов, будем верить не в какое-то единственное объяснение, но скорее в серию, в последовательный ряд объяснений; не в некую общую теорию, будто бы руководившую ясной политикой, но в ряд прагматических решений, принимавшихся, чтобы уладить проблему в данный момент, и постоянно оказывавшихся в долговременной перспективе решениями высокой мудрости.
        В 1560 -1561 гг. Елизавета и ее советники, в первом ряду которых стоял великий Томас Грешэм, задались целью исправить невероятные расстройства, возникшие из Великой порчи (Great debasement) [273 - Это выражение, обычное среди английских историков, послужило заглавием для книги Дж. Д. Гулда: Gould J. D. The Great Debasement. 1970.], феноменальной инфляции 1543 -1551 гг. На протяжении этих трудных лет проба находившихся в обращении серебряных монет — шиллингов и пенсов — была снижена сверх всякой меры. С 11 унций 2 весовых пенсов (Dwt) [274 - Dwt — аббревиатура термина «весовой пенс» («penny-weight»), составлявшего двадцатую часть унции. Читатель может заняться подсчетом соотношения 11 унций 2 dwt к 12: ответ будет равен 222/240, т. е. 37/40.] на 12 унций монетного металла (т. е. 37/40 чистого серебра) она в 1543 г. снизилась до 10 унций, а в результате нескольких следовавших одна за другой девальваций дошла всего до 3 унций в 1551 г., т. е до четверти чистого металла на три четверти лигатуры. Елизаветинская реформа была возвращением к прежней пробе монеты, к «старинному справедливому стандарту»
(«ancient right standard») —11 унциям 2 весовым пенсам чистого металла на 12 унций. Реформа была срочно необходима: беспорядок достиг крайних пределов, в обращении была монета разного веса, разной пробы, зачастую — обрезанная, а стоимость ее оставалась тем не менее одной и той же. Мы сказали бы, что то были металлические ассигнаты, как бы бумажные деньги. Цены за несколько лет выросли вдвое или втрое, а курс английских векселей в Антверпене упал — два бедствия, добавлявшиеся одно к другому, ибо Англия, крупный экспортер сукон, была торговым кораблем, стоящим на якоре возле Европы; вся ее экономическая жизнь зависела от причала, от вексельного курса на решающем рынке на Шельде. Курс фунта был как бы двигателем, управителем (governor) английских отношений с внешним миром. Но ведь даже такой проницательный наблюдатель, как Томас Грешэм, был убежден, что итальянские менялы в Лондоне и Антверпене манипулировали курсом по своему усмотрению и посредством своих манипуляций завладевали к своей выгоде трудом англичан. В таком взгляде, игнорирующем связь между вексельным курсом и торговым балансом, есть доля
истины и доля иллюзии. Доля иллюзии, ибо вексельный курс — не диалог двух рынков (в данном случае Лондона и Антверпена), но «концерт» всех европейских рынков; он своего рода круговая реальность, что давно уже признавала итальянская практика. В таких условиях меняла не был господином движений курса; но он извлекал выгоду из их вариаций, спекулировал на них, по крайней мере когда у него были для этого средства и он знал, как ими оперировать. Итальянцы великолепно отвечали двум этим условиям, и в этом смысле Грешэм не заблуждался, опасаясь их.
        Во всяком случае, лондонское правительство, зафиксировав на вполне очевидно высоком уровне действительную стоимость фунта и перечеканив всю находившуюся в обращении серебряную монету, надеялось достичь двух результатов: 1) улучшения курса векселей на Антверпен; 2) снижения внутренних цен. Лишь первую из этих надежд не постигло разочарование[275 - Gould J. D. Op. cit., таблица на с. 89.]. Население Англии, оплатившее цену этой операции (правительство выкупило подлежавшие перечеканке монеты намного дешевле их официального курса), не получило компенсации в виде падения цен[276 - Roover R., de. Gresham on Foreign Exchange. 1949, p. 67.].
        Следовательно, елизаветинская реформа оказалась оправданной не с самого начала; она даже давила, как ошейник, коль скоро хорошей монеты, вычеканенной из плохой, более не хватало для нормального обращения. Вне сомнения, немного позже ее спас приток американского белого металла, который начиная с 60-х годов XVI в. распространялся по всей Европе[277 - Ibid., p. 68.]. Эти поступления из Нового Света объясняют также и успех стабилизации в 1577 г. турского ливра, французской расчетной монеты, бывшей в свою очередь привязанной к золоту: один золотой экю был тогда объявлен эквивалентным трем ливрам, а именно в экю будет вестись торговое счетоводство. В действительности как раз лионские купцы, иностранцы и французы, навязали Генриху III такую стабилизацию, удобную для их дел. Не будем приписывать слишком большую заслугу в этом самому Генриху III. Во французском случае, как и в случае английском, все удержалось, несомненно, по милости рудников Новой Испании и Перу. Но то, что дает одна конъюнктура, уносит другая: в 1601 г. французская стабилизация надломилась, турский ливр оторвался от золота. В Англии же,
напротив, елизаветинская система сохранилась. Не было ли это заслугой торговой экспансии острова, некой конъюнктуры, благоприятствовавшей одной только Северной Европе? Вполне очевидно, утверждать это было бы слишком. Но разве Англия не вмешивалась в дела мира, как она того желала, и не замыкалась одновременно в своем островном качестве, пребывая начеку в оборонительной позиции? Франция же, наоборот, открытая к Европе, была тем местом, где отзывались действия ее соседей, геометрическим центром всех монетных обращений; она находилась в зависимости от колебаний цен на драгоценные металлы на «рынке», и колебания эти расшатывали котировку у самых дверей Монетного двора.
        В 1621 г.[278 - Roover R., de. Op. cit., p. 198 sq., 270 sq.] устойчивость фунта снова оказалась под угрозой, но этот инцидент был быстро преодолен. Английские суконщики, по которым ударил спад сбыта, хотели бы девальвировать фунт, что ограничило бы их издержки производства и укрепило бы их конкурентоспособность за границей. Не Томас ли Мэн был тем, кто спас тогда устойчивость фунта, настоящую навязчивую идею английского общественного мнения, вероятно, запомнившего испытания Великой порчи? Конечно, нет речи о том, чтобы поставить под сомнение интеллект Томаса Мэна, который будет в Англии первым, кто уловит очевидную связь между вексельным курсом и торговым балансом, и который приобрел обширнейший торговый опыт, состоя в правлении еще юной Ост-Индской компании. Но разве может один человек, сколь бы проницательным и блестящим он ни был, нести ответственность за процесс денежного обращения, затрагивавший всю английскую экономику и даже европейскую конъюнктуру? В долговременной перспективе аргументы Мэна, может быть, и не одержали бы верх без соглашения, которое в 1630 г. свяжет Англию с Испанией (с
1621 г. снова пребывавшей в состоянии войны с Соединенными Провинциями) и которое резервирует за английскими кораблями перевозку белого металла, предназначавшегося для финансового снабжения испанских Нидерландов. То был, безусловно, странный альянс, который историки обычно не принимают во внимание (исключения подтверждают правило)[279 - Feavearyear A. E. The Pound Sterling. A History of English Money. 1963, p. 82 -83.]. Серебро, выгружавщееся в Англии, шло на чеканку монеты в лондонском Тауэре, а затем снова отправлялось из страны (не в полном объеме) в Нидерланды. То была нечаянная удача. Тем не менее благодетельный поток, во всяком случае в такой форме, прекратился либо к 1642, либо к 1648 г. И однако же, в силу причин, которые на сей раз от нас ускользают, невзирая на яростные смуты гражданской войны, фунт стерлингов оставался на своей прямой линии. И это в условиях, которые кажутся даже довольно необычными.
        В самом деле, на протяжении всей этой трудной второй половины XVII в. денежное обращение в Англии имело дело только с очень старыми серебряными монетами — стертыми, обрезанными, до крайности облегченными, поскольку потеря веса в них доходила до 50 %. Несмотря на возобновлявшиеся иронические выпады памфлетистов, никто всерьез не беспокоился по сему поводу. Вплоть до того, что хорошие монеты пользовались лишь очень небольшим благоприятным ажио; так, золотая гинея стоила 22 шиллинга вместо 20 шиллингов по официальному курсу. Тогда не так все было плохо! На самом деле с расширявшимся распространением расписок золотых дел мастеров (векселя эти были уже бумажными деньгами, хоть и частного характера), а главное — при вносившей успокоение устойчивости расчетной монеты такие легкие серебряные монеты сделались настоящими фиктивными деньгами, как в других местах, в Европе, столько видов медных денег. И всякий к этому приспосабливался.
        И так — до того момента, как в 1694 г. разразился неожиданный и острый кризис доверия, разом разрушивший это спокойствие и эту удивительную терпимость [280 - Horsefield J. К. British Monetary Experiments 1650 -1710. 1960, р. 47 -60.]. Англия узнала серию неурожаев; в ней наступил один из этих типичных для Старого порядка кризисов, отголоски которого достигли «промышленного» сектора. Вдобавок начатая в 1689 г. война против Франции вынуждала правительство к крупным внешним платежам и, следовательно, к вывозу наличных денег. Лучшие серебряные и золотые монеты уходили из королевства. Климат кризиса, нехватка монеты повлекли за собой (в Лондоне еще больше, чем в провинции) систематическое бегство от плохой монеты и усилившийся рефлекс тезаврирования. Золотая гинея[281 - Учрежденная Карлом II в 1663 г.] побила все рекорды повышения: с 22 шиллингов она в июне 1695 г. дошла до 30 (т. е. на 50 % выше своего официального курса в 20 шиллингов). Равным образом росли цены на золото и серебро в металле, а стремительное падение курса фунта на амстердамском рынке уже само по себе обобщало ситуацию, которая вместе
с резким увеличением числа памфлетов становилась все драматичнее и приводила в растерянность общественное мнение. Монеты, кредитные билеты (как расписки золотых дел мастеров, так и билеты Английского банка, который был создан только что, в 1694 г.) испытали значительное обесценение, и, чтобы получить наличные, приходилось выплачивать премии в размере 12, 19 и даже 40 %. Ссуды предоставлялись (когда они предоставлялись) под ростовщические проценты; переводные векселя обращались плохо или вовсе не обращались. Кризис захлестнул все. Один очевидец писал: «На одной только лондонской улице, именуемой Лонг Лэйн, имеется двадцать шесть сдаваемых внаем домов… И даже в квартале Чипсайд ныне есть тринадцать домов и лавок, закрытых и сдаваемых внаем, — дело весьма необыкновенное, коль скоро на памяти людей в Чипсайде и четвертая часть сего числа домов никогда не пустовала» [282 - А. Е., С. Р. Angleterre, 173, f° 41.]. В 1696 г. «за неимением монеты беспорядок был столь велик, что многие достойные люди оставили Лондон, не имея возможности в нем жить, — хотя и располагали богатством в шесть-семь тысяч фунтов
стерлингов ренты, — понеже нельзя получить деньги из провинций»[283 - Ibid., f° 132, 8 октября 1696 г.].
        Разумеется, памфлетисты вволю этим наслаждались, без конца споря об истинных причинах этого положения и средствах к его исправлению. Спорщики, однако, сходились в одном пункте: надлежит-де оздоровить денежное обращение, переплавить серебряную монету. Но будет ли новая монета перечеканена той же стоимостью, что монета елизаветинская?
        Или будет подвергнута предварительной девальвации? Еще один вопрос внушал беспокойство: кто оплатит огромные расходы на эту операцию, очень обременительные в первом случае и, вполне очевидно, меньшие во втором? То, что секретарь Казначейства Уильям Лаунд[284 - Horsefield J. К. Op. cit., p. 50.] был сторонником 20-процентной девальвации, объяснялось среди прочих причин тем, что он защищал финансы государства. Самый известный из его противников — Джон Локк, врач, философ и экономист, — наперекор стихиям защищал незыблемость фунта, каковой должен был оставаться «неизменяемой базовой единицей» [285 - Mertens J. E. La Naissance et le developpement de l'etalon-or, 1696 -1922. 1944, p. 91.]. Может статься, что в такой же мере, как здравую политику, он защищал права собственников, действительность контрактов, неприкосновенность капиталов, предоставленных взаймы государству, — в общем, немногочисленное господствовавшее общество. Но почему же именно мнение Джона Локка возобладало над мнением секретаря Казначейства?
        Несомненно, следует подумать о том факте, что правительство бывшего Вильгельма Оранского, ставшего королем Английским, столкнувшись с серьезными финансовыми затруднениями, втянулось в политику займов и долгосрочных долгов, политику для Англии необычную, которая вызывала критику и недоверие большинства англичан. Тем более, что новый король был голландец, а среди кредиторов государства находились амстердамские заимодавцы, начавшие вкладывать капиталы в акции и в государственные ценные бумаги королевства. Государству необходим был бесспорный, неоспоримый кредит, дабы продолжать пока еще малопопулярную политику крупных займов, дабы не поставить в затруднительное положение новый банк, капиталы которого, будучи едва лишь собранными, оказались отданы взаймы государству. Это, вероятно, наилучшее объяснение решения правительства отказаться от девальвации и, несмотря на трудности, пойти на дорогостоящее решение, предлагавшееся Джоном Локком и с великой поспешностью одобренное палатой общин и палатой лордов в январе 1696 г. Все затраты на громадную операцию по переплавке монеты (7 млн. фунтов) легли на
государство, уже обремененное войной. Но цель была достигнута: котировка фунта в Амстердаме, признак вновь обретенного доверия, поднялась, цены в Англии принялись благоразумно снижаться, и английские ценные бумаги быстро умножились в числе на лондонском и амстердамском рынках.
        Едва только проблема была улажена, как обозначилась новая напряженность, провозвестница будущего принятия золотого стандарта, столь медленно наступавшего официально, навязываемого упрямством фактов, а не сознательным размышлением[286 - Thomas J.-G. Op. cit., p. 68 -69.]. В самом деле, серебро будет обороняться долго. При таких адвокатах, как Джон Локк, для которого эталон-серебро был неоспоримо самым удобным, всего лучше приспособленным к жизни обменов. «Предоставьте золоту, как и прочим товарам, отыскивать свой собственный курс» («Let Gold, as others commodities, find its own Rate»), — говорил он[287 - Horsefield J. K. Op. cit., p.85.]. Это не было именно тем, что сделали, потому, впрочем, что гинея (котировка которой зависела попросту от решения короля) была произвольно зафиксирована на уровне 22 серебряных шиллингов, которые, конечно, были ее «свободной» ценой на рынке, но до кризиса. А ведь теперь речь шла о 22 шиллингах доброй монетой, так что соотношение золото/серебро установилось как 1 к 15,9, и золото разом оказалось завышено в цене: в самом деле, в Голландии соотношение было всего лишь
1 к 15. Итак, желтый металл потек в Англию, чтобы там повыситься в цене, а совсем новые серебряные монеты двинулись в противоположном направлении. После нового вмешательства Джона Локка гинея, правда, была сведена к 21 шиллингу 6 пенсам (в 1698 г.), но этого было еще недостаточно, чтобы воспрепятствовать продолжению двойного потока. Даже после нового понижения до 21 шиллинга в 1717 г., на сей раз после вмешательства Ньютона, бывшего начальником Монетного двора, соотношение 1 к 15,21 все еще завышало цену желтого металла, и Англия упорно продолжала экспортировать серебро и быть целью устремлений монет золотых.
        ^Стадо быков и овец в Сохо в конце XVIII в. Фото Снарк Интернэшнл.^
        Эта ситуация продолжалась на протяжении всего XVIII в., завершившись фактической золотой системой. Несомненно, последняя официально приняла конкретные формы лишь после провозглашения золотого стандарта в 1816 г.; тогда фунт стерлингов сделался эквивалентом соверена (реальной золотой монеты, весившей 7,988 г при содержании чистого металла в 11/12). Однако золото с 1774 г. явственно взяло верх над серебром в качестве денежного регулятора. Потерявшие вес золотые монеты изымались из обращения, для того чтобы быть перечеканены своим правильным весом, в то время как к серебряным монетам отказывались применять дорогостоящий процесс перечеканки, а заодно принимали решения об отмене их обязательного приема в платежах, превышающих 25 фунтов. Таким образом, на деле, если и не по закону, фунт стерлингов начинал привязываться к золоту, тем самым приобретая новую устойчивость.
        ^Берега Темзы в Лондоне к концу XVIII в. Собрание Виолле.^
        Все эти факты известны, но каковы их причины? Постоянное завышение цены золота, лежавшее в основе явления, зависело непосредственно от правительственных решений, и только от них. А тогда — какой политике, какой необходимости экономики отвечало это завышение? На самом деле создавать благоприятные условия золоту означало дать толчок движению серебра в