Библиотека / История / Кравченко Сергей : " Яйцо Птицы Сирин " - читать онлайн

Сохранить .
Яйцо птицы Сирин Сергей Кравченко
        Грозный пожаловал лицензию на уральский и сибирский промысел семейству купцов Строгановых, — решил посмотреть, что из этого выйдет? Не опасно ли для здоровья путешествовать в места, столь отдаленные? Остережет ли путника от туземной нечисти крест православный? Можно ли там дышать? Водится ли еда? Пьется ли вода? Нет ли невесомости? Сверху ли небо? Снизу ли земля? Восходит ли солнце из-за всей Сибири или только из-за Камня?
        Вот такие были вопросы, и хотелось их прояснить.
        СЕРГЕЙ КРАВЧЕНКО.
        ЯЙЦО ПТИЦЫ СИРИН
        Век Иоанна Грозного
        Примечание. Все даты до 1918 года приводятся по Юлианскому календарю «старого стиля».
        В ночь со среды на четверг 3 декабря 1533 года скончался от «гниения в боку» великий князь Московский и всея Руси Василий III Иоаннович. За 28 лет своего правления он сумел сохранить завоевания отца, освободителя Руси от татарского ига и покорителя Новгорода Иоанна III Горбатого. Василий даже умножил территорию страны, присоединил к московскому государству Смоленск и Псков.
        По завещанию Василия править Русью стала его вдова Елена Глинская. Эта женщина — племянница польско-литовского диссидента и русского полководца Михаила Глинского сумела наладить управление беспокойным государством. Она прекратила войны, начала строить новые города, боролась с фальшивомонетчиками, привела в относительный порядок финансы.
        Такая европейская распорядительность не остается у нас безнаказанной. Елена скончалась после четырехлетнего правления 3 апреля 1538 года с очевидными признаками отравления.
        Сын Елены и Василия Иван осиротел в восемь лет. Он пережил страшные годы «правления боярского», когда князья Шуйские, Бельские и прочие бились смертным боем за Шапку Мономаха.
        В течение пяти лет жизнь наследника подвергалась опасности. Его не задушили, не отравили, не зарезали только случайно — из-за дворцовой неразберихи, по недосмотру.
        Но Иван спасся не только Божьей милостью. Этот нервный, запуганный, осиротевший мальчик сам нанес упреждающий удар. Он совершил дворцовый переворот в 13 лет. Он нашел-таки несколько человек, на которых смог опереться. Иван напал на бояр 29 декабря 1543 года. Он велел схватить и отдать псарям на растерзание боярского лидера Андрея Шуйского. Многие «властители» оказались в ссылке, остальные «стали от государя страх иметь и послушание».
        Через три года великий князь Московский Иоанн IV Васильевич первым из русских князей венчался на царство, и с 1547 года стал именоваться царем всея Руси. Границы его страны на юге доходили до верховьев Дона, на востоке — почти до Волги, на севере прихватывали Новгород, на западе удерживались под Смоленском. Это была территория, достаточная для крупного государства. Но не для царства!
        Следует пояснить разницу в чинах и территориях. В Европе в те годы было огромное количество княжеств, королевств, герцогств. Их правители занимали второстепенную позицию в иерархии власти. Высшим уровнем управления являлся и является до сих пор титул императора — повелителя королей, князей, герцогов, графов, баронов и проч. Память о греческих, римских, восточных империях доныне не дает покоя энергичным людям, делающим правительственные карьеры.
        Слово «царь» происходит от латинского «цезарь» — император. Понятно, что царское достоинство предполагает строительство империи. То есть, подчинение не только одного, «родного» русского народа, но и других, соседних народов, прозябающих без православной благодати.
        Иван начал с мусульманской Казани, которую захватил 2 октября 1552 года после трехлетней кровопролитной борьбы. Таким образом, в 2002 году мы деликатно не заметили 450-летний юбилей третьего казанского штурма, не стали бить в колокола и обижать жителей нашего правоверного Татарстана.
        В третьем походе на Казань заодно с русскими войсками действовали донские казачьи ватаги. Вместе с конницей князя Курбского они разбили на Арском поле за Казанью конницу татарского князя Япанчи, а при взятии города, стены которого были взорваны пороховыми бомбами, первыми ворвались внутрь. Существует предание, что Иоанн IV на радостях закрепил жалованной грамотой за казаками «все занятые ими земли». Простодушные разбойнички произвольно распространили царскую милость на все земли, захватываемые впредь.
        Вот же бывают люди до чужого добра жадные! На Дону сразу возникла легенда, что атаман Ермак Тимофеевич чуть ли не собственными силами взял Казань и «подарил» ее царю. Есть еще песни, в которых поется, что Ермак «посоветовал царю, как взять Казань». Надо заметить, что никакого Ермака Тимофеевича тогда в атаманах не числилось. Это ему потом чести довесили — задним числом, за «покорение Сибири».
        Но Казань Казанью, а хотелось чего-то большого и светлого. Например, окна в Европу. С 1554 года начались столкновения с Ливонией. В 1558 году русскими войсками были взяты Нарва и Дерпт.
        Следующее десятилетие прошло для Ивана не очень удачно. Из-за смерти любимой жены Анастасии и младенца Дмитрия, из-за врожденной подозрительности и приобретенного в раннем действии комплекса преследования у царя развилась психическая симптоматика, которую честнее всего следует называть маниакальным психозом. По-простому — шизофренией. Последовали тяжкие репрессии среди придворных, массовые казни, смена фаворитов.
        В конце 1564 — начале 1565 года Иван Грозный предпринял хождение в народ, и в Москву не вернулся. 3 января 1565 года пришло в столицу «из походу» жесткое письмо. Царь обвинил москвичей во всех грехах и заявил, что решил поселиться, «где его Бог наставит». Так столицей государства на несколько лет стала Александровская слобода (ныне г. Александров Владимирской области).
        Была основана опричнина — замкнутая партийная система, отделяющая царя и приближенных «силовиков» от народа и гражданской, «земской» власти.
        Установив новый порядок, Грозный в начале 1570 года напал на Новгород, формально принадлежавший к числу русских городов, но сохранявший некоторые свободы, и норовивший «зайти за немцев» — призвать европейского князя, ввести «магдебургское право» — демократическое управление. «Казнь новгородская» была ужасна. Людей уничтожали семьями, топили в Волхове, жгли, резали. Большое количество Новгородцев разослали по другим городам.
        В Москве царь продолжил наведение порядка и 18 августа 1570 года устроил показательную массовую казнь придворной и земской элиты. И до самого конца правления Грозного репрессии волнами катились по Руси.
        К началу 1580-х годов кампания на Западе была проиграна, с Крымским югом установилось равновесие. Компас завоевателя теперь указывал на северо-восток. Там за Волгой до уральского «Камня» простирались неосвоенные земли. А уж за Камнем и вовсе лежала необъятная, немыслимая, бесконечная Сибирь. Как туда идти? — в голове не укладывалось.
        Грозный для начала пожаловал лицензию на уральский и сибирский промысел семейству купцов Строгановых, — решил посмотреть, что из этого выйдет? Не опасно ли для здоровья путешествовать в места, столь отдаленные? Остережет ли путника от туземной нечисти крест православный? Можно ли там дышать? Водится ли еда? Пьется ли вода? Нет ли невесомости? Сверху ли небо? Снизу ли земля? Восходит ли солнце из-за всей Сибири или только из-за Камня?
        Вот такие были вопросы, и хотелось их прояснить.
        Зато будущий владетель Сибири и неисчислимых народов сибирских уж точно мог называться императором!
        Пролог
        1536
        Москва
        Сказка
        В сумрачной спальне двое. Мальчик лежит на высокой резной кровати.
        Женщина сидит в кресле у изголовья.
        Вечернее время течет медленно, свеча горит ровно.
        — Расскажи мне, Феня, о птицах.
        — Птицы, батюшка, бывают разные, — начинает женщина, — голуби, воробьи, вороны. Голуби на Русь мудрость и веру принесли. Вот слушай:
        «Восходила туча сильная,
        Туча сильная да грозная,
        Пала книга Голубиная,
        И не малая, не великая:
        В долину она сорока сажень,
        Двадцати сажень в поперечину.
        И к той книге ко божественной
        Соходилися, соезжалися
        Один сорок царей со царевичем,
        Другой сорок князей со князевичем,
        Да сорок попов, сорок дьяконов,
        Много люду, народу мелкого,
        Христианского, православного.
        Но никто к той книге не подступится,
        Никто к Божьей не притронется...»
        — Не-е, я эту сказку знаю…
        — А что ж ты в ней знаешь?
        — А вот: «Ерусалим-град — всем градам отец, кроме царства Московского»!
        — Ох, ты, — истинный царь! Самый корень тянешь! — улыбнулась женщина ласково и грустно.
        — Лучше, Феня, о русских птицах сказывай, — мальчик лег на бок.
        — А русских птиц, Ванюша, бывает всего три — Сирин, Алконост да Гамаюн, они нам, русским людям, самые главные.
        «Мамка» Аграфена, сестра фаворита царицы Елены боярина Оболенского-Стриги поправила подушку, подоткнула одеяло у ног мальчика и стала медленно, туманно выводить сказку, почти петь.
        — Птица Сирин, как дева крылата.
        Поглядит на тебя — залюбуешься,
        Запоет тебе — задивуешься,
        А крылом взмахнет — за собой сведет...
        — Как русалка?
        — Как русалка.
        — А друга-то птица — Алконост.
        Как падут на Русь годы грозные,
        Да найдут на град люди черные,
        Да нахлынут на брег воды темные,
        Да и муж жену побивать начнет,
        То снесет Алконост яйцо малое,
        Яйцо малое — золоченое.
        И зароет яйцо да под горенку,
        Да под лесенку и под спаленку,
        Так и муж с женой поцелуются,
        Помилуются да помирятся,
        Не на шесть часов — на шесть месяцев,
        На шесть месяцев со неделею.
        А зароет яйцо во сырой песок,
        Во сырой песок моря бурного,
        Так и море то успокоится,
        Успокоится да разгладится,
        И уляжется не на шесть недель,
        А на шесть годков с половиною.
        А зароет яйцо посередь двора,
        Да у терема государева,
        Так минует Русь лихо черное,
        Не на век минет, а на шесть веков!..
        — Не хватит яиц, — сонным голосом пробормотал Ваня.
        — Как, не хватит? — встрепенулась Аграфена.
        — На всех не хватит, — на мужа, на жену, на море, на царя, на Русь, на меня да на тебя. Или тебе не нужно?
        — Нужно, сударь, нужно! — задумалась девушка, пришлось ее в бок толкнуть:
        — А Гамаюн?
        — Гамаюн птица веселая, про нее на ночь сказывать нельзя, не уснешь.
        — Ну, скажи, хоть немножко, как ее вызвать?
        — Ее не зовут. Она на Руси всегда рядом, невидимо летает. Как где выпьют меда сыченого да вина зеленого, так и запоют да запляшут. Это Гамаюн чудит. Он и пьяного развеселит и трезвого обнадежит. Пока Гамаюн по-над Русью летит, земля наша стоит. Стоит, не клонится.
        Глава 1
        1547
        Москва
        Бесы
        Государь и великий князь всея Руси… — тут бы следовало привести полный его титул, но этим мы займемся позже, сейчас недосуг, — Иван IV Васильевич был одержим. Одержим — не идеей мировой революции, не любовью к нотр-дамской проститутке, а обычными, родными нашими, православными бесами.
        Если отцы святые прочтут, паче чаянья, эти строки, надеюсь, они не очень-то обидятся на меня. Ведь не может Бог быть православным, а Бес при нем, наоборот, католическим? Должна соблюдаться диалектическая пара? Наши бесы честно выслужили себе место в российской соборности. Можно сказать, они вынесли на своих щетинистых плечах все наши колымские плевки и надругательства, таскали для нас каштаны из адского криворожского огня, упирались рогом на безбожных бамовских новостройках, прочерчивали остроносыми копытами генеральную линию, вытягивали по ней длинным хвостом наш паровоз в направлении коммуны небесной и затыкали свиным рылом прорехи нашей нравственности.
        Таковыми патриотическими ликами наполнялись дни и ночи великого царя.
        Бесов было двое. Бес Большой и Бес Мелкий. Далее мы будем иногда прибегать к сокращениям ББ и МБ, чтобы не сбивать с ритма нашу прозу, которая так же обязана подчиняться некоему размеру, как и поэзия.
        Иван не сразу олицетворил, не враз опознал своих бесов. Поначалу непонятно было, кто толкает его под локоть сбросить кошку с кремлевской стены или громить с замоскворецким хулиганьем еврейские лавки в Китай-городе. Думали, это — от избытка детской энергии. Когда ночной страх ледяной вилкой ковырял детское сердечко Вани, и гусиная кожа до судорог стягивала живот, считалось, что это нянька Аграфена виновата со своими сказками.
        Ну, и время тогда беспокойное было, могли бояре Ивана совсем извести. Тоже было чего бояться и от чего чудить.
        Но вот, наконец, венчаясь на царство в январе 1547 года, Иван проговорил в Успенском соборе что-то об избавлении от лукавого и оставлении нам грехов наших. Тут сразу и началось. Весной непонятно почему, но уж не по Божьей воле! — оторвался в нижней звоннице Ивана Великого и лопнул от удара большой кремлевский колокол. 21 июня загорелась вся Москва. И не лачуги задымили убогие, не пьянь в кабаке коптилку сальную опрокинула, а вспыхнула сама собой на глазах у богомольной публики маковка главного на Руси, венчального Успенского собора. Запылало все вокруг. За огнем пришел бунт, узналось о колдовстве, и толпа обступила пристанище царя-погорельца на Воробьевых горах. Стали права качать, грубить, грозиться. Иван оцепенел. Детский ужас восстал из небытия и заскреб когтями по стеклу его памяти. Казалось, выхода нет. Сейчас эти черные, злобные люди поднимут парня на вилы, порвут на куски.
        И тут из приоткрытой двери дворцовой дачки вылез Мелкий Бес. Пританцовывая, вышел на крыльцо, обозрел вопящую толпу и оборотил смешную, усатую рожицу с розовым пятачком на Ивана. Бес, — всего-то в аршин вышиной, — скрестил козлиные ножки с золочеными копытцами, и, опершись для устойчивости на пружинистый хвост, открыл рот… И стало тихо! Нет, толпа не перестала бесноваться, горластые мужики в первых рядах все так же злобно разевали щербатые рты, цыганистый толстяк по-прежнему колотил обломком бревна в перила. Но звука не было! Беззвучно сыпались из свинцовых переплетов цветные сирийские стекла, безмолвно бурлило людское море, не слышно было даже привычного шума деревьев.
        — А ты их, Ваня, казнить не пробовал? — спросил с доброй улыбкой Мелкий Бес. Так заботливый доктор спрашивает у испуганного ангиной больного о действенности малинового варенья. — Вон, гляди-ка, цыган разыгрался! — вели ребятам его приколоть. Да-да! Прямо сейчас!
        И когда цыгана с разрубленной головой и волочащимися кишками сбросили с крыльца в толпу, народ подался назад, по-настоящему замолчал, замер с раскрытыми, но безгласными ртами!
        — Вот видишь, — развел лапками МБ, — всего и делов!
        Иван смирился с Мелким Бесом, привык к нему, как к дворовому щенку или комнатному котенку. Бес не слишком докучал ему, но и всегда был тут как тут.
        Хуже стало потом, через 12 лет. Умер младенец Дмитрий-первый, в конце 1559 года расхворалась и скончалась любимая жена Настя Романова. И возник Большой Бес. Страшное, огромное, темное чудовище являлось нежданно, заполняло собой все пространство, каким обширным оно ни будь, — хоть с каморку, хоть с Соборную площадь. Большой Бес и морды-то не имел. Он был, как печной чад, как гарь московского пожара, — удушлив, безысходен, горяч. Он не говорил понятных слов, но сжимал сердце ужасом, гнал прочь от людей, или наоборот, сковывал, вдавливал в тронное кресло, в деревянное сидение царского места справа от алтаря. Большой Бес не стеснялся церковных святынь и реликвий, не сучил ножками, как МБ, у входа в дом Божий. Он обволакивал своей шерстью Ивана, придворных, семью царскую и у трапезы, и среди литургии, и в крестном ходе. Иван не мог бежать, придавленный Большим Бесом. А люди вокруг щерились бесовскими улыбками, сжимали свой тесный круг. И тогда спастись от них можно было только казнями, травлями, тайным убийством.
        Мелкий Бес тоже не чурался живодерни, но и здесь старался облегчить душевный гнет, снять с пациента смертную дрожь. Сквозь вой и хрип Беса Большого, когда, например, старого князя Хворостинина, героя многих войн, заволокли на помост, и когда голова его, зевая, скатилась под ноги жены, следующей за мужем на плаху, МБ тормошил заледеневшего Ивана дурацкой шуткой:
        — Велел бы ты этой свинье бантик повязать, а то, что ж она у тебя без бантика?
        Когда жуткой весной после смерти Насти отправляли на смерть князя Дмитрия Курлятьева с женой и детьми, Мелкий Бес прострекотал чечеткой у Ивановых ног и пролепетал сквозь расступившийся кровавый туман Красной площади:
        — А вон того мальца, Лариошку, ты, Ванечка, оста-авь! Он тебе сгодится, успеешь погубить — глядишь, и с пользой.
        И мальчика сразу потащили с саней и отвели в богаделенку при дворце, — Иван не помнит даже, чтобы вслух приказывал.
        Вот еще недавний случай. Воротясь в 1577 году с Ливонской войны, государь, разнимаемый Большим Бесом, вздыбил «шестую» волну расправ. Среди прочих злодеев, изловленных для казни оказались книжники — игумен псковский Корнилий да ученик его Вассиан Муромцев. Умертвить их было необходимо как можно скорее, ибо ужас входил в Ивана из их спокойных, блестящих святостью глаз. Но Мелкий Бес уперся.
        — Нельзя казнить сих честных людей, как простых воров. Они достойны смерти ученой!
        Пришлось Ивану еще несколько дней трястись, пока мастера Кукуйские сооружали давильню, какие для книгопечатанья употребляются, только великую. Обоих злодеев под нее положили, да и стиснули винтом в бумажный лист!
        Но Бесу все мало. Вот волокут мздоимца, алчного корыстолюбца — архиепископа новгородского Леонида.
        — Рвать псами собаку! — кричит Иван сквозь багровую пену, — посмел церковь, дом Божий позорить, люд скромный обирать, от Господа отвращать!..
        Но не тут-то было!
        — Сто-ой, — тянет Мелкий Бес, — думай, что говоришь, Василич! «Собаку — псами!», — это у тебя не казнь, а собачья свадьба получается. Вора как зовут? Леонид — лев! Таковым его и следует представить, вид приличный придать. А ты кричишь: ату! — рвите Льва! — а псы смотрят, озираются — никакого льва и нету. Вели его в львиную шкуру зашить. Пущай собачки наши научаются на крупного зверя!
        — Да где ж я тебе львиную шкуру возьму? — стонет Иван в пустоту. Зрители трясутся: опять царь сам с собой разговаривает!
        — Ну, как знаешь, — соглашается МБ, — зашивай в медвежью.
        Зашивают архиепископа в медвежью шкуру, в нос вдевают кольцо, водят на задних лапах по кругу, травят собаками. Вот! Совсем другое дело получается! Собаки уверенно кидаются на зверя, умело рвут дичину, аж клочья летят. И уж от растерзанного трупа отбегают прочь. Мясо у медведя какое-то дохлое оказывается.
        С особым шиком кончал царь разбойников. Прочитали ему как-то книгу немецкую, печатанную, что римский император Август казнил своих воров не просто так, а в театре. Подбирал для них подходящий сюжет. Например, Икаром злодея оденет, крылья ему пристроит да на веревке отправит в полет над зрителями. А над серединой площади веревка возьми да оборвись! Вот Икар и шмякнется о камень. Кровь — лужей, крылья белые сломаны, в крови мокнут, кости в разные стороны торчат, — красота! Или устроит разбойнику «Гибель Геракла». Обольет его маслом горючим, даст в руки факел, и травит героя Немейским львом или Критским быком. Хочешь, бейся, хочешь, запали себя факелом, да и отдыхай. Все «гераклы» так в конце концов и поступали.
        Хотелось и Грозному римских тонкостей. Вот и стал он речных разбойников «морским боем» казнить. Привяжет злодеев в лодке и спускает по Москве. А напротив Кремля их уж государево войско в стругах поджидает. Начинают друг в дружку палить. Только воры чистым дымом плюют, а царевы люди ядрами да каменной сечкой огрызаются. А под конец закидают воровской корабль горшками с горящим маслом и смотрят, как воры огненную кару принимают. Народ московский тоже на берегу стоит, на кремлевской стене толпится, любуется.
        А ведь было за что речных лиходеев и жечь. Не стало от них ни проезда, ни проплыва. Волгу-матушку, главную реку русскую, и ту под себя подгребли. Вот, смотрите.
        Глава 2
        1570
        Волга
        Братство Кольца
        Повадка волжская в полной мере использовала выгодный природный ландшафт и законы гидродинамики. Она в то время была такова.
        Рассмотрим сначала ландшафт. Основное гнездо бандитское находилось на том самом месте, где сейчас благоухает город Самара. Не очень-то удачно его разместили, надо сказать. Теперь с преступностью там вечные неприятности происходят.
        Река Волга в тех местах спускается с севера, потом резко заворачивает налево, потом направо, идет по часовой стрелке и возвращается в точку первого поворота, на пару верст не дотягивая замкнуть кольцо. Потом снова срывается на юг, соорудив круглый полуостров. Можете сами посмотреть на этот завиток, он такой же, что и 400 лет назад. Только размеры его поменялись.
        В те экологически чистые годы, задолго до азартного гидростроительства Волга была намного полноводней. Сейчас она подсела, и разбойничий полуостров имеет поперечник около 60 километров с перешейком в 12 километров. А во времена Грозного параметры были другие: 20 верст поперек и 2 версты перешейка. Весной из-за разлива перешеек сужался до нескольких сот саженей, покрытых кустарником и кривыми, коряжистыми деревьями. Намного живописнее там было, чем сейчас. Давайте туда вернемся.
        Итак, имеем речную петлю, в восточной части которой в Волгу врывается безымянная речка (ныне — р. Самара), а в правой, западной части имеется упомянутый сухопутный переход на большую землю. Все это очень удобно для наших водных процедур.
        Природный феномен эксплуатировали три дружественные бригады. Командовали ими три друга, три названных брата Иван Кольцо, Богдан Боронбош, да Никита Пан.
        Первая шайка гнездилась на северном берегу перешейка. Ее атаман Богдан Боронбош раньше был запорожским казаком. Вообще-то, его настоящая «фамилия» была Барабаш, — вполне библейское слово, производное от «Барабас» или «Варавва». Так звали разбойника, любезно уступившего Христу место на кресте. Варавва выступил в роли козла отпущения, и эта фигура — бандит, обретший свободу, — доныне популярна среди братвы и священнослужителей. Богдан так и носил бы славное имя, если б не попал в переплет.
        Однажды казачья ватага, в которой был и Богдан Барабаш, разбила крымский обоз. Две арбы добычи казаки, не разбирая, погнали в Сечь. Имелось бы время, они бы с чувством и расстановкой перебрали товар, но теперь задерживаться не приходилось, — на горизонте мельтешило, могла погоня нагрянуть. Но Бог миловал, добрались до перевоза. Когда перегружали добычу в лодки, среди прочего на дне арбы нашелся ящик — не ящик, сундук — не сундук, и тащить его досталось Богдану. Богдан накануне был ранен в голову, татарская сабля рассекла ему переносицу, но хотелось помочь друзьям, и бинтованный Богдан ухватил ношу поперек. В ящике аппетитно звякнуло. «Цэ ж гроши!», — легко определил Богдан.
        На острове Хортица, на Сечевой стороне казаков встретили гетманские люди, приняли добро. В том числе и денежный ящик.
        В Сечи был закон: что захвачено не в одиночку — дели на всех. Однако, когда вечером того же дня гетманский писарь читал реестрик добычи, ящик тоже прозвучал, но не звонко, а гулко: «Кутийка порожня».
        «Як порожня? — выскочил Богдан. От винного отдыха и полученной раны он потерял сообразительность, — як порожня? Там грошив с полпуда було!».
        — А раз «було», так куда ты их, пан Барабаш подевал? — поинтересовался писарь. И не успел Богдан перекреститься, как оказался в яме под корнями спаленного дуба.
        По протрезвлению состоялся суд чести. Особенно горевал о ее «порушении» писарь. Он чуть не виршами страдал на кругу и выписал Богдану полное удовольствие, чтоб не совал свой длинный нос в войсковой карман. По приговору должны были вырвать казаку ноздри, но вышло неудачно. От позавчерашней сечи нос у Богдана держался еле-еле. Поэтому, когда гетманский кат Юрко рванул ноздрю щипцами, нос отделился вовсе.
        С тех пор Богдан обиделся на Сечь Запорожскую и при первом удобном случае бежал на Дон и Волгу.
        У Кольца Богдан Барабаш появился с черной повязкой на бывшем носу и представлялся гнусаво. У него выходило то Борбонш, то Боронбош, то еще хуже. Бандитский поп Святой Порфирий по пьянке шутил, что нос Богдана «отпущен» во искупление грехов. А Иван Кольцо успокаивал казака, что сделает ему нос золотой. Или серебряный — по выбору.
        Вторая группа наших умельцев располагалась в устье Самары на середине кольца. Ею командовал Иван, в прошлом московский карманник, получивший кличку по открытому им речному рельефу.
        Третье подразделение возглавлял новгородец Никита Пан. Его сорок разбойников отдыхали на южном берегу перешейка.
        И вот, к примеру, караван купеческих лодок плывет от Казани на Астрахань. Груз — мануфактура, галантерея всякая, изделия народных промыслов. Вереница судов начинает движение по кольцу с длиной окружности в 60 верст. Если караван податливый, без пушек, воинского конвоя, то его сразу забирает северная бригада Боронбоша. Если караван мощный, то его либо пропускают, либо откусывают от него хвост. В любом случае посыльные Боронбоша скачут на две стороны. Один несется галопом строго на восток, проделывает 20 верст, и с высокого берега подает дымовые знаки наблюдателям Ивана Кольца, притаившегося в устье Самары. Второй гонец лениво, иногда пешком тащится на юг и сообщает разведданные или результаты первого столкновения братишкам Никиты Пана.
        Караван тем временем преодолевает полукруг в 30 верст и оказывается в зоне жизненных интересов Ваньки Кольца со товарищи. Банда Ивана вылетает на одномачтовых чайках, берет караванщиков на абордаж, грабит, топит, куражится на всю катушку.
        Следует отдельно описать приемы работы Ивана Кольца. Ванька выезжал «из-за острова на стрежень». Вы думаете, об этом в песне для рифмы поется? Что Стенька Разин выплывал на стрежень для утопления княжны? Заблуждаетесь, дорогие! Тут мы переходим ко второй части нашей лекции — особенностям использования законов гидродинамики при речном разбое.
        «Стрежень», это стоячая волна, образующаяся по линии столкновения струй сливающихся рек. Арагвы и Куры, Волги и Самары, Миссури и Миссисипи. В принципе, это могут быть две протоки одной и той же реки, огибающие разинский остров.
        Купец традиционно прет по более широкой воде, — боится берегов. В устье узкой протоки или притока его караулит наш Стенька, то есть — наш Ванька. Приток в данном случае — речка Самара.
        Караван приближается к стрежню, здесь его сбивает вбок струя из притока. Она обычно более быстрая и резкая. Корабельный порядок на несколько минут расстраивается, и тут на него с приточной струей внезапно налетает наш Иван. Времени на подготовку к отражению такой атаки у мирных водоплавающих нету. Пушки заранее не заряжены, чтобы порох не раскис от сырого речного воздуха, брызг и т.п. Мортирка или кулеврина корабельная заряжается минуты 2-3. Ивану этого времени вполне хватает, чтобы подъехать на вороных. А уж в ближнем бою, — сами понимаете!
        Если караван тащится снизу, то наскок на стрежень выходит и вовсе мгновенным. Так что, выскакивать на стрежень очень выгодно в нашем разбойном деле.
        Итак, дело это сделано.
        Те купцы, которым удалось-таки прорваться на юг, думают, что спаслись промыслом Божьим. Напрасно. Против нашей троицы обычный рыбный промысел бессилен. Остатки, сплывающие по течению, легко подбирает Никита Пан. Он просто с распростертыми объятьями караулит странников на середине фарватера. Вот же сказал господь наш Иисус Христос ученикам своим, рыбакам Андрею и Петру: «Были вы ловцы рыб. А я вас сделаю ловцами человеков». Так что Иван, Богдан да Никита Пан четко по учению работали. Проверим еще раз божий завет.
        Вот караван идет с юга, против течения. Тогда ему еще хуже приходится. Во-первых, скорость ниже. Во-вторых, груз тяжелее — сельскохозяйственная продукция, полезные ископаемые, прочие астраханские и заморские грузы. Операция повторяется в обратном порядке: Пан — застрельщик, Иван — налетчик, Богдан — чистильщик.
        Вечером трудного дня братва собирается в центре своего полуострова, в специальной зоне отдыха. Тут, конечно, происходит честная дележка на троих, шашлык жарится, винцо пенится, девки пляшут вкруг костра. Хорошо!
        Иван Кольцо, Никита Пан и Богдан Боронбош очень довольны были своим совместным предприятием. Теперешние самарцы горько завидуют трем богатырям, ибо слабо им всю Волгу контролировать! Друзья мечтали по-научному усовершенствовать бизнес. Был у Пана блестящий проект. Собирался он прорыть через перешеек тоненькую канавку — в сажень шириной. Теперь смотрите. Перепад высот между началом и концом канавки — такой же, как у Волги в начале и конце кольца имени Ивана Кольца. Но сечение канавки — незначительное. Следовательно, скорость потока в ней может достигать просто горных величин. Воистину Арагви! Теперь, если в верхней точке сделать плотинку и открывать ее по праздникам, когда купец на горизонте, то можно:
        а) уволакивать в канавку отстающих путников;
        б) вылетать на стрежень еще и у Никиты Пана;
        в) стремительно драпать в случае чего.
        Но мечты мечтами, а жизнь поворотилась неожиданным боком.
        Глава 3
        1570
        Волга
        Дипломатическая неприкосновенность
        В 1570 году казаки Ивана Кольца, Богдана Борбонша и Никиты Пана ограбили на Волге у самарского устья ногайских послов и русского боярина Василия Перепелицына» — это из летописи. И надо же такому случиться, что через 9 лет Перепелицын встретился казакам в чине Пермского воеводы! Возник затяжной конфликт. Но Перепелицын сам виноват, зачем он тогда с ногаями связался? Вот его история.
        Боярин Василий, мужчина средних лет, в расцвете карьеры не брезговал выездной службой. Куда царю вздумается, туда он с охоткой и едет. Пока он в командировке трудится, московские сидельцы вкушают столичные увеселения — казни, травли, ссылки и прочие представления Большого (Беса, конечно, а не театра).
        В тот раз Василий согласился поехать к ногаям. Ногаи — это население погибшей Хазарии, древней страны у слияния Волги и Дона. Они несли в себе пестрое разнотравье тюркских, южнославянских, индо-цыганских хромосом, обильно обрызганных татаро-монгольским навозом. Ногаи были питательной средой, из которой выросло среди прочего и наше южное, донское казачество.
        Миссия Перепелицына легла удачно. За ее срок (весна-осень 1570 года) на Москве произошло немало чудес. Когда в сентябре 1569 года Грозный повелел Перепелицыну быть готовым с весны ехать на юг, везти жалованье ногайским кочевникам-пограничникам, никакого жалованья у него еще не было. Но Грозный смотрел вперед. И пока боярин Василий готовил экспедицию, подыскивал переводчика, выбирал корабли, Грозный ушел с отборным опричным войском на Новгород. Всю зиму в бывшем вольном городе шли массовые казни и погромы, горели кварталы и улицы. Ну, и конфискации, конечно, свершались поголовные.
        Перепелицын, занятый делами, к новгородскому геноциду оказался непричастен, и остался как бы чист перед русским народом.
        Задача Перепелицына была сложной. Следовало уговорить ногайских ханчиков, если не присягнуть Иоанну Московскому, то хотя бы заключить договор о ненападении и совместных действиях на южных подступах к Московии. Конечно, иметь таковые заверения за телегу серебра и тканей получалось легко, но надежны ли покупные слова?
        С первым новгородским обозом прибыли в Москву телеги награбленного злата-серебра. Из этих телег по государевой записке было отсыпано условное число монет и отвешен вес ценной посуды. Василий все это упаковал, сложил на корабли и убыл по первой воде, благо весна в том клятом году была ранняя. В дороге Василий мучался поносом, геморроем и кровавыми соплями, но, как оказалось, это были пустяки. Потому что, например, проплывая в конце марта по самарскому Кольцу, и проскакивая среди льдин мимо Богдана-Ивана-Пана, Василий еще не знал, что в этот день практически все боярство московское сходилось под конвоем в кремлевские казематы. И мало кто оттуда потом пошел по домам, а не на Красную площадь для последней демонстрации. Государю, вишь ли, нашептал некто Большой и косматый, что бояре сплошь поражены грибком государственной измены.
        А 18 августа, когда Василий, облегчившись у ногаев от кровавого серебра, всходил на борт своего флагмана и отчаливал обратно, и когда его лодки загружались под завязку всяким неучтенным добром, а послы ногайские усаживались в особое судно для официального дружественного визита к северному царю, сам этот царь моржовый пребывал в холерической лихорадке. Глаза его страдали особым дальтонизмом, — они видели все только кроваво-красным на черно-закопченом. Дыхание Грозного было судорожным, а сердцебиение — неопределенным. Поэтому бояре московские, — виновники этих хворей восходили на дощатые помосты и каменные ринги. Неучтенное их добро свозилось в Кремль. А сами они усаживались на кол, в котел, на колени перед плахой. Так что, Василий удачно из Москвы отлучился!
        Удачно, да не совсем.
        Переговоры его прошли успешно, помог военный случай. Оказалось, что, пока весной Препелицын толкался среди льдин в устье Оки, донские казаки напали на ногайскую столицу Сарайчик и «не токмо людей живых секли, но и мертвых из земли вырывали и гробы их разоряли». Теперь от такой напасти ногаи готовы были хоть в холопы к царю записаться.
        Но на обратном пути безнаказанно проскочить Самару Перепелицыну не удалось. Пан увязался в кильватер и с одного залпа утопил плоскодонку хвостового конвоя. И пока внимание убегавших было направлено назад — на Пана, Иван Кольцо спокойно поджидал гостей прямо на середине реки, выстроив восемь чаек в линию — носовыми пищалями по течению. Иван так нагло выехал, потому что посольство Перепелицына еще с весны было посчитано и запланировано, а увеличения конвойных войск в караване не наблюдалось. Стрелять и рубить Ивану почти не пришлось. Заартачились только ногайские лучники. Их перестреляли из пищалей. Остальных уговорили сдаваться добрым словом да ласковой улыбкой. Обычно при речных стычках в живых никто из мирных не оставался. Но сегодня жертв среди кольцевых братьев не было, солнце светило ярко, настроение было прекрасное, и Кольцо душегубствовать не стал. Все мирно причалили к полуострову и побрели в лагерь.
        В общем, из трех товарищей поработать пришлось только двоим. Богдан даже хотел обидеться, что ему дела не досталось, но после шашлыка из ногайских баранов обида эта куда-то убрела в пьяном виде.
        Тут, под хоровые стоны мне вспомнилось еще одно полезное свойство самарского Кольца. Отходы трудовой бандитской деятельности — щепки лодок, обрывки окровавленных парусов, трупы пострадавших дипломатов и негоциантов великая река тщательно смывала в каспийский унитаз. Снова чисто и тихо становилось на Волге.
        В этот раз было взято много пленных. Из них двадцать человек ногаев, которые вовремя бросили оружие, отправились на левый берег для обратной пешей прогулки без верхней одежды. Штук сорок православных душ погостили на острове два дня и удалились через перешеек в материковую Россию. Тоже не в кафтанах.
        Посол государев, боярин Василий Перепелицын задержался, однако, в гостях до холодов. Жилось ему с бандитами скучно, и они этого решительно не понимали.
        — Чего ты, Васька, такой хмурый, — говаривал Никита Пан, самый веселый из нашей тройки, — поехали с нами купца бомбить! Знаешь, как здорово, особенно в первый раз. Иголочки в пятки покалывают, мурашка крупная по спине бежит. Сердце бьется, как на первом свидании с женским телом! Поехали, не пожалеешь!
        Но Василий не ехал и безвыходно грустил.
        — Ты, бдат боядин, хоть вида выпей, а то помдешь, — сочувствовал Богдан Боронбош.
        Освободили Василия не вдруг, а по дипломатической необходимости. Собственно, для этого и берегли. В этом году разбойникам до зарезу нужно было попасть на осеннюю Казанскую ярмарку. В их шалашах скопилось столько ненужного барахла, что хотелось сбыть его оптом. Нужны были также всякие ярмарочные мелочи. Приходилось рисковать. И чтоб спокойнее появиться в Казани, чтоб иметь от всяких случайностей хоть малую защиту, потащили на ярмарку государева человека Василия. Впрочем, воспользоваться им не пришлось. Никто из наших не попался страже, никого не продали свои, не опознали чужие. Все дела были сделаны, хабар продан четырьмя лодками без разбору, куплен порох, изделия из стали и свинца, ну и по мелочи кое-что присмотрели, чего купцами «на дом» доставлено не было. Основным итогом заезда в Казань стал небольшой бочонок серебряных монет, вырученных за оптовое барахло.
        Когда отплывали вниз по реке к родному кольцу, попрощались с боярином Василием, наделили его мелочью на дорожку, просили не поминать лихом и передавать привет дорогому нашему вождю, Ивану Васильевичу.
        Перепелицын и передал, как следует. Разукрасил, конечно, свой подвиг выживания, краше страстей Господних. А что? Нужно ж было как-то от грозного гнева увильнуть?
        Получилось! Василия милостиво похвалили и вскоре пожаловали «пермским кормлением». А кому еще можно доверить столь сложный регион, как не истребителю разбойников?
        Ивана-Богдана-Пана тоже без внимания не оставили. Во-первых, на них было заведено розыскное дело. Во-вторых, не терпя до поимки, царь заочно приговорил их к смерти. Какой? Поймаем, видно будет!
        Глава 4
        1578
        Дикое Поле
        Выкуп
        Слякотным августом 1578 года по донской степи тащилось Великое посольство сына боярского Матвея Юрьева, верного раба царя Московского и всея Руси. Великим оно называлось по чину, а не по числу или значению. Посольство возвращалось из Крыма, с которым уже пять лет не было войны, а были одни только пересылки. Посольская кибитка везла самого посла и его секретаря, дьяка Вдовина. Второй экипаж — простая телега — тряс дорожную провизию да баулы с барахлишком. Дары Крымского хана государю Московскому были скромны — всего блюдо да сабелька, так иных телег и не понадобилось. Ну, еще четверка посольской охраны хромала на усталых лошадях.
        Посольство проехало казачью столицу Верхний Кагальник, где гостило два дня. Посол пытался завести с казачьей старшиной речь о смирении и крымском беспокойстве, но без царской грамоты, без жалованья, без серебра и злата старшина сказалась непонятливой. Не хотели казачки обходиться без грабежа, не могли пропитаться без наездов на Крымские улусы, без дерзких налетов на корабли. Землю пахать им нелепо было. Разговора не получилось, и теперь послы ехали без обещанной казачьей сотни. Какая там сотня! Тронулись за послом пятеро худых казачишек, да и те после первого привала потерялись. Опять начался дождь, хлынул ливень, и сначала потемнело, но сразу мрачное небо осветилось, загорелось; страшные, резкие удары потрясли воздух, молнии расчертили пространство над головой, и стало понятно, — это конец! Не может человек, мелкая тварь Божья, пыль под Его ногами уцелеть, не сгореть, не раствориться в потопе небесном!
        Вот взорвалось совсем рядом. Посол — бывалый воин — не раз слышал пушечные залпы, не раз пушки и разрывало за его спиной! — но такого треска, такого шипения и свиста, казалось, — в самой голове, не доводилось слышать и ему. Видно, силы небесные и подземные схватились, ударились друг о друга и перетирают несчастную землю своими жерновами.
        Вспыхнуло одинокое дерево. «Мокрое, а горит!» — ужаснулся дьяк. Справа открылся покатый овраг — балка. Туда понеслась против воли коней и возницы на скользких колесах кибитка, а телега увязла в русле ручья, который, не поймешь откуда, появился у нее меж осей. Посол вжался в угол и стал, криво и мелко крестясь, вспоминать родных вперемешку со святыми. «Спасусь, сам спасать буду!», — клялся среди молитв.
        И вдруг все прошло! Дождь перестал. Солнце вспыхнуло огромной шаровой молнией и теперь рассматривало учиненный в его отсутствие погром. Посол перекрестился еще раз, уже твердо и широко. Но не посольская молитва была причиной счастливых перемен, не обет спасения изменил погоду, не вопли упавших в грязь охранников, не скулеж дьячка. Бессильны столь слабые голоса долететь до небес! Просто небо и недра закончили быстротечную битву, о чем-то договорились и помирились. «Обошлись без послов», — пробормотал дьяк.
        Стали вытаскивать кибитку на дорогу. Но кони вязли в глинистом уклоне, густая трава, взмыленная дождем, скользила под сапогами, и люди быстро изнемогли. Нужно было ждать, чтоб хоть чуть просохло.
        Из-за бугра показалась телега. Два могучих быка волокли ее медленно, но неуклонно. Казалось, они не замечали воды под ногами, а правый бык и вовсе равнодушно жевал. Ездоки — два крепких казачка — сидели в телеге, накрывшись рядном. Видно было, что они и в грозу не ступали на землю, ленились облегчить быков. «Таких бы коней, да в сани, вот и грязь не страшна», — подумал дьяк.
        Телега приблизилась.
        — Здорово живете, люди добрые, — крикнул дьяк.
        — И ва-ам не пропа-асть, — равнодушно протянул старший казачок.
        — Не пособите карету выправить?
        — Не-е, нам нельзя-а.
        — Чего ж нельзя?
        — Лиходе-ея стереже-ом.
        Тут посольские разглядели содержимое телеги. На дне под мокрой ряднушкой лежал большой серый ком. Его можно было принять за станичный чувал — пудов на шесть пшеницы, когда б не грязные связанные ноги и не черная обросшая голова.
        Пришлось дьяку обольстить стражу баклажкой крымского вина да шматком кагальницкого сала. Тогда уж всем миром навалились на кибитку. И опять не вышло. Не шла в гору чертова колымага! А сводить к ней других лошадей посол не дозволил, побоялся. Достали обещанную баклажку. Сели ждать еще.
        — А не взять ли на подмогу вашего лиходея? — придумал дьяк.
        — Не-е, убежи-ить, стра-ашен бо-ольно, — неохотно тянул старший.
        Дьяк продолжал подливать крымское и разговорил-таки казаков.
        Оказалось, они везли пленника в Кагальник. Звали лиходея Ермошка. Сей разбойник был объявлен в розыск на Большом Кругу за воровской промысел и злодейский умысел. Промысел состоял в обычном морском грабеже, которого и старшина не чуралась, но умысел был и верно злодейским. Минулой весной Ермошка с небольшой ватагой на двух чайках перехватил средь гнилых проток донского гирла двадцативесельную азовскую галеру. Турки завидели Ермошку издали, — летел он по ветру, не скрываясь и не снижая паруса. Боя басурмане убоялись, ибо сил Ермошкиных не сочли. Галера завернула в боковую протоку, хотела ускользнуть, затеряться, переждать, но напоролась на корягу и крепко села в песок. Тут и Ермошка подлетел. Турки огрызнулись, но не осилили. Частью полегли, частью рассеялись в зарослях чакана. Их и было-то с десяток, а прочие обитатели галеры на месте остались — гребцы цепные, прикованные.
        Ермошка принял немалый груз, гребцов расковал, галеру спалил да и убыл вверх по Дону. Убыл с деньгами, зипунами, ятаганами да пищалями. Да с полусотней друзей верных. Атаман!
        И надумалось Ермошке вправду атаманом заделаться. Тут и место освободилось по хмельной болезни. На Троицу в Кагальнике собрали Круг. Вышел в Круг Ермошка, поклонился старшине седобородой и заявил себя в атаманы.
        Загудел Круг, зашумели казаки — кто сердито, кто одобрительно: хоть и молод Ермошка, да не хуже других.
        Но старшине такой поворот не понравился. Не любо им было выбирать Ермошку — с дерзким глазом да быстрым скоком. А хотелось выбирать, кого следует, от кого подарков, питья да закуски впрок наготовлено. Так и крикнули старики «не любо», а чтоб остальные помалкивали, прочли за Ермошкой изменное дело. Будто он у басурман серебро взял за указ дороги на Кагальник. А то они ее и сами не знают.
        От такой клеветы Ермошка задохнулся и онемел. Не мог ни слова молвить в оправдание, ни кликнуть боевых товарищей. И хотели Ермошку прямо на Кругу вязать, но отбился богатырь, ускакал в степь.
        Стал Ермошка на старшину саблю точить, да не доточил! Выдали его верхнедонские станичники, послали за крепкой стражей в Кагальник.
        — Нашто послали?
        — На суд ско-орый, на смерть лю-утую! Спросить с него нечего — в немоте прибывает, а казнить — легко!
        Тут и подсохло.
        Пока казаки да охрана кибитку наверх толкали, дьяк пересказал послу Ермошкину беду. Подошли казаки забрать баклажку недопитую, а посол стал у них лиходея торговать. Не забыл обет грому-молнии!
        Рупь давал посол, да не приняли.
        И алтын давал, не берут никак.
        А подал посол мелку денежку,
        Золотой ярмачок хазареевский,
        Не сдержалися, согласилися!
        Кибитка поехала дальше, телега с Ермошкой и другой поклажей потянулась следом, дорога теперь была легка, солнце светило во все дни. Так и доехали до Волги. А тут уж и попутные купцы астраханские сыскались. Поплыли весело и невредимо — вверх до самой Казани.
        Глава 5
        1581
        Москва
        Ведьма
        На Златом крыльце сидели:
        — царь — Иван Васильевич Грозный;
        — царевич — сын его, Иван Иванович;
        — еще несколько видных мужчин в разных чинах;
        — и двое невидных, точнее, невидимых: один не совсем человек, но совсем бесчинный — с рожками позолоченными, и второй, безрогий — ваш покорный слуга.
        Царь сидел на златом крыльце для думанья думы. Думалось ему, что восседает он Божьей волей наверху дворцовой лестницы, а люди его верные по площади бегают, суетятся. Для него, государя, трудятся. А напротив него — колоколенка, ох, не маленька! И как скажет царь, пожелает чего, так на всю-то Русь — главный колокол! Хорошо!
        Хорошо-то, хорошо, только дальше дума невесело заворачивала.
        Поглядишь под леву бровь — ничего, Успенский собор. Венчанье на царство, свадьбы, пасхи да праздники.
        А уж под праву бровь, хоть и не гляди, — собор Архангельский. Все могилы бессчетные. Бездонные да безмолвные.
        Грустно было и от бессилия. Прошлогодняя кампания не задалась. Польский король Стефан Баторий захватил Полоцк, Курляндию, полсорока городов в Ливонии. И хотел теперь Ливонии всей, Новгорода, Пскова, Смоленска, Великих Лук. Хотел-то на бумаге, а войну не прекращал, и пока бумага добиралась до Москвы, взял и Великие Луки, и Торопец, и Невель, и Озерище с Заволочьем. Холм взял, Старую Руссу, Ливонию до Нейгаузена. А тут и шведы навалились с севера по свою долю.
        Хорошо хоть погода успокоилась, солнце красиво отражалось в куполах, вспыхивало на крестах и конской упряжи.
        С утра прискакал гонец с вестью, что королевское посольство — в поприще от Москвы. Значит, скоро «припрут». Придется смирять гордость и ненависть, терпеть поганые хари.
        Тут еще и ночью вышло нескладно. Молодая царица Мария Нагая привычно отговорилась большим животом да обещанием сына родить, так царь и спустился в подклеть. Там, в темноте безлунной ухватил какую-то девку, навалился, как вдруг ощутил немоту непривычную. И не только «внизу крестного знамения», но и во всем теле. И поднимаясь восвояси по лестнице, слышал из подклети не обычные охи да ахи, а быстрый шепот и тоненький смех. Позорно, горько, страшно!
        — Да! — подтвердил из-под ступеньки Мелкий Бес, — такого поношения не стерпеть! Это, брат Ваня, — колдовство окаянное, ведьмачество бабское виновато, — чтоб ты, да не устоял!..
        Но вот на площадь выскочил передовой всадник, а за ним посольская карета нарочито скоро подлетела к крыльцу и стала, подсадив лошадей. И сразу следом, из-за церкви Богоявленья выволочились повозки с поклажей, усталым шагом выехали латники и вьючные лошади затрапезного вида. «Значит, карета набрала ход только от ворот, для гонору, а то бы клячи отстали на версту», — подумал Иван, поворачиваясь к карете спиной и восходя по лестнице в сени. Не приходилось ему встречать вражьих послов за порогом.
        Но и мешкать не получалось. В хорошее-то время Иван послал бы послов на Кукуй или поселил в Китай-городе. Да выдержал бы их недельку-другую, чтоб спеси на московском воздухе поубавилось. Но теперь нужда заставляла принять скорее.
        Иван зашел в свою палату и велел подавать выходное платье. Тут подскочил царев спальник Федор Смирной.
        — Государь, дозволь сказать…
        — После...
        — Немешкотно!
        — Не спешней королевского посла.
        — Спешней! Твое, государево дело.
        Иван досадливо нахмурился. В другой раз под таким глазом Федька не посмел бы и дышать. Теперь, обомлев, придвинулся к царю и быстро зашептал.
        — Намедни ты велел пересмотреть, что за люд в Кремле обитает, при дворце, у митрополита, какие перехожие монахи, странники… — Скорей!
        — В подклети у стряпух смотрели по твоему велению… — Ну?!
        — Ведьма, государь! — Смирной мелко перекрестился, и отпрянул, бледный и кривой.
        Грозный нахмурился еще страшнее.
        «Не миновать крови» — похолодел спальник...
        Вчера в ночь Грозный, проходя мимо караула, велел учинить розыск странных людей, юродивых, баб-богомолок. Очень уж тяжко ему было после случая в подклети.
        На рассвете пятерка надежных ребят прошлась мелким гребнем по дворцовым закуткам. Другие обыскивали митрополичий двор, монастырские приюты, ближние кабаки.
        Ведьму нашли в подклети Большого Дворца. Это была обыкновенная, не худая и не толстая баба. Она спала на сундуке с полотенцами и сказалась родней ключницы Дарьи. Что это — ведьма, поняли не сразу, а лишь переворошив постель и сбив на пол узел, служивший бабе подушкой. Под узлом оказалось перо.
        Перо было не большим и не малым. Меньше гусиного — больше утиного. Только цвету — не гусиного, не утиного, а лазоревого. Как у щура. Но щуры столь велики не бывают. Выходило — перо не от Божьей твари!
        — Где оно? — Иван почуял, как ночная немота поднимается от пяток.
        — В платок завернули, смотреть боязно. Платок у Курляты, велишь принесть?..
        — Оставь пока. Где баба?
        — В яме.
        Яма — камора под лабазом у восточной стены Кремля — была приспособлена для временного содержания государевых воров, для пытки и негласных казней.
        Грозный отослал Федора за ближним стольником князем Ларионом Курлятьевым — «Курлятой» — и опечалился пуще прежнего. Детский ужас вспомнился царю, выполз из темных углов мерзкими рожами казненных изменников, выступил холодным потом на облысевшей голове.
        Вошел Курлята. Он не казался растерянным. Доложил спокойно, с обычным прищуром. Баба заперта крепко. Перо под охраной. Можно ведьму пытать, а лучше так утопить. Как повелишь.
        Грозный задумался, но тут в соседней комнате затопотали земские люди да бояре, вызванные к приему посольства, и царь махнул рукой:
        — Топи! Да сам не возись, прикажи и возвращайся, послов поглядим.
        Прием тянулся по обыкновению. Главный посол подал верительную грамоту, начал речь. И чем больше слушал его Иван, тем досаднее ему становилось, хоть и наперед знал, что послы будут шляхтичи невеликие, и услышит он речи дерзкие, что титул его полный царский не скажут, а скажут малый княжеский, что подарки будут скудные — только для счету. Он также знал, чего потребуют поляки. Захотят они Северских городов, мира Ливонии, воли Дону. Еще захотят вечевых колоколов во Пскове и Новгороде, а уж Смоленска — на вечные времена.
        А раньше бы они такое и домыслить не успели, как остались без кожи и пускали пузыри в масляном котле. Тут Иван повеселел, и, глядя на послов, стал наблюдать их казнь. МБ забрался на поручень кресла и тоже обратился во внимание.
        Толстяк «маршалок польный», щебечущий краткий титул, вдруг оказался голым. Спина его, отраженная венецианским зеркалом, была исполосована кнутом с наконечными крючьями. Грудь, раньше волосатая, а теперь паленая, как у битой свиньи, дымилась от прижара до черного мяса.
        — Как думаешь, если кожу содрать, жир удержится или оплывет? — МБ поворотил любопытный пятачок к Ивану, и сам же ответил:
        — А мы сразу всю кожу драть не будем. Сперва сделаем засеки малые, потом побольше, и шкуру снимем частями, — от засеки до засеки. Беречь ее нечего, сапог не сошьешь, — грустно пошевелил МБ босыми копытцами.
        Начали с волосатой груди, чтобы двигаться к животу и далее. Маршалок беззвучно шевелил прокушенными губами, — никак не мог облегчиться криком, когда в палату вошли, мягко переступая козловыми сапожками, великий князь Иван Иванович и князь Ларион Курлятьев. Они медленно приблизились к посольским сзади. Первым ударил Курлята. Он всадил кривой черкесский нож в спину крайнему шляхтичу и бесшумно опустил тело на пол. Сын Иван в свою очередь махнул с плеча серебряной саблей, и голова второго свитского грохнулась о дощатый пол. Еще двое обернулись на этот стук и тут же были поражены, один в горло, другой в глаз. Теперь Иван и Курлята придвинулись к маршалку и вонзили лезвия в его толстые нижние места, — чтоб не насмерть. Иван вытащил из-за сапога короткую воровскую заточку и стал деловито трудиться на посольской спине, а Курлята, оставив оружие в мясистом теле, подошел к царю.
        — Не тонет баба, — невпопад прошептал он.
        — Какая баба?! — вздрогнул Иван. Он бешено поводил глазами, стучал зубами, и склоненный Курлята увидел, что пальцы его побелели на трясущемся посохе.
        Маршалок прекратил речь и недовольно скривил напомаженные губы. Остальные посольские тоже стояли вольно. Обезглавленный даже почесал оселедец — одинокий пучок волос на выстриженной макушке.
        Наконец, Иван взглянул на стольника осмысленно, и Курлята доложил, что ведьму топили легким способом — в мешок с камнями не сажали, а связали только руки да ноги. Бросили бабу со свай снесенного ледоходом Китайгородского моста, она троекратно погружалась ненадолго, но потом закинула связанные руки за голову и «потекла» по холодной глади Москва-реки. Выловили ее для дальнейшего сыска уже у Боровицких ворот. Вернули в яму. Тут баба очнулась. На вопрос, почему ж ты, ведьма, не тонешь, отперлась, что не ведьма. А не тонет по Божьей воле. Не принимает ее Господь, пока не скажет она тайное слово самому государю, Божьему помазаннику. Так больше уж пытать и не посмели.
        Иван вскочил с «царского седалища», крикнул Смирному, чтоб гнал посольских на Кукуй до завтра, и поспешил за Курлятой, сбросив на руки спальнику золоченый весенний кафтан.
        Когда скорой толпой шли к лабазам, от митрополичьего двора отъехала карета. Новый митрополит Дионисий, избранный два месяца назад, поспешал куда-то через Спасские ворота.
        — Узнал про ведьму. Обижен, что на пытку не позвали, — все ему внове, — пропищал МБ...
        Смеркалось. У лабаза дымили смоляные факелы. В яме все было готово для ночного допроса. Горел огонь, заплечный отрок топтался у очага, на стене белело распятое тело. Руки ведьмы были привязаны к железным кольцам, ноги едва доставали до земляного пола.
        Иван подошел ближе, осмотрел бабу медленно — от слипшихся темных волос, до вымазанных илом ног. На середине осмотра почувствовал оживление «ночного оружия». Ведьма была хороша. Ну, на то она и ведьма.
        Теперь Иван гадал, не ее ли придавливал в подклети, и не от колдовства ли приключилась слабость. Грозный придвинулся близко.
        — Что, красивая, перышком оборонилася? Ужо не поколдуешь!
        — Это перышко — приворотное — не отворотное. Не колдую я, аль креста на мне нет?
        И, правда, во впадине меж грудей у бабы висел маленький медный крестик на обычном шнурке.
        — Ну, сказывай свое слово, что за тайна от царя?
        — Это слово древнее, птичье, в нем без боли нет почину.
        — Ну, так будет тебе боль, этого у нас в достатке, — зловеще улыбнулся Иван. И не успела баба опомниться, разъяснить, что за боль такая, как уж подлетел отрок с каленой железякой, и нацелился в голую грудь.
        Иван перехватил руку, и сам направил железо на внешний скат бедра. Красный стержень шваркнул, ведьма взвыла глубоким, утробным стоном, и у Ивана совсем уж напряглось, чего раньше болталось. Он оттолкнул отрока обратно к огню и придвинулся к бабе. Пахло свиной колбасой. Ведьма подкатила глаза, дрожащие губы ее шевелились, и Иван стал слушать скороговорку.
        «Выходил царь Евсей да за Волгу-реку,
        Да за Камень-гору, да по леву руку.
        И ловил царь Евсей
        Птицу Сирин во лесу,
        На дубовом на суку, да за русу за косу.
        А уж птица была
        Хороша и добра,
        Для царя для бела
        Не жалела пера...»...
        Тут ведьма поперхнулась и замолчала. Голова ее обвисла, казалось, она спит или в обмороке. Иван протянул руку и вполне по-мужски положил ладонь на талию. Медленно повел по обжаренному бедру. Ведьма встрепенулась от боли. Замотала головой, забормотала неразборчиво. Иван отпрянул. Курлята придвинулся вплотную, чтоб не пропустить чего. Но баба проговорила несколько слов и замолкла. Курлята недоуменно оборотился.
        — Ну? — спросил Иван.
        — Алчет чего-то. Все «алко», да «алко» приговаривает, шесть лет каких-то, шесть месяцев. Может, вина ей дать?
        — Ну дай. И мы выпьем.
        Отрок сбегал до дворца, принес порядочную сулею, узелок с закуской, чашки да плошки. Выпили, закусили, влили и ведьме на добрый глоток. Она дернулась на вытянутых руках, застонала.
        Иван велел отвязать ее, прикрыть хоть чем, посадить на лавку. Бабе налили полную чарку, оторвали краюху хлеба. Теперь Иван смотрел, как она ест и пьет.
        Ведьма поела, и допрос продолжался вполне мирно и тихо. Только захмелевшие опричники гоготали временами. Они добродушно спорили, отдаст ли им государь ведьму до утра или велит сразу кончить. Кто не кончил.
        Иван и Курлята тоже выпили немало, но слушали трезво. А ведьма рассказывала интересные вещи. Будто бы за Пермской землей да за Камнем, есть Тобол-река, и на конце ее стоит холм-гора. На горе — малый лес. Во лесу — велик дуб. Туда на закате слетаются птицы русские — Гамаюн, Алконост да Сирин. Гамаюн душу веселит, Алконост сердце покоит, а уж Сирин — чарует да любовь дает. Вечную, прибавила ведьма.
        — Какова ж любовь вечная по жизни смертной? — разумно мукнул Курлята.
        — От любви и жизнь! Аль не пробовал? — совсем уж расслабилась баба.
        — Пробовал, и еще пробовать буду. Дозволь, государь? — Курлята приподнялся с лавки, но стал валиться набок. Иван велел его вынести, да и всем прочим выйти.
        — Как зовут тебя, колдунья? — Иван снова сидел напротив бабы.
        — Марья.
        — Ну, говори дальше, или боли поддать?
        Марья стала рассказывать не спеша, то выпивая, то закусывая.
        Оказалось, перо Птицы Сирин годно для привороту. Если им пощекотать зазнобушку, то уж не отвяжется.
        — Щекотка для привороту и без пера годится, — усомнился МБ.
        — А саму Птицу поймаешь, да послушаешь — полюбишь навечно, и вечно молод будешь. Но поймать ее трудно, а заставить петь еще трудней. Она петь на воле привычна, и песня эта вольная опасна. Завораживает, ум вынимает.
        Марья выпила и продолжала.
        Ловится птица так. Нужно вылить в ендову вина немецкого, да рассыпать вкруг пряника русского. И как птица на закате вина попьет, да пряника поклюет, так можно ее брать руками, пока солнце последним кусочком не скроется. А тогда уж держать в золотой клетке. Поить вином с водою ключевою, кормить пряником, да разрыв-травою. Или подорожником.
        — А на что вино немецкое, таким вот нельзя? — поинтересовался Иван.
        — Сирин везде летает — от восхода до заката. Она солнца поводырь, восход с закатом соединяет. Ест на востоке, пьет на западе.
        — А как у нее молодости взять? — глаза Ивана оживились — Это — тайна любви молодильная, — Мария снова бормотала в трансе, — на любви узнается — любовью дается — в любовь превращается — молодой остается...
        Тут Бес велел Ивану подняться со своей лавки, да обойти стол, да споткнуться о пустую сулею, да налечь на бабу. На ощупь выходило, что это та самая ночная хохотунья и есть.
        Мария ожила, отвечала Ивану телом, да и сказку сказывать не забывала. Вот что у нее выходило с прерывистыми криками да стонами.
        Птицу в золотой клетке нужно привезти домой, поставить клетку в спаленке, темной горенке. Кормить ее можно молодильными яблоками, в немецком вине мочеными, с русским медом толчеными. И снесет она яичко позлащеное. В том яичке будет игла каленая. Кто иглу в себя примет, тот и любовь навек оборонит и молодость.
        — А как принять иглу-то? — Иван привстал на локтях.
        — Из яй-ца... — Мария уже срывалась в дробный крик, — в яй-цо, в яй-цо, в яй-цо! — и, затихнув, добавила, что птицу кормить надо пряником на единороговой муке.
        — Какой муке? — Иван помедлил застегнуться.
        — Единороговой. Из рога единорога смелешь муку, замешаешь в пряник, чтобы птицу ловить, и дома кормить. Я разве не говорила?
        Иван стал выпытывать у ведьмы, не забыла ли она еще чего, и Марья добавила только, что от иглы в яйце — вечная любовь, а вечная молодость — по птичьему слову. Птица сама его скажет.
        — Неужто, говорящая? — Иван недоверчиво скривился.
        — Не говорящая, но скажет — моим голосом. Ты только излови, а уж я тебе ее песни перетолмачу.
        Утром Иван проснулся со свежей головой, впервые за несколько лет нигде не болело.
        Ларион Курлятьев, напротив, явился к одеванию шаткий и бледный. Пока Смирной государя умывал да одевал, Курлята помалкивал. А как спальник с тазом вышел вон, то и спросил, когда ведьму жечь будем? Или все-таки варить?
        Иван велел бабу не мучить. Се не ведьма, но душа заблудшая. И вернуть ее нужно Богу. Посему, повелеваю — Иван сделал грозные глаза — рабу Марью постричь на Сретенке, держать крепко, но довольно и здорово, — до нового повеления.
        — И сходи к митрополиту. Пусть отдаст на посмотр посох святого Петра Московского.
        — Не даст, государь!
        — Не даст, так сам возьми! Али ты не стольник мой?
        Курлята в ужасе господнем вылетел в сени, скатился с Красного крыльца, побежал налево в митрополичий двор, узнал, что Дионисий еще на Кукуе, — наставляет тамошний клир на приезд безбожных католиков, — как бы не занесли заразы. Тут уж Ларион схватил чью-то лошаденку, и нещадно колотя ее ножнами, погнал на Кукуй.
        На Кукуе митрополит обходил церкви, стараясь не глядеть в глаза иноземным гостям, посольским людям, прочим еретикам в стыдном платье.
        Ларион «государевым словом и делом» отозвал его в сторону, сказал немедля ехать в Кремль. Митрополит надулся, не стал дознаваться причины, — любопытство смирил молитвой. Полез в карету и нарочито медленно двинулся за Курлятой.
        В митрополичьих палатах случилась тяжкая брань, гнев преосвященного был безмерен, на рык и крик его сбежались черноризцы с дубьем. И только уверенная осанка князя Лариона Дмитриевича Курлятьева, да гордая речь его, да воля царская сломили поповское упрямство. И еще, конечно, страх смертный помог. Помнили божьи люди участь митрополита Филиппа! Потому и не долго спорили.
        Наконец, Дионисий стих, сказал, что посоха в грешные руки не даст, а на посмотр царю принесет самолично.
        Того же дня на закате Дионисий вошел в палату к Грозному. Посох держал в правой руке, левой крест на груди поправлял. С дрожью протянул чудотворную святыню государю. Иван взял посох, поклонился митрополиту, жестом пресек многословье первосвященника. Посмотрел на него ласково.
        — Обнадежься, святый отче. Посох завтра верну. — И вышел.
        Глава 6
        1581
        Москва
        Семен Строганов
        Семена Строганова приволокли в Москву казнить по доносу. Грозный давно уж был недоволен Строгановыми. Когда жаловал этот старинный купеческий род Чусовской Землей, когда указывал им на Камень и за Камень, то надеялся, что щедрость царская без пользы не канет.
        Строгановы, конечно, заслужили царскую милость. Их предки сильны были по земельным тяжбам, и прежние государи не раз посылали их на «розыск» спорных, порубежных земель. Дед Иван III Васильевич отряжал Луку Строганова разбираться с новгородцами по Двинской Земле, а с князем Константином Владимировичем — по Ростовской. От этих строгановских трудов государству Московскому тогда прямая выгода была. Строгановы тоже в накладе не остались, растолстели, размножились на казенных делах. И уже хватило им денег, — у самого государя небывалых, — чтобы выкупить из татарского плена князя Василия Васильевича. Тут уж сторицей честь огребли!
        Но в этот раз у царя со Строгановыми не заладилось. Все мало им было от Ивана. А Ивану от них еще меньше доставалось.
        Просили Строгановы «сто сорок верст темных неведомых земель для поиска рассолу и варки соли», Иван давал. Соли не нюхивал. Она если и была, то сплавлялась куда-то вниз по Каме и Волге, а до Москвы против течения не вытягивала.
        Били Строгановы челом: разрешить им городки строить, да пушки с пищалями иметь от безбожного люда. Разрешал! Хоть и не по чину им считалось с порохом баловать. Да что там! Гришка Строганов в этих городках тиунов да наместников воеводских подвинул. Стал сам пошлины брать да народ судить, аки царь Соломон...
        Имелись ли у Строгановых планы собственного государственного строительства в уральских предгорьях? История умалчивает. А я вам прямо, с бухты-барахты заявляю: были! И привожу доказательства.
        Формально в Приуралье правил Пермский воевода Московского царя. Но его правление было осадным, бюджетным. Воевода смотрел в рот московскому чиновному люду, деньги получал в виде жалованья и взяток. Основные мыслительные усилия направлял на увеличение коррупции и уменьшение ответственности. А Строгановы смотрели шире. Ресурсы у них собирались не взяточные, а рыночные. Фактически они формировали крупную финансово-промышленную группу. Если бы нормальная жизнь в стране далекой продлилась еще несколько десятилетий, то Строгановы естественно пошли бы «во власть», как сейчас туда ходят хозяева норильских никелей и алюминиевых шекилей.
        Вы, конечно, можете спорить: «Уровень общественного сознания в России конца 16 века был недостаточен для преодоления классовых предрассудков и привлечения купечества к активному участию в управлении страной». Вы будете правы, если иметь в виду именно «Россию конца 16 века». Но я говорю не о России, а о куске земли европейского размера, который вполне мог прожить и без вашего общественного сознания.
        Тут вы вовсе смеетесь, прямо подпрыгиваете в академическом кресле, сбивая на бок галстук-бабочку: «Кто бы дал Строгановым отделиться от Руси? Они бы и пикнуть не успели!...». И я прекращаю бесполезный разговор с вами, учеными. А начинаю разговор с людьми, нормальными.
        — Итак, друзья мои, каковы основные признаки сепаратизма?
        — Создание собственной армии, незаконных вооруженных формирований.
        — Правильно. Еще?
        — Печать местных денег, выпуск векселей, конфетных фантиков, пирамидальных билетиков.
        — Тоже правильно, хоть и слабее первого. Еще?
        — Постановка таможен, границ, создание налоговых общаков, объявление столицы.
        — Верно. И все это было доступно Строгановым, как и сейчас доступно практически любому губернатору. А глубже, выше, на космическом уровне?
        — Выпуск собственной марки водки!
        — В точку! Но в заднюю. Водку, братие, каждый пес гнать умеет. Это, действительно, главный символ воли и духовности в нашей стране. Этот райский нектар и есть наш национальный Дух Святой. Я бы на иконах Троицы его изображал — не голубком, а бутылкой с крылышками. Но есть в вашем понимании слабое звено. Если каждый производитель «именного» духа начнет претендовать на верховную власть, то у нас не монархия получится, а пьяный парламент.
        Я помогу вам. Есть на Руси более авторитетный продукт, чем водка. Острота этого авторитета не добивает, конечно, до рекордных показателей отдельных русских мужиков. Но тут у нас не одни мужики проживают. И если взять произведение популярности интересующего народ предмета на количество самого заинтересованного народа, то максимум предпочтений упадет не на водку, а на ..., — ну? — правильно! — на колбасу!
        — А видели вы колбасу с предвыборными эмблемами парламентских партий? Видели непарламентские цитаты на копченой оболочке? Теперь увидите. Если, конечно, эту книгу прочитают в Думе среди пленарной скуки. А хорошо может получиться: «Жириновская обезжиренная», «Медвежья застольная», «Союзно-Православная».
        Вот, примерно, такой признак сепаратизма и обнаруживается в делах и мыслях семейства Строгановых. Вы еще не вспомнили, какой? «Беф-строганов» в студенческой столовой ели? Это оно и есть. Стали бы Строгановы своим именем мясо общепитовское называть, если бы не собирались проложить путь к нашим сердцам? Не стали. Побоялись бы Грозного царя...
        Царь продолжал беспокойно ходить по палате и думать о сибирских делах.
        Нынче Григорий с братом Яковом уж померли, за Каменный пояс ступить не посмели. А наследники их — младший брат Семен, да сироты Максим Яковлевич и Никита Григорьевич завели собственное войско, — кого воевать, неведомо. Поначалу выписывали себе немцев да шведов, денег не считали. Нашими брезговали. А как немцы по уральским местам повымерзли да восвояси повыбегли, так уж стали верстать войско, как водится — из людей лихих, беглых, государевых воров да казаков. Иван терпел и эту шалость, доносы прочь отметал.
        Но вот поганый князь Пелымский напал на Пермь. Воевода Перепелицын посадил на конь всех хрестьян от мала до велика. А Семен Строганов со племянники сказались в нетях. Дескать, нету войска у нас, мы с Божьей помощью царев указ исполняем. «Все войско услали за Камень воевать сибирского салтана». Навоевали, как же! Ни Сибири, ни Камня, ни салтана, ни соли с хреном!
        На указ по такому изменному делу Иван даже бумаги пожалел. Велел на словах передать Пермскому воеводе, чтоб поступал с Семеном по здравому разумению. Разумение вышло обыкновенное — под стражу да пред грозны очи! Поглядим теперь на голубчика, послушаем, чего запоет. Гамаюн!
        Глава 7
        1581
        Москва
        Видение красной казни
        Семен валялся на соломе в тех же лабазах, где мы намедни ведьму приручали. Только его каморка была совсем маленькая, грязная и темная. Семен лежал больной. По дороге его прихватил весенний северо-восточный сквозняк, снег осыпал воспаленную голову, посиневшие руки и ноги в примерзающих кандалах почти не чуяли прикосновений. Прогноз на ближайшие дни тоже не обещал укрепления здоровья. Скорее всего, остатки этого здоровья Семену могли понадобиться еще день-два. Максимум — до Пасхи. Должно хватить.
        Семен был реалистом, поэтому насквозь видел свою ближайшую и окончательную судьбу.
        Вот войдет ночью в эту гнилую дверь опричная харя, ткнет в живот бердышом или пикой. Выволокут Семена через стенной лаз к полноводной Москве. Отпустят по течению.
        Бесславная смерть. Ни тебе в злодеях покрасоваться, ни с честным народом попрощаться. Был и нету.
        Но могло получиться и лучше. Слышно, приехали польские послы. По нынешней обстановке — будут царя пугать ихней божьей иатерью. Но наш царь и не такого испугу не боялся! Он сам хоть кого напугает, не то, что этих ляхов кучерявых. Устроит им развлекательное зрелище в перерыве бесед — казнь страшного преступника. Такого преступника, какого они в своих ляшских краях отродясь не видали, — за скудостью краев. А значит, подержат Семена еще с неделю на казенных харчах.
        Но уже завтра, в базарный день выедет на Красную площадь красивый молодец на справном коне. Развернет свиток с грамотой и заголосит на всю ивановскую:
        — Троице пресущественная и пребожественная и преблагая праве верующим в тя истинным хрестьяном, дателю премудрости, преневедомый и пресветлый крайний верх!...
        При этих словах базарный люд непроизвольно навострит уши, потому что такое начало, такое чтение полного титула государева зря не делается. Не иначе, объявят войну, пришествие Антихриста, падение Небес или назначат Страшный суд уже на эту Страстную пятницу.
        Но может быть это и чем-то добрым: победой над ляхом, рождением двуглавого наследника, официальным визитом Девы Марии. Или вот еще (тут мы совсем размечтались!) — ну, как начнет государь нас с Чистого Четверга до Светлого Воскресения водкой жаловать, без счету и вычету?
        ... Направи нас на истину твою и настави нас на повеления твоя, да возглаголем о людех твоих по воле твоей...
        — Нальют, вот те хрест, нальют, а то как же мы без водки «возглаголем о людех»?
        ... Сего убо Бога нашего, в троице славимого, милостию и хотением удрьжахом скипетр Российского царствия...
        — На троих, слышь, разливать будут.
        ... мы, великий государь, царь и великий князь, Иван Васильевич, Русии самодержец, владимерский, московский, новгородский, царь казанский, царь астраханский, государь псковский и великий князь смоленский,..
        — Не, братки, это литва Смоленск взяла!
        ... тверский, югорский, пермьский, вятцкий, болгарский и иных, государь и великий князь Новгорода,...
        ... Поди, и Новгород забрали!
        ... Низовские земли, черниговский, резанский, полотцкий, ростовский, ярославский, белоозерский, удорский, обдорский, кондинский, и всея Сибирския земли и Северные страны повелитель,..
        — Чуешь, уже и Сибирский! На святки, как с бояр Хворостининых шкуру драли, еще Сибирский не был.
        ... и государь отчинный земли Лифлянские и иных многих земель государь повелеть соизволил:...
        Тут мы наконец понимаем, что водки не видать. Если бы кормить-поить собирались, то было бы не «повелеть соизволил», а «милостиво пожаловал».
        А охрипший горлопан доходит до сути, и выясняется, что завелась на Руси измена, какой доныне не бывало. Выискался безбожный тать…, — фу, даже именовать мерзко! — Семка Строганов. Государь пожаловал сего татя великими землями Сибирскими от Камы до Камня, от Камня — до Края небес, и от Края небес — до Края их.
        Видывал ли кто из вас, хрестьяне, столь много земли? Вот ты, мужик, сколько земель имеешь? Сорок на сорок сажень? Аршин? Вершков? А Семке-вору царь, почитай, всю землю поднебесную, окромя вышесказанных псковских да резанских кусков отдал. На, владей, да и нас не забывай. Малым сухариком, рыбкой красненькой побалуй!
        Так нет же! Вор Семка все хлеба сибирские сам сожрал, всю рыбу переел да распугал, всю птицу повыловил, Сибирь разорил, расточил, басурманам распродал!..
        Народ ежится в смертном страхе. На такие грехи придумана ли казнь? Не будем ли все, братцы, виноваты?
        Но нет, слава Богу. За сии воровские грехи повелел вышеперечисленный царь одного только Семку Строганова казнить смертью! А как казнить, не сказывал. Сюрприз готовит европейским наблюдателям.
        Чтение приговора народу базарному очень нужно. А то, как же остальные люди русские о представлении узнают? А так — по-соседски услышат, обговорят, обсудят новость, подготовятся к зрелищу, и намного лучше его усвоят!
        И вот в Страстную Пятницу умоют Семена, причешут, оденут в белое полотно, вывезут на Красную площадь (это, если голову и прочие члены рубить), или на Болото (если варить) и поставят пред православным миром.
        И поклонится раб Божий на все четыре ветра. Особо — барышням и бабам, отдельно — дипломатам иноземным. Перекрестится на соборы, на каждую окрестную церковку, которых, как известно, в Москве — сорок сороков, т.е.1600 штук числится. Но докреститься ему не дадут, нечего волынить, послы стынут, бабы простужаются. И снова зачитают Семену приговор недельной давности — с прибавлением, что нужно тебя, Семка, сначала посечь батогами либо кнутом, потом порубить-покрошить в беф-строганов, а что останется, сварить вкрутую. Готовый продукт — выбросить собакам, вон их сколько набежало.
        Ну, как сечь да рубить, мы с вами, братья милостивые, приблизительно понимаем. А как варить, это я вам сейчас вкратце объясню. А то вдруг придется, а вы не сумеете.
        Варка врага народного бывает в основном двух видов — увар и запар.
        Увар — это быстрое приготовление мясных блюд — годится для вареников, пельменей, раков и воров губернского масштаба. Блатных придворных тоже так отваривают.
        Для увара воду или масло следует довести в котле до кипения. По православным праздникам в целях религиозной назидательности вместо обычного постного масла иногда применяют земляное, черное — «нафту», привозимую с дальних промыслов. Земляное масло хорошо тем, что напоминает видом и запахом смолу адских котлов. Есть, правда, одно неудобство: кипящая нафта при неосторожном обращении с огнем вспыхивает. Оно бы и ничего, — взлетает адское пламя, грешник принимает кару по полной программе, — но может выйти и неприятность. В прошлом году на Крещение стали протопопа Никодима Содомского в нафту сажать, а она как рванет раньше времени! Так молодца Ивана-крестителя заодно и спалила.
        Ну вот. Когда юшка в котле закипит, быстро окунаем в нее клиента. Пять минут, и готово! Можно подавать. Только остудить не забудьте, а то собачки морды могут попортить.
        К рецепту увара остается добавить три соображения.
        Первое. Нефтяным рассолом, все-таки, злоупотреблять не следует. Нефть недешева, да и собаки есть готовое блюдо с нефтью обычно отказываются. Если не голодный год.
        Второе. Объем жидкости следует рассчитывать по закону Архимеда. То есть, из объема котла вычитать объем купальщика, чтобы кипяток при его погружении не перелился через край. Если вы в античной математике не сильны, можете определить объем экспериментально. Подберите мужичка-дублера, одинаковой или чуть большей, чем у главного акванавта дородности. Посадите его в холодный котел. Излишек жидкости выльется. Потом отнимите еще десятую часть объема, — на расширение жидкости от нагрева. Вот и все.
        И третье. Градус кипения масла намного выше, чем у воды, и если вы на воде готовите, то раствор нужно подсолить. Чем больше соли, тем выше температура. Тем здоровее увар.
        А запар — дело другое, серьезное! Оно — для особых гадов, всенародных врагов, воров государевых, всероссийских.
        Объект внимания усаживается в котел заранее. Начинаем воду или масло медленно подогревать. Сначала, особенно зимой, это даже приятно. Но вот температура повышается, пациент начинает нервничать, суетиться. Тут уместно подойти к нему и спросить ласково:
        — Любо ли тебе, добрый молодец? По здорову ли тебе приходится? А по здорову ли было государя нашего, сиротинушку, обворовывать? Последнюю корку у него красть? Последнюю икринку хитить?
        — Да что ж ты так орешь, урод?! Постесняйся девок красных! Вон они уж и в обморок валятся от твоих криков. Послы по тебе совсем изрыгались! Видать, тебе обычай наш московский не по нраву? Так ты бы заранее сказал, мы бы тебя на кол подсадили. На колу оно, брат, прохладнее — девкам нагляднее, да и тебе самому всю Русь великую до горизонта видать. Ну, все, успокойся, ты нам всех собак распугал!
        Так мечтал о знатной казни наш узник, когда за полночь к нему пришли. Первым в келью втиснулся громадный мужик.
        «Конец спаси пресвятая Богородица», — быстро, без знаков препинания забормотал Семен.
        Но вошел еще один человек, с факелом, и узник увидел, что гости одеты слишком нарядно для ночных убийц.
        — Ну, Семка, — начал старший, — сказывай, как ты уговор нарушил, как наше жалованье осквернил?
        «Царь!», — понял Семен, и, перевернувшись со спины на колени, заголосил бойко:
        — Батюшка наш, великий государь, царь и великий князь, Иван Васильевич, Русии самодержец, владимерский, московский, новгородский, царь казанский, ...
        — Короче говори, убогий!
        — ... удорский, обдорский, кондинский, и всея Сибирския земли и Северные страны повелитель...
        — Ужо и Сибирский! — ехидно скривился Грозный, — ты мне лучше признавайся, как ты меня, обдорского, ободрать хотел, как кондинского закондомить пытался, куда от удорского удрать собирался? И куда войско гонял, воеводе не давал?
        — Чести и славы тебе, государь казанский, хотел, — Семен с перепугу перемежал речь титульными огрызками, как икотой, — короткий путь до Сибири найти пытался, туда, государь псковский, по весне собирался, туда, до Камня и войско на разведку ходило...
        — Титлы оставь! Путь знаешь? Разведал?
        — И путь знаем, и знатоков тамошних наловили, и для языков человечка переняли, — Семена колотила крупная дрожь, то ли от простуды, то ли от ужаса.
        И тогда видя, что толковой беседы с этим раздавленным существом сегодня не получится, государь отчинный земли Лифлянские и иных многих земель повелеть соизволил: купца родового Семена Строганова пожаловать теплой спальней-умывальней, покормить по-человечески, полечить, приодеть и... — нет, не варить его, тощего, — ... а доставить во середу на душевную беседу.
        «Пытать будут», — не верил счастью Семен.
        Все-таки Богоматерь правильно поняла его нескромную мольбу.
        Глава 8
        1581
        Москва
        Жажда иглы
        А грозному государю не терпелось «восприять» волшебную иглу. Ему чудилось в кошмарах, что онемел он всем телом, ни двинуться не может, ни встать, не пойти.
        Однажды, засыпая, Иван слушал очередной абсурдный сказ, из тех, которыми с некоторого времени потчевал его на ночь Мелкий Бес, оттеснивший с почетного ложа и баб шахерезадых, и Федьку Смирного.
        Сказ выходил на тему дня. Будто замешкался Иван с отправкой ловчих за Птицей Сирин. Будто не нашлось на то богатыря, — все в Ливонии сгинули. А какие не пали в бою, те полегли к немецким бабам, завлекающим усталых витязей волшебным пением и художественным свистом.
        Пришлось Мелкому Бесу лично Птицу ловить, государя выручать. За сей подвиг МБ всего-то и запросил, что сафьяновых сапожек, звания окольничьего, да жениться на ведьме-Марье. Царь сначала волынил, хотел Марью под себя прибрать, но особенно жмотил сафьяновых сапожек. А время играло на МБ. У царя по утрам уже не только до колен немело, но и выше под простынкой не пошевеливалось. Поэтому царь терпел-терпел, да и согласился.
        МБ сгонял в Сибирь, договорился с Птицей на своем языке, да на ней же верхом назад и воротился. А чего время зря изводить, с клеткой золотой, пудовой по замерзающим рекам таскаться?
        Он Птицу в полете поторапливал. То шенкелями ее освежит, то перо смыкнет, то за грудь ущипнет. Наконец прилетели. Быстро поклевали огурца с хреном и водкой, и стали песни орать, яйцо высиживать. Но вот беда. Летелось-то быстро, пилось пьяно, пелось весело, а сидится как-то натужно. Запор.
        А государь тем временем каменеет..., нет, скорее студенеет. Холодный, вялый, как студень, становится. Пришлось МБ позвать Большого Брата.
        Как загремит ББ колокольным набатом, как трахнет землицу сейсмостойкую, как завоет на Птицу: несись, курица! А то, была синяя, станешь рябая! Сирин, конечно, испугалась, и выкинула яичко недоношенное. Не шибко золотое. Так, желтенькое чуть-чуть. Но иголка в нем нашлась!
        Побежали к Ивану, ББ дыхнул на него дыхом паралитическим. Иван и отрубился. Пришлось окна во дворце отворять, впускать ветер свежий, сибирский — норд-ост называется, сильно с похмелья помогает. Пока Иван в коме пребывал, воткнули ему иголку, куда следует, ушко с ниткой снаружи оставили, для аварийного выдерга.
        Пришел Иван в себя, да не встанет никак. Все-таки, сильно ослаб, поздновато мы с норд-остом подоспели. Сам Иван не встает, а главный член его государевой думы, гляди-ка, — подымается! Подействовала иголка!
        Встает, значит, этот хрен отдельно от Ивана, на хозяина ему плевать. Сразу начинает выпытывать, от кого у птички яичко, да смотри мне, Мелкий, не балуй тут, мы сами теперь балованные будем. А вы, господин Большой Боярин, соизвольте на Литовскую границу убыть, и кричать там пострашнее. Назначает Федьке Смирному подготовить примерку Шапки Мономаха на свою облупленную головку. И отправляется в подклеть.
        Тут Иван просыпается, мычит нечленораздельно, толкает МБ в бок:
        — Тащи сюда Семку Строганова, босяк!
        Притаскивают Семку. Царь его тычками гонит в Сибирь. Семка отпирается непогодой, неподходящим сезоном, нехваткой войск.
        Царь берется за посох, переводит его в положение «наготове» — острием на Семку. Приходится МБ вмешаться. Мелкий шепчет вкрадчиво, но весомо:
        — Сэр. Если этого козла выпустить в сибирский огород, то:
        аз) только мы его и видели в закаменных просторах; оттуда еще никто подобру не возвращался;
        буки) кость у молодца тонкая, не выдюжит зимней службы; и, наконец, веди) сильно я, Ваня, за девственные свойства нашей птички опасаюсь. При таких ловцах о двух яйцах, третье может подкидным вылупиться. Глянь на его рожу!
        Грозный отвечает Мелкому, что согласен, так за чем же дело стало? — давай его в мерины переориентируем?
        — Нет, — спасает МБ Семку, — сдохнет он от вашей ориентации, а нам спешить нужно. Короче я так решаю. Семку держать будем тут, в заложниках для мелких нужд. А за Птицей пошлем кого-нибудь поумней да поздоровей. Вот есть у Семки человечек один. Его посол твой Матвейка Юрьев выкупил у смерти за заклятый ярмачок — золотой пятачок. Сила ярмачка такова, что купленный человечишко покорен и верен будет во веки веков, хоть сам он богатырь, а хозяин его хмырь. Семен наш, не будь дурак, перенял купленного богатыря у Юрьева за персидскую ендову. И велел Юрьев богатырю на прощанье Семку слушаться. Вот мы и прикажем ему завтра за Птицей сходить, пока веленье Юрьево не развеялось. А сейчас пора спать.
        На сон грядущий попросил Иван Мелкого рассказать ему сказку про заклятый ярмачок.
        Глава 9
        1581
        Древняя Русь
        Ярмак заклятый
        Ну, Ванечка, — начал МБ голосом покойной Аграфены Оболенской, — ложись на бочок — под головку кулачок и слушай.
        — В старые времена продали фарисеи и книжники господа нашего Иисуса Христа за тридцать серебряных монеток римской чеканки, — тут речь Мелкого поменялась, из распевно-сказочной стала поучительной, академической.
        — Иудины деньги пошли в оборот. И с ними проклятие пало на всю имперскую монетарную систему. Величие Рима постепенно сошло на нет, вложения капиталов потеряли рентабельность, империя погибла.
        — Однако, евреи не поняли опасности распространения проклятых денег. Они посчитали, что раз им удалось самого Христа купить, то всех прочих они купят и подавно. И вот, к середине первого тысячелетия новой эры вектор иудейской экспансии повернулся в наши края...
        — Ты слышишь, Иван? Жиды на Русь нацелились, а ты дрыхнуть? — не спи! — слухай дальше!
        — В самом узком месте нашего простора, где едва не совокупляются Волга-матушка и Дон-батюшка, образовалось Хазарское ханство — Каганат. В строгом соответствии с Ветхим Заветом там наблюдалось с одной стороны — каждой твари по паре, с другой — вавилонское столпотворение этих пар. То есть, среди неразумных хазар было полно и славян, и берендеев, и печенегов, и прочих. Евреев только пока не находилось. Но, слава богу, мы не все антисимиты, допустили иудеев к нам погостить. Иудеи в бытовом смысле в наших краях не прижились, но веру-тору свою нам на прощанье оставили. И стало Хазарское княжество первым нашим государством с официальной монотеистской религией. Ну, и славно.
        — В 80-х годах 10 века, т.е. 980-х годах, твой, Ваня, пра-пра... — сам знаешь, сколько раз, «пра» — ...дед Владимир Красно Солнышко затосковал об истинном Боге. Ты также знаешь, что собрались русский, армянин и немец... — нет, это из другого анекдота, — еврей, исламист и грек православный агитировать деда в свою веру. Грек прибыл из Царьграда, мусульманин из Волжской Булгарии, а еврей — не настоящий, а хазарский — из Саркела — волгодонской столицы Каганата. Весь подвох состоял в том, что евреи деда Вову хотели забашлять. Они его держали за фраера мелкого. Насыпали в мешок стандартную дозу в тридцать монет, но не римских тетрадрахм серебряных, а своих ярмаков золотых.
        — Дед Владимир ярмаки оприходовал, но тендер провел по всем понятиям и выбрал наш дорогой православный закон. Конечно, не без консультации с умными... людьми, — тут Мелкий гордо приосанился и глянулся в зеркало.
        — Обрели мы веру бесплатную и неподкупную. Но евреи за этот кидок, естественно, приговорили Вована к денежному проклятию.
        — И вот же черт! — МБ снова посмотрелся в зеркало, — заклятые эти тридцать монет в государстве нашем осели. Куда ни попадала такая денежка, везде происходил ступор в делах. Правда, в скорости, Владимир сплавил эти башли в Крым. Выкупил за них наших пленных. Однако, угроза человечеству не исчезла, а затаилась в сундуках Бахчисарая. И намедни случилась беда. Матвей Юрьев, посол твой, отъезжая из Бахчисарая (пардон за рифму), продал татарам старую шубу за горсть подержанных монет. Среди пестрого нумизматического мусора оказался и один заклятый ярмак из коллекции твоего пращура.
        Нынешние и будущие события ты понял: ярмак — за Ермошку, Ермошку — за Птицей, Птицу — за яйцо, в яйцо — иголку...
        Тут МБ заметил, что Иван уже спит, и запел голосом Аграфены:
        Баю-баюшки-баю,
        Баю деточку мою,
        Спи, Ванюшка, засыпай,
        Кого баю, тех и бай.
        — Ты это, Мелкий, — Иван забормотал с закрытыми глазами, — Федьке скажи, пусть утром Строганова мне сюда подаст. Расспросить хочу...
        Глава 10
        1581
        Москва
        Завтрак при царе
        Семен Строганов, умытый, одетый, почти здоровый сидел на лавке в трапезной недалече от царя. От этого сидения Семену было очень не по себе. Не елось совершенно. И только, когда бывший кравчий Годунов, с утра произведенный в окольничьи, силком влил ему чашу вина, Семен смог, наконец, рассказывать.
        Вот общий смысл его рассказа, ибо передавать столь путаную речь дословно дураков нет.
        К новому 7087 году от сотворения мира, который в Древней Руси наступал 1 сентября 1578 года от рождества Христова, Семен Строганов собрался из Чусового в Казань на ярмарку. Оставил племянников на хозяйстве, снарядил кораблики для продажных товаров и обратных покупок. Товар у Семена был не шибко интересный — от 800 до 1000 песцовых да собольих шкур, — кто ж их считает да разбирает. Назад Строганов желал привезти тканей всяких разных — голубых да красных, пороху намеревался добыть у соответствующих людей, прочих диковин надеялся углядеть.
        В Казани у заутрени Семен встретил государева посла Матвея Юрьева, знакомого по Москве. Они поздоровались, поговорили о делах крымских, краях сибирских. Как-то незаметно переместились на званый ужин к воеводе, стали изливать друг другу душевные глубины. Семен показал Матвею персидскую серебряную ендову, купленную на ярмарке. Ендова Матвею очень приглянулась. Он хоть и не просил ее продать, но интерес показывал. От щедрого сердца Семен возьми да и подари ендову. А послу отдариваться нечем. Так он и стал дарить Семена своим немым холопом Ермошкой. Ермошка этот, донской казак Ермолай сын Тимофеев понимал также кличку «Ярмак». Непонятная кличка, государь, нечеловеческая.
        — Что за «ермак» такой? — хитро спросил Грозный, — что сие слово значит?
        Но Семен только плечами пожал, а Мелкий, разомлевший у печи, знал, да помалкивал, — не любил вмешиваться в многолюдные разговоры. И не любил одно и то же дважды повторять.
        Семен продолжал:
        — Ермолай под этим прозвищем послушнее был, чем под православным именем. Позовешь его по-людски, он пока-а подымется! А шепнешь «Ярмак!» — как ошпаренный вскакивает, подбегает, кланяется.
        И вот, сказал Юрьев Ермолаю тихое слово, так Ермолай за Строгановым и пошел. И даже понес его местами, где после воеводского пира идти не получалось.
        Сначала Семену было забавно, что такой здоровенный мужик за ним как собачка поспешает. Потом надоело.
        Как-то, незадолго до отправки в Пермь, сидел Семен, глядел на Ермолая и размышлял вслух.
        — Какую бы тебе службу, молодец, придумать, чтоб ты зря хлеб не ел?
        — Любую, хозяин, — неожиданно пророкотал богатырь, — могу в поле ходить, могу морем плавать, зипуна добывать. Могу странником, могу ратником, могу и атаманом.
        Ночью Семен не мог заснуть, все ворочался. Чудились ему Сибирские земли, походы да войны, которые братья покойные затевали, да так и не затеяли.
        Когда утром Семен проснулся, был у него готов добрый замысел.
        — Слышь, Ярмак, а ежели я тебя отпущу на волю, да попрошу службу сослужить, сослужишь?
        — Хребта не пожалею.
        — А вот бы ты пошел на Волгу, где народец лихой, да пожил с ним, походил, поплавал. Да и составил бы войско молодецкое, привел ко мне в Чусовой на службу. А уж служба была бы знатная, дорогая да богатая!
        — Отчего ж не послужить. А много ль войска тебе, хозяин, надобно.
        — А хоть тыщу! Хоть полтысячи!
        К обеду Ермолай не явился, и Строганов подумал, что сбежал он, искушенный разговором о воле вольной. Ну, и Бог с ним, подумал, Семен, пусть живет, добрая душа.
        Прошел год. Строганов забыл про Ермолая. Но однажды в Чусовой прискакал человек из Перми и сказал, что по реке от Камы поднимается стая казачьих чаек, есть и большие лодьи. А двумя днями ранее они останавливались в Перми. И плывут на них прямые разбойники, и несть им числа. А воевода сделал вид, что лихих путников не заметил, и рад теперь, что отправились с глаз долой.
        Семену только этого не хватало. Он объявил в Чусовом тревогу, объяснил своим немцам боевую задачу — не пустить казаков на берег, отжать дальше к Камню — и по глазам увидал, что немцы по-русски больше не понимают. А значит, пройдет еще день, и ватаги оборванцев высадятся в Чусовом, сметут все, что братья Строгановы построили ценой великих трудов и самой жизни.
        И бог бы с ними, трудами, но Семену дальше жить хотелось. Но бежать некуда, нельзя государя гневить! Строганов обреченно вышел на пристань.
        Сначала послышалась песня. Складный хор выводил долгие звуки, и хоть слов было не разобрать, но брало это пение за душу, распускало натянутые жилы рук и ног.
        Потом из-за прибрежного подлеска показались белые паруса казачьих чаек. Если прищуриться и не видеть снастей, мачт, людей в лодках, то и правда, очень похоже было на стаю птиц, присевших на воду.
        «Чего-то они наклюют», — невесело думал Семен.
        Лодки приближались, вдруг приспустили паруса, замерли, не поднимаясь к городку, но и не сплывая по течению. Только одна чайка отделилась от стаи и быстро пошла к берегу. Ткнулась носом в песок, с нее соскочил юркий человечек, закинул за корягу «якорь» — оплетенный камень на длинной веревке — и подбежал к Семену.
        «Шнырь», — определил человечка Строганов.
        — Здрав будь, добрый господин! — глаза прибывшего чиркнули по лицу Семена и устремились вдаль, — что народу не видать? Аль гостям не рады?
        — Мы гостей званных встречаем, и незванных привечаем, если с добром приходят, — Строганов с трудом удерживал достоинство на усталом лице.
        — Мы званные, званные! — закивал шнырь, — мы с поклоном и гостинцами от нашего атамана к вашему хозяину.
        — А каков ваш атаман, да кто наш хозяин? — недоверчиво, все еще ожидая подвоха, спросил Семен. Ему даже казалось, что он знает ответ на эти вопросы: «Атаман наш — вострый ножичек, а хозяин ваш — брюхо толстое!». Но нет. Шнырь даже поклонился слегка и сказал:
        — Хозяин ваш — родовой купец Семен Строганов, и атаман наш — Ермолай Тимофеевич ему челом бьет, повидать желает.
        — А где ж он сам?
        — А вон, под парусом, аль не заметен?
        Семен обернулся к лодке и увидел, что из нее выбирается здоровяк в темно-синем плаще, добрых сапогах и с большой саблей на богатом поясе.
        — Ярмак! — ошарашено выдохнул Семен, и богатырь как-то сразу уменьшился, утратил грозную осанку, опростился.
        Поздоровались, чуть не обнялись. Ермолай махнул рукой, и чайки снова расправили крылья, понеслись к берегу.
        Встретили пеструю, живую толпу приезжих. Ермолай познакомил Семена со своими товарищами. Потом Семен говорил казакам ласковы слова, а они приветливо откликались.
        Весь остаток дня ушел на размещение да обживание, — срубов и лабазов пустовало в достатке. И время еще не холодное стояло, можно было в палатках ночевать.
        Вечером за угощеньем выслушал Семен рассказ Ермолая.
        Как ушел от Семена Ермак — давайте уж будем его называть «по-царски» — так в Казани на ярмарке и встретил волжских людей. Они торговали обычным разбойным товаром — одежкой, посудой, оружием, свальным барахлишком. Этот товар сразу заметен всем, кроме казенных людей. Они как бы не замечают, что вещи продаются в розницу, навалены на прилавках вперемешку, и «продавцы» часто не знают, что у них где лежит. Но самый верный признак распродажи краденого — это цена непонятная. То бросовая, копеечная, то дорогая, нелепая.
        Ермак поговорил с продавцами, познакомился со старшим «купцом», прямо сказал, что болен. Задыхается в большом городе, желает воздуху вольного, речного. Старшой велел приходить на пристань через два дня. Так Ермак оказался на Волге, у самарского кольца.
        Стал Ермак перенимать купцов то с Богданом, то с Иваном, то с Паном, и незаметно стал четвертым в их дружной троице. Говорил мало, делал много. Стрелял из пушки прямо с рук, топил на отмелях лодки — схватит посудину за нос, навалится всем телом, зальет водой. А мог и борта порвать, если зол становился. Хоть не называли его главным атаманом, но как-то понемногу стали три брата-разбойника к нему за последним советом идти, просили из трех мнений одно выбрать, а то и четвертое составить. И пусть не было у него собственной шайки, а стали постепенно все люди Ивана, Пана и Богдана одной, Ермаковой шайкой. И вот чудо небывалое! — никто на это не обижался, не жаловался.
        Так погуляли осень и зиму.
        В апреле 1579 года, только лед сошел, надо было лодки смолить, на воду спускать, зимнюю спячку разгонять свежим ветром. Ермак понял: пора! Собрал лихой народ на круг и говорил такие слова:
        — «Братья казаки! Слывя ворами, мы скоро не найдем убежища в земле нашей и отринутые Богом, не узрим царства небесного; смоем же пятно наше службою честною или смертью славною...».
        Надо сказать, речь эта прозвучала не вдруг. Всю зиму, сидя у очага то в одной землянке, то в другой, Ермак рассказывал товарищам со слов Семена Строганова о бескрайней Сибири, о воле, о богатых землях, о мехах и злате, за которые и крови-то лить не нужно, — сами в руки идут. Еще говорил о доверчивом сибирском народе, который если собрать вместе, да вооружить по-человечески, получится войско великое. Хошь обороняйся, а хошь и наступай.
        В лад Ермаку Святой Порфирий, допившись до чертиков, скорбел неустанно о своей душе и о душах бандитов не забывал. Хотелось ему спасения в жизни вечной, а также избавления от нечистого в жизни здешней. Очень донимали Порфирия мелкие бесенята самого пестрого разбора. Порфирий таскался по следам Ермака и подтверждал худшие опасения куренных обывателей.
        — Да, господа казаки, вес грехов может превысить вес грешника, особенно худого, и тогда ему не удержаться на этом свете, и не подняться на небеса.
        — То есть, сам-то он худой, и как бы легкий, — Порфирий начинал путаться в физической схеме, — но грехи его — тяжкие, они и утягивают грешника в подземное царство. А там — кипят котлы смоляные, и в них на медленном огне запариваются разбойничьи души!
        — Надо нам спасаться, братие, — Святой Порфирий, крестясь, отскакивал от костра или печки, потом возвращался от двери, допивал последнюю чарку, и тогда уж, снова очертя голову, выскакивал на мороз.
        Так что, народ разбойный к прозрению был готов. Иначе, будь речь Ермака построена на одном покаянии, вызвала бы только хохот и плевки.
        — А жрать мы что будем на твоей службе, дядя? — прямо спросили бы вольные люди. Но тут имелась фигура умолчания — Сибирская Дорога!
        Всем было ясно, что на Волге, этой большой Русской Дороге долго не продержаться. Все больше в речных караванах пушек, царской и воеводской стражи. Все смелее огрызаются простые купцы. У всех сейчас находятся стволы малого и большого калибра.
        Царским людям Волга самим нужна, и разбойничкам на ней скоро только боковое место останется — по берегам на суку висеть.
        А тут — Сибирь! Мало, что сама Сибирь интересна, всего в ней полно, кроме порядку, — сплошная мутная водица — нашим карасям родна сестрица. Но и Дорога Сибирская пока без хозяина! Богат, велик будет тот, кто поставит свою стражу на Сибирской Дороге!
        Сибирская Дорога по рассказам странников — это проход в Уральских горах. Есть там место, где Камень расступается и стелется узкой долиной. В этой долине начинаются две реки. Одна — река Серебряна — к нам течет, в Чусовую, Каму, Волгу. А друга-то река… — Золотая?!
        — Нет, — Тура — течет прямо в Сибирь.
        Протекает Тура всю Сибирь до самого моря. А море то лежит до неба, и в небо переливается. Оттуда на небе и вода берется — для дождей и снега.
        Вот в такую физику верилось легко. В такие чудеса поверить — это по-русски. Должна быть у нашего человека отдушина? А то все деньги, да деньги, тяжкий труд, глупый расход, нелепая пьянка, безрадостное похмелье. Хотелось чего-то светлого и сладкого.
        И сладкое на свете есть! Это проверено, братцы!
        Недавно пришел снизу и прибился к шайке Матвей Мещеряк с друзьями. И рассказал Матвей, что по берегам Хвалынского моря у тамошних басурман есть замечательная сладость — «халява». Ничего более вкусного хлопцы Мещеряка в жизни не пробовали. Небесный нектар! Халявы этой в Дербенте, Фарабаде, в любом ауле прибрежном — навалом и почти задаром.
        Невероятный сказ подтвердился. Когда по последней осенней воде пыталась протиснуться на север галера из Астрахани, ребята Пана зазвали ее погостить. Мещеряк только глянул на прибывший товар, сразу закричал — «халява!», и указал на бочки с желтой массой подозрительного вида. Но попробовали, — здорово! — райское наслаждение!
        Так может, и про Сибирь не сказки? Чего ж мы тогда сидим?
        Короче, на призыв Ермака двигать к Строгановым никто возмущенно не заворчал. Старые вожаки тоже против не высказались. Им-то подавно пора было отсюда убираться. На них и розыск готов, и место это известно, и погода для сыщиков подходящая наступает. Можно не дождаться адских котлов, а прямо здесь увариться.
        — А что за человек этот Строганов, не царский ли подсыльный? — волновались скептики.
        — Нет, — уверял Ермак, — нормальный мужик, честный купец, хоть и имеет от царя жалованную грамоту на Сибирь.
        Получалось неплохо. С одной стороны — прямой случай «замириться», войти в тихую, безгрешную жизнь, с другой — не противно идти в такую службу. Не к казанскому наместнику, не к пермскому воеводе, не к попам, не к царю. Купец — он как бы наш, свой брат. Сколько мы его лавливали? Да и промысел купеческий сродни нашему — не без хитрости, не без проворства. Уговорил, атаман!
        На всякий случай Ермак закончил свое выступление обтекаемой фразой, что я по-любому ухожу, хоть и в одиночку. А вам, казаки, воля вольная — хотите, тут судьбы дожидайтесь, хотите, пойдем ее вместе искать. Вот прямо завтра и отчалим.
        Ну, завтра — не завтра, а послезавтра, 21 апреля 1579 года, когда задул низовой ветерок, за Ермаковым стругом поплыли стаи чаек, тяжелых лодок, всякой водоплавающей посуды неизвестного производства. Как потом выяснилось в Чусовом, флотский экипаж насчитывал 540 человек. Плюс еще один — Ермолай Тимофеевич.
        Семен закончил доклад
        Грозный поспрашивал о деталях: Ермака ли посылал на разведкуСибири? — Ермака. — Далеко ли разведали? — До устья Серебряной. — Каков там путь? — Водный, для небольших судов легкий; встречались сибирские всадники, кричали, грозились, так Ермак их своим криком распугал.
        И уже хотел Иван сразу объявить поход, но Мелкий Бес его удержал.
        — Давай, батяня, думу подумаем. Нам тут при попах твои дела яичные обсуждать неловко!
        Глава 11
        1581
        Москва
        Государственная Дума
        «Дума» состоялась в тот же день — ближе к ночи. Чтобы понять, какова она была, обозрим думскую практику за последние 30 лет, то есть, примерно с 1550 по «нынешний» 1581 год.
        Раньше, в начале царствования Ивана, заседания Думы происходили так.
        Созывал государь бояр, окольничих да стольников, кравчих да оружничих, спальников да печатников, дьяков да подьячих. Когда дело военное или божественное думалось, еще митрополит приходил, другие попы, кто надобен. Все кланялись государю в пояс, усаживались на лавки — строго по Степенной и Разрядной книгам. Выходил сбоку думный дьяк и читал дела. Бояре думали и говорили свое слово. Государь думал и говорил свое. Бояре кивали высокими шапками, кои дозволялось не снимать, и гулко выговаривали одобрение. Дьяк помечал дело в Указ. После заседания чинно отправлялись пировать да величаться за казенный счет.
        Потом переменилась Дума. Появились в ней люди новые, темные, в Разрядной книге небывалые. Нашептал кто-то государю, что старое боярство слишком сыто, воровато, неправедно, медленно, и слушать его не надо. А надо слушать молодых да скорых.
        С тех пор Дума происходила так. Сидят бояре по лавкам, дела слушают, думу думают, но слово сказать не успевают. Спросит государь, как мыслите, господа думцы, и только наберет боярин в рот воздуху, как окольничий государев Алешка Адашев уж и скажет.
        Алешка сей появился, неведомо откуда, читал царю на ночь грешные книжки, повсюду поспевал за царем, вертелся под ногами мелким бесом. Быстрее всех думал, быстрее всех говорил, — без чину, без разряду, без степени. И оставалось боярам только «добро!» выдыхать. Не пропадать же казенному воздуху.
        Потом Алешку за порчу государевой жены Насти сослали воевать, и вкруг царя завертелись людишки черные, страшные. Стал государь бояр не на каждую Думу звать, и не всех, а тех только, кому пора шапки боярской лишиться. С головой впридачу.
        И думали думцы, что большей беды не бывает. Но на эту беду нашлась беда великая! Вот уж несколько лет собирал государь думу страшную, мерзкую, богопротивную. Объявлял государь: «Буду думу думать!» — и полдворца разбегалося!
        И шел государь в палату один одинешенек.
        И запирал дверь изнутри на засовы железные.
        И стража крепкая снаружи стояла, — люди сильные, умом твердые, телом тяжкие.
        А и они пугались, крестились да обмирали, как начинало в палате гудеть, выть, то хохотало, то пищало, то квакало.
        Но страшнее всего становилось, когда наполнялась палата боярскими голосами, и каждый голос говорил в свой черед, в свой разряд, в свою степень.
        Сперва бояре сказу стражников не верили. Но проверили, да удостоверились.
        Однажды спрятались у баб в подклети бывалые думцы:
        1. князь А. Б. Горбатый-Шуйский;
        2. князь Ховрин;
        3. князь Сухой-Кашин;
        4. князь Шевырев;
        5. князь Горенский;
        6. князь Куракин;
        7. князь Немой.
        Навострили уши, как семеро козлят, слушают.
        Вот идет по большой лестнице от Красного крыльца да наверх царь-государь Иван Васильевич. Кто ж хозяйских шагов не знает?! Вот он тяжко скрипит по малой лестнице, аж мусор на боярские шапки сыплется. Вот запела и хлопнула дверь верхней палаты, стукнули бердышами стрельцы, грянул внутренний засов. Наши депутаты на цыпочках пробираются наверх, суют стрельцам злато-серебро, липнут к двери.
        За дверью сначала тихо. Только государевы шаги беспокойные да дыхание хриплое. Потом, чу! — мелкий цокот — цок-цок-цок. И вдруг звонкий голос думного дьяка Пантелея Сатина, удавленного зимой 1560 года по Настиному делу, четко докладывает:
        — Так что, измена, Иван Васильевич!
        Бояре на подслушке каменеют. Рты у них отваливаются, бороды встают дыбом. Жутко им, что покойный Сатин разговаривает. Еще жутче, что он без «титла» государя величает!
        — Какова измена? Чья? — резко выкрикивает государь.
        И тишина! Немота наваливается на бояр. Душит пожарной гарью, мутит голову сивушным духом, жжет память до тла. И вдруг страшный, низкий бас с колокольными подголосками выводит:
        — Ве-ли-кая из-ме-на, ве-ли-кая! — и И снова удушливая тишина.
        Но вскоре веселый молодой голос, не Сатина, а невесть кого, бесчинно и спокойно говорит:
        — Да все продали, Ваня. Буквально все. Рыба гниет, сам понимаешь, куда и откуда. Бояре твои поголовно и похвостно сволочи оказались. Вот слушай.
        В кошмарной тишине сначала бряцают какие-то расхлябанные, пробные, настроечные аккорды, потом инструмент выправляется, громкая, стройная гусельная музыка разливается по дворцу.
        «А уж ты ли их, Ванюшенька, не холил? — запевает колыбельным голосом молодая женщина. —
        А уж ты ли их, мой маленький, неволил?
        И всего-то ты им жаловал в достатке,
        Винограды спелы, и малины сладки.
        Уж какую они кушали халяву,
        Уж какие меды сытили на славу!
        А каких они любили девок красных!
        На перинах на шелковых да атласных!
        Только зря ты, баю-баю, их лелеял,
        Лишь изменные плевела в землю сеял!»...
        — Короче, отец, — обрывает молодой, — пора изменников вершить.
        — Да как же дознаться, кого? — подавленным, серым голосом бормочет царь.
        — Сам у них спроси! — пусть отвечают государю! — это выкрикивает злобный, тяжелый голос, которого никто и никогда в Москве не забудет. Личный друг государя опричный вождь Григорий Лукьяныч «Малюта» Скуратов-Бельский, убитый шведской шрапнелью на пристенной лестнице во время штурма Виттенштейна в начале 1573 года, подает Ивану загробный совет.
        — И спросим, и спросим, — хихикает молодой, — вот ты, боярин Горбатый, зачем писал в Литву, что царь наш болен «беснухой»? Али не было того?
        Тут наступает самый ужас преисподний.
        Князь Горбатый-Шуйский по ту сторону двери спокойно и уверенно отвечает:
        — Да государь, уж не обессудь. Было дело. Писал я панам радным, чтоб не очень-то твое посольство привечали, и титлами не трудились. Не жилец ты на Божьем свете!
        По эту сторону двери настоящий князь Горбатый-Шуйский падает в обморок, а по ту сторону — завершает:
        — Так что, сам понимаешь, Иван Василич, при твоем умишке скудном тебе не нами, столбовыми, править, а смиренно в монастыре покоиться.
        Следом, почти без паузы, вступает князь Ховрин.
        — Мы тут, государь, подумали и решили, раз уж ты венчальную присягу во всех статьях порушил, так мы тебя от царской доли непомерной избавляем...
        — Не вами, холопами, венчан! — сдавленно взвизгивает Иван.
        — Как не нами? А вот стоит святый отче, митрополит Макарий. Он тебя венчал, он и развенчает. Макарий, умерший в начале 1564 года, бормочет что-то литургическое. — Ну, вот и измена! — подводит итог молодой, — а ты не верил. Но мятежное боярство не унимается. — Мне, государь, — гордо встряет потусторонний князь Куракин, — опосля Ховриных быти невместно! Мои предки твоим отцам и дедам раньше ихнего служили! Так я и по измене быть важнее должон! Тут голоса бояр сливаются в базарный хор, приходится безобразие пресекать. Опять бьет набатный бас, стены гудят, и ласковый женский голос завершает: — Айда их, Ваня, всех переказним! А уж как, — поутру додумаем. «Утро будет мудреней, Утром солнышко светлей! Как по красному утру Катят плашку по двору, Тащат плашку на бугор, А Ивашку под топор. Спи, Ивашка, не шали, Сладку Машку не вали...». — Хочу валить Машку! — капризно хнычет детский голос, но гусли стихают, и во дворце воцаряется могильный покой. Семеро бояр, поддерживая друг друга, сползают во двор, разбредаются, кто куда, чтобы утром вновь собраться на Болоте и буднично лишиться голов. Без особого
розыску, без оглашения вин, зато в порядке очереди. Строго по Степенной книге! Вот с таким настроением и ждали кремлевские очередного вечернего «заседания думы» в апреле 1581 года. Отстояв вечерню, Иван поднялся наверх. Велел Федору Смирному и князю Курлятьеву далеко не отлучаться, держать наготове Семку Строганова. — Думу в опочивальне думать буду. Моченых яблок пусть несут и вина. Иван подвинул к кровати шахматный столик с вином и закуской, улегся на подушки и прямо спросил Мелкого, как Ермака за Птицей посылать будем, чтоб никто не проведал. — Тут, понимаешь, через Семена можно только познакомиться, а дальше нужно с самим Ермаком говорить. — Ну, так велим Семке звать его сюда? — Мешкотно, Иван Василич! Если хочешь до зимы обернуться, нужно в Чусовой скакать! Или хотя б до Казани. Грозный надолго задумался. Тащиться в Казань, бросать Москву по военному времени было как-то боязно. Но и дело того стоило. В последние дни Иван ни о чем другом и слышать не хотел, как о делах духовных, о жизни вечной и прочее. «Мы и слыхом не слыхали, чтобы льзя помолодеть»... — А как мыслишь, ведьму Марью брать нужно?
Для сведения. Опасаюсь, не напутать бы чего. — Давай возьмем, она баба крепкая, — МБ мелко хихикнул, — выдюжит!
        Глава 12
        1581
        Москва — Троица
        Царское поприще
        Наутро было объявлено, что государь всея такие-то и растакие-то Руси, казани-резани и иных, Иван Васильевич, пещясь о душе пуще, нежели о теле грешном, возжелал пешком идти на богомолье по дальним монастырям. Москвой ведать велел великому князю Ивану Ивановичу, митрополиту Дионисию, думцам и земцам. Срок походу положил с Воскресения Христова до Его же Вознесения — то есть, это будет сорок ден. Строго велел никому из московских бельцов, сидельцев, черноризцев, кукуйцев, китайгородцев и прочих начало похода не видать, в босой след государя не вступать и вдогонку ему не думать. Каковы бы думы ни были!
        Целую неделю, до самой Страстной Пятницы занимались подготовкой.
        Иван съездил в Сретенский монастырь и долго разговаривал с новопостриженной монахиней Марфой — кающейся ведьмой Марьей. Потом перебирал с Курлятой содержимое царской сокровищницы — там горой были навалены новгородские вещи. Среди оружия, церковного имущества, сундуков с монетами и помятой одеждой нашел, что искал — Малый Вечевой Колокол. Этот колокол был отлит из сплава меди и освященного серебра, собранного новгородцами по крестику после погрома, который учинил дед Ивана, тоже Иван (Третий — «Горбатый»). Тогда был вывезен из Новгорода благовестник новгородской свободы и демократии большой Вечевой Колокол. Его повесили в кремлевской звоннице, и многие потом говорили, что от звону его неладно стало на Москве. А Малый Вечевой, как привезли из Новгорода весной 1570 года, так и свалили в сокровищницу, вешать побоялись. Но и разбить опасно было, мало ли чего? К тому же, серебра в него вылито с пуд — половина от невеликого двухпудового весу. Там же в сокровищнице Иван отобрал в сундук золотые монеты, украшения, части конской сбруи. Прибавил золотой оклад с новгородской иконы и велел отрокам тащить все
это в телегу. Едва ребята не надорвались вчетвером.
        Поехали на Кукуй. Там Иван лично начертал что-то в кузнице бритому немцу, и, оставив стрельца для присмотру, поехал далее.
        Пока царь занимался нецарскими делами, Курлята, Федька Смирной, новопожалованный окольничий Борис Годунов, великий князь Иван Иванович, дворцовый дьяк Ферапонт недоуменно готовили к богомолью путевой запас. Отбирали бочки с солониной, вином, медом, засахаренными фруктами, квашеными овощами. Отсчитывали одежду, посуду, укладывали походный иконостас, шатры для царя и прислуги. Курлята щерился с похмелья, — вчерашняя трапеза четверговая тяжковата была:
        — Это царь не на подвиг иноческий собирается, а на свадебку!
        Но заткнулся, когда из лабаза вынесли черный гроб. Должен же богомолец в чем-то спать?
        В ночь опять собралась «малая дума». Только теперь в нее назвали немало народу. Князь Курлятьев привел с собой земского начальника князя Мстиславского. Годунов пришел. Федька Смирной смотался к митрополиту, и Дионисий с парой епископов, надувшись, сели по праву руку от государева места. Еще в темном углу виднелась перегородка, обтянутая китайским шелком, там тоже кто-то вздыхал и пошевеливался. У самой двери на простом стуле, принесенном из нижней трапезной, каменел купчина Семен Строганов, худой и нервный. Еще несколько столбовых и военных, готовых к убытию в осажденный Псков, ерзали в ожидании государя. Наконец он вошел. На поясные поклоны думцев спросил о здоровье, произнес еще несколько формальных фраз, от которых сладко защемило ниже креста. Совсем, как в старое доброе время!
        А когда Иван и к митрополиту под благословение подошел да к преосвященной ручке приложился, так и вовсе захотелось поверить во все хорошее. Царь сел на свой трон — высокое резное кресло на ступенчатом помосте. Милостиво оглядел собравшихся.
        И уже почти никто не опасался колдовства, громовых раскатов, серных запахов, сатанинского чревовещания, когда лицо монарха вдруг дернулось судорогой, глаза выкатились, борода поднялась боевым клювом.
        «Сейчас начнется!», — сжались думцы. Но нет, отпустило...
        Царь начал неспешную речь, что Божьим наказанием за тяжкие грехи плоти несытой чувствует себя неважно.
        Самые старые князья да бояре снова растрогались. Так интимно Иван с ними не «думал» с 1547 года, со сватовства к Насте Романовой. Это ж сколько будет лет тому? Тридцать четыре лета! И два месяца!
        Иван продолжал. Во искупление грехов, увы, неискупимых, ища малого послабления скорби телесной, положил он отбыть на богомолье. Пойдет в Светлое Воскресенье на восходе после всенощной, — пешком в рубище. Сначала к Троице, потом через Александрову слободу, где замолит некие старые тамошние грехи, затем — по Владимирским отчим землям, а там, куда Бог положит! А вам бы тут, слуги мои верные, служить честно, каждому по своему званию и месту. Без татьбы, стяжания да измен...
        — Как же, без измен! — голос Мелкого Беса шевельнул мех на Шапке Мономаха. — Ты, Иван, совсем без царя в голове! Сегодня у нас что? Страстная Пятница! А это у нас что? — Мелкий обвел лапкой честное собрание, — это у нас Тайная Вечеря! Мало ли, что стола нету! Кормить не договаривались. Зато, сочти, голова садовая, сколько ты народу назвал. Сие есть «число человеческое»!
        Мелкий нырнул под ширму. Оттуда взвизгнуло и хохотнуло по-женски. Иван оторопело считал Думу. «Двенадцать!». Холод сковал пальцы ног, сжал сердце. Колени онемели. Лицо царя снова судорожно скривилось, затряслось, и он, уже без умилительного благочиния, заговорил быстро, срываясь на крик.
        — Вот вы сидите тут, слуги мои верные. Много мы с вами прожили, много страстей приняли, и должны бы любить друг друга да миловать. И вы бы мне были верны, так и я бы вам ноги омывал.
        Иван вскочил, сбросил на стул Шапку и красный кафтан. Стал трясущимися руками развязывать пояс. Пояс не подавался.
        — Я ухожу говорить с Богом. А вы без меня не пропадете. «Я подал вам пример, чтобы вы относились друг к другу так же, как и Я отношусь к вам».
        «Варить нам, что ли, друг друга?», — епископы, пришедшие с Дионисием, перекрестились. Сам первосвященный только поджал губы и крепче сжал монашеский, узловатый посох, нарочито принесенный вместо отобранного священного.
        А Иван продолжал бредить евангельскими цитатами, пока, наконец, не ухватил главную мысль Тайной Вечери:
        — «Говорю же не о всех вас, ибо Я знаю, кого избрал. Но да сбудутся слова, сказанные в Писании: кто ел хлеб вместе со Мною, тот решил повергнуть Меня!».
        Собравшиеся завертели головами, всем видом показывая, что грех Иудин не на них, и сейчас, мы, государь, разберемся, кто да что.
        Но Иван вдруг просветлел, расслабился, и, как ни в чем не бывало, позвал спокойным голосом:
        — Князь Курлятьев, иди, голубчик, сделай свое дело.
        Курлята вскочил, поклонился и вылетел за дверь. Думцы переглянулись еще и еще. По евангельскому порядку получалось, что Курлята самый Иуда и есть.
        Далее дума свернулась, святые отцы убыли на пятничные службы, бояре разбрелись, крестясь, что живы, Иван остался один.
        Мелкий вышел из-за ширмы и тоном нашкодившего кота промурчал, что вот де мы с Магдалинкой надумали (раз уж Дума была), чтоб ты этим лысым да пузатым не очень-то доверял. Нечего им ноги мыть. А насчет иудства курлятьевского, это ты, отец, прямо в дырку стрельнул. Он еще, правда, не продал, но стопудово продаст. И ты не беспокойся, я подскажу когда.
        Монахиня Марфа тоже вышла из укрытия, напомнила государю, чтоб муки единороговой не забыл намолоть, и откланялась от греха.
        Вернулся с задания Искариот..., то есть, Курлята. Притащил сверток. Развернули. На красном сукне лежал чудотворный посох святого Петра, митрополита Московского. Уже безрогий.
        — Трудно подавался, государь. Пилить пришлось на Кукуе. Но не тревожься, не видел никто. Мастеровой, что пилил, сидел под епанчой, только руки торчали с пилкой. — Курлята подал мешочек темной кожи. — Мука здесь.
        — А мололи как?
        — Сначала секирой порубили в пытошной, потом ручной мельницей грубо порушили, потом тонкой меленкой для корицы домеливали. Свидетелей вовсе нет.
        — Ну, добро-о, — подозрительно протянул Иван.
        На другой день сборы продолжились. Оставалось только бочонок «ренского» уложить, да пряников напечь с двуглавыми орлами. Тут вышла досадная случайность. Стряпуха бабка Соломония подглядела, как стольник царский, князь Ларион Дмитриевич Курлятьев вошел в сушильню, где в это утро для царева похода припасы готовились, и, воровато озираясь, всыпал белый порошок в пряничное тесто. Еще сам и размешал, супостат! Соломония кинулась к страже, заголосила государево слово и дело. Князя схватили под микитки, посадили в яму. Доложили государю, что прав намедни был. Прозорлив, отец, всеведущ! Господом не оставлен в Пасхальные дни!
        Самое смешное было то, что замять дело не получалось. Нельзя же традицию ломать. Иван и так недоумевал, чем ему «Голгофу» представить. Не самому ли на крест лезть?
        МБ опять спас Лариошку.
        — Давай его в козлы отпущения произведем.
        — Это как?
        — А пусть бежит из-под стражи. Монахом переоденем, по пути подберем. Он нам еще пригодится.
        Так и поступили. Во время всенощной, когда весь цвет кремлевский, весь клир и толпы простого народу обходили крестным ходом Успенский собор, Ларион Курлятьев в монашеском платье выскользнул через потайную дверь в «печуре», — нише кремлевской стены, — спустился к реке и прыгнул в лодочку как раз на том месте, где на днях сам же вылавливал из Москвы голое тело испытуемой ведьмы.
        А утром, только Божье око позолотило маковку Ивана Великого, из Спасских ворот выбрел на Ильинку босой чернец. На голове его был низко надвинутый островерхий клобук, в руке посох — обрубок суковатой жерди с привязанной в верхней части крестообразной перекладиной. Странник проволочился сквозь строй стрельцов и монахов, опустивших очи долу, свернул направо и медленно зашагал вдоль китайгородской стены, навстречу солнцу. И лишь когда сам он исчез вдали, и след его простыл, двинулся по этому следу подьячий с метлой. Он истово разметал дорожную пыль, вкладывал в каждый взмах немалую силу. Казалось, человек божий старается вовсе смести след грозного странника с лика Руси, чтобы грядущее солнце Светлого Воскресения ничем не оскорбило своего непорочного взгляда. Да это так и было. Если бы кто-то посмел приблизиться к крестному пути и насторожить ухо, он явственно услыхал бы, что каждый чирк метлы сливается с выдохом метельщика: «Изыди! Изыди! Изыди!».
        Но вот и подьячий ушел. И сразу вслед за ним ринулись из ворот две большие кареты, телеги с дорожным скарбом, всадники в черном. Прошло еще несколько мгновений, и вся эта вереница растаяла в весеннем мареве. И как светло, спокойно стало в Москве!
        Всегда бы так!
        Глава 13
        1581
        Александровская слобода
        Запасная измена
        За Китай-городом карета подобрала странника и понеслась через леса на северо-восток. Привал в Троице был коротким. Для вида обошли посадские соборы, поклонились Сергиевым мощам, приняли благословение Дионисия, отпустили его и других провожающих в Москву.
        Следующим утром поскакали в Александровскую слободу. Добрались только к вечеру, преодолев несколько грязевых озер. Тут оставили все лишнее, и совсем уж собрались ехать дальше, хоть и в ночь, но пришлось задержаться. Во-первых, прискакал князь Курлятьев, — дали ему час напиться, закусить да умыться. Во-вторых, приехал посыльный от князя Иван Иваныча с доносом об измене. И хорошо, хоть измена случилась не среди Москвы, и не приходилось тащиться обратно.
        — Измена у нас, государь, как говорится, — с доставкой на дом. — МБ хихикнул и голосом Ивана приказал привесть сюда вора Лариошку Курлятьева. Хоть и не умытого!
        Стали читать донос, разбирать дело. И не столько из доноса, сколько из пояснений Мелкого Беса выяснилось вот что.
        — В прошлый четверг пьяный Курлята самовольно поехал со священным посохом на Кукуй. Следовало умельца во дворец вызвать, но его будто бес... — чужой какой-то, — МБ чуть не перекрестился, — попутал!
        Там Курлята добавил к обеденной дозе чарку мюнстерского крепленого и, не таясь, вывалил святыню пред нечистые очи. Объяснил немцу, что надо сбить рога с этой палки. Немец без проволочки, без крестного знамения, без православного смирения и малейшего смущения взял пилу по металлу и, насвистывая под нос лорелейный мотивчик, в два маха отпилил Т-образный верх посоха. Принял серебряную монетку и налил еще по чарке.
        Далее, препохабно христосуясь с поганцем, Курлята разболтал почти все дело. Что посох — бывший волшебный, а теперь обыкновенный, имел единороговый набалдашник. Теперь обрезок надо смолоть в муку, а потом на этой муке — тсс! — сам царь колдовать будет! Для баб делать приворотное зелье.
        — Ja-a! — sehr gut! — немец снова налил, — тафай schon jetzt werden wir mehlen!
        Здесь же, после очередного тоста за русско-германскую дружбу, раскрошили роговой стержень молотом-ручником. Осколки реликвии разлетелись по неосвященным углам. Кое-как собрали их в ступку, с адским хохотом толкли, трясущимися руками сыпали в табачную мельничку, мололи под пение на иностранном языке.
        Теперь у наместника и наследника Иван Иваныча не праздник получается, а сплошная головная боль. Чем гулять по столице, разъезжать с крашеными яйцами, да куличами дружков угощать, нужно устраивать немцу несчастный случай на работе, чтоб не грешил кузнечным делом в Светлое Воскресение, и дознаваться, не расползлась ли тайная весть.
        Итак, Курлята схлопотал-таки казнь. Видно судьба его была такая — неотвратимая.
        Грозный задумался на минуту, какую кару учинить. Будь это в Москве, пьесу играли бы в крупном формате: с предварительным оглашением легенды преступления, с подобием суда в думском присутствии, с подготовкой сцены, с выведением вора, с покаянием его на все четыре стороны. Далее последовало бы усекновение болтливого языка, медленное членовредительство, посадка в котел или на кол, секира по шее иль на шею петля. А еще лучше было бы сыграть сцену из греческой жизни. Будто бы Курлята — Одиссей или Язон, и нападают на него птицы-сирены. Баб подходящих можно в перья одеть, или Машку-ведьму раздеть Цирцеей, а бояр нарядить свиньями...
        Тут розовые мечтания царя прервал МБ.
        — Иван! Ехать надо, Иван!
        — А Курляту как?...
        — Секи ему язык, куй в железо и поскакали, время не ждет!
        Царь привык повиноваться своим бесам. МБ в третий и последний раз спас никчемную жизнь князя Лариона.
        Обрезание по-русски закончили в полчаса. Обычно это операция хлопотная, но тут пациент был полностью парализован водкой и заплечный стоматолог справился в один присест.
        Чтоб вы знали, — язык у нас усекается двумя способами, вернее, двумя размерами: большим и малым. Малое усекновение делается инакомыслящим по первой судимости, когда есть еще надежда на раскаянье преступника, на исправление его для лояльной жизни. Он может потом и к делам быть допущен. Так чтоб он смог команды подавать и хоть полтитла государева промямлить, ему секут не более половины языка — треть, а то и четверть. Понятно, что с трибуны при усеченной дикции не повыступаешь, но молитву во спасение души или во здравие царя промочалить можно. Бог поймет! Он у нас и не такие косноязычные заказы исполняет.
        Другое дело диссиденты-рецидивисты, с этими разговор короток! Их сокращают безбожно. Болтуны колымского закала «онемечиваются» на всю длину. Они после процедуры едва мычат. Если живы остаются. То, есть, языкознание — очень полезная наука, необходимая правительству по сей день. Действенная, эффективная вещь! Правда, при Иване Горбатом в Новгороде был один поп, Евсей-еретик, который смущал народ соединением православия с римским папством. Утверждал, что слеза на чудотворной иконе Смоленской Божьей Матери означает, что мать эта сильно убивается о детях своих неразумных, прямо рыдает, что они не мирятся по пустякам. И будто дети эти — мы с проклятыми папистами. Типа, они старшие братья, а мы — меньшие. Если бы еще наоборот, мы бы посмотрели, а так, нет — обрезали Евсею длинный язык под самый корешок. И что б вы думали? Этот каркун приспособился говорить совсем без языка! Возьмет в рот соленый огурец, проткнутый посередине спицей, вертит руками спицу, изрыгает богохульства пуще прежнего! Неразборчиво, но понятно и страшно выходит. Тогда уж отрубили Евсею все, что над плечами торчит, чтобы некуда было
огурец засовывать.
        С Курлятой поступили, можно сказать, по-дружески. Приговорили резать треть, ухватили четверть, потом нарочито подраскрыли ножницы, и отсекли только пядь неполную. Лечись и пой, славь государя!
        Тут я должен предупредить любознательного читателя, что не в коем случае не рекомендую проводить «языческие» эксперименты над ближними своими. Но если уж придется, то помните: резка языка в классическом русском стиле делается раскаленными (!) ножницами типа нашего садового секатора. «Наш сад», так сказать, «наш де Сад». Раскаленность необходима для мгновенного прижигания раны и обеззараживания гадкого, словоблудного языка. Тогда есть все шансы на выздоровление вашего подопечного. Прислушайтесь к этому совету, если вы хоть сколько-нибудь заботитесь о благополучии жертвы. Ну, и водки ему налейте в утешение. И в утишение, чтоб не орал.
        Курляте водки влили от души. Он пролежал в отрубе на дне телеги весь следующий день. Руки-ноги его были скованы длинной цепью, голова съехала с тюка и билась затылком о донные доски, над головой вращалось весеннее небо в обрамлении шатких берез и летели журавли. Потом еще два дня Ларион завтракал, обедал и ужинал той же царской водкой — и тоже без огурца. И только когда подъехали к реке, впервые сошел с телеги и произнес на чужом каком-то, полуматерном языке: «Хъеново, ебята!». Но никого поблизости не было, и никто не услышал покаянной жалобы.
        Суздаль проскочили до рассвета и теперь грузились в лодки на пустом берегу Нерли. Откуда здесь взялись лодки, кроме царя никто не знал. Понятно было, что впереди похода несется некий всадник, все настраивает, покупает, готовит, подставляет.
        Дальше поехали по мягкой воде. Вскоре впали в Оку, не заходя в Нижний, а там и Волга показалась. От Нижнего к лодкам царя пристроились еще несколько посудин охраны, ветер повернулся, как по заказу, и на всех парусах «богомолье» двинулось вниз по главной нашей «улице». Совершенно анонимно и без приключений — будто пошептал кто — долетели до Казани. Здесь оделись в черное, — кто в пестром отдыхал, — и пошли смиренной толпой в местный храм помолиться. В молитве выяснилось, что человек встречный еще не прибыл, ожидается дня через три, и хотите, тут ждите, хотите, плывите ниже, в устье Камы. Устроили заседание «малой думы». Грозный хотел в Казани ждать, Мелкий проголосовал ехать. Опасно было в Казани. Полно татар. Могли придраться к черным ризам. Пришлось повиноваться мелкому «большинству». Уселись в лодки, со скрипом заскользили по течению до того места, где Кама впадает в Волгу. А, если уж по чести, — то, где Волга впадает в Каму.
        Приехали вовремя. Едва завидели дымку над Камским устьем, как слева привычно вылетели чайки под белыми парусами. Из-за острова, так сказать, на стрежень.
        Глава 14
        1581
        Камское устье
        Царь и богатырь
        Сначала съехались по одной лодке. С Московской стороны на встречу поплыли Федор Смирной и Семен Строганов. От сибирской команды с ними разговаривал Матвей Мещеряк, человек царским людям неведомый. Мещеряк увидел, что Строганов жив, здоров, глаза блестят. Федя Смирной тоже выглядел домашним зверем, страху не пробуждал.
        Смирной сказал, как было велено: привезли мы одного купца, хочет с Ермолаем Тимофеевичем поговорить-побеседовать. Втроем поехали к Ермаку.
        Ермак был рад, что Семен вернулся, но и боялся, как бы не было подвоха. Когда неделю назад прискакал в Чусовой человек из Перми с приглашением от Семена в Казань, Ермоша ни на миг ему не поверил. Все выходило прозрачно. Приговоры есть? Есть. Семен под пыткой? А где ж еще? Захотят братву достать? Обязаны! Значит, это — подвох, замануха. По такому рассуждению нужно было Ермаку поднимать своих в седло и на лодки, ехать на Сибирскую Дорогу без Семена, и там уж, как Бог даст судьбу мыкать. Так бы он и сделал, когда б по прошествии того самого, недоверчивого мига, гонец не протянул атаману свернутую тряпочку. В тряпочке оказался клочок дубленой кожи с единственным выжженным словом: «Ярмак».
        Делать нечего, пришлось ехать в Казань. Собрали лучшую сотню казаков, вооружили до зубов, посадили в чайки. Прошли Пермь, дошли до Камского устья. Здесь решили ждать, в Казань не ходить — тесный это город, чужой. Теперь вот, и правда, Семен жив оказался, все говорит, как и раньше передавал. Только привирает, видно по всему. Но брехня его — не опасная, детская какая-то, как розыгрыш сельского дурачка. Без злобы.
        Отвел Ермак Семена в сторону. Хотел подробности узнать. Федя Смирной не отстает, но и слишком близко не подходит. Короче, Семен говорит, что надо тебе с дядькой нашим встретиться, Ярмак. На букву «Я» напирает. Как тут ослушаться? Хотя и особой нужды не чувствуется, уж меньше этот «ярмак» стал задевать на речном воздухе.
        — Добро, — говорит Ермак, — только, понимаешь, Семен Батькович, если я с тобой поеду, ребята наши — Пан, Богдан да Кольцо Иван, забеспокоятся, расправят крылья, выскочат из-за камского угла, начнут ядрами пуляться, еще зашибут кого. Давай-ка мы с тобой поплывем, а энтот Федька пущай возьмет еще одного московского, да едет к Кольцу. Вот и будет два наших за два ненаших. — Ермак хитро прищурился, — а ты наш пока?
        Смирной с Семеном вернулись к царевым лодкам. Посовещались. Поехали обратно, потом опять туда. Наконец договорились так. Ермак встречается с «купцом» один на один. Охрана — по лодке с каждой стороны — держится саженях в сорока. Основные силы удаляются до полуверсты. Аманатами (заложниками) от московских и от казаков идут по два человека. Семка Строганов остается на московской стороне, раз с ней пришел.
        Ударили по рукам. Чайки Кольца загребли на полверсты против камского течения. А две полетели и дальше, проверить: нет ли от Перми угрозы в спину. Московские люди по столичной нежности свои полверсты сделали вниз по Волге, чтоб мозолей не набить. Теперь Кольцо мог обрушиться на переговорщиков ясным соколом, а москали в случае чего выгребали бы против течения, как утки жирные. Стали меняться заложниками. К лодке московской охраны пришвартовался ялик с Мещеряком и его казачком для посылок. К камскому плесу причалила лодочка с Федькой Смирным и кандальным Курлятой. МБ с Иваном рассудили, что Курлята будет нем, как рыба, что кандальник московский казакам — свой брат. Что Федя за ним присмотрит, и, глядя на запекшийся рот его, сам болтать постесняется.
        Когда вся колода была стасована, Ермак на чайке в одиночку сплыл на левый берег Камы, проехал на виду москвичей и причалил к камышистому островку в две сажени — уже на волжской воде. Туда же сплавился на весельном ялике Иван.
        И тут нужно бы нам с вами прильнуть внимательно к мачте Ермаковой чайки и подслушать разговор двух главных героев. Но нет! Во-первых, Ермак не знал, что Иван не одинок, а мы-то с вами видели: Иван по пути к рулю не притронулся и весла не шевельнул, а рулевое перо каким-то чертом, само ли, да пошевеливалось! А, значит, самый мелкий наш герой здесь, среди великих притаился, никуда не делся! И, значит, облапошат эти двое одного Ермака, как пить дать. Во-вторых, они для этого и некое волшебное слово знают. В-третьих, пока они там беседуют вокруг да около, на камском берегу совсем другая беседа происходит. И нам ее куда интереснее будет услышать!
        В сторожевом казачьем отряде на камском песочке разговаривали двое. Командир охраны Никита Пан, шутник новгородский и безъязычный, как вечевой колокол, князь Ларион Дмитриевич Курлятьев. А Федя Смирной мертвый лежал. То есть, не пугайтесь, — литературно-мертвый. Три чарки самогона казачьего превысили дозу молодца.
        Я снова не решаюсь воспроизводить дословно клокотание курлятьевской гортани, как ранее стеснялся подробно передразнивать безносого Богдана Боронбоша. Но смысл беседы передам достаточно точно.
        — За что тебя, братан, так покорежили? — спрашивает Пан. Курлята хочет вспылить, что братаны тебе, смерд, — волчары тамбовские! Но до основания города Тамбова еще 55 годков остается, так он и остывает. И отвечает Пану-атаману, что слишком много знаю, господин казак, а что знаю, от друзей не таю. А царь у нас болтливых не любит. Можете сами с ним покалякать, глядишь, и вам достанется щипцов на закуску.
        — Ну, слава Богу, до Бога высоко, до царя далеко, — каламбурит шут новгородский.
        — Кому далеко, а кому только весла бросить, — шепелявит Ларион и злобно смотрит вкось Камы.
        Никита Пан, как мы уже говорили, был человеком почти западным, европейцем по нашей скудости. Чувством юмора отличался оригинальным. На зимних лежках книжки читал, какие «на берег выбрасывало». А, значит, мы смело можем считать Пана самым интеллигентным, самым сообразительным из наших бандитов. Тем не менее, Пан не сразу поверил в сумасшедшую схему, в безъязыкий бред Курляты. Пошли расспросы, ласковые обороты, что мы с тобой брат-боярин оба пострадавшие от проклятого царя. Твоего папу и сестренок отвезли же к нам в Новгород? И там в монастыре морили с 1560 по 1570 год? А не их ли удавили в монастыре, когда туда Иван Василич наш нагрянул? А не моих ли милых в Волхове потопили в те же дни? Так кто ж тебе больший брат, князь, чем я — Пан?
        Аксиома социальной близости: «Пан брат князю» была доказана. И дальше, под набежавшую слезу, под баклажку атаманскую, под чудный вечер на Каме, раскрыл брат Ларион брату Никите страшную государственную тайну. Как сам ее понимал. Все рассказал честно, без придури, не то, что немцу кукуйскому. Вот реконструктивная стенограмма его рассказа. Здесь одни подлежащие, сказуемые и конкретные обстоятельства. Реплики Пана опускаю.
        — Я поймал ведьму.
        — Звать Машка.
        — Цай Махку выыал. (Эта строка фонетически оригинальна, чтобы пикалку не включать).
        — За это Машка раскрыла царю тайну вечной молодости.
        — Надо поймать птицу.
        — Звать Сирин.
        — В Сибири на дубу.
        — Дуб на острове.
        — Между двух рек.
        — Тобол, Иртыш.
        — Дальше сами узнаете.
        — Царь Ермаку скажет.
        — Сейчас говорит.
        — Молодость в яйце.
        — Яйцо в молодце.
        — И в Птице.
        — Дальше не знаю.
        — Махка гнает. (Две строки дословно — в интересах следствия).
        — Нано Махку ыать, поить вином, потом ыать.
        — Тогда скажет.
        Здесь пришлось Курляте объяснять Пану разницу двух похожих слов. Наконец Пан понял, что первое «ыать» — это «пытать». Второе значение Ларион легко вскрыл детскими жестами и продолжал:
        — Машка в Москве на Сретенке.
        — В монастыре кается.
        — С нами ехать забоялась.
        Короче, разговор удался. Курлята отключился в ялике от обилия пережитого и испитого. А Пан задумался. Вариантов веры и действий у него было три.
        1. Курлята подослан, все врет. Никакой в лодке не царь, а в лучшем случае — убийца одного Ермака. В худшем — такой же дурильщик, чтобы всю банду повязать. Тогда надо кричать тревогу. Но погодим пока. Рассмотрим другие варианты.
        2. В лодке — царь или царев человек с заданием Ермаку. Но про Машку-заваляшку — ложь для отвода глаз. Смысл брехни — скрыть цель похода, сказочку детскую нам подсунуть. Чтобы мы, как дураки, птичек ловили, а там, небось, золотая гора. Или алмазная. За меньшим царь из Москвы не поднимется. Тогда надо помалкивать, кумекать, с братьями толковать.
        3. Все правда. Типа новгородской были про Садко, Птицу Феникс, слонов-елефантов, алмазы пламенны. Только садковские дела не в Африке с Индиями оказались, а тут, у нас, за Камнем. Тоже надо молчать, думу думать.
        Солнце, тем временем, клонилось к Волге. По ходу его и по здравомыслию новгородскому, Никита тоже стал склоняться к первому варианту. «Ну, какой тебе, Никита, тут царь? Твой царь в висельном указе титулован, за родного нашего Васю Перепелицына, за поганцев ногайских расписан!».
        Встал Никита. Вытащил ножик острый, подошел к курлятьевской лодке. Примерился, с какого боку брату-боярину ловчей горло перехватить.
        Совсем завечерело. Низкое солнце освещало лицо князя Лариона, спящего с мучительной гримасой. Снилось Лариону, что везут его в Москву, режут язык основательно. И основание это отделяется вместе с головой. Тогда голову хоронят отдельно — в Успенском соборе, среди митрополитов, а туловище — отдельно — в Архангельском, среди царей. От такого ужаса захотелось Лариону кричать. Открыл он рот, а языка-то нету!..
        А Никита как раз склонился над Ларионом. Тут Ларион открыл рот, а языка-то почти нету! Рубец багровый, первой свежести — недельной давности — есть! Да и кандалы кожу до крови протерли очень натурально! Не врал безъязыкий!
        Решил Никита пока не кричать. Посудить-порядить, подумать, семь раз отмерить, один раз отрезать. Но уж окончательно. Как язык...
        Ну что, интересный разговор мы подслушали? То-то!
        А у царя с Ермаком все обычно получилось, как мы и предполагали. Царь прямо в лоб сказал, что он царь. Кондинских, удорских и обдорских своих достоинств извлекать не стал. Они и так всему свету наглядны. Царь говорил, конечно, не такими обрывками, как Курлята, но тоже очень конкретно. Его стенограмма более понятной получилась.
        — Рассказал царь про Птицу.
        — Что нужно ее поймать и привезть в Москву до холодов.
        — Птица ловится там-то и там-то. Так-то и так-то. Приманку дадим.
        — Назад везется в клетке из сплава освященной колокольной меди и драгоценных, но тоже освященных металлов. Клетка прилагается.
        — По дороге кормится Птица так-то и тем-то, на ночь укрывается, на заре выгуливается, не покидая клетку.
        — Песни птицы никто попусту не слушает, брехне ее, буде разговорится, не верит.
        — Птица нужна царю для услады. Сильно я, Ермоша, люблю домашних птиц, и «ум-ца, ум-ца, ум-ца-ца молоденьких девиц».
        — За Птицу Ермак получит какое хочет достоинство, в роду и потомстве будет писаться с «вичем».
        — Тимофеевичем? Ну, значит, Тимофеевичем.
        — Еще получит, чего душа желает.
        — Сибирскую Дорогу? Это что за зверь такой? Типа Сибирского воеводства? Получишь воеводство.
        — Что так легко соглашаюсь? А чего мне для слуги верного воеводства жалеть? Сибирь-то моя останется! Ты только меня вместе с нею не продай. А то я Лариошку Курлятьева, вражьего выродка в окольничьих пригрел, и что в ответ? Измена черная. Сидит теперь в цепях. Без языка.
        — Ага, теперь поверил! Он без языка, значит, я — царь? Логично.
        — Ребят твоих могу и помиловать. Как заслужат. Тогда имена их узнаем, в чины произведем, расстригу — в епископы. Себе сейчас оставлю вашего хозяина Семена Строганова. Он мне на Москве нужен. И гада безъязычного взад вертай.
        — И будь здоров! Ярмак.
        Царь отчалил по течению. Руль его ялика резко вывернулся ручкой влево, и лодочка кособоким каким-то чертом понеслась сначала на середину Волги, потом — против течения. Прыгнула через стрежень и растворилась в вечерней мгле. Вопреки всем законам гидродинамики.
        Ермак тяжко вздохнул и погреб не спеша на камский плес.
        Глава 15
        1581
        Камское устье
        Совет атаманов
        Ночевали отдельно. Царский шатер стоял на высоком правом берегу Волги, на остроносом мысу против Камского устья. Казачьи костры горели до утра на песчаной косе, завершающей камский берег. Долго не спали в эту ночь люди «черные» и люди «белые». И самый «белый» из «белых» стоял одиноко на крутом берегу. Царь Иван смотрел на восток и думал какую-то свою, одинокую думу. Даже Бес не смел его беспокоить.
        Взошла Луна. Ее дорожка смешалась с дрожащими отражениями огней на казачьем берегу. Казалось, речное братство нацелило огненный клинок в сердце царя.
        А из Ермаковой стоянки в сторону царского шатра никакого пути не виделось. Зато с востока по камской воде лунная дорожка тянулась к казакам незамутненной, тонкой и прямой. Так и хотелось пойти по ней.
        «И пойдем!» — думал Ермак. С царем, без царя, за Птицей, без Птицы, нам все равно.
        — Слышь, Тимофеич, — угадал Святой Порфирий, — а ведь Луна на Сибирскую Дорогу кажет! Как Вифлеемская звезда.
        — Да, поди, наша звезда поболе весит!
        Ермак, Порфирий, Кольцо, Пан, Боронбош, Мещеряк сидели у костра и делали вид, что думают, сомневаются, решают. На самом деле все у них давно было решено, продумано, переспорено.
        На Сибирскую Дорогу уходить надо. Не царь достанет, так Васька Перепелицын. Не Васька, так звери государевы песьеголовые. Хоть и говорят, что опричнины больше нет, но люди-то никуда не делись. Сидят теперь самые черные гады по городам. Свою лютую ненависть разменивают на ненависть народную. Васька Перепелицын — это еще голубь, агнец.
        Уходить на Сибирь пора и без москальского благословения. Но если добро от царя получить, то можно как бы при делах оказаться. На Ваську пермского, на казанских и прочих поплевывать.
        Птицу ловить? Словим. Пусть тешится его величество обдорское. А мы вокруг птичьего дуба крепко пороем, зорко посмотрим. Все места, в царской грамоте прописанные, подробно переберем. Где там главная собака зарыта? Кстати, грамоту от царя не забыть.
        Да и Семена Строганова жалко. Как никак, он нас приютил, приветил, прокормил да пригрел. Не подчинись мы, ему на Москве крышка!
        Так посоветовались казаки, да и спать улеглись. Потухли костры, ушла Луна, и только частые ниточки звездных отражений протянулись над простором двух великих рек. Словно серебряная сеть накрыла этот беспокойный мир, этих людей, эту дивную и дикую природу и последнего бессонного человека на западном берегу. Какую Птицу поймает эта сеть? И что за Птица такова? Может, нет у нее ни пуха, ни пера, и крылья ее невидимы? И не Птица это вовсе, а душа человеческая, выпорхнувшая из грешного тела, чтобы не видеть, не слышать, не чувствовать мерзостей телесных, злобы московской, ужаса ночного? Пойди, верни ее назад!
        Глава 16
        1581
        Пермь — Чусовой
        Нелепый уход
        1 сентября 1581 года войско Ермака отплывало из Чусового городка, последней строгановской крепости у неведомых подкаменных земель.
        Народу собралось 840 человек. Тут была вся шайка самарская в 540 казаков да 300 штук строгановского войска — остатки немцев, шведов, литвы, русских и татар. Несколько человек кое-как знали дорогу и понимали туземные языки. Путь лежал вверх по Чусовой. Сорок новеньких стругов, спешно срубленных за лето, были загружены провизией, оружием, прочим дорожным припасом. С десяток коней боязливо вступили поодиночке в шаткие кораблики и сразу сели на ноги.
        В одном из стругов разместился Ермак. В носу его судна стоял большой деревянный ящик, обшитый парусиной. В нем сберегалась от постороннего глаза «золотая» клеть.
        Ермак клял царя за доверчивость и дурь. Ну, какая этой глупой Птице разница, где сидеть. Неволя всякая не мила! Хоть ее трижды позолоти. Уж дома пересадили бы Птицу в золотую клетку, а хоть и в алмазную. А теперь придется присматривать, как бы братики волжские про злато не узнали, да на царский груз не позарились. Из-за ящика сократилось место в передней части струга, и гребцов в него могло поместиться только четверо — позади мачты. Поэтому загрузка общим скарбом была уменьшена, и в носу наготове лежал моток толстой веревки для сцепки с передним стругом, чтоб выдюжить против течения в безветренную погоду...
        По здравому рассуждению сентябрьская отправка была еще большей дурью, чем царское хотение-веление. Такие походы в те времена даже на юг, в Крымские здравницы начинались по весне — в военном месяце марте, чтобы успеть по зеленой травке-кормилице добраться туда, и до льдов-холодов вернуться обратно. Кто жив будет. Так это, если в Крым, хорошо известными, топтаными дорогами. А в Сибирь? Ну ладно, немец, француз, поляк — эти неразумные народы перли к нам от незнания здешних погод. Но Ермошка-то был калач тертый, в муку молотый, копьем колотый, чего он полез?
        В сентябре Кама уже стынет, Чусовая, Серебряная, Тура, Тобол — того пуще. В октябре в тех краях уж зуб на зуб не попадает. А в ноябре-декабре? Природное чутье русскому человеку подсказывает, что самый лютый холод налетает зимой с северо-востока; значит там, за Камнем его логово и есть. Идти с осени в это ледяное царство можно или ненадолго, месяца на два, или насовсем — от беды великой. Когда ждать Марсова времени нельзя, опасно для здоровья.
        Ермак и Строганов не идиоты были. Планировать блицкриг им бесноватости не хватало. Если бы Семку в эту весну на Москву не сволокли, то в апреле Строганов с Ермаком и войском уже шагали бы меж камней уральского Пояса. А теперь надо было бы переждать до следующей весны, — очень уж птичьи дела затормозили отправку. Но грамота царская написана, пожалована, сроки в ней стоят неоспоримые. И были две другие причины столь скоропалительной рубки канатов. Первую, птичью-девичью я вам, как смог, доложил. А теперь и последнюю, более понятную, разъясню.
        Был у Ермаковских корешей, как вы помните, застарелый конфликт с пермским воеводой. Конфликт возник случайно, без злого умысла, от обычной воровской жизни. Давнее пленение Василия Перепелицына, беспривязная его зимовка казались волжанам сущими пустяками.
        Ну, пригласили человека в гости, а тут дождь прошел, дорога испортилась или последняя электричка убежала, вот и остался переночевать. Не били, голодом не морили, в железо не ковали, от баб не отгоняли. Вино подносили с полупоклоном. Чего ж еще надобно?
        Но Василий озлобился. Хоть и получил, благодаря братству, Пермское воеводство, а дулся на казаков. Очень не любил, когда они по Перми не таясь гуляли. Это инстинкты у русских чиновников от веку таковы, надуваться за оскорбление погон. Мало-помалу ермаковцы поняли: им с Васькой не жить.
        Особенно здорово получилось, когда в мае возвращались с Волги от царя. Едва сошли в Перми на пристань передохнуть, перекусить, как поскакал от сторожевой будки взлохмаченный всадник. К Василию порысил, доложить о гостях надоедливых.
        Тут еще Святой Порфирий решил выслужиться перед бывшим начальством, поволок казаков в церковь для благословения пути великого, дороги дальней. Пошли. Поблагодарили Господа за удачное избавление от царской неожиданности. Заодно помолились за сухость пороха, остроту железа, крепость сыченых и перегонных вод. За опасение от всяких напастей.
        Групповая молитва легко взлетела до Неба и немедленно возвратилась искомой благодатью — на выходе из храма наших уже ждали. Развязный капитан немецкого производства стал интересоваться, кто такие с оружием ходят, едва его in die Kirche не заносят? Ермак и прочие игнорировали молодца, прошли сквозь него, едва не затоптав. Двинулись к насиженному кабаку. По другой стороне улицы последовало сопровождение — десятка три стрельцов с холодным оружием и горячими приправами к нему.
        Зашли в кабак. Подняли плошки за великого государя, царя и великого князя, Иван Васильевича, Русии самодержца, владимерского, московского, новгородского... — Святой Порфирий поминутно сверял тост с жалованной грамотой и предложил выпивать по каждому пункту отдельно, а на словах «всея Сибирския земли» пить братину из общей ендовы, но Боронбош грамоту у Святого отнял и загундосил дальше скороговоркой, ибо выпить не терпелось. Глас Боронбоша и вид неведомой бумаги повлекли подозрения наблюдателей. Колдовство! — очевидное и ушеслышное!
        Поэтому из кабака выходу не оказалось. Стрелецкий взвод сидел перед дверью на одном колене. Стрельцы расположились дугой. Шведские аркебузы торчали в сторону двери, как спицы в колесе. Второй ряд краснокафтанников стоял и держал пики в полупоклоне, чтоб не мешать передним целиться. Давешний капитан нервно бегал по дуге за частоколом пик.
        Хорошо, что первым всплыл на поверхность Никита Пан. Хорошо, что на Никите был камзол московского покроя. Хорошо, что Никита подхватил государеву грамоту у павшего в неравной схватке с Ивановым титулом Боронбоша. Хорошо, что она торчала у него из накладного кармана.
        Оценив ситуацию, Никита обнажил грамоту и заорал на гарнизонных майорским, да нет! — генеральским рыком:
        — В государево имя целиться?! В тверьского, югорского, пермьского, вятцкого, болгарского и иных царя метить?! Сгною, холопы! За Камень загоню!
        Капитан замер на полушаге. Концы стволов у передней шеренги опали в заблеванный песок, пики задние откачнулись удивленно. Но проходу пока не было.
        Пан попер на тыловых грудью.
        — Пока ваши братья проливают кровь за родину-мать, вы, мать вашу, тут на осетрине отъедаетесь? Ливонской шрапнели не нюхали? Уши порежу! Языки вырву!
        — Ы досы! — Боронбош показался в дверях и проделал свой абордажный трюк. Он сорвал черную повязку с носовой впадины и оскалился на солдат щербатой пастью. Такое зрелище не раз помогало Боронбошу обездвиживать речную добычу. Вот и теперь стрелецкая молодежь сломалась. Пара салаг-копейщиков рухнула в обморок.
        Передние мушкетеры стали пятиться раком, не вставая с колен, многие упали, запутавшись в полах кафтанов. Копейщики тоже расступились. Капитан съежился один на один с новгородцем.
        — Weg! Zuruck! Zum scheise gehen! — выпалил Пан все, что знал по-немецки. Тут и Порфирий подоспел. Он с приторной улыбочкой стал ходить среди рассеянного строя и ласково сокрушаться, как же вы, воины, государевых людей московских не распознали?
        Взвод уже собрался топать восвояси, но появился бледный человек с мутными глазами. Стрельцы восстановили строй. Они пока не целились, но стояли напряженно. Человек жестко подошел к Пану, взял у него бумагу, медленно прочитал. Побелел еще больше. Вернул бумагу, удалился. Стрелецкое войско без команды замаршировало вслед за ним.
        — Кто таков? — спросил у кабатчика Пан.
        — А тоже московский человек. Стряпчий Биркин. К воеводе Василию для крепости приставлен. Учет земных солей, желез, меди ведет. Чтоб доход с них мимо Москвы не сплывал.
        Казаки пошли к лодкам, отчалили без помех, и уже через день сушились в Чусовом. Со смехом вспоминали выступление Пана и Боронбоша, но осадок остался неприятный. Последней каплей на посошок дорожный капнула пермская стычка.
        Поэтому 1 сентября отплыли без сожаления, с облегчением даже.
        Те, кто остался на берегу в Чусовом, по большей части завидовали путешественникам. Жизнь обывательская в те времена очень скучна была. Одно развлечение случалось — война. Но на это представление лучше смотреть со стороны.
        Глава 17
        1581
        Под Камнем
        Поход
        Четыре дня завоеватели плыли на лодках вверх по реке Чусовой, — 60 верст на юго-восток до устья реки Серебряной, там повернули на север и еще 60 верст выгребали по быстрой Серебрянке до Сибирской Дороги.
        Здесь заметен парадокс. Почему со свежими силами плыли по Чусовой со скоростью 15 верст в день, а потом за два дня выгребли по Серебрянке те же версты с удвоенной скоростью? Видимо ветер на Чусовой был встречный, или не было его вовсе. Нет, был. Потому что в безветрии плыли бы одинаково и на юго-, и на северо-восток. Тут можно даже школьную задачку сочинить о скорости попутного и встречного ветров. Если приравнять к условной единице скорость течения двух рек...
        Так легко пишется в контрольной работе: неделя гребли, и ты у пункта «Б». На самом деле шесть дней на Чусовой и Серебряной запомнились путешественникам кровавыми мозолями. Особенно доставала Серебрянка. Воды в реке с каждым поворотом оставалось все меньше. Лето минуло, осень еще не началась по-настоящему, очень тихо и красиво вокруг было. Но тишина хуже попутного ветра, однако, лучше ветра встречного.
        К концу первой недели похода плоские предгорья сменились каменными глыбами. То там, то сям виднелись «вершины» — скалы высотой в 200-300 саженей. Невысокой, но тревожной вереницей тянулся по правому борту Каменный Пояс. Казалось, там сквозь вспухшие десны холмов совсем недавно прорезались редкие зубы. Серебряная еще несколько верст пробиралась меж крутых склонов, и, наконец, обнажила свой исток — мелкое озерцо с каменистым дном.
        Казаки, возглавляемые Боронбошем, походили вокруг да около и серебра в слитках не обнаружили. Богдан остался с носом. Вернее, пока без серебряного носа. Зато впереди и справа по ходу открылся распадок — будто кто-то выбил зуб в нижней челюсти Камня. Там была Дорога! Отсюда до ближайшей «сибирской» воды числилось 4 версты волока, — 6 километров по-нашему.
        Здесь Ермак велел строить укрепление — «Кукуй-город». Кто подсказал атаману московское название? А Бес его знает.
        Город Ермаку нужен был для двух причин. Здесь сложили запасы на случай отступления, оставили в охране несколько надорвавшихся гребцов и два десятка хворых немцев. Еще одна причина закладки Кукуя-Подкаменного была житейская, воровская. Ермак, Кольцо, Пан, Мещеряк только переглянулись, а Святой Порфирий уже с благословением подскочил. И Боронбош загундел одобрительно:
        — Добдое бесто! С боков годами пдикдыто, вышки поставить бождо. С пушкаби.
        Прав был безносый. Здесь Дорога перехватывалась легко. Атаманы прикинули, что нужно будет отряды послать вдоль Камня, разведать, нет ли где других проходов.
        Пан и вовсе умное слово молвил, предложил списать всю местность на бумагу, слабые направления обставить крепостишками, с реками разобраться, то есть, сделать все по уму. Может где и канал прорыть.
        От таких приятных рассуждений уже и ехать никуда не хотелось. Однако, Серебряная не Волга. За неделю пути на двух реках почти никто стоящий не встретился. Так что, тут еще думать и думать, кого сторожить.
        Учинили разведку. По плану, за Серебряной сразу должны были начинаться сибирские реки. Но что-то их пока не наблюдалось. Вокруг только камень, песок, лес, холмы и горы. Разведка вернулась через два дня ободранная, простуженная, злая.
        Глава 18
        1581
        Каменное междуречье
        Сибирская Дорога
        Весть о непроходимости распадка расползлась по табору, и ватага собралась бунтовать. Понять людей было можно. Впереди, сколько глаз хватало, лежал страшный, черный, непролазный лес. Уральские горы и предгорья перемежались холмистой равниной. Прошел дождь, и низины между холмами стали топкими. И топь эта была не водяной с торфяным, близким дном — по такому болоту и лодка иногда проплывает, а слизистой зеленой слякотью, враз обволакивающей весла и днища стругов. Но и по холмам пройти было непросто, они густо поросли колючим кустарником, разнотравьем, мелкими, искалеченными деревцами.
        И лес, лес заполнял все пространство между болотами, холмами, горами и небом. Огромные, толстые сосны и лиственницы казались каменными столбами, колоннами древних крепостей, павших, но по-прежнему неприступных.
        Старики на Чусовой сказывали, что от хвоста Серебрянки до реки Туры полдня пешего ходу. Но сорок стругов, даже облегченных в Кукуй-граде, на себе не потащишь. Решили поставить на полозья с десяток судов, а потом, если придется, вернуться за остальными. Срубили полозья для волока. Поволокли корабли, похожие на сани, надрываясь, скользя в каменных осыпях, увязая в сырых лощинах.
        Зря, конечно, Ермак воды по-настоящему не разведал. Тащиться наугад было глупо. Но еще глупей было ждать да рассуждать. Пан, правда, предлагал сидеть до холодов и ехать санным поездом под парусами, но остальные его не послушали, — хотели-таки плыть по воде.
        Так промучились три дня. И уже слышались голоса, что струги нужно кинуть, поклажу перебрать, с собой нести только самое нужное. Или уж назад поворотить. Ропот у костров, выкрики на сходках множились, становились злее, настойчивей, и Ермак задумался. Стоит ли класть голову за царскую прихоть? Не вернуться ли на Волгу и не сплыть ли к Хвалынскому морю? А может, и правда, бросить струги, распустить слабых, а с дружками верными двинуть вперед налегке, без дурацкой клетки? Чем там не земля? Ведь бились за что-то сибирские всадники, остановившие разведку в прошлом году? Знать, готова в Сибири для молодца добыча!
        Ермак застыл на холме, приложив окованную рукавицу к стальной переносице шлема, и смотрел вперед, не мигая...
        Глава 19
        1581
        Москва
        Авторское отступление 1: Наставление свыше
        Мы снова сидели с Иваном Грозным на верхней площадке дворцовой лестницы, что ведет от Красного крыльца на площадь Соборную. Иван восседал в резном кресле с высокой спинкой, а я — на верхней ступеньке, по леву руку. Снизу, в полупрофиль, неподвижная, прямая фигура царя казалась особо величественной. Грозный был безмолвен. Глаза его смотрели прямо, брови не ломались безумной молнией, а гнулись правильной дугой. Казалось, опытный фотограф долго усаживал царя, поправлял на нем складки кафтана, убирал за ухо седую прядь, по-одесски шутил, выманивал улыбку.
        И это ему удалось. Грозный был вполне пригоден для парадного портрета. И получиться должно было здорово: орлиный нос, горящие, наполненные мыслью и напором глаза, осанка, мощные, но не толстые кисти рук на царских регалиях, — порода!
        Грозный думал, что вот, поляки разбили пушками каменные стены Острова, и Псков почти окружили, но Шуйский Иван Петрович держится крепко, отобьет! И погода неплохая. И сын вот родился — три сына теперь у царя, крепок рюриков корень! И еще крепче стоять будет, когда сибирское дело сделается. Грозный улыбнулся. Можно было снимать.
        Но пред царем не фотограф Яша суетился, а спальник Федор Смирной стоял.
        Смирной тоже выглядел картинно. Стержень спины держал по-мхатовски, руками не теребил, ногу не подгибал — держал пятки вместе, носки врозь. Кафтанчик Федин польского стиля пламенел киноварью и даже позумент на нем кой-какой имелся; шапка, тоже красная, оторочена была натуральным мехом, почти в цвет молодецких волос...
        Э! Да что ж он, скотина, перед царем в шапке стоит?! Неужто есть тому причина? Уж не сын ли он царю боковой-пристяжной? Уж не на царство ли намылился мимо Иван Иваныча Большого, Федор Иваныча Среднего, да Дмитрий Иваныча Новорожденного? А может, я его с кем путаю? А вдруг он тот самый князь Федор, на голову болезный и есть?
        Нет. Вон они у Архангельских врат стоят. Оба. Иван Большой да Федор Средний — с окольничьим царским Годуновым за дела разговаривают, планы на будущее строят, младенцу Димитрию здравия желают.
        — Ты шляпу-то сыми!
        Смирной завертелся, не понимая, откуда звук, и что за «шляпа» такая.
        — Шапку ломай, холоп, царю кланяйся! — грозно рыкнул я в близкое ухо, и все стало на свои места. Федор сорвал шапку, согнулся в пояс, и когда выпрямился, глаза его больше не были стеклянными пуговицами.
        Иван медленно кивнул.
        — Пора бы посох митрополиту вернуть, — шепнул я и ему.
        — Ты, Федор, возьми у дьяка дворцового посох, да отнеси Дионисию. Пусть не сердится. Да зови ко мне ужинать. Хочу послушать о жизни вечной. И не зело лепечи! От царя послан.
        Тут на крыльце оказался дворцовый дьяк Ферапонт с длинным предметом, обернутым красной тканью. Федор принял посох и рванул вниз по лестнице.
        По жизни Федор знал кремлевские закоулки, как свои пять пальцев. Но это — по жизни. Но у нас, соскочив с нижней ступеньки, он вдруг задергался, как Буриданов осел, меж левой копной Успенского и правыми копешками Архангельского и Богоявленского соборов.
        — Ошую беги, ошую!
        — Федор кинулся влево, но пути не чуял — то ли ему огибать Успенье, то ли втискиваться в щель между Успеньем и Ризоположеньем?
        — Правее держи, в белые врата. Служебное крыльцо Дионисия с обратной стороны пристроено, чтоб государя суетой монашеской не смущать.
        Федор пробежал белокаменный свод, круто вывернул влево и поскакал по крутой лестнице в покои митрополита.
        Старец встретил его насупленно. Принял сверток. Развернул. И чуть не грохнулся оземь, узревши дело рук опального Курляты.
        Федор не дал преосвященному возопить и затарахтел смиренно, но твердо, — я едва успевал подсказывать.
        — Изволь отче отужинать с государем. Да будь готов к беседе о жизни вечной. А за посох не серчай, замздится сторицей.
        — Ка-ак замзди-ится!?.. — слезливо затянул митрополит, но мы опередили.
        — Скажи ему, что в посольском приказе сыскались три рога единороговых, неочищенных, — нашептывал я.
        — Нынче они в государевой сокровищнице, — подхватил Федя, — так ты возьми их, да отдай умельцам-златодельцам. Вот посох и поправится.
        И мы выкатились на свежий воздух, не дожидаясь греха.
        На площади тем временем все пришло в расстройство.
        Царь без спросу убрел в опочивальню, хоть до вечера было далеко, а еще намечался званый ужин.
        Великий князь Иван Иваныч и Годунов панибратски толкались у входа в Архангельский погост. Федор Иваныч и вовсе уселся наземь, разуваться начал.
        Собачья свадьба безбоязненно вертелась у ног и бердышей караульного наряда. В открытые окна дворцовых спален высунулись посмотреть на собачьи радости голые Ирина Годунова и ее сенная девушка Глаха. Забыли одеться дуры. Стрельцы отвлеклись от собак.
        Пришлось их всех разводить, направлять, строить, одергивать, гнать с площади стрелецкими сапогами, стыдить именем Девы Марии и прочих святых дев, непорочных ныне, присно и до наших веков. Вот же люди непостижимые! Никак не могут без гласа свыше, без божьей воли, без начальства небесного и земного. Все ищут благословения, наставления, приказа, казни. Жаждут канона, литургии, чуда, сказки. Как с ними управиться, когда они в глаза не смотрят, а лупятся в пустое небо, — все ждут Книгу Голубиную?
        Ну, хоть читать еще не разучились, и на том спасибо!
        Быстрее назад, к Ермаку!
        Глава 20
        1582
        За Камнем
        По Туре и Тоболу
        Ермак по-прежнему стоял на холме, приложив окованную рукавицу к стальной переносице шлема, и смотрел вперед, не мигая.
        — Ну что ты стал, Ермоша! — зашептал я ему в ухо, хоть и было оно прикрыто кованой пластиной, — одесную гляди!
        Богатырь повернул башню головы направо градусов на 30, но дальше могучая шея в пластинчатом ошейнике не подалась. Тогда он довернул наводку всем бронированным корпусом.
        — Видишь, — мга над пролеском? Иди туда, это и есть река Тура. Две недели пути по течению, и она впадает в Тобол. Тобол течет с полудня от башкир. Вода в нем теплая, стыть не успевает. По Тоболу сплывай на... полночь, — я с трудом подбирал понятные Ермаку слова, — через три сорока верст впадете в Иртыш. Там наше Птичье Место. Ищи дуб. Дубы тут в редкость.
        Ермак снова заскрипел доспехами, обернулся направо, налево, видит — нету никого. Перекрестился, крикнул так, что уши заложило:
        — На конь! Струги не покинь! Вода недалече!
        Станичники нехотя зашевелились, потянулись к мешкам, конской упряжи, стругам на длинных полозьях.
        Ермак обходил их, ободрял, божился, что слышал глас небесный, видел перст указующий и прозрел путь на тридцать поприщ.
        Прозрение сбылось почти сразу. Прибежал передовой казачок с криком «Волок!». Действительно, среди густой, затвердевшей от сухости травы проступили едва заметные колеи, оставленные волокушами. Летом здесь перетаскивали сани из Серебряной в Туру и обратно.
        Пошли веселей. Вышли к реке на очень удобной поляне, сделали привал, переночевали. Наутро отправили отряд назад в Кукуй. Еще через день все струги оказались в сборе. Кричали ехать немедля, но Пан настоял обождать еще день, — подсмолить струги, срубить сарай для полозьев, зарыть малый дорожный припас, укрепить по бортам судов рогатки для пищалей. И еще распределили людей. В каждый струг назначили начальника, гребцов, немцев с пищалями. Переводчиков развели на первое и последнее судно. Святого Порфирия и Боронбоша посадили на головной корабль. Для спасу и для страху.
        На рассвете 12 сентября отчалили по Туре с песней, и с полным удовольствием, почти без весел прошли 400 верст (660 км.) до Тобола — первой великой сибирской реки. Это путешествие по Туре среди скал, а затем среди чудесных осенних низин многим нашим путешественникам запомнилось как лучшее впечатление жизни. Святой Порфирий все время торчал на носу передового струга и радостно вздрагивал при каждом повороте, — такая открывалась широкая, земная и небесная красота. Порфирий крестился на высокое кучевое облако и шептал: «Какой там Ерусалим, братие! Какой Ерусалим!».
        Тура, вывернувшись змеей меж уральских скал сначала на юг, потом на север, потом на восток, наконец, успокоилась и потянулась извилистой лентой на юго-восток. На восьмой день пути берег начал плавно уходить к северу, и еще через два дня Тура слилась, наконец, с Тоболом.
        По осеннему времени вода в Тоболе стояла низко, и вдоль берега тянулась широкая полоса чистой земли. По ней пошли немногие кони, уставшие от речной качки, и многие люди — налегке.
        Здесь стали попадаться улусы сибирских «татар». Так без разбору русские называли местных жителей. Народ сибирско-татарский жил, по-видимому, без излишеств, но и безбедно. Охота вокруг имелась богатая, рыбалка — обильная, меха, уха да птичьи потроха не давали народу пропасть. Расстояния тут тянулись немерянные, начальства назойливого на всех не хватало — живи, радуйся! Одна досада: комар больно крупный, не чета нашему, донскому да волжскому.
        При движении вдоль Тобола начались первые боевые действия. И не потому, что местное население встретило проезжающих в штыки, а по стратегической необходимости. Нужна была информация, и в большом татарском улусе Алашлык выпал случай взять языка.
        Вы скажете, что местного народу нам и раньше немало попадалось? Что языки во рту у татар, как правило, находились в исправном состоянии? Да. Но это были простой народ и подлые, неразвитые в риторике языки. А нужны были языки-знатоки, владеющие оборотами татарской речи и знающие хоть что-нибудь за пределами улусной лужайки.
        В тот день, завидев на правом, болотистом берегу горку с татарским селом, путники причалили, прошлись по тропинкам между жилищами и нечаянно обнаружили татарского князя. Он сидел на бревенчатом помосте с подобием балдахина в самом центре улуса и пил... ну, скажем так, — чай. За все время экспедиции наше казачество так и не смогло определить название, состав и смысл неимоверной смеси, которые татары наливали себе и гостям в глиняные плошки. У князя плошка была расписной, вокруг него на подстилках высилась живописная снедь, на князе весело поблескивали монетки, зубы крупных животных и прочая бижутерия. Все это было окутано многослойным мехом, сквозь который поблескивали одни только очи черные.
        Захват языка произошел стремительно и незаметно для окружающих. В том числе, и для самого языка. То есть, наши мгновенно спланировали операцию, расставили вокруг улуса дозоры, выслали на дороги засадные группы, подняли «якоря» и удерживали суда у берега жердями. Компания Ивана Кольца с бочоночком браги улыбчиво направилась к князю. Через переводчика выразили хозяину совершеннейшее почтение. Подождали, пока у него пройдет шок от вида инопланетян, и в общем-то без особых приглашений уселись на помосте в кружок. Когда, наконец, проснулась и набежала охрана, пир торчал горой. Охранники — с десяток лучников — по команде уселись вокруг помоста в позу лотоса и раззявили рты. «Пленный» князь держал речь. Речь состояла:
        а) из грозных выкриков в сторону неба, типа: «я великий Таузак, Повелитель Земли и Воды, Правое Переднее Копыто Царя всех людей Кучума!» — получалось, что миром, или, по крайне мере, Сибирью правит конь, и кличка его теперь известна;
        б) из веселого пения по непонятной гармонической системе;
        в) из хвастливого, но спокойного рассказа о размерах Земли, планетарном устройстве, водных ресурсах и поголовье скота.
        Кольцо подливал хозяину брагу, уворачивался от поцелуйных наклонов и раскручивал Таузака по пункту в).
        Охрана князя вела себя спокойно, но предстоял вынос тела, и Кольцо решил прикормить стражников. Однако Таузак бочонок из рук не выпустил, крикнул что-то грязное, и охрана разбежалась по медвежьим углам.
        Тогда уж Кольцо без смущения потащил князя с помоста, и переводчик едва успевал кричать пленнику, что его с почетом провожают в гости к великому царю второй половины земли и его четырем копытам.
        До берега дошли нормально. Тут стоял Ермак в полном боевом. Состоялась встреча Восток-Запад на уровне копыт. Пир продолжился на травке, и вскоре Таузак лежал, готовый к упаковке и погрузке. Ермак, Кольцо и остальные паны-атаманы обсудили полученные сведения, оценили их как достаточные и решили судьбу Таузака. Резолюцию сформулировал Боронбош:
        — Да хден таких кдязей! Од дам всю бдагу педепьет!
        Убивать Таузака не стали, и нежно отнесли обратно на помост вопреки двум главным правилам Голливуда...
        Объясню эти правила, чтобы вы отдохнули пока от наплыва густой сибирской экзотики. Правила эти простые, они базируются на русском театральном законе «О неизбежности выстрела из ружья, висящего на стене в первом акте пьесы» и глобальной аксиоме о том, то «История учит, что она ничему не учит». Голливуд эти достижения разума переработал так.
        1. Никогда не оставляй у себя за спиной брошенного, даже поломанного оружия.
        2. Всегда добивай поверженного противника, — это то же оставленное оружие, только еще страшнее.
        Однако на экране Голливудские правила всегда игнорируются. Оружие всегда оставляется. Гады нокаутированные не режутся. Потом они встают при счете «девять!», быстро разгибают погнутый ствол и стреляют дебильному герою в спину.
        Вот так и поступили в очередной раз кольцевые братья. Прошлый случай с Василием Перепелицыным, надеюсь, вам еще памятен. А впрочем, не только простые казаки совершают стратегические ошибки. Вот же и царь Иван Васильевич, прокололся с курлятьевским языком. Да что там, царь! Сам советник его Мелкои везде сущий, тоже не просчитал перспективы! Простим же Ермаку гуманизм недорезанный.
        Итак, эскадра продолжила медленный сплав по течению. А в похмельном Алашлыке события полетели стремительно. Едва мачта последнего струга затерялась среди прибрежных хвойных верхушек, как Повелитель Неба и Воды, он же — Правое Переднее Копыто (ППК) восстал из мертвых. Вернее, — восстало.
        Таузак открыл сначала один глаз, увидел сквозь мех, что над ним нет никого, кроме неба. Открыл второй глаз, развел глаза в разные стороны. Тоже чисто. Перевернулся на живот. Не бьют! Вскочил на копыта, завизжал на всю Сибирь. И сразу сбежалась глупая охрана, из хижин выскочили местные жители с простым, но надежным метательным оружием. А вот и коней привели. Маленьких таких, типа нашего Конька-горбунка. Только не калек. Таузак в три подскока оказался на спине волшебного животного. Два его офицера тоже взлетели в седла, ну, не в седла, конечно, а на попоны кожаные, — и понеслись вперед неожиданно быстро, как на мотоциклах. Таузак в окружении пеших воинов чинно потрусил по едва заметной дороге в неизвестном направлении. Правое Переднее Копыто спешило воссоединиться с Верховным своим Конем.
        Все-таки, неспешны сибирские реки! Пока господа оккупанты наслаждались водной гладью, князь Таузак успел доехать до осеннего царского кочевья, красочно доложить ему о «движении на Сибирь неведомых бледнолицых людей», скромно описать схватку своего отряда с неисчислимым рогатым войском, возблагодарить предков за чудесное избавление от коварного пленения, и посоветовать царю рвать когти, куда пожелает.
        Кучум таких диковин сроду не видал, и посмотреть на европейский зверинец ему было охота. Царь выслал на перехват Ермака конный отряд своего младшего сына, царевича Маметкула. Маметка погнал табун к урочищу Бабасан. Здесь по иронии судьбы замкнулось извечное речное кольцо, но на новом уровне развития. Тобол у Бабасана проделывал в те времена точно такой же фокус, как и Волга у Самары. Так что, Пан, Богдан, Кольцо Иван и Ермак с ними напоролись на то, за что довольно долго цеплялись и боролись. Едва Тобол завалился влево в крутом вираже, а суда вынесло к берегу, как из рощицы на Бабасанском полуострове выскочили конные лучники и прямо с коней произвели залп. Стрелы неприятно замусорили воду вокруг стругов. Одна воткнулась в мачту Ермака, другая пробила парусину птичьей клетки. Ермак рассердился. Рявкнул команду. Стали заряжать стволы, разжигать фитили. Но всадников и след простыл. Они теперь высовывали из-за елок любопытные лошадиные морды.
        Казаки не понимали, что перед ними кольцо a-la' Samara'. Вода уходила влево, и хотелось свернуть вместе с ней с опасного пути. Это было бы плохо. Люди Маметкула зашли бы со спины, вторая часть отряда уже караулила на обратной стороне Бабасана. А еще несколько десятков лодок с лучниками и копьеметчиками дожидались в заводях за поворотом. Правда, всего татар и двух сотен не набиралось, и наши восемьсот удальцов имели-таки численное преимущество, однако, схватка на воде — дело опасное, неверное, — как хулиганство в речном ресторане. Могло получиться совсем плохо.
        Но тут раздался нечеловеческий рев. Стрела попала в нос Боронбошу. И это хорошо еще, что у Боронбоша носа-то, как такового не было, и стрела спицей проткнула повязку, не зацепив даже губы. Но гнев запорожца был безмерен! Богдана пронзила фантомная боль, казалось, покойный нос взывает об отмщении! А если бы нос был золотой? Или серебряный, как обещал Иван Кольцо? Где тут, в диком краю восполнишь утрату тонкого протезного изделия? Богдан рассвирепел и прыгнул за борт с кривой турецкой саблей.
        Тогда уж и Ермак, обиженный за клетку, скомандовал причалить и строиться. Собственно, в построении нуждались только немецкие аркебузники да шведские пищальники, а наши просто вывалили на берег и присели за кустами в полной боевой готовности.
        Надо сказать, что до сего момента сибирские просторы не оглашались ружейными выстрелами. В самой России пороховая благодать присутствовала со времен взятия Москвы Тохтамышем в 1381 году. Тогда московские стены впервые огласились несколькими выстрелами «тюфяка». Но двухсотлетний юбилей огнестрельного просвещения в Сибири отмечать явно не собирались. Поэтому, когда эскадроны Маметкула борзо выскочили из лесу, чтобы посечь да раздеть чужеземцев, случился незапланированный обряд огненного крещения. Шведы так жахнули вдоль строя, а немцы так добавили из-за кустов, что наивные сибирские коньки просто впали в прострацию. Не разъяснил им царствующий Конь опасностей взрослой жизни. Короче, после первой атаки, коням очень не хотелось идти во вторую и третью. А пришлось. Безумные всадники еще и еще гнали несчастных животных в адский огонь и под привычные, но тоже безжалостные стрелы.
        Основные силы Маметкула — кавалерийские части — полегли все. Это был шок. Потом начался «артишок». Артиллеристы Ермака в несколько залпов так сотрясли округу, что люди царевича стремглав бросились в ставку батьки Кучума доложить о пришествии Большого Беса. Ну, или, кто там у них на его месте значился.
        Наши конкистадоры не стали преследовать бегущих, собрали стрелы, спокойно сели на корабли и поплыли по Бабасанскому кольцу. Когда оно свернулось по-самарски, Боронбош закончил перевязку бывшего носа и философски заметил:
        — Тоже богли дам петлю даладить.
        Глава 21
        1581
        Устье Туры — Иртыш
        Не до птиц
        Дальше пошли двумя колоннами. Кольцо вел основной речной караван. Впереди него, в ста саженях плыл струг Порфирия и Боронбоша, ощетиненный аркебузами. Ермак шел пешком по берегу со шведами. Тоже пищали у них были заряжены, и фитили дымились в особых лампадках. Пехотная колонна на правом берегу была необходима для прикрытия, потому что всадники Маметкула не отставали. Они выскакивали иногда из перелесков, стреляли с седла наугад и ныряли обратно в зеленку.
        По мере продвижения у Ермака обострилось понимание того, что одними прогулками по заповеднику тут дело не кончится. Дойдя до цели путешествия, войско попадет в сложную ситуацию. Уже октябрь. Холодно. (Вы не забыли, конечно, что октябрь времен Ермака наполовину совпадает с нашим ноябрем? Штурм Зимнего и взятие сибирской столицы 25 октября — это же наше любимое 7 ноября! — прощальный праздник отморозков). Скоро утреннее обледенение сменится непрерывным морозом, сплошным льдом. Вода в теплом Тоболе уже заметно похолодела. Если не повернуть назад в ближайшую неделю, то реки могут замерзнуть очень не кстати.
        Получалось одно из двух.
        Или срочно ловить Птицу, бросать половину каравана и налегке спешить к царю-батюшке. Или искать теплое местечко. Захватывать улус какой-нибудь, строить собственный городок. Но на семь с лишним сотен народу зимних квартир не напасешься! Было от чего снять шлем и чесать буйну голову. Если не сказать, — репу.
        В общем, решения не было. Оставалось уповать на Бога.
        5 октября со струга Святого Порфирия закричали. Что-то происходило за поворотом реки. Оказалось, — ничего необычного. Никакого падения каменных скрижалей с полезными советами. Просто впереди была уже не одна река, а две. Справа в Тобол вливался широкий поток ледяной воды. Он хоть и не изменял, не сбивал направление Тобола, но был шире, втрое полноводнее, темнее, страшнее, и потому перехватывал имя реки на себя. «Иртыш!» — торжественно сказал местный товарищ. Цель была достигнута. Причалили к левому берегу, чтобы не смущать Маметкула и его кавалеров.
        Ну, и где же тут остров Буян? Казаки рыскали вокруг да около. Ни острова, ни Дуба, ни Птицы не обнаруживалось.
        Все бред. Воспаленные видения хворого монарха, отмазка долбаной ведьмы.
        Произошли неприятные разговоры. — Кто развесил лопухи на Каме? — Никто. Никто и не верил в райскую птичку. Мы сюда все равно собирались. — Нет, мы не полезли бы за Камень в зиму, пересидели в Чусовом. — А Васька нас бы за зиму не передушил? Они же с Биркиным поняли наше дело?
        Базар мог продолжаться без конца, но случилось две неприятности. Боронбош пришел из палатки с продовольственными запасами и сказал, что «водка кодчается». Почти все буквы этой страшной фразы у Боронбоша получились без изъяна, и от этого стало особенно гадко. А тут и капитан Андерсен с извинениями пожаловал. Шведы, понимаешь, очень сомневаются в дальнейшей диспозиции и дестинации. Это было еще хуже.
        Но казаки не привыкли отступать. Быстро выпили остатки водки. Стали думать с удвоенной силой, пока не пришли к единственно-правильному решению: «Каждый да обрящет свое» — это для русских, или «Jedem das Seine» — для немецких камарадов.
        Людей нужно занять. Занять трудным промыслом по их собственному выбору. Потому что самое страшное в нашем пиратском деле — это бунт на корабле, черная метка капитану и офицерам.
        Собрали Большой Круг. Бодро поздравили войско с овладением Сибирью и ее главным транспортным узлом. Сообщили о грандиозных планах. Порадовались, что огнестрельная сила создает нам в этих краях монополию на власть и беспрепятственное передвижение. Затем был объявлен набор добровольцев в три отряда.
        Первый отряд — стройбат. Он остается здесь и начинает строить зимовье — будущую столицу Сибири. Охотимся, запасаем продовольствие, создаем бытовые удобства, отдыхаем, наслаждаемся чудесной зимней природой. Есть желающие? Есть. Полсотни доходяг, половина шведов, татары. Прекрасно. Капитан Андерсен старший. Стройте тут крепость, лабазы, блиндажи утепленные. Останется время, можете воздвигнуть гостиный двор. Зачем? Для купцов заморских. Английских, шведских. Так можете и назвать — «Шведский двор». Идем дальше...
        — Огласить весь список? Ишь вы какие хитрые! Второй отряд — летучая сотня, она идет назад в Кукуй. Сообщает о наших подвигах, зимует в Кукуе. В этой сотне могут пойти приболевшие, подуставшие, подраненные. В Чусовой — ни ногой! Туда мы отдельно пошлем грамотного человека.
        — Ну, и главное. Основной боевой отряд совершает бросок на бывшую сибирскую столицу. Находит ее, берет, зимует там. Забирает трофеи, баб подходящих, все, что полагается. Когда лед станет, санной почтой извещаем друг-друга о наших делах. Весной сходимся на Большой Круг для дележа готовой продукции и новых рассуждений. Все.
        Получилось неплохо. Слабаки, паникеры, больные собрались в толпу, прихватили еды и минимум оружия, убыли под удачным северным ветром против тобольского течения.
        Для крепостного строительства остались надежные, но не самые дерзкие люди. Ермак усилил их отрядом Боронбоша, его 40 «верхнекольцовских» бандитов должны были в дополнение к главной крепости ставить засеки, городки на разных берегах Иртыша и Тобола. Еще Богдан не оставлял затеи с Птицей, хотел пораспросить пленных, кочевников, и кого Бог пошлет, насчет острова с дубом, Птицы и прочего. Ну, кто же против? Давай! Изучение родной природы — долг юнната.
        С главными силами ушло около 500 человек. На пятьдесят второй день похода 22 октября 1581 года казачьи струги подошли по Иртышу к городищу Атик-мурзы — Заднего Левого Копыта непарнокопытного царя. Самого Копыта на месте не оказалось. Теряя подковы, оно ускакало к селению Чувашеву. Здесь Кучум создал мощные укрепления. Тесаные бревна твердыми карандашами целились в небо по периметру села, с юга и запада подступы были закрыты болотистыми озерами, на восточной окраине в Иртыш впадала неприятная какая-то река — Вагай. Не разбирая тонкостей, наглые захватчики, самоуверенно полагавшиеся на силу пороха, атаковали сибиряков в лоб. На рассвете 23 октября они ударили «корабельной артиллерией» по бревенчатому забору, высадились под редким дождичком из стрел и поперли на приступ укрепленного Чувашева.
        Ну и что? А ничего! Носовая пушка каменным ядром с теннисный мяч только кору сбивала с аршинных бревен сибирской лиственницы. До полудня шла бесполезная перестрелка. Татары, видя, что казаков не очень много, сами проломили засеки в трех местах и устремились в контратаку. Завязался отчаянный бой. Здесь уже действовали пищали, но опять — только до рукопашного столкновения. Поэтому немцы сосредоточили огонь на проломах частокола и не выпускали новые толпы татар на подмогу авангарду. А казаки косили участников вылазки, как прибрежный камыш. Очень полезное и понятное это было дело. Привычно и радостно, стоя на твердой земле, махать любимой саблей — в основном турецкого, а то и дамасского производства. От рубки отряд татар стал редеть. Вдруг по Вагаю из-за Чувашева выплыла стая лодок. Царевич Маметкул высадился с пехотой слева и чуть сзади казачьего войска. С кораблей по нему теперь стрелять не могли — покосили бы своих. Стало совсем плохо. Маметкул со свежими силами рубился яростно, чувашевские татары тоже воспряли духом, и даже лучники повысовывались из засеки и стали стрелять метко.
        Помог случай. Потому что в драке один на один обычно именно случай помогает победителю. Никита Пан добрался до царевича, и они завертелись в смертельной схватке. Остальные сражающиеся даже замедлили свою работу, наблюдая краем глаза за восточным единоборством. Юный Маметкул на раскаряченных ногах пригинался низко, неожиданно изворачивался, вертелся волчком, жалил Пана и отскакивал неожиданно, когда казалось, еще полшага и Пан замрет на вертеле. Никита бился проще. Он как бы пропускал, пробрасывал выкрутасы татарина, и следил только за его основной, средней траекторией. Во время очередного наскока Никита рубанул по центру волчка, и бой закончился. Из-под разрубленной кожаной шапки Маметкула хлынула кровь, плечо тоже было надрублено саблей новгородца, и тяжело раненый царевич рухнул на руки приближенных. Возникла пауза. Татары дико завопили многоголосым хором и кричали непрерывно, пока Маметкула не заволокли в лодку на Вагае. Лодка рванула вниз по течению, миновала казачьи струги, откуда и стрельнуть не успели, и, работая веслами с непостижимой частотой, полетела на северный берег Иртыша.
        Казаки подобрали окровавленного Никиту и отнесли его в струг. Раны были многочисленные, но неопасные. Хотя, что значит неопасные? В те времена большинство раненых умирало именно от «неопасных» ран. Не от повреждения жизненно важных органов, а от элементарной септики. «Страдал Гаврила от гангрены».
        Собственно, этим санитарным часом действие и окончилось. Татары спешно отходили из засеки вверх по Вагаю. Наши за ними гнаться не решались, заняли засеки, и не найдя внутри крепости ничего путного, отошли к судам. Уже темнело, предстояло много скорбных дел на месте боя. Всю ночь хоронили убитых — 107 человек. Еще около 200 получили ранения различной степени тяжести.
        Ну, и кому нужна была такая победа? Половина войска в канун зимы выведена из строя. Разведданных новых не получено, трофеев в Чувашеве не обнаружилось, жилья сносного тут тоже нет. Так что, дрянь дело.
        Но это по-нашему с вами — дрянь. А по-тогдашнему, по-сибирски — оглушительная победа получилась! С чего бы это? А вот с чего.
        Огнестрельное превосходство — это явление космическое, то ли повторится, то ли нет. А доблесть в схватке на ножах и саблях, — это совсем другое дело. Это — понятное, безвыходное преимущество противника! Не хилые парни пришли из-за Камня — это раз. Пленных и раненых добивать не стали, Маметкула чуть ли не салютом проводили лечиться, — это два. Ну, и разбили-то они, как выяснилось, ОСНОВНОЕ ВОЙСКО четырехкопытого царя! Никого больше у Кучума не осталось, кто согласился бы идти против грома, молнии и дамасской стали.
        Тогда да — это победа!
        Союзники Кучума, остяцкие князья из-под Чувашева отправились прямиком в свои кочевья и снялись на зимовку в южные края. Маметкул, лучший витязь и опора царя, был ранен. Поэтому Кучум бежал с личной охраной в свою столицу Искер (»Сибирь» — по-татарски), собрал манатки, жен любимых и ускакал в степь вслед за остяками.
        Искер был обнаружен казачьим дозором по горячим следам кучумовых копыт и 26 октября 1581 года взят без боя. Как Зимний дворец. Вот вам и 7 ноября, красный лист календаря!
        Искер оказался хорош! Здесь имелась приличная архитектура на основе восточных стилей и приемов деревянного зодчества. Царский дворцовый комплекс включал несколько больших построек, множество мелких, но тоже аккуратных домиков, казармы, бани, хозяйственные строения. Все это было обнесено непробиваемым и неприступным частоколом.
        — Чистый Кремль, — утверждал Кольцо, — только размерами поменьше.
        Что еще хорошо, так это скорость, с которой бежал Кучум. Он был-таки неплохим мужиком. Вот жен своих всех до единой вывез, а сокровища земли сибирской бросил! Вот это, девчата, муж!
        Во дворцах обнаружилась богатая добыча: золото и серебро в сундуках, тканые золотом материи и царские уборы, дорогие меха и драгоценные камни. Все это было культурно разложено по отдельным сокровищницам, правда, не описано — за неимением письменности, как таковой. Ермак зазимовал в Искере.
        Полагалось как-то известить поверженный народ, о том, что он повержен. И помягче надо. Нам же тут жить?! По окрестным городам и селам были посланы гонцы с известием, что казаки «не сделают зла тому, кто добром вернется в свои дома, примет клятву на верность царю Московскому и будет послушен Ермаку».
        Фигура таинственного царя Московского до поры нам годилась для большего впечатления.
        Из лесов стали возвращаться беглые татары. Их встречали нарочито ласково и даже помогали на первых порах устроиться. Сильно это напоминало раздачу каши в захваченном Берлине и строительство жилья в Грозном.
        Но никаких зачисток не происходило, и слух о том, что Ермак — правитель добрый, пошел по всей Сибири. Юрты и кочевья спешили заявить Ермаку о верности, и стучали о всяком передвижении своего бывшего царя Кучума.
        Кучум от нечаянного горя совсем одряхлел, почти ослеп и скитался одиноко по Ишимской степи.
        А Маметкул, едва затянулись раны, занялся партизанской войной. Очень это был целеустремленный парень. А что ему еще оставалось быть, царство наследное так глупо ускользало из рук? Маметкул курсировал вокруг Искера и захватывал одиночных казаков, возвращавшихся с задания.
        Глава 22
        1582
        Устье Тобола
        Ожидание ловчего сезона
        А что там у нас в устье Тобола? А все нормально. Построены казармы — срубы человек на 20 каждый, запасены дрова — остатки от строительства, набита дичь, засол произведен и быстрая заморозка. Андерсен с местными тоже не враждовал, вел меновую торговлю, карты составлял по рассказам старожилов. И верно, появилось немало свободного времени. Поэтому деловые расспросы перемежались прослушиванием местных песен и былин. Боронбош потихоньку приставал к татарским старикам по поводу Птицы. Не видал ли кто такую, с голубыми перьями, лицом, как у девки, а грудью, как у бабы?
        — Не-е. Чтоб, как у бабы и у девки сразу? — не-е!
        Так и не взял бы Богдан следа, если б не поменял точку отсчета. Не с личных примет надо было начинать, а с координат на карте. Однажды, разбираясь с растительностью вверенного района, Андерсен нудно расспрашивал местного лешего, куньяка Пешку о лиственнице — чудесном негниющем дереве — и ставил соответствующие значки в местах его обитания. А Боронбош возьми и встрянь насчет дуба: как он по гниению? — сильнее или слабше лиственницы будет?
        — Слабше, — уверенно ответил леший.
        Стали выяснять, действительно ли верен перевод. Нарисовали желудь. Да, все верно. Это дубовый орех.
        — А где ж у вас тут самый дуб? — просто так спросил Богдан.
        — Всего-то дуба у нас немного, растет кое-где помаленьку. А САМЫЙ дуб — один, но ходить к нему нельзя, его смерть сторожит!
        — Что за смерть такая? — насторожился Богдан.
        — Тут, неподалеку. На острове.
        — А остров?
        — На озере.
        — А озеро?
        — Пойди, одно тут озеро — Нос-ка?
        Богдану показалось, что Пешка потянулся к его носу, и отпрянул.
        — Носка озеро, — кивнул старик, — на закат день ехать на санях зимой.
        — А летом?
        — А летом туда ходу нет, и лодка не плывет, в болоте вязнет.
        Богдан потащил старика к себе и стал угощать его брагой последнего завода. И вот что выяснилось.
        На озере Носка в 40 верстах от тобольского устья есть островок, аккуратненький такой, кругленький. На нем растет кустарник разный, травы колосятся, и дуб имеется в три татарских обхвата. Место это плохое. Вся земля между кустами усеяна костями животных. Их губит болотный дух Хэ.
        — А чего они туда лезут, раз там дух?
        — А куда им деваться, когда весной Тобол с Иртышом разливаются и на три дня заливают левый берег до дубового острова. Вот звери там и собираются. А потом их Хэ душит и ест.
        — А птицы невиданные там есть?
        — Есть маленько!
        — Чтоб грудь, как у девки...
        — Есть маленько! — старик поперхнулся брагой.
        Боронбош задумался, — небось врет старик.
        — Есть маленько! — ответил Пешка на немой вопрос Боронбоша.
        Через несколько дней Пешка снова прибыл в крепость менять лося на брагу, и Богдан уговорил его ехать на Дубовый остров в разливные дни. Куньяк запросил большую цену. Сверх-цену по тем местам и временам. Желал леший Пешка знать подлинный рецепт казачьей браги! Богдан фальшиво ужаснулся, помялся, почесал «носовой платок», но делать нечего, согласился. И готов был прямо сейчас, по первому снегу отправиться, но Пешка уговорил не спешить. Если, конечно Птица-девка нужна, а не просто на санках покататься да в болото провалиться.
        — Птицы сейчас в остяцкой степи, да в Бухаре, — попрощался леший.
        Зима потянулась длинная, и Боронбош наизусть выучил инструкцию по ловле Птицы.
        «... вылить в корыто вина немецкого...», — так, «ренское» у нас цело, от алчного люда сохраняется надежно;
        «... да рассыпать вкруг пряника русского...», — пряники тоже в цельности, как их Ермак оставил; и вот же чудо: пряники не зачерствели, не заплесневели, хоть скоро им год — на Пасху печены, только засохли в камень, придется толочь, а то и в вине размачивать, чтобы птичка не подавилась;
        «... и как птица на закате вина попьет, да пряника поклюет, так можно ее брать руками, пока солнце последним кусочком не скроется...», — это мы возьмем, лишь бы далась;
        «...а тогда уж держать в золотой клетке, поить вином с водою ключевою, кормить пряником, да разрыв-травою; или подорожником...», — клетка вот она — под сундук ряжена, старыми шубами — постелью Богдановой завалена.
        Большой лед треснул на Благовещенье. В ночи вдруг ударил гром, потом загудело, заухало, будто действительно родился кто-то великий, и благая весть, павшая с небес голубой птицей, сотрясла землю, разбудила духов земли, и в жестокой битве погнала их прочь, на север, в самое их логово.
        Боронбош пошел по льду на восток, туда, откуда с теплой ишимской водой должен был приплыть Пешка, но промоин все не было. Уже и Тобольское поселение скрылось, растаяло в искристой мгле, поднимаемой с реки при каждом взрыве льда, уже и сам иртышский лед качался под ногами Боронбоша, но он все шел и шел. Наконец ударило страшно, загудело вокруг, середина реки вздыбилась торосами, вода взвилась в небо из длинных трещин, и прямо перед Боронбошем открылась огромная, черная, треугольная прорубь — будто след гигантского топора. Боронбош замер, а из проруби стал подниматься густой туман, — сначала белый, потом телесного цвета, потом багровый, как запорожский загар. Туман свился в столб, и оказалось, что это не туман вовсе, а гетманский кат Юрко, зарубленный Богданом при побеге, восстает из загробной воды. Юрко нацелил на Богдана мокрые руки с клещами и ножницами вместо пальцев и громко выдохнул болотный воздух: «Х-хэ!». Богдан потянулся перекреститься, но запутался правой рукой в складках шубы. В ужасе перекрестился левой, и даже это помогло. Водяной столб упал в прорубь, и Боронбош проснулся.
        Но гул на Иртыше не прекращался. Все-таки, лед тронулся, господа!
        Глава 23
        1582
        Озеро Носка
        Охота
        Ледоход на Иртыше был страшным, почти как в Богдановом сне. Сначала три дня выло и ухало так низко, что не верилось в природное происхождение этого звука. Потом с душераздирающим треском лед пошел. Он пошел весь, единым, бесконечным полем, и стало понятно, почему татары неодобрительно качали головами, глядя на осеннее строительство Андерсена. Левый берег Тобольского устья оказался непригоден для жилья. Ледяное поле, выползая из Иртыша не смогло поворотить направо под прямым углом, и полезло на берег. За несколько минут белая бритва начисто срезала все срубы, землянки, склады, и хорошо хоть в них никого не было. Это татары на прошлой неделе сумели, наконец, растолковать зимовщикам предстоящий физический процесс. Эвакуация прошла успешно, и теперь люди в ужасе наблюдали с пригорков ледовую катастрофу.
        Струг Боронбоша с клеткой, ловчими принадлежностями, бочонком перемороженного «ренского» еще два дня назад, при первых звуках ледовой ломки был выволочен на правый, северный берег Иртыша, где из зимовья должен был появиться Пешка. Теперь Богдан сидел в струге и наблюдал, как на другом берегу, на холмах меж елок толпятся его товарищи.
        Ждать чистой воды пришлось больше недели. Наконец, белых пятен на реке стало меньше, чем черных прогалин, а еще через день сверху показалась байдарка Пешки. Что леший приедет, Богдан во всю зиму не усомнился ни разу. Слишком велика для куньяка была плата за поход.
        Охотникам повезло. Весна налетела быстрая, теплая. Лед прошел скоро, талая вода прибывала быстро, и после двух дней отдыха в струге леший и Богдан поплыли между деревьев.
        Иртыш разлился широко, Пешка находил путь по едва заметным признакам. Богдан только понял, что переплыли Иртыш, чуть прошли на север по течению, и снова поехали по разливной воде на запад.
        Дубовый остров увидели сразу. На открытом пространстве утонувшего озера Носка торчал одинокий холм, и стояло огромное, толстенное дерево с черной корой. Оно не тянулось вверх, подобно обычным соснам и елям, зажатым лесной теснотой. Оно просторно раскинуло голые ветви, будто хотело охватить весь остров и все, что находится на нем и под ним.
        Причалили. Распугали стаю зайцев, несколько оленей, пару волков. Звери забились в кустарник на северном краю острова и помалкивали.
        Птицы появились утром следующего дня. Они слетались отовсюду на эту незанятую водой землю, и, казалось, готовы были укрыть весь остров своим оперением. Пешка и Богдан смотрели на птичьи полеты из шалаша. «Ну, и где тут наша Птица? — вздыхал Боронбош, — как ее углядеть? Их тут с тыщу временами собирается. Как приманку кидать? Все склюет проклятое воронье, Сирин моей ничего не достанется». Действительно, вороны преобладали среди пернатых. Они часами сидели на ветвях дуба, скакали у корневищ, дрались, делили невидимую добычу. Но лишь начинало вечереть, вороны снимались с острова и, заполняя черными точками небо, убирались куда-то на ночевку.
        И уже в первый вечер, едва вороньи стаи очистили небосвод, Боронбош увидел несколько иных птиц, не собиравшихся лететь прочь. Это были не здешние зимовщики. Эти птицы явно возвращались с юга и теперь пережидали на острове паводок, отдыхали посреди перелета. Богдан не разбирался в сибирских птицах, не понимал их названий на татарском языке. Но свою Птицу он сразу узнал. Едва солнце коснулось верхушек неблизких деревьев, как на нижней ветви дуба замечена была особь, похожая на большую сову, но с ярким, ненатуральным каким-то оперением.
        Сейчас бы мы с вами вскрикнули: «Попугай!». Но сами посудите, какие в Сибири попугаи? И откуда Боронбош мог знать это слово? Вот он и промолчал.
        Ловить Сирин решили на следующий вечер.
        С отлетом ворон в небольшой дубовый жбан налили вино. Богдан хотел сразу с полбочонка отмерить, но куньяк зажадничал. Он затарахтел по-своему, жестами стал показывать страшные вещи на тему спасения утопающих, удушения, обморока и похорон. Боялся, вишь ли, что птичка захлебнется с непривычки. Рассчитывал коварный азиат сэкономить рейнвейн для обмывки доброй охоты.
        Пряники крошить не получилось. Размачивали их в жбане с час, до самого заката. Птица при этом сидела на верхних ветках и любопытно водила головой с лешего на Богдана, с Богдана на жбан. Иногда она перепархивала с ветки на ветку, и тогда раскрывалось великолепное изумрудное с небесными переливами оперенье. Но стоило Птице сложить крылья, и она снова покрывалась серой накидкой. Не вполне она была похожа на попугая.
        Охота началась. Пешка и Богдан засели в шалаше и стали ждать. Пешка перед этим настоял на дегустации «ренского», очень он опасался, как бы в дороге вино не испортилось и не повредило пищеварению пернатой дамы. Теперь в шалаше Пешка приставал к Богдану с расспросами о женских свойствах Птицы, и приходилось подливать ему обычную брагу зимнего настоя.
        Тем временем у корыта царило аналогичное оживление. Птицы-синицы, пара черных дятлов, удодовидная особь, воробьи подняли пьяный скандал из-за закуски. Несколько гуляк с ногами залезли в драгоценный напиток. Вот свиньи!
        Наконец, и наша подруга присоединилась к компании. Она красиво спланировала на край жбана, наклонилась, не достала до вина, прыгнула в центр событий. Воробьи брызнули из-под бирюзовых крыльев. Птица пила неторопливо, ритмично наклоняясь за очередным глотком, будто соизмеряла паузы между выпивкой. Закусывала ли она каждый тост крошками священного пряника? Из шалаша не видать было.
        Солнце коснулось деревьев. Пьяная воробьиная ругань переместилась за дуб, туда, где еще золотились последние солнечные пятна. Сирин вылезла из жбана. Вид у нее был изумленный.
        — Давай ловить! — засипел Пешка.
        Богдан осторожно вышел из шалаша и медленно, равнодушно направился к дубу мимо «пивной». Он рассчитывал на длину правой руки и полкорпуса при падении на бок. Однако, номер не удался. Не учли наши охотники остального зверинца. Молодой волк вышел из кустов, поводя носом. Волчара игнорировал Богдана, как и непуганые птицы. Он протрусил к жбану раньше ловчего, спугнул Птицу, и стал осторожно лакать импортный продукт, прерываясь, поднимая морду, исследуя букет марочного вина, и высчитывая год урожая. Богдан рыкнул на зверя с досады. Волк с достоинством удалился. Жбан был пуст. Птица скрылась в ветвях.
        На следующий день Богдан придумал рационализацию.
        Птица у нас уже прикормлена. Совращена, так сказать, вкушением плодового настоя. Можно ловить смелее. Достали из струга клетку. Решетчатая конструкция красиво отливала позолотой в лучах заката. У клетки снималось дно, но все равно пришлось повозиться, устанавливая под верхней решеткой жбан и наливая вино через прутья. Небольшую дверцу оставили открытой. В последний момент Богдан подумал, что если снова появится волк да еще с парой друзей, или стая подгулявших зайцев завалит на халяву, то могут они бездонную клетку перевернуть. Богдан пришпилил решетку к земле дубовыми рогульками.
        В этот раз получилось четко. Все вчерашние гости без приглашения и не дожидаясь заката слетелись на алкоголь. Синицы уверенно ныряли между прутьев и приземлялись в вино. Сирин тоже соскользнула с дуба. Прошлась вокруг клетки, увидела дверцу, прыгнула внутрь. От удара ее крыльев дверца упала сама собой. Синицы выскочили в ужасе, и Сирин стала напиваться в одиночку.
        Волк снова опередил Богдана, но едва он подошел к клетке и стал нюхать испарения, как раздался странный мелодичный звук. Сирин пела!
        Волк замер, потом сел и стал слушать, отвесив челюсть. Богдан тоже остановился в пяти шагах.
        Птица пела удивительно! Это был не человеческий голос, но и не птичий. Звуки складывались не в беспорядочную трель, а сливались в совершенную гармонию, будто волк, Богдан или подоспевший куньяк держали перед клеткой нотный лист.
        Звук завораживал и замораживал слушателей. Волк положил голову на передние лапы и зажмурился. Пешка сел по-татарски. Богдан прикрыл глаза ладонью и слушал. Птица выводила свою «Песнь песней» с воодушевлением. Она то меняла наклон головы, то широко открывала, а потом прищуривала раскосые глаза, распускала яркие крылья, трепетала ими и снова складывала их под серый плащ.
        Неизвестно, чем бы кончился этот морок, уж волк бы точно сдох, но тут Боронбош нечаянно уронил с глаз ладонь, зацепил корявым ногтем повязку, и красавица певчая умолкла в ужасе. Нос Боронбоша тоже был не рядовым зрелищем!
        Тут все пришли в чувство. Волк побежал к своим, Пешка накинул на решетку лоскутное одеяльце, Богдан подсунул поддон и скрепил его с решеткой. Птица под одеялом вела себя пристойно, хоть дозу приняла немалую. В струге проделали операцию слива вина. Еще накрошили в клетку моченого пряника, и заснули умиротворенные.
        Назавтра двинулись в обратный путь. Птицу держали открытой, и она удивленно таращилась на парусную снасть, на корабельную кулеврину, на мелкие детали человеческого быта.
        Все-таки немало мы, друзья, утратили с тех пор доверия со стороны живой природы!
        Глава 24
        1582
        Устье Тобола
        Смирение душ
        Богдан, Пешка и Птица возвратились в разгромленный Тобольск. Было совсем тепло, льда на реке не было вовсе, но на берегу он лежал многосаженными тушами и плавился потихоньку. Бывшие «городские» жители стеснились теперь в таборе на лесистой возвышенности и пребывали в глубоком унынии. Правда, река целиком унесла только несколько изб, тяжелые предметы — инструменты, запасы гвоздей, пушки еще можно было спасти. По крайней мере, с уходом воды они отыскивались в наносах и обломках. Самой горькой утратой был уничтоженный или размоченный в серую кашу порох. Соль также смылась, одежда пропиталась илом, зато погода установилась прекрасная.
        Но затопленников ничего не радовало. Особенно страдали шведы. У них было много вредных гигиенических привычек, и теперь они стенали по-шведски без мыла и полотняных салфеток.
        Возвратившийся Боронбош оказался почему-то самым жизнерадостным поселенцем, хотя у него унесло вообще все пожитки, сгинул в разливе или между дружками заветный сундук со всеми сбережениями. У него даже носа, как мы знаем, не было, но Богдан радовался жизни, весне, птичьим трелям. Пешка тоже лучился довольством. Его ялик оторвало из рощицы на правом берегу, и теперь он вынужденно остался помогать «тобольчанам», заучивая наизусть полученную охотничью плату. Он каждый день повторял Боронбошу пункты бражного рецепта и переспрашивал, верно ли понял смысл. В конце концов Пешка и вовсе решил остаться до восстановления Богданова жилья, потому что ему было обещано практическое упражнение — закваска браги на подножном материале.
        Утром следующего дня Богдан пригласил Андерсена и еще несколько начальствующих персон на малый совет. Расположились на солнечной поляночке. Клетку с Птицей Богдан поставил в тень и прикрыл наполовину зипуном — от сквозняка. Сирин еще спала, она была скорее совой, чем жаворонком, — любила дрыхнуть до десятого часа.
        Заслушали сообщение Пешки о статистике природных катаклизмов и решили перенести «столицу» на правый, северный берег Иртыша. Там, почти против устья Тобола имелась возвышенность, не подтопляемая весной. Еще одним соображением в пользу нового места была его относительная безопасность в «человеческом» смысле. Был задан вопрос, чьих набегов следует опасаться больше — куньяковских или остяковских. Пешка утверждал, что остяки опаснее его родичей, северных леших. Андерсен с Боронбошем ехидно переглянулись, но тут Птица в клетке открыла сонные глаза, пропела несколько нот и снова заснула. Все сразу поняли, что Пешка говорит правду, и Андерсен крикнул своим, чтобы готовили струги к переправе.
        От шведских команд Птица проснулась окончательно и запела, потягиваясь великолепными крыльями. От этого пения настроение в лагере резко пошло на поправку. Казаки и солдаты забегали с шуточками, стали подбирать разбросанные вещи, грузить струги, связывать уцелевшие детали срубов в длинные плоты.
        В обеденный перерыв, когда все поели и прилегли, кто на чем сидел, Птица снова вывела благодарственную руладу. Народ воспрянул ото сна. Вскочили все, и стали работать от души, не дожидаясь команды.
        Так и повелось: работа, еда, концерт на открытом воздухе, работа с утроенной силой. «Эх, — говаривал Богдан, — де Сирид бы пойбали, а Габаюда!». Впрочем, проверить гипотезу пока было нечем, — закваску браги отложили до обжития нового места.
        С этим новым местом вообще хохма получилась. Едва закончили основные постройки (хочу заметить, что в те времена сруб на 40 квадратных метров бригада из 5 человек строила за день — от рассвета до заката, особенно, если лес рядом), как сверху показались суда Ермаковой флотилии. Атаман ехал на обещанный Большой Весенний Круг. Надо сказать, что в Ермаковом войске, уютно отзимовавшем в Искере, не было недостатку в бытовых мелочах, то есть брага не выводилась. Добавьте сюда еще трофейный сибирский мед, сыченый по-московски чуть не до 40 градусов, и вы поймете, почему впередсмотрящий заикаясь докладывал смотрящему... простите — атаману, что город Тобольск Божьим промыслом или другим каким-то чертом перенесен с левого на правый борт, с южного берега — на северный! Когда подозрения в групповом окосении отпали, еще какое-то время вполне серьезно обсуждали возможность перемены русла великой реки. Но затем возобладала мистическая тема, Святой Порфирий стал тряско креститься, прерываясь лишь за тем, чтобы разжечь наконец походную лампадку. Подъехали к берегу. Старые боевые товарищи встретили Ермака и прочих
радостно, но... работы не бросили! Они, видишь ли, азартно заканчивали установку крепостного частокола, типа Чувашевского. Андерсен отдал Ермаку честь, не по-шведски лыбясь. На вопрос: «Где Боронбош?» — кивнул в сторону кокетливого теремка. Ермак, Кольцо, Порфирий и Пан зашли внутрь...
        Как описать открывшуюся картину? На лавке, спиной к печке сидел Богдан Боронбош, отпетый волжский головорез. Его профиль на фоне окна казался черным. Но несообразность этого профиля бросалась в глаза без всяких мелких подробностей. Закинутая к печной трубе голова была неузнаваема. На том месте, где у Богдана в незапамятные времена располагался нос и где уже 15 лет друзья и враги наблюдали грозную плоскость, теперь торчал огромный нарост, какой-то невероятный шнобель.
        Порфирий снова зарядил креститься, освободил из складок черного кафтана маслянную лампадку. В ее неровном свете нарост приподнялся, вспыхнул цветным переливом, затрепетал сотней искристых звездочек. Птица Сирин подняла голову и с любопытством осматривала пришельцев. Она улыбнулась им кожистыми складками основания клюва и плавным движением крыла указала на лавку у противоположной стены. Порфирий выронил лампаду.
        Птица запела. Сначала это был протяжный, высокий свист, потом к нему добавились клекот и соловьиное пощелкиванье, как если бы целая роща пыталась хором выводить единую трель. Но было в чудном голосе и еще что-то: женские вздохи и тягучие человеческие ноты; они выстраивались в осмысленный ряд, песня повышалась в тональности и спадала до интимного стона. Потом снова взлетала скрипкой и падала домрой. По ходу пения Птица посматривала то на одного слушателя, то на другого, будто ожидала реакции на свое новое произведение.
        Наконец пение стихло. Дверь в избу приоткрылась сквозняком, Сирин снова прильнула к лысой голове Богдана, обхватила ее крыльями и застыла. В свете, идущем из двери, было видно, что Птица сидит на «носовом платке» казака, вцепившись в него лапками. И еще мы увидели, что из-под повязки по щекам разбойника скользят переливчатые, искристые капли...
        Глава 25
        1583
        Искер
        Набережная дума
        Когда Ермаку приходила охота думать, он не к бесам, естественно, обращался, но и не к Богу. Казак выходил на берег Иртыша и здесь бродил или стоял «объятый думой». Река сибирская напоминала ему родной Дон и двоюродную Волгу. Если зажмуриться на прибрежную растительность, низковатое небо, не слишком здоровый среднегодовой климат, очень похоже получалось.
        Набережная дума Ермака обычно касалась отдаленных перспектив, потому что дела ближайшие обсуждались в Малом Кругу атаманов, а среднесрочные — на Большом Кругу, среди всех, имеющих право голоса. Включая «немцев».
        Если бы дело происходило сорока десятилетиями позже, основным мотивом Ермошкиных дум была бы музыка к песне «Наш паровоз вперед лети, в Коммуне остановка», ее бы он насвистывал под нос. Но по незнанию силы пара, «воровской атаманушка» мычал что-то неразборчивое, тягучее, донское. Никак не похожее на разухабистый «Паровоз» или фокстротную «Мурку».
        Вот примерные слова к его мотиву.
        Зачем мы здесь оказались?
        А затем, что вольному человеку на Руси великой места нет.
        Так мы же воры?
        А потому мы и воры, что нас неправедным судом судили. Мы воры не природные, а оглашенные. Нас ворами огласили.
        Да кто ж такой могучий обидел нас, сильных и смелых?
        А не могучий, а хилый и хитрый, — вор природный, клещ чернильный, дьячок бесовской, боярин алчный, атаман купленный. Он проворен и лих, всегда раньше честного и доброго поспевает — хоть царю совет подать, хоть самому в цари выскочить.
        Так он и сюда поспеет?
        Поспеет, если мы его не остановим, прошлой жизнью ученые.
        Да с кем же ты его остановишь, когда от трех третей казаков осталась треть добрых, да треть худых?
        А есть со мною три богатыря — троица верная. Один богатырь — Камень уральский, другой богатырь — люд сибирский, третий богатырь — воля казачья. Отец, сын и дух святой.
        Кроме вопросов, которые Ермак сам себе задавал, и на которые сам же отвечал, еще сидели в нем детские воспоминания о старой казачьей жизни. Времена детства всем нам помнятся светлыми, добрыми, чистыми. Вот Ермаку и казалось, что для светлоты и чистоты только и нужно: делать хорошо, и не делать плохо, установить честной порядок и железной рукавицей его удерживать.
        Ермак вполне системно формулировал причины и следствия «справедливой» казачьей жизни. Вот некоторые из них.
        Отчего мы ушли в казаки?
        От рабства крестьянского, от дури поповской, от неправды судейской.
        Куда мы ушли?
        На волю вольную, на пустые земли. И земли эти делить не стали, владели ими сообща. Монастырей не плодили, церквей не строили, в Бога верили не казенного, дворцового да церковного, а в своего — Небесного. Молились, венчались и прощались под вербой и под Небом, а не под крышею. Судов не заводили, — судили сами. Царства-боярства не держали, — атаманов всем миром выбирали и провожали. И атаманы — цари-бояре наши — первыми в бой шли. А то какой же ты «БОЯрин», когда ты БОЯ не видывал, за спины прятался?
        И куда это все подевалося?
        Корысть атаманская изъела. Не уследили за начальниками. Стала их Москва подкупать да жаловать. Вот и кончились наши выборы.
        Но жили-то мы не мирно, опасно, неудобно. Бабы к нам в станицы не спешили, приходилось их без сватовства брать?
        А потому и не мирно, что мира вокруг не было. Снизу турок да татарин, сверху царь да боярин, с боков ногаи да царские холуи. А если окружить себя реками великими, стенами высокими, людьми добрыми, болотами непролазными, лесами непроторными, то жить можно!
        И стало Ермаку казаться, и казалось правильно, что на этом новом, удачном месте можно построить Сибирское царство-государство на принципах казачьей демократии. Нужно только решить несколько больших задач. А для этого передумать много больших дум, и еще больше — дум маленьких — и в одиночку — «на диком бреге Иртыша», и с товарищами — в Большом и Малом Круге.
        Глава 26
        1583
        Искер
        Мечтание о Земле Сибирской
        Малый Круг по вопросу сибирского государственного устройства состоялся в ночь под Рождество 1582 года. В этом Круге Первом пока не обсуждались планы поворота сибирских рек. Ермак только поделился с друзьями некоторыми мыслями под самогон и добрую закуску. Дальше колесо закрутилось само собой. Иван Колесо именно и крутанулся волчком, чуть не в присядку пошел. Оказывается, все братья-разбойники чего-то такого давно хотели, — большого, типа Пансибирской рудной компании, — объявил Никита Пан. Даже Боронбош, которому, кроме носа и птичьего пения, ничего не хотелось, радостно кивал, понимая, что путь к личному носу лежит через общий интерес.
        А ведь и правда! — все в натуре было!
        Первое и самое главное — замечательные сибирские люди. Сибирские «татары», дети разных народов, сразу, еще с Верхотурья понравились Ермаку и ребятам. Неприхотливые, незлобивые, если не трогать, резкие, если в угол загнать. Понимающие дисциплину, но и вольные: чуть что, легко снимаются кочевать. «Голосуют ногами» против наглого кандидата-наездника. И, самое главное, очень тянулись сибиряки к знаниям, очень любили сказки слушать, рассуждения, чтение вслух. Вообще, — атмосферу общения. Едва загорится казачий костерок, едва затеплится беседа, как выползают из темноты любопытные рожицы и внимательно слушают разговор. Хоть по-русски, хоть по-немецки, хоть по-церковнославянски. Святой Порфирий сам не заметил, как собрал в Искере огромную паству. По любым дням приходили к нему кочевники и полуоседлые искерцы, спрашивали о жизни, искали утешения, просили исцеления от всех болезней. Они и проповеди готовы были терпеть.
        И Порфирий проповедовал. Будучи за что-то церковью обиженным, расстрига соизмерял темп и смысл своих чтений с интересом аудитории, допускал вольные толкования святых книг, подгонял ветхие схемы под реалии сегодняшнего дня. В общем, по-настоящему, Святой Порфирий был попом-реформатором. На весну 1583 года у него имелись планы крещения желающих в водах Иртыша или более теплого Ишима. Крестить собственно в Крещение, на сибирском морозе Порфирию садизма недоставало. Хотелось также церковку построить. Но с этим Порфирий не торопился, стеснялся даже предлагать.
        А зря стеснялся. Святой не знал, но на самом деле потенциальной паствы у него набиралось не на облупленную церквушку, не на захолустную епархию, а на патриархат! Да, да! По первому звуку пастушьей дудочки к Порфирию могло сбежаться гораздо больше «овец пасомых», чем на рев Иерихонских труб к патриарху Иерусалимскому или на грохот турецких барабанов — к патриарху Константинопольскому!
        Так что, Порфирий мог уверенно смотреть вперед, и не жаться в благословении друзей, сибирских государственников.
        Постепенно, в застольных раздумьях зимы 1582-1583 годов стала вырисовываться рабочая схема. Вот ее элементы.
        1. Нужно заняться человеческим фактором. Успокоить обретенное население, привить ему энтузиазм новой жизни. За это направление вполне мог отвечать Порфирий.
        2. Настроить учет личного состава, улусную и станичную иерархию, объявить порядок выборности и отчетности. Это Ермак брал на себя.
        3. Осмотреться в сибирских богатствах. Составить карты охотничьих угодий, сибирских руд, водных ресурсов и дорог. Разработать план крепостей, завалов, засек, предгорных дозоров. Это уже делал понемногу Пан.
        4. И самой главной, самой тяжкой проблемой оставался страх Господний. Вернее господский. Москва тянула и будет тянуть свои алчные руки за Камень. Строго говоря, Ермак и его компания царю-шизофренику ничего должны не были. В жалованной «Камской грамоте», кроме нечитаемого «титла» да указа о пропуске ватаги за Камень, ничего хорошего не значилось. Пропуск казаки себе и без грамоты могли наладить, а «титло» даже для тоста оказалось непригодным. Никакого прощения грехов, никаких мастей-должностей, никакой амнистии царь пока не предлагал. Так что, со всей Сибири Иван Васильевичу только Птичка Голубо-Перо причиталась — для хорового пения, да и ту Боронбош не хотел отдавать. Даже за золотой нос.
        По всему выходило, что с Москвой будет война. И ничего страшного в этом не было, не в первой. Тем более, что не в пустыне живем, не на острове. Казаки на Дону не раз участвовали в войнах: то с крымцами против Москвы, то с Москвой против Крыма, то с запорожцами против турок. Здесь тоже легко собиралась коалиция. С юга имелись обширные степи совместного с Бухарой использования. С востока в Приуралье толпились ногаи. По Волге и Каме в туземных поселениях русским духом тоже не очень-то потягивало. Тем более, время работало на Сибирь. Царь Московский доживал последние годы. Государство его сыпалось и трещало по швам, как худой, переполненный мешок. С запада заходили на Русь тучи грозные. Так что, неизвестно кто у кого защиты запросит, кто к кому присоединяться пойдет — Сибирь к Руси или Русь к Сибири.
        По этому вопросу атаманы согласились коней не гнать, тянуть время, и провести разведку. Иван Кольцо вызвался слетать до Москвы, повидать родню, глянуть в глаза царю — так ли он грозен, как сказывают. Заодно поручалось Кольцу привезти из Москвы всяки-разные товары по списку на восемь листов и посетить на Сретенке монахиню Марфу. Для справки о породах певчих птиц. Пока они будут собираться, каждый на свое поприще, пропрем-ка и мы по волне нашей памяти и наших мечтаний.
        Глава 27
        1583 — 2003
        Авторское отступление 2
        Урок теоретического сепаратизма
        Меморандум. Автор категорически предупреждает соответствующие наблюдательные инстанции, что все социально-политические технологии, стратегии и схемы, изложенные ниже, не могут быть реализованы в современной России, ввиду принципиальных изменений, произошедших за последние 420 лет в области транспорта, связи, федеративного устройства, исправительно-трудового дела, других внутренних дел и, особенно, — государственной безопасности. На основании вышеизложенного, автор решительно отметает любые возможные обвинения в нарушении, сами знаете каких статей действующего законодательства, карающих за раздувание сепаратизма, угрозу целостности государства, призывы к насильственному свержению государственного строя и несогласие со статьей, определяющей руководящую и направляющую роль города Москвы в жизни Российской Федерации.
        А сейчас, как говорит моя знакомая Циля Цугундер, знатная интернетчица из Одессы, начнется «самый цимес». Что за «цимес» такой, нам казакам неизвестно. Видимо, особый еврейский кайф.
        Мои представления о высшем кайфе относятся к сфере научного администрирования времен покорения космоса. Чтоб вам был понятен уровень грядущего удовольствия, предадимся на минутку ностальгическим переживаниям.
        Не знаю, как у вас, а у нас, космонавтов, высший кайф имеет три, почти библейские ипостаси. Когда я служил под научными знаменами академика Саяно-Шушенского и возглавлял шайку выпускников политехнического вуза, свои претензии на кайф я формулировал так:
        — Помните, дети мои, что вы тут можете вольнодумствовать как угодно, можете законы Ньютона, Архимеда и Дарвина нарушать, можете оставить за собой право первой брачной ночи, можете даже сидеть в моем кресле, когда никто не видит, но: никогда, ни при каких условиях, ни в помыслах, ни на деле вы не смеете нарушать три моих божественных, первородных права. Это:
        1. перестановка мебели в лаборатории;
        2. присвоение названий новым разработкам; и 3. распределение полученных со склада канцтоваров!
        Эти три высших кайфа — мои, и только мои!
        Теперь вам, дорогие читатели, будет вполне понятна предлагаемая далее игра с криминально-номенклатурным уклоном.
        Итак, представьте, что мы с вами оказались на территории Сибири в 1583 году. Начальников вокруг нет. Единственный претендент нами управлять — истерик Иван Рюриков дотянуться до нас не может. Что мы с вами будем делать? Как переставим мебель на нашей осьмушке Божьего мира? Какие названия присвоим построенным городам, найденным рекам, горам и болотам? Какие канцтовары начнем строгать из сибирского кедра и пихты? Чем обложим свои брачные ночи? Почем договоримся с южными соседями об аренде улуса Байконур в Сыр-Дарьинской степи?
        Вот какими приятными делами мы займемся! Вот какой будет у нас кайф! А никакой не цимес.
        Итак, приступим. Мы знаем, что царю Московскому жить осталось ровно год. Старшего наследника Иван Иваныча он поразил острым посохом в левый висок больше года назад, когда мы Искер штурмовали. Поэтому скоро воцарится дебильный средний принц Федя. Он прокуролесит под Большим Боярином (не путать с ББ) Годуновым 13 лет. Потом Годунов 7 лет сам просидит, воевать не посмеет. И все. Начнется на Руси 8-летнее Смутное время, в котором отловить нашу рыбу не составит труда. Значит, нам только год простоять и за Камень продержаться. А уж за последующие 28 лет вольницы мы легко построим наш Ерусалим-на-Иртыше! Тезисы Малого Круга в качестве плана действий нас почти устраивают. Вот что мы с вами будем делать.
        Зашлем проворных ребят в следующие 6 мест:
        1. Москва. Московский резидент должен установить контакты с людьми в кремлевской администрации или около нее. Это могут быть Федька Смирной («Привет, Федя! Помнишь, как славно выпивали на Каме? Еще хочешь? Приглашаю в самый крутой московский кабак. Где у вас тут деловые пацаны отдыхают?»); Семен Строганов («Здравствуй, хозяин, принес я весточку от Ермолая Тимофеевича и всех наших. Ждут тебя, долю твою в общаке четко держат»); князь Курлятьев («Бог в помощь, Ларион Дмитриевич, халва под язык; вот казаки тебе передачку собрали, пожрать, выпить. Как освободишься, ждем к нам. И что у вас тут слышно за Сибирь?»); монахиня Марфа-Мария («Ох ты, девочка моя, да что ж они тебя тут заморозили!? Не греют, не ласкают, держат в черном платье при белом теле? Айда к нам, на волю! У нас на 10 девчонок по статистике 400 ребят. А расскажи-ка мне сказку... — да нет, не птичью, — что у царя слыхать? — чай он тебя навещает?»). И много другого разговорчивого народу нашли бы мы на Москве при наших денежных возможностях. Хоть и среди ментов.
        2. Нижний. Здесь нет пока всероссийской ярмарки, но место бойкое. Много проезжих отдыхает. Есть чего разузнать. В Нижнем будет главная перевалочная база. Речные перекладные, конюшенка для срочной скачки через леса.
        3. Казань. Эта столица татарская тоже на Московско-сибирской трассе лежит. Тут много информации крутится. И это — очень шаткая политическая краюшка царства. Кусни ее, сразу в рот попадет, не воротится. Тут самые братские нашему сибирскому народу нации проживают. И хорошо бы муфтия какого-нибудь местного на прикорм посадить.
        4. Пермь. Это ближний подступ к Камню. Без Перми на Урале делать нечего. Если завтра война, если завтра в поход, то здесь будет главный плацдарм московского агрессора. Здесь мы тоже будем держать лодочную станцию, человечка вставим Ваське Перепелицыну, вообще всю Пермь измерим и просчитаем.
        5. Чусовой. А это уже наша земля. Отсюда мы можем не таясь надзирать за Москвой, отсель грозить мы будем надменному соседу.
        6. Кукуй-покаменный. Кукуй превращаем в крепость. Наглухо затыкаем Верхотурский проход. Здесь разместится наш главный центр переработки и передачи информации. Для лета будут заготовлены волокуши, для зимы — парусные сани. Тягловую скотину будем в предгорьях пасти, арсенал в горах держать.
        По цепочке из этих шести звеньев понесутся взад и вперед наши эстафеты. Как говорится, с Кукуя на Кукуй. И мы раньше самого царя Московского узнаем, что его бес попутал на Сибирь покуситься.
        Далее — финансы, кровь войны. В багаже царя Сибирского Кучума обнаружилось большое количество полезных ископаемых. Изумруды, алмазы необработанные, золото чужой чеканки, серебро в слитках и остальная таблица Менделеева. Тратить эти вещи на контрразведку, войска, бюджетников мы, конечно, будем, но необходимо и проследить, откуда они в казенном сундуке взялись. Это — готовая карта нашей внешнеэкономической деятельности, добывающей и перерабатывающей промышленности.
        Теперь армия. Чтобы поднять народ на ратный и трудовой подвиг, нужно с ним по-человечески договориться. Проводим Всесибирскую перепись населения. Одновременно разъясняем учтенному люду раз и навсегда записаные правила нашей жизни — Конституцию, если угодно. Раздаем ее, вырезанную на камне, моржовой кости, выжженную на тюленьей коже и спинах изменников родины. Должна поместиться. В ней и пунктов всего с десяток будет. О неприкосновенности земли и частной собственности. О выборности и ответственности. О едином и единственном налоге в 10%. Ну и еще пунктов 7 о любви к Отечеству.
        Обеспечив любовь народа, мы легко построим лучших его сынов в ряды великой профессиональной армии. Нарежем военные поселения вдоль Урала и по границе с южной степью. Любителей кочевой жизни отправим во всеоружии дрейфовать за Обь, Лену и далее. Мы будем рады принять тамошние народы в дружную нашу семью на стандартных конституционных условиях. И они будут счастливы приняться!
        Попа Порфирия Святого обяжем разработать нам Устав о свободе совести. Чтобы всем шаманам, басурманам, левои православным, буддистам, мазохистам, истерикам и изотерикам у нас равноправно жилось. Мы их будем держать за пределами наших канцелярий, в государственные СМИ не выпускать, храмовое строительство разрешать только за свой счет, в пределах утвержденной застройки с соблюдением средневековой эстетики.
        И скажете теперь, что народ нас не полюбит? Что не побегут к нам люди из ближнего и дальнего зарубежья? Что не выстроятся очереди у наших консульств в Пекине, Бухаре, Самарканде, Перми, Берлине и Риме? Что не выкачаем мы всех московских программистов и атомщиков у сумасшедшего Ивана Васильевича и его таких же последователей? Что даже в славном городе Иерусалиме не задумаются о преимуществах нашего кайфа над тамошним цимесом? Скажете? Нет!
        Конечно, не скажете, хоть и есть в нашей Конституции среди семи пунктов о любви к Родине-матери самый главный пункт — о свободе матерного слова.
        Воспользуйтесь им! Крикните мне, что я вру. Что это я один такой змей подколодный, а Ермак Тимофеевич, да Иван Кольцо, да все прочие бандиты наши — настоящие московские патриоты. И как увидели они богатства сибирские, как вскрыли сокровищницу Кучумову, как узнали о Невьянских железных рудниках, как пощупали алмазные навалы имени де Бирса, так и завопили в голос, что нужно немедленно кланяться Иван Василичу царством Сибирским!
        — А вот, гляди-ка, братцы, еще изумрудик закатился, размером с яичко лошадиное, давайте его в любимую Москву отправим! Пущай его на Кукуе к головке посоха митрополичьего прилупят! И пусть приходят сюда воеводы царские, а мы уж подвинемся-посторонимся. Пусть они, бояре столбовые, нами управляют, как раньше управляли, жалуют, как раньше жаловали. И тогда, Бог даст, они заменят нам смертные наши казни усечением языка и ссылкой за Полярный круг. Мы согласные! Нам без языка, без носа, без прочих острых органов спокойнее будет, правда Богдан? — а то мы очень за свою бдительность в пьяном виде опасаемся. Легко можем выболтать сибирские тайны классовому врагу.
        Такую вот мораль вы мне предлагаете усвоить из вашей басни? Ждите ответа, ждите ответа... Не дождетеся! Я без всякого усекновения молча поворачиваюсь и иду дальше. Пора нам с казаками СВОЙ план исполнять.
        Глава 28
        1583
        Москва
        Кольцо
        Как только вскрылись реки, Ермак отправил войска вверх по Иртышу и по Ишиму, чтобы «раздвинуть пределы своего царства».
        Но тут же татары окрестных юртов донесли, что Маметкул с небольшим отрядом стал на Вагае. Ермак послал против него последний отряд в 60 человек. Казаки напали на татар ночью и почти всех порезали во сне. Маметкула не дорезали, взяли живьем, привезли в Искер.
        Когда народ из Искера схлынул по делам, начались сборы посольства к Московскому царю. Погрузили дары, на первый взгляд великолепные, на самом деле — необходимые и достаточные. «Посол» Иван Кольцо то прибавлял что-нибудь в дорожные сундуки, то, усомнившись, — отсыпал обратно. Нужно было меру соблюсти, чтоб на Москве ощутили как бы верноподданность, но не учуяли реальных богатств. В конце концов, сформировали такой набор:
        — 2000 соболей,
        — 20 лисиц-чернобурок,
        — 20 бобров,
        — самоцветные (полудрагоценные) камни, — с пуд мелкого самородного золота, — ну, и кучумовский гардероб поношенный упаковали: шапки, национальные костюмы, халаты.
        Последний инструктаж Кольцу друзья дали уже на Искерской пристани: о Птице, в связи с новыми обстоятельствами, — ни гу-гу! Так, можно сказать, что Ермак озабочен ловлей птиц, будто бы для чучельной коллекции, которую обещает царю послать к концу года и т.п.
        Главный акцент следовало сделать на овладении Сибирью и формально «бить челом царю царством Сибирским». Это — как привет передать: вот его тебе передали, и ты его «имеешь», а в руки не возьмешь.
        Кольцо с дружиной отплыл по льдистой воде, уверенно прошел Сибирской Дорогой, везде оставлял людей с отдельными заданиями, в Чусовом отделался от младших Строгановых мелкими сувенирами, Пермь проскочил ночью и через две недели уже перегружал поклажу с лодок на телеги в Суздале.
        Отсюда начались проверки документов. Но документ к счастью имелся — тот, который уже выручил два года назад в Перми. От Суздаля Кольцо послал своего человека, казака Колябу на разведку. Сибирское посольство в самой Москве не могло мешкать с явкой к государю, и Коляба должен был разузнать московские дела, выскочить к Троице и рассказать о виденном и слышанном. В случае задержания Коляба волен объявить о приезде посольства, — будто за тем и послан. В Троице основная станица собиралась проволынить дня три в благодарственных молитвах об успешном окончании пути.
        Но три условные дня миновали, казаки уже все иконы перелобызали, со всеми святыми перездоровались, а Колябы все не было.
        Уже несколько монахов ускакали на Москву, как бы по своим делам, и медлить стало неприлично. Тронулись в путь. У Хотькова подломили ось у телеги с гостинцами. Не спеша, вытесали новую из цельной сосны, поехали дальше. Заночевали в виду Москвы. Еще полдня тащились по грязным окраинным проселкам. То и дело навстречу попадались глазастые всадники. Делать, нечего, въехали в Кремль.
        Тут все было готово к встрече. Бояре толклись на Красном крыльце, черноризцы вороньими стайками суетились на площади, митрополит виднелся на самом верху лестницы. Коляба, не слишком здоровый какой-то, стоял в окружении крепеньких мужичков в купеческом обличьи.
        Казачий «поезд» свернулся дугой и замер. Кольцо соскочил с коня и медленно пошел к подножию лестницы, цепко разбираясь в лицах. Навстречу спустился человек в дорогом кафтане и мехах. «Уполномоченный», — понял Иван.
        — Здрав будь, господин боярин! — Иван улыбнулся открыто и радостно. — Как величать тебя?
        — А сам-то кто таков будешь? — гордо, но без злобы спросил боярин. По обычаю он должен был еще добавить: «Какого роду-племени?» — это, чтобы не унизить нечаянно своего достоинства. Но промолчал.
        «Знает род наш разбойный и племя наше воровское, может, и приговор помнит», — понял Иван.
        — Мы сами из купцов нижегородских, прозвищем Кольцовы. Звать Иван, сын Михайлов. Ныне послан от государева слуги, атамана Сибирского Ермолая Тимофеева к царю Ивану Васильевичу с дарами и доброй вестью. — Кольцо не стал свои московские корни раскрывать, чтобы родне не навредить, но и атаманом себя не возвеличил.
        Боярин представился, как бы нехотя:
        — А мы — князь и боярин, воевода государев Семен Болховской. Царь велел нам встретить тебя и обождать. Сей же час сам спросит, по-здорову ли прибыл. — Болховской отвернулся и ушел наверх.
        Кольцо уселся на край телеги и стал рассматривать «встречающих». Ему нужно было за что-то зацепиться, и он начал с Колябы. Коляба присутствовал невредимо, но подбежать к командиру не спешил, стоял в полоборота, будто его на поводке держали. Наконец, ему удалось повернуть голову. Глаза казака сказали Ивану многое: «Пойман. Ничего не сказал лишнего. Обстановка тут неопределенная, но тяжкая, нервная, злая».
        Про злобность обстановки Коляба мог бы и не семафорить. Еще в Чусовом стали известны слухи об убийственных событиях в Москве. На базаре в Казани, на пристанях в Нижнем и Суздале уже точно говорили о смерти единственного здорового наследника — великого князя и соправителя Ивана Ивановича. В Троице удалось раскрутить в странноприимном доме монашка, который и крестом осенился в подтверждение, что государь сам убил сына! Уж год тому и четыре месяца!
        Так что, не Иван Иванович вышел проводить казаков к государю, а снова спустился Семен Болховской и сказал с прибавлением краткого титула, что царь Иван Васильевич просит гостей в Грановитую палату.
        Иван подал знак своим. Четыре пары казаков подхватили сундуки с дарами и двинулись вслед за ушедшими наверх боярами на царский прием.
        Посреди палаты сидел старик. За те два года, что мы не видели его, с царем Иваном произошли страшные перемены. Он резко похудел, утратил величественность, облез. Даже под шапкой легко угадывалась лысина. Глаза слезились, руки тряслись теперь уж непрерывно. Казалось, царь и встать-то не сможет, если понадобится.
        Если б мы с вами снимали по нашему рассказу кино, то в этом месте, пожалуй, пришлось бы актера поменять, — так неузнаваем был наш герой.
        Но вот Федька Смирной объявил громким голосом прибытие «добрых гостей сибирских, слуг государевых», бояре перестали шептаться, приосанились, и Кольцо смело шагнул вперед. Смахнул шапку, поклонился в пояс, и так лихо повел рукой, что полы его великолепного темно-синего кафтана взлетели крыльями неведомой птицы.
        Дальше был сказан заученный полный титул. Царь слушал его безразлично, но и не торопил. Возникало подозрение, помнит ли он, зачем послал людей на край света? И только, когда Кольцо закруглил вступление: «...и всея Сибирския земли и Северные страны повелителю атаман сибирский Ермолай сын Тимофеев царством Сибирским челом бьет», глаза старика ожили, и церемония пошла по накатанной колее. Царь спросил, «по-здорову ли доезжали», какова Сибирская земля, как вообще дела с этой Сибирью? Потом вышли посмотреть дары, ощупывали и обсуждали меха да камни, и затем — вовсе без церемоний — Грозный пригласил Кольцо отужинать и еще рассказать о новых землях.
        Беседы продолжались три дня, и на третий день к полуночи царь отослал всех свитских, Федьку Смирного отправил постель готовить и спросил о Птице.
        То есть, не напрямую заговорил, а вокруг да около: о сибирской погоде, природе, лесах, охоте, зверях пушных. Ну, и о птицах певчих. Напряжение беседы возросло. Иван Михалыч удерживал ровный, безразличный тон, а Иван Василич зорко вчитывался в его лицо: знает ли о миссии Ермака, добыта ли Птица?
        — Знает, государь, по морде видать, — уверенно заявил Мелкий Бес, — и как ему не знать, когда они все там — одна шайка. И Птица поймана, у них сидит.
        — А чего ж не прислана? — едва не взревел Грозный.
        — А потому и не прислана, что себе оставили, думают о ней, к чему надобна. Не больно в нее верят, но и отдавать не торопятся. Вдруг себе сгодится? Впрочем, как и вся Сибирь.
        Грозный стал наливаться истеричным ядом, гнев неудержимо рвался из груди, он медлил с приговором только из-за раздумий, как казнить разбойника. И МБ чуть не за руку удержал царя:
        — А ты не казни его, а милуй. Пусть идет пока, а мы подумаем, как миловать, да чем жаловать.
        Дума Малая, бесноватая, затянулась на три дня. Ивана поселили в Белом городе, присматривали за ним, но ненавязчиво. В первый же «выходной» день Иван пешком, в черной одежке дошел до Сретенки, с богомольцами пробрался в монастырь, кое-как выспросил монахиню Марфу, назвавшись братом из деревни.
        Вообще-то, Марфа с казачком разговаривать не стала бы, но у Ивана имелся пароль, примета, которая должна была подействовать на ведьму Машку, как ярмак на Ермака. Эта примета — синее перо Сирин, изъятое у ведьмы при аресте, отданное царем Ермаку для образца, — теперь торчало у Ивана за отворотом поношенной шапчонки, носимой в руках ради святости места.
        При виде пера Марфа поклонилась Ивану, да и пошла своей дорогой. Иван двинулся за ней, прилично погодя. Было бы дело к ночи, ему и шагу не дали бы ступить бдительные монастырские старушки. Но время шло к обеденной трапезе, и мечты монастырских обывателей стремились к плоти Христовой, а не к Машкиной да Ивашкиной.
        Кольцо должен был повторить акт двухлетней давности, красочно описанный безъязыким Курлятой. Правда, сомнительно все это было, а по прошествию времени и вовсе представлялось чушью. Иван прикидывал, что, когда тебя так увечат во славу российской государственности, ты легко можешь поехать головой и плести своим колбасным обрезком, черт знает что.
        По таким рассуждениям Иван не слишком рьяно приступил к исполнению курлятьевской методики. Ему полагалось сразу швырнуть Машку на земляной пол, трахнуть ее пару раз (в старом смысле этого слова) сапогом под ребра, спросить о Птице. Но он только ухватил ее крепко за локоть, развернул к себе, притиснул к прохладной стеночке. Далее события пошли не вполне заповедным путем. Все смешалось в доме Божьем. Методический пункт 1. «Пытка ведьмы» — получился вялый. Пункты 2. «Упоение ведьмы рейнвейном урожая 1570 года» и 3. «Испытание ведьмы жезлом любовным» вовсе поменялись местами.
        Нам-то понятно, что просидеть 2 года в одиночке, практически без мужиков, а ТЕОретически — с двумя мужиками — Отцом и Сыном, и пребывая в озабоченном искании, мужик ли Дух Святой? — не каждая потянет. И от бесовского искушения, усиленного голубым пером, не очень то крестом оборонишься, и не такие тертые бабы ломались. А Машка-ведьма не по своей воле тут свечки оплавляла.
        С другой стороны, Иван тоже давненько дома не был. А Москва на него, природного москвича, всегда однозначно действовала.
        Короче, итогом беспорядочной свалки во имя Божье (поскольку «Бог — есть Любовь») стало распитие спиртного напитка и такой же беспорядочный рассказ грешной монахини Марфы.
        Иван с удивлением узнал секрет вечной молодости, который, правда, как мы можем заметить, теперь несколько отличался от «царского», напоминавшего зэковский рецепт улучшения чувств путем вшивания посторонних предметов в трепетную боеголовку. А вот этот рецепт в новом изложении.
        Каждый год в эту пору Птица Сирин несет одно яйцо. Не простое, а золотое. Несет без каких бы то ни было контактов с птичьими мужиками. Такое чудо возможно не только среди библейских дев, но и в повседневной сельской жизни. Каждый знает, что курица тоже несет яйца без помощи петуха, правда, они получаются «диетические», то есть непорочные, для насиживания непригодные. Поскольку нам сирино-ферму разводить не нужно, то страху в птичьей святости нет. Яйцо Птицы Сирин содержит желток, белок, жиры и углеводы, но и еще кое-что...
        Тут, внимание! — ведьма то ли начинает врать Ивану-казаку, то ли правду говорить. Тогда выходит, что врала она Ивану-царю. Впрочем, врала во спасение.
        ... Это кое-что — птичьи чары. Они излучаются по ходу птичьего пения. В пении Сирин содержится огромный волшебный заряд, мощная вибрационная энергия, как в мантрах или рок-н-роле. Сирин своим пением может и в спокойном состоянии покалечить. Или, наоборот, вылечить. А в яйценосном экстазе — тем более. Так что,.. — тут Марья опять размечталась чисто по-женски, — если заняться любовью под пение Птицы Сирин, когда она золотое яйцо несет, то молодости запасешь на целый век, — не людской век, а буквальный — астрономический!
        Уж не знаю, намекала ли Марья на свою способность послужить инструментом молодецкой подзарядки и набивалась в Сибирь, или на второй круг прямо здесь и сейчас собиралась, но ударил малый, «трапезный» колокол, и жизнь обыденная повлекла наших героев, каждого своим путем. Марфа убрела откушать, чего Бог послал, причем благодарственная молитва у нее получилась двусмысленной, с акцентом на слова «...даждь нам днесь», так что Бог даже растерялся, чего ей давать ежедневно?
        А Иван прошмыгнул в свою белогородскую избушку, где его дожидался посыльный из Кремля. Поехали к царю.
        Царь Иван Васильевич выглядел лучше прежнего. Он точно знал, что ему говорить, что делать, на что надеяться, и поэтому производил впечатление совершенно здорового человека. Он сегодня спал спокойно, мальчиков кровавых во сне не наблюдал, проснулся поздно. Потому что лег далеко за полночь.
        Царь радостно принял Ивана, объявил о пожаловании деньгами и сукнами на одежду, разрешил набрать в Московской земле охотников для заселения Сибири и повелел отправить Маметкула в Москву.
        Взамен старой «опасной» грамоты Ермаку с товарищами была пожалована новая, настоящая. В ней Иоанн IV милостиво объявлял разбойникам забвение старых вин, отмену былых приговоров, обещал вечную благодарность царственных потомков. Ермак был назван князем Сибирским, ему было поручено «устраивать завоеванную землю». То есть, Ермак не просто возводился в благородное сословие, причислялся к государственной элите, но и определялся на сибирское генерал-губернаторство. «Князь Сибирский», это, как удельный князь Рязанский или Тверской. Уделов, конечно, на Руси уже давно не было, но прямая фраза «об устроении завоеванной земли» давала Ермаку неограниченную власть за Уралом. Но это было гладко на бумаге. На этом бумажная обертка кончилась, и проявился тайный плод ночных бдений Ивана Васильевича Грозного.
        Дальнейшими статьями указа «для принятия сибирских городов» из Москвы посылались уже знакомый нам воевода князь Семен Болховской и некий дворянин Иван Глухов, предназначенный быть тобольским головой, с отрядом лучших московских стрельцов...
        Вот, дорогие читатели, это — спецназ! Не верите? А что это за «принятие сибирских городов» у «князя Сибирского«? Это Стефан Баторий шел на Русь «принять города» Смоленск, Псков, а то и Москву у князя Московского. А у Ермака, пожалованного «устроением завоеванной земли», чего было «принимать»?
        Просто с этого момента игра должна была играться по московским нотам. Иван Кольцо становился заложником. По нему у Болховского и Глухова имелась четкая инструкция: кончать, как доедут до места. Такая же участь ожидала всю казачью верхушку, перечисленную еще в приговоре 1570 года. А Ермак? И Ермак с ними, но отдельно, по обстоятельствам, — все-таки «князь»! Вернемся на полночи назад, подсмотрим и подслушаем судьбу Ермошки нашего, нагаданную и насуженную безумным царем.
        Глава 30
        1583
        Искер
        Восход сибирской Луны
        Ермак познакомился с царевной. Еще одно Копыто бывшего Коня Кучума — кажется, Левое Переднее, мирза Карача, прискакало в Искер сдаваться. То есть, приносить присягу на верность новым хозяевам. Взамен Карача желал подтверждения родовых прав на кочевья в верховьях Иртыша. Ермак и не думал торговаться, но у Карачи для поднятия цены имелась ценная заначка — царевна Айслу. Младшая (сводная через гарем) сестра Маметкула оказалась в кибитках Карачи в суматохе прошлогоднего бегства. Имя ее означало что-то, связанное с Луной, все прочие достоинства, мимически представленные бывшим Левым Копытом, обещали массу удовольствий. И когда свита Карачи уползла из Ермаковой избы, пятясь на карачках, Айслу осталась сидеть в углу. Ермак велел Порфирию как-то пристроить принцессу, и Святой обнаружил, что девица знает основы разговорной русской речи, — выучилась у пленных кузнецов. Айслу сначала приставили к излечению новых, вагайских ран пленного брата, потом использовали как переводчицу и вообще по хозяйству.
        С некоторых пор Ермак стал приглашать Айслу для разъяснения бытовых и прочих татарских понятий. А потом она и для политики пригодилась. Никто не мог доходчивей царевны объяснить согражданам новый порядок, ненасильственную казачью Конституцию.
        Всю весну Айслу прожила по соседству с Ермаком, провожала его до причала при убытии на Тобол или в верховья, встречала при возвращении. Однажды Ермак вернулся с Тобола, и Айслу позвали на пир. Там она увидела среди прибывших странного человека, до глаз перевязанного черным платком. Оказалось, это Богдан — «человек, дарованный Богом», — один из друзей Ермака. У Богдана имелась ручная птица, и Айслу попросили определить ее породу. Ермак подвел девушку к большой клетке и снял с решетки накидку. Айслу посмотрела на Птицу. Птица посмотрела на Айслу. «Красивая!» — подумала Айслу.
        — Кррассивая! — сказала Птица.
        Птица высказалась вслух впервые, поэтому начался переполох. Айслу лишилась чувств. За ней последовал Святой Порфирий. Этих самых чувствительных товарищей стали отпаивать водкой, и Порфирию полегчало, а царевне поплохело. Ермак, хлебнувший за компанию, тоже подавился свежеприготовленным продуктом, толкнул Никиту Пана. Пан взвыл от боли, — прошлогодние раны новгородца болели по весне невыносимо. Птица заметалась и закудахтала, Богдан решил прикрыть ее от стыда и взмахнул покрывалом, но Сирин не хотела прятаться. Она решила, что честная компания нуждается в умиротворении, и запела.
        Сразу все наладилось. Чарки заходили по правильным орбитам, царевна Айслу порозовела, Святой Порфирий узрел в ней пречистое воплощение, а у Никиты стихла боль в надрубленной ключице...
        Айслу и Сирин подружились, много времени проводили вместе, и уже никому, кроме царевны, Боронбош не доверял Птицу, уезжая по делам. В общении с Айслу у Птицы проклюнулась разговорная речь. Глубинный словарный запас у нее имелся еще с Тобола, но активным он стал именно теперь. Принцессе оставалось только фильтровать птичий базар, объяснять Сирин, какие слова пристойны, какие нет. Так пришлось довольно много поработать над искоренением или, хотя бы, исключением из повседневного употребления большинства оборотов, подслушанных Птицей в Тобольском лагере, некоторых святотатственных словосочетаний Порфирия и пяных анекдотов Пана. На всякий случай Айслу морщила лобик, когда Птица кричала что-то по-немецки или по-шведски. Мало ли что содержалось в этих рубленых звуках?
        Глава 31
        1583
        Искер
        Сафьяновая контрреволюция
        Прошла весна 1583 года. Однажды под вечер в Искер приплыла казачья чайка, из которой на берег буквально выпала шестерка взмокших гребцов. Ветер дул верховой, под парусом идти не получалось, и «марафонцы» два дня убивались на веслах. Но и деваться было некуда, весть воистину привезли «марафонскую»: из Кукуя доносили о приходе московских войск.
        Всю ночь и весь следующий день шел военный совет. Атаманы заперлись в Кучумовом дворце, ели, не прерывая «думы», спали сидя, или не спали вовсе. Иногда для консультаций во дворец тащили кого-то из татар, тогда Айслу и прижившийся при Богдане Пешка поочередно приглашались для перевода. Пешка переводил с заиртышских, Айслу — с южных, степных наречий. Только Птица оставалась не при делах. «Конечно, — думала она, — когда говорят пушки, нам, Музам, приходится помалкивать». Айслу убегала, и Сирин в пустой комнате материлась от души: «Ja, natuerlich, das ist Schweinerei, mich zum Rat nicht laden!».
        Итак, известно было вот что. В конце июня в Пермь из Казани приплыл тамошний казачий резидент. Он дежурил среди татар в одиночку, и то, что бросил пост, свидетельствовало о чрезвычайности событий. Таковым событием резидент-гонец посчитал стремительный проезд через Казань двух «благородных», сотни московских стрельцов и многих всяких прочих людей в штатском. Не успели пермские «члены казачества» обдумать эту весть, как с пристани доложили о подходе вереницы стругов. Дальнейшее наблюдение показало:
        1. встречать караван выскочили сам воевода Перепелицын и епископ Вологодский-Великопермский;
        2. выведено было все наличное войско;
        3. все оделись, как на Пасху, и
        4. даже на сером кардинале Биркине неуклюже болтался золотой православный крест.
        Встреча затевалась по полной программе — с посещением собора, всеобщим молебном, обширной трапезой у епископа, пиром у воеводы, охотой и рыбалкой для бояр и командиров. Но получилось как-то подозрительно резко, зло, не по-русски. На берег прибывшие выходили без сановитости, стрельцы прыгали за борт на отмели, как при штурмовом десантировании, хлеб-соль Болховской принял небрежно, целоваться троекратно с Перепелицыным не стал. Назначенный царем «тобольский голова» Глухов вообще «строй нарушил», ломанул сквозь свиту, ухватил под локоть Биркина, поволок в сторонку для интимного разговора. Потом в Пермский собор отправились с епископом только походные попы да несколько мастеровых, а наместника государева Василия Перепелицына решительно увлекли мимо епископской трапезы на серьезное совещание. Даже не соизволили вздремнуть с дороги. «На том свете отоспимся!» — отрезал Болховской. Какие все-таки неприятные бывают эти московские начальники!
        Сибирские наблюдатели опознали Ивана Кольца в свите Болховского. Он все время обретался в кольце стрелецком. «Пойман!» — правильно резюмировал казанский резидент. Ни Колябы, ни других узнаваемых ликов в толпе прибывших не было. Дум Болховского и Перепелицына узнать также не удалось, но уже к вечеру в московской эскадре обнаружились спешные приготовления. В струги тащили бочки и ящики, экипажи в город не отлучались — жгли костры на берегу. Еще несколько пермско-воеводских кораблей подплыли к общей стае, и местный стрелецкий отряд стал таскать туда свои пожитки. В довершение ужаса после вечерни в эти струги конвойные усадили десятерых ссыльных попов с попадьями и многочисленным потомством. Святые семейства стенали, бабы рвали на себе платки, дети испуганно жались друг к другу, отцы почерневшие крестились и клевали носами.
        Было ясно, что караван уйдет вверх по Чусовой на рассвете, поэтому казачья чайка вылетела в ночь. В Чусовом тоже медлить не стали, сразу погнали на Кукуй. Перед казаками стояла дилемма: быстрее сообщить в Тобольск о московской рати вообще, или промедлить и разузнать подробности. Остановились на втором, тем более, что в пользу этого варианта имелось природное обстоятельство. Началось очень сухое лето, судоходность верховьев Серебрянки и Туры резко снизилась. Теперь до Кукуя вестовая чайка не протискивалась за три версты, скребла дном о камни. А уж тяжкий московский струг не дойдет до крепости верст на шесть-восемь. Так же и на Туре. Итого, с учетом ручной носки припасов, перетаскивания стругов и умелой «помощи» кукуйской можно было выиграть от трех дней до недели. Сели ждать гостей в крепости, а у верхотурской пристани две чайки стали наготове с людьми, и люди эти посменно присматривались к вершине условной горы. Отплыть им надлежало немедля с появлением оттуда сигнального дыма. А на горе пара казачков сидела в пещерке, наблюдая кукуйский частокол. Им велели палить костер при любом движении чужаков
к Кукуйскому проходу. Таковое движение началось очень скоро.
        Но сначала московская экспедиция показалась на «горизонте»: из-за дальнего поворота Серебрянки вытянулись мачты и выплыли сами струги, потом они скрылись в новой излучине, потом появились уже окончательно. Как и было задумано, струги стали цеплять дно в шести верстах от Кукуйского озерца. Несколько часов московские пытались отыскивать фарватер, щупали реку шестами выше по течению, наконец, убедились, что дальше водного ходу нет. Началась разгрузка стругов. Сначала высадили «пассажиров» и попытались тащить поднявшиеся суда бечевой. Стрельцы-тяглецы, чертыхаясь, полезли через бурьяны да кустарники, через коряги и павшие деревья. Так преодолели еще с версту. Тут дно уже обнажилось совершенно и показывало острые каменные зубы. Началась полная разгрузка, и от набережного склада в сторону Кукуя двинулся дозор. «Подмоги идут просить, голубчики», — поняли в крепости.
        К вечеру дозор добрел до частокола. Хозяева — несколько инвалидов-доходяг встретили гостей с такой радостью, будто вовек живых «европейцев» не видали. Один кукуйский немец покалеченный даже пытался полный титул государя Московского наизусть прочитать, то вышла у него срамота и святотатство. Москвичи — стрелецкий сотник и стряпчий — прервали хлебосольные изъявления и потребовали тягловых коней и всех наличных людей для организации доставки грузов и волока судов.
        — Каких людей, батюшка? — придурились инвалиды. Кукуйская полусотня вполне ходячих казаков и немецких поселенцев уже три дня, как отдыхала на закаменной стороне — в «зимнем охотничьем лагере». Эти люди имели полный боекомплект и тоже посматривали на «сигнальную» гору. В принципе, при жестком развитии событий, они могли в порошок растереть московский отряд каменными жерновами Кукуйского прохода. Соотношение сил 1:3 их не пугало, а даже ободряло.
        Москвичи хотели хоть наличную инвалидную команду в строй поставить, но уже с порога двух толстяков хромоногих пришлось поддерживать под микитки. Они правдоподобно стонали, наваливались на «санитаров» шестипудовыми гирями, плоскостопо подворачивали нижние конечности. Пришлось бросить эту падаль. Инвалиды поползли обратно, картинно отклячивая зады, а московские, убедившись в отсутствии лошадей по куче костей «обглоданных зимой», убрались восвояси — впрягаться в общественные погрузо-разгрузочные работы.
        Получилось удачно. Основной отряд день за днем колупался на Серебрянке, пешей вереницей перетаскивал в крепость вещи, а начальство обустраивалось в Кукуе. Вести переговоры Болховскому, Глухову и примкнувшему к ним Биркину в крепости было не с кем. Они пристрастно допросили инвалидов, узнали, что Тура тоже обмелела «верст на десять», проводника требовать не стали — понадеялись на помилованного и пожалованного царем Ивана Кольца и пару пермских татар от Перепелицына. К тому же у Биркина имелась собственноручная карта, составленная в Перми по рассказам странников и торговцев. На этой карте инвалиды радостно опознали «исток Туры» в Койвинской канавке — мелкой речке, стекающей с Камня в нескольких верстах от Кукуя, но текущей на запад — в Койву и обратно в Чусовую.
        Через несколько дней один из Кукуйских старожилов по-тихому выскользнул из крепости и за ночь добрался до верхотурской стоянки. Было решено больше не ждать, а немедля ехать в Тобольск. Стало ясно, что Болховской со дня на день закончит переноску грузов, еще в несколько дней перетащит в Кукуй струги, а еще раньше вышлет-таки разведку и найдет Туру.
        Можно было, конечно, перехватить московский отряд на волоке из Кукуя в Верхотурье, часть перещелкать с дальней дистанции, а ушедших по Туре перебить на отмелях, но к этому пока не было повода — вдруг, да они с миром идут? Может, Ермак их с нетерпением ждет?
        Короче, не имелось «политической воли» у Кукуйского отряда на такой решительный и единственно верный шаг...
        Теперь вот, сидели в Искере казанский «резидент» и пермский наблюдатель перед атаманами и разводили руками: то ли враг идет безжалостный, то ли друг единокровный. Все бы прояснилось из беседы с Кольцом, но она не случилась ни в Перми, ни в Казани, ни в Чусовом. Все время Кольцо был занят то работой, то беседой со своими неотвязными спутниками. На Кукуй он тоже явился позже всех, до последнего пребывал в охране склада на Серебряной. К его приходу речные гонцы уже улетели по Туре. Да и что мог Иван передать Ермолаю? Что тот пожалован «князем Сибирским»? Что везут ему в дар волшебный доспех богатырский? Что сам Кольцо не колесован, не порублен, не посажен на кол, не сварен, а награжден сукнами и деньгами? Таковыми вестями Иван только навредил бы обороноспособности новой сибирской родины. Единственная полезная, непосланная информация касалась Птицы, но ее посторонним людям не доверишь, будь они хоть тысячу раз твоими боевыми товарищами.
        Совет атаманов решал основной вопрос: воевать или сдаваться?
        Однозначного решения не получалось, не хватало для него исходных данных. Приходилось рассматривать два крайних случая:
        1. Хороший вариант. Войско идет на помощь. Кольцо пожаловался на позапрошлогоднюю гибель сотни под Чувашевым, на естественную убыль строевого состава, на нехватку специалистов. Милостивый государь сразу и людей воинских собрал, не смотря на западный фронт, и знатоков казенного дела направил, и «рудознатца» Биркина подсуетил. Тогда нужно печь хлеб, толочь соль, наряжать девок в национальные костюмы, гнать Пешку по улусам — пусть музыкантов собирает, какие есть.
        2. Плохой вариант. Сибирь царю очень занадобилась. Отсюда можно войско мобилизовать, тряхнуть западников дикарями. Здесь и золотые запасы подозреваются (эх, зачем послали?! — нужно было прибедняться!). Тогда идет захват. Командовать тут будут бояре. Биркин тоже в добродушные гномы не подходит, — будет грабить все подряд. Архиерей какой-то в свите замечен, десять ссыльных попиков с семьями. Начнут свои грехи вымещать на язычниках, крестить народ наш огнем и мечом. Получается, что это нам нужно на этих, «с мечем грядущих», свой меч точить, дорогую нашу казачью шашку.
        Мнения разделились. Порфирий кричал, что «лукавый змий Адама совратихом» теперь и нас достанет. Святой прямо заявлял, что сменит рясу на кольчугу и в первых рядах пойдет рубиться.
        Пан желал передышки от рати, соглашался, что от Москвы добра вовек не бывало, но надо поглядеть да послушать. Запасное войско советовал подержать в степи.
        Труднее всех было капитану Андерсену. Он когда-то, нанимаясь в русскую службу, подписал «каракулевую» бумагу, и теперь страдал, не было ли среди каракулей присяги именно московскому царю? Но крепился гордый скандинав, кивал, обещал биться крепко, в соответствии с уставным уложением.
        Боронбош к совету был не годен. У него свербило под повязкой — «прорастал нос».
        Другие атаманы — Михайлов и Мещеряк — готовы были и так и эдак, только скажи. В конце концов, согласились в одном: как решит Ермак, как соединит разные мнения, так и будет. Ермак взял паузу на пару дней.
        Что-то Ермака сдерживало, лишало решительности. Устал он от военных хлопот, и хоть заманчива была идея Сибирского царства поднебесного, но кровь не вскипала поутру, и бессонница азартная не мучила. Тихими вечерами Ермак заходил к Айслу, вместе пили татарский «чай», слушали Птицу...
        Ермак решил поступать осторожно. Компромиссная схема предусматривала создание резервного полка по совету Пана и горячее базирование его на озере Большой Уват с удобным и коротким речным выходом в стык Ишима и Иртыша. В этот отряд стали отправлять припасы из Искера, Тобольского стана, подвозить продовольствие из Ишимских кочевий. Следующей задачей была разведка. Для досмотра дальних подступов ускакал дозор на Вагай. Если там москвичи не встретятся, наблюдатели должны были плыть до Тобольска. Если и там гостей опередят, то посылать татарский разъезд до Алашлыкского становища Таузака.
        Атаманские кадры тоже решили рассредоточить. Пан ушел командовать озерной базой. Михайлов поплыл вверх по Ишиму вербовать конных татар с оружием, как бы для летних скачек и соревнований по рубке лозы. Сам Ермак объявлялся в нетях, якобы не вернулся еще с весеннего рейда на Ягыл-Як — эта река начиналась неподалеку и вела в сердце Сибири, в среднее течение Оби. На самом деле Ермак с Пешкой и Боронбошем переехали на северный берег Иртыша для наблюдения за Искером.
        Встречать царских людей в Тобольске вызвались Святой Порфирий и Мещеряк. Порфирий собирался сразу разобраться в истинных намерениях москвичей. Уж если его, расстригу воспримут нормально, то шанс на сотрудничество есть, а если приезжие попы сразу забрызжут анафемой, значит приехали всех подбирать под себя. Порфирий, Мещеряк, Андерсен и десяток казаков уселись в два струга, прихватили царевича Маметкула и убыли по течению.
        До Тобольска дошли быстро, по пути на Вагае видели дымный сигнал «путь свободен». В Тобольске занялись подметанием дорожек, «починкой» новых еще крепостных сооружений, демонстративной дрессировкой салаг из татарской молодежи. Все пушки зарядили каменной картечью, кроме одной — для салюта.
        Но гостей все не было.
        Наконец от Бабасана прискакал раскосый дьяволенок с известием о боях. Сотня Болховского обидела людей князя Таузака. Встреченные дружелюбными улыбками и показательными танцами туземных девок, московские стрельцы разнежились в «завоеванной для них» стране, стали песни орать, потащили танцовщиц по кустам, пытались сразу, без подготовки и предварительных ласк крестить Правое Переднее Копыто в Тоболе. На бесшумные татарские стрелы ответили ружейным громом, спалили любимый насест Таузака, весь аул его зачистили до земной коры.
        Оставшиеся в живых татары и татарки зайцами брызнули в лес, понесли во все концы тревожную эстафету. На Бабасанском кольце татарам удалось то, чего не удалось в прошлый раз. Сзади вереницу судов Болховского подперли лодки Таузака, из Бабасанской рощи хлынул дождь стрел, за поворотом поджидали все новые и новые стрелки. Пришлось Болховскому тоже высаживаться, огрызаться огнем, плыть дальше, снова попадать под обстрел. Поэтому на Иртышские просторы струги московские выскочили злобно, с трудом удержались против иртышского течения, на какое-то время подставили крепостной артиллерии незащищенные бока, и, наконец, причалили с десятком трупов и приблизительным сороком раненых. И еще какое-то количество бренных тел без отпеванья речка унесла.
        Болховской, Глухов, поцарапанный Биркин вылезли на пристань разъяренные, чуть не засветились сразу. Глухов едва удержался от прямых обвинений в измене, пособничестве дикарям, науськивании нечистой силы на Христово воинство. Потом эти невысказанные и несправедливые обвинения уступили место «справедливым» и многократно оглашенным:
        — почему Ермак нас не встречает?
        — почему провожатые не были высланы на Кукуй?
        — почему для волока не нашлось людей?
        — почему по Тоболу не выставлены гарнизоны для береговой охраны и безопасности проезжающих?
        И еще другие капризы произносились расстроенным начальством, пока его в баньку не отвели. Тут под водочку, рыбку и медвежатину дорогим гостям спокойно посочувствовали, согласились, что оно и правда «способнее» бы вышло, если бы Иван Кольцо с Кукуйскими, а лучше с Чусовскими казаками наперед заехал, да всю бы дорогу обеспечил. А то, как снег на голову упали, чего ж тут удивляться? Но мы и таким гостям рады.
        Это банное слово — «гости» — не больно-то понравилось боярину Болховскому. Он его отложил в памяти туда, где уже лежал ломаный перевод с татарского: «мы друзьям и братьям нашего Ермолай-богатура, Искер-кагана всегда рады!», — так неудачно поприветствовал православного боярина поганый Таузак.
        Пока штатские в баньке парились, Порфирий подошел к приезжим священнослужителям. Но те с ним только парой слов перекинулись, благословляться не стали, ушли в отведенное помещение. Меж собой вели разговор о строении церквей, крещении поганцев, опасении от присутствия шведско-немецкого неправославного большинства. Порфирий сделал ценный вывод, что о его расстрижении известно, наставления по сибирской миссии имеются точные, и дальше все пойдет по-старому московскому «номоканону» — правилу церковной службы и мирского житья. От этого понимания у Порфирия гадко заныло внутри, будто у него и правда под складками рясы и живота сидел тошнотворный бес.
        «Мало я вас в Волге крестил!», — горько каялся Святой Порфирий.
        Иван Кольцо наконец был «расконвоирован», но ничего определенного Порфирию и Мещеряку доложить не мог. Да, жалованная грамота есть — у Болховского в сундуке лежит. Да, Сибирью управлять должен как бы Ермак. Но «войско сибирское» назначен «принять» Болховской, наших казаков построят под его началом, шведов, немцев, литовцев-чухонцев и татар соберут в отдельные сотни. Тобольской крепостью «столичной» определен править голова Глухов. Биркина из Перми прихватили для всяких сыскных дел. Чего он тут будет «разыскивать», сами понимаете. — Ну, а Птица? — По Птице те же бабушкины сказки — вечная молодость, вечная любовь и ве-е-ечная ве-есна!...
        Вот такая неприятная петрушка с этих дней в Сибири и завертелась. Болховской, Глухов и пуганые попы засели в крепости, замуштровали, поглотили стрелецкой сотней крепостной гарнизон. А Биркин поехал Искер посмотреть, Ермака повстречать. Пока без грамоты.
        Ермак вернулся в Искер по вести о новых порядках. Тут ему Биркин передал «повеление» Болховского ехать в Тобольскую крепость. Ермак оставил на хозяйстве Боронбоша, Айслу с Птицей, расположения резервного войска не выдал и прибыл на Тобол. Здесь потянулась такая же неискренняя волынка. Московские тихой сапой подтянули рычаги власти под себя, и Ермаку выходило только выполнять их указы о «замирении» мятежных улусов, сопровождении биркиных «розысков» («где тут золото? где алмазы?») и ждать большого подвоха.
        Иногда Биркин брал кого-нибудь из татар и ехал в улусы «принимать присягу Белому Царю». На замечание, что уже присягали, только отмахивался. За присягу требовал «пошлину», — кто сколько даст. Можно мехами. С улусными ханчиками Биркин вел разъяснительную работу, обещал персональное жалованье «за верность и вести», дознавался о прежних делах и словах Ермака.
        Так постепенно, за лето и осень 1583 года Ермак и его друзья поняли: конец мечтам о царстве справедливости, о казачьей республике, о добре и мире. Все растаяло в суровой реальности бытия, все прошло, как с белых яблонь дым.
        Глава 32
        1584
        Сибирь
        Ликвидация 1
        По последней воде 83-го года Болховской отправил в Москву царевича Маметкула. Это было в духе Александра Македонского и Юлия Цезаря — поселить в столице метрополии наследников колониального царька, обезопасив таким образом «династическую преемственность» в новом царстве. Биркин перед отправкой дознавался, нет ли поблизости еще каких-нибудь родичей Кучума? Но нет. Никто не указал на Айслу.
        С осенним обозом были также отправлены меха, кое-какие Искерские вещи, не взятые Паном на озеро за ненадобностью.
        А по устойчивому льду, по хрустящему белому снегу уже и обратные сани прилетели. О чем писал воеводе Болховскому Иван Васильевич, Ермаку не доложили. Ему и вручение «Святогоровых броней» с жалованной грамотой до весны отставили. Торжественная эта процедура никак не могла совершиться без полного церковного регламента. А для литургии церковь нужна. А построить ее в Тобольске или Искере можно только по весне, и освятить хотелось тоже не посреди великого поста. Стали ждать Пасхи, пережидать весну. Но так Богу было угодно, что именно на весенних днях 1584 года сошлись в единый узел линии жизни всех главных героев нашего повествования...
        Хиромантия наука хилая. Нет в ней четких математических обоснований, достоверной аргументации, физического смысла. Так, — намеки одни, да подкат многозначительных глаз. Много я повидал всяких экстрасенсов, гадателей-шмонателей, маскарадных дам, и ни у кого из них не добился четкого ответа на примитивные вопросы: «С чего вы взяли, что Телец бодает Деву в доме Козерога?», «Как вы находите линию жизни у безрукого «афганца»?», «В каких единицах измеряли «гигантский негативный потенциал?». Молчание ягнят. Мычание телят.
        А ведь, если бы эта увертливая дама с елочной звездой на дурацком колпаке реально имела сюрреальные способности и посмотрела в первых числах марта 1584 года на трясущуюся сухую ладонь царя Ивана, на чудовищную лапу Ермака, на парализованную «шуйцу» Пана, на розовую ладошку принцессы Айслу, на чернильную кисть Биркина, на грешную длань ведьмы Марьи, на «ладанку» Святого Порфирия, на пропитанные порохом и кровью ладони Боронбоша, Мещеряка, Кольца и Михайлова, — она непременно должна была сказать, что все их линии кончаются одинаково. Что суждено им резко «поменять судьбу», оказаться на разных берегах Леты в единый сезон.
        И мы бы спросили ее, с чего она это взяла? — а она бы нам показала, как линия жизни принцессы Айслу, подобно весенней Туре, выскакивает из-за «бугров Венеры» и напарывается на стрежень любви, делая завиток, типа Бабасанского кольца. А вот — такая же закорюка рассекает крокодилову кожу на лопате Ермака. Аналогичная дактилоскопия подтверждает фатальные перспективы остальных боголюбцев и богохульцев. И вот тогда бы мы ей поверили.
        Первым пострадал от хиромантии лично Иван Васильевич, его драме мы посвятим специальную (следующую) главу, — все-таки царь!
        Простой народ сибирский начнем приговаривать прямо сейчас.
        Яков Биркин, бывший московский стряпчий, бывший подручный Пермского воеводы Перепелицына, а ныне секретарь Сибирского воеводы Болховского к началу 1584 года держал в своих руках все нити «дела Ермака». Поскольку Биркин обходился без хиромантии, то нити эти не вихляли, не петляли меж кожистых складок, а напрямую вели к сути вопроса. Вот эта суть.
        Ермак взял на себя много, захотел объять необъятное, но сделать по-настоящему ничего не успел. Он не нахватал по улусам заложников, не обложил кочевой и оседлый народ натуральной и людской повинностью, не построил церкви, не напустил на подданных смертного страху. Не обеспечил притока и накопления капитала. В общем, при масштабности мышления, он очень наивно начал править. Значит, развратить народ свободой не успел.
        Войско Ермаково найдено. По данным зимнего розыска, по шепоту купленных ханов, по пьяному бреду рядовых татар, по тобольским и московским показаниям Маметкула Биркин понял: казачий полк скрывается в станице при озере Большой Уват. Остальные казаки сильны единством, круговой порукой, сговором. Разбросать их, разделить — вот главная и очередная задача.
        Теперь Птица. То, что рассказал Болховской, то, что подслушано в Искере, то, на что намекал в рождественском привете Грозный, звучит дико. Брать на веру фантазии больного царя нельзя. Но отработать государеву волю следует, как можно усерднее и аккуратнее. Это оставляем на потом.
        Простыми, логичными, четкими выводами Биркин достойно увенчал осенне-зимний следственный труд. На этом можно было строить дальнейшие планы. Болховской, Глухов, Биркин, старший поп Варсонофий засели на сутки в деревянном Тобольском «кремле» и думали о Ермаке.
        Назначенная операция предусматривала рассылку ненадежных войск в разные места, нейтрализацию «немцев», разложение татарской верхушки, уничтожение атаманов по одиночке. По части колдовства отец Варсонофий должен был отдельно заняться Птицей, и для этого прямо сейчас переселиться в Искер, готовиться там «к закладке церкви». Болховской и Биркин искренне перекрестились, когда Варсонофий согласился.
        Дело могло по-разному пойти. На всякий случай был предусмотрен вариант вручения Ермаку доспехов, грамоты, другого царского жалованья при закладке храма. Это если пришлось бы морочить ему голову, не дожидаясь Пасхи.
        Итак, планы были ясны, задачи определены, и товарищи крапленые, благословясь, принялись за работу.
        Сначала занялись рассылкой подопечных. Ермаку сказали ласковое слово, которое он и так знал. Болховской самолично поднес атаману жбанчик зелена вина, «поздравил князем Сибирским», объявил прощение грехов всем бывшим лиходеям, и даже грамоту издали показал. Было также сказано, что и другие великие дары имеются, и государь осведомляется, вручены ли Ермаку, но сам понимаешь, брат — Биркин еще в жбанчик долил, — охота устроить жалованье всенародное, чтобы люд сибирский пришел в восхищение и изумление. Поэтому давай-ка ты пока в Искер двигай с отцом Варсонофием, озаботься церковным строительством.
        Аналогично атаман Матвей Мещеряк был «прощен, пожалован сотником» и отправлен «на разведку» озер у слияния рек Вагай и Ашлык. Путь был недальний, но «летом из-за болот непроходимый». Мещеряку следовало установить, нет ли водного пути из Ашлыка в озера, из озер — в Тобол. То есть, не сможет ли некий враг объехать стороной Тобольскую крепость.
        Дурацкая была задачка. Если есть водный путь, то летом его как раз и разведывать нужно. «Некий враг» он же летом проплывать собирается? Но дальше с Матвеем особенно разговаривать не стали, проводили с небольшим татарским отрядом на санях по льду Вагая.
        Капитан Андерсен совсем серьезную задачу получил. Как наиболее опытный в преодолении паводковой и ледоходной ситуации, он со всеми своими немо-шведами командировался вниз по Иртышу. По максимуму, Андерсен должен был дойти до впадения Иртыша в Обь и картографировать местность. Ему сделали комплимент насчет интеллекта, поведали по секрету, что Обь — это прямой и абсолютно судоходный путь на тысячи верст в самое сердце Сибири, возможно — до восточных морей. Андерсена снарядили, утеплили, велели поторапливаться на север вслед отступающей зиме, — пока лед не тронулся, а ледоход и паводок пережидать на Оби, поглядеть на громадность тамошних льдин.
        Зачем так много войска брать? — А кто его знает, что там за люди на севере? И люди ли вообще?
        Андерсен увел около сотни мушкетеров, пищальников, аркебузьеров; сотня «охочих» татар сопровождала его для прислуги, тяглового, рыболовного и зверобойного обеспечения.
        Биркин планировал закончить все дела по талой воде, когда сообщение между береговыми поселениями будет нарушено. Единственным сучком торчал в его плане неведомый казачий стан на озерах. Предстояло как-то расшевелить казачество, выведать его рассредоточение. Понятно, что не 50 человек Ермаковской охраны уцелело из четырех сотен, из полного казачьего полка. Решили поторопиться с награждением, гуляньем, величаньем. Отец Варсонофий доложил, что к закладке первой церкви в Искере все готово. На площади в центре «кремля» расчистили лед, перетащили с места на места прошлогодние бревна. Ничего не мешало закладке. А пост? — А мы пить не будем. Скромненько так покушаем квашеную капустку, медок, пряники. Нашим неразумным подданным в их языческих обычаях пока препятствовать не станем, пусть попьют свой кумыс. Напоследок, до крещения.
        Появилась и определенность в «птичьем деле». Люди Варсонофия доносили, что какая-то птица действительно есть, поймана еще прошлой весной, уже год отсидела в красивой золотой клетке не нашей работы. Птицей занимаются поочередно безносый бандит из свиты Ермака и татарская девчонка.
        Биркин послал «будущему архиепископу Сибирскому» секретное письмо по-русски, но латинскими буквами, чтоб не спускал с Птицы глаз, не допустил ее до простуды, выпадения пера, яичного боя, бегства на север или в теплые края. Обо всех шевеления вокруг Птицы велел доносить немедля, и при первой возможности забрать Птицу к себе. В конце Биркин приписал самые страшные для русского чиновника слова: «Gosudarevo slovo i delo!».
        Глава 33
        1584
        Искер
        Песнь Песней
        Сирин собиралась нестись. Она нагребла в угол клетки остатки травы, обрывки тряпок, неразборчивые мягкие вещи, собранные украдкой в комнате Айслу. Птица уже и кудахтала по-куриному, когда поблизости никого не было.
        Паршиво было Птице, не до песен. Особенно обидно становилось от мысли, что приходится страдать без греха. Ладно бы нагулялась с каким-либо хвостатым кавалером, а то нет! — кряхти бесплатно, непорочно, по одному только щучьему велению — небесному благословению.
        И еще вопрос. Какой ребенок может родиться из диетического яйца? Известно какой, — урод пришибленный, непорочный мясом — блаженный головой. Бройлер галилейский...
        Богохульные страдания Птицы были прерваны вторжением Айслу. Девушка вбежала в морозные сени с хохотом, отшутилась от кого-то на лестнице, закинула дверь клети на крючок. Стала раздеваться, потом совсем уж раздеваться, мыться, одеваться, снова раздеваться, одеваться в другое.
        Еще Айслу стремительно убирала свой покой — сметала в сундук мелочи, осматривала посуду, возилась с угощением, стелила на стол скатерть.
        А когда она достала с полки пыльную бутыль и стала полировать ее до зеленого блеска, Птица возмущенно заворочалась и заворчала под нос: «Дадут разродиться, как же!».
        Ближе к ночи, едва за окном померкла весенняя красота, стихли крики татар и грохот стройплощадки, в дверь постучали. Птица встрепенулась: «Вдруг Боронбош?», но вошел Ермак, и Сирин сложила крылья, нахохлилась, задремала. Ермака она уважала, но не более. Другое дело — Богдан, друг сердешный. Но Богдан уехал за Иртыш — созывать Пешкиных родичей на «крестовоздвижение» какое-то. Сирин повторила несколько раз это длинное, скрипучее слово и заснула окончательно.
        И приснился Птице Сирин сон, будто идут они с Богданом по зеленой траве-мураве. То есть, Богдан идет, а она у него на плече едет. Вокруг — красота, солнце светит ярко, протягивает свои лучи от восхода до заката, и лучи эти гибкие не тают в небесной бездне и не поглощаются черной земной преисподней, а обматывают голубую планету миллионами золотых витков, просвечивают насквозь. От этого земля наша становится светлой и ясной, климат ее выравнивается, прекращаются стихийные бедствия, перепады температур и перекосы настроений. Расцветают райские сады, зеленеют пустыни, журчат ручьи, блестят лучи, умеренно тает полярный лед, и сердце тает. Вся эта земная благодать из космоса выглядит прозрачным злато-голубым клубком, пушистым снаружи и мягким внутри.
        От такого зрелища старый наш, сердитый Бог расслабляется, добреет, разрешает сбор урожая райских яблочек и уходит в дедморозы. На его облаке устраивается кучерявый пупсик с игрушечным луком и начинает из шалости постреливать в земных обитателей поцелуйными присосками. Устанавливается всеобщее состояние любви, утрачиваются понятия семьи, гражданского брака, церковного венчания, развода, разъезда, размена жилплощади и лишения родительских прав. Не остается даже самых насущных, простых и привычных институтов изнасилования, проституции, адюльтера, прелюбодеяния и блудодействия. В полях прекращаются сельхозработы, — все произрастает само по себе. Нормализуется и урожайность высших существ. Отныне все зачатия двуногих и четырехногих происходят непорочно, независимо от любви. Дети рождаются чистенькие, диетические, с повышенным индексом IQ, с пониженной агрессивностью и полным равнодушием к идеям шовинизма, антисимитизма, национал-социализма, панисламизма и непротивления злу насилием. За отсутствием зла.
        Любовь, как таковая, превращается в художественный жанр на стыке оперы, классического мюзикла и акробатического рок-н-ролла. Афиши пестрят изображениями голых солисток в окружении мужского кордебалета, полиция нравов следит за соблюдением очередности у билетных касс, названия спектаклей поражают лаконичностью и лиризмом: «Лебединое озеро в четырех групповых актах».
        При виде столь мирного сосуществования полов просто петь хочется. Сирин вытягивает шею, делает несколько коротких вдохов-выдохов для проверки воздушной тяги и берет первую ноту. В партере невидимые зрители прекращают звенеть посудой, шептаться, сдавленно хихикать. Воцаряется возбужденная тишина, и сразу в насыщенном воздухе возникает легкая вибрация. Потом основная гармоника повышается, перебегает по октавам, взлетает до самого верхнего «ля», складывает крылья, обрушивается вниз, у самой земли подхватывает несколько новых нот и взмывает, сплетая множество звуков в мощную восторженную полифонию.
        Песня ширится, наполняется эффектами холла, вибрато, реверберации, в ней появляется ритм, сначала медленный и рваный, затем четкий и быстрый. Вступает вокал. Мужской баритон выводит бессловесную партию, в которой слышен зов живой природы — грозный медвежий рев, призывные вскрики оленя, торжествующее ржание Верховного Коня в кобыльем табуне. Женский голос подключается сначала покорно, но постепенно отделяется от инструментального скрипа, сливается с баритоном в синхронный дуэт, вырывается вперед и ведет главную линию оратории.
        Теперь уже все исполнители поют общую Песнь, в которой слышен и трубный зов небес и вздохи матери-земли. Песнь захватывает пространство, сбивает время с его обыденного ритма, заставляет течь под свой перестук. И вот уже кажется, что выше взять невозможно, что последние ступеньки нотного стана остались далеко позади, и ни вода, ни воздух не способны выдержать столь тяжкого ритма и столь невероятных нот...
        Голос Сирин срывается в обычный птичий крик, яйцо падает в гнездо, сон рассеивается багровым туманом, и Птица удивленно смотрит на двух людей в комнате, замерших опустошенно, не понимающих происходящего и не имеющих сил для аплодисментов.
        А утром следующего дня, когда в комнате никого не было, и Птица дремала в гнезде, черная тень просочилась в дверь и, сверкая нательным крестом, приблизилась к клетке. Что-то холодное, с мороза, коснулось живота Птицы, зашуршало соломкой и убралось. Птица проснулась окончательно, завозилась в гнезде, и лишь спустя некоторое время поняла: яйца больше нет.
        Глава 34
        1584
        Сибирь
        Ликвидация 2
        Яйцо Сирин, ради которого поп Варсонофий нарушил вторую заповедь и не остановился бы нарушить первую, было завернуто в бархат, уложено в кованый ларец, помещено в центре огромного сундука меж соболей и бобровых шуб. Сундук установили в особые сани, и «яичный» курьер умчался на Кукуй со скоростью последней февральской метели. Если бы не кони, можно было и паруса над санями поставить, так дуло в хвост и гриву. Курьеру велели скакать в Москву без остановок, ни с кем в пути не разговаривать — бояться усечения языка, спать в санях, не выпускать из рук оружие и воеводскую «опасную грамоту». О Птице царю было написано, что поймана без ущерба, охраняется крепко, сидит в тепле и довольстве, в Москву доставлена будет под Пасху, если спадут холода, — иль как, государь прикажешь?
        Покончив с царской дурью, Болховской и Биркин засучили рукава. Первым от засучки пал Матвей Мещеряк. Татарский конвой связал его сонного на берегу Ашлыкского озера. Матвея раздели, выволокли из саней, привязали к дереву. Без пыток, расспросов, мучений, объяснений вскрыли вены на шее, в локтях, у колен. Просто слили с атамана кровь по-татарски, как обычно сливают у приболевшей лошади, чтобы мясо дольше не портилось. Но мясо Матвея татарам не нужно было. Они исполняли приказ: «убедиться, что мертв». Обескровленное тело спустили под лед проклятого озера, и оно скользнуло бурой тенью от проруби, от нелепой доли, от жестокой, лихой жизни.
        Атамана Михайлова убили тоже в разведке. Он был послан с тремя казаками и дюжиной татар проверить слухи о каком-то шевелении вверху Ишима. В середине марта в Искере пошли разговоры, что Кучум жив, слеп глазами, но не сердцем, и вот-вот приведет войско, не допустит чужих богов на свой народ. Михайловцы решили пройти на юг верст сорок, посмотреть, и вернуться к закладочным торжествам.
        Их пронзили прямо в седлах. Татары попарно заехали со спины и воткнули в казаков короткие копья. Произошло это за ближайшим от Искера поворотом реки. Казаков зарыли в лежалый снег и поехали дальше — на условные 40 верст. Через три дня татары вернулись. — Где Михайлов? — А тут разве нету? Он со своими сразу назад повернул — приболел. Мы сами разведку делали. Никого не нашли...
        Ермак хотел немедля отправить следопытов, но Болховской его удержал — «После закладки разыщем».
        Среди зловещих пропаж на 18 марта 1584 года был назначен акт закладки Искерского храма Воздвижения Честного Креста. Типа, как святой апостол Андрей Первозванный поставил в свое время над киевскими холмами крест деревянный в ознаменование пришествия правильной веры в неправильную страну.
        В программе значился групповой молебен на открытом воздухе, символическая укладка первого бревна в основание будущего храма, обход стройплощадки с крестами и кадилом, потом торжественная часть: награждение Ермака и других сибирских передовиков; затем скромно-нескоромный обед, переходящий в ужин при свете костров. Татары также должны были показать классическую свою борьбу. Желающие (пока только желающие) могли креститься в проруби Иртыша.
        В дополнительных, секретных пунктах у Биркина значился еще несчастный случай с виновником торжества, — не с Честным Крестом, конечно, а с Ермаком.
        Погода была прекрасная, и праздник удался. Попы надели пестрые ризы, небогатый служебный инструментарий сверкал на солнце, и местные татары, которые цареградской роскоши не видели, поражены были длинными свечами, парчой, настоящей и фальшивой позолотой. Дружно, по-ленински, подхватили и понесли неохватное бревно, бухнули его между реперными колышками, раздавили деревянную шкатулку — раку с костью неизвестного святого, которую главный поп Варсонофий вез от Москвы и подложил «в основание». Святой боли не почувствовал, и гуляния продолжились.
        Состоялся громогласный диалог между Болховским и Варсонофием. Боярин выражался в том смысле, что длань государства российского распростерлась над исконной землей Русской и достигла края отчизны, нажимал на преимущества, которые малые дети сибирские восчувствуют от отеческой любви Московского царя, всесветно известного милосердием и чадолюбием.
        А Варсонофий басил о своем: «Господи Боже! Призри с небеси и виждь, и посети виноград сей, и утверди то, что насадила десница Твоя, — этих новых людей, которых сердца обратил Ты к познанию Тебя, Бога истиннаго. Призри и на церковь Твою сию, которую зижду я, недостойный раб Твой, во имя родшия Тя Матери, Приснодевы Богородицы, и, если кто помолится в церкви сей, услышь молитву его ради Пречистой Богородицы под сенью Честнаго Креста!». Богоматерь, таким образом, как бы назначалась депутатом от Искерского избирательного улуса для лоббирования сибирских дел в высшей небесной палате.
        Затем Варсонофий указал Болховскому на необходимость беречь вверенных ему новых людей, а Болховской просил Варсонофия, что и ты, отец святой, поддержи наши грешные усилия своей молитвой. Варсонофий кивнул всем телом и задумался, как это можно поддерживать «грешные дела»? Возникла пауза, которую Болховской заполнил переводом стрелок на Ермака. Вот, сказал он, стоит человек, проложивший путь царю земному к его детям, и вот что царь пишет ему, и вот чем жалует!...
        Болховской многозначительно замолчал, обвел народ грозным взором и приоткрыл рот. Но звук раздался сбоку и несколько сзади. Это стряпчий Биркин выступил из толпы и стал борзо читать жалованную грамоту. Болховской еще какое-то время шевелил губами и нижней челюстью, — это он пытался выковырять из зубного дупла добрый кусок медвежатины, неуместной на церковном мероприятии посреди великого поста. Но публика о пищевом грехе воеводы не знала и подумала, что он пытается выступать под фанеру. Тут мы должны приоткрыть еще одну тайну, куда более страшную и грешную на наш взгляд, чем скоромное чревоугодие, — окольничий государев, член большой Думы Московской, а ныне Сибирский воевода боярин Болховской не умел читать!...
        Зато его тезка Биркин тараторил с листа.
        Он как раз прикончил полный титул Ивана Васильевича, проскользнул по «княжескому» титулу Ермака, повелению звать его «с вичем» и перешел к главному пункту мероприятия. При этом Биркин непочтительно ткнул локтем отца Варсонофия, тот понял опасность момента, перекрестился три раза вместо уставных двух и занялся кадилом.
        Биркин огласил великое жалованье Ермолая Тимофеевича национальной святыней — «зброей отца русских богатырей Святогора». Он красочно модулировал голос на легком морозце, играл струями пара изо рта, короче, красовался щелкопер.
        По Биркину-Грозному выходила Ермаку такая честь, как если бы, например, нашего рядового-необученного приодели в музейную чапаевскую бурку или парадный мундир маршала Огаркова. Тут Болховскому подтащили доспех, он стал напяливать грудной панцирь на Ермака, и чтобы скрасить заминку, понес отсебятину о Вещем Олеге, вратах Цареграда и Трех Богатырях. Он это не нарочно завернул, ибо не знал, что Святогора урыл живьем под неподъемной каменной гробовой крышкой именно Илья Муромец, впоследствии инок Киево-Печерской Лавры. Впрочем, получилось забавно. Урыть «сибирского Святогора» действительно собирались «три богатыря» — Болховской, Глухов и Биркин.
        Наконец панцирь сошелся на Ермаке, новые кожаные шлейки затянулись в пряжках. Две половинки панциря, как две ладони донской устрицы стиснули спину и грудь казака, стало трудно дышать, в глазах покраснело, колени непривычно ослабли и стали подгибаться. «Надо будет ремешки удлинить», — подумал Ермак. Он метался в поисках случая, чтобы пойти да переодеться, водил глазами по толпе. Увидел Айслу — в стороне от толпы, под стеной Большого дворца. Немного полегчало. Глянул выше. Там на подоконнике второго этажа сидела в своей клетке Птица. Она смотрела любопытно то на кучку клириков, то на стрельцов, то на Ермака в сверкающих доспехах. Их глаза встретились, и Ермак совсем пришел в чувство.
        Неизвестно, как развивались бы дальнейшие торжества, и удалось бы Биркину организовать «апофеоз», но все пошло насмарку. Уже татары костры на льду запалили, уже борцы подпрыгивали и разминались, уже раздавались азартные крики болельщиков, когда на льду Ишима показался медленный всадник. Сначала он был черной точкой, потом стали видны конь и седок отдельно, и что-то в его облике привлекло внимание гуляк. И скоро стало ясно, что. Всадник раскачивался в седле, как чучело зимы, которое упорные язычники на Руси нет-нет, да и отпускают верхом на смирной лошади прочь с глаз своих.
        «Чучело» упало с коня шагах в двухстах от пристани. К нему побежали, подняли, понесли. Казаки опознали своего — одного из товарищей атамана Михайлова. Он был в засохшей крови, черен лицом, бездвижен конечностями. Прежде чем помереть, успел ответить: «Татары..., наши татары». Казаки закричали измену. Возникла беготня и неразбериха. Ермак прогрохотал наверх дворца — в свою клеть, сбросил панцирь и нарядный красный плащ, взял настоящее оружие, успел на ходу шепнуть Айслу пару ласковых слов и присоединился к своей полусотне.
        Стрельцы Болховского тоже толпились без команды, попы убрались во дворец, народ разбегался по домам. Не хватало только в набат ударить. Хорошо, что церкви с колокольней пока не было.
        Среди общей растерянности бледнее всех выглядел Биркин. Он боялся не татар. Он просчитал, что раз один казачок недобитый смог подняться с того света, отвязать в буераке коня, влезть в седло, проехать несколько верст, то другой — вполне может подъезжать сейчас к тайной казачьей станице. А значит, полк Пана перехватит любого гонца на Тобол, и сам здесь будет уже к ночи. Исполнители «приговора по Михайлову», конечно, отъехали в дальние улусы, но их знали, легко могли найти и допросить. Пусть, даже после ледохода.
        Наконец Биркин взял себя в руки.
        — Князь! — впервые назвал он Ермака нелепым словом, — давай по следу людей пошлем, посмотрим, откуда нападение случилось.
        — Давай... — протянул Ермак, осматривая стряпчего, — сейчас пошлю.
        Вскоре отряд из шести всадников Кольца и двух саней со стрельцами полетел вверх по Ишиму. В передних санях ехал Биркин — «главный по розыску».
        Следы читались четко. Метель прекратилась более недели назад, снег был плотный, но не каменный. Было видно, что лошадь раненого конвойца шла всю дорогу шагом, по собственному разумению — без повода. Шел пятый день от пропажи Михайлова, рана конвойца при осмотре оказалась совсем почерневшей, запекшейся, поэтому кровавых следов никто и не искал. Наконец конский след завертелся клубком, — лошадь топталась на месте.
        «Это она выбирала путь» — догадался Биркин.
        От клубка ниточка следов тянулась в лесистый овражек на западном берегу Ишима. Побежали туда и сразу услышали конское ржание. В зарослях мелколесья стояли три продрогшие, исхудавшие татарские лошади, привязанные к деревьям. Здесь нашелся и кровавый след. Темно-красные точки усеивали снег на вытоптанном пятачке. Здесь раненый садился в седло. Его следы вели из глубины оврага. Видны были также многочисленные отпечатки татарских бескаблучных сапожек, полосы от волока тел. Трупы Михайлова и двух казаков обнаружились неподалеку, лишь слегка прикиданные снегом. Виднелось место, с которого поднялся недобитый, читалось, как он полз к коням.
        Биркин немного успокоился. Никто не поскакал к Пану, и никто до поры не распутает этого дела. Немного поспорив с Кольцом о подозрениях, Биркин приказал забрать тела, отвязать коней, собрать в мешок все мелочи на вытоптанных пятачках и ехать в Искер.
        Глава 35
        1584
        Москва
        Яйцо
        Настроение у Ивана Грозного было постное. Не в том смысле, что он календарные особенности русского меню исполнял и девок в подклети не беспокоил, а просто противно ему было. В жизни каждого человека бывают моменты, когда все окружающее кажется знакомым, много раз пройденным, изведанным, известным наперед. И человек вспоминает детство с конфетами «Подушечки», восторг от первых зрелищ, запахи далекой весны, и вздыхает: «Теперь такого нет!».
        И что бы не обещали нашему всезнайке, чем бы не манили, все ему скучно, все легко представляется «во мыслиях», вспоминается по прошлым разам. И вино его не веселит, и ласка не греет, и власть не бодрит. Смотрит паралитик на половецкие пляски, на гибкость, скорость, завлекательность и ворчит: «Ну, и что с того? Сейчас напляшутся, напьются, наваляются, отрубятся, и подумают, что цель достигнута... Молодежь!»...
        Вошел Федор Смирной. Доложил о текущих делах. Тоже они были кислые. Перемирие с Польшей длилось исправно, захваченные Баторием земли не партизанили, не взывали к Москве. Готовились к весеннему севу. Спор с соседями о главном имении Ивана — царском титуле, вертелся бесконечно то вокруг неприятия слова «царь», то вокруг перечня «вотчинных» городов и земель. Одни не хотели называть Ивана Смоленским, другие, наоборот, — Астраханским. Третьи опасались расширения «и иных», все им мерещилось собственное попадание в эти безъязыкие и безносые «иные».
        Пока никто из титульных знатоков-международников не возражал против «всея Сибирския земли», но это они еще о малахите, песцах, золоте не знают.
        Наконец, в докладе Смирного блеснул возбуждающий лучик. Из дворцового приказа униженно осведомлялись, повелит ли государь к празднику Светлого Воскресения очистить пристенные лабазы от битых бочек, многолетней рабочей рухляди, дырявых лодок, сгнивших деревянных лопат, ломаных телег. И куда соизволит живность перевесть?
        — Какую живность? Опять свиней развели!
        — Не гневись, государь, нету свиней, — на Масленицу доели. Изо всей живности один двуногий скот имеется. В блинную начинку не сгодился, так может, козлом отпущения поскачет?
        — А! — догадался Иван, — Курлята! Жив еще!
        Грозный воспрял. Раньше его так заводило предчувствие гражданской войны, публичного истязания, казни. Теперь и кровь не волновала царя. Ни своя, ни чужая. Тут было что-то другое.
        «Вот ведь, человек! — думал Иван, — сколь мудрено устроен, как живуч, что может претерпеть. Ничто ему не смертельно: ни раны, ни гибель близких, ни многолетняя мука!». Постепенно, рассуждая о Курляте, Иван потерял грань между калекой-колодником и самим собой. А ведь и правда, где была эта призрачная грань, чем отличался бывший князь от него, великого государя? Несчастным детством? Смертью семьи? Телесным увечьем? Надеждой на будущее? Нет. Все это было одинаковым у великого царя и ничтожного раба.
        Получалось, что по жизненной ценности, по количеству боли на фунт живого веса, по недостатку любви окружающих эти два человека были одно и то же!
        — Скажи ослабить, — пробормотал Иван, и Федя сначала потоптался недоуменно, потом выскочил в сени и заорал грозным голосом на стрелецкий караул, чтоб князя Ларион Митрича Курлятьева немедля извлекли из «ямы», поселили в дворцовый низ с кормлением, омовением, одеянием и лекарством.
        У Грозного редкостно просветлело на душе, он вышел вслед за Федором и, улыбаясь, прибавил, чтоб кормежку Курляте давали нескоромную, в церковь водили «за караулом», да и тут присматривали «недремотно».
        И что значит добрый почин! Стоило Ивану выйти на любимое свое Красное крыльцо, как тут же к подножию лестницы подскочил верховой чернец из Троицы, стек с коня на колени, и подал весть от игумена о «сибирском поезде». Монах не зря торопился, потому что и сам поезд въехал через Покровские ворота незамедлительно. Человечек воеводы Болховского выглядел не вполне живым, отмороженное в санных просторах лицо отливало могильной синевой, седая шерсть на голове спуталась с волчьим мехом шубы, глаза белели по-рыбьи и оттаяли лишь при виде царя. «Живой усопший, — мощи тленные», — подумал Иван...
        Вечером Малая дума разбирала сибирские гостинцы. Монахиня Марфа тоже была здесь. Она вполне вжилась в иноческое обличье, и теперь чувствовала себя неловко с непокрытой головой и голой шеей. Но так уж вышло, что при входе кто-то дернул ее за ворот, сорвал платок и шепнул, всовывая в ладонь деревянный поклонный крест: «Спрячь подальше, дева, эту гадость!». Теперь Марья, ошеломленная «девой», смотрела на плоскость стола, на руки царя Ивана, на деревянную, меднокованую шкатулку.
        В палате стояла гробовая, звенящая тишина. Иван осторожно приоткрыл крышку, поворошил внутри шкатулки артритным пальцем и отдернул руку.
        — Кутийка порожня! — пискнул из ларца цыплячий голос.
        — Вот же черт! — удивленно заметил кто-то невидимый с московским, знакомым выговором.
        Царь отпрянул от стола, уронил крышку шкатулки, и Марфа-Мария перекрестилась чистосердечно. Сбоку зашипело, заплевалось, и «москвич» проворчал:
        — Все! Сидеть смирно! Сам достану.
        Крышка поднялась снова и откинулась сама собой. Из глубины коробочки выплеснулись уголки красного сафьяна или бархата, повисли наружу. И тут же прикопченый потолок над столом вспыхнул световым пятном, и из шкатулки поднялся на воздух желтоватый шарик.
        — Пожалуйте бриться! — тявкнул Мелкий с нарочитым московским акцентом. Даже тут он не удержался, испортил мистическое благоговение. Шарик шлепнулся обратно.
        — Что это? — страшно промычал Иван. Зубы его стучали.
        — Как это «что»?! Заказывал яичницу? Изволь! Кушать подано.
        Царь по-прежнему не понимал происходящего, безумные глаза его блуждали, теряли оптическую ось; один глаз пялился на голую шею ведьмы, другой нашаривал, но никак не мог ухватить Мелкого.
        — Э-то, Ва-ня, — начал по слогам диктовать МБ, — я-ич-ко Пти-цы Си-рин!
        Тут Бес перешел на подьяческую скороговорку и затараторил:
        — Это-яйцо-птицы-сирин-ты-за-ним-посылал. Вот, изволь видеть, оно самое. Маня, подтверди.
        Ведьма смиренно кивнула головой. Яйцо поднялось снова, на этот раз вместе с подстилкой. Пролетело ковром-самолетиком с пол-аршина и приземлилось на свободном пространстве стола.
        Оно не было золотым в нашем понимании. Его пестроватая, грязноватая поверхность казалась просто желтой. Но свет вокруг расточался самый натуральный — не отраженный, не печной и не свечной.
        — Ну, и что с ним делать? — робко спросил Иван детским голосом. Он выглядел ребенком, которому подарили желанную заводную игрушку, а он не знает, куда ей ключик вставлять.
        Это было так забавно, что даже Марья улыбнулась, а МБ гвардейски заржал:
        — Хоть жарь, хоть в нафте вари! Только не чеши!
        Спросили вина. «Ренского» не оказалось, принесли Астраханское. Пока выпивали, наступила полночь, ударило малое било на митрополичьем подворье. Стали допрашивать Марью. На этот раз — без грубостей и шалостей. Собственно, слушал только МБ, он задавал уточняющие вопросы, поднимал яйцо к свече — пытался рассмотреть начинку на просвет. А Иван оцепенело сидел в кресле у кровати, грел закоченевшие кисти рук под мышками, дрожал коленями. Вскоре он стал зевать, впал в обморочную дрему и перестал понимать беседу двух остальных членов Малой думы.
        — Ну, где же, Маша, тут игла? На свет не видно.
        — Какой тебе свет, — Марья больше не удивлялась голосу Мелкого, — оно само свет пускает, как раз от иглы.
        — Так давай его кокнем!
        — Успеешь кокнуть, ты думай, что дальше делать. Царь у нас не шибко здоровый, куда ему еще иголку?
        — Как раз пора кольнуть для оживления. Ты сама его молодостью смущала, вот и протокольчик имеется. — Мелкий увлекся чтением «пытошного листа» трехлетней давности и забыл соблюдать невидимость. Марья смотрела на Беса без страха, скорее с сочувствием, с материнской симпатией — такой он был маленький, годика на четыре — лет на шесть. Мелкий щурился на кирилло-мефодиевские каракули, забавно сопел пятачком, почесывался, как шимпанзе.
        «И это — черт? Враг рода человеческого? Козленок неумытый! Ему бы колокольчик, чтоб в Москве не потерялся, чтоб не заели наши серые волки».
        Марья протянула руку и погладила Мелкого по шерстяному затылку и между рогами.
        «Куда ты попал, поросенок? Чего ты ищешь здесь? Тут и не таких ломали. Скакать бы тебе отсюда, куда глаза глядят...».
        — Скоро поскачем, Маша. — Мелкий поднял на ведьму черные, серьезные, глубокие глаза, — давай только нашего Ванечку уложим на бочок.
        Ивана раздели, завалили в постель, и Мелкий стянул с него сапоги. Испачкал белоснежную простыню.
        — Вот и смотри, кто из нас свинья, — ворчал МБ, — при красных сапогах и такую державу развалить!
        Прошло еще не известно, сколько бессмысленного времени, и золотое яйцо было разбито. По столу рассыпался мелкий песок, никакого гоголь-моголя не обнаружилось. Не было и иглы. Марья застыла грустно, но Мелкий ковырнул песок когтем и подцепил сантиметровый штырек, похожий на рыбью кость с булавочной головкой.
        — Это? — МБ подозрительно скосился на ведьму.
        — Это, — не очень уверенно ответила Марья.
        — Ну, давай по протоколу. Вали его, коли, люби. Или люби, потом коли.
        — А как без Птицы быть? Мне калики перехожие сказывали, что нужно под пенье Сирин вкалывать...
        — Пенье я тебе и сам изображу, хоть на три голоса, ты только оживи его чуть-чуть, разогрей для начала, а то некрофилия получится, — смертный грех по-вашему!
        От скорлупы уже не шло света, а тут с началом прикроватной возни и свечи погасли. В темноте, при незначительной лунной подсветке, Марьин грех и чертова работа производили нечаянный шум. Осовевшая охрана в преддверии царской спальни вздрагивала от скрипучих выкриков, падения тяжких предметов, неожиданных соловьиных трелей, каверзного козлиного голоса, как бы рассказывающего анекдоты, и сдавленного женского смеха. Потом все стихло на минуту, и вдруг страшный крик пронзил дворцовую тишину. Крик был резким, но не протяжным и захлебнулся на высокой ноте.
        — Вошла. Все! Теперь пусть спит. Одевайся, пойдем отсюда. — Это выкрикнул козлиный голос, и все стихло совершенно.
        Тут в сторожах присяга перевесила суеверный ужас, они выбили дверь и замерли на пороге.
        На кровати лежал государь. Он свернулся калачиком, руки держал под головой, подоткнутое одеяло окутывало длинные ноги. Иван Грозный счастливо улыбался, губы его шевелились во сне, и исходивший из них женский голос тихо напевал колыбельную.
        Стрельцы вывалились из спальни с божбой об отставке.
        Наутро только слепой не заметил бы перемены, приключившейся с царем. Федя Смирной, как зашел к одеванию, так и обомлел. Иоанн сидел на кровати, бодро потягивался, вдыхал полной грудью холодный воздух из открытого окна. И это — полбеды! Царь улыбнулся Феде во весь рот! О, ужас! — рот этот был заполнен неновыми, но очень приличными зубами! Уж Федор-то знал содержимое царской пасти. Ничего там хорошего не оставалось. Если бы при дворе имелось понятие о зубной щетке, то при первой же чистке половина шатких, цинготных зубов Грозного просто вымелась бы изо рта!
        Хотелось перекреститься, но руки были заняты царскими штанами. Федор опустил глаза в пол, не в силах наблюдать дьявольскую зевоту. А на полу-то, на полу! Как раз вчерашние, знакомые зубы и валяются!
        В глазах спальника потемнело, он едва отстоял одевание и побежал к переходу в Благовещенскую церковь защититься от нечистого. И правильно сделал. Дальнейшее ротозейство привело бы его к наблюдению царской лысины, стремительно зарастающей детским пушком, молодецкими кучеряшками, взрослым, седоватым волосом. Что получилось бы с Федором? Понятно, что. Инфаркт безвременный.
        Федя упал у алтаря, заголосил сдавленно. Но домолиться не дали. Вбежал дежурный отрок, сказал царскую волю — скакать на Сретенку, тащить сюда немедля давешнюю Марфу.
        Поскакал.
        В монастыре сказали, что Марфа сильно занята, отбывает строгий епитимий за ночную отлучку. Федор закричал государево дело. Игуменья побледнела, но развела руками. Марфа отдана в промысел Божий — чистит келью святой схимницы Феклы, новопреставленной. Сама-то схимница пока нетленной пребывает, но вокруг по углам навалено такого... го-о-споди! — короче, работы часов на шесть. И оторваться нельзя, Божье око недреманно пребывает в келье.
        Поскакал Федор обратно, пролепетал, что Марфа будет скоро.
        Царь озабоченно бегал по палате, как молодой, спаси Христос! Что-то бормотал, выкрикивал: «Марья! Марья!». Прислуга подумала, что царицу кличет. Побежали к Марии Нагой, сказали, что царь не в себе, и жаждет ее алчно. Нагая схватила в охапку приболевшего царевича Дмитрия, вылетела переходами через церковь Ризоположения на площадь и бочком-бочком, по стеночке добралась до двора митрополита. Скрылась от греха.
        Но Грозному не Нагая нужна была.
        То есть, нагая, но не Мария.
        Как не Мария? Мария!
        Грозный одуревшим быком сшибал столы и кресла, поставцы, ларцы, иконостасы, всякую мебельную ерунду. Захламили тут все! Не продохнешь! Царь сокрушил посохом горку с посудой, бюро с Библией, стойку с бутылками, подкосил шахматный столик. Потом бык вырвался из загона, прогрохотал на нижний этаж. Девки с визгом брызнули врассыпную. Ивану удавалось схватывать то одну, то другую, но что-то его останавливало, и жертва ускользала. Беспорядки продолжались до обеда. Кое-как удалось влить Ивану сок дербентских виноградников. Помогло. А тут и Марья подоспела.
        Иван утащил ее в опочивальню, потребовал еще вина, фруктов и прочего, звякнул засовом.
        Вчерашняя охрана подсуетилась поспорить на серебряный гривенник с новым нарядом из молодых, что в спальне нечисто. Теперь телохранители из трех смен слушали под дверью бесовские звуки.
        — Пой Сирином! — орал Иван.
        — Щяс! — отвечал козлиный фальцет, — только горло прохрюкаю! Канарейку заведи!
        Слушатели уже развернулись бежать, но запел женский голос. В колыбельной говорилось о каких-то детских играх и приметах. Другая женщина закричала не в тон и очень по-взрослому, и стрельцы остались слушать. Они выдержали еще минут десять и бежали при очередной козлиной реплике.
        — Что ты орешь, Маша? Ты ему дело говори!
        Стоны стали перемежаться заклинанием, что надо тебе, царь, молодости для, бросить суетную службу и предаться вечной любви в «горнем Ерусалиме» — на рубеже Востока и Запада — Руси и «неметчины». Уходить надо скоро, не допуская Пасхи.
        — А постеля пристойная там найдется? — сомневался царь.
        — Постеля найдется. Но непристойная, — отвечал козел.
        Глава 36
        1564-1584
        Москва — Дунайское княжество
        Авторское отступление 3: Странное сочетание дат
        Извините, предлагаю прерваться, хоть, говорят, это вредно для здоровья. Я хочу отвлечь ваше внимание на несколько случайных, занятных совпадений, которыми так богата История. Опытные исследователи знают, что в мире ничего случайного не бывает, и именно в тех местах, где мнимые случайности сплетаются в гордиев узел, нужно рубить. Вернее, копать. Сама по себе нижеизложенная связка достойна отдельного литературного исследования, но здесь мы пока ограничимся перечислением настороживших нас исторических фактов, отмечая их пространственно-временное соседство. Вот эти факты.
        1. В марте 1564 года московский монах Иван Федоров оттискивает первый лист российской печатной книги. И мы с вами думаем, что происходит это среди мартовской оттепели. Черта с два! Это происходит в дни, когда ни один нормальный человек не то что типографскими технологиями не рискнет похваляться, но вообще прикинется слепо-глухо-немым, «по рюсску nicht undrstand und don't verstehen». Потому что:
        2. С 1560 года идут сплошные казни, не проходит дня, чтобы с кого-нибудь не содрали кожу. Народ толпами отправляется на эшафот по групповым делам. Заплечное мастерство совершенствуется на глазах ошарашенной публики, ремесло палача — единственная прогрессирующая технология. И 1564 год — апофеоз казней. Их количество перерастает в качество и к концу года вырождается в идею опричнины. А вы говорите, книжку напечатали? Сами, по воодушевлению? Ну-ну. Если бы эта книжка была не «Апостол», а «Наставление по усекновению изменных членов», я бы еще поверил.
        3. А с января 1565 года государь съехал из Москвы почти на 6 лет. Его как бы нету. Где он на самом деле пребывает, никто не знает. Будто бы в Александровской слободе.
        4. На другом конце света белого, на берегах Дуная, молдавский боярин Стефан «Мызга» Воевода в 1566 году бьется насмерть с прогнившей верхушкой княжества. Его естественно сдают, он бежит в Трансильванию и поселяется в Карпатах. Где точно, никто не знает. К чему этот факт? Потом подумаем.
        5. Тем временем наш Иван Васильевич отстраивает опричнину и в начале 1570 года громит Новгород. Возвращается в Москву, заказывает Малюте Скуратову массовые казни до конца сезона, а сам от скуки не находит другого развлечения, как снарядить на вывоз телегу с рукописными библейскими раритетами. Среди прочего в повозку укладывается уникальный Ветхий Завет Владимира Красно Солнышко, привезенный из Херсона Крымского после личного крещения нашего равноапостольного князя. Этот бесценный груз просто так трясется прочь из Москвы по бандитским дорогам в западноукраинское логово князя Константина Острожского, приютившего от московской инквизиции, а затем обобравшего нашего первопечатника Федорова. Ветхий Завет Острожским не издается, улетучивается без следа, так что наша церковь теперь больше не верит в его бывшее существование.
        6. В том же забавном 1570 году чуть южнее маршрута ветхозаветной телеги на месте исчезнувшего народного заступника Стефана Воеводы объявляется новый молдавский монарх — «господарь». И как его зовут? Никогда не догадаетесь! «Иван Лютый»! Поезжайте на Украину, плюньте через левое плечо, и вы обязательно попадете в человека, отказавшегося ради желто-голубых побуждений от любых намеков на чуждое языкознание. Этот прозелит «риднойи мовы» сразу скажет вам, как звали на вновь обретенном языке москальского царя Ивана Грозного. У него получится что-то типа «Ыван Люты». Забавно, не правда ли?
        7. Ну, Иван Лютый, был, конечно, не жилец в молдавско-украинских краях. Его предают в 1571 году, и он то ли благополучно гибнет при невыясненных обстоятельствах, то ли бежит в Трансильванские Карпаты. Что их всех туда тянет?
        8. А что в это время наш лютый Ваня поделывает? А его в Москве тоже не видать с мая 1571 года, когда крымский хан сжигает Москву, добиваясь почти миллионных жертв среди погорельцев. Грозный откуда-то переписывается с ханом, соглашаясь отдать ему города Поволжья с малейшим намеком на исламизм. Неплохие, между прочим, города: Астрахань, Казань, Рязань. А что, бери, нам теперь не жалко...
        9. И, наконец, последнее дело. По линии ОБЭП или Счетной Палаты. Когда через 25 лет после Грозного поляки берут Москву, начинается переучет царских и митрополичьих сокровищниц. Ну, что у митрополита все разворовано, это ладно. Рога единороговые кому-то понадобились, это пустяк. Но и в царских кладовых объемы награбленного в Новгороде, Пскове, Смоленске, Ливонии и др. и пр. решительно не сходятся с наличностью. То есть, отсутствуют вовсе. Поляки недоумевают, но не долго. Их высаживают из Кремля, быстро расследуют оккупационные безобразия, списывают на посполитых все покражи и казнят для порядку кое-кого из своих. Куда же гроши подевались? Впрочем, на Руси это вопрос риторический. То есть, смешной.
        Итак, мы фактов набросали, а как они у вас в дальнейшем лягут и переварятся, это ваше личное пищеварительное дело.
        Глава 37
        1584
        Москва
        Рокировка
        18 марта 1584 года в день закладки Искерского храма и угнетения Ермака заклятым доспехом Мелкий Бес стремительно сворачивал свою московскую миссию. Дальнейшая судьба нашей столицы, как и ничья конкретная жизнь, более не заботили Беса. Он просто импровизировал напоследок. Хотелось ему красиво закончить московскую работу, чтобы было потом что вспомнить с друзьями. За 50 с лишним лет московского пребывания МБ многократно перевыполнил норму сбора нечаянно потерянных душ. Это — когда человек кончается без покаяния, и сумма его мелких прегрешений перевешивает сумму добрых дел.
        Но главной своей задачей, буквально делом чести, Мелкий считал приобретение одной, главной, злоумышленной души. Собственно, душа эта была у МБ почти в кармане. Он мог утащить ее с собой еще в 1570 году, сразу после новгородского геноцида и московских массовых казней. Но жадность обуяла Беса. Его подопечный с каждым днем набирал новые адские очки, и Мелкий никак не мог оторваться от этой игры на повышение. «Могу закончить в любой момент!», — успокаивал он себя.
        В любой, да не в любой! С того несчастного Страстного вечера 1581 года, когда Иван выпытал у Марьи тайну Птицы Сирин, пошла совсем другая игра. Нет, Грозный не стал ангелочком раскаявшимся. В тот же год он и невестку беременную опустошил, и сына родного укокошил. Это в большой «плюс» к грехам сработало. А вот затея с помолодением и обретением телесного бессмертия, что по понятным причинам однозначно соответствовало банкротству бессмертной души, поставила Мелкого в парадоксальную ситуацию.
        Стоило ему подтолкнуть Грозного к непокаянной смерти, как ценность души царской упала бы до уровня вязанки душ казачьих. Не понимаете? Поясню. На рассвете того дня, когда Марью постригли на Сретенке, Иван страстно возжелал исполнения ее приговора. Так он вообще ничего не желал до той поры. И ему даже не пришлось шептать вопроса: «А душу, Ваня, заложишь?». Душа сразу, от одной только вспышки молодильного вожделения как бы сама, автоматически заложилась. Грозный пошел «ва-банк». И раз уж ставка состоялась, то Мелкому необходимо было ее выигрывать. А то, в случае проигрыша, размер вожделенного греха вычелся бы из суммы накопленных ранее грехов повседневных — кровавых, прелюбодейных, «пытошных». И вовсе не факт, что полученная разность оказалась бы негативной, годной к преисподнему употреблению! Хорош был бы Мелкий, когда его питомец, столь горячо ожидаемый в компетентном месте, вдруг завалил бы не туда, а в заоблачную приемную святого Петра!
        Получалось, нужно Ивану помогать! Стараться, чтобы он достиг заветной цели, остался на земле нетленной «мощью», причем ходячей и живучей. Тогда душа грозного царя никуда бы не делась из бесовского багажа. И какая это была бы душа! Она одна потянула бы на столетний запас кормов для вулканической котельной!
        Так что, приходилось Мелкому трудиться изо всех сил.
        Но по звездным и планетарным раскладам выходило, что на все земные дела Ивановы остается времени только до полуночи Страстной Пятницы. В крайнем случае, можно было протянуть до так называемых «третьих петухов» той ночи, до серенького предрассветного часа. Поэтому на душе у МБ было неспокойно...
        Вы скажете, что у беса не может быть души?
        Как говорят у нас на Юге: «Я с вас смеюсь!», — как это не может?! А колбаса у продавца гастронома может быть? А деньги у банкира? А сабля у казачьего атамана? «Кто на чем сидит, тот того и имеет!». Так что, душа у МБ была, и не одна, а несколько — на все случаи жизни.
        И на всех этих душах у МБ было неспокойно. Предстояло много мелких хлопот, сборов, уговоров. Следовало вовремя убраться из Москвы, чтобы пристроить оставляемое на земле тело в более надежном месте, создать для него приличные условия хоть на несколько сот лет. Впрочем, такая постановка была Мелкому по плечу, и он резвился, куролесил.
        На прошлой неделе в Москву привезли мощи святого Климента, папы Римского. Климент служил папой еще до крещения Руси, когда церковь была единой, и чин римского первосвященика не звучал смертным ругательством. Климент стоял в едином строю командиров христианской церкви, наравне с Константинопольским, Александрийским и прочими православными патриархами. Он скончался во время миссионерской поездки в Крым к Херсонесским грекам. Здесь святого похоронили, а потом, по прошествию некоторого приличного времени растащили на сувениры...
        Традиции мумификации, публичной инсталляции мертвых тел, расчленения святых трупов христианских очень зрелищны и поучительны. Они направлены на воспитание у нас чувства ответственности. «Вот, смотрите, — как бы говорит музейная экспозиция, — нужно вести себя прилично, а то и с вами такое будет!».
        Так что, не надо нам глаза колоть мумией Ильича, не надо называть язычницами домохозяек из мавзолейной очереди. Мы тут, в миру, еще не достигли православной назидательности. Следовало бы нам разрезать наших дорогих вождей на части, разложить кусками по городам социалистической державы. Вот тогда и социализм устоял бы. А то, Ленинград — без «честной главы» Ленина, Ульяновск — без конечностей Ульянова, и т.д. Не свято получилось, вот и хряснуло. Вы, конечно, скажете, что у нас Ленинаканов с Кировобадами столько, что пришлось бы покойников через мясорубку пропускать? Правда ваша. Но мы бы как-то выкрутились из дефицитного положения. Не всем бы давали, а в порядке заслуг. Сталинграду — в первую очередь, Сталинабаду — в последнюю. Хорош еще всесоюзный институт «переходящих мощей». Выиграл отраслевое соцсоревнование по итогам пятилетки, получи соответствующий член на пять лет! А какие раки мы бы изваяли из стали, бетона, стекла, горного хрусталя!?...
        Ну, хватит мечтать. Вернемся восвояси. Так вот. Когда Владимир Красно Солнышко крестился в захваченном Херсонесе, он оттуда прихватил непривычный трофей — мощи святого Климента папы Римского. Сразу после крещения Руси Вселенская церковь не выдержала собственного веса и раскололась на две взаимно ненавистные группировки. Но мощи Климента в Киеве продолжали почитать как святыню. Их, как водится, разобрали на несколько деталей. Мелочи кое-какие унесли гостившие у нас греческие иерархи, но основной набор во главе с «Честной Главой» сохранялся нерушимо. В конце 11 века половцы хана Боняка учинили в Киеве погром, и мощи всех святых были убраны из публичных экспозиций в запасники. Потом в 13 веке нагрянули татаро-монгольские сыроеды. Мощи попрятали в землю, в дальние уголки пещер и проч. После ига святыни отыскивались с трудом, опознавались еще труднее.
        Теперь вот, поляки хозяйничали в бывшей Киевской Руси. Но связи церковные с потерянной русской родиной не прекращались, и сработали в этот раз «мощно». Прибежали с оккупированных территорий два замызганных монаха и принесли митрополиту Дионисию череп в коробочке. Монахи божились, что это — Честная Глава правильного папы Климента, и просились в любой московский монастырь, лишь бы паек и прописку получить.
        Дионисий усомнился в подлинности раритета, высказал сомнения Грозному. Иван забрал череп «на усмотрение», и теперь Дионисий опасался надругательства — а ну, как одержимый пришпилит к черепу памятные единороговые рога? Или кубок заздравный сделает?
        Но Грозный ныне был смирен. Заказал для головы серебряную раку, бархатную подложку и собирался все это торжественно возвратить митрополиту на Пасху.
        Теперь МБ имел над чем подшутить. Он-то насквозь видел этот череп. Ему и циркуля не требовалось, чтобы вычислить его монголоидность. Так что, бесовской кураж не имел особого кощунственного значения.
        Под вечер, когда Мелкий уже сидел на чемоданах, а Иван Васильевич места себе не находил от иголки и мысли об иммиграции, у беса возникла идея: «А не подменить ли попам эту голову? Не подложить ли вместо черепа татарского всадника хоть что-нибудь православное?». Это следовало обдумать.
        Для плавности дум хотелось нейтрализовать царя. Очень уж он нервничал, метался по палате со стонами и скрежетом зубовным.
        — Садись-ка, Ваня в шахматы играть, — посоветовал, почти приказал МБ — С тобой что ли? — злобно огрызнулся «иглоносец».
        — Да вон, хоть с Курлятой сыграй. Ты ж его казнить собирался? Вот и разменяйтесь под интерес. Ты выиграешь, — отъезжай в иноки на Афон, в Иерусалим, к черту на рога, — Курляте буйну голову долой. А Курлята одолеет — жив останется, а ты пыхти уж тогда здесь до скончания веку.
        Условия Ивану понравились, и через четверть часа полумертвый, но сытый и умытый князь Ларион Курлятьев уже сидел напротив царя и двигал черную пешку e2-e4.
        Следует упомянуть, что это МБ приохотил Ивана к греховной игре. В православной традиции игровой азарт осуждается вообще, а манипуляции с человеческими изображениями — в особенности. Непонятно, как нынешняя церковь терпит компьютерные игры, но увлечение Грозного батальным моделированием в те далекие годы прощалось легко: царь и живыми-то людьми вертел, как хотел — на то он и царь.
        Все прошлые шахматные сеансы Грозного выглядели, как игра с самим собой. Но сейчас у него был реальный противник. Научил Курляту двигать фигурки тот же тренер, — МБ подстроил узнику шахматное развлечение по неосознанной шалости, и вот, пожалуйста, пригодилось! Так что, школа игры у противников была общая, правда, фигурки в яме у Курляты вылепливались из жеваного хлеба, а для Ивана резались из слоновой кости. Иван тренировался спокойнее, а Ларион играл с оглядкой, — за хлебные фигурки легко мог схлопотать статью о колдовстве. Но было у Курляты и важное преимущество. Его нездоровье ограничивалось утратой части языка, шрамами от кнута, язвой желудка, абсцессом печени, пролежнями, парадонтозом и песком в почках. Это были пустяки относительно царской шизы. По крайней мере, для шахмат парадонтоз — точно не помеха. С другой стороны, гениальность шизофреников вошла в анналы и могла сильно помочь Ивану в миттельшпильных импровизациях. Но посмотрим! Гроссмейстеры обменялись классическим бендеровским ходом...
        Тут МБ сообразил, что давно управляет стратегией и тактикой Грозного. Так что, в его власти было «невольно» влиять на ход встречи. МБ раздумывал, выйти ему вон, или все-таки влиять? За кого будет правильней болеть? Грозный — свой, родной с детства. Курлята — тоже давний подопечный, спасенный неоднократно, тоже жалко сироту. Исторической пользы от Курляты — ноль. От Грозного — только имя одно осталось, почти весь вышел. Грозного выводить в иноки — морока всенощная. Курляту в монастырь законопатить — один всхрюк...
        Бес еще не принял решения, когда Грозный сам решил исход партии. У него вдруг резко кольнуло вчерашнее молодильное средство; Иван подскочил в кресле, коленом зацепил столик. Несколько мгновений фигуры тряслись, затем успокоились, и даже будто бы остались на своих клетках. И только черный король раскачивался все сильнее и сильнее, его донышко описывало траекторию подброшенной ради жребия монеты, и, наконец, встало на ребро. Король завалился на бок, покатился, сбил с доски несколько своих пешек, и рухнул на пол. Игра была сделана...
        То, что произошло в следующие мгновения, со стороны могло показаться невероятной, необъяснимой мельтешней, — будто кто-то стремительно перематывал видеопленку в конце фильма, не желая досматривать нудные выходные титры.
        Не успел царь схватиться за свербящую точку, как в соседней комнате в ухо сторожевому отроку кто-то страшно взвизгнул: «Измена! Вор Лариошка царя побивает!». Сонный отрок взвился с удивительной ловкостью, ногой вышиб многострадальную дверь опочивальни и очутился среди искристого багрового тумана. Дыхание парня перехватило тяжким смрадом, в голове поплыли радужные пузыри, и страшно, надрывно завыло басом: «Руби-и-и!». Тяжелая сабля, оказывается, давно была в руке телохранителя, она описала полукруг влево, ее серп охватил затылок рубаки, а кончик сверкнул из-за правого уха. Потом сабля ринулась обратно, взвизгнула с сенокосным присвистом и полоснула по темной фигуре, едва проступившей среди кровавого дыма. Голова «черного короля» упала на пол и запрыгала с деревянным стуком.
        А уже в следующее мгновение она лишилась кожных покровов, превратилась в оскаленный череп, была подобрана какой-то мохнатой конечностью и уложена в серебряный ларец на красный бархат.
        Одновременно с приключениями головы, два тела рухнули бездыханно в разных углах комнаты. Одно свалилось на кровать, ударившись головой о резную спинку, другое безголово пало на инкрустированный пол. Но и здесь дьявольский вертеп не прекратил движения. Сторожевой отрок в глубоком обмороке вывалился в скрипучую дверь, закувыркался сраженной пешкой вниз по лестнице, кроша позвоночник и основание черепа. Тело царя Ивана Васильевича взмыло с кровати на воздух и, размешивая кровавый туман, вылетело в окно. Труп бывшего князя Лариона Дмитриевича Курлятьева, напротив, совершил немыслимый кульбит и «воцарился» в опустевшей постели. И вот чудо! У него теперь снова была голова! А вы говорите, чудеса свершаются только по Божьей воле!
        Правда, голова эта сначала казалась какой-то облезлой, костяной, коричневой. Потом поправилась, покрылась щетинистым мясом, нездоровой старческой кожей в синих прожилках и бородавчатых наростах. Еще несколько волн прокатилось по широким монгольским скулам, и наконец «честная глава» сия стала напоминать лысую царственную болванку для ношения Шапки Мономаха.
        Безобразия продолжались.
        В спальне сквозило, и багровый дух заполз в пустую бутыль из-под «Ренского». Взамен него сгустилась светлая тень. Призрак молодой женщины в серой накидке под тихие гусли поплыл от икон к грешной постели.
        «Баю-баюшки-баю, — пела женщина, приближаясь, —
        Баю деточку мою.
        Спи, Ивашка, не шали,
        Сладку кашку не соли!..».
        Женщина присела на шахматный столик, не чувствуя островерхих фигур и тупоголовых пешек, потянулась к изголовью постели, положила ладонь на холодный лоб, и вдруг отдернула руку, как от ожога. Гусли брякнули оборванной струной и смолкли. Женщина коротко вскрикнула, взмахнула пестрыми крыльями, невесть откуда выросшими у нее за спиной, и метнулась в окно.
        Тем временем боевик, обезглавивший преступную тень и замертво скатившийся с лестницы, пробежал по Соборной площади, влетел, болтая полуоторванной головой в покои митрополита, и завопил, не раззевая рта: «Восстань, святый отче! Государь отходит, желает иночество восприять!».
        Пока Дионисий собирал приспособления для последнего причастия, пока бежал к «умирающему», сам Иван Васильевич летел над кремлевской стеной, несся над тверской дорогой и падал в солому сквозь ветви монастырского сада на Сретенке. Тут его подхватили ласковые женские руки, протащили под низкие своды, уложили в крошечную келью в самом дальнем углу обители.
        Дионисий явился в царскую спальню и подумал, что успел. Тут уже и свечи горели, и сероводородом не воняло. «Царь» лежал полумертвый, непохожий на себя, но вроде живой. Зазвучали слова отпущения, всепрощения, покаяния, и хоть телом умирающий был недвижен, но губами шевелил, даже отвечал что-то и о чем-то просил. Наконец, представление закончилось. По крайней мере, так подумал митрополит. Дальше все пошло по обыденным правилам, вот уже 7 веков исполнявшимся на Руси...
        Хочу обратить ваше внимание на три эпизода, случившиеся с похоронной недели до пасхальных торжеств.
        Пока придворные суетились с престолонаследием, пока вдалбливали дураку Федору Ивановичу царские обычаи, пока вынюхивали дворцовые настроения, митрополит Дионисий подобрал под кроватью умершего серебряный ларец с бильярдным перестуком и под полой ризы утащил реликвию к себе. Минул великий пост, и митрополит явил миру Честную Главу папы Климента, освятившую Москву своим пребыванием. Глава эта наглядно доказывала преемственность нашего церковного престола от Рима и Константинополя. Путь Главы утверждал идиому, что Рим — он Рим и есть, Константинополь — это бывший Второй Рим, а Москва — Рим Третий, новый — конечная точка благодатной траектории. Серебряная рака с «Главой Климента» упокоилась в алтаре Успенского собора.
        Хладное тело князя Курлятьева с самозванным набалдашником улеглось под пол Архангельского собора, и было придавлено мраморным надгробием с царским титулом, не поместившимся, впрочем, целиком на белом камне. Из-за этого составляющие титул территории не смогли впоследствии ладить друг с другом и потянули воз русской государственности враскоряк.
        Но главным, заключительным актом, поставленным МБ на московской сцене, стала демоническая ночь накануне Страстной Пятницы 1584 года.
        Глава 38
        1584
        Москва
        Архангел по имени Бес
        Небывалая темнота навалилась на город. Не стало ни луны, ни звезд, ни отблесков на позолоченных крестах. Почему-то и в окнах предпраздничных домов не просвечивал огонь, костры зимнего мусора, сжигаемого к Пасхе, тоже погасли с закатом солнца. Казалось, сам воздух заполнился чем-то вязким и непрозрачным.
        Звуки тоже исчезли. Город ослеп, онемел, оглох. Собаки забились в будки и под ступени лестниц, не шуршала в стойлах скотина, не перекликались лошади. Молчали кукуйские и белгородские сторожа. Не прозвонили даже колокола ко всенощной. Ничто не шевелилось, не жило. А может, это снова сжалось или вовсе остановилось привычное наше время?
        Но жизнь в Москве пока еще была. По крайней мере, в одной ее части.
        Если бы кто-нибудь в эту ночь посмел воспламенить факел на Соборной площади московского Кремля, он увидел бы окружающий мир в красном фотографическом свете. Посмотрим и мы.
        Вот у ступеней Архангельского собора стоят телеги и несколько верховых коней переступают бархатными копытами. Дверь храма, распахнутая настежь, впускает и выпускает темные фигурки то ли людей, то ли домашних животных.
        А в храме царит оживление. Здесь совсем светло! Огонь пылает в тысячу свечей, но почему-то не распространяется за пределы святого места. У алтаря, лицом к царским вратам одиноко стоит бывший царь и государь всея Руси Иван IV Васильевич Грозный. На нем надеты короткий дорожный кафтан, высокие грубые сапоги, дорогая, но обыкновенная шапка польского кроя. Грозный держит спину прямо, голову задрал вверх, будто для разговора с Богом. Он шевелит беззвучными губами, пытаясь что-то сказать высшему существу, что-то объяснить ему, или хотя бы отвлечь верховного наблюдателя от происходящих в храме кощунственных безобразий.
        В центральном проходе собора и вдоль иконостаса стоят гробы. Нет, не белокаменные надгробия над могилами членов династии, — эти тоже никуда не делись, а самые обычные, монашеские гробы из плохо оструганной, суковатой, подгнившей сосны, ничем не обитые, а попросту «повапленные» — размашисто окрашенные смолистой дрянью. Гробов набирается с полдюжины, они зияют открыто, и тот, кто, крестясь, рискнет заглянуть внутрь скорбных объемов, сможет убедиться, что ничего страшного там нет, — гробы наполовину заполнены золотыми и серебряными монетами, драгоценными камнями, яркими украшениями, великолепной посудой, златокованым оружием. Наблюдателю ясно, что эти ценности принесены откуда-то извне, ибо с чего это мирским сокровищам храниться в святом, нестяжательном месте?
        Над гробами совершается удивительная работа. Сгорбленные тени перебегают от них к великокняжеским могилам, с грюком и скрипом возятся у сдвинутых надгробий, стучат металлом о камень, возвращаются и высыпают на ценное содержимое домовин могильную землю. Временами под священными сводами раздается резкая, нечленораздельная команда, и направление движения меняется. Темные работники восстанавливают одно надгробие и сдвигают другое — по немыслимому выбору командира. При этом в царских вратах возникает женский силуэт в монашеском облачении, скользит по запретному для православных женщин кругу, появляется у иконостаса и завешивает черным покрывалом тот или иной иконописный лик.
        Так проходит несколько часов. Хотя какие тут «часы» при полной потере чувства времени? Но вот гробы заполнились могильной землей. Крышки очутились на своих местах, начался «вынос тел», укладка груза на телеги.
        Постепенно в храме не осталось никого живого. Только прямой, как подпорный столб, силуэт грозного властелина высился у алтаря. Иван все ждал, что Бог заметит его, поговорит с ним, примет покаяние, отпустит грехи, наставит на путь истинный. Но Бога не было. По крайней мере, в это время и в этом месте.
        Причин божественной безответственности могло быть по крайней мере три.
        1. Самая простая, но и самая понятная на Руси, — причина бюрократическая. Иван Васильевич венчался на царство 37 лет тому назад не здесь, а в соседнем, Успенском соборе, то есть, проходил на небесах по высшей, успенской номенклатуре. В Успенском его приняли на царскую службу, в Успенском должны были и увольнять. Не могли Архангельские ангелы докладывать Царю Небесному, что царь земной вот уж битый час топчется в нештатной приемной. Надо было Ивану перейти через площадь в Успенский, но не получалось, не хватало воли, ибо проводами его на заслуженный отдых полностью овладел МБ.
        Это он запудрил мозги митрополиту Дионисию и подстроил отпущение царских грехов хладному телу мученика Курляты и его татаро-монгольской голове. Теперь в гуманитарных сферах числилось, что покойник амнистирован с одной стороны, за отрывание крылышек бабочкам-капустницам, а с другой, — за сожжение живьем великокняжеской семьи и владыки Митрофана с клиром во Владимирской Богородичной церкви в феврале 1238 года. И далее именно Мелкий организовал подкидному телу похороны по высшему московскому разряду — среди царей земли Русской. Это стало высшим «архангельским» достижением Мелкого Беса.
        Сей рекорд блатного ритуального обслуживания не перекрыт до сих пор, и нам, сторонникам возрождения российской обрядности, остается надеяться на то, что прочитав эту книгу, московская братва подтянет ресурсы и надыбает коны к МБ, который — я точно знаю! — не оставляет нас своей заботой и повседневно присутствует средь башен, звезд и крестов. Тогда историческая справедливость восторжествует, демократия расцветет развесистым цветком, и Архангельский погост будет наконец предоставлен в распоряжение свободных (на кошелек) граждан великого города.
        2. Вторая причина архангельского безмолвия подозревалась в том, что бесовская суетня стала омерзительна Богу, и он отвратил светлый лик от Москвы в преддверии своего главного праздника.
        3. И самое страшное предположение, почему Бога не было с Иваном в эту последнюю ночь (его даже сейчас, через 400 с лишним лет страшновато произносить вслух, — но мы шепотом): Бога не было с Иваном в 1584 году, потому что его (Бога, а не Ивана) не было и ранее — от начала русских лет, и не будет далее — до скончания их!..
        Но давайте не будем о грустном. Пусть лучше Бог есть. Примем за истину бюрократическую гипотезу №1 и поспешим за тележным обозом, который без колесного скрипа, копытного цока, извозного мата вытянулся из Кремля через Боровицкие ворота, соскользнул с горки, протащился вдоль реки и, преодолев ненадежный деревянный мост, заскрипел вверх к Воробьевым горам, прочь от восходящего солнца.
        А чего это он заскрипел? Да оттого, что ветер над весенней рекой развеял багровый смрад, уши у честного люда московского отложило, собаки завыли на выскочившую луну, спросонья ударил колокол, и петухи заорали, как резаные. Впрочем, почему «как»? Некоторым из петушиного сословия в натуре горло перехватили к пасхальному разговенью!
        Но как орать с перерезанным горлом?
        А не наше это дело.
        Москве видней...
        На Поклонной горе остановились поправить упряжь одной из гробовых телег.
        Мелкий влез на гроб, скрестил руки на груди и смотрел на покинутый город с победным видом. Даже пятачок у него загнулся и стал похож на корсиканский клюв.
        Бес всматривался в рассветный Кремль, дымные пригороды, изгибы реки. Хотелось петь или хотя бы стихи декламировать. И Мелкий начал:
        Москва, Москва! Твои колокола
        Бесстыдно обнажились догола,
        Великий пост им больше не помеха
        Добиться театрального успеха.
        Сейчас они, зияя пустотой,
        Ударят над обителью святой,
        И возвестят пришествие Иуды.
        И надо нам быстрей валить отсюда!
        Лошади поняли Мелкого буквально, дернули телегу, обоз тронулся, пошел быстрее. МБ от рывка шлепнулся на гроб, уселся на него верхом, но задом наперед, да так и поехал, по-прежнему обращаясь к оставляемой Москве.
        Теперь кони поскакали. Пришлось Мелкому укоротить размер и ускорить ритм стихосложения. Он перешел к обзору внутриполитической ситуации:
        Судья на добро отвечает добром,
        Палач обессилел взмахнуть топором,
        Короны не сносит безумное темя.
        Такое спокойное, Смутное Время!
        Наконец, поэт потерял город из виду и умолк. Обоз потянулся через леса на юго-запад.
        В караване шли шесть телег с гробами, карета бывшего царя Ивана, крытый возок ведьмы Марьи и пара колымаг с дорожными припасами. Впереди и позади повозок резво поспешали породистые кони без всадников. По крайней мере, никого в их седлах видно не было.
        Главнокомандующий персонального транспорта не имел. Иногда он ехал с Иваном, щупал пульс нездорового человека, прислушивался к его хрипам и вздохам. Иногда — перескакивал в ландо к Марье, щекотал ее, смешил историями из античной жизни, пытался учить «деву» греческому языку: «Какая же ты, Машка, монашка? — «святолепного словоистечения» не чуешь!».
        На кратких остановках Марья пересаживалась к Ивану, и Мелкий ехал в ее каретке один. Он откидывался на меховом сидении и меланхолически рассуждал вслух, глядя в окно.
        «Получилось как-то по-дурацки. Заставили меня эти двое разыгрывать балаган. Чушь! Провинциальщина! Яйцо какое-то, игла, смерть Кощеева. Птицей недорезанной пришлось заливаться. «Пытошный лист», вишь ли, — важный казенный документ! Против протокола не попрешь! Обязательно все пункты и кондиции следует исполнить!
        Какие пункты? Какие кондиции?! Это Машка, что ли — кондиция? Хитрая баба! Мало, что от костра увильнула, так еще и под царя подкатилась, а теперь вот увязалась с ним в последний путь. Ну, давай, давай! Будет тебе последний путь».
        На самом деле, для бесовского пари баба не нужна была. «Можно сказать, — резонно рассуждал МБ, — она столь же полезна для нашего дела, как ямайская губернаторша на пиратском корабле. И дело тут не в «конфессии» нашей. Вот и православные тоже баб в алтарь не пускают, я один дурак такой. Так что, мне Машка за экскурсию по кремлевским соборам крепко задолжала! Вот, не забыть бы, впендюрить плату за вход в эти злачные места. Ветеранам крестовых походов — скидка, католикам — накидка, «сарацинам» — только за твердую валюту или нафту для лубянской кухни».
        Так и ехали. Кто в приятных размышлениях, кто в телесных ощущениях, кто в душевных опущениях.
        Глава 39
        1584
        Сибирь
        Ликвидация 3
        Воевода Болховской, тобольский голова Глухов, стряпчий Биркин через несколько дней после закладки Искерского храма вновь засели следственной тройкой. Их особое совещание отметило успех первого этапа операции и спланировало на будущее трехфазную схему ликвидации нежелательных элементов, то есть, — казачества как класса. Исполнение начали сразу после пасхального расслабления.
        Иван Кольцо погиб «по пьяному делу». Не то чтобы он пил, как сапожник, — так, выпивал по праздникам, но знал меру. «Пьяное дело» возникло по поводу безобразий, изгадивших священный акт искерского крестовоздвижения, и повторившихся на Пасху.
        Глухов, отвечавший за «градский покой» не только в Тобольске, но и в любых сибирских поселениях городского типа, где хоть пара оседлых срубов имелась с улицей между ними, ожидал стрелецких и казачьих возлияний. По подсчетам Глухова в Тобольске и Искере в частном хранении имелось от ста до двухсот ведер браги. Эти запасы расходовались и пополнялись бесконтрольно, и нужно было принимать меры.
        «Цивилизованных» стрельцов сравнительно успешно уговаривал отец Варсонофий. Он нажимал на великий пост, логично предостерегал краснокафтанников, что здесь, над некрещеной землей (особенно до крестовоздвижения) небесная твердь трудна для благодати, «закоснехом погански». А земля, наоборот, — прозрачна для подземных влияний; поэтому оттуда так легко вылазят произведения «искусства» — в смысле искушения. Малахиты, диаманты, злато и серебро. Так что, братие, остерегитесь усугублять, ходите опасно. Стрельцы серьезно кивали, глаза прятали в пол, обещали «стоять крепце».
        Хуже было с казаками. Эти в церковь Тобольскую не захаживали, в глаза глядели прямо, без трепета. От увещеваний отговаривались срочными делами «на том берегу». Атаман Михайлов, когда жив был, прямо сдерзил Варсонофию. На просьбу удерживать «малых сих от пианства», Михайлов сплюнул в сугроб через зубную прореху и, нагло улыбаясь, заверил батюшку, что его сотня искони соблюдает заповедь равноапостольного Владимира Киевского.
        — Каку-ую? — обмер поп.
        — Главную! «Пити — веселие Руси!».
        Снова сплюнул, хохотнул и убыл через левое плечо.
        Пришлось Глухову учинять розыск винных запасов, опечатывать или изымать бражные излишки. Казалось, ситуация под контролем. Но вечером крестовоздвиженского дня, когда стихла истерия вокруг михайловского убийства, и казаки ради бдительности крепче прочих соблюдали трезвость, змий подколодный явился с другой стороны Иртыша, а не колоды.
        Невинные сани куньяков — родичей охотника Пешки, при вскрытии у вечернего костра оказались полны бочкотарой, плотно затоваренной игристой жидкостью сточного цвета. Пробки с трудом удерживали в бочках внутреннее давление и едва дождались первого удара в шаманский бубен. Тут и началось!
        Поганые фольклорные танцы быстро превратились в беспредельный экстаз. Местные, а за ними и служивые люди завертелись вокруг костров, совершенно пренебрегая приличиями святого дня, требованиями великого поста, канонами классического балета и сольфеджио. Они просто выли и визжали без памяти. Если бы брага не струилась из бочек вселенским потопом, то люди, пожалуй, не стали бы превращать народный танец в порнографический стриптиз. А так, они и мороза вечернего не убоялись.
        А ведь градусов 10 — 15 ниже нуля было-таки! Кое-кого из танцоров пришлось утром с реки ломами поднимать. Одну пару обнаженную так и не удалось расчленить. Уложили в скорбные сани, как смерзшуюся рыбу.
        Глухов зарядил следствие: откуда куньяки брагу добыли? Куньяки сказались полными идиотами. Они охотно унижали свое национальное достоинство, клялись в нелюбознательности, невежестве, отсутствии элементарных понятий в органической химии и кулинарии.
        Стали пугать куньяков Христом-богом. Куньяки испугались, сделали круглые глаза, пытались креститься. Это у них выходило забавно, особенно у куньячек. Траектория крестного знамения начиналась с указания двумя перстами не в лоб, а в рот, затем соблазнительная рука падала вниз, пролетала рекомендуемую поджелудочную область, миновала пупок и останавливалась только в том месте, где грешное тело теряет свою целостность и раздваивается. После нескольких движений, не предусмотренных Константинопольским Номоканоном, рука вновь взлетала и посещала груди набожной дамы. При этом двуперстие сменялось указательным одноперстием. Указание на соски у разных особей следовало в различном порядке — то «право-лево», то «лево-право». В продолжение всей церемонии куньячка напряженно стояла с расставленными ногами и открытым ртом. В целом зрелище выходило столь соблазнительным, что Варсонофий не в силах был исправлять отклонения в технике дочерей сибирских.
        Приходилось отступать и соглашаться, что брагу сатанинскую сами куньяки сытить не умеют, а получают ее контрабандой с юга. По сотне белок за бочку. После весенней линьки охота возобновилась, и пьяные оргии последовали в самое Светлое Воскресение, ради «уверения Фомы» и на Троицу. Правда, теперь погода была теплая, и замерзших не случилось. А если кто и утонул при купании в пьяном виде, то это не выглядело особенно безобразно: река смыла грех безбожный.
        Итак, все стрелки сходились на ишимских кочевниках левокопытного мирзы Карачи. А что? Могли южные скотогоны у бухарских соседей рецепты восточных сладостей поиметь? Могли.
        Вот так, в результате следствия, на фоне поповских воплей о вреде пьянства сложилась удобная ситуация для продолжения охоты на казачьих атаманов.
        Болховской и Биркин вызвали Ивана Кольца и чисто по-дружески попросили его сгонять вверх по Ишиму, посмотреть на бражные дела Карачи, да заодно, — тут глаза Биркина затуманились скорбью, — и разведку провести: кто по весне лишил жизни наших боевых товарищей — Михайлова и прочих?
        Нельзя сказать, чтобы Кольцо купился на биркинские штучки, но почему было не поехать? Река текла спокойно, ветер дул северо-западный, попутный. На веслах мозолиться не придется, а назад — по течению сплывем. Посылка не смущала Ивана. На душе у него в последнее время поскрипывало. Больше нечего было хотеть. На любую потребу имелось полное удовольствие. А вселенских, честолюбивых, властных желаний давно уж не оставалось у Кольца.
        В конце июля Иван Кольцо с дружиной в двадцать казаков отплыл из Искера вверх по Ишиму и в три дня добрался до становища мирзы Карачи.
        Карача как узнал, что лицензию на скотоводство и таможенный рэкет у него отбирать не будут, стал таким веселым и добрым, что сразу полез лобызаться и поволок Ивана «бузить».
        — Как бузить? С бабами, что-ли?
        — Увидищь, увидищь! — шипел Карача.
        Вечер потянулся медленный, веселый, дружелюбный. «Буза» оказалась искомой брагой, рецепт ее Карача божился написать Ивану утром. Саму бузу дегустировали без ограничений, поэтому Иван не заметил натяжки: чтобы Копыто умело писать? Сомнительно! Просмотрел Иван и хромого татарина, который при погрузке в Искере под ногами путался, а вот, гляди-ка! — здесь вытанцовывает. Как он сюда успел? Верхом, что ли?
        Но бдительность не встала более, вместо нее другие встали, потому что к бузе и правда бабы прилагались. Татарки, поначалу одетые, вышли в круг, стали двигаться медленно-медленно, то перемещаясь по часовой стрелке вокруг гостей, то замирая в экстазном напряжении.
        Когда спать легли? Кто с кем? По часовой ли стрелке баб переменяли? Не запомнил Иван. Потому что главный запоминательный инструмент — голова буйная — к утру у него куда-то затерялась. Ее Карача припрятал в мешок и зарыл в углу юрты для отчетности.
        Пока женское население становища отсыпалось после трудов тяжких, мужское занялось обустройством братской могилы на двадцать посадочных мест. Ишимские татары тяготели к магометанству соседскому и норовили хоронить покойников сидя. Тем более, — таких дорогих гостей. Хромой татарин ускакал в Искер доложить, что миссия выполнена: секрет массовой жидкости раскрыт, и другие дела сделаны успешно.
        Пока отряд Ивана кончался в объятиях зеленого змия, драма казачьего полка разыгрывалась еще в двух местах — на озере Большой Уват и в верховьях Иртыша.
        После отплытия Кольца в Искере объявили весть, что старый Кучум, бродивший в верховьях Иртыша, вдруг «собрал войско, стал заставою и не пропускает в Сибирское царство бухарских купцов». Хочет подорвать внешнюю торговлю новой власти, желает сам покупать и сам продавать. Болховскому даже не пришлось приказывать, Ермак поднялся с 50 казаками, поплыл на лодках вверх по Иртышу.
        И сразу стрелецкий отряд рванул из Тобольска на восток, к устью Ишима, а татарское войско, набранное в Ишимской степи пошло с юга. Стрелы этих передвижений сошлись у озера Большой Уват. Здесь еще с весны татарскими лазутчиками был найден и досконально изучен «казачий табор». Станичного шила утаить в Уватском мешке в любом случае не получилось бы. Казаки «засадного полка» наезжали в Искер за разными надобностями, их видели, считали, выслеживали. У Биркина составилась точная рекогносцировка.
        Озеро Большой Уват имеет форму огурца, вытянутого по оси «восток-запад» на 25 километров. Толщина «огурца» — 10 километров. Лежит почтенный овощ в углу при слиянии Иртыша и Ишима — километрах в 30 от того и другого. Хвост «огурца» — Уватская протока — тянется на восток и впадает в Ишим недалеко от устья. Эта водная крепость в непроходимой болотистой местности по замыслу Пана была идеальной точкой для казачьих дел: засад, схронов, корабельных и санных маневров. Мерещилась Пану волжская тактика, вспоминалось родное самарское кольцо. Однако то, что на Волге было преимуществом — внезапность и численный перевес, здесь обнаружилось с противной стороны. Давайте представим, что на кольце у речных путешественников было бы не пять грузовых корыт, а сорок боевых шестипушечных стругов? И зашли бы они сверху и снизу одновременно, а еще морская пехота перехватила бы горло полуострова, высадилась в устье Самары, в правобережных протоках? Что стало бы с Кольцом и его бизнесом? Большая бульба.
        Вот примерно так и булькнуло. Струги с московскими стрельцами решительно вошли в озеро через Уватскую протоку. Теперь водный путь казачьим чайкам был закрыт. Огурец, охваченный полукольцом татарских всадников, превратился в безвыходную бутылку. Окружающие болота за лето забродили, заквасились, так что, замысел Пана оказался ошибкой со всех сторон.
        На рассвете 10 августа 1584 года сам Пан за нее и поплатился. Он пал от бортового залпа стрелецких пищалей, свалился в озеро и плавал бездыханно в продолжение бойни, учиненной татарами в казачьем таборе. Остатки полка разбежались по окрестностям, и, в основном, достались болотному духу Хэ.
        В те же дни казаки Ермака дошли по Иртышу до «Кучумовых застав», увидели завалы и засеки на дороге, идущей вдоль берега, высадились, но татар нигде не нашли. Целый день 5 августа 1584 года они рыскали пешими дозорами на несколько верст от засеки, и к ночи вернулись к лодкам. На ночлег.
        По донесениям дозорных выходило, что никаких следов «непропуска» не наблюдается. То есть, нет в августовской пыли и грязи множественных отпечатков неподкованных степных копыт, сапог, колесных ободьев. Не видно сломанных кустов в местах свалки или разворота купеческого каравана восвояси. Нет и кровавых луж вокруг павших тел. А вот овечьи бурдюки с брагой имеются. Целых восемь штук. И забыты они прямо в засеке, под еловым лапником — чтоб не прокиснуть на солнце.
        «Это ж выходит, бурдюки сюда пешим порядком попали? Сами легли в засеку приманкой для бухарских купцов? Или припасены пограничниками для обмена на халву?», — такие вопросы должен был задать себе Ермак, но не успел. Потому что бурдюки уже ходили по кругу, и брага в них была очень высокого градуса!
        Отказываться от выпивки тогда считалось неприличным, тем более, что завтра, когда Бог даст проснуться, собирались отдыхать, сплывая по течению. Единственным актом предохранения Ермака стало надевание царского подарка — Святогоровой брони. Обидно было бы ее потерять во хмелю. Ермак неуклюже просунул руки в кольчужные рукава, навесил на живот и спину тяжеленные бронеплиты, скрепил их ремнями, начал просовывать голову в связку нашейных и плечевых пластин, запутался, бросил это дело. Скинул пластины на дно своего струга и выпил еще.
        Но что-то брага не пошла в правильном направлении. Ермак просто физически чувствовал, как струя сладковатой жидкости стремится к желудку и вдруг останавливается, вскипает на полпути — как раз у верхней грани переднего панциря. И вдоль всей этой грани вспыхивает острая боль, дугой опоясывает богатырскую грудь от подмышки до подмышки. А потом и вовсе позорно! Выпитое вспрыгивает обратно и бьет фонтаном за борт, в набежавшую волну! Никогда досель такого не бывало с Ермаком! Но вокруг темно, никто не видит. Казаки спят, попадали, кто где сидел. «Надо бы дозор поставить», — еще вспоминает Ермак, но тут же отвлекается на оборванные тесемки панциря. Ермак забывает о дозоре. Да и как бы он его «поставил»? Дозор теперь можно было только «прислонить».
        А ремешки-то оборвались странновато! Да, Ермак, конечно, споткнулся о корягу (или о ногу?), грохнулся на бок, прокатился с подмытого бережка. Но вот и лопнули бы ремни на одном боку? Нет. Все разом рассыпались, будто и правда кожа их дубилась Никитой Кожемякой во времена Святогора. Осталась только цепь плечевая. Теперь плиты болтались на ней и били атамана по животу и спине.
        Стал Ермак искать веревочку для подвязки. Вспомнил, что пластины шейные в кукане ременном запутались. А где ж они? Ага, в струге! В этом? Или в том? Кажись, в этом. Ермак полез искать на четвереньках по дну судна. Нет ничего. Хотел подняться, передняя броня зацепилась за корабельную снасть. Ермак скинул плечевую цепь, сбросил панцирь и стал искать подвязку среди снастей. Ага! Вот веревочка подходящая! Вынул нож, отсек веревку от кольца на носовой балке. Вспомнил Ваньку Кольца, вспомнил удалое время на Волге, выронил веревку, она с плеском ушла за борт. Ермака качнуло, он потерял равновесие и завалился на сложенный парус. Звезды поплыли перед его глазами, и от луны полетела, рассыпая искры, пестрая Жар-птица. Айслу! Айслу! — кричала Жар-птица человеческим голосом...
        Ермак заснул в уплывающем струге и не увидел, как вдали за рекой загорались огни, как стремительно гребли через неширокий в этих местах Иртыш темные, раскосые люди, похожие на дрессированных хищников...
        Весть о гибели отряда Ермака пришла в Искер нескоро. Сначала в сибирских столицах насторожились двухнедельным отсутствием экспедиции, затем Биркин поплыл на поиск с небольшой командой. Место события нашли быстро. На этот раз вещественных доказательств было в достатке. Вытоптанная земля вокруг костров, обрывки одежды, мелкие предметы, не замеченные нападавшими. Ну и тела, конечно, обнаружились. Habeas corpus, так сказать. «Корпуса», безобразно изрезанные, — в основном по горлу, были навалены прямо на дороге у засеки и слегка прикрыты еловым лапником. Прочие следы смылись за прошедшие дни несколькими дождями. Погода клонилась к осени, ревела буря, дождь шумел почти ежедневно, и следователи заторопились обратно. Везти в Искер убитых было не на чем, но и без погребения бросать не доводилось. Нашли у берега промоину, свалили в нее трупы, присыпали землей с обрыва. Особенно не надрывались, все равно, река их заберет, не сейчас, так весной.
        Уже отъезжая, заметили в прибрежных зарослях перевернутую лодку. Малый шестивесельный струг темнел брюхом между корягами. Пришлось произвести осмотр. Ничего особенного не находилось, но рядом со стругом в мелкой воде Биркин наступил на твердое и скользкое. Нагнулся, вытащил обрывок ремня, потянул еще и вынул из воды связку пластин, хваченных ржавчиной. Не сразу, но дружно в сплетении ремней и металла опознали атаманскую броню. «Ермак!».
        «Сих дней погиб князь Сибирский Ермак Тимофеев... — запинка, клякса, — ...ич», — эта запись появилась в дневнике Биркина в первых числах сентября, ровно через три года после донесения из Чусового: «Ермак со многия люди сплыл на верх до Сибири».
        Глава 40
        1584
        Далеко от Москвы
        Над вечным покоем
        Тележный конвой Мелкого Беса миновал Чернигов, проехал Киев, и тарахтел по молдавским равнинам. Ехали быстро, задерживаясь только на переправах. Теперь МБ больше скакал верхом — то на одной, то на другой из запасных лошадей. Он пересаживался на ходу, поочередно воображая себя Первым, Вторым, Третьим или Четвертым Всадником Апокалипсиса. Правда, на правой передней, беленькой лошади часто оказывалась печальная девка в сером покрывале. Мелкий знал ее с детства, не со своего, — с Иванова. Аграфена Оболенская вечно путалась у него под ногами, но и полезных свойств покойницы МБ отрицать не мог. Иногда вечерами, когда Иван совсем уж донимал домашних стонами и страхами, Аграфена являлась из небытия, пела, сюсюкала со своим Ванечкой, вытирала ему сопли и слюни. И тогда можно было хоть в кабак или бардак отлучиться.
        На «польской» территории ехать стало теснее. Лихие люди в оврагах и лесах трудно поддавались на испуг, приходилось «использовать силу», обрушивать на них едкий ливень или крупный град, чиркать молнией.
        Таможенники на многочисленных, «передвижных» границах борзели хуже бандитов. Не успеешь откупиться от какой-нибудь алчной рожи у «порубежного столпа», как через пару верст тот же столп с той же рожей вновь вырастает на пути и требует «пошлинных грошей».
        «Теперь не отстанет, — возмущался Мелкий, — не надо было платить в прошлый раз!». Вот еще один наглый хохол полез трясущимися от возбуждения руками щупать баулы в продовольственной телеге. Другой страж «экономичнои нэзалэжности» подкрался к гробам.
        — Що цэ? — пятачок таможенника затрепетал над усами.
        — Цэ трупы скаженни, вельможный пан, — отвечал МБ, оборотясь казачком в синей свитке, — чумные жолнержи пана короля Стефана. Едут в Польшу поховаться. Можете пощупать: гнилые и холодные, — верхом скакать негодные.
        Таможенник отпрянул. Мелкий полез в карман свитки.
        — Вот возьмите, пан, будь ласка, дорожную лепту, — МБ протянул мздоимцу золотой ярмак, приобретенный на толкучке после рассказа Семки Строганова, — сия древняя монета благонаполняет любую казну, послужит и вашему господарству добрым почином во веки веков!
        Поехали дальше. Кое-как миновали Прут. На перевозе пришлось крепко раскошелиться, но дальше путь был свободен. Взяли на северо-запад, в стык валашских, угорских и ляшских гор.
        Через два дня Карпатские предгорья сменились ущелистыми кручами. Дорога змеилась вверх меж овечьих склонов, пастушьих сел, микроскопических городков.
        Иван пришел в себя, с любопытством наблюдал окрестности. И вот чудо! Он помнил Москву, помнил свой царский «подвиг» (в смысле движения по жизни). Но сожалений об оставленной власти у Ивана не было. Может, он еще не осознал необратимости перемен? Думал, что это обычный поход, типа Ливонского?
        Показался городок Борша — десяток домов под черепицей, островерхая церковь с покосившимся крестом. Марья зашла в лавку, Иван вылез из кареты. Осмотрелся. Над городком нависала гора, черной громадой прорезала она зеленые лесистые склоны, уходила к низким облакам.
        — Что за гора? — Иван повернулся к стайке мещан, выкативших глаза на странного путника.
        — Хиба не знаете, пан господарь? — Пьетрос.
        — А что там виднеется? — Иван указал на серое двубашенное строение у вершины.
        — Цэ ж, пан Иване, ваша хата, — ответил, кланяясь, пьяный мужичок. Остальные, более трезвые, разбрелись неуловимо.
        — Лютый, Лютый! — бормотали последние люди.
        — «Лютый», Ваня, — перевел МБ, — это «Грозный» по-здешнему. Тут тебя знают, боятся, уважают.
        Вернулась Марья, поехали дальше — сквозь скалы, сумерки, волчий вой.
        Как находили дорогу? Спросите у коней.
        Прошла ночь. На третьем петухе ворота замка захлопнулись за Иваном, Марьей, телегами, и никто не увидел, как в подвальные казематы заносятся черные гробы, как в самой темной подземной норе устанавливается огромная кровать, тоже похожая на гроб.
        Прошел день, еще ночь, еще день. Потом смена света и тьмы замельтешила неразличимой серой вереницей, время понеслось над «горней» обителью без счета, ритма, смысла.
        Давно уж тут не было Мелкого Беса, никто из людей не поднимался и не спускался по крутой дороге, и сама эта дорога заросла травой и колючим кустарником. Суеверные люди в пастушьих селеньях пугали детей своих глупыми сказками о страшном, лютом господаре, его грешной подруге, о сатанинских искушениях, драконах, упырях и вурдалаках.
        Ничто в природе не подтверждало страшных сказок. Лишь иногда пастухи видели в лунном свете над серым замком быструю летучую тень, великоватую для ночной птицы. И тогда вдруг замолкали сверчки, и нежный голос пел над пустыми пространствами колыбельную песню. Она одна в этих нищих краях напоминала о вечной молодости, неиссякаемой любви, неутомимой радости, за которые, как знать, — может и стоило б заложить душу?
        Глава 41
        1584
        Сибирь
        Какой простор!
        Биркин был доволен. Ему все удалось. Он выполнил царское задание. Более того, теперь стряпчий контролировал все царство Сибирское! Он не имел боярства, как Болховской, дворянства, как Глухов, священства, как Варсонофий. Он имел больше. Он держал в своей руке ниточки, протянувшиеся к дальним татарским улусам, к охотничьим заимкам, к степным пастбищам, рыбным ловлям. И к сотням людей — хитрых, наивных, жадных, беспечных, коварных, продажных и обыкновенных. На картах Биркина теперь очень точно были отмечены залежи самоцветного камня, болота с пятнами нафты, выходы самородного золота и железной руды.
        Оставалось только брать все это и использовать на славу государю, на пользу себе.
        А вот и Андерсен вернулся с половиной отряда, но с картами Оби и желанием служить в Сибири бессменно.
        Теперь Биркин справедливо надеялся на царскую милость. Гонец ускакал в Москву, обратно ожидался со дня на день. Беспокоило стряпчего только одно — государево здоровье. Безумные, бредовые помысла Ивана Васильевича могли сломать повелителя, сбить с адекватной оценки этого чуда — Земли Сибирской.
        Но, ведь, и «птичье дело» сделано? Яйцо отправлено, доставлено, принято с удовлетворением.
        Но Птица пока здесь. Вдруг государь осерчает? Давно пора было Птицу забрать и отослать в Москву. А вдруг Птица — не та? В общем, не поймешь, как лучше поступить. Но забрать Птицу следует немедля. Целее будет. Ермака нет, бандитов его тоже. Безносый со своим татарином на охоте. Птица у девчонки.
        Тем же вечером Биркин прихватил большой мешок и без помех проскользнул в Искерский дворец. Медленно поднялся по лестнице на второй этаж, остерегаясь нечаянного скрипа. Замер в углу с видом на дверь Айслу. Долго слушал тишину. Девчонка была одна, ходила по комнате, пела по-татарски, разговаривала сама с собой. Птица щебетала в ответ.
        Наконец все стихло. «Спит» — подумал Биркин. Он подошел к двери, мягко переступая татарскими сапожками, тронул дверь. Открыто.
        Дверь подалась без скрипа, обнажила лунную комнатку с девушкой на кровати и Птицей в клетке на столе. Обе спали. Биркин шагнул внутрь, приблизился к столу, опустил мешок на клетку. И вдруг Птица затрепетала крыльями, заорала визгливо, пронзительно: «Карраулл! Крестовозздвижженье! Крестовозздвижженье!» И сразу из углов клети поднялись две огромные тени, тяжко забухали в пол. Одна обхватила стряпчего со спины, накрыв его лысину широкой бородой, другая встала в лунном свете и глянула в лицо Биркину. «Безносый!». Биркин дернулся, но задний держал крепко, до хруста в ребрах. Стало трудно дышать, кричать не получалось. Да и что кричать? «Караул«?, «Крестовоздвиженье»? На эти крики тут давно никто внимания не обращает.
        В глазах темнело, но Биркин успел увидеть, как безносый стащил с лица черную повязку, ощерился страшным, нечеловеческим, серым лицом.
        «Но почему у него нос детский? Розовый, маленький, как у младенца? Вот тебе и «Безносый»...», — подумал Биркин, умирая.
        Богдан вытер нож об одежду убитого.
        — Пора нам, Ермолай, уходить.
        — Пора. Эй, царевна, вставай, собирайся.
        Айслу вскочила, забегала, потащила из сундука готовый узел. Богдан подхватил клетку, пошептал что-то. Через несколько мгновений три человека уже спускались к реке. Ветер дул низовой, западный. На поверхности Иртыша прыгали лунные барашки, белый парус наполнился свежим воздухом и полетел на восток, против течения, против движения планет, против хода времени. К новой земле, к вечной любви, к бесконечной молодости.
        Утром искерская стража обнаружила труп государева человека Якова Биркина с перерезанным горлом. Убийцы похитили также татарскую девушку и комнатную птицу сгинувшего в тайге казака Боронбоша. Впрочем, птица могла и улететь. На пристани, там где воры срезали канат одномачтовой чайки, валялась красивая птичья клетка, очень может быть, что золотая. Среди зевак, столпившихся у дворца, переминался гонец из Москвы. Он так и не успел передать Биркину устную, тайную инструкцию «покойного» государя насчет Птицы.
        Поисков и погонь снаряжать не стали. Некого было послать, кроме татар. А с татар какой сыск? Поэтому никто живой не увидел полета казачьей чайки на просторах Иртыша и в узких изгибах Тары — длинной, тонкой речки, уходящей в самый центр Сибирской земли. И потом никто из приходивших в земли, заселенные русскими, не рассказывал о богатыре Ермолае и его красавице-жене, о странном обветренном человеке с розовым носом и большой Птицей на плече. Никто не показал пути к построенному ими городу, никто не позавидовал их воле, счастью и любви.
        Эпилог I
        Сибирь
        1584-1585
        Иногда они возвращаются
        Собственно, почему «иногда»? Это Маня с Ваней иногда вылетают из своего трансильванского гнезда. И иногда в него возвращаются. Это Мелкий Бес и Бес Большой иногда покидают Москву (правда, все реже и реже), а потом иногда в ней объявляются в самый подходящий момент.
        А эти наши, возвращаются всегда! Как их не провожай.
        Осенью 1584 года Болховской и Глухов не удержали своих подданных. Они думали, что вот, сейчас передушим казаков, разрешим татарам брагу парить, пообещаем ускоренные курсы огнестрельного боя, и порядок! Татары выстроятся в регулярные ряды и последуют под дудочку отца Варсонофия в крестную ишимскую иордань. Фигу! Раньше надо было крестить. «Огнем и мечем». А теперь нехристи, возвращаясь с Увата, не захотели останавливаться, когда поп им на дороге попался. Не «восприяли» в полной мере русские народные приметы и предрассудки. Снесли честную главу батюшке Варсонофию и закинули в Иртыш без мумификации. Им это ни к чему было. У них свой поп имелся. Причем сразу святой, без выслуги лет. Святой Порфирий. Они с ним уже договорились на всякий страховой случай — насчет головы и прочих мощей. За это Порфирий всего-то и затребовал, что пожизненное бражное довольствие.
        Лавина татарских всадников очистила Искер от пришлых людей в единый день. Церковь, достроенную, но не освященную, спалили на всякий случай и собрались скакать на Тобольск, но хлынул ливень. Пришлось пережидать почти неделю, потом стало ясно, что пешего пути в этом году больше не будет, и нужно брать Тобольскую крепость с воды.
        Пока собрали и настроили лодки, пока доплыли до места, пока окружили по лесным хлябям тобольский частокол, оказалось, что гнездо опустело. Люди белого царя ушли из Сибири. Болховской и Глухов, предупрежденные об Искерском погроме, увели остатки крепостного войска на Кукуй. Но и здесь сидеть не решились. Беспокойство от московских новостей холодило спины. Остановились «покорители Сибири» только в Перми. Здесь зимовали, ели, пили, но уже без былого радушия со стороны хозяев.
        В зиму 1584-1585 годов в Сибири не осталось ни единого государева человечка.
        С весны 1585 года началась вторая волна русской экспансии. Ее сопровождал крестовый поход, активное строительство православных храмов, столицу держали теперь в новой Тобольской крепости.
        Что думали себе начальники «русской» Сибири, пересиживая правление Федора, воцарение Годунова, Смутное московское время? Какие планы вспыхивали в их головах? Не знает никто.
        Эпилог II
        1584-1825
        Москва, Петербург
        Сентиментальная династия
        Пленный Маметкул и в Москве оказался храбрым воином. Он дослужился в наших войсках до чина воеводы, что соответствует нынешнему чину генерала, и воевал со шведами, отличаясь мужеством и тактическим искусством. Легкий был парень!
        Царь Федор Иоаннович, напротив, оказался человеком тяжким, особенно в мыслительном отношении. Бесы его не донимали, им просто некуда было входить. Федя правил 13 лет под чутким оком Бориса Годунова и стал невольным свидетелем странных событий, не умещающихся в его голове и на этой страничке. Нам следовало бы вернуться в те 13 лет и обнаружить-таки след завещания Грозного, оставленного младшему сыну. Должен же был Иван рассказать малышу свою любимую сказку о Русских Птицах? Должен был записать рецепт вечной молодости? Ведь искали же что-то люди Годунова и Шуйского в Угличском дворце царевича, прежде чем горло ему перерезать?
        Была, была бумага!
        Ее пробирался спрятать под стрехой Большого дворца наш юный царь Григорий I Отрепьев. Но сорвался и разбился.
        Ее искал в Костромских болотах и монастырях польско-казачий спецназ в 1613 году. Но бородатый, ермаковидный мужик отвел искателей, куда следует.
        Ее прятали в царских сокровищницах и кабинетных архивах потомки любимой жены Ивана Грозного Насти Романовой.
        По ней пытались жить самые романтические представители заклятого рода.
        Самым читающим из наших принцев был, как известно, несчастный Алексей Петрович. Он одной только Библии шесть изданий на 3-4 языках изучил. А светской и прочей всякой литературы он к досаде отца перешерстил без счету. И подхватил же где-то среди развратных страниц птичью бациллу! А то с чего бы он предпринимал сначала одиночный рейд в поисках уединенного места на границах востока и запада, а потом — парное бегство от верховной власти с подходящей беспородной бабой? Все Алексей точно по нашей схеме делал. Но выдан был Европой, пытан, казнен.
        Следующим читателем московских и питерских казенных библиотек стал царевич Павел Петрович. Сын Великой Екатерины до 40 с лишним лет маялся в наследниках и полюбил мистику всей душой. Насмотревшись на ужасы Французской Революции, он каких только сеансов не затевал, чтобы избавиться от удушающей скуки и смертельной предопределенности. Но вот Павел стал императором. К концу 1800 года самый надежный его человек, генералиссимус Суворов полностью разобрался с картами Альпийских гор, что-то писал, отвечал императору о горных гнездах, уединенных замках и проч. И за что-то Павел на Суворова осерчал. И когда на обратном пути из Европы Суворов скоропостижно и непостижимо скончался, Павел отправил казачью армию с Дона на Индию. Снова ставилась задача завоевания земель, снова что-то искал государь в краю далеком. Бабы для рецепта у него имелись. Княгиня Гагарина готова была с Павлом на край света. Но получилось неудачно. Без Гагариной и сразу на тот свет. Кому-то очень не понравились последние движения императора Павла.
        Но Романовы не успокаивались. Александр Павлович после убийства отца лично сжег содержимое его шкатулки. Все документы о престолонаследии, о планах и перспективах полетели в камин Михайловского замка. Но, видно, не все.
        Хмурой осенью 1825 года император простился с питерскими друзьями, уехал в Таганрог, оставил там хворую жену, съездил в казакам в Новочеркасск, потом завернул в Крым и прямо говорил провожатым, что ищет, куда «переселиться навсегда». Крым, видимо, не подошел. Потом случилась скоропостижная смерть государя, гроб его без вскрытия проследовал в Питер, вызвал восстание декабристов, исчез под плитами Петропавловского собора. А в Сибири, в самых птичьих местах, объявился человек с простым русским именем Федор Козьмич. Похож, говорят, был на императора, как две капли воды, и отличался только невиданным смирением, благочестием, добротой и долгожительством.
        Так что, по уверениям красных следопытов, по крайне мере еще один раз идея покаянного ухода с беспокойной работы во спасение души восторжествовала.
        Эпилог III
        1584-1862
        Дон
        По заслугам
        31 августа 1584 года была написана в Москве грамота Войску Донскому от царя Феодора Иоанновича. В грамоте объявлялось, что к Азовскому паше послан для переговоров Борис Петрович Благово, и чтоб казаки проводили его до Азова под белы ручки, а то он дороги не знает. А сами «...жили бы смирно и задору никотораго азовским людям не чинили», и чтобы позволили азовским туркам ловить рыбу вверх по реке, рубить там дрова и вообще устраиваться на Дону по-хозяйски. Кроме того, запрещалось казакам ходить на крымцев, требовалось, чтобы жили с Крымским ханом в мире. Еще приказывал царь донским казакам «составить список поименно, кто и где атаман, сколько с ним казаков, и список этот отдать тому же Благово, когда назад поедет. И за это царь Московский послал казакам свое жалованье: селитру для пороха и свинец. И на будущее время обещал дарить казаков таким же своим царским жалованьем».
        Вот чудак! На кого же этот свинец тратить?
        И кто-то будет спорить, что Федя Иваныч был у нас не дебил?
        «Такой неравноценный обмен исконных казачьих прав на сомнительное московское жалованье вызвал глухой ропот в станицах, — до сих пор вздыхают на Дону, — казачьи набеги на Азов продолжались», Итак, живые получили по заслугам.
        Мертвым досталось еще больше.
        Именем Ермака сейчас названы сразу две улицы и главная площадь бывшей казачьей столицы Новочеркасска. Атаман стоит на этой площади, отлитый из бронзы. Фигурой и выражением лица металлический колосс совсем не похож на прижизненный портрет Ермошки-разбойника с саблей и коротким копьем. В руках «медный странник» держит царево знамя и копию Шапки Мономаха, под которую любезно приглашает искерских туземцев. Но меховых изделий в Сибири и без московских подарков навалом. Поэтому городов, площадей и улиц, названных там в честь наших братишек, автору не известно.
        А памятники есть!
        Один в Иркутске стоит на берегу Ангары. Его установка стопроцентно подтверждает нашу гипотезу о благополучном уходе атамана далеко на восток от места предполагаемой гибели.
        Но сторонники классической теории не сдаются! На берегу Иртыша у Тобольска, в неправильно обозначенном месте «утопления Ермака» в 1838 году они поставили соответствующий монумент. Времена были консервативные, и скульптор не осилил разместить статую хоть по колено в воде. Если бы мне поручили увековечить память земляка чем-нибудь более вещественным, чем эти строки, я отлил бы его из чугуна и поставил метрах в сорока от берега. На воде, — чтобы сибирские сепаратисты не добрались, из чугуна — чтобы сборщики цветмета не беспокоили. У меня Ермак был бы показан в борьбе с вязанкой брони. Этакий Лаокоон. Кольцо и Боронбош вполне могли бы дополнить экспозицию до богатырской тройки.
        В группу Ермака уже помещали. Когда в 1862 к юбилею капитуляции перед варягами в Новгороде созидали монумент «1000-летие России», Ермак оказался одним из 109 лучших русских людей за всю ее историю! Барельеф Тимофеича поместили на цоколе памятника среди церковных и военных генералов и т.п.
        Я считаю, это очень заслуженно! Не забыли-таки героя. Сейчас его шансы попасть в стодевятку были бы близки к нулю. Представьте себе, что наша Дума голосует список лучших россиян! Вот был бы кайф увидеть это кино. Нет, не кайф, — именно, цимес! Тут уж точно Ермака бы забаллотировали! Из всех героев Сибирской конкисты я только на Яшку Биркина поставлю ярмачок, да и то, не золотой — медный.
        Эпилог IV
        1586
        Самара
        Разорванное кольцо
        В 1586 году через пару лет после наших событий в устье речки Самары, там, где Иван Кольцо выпасал своих чаек, было основано первое оседлое поселение.
        Дул ли при этом свежий низовой ветерок? Строилась ли в уютном месте волжская Тмутаракань — воровской рай со скупкой краденого и зинданами для заложников? Или, наоборот, с багровым норд-остом государевы люди спешили занять опустевшее гнездо и населить выгодный район в казенных целях? — нам не узнать.
        Известно только, что ровно сто лет прошло от первого вбитого гвоздя до обретения городком и рекой имени доброй самаритянки — чуждой женщины, обратившейся ко Христу.
        Очень удивились бы Иван, Богдан, Никита Пан и Ермолай Тимофеевич, что именно так потомки оценили их уход с рыбного места.
        Эпилог V
        1870
        Кавказ
        Не будь помянут
        А самый титулованный наш персонаж удостоился еще большей чести! Когда в 1870 году русские оккупационные власти на Кавказе озаботились наименованием главного опорного пункта на берегу реки Терек, им долго ничего не приходило в голову. Что-то мешало, низко гудело в атмосфере, гоготало эхом в кривых каменистых улочках. В головах генералов плавал обычный багровый туман. Наконец, в середине апреля астральные силы отвлеклись от этого места событием вселенского масштаба. В районе самарского Кольца сгустилась мистическая субстанция, и случилось очередное непорочное рождество. Багровый туман переместился туда, чтобы наставить новорожденного мессию на путь истинный, а в кавказских аулах и фортах зазеленела травка, заблестело солнышко, ласточка запищала под стрехой, и пастухи стали замечать среди овечьих следов странные отпечатки, чем-то смущавшие следопытов.
        Вскоре, перед очередным совещанием у генерал-губернатора, когда не оставалось времени на раздумья и следовало незамедлительно подготовить к высочайшему утверждению проект устройства крепостей и гарнизонов, случилось неопознанное явление природы. Генерал-губернатор сидел за столом в безнадежных раздумьях, как вдруг за спиной у него что-то процокало, и поросячий голосок хрюкнул:
        — Да назови ты, брат, эту крепость в честь нашего грозного государя.
        — Павловск, что ли? Или Николаев? — не удивился ничейному голосу военный.
        — Да нет! Павловски с Николаевыми на Руси в избытке имеются. Назови крепость «Грозный»! Это нам с тобой очень полезно будет!
        — Ну, как-то неудобно, соблаговолит ли государь присвоить столь одиозное имя… — А ты напиши, что «Грозный» — это просто звучное прилагательное, типа «сильный», «борзый», «крутой». А истинный смысл уж мы с тобой, голубчик, утаим пока? Ведь верно? Ты же генерал-лейтенантских эполет желаешь? Вот и обрящешь.
        Явление исчезло, решение было принято.
        С тех пор имя «Грозный» присутствует на российской карте. И покуда оно действует, тень великого безумца не устанет витать над этой страной, проклятие его будет багровым туманом стелиться в горных ущельях юга и столичных улицах севера.
        Эпилог VI
        1917-2003
        Тобольск, Екатеринбург, Москва
        Последняя попытка
        Жил был на Руси второй последний царь. Второй был его номер, последним он числился по хиромантическим признакам. Нужно было кем-то завершить безнадежную Вторую династию, вот его и назначили. Так что, дергаться этому нашему Николаю, второму и последнему, не приходилось. Как ни крути, а время его пришло. Вернее, — прошло. Никакая небесная нить его на троне не удерживала. И вот уж кому из наших надзирателей полезно было в схиму откинуться. Но он все не решался на побег, тянул свои две десятки. Фантазии не хватало. Совсем нерусский был.
        Тогда кураторы из соответствующих сфер вынуждены были снова посетить Русь. Большой занялся телом страны, а Мелкий — ее главой в отдельности.
        И вот же черт! С первой встречи с царем на Ходынском поле, МБ понял, что его подопечный труслив до икоты. И трусит он не Мелкого Беса, что было бы естественным, а собственного народа русского. Патологический случай получился — странная смесь атеизма с мистицизмом. Пришлось Мелкому подключать к царю именно русского мужика, а самому убираться в Европу, там следующий пациент вызревал.
        Мужика подобрали удачного, исконно русской породы. Если соединить вместе бражные, блудные и разгульные свойства Ермаковой команды времен Самарского кольца, то нечто подобное и получалось.
        Мужик промучился с царем несколько лет, но не потянул. Слил свою науку в царскую фамилию через восприимчивую царицу и убыл к черту. Птичий рецепт в очередной раз соскочил с предохранителя.
        Смута тоже приблизилось своевременно. Но монарх кисло-сладкий и тут все перепутал. Это ему первому убираться полагалось, а потом уж Смутному времени наступать. Но он мямлил.
        Время не вытерпело воздержания и нагрянуло вне очереди. Только тогда в багровых отблесках 17-го года Николай задергался уходить. Но делал это через наоборот. Мы же ему объясняли: тихо собираешь манатки, облысиваешь двойника для мумии, бабу забираешь, птичку певчую пакуешь (если есть) и переселяешься в буржуазный или монастырский рай. Играешь в рулетку инкогнито. Разводишь пчел.
        Нет! Он начал громогласно прощаться, протоколировать, публиковать свою немощь. Надеялся, что будем держать за рукав.
        Взяли, но за другую деталь. Собирались сразу отправить к ББ. Но вмешался МБ — добродушный малый:
        — Давайте шанс дадим.
        Дали. Поместили героя в самый центр национальных технологий, в город Тобольск. Держали под полупрозрачным присмотром. Курьеры от царя шастали по всей стране, но задания выполняли буквальные, дурацкие. То яблоки молодильные ищут, а моченые находят, то Птицу певчую отлавливают, а петуха базарного приносят. Хорошо хоть рейнвейн имелся оригинальный и в достатке.
        Окно для исхода из царей продержалось открытым несколько месяцев. Но всему приходит конец. Уже нашелся новый царь, и нужно было им заниматься. МБ плюнул на Николая, и тот растворился в нетях.
        Тоска взяла Мелкого: до чего же скучно на Руси!
        Но нет, смотри-ка — не все потеряно! Новый красный царь в марте 1918 года бежал от казаков из Петербурга в старую Москву, присел на Красном крыльце, и тут уж мы ему загрузили, что есть, Володенька, в Тобольских болотах остров, на острове — дуб. Туда прилетает по весне Птица Сирин и сейчас самый сезон ее ловить. И нужно торопиться, пока колчаковцы не захватили тех мест. Царь поднатужился, совместил диалектический атеизм с корыстными атавизмами и послал по указанному следу своих татар кожаных, так похожих на дрессированных хищников. Чего они на острове Буяне словили, нам не доложено. Те события, если и отметились на бумаге, то тут же были вырублены компетентным топором. Внешне ничего не изменилось. Вот — Царь-пушка. Вот — Царь-колокол. Вот — просто царь в кепочке пролетарской.
        И вот, с некоторых пор в кремлевских пустотах стала раздаваться птичья трель, и скрипучий голосок то и дело выкрикивал странные, нечеловеческие слова. «Моссельпром!», «Рабкрин!», «Экспроприация!».
        Новое боярство и без птичьих подсказок знало, что с прошлым нужно кончать и не оставлять за спиной свидетелей беспредела. Всех участников тобольского сезона — от Колчака до семиюродных Романовых — прикончили тем же летом. Реквизировали церковный инвентарь, как бы в помощь голодающим. В августе 1918 года Ногинский патефонный завод получил заказ на изготовление мелкой партии иголок. Можете проверить по накладным в заводском музее, — их отличие от обычных звукоснимательных колючек состояло в материале — освященном церковном серебре. И музыку на них собирались исполнять не вполне православную.
        Мелкий Бес в эти дни был озабочен собственной карьерой и гардеробом. Очень ему хотелось кооптироваться в ЦИК. Впервые за всю историю Мелкому светили хромовые сапоги (из собаки) и кожаная куртка (из свиньи). Он подсчитал количество заготовленных серебряных игл и понял: сейчас эти фарисеи навтыкаются всем синедрионом, и не подвинешь их потом, останешься без сапог и куртки.
        Поэтому немедленно прозвучали выстрелы блудной монахини на заводе Михельсона, еще кое-кого отправили в дальний путь, пространство расчистилось, появились вакансии. Мелкий приобрел за последний ярмачок вполне приличный маузер и стал ждать.
        Темной ночью 25 сентября 1919 года случилось удачное пересечение звезд и планет. Большой Бес рванул в Леонтьевском переулке здание партийного горкома и объявил свою масть — Красный Террор. Все сразу забегали, засуетились, маузеры защелкали птичьей трелью, и под этот шумок группа бородатых человечков засела в сумрачном Кремле на тайное совещание.
        Все было обставлено строго по регламенту: красные скатерти прикрывали зеленое монархическое сукно, графины полнились канонической жидкостью, бабы кожаные раздавали все прочее, что пожелаешь. В клетке на столике за занавеской чистила перья наша Птица, готовилась петь.
        Члены президиума сидели за кумачовым столом в защитных френчах и консерваторских сюртуках. Но под столами..., как бы это сказать при дамах?... — впрочем какие они дамы? — бабели колхозные! — короче, штанов на членах под столом не наблюдалось. Там ползал на четвереньках кремлевский доктор с непроизносимой фамилией и совершал хирургические манипуляции болезненного свойства. При каждом уколе соответствующий товарищ громко вскрикивал что-то болезненное, типа: «Да здравствует Революция!», и ставил подпись в протоколе о коллективной ответственности за неразглашение.
        И вот уже почти все желающие вечной власти были оприходованы бесплатной медициной, кожаная дева Мария пошла к занавеске, чтобы включить птичий звук и оплодотворить мистерию. Как вдруг чья-то мохнатая лапа с наманикюренными когтями грубо схватила служанку коммунизма за общественное место и оттащила прочь. Дверца на птичьей клетке открылась, и Птица, дурно завывая псалмами, выкатилась в окно, перелетела двор и уселась на зубец стены с видом на Красную площадь. Здесь добропорядочное существо некоторое время приходило в себя от увиденной и услышанной мерзости, потом поднялось на крыло и полетело вдоль Тверской к Сретенке.
        В партийной комнате возник переполох. Придворный доктор обнаружил, что ему самому иголки не хватило! Сапожник без сапог! Яичник без яиц! Он вскочил под столом, подбросил его лысиной, вырвался наружу, закричал о самоотводе, что и было немедленно исполнено. Грянул бесовской маузер, и в протоколе сама собой появилась строка о санитарной чистке партийных рядов. А председатель собрания уже голосил с кавказским акцентом, что без музыки у него ничего не выходит. Тут же ответила музыка. Только был в ней не птичий концерт «Ре-мажор», а патефонный скрип о разрушении до основания Кукуйского храма и воздвижении поголовного Ипатьевского дома.
        От этой неправильной песни произошло противоестественное оплодотворение, яйца оказались нежизнеспособными, члены нашего политбюро — нестойкими.
        Вместо вечной молодости они обрели скоропостижное преображение в мощи тленные. Маузер Мелкого захрюкал вдохновенно. Вот уж где порезвился наш симпатичный поросенок!
        Но сколь же милостив животный ангел! У него по сей день сохраняется важное гуманитарное правило: МБ свято выполняет последнюю (но только последнюю!) волю угасающего члена своей партии. Мало ли, что ты всю жизнь хотел построения царства небесного в земле Сибирской! А вот вскрикнул в прицеле: «Ба-бу-бы!». И все. Получи скромную ласку по трехрублевому разряду, а о царстве забудь.
        Инстинкты вечной любви действуют в нашей воздушной стране непреложно. Поэтому мы, люди русские, от новых расточительных царств вполне безопасны. Нас только коммунисты несколько побеспокоили. Очень крепкий, кремневый был народ. Даже умирая под пулями МБ, они цепко желали безразмерной власти, клялись всем своим поколением дождаться интернационального птичьего пения. Пришлось Мелкому эту последнюю волю исполнять.
        Не стал он развозить падших серафимов Большого Брата по городам и весям, а сложил рядком под Кремлевской стеной, там, где в последний раз на Руси видели Птицу Сирин. Так и лежат покойные члены в ожидании шума крыльев. Но пролетают над ними только железные птицы Апокалипсиса, только они поют в грешном московском воздухе заунывную керосиновую песню...
        Я исследовал безвыходную ситуацию. Долго сидел за столом южными ночами, и так и эдак прикидывал, что нам делать с дурной наследственностью? Какой еще измыслить всенародный рецепт? Ничего научного не выходило.
        Но вот сегодня, в сумерках последних строк этой книги, кто-то заворочался в мусоропроводе, и легкий голосок проблеял:
        — Ты, брат, в корень смотри! Они же крестом лежат!
        — Каким крестом? Кто? — спросил я козленка.
        — Обыкновенным! На Руси покойников принято укладывать вдоль планетарной временной оси — ногами к востоку, чтобы восход наблюдали. А мы своих предпоследних как положили? То-то и оно! Их оси с московской параллелью косой крест образуют, а это очень нездорово! Пока вы их из под площади базарной не выроете, да по-человечески не закопаете, никакого нормального базара у нас с вами не получится!
        Вот такой у нас теперь рецепт. Не птичий, а козлиный. Возьмемся дружно, очень нужно нам его исполнить!
        И тогда, Бог даст, мы снова услышим не козлиное блеянье, не свиное хрюканье, не вой бесовской и не лай огнестрельный, а забытые песни Русских Птиц.
        Новочеркасск 3 февраля — 31 марта 2003 г.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к