Библиотека / История / Приходченко Ольга : " Одесситки " - читать онлайн

Сохранить .
Одесситки Ольга Иосифовна Приходченко
        Первая книга Ольги Приходченко рассказывает о военной и послевоенной Одессе, ее замечательных людях, о грустном и смешном. Книга пронизана любовью к Одессе и одесситам. И самое главное — она написана сердцем…
        Ольга Приходченко
        Одесситки
        ДОРКА
        Большая семья Дорки жила на Молдаванке. Издавна в этом районе Одессы селились бедняки. Глава семейства Моисей работал на скотобойне. Маленький худенький еврей целый день выскабливал шкуры убитых животных, потом раскладывал, подвешивал, засыпал солью и запихивал в бочки. Страшная вонь, мухи и пахнущие падалью шкуры целый день мелькали перед глазами. К вечеру он мылся, переодевался, получал кусок хорошего мяса и шел, припевая, домой, не замечая тяжелого духа, который длинным шлейфом тянулся за ним.
        Мать Дорки. Ципа, наоборот, была крупной ширококостной женщиной-командиром. С каждым родившимся ребенком она полнела нее больше и больше. Дети часто болели и умирали, в живых осталось только четверо. Квартирка их состояла из двух маленьких полуподвальных комнатушек и кухоньки; дед Моисея, промышлявший, как многие на Молдаванке, контрабандой, построил все это в самом конце длинного двора. Перед каждой квартиркой были отгорожены заборчиком небольшие палисаднички, обвитые диким виноградом по самую трубу на крыше. Здесь мыли детей, стирали, готовили пищу, ней жизнь проходила в палисадниках. Посреди двора, рядом с туалетом и краном, росла большая акация — гордость и любимица обитателей этих трущоб.
        Дорка, старшая в семье, первая пошла работать на фабрику. Крупная, в мать, она постриглась, повязала красную пролетарскую косынку; озорная, сильная, веселая, быстро освоилась и мечтала стать стахановкой-многостаночницей. Ее единогласно приняли в комсомол, и там она была первой. Однажды в их цех пришел работать невысокий, худенький, интеллигентный паренек, отслуживший армию. Они стали встречаться. Виктор жил в центре города с матерью, отец погиб еще в Первую мировую. Нина Андреевна очень хотела, чтобы ее Витенька учился. Учились они уже вдвоем на рабфаке, вместе на фабрику, вместе на занятия, вместе — общественные работы. Парочка стала неразлучной. Виктору надоело ежедневно провожать Дорку, и они, никого не предупредив и не испросив согласия у родных, расписались.
        Сначала объявили Доркиным родителям. Моисей стоял растерянно, на глаза навернулись слезы, и он не сказал ни слова. Зато Ципа... радостно пошла навстречу молодым, расцеловала их — и быстро начала доставать из шкафа Доркины вещички. Завязав их в узелок, сунула в руки Виктору и принялась своим большим телом быстро-быстро их выпроваживать. Молодые не успели опомниться, как оказались на улице. Так, пешком, с узелком, они уже не очень радостные медленно шли через весь город к дому Виктора. Энтузиазм Виктора улетучился — вдруг и его мама поступит так же, как Доркина? Она уже высказывалась нелицеприятно о Дорке. А он малодушничал, жалел мать и убеждал ее, что это просто дружба и ничего такого у них с Доркой нет. А ведь было... Дорка тоже притихла. Как провинившаяся, она плелась сзади мужа, строя планы на завтра пойти в профком и попросить общежитие. По сегодня уже почти ночь.
        В коммунальной квартире, где жила семья Ереминых, их комната по коридору была последней и угловой. Комната большая, квадратная, светлая, с высокими потолками, от двери влево ее украшала выложенная белым кафелем печь. В углу между стенкой и печкой стояла никелированная кровать, на которой спала мать. Витькин кожаный диван с высокой спинкой прятался за круглым столом. Витька шел и корил себя — как же он мог не подумать о матери? И перед Доркой стыдно.
        Нина Андреевна очень удивилась стуку в дверь. Обычно Витенька сам открывал, тихонько заходил, пил молоко с булочкой и ложился на уже постеленный диван, а тут вдруг стучит. Она быстро накинула на плечи халатик, открыла дверь и увидела парочку с узелком. По их сконфуженным лицам нашкодивших взрослых детей она все поняла, достала из буфета бутылочку вина, расставила стопочки, нарезала сало ломтиками, разложила веером черный хлеб. Так, втроем, они отметили свадьбу. Икону Нина Андреевна хотела было снять со стены, но передумала, сама помолилась. Перестелила свою кровать для молодых, а сама улеглась калачиком на диван сына. Медленно скатывались слезы на полушку. Она вспоминала свое венчание. 14-й год, война, смерть мужа, рождение Витеньки. После жутких лет войны, революций, голода, холода родных никого не осталось, хорошо хоть Витеньку сохранила — и вот он уже женился. Господи, на еврейке. Мир перевернулся, с церквей кресты посбрасывали, собор, где венчалась, вообще взорвали. Да сейчас все атеисты, дай Бог, чтобы у них было все хорошо.
        Молодые возвращались с работы поздно, и теперь Нина Андреевна на стол ставила два стакана молока и две булочки. С собой она ничего не могла поделать, ревновала сына к невестке, пыталась ее воспитывать, но Дорка сопротивлялась и про себя называла ее старой барыней. Витенька готовился поступать в институт, Дорка закончила семилетку. Все чаще инициативная Дорка подзуживала мужа снести печку, которая занимает полкомнаты, но свекровь сопротивлялась. Дорка каждый раз приводила все новые доводы, что на первом этаже печки нет, там вообще две комнаты. Наконец Нина Андреевна сдалась — делайте что хотите. Пришел печник, осмотрел первый этаж, чердак, выпил стопочку и констатировал, что половина печки это дымоход от печки первого этажа и с подвала. Так что печку можно оставить, а лишние дымоходы выбрать, и освободится целых два квадрата площади. На том и порешили.
        Работал печник медленно; чтобы не пачкать, от стенки разобрал проход и залазил вовнутрь. Кирпичи аккуратненько протирал, укладывал в сумки и уносил. Казалось, никогда он ее не разберет, пошел уже второй месяц, а он все уносил и уносил. Нина Андреевна старалась всего этого не замечать и, едва печник появлялся в доме, тут же уходила гулять. Раньше, бывало, возьмет Витеньку и целый выходной с ним путешествует, теперь одна. По весне она любила ездить в Люсдорф, где со времен Екатерины жили немцы. Их аккуратненькие чистенькие домики с черепичными крышами блестели на солнце. С немецкой настойчивостью они в этой просоленной веками почве выращивали виноград, фруктовые деревья. После первой мировой многие семьи уехали, во время гражданской просто исчезли, теперь все здесь было в запустении. Правда, работал рыбколхоз, можно было прикупить свежей рыбки, перламутровые «сардельки» лежали в каждой шаланде, накрытые брезентом. Их тут же, на берегу, перекладывали в ящики и грузили на подводы или редкие машины и везли на Привоз. Деревья цвели пышным цветом, особенно абрикосы, их розовые лепестки, словно
бело-розовым снегом, обсыпали землю. Нина Андреевна шла по мощеным булыжником переулкам и вдыхала этот необыкновенный воздух с запахом моря и цветущих деревьев.
        С появлением Дорки она даже в плохую погоду исчезала со своей Софиевской, садилась в трамвай и каталась по кругу. Кондукторши ее уже знали и разрешали не брать второй билет. Трамвай укачивал ее, а она, глядя в запотевшие окна, все вспоминала свое детство, родителей, мужа и как, оставшись вдовой, с маленьким ребенком, без средств, пошла на биржу труда. Когда дошла ее очередь, уже ни на что не рассчитывала, брали только разнорабочих — мужчин и женщин. Отдав в окошко свой листок, сразу произнесла — согласна. «Что согласна?» — изумилась девушка в окошке. — «На все согласна». — «Понятно, идите во второй кабинет».
        Ей предложили работу на телефонной станции, с тех пор она там так и трудится. С появлением Дорки Нине Андреевне домой возвращаться не хотелось. Она с удовольствием соглашалась на ночные смены или если кто-то просил ее о подмене. А еще эта затея с печкой. Пьянчужка-печник действовал на нервы, кирпичики выбирал медленно, по одному. Хитрюга! Она догадывалась, что относит их кому-то на новую печку, где сейчас взять такие? Но, с другой стороны, и грязи нет. Вот когда разберет стены по контуру — тогда будет. Ой, гуляю, а думаю все о Дорке. И как эта девка подцепила моего Витеньку? Правда, мальчик родился слабенький, потом голод, безденежье, поздно начал ходить. От армии несколько лет отсрочку давали — слабые легкие. С девушками вообще не встречался, сторонился их. Нет, это Дорка его на себе женила.
        Лето летело быстро, работы много, все хотят отдохнуть, хорошо завтра воскресенье, 22 июня. Поеду в Лютсдорф, накупаюсь, там все поспело, абрикосы, черешни, накуплю всего, мечтала Нина Андреевна, усыпая.
        Нине Андреевне снилась война. Она металась по постели, очнулась вся в поту, дикий гул, взрывы, свист, дом дрожал. Сын в трусах стоял возле окна, барабаня пальцами по подоконнику, он всегда так делал с детства, когда волновался. Не сговариваясь, выскочили во двор. Соседи растерянные кричали, плакали, прижимая к себе детей. Неужели война? Тихо произносили это страшное слово. Самолеты улетели, и все разом смолкло. Может, ошибка? Все разошлись. Витенька подошел к матери, обнял ее. Нина Андреевна вздрогнула, в 14-м вот так же обнималась с мужем последний раз. «Мама, помоги Дорке, она беременная, а мне собери что надо...» Дорка белая, как мел, теребила поясок халатика. «Витька, я тоже пойду, я сдала ГТО, я хорошо стреляю». Она схватила мужа своими большими руками и все хватала его, хватала... Нина Андреевна выбежала на улицу что-нибудь прикупить, но магазины опустели, пустые полки, и только по радио объявляли, что «Германия без объявления войны вероломно напала...»
        Нина Андреевна знала, что ее тоже мобилизуют. Господи, немцы были в Одессе, и итальянцы, и французы, да кого только не было, но теперь-то кто их в город пустит. Вон военный правильно говорил — через месяц только пшик от Германии останется. Сама себя успокаивая, подошла к дому. Взглянула на темные окна: что сейчас идти, пусть побудут вдвоем. Села на лавку у ворот, она уж и забыла, когда скамейка была пустая. Ни детей, ни старух. Тишина. Вдруг смех, песни. Нина Андреевна обернулась. Посередине мостовой, как на демонстрацию, на призывной пункт шли парни и девчата в нарядных выпускных платьях. Витенька с Доркой ушли к вечеру. Она осталась одна, ходила от одного окна к другому — хоть бы Дорка вернулась.
        Дорка вернулась только под утро, рухнула на кровать и завыла в подушку. Нине Андреевне жалко ее стало, пусть выплачется. У самой уже сил плакать не было, только сердце ныло. Ей сегодня в ночную смену, не бомбят, тихо, может, все обойдется, пойду сейчас, вдруг что-то узнаю. «Дора, я на работу, а ты отдохни», — сказана она. — «Я с вами, сначала к своим забегу, а потом на фабрику».
        Нина Андреевна не возвращалась домой неделю. Там же на телефонной станции они спали, ели, а Дорка пошла в бригаду, охраняла дома в ночное время, бегала с девчонками по крышам, сбрасывали зажигательные бомбы, и, как только появлялась возможность, прибегала к свекрови. Забирала ее записку, оставляла свою — и опять в бригаду. На Днестре уже вовсю хозяйничали немцы. Город остался без пресной воды. Жители эвакуировались, на стенах домов висели порванные плакаты — «Не отдадим Одессу врагу!» Нина Андреевна написала Дорке, чтобы та с родителями немедленно уходили, однако записка лежала, а Дорка не появлялась.
        Город напоминал раненое животное, у которого не осталось сил сопротивляться. Стены домов, как оспой, побиты осколками. Нина Андреевна шла домой и не верила своим глазам. Вот отвалившийся балкон, каким красивым он был, с чугунной решеточкой, как кружево. Когда двери были распахнуты, на улицу доносились звуки рояля. А теперь вместо двери дыра. Напротив здание с обвалившимися вовнутрь крышей и перекрытиями. От угла улицы ее дом не проглядывался, и, пока его не увидит, сердце ее колотилось навылет, и лишь когда она видела свой дом, немного успокаивалась. Больше идти на работу не надо было. Начальство с первых дней войны своих жен и детей, всех родственников со скарбом отправили. Вот и сегодня их уже не было, остался один комендант, приказал сжечь личные дела сотрудников, разную документацию, все, что накопилось за многие годы, и разойтись.
        Работая телефонисткой с первого дня войны, она, конечно, была в курсе всех событий в городе, но чтобы такую Приморскую армию эвакуировать, да так молниеносно, в одну ночь... Сколько окопов вырыли, два с лишним месяца готовились к обороне, и вдруг в одночасье, 15 октября, армия морем покидает город, оставляя его жителей, детей, стариков, женщин один на один с немцами. А может, и хорошо, рассуждала Нина Андреевна, ее Витенька где-то уплывает сейчас, наверное, специально продуманный маневр, кто его знает. Она уже не замечала, что частенько сама с собой разговаривает, сама задает вопросы и отвечает или не находит ответа.
        Но где эта дура Дорка? Может, эвакуировалась с семьей, а если нет?.. Она уже знала, немцы всех евреев в Польше, в других странах сгоняют в специальные лагеря. Дверь квартиры была открыта настежь. Соседи укатили кто куда, и только сквозняк гулял по комнатам. Она захлопнула форточки, двери, села на свой диван и стала ждать. Временами ей казалось, что кто-то ходит по коридору или вздыхает, поднимается по лестнице, и тогда она срывалась с места, открывала дверь, но никого не было. Дни она не считала. И вдруг опять стреляют, где-то рядом настоящий бой. В городе наши! Но это были немцы.
        Несколько мотоциклов объезжали улицы и стреляли но окнам. Нине Андреевне вдруг жутко захотелось пить, но воды не было, за ней надо было идти на Пересыпский спуск, там из заброшенной штольни вытекал ручеек. Рано утром к нему тянулись с пустыми ведрами, очередь выстраивалась длиннющая, на целый день.
        Город больше не бомбили. Люди из разбитых домов начали переселяться в свободные комнаты. Так у Нины Андреевны появились соседи — две старушки и семья: пожилой мужчина с женой и две девочки-погодки, пятнадцати и шестнадцати лет. Она сказала им, что одинока, что муж погиб, сын в армии, почему-то о Дорке она ничего не сказала. Приходил новый назначенный дворник, на каждого составил карточку, сверяя с паспортом, наказал заполнить длиннющую анкету в двух экземплярах на двух языках. Нина Андреевна машинально ответила на вопросы, только о знании языков написала — нет. Поразили ее сами вопросы — о национальности до третьего колена, членах партии. Значит, все-таки правда о евреях и коммунистах. Через пару дней дворник Иван Иванович, отвесив поклон и назвав ее мадам, поднялся к ней опять в комнату. Его узенькие глазки пронзили Нину Андреевну насквозь, а затем так и забегали по кругу в поисках чего-нибудь стоящего. Ничего хоть мало-мальски дорогого у нее давно не было, даже обручальное кольцо не сохранила, еще в 20-е выменяла его на продукты для Витеньки.
        Иван Иванович поправил натертую до блеска дворницкую бляху и торжественно вручил ей ее же паспорт, в котором стояла печать полиции, и предложил расписаться в новой Дворовой книге. Паспорт всегда должен быть при вас, мадам, предупредил дворник. Его странное западенское произношение, манера говорить тяготили ее, и, сославшись на головокружение и плохое самочувствие, она пыталась поскорее выпроводить непрошеного гостя. Но он все давал ей советы пойти на биржу, пока есть места, не умирать же с голоду. Это у вас, мадам, голова от голода кружится.
        Нина Андреевна постоянно думала о Дорке, ее семье, она ведь толком даже адрес не знает. Знает, где-то на Молдаванке, а где? И с родителями Доркиными даже не познакомилась. Теперь вот Витенька скоро вернется, что она ему скажет.
        Как рано посыпал снег, какой жуткий холод, такого в Одессе и не помнят. Правда, слышала иной раз от стариков: мол, как Первая мировая или еще какая до нее — так крепкий мороз. Неужели и сейчас к долгой войне? Нужно подниматься и идти на биржу, другого выхода нет, еще немного — и уже не встану. Натянув на себя побольше теплого, перевязавшись крест-накрест шерстяным платком, доставшимся ей еще от матери, она, словно старушка, медленно спускалась по лестнице. Улица встретила ее «заверюхой» — это когда страшенный ветер, сбить с ног пара пустяков, редкие прохожие, если только по нужде. И вдруг... что это? Впереди на сытых, откормленных лошадях медленно ехали солдаты. Пригляделась. На немцев они не были похожи. Нина Андреевна прислушалась к речи. Что-то похожее на молдавскую. Румыны. По бокам бегали какие-то люди в полувоенной одежде с белыми повязками (она сообразила — полицаи) и криком подгоняли растянувшуюся по улице колонну. Дети крепко цеплялись за взрослых, боясь потеряться; с трудом пробивая ветер, плелись старики, все тянули за собой на самодельных тележках немудреный скарб. Вдруг какая-то
старуха стала заваливаться, ее подхватили, пытались тащить. Недолго. Вскоре она завалилась окончательно, и все двинулись дальше, обходя бездыханное тело.
        Колонну замыкали два конника. Один из них, взмахнув рукой, подозвал полицая, очевидно старшего, что-то шепнул ему. Тот склонился над женщиной, сорвал с головы платок, осмотрел оба уха, потом залез в карманы, расстегнул пальтишко, порылся за пазухой, что-то вытащил и быстро сунул к себе в брюки. Столь же сноровисто снял с рук перчатки, оглядел пальцы, затем стянул рваные ботики, брезгливо обшарил ноги. Ничего не найдя, он зло обтер снегом ладони и, приставив винтовку к груди, для верности выстрелил. Старуха даже не дернулась, только ее глаза продолжали немигающе смотреть в это страшное серое небо. Полицай, поправив овчинный тулупчик, побежал догонять колонну, которая в снежной пелене скрылась уже из виду, уползая в сторону Пересыпи.
        Нина Андреевна стояла, облокотившись о выступ какого-то здания, ноги не слушались, ее колотил озноб. Она медленно развернулась и пошла обратно к дому. Теперь она не могла больше ни о чем думать, кроме Дорки. Где она, что с ней? Неужели беременная, с ее внуком в животе вот так, в колонне, идет на Пересыпь. С матерью, отцом, и сколько у них еще детей. Господи! Как же я забыла? Она вдруг вспомнила, как смеялась Дорка, рассказывая, что ее мать опять беременна. Она, наверное, родила уже. У Дорки семь месяцев — по пальцам считала Нина Андреевна. Слезы текли по лицу, смешиваясь с колючим снегом. У ворот стоял дворник в меховой шапке, валенках и белом кожухе, подпоясанный широким немецким ремнем. Бляха все так же блестела, он периодически протирал ее рукавицей. «Мадам Еремина, что же вы в такую погоду выбрались. Ой, ой, что же вы себя так довели, вот сюда ножку, вот сюда». Комната ее была открыта, не протоплена, холод собачий, он заволок ее на диван, обшарил пустой буфет, заглянул за ширмочку, даже под кроватью пусто. Ни припасов, ни воды — ничего.
        «Разве так можно, я счас», — быстро выпалил дворник и исчез. Опомнилась Нина Андреевна, когда Иван Иванович заливал ей чай из ложечки в рот. «Утром патрули были, весь дом вокруг облазили, нет ли партизан, больных каких и жидан, евреев, значит, — рассказывал он. — На той неделе из третьей квартиры евреев выселили. Но в гетто им будет хорошо».
        Теперь он каждый день стал заходить, приносил кашку, мятую картошку, супчик рыбный, суетился, кормя женщину. «Иван Иванович, я на биржу собралась». — «Навыть? Я вас до родыча моего зведу, з Карпат, вин артель видкрив, лис до него приходыть. Добрый человик, диловой, мабуть допоможеть». Дворник помог, устроил на работу учетчицей в цех возле самого порта.
        На третий день, возвращаясь со смены, Нина Андреевна неторопливо, сберегая силы, шла вдоль стены, временами держалась за нее — не упасть бы, темно, света на улицах не было. Внезапно впереди замаячила фигурка, она то появлялась в проеме меж домами, то исчезала — показалось. И вдруг прямо из-под земли выросла Дорка. Нина Андреевна от неожиданности ахнула, медленно сползая на землю, ноги подкосились, хорошо, ухватилась за Доркину фуфайку. Облокотившись о стоявшую одиноко сафору, женщины тихо плакали. Нина Андреевна мучительно думала: как незаметно провести Дорку? Дворнику нужно стучать в окно, он открывал ворота и сразу захлопывал их. Его надо как-то обмануть.
        «Дора, я сделаю вид, что мне плохо прямо в воротах, он мне поможет, а ты быстро во двор. Потом... Я оставлю дверь в квартиру открытой, ты и прошмыгнешь». Так и сделали. Пока Иван Иванович затаскивал Нину Андреевну на второй этаж, Дорка забежала во двор и спряталась в уборной. Нина Андреевна сказала дворнику, что отпустило, все в порядке, у нее есть хлеб, несколько яиц, она благодарна ему за все и обязательно с ним рассчитается. Она еще долго причитала, нахваливала Ивана Ивановича, выигрывая время, и наконец отпустила, услышав наказ поплотнее прихлопнуть дверь и набросить крючок.
        Она слушала, как дворник спустился, как заскрежетал засов на воротах. Сердце ее билось громче этого скрежета. Нина Андреевна молилась, хоть бы кто не выглянул. В комнате она зажгла свечку, которую только сегодня купила, желтую румынскую, и присела на краешек дивана. Время тянулось медленно, наконец, в дверях появилась тень, она, как привидение, двигалась на фоне дрожащей свечи. Нина Андреевна тут же последовала совету дворника, тщательно все позакрывала. Они долго стояли, крепко обнявшись, и молчали. Затем свекровь спохватилась — Дорка же голодная. Она выложила на стол все, что у нее было, налила в кружку кипятку. Дорка жадно пила, запихивала грязными руками хлеб, и вдруг начала громко икать. Глотнула холодной воды, но икота не прекращалась, на лбу проступил пот. Нина Андреевна стала снимать с нее мокрую вонючую одежду, намочила полотенце, протерла худое тело. Не такая уж она крупная, и живот маленький. «Дора, сколько месяцев?» — «Не знаю, семь вроде бы». Она переодела Дорку, отвела на кровать, сама улеглась на диван. Спрашивать дальше девушку не хотелось. Потом. Очнулась от забытья — уже светало.
Растолкала Дорку, сказала, что закроет ее, поставила воду, ведро для нужды. Когда вышла на улицу, ворота были уже нараспашку, дворник расчищал снег возле уборной. Она кивнула ему с улыбкой и скрылась.
        Хозяин цеха, украинец лет тридцати пяти, сразу оценил грамотность Нины Андреевны, ее пунктуальность, честность, как аккуратненько она ведет учет. Она сама тенью ходила за ним, старалась ему понравиться, ненавязчиво подсказывала, как будет лучше, что выгоднее делать. Мыкола Стэпанович, так звали молодого хозяина, смотрел на всех исподлобья, орал на рабочих до обеда, и Нине Андреевне тоже иногда доставалось. В обед выпивал пару чарок, закусывал куском домашней свиной колбасы или салом, очень любил жареную рыбу, и прямо на глазах менялся, начинал напевать себе под нос, потом опять принимал чарочку, еще больше теплел, и теперь к нему можно было обращаться с любыми вопросами. Душа человек. Дела шли хорошо, цех процветал, постепенно расширялся. С его родины, с Буга, поступал лес, пилорама приносила доход, заработала столярка, заказов много, табуретки, оконные рамы, двери нарасхват.
        На работу хозяин приезжал на собственной машине. Эти малолитражки, как тараканы-прусаки, стали все больше появляться на одесских улицах. К Новому году Мыкола обустроил себе кабинет и все чаще стал просить Нину Андреевну накрывать ему стол. Она старалась особенно, когда кто-то заглядывал к нему. Она красиво сервировала, нарезала и раскладывала закуску, ставила рюмочки, бокалы. После обеда хозяин отдыхал, как боров развалясь на диване. Нина Андреевна убирала со стола, спрашивала, куда это положить. «Оце забырайте соби, нехай пацюкив не буде».
        Так Нина Андреевна каждый день несла Дорке что-нибудь вкусненькое. А Дорка целыми днями лежала, иногда неслышно ходила по комнате и в ужасе думала, что будет дальше. Приближался 1942 год. Нина Андреевна думала только о ней, бегала на Привоз или куда поближе, покупала пеленки, одеяльце, однажды ей повезло — купила немецкую маленькую бутылочку с соской. Хотела еще одну, да не было больше. В аптеках продавались, но дорого. Деньги ходили в обращении разные — и советские рубли, и оккупационные марки, даже рейхсмарки, на них охотнее продавали, даже уступали в цене. Нина Андреевна купила новое корыто, купать ребенка, только подошла к воротам — там дворник.
        — Что это вы с корытом новым, у вас же есть?
        — Да прохудилось оно, выбросила, — ляпнула Нина Андреевна первое, что пришло в голову.
        — Давайте подсоблю вам, занесу.
        — Да что вы, Иван Иванович, и так я не знаю, как вас за все благодарить.
        — Вот и приглашайте на чаек, праздник же скоро.
        Он подхватил корыто и устремился вверх по лестнице. У Нины Андреевны отнялись ноги, сейчас в коридоре он увидит ее старое, совсем не дырявое.
        — Ну, Иван Иванович, что вы, дорогой, спасибо, — она вырывала одной рукой корыто, а другой гладила его по груди; на глаза навернулись слезы. — Какой вы золотой человек!
        Дворник, красный от смущения, довольный, заулыбался: «Рад служить хорошим людям. Ну як там мой сват, не балуе?». — «Ну, что вы, добрый хлопец».
        Когда Нина Андреевна захлопнула за собой дверь, первое, что она сделала, сорвала старое корыто со стены, открыла дверь в комнату и влетела в нее с двумя, к ужасу изумленной Дорки. Она не сдерживалась, рыдала, уткнувшись в Доркин живот. Дорка тоже заревела, так они и плакали, пока не стало легче.
        — Корыто, корыто... Надо упрятать корыто.
        — Зачем? — Дорка смотрела на свекровь своими большими, покрасневшими от слез, глазами.
        — Дворник видел.
        — И что из того? — Дорка не унималась, высмаркиваясь в чистую тряпочку.
        — Я ж ему соврала, сказала, что старое в дырках, я его выбросила, а он хотел с новым помочь, зайти, представляешь?
        — Мама, я знаю, что делать. В печку можно спрятать, там поместится, только шибко грязно, сажа.
        Нина Андреевна вздрогнула. До этого Дорка никак не называла ее, ни по имени-отчеству, только глаголила — дайте, возьмите вы... Ай Дорка, совсем девчонка, обстриженная голова, пришлось отстричь волосы из-за вшей и гнид. Все лопочет, поглаживая живот: «Нас трое, мама, Витенька вернется скоро, нами будет гордиться, правда?»
        Женщины, не раздеваясь, улеглись на кровать, вплотную придвинув ее к печке, чтобы было потеплее. Наутро Нине Андреевне не нужно было рано на работу, и она не торопилась подниматься.
        — Мама, мама, немцы, — Дорка трясла ее за плечо.
        — Где, где?
        — На улице машина, по двору ходят.
        Свекровь подбежала к окну стекла замерзли, и только в маленькие просветы в верху рамы можно было разглядеть Ивана Ивановича в окружении немцев. Он что-то объяснял им, показывая на окна. Дорка завыла. «Замолчи ты!» Нина Андреевна лихорадочно вертела головой. И вдруг глаза остановились на печке:
        — Быстро сюда, залазь!
        — Как?
        — Да как, печник же там умещайся, работал.
        Они бросились к кровати, отодвинули ее, разобрали проход. Дорка засунула голову в проем и в ужасе отшатнулась. «Не так, ногами надо. Как печник», — застонала Нина Андреевна. Дорка, придерживая живот и вся трясясь, сама не зная как, оказалась в дымоходе. Свекровь быстро заложила кирпичи, придвинула кровать, набросала подушек, одеял, затем снова прильнула к окну. У ворот дежурили два солдата, они курили, других не было видно. Она подошла к двери, прислушалась. Раздался стук и голос Ивана Ивановича:
        — Видчыняйте! Открывайте!
        Из соседних комнат выглядывали испуганные соседи, никто не двигался. Нина Андреевна каким-то странным чужим голосом спросила:
        — Иван Иванович, дружочек, это вы?
        — Та я, я, видчыняйте!
        Первым прошел солдат, автоматом открывая все двери подряд и осматривая комнаты. Жильцы с дворником и офицером проследовали на кухню. Там на столе Иван Иванович раскрыл дворовую книгу, приказа! приготовить паспорта. Бросив взгляд на Нину Андреевну, он спросил: «Шо вы вся в саже?» — «Да я, да я... печку растапливаю, золу вытаскивала». Дворник вздохнул, и она увидела, что сам он бледный, нервничает.
        — Еремина Нина Андреевна, 1895 года рождения, проживает с 1920 года в этой квартире. Вдова, русская, здорова, вот здесь все записано. Благонадежная, — водя пальцем по строке и запинаясь чуть ли не каждом слове, читал он.
        Офицер брезгливо выхватил паспорт из рук Нины Андреевны, посмотрел на фото, потом на нее:
        — Когда получали паспорт? — выпалил он.
        — До войны еще, года три тому.
        — Где сын?
        — Забрали, сразу забрали, — заголосила в крик Нина Андреевна, не выдержав напряжения.
        Офицер отдал документ:
        — Идите. Следующий.
        — Нина Андреевна, не стойте здесь, ступайте, у вас все в порядке, — подтолкнул женщину Иван Иванович.
        Открыть дверь своей комнаты она не решалась, навалилась на нее всем своим телом, прислушиваясь к голосам на кухне. Следующими были старушки, они разговаривали с офицером и по-немецки, и по-французски, он даже смеялся. У них тоже все было в порядке. Обе улыбаясь и подмигнув Нине Андреевне, скрылись в своей комнате. Дочкам третьих соседей офицер долго выписывал какие-то бумажки, они расписывались молча, бледные и растерянные.
        Только когда они ушли, у Нины Андреевны отлегло: «Слава Богу, пронесло! Как там Дорка?». Она отодвинула кровать, вытащила кирпичи: «Ты где, все обошлось, вылазь». Когда Дорка, вся в саже, вылезла, Нина Андреевна сунула ей зеркало — и обе покатились со смеху. «Ну, хватит, теперь знаем, что нужно делать», — Нина Андреевна чмокнула невестку в черную от копоти щеку. Неделю белили кирпичи, с работы Нина Андреевна принесла по частям табурет, сложили его в печке, потом притащила кусок фанеры, соорудили там лавку, корыто старое пристроили под детскую кроватку.
        Но Нина Андреевна была недовольна, все-таки видно, нужно чем-то завесить. Денег было мало, она крутилась на толкучке, искала какой-нибудь коврик, наконец нашла, самодельный, с лубочным рисунком, зато по размеру как раз. Старушка, продававшая его, сама удивилась: такая интеллигентка — и вдруг такое купила. Когда повесили — успокоились, теперь нужно только отогнуть угол и забраться вовнутрь, а оттуда заложить ровненько кирпичи. И все... Нину Андреевну понемногу отпустил страх за Дорку, за внука, она была уверена — это мальчик, и назовут они его Вовкой. Как мужу шло это имя! Дорка постепенно приспособилась, где сидеть или стоять, чтобы не слышно было, если вдруг захочется чихнуть или кашлянуть, если дворник или кто-то другой придет. Решили, лучше спиной к печке.
        Теперь другая мысль, как Дорке рожать, не давала покоя. В книжной лавке она купила старый акушерский справочник «Роды и родовспоможение», несколько раз прочитана сама, заставила читать Дорку. За печкой все было готово, аккуратно сложено стопкой, даже фонарик был, Витенькин, Нина Андреевна случайно наткнулась на него, роясь в комоде. Завтра Новый год, нужно Ивана Ивановича поздравить, а то и пригласить. Не к пустому же столу. Она заготовила бутылку водки, немецкие папиросы, а для жены дворника — маленький флакончик духов, хозяин ей подарил.
        Под новогодний вечер Нила Андреевна приоделась, подождала, пока Дорка залезет в печку, спустилась вниз. Долго стучалась, никто не откликался, хотела было вернуться, как услышала шаги. Дверь приоткрылась, на пороге стояла дворницкая жена, женщина неопределенного возраста, она редко выходила на улицу, ни с кем не общалась. К себе Нину Андреевну не пустила, подарки приняла, поблагодарила, сказала, что мужа нет дома, и скрылась в коридорной темноте.
        Так даже лучше, думала Нина Андреевна, устало поднимаясь по лестнице. Сейчас скажу Дорке, что ее тоже ждет подарок — лимон и маленький мандарин. Ели из одной тарелки по очереди, на всякий случай. Когда Нина Андреевна готовила на кухне или выносила мусор, Дорка скрывалась в печке. Один раз зашла соседка, как раз Нина Андреевна была на кухне, тихонько позвала ее; видя, что в комнате никого нет, подбежала к буфету. Дорка стояла за ширмочкой ни жива ни мертва. Хорошо, мама вернулась с кастрюлей, и соседка ничего не обнаружила. «Сейчас конспирация должна быть на первом месте, я тебя контролирую, ты — меня. Поняла?» Жалко было Дорку. Ноги отекли, лицо бледное, живот вырос прямо на глазах, еле протискивается. Но Дорка старалась ежедневно раз пятнадцать — двадцать проделывать эту зарядку бесшумно в полной темноте.
        На Новый год Нина Андреевна постелила праздничную скатерть, тарелка на ней стояла одна, свою кружку и вилку Дорка не выпускала из рук, в случае чего с ними и должна была спрятаться. Из вазочки торчала лапка елочки, от нее исходил сладкий липкий запах хвои.
        Дорка поела, положила голову на колени Нины Андреевны, свекровь, гладя ее по волосам, рассказывала, что творится в городе. Дорка внимательно слушала, а когда свекровь закончила, ее как будто прорвало, и она стала рассказывать свою историю. Как с бригадой копала окопы, как бегала по крышам и сбрасывала зажигательные бомбы, как таскала раненых. Как один пожилой солдат сказал ей: «Дочка, уходите домой, все, Одессу оставляют». Ночью на машины грузили раненых, девчонок, чтобы ухаживать за ними, не брали, не положено. И они, умирая от страха, пробирались назад в город пешком.
        А дома опять рожала мать. Ципа сильно кричала на отца, тот от растерянности ничего не мог делать. Дети сидели на улице и при криках матери вздрагивали и плакали. До этого Ципа рожала в «родилке», как называли специальную больницу, и Моисей, гордый и счастливый, ходил смотреть на новорожденного, которого жена показывала ему в окно. Дорка понимала, что скоро и ее ждут такие же муки. Мать быстро справилась, появилась девочка — крупная, с рыженьким пушком на головке. За ужином отец, выпив вина, раскрасневшись и охмелев, начал говорить, что братья Трейгеры с семьями давно эвакуировались, прихватив с собой добро, а он не верит, что немцы что-то плохое сделают евреям — это пропаганда. Были немцы в 18-м в Одессе, ну и что? Что они сделали простым евреям — ничего. Он сам работал у немца, сытно кормили и еще денег давали. Дорке противно было слушать отца, а рассказывать ему, чего она насмотрелась в окопах, о страданиях раненых, трупах не хотелось — все равно не поверит. «Иди спать, папа».
        Город притих, словно вымер. Немцы входили, практически не встречая никакого сопротивления, кое-где, правда, постреливало, но тут же умолкало. Казалась, такой массе танков, машин, мотоциклов, людей негде разместиться, однако все вмещалось и вмещалось. На перекрестках появились патрули. Это были румыны, немцы объезжали их с проверками. Дворы оцеплялись целыми кварталами, каждую квартиру обходили, подсчитывали людей, заполняли карточки. На ворота наклеивали плакаты — распоряжения на немецком и русском языках. Моисей уже несколько раз бегал читать, спорил с соседями, однажды вернулся и с порога: «Давайте переезжать, хата Люси Коган свободна, сколько там комнат, всем хватит. Ну что сидите?» Глаза его лихорадочно блестели, но переселяться ни у кого желания не было. Лицо Ципы осунулось, она сидела молча, не реагируя на слова мужа, ноги широко расставлены, в руках держала новорожденную, из сорочки свисала большая мягкая грудь, младенец сосал ее. Маленький рот девочки не успевал заглатывать все молоко, и оно стекало по Ципиной рубашке. «Ух, лентяйского рода, сразу видать», — добродушно улыбаясь и
подкладывая тряпочку под щечку дочки, выговаривала мать. Дорка варила в казане кашу, медленно помешивая. Она думала об отце, он понял все, поэтому и заговорил о переезде. Отдельной строкой в распоряжении было написано, что лица «еврейской национальности» будут переселены в гетто, за неповиновение — расстрел.
        Моисей снова побежал на улицу, его магнитом тянуло к этому распоряжению, он никак не мог поверить. Через несколько дней во дворе объявились немцы, с ними полицай с повязкой на руке. Прикладами они стучали в квартиру Колесниченко. Долго никто не открывал. Они выломали дверь, выволокли старого коммуниста Ивана Колесниченко, невестку и двух внуков. Весь двор в ужасе смотрел на приговоренных. Дед обнял детей, их мать старалась что-то объяснить, опустилась на колени, молилась, кричала. Офицер взмахнул рукой, раздались выстрелы, все разом упали, как в кино. Тишина, только каркнула ворона и взлетела стайка воробьев. Солнце стояло в зените белесое от зноя, небо равнодушно гнало мелкие облачка. Немцы укатили, народ разошелся в оцепенении, только старый коммунист Колесниченко остался лежать с невесткой и любимыми мальчишками. Еще одна квартира освободилась...
        Семью нужно было кормить. Дорка видела — на отца никакой надежды. Он целыми днями сидел во дворе на ящике и что-то бубнил себе под нос, как чокнутый. Дорка с сестрами пошла в город, может, удастся что-нибудь купить съестного. На Степовой магазины позакрывались, но Привоз открыт, толпился разный люд. Боясь потеряться в толкучке, девочки держались за руки. С трудом им удалось купить полмешка прелой гречки, они двинулись на выход, отошли, наверное, квартала на два, как подъехали грузовики с немцами, оцепили базар, раздались выстрелы, крики. Дорка вся побледнела от испуга, поняла, что вместе
        с сестрами была на волоске от смерти. Одной рукой она поддерживала мешок, другой — живот. Долго, с оглядкой, знакомыми дворами пробирались домой, не переводя дыхание, так и вломились в дверь. «Шо вы так запыхались, хто за вами гнався?» Дорка не знача, что ответить отцу. Мать бросилась к девочкам, они, задыхаясь, рассказывали, как едва не угодили в облаву «А чего вас туда потянуло?» — не унимался отец. «Заткнись, идиёт», — Ципа все чаще теперь так его обзывала. Как она могла связать свою жизнь с этим никчемным человеком. Но отцу было все равно, он хотел кушать: «А когда жрать будем?»
        Гречку принесли сырой, ее нужно было обжарить, мама стояла над казаном, мешала крупу, и слезы крупными каплями падали в чугунку Вечером в окошко постучали, заглянула соседка, она тоже недавно родила, но у нее не было молока, и она умоляла Ципу подкармливать ее ребенка. Ципа согласилась, ночью принесли малютку и мешок пшеницы. Во дворе спилили старую акацию, пристанище воробьев, с крыш сараев и с подвалов исчезли кошки; стая собак на пустыре исчезла еще лет ом, теперь на этом месте стояли силки, в которые попа-дали птицы. Еврейские семьи ждали, когда за ними придут и начнут переселять в гетто. Мать со старшими девочками сшили каждому заплечный мешок. В них уложили самое необходимое — мыло, полотенце, кружку, ложку, не забыли про метрики.
        Румыны вместе с полицаем пришли во двор дождливым утром. Охрипшим голосом полицай зачитал приказ: «Всем лицам еврейской национальности незамедлительно покинуть свои дома, за непослушание будут расстреляны. Хайль Гитлер!» Целый день простояли под осенним холодным дождем и ждали отправки. Никто за ними не приходил. Старуха Блюм плюнула на все и вернулась в свою каморку; затопила печку, закрыла задвижку дымохода и уснула. Навсегда. Поздно вечером нагрянули с проверкой. Не досчитавшись старухи Блюм, пошли за ней. Ночью повалил снег, стало еще холоднее, люди сидели на мокрой земле, стараясь тесно прижаться друг к другу, чтобы согреться. Мимо проезжали машины, редкие прохожие смотрели на несчастных, как на прокаженных, боясь заразиться.
        Ципа шептала Дорке что-то на ухо, та отнекивалась, но мать убеждала ее. Хотелось есть, но пищи не было никакой. Во двор ходили и уборную и воды из крана попить. Дорка тоже ходила, в животе шевелился ребенок, он тоже кушать просит, ему холодно, вон как бьется. Отец и дети спали, мать толкнула Дорку — вставай, беги. Дорка машинально поднялась, накрыла мать своим одеялом и тихо растворилась в ночи. Никто ее не окликнул, патрули грелись в будках; она медленно шла по ночным улицам, с рассветом почти дошла, но услышала шум мотора и спряталась в развалинах разбомбленного дома. Уже было совсем светло, в руинах Дорка отыскало место, куда не капал дождь, и там, иод уцелевшими ступеньками, забылась. Целый день с нетерпением дожидалась темноты, чтобы выползти из своего укрытия и идти дальше. Ее бил сильный озноб, когда наконец она увидела дом свекрови. Ключи от квартиры, комнаты у нее были, только вот новые ворота закрыты. Она завернула за угол, посмотреть, светятся ли окна. Они были темными, как все окна на улице. «И вдруг вижу — вы идете. Вот и все».
        Нина Андреевна выслушала Дорку не шевелясь. Руки, ноги онемели, Дорка стала растирать ее всю, целовать в лицо, плечи, уложила на диван, присела рядышком. Заканчивался январь, хозяин Нины Андреевны стал пораньше от пускать ее домой, к нему в кабинет все чаще стала заглядывать одна из рабочих — Люська. Нина Андреевна утром первым делом убирала следы их «вечерней работы».
        Вот и сегодня он отпустил ее пораньше. Нина Андреевна бодро шла по улице, согреваясь быстрым шагом, зима в Одессе была действительно лютой. Открылось много новых магазинов, небольших пекарен, все частное, как при НЭПе, витрины светились празднично, всюду какие-то конторы, заметно прибавилось комиссионок и автомобилей. И туристов. Они разгуливали по улицам, нарядные, дамы в шубках, мужчины в длинных пальто, веселились, распивали шампанское, войны как будто и не было. Нина Андреевна одну такую гулящую компанию заприметила на бульваре, когда забежала в пекарню купить хлеба. Схватила свежую белую буханку — и мигом домой. Усилившийся с моря ветер толкал ее в спину. Открыла дверь в комнату, увидела Дорку сидящую на полу на клеенке в расстегнутом халате. Во рту она держала скрученное вафельное полотенце. Вдруг она вся напряглась, лицо раскраснелось, на шее вздулись жилы, и только тихое мычание в полотенце услышала Нина Андреевна.
        Она закрыла за собой дверь на щеколду, схватила подушку и подложила Дорке под спину. Схватка прошла, Дорка выплюнула полотенце, попросила воды, жадно глотнула. Дорка умница, все приготовила для родов, удобно разложила вокруг себя. «Все будет хорошо, — Нина Андреевна взяла Доркину руку и прижала к груди, — воды отошли, я с тобой, потерпи еще немножко». Дорка опять закрутила полотенце, прикусила его зубами. Нина Андреевна показала ей большой палец — держись! Дорка руками обхватила ноги, свекровь подсунула ей чистую пеленку. «Тужься, тужься, молодчина!» — Нина Андреевна, как могла, подбадривала невестку. Дорка разжала руки, откинулась назад, казалось, это никогда не кончится. Обе женщины лежали на полу, отдыхали. Вдруг Нина Андреевна вспомнила, что нужно нажимать на живот. Нина Андреевна толкала его вниз, вниз, потом рукой нащупала появившуюся головку, подставила обе руки.
        — Давай, родная, давай! Все! — вытянув ребенка на простынку, она, как заправский акушер, перерезала пуповину, перевязала, замазала зеленкой, перевернула на животик, открыла ротик, бинтиком обтерла язычок и беззубые десенки. Опять перевернула, и вдруг он как заорет. От испуга Нина Андреевна чуть не выронила младенца. Обтерла грудь Дорке и сунула ему в рот сосок. Дорка улыбалась, поднялась с пола, легла с сыном на кровать и мгновенно уснула. Нина Андреевна все вымыла, перестирала, сварила на кухне суп и тоже улеглась. У нее уже не было сил подумать, что дальше будет, завтра, послезавтра. Небо очистилось от облаков, просветлело, месяц заглядывал в окно. «Вот я и бабушка», — вздохнула она и уснула.
        Дни летели быстро, хлопотно, одна радость — Вовчик. Женщины могли часами смотреть, как он спит, морщится, зевает, смотрит. Дорка обвязалась большим платком и засовывала туда сына. Она так боялась, что он заплачет, и старалась в отсутствие Нины Андреевны сидеть с ним в печке. Женщины растирали запаренный мак и поили Вовчика сладенькой водичкой, чтобы подольше спал.
        Наступила весна, зацвели деревья. Когда малыш крепко засыпал, Дорка стояла с ним у открытой форточки. Боязно было. Только в печке она чувствовала себя в безопасности. Нина Андреевна старалась поменьше рассказывать, что происходит в городе, не хотела ее огорчать. Туристский бум еще сильнее охватил Одессу. Только теперь сюда все больше стекались коммерсанты, они скупали дома, дачи. Весь центр был в шикарных дорогих ресторанах. Кутили в основном румыны. Пестро разодетые, малообразованные, они корчили из себя богачей. Пина Андреевна, торопясь на работу, старалась обходить Дерибасовскую, чтобы лишний раз не видеть эту развалившуюся на стульях праздную публику. Для хозяина она теперь готовила отчет на имя губернатора «Транснистрии», как теперь называлась Одесская область.
        Сегодня утром Нина Андреевна зашла в кабинет к хозяину и обмерла: на стене висели три портрета в одинаковых рамах — Гитлера, короля Михая и губернатора «Транснистрии» Алексяну. Она узнала рамы, в них раньше были портреты Ленина, Сталина и Карла Маркса, рамы пылились в иеху за шкафом с инструментом. В порту случился пожар. За ночь стены домов обклеивали листовками с призывом оказывать сопротивление оккупантам. Немцев почти не остаюсь и городе, патрулировали везде только румыны. Молодых солдат среди них уже не было, в основном мужчины средних лет, по всему: неопрятному виду, взгляду, рукам, чувствовалось — крестьяне. Облавы стали реже, у кого в порядке паспорт отпускали, иногда даже отдавали честь. В постоянных заботах пролетели лето, осень. Нина Андреевна радовалась быстрому бегу времени. Мальчик рос, правда, был слабенький, хватало силенок только сосать мамину грудь. Но грудь была почти пустой. Дорка плохо ела, стала плохо видеть.
        43-й год даже не отметили, одна радость — у Вовчика прорезались сразу два нижних зубика и выросли на голове черненькие волосики, мягкие, как пух. От Ивана Ивановича Нина Андреевна услышала, что у соседей угнали в Германию обеих девочек-погодок.
        — Да, я что-то давно никого не вижу.
        — Так они перебрались к родителям на Ольгиевскую. А старушки каждый день надевают шляпки и идут на Дерибасовскую, попрошайничают. По-французски песенки поют. Им дают, жалеют бабушек.
        — У каждого свое горе, — вырвалось у Нины Андреевны. Она спохватилась, но Иван Иванович, опустив голову, поддержал ее: «Да, да, у каждого свое».
        Зима опять выдалась суровой, снежной, море замерзло до самого горизонта. Приходилось каждый вечер протапливать печку. Хозяин отправил Нине Андреевне целую машину деревянных обрезков, отобрали самые удобные для топки: ни пилить, ни колоть не надо было. Их сложили в сарае, и Нина Андреевна до работы заносила чурки в комнату, чтобы к ночи оттаяли. Какое счастье, что тогда разобрали дымоход. Дорка целый день сидела там, прижавшись спиной к теплым кирпичам. Вовчик лежал в платке под грудью, играл ручками с деревянными бусами, которые она вешала себе на шею вместо погремушки. Платок натер шею в кровь, она ею развязала, положила Вовчика в корыто, сама задремала. Проснулась — ни платка, ни сына, опустила руку в корыто, и в нем его нет. Пошаркала ногами, вот он, у нее под коленками, выполз сам. Молодец, сынок, взрослеет.
        Нина Андреевна температурила. Хозяин велел идти домой. Она не спешила, она специально уходила, чтобы не заразить Дорку с малышом, он и так все время сопел, носик заножен, тяжело дышит. Разболелись все. Вовчик в подвязанной торбе лежать не хотел, царапался, капризничал. Дорка плакала, засовывала его обратно, он опять начинал орать, тогда она брала сына на руки. Полностью выпрямиться не получалось, приходилось часами держать на полусогнутых ногах. Ноги немели, набухали вены. Нина Андреевна продолжала хмыкать носом, чихала, но на улицу выходить все равно нужно было, хотя бы через день. Хлеб, дрова, вода. Хорошо, что кое-что из еды в доме припасла.
        Весна нагрянула неожиданно, дружно, солнце расправилось с зимой на удивление быстро. Заголосили птицы. На Соборной из репродуктора гремели бравурные немецкие марши; пламенные речи призывали население помогать «великой Германии». Однако чувствовалось, что дела у немцев не ахти. Вести с фронта просачивались радостные, Красная Армия наступала. Все больницы, дома отдыха, санатории были забиты ранеными, и они все прибывали и прибывали. Ресторанчики позакрывались, праздная публика испарилась, смело и туристов, приезжавших скупить что-нибудь по дешевке, а потом продать в Румынии. В конце марта в городе объявились итальянские части. Итальянцев доставляли пароходами, а затем железной дорогой отправляли дальше на фронт.
        Каждый день Нина Андреевна приходила с работы с хорошими новостями. Хозяин часто куда-то уезжал, его не было целыми неделями, и тогда все дела он доверял ей. Нине Андреевне это не нравилось, она боялась, что в один прекрасный день хозяин исчезнет насовсем.
        Но пока он все-таки возвращался, сразу начинал кричать, топать ногой, наводил порядок, потом выпивал чарку, другую, успокаивался и приговаривал: «Та будь шо будет».
        Опять потянулись облака, накрапывали нудные осенние дожди, темень. Витрины уже не светились, не мылись стекла, магазины были в табличках — «Сдается» или «Продается». Под их двери ветер гнал опавшие листья и мусор, однако никто его не убирал. Нина Андреевна моталась по базарам, высматривала подарки Вовчику на день рождения, тщательно прятала, чтобы никто не видел, особенно Иван Иванович. Шерстяной костюмчик и шапочка были как раз, первые ботиночки чуть великоваты, ничего, на вырост. Малыш еще не ходил, но ползал бойко. Он неожиданно мог закричать, Дорка его еле догоняла. Женщины совсем потеряли покой, а вдруг шорох и детский голос кто услышит, хотя в квартире кроме старушек никого не было, да и они длинными вечерами сидели у себя, лишь изредка на кухню наведывались. Дорка стала еще хуже видеть, жмурилась от света. Нина Андреевна понимала — болезнь от вечного страха.
        Одесситы, встречаясь, взглядами как бы приветствовали друг друга, скоро конец оккупантам. Все ближе слышалась фронтовая канонада, молва доносила о партизанах из катакомб, замуровать их там немцам не удалось, участились случаи саботажа, взрывы в порту и на железной дороге. Немцы были в ярости, людей опять стати хватать на улицах, без разбора, всех подряд. Город заметно опустел. Бесчинствовали мародеры, власовцы, румыны. Иван Иванович круглыми сутками держал ворота запертыми.
        Хозяин теперь платил Нине Андреевне только оккупационными марками, она старалась их сразу тратить, почти все уходило на продукты. Но вот и он пропал, лес на пилораму больше не поступал, рабочим делать было нечего, они приходили с единственной целью что-то украсть. Нина Андреевна не сопротивлялась, сама же ничего не трогала. За неделю растащили все, и она, прихватив документацию, тоже перестала появляться в цеху. Войска наступали стремительно, бои шли уже в городе. От взрывов ворога слетели с петель, Иван Иванович не поправлял, он сам все реже выходил на улицу. Вдруг со стороны спуска Короленко раздался мощный гул. Дом дрожат, и печка дрожала, казалось, вот-вот все завалится и их придавит кирпичами. Нина Андреевна догадалась — танки. Они шли и шли мимо их дома. Дорка отчетливо слышала раскатистое «Ура!», и ей почудилось, что сейчас дверь откроется и зайдет их с Ниной Андреевной Витенька, обнимет, увидит сына. Следующим утром все стихло. Нина Андреевна решила сходить к дворнику. Дверь в квартиру была открыта, за столом сидели хозяин с женой, а на самодельном высоком стульчике мальчик, на вид лет
двенадцати.
        — Вот, Нина Андреевна, сохранили мы сына, он с рождения у нас парализованный, — Иван Иванович тяжело вздохнул, голос его задрожат, слезы текли по впалым щекам. Дворницкую жену бил озноб, мальчик, улыбаясь, доверчиво смотрел на Нину Андреевну и тянул к ней свои исхудавшие ручонки. Из его рта текли слюни.
        Нина Андреевна, глядя на больного мальчугана, стояла, как вкопанная, слова не могла выдавить, а Иван Иванович все причитал: «Я ничего никому плохого не сделал».
        — Да, я знаю, я тоже сохранила свою невестку и внука, сегодня они выйдут на улицу. Два года без белого света.
        — Где, где? — Иван Иванович от неожиданности плюхнулся на стул.
        Нина Андреевна гордо выпрямилась, повернулась и ушла. Сколько дней и ночей она ждала этого момента, сколько всего вынесла. Она торжествовала. Победа, победа, мы победили, я победила, Витенька мой победил, Дорка победила, Вовчик двухлетний победил, этот мальчик-инвалид победил!!! Она еще долго не могла успокоиться и вдруг заревела. Слезы крупным градом текли по лицу.
        Иван Иванович засеменил за ней: «Что вы такое говорите? Откуда невестка с внуком? У вас же никою не было». Он недоверчиво посмотрел на Нину Андреевну. Она давно вызывала у дворника подозрение — все ли в порядке с головой. Бесконечные ночные стирки, ходила, как мышка, ни с кем не общалась, так, изредка, парой слов перекинется — и шмыг домой. Нина Андреевна стояла посредине комнаты, волосы ее растрепались, заплаканные глаза горели.
        — Выходи, Дора, конец твоему заключению, — Нина Андреевна с силой сорвала коврик, и Иван Иванович обомлел, увидев медленно выползавшую из печки Дорку. «А где ребенок?» — «Сейчас». Дорка, как кошка, снова нырнула в кирпичный проем и аккуратно, за обе ножки потянула Вовчика.
        — В больницу их надо, немедленно, я помогу! — Нина Андреевна видела, как у дворника желваками заходило лицо. Перед ним стояла полуседая, полуслепая и полуживая женщина без возраста, с трудом она удерживала на рутах худого бледного мальчика, он долго не мог раскрыть глаз, щурился, как мать. — Я счас, я счас, потерпите немного.
        Иван Иванович вернулся быстро с дворовой книгой и бланками.
        — Счас, счас мы его зарегистрируем. Давайте паспорта. Как зовут, фамилия?» — Иван Иванович записывал: Еремин Владимир Викторович, родился в 1942 году 26 января. Мать — Еремина Дора Моисеевна, отец — Еремин Виктор Владимирович.
        Только через месяц Нина Андреевна попала с Доркой и Вовчиком в больницу, однако там их не оставили, только выписали Дорке очки. Больница была переполнена ранеными. А еще через два месяца Пину Андреевну арестовали, Люська, любовница хозяина, донесла; дворника забрали месяцем раньше.
        Дорка ждала свекровь, целыми днями они с сыном сидели на скамеечке у свисающих набок ворот — Иван Иванович так и не успел поправить их. Возвратились из эвакуации соседи, заняли свои комнаты, старушек прогнали, они переселились на кухню, но и там мешали. Приходил участковый и говорил старушкам быстрее подыскивать себе другое жилье. Как два старых больных воробья с подрезанными крыльями, они молча сидели на кухне на одной табуретке, принесенной еще Ниной Андреевной. Дорка не могла это стерпеть, у нее подкашивались ноги, она вспоминала, вот так на сырой холодной земле сидели они той страшной ночью в 41-м в своем дворе, ждали отправки в гетто. Потом их всех погнали — исчезли все...
        Дорка пустила пожилых женщин к себе, кое-как соорудили топчанчик. Старушки спали на нем вдвоем, валетом. Доркины уговоры, зачем мучиться, есть же свободный диван и можно отдыхать на нем, они не воспринимали. Уходили из дома рано утром, возвращались очень поздно, весь день попрошайничали. Все. что добывали на «охоте», приносили в самодельно сшитых мешочках и вываливали на стол — хлеб, яйца, помидоры, кукурузу, куски сахара, яблочко. Пировали все вместе. Но однажды домой пришла только одна, другая умерла прямо на улице. Дорка запретила Екатерине Ивановне, так звали оставшуюся в живых, побираться. «Вы лучше с Вовчиком посидите, а я попробую устроиться на работу». Екатерина Ивановна гуляла теперь с мальчиком, а Дорку взяли в открывшийся на их улице большой магазин. Завмаг сжалился — взял ее к себе уборщицей. Нина Андреевна не вернулась, ее осудили за сотрудничество с немцами, за то, что не эвакуировалась, а обязана была.
        Много лет спустя в поликлинике Дору окликнула регистратор — пожилая женщина.
        — Еремина? Дора Моисеевна? Вашу мать, свекровь звали Нина Андреевна?
        — Да, а в чем дело?
        — Хочу с вами поговорить, — оглядываясь по сторонам, тихим голосом прошептала регистратор, — я Вера Константиновна. Подождите меня, я накину пальто и выйду
        У Дорки застучало сердце. Как молот. Она вышла на улицу, притулилась к стене — от волнения закружилась голова. Она мучительно думала, что может ей сказать эта женщина. Муж пропал без вести, она несколько раз писала запросы, но получала один и тот же стандартный ответ. На запрос о свекрови ей ответили, что Нина Андреевна осуждена на десять лет без нрава переписки...
        — Давайте отойдем в сторону, — предложила Вера Константиновна и поведала Дорке, что в молодости работала вместе с Ниночкой на телефонной станции, они дружили, но за время войны ни разу не виделись. Судьба столкнула их в пересыльной тюрьме, обе получили но 10 лет и ехали, голодные, без воды, в одном товарном промерзшем вагоне целую неделю. Нина Андреевна была сильно простужена, без теплой одежды она не выдержала и скончалась прямо в товарняке. На каком-то полустанке ее тело сбросили в кювет и спустили собак. От нее ничего не осталось, овчарок погрузили и двинулись дальше. Охранники экономили тушенку...
        Веру Константиновну реабилитировали, она вернулась в Одессу, обитает в маленькой комнатушке, близких — никого, поэтому работает с людьми. Легче... А с Ниночкой они условились, кто выживет, ют обязательно отыщет кого-нибудь из родных и расскажет.
        Дорка не плакала, шла медленно, часто останавливалась и все время приговаривала: «Мама, мама, мамочка». Ей было уже известно, что всю ее семью немцы уничтожили, только где лежат они и похоронены ли по-людски, никто не ведает.
        Не знала Дора лишь про то, что Ципа бросила свою последнюю новорожденную девочку, которую и назвать-то не успела, стоящим у обочины женщинам, когда их колонну вели на Пересыпь. Они поймали этот сверток, она это точно видела. Мать пыталась и других детей вытолкнуть, румын, сопровождавший колонну, даже специально отошел в сторону, отвернулся. Но дети плакали и еще крепче хватались ручонками за Ципину юбку.
        Дорка заторопилась домой. Она шла навстречу своей новой нелегкой жизни. Ее ждал сын и старушка, которую Вовчик называл бабушкой.
        ОДЕССИТКИ
        Свобода, свобода, она свободна и сын ее свободен! Больше ни о чем не могла думать Дорка. Нина Андреевна забрала Вовчика у нее с рук, решила вынести на улицу, уже подошла к двери, вернулась. Хоть и весна, апрель, но ветрено и прохладно. Мальчик первый раз подышит свежим воздухом. Вовчика с большим трудом завернули в одеяло, он вырывался, орал. «Пошли, Дора, только сама пальто накинь и платок». Ноги у Дорки дрожали, она медленно нащупывала ими ступеньки, боясь споткнуться в темноте. Двор был пуст, еще с утра соседи побежали в город, в свой любимый свободный город. Они тоже забыли, когда последний раз выходили на улицу. Ветер дул северный, колючий, по голубому небу быстро неслись небольшие белые облака, временами они прикрывали солнце, и тогда становилось совсем зябко.
        Свежий воздух опьянил Дорку, она схватила Нину Андреевну за рукав, голова закружилась: «Мама, я упаду». — «Сейчас привыкнешь, к хорошему быстро привыкают, держись». Она боялась открыть глаза, стояла, опустив голову. «Дор, смотри, он щурится!» — воскликнула Нина Андреевна. Вовчик наполовину выполз из одеяла, только ножки оставались еще в плену, и, втянув головку в плечики, смотрел но сторонам. Как зверек, он втягивал носиком непривычные запахи, ручонками ухватился за бабушкин платок. «Он меня сейчас задушит-. Дора, он весь дрожит, боится». — «Холодно ему, мама, — Дорка с головой укрыла сына одеялом. — Привыкай, Вовчик, родной, привыкай, это твой город, твой двор, твой дом, твое небо, твоя Родина!» Мальчику было страшно, он ежился, закрыв глазки, уткнулся в бабушкину грудь.
        — Здравствуйте, Нина Андреевна, с праздником, с Победой.
        Нина Андреевна обернулась.
        — Валюта, здравствуй, деточка. Ой, это твоя дочка? Уже такая взрослая?
        Рядом с Валентиной стояла обвязанная большим платком девочка.
        — Это моя Леночка, — ответила она и подумала: «Странно, живем в одном доме, а Нину Андреевну за всю войну, может, пару раз видела, всегда спешила, ни с кем не общалась». Валентина даже забыла, что та здесь живет.
        — Кто там горько плачет? — Валентина с дочкой, привстав на цыпочки, улыбаясь, дотронулись до ножек ребенка, которые выскользнули из одеяла.
        — Это мой внучок, Вовчик, Владимир Викторович. А ты что, Дору не узнаешь?
        — Дорка? — Валентина от неожиданности отступила, девочка тут же присоединилась к матери, крепко ухватила ее за пальто. — Узнала! Дорка! — Валентина бросилась на Дорку, обняла, расцеловала в обе щеки, — Поздравляю, поздравляю!
        Сегодня все в городе, знакомые и незнакомые, приветливо улыбались, поздравляли друг друга, обнимались, целовались. Солдат растаскивали по квартирам, угощали, чем могли, пытаясь узнать, хоть что-нибудь о своих и когда кончится эта проклятая война.
        — Мы с Соборки, там народу тьма, музыка, танцы, господи, дождались. Победа! Дора, ты что, уже так быстро вернулась из эвакуации?
        Дорка отрицательно покачала головой. Слезы душили ее, говорить не могла. Нина Андреевна ответила за нее:
        — Здесь она была. Валюта, я ее у себя прятала. — Она почувствовала, что мальчишка дрожит от холода. — Пойдемте, девочки, к нам, чаек попьем, отпразднуем, как можем.
        — Спасибо, Нина Андреевна, я только маму предупрежу, а ты, Леночка, ступай.
        Но девочка исподлобья посмотрела на незнакомых женщин и засеменила за матерью: «Мама, я с тобой».
        Весть о том, что Витькина жена, Дорка, ховалась всю оккупацию у свекрухи, облетела молниеносно весь двор, всю Софиевскую. Как только женщины вернулись в комнату, Вовчик сразу успокоился, залез под стол, теперь ему разрешали везде бегать, кричать, никто не одергивал, не шикал, не прижимал, чтобы не кричал, а наоборот, отгоняли от себя. Мальчик никак не мог понять, почему дверь в коридор открыта - там ведь страшно, там какие-то чужие люди, и он ни за что туда не пойдет. Валентина с матерью и дочерью объявились быстро. Заслышав их шаги, Вовчик в ужасе забрался в печку и никак не хотел оттуда вылезать.
        — Где он прячется? — спросила Леночка. — А можно я туда тоже залезу?
        — Попробуй, только не пугай его.
        Сегодня Дорка была именинницей, весь двор только и говорил о ней, о её свекрови, ребенке, их печке. Весь вечер Ереминых навещали соседи, чтобы своими глазами убедиться, что это не розыгрыш. Тяжело было поверить, что Витькина жена все эти годы просидела в печке, скрываясь от немцев, там же родила пацана, ну просто Витькину копию. Даже старый дед Макар не выдержал, пошкандылял, опираясь на своего внучка, посмотреть на Дорку с мальцом, прихватил с собой бутылку самогона еще довоенного. Спрятал старик эн-зэ, чтобы Победу встретить, сам себя зауважал: вот сила воли, не выпил ни грамма раньше. А здесь, ты гляди, кого упрятали, не бутылку, а целую бабу с ребенком! Опьяневшие от счастья, свободы, вина, соседи, громко перебивая друг друга, рассказывали каждый свою историю, что пришлось пережить, выстрадать, выстоять. Они больше никого не боялись, горланили на весь двор, на всю улицу, на весь город. Так продолжаюсь, наверное, с месяц, а потом, кто бы знал тогда, такое началось...
        На следующий день Нина Андреевна пошла на свою прежнюю довоенную работу, однако телефонной станции не было, она сгорела. Под присмотром конвоя разбирали обуглившиеся доски, кирпичи, мусор военнопленные,
        — Нина, давай к нам, — вдруг позван ее чей-то голос.
        В проеме окна она узнана свою бывшую начальницу Ирину Яковлевну Та подбежала к офицеру, вероятно, старшему, что-то долго объясняла ему, видимо, что это ее бывшая сотрудница.
        — Товарищ лейтенант, она наша, запишите, Еремина.
        Молодой лейтенантик посмотрел на изможденную пожилую женщину: «Вы лучше потом приходите, немного отдохните».
        Женщины обнялись, расцеловались.
        — Жива! А сын как?
        — Пока не знаю, воюет на фронте.
        — И мои все по фронтам. А мы теперь здесь воюем. Что гады сделали с Одессой? Всю взорвать хотели. Театр-красавец заминировали, представляешь? Ниночка, приходи дорогая, нам другое здание должны вот-вот выделить.
        На том и распрощались. Нина Андреевна решила побродить по родным местам. Ей стало страшно. Город нельзя было узнать. Булыжники мостовых румыны вывезли заранее, кругом выгоревшие, разбомбленные дома. Жутко. Но жизнь брала свое. Для людей, столько лет боявшихся немцев, румын, власовцев, бандеровцев, полицаев и вообще друг друга, наступили необыкновенные времена — времена любви. Все чаще ей попадались навстречу беременные женщины. Столько сразу их не было даже в довоенную пору.
        Через день Нина Андреевна с Доркой и Вовчиком отправились в военкомат, откуда призвали Витьку, может, что-то известно о нем. Громадная очередь продвигалась крайне медленно. Они видели, как нередко впереди стоявшие женщины падали в обморок от страшной вести, что кто-то из родных погиб еще в 41-м, 42-м, 43-м, а то и совсем недавно, в 44-м. 3десь же им выписывали маленькую бумажку, лишавшую последней надежды, и уводили в комнатку, пропахнувшую валерьянкой, с дежурной медсестрой. Там на всякий случай стояло несколько коек.
        Уже в четвертый раз Нина Андреевна с Доркой получали один и тот же ответ: сведений не имеется, приходите позже, просили еще раз заполнить запрос. От Ивана Валентина уже получает письма, чуть ли не каждый день. Родителей Аркадия из соседней комнаты нет, они еще не вернулись из эвакуации, а Аркашкины письма почтальон замучился носить. Их аккуратно складывают на столе две старушки, что временно проживают в их комнате. А вот от Витеньки ничего. Обманув свекровь, что пойдет поискать работу, Дорка прямиком отправилась в военкомат. Очередь, хоть и шла на лот раз быстрее, чем прежде, но казалась нескончаемой. Какой-то мужик лез сбоку, расталкивая всех острыми локтями.
        — Граждане, пропустите, бога рати, моей Галке ответили, что пропал без вести, а я вот он, перед вами, цел и невредим, пусть меня вычеркнут. Сколько людей полегло, когда десант в Керчи высаживали, а я, значит, везучий, в живых остался.
        Толпа расступилась перед матросом в мокрой от пота тельняшке; прихрамывая, опираясь с одной стороны на костыль, а с другой на счастливую Галку, он наконец пробился кокотку. Вся очередь пришла в волнение. Жену его, дочурку самого моряка все обнимали, целовали: «Может, и нашим повезет, вернутся?»
        Надежда засверкала в глазах измученных стариков, детей и женщин. Люди пересказывали, перебивая друг друга, похожие случаи. Как одна женщина получила похоронку на мужа и решила покончить с собой. С этой мыслью и возвращалась домой, а пришла — обомлела: он ее ждет, жив-здоров, весь в орденах.
        Наконец дошла очередь до Дорки. «Еремин Виктор Владимирович, 1915 года рождения, женат, мобилизован 23 июня 1941 года. Вот в этом дворе, сразу за военкоматом», — с трудом выговорила она. Ей было видно, как молодой очкарик-лейтенантик одним глазом читает напечатанные на машинке списки: Еремин Виктор Владимирович, 1915 года рождения, пропал без вести. Октябрь 41-го года. Город Одесса. Послюнявил пальцы, взял маленький листик, быстро заполнил его, вытащил из ящика печать, с силой ударил по листку, подписал и протянул Дорке. К ней тут же подскочила девушка в беленьком халатике, перехватила у лейтенанта бумажку обняла Дорку и повела в свою пропитанную валерьянкой и нашатырем комнату. «Выпейте вот это, полегчает, не отчаивайтесь, найдется ваш Виктор. Кто он вам? Муж?» — как могла, успокаивала она.
        Дорка бесцельно ходила но улице. Как показать эту бумажку Нине Андреевне? Нет! А вдруг действительно права медсестра, эго ошибка. Неправда, что Виктора нет, не верю. Это они с Вовкой должны были погибнуть, а он — никогда! Она скомкала бумажку, потом разгладила и сунула в лифчик: «Вернусь радостной, скажу, что пообещали работу».
        Нины Андреевны дома не было. Старушки сидели на кухне с зареванным Вовчиком. Что случилось? Обе они, завидев Дорку, разом бросились к ней, все время оглядываясь вокруг.
        — Дорочка, ее арестовали. Тихо, Вовчик, тихо, пошли в комнату. — В комнате все было перевернуто вверх дном, на полу валялось выброшенное из печки тряпье.
        — Кого арестовали? — Дорка не сразу сообразила, о ком речь.
        — Да Ниночку, твою свекровь, боже мой, — всхлипнула одна из бабушек.
        — За что? Что она сделала? Что они искали?
        — Какие-то бумаги, в печке рылись. Сотрудничество с немцами ей приписали. О тебе спрашивали, мы сказали — на работе. А Вовчика Лизонька увела сразу, на всякий случай. Отпустят се, зачем им старуха? Неужели опять будет, как после гражданской, не приведи Господи! Не угомонятся никак. — Причмокивая беззубым ртом, старушка продолжала: — Да отпустят ее, разберутся. Сейчас всех проверяют, говорят, шпионов развелось много после немцев, и неблагонадежных. А бумажки эти вот они, по полу разбросаны, все на немецком. Отчет, что ли, какой, сколько леса завезено, сколько распилено. Я немного немецкий знаю.
        — А что она? — закричала не своим голосом Дорка.
        — Она, голубушка, молчала, только на фотографии эти смотрела. Они ее так быстро увели, мы даже подумали, что ты их встретила по дороге.
        — Я завтра же пойду, это какое-то недоразумение. Какой она враг народа?
        — Ой, милая, поверь нам, мы уже свое прожили, всего насмотрелись. Ты о сыне думай, а свекровь твоя женщина умная, даст Бог, вывернется, не ходи туда, коли надо будет, сами вызовут. Сиди дома, давай все эти бумажки сожжем. Сами сходим, с нас какой спрос, скажем, племянницу забрали. Она ведь, голубушка, ничего с собой не взяла, надо ей каких-то вещичек и еды подсобрать.
        Вовчик, свернувшись калачиком, спал на кровати. Дорка сидела за столом, разглаживая машинально помятое извещение. «Витя, как ты был прав, а я, дура, не понимала... Вот оно возмездие...»
        Это случилось перед самой войной. За месяц или за два на фабрике вдруг начались аресты. Всех подряд вызывали, дотошно спрашивали, кто что знает. Потом был показательный суд над выявленными крагами народа. В фабричный клуб людей набилось столько, что не пробиться. Дорке поручили от имени комсомола зачитать обличающий текст по бумажке. Всех выступающих строго инспектировали — ни слова от себя, только написанное. Она крутилась перед зеркалом, осматривая себя в профиль — не заметен ли животик? Наконец настал ее черед выйти на сцену. Словно заученное стихотворение, громко, без ошибок выпалила текст, все захлопали. Она спустилась в зал, присела среди зрителей и только тогда увидела обвиняемых. Их было человек двадцать, двух девушек узнана сразу: одна ходила в вечернюю школу вместе с ней, а другая была ее сменщицей за станком. Сердце колотилось. Рядом сидела пожилая женщина с мальчиком лет трех, она зло покосилась на Дорку и отодвинулась.
        — Смотри, Женечка, миленький, там твоя мамочка. За что ее так?
        Дорку так и подмывало ответить: «Значит, есть за что». Но она встала и пошла в конец зала к своим, гордая, что не сбилась, четко прочитала, что ее голос аж звенел и ей аплодировали. Витя с ней после этого долго не разговаривал. Среди осужденных был его мастер, Виктор очень переживал и никак не верил в виновность своего учителя. Они помирились лишь, когда Дорка объявила, что беременна.
        Тетка эта потом еще долго крутилась на территории фабрики, зареванная, уже без мальца. Того отправили вместе с матерью, а она все выла: «Что я скажу его отцу? Ребенка-то за что?»
        Дорка посмотрела на спящего Вовчика, даже во сне он продолжал всхлипывать. Она медленно затолкала проклятые бумажки в печку, подожгла, не открывая вытяжку; Дым начал заполнять комнату; дышать становилось трудно, в дверь стучали, кричали. Дорка открыла вьюжку, окно, потом дверь. Обе старушки влетели в комнату: «Не дури, Дорочка, не бери грех на душу. Разве дите виновато, Бог ему жизнь дал, не тебе ее отбирать. Лизонька, я ж тебе говорила — отчудит она что-нибудь».
        Баба Катя схватила мальчишку в охапку и унесла особой. Дорка сидела на стуле, тупо уставившись в одну точку, и бесконечно повторяла: «Не хочу больше жить». Только месяц спустя она немного пришла в себя. Старушки по очереди дежурили у нее в комнате: как бы чего не случилось. Дорка привыкла к этому и, когда однажды они не пришли, испугалась, выглянула в коридор и увидела их спящими на кухне. Обе сидели на табуретке, тесно прижавшись друг к другу, как два старых больных воробушка на ветке. Оказалось, вернулись соседи из эвакуации и сестер выселили, жить им теперь было негде, старый их дом, в который угодила бомба, так и стоял, зияя выгоревшими глазницами окон.
        Дорка, не вымолвив ни слова, схватила старушечьи котомки и отнесла к себе, затем постелила диван и вернулась за ними. Корила себя: как же не догадывалась, и сколько времени старушки вот так маются без своего угла? Дорка тихонько растолкала их, положила руки на плечи, кивнула головой. Они молча встали и поплелись за ней.
        Пора идти на работу. Дорка причесалась, подкрасила губы высохшей помадой, оставшейся от Нины Андреевны, и отправилась на фабрику. У знакомой проходной она начата всматриваться в лица людей, проходящих через вертушку. Ей казалось, что вот сейчас ее кто-нибудь окликнет, обрадуется встрече с ней, но люди шли на смену хмурые, озабоченные, совсем не похожие на тех, с кем она работала. Они понуро плелись, не обращая на нее никакого внимания. Вот и последние запоздавшие прошмыгнули — нет, никого она так и не узнала, и ее — никто. Может, в другую смену прийти? Выбежал из будки контролер, инвалид с деревянной ногой-костылем, спросил: «Кого ждете, гражданочка?» — «Я здесь работала до войны, думала, а вдруг кого-нибудь встречу», — «Вам, гражданочка, в отдел кадров надо, а здесь стоять не положено. Дайте ваши документы».
        Он заглянул в паспорт, затем внимательно на Дорку и пропустил ее. На территории фабрики ничего не изменилось, и отдел кадров на том же месте, только везде высажены молоденькие деревца сафоры с ярко побеленными тоненькими стволами. Старых громадных нет, и двор стал вроде поменьше. В «кадрах» ее встретил военный. Дорка сбивчиво рассказала, что до войны она с мужем работала здесь станочницей, что муж ушел на фронт в первый же день войны, что ее родители погибли в гетто, а ее с сыном спасла свекровь. Военный все записал за Доркой и посоветовал прийти дня через три.
        Время тянулось медленно, наконец, ранним утром она снова оказалась перед знакомой дверью. Тот же военный предложил ей аул, она присела, и ей почему-то стаю как-то не по себе. «Еремина Дора Моисеевна?» — металл в голосе кадровика насторожил ее. «Да». — «Ваш муж Еремин Виктор Владимирович?» — «Да». — «А где он сейчас?» Дорка аж подскочила со стула. «Где он? — заорал военный прямо ей в ухо. — Я вас спрашиваю, где ваш муж?» — «Я не знаю... Я последний раз видела его 23 июня 41-то года. Больше ни разу». — «А ваш сын? От кого вы родили сына? И когда?» Дорка отшатнулась и почти шепотом: «Я была беременна, когда Витенька мой ушел на фронт». Ее начал бить озноб, губы дрожали, обида, арах стали сковывать ее. — «Что вы так волнуетесь? Не нравится, как разговариваю? В другом месте с вами будут говорить иначе».
        Дорка совсем растерялась.
        — Где, говорите, ваши родители?
        — Их убили, наверное, я не знаю.
        — Вы жили с ними?
        — Да.
        — Почему же они были убиты, а вы остались?
        — Я убежала.
        — Куда?
        — К свекрови, на Софиевскую.
        — Как ее фамилия?
        — Еремина Нина Андреевна.
        — А где она сейчас?
        Дорка опустила голову.
        — В за-за-ключении, — еле слышно прошептала.
        — Где? — не унимался кадровик.
        — В тюрьме...
        — Ну-ну, договаривайте, Дора Моисеевна. Ваша свекровь осуждена как враг народа. Так ведь, а вы? Чем вы занимались во время войны?
        Дорка молчала.
        — Вы хотите, чтобы мы поверили вам, что каким-то чудом вам удалось остаться живой и невредимой с сыном-евреем?
        Он больно схватил ее за плечо.
        — С какой целью вы хотите проникнуть па фабрику?
        — Мне нужна работа.
        Очки у Дорки запотели, она ничего не видела.
        — Еремина или как вас там... Идите, и чтобы ноги вашей на фабрике не было.
        Дорка не помнит, как выбежала из кабинета. В приемной стояли празднично одетые люди с цветами. Сегодня день рождения у начальника отдела кадров. Она вспомнила, как ей сказал об этом уже знакомый вахтер и что ей обязательно сегодня повезет. Кадровик вертелся у зеркала. Да, седею, от такой работы не только поседеешь. И другой день, думал он, передал бы эту жидовку куда следует, но сейчас у него праздник, пусть эта странная баба считает, что он сделал ей подарок — неохота было возиться.
        Дорка быстро прошмыгнула мимо вахтера, он что-то спросил, но она ничего не слышала, бежала домой, как сумасшедшая. Ей казалось, что, пока она здесь, ее сына забирают из рук старушек. Успокоилась лишь, когда заметила у ворот на лавочке Екатерину Ивановну, читавшую Вовчику книжечку. Он приставил маленькую табуреточку к ногам старушки и совсем ее не слушал, вертелся во все стороны; когда увидел мать, бросился к ней с криком: «Мама, мама!» Дорка схватила сына и помчалась, как угорелая, домой. Старушка даже перекрестилась: «Господи, что случилось?», и поспешила за ней, ничего не спрашивая. Вместе уложили ребенка, и, когда он уснул, все рассказала старушкам. Те, как могли, утешали несчастную женщину: «Дорочка, девочка наша, не пропадем. Мы знаем одну женщину, она нам поможет обязательно».
        Но та не стала со старушками даже разговаривать. Сконфуженные, они вернулись ни с чем. Правда, через несколько дней Екатерина Ивановна порадовала хорошей новостью: можно подрабатывать в промтоварном магазине, убирать, а главное, магазин рядом, через дорогу. Дорка не спала всю ночь, Екатерина Ивановна предложила помолиться, мол, поможет, но она отказалась: «Я не умею». — «Ничего, Дорочка, Бог един, он поможет». Дорка посмотрела на икону, стала на колени и неумело перекрестилась. Потом еще и еще, как Нина Андреевна. Поцеловала образ Мадонны с ребенком: помоги, Матерь Божья, хоть ты спаси нас.
        Директор магазина сидел в маленьком кабинетике. Дорка с Екатериной Ивановной протиснулись к нему
        — Здрасьте, — со страхом прошептала Дорка и замолчала, очки ее запотели, она перестала его видеть. Инициативу взяла старушка.
        — Семен Осипович, дорогой, вот моя Дорочка, моя спасительница, вы не пожалеете, поверьте моей седой голове. Ей на фабрику; как раньше, нельзя, с ее зрением как работать на станке? Сами понимаете, и малыш... Я вам рассказывала, это же ангел, а не человек.
        Екатерину Ивановну нельзя было остановить, да директор и не пытался.
        — Ладно, я все понял. Хорошо, пусть работает, а там поглядим.
        — Так вы согласны? — никак не могла поверить в свое счастье Екатерина Ивановна.
        — Согласен, не волнуйтесь, ступайте домой, а вы, Дора, останьтесь.
        В этот день Дорка с еще одной молоденькой девчонкой, ученицей
        продавца, разгрузили две машины товара — одну с сукном, другую с обувью. Усталости не чувствовала, хотя сгружали в подвал и спускаться надо было по узким ступенькам. Как не упала? В обеденный перерыв захотелось пить. Ее проводили в большую подсобку, там вкусно пахло отварной картошкой, квашеной капустой и луком. За длинным столом пристроились сотрудники во главе с директором.
        — Дора, а почему вы в платье работаете? — спросил он.
        Она растерялась, покраснела, не знала, что ответить. Это же ее самое нарядное платье. Все засмеялись. Уставшая Дорка от перенапряжения стала неестественно улыбаться, потом расплакалась. Ее усадили за стол, Семен Осипович объявил, что это новая сотрудница и зовут ее Дора Моисеевна. После обеда ей выдали халат, удобные тапочки и показали ее «резиденцию» — крохотную комнатенку, где хранились ведра, веники, швабра. Там она переодевалась и немного передыхала. Приходила на работу первой и ждала директора или его зама. Вечером Семен Осипович звал Дорку в кабине т и клал в карман деньги.
        Очень скоро все сотрудники поняли, что Дорка безотказная: кто позовет, бросает швабру и несется помогать. То товар на прилавок выставить, то что-то перетащить с места на место. И надо ведь успеть еще со своей работой управиться — вымыть полы, туалет, сбегать на рынок купить к обеду продукты. Сварить, накрыть на стол, правда, тарелки, вилки и кружки сотрудники мыли сами. Целый день она вертелась, как волчок, к вечеру приходила домой, не чувствуя ног, и замертво плюхалась в кровать. Екатерина Ивановна смотрела на Дорку, и мысль, что так она долго не выдержит и нужно что-то предпринимать, не оставляла ее в покое. Поразмыслив немного, старушка решила действовать. Теперь во время обеда она с Вовчиком заглядывала в магазин, объясняя, что мальчуган скучает по маме, которую совсем не видит. Вид пожилой женщины и малыша вызывали сострадание; Екатерина Ивановна научила Вовчика жалостным одесским песенкам из репертуара исчезнувших навсегда кафешантанов. Он стоял посреди магазина и тоненьким голоском пел: «Мама, мама, что мы будем делать, когда настанут сильны холода...» Старушка подпевала, дуэт имел успех, и
растроганные продавщицы угощали «артистов» кто чем. Вовчик все это запихивал в висевшую на плече сумочку с тесемкой вместо ремешка, которую ему сшила баба Лиза. Набив ее угощением, мальчишка с Екатериной Ивановной удалялись.
        Сегодня Дорку вызвал директор и предупредил: «Завтра не приходи, будет проверка, а ты не в штате, понимаешь? Когда закончится, я за тобой пришлю. Хорошо?» Дорка не находила себе места, все выглядывала в окно, однако никто не объявлялся. Так, в ожидании, минуло еще пару дней. Екатерина Ивановна не выдержала и пошла гулять с Вовчиком мимо магазина. На двери было приклеено объявление — «Закрыто на учет». Сколько это продолжится, никто не знал. Хотелось кушать, и старушки с Вовчиком поутру отправлялись на «охоту». Свою добычу они съедали за ширмочкой, оставляя небольшие ломтики хлеба для Дорки. Ей в магазине подарили два отреза на платье, но она так их и не пошила. Вот теперь пригодятся, нужно продать.
        На базар двинули втроем. Екатерина Ивановна не доверяла такое серьезное дело Дорке.
        — Ой, да ты такая доверчивая, обдерут, как липку, еще во что-нибудь вляпаешься, и видишь плохо, обсчитают, — причитала она, торопясь по Торговой на Новый рынок.
        Старушка так ловко пробиралась сквозь толпу, что Дорка с сыном все время ее теряли из вида. Екатерина Ивановна запретила ей вынимать товар из сумки, пока не подаст знак. Она прикидывалась, что ищет отрезы, узнав цену, покачивала головой. Игра Дорке довольно быстро надоедала, и Вовчик устал. Наконец Екатерина Ивановна махнула ей. Она достала материал, перекинула его через руку, и здесь же Екатерина Ивановна громким театральным голосом заорала на весь рынок: «Ой, какая прелесть! Мадамочка, я ваш покупатель. Все-все... Я первая». Она делала вид, что вырывает ткань из рук опешившей Дорки, та от неожиданности ничего не могла понять. Моментально вокруг образовалась толпа, перекрикивая друг друга, люди прицеливались. Дорка просила сумму, которую заранее согласовала с Екатериной Ивановной, — и ни рубля меньше. Старушка принялась с ней азартно торговаться, злилась, ругалась. Дорка ни в какую не уступала. И вдруг одна молоденькая женщина сунула ей деньги и выхватила ситец.
        Дорка спрятала деньги в лифчик, подхватила сынишку на руки — и ходу «Ах ты, вонючая торговка, — с наигранной свирепостью на лице кричала ей в спину старушка. Екатерина Ивановна догнана их в конце продуктовых рядов. Счастливые, они тащили с базара две полные сумки, Вовчик тоже был счастлив — в его котомке лежали любимые разноцветные леденцы...
        Следующим утром Екатерина Ивановна пробежалась к магазину — он работал. Она покрутились перед витриной, заглянула вовнутрь. Никто ее не окликнул, сотрудники были новенькие и не обращали на нее никакого внимания. «Странно, — подумала Екатерина Ивановна, — не буду пока ничего говорить Дорке, вечером еще раз прогуляюсь с Вовчиком. Неужели все чужие, а где же Семен Осипович?»
        Они подошли как раз к закрытию. Усталые продавщицы, перебрасываясь редкими фразами, расходились по домам. Лицо одной из них показалось вроде бы знакомым. Екатерина Ивановна с мальчишкой поспешили за ней и догнали только на соседней улице:
        — Ой, это вы, Наденька? Здрасьте, Вовчик, смотри, твоя любимая тетя Надя.
        Надежда вздрогнула, жалостливо посмотрела на старушку с мальчиком.
        — Где вы живете? Идемте!
        Екатерину Ивановну предчувствие не подвело. Тут что-то не так, но лучше самая горькая правда, чем вот такая неизвестность.
        — Дорочка, встречай, Надюша к нам в гости заглянула. Пойду-ка я чаек организую.
        — Здравствуй, Дорочка, вот как вы живете. Это кто? — Надежда кивнула на стенку.
        — Мой муж, а рядом свекровь. А на этой фотографии мы с Витенькой. Снялись незадолго до войны.
        — Это правда ты? Никогда бы не подумала.
        И вдруг осеклась, поняла, что неудачно выпалила.
        — Да ничего, Надюша, я сама себя не узнаю.
        Вовчика старушки с боем увели на улицу; чтобы не мешал. Надежда рассказана, что во время учета обнаружилась недостача, пересортица. Дорке ни о чем это не говорило. Она только поняла, что Семен Осипович зачислил в магазин свою жену, ее брата, они в нем никогда не работали, только деньги получали. Директора арестовали, заместителя тоже, и еще двух продавщиц, остальных перевели в другие магазины. «Осталась лишь я, — продолжала Надя, — у меня все было в порядке, и Наташка из хозяйственного. О тебе, Дора, никто не говорил, ты ведь в штате не числилась. Теперь у нас новый директор, демобилизованный. Ты загляни, может, тебя возьмет. Сейчас, правда, работает одна, выпивоха, от нее все время пахнет, целый день грязной тряпкой трет пол, больше ничего, не то что ты! Таскала, на рынок бегала, и за чистотой следила, и нам помогала».
        Дорка придвинула ей чай. Надя с удовольствием выпила. «Ох, какой ароматный, с чем он?» — «С листиками, тут и шиповник, вишня, сморода, старушки с Вовчиком насобирали».
        — Директор солдафон полный, — грея руки о стакан, говорила Надежда, — но так вроде справедливый и честный. Только ни черта в торговле не соображает, зато командует, психует, если что не так, и, как попка, повторяет: партия послала его поднимать советскую торговлю на высокий уровень.
        — Нет, раз военный — не пойду, с одним уже имела дело.
        Дорка с содроганием вспомнила, как еле унесла ноги от фабричного кадровика.
        — Дор, а что, бабки у тебя живут?
        — Да, — неохотно ответила Дорка. — Соседи вернулись из эвакуации, им некуда деваться. Они хорошие, одинокие, мне с ними лучше, за Вовчиком есть кому приглядеть.
        — Ладно, мне пора, если что узнаю, обязательно сообщу.
        Екатерина Ивановна нашла все-таки Дорке подработку; по соседству с домом открылась новая парикмахерская, вечером там нужно было прибираться. Ее опять взяли без оформления документов, зато каждый вечер живая копейка, так называла Екатерина Ивановна Доркины заработки.
        А поутру Дорку ждали несколько клиенток. Одна из них была ранней пташкой, с ней нужно было ходить на Привоз. Хозяйка выбирала все самое лучшее, дорогое. В обеих кошелках уже не было места, а она не унималась. Неподъемные сумки тащить тяжело, ныли руки, болела спина, но все равно Дорка больше любила у нее работать, эта все покупала сама и к ней не имела никаких претензий.
        А вот вторая клиентка просыпалась лишь к полудню и еще долго не открывала дверь. Дорке вручались деньги и список. Она сама решала, что брать, торговалась, чтобы подешевле, а еще нужно было записать, сколько чего и по какой цене приобретено, и отчитаться за каждую копейку. Вокруг шмыгали воришки, особенно Дорка побаивалась подростков-босяков, того и гляди, сумку упрут или что-нибудь из нее выхватят. После рынка она торопилась в лавку за керосином, а напоследок мыча полы. Домой прибегала, запыхавшись, и почти туг же спешила во вторую смену в свою перукарню. Надюша стала в обеденный перерыв заглядывать к ним. Старушки поили чайком эту одинокую, потерявшую семью и детей женщину, укладывали на диван, пусть полежит, ноги отдохнут — стоять целый день за прилавком с такими венами...
        Екатерина Ивановна с сестрой и Вовчиком с утра в бывшем имении графа Потоцкого собирали травки, сушили, перетирали, коммуналка пропахла настоями. Весь двор бегал к ним со своими хворобами. Сестры никому не отказывали, лечили, как умели. Здесь уже Елизавета Ивановна была непререкаемым авторитетом, могла лучше врача диагноз поставить, любую мазь изготовить. Все-таки почти полсотни лет помощником фармацевта в аптеке Гаевского отработала.
        Елизавета Ивановна, едва Надюша объявлялась, делала ей примочки на ноги, а Вовчик перед ней выступал: то стишок, заученный с вечера, прочитает наизусть, то споет. Она никогда не забывала принести ему гостинцы, целовала и прижимала к себе так крепко, что он даже начинал сопротивляться. У этих добрых людей Надежда отдыхала душой, оттаивала сердцем и немного забывалась; с бабулями у нее появились секреты, Дорка не вникала в них, только удивлялась: то вдруг туфли ей купили, то кофту. От нее утаивали, что Надежда приносит из магазина разный дефицит — босоножки, отрез или еще какое-нибудь барахло, а Екатерина Ивановна тут же несется на базар и перепродает. Но все равно денег катастрофически не хватало. На Доркино пальто страшно было смотреть, оно просто расползаюсь от старости по швам, выгоревшие плечи и грудь, а воротник... Старая, еще Нины Андреевны, куница полностью облезла и смахивала на лишайную кошку. Дорка не обращала на это внимания, однако старушки не могли смириться. По улицам ходили разодетые с толкучки дамочки с чернобурками на плечах, в шляпках с перышками, а на их Дорочку страшно смотреть.
Только Вовчик, благодаря Надюше, выглядел прилично. Екатерину Ивановну, когда она появлялась с ним, принимали за бедную няню, выгуливавшую богатенького барчука.
        Время летело незаметно. Сегодня Дорка пришла из парикмахерской позже обычного, в комнате было темно, старушки всегда при ее появлении суетились, старались помочь ей раздеться, умыться, чтобы их бедная девочка поскорее покушала.
        — Что вы сидите в темноте?
        — Тише, Вовчика разбудишь.
        — А баба Лиза где?
        — Садись, Дорочка. Нет нашей Лизоньки больше.
        — Как нет, а где она?
        Екатерина Ивановна уткнулась в подушку, заплакала.
        — На улице умерла. Мы в горсаду гуляли, а Лизонька на лавочке сидела, да так на ней и уснула. «Скорая» ее забрана. Ты не волнуйся, пусть государство хоть на смерть потратится. Я все сделала, как надо. И паспорте ней оставила, и записочка в ридикюле у нее.
        — Что вы, так нельзя. Мы похороним ее по-человечески, как положено.
        — Спасибо, голуба ты моя, похоронят Лизоньку, и гроб у нее будет. Я знаю кладбище, мы потом с тобой сходим. Давай спать. Все устроится.
        Лето 46-го выдалось в Одессе необыкновенно жарким. Тяжелый воздух неподвижно обволакивал тело города. Баба Катя с Вовчиком пораньше вышли на Софиевскую, слегка продуваемую сквознячком с Пересыпи и моря. Уже был полдень, а Дорка все не появлялась. Вдруг Вовчик увидел мать, побежал навстречу она поймала его на руки, прижала к груди. Старушка ничего не спросила, только засеменила за ними мелкими шажками.
        — Дора, господи, что случилось, скорее домой?
        Дорка грязная, растрепанная, колено разбито, платье лопнуло сзади, и застиранный штопанный ее лифчик с разными пуговицами, как печать бедности, резанул сердце старушки. Дорка обмылась, переоделась в халат, оставшийся от работы в магазине, и прилегла. Находиться в комнате было невозможно, пекло выгнало их опять на улицу. Сегодня понедельник, магазин закрыт, у Надежды выходной, в этот день она ездила к себе, боялась потерять свою комнату на Ближних мельницах. Соседям объясняла, что живет у племянницы, там ребенок, бабушка, они и рады были, даже Надькин стол на кухне прихватили. И еще в выходной Надька навещала после обеда второе городское кладбище по Черноморской дороге, убирала могилки и вслух все рассказывала им о Вовчике. Никто ее не перебивал, только деревья чумаки шелестели своими пыльными листьями: да-да, да-да...
        Вечером она лежала на своей прохладной кровати и радовалась, что с утра на работу, ее ждут на Софиевской. Утром у магазина она встретила Екатерину Ивановну. Старушка сбивчиво рассказала, как на Дорку напали бандюки, они следили за ней с самого Привоза. С продуктами для Нателлы Львовны Дорка возвращалась по Красному переулку, и вдруг один из хулиганов, тот, что повыше, в натянутой на лоб кепке от солнца, стал вырывать у нее сумку с харчами. Она увернулась, дернула сумку на себя и с размаху ударила ею вора, да с такой силой, что сшибла с ног, а сама не удержалась, упала. Другой воришка треснул женщину по голове, но и теперь сумку она из рук не выпустила. Помогли прохожие, бандиты испугались, удрали. Дорка все собрала с мостовой и отнесла этой бляди, однако Нателла выгнала ее: видишь ли, помидоры и абрикосы помялись, и, вдобавок, не заплатила за целый месяц.
        — А что Дорка, как она? — испуганно спросила Надежда, по липу ее текли слезы.
        — Лежит, плачет. Будь проклята эта шлюха с Дерибасовской. Лучше Таньке носить, чем ей, Танька, может, Дорке хоть платье новое сошьет. Ее лопнуло на спине, я его штопала, бесполезно, оно под руками разлазится.
        — Подождите, Екатерина Ивановна, немного, что-нибудь придумаю.
        Надя ненадолго скрылась в магазине и вскоре вернулась с пакетом. Баба Катя развернула сверток. Там был ситцевый халат, красота, с карманами, впереди на пуговичках. Старушка захлопала в ладошки, а Вовчик кричал от радости: «Мама, ты самая... мама». На следующий день они втроем отправились на базар. Вовчик ехал впереди на своей лошадке, он знал, что это подарок его бабы Нины. Когда Екатерина Ивановна спрашивала мальчугана, а где она, баба Нина, Вовчик забирался на диван, над которым висел портрет Нины Андреевны в молодости, и тыкал в него — вот она.
        Уже поравнялись с новым рынком, а Екатерина Ивановна все наставляла Дорку:
        — Ты ужас, такая честная, когда же торговаться научишься, разве можно так жить, не торговаться? И что будешь делать, когда я загнусь?
        Дорка обернулась и укоризненно взглянула на старушку.
        — А вы живите, я вам не разрешаю помирать.
        Обучение начиналось от входа на рынок. Баба Катя до этого весело шагала и смеялась, а тут разом сгибалась в три погибели.
        — Что с вами, вам плохо?
        — Ну и дура ты, Дорка! Весь концерт портишь — молчи! Давай, двигай первая, я следом. Спрашиваешь, что почем, кривишь рожу и топай с Вовчиком дальше, не оглядывайся.
        Спектакль получился на славу. Видя даму в очках, в новом шикарном сарафане и мальчика «барчука», торговки заламывали несусветные пены, совали Вовчику кто яблочко, кто сливу; пытаясь заманить хорошую покупательницу. Дорка не останавливалась, наученая бабой Катей, а Вовка успевал прихватить угощения и сбросить их в сумку к маме. Зато Екатерина Ивановна выдавала настоящий концерт. Еле передвигая ноги, вся трясясь и держась за прилавок, с трудом переводя дыхание, причитала: «Ой какая красота, как можно такое вырастить, хоть посмотреть — и то счастье! Может, мадамочка, есть какой подпорченный, подешевле? Нет?» Она не отходила от торговки, закрывала собой весь прилавок. Тетка не выдерживала и протягивала старухе помидорчик или огурец, лишь бы скорее ушла, а то никто из-за нее не может подойти. Обращение к себе «мадамочка» им льстило. Больно много попрошаек развелось, но эта хоть из культурненьких, даже мелочь какую-то пытается всучить, господи, вот так на старости маяться.
        Обратно возвращались с полной корзиной, одного масла подсолнечного бутылку купили, а уж напробовались всего досыта. Дорка забрала торбу Екатерины Ивановны, подхватила Вовкину лошадку и быстро понеслась вперед. Старушка с мальчиком не поспевали за ней и отстали почти на целый квартал. Дома Дорка никогда не разбирала покупки на кухне, выкладывала все на стол в комнате. Все перемешалось в сумке — подавленные помидорки, абрикоски, вишня, черешня вместе с молодым картофелем и луком. А эта дынька-цыганочка откуда взялась? «Мама, это я ее скрал! Правда, здорово!» — радостно воскликнул мальчуган. Дорка рванулась к сыну, схватила за плечики. Мальчик, до этого лукаво улыбавшийся, испуганно посмотрел на мать, вывернулся и убежал к бабке, отдыхающей на лавке перед домом. Дорка обессилено опустилась на диван. «Больше никаких бабкиных выкрутасов, не дай Бог Вовка воровать начнет, нужно срочно искать работу», — думала она.
        Баба Катя пристроила Дорку обслуживать модистку. Женщина, сама работящая, не предъявляла к ней никаких претензий, не требовала отчетов и вообще относилась по-дружески, сняла с нее мерки и обещала бесплатно что-то сшить. Однако Лида, так звали портниху, быстро забыла о своем обещании. Принося продукты, Дорка иногда заставала у нее очень красивого молодого человека, лет на десять, наверное, моложе. Она уже по списку, который совала ей Лида, знала о его визите — сумки с Привоза увеличивались в объеме вдвое. Иногда Дорке хотелось спросить об обещанном платье, когда оно будет готово, но она как-то стеснялась. А баба Катя не унималась, каждый раз упрекая ее: «Ну и народец — вековое терпение!» Дорка не понимала, какой народец, к чему все это.
        Лето пролетело, как один жаркий нескончаемый день, пошли дожди, Вовчик опять закашлял. Дорке пришлось помириться со своим старым пальто, мечта о новом платье сгинула, да и за работу Лида не спешила рассчитываться. Екатерина Ивановна такого спустить не могла: эта девка от хахаля своего совсем тронулась. Красивый молодой стервец нигде не работал, целыми днями околачивался на Дерибасовской, высматривая очередных жертв. Знакомился с хорошо одетыми женщинами, кутил в ресторанах за их же счет. Они с Вовчиком несколько дней следили за прощелыгой — самый настоящий альфонс этот Алик. Теперь Лидка-дура держись. Баба Катя постучалась, никто не отвечай, они с Вовчиком уже собирались уйти, как Лидка, вся зареванная, в грязном халате, дверь открыла, рухнула на кушетку и забилась в истерике. Старушка поняла, что опоздала, видать, со своей заготовленной речью, Лидка уже все знает.
        Ладно, не ты первая, не ты последняя. Нечего так убиваться, проходимец твой Алик, паскуда. Ах, милая, что свет клином на нем сошелся? Ты какая симпатяга, деловая, с талантом, и губишь себя из-за говнюка-бездельника. Да приползет к тебе эта сволочь, какая дура будет его на халяву одевать и кормить? Гони его, пока болячек тебе не натаскан, вот тогда наплачешься.
        Екатерина Ивановна на мгновение перевела дух и продолжала: встретишь еще хорошего человека, жалеть будешь, что столько времени потратила.
        — Беременная!
        — Так тем более радуйся, что избавилась от дармоеда. Ушел — так и черт с ним. Заработаешь на себя с ребеночком.
        Баба Катя все говорила и говорила, слезы у Лидки высохли, они уселись пить чай. Вовчик нажимал на печенье. «Видишь, Лидка, как Дорке наследник достается, да еще меня на шею себе посадила. Таких теперь днем с огнем не найдешь, мировая баба, ты уж слово сдержи, заплати Дорке, да и платьице этой несчастной сшей».
        Она возвращалась довольная. Как все удачно вышло, и не пришлось сплетничать на эту пакость. А Лидка сдержана слово. На примерку Дорка пришла в новом лифчике, купленном на толкучке, и очень неловко себя чувствовала: грудь так торчала, стыдоба да и только. Отутюженное новое платье висело на плечиках. Лидке немалых сил стоило уговорить Дорку хоть на маленькое декольте в виде сердечка, и то пришлось сшить на всякий случай слюнявчик, чтобы снизу поддевать. Дора разделась, свела по привычке плечи.
        — Что ты вся скрутилась, расправь их, — злилась Лидка, — у тебя такая ладная фигурка, такая красивая кожа, чего стесняешься, пусть мужчины любуются.
        Она подтолкнула ее к высокому трюмо в черной раме с мраморным столиком. Дорка не помнила, когда последний раз видела себя в таком большом зеркале. «Вот видишь, красота какая». Дорке казалось, что это не она, в белом лифчике и черных сатиновых трусиках, а отражение какой-то совсем другой женщины.
        — Тебе бы весло в руки и в Аркадии поставить, один зад чего стоит, — не унималась Лидка. — Сколько тебе лет? Сорока еще нет?
        Дорка молчала. А Лидка продолжала: «Очки тебе не идут, да и волосы покрась, ну давай мерить». Платье сидело па Дорке идеально, высокая грудь, стала еще больше, юбка шестиклинка подчеркивала талию и бедра, фалдами ниспадала книзу
        — Постричься бы тебе, волосы сами вьются, крутить не надо, не то что у меня, торчат как солома. Ой, Дорка, ты баба привлекательная, можешь мне поверить, уж в этом я как-нибудь разбираюсь.
        Дорка хотела снять платье, но Лидка настояла, чтобы она в нем осталась. Но когда Дорка сверху набросила пальто, Лидка пожалела об этом. Старенькое, вот-вот расползется по швам. Из карманов торчали толстые шерстяные носки. Второпях Дорка забыла надеть их, в резиновые боты были вставлены деревянные каблуки, и каждый шаг отдавался болью в пятках.
        Осенний вечер выдался теплым, земля, деревья усыпаны влажной листвой всех цветов — от золотистого до совсем черного. Она собрала букет из красных, зеленых, желтых листьев, от них исходил запах прелости. Вдруг ее кто-то стукнул по макушке. Дорка вздрогнула от испуга, обернулась — никого. Рядом упал еще один колючий шарик. А это ты! Решил поиграть со мной, старый платан, пожалел свои листики, все равно потеряешь, бесстыдник голый. Плоды все гуще обсыпали женщину. Пятки окончательно онемели, однако она уже не замечала боли. Теплый ветерок ласкан ее лицо, свежий воздух хотелось вдыхать и вдыхать. Она распрямила плечи, как учила Лидка, и понеслась домой. Неразлучная троица резалась в «дурака». Вовчик любил тасовать колоду, ему хотелось научиться это делать так же ловко, как баба Катя. Дорка сняла пальто, и наступила тишина. Вовчик выронил карты и бросился к матери. Никогда он не видел свою маму такой красивой, она сняла очки, ласково погладила сына по головке и закружилась с ним по комнате. Она мигом забыла о безжалостных каблуках и натертых пятках, она была счастлива.
        Потом они ужинали. Вовчик все хотел рассказать матери, как он хорошо играл, даже выиграл. Баба Катя и Надюша весело подмигивали Дорке, а она хмурилась — просит же не приучать мальчишку, лучше пусть азбуку осваивает. Но возбужденный парнишка не мог остановиться, она одернула его: «Хватит, я не разрешаю тебе играть в карты!» На глаза Вовчика навернулись слезы, он разозлился и с ревом бросился к бабке, ища в ней защиту от матери. Баба Катя прижала внука, он сразу перестал плакать.
        Какая муха ее укусила? Старушка взглянула на Надю, но та отвернулась, опустила голову и ушла на кухню мыть посуду. Вовчик улегся на топчан, свернувшись калачиком. Дорка повесила в шкаф новое платье и тоже легла. Уснуть не получалось. Почему-то вспомнилась мать, как она детей воспитывала? Всегда заняты, работали за большим столом, струганые доски были вымыты до бела, посреди горела керосиновая лампа. Мать из наволочки высыпала перья, а они, дети, отрывали пушинки от жесткого стержня. Пух забивался в нос, глаза, его собирали в длинные мешочки, которые придерживали коленками. Младшие быстро уставали и засыпали прямо за столом, а Дорка все чистила и чистила. Со стула потом мать еле ее отрывала, спина, ноги затекали, она их не чувствовала. Дорка осторожно, чтобы не проснулись, двигала спавших сестренок, чтобы как-то с краю лежака самой примоститься. Утром запах кислых оладьев щекотал ноздри, Дорка с трудом вставала и, сонная, со слипшимися глазами шла на двор в уборную. Дома на ведро ходили только маленькие. Вылив помои, закрывала за собой дверь на крючок, присаживалась поудобнее... Она жуть как
боялась этой темной обгаженной, с вечным сквозняком уборной. Какое счастье, что в квартире у них теперь есть туалет, правда, с водой вечно проблемы. Дорка сладко зевнула, легкий храпачок покатился по комнате.
        Осень оказалась неуступчивой, затянулась почти до конца декабря. Зато от зимы сразу повеяло холодами. Баба Катя с Вовчиком почти не выходили на улицу — зимних вещей не было. Из овчинного тулупчика мальчишка вырос, Екатерина Ивановна его перешила, получилась безрукавка, в ней хоть дома ему было тепло, но все равно кашлял он очень долго. Приболела и старушка, а к весне резко сдала, еле поднималась на второй этаж., останавливалась на каждой ступеньке передохнуть, но всех заверяла, что обузой не станет: «Вот солнышко пригреет, поправлюсь, будем с Вовчиком опять в наш парк ходить». Солнышко пригрело, а ей стало совсем худо, вниз уже не спускалась.
        С окончания войны шло третье лето. Оно принесло надежду, что можно носить Нине Андреевне передачи в тюрьму. Их принимали раз в полгода. Надежда тут же отдала все свои сбережения Дорке, на них закупили большой шмат сала, засолили, как следует. В посылку аккуратно сложили конфеты, сахар, папиросы, шерстяные чулки, варежки и Доркину единственную кофту. С вечера заняла очередь. Люди сбивались группами, она переходила от одной к другой, жадно слушая рассказы и споры новичков и бывалых. К утру все ровненько выстроились вдоль стены. До обеда пройти не удалось, впереди было еще трое. Все случилось быстро. Дорка опомниться не успела, как ее втолкнули в маленькую комнатку с окошком; она едва успела просунуть передачу, только хотела что-то узнать, а окошко захлопнулось. «Следующий», — скомандовал военный за ее спиной, и она оказалась на улице.
        Солнце замерло в зените — жара, мучила жажда. Дорка медленно перешла дорогу и оказалась на кладбище. Здесь было прохладно, у ворот из-под крана напилась воды, умылась автоматически и пошла по центральной аллее. Сколько новых могил... и никого нет. Ей стало страшно, и она, не оглядываясь, побежала назад. Денег на трамвай не было, и она поплелась пешком, ничего, не барыня, да и привыкла, каждый день с Привоза с сумками прется на своих двоих, а сейчас хоть налегке. Она радостно представляла, как обрадуется свекровь, получив посылку, — не забыла ее Дорка, прочтет письмо, увидит обведенную маленькую ручку любимою внука. Нужно еще какую-нибудь работенку найти, денег собрать на следующую передачу. И баба Катя разболелась, выкарабкается ли. Вечером ее ждала хорошая новость. Забежала Надька, рассказала, что директор магазина наконец уволил уборщицу-пьянчужку, сам спросил, что за Дорочка до меня здесь работала? «Ну, уж мы с Наткой, да ты помнишь ее, из хозяйственного, тебя расхваливали. Завтра обещала тебя привести».
        — Надя, но он же военный!
        — Сейчас всех, кто демобилизуется, назначают начальниками.
        Ладно, будь что будет. Дорка решила сама ему все выложить, сразу, не дожидаясь расспроса. Но утром встречи не получилось. Директор был занят, и она сама на свой страх и риск приступила к работе.
        Показывать ей не надо было, в магазине ничего не изменилось. Только через два дня он вызвал ее в кабинет написать заявление и очень кратко — автобиографию. Дорка все порывалась рассказать о себе, но Алексей Михайлович положил ей на плечо руку, похлопал по-отечески: «Не надо, Дора Моисеевна, я все знаю. Не бойся, придет время, все изменится, наберись терпения, подожди». Она схватила его руку, хотела поцеловать, потом опомнилась и крепко пожала. Говорить она не могла, душили слезы.
        Алексея Михайловича Дорка боготворила, дома только о нем и разговоров. Ей все нравилось: и седые, коротко подстриженные волосы под «бокс», и всегда отутюженная военная форма, начищенные сапоги. Она представляла себе его жену, счастливую, но тоже поседевшую, как она смотрит за ним, ухаживает. Дорка старалась убирать директорский кабинет особенно тщательно, хотя там и гак был полный порядок. И в самом магазине тоже идеальная чистота. Вот только в карманчик Дорке директор ничего не клал, даже за выгрузку товара. Продавцы благодарили: кто мыльце сунет, кто пару метров полотенец за то, что товар со склада в отдел притащит. Все это она несла в парикмахерскую, там забирали, не торгуясь. Вовчик теперь сам до обеда забегал к матери в магазин, выступать, как раньше, он стеснялся. Женщины угощали его иногда, но он вдруг стал смущаться, прятаться за Доркину спину и толкал, чтобы она сама у них взяла конфетку
        В комнате сделали перестановку, кровать поменяли местами с топчаном бабы Кати. Она лежала за ширмочкой поближе к печке. Забота о ней была на Вовчике, мальчик ждал, когда придет на обед Надежда, и пулей летел в магазин. Алексей Михайлович, едва он попадался ему на глаза, спрашивал: «Ну, боец, как твои дела?» Вовчик поначалу робел перед маминым начальником, настоящим военным, но постепенно освоился, и они, как два приятеля, уходили на прогулку к картинной галерее — бывшему дворцу графа Потоцкого. Вечером Вовчик рассказывал женщинам о битве под Курском, солдатах-героях, партизанах из катакомб. Все это он узнавал от дядя Леши, теперь для мальчугана лишь он был авторитетом. Он самый смелый, сильный, умный — самый главный командир. Алексей Михайлович тоже привязался к любознательному и доброму парнишке и старался к обеденному перерыву освободиться, чтобы побыть с ним. Самое большое Вовчика счастье, когда он шел с дядей Лешей рядом и крепко держал его за руку. Продавщицы судачили между собой: вроде жена молодая — могла бы и родить такому мужику, а может, не получается, кто знает, вдруг больная. Словом,
смотри Дорка, приведет Вовчик тебе мужа. Она краснела, терялась, все смеялись.
        Наступившей осенью дожди залили город, шли день и ночь, казалось, бездна повисла над городом. Мощные потоки неслись по мостовой бурля, рекой уносясь вниз по спуску Трамваи не ходили, Пересыпь и порт затопило. Дорке всех делов перебежать улицу — и то промокала до нитки. Ей доставалось в эти дни. Грязи в магазине по колено, она не успевала собирать ее, выжимала тряпку в большущий таз, воду выливала на улицу В обед, как принято, попили чай, директор разбирал документы в бухгалтерии, кабинет его был пуст. Дорка решила поубираться. На загнутом крючком гвозде висела шинель, вода стекала с нее на пол. Она протерла пол, потрогала сукно — вымокло насквозь. Надо бы расправить, высушить. Она еле сняла тяжелую шинель с крючка, запах мокрой ткани, одеколона, которым пользовался Алексей Михайлович, ударил в нос. Дорка вздохнула: «Эх, солнышка нет, быстро бы высохла». Вдруг женщине показалось, будто шинель ее обняла. Она закрыла глаза, тело ее замерло, никогда она не испытывала такого наслаждения: «Витя, Витенька, это ты? Мы все так тебя ждем. Я люблю тебя, не уходи, я знаю, это ты!» Шинель сомкнула на ее спине
обе полы. Витя, Витенька, это ведь ты!
        Сколько времени она простояла так, Дорка не помнила, силы оставили ее. Она попыталась петлю зацепить за гвоздь, но петля порвалась. В дверях появился Алексей Михайлович. Она виновато посмотрела на него. «Да ерунда какая, починим», — промолвил он, подняв шинель с пола. Они стояли так близко, голова у Дорки кружилась, Алексей Михайлович впервые увидел ее глаза без очков. На него смотрели детские доверчивые Вовкины глаза, обрамленные черными густыми ресницами. Нежная кожа, ровный нос и яркие пухлые губы, и вся она такая свежая, тоненькая, дрожащая... Одной рукой он держал свою шинель, а вторая предавала его, дрожала вместе с Доркой. Он заглотнул комок, застрявший в горле. Молнией пронеслось и голове, аж застучало в висках: только не это, только не это!
        Алексей Михайлович отдернул руку, усадил женщину на стул, что-то шепнул ей на ухо, старался успокоить. Она сидела, втянув голову в плечи, ее бил озноб, со лба стекал пот. Он положил ей руки на плечи.
        — Хорошо, что Вовчик сегодня не прибежал, а то еще простудится. Ливень-то какой.
        Голос его был таким родным, близким. Она хотела повернуться, увидеть его, но не успела. Алексей Михайлович резко сорвал шинель вместе с гвоздем и выскочил из кабинета. Дорка зарыдала. Она всем телом ощутила, что любит его и сын его любит, и он любит ее мальчика. Но он женат, он порядочный человек, и кроме страданий ее не ждет ничего. Она-то справится, а как Вовчик. Кто-то постучат, не то поскреб ногтями: «Алексей Михайлович, можно?» В приоткрывшейся двери показалась голова Надьки, увидев подругу всю зареванную, без очков, бросилась к ней: «Тебя уволили, что ты натворила?»
          «Лучше бы уволил, — подумала Дорка, — чем такую муку терпеть».
        Очки куда-то запропастились, и она стала лихорадочно их искать. Надежда увидела их под столом, одно стекло треснуло, по не выпало.
        — Дорка, признавайся, не из-за тебя ли директор сам не свой пулей вылетел из магазина? — хитро прищурясь, спросила Надька. — Из-за тебя?
        — С чего ты взяла? А он, его по... телефону вызвали, наверное, жена, — на ходу придумывай Дорка, еще более заливаясь слезами. — Прости, это я так, Витю вспомнила, свекровь, мучается она в этой проклятой тюрьме, И за что? Ну, я пойду, а то черт-те чего подумала.
        Она вернулась, кивнула девчонкам, мол, все в порядке. Удивилась. сколько народа в зале. Люди дождь пережидали, обсыхали, ничего не покупали, зато того гляди, в этой сутолоке упрут чего. К пяти магазин неожиданно опустел, продавцы откровенно скучали и от безделья сплетничали: куда это сорвался их начальник? За товар они не беспокоились. Дорка вновь принялась за уборку, время от времени поглядывая на вход. Надежней ее сторожа нет: если что, сразу знак подаст, если проверка или какой воришка. Она, выросшая на Молдаванке, в этом хорошо разбиралась, чувствовала шпану за версту. Мгновенно отличала молдаванских от пересыпских и центровых, а уж залетных за версту распознавала. Девчонки диву давались, как она тихонечко подойдет и на ушко шепнет: рядом 8-е отделение милиции. А они ей с поклоном: благодарствуем или спасибо. «Что ты им сказала», — не унимались продавщицы. — «Да так, пару ласковых слов, — отшучивалась Дорка, — они на меня не в обиде».
        С этого дня Алексей Михайлович старался избегать встреч с Доркой наедине, зато постоянно ставил ее в пример другим. Все ключи были у нее, держала их за пазухой на веревке — надежнее. Жизнь легче не становилась, холод и голод сковывали город. Раньше после обеда были хоть кусочки недоеденного хлеба, а теперь Дорка тайно разворачивала выброшенный мусор и обгладывала скорлупу от яйца, и счастье, если попадался зачерствевший ломоть. Вовчик ночью просыпался, просил кушать, плакал, больно толкал мать. Она спросонья лезла в карман, спали в одежде, и совала ему в худенькую ручку засохшую корочку, он сосал ее, прижимался к матери и засыпал. Екатерина Ивановна высохла, как скелет, сильно мерзла. Надя сшила вместе две простыни, туда запихнули все ненужные зимой вещи, этим укрывали ее. Вовчику не разрешали выходить со двора, но он надевал бабы Катино полупальто и промышлял где-то один. Несколько раз приходил с синяками, постанывал, однако ничего не рассказывал, а у Дорки не хватало сил спрашивать. В магазин ни к Дорке, ни к дяде Леше он больше не ходил. Где-то раздобыл для старушки две палки, сам их обстругал,
намотал на концы тряпки и учил ее ходить с ними.
        Рано утром Алексей Михайлович позвал Дорку в кабинет и, заикаясь, показал на мешок: «Там семечки, ты как-нибудь в ведре унеси их, чтобы не видели. Это для Вовчика, он любит, только не говори, что от меня».
        Дорка здесь же насыпала полное ведро, прикрыла тряпкой и понеслась домой. Дверь в комнату была приоткрыта, и она увидела, как сын помогает старушке управляться палками, они были так увлечены, что Дорку даже не замечали.
        — Вовчик, корыто скорей! — Дорка сбросила с ведра тряпку.
        — Вот это да! — Он набрал семечек в обе ладошки и показал их бабе Кате. — Семечки, семечки, купите семечки, — затянул мальчик радостно, — ешь, баба, вкусные. — Да нечем, Вовчик, — Екатерина Ивановна показала пальцем на беззубый рот, — их бы пожарить, они будут маслянистыми. Но Вовчик ничего не слышал, продолжал жадно грызть.
        За день Дорка перетаскала еще несколько ведер. В комнате топилась печка, жареными семечками пахло на всю квартиру, даже на парадную доносился аромат. Для бабы Кати начистили целую горку, но она не ела, только попросила почистить еще, потом скомандовала Вовчику залезть в дымоход достать ее ридикюль. Там среди старых фотографий и бумаг лежал кусок пожелтевшего колотого сахара. Старушка отколола маленький кусочек, залила семечки в сковородке водой и поставила на плиту. Сейчас вода выкипит — и в духовку на несколько минут.
        — И что будет, баба?
        — Козинаки будут. Сладость такая. До войны греки продавали.
        — Как ты сказала? Казикаки? — Вовчик пытался повторить незнакомое слово, но не мог и залился счастливым детским смехом. И вдруг сильно закашлял. Кашлял он раньше, но так! Может, коклюш?
        Нет, на коклюш не похоже. Коклюш ну месяц, ну два. а он уже столько лет гыкает. Проверить его надо, показать хорошему врачу, а может, семечек переел. — У меня тоже горло дерет, — сказала Надя, — запей, Вовчик, теплой водой и ложись со мной спать. — Надька взяла на руки мальчика и улеглась с ним па диван, пусть Дорка хоть выспится за ночь.
        Приближался новый 1948 год. Подруги с утра в выходной толкались на толкучке, пытаясь продать или выгоднее обменять вафельные полотенца, заранее разрезанные по метру. Однако никто их товаром не интересовался, только перекупщики у входа, но они так мало предлагали, а к концу дня и вовсе потеряли интерес. Ничего, отнесем в парикмахерскую, там точно заберут. Уставшие замерзшие женщины медленно шли по предпраздничному городу. Навстречу им попадались радостные прохожие, они несли свежеспиленные елочки, их терпкий масленичный запах тянулся шлейфом за счастливцами. Как давно они не выходили в город, так одесситы всегда говорят, когда покидают пределы своего двора. «Смотри, Дорка, сколько магазинов, сколько товара, все по карточкам, — в глазах Надьки застыло удивление, — а здесь ни карточек, ни денег, давай зайдем, хоть погреемся».
        В коммерческих магазинах народу не пробиться, они чудом протиснулись вовнутрь и очень скоро заразились всеобщим предновогодним настроением, как завороженные, глядели на всю эту роскошь. «Это не наш задрипанный магазин, смотри сюда», — продолжала Надька, показывая на ценники. Сплошные тысячи. Вдруг она остановилась, как вкопанная: в дальнем углу вся стена была завешана шубами и шкурками. Два продавца, поднимаясь по лесенке, снимали то одну шкурку, то другую, встряхивали их на ходу и выкладывали на прилавке перед дамой, не переставая поглаживать и расхваливать чудесный мех. Дама прикладывала его к лицу и, любуясь собой в круглом вертящемся зеркале, оборачивалась к мужчине в военной форме.
        — Дорка, да это наш директор с женой, это его Лялечка, — Надька перешла на шепот. — Вот сучка, на ней уже есть одна чернобурка, а она и вторую на себя пялит.
        — Идем отсюда, — злобно рявкнула Дорка, больно дернув подругу за руку.
        — Да ты что, ненормальная, смотри, как этот честный партиец свою крачю обхаживает, а нам политинформации читает, — с ненавистью тараторила Надька, еле поспевая за подругой. На улице валил снег, настроение было испорчено окончательно, женщины шли молча, лишь изредка перебрасываясь короткими фразами.
        На Соборной площади напротив пассажа установили большую елку, на ней висели огромные разноцветные лампочки. «Нужно Вовчика обязательно привести, показать эту красоту, пусть сынок порадуется, — думала Дорка. — И с чего это я на Надьку окрысилась... Да не на нее вовсе — на него. А кто он мне? Просто директор, и что такого — пришел с любимой женой; был бы жив Витенька, может, и я бы тоже вот так же мерила чернобурку».
        — Надь, иди домой, нажарь оладушек, — примирительно жалобно произнесла Дорка, — а я в перукарню, вдруг чего перепадет?
        Надежда ничего не ответила — видимо, все-таки обиделась.
        В парикмахерской сумасшедший дом. Пар, запах одеколонов, паленых волос и красок перемешивался с криками мастеров и клиентов, даже па октябрьские праздники не было такого ажиотажа. Доркины очки с мороза запотели, она долго стояла, не решаясь пройти в подсобку.
        — Дорочка, сам бог тебя послал, — Семен Семенович обнял ее за плечо, — гладь быстро полотенца, сухие кончились, сама видишь, сколько этих шалав понабежало, чаевые сегодня хорошие получишь, моя девочка.
        Семен Семенович развернулся к клиентке:
        — Ой, моя красавица, дорогуша, как рад вас лицезреть, все хорошеете, мадам, обслужим в первую очередь, будьте уверены. Любаша, ты что застыла, возьми эту даму, ну я прошу.
        — Ты что, охренел, Сема, ты посмотри, у меня очередь в ползала, я что, ночевать здесь буду? И слышать не хочу. Завтра.
        Сема с виноватым видом опять повернулся к клиентке:
        — Ну куда вы торопитесь, мадам, еще уйма времени до Нового года, целых два дня. Ах, вечер завтра. Ну тогда утречком, семь утра вас устроит? Вы первая, мое честное слово, моя красавица...
        Дама исчезла в пару.
        — Сколько ни крась такую красавицу, лучше не станет, — ехидно бросил ей велел Сема и, улыбаясь, подмигнул Дорке: — Давай показывай, что там принесла? Цены тебе нет. Какие полотенца! Что хочешь проси — вот угодила, так угодила. — Он схватил ее за руку и потащил в свой кабинет. Завтра начальство пожалует, как раз пригодятся. — Ты сколько в этом месяце приходила?
        — Да каждый день, в выходные окна мыла и зеркала, полотенца вываривала, халаты домой брала стирать, крахмалила, гладила, — она боялась остановиться, видя, как он в коробку кладет разные консервы, и начала опять перечислять, как много работы она сделала в этом месяце. Семен Семенович перевязал коробку бечевкой.
        — Это тебе к празднику, девочка. Думаешь все? Ой, ты Сему не знаешь, идем. — Он хмыкнул, схватил женщину за руку и потащил к черному ходу, во двор, потом в соседнюю парадную. Дорка не на шутку испугалась, что еще надумал этот лис. Сема за тянул ее в теплую комнату там у печки орудовала толстая баба над открытой конфоркой, она шмалила кур. Обпаленная птица лежала на столе. — Выбирай, какая пожирней — твоя.
        Дорка стояла, как во сне, баба подтолкнула ее иод бок: «Ну, шо ты як не родная — бери, ты ведь хахаля откармливать не будешь, как эти б..., целый день на ногах вкалывают, а потом тьфу». Она сплюнула, хотела еще что-то сказать о мастерицах, по Дорка заторопилась в зал.
        Она крутилась, как волчок, кому щипцы нагреть, кому сухое полотенце подать. Как заправский мастер, мыла головы клиентам, им нравилось, она не спешила, хорошо промывала, не то что мастера, абы как. В благодарность они клали ей в карман чаевые. К середине ночи перукарня наконец опустела, дверь закрыли на засов, все в открытую принялись пересчитывать выручку, часть откладывали себе. Потом по одному заходили в кабинет к Семену Семеновичу.
        Дорка так устала, что выпила из стакана кем-то недопитый сладкий чай и села на стул. Самый пожилой парикмахер Сан Саныч подошел к ней: «Дорочка, поздравляю тебя с Новым годом! Желаю тебе и твоему сыну здоровья и счастья, а это тебе». Он протянул ей деньги. Следом и другие мастера но очереди благодарили ее за работу. На улице их уже поджидали провожатые, и они исчезали в снежной мгле. Наконец появился заведующий с коробкой в одной руке и свертком с курицей в другой.
        — Пора заводиться охраной, Дорочка, — пошутил довольный Семочка, подавая ей пальто, и тут же спохватился: чушь сморозил. «Да с таким пальто какая охрана, — подумал он про себя, — хорошая баба, молодая еще, дай Бог ей счастья». Мужчина аккуратно захлопнул за Доркой дверь; домой идти не было смысла, через несколько часов опять его смена, а нужно еще все перетащить в дворницкую — так, на всякий случай. А Дорка молодец, пол успела протереть, трудяга женщина.
        В свете тускло горевшего фонаря мягко падавший снег поблескивал звездочками и хрустел пол ногами Дорки. Иногда ей казалось, что кто-то пристроился за спиной, но она боялась обернуться. Так поздно ночью она еще никогда не возвращалась, за себя не боялась, а вот за коробку, курицу и деньги... Господи, помоги!
        Ой, мамочка, кто-то стоит посреди дороги. Дорка от страха прижалась к стенке. Может, коробку спрятать за тот выступ, а потом вернуться. Нет. Она вдруг вся напряглась, сжалась в комок — зашибу, пусть только подойдут.
        Бесформенная снежная глыба медленно надвигалась на нее. Разглядеть, кто это, не было возможности. Глыба вдруг остановилась, качнулась из стороны в сторону. Дорке даже почудилось, будто она замахала руками. Из оторопи ее вывел знакомый голос: «Дора, это ты?» — «Я, Надюша! Я, Надька! Ты как здесь оказалась?» Женщины бросились в объятия друг к другу, расцеловались. «Что за тяжесть ты тянешь, камней что ли положила? И еще без варежек, пальцы отморозишь, смотри, они же одеревенели», — Надежда принялась растирать правую руку Дорки. Смеясь и радуясь этой встрече, пушистому снегу, легкому морозцу, который, однако, пробирал до костей, наконец, наступающему Новому году, они весело забежали во двор. Курицу приложили к оконному стеклу, празднично разрисованному причудливыми узорами инея.
        В магазине установили елку нижние веточки спилили и отдали Вовчику, он здесь же воткнул их в пустой цвет очный горшок. Баба Катя оживилась, в подарок она получила новый байковый халатик, мягенький, тепленький, и радовалась, как ребенок. А Дорка металась между магазином и парикмахерской в надежде заработать каких-то денег и передать их свекрови в тюрьму. В новогоднюю ночь она ушла из парикмахерской с директором, как всегда, последней. На улице попадались лишь запоздалые редкие прохожие. Они спешили в гости, размахивая авоськами, из которых торчали бутылки с вином, что-то весело обсуждали.
        Дорке было не до них, она вспоминала, как ближе к вечеру поздравлял их Алексей Михайлович — монотонно что-то причитал о международной политике, каких-то сионистах, о которых Дорка никогда прежде не слышала. Она хотела пойти убраться в зале, пока нет покупателей, но директор ее вернул, сказал, что это ее тоже касается. Он еще долго продолжал говорить, казалось, этот глухой голос никогда не замолкнет. От духоты она не заметила, как глаза слиплись, потянуло в сон, ее толкнули в бок, Дорка встрепенулась и услышала: «С Новым годом, товарищи!» Женщины привстали, расправляя затекшие спины — хоть бы чаем угостил директор, из-за его же доклада попить в обед не успели. Злые выходили они из комнаты.
        Надежда с Наткой пошли в уборную, Натка никак не могла успокоиться: «Помнишь, Семен Осипович какие праздники нам закатывал, а обеды, дарил подарки, какие отрезы, помнишь? И деньги давал и все такое. А тут...»
        Женщины вздыхали. Этот со своими докладами и трудовыми победами. Пожрать времени пет, а он о каких-то сионистах, да пропади они пропадом, им какое дело до них. Из-за них сухомятиной опять придется давиться, сам-то супчиком обжирается.
        — Вот, Надя, скажи, магазин пустой, ничего нет, только никому не нужным говном торгуем, и то по карточкам, а план выполняем неизвестно чем.
        — Это ты напрасно, мужик он вроде честный, порядочный, не жулик, — заступалась Надежда за директора, а сама припомнила, как в комиссионке директорская женушка выбирала очередную лису
        — Ну да, честный — перед нами, а сам то г еще жук!
        — Что ты так окрысилась, зачем на человека...
        — На человека, человека, да знаешь ли ты .лого... человека? Он только с бухгалтершей, с Колькой-водилой якшается да с кладовщиком-гадом. Помнишь Таньку с галантерейки? Она еще с Колькой шуры-муры крутила? Так твой честный ее сразу уволил. Колька ей по пьяни ляпнул, что с базы лучший товар сначала куда-то налево уходит, а в магазин хлам везут. А ты думаешь, отчего этот замухрышка пирует, если не за рулем — все время пьет. На какие шиши? И все бабы его. Твой честный пригрел его!
        — Он такой же мой, как твой!
        Женщины разошлись понуро по отделам. Случайно подслушанный разговор целый лень не выходил у Дорки из головы, ей было не по себе — неужели, правда? Ее не отвлекал даже скрип оторванной еще в войну половинки ворот. Она противно скрипела от ветра в надежде, что кто-нибудь услышит и починит. Но никто не откликался.
        В комнате было тепло и тихо, все спали, только Дорка лежала с открытыми глазами и, глядя на сына, думала, отчего ее Вовчик перестал приходить в магазин? Что произошло между ним и Алексеем Михайловичем? Такая дружба не разлей вода, а тут уже столько времени ни слова, ни полслова друг другу. В своей вечной запарке она даже не заметила, как изменились их отношения, как теперь узнать, что случилось? Надо завтра же у бабы Кати выведать, она наверняка знает. Дорка тяжело вздохнула, повернулась лицом к стенке и забылась.
        На встречу Нового года Алексей Михайлович с женой были приглашены к начальнику главного городского управления торговли. Квартира находилась в самом центре, в начале улицы Карла Маркса, бывшей Екатерининской, большая трехкомнатная. В каждой поклеены новые обои, добротная мебель, даже пианино в кабинете. Хозяйку долго упрашивали что-нибудь сыграть. Она долго отнекивалась от назойливых подвыпивших гостей, но все-таки уступила настойчивым просьбам, села за инструмент, жеманно приподняв плечики, ручками с оттопыренными пальчиками открыла крышку. Играла хорошо, Алексей Михайлович пристроился в уголке на пуфик и, закрыв глаза, слушал. Шампанское, шикарная закуска, прекрасная музыка — что еще нужно для счастья?
        И вдруг услышал голос жены: «Новый год, праздник, что мы сидим — танцевать нужно!» Пианино замолкло, завели патефон. Алексей Михайлович открыл глаза. Лялечка, жена, танцевала с каким-то гостем, весело хихикала, иногда поглядывая в сторону мужа. Она была хороша: новое сиреневое платье идеально облегало ее ладно сбитую фигурку, прическа тоже новая, даже цвет изменила — покрасилась. Он ее даже не узнал, когда она вернулась из парикмахерской блондинкой.
        Алексей Михайлович любовался Лялечкой, не верил: она ли это, молоденькая сестричка военного госпиталя, которая так нежно перевязывала и ухаживала за ним. Вокруг полно молодых ребят, а она к нему, седому, льнула. Что и говорить, приятно было. Сколько раз потом он ругал себя: как же ты, старый хрыч, так купился. Не понял, что хитрая Лялечка все просчитала, прицепилась, как только узнала, что его комиссуют но ранению, на Москву навострилась. А молодые что? Полапают — и опять на фронт.
        Но в столицу Алексей Михайлович возвращаться не хотел — с прошлой жизнью покончено окончательно. Да и врачи советовали из-за больных легких пожить у моря. Вот и выбрал Одессу — и город большой, и море. Еще до войны ездили летом с семьей сюда отдыхать. Понравилось, мечтали еще приехать. Как давно это было. Он снова закрыл глаза и отчетливо увидел лицо Елены, детей. Сердце больно кольнуло. Гости веселились, Лялечка продолжала танцевать с новым кавалером, положив свои ручки, все в кольцах, ему на плечи. Он, сомкнув глаза, попытался опять вернуть лицо первой жены, сына с дочкой, ничего не получилось.
        Лялечка растолкала его, все вновь дружно усаживались вокруг стола, охая и ахая, завидев на громадном перламутровом блюде разделанного гуся. На больших кусках аппетитно блестела поджаренная корочка, ему достался кусок грудки и небольшое яблочко, Лялечка выбрала ножку Мужчины пили пятизвездочный коньяк, дамы — «Хванчкару». Подпитая компания, расшумевшись, рассказывала анекдоты, по большей части житейские, в основном о евреях. Алексея Михайловича коробило, хмель улетучился, ему было неприятно все это слушать. Елена была еврейкой, с детьми поехала на Украину к родителям как раз накануне войны — и все...
          «Пошли домой, я устал!» — шепнул он Лялечке на ухо. Она от неудовольствия скривила лицо, ей льстило быть в такой шикарной компании, ловить на себе взгляды незнакомых мужчин. Целый месяц готовилась к приему и, здрасьте вам, уйти в самый разгар, ну уж нет. Надоело, муженек хренов по каждому поводу брыкается, приревновал что ли, сам по себе ничего бы не добился, ей в ножки должен кланяться, все для него сделала. В Одессу приехали — ни кола, ни двора, еле угол сняли. Он сразу в госпиталь загремел. А она и комнаты добилась, и должность директорскую выбила, по кабинетам шастала, глазки строила этим чинушам важным — что же это вы фронтовика обижаете. Те и растаяли, девка-то смазливая. А он все недоволен. Еле заставила новый костюм надеть и пальто, а то в старой шинельке, как оборванец, хотел сюда припереться, ладно на работу так ходит, пусть, меньше разговоров будет, но на встречу Нового года...
        Ее опять пригласили танцевать, в комнате стоял полумрак. Алексей Михайлович примостился у печки и стад покорно ждать, когда все закончится. На душе было гадко, противно, он сам себя презирал за малодушие, за то, что не заметил, как превратился в вора и взяточника. И вообще в подлого человека. Как он поступил с Доркой, ее мальчуганом. Подлец — и только. Это было в воскресенье, он рано ушел из магазина, Лялечка ею ждала с полной сумочкой денег, весело притоптывая ножками в черных лаковых туфельках с большими замшевыми бантиками впереди, специально, чтобы прохожие обращали внимание. Все ее повадки он давно изучил, но каждый раз все равно поражался. День выдался погожий, ранняя осень, почти лето, только с утра немного прохладно, а днем просто благодать, не жарко, солнце нежно гладило улицы, дома, людей, все отдыхало от изнуряющего летнего зноя. Эти два месяца, сентябрь и октябрь, в Одессе были удивительными. Чистое синее небо, море в веселых беленьких барашках искрилось и звало людей, однако шумные отдыхающие уехали, и только редкие парочки да бродячие собаки наслаждались этим миром.
        Город завалили овощами и фруктами, рыбой. Базары ломились от товара, покупай — не хочу, только на что? Цены не снижались, одесситам вся эта благодать была не по карману, оставалось лишь любоваться всем этим великолепием, но и оно постепенно раздражало, злило. Вокруг всего полно, а люди голодают. Вечерами сделают набег на Привоз, быстро похватают выброшенное на свалку гнилье, особенно арбузы и дыни, и тому рады. Вовчик промышлял у рынков целыми днями, как учила бабка, не просил, только стоял молча, весь замурзанный, и смотрел. Продавщицы не выдерживали и угощали сами, и мальчишка, счастливый, стрелой мчался домой. Отнесет — и обратно, к другому лотку, так до вечера, пока не стемнеет, чтобы возвращаться было не страшно.
        Для Алексея Михайловича это была лучшая пора в году, он ощущал себя здоровым, полным сил. Прохожие обращали внимание на эффектную пару — седой худощавый военный и молоденькая блондинка — мечта поэта, как любят говорить одесситы. Он замечал, как люди оглядываются им вслед, и это добавляло настроения. Алексей Михайлович предложил Лялечке съездить в Аркадию или на 16-ю станцию Большого Фонтана, погулять у моря, потом где-то выпить вина. Самому ему не очень хотелось, но он знал заранее, что без ресторана жена не поедет.
        — Ничего умнее не придумал? — пробурчала недовольно Лялечка. — В кои веки выбрались в город и опять тащиться на море. Оно за лето так осточертело, там же никого нет сейчас, что там делать? Только каблуки посбивать.
        Спорить бесполезно, он молча поплелся за женой по магазинам, почем зря ругая себя: опять Лялька транжирить деньги будет. Хорошо, что нужды в них нет, дела идут неплохо. Сначала Алексей Михайлович очень переживал, а потом привык — на войне, как на войне. Ну, посадят, так он своей жизнью не дорожит: детей нет, а Лялечка устроится и без него. Детей она не захотела, едва женились, как сразу объявила: «Не хочу остаться бедной вдовой с сиротами. Будем жить друг для друга». — «А может, она права? Я старый, больной, израненный, ничего за душой, даже собственного угла». Так и жили.
        На Дерибасовской открылся большой двухэтажный музыкальный магазин, на первом — рояли, пианино, скрипки, другие инструменты, на втором — ноты и музыкальная литература. Народу было не очень много, да и тот, в основном молодежь, толпился преимущественно у баянов с аккордеонами и гитарами. На все лады звучали пассажи, от такой игры, вероятно, самоучек, резало слух. На лестничных ступеньках торговали с рук нотами — и эго несмотря на категорический запрет. Однако на объявление с предупреждением мало кто обращал внимание.
        Лялечка рванула в проход между инструментами. Как из-под земли, перед ней возник продавец — молодой человек с усиками, волосами, зачесанными на косой пробор и сильно набриолиненными.
        — Мадам, вы ищете инструмент? Мадам, для вас мы подберем самый лучший, на таком даже Ойстрах не играет. Вы знаете Ойстраха? Он наш, одесский, скоро о Додике весь мир узнает! Какой парень!
        Продавец на мгновение умолк, пристально посмотрел на Лялечку, пытаясь понять, какой эффект произвели на нее его слова, а потом стал перечислять все подряд: какие фабрики, год выпуска, сколько медалей, на каких выставках получены. У Лялечки загорелись щечки, Ну все, эго надолго, Алексей Михайлович решил подождать супругу на улице, наблюдая за ней через стекло. Продавец, галантно распахивал перед дамой очередную крышку рояля. Перебирая одной рукой клавиши, что-то наигрывая, другой он нежно придавливал ей плечо, пытаясь усадить на вертящийся стульчик — мадам, сами насладитесь звучанием. Лялечка увертывалась. Рассматривая свое отражение в отполированных и начищенных до блеска инструментах, она думала, какой же выбрать, чтобы утереть нос этой воображале Ирен. Уродина, а как усаживается за свое разбитое пианино — все внимание ей. А ее только спрашивают: Лялечка, а вы играете? Может, это выбрать или вон то темно-бордовое, прямо как у моего костюмчика цвет, чего я его так редко надеваю?
        Продавца стала раздражать эта безвкусно разодетая деревенская дура, он уже давно понял, что она вообще ничего не понимает, только морочит ему голову
        — Мадам, вы решились, наконец? Дамочка, вы серьезно или так?
        — Для ребенка стараюсь, не торопите меня, — зло выпалила Лялечка, видя себя за этим роскошным темно-бордовым инструментом, как ей все дружно аплодируют.
        — А сколько лет ребенку? У вас сын или дочь?
        — При чем туг сын, какая дочь? — возмущенно воскликнула Лялечка, она уже и забыла, что только что говорила, — Беру самый дорогой! — глаза ее надменно сжирали продавца.
        — Так вам какой из дорогих, форте или пьяно? — насмешливо, с поддевкой. на весь зал громко переспросил молодой человек. — Так на что я выписываю чек?
        Парочка, стоящая рядышком, с интересом слушала диалог между «мадам Фуфу» и юморным продавцом, на лице которого застыла усмешка. Лялечка не могла понять, почему этот тип злорадно улыбается и парочка вот смеется, может, грим размазался. Она быстро достала из сумочки зеркальце — нет, все в порядке. Откуда тогда эта толпа набежала, все смотрят, указывают на нее пальцами и хохочут.
        Растолкав толпу, Лялечка пулей вылетела из магазина, дернула мужа за рукав с такой силой, что он еле удержался на ногах.
        — Ляля, что случилось? Ты почему такого пунцового цвета, обидел кто?
        — Ты виноват, ушел, меня бросил. Я инструмент выбираю, а этим вокруг весело, на меня пялятся, чтоб им глаза из орбит повылазили, аж шеи выворачиваются.
        — Пусть выворачивают, если им не жалко свои шеи, — он ласково посмотрел на супругу, а сам думал: наверное, грубо приставал к ней какой-нибудь чудак, она этого не выносит.
        Настроение у Лялечки окончательно испортилось, поднять его мог только ресторан, вот здесь ее вряд ли посмеют обидеть, своя она в ресторане, фору даст любому — только зацепи.
        — Ты знаешь, у меня под ложечкой засосало, ты прав, давай заглянем в «Морской», пообедаем, как люди, там рыбу вкусно готовят, — прильнув к мужу и закатив глазки, прощебетала Лялечка.
        — В следующий раз. Пошли домой, устал я, по дороге чего-нибудь купим, дома перекусим, хорошо отдохнем.
        — Дома, дома... И так целыми днями дома, что я вижу кроме него? — от раздражения лицо Лялечки покрылось пятнами. — Вонючая коммуналка, в эту вонючую комнатушку не то что форте, даже пьяно не втиснешь. Боком ходишь, все время об угол стола бьешься. Посмотри — я вся в синяках.
        Алексей Михайлович замедлил шаг, бегло бросил взгляд па жену, сначала хотел засмеяться, но, увидев обозленное Лялечкино лицо, только вздохнул: «Что ты несешь, дорогая, что за ерунда, кто там тебя в магазине так разыграл, пианино и фортепьяно — это одно и то же, стыдно такие вещи не знать».
        — А меня этому никто не учил! — вызывающе буркнула Лялечка.
        — Читала бы больше, а не валялась целыми днями и страдала от безделья, — Алексей Михайлович вспомнил старую бабушкину пословицу: «Бачылы очи, шо купувалы» и, втянув голову в плечи, понуро поплелся за женой.
          «Дядя Леша! Дядя Леша!», — от неожиданности он вздрогнул, обернулся. Лялечка тоже остановилась и замерла — на ее мужа прыгнул какой-то грязный оборванец-босяк. Позор какой, еще кто-нибудь увидит.
        — Кто это? — брезгливо сжав губки, закричала Лялечка.
        — Это Вовчик, нашей уборщицы Доры сынишка, — извиняющимся тоном тихо пояснил Алексей Михайлович, голос его дрожал, ладони припотели.
        — Какой еще Вовчик? А ну марш отсюда, байстрюк вонючий, быстро, чтобы следа твоего не было. Понял?
        Мальчишка хотел прижаться к дяде Леше, но тот от растерянности озирался но сторонам и молчат.
        — Ляля, тише, что ребенок подумает?
        — Какой ребенок, этот урод?
        — Перестань, держи себя в руках, что с тобой?
        Но Лялечку уже нельзя было остановить, говорить что-либо бесполезно. Он оглянулся, но Вовчик был уже далеко. Он бежал без оглядки, слезы текли по замызганным щечкам, он рыдал. Икота больно била внутри груди и горла. Во дворе напился холодной воды из-под крана, умыл лицо, по-взрослому высморкался. Глубоко вздохнул: предатель — и поплелся домой.
        Алексей Михайлович тогда чуть не прибил жену; схватит что есть силы за грудки и толкнул в стенку дома. Он вдруг поймал себя на том, что сам бежит неведомо куда. Картинки прожитого года сменяли друг друга, пустая, никому не нужная жизнь.
        Сколько он спал, не знает. Очнулся, когда его растолкала Ирен: «Чай будем нить, Алексей Михайлович, вставайте, вы всю новогоднюю ночь проспали, еще и пироги проспите». Стол для сладкого покрыли красивой, вся в цветах и золотой вышивке, скатертью. Кажется. Лялечка видела ее днями в комиссионке на Пушкинской. Отборные яблоки, груши с мандаринами лежали в огромной вазе на высокой металлической ножке с изображением Екатерины Второй. Лялечка ножкой толкнула мужа и прошептала: «Смотри — Катерина!» — «Какая Катерина? — не понял Алексей Михайлович. — «Ну царица». — «Смотри-ка, узнала...» — съехидничал про себя он. Принесли сразу несколько коробок шоколадных конфет, а когда хозяйка вынесла большой пышный пирог, оказалось, что на столе он не умещается. Его водрузили на пианино. Все передавали свои тарелочки, и Ирен раскладывала по ним большими кусками.
        — Не ешь много, еще «наполеон» будет.
        — А Кутузов где? Не видела?
        Лялечка молчала, делая вид, что не расслышала вопроса, боялась попасть впросак. Из гостей ушли почти в девять утра. Неугомонная Лялечка устала, но не переставала жужжать мужу, как много им надо купить, сам видишь, как теперь надо жить, мы что, хуже? Все в коврах, буфет ломится от хрусталя. У нас тоже все будет, правда, заинька?
        К Новому году у Дорки начали готовиться с утра. Раньше всех поднялась Надежда, прибрала диван, потом помогла умыться бабе Кате, вынесла помои, притащила ведро студеной воды, затопила печку. Двигалась на цыпочках, не дай Бог разбудить Дорку с дитем, пусть поспят подольше. Когда накрывала стол, все думала, как среагирует Вовчик на ее подарки, которые она только что положила рядом с ним на постели. Надежда никому не говорила, какой сюрприз подготовила для ребенка.
        В печке весело потрескивали дрова, стол получился на славу. Целые буханки белого и черного хлеба были нарезаны тоненькими ломтиками, только Надежда умела так ловко резать, у Дорки, как ни старалась, не получалось, она признавала это. Чего мучиться — отламывай шматок побольше, а все эти барские штучки ни к чему. Блюдо свекрови царственно стояло посреди, в нем застыл холодец. В длинном синем селедочнике лежала жирная селедочка с мелко нарезанным луком, а в закопченном казане дымилась картошка с салом. Надежда тронула подругу за плечо — вставай, пора к столу Дорка набросила халат, быстро умылась, причесалась и присела на диван рядом с Надей и бабой Катей. Так втроем они и сидели, в одинаковых новых халатиках, и ждали, когда проснется главный — Вовчик, боясь упустить редкие мгновения радости ребенка, мальчишка ведь впервые увидит такое богатство.
        Тепло и запахи сделали свое дело. Вовчик открыл глазки, провел рукой — матери нет, значит, уже на работе, почему она убежала, сегодня же выходной, Новый год. Он повернулся, рука коснулась чего-то. Мгновенно подскочил на кровати и уставился на разложенные рядом с ним подарки. Он хватал то рубашечку, то штанишки, а ботиночки новые как вкусно пахнут и носочки — теперь у него тоже все есть, не хуже, чем у других.
        — Это Дед Мороз принес, мы хотели тебя разбудить, а он не велел, с Новым годом поздравил, наказал, чтобы слушался! — торжественно сообщила баба Катя. — И нам подарки достались, смотри.
        — Он теперь всегда будет приносить подарки?
        — Слушаться будешь — всегда.
        Вот это да! Вовчик был счастлив, что мама дома, рядом с ним. На него надели обновки, все радовались, что мальчугану все поправилось.
        — А теперь пора за стол, — баба Катя ласково потрепала Вовчика по голове. — Кушай, внучок, хочешь картошки с салом?
        Сквозь слегка припорошенное снежком окно виделось, как в пьяном веселье люди сную т туда-сюда. Гуляли от души. Кто-то визгливым голосом орал на весь двор: «Запрягайтэ, хлопни, конэй».
        К вечеру Надя пошла на кухню, вспомнила, что с утра забыла убрать бутылку подсолнечного масла, чуть початую, только селедочку ею приправила. Обычно она сразу все уносила обратно, а здесь забыла. Бутылки нигде не было. Она шкафчик несколько раз обшарила, вернулась в комнату — ничего нет.
        — Что ты ищешь, Надь?
        — Да, бутылку с маслом, ты не брала? Маразм какой-то, куда она могла подеваться?
        Дорка быстро надела шлепанцы, и они рванулись на кухню. Бутылку, совершенно пустую, отыскали в дальнем углу, припрятанную за ящиком с мусором.
        — Ну, воровка, гадюка подколодная, сперла целую бутылку масла! Ни на минутку ничего нельзя оставить. Все воруют. Стерва, сейчас получишь!
        Кража целой бутылки масла вызвала у слегка подвыпивших женщин прилив дикой ярости.
        — Открой, паскуда, иначе дверь выломаем.
        Обе женщины громко тарабанили кулаками в дверь. На стук и крики выскочили соседи из своей комнаты: что случилось? Вовчик испуганно смотрел на мать и тетку, никогда еще их такими не видел. Дорка не унималась, она целый месяц на эту бутылку работала.
        Дверь наконец приоткрылась, на пороге стояла новая жена их соседа-инвалида. Заспанными, ничего не понимающими глазами, артистически зевая, она удивленно спросила: «Шо трапылось? Мы вже спаты полягалы, видпочываемо. Шо вам надо?»
        — Сейчас ты у нас отпочиваешь, воровка! Ты масло мое сперла, целую бутылку?
        — Ничего не знаю, ниякого масла я не бачила. Сами воровки, з магазыну усе таскаете. Люды добры, я чистна жинка, в мене чоловик хворобый, та дытына спыть. Люды добрые, та шож це таке? Подывытесь, га? Оця жидивка натаскала до себе якысь бездомных, глянь, яка лохудра пьяна, я зараз милицию поклычу, хай выкинуть усю кодлу жидивскую видселя. Продоху вид жидив немае, ночамы курей таскають, я все бачила, все. Я вас, жидив, выведу на чисту воду.
        Старички-соседи, и потупив глаза, побрели к своей комнате, не проронив ни слова. У Надежды все клокотало внутри. Новый год был испорчен, она не выдержала и закричала так, что, наверное, весь двор оглушила.
        — Что ты сказала, бандеровка недобитая? Ты откуда взялась? Несчастного старика подхватила и со своим бандеровцем в Одессе объявилась! Это я тебя на чистую воду выведу, завтра же куда надо пойду, пусть проверят, как семидесятилетнего деда на себе женила да еще заставила твоего бандеровца-байстрюка усыновить. Что он там прячется, пусть выходит старый хрыч, раз воровку в квартиру привел. Сучка западенская, нигде не работает, а живет припеваючи, только и делает, что бегает к своему хахалю.
        У Галинки все лицо задергаюсь, она побледнела, видно было, что Надька попала в точку. Сама Надежда никогда не догадалась бы о Галкиной подноготной, это баба Катя вычислила ее. Она давно твердила, что эта западенка неспроста крутится возле нашего деда. Видать, прописка ей нужна позарез, похоже, и фамилию не прочь сменить. Вот как обхаживает со всех сторон. Но женщины только руками махали. Молодая симпатичная брюнетка, зачем ей старик, что с него возьмешь? Смех да и только. Но баба Катя оказалась права. Не прошло и месяца, как Галина женила-таки на себе соседа-старичка, да вдобавок притащила за собой хвост, двенадцатилетнего сына Богдана. С появлением этого Богдана не стаю житья Вовчику.
        Вовчика все обожали, особенно покойная жена Вениамина Александровича — Маргарита Ивановна. Он напоминал ей соседа Витеньку, с которым дружил ее сыночек, ее ненаглядный Аркашенька, сложил тот свою головушку под самый конец войны, в Германии. Похоронку еще в эвакуации в Ташкенте получили, там и сердце прихватило, климат старикам не подходил. Дикая жара, и днем и ночью, да и горе какое. Вернулись в Одессу и стали вдруг получать письма от Аркашеньки с самого 41 года. Вот как бывает: сначала похоронка, а потом эти бесценные письма, их читали и перечитывали все соседи.
        До самой смерти Маргарита Ивановна не верила этой проклятой страшной бумажке с кривым печатным текстом, не оставляющей никакой надежды. Вовчик крутился у их комнаты, поджидая, когда они выйдут. Пожилая женщина всегда умиленно смотрела на него и приговаривала: «Веничка, гляди, Вовчик ну копия Витеньки, помнишь его маленьким?» — «Помню, как же не помнить, пошли, Вовчик, с нами чай пить». Он только этого и ждал, старики из эвакуации привезли в мешочках засушенный виноград «кишмиш», и, слыша это слово, мальчуган каждый раз покатывался с хохоту.
        Как прекрасно, должно быть, в этой «эвакуации», там много изюма, как называет эту вкуснятину баба Катя, полно сладких абрикосов, арбузов и дынь болышущих-пребольшущих, все время тепло, даже жарко, нет этой холодной зимы, заставляющей Вовчика сидеть целыми днями дома. И все из-за гнусного кашля. Маргарита Ивановна кипятила воду насыпала в три стакана изюма, заливала кипятком. Он любил наблюдать, как набухают эти сухие комочки. Вода мутнела, и Вовчик, не дожидаясь, пока остынет, начинал отхлебывать самый вкусный чай из «эвакуации». Ягодки опускались на дно, Маргарита Ивановна требовала, чтобы он пальцами за ними не лазил, а доставал ложечкой. Облизывая ложечку и пальцы, он смотрел, как пьют свой чай баба Мара и дед Веня. Первой отставляла свою кружку Маргарита Ивановна, она пересыпала изюм Вовчику и ждала, когда дед закончит, чтобы и из его стакана отсыпать мальчику.
        После чаепития тетя Мара клала голову Вовчика к себе на колени, укрывала ворсистым одеялом, она называла его пледом, и медленно гладила мальчика по спинке. Дед Веня брал очки, такие же круглые, как у Дорки, садился у окна и в который раз перечитывал вслух фронтовые письма сына. Вовчик уже давно усвоил, что это письма друга его папы. Он слушал и представлял себе своего отца, как он бьет этих проклятых фрицев, в одной руке винтовка, в другой наган, постепенно, согревшись, начинал в дремоте посапывать, а дед все читал и читал. И вдруг все разом кончилось, бабу Мару хватил какой-то удар, два дня она тихо пролежала на кровати, что-то пыталась говорить, но что, никто не разобрал, приходил врач, шепнул Дорке: поздно, ей ничем уже не поможешь — умерла баба Мара.
        Гроб с покойницей стоял во дворе, на кухне варили пшеницу, Вовчик попробовал — не вкусно, потом ее пересыпали в большой таз и залили сладкой водой. Баба Катя пригрозила: «Не трогай, нельзя, боженька накажет». Он видел, как тетка из большого кулька вынимала мармелад и нарезала маленькими кусочками, перемешивая с пшеницей. Все это увезли на кладбище, наконец, забрали и крышку гроба, которую так боялся Вовчик. Когда приехал грузовик, ею накрыли гроб, они с бабой Катей стояли у окна и все видели. Деда Веню усадили в кабину, он плакал, как маленький, даже кричал, чтобы баба Мара поскорее его с собой забрала. Тетка на кладбище не поехала, она варила картошку для поминок, баба Катя чистила селедку, обсасывала шкурку и голову и приговаривала: «На всех не хватит, сейчас вороны повалят, помяни мое слово, знать не знати, а все на халяву припрутся. Как гроб таскать — так ты с Доркой, слава Богу Иван подскочил с Петькой с того двора, хороший мужик такой. Вот бы Дорке нашей такого, тогда я бы и умерла спокойно. Вы только мне никаких поминок не вздумайте устраивать, лучше на себя потратьте. Меня Господь и так
примет».
        Вовчику было страшно, как баба Мара будет на том свете жить, как там со своим сыночком встретится, как к нему доберется, если ходить и говорить перестала. Баба Катя оказалась права. Вечером появлялись какие-то люди, даже с другого конца улицы приходили, пили вино, тетка не успевала варить картошку, все сжирали нахалы. Жалели деда Веню, что он теперь будет делать, без своей Марочки. Но дедушка быстро оправился и, едва дождавшись утра, уходил то на базар, то на пляж, или к другу. Добегался, как говорит баба Катя, притащил-таки гадюку на собственной шее. В общем, франтил недолго, попалась рыбка на ржавый крючок.
        Особенно доставалось Вовчику Галкин Богдан, здоровый чернявый хлопец, проходу ему не давал, прищурившись, зло смотрел на Вовку своими маленькими глазками. То щелбан врежет, то по заднице коленом больно поддаст, когда никого вокруг, а сам истошным голосом орет, что жиденок ему рожи корчит — дразнится. Житья Вовчику не стало. В коридоре Богдан покидал свои ржавые обручи и кочерги, аж два, хоть бы Вовчику с одним дал побегать. Дворовые ребята не приняли этого жадину, раз, когда он заперся в уборной, стырили колесо и забросили на крышу сарая, так такой вой подняла Галка, сучка злая, на весь дом разоралась, ну бабы ей быстро рот заткнули.
        И вот сейчас наступил для Вовчика момент мщения. «Тетя Надя, он меня все время бьет, прохода не даст, это он в кастрюлю Сидорчуков плювал, а мамка его только хихикала, я видел!» Дорка с Надькой залетели в комнату вслед за Галкой, той не удалось закрыть за собой дверь. Надька вцепилась в волосы ненавистной стервы, завалила ее на кровать. Дорка открыла буфет, там стояли две бутылки масла. «Вот она, моя! Ах ты, падла, воровка гнусная, и откуда ты взялась на нашу голову». Сидорчуки, обозленные, что им этот выродок плевал в борщ, бросились на Богдана, тот попятился к окну. У окна стояли стулья, накрытые простыней. Один упал, раздался глухой стон. Все оцепенели от ужаса. За стульями под окном, на грязной дорожке лежал совершенно голый Вениамин Александрович. Старика невозможно было узнать, это был настоящий скелет, седые отросшие космы сбились на голове в колотун. Впалые щеки заросли щетиной, он лежал в беспамятстве. Первой опомнилась Дорка.
        — Дядя Веня, что с вами?
        Старик молчал. Дорка схватила простыню, обмотала его, и вдвоем с Надькой, как ребенка, уложили дядю Веню на кровать.
        — Куды? — завопила Галина. — Вин сцыться та сэрэ пид сэбэ!
        Все обернулись на крик этой гадюки, на лицах соседей Галина прочитала приговор, от испуга задрожала: «Вин сам казав, шоб я туды его поклала, от спытайте его, от спытайте! Я все для него роблю, а як жеж».
        — Руки о тебя не хочется марать, сука. Иван, вызывай милицию и «скорую», от гадюка, так гадюка, — старый Сидорчук не сдержался и плюнул в лицо Галины. — Что с таким человеком сделала, гадина.
        Сидорчучка схватила мужа за руку и, очевидно, в назидание ему и другим, пробурчала, громко, чтобы все слышали: «Доигрался франт, нашлялся, на старости лет молодую захотел, вот и получил, на все сто процентов получил».
        — Да будет тебе злобствовать, Маня. Ну и Новый год, встретили так встретили.
        Надежда, прихватив Доркино масло, увела Вовчика в комнату, сняла с него обновки, уложила с бабой Катей спать. Старуха плакала, прижимаясь к ребенку, хоть ей боженька под конец жизни подарил хороших людей.
        Дорка с Надеждой, как смогли, помыли Вениамина Александровича, одели, приехала «скорую», увезла его в больницу Иван привел милиционера, тот как-то сконфуженно объяснял, что дела это семейные. Галинка, обнявшись с Богданчиком, плакала, не забыв, вроде нечаянно, приподнять халатик, ее белые бесстыжие ляжки возбуждали слегка подвыпившего участкового, мешали составить протокол. Перед Новым годом он получил от Галины Станиславовны литр самогону и добрый шмат сала — благодарность за быструю прописку и «шоб всэ було як треба», и вот на тебе. Проклиная себя, он все юлил, то одно выспрашивал, то другое, однако так ничего и не написал. Решили завтра на свежую голову в отделении все заполнить.
        Утром побежали на работу, а вечером дверь комнаты Вениамина Александровича оказалась закрытой на большой висячий замок. Отложили поход в милицию на потом, но Галинка не объявлялась, потихоньку все стало забываться. В воскресенье Иван сходил в больницу к дяде Вене, да припоздал, он уже умер от двустороннего воспаления легких, тело забрала жена. Галина так и не появилась, а через полгода в комнату по обмену въехали новые соседи. Пожилая пара, сын их закончил в Ленинграде институт, женился и остался там. Супруги обменяли свои две комнаты на Греческой площади на эту одну. И всем рассказывали, что в их доме жила сама Вера Холодная. Про доплату умалчивали, только сожалели, что потеряли «самый центр». Жильцы опять сдружились и радовались, что эта ужасная бандеровка больше не вернется.
        Больше других радовался Вовчик, теперь опять его все любили, угощали чем могли. Особенно дядя Ваня, мальчишка с нетерпением поджидал, когда тот возвращался с работы. Иван высоко подбрасывал парня над головой, целовал в обе щеки, а Вовчик тащил ему всякие железяки мастерить санки и сачки, чтобы ловить бабочек или рыбок. У Ивана были две дочки, старшая, Ленка, родилась еще до войны, она уже в школу ходила, а младшая, Ниночка, появилась через год, как Иван с фронта вернулся, ей два годика — малявочка, все на руки просится. Жена дяди Вани, Валентина, глядя на Вовчика, не переставала удивляться: «До чего ж похож на отца, смотри, Вань, разговаривает, как Витька, и глазки закатывает, как он. Даже походка та, плечики приподнимает, когда ходит. Это же надо, а на мать не похож совсем».
        Раньше Иван ревновал жену к другу, до армии она гуляла с ним. Так получилось, что Иван отслужил, а Витьку только забрали. Вот здесь Иван, что называется, и подсуетился. Да и Витька ни одного письма ей не написал. Он знал, что Иван в Валентину влюблен, и поступил по-товарищески. А потом уже, после армии, Витька Дорку встретил.
        Мастеря с детьми незатейливые игрушки, Иван вспоминал, как будто вчера все было. На этом же месте теплым летним вечером, под этой же акацией они с Валентиной сидели и ели рачков, а Витька, озираясь, вышел из парадной с девушкой, и они быстро юркнули в ворота. Это была Дорка, мать Витьки как раз в ночную работала. Валентине Дорка поначалу не понравилась — и такая она, и сякая, какой парень наш Витька, ну хоть ты, Иван, ему скажи, столько девок хороших, всех своих подруг уже пересватала, а он все с этой. На пляж часто ездили, особенно Лузановку любили. В тот день человек двенадцать поехало, кто уже женат был — с женами, как он с Валентиной, а Витька первый раз с Доркой. Ладная она была, ничего не скажешь, все при ней, фигурка, грудь, ножки. Витька все ее тащил в заросли диких маслин, там обычно прятались парочки от посторонних глаз, Валька бесилась, ревновала, чистить рыбу отказывалась... Иван улыбнулся, щелкнул Вовку но носу: «Кто так держит молоток? Сынок, вот так, понял?» У Витьки хоть сын остался, а после Аркашки никого. Эх, даже отца его не защитили.
        — Ты, Вовчик, здесь все собери, снеси домой, а я схожу водно место. Кто будет спрашивать, скажи, скоро буду — Иван протер руки и побрел в пивную.
        Надька с Доркой собрали передачу для свекрови, летом полегче как-то. Зиму пережили, и слава Богу. Народу было мало, очередь двигалась быстро. Посылку приняли, она облегченно вздохнула: раз принимают, значит жива. На работу возвращаться не хотелось. «Пойду-ка на еврейское кладбище, оно здесь рядом», — решила Дорка. Давно, еще в детстве, с отцом и его старшим братом ездили на это кладбище. Маленькая была, не помнит, к кому и зачем они там ходили. Запомнила только раввина и мужчин, они все в черной одежде были и пели, потом плакали.
        Старое еврейское кладбище было в запустении, нигде ни души, но ей почему-то не было страшно. Она шла через заросли бурьяна, кустов и деревьев, рассматривая памятники. Те, что уцелели, ей казалось, стояли, как солдаты над своими ранеными товарищами. Но многие были простреляны насквозь, воронки вместо могил, поросшие травой. И на этом свете нет покоя, и на том, везде одинаково. Она присела на край гранитной плиты, солнце приятно грело, ее сморило и в дремоте почудилось, что к ней идет мать, совсем молодая, высокая, красивая, с распущенными волосами.
          «Мама, ты жива, а мне все говорят, что тебя убили. Мамочка, я так счастлива, я люблю тебя, слышишь? А где папа?» — «Все со мной, доченька, и папочка рядом, только тебя нет и Розочки...»
        Дорка испуганно открыла глаза, в лучах ослеплявшего лицо солнца, ей показалось, застыла мать с детьми... Она не могла поверить, щипала себя за руки, вскочила. Перед ней стояла цыганка, волосы, такие же вьющиеся, черные, как у мамы, развивались на легком ветерке. Рядом, держа женщину за подол широченной юбки, стояли дети, разных возрастов, в руках у них были узлы. Вероятно, они ночевали здесь, на кладбище, в уцелевших склепах. Цыганка что-то сказала. обращаясь к мальчику возраста Вовчика, он быстро протянул Дорке металлическую кружку с водой. Чумазое личико улыбнулось, обнажив белые зубки.
        — Пей, голуба, пей!
        У Дорки дрожали руки, зубы стучали о кружку. Цыганка положила руку Дорке на плечо, озноб прекратился.
        — Пей, голуба, пей! Садись сюда.
        Дорка послушно села на надгробную плиту, цыганка присела на корточки напротив. Лицо ее было молодым и красивым, только проступившая на голове седина не давала возможности определить возраст. Дети отошли в сторону, вдали Дорка заметила еще нескольких женщин с детьми, мужчин в таборе не было видно.
        — Ты мать звала, отца, детей?
        Она взяла Доркину руку в свою, мягко погладила, провела по ладони, лицо ее осунулось, она заволновалась, что-то зашептала.
        — Ты была в казенном доме?
        Дорка не поняла сначала и молчала.
        — Не ходи туда больше, не носи, нет ее там.
        — А где? — Дорка обеими руками вцепилась в цыганку.
        — На мертвом поле она.
        — Каком поле? — не унималась Дорка, продолжая крепко держать цыганку. — Где моя мать, отец, сестры? Ты знаешь?
        Цыганка утвердительно кивнула головой.
        — Там они все, на мертвом поле, там целый город, твой народ, тысячи, и наши там тоже, и русские сеть, целый город — мертвое поле...
        Дорка еще сильней прижала женщину к себе:
        — Поведи меня туда, я заплачу!
        — Не говори о деньгах. О сыне своем заботься, а сейчас иди с ними, — она указала на двух юношей и девушку, спрятавшихся в ожидании ее за памятником.
        Дорка едва поспевала за ними. Вдруг она услышана ржание, из-за дерева появился паренек с лошадью, он передал поводья старшему, и старая кляча под характерный свист быстро перебежала через пыльную дорогу, скрылась в небольшом перелеске между полями. В кустах Дорка заметила спрятанную подводу, в нее впрягли несчастного Воронка, так звали клячу, парни уселись на козлы. Тронулись, наказав девушке ждать. По одним им известной дороге ехал навстречу уходящему солнцу, словно пытаясь его догнать. «Тпрууу, это здесь, слезай!» — скомандовал Дорке старший, и помог сойти с повозки. Лошадь отвели в посадку привязали к дереву, сами юноши уселись рядом, поджав под себя ноги. Дорка стояла в нерешительности — поле как поле, несеянное, наверное, несколько лет. Она медленно двинулась вперед, несколько ворон вспорхнуло прямо из-под ног. Дорка остановилась, и вдруг все поле заходило ходуном, тысячи черных птиц, захлопав крыльями, с криками поднялись над землей. В ужасе она закрыла лицо руками и тоже стала кричать. Цыганенок, что поменьше, отломал большую ветку чумака, стал разгонять ею птиц. Дорка руками сгребла
немного земли в небольшую тряпицу и быстро побежала к телеге. Она все оглядывалась, пытаясь запомнить это жуткое место, над которым кружили эти страшные черные вороны смерти. Хотела спросить что-то, но комок подкатил к горлу, не дал вымолвить ни слова.
        — Там людей больше, чем во всей вашей Одессе, — произнес паренек постарше, — вы найдете это поле, мы там посадили тополя, в каждой посадке по пять на углах. Под ними закопаны гранитные камни с кладбища. Это наши цыганские знаки. Мы подвезем тебя к остановке, подождем, пока в трамвай сядешь...
        — Я к вам вернусь! А откуда вы знаете про это место?
        Ребята смолкли. Дорка схватила одного из них за плечо и стала трясти: «Говори же, почему молчишь? Что за тайна такая?» Мальчик попятился, чуть не упал: «Нельзя об этом... если жить хочешь...» Дорка не заметила, как в ярости буквально впилась ногтями в худенькую его руку: «Прости меня, мальчик, я тоже должна была здесь лежать, вместе с сыном». Она разрыдалась, не стесняясь детей, крепко прижимала узелок с землей к груди, причитала что-то на идише, который немного знала.
        — Так вы, тетенька, с нами или куда поедете?
        — К вам в ваш табор можно? Как вас зовут? Меня Дора, а вас?
        — Я Ромка, а этот шустрик — Колька.
        Обратно доехали быстро, распрягли лошадь, повозку забросали сухими ветками. Девушка поджидала их па условленном месте, завидев Кольку, о чем-то с ним заспорила, размахивая руками и искоса поглядывая на Дорку. Потом девушка кивнула женщине — мол, пошли, и они удалились в сторону кладбища. Табор сидел вокруг костра тихо, палочками помешивая в пепле картошку Привязанная лошадь жевала траву из мешка, пахнущего свежими арбузами, Дорка все время глядела на цыганку, но та, казалось, не обращала на нее никакого внимания, только молча протянула картофелину, насыпав на ладонь щепотку соли. Потом в железную кружку напили ей кипятка с мятой, положили сверху кусочек хлеба. Цыганка из-под юбки достала мешочек и раздала сахар. Никто за все время не произнес ни слова. Поужинав, здесь же, на плитах, стали укладываться на ночлег.
        Гранитная плита за день нагрелась солнцем, не прикоснуться, и теперь это тепло она щедро отдавала женщинам. Луна взошла и освещала памятники, казалось, они светились изнутри и напоминали каких-то древних воинов, охранявших этих женщин, этот табор. Дорка слушала цыганку в каком-то полусне; после услышанного кладбище больше не пугало ее, а наоборот, чудилось раем. Может, рай и есть покой — вечный покой... Дорка обхватила цыганку и стала целовать, прижимая к себе ее худенькую вздрагивающую фигурку.
        — Ну вот, ты знаешь все. Испугалась? Тебя проводят.
        — Не надо, теперь мне ничего не страшно, — Дорка посмотрела на луну, обвела взглядом небо: «Куда же ты смотришь, Господи? За какие грехи ты нас караешь? Или тебе все равно? А может, тебя там и нет вовсе?»
        — А я боюсь, за табор боюсь, за детей боюсь, — тихо прошептала Маша.
        Дорка обняла девушку:
        — Я живу на Софиевской, ну, сейчас Короленко, напротив магазина, я в нем работаю уборщицей, заходи, ты теперь мне... как... я помогу... если что... — Говорить она не могла, Маша и без слов все понимала:
        — А меня ты найдешь через цыганский телефон.
        — Это как? — Дорка даже плакать перестала, всматриваясь в лицо цыганочки, на которое падал лунный свет. «Я, наверное, сплю, это сон», — думала она.
        — Да так, любому цыгану или цыганке скажи: Дора ищет Машу, и я тебя найду. Береги сына, прощай!
        Дорка не шла домой — бежала, и только у ворот, завидев маячившую Надьку, замедлила шаг. Послышался тихий, уже знакомый Дорке свист, значит, все-таки провожали.
        — Дорка, что случилось? Почему так долго? За тобой гнались? Весь город в бандитах, а тебя черти по ночам носят.
        — Очередь большая была на передачу, все нормально.
        — Мы места себе не находим, а у нее всё нормально.
        Надежда развернулась, махнула рукой Екатерине Ивановне — мол, всё в порядке, и, не дожидаясь Дорки, пошла домой.
        — Надя, спасибо!
        — Пожалуйста, — не оборачиваясь, шепотом ответила она.
        В комнату зашли тихо, Дорка подошла к буфету и положила узелок на блюдце.
        — Что притащила? — Надежда хотела взять блюдце.
        — Не тронь! — Дорка ударила подругу по руке. — Идиотка неблагодарная!
        Надька легла на топчан, заплакала от обиды, завтра же домой поедет, свинья, за неё переживаешь, а она ещё руки распускает.
        Дорка не могла заснуть, как только она закрывала глаза, перед ней, словно в кино, возникали картины из рассказа цыганки. В ужасе она открывала глаза, садилась на край постели, обливаясь холодным потом. Болело сердце, чувствовала, что Надька тоже не спит, переживает. Опять закрыла глаза и завалилась на кровать.
        — Дора, — Надька растолкала подругу, — ты что так стонешь? Какие гады? Говори же, что молчишь? Ты мне не доверяешь? Пойдём на кухню, или лучше во двор.
        Надька набросила на Дорку халат, и обе женщины спустились во двор. В углу, у последней парадной, где жил Иван, они уселись на небольшую скамеечку, прижавшись друг к дружке. Обе молчали. Надежда уж всё передумала, что могло случиться, не иначе как влюбилась, неужели в... Дорка вздохнула:
        — Я сдала посылку рано, никого не было, и пошла на кладбище, на еврейское, там недалеко, рядом с тюрьмой. Еще с отцом в детстве ходила, думала по фамилии кого-нибудь найти, потом присела на поваленный памятник, солнце грело, тепло, я уснула. Мне приснилась мать, я с ней говорила, как с тобой, я её видела, я её чувствовала... Надя тесней прижалась к подруге, а Дорка продолжала — Мама мне сказала, что все с ней здесь — и отец, и дети, кроме меня и какой-то Розочки, я поняла, это новорожденная моя сестра, Надя, это сестричка, она родилась, когда наши ушли, понимаешь? Мама назвала её Розой, как бабушку. — Она опять замолчала. — А потом я открыла глаза и увидела цыганку, сначала я приняла её за свою мать, потом только рассмотрела — табор там, настоящий, только без мужчин, две совсем молоденькие девочки с детьми, детей много, кочуют и собирают своих.
        Надежда не выдержала:
        — Ужас какой, на старом кладбище цыгане, как ты могла, страх какой. От этих цыган чего хочешь ждать можно. Ты что, не понимаешь? И раздеть могли и убить, вечно куда-нибудь влезешь!
        — Сядь, слушай, если хочешь...
        Надька вздохнула, немного успокоилась.
        — Цыгане отвезли меня на «мёртвое поле».
        — Какое поле? — Надька отодвинулась от подруги.
        — Мертвое, Надя, мертвое поле, там расстреливали людей, и они лежат в длинных рвах, танками рвы разровняли, и только вороны червей склевывают.
        — Жуть какая-то, а они откуда знают? Эти цыгане дня не проживут, если не соврут. Наврут с три короба, а ты им веришь.
        — Верю, Надя, верю. Маше было тринадцать, когда началась война, их табор был оседлым, дети в школу ходили, мужчин призвали, они с лошадьми ушли на фронт. Их родичи с той стороны Днестра сообщали, что немцы цыган убивают, и табор двинулся в Одессу. Без лошадей, тащили всё на себе, старики умирали по дороге. Четыре табора пришли, они стояли в посадках Люстдорфской дороги. Видели, как немцы гнали пленных солдат, как те копали рвы, а потом их расстреляли. Из города привозили полные машины убитых и сбрасывали в эти ямы, а потом и их табор окружили и погнали к этим ямам.
        Сначала заставляли раздеться догола, но цыганка лучше умрет, чем потеряет стыд. Машу закрывала собой мать, её больно ударили и поволокли, а девочку изнасиловали полицаи, потом за волосы подтащили её растерзанное тело ко рву и столкнули, даже не выстрелили.
        — Она тебе сама рассказала, эта Маша? Сама? Как же она жива осталась?
        — Двое суток лежала, ждала смерть, в этой могиле. Иногда слышала цыганскую колыбельную песню, поняла, что есть живые и поползла на голос. Увидела умирающую старую цыганку, а на руках у нее была совсем маленькая девочка. Ещё день они были рядом, ей старуха поведала про цыганские схроны, стоянки, по звёздам ночью показывала. Нагадала ей долгую жизнь, в новом свободном таборе. Повязала Маше платок на спину, туда внучку свою, всё с себя сняла, свернула в узел, и следующей ночью Маша вылезла из ямы и убежала в степь. Спаслась чудом. Представляешь, одни немцы убивали, другие спасли. У немецкого села их обрусевший немец нашёл и выходил.
        — Сказка какая-то, только очень страшная. И что дальше?
        — А дальше... Детей учит, как табором жить, чтобы цыгане совсем не исчезли. Своих детей у неё нет, это все сироты, они называют её мамой и слушаются.
        — А если она замуж выйдет?
        — Не выйдет, у них свои законы, ни один цыган на ней не женится.
        — Ну и ну... — только произнесла Надя. — Пойдем, сыро, светает, скоро на работу — Женщины медленно потянулись к своей парадной.
        Отменили карточки, все так радовались, как здорово, сколько чего нужно — пойдёшь и купишь, а то всё с базара, дороговато, с переплатой. Да не тут-то было. Через пару дней все магазины опустели. Чуть ли не с ночи под ними выстраивалась очередь, ждали, что привезут, то и хватали — кто перепродать, кто впрок. Даже за хлебом нужно было вставать в пять-шесть утра, тогда тебе ещё достанется, а так можно и не толкаться.
        Алексея Михайловича не было, продавцы собирались за каким-нибудь прилавком и сплетничали. Дорка никогда в этих разговорах не участвовала, она выходила на улицу и стояла па «шухере». Как только появлялась машина, она здесь же давала знать, продавцы мигом занимали свои места и ждали. Чаще всего ждать было нечего, товар появлялся лишь к концу месяца, тогда приходилось держать оборону. Очередь зло штурмовала магазин, двери трещали. Дорка с рабочим пропускали по пять человек, после чего отпихивали толпу и закрывали дверь на швабру. Сколько раз швабры не выдерживали, ломались вместе с дверными ручками, безумная толпа залетала вовнутрь и крушила всё. Алексей Михайлович бежал в милицию за подмогой. Кое-как с их помощью удавалось навести порядок.
        Вскоре в магазин что-либо стоящее перестало поступать. Вроде фабрики и заводы работали, выполняли и перевыполняли планы, и полки, казалось, заполнены, а купить нечего. Уж какие голодные были 45-й, 46-й да и 47-й годы, но хоть по карточкам можно было купить и как-то выжить. А теперь ни карточек, ни денег. Всей Доркиной зарплаты едва хватало на пару буханок хлеба с рук. В магазине продавщицы, никого не стесняясь и не боясь, материли всех подряд, власть ругали в открытую. Соленые словечки так и вылетали изо рта. Надежда тоже язык за зубами не держала. Сколько Дорка ни уговаривала её, чтобы не выступала больше всех, Надьку это только подзадоривало.
        — Хватит молчать, Дорка, сколько можно, думаешь, чего тебя на работу официально не брали? А? Молчишь, а я знаю. Эти сволочи партийцы своих родственничков зачисляли, блядям своим кофе в кроватки таскали, а те еще и карточки получали! Усекла? А ты за них вкатывала и ручки им целована, благодетелям, сукам этим. Ненавижу, всех ненавижу, всю мою жизнь исковеркали, идеи великие нам вдалбливали, а сами неучи и воры, жульё безродное. И в войну обосрались — сбежали, как крысы, и награбленное прихватили с собой. А вернулись, все свои хоромы назад забрали, да ещё сколько оттуда барахла навезли.
        Дорка, как ни пыталась, никак не могла сдержать подругу, а та распиналась все больше и больше.
        — Мучились они там в эвакуации! Жди! Тошнило их от изюма и фруктов. Жара несусветная, мороженого им подавай! Пломбир, эскимо. У, сволочи, видите ли, отмучились в эвакуации, с анкетами чистенькими вернулись. А у нас грязненькие, мы в оккупации были, к нам доверия нет, нас в лагеря упрятать надо, и на наших детях это клеймо. И вообще, мы кто для них — население, контингент, рабы. Даже хуже рабов. Надоело терпеть, всю жизнь страшусь этих сволочей!
        Дорка замахала руками, раскраснелась, щеки от волнения покрылись пятнами. «Да замолчи ты, наконец». Понимала, что это плохо кончится и для Надьки, и для всех. В газетах, по радио опять стати писать и говорить о врагах народа — прячут хлеб, гноят продукты, саботажничают. Пошли проверки, аресты.
        За Алексеем Михайловичем воронок подъехал прямо средь бела дня. Трое в одинаковых темных пальто прошли через торговый зал в его кабинет. Потом один, невзрачный, с каменным взглядом, выглянул, позвал продавцов. Минут через двадцать они вывели директора, заставив держать руки за спиной. Он шел в своей старой шинельке, застёгнутой на все пуговицы. Почти у выхода взгляд его задержался на Дорке; она, единственная из всех, смотрела на Алексея Михайловича так, что было понятно без всяких слов. Он едва кивнул ей, глаза его заблестели от слез. Кто-то из сопровождающих ткнул директора в спину кулаком, да так, что Алексей Михайлович еле удержатся на ногах. Все, уже не останавливаясь, быстро двинули к машине.
        Кроме продавцов в магазине никого не было, повисла тишина, от которой мурашки забегали по коже. Ещё полчаса назад директора ненавидели, а сейчас нагрянуло на каждого чувство вины, стояли молча, отвернувшись к серым облупленным стенам, боялись посмотреть друг другу в глаза. Не такой плохой он был человек, воевал, семью потерял, раненый, больной, кашлял до хрипоты, но никогда не жаловался. И что он там своровал — в одной шинельке ходил, потрепанной, и старых сапогах, вот-вот разлезутся. Может, оговорили, разберутся, обязательно должны разобраться. Сейчас не те времена.
        Продавцы старались чем-то занять себя, чтобы отвлечься от дурных мыслей. А Дорка как стояла посреди зала, так и не могла двинуться. Кто теперь директором будет? Что будет с ней, её Вовчиком? Вдруг и её проверят? Она вспомнила рожу кадровика с фабрики и вдруг опрометью бросилась в кабинет Алексея Михайловича, сама еще не зная, зачем. Там было всё разбросано, на полу валялись какие-то бумаги. Лихорадочно, опасаясь, что кто-нибудь войдёт, она собрала его личные вещи — помазок, кусочек мыла, бритву, полотенце, кружку с тарелкой; в шкафчике увидела чистое бельё, отдельно завернула в газету, сняла с вешалки гимнастёрку. Всё сложила в ведро и перенесла в свой закуток. Потом еще раз вернулась, забрала несколько томиков его любимых книжек и плотно прикрыла кабинет.
        До конца рабочего дня Дорка сидела на маленькой скамеечке, иногда тихо нашептывала что-то. Домой шла молча, выпила пустой чай со старыми сухарями и улеглась, не произнеся ни слова. Баба Катя успокоилась — наконец-то. Она тихо лежача в своём углу, в полудреме думала об исчезнувших девочках-погодках из соседней комнаты. Надо бы сходить к их родителям, рассказать, что с ними случилось, помру, они так и не узнают, атак, какая-никакая, а весточка, надежда есть. А может, родители и свыклись, нет, не верю, фамилию их запамятовала — не то Кривцовы, не то Кравченко, помнила лишь, что теперь на Ольшевской живуч; последний дом на спуске, назад туда вернулись. Она еще с Лизонькой помогала подушки нести. Но сейчас самой ей не дойти. Дорку' попросить, но она их в лицо не знает. Вовчик в гостях у дяди Вани, его оттуда никакими клешами не вытащит ь, большой уже, там дети — интересно. Вот только кашляет нехорошо как-то, покойный Евгений Евгеньевич враз бы вылечил. Баба Катя застонала.
        — Что, баб Катя, случилось? Может, чайку скипятить? — всполошилась Надька.
        — Да неплохо бы! Мне, девочки, совет ваш нужен.
        — О чем? Дождемся, пока Дора проснётся, тогда и посоветуемся.
        — Не сплю я, уснешь с вами, — раздраженная Дорка присела на край кровати. Из головы не выходил арест директора, слезы на глазах.
        Надежда быстро организовала чай из высушенных листьев черной смородины и сбора трав. Бабу Катю под руки подвели к столу, давно они вот так, по-семейному не сидели вместе.
        — Тут такое дело... В войну в первой комнате жила семья, фамилию точно не припомню. Хорошие люди, тихие, отец был постарше, лет пятьдесят пять, а мать, ну, сорок от силы, и две девочки-погодки, просто прелесть обе, кто старше, кто младше, не понять. Забрани их немцы, судачили, что в Германию. Тогда молодых — и ребят; и девчат, всех подряд угоняли — на работу, а может, в лагеря. В товарняке железной дорогой отправляли, как скот. Зима студеная, а они в легкой одежонке.
        Старушка замолчала, смотрела вдаль, будто видя перед собой всё это, потом очнулась, отхлебнула глоток остывшего чая.
        — А в 43-м мы с Лизонькой пошли в город и встретили...
        — Кого?
        — Одну девочку встретили.
        — Екатерина Ивановна, что вы тянете? Кого вы встретили? — Надька не заметила, как перешла на крик.
        — Я и говорю — одну встретили, недалеко от Греческой площади. Сначала не признали — шикарная вся из себя, в короткой шубке.
        — Ну? — одновременно воскликнули женщины.
        — Так я и говорю. Машина остановилась, сначала холёный офицер вышел, а следом она. Он руку ей подал, что-то буркнул по-немецки. Черт нас дернул, мы с Лизонькой подскочили, пожелали им счастья, здоровья, в общем, всею лучшего. Она нам марку дана и подмигнула, и ещё пальчик ко рту вот так поднесла — мол, молчите. Мы и молчали. Вот и всё.
        — А куда они пошли?
        — Теперь чего уж скрывать — в гостиницу он её повёл. Мы все это время ждали. Обратно она одна вышла, села в машину и уехала, в нашу сторону и не взглянула. Видно, в публичном доме на Старопортофрантовской жила, там в войну много таких домов было.
        — Так, может, её родители знали?
        — Вот и я думаю, а если нет? Всё матери лучше узнать, что её дитя не отправили в лагерь, вдруг жива она. Хоть надежда будет, что найдется.
        — А если она уже дома? И вот на тебе, пришли разоблачители-сплетники. Нет, я бы не ходила, теребить раны, — занервничала Надя.
        — Ты как знаешь, а я бы пошла. Если бы мне кто-нибудь хоть весточку; да хоть с того света принес, я была бы благодарна до конца жизни.
        Вдруг дверь открылась и влетел Вовчик: «Мама, есть хочу!» Дорка развернула тряпочку с кусочком чёрного хлеба, накапала подсолнечного масла и посыпала сверху солью. Мальчик моментально проглотил хлеб, облизывая пальчики, допил за матерью чай. «Ещё налей!» — скомандовал Надьке.
        Утром женщины ушли на работу, обсуждая, как лучше поступить. Директора в магазине менялись, как перчатки, но толку не было. От безделья продавцы настолько обленились, что даже не сплетничали. Одна Дорка исправно терла пол тряпкой из одного конца зала в другой.
          «Дора, а ну заканчивай свой балет!» — изредка подавала реплики Райка. Девка-сорванец, хорошенькая, ладненькая брюнетка, однако за глаза её почему-то называли «финтифлюшка». Дорка отжала тряпку, разложила у входа, потом подумала: опять упрут, не напасёшься, бросила назад в ведро.
        — Иди сюда, мам Дора! — позвала Райка.
        — Что ещё? У тебя за прилавком убирать не буду, сама насрала, сама и чисть, я вам не прислуга. После работы, как положено, помою — и всё.
        — Да иди сюда, дура! Ей хотят, как лучше сделать, а она брыкается! — Райка из-под прилавка достала своё пальто.
        — На, мерь!
        — Не, у меня нет денег, зачем вещь портить.
        — Мерь, кому говорю! На тебе оно лучше сидеть будет.
        Дорка обтерла о халат влажные ладони, поправила волосы и неловко расславила руки.
        — Давай лезь в рукав, принцесса, — Райка быстро застегнула на Дорке пальто, сразу на все пуговицы.
        — Теперь шляпку нацепить и в кафе-шантан, — смеялись женщины. Пальто действительно словно на Дорку сшили, прямо по фигуре,
        — Ну, красавица, носи на здоровье! — запрокинув головку, свысока оглядев продавщиц, на весь зал громко забасила Райка.
        — Рай, а мне? Я тоже хочу!
        — А ты только хотеть и можешь! — лукаво подмигнув, съязвила довольная Райка. Все покатились от хохота, давненько такого развлечения не было. Только Дорка стояла посреди зала и не знала, что ей делать. На помощь пришла Надька, она вышла из-за прилавка, подвела подругу к зеркалу: «Бери, Дора, что-нибудь подарим ей тоже». Пальто, хоть и было сшито из старых флотских брюк, но материал добротный, и почти не выгоревшее, выглядит прилично. Сама Райка его уже не носила, что толку держать для моли. На толчок носила, так никто даже не подошел — зря день потеряла. А так, пусть эти сучки завидуют, вон как рты свои пооткрывали, аж слюни капают. Правильно Райке мать посоветовала: «Что ты с этим говном возишься, подари какой-нибудь бабе из магазина, свой человек у тебя будет, всё лучше, чем моль проест». Райка плавающей походкой прошлась к зеркалу в центре зала, повертелась, подкрасила губы, но продавцы уже разошлись по своим отделам, уселись поудобнее, чтобы покемарить, пока есть такая возможность.
        Вечером, по настоянию Нади, Дорка в парикмахерскую пошла в новом пальто. Там никто ее обновки не заметил. Не до нее. Дела там тоже не блистали, клиентов не было, не сезон, мастера обучали учеников и, завидев женщину, начали приставать: «Дор, а Дор, давай мы тебя пострижем, причёску сделаем бесплатно!»
        — Нет уж, увольте. Спасибо, такие мастера ещё уши отрежут!
        — Трудный ты случай, Дора, непробиваемый.
        Директор парикмахерской уже вторую неделю ничего ей не платил, бегал от неё — то пораньше уйдёт, то говорит, что занят. Но сегодня, слава Богу, сказал, чтобы зашла к нему когда закончит с уборкой. Дорка тщательно всё протёрла и тихонечко постучала в дверь кабинета.
        — Заходи, дорогуша, разговорчик есть.
        — Дор, не буду ходить кругами, дела сама видишь — вернее, никаких дел. Сам еле концы с концами свожу. Ставка есть, но коллектив решил, поскольку работы нет, сами убирать за собой будут, а ставку делить. Понимаешь? Так коллектив решил! Что делать? Ты знаешь, как я к тебе отношусь, если что — обращайся. Да, Дорочка, если что продать, то только ко мне, ни с кем не связывайся, опасно, кругом ещё те курвы, им на копейку верить нельзя, с потрохами сдадут за милую душу. А мы с тобой как-никак проверенные. Да ты девок своих, этих жлобих деревенских, к нам сватай. С клиентами беда, скорей бы лето. Вот всё, что собрал, прости.
        Он сунул ей в руку несколько смятых бумажек. Дорка вернулась в зал, надела своё новое пальто и выбежала на улицу. Никто из мастеров даже не попрощался с ней.
        Кого присылать? Девчонки сами в магазине стригут и красят друг друга получше этих задрипанных мастеров, и бесплатно. И совсем они не жлобихи деревенские, взять хотя бы ту же Райку, да и другие девчата. Сельские, это правда, но все учатся, ещё год пройдёт, они фору любой одесситке дадут. Перебили одесситов, уже на её памяти второй раз, первый после гражданской.
        Отец у матери часто спрашивал: «Циля, где ты нормального одессита видела? Шоб я так жил, как он одессит, как вам это нравится? Вечерним поездом вчера приехал из Недрыгайловки, а сегодня он уже хочет иметь в Одессе слово. Шоб я так жил, как он одессит».
        В выходной все-таки решили сходить на Ольгиевский спуск, на разведку. Может, они напрасно переживают, и у этих людей всё нормально? Солнышко припекало, но погода обманчивая, только свернули в переулок, а там ледяной ветер с моря, пыль засыпала глаза, весна никак не пробьётся. Дорка застегнула пальто на все пуговицы, бегом пробежали переулок. Хорошо, что Вовчика не взяли, пусть с девочками играет. Скоро лето, нагуляется ещё на улице. Они пересекли трамвайную линию, вот и Старопортофрантовская, Комсомольская теперь, и рва нет, засыпан. Одесса на этом месте больше не кончается. Воняет только жутко. Это с городской канавы тянет, говно одесское в море плывет. Как люди здесь живут, или своё говно не пахнет? Там Слободка, в горку — и Суконная фабрика.
        — Надя, ты знаешь, что здесь было в войну? Концлагерь. Оттуда оставшихся в живых гнали на Пересыпь и жгли в мазуте.
        — Не надо, Дора, эти суки свое получили.
        В конце спуска стоял двухэтажный дом под номером 10. Как и все дома, он был из желтого ракушечника, штукатурка обсыпалась, следы пуль и осколков виднелись даже во дворе. Справа от ворот была парадная, слева лестница вела на второй этаж. На длиннющий банкой по всему фасаду выходили двери и окна квартир.
        — Кого шукаетэ, красавици?
        Дорка оглянулась, но никого не увидела. Надя тоже осмотрелась по сторонам — никого.
        — Та шо вы все на нэбо дывытесь? Вы блыжче до зэмли повертайтесь. Здоровеньки буллы! — Буквально под ногами женщин на маленькой дощечке с колесиками сидел инвалид, ног у него не было совершенно. Одет он был в выгоревшую гимнастёрку, большие крепкие руки держали каталки; безногий мужчина ловко отталкивался ими, и самодельная тележка катилась плавно, без рывков.
        — Якшо шукаете такси. То сидайте мени на плечи.
        — Ни, мы шукаемо тётку Настю, та дядьку Мыколу, не то Кравчукив, не то Кравченко, — подыгрывая мужчине, скороговоркой выпалила Дорка.
        — Оце добре, шо хтось когось шукае. Мадам Крыворучко воны от так-то, племьянныци-красавыци, он титка ваша стирае на балкони, бачете?
        На втором этаже седая женщина стирала бельё в корыте, часть его свисала с перил, и мыльная вода капала вниз на маленький столик в палисадничке. По лестнице ступали аккуратно — старая, ступеньки прогнили, к перилам вообще боязно прикасаться.
        — Дора, я первая пойду. Ну и дом, в недобрый час не заметишь, как рухнет.
        — Он ещё нас переживёт!
        — Ой, не говори так, Дора, я хочу побольше прожить.
        Мадам Криворучко продолжала стирать, не обращая внимания на приближающихся к ней женщин.
        — Здрасьте, тетя Настя, мы к вам.
        — Шо вам надо? — злобно спросила она.
        — Мы к вам от тёти Кати с Софиевской, вы там жили.
        — Николы мы там не жили, шо вам надо? Ни якой тети Кати я не знаю.
        — Ну как же, Екатерина Ивановна и Елизавета Ивановна, сёстры-старушки, помните?
        — Не знаю я ни яких старушек — уходите.
        Надежда замолчала, посмотрела на Дорку. Та быстро нагнулась к самому уху тетки и прошептала: «Мы насчёт ваших девочек, нас просили передать...»
        Женщина мгновенно выпрямилась, посмотрела вниз во двор, потом па них: «Заходьте в хату». Комнатка была маленькая, с одним окном рядом с балконной дверью, её разделяла печка на две части, в углу за печкой кто-то постанывал.
        — Настя, хто там прыйшов?
        — Та так соседка, спи. Як вы нас отшукалы?
        — Екатерина Ивановна запомнила, когда вам помогала переезжать.
        — А як воны?
        — Умерла Елизавета Ивановна, а баба Катя живёт у меня.
        — А вы сами хто будете?
        — А я невестка Нины Андреевны, я видела вас из окна, и вас и вашего мужа, и дочек. Девочки в синеньких пальтишках были.
        — Вы мене бачилы? Из якого викна?
        — Так я у свекрови пряталась во время войны.
        Женщина недоверчиво посмотрела на непрошеных гостей: «Шлы бы вы соби дали». Из-за печки опять раздался голос: «Настя, хто це там у тебе? Га?»
        — Та никого немае, спи.
        Она встала и мотнула головой в сторону двери.
        Дорка тихо, не останавливаясь, прошептала:
        — Вашу дочь, не знаю, старшую или младшую, видели старушки в 43-м на улице, она была жива-здорова. Это просила передать Екатерина Ивановна, чтобы вы знали. Ну ладно, мы пойдём.
        Женщина встала, потом села, опять вскочила, хотела что-то сказать, не смогла, в глазах заблестели слезы. Дорка с Надькой быстро вышли, спускались, стараясь держаться подальше от перил.
        — Как пить дать, бандеровцы недобитые, видишь, как боится?
        — Тише, Надя, ну, баба Катя, нашла к кому нас послать, я как чувствовала, не хотела идти.
        — Не хотела, и не шла бы.
        Дорка сразу осеклась, что-то больно часто они стали ссориться по любому поводу. Но Надежда не слышала или сделала вид, что не расслышала.
        — В уборную надо бы сходить, домой не донесу, — оглядываясь по сторонам, канючила подруга.
        — Что мешает? Мне тоже, кажется, приспичило. Вон пустырь, идём туда наверх. — Они, смеясь и подталкивая друг друга, вскарабкались по отвесной тропинке. Только собрались присесть, как обнаружили землянку, из нее вился дымок, вдали за свалкой играли дети, ещё дальше сушилось на верёвке белье. Целый город из землянок, сарайчиков, ящиков, камней навалом. Стало жутко, неужели здесь живут люди? И дети играют на свалке из остовов танков, машин, просто мусора — жуть!
          «Идём отсюда!» Подруги, спотыкаясь, сбежали на мостовую. Они быстро поднялись по скользким булыжникам наверх к маленькому садику на Старопортофрантовской улице. На угловом доме, под фонарём, свежей краской было выведено: улица Комсомольская.
        — А как при немцах она называлась, помнишь?
        — Не помню, Надя, не знала и знать не хочу
        — А я и Комсомольской не хочу её называть, это всё равно что человеку одно имя при рождении дают, с этим именем и жизнь свою должен прожить — так и улица, и город, и страна, а то сэрэ-сэрэ-сэр — всё просэр!
        — Надька, заткнись, кто-нибудь услышит.
        — Хожу по городу, как приезжая, все названия переиначили, и никак не успокоятся — попробуй, запомни.
        — Вовчик наш будет знать только по-новому, — приподнимая воротник и отворачивая от ветра лицо, проговорила Дорка.
        — Ты уверена?
        — Видишь, как люди живут? А мы ещё ничего. Хуже было, а выжили.
        — Только и делаем, Дора, что выживаем. А когда жить-то будем? Кто-нибудь скажет?
        — Скажет, Вовка наш скажет, вот выучится, большим ученым станет, ну вот как этот — «улица Академика Павлова».
        — Да кто же против? — поддержала Надя. — «Улица Академика Еремина» звучит не хуже. Дотянуть бы нам всем только. Завтра моя очередь на «Кагаты» ехать социализм строить.
        — Так я тоже.
        — А ты-то чего? Тебя в списки не включали, у тебя ребёнок маленький, бабка на иждивении, да и по зрению тебя освободили. Ты что, не знаешь?
        — Знаю, я за Райку поеду, она попросила.
        — Фу ты, а я думаю, что эта шалава вокруг тебя крутится — и пальто подарила, и старую кофту. Вот пройда, финтифлюшка проклятая. Пробы на ней негде ставить. И здесь подсуетилась. А чего директор от тебя хотел?
        — Так вот он и вписал вместо Райки меня.
        — Всё ясно, откуда ветер дует, и гардеробчик сменился, — нехорошо усмехнулась Надька.
        — Ты только молчи, пожалуйста.
        — А чего молчать?
        — Чего-чего, выгонят нас обеих, что делать будем? На пустырь пойдём побираться, да? — Обе замолчали, выговорились, и на душе легче стало; под ручку, прижавшись друг к другу, быстро пошли дальше.
        Утром, стараясь не разбудить бабку и сына, они тихонечко оделись в одинаковые старые фуфайки. В плетёную сумку поставили бутыль с водой, бросили спичечный коробок с солью и несколько отварных картофелин в мундире, сваренных ещё с вечера. Пешком двинулись в сторону заставы. Надя пыталась как-то завязать разговор, но Дорка была не в настроении — так и шли молча. Когда свернули на Стеновую, народу прибавилось. Навстречу хмуро плелся рабочий класс, шаги тяжелые, гулкие. Мужчины в затасканных шинелях или солдатских ватниках, а женщины... Как и они с Доркой — в фуфайках.
          «Всё-таки Дорка какая-то чудная, — рассуждала про себя Надя, — то нормальная, а то чёрт-те что, аж страшно делается. Господи! Идёт, под ноги не смотрит, того гляди, расшибётся».
        Дорка действительно не видела ничего вокруг. На нее вновь нахлынули воспоминания. Все эти годы она так уставала, что не было ни сил, ни времени переживать всё заново. А сейчас эта знакомая с детства улица, серое утро с таким же затянутым облаками серым небом; вот здесь, как будто бы вчера, она с мешком гречки перебегала мостовую с сестричками, одной четырнадцать, другой двенадцать. Дорка совершенно забыла о Надьке, а у той терпение было на пределе — так будем ползти, наверняка опоздаем и под суд попадём. «Что она там шепчет, ну, ненормальная и всё тут». Дорка вдруг остановилась у длинного одноэтажного дома, нагнулась и руками принялась внизу под окнами гладить стены: «Мама, мамочка, прости, папа, папочка, девочки-сестрички, братик — простите меня!»
        — Дорочка, родная моя, пойдём отсюда, — Надя с силой подняла подругу с земли и оттянула от ворот. Дорка успела только мельком оглядеть свой двор, палисадник, — нет, с войны ничего не изменилось. Только выбитые стёкла заколочены фанерой, пыль, бурьян, грязь. Дальше пришлось бежать, не дай Бог опоздают. Им повезло. Их подхватила машина, отвозившая на Кагаты рабочих. Старый грузовик еле полз по развороченной дороге, объезжая громадные ямы, заполненные водой. Грузовик, кряхтя, въехал в ворота.
        За колючей проволокой дымилась полевая кухня, и пленные немцы по одному тянулись к ней. В котелки им наливали редкую кашу и давали кусок хлеба, они отходили чуть в сторонку и стоя ели. В недавно сколоченный сортир выстроилась очередь. Немцев было много, солнце, разорвав облака, начало припекать, туман растаял, и они, как в немом кино, по неведомой команде стали снимать шинели и раскладывать на земле для просушки. Гимнастёрки на них были такие же грязные и мокрые, от них исходил неприятный запах вперемежку с паром. Пленные молча брали лопаты, выстраивались в колонну и в сопровождении охранников с собаками исчезали в глубине пустыря. Дорка, столько лет мечтавшая убить хоть одного фрица, смотрела на них, стиснув зубы и не проронив ни слова. Надька сплюнула: «Ну и вонючие гады — высшая раса!» — «Мы тоже так воняли, когда на улице сидели под дождём и снегом», — про себя подумала Дорка, но, странное дело, злоба постепенно улетучилась, а с ней и желание уничтожить.
        Целый день они копали траншеи для буртов под закладку капусты на зиму. Работали в радость, для народа же, для себя. Возвращались уставшие, но довольные: целый день на свежем воздухе, назавтра отгул, можно поехать с Вовчиком на море, давно обещали свезти, пусть подышит морским воздухом, вот только куда? Если на Ланжерон, то пешком, куда-то еще только трамваями.
        — А знаешь, Надя, я в Люстдорфе никогда не была, давай махнем туда, — предложила Дорка.
        — А что там интересного?
        — Не знаю, чего-то туда захотелось, теперь это место Черноморкой называется.
        — Решим завтра, а сейчас давай пойдем в горсад, тебе ведь теперь в парикмахерскую не надо.
        В Городском саду играл духовой оркестр, цвели акации и какие-то диковинные южные растения, посаженные ещё в прошлом веке. Их аромат опьянял. Одесситы обожают это время года, нет и не может быть второго такого города на земле. Только дворникам не повезло, с раннего утра они подметают опавший цвет, его целые горы, а на следующий день опять всё сначала. Небо чистое, голубое, когда уже появятся для них долгожданные тучи и дождь собьёт эти белые грозди, и они с радостью сожгут грязные прелые соцветия, которые усеяли все улицы и переулки.
          «Хорошо, что Вовчика захватили, он ведь обожает акацию», — подумала Дорка. Они с ребятами ели сердцевину цветка, она была сочной и сладкой. Только потом болел живот, болел часто, однако на это никто внимания не обращал — а на что баба Катя? Вылечит! Вместе они сделали несколько кругов по саду, каждый раз останавливаясь возле кинотеатра Уточкина. Там, на углу, росло изумительное дерево, названия которого женщины не знали, говорили, что привезли его из Италии, раньше много таких было в Одессе, а теперь вот одно осталось, и цвело оно яркими розово-сиреневыми цветами, источая тонкий запах. Подруги уселись на самую дальнюю скамейку за рестораном, туда в этот час не заглядывали кавалеры, рано, скамейка пользовалась популярностью попозже, когда темнело, и мамаши с детьми уходили. Тогда жди молодых морячков...
        Желающие танцевать столпились вокруг танцплощадки. Вовчик продолжал бегать с другими детьми. Особенно ему нравилось крутиться около кинотеатра, там под лестницей был летний тир. А дальше открытые окна ресторана, люди сидели за столами и ели дымящее мясо, пирожные, фрукты. Мальчуган, глядя на это, забывал всё на свете, но женщины знали, где его искать.
        Поездка на Люстдорф откладывалась — далековато, Ланжерон ближе, туда и ходили в редкие выходные. Парк был хорошим, тенистым, а пляж маленький, грязный, заставленный лодками, к обрывам прилепились курени, сарайчики, сколоченные из кусков ржавого железа. Рыбацкие жены здесь же на пляже стирали бельё, готовили еду на кострах, вместо дров — мусор. У них можно было подешевле прикупить свежей рыбки или горячих рачков.
        Иногда выбирались на Горячую. «Горячей» в Одессе называли небольшой переулок, выходящий к морю, рядом с новой ТЭЦ; обычно по спуску Короленко шли на Пересыпь, там у конечной остановки продавали прямо из пекарни свежий хлеб с гребнем. Пока ехали трамваем по Московской улице, от буханки ничего не оставалось. Громадная труба от теплоцентрали сбрасывала в море горячую воду. Сюда целый день шли люди. Чтобы погреться, помыться, здесь же и лечились, обмазавшись Куяльницкой грязью, потом, как черти, плескались в воде. Самые отчаянные лезли внутрь трубы и, сколько могли, держались. Правда, недолго; когда не выдерживали, срывались в море под общий хохот и язвительные крики.
        Их компания любила располагаться за камнями, там было мелко, чистый песочек, людей поменьше и безопасно для мальчика. Раздолье, никто не гонит из воды, а наоборот, загоняют туда, чтобы не простудился. Здесь же стирали снятую с себя одежду, переодевались в чистое, повязывали головы полотенцами и бежали к трамвайной остановке. От усталости еле доползали до постели. Наутро подруги до работы успевали сбегать на базар, благо Новый рынок под боком. Этим летом в Одессе всё менялось на глазах. Мостили дороги, афиши гастролирующих театров были расклеены повсюду, гостиницы ломились от приезжих. Дома отдыха, санатории, пансионаты — всё переполнено. На улицах отдыхающие просились на постой. Одесситы сдавали всё подряд — и квартиры, и комнаты, и углы, непонятно, где сами жили. Население увеличилось в несколько раз, но места всем хватало.
        К соседям Дорки, старичкам, тоже приехали родственники из Ленинграда — жена их сына Мара с подружкой Любкой. Хорошенькие, стройные девушки в соломенных шляпках, на полях которых располагались целые композиции из яблок, груш и винограда с цветами. Едва светало, они убегали на пляж, чтобы встретить зарю, и к обеду возвращались обгоревшие. Не стесняясь, прямо во дворе возле уборной, снимали свои сарафанчики и шляпки и обмывались водой из-под крана, для вида прикрывая друг-дружку халатиками. Жильцам дома это не нравилось, но они замечаний бесстыжим барышням не делали, так, между собой осудят, повозмущаются. Люди в блокаду настрадались, ладно, пусть моются. После обеда они выносили во двор табуретки и садились под акацию в тенёк вышивать. Их тонкие пальчики, как бабочки, порхали над пяльцами, и под ними расцветали цветы.
        Вовчик часами сидел возле приезжих и, как завороженный, не мог оторвать глаз от плетёной сумки, в которой лежали нитки всех цветов и оттенков. Какая ерунда, бегать и выпрашивать дурацкое колесо, когда такие девушки доверяют ему разматывать волшебные нитки. Вовке дали тряпицу, и он учился вышивать крестиком. Все соседи старались чаще ходить в уборную или за водой, чтобы лишний раз поглядеть, что же у кацапочек получилось. Вечерами девушки уходили на променад, возвращались не поздно. Иногда с провожатыми, для конспирации прощались с кавалерами за утлом, но разве этих «бабуль-сыщиков» со скамейки проведёшь? Воспитанные и приветливые подружки, слегка кивнув, прошмыгивали под их рентгеновскими взглядами.
        Первой не выдержала Надя. Увидела, как Марочка с подружкой, купив обыкновенную верёвку с джутовой фабрики, выстругали деревянные крючки и вернулись с моря уже с чудесными сумочками — и загорелась. И уж вовсе обалдела, когда после обеда Марочка на сумочках вышила цветочки, а Любка лаком для ногтей дорисовала зелёнкой листики. Когда утром девчонки выглянули из комнаты, она попросила научить связать такую же сумочку. Приступили сразу, на кухне, наперебой показывая, как это просто. У Надежды ничего не получалось, все уговоры не натягивать с силой верёвку, были бесполезны.
        — Не огорчайтесь, потренируетесь — и у вас получится, — успокаивала Надю Любка, размахивая руками.
        Целый день Надька под прилавком ковыряла крючком верёвку, к концу рабочего дня палец распух и покраснел. Дома и вовсе так разболелся, что не было сил терпеть, Надька решила попарить его содой. «Тётя Надя! Что случилось? Как успехи?» В ответ Надя кивнула на стакан. Девчонки виновато улыбнулись — мол, такое поначалу было и с ними.
        — Нам бы ниток прикупить, поможете? — голос у Мары отчего-то задрожал. — У нас в Питере дефицит, а в Одессе, говорят, всё есть. Мы уже весь город обегали — нигде не попадались. А на толкучке такие бешеные цены, просто ужас! Как вы здесь живёте?
        Через пару дней Дорка в обед принесла полное ведро ниток, сверху укрыла их тряпкой. Девушки оценили ассортимент, отобрали, по их мнению, нужное, однако, подумав немного, забрали всё.
        Теперь они не вышивали, а вязали из шелковистой белой нитки одинаковые квадратики и складывали их стопкой. Всё свободное от работы население дома переехало под акацию. Выносили старьё, стелили на землю вокруг юных наставниц. Азарт захватил всех. Оказалось, многие старушки в молодости тоже этим занятием увлекались. Дело спорилось. Вовчик быстро научился выстругивать деревянные крючки, но они моментально ломались у начинающих вязальщиц.
        Ленкина мама разрешила выставить патефон на подоконник, и под звуки модных мелодий время летело незаметно и приятно. Вовчик смотрел на девушек, на их ручки с тоненькими пальчиками и розовыми ноготками, как на волшебных фей.
        — Ты чего дрыхнешь? Где крючок? — Ленка растолкала заснувшего мальчика.
        — Не сплю я, задумался.
        — Ага, втюрился ты, а не задумался. Иди лучше рожу свою умой, а то стыдно за тебя перед людями — тоже мне кавалер!
        Вовка вернулся во двор, когда уже шла примерка. Марочка стояла в чёрной муаровой юбочке, на ней была белая, вывязанная из квадратиков кофточка без пуговиц, она просвечивалась, и мальчик увидел её беленький лифчик. Кожа девушки загорела, солнце, прячась за сараи, посылало свои последние золотистые лучи. Марочка купалась в них, они проходили у неё под руками, ногами, гладили прекрасные косы с кудряшками надо лбом. Все любовались этими небесными созданиями, невесть как вы жившими в блокадном Питере, так они называли Ленинград.
        И вдруг Марочка увидела Вовчика. Он стоял в арке ворот с открытым ртом, держа в руках корзину с шелковицей.
        — Что скажет нам кавалер? — Марочка прокрутилась, как балерина на одной ножке. Вовчик залился краской, аж пот выступил на лбу.
        — Я шелковицы принёс — вот.
        Все засуетились, стали мыть красную и чёрную шелковицу. Ниночкина бабушка вынесла полную кастрюлю оладышек, ещё соседка угощала разведенным водой мёдом. Каждый нес во двор что мог — стулья, табуреты, пили уже не только чай. Патефон не умолкал. Надя танцевала с Доркой, Вовчик с Санькой по-взрослому их разбивали. Было весело и шумно, прохожие заглядывали из соседних домов, думали, свадьба, спрашивали, кто невеста? Даже бабу Катю спустили вниз, усадили поудобнее у акации.
        Обняв Надежду, Марочка сунула ей в руку кофточку: это от нас, носите на здоровье. Под шумок они сбежали к ожидавшим их морячкам. Вроде бы и места много во дворе, а посидеть негде. Выпив ещё немного, трое мужчин, оставшихся на весь дом в живых после войны, решили соорудить стол. Через неделю он был готов, длинный, с двумя скамейками по бокам. Теперь целый день кто-нибудь сидел за ним: утром старушки с маленькими внуками, днём молодёжь, вернувшаяся с моря. Вечер делился пополам: сначала мужики забивали «козла», под бормотуху курили, нещадно ругались, вспоминая войну, голод. Пацанов незлобно, но старались отгонять — еще свое хлебнут. Ближе к полуночи их сменяла молодёжь, возвращающаяся со свиданий. Ну а затем раздолье было парочкам. Старая акация создавала хорошее настроение, молча слушала людские радости и печали. Под ней отмечали праздники и дни рождения, двор стал хорошеть на глазах — починили, наконец, ворота, побелили деревья, покрасили уборную, даже мусор перестали бросать где попало — неудобно всё-таки, соседи видят, застыдят, лучше от греха подальше отнести на полянку через дорогу.
        В общем, жизнь кипела. Вечерами, правда, редко, в основном в субботу, собирались на Горячую. Парились от души и решали, ехать ли в выходной всем двором в Лузановку, как до войны. Но в воскресенье магазин был открыт, и ни о какой поездке Дорка с Надей и думать не могли. Вовчик весь вечер умолял их отпустить его с дядей Ваней и тётей Валей. Дорка ни в какую, вот будет у нас выходной в понедельник — тогда и поедем. Забыл, как там мальчик утонул? Нет, разговор окончен.
        — С вами неинтересно, я с вами не хочу! — в сердцах выпалил мальчик.
        — Значит, и в понедельник не поедешь, мы поедем без тебя! А ты будешь дома сидеть целую неделю!
        Надька мигнула подруге: это ты чересчур, он же маленький. Вовчик, горько плача, бросился за ширмочку к бабе Кате.
        — Маму надо слушаться, я тоже её слушаюсь, ты как в прошлый раз после этой Лузановки кашлял?
        Вскоре из-за занавески слышался смех, радостные возгласы. Баба Катя играла с внуком в города, имена, клички собак и кошек. Женщины, перебирая гречку, улыбались.
        В понедельник, как назло, ветер нагнал тучи, стало прохладно. Моросил нудный дождь. К вечеру всё стихло, показалось солнышко и своим появлением сразу сгладило неважное настроение. Всё равно день использовали по-хозяйски: стирали, убирали, даже на базар сгоняли очень удачно, покупателей нет, зато продавцов хоть отбавляй.
        — Хорошо бы окунуться, может, все-таки махнём на море? — Надька скосила глаза на Вовку, тот молча играл с лошадкой. — Вроде сегодня наш Вовчик хорошо себя вёл, помогал нам, да и помыть его не мешало бы. Как ты считаешь, Дорка, брать его или нет?
        — Брать, брать! — не выдержат мальчуган. — Я буду ножки тебе мыть, тёть Надя!
        — Лучше бы корзины взяли, да угля натаскали, сами говорите, что на железнодорожных путях полно, и никого сейчас не гоняют. Лето скоро кончится, чем топить будем? — баба Катя тяжело вздохнула.
        — Успеем, баба Катя, натаскать, не беспокойтесь, — успокоила Надька. — Вовчик, лучше достань с печки мешки, может, рыбки наловим или прикупим, и сумки на всякий случай прихватим.
        За ними никто не увязался. К Горячей подъехали быстро, рабочий день еще не кончился, в трамвае ехали торговки рыбой, от них так воняло, что подруги высунули головы в окно подышать свежим воздухом.
        — Граждане, не высовывайте свои мозги. Эй ты, умная в очках, посмотрим, что ты всунешь обратно!
        Дорка с Надькой быстро отпрянули от окна, невольно слушая двух собеседниц, одна из них стояла на передней площадке, другая на задней. Не обращая никакого внимания на переполненный вагон, они гортанными голосами Привозных торговок, перебивая друг друга, радостно орали на весь трамвай: «Пошла килька, и анчоус с сарделькой, прямо косяки, идут, как немцы сдачи Ковалевского. Везде и в Лютсдорфе, и на Фонтане, что делается. Страсть сколько рыбы...»
          «Неужели правда? — подумала Дорка, — Молодец Надька, что мешки заставила взять».
        — Смотрите, смотрите!
        Все повернулись к окнам. Солнце с запада освещало открывшееся людям море, оно серебрилось небывалым цветом, тяжелые волны несли к берегу рыбу, она выпрыгивала из воды. Сверкала на мгновение и опять сливалась всплошную серебристую массу. Трамвай остановился, все выскочили и побежали к берегу. Он весь был усыпан мелкой тюлькой. Люди сначала набирали ее, потом выбрасывали, заходили подальше и набирали покрупнее, живую, скользкую... Падали, теряли; как полоумные, сбрасывали с себя одежду; мастерили тару под улов. Не стесняясь, женщины снимали трико, затягивали в них резинки и, набив рыбкой, забрасывали их на плечи. Мужчины, обезумев от счастья, связывали кальсоны и рубахи. Дорка боялась за Вовчика, чтоб его не затоптала эта озверевшая толпа. Надька была уже по грудь в воде, махнула прихваченным из дома мешком, и аппетитная сарделька сама утрамбовывалась в нем, вода сливалась в небольшие дырочки. Дорка ждала подругу на берегу, загребала кильку ногами и придерживала сумки, чтобы не украли. Вовчик аж дрожал от возбуждения. И икал. Через час всё, что можно было затарить, они забили рыбой.
        — Баба Катя нас простит, как увидит эту красоту, она умница. А ты бы, Дорка, штаны сняла, как эта баба?
        — Я в трусах хожу!
        — Твое счастье, а то бы я с тебя их сняла. Тары бы могло не хватить.
        — Ты лучше это сначала допри.
        На остановке стояла раздетая здоровая тётка с девочкой лет двенадцати в одних трусиках. Ей было стыдно, и она плакала. Надька с Доркой весело подмигнули ребёнку: «Сарафанчик твой отстирается, зато смотри, сколько в него и мамино платье набили». В переполненный вагон еле влезли, под ногами на полу валялось много мятой рыбы, запах ее никто не ощущал. Доехали быстро, теперь поскорее перейти железнодорожные пути Пересыпские, а на спуске пересесть в другой трамвай.
        — Эй, извозчик, не гони! — подшучивала Надька, когда Дорка оказывалась впереди. — Лучше помоги.
        Трамвая они так и не дождались. Шли пешком, часто останавливались передохнуть. Рук от тяжести не чувствовали. У ворот, как всегда, сидели старухи.
        — А ну, бабки, тащите миски, угощайтесь рыбкой, — скомандовала Надька. Старух, как ветром, сдуло. Мужчины побросали домино, весь дом гудел, не веря своим глазам, когда Дорка вывалила на стол целый мешок. Вовчик захлёбывался от счастья, он был в центре внимания и уже, наверное, в десятый раз рассказывал о чуде, свидетелем которого был.
        Вдруг всё взрослое население похватано вёдра, мешки, корзины и двинулось кто куда, к морю. Одни на Пересыпь, другие на Ланжерон. Поздно. Туда уже нёсся весь город. В Доркиной квартире все дружно, не произнеся ни слова, чистили, жарили и варили сардельку. Ели и опять чистили, и опять ели.
        — Завтра сутра бежим за солью, — прервала тишину Надька. — Рыбу засолим и повялим.
        — Девки, завтра соли не будет, — обреченно произнесла баба Катя, — она сегодня нужна. Давайте корыто, у кого сколько есть. Не хватит — с уксусом стушим. Да и так съедим.
        Ночью бабе Кате стало плохо. «Ой, девочки, обожралась я, дура старая». Ее рвало, боли усилились, она еле дышала, бредила, приходя в себя, просила Бога забрать её поскорей, не мучить её девочек, внучка. Просила прошения у всех, потом затихала. Дорка с Надей не прилегли ни на минуту. Утром Дорка побежала в поликлинику, вызвана врача на дом. А Надя понеслась за солью. Как и предсказала баба Катя, соль исчезла из Одессы мгновенно. На базаре за неё ломили несусветную цену.
        Одесситы наелись тюльки, казалось, на всю жизнь. Смотреть на неё никто не мог, но проходило несколько часов и обещания не есть до конца жизни, забывалось. Опять жарили, парили, варили. В городе только и говорили о рыбе, откуда столько? Версий выдвигалось множество.
        На Соборной площади, где от собора ничего не осталось после 30-го года, кроме названия, после войны собирались бывшие солдаты, в большинстве инвалиды, играли в шахматы, домино, спорили о футболе, шепотом рассказывали житейские анекдоты, только своим проверенным корешам доверяли что-нибудь запретное. Если появлялся чужак, стоящий на шухере «поднимал громкий концерт». Все разом умолкали, выдерживали паузу. Лишь споры о рыбе продолжались. Ссылались на какие-то точные «сведения оттуда» с многозначащими закатываниями глаз к небу. И разносились они по городу быстрее морского ветра. Не было, наверное, ни одного двора, завода, парохода, самого захудалого куреня, где бы не обсуждали эти «сведения оттуда».
        — Цэ у турок якась бомба американська взорвалась — та мабуть, рыба пишла до нас! — весть с Фонтана быстро доходила с Дофиновки и Белгород-Днестровского.
        — Втикла до нас, бо бильш Совецьку власть вважае! — подмигивал другу старый солдат.
        — Це, мабуть, шторм дюже ссыльный с боры загнав тюльку до нас!
        — Та ни, це головный косяк на мину нимэцьку наскочыв и з курса збывся — таке бувае. И в газети пышуть, шо таке бувае... Та пидытрысь, сами не знають шо пишуть, в газети, в газети...
        — Недилю загораты можно — лодку красыть буду.
        — Та ни, кажуть у Овидиополе рыбколгосп прыймае рыбу.
        — Хто це каже, плюнь ему в очи! Прыймають! Соли немае, нихто не прыймае!
        — Ось скильки дохне, глянь, Никола, такого не бачыв. Кинець свиту!
        — Та хочь кого спытай, до вийны скумбрия до Одессы прыйшла, ото було, так було, а зараз тильки тюлька! Тьфу! Кинець свиту!
        В глазах рыбаков стояла тоска, сколько сил, здоровья они тратят, чтобы поймать эту рыбку, гибнут, калечатся в море и вот на тебе — бери, не хочу, и никому она не нужна. Даже чайки не летают в море, а обосновались на берегу и важно ходят но гниющей рыбе, как завоеватели, брезгливо отряхивая лапки, не веря своему счастью.
        Во дворе на Софиевской за столом сидела очередь в туалет.
        — Ой, бабы, уже по пятому заходу! Будь неладна эта рыба!
        — Говорят, все больницы переполнены. Обосралась вся Одесса.
        — Бабы, вы еще шутите, пропустите Христа ради, а то дед на ведре сидит, а я сюда добежала. И смех и грех.
        — Баба Катя умирает, а вы здесь ржете. Смотри, Иван Ниночку в больницу понёс, видно, совсем плохо.
        — Господи, что же это такое?
        — Да стухла, небось, рыба, а они её ребёнку дали, вот и весь сказ.
        — Вонь какая, весь двор провонялся! По радио говорили, что эпидемия может начаться — холера, в море инфекция. Рыбу есть нельзя, отравлена она — диверсия это.
        — Да, диверсия это американская!
        — С завтрашнего дня городской воскресник.
        На следующий день подъезжали машины, в них грузили то, что осталось от перламутровых блестящих красавиц, которых ещё три дня тому назад люди мечтали купить и поесть, а теперь с ненавистью и отвращением выбрасывают, засыпают хлоркой, не дай Бог эпидемия.
        Врач к бабе Кате пришла только под вечер. Вовку прогнали на улицу, но он потихонечку вернулся и подслушивал под дверью. Наконец врачиха вышла, на ходу объясняя Дорке: «Если бы она ходила, то, сами понимаете, организм бы боролся, кишечник заработал. А так, без движения, и возраст еще — я вас ничем порадовать не могу».
        Вовчик чуть не плакал: не вылечила врачиха его бабу Катю, а он так ждал. Мать опять выставила его за дверь: иди гулять. Во дворе никого не было, лишь возле ворот сидели тетки с детьми, ноги сами понесли его вниз по улице. Он всё время думал: «Если бы у бабы Кати были костыли, она бы ходила и выздоровела. А у нее палки, как можно ходить на них?» Он сам пробовал — очень неудобно. Нужно достать настоящие. На Пастера, в больнице, он видел их много; больные в пижамах и халатах читают газеты, играют в шашки. У каждого свои личные костыли, приставлены к скамейкам, могут и по очереди пользоваться, всё равно ведь сидят. Вовчик старался оправдать свой поступок. Ворота больницы были раскрыты. Удобный случай представился сразу. Он приметил парня, у которою одна нога была в гипсе. Тот медленно, мелкими шажками, шел, опираясь на плечо женщины, очевидно, мамы; было слышно, как она внушала ему не бояться. Костыли одиноко стояли, прислонившись к дереву. Вовчик смотрел на спины удаляющихся — и быстро подхватил их. Какие они тяжелые и неудобные, через ворота нельзя — там сторож. Он понёсся к забору. Оглянулся ещё
пару раз и наткнулся на человека в белом халате.
        — Ты куда, пострел?
        Вовчик красный, в ужасе смотрел на врача:
        — Да я бате, он там, забыл, туда кое-как, я помогал, а назад никак.
        — Ну, беги, смотри не упади сам! — усмехнувшись, врач поспешил по своим делам. Вовчик забежал за последнее здание, вот и забор удобный — чугунная решетка, быстро просунул костыли. Перелазить через забор не стал, помчался к воротам, невозмутимо прошел мимо сторожа.
        — Ну что, навестил? — спросил тот.
        — Да, всё в порядке, — как взрослый, ответил мальчик, а сам думал: «Только бы не спёрли».
        Стемнело, теперь скорее домой, баба Катя как увидит такие костыли, сразу встанет и пойдёт, ещё как пойдёт, он ей поможет, и они, как раньше, пойдут и на «охоту». Пересменка на дворовой лавке закончилась: женщины с детьми уже ушли, им на смену заступили бабы. Они курили папиросы, задирали прохожих не сильно, так, от нечего делать, подшучивали не злобно, в основном сплетничали. «Перемоют всем косточки и разойдутся», — махнув рукой, говорила Дорка.
        Вовчик прошмыгнул во двор так быстро, что не успел поймать в свой адрес ни слова. Холостячки что-то серьёзное обсуждали и были уж очень увлечены. Дверь в комнату была приоткрыта, на диване сидели мать с тёткой.
        — Где ты шляешься целый день? Мало нам горя, так еще ты.
        — Что это ты притащил? Господи, где ты их взял?
        Вовчик так устал, что не мог ответить сразу.
        — В больнице доктор дал.
        — В какой больнице? — не унималась Дорка.
        — В Херсонской.
        — Кто тебе дал?
        — Я говорю — доктор.
        — Как дал? Зачем?
        — Я попросил для бати, ну, для бабы Кати, он и дал, говорит, бери, раз нужно.
        — Уже никому не нужно, Вовчик!
        Он рванул ширмочку, баба Катя лежала в той же позе.
        — Баба Катя, я принес тебе костыли, настоящие, ты поспи, а завтра мы с тобой будем ходить, — мальчику показалось, что бабушка кивнула ему головой.
        — Вова, пойдёшь спать к соседям, — Дорка первый раз, сама не зная почему, назвала сына по-взрослому.
        — Зачем? — только сейчас он увидел заплаканные глаза тётки и матери.
        — Нет больше твоей бабы Кати, нашей бабушки, ушла она от нас.
        — Умерла она, старенькие умирают, сначала болеют, а потом умирают.
        Вовка попятился назад и, не замечая столпившихся в коридоре соседей, заплакав, убежал.
        Нет, как же так, он ведь принёс настоящие костыли, разве она не могла подождать, начата бы ходить и выздоровела. Нужно было раньше стырить эти проклятые костыли, он ведь давно хотел, а всё боялся.
        — Вовчик, пойдем к нам, — его обняла тётя Валя, Ленка с Ниночкой потащили за руки. Мальчик не сопротивлялся, опустил голову, чтобы никто не видел его слёз, и пошёл за тётей Валей. Утром, пока все ещё спали, он сбежал домой. В комнате было полутемно, на диване сидела мать в чёрном платке, она сразу бросилась к сыну.
        — Нельзя, сюда нельзя, иди во двор, я тебя потом позову.
        Из-за ширмочки вышла соседка и поставила помойное ведро.
        Мать потащила его во двор к уборной, не замечая сына.
        — Всё, мы её обмыли. Где одежда? Во что будем одевать покойницу, Дора? — женщины по-деловому вытирали руки одним полотенцем.
        — Поссоримся из-за кавалера.
        — Пусть сначала он появится.
        Старухи захихикали, потом покрестились: «Господи, прости душу грешную, покойница, видать, тоже немало нагрешила на своём веку, уж такая фартовая была, куда там. Вовчик, а ты чего тут?» Женщины замялись, неудобно стало перед ребёнком, покойница в доме, а они языки распустили, засуетились, схватили лежащую на столе одежду и задёрнули за собой ширму.
        Мать вернулась с пустым ведром, он уткнулся ей в живот и горько заплакал. Мальчик уже много похорон видел, все умирают и умирают, всё она, война проклятая. Он слышал, как соседи говорили, если бы не она, и его баба Катя жила бы и жила.
        Дядя Ваня на заводе заказал гроб и машину, мать с тёткой Надей у всех денег на похороны назанимали. Весь двор провожал бабу Катю, все плакали и говорили, какая она была добрая, как всем помогала, утешала. Лучше врачей лечила своими травками, сама, небось, тоже горя хлебнула, шутка ли на старости лет на улице оказаться, хорошо ещё Дорка приютила. А хоронит как, не каждый так родную мать в последний путь проводит, а здесь и кормили и одевали чужую старуху. Вот дожили, мужиков нет, чтобы гроб вынести — одни бабы. И шофер — баба.
        Похоронили бабу Катю на Слободском кладбище. Во дворе под акацией были поминки, пили кислое вино, мама с тёткой, посидев немного, ушли домой. Постепенно разошлись соседи, за столом остались дворовые выпивохи, они уже не помнили, из-за чего им поставили сегодня.
        Утром Вовчик проснулся один. Мать и тётка ушли на работу. Он заглянул за ширму — кровать бабы Кати была аккуратно заправлена. Зеркало занавешено простынёй, страх и дрожь охватили мальчика, он попятился к двери и выскочил в коридор. На кухне новые жильцы варили кофе.
        — Вовчик, иди к нам, давай сюда!
        Мальчик оглянулся на дверь, никто за ним не гнался. Чего он так испугался? Он ведь не один. Сейчас соседка будет рассказывать, какая хорошая квартира у них была на Греческой и как хорошо жить в центре.
        — А когда ваша Марочка приедет?
        — Теперь нескоро, только следующим летом, может быть, лучше бы наш сынок приехал, чем эта.
        Старик сурово посмотрел на жену, потом вздохнул и пододвинул маленькую чашечку мальчику. Кофе был горячий, горький и невкусный.
        — Извини, дружок, молока и сахара нет, только кофе после невестки допиваем. Давай водичкой разбавлю, а то для тебя это крепкий.
        Он подлил воды в чашечку, но от этого вкуснее кофе не стал.
        — Что делать будешь?
        — Бабушкины костыли нужно отнести в больницу, я обещал вернуть, — серьёзно ответил Вовчик. Он открыл дверь в свою комнату, схватил костыли и понёс в больницу. Завидев ворота, задрейфил: а вдруг поймают. Оглядываясь по сторонам, пошел к знакомой чугунной решётке, просунул туда костыли, руки тряслись, никак не мог попасть, аж вспотел. Домой летел пулей, у двери остановился, сердце опять сильно заколотилось. «Чего я боюсь, я же мужчина, я не должен бояться, это девчонки помирают от страха, а мне бояться нечего, брехня всё это, что покойники приходят домой, сам видел: гроб забили гвоздями и глубоко в землю закопали. Как оттуда баба Катя может выйти?»
        В комнате было светло, но мальчик всё равно заглянул да занавеску — там ничего не изменилось, пустая заправленная кровать, везде чисто, всё уложено по местам. Только сейчас он увидел стакан молока и хлеб, завёрнутый, как обычно, в полотняную салфетку. Косясь на ширму, всё съел, потом лёг на диван, укрылся с головой, долго лежал, боясь сбросить жаркое одеяло, пока не заснул. Пришедшие на обед Дорка с Надеждой не стали его будить.
        Они сварили супчик, стоя поели и ушли. Говорить обеим не хотелось. Каждая думала о своём: Дорка о том, что сын совсем вырос, пошёл в отца и добрый, как Нина Андреевна. Надежда о Дорке, как ей повезло с сыном, а у неё детей нет и никогда не будет. Может, на время к себе уехать, наслушалась на поминках про бабу Катю, что та даже собственного угла не имела, и страшно стало. Первый раз за эти годы Надя захотела уехать к себе домой, в свою комнату. Неудобно Дорку бросать в такое время, но и тянуть дальше нет сил. «Девять дней пройдёт, и поеду к себе», — твердо решила она для себя и успокоилась, даже настроение приподнялось.
        Лето, такое длинное и жаркое, пролетело, и тёплые осенние денёчки тоже. Во дворе никого нет. У каждого свои дела, даже у небесной канцелярии. Как говорит сосед: «Сколько сегодня она нам дождика пропишет, один Бог знает». Сосед берёт на всякий случай старый дырявый зонт и шагает на Соборку в шахматы играть, о футболе поспорить. Никакая погода его не остановит, жена бурчит, что за хлебом пойти не допросишься, а туда хоть на карачках, а поползёт. От Греческой хоть близко было, а теперь в такую даль, никак черти тянут.
        Тётя Надя живет у себя, даже на обед не приходит. Нинка опять ревёт на весь двор, наверное, тётя Валя ей задницу надрала. Старая Пузатиха сплетничала, что Валька на малой злобу на муженька своего вымещает — подгуливает ее Иван. Шуры-муры с какой-то бабой на заводе закрутил, Валька к начальству бегала жаловаться, так Иван ей надавал по всем статьям. Недели две не показывалась во дворе, фингалы прятала. Соседка но квартире ехидничала, что свет вечером на кухне и в коридоре можно не включать, так светло от её фонарей. А Ниночка всё надрывается, слушать нету сил.
        Вовчик слез со скамейки и выбежал на улицу. Дождя нет, пойду на полянку, за магазин, туда, к бывшему дому графа Потоцкого, учитель физкультуры приводит школьников. Интересно понаблюдать, как они бегают, прыгают, бросают гранаты, не настоящие, правда, но всё же. Надо было не слушать никаких врачей и в этом году пойти в школу. Уговорили мать: пусть подрастёт, окрепнет, успеет ещё. Но учеников на полянке не было. С моря сильный ветер задувал, и не было видно, где оно кончается и начинается небо. Вовчик уже собирался идти обратно, как заметил пацанов, с которыми ему Дорка не разрешала водиться. Он их знал, они даже во двор заходили, правда, дворничиха баба Стёпа их веником гнала: «Чтобы духу вашего во дворе не было», но они всё равно свистели и звали ее сыночка Гошеньку. Гошка сам ещё тот бандит, но Вовчика не обижал, даже два раза давал покурить папиросы. Вовчику не понравилось, он так, для понта, потянул эту горечь, странно, но не закашлял. Гошка даже похвалил его: «С этого суржика толк будет».
        Ребята склонились над чем-то. Заметив Вовчика, позвали — валяй до нас. «Это ж Вовка, очкастой Дорки з магазина пацан. А ну топай сюда». Мальчик стоял в нерешительности — идти, не идти. Что я маленький, постоять за себя не смогу — дам сдачи. Но никто бить его не собирался, наоборот, весело приняли в компанию. Гошка даже руку положил ему на плечо, дал затянуться. «Это мой кореш, хто тронет, будет иметь дело со мной. Понятно?»
        — Сейчас фейерверк будет, хочешь посмотреть? — спросил Гоша.
        — Ага.
        У Вовчика закружилась голова, его приняли в компанию, он даже курит со всеми.
        — Тогда поджигай и убегай сразу. Только в штаны не надюрь.
        Парни подсмеивались. Вовчик взял спички, протянутые Гошкой, присел возле небольшого костра, сложенного из тоненьких влажных веток. Костёр не загорался, наконец показался слабый огонёк, мальчик слышал: беги, беги, но продолжал поддувать, чтобы лучше разгорелось. Вдруг чья-то рука подхватила его за шиворот, и тут прогремел взрыв. Сторож картинной галереи, музея в бывшей усадьбе графа Потоцкого, всё время гонял мальчишек с полянки. Вот и сегодня, что удумали, тащат сюда и патроны и порох...
        — Батькив повбывало, нихто им по задницам як слид не дасть. И ноги им видрывае и рукы, а воны за свое, опьять. Ище хвылына и усе, нима хлопца, розирвало бы на шматкы. Ото дывыться, — продолжая крепко держать Вовчика за шею, он показывал, как насквозь пробило его ватник, ватные штаны. — Добре шо не зняв, ничью змерз. Як успел, як успел, маленько тильки достато. От пацаны — жлоба поразбиглыся.
        Из музея бежали люди, образовалась толпа, кто-то брызгал Вовчику воду на лицо. Участковый записывал в блокнот показания сторожа.
        — Так хто ж их знае, воны уси здеся куролесят.
        — Ни, той малець тилькы пидийшов до ных, так воны падлюкы юму пидсунулы спички пиджыгаты. Я як побачыв, сразу згадав шо до чего и побиг. Малець не розумив, шо робыв, бо воно вже горило, пацаны велыки розбиглыся, а оцей сыдыть та дуе.
        Сторож всё повторял и повторял, не веря своему счастью, что спас пацана и сам жив остался.
        Старый автобус, служивший скорой помощью, медленно увозил пострадавших. Дорка мыла пол в торговом зале перед обедом, чтобы вовремя уйти домой пообедать с сыном. На полянке что-то бабахнуло, говорят, опять шпана порох подорвала. Машина с военными приехала, всё оцепили, вроде еще снаряды будут взрываться. Покупатели приносили всё новые сведения, одни страшнее других. Надька за прилавком подкрашивала губы, она постриглась, покрасилась, что называется, помолодела. Каждый день в обеденный перерыв бегала на базар. Девчонки судачили, что у неё не иначе хахель объявился. С Доркой она не делилась, а та и не лезла к ней в душу. Захочет — расскажет, а на нет и суда нет. Как хорошо они дружили, пока жива была баба Катя, а как не стало её, они осиротели и разбрелись кто куда. Дорка, правда, никуда не девалась, всё ждала, приглашала. Только Надька всё времени не находила. Хорошо, что новая директриса женщина хорошая, с понятием. Самой деньги на разные расходы по магазину нужны. А где их взять? Дорка сама ей предложила: стоящее можно перепродать и свою зарплату сохранить. Так все до вас делали, и от вас ничего
не надо, кроме товара.
        Так и повелось. Только подмигнет, Дорка мигом в кабинет, заберёт товар и к Сенечке в парикмахерскую, тот всегда на месте, дай Бог ему здоровья. Он сам всё оценивает, здесь же рассчитывается, а потом как он уже сам со всем этим барахлом разбирается, не её дело. Главное, она хоть как-то сводит концы с концами. Пока Надежда с ними жила, было полегче, две зарплаты — не одна, да и товар у неё ходовой. Видно, теперь сама крутится, вон как приоделась, и на базар с пустым кошельком не побежишь каждый день.
        Дорка выглянула в окно, на небе сгустились тучи. Только дождя не хватало. Надо дать звонок пораньше, подумала она, а то пока выползут покупатели, сколько их ни подгоняй, свои права знают, все крутятся, крутятся без толку. Нужно тебе купить — покупай, и нечего стоять, выжидать, как на базаре, вдруг подешевеет. Не люблю я этих бездельниц, еле зад свой откормленный передвигают, жопы, как корма у катера, крутят туда-сюда, туда-сюда, так и поддала бы шваброй. Что-то я сегодня какая-то нервная, вроде бы выспалась на своей кровати, Вовчик на диван перебрался, топчан не согласился убирать. Зачем? Может, к нам кто-нибудь погостить приедет, на море покупаться, так, пожалуйста, есть где спать. Дорка понимала, он Надежду ждёт, скучает. Скрытный становится, никогда не говорит, где был. Один ответ: «Та там», а где «там», никогда не скажет.
        Комната была закрыта, Вовчика ни дома, ни во дворе не было. Марья Константиновна, новая соседка, варила борщ, пахло повсюду. У Дорки аж слюна подступила. Сейчас картошку разогреет, для Вовки есть кусочек сала, чаёк, наестся.
        — Дорочка, вы слышали? На полянке мальчишки снарядов натаскали и взорвали, так одного на кусочки разорвало — даже собрать нечего. Как вы не знаете? Это же рядом с магазином. Дора, вы куда?
        У ворот старухи судачили, на ходу сочиняя всё новые и новые невероятные подробности.
        — Вовчика не видели?
        — Так, на полянку давно побежал... А этот бандит Гошка, его, видать, рук дело. Прибёг, как раз после того, как бабахнуло. Да, ты ж, Настья, казала шо: Гошка побиг до дому, як ошпаренный, тай доси нэ выходыть.
        — Куды Дорка побигла? Мабуть, цэ Вовчыка розирвало?
        — Та шоб твий поганый язык вырвало!
        — А я шо? Я ничёго, тилькы, як бабка померла, вин одын шляеться, та с цым бандюком Гошкой в карты гpaе, та курыть, я сама бачыла.
        — А дэ Надька дилась?
        — Та, кажуть, до себе поихала, у нэи чоловик е. Така краля стала, уся накрашена, идэ никого нэ бачыть... Я ий кажу: «Добрый дэнь!», а вона рожу крывыть — тьфу! Покы жива була баба Катя, то все добре було, а як померла, то от як.
        Дорка бежала что было сил. На полянке стояли солдаты, курили.
        — Гражданка, сюда нельзя!
        — Мой сын, он сюда пошёл!
        — Здесь никого нет. Вон участковый, к нему идите. А здесь разминирование — отойдите.
        Участковый сидел на табурете возле Картинной галереи и записывал свидетельские показания — все всё видели, все всё знают точно, только вот прибежали после взрыва, когда шпана разбежалась.
        — Извините, я ищу сына — Вовчика! Его нигде нет, я подумала, может, здесь, мне соседи сказали, что на полянку побежал.
        — Одного пацана пострадавшего в больницу отвезли, и сторожа. Может, это ваш? Как говорите? Вовчик, семь лет, может, и ваш.
        Дорка бежала впереди милиционера, он еле поспевал за ней. Молодому парню было неловко назвать её Дорой, а отчество вылетело из головы. Она его сразу не признала, хотя и знает как облупленного. Тот в магазин к своей пассии захаживает, часами околачивается у парфюмерного отдела. Правда, Дорка раз его чуть шваброй не огрела: мешал уборке. Она и не заметила, как оказалась возле приёмного покоя.
        — Дора, извините, побудьте здесь, я зайду узнаю, вас всё равно не пропустят. Не волнуйтесь, я Вовчика знаю. Там ничего страшного, может, это и не он.
        Дорка осталась ждать под дверью. Недосмотрела я сына, Господи, помоги! И Надька сбежала, а так любила Вовчика! Дорка даже ревновала сына к ней, особенно, когда он встречал их обеих с работы. Всегда к Надьке первой кидался. Поигралась и кинула, как только штаны подвернулись. Вся любовь к Вовчику кончилась. Злость на всех и страх за сына разрывали её сердце. Самые страшные картины возникали перед глазами. Нет, это не её сын, это не он. Наконец появился участковый. «Дора, это он, — удивленно и радостно произнёс, — это Вовчик! Он здоров!» Только Дорка уже ничего не слышала, она медленно сползала по стенке, в голове молотом стучало: это Вовчик, это Вовчик!
        В магазине после обеда всегда было оживлённо, и поначалу никто не заметил Доркиного отсутствия. Прибыла машина с товаром, директриса обошла все закутки, Дорки нигде не было. Куда это она запропастилась? Сторожить товар при разгрузке некому.
        — Девочки, Дору не видели?
        — Да вроде была. Вы у Надежды Ивановны спросите.
        — Надежда, ты не знаешь, где Дора?
        — Не знаю, где ваша Дора, что я за ней слежу, что ли.
        — Вы вроде дружите, — директриса смотрела на Надю, что это с ней, как колючка стала, опухшая какая-то, может, выпивает, после войны многие, потеряв близких, потихонечку спивались.
        Надька распрямилась за прилавком и наглым взглядом впёрлась в Веру Борисовну:
        — Что-то вы перепутали, по-моему, она теперь только ваша подруга, это вы с ней всё шепчетесь, и дела у вас на пару.
        Под взглядом Веры Борисовны Надька смолкла.
        — Не знаю, где она шляется. Мне не докладывает.
        — Зачем вы так, Надежда Ивановна, — директриса развернулась и вышла через чёрный ход руководить выгрузкой.
        Продавцы настроились услышать и увидеть нечто, но ничего такого не случилось. Только зашёл участковый и, не взглянув на свою барышню, прямиком направился в директорский кабинет.
        — Что случилось? — Надьку ударило, как молнией. — Взрыв, мальчишка, Вовчик. Нет. Может, Дорку с пакетом задержали, да так ей и надо. А Вовчик? Посмотри за прилавком.
        Надька вытащила табличку «Учет» и, как во сне, двинулась следом за милиционером.
        — Ну что, Надежда Ивановна, горе большое у твоей подруги, сына ранило, сама с сердечным приступом в больнице. Вот так-то.
        — Спасибо, что известили, мы поможем ей обязательно.
        Участковый одобрительно кивнул головой и быстро ретировался.
        — Господи, я не знала, я сейчас, где он, она? — забормотала Надька, белая, как мел. — Извините меня, я так по дурости, он же мне, как сын.
        — Поэтому выпивать стала. Так ведь, Надя?
        — Да нет, не для себя покупаю.
        — Ладно, ты человек взрослый, тебе решать, как жить. Освобождаю тебя, иди, узнай поподробнее, что и как. Вот ее ключи.
        — Спасибо, у меня свои, — Надька, как в тумане, выскочила из кабинета.
        Пока она была с этим Федькой, ее мальчик, ее Вовчик был совершенно один, корила себя Надька, если бы она не ушла от Дорки — все было бы хорошо. В коридоре с двух сторон на нее набросились продавцы. «Надька, это вашего Вовчика разорвало?» — «Чтоб тебя разорвало!» — «Что ты, Надюша, я ведь так, жалко малого, идешь с работы, а он один сидит на лавочке, мать дожидается, а она, кто его знает, когда придет».
        Надька уже не слышала этих слов, она выскочила из магазина. Сторож закрывал больничные ворота. «Поздно, гражданочка, где раньше были? Вон в приемном покое окошко, стукните раза три, там Танечка дежурит, добрая дивчина, сами ее упросите, может, пропустит. А у вас кто?» — «Племянник, подорвался сегодня на полянке, и сестра перенервничала, что-то с сердцем, я с работы прямо». — «Ну, иди к Танечке».
        Надежда тихонько три раза постучала, как велел сторож. Окошко распахнулось, в нем показалась очаровательная головка девочки в золотистых кудряшках. Завидев Надежду, лицо ее вытянулось, нахмурилось:
        — Вам чего надо?
        — Мне бы только узнать, живы ли они? — Надежда разрыдалась.
        — Да успокойтесь, как фамилия?
        — Еремины, мать и сын.
        — Как? Еремины? А, это наш подрывник, не волнуйтесь, с ним все в порядке, поштопали немного — и все, до свадьбы заживет. Вот сторож Иван Макарович — бедняге досталось. А вот и мать его, Еремина, она в кардиологии, температура нормальная. СРТ. Палата девять.
        — Что это, СРТ?
        — Состояние средней тяжести. Завтра прием передач с десяти до двенадцати и с врачами переговорите, не расстраивайтесь.
        Окошко закрылось. Надька медленно поплелась к выходу, домой к себе не поехала, пошла ночевать к Дорке. Допоздна стиралась, прибиралась, гладила, поутру сбегала на базар, а к десяти с баночками с бульоном из куриных лапок и головок была в больнице. Первым делом заглянула к Вовчику. В громадной палате на первом этаже было много коек, но мальчишку она увидела сразу. Этот паршивец стоял на кровати во весь рост и заливал другим пацанам, как подрывал мину. Те слушали с явным восхищением, разинув рот. Под носом бинт смешно перетягивал Вовкино личико. Он остановился, и досада, что его перебили, когда он так запирал и все слушали, и радость, что к нему пожаловала любимая тебя Надя, — все перемешалось.
        Надежда схватила парня, крепко прижала к себе его худенькое тельце, облаченное в большую взрослую рубаху пахнущую хлоркой. Вовчик уткнулся ей в шею, ему было так хорошо — его тетя Надя вернулась!
        — Как ты, где болит? — Надька крутила мальчишку в своих руках, не веря своим глазам, что он цел и невредим. — Давай покушаем.
        Она достала банку с бульоном. Вовчик не хотел есть, его немного подташнивало, он утром даже кашу ребятам отдал, выпил лишь чай, но решил не огорчать любимую тетю.
        — Ну, вот и хорошо, — Надежда немного успокоилась. — Теперь к маме твоей пойду.
        — В магазин?
          «Не знает, значит», — подумала Надежда.
        — Скажи маме, пусть приходит, а то она ищет, наверное, меня.
        — Не переживай, скажу.
        Доркин корпус был в самой глубине больницы. Старые деревья со всех сторон прикрывали его. Наверное, летом хорошо здесь — тень, прохладно, тишина. Койка Дорки стояла у самой двери, она лежала какая-то маленькая, худенькая и спала. Надька постояла несколько минут в нерешительности, потом тихонько присела рядом. Рука Дорки, как восковая, иногда вздрагивала, Надька погладила ее, Дорка вздрогнула, открыла глаза и аж подскочила в кровати:
        — Ты его видела, ну как он? — Голова Дорки странно дергалась.
        — Видела, только от него, бульончик попил и компот, печенье ему оставила. Дора, ничего нет страшного, небольшие порезы, уже в палате выступает, нигде не пропадет. Меня увидел, сразу спросил, где мама. Я не сказала, что ты в больнице, сказала, что на работе. Вот пострел, что удумал. Теперь вас ни на шаг не отпущу. Правильно Екатерина Ивановна говорила — глаз да глаз нужен, что, не правда? Давай тебя покормлю.
        — Да здесь кормят, утром кашка была, чай, в обед опять что-нибудь принесут.
        — Ой, а то мы не знаем, как в столовках готовят. Пей, тебе говорят. Завтра опять приду, — Надежда не стала говорить, что хочет с доктором встретиться, поцеловала быстро подругу и выскочила из палаты. Дорка отвернулась к стенке. Как хорошо, что есть Надька, теперь никогда не расстанемся.
        Доркин лечащий врач первым делом поинтересовался, кем ей приходится Ерёмина. Узнав, что подруга, не стал говорить, что у Дорки сердце изношенное, как у старухи, да ещё не у каждой. «Всё будет хорошо, поправится ваша подруга, подлечим, беречься ей нужно, не нервничать, нагрузок поменьше, питаться получше, и всё наладится». Надька, слушая врача, опустила голову. Качнулась, ухватилась за спинку стула.
        — А вы сами-то как себя чувствуете?
        — Хорошо, нормально, — не глядя на доктора, странно поддакивая головой, ответила она и выбежала из кабинета.
        Она опять помчалась к Вовчику. Дверь отделения была закрыта на швабру. Санитарка мыла пол. Надежда чуть-чуть подёргала дверь, но поймав взгляд уборщицы через стекло, отошла от двери подальше,
        — Тебе чего?
        — Мне бы с доктором поговорить насчёт племянника.
        — Вечером приходи, с пяти до семи, для кого вон напысано, грамотна небось.
        — Да я только узнать, не повредил ли чего от взрыва?
        — Ага, то той пидрывнык! Давай заходь, дохтур его враз до дому повертае, а то вже усю палату зибрався на той взрыв потянуты. От поганець, байстрюк, йды он туды.
        — Можно к вам? — Надежда боком протиснулась в кабинет.
        — А вы кто будете?
        — Я тётя Ерёмина Владимира.
        — А кто у нас Ерёмин? — спросил симпатичный молоденький врач, обращаясь к медсестре.
        — Да вы его осматривали — подрывник.
        — Хм, а вы, значит, тётя! Так-с, вот что, тётя, забирайте вы своего племянничка, чтобы духа его здесь не было. Вот выписка, через недельку приведёте. Я ему швы с губы сниму Была б моя воля, я б ему весь рот зашил, не помешало бы, пока не поумнеет. Зелёнкой или йодом ранки смазывайте.
        Надька, красная, как рак, взяла листок и пошла за племянничком.
        Только приоткрыла дверь, как услышала: «Шухер!»
          «Ну, ты у меня сейчас получишь!»
        Молниеносно вся палата затихла, мальчишки лежали, укрывшись с головой одеялами, вроде бы «спали». Надька рванула с Вовчика одеяло, он лежал с закрытыми глазами, спрятав одну руку за спиной. Сонно приоткрыл глаза, театрально зевнул и уставился невинным взглядом на тётку:
        — Я спал, мне плохо, голова кружится, меня тошнит...
        — Сейчас тебя не только стошнит, но и вырвет! — Она выхватила из руки Вовки карты и, что есть силы, стала бить ими по наглой рожице. Только брызнувшая из губы кровь её остановила.
        — Одевайся, негодяй! — Она бросила на кровать его вещи и выскочила в коридор. Её всю колотило. Нянька, видно, закончив работу, устроилась на подоконнике перекусить. Она аппетитно облизывала тараньку, наслаждалась, от удовольствия закрыла глаза.
        — От тож всыпать ёму як слид, розпустилыся, батькив немае, а шо та маты одна зробыть? Я б ёму так надавала, шоб до кинця жыття запамьятав.
        У Надьки предательски потянуло под ложечкой, до боли захотелось есть.
        — Вот своих и лупите, без ваших советов проживём как-нибудь.
        Всю дорогу Надька толкала Вовчика в спину, коря себя, что опять связалась с этой семейкой. «Вот дура, столько лет отдала им и на тебе — благодарность. Вырос ублюдок. Это ещё цветочки. Пусть он Дорку добивает. Так это её сын, а мне зачем всё это надо? Огрызается ещё. Никто я ему, сволочь неблагодарная. Только встретила человека, ой, совсем забыла, он, небось, весь извёлся: где я, что я, он ведь ничего не знает, куда я запропастилась. Лучше бы вчера к себе поехала, хоть бы предупредила. Вот дура, у него даже ключа нет от моей комнаты. Наверное, на улице меня ночью ждал, мечется там. А я с этим говном вожусь».
        — Гадёныш неблагодарный, мать в больницу из-за тебя загремела, убить тебя мало!
        У Вовчика на самом деле разболелась голова, его продолжало подташнивать, он протянул руку к тётке, но та больно стукнула по ней.
        — Не подлизывайся, этот номер у тебя не пройдёт. Я тебе не Дорка!
        Она затолкнула мальчика в комнату, закрыла дверь на ключ. Потом постояла немного, подумала: «А чего я должна сюда возвращаться, жертвовать своей личной жизнью, с какой стати?» Надежда отдала ключи соседке, попросила, чтобы прислушивалась, открыла, если что, и поехала к себе.
        По пути она думала теперь только о Фёдоре. Да, он совсем не похож на её первого мужа-интеллигентика с Молдаванки, пописывающего одинаковые, как близнецы-братья, статейки в разные газетёнки. Неспособного прокормить её с новорожденной дочкой. Всё ему было не так. Из-за него она потеряла ребенка, умерла её девочка, такая хорошенькая, такая крохотная, да и сама она тогда чудом выжила. А ему для творчества в Одессе воздуха было мало. Все непризнанные таланты, как безумные, рванули кто в Киев, кто в Москву с Питером. При царе, как миленькие, сидели, никуда не рыпались. Это всё мамаша его сосватала в Киев, за чью-то доченьку. Хорошо, что ребята её не бросили, особенно Эдик. Сам голодный, а ей из столовки морковный кисель таскал. В лютый мороз на рыбалку со знакомыми рыбаками в море ходил, чтобы с голодухи не помереть. Какое страшное время на её молодость пришлось — голод и холод, а она опять беременна.
        Мальчик родился мёртвый, Эдик его сам на кладбище понёс, захоронил к её матери с отчимом и дочуркой любимой. А её, полуживую, перевёз вот сюда, к чёрту на кулички, в журналистскую общину. Здесь всегда было многолюдно, комнат, как в общежитии. Готовили еду на всех вскладчину, кто что где достанет, делили на всех. Вечно голодные, полураздетые, пара сапог на троих. Зато было весело: читали стихи, пели песни, спорили, ссорились иногда и дрались, чего только не было, и кто только у них в общине не побывал, какие люди — и писатели, и поэты, а уж об артистах и говорить нечего. А какие спектакли ставили, сколько комплиментов она получала. Её даже, как звезду, на руках носили после поклонов. На кухне в большом казане варилась мамалыга. Её запивали кислым вином, почти уксусом.
        От общины журналистов и художников, непризнанных поэтов и писателей никого не осталось. Теперь это обыкновенная вонючая коммуналка. Эдик с войны не вернулся. Она да Женька от общины остались, две бобылихи. Во время войны сдружились, чтобы выжить, а после разошлись, как говорится, пути-дорожки. С новыми жильцами не знается, таких понаехало уродов, ужас. Но теперь у неё все будет по-другому. Судьба дала ей ещё один шанс. Случайно прямо на улице познакомилась. Он её проводил, всё шутил, если бы знал, в какую даль ему придётся провожать, тысячу раз бы подумал. Обратно домой только к утру дотопал. Всё у них складывалось как-то само собой, без ухаживаний и пустых свиданий. Он встречал её на остановке, и они ехали к ней в её комнатушку. О себе он не очень распространялся — воевал, контужен и ранен несколько раз был. После войны несколько лет семью разыскивал, друзей. Похоже, всех потерял, жить, Надюха, не хотелось, ты веришь? Как не верить, когда сама через такое же прошла. Всё, что осталось у неё самой, так это могилки.
        Оба её мужа были людьми творческими, образованными, мучились сами и ее мучали. Как она уставала от их споров, этих творческих страданий. Фёдор полная им противоположность, он ничего не читал, ни к чему и не стремится, всегда хорошее настроение, всякие там шуточки-прибауточки. Песенки поёт, весь репертуар Утёсова наизусть знает, а уж разных блатных не счесть, теперь это модно. Очень внимателен к ней, её проблемам — и по работе, и вообще. Наверное, ждал, нужно было хоть как-то предупредить. А вдруг обидится и не придёт больше. Что я натворила, все из-за этого гаденыша.
        Надька выскочила на остановке у Привоза прикупить чего-нибудь, главное шкалик достать. Через полчаса она с картошкой, хлебом и бутылкой самогонки еле влезла в трамвай. Протиснулась к самому окну, всё равно до конечной, и вдруг увидела своё отражение в стекле. Боже мой, на кого я похожа! И так старше Фёдора лет на десять, если не больше. Плевать, никуда не денешься всё равно. Сколько баб молодых одиноких. Куда ни глянь, а он всё равно её выбрал. Сам ведь признался про остановку, где первый раз увидел, но испугался подойти. А потом целую неделю дежурил, все ждал, но ее все не было. В тот вечер решил сходить в последний раз. «Гляжу, ты стоишь, ножками притоптываешь, замерзли, что ли, я и решился: будь что будет, чего зря страдать, не пацан всё-таки».
        Надежда ещё раз бросила взгляд на своё отражение. В парикмахерскую не мешало бы сходить, покраситься. Денег нет, долгов тьма, уже всем в магазине должна. Когда же он на работу устроится? Сквозь стекло заметила объявление, наклеенное на стену: «Требуются на работу» — и длинный перечень профессий, что-то о курсах подготовки, прописке и общежитии. Все прочитать не смогла — мелко написано, только адрес отдела кадров запомнила. Настроение поднялось, в трамвае народу поубавилось, она села, достала помаду, подкрасила губы бантиком, поправила шарфик на голове и вышла на своей конечной остановке.
        Никто её не встречал. Может, возле ворог стоит или попозже подъедет. У дома тоже никого не было. Надежда заглянула во двор. Около крана две соседки о чем-то сплетничали. Она заторопилась мимо них в уборную. «Добрый вечер, еле добежала», — бросила на ходу. — «Здрасьте», — одновременно ответили они и, дождавшись, когда Надька появится, нагло уставились на нее. «Видно, мне косточки промывали, раз замолкли, как воды в рот набрали».
        Надежда помыла руки, потом достала платочек, не спеша вытирала руки, а сама посматривала во двор. Больше никого, кроме этих теток. На лестнице она ещё раз оглянулась, бабы продолжали без умолку болтать, явно о ней, и посмеивались. Отсюда, с деревянного балкона двор казался чёрной ямой, в самом его конце слышно было, как играет патефон. Там жила какая-то беспутная женщина с кучей детей от разных мужиков. У неё всегда гуляли компании, дети воровали, их опасались даже взрослые. Нельзя было ни бельё развесить, ничего оставить без присмотра. Баба Настя, увидев Надежду с картошкой в руках на кухне, первая поздоровалась:
        — Наденька, я тут твой столик временно заняла, не возражаешь?
        — Нет, нет, я только за водой, картошку помыть. — И быстро вернулась к себе в комнату. Обычно, когда она возвращалась, вскорости приходил и Фёдор. Она сняла туфли, ноги за день прилично отекли, за чисткой картошки не заметила, как вздремнула прямо за столом.
        — Надь, я стол освободила.
        — Федя, ты? Феденька!
        В дверях стояла баба Настя.
        — Это я, пришла сказать, что столик твой свободный, иди, вари картошку. А дверь чего не закрываешь?
        — Так полная кухня соседей, от кого закрывать?
        — Это ты зря, ходют тут всякие, непонятно кто, смотреть в оба нужно, бандитов тьма развелась...
        Надежда сразу поняла, в чей огород камешек, но промолчала. До чего же бабьё завистливое, уж точно все косточки и мне и Фёдору перемололи. И старая карга туда же. За целый день не удосужилась сварить себе кондёр, обязательно ей вечером на кухне надо крутиться со всеми. Вдруг что-то пропустит. Как я их всех ненавижу, господи! Привыкли, что меня нет, даже столик мой под самое окно передвинули на сквозняк и заставляют вечно, как надоело. Фёдора всяким назвала, а он не всякий. Он такой добрый, стеснительный, курит в форточку, не хочет мозолить бабам глаза на кухне. Шкалик на столе увидела и закуску, кому какое дело. Надька злая вышла из комнаты. По длинному коридору медленно шаркала ногами баба Настя. Что ей там в голову взбрело, может, думает своими куриными мозгами, что Федька ради выпивки заладился ко мне. Вот сучки бабы, всё им надо знать, подслушивают под дверью или через стенку. И не избавишься.
        Рядом с ней была комната Женьки, бывшей подружки. Но она ни с кем в квартире не общается, на кухню лишь изредка ходит. Живёт, как мышь. Комната её самая большая, бывшая зала, где они когда-то ставили спектакли, там даже сцена сохранилась. Во время войны они вдвоём здесь жили, топили камин, потом, прижавшись к нему и друг к дружке, засыпали. Со всей общины они к себе тогда всё перетащили. Женька распоряжалась, что в топку пустить, а что сохранить. Надька её смолоду не любила. Вечно с мужиками спорила о политике, искусстве. Бывало, сидит в окружении ребят, маленькая, квадратная, страшненькая, с папироской, всё говорит, говорит. А они поболтают с ней и с другими барышнями по комнатам расходятся. Всем о каком-то мифическом женихе говорила и преданности ему. А после войны в партизанку превратилась, в катакомбах была — связной. Когда Надька попыталась вывести её на чистую воду, она, не моргнув своими бесстыжими глазами, доказывала ей, что не хотела подставлять подругу, боялась за неё. И Эдику она проходу не давала, как из-под земли вырастала перед ним. Окончательно разругались, когда Женька призналась,
что она знала, что её Эдик жив, но не хочет к ней возвращаться, так как женат, живёт в Москве, работает в партийном издательстве. А она, дура, столько бегала, писала, разыскивала этого предателя. Они, видите ли, о ней думали, мол, пусть Надька думает, что муж погиб, а не бросил. Эта сучка врала ей, что разыскивает его через газету. А сама в гости к нему заходила, когда в Москву в командировку ездила. Предательница! Хитрая, зараза, до сих пор продолжает Надьке завидовать.
        Картошка сварилась, Федора не было. Надежда увидела, как баба Настя со шваброй прошмыгнула на балкон, очевидно, её очередь дежурить по коммуналке.
        — Шо, жить надоело? Простудиться хочешь? Раздетая чего выскочила?
        Надька, как фурия, набросилась на нее: «Кто тебе о Фёдоре насплетничал? А?»
        — Тише, шо орёшь, как скаженная, хто ж его не знает? — зло, оглядываясь по сторонам и вниз под балкон, прошипела испуганно старуха. — Ты бы лучше оделась да поглядела, откуда твой Феденька появится.
        Женщина веником ткнула в дальний угол двора, оттуда доносились пьяные крики и шум от гулянки.
        — Только я тебе ничего не говорила, жить ещё хочу. Там у них маза. С тюрьмы он только вышел, и тебя дуру эта компания вычислила, так что думай, девка, как дальше быть.
        Надежда стояла на балконе, не чувствуя холода. Молодой месяц красовался на совершенно чёрном небе, в окружении холодных звёзд. Музыка стихла, во дворе стало темно. Она увидела две фигуры, приближающиеся к уборной, присела, спряталась за подпорку. Тени двигались бесшумно, остановились у крана, стали мочиться. Один из них поднял голову, сомнений не было — он. Они выйдут со двора, и Федор увидит свет в её окне. Согнувшись, Надежда быстро проскочила в свою комнату и отчаянно хлопнула по выключателю. Точно, остановился, посмотрел вверх и скрылся в переулке. В голове стучал молот, ее била дрожь. Надо взять себя в руки, заявить в милицию. А что я скажу? Что пригрела вора и принимала от него подарки. Он ещё извинялся, что не новое, на новое денег пока мало зарабатывает, с рук на толкучке купил, но, если ей не нравится, она может это продать, купить что-нибудь другое. А это, значит, краденое. Она открыла шкаф, достала наволочку, сложила в неё подарки. Она уже хотела лечь спать, придвинула на всякий случай стул к дверям, и вдруг её, словно током, прошибло: «Куда это втихаря они ночью направились?»
        Магазин! Магазин! Он же всё выспрашивал, выпытывал, а она, идиотка, принимала всё за чистую монету, думала, он ею интересуется. Ее работой, её друзьями, её жизнью! Магазином он интересовался, вот чем. Надежда завыла в подушку. Что плакать, надо что-то делать! В войну, при румынах, подпалила гадов и убежала, а сейчас? Зря я на бабу Настю набрасывалась — старуха-то права.
        Надежда легонечко поцарапала ее дверь, та как будто поджидала этот скрип: «Ну шо, убедилася?» — «Бабуля, — Надежда сама удивилась вырвавшемуся из нее ласковому слову, — делать-то что?»
        — Шо делать, шо делать. Ноги делай, девка! Иначе худо будет.
        — Какие ноги?
        — Вот чудачка, ещё одесситка называется, интеллигентка хренова. Таких, как ты, только и ловят, дурочек непонятливых. Краденое к тебе таскал?
        — Нет, только несколько подарков...
        — С чеками з магазину? — съязвила старуха.
        — Нет, ношеное...
        — Хто б сомневался. Ну шо, тащи всё до меня и сама у меня переночуй, а утром на работу и до сестры, сюда ни ногой. Я сама, если шо, в магазин прийду. От так-то. Ну и глупая ты, Надька, любовь, любовь, когда ж вас, непутевых, жизнь научит. Фу!
        Первым трамваем Надежда ехала к Дорке, хорошо, что у нее запасные ключи. Светало, Вовчик спал на диване, свернувшись калачиком, без подушки, укрылся старым одеялом, которым покрывали кожаный старый диван. На столе в кастрюльке стоял прокисший бульон, в банке нетронутый компот. Ник чему не притронулся, ничего не ел, характер показывает. Из-под одеяла выглядывала нога в штопаном старом носке и с громадной новой дырой над штопкой. Надька нагнулась, хотела укрыть, но мальчик проснулся, увидев тётку, потянул к ней ручки: «Я больше не буду». Говорить он не мог, рыдания сотрясали его худенькое тельце.
        — Сыночек, я тебя простила уже давно. Родненький мой, успокойся, — она поцеловала мальчика в лобик, — да у тебя жар. — Надежда прижалась губами к груди ребёнка — горит, температура. Бросилась на кухню греть воду, заваривать бабы Катин отвар. Когда вернулась, мальчик, раскинув ручки и ножки на диване, бредил. Нужно бежать за врачом и в магазин... От этой мысли она чуть не выронила отвар. Набросив пальто, Надежда выскочила в коридор. Из туалета показалась соседка.
        — Я думала, вы ушли вчера, как дела? — всмотревшись в опухшее лицо Надежды, сострадательно продолжала:
        — Может, чем помочь, у нас на Греческой всегда друг дружке помогали.
        Надька умоляюще схватила соседку за плечи:
        — Врача, вызовите Вовчику врача, и посидите с ним, пожалуйста.
        — Дорогуша, идите по своим делам, я супруга пошлю сейчас же за доктором, он у меня быстрый на такие дела.
        Надежда неслась через дорогу к магазину, никакой Фёдор ей больше не страшен, она всё сама расскажет, пусть он сам её боится. У магазина никого не было, но внутри горел свет. Опоздала, в милицию нужно или спугнуть их. Она что есть силы затарабанила в дверь. «Милиция, милиция!» — не помня себя, орала Надежда. Жильцы дома стали подходить, прохожие, вскоре образовалась толпа. Все кричали, что в магазине кто-то есть. Свет погас. В углу витрины показалось испуганное заспанное лицо пожилого мужчины, который кулаками протирал глаза, потом исчез за занавеской. Сквозь толпу, посвистывая, пробирался к дверям участковый; увидев козырёк фуражки, она хотела ему рассказать про Фёдора, но всё поплыло перед глазами... Очнулась Надежда уже в кабинете директрисы. Ей дата понюхать нашатырный спирт, девчонки продавщицы сочувственно улыбались. Она смотрела на них ничего не понимающими глазами.
        — Ну, наконец, Надюша, пропащая душа, как ты?
        Надежда ничего не ответила, только чихнула от вонючей ваты, бросила ее на пол.
        — Надежда, это наш сторож, не знала? Уже с месяц работает. Молодец, бдительная ты.
        — Ну, Надька, смелая ты какая, не побоялась одна. А если бы целая банда взаправду была бы.
        — Хватит, девочки, открывайте, уже время, Дорки нет, и всё кувырком идёт.
        — Можно мне уйти? Мне к Вовчику надо, он заболел.
        Директриса посмотрела на Надежду — врёт, всё врет. Пройдём в кабинет, поговорим. Женщины расступились, Надежда неуверенно пошла за директрисой.
        — Как самочувствие Доры Моисеевны? Скоро выпишут? Без неё как без рук.
        Надька не успевала отвечать на все вопросы, да и за директрисой поспевала с трудом. Наконец Вера Борисовна уселась за свой стол, а Надька, как провинившаяся школьница, застыла перед столом, переминаясь с ноги на ногу
        — И наделала ты дел, паникёрша. Весь район на ноги подняла. А всё потому, что не живёшь жизнью коллектива. Ты часом не пьёшь?
        — Да вы что?! Я ночь не спала, за Вовчиком ухаживала.
        — Рассказывай сказки кому-нибудь еще, меня не проведёшь, у тебя же всё лицо взбухло. Только спьяну такой шмон можно было поднять. Сейчас растрезвонят по всему городу — прославимся. Спасибо! А вообще — что за вид, как ты на работу ходишь?
        — Я прибежала отпроситься, Вовчик сильно болен, высокая температура.
        — Не ври, завралась вся, противно. Мне участковый только сейчас доложил о Дорке и мальчишке. Хватит здесь цирк устраивать, иди работай.
        Хорошо, что про Фёдора ничего не сказала. Пусть увольняет, а Вовчика я не брошу.
        — Не могу сегодня, у меня два отгула, оформляйте отпуск, мне к больному ребёнку надо, — Надька орала на весь магазин.
        — Как смеешь так со мной разговаривать? — Директрису трясло. — Я тебе покажу, а ну пойдём, посмотрим, где ваш Вовчик и чем он болен. — Она силой рванула Надьку за руку, и они вылетели из магазина, как две фурии. — Меня не проведешь, я тебя выведу на чистую воду. Чего отстаёшь? Давай вперёд, ты у меня поупираешься, не на ту напала.
        Дверь в квартиру была открыта, в коридоре стоял сосед, растерянно, по-стариковски хлопая трясущимися руками по груди.
        — Надюня, где же вы пропали, мы с супругой не знаем, что и думать. Проходите, здрасте, горе-то какое, и всё на одну семью. Мы мальчика не оставляли ни на минуточку, врач уже там. Я сам её привёл, так и сказал: без вас не уйду — дитё помирает. Без памяти уже Вовчик.
        Вера Борисовна первой вошла в комнату. На диване сидела старушка, увидев Надежду, подскочила: «Слава богу, вы пришли, Наденька. Такая крошка, беда», — она пальчиком показала на шторку. Директриса отодвинула занавеску. На кровати лежал Вовчик, женщина врач прослушивала его спинку.
        — Куда в пальто, выйдите отсюда.
        Вера Борисовна, извиняясь, боком попятилась из комнаты.
        — Где ближайший телефон? — закричала доктор. — Нужно срочно вызывать карету. Обязательно скажите, что вызывает врач Смоленская, понятно?
        Надежда посмотрела на директрису та стояла красная, как рак, посреди комнаты. Сбросив на пол пальто, Надежда как-то странно стала поворачиваться и с перекошенным лицом, пытаясь руками за что-то ухватиться, упала рядом с диваном, успев ухватить дырявое одеяло.
        — Надюшенька, Надя, что с тобой? — Соседка пыталась поднять женщину. Вера Борисовна настолько растерялась, что, не помня себя, закричала: «Врача! Врача!»
        — Ну что вы орёте! Это мать?
        — Тётя.
        Врач посмотрела на женщин, вздохнула, ничего не сказала, и так всё ясно. Присев рядом с Надькой, подняла безжизненную руку, нащупала пульс, потом прослушала сердце. Обращаясь к Вере Борисовне, распорядилась: «Опустите ей чулки. Ну? Резинки опустите, резинки». Чулки Надежды держались на круглых подвязках, они впились в отёкшее тело. По ногам вились, словно клубок змей, тёмно-синие вены. «Не трогайте её, только подушечку под голову подложите и укройте».
        — «Скорую» вызвали?
        — Нет ещё, — старушка умоляюще посмотрела на Веру Борисовну. — Вы не представляете, какая она замечательная женщина, всю ночь с мальчиком маялась, это ж такое сердце золотое. Нашей Дорочке так с подругой повезло, она же всё для них, все глаза проплакала.
        Но Вера Борисовна не слышала, она уже была далеко. Влетев в магазин, на секунду остановилась: «Наталья Николаевна, быстро ко мне».
        Войдя в кабинет, Натка услышала срывающийся на крик голос Веры Борисовны: «Врач Смоленская, я звоню по её поручению. Дом напротив магазина, вас встретят. Кто я? Директор, моя фамилия... Алло, алло!»
        — Наташа, ты знаешь, где Доркина квартира?
        — Конечно, а что?
        — У Нади сердечный приступ, а у мальчика, похоже, воспаление лёгких.
        — Хто б сомневался, что не сердешный, у неё других отродясь не бывает.
        Натка закатила глазки, противно улыбаясь, но, увидев жесткий взгляд директрисы, опустила голову, тяжело вздохнула.
        — Как прикажете! Свой отдел передавать никому не стану. Из своего кармана докладывать не собираюсь.
        — А никому передавать не надо. Закрой и всё. Подожди, дам тебе денег для Доры.
        Она подошла к сейфу, вставила ключ, хотела повернуть, но сейф был открыт и совершенно пуст. От её вечно надменного выражения лица не осталось и следа. Вера Борисовна вся задрожала, попятилась назад, хотела закричать, однако из перекошенного рта не вылетело ни звука. Так она рыдала во время войны, там в катакомбах. Мысль, что это она сама во всём виновата, молнией пронеслась в голове. Надька ведь недаром кричала, звала милицию, а она ей не поверила. И эта сплетница, сейчас разнесёт повсюду, вон как смотрит, пасть свою вонючую раскрыла. Ждёт, как гиена, когда жертва упадёт, чтобы наброситься, даже плечики приподняла для прыжка.
        — Господи, совсем забыла, со всеми этими делами, вчера же выручку сдали.
        Натка продолжала стоять, глазки её блестели от злорадного наслаждения — попалась старая курва.
        — С вами со всеми с ума можно сойти, ладно, я сама, иди, работай, ты права, так больше пользы.
        Натка ухмыльнулась: «Как прикажете». Развернулась на каблучках и виляющей походкой удалилась из кабинета.
        Вера Борисовна присела, сжала кулачки и несколько раз со всего маху стукнула ими по столу. И в не таких переделках бывала, прорвёмся. В партизанском отряде, в катакомбах, случались проколы, всех постоянно проверяли, но то была война. А здесь она уже целый год в этом зверинце — одиноких несчастных женщин, совсем молоденьких и зрелых одичавших львиц, готовых в любую минуту разорвать друг друга на части. Перед глазами Веры Борисовны опять возникло перекошенное лицо Натки с полуоткрытым ртом, с этими острыми зубами-клыками, дай волю — так и вцепилась бы ими. Вера Борисовна открыла ящик стола, достала зеркальце, носовым платочком протёрла лицо. Потом встала, оттянула юбку, закрыла пустой сейф, свой кабинет и, никому ничего не сказав, выскочила на улицу.
          «Сама во всём виновата, — укоряла она себя, — зачем-то привязалась к интеллигентной пожилой женщине. Оскорбила, обозвала обманщицей, алкоголичкой. Она ведь ничего не врала. Что она видела, как теперь узнать? А вдруг умрёт? И её смерть будет на моей совести».
        Вера Борисовна заметила, как от доркиного дома одновременно, но в разные стороны отъехали две кареты «скорой помощи». «Что говорила эта старуха с Греческой — такая смешная, но какая добрая. Как хорошо она отзывалась о Дорке, да и кто о ней плохое слово может сказать. А Надежда, оказывается, все годы живет там, заботится о мальчишке, всем помогает. Похоже, этим забавным старичкам-супругам тоже. В комнате бедно, но чисто, даже уютно. Что делать? Где сторож? Кто украл деньги? От кого ждать помощи, если что...»
        Кровь прильнула к лицу, она ускорила шаг, будто куда-то заторопилась. «Зачем я согласилась работать в торговле? Идиотка наивная, думала, если сама буду работать по-честному — так всё будет нормально. Кто был в моём кабинете? Если начнут копать, Дорка может расколоться. Никто же не поверит, что продавала товар не для себя, для магазина. Надо с ним посоветоваться, вот и повод есть. Может, это судьба. Он мне что-нибудь посоветует. Что-то я расслабилась. Война закончилась, но враги остались, только в другом обличье. Меня они не сожрут, я так просто не сдамся. Всех сексотов давно надо было проверить, вывести на чистую воду».
        Вера Борисовна с опаской открыла тяжелую дубовую дверь, ноги окаменели, словно вросли в землю, она с трудом заставила себя переступить порог этого страшного серого здания — НКВД. По доброй воле сюда никто не шел, в городе его боялись пуще всего, старались обходить за квартал. Анекдот по Одессе гулял: «Какая самая длинная улица? — Бебеля. — Почему Бебеля? — Так один знакомый чудак уже десять лет по ней идет, до сих пор никак обратно не вернется». Дежурный тупо уставился на нее и долго не отводил взора, когда она сказала, к кому хочет попасть, долго выпытывал, зачем, кто она. Наконец, снял трубку, позвонил.
        Николай Николаевич принял её довольно быстро. «Все расскажу, как есть, а что потом — видно будет, — решила Вера Борисовна. — Хоть увижу его, и то хорошо». В памяти вдруг всплыло, как они в лабиринтах катакомб искали укромное место, чтобы уединиться. Война войной, а молодость брала своё.
        Громадная комната, как весь её торговый зал в магазине, мягкая дорожка вела к такому же большому, как комната, столу. Шкафы с книгами, всё сияет, люстры, бра на стенах, как в театре. Один из шкафов открылся, из него вышел высокий мужчина в темно-синем костюме. Завидев его, Вера Борисовна растерялась. Если бы встретила на улице, не узнала. Весь кабинет заполнился приятным терпким запахом, такого одеколона она в магазин никогда не получала.
        — Коля? Коля, как я рада видеть тебя! Коля!
        Вера хотела подойти поближе, подняла руки обнять его.
        Николай Николаевич отпрянул, и она поняла, что делать этого здесь не следует. «Нельзя расслабляться в этом здании, совсем сдурела я сегодня».
        — Вера Борисовна, рад вас видеть, присаживайтесь. Какими судьбами? Я искренне рад, вы совсем не изменились, всё такая же, где теперь служите?
        Что это с ним? Он ведь уж наверняка знает, где она и что, уж где-где, а в этом заведении всё про всех знают. Вроде такой же, как и был. молодой, высокий, худощавый, только загоревший, выбрит гладко, зубы вставил у хорошего дантиста, но глаза... какие холодные глаза. Нет, это не её Коля смотрит так на неё. Это там, в сырых тёмных катакомбах, немытые, нечесаные, они помогали друг другу выжить, согревали своими телами. Мечтали, когда победим, прийти к морю и лежать целыми днями на берегу под солнышком. Победа пришла, а счастье где-то затерялось.
        — Чай, кофе? Я очень рад вас видеть, Вера Борисовна. Рассказывайте, ну-ну рассказывайте, — он смотрел па женщину немигающими серыми холодными глазами, из открытого рта виднелись большие белые зубы. — Что вас ко мне привело? Я загадки не люблю, не забыли?
        — Так, случайно получилось, шла мимо, вспомнила войну, нашу борьбу, страдания, — голос от напряжения задрожал. — Нам бы всем собраться, всем товарищам, помянуть тех, кто остался там навсегда. Как вы, Николай Николаевич?
        — Вы умница и как всегда правы, с этой работой закрутился, совсем свободного времени нет. Только это вас ко мне привело? Не стесняйтесь, говорите! — Он впился в неё своим непроницаемым взглядом.
          «На сегодня с меня, пожалуй, хватит, — подумала она, отвернувшись к окну — и так уже столько натворила глупостей».
        — Просто соскучилась, на работе всё хорошо, мне нравится, коллектив хороший, одни женщины, трудимся. Выполняем план, кое-чего добились. Вот хотелось поделиться, — пыталась улыбнуться, но не смогла.
        Николай Николаевич открыто, не стесняясь, рассматривал неожиданную гостью. Редкие, уже тронутые сединой волосы туго затянуты в пучок. Такая же плоская, как и была, не поправилась. Дешевым куревом прёт от неё за версту. Как я мог с ней связаться? В магазине работает, могла бы приодеться и покраситься, а не выглядеть, как чумычка. Воняет от неё, будь здоров. Что она тянет, не просто же так заявилась.
        — Вера Борисовна, я так рад нашей встрече, такой подарок мне. А память — это святое! Вы были в музее? Я лично отдал туда много документов, своих личных вещей. Это очень интересно, моя кандидатская работа чего стоит. Я так устал, Вера, извините, Вера Борисовна, забылся, не сдержался.
        Она подняла глаза, увидела его руки, правой, зажатой в кулак, он бил в ладонь левой с такой силой, что большие костяшки пальцев стали белыми.
        — За оккупацию народ распустился донельзя, решили, что всё дозволено. Мрази расплодилось. Ничего, никуда не денутся, со всем жульем разберёмся. В катакомбах не спрячутся, не те времена. Выкурим всю эту одесскую жлобню, это ж надо такой город засрали. Вы уж меня простите, только с вами могу, как с верным товарищем, начистоту беседовать. И вы мне можете доверять, как себе самой, если есть какие проблемы, я помогу вам незамедлительно. Старый друг лучше новых двух, как говорится. А сейчас извините, работа.
        — И вы меня извините, желаю успехов в работе и счастья, — она, спотыкаясь, быстро пошла к дверям кабинета, мечтая об одном: выскочить отсюда поскорее на свежий воздух.
        Николай Николаевич смотрел вслед своей бывшей любовнице с отвращением. Ну и чучело, чулки спущены, перекручены, и сама страшна, как чёрт. Не отнять, что баба хорошая, добрая, если бы не она, кто знает, остался бы он в живых вообще или сгнил с другими в затхлой пещере. Сама недоедала, всё ему совала. Тошнота подступила к горлу.
        — Уберите всё это! И проветрите кабинет, — приоткрыв дверь, резко приказал помощнику
        Зазвонил телефон.
        — Да, да, пропустите. Пономаренко Вера Борисовна, участница одесского подполья, партизанка, ходатайствует, чтоб больше внимания уделяли памяти товарищей, отдавших жизнь за освобождение Одессы. Очень правильно и своевременно.
        Николай Николаевич глянул в окно: пошла партизанка, зачем-то она приходила, сама сказать испугалась, а он не разговорил. Старые чувства покоя не дают? Если это, по-другому оделась бы, ка к другие бабы. Но она особенная, такую посади в катакомбы ещё на десять лет, только скажи, что надо, и будет сидеть, в этом он не сомневается. И какого чёрта я в костюм принарядился, да ещё дежурному велел к себе в кабинет привести, хвастануть захотелось? Перед кем? Принял бы внизу, в приёмной — может, и раскололась бы. Идти опять в подвал на допрос , нужно переодеваться. Завтра. А сейчас, раз помылся, переоделся, двину на склад конфиската, с этой проклятой работой времени на себя не остаётся. Настроение от принятого решения приподнялось. Он вызвал машину..
        Вера Борисовна еще более помрачнела, еле сдерживала слезы. Кто б сказал ей тогда, что всего через несколько лет жизнь убьет любовь, разведёт её с ним на непреодолимое расстояние. Ну, встретил другую — больно, тяжело, но предать дружбу... Дружбу мог ведь сохранить. Нет, всё зачеркнул, как будто ничего и не было. Как же так можно, разом все обрубить?
        — Мадамочка, куды ж вы прямо на транспорт прёте, як чокнутая. Га?
        — От чума глухая, шо дорога только твоей персоне, ну вы видели такое?
        Она шла, как в тумане, ничего не замечая вокруг. Какого черта я вообще пошла к нему? Забыла всё, простила, захотелось защиты. От кого? Вера Борисовна припомнила, как они в подземелье критиковали эту организацию, говорили вслух, не боясь. Когда я первый раз его увидела? Их, добровольцев студентов, вызвали для инструктажа в комитет комсомола и объявили о решении — Одессу оставляют. Она обратила внимание на высокого худого серьёзного парня с пятого курса юрфака. Внешне совсем мальчишка, а держался независимо. Она была старше на пять лет, работала и училась на втором курсе технологического. Когда стали мыкаться по лабиринтам под землёй, у многих нервы не выдержали. Особенно страшные были первые полгода, вот тогда он к ней и прибился. Столько мужиков было стоящих, а она его пожалела. Всё, хватит, было и было, судьба, значит, у меня такая, думай лучше, как выкручиваться станешь. Первым делом домой заехать. Сколько она насобирала за это время? Распорю тюфяк, пересчитаю, должно хватить. Платье хотела купить, кофту новую, из обувки что-то, босоножки или туфли. Накрылось медным тазом, не привыкать.
          «Ты посмотри на него — он ведёт классовую борьбу, — Вера Борисовна ухмыльнулась, никак не получалось совладать с собой, всякие тяжелые мысли лезли в голову, мучили ее, — а кто виноват, что они росли в революцию, потом бесконечная гражданская война, разруха-голодуха, еле оклемались. Потом немцы с румынами и итальянцами нагрянули, оккупация на три года. Обидно, всё забыл: кто их самих одевал и кормил, доставал оружие, жизнью рисковал, пока они отсиживались под землей. Та самая, как он выразился, одесская жлобня спасала. Из катакомб вышли — почти все сразу на фронт. А он в госпиталь рванул, только его и видели. Если бы Женька в газете не вычитала, то так бы и не знала о нем ничего. И лучше бы не знала. Забыть о нём раз и навсегда. Как мать покойница говорила: «Не тронь говно — вонять не будет».
        У Украинского театра ей совсем стало худо. Дурманящий знакомый запах не давал двинуться дальше. Жареные пирожки! Наваждение какое-то. На том самом углу что и до войны, торговала тётка пирожками, примостив свой лоток на выступающую часть фундамента здания. Школьники обленили её как мухи.
        — С чем пирожки?
        — А с чем вам надо, с тем, гражданочка, и сделаем, всех делов на пару минут.
        Рыжеволосый пацан лет десяти, с двумя зелёными соплями под носом, как заорет: «Ухо, горло, нос, сиськи-письки, хвост!»
        — Гражданочка, та не слухайте их, от байстрюки паршивые! А ну тикайте, до школы пойду, я вам покажу. Не обращайте на цых сцыкунов внимания, з моих пирожков ще нихто не номер, з театрального буфета воны. Ой, так я вас признала. Вы ж з магазыну, я там вас бачыла. Горяченькый, пиджарый, самый гарный отпробуйте. На здоровьячко.
        Вера Борисовна отвернулась к стсне и с жадностью буквально проглотила пирожок, купила ещё один.
        — Что я вам казала? Мы их получаем оттуда... — Тётка показала пальцем куда-то вверх.
        Второй она ела, медленно растягивая удовольствие и разглядывая театральную афишу. Репертуар всё тот же — «Запорожец за Дунаем», только фамилии новые. И тогда, в начале осени 42-го года, шёл этот спектакль. Это был единственный раз, когда их с Колькой послали в город. Срочно нужно было связаться с оставшимся в Одессе подпольем, для чего найти артистку Марию Дмитриевну. В Украинском театре эта красивая талантливая женщина была руководителем группы с Молдаванки, связанной с партизанами. Еще в 20-е годы она, еврейка по национальности, вышла замуж за Мыколу Загоруйко и по документам была украинкой. Своим собственным родителям ничем не смогла помочь, они погибли в гетто.
        Вон на том углу школы, напротив театра, стоял тогда Коля с букетиком поникших мелких астр. Он должен был подать ей условный знак, как только появится из служебного входа Марго (её подпольная кличка). Вера спряталась в парадной на другой стороне улицы, караулила центральный вход. Николай вроде делал всё правильно, однако уж очень привлекал к себе внимание. И было видно — нервничал. Высокий, худой, бледный, не знает, куда деть свои длинные руки. Прохожие оглядывались, проходя мимо него. Нет, не годится он для связного. А тут еще университет рядом, не дай Бог кто-нибудь узнает. И румын, дежуривший у театра, с него глаз не сводит, может позвать полицая — тогда конец. Она подтянула чулки и шумно выскочила из парадной, стараясь отвлечь внимание румына.
        — Коля, ты что, окаменел? Возьми себя в руки! Обними меня, отдай цветы! И вытри слюну в углу рта.
        — Я здесь стою, как идиот, на виду у всех.
        — Ладно, не заикайся, делай вид, что ругаемся, выясняем отношения. Да разожми ты в конце концов пальцы, давай сюда астры.
        — Идём почитаем афишу, потом ты в кассу, вроде за билетами, а я останусь у служебного входа. Нельзя ее упустить.
        Вера скосила глаза на румына, но тот уже потерял интерес к парочке, смотрел в другую сторону. Марго дожидались долго и, когда наконец она появилась, бросились к ней за автографом, вручили цветы; она им только шепнула: «На дальней скамейке в горсаду» и, не оглядываясь, ушла.
        Сколько свиданий до войны было у Веры на той укромной скамейке, под свисающими густыми ветками. Она была свободна, но не успели они усесться, изображая любовную парочку, ищущую уединения, как с двух сторон назойливыми мухами их облепили два типа.
        — Извиняйте, тут занято, ослепли, что ли, — по-змеиному зло прошипела Вера.
        — А мне хорошо с вашего запаха, — нагло уставившись на девушку, произнёс один из них.
        — Нахал паршивый, пересядем на другую скамейку, — она резко вскочила и подтолкнула Николая.
        — Та сидите вже, не рыпайтесь, нас до вас прислали, чтоб я так жил.
        — Как вас зовут? — не унималась Вера.
        — Вот это мне не надо, вы лучше за десять шагов до меня идите.
        Потом целую неделю они видели небо, солнце, облака, дышали свежим воздухом до опьянения. Мылись в настоящей ванне, спали в тёплой постели. Невозможно было не влюбиться в Марго. Весь вечер она расспрашивала подробно обо всём, что делаюсь в катакомбах, кто как себя чувствует, сколько и каких нужно лекарств. Кому, какие документы выправить, новые явки, пароли. Потом пили вино, и она для них спела. Опьяневший Колька после её ухода тоже стал распевать песни, но хозяин квартиры сразу заткнул ему рот: «Таким гнойным голосом будешь исполнять арию «Сортир занят». Понял?»
        Из города уходили через молдаванские катакомбы. Таких узких лазов, как там, не было нигде, о нечистотах и говорить нечего, прошли через все стоки, везде чувствовалось недавнее присутствие людей. Проводники прекрасно ориентировались, моментально отыскивали места отдыха, спрятанную еду, сухую одежду.
        — Вера, да это самые настоящие урки, с кем спутались, ты хоть понимаешь?
        — Понимаю. Они не меньше нас ненавидят фашистов, и не просто так под землёй. Если бы не приказ, видели бы немцы Одессу, так бы мы их пустили без приглашения, сейчас, разбежались.
          «Они ж трусливые «жябы», нихто з них не сунется в катакомбы, ни за какие коврижки. Румыны, так те сразу тормозили и хезали в штаны, как завидят тельняшку, — хрипел провожатый, приговаривая:
        — Черти полосатые, черная смерть. «В бой идёт весёлый одессит, дрожите жябы, пощады вам не будет», — вдруг затянул он.
        Когда расставались, он сунул Вере с Николаем по отварному яйцу, наверное, заготовили себе на обратную дорогу и револьвер — шпаер. «Это от нас на всякий случай. Сердце разрывается, как вы там живёте. Земля горыть у них под ногами, чтоб я так жил, от Штымп не дасть соврать. С Богом. От тут мы будем ждать от вас товарищей. Там за кустами телега, до свиданья».
        От нахлынувших воспоминаний Веру Борисовну бросило в жар, комок подкатил к горлу, глухой кашель сдавливал грудь, она чувствовала, что задыхается от волнения. Недоеденный пирожок уже не казался таким вкусным. Она ещё раз бросила взгляд на афишу. Не будет никогда больше там фамилии Марго-Марии Дмитриевны — Марьи Давыдовны Зингер. Нелепо умерла, не дожив нескольких месяцев до освобождения Одессы. В окно увидела, что подъехала машина с военными, дом оцепили, стали подниматься к ней в квартиру. Решила, за ней, это арест, и приняла яд. Спутала форму приезжали бандеровцы, их много тогда объявилось в городе, хотели, чтобы Мария Дмитриевна выступила перед ними, патриотический дух им подняла.
        Вера Борисовна заскочила во двор к Дорке, узнала, в какую больницу увезли Надежду в какую мальчика, и заторопилась в свой «зверинец», обдумывая на ходу свои действия.
        Надежда Ивановна Павловская была заведующей отделом, материально-ответственным лицом. Наперво оформить правильно все документы, объявить переучёт, назначить старшего продавца, сверить кассу, успеть сегодня всё до копейки сдать в банк. Переступив порог магазина, Вера объявила на весь зал: «Товарищи, мы закрывается на учёт, ждем вас в другой раз». Сама стала выпускать покупателей, на дверь повесила табличку. «Вера Борисовна, так у нас всё тип-топ, остатки по всем отделам каждый день подводим, зачем закрываться? — опустив очки на переносицу, пыталась переубедить директрису бухгалтер». — «Ну, раз все сто раз перепроверено, тогда акты первая и подписывайте, я не возражаю». — «Как акты подписывать? Я не буду! С какой стати, у меня дети есть. Завтра учёт начнём, всё как положено, на свежую голову». — «Приказ я подписана сегодняшним числом — сегодня и начнём. И пока не подпишем акты по всем отделам — никто не выйдет из магазина. Всё!»
        Захлопнув дверь, она из заварного чайника выпила залпом протухшую заварку, ещё Дорка, наверное, заваривала. Фу, отрыжка. Быстро закурила папиросу «Сальве», такую же прогорклую, как её чай. Недостача по кассовой книге съела все её сбережения, не оставила никакой надежды, хоть бы по остаткам всё было нормально, и она тут же уволится. Позвонила в милицию, попросила для кассира провожатого в банк, так, на всякий случай, не дожидаясь инкассатора. К утру все акты были составлены, подписаны, никаких особенных недостач и потерь не выявлено. Она больше всего переживала за Надькин отдел, но там, как всегда, был полный порядок. Сторож так и не появился.
        Утром бледные, уставшие продавцы попили чай и стали за прилавки. Вера вышла на несколько минут купить папиросы и что-нибудь перекусить. Когда вернулась, обомлела. В магазине уже была комиссия главка, нагрянули без предупреждения, сам главный ревизор прикатил.
        — Ради чего мы такой чести удостоились? — пыталась улыбнуться Вера Борисовна.
        — А то вы не знаете? Весь город только и говорит о вас, о вашем магазине, который вы, между прочим, пока возглавляете,
        — И что говорят?
        — Много чего, проверим и ответим на ваш вопрос.
        — Сколько угодно, коли такие тайны нам не ведомы. Екатерина Михайловна, это наш бухгалтер, принесите вчерашние акты по учёту, по всем отделам и по всем группам товаров.
        — Вчерашние? У вас что, вчера был учёт?
        — Да, плановый по магазину, со сдачей всей выручки, пожалуйста, перепроверяйте, реализации товара ещё не было.
        Петр Афанасьевич явно не ожидал такого поворота. Когда же эта нквдэшная сексотка успела всё провернуть? Ему сообщили, что она вчера моталась на Бебеля, не иначе как там эту дуру проинструктировали. Ночью всё обтяпала, в темноте ей привычно, и девок не выпустила, курва, чтоб его предупредили.
        — Вы правы, неприятности у нас в коллективе большие. Женщине из дома напротив было плохо, она стучала к нам в дверь, просила вызвать «скорую» для ребёнка. А наш сторож выполнял инструкцию, дверь не открыл. Женщина потеряла сознание, потом мы уже, когда пришли, врача позвали и милицию, отправили обоих по больницам. Если вы об этом ЧП, то мы все в себя прийти не можем.
        Настроение у главного ревизора явно испортилось, вчерашние акты, что их проверять, сами всё проверили, успели даже выручку в банк сбросить, не уходить же вот так с пустыми руками. Он осмотрел торговый зал. Молча обошёл все подсобные помещения, свита тихонько тянулась за ним. Зашли в директорский кабинет.
        — Грязновато, неуютно стало в вашем магазине, уж не обессудьте за такие слова, я только из-за искреннего товарищеского отношения к вам, — скривил лицо ревизор. — Вижу, стараетесь, не всё пока получается, но что же вы хотите, голубушка. Подучиться надо вам, а потом уже такое серьёзное дело на плечи взваливать. Помощника вам бы дельного, так никуда не годится. А что это сейф у вас нараспашку?
        — Старый, поломан давно, я каждый месяц докладную в главк пишу, пока без результата, вот и приходится в банк с выручкой бегать, хорошо милиция рядом, не отказывают с провожатыми.
        — Пломбиратор у вас есть? Пломбируйте, дорогуша, и всех делов.
        Она посмотрела на эту спесивую гниду с тоненькими беленькими пальчиками в заусеницах; только не сорваться и не погнать его сраной метлой, как любит выражаться Дорка.
        — Перестраховщица я, знаете ли, ничего с собой сделать не могу, поставлю пломбу, посмотрю на тоненький проводок и спать не буду всю ночь. Лучше лишний раз в банк сбегать, гарантий больше,
        — Так-то оно так, но если всё время бегать, когда же работать?
        — А я одинока, магазин моя работа и мой дом. Может, чаю?
        — Какой чай? Мы что, по-вашему, бездельничаем? И так только ради вас всех сорвал с заданий, — зло промолвил ревизор и вышел на улицу, свита понуро плелась следом.
          «Сбросить такую нелегко, ему приказывают. Аза что? Распустили слух, а там чисто, не за что зацепиться. Им приспичило от неё избавиться — пожалуйста, только без него, — Петр Афанасьевич никак не мог унять гнев. — Какая умная стерва, не теряется, на всё у неё ответ. А я, дурак, не подготовился, решил с наскоку прихватить, так сказать, по горячим следам. Идиот старый, если все бы работали, как она».
        Ох, как не любил он, когда порядок, места себе не находил, такой человек, как эта стерва катакомбная, становился для него врагом на всю жизнь. Другое дело, нормальные люди, которым ничего не надо объяснять. Живут сами, как люди, и других не обижают. Такой магазин, а карман пустой — обидно. Он аж сплюнул с досады. Ещё эти прихвостни плетутся за ним, затылок аж горит, такое фиаско потерпел, злорадствуют, видно. Как по одному на проверку пойдут, так в актах полный сговор. А сколько притворства, думают его провести, а то он вчера родился, и его папа пальцем сделал. Любому заведующему легче договориться с проверяющим сразу и разойтись полюбовно. Он-то знает, что с такими актами делать. Главное не спешить, собрать штук десять — и с индивидуальным визитом, разложить, как крапленые карты, на столе и молчать, пока у собеседника не вернётся дар речи. Умный сразу всё понимает, с ним нет проблем, а такая, как эта, будет артачиться, доказывать свою правоту, пока не загремит за решётку. Ты, тюлька полукопченая, у меня ещё попляшешь.
        — До обеда свободны, — громко крикнул подчинённым и двинул на Дерибасовскую пропустить с досады стаканчик-другой молдавского коньяка, он пил только его, другие не очень жаловал. Нет, они мягкие, ароматные, но дороговато, жаль денег. Вот и сегодня — день проходит, никакого навара. Афанасьич, как звали его за глаза в главке, уже было хотел дернуть дверь забегаловки, как что-то остановило его: «Идиот, ты что, богач, зачем деньги палить, а Яков Михайлович на что?»
        ЖИЗНЬ ПРОДОЛЖАЕТСЯ
        В Херсонской больнице Дорка лежала уже третью неделю. Сердце больше не болело, она отдохнула, каждый день гуляла в больничном парке. Соседки по палате всё гадали: кто она такая? Дня нет, чтобы кто-нибудь её не навестил. Всё ей тащат, целуют взахлеб. Вот опять две прибежали, в коридоре шушукаются, сейчас смеются, а по ночам стонет и плачет. Странная женщина.
        Сегодня у Дорки праздник. Натка с Жанкой были у Вовчика, и сын передал ей письмо. На листке из ученической тетрадки печатными неровными буквами написано: МАМА Я ЗДАРОВ ЦЕЛУЮ ТВОЙ ВЛАДИМИР.
        Снизу была пририсована не то роза, не то тюльпан.
        Последние дни в больнице тянутся так медленно; как выйдет, сразу побежит к Вовчику, потом к Наде. Никого ближе и родней у неё нет. Если бы кто знал, как она их любит. Девчата из магазина для тёти Нади сбили новый топчан. Подросший Вовчик должен спать теперь на диване. В квартире дружно стравили клопов и тараканов новым средством, которое по блату еще до болезни достала Дорка. Марафет навели по всем правилам, даже кухню два раза извёсткой побелили целиком, не то что раньше: каждый вокруг своего столика намажет черт-те как — и это ремонт? Лампочки, и те ввернули новые. Обед решили сообща накрыть на кухне, целый день жарили, парили, стол вышел, как у людей, не стыдно глянуть.
        Декабрь — самый нелюбимый месяц в Одессе. Холодно, промозгло, ветрено. С вечера тишина и туманы обволакивают город, и он словно исчезает, растворяется. В темноте деревья без листвы, как привидения, устрашающе скрепят своими черными ветвями. Улицы освещены тускло — и только в центре, а поодаль от него, ближе к окраинам — темнотища, хоть выколи глаза. Днем еще изредка просветлеет, густой туман и сырость исчезают, и солнышко, с трудом пробивая пелену, напоминает о себе: да, я здесь, я здесь, подождите немного, вот еще эти грязные тучи пронесутся — и я к вам вернусь.
        Окно палаты, в которой лежала Надька, выходило во двор, и ей из-за угла была видна только верхняя часть неба. Серое небо, льющийся по стеклам дождь и ветка платана, неизвестно как уцелевшего с войны дерева. Правильно одесситы называют платаны бесстыдницами, к зиме они сбрасывают с себя кору, и их стволы становятся такими ровненькими, что Надьке всегда хотелось их погладить. Ей казалось, что они такие же беззащитные, как она сама.
        К вечеру ее часто бил озноб. Она подталкивала под себя одеяло. Поутру и днем в больнице еще ничего — завтрак, обход врачей, процедуры, а ночью... Ночи Надежда ждала с ужасом. Снотворное ей больше не давали, и эти проклятые воспоминания ждали, когда в палате все стихнет. Правда, полная тишина случалась редко — похрапывание и стопы нарушали эту пугающую темноту
        С какого возраста она помнит себя? Сколько лет ей было? Забыла. Помню только — весна, солнце, теплынь; на ней, маленькой девочке, платьице, как у принцессы, и туфельки. Да-да, это было на Пасху. Нянька замешкалась, и маленькая Надя выбежала на улицу первой. Ночью накрапывал дождь, на листочках и травке блестели капельки воды, они переливались, как бусинки на маминых украшениях. Она увидела желтый цветочек и побежала сорвать его; только протянула ручку, как шлепнулась в лужу. Мать с отцом вышли из парадной, и Надя, мокрая, в слезах, бросилась к ним. Нянька не успела перехватить девочку, и та вцепилась грязными ручками в праздничный костюм матери. Софья Андреевна с таким отвращением оттолкнула ребенка, что Наденька не удержалась и шлепнулась на землю, а мать зло прошипела: свинья всегда грязь найдет — и ушла переодеваться.
        Сердце у Надежды защемило. Всегда, когда ей было плохо, она вспоминала именно эту Пасху. Мама, мама... Даже отец не выдержал, ушел, оставил их. Сначала уехал в Петербург, потом в Варшаву, последнее письмо от него Надежда получила уже после революции, в 20-м году. Ои собирался с новой женой-немкой переехать в Германию. Жив ли он? Вряд ли. Сама Надежда давно его похоронила, для нее он умер, когда бросил ее, свою маленькую дочь, а ведь мог взять с собой, понимал же, что мать станет вымещать на ней, его любимой и единственной доченьке, свою злобу. Да и материально не позаботился. Софья Андреевна, привыкшая только тратить, впервые обнаружила, что у нее нет денег и взять их негде. Мужчин, поклонников было много, но никто долго не задерживался. Надя рано поняла, что матери она совершенно не нужна. Нянька и та больше любила ее. Когда девочка случайно попадалась на глаза Софье Андреевне, та исходила гневом: что ты здесь делаешь, почему не спишь? И не дожидаясь ответа, убегала по своим всегда неотложным делам.
        Бедная преданная нянька буквально выпрашивала денег, чтобы как-то прокормить ребенка, но после этого всегда выговаривала несчастной девочке, что все это ей надоело и она уйдет. Наденьку охватывал ужас, а вдруг действительно бросит. Она обнимала няньку, рыдала, а потом всю ночь всхлипывала во сне. И сейчас, спустя сорок пять лет, слезы душили ее. Она отвернулась к стенке, еле сдерживая плач. Да, так было, пока Надя, родившаяся с началом века, не поступила в гимназию. Перед глазами появилось лицо Ивана Николаевича. Влюбился он в ее мать сразу и навсегда, ухаживал красиво. Мать тогда болела, от нее и она с нянькой заразились. Во всем городе эпидемия была, все поклонники сбежали, и приходил только он, Иван Николаевич, директор гимназии, куда определили учиться Надю. Замечательный был человек, к девочке привязался сразу. Венчание и свадьба были скромными, пригласили только преподавателей гимназии и несколько университетских друзей с женами.
        Сразу переехали в другую квартиру, и для девочки началась новая жизнь. Директорское жалование было скромным, Софье Андреевне его явно не хватало. Вечерами она уезжала то в театр, то на какую-нибудь встречу — и всегда одна. А Иван Николаевич с книжкой запирался у себя в кабинете. Однажды Надя не могла решить задачку и тихонько постучалась. Когда он разрешил ей войти, она заметила, что глаза у него красные, влажные, по всей видимости, он плакал. Девочка по-детски уткнулась ему в плечо и тоже заплакала. Голова его упала на руки, и, не стесняясь, Иван Николаевич разрыдался.
        С этого дня они очень подружились. Иван Николаевич во всем заботился о Наде, все свое свободное время посвящал ей, гордо называл дочерью. Она училась прилежно, боялась подвести его и через два года была уже в числе лучших учениц. Каждый вечер он проверял ее домашнее задание, потом они пили чай с любимыми кренделями, и отчим рассказывал девочке об Италии, Франции, Греции, других странах, где ему удалось побывать. Надя, когда слушана рассказы Ивана Николаевича о Париже, сразу представляла свой одесский оперный театр, Николаевский бульвар, кафе «Фанкони», где тоже посетители сидели за мраморными столиками под тентами прямо на улице, в окружении цветов и деревьев, шикарные магазины со сверкающими витринами. Как они любили эти вечера!
        На Пасху и в сочельник Иван Николаевич брал Наденьку, и они гуляли в центре по самым красивым улицам, любуясь празднично украшенными домами, посещали кондитерскую на Дерибасовской, накупали там разных сладостей и довольные возвращались домой. Иван Николаевич, спустя три года удочерил Надюшу, объяснив жене, что та вольна поступать и жить, как хочет, а девочка страдать не должна. Так она стала Надеждой Ивановной Павловской. Полный разрыв родителей произошел после того, как воскресным днем решили посетить торгово-промышленную выставку, размещавшуюся за Александровским парком. Летом они жили на даче в Аркадии, мать дачу не любила и оставалась в городской квартире на Дворянской.
        День выдался жарким, Иван Николаевич едва поспевал за Надей, а ее все интересовало. Особенно много людей толпилось возле настоящей железной дороги, только в миниатюре. Ездили паровозики с вагончиками, переключались светофоры, грузовые вагоны перевозили лес, скот. Надежда пробилась в первый ряд, забыв про все на свете. Отец то и дело кланялся знакомым и никак не мог пробраться к дочери, наконец он ухватил ее за ручку и вытащил из толпы. Лицо его было пунцовым, из-под шляпы текли струйки пота, он обтирал их мокрым платком. Посетителей прибавлялось, духота страшная. Внизу искрилось, манило море, люди, обдуваемые свежим ветром, радостно шли к нему, однако Иван Николаевич категорически отказался. Они еще выстояли очередь за газированной водой, потом прокатились в центр на новом электрическом трамвае, простояв в ожидании в длинной очереди полчаса.
        Иван Николаевич все это время прикладывал руку к сердцу. Решили на дачу не возвращаться, а навестить мать. К дому подходили медленно, Иван Николаевич часто останавливался, тяжело дышал. Возле дома стояла самая настоящая карста с лакеем. Из ворот вышла Софья Андреевна в новом платье под ручку с мужчиной. Лакей помог им взобраться, и карста потихоньку отъехала. Иван Николаевич с Надей медленно поднялись на второй этаж. Дверь им открыла новая горничная матери, Таня. Завидев обоих, она так испугалась, будто перед ней возникли какие-то привидения, а не хозяин с дочерью.
        Родители расстались, мать переехала на другую квартиру и как бы между прочим предложила дочери: если будет желание навешать ее, милости прошу. Чмокнула в щечку — и укатила. Надя осталась с Иваном Николаевичем. Жили скромно, тихо, он болел, вся квартира пахла валерьянкой, которую постоянно заваривала старая кухарка Людмила Петровна. К матери Надежда не ездила, не было ни времени, ни желания, несколько раз вскользь видела ее на улице, как та выходила из дорогих магазинов с покупками, их тащила Татьяна. Правда, на дни рождения и праздники Софья Андреевна напоминала о себе, присылала дочери отрезы на платье и цветы.
        Иван Николаевич скончался прямо в гимназии за своим рабочим столом. На похоронах матери не было, говорили, что она где-то за границей. Однако вскоре Софья Андреевна появилась, распродала мебель, громадную библиотеку мужа и забрала Надежду к себе. Надежда к тому времени успела закончить только семь классов Мариинской гимназии, и мать сначала увезла ее в Москву, потом в Петербург. Жили они в меблированных комнатах. Софья Андреевна пыталась вернуть очередную любовь, но, наверное, ничего не получилось, и они с большим трудом, полуголодные, вернулись в Одессу. Пенсии Ивана Николаевича едва хватало на жизнь.
        Потом 14-й год, война, революция. Почему все это слилось в ее жизни? С детства она чего-то все время боялась, даже тогда, когда все было хорошо, весело. Чувство, что с ней что-то должно случиться, никогда не покидало ее. Первая любовь — раненый кадет, мальчишка, ей шестнадцать. День теплый, осенний, небо высокое, синее, воздух прозрачный, они с матерью идут в госпиталь. Софья Андреевна надела скромное темно-синее платье с белым воротничком, на голове шпильками прикреплена была маленькая черненькая шляпка с вуалькой. Мать даже без украшений выглядела неотразимо. Только скромное обручальное колечко на левой руке, как и положено было вдове.
        Госпиталь располагался в Херсонской больнице, дам и барышень, желающих помочь, было много. В сестринской комнате их проконсультировали, как нужно разговаривать с ранеными, как поправить постель, покормить, выдали фартуки, нарукавники и косынки. Потом сестра развела их по палатам. Палата, в которую вошла Надя, была большой комнатой с двумя окнами. Спертый воздух ударил в лицо девушке. На койках, вплотную придвинутых друг к другу, лежали обнаженные мужчины. Надя долго стояла у двери, не могла сдвинуться с места. Ей хотелось убежать отсюда поскорее, никогда больше не видеть этого. Сзади ее подтолкнула сестричка: ну смелее, они тебя не укусят, разнеси воду потом кормить будем. Через несколько часов Надя двигалась по палате, не чувствуя от усталости ног.
        Наконец ее позвали передохнуть, попить чаю. Выйдя в коридор, она выглянула во двор больницы и вдруг увидела мать, сидящую на большой садовой скамейке в окружении ходячих раненых. Судя по возрасту и рангу военных, Софья Андреевна в своем выборе определилась, и Надежда поняла, зачем мать ее сюда притащила. «Гражданский долг», как писали тогда в газетах. Пусть она сама его исполняет, а я домой. Надежда бросилась бежать и столкнулась с юношей. Тот от неожиданности вскрикнул, скорчился от боли, прижался к стенке. Чайник, который парень нес, упал, горячая вода разлилась по полу. «Извините, Бога ради, я не хотела», — бросилась к нему Надя. Она подставила ему свое плечо: пойдемте, я вас провожу. Раненый, пересиливая боль, со стоном начал двигаться.
        В палате, держась двумя руками за спинку койки, он ждал, пока девушка поправляла его постель. «Потерпите, я быстро», — Надя нежно взглянула на юношу, схватила чайник и убежала за кипятком, потом разлила всем воду по металлическим кружкам и вернулась к юноше, чтобы помочь ему лечь. На табличке, прикрепленной к кровати, она прочитала: Соцкий Юзеф Стефанович, 1898 гола рождения. «Так он всего двумя годами старше меня, а уже воевал, ранен», — мелькнуло в голове Нади. Парень лежал с закрытыми глазами, на лбу выступила испарина, щеки пылали, у него был жар. Уйти было как-то неудобно. Она смочила полотенце, протерла ему лицо. Юзек открыл глаза и посмотрел на девушку: «Спасибо! Как вас зовут?» — «Надя, Надежда». — «Надежда, это хорошо. Спасибо». И сомкнул свои большие серые глаза с длинными ресницами. Надежда тихонько вышла из палаты, в коридоре ее окликнула мать, и они быстро ушли.
        Дома мать сбросила с себя одежду, долго мылась, заставила и дочку тщательно вымыться, чтобы не подцепить какую-нибудь заразу Больше Софья Андреевна гражданский долг не исполняла, зато Надя стала ежедневно посещать госпиталь. Юзек уже через две недели ходил самостоятельно и прогуливался с Наденькой по больничному парку. Родом он был из Польши, но семья давно обрусела. Его, старшего сына, отправили служить в Петербург в кадетский корпус. Он уже принимал участие в боевых действиях, заслужил медаль и, как выздоровеет, вернется на фронт. Через два месяца так и случилось. Юзек аккуратно писал Наденьке письма почти год. Она жила ожиданием этих весточек и окончанием войны, но та затягивалась, и письма перестали приходить. Жаль. Какой красивый был юноша, больше в ее жизни не встречались такие красивые мужчины. Она вздохнула. В памяти вдруг вспыхнуло и погасло лицо сестры милосердия Розы, Розочки, как называли ее раненые. Еврейская девушка, выхрещенка. Она каждый день исправно приходила в госпиталь, поговаривали, что у нее роман с одним из солдат. Но вскоре тайна перестала быть тайной, у Розы округлился
животик, и все сочувствовали девушке.
        В то утро Надежда пришла в госпиталь пораньше. В коридоре ей встретилась Розочка, она несла баул. Увидев Надю, обрадовалась, попросила посторожить его, а сама помчалась к лестнице. Юзек был на осмотре у врача, вышел из кабинета, улыбаясь. Надя бросилась к нему: ну как, тебя отправляют на фронт? А он вместо ответа первый раз чмокнул ее в щечку. От нахлынувших воспоминаний у женщины зардело лицо, забилось сильно сердце. Она припомнила, как смутился тогда Юзек, как прижала свой лоб к прохладному стеклу окна и разглядела в парке двух военных, подошедших к Розочке. Военные что-то спрашивали, она отвечала, нервно переступая с ноги на ногу. Один из них крепко схватил ее руку выше локтя, Розочка покраснела, беспомощно повертела головой, ища защиты. Но второй взял ее за вторую руку, и вдвоем они потащили ее к ожидавшей их машине. Наденька обернулась на Юзека ничего не понимающими глазами. «Пойдемте, Надюша, прогуляемся», — предложил он. Они отошли от окна, и вдруг Надя увидела баул, одиноко лежавший на полу. «Ой, этот баул меня Роза попросила посторожить», — воскликнула девушка. Она с трудом подняла его —
тяжелый, будто набит камнями. Как ей вернуть его? Юзек ничего не ответил, только схватил сумку и занес к себе в палату, запихнул под койку, заправил одеяло так, чтобы оно свисало пониже, и вышел.
        Прогулка была испорчена, Юзек явно нервничал, но Наде ничего не говорил. На прощанье она подарила ему маленький талисман — иконку пресвятой девы Марии и письмо с адресом. Они поклялись друг другу в любви, вечной памяти. Юзек поцеловал ее в губы, неумело, по-детски, сам застеснялся. Он хотел, чтобы девушка поскорее ушла. На проходной Надя обычно быстро сбрасывала халат и косынку в специальный ящик, однако в этот раз ей не дали это сделать полицейские. Они обыскали девушку, от страха она не могла назвать даже свою фамилию. За нее это сделал офицер, постоянно выписывавший ей пропуск. Вопросы задавали наперебой, но Надя только вертела головой во все стороны и смотрела на полицейских ничего не понимающими глазами. Наконец ее отпустили, посоветовав, что порядочные барышни не посещают солдатские госпитали и не водят дружбу со взрослыми мужчинами. И что обязательно сообщат родителям, где их дочь проводит время.
        Стыд, который тогда испытала Надя, она не забыла до сих пор. И сегодня она оставалась такой же стеснительной. Это только с виду казалась бойкой, а на самом деле она очень робкого десятка, боялась идти домой, ходила, ходила, а когда пришла, дома ее ждали. Мать сидела посередине комнаты в своем халате, курила, в квартире все было перевернуто вверх дном, шел обыск с понятыми. Софья Андреевна все твердила, что это она лично повела свою дочь в госпиталь, отдать долг Отечеству помочь раненым, и ничего предосудительного в этом не видит. У Надежды случился обморок, больше она ничего не помнила. Когда пришла в себя, рядом была их единственная прислуга, все та же Татьяна. В комнате она уже успела навести порядок, ничего не напоминало о случившемся.
        — Ну, барышня, вы хто, революционерка, га? Шукалы, шукалы, ничего нэ знаишлы. Паскуды, — причитала Татьяна. — Та мени пыталы, шо я бачыла, шо чуяла, а то ж як? Усе про якусь Розку допытывались. Знаю я, мабуть, цю дивчыну. Так я ж цю Розку николы не бачыла. Шо за Роза, хто заходыв до нас, до тэбэ. Так нихто и не заходыв, тильки самы вы все бигалы до гошпыталю — та добигалысь. Я так и казала, что вы гарна панночка, добра, до церкви ходите, як слид, и в нас отродясь ниякых жидив не було.
        Надежда молчала, только сейчас поняла, в какую историю ее втянула Розка, а она дура, сама того не понимая, — Юзека. Так вот почему он так спешил отправить ее домой, подальше от греха. Что я наделала, а вдруг у него найдут этот баул? Она уже догадалась, что в нем, поняла: в сумке эти проклятые прокламации. Она вспомнила, как, прогуливаясь с Юзеком, они присели на скамейку и заметили меж реек сложенный вчетверо листок. Она успела прочитать только заглавие большими буквами: СОЛДАТЫ И МАТРОСЫ. Надю колотил озноб. Юзек выхватил у нее этот листок и упрятал в карман халата. Я ведь свидетель, размышляла Надя, это Розка листовки притащила, а ее Юзек ни в чем не виноват. Вот прямо сейчас нужно идти в полицейский участок и все рассказать, пусть эта Розка порядочных людей не впутывает в свои темные дела. Однако сил подняться не было. Завтра обязательно пойду. А вдруг Юзек уже избавился, у него все в порядке, а она, нате вам, устроит ему неприятности. Почему я такая дура, не смекнула, когда он быстро прятал баул, и со мной так же быстро распрощался, помчался назад в палату? А как побледнел, когда Розку
задерживали. Никуда не пойду, ничего не знаю, никого не знаю. Слава Богу, что от страха рот раскрыть не могла, а то бы по дурости всякого наговорила.
        Целую неделю она лежала в постели и прислушивалась, не идет ли кто. Только на Рождество почтальон принес от Юзека первое письмо, в котором он сообщал, что жив, здоров, с приключениями, но добрался до своей части. Что любит ее, скучает — и ни слова о Розке. Она по нескольку раз на день читала письмо, целовала каждое слово, от счастья летала по квартире, вспоминая те мгновения встреч, которые Бог дал им в госпитале.
        Мать была занята Татьяниной свадьбой. Жених не очень торопился идти под венец, однако Софья Андреевна была настойчива, и Татьяна с Федором обвенчались. Молодой муж получил на месяц отсрочку от армии, и Татьяна в доме не появлялась. Надежда сама управлялась но хозяйству, ей это нравилось, она чувствовала себя повзрослевшей, у нее ведь теперь тоже есть жених. Утром первым делом она мчалась на почту. Ей еще больше нравились улицы, дома все видны, их зимой не загораживают деревья, особняки на Садовой, один богаче другого, одинаковых нет и вовсе. Солнышко светит ярко, но не греет, снег уже два раза выпадал, но тут же таял. Зимы не чувствовалось. Как она любит свою Одессу всех этих людей, знали бы они, как она счастлива.
        Здание почты в середине Садовой выделялось. Надя и раньше, возвращаясь домой из гимназии, любила сюда заходить, выбирала красивые открытки на праздники. В громадном зале под стеклянной крышей было всегда светло и торжественно, как в опере. Мальчишки, вероятно, уже все газеты распродали, не слышалось их игривых выкриков. Зато было полно военных, одни читали свежие газеты, другие, скучковавшись, что-то обсуждали, спорили. Надежда поспешила к свободному окошку.
        — Что вам угодно, барышня?
        — Мне бумагу, конверты и марки.
        — Вам куда отправлять, барышня?
        — На фронт, куда еще! — гордо ответила девушка.
        — На фронт можно без конверта и марки. Вот посмотрите, — пожилой служащий устало ткнул пальцем на образец.
        — А дойдет?
        — Если жив — получит. Вы сегодняшние «Ведомости» читали? Что делается, а? Как вам это нравится? Извините за выражение, обсыраемся по всем статьям. Ой, что еще будет? Можете мне поверить — ничего хорошего. Извините. А у вас кто — отец на фронте, извините за любопытство?
        — Жених.
        — Ах, да, жених, — ему явно хотелось выговориться.
        В зале почты поднялся шум, Надю оттеснили от окошка, вокруг все кричали, доказывали свою правоту. Люди все входили и входили. В зале было уже не продохнуть. Надежда с трудом пробилась к двери, едва не потеряв муфточку, в которой лежали заветное письмо и бумага, скрученная в трубочку. Газетный киоск на Торговой был закрыт, все газеты проданы, одна, смятая, видимо, кем-то уже прочитанная, валялась возле урны, Надя подняла ее и помчалась домой. Больше никогда она не летала так восторженно по улицам, как в тот день. И не любила их, а только боялась, да и было чего.
        Мать в тот год тоже изменилась, как-то разом состарилась, перестала носиться по свиданиям. Все поклонники пропали, у нее постоянно болела голова, и она сидела целыми днями в кресле с компрессом. Татьянин Федор был на фронте, у них родилась девочка, и Софья Андреевна разрешила Татьяне переехать к ней — не тратиться же еще на жилье. Маленькая Людочка спала в Надиной комнате, Татьяна на кухне. Жалованье мать Татьяне не платила, они и так еле сводили концы с концами, питались все вместе скудно. Редкие письма от Юзека и Федора приносили хоть какую-то надежду на будущее. Через пару дней эта надежда исчезала, и наступало какое-то оцепенение. Город кишел бандитами, воровство, убийства стали постоянной проблемой. Черный ход с кухни забили досками, Татьяна еще прибила старое ватное одеяло, и в этой нише на кухне, когда стреляли на улице, женщины втроем с маленькой Людочкой прятались, прижавшись друг к дружке. Наде Софья Андреевна не разрешала выходить на улицу, все новости приносила Татьяна. О революции им стало известно, когда мать пошла за пенсией, которую она больше не получала.
        Софья Андреевна долго сидела в кресле, уставившись в потолок, потом оделась во все черное, набросив сверху Татьянин большой платок, и, не промолвив ни слова, ушла. Надя даже не заметила, заигравшись с Людочкой своими старыми кубиками. Мать вернулась к вечеру, уставшая, но какая-то помолодевшая, и объявила, что они будут эвакуироваться, а в квартире жить останется Татьяна. Всю ночь собирали вещи, пытаясь втолкнуть их в два чемодана. Не получилось, взяли еще Татьянину хозяйственную сумку.
        Ценности Софья Андреевна зашила в свой корсет, она так похудела, что туда поместились и документы. Записку, по которой их должны были пустить на пароход, она положила в перчатку. Денег на извозчика не было, и женщины по очереди перетаскивали чемоданы, медленно продвигаясь по улицам. Только через три часа они добрались до порта. Вся площадь была забита людьми и вещами. Извозчики разгружались, разворачивались и снова уезжали за следующими пассажирами. Сначала все чинно стояли в очереди, потом ворота открылись, часть людей прошла, остальные продолжали терпеливо ждать.
        К вечеру объявили, что следующий пароход будет ночью. Мать отправила Татьяну домой, а они с Надей уселись на свои чемоданы и стали ждать. Ночью никакого парохода не было, и ожидавшие смешались в толпу. Надя с Софьей Андреевной устроились под самым забором, им не было видно, как казаки на лошадях раздвигали толпу и в ворота проезжали машины и телеги, доверху набитые добром. Толпа напирала со всех сторон, хотелось пить и в туалет. В заборе проломили доски, люди с трудом протискивались в проем, боялись отходить далеко, справляли нужду туг же. Надежда долго стеснялась, но терпеть стало невмоготу, и она тоже полезла. Когда вернулась, то не могла найти ни мать, ни чемоданы. Толпа снова надавила на ворота и рванула в порт, сметая все на своем пути. Люди с криком, визгом метались по пристани, искали детей, вещи. Уже вовсю орудовали мародеры, никого не пугаясь, вскрывали чемоданы и смотрели, стоит брать или нет. На земле, в грязи и нечистотах, валялись испачканные вещи, по ним бегала маленькая беленькая болонка, безумно лаяла и искала хозяйку-. Надя вдруг увидела под забором свою сумку, кто-то бросил, не
найдя ничего ценного. Она подхватила ее и побежала искать мать.
        К пароходу нельзя было даже близко подойти, казалось, толпа его вот-вот перевернет. Она вырвалась из нее, кричала, звала, но в этом сплошном вое тысяч людей Надя не слышала собственного голоса. А в порт прибывали все новые и новые пассажиры. Толпа, крепко сдавив Надю, несла ее то в одну сторону, то в другую. И вдруг все остановилось. Казалось, у этой людской массы закончился завод, словно у часов. Пароход отчалил от берега, там уплывала ее мать, а она, невезучая, как всегда, осталась на берегу Надежда переступила через бившуюся в истерику молодую женщину, звавшую какую-то Светлану, очевидно, дочь или сестру, и уткнулась в старуху. Та неподвижно сидела на земле, прижимая мертвого старика в мундире с орденами, проклинала всех и причитала: уплыл, уплыл, навсегда уплыл, будьте вы прокляты. Надя медленно поднималась по лестнице и повторяла про себя: уплыла, уплыла... Так и завалилась домой. Проснулась она, почувствовав легкий поцелуй на щеке. Это была мать. Ее нельзя было узнать. Седые волосы торчали во все стороны, черные круги под глазами и большой синяк, тянувшийся от левого глаза к подбородку.
        Софья Андреевна плакала, склонившись над дочерью. Плакали Татьяна с Людочкой. Больше Надя с матерью не расставались до самой ее смерти.
        Только одесситы могли так жить, наверное, ни один город такого бы не выдержал. Власти менялись, как перчатки. Иногда их сразу было несколько, на одной улице верховодили одни, на соседней другие, то Антанта, то Деникин, потом армия жовтоблакитная Петлюры, опять белые, или вообще город делили между собой бандиты, сколотившие свои собственные армии, а власти всяких атаманов вообще невозможно было посчитать. Кушать было нечего, питались макухой, покупали бревна спиленных акаций, топили ими на кухне печку, там же спали, расширили Татьянин топчан и вчетвером укладывались, потеснее прижимались друг к дружке. Ни от Юзека, ни от Федора вестей не было и, дай Бог, чтобы они не появлялись. Как только кто-нибудь из мужчин возвращался домой, тут же за ним приходили мобилизовывать в какую-нибудь армию. Если кто не соглашался — расстрел. Иногда бои шли прямо под окнами. У кого еще оставались деньги или ценности, устраивались пассажирами на иностранные грузовые суда и уплывали в Константинополь. У Софьи Андреевны с дочерью таких денег не было, и они покорно ждали своей участи.
        Ну, когда-нибудь все это кончится и все нормализуется. Татьяна устроилась на работу в пекарню и по ночам грузила хлеб. Утром приносила дышащую теплом буханку. Мать тоже нашла себе место в шляпном магазине, который держал еврей с Молдаванки. Работой Софьи Андреевны он был доволен, уж очень хорошо та разбиралась в этих шляпках, умела убедить толстых куриц, что на их мясистых красных мордах эти французские береты смотрятся очаровательно. Да еще и дочку таскает с собой бесплатно работать в Салон, как он величал свою лавчонку. Как-то под вечер в Салон зашли польские легионеры, у Нади было желание спросить о Юзеке, однако мать на нее так посмотрела, что та замерла на полуслове. Со словами «Прошу пани» они оттеснили Софью Андреевну и стали сгребать в мешок все шляпки, потом сказали: «Дьякую» — и со смехом удалились, не расплатившись. Женщины молча сидели до позднего вечера, пока не появился хозяин. Увидев пустые полки, он заорал: «Хто цю падлюку состроил? Ну-ну, не волнуйтэся так, бывает. От гоныфы, от бандюки, хто забрав?»
        — Поляки, военные, их было трое, — тихо ответила мать.
        — Так-с, а до вас... не трогали?
        — Нет, сказали спасибо.
        Хозяин засмеялся, сел на прилавок, обтер рукавом лицо.
        — Вконец одурели, вот взяли манеру, где же на них напасешься. Та нехай будэ по-ихнему, оцы шляпки вже нихто не брав, на завтра мануфахтуру завезу. Так шо не обессудьте, дамочки, грош ив немае, Надя с Софьей Андреевной шли домой радостные от того, что живы, невредимы и хозяин не выгнал, вот только денег не заплатил.
        Иногда в городе постреливали, тогда мать припирала дочку своим телом к стенке и шептала: пригни голову. Едва выстрелы стихали, они шли дальше, привыкли. Дома они весело рассказали Татьяне о ворах-поляках, о хозяине с Молдаванки, любившем песенку:
        Как на Дерибасовской, угол Ришельевской,
        Шестеро налетчиков у старушки отобрали честь.
        От-тоц перетоц, как старушка снова
        Мечтает пережить налет.
        Особенно смешно получалось повторять у Людочки. Подражая взрослым, коверкая слова и корча рожицы, ребенок веселил их.
        Миновал месяц, как хозяин закрыл лавочку, Татьянина пекарня тоже закрылась, и она с утра обегала все места, где можно было раздобыть еду и узнать что-то о работе. И вдруг в дверь не просто постучали, а затарабанили. Мать, испугавшись, не открывала, пока не услышала условный стук Татьяны.
        — Что за шутки дурацкие?
        Татьяна сняла косынку и как заорала: «Конец войне, наши пришли!» Схватила дочку, закружилась с ней: «Батька твой вертается!» Поставила ребенка на стул, обняла Надю, потом Софью Андреевну: «Еще зажывэмо як люды, усим буржуям кинец». Софья Андреевна и Надежда с изумлением смотрели на нее, а Татьяна продолжала: «Красные, большевики, Советська власть. Уси ваши белые побигли до порта, с буржуями разом. Вот». Софья Андреевна молчала, только легонько подтолкнула дочь в спину, и они ушли к себе в спальню.
        — Прости меня, Надюша, прости, это я во всем виновата, — шептала она ей в ухо. — Видишь, как эта голову подняла. Пока кормили с ребенком, так шелковая была, а сейчас... — А может, и Советская власть нам пенсию назначит, не бросят же нас, — грея руки о стакан с кипятком, продолжала она. — Когда-нибудь должна прекратиться эта анархия.
        Она никак не могла успокоиться. Бандиты через одного — что солдаты, что князья. Вон последние сережки с изумрудами всучила князю Ржевско-Раевскому для генерала Алексея Гришина-Алмазова, военного губернатора Одессы. Надеялась, поможет с визой. И что? Взятку взял, а с документами, чтобы покинуть Одессу французским транспортным пароходом, сплошной обман. Ни виз, ни ценностей. Французы эвакуировались со своими войсками за трое суток, а она так и осталась.
        Софья Андреевна с дочерью не разговаривали с Татьяной, общались только с Людочкой. Федор все не возвращался, постепенно ссора забылась. В деревнях бушевали крестьяне, они не выдерживали грабежей, и в город начали стекаться вдовы с сиротами. Они покидали свои сожженные дома, убитых кормильцев. В их дворе стояли арбы; одну пригнали, впрягшись вместо лошадей, две крестьянки — одна постарше, другая совсем молодая. В ней сидели малые дети на уцелевшем скарбе. В другой стонала умирающая женщина, кто ее притащил, как она оказалась здесь, никто не знал. Так она и скончалась, никто не подошел, боялись тифа, он тогда уже вовсю гулял по городу, косил людей.
        Советская власть в Одессе мало чем отличалась от предыдущей — все те же грабежи, насилия, погромы. Только появилось новое страшное слово — ЧК, которая выискивала притаившуюся контру. Татьяна каждый день приносила очередную ужасающую новость. «Вчера выселили из дома мадам Шульгину, саму ее увезли, а комнаты забрали революционеры. Весь дом забрали, а нашим соседям вселили вот этих з арбы, усех, и до нас вселят, вот побачиты», — распиналась она.
        Так оно и вышло бы. Ранним утром, только Татьяна собиралась выйти в город, открыла дверь, и объявились чекисты. Главной была высокая худая женщина, коротко стриженная, с папиросой во рту. Она по-хозяйски обошла комнаты, спросила, кто хозяйка. Софья Андреевна гордо подняла голову и как-то неестественно произнесла: я.
        — Сколько иждивенцев? — затягиваясь папиросой и выпуская через нос дым, спросила незнакомка, одетая в потертую кожанку.
        — Дочь, моя дочь Надежда. У нас уже живет семья Кравчук. Сам хозяин на фронте, бьет врагов Советской власти, это его жена и ребенок.
        — Многовато для вас будет, — она посмотрела в упор на Надю. — Не узнаешь? А я тебя сразу признала. Госпиталь в 16-м помнишь?
        У Надежды ноги стали ватными, она крепко сжала спинку стула:
        — Роза, ты?
        — Она самая. Ты что, здесь все время жила, а я думала, сбежала, как остальные буржуи? Чайку найдется?
        Роза отправила бойцов обойти пока другие квартиры. Татьяна сразу засуетилась, налила в кружку из кастрюли кипятку, заваренного на шиповнике, и положила перед гостьей маленький пакетик с сахарином. Роза подозвала Людочку и отдала пакетик ей. Татьяна тут же увела ребенка, а Софья Андреевна лишь пристально посмотрела на дочь, ничего не сказала и тоже ушла в спальню.
        — Ну, как, Надюха?
        Надежда только пожала плечами:
        — Мы тогда с Юзеком упрятали твой баул, меня на выходе обыскивали, и дома здесь жандармы ждали. О тебе все спрашивали, но я ничего никому не сказала.
        — Да ерунда это, Надюха, прошло давно.
        — А твой ребенок где?
        — Растет Борька, сын у меня, а Юзек твой как?
        — Не знаю, погиб, наверное, с семнадцатого ни слуху, ни духу. Был бы жив, за столько лет весточку прислал бы.
        — Да, я здесь присмотрела себе недалеко квартирку; заходи, с работой помогу, давай-давай, — она подняла руку. — С революционным приветом. Да проснись ты, курица.
        Роза столь же стремительно, бойким шагом вышла, как вошла. Дверь за ней захлопнулась, а Надя еще долго не могла пошевельнуться. Ох уж эта Розка — распутная девица, пахнущая самогоном и табаком, таскается с солдатами по квартирам, уплотняет буржуев. Все эти годы в Одессе с пригородами дикий калейдоскоп. Сколько погибло, никто не считал. Горели села, усмиряли крестьян, разоряли еще недавно богатые хозяйства. Мужиков убивали или забирали в свои армии. Белые, красные, зеленые, деникинцы, махновцы, немцы, англичане, французы. Все вперемешку, ой. сколько их было, нету счета. Надя сидела, зажав виски руками, слезы текли в Розкину недопитую кружку. «Где там мой Юзек сложил голову?»
        Дни, похожие друг на друга, словно дети-близнецы, тягуче и уныло тянулись следом за голодной, холодной и дождливой осенью. На улицу выходила только Татьяна. Сегодня утром она лихорадочно искала, что бы можно было еще выменять из вещей на продукты. Во двор медленно баба с мальчонкой втаскивали телегу. За ней плелось еще несколько полураздетых и босых детей. Дворник пустил несчастных погреться в подвал. Там баба обменивала сушеный горох на какую-нибудь одежонку. Татьяна достала из сумки Людочкины пальтишко, туфельки и платьице, из которых дочка выросла. Крестьянка, обрадованная, сунула ей целых полмешка. Гороховая каша плохо проварилась, но все равно ели с наслаждением. Первой животик заболел у Людочки. Она корчилась от боли, ее бил озноб. Софья Андреевна с Надей вызвались идти за врачом. В темноте они не сразу нашли нужную парадную. Вернулись бы они ни с чем, дверь им не открывали, даже не разговаривали. Зато дверь напротив распахнулась и оттуда выплыла компания мужчин. Софья Андреевна руками обхватила Надежду, словно защищая от наглых взглядов. «Врач, доктор нам нужен, ребенок умирает», —
вырвалось из нее. Она стала на колени, следом, за материнской спиной, опустилась и Надя. Длинный рыжий солдат стащил с ее головы платок.
        — Та не плачь, мы тебе других детев зробым. Як, хлопцы, зробым, така гарна дивчина, глянь, а глянь яка гарна...
        Софья Андреевна заорала не своим голосом:
        — Обижайте сирот, обижайте, вас много, вы с оружием.
        — Ну шо здесь гвалт устроили. Ну, балоболы, шо баб тискаете? — раздался хриповатый голос.
        Рыжий мгновенно отодвинулся от Надежды:
        — Таки нет, буржуек ни разу. — Он противно захихикал.
        — Роза, Розочка, — Надежда бросилась к женщине. — Это я, Надюха.
        — Что вы здесь делаете?
        Софья Андреевна сбивчиво объясняла, что Людочка заболела, а они не могут достучаться к врачу
        Роза уставилась на красноармейца, пристававшего к Надежде:
        — Моня, тебе что, зубы жмут?
        Парень что-то быстро ответил по-еврейски.
        — Хватит терендеть, давай выкуривай доктора, это наши бабы. Дверь тут же открылась, выскочил пожилой мужчина, поцеловал Розке ручку, которую та тут же тщательно вытерла об юбку.
        Доктор попрощался со своими девочками Лизонькой и Катенькой, подхватил саквояж и побежал следом за Софьей Андреевной. А Надьку новая подруга утащила с собой. Она плелась за Розкой, не отпуская руку от живота.
        — Роза, — взмолилась Надька, — мне в туалет надо.
        — Да я уж вижу, в моей хавире нужно было посрать. Иди сюда за будку, мы посторожим. На возьми, пригодится, — она протянула девушке белоснежный батистовый платочек. — Халоймес, бери, их у меня тьма.
        Розка далеко не уходила, курила с солдатами и комментировала звуки, доносящиеся из-за будки.
        — От цаца дает. Хай жопой на весь хутор подняла!
        Солдат стал рассказывать, что их рота как-то пряталась от деникинцев в кукурузе. Жрать было нечего, и они грызли сырую пшенку. Обделали все поле, А потом в то поле загнали и окружили белых. Все трое смеялись, наперебой вспоминая боевые приключения.
        — Ну дает горохом девка, видать, ей там совсем плохо. У нас ведь тоже тогда пацаны отдали концы от той пшенки.
        Дождь не иссякал, а Надька никак не появлялась.
        — Ты там скажи своей, пусть вылазит, сколько будем мокнуть тут мод дождем.
        — Та не капай на мозги. Девка хорошая, если бы не она — куковать мне на каторге, понял. Сама вся насквозь, а ты всю дорогу гундосишь.
        — Так я и кажу — до дому их надо. Там дохтур.
        Еще с двумя остановками обозленная тройка проводила Надежду домой. В квартире был лазарет. Командовал Евгений Евгеньевич. На топчане под дверью на черный ход лежал дворник, в ванной стояли ведра воды с разведенной в них марганцовкой. Клизма шла нарасхват.
        — Барышня, а вы как себя чувствуете?
        Надька лишь мотнула головой, ей хотелось вырвать все свои внутренности вместе с этим горохом.
        — Пейте побольше, в кастрюльке на столе вот эту розовую водичку.
        Но вода не хотела проскакивать вниз в желудок, приходилось здесь же подставлять тазик.
        — Молодец, — только и слышалось поощрение доктора.
        На следующее утро взрослым полегчало, лишь у Людочки был жар. А Евгений Евгеньевич за ночь доел гороховую кашу, потихонечку запивая холодной водой. Видно, сам был голодным и уходить не спешил. Сидел в спальне матери, и они о чем-то говорили на французском и русском вперемешку.
        — Ах, Софья Андреевна, голубушка, да я вас и не признал сразу.
        Мать, повеселевшая, отвечала ему.
        — Ну, да, милый доктор, только после клизмы, — они оба рассмеялись.
        — Как же вы, голубушка, с дочерью остались?
        — Не успели, — и Софья Андреевна рассказала, как пропали вещи, как потеряла в разъяренной толпе Надюшу.
        — Ой, дорогая, голубушка, может, и хорошо, что не уехали. На чужбине тоже не сладко. Мне рассказывал капитан с французского судна, лечился он у меня. Так в Константинополе наши женщины, извините, собой торгуют ради куска хлеба. Вот так-то, голубушка. Лучше давайте посмотрим ваш животик, послушаем, лекарств у меня нет никаких. Пить вам надо побольше, водичка промоет, — Евгений Евгеньевич улыбнулся и пошел к Надежде.
        — Ух ты, да ты молодец, поможешь мне убрать квартиру, а то, не дай Бог, другая зараза распространится. Воду греть, всем мыться, стираться, утюжком прогладить.
        Первой, как смогли, искупали Людочку. Доктор внимательно слушал ребенка, чувствовалось, что он нервничает. Девочку положили на чистую проутюженную постель, температура не спадала. Татьяна умоляюще смотрела своими большими глазами то на врача, то на Софью Андреевну, потом уткнулась рядом с дочкой в подушку и завыла.
        — В городе лекарств нет, только, может быть, у этих, я лечу их, — Евгений Евгеньевич запнулся. — Может, вы, дочь ваша дружит с ними, так попросить бы.
        Софья Андреевна взглянула на этого изможденного, высохшего от голода человека, как двигается по шее его торчащий кадык и как сглатывает он слюну и облизывает засохшие губы. «Кушать, наверное, хочет», — подумала она.
        — Пойду я, голубушка, больше ничем помочь не могу, темно уже, сутки мои девочки одни, волнуются небось. Простите, Бога ради.
        Софья Андреевна проводила доктора по темной лестнице, и вдруг во дворе послышались крики и выстрелы. «Голубушка, скорее назад», — Евгений Евгеньевич потянул ее за рукав. Едва закрыли дверь на засов, раздался стук. Софья Андреевна открыла и увидела Розку в компании уже других солдат.
        — Ну что у вас здесь? — она быстро оценила обстановку. — Полный лазарет?
        Врач как-то подобострастно изогнулся:
        — Голубушка, девочка умирает, лекарства надо срочно. Без памяти уже, каждая минута...
        Он недоговорил, Розка вынула папироску изо рта, выдохнула:
        — Ну што, Петя, валяй на Маразлиевскую. Щас! — Она достала листок бумаги из-за пазухи и, послюнявив карандаш во рту, написала записку товарищу Штейнбергу.
        — Бери доктора, — скомандовала она, — и дуй в «Ликарский» пункт ДПУ. Ты там и для меня возьми, не забудь. Извозчика не отпускай. Шо вы такой гармидер понаделали, сесть негде? Ну, бабы, обосрались все разом? Шо за бледный вид и розовые щечки, — продолжала Розка и по-дружески ущипнула Надежду за щечку. — Давай, Надюха, бикицер, собирайся, новая жизнь пришла. Вы, мамаша, не беспокойтесь за Надюху, нам кадры грамотные нужны для мировой революции. Счас за каждой дверью контра ховается. Работы много. Она, конечно, для сурьезной работы не подходит, а так самый раз, я ее рекомендую, как проверенную.
        Так Надежда вынужденно обрела подругу. С одной стороны, Розка помогла им всем выжить, просто не сдохнуть от голода и болячек, но с другой... Надька так боялась эту безумную Розку, что ни в чем ей не перечила, выполняла все ее поручения. Розка знала все и всех, шутка ли сказать, член партии с 16-го года. В тюрьме сидела, в тюрьме и Борьку родила. Правда, от каторги убереглась, война, а потом революция ее освободила. Надька слушала рассказы Розки о Молдаванке, о ее несчастном бесправном народе, вынужденном веками жить по окраинам Российской империи, подвергаться насилию, бесконечным погромам. В 1905-м во время черносотенного разгула из всей ее большой семьи остались только она и сеструха Поля. Еще дед их Ной углубил на кухне погреб, в котором успели спрятаться девочки. Мать и отца зарубили, а годовалого Мишеньку офицер наколол на саблю и с гиком и смехом носился по Одессе. Девочки так бы и погибли в погребе, если бы не собака, она ни за что не хотела уходить от порога, все время выла и царапала лапами землю под окном и дверью. Лишь через неделю их вызволили новые жильцы, обе были без сознания. У
сестер на всю жизнь остались шрамы на ногах от укусов крыс.
        Девочек отнесли в церковь, окрестили, и они стали выхрещенками. Жили у дьяка, все время в молитвах, постах, ходили в школу для сирот. Главный предмет был богословие, детей нещадно за всякую мелочь наказывали. Они часами замаливали непонятно какие грехи, стоя на коленях. Полька все терпела — и когда подвыпивший дьяк бил их и лапал, а вот Розка не выдержала, пожаловалась батюшке, и сестер отправили в приют. Там было получше, сытнее, воспитателем молодой немец Карл Штрек. От него девочки узнали о революции 1905 года. Поля с удовольствием зачитывалась романами, наизусть знала много стихов, ей легко давался французский.
        А Розка мечтала только о том дне, когда подрастет и будет стрелять в царя. Учеба ей не давалась, два года просидела в подготовительном классе, любила только бегать, выполнять поручения Штрека и его товарищей. В приюте сплетничали, что он неблагонадежный, из университета его исключили и вроде он анархист. Как только Полька не уговаривала сестру взяться за ум — все бесполезно. Везде у нее были друзья и приятели. На Пересыпи и Молдаванке, в порту и на Ближних Мельницах. В четырнадцать лет Розка первый раз влюбилась в гимназиста, страдала, мучилась, неожиданно даже в учебе прибавила. Игорь — так звали юношу — подшучивал над ней, что она темнее самого глубокого подвала. Внезапно он исчез, но Розка его все-таки отыскала аж за Первой заставой. Родители увезли парня подальше от греха, объявившихся друзей-революционеров и сняли там домик. Розка хотела его поддержать, однако Игорь обозвал ее тупой и прогнал. После этого девушка решила добиться своего, вступила в анархистскую группу, а потом вообще связалась с уголовниками, которые требовали у буржуев денег на революцию.
        После 17-го сестры переехали на Молдаванку к одинокой слепой двоюродной бабке. Полина устроилась закройщицей на швейную фабрику, а Розка после освобождения с сыном из тюрьмы крутилась в «Союзе безработных», главный лозунг которого был — «Все дома безработным, вся власть безработным!» Однажды подвыпившая Розка потащила Надьку сыночка проведать. Как разительно сестры отличались друг от друга. Розка — смуглая, волосы черные, редкие были коротко подстрижены, желтые зубы, зимой и летом носила странные «пинджаки» — так она называла не то кофты, не то куртки. В этих «пинджаках» или лапсердаках всегда было оружие «про всякий случай». Поля оказалась полной противоположностью. Две русые косы толщиной с кулак, как два новых каната, двигались по спине молодой красивой женщины. Большие голубые глаза притягивали к себе, словно магнитом.
        Полю застали за стиркой белья в палисадничке, на ней была старая тельняшка и линялая юбка.
        — Ну, как там мой сцыкун? — прямо от калитки заорала Розка.
        — Тише ты, дети спят, только укачала.
        — Так тащи сюда стуло, здесь поболтаем, — Розка опять затянулась папиросой. — Хм, погляди на нее, тоже родила суржика — девку. Правда, венчалась, все, как надо. Пусть только появится твой, как споймаем — сразу в расход пойдет.
        Поля не проронила ни слова, лишь голубые глаза потемнели и стали темно-синими. Или так свет падал. Женщина перебирала красными от стирки руками косу на высокой груди.
        — Жрать-то есть што, или как?
        — Как-нибудь прокормимся, — тихо ответила сестра и скрылась за дверью.
        — Ну, видишь, гордячка какая, живет в этой халабуде и не хочет перебираться на хорошую хавиру. Ты думаешь, куда она пошла? Молиться, поклоны бить. — Розка от злости сплюнула.
        — А мужа-то ее за что, кто он? — осторожно спросила Надька.
        — Та белый, обвенчалась с офицером дура. Аньку родила, слышишь ревет уже. Пошли, поглядишь.
        — Да не удобно как-то, ничего детям не принесли.
        — Та меня это не харит.
        Надька никак не могла понять подругу. Иногда она была такой участливой, доброй, и здесь же через секунду какой-то бес в ней просыпался. Если дело касалось — будь оно неладно — «революционной классовой ненависти» ко всем, вплоть до ни в чем не повинных детей. В малюсенькой комнатке ютилась Поля со старухой, Борька, Розкин сын, мальчишка смышленый, и девочка, копия Полины. Уходя, Надька заметила, как Розка вытащила из кармана узелочек, скрученный из носового платка, и сунула под подушку бабке.
        — Це ты, Розка, я ж не бачу, кажы, це ты?
        Но Розка не ответила, быстро поцеловала Борьку и выскочила на улицу.
        — Роза, Роза, ты дэ? — бабка не унималась.
        Надька не поспевала за Розкой, а когда догнала, увидела, как у нее поблескивают от слез глаза. Правой рукой женщина ловко крутила никелированный браунинг. «Куда она несется, угорелая?» — Надька притихла и семенила сзади, боясь чем-нибудь рассердить подругу, которая могла запросто ее пристрелить.
        В тот же вечер потащила Розка Надьку в ресторан, заставила пить вино и курить. Надька даже вспомнить не могла, как очутилась дома. Ее рвало, все плыло перед глазами, дикая головная боль. С тех пор она не любила ни пить, ни курить, так иногда, за компанию. А Розка как разгуляется — не остановить, только ежели марафет подвернется, усыпала, как младенец. Однажды в подпитии она поведала Надьке, что дьячок ее девчонкой изнасиловал. «А ты все бережешь, да, береги, береги, может, оно и к лучшему, — Розка положила руку на Надькино плечо. — Первый раз попробуй по любви, понравится».
        — А дьячку ничего не было за это? — спросила Надежда.
        — Ты за кого меня принимаешь, Надюха? Получил он свое. Всех этих святош к стенке ставить надо, — отрезала она и тут же уснула.
        Надька вернулась домой, ей было и страшно и противно, не раздеваясь, легла к матери в кровать. Они уже давно спали вместе, так теплее.
        — Надюша, с тобой все в порядке? Ты чего — обидел кто, заболела? — Софья Андреевна засуетилась. — Ну что, что, говори?
        — Жить не хочу, мама, попроси у Евгения Евгеньевича яда — и все кончится, я больше не могу.
        — Наденька, господи, что ты такое говоришь. Господь Бог накажет, помолись, легче станет.
        — Мама, да будь он проклят твой Бог, нет его, все это выдумки, не крести меня больше, слышишь, — Надька со злостью сорвала с шеи маленький крестик. — На, забери, продай, не нужен он мне больше. Опиум для народа.
        Софья Андреевна сжала в кулачке крестик, тихонько прилегла рядом с дочерью, первый раз не перекрестилась сама перед сном и не прочитала молитву. А Розка сдержала слово, Надькину анкету проверили и взяли на службу в одесскую ЧК. Подруга напутствовала ее целый вечер дельными советами. «Ты там смотри, ничего лишнего не ляпай, язык за зубами держи, ну в смысле ни с кем не откровенничай. Поняла? А то ляпнешь чего — и сразу к стенке приставят. Шо там не увидишь, никому — ни мамке, ни мужикам. Молчи и дурой будь. Ой, пропадешь, — сердито выговаривала она. — Давай самогончиком обмоем, прозрачный-то какой. Как слеза».
        Она налила Надьке и себе по стопке. Надька сморщилась, но до дна выпила. Розка подсунула ей тюльку. «Привыкай, — промолвила она, — только после этого рот на замок, ясно? Давай еще по одной».
        Надежду зачислили в хозяйственный отдел. Работы было много, организация разрасталась, нужно было обеспечить все поступающие от сотрудников заявки: кому мебель, кому одежду, лекарства. Она «сидела» на карточках конфиската. Иногда приходилось задерживаться на ночь, столько его прибывало. Кормили хорошо, паек давали, его хватало, если оставалось, обменивали. С Розкой встречалась редко, ее направили на другую партийную работу — устанавливать порядок на селе. От знакомого чекиста Надежда узнала, что она вышла замуж официально и уже «при пузе». Сестру с детьми Розка все-таки переселила из той хибары. Время летело быстро, работала только одна Надежда, Татьяна ухаживала за всеми, готовила, стирала. Мать болела, и Людочка очень слабенькая росла.
        Надька вспомнила: какой-то праздник был, Октябрьский или майские, нет, в ноябре, холодно было, в пальто ходили уже. Их хозяйственный отдел готовил столы с закусками. После демонстрации сотрудники по специальным пропускам проводили здесь совещания. Когда все столы были накрыты, их вывели на черный ход и принялись проверять, не украл ли кто чего. У двоих нашли ножи и вилки, их тут же отправили под конвоем. Рядом с Надькой своей очереди ждала молоденькая девушка Фирка. Она, дурочка, спрятала икру в трусы, так проверяющий размазал ей икрой все лицо, и больше ее никто не видел... У Надежды ничего не было, и ее, как честную, преданную революции сотрудницу, наградили почетной грамотой, объявили благодарность и зачитали этим же вечером в Доме культуры перед всеми. Потом был концерт, танцы. В воскресенье в обязательном порядке ходили на стадион, его для сотрудников ЧК построили на Французском бульваре.
        Организация все разрасталась, Надеждин отдел уже занимал целый дом. Как-то ее вызвали в главный корпус и объявили, что рекомендуют в трудовой коллектив. Так она оказалась в газете «Моряк» и обязана была еженедельно приходить тайно на конспиративную квартиру, приносить отчеты, самые настоящие доносы, на редакционных сотрудников. Быстро печатать и стенографировать за два месяца у нее так и не получилось, и редактор перевел ее в курьеры. Надька была счастлива, пусть считают ее недотепой, зато она целыми днями носилась по городу, разнося корреспонденцию. Денег платили скромно, пайки не полагались, но с этим она быстро свыклась, главное — свобода. Постепенно Надьку признали своей, и прежняя работа в ЧК, как ей казалось, сгинула в прошлое. Квартиру их не минуло уплотнение, пришлось расстаться со спальней. На кухне теперь хозяйничали трое. Татьяна с дочерью столовалась отдельно, правда, помогала Софье Андреевне. Новых жильцов мать ненавидела, спали они на ее кровати, пользовались ее мебелью, однако вслух ничего не говорила, жаловалась лишь Надежде.
        Надька заболела. Сначала думали простуда, а оказалось — «испанка». Вот тогда впервые у нее заныли ноги. Софья Андреевна заразилась от нее и через две недели умерла. Хоронить помогли сотрудники газеты. На улице поджидала кляча с гробом, Надьку вывели под руки, она еле переставляла больные ноги, с трудом волокла их за подводой.
        От прошлых воспоминаний Надежду отвлекла палатная сестра: «Подъем, девочки, градусники, меряем температуру. Что, Надежда Ивановна, опять не спали? Врачу скажите, не стесняйтесь, может, снотворное пропишет. Нельзя же маяться каждую ночь, откуда силам взяться».
        Надежда ничего не ответила, поставила градусник и отвернулась к стене. Ей почему-то вспомнился розовощекий Петька, тот самый солдат, который всюду сопровождал Розку. Несколько раз как бы случайно они встречались на улице, он учился в университете на Пастера; Петька и сообщил ей, что подруга ее скончалась. «А хлопцев сеструха смотрит, помнишь Польку? — добавил он. — Надюха, не видно тебя совсем, ты еще у нас трудишься?»
        — Нет, я в «Маяке», газете, курьером.
        — Вот как!
        И тут Надьку прошибло. Сама-то она, как и положено, все сдала добровольно, хотя мать сопротивлялась, оставила лишь по одной ложке на каждою едока, объяснила Софье Андреевне, что за лишнюю и расстрелять могут. Она-то знала, ночами под рев грузовиков, чтобы никто не слышал, у гаражей ЧК на Маразлиевской не подчинявшихся пускают в расход. А тут у Петьки на руке золотые часы из конфиската, и очки в золотой оправе оттуда, и сам он весь лощеный, сытый, толстый кожаный портфель. Конечно, дошло до нее, это после встречи с Петькой ее заставили заносить корреспонденцию сначала на Греческую, где она сидела на стульчике, ожидая, пока ей вернут бумаги, а уж потом относила адресату. А она, глупая, думала, что ее в ЧК забыли. А забыли ее только после «испанки», и Петька больше случайно не попадался, и из редакции за долгую болезнь отчислили.
        Теперь она подрабатывала в пекарне, считала деньги, напечатанные на огромных листах. Их требовалось свернуть в рулоны по номиналу. Хуже было с уже нарезанными деньгами, те приходилось пересчитывать и складывать в мешки от муки. В выходной она брала Людочку, и они шли к морю. Город весной, как невеста, наряжался цветущей акацией с ее одурманивающим запахом, светило солнце, люди, несмотря на голод, смеялись, веселились. Продавцы газет на каждом углу звонко кричали: «Морак» вместо «Моряк». Ее брала тоска, хорошо бы снова вернуться в редакцию, к этим замечательным людям, однако сдерживала мысль, что придется доносить на них и неизвестно, чем это для всех кончится. Нет, спокойнее тихонько сидеть в частной пекарне.
        — Наденька, здравствуйте. Мне это снится, я сплю? — Надежда вздрогнула, перед ней стоял молодой высокий юноша, сотрудник газеты Фима Шехтман. — Давайте пойдем на бульвар Фельдмана, зайдем в редакцию, вам все будут рады, вот увидите.
        — Фима, не говорите никому обо мне. Обещаете?
        — Как скажете, Надя, — лицо его побледнело.
        — Я когда-нибудь вам объясню, хорошо? До свидания.
        Надежда схватила Людочку за ручку, и они бегом помчались, стуча деревяшками по мостовой.
        Фимка, конечно, не сдержал слово. Адрес ее он знал еще с похорон матери и установил слежку. «Что она скрывает?» — для себя он решил, что, по всей видимости, она из бывших, поэтому и боится, сейчас им нелегко. Парень не удержался и поделился с другом Эдиком Лисовским. Теперь они вдвоем наблюдали за странной девушкой. Однажды вечером, когда Надя возвращалась из пекарни, Фимка подошел к девушке и признался ей в любви и дружбе. Так они и пришли к ней в комнату, расписались на следующий день, и Надька стала мадам Шехтман. Свекровь не приняла русскую невестку, она подобрала сыну в жены дочь своей подруги, а он вот женился на этой. Для нее это стало трагедией. Фимка оказался самым настоящим маменькиным сынком. Стоило между молодыми случиться размолвке или небольшой ссоре, как он мигом убегал к матери. Денег заработать не умел, никто не оценивал его таланта, страдал, сам мучился и ее мучил. Через год у них родилась девочка Ноночка. Прожила она недолго, и ее смерть их окончательно развела. Фимку пригласили в киевскую газету. Надежда строила планы скорее уехать из Одессы, укатить хоть на край света из этой
проклятой комнаты, от этой кровати, в которой умерли ее мать и Ноночка, но Фимка сбежал в Киев, как вор, один.
        Она вновь стала Павловской, однако в Одессе оставался Эдик Лисовский. Он был моложе, зажили вместе, так, не расписываясь. Татьяна Фимку со света сживала, а уж Эдика, молокососа, вообще на дух не переносила. Надежда с Эдиком на лето сняли дачу на девятой станции Большого Фонтана и уехали туда трамваем. Дачей называйся полуразрушенный домик с верандой. На ней и жили, внутрь заходить опасались, дом мог рухнуть от любого ветра. Эдик ловил рыбу, ее готовили на листе железа, сорванного с крыши. Писательство Эдику давалось легко, он печатался почти в каждом номере газеты. Надежда всю жизнь считала это лето подарком судьбы.
        Эдик любил подниматься с рассветом и делать обход по местным садам. Дачи в большинстве своем были заколочены, хозяева куда-то подевались, городское ворье появлялось только с первыми трамваями. Надежду будил запах спелых черешен, да таких больших, красивых. Она любила совсем черные, он всегда выбирал для нее самые спелые, крупные и подносил к самому лицу: «Мадам Шехтман, просыпайтесь. Вставай, соня, вставай, пошли, труба зовет». Они тихонько уходили, стараясь не разбудить вечных гостей, и медленно шли к морю. Муж тащил бамбуковые удочки и деревянный чемоданчик. Чего только в нем не было. Надя брала из дома плетеную сумку со снедью и фруктами.
        Они спускались по почти отвесной протоптанной пыльной тропинке. Еще с обрыва, издали, видели весело искрящееся море, оно как бы приглашало: «Скорее, идите сюда скорей!» Они поддавались этому зову и начинали бежать к нему навстречу. Плавали нагишом, прячась за скалы, рыбаков на берегу уже не было, их лодочки в утренней пелене с трудом различались далеко на горизонте. Там, за этими скалами, они любили друг друга, мокрые, соленые, счастливые, свободные. Потом грелись на солнышке, отдавая свое тело голубому небу с легкими белыми облачками, спешащими по своим неотложным делам. Иногда небольшая тучка закрывала солнце, сразу чувствовалась прохлада. Надька открывала глаза и смотрела на нее, про себя думая: ну, когда ты уже уплывешь, не понимаешь, что мне холодно? И тучка, будто бы услышав ее, подтягивала свое тельце и исчезала. Опять становилось тепло и приятно.
        Эдик оставался половить рыбку, пописать свои байки, писал он быстро, не то что Фимка — кишкомот, как обзывала его Татьяна. А Надька возвращалась на дачу, поднималась вверх, хватаясь за кусты дрока. Тяжело. Она опять была беременна.
        Гости заглядывали к ним часто, они почему-то задерживались то на день, то на два, а то и целую неделю гуляли. На день рождения Эдика Изька Кукиш на закуску притащил поросенка. Свою кличку Изька получил за то, что в доказательство своей правоты имел в кармане веский аргумент — кукиш, ловко и быстро сворачивая пальцы на каждой руке, причем по две дули, и сопровождал все это словами в зависимости от собственного мнения: «Да он и двух кукишев не стоит, шоб я так жил» или «Та я бы не то что орден — и одной дули не дал за его боевой подвиг». Маленький, тщедушный, в чем только душа теплилась, зато знал все и про всех на Молдаванке, да и во всем городе.
        Где Изька раздобыл поросенка, он молчал, просто вывалил из мешка, обгаженного и тощего. Его бросили в кучу отходов и, чтобы не было мух, присыпали травой. Угощений и без того хватало, в казане кипела уже третья уха. Все наелись досыта, даже жареные ставридки остались, и Эдик отнес их соседям. Поросенка забросали рыбными костями, решив, что он сдох, и утром закопаем. Утром Изька поленился пойти в туалет и пристроился помочиться на кучу. Стоял, балдея пол первыми лучами солнца, и вдруг куча зашевелилась, из нее выскочила здоровенная грязная крыса с хрюканьем. Кукиш остолбенел, это был оживший поросенок. Горка отходов таяла на глазах, вскоре от нее не осталось и следа. Поросенок носился но участку, пока не надыбал соседскую кучу, забрался в нее и успокоился. На вечернем совете решили откормить его, а через месяц, к какому-то юбилею, к какому она подзабыла, заколоть и зажарить.
        Приемными родителями поросенку назначили бывшего именинника с мадам Шехтман. «Сыночка» назвали Ванькой, выписали даже ему метрику с печатями. В редакции составляли списки на получение дополнительных карточек семьям сотрудников. Изька в графе напротив фамилии Лисовский вписал: жена — мадам Шехтман, сын Ванька, и подсунул Райке, которая этими делами ведала. Она каллиграфическим почерком переписала, свела все в общий список и подписала у начальника. Через два дня она вручила карточки Эдьке, ткнув пальцем в ведомость, где тот должен расписаться. Вечно спешащий Лисовский подмахнул, положил карточки в карман и собрался уходить, но вдруг его что-то остановило. Злющая Райка прикрикнула на него: «Ну что еще? Это дополнительные, на твою жену мадам Шехтман и сына Ваньку». Если сказать, что присутствующие засмеялись, то это не сказать ничего. Вся редакция ходила ходуном. Да что редакция, все распространители ржали, как лошади. В Одессе только дай повод. Эдик злился, к нему теперь пристаю прозвище — муж мадам Шехтман, и его статьи называли не иначе, как: это статья того Лисовского, что муж мадам Шехтман, и
кто-нибудь обязательно добавлял — и сыночка Ванечки.
        Без Изьки Кукиша не обходилась ни одна гулянка, ни одна пьянка, но даже если он отсутствовал, то все равно его постоянно цитировали и рассказывали о нем всякие истории, порой самые неправдоподобные. Одна из них, которую все пересказывали по большому секрету, это арест Изьки чекистами. Быть бы ему расстрелянным, если бы уголовники за одну ночь не сотворили на «мощной» груди Изьки татуировку с портретом Ленина. Вроде вывели его ранним утром на расстрел, он разорван на себе рубаху и как заорет: «Ну давайте, в Ленина стреляйте!» Солдаты не посмели второй раз после Каплан стрелять даже в его изображение. Легенда это была или правда — кто теперь знает. Только во время войны на новом базаре немцы повесили Изьку, обнаженного по пояс, с табличкой «Партизан», и на груди его была татуировка — портрет Ленина. «Кукиш, кукиш, — Надька запела любимую песню Изьки: «Рули, рули, на тебе четыре дули». Он всегда это напевал, когда редактор читал его материал, не глядя на Изьку, улыбаясь, говорил: «Изя, прекрати свою музыку, эта утка еще в прошлом веке пролетала над Парижем. Вынь руки из кармана, не пройдет». На что
Изька продолжал канючить: «Ну, так то каченя парижские буржуи давно зъилы, а до нас тилькы «Буревестники» долетают». — «Ой, Изя, доиграешься ты своими хохмачками». — И здесь же редактор закрывал дверь: не дай Бог, кто-то услышит этого провокатора.
        — Изя, не пойдет, не пойдет.
        — А шо пойдет? На каждой строчке — да здравствует мировая революция?
        — Иссак Львович, мне просто не нравится это, — сердился редактор и брезгливо бросал листочки с Изькиной статьей на стол.
        — Ну и набалованный же вы, як та Галя, — не унимался Изька.
        — Какая еще Галя? — чувствовалось, что редактор получает удовольствие от разговора. Никто не мог так смачно рассказывать анекдоты, как этот маленький, юркий и талантливый одессит.
        — Так вы не знаете, так слушайте. Разводится Галя с Федей, судья пытает: в чем причина? Галя смущенно кажэ, шо в него дюже малэнький... Ну свекруха не выдержала и стащила штаны с сына. «Ого!» — изумился судья. Так я и кажу, не унималась обиженная свекровь, обращаясь к родителям Гали: «Набалована дюже ваша Галя».
        Редактор смеялся, понимая, в чей огород камушек, подмахивал материал и отдавал в печать. Знать бы ему тогда про Изьку-хохмоча — любимца партизан в одесских подземельях. Попался он случайно на облаве, когда по памяти искал лаз из замурованных немцами катакомб. Нашел все-таки в Отраде, но угодил в засаду
        — Обед, девочки, обед, поднимайтесь, чего залежались, — басовитый голос няньки вывел ее из воспоминаний. — Все в столовку, открываю окно.
        В палату ворвался свежий воздух, Надьке показалось, что запахло морем. Сегодня на обходе доктор ее порадовал скорой выпиской. «Первым делом обязательно съезжу на девятую Фонтана, — подумала она про себя, — счастлива ведь я там была, мужчины обсыпали комплиментами, загоревшая, в хорошем теле, как тогда говорили». Серые ее глаза на море становились то голубыми, то зелеными. С Женькой, редакционной подружкой, они постриглись коротко, из тельняшек сами сшили купальники. В тот день они валялись на песочке, и вдруг появился Бабель. Его разом облепили, как мухи, не давали раздеться, осыпали вопросами, пытаясь втянуть в спор. Надежде со стороны казалось, что никакой это не известный писатель, а простой одесский еврей, которого перепутали с писателем. Женька тоже рванула к нему, а Надежда продолжала лежать — ну что идти глазеть на человека, он и так чувствует себя неуютно, застенчиво. Бабелю не дали даже окунуться, он с трудом вырвался из толпы, развернулся и в окружении этих сумасшедших, чокнутых мальчишек пошел прочь, устало карабкаясь вверх по склону. Лишь взгляд его оставался озорным, насмешливым.
        Надежда не заметила, как антрепренер Дусик Млинарис неожиданно, пользуясь случаем, что она одна, без Эдика, притерся к ней сбоку. Он называл ее второй Верой Холодной. «Да той, Наденька, делать рядом с вами нечего, ступайте в театр, я вас пристрою, с такой красотой самое оно. Ну все при вас», — убеждал он, а сам, маленький такой, всегда старался прижаться, поцеловать, пощупать за локоток. Кличку Дусик носил — ходячий анекдот. Надежда, чтобы запомнить и пересказать потом, записывала их. «Доктор, как ваша язва? — Уехала к своей маме».
        На даче мужчины все чаще спорили о событиях, связанных с революцией. Особенно Илья, тот знал всю подноготную Мишки-Япончика и Гришки Котовского. Он работал некогда в «Одесских новостях» и подпольном «Одесском коммунисте». Свою речь Илья всегда начинал со слов: «Ну, ты мне скажешь еще...», хотя никто ему ничего не говорил, даже не собирался, кто бы спорил с этой ходячей энциклопедией истории революции Одессы.
        — Да что вы знаете! — восклицал Илья. — В семнадцатом вся Одесса носила «атамана ада» на руках. В оперном Котовский лично продал на аукционе свои революционные кандалы. Ножные приобрел какой-то богач и передал в дар музею театра, а ручные висели в кафе «Фанкони» для рекламы.
        Сам Илья всегда отличался от остальных ребят, носил галифе, хромовые сапоги и кожанку. Женьке он очень нравился, поскольку он был элегантен, как рояль. Илья воспевал революционную деятельность Котовского в своих статьях, а Надьку черт дернул ляпнуть, что он был обыкновенным вором и бандитом. Вспомнила Надька, как подвыпившая Розка возмущалась, что это они революцию сделали, по тюрьмам и каторгам сидели, а эти негодяи пристроились, когда выгодно стало. Как вылетело, Надька сама понять не успела. Столько раз Эдик ее предупреждал не молоть лишнего, не привораживать этого типа — и на тебе. Изька Кукиш тогда сразу схватил мешок и ушел на охоту. Охотился он за обглоданными кукурузными кочанами, валявшимися вдоль берега моря, для своего крестника Ваньки. Брел но берегу почти до порта и обратно. В расщелинах обрыва у него имелись свои хавиры, куда он за неделю припрятывал ценные угощения. Уставший и довольный, высыпал перед поросенком содержимое мешка и сидел, поджав ноги, уставившись на Ваньку своими глазищами. Надежда, глядя в такие минуты на Изьку, всегда думала: такие глаза, наверное, были у Иисуса.
        Заколоть Ваньку ни у кого не поднималась рука. Гости все реже приезжали на дачу, Эдик только приветы от них передавал. Обеспечить питание сыночку полностью легло на Надины плечи. Утром в любую погоду, взяв под мышку два мешка, она отправлялась в сторону Бугаевки. Набив полные мешки ботвы от свеклы, помидоров, мокрая, грязная, уставшая, она плелась, проклиная себя, поросенка, Изьку с его подарком. В темноте она не сразу заметила, что кабана нет, он обычно ее встречал у калитки, хрюкая. Но сейчас было тихо. «Куда девался этот оглоед?» — подумала она. Хоть и жутковато было, но Надя продолжала искать, на других участках, однако поросенка нигде не было. Украли Ваньку, может, к лучшему, так никому и не пришлось брать грех на душу.
        На ноябрьские праздники целой компанией поехали в город Бирзула возложить венок и поклониться памяти Котовского. Интересно было взглянуть на мавзолей, куда установили цинковый гроб со стеклянным окошком, через него можно разглядеть лицо лихого командира. Надежда хоть и оделась потеплее, в старенькую беличью шубку все равно зябла. В материнской шубке живот был незаметен. Илья рассыпался в комплиментах и не отходил от нее. Эдик психанул и, ничего никому не сказав, уехал один. Надежда тоже обиделась, кроме того, прогулка не пошла ей на пользу, она все-таки простудилась и слегла. А Лисовский не появлялся целую неделю. Она лежала в своей неотапливаемой комнате под двумя одеялами и шубкой. Опять был холод и голод. Татьяна, ухаживая за ней, проклинала мужиков: «И где ты этих задрипанных находишь?» Надежда не спорила, так Татьяна высказывала «свою обиду за нее». Потом были тяжелые роды и мертвый мальчик. Даже Татьяна не возражала, когда Эдик перевез ее в этот «Ноев ковчег». Здесь жизнь была такой же, как на даче. В громадной квартире на втором этаже собралась община непризнанных поэтов, журналистов и
художников. Эдика комната была большой с окнами на немощеную улицу в двух кварталах от конечной остановки. Вид из окон был на маленькие домики с соломенными крышами, какие-то садики, огородики, а к горизонту сплошная степь. Холод и голод компенсировались общением. Сюда, правда, меньше приезжало знаменитостей, не то, что летом на дачу.
        Эдик много ездил по командировкам, и Надька, чтобы хоть немного заработать, устроилась на топливный склад через дорогу. Фактически она сама кормила и одевала их обоих. Иногда ездили к морю компанией, но чаще Эдик ездил один, привозил свежей рыбки, от него пахло морем, кожа была теплой и соленой. Ее он в шутку называл — «моя керосинка». Как бы Надька ни мылась, все равно попахивало, правда, она этого сама не замечала.
        Это было в лето перед войной. Эдик взял ее с собой в командировку, и они плыли по Дунаю на барже. Мир тесен, женой капитана оказалась сестра Розки Поля, вторично вышедшая замуж. У нее от этого брака родились еще сын и дочь, а старшая, Анька, сделала ее бабушкой.
        — Костик, ну что ты, как босяк, штаны подтяни, вон сопли развесил, не стыдно?
        Толстый загорелый мальчик, смущенно улыбаясь, поплелся умываться.
        — Это Розкин младший, Константин, — Поля ласково посмотрела ему вслед. — А Борька, старший, уже женился и сам папаша. Спасибо, хоть в мамашу свою не пошли.
        Она покосилась в сторону мужа.
        На третий день войны Эдика мобилизовали. Всю ночь Надежда проплакала на его груди. «Надюшенька, ничего со мной не случится, — поглаживая жену по гладким волосам, шептал Эдик. — Я ведь буду в газете служить, военным корреспондентом, ты лучше себя береги, при бомбежках сразу в подвал. Через месяц война закончится, я тебе обещаю, помяни мое слово».
        Война закончилась лишь через четыре долгих года, а он так и не вернулся. Она писала, разыскивала его, все напрасно. Только через два года Женька призналась ей, что Лисовский жив и был в Одессе, а с нее, Женьки, взял слово ничего Надежде не говорить, пусть лучше думает, что погиб на фронте.
        Дверь в палату открылась, и возмущенная нянька заорала:
        — Павловская, ты что здесь прописалась навечно? А ну на выход, тебя уже там заждались. Смотри, даже солнце вышло.
        И действительно, палата вся засияла от солнечных лучей, пробившихся сквозь запыленное окно. «Иди, иди, у тебя же сегодня день рождения, — нянька протянула ей кусочек мыла, — бери от меня».
        Женщины в палате заулыбались, а Надежда вспомнила, как в день ее ангела отчим всегда ее поздравлял. «Доченька, — в голосе его чувствовался пафос, — ты ровесница прекрасного двадцатого века. Тебе суждено увидеть удивительные свершения и чудеса, человечество достигнет их во всех областях — в науке, искусстве, технике, но особенно в отношениях между людьми».
        Да уж, Иван Николаевич, я увидела...
        К Дорке подружки с Надькой заявились лишь под вечер.
        Соседка по квартире караулила их у окна.
        — Где вас черти носят? Уже и девчата с магазина приходили, а вас всё нет да нет.
        — Да пока то да сё, больничный оформляла, решила уж всё сразу сделать, чтобы в больницу эту больше не ездить. А где Вовчик?
        — Так только что здесь крутился, наверное, в магазин побежал за Верой Борисовной. Она сказала, как вы придете, они быстренько дезинфекцию сделают, все закроют и до нас зайдут. Дорочка, сколько человек будет, а то тарелок не хватит, у нас на Греческой заранее по двору собирали, пусть лишние будут на всякий случай.
        — Не волнуйтесь, свои пригашат, не надорвутся. Главное, чтобы жратвы хватило. Идут наши принцессы.
        — Дорка, шо они там тащат? Гляди — новый матрас.
        Здесь же Дорка скрутила в узел старые лахи с топчана и закинула под кровать. Новый матрац, был обтянут яркой плотной тканью в белую с красной полосками. Вовчик тут же запрыгнул на него и блаженно разлёгся, улыбаясь во весь рот.
        — А ну слезь, вещь попачкаешь новую, — Дорка вытащила только что упрятанный узел, вытянула старое, в дырках одеяло и прикрыла им всю красоту.
        Посидели хорошо, даже танцевали, песни пели. Вовчик помогал убирать и мыть посуду. Повзрослел мальчишка, к Надежде больше не ласкался, как прежде. Сам в корыте моется, дверь закрывает на крючок. «Теперь нам с тобой, Надя, переодеваться придется за занавеской, — подмигнула подруге Дорка. — Не узнаю парня после больницы. Смотри, как аккуратно в шкафу все разложил: стопочкой тетрадки, ручка, коробочка с перьями, цветные карандаши, две баночки чернил. Хоть завтра в школу иди. Портфель отца ваксой надраил, дышать нечем».
        Вовчика и Ивана соседские девочки пригласили на праздник. Дорка предложила сыну отнести им подарки: Леночке пару тетрадок и карандаш, а Ниночке — лошадку. Но Вовчику жаль было отдавать тетрадки с карандашом, а ещё больше — расстаться со своей лошадкой. Он уже в который раз залазил в печку доставал ее, даже попрыгал, ведь все равно никто не видит. И спрятал подальше обратно в печку. Может, мама забудет. Вовчик разглядывал своё лицо в новое маленькое зеркальце, которое подарили тётке. Говорят, у некоторых мужчин усы и борода начинают расти с двенадцати лет. Да, долго ещё ждать. Тётка из магазина никуда не ушла, наоборот, её директриса сделала кладовщицей. Она сидит в подвале и раздаёт товары продавцам. Вовчик иногда ей помогает таскать небольшие коробочки снизу вверх. Дома у него теперь тоже много обязанностей — и в комнате прибрать, и воды принести, картошку чистить мамка не разрешает, много отходов от его чистки, так что варит только в мундире.
        А тётка предательница, променяла их с мамой на какого-то фраера. Бабы все продажные, правильно в больнице Алька говорил. Ему четырнадцать, а он уже с нянькой, старухой двадцатилетней, любовь крутит...
        Какие они все-таки гадкие и противные, особенно медсестра. Укол делает и щипает за жопу — разворачивайся! А сама смотрит, аж вся дрожит. И лыбится. А санитарка — та просто сучка, ей сахар пацаны носили, и она с ними за это бах на койку. Вовчик ей тоже сахар тайно собирал, но его кто-то украл. И она, падла, при пацанах, тыкая в него пальцем, презрительно шептала: «А тебе, шкет, рановато, и вообще, с твоей болячкой придётся самому дрочить». Все ржали, стали советовать, как это лучше делать. Мама с тёткой всё сюсюкают со мной, как с маленьким, а я ведь давно всё знаю, я уже совсем взрослый. Пигалицы уродливые, эти соседские девчонки, красят румянами щёки и губы, крутят патлы на тряпки с газетой, кому они нужны? И я должен им подарки делать?.. И вовсе мне не жалко тетрадку и лошадку, просто они этого не стоят. Не пойду я к ним в гости, пошли они... Вовчик потянулся, потом свернулся калачиком и заснул.
        Сегодня утром Вовчик проснулся поздно. Косые лучи солнца освещали красивые причудливые узоры на стёклах. Комната показалась ему праздничной, мать с тёткой всё побелили перед Новым годом. Тарелки с холодцом на подоконнике были накрыты газетами. На столе, как обычно, стояла сковородка, полная мамалыги с жареным луком и шкварками. Он потянулся, вылазить из теплой постели не хотелось, обернувшись одеялом, стаи уплетать кашу, не подогревая.
        Мамка с тёткой рано ушли, печку не протопили, холодно. Раздался один звонок, Вовчик быстро огляделся, откусил ещё один кусок мамалыги, закрыл на всякий случай буфет. Серега, как часы, каждое утро заскакивает, в больнице подружились. Боялся он этого Серёгу, и отделаться нет никакой возможности. Это он проволоку у ворот привязал, когда Дорка поздно с работы шла. Мать упала, разбилась. А кто виноват? Сам. Поддался им и теперь должен по трамваям толкаться, заставляют, иначе ещё хуже будет. Не пойду с ними - тётку подрежут. Вовчик открыл дверь. Сёрёга был с каким-то корешем. Оглядываясь, как ворюги, они прошмыгнули в комнату. Бесцеремонно уселись за стол, сожрали всю мамалыгу, выпили шиповник, хлеб засунули в карман. Показалось мало, Ссрёга стал дёргать дверцы буфета.
        — Где ключ, Володька? Стёкла неохота выбивать.
        — Мамка с собой на работу уносит.
        — Доносится, жидовка пархатая, — ухмыльнулся неизвестный фраер.
        Вовчик взял ножик со стола.
        — Да брось, Вовчик, мы ж так, по-дружески, ты же свой, — ухмыляясь, Серега тихо отошёл к двери.
        — Сегодня гулять будем, ты как, с нами пойдёшь?
        — Ему мамка не разрешает, — оскалился неизвестный, блеснув металлической фиксой.
        — Пошли отсюда, шо с того молокососа взять? — И плюнул в пустую сковородку. — Должок после нового года отдашь, маланец сраный.
        Вовчик закрыл за приятелями входную дверь, потом дверь в комнату. Бросился на диван и горько разрыдался. Опять позвонили один раз, в надежде Вовчик подождал второго или, ещё лучше, трех звонков к соседям с Греческой.
        Звонок был один, настойчивый, несколько раз повторился. Нет меня дома, пусть уматывают гады. Уткнув лицо в подушку, мальчишка продолжал плакать. В дверь комнаты постучали, он услышал голос соседки: «Дома он, где ж ему ещё быть. Стучите громче, спит, небось». Пришлось открыть. На пороге стояли Ленка с Ниночкой. Девчушки, в одинаковых белых пуховых шапочках, с розовыми от мороза щёчками и блестящими глазками, удивлённо уставились на Вовчика.
        — Ты что плачешь?
        — Нет, я спал.
        — Ну и соня, всё проспишь, пошли с нами на Соборку. Там такая красивая ёлка, со двора все идут, одевайся, пошли.
        — Мне мама не разрешает.
        — А то ты её слушаешь, целыми днями по базарам и хаверам таскаешься, а сейчас, когда тебя люди приглашают... Пошли, Нинка, отсюда, пусть валяется.
        — Ладно, счас умоюсь, пойдём.
        — Другое дело, там Катька с Минькой дожидаются. Минька копилку на праздник разбил, обещал всех угостить. У тебя деньги есть?
        — Нету.
        — Рассказывай сказки кому-то другому. Тетка с мамкой тебе к празднику ничего не подкинули? — Ленка подошла к буфету, пыталась разглядеть сквозь толстые стёкла, но ничего не было видно. — Жмот ты, Вовчик, каких свет не видывал. Ладно, сегодня Минька всех угощает, я, между прочим, о тебе забочусь, так что цени. А этот твой Серёга где учится? Сколько ему лет?
        — А тебе зачем?
        — Да так просто поинтересовалась, дружок твой новенький на бандюка смахивает, смотри, дотаскаешься.
        — Ни с кем я не таскаюсь, в больнице познакомились.
        — Завтра в школе утренник, бабка Нинку поведёт, и ты приходи с ними. Дед Мороз, концерт, я тоже выступать буду, всем подарки дадут. Придёшь?
        — Ладно.
        Дети вышли на улицу, компания собралась большая, лёгкий морозец щипал лица. За ночь всё припорошило снежком, он искрился на солнце и поскрипывал под ногами. С криками, визгами, скользя по накатанным узким полоскам льда, ребята понеслись в центр. Перебежав Дерибасовскую с её трамваями и машинами, снующими во все стороны, они очутились на Соборке. Самой площади, как и храма, давно не было, просто сквер с деревьями и скамейками для отдыха. В летнем фонтане красовалась громадная ёлка, обвешенная разноцветными лампочками, картонными флажками и хлопушками. Всё сверкало и искрилось, обсыпанное, как в сказке, белым снегом. Перед ёлкой вырезанные из толстой фанеры стояли дед Мороз и Снегурочка в санях. Громко играла музыка, люди толкались, всем хотелось увидеть эту красоту. Вовчик, забыв обо всём на свете, с Минькой пробрались в самый первый ряд и считали, сколько елок привязано к деревянным рейкам, но точно высчитать им так и не удалось.
        Дорожки раскатали в сплошной каток. Самое интересное и захватывающее зрелище было, когда цепь скользящих друг за другом детей и взрослых падала и все остальные на них заваливались, образуя кучу-малу. Мамаши и бабки, ругаясь, старались перебраться поближе к памятнику Воронцову, к спасительным скамейкам, отряхивались от снега и в восторге рассказывали, как и они летели от этих скаженных. Ну, хай набесятся, снег пушистый, не побьются, по всем статьям Новый год выдался. Каникулы! Но скоро катание надоело, и вся компания рванула дальше смотреть елки. Но больше ёлок они не нашли — ни у цирка, ни у оперного театра. Зато Минька купил 150 граммов барбарисок и всех угостил прямо в Пассаже, где они решили погреться, вытрусить снег из валенок. Заглянули в окно столовой, откуда доносился стойкий запах булочек и кофе.
        — А мы с Нинкой здесь были! Нас папа водил и в цирк уже билеты купил, там новогоднее представление с подарками.
        — Ты Нинке лучше сопли вытри, только хвастаться и умеешь.
        — Вовчик, пошли на море смотреть, оно, наверное, замёрзло, — и компания понеслась на Приморский бульвар. Море не замерзло. Вода казалась тяжелой массой почти чёрного цвета, над которой стелился легкий туман, напоминающий скорее дымку. В лицо бил колючий ветерок, в глазах моментально появились слёзы.
        — Ребята, двинули отсюда, — заныла моментально Ленка, — Ниночка простудится.
        — Нинка, тебе холодно?
        — Нека!
        — Иди ко мне на ручки! — Минька, как взрослый, усалил девочку к себе на правую руку. — Смотри, Ниночка, туман скрыл от нас тот берег, там Пересыпь и Лузановка.
        Туман на глазах пожирал акваторию порта, и страшно и глухо постанывал ревун. Портовые краны и вагоны отсюда казались игрушечными, а громадный пароход каким-то дивным пришельцем.
        — Море тёплое, видишь, льда нет, ни на молу, ни на канатах, только грязный снег. — Минька похлопан Вовчика по плечу. — Сейчас солнце весь туман сожрёт, и рейд откроется. Слышь, как стонет жутко, в такую погоду все крушения и бывают. Я, Вовчик, как и батя, в мореходку пойду. А ты?
        — Я тоже, — соврал Вовчик, — только после школы.
        Хорошее настроение моментально улетучилось, тётка с мамкой шептались, он всё слышал, не возьмут его в мореходку. Если бы батя погиб, это одно, а так неизвестно куда делся, придерутся. Мамка не сомневается, что папка жизнь свою за Родину отдал, только не поверят, никто не знает, где и когда. Хорошо Миньке, на его отца похоронка пришла, пенсию получают.
        — Зачем после школы? — не унимался Минька. — Нас с тобой и сейчас зачислят на полный кошт. Твой батя где погиб? Что, правда, не знаешь? А в каком году? Ты Дорку спроси, она все должна знать по письмам. А мой до самого Берлина дошёл, дал этим фрицам жару. Вот только не уберёгся.
        Минька тоскливо посмотрел в сторону моря:
        — Гляди вон туда, контуры парохода на рейде видишь? Если со зрением у тебя слабо, тогда не возьмут точно. Глаза тренировать надо, я раньше тоже ничего не видел, а теперь вижу. Ух, ты, сколько маленьких корабликов у Ланжерона.
        Но Вовчик ничего не различал, глаза застилали предательские слёзы.
        — Ниночка, беги к Ленке, мы вас сейчас догоним.
        — Нолик Фраер тоже решил в мореходку поступать, — подтягивая штаны, продолжал Минька.
        — Не пойдёт твой Фраер ни в какую мореходку. Нольке мамаша скрипку купила, он в музыканты пойдёт.
        — Какая скрипка? Да он в мореходку сбежит, сам мне по секрету сказал.
        — А вот и не сбежит, его мамаша к кровати вместе со скрипочкой привязывает, он целыми днями пиликает, соседям спасу нет от этих симфоний. Скорее бы его в ту школу определили, я недавно мимо проходил — ужас, все пиликают, один громче другого, как в сумасшедшем доме.
        — Какую школу? Что ты выдумываешь?
        — Я? Выдумываю? Здрасти, я ваша тётя! Бежим, я тебе покажу. Сам видел, как его мамаша на аркане тянула до этой самой школы.
        — Ладно, побежали, девчонки уже у Дюка.
        Компания заметно поредела, Ленка тащила на руках маленькую Ниночку. Сдуру Вовка разогнался на ледяной дорожке и подсёк ее. Девочки упали, у Нинки из губы пошла кровь, она орала на всю улицу
        — Жлоб ты беспризорный, в 75-й школе для придурковатых тебя дожидаются, малахольный на всю голову, только там тебе и место.
        — Случайно получилось, я не хотел. Ниночка, давай ко мне на ручки.
        Но Ленка подхватила сестру и помчалась прочь от этих идиотов. Мишка бросился догонять, а Вовчик решил не унижаться перед этой цацей хитрожопой. Сейчас у Миньки последние барбариски выпонтит и успокоится. Он видел, как Минька взял на руки малышку, а Ленка, размахивая руками, продолжала что-то доказывать его дворовому товарищу. Домой идти не хотелось, он представил, как пришли в обед мать с тёткой, а на столе пустая сковородка, ни мамалыги, ни кусочка хлеба. И этот падла швицер ещё харкнул в сковородку Надо было её хоть помыть.
        Мальчик медленно плёлся по улице. Усиливался ветер, крепчал мороз, ужасно хотелось есть, даже засосало под ложечкой. Вдруг впереди он увидел знакомую фигуру опера, того самого, который весь взрыв на полянке на него, Вовчика, повесил, а всех остальных отмазали. Гошку мамаша аж в Херсон к бабке по отцу отправила, в мореходку там пристроили. Мамаша его специально уселась посреди двора, и всем, кто шёл в уборную, показывала Гошкину фотку в бескозырке и рябчике, с надутой мордой — такой важный, куда там. Теперь только на каникулы может приехать, мамаша не хочет, чтоб в этот бандитский двор её мальчик возвращался, а то опять во что-нибудь втянут.
        А за Вовчика тогда некому было заступиться. Дорка, узнав, в обморок от страха завалилась, могла бы тётка защитить, так она на фраера какого-то их с мамкой променяла. Вот всё на него и свалили. Он тоже хорош, попался, как последний поц. Думал, раз у бабы Кати в карты выигрывал, так и у пацанов в больнице получится. Да не тут-то было, развели его кореша по всем статьям, самый раз удавиться, столько денег ему не собрать никогда. Ещё этот опер, всё грозится, что отправит в колонию. В прошлый раз заставил вывернуть карманы, а там карты были и крошки табака — опять подзалетел капитально. Вовчик на всякий случай остановился, проверил свои карманы, они были совершенно пустыми и чистыми. Сгрёб с подоконника первого этажа снег, протёр лицо, руки, немного пожевал чистого снега на всякий случай и, не теряя участкового из виду, плёлся сзади.
        Опер остановился у магазина; покупатели снуют туда-сюда, всё тащат что-то. Дорка вышла с ведром, стала посыпать песком дорожку, чтобы люди не падали. Опер, сука, прямо к ней, что-то долго выспрашивает. Дорка красная, голову опустила, в одном халатике и тапочках, замёрзла, конечно, а этот гад в толстой шинели ногами перебирает, новыми сапогами поскрипывает, всё говорит и говорит, но ничего, к сожалению, не слышно. Сердце мальчика застучало, перехватило в горле. Наконец мать, так и не поднимая головы, с невысыпанным из ведра песком, вернулась в магазин, а милиционер сплюнул от досады и пошёл вниз по спуску обходить свой неблагополучный бандитский участок.
        Выждав немного, Вовчик перебежал дорогу и пулей понёсся домой. Мать с тёткой, видно, только чаю попили в обед, холодец на окне не трогали. Вовчик тоже выпил два стакана и уселся за стол переписывать из букваря в тетрадку слова. Получалось не очень ровно, тётка опять ругаться будет, что надо было сначала потренироваться на огрызках от обоев. Мать специально натаскала их из магазина. Они лежали в дымоходе за печкой, в темноте он набрал их побольше, заодно достал и старую лошадку, придётся Ниночке подарить, так и быть, пусть малая порадуется. Может, печку растопить?
        Голова всё время упрямо поворачивается к окну, к тарелкам с холодцом. Интересно, мать с тёткой сняли пробу? Вовчик поднял газету, на застывшем блюде сверху гонким слоем лежат слой жира. Мальчика заколотило, он легонько одним пальчиком стал сгребать беловатый налёт и облизывать его, остановиться не было никаких сил. Пустое пузо нестерпимо ныло. Сейчас сожру всё. Я, наверное, настоящий негодяй и самая настоящая «маланская» морда. Навернулись слезы, он накрыл газетой тарелки и обернулся к зеркалу. И совсем я не похож на жида, и на мамку не похож, может, не их я вовсе, может, они меня нашли? Он приставил стул к стене, на которой висели портреты деда с бабкой и отца. Отцовский снял, протер глаза, внимательно стал разглядывать, а затем принялся перерисовывать на огрызок обоев. Ничего не получилось, за окном почти стемнело. Неудавшийся портрет засунул в печку, разжег ее и стал смотреть, как лицо отца сначала искривилось, потом стало чернеть. Мальчик испугался, ему показалось, что отец ему хотел что-то сказать, но не успел, сгорел.
        Ему стало страшно, он с силой захлопнул дверцу топки, забыв подложить тонко наструганных палочек. Совсем забыл натаскать из сарая дров и угля, да и полное ведро с помоями не вынес — и откуда их каждый раз набирается. Чистой воды в ведре тоже на самом дне, опять мать с тёткой будут бурчать, что совсем от рук отбился, никакой помощи от него в жизнь не дождёшься. Подхватив оба ведра, помчался во двор. Сам себе выговаривал: дня мне было мало, вечером опомнился; борясь со страхом, свернул к сараям в темень. Я должен побороть этот мандраж, всё это россказни про привидения, про чертей на крышах, пусть девчонки боятся, а мне нечего. Он почти дошёл до места, но вдруг что-то скрипнуло, прошмыгнула не то кошка, не то тень — может, крыса. Мальчик прижался к соседнему сараю, оттуда послышались какие-то звуки, потом дверь изнутри дёрнулась. Вовчик в ужасе отпрыгнул от нее, бросил вёдра. Ноги не слушались, от страха он не мог и шага сделать, только закрыл глаза.
        — От антихрист, от ублюдок, я тебя признала, сволочь такая выросла!
        Вовчик узнал голос мадам Шпынько, противная старуха, всем вечно замечания во дворе делала. Её сарай как раз был напротив Доркиного.
        — Тётя Лида, я не хотел, сам испугался. Вот вам крест, честное слово!
        — Байстрюк малахольный, и в кого такой уродился? Не хлопец, а бес! Тьфу!
        Старуха сплюнула и пошкандыбала ворча.
        — Тётя Лида, не ругайтесь, давайте я вам понесу, только не уходите. Мне самому страшно.
        — Ну, ладно, давай, пострел, только быстро, — старушка остановилась в нерешительности, — я сама спуталась, чую, хтось крадётся, на всякий случай закрылась. А тебе что, дня не хватило мамке натаскать всего? А? Доиграешься, милиционер до вас приходил сегодня, потом в магазин к Дорке отправился. Ленка на тебя нажаловалась, что, мол, ты их с Ниночкой сбил с ног, у малой губу разбил. Правда?
        — Нечаянно, я не хотел, сам упал и их сбил, я не нарочно, честное слово.
        — А уборная? Твоих рук это дело? Дворничиха участковому все пакости показала, так что не отвертишься, я сама всё видела. И где ж ты таким гадостям выучился?
        — Это не я, честное слово! Я ещё писать не умею, и читаю по слогам.
        Мадам Шпынько остановилась:
        — И то правда, я не подумала, ты никак не мог, там такой мастер поработал, профессионал художник. Тьфу, гадость! Ты бы, парень, за ум взялся, мальчик ты добрый, на отца похож, тот тоже бывало мне всегда помогал. Мой-то, царство ему небесное, с империалистической без ноги вернулся. — Мадам Шпынько уголком платка протёрла глаза. — Ну, идём, сынок, ты полное не набирай, надорвёшься ещё — лучше несколько раз сходим, на пару не страшно.
        Так они сделали несколько ходок. Вовчик сам перетаскал наверх и свои и старушкины вёдра.
        — Я вам ещё натаскаю, только стойте здесь.
        — А ты сам-то как после больницы? Температуры нет?
        От жизнь, какая штука, рассуждала старуха, медленно нащупывая в темноте ступеньку. Нравоучения Вовке читаю, а сама какого чёрта в темноте в сарай попёрлась, Бог его знает. Мальчик рассказал ей, какая большая и красивая ёлка установлена на Соборке и что море не замёрзло.
        — Не дойти мне туда уж, сыночек, ты вон и то упал, Ниночку жалко. Ты бы сходил, извинился.
        — Нет, не пойду, ну их. Там тётя Валя орать станет, обзываться. Я лучше дядю Ваню дождусь. Пусть хоть врежет мне — раз заслужил.
        Мадам Шпынько остановилась. Нагнулась над мальчиком и поцеловала его в мокрый лоб. С этого вечера они подружились. Сидящая целыми днями на лавочке старушка шпану во двор не пропускала, поднимала такой хай, что никто с ней не связывался. И Вовку из виду не выпускала: «А ну, куда наладился? Разворачивайся, от ворот-поворот!» На удивление все её слушались. С тетей Валей, похоже, поговорила, потому что Ленка с Нинкой пришли в тот же вечер и пригласили Вовчика в школу на детский утренник. Тётя Надя погладила Вовчику рубашечку, постирала шаровары и повесила над печкой сушиться. Ночью специально вставала, чтобы перевесить другой стороной штанишки к печке, чтобы обязательно к утру высохли и её любимый Вовчик пошёл на утренник в женскую школу.
        Сначала был концерт, ученицы по росту построились на сцене в три ряда и читали по очереди коротенькие стишки, которые Вовка не понимал. Он нервно ждал, когда же очередь дойдёт до Ленки. Наконец и она прочитала несколько строчек. Мальчик выдохнул и успокоился, стал осматриваться по сторонам. Длинный зал заканчивался сценой, над которой висело полотнище — «С новым 1950 годом!» Девочки в купальниках и белых носочках с флажками строили пирамиды. Он и раньше их видел на полянке, но здесь, на сцене, у них так здорово получалось, самая маленькая так быстро забралась на самый верх под самый потолок, все замерли. Но девчушка ловко спрыгнула. Потом они кувыркались, как настоящие циркачки, им все хлопали. Девочки ещё раз вышли и по очереди сделали «колесо». Им опять все аплодировали. Скамейки стояли вдоль стен, на них сидели зрители в три ряда, и часть сцены из-за ёлки не было видно, поскольку её установили посреди зала. На ёлке были настоящие игрушки, блестящие большие шары, разные зверушки, шишки, бусы и разноцветные флажки, кусочки ваты на веточках превратились в снег, а на самой верхушке горела красная
звезда.
        Такой красоты Вовчик никогда не видел. От ёлки исходил хвойный, волнующий запах — запах счастья. Мальчик снял пальтишко и сел на него повыше, чтобы лучше видеть. Бабушка с Ниночки тоже сняла цигейковую шубку, бедный ребёнок совсем запарился. Потом девочки по очереди читали стихи и басни, пели хором. Все хлопали. И вдруг погас свет, стало тихо, только вокруг ёлки что-то двигалось. Когда снова зажегся свет, все увидели девочек в белых марлевых пачках, обшитых ватой и звёздочками золотыми и серебряными. Вот для чего Ленка обменивала обёртки от конфет; мальчик искал глазами её, но девчонки были такие одинаковые и кружились, как настоящие снежинки. Учительница скомандовала позвать Деда Мороза, даже к ним с Ниночкой вплотную подошла, ну, Вовчик постарался, громче всех заорал. Бабка больно стукнула его в бок: «Оглохнуть от тебя можно, скаженный».
        К ёлке выскочил зайчик, Вовка сразу узнал Майку, Ленкину закадычную подругу, в её новом сером костюмчике, только уши на голову из картона надела. Вовчику так хотелось объяснить Ниночке, что это Майка, но бабка опять толкнула ею в бок, зашипела: «Так и знала, что нельзя тебя было брать, вести себя не умеешь». Наконец дверь открылась и в зал вошёл сам Дед Мороз. Он долго объяснял, как добирался и спешил с подарками. Громко выкрикивал фамилии, доставал девочкам коробочки из мешка, всем наказывал хорошо учиться, не лениться и ждать его на следующий год. Потом водили хоровод, Вовчику тоже хотелось туда к ёлочке, но учительница строго погрозила пальцем, и он вернулся на своё место. «Взяла на свою голову придурка», — продолжала шипеть бабка, видать, сама устала и Ниночка раскапризничалась. А девчонки у ёлки всё носились, прыгали, смотреть на них Вовчику было тошно. Пораскрывали свои подарки, жадно надкусывали конфеты, за обе щеки уплетали печенье из пачки, в зале запахло мандаринами.
        Вовчик оделся и следом за бабкой и Ниночкой вышел на улицу, решили там ждать Ленку. Под лестницей увидел Деда Мороза курящего трубку, борода висела у него на руке. Сильный холодный ветер больно хлестал по лицу острыми снежинками. Чтобы не застудить Ниночку, завязали ей кашне поверх шапочки по самые глазки, она одергивала его, канючила, где подарок.
        Никакого подарка не было и в помине, Ленка сама его слопала, даже рот не обтёрла; от неё вкусно пахло карамелью, она сунула сестрёнке пустые фантики от конфет, малышка их выбросила и разревелась. Ветер подхватил разноцветные бумажки и унёс их далеко-далеко. Вовчик никак не мог успокоиться. Какая же всё-таки гнида эта Ленка. Ладно, меня не угостила даже сраным драже, хотя оно вовсе не сраное, а наоборот, очень даже вкусное, могла бы по-товарищески поделиться. Когда мне тётка покупает конфеты, я всегда их угощаю. Сучка пархатая, даже сестрице пожалела. Ничего ей дарить на Новый год не буду, Ниночке свою лошадку отдам, и всё.
        Странно, мама с тёткой в обед не приходили, топить рано ещё. Как там холодец, не испортился? Вот это да! На окне в кастрюльке лежали куриные яйца, беленькие, обкаканные, с прилипшей к ним соломой. Вовчик по очереди доставал каждое яичко, гладил, смотрел на свет, как учила баба Катя, и аккуратненько складывал обратно в кастрюльку. Значит, были дома, на базар бегали, поэтому и поесть не успели. Он открыл дверцу буфета, в лицо ударил запах свежего хлеба, не простого кислого черного кирпича, а этого желтого каравая с гребнем, как на море. Мальчик вытащил хлеб, обнюхал его по кругу и лизнул в нескольких местах, аж голова закружилась, положил на место. Что-то ещё было завёрнуто в газету. Сало! Толстый кусок с обшмаленной шкуркой, присыпанный крупной солью. Одна сторона была чистой от соли и сама лезла в рот. Он только сглотнул слюну, откуда её столько берётся? Быстро завернул сало сначала в тряпку, потом и газету. Закрыл буфет на ключ и спрятал его подальше от греха.
        Пойду, принесу воды, угля, мадам Шпынько ждёт, еще обидится и сама попрётся, скользко, не дай Бог упадёт. Только подальше от этого буфета и холодца-провокатора. Тёти Лидины два ведра уже стояли в парадной возле двери. Вовчик сперва принёс чистой воды, пусть пока разольёт по своим тазам, а потом унес помои. Мадам Шпынько выглядывала из кухонного окна, чтобы мальчик не боялся. «От дитя, опять полное тащит, сколько ни говори, как ни ругай, не слушается, аж перекосился, сейчас остановится у крана, передохнёт, меня увидит, успокоится, маленький еще, боится». Мадам Шпынько помахала ему рукой, пошла дверь открывать.
        — Заходи, голубчик, чаёк попьём. Мой руки, проходи.
        Комната тёти Лиды, была разделена на две части, за печкой оборудована маленькая кухонька, за большим трёхстворчатым шкафом стояла красивая никелированная кровать вся в подушках. У одного окна круглый стол со стульями в чехлах, диван, небольшой столик с креслами тоже накрыты, всё у неё в комнате было в серых чехлах. Да и сама старушка всегда в каких-то накидках, как в чехлах. У второго окна — заваленный книгами, газетами, открытками письменный стол с мраморной настольной лампой, с зелёным стеклянным абажуром. Но больше всего его поразила высокая лампа на красивой крученой ноге со странным названием — торшер. Дёрнешь за верёвочку — включится. У тёти Лиды было очень уютно. В цветочном горшке росли три луковицы. Вот здорово! «А кушать можно?» — «Сейчас увидишь». Она отломила самый длинный отросток — зелёную стрелку и положила на тарелку перед мальчиком. Пахнет настоящим зеленым луком, как летом. На стол хозяйка поставила казанчик с отварной картошкой, облитой свиными шкварками с жареным луком, и белую мелко нарезанную булочку сайку. В гранёные стаканы разлила розовый кисель. Они уселись напротив друг
друга, чокаясь киселем и уминая картошку.
        — Это тебе от меня, поздравляю с Новым годом! — Старушка протянула мальчику книжку — А теперь беги домой, уже темно. Мать ругаться будет.
        — Тётя Лида, я и завтра прибегу, всего натаскаю. Вы когда встаёте?
        — Спасибо, дружочек, завтра не надо, завтра я к сыну в гости пойду.
        Дома ещё никого не было, самый раз протопить, долго разгорались дрова, потом засыпал уголь и сел рассматривать книжку. Когда пришли мать с тёткой, он не слышал, заснул. Решили не будить. На плите их ждала большая кастрюля кипятка.
        — Дора, давай в честь Нового года хоть грязь с себя прошлогоднюю смоем, голова чешется, целый день в этом пыльном подвале, как чумычка, а потом за Новый год выпьем.
        — А вдруг Вовка проснётся?
        — Да брось ты, спит, как убитый. За целый день набегался, хоть из пушки пали, не добудишься.
        Надежда подошла к дивану, укрыла мальчика одеялом, он во сне перевернулся на другой бочок. Длинный какой стал. Надо было его в школу отдать осенью и не слушать этих врачей, а то потом переростком будет. Так учителя отсоветовали, все классы переполнены, там и так одни переростки, видели бы вы их. С усами во втором классе, если бы не война, семилетку давно закончили бы. А сколько искалеченных бедные матери на ремнях на себе таскают! Что там говорить, горя много.
        — Надя, прислушайся, правда, совсем не задыхается, если бы не больница, так бы и не знали, что у него больное сердце и слабые лёгкие.
        — Жалей больше, не заметишь, как на голову сядет.
        — Как не жалеть, своя кровинка. А за то, что сральник во дворе размалевал, завтра получит по первое число. Ко мне участковый сегодня приходил, дворничиха ему доложила по всем статьям.
        — Я завтра сама возьму этого мусора за его тухлые яйца, пусть он мне докажет, что это сделал наш Вовчик. Хоть бы ты своими куриными мозгами покумекала, он в школу ещё не ходит, писать может каракули и читает по слогам. Как ее Жорку выпустили из тюрьмы, так в уборной и пошли художества. Я этой прошмандовке дворничихе все патлы повыдёргиваю. А ты от страха в штаны наложила. И когда только ты эти косы отрежешь, не надоело, давай ножницы?
        Через полчаса обе сидели с одинаковыми стрижками. Только у Дорки получился настоящий перманент, волосы сами завились, как на картинке, а Надежда крутила на тряпочки с газетой свои непослушные, совершенно прямые пряди.
        — С Новым годом, сестричка! С новым счастьем!
        Женщины выпили бутылку креплёного вина, закусывая салом с хлебом. Слава богу, мы ещё хорошо живём! Каким он будет, этот 1950 год? Давай Вовчику конфеты в ботинки положим, смотри, он их почистил. Ой, господи, набойки отлетают опять, от огонь, на него не напасёшься. Ничего, завтра Ивана попросим, подобьёт.
        — К Ивану нельзя, Вовка девчонок побил, и Ленку и Ниночку.
        — Вот те раз... Ленку побил? Та она сама кого хошь отлупит, а Ниночку, чтоб Вовка побил, вовек не поверю. Да я прямо сейчас пойду с этими падлами разберусь, ну всё на нашего дитя валят...
        — Остынь, куда пойдёшь, ночь на дворе, люди уже спят.
        — Я им усну, — не унималась опьяневшая Надька. — А ты хоть знаешь, что эта дворничиха нашего деда Вениамина сосватала с западенкой, обкрутили и на тот свет загнали, и все шито-крыто. А знаешь, откуда Тошкина мать с дворничихой в наш дом после войны перебрались? Со Старопортофрантовской, те ещё курвы.
        — Да откуда тебе известно?
        — Баба Катя рассказала, вроде в дальних родственничках наш участковый с дворничихой. Забыла что ли, как он протокол на западенку так и не составил. Был человек, и нет, осталась бедная вдова, которая тут же одну комнатку на две выменяла. Не удивлюсь, что она и дальше свои аферы крутить будет.
        — Ой, Надя, не надо, пусть от Вовки отстанут.
        — Давай ещё выпьем?
        — Может, хватит, и так целую тарелку холодца умаламурили.
        — Где ты только эти словечки все берешь, не сами же на язык лезут? Нарежь ещё сало, выпей подруга за меня. Пятьдесят мне стукнуло.
        — Надька, поздравляю!
        — Не Надька, а Надежда Ивановна, вот так-то. В дочки ты мне годишься, а ты всё Надька да Надька.
        Женщины допили вино, улеглись на Доркину кровать, и Надежда прочитала подруге стихи:
        Жди меня, и я вернусь,
        Только очень жди...
        Плача, Дорка попросила: «Надюша, ещё раз, это как про нас, только очень красиво».
        Вовчик проснулся, в комнате совсем темно, не понять, то ли вечер, то ли утро. Ногами нащупал ботинки, тяжелые какие-то. Пулей метнулся на пол. Достал их, высыпал на диван всё богатство. Раскладывал, обнюхивал каждую конфетку, а мандаринчики до чего пахучие, даже пальцы от них пахнут. Какая приятная кожица на них, он покатал мандарин по щёчкам, поцеловал их. А это орехи, настоящие грецкие орехи, обёрнутые в фантики от конфет. Тихонько подошёл к кровати: там, прижавшись друг к дружке, спали мать с тёткой. На столе, в бутылке с водой, стояла еловая веточка, рядом два стакана из-под вина, грязная тарелка из-под холодца, мамины скрученные ленточки, которые она вплетала в косы. В корыте замоченное бельё, воды ни грамма. Вовчик быстро оделся, хотелось съесть хоть одну конфетку, но сдержатся, выпил несколько глотков воды из чайника и, подхватив вёдра, тихонько вышел.
        За ночь выпал снежок, ветер его ещё не сдул с веточек акации, и было очень красиво. Голубое небо перемешивалось с розовыми лучиками прятавшегося в дымке солнышка — самый настоящий Новый год, даже снежок поскрипывает. Пока наполнялось ведро, Вовчик заглянул в проход между сараями. Там, в одной тельняшке, колол дрова Ленкин отец, дядя Ваня. Тот самый, который дружил до войны с его папой и дядей Аркашей. Расплескивая по ступенькам воду, мальчик мигом влетел на второй этаж, а потом на цыпочках занёс вёдра в комнату. Взял две конфетки, постоял, подумал, положил в карман ещё мандаринку и понёсся обратно во двор. Дядя Ваня сидел на большом дубовом пне, рядом с воткнутым топором, курил папиросу. Вовчик остановился в нерешительности, помойное ведро предательски звякнуло. Мужчина обернулся: «А это ты? Ну, что скажешь? Чем порадуешь еще? Врезать тебе следует по первое число, сам-то ты как считаешь?»
        — Дядя Ваня, а вы мне врежьте, ну как Ленке, — мальчик быстро сбросил пальтишко, — это я девчонок сбил и ремня заслужил — точно. Вы вместо бати всыпьте мне хорошенько, я никому не скажу, честное слово.
        Ивана аж в жар бросило, ночной хмель вмиг прошёл. Вовчик уже сбрасывал щепки с пня и улёгся животом на него, зажмурился. Мужчина попытался отшутиться: «Больно будет, заорёшь, ремень у меня настоящий морской, смотри, какой толстый. Ну, держись, сам напросился!» Иван зажал пряжку в руке, намотал ремень, оставил только небольшой отрезок, взглянул на худенькое тельце пацана, ком подкатил к горлу. Весь в Витьку характером. Высморкался, сплюнул. Рука дрогнула. Ремень пришелся наискосок по мягкому месту, оставив пунцовый след. Мальчуган только ногами дернул, не пикнул, Иван, смахнув слезу, улыбаясь, еще дважды, уже покрепче, приложился, Вовчик молчал, только сопел.
        — Всё, хватит, одевайся! — Мужчина отвернулся, закурил, не мог себя заставить посмотреть в глаза ребёнку.
        — Дядя Ваня, передайте это Ниночке от меня! — Мальчик вынул из кармана две конфеты и мандарин.
        — Я что тебе, почтальон? Сам придёшь и поздравишь. Давай, тащи свои дрова, я тебе поколю.
        — Лучше мадам Шпынько поколите, у неё здоровенные поленья, а у нас нормальные, в печку влазят.
        — От дела, давай тащи ее дрова. У тебя и ключ от её сарая есть?
        — Вот он, я ведь ей воду таскаю, она старенькая, тяжело ей.
        Иван колол дрова, а сам терзался: разве можно сравнить Ленку отличницу с Вовкой. От той никогда такой доброты не дождешься, а этот сирота-бедолага последнее отдаст. Вовчик собрал все щепочки, протянул дяде Ване: пригодятся на растопку, возьмите. «У меня есть, сынок, ты лучше свои ботинки занеси сейчас, а то, гляжу, кушать просят, набойки совсем стерлись».
        Дома мать стирала, а тётка грязной щелочной водой мыла пол.
        — Ты где так долго шлялся?
        — С дядей Иваном дрова кололи, он велел ботинки принести.
        — Успеешь, лучше тащи ещё воды, купаться будешь. И постирать надо, за один день как все уделал, шароварчики черные от угля.
        Вовчик, задёрнув занавеску, мылся за печкой. Дорка, развешивая свои и Надькины вещички вокруг печки, подмигнула подруге.
        — Сынок, шею помыть не забудь, черная вся, как у негра. Мыло в воде не оставляй, на тебя не напасёшься, и поаккуратней, не брызгай на кровать.
        Надька не выдержала, стала подавать знаки, махать рукой — отстань от парня. Уже взрослый, весной в санаторий поедет, там нянек не будет, всё самому придётся делать, справится. Она протёрла ботинки Вовчика тряпкой, набросила на плечи платок и ушла к Ивану. Дверь открыла зарёванная Ленка:
        — Здрасьте! — не оглядываясь, пошла на кухню.
          «Вот говно на палочке, неприятная до чего девчонка — вся в мать, злюка». Надька брела в темноте, постоянно натыкаясь на разный хлам. С Новым годом! С новым счастьем! У плиты завидела Валентину, она повернулась к Надьке:
        — Спасибо, нас уже поздравили, всех поздравили. Иди, может, и тебя поздравит.
        Под глазом, чуть ли не в полщеки, у нее расплылся огромный синяк. Дверь в комнату была закрыта, Надька тихонько постучала, никто не ответил. Иван лежал на кровати в сапогах и курил.
        — Ты чего творишь в честь Нового года?
        — Хоть ты мне на мозги не капай, и так тошно. Уехать мне надо отсюда, завербуюсь на север, страна большая, работы не боюсь, деньги присылать буду.
        — Вот ещё чего надумал, а руки зачем распускать?
        — Много ты понимаешь, это же две змеюки, и ещё третья подрастает, она этих двух перещеголяет, страшно подумать, что из неё вырастет. Все, моё терпение лопнуло, — он изо всей силы ударил сапогом о спинку кровати, сел, загасил папиросу. — Давай ботинки, вечером сам занесу.
        Он покосился на приоткрытую дверь. Ленка все подслушивала. «Черт с ними, не спадёт с меня корона, — подумала Надька, — пойду на кухню, еще раз поздравлю, пусть не огорчаются, наладится у них жизнь, всем нелегко». Но Валентина так и не обернулась к непрошеной гостье.
        Дома Дорка с Вовчиком накрывали на стол. В селёдочнике, переливаясь серебристыми спинками, лежала солёная тюлька, украшенная кружками белого репчатого лука, в духовке пеклась картошка. «Сала побольше надо нарезать, — предупредила Надька, — Иван зайдёт. Тряпки с верёвки снять, давай, Вовка, в дымоходе развесь и за занавеской». Все суетились в радостном настроении. Мать с тёткой крутились у зеркала, обе оделись в выходные платья. Надежда накрасила губы, сунула помаду Дорке. Она неумело провела ею по губам.
        — Вовчик, посмотри на маму, как? Давно постричься надо было, какая головка, глаз не оторвать.
        — Да иди ты в баню! — засмущалась Дорка.
        — А мы с Вовчиком уже там были! Хотите, анекдот расскажу на эту тему. Пришел интеллигент в баню и стеснительно спрашивает у кассира: дайте мне, пожалуйста, билет на одно лицо. А кассир ему из окошка: а жопу ты что, мыть не собираешься?
        За смехом даже не заметили, как в комнате объявился Иван и тоже покатывался от хохота. Компания уселась за стол, рядом с Иваном по разные стороны разместились мать и тётка. Вовчик крутился возле дивана, Дорка накричат на него: «Ну что крутишься, как юла?» Мальчишка, покраснев, метнул взгляд на гостя.
        — В его возрасте сидеть за одним столом со взрослыми рановато. Пусть погуляет пока на улице, а мы здесь...
        Иван поближе придвинулся к Дорке, пристально рассматривая ее, как будто бы впервые увидел.
        — Нет, пусть уж лучше с нами сидит, мне так спокойнее, а то куда ни ступит, везде вербы растут. Садись на диван и сиди тихо.
        — Не слушай её, Вовка, мы с твоим батей такое вытворяли, ого-го! Давайте помянем его и Аркашку, и всю нашу улицу.
        Выпили, закусили и, перебивая друг друга, стали вспоминать свою молодость.
        — Мы с твоим батей, с Аркашкой, Изькой покойником, Генкой, да много нас собиралось на Пересыпи возле кинотеатра «Октябрь», все одна компания была. Денег нет, а в кино хочется. Прыгали с соседнего дома на крышу кинотеатра, с нее на чердак и ползком к люстре, вокруг неё вентиляционные решётки, вот через них, лёжа на боку, и глазели на экран. Раз по сто один фильм смотрели, наизусть знали. Погорели, когда Аркашка, нажравшись арбуза, не выдержал, захотел пипи. Спускаться вниз одному было лень, и он пустил струю тихонечко в зал на головы зрителей. Сначала все подумали, что дождь пошёл, крыша дырявая. Аркашка поток свой сдержать не смог и как выдаст по полной программе. Какой шухер поднялся! Как мы тикали, а Аркашка так и не мог остановиться, обоссал все штаны. — У Ивана аж слёзы на глазах заблестели. — Девчата, давайте ещё по одной.
        — Дядя Ваня, а дальше?
        — Убежали... А если бы поймали, поубивали бы, наверное, или посадили. Мы с месяц, а то и больше на Пересыпи не показывались, сколько новых фильмов пропустили!
        Дверь приоткрылась, в проеме появились Ленка со свёртком, завёрнутым в газету, и Ниночка.
        — В шпионки записались? — Иван налил стопку водки и залпом опрокинул ее в рот.
        — Зачем ты так, праздник всё-таки, — Надежда, улыбаясь, стала раздевать девочек. — Проходите, угощайтесь.
        — Мама велела передать, — Ленка подошла к Вовчику, быстро сунула ему пакет, а сама скосила глаза в сторону отца. Газета разорвалась, из неё вывалились старые ее ботинки рыжего цвета.
        — Они же девчоночьи, пусть их Нинка донашивает.
        — Правильно, Вовчик, выбрось их, я тебе новые куплю, — Иван с силой стукнул кулаком по столу. Надежда укоризненно покачала головой. От праздничного настроения не осталось и следа. Ленка молчала, глаза ее впились в глубокую тарелку, полную конфет. Изловчившись, она схватила одной рукой мандарин, другой несколько конфет.
        — А ну положи на место. Кому говорю? Пошла вон отсюда, чтобы ноги твоей здесь не было.
        Девочка опустила голову, щёки её раскраснелись, из глаз выпрыгивали слёзы, но лицо оставалось злым и упрямым. Она выскочила из-за стола, схватила пальто и пулей вылетела из комнаты. Мандарин и конфеты все равно унесла с собой. Маленькая Ниночка вся дрожала. Вовчик взял ее за ручку: «Пойдём, у меня подарок для тебя». Он помог ей слезть с дивана, усадил на Доркину кровать, достал из-за печки свою старую лошадку, попрыгал на ней напоследок. «Теперь она твоя, бери».
        — Ваня, чай будешь? У нас халва есть, смотри.
        — Мне бы еще водки. Если нет, давай вина, наливай вместо чая. Вы, наверное, думаете, напрасно я так с Ленкой. Да она, Дора, в их кодлу пошла, везде всё отыщет, найдёт, сама выжрет, ни о ком не подумает. Нинке вообще ничего не достаётся. Посмотри на Нинку, на её глаза, копия бабка, моя мать. Дорка, мать ты мою помнишь? Ну, да, конечно. Так вот, чтоб ты знала, и ты, Надюха, слушай. Моя мать с голоду во время войны умерла, эти сволочи не то что хлеба, воды ей не давали. С чего я взял? Если бы не знал, не говорил; я нашёл её письма в старых отцовских конвертах, не догадались эти курвы, где мать мне весточку припрятала. Я хотел отцовские письма перечитать, а там и на материнские наткнулся. Жить сними всё равно не буду. Нинку жаль. А ну, вылазь шпана, насмеялись там за печкой.
        Пили чай с халвой, единственный мандарин поделили пополам между детьми. Еле выпроводили подвыпившего Ивана, Дорка всё пыталась убедить его, что всё образуется. «Ну да, образуется, скажешь тоже, до сих пор не могут успокоиться, что с войны трофеев им не натаскал, как другие, а только болячек да вшей». Иван нечаянно задел локтем любимое блюдце покойной Нины Андреевны, и оно упало на пол. Надежда завернула осколки в бумагу и сунула в помойное ведро.
        — Тётя Надя, не выбрасывай, я завтра склею, — сонным голосом произнёс Вовчик.
        Новых, обещанных дядей Иваном ботинок, он так и не дождался. Выручила Натка из магазина, принесла свои старые валеночки с калошами, и до весны они ему прослужили верой и правдой, как говорила тётя Надя. В марте Вовчика приодели, купили сандалии на вырост и отвезли в детский противотуберкулёзный санаторий. Детей везли туда со всей страны, в основном из детских домов, сирот. Дорка с Надеждой в выходной по очереди ездили к нему, привозили гостинцы. Мальчик с радостью бежал к забору, но подолгу не задерживался, рвался назад к своим новым друзьям. Подруги остались одни, Надька целыми днями сидела в подвале на своём складе. Наверх поднималась только в обеденный перерыв, услышав Доркин звонок. Перекусив дома, отдыхали, лёжа па постелях поверх одеяла и раскрыв все окна. Комнату продувал приятный сквознячок. При Вовке боялись даже форточку открыть, он моментально хватал сопли и начинал кашлять, поднималась температура.
        Весна выдалась тёплой, мягкой, деревья принарядились в новые яркие листочки. Красота! Всем магазином засобирались на маевку. Дорка отказалась, рванет к сыну, соскучилась, а Надежда пусть едет со всеми. Но ей тоже не хотелось, да и комнату давно надо проведать, а то ещё отберут. И потом в санатории врач Сергей Сергеевич сделал ей замечание, чтобы не частили с посещениями Вовки, родительского дня раз в месяц достаточно.
        — Дорка, можешь дуться на меня, а врач прав, нечего ему выделяться из коллектива. То мамка приедет, то тётка, и не с пустыми руками, вот дети и завидуют. Да, он раздает, Вовчик добрый, но все равно завидуют.
        — Ладно, — согласилась с подругой Дорка, — на кладбище схожу.
        — Слушай, мы с Верой решили кассу взаимопомощи организовать. Как думаешь, получится? Пойди на свою зарплату что-нибудь стоящее купи, даже мы вдвоём не сможем. А так все с зарплаты будем скидываться, хотя бы по десятке в месяц. Одной отдадим, а потом другой, на хорошую вещь накопим, потихоньку выплачивая.
        Идея Дорке не понравилась, вечно Надежда что-нибудь выдумает. Ерунда какая-то, тебе надо купить, одолжи и расплачивайся на здоровье, на чёрта все нужны, потом еще передерутся из-за очереди. И вообще, надоели они все. Надежда бы их тоже не приваживала, а то, как в клуб, на склад таскаются без дела, по коробкам рыщут. Нарвётся на недостачу, будет знать. Одна Натка со своим писклявым голосом чего стоит, хитра девка: «Наденька, смотри флакончик бракованный, недолив, а вроде запечатан, недоглядела я, поменяй, пожалуйста!» То не двадцать кусков мыла отпустила, а девятнадцать. Наумыч никогда не менял, хоть раз в месяц, хоть на десять копеек — дулю с маком. Даже не совалась к нему, недосмотрела сразу — всё, считай, пропало. У Наумыча доска лежала, попробуй только зайди за неё, выгонял сразу, а у Надежды полная свобода.
        Словом, чуть крепко не поссорились, несколько дней не разговаривали. Надька закрылась на складе, выплакалась; дура она, самая настоящая дура, права Дорка, что и говорить. Надо посчитать, проверить, одна не сможет, коробок до потолка, а что в них, продавцы и те лучше нее знают. А вдруг действительно недостача? Больше ни о чём бедная Надька и думать не могла. Нашла пыльную доску, один край положила на свой стол, второй — на стул. Придвинула к себе ящик с карточками учёта материальных ценностей и стала выводить остатки. На лестнице послышались шаги, Надька легко узнала Наточкины ножки в незастёгнутых новых беленьких босоножках с большими бантиками впереди.
        — Надюша, у меня мыльце раскололось, половинка осталась, а остальное разлетелось. Ой, что это ты загородилась, как Наумыч? — Она брезгливо взялась за край доски и опустила её вниз.
        — Поставь на место, и мыло ты брала целое, за него и отвечай, ничего менять не буду. Кто разбил, с того и спрашивай! Я-то при чем?
        — Как пальто бесплатно тебе отдала для Доркиного сучонка — так хорошо, валенки с галошами новые бесплатно — замечательно, а как кусочек поломанного мыльца поменять — так фигу с маслом. Сама мне подсунула, я не заметила. Другие к тебе бегают, как на срачку, целыми днями. Ничего, разберёмся с тобой, сука старая, ты меня лучше не трогай. Сидит целый день, ни хрена не делает, романы читает. Через директора по докладной всё равно поменяешь, никуда не денешься.
        — Все? Катись отсюда, босоножки застегни, а то упадешь, — Надежда поставила доску на место и продолжала выводить остатки по карточкам. К вечеру обнаружила недостачу не только духов пробников, но и мыла, зубного порошка, одеколона. Чувствовала себя ужасно, глаза слезились, спина болела, не заметила, как неожиданно Вера Борисовна спустилась в подвал. Ясно, эта блядь наверняка ее на весь магазин помоями облила.
        — Надежда Ивановна, как дела? Вы что, заболели, вся бледная?
        Надежда не выдержала, опустила голову на руки и разрыдалась:
        — Не мое это место, смотрят с укором, будто что-то украла.
        — Знаю, что ты никогда ничего не украдёшь, поэтому и назначила именно тебя на эту должность. Я тебе доверяю, как себе, и отвечать будем вместе, если не приведи господи, что случится.
        — Уже случилось, недостачи везде, — и кладовщица ещё больше разрыдалась.
        — Вдруг ты ошиблась? Давай посчитаем вдвоём.
        — Я уже сто раз пересчитала.
        — А я сто первый, можно? А акты где? Акты, Надя, на списание. Ты составляла?
        — С нас Наумыч никогда никаких актов не требовал, если что случалось, сами докладывали. Я же не училась, таких тонкостей не знаю. Вера Борисовна, я за недостачу отработаю, только под суд не отдавайте.
        — Надежда Ивановна, успокойтесь. Я давно хотела навести порядок в магазине, с вашего склада и начнём. Это моя вина, как-то не подумала, что этот участок работы для вас новый. Сейчас принесу нормативные справочники, во всём разберёмся. Только без слез.
        Вскоре она вернулась с пачкой старых актов. У Надежды страшно болела голова, ныло сердце, но страха больше не было. Женщины так увлеклись работой, что не услышали настойчивый стук в дверь. Стучала Дора.
        — Дорочка, ты очень спешишь, нам не поможешь?
        — А что надо? — Дора нерешительно переступила порог.
        — Дорочка, когда Наумыч увольнялся, мы полную инвентаризацию делали, помнишь? Ящики со списанным товаром куда тогда дели? Выбросили?
        — Да вы что, кто ж такую красоту выбрасывает — флакончики хоть и пустые, а пахнут. К себе в подсобку их снесла. Водички налью, потом на тряпку и прилавки протираю, пахнут. Сейчас принесу.
        Втроём они работали всю ночь, пересчитывали и проверяли коробки. К утру, наконец, вздохнули: вроде всё! Нет? Что еще? Надя, ты в чём-то сомневаешься?
        — Не знаю, я уже ничего не соображаю.
        — Зимние вещи тебе сдали на склад?
        — Да так, кто принёс, кто нет, — еле слышно ответила Надежда. — Два пальто Лизка вернула, не продали, я их в карточку вписала обратно, они здесь в углу лежали, сложенные и завязанные. Есть только одно. Дора, может ты видела, с чёрным каракулевым воротником, такое, как Вера Борисовна купила себе к Новому году.
        Дора побежала в зал, вдруг ошибается Надежда, а оно под прилавком где-то лежит, девчонки мерили и бросили... Чокнуться можно, это уже не мелочевка какая-нибудь, в кармане не унесёшь. Как Наумыч бегал, всё перепроверял, все ещё смеялись над ним. Дорка вернулась, только головой покачала.
        — Девочки, никаких слёз, слава Богу никто не умер, и не такое переживали, выкрутимся. Свое пальто я еще не носила, так с ценниками дома и валяется. Утром за ним смотаюсь, пока никого не будет, пусть здесь на всякий случай полежит. И молчок — никому ни слова. Вычислим воровку, никуда не денется.
        Сторож выпустил их через чёрный ход. Уже светало. День прибавился, а ночи все равно еще прохладные, зябко. Долго дожидались трамвая, понемногу остыли от волнений, успокоились. Надька все причитала: девочки, спасибо, что бы я без вас делала...
        Несколько вечеров подряд они втайне оставались после работы, всё пересчитывая, пересматривая, недостача всё равно вышла, но небольшая. Надежда своим каллиграфическим почерком строчила акты, как Анка пулеметчица из кинофильма о Чапаеве. Она быстро разобралась во всех тонкостях, головка светлая, как уверяла Вера Борисовна. Да и дело не такое уж мудреное, если вникнуть. На складе за доску никто не смел больше зайти, она не разрешала даже на лестнице толпиться, только по одному. Таким цербером даже Наумыч не был. Всё только по инструкции. В магазине ее моментально нарекли — «инструкция», пытались надавить через Дорку: мол, образумила бы свою подругу, так гайки закрутила, не продохнуть.
        — Зря стараемся, два сапога пара, защищает Надьку, — злобно шипела Натка, окидывая Дорку презрительным взглядом. — Ещё каждая подметайло будет рот раскрывать, жидовка пархатая.
        Дорка даже не поняла, как со всего маху обрушила швабру с грязной тряпкой на голову Натки, она замахнулась ещё раз, но в ту же секунду Любовь Николаевна с криком: «Она вас провоцирует!» перехватила ее руку. Дорку колотил озноб, ни руки, ни ноги её не слушались. Любовь Николаевна пыталась удержать ее, но не смогла. Они вновь сцепились в центре зала. Покупатели обступили, возмущённо орали, одни на Дорку, другие на Натку, с испуганного лица которой скатывались грязные капли. Кто-то засмеялся: не магазин, а бесплатное кино, «Веселые ребята». Вера Борисовна выскочила в торговый зал, услышав непонятный шум. Любовь Николаевна все-таки разняла дерущихся и завела Дорку в кабинет заведующей, а Натка, оскалившись на директрису, убежала в уборную.
        Она вернулась с мокрыми волосами, в руках держана грязный халат: «Все видели, как эта чума меня чуть не убила, а я, дура, ей пальто подарила, валенки её чахоточному байстрюку, сама мои чулки и штаны донашивает, уродина неблагодарная. Я напишу, так напишу, всей этой кодле мало не покажется». Продолжая в мертвой тишине зала сыпать проклятия, Натка рванула дверь в кабинет директрисы, с порога приказным голосом заорала: «Делайте в моём отделе переучёт. Или я остаюсь, или вонючая Дорка».
        — Вернитесь к себе, сейчас назначу комиссию, — спокойным голосом ответила Вера Борисовна. — Наталья Николаевна, вы сами сделали свой выбор.
        К такому повороту Натка готова не была; вот так, по собственной инициативе вылететь с работы.
        — Я этого так не оставлю, сейчас же еду в главк.
        — Зачем? Я сама вызову людей из главка. И ОБХСС вы заставляете меня пригласить.
        — У меня всё в порядке, может, сейчас ваши подружки шуруют за моим прилавком.
        — Вот идите и следите за своим товаром. Вон отсюда! — Вера Борисовна еле сдерживала себя, созвонилась с главным бухгалтером торга, попросила его срочно прислать в комиссию представителя. Натка плакала, бубнила, что все против неё, а она ни в чём не виновата, это Дорка первая начала. Но никто не обращал на её причитания никакого внимания.
        — А где выручка за сегодняшний день? — спросила ее бухгалтер.
        — В ящике была, а может, украли всё, пока я мылась.
        — Наталья Николаевна, что вы такое говорите — украли... Сами же всё пересчитали перед обедом, вот и бумажка осталась, — глаза молоденькой ученицы, прикрепленной к Наткиному отделу, залили слезы. — Сами считали, сколько десяток, пятерок, трояков, на 496 рублей набралось. И еще мелочи на 21 рубль 44 копейки. Скрасть никто не мог, я от отдела не отходила, и ящик на ключ вы же заперли.
        В трясущемся трамвае по дороге домой Вера Борисовна почувствовала, как засосало под ложечкой. Ведь за целый день крошки во рту не держала, даже чай не пила, только курила. Курево кончилось, она вывалилась из вагона на следующей остановке и помчалась к дежурному гастроному, купила пачку «Севера», потом, не долю думая, и бутылку «Белого молдавского», запаянную сургучом. А еще немного московской колбаски, голландского сыра, пачку кофе и чая, две сайки. Уже ушла, но затем возвратилась, очень захотелось окорока и буженины, и конфет «Ласточка». По сто граммов каждого взяла, всё истратила, осталось только на билет.
        Сколько дней и ночей там, в катакомбах, она мечтала, как только закончится война и если они выживут, она накупит себе всего-всего, придёт домой, сядет перед открытым балконом и будет такой праздник, такой праздник. Ручейки, как капли воды со стен катакомб, текли по щекам бывшей партизанки; давно кончилась война, а она так себе и ничего не позволила. Сыто не наелась, вволю не выспалась, в море не накупалась — шесть лет пролетело, как один день. Дома выпила всю бутылку до дна, ела всё подряд, прямо с бумаги, потом завалилась на свой колченогий топчан и забылась. Встала засветло, в комнате над газиком помылась, оделась во всё новое, сложила в сумку пару чистого белья, сапоги, тёплую кофту, кто его знает, может, следующую ночь спать придётся в другом месте... Из-под шифоньера достала заначку. После вина трещала голова, сердце застучало, как молот. Собрав остатки еды, сложила всё в сумку и поехала на работу.
        Возле магазина каждое утро крутилась постоянно толпа перекупщиков, их Вера Борисовна всех знала в лицо, они её ещё лучше, поэтому расступались, безмолвно пропуская. Ненавидя спекулянток, она хороший товар с утра в продажу не давала, так, кое-что выбрасывали; старалась попридержать к концу дня, чтобы досталось тем, кто возвращался после смены с работы.
        Так оно и есть, кто бы сомневался. Среди толпы она увидела более чем знакомые лица. Значит, ещё вчера эта негодяйка Натка успела донести, раз сам начальник КРУ в белой рубашке, вышитой украинским орнаментом красным и чёрным крестиком, в соломенной шляпе и парусиновых широченных штанах, подпоясанных ремнем под животом, — прибыл. И вся команда с ним.
        — Вера Борисовна, а мы к вам!
        Перекупщики было попытались проникнуть вовнутрь вместе с ревизорами. «Счас, разбежались, блатные, только после меня, здесь вас не стояло», — здоровенная толстуха выставила большую плетёную сумку прямо к лицу Петра Афанасьевича. Другие бабы оттерли его сопровождающих. Вера Борисовна еле протиснулась между ними, лишь успела выкрикнуть, что в магазине учет, открываться не будет.
        Петр Афанасьевич по-хозяйски медленно обошел весь магазин, постоял у каждого отдела, похвалил за чистоту, за правильную выкладку товаров.
        — А зимние вещи не продались? Вроде у всех разошлись, как пирожки, а у вас пылится, что бракованное? Дорого, не нравится?.. Плохо старались, в другой магазин надо было передать, где умеют работать с товаром. Непорядок.
        Голос его звенел на весь зал. Продавщицы, как школьницы, стояли навытяжку за своими прилавками, а он распалялся:
        — Вы что себе думаете, что Советская власть будет прощать вашу безответственность. Вы хоть понимаете, сколько труда вложено нашими тружениками, они выращивали скот, потом ткали ткань, шили, выполняли план кровью и потом, а вам, видите, не нравится, вам всё равно, что страна денег из-за вас не получила и нечем платить зарплату колхозникам и рабочим. Знаете, как это называется? Не знаете? Так я вам скажу: саботаж, преднамеренный саботаж.
        Все молчали, боясь встретиться с начальником КРУ глазами.
        — Меня среди ночи подняли, езжай, разберись, ЧП опять на Короленко, опять в вашем, Вера Борисовна, магазине. И вы руководитель всего этого бардака. Это до чего же нужно было довести трудовую дисциплину, чтобы сотрудники дрались прямо в торговом зале, не стесняясь покупателей, прямо в их присутствии, это подсудное дело.
        Вера Борисовна не выдержала:
        — Пётр Афанасьевич, правильно вы всё говорите, тоже так считаю и ещё вчера вызвала людей из торга, целую комиссию прислали, они и акты уже составили, собрала у всех объяснительные. Комсомол будет разбираться, профком, вынесем на партийное собрание. Нарушительницу отстранили от работы, что заслужили, то и получим.
        Пётр Афанасьевич замолк. Какая комиссия из главка? Выходит, он ничего не знает. Эта сука прибежала к нему домой, разбудила, он и решил по-жареному сработать.
        — Не знаю, что за комиссия была, проверю. И в прошлый раз у вас, помнится мне, было много недоработок, ничего не изменилось. Открывайте магазин, покупатели не должны страдать, и план никто не отменял. За такую инициативу по головке не погладят. А почему склад опечатан, сейчас, скажете, кладовщица заболела...
        — Я здесь, — Надьку всю трясло. Спускаясь к себе, еле переставляла ноги по ступенькам. Из закрытого на замочек шкафчика достала ящик с документами, тяжело плюхнулась на своё рабочее место, не предложив его, как было заведено, главному ревизору. Он уселся сбоку, отодвинул доску подальше, кивнул своим помощницам, мол, проходите.
        — Вера Борисовна, я вас не задерживаю, идите к себе.
        — Пётр Афанасьевич, вы не возражаете, если я останусь, и Екатерина Ивановна, наш бухгалтер. Я ещё ни разу не присутствовала на ревизии склада, с удовольствием поучусь у вас, если что не так, объясните. Пожалуйста, разрешите.
        — Не положено, — промямлил проверяющий. — С парфюмерии начнём.
        Он головой мотнул своим подчинённым, они, как собаки на кость, бросились к ящикам у дверей. Там скопился бой — разные бутылочки, баночки; пробники отдельно сложены, осмелев, не заикаясь, пояснила Надька. Ей нечего было бояться, накануне бухгалтерша всё ещё раз тщательно перепроверила, каждую бумажку.
        Петр Афанасьевич продолжал перебирать карточки. Наконец он нашёл то, что искал, — пальто женское, черное с каракулевым воротником, остаток по складу, две штуки. Состроив изумлённое лицо, как артист, вскочил, взмахнул руками: так не одно, а еще два пальто не реализовано?
        Надька принялась объяснять:
        — Что им всем в зале пылиться? Моль, не дай Бог, поест, пусть лучше на складе хранится, пересыпали нафталином, то продастся, это повесим. Психология какая у покупателей: на последнее больше шансов, что кто-то позарится, а когда много висит — ладно, завтра куплю, или еще подожду. — Надька нахально так разглагольствовала, глядя доверчиво в глаза этой гниде.
        У Петра Афанасьевича аж рот искривился, верхняя губа поднялась, оголив золотые зубы — точно волк, готовый разорвать свою жертву.
        — Где они, эти пальто, быстрее сюда!
        У Надьки холодок по спине пробежал, ещё загрызёт. Она медленно поплыла в конец склада, за бечёвки схватила каждой рукой по пакету и так же медленно, как поезд наезжал на Анну Каренину, приближалась к ревизору. Из надорванной бумаги торчали каракулевые воротники чёрного цвета. Павел Афанасьевич отшатнулся, в нос ему ударил омерзительный запах нафталина и облако пыли. Он велел отнести все на место, да аккуратнее, а то к государственному добру относитесь, как враги, и принялся по второму кругу перебирать карточки, усиленно думая, как выпутаться из идиотской ситуации. Как он мог довериться этой шлюхе, она же дура набитая. Что никакой учет не ведётся, везде полный бардак, а пальто Дорка спёрла и продала. Эта проклятая жидовка со своей подружкой вместе воруют духи и одеколоны, будет громадная недостача.
        — Вера Борисовна, я за вас, за ваш магазин душой болею, — с кривой гримасой на лице затараторил ревизор. — Как услышал, сразу примчался на помощь. Сами знаете, как я к вам отношусь, всегда отстаиваю в главке, мол, опыта не хватает, нет профессионального образования, но старается, подучится, хороший получится директор. С вашей добротой и доверчивостью просто за вас боюсь, с ними надо построже, иначе сядут на шею, оглянуться не успеете. А от таких, как эта сволочь, как её фамилия... нужно избавляться. Больная овца все стадо сгубит.
        Он еще долго бормотал про какие-то недостатки, успокоил: если что — обращайтесь, не стесняйтесь, поможет, затем судорожно сунул свои листки в портфель и заторопился к выходу бросив на ходу, что обещал начальству до обеда вернуться. Совсем времени нет, этот магазин у него не один с такими проблемами, если бы знали, сколько у него таких. Вера Борисовна порозовела: «А чтоб ты так жил, как ты ко мне относишься, тебе бы в гестапо работать, самое место», по для приличия предложила: «Может, чайку попьете?» Павел Афанасьевич отказался, некогда чаи распивать. Троица пронеслась через торговый зал, у двери Дорка, как всегда, шваброй терла пол. Пётр Афанасьевич метнулся то в одну сторону, то в другую. Еще эта несчастная невпопад болтается перед ним.
        Вера Борисовна обняла свою уборщицу, расцеловала в обе щёки — пронесло... В горле всё пересохло, стопку бы выпить сейчас, а то в обморок упаду, чай не спасет, подмигнула она Доре, давай спустимся к Надьке, у нее должно быть. Закрывшись, женщины распили бутылку «Алиготе», закусили бутербродами. Дорка, смеясь, изображала, как этот большой пуриц вылетел из магазина, словно ошпаренный, испугался, что она огреет и его шваброй, как эту проблядь — вонючую Натку; ты посмотри на нее, ещё тот заманухес она ему подстроила.
        — От жаба болотная, на публику играла, а я, девки, жопой чувствовала, она Гитлер! — никак не могла успокоиться опьяневшая Дорка, — Зато мы теперь знаем, кто тырил всё. Они с Лизкой на пару скурвились, чтоб я так жила.
        — Дор, я бы никогда не подумала, что ты так ругаться можешь.
        — Я вас умоляю, когда достанет, — она икнула, махнула рукой, — нас мало, но мы в тельняшках. Ладно, отдыхайте, я наверху на шухере побуду.
        Мурлыкая себе под нос, Дорка чуть не свалилась со ступенек. Директриса все больше нравилась ей, симпатичная, особенно когда улыбается, просто море симпатий. И простая, не крутит носом, как другие, не унижает её, простую уборщицу, хто ж виноват, что жизнь так сложилась. Если немного подучусь, тоже смогу и за прилавком поработать, и на складе, не вечно же со шваброй таскаться. И Вовчик у нее есть, защитник и кормилец растет, уже сейчас видно, красивый парень будет, лицом весь в Витеньку, копия, а Витенька какой видный был, высокий, стройный, девки на него засматривались, как она тогда злилась, ревновала.
        У Дорки запылали щёки, она выскочила из магазина. Из-за краешка тучки выглянуло солнце и яркими лучиками ласково скользнуло но ее лицу и телу. Не отчаивайся, Дорка, жизнь продолжается, приказала она сама себе.
        МАЕВКА
        Предпраздничная майская неделя пролетела мигом. Вера Борисовна сама моталась по фабрикам и заводам, всюду «навела мосты». По совету Дорки заскочила на автобазу похлопотать за Алексея, вернуть парня в магазин. Лёшка хороший водитель, все торговые базы знает, все артели, Наумыч с ним жил припеваючи, ходовой товар у них раньше всех был. К концу месяца план перевыполнили, но все валились с ног.
        — Дора, тебя у черного хода какой-то мужчина спрашивает, я ведь просила, чтобы там никто не ходил. — Вера Борисовна недовольно покачала головой.
        Дорка побледнела и рванула через подсобку. На улице её поджидал Сергей Сергеевич — главный врач санатория. Дорка вздрогнула: что-нибудь с Вовчиком случилось?
        — С Вовчиком всё нормально, забавный у вас парень, Дора Моисеевна, и смышленый, — Сергей Сергеевич смутился, на его загоревшем лице проступил румянец. — Мы здесь с женой, второй год в Одессе, да всё не выберемся никак. В общем, жена уговорила к вам заехать, вместе с детьми.
        — Где они? Зовите! — Дорка провела всю компанию на склад к Надьке. Сергей Сергеевич быстро истратил все свои сбережения, посоветовал подругам не приезжать в праздники, поскольку будет большая программа, дети все заняты, а родители только отвлекают.
        В последний день месяца так устали, что язык заплетался. Вера Борисовна, еле передвигая ноги, послушно плелась за Доркой и Надеждой к «Ноеву ковчегу», как она в шутку называла комнату Дорки. Ехать домой не было сил. С вечера окна забыли закрыть, и к утру комары не оставили на теле женщин живого места, все искусали эти жадные кровососы. Особенно досталось Надьке, на её топчанчике под окном. Не дай Бог расчесать больные ноги. Она приложила разрезанную пополам луковицу, протянутую Доркой. Хорошо еще от демонстрации освободили, а музыка уже с шести утра гремит.
        Праздничные колонны были уже близко от дома. Впереди рослые парни несли транспарант: «Ленинский район», потом оркестр в белой морской форме и начальство района; несли портреты вождей, разных министров, флаги, опять портреты членов политбюро. Людей прибывало, казалось, вся Пересыпь двинулась в центр, даже цыганский табор с гитарой прихватила.
        — А мы что сидим, может, тоже пойдём? — нерешительно предложила Дорка.
        — Зачем, все и так видно, — отходя от окна и заваливаясь назад на топчан, тихо ответила Надька.
        — Ладно, лежите, я что-нибудь приготовлю.
        — Девочки, совсем забыла, у меня в кабинете всего полно — и выпивка и закуска. Бабы из гастронома понатаскали, еще позавчера, когда оговаривались.
        — Так я сбегаю, — Дорка уже застыла в дверях.
        Под громкую музыку доносившуюся с улицы, перепробовали все, что она притащила: водку, коньяк «Армянский», даже шампанское. Заглянули соседи, старики с Греческой, принесли пирожки с капустой, усадили и их за стол. К вечеру прилично захмелели.
        — Голова трещит! — Вера Борисовна прижала ладошки к вискам. — Подлечиться бы. Водка еще осталась? Наливай, Надежда Ивановна, гулять так гулять. Дор, а у вас на Молдаванке что пили?
        — Что тырили, то и пили. Только не водку и коньяк, откуда они у бедных евреев? Виноград собирали, сушили, из него и делали вино, пробродит, и пей на здоровье. И мацой закусывали. Сами пекли, папа старался, все к нему за мацой ходили.
        Дорка заплакала.
        — А я ведь, девочки, тоже сирота, — тихо произнесла Вера Борисовна, — не знаю, где погиб мой отец, где-то на Дальнем Востоке, и мать умерла, ещё сестра была младшая, не знаю, жива — не жива пропала во время войны. Будь она проклята, эта война.
        Надька с Доркой смотрели на нее, потом друг на друга; первый раз за столько лет они узнали, что и у этой женщины горя не меньше, чем у них. И сколько же в ней мужества и самообладания, даже не заплачет, никогда не жалуется, не терпит, чтобы кто-то ее пожалел, не дай Бог.
        — Давайте выпьем, всех помянем, — Вера Борисовна стала разливать по стаканам оставшуюся водку.
        Выпили под грохот салюта. Из окна было видно, как разлетаются разноцветные шары. Стали, как дети, считать количество залпов, громко кричали «Ура!», решили, что на маевку все-таки надо пойти, раз на демонстрацию не пошли, не отрываться же от коллектива.
        Утро выдалось по-настоящему праздничным. Голубое воздушное небо просвечивалось сквозь нежные молоденькие зелёные листочки, когда они ещё находятся в младенческом возрасте, не приобрели цвет зрелости, не побиты градом и дождями, не обожжены южным солнцем, а только вылупились из скорлупы, как птенцы. И, как и те, радуются белому свету, пищат, суетятся, рвутся к новой жизни. Трамвай грохотал, дребезжал, на единственное свободное сидячее место усадили Надьку с ее больными, искусанными комарами ногами, поставили ей на колени казан с картошкой, которую с утра успела сварить Дорка, под сиденье протиснули примус, загородив его сумкой со свернутым одеялом. Вера Борисовна и Дорка пристроились где-то в конце вагона.
        На остановке у железнодорожного вокзала в вагон набилось ещё народу, девчата в белых шелковых платьях; визг, смех, толчея, орущая кондукторша, но никто не обращал на нее внимания. Надежда впервые после войны увидела свои любимые в родном городе места. Парк Шевченко. Трамвай заскрежетал на повороте, она стала всматриваться в до боли любимый переулок со знаменитой бывшей дачей генерала Ланжерона. Александр I назначил его градоначальником Одессы и новороссийским генерал-губернатором. Одессу он любил, жил тут после отставки и завещал похоронить себя только в этом городе. Умер в Петербурге от холеры, но завещание было исполнено.
        Надежда вспоминала, как отчим Иван Николаевич отзывался об этом мужественном солдате, французе по происхождению, связавшем свою жизнь с новой родиной — Россией: история ещё не оценила по достоинству его храбрость, она не знала никаких границ, он участвовал во всех сражениях, выпавших на его жизнь. Иван Николаевич бережно хранил неведомо как доставшийся ему экземпляр первой в Одессе газеты «Мессаже де ля Руси меридиональ», изданной при правлении генерала Ланжерона и его содействии. А заведение минеральных вод в городском саду, а ботанический сад — это все тоже он. Надежда прекрасно знала тот район. На даче Рено отдыхала даже императорская семья. А вот и Лицейский хутор. Неужели все забыто, как можно, все переименовали, чтобы духа предков не осталось. Для молодых теперь это — Пролетарский бульвар, а старые одесситы, которые чудом выжили в аду оккупации, всё равно упрямо продолжают величать улицы своей Одессы по-старому. Надежда так обрадовалась, когда услышала, как, подъезжая к остановке, кондукторша крикнула на весь вагон: «Французский бульвар». Громко, ни к кому не обращаясь, она повторила вслед
за ней: «Французский бульвар».
        И засомневалась: может, и правильно, что переименовали. Еле катит этот трамвай-развалюха, набитый доверху потным, со вчерашнего дня непротрезвевшим рабочим людом, вдоль полуразвалившихся обоссанных заборов, а остановка звучит: «Дача графа Луи-Александр-Андро де Ланжерона». Как-то не вяжется.
        — Берем билеты! «Завод Шампанских вин», следующая «Отрада».
        Шумная компания девушек выскочила из трамвая и сбилась в кучу, как один большой белоснежный цветок. Вагон опустел.
        — Ото ж до дома охвицеров, на перший хфильм, кожный выхидный, як на роботу бигають, — зычно, чтоб все пассажиры слышали, объясняла беременная кондукторша. Дорка не удержалась и схохмила: «А наша кондукторша, видно, уже добегалась!» Все, и сама кондукторша, рассмеялись удачной шутке. Трамвай, грохоча, потянется дальше. Надька вертела головой то в одну, то в другую сторону, боясь пропустить с детства знакомые места. Всё так же цветут каштаны, сирень, особенно белая, её любимая. В бывших барских хоромах разгуливают отдыхающие в пижамах и панамах, цветут нарциссы и тюльпаны. Все, как прежде, только она, Надежда, никогда не будет уже молодой, как эти девчонки.
        — «Аркадия», конечная, санаторий «Приморье», — с облегчением выдохнула кондукторша, потягиваясь и радуясь, что ещё один рейс позади.
        Никого ещё не было, рано, они первые припёрлись, могли еще час поспать. Дорка помогла выгрузить казан, сумку с одеялом, примус и умчалась, только её и видели. Надька ворчала: вечно мы ее слушаемся, на чёрта так нагрузились, как верблюды в пустыне, ещё и примус притащили, я уже вся провонялась керосином. Вера Борисовна кивнула головой в знак согласия. Они уселись на скамейку па широкой аллее к морю. Голубая деревянная будочка с тремя разноцветными шариками и надписью «Мороженое» магнитом притягивала к себе. Надька сунула голову в окошко, любимый запах ванильного пломбира ударил в нос. Никого. Продавщица грелась на солнышке за будкой. Вера Борисовна отказалась: она поеживалась от одного слова «мороженое», горло слабое, боялась простудиться. «Все равно дайте два, оба съем», — попросила Надька.
        Больше покупателей не было. Девушка жаловалась: мало, кто берет, как с трамвая сойдут, так сразу, как чумные крысы, к берегу бегут, будто не успеют, песка не хватит, ничего им кроме этого моря не надо. Накупаются, позагорают — бегом назад на остановку. Познакомились.
        — Надежда, — она протянула руку. — Надежда Кравченко. Я мороженым недавно торгую, а так кондуктором была.
        — Так ты, оказывается, ещё и тезка Надежды Ивановны. Заезжай к нам в магазин после работы, что-нибудь красивое подберём. Меня Верой Борисовной зовут.
        — Спасибо, некогда, я отсюда не уезжаю, сплю в будке, товар охраняю, пустые бочки и бидоны, а то украдут. Свисток милиционер подарил, я у него как постовой, а с моря пограничники с собаками следят.
        — А откуда приехала?
        — Я з Днистра, Турунчук, может, знаете, такая речка есть. После войны с подружками в город рванули, в трамвайное депо устроились, учились на водителей. Подружка до сих пор водит, а я не смогла из-за нервов, в кондукторы перевели. Раньше общежитие было, а теперь вот здесь... Лето как-нибудь перекантуюсь, а там видно будет, десятилетку закончу, в институт буду поступать. Вот сколько книг надо прочитать, — она бросила взгляд на ящик, полный учебников.
        Следующим трамваем приехали Любовь Николаевна с новенькой ученицей и Лизка, как всегда смотрящая в пол. Вместе с ними сошло еще немало людей, все нагруженные, с детьми. Надежде хорошо виден был трамвайный круг-разворот, по которому в её детстве ходила конка, а под самой горой стояли экипажи, дожидавшиеся своих хозяев. Левее бил фонтан, сейчас там свалка мусора, а вокруг искорёженные рельсы, останки военной техники, поросшей травой. Она вдруг вспомнила про военный оркестр, располагавшийся справа от колоннады ресторана у входа в Аркадию. Прибывающих на отдых обязательно приветствовали бравурным маршем. Дамы прогуливались в нарядных платьях под зонтиками, а мужчины... какие были мужчины, теперь таких только в кино и увидишь. Куда всё подевалось? Теперь вот эта девчонка, как собачонка, живёт и работает в деревянной будке и, похоже, довольна. А сама она, где живет? «На «Дне», как у Максима Горького, еще в гимназии читала. Вся страна так живёт, что тут поделаешь.
        Только ближе к полудню все собрались. Море искрилось впереди, манило. Гурьбой двинули на Аркадийский пляж. Шли по центральной аллее, с одной стороны в нее упиралась гора, поросшая редкими кустиками диких маслин, а с другой — довольно глубокий овраг, по дну которого струился ручеёк. Овраг уже полностью был заполнен народом. Отдыхающие по-деловому обустраивали свои стоянки, стараясь прихватить как можно больше свободного места. Мужчины привязывали к деревьям простыни, ветерок надувал их, как купола, всюду дымились костры.
        Как и до войны, на клумбах высадили первые цветы — анютины глазки и маргаритки. Дорожки утрамбованы битым кирпичом, а заграждениями, чтобы не свалиться в овраг, служили пустые головки от бомб, окрашенные смолой. На длинных садовых лавках ожидали своей очереди на процедуры пожилые люди и военные инвалиды. В Аркадии уже работала поликлиника, деревянное сооружение с большими стеклянными верандами. Клумбы заканчивались большой площадью, огороженной от пляжа свежепобелённым парапетом.
        Ветер дул с моря, прохладный, свежий, режущий глаза; чтобы подольше полюбоваться, нужно было прищуриться или приложить ладонь к глазам. Дорка зачерпнула воды: «Холодно, зусман приличный, правильно, что примус прихватили, счас разкочегарим, весь пляж до нас греться прибежит». Женщины рассмеялись, радостно оглядываясь по сторонам. Сегодня они выглядели помолодевшими, позавивали волосы, повыщипали брови и подкрасили их урзолом, некоторые, самые отчаянные, даже реснички. А уж губы бантиком все как одна накрасили одной ярко-красной помадой. Только Дорка с Верой Борисовной выглядели белыми воронами на фоне причепурившихся девчат.
        — Девки, от вас так «Красной Москвой» прёт, что люди огладываются. Ну, вы точно, як из какого-то бордэля сбежали.
        — Дора, ничего ты не понимаешь, они запахом нашим наслаждаются. Смотри, как все до нас тулятся.
        Долго решали, где лучше расположиться, влево по берегу нельзя, военные не пускают, а вправо, гляди шо делается. Вот это да! Дачи, купальни. От люди зря время не теряют. И когда они только успели весь берег застроить? Целые улицы под обрывом. Там, где всегда были рыбацкие курени, целый город вырос из старых досок, фанеры, ржавого железа, халабуда на халабуде. Выдалбывали в ракушечнике целые комнаты, впереди пристраивая к ним верандочки. Крыши одних служили садиками и тротуарами для верхних «дач». Все эти сооружения «общались» между собой подвесными лесенками и вели вниз к морю. И в море на ржавых сваях, тесно прижавшись друг к другу, сплошняком стояли халабуды, с покачивающимися рядом лодками. Удивительно, как среди этого нагромождения удавалось еще посадить и вырастить виноград, кое-где виднелись кусты цветущей сирени и жёлтой акации.
        — А говно куда девается? — изумленно спросила Зойка из галантерейного отдела. — Да ни за какие деньги такой дачи не надо. Дурят приезжих прямо на вокзале, расписывают, что на самом берегу прекрасной Аркадии... Я ж творила, не слушали, в Лузановку надо было поехать, пляж до самой Дофиновки, золотой песочек, а тут только сракой об сраку стукаться.
        Права Зойка, какая раньше была Аркадия. Надежда стала глазами искать дачу, там, на горе, которую семья снимала еще до революции. Ничего не осталось, камня на камне от прежней жизни. Здесь внизу были купальни — женские, мужские и детские, в которых плескались ребятишки с няньками. А на деревянных помостах всюду стояли столики под зонтиками, между ними бесшумно сновали половые-официанты, разнося прохладительные напитки и мороженое. В этом углу, где сейчас Дорка с девчонками чистят рыбу и шипят раскочегаренные два примуса, под навесом были установлены бильярдные столы. Надя хорошо это запомнила, мать всегда усаживалась в кресло поближе к ним. К полудню вся взрослая публика перемещалась в рестораны наверх, а их детей няньки уводили обедать и спать.
        Курени рыбацкие и раньше были, в них жили рыбаки, но они были аккуратненькие, ухоженные, и лодочки все покрашенные лежали на берегу перевернутые днищами кверху, от них пахло тиной, морем, дальними путешествиями. Жёны рыбаков сами приносили на их каменную дачу свежую рыбу, кухарка отбирала самых больших, долго торговалась. Наденьке всегда было жаль рыбок, эту перламутровую прелесть, они без устали продолжали открывать свои малюсенькие ротики, пытаясь дышать. Она выпрашивала для самых маленьких право на жизнь, и кухарка, махнув рукой, в тазик наливала воды, и рыбки, попав в свою стихию, как безумные, начинали носиться по кругу. Наденька до вечера пыталась их кормить хлебными крошками, а утром сразу бежала в сад, но там ни тазика, ни рыбок уже не было. Только толстый рыжий кот Васька грел своё полное пузо на солнышке... Наденька возненавидела его.
        Сейчас Надежда с горечью смотрела на жалкие мостки. Ну и публика. Развалились, пьяные, песни похабные горланят, ругаются, бабы юбки выше трусов позадирали — ноги у них загорают. Ей стало противно.
        Возле примусов кипела работа, на одном в казане варилась уха, на другом на сковороде жарилась рыба. Пляжные соседи с завистью смотрели в их сторону, странная компания, одни женщины, да такие деловые. Прихватили с собой даже алюминиевые ложки и миски. Ни одного мужика, потихонечку разливают вино. То, что покрепче, попахивает самым настоящим самогоном из буряка. Отовсюду доносилась музыка, надрывался кем-то принесенный патефон. Пела Шульженко, потом Утёсов. Где-то фальшивил напропалую аккордеон, чуть подальше наяривал баян. У самой воды хорошо принявший на грудь морячок с татуировкой в виде кривой русалочки на руке бренчал на гитаре в окружении девушек.
        Охмелев, испробовав ухи и жареной рыбы, женщины поддались всеобщему веселью и затянули «Катюшу». Молодёжь побежала на верх танцевать под военный оркестр. Море тихо шумело равномерным плеском волн, но в прохладный ветерок и на сыроватом песке не полежишь. Надежда почувствовала, замерзает, не лето еще, можно простудиться, пора сматываться. Дорка предложила: «Может, еще крепенького для согрева?» Только что она набрала в море ведро воды, в которой плавали фиринки, такая малюсенькая прозрачная рыбка, меньше булавки; Надька её обожает, наелась в революцию от пуза, ею одною все наслаждались — деликатес, пальчики оближешь.
        — Правда, Дора? — недоверчиво переведя взгляд с одной подруги на другую, спросила Любовь Николаевна.
        — Так шоб мне не встать с этого места! — Дорка ожесточённо тёрла казан.
        — Вот дура, не слушайте ее, гадость это несусветная. Ели, чтобы с голода не подохнуть. Меня от неё и сейчас тошнит, вспоминать не хочется. Ты бы лучше юбочку свою попридержала, а то вон на парапете какой-то поц устроил наблюдательный пункт, в бинокль твоими прелестями любуется.
        Дорка смутилась, одернула юбку.
        Подвыпившая соседняя компания маёвщиков, пыталась открывать сезон. Женщины потихонечку заходили но щиколотку в воду и тут же с визгом выскакивали. Мужчины, наоборот, с утробным рёвом неслись к морю и, окунувшись, вылетали, приобретя цвет хорошо сваренных раков, потом прыгали и носились по берегу, пытаясь согреться. А может, играли в вечную, как мир, игру: понравиться, привлечь к собственной персоне внимание. Дети ладошками загребали мокрый песок и несли строить крепости. Специально вымазывались, чтобы их мыли в море, кричали, трясясь от холода. На них орали, вытаскивали из воды, шлёпая по мягкому месту, укутывали в простыни с головой и несли на руках, но через несколько минут всё повторялось снова.
        — Дор, там рыбка жареная осталась? Дай мне, я девчонке-тёзке отнесу. Жалко ее, голодная, за целый день, наверное, ничего не ела в своей будке.
        За Надеждой увязалась Любовь Николаевна, вдвоем они поднялись по боковой лестнице, оставив Дорку командовать. Ей это явно нравилось, она чувствовала себя хоть здесь главной: ну, такие никчемные, эти молодые, ни рыбу почистить, ни пожарить, как следует. Как бы они отпраздновали маёвку без неё? Да никак, беспомощные, неумёхи, только гульки им подавай.
        Наверху два милиционера в белоснежных кителях не пускали отдыхающих без платьев и обуви. Как ни пытались раздетые мужчины уговорить, что они только за папиросами сбегают туда и обратно, милиционеры их даже не слушали: не положено. Надежда в толпе танцующих увидела девушек в запомнившихся белых платьях из парашютного шёлка, те танцевали с курсантиками военных училищ. Подцепили всё-таки на крючок, молодцы, какие-то они другие, более раскрепощенные, ничего не стесняются, мы не такие росли.
        — Надя, ты совсем меня не помнишь? Мы ведь в одной гимназии с тобой учились, твой отец её директором был, — от неожиданного вопроса Любови Николаевны Надька даже побледнела.
        — Нет, не помню, я из той жизни ничего не помню и не хочу вспоминать, иначе удавиться можно. Люба, а у тебя дети есть? Нет? И у меня тоже — ни мужа, ни детей, вымирающий класс мы с тобой. Пролетарии вокруг видишь, как плодятся, а нам поздно.
        Завидев Надежду Ивановну, молодая тезка засветилась: я вас сейчас угощу, приберегла самое вкусное.
        — Это мы тебя угостим! — Надька развернула пропитанную жиром бумагу. — Только аккуратно ешь, косточки не заглотни.
        — Ой, с ума сойти, я счас в обморок упаду Рыбка, давно не пробовала, ее в нашем Турунчуке сколько! — не верила собственному счастью девчонка.
        Подошёл трамвай, толпа взяла его штурмом. Битком набитый народом, он еле отполз от остановки. Скамейка освободилась, Надя с Любой уселись на нее, девушка пристроилась сбоку; быстро расправившись с рыбой, она побежала к торговцу водой, помыла руки, вернулась в будку и вынесла два вафельных стаканчика с белоснежными шапками-айсбергами пломбира. Мороженое пахло ванилью и было удивительно вкусным. Женщины от наслаждения даже глаза закрыли.
        — Люба, вкус как раньше, помнишь?
        — Да как же забыть!
        Они хотели увезти девушку с собой, но та дожидалась инкассаторов, выручку сдать, а потом, когда толпа свалит, с Женькой, со школы дружат, немного на трамвае покатается и последним рейсом вернется сюда.
        — Ты её знаешь? — спросила Любовь Николаевна.
        — Сегодня познакомились, пока вас ждали. Из деревни приехала, бойкая, пробьётся, как эта трава. Смотри, какой здоровенный камень, а тонюсенькая травка пробилась сквозь него. Жалко ее, в будке ночует, больше негде.
        — Ужас какой, лучше всего этого не видеть, — Любовь Николаевна перекрестилась.
        — Этим, Люба, не поможешь, только Дорке о девчонке ни слова, а то она её к себе затащит, пожалеет.
        Пока собирались и ждали Дорку, поднявшийся с моря ветер успел нагнать приличные тучи. Ещё под дождь, для полного счастья, не хватало попасть. Трамвая долго не было, прикатил он почти полный, оказывается, кто поумней, двинул на предпоследнюю остановку. Всё-таки влезли, спасибо Дорке, толкала всех вовнутрь своим казаном. Пока доехали до вокзала, гроза разыгралась не на шутку. Трамваи стоп — отключили, как всегда в таких случаях, ток. Дальше пошли пешком. Над Пушкинской громыхал гром, платаны, высаженные по обеим сторонам улицы, что есть силы сопротивлялись бешеным порывам разбушевавшегося степного ветрища. Ещё немного, и они не выдержат, сдадутся, рухнут на дома, мостовые. Кое-где замыкались электрические провода, и гирлянды искр рассыпались в разные стороны, приводя редких прохожих в ужас.
        Перемещались перебежками от одного дома к другому. Любовь Николаевна с трудом поспевала за подругами. Крупные капли дождя сначала неуверенно, а потом все настойчивее зазывали всех своих друзей оттуда, с неба: сколько можно толкаться и биться о тучи, пора разродиться — и на город обрушился страшный ливень. Промокнув до нитки, неудачливые маёвщицы влетели в ближайшую парадную. Дорка сняла с ног свои шлёпки, чтобы не уплыли, у Надьки насквозь промокли туфли. В парадной гулял сквознячок, мокрые сарафанчики холодили прогретое солнцем тело — бил озноб. Дорка для смеха надела на голову казан, вместе с Надькой они решили не пережидать дождь — всё равно промокли до нитки, а стоять на сквозняке — совсем замерзнешь.
        — Бегите, я останусь, — съежилась, растирая плечи, Любовь Николаевна.
        Укрывшись одеялом, босиком, как две маленькие девочки, они бежали по лужам, радостно взвизгивая, попадая в ямы, поднимая вокруг себя фонтаны грязной воды. Когда подбежали к дому, дождь закончился, выглянуло солнце, всё засверкало, заиграло, свежие зелёные листики, казалось, росли прямо на глазах, влажный воздух наполнился ароматом цветущих деревьев и кустов. От всего этого кружилась голова. Подруги взглянули друг на дружку и рассмеялись, они были похожи на двух старых кляч, которые завершили свой последний забег на ипподроме, надеясь, что их сейчас поведут в стойла — накормят, и ещё не отправят на бойню.
        — Дора, поеду-ка я домой, переоденусь и хоть комнату проветрю, гляну, что и как, а то ещё заберут и останусь без угла, как...
        Надька еле удержала на кончике языка имя Екатерины Ивановны. Удивительно, подумала она, как это Дорка целый день о Вовчике не вспомнила, да и она сама сегодня тоже о нём забыла. Что-то насторожило Дорку в словах подруги, но анализировать сил не было, помылась, постиралась и рухнула спать.
        Наутро в магазине все, перебивая друг друга, рассказывали о своих приключениях. Надька целый день была какая-то странная, озабоченная, тайком пораньше отпросилась у заведующей, сказала, что нужно обязательно быть дома, и тихо ушла через чёрный ход. Но домой не поехала, а прямиком отправилась в Аркадию. Всю ночь она не могла уснуть, думая о своей тёзке, этой молоденькой девчонке. С ужасом представляла, как она спит в этой крошечной дырявой будке, свернувшись калачиком, как бездомный пёс. Как вокруг сверкают молнии, гремит гром, и потоки воды подхватывают эту будку и несут в море, а там захлёбывается её маленькая тонущая тезка. «Может, сам Бог послал мне ее, вместо Ноночки и сыночка, которому даже имя не дали, не крестили...»
        А как же Вовчик, стучало в её воспалённом мозгу. И Вовчика люблю и никогда не брошу, и Дорку как младшую сестру, и этой девчонке помогу, всё равно комната пустует. Всем скажу, что родная племянница, нет, лучше — двоюродная, из села приехала... И так жить не смогу спокойно, зная, что она, как собачонка бездомная, ютится в дощатом ларьке. С пересадками, в переполненных трамваях добралась Надежда в Аркадию. На остановке еле вышла — безумная толпа рванула на посадку и чуть назад не затащила её в вагон. Ох, уж эти приезжие, понаехали со всего Союза на гастроли, все кому ни лень, только и смотри, чтобы не обчистили карманы и сумку.
        — Ой, здрасьте, вы на пляж? — девушка выскочила из будки, завидев Надежду. — Я с вами пойду, только своё заведение закрою.
        — Нет, я за тобой, собирайся, поехали ко мне, у меня комната есть, небольшая, но поместимся, далековато, правда, на Мельницах, но остановка рядом.
        Девушка засуетилась, лишь бы добрая тётенька не передумала. Быстро захлопнула окошко, повесила табличку «Закрыто», закатила пустые бочки в будку схватила свои пожитки, повесила замок, и все это за одну минуту
        — Я готова! — она впилась глазами в женщину, как бездомная Каштанка, которую вдруг позвал случайный прохожий, и та от счастья виляет хвостом, лижет ему руки шершавым языком, прыгает вокруг него, никак не может успокоиться, поверить исполнению своей долгожданной мечты — иметь хозяина.
        — Тебя никто не будет разыскивать? — на всякий случай спросила Надежда.
        — Нет, только Шурке скажем, подождем её трамвая, а она уже Женьке передаст, шо я до вас поехала. Мы ж все знаемся, с одного дэпо.
        У вокзала они вышли, Шурка звонком несколько раз просигналила женщинам. Заглянули на Привоз прикупить что-нибудь к ужину. Девушка покорно шла за Надеждой Ивановной, радостное настроение у неё вдруг улетучилось: а если эта тетка загилит за съёмный угол несусветную цену, что тогда, она ведь даже не спросила о цене. Даже хибара в Аркадии ей и то не по карману, а здесь целая комната. Надежда быстро пробежалась по рядам, взяла домашней свиной колбаски, брынзы, буханку свежего хозяйского белого хлеба с запеченной короной, кофе с цикорием, литровую бутылку молока.
        — У меня дома ни крошки, я там больше полугода вообще не была, представляешь? Надо пополнить запасы, этим уже завтра займёмся. Эх, Надюша, гулять так гулять, куплю-ка еще бутылочку белого вина.
        Десятым номером трамвая быстро добрались до дома Надежды. Теперь сомнения начали мучить и ее. Зачем ей всё это нужно, вечно что-нибудь отчебучит, любимое Доркино словечко. Жила себе, как могла, а я сорвала её с места, не такая уж она и одинокая, сколько подружек. Никогда раньше не обращала внимания, что такие девчушки водят трамваи и не боятся, а вон, за рулём грузовика, тоже локоток совсем детский, ещё ругается, как грузчик в порту. Бедные девчонки, их мальчишек выбила война, и наших мужчин тоже, одни бабы, куда ни глянь, вкалывают, как проклятые, булыжники на мостовых укладывают. Может, хоть одной помогу. Теперь я за неё в ответе. Как права была моя мама, она всегда меня укоряла, мои благородные порывы меня же и погубят. Лежала бы сейчас у Дорки на топчане, горя не знала. Правильная поговорка: дурная голова ногам покоя не даёт.
        У нее не Бог весть какие хоромы, коммуналка, десять комнат, стеклянный коридор, есть уборная, но туда по утрам не пробиться, она обычно на ведро ходит, а потом выносит. Вода, свет, это есть, но отопление печное, а у нее ни угля, ни дров давно нет, и сарай на двоих с соседкой, а она с ней не разговаривает. Еще раз надо предупредить, чтобы не было липших разговоров: Наденька — моя племянница, двоюродная, лишнего пусть не болтает и называет тётей Надей. Ни с кем объясняться не буду, только бабе Насте скажу, а там весь двор уже знать будет.
        Так и поступила, открыла дверь в свою комнату, впустила девушку, а сама к бабе Насте. Та обычно лежала на кровати напротив двери, всегда держала ее открытой, не дай Бог чего-нибудь пропустит, не услышит, кто с кем о чём толкует. Удивительно, как это Надежда незаметно прошмыгнула мимо нее, видно, задремала.
        — Никак перелётная птичка с весной вернулась, — улыбаясь беззубым ртом, засуетилась старуха. — Какими судьбами? Я в магазин к тебе заходила, не застала, в другой неужто перешла? Весточку никогда не пошлешь бабе Насте, а я здесь, между прочим, оборону твоей комнаты держу, охотников много, если бы не я, была бы тебе давно заказана сюда дорожка. Никак замуж выскочила?
        — Таких, как я, уже не берут, молоденьких уйма. Это вам, — Надежда сунула под подушку бабе Насте свёрток.
        — Не поверю, чтобы тебя не взяли. Ещё как возьмут!
        Женщины, обнявшись, засмеялись. Старуха уважала Надежду, не то что эти все поблядушки, жадные, злые, малообразованные дуры.
        — Проверить комнату пришла? Та не бойся, пока я жива, никто к ней близко не подойдёт. Как здоровье?
        — Да так, как когда, местами, ногами мучаюсь. А вы?
        — Скриплю потихонечку, воюю с этими засранками. Чуешь, вонь какая, а? Ссать им западло бегать во двор. Воды ж нет, наверх не поступает, снизу не натаскаешься. Хоть бы забили совсем сральник, дверь в коридор не открыть, задохнуться можно.
        — Тётя Настя, керосинчику не найдётся, с отдачей, конечно.
        — А если и не с отдачей, для тебя отказа никогда не будет. Или ты думаешь, я забуду твоё добро? Баба Настя никогда добро не забывает. А зачем тебе? Ты ж, наверное, опять на одну ночь, сейчас вскипячу чайник, угощу вареньицем. Какое хочешь, есть вишневое, яблочное.
        — Племянница ко мне приехала, поживет у меня, сколько получится. В общежитии у них на кроватях по сменам спят, всем места нет. Мне неудобно отказать. После работы отдохнуть негде, а она еще в институт поступать надумала.
        — Едут и едут отовсюду, только Одессу им подавай, а она ж не резиновая. А племянница по батюшке или по матери?
        — Сама толком разобраться не могу. Двоюродная какая-то, маминого брата внучка, кто она мне? Говорит, назвали в честь меня, я один раз её мать видела, ещё девчонкой.
        Надежда покраснела, полвека прожила, а врать так и не научилась.
        Баба Настя одобрила: ну и хорошо, хватит, Надежда, вольным казаком быть, за девкой глаз да глаз нужен. Она велела Надежде идти к себе, своими делами заниматься, позовет, как воды нагреет, наверное, здорово племянница провонялась в этом общежитии.
        — Что бы я без вас делала? — Надежда обняла старуху и поцеловала в порозовевшую щеку.
        Всё прошло как нельзя лучше, старухе племянница понравилась: скромная девушка, учиться собирается, не финтифлюшка какая-то. Утром пораньше уехали на работу Надежда на бумажке записала фамилию и год рождения своей новой родственницы. Дорке пока не призналась, что приютила девчонку. Наврала, что комната такая грязная, надо окна помыть, моль летает всюду, и соседи ропщут, мол, не живёт, только комнату зря занимает. Покрутится там немного, пусть успокоятся, всё равно Вовки нет.
        Дорка после работы места себе не находила, одна в пустой комнате, без дела. Как-то, возвращаясь из парикмахерской, куда снесла несколько кусков мыла «Красная Москва», услышала в Городском саду, в летнем кинотеатре выступление Утёсова. Пристроилась в самом дальнем углу, на их с Надей любимой скамейке. На следующий день опять пошла и стала каждый вечер ходить в Городской сад, как на работу. Свободные места не всегда были, тогда лишних от ворот отгоняла милиция. Но Дорка знала один секрет: сцена отражалась в окнах здания напротив, а слышно было везде.
        Каждый выходной теперь она ездила к сыну, он вырос, загорел, приняли в пионеры. Вовчик в санатории подружился с девочкой. Аллочка была круглой сиротой, мать погибла, а её достали из-под развалин, правую ручку ампутировать пришлось, раздробило. Сначала Дорка приняла её за мальчика, все дети одинаково были обриты наголо — и мальчики, и девочки. Но потом она увидела её в пионерской форме в юбочке. У нее сердце сжималось, когда она наблюдала через забор, как Аллочка бегает и играет с другими ребятами, ее толкают, вырывают мяч, не считаются ни с чем... Дорка пыталась Вовчику внушить уступить девочке, не обижать её, но он только отмахивался: она сама кого хочешь обидит, смотри, как ловко одной рукой орудует и бьёт ногой так сильно.
        С Надькой Дорка теперь общалась только на работе, она уже не сомневалась, что подруга опять завела новый роман, не устояла перед очередным кавалером. Обедали в Надькином подвале, пока ели, рассказывали разные истории. Дорка все больше о санатории, о Вовчике, об этой девочке-инвалидке. Надежда как-то в порыве высказалась, если бы она была помоложе и здорова, обязательно удочерила бы девчонку. Что ждёт бедных сироток? Детский дом, а там не приведи господи. Однажды после очередного обеда Вера Борисовна позвала Дорку к себе в кабинет и попросила не упоминать при Любови Николаевне об Аллочке. Видела, как она реагирует? Сердечные капли пьёт. Что душу рвать, всем не поможешь. Дорка после этого даже о Вовчике не заикалась. Чаще вспоминала бабу Катю, она первая заметила, что Вовчика сглазили. А они с Надькой хихикали — может, и сглазили, кто его знает, что теперь говорить, дай Бог, эта зараза отстанет от её дитя.
        Надька нервная какая-то стала, измотанная, шутка ли, каждый день мотаться на нескольких трамваях туда и обратно, и общаться меньше со всеми стала. Дорка перестала обращать на неё внимание, так, поздороваются и всё, насилу мил не будешь. Посмотрим, как она запоёт, когда осень придёт, а зима? А может, она от Вовчика заразиться боится? Нет, если бы так, то не обцеловывала бы всего при встрече. Опять влюбилась, дура, опять на всех чертей похожа, похудела. Какие бабы дуры, а вот ей, Дорке, никакой мужик не нужен, хоть растакой-золотой. Перед глазами возникло лицо Алексея Михайловича, как он дышал и смотрел на неё, так близко, она слышала биение его сердца, его прерывистое дыхание. Дорка свернулась калачиком на своей холостяцкой кровати лицом к стенке и горько заплакала.
        Вечером следующего дня снова она собралась в Городской сад. Чей сегодня концерт не знала, всё равно, лишь бы дома одной не сидеть, со своими горькими думами. У парадной встретилась с Валентиной, она шла со старшей дочкой Ленкой. Обе разодетые, как в Одессе говорят, «в пух и прах», а уж о благоухании и говорить нечего. В их парфюмерном отделе и то меньше пахнет, чем от этих...
        — Далеко? — без «здрасте» спросила Валентина, оглядывая соседку с ног до головы. Вроде и в магазине работает, а ходит, как чумычка, помылась бы, за версту прёт и ноги грязные в порванных шлёпках, халат засаленный. — Ты хоть бы предупредила когда-нибудь, что в магазин привезли, жалко, что ли? Сама-то чуть что к Ивану за помощью бежишь. Делай после этого людям добро.
        Под ручку с Ленкой обогнали Дорку, оставив после себя шлейф запахов из пудры и духов. Дорка остановилась. Действительно, что это она в таком виде попёрла в самый центр, где такая разодетая публика, а она даже ноги не помыла, как забрызгала в магазине, моя полы, так и пошла. Недаром ей уже милостыню стали подавать. Их с Надькой любимую скамейку убрали, отгородили часть сада под летний ресторан, столики поставили, люди за ними шашлыки едят Дорка, слушая концерт Штепселя и Тарапуньки, облокотилась на заборчик, ее окликнул какой-то чучмек, изрядно подвыпивший, и протянул большой чебурек, попросив подальше отойти от его столика. Она брезгливо отвернулась и завернула на улицу Ласточкина, там похуже, но тоже всё слышно. Может, оттого, что не смотрю за собой, и Надька ушла, ругала она сама себя, и Вовка стесняется, когда приезжаю, схватит гостинцы и тикать. Что бы подумала ее свекровь, а баба Катя? Такую бы взбучку устроили, мало не показалось.
        Вернувшись, она устроила себе настоящую баню, в комнате всё перетёрла и свалилась на кровать без памяти. Рано утром открыла шкаф, в котором одиноко висело ее единственное выходное платье и два стареньких свекрови, еще ватник и пелеринка, внизу были аккуратно сложены вещи Вовчика. Дорка сняла с верёвки постиранный халат, погладила его, набросила на голое тело и пошла на работу. В выходной к Вовке не поехала, пошла на толкучку. Полдня проволынилась, с её копейками делать там нечего. Цены ошеломили. За туфли, которые отнесла Сёмке в парикмахерскую, просили в три раза дороже, а этот скупердяй ей накинул всего пятерку.
        Маникюршу Фирку на базаре встретила, так та ей прямым текстом такое на своего заведующего наговорила, что и в парикмахерскую больше идти не хотелось. Скурвился Сёмка окончательно, мастера зарплату вообще не получают, только расписываются в ведомости, а живут от чаевых, такие нынче порядки. Божится, что всё на начальство уходит. Фирка сама теперь дома подрабатывает, по домам к хорошим клиенткам бегает.
        — Только тебе, Дорка, и могу сказать, ты свой человек. Если тебе надо что толкнуть, приноси мне. Ты здесь туфли последний раз принесла, так я тебе скажу без передачи: Семка такую цену за них загнул, тебе не передать, на толчке дешевле. Хорош у тебя друг-дружочек, я на его двуличную рожу смотреть не могу. Он теперь дружбу с морячками с торгового флота завёл, особенно с китобоями. Им выпить охота, вот они и таскают свое барахло, тот прикидывается идиотом бестолковым, цену сбивает, объегоривает на полную катушку.
        Фирка разошлась, рассказала, что Семка ничем не брезгует, приторговывает даже валютой, совсем сказился. Сына в Москву учиться отправил, так тот такой же аферист, как и папочка. Не учится, деньги от отца тянет. А тот, идиот, машину ему купил, кому-то сунул взятку, иначе в очередь не влезешь. Сопляку такому машину, представляешь? Сынок вроде к свадьбе готовится, женится на дочери чи министра какого-то, чи замминистра, там не поймёшь, без пол-литры не разобрать. А я так думаю, пудрит сынок мозги папаше.
        Наговорила Фирка столько всего, что у Дорки вообще голова закружилась. С утра ни росинки во рту, ни крошки, распрощалась, еле до крана дошла, так пить захотелось, постояла, отдышалась и пошла несолоно хлебавши домой со своими горькими думами. Надежда, похоже, не вернётся к ней обратно. Теперь на складе у неё новая помощница, тоже Надька. Как ни скрывала подруга, что угол той сдала, шила в мешке не утаишь. И ей, Дорке, квартирантку сватает, новую ученицу из магазина, видать, с той Надькой подружки, из одной деревни, из-под Одессы откуда-то. Зовут Женькой, уж третья Женька в магазине, так чтоб не путать, эту новенькую Жанной прозвали. Может, и вправду взять, деньги не лишние, будет хоть Вовке на молоко. Молоко, молоко, у Дорки больно засосало под ложечкой.
        Нет, сегодня она ни копейки не потратит, даже не выйдет из комнаты. Она закрыла глаза: нет старого грека Захара, его козочек, вот у него молоко было. Депортация. Дорка еле вспомнила это слово. Кому помешал этот старик с семьёй? Сын воевал, погиб, похоронка на третий год войны пришла. Старуха не выдержала, от горя померла, а его с невесткой и внуками увезли невесть куда. Засветло выводил Захар своё «стадо» на городскую канаву, к вечеру возвращался, допоздна сидел на обрыве к порту со своими козочками-кормилицами. Вовчик так любил пить дедушкино молоко тёпленьким. Потом играл с его смуглыми внучатами. Все греки исчезли из города и турки. Кому они помешали? Целыми семьями сидели до ночи у раскалённых жаровен и торговали семечками, каштанами, орехами, а какой ароматный был у них кофе. Самые лучшие у них всегда были маслины, масло и вино. Дорка с Витенькой покупали у них горстями каштаны, очень нравилось. Куда всё подевалось? Нет ничего больше этого в Одессе, и людей этих, как и не было вовсе. Всё-таки надо сбегать за хлебом, от голода голова пухнет. Нет, не пойдет, «голова не жопа, завяжи и лежи,
пройдёт», так всегда говорила её мама. Как жить дальше? Вовчика скоро выписывают из санатория, питание ему хорошее рекомендовали, приодеть его нужно, всё нужно, а откуда взять?
        Вроде девочку-инвалидку кто-то удочерил, так эти стервецы ей тёмную устроили, чтобы она не задавалась. Дорка, как услышала, так со всего размаху и врезала сыну по щеке, а он блеснул зверскими глазами и умчался. Лишь бы чего еще не натворил, среди детдомовских те еще порядки. Только с виду всё нормально, пока не вникнешь и не разберёшься что к чему. От Вовчика, маменькиного сыночка, ничего не осталось, как колючками перекати-поле оброс.
        Ей точно работу какую другую пора найти. Чем она хуже этих деревенских девок? Двух слов сказать не могут по-русски. Вере Борисовне намекнула как-то, мол, пусть временно, на время отпуска или в подмену Та замялась, ерунду какую-то понесла: зачем тебе, Дорочка, эти проблемы, стараюсь тебя и так не обижать, да и мне лишние хлопоты ни к чему. До войны никакой разницы, кто какой национальности, вообще не было, или она не замечала? В их цехе был самый настоящий интернационал. Это Гитлер проклятый ввёз эту заразу. Как она ненавидела, когда кто-нибудь говорил: спросите эту евреечку, она все знает. Взяли манеру, не говорят: он познакомился или женился на русачке, а когда, случается, на еврейке, обязательно это нужно подчеркнуть.
        И что это все считают, что евреи все большие коммерсанты, мой отец был совсем никудышный. Другой на его месте бы озолотился, как эти братья Трейгеры. В эвакуацию уезжали, добра нагрузили целый вагон, вернулись с тремя, бедный папа, если бы ты только знал. Правду говорят: для кого война мать родная, а для кого злая мачеха. А она в отца пошла. Из неё коммерсант, как шутили у них на Молдаванке, как из говна пуля. У неё для сегодняшнего дня место работы совсем неплохое, нечего бога гневить. Только она дрейфит, не умеет делать гешефт, быстро мозги не варят, что к чему, и стесняется цену назвать. Все считают, что евреи умные, не такие они и умные, как им приписывают, иначе не пострадали бы так. Сколько лет страны собственной не имели, кочевали, как цыгане, по всему миру. А ей с Вовкой выжить надо, во что бы то ни стало, ради Нины Андреевны, ради без вести пропавшего мужа, ради её родителей, сестёр и братика. Одна она на целом белом свете, сама больная, ребёнок болен. Слава богу, кишки перестали урчать, поняли, что им сегодня ничего не перепадёт, и силы экономят на завтра. Завтра с утра и покормлю.
        Она свернулась калачиком, поджала под себя ноги и забылась, но ненадолго, перед глазами маячила жирная лоснящаяся морда ревизора, протягивающая ей из-за загородки ресторана чебурек, боль охватывала весь живот. Едва рассвело, помылась, выпила воды и помчалась к булочной. Она была еще закрыта. Водитель машины, развозящей товар, и грузчик кляли заведующую всеми матерными словами одесского алфавита.
        Августовское утро выдалось прохладным, у Дорки дрожали ноги, и она подошла поближе к тёплой машине, пахнущей свежим хлебом.
        — Эй, ты чего, припадошная, что ли? Нюма, баба в обмороке, шоб я так жил. Это голодный обморок, — грузчик подхватил истощённую женщину, усадил на ступеньки.
        Они облили Дорку водой, хотели дать попить, но женщина не могла открыть рот, только протянула руку с рублями.
        — От это номер, Нюмка, у меня бульон есть, жинка на обед сготовила, счас ей полегчает. Давно такого не бачив, як из концлагеря, одни кости. Шоб я так жив. Хлеба свежего ей нельзя, дорвётся — будет каюк. Гражданочка, вы как?
        Дорка смотрела на мужчин ничего не видящими глазами, спросила про очки. Шофер поднял их с земли. Она надела, обтёрла рукой липкое от бульона лицо. Попыталась подняться, но кружилась голова.
        — Как вас зовут?
        — Дора!
        — Свои люди. Ты откуда здесь появилась, говори, не бойся.
        Дора ответила: живет здесь, работает рядышком. Подъехал трамвай, из него выскочила заведующая.
        — Ой, хлопцы, трамвая не було, хоть плачь, хоть...
        — Да ладно тебе пузыри пускать, мы уже с полчаса, как кукуем, два вагона проехали, с этим бы не поспела, сидела бы без хлеба целый день. Вот этой припадошной спасибо скажи, с ней возимся, в обморок упала.
        — А шо это с ней? Це уборщица з магазину напротив, пьяная, небось.
        Дорка тихонько отошла за машину. Мужчины ловко выгружали полные лотки с хлебом, на ходу пересчитывая буханки.
        — Ну, как ты?
        — Сейчас ничего, спасибо, попросите её хлеб мне продать, — Дорка головой кивнула на заведующую, которая уже закрывала дверь изнутри магазина.
        — А на чёрта она тебе нужна? Бери хлеб у нас, — шофер взял с лотка две буханки белого, одну черного и сунул женщине в кошелку. — Денег не надо. Ты и вправду в том магазине работаешь? Уборщицей? Так ты нужный человек, меня Нюма зовут, а это Лёвка. В вашем магазине что-то стоящее бывает? Так мы подружимся. Правда, Лёвка? Хлеб в полцены хочешь? Только в пять утра, на этом месте. А мне, если сможешь, достань шевьёту на костюм и пару ботинок па выход, на коже, заплачу как надо. Договорились?
        Он тараторил так быстро, что Дорка еле разбирала. «Ты хлеб сейчас свежий не кушай, порежь, пусть подсохнет, и с чаем, подожди, на, возьми, это сливочное масло, бери, кому сказал, потом рассчитаемся».
        Жизнь Доркина вмиг изменилась. Теперь каждое утро она первой появлялась у магазина, встречала сотрудниц у дверей.
        — Доброе утро, Надь, я хлебушка свежего тебе купила.
        — Спасибо, дорогая, почему не заходишь? Или тебе особое приглашение? Как там Вовчик? Вырос, наверное.
        В жизни Дорки вроде свет какой-то стал пробиваться. Главное для себя она решила: хочешь жить — умей вертеться, никуда от этого не деться. Нюмка оказался хорошим мужиком, всю войну они с Лёвкой прошли, уцелели. Настоящее имя у него было Ной, как у того с Библии, который от всемирного потопа всё живое на земле спас. Очевидно, предназначение такое у всех Ноев, ведь и её он тоже спас и помогал, а главное, она не была больше одна, оба парня её сеструхой называли, им не стеснялась она подробно рассказывать про себя.
        Рано утром хлебный фургон останавливался у Доркиного дома, и Нюмка с полным мешком быстро прошмыгивал на второй этаж прямо в её комнату. Такого достатка у нее не было никогда. С хлебокомбината крали всё: муку, масло, яйца, сахар, хлеб, дрожжи, спирт. Дорка распихивала по знакомым, от заказов у нее не было отбоя.
        Вовка в школу пошёл, но, как его Дорка ни пичкала, всё равно тощим рос. Не в коня корм, как любила повторять её мама. Он четко исполнял наказ Дорки: язык держать за зубами, в хату никого не таскать, дверь закрывать.
        Жадность фраера все-таки сгубила. Дорку уговорили сдать койку Жанке. Вовчик сразу с ней подружился. Случайно она узнала, что это, оказывается, Любовь Николаевна удочерила Аллочку, и страшно обиделась, что от нее утаили. Надька успокоила: не кричать же на всю Ивановскую. На этом дело не закончилось: через год отыскалась в другом детском доме родная сестрёнка Аллочки, на четыре годика младше, Танечка. Мнение сотрудниц разошлись: одну взяла, а вторую-то зачем, сама не первой молодости, без мужа, на одну её зарплату всех не прокормить.
        Любовь Николаевна в Москву Алку возила на протезирование, в институт. Теперь сестрички вдвоём приходили за ней после работы. Младшенькая держалась за старшую, за ее гуттаперчевую ручку, согнутую в локте, как за настоящую. У баб слёзы сами наворачивались — девочки так радостно прыгали вокруг Любы, заглядывали к ней в сумку, как все дети: что мама им прикупила? Дорке Аллочка всегда улыбалась, спрашивала, как Вовчик, просила передать привет. «Он придёт к нам на день рождения, мы его приглашаем, только обязательно, хорошо, тётя Дора?» — «Ладно, ладно, не волнуйтесь», — отвечала Дорка и бросалась к себе в подсобку за любимыми Аллочкиными ирисками.
        У соседа Ивана жизнь так и не налаживалась. Как-то под вечер он остановил Дорку во дворе: что так поздно, не боишься? Она как раз возвращалась от Фирки с деньгами за вырученный товар.
        — Боюсь, а что делать? У меня нет провожатых.
        От Ивана попахивало спиртным.
        — Завербовался я на Север. Жить с этими сучками больше не могу Деньги посылать буду, всё как положено. Ниночку жалко. Может, ещё судьбу свою устрою. Люди едут, и я поеду. Если и вернусь, то не к ним. Хочешь, тебе писать буду?
        Иван сделал шаг навстречу Дорке, хотел её обнять, но она вовремя отступила, правда, подвернула ногу и, не оглядываясь, убежала в парадную. Только этого ей не хватало. Сговорились они все, что ли? Вот и Нюмка каждый раз пытается её сосватать. Женихи они неплохие, один другого краше, но разве кто может сравниться с её Витенькой. Нет, ей и одной, слава Богу, неплохо.
        В парадной на подоконнике сидел Вовчик. Дорка разозлилась на Жанку, она ведь просила вечером не отпускать мальчишку во двор одного. Никого на улице нет, какого чёрта его понесло. Счас оба получат.
        — А ну, марш домой, я кому сказала! Уроки хоть сделал? Замерз весь.
        — Мама, подожди, — Вовчик, ухватившись за перила двумя руками, пытался остановить Дорку, — не ходи туда, там... туда нельзя.
        Вот оно что! Шептали же ей, что ее Жанночка крутит роман с женатым лейтенантиком из 8-го отделения милиции. Она не верила, бабам девку обосрать — большего счастья и не надо. Выходит, правда. Сучка, она ещё этого офицерика в ее кровать затащила. А больной сын в холодной парадной весь вечер ошивается. С ума девки посходили, на любые штаны вешаются. Дорка сняла с себя жакетку, набросила на Вовчика, он полез в корзину посмотреть, что есть вкусненького. Рука нащупала кусок пирога.
        — Ты у тёти Фиры была! Только она так вкусно печет, попробуй, — он протянул пирог матери.
        — Ешь сам, меня и так расперло, ни во что не влажу. В выходной к тёте Тане юбку снесу и платье новое, пусть распустит.
        — И бабка с Греческой про тебя говорит, что поправилась, такая роскошная стала, загляденье, замуж ей пора. Мам, ты ведь замуж не пойдёшь, нам никто не нужен, правда?
        Дорка крепко притянула сына к себе, так и сидели на подоконнике, чувствуя дыхание друг друга.
        — Кто там с Жанкой?
        — Дядя Лёня. Он при немцах в пекарне работал и партизанам хлеб возил, потом румыны его арестовали, но он бежал и воевал в катакомбах. Мам, ты не думай, если он милиционер, так такой же, как этот гад Сахно. Мама, ты Жанку не прогонишь? Она хорошая, куда она пойдёт? Я им сейчас знак дам, и они уйдут, только ты спрячься, чтобы тебя не видели. Я честное пионерское дал, что на шухере постою.
        Дорка не стала устраивать концерт, а тихонько поговорила с девушкой, обе расплакались. Всё бы ничего, да кавалер оказался женатым, с маленьким сыном. Жанночка как могла оправдывала своего любимого, уверяя Дорку, что ей всё равно, женат тот или нет. Что делать? Куда им с их любовью податься? Есть закуток возле печки, они и рады, горемыки.
        Жена и мать милиционера несколько раз устраивали Жанночке скандалы, прямо в магазине, таскали её за волосы, Дорка еле отбивала бедную девушку. Кончилось все тем, что парень вообще ушёл из семьи и поселился тоже у Дорки, она разрешила. Молодых поддерживали сестра и отец парня. Дорка командовала молодыми, называя своими старшими детьми. Праздники, дни рождения гуляли вместе в Доркиной комнате всей квартирой. В гостях неизменно были Надежда со своей Наденькой и Нюмка с Лёвкой со своими женами. Хлебный фургон теперь останавливался у чёрного входа в магазин, в такую рань не вызывая ни у кого подозрения. Дорка, приняв товар, укладывалась ещё поспать на складе у Надьки.
        Вера Борисовна восстановилась в своём технологическом институте, как и мечтала. Сюда же, на вечерний, после десятилетки поступила и Наденька. В подмогу Дорке дали еще одну уборщицу, ввели дополнительно штатную единицу. Девушка была детдомовкой, она и сторожила, и убирала, ещё и училась. Дорка взяла над ней шефство. Сама она шваброй орудовала реже, выполняла поручения директора, а в отсутствие Веры Борисовны нередко сама принимала решения. Надежда Ивановна с Любовью Николаевной на удивление ей подчинялись. Все поражались, как Дора Моисеевна, так теперь ее чаще величали, не умеющая даже считать на счётах, ничего не записывая, помнит столько. Кому что нужно дать в продажу, откуда завезти, ко всем поставщикам обращалась ласково: то любушка, то голубушка, то мой родненький, ты ж меня миленький знаешь, я ж тебя не обижу, как же ты мог забыть меня.
        Ей удавалось даже с банком договориться. Кто ей мог отказать, когда назавтра к той же Дорочке потребуется обращаться. Иногда так увлекалась, что и свой интерес забывала, тогда корила себя: раз им всем можно, как бы положено по должности, а ей, выполняющей всё для них, рискующей своей собственной шкурой, разве не положено? Дорка толкала левак и со швейной фабрики, и с обувной, а уж о кожгалантерее и говорить нечего. Вера Борисовна умоляла ее не рисковать понапрасну, только дать ей возможность спокойно закончить институт, а там гори пропадом эта торговля. Была бы ее воля, она Дорку назначила бы своим замом, хваткая толковая женщина. Но как? Язык не поворачивается сказать, что евреев запрещено принимать на работу в торговлю, тем более на руководящую должность. Хорошо есть отговорка — нет образования. Но через три года будет: Дорка со своими семью классами ухитрилась поступить в техникум советской торговли на товароведческий факультет. Тогда как?
        Сейчас же, по большому счёту, у Дорки было выгодное положение: командует сколько хочет, деньги зарабатывает, а коснись чего — никакой ответственности, что с неё взять? Уборщица. Приказали — она и сделала, а что за этим — не знает.
        Радостное событие произошло у ее квартирантов, Леониду Павловичу дали, наконец, комнату. И тут без Дорки не обошлось. Одна из ее покупательниц случайно проговорилась о смерти своей соседки, одинокой старушки. Комнатка была очень маленькая, узенькая, с одним окошком, выходящим на спуск Короленко, в дикой коммуналке с удобствами во дворе. Очередники от неё отказывались. Дорка, прихватив с собой что надо, отправилась в отделение милиции, и на следующий день Леониду Павловичу дали эту комнату. Переехали в тот же день, с нехитрыми пожитками пешком прошли три квартала, машину не просили, Леонид постеснялся побеспокоить начальство. Новоселье отмечали, сидя на полу пили вино, закусывая бутербродами. Молодые были счастливы. Дорка была рада за них, но, с другой стороны, наворачивались слезы, и испытывала чувство пустоты. Вовчик привык к ним, Жанночка вкусно сготовит, постирает, уберёт, спорая она, всё успевала. Вовчик успокаивал: я тебе теперь помогать буду, я уже взрослый.
        Надежда Ивановна с Наденькой тоже жили дружно, как мать с дочерью. Однажды Надька призналась Дорке, что вряд ли так воспитала б собственную дочь, такая хорошая девушка, не нарадуюсь на неё. На радостях Надька даже с бывшей подружкой Женькой здороваться стала, вроде помирились. Евгения Анатольевна теперь работала замом редактора в газете и сама неожиданно позвала ее к себе в комнату.
        — Надя, ты на меня дуешься, а напрасно. Я хотела как лучше. Зачем тебе было знать во время оккупации, чем я занимаюсь? Подпольщицей была. С твоим бидончиком с керосином ходила по явкам, выполняла задания. Не хотела подвергать тебя опасности, если бы со мной что-нибудь случилось, тебе бы сказали.
        Евгения Анатольевна попыталась обнять Надежду. Надежда увернулась и вдруг вспомнила свой недавний разговор с Верой Борисовной. «Вера Борисовна, не хочу вас огорчать, но я, наверное, уволюсь, с моей болячкой за прилавком долго не протяну. Врачи рекомендуют сменить работу, у меня тромбофлебит, ещё с войны. Я при румынах в холодном сарае керосином торговала с утра до ночи».
        Надька вскинула голову и поправила косынку, было заметно, что она нервничает. Она стала рассказывать, как они с соседкой Женькой выживали, благодаря канистре с керосином, которую получала в качестве оплаты. Женька эту емкость относила куда-то в центр, порой пропадала на целый день, наконец возвращалась с буханкой хлеба, обернутой в тряпку. Сколько раз Надька могла керосин в том же сарае продать, бог свидетель, покупатели были, но Женька всё ей мозги пудрила: продешевим, сбагрить богатым в два раза выгодней. Жили в Женькиной большой комнате, спали вместе на тахте у тёплого камина. Женька читала ей стихи и пересказывала романы. Хорошо дружили, однако с концом войны и дружба закончилась. Склады с горючим сгорели, керосин теперь стали развозить на машинах. Женька вернулась в редакцию, Надька устроилась в магазин. Только из газеты она узнала, что ее недавняя подруга была подпольщицей, связной партизанского отряда, что она член партии.
        Сама же для себя твёрдо была убеждена, что Женька брешет и всё брешут. В каком таком подполье она состояла, злилась Надька, когда в войну по фляжечке керосина приторговывала. Если бы не я, пришлось бы ей повкалывать, будь здоров. А теперь даже здороваться перестала. На кухню не выходит, придёт с работы, запрется в своей комнате и носа не показывает. После того скандала никогда ей не прощу. Сука, сучка, знала ведь, что Эдик Лисовский жив, а не сказала ей об этом. Сама потом призналась, что он её попросил не говорить. Пусть думает — погиб, пропал, так легче пережить. А он просто другую встретил, в Москве теперь живёт, на редакторской дочке женат. Всё правильно, так ей дуре и надо. А Женька гадюка самая настоящая, когда нужно было, змеей обвилась вокруг меня — ты самая лучшая, такая добрая, а потом молчала, видела же гадина, как я с письмами, с запросами по городу ношусь, Эдика ищу. Что ей до чужих страданий? Мстила что ли, у самой-то так и никого не было.
        Кровь ударила в лицо. Какую уж ночь Надьку мучила её бессонница. Эта страшная её жизнь без просвета. Вспомнила, как они с Женькой поругались. Это случилось на ноябрьские праздники 1942 года, холод был жуткий. Вечером прибежала Женька, радостная, сияющая от счастья: на Преображенском соборе, на самом верху кто-то повесил красный флаг. «Надька, это надо отметить! Немцы и румыны не в себе от злости, хватают людей прямо на улицах, загоняют в подвалы разрушенных домов и живьем сжигают. Мы им ещё покажем!»
        Надька, промёрзшая, уставшая, не раздеваясь, откинулась на спинку стула и смотрела на восторженную подругу.
        — Ради одного флажка столько людей погубить?
        — Дура, ты ничего не понимаешь! Это борьба, пусть знают, что нас не сломить! Мы им ещё покажем! Вот увидишь. Ты что в ватнике сидишь, воняет, дышать нечем, лень, что ли, снять и проветрить.
        Тогда в городе и началось, страшно вспомнить, как шныряли по домам, проверяли.
        — Жидан есть?
        — Жидан есть?
        — Коммунисты есть?
        За зиму немцы с румынами почти со всеми расправились. Людей в городе поделили на две части. Одних выгоняли на улицу и гнали на разбомбленную суконную фабрику, оттуда на Сортировочную, Пересыпь. Там, в яме для слива мазута, жгли круглосуточно, и живых и мёртвых, чёрный вонючий дым стелился над морем, закрывая Лузановку. Тех, кто замерзал по дороге, складировали, как дрова, штабелями в Собачьем садике в конце Херсонской. Ходили слухи, что шайки негодяев делали из них колбасу и пирожки. А эта идейная радовалась флажку, её-то никто не выдал. Сколько раз у Надьки спрашивали, вроде в шутку: «А подруга твоя член партии?» Надька отшучивалась: «Кто ж его знает: может, на передок и да, а вот на задок-то точно нет, ручаюсь». Другие сидели по домам, в ужасе ожидая своей участи. Если евреи и коммунисты закончатся, потом за них возьмутся.
        Из центральных богатых домов жильцов выгоняли прямо на улицу. Что могли на себе унести, с тем и оставались. Многие сами, не дожидаясь прихода румын, перебирались подальше в халупы от центра, по ночам перетаскивая свой скарб. Если такие отважные попадались румынам, то всё, конец, смерть на месте. Захватчики считали, что город и всё, что в нём есть, теперь принадлежит только им. Раз и навсегда. Теперь это их дома, их имущество. Слава Богу, что Надька жила здесь. Район их уж больно непривлекательный всегда был. Пыльный, грязный, беднота испокон веку здесь селилась. Сюда за всю войну румыны только пару раз с облавой приходили. Грабить нечего, не то что в центре. Что творилось, вывозили всё подряд, целыми составами мебель, ковры, даже тротуарную плитку...
        Нужно было ей Женьку не слушать, а сразу после освобождения перебраться в центр, пока комнаты свободные стояли. Это она её с толку сбила, вместе с бабой Настей-соседкой. Нет, зря наговариваю, я же Эдика ждала. Как обрадовалась, когда письма почтальон принёс от него с фронта. Сразу несколько. Она верила: вот кончится эта проклятая война — и сам вскорости объявится, только напрасно верила. Эх, Женька, сволочь ты поганая.
        Надька почувствовала, как проклятая острая боль пробежала по ее ногам. Бедные ее ножки, какие они были красивые, как нравились мужчинам, да не только ножки. Чем я так прогневила Бога, что он послал мне такую судьбу.
        В комнате воцарилось молчание. Евгения Анатольевна прервала его.
        — А насчет Эдика, ты меня все им попрекаешь?.. Сначала я тоже о нем ничего не знала, а потом подумала: тебе легче будет, если скажу, что он к другой бабе переметнулся, а так погиб — и все. Подлец он. Прости, если сможешь. Но я по другому поводу тебя позвала. Мне скоро новую квартиру должны дать, а эту я должна сдать.
        — И сдавай на здоровье, я-то при чём?
        — Надя, мы ведь не чужие, эта комната в три раза больше твоей, а ты теперь не одна, давай поменяемся. Здесь и чердак есть, он забит старыми декорациями, документами, плакатами, шаржами, стихами. Придет время, всему этому цены не будет. Жаль, если деревня наехавшая на свалку всё выбросит. Во время войны не пожгли, сберегли, нужно всё сохранить. История же.
        Евгения Анатольевна придумала, как лучше все обставить. Надежде надо пойти к бабе Насте и, как бы невзначай, пожаловаться, что фактически до войны это была ее комната. Что Женька, сучка, обманула ее, сначала напросилась пожить, а затем выставила, и, чтобы не ругаться, Надька ушла. А теперь племянница у нее живёт, замуж собирается, и самой не поздно жизнь устроить, так что надо возвращать свое. Трудно, побороться придется, по исполкомам-милициям походить, а что делать?
        — Я для понта поупираюсь, поскандалю, — предупредила Евгения Анатольевна, — признаюсь, что так и было, согласна обменяться. Никто не должен знать об этом, только ты и я, сама понимаешь, какие времена.
        Баба Настя ахнула, услышав от любимой Наденьки, какая стерва эта партийка-партизанка Женька. Как она морду свою отворачивает, сквозь зубы здоровается. «Хто ж тебе поверит? — сокрушалась она. — Я свидетелем буду, шоб гром меня вдарил на этом месте. Как же ты могла такую площадь потерять? От шляпа, я эту партийку не боюсь, я ей всё скажу начистоту. И бабы наши её терпеть не могут, вот увидишь, все на твоей стороне будут. Шо ж ты раньше молчала? Такую площадь потерять, это ж надо!» Баба Настя понеслась трезвонить новость. Все соседи поддерживали Надежду: не сдавайся, мы на твоей стороне, выкурим её, ну и подружка у тебя...
        Через месяц конфликт, благодаря стараниям бабы Насти, созрел, как гнойный нарыв, и прорвался. Заявились разбираться управдом и участковый. Надьки с племянницей дома не оказалось, а Евгения Анатольевна дверь не открыла. Баба Настя объясняла, как случилась вся эта история. Ни участковый, ни управдом ничего не поняли и приняли соломоново решение: пусть пишут официально заявления, будем разбираться.
        Евгения Анатольевна дождалась прихода Надьки и громко, чтобы все слышали, объявила: немедленно меняемся, чтобы не полоскали её честное имя, потом все официально оформим, сама займется этим. До полуночи перетаскивали вещи, помогали все соседи. «Ну и сральник устроила, а говна собрала, растопки на год хватит», — не могла успокоиться баба Настя. Через полгода Евгения Анатольевна получила ордер на отдельную однокомнатную квартиру в центре Одессы, с телефоном, всеми удобствами, газом, горячей водой, центральным отоплением. Баба Настя прыгала от злости, она бы заняла эту освободившуюся комнату, а то какие-то босяки вселились, чёрт знает, откуда понаехали. При Надежде, правда, помалкивала, только вздыхала. Надежда немного выждала, а затем затеяла ремонт. Руководил им управдом, скорее даже его жена, которая чуть ли не каждый день стала наведываться к Надежде в магазин, ходила туда за товаром, как на работу. Через два месяца нельзя было узнать бывшую залу, в которой некогда размещался театр журналистской коммуны. Теперь это была небольшая двухкомнатная квартирка, с собственной маленькой кухонькой.
        На новоселье Евгении Анатольевны приглашенная Надька прикупила в подарок большой шелковый ярко-оранжевый абажур. Они, как только поступали, расхватывались моментально. На трамвайной остановке встретила Любовь Николаевну с точно таким же. Екнуло: не к Женьке ли?
        — Господи, какая Одесса большая деревня, — воскликнула Любовь Николаевна, — я о тебе всё давно знаю, но не могла представить, что ты ещё и та самая Женькина Надька. Что с абажурами делать будем?
        — Пока подарим, а там видно будет. А ты-то откуда с ней знакома?
        — В университете вместе учились, а в войну моя бабуля с ней вместе партизанила. Сейчас познакомишься, она у Женьки стол накрывает.
        С двумя одинаковыми, как близнецы, абажурами они выглядели смешно, Евгении Анатольевне тоже хотелось смеяться, однако она сдерживала себя, пригласила женщин в комнату, и там уже все зашлись в страшном хохоте, подобном истерике: под потолком висел точно такой же оранжевый подарок. Какая-то старушка носилась по квартире, расставляя экзотические блюда. «Девочки мои дорогие, хоть бы одного кавалера пригласили для антуража! Шампанское некому открыть. Такие красотки, и умницы, и красавицы, а одни», — причитала она.
        — Надя, познакомься, — сказала Любовь Николаевна, — это моя Нанюш, а это, бабуля, Надежда Ивановна, мы вместе работаем. Я даже не догадывалась, что они с Женей подруги, в одной квартире столько лет вместе прожили, всю войну.
        Нанюш пристально посмотрела на Надежду, улыбнулась и вдруг спросила:
        — А Якова Наумовича почему не пригласили, как он поживает? У него такое лёгкое перо, он такой образованный, начитанный, интеллигентный человек. По возрасту как раз всем вам, к тому же одинокий.
        — В следующий раз, если Люба согласна, у нее на даче соберемся, тогда и пригласим, — предложила Евгения Анатольевна.
        — Дачи больше нет, забрали. Какой-то кооператив юристов, участок поделили между собой. И дом поделили.
        — Вот это новости, что ж вы молчали? — поперхнулась хозяйка, забыв про новоселье.
        — А что говорить, я теперь никто.
        — Как это никто? Ты вдова академика, по его книжкам учатся эти сраные юристы, у тебя двое детей, одна — инвалид войны, Нанюш — участник партизанского движения. Это они никто, ты посмотри, что творится? — Евгения Анатольевна бросилась к телефону. — Якова Наумовича, пожалуйста.
        Она поднесла палец к губам — тихо.
        — Яков Наумович, добрый день, это я. Что за дела, Яков Наумович, ко мне поступила информация, что у семьи покойного академика, его несовершеннолетиих дочерей, одна из которых инвалид войны, а бабушка, вы её знаете, известная наша одесская подпольщица Нанюш, так вот, какой-то юридический кооператив отобрал у них дачу, выделенную семье в вечное пользование. Прошу вас, разберитесь, я в вас никогда не сомневалась.
        — А я что говорила, чуть что — Яков Наумович, — сказала Нанюш, напомнив гостям, что пора бы выпить за новую квартиру: Старушка прекрасно выглядела в своём тёмно-синем платье с кружевным воротничком, седые, чуть подсиненные волосы туго затянуты на затылке в пучок.
        — Действительно, что мы тянем? — засуетилась Евгения Анатольевна. — У всех налито. Наденька, а почему у тебя рюмка пустая. Я хочу выпить за каждую из вас, но первый тост за Надежду Ивановну. С ней меня свела судьба в далёкие послереволюционные годы, в журналистской коммуне. Какая была красавица, как она читала стихи, пела, играла в спектаклях, сам Утёсов за ней приударивал. Наденька, помнишь Млинариса, ну, его верного Санчо — дружка, который потом тоже подался в Москву, как он тебя тогда обхаживал? В театр приглашал, заменить Веру Холодную, помнишь? А я всё помню. Все поголовно были в неё влюблены, но мы, бабы, как всегда, тех, кого надо, не выбираем, к сожалению. Она и сейчас у нас красавица! Выпьем за неё.
        — Девочки, секундочку сейчас выпьем, я хочу добавить, — Нанюш встала из-за стола, подошла к Наде, положила ей руку на плечо. — Женечка вспомнила про давние времена, Утесов, Вера Холодная, Дуся Млинарис, а я хочу о недавних. Это наша Наденька в войну снабжала катакомбы керосином и бензином. Да, Зиночка, она. Героическая женщина. И немецкий склад с цистернами с горючим подожгла. От взрывов тогда вся Одесса вздрогнула, зарево висело над всем городом. Написать бы об этом в газете, Евгения Анатольевна, подвиг же, пусть люди прочитают. А теперь выпьем!
        Надежде налили вина, она чокнулась со всеми и прослезилась. Эти достойные женщины ею восхищаются, а она ничего такого не совершала, просто жила в своём любимом городе, в своей родной Одессе. Вот Нанюш — да. Любовь Николаевна успела рассказать, что она, урождённая Жозефина, шестнадцатилетней девочкой приехала в Россию из Франции помощницей воспитательницы детей градоначальника Одессы. И осталась в вольном городе на всю жизнь, полюбила его, как свою родину. В двадцать лет она попала в семью, где скоропостижно скончалась молодая женщина, оставив после себя кроху Любочку. Ребенок называл её вместо няни — Нанюсь, так она из Жозефины и превратилась в Нанюш. Отец Любочки, известный ученый, преподавал в университете. Влюбилась в него юная француженка. Так любила, что стерпела, когда Николай женился на другой женщине, не оставила свою Любочку не смогла. А в 26-м Николая с женой забрали в ЧК, больше их и не видели, расстреляли, не предъявив никаких обвинений. Просто в ту ночь некого было расстреливать.
        Жозефина помчалась к другу Николая, тоже профессору, на коленях умоляла жениться на Любочке, спасти её, поскольку у большевиков тот был на хорошем счету. Так её девочка вышла замуж, но по настоянию Нанюш ушла из университета, чтобы не мозолить глаза. О ней очень быстро все забыли, а Жозефине выправили новый паспорт с фамилией Дурнова Наталья.
        Брак, несмотря на солидную разницу в возрасте, оказался удачным, но деток им Бог не дал. Когда началась война, Любочка без Нанюш в эвакуацию наотрез отказалась ехать. Еле нянька ее уговорила — через пару недель, в крайнем случае через месяц, вы вернётесь. А квартиру без присмотра оставлять нельзя, ограбят. Еще от перрона поезд не отойдет, как всё растащат, убеждала Нанюш. Так они и уехали, ничего с собой, кроме документов и конспектов мужа не взяли. Нанюш уже на вокзале сунула им узелок с деньгами и ценностями, которые собрала впопыхах. Она не забудет, как румыны в холод выгнали на улицу семью учёного с мировым именем из квартиры напротив. Они шли, накрывшись одеялами, как прокажённые, стыдясь своего позора, под гиканье и оскорбление конвоиров — как и Николая с женой, больше их никто не видел...
        Жозефина без надобности боялась выходить на улицу с утра до ночи простаивала у окон, перебегая из одной комнаты в другую, наблюдала, что творится. Один раз к ней начали настойчиво стучать и звонить в дверь, потом копошиться в замке. Она не растерялась и по-немецки спросила, кто такие, что она сейчас позвонит в комендатуру Непрошеные гости быстро сбежали по лестнице и больше не показывались. Где-то через несколько дней она увидела, как подъехала легковая машина, засуетились военные — и на улице, и во дворе, с ними бегал дворник. Последним вышел офицер, Нанюш помахала ему рукой. Была не была, она решила предложить ему квартиру профессора. Она вышла на парадную и заговорила с офицером по-немецки. Тому естественно, квартира понравилась. Нанюш, теперь уже по-французски, офицер оказался румыном и лучше понимал этот язык, всё ему рассказала, кто она и как здесь оказалась, угостила своей фирменной настоечкой.
        Офицер остался. Потом приезжали его жена с детьми. Жозефина прислуживала им, учила детей языкам, в том числе и русскому, объясняла, что знание языков ещё никому не помешаю. Обедать и ужинать румын предпочитал дома, кухню Нанюш он ценил очень высоко. Даже предложил ей, что выпишет паспорт, и она сможет вернуться к себе на родину. Старая няня положила свою ладошку на руку офицера: «Я свою Любочку дождусь, она мне, как дочь. И вы сберегите себя, уезжайте, пока не поздно, подальше отсюда, в Африку или Австралию, спасайте своих детей».
        С этой минуты, не сговариваясь, он начал оставлять на столе кое-какие документы, разную информацию, сообразив, что Нанюш, если она русский агент, передаст все эти сведения куда следует.
        В день отъезда румын написал благодарственное письмо за предоставленную квартиру, за счастье быть знакомым с Жозефиной и заочно с семьей профессора. Даже подарил сувенир — дорогую авторучку с золотым пером «Паркер». Нанюш стала известной на всю Одессу подпольщицей.
        Как только Одессу освободили, Любочка с мужем вернулись из эвакуации, с тем же чемоданчиком, полным конспектов, но без Нанюшиного узелка, на что-то надо было жить, вот деньги и ценности няни пригодились. А спустя несколько лет началась травля, разгромные статьи, муж Любочки перестал ходить в университет на лекции. Одним ранним утром Нанюш обнаружила его мертвым в кресле за столом, перед ним лежала предсмертная записка. В ней было обращение к Любочке и к Нанюш, преданному другу семьи, он просил жену никогда не переступать порог университета, жить и радоваться жизни, обязательно обеим устроить свою судьбу; а главное, никогда не расставаться. Как и благодарственное письмо румына, так и посмертную записку профессора, старуха Любочке не показала, ради ее спокойствия, сожгла в камине — только огню она доверяла все тайны.
        — Женечка, а почему Веры до сих пор нет? — встрепенулась Нанюш. — Бедная, все работает. Сотэ оставьте хоть немножко ей, она очень любит. Наконец-то, легка на помине.
        Заслышав звонок, Нанюш, как молоденькая девушка, сорвалась с места, побежала открывать дверь. Они обнялись, крепко расцеловались, словно после долгой разлуки. Они действительно давно не виделись. С того самого случая...
        У Веры Борисовны тогда пропали из стола деньги. Директриса ходила чернее тучи, никого не обвинила, весь удар приняла на себя, как Александр Матросов... Дорка с Любовью Николаевной как могли успокаивали ее. «Пойдемте все ко мне, — предложила Дорка, — чаю попьем, у меня печенье есть». Больше других обрадовалась их приходу баба Маня. «Не чужая же вы нам, в самом деле. У нас на Греческой в беде никогда не оставят, где вы, когда такое видели в Одессе? Вы что в своём уме? Да столько волос на голове не хватит, сколько вы Дорке делаете, — распиналась баба Маня, когда намеками ей объяснили, в чем дело; поседевшие ее волосы торчком выбивались из выгоревшей на солнце мятой шляпки. — Ой, такой человек! Ещё из тех настоящих одесситов. Это теперь понаехало, на толчке шмотку купит, извиняйте, натянет на сраную жопу — и на тебе, одесситка».
        — Ну шо вы, баба Маня, такое говорите, — попыталась остановить бабу Маню Дорка.
        — Ты мне скажешь, что неправда? Капроны понатягивали, а подмыться времени у них нету, так вот, раньше такую засранку в Одессе с трамвая бы выкинули, чтобы воздух не отравляли и люди дышали. Это теперь церемонятся, замечание сделаешь, ну, так по-доброму, по-соседски, так они, знаете, как поганые рты свои раскроют: не ваше дело, как хочу, так и буду. У нас на Греческой порядок был. Прислушивались, что старшие говорят, это сейчас распустились.
        — Что-то расставаться не хочется, давай теперь ко мне махнем, — предложила Любовь Николаевна, — я одна, отдельная квартира, здесь недалеко.
        — Спасибо девочки, но сегодня не получится, как-нибудь в другой раз, — умоляюще произнесла директорша, но Любовь Николаевна и слушать не хотела, подхватила её под руку.
        — В магазине вы главная, а здесь я старшая. Все, двинули ко мне, нечего время попусту терять.
        Шли молча, парадная в доме была просторной; когда включили свет, всё заиграло чистотой, окна с цветными витражами, мраморные ступени, полированные перила. Барский дом, правда, лифтовая шахта была пустой, поднялись на третий этаж. Пешком. На площадке было две квартиры. Любовь Николаевна позвонила один раз, спустя секунду повторила, потом еще раз. Условный сигнал.
        — Иду, иду, Любочка, детка.
        Дверь открыла пожилая женщина с гладко зачёсанными совершенно седыми волосами, заколотыми в оригинальный пучок. Наверное, мать, уж больно прическами похожи. В прихожей ярко горел свет.
        — Любочка, что же ты не предупредила про гостей, я бы испекла чего к чаю.
        — Нанюш, извини, не успела, а гостей будет много, сейчас подойдут, они в магазине задержались, всё принесут, не волнуйся. Ты нам пока на двоих супчика сообрази — горяченького, — Любовь Николаевна нагнулась, быстро поцеловала старушку в обе щеки. — Это, Нанюш, моя директриса Вера Борисовна, я тебе о ней уже рассказывала.
        Светясь от радости, старушка протянула вперёд обе руки и обняла женщину.
        — Очень приятно, раздевайтесь, я мигом, меня зовут Наталья Ивановна, но для вас Нанюш, — и чудо в тёмно-синем платье, с белоснежным воротничком и такими же манжетами исчезло, как в сказке. Не успела Вера Борисовна повесить своё «сиротское пальто» и шарфик, как услышала за спиной: «Обувь не снимайте, вот здесь протрите, в ванной всё можно сделать, проходите, пожалуйста».
        Разве такое возможно? Ванная комната целый дворец, вся в мраморе, как в кино. Громадное зеркало во всю стену, бронзовые бра, унитаз со сливным бачком. Господи, на кого я похожа? Серое измождённое лицо. Вера Борисовна попыталась улыбнуться, но тут же крепко сжала губы. Ужас. Зеркало беспощадно отразило желтые прокуренные зубы, а она так ими гордилась, когда вышла из-под земли. У неё ведь целым остался почти весь перед, не то что у Коли. Он даже обомлел, увидев её такой.
        Она закрыла глаза; чтобы не упасть, облокотилась на раковину в виде створки от жемчужины. Потом с трудом догадалась, как открыть такой чудной кран, протерла рукой свои туфли, помыла руки, вытирать их чистыми накрахмаленными полотенцами не решилась. Кто же она, эта Любочка? Два года с ними работаю, а ничего о них не знаю. Хорош я руководитель. А эта странная Нанюш, она-то кто? Где я слышала ее имя? Почему оно мне знакомо? Никогда раньше не видела — точно, но ведь слышала. Может, это вовсе не имя, а кличка.
        — Вера Борисовна, пожалуйста вот сюда, в столовую.
        От яркого света лампы директриса зажмурилась, у нее закружилась голова. Обе женщины подхватили её и усадили за большой круглый стол, покрытый белоснежной скатертью, на которой были вышиты гладью нежные анютины глазки. Марья Ивановна принесла супницу с такими же цветочками и разлила суп в две тарелочки.
        — Пока девочки придут, мы с вами перекусим.
        — Неудобно, давайте подождём.
        — Не переживайте за них, они по дороге колбаской полакомятся, — успокоила Любовь Николаевна. «Похоже, она лучше меня всё знает, про всех сразу», — рассерженно подумала про себя Вера Борисовна. Суп она проглотила, даже не заметив, и лишь затем, подняв голову, увидела, как ее продавщица, не спеша, бесшумно подносит ложку ко рту, спина ровная, ест, словно королева. Потом она так же ровно поднялась, собрала тарелки, улыбнулась и вышла из комнаты. Вера Борисовна выдохнула и осмотрелась. Да, все как в кино, только в кино она видела подобную роскошь. Музей, да и только, мягкий ковёр, буфет полный дорогой посуды, у балкона кадушка с финиковой пальмой, пианино.
          «Кто она все-таки? Откуда такая роскошь? И зачем ей работать в магазине? Зачем я согласилась сюда прийти?»
        Раздался звонок, в коридоре возникла сутолока.
        — Добрый вечер, Наталья Ивановна, как ваше здоровьице? Ну, вы молоток!
        А девчонки, здесь, похоже, не в первый раз. Хотелось курить, но в такой квартире неудобно, да и нечего. Наконец появились продавщицы, каждая в руках несла блюдо. Крабы, московская колбаска, голландский сыр и яичница. Нанюш достала графинчик с водкой, подкрашенной плавающими тёмно-синими ягодами.
        — Так, быстро налили, — Любовь Николаевна поднялась из-за стола. — Девочки мои дорогие, в силу определённой жизненной ситуации мы сегодня собрались, к сожалению, не полным составом. Но с нами наш руководитель, всеми уважаемая Вера Борисовна. От имени отсутствующих, от всех нас я хочу поднять этот бокал за нее, скромную добрую женщину, женщину-воина. Она провела в нашем городе на нелегальном положении всю войну, и сейчас она на боевом посту. Честность и порядочность её вызывает у нас уважение и гордость, вы для нас пример во всём, здоровья, удачи вам и долгих лет жизни. А нам рядом с вами.
        Все чокались с Верой Борисовной, а потом между собой. Любовь Николаевна села за инструмент, и комната наполнилась прекрасной музыкой. Слушали тихо, закрыв глаза. Потом ее сменила Наталья Ивановна. Весело подмигнув, она поинтересовалась: что сыграть?
        — Давайте споём!
        Прозвучала мелодия, но женщины её не знали, потом другая, ещё и ещё...
        Старушка не выдержала, запела сама, к ней присоединилась Любовь Николаевна. Женщины, не зная слов, подхватывали мотив.
        — Девочки, опоздаем на последний трамвай, а ну, бикицер, — скомандовала Наталья Ивановна.
        — Какой ещё бикицер? — воскликнула кто-то из девчонок.
        — Привыкай, раз в Одессе поселилась, это по-одесски значит быстро.
        — С чего ты взяла? Бикицер это в принципе — фамилия. Компания такая была в своё время в Одессе — «Бикицер и сыновья». Срочная быстрая доставка. Не знаю, насколько быстрая, только наши одесситы, острые на язык, посмеивались над ней: черепаха ползёт быстрее бикицера.
        Все заулыбались. Бикицер! Любовь Николаевна, видя усталость директрисы, предложила ей остаться, но та категорически отказалась: «Я на работу вернусь».
        Сладко покуривая, она изучала дела своих сотрудников. Биография Любови Николаевны была краткой. Из неё можно было лишь узнать, что она вдова, была в эвакуации и работает с 1947 года, до этого домохозяйничала. Детей не имеет. Глаза от усталости слипались, и директриса уснула прямо за столом.
        ...Нахлынувшие воспоминания отвлекли от новоселья. Вера Борисовна пожалела, что так припозднилась, надо было бросить эту чертову работу и приехать вовремя, ведь так хорошо, уютно, как тогда в доме у Любови Николаевны. И Нанюш она очень рада видеть, хозяйка, какой богатый стол накрыла. И за Женечку рада — умница, дождалась, наконец, своей квартиры.
        Разошлись по домам ближе к полуночи. Надежда сидела у вагонного окна, за которым была сплошная темень, лишь изредка ее прорезали бледные огоньки уличных фонарей. Возбуждение, которое она испытала от встреч в этот вечер, продолжало колотить. Как эта журналистка, Тамара Петровна, кажется, пристала к ней? Неужели вы одна все это совершили? У Надежды и сейчас сводило руки и ноги, её всю трясло, когда она все это вспоминала. Как совершенно случайно подслушала разговор румынских солдат. Все горюче-смазочные материалы со склада вывезти, а туда согнать местное население, всех подряд, кто попадется, и уничтожить, сжечь. Потом они вместе с оуповцами, как всегда, напились. Надежда схватила бидончик, наполненный для Женьки, и в ярости стала поливать одну бочку за другой. Затем закрыла снаружи конторку на щеколду вылила последние капли под дверь, чиркнула спичкой, выбросила бидончик. Спокойно, как во сне, проскочила мимо охраны.
        Побежала она только тогда, когда бабахнула первая цистерна. Партизаны потом операцию на свой счёт записали. Бог с ними, а то стали бы выяснять, кто она да что, вскрылось бы, что она немка по отцу. А так ей спокойнее, и почестей никаких ей не надо. Женька права, хоть Сталина с Берией нет, а все равно помалкивать не мешает. Удивительно, но сегодня никто не предложил тост за Сталина, только недавно все рыдали, жить без него не хотели, такое творилось. Дорка до сих пор в магазине любовно протирает каждое утро его портрет с траурной лентой.
        Объявили амнистию. К бабе Насте вернулась невестка, выглядит она старше своей свекрови. Сына бабы Насти расстреляли как врага народа ещё в 38-м, а невестка все эти годы провела в тюрьме, там потеряла ребёнка. Вера Борисовна прочитала лекцию всему коллективу: мол, амнистией партия даёт возможность оступившимся гражданам своим честным трудом оправдать оказанное им доверие. Но бабы в магазине уверены, что отпустили воров и убийц и других разных негодяев, которые помогали фашистам. Что сейчас в городе будет — на улицу не выйдешь, как сразу после войны.
        Опять осень, зима, лето. Жизнь течет. Надька не раз вспоминала то новоселье у Женьки. Какая счастливая Люба, что у неё есть такая преданная Нанюш. А вот у нее никогда рядом не было ни любящей по-настоящему матери, ни няньки. Злость, словно бушующей морской волной, накатывалась на бывшую дворянку немецкого происхождения. Кто она нынче? Какая-то сраная кладовщица, неужели так и будет прозябать в этом сыром подвале, а после работы ехать в свои трущобы на окраине города.
        Дорка ещё больше поправилась, ест, не насытится, брюхо набивает, отчего не есть ей с Вовчиком, если всего у них теперь полно. Извещение о смерти свекрови, ещё в 48-м году все в душе перевернуло. Не немцы погубили Нину Андреевну, а наши! Как могли, какие они после этого наши? Никак не добьется, куда делся ее Витенька, где сложил свою голову? Навечно клеймо навесили: жена и сын без вести пропавшего лейтенанта Ерёмина Виктора Владимировича. И этою им ещё мало — пятую графу в паспорт проставили, чтобы сразу было видно, с кем дело имеешь. Ладно ей, а Вовчику чего мучиться при русском-то отце. Нюмка, как выпьет, только об этом и заикается. Воевали все одинаково, а теперь еврейскому мальчишке в институт поступать — дудки.
        Или этот участковый Сахно. И в какой борщ она с Вовчиком ему насрала? Парня всё лето в городе нет, а он никак не успокоится, привязался гнида, каждый раз шьёт её мальчику дела.
        А может, зря она так бзигует, не все такие сучары. Вон Леониду Павловичу, бывшему Доркиному квартиранту, предложили хлебное место в ОБХСС, так он отказался. Прямо так начальнику и заявил: не буду в штаны к грузчикам после смены лазить, вытягивать оттуда селёдку, которую они несут своим детям, не от сытной жизни. Не мое это, а вот уголовный розыск — мое. Начальника от неожиданности (такой доходный кусок упустить) даже перекосило, достал иностранную бутылку водки и распил её с лейтенантом. Смотри, говорит, сынок, береги себя, и так ты уже два раза из спины пёрышко вынимал.
        Да, свет не без нормальных и добрых людей, подумала Дорка, и ей полегчало на душе.
        ДНЕСТРОВСКИЕ РУСАЛОЧКИ
        Жанночка лежала на топчанчике, ласково поглаживая свой живот. Она больше никогда не будет одна, у неё будет ребёнок. Даже если Лёнечка вернётся в свою семью, ей уже не так будет страшно. Тяжелый сон сковал уставшее тело. Неужели сбылась моя мечта? Я прописана в собственной комнате. Да не где-нибудь, а в самой Одессе! Сколько лет прошло? Тринадцать...
        Жанночка закрыла глаза, плакать не хотелось, наоборот, радоваться надо. Она хоть и неофициальная, но всё же жена, когда-нибудь он разведётся, смирится первая жена, родители, а самое главное — начальство. Работник он хороший, не к чему придраться, приписали аморалку, звёздочку сняли. Зато комнату дали, и не будут они с Лёнечкой по чужим углам мыкаться. Да, через столько лет она стала настоящей одесситкой — какое счастье! И пусть у них с её обожаемым Лёнечкой только малюсенькая комнатка в коммуналке на 26 семей, со всеми удобствами во дворе — зато своя собственная. Они вдвоём всего сами добьются. Не может он сейчас затевать развод — выгонят из органов, а он не то что любит эту профессию, просто бредит ею, будь она неладна. Дважды уже был ранен, хорошо, что обошлось. По сынишке, первенцу своему, страшно скучает, она-то видит, сердцем чует. Придёт день, и у неё родится маленький, обязательно родится.
        Жанночка потянулась на старом топчане — твёрдо, все косточки болят. С первой получки новый матрац надо купить. Почему это проклятое чувство страха никак не проходит? Нужно было с первой встречи всё рассказать о себе, а она, получается, скрыла. Ленечка-то откровенен был, ей всё поведал о себе, о своей семье, как им всем досталось во время войны. А она утаила. Теперь язык не поворачивается. Что её сдерживает? Что? С самого начала, как приглянулись друг другу, сдерживало... А уж после того вечера, когда он, такой счастливый, поведал ей о деле, которое они раскрыли своим отделом, почему смолчала?
        Жуткое дело. В нём убийцами была женщина с дочерьми, они завлекали и убивали мужчин, из мяса которых готовили пирожки и торговали ими на рынке. Этим ужасным преступлением он и начал и заниматься ещё во время войны. Ужас, невозможно в такое поверить, сами употребляли в пищу, ещё продавали. Как Леня тогда сказал: «Женщина призвана дарить жизнь, а если кого-то лишает её, она будет делать это снова и снова, такая страшная человеческая психология».
        Нет, никогда она не расскажет ему, что случилось с ней, с сестрой Наташей, и звали ее тогда вовсе не Жанна, потом уже работая в Одессе, это имя к ней приклеилось, а по метрике и паспорту она — Женя, Женечка.
        13 лет минуло, а помнит, как будто вчера все было. Через две недели ей 15 лет, она плывёт по Турунчуку, в зубах кем-то сорванная желтая кувшинка, старенькое выгоревшее платье трещит по швам при каждом взмахе рук, а подол обвивает ее всю, как круг, который она видела удачников. Все уже давно на дальнем острове, запах дыма аж сюда доносится, а она опять опоздала. Пока с матерью на утреннюю дойку сбегала, пока до речки добралась, пора домой возвращаться. Да еще это сильное течение навстречу. Она перевернулась на спину, река сама её развернула и понесла, лаская тело, уснуть можно. Вот и их деревня, домики, как игрушечные, стоят в два ряда по улице, укрытые со всех сторон фруктовыми деревьями и виноградом. Вон площадь, машина из города как раз прикатила, бабы вылазят с пустыми корзинами, обтираются косынками, выстроились в очередь возле колонки воды попить. Стоят плотно, расступились лишь, чтобы Колька-водитель ведро воды набрал, залить в радиатор. Он для них сейчас самый главный. Будет ждать, когда некоторые поменяют пустые корзины на полные, и опять рванет на Привоз.
        Колька тётки Фроськи зять-одессит, колымит потихонечку. Фроська уже давно готова, нетерпеливо переминается с ноги на ногу — когда же поедем, она давно прописалась с дочкой на базаре и теперь волнуется, как бы не разбежались ее покупатели. И другим женщинам ребятня уже поднесла свежий товар. Только ее мать всё ждёт, когда шпаки всю вышню обклюють. Обещала, шо на той неделе батька кобылу в колхозе возьмёт и они в город сами поедут. Ей к школе ситцу на новое платье покупать и самое главное — лифик. Стыдно уже так ходить, сейчас вылезет из речки, мокрое платье прилипнет и всё просветится. Мальчишки и те стыдливо отворачиваются. Уже все девчата понадевали, а мать всё отшучивается: «Та на шо ж ты ёго наденешь, лифик этот?» А уже есть на шо, ещё как! Она выпятила грудь. Нет, так не видно, перевернулась со спины на живот и заглянула под воду. Вот они, два маленьких бугорочка с сосочками торчат от холода ещё больше, и больно к ним дотрагиваться. Улыбнувшись солнцу, сильно заработала руками и ногами, чтобы согреться.
        — Женька! Бисова девка! Дэ тэбэ носыть? Ну шо ты зробыш? От дывысь на ней!
        Мать, уперев руки в бока, с укором смотрела на свою младшую дочь. Всклоченные волосы выбились из мокрых кос, ноги все в синяках, расчёсаны комариные укусы.
        — В платье опять мылась, от батьке скажу, хай поддасть тэбэ як слид. Тилькы гляньте на ней, вже цыцки, як у бабы, а вона всэ з милюзгой на ричку бигае. Наталка з сыном до дому прыидут, на твий дэнь народження, а потим и чоловик. А в нас в нему роци ще хата нэ билена.
        — Мама, так я ж и так з тобой на ферму каждый день хожу, а после обеда то на прорывку морквы, чи буряка.
        Мать только вздохнула: «Успеем, Безбожки за нас завтра подоют. Давай мажь, известь вже готова, тилькы сыньки не сыпь богато, як прошлый раз, а то Наталка нэ любыть».
          «Тому шо дюжэ городьская стала, всэ ий дома нэ так», — про себя подумала Женька, вслух спросила: — А кабанчика заколем?
        — Якого кабанчика? Вышень повный сад, огиркы, скоро помидоры вже пойдут, картопли накопаем, батько рыбы наловыть. Курку хрому для малого на бульон и ниякого кабанчика. Ты даже ни заикайся перед Наталкой, кабанчик тильки на октябрьские, як завжды, надумала тоже ще. Хустку на голову повьяжи, — от черченя уродылося, не девка, а шо не на есть хлопець. От вогонь! — мама тарахтела без остановки, не давала ей спуску. Женька залезла на лесенку, окунула кисть в раствор и давай мазать.
        — Хто ж так мажэ! Всэ разбрызгиваешь? Так на одну стенку не хватит. Хто за тобой гоныться? Ввечори никуды нэ пидэшь. Утром до Одэсы поидемо. Вышень збыраты треба ще. Ладно слазь сама домажу, иды вышни збырай, тилькы не дави, з хвостами зрывай, а то компот до города довезём.
        Женька забралась на самый верх, здесь птицы хорошо поработали, одни косточки на хвостиках болтаются. Вот черт, и зачем сестрица надумала в село ехать? Живи себе в городе, радуйся, так нет — к родителям в гости потянуло, соскучилась. Кончилось для нее лето, теперь только нянчить племянничка придётся. Сестрица будет целыми днями нравоучения читать. Только с Надькой познакомились с двумя курсантиками на танцах — и на тебе. Правда, пришлось соврать, что им уже по 17 лет — поверили. Всё равно в субботу на танцы сбегу, придумаю что-нибудь. Настроение улучшилось, мама в городе лифик обещала купить настоящий, не такой, как цыганки продают, и ситцу на новое платье. Туфли только к школе купят. Не она одна в тапочках на танцы бегает, зубным порошком намазать белые носочки и порядок. Женька, с одной стороны, радовалась, что старшая сестра приезжает, а с другой, за три года её отсутствия она привыкла к свободе, к тому, что она одна осталась у батькив. И вдруг телеграмма — встречайте.
        Дотемна Женька собирала эти клятые вышни. Даже ободрала дикарку, хто там из городских понимает, сойдёт. Потом в корыте отмывалась, мать в потёмках на речку не пустила. Следующий день прошел как в тумане. Невыспавшиеся, они чуть не опоздали на машину. Еле влезли в кузов, он уже весь был забит. Всю дорогу трясло и кидало из стороны в сторону Под боком у Женьки пристроился дед с мешком коробчиков и сеткой здоровенных зелёно-серых раков. От ужаса они повыпучивали глаза и клешнями пытались перекусать друг друга. За дополнительную плату водитель подвёз их к самому входу на базар. Молниеносно облепили перекупщики — здоровенные бабы и жуликоватые мужички. Мать, ухватив товар, заорала: «Женька за мной!» Они пристроились за теткой Фросей, боялись потерять ее из виду, та каждый угол на Привозе знала. Женька боялась бежать быстро, хитрая Фрося сунула ей небольшой кузовок с куриными яйцами, и она испугалась, что их побьет. Наконец тётка Фрося остановилась, огляделась и втиснулась в свой ряд. Рядами были длинные деревянные столы, окрашенные голубой краской. Мать хотела тоже влезть, да не тут-то было. Контролёры
в белых халатах их мигом прогнали. Оказалось, все заранее расписано, отдано постоянным клиентам. От железнодорожного вокзала возвращались перекупщики. Местные биндюжники, тащившие их груз, бесцеремонно ногами отбрасывали корзины селян. Тётку Фросю не трогали, своя, она сжалилась над соседкой и разрешила их вишню поставить к себе под прилавок.
        — Шо з вечора збыралы? Хто ж таку купыть?
        Женька вертела головой во все стороны. Покупателей негусто, да и они проходили мимо, не задерживаясь даже возле тетки Фроси. Зато продавцы всё прибывали и прибывали, на прилавках быстро раскладывали привезенное, каждого товара понемножку. Всё свежее, красивое, у Женьки засосало под ложечкой.
        — Шо вы гав ловите? Берыть свои корзыны и ставайте у ряды.
        Кому не досталось места за столами, выстроились в длиннющих проходах, ставя свой товар прямо на землю между ногами. Женька больше ничего не видела, кроме плотно сжавшихся колхозниц и с трудом протискивающихся между ними горожан. Все вокруг толкались, кричали, торговались, хватали жменями вишни, пробовали одну, кривились, сплевывали косточки и проходили дальше. Никто ничего не покупал. У Женьки кружилась голова, её подташнивало, она натянула косынку почти на самые глаза. Лишь бы не видеть пи вишен, ни грязного вонючего Привоза. Скоро поезд с Наталкой встречать, а они ещё ничего не продали, эх, забудь Женька про лифик. Может, эти купят? Молодая парочка с пустыми эмалированными вёдрами протискивались сквозь толпу. Она встретилась с парнем взглядом и покраснела, как рак: «Почем вишня? Сухая?» Мать тоже покраснела и стала угощать молодых: «Це шпанка на вареныки, на варенья, от пробуйте. Нам на поизд треба, берыть усю з гаком».
        Женьку затрясло, хоть бы не ушли дальше, стала сама быстро перекладывать в ведро вишни, они уже начали плавать в собственном соку. Только бы не передумали, и хорошо, что дикарку нарвала, она-то как раз и не потекла. «Забирайте все», — мать суетилась, никак не могла подсчитать, сколько в ведро помещается ягод, сколько нужно получить денег. С грехом пополам продати одну корзину и пошли к тётке Фросе.
        — Ну шо, продали? За скилькы? Отож наторгувалы, отдаёте, дуры.
        Мать пыталась оправдаться, что спешит, Наталку с внуком встречать надо. И не знает, что ей делать со второй корзиной. Еле уговорили Фроську продать ее, как получится, в обиде не будут, и помчались на вокзал. До прибытия поезда оставалось ещё больше часа. Они умылись в вокзальном туалете, причесались и вышли в город. Женька очень хотела мороженое и от пирожков не отказалась бы. Но мать достала из сумки хлеб, разломила по куску, и обе, икая, пошли по Пушкинской. Заглянули в храм. Мать поставила свечки, помолилась. Женька ждала у входа, её горячее тело приятно охлаждалось. Какое счастье людям: живут в таком большом и красивом городе, улицы мощёные, деревья белой известью окрашены, как у них возле школы и сельсовета. Несколько раз уже доводилось побывать в Одессе, но дальше Привоза, вокзала и этого храма не доходили. Даже моря не видела. Вот школу закончит и поедет сюда обязательно учиться. Надо только подтянуть оценки. А то с такими, как у неё, никуда не примут.
        А может, как Наталка, в 18 лет выскочит замуж за курсантика. И с ним в город махнёт. Мать всё-таки купила дочери ванильное мороженое, они выпили по два стакана зельтерской воды и двинули назад. Поезд из Киева пришел без опоздания. Ещё в окне они увидели Наталку. Она с Пашкой на руках вышла из вагона, суетливо сунула матери внука, Женьке скомандовала идти за ней. В тамбуре стояли здоровые кованые чемоданы и узлы.
        — А где батя? А Иван? Я ж телеграфирована, чтоб встречали!
        Женька сама таскала чемоданы, потом баулы, а сестрица продолжат болтать с попутчицами, разодетыми молодыми женщинами, их вещи выносили на перрон молодые солдатики. Наконец, дамы ушли, обдав Женьку запахом крепких духов. Мать с орущим внуком не управлялась, пыталась целовать двухлетнего Павлушку, чем его ещё больше пугала. Наталка забрала сына, шлёпнув зарёванного пацанчика по нежным ляжечкам.
        — Ты шо, сказылася?
        — Сказишься здесь с вами. Просила же, шоб встречали. Куда мы сейчас денемся? Все люди как люди, к морю отдыхать едут. Стойте здеся, вещи не проморгайте, деревня.
        Ещё раз поддав ни за что бедному измученному мальчугану, крутя задницей на высоких каблуках, Наталка скрылась в толпе. Вместе с плачущим ребенком они остались одни на опустевшем перроне. Еще и эта пустая клятая корзина в вишнёвом соке. И сами они в своих застиранных ситцевых платьях с синими разводами под мышками, потные уставшие. Противно смотреть друг на друга. Женьке показалось, что сестра, вся из себя такая разодетая, расфуфыренная, застыдилась их. Ее долго не было, наконец, она вернулась с носильщиком, злая, на них даже не посмотрела. Быстро все погрузили на тележку. Наталка важно шла впереди, а Женька с матерью бежали молча сзади. Носильщику Наталка заплатила столько, сколько они выручили за вишни.
        На привокзальной площади их ожидал грузовик, Наталка с сыном сели в кабину а мать с Женькой полезли в кузов. Лавки не было, на чемоданы Наталка садиться не разрешила, пристроились на корточках под кабиной. Солнце нещадно жгло тело, горячий ветер обдувал лица. Женька упёрлась ногами в борт, голову положила матери на колени и уснула. Она не видела, как у матери по щекам текут слёзы. Ей снилось, как сестра достаёт из чемоданов такие же красивые платья, что на тех тётках, и протягивает их Женьке...
        Дома сестра тоже всем была недовольна. Что она от них всех хочет? Зачем приехала? Отец борща наварил, рыбы нажарил, такой стол накрыли. Родители шушукались в летней кухне: «Устала з дороги, вот и не до гостей». — «Но ведь люди придут». — «Скаженная якась, выгонит людей». — «Да я сам её згоню со двора, бач барыня яка заявылася. А хлопчик гарный, на мэнэ схож. Пиду вышень нарву онуку».
        — Ой, Федя, тилькы не вышень: бачыты их не можу, — заголосила мать. — Там биля забору черешня, мабуть ще е. Ввечори Женька яблук з колгоспного саду натаскае. Бачив, як Пашка молочко выпыв? Якый гарненькый! Звыкнеться, все буде добре, А Нателка наша, ты глянь, яка баба стала, прямо городьская.
        — Тьфу, обняты, поцилуваты страшно! От так, маты!
        — Ничого, всэ будэ добрэ. Тилькы ТЫ Не пий и самогон до столу не тягны. И шоб ни Мыколы, ни Ивана духа ни було. Сама со двора их сраной метлой згоню, ты так и знай. И ты сам до хаты не удумай шлёндрыть, хай видпочивають. Як з фермы вернуся, за стол сядемо у садку пид вышнею.
        — Так вси и набигнуть. Я тилькы Гуськив и Таранькив поклычу. Хто з начальства прыйдэ, шо зробыш? Мабуть все село знае, шо Наталка з сыном до дому прыихала. До конторы забигты треба, молока выписать на трудодни. Свого-то нэмае.
        Мать укоризненно посмотрела на отца, это он решил, что корова им не нужна. Как Наталка из дома укатила, сразу зарезал, и с концами. Поросята другое дело. А молоко, пошел на ферму, напился от пуза. А если надо, то и выписать всегда можно, кто им, передовикам, откажет. А все эти бредни, что своё есть своё, от своей коровы лучше, полная ерунда. Жену жалко, его Марийка яка гарна дивчина була, краше за всих, а теперича он як ии усю крутыть. 3 доярок треба тикаты, досыть, ему ще жинка нужна. От до осени доробыть и все. И так кожен рик, до осени, а там дивчата прыйдуть. А дивчата тилькы их и бачилы. Хватають курсантикив и тикаты з чоловиком. Его Наталка теж утикла. Фёдор закрутил цигарку глянул на небо — доща не буде, все пожухне. Пшеныця вже жовтыть, ще недиля, друга и збыраты можно. У цему роци все так и прэ, так и прэ.
        — Да, мать, Наталку не признать — гладка, тилькы уж ци ногти понакрасыла червоным, як мабуть клопив давыла всю ничь, та ще на ногах. Ты бачила таке, га?
        — Ничого ты, старый олух, не розумиешь. Наталка, хоть и дочка тоби, а всеж охвицерьска жинка. Да не будь якого з пехоты, а жинка лётчика. Вин у ней на Финской воевал, орден заробыв, от так-то.
        Женька драила стол. Сколько отцу не долби не чистить карасей за столом, никакого толку. Теперь воняет, мухи расползутся, сейчас Наталка проснётся и будет носом крутить. Теперь дома ей всё не так.
        — Женька, Женька! — из-за забора, боясь зайти в калитку, нарисовалась Надька — подружка. «Ну шо ты там стоишь? Заходь. Давай помогай, воды из бадьи тащи».
        — Жень, а это правда, шо Наталка в шляпке, в чулках и в перчатках припёрлась? Гарбузыха бачила, колы вы прыихалы. Рассказывай, что молчишь? Шо она тебе привезла, шо подарила? Ничего? А мамка лифик купила?
        — Нет, времени не хватило.
        — Гляди, Фроська прется з вашей корзыною.
        — Черт, сейчас усадится, не выгонишь.
        Во двор вышла Наталка, в длинном шелковом халате с золотой вышивкой каких-то чудовищ, закатное солнце заиграло на теле молодой женщины. Подружки даже зажмурились.
        — Что рты пораскрывали? Женька, иди к малому, я здесь у вас не знаю, где что. Фу, вонь какая! А ты что стоишь? Женьке некогда за тобой бегать, никуда она не пойдёт, давай отсюда.
        Надька обиженно повернулась, помотала головой. У калитки остановилась, покрутила задом, копируя Наталку и передразнивая ее: «Фу, вонь какая! Я здесь у вас не знаю, где что. Барыня сраная».
        — Шо, от ворот поворот? — ухмыльнулась тетка Фрося.
          «Счас тебя тоже наладят, старая торговка», — подумала про себя Надька и спряталась за тыном.
        — Наталочка! Люба моя! Яка ж ты гарна стала. Ще краше ниж була. Дай я тебе поцилую.
        — Тётка Фрося, вы до мамы, так её дома нет.
        — Я ж корзыну занесла, вышни ваши сторгувала.
        — Спасибо, давайте гроши.
        Тётка Фрося такого оборота не ожидала:
        — Дай систы, запыхалася я уся. Такый день тяжкый, — она посмотрела на мокрый стол, скамейки и лужи с рыбьей чешуёй под ними. — Ну хочь бы до твого прыизду пидготувалыся. За вышню, у нас с твоей мамой свои расчеты, — устало произнесла тетка Фрося.
        Наталка взяла корзину, повесила на забор и ушла в хату. Тётка Фрося покрутилась-повертелась, сплюнула и, бурча себе под нос, медленно поковыляла со двора. «Ну яка короста выросла, робы людям добро писля цёго. Шоб воды ни податы, систы ни даты, ты дывись яке гавно, кляча худючая, ни з переду ни с заду. Лохудра в шовках. Ноги моей у цей хати не будэ, побачимо ще, хто кому нужен. От короста», — разнервничалась она. Надька залезла аж в пыльные будяки, чтоб старая сплетница её не заметила.
        Вечер Наталка родителям испортила окончательно. Рвала и метала, к столу не присела, ворчала, чтобы не напивались, как свиньи. Всё её раздражало, особенно расспросы отца.
        — Наталка, а звидки в тебе стилькы добра? — не унимался батько, примеряя шивьетовый гарный костюм. — Мабуть велык буде, та куды я в нёму пиду.
        — А то пойти вам некуда! До клуба, в кино. В город поихаты по-людськи.
        — Шо я забув в том городе? Там гроши треба маты, шоб гуляты. Нагуляйся я в громадянську досыть. Адэ ж ты там живёшь? У цёму Волынську?
        — У меня там целый дом и всё есть: ковры, посуда, мебля усякая, а уж одёжи без счёту.
        — Вы з чоловиком цилый дом купыли? — не унимался отец.
        — Ой, батя, я ж тебе казала, мой муж — сталинский сокол, понимаешь? Ему всё положено. Когда мы Западную Украину освободили, все богачи сбежали до своей буржуазной Польши, покидали всё.
        — Понятно, — протянул отеи. — А хозяйство у тебэ е? Корова, теля чи порося?
        — Та на фиг оно мне здалося, а гроши навыщо? Пошла купила пьяток яець, крынку молока. А то и зовсим до дому усё натягають, тилькы скажи.
        — Так ты там як в масле катаешься! Ого життя, як в сказке.
        — Скажешь тоже, в сказке. Эти западенцы таки злющи, зроду таких не бачила.
        — Ага, — Фёдор почесал затылок, аккуратно сложил костюм, посмотрел укоризненно на старшую дочь, потом на жену в новом платье с жакеткой. — Побачыв бы я, якою ты бы доброй була, колы бы у тебе все добро забралы, а самим тикаты не знамо куды, — отец психанул, хромая пошёл со двора до кореша допивать.
        Наталка не могла пережить, что в хате ещё не было электричества. От керосиновой лампы её тошнило, ребёнок кашлял. Свечку в хате не зажигали. У Наталки был с собой маленький фонарик на батарейке, Женька хотела им посветить, но получила но рукам.
        — У меня только одна батарейка, в вашей дыре не достать больше, — сестра спрятала фонарь в карман.
        Жизни Женьки не стало никакой, только успевай разворачиваться. С мамкой на утреннюю дойку, с молоком обратно. Пока Наталка с сыном проснутся, надо успеть растопить печку во дворе, вскипятить молоко, сварить сыру и кашу малому. Так всё ещё не так: то комочки, то густая, то редкая, то солёная. Правда, подарки Женька отхватила что надо. Платье шерстяное тёмно-зелёное — красота, летний сарафан, вязаную кофточку, бусы и пиджак. Жаль, туфли не подошли, малы оказались, на номер бы больше. Нога большая выросла; как Женька ни пыталась втиснуться в туфли и ботиночки, ничего не получалось. Хорошо, мать сообразила сама померить, и ей пришлись как раз впору. А сама дочке потихоньку шепнула: только Наталка уедет, они махнут в Одессу и на базаре поменяют. А самое главное — у Женьки теперь было даже два лифика. Наталка всё время поправляла ее: «Шо за манеры, не говори лифик — лифчик правильно, еще это бюстгальтер называется. А грудь не цыцки, а бюст или грудь. Понятно, деревня?»
        Ежедневно Наталка с сыном прогуливались от клуба до конторы, а потом спускались к речке. Селяне ей кивали, но заговаривать не решались, только кричали своим: быстрее сюда, Наталка идёт, глянь, як вынарядилась, каждый день в новом. Из-за заборов с двух сторон улицы вонзались в нее пристальные завистливые взгляды. Пока сестрица отсутствовала, Женька варила борщ или суп, что-то на второе, обязательно кисель или компот. Все свежее. В погреб ставили, что не съедалось, отец потихоньку на следующий день уносил с собой в МТС. В выходной Женька, как ни рвалась из дома, на танцы не попала. Надя передала, что её рыженький Сережка не отходил от Таньки из Беляевки, та сейчас до бабки в Маяки специально перебралась. Но, правда, о Женьке спрашивал, привет передавал. И она решила, в следующее воскресенье наденет новое платье и обязательно пойдет, будь что будет.
        Женька утром на дойке матери все мозги заморочила. Всё лето пролетит, а она даже не нагуляется. Мать жалела младшую и не ожидала, что старшая за три года так изменится. Наталка сама до замужества танцульки обожала, ни одни не пропускала, а сестре черную жизнь устроила. Надо поговорить с ней, есть кому с внуком сидеть, пусть вдвоём хоть в кино сходят. Наталка сначала упрямилась, а потом согласилась, сама причесала Женьку, вместо косы что-то такое закрутила ей на голове, проследила, чтобы Женька вымылась, надела платье, которое ей привезла. Прибежала Надька, и ту принарядили в новый сарафанчик.
        Радостная тройка рванула в клуб, молодёжь, толпившаяся у входа, расступилась, подружки продефилировали к окошку за билетами. После кинофильма были танцы. Курсантики девушек просто расхватывали, но Сережки среди них не было. Наверное, не дали увольнительную или проштрафился. Провожались все вместе, гурьбой, с песнями, шутками. Наталка забыла, что замужняя дама, веселилась от души, превратившись в прежнюю — заводилу, без выпендрёжа. Шла под ручку с Колькиным младшим братом, с Колькой она ещё до замужества крутила роман. Выспрашивала, где он служил, где сейчас, не женился ли, всё как бы в шутку, по старой дружбе. Гуляли до петухов, правда, к речке не решились идти, уж дюже жестокие комары, все норовили Наталку укусить. Она отмахивалась, смеялась: соскучились они по мне. В хату идти не стали, улеглись на свежем воздухе, в стожке. Мать пыталась на заре сестер растолкать — куда там, сама на ферму за мужем ушла.
        Солнышко начало припекать, бить в глаза. Наталке надоело прищуриваться, она перевернулась на бок, потянулась. «До чего жизнь несправедлива, — подумала она, — мой на сборах прохлаждается, а я с пацаном маюсь в этой дыре». И громко, не обращаясь ни к кому:
        — Без света, даже керогаза нет, а о примусе вообще не заикайся.
        — А что это: керогаз, примус? — осторожно спросила Женька.
        — Что, что, деревня неотёсанная. Прибор такой, залил керосин, подкачал и горит, никакой печки не надо. А ещё лучше плитка электрическая, ну это высший пилотаж.
        — Та я знаю, у нашего председателя есть, шумыть страшно, ничего не слыхать.
        — Жень, а председательская Светка как?
        — В Одессе учится на училку, твой Колька тоже там где-то. Все как сговорились — молчат, шоб не сглазили.
        — Ладно, хватит болтать, к Пашке пойду, боюсь, обоссался по уши, мать его ночью не сажала.
        Сына в доме не было. Дверь в сарайчик с курями и поросятами была открыта, она рванула туда. Возле корыта сидел Пашка и ручками жмакал поросячью радость. Подхватив замурзанною мальчугана, Наталка бросилась к бадье обмывать его.
        — Натка, ты шо здурела, всю воду извела, на тебя не натаскаешься, в таз его посадить надо.
        — Та иди ты со своим тазом, в нём огурцы замочены. Только один раз разрешила себе отдохнуть за весь отпуск и вот. Здоровенная хряка могла укусить или затоптать Пашку. Что уставилась?
        Женька долго терпела, две недели бесконечных унижений, труда без продыху. Все с ног сбились, только бы услужить этой барыне.
        — Да пошла ты в сраку! Ты шо думаешь, шо раз ты охвицерская жена, то все тебе прислуживать должны. А ты, как барыня, только отдыхать да командовать будешь? И всё хвастать, сколько у тебя этих воротников, польтов разных. Да откуда они у тебя взялись? Награбили у людей, а их в Сибирь погнали.
        — Замолчи, дура! Да за такие слова сама туда загремишь.
        — Хватит из себя принцессу корчить, сама себе на фонарике готовь. Можешь забрать свои подарки, всё равно всё старое, ношеное.
        — Делай после этого добро, завтра же в Одессу за билетами поеду.
        — Ну и едь себе на здоровье, скатертью дорога, хоть бы о мамке с батей подумала, они уже с ног сбились, не знают, как тебе угодить, сестрица сраная. Обед сама себе готовь, со своим маникюром.
        Женька, как на крыльях, летела на свой любимый Турунчук. Две недели ни разу не плавала, не ловила раков, не заплывала на любимые острова. На берегу только малышня плескалась, да бабы белье стирали.
        — Женька, догоняй, все давно уплыли!
        Как она обожала соревноваться с Турунчуком, как ни пытался он тащить девушку за собой, она всё равно побеждала. В его свежей прохладной воде она чувствовала себя свободной, равной этому красавцу-реке. Она никогда не срывала ни лилий, ни кувшинок, хотя иногда руки сами так и тянулись. Но старые поверья бабок, хоть она и комсомолка, и не верила в них, но всё же её удерживали. Это городские как дорвутся, нарвут сдуру, а потом покидают умирать. Только на Ивана Купала, и то ночью, тихо, чтоб Турунчук не увидел, один веночек сплести позволяла себе. А потом с песнями доверить ему свою судьбу и отправить по течению веночек за счастьем. Вот уж и остров, потянуло дымком, значит, ребята там, коль костер горит.
        Она поднырнула под старую знакомую корягу, нащупала рачью норку, влезла рукой. Ага, пытается ущипнуть, ничего не получится, я знаю, как тебя брать. Женька ещё сильнее сжала кулачок, ухватила за панцирь выше шейки. Порядок! Фу, вынырнула. Улыбаясь, вздохнула полной грудью, в поднятой руке корчился здоровый зелёный рачище, безумно вращая выпуклыми глазищами. Она выбросила его на берег подальше, чтоб не успел сбежать назад. Поныряла ещё несколько раз, не идти же в компанию с пустыми руками. Хотя бы с десяток наловить, и то дело. Ребята как раз сварили очередное ведро и вылили на траву красных здоровенных красавцев. Накушавшись вволю, Женька прилегла на согретую солнышком травку, положив под голову руку. Хорошо, но на душе что-то неспокойно. Наталка, черт с ней, а как там племянник, и часа не минуло, как расстались, а она уже по Пашке соскучилась. Надо плыть обратно, эта дура в бадье всю воду споганила говном, нужно свежей натаскать. Куда деваться? Мамка просила потерпеть, месяц пролетит быстро. Надька составила ей компанию, не бросать же подругу. Вместе скорей управятся.
        Наталка с Пашкой тоже стали ходить на речку. Женька с Надей по очереди сидели с малым на берегу, чтобы сестра могла, как раньше, вдоволь поплавать и поесть раков. Ведь вкуснее ничего нет. Словил, сразу сварил и съел. На Наталке был цветной купальник, польский, халат тоже оттуда, для неё вообще всё лучшее было только польским. «Пойдёмте домой, девчата, Пашка устал и обгорел весь, бабка ругаться будет», — сказала она, обтирая сына полотенцем. Подружки шли следом, чуть приотстав, в стареньких платьицах, выгоревших на солнце, латаных-перелатаных, они стеснялись ее.
        На тумбочке, справа от входа в хату, лежал отрывной календарь 1941 года, Наталка привезла его с собой. Она, не читая, перелистала несколько июньских страниц, выдернула устаревшие.
        — Жень, а тебе же в воскресенье, 22-го, 15 стукнет! Время как летит, уже взрослая, не заметишь, как замуж выскочишь, это правда, что ты курсантика приглядела? — хитро посмотрела на младшую Наталка. — Через недельку муж в отпуск пожалует, поедем с ним в Крым в санаторий. Ой, девки, там замечательно, вы даже себе не представляете. Что-то я от счастья заболталась.
        В субботу с утра дособирали вишни, мать сварила варенье, гоняла девок от таза, не зло, с любовью, как бы играя со взрослыми дочерьми в детские игры. Налепили вареников с вишнями, залили по тарелкам крепким сиропом и уставили ими все подоконники в хате. Вечерком мать пекла пироги, девчат отпустила на танцы. Женька сразу разглядела в толпе рыженькую головку, он тоже её приметил, только виду не подавал. Но как только заиграли вальс, рыженький вырулил на взлётную полосу, лихо подхватил Женьку и закружил ее по площадке. Разговор не клеился, юноша молчал, только его рука на талии была огненно горячей и влажной. Провожать девушек после танцев ребята не могли, спешили в лагерь. На следующие выходные всем назначили свидание, только Наталка отказывала, вздыхала, муж должен приехать, она уже скучала за ним.
        Спать не хотелось, душно, да и мать с Пашкой разбудишь. Залезли на стожок под забором. Запах свежего сена, пахнувшего только что разрезанным кавуном, и это небо, усыпанное звёздами, вот они прямо над тобой. Как красиво, как величественно, как хорошо жить, какие они счастливые. Вот и у Женьки кавалер завёлся, улыбнулась Наталка. Устала за день, бедняжка, аж похрапывает. Наталка придвинулась поближе к сестре, укрыла её старым, ещё бабкиным, лоскутным одеялом и вскоре тоже уснула.
        Женьку разбудил какой-то грохот. Это правда или ей снится? Свист, взрыв. Она еле раскрыла слипшиеся от крепкого сна глаза, сестры рядом нет, и стожок дымится. В голове сплошной шум, не хватает воздуха. Она прищурилась, сквозь дым и утренний туман увидела противоположную сторону их улицы. Что это? Там не было домов. А где их хата? Где хата? Вокруг все горело. Кусок стены, окрашенный бело-голубой извёсткой, был весь в кровяных капельках вишен. Женька обежала пустую тлеющую яму, здесь же стоял их дом, и не могла ничего понять. Мама, мамочка, куда они подевались? Что за сон такой страшный. Под тыном она увидела сестру. Та сидела, обхватив голову двумя руками. Из носа, рта и ушей текла кровь. Женька поползла к ней, едва хотела приподняться, какая-то сила её снова пригибала к земле.
        — Наталочка, где мама? Где папа? Что это?
        Сестра пыталась что-то сказать, но Женька ничего не слышала. Они обнялись и сидели под рвущимися бомбами и снарядами, бежать было некуда. Земля гудела и горела, как в аду. «Наталочка, мама с папой спрятались и Пашку спрятали? Да?» — в надежде спрашивала Женька старшую сестру. Но та хватала себя за волосы и начинала выть: «Сыночка, сыночек, мама, папа, что я ему скажу? Убейте лучше меня!» И опять они ползли к яме, где всегда был их дом. Женька, уцепившись в сестру, только повторяла: «Мамочка, мне страшно, мамочка, где ты?»
        Сколько дней прошло, они не знали. Опять утро, опять сплошное марево, стреляют со всех сторон, совсем рядом, рухнула последняя стена их глинобитного дома, расколотые фруктовые деревья без единого листика, как чудовища, тянули к сестрам свои обгоревшие ветки. «Пить, пить!» — шептала, теряя сознание, Женька. Наталка кинулась искать бадью. Опрокинутая взрывной волной, простреленная и скрюченная, она валялась под грушей. Хорошо, что подвернулся детский совок, Наталка зачерпнула им остатки воды и поползла обратно. Обессиленная упала навзничь.
        Вроде люди движутся, смеются, к ней идут, казалось в полудреме Женьке, даже голоса слышно, только этот гул не разобрать. А может, это наяву, и она бредит? Вот уже они рядом, орут, тыкаются ей в лицо своими грязными вонючими рожами, потом повалили на землю, издеваются над её беззащитным телом, как хотят. Она умирала у своего любимою Турунчука, но смерть не спешила к ней. У смерти было и без неё много работы. Как за всеми поспеть, когда такая очередь, стучало в Женькиных висках. Одна ведь, не разорваться. А смерть-то проклятая совсем не страшная, почему её так все боятся? Вот она, кажется, ко мне приближается. Нет, только прохладным ветерком обдала и дальше полетела, и я с ней летаю, и Павлушка, такой радостный, с нами летает, как много нас...
        Темно, ночь, звёзды, Наталка очнулась. Где она? Детский стон, плач. Пашенька проснулся. Она исползала все вокруг — почудилось, сына нигде не было. Стреляли далеко, там, вдали, было светло, как днём. А здесь, на земле, в темени, как распятая на кресте, лежала её Женька. Худенькое тело девочки с маленькими грудочками было избито, окровавлено, без одежды.
        Женечка, ты меня слышишь, родная? Не умирай, только не умирай! Господи, не оставляй меня одну! Наталка увидела дверцу погреба. Если он не завален, нужно перетащить туда сестру. Ступеньки только в начале обвалились, а дальше было всё цело. В крынке давно прокисшее молоко, вино в бочке и несколько бутылей с самогоном, для Женькиного дня рождения и её, Наталкиных, проводов отец заранее припас. У него всегда сбоку при входе на выступе спички лежали, рука сама потянулась, вспомнила где. Есть! Чиркнула, слабый свет на мгновенье осветил свод. Как все лежало с детства — ничего не изменилось. Только добавилось, что из хаты мать попереносила, как приехала старшая дочь, старье всякое из шифоньера выгребла. Отец злился. «Мовчы, Фёдор, — умоляла мать мужа, — поидэ до сэбэ, всэ знову занесемо, шо ему в погреби зробыться?» — «Ладно, хочь моля не зъисть и то добре. Може вона и права, у хати хламу немае и светлишь. Мабуть миста бильш стало. Мисяць пролетыть, як одын день».
        Мамочка, прости, мамочка! Наталка в углу за бочками устроила постель. Светает, нужно закрыть чем-нибудь вход, чтобы их никто не обнаружил. Она вылезла наружу, закидала сверху погреб ветками, соорудила настоящий бурелом, оставив только маленький лаз. Нарастающий гул самолетов был такой сильный, что земля задрожала. Наталка смотрела вверх, может, это её Валера к ним на помощь летит? Нет, это опять они, каждое утро, едва светает, как на работу. Чёрной ордой закрывают всё небо, и никто их не останавливает. Она отчётливо увидела под брюхом у самолётов бомбы, поняла: на Одессу будут сбрасывать, гады. Через полчаса назад возвратятся, радостно покачивая крыльями. Где же наши, где ее муж? Ей бы зенитку, сама всех перестреляла бы. Не прячась, Наталка медленно побрела по улице. С ужасом смотрела на обгоревшие дома. Никого, даже собак и кошек нет. Всех снесло, словно ураганом. Неужели в живых никого? Решила до Надьки дойти.
        — Це ты, Наталка? — из кустов показалась голова бабы Фроси. — Твои як?
        — Не мае никого, только Женька и та помирает, изнасиловали ее сволочи, — Наталка со слезами бросилась к бабке.
        — Ну, доця, ты ж охвицерська жинка. А дэ вона?
        Наталка крепко схватила старуху за руку и потянула за собой. С трудом они пролезли в погреб. Женька стонала, звала мать. Баба Фрося наклонилась, послушала грудь.
        — У неё кровотечение. Та бачу, це хуже. Лампу дай сюды, пиднимай ий ногы, раздвынь, шо ты ни баба, а ну, не дрожи, — она послюнявила свои пальцы. Наталка от страха закрыла глаза. — Ничего, дай Бог, выживе, самогон е? — Баба Фрося обтёрла окровавленную руку. — Давай сюда бутлю, налывай кружку. Та нэ цокай ты зубами, рятуваты девку треба. Сколько выпье — столько выпье. Выпей, дытыночка моя ридненька, пей, пей, от молодець.
        Потом она раскрутила на кофте пришпиленную нитку с иголкой, обмакнула в самогонку, из-за пазухи достала платочек, тоже намочила в самогонке, перекрестилась. Матерь божья, помоги!
        — А теперь ты от так ноги и лампу держи, и шоб не дернулась.
        У Наталки руки и ноги затекли, ей казалось, время остановилось. А баба Фрося только приговаривала:
        — Ще любыты будешь и дитёв рожать будешь, жить будешь, хтось дасть тэбэ помереть? Я не дам. Мы ещё цым гадам покажем хто кого. И за мамку твою, и за батька, и за ангелочка Павлика, за всех рассчитаемся, за всех. — Женька застонала. — Ну вот бачишь, зараз полегчает. А ты як? Шо мовчыш?
        — Мне все равно, жить не хочу, до Турунчука пойду.
        — Э, девка, мы так с тобой не домовлялысь. От бабы пишлы, ничого без ликаря не знають, не вмиють. Ото треба робыты, для дизинхвекции. Тепер давай сами выпьем, усих помьянем. Там Марья, царство ей небесное, заготувала ковбасу у глэчыку з салом. Там, за бочками пошукай... Есть! А я шо казала? Женьке червоного вина побольше давай, и сама пий, сколько сможешь.
        — А вдруг они вернутся, баба Фрося? — Наталка разрыдалась.
        — Ти вже нэ повернуться, чуешь, як бабахае. Шо там робыться, всю ничь горыть, там воны и свий кинець знайдуть. Помьяны мене потим. Наливай! Аты куды неслася?
        — Хотела кого-нибудь найти. Женькину Надьку, других.
        — Воны уси живы, ничью вид клопив з хаты побиглы, на соломе спали, от и живы. У плавнях з дитямы уси ховаються, — старуха ещё глотнула самогону, — Я их усих знайшла, а до вас сил недостало.
        — Тётя Фрося, только вы никому не говорите, что с нами, ладно?
        — Ой, ты, дытына, шож ты важаешь, шо им вид цых гадов не досталося? Даже Верку дытыну и ту, падлюки. Дивчина майже тронулася, смиеться, дывится страшно, от так. Це вы, молодь, ничёго не зналы, та и мы не казалы. Скилькы на цеи земли живемо, стилькы бабам и достаеться. Раниш турки кляты булы, ще моя бабка казала, девок и кралы и с илу налы, а то и зовсим вбывалы. А в революцию шо творылося, як в анекдоти тому: то били, то червони. Одна спасительница для баб — ричка та плавни. И зараз вона нас сховае, покы наши не повернуться. До вечора покимарю у вас, а потим до плавень подамся. А ты за Женькой в оба гляди, одну не залышай. Розмовляй з нэю, кажи, шо без ней жить сама не будешь. Одэжа е?
        — Тут узлы, мамка з хаты вид мене сховала, чтоб я не бачила, — Наталка опять разревелась.
        Старуха спала и во сне продолжала слать проклятия. Впервые за всё время уснула и Наталка. Через несколько дней сёстры перебрались в плавни. Кроме местных было несколько раненых солдат. Жили цыганским табором. Только поздним вечером разжигали костёр, варили рыбу, кормили детей и ждали. Баба Фрося собрала команду, заставляла плавать по несколько часов каждую ночь, учила нырять и дышать через камыш, плести из ивовых веток корзины, сачки, лапти и петли. А петли зачем? «Ими наши «русалочки» врагов на дно опускать будут, — поясняла бабка, вдруг перейдя на русский. — С Богом, девки, только осторожно, сами себя не потопите».
        — Такого я ещё не видел. Во бабы днестровские дают! Где они? — пожилой солдат перегнулся через торчащий у берега сук, пытаясь на блестящей глади воды их разглядеть.
        — Он там камышинки бачыш? Це воны. А вы, шпана, як побачилы нимцив, чы румын, як воны в воду мыться пидуть — бигом, ну, не бигом, а як я вчила: ты ворона, ты кряква, а ты цвырикай. От так, и сыдыть тыхо, шоб тебе нихто не бачив. Все воны вже на острове.
        — Как вы видите? — продолжал поражаться солдат.
        — Не бачу, чую. Гандзя, як ты думаешь, мабудь, там вже. А ты казала им, шо як передыхать будут, шоб плыли, як утопленники?
        Бабы прижимали к себе детей, крестились, пацаны постарше, подражая девкам, подныривали. «Тихо вы тут, разгулялыся, ничого не бачу», — злилась Фрося.
        — От воны в заду! — Шустрый пацанёнок, синий, цокающий зубами от холода, первым увидел русалочек.
        — Як вы проплыли? Мы уси стоялы и даже ни почуялы. Дэ вы проплыли?
        — Та миж ваших ниг.
        — Тепер цёго солдата пидмахните, — скомандовала баба Фрося. — Та не бойся, зайды по задницю, а вы з плавень по двое сзаду, одна з переду Пишлы! Гандзя, так? Чы я шось забула!
        — Угу, ты забудешь, як бы не так!
        А где солдат, здоровенный детина? Только что сидел у кромки воды и пропал. Девчата подкрались незаметно и стянули его за ноги, сейчас достанут, а то действительно захлебнется мужик. Выпучив глаза, он размахивал руками, ничего не видя вокруг, под общий хохот баб и детей. Больше он даже заходить в речку не решался. Старый солдат ходил уже несколько раз к линии фронта, притаскивал оружие, спички, зажигалки. Один раз двое суток пропадал, что делал, никому не сообщил, только сказал: у меня с ними свои счёты.
        Каркала без устали ворона, крякала утка, цвиркали заросли вербы. Их на мотоциклах выехало на берег человек десять. Пораздевались догола, крики, смех, поплыли — гады.
        — Шо бабы? — Тётка Фрося опустилась на колени, помолилась, потом перекрестила и поцеловала девчат. С Богом! «Всем в камыши и не высовываться», — командовал солдат. Слёзы текли по его почерневшему лицу, он потихонечку сам перекрестился.
        В серебристой искрящейся воде ничего не было видно. Девчатам плыть против течения, камышинки он сам отбирал, продувал, чтобы крепкими были, связывая по нескольку в пучок, для страховки и петли. На своей ноге проверял — выдержат, не порвутся? Тряпками обматывал ногу, а потом по многу раз дергал. Не должны подвести. Плечи и шея у Фёдора Ивановича, так теперь называли солдата, затекли, глаза слезились, эх, был бы бинокль.
        Немцы или кто, может, румыны или итальянцы, поди узнай, продолжали загорать, орали во всю луженую глотку, бултыхались, пугая рыб. Даже раки еще глубже, наверное, попрятались. Плавали они хорошо, двое уже с того берега что-то кричали. «Господи, помоги девочкам!» — заклинал солдат. Наконец один нырнул, обратно переплывать Турунчук собрался, другой ещё подтягивался, вот и он в воду входит. Непонятно, вроде плывёт, всплеска не слышно, где же он, нет его, нет. И того, первого, не видать. Кажется, обоих нет.
        — Ты куда вылез, присядь, поганец! Тебе что сказали — за берегом присматривать, — прошептала одна из баб. Мальчишка лег двенадцати, Зойкин внучок, сжав кулаки, не отрываясь, следил за немцами. «В следующий раз я с девчонками, тётя Фрося обещала».
        — Почуяли, орут, по берегу забегали, в воду кидаются, шукают, — прошепелявил мальчишка, попытался опять вскочить, но получил по заднице.
        — Хай теперь шукают, Турунчук их не отдаст, — обрадованно сказал солдат, — девчата уже далеко, они через остров пройдут, а потом по течению на базу к тетке Фросе.
        Пока сам он, раздвигая плавни и боясь отстать от пацанов, добрался, девчата уже обтирались тряпками, весело рассказывали, как поймали в петлю сначала того, кто плыл вторым, а затем решились под самым носом у немцев заарканить за ноги и первого. Ни тот, ни другой даже не рыпнулись, послушненько пошли на дно с выпученными глазами. Уж днестровской водицы напились вволю. Правда, петли было снимать тяжело, до дна пришлось не раз нырять, еле воздуха хватало. Баба Фрося матюкала девок последними словами. Одного им мало стало, еще захотелось. «А як сами бы захлебнулися». Но видно было, своими девчатами старая женщина была довольна.
        — А вы, хлопци, хто шо ляпне, своимы руками задушу, — пригрозила она. — Ничого не знаемо, ничого не чуялы, плаваты не вмию, тут завжды из покон вику тонуть.
        Дети серьёзно слушали наставления, каждый знал уже, что такое смерть, кто её принёс на их землю. «Не бойся, тётя Фрося, мы им ещё покажем».
        По Турунчуку вперемешку плыли раздувшиеся трупы солдат, женщин, детей, скотины. Казалось, вся страна уплывает в море. К плавням тоже прибивало мёртвых, их нужно было выталкивать на свободную воду. Баба Фрося молилась, чтобы зараза не распространялась, не дай Бог, холера пойдёт, тогда всем крышка. Солдат каждый день убеждал — на той неделе наши в наступление пойдут. И тут уж точно конец войне. Сколько можно ждать, два месяца ждут, сидят, как жабы в воде. Дети простужены, болеют, ночи прохладные, ноги у самого до самого сердца крутит. Федор Иванович опять на пару дней отлучался, теперь рассказывал, что немцы, видимо, надолго обустраиваются, раз такие сараи сооружают, снаряды в них завозят, едой затовариваются. Осадили Одессу со всех сторон.
        Русалочки так наловчились, что потеряли всякую осторожность. Румыны рыбачили на лодке, так они петлю им прямо на шею накинули и скинули в воду, а там уже утянули на дно. Ещё и лодку прибуксировали в плавни, потом, в следующую ночь, перегнали на остров. Баба Фроси нервничала: где же наши, румыны тут вовсю орудуют, а наших нет. Она немного разбирала их речь; что молдаване, что румыны одинаково говорят, когда-то и она могла свободно изъясняться, почти все в деревне могли. Ешё в 20-е отпетые девки, особенно Гандзя, хорошенькая такая, в кудряшках, глазки им строили, те в охранниках у Петлюры служили. В любовь играли, а потом склады подпаливали, вот бы сейчас так же. Как же это сделать? Гандзя и слушать не хочет: «Девок погубим и ничого не зробым. Може, девчата сами шось прыдумають, а може, ничого не казаты. А то як ухватятся, це ж ни ричка, та плавни, спасу не буде». Баба Фрося выслушивала ее, а сама думала: за водонапорную станцию в Беляевке бои идут, как там в городе ее дочка, зять, внуки? Где воду берут? Замучаются от жажды.
        Румыны свет ночами не зажигают — боятся. Но склад со снарядами берегут. Склад этот покоя не даёт Федору Ивановичу. Как одним махом такую махину подпалить? Столько охраны, собак, проволока. Он с пацанами всё шушукается. Что надумали? Молчок. Сегодня вместе еще раз обмозгуем, обговорим, как всё сладить. В ночь перед операцией, как её обозначил Фёдор Иванович, не спалось. Тетка Фрося с баб поснимала лучшие кофты, юбки и туфли, чтобы приодеть девчат, только не подвели бы они. Женьку с ходу завернула, как та ни рвалась. Пацаны насобирали пустых банок из-под тушёнки. И девчата, обнимая друг дружку, как ни в чем не бывало, пошли напрямую к солдатам, наломав по дороге пыльной мальвы. Двое двинули им навстречу. Наталка обняла одного, долговязого, показывая на пустую банку.
        — Давай тушенку, любить тебя буду! — прошептала она ему на ухо. — Вечером сюда, на речку, приходи. Мы все придём, и ты своих ребят на свиданку веди, понял?
        Она поцеловала смущённого парня в щёку, под свист и хохот остальных развернулась и убежала. Вечером никто не появился. Побоялись. Девчата прождали, попели частушек и скрылись в вербах. На следующий день пришли опять, встали подальше от склада, дорогу не переходили. Неужели кавалеры не загорелись? Несколько раз каркнула ворона, закрякала утка, девушки быстро скрылись под обрывом речки. Успели лишь заметить на песчаной отмели несколько банок с тушенкой. Ага, значит, клюнули, оставили. Решено было сразу консервы не трогать, забрать, когда стемнеет, а так побегать по берегу, покричать, горланить песни, но самим не показываться.
        На следующий вечер солдат пришло много, они разделись, полезли в воду, но далеко заплывать никто не отваживался. Выкрикивали русские женские имена, особенно им нравилось: Маруся! Маруся! Через день, к вечеру, их появилось на берегу еще больше, пришли вместе с собаками. Девчата прижались к обрыву, наблюдали за ними, боясь шелохнуться, чтобы не выдать себя. Не каркали ребячьими голосами вороны и утки. Федор Иванович с пацанами уже орудовали под складами. Выстрелы и взрывы прервали купание румын, в панике они натягивали на себя одежду, хватали оружие, бегом бежали назад. Стаю светло, как днём. Гул, осколки снарядов, разлетающихся в разные стороны, производили впечатление настоящего боя. Хорошо, что догадались детей и баб по погребам заранее рассовать. Осколки долетали до плавней, они стали гореть, девчата бросились тушить. Фёдор Иванович с мальчишками не появлялись. «Больше ждать не будем, пора уходить, здесь больше делать нечего», — Наталка кивнула в сторону складов. Те цепочкой взрывались один за другим.
        Румыны обозлились. С мотоциклов, объезжая село, орали: «Увага! Увага! До 12 годын треба усим вид мала до велыка выйты на площу биля комендатуры». Баба Фрося распорядилась каждой молодой девке взять на руки по дитю, «замурзать лыця, шоб ридна маты не прызнала». Когда все выстроились, они обошли все сараи, погреба, крыницы и повзрывали. Потом выдали всем лопаты, заставили копать ямы, сами устанавливали столбы, натягивали колючую проволоку. Селяне очутились в лагере под открытым небом. Ни воды, ни еды не давали, целый день мучались под палящим солнцем, а ночью мерзли от холодных рос. «Шось удумалы гады», — скрипела зубами баба Фрося.
        Только через три дня покормили вонючей баландой и стали отправлять на работы: убирать картошку, свеклу, морковь, знали ведь гады, что всюду на полях неразорвавшиеся снаряды. Сколько баб погибло, не считали. Наталка всегда шла первой, требуя, чтобы Женька с Надькой ступали за пей, след в след. Бог миловал — живы остались. Потом бараки деревянные построили, дети болели, умирали, когда хоронили, никто не плакал, слезы все высохли. Злоба душила, наступления так и нет, Одессу сдали даже не за червонец.
        Сегодня с утра управляющий отбирал девок в господский дом. Новый барин румын объявился. Женька с Наталкой и Надькой попали ухаживать за немецкими коровами и другой живностью, делать брынзу, барин каждый раз требовал ее к столу, там, в коровнике, и жили. У бабы Фроси сильно опухли ноги, она похудела до неузнаваемости, сдалась, когда похоронили её подружку Гандзю.
        — Девки, я знаю, как перетянуть к нам Фросю! — Надька хлопнула себя по ляжкам, подскочила. — Нужно, чтобы коровы немного поболели, вот и скажем румыну, что есть такая бабка, всё вылечить может.
        Барин распорядился, и совсем больную тётку Фросю перевели на работу в коровник, все коровы тут же выздоровели. Теперь бабу Фросю на выручку стали приглашать неизвестно откуда появившиеся новые зажиточные селяне. Они строили себе каменные и кирпичные дома, обзаводились большим хозяйством. От лагеря ничего не осталось, кто куда подевался: кого увезли, кого убили, а кто и сам помер, не выдержав такой жизни. Год пролетел, как в страшном сне. Девчата после вечерней дойки ходили на речку мыться. Баба Фрося умоляла, чтоб не чудили, вели себя смирно. Если бы даже не послушали, клиентов всё равно не было.
        — Девки, сын нашего барона в отпуск приехал, обер-лейтенант, закрутила бы хоть одна, глядишь, баронессой стала бы, — сестры с Надькой перемигнулись между собой.
        Каждый день к барону из города приезжали гости, пили, жрали, гуляли, потом компанией отправлялись на речку. У троицы созрел план, однако баба Фрося упёрлась, но девки уже заготовили петли. Им теперь из ребят кого-то найти, чтобы подражали вороне или крякве. Баба Фрося наконец сдалась, раздобыла двух цвыриков, хто на них шо подумае! Главное, шоб голопузые подали сигнал вовремя, когда офицер или кто из гостей в Турунчук залезет.
        — Баба Фрося, ты уж за коровами пригляди, не подведи.
        — А колы я вас пидставляла? С Богом, девчата, с Богом!
        Она с остервенением доила, потом взбивала сливки, масло. Только бы скорей всё кончилось. В коровник забежали запыхавшиеся хлопчики: «Всё, баба Фрося!» — «Тихо вы, гавнюки, пейте молоко и до хаты».
        — Та знамо, шо мы маленьки? — Допив молоко, вытерли руки о голый живот и пулей унеслись. Старуха мыла вёдра, стараясь наделать как можно больше шума. Первой, как ни в чём не бывало, вернулась Наталка с ведром. Надька прошмыгнула, прикрывая рукой глаз.
        — Здоровый гад, петля сорвалась, и он мне со всей силой заехал. Я двумя руками в его ногу вцепилась, а сил тянуть вниз нету. Сама не знаю, как справилась. Камыш потеряла, плыла подныривая, они думали, что это он, руками махали, мол, давай обратно. Глаз открыть не могу.
        — Тебэ хто-нибудь бачыв?
        — Да вроди нихто.
        С речки послышались выстрелы, бабка аж присела от испуга: «Шо с Надькой робыты?»
        — А шо з ней робыты, скажем, шо ци коровы таки скажены, як почуялы выстрелы, як сталы кыдаться. А Надька як раз доила, корова и боднула девку. Такое в мене самой було.
        Надька сидела с тряпкой, смоченной в разведенном уксусе, Женька влезла на стреху и наблюдала из маленького окошечка:
        — Бегут, порядок! Сама баронесса выбигла, и барон, в машину садятся, поихалы, крычать вси».
        — Молчиты, а ну спускайся, рано ещё радоваться, не знаем даже, кого утопили.
        — Пиду поспрашаю, шо трапилось? Бач, як стриляють! — Баба Фрося направилась к прислуге, девчата видели, как, услышав что-то, она замотала головой.
        — А Надька як раз корову доила, та як бабахне, корова як бодане копытом Надьке прямо в глаз. От такой глаз у девки. Та не втоне ций барон, плаваты вмие, балуеться, мабудь, а може, пьяный, пыоть цилыми днями. От горе, пиду дивчатам скажу, вин так им нравился, такый гарный, от горе, — старуха, продолжая качать головой, пошкандыбала до коровника. — Кажись, чисто зробылы. Девки, масло взбиваты, поминки готуваты. Господи, прости души наши, хочь и румыны, а теж горе для батька, маты.
        — Мы их сюда не приглашали, — Надька злобно смотрела одним глазом.
        Два дня искали тело, нашли далеко, отнесло в Днестровский лиман. Турунчук постарался, не подвёл. Гроб не открывали, говорили, раки успели поработать. На машине на родину увезли хоронить. Барон с баронессой укатили следом. Управляющий с женой тут же переехали в господский дом. Гостей не убывало, приезжали на охоту и отдых.
        — Ну что, баба Фрося, холодает уже, можем не успеть.
        — Ой, девки, вы як ти пьянчушки, без цёго життя не маете.
        — Не маем, не маем, и за борт её бросает в набежавшую волну! Ой, вы гости дорогие...
        — Что распелись тут. Нимець одын на ричку пишов. Пацанов немае, сами як нибудь подивитесь там.
        Баба Фрося уже и подоила, и коров напоила, молоко по второму разу процедила, а девок всё не видать. Куды воны подивалыся? Ой, господи, шо я роблю? Дочку ридну так не кохала, як оцих девчат. Сама их натравила. Бильш их не пущу да як же послухають.
        Она вынесла помои, обернулась. Батюшки, сама жена управляющего до коровника идёт. Баба Фрося размахивая ведром, бросилась ей навстречу.
        — Фроська, где девки?
        — Где им буты, роблять, по колино в говне, за поросятами прибирають.
        — Фу, Фроська, вы что, совсем не моетесь? Скажи девкам, пусть как следует вымоются и в дом идут, гостей развлекать. Поняла?
        — Як не понять, передам.
        — Нет, лучше сама схожу, а то, как в прошлый раз, такими вонючими заявились, что пришлось выгнать.
        — Передам я, не ходите, а то сами пахнуть будете, помоются, я сама прослежу.
        Хозяйка ручкой помахала у себя под носом, вонь отгоняя. Днём мухи, вечером комары, но доход хороший, и как барыня живу, а так бы давно в город уехала. Скука, правда, хорошо, гости приятные приезжают. Зачем им сдались эти грязные деревенские девки?
        Наконец девчата заявились. «Загорал напоследок, подлюка, — Женька опередила вопрос старухи, — мы уже уходить собрались, как он решился. Да по колено только залез, намылился, а дальше никак. Надька тут отчебучила, голая к нему навстречу пошла. Он за ней поглубже, ну, мы его и сработали». Баба Фрося руками всплеснула: «Надька, так вин тебе бачив?» — «Полюбовався напоследок, спасибо, что в другой глаз не дал». Женщины засмеялись.
        — Хозяйка приказала вам вымыться, як в той раз не выйде. А по-тим до кавалеров у госьподьский дом. Шо робыты будемо?
        — Так и будем мыться, как барыня велела.
        Старуха пошла печку топить, велев девчатам отдыхать. «Як тут ослухаешься? — упавшим голосом сказала она. — Две машины гостей прыихалы, гогочут, вино пьють. А вдруг нимця не найдут и вами займуться?»
        — А мы на речку мыться пойдём. Открыто, и хай поднимем. Веши немца есть, а его самого нет.
        Баба Фрося засияла: «А для надеги кавалеров з собой прихватите. А шоб не лапали, говном обмажьтесь, а як вещи побачите, так в крик, и бигом до дому». Она смотрела вслед стройным фигуркам и перекрестилась. После этого утопленника барон продал своё проклятое имение. Управляющий с женой вернулись в город. Новый хозяин не появлялся, все хозяйство было на бабе Фросе.
        Осенью работали на току, поганили хлеб. Целую систему разработали. У каждого была металлическая кружка, в неё потихоньку мочились и выливали в мешки с зерном, потом зашивали, а через неделю-другую пшеница прела изнутри. В пути она портилась окончательно. Грузчики в порту по запаху определяли такие мешки и разбрасывали по всему трюму
        В 1943 году в имении сменился очередной хозяин-перекупщик. Пил по-чёрному, любил баню и пел «Катюшу». В этой бане и задохнулся. Сначала девчата закрыли дверь снаружи, потом влезли на крышу и заложили в трубу кирпич. Под утро кирпич вытянули, дверь открыли, хорошо проветрили, труп от двери оттащили на лавку. Полицаи, прибывшие удостоверить смерть, лишний раз убедились, что усадьба проклята, даже вина не стали пить. Пошныряли по ящикам, побросали себе в машину несколько узлов и чемоданов и уехали.
        Баба Фрося всё твердила:
        — Девки, пора копать погребок и з цёго дома тикаты. Як наши наступать будут, дэ ховаться будемо? Где земля лёгкая?
        — Там, где наши старые погреба, — ответила Наталка, — завалы разгребём, из коровника доски повытягиваем. Плотик собьем и в плавнях спрячем, может, сгодится.
        Так оно всё и вышло, ранней весной 44-года.
        Жанночка лежала на постели, не сомкнув ни на минуту глаз. Столько лет она старалась не вспоминать эту проклятую войну, не отмечать свой день рождения. И вообще, она только в паспорте Евгения — Женя. В новой жизни она Жанна, и завтра ей стукнет 28 лет. О том, что было с ними во время войны, подружки договорились никогда никому не рассказывать. Да и как такое рассказать... В 15 лет была влюблена в рыженького курсантика, потом, стоя за колючей проволокой, она узнала его мохнатую грязно-рыжую голову среди военнопленных. Их колонну холодной осенью гнали по дороге в сторону Одессы. Солдаты раздеты, без сапог, кто в кальсонах, кто голый, даже без рубахи. Он оглянулся, наверное, почувствовал ее взгляд, и улыбнулся чёрным кровавым ртом, без единого зуба. За него она мстила, за себя поруганную, за отца, мать, за ни в чем не повинного двухлетнего племянника. Она этого никогда не забудет, какие клятвы ни давай. Но жизнь продолжается, любовь поселилась в ней, в её истерзанной, пустой, как ей казалось, душе. Всё время только о нём думает. А он женатый, с ребёнком — зачем ей всё это?
        Одной рукой гонит — другой обнимает. Куда подевалась её клятва, что больше ни один мужчина не дотронется до её тела. А теперь это тело её предало. И Наталка, теперь Наташа, вышла замуж за простого солдата, родила девочку Валюшку. Одна Надька держится — мужиков на дух не переносит, всё учится. Баба Фрося тоже в Одессу перебралась, у дочки живёт, надо её навестить, сама она уже не ходит. Добрая она, дурного никогда не посоветует. Всегда правильно рассудит. Когда девчата хотели разделаться с пожилым румыном, который отвечал за охрану барского имения, баба Фрося за него вступилась: «Не повинен вин, двох сынив вже вбылы пид Сталинградом. Та ёго самого силком на фронт погнали, а куды деваться? Дома залышилысь стара жинка, сыновни вдовы та онукы, вин мени все росказуе. Я ще думаю, згадався вин про нас — та мовчить. Хай живе, а то прыйдуть полицаи не дай Бог, бандеровци кляты, ще хуже нимцив. Отоди нам капут и буде».
        Как только Лёнечка на дежурстве, Жанна уснуть никак не могла. Вот и сегодня эти проклятые воспоминания до тошноты мутят. Как тогда, первый раз, когда вынырнули, она потом во сне всё время ощущала дёргающуюся ногу немца, он пытался вырваться, но уж больно крепко его держали. Так и сейчас у неё внутри всё крутит, к горлу подступает тошнота. И груди разболелись, не дотронуться. Что я за дура! Я беременна, все признаки, а мне ни к чему. Что теперь будет? Я-то справлюсь, только бы с ним ничего не случилось. Эта служба в уголовном розыске — не шутки, тоже война. Для населения война давно закончилась, а для него продолжается.
        Чего только стоило дело сынка бывшего хозяина Украинского театра, сколько они за ним охотились. Чудом её Леня тогда уцелел, раненый катился по крыше театра, хорошо успел зацепиться за водосточную трубу. Смешно им потом было, когда здесь, в этой комнатушке, три опера распили бутылку водки, а она обегала соседей и выцыганила жареной картошки и какой-то рыбы. Потом, когда она к крану во дворе вынесла стирать его грязную окровавленную рубаху, бабы её погнали назад, к нему, сами всё выстирали и вина принесли с закусками. Я беременна, у меня будет от него ребёнок, как я счастлива, как я люблю его. Жанночка потихонечку запела: «И всю ночь, мне спать было не в мочь, раскрасавец парень снился мне всю ночь». Прав её Лёнчик, женщина должна дарить жизнь, и я это сделаю.
        На следующий день, улучив свободную минутку, она шепнула Дорке, что забеременела, но не точно. Дорка побледнела:
        — Ну, девка, ты даёшь! Как это не точно? У врача была?
        — Не-ка, — и лукаво состроила довольную рожицу.
        — А когда последний раз было?
        — Не помню.
        — Вот те раз, как не помнишь?
        Жанночка только пожала плечами и заплакала, уткнувшись в большое тёплое тело Дорки.
        — Я тебя к знакомой акушерке свожу, пусть свой врач сначала посмотрит, потом в консультацию пойдёшь.
        Все подтвердилось, в ноябре выходит срок. Жанночка вся светилась.
        АЛЕКСЕЙ МИХАЙЛОВИЧ
        А у Дорки сын совсем от рук отбился, еле дождалась июня, чтобы отправить его в пионерский лагерь. Спасибо Вере Борисовне, она в торге путёвки на все три смены выбила. Пока Дорка по своим гешефтам бегала, сын бегал по своим. Особенно Дорка боялась, чтобы он не попал под трамвай. Такую моду взяли: цепляются на ходу, заскакивают на подножку и с форсом спрыгивают. Из их школы мальчик погиб, так поутихли, но только на месяц, а потом опять взялись за старое. Уж сколько случаев Жанночка ему в назидание рассказывала — всё впустую, никакого толку. Да что мальчишки, девчонки от них не отставали. Дети брали пример со старших. Те школу войны хорошую прошли — дрались, воровали. Дорка сама их боялась. Деньги всегда в лифчике прятала и старалась лучше проехать в трамвае, пешком редко ходила: на улицах ни фонарей, ни людей.
        И сегодня, уставшая, вышла из трамвая: темнотища. На лавке, под воротами, кто-то сидит. Дорка не сомневалась, это кто-то из своих дворовых, но всё равно ей не видно кто. Боже мой, похоже мужик, встал, идёт навстречу. Она машинально провела рукой по груди. Деньги завязаны в носовой платок и прищиплены булавкой к лифчику, как раз между грудями. Мужчина остановился, Дорка тоже.
        — Дора Моисеевна! Дорочка! Я вас испугал? Голос вроде знакомый, но темнотища.
        — Кто вы? — каким-то не своим, крикливым голосом спросила и на всякий случай крепче сжала ручки сумки, приготовилась к отпору
        — Дорочка, это я, Алексей Михайлович! Дорочка, я хотел вас увидеть, поговорить.
        — Так днём надо было, извините, я не ожидала.
        — Это вы меня извините, я не хотел, чтобы меня увидели из магазина, узнали...
        Дорка замерла в нерешительности, перед ней стоял её бывший директор, она не знала, что делать. Алексей Михайлович тоже молчал. На скамейке стоял дерматиновый чемоданчик с коваными углами, очень модный среди студентов. Молчание становилось тягостным. Дорка, не глядя на Алексея Михайловича, тихо заикаясь, пригласила его зайти, не говорить же на улице. Он быстро подхватил свой чемоданчик и молча пошёл за женщиной.
        В комнате Дорка потихоньку рассматривала своего бывшего директора. На нём, несмотря на лето, был тёмно-серый габардиновый макинтош, который он быстро снял и повесил на пустую вешалку у двери. Несвежая солдатская форма, пыльные сапоги, сгорбленная худая фигура, совершенно седые, коротко остриженные волосы и серое с глубокими морщинами лицо, впалые щёки.
        — Садитесь, Алексей Михайлович.
        — Спасибо, Дорочка, я уже насиделся.
        — Извините, я хотела сказать... присаживайтесь, я чайку скипячу., или вы спешите?
        — Спешить мне некуда. А где Вовчик?
        — В пионерском лагере, лето ведь.
        — Ну да, годы пролетели, сколько ему уже?
        — Тринадцать лет. — Дорка засуетилась, как назло ничего у нее нет. Как Вовку отправила, так и обленилась. Может, у соседей что-нибудь попросить?
        У стариков с Греческой разжилась вчерашним борщом, солёной тюлькой и винегретом. Похоже, он не только давно не мылся, но и не ел ничего. Дорка со скоростью звука наметала на стол еду, поставила две стопки, достала из-за печки бутылку «Московской». Выпила с ним за встречу и смотрела, как он, опустив низко голову, не отрываясь, хлебает борщ, запихивая в рот хлеб. Аж капли пота стекали у него со лба, но он ничего не замечал. Дорка встала из-за стола, ушла за печку, села на кровать.
        Что делать? Похоже, прямо из тюрьмы он заявился к ней. Неудобно как-то, нужно выйти. Стыдно. Она чувствовала, как горят её щеки. Неужели он вернулся к ней, а не к жене. Если её он выбрал — отмоет, откормит. Закашлялся, как сильно кашляет, ничего, вылечит, обязательно вылечит. Она залезла в печку, достала коробку, в которой лежали его вещи, она забрала их и магазине после его ареста. Алексей Михайлович по-хозяйски разливал водку в стопки. Глаза его блестели, язык заплетался.
        — Давай, Дорочка, выпей со мной, составь компанию.
        — Я не пью совсем, завтра рано вставать на работу. — Она подошла к окну, приоткрыла его и непроизвольно вдохнула свежего воздуха.
        — Что, я тебе всю комнату провонял? Так ты так и скажи, — он опрокинул ещё стопку и срыгнул. — Извини, в тюрьме хорошим манерам не учат, но, впрочем, я к ним и не приучен.
        — Алексей Михайлович, я вещи ваши сохранила, может, они вам пригодятся, и эти книжки. Вода уже нагрелась, можете умыться, ополоснуться с дороги.
        Алексей Михайлович ничего не ответил, встал из-за стола и начал раздеваться. Дорка поставила на пол корыто, на табурет выложила мыло, полотенце и его же старое, но чистое бельё. Да, тюрьма не санаторий. Вдруг кто-то так же поможет её свекрови. А как поступила Нина Андреевна, когда к ней прибежала Дорка, не просто голодная и вонючая, но и подвергала её жизнь смертельной опасности.
        Сам Бог, наверное, послал его к ней. Он грубит, потому что ему неудобно, стесняется. Что у неё не найдётся куска хлеба, да и Вовчик сейчас в пионерском лагере, слава Богу, не видит этого. Что стало с человеком! Какой он был интересный. Высокий, седые виски, а взгляд... от которого у Дорки подкашивались ноги. Как приятно от него всегда пахло. А теперь? Что сделали с человеком? Кому только сказать, размышляла она, сидя в тёмной кухне. И вдруг её как током пронзило: — А если он это захочет?.. Нет, не может быть, такой измученный, больной. Да и как такое возможно? Она никогда на это не пойдёт. Её жизнь в этом смысле закончилась 22 июня 41-го года.
        Какая же она была дура! Почему Витьку не удержала, а наоборот, сама потащила и отдала его на призывной пункт, чтобы больше никогда не увидеть. Другие мужчины не спешили, надеялись, что война без них закончится. Даже из комендатуры конвой после трёх повесток уводил. И жёны с детьми за ними бежали, орали на всю улицу, не хотели расставаться. Дорка заплакала.
        Алексей Михайлович, даже не понял, куда она его уложила, сразу отключился. А Дорка ещё нагрела воды, выстирала всё, что он снял, развесила сушиться на верёвке через всю комнату.
        Рано утром, как обычно, приняла от Лёвки хлеб, ещё пару мешков, с чем, даже не посмотрела, помчалась на базар. Когда она вернулась, Алексей Михайлович продолжал спать, пустая бутылка из-под водки стояла рядом с кроватью. Значит, просыпался и допил, про себя отметила Дорка, и пошла орудовать на кухню. От всего сердца она расстаралась — такой стол накрыла, что у самой слюнки потекли. Нужно его разбудить, пусть поест пока горячее, а потом уж спит на здоровье. Она ещё не успела дотронуться до его плеча, как Алексей Михайлович подскочил, потом, увидев Дорку, сел на кровать, сильно закашлявшись.
        — Я долго спал?
        — Да нет, я просто хотела, чтоб вы позавтракали.
        — Мне в сортир, уборную надо.
        — Пойдемте, там в коридоре. Вещи ваши ещё не высохли, я постирала.
        Ночной гость её не слушал, помчался прямо в кальсонах и нижней рубахе в коридор. По скрипу дверей соседей она поняла, что через несколько минут полдвора, как минимум, будет знать, что у неё ночевал мужик. И такая крепость, как Дорка, сдалась. Самое гнусное в этой истории, что расскажут Вовчику. Придётся упредить и самой как-нибудь деликатнее рассказать сыну. Алексей Михайлович вернулся в комнату, оглядел стол, хмыкнул, потёр нос:
        — При таком закусоне чего-то не хватает.
        — Я пошла на работу, а вы отдыхайте.
        Дорка быстро прошла через торговый зал, как слепая, никого не замечая, прямо к себе в подсобку и закрылась. Любовь Николаевна поспешила за ней следом, дёрнула дверь — закрыто, вроде плачет. Неужели что-то случилось. Может, попалась? Она кубарем слетела в подвал склада к Надежде Ивановне, быстро прошептав ей что-то на ухо. Надежда побледнела: «Может, Вовчик опять что-то натворил?» Обе женщины бросились к подсобке. Дорка сразу открыла дверь:он вернулся!
        — Дорочка, ваш муж? — тихо спросила Люба, Надька стояла рядом, глядя на подругу во все глаза.
        — Что же ты плачешь? Радоваться надо, какое счастье!
        — Алексей Михайлович из тюрьмы пришёл.
        — Фу ты, а я подумала твой Витя. Где ты его встретила?
        — Он прямо из тюрьмы ко мне пришёл.
        Любовь Николаевна только переводила взгляд с одной подруги на другую, ничего не понимая.
        — А почему к тебе? Почему к своей Лялечке не пошёл?
        — Не знаю.
        — А я вот догадываюсь, сначала хочет себя в порядок привести, чтобы красавцем к своей кошечке вернуться.
        — Дорка, а вдруг Лялька его выгнала, такая курва, небось на порог не пустила. На кой ляд ей такой, выгоды никакой — одни проблемы. Где ж его друзья? Пока работал в машине, один за другим бегали, как на срачку. Хочешь мой совет: сразу — до свиданья. У тебя сын, ты своего мужа любишь, и на хрена он тебе? Не будь дурой, подруга. С глаз долой — из сердца вон. А ты что скажешь? — Надька повернулась к Любе.
        — Не знаю, ей самой решать, а если это её судьба. Дорочка, что он тебе говорил?
        Но Дорка опустила голову и молчала.
        — А что он может сказать? Здрасьте, я ваша тётя, вот гад. Гони его, Дорка, сраной метлой гони, даже не думай. Пусть к своей Лялечке катится, — не унималась Надька.
        Люба обняла плачущую Дорку.
        — Успокойся, дорогая, ты правильно поступила, помогла человеку. Всегда нужно дать человеку шанс, присмотрись. Не просто так с бухты-барахты он пришёл к тебе, ну и что, что за помощью. Значит, только тебе доверяет, знает, что ты его не предашь, как другие. Где он сейчас?
        — В комнате моей спит. Переодеть его не во что, форму я постирала, а она не сохнет.
        — Какую форму?
        — Солдатскую, старую, ужас, в такой даже на улицу выйти нельзя.
        — Дорочка, устроим, вещи моего мужа я отдам ему. Давай у Веры отпросимся и сбегаем ко мне. Всё удобно, полный шкаф этого добра.
        Дочки Любови Николаевны тоже были в пионерском лагере, дома их встретила Нанюш. Надька ей как-то рассказывала об этой старушенции, но Дорка забыла. Старушка старалась отобрать самое лучшее и предложила подшить либо распустить, если не подойдёт: «Не стесняйтесь, Дорочка, я вам помогу». Домой Дорка возвращалась с двумя туго набитыми узлами, не замечала их тяжести, улыбаясь солнечным лучам, пробивавшимся сквозь листву. Так, с улыбкой она влетела в квартиру. Соседка с Греческой стояла посреди коридора, по всей видимости, поджидая Дорку. По ее лицу заметно было, что что-то произошло; не пропуская Дорку, она медленно шла впереди и, ни к кому не обращаясь, сама с собой разговаривала. «У нас на Греческой сразу можно было определить, кто что из себя представляет, и большого ума не надо. Кто как пользуется туалетом. Это же ужас какой-то. А, между прочим, в эту неделю моё дежурство. И я целый день, как проклятая... У нас на Греческой...»
        Дорке наконец удалось обойти соседку показаться у дверей своей комнаты. Первый раз она стояла у собственных дверей и не знала, сразу войти или сначала постучать. Она потихоньку приоткрыла дверь, Алексея Михайловича в комнате не было видно. Спёртый воздух перехватил её дыхание, она услышала из-за задернутой занавески стон.
        — Алексей Михайлович, вам плохо? Что с вами?
        — Извини, Дора, от твоей доброты помираю.
        — Я «скорую» вызову, подождите, я сейчас, — Дорка, бросив на диван узлы, помчалась в магазин вызывать «скорую».
        — Дора, что случилось?
        — Вера Борисовна, мне «скорую» нужно вызвать.
        — Ты можешь сказать, что случилось?
        Дорка шепотом, чтобы никто не расслышал, быстро затараторила: наш бывший директор вернулся из тюрьмы, не знаю почему, прямиком ко мне, и я его перекормила.
        Вера Борисовна усмехнулась: знакомое дело. Идём, у тебя марганцовка есть? Или соль? Посмотрим, может, без врачей управимся.
        — Здравствуйте, Алексей Михайлович, меня зовут Вера Борисовна, я ваша коллега. Болезнь ваша мне лично знакома, я через неё прошла ещё в 44-м, когда вышла из катакомб. Все мы тогда разошлись, ну и получили по полной. Только давайте договоримся, никаких стеснений, все свои.
        Все выполняли чётко указания Веры Борисовны, даже соседка с Греческой помогала женщинам, безропотно перенося неудобства — постоянно занятый туалет. Алексею Михайловичу было настолько плохо, что он даже не сопротивлялся. Больному полегчало только к утру, и Вера Борисовна ушла в магазин, а Дорка отмывала всю квартиру.
        Так Алексей Михайлович на правах больного остался у Дорки в непонятном статусе. Она ухаживала за ним, как за малым ребёнком, варила супчики и кашки, вечером приодевшаяся парочка шла в город гулять. Алексей Михайлович сопровождал Дорку по её делам, иногда и сам относил сумки, пока она готовила обед. Постепенно она узнала, за что его арестовали, как он отбывал срок. Только о том, что его жена отказалась от него еще до вынесения решения суда, он умолчал. Ненаглядная Лялечка сразу после этого развелась, фактически лишила его жилой площади. А нет прописки — нет работы. Дорке же он наплёл, что сам не хочет возвращаться к бывшей жене, даже видеть её не хочет. Пришлось Дорке обратиться сначала к Жанночке, потом к Леониду Павловичу помочь её бывшему директору с пропиской и устройством на работу. Через месяц его прописали у Дорки и устроили на базу рабочим. Но сыну Дорка никак не решалась сообщить об Алексее Михайловиче. Она хорошо запомнила, как, ещё будучи маленьким мальчиком, он отреагировал на арест директора: «Я так и знал, что этот гад когда-нибудь попадётся».
        Да и Алексей Михайлович, когда Дорка уезжала в выходной навестить сына, просил не говорить о нем, потом, выждем немного. В это лето Дорка впервые попросилась в отпуск. Ей по должности полагалось две недели, до этого она всегда брала компенсацию за неиспользуемый отпуск. Денег, чтобы ездить на какой-то курорт, не было, и Дорка с Алексеем Михайловичем уехали на Турунчук к матери Надеждиной квартирантки в деревню, молочка попить от коровки, рыбки половить, поплавать. Дорка никогда никуда из Одессы за всю свою жизнь не уезжала и как ребёнок радовалась, собираясь в дорогу. В магазине женщины, глядя на Дорку, переглядывались, подмигивали друг-другу:
        — А наша мама Дора как расцвела, похорошела как и уезжает в свадебное путешествие, не иначе.
        Ранним утром, когда дворники ещё поливают улицы, Дорка с Алексеем Михайловичем доехали на трамвае к Привозу. У каждого в руках было по тяжеленной сумке и авоське. Алексей Михайлович чертыхался, но тащил и Дорке помогал. У Привоза они еле нашли грузовик, возвращающийся в Беляевку. Водитель в кузове собирал свой урожай, разбросанные по кузову яблоки, сливы: еле довез, набились бабы, как селёдки, думают, что это им паровоз. Счас две тётки вернутся, и поедем, угощайтесь, он протянул лопнувшее яблочко: белый налив, кушайте, я протёр его. А вам докудова?
        — Мы в Беляевку, на недельку.
        — А до кого? — всё выспрашивай любознательный водитель.
        — К Варваре Никитичне Кравченко, знаете такую?
        — А как же, у Никитичны лучшее масло и сметана, она не химичит, как другие. А чего к бабе Варе?
        — Так сами говорите, что она не химичит, как другие.
        — Ну, так-то оно так, да я могу вас до своих пристроить.
        — Спасибо, но мы уже сговорились и нас ждут.
        — А вас как звать?
        — Меня Дора Моисеевна.
        — А мужа вашего?
        — Алексей Михайлович.
        — Тёзка мой, я Лёшка. Что это он у вас такой смурной?
        — После войны болеет сильно, не до разговоров ему.
        — Понятно, так вы залазьте уже, под кабиной устраивайтесь, там не так дуть будет. А я тётку с больным дитем в кабину должен посадить, она его на Куяльник таскает, счас увидите.
        Дорка радовалась этому разговорчивому пареньку и тому, что не нужно сидеть рядом с Алексеем Михайловичем и молчать, молчать.
        Неделя пролетела быстро, повезло с погодой. Бывают такие дни, когда кажется, что так будет всегда, всю жизнь, и не заявится непогода, ненастье. Никогда раньше Дорка не бывала в таких красивых местах. Громадные вербы свешивали свои ветви до самой воды и, казалось, специально полощат их ласково, как бы заигрывая с рекой. Дорка часами наблюдала за этой игрой, лёжа на берегу в Любови Николаевны купальнике, загорала, плавать она не умела. Зато Алексей Михайлович уплывал по речке далеко, сначала она переживала, когда тот скрывался из виду, но через некоторое время он появлялся со стороны тропинки, шедшей вдоль реки, и приносил желтые кувшинки и белые лилии. Цветы моментально увядали, ей было жаль их. Пусть бы себе росли, но ему она ничего не говорила.
        Со стороны они выглядели, как вполне счастливая семейная пара, прожившая не один десяток лет.
        Варвара Никитична постелила им кровать в горнице, там был земляной пол и прохладно. Но в первую же ночь Алексей Михайлович остался ночевать на копне сена. Потом он подружился с дедом из соседнего дома и стал уезжать на целый день на рыбалку возвращаясь к позднему вечеру с уловом. Дорка, чтобы убить время, помогала хозяйке то хлеб вымешивать, то взбивать масло. Только к корове подходить не решалась, ужасно боялась. Хозяйка старалась угодить гостям, как могла. Люди ведь столько навезли всего и для неё и для детей, считай, хлопца одели с ног до головы, Дорка уж здесь расстаралась, собрала и Вовкины вещички, и сына Лёвки. Но дело даже не в этом. Ведь приехала сама сестра дочкиной хозяйки Надежды Ивановны. Как повезло её девочке, о таком и мечтать нельзя было, чтобы квартирная хозяйка так относилась к квартирантке, как к собственной дочери, даже за квартиру денег не брала, да что за квартиру, ещё и им в деревню всё передает.
        — Вы бы, Дора Моисеевна, Надежде Ивановне присоветовали к нам в отпуск приехать, отдохнуть. Один раз всего-то и была, на октябрьские праздники, так как назло с погодой не повезло, такой дождь разгулялся.
        Дорке было неудобно, сами не едят, а их всё угощают, да и Алексей Михайлович дорогу в погреб нашел, пьёт хозяйское вино без спросу, как алкоголик какой, не просыхает. Стыдно и неудобно, скорее бы уехать домой.
        Похоже, хозяйка догадывается, что между ней и «мужем» не всё гладко, но, слава Богу, никаких вопросов не задаёт. Наконец наступил день отъезда, и странная парочка, груженная своими сумками плюс еще двумя круглыми плетёными корзинами с яблоками, грушами и сливами, отправилась домой. Водитель Лёша подъехал к самому дому показав всей деревне особое уважение к гостям и бабе Варе.
        В общем, никакого медового месяца у Дорки и не случилось. Алексей Михайлович по-прежнему спал на Доркиной кровати, она одиноко ютилась на сыновнем диване. Со стороны Алексея Михайловича никаких ухаживаний не намечалось. На людях он ласково называл её моя Дорочка, а дома вёл себя так, как будто бы не Дорка его приютила, а он её. Дорка уж не знала, как ему угодить. Кончался август, Дорка, навещая сына в пионерском лагере, как бы невзначай сообщила, что вернулся Алексей Михайлович из тюрьмы, очень болен, ему сейчас тяжело, нужно помочь человеку, попавшему в беду. Но Вовчик и слушать её не стал: пусть ему его Лялечка помогает, тебе какое дело? Дорка не нашлась, что ответить. Решила признаться в следующий раз, когда забирать приедет, он добрый, всё поймёт.
        Для себя она давно решила, нужно с Алексеем Михайловичем объясниться. Если к ней он не испытывает никаких чувств, то пусть снимает себе угол в другом месте, в конце концов она ему не прислуга, не родственница, а всего-навсего бывшая сослуживица. Уже месяц, как работает, денег на харчи не дает, купил себе портсигар, запонки, одеколон. А она за всё лето копейки не собрала, Вовчик из всего вырос, что она себе думает? Она вспомнила, как он посмотрел на неё в последний раз, и заплакала. Он и раньше в шутку говорил, что ей не идут очки, она в них на Берию похожа. А здесь вообще такое отчебучил. Собрались сходить к Фирке товар отнести, и вдруг он ей заявляет: сними очки, оставь их дома, тогда я с тобой пойду. Посмотрел бы лучше на себя, омерзительный старик. Одна Надька его сразу раскусила, но сейчас молчит, думает, что все у подруги в порядке. А Дорке стыдно перед друзьями признаться, как дела обстоят на самом деле. Ведь они во всём ему помогли, и с пропиской и с работой. Что делать? Вот влипла так влипла. Завтра уже за Вовкой ехать. Как сыну сказать? Всё, мышеловка захлопнулась. Даже спать ей негде.
Вечером, за ужином, Дорка спокойно произнесла:
        — Алексей Михайлович, обижайтесь не обижайтесь, но завтра я привезу сына, и ему негде спать.
        — Дор, что ты юлишь? Сыну негде спать, лучше скажи прямо, что хочешь спать со мной, думаешь, я не вижу. Так я не против. У меня нет пока других вариантов, ты уж извини за откровенность. — И он налил себе в стакан самогонки и залпом выпил. — Я весь твой. — И засмеялся. — Ты что думаешь, если б у меня было куда пойти, я бы пришел к тебе? Тоже мне «обижайтесь не обижайтесь», ничего твоему сыну не будет. Вон топчан пустой стоит, пусть на нём поспит. Раньше же ты сдавала угол, сколько за эти годы здесь побывало, а? Или скажешь, кроме приживалок и Жанкиного мусора, никого у тебя не было? Ну что уставилась? Никуда я не уйду, можешь и не мечтать, я прописан здесь, это мой угол, у меня свидетели есть, что я тебе плачу. А вашу шоблу бабью я ненавижу. Донос на меня твои подружки написали, может, и под твою диктовочку. Думаешь, я забыл, как ты сама на меня лезла? Ты ж всё время крутилась вокруг меня, как змея обвивалась.
        Встал из-за стола, зашёл за занавеску, аккуратненько затянул её за собой, разделся, лёг и захрапел.
        Дорка осталась сидеть за столом, обхватив голову руками.
        Правильно её мать Циля говорила: «Не делай добра, не получишь зла». Вот она и получила за всё хорошее по полной программе. Бедная Дорка плакала, потом переползла на диван, свернулась калачиком, как побитая собака. За всё нужно платить. Захотела дура всем показать, что и у неё мужчина может быть, как у всех. Ей ведь нравилось, как бабы завистливо смотрели на неё, такого мужика отхватила. А вот как от него теперь отделаться? Такой подлец! Как она могла так попасться, не девочка же. А ещё Надьку уму-разуму учила. А сама? Стыдно девчонкам признаться, а придётся. Как признаться, что он угрожает? Что она, дура, ему во всём доверилась, всех подставила. Черт его знает, может, он стукач какой. Что она о нём знает? По сути ничего. Он-то и до тюрьмы был какой-то темной лошадкой, как называла его Надька. Он всё продумал, прежде чем к ней прийти. А она дура, со всей душой... Слёзы душили, жить не хотелось, она тихонько вышла из комнаты. Что делать? Всех подвела. Мне всё это снится. Это страшный сон, сейчас я проснусь. Она не помнила, как спустилась во двор, как сидела под акацией на лавке. Опомнилась, когда
стало светать. Расскажу всё девчатам, а там будь что будет. Пусть выгоняют, мне всё равно где полы мыть. Очереди на такие места нет, на каждом заборе объявления развешены.
        Утром, не разговаривая, собралась и поехала за Вовчиком. В пионерском лагере вожатый предложил Дорке пройти к директору. Там начальник лагеря показал Дорке стопку докладных от воспитателей, чуть ли не за каждый день. Вот так, мамаша, принимайте меры. Больше я вашего сына в свой лагерь не приму. Скажите спасибо, что эти докладные я ни в школу, ни в детскую комнату милиции не отправил.
        — Большое спасибо... дай Бог вам здоровья.
        Директор посмотрел на женщину, сколько сейчас таких но всей России в одиночку поднимают детей из последних сил. Молодая ещё, а в гроб краше кладут. Он подошёл к окну и посмотрел, как мать обняла сына, прижала его голову к груди и поцеловала. Н-да, по заднице его надо бы, а она целует. Мать она и есть мать. Он вернулся к столу и разорвал на мелкие кусочки все докладные. На автобусной остановке Дорка уселась на тёплый большой камень, Вовчик прижался к матери.
        — Вовчик, так получилось, в общем, я пожалела его, и он сейчас живёт у нас. Ему некуда идти пока. Он подыскивает себе комнату, но ты же знаешь, как в городе тяжело найти жильё. Всё это она проговорила быстро, опустив голову, боясь посмотреть на сына. Вовчик молчал, только отодвинулся от матери.
        — Вставай, автобус.
        Больше они не произнесли ни слова. Квартирант был на работе, Дорка нагрела воды и, пока Вовчик мылся, сварганила овощной супчик, запекла синеньких на икру. Потом сидела напротив сына и смотрела, как тот ест, совсем взрослым стал. Потом Вовчик хотел зайти за занавеску к печке, но увидел тапки Алексея Михайловича и с силой их зафутболил под кровать.
        — Он что, здесь спит?
        Дорка смогла сказать только: «Ага».
        — А ты где?
        — На диване.
        — А я где буду спать?
        — Хочешь на диване, а я на топчане.
        — А когда он найдёт себе жильё?
        — Не знаю, он ищет.
        Вовчик постоял посреди комнаты, посмотрел на фотографию отца, бабушки: «Ладно, я пошёл...»
        — Куда? — Дорка побежала за сыном, который так и не ответил на вопрос матери, даже не оглянулся.
        — Дорочка, ну что вы хотите. У нас на Греческой тоже так было. Он ревнует вас к мужу. А вы должны о себе подумать и судьбу свою устроить. А детям и соседям никогда не угодишь. Главное, что вам хорошо и вы счастливы. Весь двор только и говорит о вас. Сидела, сидела и высидела, да такого мужа отхватила, всем на зависть.
        — Кто вам сказал, что он мой муж? Он просто квартирант, квартирант, понимаете, и временно здесь живет, понятно?
        — Все понятно, Дорочка, дети большие эгоисты, а матери им всегда потакают, на Греческой так тоже было.
        Дорка всю свою жизнь, даже в самые тяжелые времена, жила в любви близких людей. А сейчас для неё начался самый настоящий ад. Утром, не разговаривая, молча пили чай. Дорка заворачивала в газету бутерброд сыну, и тот уходил в школу. Потом, не спеша, нервируя Дорку до невозможности, уходил Алексей Михайлович. Последней, доваривая суп со слезами, убегала на работу Дорка. Каждый день на работе Надька доканывала подругу своими вопросами: как относится Вовчик к Алексею Михайловичу — не ревнует ли он её, как Алексей Михайлович относится к Вовке, не обижает ли его. В конце концов Дорка не выдержала и во всём призналась подруге.
        Надькиному возмущению не было предела. И как ни просила Дорка никому не рассказывать, та всё равно не выдержала и потихоньку поговорила с Верой Борисовной, а та, в свою очередь, с Жанночкиным мужем.
        Через какое-то время Алексей Михайлович, что называется, притих, не грубил Дорке, даже стал как бы подлизываться, чем вызывал у неё ещё большее отвращение. Вовчик же его в упор не видел, домой возвращался поздно. Молча ужинал и ложился спать. Эта неприкрытая вражда довела Дорку до сердечного приступа. Ещё она очень переживала за Жанночку, у которой родилась девочка, не прожившая и одного дня. Кончилось всё тем, что Дорку «скорая помощь» увезла в больницу. Надежда в тот же день перебралась к подруге навести порядок. Когда Дорка вернулась из больницы, на столе её ждала записочка от квартиранта, в которой он благодарил её за всё, поздравил с Новым годом и желал счастья. Дорка с такой силой дёрнула занавеску, что вырвала гвоздь, на котором та держалась. Кровать аккуратно была застелена, его вещей в шкафу не было. Ничего не было, об этом подруга позаботилась со всей ответственностью. Вовчик прибежал с мороза весь мокрый. Щёчки, как яблочки, горели на его повзрослевшем лице. Не успели даже двумя словами перемолвиться, как в дверь постучали и на пороге появились гости. Девчата из магазина с шампанским,
закусками, ёлкой. Сами хулиганистые милиционеры эту ёлку у кого-то отобрали, или конфисковали, никто не интересовался. К полудню во двор въехала Лёвкина машина, со всем народом с Пересыпи.
        — Мы решили к тебе, Дорочка, приехать Новый год встречать! Комната у тебя большая, гулять будем.
        Дорка порывалась объяснить, почему нет Алексея Михайловича, но Жанночка увела её на кухню, прошептала на ухо: «Дора, это ребята его выставили, больше он тебя не потревожит. Этот паразит думал, что некому за тебя заступиться, он ошибся, у тебя есть мы».
        Давно Дорка не видела своего сына таким счастливым. Он сидел со взрослыми за одним столом, пили и гуляли почти до утра, потом улеглись вповалку на пару часов, кто где, и на кухне, и у соседей. С утра ведь всем на работу. Дорка была счастлива, оказалось, что сын нигде вечерами не пропадал, а делал уроки у Жанночки, просто не хотел видеть эту пьяную рожу гада. Год пролетел, как один день. Жанночка опять была беременна, но теперь к своему положению она относилась серьёзно, даже в больнице два раза лежала. Дорка с Вовчиком не позволяли ей ни на базар бегать, никуда. Даже с работы домой провожали, мало ли чего, по такой скользкоте — только под конвоем.
        День был морозный, солнечный. Девчата в обеденный перерыв гурьбой высыпали на улицу из магазина, подышать свежим воздухом и погреться на солнышке. Дорка вынесла для Жанночки табурет и одеяло: садись, не гуляй и одеялом обернись.
        — Дора, что, невестку для сына ждёшь?
        — Для моего не подойдёт, старым будет, пока она вырастет.
        — А вот говорят, что сейчас, после войны, девок больше, чем хлопцев рождается. Это примета такая, значит, войны не будет.
        — Когда такое было, что войны не было? А американцы?
        — А что американцы? С нами теперь китайцы! А их вон сколько миллионов. Теперь война, если и будет, то другая... Атомные бомбы покидают и нам и им, даже пёрнуть не успеем, как в Японии. Как там их города, сразу и не выговоришь — Хиросима и Нагасаки, что ли.
        — Ну, бабы, политики, тьфу, только бы настроение испортить. Лучше о мужиках погутарьте, и то больше толку.
        — А что впустую гутарить. Всё равно их нет, и для нас уже больше не предвидится.
        Надька толкнула продавщицу в бок.
        — Заткнись ты, надоело одно и то же, как пластинка долгоиграющая, другой темы не нашли.
        — Жанка, смотри, по-моему, к тебе сестра твоего мужа бежит.
        Никак опять что-то случилось. Вот семейка, не отстанут никогда.
        Жанночка сбросила одеяло и пошла навстречу родственнице:
        — Жанна, мне твой Лёнька срочно нужен.
        — Что случилось?
        — Та ничего такого, дома всё в порядке, не волнуйся.
        Жанночка про себя подумала, как же не волноваться, когда
        Анька вот так же прибежала и сообщила о смерти младшей Лениной сестры — Ноночки, которой не исполнилось еще и двадцати лет. Она, молодая, красивая девушка, вечером с молодым человеком пошла гулять. Катались на санках. Шутя он накормил её чистым белым снежком, да так, что она простудилась и через две недели в больнице сгорела от двухстороннего воспаления легких, не достали пенициллина. Хоронили как раз в канун Нового года, 31 декабря 53-го года.
        — Пойдём в отделение, может, он там.
        Но в отделении Леонида Павловича не было, ребята сказали, что на задании, когда вернётся, ему обязательно сообщат.
        Анна устало опустилась на ледяную скамейку
        — Ты можешь мне сказать, что случилось?
        — Не здесь. Ты можешь мне в долг продать вещи?
        — Аня, какие вещи? Что случилось?
        — Жанна, это никто не должен знать, вернулась жена Соцкого и её надо одеть.
        — Откуда она вернулась? Аня, объясни толком, ничего не пойму
        — И не надо, вас это никого не касается. Только ты никому ничего не говори.
        — Только Дорке и Надьке, без них никак, ведь без денег.
        — Я завтра же верну.
        Когда собрали всё, что просила Анна, Жанночка всплеснула руками: «Ты с ума сошла, на такую сумму набрала. Кто она тебе такая?»
        — Я деньги верну сегодня вечером, — запихнув в мешок покупки, Анна привычно забросила его на спину, кивнув всем, и тихо, сказав спасибо, ушла.
        — Вот никогда бы не подумала, что это родная сестра твоего Леонида Павловича, — помотала головой Надежда Ивановна.
        Жанночка, выдохнув и положив ручки на животик, ответила:
        — Да, тяжело поверить, мне муж рассказывал, что Анька пошла работать в порт в семнадцать лет. И, представьте себе, красивее девушки там не было.
        — А дальше порта они были? — с ехидцей спросила Надежда.
        — Ну, не знаю, может, это Лёнино личное мнение, но иностранные моряки ей проходу не давали, а уж наши и говорить нечего. Один помощник капитана, итальянец, так влюбился, что сума сходил. Даже нашёл дом, где они жили, и пригласил в театр. А потом просил руки и сердца. Но отец коммунист, депутат горсовета, такое устроил... Итальянца из порта в город не выпускали, а за Анной следили, чтобы он её тайно не увёз.
        — Ну и что? — Дорка аж вспотела. — Что потом было?
        — Та, ничего, замуж за простого моряка вышла, дочку Алку родила. Муж погиб в войну. Так она ещё во время войны с одним поляком спуталась, только между нами, а то Леонид Павлович меня убьёт. Так вот, после войны она от того поляка ещё одну девку родила. Так вы ж её видели... Дорка, ты ж ей форму школьную подбирала, забыла?
        — Та разве ж всех упомнишь.
        — А поляк возьми да помри. Так одна двоих и тянет. В мясном корпусе на Новом рынке санитаркой вкалывает. Вот и вся красота. Вот только странно, зачем ей столько женских вещей понадобилось? Целый гардероб. Не иначе кто-то попросил, она у них вообще дура безотказная. И зачем ей срочно брат понадобился? И зачем я свой язык распустила на всю катушку? Просила же Анна никому ничего не говорить.
        Жанночка покраснела, еще крепче обхватила обеими руками свой животик и медленно поднялась наверх, в свой брошенный отдел, где на прилавке одиноко стояла табличка «Переучет». К концу рабочего дня в магазин забежал взмыленный Леонид Павлович. Жанночка ему в ухо быстро что-то нашептала, и он моментально удалился. Вскоре пришла и Анна, с братом буквально в минутах разминулись, она, как и обещала, вернула долг, не проронив и слова, но по её осунувшемуся лицу Жанночка поняла, что случилось что-то серьёзное. Теперь только муж расскажет ей, а может, и нет. Он такой, что никогда ничего лишнего не сболтнет. Так и вышло. По его внешнему виду Жанночка поняла, что лишних вопросов сразу задавать не следует. Муж выпил две рюмки водки, закусил Доркиным холодцом и лёг спать.
        Леонид Павлович сидел в своём кабинете, нужно было сосредоточиться. Написать и отправить бумаги по уголовному делу, однако ничего не получалось. Мысли постоянно возвращали его к Соцкому, его жене и их сыну. Война давно закончилась, а горе продолжает преследовать людей. Сколько горя этого ещё бродит по белому свету? Не сосчитать. Какое уголовное дело ни возьми — там всегда есть она, война — изначальная виновница. Иногда эта тварь вроде и рядом пройдёт, только лёгким ветерком коснётся, но от этого ветерка через годы такой ураган образуется или смерч, который всё сметает на своём пути. Бедная Анна, сколько её ещё будет терзать эта проклятая война.
        Дверь в кабинет приоткрылась: «Лёнь, к начальству с докладом вызывают». Леонид Павлович сгрёб бумаги со стола, затушил папиросу в пепельницу, уже полную с утра. Выпил стакан воды из графина и пошёл на доклад к начальнику. В кабинете Ивана Васильевича, полковника милиции, всегда было прохладно и свежо. Сам он не курил и другим не разрешал курить в его присутствии.
        — Проходи, Леонид Павлович! Ты что сегодня с дежурства, не спал?
        — Нет, я дома ночевал, сегодня дежурю.
        — Как супруга себя чувствует? Нужно ее в клинику заранее положить. Второй раз рисковать в таком деле нельзя, сам понимаешь.
        — Спасибо, Иван Васильевич.
        — Ну, давай докладывай, что накопал?
        Старший оперуполномоченный медленно, по своей привычке останавливаясь на всех мелочах, детально доложил, что удалось установить по данному делу.
        — Не густо, да и без энтузиазма, на тебя это не похоже. Или сомневаешься в чём? — Начальник подошел к старшему оперу и стал за его спиной. Вот таким был бы его Сашка, его единственный сын. Когда этот молодой парень сидел за столом, ему всё время хотелось подойти и обнять его, крикнуть: сынок!
        Леонид Павлович поёжился, повернул голову, хотел встать, неудобно как-то сидеть спиной к полковнику.
        — Сиди, так сиди, сынок. Как дела у тебя?
        Молодой опер опустил голову: сказать или не сказать, этот не сдаст. Да и не будет потом разговоров, что утаил, не доложил...
        — Иван Васильевич! Товарищ полковник! В моей семье, ну не совсем в моей, в общем, я вам всё расскажу.
        — Говори. Лёня, из этого кабинета ничего не выйдет.
        — Вы же знаете, что отец ушёл на фронт, а мы остались в оккупации. Из квартиры, где мы жили, пришлось бежать, там все знали, что отец коммунист, депутат, а меня он назвал при рождении Лениным.
        — Как? — полковник улыбнулся. — Лениным?
        — Да, такой мой батя во всём, у нас вся семья такая.
        — Это точно, с твоей матушкой я, слава богу, познакомился.
        Он вспомнил, как пожилая женщина доказывала ему, что её сын, раз дал слово, женился, родил сына — значит, обязан жить в этой семье и заботиться о ней. Иначе он ей не сын, её сын подлецом быть не может, и тем более в милиции ему не место служить. Так тогда переубедить её ему и не удалось. Собственная мать сняла с погон сына звёздочку, единственный раз такое произошло в его жизни.
        — Ну дальше, раз начал.
        — Так вот, мы ночью бежали на Молдаванку и жили всю войну на Средней. Наша комната была нал старым заброшенным холодильником, а через него можно было попасть в катакомбы. Нас туда матрос отца поселил, этого матроса румыны поймали и расстреляли в начале 42-го.
        Сначала забрали старшую сестру Анну, на работу их погнали восстанавливать Пересыпскую дамбу. В ноябре месяце, в ледяной воде, так там все и остались, а Анна сразу поняла, что это смерть и убежала. Как ей удалось бежать, она и сама не представляет, говорит, всевышний помог. Но мы с матерью ничего не знали, ждали, что она вернётся. Мать пошла на базар обменять своё колечко, чтобы нас троих покормить, мою младшую сестру, ей было шесть лет, и Анькину дочку пяти. На базаре какая-то баба узнала мать и стала орать, что это жена коммуниста и сама коммунистка. Румыны мать здесь же арестовали, а той сексотке полагалось поощрение за сотрудничество. Потом её, правда, обнаружили в уборной на базаре с перерезанным горлом — досотрудничалась.
        Там же, на рынке, был сарай, в котором содержались арестованные. Утром их выводили по три человека с табличками на шее «Партизан» и вешали, заставляя людей смотреть. В основном там были раненые моряки, которых оставили защищать Одессу. Бежать они не могли, да и некуда было. А мою мать арестованные хлопцы пожалели. У них был вырыт лаз-подкопчик, и они вытолкали маму вместе с мальчишкой, моим ровесником. Правда, когда они ее проталкивали, левая рука вывернулась на спину, так она и прибежала с пацаном домой и рукой на спине.
        Больше на улицу она не выходила, везде бегал я сам. Мы с этим пацаном собирали пустые консервные банки и делали из них светильники, потом продавали на базаре. Так и жили, а уж потом я узнал, что в городе остался мамин племянник Борис. Он возил директора завода, так до последней минуты тот распоряжался машиной, а потом исчез, сказав дядьке, что остаётся на нелегальном положении и его разыщет или к нему придут по паролю. Борис всю оккупацию ждал, но так никто и не пришёл. Сами, как могли, крутились. Можно сказать, вербовали румын на свою сторону. Дядя Боря пристроился работать к одному румыну в бадэгу, прислуживать гостям. Я тоже там крутился, стаканы мыл, столы протирал. С румынами старались подружиться.
        Одного такого «офицера» румына Борис вином подпаивал, продолжал Леонид Павлович. Деревенский, малограмотный парень, за Одессу ему офицерский чин присвоили. Объяснять ему, что Одессу 72 дня обороняли и фигу бы они её захватили, если бы не приказ Сталина: оставить город, а Приморскую армию тайно эвакуировать морем. Он думал, что так и дальше будет и наши города посыплются им на блюдечке с голубой каёмочкой. Да не тут-то было. Как выпьет, так и твердит: «Севастополь возьмём, конец войне. Мне земли там дадут, я у моря хочу получить свой надел». Борис ему всё поддакивал, а я нашёл на помойке старый разбитый глобус и показал румыну: «Вот твоя Румыния, Бухарест, вот Одесса, вот Севастополь, а это Москва, а вот это ещё весь Советский Союз, аж до самой Японии». Он пальцем тыкал, искал всё Японию. «А это твоя Германия, вот она, видишь, маленькая, как вошь кусачая, нажал пальцем, как задавил Берлин».
        Борис потом вспоминал, как он чуть не обделался от моих слов. А пьяный румын всё крутил глобус, видно, первый раз в жизни карту видел. Так всю ночь пил и крутил. Под утро Борис мне говорит: «Тикай, Лёнька, может, ты уцелеешь! Ты в семье за старшего — запомни и моих не выдай». А через два дня дядя Боря на мотоцикле с румыном к нам на Среднюю подъехал. Парень, хоть и деревенский, но всё правильно понял. Он-то и помог выправить нам документы, так из Ленина я стал Леонидом. Потом все через нас уже обращались к нему с разными просьбами. Когда сестра дала о себе знать, этот румын с Борисом поехали и забрали ее, ходить она долго не могла. И маме врача он привёз, руку ей вправили, но она всё равно сгорбилась, вы ж видели. А потом он прощаться пришёл, отправляли его, как он сказал, землю получать, брат уже «получил», теперь его очередь. Икону принёс, чтобы ею мать покрестила и молитву прочитала, не поверите, все мы плакали, когда его провожали, как своего. Бадэга закрылась, хозяина тоже мобилизовали, кончилась их лафа. Борис почувствовал хвост, пришлось его спустить в катакомбы.
        СОЦКИЙ
        — В декабре 42-го мы еле тянули ноги, работы никакой, того и гляди, заберут. Анька случайно познакомилась с дядькой, который работал в частной пекарне, и тот её пожалел, взял на работу. Фамилия мастера была Соцкий Иосиф Степанович, вот, собственно о нём, вернее, о его семье, я хочу, товарищ полковник, с вами посоветоваться.
        — Я слушаю тебя, сынок, — Иван Васильевич много за свою жизнь знал историй, но доверие этого молодого опера его поразило. Мог ведь и не говорить про дружбу с румынским офицером, с самым настоящим врагом.
        — Ну так вот, этот Соцкий мастер оказался мужиком, что надо. Он и меня на мастера выучил. Воевал он ещё в первую мировую и ранен был в позвоночник. На эту войну его не призвали и по возрасту, и по здоровью. Хлеб он из пекарни мастерски воровал, на себе выносил по девять буханок, и меня научил.
        — Как это? — не выдержал Иван Васильевич.
        — Да как, в кальсонах, у него были прострочены специально верёвки, он их туго завязывал и бодро проходил проходную. Кто ж такого мастера обыскивать будет. В пекарнях это особая каста, да и хозяин, я, думаю, знал. Вы думаете, что он продавал да наживался? Нет, таскали в катакомбы, там же живые люди были. Сколько могли, столько и притаскивали. Но меня румыны поймали, я в их тюрьме побывал. А когда повели на работу, сбежал. Потом и меня спустили вниз, приятного мало. А этот Соцкий забрал мать с сестрой и с девочками к себе, мало ли чего. Наша семья так до сих пор там и живёт. Ну вот, теперь о главном.
        До войны, за месяц до войны у Соцкого арестовали жену, она работала на фабрике, за антисоветскую деятельность. Суд был в фабричном клубе — показательный. Соцкий говорил, что жена себя почему-то оговорила, простая рабочая, ей было двадцать четыре года, трехлетний сын. Сам Соцкий на суд не ходил, у него как раз смена была, а с этим в те времена было очень строго. Пошла соседка и взяла с собой их сына, чтоб мать его увидела, и, может, одумается, прощения попросит. Увидят ребёнка — пожалеют. Ну и когда осуждённых уводили, ребёнок потянул ручки к матери, та бросилась к сыну, так их вместе и завели за занавес. Соседка ждала, ждала, а потом ей сказали, что ребёнка мать не отдала, с собой забрала.
        Соцкий бегал, узнавал, но всё было бесполезно, а потом война. Он и после нее всё слал запросы, но так ответа и не дождался. А в 46-м он умер и просил обязательно найти его сына.
        Опер замолчал, в горле всё пересохло, он так быстро всё рассказал, боясь, что начальник его остановит.
        — Попей воды, что дальше?
        — А дальше... вчера вернулась Соцкого жена, она рассчитывала, что вернётся к мужу, к сыну... А там мы живём, то есть, мои родители и сестра. Оказывается, сына у неё сразу забрали и ей сказали, что отдали родственникам. Все эти годы она думала, что Женечка живёт с отцом, а Соцкий злился на жену, что эта дура забрала дитя в лагерь с собой. Иван Васильевич, что делать? Где найти мальчика?
        Полковник молчал, потом выдохнул:
        — Вот что я тебе скажу, дай мне его данные и этих Соцких. И вот ещё что, ты никому ничего не говори, даже близким. Сам понимаешь, по-разному могут сложиться обстоятельства. Где сейчас жена Соцкого?
        — У нас дома.
        — У неё другие родственники есть?
        — Вроде есть.
        — Очень хорошо, посоветуй ей съездить на родину, пусть напишет запросы. Только ты сам, Леонид Павлович, не лезь в это дело. И отцу твоему это не нужно, времена какие. Она мать, пусть и ищет.
        Хотел Иван Васильевич сказать парню, что с него и записи в анкете хватит, что во время войны находился па оккупированной территории, но смолчал. Иван Васильевич подошёл к сейфу, открыл его, достал маленькую бутылочку с каплями и, не считая, накапал себе прямо в рот. Не оборачиваясь к оперу, спросил:
        — Всё понял, сынок?
        — Да, спасибо, можно идти?
        — Ступай, дело забери, померкуй над ним ещё, этих грабителей найти обязательно надо, весь город в страхе держат.
        — Найду, товарищ полковник, не сомневайтесь.
        В коридоре столкнулся с Ванькой Кудрявцевым.
        — Ты шо такой бледный? Влепил тебе, что ли, полкан по первое число?
        — Да, вроде того, — лишь бы отвязаться ответил Леонид Павлович.
        — Не обращай внимания, он мне каждый раз говорит, что таких, как я, нужно гнать, а я видишь, перед тобой. Это манера у него такая. Не боись, не выгонит, таких дураков, как мы, ещё поискать надо. Ни поспать, ни пожрать, с голой жопой целыми днями, как загнанные псы, рыщем, и спасибо никто никогда не скажет. Нет, увольняться отсюда надо к чёртовой матери! — И лейтенант понёсся дальше по коридору.
        Из отделения Леонид Павлович направился к сестре на работу. Только с ней он мог поделиться самым сокровенным, только ей он полностью доверял, как себе, только она его понимала, всегда защищала, больше чем родная мать. На душе у него было гадко от собственного бессилия. Он-то думал, что уже через всё прошёл, через оккупацию, голод, страх, каторжный труд, войну, да и в армии за шесть лет всего насмотрелся, а теперь ещё здесь, в милиции, столько жлобов и подонков служит, да нет, они не служат, а выслуживаются. Люди для них — население, ничто, на самом деле главное — карьера. Ему карьера не грозит, да он и не рвётся. Не может быть карьеры у тех, кто волей судьбы оказался на оккупированной территории. Да ещё мать подсуропила, повесила ему аморалку за то, что из семьи ушёл, добилась своего, сняли звёздочку, и закрыт для него навсегда «карьерный вопрос». Один только Иван Васильевич — порядочный человек, да их начальник Угро. Тот хоть и психованный, но справедливый. Выгоняет из отдела моментально хитрожопых и трусов, да по правде, те к ним в отдел и сами не рвутся. Вот и приходится в основном втроём
крутиться. А количество людей в отделении всё растёт и растёт, туда-сюда с бумажками носятся.
        Занятый своими мыслями, он подошёл к мясному корпусу. Бросив опытный взгляд подпольника и опера, сразу в толпе увидел Анну, несущую два полных ведра воды. Повезло, что не надо на станцию заходить, подвергать себя испепеляющим взглядам сотрудниц. Они и так, чуть какая проблема, сразу к нему бегут. Он стоял и смотрел на сестру, как она устало поставила вёдра, чтобы передохнуть, выпрямилась. Для него она всегда была красавицей с пышной копной золотисто-русых вьющихся волос, как в тот летний день, когда мать надела на неё свой корсет из китового уса и единственное выходное платье, в котором венчалась еще до революции. Нарядная Анька пошла на первое в жизни свидание, скрыв от матери, что кавалер — итальянец. Это он, ревнуя сестру, наябедничал родителям, что Анька бегает на свиданку к макароннику. Как хороша она была тогда. Да и сейчас ещё ничего, ей бы привести себя в порядок. Снять бы этот серый платок, чёрный халат поверх ватника...
        — Ленька! Ну что? Что делать надо?
        — Нужно, чтобы она уехала к своим. А я уже сам запросы дам... её сейчас в Одессе никто не пропишет. Родственников у неё здесь нет. А Одесса пограничный город, не забывай. Пусть тоже со своей стороны разыскивает, возьми у неё все координаты, данные о сыне. А сама-то она как?
        — Ужасно, Лёня, такое рассказывает... всех ненавидит. Во дворе, конечно, «добрые люди» доложили ей, что Олька у меня от Соцкого, так я боюсь.
        — Ну вот, тем более надо, чтобы она поскорее уехала к своим, а то те же «добрые люди» напишут опять на неё. Жанка мне сказала, что вещей ты для неё накупила. Деньги где взяла?
        — У рубальщиков одолжила, я у них вечерами всё мою. Рассчитаюсь потихоньку. Подожди, я тебе мяса вынесу, а то одни глаза остались. Тебе не холодно в этом пальтишке? Почему форму не носишь? Шинель всё же теплее, чем этот лапсердак.
        — Так в шинели меня за версту вычислят, а так... надежнее. В нашем отделе форму носить не положено, разве только к начальству да по праздникам.
        — Ой! — только вздохнула сестра, подхватив свои вёдра, и скрылась за дверью. Через пару минут вышла со свёртком, догнала брата, сунула ему под мышку свёрток и исчезла в толчее мясного корпуса Нового рынка.
        Ради этих кусочков мяса его сестра работает здесь санитаркой, кормя и одевая всю семью, и ему ещё помогает. А он умудрился ещё усадить ей на плечи свою бывшую жену с ребёнком. Эта дура деревенская не хочет ни работать, ни учиться, только жертву из себя корчит, бросили её, видите ли, как он мог так лохануться. А ведь мать была права, сам себя наказал, некого винить. У этой дуры столько злобы, приносил же ей каждый месяц деньги на ребенка, мог и поиграть с сыном, так нет же, подала официально через суд на алименты. Теперь в бухгалтерии сколько положено удерживают, но и ему ходить унижаться, истерики слушать не нужно. Правда, и сына почти не видит. Сердце защемило, скоро Жанне рожать, может, всё на этот раз будет хорошо. Дай-то Бог. А что хорошего, на свою зарплату он не сможет даже прокормить свою новую семью. Рука без перчатки замёрзла, мясо в пакете тоже стало прихватываться морозцем. Куда сейчас с этим мясом?
        От угла он осмотрел улицу Короленко, магазин, свое 8-е отделение милиции. Возле нею по-прежнему крутились сотрудники, осматривали новый синенький легковой автомобиль «Москвич» участкового Сахно. Леонид Павлович никогда к этой компании не примыкал. Во-первых, в их отделе работы невпроворот, а во-вторых, он с детства терпеть не мог таких типов, которые только о себе, своём благополучии думают. А работу в органах рассматривают как шанс получить это благополучие. Взять хотя бы того же Сахно. На оккупированной территории не проживал, войну только в кино видел. Учился в тёплом Ашхабаде, в 45-м перевёлся в Одесский университет на вечерний. Никаких тебе ночных дежурств, поскольку учился. Женился удачно на студентке с дневного отделения, ребёнок родился, квартиру чуть ли не первый в отделении получил в центре. А сейчас вот переводят в городское управление — карьеру, считай, сделал. И звёздочки все его на месте, и морально устойчив, и высшее образование. И никто его не спросит: из каких ты таких источников при своём окладе и неработающей жене новенькую машину прикупил? Пасёшь таких, как уборщица Дорка,
которая на всё готова, чтобы ты от её сына отстал. В отделении нет опечаленных в связи с его переходом в управление. Интересно, кого он там собирается пасти? Ещё за участок в Аркадии глотку драл под дачное строительство. Правда, ему, Леониду Павловичу, тоже предлагали записаться, но он сразу отказался. Какой участок, когда и так света белого из-за работы не видишь, денег до получки не хватает, как ни крути. Отцу тоже несколько раз предлагали, но тот всегда отвечал: «Я своё сполна отбатрачил на помещика Бекетова в Гурзуфе». При этом его поблекшие синие глаза начинали слезиться, и он, молча, долго смотрел вдаль, не проронив ни слова.
        Леонид Павлович дождался трамвая, пока тот стоял на остановке, под его прикрытием быстро прошел во двор к Дорке. Теперь они часто, как в старые добрые времена, обедали у Дорки всей гурьбой. За несколько минут Дорка отбила дном винной бутылки биточки, здесь же бросила их на раскаленную сковороду. Леонид Павлович сначала отнекивался, но потом быстро поклевал и убежал на дежурство, оставив уютную женскую компанию. Как только за ним закрылась дверь, Дорка здесь же напрямую задала Жанночке вопрос: «Ну, что, как там дела у него дома?» Жанночка покраснела, муж ведь строго-настрого не разрешал ей кому-либо рассказывать: знаю я ваши языки, на всю Ивановскую растрезвоните. Но Жанночка недолго помолчала. Это же все свои, из одного ведра хлебаем, так Дорка любит повторять.
        — Ой, девки, даже не знаю, с чего начать... Целый роман можно рассказать, это ещё та семейка. Как говорится, в каждом углу по кому. Случилось это в оккупации, в 43-м. Они очень сильно голодали. Не знаю уж как, но Анька познакомилась с дядькой из пекарни. Похоже, просто попрошайничала, он-то подумал, что перед ним девчонка истощавшая, сунул ей кусок хлеба. Ну, она и вцепилась в него, да так, что он дал ей работу. А она даже ведра поднять не могла. пришла с Лёнькой. Хороший был дядька, пожалел их, поговаривали, что из бывших — поляк, Соцкий да Соцкий. У него накануне войны жену арестовали и трехлетнего сына. Видно, была в чём-то замешена, ведь просто так десять лет ни за что ни про што не дадут. Правда ведь? Похоже, когда Анька отъелась, округлилась, он за ней и приударил. Даже всех их к себе на Коганку перевёз, вместе с детьми. Моего Лёнечку тогда румыны арестовали, но он сбежал, и его успели спустить в катакомбы.
        — Как Соцкого звали? — перебила Надежда Ивановна раскрасневшуюся Жанночку.
        — Соцкий, просто Соцкий, а никак, его они все только Соцким называют.
        — Но имя у него было?
        — Конечно, было, но я не знаю, у Лёнечки нужно спросить.
        Жанночка запнулась, ещё больше раскраснелась: девочки, он мне не разрешил ничего рассказывать, а я...
        — Раз начала, давай до конца выкладывай, — грубо оборвала её Дорка.
        — Да что рассказывать, этого Соцкого давно в живых нет. Успел только после войны Аньке Ольку заделать. Её младшая дочь от него, говорят, как две капли воды на него похожа.
        — Надя, ты чего? — всполошилась Дорка, рассматривая побледневшую подругу, которая откинулась на спинку дивана.
        — Это он, я всё время сердцем чувствовала, что где-то рядом есть он.
        Женщины переглянулись между собой.
        — Надя, кто он? — не унималась Дорка.
        — Соцкий, Соцкий, это же мой Юзек, мой Юзек!
        — Надюша, ну ты даёшь! На всю Одессу только один твой Соцкий, что ли.
        — Такой один.
        — Ну да, один... — усмехнулась Дорка, — я когда на фабрике, ещё до войны, работала, так у моей сменщицы тоже фамилия Соцкая была... Правда, её потом ... — она не договорила.
        — Что потом? — Надька вцепилась обеими руками в подругу
        — Арестовали, многих тогда посадили, а ее с ребёнком. Я видела того Соцкого, он к начальству на следующий день рвался, требовал сына вернуть.
        — И что, вернули?
        — Не знаю, не помню. Потом война и всё забылось.
        Надежда Ивановна поднялась с дивана, распрямилась, растирая левую грудь, подошла вплотную к Жанночке.
        — Аня одежду для Соцкого жены покупала? Она с сыном вернулась?
        — Нет, одна, — Жанночка низко опустила голову. — Одна, сына у нее сразу забрали, сказали, что отдали отцу. Наврали, всем наврали. Ребёнок пропал. Лёнечка говорит, если в наш детдом попал, может, успели эвакуировать, а если к немцам, то вряд ли.
        Жанночка схватилась за свой живот и разрыдалась.
        — Ты что, сдурела, при чём здесь ты. Тебе нельзя волноваться. — Дорка обняла рыдающую Жанночку, показав за спиной кулак Надьке. — Давайте лучше чай пить, а то остыл за вашими воспоминаниями.
        — А когда у тебя, подруга, роман-то с этим, как его, Соцким, был? Что-то новенькое, я не припомню.
        — Когда, когда, в Первую мировую, — тихо ответила Надежда.
        — А счас уже вторая закончилась. Вот память у баб! — Дорка звонко, по-девичьи засмеялась, утирая слёзы, улыбнулась и Жанночка. — В первую империалистическую, ещё скажи при Наполеоне, ой, сейчас помру от смеха.
        — Пошли, девки, обед кончился, Вера нас сейчас взгреет. Войны, войны, и когда они уже кончатся?
        — Скорее мы подохнем, чем кончатся эти войны. Бабы, а мы назло им будем рожать, как, Жанночка? — Дорка поцеловала Жанночку в солёную щёчку.
        — Девочки, мне что-то нехорошо... Ой, стойте, сейчас пройдёт.
        Женщины потихоньку довел и Жанночку до магазина, «скорая» подъехала буквально через пару минут и отвезла её в Херсонскую больницу.
        Надежда Ивановна, сославшись на нездоровье, закрыла склад пораньше и прямиком направилась на Новый рынок, в мясной корпус. Ещё издали она приметила Анну, которая медленно двигалась вдоль столов с тушами коров и свиней. В одной руке у неё был внушительных размеров нож, а в другой она прижимала к груди прямоугольный лоток с кусочками мяса, взятыми для анализа.
        — Анна Павловна, Аня, здравствуйте, вы меня узнаёте? Я Надежда, из магазина, с Короленко, с Софиевской, вы у меня были.
        Анна прижала лоток, опустила вниз руку с ножом, слегка улыбнулась и кивнула. Она очень не любила, когда была с таким ножом в руке, отвлекаться, мало ли чего:
        — У вас ко мне какое-то дело?
        — Да, я хочу с вами поговорить.
        Анна поняла, что Жанка уже выболтала, где работает сестра её Лёнечки, и, видно, баба не промах, набивается в очередные клиентки. И так от клиентов отбою нет, а связываться со своими, хуже некуда. Откажу сразу, без обид:
        — Подождите, я сейчас только отнесу это и выйду.
        Через минуту Анна вышла с ведром и тряпкой, оглянулась по сторонам: идёмте, мне в подвал нужно, по дороге поговорим.
        Надежду колотил озноб, Анна несколько раз посмотрела на странную клиентку. Наверное, стесняется, а может, замёрзла, ветер аж свистит, пронизывает насквозь.
        — Осторожно, здесь ступеньки, я лёд ещё не отбила.
        Анна Павловна долго мучилась с замком, наконец тот поддался, дверь в подвал медленно открылась, и оттуда потянуло омерзительным запахом тухлятины. Непрошеная посетительница отшатнулась, но, глотнув свежего воздуха, стала дальше спускаться по скользким ступеням. Надежда решила действовать без предисловий.
        — Аня, как звали Соцкого?
        Уж чего-чего, а такого вопроса Анна Павловна никак не ожидала, даже выронила ключи.
        — Какого ещё Соцкого, никакого Соцкого я не знаю. Кто вас подослал?
        — Никто, Анечка, никто, — и Надежда, стуча себя по груди, залилась слезами, — Аня, я всю жизнь его ждала, Аня, мне ничего не надо, только расскажи мне о нём. Мой ли это Юзек или нет. Как его звали, как? Аня, я всю жизнь...
        Она хотела рассказать так много этой совсем чужой женщине, по не смогла, комок в горле застрял, и получались только какие-то всхлипывания. Она схватила обе руки Анны.
        — С чего вы всё это взяли? Не знаю я никакого Соцкого, — лицо Анны окаменело.
        — Вещи ты ведь для его жены покупала у нас. Аня, только ответь, его Юзеком звали? Соцкий Юзеф Стефанович, да? — Надежда трясла женщину за грязный халат. — Мне ничего не надо, только знать, жив ли он остался и почему мы не встретились.
        Анна поправила платок на голове.
        — До нас в комнате, где мы сейчас живём, жил когда-то какой-то Соцкий, но он давно умер. И ничем я вам помочь не могу. Жена его приезжала, узнала, что тот давно умер, и уехала. Я даже не знаю куда, меня это не касается. И имя его вовсе не Юзек, так что успокойтесь, это всего-навсего однофамилец, таких сколько хочешь.
        — Но дочь у тебя от него?
        — С чего вы взяли? У меня две дочери, и ваш Соцкий здесь ни при чем. Уходите, мне работать надо.
        Вдруг дверь подвала распахнулась, в проёме показалась девочка, лет десяти, не больше. Беленькие кудряшки выбились из старого выгоревшего бархатного капора.
        — Мама, ты здесь? — Девочка сразу замолчала, увидев незнакомую женщину.
        — Оля, иди на станцию, в кабинете Федора Павловича пол натирай.
        Дверь быстро закрылась, но Надежда продолжала смотреть, как
        будто бы сквозь неё. Девочка была похожа на Юзека, такие же ямочки на щёчках, густые ресницы и эти серые круглые глазки. Это могла быть её дочь, она облокотилась на дверь и заплакала. Анна сама еле удержалась на ногах. И некогда ей плакать, своё она уже давно выплакала. Нужно работать, некогда ей заниматься пустыми воспоминаниями. Но странная женщина из магазина, не обращаясь больше к Анне, как бы сама с собой продолжала: «Это Юзека дочь, это его дочь, она так похожа на него». И стала медленно подниматься по скользким ступенькам, бубня себе что-то под нос. Анна обессиленно уселась на замерзшую лавку в подвале: нет, это моя дочь и никого больше. У меня две дочери, и обе мои, только мои. Как она устала! Господи, как я устала! Сил моих больше нет! В этом проклятом подвале все замёрзло, и грязь, и куски вонючего мяса, предназначенного на утиль. Всё сама на себя взвалила, вот и тяни этот воз, никто не поможет, никто.
        Все её мужья давно на том свете, и неоткуда ей помощи ждать. Отец после стольких ранений еле ноги тянет, мать, как может, ей помогает. Старшая Аллочка в институте учится, эта ещё в школе. Да ещё братец подсуропил, бросил первую жену с ребёнком, опять же на её шею. Слава Богу, что сюда устроилась. Тяжело с утра до поздней ночи вкалывать, зато каждый день пару килограммов мяса, а то и больше на круг выходит. Опасно, конечно, остановят проверяющие, когда она несёт свежесрезанные куски мяса для анализов. И начнут взвешивать. В каждом срезе должно быть не больше 70 грамм, а у неё бывает и по 200 грамм, а иначе здесь и делать нечего. Все своё вокруг этих кусочков имеют, да будут в стороне. Одна она может попасться, когда берёт анализы, несёт на этом лотке. Вообще-то по инструкции анализы должны брать лаборантки, но они не хотят подставлять свой зад. Боятся. А если попадётся санитарка, как уже было не раз, всегда выкрутиться можно. Вроде лаборантка ногу подвернула, попросили санитарку. Ну, та не знала, сколько грамм надо срезать, опыта нет, какие куски получились, такие получились. Больше её никогда не
пошлем. Так и тянуть приходится эту лямку. Зато девочки мои будут образованными. Они у меня умницы, мои красавицы. Как эта Надежда глазами пожирала мою Ольку. В них вся моя жизнь, нужно греть кипяток, иначе не соскрести эту грязь.
        ОЛЬКА
        Олька влетела на мясо-контрольную станцию, забыв подать условный сигнал, да и дверь не была закрыта.
        — А, это ты? Носишься, как угорелая, напугала нас. Бери портфель и дуй на Баранова к профессору Тимофееву — смотри, будь повнимательней, отдашь только Лизке или Элеоноре Михайловне. Поняла?
        Олька так замёрзла в старых ботиночках, которые еще носила покойная Нонка, потом старшая сестра Алка, а теперь они ей достались до конца донашивать. Ещё бабка ругается, мол, на ней, Ольке, всё горит. Совсем хорошие были ботиночки, но до весны не дотянут. Какие же они хорошие? Ноги так замёрзли, что пальцы совсем не чувствуешь и в туалет хочется. Она так обрадовалась, когда мать послала её натирать пол в кабинете заведующего, хоть согрелась. Видно, рано обрадовалась. Она любила натирать пол. Главное, правильно надеть щётку на ногу, чтобы не соскакивала. И по дубовым дощечкам, то в одну сторону протанцевать, то в другую. Ещё очень хорошо в такт движениям заучивать стихи. Сразу два дела получается — и пол натёрт, и домашнее задание выполнено.
        Завершив натирку, Олька внимательно наблюдала, пока врачи и лаборанты мясо проверяют. Без проверки никому ни кусочка давать нельзя, даже бездомным кошкам и собакам. Иначе они сами заболеют, а потом ещё и людей заразят. Работая с мясом, нужно быть очень внимательным, не дай Бог пораниться. Вот мама уже два раза болела рожистым воспалением. Её так трясло, высокая температура поднялась. Даже уколы тётя Надя Субда приходила делать. Мама не разрешала Ольке спать тогда с ней в одной кровати, как обычно. Приходилось спать с Алкой, а та отпихивала её. С мамой лучше спать, она тёплая, и так приятно уткнуться ей под руку. И мама рукой ещё обнимет Ольку как маленькую, и сразу засыпаешь. А к сестре не прижмёшься, она сразу брыкается. И вообще, такую моду взяла, на ночь глядя тетрадки проверяет. И чуть что, рвёт их, приходится переписывать до полночи. Ещё обидно «дурдылой» обзывается. Нет, неохота бежать сейчас на Баранова.
        — Давай, Олька, вернешься — закончишь, куда пол денется? — Лаборантка Людмила Ивановна, не отрываясь от микроскопа, указала на портфель, мол, свой спрячь, бери этот и топай. У двери стоял точно такой же черный портфель, как ее школьный, только вместо книг и тетрадок, он был заполнен мясом. — Возьми бумажку, столько денег получишь, поняла? Иди уже.
        Зайти к матери в подвал? Нет, там тётка какая-то, и мать нервная, да и маячить с портфелем, полным мяса, нельзя. Мама тысячу раз просила сразу подальше уходить с базара. Чуть кубарем не скатилась по скользким ступенькам мясного корпуса и понеслась по улице. Тяжеленный портфель Олька перебрасывала из одной руки в другую, пальцы на руках тоже прихватывал усиливающийся мороз. С утра вроде даже солнышко проглядывало, и она, как всегда, варежки забыла. Если честно, то специально не взяла эти варежки старые, к тому же на длинной резинке, через рукава протягивать, будто она маленькая. Девочка вздохнула, как не любила она выполнять эти поручения, если бы кто знал. Лучше десять ведер угля принести, чем это проклятое мясо ходить по домам продавать.
        Всё, прибежала, вот этот красивый старый дом, в парадной даже радиаторы горячие, можно погреться, тепло. Олька поставила мясо на подоконник, чтобы разогнуть негнущиеся пальцы и засунуть их между горячих труб, одновременно поднимая по очереди ноги и прижимая их подошвами к теплу. Где-то наверху открылась дверь, и собачий лай с шумом стал приближаться. Громадная собака бросилась на девочку, и она в ужасе закрыла лицо руками.
        — Маркиз! Фу, фу! Ты что на ребёнка! А ну! Не тронь портфель, тебя в школу всё равно не примут! Я кому сказал? — Молодой человек схватил пса за ошейник, но тот вырывался, пытаясь броситься на девочку. — Ты у меня получишь, гад! — Наконец хозяин с псом вышли на улицу.
        От зараза, мясо почуяла. Всегда, когда она шла с этим портфелем, все собаки и кошки обращали на неё внимание. Даже пустой воняет, как мама его ни моет. Она быстро побежала наверх по мраморным ступеням, покрутила механический звонок, один раз, потом второй, и стала пританцовывать вокруг двери. Наконец дверь открылась, на пороге стоял мальчик, может, её ровесник, а может и постарше, или просто толстый. Прямо как «мальчиш-плохиш» из гайдаровского рассказа. Мальчик был одет в полосатую пижаму, которая не сходилась у него на животе. Шея перевязана тёплым шарфом, в руках он держал скрипку.
        — Лизка, это к тебе! Эта... Лизка, я не нанимался у тебя двери открывать, — и, водрузив скрипку на плечо, пошел пиликать в комнату. Девочка осталась ждать у двери.
        — А, это ты? — Из кухни выплыла женщина, на ходу вытирая руки о грязный передник. — Давай! Сколько здесь? Опять одна свинина? В следующий раз принесёшь такие фляки, не возьму. Выйди, подожди там, — она вырвала из рук девочки бумажку. Дверь закрылась перед самым носом, Олька опять оказалась в парадной, но, слава Богу, без портфеля. Хоть бы не встретиться опять с этой придурошной собакой. Два адреса у неё были связаны с животными. Один на Садовой, почти у Соборки, а другой возле Русского театра. На Садовой хитрющая дворняга караулила её в подъезде. Девочка заходила в подъезд с улицы, а собака появлялась со двора, через чёрный ход. Но, в конце концов, они даже подружились, девочка угощала дворнягу кусочком мяса, и та великодушно её пропускала, заглатывая угощение, даже игриво виляла облезшим хвостом. На обратном пути лаяла, но не злобно, хотела что-то сказать, кто их поймёт, этих псин? Да и хозяйка там была очень приветливая, никогда не оставляла за дверью, как эта. А наоборот, угостит то печеньем, то пирожком, а то и вообще даст шоколадку и обязательно справится, как дела в школе. А то вообще на
праздник рубчик в руку сунет и всегда говорит: сдача твоя. Олька пыталась отказаться, мол, мама не разрешает, но Светлана Васильевна шёпотом ей ответила: а ты никому не говори, купишь себе что-нибудь в школьном буфете. Девочка так и делала, уж очень вкусные продавались толстые, облитые глазурью конфеты барбарис.
        Когда собирались денежки, она брала младшего братика Олежку и они шли на Пересыпь, там, напротив кинотеатра, была будка, в которой продавались школьные принадлежности. А перед Новым годом эта будка преображалась. Она вся была обвешена сверкающими ёлочными игрушками, чего там только не было — и гирлянды, и фонарики. На какую игрушку хватало мелочи, такую и покупали, и, чтобы Олежка не канючил, оставляли деньги на две ириски. Жаль, что на Садовую носить мясо нужно было только два раза в неделю, по средам и пятницам. А вот у Русского театра жили пожилые муж и жена. У них было много кошек. Даже во дворе пахло кошками. Девочкина бабушка тоже дворовых кошек кормила, но они знали своё место на крыше и вниз в палисадник не спускались. Бабушка кормила их во дворе возле крана, а потом они расходились все по своим делам. А у этих стариков так воняло кошками, до рвоты, невозможно в парадную войти. Старики жаловались на театр, что это все театральные кошки, расплодились там, а они только жалеют и смешные имена им дают: Матильда, Патрисия, Отелло, Гамлет, Ромео. Они тоже девочку приглашали, но та категорически
сама не хотела к ним заходить. Они так громко и долго говорили одно и то же о своих питомцах, что девочка хватала деньги и быстро убегала. У нее нет свободного времени, нужно ещё несколько раз вернуться за мясом, сделать ещё несколько «ходок», помочь маме принести уголь из сарая, воды из подвала, зимой трубы промерзают и наверху нет воды.
        А мама пока бегала, брала анализы или мыла и кипятила стеклышки, маленькие прямоугольные. Между ними накладывали мелко нарезанные кусочки мяса, придавливали с обеих сторон и просматривали под микроскопом. Иногда звали девочку: Алёнка, а ну посмотри своими молоденькими глазками, вроде там есть маленькая капсулка, глаза от этого проклятого микроскопа слезятся, устали за целый день. А под микроскопом целая жизнь развивается. Так интересно. Девочку давно научили и мясо для анализов нарезать, и диагноз ставить. Есть подозрение на трихинеллёз или нет. Все стены в кабинете заведующего завешены плакатами со всякими болезнями домашних животных. Аврал начинался, когда обнаруживали какое-нибудь заболевание. Все по очереди рассматривали, откладывали в сторону этот кусочек мяса. Сразу бежали взять ещё срезы из других мест туши. На хозяев смотреть было жалко, они плакали, умоляли, чтобы их тушу им отдали, они сами её съедят, хорошо переварят. Часто приходилось вызывать участкового, мясо, надевая перчатки, уносили в подвал. А в герметически закрытую банку помещался большой кусок мяса, опечатывался сургучом с
печатью, и отправлялось это в бактериологическую лабораторию. Если подтверждалось заболевание, тушу засыпали известью, а потом вывозили. После этого мама долго мыла и очищала подвал. Девочка очень не любила, когда мама заставляла её работать в подвале, там бегали здоровые крысы, вонь, мухи, особенно противно было лопатой зачерпывать эту мерзкую жижу и сливать в вёдра, а потом их выносить в уборную на рынке. Поэтому лучше, конечно, пробежаться по улицам, пуст ь хоть с этим портфелем, но можно ведь прокатиться на подножке трамвая. Хоть с этим портфелем опасно: если он раскроется, из него не выпадут книжки и тетрадки, а мясо.
        Наконец дверь открылась, как всегда недовольная, Лизка сунула ей в одну руку раскрытый портфель, в другую скомканные деньги. «Притащила одни фляки, в следующий раз такие не возьму», — и захлопнула дверь. Девочка быстро закрыла пустой портфель, села на перила и полетела вниз, притормаживая ботинками по мраморным лестницам и балансируя руками.
        Только за углом она разобрала и подсчитала скомканные деньги, одного рубля не хватаю.
        Холодный ветер пронизи нал насквозь. По небу неслись черные тучи, скорее бы снег выпал. В этом году ещё толком-то и зимы не было. Ночью выпадает маленький снежок, утром ещё полежит немножко, а как возвращаться из школы — все уже растаяло. Не зима, а недоразумение какое-то. Вот мамина подруга с севера приезжала, так она рассказывала... Там зима так зима. Снег уже в сентябре выпадает и лежит почти до самого июня и не тает. Но это, по-моему, тоже чересчур, она, правда, говорила, что очень красивая тайга. Но почему-то плакала, а когда дома никого не было, разговаривала с портретами моего папы и маленького братика. Просила прощения у них, а потом достала припрятанный бабушкой шкалик, выпила прямо из горлышка, как дядя Жора безногий с того двора, так ему тяжело за стаканом ходить. Бабушка её в церковь нашу, на Слободку, водила. Может, поможет ей боженька маленького Женечку найти. Я, конечно, в Бога не верю, со второго класса пионерка, но небо такое большое и земля, он, Бог, и есть где-то там. И почему все называли эту тётку — жена Соцкого? А моя мама тогда кто? Этих взрослых не понять. А тётку эту я
боялась, если по-честному. Хорошо, что она уехала. Наверное, обратно в свою Сибирь.
        Настроения никакого, еще эта гадина подлая рубль недодала, еще на Ольку подумают, что это она этот несчастный рубчик притырила. Маме нужно было бы рассказать, так не хочется её расстраивать. Вон заведующий Фёдор Павлович с совещания идёт.
        — Оленька, а ты чего такая грустная? Признавайся, тройку или двойку отхватила? Не расстраивайся, я тоже в школе не блистал, потом за ум взялся. Но тебе это не грозит, ты же у нас отличница и четвёрками недовольна. Что плачешь? Кто обидел? — в руках у девочки он увидел сдувшийся знакомый чёрный портфель, который подлетал от порывов ветра.
        — Нет, я получила две пятёрки, — и девочка ещё ниже опустила голову, и слёзы уже градом потекли и захлюпал нос.
        Фёдор Павлович достал платок, обстоятельно обтёр лицо этого милого создания, заставил её высморкаться и доложить по всей форме. Сотрудники его между собой называли «солдафон или раз-два». Он всю жизнь прослужил в кавалерии врачом-ветеринаром и любил повторять: «Самые порядочные люди — это лошади».
        — Ты откуда идёшь? — Он ещё раз внимательно посмотрел на портфель, вроде пустой.
        — К профессору Тимофееву относила.
        — И как там, всё в порядке? — Лицо его посерело, он снова посмотрел на портфель. Была бы его воля — закинул бы этот портфель куда подальше. Всю жизнь служил честно, а вот вышел в отставку, лошадей в современной армии больше нет, устроился сюда на мясо-контрольную. Сначала он и не знал, какие здесь порядки, только потом его посвятила жена, Елена Семёновна. Скандал он устроил ей, рыпнулся увольняться, да дочь в Сельхозинституте учится, вся профессура прикормлена, начальство. К нему лично никто никогда не обращался, все действовали через заместителя, она всем командовала. Он, по правде, и не вникал. А что прикажете делать? Сотрудницы, все одинокие женщины с детьми, на одну зарплату никак не протянуть. А так, как ни крути, никто не голодает. Ну не продадут они, это хорошее свежее мясо, снесут в подвал, где оно должно храниться, потом вывезут в скотомогильник. Кому от этого польза? Вот Аня, мать этого ребенка, с утра до ночи на станции — безотказная, то старуха приходит ей помогать, а теперь вот эта малышка. — Оленька, мне ты должна рассказать всю правду!
        — А маме вы не расскажите?
        — Честное слово, слово офицера...
        — Лизка сказала, чтобы больше такие фляки не приносила и ещё рубль недодала. Раньше копейки недодавала, так у меня были свои, а сегодня целый рубль, — и девочка разрыдалась не на шутку. Даже прохожие, несмотря на непогоду, стали останавливаться, присматриваться к странной парочке.
        — Пойдём на станцию, Оленька, больше ты туда ходить не будешь.
        И действительно, при Фёдоре Павловиче её больше к профессору на Баранова не посылали. Несколько раз девочка видела, как прислуга Лизка сама приходила — злющая до ужаса. Безропотно стояла у двери, опустив голову, и ждала, когда ей отвесят «фляк». Иногда Лизка приходила с Элеонорой Михайловной и ждала последнюю с полными сумками у входа в корпус, как дикарка, озираясь по сторонам. А уж Элеонора забирала всё подчистую, лишь бы подешевле, и вчерашнее и позавчерашнее, любую тухлятину. При этом приговаривая: «На халяву гости всё сожрут и расхваливать будут, как миленькие, Лизка вымочит в марганцовке — и полный порядок». Как только Элеонора уплывала, оставляя за собой шлейф из духов и разных запахов, все, кто был на мясо-контрольной, начинали о ней сплетничать. Да какая она красавица? Умой её хорошенько, и ничего не останется, кроме свинячьей рожи. Сними с неё эти заграничные тряпки и что? Что останется? Сутулая спина, в лифчике вата и кривые ноги.
        — Да, уметь так, девки, надо. Подцепила же профессора, ещё студенткой... на отработку к нему пришла. Видно, хорошо отработала-обработала, — женщины дружно смеялись.
        — Девочки, я его помню ещё молодым, до войны, он такой красавец был.
        Он и сейчас ещё интересный мужчина. А эта проблядь подсуетилась и забеременела. Порядочный он мужик, развёлся, женился.
        — Что же тут порядочного, законную жену бросил, она с ним всю войну в госпитале прослужила, да не где-нибудь, а на передовой. Елена Семёновна до сих пор с ней дружит, а туда, в этот «Содом и Гоморру» не ходит ни сама, ни Фёдор Павлович. Элеонора же сына ему родила.
        — От кого, это тоже ещё вопрос.
        — Ой, бабы, ну и злые вы.
        — А что злые, его дети такие красивые, а внуки — загляденье. А от этой лахудры — не пойми чего. Возомнила, что он у неё вундеркинд растёт, и носится с ним, и с этой скрипочкой, как с писаной торбой. Всю консерваторию и школу Столярского поит-кормит, они и поют ей дифирамбы. Второго Ойстраха мечтает вырастить, совсем помешалась.
        И продолжали вспоминать профессора, каким тот был ещё до войны, как все были в него влюблены, наверное, им как-то обидно за этого профессора. На мясо-контрольной всем косточки перемывали, как только за клиенткой дверь закроется, так и начинается. И откуда только они всё обо всех знали.
        Как только «Раз, два» уйдёт куда-нибудь, так и начинается трёп. Иногда бывает интересно, а в основном одно и то же, противно до тошноты. Одна её мама всегда помалкивала, некогда ей было лясы точить — работы невпроворот и самой тяжелой. Все тётки здоровенные, толстые, особенно зимой, понадевают на себя тряпок — мёрзнут. Конечно, сидят на одном месте, всё время жрут да чаи гоняют. А её мама такая маленькая, худенькая, и от работы ей жарко. Сотрудникам даже лень ноги приподнять, когда мама пол под их стулом протирает. Да и в четыре часа дня уходят, отоварившись, домой, остаются только дежурный врач и мама.
        Маму жалко, она каждый день встаёт в четыре утра, с первым трамваем уезжает, а если опаздывает, идёт пешком. И возвращается, когда совсем темно. Поест суп, умоется и ложится спать. Только в понедельник у неё выходной, но и в этот день она всегда стирает. Кто больше всех работает, тот меньше всех получает денег. Мама говорит, что раз её жизнь не получилась, она должна всё сделать, чтобы нам с Алкой получить высшее образование. Сестра уже его получает, а ей ещё мантулить в школе столько лет.
        Интересно, что это за тетка с мамой в подвале разговаривала? С улицы девочка не разглядела её лицо. Почему она спросила: «Это Соцкого дочь?»
        Какого ещё Соцкого, как не любила она, когда во дворе её Социхой обзывали. У неё совершенно другая фамилия. Но эта гнусная старуха Орлова всё время шипит своим беззубым ртом: «Пся кревь, пся кревь», — сама она старая собака и пугает девочку, мол, по ней, Социхе, Соловки плачут, придёт день, и всех вас отправят. На Коганке у всех прозвища есть, у сестры Алки — «спичка», так она хоть худющая до ужаса, у её подружки Майки — «Рында», тоже с чем-то, наверное, связано. У всех прозвища как прозвища, только ей уж очень обидно быть «Социхой» и страшно, вдруг действительно отравят на Соловки.
        Анна продолжала сидеть в подвале, не в силах подняться. Сколько лет себя помнила, всё время боялась. Мать никогда не рассказывала ей об её отце, настоящем отце, первом мамином муже. Так, обрывки разговоров, догадки. Кто он был и кем? Всё это осталось в том времени, до революции. А уже после нее, в 25-м, она вышла замуж за моряка и началась новая жизнь, родился брат Лёнька, хорошенький, как девочка. И новый папа заботился о ней, как о собственной дочери. Жили бедно, но весело, дружно. Отца все уважали — и герой войны, и коммунист, работал в порту, и она после семилетки пошла в порт работать. Там было интересно, грузились суда из разных стран. Загоревшие моряки улыбались молоденьким девушкам — учётчицам, угощали конфетами, делали комплименты.
        Что осуждать эту Надежду? У каждой девушки есть первая любовь. У одних она счастливая, на всю жизнь, у других такая, как у этой Надежды из магазина. И у неё была, она приложила руку к сердцу. Господи, как давно это было, а помнит всё, как будто бы это было только вчера.
        ДЖОВАННИ
        Анна торопилась на работу в порт. Опаздывала. Вторые сутки лил дождь, на море штормило. Накануне за смену промокла до нитки, работая на верхней палубе. Вот уж второй год она работала учётчицей. Как исполнилось шестнадцать, так с отцом в порт подалась. Утром туда, вечером в школу. За ночь её единственные туфли не просохли, пришлось надеть эти деревяшки. Ноги, хоть и в носках, но в момент стали мокрыми и скользили по деревянной колодке. Того и гляди слетят с ног. Вроде тучи разгуливаются, временами даже солнышко проглядывает, может, распогодится. А то из-за сильной волны «итальянца» вчера не догрузили. Как ни укрывали мешки с зерном, ничего не получалось, дождь есть дождь, с ним не поспоришь. Грузчики злые, поговаривают, что голодают повсюду, а здесь в порту зерна завались. Всё грузим и грузим, а конца и края не видать.
        Что сами-то жрать зимой будем? Уже сейчас всё по карточкам, за хлебом очереди, когда такое осенью было? Мать с отцом тоже шепчутся, говорят о надвигающемся голоде. Она слышала, как отец ответил: «Ну, нас море как-нибудь прокормит, а как село выживет? У них всё забирают. Мои парни вернулись с обозами, такое рассказывают, не поверишь. За колосок детей сажают. Явно подлецы Советской власти навредить хотят, что-то затевают». — «Пава, только ты уж помалкивай, дай мне слово». Больше Анька ничего не слышала — уснула.
        Молодой помощник капитана Джованни с утра заступил на вахту. Вторые сутки не могут закончить погрузку зерна, всего ничего осталось, погода не даёт. Наконец солнышко показалось, он снял с себя дождевик, отряхнул его и мельком бросил взгляд вниз на причал. Две девчонки-учётчицы болтали между собой, посматривая на него, как бы невзначай. Джованни поднёс бинокль к глазам: н-да, посматривают в его сторону. Та, которая только что сошла по трапу, вероятно, уже смену свою отработала: сидела под навесом, лузгая семечки и не сплёвывая очистки. Шелуха удивительным образом свисала у неё с нижней губы, так у них в Италии умеют есть семечки женщины сицилийской деревни.
        Чему они радуются, эти девушки? Голодные, в старых тряпках, только в России женщины в порту работают, даже девчонки. Что они строят? Одни плакаты, когда их энтузиазм кончится? Наверное, когда последнее зерно отгрузят, идиоты. Хоть бы сегодня закончить, а там Неаполь и домой. Он хорошо в этом году заработал, в Одессе нужно на берег сходить, отовариться в местном «Торгсине». На Рождество здесь можно купить и золото, и антиквариат, на хлеб всё выменивают за бесценок. Дикий народ, без бога и царя в голове. За один день могут жениться и развестись, не то что у него на родине. Он тяжело вздохнул, ещё раз посмотрел на девушек. Родители давно его обручили, и как он ни тянет с женитьбой, а всё равно придётся. Закольцуют этой весной на Пасху, а то невеста совсем перезреет. Он опять посмотрел на девушек, а вторая посимпатичнее будет, ладненькая. Вот бумаги забрала, значит, к нему на пароход пожалует. Ну и вид у неё: кофта какая-то, юбка парусиновая и на ногах деревянные башмаки. А гордо как ступает, ей всё нипочём. Джованни улыбнулся, глядя, как девушка ловко, не держась за канат, поднимается к нему по
трапу.
        Пароход равномерно раскачивало, и он то отдалялся от пристани, то наваливался одним боком с такой силой, что трап подпрыгивал от ударов. В одну секунду учётчица взмахнула руками, потеряла равновесие и шлёпнулась в воду между судном и причалом. Джованни, не раздумывая, спрыгнул за ней. Одна мысль была у него на уме: только бы найти её в воде и не дать вынырнуть. А вот и она, барахтается наверх. Нет, нельзя, ко дну надо, там места больше и не раздавит в лепёшку в следующую волну. Тащить её нужно к носу судна. Сильная какая, пытается вырваться, плавает хорошо, только бы успеть к свету, свободной воде, подальше от судна. Девушка сопротивляться перестала, наконец он вынырнул, не выпустив из руки волосы девушки. Хлебнула, быстрее, надо успеть...
        На причале толпился народ. В основном докеры — молодые мужчины, но никто из них не бросился в воду помочь итальянцу. Только руки с причала тянули, кинули спасательный круг, веревку. Помогли девчонку вытащить, потом один жлоб, не вынимая папиросу изо рта, помог и Джованни вылезти на пирс. Все хлопали итальянца по спине, лезли к нему с поцелуями, обдавая его мерзким запахом ртов и докерского пота. Девчонку обступили, она лежала неподвижно, парусиновая юбка задралась до талии, обнажив ровненькие стройные ножки, мокрые белые трусики просвечивались. Кофточка задралась вместе с ситцевой нижней рубашкой, обнажив маленькую грудь с острыми сосочками. Лицо начинало синеть. Джованни нагнулся, отдёрнул на ней юбку, повернул голову девушки набок. Потом засунул в рот ей свои пальцы. Ловким движением забросил её тело животом к себе на колено. Несколько раз сгибал неподвижное тело, пока изо рта не пошла вода, девушка вздрогнула, он посадил её у себя между ног, придавливая одной рукой живот, а второй наклоняя ее вперёд.
        Что кричали вокруг, он не понимал. Только знал своё дело — спасти её. Из лёгких должна выйти вся вода, он продолжал переворачивать девушку, пока сам не выбился из сил. Тогда русские сами её взяли на руки и отнесли куда-то. Он встал, покачиваясь, посмотрел на свой пароход, откуда он спрыгнул, голова его закружилась. Он сам чуть от ужаса в обморок не упал.
        Хорошо, команда подоспела, итальянцы подхватили его под руки и подняли на борт в спущенной на канате люльке. От капитана ему досталось по всем статьям. Не имел он права ни при каких обстоятельствах покидать свой пост на вахте, не по чину совершать такие мальчишеские поступки. Не говоря уже о том, чтобы так рисковать своей жизнью. Но вечером в его каюте собрались все — пили вино, пели песни. Сам виновник торжества лежал в постели, его знобило, болело всё тело, перед глазами снова и снова всплывало лицо спасённой девушки. Какая хорошенькая, большие серые глаза, густые ресницы, ровненький, чуть курносый носик, и губы, особенно верхняя припухла, приподнятая кверху открывала ряд жемчужных зубов. Золотистые мокрые волосы, и пахло от неё морем и чистотой ребёнка. Красивые всё-таки у них женщины, ещё бы погода была б потеплее. Как они в таком холоде живут? И опять перед ним возникла девушка, лежащая на пирсе с задранной юбкой и кофтой. Правильно отец говорит: жениться пора. Если бы на такой, ни одной минуты не раздумывал бы. Все матросы на судне языками цокали: белла, беллисимо, беато, беато...
        Утром Джованни проснулся рано и первым делом, глядя на потолок, хотел представить себе лицо русской девушки, но как он ни старался, ничего не получалось, только расплывчатая фигурка, лежащая на грязных камнях. Теперь в Россию до весны рейсов не будет. Черное море только с виду такое тихое и спокойное. Вон какой шторм, не меньше шести баллов, хватит разлеживаться, герой, пора на вахту.
        Анну тогда никто не ругал, и так пострадала, чуть не погибла. Матери от отца досталось, не мог успокоиться, как она могла отпустить эту дуру на работу в порт в деревяшках. О происшествии в порту и подвиге итальянского моряка написали все одесские газеты. Только фамилия незадачливой учетчицы осталась неизвестной. Учётчица она и есть учётчица. Что с неё взять?
        Только через год, итальянский сухогруз пришёл снова в Одессу. К этому времени о происшествии в порту позабылось, не до того было. О голоде в Советской России писали все газеты. Теперь Россия покупала продовольствие, составы подавались прямо в порт под погрузку и сопровождались усиленной охраной. Джованни стоял на своём посту и ещё с рейда рассматривал город в бинокль. Красивый город выглядел обезлюдевшим. В прошлые приходы в Одессу по Приморскому бульвару прогуливались дамы в шляпах, в дождь под зонтиками, много детей с няньками, детских колясок. А в этот приход город как вымер. Может, правда, что в России люди мрут тысячами. Но Джованни не верил журналистским преувеличениям. Да, они не шикуют, но рабочих кормят в столовых, он сам каждый раз видел, когда выходил в город. Капитан, после посещения таможенников и карантина, всех собрал и объявил, что в город команде не рекомендует выходить. На выгрузку оборудования выделено двое суток, ещё руководство порта придёт поблагодарить Джованни за спасение их портового работника. Обратно грузиться будем рыбопродуктами в бочках, кантовать аккуратно, товар
дорогой — икра чёрная. Следить за каждым грузчиком: воруют всё подряд, несмотря на их суровые законы. Руки, правда, не отрубают, но расстрелять могут запросто.
        Джованни ждал, переодевшись в парадную форму, поглядывая на берег. За год лицо девушки совсем забылось. Интересно, какая она? Но девушки в составе делегации не было. Ему вручили какую-то бумагу с печатью и подписями. Капитан пригласил русских в кают-компанию, где был накрыт стол, однако эти истощённые люди с бледными лицами от угощений отказались, только пожали всем итальянцам руки и покинули судно. Пришлось отметить награду самим, потом все поднялись на палубу курить.
        Джованни её сразу узнал. От проходной двигалась светловолосая девушка, всё в той же кофте и юбке, на ногах у неё были старомодные туфли и белые носки. Она смотрела на пароход, явно ища кого-то глазами. Моряки стали показывать пальцами на Джованни. Смущённо улыбнувшись, моряк поприветствовал девушку — поднёс руку к виску и щёлкнул каблуками.
        С верхней палубы она показалась ему совсем маленькой девочкой, которая открыто улыбалась и размахивала косынкой. Джованни быстро сбежал по трапу и подошёл к девушке.
        — Спасибо, грацио, спасибо! — повторяла она, пожимая руку итальянцу. Потом он наклонился и поцеловал маленькие пальчики. Но девушка отдёрнула руку и спрятала её за спиной. Джованни смотрел на девушку в упор, рассматривал ее лицо, он забыл обо всём на свете, С судна сыпались разные словечки, в основном комплименты синьорите. К ним подошли другие русские девушки, они смеялись, пытаясь переводить, что говорил итальянец.
        — Анька, смотри, как он на тебя уставился, дара речи лишился. Красавец парень этот Джованни. Ну, ладно, пошли.
        Девушки ушли, уведя Анну, а Джованни долго стоял и смотрел им вслед. Теперь он не забудет её никогда... Анна! Анна! Повторял он, поднимаясь по трапу на судно: Анна!
        Вся жизнь Джованни была связана с морем. Отец плавал, дед плавал, дядьки и братья, только женщины и дети ждали их всю жизнь на берегу. За многие годы работы он привык, что каждый порт для моряка, как подарок-песня. Даже когда только в бинокль уже видна земля, сердце начинает усиленно биться, радостное состояние длится, пока на горизонте не скрывается последняя картинка вида земли. Да что говорить, в каждом порту моряка ждут приключения, азартные игры, кабаки, женщины... За столько лет Джованни весь мир увидел, всего насмотрелся, всё попробовал. В Одессе тоже бывал раньше. Много итальянцев здесь жило до революции, город-то фактически они и построили. Только всё пришлось бросить и бежать, их боцман из таких. Как ненавидит он коммунистов... Да, есть за что. Такая молоденькая и хорошенькая девушка работает среди этой шантрапы — грязных докеров. Удивительно, но они к девушкам не пристают и те их совсем не остерегаются. Строят новую жизнь, разоблачают буржуев-капиталистов, ничего не видя под собственным носом. Он опять вспомнил лицо девушки, теперь оно всё время, как наваждение, напоминало о себе. Как
она сказала по-итальянски: товарищ, спасибо за спасение, вы настоящий патриот, значит, учила. Многие портовые могут изъясняться на разных языках, так во всём мире принято. Интересно, у неё есть друг или жених, а может, она вообще замужем. Нет, не замужем, у неё нет кольца, хотя в России теперь не принято носить украшения. Если бы её приодеть, дать денег, но они такие гордые, независимые, ещё обидится. Может, пригласить в кино или театр. В Одессе прекрасный театр, раньше итальянские труппы постоянно гастролировали здесь. Если получится, обязательно приглашу её на итальянскую оперу.
        Шторм усиливался, судно опять снялось и вышло на рейд. Часть команды, среди которых оказался Джованни, осталась на берегу. Боцман подмигнул помощнику капитана: синьор, твоей Анне передали, что ты будешь ждать ее у Дюка.
        — Какого Дюка?
        — Вверх взгляни. Видишь памятник. Это Дюку Ришелье, он француз, один из основателей Одессы. Пошли, я с вами за переводчика погуляю, город вам покажу. Я ведь здесь родился, тут за сто лет могилы моих предков. Я последний из своей семьи уцелел, вовремя в плаванье ушёл и сюда больше не возвращался. Ты мне сразу понравился, когда за девчонкой сиганул. Гнилой мужик на такое не способен. Ты удар держишь, вся команда тебя уважает. Не то что некоторые, если ты не верхняя палуба — так ты говно, с которым можно не считаться. Вижу, не из тех, что сдаст меня ни этим — он кивнул в сторону охраны порта, — ни нашим итальянцам. У меня в порту девчонка есть, по происхождению она итальяночка. В детском доме выросла, я ей родную тетку здесь нашёл и вот уже два года по приходу общаюсь. Она всех моих знала. Ее мать за хохла замуж пошла, так у неё всё чисто, ну, с анкетными данными для строительства социализма с коммунизмом подходит. Вам не понять, для них работа в порту это особый статус и доверие. Не каждого по анкете сюда возьмут — даже грузчиком. Вот так-то. А девчонки работают и учатся в специальных школах,
рабфаками называются, для того, чтобы в институты, консерватории, университеты потом поступить. За это время их проверяют, чтобы чужаки, они их контрой называют, не просочилась.
        Джованни остановился:
        — И родители на это соглашаются, чтобы их девочки в порту работали?
        — Ничего, я вижу, вы не поняли про их порядки. Её родной отец — депутат от порта, власть по-ихнему. Вот и родная дочь пример должна подавать остальным. Они же все помешались на революции во всём мире, а всё остальное не имеет для них никакого значения. Моя Вероника еле с тёткой зиму пережили. У тётки ноги, как две колоды, слоновьи с голодухи. Я им деньги все оставил в последний приход. Так они и выжили.
        Мужчины остановились посреди лестницы.
        — Не понимаю, зачем такие жертвы?
        — Кого эти жертвы интересуют, кэп? Власть им нужна, тем, в Москве. Я сейчас расскажу тебе анекдот, за который здесь запросто могут расстрелять. Хочешь?
        Джованни больше не верил этому сумасшедшему полуитальянцу-полуодесситу, слишком он уж всё преувеличивает.
        — Ну, так слушай. В Москве все надписи начинаются так: Мосрыба, Мосмолоко, Мосхлеб и т. д. А в Одессе, знаешь, как звучит: А дэ рыба? А дэ молоко? А дэ хлиб? еще смешнее в Херсоне: Хер рыба, Хер молоко, Хэр хлиб! Понял? Ни чёрта ты не понял. Да и кто понять это может. Вон наши барышни крутятся, только мы к ним сразу не подойдём, следом пойдём. Не будем делать им лишних проблем. К тётке Веронике заглянем, когда стемнеет, а сейчас пошли в Торгсин, прикупим чего-нибудь для них. Может, ещё от хвостов слинять придётся, понял?
        Джованни не очень понравилась вся эта затея боцмана, но отступать он не привык. Да и рассказы этого одессита уж очень походили не то на правду, не то на сумасшедший дом. Он уж и не знал, что делать, так глупо попался на удочку не иначе, как афериста или шпика. Только непонятно, кому он служит. После революции в России вся Европа наводнена беженцами отсюда. Все утверждают, что они благородных кровей, куда ни плюнь, всюду если не дворянка, то княжна, моющая полы в припортовой харчевне.
        В Торгсине полки ломились от товаров, что не сказать о покупателях. Марио сразу купил две плетёные корзины внушительных размеров, одну сунул Джованни. Симпатичная женщина-продавец обслуживала Марио, а Джованни — пожилой мужчина. Видя нерешительность иностранца, продавец сам стал показывать на швейцарский сыр, коньяк, водку. Спрашивать боцмана, что нужно купить, было неловко, и Джованни решил сделать покупки такие, какие бы сделал для собственной семьи, опустошив весь свой кошелёк. У Марио корзина заполнена была так, что нельзя было свести вместе ручки корзины, и он часть продуктов переложил в сумку к Джованни.
        Выходя из магазина, Джованни не удержался и спросил: «Там что, будет большой банкет? Много гостей?»
        Вместо ответа Марио, нагнувшись, тихо ответил: «За нами следят, идите за мной, будем уходить».
        Игры боцмана помощнику капитана порядком надоели, и эти корзины, и слежка. Пустая полутёмная улица, только одна парочка крутилась в магазине, теперь вот любезничают на улице. Что с того? Кого это может удивить в портовом городе, удивительно, что на весь город им встретилась всего одна такая парочка. Может, боцман сам хочет заманить его, так деньги он потратил, и на судне экипаж видел, что ушли они вдвоем. Из-за девчонки столько проблем.
        — Смотри, видишь, мужчина якобы прикуривает. Его нужно обыграть, только не вмешивайся.
        Марио на ломаном русском языке стал спрашивать подозрительного, как пройти в порт, где их судно стоит. Дали прикурить ему, угостили ещё папиросой. Мужчина указал в сторону порта, итальянцы поблагодарили: грацио, грацио! «Теперь быстро отсюда, не отставайте!» И моряки дружно рванули по направлению, указанному незнакомцем. Пробежав квартал, влетели в тёмную парадную, пропахшую нечистотами. Стояли тихо, прижавшись к стене, пока не пробежал их «случайный» прохожий.
        — Ну, всё, теперь сквозняком выйдем на соседнюю улицу. Это моя родина, кэп, я здесь всё знаю.
        Ещё полчаса они переходили сквозными дворами, пока не постучались в пристройку большого дома. Дверь открыла Вероника:
        — Мы уже решили, вы не придёте.
        — А Анька здесь?
        — Здесь, у меня переночует, мать её разрешает, опасно после занятий по улицам шастать.
        Первый раз Анька услышала, как Вероника говорит по-итальянски. К ней присоединилась тётка. Анька только поняла: Марио и Джованни. Потом тётка по-русски повторяла, как заклинание: Марио, голубчик, спаситель наш, спасибо. Господи. Джованни стоял не то в комнате, не то в прихожей, продолжая держать в руках свою корзину. Свет от перемещенной лампы на мгновение осветил его растерянное лицо, и опять стало совершенно темно. Он почувствовал приближение девушки: «Ещё раз здравствуйте, я Аня».
        Джованни кивнул и хриплым голосом очень тихо с опаской назвал своё имя. Все русские слова вылетели у него из головы. Разговорник он забыл в каюте, хотя в такой темноте всё равно бы ничего не увидел.
        — Девчата, мы здесь кое-что прикупили, накрывайте на стол, — распорядился Марио.
        Керосиновая лампа заняла почётное место посреди стола, осветив небольшую, убого обставленную комнату, служившую одновременно и гостиной, и спальней, и кухней. «Вера, ставни закрой», — командовала из-за занавески тётка. Джованни наблюдал, как Марио по-хозяйски вынимал из своей корзины муку, хлеб, бутылку подсолнечного масла, сахар, крупу, макароны и ещё что-то, завёрнутое в бумагу. Девушки смотрели завороженно на продукты, не произнося ни слова.
        — Давай, Джованни, выставляй свой пай! Что стоишь, как бедный родственник, проходи к столу.
        Джованни протянул Марио свою сумку.
        — Ну, девчата, сегодня мы загуляем. Капитан, Анька, он и в Африке капитан! Ты это запомни, Анька! А теперь быстро убирайте всё, что я выставил, сам Джованни нас угощает. Ань, а ты хоть знаешь, какой первый тост нужно произносить настоящей одесситке? Ладно, запомни: за тех, кто в море! Только до дна! А вторую я предлагаю за настоящего моряка, человека, которому я полностью доверяю. Пять лет вместе плаваем. За тебя, Джованни!
        Итальянец смотрел на девушку, не отрываясь, и пил вино. Она стеснялась есть, хотя, конечно, очень хотела. Он подкладывал ей на тарелочку ломтики сыра, копчёной колбасы, печенье, шоколад. Марио с Вероникой вышли из комнаты на свежий воздух подышать. Анна тоже хотела пойти с ними, но подруга стукнула её под столом ногой. Они остались сидеть за столом и смотреть друг на друга молча. Потом, мужчина взял её руку, погладил тоненькие пальчики, как у ребёнка, поднёс к своему лицу и быстро прижался горячими губами. Анна хотела отдёрнуть руку, но только отодвинулась и сидела, боясь посмотреть на своего спасителя. Молодые люди ушли под утро. На прощание Джованни всё-таки поцеловал девушку и даже почувствовал, как она поддалась его губам, а потом вздрогнула и отстранилась.
        Обратный путь занял всего несколько минут. Спускаясь по самой красивой лестнице мира, как её называл Марио, когда они только по ней поднимались к памятнику Дюку, боцман давал наставления своему товарищу. Если кто спросит, где были, с кем, отвечать: «Шлюх каких-то встретили, до порта не дошли. Где были, понятия не имеем. Спустили на них всё». Понял? И спать завалимся, чтобы без слов всё им было ясно. Толкай меня, а я тебя.
        Марио как настоящий актёр изобразил в дупель пьяного, и толкнул Джованни с такой силой, что порвал на нём китель. Потом всем телом бросился на друга, и оба завалились у самой проходной. Уже по-настоящему ругаясь, прошли проходную под понимающе-осуждающие взгляды охраны порта. Судно ещё стояло на рейде, итальянские моряки шатались без дела по пристани. Странные эти русские: порт пуст, а единственное судно держат на рейде. Очевидно, грузить нечего. В результате ещё сутки грузили соленую рыбу, чёрную икру в большие бочки, 50 кг каждая. Одну бочку всё-таки раскололи, и содержимое разбрызгалось по другим бочкам и грязному полу трюма. Джованни наблюдал, как грузчики облизывали подошвы своих грязных сапог, руками зачёрпывая с пола и запихивая её в рот. Итальянцы отворачивались, чтобы не смотреть на несчастных, обезумевших от голода людей. С камбуза принесли мешок сухарей, собранных командой для дельфинов, чтобы на обратном пути любоваться их игрой.
        С тяжёлым сердцем Джованни покидал этот город. Господи! Неужели его раньше величали южной столицей Российской империи? Что-то произошло в его жизни, а что, он никак не мог понять. Ещё этот Марио всё время рядом крутится — напоминает об этой девочке с серыми глазами. Нужно бы ему объяснить, что всё это ему ни к чему, ни рассказы о Красной России, ни об этой Анне. Но он молчал, злился и слушал. Потом ночью переваривал эту информацию, сжимал и комкал мокрую от пота подушку. Забывался, устав видеть перед собой эти глаза, эту припухшую верхнюю губу, этот маленький ротик. Она совсем ещё ребёнок, Анна... золушка-девочка из страшной сказки.
        Вероника с Анной подружились. В порту к подружкам относились хорошо. Обе улыбчивые, добрые хохотушки, к тому же хорошенькие, одна черноволосая, как воронье крыло, другая с вьющейся конной волос спелой пшеницы. Ребята за ними пытались ухаживать, но каждый раз получали от ворот поворот. К тому же девчонки серьёзные — учатся, на танцы, вечера молодёжные ни ногой.
        Год пролетел, Марио за это время дважды приходил в Одессу на разных судах. О Джованни он ничего толком не мог сказать. Контракты они заключали на разные суда, в Италии не сталкивались. Весной 35-го года за Анной стал ухаживать молодой человек. Парень был и симпатичный, и учился в мореходном училище, в общем, подходил по всем статьям, так считал отец. Но Анна старалась встречаться с ним пореже. Как все плавающие женихи, у него на суше времени было в обрез, к тому же он ещё учился. Сначала, он даже радовался, что Анна не настаивает, как другие девчонки, сразу свадьбу играть. Потом он несколько раз проверял, закидывал удочку, практически делал предложение руки и сердца, но Анна всё переводила в шутку. От ребят он знал, что Анька ни с кем не гуляет больше. Ведёт себя достойно, однако попытка его на Октябрьские праздники сблизиться потерпела фиаско. Анна его оттолкнула и убежала домой. Через месяц еле выпросил прошения. И вот, наконец, этой весной после просмотра в десятый раз новой кинокомедии «Весёлые ребята» молодые люди объяснились. Свадьбу отложили до следующего прихода жениха из рейса.
        Сегодня Анна работала в первую смену, вечером собиралась с Вероникой сходить в кино. Отец из плаванья привёз ей красивое платье, настоящие кожаные босоножки, и Анна гордо шествовала в обновках, перепрыгивая утренние лужи, оставленные дворниками после полива деревьев и первой нежной зелени. Как пышно цветёт акация, все деревья, как невесты, выстроились стройными рядами. Красотища! Впереди лето, осенью свадьба, но лучше об этом не думать, когда ещё это произойдёт, только осенью, далеко. На углу крутится Вероника, поджидает подругу у лестницы, ведущей в порт.
        — Анька, посмотри! — Девушка глянула на подругу. В этом платье Анна её уже видела. — Да не на меня, туда смотри! Видишь? — Она посмотрела в сторону порта. — Да не туда, правее. Флаг видишь? Какой флаг? Итальянец в порту
        — Вероника, успокойся, — Анна обняла подругу, — может, его там и нет. Он ведь только два месяца тому назад как был.
        — Анька, он там, мой Марио... я чувствую.
        — Успокойся, тихо ты, пошли на смену, опоздаем. Возьми себя в руки, Вероничка, дорогая, не плачь. Какая-нибудь сексота ещё увидит. Пойдём, моя хорошая, пойдём.
        — Анечка, я чувствую, он смотрит на меня.
        У Аньки самой ноги стали подкашиваться. Внизу на таможенной площади девушки немного успокоились, судно отсюда не видно. Переодевшись в рабочие комбинезоны, которые им выдали этой весной, повязавшись одинаковыми косынками, девушки превратились в сестёр-близняшек. Бригадир Семёныч, метнув взгляд на подружек, протянул наряд сначала Веронике, потом, вздохнув, сунул бумагу Анне со словами:
        — Ты уж, Аннушка, пригляди за подружкой, чтоб без всяких глупостей. Или на другое судно вас послать?
        — Все будет в порядке, дядя Сеня, — твёрдо произнесла Анна.
        — Ну, смотрите... — усмехнулся Семёныч. — Замуж вам пора, а вы всё по судам бегаете.
        Вероника по дороге к судну повторяла: «Марио. Марио, хоть бы он пришёл, хоть бы он пришёл!» И вдруг как дёрнет Анну за руку: «Джованни, Анька, это Джованни, смотри, да не на мостик, он на нижнем трапе. Ну, ты чего? Пошли, не смотри так, много чести». Но Анна не то что идти, она дышать не могла. Сердце девушки стучало так сильно, что она не слышала подругу и не видела его. Только твёрдая рука Вероники толкала её вперёд на встречу с ним. Как они подошли, она не помнила, что он говорил, не слышала. Она боялась поднять на него глаза, а когда, пересиливая страх, всё же посмотрела на него, чуть не свалилась опять с трапа. И только сзади Вероника, а впереди он, взрослый красивый мужчина, удержали девушку. Вероника что-то щебетала, стараясь превратить всё в шутку. Джованни попросил её постоять под дверью, покараулить, пока он поговорит с Анной. Помещение было маленьким, только стол и пара стульев. Он закрыл дверь и двумя руками нежно взял голову девушки, пристально рассматривая её лицо: «Анна, Анна, я тебя лублу!»
        На него смотрели серо-голубые глаза, обрамленные густыми ресницами, полными слез, которые медленно стекали по нежным, ещё не загоревшим щёчкам девушки. В прошлый раз у неё были толстые косы, а сейчас гребень выпал и густые, слегка вьющиеся золотистые волосы ласкали его руки.
        — Анна, здравствуй!
        Его руки стали опускаться по её шее, плечам, подхватили спину, и девушка не отталкивалась, не сопротивлялась. Как долго они целовались, прижавшись друг к другу, они не знали. Только настойчивое периодическое постукивание за дверью Вероники немного их отрезвило.
        — Анна, ланч в двенадцать, я буду тебя ждать! — он открыл дверь, девушка вышла.
        — Ты что? Вот даёте! Дорвались! Мой Марио тоже здесь. Ты где хочешь быть — на палубе или в трюме? Успокойся, что дрожишь? Что он тебе сказал?
        — Ничего.
        — Ничего, — усмехнулась подружка, — рот оботри, целовались, ты как пьяная, вот даёшь. Пойдёшь в трюм, лучше там посиди, пока успокоишься. Ты меня слышишь, подруга? Смотри «вира» с «майна» не перепутай. Ты что, ещё ни с кем не целовалась? А как же жених?
        Анна молчала. Как она могла с кем-нибудь таким поделиться, как? Чем больше времени проходило, тем больше она понимала, что только его одного она любит больше жизни. И будет любить его вечно, что бы ни случилось. И ждать, сколько нужно, столько и будет ждать, только его, его одного. И вот она дождалась, он там наверху, её капитан, её единственный капитан на всём белом свете, и они будут вместе обедать. Наконец, звук рынды прервал работу, все с облегчением, медленно стали подниматься наверх. Одна Анна осталась сидеть неподвижно на ящике в трюме. Семёныч как сердцем почувствовал, подошёл к итальянскому судну. Грузчики приветствовали начальство.
        — Ну, як там, нормально?
        — Та дэ там, на суток трое роботы. Там ще Верка Холодная з Анькой залышылыся.
        Прозвище Вера Холодная за Вероникой с самого первого дня приклеилось, как без этого в порту? Настоящая фамилия девушки была Студень Вера Мыколаевна. Вероникой её бабушка и Марио называли, ещё Анька, чувствовала, что подруге это приятно, так в детстве её покойная мама называла. Ещё её Верой Холодной в порту прозвали из-за красоты, похожа она была на популярную одесскую актрису, ещё за то, что ни с кем из ребят никогда не гуляла, ни с кем не дружила, вот только Анька хвостиком бегала за ней.
        Но Семёныч не был бы Семёнычем, чтобы не выследить девчонку с её тайной. Сдавать своих в порту не принято было, а уж доносить или шантажировать, или, ещё хуже, сплетничать, каралось без пощады. И если такой негодяй объявлялся, то обязательно с ним приключалась беда. Ненароком поскользнётся и в трюм свалится или пол груз попадёт и раздавит его всмятку. Несчастный случай по вине пострадавшего, всегда выносила такое решение комиссия. Семёныч похлопал хлопца по плечу
        — Та первыми они до столовки побежали, вы последние, вас я дожидаюсь.
        Парень мотнул неуверенно голову в сторону трапа — никого: ну, Верка Холодная, шустрая пацанка.
        Анна сидела, как раненный воробышек в трюме, с одной стороны, она бы к Джованни полетела на крыльях, а с другой: что он может о ней подумать. Его рука мягко легла на плечо, она боялась поднять голову. Джованни присел рядом на корточках, в руках он держал фонарик. Она даже не услышала, как он подошёл. Молча он помог ей подняться наверх и, не выходя на палубу, длинным коридором повёл к себе в каюту. Такой красоты девушка никогда не видела.
        — Это мои апартаменты, здесь я отдыхаю и работаю. Я плохо говорю по-русски, ты меня понимаешь?
        — Си, — тихо ответила девушка. Джованни улыбнулся, снял китель и аккуратно повесил на плечики в шкаф.
        — Анна, давай помоем руки, за обедом поговорим. Нам есть о чём поговорить.
        Бледное лицо девушки залилось краской, она боялась поднять голову, боже, как стыдно. Что он обо мне подумает? Нет, нужно уходить немедленно. Все знают, что я осталась на судне. Что я стою, как идиотка? Что я здесь делаю? Господи, помоги мне! Но она продолжала стоять и молчать, не в силах шевельнуть ни ногой, ни рукой. Капитан снял со стола воздушную белоснежную салфетку. Большой стол был сервирован на две персоны. Рядом стоял маленький столик на колесиках.
        — Анна, давай пообедаем, пойди сюда, помой руки.
        Гальюн сверкал чистотой. В зеркале нал умывальником она увидела своё зарёванное лицо замарашки. Быстро опустила комбинезон до талии, сбросила кофту и обмылась душистым мылом, обтёрлась пахнущим свежестью полотенцем. Потом ещё раз прижала к лицу его полотенце и, больше не глядя на себя, выскочила из туалета. Джованни откупоривал бутылку вина. Рукой показал на стул напротив себя и стал наливать вино, сначала себе, потом ей.
        — Нет-нет, мне нельзя, я на работе.
        — Не будет сегодня работы, у нас авария на судне. Света нет, мы выгрузку отменили.
        — Правда? Поэтому в трюме свет погас?
        Джованни насмешливо посмотрел на девушку.
        — Так мне в бригадирскую, в диспетчерскую надо, документы отдать.
        — Не волнуйся, Вероника уже отдала.
        — Могут узнать, что я здесь. Это нельзя, нам строго запрещено ходить по каютам, — и лицо девушки залилось еще больше краской, пятна выступили даже на тоненькой шейке.
        — Я знаю, Анна, я всё знаю. Если тебя будут разыскивать, то тебя нечаянно закрыли в трюме. Поняла? Я очень ждал этого дня, я учил русский, ты меня понимаешь? Да? У меня в Италии есть учительница — русская Алла, из ваших одесситов. Её муж плавает на моём корабле — француз. Они вдвоём с Марио меня учат говорить по-русски.
        Всё было как во сне: вино, вкусная еда, поцелуи, его руки, тело. Он ласкал её как маленького ребёнка, как девушку, как любимую женщину. Её больше не существовало. Сколько раз она мечтала, что увидит его... Вот он идёт к ней навстречу, но дальше ей не хватало фантазии, и опять она шла к нему навстречу. А сейчас она пришла, наконец, пришла к нему навсегда. Потом, первый раз в жизни, она мылась с ним водной ванне, он растирал её тело замечательной губкой с ароматным мылом, как ребёнка, закутал в шёлковый восточный халат и отнёс в постель.
        Анна! Как приятно произносит он её имя. Раньше оно ей совсем не нравилось: Анька! А он по-особенному: Анна, Анна!
        Только когда стемнело, девушки с нижнего трапа спустились и быстро побежали к Семёну в бригадирскую.
        — Ну, вы, девки, обалдели! Совсем голову потеряли! Шо ж вы так меня подставляете, в нахаловку остаётесь на судне, а мне потом выкручиваться. Ума лишились полностью. Шо других мест для свиданок нет? Раз так приспичило. Верка, это твоих рук дело, и эту за собой потянула. Вот её батька узнает, получите обе, да ещё мне перепадёт сполна.
        Девушки молчали, опустив головы, не проронив ни слова.
        — Ладно, идите, догуливайте, раз ваше время пришло, кавалеры-макаронники уже ушли, распелись, как соловьи. Подальше от порта хоть гуляйте, а я ничого не знаю, не бачив. Своих пацанов им не хватает, смотрите, доиграетесь.
        Вероника обняла Семёныча: «Дядя Сеня, не надо, и так тошно, жить не хочется». И сверкнула глазами полными слёз. Анька стояла молча, не поднимая глаз, ей казалось, что все видят, что с ней произошло.
        — Вот бы замуж пошли и дурака не валяли, — Семеныч махнул рукой, выпроваживая девушек. Потом долго стоял у грязного окна конторы и смотрел вслед им. «Что эта любовь с людьми делает, как мотыльки на огонь летят, дурочки. А итальяшка-то, макаронник хитрый, подлец, аварию на судне устроил. Думает, он самый умный. Завтра девок к нему на судно не пошлю, пусть поостынут маленько».
        Как ни умоляла Верка дядю Семена дать ей наряд на «итальянца», ничего у неё не вышло. Встречались на квартире, которую Вероника уже несколько лет, когда приходил в Одессу Марио, снимала у знакомой тётки, недалеко от порта.
        Джованни сам себя не узнавал, чтобы ради женщины он совершал столько глупостей. Первое, что пришло ему в голову, это объявить судно аварийным и отбуксировать его на рейд, «ремонтировать» собственными силами. Хозяин рвал и метал, терпя убытки, но молодого капитана это совершенно не интересовало. Он слал только в Акционерное общество радиограммы, что судно требует ремонта и он не берёт на себя ответственность выводить его в море в таком состоянии. Это был его первый рейс в качестве капитана. А судно, старая развалюха, и это был последний рейс перед капитальным ремонтом. Поэтому акционеры дали согласие и судно отбуксировали в док.
        Акт обследования судна привёл в ужас хозяев, от многих работ они отказались. Но и те, на которые они дали согласие, при правильном подходе можно было завершить только к осени. Капитан снял квартиру в центре города, с чёрным ходом через соседний дом. Обе девушки уволились из порта, объяснив, что нужно серьёзно готовиться для поступления в институт. Семён вздохнул напоследок: «Ой, девки, дай Бог вам счастья. Анька, а батько знает? Нет? Я так и думал. О-ох-ох!»
        Родители Анны плавали на барже — отец старшиной, мать — матросом, готовила еду на всю команду. Баржа перевозила грузы из Одессы в порты Измаил, Херсон, Николаев. Дома летом бывала только мать, и то заскочит на пару часов, пока в порту идёт погрузка-разгрузка, и назад. Первым засёк Анну с иностранцем материнский племянник Борис. Он был уже женат, имел трехлетнюю дочь. Встреча произошла случайно, в ресторане. Непонятно, кто из них больше испугался, Борис или Анна. Борис любезничал с хорошенькой блондиночкой и замер на полуслове, увидев двоюродную сестру с кавалером под ручку. То, что парень не наш, это видно было за версту, а там кто его знает. Лучше сразу всё выяснить, решил для себя Борис и, улыбнувшись, направился напрямую к Анне.
        — Привет, сестричка! Какими судьбами, я думал, ты на барже загораешь, а ты здесь кушать изволишь. Ты нас познакомишь?
        — Джованни, это мой брат Борис.
        Братец, как всегда, скорчил гримасу: «Не понял, как вы назвались: наполовину — Джо-американец, а на другую — русский Ваня, я что-то не уловил». Джованни сдержанно улыбался, чувствуя, что этот одессит что-то говорит не очень приятное.
        — Боря, я тебя не видела, а ты меня. Понял?
        — Прощавайте, Джо, прощавайте, Ваня, — брат так же незаметно удалился, как и появился. Анна объяснила любимому неудачный юмор брата, но Джованни, наоборот, его оценил и весь вечер смеялся. Борис, покинув ресторан, распрощался с блондиночкой и остался караулить Анну с хахалем. Ему удалось проследить, куда направилась Анна с любовником, в этом он больше не сомневался. Расстроенный, он поплёлся домой. Жене объяснил, что машина поломалась, и возился, пока не починил. Утром у жены поинтересовался, когда у Аньки свадьба и кто жених. Ответ Муси его поразил. Осенью свадьба, жених плавает и учится в мореходке, так что всё в порядке. Хороший порядок, очень хороший, пробубнил себе под нос Борис. Джо-американец, Ваня-русский. Полный решимости, он решил поговорить с Анькой, пока её отец Павел Антонович не узнал.
        Джованни Одесса всё больше нравилась, конечно, это не величественная Италия, но очень уютный и приятный город. Много деревьев, цветов, солнца, отдыхающих на пляжах, в театрах, ресторанах. Много нарядных красивых женщин, и самая главная из них это его любимая Анна. Бывшая южная столица Российской империи здорово обветшала, но публика ему по душе, пусть и простая, в основном рабочие и служащие.
        Мысль, что будет дальше с ними, их чувствами, ни на секунду не покидала его. Была бы это нормальная страна, увёз бы он Анну хотя бы в Америку, так нет же. Здесь граждане лишены всех прав, только декларации. В этой стране над всеми один хозяин — Сталин, его портреты повсюду. В Германии Гитлер к власти пришел, обожаемый фюрер, у них в Италии Муссолини. Вся Европа пришла в движение, умные люди эмигрируют в Америку. Европейские страны вооружаются и, похоже, против России. Весь итальянский флот занят был перевозкой оружия всю зиму в Африку. А вообще разобраться, кто против кого, невозможно. Как Анну отсюда вывезти? Через европейские страны нелегально очень опасно.
        В конце августа итальянцы покинули Одессу. Обещая обязательно что-нибудь придумать и забрать своих любимых навсегда. Вероника вернулась работать в порт, а Анну отец забрал на баржу. Мать в начале января родила девочку, её назвали Ноночкой. Первого марта прибежала Вероника, девушка была настолько возбуждена, что Анна сначала ничего не могла понять. Оказалось, что с каким-то знакомым моряком Марио передал ей записку, в которой сообщал, что девушки должны быть в Ташкенте не позднее 20 марта. В записке был адрес, куда они должны прибыть. И всё. Времени на раздумья не оставалось и, обманув мать, наговорив ей, что целая группа едет на экскурсию в Москву, девушки уехали. Поезд Москва-Ташкент вёз их навстречу новой жизни, их единственной любви. Больше девушки ни о чём думать не могли.
        Ташкент, с его грязными, немощёными улочками, глинобитными не то домишками, не то заборами, длинными лужами, называемыми арыками, сначала шокировал, они с трудом разыскали нужный адрес. Их встретила странная русская женщина и, как только стемнело, отвела в другой дом. Там их встретили Марио и Джованни. Одеты они были в грязные синие халаты, с отросшими усами и бородами. Девушки их сразу и не признали. Этой же ночью они покинули Ташкент, переодев девушек под местных женщин. На ослах с проводником они уходили подальше в непроглядную темень, но рядом были их мужчины и они были счастливы. Через три дня остановились в каком-то ауле и стали ждать других проводников с караваном. Даже любовь не могла ни на минуту подавить нервное состояние беглецов. Джованни постоянно курил и, глядя на Анну, пытался её успокоить, что здесь им ничего не угрожает, они далеко от Ташкента, и никто их здесь не найдёт.
        Дни шли, никакого каравана не было. Джованни с Марио и хозяином отправились в соседний аул искать других проводников и другой караван. Уговорились, что если через две недели их не будет, то девушки вернутся снова в Ташкент на старый адрес, там есть гарантированная связь. Прошли эти недели мучительного ожидания, но ни хозяин, ни итальянцы не появлялись. Ещё через неделю заявился хозяин. Понять его не было никакой возможности, ни о том, что случилось, ни где ребята. Он только махал руками на девушек и повторял: Ташкент, Ташкент.
        Грязные, голодные, терзаемые неизвестностью, девушки вернулись в Ташкент. Все деньги, которые оставили итальянцы, ушли на проводников. Анна решила вернуться домой, а Вероника упёрлась ждать Марио до конца. Телеграмму с просьбой выслать ей денег Анна отправила двоюродному брату Борису. Но вместо денег за ней приехал сам Борис. Вероника осталась в Ташкенте и вернулась в Одессу только осенью. На обратном пути Анна отравилась, ее рвало. Борис, как мог, за ней ухаживал. Женщина попутчица приняла их за семейную пару и высказала предположение, что, похоже, ваша жена не отравилась, она беременна. Борис пришёл в такую ярость, что они с Анной разругались в пух и прах. Попутчица больше с молодыми не общалась, называя Бориса не иначе, как негодяй. В Москве билетов на Одессу не оказалось, пришлось добираться сначала до Киева и потом только в Одессу. После ссоры Анна не проронила ни слова, она словно окаменела. Дома отец с матерью не задали дочери ни одного вопроса. Всей семьей отправились на баржу, надеясь, что со временем их дочь придёт в себя. Анна целыми днями молча сидела на корме и смотрела вдаль.
        На судне матросом работал тёзка отца Павел Нанкин, отслуживший армию. После вахты он ловил рыбу и отдавал Анне, которая молча скармливала её чайкам. После обеда, когда часть команды обычно старалась передохнуть в тенёчке, Пелагея в каюте кормила грудью новорожденную Ноночку. Анна перемыла посуду, поднялась на палубу вылить за борт грязную воду. Один десятилетний Лёньчик носился неугомонно вниз-вверх, играя в капитана, сам себе отдавая распоряжения, команды, и здесь же их сам выполнял.
        В очередной раз взлетев на палубу, он приложит ладошку ко лбу, как это делал отец, чтобы лучше разглядеть обстановку на море и отдать очередной приказ. Далеко, почти па горизонте, он заметил надувную камеру, на которой они обычно плавали с Анькой, когда баржа стояла на якоре. Он успел увидеть на камере сестру. Ещё раз пригляделся, влез повыше на рубку, но ничего уже не было видно. Только безмолвное море колыхало своё уставшее разогретое солнцем тело. Он быстро бросился к месту, где обычно лежала камера, там ее не было. Только на корме висел поясок от Анькиного халатика, зацепившийся за крюк. Лёнька пулей слетел вниз, заорал что есть мочи: «Человек за бортом!» Мать выскочила из каюты и огрела его грязной Нонкиной пелёнкой. Ну, ничего не понимает, еле укачала малышку, а этот носится, как угорелый! Но сын продолжат истошно кричать: «Там Анька!»
        Вся команда высыпала на палубу, Пелагея облазила весь трюм, Анны нигде не было. В море, даже в бинокль, отец ничего не видел, остановил баржу, бинокль передал своему помощнику, обтирая от пота лицо. Приказал спустить шлюпку, двое матросов отплыли по направлению, которое указал Лёнька. Шлюпка тоже скрылась за горизонтом. Отец протирал глаза и неотрывно смотрел в точку, где скрылась шлюпка. Мать сняла Анькин поясок, уткнулась в него лицом, никого не видя, спустилась в каюту к новорожденной — молиться, вымаливать у Бога для Анны жизнь. Неужели Бог заберет её любимое дитя, всё, что остаюсь от её первой и единственной любви. И дочь повторяет её судьбу. Как она недосмотрела, упустила своё дитя? Это проклятое море уже забрало её первого мужа навсегда, Павел Антонович у нее второй. Потом пыталось забрать Анну — спас её тогда итальянец, он же и погубил. И вот во второй раз море пытается забрать её дитя.
        — Мама, они возвращаются, Анька с ними!
        — Господи, спасибо!
        Она быстро разобрала постель. Матрос Нанкин, как пушинку, внёс девушку в каюту. Вся команда столпилась в дверях. Расступились, только пропуская своего старшину.
        — Все по местам, — тихо произнёс отец и закрыл за собой дверь. Осторожно присел на край кровати, положил свою большую руку на спину дочери, — Аня, ты больше так не поступай, слышишь меня?
        Мы с мамой уважаем твои чувства, сочувствуем твоему горю, но ты не одна. Мы все с тобой. Если ты любила, любишь этого человека, то ты не имеешь права так поступать, хотя бы ради своей и его любви. У тебя всё будет хорошо, ты только верь. Ты обязана беречь себя и, если родится дитя, и ребёнка, его ребёнка. А мы с мамой тебе во всём поможем, — он нагнулся, быстро поцеловал дочь в мокрые волосы, пахнувшие морем, и выскочил из каюты. Пелагея по его хриплому голосу поняла, что муж заплакал.
        Мать сама ухаживала за дочерью. Только матрос Павлик, как пригвоздённый, всегда оказывался под дверью каюты, выполняя все Пелагеины поручения. К сентябрю мать с детьми вернулась в Одессу, Лёнька пошёл в школу. Анна в середине декабря родила девочку. Роды были затяжные и мучительные, только на третьи сутки она увидела свою дочь. Крошка внимательно смотрела на Анну — глазками Джованни, его удлинённым лицом и слегка смуглой кожей. Нянька, принесшая девочку, улыбаясь, подбадривала мать, давая наставления, как правильно кормить малышку.
        — А ваш-то папаша третьи сутки утюжит снег под окнами.
        Анна стремительно передала ребёнка няньке и бросилась к замёрзшему окну. Маленькие кругленькие проталинки на стекле, за день прогретые губами рожениц, затянулись. Анна прильнула к ним губами, стараясь разогреть, потом стала ногтями сцарапывать лёд. Наконец она увидела мужчину в чёрной морской шинели, пританцовывающего на свежем снегу: Она сразу его узнала — это был Павлик Нанкин. Только махнула ему рукой — уходи, чего стоять, и молча вернулась к своей койке, схватила дочь и крепко прижала к груди.
        — Эй, мамаша, потише, никто твоё дитя не забирает. Вот молодёжь пошла, никаких понятий. Всё бесятся, а дети страдают.
        Пелагея молча наблюдала за ухаживаниями молоденького матроса, который списался с баржи и устроился в рыболовецкую артель, чтоб жить на берегу и почаще видеть Анну с дочерью. Повод навестить у него был постоянно, свежая рыбка для детей и просто по дружбе.
        Павел Антонович в январе поставил баржу на плановый ремонт, его избрали депутатом Горсовета, членом профкома. С Семёном Науменко, мастером и главным начальником над бригадирами грузчиков и учетчиц, он был знаком с незапамятных времён. Когда-то Семён ещё в молодости плавал старшим матросом, потом боцманом. Ранения в ноги, еще в гражданскую, заставили сойти старого моряка на берег и засесть в этой диспетчерской. С Наумычем, как все его называли, он виделся только на собраниях, но поговорить не получалось. Да, по правде сказать, Павел Антонович затаил на старого друга обиду. Просил же его по дружбе приглядеть за Анькой, к нему привел девочку, под его крылышко. Он-то в порту про всех и каждого знает всю подноготную, ничего без его ведома не происходит, от старая лиса.
        — Павка, остановись! Куда летишь? Мне ж за тобой не угнаться.
        Павел Антонович резко остановился, Семён ковылял, прихрамывая на обе ноги.
        — Пава, зайдём ко мне в контору, разговор есть.
        — Некогда мне.
        Семён, как мог, каялся перед товарищем, что обвели девки его вокруг пальца вместе с макаронниками.
        — Давай посидим, я за тобой бежать не могу. Пава, в порту все толкуют, что Анька родила от матроса с твоей баржи. Парень он вроде неплохой.
        — Некогда мне сидеть с тобой, Анька с внучкой ждёт, регистрировать дитя надо, замерзла уже.
        — Пава, можно я с тобой. Только ты помедленней, а то я завалюсь.
        — Ладно, старая лиса, цепляйся.
        На углу пританцовывала от холода Анна с ребёнком, завернутым в одеяло. На вопрос заведующей загсом: «Кто отец?» — Анна опустила голову. Павел Антонович залился краской, Семён выручил: «Я!» Заведующая недоверчиво посмотрела на странную троицу. Анна, подняв голову, твердым голосом объявила, что отца нет. Регистраторша, пожав плечами, выписала метрику девочке, по заявлению матери на имя Алла, отчество — Семёновна, и в строке отца провела жирную линию.
        Семён чувствовал, что Анна хочет поговорить с ним, но в присутствии отца не решается. Павел Антонович шёл впереди, неся внучку Анька шла рядом с отцом, а Семён, получив приглашение отметить регистрацию у них дома, плёлся из последних сил. Что делать, когда ещё он сможет увидеть Анну? За столом много ели, пили за здоровье матери и новорожденной — больше ни о чём не говорили. Только, когда Анна ушла проводить дядю Сеню к трамвайной остановке, им удалось перемолвиться. Он поведал, что ноябрьским вечером у проходной порта его окликнула женщина — это была Вероника. Сразу её он не признал — седая, худая, как старуха, чёрная. Стала она в порт проситься, да как её брать? Она же в розыске, как саботажница. Везде бригады соревнуются, стахановцами стараются стать, а её уже заочно коллектив осудил. А как объявится, так лет десять тюрьмы светит. Пожалел Семен ее, к себе в берлогу привёл. Пока она там где-то околачивалась, тётка умерла, комната и вещи пропали. Выходит, деваться ей некуда. Выпили с ней, она всё и выложила, только о себе говорила.
        Я всю ночь не спал, продолжал Семен, всё думал, как ей помочь. Вы ж мне как дочки, я ж с твоим батьком палки по спине получал еще при батюшке-царе, будь он трижды проклят! Утром написала она заявление с просьбой уволиться, так как болеет мочевым пузырём, и дату поставила за неделю, как вы сбёгли. Помяли мы ту бумажку надел я ватные штаны, ещё её комкал, до самого порта, и прямиком в кадры. Так и так, старый стал, памяти никакой, вот стал надевать теплые штаны, а там заявление от этой Студень Верки, и как в голову вдарило. Забув, только вот вспомнил, просилась она сначала в отпуск. Я и отказал ей, какой отпуск, когда самый сезон начинается? А она ни в какую, лечиться мне надо, застудилась я, видать, постеснялась про болячку объяснять. Расплакалась и бумажку эту на столе оставила. Я в карман сунул и забыл, закрутился. Тепло стало, я штаны скинул, а вот пришли холода, натянул. Сунул руку в карман, а там это заявление, мать его так. Виноват, вся вина на мне. Домой к ней кинулся, говорят, померла, другие люди в её комнате живут. Девка, видать, ни при чём, я во всём виноват.
        Кадровик взял бумажку долго читал, Семен аж взмокрел, потом долго смотрел на старого моряка, на его знаменитые ватные штаны, которые тот не снимал ни зимой, ни летом из-за больных ног. «Значит, кто виноват, того и накажем, ты уж, Наумыч, не обессудь».
        — Обошлось на этот раз. Но это, Аня, не всё. Женился я на Веронике. Она теперь Науменко. Только ты не подумай чего. Жить ей негде было, да и не на что. Как дочка она мне, как и ты. А кавалеры ваши пропали, в Италии их тоже ищут, наверное, не вернулись мотыльки.
        Анна уткнулась в грудь старому моряку и заплакала.
        — У тебя хоть дитё осталося, а у моей Вероники никого. Вот помру, что с ней будет? — И он, уцепившись сильными руками за поручни трамвая, подтянул свои больные ноги, с трудом взобрался по ступенькам.
        Через два года Анна с Павликом поженились. Свадьба была скромной, просто поужинали всей семьёй. Наутро отец с матерью ушли в рейс, оставив на молодых двенадцати летнего Леньку и трехлетнюю Ноночку. Как один день, пролетели эти предвоенные годы, в заботах о трёх детях и муже. Бог не дал Анне с Павликом детей, вся её нерастраченная любовь предназначена была только Аллочке. Имя дочери всегда вызываю у окружающих удивление. Но Анна тайно мечтала, если Джованни найдется, он догадается, почему имя его дочери Алла. Ему очень понравилась наша актриса Алла Тарасова, да и Анна помнила, что первую учительницу Джованни по русскому языку звали Аллой. И как-то возвращаясь из кинотеатра, Анна в шутку сказала: если родится у нас девочка, я назову её Алла. Как тогда он подхватил её, прижал к себе и они долго-долго целовались. Анна открыла глаза, в подвале стало совсем темно. Что это я вдруг в лирику унеслась. Первая любовь...
        Первая любовь недаром называется первой и неповторимой. Вот и эта кладовщица из магазина не забыла за всю свою жизнь первую любовь. Соцкий Анне вроде всю жизнь свою поведал, но об этой Наде даже словом не обмолвился. Видимо, не всю, может, обиду затаил на эту девушку, а может быть, она со временем всё перепутала. Какое дело ей до этой Надьки, с её любовью к Соцкому. Ей надо работать, много работать. О её первой любви, Джованни, каждый день напоминают громадные глаза и улыбка её старшей дочери — Аллочки. А кругленькие глазки, вьющиеся беленькие кудряшки и ямочки на щёчках — Юзека. Её девочки, такие разные во всём, но есть одно общее — это она их мать. Пусть хоть на их долю выпадет настоящее счастье, и будет у них первая любовь. Для их счастья она сделает всё.
        ЛЕЙТЕНАНТ ПАВЕЛ НАНКИН
        Сегодня женщины на станции обсуждали, как выгоднее оформлять пенсию. Анна Павловна, как всегда, участия в общем разговоре не принимала. Что обсуждать? Обсуждай не обсуждай, что начислят, то и получишь, тем более с ее окладом санитарки. Ей бы только дотянуть до той пенсии, а там видно будет. Главное в жизни она сделала, поставила на ноги двух дочерей, обеим дала высшее образование. И девочки, что одна, что другая, — трудолюбивые, умницы. Дотянуть бы до пенсии, шутка ли сказать. Раньше младшая Оля могла прибежать после института помочь, а теперь, она сама уже работает, да так далеко, за городом. Дочери настаивают, чтобы она оставила работу, не дожидаясь пенсии. Наивные, думают, что на их инженерные ставки можно прожить. Этерия Фёдоровна — теперь главный врач мясоконтрольной — рассказывает про какую-то свою знакомую, как та, всю жизнь не работая, приженила на себе старого генерала, тот благополучно помер, и она как вдова получила генеральскую пенсию. Вот так, бабоньки, надо уметь жить, а сейчас эта особа завела себе молодого любовника, так вы ее знаете, это же наша клиентка — Райка крашеная, та ещё
проблядь. Во время войны со всеми румынами перетаскалась, а потом, после войны, и наших не меньше полка пропустила. Умеют люди жить, устраиваться. А здесь?
        И Этерия Фёдоровна смахнула слезу. Все замолчали.
        Да, истории, в которую попала сама Этерия, не позавидуешь. Её родителей арестовали ещё в 37-м и, как говорится, с концами. Друг отца получил в это время новое назначение и увёз с собой девочку. К 10-му классу между Этерией и их сыном возник роман, их благополучно поженили, и родилась дочь. Потом оба закончили институты, перебрались в Одессу, она устроилась па мясо-контрольную, а муж стал преподавать в Политехническом институте. Когда отец умер, у шестидесятилетней свекрови появился дедок. Свекровь жаловалась на плохое самочувствие, её обследовали, нашли вроде опухоль. Столько шума было, носились с ней по разным клиникам, а опухоль все росла и росла. Перед самой операцией её посмотрел гинеколог и ахнул: бабулька на сносях. Вот это дедок, да и бабулька хороша, родила мальчика на раз и пикнуть не успела. Дедка, конечно, погнали в шею. А что делать с новорожденным? Судили-рядили, уговорил Этерию муж записать дитя на них. Чего им это стоило, помалкивали. Так у Этерии с мужем появился сынок. Бабка его грудью кормила, а мамой он Этерию называл.
        Старшая дочь, ещё учась в институте, вышла замуж, родила. А муж соблазнил студенточку у себя в институте, та родила ему на минуточку целую двойню. И он преспокойненько оставил Этерию со своей мамочкой и братиком-сынком. И теперь Этерия пашет, как проклятая, на три семьи: помогать нужно и дочери с ее семьей, и бывшему мужу с двумя близнецами, и самой со свекровью и малым выжить надо — такая уж она дура уродилася. «А что делать? В каждом дому по кому», — думала про себя Анна Павловна.
        Она-то одна подняла своих девочек, ничего ни у кого не просила, ни у государства, ни у людей. Жизнь так сложилась, назад не вернуть, всё война проклятая. Знали бы бабы с мясо-контрольной, что к ней посватался капитан, весь в орденах и медалях, вот бы в обморок попадали. Так дочери засмеяли. Зачем он тебе нужен. Действительно, зачем он нужен? Своё я давно отлюбила и отстрадала, Джованни, Джованни, выбрался ли ты живым из этой мясорубки? Не суждено тебе знать, что у тебя выросла такая красивая и умная дочь — настоящая капитанская дочка Аллочка. И других капитанов мне больше не надо. И у дочери твоей, Джованни, был отец, любящий отец. Анне иногда казалось, что Павлик Нанкин больше любит её дочь Аллочку, чем свою жену.
        Павлика Нанкина Анна знала давно, он работал на барже матросом у её отца ещё задолго до войны, до её встречи с Джованни. Тогда она сама была молоденькой дочкой капитана, а Павлик только отслужил армию. Краснел и бледнел при виде Анны. И потом, когда она уже вернулась из Ташкента с Аллочкой под сердцем, и жить не хотелось. Это он, благодаря Лёньке, младшему Аниному брату, который поднял аврал на судне: человек за бортом, догнал её всё-таки на шлюпке в открытом море и спас.
        Судьба... Любил, по-настоящему любил. Уговаривал расписаться, чтобы у ребёнка был отец, но она ни в какую не соглашалась. Верила, Джованни вернётся и что-то придумает. Но Джованни не возвращался, и маленькая Аллочка тянула к Павлику ручонки: папа! Нанкин специально перешел на работу в рыбацкую артель, чтобы подольше быть на берегу, чтобы каждый вечер заходить в гости с гостинцами, часами играть с ребенком. И через два года на майские праздники они расписались. Анну как подменили, куда подевалась весёлая хохотушка? Дом, порядок, чистота, приготовление пищи занимали всё её время. Ей завидовали подруги: это же надо, после всего... еще такого парня отхватила.
        Павел Петрович Нанкин был из простой семьи, испокон веку жившей на Слободке. Его отец в молодости выступал в цирке силачом, поднимал тяжести, боролся на ковре. Потом женился, работал кузнецом на заводе. У них первым ребенком был Павлик — весь в отца, такого же атлетического сложения, с могучими бицепсами, с накачанным торсом. На улице к нему никто никогда не привязывался, стоило ему только посмотреть, сразу ретировались. Второй родилась девочка Эмма, той повезло меньше, она хоть и была симпатичной, но выросла гром-бабой. А третьим и четвёртым опять были мальчики, но они пошли в мать и отличались щуплостью телосложения.
        Нельзя сказать, что новые родственники полюбили Анну, терпели по необходимости, редко общались. Осуждали старшего сына, что тот помешался на любви к своей жене и не заводит собственных детей, всё носится с «чужой дытынкой» неизвестно ещё от кого. Так и жили до 22 июня 1941 года.
        В этот день муж был в море, Анна с утра затеяла стирку. Часа в два постучала соседка, сообщила, что началась война и Одессу уже отбомбили. А она и не поняла, слышала какие-то раскаты под утро — решила, гроза. С вечера плотно закрыла окна, чтобы не залетали комары. Сквозь сон думала, гроза началась... Когда к вечеру вернулся муж, пошли к его родителям, на Слободку. Эти дни Анна плохо запомнила, всё было, как в тумане. Павлика проводили вместе с его отцом на призывной пункт. Целый день она сидела, обняв маленькую Аллочку, и ждала возвращения из рейса отца с матерью и младшим братом Лёнькой и сестричкой Ноночкой. Вот только вчера за этим столом сидел её муж, улыбаясь, в синей линялой майке, играл мускулами на руках, обещал, что от него ни одна фашистская гадина не уйдёт.
        Больше она его никогда не увидит. Как только освободят Одессу, она успеет получить от мужа кучу писем, телеграмму, фотокарточку, она будет счастлива до 26 ноября 1944 года. Он погибнет через три года после начала войны, пройдёт через ад её единственный муж младший лейтенант Нанкин Павел Петрович. Это случится 2 августа 1944 года в селе Нагрян Станиславской области. «Проявил геройство и мужество и будет похоронен с отданием воинских почестей» — так будет написано в похоронке.
        — Анечка, а вы что скажете? Как вам это нравится?
        — Да я прослушала, я выходила.
        — Ну, бабы, слышали? Никогда ничего не скажет, вот характер.
        Последние слова в свой адрес она услышала, ну и пусть говорят себе на здоровье. Как ненавидела она эти сплетни. Она была уверена, что сплетни и погубили её мужа. Когда только освободили Одессу, они ещё жили у Соцкого на Коганке. Переехали на Ласточкина, когда вернулся отец. Павел Антонович сначала приревновал Соцкого к матери, но Пелагея только покрутила указательным пальчиком у виска, и тот сразу успокоился. А что касается её, Анны, то для всего двора она была новой женой Соцкого, и в пекарне, где они оба работали, — тоже. Не объяснять же всем, что так нужно было, чтобы спастись. Румыны арестовали Лёньку за саботаж, и, как только его с другими проштрафившимися послали на работу, они тут же сбежали и в полном составе объявились на Средней. Пелагея спустила их в холодильник над катакомбами и стала дожидаться Анну с работы.
        Оставаться в этой квартире с детьми больше нельзя было ни на минуту. Они с матерью, взяв девочек за ручки, делая вид, что прогуливаются, направились к Соцкому на Пастера, на Коганку, больше и идти-то не к кому было. Соцкий ещё смеялся: без меня меня женили. Но что делать? Анна была благодарна Соцкому за всё, что он сделал для их семьи. Он искренне радовался, когда узнал, что её Нанкин жив и воюет. Она читала ему письма мужа с фронта, когда тот заходил на их новую квартиру на Ласточкина в гости. Письма приходили чуть ли не каждый день, муж писал, что как только добьют врага, у них начнется прекрасная жизнь...
        Письма мужа... Когда удавалось их писать, урывками между боями? Она до сих пор их хранит и перечитывает. По этим письмам она поняла Павлика, простого и искреннего во всем, влюблённого в нее, Аллочку, в своего командира — мальчишку по возрасту, лейтенантика, не успевшего закончить последний курс исторического факультета Одесского университета. Какой умный начитанный парень, сколько всего знает!
          «Аня, — писал Павлик о своем командире, — он совсем ещё мальчик, необстрелянный воробей, мы его оберегаем, как можем. Анечка, ты не представляешь, как интересно он рассказывает о земле, на которой мы сейчас живем и защищаем, о людях, живших до нас и отвоевавших эту землю для нас, потомков. После этих бесед, его рассказов, такой дух у солдат поднимается — ничего не страшно.
        Анечка, после войны жизнь другая совсем начнётся, вот ты увидишь. Как раньше не будет никогда. Анечка, мы своего лейтенантика-командира называем «Полифем». Командир рассказывал, что такую кличку князь Григорий Потемкин имел. Из-за отсутствия одного глаза его сравнивали с циклопом, но не только из-за этого. А ещё за физическую силу, ум, смелость и за то, что Потемкин сделал для России. Анечка, только на войне понимать начинаешь и отдавать дань людям, жившим давно, что они сделали для нас, как не щадили себя. Сейчас пришло наше время повторить их подвиг и освободить всю нашу землю от врага.
        Анечка, когда закончится война, мы с тобой много книжек о Потемкине и других героях прочитаем, и будет жизнь такая интересная, я тебе клянусь. Анечка, ты Аллочку с детства к чтению приучай, я вернусь, первым делом проверю. Анечка, я каждый день, каждый час о вас, моих девочках, думаю и Богу про себя молюсь, хоть бы с вами всё было в порядке. Анечка, любимая и единственная моя жена, как я соскучился. Береги себя и нашу девочку, до скорого свидания, любовь моя».
        Дурость или злоба, а может, зависть к чужому счастью — что побудило сестру мужа Эмку написать Павлику письмо, в котором она постаралась «открыть глаза брату на его жену». Что уж она ему написала, теперь неважно. Больше писем она от Павлика не получала, только пришла эта проклятая похоронка. После освобождения Одессы брата Леньку мобилизовали, от него редко приходили весточки. Родители с младшей сестрой уехали в Староказачье. Отца назначили директором винсовхоза, навести порядок в освобождённой от румын Бессарабии, а заодно и поправить здоровье. Анна осталась с дочерью одна, в пустой и холодной квартире. Ни сил, ни желания жить больше не было. Опять — в который раз — её спас Соцкий. Решил но старой памяти навестить, один раз зашёл — никто не открывает, второй... Соседка сказала, что дома должны быть, вроде никуда не уезжали...
        — Кто там? — еле слышно спросила Аллочка. — Дядя Ося? Сейчас!
        Не раздумывая, Соцкий усадил девочку на одну руку, Анну подхватил под руку другой. Так, во второй раз, Анна с дочерью оказалась на Коганке у Соцкого, теперь уж навсегда. Никуда не денешься, это моя судьба. Судьба всё равно тебя не отпустит навеки. Сколько лет с мужем Нанкиным прожила, а Бог дитя не дал. А с Соцким один раз — и на тебе, Олька родилась. Все мои трое мужчин любили меня по-настоящему. Анна Павловна вытерла концом платка глаза, потом всё залитое слезами лицо, тяжело вздохнула. Хоть бы девочки не повторили мою судьбу. За Аллочку я спокойна, она девочка со стержнем. А вот Олька, та вся в Соцкого — раздай беда.
        ГОРЬКАЯ ПРАВДА
        Надька, спотыкаясь, выкарабкалась из мясного корпуса. Что я теряю? Пойду к этим стервам, от меня они что-то скрыли. Всего два квартала от моей бывшей квартиры. Не мог Юзек, если остался живой, её не разыскивать, не мог. А если это и не он вовсе? Всё равно не успокоюсь, пока не узнаю. Надежда остановилась: «Мой дом, бывшая Коблевская улица». Сердце заныло, потянуло вены на ногах.
        Здравствуй, мой дом! Она медленно прошла в парадную, пахло мочой, на мраморных ступеньках валялись окурки. Стены облупились, никто их после революции ни разу не покрасил, окна, где оставались ещё стёкла, не помыты. Дверь квартиры все та же, такая же старая и облезшая, как и я. Она автоматически подняла руку к звонку. Вместо звонка оказалась дырка и приклеенная бумажка: стучать Кравчук — 2 раза, и много других фамилий. Надежда тихонечко постучала два раза. Но, вероятно, никто не услышал. Она посильнее постучала, никто не открывал. Она затарабанила двумя руками. Послышались шаги, и прокуренный голос недовольно прохрипел: кого ещё нелёгкая принесла, сейчас! Дверь открылась, и в лицо Надежды ударил спёртый влажный воздух с запахом кислой вонючей капусты. На пороге стояла худая старуха, с головы у неё съехал платок, седые редкие волосы, давно не мытые и не расчёсанные, были заплетены в две свалявшиеся косицы. Из грязного халата торчала худая шея.
        — Вам кого? — Старуха снизу вверх осматривала женщину.
        — Здравствуй, Таня, я к тебе. Вот решила проведать...
        Старуха в ужасе отшатнулась, как будто бы перед ней была не бывшая её хозяйка, а привидение. Она попыталась закрыть дверь, но Надежда уже успела протиснуться в коридор. Опустив голову и шаркая ногами в темноте, старуха удалялась по узкому коридору. Надежда по памяти пыталась найти выключатель, но на стенах были навешаны какие-то корзины, велосипедная рама без колёс, санки. Пришлось вернуться, открыть дверь, чтобы найти выключатель. Рядом с дверью на стене находилось пять запыленных лампочек, чуть пониже выключатели. Их когда-то большая светлая передняя с блестящим дубовым паркетом, с высоченным зеркалом над мраморным столиком, перед которым её мать, облачившись в новый модный наряд, довольная, любила вальсировать, теперь превратилась в узкий темный коридор без окон. Надежда стояла, не понимая, куда это она попала. Не перепутала ли квартиры?
        — Что стоишь? Проходи. Трудно узнать?
        — Да, не пойму... — тихо ответила Надя.
        — Не поймёт, с холлу-колиндору комнату отгородили, что задаром площади пропадать. Вон сколько понаехало. В комнатках ваших горничных понапихивалось целыми семьями.
        — Сколько же вас здесь теперь живёт? — поворачивая по коридору к кухне, туалету и ванной комнате, продолжала удивляться бывшая хозяйка.
        — Любуйся на здоровье, над кухней ещё три семьи в нахаловку вселили. Это для вас двоих благородных в хате места было мало, а теперь всем хватает. По жировке числится вроде двадцать пять рыл, а на самом деле, бес их знает.
        Надежда зашла за Татьяной в свою бывшую комнату. Вместо люстры на длинной проволоке висела голая лампочка, обгаженная мухами. В комнате было грязно, как и во всей квартире.
        — Таня, а почему так грязно? — только и спросила Надежда на свою голову
        — Так я больше вам не прислуга, хватит, своё отбатрачила на халяву. Объявилась барыня, с выговором. Присаживайся, коли пришла.
        Она вытащила из-под стола, застеленного грязными пожелтевшими газетами, табуретку, рукой смахнула пыль. Надежда посмотрела на балконную дверь, всю заклеенную газетами.
        — Задувает, вот заклеила, как могла. Отопление и газ нам провели, живём теперь, как буржуи, на всём готовом, ни угля, ни керосину не надо. Все печки повыкидывали, а я оставила, как такую красоту разрушить. Выручала она нас в лихие годы, может, ещё пригодится. Ты как думаешь, с американцами воевать будем?
        — Да нам бы с тараканами и клопами справиться, а ты об американцах думаешь.
        — И то правда, — усаживаясь на кровать поверх одеяла, тихо ответила старуха.
        — Таня, как ты живёшь, как Людочка? Фёдор твой вернулся?
        — Падло Федька, другую семью завёл, знать о нём ничего не желаю. Сдуру братца его пригрела, так это он весь колидор отгородил себе под комнату и всю деревню перетаскал вместе с клопами. Людка свои две комнаты выменяла на отдельную квартиру на Куликовом поле. Не нужна я им, комнату мою им захотелось, так я отказалась с ними меняться. Так теперь и не знаемся. Здеся всю жизнь прожила, здеся и помру, от на своей кровати. Никого к себе в комнату не пущу, помру — тогда пусть забирают.
        Вдруг она вся ощетинилась и злобно посмотрела на Надьку.
        — А ты с чего вдруг заявилась? Через столько-то лет? Твои барские права давно кончились.
        — Не переживай, мне есть где жить, захотелось увидеться, поговорить, кто его знает, доведётся ли ещё когда. Вспомнить, как жили, дружно ведь жили, хоть и голодали. Так ведь, Таня?
        — Так-то оно так. А ты на мать свою стала похожа. Откуда к нам заявилась, если не секрет.
        — Да ниоткуда, я всё время в Одессе жила, и при румынах в войну. Муж погиб. Я одна живу, работаю. Сегодня пораньше освободилась, дай, думаю, загляну на Коблевскую, захотелось увидеть тебя, Людочку, часто о вас думаю. Жизнь бежит, на работу с работы, один выходной. Так и жизнь вся пролетела.
        — И у тебя жизнь не сложилась, а я грешным делом думала, что ты в Германию подалась, к папочке своему. Совсем ведь исчезла, ни слуху ни духу.
        — Не сложилась моя жизнь, Татьяна, с самого начала, ты права. Как пропал мой жених, вместе с твоим Федором, так всё и пошло наперекосяк. Но твой живым оказался, а мой, видно, погиб. Иначе объявился бы. Любили мы друг друга.
        Татьяна вздохнула...
        — Ой, Надя, грех на мне, сам Бог послал тебя ко мне перед смертью. Этот твой охвицер приходил тогда. С госпиталя, худой такой, страшный, в солдатской шинельке с костылём. Не помню, в каком это было уже году. Твоя мамаша, покойная Софья Андреевна, царство ей небесное, — Татьяна перекрестилась и шепотом продолжала: — Этого твоего поляка-охвицера выгнала. Ты тогда ещё с этой чумой Розкой сдружилася. Так покойница сказала ему, что ты в чека работаешь. И чтоб его ноги здесь не было. Я с балкона вот этого выглянула и видела, как он пошкондыбал с костылём в сторону базара. Больше он не появлялся.
        Надежда схватила старуху за халат у самой шеи и с силой подтащила к себе:
        — Почему ты мне ничего не сказала?
        Старуха, выпучив глаза, захрипела. Надежда отпустила сё, обессиленно сев на табурет, и, закрыв руками лицо, разрыдалась.
        — Сволочи, какие вы сволочи, всю жизнь мне искалечили, твари. Бедный мой Юзек, я знала, что он обязательно вернётся. Я так его ждала.
        — Сама сволочь немецкая, всё горло мне передавила, греха на мне нет. Это мать твоя мне запретила тебе рассказывать. Я побожилась, истинный крест. Людкой поклялась. А то за него нас бы всех постреляли. Забыла, какое время было, что творилось, сама еле ноги унесла. Да и сейчас лучше помалкивай, знаешь свой грешок. У этих стен тоже есть ушки. Сколько народу сничтожили, и конца не видать. А я хочу помереть в своей постели. Хватит, холуём своё отслужила. А мамаша твоя была права, сгубил бы он нас всех, не только тебя одну. А любовий, сколько у тебя их было? Ненавижу вас всех! Ненавижу!
        Надежда больше не слушала свою бывшую служанку, в темноте нащупывая ногами дорогу, добралась к входной двери, очутилась на улице. И жадно стала вдыхать свежий морозный воздух. Ветер утих, морозец крепчал, приятно охлаждал её раскалённое лицо. Она улыбалась, да её Юзек к ней вернулся — теперь навсегда. Она ехала в трамвае домой и её воспалённый мозг рисовал картинки придуманной жизни, как она с Юзеком живёт в их квартире. У них двое детей, девочка с личиком Олечки и мальчик Женечка. И нет никаких войн, революций. Муж офицер, она его жена, и они танцуют в их большой светлой прихожей перед зеркалом. И опять видения с самого начала — какое счастье... Никому нельзя рассказывать об этом, только она с Юзеком знает, как они счастливы. Она его нашла и никому не отдаст.
        Зима пролетела, как один день. Сегодня Надежда Ивановна в обеденный перерыв сбегала на Новый базар, купила солёной рыбки, выбрала самую крупную перламутровую скумбрию-качалочку, как с любовью называют её одесситы. Нужно же чем-то порадовать свою Надюшку. Вчера она вернулась из деревни, ездила к матери крышу чинить. Денег ни на черепицу, ни на шифер не было, да и шабашников нанять не на что. Старую черепицу с коровника председатель разрешил забрать, может, что-нибудь выберут, хоть латками покроют на время, а там видно будет. Сама по скользкой крыше лазила, да не удержалась, куда-то в сени провалилась. Руку зашибла и бедро снесла, матери даже не призналась, расстраивать не хотела. Там и так не всё гладко. Краем уха Надежда Ивановна слышала, что в оккупацию в 42-м мать не по своей воле родила мальчика, вроде от румына. Понесла в огород закапывать, да не смогла. А мужу решила сказать, что хлопчика еврейского спасли. Так оно бы и было, мальчик на них ну совсем не похож, ни с какого боку — рыжий.
        Обманывать мужа ей так и не пришлось. Погиб он ещё в 41-м. Но добрые люди всегда найдутся, тем более в деревне. Ничего не утаишь, не скроешь. Мальчишке в деревне прохода не дают — «румыном» обзывают. Маленьким был, плакал от обиды, а теперь чуть что дерётся, да так... того и гляди, беды наделает. В школу ходить не хочет и всё тут, а хлопец толковый.
        Надежда Ивановна для себя решила, что в выходной с Наденькой съездят и заберут к себе ребёнка. Здесь в городскую школу определю, прокормим. Последнее время у неё было постоянно хорошее настроение, она рисовала себе картины. Как она кормит ребёнка, как одевает, ведёт в школу. Буду ходить с ним в кино, театры, книжки хорошие будем с ним читать. Хотела сначала с Доркой посоветоваться, потом передумала. Та и так её к Наденьке ревнует — дура. Теперь она в магазине не задерживалась ни на минуту. Пока домой доберёшься, пока супчик или борщик наваришь, там и Наденька из института приезжает. Из деревни всего навезла, как только дотащила, ругаю её, но всё бесполезно.
        Надежда Ивановна уже все дела переделала, вроде и трамвай, которым обычно приезжала студентка, прозвонил, а ее нет. Очевидно, последним приедет, решила Надежда Ивановна и прилегла. Зачем только каждый вечер их после лекции задерживать. Совсем не хотят считаться, что люди целый день на работе вкалывают, да и после института ещё домой нужно добраться в такую даль. Она вздохнула и на мгновение провалилась в сон.
        — Надюша, это ты?
        — Я, — странным голосом ответила девушка.
        — Ты где?
        — Здесь, на кухне. Не зажигайте свет.
        — Что случилось? — Надежда Ивановна всё-таки зажгла свет. Девушка стояла у раковины умывальника, смывая с руки кровь.
        — Господи, что случилось?
        — Тётя Надя, я, кажется, убила человека.
        Вид девушки был ужасен, волосы и лицо в земле и крови, платье порвано, пиджак в пыли, сумка с конспектами тоже в крови. Надежда Ивановна схватила полотенце и стала перетягивать кисть руки девушки, пытаясь остановить кровь.
        — Я домой пришла, чтобы вас предупредить, чтобы вы не волновались, мне в милицию надо.
        Надежда Ивановна металась вокруг девушки, достала бутылку самогона, порвала наволочку на полосы, обтирая раны на лице девушки.
        Где это случилось? Как? С чего ты взяла, что ты его убила? Доченька, расскажи всё по порядку, я ничего не понимаю.
        — Я трамваем подъехала, девчонки посигналили, как всегда. Я его сразу не увидела, только почувствовала, что кто-то есть рядом. Я сумку к груди прижала и повернулась. Он хотел меня в спину ударить ножом, а получилось, в сумку на груди попал — вот дырка. Конспект пробил. Я не помню, как ногой по яйцам ударила, он, гад, согнулся, но здесь же опять с ножом на меня бросился. Я не успела убежать, он сбил меня, и мы упали. Я как могла сумкой закрывалась, а он ножом пытался меня пырнуть. Я ему в глаз пальцами вцепилась, он закричал, кинул нож. Я сумкой била его по голове, пока он дрыгался. Тётя Надя, я пойду в милицию.
        — Никуда тебя не пущу! А вдруг там ещё кто-то есть.
        — Тётя Надя, давайте соседей позовём, все вместе пойдём.
        — Надя, а может, он очухался и ушёл. Изнасиловать, видно, хотел, да не получилось. Удрал несолоно хлебавши. Я сама с тобой в милицию пойду. А если тебя там оставят? Что делать? С милицией только свяжись, не дай бог, осудят, тогда и работа, и институт, вся жизнь ...
        Надежда Ивановна посмотрела строго на девушку:
        — Идём посмотрим, ведро с водой возьмём — окатим его, он и очухается. Фонарик взять надо и молоток. Платье пока не снимай, если что, доказательство, что он на тебя набросился. А я тебя встречала, это я его убила, а ты не виновата, и не спорь со мной.
        Женщины, как привидения, спустились но скрипучим лестницам и, прижимаясь к стене, крадучись, двинулись со двора.
        — Он там...
        — Где?
        У Надежды Ивановны дрожали руки, и из ведра выплёскивалась вода. Обе женщины наклонились над телом, светя фонарём и пытаясь перевернуть мужчину, лежащего вниз лицом и поджав ноги. Вероятно, лицо попало на булыжник, когда девушка била его сумкой.
        — Наденька, меня сейчас вырвет, он действительно умер. Ночной трамвай ещё не проходил, его никто не видел. Берём его за ноги, оттянем на пустырь, и в никакую милицию ходить не будем. Тяни, я кому говорю!
        Женщины потянули труп за угол дома, на пустырь к яме с мусором, вокруг которой густо разросся чумак. Потом они фонариком осветили место побоища, подобрали нож, разбитое зеркальце девушки.
        — Надюшенька, ты домой иди, переоденься, я сама здесь управлюсь.
        Надежда Ивановна выбросила в дворовую уборную финку, прямо в очко, на всякий случай ещё протёрла своим халатом. Потом несколько раз набирала в ведро воды из-под крана и залила опасное место. Затем она долго перемывала ступеньки и пол в коридоре, так, на всякий случай, чтобы самой успокоиться. Сама себя уговаривала: кто ж подумает на такую худенькую девочку, никому такая идиотская мысль и в голову не придёт.
        Наконец она вернулась в комнату: «Наливай по рюмке, нервы успокоим. Сам виноват». Женщины выпили ещё и по второй, третьей, пытаясь успокоиться.
        — Ты хоть рожу его видела?
        — Нет, тётя Надя.
        — Это хорошо, сейчас всё равно его никто не признает. Ты только духом не падай и себя не вини, потому как греха на тебе никакого нет. Господь был на твоей стороне.
        Надежда Ивановна выпила ещё рюмку, закусывая квашеной капустой.
        — Я вот что тебе скажу, я тоже в своё время так поступила. Меня хотели сжечь с другими людьми, так я не стала дожидаться и сама их сожгла. Одна это сделала, совсем одна. А у тебя есть я. И ни в какую милицию мы не пойдём. Ты дома на всякий случай посиди. Дверь никому не открывай, якобы в деревню уехала, на работе, я всё улажу.
        Утром первым делом Надежда Ивановна зашла в кабинет к Вере Борисовне. Закрыла за собой дверь и положила заявление от Наденьки на отпуск за свой счёт.
        — Это что ещё за номера? Совсем обнаглели, только ведь три дня гуляла.
        — Допустим, не гуляла, а использовала честно заработанные отгулы.
        — Да вы что с ума все посходили?
        — Вера, я редко к тебе обращаюсь. Подпиши, так надо. Девку надо спасать.
        — Что за причина?
        — Крышу в деревне чинить надо, а больше ты ничего не знаешь.
        — А ты знаешь? Никак подзалетела?
        — Подзалетела, да не то, что ты думаешь!
        — Я могу чем-нибудь помочь?
        — Считай, уже помогла. Я сегодня задерживаться не буду, пораньше уйду, хорошо?
        — А если я скажу нет, ты ведь всё равно уйдёшь?
        — Уйду, Вера, спасибо.
        Как только Надежда доработала этот бесконечный день, она не помнила.
        — А ты почему здесь сидишь? Сама же просилась уйти пораньше. Передумала? — Вера Борисовна открыла новую пачку папирос, закурила, как всегда жадно затягиваясь. — Что-то серьёзное?
        — Не знаю ещё, совсем не знаю. Говорит, с крыши свалилась, вся побитая. Как доехала, не знаю. Пусть дома посидит, а то наплетут всякого, знаешь, какие теперь языки.
        — Раз такое дело, пусть посидит, погода-то какая. Тут в подвале тихо, а наверху поливает, что-то страшное.
        Надежда радостно подскочила: есть Бог на свете, Верочка, есть Бог на свете! — И поцеловала подругу.
        Дождь действительно хлестал не переставая, в трамвае никого из дворовых не встретилось, рано ещё, потянутся попозже. Дверь Надежда открыла своим ключом и оказалась в маленькой импровизированной кухоньке.
        — Надя, ты где? — Она приоткрыла дверь в маленькую комнатку, в которой умещался только диван, двухстворчатый шкаф и Женькин письменный стол. — Надюша, ты где?
        Дверь шкафа открылась, и оттуда вылезла девушка.
        — Так, на всякий случай спряталась. Ну что там?
        — Успокойся, одни лужи, утонуть можно.
        — А утром?
        — И утром на том месте одна грязь была.
        — А я целый день от окна не отходила, все бежали по своим делам. А дети прыгали через эту лужу. Но ни милиции, ничего такого не было. Тихо.
        — Ты что-нибудь ела? Надька, бить тебя буду. Я ж такой борщ вчера сварила. Хочешь, чтобы он прокис?
        — Вчерашний вкуснее, — ответила повеселевшая девушка.
        — Как рука?
        — Заживёт, как на собаке, только писать ею неудобно.
        — А зачем тебе писать сейчас?
        — Решила конспекты эти переписать, а испачканные сожгу.
        — Ну да, бережёного Бог бережет, сказала монашка, одевая на свечку...
        — Тётя Надя, а я думала, вы совсем другая.
        — Надежда, ты дома? — В дверь стучала баба Настя.
        — Открывай, у меня до тебя дело есть.
        Тёзки в ужасе посмотрели друг на дружку. Надежда Ивановна только взглядом показала Наденьке на шкаф, и та моментально залезла в него. Надежда Ивановна плотно прикрыла створки, потом дверь в комнату.
        — Я переодеваюсь, баба Настя, сейчас закончу и сама загляну, у меня для вас кое-что есть.
        Старуха, оглядываясь на тёмный коридор, прошептала:
        — Разговор сурьёзный у меня до тебя есть, — и телом своим продавилась в дверь. — Да шо ты меня стесняешься, шо я голых баб не бачыла, чи шо? Я счас тебе такое скажу, девка, не представляешь. Или ты уже и без меня знаешь?
        Надежда Ивановна попятилась к столику и с размаху села на стул. Баба Настя склонилась над ней, как гадюка, и полушёпотом продолжала:
        — Федька твой объявился!
        — К... какой Федька?
        — А шо у тебя их несколько было?
        — Он мой такой же, как и ваш и всех остальных.
        — Ну, не знаю, девка, только меня он о тебе всё выспрашивал, и так, и этак, со всех сторон заходил. Я его ещё с той недели приметила. Смотрю, крутится какой-то чудак да на твоё старое окно посматривает. Из крана попьёт, в уборную сходит — отметиться. Худющий, не то что у тебя отъедался. Видать, только выпустили, и дух от него тюремный. А третьего дня я за хлебом пошла, так он за мной увязался, чуть сзади прётся: «Доброго здоровьичка вам, тётя Настя. Как поживаете?» Я сначала разыграла, что не признала, старая, мол, стала. Он, подлец, наперёд забежал и нагло так, с улыбочкой спрашивает: а как там моя судьба поживает? Не знаю я, какая у тебя судьба, не по адресу обратился. Иди на Соборку, там цыганки тебе судьбу твою нагадают. Стал передо мной и не пускает, жуть. Вы говорит, баба Настя, лучше любой гадалки про мою кралю Надежду Ивановну Павловскую знаете. Со мной, говорит, дружить надо. Ну, шо делать? Я ему, Надя, как есть всё сказала.
        Надежда Ивановна машинально взяла со стола нож и стала им стучать об стол.
        — Что же ваше доброе сердце сказало?
        — Так ему и сказала, чтобы губы не раскатывал. Что ты постарела, уж извини, что так сказала, мол, не подходишь, как баба — старая. А этот подлюка лыбится и говорит: так это хорошо, меньше хвостом вилять будет. Я вокруг неё вальсы танцевать больше не собираюсь. А ты мне поможешь её добыть. Я кое-что уже выяснил, она по-прежнему в магазине кладовкой заведует — смекаешь? Так что давай дружить. Я тебя не обижу. Ты на свой кусок хлеба намажешь ещё маслица. Ну, говорит, как она там без меня? Если хто пристроился, так я его вмиг укорочу. И рукой по горлу у себя провёл. Я знаешь, Надя, сначала оробела, а потом такое зло взяло. Паскуда, счас у меня получишь. Рассказываю ему, так не одна она теперь живёт, а с родной племянницей. Родычей понаехало полдеревни. А племяшку даже прописала. Девка хорошая, Надька в ней души не чает. И работает, и в вечернем институте учится. Ты бы видела, как морда его вытянулась, он аж сплюнул. Надька, и что ты в нём нашла — ну, чистый Гитлер, только шо русский. А с Гитлером его на одну гиляку повесить, и неизвестно, хто кого перетянет.
        Надежда Ивановна машинально повернула голову в сторону двери шкафа.
        — А шо твоя Надька дома?
        — Нет, в деревню поехала, матери крышу крыть.
        — Так она ж только вернулася.
        — За деньгами приезжала, не хватило на всю крышу, всё ж дорожает, шифер надо, рубероид, и с трубой проблема. Шабашники три шкуры дерут, девчонка сама по крыше лазит, ещё упадёт, так переживаю, веришь, как за дочь родную, боюсь за неё. Уже руку поранила, думала, я не замечу, свалилась с крыши, а не признаётся. Баба Настя, поверь, у меня столько волнений и без этого негодяя. Ни видеть, ни слышать не хочу. Я и морду его не помню, хоть убей. Подумаешь, тысячу лет назад были знакомы, не были, всё в прошлом. Знать не знаю. Жизнь у меня теперь совсем другая. Детей сестры поднимать надо. Спасибо тебе, что отшила этого негодяя. Я здесь капустки наквасила, вот тебе мисочку, бери картошечки, бурячков.
        — Спасибо, Надюшенька, так я правильно всё сказала ему?
        — Правильно, баба Настя, конечно, правильно. Гнать его надо поганой метлой.
        Как только дверь за бабой Настей закрылась, Надежда разревелась, забыв открыть дверь в комнатку племянницы. Потом опомнилась, открыла дверь; бледная Наденька стояла посреди комнаты, прижав раненую руку к груди.
        — Слышала?
        — Нет, а что, нашли его?
        — Пока не нашли, и нас это больше не касается. Как только заживёт твоя рука, поедем в деревню, заберём к себе Ваську. Нечего ему делать там.
        — Тётя Надя, родная вы моя! — Девушка бросилась обнимать и целовать тётку, сидящую на стуле в лифчике и голубых трико, прямо в мокрую от пота голову с поредевшими седыми волосами.
        МОЯ БАБУШКА И ЕЕ СЕМЕНА ЖИЗНИ
        Какая гадость эта зима. Хоть бы снег выпал. А то только зверский мороз и ветер. Дышать невозможно, зато красиво. С утра, когда в школу шла, вроде дождик накрапывал, а сейчас мороз крепчает. Вон как уже обледенели веточки на деревьях, аж звенят. Я повернулась спиной к ветру, попыталась пройти несколько шагов задом наперёд. Бесполезно, ещё хуже. Ветер просто крутит. Сейчас этот дом закончится, и ветер покажет всю свою силу.
        Что матери на работе сказать? Почему задержалась? Не буду её расстраивать, первую в жизни двойку схватила. А Елена Васильевна нормальная училка оказалась. Оставила переписывать диктант заново. А как я её сначала не любила!
        Но Варвара Петровна всё равно лучше была. Хоть и старенькая, и все посмеиваются над ней, называют её «и зимой и летом одним цветом» — 0на ещё старшую мою сестру учила. И меня, но жаль, только в первом классе, когда ещё мальчишки и девчонки занимались раздельно. Она всегда останавливалась возле моей парты, обязательно по лопаткам постучит, пока я спину не выпрямлю и карандаш в правую руку не возьму. Сначала у меня левой лучше получаюсь, но считалось тогда, левой рукой не положено писать в школе, пусть переучивается. Сейчас я уже пишу, как все, правой, а левой разучилась.
        Хорошо было учиться, когда в классе одни девчонки были. Зачем с мальчишками объединили? Раньше в одном здании было две школы, раздельные, так их раздельными и оставили, только девочек, живущих на нечётной стороне, перевели в 105-ю, а мальчиков в 45-ю. В женской 45-й туалет был в здании, а в 105-й во дворе, отгороженный деревянной перегородкой, с одной стороны для девочек, с другой для мальчиков. Я как назло попала в эту 105-ю бандитскую школу. Мальчишки толкаются, дёргают за косы, даже дерутся портфелями прямо по башке. Ничего, я Сашку Пономаренко тоже огрела так, что он на задницу сел и разревелся. Теперь меня побаивается. И еще в туалет 105-й жильцы ходят и разные странные типы. Страшновато. Поэтому мы, девчонки, все домой бежим, как угорелые. А я к маме, если приспичит, там помойное ведро ставят в маленькую комнатку, где стоит какой-то новый аппарат. Его уже второй год все запускают и никак не запустят. Он должен точно ставить диагноз заболевания.
        Как медленно ползёт трамвай мимо мясного корпуса-сифона, как его называют. В нём и зимой и летом сплошной сквозняк. Здание специально спроектировано для продажи мяса, как в Париже точь-в-точь, так Фёдор Павлович говорит. Париж — это столица Франции, у бабки Поли любимая книжка на французском языке, без обложки. Она мне рассказала, что в этой книжке написано, как нельзя себя вести, когда я вырасту. У Алки тоже такая есть, только на русском языке, называется «Красное и чёрное», я знаю, там про любовь. А меня заставляют читать всякую ерунду. Ну, «Детство Тёмы» ещё ничего, собачку жалко. «Сын полка» — здорово. Столько книжек Алка выписывает, все деньги на них уходят. Дед говорит, что мало ей брать в библиотеке, так надо ещё иметь свои, личные. Уже складывать некуда. Все подоконники заставлены, на шкафу чуть ли не до потолка пылятся, и всё приговаривает, что это для меня. Постарше стану, пойму, а когда прочитаю их все — поумнею. Дед ещё полки деревянные прибил, и их уже заставила. Бабка, правда, их читает, а потом деду пересказывает, пока тот кушает. Все одно и то же. Этот того убил, а этот этого.
        Вон Ленка Гордиенко со своей бабкой идёт. Бабка её совсем на старуху не похожа, разодета, как артистка и молодая. Сколько же шкурок бедных барашков пошло на шляпу, воротник, манжеты, да ещё муфта впереди болтается. Убили, наверное, целое стадо. Фёдор Павлович говорит, чтобы хорошие и дорогие шкурки получились, маму овцу живьём режут и из живота достают ягнят. Воображает бабка, ради её воротников столько бедных овечек убили и их детей. Внучка такая же воображала. Ей менингитку купили, засранке маленькой. Моя Аллочка в институте учится, наша мама не может купить ей такую, очень дорого. Ленка целый лень в школе выпендривалась, в нежно-розовой шапочке, которую и шапочкой тяжело назвать. Одна полосочка через черепушку, и шарфик едва горлышко прикрывает. Вся голова на улице и впереди, и сзади, мода из-за границы пришла специально, чтобы наши модницы заболели менингитом, поэтому их и «менингитками» назвали.
        Елена Васильевна потребовала, чтобы Ленка сняла эту шапочку. Эта хитрюга притворилась, что у неё болят ушки и мама ей не разрешает даже дома снимать шапочку, греть ушки надо. Так все уроки и просидела в «менингитке». И сейчас в ней топает, болели бы ушки, такую шапку не напялила бы. Бабка ей нотную папку несёт, а Ленка одной рукой уцепилась в бабкину руку, а второй «больное» ухо прикрывает. В нашем классе почти все музыке учатся, у всех пианино дома есть, а у Ленки рояль, такой большой, как в Оперном театре. Алка мне сказала, что обязательно купят и мне пианино, скорее бы.
        В дверях мясного корпуса сквозняк аж выл. Сам корпус построен буквой «Г», входить в него можно с четырёх сторон. Когда идёшь из школы, удобней заходить с Торговой улицы, угол Садовой. Здесь здание разделено на два зала. В одной части торгуют проверенным мясом, там прилавки, и рубальщики на деревянных стойках рубят мясо, много покупателей, а справа зал, куда колхозники привозят мясо и его проверяют. Здесь моя мама берёт анализы. Хозяин раскладывает тушу, как мама командует, и она из разных мест вырезает кусочки мяса, потом прикладывает к ним бумажку с номером. С каждой туши вырезает три кусочка и выкладывает на эмалированный лоток. Хозяева заискивающе предлагают маме взять ещё кусочек, но мама строгая, никогда не берет лишнего.
        Бывают такие хозяева, которые после проверки угощают сами хорошим куском. Но это редко. Как только получают справку на торговлю, поминай, как звали. А если что не так, болячка какая-то или просто стухло, особенно летом, может, скотина чего-то объелась, подыхать стала, её по-быстрому прирезали. Надеялись на чудо, авось пройдёт — в городе всё сожрут. Да не тут-то было. Жалеют потом, что сами не съели или среди своих бы продали. А то за длинным рублём в город подались, да ни с чем остались. Некоторые так кричат, когда туши больные забирают, прямо в истерике бьются — жалко их, конечно, но что делать? Не травить же ни в чём не повинных людей. Правда, если не совсем стухло, его разрешают реализовывать в общественном питании. Бабушка моя посмеивается, в ресторанах недобитые буржуи и проходимцы гуляют, они и достойны такого угощения. Этим ресторанам разрешают продавать, потому что они это мясо хорошо проваривают и несут ответственность за качественное приготовление своих блюд. Если и рестораны и столовки отказываются, то тогда это мясо в подвале моя мама сама переваривает, в специальном котле, много
часов. Бедная моя мама, до полночи с этими хозяевами возится.
        Я сплю с мамой в одной кровати и слышу, как она вся продрогшая, холодная с краю тихонько ложится и засыпает. А утром, когда бабушка будит меня в школу идти, мамы уже нет. Если бы на станцию не ходила, то и маму бы не видела.
        Подойдя к мясному корпусу, я увидела возле противоположных дверей странную группу людей. На колхозников не похожи, на покупателей тоже и, кажется, специально прячутся за выступ от входных дверей со стороны рынка. Как заговорщики, посматривают на дверь мясо-контрольной станции. Я дёрнула дверь и условно постучала. Дверь сразу открылась и тут же захлопнулась за мной.
        — Где тебя носит? — сам заведующий Фёдор Павлович, два врача, лаборантки и мама набросились хором.
        — Там, за дверью, две тётки и три дядьки, не колхозники, — только успела я сказать.
        — Знаем, комиссия, давай свой портфель, возьми этот. Олёнка, дитё, дуй со скоростью звука отсюда подальше.
        — А кому отнести?
        — Да выбрось вместе с этим портфелем куда-нибудь в уборную. Только сюда не приходи, домой потом беги.
        Откуда-то сзади послышался голос матери: «Олечка, будь умницей, не подведи!»
        — Стойте! — скомандовал Фёдор Павлович. — Людмила, бери поднос, нож, иди следом, если что, отвлеки от неё внимание.
        — А почему я? — огрызнулась лаборантка.
        — А потому, что это твоя работа, а не Анны Павловны. — Аня, а вы берите швабру, наливайте на пол воду, трите. А вы что стоите? По рабочим местам, быстро за микроскопы.
        Федор Павлович открыл дверь и тихо скомандовал:
        — Ну, с богом, дитё!
        Я оказалась за дверью, комиссия перестала обсуждать какую-то проблему, все уставились на меня. Я посмотрела на них, потом варежкой подтёрла нос, развернулась и, весело прыгая в классики по цементным плиткам, размахивая школьным, непомерно раздувшимся портфелем, помчалась от них прочь, скрывшись в первом же боковом проходе в торговый зал. Члены комиссии даже лаборантку сразу не заметили. Та стояла, как окаменевшая, уставившись на странную группу, потом выдохнула:
        — Вы что-то хотели? — строго звенящим голосом спросила Людмила Ивановна Воскобойникова. И уже уверенно, прикрываясь солидным ножом с внушительным лезвием, как учил Фёдор Павлович: — Здесь находиться не положено.
        — Мы проверяющие, вернитесь назад на мясо-контрольную.
        Людмила Ивановна опустила нож, пожала плечами и первая зашла, объявив: «К нам комиссия... Фёдор Павлович, к нам проверяющие».
        Фёдор Павлович, поправляя на носу очки, вышел из своего кабинета, осматривая членов комиссии по очереди.
        — Анна Павловна, вы здесь быстренько, это... уберите. Видите, товарищи пришли. Проходите, проходите, раздевайтесь. Давайте познакомимся, ваши документы.
        Тем временем Анна Павловна, схватив помойное ведро с грязной водой в одну руку, второе ведро с мясом, накрытым половой тряпкой, в другую, выскочила со станции в корпус. И бросилась к двери напротив с табличкой «Милиция». Там дежурил старший лейтенант Иван Владимирович, симпатизировавший молоденькой ветврачихе Евгении. О делах на станции ему было, конечно, известно. Но это его не касалось, и без того дел по горло.
        — Анна Павловна, что случилось?
        — Комиссия у нас, пусть это у вас постоит.
        Подхватив помойное ведро с грязной водой, она медленно пошла по корпусу, еле переставляя ноги. За ней бежал один из проверяющих.
        — Вы куда? Кто вам разрешил выходить?
        Он вцепился рукой за ведро, грязная вода хлюпнула на его новенькие беленькие валенки, обмочив галифе.
        — Да вы что? Это помои, я их в слив выливаю.
        — Ладно, неси, ты думаешь, паскуда, самая умная?
        Анна резко остановилась, позвала рыночных уборщиц: девочки, вы слышали? Какая я ему паскуда? Выливай помои сам, при свидетелях.
        Анну трясло: думает, если я санитарка, так может меня оскорблять? Сукин сын, дулю ты поймаешь. Под конвоем, с пустым ведром, с нелёгким сердцем она думала о дочери. Только бы справилась её девочка, она совсем ещё маленькая для таких дел. Только бы не попалась, когда будет избавляться. Не успела ничего сказать ребёнку, всё так быстро получилось. Сегодня пронесло, слава Богу. Недостача, если и будет, то только по тухлятине, а её они вряд ли будут перевешивать, уж больно чистоплюи разодетые. Всё отряхиваются. А я таскать на весы тухлятину не стану, пусть и не надеются.
        — Фёдор Павлович, этот товарищ меня догнал, когда я помои в слив выносила, и при всех стал оскорблять...
        — Анна Павловна, что вы говорите?
        — А то и говорю, что если я и работаю санитаркой, то никто не дал ему права меня оскорблять.
        — Анна Павловна, может, вам показалось, послышалось.
        — Половине корпуса послышалось и показалось. Он сказал: «Ты думаешь, паскуда, самая умная?» А я всего только выполняла ваше распоряжение, вынесла помои. — Анна Павловна бросила ведро с тряпкой, махнула рукой, предупредив: — Я пошла на куриную.
        Фёдор Павлович, театрально заломив руки:
        — Разве можно, товарищи, оскорблять сотрудников? Анна Павловна кристально честный человек, такая труженица. Наша станция благодаря ей всё время держит переходящее красное знамя в социалистическом соревновании. Как же вы так, товарищи? Нехорошо. Обидели человека, сейчас весь рынок будет знать. Это же рынок. Такого позора ещё никогда не было, вы ведь член партии, я думаю. Что же вы позорите нашу партию?
        Проверяющие молча, не поднимая глаз, перевешивали свежие анализы кусочков мяса, потом спустились в подвал. Там проштрафившийся проверяющий перевешивал вонючую тухлятину, полностью испачкавшись в ней.
        Я неслась по Торговой улице на крейсерской скорости, как любил сравнивать дедушка мою походочку. Ни встречного ветра, ни тяжести портфеля не замечала, даже про то, что очень хотелось в туалет, забыла. Затормозила только возле Украинского театра. Якобы читая афиши, решила посмотреть по сторонам и немного отдышаться. Никто за мной не гнался. Неужели полный портфель мяса выбросить придётся? Мать предупредила, домой нельзя, к Фёдору Павловичу тоже. К чужим тем более опасно. Куда ж его девать? Может, дядьке в милицию отнести? Нет! Туда нельзя, лучше к его новой жене, она ждёт ребёночка. Лёнькина первая жена проклинает её последними словами и желает ей не разродиться. Отдам ей, она сейчас в магазине торгует парфюмерией. Я опять понеслась, уже потише, боясь поскользнуться и уронить портфель. Тяжеленный, зараза!
        За прилавком Жанночки не оказалось. В зале, орудуя шваброй, из знакомых была только тётя Дора. Здоровенная тётка с идиотскими круглыми очками, в которые были вставлены толстенные стёкла, из-за которых её глаза превращались в крошечные точки и ужасно её портили. Я поставила портфель около прилавка, растирая закоченевшие пальцы, которые не разгибались. Уборщица направилась ко мне.
        — Сколько ж уроков вам задают, шо портфель такой неподъемный?
        В первый раз тетю Дору я увидела ещё перед первым классом. Это было летом, мать привела меня в Жанкин магазин, и там, в подвале, мне подбирали школьную форму, чёрный передник, туфельки, носочки. Только белого фартука не было, и мама купила отрез белого крепдешина и кружево. Мамина подружка с Ольгиевского спуска сшила мне белый передник и три широких банта. Вот тогда я и увидела эту Дорочку и хмыкнула: «Ничего себе Дорочка!» За что мать тут же отвесила мне подзатыльник. А потом уже, когда возвращались домой, счастливые, обвешенные покупками, мама рассказала про тётю Дору. Как во время войны немцы хотели убить тётю Дору и её новорожденного мальчика, но свекровь прятала ее в печке много лет, всю оккупацию. Тётя Дора с ребёночком солнышка не видела, поэтому ослепла и мальчик серьёзно болел. И нельзя смеяться над несчастьями других людей.
        — А Жанночки нет сегодня, она на больничном. Тебе что-то нужно? — участливо спросила тётя Дора.
        — Тётя Дора, — прошептала я, — в портфеле мясо, возьмите себе и своему мальчику, только чтоб никто не знал.
        Я пулей вылетела из магазина. Дорка ничего не успела понять, она вышла из магазина, меня нигде не было видно, я уже перебежала через дорогу.
          «Зачем она принесла этот портфель, батюшки, мясо». Дорка быстро подхватила его и отнесла к себе в подсобку.
        Я бежала домой, как угорелая. Хорошо получилось с мясом, теперь только бы добежать до дома, до уборной. Влетев во двор, не раздумывая, спустилась по скользким ступенькам в общественную уборную, которая располагалась посреди двора, соединяя два дома по ул. Пастера — дом 1 и дом 3. Вообще мне дома не разрешали ходить в уборную, тем более одной. Там было темно, грязно и беспощадные сквозняки и вообще страшные вещи творились. На той неделе милиция ребеночка оттуда достала, дворничиха заметила, что слив забился, подняла шум, а там чьё-то дитё оказалось. Все теперь только об этом и говорят. Но в милиции решили, что это не наших баб рук дело. Дворы ведь проходные, и все Пересыпские с трамвайной остановки проходят через первый дом и, конечно, бегут в уборную, особенно женщины. Мужики в основном все свои дела на полянке справляют, а тетки целым табором. Дворничиха гоняет их, но разве всех прогонишь?
        Сидя на корточках в деревянной кабинке, покрашенной известью, я слышана, как очередная партия с трамвайной остановки стала дёргать все двери подряд с такой силой, что пришлось рукой держать крючок и кричать «занято». Потом в щёлочку смотреть и ждать, когда они уйдут, а то мало ли чего. К омерзительным рисункам и похабным стишкам я привыкла и почитывала, но не так как другие, хихикая и повторяя. Противно было. Как объясняла старшая сестра Алка: «Люди делятся на нормальных и дебилов. Вот здесь, в уборной, творчество дебилов — это их уровень, а ты должна хорошие книжки читать».
        Скоро уже воскресенье, хоть бы Наташка Старухина выздоровела. Свинка у неё, с ней не разрешают даже видеться, но кто их будет слушать! Ее мама работает в Оперном театре, продаёт в буфете мороженое. А в воскресенье на детские спектакли берёт нас с Наташкой в театр. Мне для этого специально пошили новое платье синего цвета с плиссированной юбкой, такое модное. Как в театре красиво, и хоть все спектакли уже знаешь наизусть, всё равно туда хочется ходить и ходить. Тете Лиде нужно приходить заранее, получить товар-мороженое, расфасовать до прихода публики, чтобы успеть его продать до начала спектакля, потом в антракте, а после спектакля она вообще выходит с ящиком в холл и соблазняет детей уже на выходе. А мы с Наташкой, пока нет зрителей, носимся по театру, валяемся на тёмно-красных бархатных диванчиках, крутимся перед зеркалами. Контролёрши, хоть и покрикивают на нас, но не злобно. Открывают нам галёрку, а одна даже зовёт в ложу посидеть тихонько, особенно если начальство появляется. Она такая интересная старушка, говорят, из бывших. Эта высохшая седая старушка с гребнем в волосах всегда одета в
чёрный костюм, обшитый чёрной атласной лентой, поучала нас: «Барышни! Барышни! Это же театр! Понимаете, театр! Храм! Божественный храм искусств!» Другие контролёрши подмигивали, мол, с приветом бабка, и почтительно называли её «капельдинершей». Так вот, она так интересно рассказывала, что до революции в капельдинеры набирали по благородной внешности. Они все носили одинаковые сюртуки, расшитые серебром и атласом. А совсем в давние времена вообще в седых париках по струнке стояли.
        Вся её семья служила в театре, а она уж последняя дослуживала. Сам директор театра бывало пройдёт, рукой в белоснежной перчатке проведёт, и не дай Бог, хоть пылинка останется. Потом старушка усмехнётся и как бы по секрету скажет: «Только и тогда на галёрке студенты и разные разночинцы баловали, да не так, как нынче. Такие пошли господа, что и в партер сплёвывают, и бумажки от конфет в кресла засовывают. Всё равно красота и на них когда-нибудь подействует. Эта красота, как лекарство от хамства и пошлости. Много времени должно пройти». Потом она открывала ложу, и мы несколько минут сидели, строя из себя барышень, вытянув шейки и держа ровно спину, как старая контролёрша-капельдинерша.
        Она так много знала обо всех спектаклях! Когда и кем они придуманы и в связи с чем, как будто бы сама там присутствовала. После её рассказов интереснее смотреть спектакль, я потом дома всё рассказывала бабушке, а сестра и так всё знает. Мы с Наташкой сами разыгрываем спектакли, прыгаем, повторяя движения балерин. Как хочется быть балериной, но меня не приняли, медицинскую комиссию я не прошла. Нашли у меня что-то в спине. Подвыпившая тетя Лида сказала, чтобы я своего деда за это благодарила. «Как ты очухалась и калекой не осталась, один Бог знает. Это было летом, ты была ещё маленькой. Дома никого не было, Алка ушла к школьной подружке, а ты осталась во дворе с детьми играть. Тогда по дворам ходило много цыган, целым табором. Они попрошайничали, показывали на маленьких замурзанных детей, что те очень хотят кушать. Тамарка Лопушанская, самая старшая из нас, сразу пристала к тебе: «Видишь, дети голодные, а вам пайки приносят, притащи хотя бы сало, не жадничай». Ну, ты целый кусок сала из дома вынесла.
        Когда вечером все собрались ужинать, продолжала хмельная тетя Лида, пришлось признаться, что это ты цыган пожалела и отдала им ваше сало. Дедушка ни слова не сказал, вытащил свой матросский ремень, схватил тебя и бросил на табурет вниз лицом и как хлестнет, говорят, ты даже не вскрикнула. Он ударил тебя всего-то два раза. Это бабка твоя спасла тебя, если бы он ударил в третий раз, то все было бы готово. Когда я прибежала, ты была уже без сознания и кровь текла отовсюду, из носа, рта, ушей. Ужас! Дед твой так озверел, я его таким никогда не видела. Бабка его после этого из дома выгнала, он жил в сарайчике и ходил как побитая собака. Ты три месяца болела, ходить перестала, всё время с кровью мочилась. Дед так переживал, не знал, как это получилось. Потом он профессора из Киева привёз. Всё грехи замаливал. Проклинал и то сало, и всё оправдывался, не знал, что на него нашло».
        Вот и сейчас спину свело, опять ноет плечо, просто огнём печет. Это вовсе не дедушка виноват, болеть оно стало из-за угля. Я только тогда во второй класс перешла. Бабушка на базар пошла, а нам как назло уголь привезли. У нас дворничиха во дворе, та ещё особа. За нее вообще-то муж работает и сестра Лизка, а она только сплетни собирает и ругается на всех. Больше всех достаётся нам, детям. Взрослых она побаивается, особенно семейку Орловых. Они сами отпетые, что называется, один раз сцепились возле крана, слово за слово, и драка завязалась. И тётка Орлова задрала юбку дворничихе и стала орать, что у той вместо жопы в трико подложена фанера, обшитая ватой. Она так её монтузила, что фанера сместилась и стала торчать сбоку. Было даже жаль старую Таську, но все только смеялись. С тех пор о ней только и говорят: «Ни рожи, ни кожи, и жопа с пятачок».
        Так вот, эта дворничиха Таська, такая завистливая, как увидела, что машина подъехала, сразу куда-то смылась. Мы, ребятня, где только её не искали, ну как сквозь землю провалилась. Ключи от ворот ведь только у неё. Шофёр не стал дожидаться и высыпал уголь перед воротами на улице, а сам уехал. Пока мы искали дворничиху, соседи и прохожие без зазрения совести начали тырить наш уголь. Алка с подружкой, как всегда, тоже куда-то смылись. Во дворе только мы, бесштанная команда, нас так величали, потому что всё лето на нас кроме трусов ничего не было. Платья девочки и брючки мальчишки на Коганке надевали только, когда шли в «город», и то с кем-нибудь из старших. Пришлось выставить оцепление и приближающимся охотникам за чужим добром говорить: «Вон папа идёт с дядей Колей».
        На самом деле никакого папы и дяди Коли не было, но это помогало. А мы, дети, перетаскивали уголь сами. Таскать приходилось далеко, сначала через весь двор до прохода к сараям, а потом такое же расстояние, только обратно к нашему сараю. Конечно, я таскала больше всех. Когда бабушка вернулась, мы уже подметали угольную пыль. Как из-под земли появилась и дворничиха и к бабушке: «Ой, мадам Приходченко, что же вы не предупредили, что вам уголь привезут. Я бы не отходила никуда. Как неудобно получилось, вам пришлось так далеко таскать, говорят, и покрали много. Да не переживайте, вам из порта ещё привезут». И так злорадно блестели её глазки.
        Вот и сейчас гонит всех из уборной, как будто бы это её собственность. Моя бабушка, как только она открывает свой черный рот, тут же её останавливает: «Тася, потише на поворотах, ещё придётся из колодца водицы напиться». А с другой стороны, ей же эту уборную убирать, пусть даже с мужем, не очень-то приятно. Одних своих клиентов с двух домов человек пятьсот, на то это и Коганка, знатный в Одессе район. А здесь ещё и пол-Пересыпи высрется. Таська носком сапога как поддаст снизу мою дверь, крючок и слетел, дверь распахнулась. Хорошо, что я уже штаны успела подтянуть.
        — А ты шо здесь делаешь? От деду расскажу чем ты тут занимаешься.
        — У меня живот заболел, еле добежала прямо из школы.
        — Да кому ж ты заливаешь, из школы прямо, а портфель где? Я тебе сейчас покажу, не добежала, и твою бабку не побоюсь.
        В руках у неё была вонючая метла, которой она сбрасывала в дырки всё, что туда по назначению не попало.
        — Если вы меня хоть пальцем тронете, вас наш Лёнька в тюрьму посадит, за то, что самогонкой торгуете.
        — У, Соцыха клятая, как есть «пся кревь», жаль, что батьку твоего на Соловки не отправили и тебя заодно.
        В это время очередная партия тёток с трамвайной остановки намерилась отметиться в нашей уборной, и злая дворничиха бросилась на них со своей метлой. Такая ругань пошла, но тёток было много, и они ругались четырёхэтажным матом. Я только недавно узнала, почему в Одессе мат называли «четырехэтажным». То есть, самым высоким, потому что до революции разрешалось строительство домов не выше четырёх этажей, из-за катакомб.
        Дома, слава Богу, старшей сестры не было. Она теперь допоздна задерживалась в своём институте. В семье она считалась самой умной, не то что я, бездарь. Её все слушаются — и мама и бабушка, даже дедушка, только Лёнька говорит, что жаль в детстве ей по заднице не давал, а то чересчур умная. И во дворе ее все уважают, мамаши бегут, чтобы она их придуркам объясняла задачки. Только кличка у неё на Коганке обидная — «спичка», из-за худобы. Майку, подружку, называют «Рындой» — она в детстве громко орала на весь двор. А у меня кличка — «Соцыха». Почему эта дворничиха меня так обзывает и где такие Соловки, я не знаю. Бабушке ничего не скажу, а то ещё пойдёт с этой дурой разбираться. Она и так после смерти своей младшей дочери Ноночки постоянно плачет, так, чтобы никто не видел.
        Бабушку во дворе больше всех уважают. Если что с кем случится, сразу за ней бегут «Мадам Приходченко, мадам Приходченко: у моей Сашеньки ушко болит, у моей невестки грудница, врачи грудь хотят резать». А бабушка пойдёт, лепёшечки свои приложит, молитвы почитает всю ночь — и всё как рукой снимет. И у кого только дети народятся, так и бегают за бабкой — никакого покоя, то купать боятся, то обосрались, то запоры или ещё чего. Правда, к нашему дедушке тоже бабы бегают, как только он приходит с вахты, так тут как тут, какая-нибудь соседка с просьбой: то замок в дверях сломался, то стекло вставить. Но бабушка его одного не отпускает, как он её ни уговаривает: «Поля, неудобно, я туда и обратно». Но бабушка неумолима, так они на пару и ходят, а бабка приговаривает: «Чтобы лишних разговоров не было, да и скорей управится, а все благодарности на потом». Дворы у нас большие, но в основном женщины с детьми, вот и бегают за моим дедом. Если даже из-за сапожника на том дворе бабы передрались. Тот вообще инвалид без двух ног, кто его к себе перенесёт, там он и живёт. В своей полуподвальной комнатке он чинит всем
обувь и больше всего боится финотдела. Некоторым детям подбивает набойки бесплатно, говорят, что он их отец. Бабушке он передаёт всегда приветы, она ему травки даёт и научила ими пользоваться. Он их к культям прикладывает, и ему становится легче, когда они крутят, как настоящие ноги.
        Мой дедушка к нему на праздники приходит. Бабка нас с моей закадычной подружкой Лидкой Григорьевой подсылала, чтобы дед после Жорки никуда не заруливал, как выпьет, а сразу шёл домой. Мы с подружкой Лидкой подглядываем за ними. Бабушка складывает угощения в корзину и накрывает чистой салфеткой, а дед от себя дарит дяде Жоре новую тельняшку и сшитые бабушкой специальные трусы, которые тот называет: моя юбочка. Дедушка, как только заходит к сапожнику, тот, как ребёнок, тянет к нему руки и дедушка обнимает его под мышками и поднимает. Так они вдвоем стоят вровень — долго, обнявшись и целуясь. А потом дед моет дядю Жору в корыте и переодевает в чистое. Потом они выпивают и закусывают, поют песни и плачут, спорят о чём-то. Дядя Жора лежит в своей детской кроватке, он быстро пьянеет и усыпает, дедушка всё убирает, как принято на флоте, чтобы всё блестело, и уходит. Вот тут-то и мы с Лидкой нарисовываемся, как бы случайно. Дед командует: «Марш домой!» Мы с радостью бежим через уборную, дед немного там задерживается, но мы его поджидаем уже в нашем дворе. Куда он от нас денется? Бабку волнует, чтобы дед
не пошёл налево, почему страшно налево, а не направо — непонятно. Она явно ошибается, я бы на её месте боялась, чтобы дед не пошёл направо, где живёт тетя Оля Давыдова с парализованным уже взрослым мальчиком, которого мы все возим по очереди на деревянном кресле с колёсиками.
        Тётя Оля очень красивая и хорошая, но её в нашем дворе не любят. Говорят, её мужа расстреляли за сотрудничество с немцами. Она в нашем дворе появилась после войны уже с сыном. Жаль мальчика, он даже ни разу в кино не был. Только когда тепло, мама его вывозит на полянку, и он видит море, кораблики. Но все его стараются угостить, кто чем может. Его мама с моей бабушкой берут работу на дом и строчат из раскроя трусы, халаты. Она ещё очень красиво вышивает и вяжет, поэтому и сводит концы с концами.
        А в конце этой осени произошло вообще странное событие с дядей Жорой. Как ни старались взрослые от меня утаить женитьбу дяди Жоры, но фиг у них что вышло. Непонятно, почему из этого дела такую тайну устроили. Сначала бабушка к вечеру сбегала к тете Тане на Слободку, потом с мамой на кухне шушукались. Вроде какая-то Верка набожная согласна. Только бы Ленька не подвёл, увёз вовремя Жорку на мотоцикле, якобы в поликлинику. А на самом деле его увезли в загс расписываться с этой тёткой Верой. А оттуда прямо на Слободку к ней свадьбу гулять. Мне поручалось перевозить на 15-м трамвае от мамы продукты. Свадьба совсем не весёлая была. Только и улыбались, когда Лёнька фотографировал молодых, радостно позировали. Дядя Жора постоянно повторял: «Зря вы всё это затеяли. И Веру в это дело втянули, какой из меня муж...» Но потом выпил и песни со всеми пел. Там его у Верки и оставили, как он домой ни просился. Только когда плелись после свадьбы пешком домой, из разговора взрослых я поняла, что дядю Жору спасали и вроде спасли. Иначе куковать бы ему навечно на Соловках, туда бы сослали, как других калек. Теперь они
с этой Верой живут в комнатке дяди Жоры, и она катает его на кресле с колёсиками до самого нового рынка.
        Обычно я быстро уплетала любимый фасолевый суп, но сегодня только ковыряла ложкой в тарелке и в подробностях рассказывала бабушке, что случилось на мясо-контрольной станции. Но о том, что мясо я отнесла тете Дорке, конечно, умолчала. И, конечно, не сказала, что хотела мясо отнести Жанне. Даже что я с ней знакома, нельзя было бабушке говорить. И толстый Олежка эту тайну хранил.
        Этим летом мама взяла нас с Олежкой на море в свой выходной, и мы поехали в Аркадию. Там нас ждал отец Олежки, мой родной дядя Леня, с новой женой. Олежка сначала дичился её, но Жанна столько сделала ему подарков и так хорошо с ним играла, что, когда мы возвращались, они уже подружились. Правда, пришлось все подарки спрятать, и мама потом делала вид, что сама эти подарки покупает. Все поголовно этого Олежку жалеют и балуют, особенно бабушка. Совсем как помешанная всё в него пихает и пихает, а он и рад стараться, уже в ширину больше, чем в длину. Даже стыдно быть таким толстым, совсем как мальчиш-плохиш. Его дразнят во дворе — толстый. Все его жалеют, видите ли, его отец бросил. Во-первых, Лёнька не бросал сына, я видела, как он переживает; если бы эта деревенская Гандзя не была такой дурой, может, он бы её и не бросил. У нас с Алкой тоже нет папы, но никто нас не жалеет. Во дворе, что на этом, что на том, редко у кого есть папы, разве у самых маленьких, и то раз-два и обчёлся. А эта Гандзя, как придёт к нам, начинает тискать сына и приговаривает: «При живом отце сиротинушка, отцу родному не нужен,
зачем мне жизнь такая? Руки на себя бы наложила, да кому ты нужен будешь, сиротинушка моя».
        А наша Алка не выдержала и сказала всё, что о ней думает: «Из этой лохудры никакого толка не будет. Ни учиться, ни работать не хочет. Сидит целыми днями с бездельницами-морячками во дворе и семечки грызёт. Бабушке не помогает, хоть бы научилась фартуки строчить, а то ещё норовит Олежку на целый день спихнуть, у неё, видите ли, голова болит. Чему там болеть, когда мозгов нет. Тётя Надя Субда правильно её раскусила: «А зачем ей идти работать? Кормится она у вас с сыном, алименты приличные получает, так и будет на вашей шее сидеть. Не надо было вам её комнату на Коганку выменивать. Ни семью не спасли, и себе на всю жизнь гембель устроили».
        Когда Лёнька вернулся из армии, привез жену из Винницкой области, все на Коганке так и ахнули. Такой парень и на тебе! Никто такого не ожидал. Сначала для молодых комнату на Коганке снимали. Потом, когда родился Олежка, от милиции комнату ему дали на Дерибасовской в доме Гаевского. В этом доме самая главная в городе аптека, она так и называется Аптека Гаевского. Их комната была на последнем этаже, окна выхолили на Соборную площадь, лифт там отродясь не работал, да и вода по праздникам была, зато газ и паровое отопление — красота, ни тебе угля, ни дров, всегда тепло. Но там случилось то, что все в один голос предрекали. Закрутил Лёнька роман с девушкой-художницей. Ну не совсем девушкой, Оля часто слышала от взрослых, что Лёньку окрутили «старая и молодая бляди» и даже родилась девочка. Вот и обменяли после этого комнату с Дерибасовской на комнату в нашей Коганке. Но и это не спасло их брак, Лёнька тут же подцепил Жанку в вечерней школе, где сам учился после работы.
        А Гандзю эту мне совсем не жалко. Она никого не любит, а даже ненавидит, вот, например, меня. Когда летом в парикмахерскую играли, я Олежку постригла, ну получилось, как обкорнала. А что там было стричь, всего волос с гулькин нос. Всё равно был лысый, ну почти лысый. Волосёнки тоненькие, и стричь-то нечего было, а после парикмахерской у него на голове появились круги, как лишаи. Все так смеялись, а Олежка как разревётся. Гандзя, как всегда, семечки грызла, как увидела сыночка в лишаях, в соплях, так и разгромила всю нашу парикмахерскую: схватила ножницы, которыми я постригла её сына, и давай за мной гоняться. Алка Орлова только и успела крикнуть: «Олька, тикай!» Я и сиганула из их палисадника во двор, а разъярённая Гандзя за мной. Её соседи еле остановили, она даже поранила одну соседку. Как раз бабушка с базара пришла, когда Гандзя грозилась меня прибить, и ещё она кричала, что ненавидит все наше кодло. Только после этого у бабки на всё глаза открылись. И пошло, и поехало, её как прорвало. Она и бабку во всех смертных грехах обвиняла, и мою маму и деда.
        После этого скандала на всю Коганку Гандзе пришлось идти работать. Олежка полностью перешёл к нам жить. Только ночевал со своей мамой. Удивительно, но после той памятной стрижки у брата начали расти густые красивые волосы. Все соседи стали водить ко мне стричь детей с редкими волосиками. Говорят, у меня рука лёгкая.
        — Олька, а мясо ты куда дела? Олька, где мясо? — Бабушка толкала меня за плечо.
        — Отнесла на Баранова к профессору... Я спать хочу, бабушка...
        Я не слышала, как пришла старшая сестра из института, как раскричалась, что бездельница дрыхнет вместо того, чтобы учиться. А ты её защищаешь. Где её портфель? Уроки хоть сделала?
        — Да тихо ты, пусть поспит, в себя придёт.
        — Я ей приду в себя.
        — Молчи! — бабушка оттолкнула старшую внучку. — Досталось ей сегодня и так, на станции проверка была, комиссия какая-то. Ребёнка заставили мясо уносить, представляешь? Неизвестно, чем там всё еще закончилось. Лучше жри и не буди её, пусть выспится. Я на станцию схожу, постараюсь узнать, что и как. Портфель принесу — тогда и разбудим.
        Она нагнулась поцеловать меня, только дотронулась губами и отпрянула:
        — Алка, у неё жар начинается, я сразу заприметила, когда она есть не стала. Ты смотри за ней, я в аптеку ещё забегу.
        Хорошо болеть, все тебя жалеют, балуют, носятся с тобой как с писаной торбой. Но у нашей бабушки долго не поболеешь. У неё свои методы. Процеживает керосин через марлю и этой гадостью нужно полоскать горло. От этого полоскания не только гланды вылетают из горла, но за компанию и полжелудка. Но это всё же лучше, чем шприц тёти Нади Субды. Вообще-то тёти Надина фамилия Бондаренко, но она снимала угол в нашем дворе и фамилия её хозяйки была Субда. Так её с тех пор и называют Субдой. Она тоже одна с ребенком к жизни пробивается, как говорит моя бабушка. Этот Бондаренко, муж тёти Нади, сделал ей хлопца, потом поехал за длинным рублём — и поминай как звали. Но тётя Надя сумела выбиться в люди, на медсестру выучилась и делает всем уколы, ставит банки. А сын её на два года младше меня — хороший умный мальчик, воспитанный, так считает моя сестра. Дружит он с моей соседкой, своей ровесницей Люсенькой Иголкиной. Моя бабушка посмеивается, в шутку говорит, что соседи себе зятя воспитывают с малолетства.
        И действительно: чуть свет, и я у ваших ног — это о Витьке Бондаренко. Ни свет ни заря, а Витька уже дежурит под дверью. Ему одному дома скучно, тётя Надя бегает по больным туда-сюда с металлическим ящичком, завёрнутым в чистенькое полотенце, а там внутри прокипяченные шприцы и иголки. Она в детской поликлинике на Пересыпи работает. Бабушка считает, что она лучше всех врачей о болезнях знает. Как станут вдвоём спорить, что лучше — травами лечить или таблетками, так не остановятся. Пелагея Борисовна, я так запомнить не могу, давайте я записывать буду, так и сидят, колдуют. Но всё равно тётя Надя на первое место ставит болющие уколы. А моя бабушка — травки; как начинается весна, так она меня с рассвета будит, и мы ездим с ней на лиманы: то на Хаджибеевский, то на Куяльницкий, или далеко за Лузановку на автобусе. Цветочки везде одинаково цвели, но у бабушки на всё всегда было своё мнение. Видишь, Олька, здесь почва соленая, отсюда рвать не надо, толку в этой траве никакого не будет. Эти растения сами болеют и нас ещё какой-нибудь пакостью заразят. Нужно выбирать крепеньких, сильных, здоровых, чтобы
от них польза была. Давай дальше пойдём.
        Так и плелась я за бабкой, от усталости еле переставляя ноги. Я только и мечтала, чтобы солнышко скорее поднялось, тогда мы садились с бабушкой в тенёк завтракать. Мне доставалась котлетка с хлебом, а бабушка из-за болячек съедала отварную картофелину и запивали процеженным отваром шиповника. Если земля была тёплой, бабушка сама проверяла её, поднимая юбку, усаживалась на несколько минут, тогда и мне можно было поваляться, а если, по её мнению, не прогрелась, как следует, то искали пенёк или сваленное дерево. Пока я кемарила, бабушка перебирала мою кошёлку и почти всё выбрасывала, в тысячный раз объясняя, почему эта травинка отличается от этой, но до меня это так и не доходило. Потом мы ещё сидели, ждали, когда солнышко подсушит коробочки семян, чтобы они зазвенели, а то весь сбор можно будет выбросить. «Поспешишь — людей насмешишь», каждый раз одно и то же наставление.
        Чтобы я не скучала, бабушка рассказывала, как еще за сто лет до её рождения здесь простирались бескрайние степи и по этим степям кочевали дикие племена ногайцев, которые приходили из-за Волги. Все это она сама узнала, когда в гимназии училась. В степи поднималось желтое облако пыли, аж солнца не было видно, и дикие табуны лошадей, погоняемые ногайцами, перемещались по этим бескрайним просторам. Разбойничали они, грабили, убивали, а ещё воровали людей и продавали в турецкое иго, в рабство, значит. Поэтому по краю русской земли селились казаки, которые давали им жару и защищали нашу землю. И вот матушка земли русской, царица Екатерина Великая, решила покончить с этим безобразием раз и навсегда. Собрала войско большое и пошла войной на турков. Много лет билися, но победили турка проклятого.
        — Лошадки куда подевались?
        — Ногайцы, кто хотел — остались, а кто нет — ушли за Аральское море вместе с лошадками.
        — И что?
        — Как что? Теперь мы живём на этой земле. Видишь, какая она красивая стала, сколько садов, лесов, деревень и городов понастроили люди. А какая красавица наша Одесса? Думаешь, случайно её величали раньше южной столицей Российской империи, вот так-то.
        — А теперь чья мы столица?
        — Теперь мы город-герой Одесса.
        — А почему?
        — Когда немец пошёл на Одессу она не сдалась, лишь по приказу Сталина армия оставила город без боя. Но немцы, победители херовы, только наверху хозяйничали, а в катакомбы и нос сунуть боялись. Что они только не творили — и взрывали, и газом травили наших партизан, но ничего у них не вышло.
        — Бабушка, расскажи про полоняночку, девочку в шароварчиках, ну баб. Ну, рассказывай...
        И бабушка в который раз пересказывала мне давнишнюю историю, передаваемую из поколения в поколение: о любви казака к юной полоняночке.
        — Всё, хватит, разговорилась я что-то, пора двигаться дальше.
        Пни, пни, маленькие деревца, тонюсенькие, как моя сестра-спичка.
        — Олька! Смотри не поломай! Люди старались, высадили. Слава Богу, принялись. Здесь до войны такой лес был! Даже в революцию уцелел. А эти гады фашисты всё подчистую вырубили. Варвары, столько человеческого труда пустили под корень. По всей Украине вековые дубравы уничтожали, партизан боялись. Такой лес весь к себе увозили. Сколько времени должно пройти, пока опять этот лесок поднимется. Видишь, какой ветер скаженный — свободу получил, радуется. Вся жизнь на земле идёт по правилам, что у человека, что у животного и растения. А значит, у всей нашей земли. Смотри сюда, — продолжала бабушка, — видишь, песок змейкой вьётся, это, как говорят, только «разведчики» — вот обоснуются пески на этом месте и пиши пропало. Всю пустыню перетянут. Засолонится почва — земля умрёт. Поэтому и высадили лес. Смотри, как под линеечку — топольки. Ты ещё и замуж не успеешь выйти, а они уже вытянутся высоко в небо и под их защитой другие деревца подтянутся. И опять зашумят зелёные дубравы по всей земле российской, до самого океана Тихого доберутся.
        — Бабушка, а там почему не посадили?
        — Посадили, только квадратами, вокруг полей, это посадками называется, чтобы семена и почву не выдувало. Земля ведь тоже многими болезнями болеет. Вот люди все изучают и лечат её. Поняла? И без нужды не надо ничего срывать. А то сорвут красивый цветочек без всякой надобности, понюхают и бросят. А так бы он вырос — семена дал бы, и много таких красивых цветов на земле бы было. Поняла?
        — Ага!
        — Давай возвращаться, я тёте Наде обещала сегодняшний сбор.
        — Завтра тоже сюда попрёмся?
        — А как же, кто ж нам всё соберёт!
        Правильно сестра ругает бабку, собирает-собирает, а потом всё раздаёт, только и бегают, как на срачку, все соседи. Обнаглели совсем, как будто бы им обязаны. Алку только побаиваются, когда она дома, не приходят — боятся её. Жалуются, что она как посмотрит, так пропадает всякое желание просить. И соседи Глинские хороши: Пелагея Борисовна, вы на нашу долю соберите, пожалуйста. Вот послали бы свою внучку Люсеньку, протопала бы с нами и насобирала. А то сидит в своём палисаднике с Витькой Бондаренко, больше ей ни с кем не разрешают водиться. Живёт себе, как барыня. Даже в школу её отводят и приводят за ручку, и мама портфель ещё тащит, так же на музыку водят и погулять. Они у нас во дворе считаются богатыми.
        Раньше мы тоже жили на Коганке, только в самом конце, поближе к полянке, которая заканчивалась обрывом к морю. Давным-давно, рассказывала бабушка, когда ещё не было Одессы, под нашим обрывом плескалось море. А когда Дерибас начал строить порт, насыпали внизу улицы для портовых нужд. С нашей полянки порт был виден, как на ладони, аж до пассажирского с одной стороны, а с другой — вся Пересыпь, вместе с Лузановкой.
        Бабушка рассказывала, что нашу Коганку построили по распоряжению Екатерины Второй. Тогда это были соляные склады. От них наш город и получил своё имя. Как это? Ну, как? В те времена самым доходным товаром и необходимым была соль. Обыкновенная соль, её в лиманах добывали. И возницы, ехавшие по степи за солью, всё время уточняли свой путь. У всех встречных спрашивая, орали что есть силы: «А дэ соль? А дэ соль?» А эхо в степи им повторяло: Одессо, Одессо... И так, пока не добирались вот сюда — грузиться солью. Так это имя и прижилось — Одесса. Это потом уже всякие выдумки пошли, кто во что горазд. Ещё Хаджибеем долго называли, так то басурмане всякие. А потом уже какой-то делец Коган купил эти склады и перестроил под жильё для бедных. И улица наша давным-давно называлась Херсонской, а когда построили больницу, то переименовали в честь великого учёного Пастера. В доме первом размещалось здание почты, в третьем, нашем доме, те самые соляные склады, а с пятого номера потянулись корпуса Херсонской больницы, самой лучшей по тем временам.
        — Бабушка, а Дерибас был жидом?
        — Господи, да кто ж тебе это сказал?
        — Таська так говорит.
        — А ты больше слушай этих дур. И никогда не повторяй таких глупостей. В школе будешь учить историю, но запомни, нашей Одессе очень повезло с градоначальниками. Первым был испанец Хосе или Иосиф Де Рибас, по-русски его называли Осипом Михайловичем, рода он был дворянского и родился в Неаполе. О его жизни когда-нибудь роман напишут, похлеще «Графа Монте-Кристо» будет. Умный, храбрый, Екатерина, думаешь, случайно доверила ему строительство нашего города? Как бы не так. Больше, чтобы я не слышала от тебя таких гадостей.
        С тех пор как я в школу пошла, бабушка стала ходить за травками с соседкой тётей Пашей, безотказная женщина. Она на Коганке считается пришлой. Рассказывают, что родилась где-то далеко в сибирской деревне. После войны ни один мужик в их деревню не вернулся, остались одни бабы и ребятишки. Детей отправили в район учиться, деревня совсем опустела. Паша помогала старикам, всем дрова колола, огороды обрабатывала, печки топила — так и бежали год за годом. Одна старушка очень жалела девушку и, чтобы вселить в неё надежду, посоветовала каждый день ходить к тракту и ждать свою судьбу, которая там обязательно объявится. Паша поверила и стала каждый день после всех дел ходить к дороге. Но в их деревню приезжали только раз в месяц почтальон с пенсией на телеге и продукты привозили, которые на эти пенсии сразу и выкупали. Больше никто не появлялся.
        Той осенью снег выпал уже в сентябре, темнело рано. Паша уже хотела уходить, как вдруг на дороге показалась фигурка, которая то поднималась, то исчезала. И исчезла, растворилась в непроглядной мгле. Паша бросилась, стала искать и нашла замерзающего человека без памяти. Как она уж его дотащила, она и сама не могла вспомнить. Это был мужчина лет пятидесяти, истощавший до такой степени, что ей приходилось на руках относить его в баньку и там по сибирским обычаям лечить. Когда незнакомец пришёл в себя, она узнала, что он геолог, отстал от своей партии, приболел, а с Сибирью шутки плохи. Ещё будучи в забытье, он всё время твердил «рюкзак — карты, найдите карты». Бедная Паня несколько раз ходила на уже засыпанную снегом и совсем не безопасную зимой дорогу, пока не нашла эту котомку, одиноко висящую на ветке, припорошенной снегом. Радости геолога не было предела, он даже обнял девушку и поцеловал в обе щёки, отчего та так оробела, что не могла двинуться с места. Это был в её жизни первый мужской поцелуй. Дмитрий Николаевич, обычно сидя на табуретке, прижавшись спиной к ещё с утра протопленной печке,
работал, а Паня бегала по своим подопечным-старушкам.
        Вечером за чаем он рассказывал женщине, что скоро, очень скоро, весь её край преобразится. Сюда будут проложены железная дорога и автомобильные дороги, здесь будут построены города, и всё это благодаря вот этим бумажкам, которые она нашла. Расстраивался только Дмитрий Николаевич, что нет у него никакой связи с внешним миром. А бедная Паня радовалась, что до лета он будет с ней. Но этому не суждено было случиться. 5-го декабря за околицей послышался рокот трактора, да не одного, а следом ехала большая грузовая машина, с агитаторами и продуктами. Выборы, все на выборы! В их медвежий угол тоже приехали. Дмитрий Николаевич радовался, засуетился, засобирался и в тот же день, стеснительно чмокнув и щёчку свою спасительницу, уехал вместе с агитаторами, не оставив даже адреса зарёванной Паньке. Старухи успокаивали девушку, как могли, шушукаясь между собой, видать, обрюхатил и покатил, как ни в чём не бывало. Но хоть дитя останется и на том спасибо. Но Паня не забеременела, о чём очень жалела. Она собрала по всем избам какие где были книжки, в основном это были школьные учебники, и стала длинными вечерами,
открыв топку в печке, читать. Да так пристрастилась, что решила летом обязательно уехать в район и там работать и доучиться в школе, а там как Бог даст.
        А мечта у неё была одна, вот выучится и будет она большой учёной, как Любовь Орлова в фильме, который она видела в райцентре ещё до войны. Приедет в Москву и там, в Кремле, ей будут вручать награды и Дмитрий Николаевич очень пожалеет и влюбится в неё сильно-пресильно. Она, конечно, его простит. На большее у неё не хватало фантазии, и она засыпала. Но в район она так и не поехала, потому что летом понаехало в их края видимо-невидимо народу: сначала комиссии, потом строители, а потом и сам Дмитрий Николаевич. Больше Паня с ним не расставалась, жили они и в Ленинграде, и в Москве, но из-за больных лёгких пришлось переехать в Одессу. Здесь он месяцами лечился в санаториях, преподавал в университете, а Паня ухаживала за мужем, как только могла.
        В нашем дворе она слыла угрюмой кацапкой, ни с кем из дворовых не дружила, кроме моей бабушки. Бабушка, отправив меня в школу, Алку в институт, на пару с тетей Пашей отправлялись на охоту, как в шутку называла бабушка их путешествия. Трамваем добирались до Лузановки, а оттуда пешком вдоль берега моря, минуя Крыжановку, в Лески, и там где-то в районе обсерватории собирали нужные для всех травки. Возвращались они только к вечеру, уставшие, но довольные, расхваливая места, где им удалось побывать, кого встретить. Травки теперь перебирала и высушивала новая бабушкина подруга. Муж ее месяцами отсутствовал, то в командировках, то в больницах, а когда появлялся, дома в шутку говорил жене: «Сдаюсь, весь в твоём распоряжении, спасай, делай со мной, что хочешь, только чтобы к 20-му числу я мог уехать на доклад комиссии в Москву». И тётя Паша принималась лечить мужа, жалея, что в Одессе нет сибирской баньки, в которой она бы его пропарила, как следует, и вышла бы из него эта клятая хворь.
        Ещё тётя Паша имела опасную, по мнению моей бабушки, привычку оставлять свою комнату незакрытой. Прозвище на Коганке она, конечно, тоже получила, но простенькое: «Как? Как?» Поскольку никогда не давала собеседнику договорить и всё время переспрашивала. Уже и козе ясно, о чём речь, но до её мозгов никак не доходило. Только у моей бабки хватало терпения объяснять этой кишкомотине, что это значит по-нормальному. А уж дворовые сплетницы, так те вообще никак не могли успокоиться насчёт этой странной супружеской пары. Вечерами, когда Пашкин муж возвращался из командировки, они под их окнами пели «Интернационал»: «Вставай, проклятьем заклеймённый». Зато, когда профессор получил такую шикарную квартиру, все как одна заткнулись. Только бабушка моя расстроилась, что некому ей передать такое нужное для людей дело, и принялась нас с сестрой по новой пилить.
        Тётя Паша бабушку и меня пригласила как-то в гости к себе на улицу Щепкина, показать, в какой красоте теперь она живёт. Это было на Октябрьские праздники, мужа её дома не было. Она очень хотела похвастаться и квартирой, и какой она стала хозяйкой. Больше всего я позавидовала балкону, ванной комнате и туалету, а бабушка — газовой плите и паровому отоплению. Когда мы возвращались домой, бабка читала мне нотации, что всего в жизни нужно добиваться самой. Редко так бывает, что всё свалится с небес само по себе, нужно трудиться и трудиться, учиться и учиться. Уставшая, я плелась за бабкой и передразнивала её манеру вечных наставлений.
        Вместо Паши-Пани в их комнатку въехали новые соседи с больным мальчиком. Несчастного сразу все невзлюбили и прозвали Ицыком. Его мама водила в школу на Садовой под известным всем в Одессе номером 75, для больных, но недолго, потом его отправили в больницу и он редко появлялся во дворе. Дети народ злой, и, как бы нам ни доставалось от взрослых, мы всё равно корчили рожицы всегда придурочно улыбающемуся мальчику, обзывали его Ицыком, на самом деле его звали Серёжа; удивительно, но он ни на кого не обижался, чем ещё больше нас раздражал.
        ...Какой жуткий холод, невозможно согреться, я, свернувшись калачиком, пыталась унять бившую ее дрожь, натянув на голову одеяло.
        — Вылазь, не спишь же! — Над самым ухом послышался голос старшей сестры. — Что, снегу наелась, школу решила проказёнить?
        — А снега нет никакого, — из-под одеяла с трудом ответила я.
        — А ты посмотри, — не унималась Алка.
        Окно кухни выходило в узкий проход, где находились сараи, располагавшиеся на уровне земли, поэтому кухня считалась полуподвалом. Из него виднелись только ноги проходивших с вёдрами жильцов. Желтый свет от висящей под потолком лампочки освещал окно, и было видно, как уже лежит под углом к грязному стеклу несколько сантиметров снега и как бьются в окно снежинки. Алка подставила табуретку, влезла на окно и задёрнула пошитые бабушкой занавески.
        Соль от бывших соляных складов навсегда проела стены до самого потолка, солнечный свет никогда не заглядывал в наше окошко на кухне, где готовили и ели еду и спали бабушка с дедушкой и их дочь Ноночка, теперь уж покойная. Как только бабушка не боролась с этой проклятой сыростью — ничего не получалось. Чем больше протапливали, тем больше влаги и пара было на кухне. Ноночка от этого болела чаще других. У неё были слабые лёгкие. Это случилось под Новый год, и я на всю жизнь запомнила, как мама, плача, шила покрывало для Ноночки в гроб, а Алка ей, младшей сестре, наряд — пачку снежинки на первую в её жизни школьную ёлку. И этот наряд был самым лучшим, потому что Фёдор Павлович с маминой работы подарил много марли. А покойная Ноночка целый год до этого собирала от конфет серебряные и золотистые обёртки, из них получились снежинки, которые сверкали на пачке и пелеринке. Алка даже шапочку смастерила из ваты и покрасила старые туфли в белый цвет. В школе всем было весело, а мне хотелось всё время плакать. Потому что Алка не успела меня заранее увести в школу и при мне занесли в комнату гроб с Ноночкой,
которая была одета, как невеста, в фату. И эти крики бабушки и мамы я никогда не забуду. Только Алка не кричала, из её большущих глаз выкатывались слёзы, которые она молча смахивала одной рукой, в другой она несла мою пачку. Я бежала рядом с ней и тоже давилась слезами.
        Праздник в школе прошёл как в тумане — ничего не запомнила, осталась на память только фотокарточка, на которой сняты снежинки-первоклассницы 45-й женской школы 28 декабря 1953 года. Во всём был виноват этот пришибленный жених Нонны, который лил крокодиловы слёзы — лучше бы снегом её не кормил, когда бесились на горке дотемна, вот она и захворала сильно.
        Чего я плачу? Горло разболелось, глотнуть не могу. Сестра ушла в комнату, свет на кухне выключила — темно. Только Рябка в углу никак не угомонится, всё топчется, кряхтит, наверное, яичко снесёт к утру. Все Коганку вспоминаю. Когда мы жили там, бабушка держала кур в сарайчике, рядом с нашей комнатой. Куры и цыплята целыми днями бродили по полянке, лакомясь всем, что попадётся. Возвращались они к шести часам вечера, ужинали, пили воду и сами заходили в сарай ночевать, занимая свои персональные жёрдочки. А когда мы переехали с окраины Коганки сюда в ее центр, пришлось переселить своих кур в другой сарай, где их передавил хорек. В живых осталась одна рябенькая курочка, вот мы и прозвали её Рябой, и жить она стала зимой на кухне, а летом в нашем палисаднике. Рябка несла каждый день по яичку, из которых бабушка делала нам «гоголь-моголь». Ряба была очень умной курицей и бегала за бабкой, как маленький ребёнок. Успокаивалась только, когда высиживала цыплят. Бабушка усаживала её на старую дедушкину шапку, да так, чтобы подросших цыплят можно было поскорее выпустить в построенный под топчаном в
палисадничке курятник. Я никогда не видела, когда и куда деваются наши цыплята. Зато другие соседи тащили купленных на базаре кур за лапки вниз головой, и они пытались вырваться, пока им не перерезали горло возле уборной и они ещё долго бились и вздрагивали, пока стекала кровь. Потом их обливали кипятком и выщипывали перья, которыми набивали подушки. Возле крана эти перья мыли в корытах и сушили. Бабка всегда возмущалась и долго бурчала: «Вот Лэя ленивая, подушку она для дитя набьёт, я ей говорю, как надо сделать: пух от пера сощипать, а она мне, хозяйка сраная, и так сойдёт, я всю жизнь на соломенной спала и ничего».
        — Ты о ком, бабушка?
        — Светка-«колымичка» вместе с перьями подушку малому набила, вот Лэя ленивая. Глаза детям от своей лени повыкалывает. И вредно же это как, ты запомни: перо в подушку класть нельзя, это очень вредно, оно гниёт, и в нём поселяются черви.
        Конечно, нравоучения бабки всех достали, никто не придерживается теперь этих барских правил. Это раньше при царе-горохе, когда была прислуга, можно было щипать перо. А теперь, чем сам набьёшь, тем и пользуешься.
        Бабушка наша вообще без дела не сидит ни минуты, это такой характер, сама она говорит, что как в детстве ребёнка приучат, так он всю свою жизнь и проживёт. Теперь она меня учит. Но у меня плохо всё получается. Вот вчера, например, принесла новый раскрой и доверила мне прострочить подол халата. Я даже наметала, всё как положено, но ровно прострочить всё равно не вышло. Смеялась бабка, заставила распарывать кривые швы: «У тебя, говорит, «пьяный по всему подолу гулял», стыдно такой товар сдавать, нельзя позориться». В голове шум, будто бы строчит старая бабушкина зингеровская ножная машинка.
        — Да спит она, я только что подходила, — где-то далеко слышался голос сестры.
        — Задыхается она, а ну мигом за Субдой, — командовала бабушка, приподнимая над подушкой мокрую от пота головку внучки. — Зима ещё не началась, а у неё уже вторая простуда.
        Прибежавшая тётя Надя утверждать не взялась: что это не просто простуда, это точно, а вот дифтерит это или свинка, сказать не берусь. Врача надо немедленно, Гандзю свою пошлите за врачихой домой. Она на Островидова живёт, недалеко. Марья Берковна.
        — Я сама сбегаю, эту не допросишься, — Алка уже набросила на себя пальто, стягивая с плеч бабушки пуховый платок и обвязываясь им по-детски накрест через грудь сзади на спине узлом.
        Всю ночь меня поднимали, светя лампой в лицо, заставляя открывать рот, высовывать язык, придерживая его ложечкой до рвоты. Тётя Надя делала уколы пенициллина и совала далеко в горло деревянную часть школьной ручки, на которую накрутили марлю, смоченную вонючим лекарством.
        — Привет, свинтус! — первое, что я услышала, очнувшись утром, сестра наклонилась надо мной.
        — Не лезь, она заразная, опять от нее подхватишь, как в прошлом году ветрянку. Забыла? Ешь, и марш в институт, — злилась бабушка.
        — Куда ж я денусь от этого поросёнка? — Алка гладила слипшиеся за ночь волосы, ласково потрепала щёчку. — Ну, как ты, детишка?
        Хотелось ответить, но горло и рот стянуло, и говорить я не могла. Мне на шею бабушка повязала узкую длинную торбу, начинённую тёплой кашей, и захотелось опять спать, спать...
        — Я так и знала, — не унималась бабушка, — что Олька бегала к Старухиным, у их Наташки свинка, она сейчас на карантине. Что, добегалась? Доигралась? Олежку теперь заразит.
        — Пусть Гандзя его сюда не пускает, — выкрикнула Алка.
        — Как не пустить? Он ведь маленький, тоже ещё скажешь.
        — А вот и скажу, — не унималась упрямо старшая внучка. — Здоровая корова, обязана сама воспитывать своего сына, а не делать всех виноватыми.
        — Ладно командовать, иди уже, опоздаешь, по-твоему, я и за вами не должна смотреть?
        Алка ещё раз склонилась надо мной и поцеловала в тёплый лобик.
        — Что ж ты делаешь? Умная вроде, а дура дурой, — бабушка ласково похлопала ее по спине, — на станцию к Аньке тебе придётся сегодня сходить, или ты домой, а я на станцию?
        — Баб, лучше я домой, мне чертить много задали. Вчера я ничего не успела.
        — Я сама ничего не успела, — с горечью ответила внучке Пелагея, принимаясь тереть кастрюли.
        Как хорошо болеть, только бы не делали эти ужасные уколы. Тётя Надя говорит — не больно. А мне ещё как больно! Я вообще всякие уколы не переношу, особенно под лопатку. Осенью сделали в школе. Всем хоть бы хны, а у меня температура и всё плечо вспухло, зуб на зуб не попадал. Каждый раз тётя Надя Субда, делая уколы, повторяла бабке: «Больно нежная она у вас, словно барского рода. В кого она у вас такая? Не пойму. На вас, Приходченок, вроде не похожа».
        — На себя похожа, — строго, не оборачиваясь, отвечала бабка, прекращая эти дурацкие разговоры с намёками. — Надя, тебе сейчас заплатить или потом, за всё сразу?
        — Как по мне, так лучше сразу, а то разойдутся по мелочам, ни туда, ни сюда.
        Опять можно тихонько лежать, уткнувшись в новый ковёр, купленный мамой у китобойки. Какой он красивый, итальянский или турецкий, называется «Похищение». Весь двор бежал смотреть на эту роскошь. Алка, как помешанная, рассказывала о необыкновенных коврах. И что на толкучке они значительно дороже. А китобойка Динка может продать в рассрочку, как для своих. Вообще она не Динка, а Дуська деревенская, но выскочила замуж за задрипанного моряка, а тот очень удачно попал на «Славу». Флотилия так называется. Теперь в далёкой Антарктиде китов бьёт, он у неё на гарпунёра выучился. Говорят, это самая сейчас доходная профессия, платят от выработки, как шахтёрам-стахановцам.
        Мама поначалу отмалчивалась, но она не могла дочери ни в чём отказать. Дедушке вообще нельзя было заикнуться о буржуйских желаниях, он и ковёр месяца два не замечал, пока Гандзя о нём не ляпнула. Одна бабка сопротивлялась, как могла, но кто её спрашивал? Как только сестра «замкнулась в себе», а она всегда так делала, когда хотела добиться своего, мама тут же сдалась. И вот поздно вечером, когда дед был на вахте, Алка принесла домой ковёр. К сожалению, «Тарантеллы» разобрали, последний подхватила Старухина, осталось только «Похищение». Но сестра сделала вывод, что это очень удачно. К кому бы на Коганке в дом ни войдёшь, у всех «Тарантеллы», а вот «Похищение» только у нас. На ковре была изображена сцена похищения красивой женщины, вероятно, возлюбленной мужчины, поскольку она ласково его обнимала, и они неслись на белой лошади, следом скакал другой всадник с оружием, оглядываясь назад, очевидно, за беглецами была погоня. И всё это на фоне сказочной природы далёкой южной страны с месяцем на небе, почему-то плывущим по небу, как лодочка, а внизу под копытами взвившихся лошадей — диковинные растения,
изумрудный ручеёк и благоухающие цветы. Сам ковёр такой мягкий, шелковистый, на него можно смотреть часами и не надоедает.
        У Наташки Старухиной «Тарантелла», там, похоже, Испания изображена, как в опере «Кармен»: с гибкой танцовщицей в центре, на которую все смотрят. Красивые наряды, если бы меня приняли в балетную школу, я тоже бы так танцевала испанский танец.
        Нет, всё-таки хорошо болеть. Все тебя любят, жалеют. Если бы не надо было пить это тёплое молоко с каким-то бабкиным лекарством и полоскать горло, если бы не кололи больно попу. Пора покапризничать.
        — Бабушка, расскажи еще немного про полоняночку, про девочку в розовых шароварчиках, пожалуйста.
        И бабушка начинала...
        Я закрывала глаза и видела перед собой бескрайние степи, по которым кочуют орды ногайцев. Их набеги на селения вдоль рек, до самого Чёрного моря. Бедных босоногих невольников, привязанных друг к другу канатами, потом продают туркам или крымскому хану. Как их догоняют казаки из Запорожской Сечи, как бьются в пыли, отбивая своих. И вот Екатерина Великая, царство ей небесное, поручила князю Потёмкину собрать войско большущее и изгнать турок с этих земель. Долго воевали, много народу погибло, не счесть.
        И среди них был мой дед, нет, не дед, что это я, прадед, и звали его Николай Кныш. Смелый и ловкий был казак. Все его уважали, награды от царицы имел. Сам Дерибас его любил. Твой прапрадед, Олька, с Дерибасом участвовал в Чесменском сражении. Там-то они и побратались. И бились за Очаков, Аккерман, за Хаджибей, где мы теперь живём. Из гимназии помню, ещё князь Потёмкин всем заправлял, как Пётр Первый в своё время. Любил он до беспамятства Екатерину Вторую. Все повеления её выполнял до конца своих дней. Как тогда говорили: Потемкин — отец Новороссийского края, а Екатерина — мать. Такая семья!
        — Слава Богу, уснула, фу, — бабушка вздохнула.
        — А я не сплю, баб, расскажи ещё.
        — Про что?
        — Про всё! Почему дед нас обзывает «турецким отродьем»? Расскажи.
        — Ой, Олька, это он от небольшого ума! Подведёшь ты меня под монастырь, если дед узнает, что я разболталась.
        — Бабушка, никому не расскажу, честное пионерское, вот тебе истинный крест.
        Бабушка смеялась до слёз, наблюдая за мной, как я подняла руку и отсалютовала по-пионерски и здесь же несколько раз перекрестилась. Ладно, слушай.
        — Вроде это было под Измаилом, после сражения. Гнали пленных, а среди них и небольшой гарем турка, жён того паши, что победили наши. И вот казаки не то с досады по погибшим товарищам, не то победу так отмечали, турчаночек помоложе из толпы повытягивали, ну и дед наш подсуетился, подхватил на своё седло какую-то в розовых шароварчиках. Темно было, не разглядел он ее поначалу. Сбросил в свой шалаш, а сам пошёл догуливать с товарищами, победу праздновать. Утром вернулся, как проспался, смотрит в углу его шалаша сидит девочка. От страха забилась в угол, поджимая ножки и пряча в них своё личико. Что делать? Пленных уже давно угнали, как догонишь? Дите напугано, и больная она совсем была, простужена, почти раздета, ножки обгорелые. Степь горела, а эти горемыки босиком бежали по ней. Еле выходил он маленькую полоняночку. Сколько лет ей, было не понять, доктор в лазарете на глаз определил, лет двенадцать от роду.
        На турчаночку она не была похожа вовсе, скорее дочка какой-то русской, попавшей в плен. Крали тогда ногайцы молодых женщин и детей, потом продавал и туркам, а те дальше. Жуть, какие были времена. Страдал тогда народ от этих иноверцев, хозяйничали они по степи, как хотели. Раньше как было: один богатеет, другой беднеет. Вот обедневшие помещики и селились на окраине. Вдоль рек возникали городки, деревеньки, разные поселения. Все у края земли русской. А как погнали турков, Екатерина прибрала к рукам всё Крымское ханство, еще другие земли-степи, и все это Новой Россией обозвали.
        — Бабушка, ты лучше о турчаночке продолжай.
        — То ли у деда, прадеда твоего, проснулась какая-то жалость к судьбе девочки, то ли что, но он её выходил. Куда ж деваться? Так в шалаше у него и жила. Всё его имущество было — это конь, собака и девочка, которую он называл Доця. Доця его подросла, похорошела, на неё стали заглядываться хлопцы. Дерибас, как прознал про эту историю, про турчаночку, нашел Николая Кныша, стало быть, твоего прадеда, обнял и шепнул, метнув взгляд на девушку: крестить её надо. Я тебе крёстным подойду? Но по мне бы лучше сватом! И казак сам его обнял, всё было решено, расцеловались, осушили чарки.
        — А что потом было?
        — Женой Дерибаса была красавица Анастасия, бывшая фрейлина царицы. Она и стала крёстной матерью турчаночки, и имя ей дали при крещении в честь крёстной — Анастасия. В один день и крестили и венчали, вот так-то. Родившегося первенца Николай Кныш назвал Осипом, в честь Дерибаса. Бедный Дерибас, как он бился за наш город, такие муки вытерпел. Раньше времени на тот свет отправился.
        — Бабушка, почему он умер?
        — Как Екатерина Вторая скончалась, престол сынок ее занял, Павел. А он так ненавидел мать, что все её дела перечеркнул. И на Одессе крест поставил. Дерибас боролся с ним, с его двором, как мог. Ездил в Петербург, доказывал, унижался, просил. Так его ещё во всяких злоупотреблениях обвинили, не выдержал человек, заболел и умер. Поговаривали, отравили его в этом Петербурге. Когда после революции стати улицы переименовывать, дошли до Дерибасовской. Такое началось... Побоялись, оставили, хоть его родимого. И Дюка не тронули, и Воронцова. Какие памятники! Ну, хватит на сегодня, мне ещё вон сколько строчить надо. Давай горло полоскать...
        Уже во сне, вместо итальянского шёлкового ковра с изображением «Похищения», я видела, как казак Николай Кныш забрасывает на лошадь маленькую турчаночку в розовых шароварчиках. как стегает хлыстом лошадь, и сердце сильно билось от быстрого бега лошади и тяжело было дышать. Утром температура упала, бабушка обтёрла измученное жаром тельце. Господи! Одни кости, кушать надо.
        — Ладно, буду кушать, только ты про турчаночку еще что-нибудь...
        — Жили дружно, дом большой построили, детей народили. Да беда пришла, откуда не ждали. Наполеон. А в Одессу актрисы-итальянки чуму завезли. Они в городе часто гастролировали. Одна заболела, потом другая, и пошло. Закрыли Одессу, чтоб зараза не распространялась дальше. Как лечить от этой заразы, толком еще не знали тогда. Мортосы заходили в чумные дома и забирали умерших. В мортосы шли только казаки-добровольцы — верная смерть. Грузили на телеги, рыли глубокую яму и закапывали, потом насыпали большую гору — она так и называется Чумкой. Я тебе её показывала, когда на второе кладбище, помнишь, летом ездили? Пришёл день, когда некому было вывозить трупы. К дому Кныша, твоего прадеда, подъехал сам Дюк Ришелье, ничего не сказал, только голову опустил. Казак и без слов понял главного городского начальника. Мог бы, конечно, отказаться, никто бы не заставил, а он попрощался с Анастасией, с детьми, запряг лошадь в подводу и со двора. Больше родные его не видели. Видно, тоже на Чумке схоронили, вместе со всеми.
        Дюк Ришелье семью Кныша не забыл, на городском попечении они были. Дети все выучились. Особенно старший сын Осип — капитаном стал, на Старопортофрантовской два дома имел, остальные тоже в люди вышли, но о них я ничего не знаю. А Осип моим дедом был. Всё, Олька, садись за уроки, Алка строго наказала, хватит байды бить. А я на станцию сбегаю да на базар, ещё раскрой надо взять, если перепадёт. Забездельничались мы с тобой.
        Уроки, какие уроки? Когда так хорошо лежать на кухне в бабкиной с дедом постели. И мечтать, глядя на это запотевшее с вечера окно, а сейчас, утром, покрытое сказочным хрустальным рисунком — творчеством Деда Мороза. Интересно наблюдать, как бегают соседи за углём и дровами. Как останавливаются возле нашего окошка, пытаясь что-нибудь углядеть, да ничего не видно, только в самом верху тоненькая полосочка чистого стекла переливается всеми цветами радуги.
        — Баба, давай кушать, я хочу! — тихонько попросила я.
        — Господи, на поправку, значит, — бабушка засуетилась, остуживая редкую манную кашу и присаживаясь сбоку на кровать к внучке. — Помаленьку, вот так, не можешь, устала — отдохни, мы никуда не спешим, поспи теперь, подождут твои уроки, куда денутся.
        Она укрыла меня одеялом, повернулась к единственной иконе в углу: «Матерь божия, заступница, помоги, дай ей силы поправиться...»
        Карантин, в школу ходить не надо. Олежка от меня заразился, а Алка пока нет. Но всё равно обзывается маленькой заразой, но так любовно. Бабка её гоняет от меня, чтобы не тискала и не целовала, а у Алки, как назло, прилив нежностей. Я люблю, когда у неё такое настроение хорошее, даже уроки лучше получаются. Олежка болеет свинкой в лёгкой форме, ему даже уколы не делали, как мне. Вдвоём играем, под столом на кухне. Домик из тряпок и коробок только построю, он залезет своей толстой попой и развалит. Бабка всегда на его стороне, а он ведь нарочно, чтобы потом разреветься, и бабушка будет его успокаивать и кормить вареньем. Я его знаю как облупленного. Сам напакостит, а я виновата. Сегодня бабушка такой вкусный борщ сварила, я целую тарелку умаламурила, а Олежка две. Спать днём совсем не хочется, но бабка уложила нас вместе на свою кровать. Олежка задрых с ходу, а я делаю вид, подсматриваю за бабкой, как она перебирает крупу на столе. Под столом дежурит Рябка, на боевом посту ждёт, когда ей бабка сбросит камешки и испорченные зёрнышки. Дождалась, клюёт, постукивая своим клювиком по полу Дед ругается,
что весь пол в щербинках и каждый год приходится красить. Бабка огрызается: можно подумать, что ты его красишь! Ты только о барже своей думаешь, а до нас тебе никакого дела и нет.
        Так, начинается, сейчас бабка заведётся на полную катушку и возьмёт деда в оборот. Конечно, ей обидно. Вот Глинские построили в своём садике летнюю кухоньку, установили газовую плитку, баллон и готовят там кушать без проблем. Причём всё это построил их дед своими руками. А нашей бабушке приходится готовить на такую здоровую ораву на примусе, в кухне, летом дышать нечем. Летом на печке, тогда совсем ужас. Алка говорит, что мы живём, как внутри доменной печи. Каждую зиму дед божится, что уж этой весной и он построит летнюю кухню. Но как только весна приходит, в порту вечные ЧП, и только его и видели. Бабка больше ему не верит и грозится нанять человека. И без тебя управимся, попрекает деда. Если в войну выжили, то сейчас это плёвое дело. Все люди живут как люди. Только меня Бог наградил коммунистом, которому ничего не надо.
        Мама пришла с работы, что-то рановато. С бабкой о чём-то шушукаются. Может, что-то случилось на станции. Я, наверное, маму заразила этой проклятой свинкой. Бабка за ней ухаживает, пальто помогает снимать, вынесла на улицу стряхивать от прилипшего снега. Даже сапоги с ног стаскивает и растирает ей подошвы.
        — Аня, борщ горячий будешь?
        — Мама, много не наливай, мы помянули и закусили с Лёнькой. А как дети?
        — Ничего, Бог миловал, аппетит хороший, Олежка две тарелки навернул.
        — А Олька?
        — Поклевала, но я её заговорила, хоть реденькое, но съела. Анька, а я и без тебя чувствовала, что-то не так. Мне сон приснился: Ноночка-покойница, царство ей небесное, бежит куда-то. Такая вся серьёзная, я её останавливаю, спрашиваю: ты куда так торопишься? А она мне: ой, мама, некогда мне, я очень спешу, по важному делу. Я всё гадала к чему этот сои? За наших детей боялась. Значит, девку, говоришь, родила. А как назвали?
        — Ноной, — тихо ответила мама.
        Я, чтобы слышать разговор взрослых, перестала совсем дышать и закашлялась. Мать приподнялась, но я закрыла ладошкой лицо.
        — Да спят они, Анька, наигрались и спят. Ноной не надо было называть, видно, в родилке недосмотрели. А как сама?
        — Лёнька говорит, родовая горячка, еле спасли.
        — Дитя хоть крестили? Нет? Антихристы, сами себя пожирают. Даже Богу неугодно их распутство. Наказал.
        — Мама, ну что ты такое говоришь? Горе у твоего сына, а ты?
        — А что я, я, что ли, его туда послала? Сам побежал, как драный кот. Семью законную бросил, сына. Бог всё видит, мало тебе собственного примера.
        — Хватит, а то сейчас начнешь. Я сама свой крест несу.
        — Нам с отцом тоже достается, — огрызнулась бабка. — Или не так?
        — Вот получите себе комнату и уезжайте, хватит меня всю жизнь попрекать за детей.
        — А хто ж тебя детями попрекает? Когда Соцкий умер, такой дядька сватался. Так нет же, упёрлась рогами. Видите ли, ей никто не нужен, свою лямку буду тянуть сама. Дура, хоть убейся.
        — Старая, я для него была... и с детьми.
        — Старуха, тридцать два года, да ты после Ольки так расцвела, это сейчас на тебя страшно смотреть...
        — Вот и не смотрите, — голос матери дрогнул, она заплакала.
        У меня от напряжения свело всё тело, молча потекли горячие слёзы. Я поняла, что у новой жены её родного дядьки Жанночки родился и умер ребенок. Жаль такую весёлую и добрую Жанночку, жаль дядю Лёню. А больше всех бедную маму.
        Бабушка села за швейную машинку под окном, вытирая краем фартука глаза. Старая Ряба тут же пристроилась у неё в ногах.
        — Ряба, иди в коробку, не до тебя, — я слышала, как бабушка плача молилась за обеих Ноночек. Прося у боженьки царства небесного для своей дочери и маленького ангелочка, внученьки Ноночки.
        Я плакала, понимая, что Лёнька хотел сделать приятное матери и в честь умершей сестры назвал свою дочь Ноночкой, надеясь, что мать простит их с Жанночкой. Похоже, бабушка простила, а боженька — нет. Дверь распахнулась, и на пороге, отряхивая снег, появилась сияющая Алка.
        — А ну, вставайте, сонное царство, я договорилась насчёт пианино. Шевчучка согласна продать его за три тысячи.
        — Иди лучше жрать, где мы наберём эти тысячи? Хоть бы подумала сначала, а потом договаривалась, — сердито ответила бабка, строча на зингеровской машинке, как из пулемёта.
        — Бабка, кончай строчить. Дня у тебя не было? Как приходишь домой, так ты и начинаешь тарахтеть, как будто бы меня специально дожидаешься.
        — Вот так и сижу целый день без дела и твоих ценных указаний дожидаюсь, — огрызнулась бабка.
        — Так, сейчас начнут ругаться. — Я ущипнула толстого Олежку, он спросонья захныкал — проснулся. Бабка бросилась к обожаемому внуку.
        Весь в испарине, переодевает бедного хлопчика-сиротинушку при живом отце. Кстати, а где пропадает его мамаша? Небось дрыхнет, а вечером заявится и будет рассказывать, как за целый день устала сидеть на стуле у входа в детскую поликлинику. Алка нагнулась над кроватью, поцеловала меня в щёчку: «Ну что? Купим пианино, дурдыльчик?»
        Ага! У меня сразу зарделось личико, загорелись глазки. Я улыбнулась старшей сестре, ничего, что та командует, щелчки по башке отваливает, тетрадки рвёт, найдя ошибки, потом приходится переписывать до ночи — зато сама купает, одевает, причёсывает. Вот в этом году школьную форму не в магазине купили, как всем остальным, а на заказ в ателье мод сшили, вместе с передниками. Стоило ей произнести только, что хватит того, что я ничего не имела, а моя сестра будет в самой лучшей форме ходить.
        — Мама, ты спишь?
        — С вами уснёшь, — мать отвернулась к стенке.
        — Мам, тянуть дальше нельзя, Олька уже в четвёртом классе. Её в музыкальную школу могут уже не принять по возрасту. Поздно же будет. Сколько ещё она будет на коленках играть?
        — Баян купить можно. — Бабка перестала строчить, откусила зубами нитку и закрыла крышкой машинку.
        — Баб, не вмешивайся, если покупать, то только пианино, Олежка тоже подрастает...
        Ну и хитрюга: бабка сразу стала на сторону старшей внучки, только для проформы продолжая бубнить себе под нос, наливая Алке суп в тарелку.
        — А как же гимнастика? Что, бросит? — продолжала выпытывать бабка.
        — А при чём тут гимнастика? При желании всё можно успеть.
        — Как же успеть? К Аньке на станцию пока сбегает, потом на гимнастику. А ты ещё музыку ей хочешь на шею повесить, — не успокаивалась бабка.
        — Байдыки поменьше будет бить и всё успеет.
        Ещё в первом классе Алка отвела меня в спортивную школу, которая находилась в подвале, в доме рядом с Приморским бульваром. Купили мальчиковую майку, покрасили в чёрный цвет, сшили между ногами, подпоясали широкой белой резинкой. И я сразу почувствовала себя Ларисой Латыниной, которую показывали в киножурнале. Каждый вечер я демонстрировала разные упражнения: шпагат, ласточку, мостик и ходить легко на цыпочках. Хорошо, что бревна дома не было и домашние не могли видеть, что у их гимнастки не сложились с ним отношения. Только с одной стороны на него вскочит, так и заваливается на другую сторону. Тренер Алке сказала: «Ваша сестра несграбная какая-то и по росту не подходит — высокой вырастет, в волейбол ее устройте». Алка пыталась возражать, что сестра будет такого же роста, как и она. Но тренер ухмыльнулась: «Посмотрите на её конечности, видите, какие у нее лапы? Уже больше ваших, извините, руки и ноги».
        Придумывает, только чтобы избавиться от меня. А вдруг что-нибудь себе сломаю, а ей отвечать. Сочиняет, что я высокая. В школе на уроке физкультуры, когда построение идёт по росту, я самая последняя в строю. И приходится в конце расчета выходить на два шага вперёд и говорить: «Расчет окончен!» Все смеются, особенно учитель физкультуры Тарзан. Ниже меня только Ритка Кривцова, но ее от физры освободили. Мальчишки есть пониже меня, но Тарзан строит сначала мальчишек, а потом девочек. Если бы по справедливости, я бы последней не стояла в шеренге. Вообще, если сестра себе в голову что-то вобьёт, то своего добьётся. Поставила условие, если будут одни пятёрки, то купят мне велосипед. И купили, да не какой-нибудь «Школьник», а красивую «Ласточку», с фонариком, звонком, передним тормозом и шёлковой плетёной сеточкой на заднем колесе. Вся Коганка завидовала. Сестра бегала рядом, держась за седло, чтобы я не завалилась. Я не такая жадина, как другие. Я всем давала прокатиться, пока не поломали и восьмерку из колеса не сделали.
        Больше всех возмущалась бабка. Как вы, дуры, могли ей купить такой велосипед? Она же «раздай-беда». Всё из хаты вынесет. Но пианино я же не вынесу, может, и купят.
        Надоело дома сидеть. Выдумали какой-то карантин, целых двадцать один день. Во дворе со мной не разрешают играть, хотя к маме на станцию я уже хожу. Уроки дома делаю. Стала сама косы плести, лучше бы их не было вообще. У других девочек стрижки, так здорово. А здесь эти косы. Жирный Вахтанг Хантадзе больно дергает за них. Исподтишка, когда знает, что сдачи не получит. Его мамочка до сих пор из школы забирает. Вся такая модная, как из журнала. Воображает, шутка ли, жена замначальника порта. В нашем классе три толстяка: первый — здоровенный Вахтангчик, второй — Яшка Беренштейн, у него смешная голова, назад вытянута, и Нолик Лернер. За этими двумя мамаши тоже до сих пор в школу приходят. Стоят, сплетничают, все новости школы знают. Уже все дети разойдутся по домам, а они всё судачат. Три толстяка наминают кто яблоко, кто гронку винограда или грушу, как будто до дома не дойдут, от голода подохнут.
        Пианино купили через неделю. Мама в очередной раз влезла в долги. Со слов бабушки — по самое горло. Чёрное маленькое пианино было кабинетным, 1864 года выпуска. На крышке красовались четыре золотые медали с различных выставок. Ещё его украшала пара бронзовых подсвечников. Четверо парней его еле дотащили, а потом мы с сестрой натёрли его раздавленной сердцевиной грецких орехов. Оно засверкало. Вызванный на дом настройщик восторгался инструментом и наполовину отказался от денег за работу. Когда уходил, взял меня за обе руки, посмотрел на них, пожал и пожелал успехов. После его посещения уже никто не жалел, что купили старый инструмент, а не новый. И повторяли всем соседям слова настройщика: «Даже не сравнивайте с этими дровами. Если надумаете с ним расстаться, я у вас его возьму и дам в два раза дороже». Минимум полдвора пришло к нам посмотреть на пианино, Шевчучка никого к себе в комнату не пускала, оно у неё было всё заложено коробками, разным хламом, поэтому его никто не видел. А у нас оно заняло самое почётное место и засверкало во всей красе, как в музее. А когда на нём заиграл настройщик, у
меня сердце остановилось.
        Когда я «играла» у себя на коленках, у меня всё быстро получалось, а на настоящих клавишах из желтой слоновой кости не очень. Пальцы цеплялись за них, звуки от моей игры быстро всем надоели. Учительницу по музыке мне нашли недалеко от школы. Но первого сентября я так и не поступила в музыкальную школу. Меня не взяли, мест не было, да и переростком меня назвали. Пришлось ходить к учительнице по музыке на дом ещё целый год и каждый раз приносить с собой деньги за урок. Распорядок дня был очень напряженным: после школы — музыка, после музыки — мясо-контрольная, и только потом домой. Два часа, как минимум, нужно проиграть на фоно и только потом садиться за уроки, которые я уже делала почти лёжа, усыпая прямо за столом. Сестра пыталась меня подбодрить: «Тяжело в учении — легко в бою», сама помогала мне: то задачку решит, то нарисует домашнее задание. После первого часа игры на пианино у меня начинало печь правое плечо. Я пыталась разминаться, делать разные упражнения, но как только я начинала играть, подлое плечо нестерпимо жгло.
        Скорее бы лето, а там море, пляж. Алка очень любит море, каждый день с подружкой Майкой ездят в Лузановку. Когда я была маленькой, бабушка давала мне деньги, а эти здоровые дуры у меня под разными предлогами «выпонтят» — заберут их, а потом в сквозном туалете разбегутся в разные стороны. Я побегу то за одной, то за другой, в результате зареванная возвращалась домой к бабке. Та как могла меня успокаивала, рассказывая разные истории.
        В понедельник у мамы был выходной, в этот день она подольше спала, я всё время заходила в комнату проверить. Может, она уже проснулась? Она ведь обещала повезти нас на море. Она одна соглашалась брать всю малышню. Другие мамаши этого никогда не делали, даже те, которые нигде не работали. Какое это было счастье! Бабушка нас собирала в дорогу. В одну авоську засовывали солдатское одеяло, вафельное полотенце и газету на всякий случай. В другую кастрюлю с отварной молоденькой картошкой с укропчиком, хлеб, яйца, сваренные вкрутую, свежие огурчики и спичечный коробок с солью. А в третью сетку два бутыля с компотом. Мама третью сетку никому не доверяла. Вся наша орава спускалась вниз по горке в сторону Пересыпи. Там мы садились в трамвай под номером 9, и он довозил нас до конечной остановки «Лузановка». Маршрут мы все знали наизусть. Это был рабочий район — одни промышленные предприятия.
        Самое лучшее место на Пересыпи это «Горячая», а потом «Скотобойня», все мы кривили рожи и затыкали носы. Ещё через несколько остановок открывалось взору море. Оно искрилось на горизонте. А самый лучший Одесский пляж — Лузановка. Нам он казался огромным, как пустыня с мелким горячим песочком. Купаться в Лузановке было очень удобно. У берега мелко, вода тёплая, песочек мелкий, всё дно выложено, как мелкими плойками, по которым приятно ступать. Плавать мы не умели и ходили по воде на руках, воображая, что плывём, усиленно работая ногами. Прыгали, брызгались, залезали друг на друга, чтобы спрыгнуть и нырнуть. Маму, конечно, не слушались, выползали посиневшие от холода, дрожащие скелетики, бросались на горячий песок, пытаясь влезть в него поглубже, чтобы согреться. Потом опять бежали к морю мыть руки и садились в кружок вокруг мамы, жадно наблюдая, кому какая картофелина достанется. Первый приём пищи назывался завтраком: одна картофелина, кусок хлеба и полстакана компота. На второй съедали по яйцу с картошкой и компотом. Третий раз приходился на обратную дорогу, там уж, что кому достанется, в основном
хлеб и вода из пляжного фонтанчика.
        Маму мы слушались, так нам казалось. Она, правда, так не думала, клялась, что последний раз нас всех пожалела и взяла на свою голову. Но мы её обнимали, дурачась, делали кучу-малу и смеялись от счастья. И мама моя смеялась с нами звонко, как молоденькая девчонка. А потом бежала в море, и там мы продолжали беситься. Люди на пляже забирали свои вещи и располагались подальше от этой чумовой мамаши с кучей непослушных детей. Когда не было сил торчать в воде, мы закапывали друг друга по самое горло в песок. Потом мама учила нас строить из мокрого песка замки. Уставшие, но довольные мы возвращались домой. В холодную погоду и вечерами мы ездили на «Горячую». Там мама грела свои больные ноги, а мы просто купались, но не плавали. Другие люди, тётки и дядьки, намазывались чёрной жирной грязью и превращались в негров. Там, на «Горячей», из громадной трубы, выходящей прямо в море, вытекала горячая вода. Кто посильней из мужчин, карабкались и что есть силы держались за края трубы, подставляя свои тела под мощную струю кипятка. Потом не выдерживали и с шумом и визгами срывались под общий изумлённый крик. И
опять какой-нибудь отчаянный силач лез и срывался.
        Мы располагались всегда подальше от шумной толпы. Там все между собой были знакомы, здоровались, угощали маму Куяльницкой грязью. По тропинке к забору «Горячей» висело объявление: «Находиться на территории ТЭЦ и купаться строго запрещено». Но все пролазили в дыры заборов. Сколько заборов ни ставили, их ломали и проходили к морю.
        Было ещё одно развлечение: кино. Кинотеатр находился тоже на Пересыпи, сразу за дежурным большим гастрономом внутри двора. Летом, пока я была маленькой, на вечерние сеансы меня сестра с Майкой проводили под своими юбками. У них и у меня были одинаковые ситцевые сарафанчики. Их нам шила бабушка, выкупая на фабрике раскрой, который по расцветке нам нравился. У киношных контролёров рябило в глазах от одинаковых нарядов, и они не смотрели вниз, где на корточках, держась за ноги подружек, перемещалась я. Все фильмы с объявлениями «Дети до 16 не допускаются» я пересмотрела, только Алка закрывала своей ладонью мне глаза, когда на экране целовались. «Тарзан» мы смотрели раз десять. Во дворе все дети визжали по-звериному. Наша полянка превратилась в джунгли. На деревья навешали канаты и лазили по ним, как по лианам, раскачиваясь, повторяя эпизоды из фильма. Женщины старались быть похожими на Джейн, и сразу появился анекдот: «Милый, я похожа на Джейн? — спрашивает жена мужа. — Нет, дорогая, скорее на Читу».
        Если хотели подметить разницу в чём-либо, использовали новую пословицу: похожа, конечно, похожа, как Джейн на Читу... А уж рожу Читы не умел делать только самый ленивый.
        Скорее бы лето, и всё повторится, как много лет подряд. Прибежала соседка: Пелагея Борисовна, вы слышали? Нашу полянку забирают!
        — Кто забирает?
        — Там строительная база какая-то будет.
        — Ерунда какая-то, откуда они будут заезжать на эту базу? Через наш двор?
        — Нет, через первый. Обнесут всё забором, гады. Пелагея Борисовна, мы решили всем народом мешать им.
        — Надя, вы ничего умнее не придумали? Кто ж такой подстрекатель нашёлся? А сам потом в кусты нырнёт. И кого интересует наше мнение?
        Тётя Надя вся раскраснелась, пот выступил на лбу.
        — Как кого? Если Павел Антонович вмешается, они и отстанут от нашей полянки. Где теперь наши дети будут играть? Как нам без полянки?
        — Проживём, не до полянки мне сейчас, мужа опять в госпиталь кладут.
        Вся Коганка шумно гудела, с ненавистью провожая гружёные машины и подводы, посылая вслед проклятия, ужасные ругательства. Дети бросали в них камни, но это никого не останавливало. Стену стали возводить почти вплотную к жилью, забрав даже небольшие палисаднички с фруктовыми деревьями и кустарниками. Казалось, не свой склад они окружают каменной стеной, а нашу Коганку, как тюрьму, замуровывают. Они украли часть нашей лучшей жизни. Восходы солнца над морем, вечерние закаты с грозами и молниями. Наше море от горизонта до горизонта. Больше мы не увидим салюты, как входят в порт корабли. Маяк не будет ночами всматриваться в нашу жизнь. Теперь мы не будем всем двором бежать на полянку, таща за собой табуреты, скамеечки в дни праздников и в тёплые летние вечера, усаживаясь поудобнее, любоваться ночным небом со звёздами. Мы не будем больше встречать китобойную флотилию и смотреть, как входят в порт сначала маленькие траулеры, а потом под звуки залпов со стороны военных кораблей появляется «Слава». Все суда в порту украшены флажками. Все приветствуют героев. Шутка ли, они пробыли во льдах Антарктиды девять
месяцев, били кашалотов. Все мы восторгались их подвигу, Одесса-мама приветствовала своих сыновей как героев.
        Теперь жители Коганки осиротели — потеряли нашу полянку. Единственное место, которое украшало нашу жизнь. Только участковый милиционер и дворничиха не разделяли общего горя. Одной стало меньше убирать за те же деньги, а другому — легче ловить шпану. Даже пересыпские перестали без нужды ходить через наш двор. Вся детвора, лишившись полянки, вывалилась за ворота на улицу. Теперь на велосипедах мы ездили по улице Пастера до Украинского театра, туда и обратно, по очереди. Одни ехали, другие бежали, третьи цеплялись за трамваи и ездили на подножках или на «колбасе». Когда уставали, сидели на тёплых камнях, прячась за ворота. Привязывали за нитку старый кошелёк и ждали очередного прикола. Кто-то из пассажиров обязательно клевал на лёгкую добычу, которая удивительным образом двигалась, убегала от нагнувшегося за кошельком прохожего. Под хохот и свист обескураженный прохожий иногда смеялся вместе с нами над старой как мир шуткой. Другие матюкались, пытаясь нас догнать и надрать как следует уши. За воротами, в полной темноте, сидя на тёплом цементе, более взрослые девчонки рассказывали страшные истории про
оживающих после полуночи покойников. Мы все жались друг к дружке в страхе и радовались, когда взрослые нас разгоняли по домам. Потом я долго ночью вздрагивала — представляя, как на клавиатуре играют перчатки покойницы, которая перед смертью просила мужа похоронить её в этих перчатках, но он этого не сделал.
        Лишившись полянки, жильцы стали пристраивать перед своими окнами маленькие садики, от которых двор ещё больше сужался и превращался в длинную кишку. Совсем плохо стало жильцам нижнего первого дома. Их двор превратился в проезжую дорогу стройбазы. Целыми днями машины и подводы завозили лес, еще что-то. Машины с ревом и вонью проносились через двор, телеги с лошадьми оставляли конские шарики, от которых долго шёл пар, потом они раскатывались и рои мух и пыль докучали всем. Каждый год, особенно перед выборами, жильцы собирали подписи под письмом о безобразиях стройбазы. И перед 5 декабря являлась комиссия. Торжественно обходили наши трущобы, уверяя, что Коганку по плану следующей пятилетки обязательно снесут и все мы получим новые благоустроенные квартиры.
        Следующую потерю Коганка понесла сразу после Пасхи. Рядом с уборной со стороны того двора была довольно большая комната с окном, в которой дворничиха хранила свой инвентарь. Она называлась постирочной. Там стояла большая русская печь, которую использовали в основном на Пасху. В ней пекли куличи. Заведовала всем дворничиха, у неё был список тех жильцов, которые сдавали деньги на дрова или приносили, как мы, их заранее. Внакладе она не оставалась, от каждого получала хоть и небольшую, но пасочку, да и яйца крашенные. А в чистый четверг там многие жильцы мылись, как говорили соседи, всё кончалось настоящими оргиями.
        Наше семейство купалось дома в корыте. Один дед ходил в мужскую баню на Пересыпь или мылся на барже. Запись на печку производилась заранее, ещё на вербную. Но, в зависимости от того, как подходило тесто, приходилось хозяйкам меняться местами. Все эти переговоры проходили через нас, детей. Мы бегали передавать изменения в расписании, на ходу ещё больше запутывая, кто за кем и что просил. Потом помогали переносить через вонючую уборную накрытые полотенцами формочки. Очередь за формами была отдельной проблемой. Обязательно кто-то умудрялся стырить их или кто-то признавал случайно свою из потерянных на прошлой Пасхе. Дело доходило до рукоприкладства. Был такой переполох! Запах сдобного теста за несколько суток перебивал устойчивый запах уборной, но ненадолго.
        Наша бабушка всегда записывалась на день, когда дед был на вахте. Так он якобы был не в курсе, что его жена печет пасхи и верит в Бога. А сам тихонько спрашивал бабку: «Поля, тебе муки хватит? А Лёнька тебя не подведёт? Только ты уж не очень усердствуй, а то я тебя не знаю!? Пусть Алка тебе помогает, принцесса на горошине. Ольку учи, с неё толк выйдет. Не барыня».
        В этот день бабушка доставала с антресоли специальное корыто и ставила опару. Потом приходил Лёнька, замешивал тесто, недаром во время войны он работал в пекарне. Первым делом он немецким длинным дедушкиным лезвием сбривал волосы на руках, потом этим лезвием водил по своему ремню. Я любила наблюдать за ним, как он бреется. Бабушка нальёт ему тарелку борща и от нетерпения начинает стучать ложкой по столу.
        «Я тебя не на гулянку позвала, а вымесить тесто. Заодно и с сыном повидаться, о себе я уже и не говорю, — наставляла она моего дядю. — Пойдёшь туда, или я сама за дитём схожу?» — «Лучше, мама, приведи его сюда. Только пусть она не приходит, а то начнёт. Если она придёт, я сразу уйду, ты так и знай».
        После еды Лёнька долго подбрасывал над головой толстого Олежку, целовал его, у бабки текли слёзы. Потом мыл руки, намазывал подсолнечным маслом и начинал «вымес». На кухне восстанавливалась тишина, предстояло святое действо. Как из обыкновенной муки, яиц, масла, сахара появится чудо. Под Лёнькиными руками тесто стонало, лопалось, подлетало вверх и с размаху плюхалось в корыто. Потом оно ласкалось в сильных мужских руках. Никто не замечал, что уже пришла тётя Надя Субда, чтобы попросить Лёньку ей тоже вымесить тесто, в дверях стояли соседи Глинские. Все завороженно смотрели, как сын Пелагеи вымешивает тесто, как оно летает над его кулаками, какое оно послушное, он, как скульптор, лепил из него свою Галатею. Его обнаженный торс лоснился от пота, мышцы играли на спине и руках. Потом он выложил тесто из корыта на стол, выпил компота из сухофруктов. Бабушка вытерла сыну лоб и протёрла спину и только сейчас увидела всех зрителей.
        — Что вы двери пооткрывали? Тесто не любит сквозняков и чужих взглядов. Давайте отсюда, цирк устроили. Как тебе это нравится? Во нахальные бабы.
        Выходя в коридор, тётя Надя не удержалась: «Гандзя только локти может теперь себе кусать, если достанет. Такого мужика упустила. Какая баба против такого устоит? Валька, ты видела, какие у него руки?»
        Тётя Валя нагнулась к уху медсестры, что-то ей сказала, и обе прыснули от смеха, вздыхая и посмеиваясь, пошли к соседям пить чай.
        У нас дома на кухне продолжалась работа. Подогретые на плите формочки, обмазанные маслом, ждали, когда они, наконец, получат свой плод, который им предстоит выносить, поднять. Потом отмучаться в жару печи, защищая своим чёрным железным телом свое дитя, терпя до последнего. Наконец исторгнуть его нежное тело, не повредив, любуясь красотой, если все удачно получится. А если нет, услышать в свой адрес отборную ругань, обещания хозяйки выбросить эти сраные формы на помойку. Самое невыносимое было ждать, когда пасхи, наконец, остынут и можно будет, укрыв их получше, перебежать обратно уборную. Дети с раскрасневшимися лицами и сонными глазами из последних сил держались на ногах, несмотря на уговоры взрослых идти домой спать, а не путаться у родителей под ногами, ещё больше их раздражая.
        Если у кого-то получался брак, клятвенно обещали больше никогда эти пасхи не печь, не связываться с этим гиблым делом. Завязывалась ругань уставших от этой собачьей жизни людей. Находились те, кто призывал вспомнить о святом празднике; все разом замолкали, больше не чертыхались, забирали свою неудачу и уходили домой. И вот конец! Не будет больше нашей постирочной. На эту площадь получила ордер семья из трёх человек. Больше всех возмущалась дворничиха. Как они будут там жить? Сырость, вонь. Но на Коганке селиться стали даже в сараях. А что делать? Дети растут, женятся. Жить где-то надо! В одном из сараев уже поселились новобрачные студенты. Обклеили изнутри сарай газетами. На угольный ящик сбили крышку, сверху постелили соломенный тюфяк и жили. Через свою форточку протянули электрический провод и зажигали вечером лампочку. У них там вечером было очень весело, приходили даже гости. Молодым всё нипочём. Я когда за углём в сарай ходила, всегда стучала, кричала, чтобы крысы разбежались, их там уйма была, но они такие нахальные: сидят как ни в чём не бывало и смотрят. Только когда запустишь в них куском
угля или поленом, тогда нырнут, испарятся гады. И всё равно страшно. Вдруг сзади на голову запрыгнут? Всюду они бегают. Дворничиху только и боятся, особенно её метлу.
        Теперь всё, конец, где мы будем печь пасхи? Дома в малюсенькой духовке? Как замечательно было открывать низ буфета, в котором стояли банки с вареньем и эти обмотанные лощеной бумагой для компрессов пасхи. Как эта Евдокия их называет по-кацапски: куличи, всё равно как кукиши.
        Время летело быстро. В музыке я делала явные успехи, так во всяком случае утверждала моя учительница, получая деньги за каждый урок. Но в школу Столярского, где она преподавала, поступить мне не светило. Она твердила, что дома я должна играть ежедневно по четыре часа, а в воскресенье до восьми часов, если хочу чего-нибудь добиться. А у меня горело огнём плечо, ныла спина, поднималась температура. Кончилось тем, что меня потащили по врачам. Диагноз прозвучал, как приговор: искривление позвоночника. Немедленно нужно заниматься спортом. Алка повела меня на волейбол, как советовала тренер по гимнастике, в самую ближайшую спортивную школу № 7 на Комсомольской улице, недалеко от Водного института, где сама училась. Тренером моим стал Бергер Михаил Иосифович на многие годы. В том же году меня удалось пристроить в музыкальную школу при портклубе. Я сдала экзамен за четвёртый класс, обещая посещать хор и подтянуть сольфеджио. Музыкальная школа, спортивная, мясо-контрольная — такие любимые пятёрочки всё реже и реже появлялись в моём дневнике.
        На мясо-контрольной тоже многое изменилось. Теперь каждый день актировали мясо, и нужно было сдавать его в цирк, на корм животным. Цирк находился через дорогу, и его работники сами приходили и забирали мясо. Бегать по клиентам уже не надо было, опасно, да они и сами приходили. Словом, моё детство кончилось.
        ЦИРК
        В тот год в составе труппы циркачей был номер, пользовавшийся необыкновенной популярностью. Назывался он «Школа», не настоящая, а собачья. Поставил его пожилой артист. Вообще-то он раньше работал с лошадьми, но получил травму. Копыто лошади разнесло ему всё лицо, поэтому он всегда носил очки, усы и рассмотреть его лицо было невозможно. Наш цирк в Одессе очень старый и выходит на две параллельные улицы: на Садовую со стороны мясного корпуса, там со двора был вход в служебные помещения и галёрку, и на улицу Франца Меринга, где был главный вход в партер и ложи. Там был большой вестибюль, буфет-ресторан и гардероб. В цирке гастроли одной труппы длились целый сезон, почти год. Вот этот год для всего нашего двора стал годом цирка. Оставалось только кого-то из взрослых уговорить пойти с нами, детьми, в цирк. Приходить нужно было заранее к центральному входу и просить позвать артиста Ивана Ивановича. Ждать приходилось долго. Он всегда появлялся неожиданно в рабочем халате. Завидев нашу компанию, пересчитывал нас и молча удалялся. Спустя время так же неожиданно возникал с контрамарками и упаковкой красных
карамелек, которые сам постоянно держал во рту, как маленький ребёнок, и угощал ими нас.
        Пока мы его ждали, начинала стекаться публика. Официанты крутились с подносами шампанского в бокалах и вазочками с пирожными. В буфете постоянные посетители располагались в креслах, им подносили подносы с бутербродами: с чёрной и красной икрой, рыбами, сыром, ветчиной. Контролеры просили нашу компанию удалиться. И мы, оказавшись на улице, быстро бежали к нашему чёрному входу на галёрку. Здесь тоже была касса, только под открытым небом. Поднимались зрители по железной лестнице, пригибаясь, чтобы головой не зацепить металлические балки. Наши места были под самым куполом и в самом конце ряда. В антракт мы не могли, как другие, выйти, потому что для этого нужно было поднять целый ряд. Никакого перерыва не хватило бы. Ни туалета, ни буфета не было. Только продавщицы мороженого снизу вверх передавали свой товар галёрке и так же получали деньги. Но мы мороженое не покупали. Нам бабушка заворачивала в газету нарезанный хлеб и жареные с чесноком котлеты. Все вокруг только облизывались, учуяв аппетитный запах.
        Все дети Коганки дружили со мной той зимой. Главное было уговорить кого-нибудь из взрослых с нами пойти в цирк. На такие подвиги никто не был способен. И ещё нужно было обмануть Олежку. Этот молокосос влюбился... в лилипутку, приняв её за маленькую девочку. Номер лилипутов был очень красочным и оригинальным. На арену цирка выносили беленькие коробочки, по форме напоминающие коробочки хлопка. Потом они раскрывались и оттуда грациозно появлялись маленькие человечки в белоснежных платьях и костюмчиках. Одну из них звали Пахчоой. Они танцевали, пели, веселились, потом появлялись взрослые дядьки, гонялись за ними, хватали и запирали. Один маленький лилипутик прятался среди зрителей. Потом, когда гас свет, он выбегал на сцену и начинал звать свою возлюбленную, да так жалобно. Все зрители ему подсказывали, кричали, показывали, в какую коробку закрыли её. Но он никак не мог понять, какую же коробку ему надо открыть.
        Что творилось с Олежкой? Это нужно было видеть. Он искренне верил в страдания маленькой пленницы. Его мама Гандзя пообещала ему, если он будет хорошо кушать, то он быстро вырастет и обязательно женится на своей Пахчоой. На самом деле этой Пахчоой было далеко за сорок лет, и я, бегая к маме на мясо-контрольную, часто видела этих артистов. Они, как и все остальные, покупали продукты на рынке, отличаясь только маленьким ростом и вычурностью взрослой одежды детского размера.
        Номер «Школа» с нашим благодетелем был последним в первом отделении. На арене располагался класс с партами, доской и учениками-собачками разных «дворянских» пород. Учителем был наш Иван Иванович с указкой в руках. Он вёл урок, стоя у доски. Вызывал дежурного, к лапкам этой собачки были привязаны подушечки, и она ими протирала доску. Потом была перекличка, собачки по очереди выходили из-за парты и гавкали. На последней парте было пусто. Потом из-за кулис появлялся лохматый пёс и, озираясь по сторонам, ползком пытался без шума, по-тихому залезть под свою парту. Зрители в цирке стонали от восторга. Учитель спрашивал его, почему тот опоздал. Пёс чихал и ложился на пол, симулируя болезнь. Вызывалась собачка-санитар с повязкой на спине, на которой был большой красный крест, и с такой же сумкой. Ну точь-в-точь как и у нас в школе, тоже каждый день кто-то из детей надевал повязку с красным крестом и носил на боку сумочку.
        Дежурный санитар или санитарка проверяла, чистые ли руки, помыли ли мы сегодня уши и шею. Так вот, учитель сначала доставал трубочку из сумки санитара, слушал больного. Потом доставал из сумки большущий шприц, и симулянт моментально выздоравливал, занимая место за партой. Затем собачек по именам вызывали к доске, был урок математики. На доске писались упражнения на вычитание и сложение. Прилизанные ученики-отличники правильно лаяли. Когда же очередь доходила до лохматого, он сразу прятался под парту. Учитель всё равно заставлял его отвечать. Все дети ему подсказывали, особенно наша галерка и наш угол. И мы видели, как Иван Иванович несколько раз кланялся в нашу сторону.
        Вся Коганка заболела цирком. Бедный Иван Иванович, наверное, и не рад был, что с нами связался, но вида не показывал. И всё приглашал прийти в цирк мою маму. Наконец она согласилась. И в воскресенье, когда я помогала ей на станции, она, подмазав губы помадой, переодевшись в Алкино пальто с куницей, пошла со мною на дневное представление. Иван Иванович уже поджидал нас. Гардеробщик с поклоном взял наши вещи, Иван Иванович стал приглашать нас в буфет, но мама наотрез отказалась. Тогда он повёл нас в партер на самые лучшие места. В партере было совсем другое дело, я подняла голову и посмотрела на далёкую галёрку, наших мест совсем не было видно. По рядам галерки уже двигались первые зрители, такие малюсенькие. Всё правильно, чтобы увидеть арену с галёрки, мы ведь сильно наклонялись вниз, перегибались, взрослые нас все время ругали и нервничали. Там даже по всему кругу была сетка, для случайно свалившихся. А отсюда из партера даже Олежка бы увидел, что его Пахчоой совсем старуха. У неё одутловатое лицо, и вообще эти лилипуты все похожи между собой. Их мальчики даже меньше девочек. И кривляются они
неестественно, сильно уж наиграно. Нет, с галёрки всё выглядит более сказочно, а отсюда видно, что у Пахчоой заштопанные розовые чулочки и сильно протёрты атласные туфельки. К тому же она среди лилипутов самая толстая, как наш Олежка.
        Я всё время хотела маме рассказать, что будет сейчас, но она меня одёргивала и, как Олежка, переживала всё представление. Тётка, сидящая рядом, тоже на меня злилась, делала мне замечания, чтобы я заткнулась. Объявили наш номер «Собачья школа». Этот номер из партера смотрелся совсем иначе. В сто тысяч раз лучше, чем с галёрки. Слышно было не только лай, но и дыхание собачек. Отличники, все гладкошёрстные, чистенькие, прямо шёрстка блестит на них, ушки стоят, дрожат, когда отвечают, наверное, боятся ошибиться. Тянут лапки кверху, так хотят пятерку получить. А двоечник лохматый, нечёсаный, как глазками водит, ну настоящий артист!
        В своём представлении Иван Иванович всегда приглашал на сцену кого-либо из зрителей, чтобы задавать задачки его ученикам. Ну, чтобы зрители верили, что собачки на самом деле умеют считать и всё это не подстроено нарочно. Вдруг Иван Иванович сегодня стал приглашать кого-то, глядя в нашу сторону. Я видела, что он показывает рукой на меня. От страха я вжалась в кресло, все на меня смотрят, мама подталкивает и даже тётка соседняя, елейным голоском: деточка иди, он тебя зовёт. Но я словно окаменела. Тогда Иван Иванович сам подошел, протянул мне руку, и я как завороженная, под аплодисменты зрителей неуклюже переползла на арену. Иван Иванович попросил собачек со мной поздороваться. Спросил, как меня зовут, но я не могла раскрыть даже рот, тогда он сам за меня сказал, очень громко: эту девочку зовут Оля, она вас проэкзаменует. И так тихонечко мне говорит, скажи два плюс два. Как я выкакала эти слова, не помню. Иван Иванович достал досточки с двумя нарисованными двойками и знаком сложения посреди, передал их мне и попросил поднять повыше, чтобы все видели, и покрутиться. Потом вызвал отличника, и тот
прогавкал четыре раза. Иван Иванович опять обратился ко мне: «Оленька, сколько мы ему поставим?» Я опять еле слышно ответила: «Пять!» Сама чуть не плачу, а он так громко закричал, чтобы и на галёрке было слышно: «Отлично!» И отпустил меня к маме. Было очень стыдно, изнутри меня всю колотило, я боялась смотреть по сторонам. Мне казалось, что на меня все смотрят и посмеиваются над тем, как я растерялась на арене. После спектакля Иван Иванович всё же затащил нас с мамой в буфет. Он угощал нас пирожными и газированной водой. Поздравлял меня с дебютом на сцене. Смеялся, как мальчишка, рассказывая моей маме, как он сам первый раз чуть не обделался на сцене. Ему тогда было четыре годика. Он родился и вырос в цирке, сам из цирковой династии знаменитых наездников, но мама только вежливо кивала ему головой, пытаясь поскорее уйти.
        — А тебя, Оля, как будущую артистку, ждёт подарок, — сказал Иван Иванович. Его помощник подвёл на поводке небольшую лохматую чёрную собачку.
        — Его зовут Джимик, он заслуженный артист цирка.
        Собачка уселась у ног своего учителя, уставившись на него не моргая, будто понимала, что о ее судьбе идёт речь.
        — Джимик, подойди к Оле, подай ей лапку, познакомься.
        Собачка тут же всё исполнила и опять уселась рядом со своим
        учителем.
        — Джимик, это твоя новая хозяйка! Иди к ней.
        Тут в дело вмешалась мама.
        — Иван Иванович, большое спасибо за оказанную честь, но мы не можем взять такой дорогой подарок. У нас в квартире уже живёт кошка и курица Рябка, так что ещё раз спасибо, мы уже пойдём.
        — Вот и замечательно, пёсик с ними подружится, не беспокойтесь, он ведь очень умный, он не создаст вам никаких проблем. Просто мне некуда его деть. Видите, он пенсионер уже по возрасту. В цирке своё отработал, а здесь законы суровые. Я не могу его просто так выбросить на улицу или отдать на живодёрку.
        И Иван Иванович быстро так посмотрел на меня: на мыло. Газированная вода вышла у меня через нос, судьба Джимика была решена положительно. Чего нельзя было сказать об Иване Ивановиче и маме. После цирка он пошёл нас провожать, но предложил сначала прогуляться, чтобы Джимик немного к нам привык. Я с мамой никогда раньше не гуляла по городу. Только с сестрой, да и то по делу. Правда, пару раз Лёнька с Гандзей брали меня с собой. Я бежала с собачкой впереди, а мама с Иваном Ивановичем постоянно отставали, о чём-то беседуя. Разговор, наверное, был интересным, моя мама смеялась. Я раньше никогда не слышала, чтобы моя мама так смеялась. Оказалось, что он пригласил маму вместе с девочками, то есть с нами обеими, переехать к нему в Москву, расхваливал свою квартиру на Покровке, обещал золотые горы.
        Мама ему наотрез отказала, на радость бабке, возмущению которой не было предела. И в цирк мы перестали ходить. Зато у нас остался Джимик, которого бабка называла не иначе, как циркач или подлец, весь хитрюга в своего хозяина. А сама-то ему из мяса все жилочки вырезала, потом секачкой еще рубила — жалела старика-артиста, у которого выпадали зубы и он жалобно скулил, когда они болели. При этом приговаривала: животное не виновато, оно не может отвечать за хозяев. Горбатился весь свой собачий век на циркача, а стар стал, так пустили бы тебя на живодёрку. Вот нас, дураков, нашёл, циркач паршивый, теперь корми тебя, бездельника, ухаживай. Ну, давай настоечкой дёсенки тебе протру и ушки закапаю. Иди ко мне псина безродная, артист сраный, рахуба на мою голову.
        И маму мою всё время попрекала: ещё чего удумала, тебе двоих мало, ещё захотела? Свою жизнь просрала, так хоть бы о девчонках подумала. Нашла кого слушать, циркача заезжего, гастролера-афериста. У них, как у моряков, в каждом городе любовь. Второго Ташкента захотелось? Да так маму доставала, что она, бедная, не доев супа, бросала ложку и ложилась в кровать, согнувшись калачиком тихо плакала. Жалко было и маму и бабушку, которая опустив голову на свои красные от вечной стирки руки, тоже плаката.
        Мне тоже себя очень жалко, и я лежу на кухне, на бывшей Ноночкиной кроватке и молча плачу, слёзы сами текут и текут. Так обидно, у других соседей все радуются, смеются, музыка играет, а у нас то Лёнька Гандзю бросил с Олежкой, и та на малом злобу вымещает, то Ноночка, такая молодая и красивая, умерла, и дедушка всё время болеет. От его вонючих мазей у нас уже всё провонялось. Никто из детей на Коганке не ходит на работы к своим матерям, помогать им. Целыми днями бьют байды во дворе: то в скакалки прыгают, то в классики играют. Никаких секций спортивных не посещают, музыкой не занимаются, школу казёнят и плохо учатся. А здесь уже сил никаких нет, плечо болит, руку тянет до локтя, пальцы сводит. Но я буду всё равно артисткой, правда, Джимик? Идём жрать, я подняла крышку инструмента, руки сами понеслись по клавишам. Джимик всё понимал, он улёгся на мои ноги, тёплым тельцем согревая их и тяжело вздыхая. Каждый раз, поднимая головку, смотрел на меня, если я прекращала играть. Он ведь старый артист и всё понимает.
        Только в самом конце урока я играла «Собачий вальс», в котором принимал участие старый лохматый циркач. Он моментально подхватывался, становился на задние лапки и принимался выть. Когда вальс заканчивался, он продолжал стоять на своих задних лапках, поворачиваясь во все стороны, ожидая аплодисменты и угощения, которые всегда лежали на блюдце наверху пианино, рядом с нотами. Это были маленькие разноцветные конфетки с изюмом внутри — морские камешки. После концерта его выпускали погулять в палисадничек и вдоволь налаяться на соседей, каждый норовил совать ему фигу под нос, радовались, оскорбляя гордого пса. Он им отвечал тем же до хрипоты, обзывая их истошным лаем. Наш Джимик был умнее многих этих двуногих идиотов, так считала моя бабушка. Собачка принимала пищу только с рук хозяев, моей или бабушкиной. Если бы мы куда-то делись, ну, скажем, уехали, то он, наверное, умер бы от голода. Мы специально клали кусочки мяса на пол, прямо ему под нос, а он смотрит на него, глазки от слёз блестят, язык высунет, тяжело дышит, но не ест. Как его ни уговаривай, ничего не поможет.
        Мы сначала никак понять его не могли. Думали, заболел пёс или скучает по Ивану Ивановичу. Бабушка, случайно уговаривая его покушать, поднесла на ладони кусочек печёночки, и он проглотил, вот так и пошла кормёжка. Кончилось тем, что хитрый Джимик усаживался рядом с бабушкой, которая целый день крутилась у плиты, готовя нам пищу, и следил за её руками, как жонглёр, ловя вкусненькие кусочки, и очень скоро из стройного пёсика превратился в толстую лохматую подушку. Но выступать по-прежнему любил, тут хоть хлебом его не корми, а дай выступить, впрочем, как всем настоящим артистам. Каждый вечер у нас был концерт по заявкам, мы с ним раздавали билеты, на маленьких квадратных листочках проставляли номер места. Платой было либо печенье, либо карамельки в бумажках, которые ещё до представления бабушка всем раздавала для расплаты с артистами. Удивительно, но Джимик даже с Рябой подружился. Старая курица Ряба чувствовала себя в доме хозяйкой. Гоняла пришельца, особенно когда ей надо было снести яйцо. Тогда она начинала сильно кудахтать, а Джимик сразу просился на улицу. А уж когда она весной высиживала цыплят
под печкой, то он на кухню и носа не показывал. Бабушка смеялась: ну дайте мне пройти, бусурмане: впереди Ряба, а за бабушкой сзади Джимик. Но потом как-то пёсик даже взял верх над Рябкой. Никого к ней не подпускал, охранял её с цыплятами. Не давал даже поиграть с маленькими пушистыми желтенькими комочками. Он начинал на них лаять, они его слушались, забивались в угол под кровать. Лезть за ними, обмазываться куриным «кремом» не хотелось, да и Рябка могла запросто клюнуть в глаз. А как подрастала эта длинноногая шпана, так семейство переселяли под топчан в палисадник. Столько шума было, визгов. У Джимика ещё больше появлялось работы. Теперь он охранял куриное семейство от котов и других собак. Кошки существа хитрющие, делают вид, что они просто так прогуливаются или отдыхают лёжа на солнышке. Но Джимика им провести никогда не удавалось. Успокаивался он только после шести часов вечера, когда Рябка с семейством удалялась ко сну и бабушка закрывала дверцу в курятник.
        Слева от нашей квартиры жила женщина с двумя дочерьми. Старшая была моей ровесницей, но училась в другой школе, а вторая на два года младше. Они купили аккордеон. Звуки, доносящиеся из-за стенки, страшно раздражали, нужно было их обязательно заглушить. Посему приходилось что есть силы жать на педали и тарабанить по клавишам пианино. Проиграла я им летом. Они с раннего утра вытащат свой аккордеон в палисадник и наяривают по очереди, включая их мамашу. Эти ужасающие звуки надоели не только нам, но и остальным соседям. Перебить их из нашей комнаты я никак не могла. Соседи чувствовали себя победителями, пока к ним не пожаловал участковый, которого привела дворничиха, не выдержавшая трелей этой троицы. Все жильцы возмущены, кого ни спросите. Одна закончит дрынчать, другая начинает. «Да и вы, — обращаясь к их мамаше, не унималась дворничиха, — да и вы на старости лет в гармонистки записались. Ночами спать никому не даёте. Трио припадочных. Тьфу!»
        После этого аккордеон соседи какое-то время во двор не выносили, но теперь с ними мы стали врагами. Теперь уже к нам пожаловал милиционер по их доносу. В жалобе было, что мы развели кур и из нашего курятника воняет, мы разносим мух и вообще страшную заразу. А главное, что держим всбесившуюся собаку. Подлые девчонки за спиной милиционера стали показывать Джимику дули, ну он, дурачок, и разошёлся, стал лаять на них. Пришлось убеждать милиционера, что эти негодяйки дразнят заслуженного артиста. Повесили простыню, чтобы Джимик не отвлекался на этих дур, и показали ему наше представление. Джимик считал, ходил на задних лапках, пел под Собачий вальс. Бедная Ряба с цыплятами даже не выглянула из-под топчана. Милиционер хлопал, так ему понравилось, но уходя, всё-таки показал псу фигу. Сдуру, конечно. Такой обиды оскорблённый артист не выдержал и истерически залаял, ухватив обидчика повыше сапога за галифе, как раз там, где была прострочена красная полосочка, и прокусил ее. Еле оттянули Джимика.
        На удивление, милиционер на Джимика не обиделся, даже не составил протокол, а только смеялся. Снял фуражку и вытирал вспотевшую голову. Такого цирка он ещё никогда не видел. Ну и ну! Милиционер сразу понял, на чьей стороне вся Коганка. Голопузая команда, как мухи, облепила весь наш забор, поддерживая артиста, хлопая с такой силой, что даже взрослые выстроились вторым и третьим рядом. Да и Джимик был в ударе, как никогда. Милиционер ушёл с дворничихой проверять «Картинную галерею» в уборной, для установления автора: тоже «известного» на всю округу «артиста».
        А бедную Рябу с цыплятами всё-таки отравили. Утром нашли их всех лежащими на спинках с поднятыми кверху лапками. Все дети двора занялись их похоронами. Из картонных коробок из-под обуви сделали «гробы» и положили туда птиц, как людей, с цветами. Торжественно понесли на спуск полянки. Вырыли могилки — захорони ли, соорудили крестики, даже посадили цветочки. Потом бабушка устроила им поминки. Все дети сидели тихо, ели котлеты, запивая компотом. На обрыве полянки, спускающейся к Пересыпи, мы хоронили котят и других погибших животных.
        Жизнь продолжалась. Я по-прежнему каждый день ходила к маме на работу, редко выбиралась на море, много играла на фоно, читала. Вечерами иногда ходила с бабушкой на Слободское кладбище, где была похоронена наша Ноночка. Пока я от крана на входе таскала воду, чтобы полить цветочки, бабушка рассказывала Ноночке все новости, как будто бы она могла её услышать. В августе, когда мы с бабушкой прошли в кладбищенские ворота, нас встретили гробокопатели и сторожа и сообщили нам ужасную новость: какие-то негодяи осквернили кладбище, разбили и Ноночкин новенький памятник. Мама за него ещё продолжала выплачивать долги. Он был очень дорогой, из белого мрамора с фотографией, в которую они специально целились. Расследование ни к чему не привело. Памятник кое-как восстановили, но он уже не выглядел как раньше. А больше походил на раненого в шрамах.
        На станции тоже произошли перемены. Умер Федор Павлович. На его место назначили женщину, очень капризную. Она привела своих покупателей, которые беспардонно приходили за мясом, когда им вздумается. Зато для меня наступила полная лафа, больше мясо я никому не носила. Скорее всего, не было просто лишнего, оно стало дефицитом, нарасхват. Кто успел, тот и съел. Теперь проверяющие бегали сами подписывать акты и получать за это свой «честный» килограмм. Иногда сотрудницы, забыв, что девочка натирает в кабинете пол, сплетничали. Однажды я услышала, что обсуждают мою мать.
        — Вот характер у Аньки, другая бы только свистни, полетела бы в Москву. Брал ведь ее этот циркач с двумя довесками. Приличный человек, часами её поджидал. Хоть бы детей пожалела. Что они видят? Эта малая полы трёт. Дура Анька, себя загонит такой работой и детей погубит. Тише ты, Олька здесь, услышит!
        — Да и пусть слышит, может, умней мамки станет.
        — Ивана Ивановича жалко, а с другой стороны, кто знает, может, в каждом городе у него по подруге и дети по всему Союзу бегают.
        — Вроде не похож на такого, за сезон давно бы другую нашёл. Весь город в одиночках, да хоть бы тебя взять. Чем ты хуже, а он её выбрал.
        — Мне он задаром не нужен!
        — Так уж и не нужен? Я ведь видела: он как заявится за мясом — Анька за ведро и дёру, а ты вокруг него юлой вертишься, и так, и этак, задом пишешь.
        — Что ты несёшь?
        — Да то и несу. Если бы тебя поманил, ты бы тут как тут подсуетилась.
        — Лучше сама на себя в зеркало посмотри. Вся рожа в синяках. С таким, как твой муж, я бы срать рядом не села. Живёшь с ним и терпишь. То она поскользнулась, то упала, то ещё что придумываешь. Лупит тебя твой благоверный, как Сидорову козу, гордости в тебе никакой. Вот и о других так судишь.
        Голоса вмиг замолкли: на станцию зашёл кто-то чужой. Я ладошкой протерла вспотевший лоб, щёки горели. Сотрудницы обсуждали мою мать. Неужели Иван Иванович хотел увезти нас всех в Москву? А как же школа, музыка, волейбол, а друзья? Говорят, Москва большая деревня. Зачем ехать в деревню, когда мы живём в таком красивом городе у самого Чёрного моря. Но Москва — столица. Там строят большие дома. В журнале перед фильмом показывали. Там все веселятся, поют, на машинах ездят. Там другая жизнь. Но я бы музыкой там не занималась. Где бы мама брала деньги на уроки? А чем бы расплачивалась за долги? Если у него есть в Москве квартира, почему тогда Джимика нам сплавил?
        Нет, бабушка была права, когда ругалась на маму: тебе Ташкента мало и этой проклятой Коганки. Давай бросай всё, тебе не привыкать, уматывай в Москву, куда хочешь, только одна. Девчонок я с тобой и этим проходимцем не отпущу.
        Открылась входная дверь, пришла мама с подносом новых анализов, и лаборантки принялись молча их обрабатывать. Одна села разносить ветеринарные справки в специальный журнал, вторая стала мелко вырезать малюсенькие кусочки из мяса и ловко приклеивать ножничками к лабораторным стёклышкам.
        — Оля, кушать будешь?
        — Нет, я дома. До свиданья, — еле слышно, не глядя на сплетниц, сказала я.
        Сегодня я спокойно вышла из мясного корпуса, никого не боясь. В сетке, которую сунула мама, торчала картошка с морковкой, в портфеле книги и тетрадки. Я подождала трамвай, по-взрослому уселась, сетку поставила между ног и достала учебник. По пыльным окнам трамвая потекли грязные полосы, пошёл дождь, стало быстро темнеть.
        — Гицели! Гицели! Смотрите! Сейчас схватят! Ух, гады!
        По мостовой ехала спецмашина для отлова бездомных животных — собак и кошек. Сразу за кабиной водителя была большая клетка с зарешеченной дверью сзади. По бокам сидели два здоровенных мужика — это были гицели. В руках у них были пачки с петлями на конце — удавками. Они обгоняли на машине животное и с двух сторон окружали. Один отвлекал впереди, а другой сзади набрасывал петлю на шею. Поймав и подняв над землёй беспомощное животное, они сбрасывали его в клетку сверху. К задней решётке прижимались мордочки обреченных, они выли, грызли решётку, пытаясь вырваться на свободу. Эту машину и этих гицелей ненавидели все. Один вид их чего стоил. В высоких резиновых сапогах, резиновых фартуках и длинных резиновых перчатках. И самое страшное — это запах, не то что псины, а самой настоящей смерти. Как их только ни обзывали — и фашистами, и гитлеровцами.
        В трамвае мнения пассажиров разделились. Одни утверждали, что гицели выполняют государственную работу по закону, отлавливают бездомных животных, больных и бешеных. Уже столько их после войны расплодилось, что опасно по улицам ходить. И начинались рассказы, как кого-то покусали, кого-то загрызли насмерть, и пора прекратить это безобразие. Другие стали обвинять, что они бегают по домам, по дворам и стараются заарканить хозяйскую собачку или кошечку. Охотятся только на животных благородных кровей. Схватят, а сами не уезжают, ждут, когда хозяева выскочат и выкупят своего любимца. А нет, так отвезут на живодёрку.
        Женщина права, мы с мамой уже дважды ездили на Пересыпь, где находится живодёрка, и выкупали Джимика. Наш артист на старости совсем одурел. Другие, даже бездомные, собаки за версту чуют гицелей и тикают, прячутся по дворам, а Джимик сам к ним бежит — лает, смелость свою показывает. Хоть бы сегодня обошлось. Мама клятву дала, что в третий раз ни за что этого придурка не поедет выкупать. Целый месяц только на него и работай, нашли дуру.
        Предчувствие не обмануло. Дома Джимика не было. Бабушка думала, что он в палисаднике закрыт, сама его там закрыла. Но чья-то «добрая душа» открыла задвижку, его и след простыл. После бесконечных уговоров, только на третьи сутки мы с мамой поехали за артистом. Но было поздно. Гицели, увидев сцену рёва безутешной юной хозяйки, стали предлагать нам других собачек, даже бесплатно. Но мама решительно схватила меня за руку, да так больно, что я больше не рыпнулась. Обратно шли пешком, трамваи не ходили из-за обрыва линии. Улица Богатова была грязной, немощёной, еле пробирались по кромочке вдоль домов, молча, не разговаривая. Под пересыпским мостом была дикая лужа, её мы перешли вброд, промочив ноги почти до колен. Мама чертыхалась, посмотрела на меня зло и заплакала. Так мы, не разговаривая, поднимались по новой лестнице вдоль нашей горки, через собачий садик. Возле ее начала сидела баба Женя и торговала семечками. Мама остановилась передохнуть, поздоровалась со старухой, которая жила в первом дворе.
        У нее под лестницей, соединяющей наши дворы, была маленькая комнатушка с земляным полом. Кроме топчана, керогаза и казана, в котором она жарила семечки, в коморке ничего не было, даже электричества. Мы к ней бегали за семечками, в любое время суток. Я увидела, что мама положила ей деньги в руку. Старушка подскочила, перекрестила нас и долго кланялась, благодарила. Я боялась, что она сейчас пожалуется маме на моё поведение. Но баба Женя только насыпала мне целый стакан семечек в карман, утирая беззубый рот старой порванной перчаткой.
        Зачем мама деньги, предназначенные для выкупа Джимика, отдала этой торговке? Дети её не любили. За что? До сих пор не знаю. В нас просыпалась жестокая радость, как только стемнеет пробраться к её окошку, постучать. И ждать, когда она хрипло спросит: «Кто там?» Потом убегать, смеясь, как придурки. Она никому не жаловалась, прощала нашу злую шалость. Жила тихо, никто бы и не заметил её смерти. Если бы не наше баловство, на которое она перестала реагировать, то так и превратилась бы в мумию в своей каморке «папы Карло». Так говорили соседи на похоронах. Старушка скончалась во сне, успев нажарить полный казан семечек. Дворничиха обошла со списком все квартиры. Кто сколько смог дал на похороны. Гроб поставили на две табуретки под её окошком. Только тогда мы узнали, что у неё на войне погибли оба сына. Муж ее пропал ещё в гражданскую, она одна подняла на ноги двоих детей, да так и не дождалась их возвращения с войны. Дворничиха насыпала каждому по жменьке семечек, чтобы ими помянули покойницу. Уже на следующий день в её каморку вселились другие люди. Жизнь не стоит на месте...
        «БОМОНД» С КОГАНКИ
        Комнату Леньки с Гандзей, которую они получили на Садовой улице в доме Гаевского, выменяли к нам на Коганку на комнату в «Бомонде». «Бомондом» называлось ступенчатое двухэтажное здание, построенное буквой «Г». Второй его этаж получался вровень с нашим двором, а первый упирался в широкую канаву соседнего двора но улице Пастера. И все это еще соединялось балконом, который все называли «итальянским». Общая дверь в «Бомонд» никогда не закрывалась изнутри. Когда человек переступал порог, нужно было тщательно всмотреться, чтобы привыкнуть к темноте. В нос ударял дикий едкий запах от разъярённых примусов и керогазов, глаза начинали сразу слезиться, уши закладывал шум. Во всех десяти маленьких комнатушках жили семьи, и все готовили в общем коридоре. Возле каждой двери стояли кухонные шкафчики, над ними висели полки, для красоты занавешенные старыми пожелтевшими газетами. На майские и октябрьские праздники старые газеты снимали, детям давалось задание: из свежих вырезать новые занавесочки. Творчество кипело по всему двору. Мы старались перещеголять друг дружку, кто как. В ход шло всё — и акварельные
краски, и зелёнка, синька. Хозяйки, сильно ругаясь всеми матерными словами, вытаскивали во двор всю свою утварь и обдавали её кипятком, пытаясь хоть немного, хоть на время избавиться от тараканов, клопов и блох.
        Работа кипела, вкручивались новые лампочки над каждым столом. Но едва завершалось приготовление пищи, как они вывинчивались из патрона, иначе не доживали до утра.
        Ругались и дрались в «Бомонде» ежедневно, поддержку искали у соседей по длиннющему балкону, поэтому так его и окрестили — «итальянским». Без особой нужды сюда никто не совался. Жили там достаточно знаменитые личности, особенно в уголовном мире. Постепенно им удавалось с доплатой обменять свои комнаты, но дух их в этом коридоре оставался навсегда. В праздники и в дни рождения обитателей «Бомонда» все остальные с Коганки старались загодя унести своё добро из палисадников, так, на всякий случай. Гандзя с Олежкой в эти дни ночевали у нас. Гулянки длились до утра, с обязательным мордобоем и приездом милиции. Утром наступало перемирие, похмелье, потом опять драки, но уже стихийно, несерьёзные. Женщины сами разнимали пьяненьких драчунов, от которых за версту несло перегаром, и растаскивали своё счастье по комнатам. Потом дворовые сплетницы долго перемалывали всем косточки, до самых мелких. У женщин «Бомонда» синие фингалы постепенно желтели, а потом и исчезали полностью до следующего праздника. Жизнь входила в свою обычную колею.
        За своей беготнёй я не заметила, что дома что-то случилось. Сначала подумала, что Алка объявила бойкот, пытаясь заставить мать опять влезть в долги. Что-то она задумала, странной какой-то стала. Даже ко мне придираться перестала. Сидела на своём топчане, поджав под себя ноги, ни с кем не разговаривая. Я пыталась у бабки выпытать, что сестра задумала на этот раз. Ничего не получилось. Меня не посвящали, я вечером побежала к своей преданной подружке Лидке Григорьевой. Удивительно, но она знала о том, что у нас дома происходит, больше, чем я.
        — Вот ты дура! Ваша Алка влюбилась. Помнишь, она с парнем целовалась, летом еще, а мы подглядывали и хихикали. Её жених ещё тебя поднял тогда, покружил над головой. Так вот, они теперь каждый день под воротами женихаются. Я сама из своего окна сколько раз видела.
        Лидка врать не будет, их окно действительно выходит на улицу. Значит, влюбилась! Вот это фокус, моя неприступная сестрица влюбилась. Майка-рында с кавалером уже в открытую разгуливает. А теперь и нашу Алку любовь проняла. Я сама, когда вырасту, в такого же, как Алкин Вадим, влюблюсь. Он такой красивый, как артист. Ему очень идёт морской китель и фуражка с крабом.
        Алкина подружка Майка давно гуляет с морячком и собралась бросить институт и уехать с ним на Дальний Восток. У их мамы Мили три девки и все на выданье. Она очень рада, что старшая замуж выходит и слезет с её шеи.
        — Олька, что это она замкнулась в себе, на улице не видно, а когда выходит, ни с кем не здоровается. На нее не похоже. Может, тот парень её бросил?
        — Не знаю, я ничего не знаю. Мне не докладывают.
        Дома Алка продолжала лежать на диване, отвернувшись лицом к стенке.
        Маму всю трясло, не обращая на меня никакого внимания, она продолжала доказывать старшей дочери: «Аллочка, ну не враги же мы тебе, ну сама подумай! Как можно бросить институт? Всё собаке под хвост. Ты же умненькая у меня, что же ты, как простая баба, бросишь всё. Ты забыла, с каким трудом поступила в него? А теперь всё бросишь. Дедушка болен, бабушка еле ноги тянет, да и я из последних сил карабкаюсь. А нам ещё Ольку нужно на ноги поставить. Если у вас всё по-настоящему, ждать-то всего два года. Летом к нему поедешь, или он сюда приедет. Аллочка, он же едет чёрт знает куда. Пусть обустроится. Никак не могу запомнить, как это место называется?
        — Диксон! Диксон! Я всё равно поеду с ним! И мне плевать на этот институт! — Алка кричала, как истеричка. Я никогда не видела ее такой. Она опять бросилась на подушку и стала выть.
        Вот это да! Действительно влюбилась по самые уши, ни от кого не скрывает. Что-то ужином не пахнет. Я приподнимала крышки пустых кастрюль, напрасно. Пришлось отрезать кусок хлеба и сесть учить стих. Но, как любит повторять бабка: смотришь в книгу — видишь фигу! Так и я. Мама права, сестра упрямая, вот вздумалось ей поступить в институт, в который девушек не принимали, и ведь поступила. Сначала, правда, письмо в Москву в Министерство отписала, мол, так и так, я внучка боевого моряка, выросла на море, люблю его, почему не имею права учиться в Одесском институте инженеров морского флота и вообще, почему девчонкам туда запрет. И своего добилась, ответ пришёл положительный. Правда, разрешили сдать документы лишь на гидротехнический факультет. Только дурак поверить мог, что не завалят на экзаменах. Всё равно блат пришлось искать и на лапу давать. Не знаю, во сколько тысяч это обошлось.
        Конечно, маме теперь обидно. Как это уедет с каким-то чужим и противным Вадимом? А как же я, её любимая и единственная сестра? Неужели она меня бросит? Я не хочу! Я не могу! Я не помню, как бросилась на её топчан, на неё, такую худенькую и беззащитную. Как мы с ней плакали, потом мама с бабкой тоже к нам присоединились. Потом пили чай, немного успокоились.
        Аллочка не уехала на Диксон, не бросила институт и нас. Вадим уехал один, ну, не совсем один, их много тогда уезжало. Все провожали их с цветами. Алка с Вадимом стояли в сторонке и о чём-то шептались, а потом, не стесняясь, целовались. Вадим даже меня поцеловал на прощанье, наказал, чтобы я за сестричкой приглядывала, а то он вернётся и надерёт мне уши. Почти каждый день приходили письма с Севера. Сестра вечерами отвечала на них и очень переживала, когда они по каким-то причинам задерживались, но потом их почтальонша притаскивала целыми пачками. Алка в институте была почти отличница, у них такая весёлая была компания. Дружно ездили на пляж в Лузановку, брали меня. Я сторожила их подстилки, пока они плавали, но когда играли в волейбол, тут уж я могла себя показать. И мне чаще, чем даже взрослым девчонкам, ребята отправляли мяч, потому что хорошо, правильно принимала его, демонстрируя передний перекат, подачи верхние и нижние. Давали знать тренировки в секции.
        Письма от Вадима стали приходить всё реже и реже. Что он ей в них писал, мы не знали. Аллочка их закрывала на ключ в ящик письменного стола. Все боялись её спросить, что случилось. Она похудела до невозможности, почернела. Бабка и так и этак пыталась хоть что-то в неё впихнуть. Самое лучшее оставляли только для неё, но всё было напрасно. Выведать у бабки тоже не получалось. Только однажды она в сердцах бросила: «Не верь мужчинам, мой дружок — никогда! А то будешь мучиться, как твоя сестрица».
        Теперь Аллочка всю свою любовь и заботу обратила на меня. Вот тут-то мне и стало доставаться по всем статьям. И в школе, и потом, когда училась сама в институте, и даже после его окончания. Школу ту еще прошла и многое полезное усвоила.
        МАГАЗИН НА КОРОЛЕНКО
        Вера Борисовна со всей силы захлопнула дверь кабинета. Только что она проводила ревизора из торга. Заладил к ним в магазин. Что ни неделя, он тут как тут. Блудливые глазки так и бегают по прилавкам — чем бы поживиться. При каждой встрече или на совещании он не забывал напомнить Вере Борисовне, что не она одна воевала, партизанила в катакомбах. «Я тоже, между прочим, вкалывал в войну, на Урале распределял между заводами продукты. Времена ещё те были, каждую минуту могли поставить к стенке».
        Вера Борисовна знала, что ревизор не успокоится, от нее попрется в другой магазин, может, к Якову Михайловичу. Того тоже тошнило от него, каждый месяц, есть проверка, нет проверки, неси. Но что он мог поделать. Яков Михайлович как-то рассказал Вере Борисовне, как там этот ревизор воевал. Перепил коньяка, язык развязался, вот и протрепался: только тебе, Яшка, своему корешу, скажу. Чего только не было припрятано у него тогда под кроватью, чего только не стояло, всё ящиками — и шоколад, и спирт, папиросы любые. Всю войну под задницей машина была, а теперь, жаловался пьяненький ревизор, если куда надо от центра подальше, — на трамвае, с вонючими бабами и их корзинами с тухлой рыбой, орут, как у себя в деревне, на Привоз едут.
        Вера Борисовна набросила пальто, вышла на улицу. Солнышко спряталось, но было безветренно и как-то тихо. Хотелось подышать чистым воздухом, только некогда. Со времён катакомб она всегда, выходя на улицу, начинала усиленно дышать, аж задыхаться, похоже на нервный приступ какой-то. Она постояла под акацией, листья почти облетели, только на сафоре висели почерневшие сморщенные стручки.
        Свинцовое небо, серые облупившиеся стены, и кто только назвал тебя, Одесса, солнечной, врут, что у нас триста солнечных дней в году. Может, ты кому-нибудь и светишь, но точно не мне. Она стояла, не шелохнувшись, и наблюдала, как одна туча, толкаясь, прижалась к соседней. Несколько лучиков заиграли на мгновенье и снова спрятались от пронизывающего ветра, дувшего с Пересыпи. Опять из кадров новеньких прислали, стоят, смеются, только курсы закончили, радуются дурочки, а чему? Как переступят этот порог, так света белого нормально не увидят. Я, конечно, их в обиду не дам, но стальные нервы нужно иметь, чтобы обслужить некоторых милых дамочек. Такая сучка иной раз так достанет, да ещё оскорбит по-всякому, а ты знай помалкивай. Покупатель всегда прав! Гадай, кто она такая, вдруг подставная. Может, этот ревизор ее подослал.
        На всю округу это был самый большой промтоварный магазин. Все отделы ломились от товаров, по большей части неликвидных, то есть никому не нужных. Одесса преображалась, она, как барышня на выданье, прихорашивалась. Строились новые дома на месте разрушенных во время войны, хорошие, добротные, со всеми удобствами в квартирах. Их дворы напоминали цветущие парки, без всяких общественных туалетов. Только краны с водой для полива цветов и деревьев и детские площадки. Весной вся Одесса приводила себя в порядок. Приближается курортный сезон. Нешуточное дело принять, расселить и прокормить такое множество людей. Город уже оклеен афишами столичных театров, которые приедут на гастроли в этом году. Даже подыскали новое место для одесского толчка. Правда, далеко за городом, но что поделать, когда он пользуется у приезжих таким спросом, и городу доход и всё под контролем, а то бегай по всем подворотням.
        Надежда Ивановна Павловская с утра поехала на базу по разнарядке получать кожаную обувь фабрики «Скороход». Обычно она ездила вдвоём с товароведом Любовью Николаевной, но та сегодня что-то приболела. Про себя Надежда Ивановна думала, как правильно она поступила, что поехала на базу за товаром сама, а то прислали бы такой ассортимент, который никому ни за какие деньги не нужен. А так сама выберет, что надо. Настроение у неё в последнее время было хорошее. Дети, их у нее двое, приносили только радость. Её Наденька заканчивала технологический институт и не сегодня-завтра устроится на новую работу — куда-нибудь на предприятие инженером. И в этом есть её, Надежды Ивановны, заслуга. Мальчик тоже старательный, послушный, но немного упрямый, и это хорошо, своего в жизни добьётся. Решил идти дальше учиться в ремесленное училище; как ни уговаривала его Надежда Ивановна и сестра закончить сначала десять классов, он настоял на своём. И теперь гордый ходит в морской форме, учится на моториста. «Сегодня выбрасывать обувь в продажу не буду, лучше завтра с утра», — решила Надежда Ивановна.
        После работы продавщицы, как в шпионском детективе, по одной, затоваренные ленинградскими ботиночками, выскакивали из магазина, завидев приближающийся трамвай. Быстро перебегали мостовую, уезжали, стараясь не привлекать внимания к своим корзинкам, от которых нёсся резкий запах кожи. Надежда Ивановна решила отнести ботиночки всему семейству Любови Николаевны. Девочки её уже совсем барышни. Хотелось сделать приятное подруге, тянуло в этот уютный дом, который напоминал ей частичку её прежней жизни. Недаром есть пословица: старый друг лучше новых двух. Она всегда удивлялась, как им удаётся сохранять не только внешне квартиру без изменения, но и особый запах. Везде идеальная чистота и это ощущение свежести, даже в туалете. Старенькая Нанюш открыла ей тайну свежего запаха. Это засушенные полевые цветы, которые были связаны небольшими букетиками и висели высоко под потолком. «Я их запариваю горячей водой один раз в неделю и этой водичкой всё промываю, вот и весь секрет».
        Нанюш выписывала ей разные домашние секреты и рецепты на листочках из школьных тетрадок, исписанные ровным красивым почерком на французском языке, Надежда Ивановна складывала все это у себя дома, в тумбочку. Руки никак не доходили перевести на русский язык, чтобы хоть племянница могла ими воспользоваться. Эта семья стала для Надежды Ивановны вторым родным домом. Все случилось несколько лет назад на Новый год. Тогда тоже Любочка захворала, Надька забежала навестить семейство и принесла ей её зарплату, но её ждал сюрприз. Милое семейство устроило Надежде Ивановне целое торжество. Всё было, как в сказке: и нарядная ёлка, и свечи, и празднично накрытый стол. Девочки в одинаковых платьицах пели, читали стихи. Только сердце щемило, когда Надька смотрела на Аллочку. Нанюш ей сшила настоящую руку, которую та надевала вместе с лифчиком. В платьице с длинным рукавом заметить, что рука из ваты невозможно. Выдавала кисть, одетая в старинную лайковую перчатку. То, что произойдёт дальше, Надежда не могла представить ни в каком сне.
        — Наденька, родная наша, у нас есть для тебя подарок! — торжественно произнесла Нанюш своим приятным гортанным голосом, и девочки вынесли большую толстую книгу в обложке из тиснёной натуральной кожи. — Наденька, это монография — посвящение герцогу де Ришелье Арманду Эммануэлю. Это, дорогая, работа твоего отца Павловского Ивана Николаевича, узнаёшь? Она досталась ещё отцу моей Любочки. Тогда мать твоя распродавала вашу библиотеку, вот он и выкупил часть. Очень хотел, когда ты подрастёшь, вернуть тебе эту работу. Да не пришлось, погиб, ни за что чекисты расстреляли.
        Надежда заметила, как серьёзными стали лица девочек.
        — Они у нас всё знают, понятливые. Мы их воспитываем, как положено.
        Девочки, в подтверждение слов бабушки, стали толкаться плечиками и улыбаться, отчего тряпичная рука Аллочки подскакивала кверху.
        С этого дня жизнь Надежды изменилась. Вечерами она стала читать и перечитывать историю новороссийского края, Одессы, великих людей, которые здесь жили. Больше других ее интересовал герцог де Ришелье. Она вспомнила, как, морща лобик, приговаривала в рифму ее племянница-студентка: стань у люка — посмотри на Дюка.
        Девушка тоже прочла монографию об основателе города, за одну ночь проглотила, утром подошла к тётке и тихо спросила:
        — Это работа вашего отца?
        — Да, Наденька милая, и твоего деда.
        Девушка прижалась к тётке:
        — Он был, наверное, очень хорошим человеком?
        — Он был настоящим одесситом, всего-навсего, но этого достаточно. И ты будешь такой, я в это верю, только не стой на люке.
        Вот с этого дня Надежда и зачастила к Любочкиному семейству. С пустыми руками никогда не приходила. Спасибо Наденькиной матери, которая из деревни по выходным им продукты таскала.
        — Мам! Бабушка, тётя Надя пришла! — радостно кричали из прихожей девочки, оповещая приход любимой тёти Нади.
        Нанюш стала сдавать. Иногда не могла даже подняться с постели.
        — Наденька, милая, видишь, у нас полный лазарет. Как они без меня будут, хоть бы Бог еще мне годик жизни послал на своих ногах.
        — Вы же у нас умница, зарядку с девочками до сих пор по утрам делаете? — шутила Надежда, сама как-то распрямляясь, не замечая, что говорит с Нанюш по-французски. Столько лет прошло, как учила, но не забыла. — Я, Нанюш, мёда вам принесла! И новые ботиночки девочкам, как раз на следующий сезон. Так что придётся выздоравливать.
        — Девочки! — Нанюш как ребёнок захлопала в ладошки. — Нам тётя Надя мёд принесла!
        — Ой, мёд, какой ароматный! — обрадовались девчонки, подпрыгивая от радости.
        — Это ещё не всё, — и Надежда Ивановна стала доставать из корзины ботиночки.
        Что тут началось! Столько восторга, примерки, танцы в новой обуви. Пили чай с мёдом, потом младшая девочка села за пианино, Аллочка уселась рядом по левую руку и одной ручкой подыгрывала сестре. Любовь Николаевна сделала знак Надежде, и они прошли в кабинет, где, уже настроив приёмник, сидела Нанюш, прислушиваясь к трескотне, доносившейся из него: «В ночь с 24 на 25 февраля 1956 года на закрытом заседании XX съезда КПСС Никита Сергеевич Хрущев сделал доклад «О культе личности и его последствиях». И дальше — репрессии, нарушение закона, террор. И не где-нибудь звучат эти слова, а в Кремле,
        — Не слушайте, это американская пропаганда, — Надежда замахала руками и покрутила головой. — Сталин и культ личности? Нет, не может быть такого. А с другой стороны, как много сразу заключённых вернулось. Только селиться в Одессе им не разрешают. Странно...
        — Наденька, третий день говорят, Любочка от переживаний даже слегла. Все вспоминает, не может простить им смерть своего отца и мужа. Столько горя принесли народу, а теперь, видите ли, опомнились, признались и каются. Двуличничают, наверное, так припёрло — дальше уже некуда, сами не знают, как из этого дерьма выпутаться. А ты что думаешь про все это?
        — Я бы их всех к стенке. На Сталина всё валят, а сами чем лучше? Их всех ненавижу! — Надежда закрыла лицо руками.
        — Интересно, а кого теперь будут сажать? Самих себя, что ли? — Любочка вопросительно посмотрела на женщин.
        — А первый пострадавший уже есть, — засмеялась Нанюш.
        — Кто? — почти хором, переглядываясь, вытянув шеи, как гусыни, закричали подруги.
        Нанюш, как артистка, выдержала паузу, наблюдала за своим семейством. Аллочка в нетерпении теребила старушку за плечо: «Бабушка, кто?»
        — Да вы все его знаете — это гимн наш. Я уж несколько дней, как играют по утрам, его слушаю. Сначала как-то не заметила, что исполняют-то его без слов, а потом поняла. Слова эти — «Нас вырастил Сталин, на верность народу, на труд и на подвиги нас вдохновил» — выкинули, и другие тоже. Вот сегодня в двенадцать ночи все послушайте или завтра утром. Не просто так же, кто бы раньше посмел.
        У Надежды перехватило дыхание, не хватало воздуха, желваки переливались по ее лицу. Сколько лет прожила, а никогда не слышала ничего подобного. Мало того, что сами не боятся такое говорить, так ещё при детях. Упекут же эту француженку.
        — Ну, хватит, мы, я вижу, нашу гостью совсем запугали. Наденька, конечно, сейчас это трудно понять, время нужно, как все дальше повернется. Главное — мы, прежде всего люди, граждане, а не подопытные крысы, которых закрыли в клетке и проводят над ними разные опыты. У нас им не вытянуть серое вещество из мозгов. Или не так, моя армия?
        — Вот кому надо быть правителем, так это нашей Нанюш, — улыбнулась Любочка, — тогда бы точно коммунизм построили. Правда, Аллочка возражает, что коммунизм — утопия! Господи, ты уж в школе не ляпни такое, а то будет весело всем. Надюша, может, у нас переночевать останешься? А вы что ждёте: политбеседа окончена, марш в постель.
        Девочки одна за другой подошли сначала к бабушке, её поцеловали, потом маму, а потом и тётю Надю, пожелав ей почаще их навещать, ещё раз поцеловали за новые ботиночки, убежали в свою комнату. Оставшись одни, женщины молча сидели, каждая думала о своём. Первой не выдержала Нанюш: так хочется ещё пожить, узнать, что же будет дальше?
        — А кто его знает, что будет дальше, лишь бы не было войны, — тихо ответила Надежда и спохватилась. — Девочки, мне пора, а то пропущу ещё свою персональную карету.
        Любовь Николаевна вызвалась её проводить. Издали они увидели приближающийся трамвай, он был последним и, на удивление, полным в столь поздним час. Все сидели молча, наблюдая, как бежит женщина по мокрым скользким булыжникам, спотыкаясь, и даже переживали: ну зачем она так бежит, минутой больше, минутой меньше, подождем.
        — Ох, Надежда Ивановна, мы уже думали, что вы перед нами уехали, — поприветствовала её знакомая вагоновожатая, — но я бы все равно позвонила и подождала. Вы опять всё с книжками. Надька ещё замуж не собирается?
        — Пока нет, а как институт закончит, так кто его знает. Пора уже, я против не буду. Завтра выбросим в продажу ботиночки, недорогие, но красивые, ленинградские. Я вам несколько чеков выписала, в кассе отложены. Вас Дорка пропустит с ними. Не опаздывайте, в два часа приходите, иначе через спекулянтов не пробьётесь.
        — Надежда Ивановна, родненькая, что бы мы без вас делали? С нашими доходами голыми и босыми ходили бы. Надька уже дома, мы её предыдущим рейсом привезли, не спешите, идите, мы покараулим.
        В этом году Вера Борисовна и Надька заканчивают институт. Обе оставаться в магазине работать не собирались. Вере Борисовне предлагали руководящую работу и в главке, и в райкоме партии, но она наотрез отказалась. Пойдет на любое предприятие простым инженером, с нее торговли хватит, сыта по горло. Надежда Ивановна и другие сотрудницы ждали этого часа с ужасом, придет новая метла — всех выметет.
        Удивительно, но одна Дорка плевать хотела на всех: чего мне терять, полы мыть везде возьмут. Меня в гастроном от Пассажа несколько лет уже сватают, даже на «руководящую» должность — керувать уборщицами. Вот так-то. А может, ещё и лучше будет. Вера последний год вообще не работает, то она на сессии, то на дипломной практике, а теперь ещё и госэкзамены. Появляется в магазине, как ясное солнышко. Раз решила уйти — уходи. А то припрётся к концу рабочего дня порядок наводить. Ходовой товар её не интересует. А жить-то надо и план выполнять — тоже надо. А как? Только у Надьки с Любкой да у неё, Дорки, душа за дело болит. Они сами без Верки крутятся.
        Дорку в главке в шутку называют «директор Дора». И девчонки с планового, торгового отделов, да и с бухгалтерии с ней напрямую обо всём договариваются. Поэтому она сама решает многие вопросы, Бог мозгами не обидел, да и памятью. Все цифры у неё не на бумажках записаны, а в голове держатся. Вовку она тоже пристроила в ремесленное училище, на электрика выучится и то хорошо. А там видно будет. Во дворе ни с кем не водится. На её вопросы, где был, ответ один: на море ходил. Так она теперь и не спрашивает. Пришел, поел, да и ладно. Вроде и новый участковый от него отстал. К мастеру в училище потихоньку подходила, спрашивала, как Вовка её, так вроде тоже всё в порядке, похвалил: башка у парня варит, смышлёный, не ленивый, немного задиристый, но это в армии у него в момент выбьют.
        Как-то вечером она увидела его под воротами с девчатами, покуривал, анекдоты травил, словечками блатными щеголял — выступить, показать свой форс — на это он мастер! И в кого он такой уродился? Дорка старается, как может, приодеть его не хуже других, да и кормятся они теперь не то что раньше, колбаска и сыр не переводятся. Лёвка не оставляет надежду её сосватать, всё пытается с кем-либо познакомить, но она ни в какую. Не дай Бог, к её Вовчику отчим будет плохо относиться, и вообще, зачем ей чужие кальсоны стирать и все эти цурысы. Хватит, один раз попробовала, не забудет в жизнь. Привыкла одна лямку тянуть, зато никому ничем не обязана. Только бы силы хватило сына на ноги поставить, и больше ей ничего не надо. Витеньку, её единственного мужа, ей никто не заменит. В её памяти он навсегда молодой, любимый и весёлый. Она его любит и будет любить вечно.
        За своей думкой Дорка не заметила, как в магазине объявилась Вера Борисовна. «Можешь поздравить меня, Дора Моисеевна, экзамен на пятерку сдала, еще два — и все, диплом. Уйду от вас. Тебе бы тоже подучиться, ты же хваткая, не вечно же в уборщицах ходить».
        «Зачем она такое говорит, — расстроилась Дорка, — знает же, с моей пятой графой на пушечный выстрел к материалке не допустят. С меня хватит, что меня в главке директором называют».
        МОЯ ЮНОСТЬ
        Мы переехали на новую квартиру. Наш клятый соляной склад теперь казался нам огромным по сравнению с этой маленькой квартиркой из двух смежных комнат, пятиметровой кухонькой и совмещённым санузлом. Старая мебель моего отца Соцкого в новой квартире не помещалась, ни вширь, ни вверх. Пришлось её распродать прямо там, на Коганке, дворничиха с нашего двора купила за бесценок; вместе с большими финиковыми пальмами ей досталась еще наша квартира. Зато у меня появилась «своя комната» — крохотная кладовка в спальне для белья, я еле, бочком влезала в нее. Там поставили самодельный топчан, на котором я спала. В кладовке я навела такую красоту, повесила все свои рисунки, устроила целую картинную галерею «имени мене». Мне предстояло перевестись ещё в другую школу. С ними в районе Фонтана была катастрофа. Жилые дома понастроили, а всего остального, как всегда, нет. Единственная приличная школа на 2-й станции Большого Фонтана под № 74 была перегружена до предела. На 8-й станции в школе № 81 тоже мест не было, в ней учились дети из детского дома, да и школой её очень сложно было назвать. Сплошное нагромождение
каких-то сарайчиков. Оставалась школа под № 56, туда рванули все родители нашего дома. Она находилась в двух остановках от Аркадии с ее манящим морем и пляжами. Пешком по косым, кривым, немощёным переулкам полчаса ходу от дома. Если не цепляться за заборы фонтанских дач, то точно провалишься в какую-нибудь яму, заполненную до краев осенними одесскими лужами.
        К новому району я довольно быстро привыкла. На дачных участках красиво распускались тюльпаны и нарциссы. Зацвела сирень и кусты желтой акации, а следом — фруктовые деревья, четыре абрикоса и несколько вишен во дворе, и воздух наполнился необыкновенным ароматом. Новая жизнь меня захватила полностью. Хотелось петь, танцевать, дни становились длиннее. Дружно собирались на субботники и белили извёсткой деревья, обкапывали их, обустроили детскую площадку с качелями и для игры в настольный теннис. У старой вишни поставили стол, за которым каждый вечер мужчины забивали козла. Под окнами и балконами стали пробивать асфальт, пытаясь вырастить настоящий виноград, и почти у всех это получилось. Не везло только нам, как бабушка ни старалась. Дело в том, что окна нашей квартиры выходили на улицу, она была угловой, под балконом всегда толпилась молодежь — шкодила, окурки тушила, в общем, доставалось бедному нашему винограду, вытаптывали его. Пока сосед с четвёртого этажа, дай Бог ему здоровья, не вмуровал решётку, и виноград быстро побежал вверх по балконам.
        В очередной свой приезд моя сестра занялась моим гардеробом. Из своих старых чёрных сатиновых шаровар она сшила мне узкие брючки-дудочки. Из ярко-красного ситца выкроила нам обеим кофточки самого модного фасона, навыпуск по бокам, с разрезиками, и всё вдобавок прострочила двойной белой строчкой. Наряд оказался просто потрясающим. Да ещё на станцию к маме принесли на продажу туфли-лодочки, мама схватила их для меня, одолжила денег у заведующей.
        У нее на мясо-контрольной станции только и было разговоров о ценах и отсутствии мяса, какой-то новой экономической политике в сельском хозяйстве. Политика, может, и была, численность персонала на станции увеличивалась, но количество мяса, привозимого колхозниками, неуклонно сокращалось, рассказывала бабушке мама. За каждой привезенной тушей брать анализы выбегали сразу несколько человек: и врач, и лаборантки, ещё и мама. Вот наделал делов этот кукурузник, говорила мама, селяне не будут по хатам держать скот, на чёрта теперь им это надо. Пошли на ферму, отработали смену, зарплату получили, и зачем излишне напрягаться. Раньше на трудодни хоть получали фураж, комбикорма, было чем кормить скотину, теперь кто будет деньги тратить на это, вкалывать, ухаживать за скотиной, везти её в город продавать. Увидите, бабы, распустят селян и будет голод.
        Молодые врачихи, рассказывала за ужином мама, только пришедшие на станцию из института, не соглашались со старыми. Спорили, доказывали, что Хрущ прав. Давно деревню нужно было перевести на промышленные рельсы и строить большие сельскохозяйственные комплексы. Партия-то какую задачу ставит — раскрепостить колхозников.
        — Анька, сегодня завоз хоть был?
        — Всего тридцать туш за целый день, да и то потребсоюзовские скупили одну падаль в Арцызском районе. Разве раньше такое мясо пропустили бы в продажу? А сегодня за час улетело. Знаешь, сколько курица стоит? 100 рублей! Не подступиться.
        — Ого! На 7-й Густавсонша четыре часа в очереди отстояла, купила цыплят. Смотреть страшно, синюшные, по два дохляка в одни руки давали. Неужели, Анька, опять голод?
        Я прислушивалась, но не очень-то вникала, когда мама с бабушкой на кухне обсуждали эту проблему, своих забот в школе хватало.
        Сама школа находилась в здании чьей-то помещичьей когда-то богатой дачи. Хоть к ней тянулась мощенная булыжниками мостовая. Школа была семилеткой и тоже перегружена, поэтому последний класс, как старший, учился во вторую смену с двух часов дня. Первые два дня бабушка меня провожала и встречала. Постоянно поминая то Ришелье, то Ланжерона: будь они живы, разве такие дороги были бы, все, а не только эту, к школе, давно камнем выложили бы, как у Оперного театра, и прекратили б такое безобразие.
        Из ее рассказов, пока мы шли в школу, а рассказывала она живо, так увлекательно, что хотелось услышать, а что же дальше будет в каждой истории, я уже кое-что знала и про Ришелье, и про Ланжерона. Что француз герцог Ришелье, умнейший и талантливейший человек, был новороссийским генерал-губернатором и целых двенадцать лет — градоначальником Одессы, превратив ее в цветущий европейский город. Даже когда была эпидемия чумы, он не уехал, остался с одесситами, помогал больным, его стараниями эпидемия была побеждена. Памятник ему на Приморском бульваре благодарные одесситы на свои сбережения поставили, граф Михаил Семёнович Воронцов заказал его у самого Мартоса, который в Москве скульптуру Минину и Пожарскому делал. Дед говорил, что Дюк приветствует приплывающие корабли и провожает их в далёкое плаванье, памятник ведь прекрасно виден с моря.
        — А Ланжерон?
        — От твой дедушка всегда восхищался этим человеком. Мужественный солдат, всегда был там, где пахло порохом и свистели пули. В Первую мировую кто-то рассказал деду про Ланжерона, что за долгую военную карьеру он не пропустил ни одного сражения, воевал и в Европе, и в Америке. Он тоже француз, после Ришелье стал в Одессе губернатором. Помнишь, Ришельевский лицей на Дерибасовский, я тебе его показывала, и в ботанический сад мы с тобой ходили. Это все при нем открылось. Еще, говорят, смешные анекдоты сочинял, книжки разные писал, почитать бы, но где достать.
        Но вернусь к школе. Днём идти по переулкам заколоченных дач ещё куда ни шло. А вот возвращаться по этим совершенно не освещённым грязным улочкам удовольствия никакого. На второй же день я, вытаскивая ногу из глубокой канавы, потеряла один полуботинок. И как мы его с бабушкой в потёмках ни искали, так и не нашли, только вымазались в грязюке, как черти. Утром бабушка съездила на Привоз и купила мне резиновые сапоги, другого выхода не было. К седьмому классу я вымахала до 1 метра 65 см, с лапой, которую сложно было назвать девичьей ножкой. У бабушки 33-й размер ноги, у мамы 34-й, у Алки 35-й, а у меня уже 37-й.
        Наши соседи Густавсоны тоже определили своего мальчика, моего ровесника, в эту школу. Теперь бабушка с Витькиной мамой встречали нас из школы по очереди. Постепенно мы освоились, перезнакомились с другими детьми, живущими в частном секторе у нас в районе. На Педагогической улице жила девочка из нашего класса, Лена Доренко. Ее семье принадлежала пристройка к большому дому, тоже, вероятно, бывшей дачи, но там жили люди постоянно. У них у всех были участки, на которых росли плодовые деревья, клубника, разные овощи. Девочка была красивой, только немного полненькой, начитанной и доброй. Она часто пропускала школу. Причиной, по которой пропускала, был больной двухлетний братик. Её маме часто не на кого было его оставить, поэтому Лене приходилось за ним присматривать.
        Выпал первый снег, я заскочила за Ленкой, но в школу она в этот день не могла идти. А я пришла заранее и играла с её братиком, ребёнок всё время улыбался, пуская слюни, в очередной раз обделался. Я помогла Ленке его подержать, пока она его подмывала, он вообще ничего не понимал — «даунчик», так они его называли. Я пообещала Ленке заглянуть на обратном пути и занести домашнее задание. Но Ленка показала мне толстую старую книгу Мопассана «Жизнь». Открыла на какой-то странице и провела ногтем, чтобы я прочитала. Это был отрывок, в котором описывалась первая брачная ночь девушки. Я забыла и о школе, и об уроках, обо всём на свете...
        Нельзя сказать, что это была первая такая книжка в моей жизни. У нас дома было уже полное издание сочинений Куприна, а там, в пятом томе, знаменитая «Яма». Да и с творчеством Оноре де Бальзака, Виктора Гюго, Эмиля Золя я была уже знакома. Бабушку легко можно было обмануть. В спальне стоял письменный стол, за которым я готовила уроки. Сверху на столе математика, а в ящике роман. Как только приближалась бабушка с проверкой, я животом задвигала ящик и с умным видом продолжала учить математику. Когда я занималась музыкой, то специально протягивала урок на два часа, чтобы успеть за это время прочитать как можно больше. Особенно хорошо получалось, когда играешь гаммы. Здесь не было проблем никаких. Вместо нот стоит роман, руки сами по себе выполняют упражнения, а ты только знай переворачивай страницы. Хуже было дальше, но тоже выход нашёлся. Главное было быстро выучить заданное наизусть, а там уже дело техники. В музыкальной школе портклуба моя учительница ушла в декретный отпуск, нас, её учеников, перебрасывали от одной учительницы к другой. Только через полгода у меня появилась постоянная учительница
по классу фортепьяно, вышедшая из декретного отпуска. Но и она часто то сама болела, то ребенок. По правде сказать, меня это очень устраивало. Я продолжала бегать к Вике Букиевской репетировать с ее мамой наши сценки, читать стихи, басни «с выражением». Школу, музыку и даже тренировки в волейбольной секции я стала казёнить по-черному, отсиживаясь у Ленки Доренко дома за чтением запретного, но такого сладкого плода — это вам, дорогие родители и учителя, не «Детство Темы».
        Но сколько ниточке ни виться, а конец всё равно придёт, и он пришёл. В очередной раз я проказёнила, а Алка стала проверять мой портфель. Первым попался ей на глаза пустой дневник, потом чем дальше, тем хуже — такие же девственно чистые тетрадки. Что здесь началось! Спасли меня каникулы, после второй четверти Гандзя привезла к нам Олежку после кори, он не мог ходить в школу, так как был на карантине. Ну и само собой тут же корь подхватила и я. Но, в отличие от Олежки, который перенёс корь в лёгкой форме, я переболела очень тяжело. Только в марте месяце потихонечку стала с бабушкой выходить на прогулки. В своём дворе мы не гуляли, зачем заражать других детей, а ходили через дорогу напротив в небольшой скверик, обсаженный молоденькими топольками, вдоль забора Зенитного училища. Территория этого училища была громадной, она тянулась от 5-й станции Большого Фонтана до нашей 6-й. Мы ежедневно прогуливались вдоль забора и смотрели на построение курсантиков, на маршировку ребят и подкармливали небольшого бездомного рыжего щенка.
        Погода была ещё неустойчивой, так всегда бывает в начало весны. То солнышко проглянет, припечёт, здесь же налетит холодный ветер, набросает полные глаза пыли и унесется то ли к морю, то ли в степь. Самое время показать, на что он способен, этот южный ветер — «сын степи и морского владыки Черного моря», так называла его моя начитанная бабушка. Долго при таком ветре не погуляешь, простудиться можно. А щенок к нам привык и уже ждал и радовался, как только завидит нас. Бабушка с ним разговаривала, как с человеком: «Ну что, дружочек, плохо тебе без мамки, без дома, без хозяина? Да, несладко тебе живётся, кишочки поют, кушать хочется. На полное пузо жизнь не так страшна». Так и плёлся за нами щенок до самого дома, перебегая дорогу, провожал нас. Потом пошли дожди, я сидела у окна и наблюдала, как этот рыжий пёсик бегает по улице и через трамвайные пути, через дорогу, туда-сюда. Очень жалко его было, никому он совершенно не нужен, того и гляди попадёт под машину. Еле уговорила бабушку взять его к нам жить. Недельку уговаривала — и она сдалась. Правда, с одним условием, что она ни при чём, мол, она была
категорически против. К тому же у нас дома есть котёнок Булька, разве тебе этого мало? Он маленький, ещё неизвестно, как поладят кошка с собакой. А оставить в беде беззащитное животное эго по-человечески? — не унималась я. Бабушка отмахивалась от меня, как от назойливой мухи. Решайте сами, только чтобы я после всего не оказалась виноватой. Что скажет мама? — бубнила я себе под нос.
        После Джимика мама поклялась, что не допустит в дом ни одной псины. Когда переезжали с Коганки, с собой на новую квартиру взяли одну сибирскую кошку Мицку. На Коганке кошек было много, все они жили на улице, где-то по чердакам и сараям, их бабушка один раз в день кормила. Они её встречали за квартал от дома, возле Херсонской больницы, когда она возвращалась с базара. Нужно было только видеть эту картину. Бабка тащит в руках по корзине, а коты по обе стороны её сопровождают, как почётный эскорт, подняв ободранные хвосты кверху. Вот из этой компании у одной из кошек появился белоснежный комочек. Котёнок был маленьким пушистым и явно голубых кровей, о чём говорили его к тому же голубенькие необыкновенные глазки. Котенок оказался девочкой и глухой. Она не реагировала на шум, крик, сидела у миски и ждала, когда туда нальют молочка. Поэтому кличку ей дали Мицка. Когда мы переезжали на Фонтан, нам с бабушкой удалось отстоять только ее. В новой квартире она быстро освоилась и даже стала выбегать во двор, где тихо сидела пока кто-нибудь не принесёт её к нам домой. В один прекрасный день она родила трёх
котят. Двое из них сразу сдохли. Остался один серенький, пушистый в мать. Бабушка назвала его Булькой. Когда он подрос, Мицка опять ударилась во все тяжкие. Так разгулялась, что попала под трамвай. Вагоновожатая сигналила на весь Фонтан, пытаясь прогнать глупую кошку. Откуда ей было знать, что она глухая. Так у нас остался только Булька.
        Хорошо ещё, что Алка не жила в это время дома. Она устроилась на работу в город Керчь, где строили содовый завод. Будь она дома, в жизнь не разрешила бы. Но теперь она редко приезжала и то на один выходной, и сразу назад. Из Керчи она привозила пол-литровую банку паюсной чёрной икры. Мама её ругала, чтобы не тратилась, не выбрасывала деньги на ветер, дорого же. Но Алка всё равно привозила солёной рыбы, вяленой тараньки и обязательно икру, которой там было хоть завались. Рыжий пёсик сразу почесал за мной, стоило только поманить его и позвать за собой. Сцену, которая разыгралась между животными, не придумал бы ни один режиссёр. Булька вылетел в коридор, изогнул свою спину дугой и, шипя, стал гнать вон рыжего пришельца, втрое больше его. Бедная дворняга стала пятиться назад к дверям. Только вмешательство бабушки разрядило обстановку. Она сняла с головы платок и перетянула им своего наглого любимца. Такого предательства бабкин любимчик не ожидал. Он пронёсся, как фурия, описав вертикальный полёт по стене. Потом взлетел на книжный шкаф в спальне и сидел там, дико вращая глазами. А новый жилец стоял в
коридоре, прижавшись к входным дверям. Бабушка постелила ему тряпку, поставила мисочку с водой и положила котлетку. Но пёс ни к чему не притрагивался и продолжал стоять. Мы занялись с бабушкой каждый своими делами, нервничая, поджидая прихода мамы.
        К вечеру погода испортилась, полил сильный холодный дождь. Наконец пришла насквозь промокшая мама. Как она разоралась на нас, на несчастного пса, открыла настежь дверь и прогнала его прочь. Поджав хвост, бездомный пёс, не оглядываясь, бросился вниз по лестнице. Я закатила истерику, но ничего не помогло. К ночи у меня поднялась температура, но я всё равно стояла у балконной двери, пытаясь разглядеть в темноте пса. Утром мама уехала на работу, бабка побежала за врачом. На мой обессиленный организм после кори свалилась ещё ангина. Я горела, как в огне, металась по кровати, зовя собачку. Бабка пилила маму, что у той нет сердца:
        — Как ты могла так злобно поступить, чем тебе эта собачка помешала? Видишь, какая она ранимая? Вся в Соцкого пошла.
        — При чём тут Соцкий, это ты вечно таскаешь кошек и собак. Вот и её приучила. Совсем на старости лет рехнулась. Небось учишь её разговаривать по-собачьи. Что, я не права?
        — Ну и пусть ты права!
        — Делать-то что будем?
        Бабка заорала на мать:
        — Вечно ты натворишь, а потом всем расхлёбывать.
        — Ладно, — согласилась, наконец, мама. — Делайте, что хотите, приводите эту псину.
        — Ты его прогнала, ты и иди за ним, — пробурчала в ответ бабка.
        Мама сидела, опустив свои красные руки:
        — Я устала от всех вас.
        — От девок она устала, раньше надо было думать, когда рожала их на этот свет.
        — Опять ты начинаешь, — только и ответила мама.
        В тот же вечер она привела пса обратно. Потом, смеясь, рассказывала, как она его позвала и он, опустив голову, пошёл за ней. Теперь вечерами он так бурно её встречал, аж писался от счастья. Никогда Дружок один ни за что не выходил из квартиры, ни под каким видом. Гулять ходил только с кем-то из нас, я имею в виду бабку и себя. За всю свою жизнь ни разу ни в одну сучку не влюбился. Преданность нашей семье была у пса фантастическая. Но Булька продолжал чувствовать себя в доме хозяином. Он первый подходил к миске с едой и спал только сверху на Дружке. Это была замечательная картина: лежащий на боку Дружок, а сверху развалившийся на псине здоровенный котяра.
        В отличие от преданного и девственного Дружка, Булька был ещё тот ходок. Бабушка повторяла: «Ну всё как у людей: один святоша, а второй блядун». Этот блядун загуливал по-чёрному. Иногда он пропадал из дома на целый месяц. Как у него хватало сил вернуться, один Бог знает. Он приползал настолько истощённый, что дальше дворовой помойки у него не хватаю сил ползти. Дворничиха однажды его, как труп, на лопате принесла. Бабушка укладывала его под плитой на кухне, с руки кормила, выхаживала. Как только он отъедался, приподнимал свой облезлый хвост, тотчас пытался сбежать из дома. И опять пропадал на месяц. Сбегал он со второго этажа по виноградной лозе. Но подняться по ней у него никогда не хватало сил.
        Весна на Фонтане преобразила всё вокруг. Зацвели фруктовые деревья пышным цветом: абрикосы — розовым, нежным, персики — ярким алым, но пышнее всех — белоснежные вишни и черешни. На дачах появились хозяева, белили деревья, вскапывали грядки. В нашей школе урок ботаники проходил на Станции юных натуралистов, которая располагалась недалеко, тоже в какой-то дореволюционной даче. Урок ботаники начинался раньше обычных уроков. Со второго класса все ученики этой школы принимались в члены юных натуралистов. И выдавался специальный значок, но его нужно было заслужить, вернее, заработать уходом и выращиванием собственного цветка или какого-нибудь растения. Поскольку я пришла в эту школу только в последний, 7-й класс, то сотрудники станции — садоводы, лаборанты, проверяющие почву на наличие питательных веществ, солей и опасных веществ, каждый старался мне рассказать и показать как можно больше. Я, конечно, похвасталась, что с бабушкой собирала травки и имею небольшое представление о тычинках и пестиках. Но здесь работали люди, что называется, одержимые своим делом. В старом особняке с покосившимися
верандами, заставленными нескончаемыми горшками с саженцами, стены были увешаны такими же почерневшими и отсыревшими портретами. Эта небольшая галерея портретов каких-то военных в красивой форме и дворян, обвешанных орденами, лично мне ничего не говорила. Учительница предложила прочитать висевшие под портретами таблички в рамочках. «Потом мне расскажешь», — и ушла с другими детьми. Начиналась галерея с Карла Десмета, французского профессора, одного из основателей императорского ботанического сада в Одессе.
        — Слышала о нём прежде? — раздался голос молоденькой девушки-лаборантки. — Не будешь знать, Зоя Георгиевна тебе оценку за четверть не поставит. Она преподаёт в институте, а здесь отбирает детей, у которых обнаруживается призвание.
        Просмотрев и прочитав таблички, я пристроилась к Танечке, так звали мою спасительницу, помогать поливать тёплой водичкой растения в горшочках, чтобы она скорее освободилась и мне бы что-то еще интересное рассказала.
        — Ты цветы поливать умеешь? — спросила лаборантка.
        — Ага, в подставку воду наливать надо, чтобы растение сосало и корневой системе досталось. — Таня, а это чей портрет?
        — Как, не знаешь?
        Я покачала головой.
        — Екатерина Вторая, императрица, вы на истории разве ее еще не проходили? Это они вместе с князем Потемкиным Одессу решили строить на Черном море. Новый город и порт. Южные ворота России. Дерибас убедил ее, и вместе с Деволаном даже проект разработали. Про них тоже ничего не слышала?
        — Ой, забыла. Бабушка что-то такое рассказывала, спрошу у нее еще раз.
        — Сама тебе сейчас расскажу. Осип Михайлович Дерибас — самый первый градоначальник Одессы, а Франц Павлович Деволан — главный архитектор. Все одесситы должны быть благодарны этим людям.
        — А откуда вам все это известно? Вы же с растениями возитесь?
        — Интересуюсь, в библиотеки хожу, копаюсь в книгах. Вот недавно узнала, что первым документом, где упоминалось название нашей Одессы, было распоряжение Екатерины, им предписывалось строительство «запасного соляного магазина, в котором должно было содержаться миллион двести тысяч пудов соли». Я даже записала в свой блокнот.
        — А я родилась в этом соляном складе, на Коганке, хозяин тогдашний, Коган, их под жилье переделал.
        — Правда? — изумилась Таня. — А где это?
        — На Херсонской, по-старому — на Пастера, в самом начале. Там, где круг трамвайный, а вниз спуск на Пересыпь. Знаете?
        — И что, там всё сохранилось?
        — Ну да, обещают, правда, каждый год снести эти трущобы, но пока стоят.
        — Здорово, я не знала.
        — Ничего хорошего.
        — Как тебя зовут?
        — Олька.
        — Почему Олька, а не Оля, Ольга?
        — Меня так все называют дома.
        — А цветы у вас дома есть? — Татьяна перевела тему разговора.
        — Ага, бабушка новые пальмы посадила, старые на Коганке оставили, они очень большие и в комнату к нам не влезли. Всё соседям раздали — и китайскую розу, и фикус.
        — А как твоя бабушка пальму посадила?
        — Мы съели финики, она косточки в горшок с землёй ткнула, потом поливала, и несколько росточков вылезло. Каждый в отдельный горшок — и все дела. Но Алка цветов не хочет.
        — Сестра, что ли?
        — Сестра, старшая, она инженером работает. Сейчас в Керчь уехала строить содовый завод.
        Так я подружилась с Таней, лаборанткой на Станции юных натуралистов в районе Аркадии. Я не всегда приходила вовремя на занятия, опаздывала почти каждый день, пришлось признаться, что по утрам у меня через день то музыка, то волейбол, а потом ещё хожу маме на работе помогать. В Тане я нашла родственную душу Ей приходилось на станции работать еще уборщицей и сторожем, там же и жила. Девушка, постоянно пересаживая цветы, продолжала мне рассказывать всё новые и новые истории о знатных людях Одессы с тех давних лет, чаще о Дюке Ришелье, его печальной личной жизни, о Потемкине, о том, сколько он сделал для России, сколько построил на Юге, а ему злые языки, недоброжелатели приписывают «потемкинские деревни». Дома Таню дополняла бабушка. Для меня это стало открытием, оказывается, раньше, до революции, в гимназии они всё это учили и знали, как «Отче наш». Бабушка помнила подноготную почти всех улиц, как они назывались раньше и как все старые одесситы продолжали их называть до конца своей жизни.
        После занятий мы с Таней иногда прогуливались по ним, только теперь они были, как в песне поётся, Абрикосовой, Цветочной, Гвоздичной, Тенистой... От прежнего мало что осталось. Хорошо хоть дату 22 августа (но нынешнему — 2 сентября) 1794 года, когда произошла торжественная закладка Одессы, сохранили. Теперь этот день — день рождения Одессы.
        ...К концу 7-го класса я отрезала себе чёлку на лбу и любовалась собой в маленькое зеркальце, слюнявя волосы над прыщавым лбом, чтобы они прикрывали его полностью. К поступлению в театральное училище готовилась основательно. Первое собеседование прошло успешно, нужно было принести только свидетельство об окончании семилетки и метрику. Мне обещали свидетельство выдать через два дня.
        И тут я случайно услышала разговор бабушки с мамой, он касался моей персоны, и вся превратилась в радиоподслушивающее устройство. Не знаю, о чем с бабушкой они говорили раньше, я только концовку застала.
        — ...Лучше бы ты за нашей знаменитостью смотрела, — сокрушалась мама. — Где ты встретила учительницу?
        — На 7-й, в очереди в магазине. Она сказала, что Олька приходила в школу за выпиской, ну, свидетельством, вроде в техникум хочет поступать. А они уже все документы в новую школу сдали, перевели всех сюда, на 5-ю Фонтана. Теперь больше грязь не придётся месить и заниматься будут в одну смену. Так я её попросила, чтобы ничего Ольке на руки не давали, пусть Алка приезжает и разбирается. А мы с тобой ничего не знаем.
        Бабушка продолжала говорить, что это Алка во всем виновата, башку Ольке забивает чёрт-те чем. Посмотри, на кого она похожа. В брюках-дудочках, эта кофта красная простроченная, навыпуск — ужас. Анька, я сама видела, как она волосы распустила и в конский хвост завязала в парадной, чтоб никто не видел, и пошла, виляя задницей и этим хвостом, к трамвайной остановке. Малышня ей вслед кричала, что скоро выйдет закон и всех стиляг будут расстреливать. Стилягой её во дворе называют. Доигрались, это в городе никому нет дела, как кто вынарядится, а здесь одни злыдни завистливые.
        — Да не повторяй глупости, какая она стиляга. А Алка, дура набитая, зачем ей такие штаны пошила и эту кофту? Ты эти штаны спрячь, а будет ерепениться — распори, и дело с концом.
        После приезда сестры концерт состоялся, но не в театральном училище, а дома.
        Бабка орала на маму, что это она во всём виновата, девок распустила, и они теперь сели ей на шею. Мама во всём обвиняла Алку, что это всё её воспитание, нашла, кому довериться. И все вместе они набросились на меня. И что я неблагодарная, что всё для меня делают, от меня только и требуется, что учиться и слушаться. А вместо этого я такое натворила, как самая последняя, решила податься в артистки.
        В общем, артисткой я не стала и до сих пор жалею, что не настояла на своем. В четырнадцать лет могла бы, уже взрослая была.
        НОВАЯ ШКОЛА
        В новую школу я поступила, будучи, как теперь выражаются, морально опустошённой. Два года мечтаний о театральном училище, а точнее и честнее, о сцене, накрылись медным тазом. Единственное, что надолго сохранилось с той поры, — это противное прозвище, которым наградила меня моя старшая сестра. Как только она появлялась на пороге нашего жилища, первое, что произносила, обращаясь к бабке: «Шум за сценой дома? Как она себя вела?» Ну, та ей по полной программе всё докладывала. А чтобы что-то не пропустить, ещё в тетрадке регистрировала.
        Обновки к первому сентября к новой школе мы приготавливали вместе с бабушкой. Делали всё по заведенным в те времена правилам. Распороли старую форму, выстирали, отутюжили. Вырезали протёртые части, вставили латки под мышками. Протёртый зад на юбке переставили наперёд, там, под фартуком, всё равно не видно. Саму юбку выпустили до самого конца и подшили старыми коричневыми атласными лентами. Из пустых коробок от набора духов «Красной Москвы» вырезали белый шёлк. Из него получились очень красивые воротничок и манжеты на форму. Я крутилась перед зеркалом — такая счастливая, хоть куда. Ещё Алка обещала мне, если я буду умницей, то к Новому году купит мне новую форму. К тому времени я как раз уже из этой вырасту окончательно. К тому же в середине года форму покупать выгодней. Во-первых, больше выбор, а во-вторых, нет безумных очередей, да и дядькина вторая жена Жанка обещала сообщить, когда в её магазин что-нибудь путное подбросят.
        В новую школу мы всем нашим двором ходили почти весь август — убирали мусор, мыли окна и полы. Я старалась забежать на третий этаж полюбоваться новым классом с тремя большими окнами, с табличкой «8 Б» — такая красота. Новая 38-я школа выглядела как дворец по сравнению с моими старыми школами. Хотелось даже, чтобы лето поскорее закончилось и мы могли пойти в эту великолепную школу учиться. Там был актовый зал, спортивный, ещё столовая и самое невиданное создание человечества — это туалеты на каждом этаже с настоящими унитазами и умывальниками. Ни в каком сказочном сне я не могла представить такой замечательной школы.
        Накануне 1-го сентября нам объявили, что в связи с тридцатиградусной жарой после первого сентября, в виде исключения, пока не спадёт пекло, разрешается приходить в школу в тёмной юбке и белой кофте, другими словами, в пионерской форме. Это сообщение, я пропустила мимо ушей, да и никакой пионерской формы у меня в помине не было. Главным было само 1-е сентября, которого я так ожидала. Построение во дворе школы, найти своих из класса среди этих белоснежных бантов и осенних георгин с астрами. Наша новая классная руководительница улыбалась, поблескивая золотыми коронками зубов, прикрикивая на нас, чтобы мы выровняли наш ряд и стали парами по два человека. Забор, как мухи, облепили родители и малышня, я старалась увидеть свою бабушку, но безуспешно.
        Прозвенел первый звонок, но мы продолжали стоять под палящим солнцем, практически ничего не видя и не слыша. Наконец и нашему ряду разрешили двигаться и идти в свой класс. Но здесь образовалась толпа, многие не знали, как пройти в него, кто-то бросился к заборам забрать портфели у родителей. Я же устремилась по известному маршруту и зашла в класс почти одна из первых. Местечко я себе облюбовала заранее: последний ряд и поближе к выходу. Желающих занять место рядом я отшивала, говорила, что занято. Придерживала я это местечко для Ленки Доренко. Но её не было на линейке, и теперь она не объявлялась. Переглядывалась я только с теми, с кем училась в 56-й школе. Но нас было совсем мало, остальные все новенькие. Все кое-как расселись, не обошлось и без потасовок. Некоторые мальчишки по одному развалились на партах, никого к себе не пуская. Впрочем, они поступали, как и я.
        Не нашлось места только одной девчонке. Куда бы она ни пыталась пристроиться, её никто за свою парту не пускал. Это была высокая девчонка с модной стрижкой, хорошо развитой грудью, но с удивительно тоненькими ручками и ножками, казалось, что они белее её носочков. Лицо её желало быть покраше, мало того, что оно было всё в веснушках, так ещё и обсыпано подростковыми прыщами разной конфигурации. Два верхних передних зуба не помещались в закрытом рту и торчали наружу. В довершение к перечисленным достоинствам она ещё и заикалась. Я сразу не поняла, в чём дело и что там впереди происходит, поскольку все перемещались, галдели, смеялись. Но потом увидела всю эту картину, как бедная девчонка мечется по классу, все ржут, а она уже плачет, какой-то придурок забросил её портфель к дальней стене и, когда она бросилась за ним, другой подставил ей подножку. Девчонка упала, смех не прекращался. «Иди сюда, — позвала я её, — садись, это будет твоё место. Ну, что уставились? — Я разозлилась не на шутку. — В рыло сами захотели? Так это можно устроить по-быстрому. Домой ноги не дотянете». Сама не знаю почему, из
меня вырвалась Коганка, со всеми её прибамбасами и блатняком. Но здесь появилась наша классная дама и все притихли. Только те двое придурков всё оборачивались в мою сторону и показывали кулаки. Вот так с первого же дня я заимела врагов до конца учёбы в этой школе.
        Нашу классную руководительницу звали Серафима Михайловна Мельник. Похоже было, что она одного возраста с моей мамой. Но на этом сходство заканчивалось. Это была ухоженная, хорошо одетая женщина. Волосы её были окрашены в медный цвет и буквально горели под лучами солнца, запивающего наш класс. Солнце нещадно палило сквозь двойные рамы трёхстворчатых больших окон. Кислорода явно не хватаю для дышащих юностью и потом сорока человек. Дышать было трудно, с нас градом катил пот, нестерпимо пахло свежей краской. Не помогло и открытие всех окон и двери в коридор.
        Классная руководительница знакомство с нами превратила в какой-то непонятный спектакль. Под номерами на доске каллиграфическим почерком она написала вопросы, на первый взгляд, нормальные, биографического плана, типа: фамилия, имя, отчество, адрес, где раньше жил, где учился, потом, кто родители, национальность, где работают и кем. Объяснила она это тем, что так быстрее и легче мы все познакомимся и будем иметь представление друг о друге. Ведь теперь мы все одна семья, и многие годы нам предстоит прожить вместе, а некоторые, может, и всю жизнь будут дружить, и она сделает всё, чтобы так и было. Открыв классный журнал, она вызвала к доске первую жертву по алфавиту. Сначала мы все хихикали, но потом притихли, потому что у мальчика дрожали руки, он побледнел, как мел, на лбу у него выступила испарина. Хотя у него были нормальные родители: отец — военный, полковник, и сам хорошо учился, жил в Германии. Многие другие ребята тоже были детьми военных, офицеров и даже генералов.
        У меня начался буквально озноб, я ничего больше не видела и не слышала. Только думала, как я буду о себе рассказывать. Что мама у меня работает санитаркой, отец умер, нигде не была, и самое страшное, что все они будут смотреть на меня, на мою штопаную форму, стоптанные туфли, еще эти дурацкие косы, в которые я вплела проволочки, чтобы они загибались, как у Любови Орловой из кинофильма «Весёлые ребята». Ребята, один за другим, довольно быстро отчитывались перед всеми, кто они и что. Если что-то упускали, учительница заглядывала в свои записи и спрашивала дополнительно. Я не слушала отвечающих, про себя повторяла, что буду сама говорить, боялась, все будут смеяться надо мной. Особенно эти два обормота. Они и так постоянно оборачиваются в мою сторону и корчат рожи, да ещё показывают кулаки из-под парты. Уже вызывают детей с фамилией на букву «Г». Глазман Галина Давыдовна, произнесла Серафима. В классе прошёл небольшой неприятный смешок. Когда девочка поднялась и прошла к доске, заржали все. Серафима даже кружевным платочком глаза промокала. Четырнадцатилетняя очень худая девочка с большими
выпученными глазами долго молчала, потом быстро выпалила такой скороговоркой, что никто ничего не понял, и Серафима заставила её повторить всё сначала, помедленнее. Родители у неё оказались рабочими, родилась она в Одессе.
        — Кто ты но национальности? Ты забыла сказать, — ласково, как змея, повела плечами учительница. Те два дурачка продолжали корчить рожи, и остальные, замерев, ждали...
        Бедная девчонка с большими выпученными глазами, полными слёз, никогда раньше не подвергалась такому унижению, вытянув в сторону Серафимы шейку, выпалила: «Я еврейка, как и вы!» У нашей классной дамы перекосился рот, глазки, до этого радостно смеющиеся от удовольствия, стали бегать, искать у нас — не знаю даже, чего — то ли понимания, то ли поддержи. Все в классе просто окаменели. Не такие мы уже маленькие дети, чтобы не понять, что произошло. Спас положение прозвеневший звонок. Серафима моментально овладела собой и, как ни в чём не бывало, дала домашнее задание: на следующий день принести письменные автобиографии, опять повторяя, что мы теперь одна семья и так мы скорее и лучше узнаем друг друга. И очень хорошо, что в классе нашем есть дети разных национальностей, как и во всей нашей многонациональной стране. И каждый должен гордиться своей нацией.
        На перемене начали ребята меняться местами, пересаживаться. Своей соседке по парте я дала распоряжение никого за нашу парту не пускать, а сама помчалась в коридор к своим дворовым и знакомым из 56-й школы, попавшим в «А» класс. Так заболталась, что чуть не опоздала на следующий урок. Наша классная где-то задержалась, стоял сплошной рёв. Наконец она появилась, громко хлопнув дверью. Торжественно нам было объявлено, что в стране проводится эксперимент. Наш выпуск будет первой одиннадцатилеткой, нам предстоит в школе учиться одиннадцать лет, т. е, ещё четыре года вместо трех. Постановление предусматривает совмещение обычного обучения с производственным. А это значит, что мы два раза в неделю школу посещать не будем, а будем работать на производстве. И по окончании школы, одновременно с аттестатом зрелости, получим и рабочую специальность. Зато у нас не будет проблем после школы с трудоустройством. В нашей школе девочки будут работать на кондитерской фабрике имени Розы Люксембург, мы получим профессию кондитер, а мальчики — на заводе «Сельхозтехника», выучатся на слесарей. Мальчишки загалдели от такой
несправедливости. Ещё порадовали нас кучей экзаменов после окончания 8-го класса и в дальнейшем в последующих классах.
        Что здесь началось... Выкрики, это несправедливо, это идиоты какие-то в Киеве попридумывали. В Москве, да и во всей РСФСР только два экзамена после 8-го, а у нас целых шесть. В России нет экзаменов ни в 9-м, ни в 10-м, а нам что, за каждый класс сдавать? Утихомирить разбушевавшихся ребят не удавалось даже Серафиме. Но она нашла выход, стала соглашаться с нами, пожимая плечами: мол, что можно сделать? Это же Украина. Да, это несправедливо, мы будем надеяться, что будет так же, как и в России. Поднялся вопрос об изучении украинского языка и украинской литературы. Ребята доказывали, что если они семь лет не учили этот язык, то они вправе его не изучать и в дальнейшем.
        Через несколько дней им разрешили написать заявления и освободили от уроков украинского, для этого пришлось изменить расписание. А нас, одесситов, изучающих украинский язык, объединили с «А» классом, оказалось всего восемь человек, и мы оставались на последний урок. Было, конечно, обидно, все уходили домой, а мы оставались. Ещё уходящие обзывали нас хохлами, а украинский язык обзывали «телячьей мовой». Сразу наш класс, да, по-моему, и вся школа, разделилась на два лагеря. Дети военных отличались от нас. Прежде всего внешне. Все они были хорошо и модно одеты, особенно девочки. Нам такое и не снилось, все у них было особенное — и носочки, и портфели со всеми атрибутами внутри. Тетрадки и учебники они заворачивали в красочную бумагу, а мы во что? В обычную газету. Да и считали они себя выше всех на свете, причисляли себя к «арийской расе». Преклонялись перед всем заграничным, ненавидели нас за то, что попали в эту дыру (это Одесса-то дыра), за наш говор, и завидовали тем, чьи родители опять получали назначения за границу.
        Они как бы продолжали, общаясь между собой, жить в том, по их понятиям, европейском мире. Когда мы попадались на их пути, они старались нас в лучшем случае не замечать. Но чаще всего их противные морды кривились от отвращения, эти два урода могли запросто плюнуть нам с Лилькой на парту, вслед всегда звучали одни оскорбления. Доходило и до рукоприкладства. Эти засранцы Шевяков и Исаков не упускали случая, чтобы не «обмацатъ» проходящих мимо девчонок. Те визжали, пытались дать им сдачи, но силы были явно неравны. Мальчишки становились сильнее и нахальнее, приходилось с этим уже считаться и маневрировать, как по минному полю. Это была уже не «Коганка», где всем миром защищали своих. Никому и в голову не пришло бы так вести себя в 105-й школе. Как я стала тосковать по ней. Бывая на мясоконтрольной, я старалась хоть на пять минут подбежать к остановке первого трамвая у старой школы на Пастера, ехать по этой улице в трамвае в надежде увидеть кого-нибудь из нормальных ребят. И больше всего мне хотелось увидеть теперь уже десятиклассника Витю Ксензовского. Но, увы и ах, с ним я больше никогда не
встретилась.
        На следующий день все мы принесли свои биографии, написанные на листках бумаги. Вся моя биография уместилась в полстранички. У моей соседки по парте биография составляла несколько листиков. Пока Серафима Михайловна опять повторяла, как у нас будет проходить производственная практика, как нам туда нужно добираться к восьми утра, два раза в неделю по понедельникам и четвергам, мы с Лилькой обменялись своими биографиями, чтобы получше «узнать друг дружку». Размашистым почерком, с сотней ошибок, как минимум, моей соседкой по парте была написана биография, как говорят в Одессе, — хоть стой, хоть падай.
        Лилька родилась в Тяньцзине в Китайской Народной Республике. Отец, Гуревич Кива Соломонович, и мать, Рита Евсеевна, родились там же, в Китае, только в Харбине. Сама Лилька училась во французской гимназии. Когда ей исполнилось десять лет, они переехали в Россию, и в школу она пошла в городе Красногуринске, это на Урале. Потом их семья переехала в Одессу, где вскорости умер её отец. Мать сейчас работает женским мастером в парикмахерской. Живут они в соседнем 47-м доме. Я пометила Лильке карандашиком совсем явные ошибки, и она быстро стала переписывать. Сама же в ужасе стала ждать, когда Серафима начнёт опять экзекуцию по вызову к доске с автобиографическими рассказами. Но она теперь совершенно не касалась этой темы, очень интересно рассказывала о литературе, о писателях, которых мы будем изучать. Я даже перестала дрожать, успокоилась. Её правильная речь завораживающе лилась по классу, её хотелось слушать и слушать.
        Как-то чересчур быстро прозвенел звонок. Она прошла по классу, собрала наши листки с биографиями и вышла. Только на перемене я обратила внимание, что из всего класса лишь я одна пришла в своей старой коричневой школьной форме с чёрным передником. Все остальные девочки были разодеты, как картинки. Сколько девчонок — столько и всевозможных кофточек: гипюровых, нейлоновых, атласных; о юбках я вообще молчу: и плиссе, и гофре, и в бантовках, и в складках, да и просто модные узкие с широкими лаковыми поясами. На ножках — моднющие лодочки с остроносыми носами всех цветов радуги. Особенно выделялась Лена Щербина, генеральская дочка. Всё на ней сидело, как влитое, и всё — высший класс, особенно чёрные лаковые туфельки. Все девчонки собрались вокруг её парты и рассматривали модный немецкий журнал. Здесь же, на перемене, стали переплетать волосы, как на картинках в этом журнале. Мальчишки толкались у дверей, не давали выйти из класса, дёргали за волосы, за крылья моего передника. В туалете я ополоснула прохладной водой своё горящее лицо. Серафима стояла в коридоре, окинула с ног до головы меня взглядом: для
тебя закон не писан, разрешили же вам носить в школу лёгкие кофты. А ты как явилась? Ещё бы пальто надела.
        Я прошла в класс, молча опустив голову, стараясь ни на кого не смотреть. Мне казалось, что все только и глядят на меня, на мой убогий вид. Хотелось бежать из этой школы, из этого класса назад в свою прежнюю 105-ю школу. От этих просторных, залитых солнцем классов, столовой и залов, от этих шикарных туалетов туда, где всё родное и знакомое, где учителя, проходя мимо тебя, гладят по голове, поправляя выбившиеся из кос волосы. Спрашивают, как дела у сестры, передают привет маме и бабушке. Радуются, что мне купили пианино и я теперь могу учиться музыке. Как мне хлопали на последнем утреннике, когда мы выступали с Викой Букиевской. Как интересно было дружить с Витькой Ксензовским. И зачем только мы получили эту проклятую квартиру, «ледяной дом», как называет её бабка. Не дай Бог, эти узнают ещё, что моя мама работает не лаборанткой, как я написала, а санитаркой, и что я ещё хожу на станцию и там мою полы. Всё, больше в эту школу ни шагу. Буду ездить каждый день в город, в центр, но только не сюда. Лильке, моей соседке, тоже достаётся от этих выродков. И что они из себя воображают — паразиты, только и
кичатся своими отцами. Им всё по барабану, они только перед учителями из себя корчат паинек, а сами матерщинники и просто подлецы.
        Первый раз в жизни я почувствовала себя такой униженной и оскорблённой — человеком низшего сорта. Дома я даже не стала обедать, сразу поехала к маме, надеясь убедить её о своём переводе назад в старую школу. Но на станции все встретили меня так восторженно, как будто бы мы не виделись не два дня, а целую вечность. Не я расхваливала новую школу, а они все хором радовались, как мне повезло, что теперь мне не придётся месить грязь в Аркадии. Мама меня быстро отпустила, решила, что я устала. Язык не повернулся признаться ей, что у меня происходит. Ей и без меня доставалось, я только вздыхала и не пошла на остановку к школе. Не хотелось, чтобы меня увидели в этой страшной протёртой форме, на улице еще больше видно, как она выгорела и светится насквозь.
        Всю ночь я мучилась, как сказать маме, что мне нужно купить хоть какую-то юбку и кофту, эта проклятая жара ещё не скоро спадёт. Мама и так без конца болеет, и она опять выплачивает ещё один долг. Теперь не только за дедушку, а и за Алку. Сестра не поехала по назначению на Певек, пришлось искать блат, и, конечно, небезвозмездно. Сколько это стоило, меня не ставили в известность, я только слышала от Этерии Фёдоровны, как она проклинала эту грёбаную власть с ее — «всё для человека, всё во имя человека», бесконечно, с ехидством повторяя эти слова. И мне доставалось: учись, Оленька, видишь, как маме твоей достаётся кусок хлеба, учись.
        Только бабушка, как всегда, чувствовала, что со мной что-то неладно. Да и догадаться с её стороны было не трудно. Я перестала вечером бегать гулять, как ни звали меня наши ребята со двора. Честно до позднего вечера сидя на кухне за чистым столом, выполняла домашнее задание.
        — Ты чего такая грустная? Не набедокурила ли чего? Мне-то ты можешь признаться, что случилось.
        Бабушка всегда могла как-то найти подходящий момент и спровоцировать меня на признание. Я и выложила, что меня гнетёт. Её уговоры, «что встречают по одёжке, а провожают по уму», меня доконали. Потом она пыталась пересмотреть наш узел со старыми тряпками, может, что-то бросится в глаза. Но что там могло броситься? Ничего путного там и в помине никогда не было. Бабушка сидела на полу среди разбросанных кусков старых тряпок, сама понимая, что затея её провалилась. Маленькая сгорбленная старушка смотрела на меня своими большими голубыми глазами: не дрейфь, Олька, прорвёмся! Она пыталась меня подбодрить, улыбнуться, но улыбки у неё не получилось, только горькая гримаса. Я прижалась к бабушке, мне было её так жалко, даже больше, чем себя.
        — Эх ты! Что мы сдадимся, что ли? Ты у меня ещё самой красавицей в классе будешь! Поедем на толчок и там обязательно что-нибудь подберём! Поедем?
        Глаза её заблестели, на пожелтевших впалых щеках загорелся румянец, она быстро сгребла обратно тряпки в узел и засунула под кровать. Скомандовала мне: «Вперёд, за уроки!» А сама с почётным караулом — впереди, как всегда, кот Булька, а сзади рыжая дворняга Дружок — направилась в кухню лепить вареники с мясом.
        В воскресенье чуть свет мы поехали с бабушкой на толчок. Леваки-автобусы, набитые людьми, как тюльки в бочках, ещё останавливались прихватить пассажиров на толчок с 6-й станции Фонтана. В один из них и мы с бабушкой еле втиснулись. На сидячих местах располагались торговки с товаром, которые, вероятно, и зафрахтовали этот рабоче-крестьянский автобус, потому что они постоянно высказывали своё неудовольствие водителю, называя его но имени: «Петька-засранец, ну куда ты их еще садишь? На голову себе их ещё посади! Пусть с вокзала ездят, для них мы тебя заказали?»
        Мы, стоящие на одной ноге, помалкивали, наблюдая, как вдоль всего пути толпами стоят желающие поменяться с нами местами.
        Так, прижавшись друг к другу, заваливаясь то в одну, то в другую сторону, по ухабам одесских улиц мы выехали за город, потом по пыльной дороге, больше месяца не ведавшей дождя, ещё проехали несколько километров и тормознули. Подъезжать ближе водитель наотрез отказался. Побоялся милиции, которая там пасла леваков. Торговки, чертыхаясь, не стесняясь в выражениях, поносили бедного Петю направо и налево, как хотели. Но он не обращал на них никакого внимания, помогал им выбрасывать прямо в пыль на дорогу увесистые тюки. Мы с бабушкой почти первыми выскочили и, не оглядываясь, двинули вдоль длинного забора из ракушечника. Идти пришлось с километр, не меньше, так определила бабушка. Она раза два останавливалась отдышаться. Наконец добрались до заветных ворот. По обе стороны от них в стенах были небольшие окошечки, в которых продавались входные билеты. Очереди ко всем окошечкам были почти одинаковые, но всё равно люди метались, старались влезть без очереди и поскорее попасть туда, за эти заветные ворота.
        Бабушка стояла молча, наказав мне никуда не отходить ни на шаг. Я же наблюдала, как некоторые тетки и дядьки проходят на толчок напрямую, без всяких билетов, суют деньги контролёрам, и те, не моргнув глазом, автоматически опорожняют руку в своём бездонном кармане. Купив билеты, мы прошли вовнутрь. Бабушка намертво вцепилась в мою руку, и никакая сила не могла нас разъединить. Понять в толпе, куда нужно двигаться, было невозможно. Несмотря на раннее утро, вся территория толчка, а по официальному названию — вещевого рынка, была забита до отказа людьми с товаром. Мы протолкались в этой, казалось бы, беспорядочной толпе около часа. Солнце заняло своё любимое место в центре безоблачного небосвода в это воскресенье надолго, нещадно освещая человеческие пороки: ругань, злобу, обман, зависть, жадность, наживу, воровство...
        В месиве человеческих тел протискивалась я с бабушкой, в руках которой был узелок с несколькими рублями. В правом углу от входа стоял и ряды одесских спекулянток. Их «товар» был вывешен даже на стенах, не только на руках. Между ног они держали свои необъятные сумки. Они стояли сплочённо, плечо к плечу, как бойцы во время атаки. Между ними не то что человек, даже мышь не проскочит. Ещё ряд был двойным, спина к спине. Все они между собой были, чувствовалось, давно знакомы. Я признала тёток из автобуса, вероятнее всего, они морячки — у всех одни и те же заграничные вещи. Бабушка спросила в самом начале ряда, сколько стоит кофточка, от которой у меня прямо голова от счастья закружилась, но торговка назвала такую несусветную цену, что мы больше у них и не спрашивали, и так всё ясно было.
        С нашим узелком здесь делать нечего. Безразлично скользя глазами по этим вонючим бабам, тыкающим прямо под нос свои тряпки, мы, подхваченные толпой, неслись разозлённые, толкаясь и наступая то на чьи-то ноги, то на вещи. Получая вслед оскорбления и проклятья от разодетых и размалёванных торговок в солнцезащитных импортных очках-бабочках, в заграничных нарядах, с ярко окрашенными длинными ногтями.
        Немного посвободнее стало в рядах с верхней одеждой. Желающих в тридцатиградусную жару купить шубу или зимнее пальто, тем более, меховую шапку, не было, и спекулянтки изнывали, обливаясь потом в своих не по сезону нарядах. Они призывали мимо проходящих, что сегодня эту шубку отдают ну просто задаром, через месяц-то будет стоить в два раза дороже. Одна так пристала к бабушке, что нельзя было отцепиться, и бабка машинально спросила, сколько же стоит эта дешёвая, почти дармовая шубка. Услышав цену, покрутила головой, улыбнулась и сказала, что таких денег у неё с собой нет. Да и не за шубой они пришли, кофточку для внучки ищут.
        Торговка не сдавалась. Несмотря на категорическое сопротивление бабки, ей удалось набросить на меня эту обнову. Под ее тяжестью у меня даже ноги подкосились. Мех панификсовой шубы на солнце нагрелся, и я очутилась, как в огненной духовке. Сбросив эту, невесть откуда свалившуюся на меня напасть, я пыталась всучить товар обратно ее хозяйке. Но та ни в какую не соглашалась забрать. Нас обступили такие же обалдевшие тётки в мехах, не иначе, как схватившие по солнечному удару, и продолжали прибалтывать на покупку, что такой выгоды мы никогда и нигде не поимеем. Они соглашались даже поехать с нами домой за деньгами. Но бабушка уже поняла свою ошибку, вырвала из моих рук эту тяжеленную шубу и бросила её хозяйке. Нам вслед неслось, что только голову людям морочим, ходим с «голой жопой в руке». Почему «с голой жопой», да ещё в руке, я никак не могла понять.
        Казалось, ряды с этими спекулянтками, с их наглыми рожами, с их одинаково обесцвеченными перекисью водорода волосами, как солома, ярко накрашенными ртами с золотыми зубами, никогда не кончатся. А ещё эти шастающие вороватые цыганки со своим специфическим товаром: «Перец, чёрный перец, заколки модные, гребни, сигареты...» И тут же крутились их бесчисленные дети разных возрастов и пола, того и гляди, обкрадут.
        Неожиданно ряды оборвались, появилось свободное пространство, на котором расположились продавцы, выкладывающие свои товары прямо на землю, иногда подстелив старые газеты или мешки или деревянные ящики; они восседали на них, как на троне, следя за своим добром. Чего только тут не было, начиная от старых иголок с нитками и заканчивая швейными машинками, вперемешку со старыми вещами. Торговали здесь старьевщики. В будние дни они обходили дворы, выкрикивая: старое ненужное обмениваем на новое очень нужное. Старые вещи покупаем, старые вещи покупаем... Но на толчке они молча сидели — кто завтракал, кто газету читал, или между собой переговаривались в основном о погоде, что давно не припомнят такого сентября, видать, от такой жары зима будет очень холодной, природа должна же взять своё.
        Бабушка двигалась от подстилки к подстилке, всё время покрикивая на меня, чтобы я «ворон не ловила». Признаться, мне было стыдно за нее, она над каждой рухлядью склонялась и копошилась, перебирая несвежее старьё, торгуясь с продавцами. Но те ни под каким видом не сбрасывали цену. Совсем иначе вели они себя в нашем дворе, когда жильцы сносили им свои ненужные вещи. Тут они больше двух рублей даже за стоящую вещь никогда не давали или вообще предлагали взамен катушку ниток. Но деваться было некуда — или просто выбросить на помойку, или хоть получить рублевый леденец. И женщины, плюнув, отдавали вещь за бесценок.
        Мне очень хотелось в этой толпе найти нашего старьёвщика, но так и не смогла. Наверное, жара его спугнула. Бабка продолжала ковыряться в лахах, утюжить эту помойку, не пропуская ни одной кучи. Я даже не смотрела, что она там суёт в свою самодельно сшитую котомку, видела лишь, что котомка становилась всё объемней. Наконец она сдалась, устало взглянула на меня: всё, поехали домой! Я забрала из её рук торбу, которая оказалась достаточно тяжелой. Она была довольна покупками. Чего совсем нельзя было сказать обо мне. Надежда, что мы вернёмся в те роскошные ряды с красивыми вещами, рассеялась окончательно, как несуществующий туман.
        Обратно выбираться тоже было непросто. Все автобусы, грузовые машины брали опять штурмом. Никто не обращал внимания ни на стариков, ни на детей. Бабка всё поучала меня, что в такой толпе особенно много жуликов и воров, так и режут сумки, воруют кошельки и товар: ты крепче придерживай сумку. Я кивала головой, думая про себя: вот обрадуется ворюга до глубины души, когда, так рискуя, отхватит наш товар. Хотела бы я увидеть его рожу, но торбу всё равно автоматически держала перед глазами.
        Автобусы один за другим подруливали, привозя самых ценных покупателей — отдыхающих. Те выдавали себя прежде всего огненным загаром, сарафанами с декольте и босоножками на высоких каблуках. Они приезжали после завтрака и утренних процедур и старались держаться, как на экскурсиях, вместе. Самый ценный покупатель пошёл, сейчас и цены подскочат, это уж точно. «Олька, — буркнула бабка, — смотри машины с наименованием санаториев. Идём к ним, может, хоть до города подбросят, да и посвободнее они». Все-таки основная масса людей ещё толкалась за забором толчка.
        Так оно и вышло, какой-то рыжий веснушчатый шофер согласился подбросить. Автобус был не так набит, я уселась у окна, сразу за водителем, бабушка рядом, ее узелок пристроила к себе на коленки. На удивление было тихо, устали все от толчка. И вдруг какая-то баба с задних рядов как заорет: «Танька, а ну давай меняться местами, а то меня взад вырвет».
        Доехали до Комсомольской. Там я пересела на 28-й трамвай в сторону Нового рынка, а бабушка — домой в обратную сторону к вокзалу. Маме и Алке договорились ничего не рассказывать. Когда я вернулась от матери, на балконе уже сушились купленные на толчке распоротые и отстиранные детали от громадного чёрного бархатного платья столетней давности, такие же тряпки от зелёного шерстяного платья, старые мужские рубашки с желтыми воротничками. Еще бабка «доводила до ума» какой-то воротник из рыженького хорька, приговаривая: «Пойдёт в дело, пригодится. А ты беги к Лильке Гуревич за журналом, может, что-то подыщем». На листочке бабка уже нарисовала приблизительно юбку и кофту, но я даже смотреть не хотела. Из такого говна я ничего носить не буду.
        Орали друг на друга до хрипоты. И всё же я потащилась за журналом. Весь вечер, пока не пришла мама, мы продолжали спорить. Через два дня я гордо шла в школу в чёрной бархатной юбке — полный солнцеклёш и белоснежной блузке из тонкого батиста с перламутровыми пуговичками. Сестре бабушка тоже сшила обновку, содрав фасон из того же журнала. Платье оказалось настолько элегантным, скроенным по фигурке, с рукавами три четверти, обрамлёнными мехом блестящего огненного зверька.
        С той осени мы с бабушкой зачастили на толчок, я хоть и стеснялась, но всё же увлекалась и порой сама выбирала подчас истлевшую кофту из-за хороших пуговиц. А шерстяные вязаные вещи мы распускали на нитки, стирали, красили, перематывали в клубочки, которые со временем превращались в свитера, жакеты и шапочки с варежками. Чем тяжелее у меня складывались отношения с одноклассниками, тем ближе становилась мне бабушка. Особенно нас объединяла её любовь и жалость к животным, людям, растениям, которую она настойчиво прививала и мне.
        В субботу мы ездили на Слободское кладбище к Ноночке и деду на могилки. Иногда, когда времени было побольше, мы шли в противоположный конец кладбища и убирали могилу моего отца, Соцкого. Бабушка всегда разговаривала с покойными, как будто бы они были живыми: «Вот, Юзек, дочку к тебе привела, смотри, какая красавица у тебя растёт — загляденье. Анька работает, болеет, но пока справляется. Ты уж не серчай, как только раскрутимся, тебе памятник справим. А может, дочка подрастёт и расстарается. Так и не заметим, как она и замуж выскочит, уже в восьмом классе учится, на тебя похожа, особенно характером». И продолжает молоть всякую ерунду, даже про то, что «вареники с вишнями, как и ты, ужас как любит». И в ответ на её слова посаженные у изголовья могилки Соцкого мамой деревья-чумаки начинали шуметь листвой так, что мурашки ходили у меня по спине. А бабушка продолжала: «Видно, слышит, гляди, как листочки треплются на ветру».
        Мне становилось страшно.
        — Пойдём домой, бабушка, мне уроки ещё надо делать. Идём отсюда скорей.
        — Пойдём, родная. Мёртвых бояться не следует. Живых остерегаться надо и не больно доверять. Давай на минуту к тёте Тане Петровой заскочим, узнаем, как она.
        Мы заходили к тёте Тане, живущей на Слободке в небольшом частном домике с уютным садиком. Каждый год она жаловалась на громадную акацию, растущую посреди двора: из-за этой заразы ничего во дворе не растёт, ни помидоры, ни виноград не родит, даже цветы.
        — От вымахала, один мусор от нее. Сколько ей лет, Поля? По вашему семейному преданию? А?
        — Лет сто шестьдесят, не меньше, ещё покойный казак ее посадил. Аккурат в день своей свадьбы с Анастасией. Он этот саженец купил у грека прямо с корабля, живуч оказался, принялся.
        — Ну ты смотри, живёт хоть бы хны, ничего ей не делается. На следующий год, истинный крест, спилю её к чертям.
        — Ты хоть при Боге о чёрте не вспоминай, — утихомиривала её бабушка. Но тётя Таня продолжала:
        — Сын из Питера приедет на следующий год, обещался с другом — и конец ей будет. Боюсь чужих нанимать, а то ещё дом развалят, так бы давно её порешила.
        Сколько раз её навещаем, она всегда об этой несчастной акации говорит. У бабушки сразу портится настроение, она гладит дерево по коре, приговаривает: «Крепись, красавица, поживи ещё. Таня, это ж память о наших. Пусть ещё поживёт, пока мы живы и помним».
        Тётя Таня только махала рукой и показывала на улицу:
        — Вон сколько их, вся улица. Посадил бы хоть что-нибудь путное — грецкий орех или абрикос, а то акациями для красоты обсадился. Как ребёнок рождался, так он и притягивал по одной, вон они, считай — восемь штук. Поля, а ты помнишь их по именам? Я уже путаюсь. Помню только эту — Анастасию.
        Бабушка, любуясь громадным деревом, поправляла тётю Таню:
        — Эту казак в честь жены посадил, как свадебный подарок ей преподнёс, а остальные за воротами высаживали. Вторую в честь рождения сына Осипа Дерибаса посадили, порешили её ещё во время революции в голодовку, я уже сама смутно помню. В 23-м твой муж, Таня, как раз перед тем, как его забрали, как почувствовал, единственную память о себе оставил. Но и ее попилили во время уже этой войны. А новые, не знаю, когда и кто посадил. Они же совсем молоденькие-тоненькие, как подростки. Одна только эта с той поры и осталась — и то потому, что во дворе росла. От лихих людей за забором. — Бабушка усмехнулась и, ни к кому не обращаясь, продолжала: — Наша Алка с подписки получила Куприна. Рассказ у него там «Белая акация». Безвольный герой во всех своих несчастьях обвиняет это прекрасное дерево и предлагает все их вырубить и сжечь. А если бы не акация, верба, чумаки и тополь, не выстояла бы Одесса.
        — Поля, так я ж не об этом! Я просто говорю, что она разрослася, и я боюсь, что при ветре завалится и, не дай Бог, дом придавит.
        — Не бойся, она наоборот, охраняет наше старое родовое гнездо, как вечный часовой.
        — Хорошо тебе говорить так, а когда ветер, то она скрипит, аж жуть, и по крыше ветками бьёт, уснуть невозможно. Всегда Петю вспоминаю, как живого. Тогда тоже ветер свистал, и мы даже не поняли, что это к нам стучат. Петя ещё так обрадовался, говорит мне: «Открывай, Танюша, это Терентий Дерибас с ребятами пришёл, свои». «Свои» и увели, и поминай, как звали. Всё в доме перерыли, даже пытались под акацией землю копать, так только корни побили и успокоились. Молодого хлопца ни за что ни про что расстреляли на Марозлиевской — и всех делов, а я дитя от него сбросила. Единственное, что утешает, что этой собаке Терентию тоже досталась собачья смерть, от своих же. Поля, тебе ж тогда тоже досталось. Как ты тогда выкрутилась?
        Ничего не понимая из разговора двух бабок, я пыталась узнать:
        — Кто высаживал, тёть Таня? — И теребила её за руку.
        — Твой, кто он ей будет, Поля? Прадед или прапрадед, я как-то не соображу. Вообще-то я тебе не тётка, а бабка двоюродная, — разъясняла тётя Таня.
        — Да ладно тебе, кто теперь помнит, — перебивала её бабушка, — вечно ты начинаешь эти дурные разговоры. Нам пора, пока доберёмся, совсем стемнеет.
        Но тётя Таня продолжала рассказывать о своём сыне, как он многого добился в Питере, о его семье. Я всегда чувствовала, что бабка, по неизвестным мне причинам, не хочет с тетей Таней поддерживать при мне разговоры о родственниках. Только когда я играла с их громадной собакой по кличке Полкан, они о чём-то шептались. Но стоило к ним приблизиться, разговоры их, как по волшебной палочке, моментально прекращались. Внутри её маленького домика все стены были в иконах, на книжной этажерке стояли в кожаных переплетах с позолотой книги — церковные Библии и старые, религиозного содержания, журналы. Ближе к образам в углу стоял столик на высоких ножках, на котором всегда лежало открытое Евангелие. Тетя Таня очень переживала, что если мои «шкодливые ручки дотронутся до аналоя, то ему уже точно будет конец, как-никак лет двести служит.
        — Это ещё твой прадедушка его принёс с Соборного храма, который взорвали безбожники-антихристы.
        Каждый раз она спрашивала бабушку, не будет ли та возражать, если она отдаст в церковь очередную иконку. Бабушка всегда отвечала одно и то же: «Поступай, как знаешь, мне ничего не надо». На что тётя Таня отвечала: «Эх, Поля, Поля, нельзя так жить, как ты. Все твои несчастья, что ты от веры отступилась. — И она усердно начинала креститься и причитать. — Лампадку хоть перед матерью божьей на ночь зажигаешь? — И не получая ответа, сама себе под нос бурчала: — Как с антихристом связалась, так всех и сгубила». На прощанье тётя Таня всегда меня перекрестит, сунет в руку засохшую просвирку, чтобы я её съела, но последняя была невкусной и пахла так же, как и в домике у тётки, смесью духоты, канифоли, лаванды и сырости.
        С нескрываемой радостью я неслась впереди бабки домой. Главное было успеть к булочной на Слободской улице, чтобы она ещё была открыта. Сама булочная уже не работала, но в это время выгружались машины со свежим хлебом. Бабушка покупала у грузчиков хлеб, а мне сдобную булку. Если в этот день работал дядя Ваня, то мне везло вдвойне. Это был давний бабушкин знакомый. Мальчик, которого она спасла во время войны. Она бежала с ним из сарая на Новом рынке, когда её румыны арестовали. «Спасительница моя от верной погибели», так он её называл. Радостно обнимал бабку: «Тётя Поля, тётя Поля!» И только плакал. Потом расспрашивал обо всех, о маме, Аллочке, Лёньке. Наотрез отказывался брать у бабушки деньги за хлеб, а мне совал несколько горячих, пахнущих ванилью булок: «Аллочку и маму угостишь. Тёть Поля, как она на Соцкого схожа, это же надо, одно лицо. От, Оля, у тебя был батя, царство ему небесное, таких теперь не сыскать. Да, тётя Поля? От рисковый был мужик! Что он вытворял прямо на глазах у румын! Сколько людей спас! Кому только рассказать, не поверят».
        — Да, Ванечка, вот от него идём, сегодня навестили.
        — Я уж тоже его навещу как-нибудь.
        — Так не найдёшь, Ванечка, всё ж вокруг захоронено, ни рядов, ни порядка.
        — Я найду, у меня хороший указатель есть. Мы ж с Аннушкой тогда чумаков насадили Соцкому и хлопчику этому, раненому морячку. Ну, который вместе с Соцким в один день помер.
        Теперь, в восьмом классе, с бабушкой на кладбище я могла сходить только в воскресенье. И то, если хоть немного оставалось у меня свободного времени. Прямо с мясо-контрольной станции я подходила к остановке 15-го трамвая и поджидала бабку, ехавшую с Тираспольской площади. Она махала мне из вагона рукой. Мы в темпе неслись к могилкам, быстро прибирались и назад домой. К тёте Тане даже не заходили, некогда было. Но связь поддерживалась, она всегда что-то оставляла за оградкой, то ли баночки с водой, то ли свечки, воткнутые в могилки. Иногда находили записочку в бутылке, тётя Таня сообщала, что в следующее воскресенье будет панихида по какому-нибудь священнослужителю, захороненному на Слободском кладбище. Но, с переездом на Фонтан, у бабушки не хватало ни сил, ни времени для этих посещений.
        По понедельникам и четвергам занятий в школе у нас не было, мы топали на производственную практику. Вставать приходилось раньше обычного, первая смена на фабрике начиналась в восемь утра. Работали мы до обеда, а после него ещё один час у нас были лекции по технике безопасности и теории: по производству кондитерских изделий, рецептуры. Вообще, по большому счёту, по правде, если на то пошло, было интересно. А самое главное, на фабрике никто нас не считал детьми, а настоящими работницами — только в качестве учениц. И требовали от нас выполнение работ по правилам, по-настоящему строго. Ох, и уставали же мы! Даже я, привыкшая в принципе к выполнению физической работы, отнюдь не белоручка, уставала. Что уж говорить о Лильке Гуревич — патологической бездельнице. Та вообще валилась с ног, еле я её доплюхивала домой. Прямо в прихожей всю одежду я с себя снимала, отмывалась, обедала и неслась обратно в город к маме на работу. Бабушка всё выстирывала и проветривала на балконе. И, несмотря на это, от меня разило за километр, как выражалась Алка, эссенциями, удушающими всё живое. Даже в трамвае я чувствовала,
что люди принюхиваются ко мне и стараются отойти подальше. В цехах нам разрешалось есть конфет кто сколько хочет, хоть лопни. Что мы поначалу и делали. Но разве много этой карамели съешь? С утра ещё зайдёшь в цех, одну карамельку «гусиную лапку» сгрызёшь или «раковую шейку», и всё. Жара, духота, пить постоянно хочется. Через нос запах этой эссенции начинает драть горло. А ещё всех нас стараются определить на самый отвратительный участок работы — протирать тряпками, намоченными в той же эссенции, металлические коробочки, в которые фасуют разноцветные леденцы. Причем без перчаток, на руках от этого появляются трещины, потом язвы, ещё в коробочках часто остаётся мелкая стружка, не углядела — здесь же порез, или об острый край этих ненавистных коробок, или о стружку. Одна надежда оставалась, через полгода должны были перевести в другой цех. Моя Лилька попала в мармеладный и рассказывала просто небылицы, как девчонкам повезло. Мне казалось, что карамельный цех — самый вонючий во всей фабрике. Но произошло «ЧП».
        Это случилось поздней осенью. День выдался пасмурный, холодный, северный ветер, как скаженный, носился по улицам города. Особенно это ощущаюсь в нашем «новом» районе. Большие свободные пространства позволяли резвиться ветрам на полную катушку. Лилька, как всегда, зашла за мной, и мы, получив от бабушки завтрак, понеслись на остановку. К 6-й станции Большого Фонтана трамвай приползал набитый по самое никуда. В летнее время выручали старые немецкие трамваи с прицепами, их одесситы обожали. Могли на спор ждать их часами, дело в том, что они были «открытыми», т. е. одни металлические ограждения без окон и дверей, металлические сиденья. Летом ездить на них было сплошным удовольствием. Единственный недостаток и, надо заметить, немаловажный, они безумно тарахтели всеми своими металлическими деталями одновременно. Уже на 6-й станции слышно было, что к 7-й приближается Фонтанский любимчик. Ещё этот трамвай уж очень не любил чересчур любопытных пассажиров. Несмотря на то, что на каждом окошке красовалась табличка «Не высовываться из окон» и постоянные напоминания кондукторов с красочными описаниями, как на
той неделе вот такой же, как и вы «умный», выставил свою голову с длинным носом, так её и потерял — хрясть об столб — и нету, а мне за вас отвечать. Шо вы там не видели? Ага, уже локоть зацепило, так вы от тут и сходите, как раз остановочка «Поликлиника». Подлечат там, может, поумнеете, а то из-за таких премии не дождёшься.
        И так весь маршрут кондукторской неумолкаемой трескотни, перекрикивающей даже скрежет ползущего из последних сил летнего одесского трамвая — единственной отрады и надежды жителей Фонтана добраться до города. Но осенью открытые трамваи с маршрута снимали и отправляли в депо, каждый год уверяя одесситов, что они своё отжили и больше на линию не выйдут. Но, как всегда, неожиданно в Одессу врывалось лето, и в виде исключения и по просьбе одесситов, из-за «непредвиденного» в этом году количества отдыхающих, «подпаянный, подмазанный, подкрашенный» ветеран приступал к своим обязанностям в очередной «последний» год. Осенью оставалась одна надежда на автобус. Нам надо было выходить на 3-й станции Фонтана, а это значит, что сзади втискиваться в автобус ни под каким видом нельзя. Пассажиры на следующих остановках утрамбуют тебя так, что ты окажешься, помимо своей воли, в середине вагона. Попробуй теперь выбраться. Вынесут только со всеми остальными не раньше, как на конечной остановке. Никакие вопли, что тебе надо выйти на следующей, никто не поймёт, всё бесполезно.
        Пользуясь ежедневно трамваями в любое время года, я научилась ориентироваться в любых ситуациях. Но, случалось, что и я попадала в сугубо одесские приколы. Тёплыми летними днями-вечерами жители выносили стулья, табуреты, скамеечки на улицу, располагались возле своих окон и пили чай на свежем воздухе. С появлением первых телевизоров эта традиция приобрела всеобъемлющий характер. Если раньше на подоконниках стояли радиолы, проигрыватели, которые гремели на всю округу, то теперь их место стали занимать телевизоры. Вокруг окна с телевизором, обращённым экраном на улицу, в первом ряду сидели хозяева, следом соседи и близкие друзья. А уж дальше всё зависело от телевизионной передачи.
        По улице Свердлова (бывшей Канатной) проехать трамваем нужно было во что бы то ни стало до начала футбольного матча. Иначе хана. Но если ты попал, то сиди и не дёргайся, а главное, не пикай ни под каким видом, иначе нарвешься на «ласковые» слова болельщиков. У них начинается серьёзное обострение болезни под общим названием — футбольный фанат. Эта болезнь удивительно заразна в нашем городе. Одесские болельщики штурмом брали все виды транспорта, двигающегося в сторону стадиона. А как же, сегодня играет одесский «Черноморец»! Ставки на Соборке уже сделаны, каждый знает, с каким счётом закончится этот незабываемый матч. Итог один, спроси у любого — только наша победа!
        Чем ближе к стадиону, тем уверенность в ней растёт безоговорочно. Трамвай пропускал эту лавину людей, которые стекались с близлежащих улиц водно полнокровное русло, направляющееся в Парк культуры и отдыха имени Тараса Григорьевича Шевченко. Пассажиры безропотно сидели на своих местах, пережидая, пока поток схлынет или получится разрыв и можно ехать дальше. Самыми спокойными были те, кому «до конца», у кого был с собой груз — пара увесистых кошёлок или авосек. У меня всегда был с собой приличного веса груз и, как всегда, либо роман, что чаще, либо учебник, тогда меня взглядом уважала кондукторша.
        Из стоящих на окнах телевизоров в полную силу имеющихся в наличии у ТВ децибел звучали позывные начала футбольного матча. Перед первым же таким окном трамвай опять замирал. Вагоновожатый выскакивал на одну минуточку, только узнать, кого выпустили на поле. Правда, возвращался быстро, на ходу информируя оставшихся пассажиров о составах команд. Дальше он с крейсерской скоростью несся к следующей остановке, не доезжая или переезжая таковую, в зависимости от очередного окна с ТВ.
        Следующее окно бельэтажа напоминало блюдце с вишнёвым вареньем, случайно оставленное в нашем палисадничке летом на столе. Всё оно было облеплено мухами и трутнями, которые уже наполовину плавали в нём, а другие сидели на их спинах. Пассажиры трамвая оказывались в самом выгодном положении: сверху видно было лучше всех, только ничего не слышно. Водитель, устроившись на верхней ступеньке, комментировал происходящее на экране. Протестовать, высказывать своё мнение, что транспорт создан для того, чтобы ехать, было бесполезно. К нашему водителю присоединялись следующие за нами водители и кондуктора. Протестующие получали в свой адрес всегда один ответ: «Не хотите смотреть, не надо, берите такси, если вы такие умные. Электричества на линии нет! Трамвай дальше не пойдёт!»
        На этом страдания пассажиров отнюдь не заканчивались. Не дай Бог, встречный трамвай будет вести такой же болельщик, как и этот. Тогда хана полная. Они будут друг другу кричать, что удалось увидеть, кого заменили, на какой минуте кто и как забил. И так до самого Куликова поля. В день футбола, особенно когда «Черноморец» играл со СКА, в Одессе ничего важнее не могло происходить. Оставалась одна надежда, когда играли с иногородними, чтобы нам забили гол, но эту мысль никто в трезвом уме и при полной памяти никогда вслух не произносил.
        Такое предательство могло дорого стоить. Но когда такое случалось, на радость не помешанных на футболе пассажиров, сразу появлялось электричество. Всю злость водитель вымещал на старом трамвае. То он нёсся вскачь, по не вплотную прилегающим рельсам, то возносился над ними, пытаясь лететь. А тормозил и срывался с места трамвай так, что если кто не держатся обеими руками, мог пролететь через весь вагон, не собрав собственных костей. Все пассажиры сидели притихшие, крепко держась руками и упираясь в пол ногами, понимая, сколь большое горе у водителя.
        Все, что думают о нем, высказывали, выйдя, наконец, на своей остановке. В выражениях не стеснялись. Тут уже, стоя на твёрдой почве, и водитель, и кондуктор, и всё одесское депо должны были отправиться в труднодоступный путь по известному адресу, обозначаемому тремя буквами. Но произносили все это, отойдя на приличное расстояние от трамвая. У вагоновожатого в руках всегда был весомый ответный аргумент в виде чугунной кочерги, которой он чистил рельсы, если те засорялись.
        Что такое болельщики футбола, знала вся Одесса. Их клуб под открытым небом размещался на Соборной площади и назывался «фанаткой». После революции сам собор взорвали, но площадь по-прежнему одесситы называли Соборной. Удивительно, как удалось уцелеть на ней памятнику Воронцову. Все гиды с наслаждением декламировали стихи Пушкина, посвящённые этому, по мнению моей бабки, благородному мужу России. «Полуподлец, полунаглец, полуневежда, но есть надежда, что будет полным наконец». На месте храма летом бил фонтан, а зимой устанавливали ёлку. От фонтана до памятника Воронцову и располагалась знаменитая «фанатка». В любое время года, проезжая мимо трамваем, можно было наблюдать эту оживлённую толпу, в основном мужчин. Но встречались среди них и выдающиеся представительницы прекрасного пола. Или, как их считали все, подстрелянные или «больные на всю голову» и «за ними скучает «Свердловка» — так называют в Одессе психиатрическую больницу.
        К началу летнего сезона численность «фанатки» увеличивалась в несколько раз. Мой дядька Леонид Павлович уже выбился в начальники одесского УГРО и, выпив пару рюмок, рассказывал своим друзьям много интересного об этой одесской достопримечательности. Кстати, «фанатка» находилась под самым боком одесской уголовки, на той же улице в двух шагах и, естественно, имела там своих людей, как и положено. И была полностью информирована. Туда народ приходил, как на службу. У каждого была своя «должность». На фоне обсуждения проблем футбола, команд и конкретных игроков, бесконечно сыпались, как из рога изобилия, анекдоты. Приезжие, развесив уши, пытались запомнить скороговорки типа:
        На море клипер,
        на клипер шкипер,
        шкипер до клитер,
        у шкипер триппер.
        Кто-то ловил, кто-то разводил подвернувшихся приезжих «лохов». Там сразу начинали очень уважать жителя какого-нибудь Бердичева, особенно если он только приехал и не успел потратиться. Его сначала угощали сами, как дорогого гостя, потом, по закону, он угощал. После к делу приступали дамы прекрасного пола, приглашая в ближайшую подворотню. Декламируя на ходу и подмигивая глазками с фингалами перефразированные стихи: «Нет повести печальнее на свете, чем повесть о минете в туалете». Но была и особая каста, она выполняла обязанности по обслуживанию нелегальной букмекерской конторы на Соборке. Эти фраера целыми днями шныряли по одесским конторам, научным институтам, собирая ставки.
        Вот они-то и были основным объектом охоты милиции. Поймать их как тунеядцев не было никакой возможности, так как эти мелкие жулики числились кто сторожами, кто помощниками кочегаров. Иерархия на Соборке соблюдалась неукоснительно. Стырить у бабки-торговки стакан семечек в день проведения матча считалось самым последним делом. Наоборот, вместо десяти копеек ей бросают рубчик, ещё говорят при этом: «Спасибо, мать». Вы это где-то еще видели? Ну, я вас спрашиваю? Так лишь говнюк Федюнчик, который на толчке в сговоре со старьевщиками был, умудрился сбондить у старухи семечки вместе со стаканом и попался под раздачу. Напихали ему от души этим же стаканчиком, рожа — какое-то мясное месиво, кровь с дерьмом. А уж как на Коганке намордовали — так и говорить не о чём, слухами вся Одесса полна.
        От Федюнчика всегда несло перегаром, как от жлоба пересыпьского, и никакой ветер со штормом не могли вытравить этот запах, густой пеленой накрывавший двор. Весь «Бомонд» с остальными жителями Коганки презирал его. Но и побаивались, знали про связи Федюнчика с блатными и ворами. Они то и дело шныряли туда-сюда, просверливая все насквозь своими колючими глазками.
        Никто не считал, сколько у него было приводов и ходок, сбились со счета. Все на Коганке знали, что в далёкой молодости безумно обожавшая Федьку-рецидивиста барышня-дура Лизка призналась в убийстве, которое не совершала, только чтобы спасти своего возлюбленного. Он, конечно, тут же её отблагодарил, совратил и женился на младшей беззащитной Лизкиной сестрёнке Таське, которая приняла его с распростертыми объятиями. Ну а когда Лизка почти через двадцать лет вернулась, как гром среди ясного неба, здесь и понеслось.
        Жили они все вчетвером в маленькой комнатушке метров десять, с удобствами во дворе, как у всех на Коганке. К тому времени у Федьки с Таськой был сынишка, который унаследовал все родительские достоинства. Выручало «дружное» семейство только то, что они распоряжались помещением постирочной. Там в основном и обитала несчастная Лизка. Оттуда Таська частенько со скандалом вытаскивала своего ненаглядного, не стесняясь описывать на весь «Бомонд», за каким занятием и в какой экзотической позе она застала эту подлую парочку. В ответ изрядно подвыпившая Лизка, оттопырив свой тощий зад, кокетливо улыбнувшись оставшимися во рту полусгнившими зубами, исполняла на бис свою лебединую песню:
        Отскочь, не морочь, я не твоя чмара,
        Все блатные говорят, что ты мне не пара.
        Этой песней несчастная опустившаяся женщина, погубленная Федькой, который, как рассказывала моя бабушка, некогда в молодости действительно был красавчиком, хотела всем продемонстрировать своё моральное превосходство над этой мразью, по её понятиям.
        Мне всегда казалось, что у всех остальных жителей Коганки нет других разговоров, как передавать без конца одни и те же гадости и сплетни о жизни «благородной» семейки, которую — это тоже все знали — трудяга Лизка тащила на себе. В принципе вся троица числилась дворниками, но вкалывала одна она. Федюнчик промышлял по базарам и пивнухам, демонстрируя там, иногда за деньги, свою личную передвижную картинную галерею — выколотые на груди портреты: Ленин, Сталин и Карл Маркс, который ранее был Троцким. Эти незабвенные лица появлялись на теле Федюнчика по мере роста его политического самосознания. Первым из них был Троцкий, который потом вдруг оброс патлами, как неандерталец, и превратился в создателя «Капитала». Бедный Федюнчик, пропустив пару-тройку стаканов непонятной мутной жидкости, брал в руки зеркало и смотрел на подлого учителя капиталистов, упрекая последнего за то, что он, Федюнчик, столько лет носит на себе светлый образ, а толку — хрен моржовый. Обессиленно бил себя в грудь и забывался в пьяном угаре. Вся из себя интеллигентная Таська с немыслимой завивкой на голове перехватывала очередную
соседку, рассказывая о своей нелёгкой судьбе, как тяжело ей воспитывать в таких условиях сына. Ей советовали почаще кормить ребёнка, чтобы не попрошайничал во дворе, и, наконец-таки, искупать, а то от него, как от козла, воняет. Про еду Таська умалчивала, а насчет мытья всегда имела один ответ: «Ну хорошо, я его сейчас помою, так через пять минут он весь опять вымажется в грязи. Пусть пока так бегает...» Что тут скажешь?
        Не было дня, чтобы сестрицы не сцепились. А если такое не случалось, то на Коганке уже интересовались, в каком лесу волк сдох, что такая тишина наступила. А это, оказывается, сестрицы ухаживали на пару за Федюнчиком, который так пострадал на футболе, якобы за правду. О том, что происходило на самом деле, об украденном у торговки стаканчике с семечками говорили разное. Федюнчик каждый раз заявлялся домой с фингалами и всегда в разорванной вылинявшей тельняшке, демонстрируя галерею произведений выдающихся художников Воркуты, трудившихся на отсидке в поте лица.
        Он сидел на итальянском балконе и полоскал рот с остатками зубов, сплёвывая раствор на бельё, развешенное на первом этаже под балконом, и рассказывал небылицы пацанам: «Я им кричу в поле: стяни сначала сапоги, а потом бей по мячу, мазила. А за моей спиной целая скамейка этих сапог. Солдатня несчастная. Расселись, как пижоны, воняют ваксой. Я сразу и не учуял. Одному разве справиться?»
        Вот тут и начиналось. Лизка, намордовавшись в уборной, вставляла свои пять копеек: «Ага! Слушайте его больше. Он вам и не такое расскажет. Порвал он их на куски... Хрен два, куда там — герой! Что вы с него хотите? Целку порвать как следует даже не смог, а туда же — языком трепать. Вы ж на него внимательней посмотрите: пидор македонский!» С этой секунды жизнь на Коганке оживлялась. Сначала мордобой, потом примирение и опять всё сначала. Находились честные свидетели, утверждающие, что Федюнчик вообще на футболе отродясь не был. А схлопотал по физии за дело на базаре. Такому свидетелю за свою справедливость теперь доставалось от всей пламенной троицы. Сестрицы Лизка и Таська брали этого бесплатного «посетителя одесского цирка» (сокращённо — поца) на абордаж, за попытку ни за что «вылить грязь на человека». Но Федюнчик только и ждал этого часа, чтобы всем людям показать благородство своей души: «Чего вы хотите, он же приезжий, пришпандорить его всегда успеем, пустил пушку и радуется. Столько воздуха испортил. Сделай так, чтобы я тебя долго искал. Ты меня понял? Слушайте сюда: отпустите его, да не за
так. Лизка, объясни ему, какой цурес он получил на всю голову».
        Лизка, пожимая плечиками, как последняя в Одессе прошмандовка, разводила поца не по воровским и бандитским понятиям, а чисто по-человечески. Сам же нарвался, никто его не звал и не просил. Возвращалась не пустая, хоть и под маленьким, но под градусом, чем приводила бывшего мужа в неистовство.
        Потом Федюнчик жалобно просил папиросу. Вся Коганка знала, что угощать его сигаретами «Друг» с собачьей мордой на пачке крайне непорядочно. В Одессе эти сигареты называли — «портрет участкового». И можно было запросто схлопотать от Федюнчика по фене.
        Так, сидя в никуда не едущем трамвае, сами по себе возникали картинки детства. Теперь такого уже, казалось, далёкого. Вообще тот же Федюнчик мог жизнь отдать за любого жителя Коганки, не говоря уже о детях. Когда он бывал при делах, то угощал нас слипшимися карамельками, доставая их из своих необъятных карманов, пытаясь отряхивать от табака. Мы отмывали карамельки под краном и делили между собой поровну. Мне всегда чудилось, что чем дальше отъезжает трамвай от центра, тем дальше отвозит он меня в другую жизнь, в другой современный мир — новой прекрасной жизни. Мы учили наизусть моральный кодекс строителей коммунизма. Мы знали, что нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме. Нужно только немного потерпеть — и всё будет прекрасно. Такой мир уже строится, взять хотя бы наш Фонтанский район. Большие дома, квартиры со всеми удобствами, правда, пока не всё получается, но всё же. А появившиеся новые трамваи? Побольше бы их.
        У нас на Фонтане трамваи без лишних остановок катят по рельсам, не сталкиваясь с соблазнами старой части города. Здесь новые дома находились далеко от трамвайных путей, да и публика была более цивилизованная. Водители, в основном женщины, и носа не показывают из своей кабины и только иногда позванивают встречной коллеге. Чего не скажешь о кондукторшах. Эти дамы невыносимо действовали бесконечно на нервы: «Громодяны, передайте гроши на квиток, я зараз пройду до вас». Однако все знали, что она со своего места да со своими немыслимыми габаритами не протиснется до самой 10-й станции. Но бывало, что встречались среди них такие отчаянные тетки, которые, несмотря на гигантские размеры, прорывались сквозь пассажиров, орудуя на ходу локтями, необъятными бёдрами, а самое главное, тыкающие в лица измученных пассажиров свои грязные сумки, висящие на их столь же объемных грудях, как щит.
        Сегодня утром в непогоду сотни фонтанских жителей молили Бога, чтобы хоть какой-нибудь трамвай появился на линии. Нам с Лилькой удалось втиснуться только в левак-автобус, на котором снаружи не было живого места, весь помятый, и с боем выскочить на Среднефонтанской, оставив на поле боя несколько пуговиц. Галопом мы неслись, уворачиваясь от пронзительного ветра, нёсшегося нам навстречу вместе с каплями дождя, успевшими превратиться на ходу в острые ледяные иголки, к улице Водопроводной, где располагалась кондитерская фабрика имени Розы Люксембург. Работавшие на фабрике в этот день тоже очень многие опаздывали.
        Мы, как всегда, приступили с ходу к утреннему завтраку. Сами конфеты уже не ели. Нас интересовала начинка, которая находилась в бочках рядом с подъемниками. Её поставлял шоколадный цех. Вот мы и выискивали открытую бочку, если таковой не находилось, то кто-то из работниц, оглядевшись, чтобы не досталось от бригадирши или от мастера цеха, нам открывала её. Налетайте, девки! Быстро! И мы все по-быстрому в лощённую бумагу накладывали шоколадно-ореховую пасту, пока её не перемешали с перетёртой карамелью — будущую начинку конфет — раковых шеек и гусиных лапок. Мы моментально растворялись в громадном цехе, прячась за тару, стеллажи. Объедаясь вкуснятиной, травили анекдоты, обсуждали содержание фильмов и того, что удалось посмотреть по телеку. К сожалению, нас быстро вычисляли и под конвоем, как рабынь в древнем Риме, передавали надсмотрщикам — бригадиршам. Те же без устали пеклись, чтобы мы повышали производительность своего труда, оплату за который они получали сами.
        Но этот рабочий день неожиданно для нас прервался часа через полтора. Сама начальница цеха отстранила нас от работы, собрала у проходной цеха и препроводила в здание администрации. В большом учебном классе уже находились девчонки с мармеладного цеха. Отдельно от всех сидели зарёванные Лилька Гуревич и Галка Глазман. Нас проинформировали о произошедшем ЧП, виновницами которого и пострадавшими одновременно были обе наши красавицы. Оказывается, девчонки набив в карманы зефира, ничего умней не придумали, как спрятаться в сушильной камере погреться. В камере находились стеллажи с ещё не подсохшим зефиром. Пришедшие на утреннюю смену работницы закрыли с двух сторон эту камеру и включили. Девчонки сначала обрадовались, что их не увидели, не стали стучать и орать. А потом, когда припекло, то их никто уже не слышал. И дело могло кончиться трагедией, если бы им не повезло. Камера не была полностью заполнена, дверь открыли, чтобы забить её следующей партией отлитого зефира. А когда открыли, там и обнаружили двух учениц, уже лежащих на полу. К счастью, они не задохнулись, остались живы и невредимы. Но нам
всем досталось, да так...
        Никогда не думала, что на фабрике столько начальства и все, оказывается, за нас отвечают. Нас терзали целый день, вступив, наконец, с нами в сговор: нас прощают в последний раз, но мы не будем выносить сор из избы. И всех нас с этого дня переводят в картонажный цех.
        Да, недолго музыка играла, недолго фрайер танцевал. Конфеты, начинки, вафли, зефиры закончились, их заменил вонючий коричневый клей. По сравнению с этим запахом, эссенция теперь казалась нам «Шанелью № 5», которую подарила Лилькиной маме какая-то туристка-иностранка в парикмахерской. В этот уже давно опустевший флакончик мы налили воды и душились. Это был единственный цех на фабрике, в котором не было и намёка на кондитерские изделия. Только вонь и такие же неудачницы работницы, в бригады к которым нас и определили. Вот здесь уж никак не спрячешься. Вся бригада усаживалась вокруг железного стола. Сначала разбирали и нарезали полоски бумаги. На железных досках кистью намазывайся клей и приклеивались к ним эти полоски, потом сдирались и переносились на коробки. И так всю смену. Ужас! Клеить коробки мы научились все.
        К Новому 1961 году нам разрешили сделать даже себе подарок в виде праздничной пустой коробки, обклеенной вырезками из разных картинок на свой вкус. Эти коробки шли как бы в зачёт по производственной практике, поэтому разрешили унести их домой. Все радовались предстоящему Новому году. А мне было не до веселья. Чему радоваться? Полный дневник троек, и хоть контрольные некоторые я написала на четвёрки, они всё равно положение не спасли. Я боялась приезда сестры, как огня. На Новый год она надолго приезжала в Одессу с отчётами и начинала наводить порядок. В этот приезд её как подменили. Куда подевалась девушка-мечтательница, будущий строитель незамерзающих портов на севере? Наверное, предательство её парня Вадима, с одной стороны, а с другой, правда жизни в городе Керчи на строительстве содового завода сделали своё дело. Её рассказы о работе девчонок-изолировщиц привели мою маму в шок. Она никак не могла успокоиться, как такое может быть при Советской власти. В оккупацию румыны только так поступали, так то были захватчики, враги. А здесь?.. Нет, надо что-то делать!
        Первого января объявили денежную реформу. Десять старых рублей за один день превратились в новый маленький рубчик. Больше всех обрадовалась этому наша Алка. Выяснилось, она всё это время раз в месяц получала в Одесском строительном управлении деньги в подотчет, а это, на минуточку, зарплата всего Керченского участка, и перевозила их поездом в общем вагоне в своём чемоданчике. «Вот это номер, чтоб я помер, — только вымолвила бабушка и схватилась за сердце, — так вот почему тебя взяли на эту работу! Нашли дуру! Да ещё по блату! Почему ты раньше ничего не сказала?»
        — А что бы это изменило? Только то, что вы бы нервничали, волновались. А кто на меня может подумать, что я везу деньги? Да ещё в таком чемоданчике?
        — А если украдут? — не унималась бабка. — Что тогда? Лет десять тюрьмы? А с Олькой что будет? Мы не вечные, еле ноги и так тянем. Анька, иди к Лёньке, пусть делает, что хочет, но эту дуру набитую нужно переводить на другую работу.
        Действительно, что-то сделали, сестру через несколько месяцев перевели из Керчи в Одессу. Теперь она работала мастером на участке, который производил работы по замене старой изоляции на новую на судах Черноморского пароходства.
        Вообще этот год был в жизни какой-то особенный. Что ни день, то какая-нибудь чрезвычайная новость. Бабка постоянно твердила: «Вот как начался год кувырком, так и закончится, никак не успокоятся. Нам только революции на Кубе ещё не хватало! Точку хоть не включай! Ещё один братский народ объявился! Мало за братьев славян голов положили, от ига турецкого спасали. Так отблагодарили в 41-м сполна предатели, одни румыны чего стоили, лучше помолчу, негодяи. Зато как с поцелуями в 45-м бросились, с цветами. Кто предал единожды, тому нет никакой веры. А нашим правителям ну никакой науки. Опять объявились новые братья навек. Москва-Пекин отпели, за Кубу взялись. Где та Куба, а где мы? Вот попомните мои слова, выйдет ещё эта Куба нам боком. Как начнет атомную войну этот кукурузник, так уж точно всем достанется».
        Но жизнь продолжалась, теперь, повзрослев, я начинала спорить с вечно недовольной бабкой по любому поводу. Хотя она и считала, что у меня ещё «молоко на губах не обсохло», но в дискуссию со мной, на удивление, вступала. Раньше что-то тоже происходило, однако меня это мало касалось. А сейчас в школе каждую неделю проводят с нами, как со взрослыми, политчас. Ведёт его наш преподаватель истории Исаак. По очереди мы готовимся и докладываем политинформацию на этих занятиях. Мне Алка такую подготовила, а я её сдуру прочитала, что меня потащили к завучу. Пришлось дорогой сестрице идти в школу с этими газетами и ткнуть в них носом наших школьных политиков. Больше мне не поручали никаких заданий.
        А год на самом деле был полон событий. Почти каждый день сообщалось о жизни во вновь образованных государствах, бывших колониях. Мы раскрашивали их на картах в разные цвета, заучивали их названия. И чем больше их становилось, этих новых друзей нашей страны и всех советских людей, тем чаще из одесского порта уходили суда с безвозмездной помощью очередному братскому народу. И с такой же скоростью исчезали товары с прилавков наших и без того полупустых магазинов. Зато торговля на маминой работе оживилась. Но всё это было полной ерундой, самое главное — в космос полетел Юрий Гагарин! Все наши мальчишки как с ума посходили. Пропадали после уроков в кабинете физики. Наш преподаватель был бывшим лётчиком и с мальчишками механизировал кабинет физики полностью. Нажатием на одну кнопку задвигались шторы, на другую — выдвигался проектор, на третью — автоматически опускалось, закрывая доску, белое полотно — экран, и нам демонстрировались маленькие научные фильмы по изучаемым темам. Но вот с телевизором «КВН» часто возникали проблемы, недаром в Одессе его расшифровывали: купил, включил, не работает.
Доставалось же этому «ящику» по полной программе. Удары по нему сыпались, как из рога изобилия. А уж сколько раз разбирали, паяли, что-то меняли. Урок по физике начинался с его ремонта и заканчивался тем же.
        Девчонок наш физик вызывал к доске по принуждению. Быстро что-то спросит, трояк влепит — и привет. Сопротивлялись лишь несколько девочек, одной из них была Леся Никитюк. Она одна не стеснялась задавать ему вопросы, похоже было, что хорошо в технике разбирается. Мне лично было не до физики, так, галопом по Европам. Проскочила и ладно. Ну, сами подумайте, как можно было променять «Голубой огонек» или КВН на какую-то физику. Я и без нее могу починить нашу точку или электрический утюг. У нас дома все это умеют делать — и бабка, и мама, а уж об Алке и говорить нечего. Только собака — балбес Дружок и кот-гуляка Булька были не у дел. Так что с них взять?
        Каждую свободную минуту я мчалась к своей новой проштрафившейся подружке Лильке Гуревич, благо она жила в соседнем доме. Её мама решила проблему с благоустройством их комнаты в коммунальной квартире без проблем. На 7-й станции Большого Фонтана находилось ателье проката, из которого в один день к ним переехали телевизор, холодильник и пианино. Представляете ситуацию: её мама целыми днями трудилась в парикмахерской, а мы, хоровод девчонок, у Лильки в гостях. Это была единственная мамаша, которая разрешала дочке всё, и нам за компанию. Целый день мы толклись на единственном их диване. Комната у них была на втором этаже, хорошая, квадратная, светлая, с высокими потолками, с балконом, выходящим во двор. Закон о строительстве с потолками по 2.50 вышел, когда три этажа были готовы, ну и сразу его претворили в жизнь. 4-й и 5-й получились укороченными, как лилипуты, отчего дом выглядел карикатурно. Так что Лильке повезло, они успели проскочить.
        Этот год так быстро пролетел, как один день. И вот уже не за горами экзамены почти по всем предметам. Как ни следила за мной бабка, всё равно дурила я её по полной программе. Новая страсть деморализовала меня, я читала везде — и в трамвае, и по дороге к маме на работу. Даже играя на фоно. Для этого быстро заучивала наизусть домашнее задание, естественно, с ошибками, и колотила бездумно по клавишам, переворачивая очередную страницу чтива, спрятавшуюся в нотах на фортепьянной подставке. В отодвинутом ящике письменного стола, за которым я делала уроки, всегда был роман, и, как только бабка приближалась, я животом задвигала его и «смотрела в книгу, видя фигу». Я настолько обнаглела, что стала читать прямо на уроках. Причём мне было всё равно, что читать, только проглатывать страницы одну за другой и при этом не попасться ни дома, ни в школе. А тут еще в соседнем доме открылась библиотека. Мы с Лилькой Гуревич записались в неё в числе первых. К весне я попалась по всем статьям: и в школе, и на музыке, волейбол вообще был заброшен. Алка сдала все книжки, и на моей карточке красным карандашом жирно
красовалась надпись: «Не выдавать!»
        Очень они меня напугали, Лилька же книги продолжала брать, сколько влезет, а я у неё. Но всё же тотальная слежка подействовала, я с остервенением принялась за учёбу, чтобы не вылететь из школы и получить свидетельство об окончании восьми классов. Прилепившееся прозвище ко мне с легкой руки сестры — «шум за сценой» сменилось на новое, данное бабкой: «запойная». В этом увлечении чтением, всего без разбору, теперь и мама и бабушка винили только Алку. Посещение Одесского украинского театра, куда меня на спектакль пригласила уже студентка театрального училища Букиевская, тоже отрезвляюще подействовало на меня. Она так хвалилась, она так передо мной выпендривалась, всучив мне контрамарку. Если бы автобусы не привезли на спектакль бесплатно передовиков сельского хозяйства и отдыхающих из дома отдыха, то зал был бы точно пустым.
        Участие моей подруги заключалось в том, что она с другими девчонками и хлопцами иногда с гиканьем пробегали через всю сцену и служили живым фоном для действующих лиц: председателя колхоза «Червоне дышло» и молодой агрономши, закончившей институт и мечтающей всё изменить. В антракте в туалете был спектакль покруче. Там передовицы сельского хозяйства примеряли новые наряды, купленные на толкучке. Вот это был настоящий спектакль, вплоть до драки. Тётки перессорились из-за денег. Доказывали друг дружке, что сто рублей у одной из них Нинка взяла на голубую кофту. «Так я ж передумала её брать и деньги тебе назад вернула», — объясняла, вероятно, та самая Нинка пострадавшей. Красная баба, вся взмокшая, крутилась вокруг своей оси, слушая всех галдящих товарок одновременно, только охрипшим голосом повторяя: «А где ж тогда мои деньги?» В зрительный зал они больше не вернулись, их с подвыпившими кавалерами выставили из театра, и они ещё долго разбирались в автобусе, дожидаясь шофера, который, как и положено, досидел до конца спектакля и даже хлопал громче всех. Поджидая свою подругу на улице, я невольно
смотрела на облупленный автобус, на плачущую тётку, которую обдурили подружки, и мне подумалось: уж она точно запомнит экскурсию в Одессу, её знаменитый толчок и театр с мордобоем. Культурная программа выполнена полностью.
        Выскочившая из служебного входа Вика тяжело дышала, выпячивая вперёд грудь: «Ну, как тебе моя игра? Видела, как я эту дылду Лидку уделала? Ты что, не поняла? Там, в конце первого акта. Я ж специально задержалась и последней выбежала на сцену, и ей ничего больше не оставалось, как торчать во втором ряду».
        По правде сказать, я даже не обратила внимания, в каком ряду пронеслась по сцене моя подружка, все они были на одно лицо. Я всё время ждала, что она сама вот-вот хоть какую-то реплику произнесёт, но права оказалась моя Алка. Я увидела свою подругу в той самой настоящей роли, которую сестра обидно называет «шум за сценой». Лучше, по-моему, вообще не выходить на эту сцену, чем так позориться. Но Вика, опьянённая своим участием, продолжала: «Эта Лидка уродина, вообразила, что если она даёт помрежу, то будет стоять впереди меня. Знаешь, сколько ей лет? Целых двадцать — старуха, а туда же. Я всегда буду стоять впереди, чего бы мне это ни стоило! Чего так смотришь?»
        Она выдержала паузу Станиславского и продолжала: «Не веришь? Мама говорит, что в нашей профессии всегда нужно иметь хоть маленький камушек за пазухой и вовремя им воспользоваться. Ну, а ты? Что надумала?»
        — Буду десятилетку заканчивать, а там видно будет.
        — Ты знаешь, моя мама говорит, что ты бы всё равно не поступила, не для тебя эта профессия. Талант ведь сразу виден, его никуда не спрячешь.
        Так захотелось напхать Вике полную её запазуху, вместо цыцик набитую камнями, но я устала после работы на мясо-контрольной станции, к тому же подошёл трамвай первый номер. Я быстро распрощалась, пожелала ей успехов и поехала домой. Я поняла, что больше с ней не хочу ни дружить, ни видеть её, ничего о ней знать.
        Спектакли театра имени Октябрьской революции мы с Алкой почти все пересмотрели по контрамаркам, которые приносили маме в виде премиальных служащие театра. Это были великолепные спектакли, я тёткам с мясо-контрольной станции на следующий день в лицах рассказывала содержание, отчего они смеялись до слёз и хватались за сердце. Мне нравилось, что они продолжали называть меня «артисткой», как и в детстве, за то, что я корчила рожи, изображая действующих лиц. Спектакли были разные и серьёзные, такие как «Русские люди» или «Партизаны в степях Украины», а «Сорочинскую ярмарку», «Наталку Полтавку», «Шельменко денщик» — эти спектакли я знала наизусть и напевала куплеты, драя без устали окна и полы. Мама меня ругала: мол, я уже здоровая дылда, и пора браться за ум.
        Может, и подействовало, даже в старую школу перестало тянуть. Увидела как-то из трамвая Витьку Ксензовского, ехал он на своём велике. Совсем не изменился, даже не подрос за это время, не то что я, вымахала, как гренадер. Я представила себе на минуточку, как бы сейчас уселась на передней раме его велика, а он сзади, маленький, уткнулся бы мне головой в спину. Смешно, теперь мне нравится совсем другой мальчик, фамилия у него Александр Пархоменко, он так красив и, по-моему, талантлив. Все девчонки класса за ним бегают, выпендриваются. Он, правда, пока никому не оказывает особых знаков внимания. Он даже красивее Василия Ланового и Олега Стриженова, вот настоящие герои нашего времени! А девчонки из класса строят глазки молодым слесарям и электрикам, работающим на фабрике. Они совсем взрослые парни, отслужившие армию, вьются вокруг нас, как пчёлы вокруг распустившихся свеженьких бутонов, так твердит наша бригадирша. Тётка необъятных размеров, но удивительно ловкая и быстрая. У неё не заскучаешь. А кавалеров быстро спроваживает в нужном направлении, не стесняясь: «Чего с пустыми руками пришел любоваться,
к дамам подход нужен, барышни сладкое любят, но не карамельки, а что-то стоящее. Давай отсюда, не стой вместо мебели».
        Как только несостоявшийся кавалер удалялся, начинался разбор его личных достижений. Нас сразу ставили в известность, что какая-то Маргарита с бисквитного цеха делала от него аборт в прошлом году. А в этом он уже гулял с Танькой со старого шоколадного. Все биографии Вити, Васи и т. д. промывались до самых косточек. Но стоило ребятам только появиться с угощениями, как их одаривали сверкающими улыбками и комплиментами и лучших зятьев они для своих дочек не желали. Слесари и электрики гуляли из цеха в цех, вечно таща с собой инструмент и обязательно отрезки труб с приличным диаметром. Вот в этих трубах они и выносили конфеты, которыми угощали работниц картонажного цеха, пытаясь на молодняк произвести впечатление. Нам казалось, что проверяют только нас, а между тем все работницы без исключения таскали с фабрики кто что, но в основном, конечно, конфеты. Не стесняясь, они укладывали в свои причёски «халы» товар, а потом пристёгивали их к голове шпильками. Так, всем цехом, гурьбой они шли к проходной, предъявляя пустые сумки. Потом на улице вытряхивали свои причёски и довольные расходились в разные
стороны. Вся фабрика знала, что в такой-то день будет тотальная проверка, с дружинниками. Эта ситуация обсуждалась целую смену, на каждом шагу.
        Но даже при такой, почти открытой информации, находились работницы, которые попадались. Прямо в проходной висели объявления о товарищеском суде. Несколько раз и нас загоняли в зал смотреть на воришек. Молоденькие девчонки, почти наши сверстницы, с красными от слез глазами что-то лепетали. Их обличители с наглыми физиономиями утверждали, что они являются позором для всего коллектива. Подсудимые просили прощения, что это в последний раз, кто-то у них в семье заболел, поэтому они совершили этот поступок. Их на первый раз лишали премии, на второй производили запись в трудовую книжку, ну а в третий увольняли. Я только удивлялась, как же удается начальству притаскивать два раза в неделю на работу к маме полную сумку самых дорогих шоколадных конфет и обменивать на мясо. А самим красоваться на доске почёта фабрики как передовикам, берущим повышенные производственные обязательства. Какой-то сплошной сговор: кто не пойман — тот не вор. А уж нас как стращали, каждый день пропесочивали по всем статьям. Правда, в последний день на фабрике нас поблагодарили за годовой труд и подарили по маленькой круглой
коробочке мармелада, в которой веером красовались разложенные лимонные и апельсиновые дольки. И зазывали снова на фабрику, заверяя в больших перспективах.
        Предстояли экзамены за восьмой класс. У всех начался мандраж, а тут еще заявление, что с трояками в девятый принимать не будут, оно меня потрясло. Не могли они объявить это в сентябре, дождались окончания учебного года. Басня Крылова — «лето красное пропела, оглянуться не успела, как зима стучит в окно...» — стучала в моей башке круглосуточно. Доигралась, догулялась, дочиталась — всё! Все мы, троечники, которых не приняли в девятый, стояли в классе у доски, опустив головы, держа в руках свидетельства об окончании восьмилетки. Ох, уж как наша Серафима с ее лилейным голоском ехидничала, желая нам «счастливого пути», другими словами: «скатертью дорога» в новую трудовую жизнь. Больше всех радовались и корчили свои прыщавые рожи Исаков и Шевяков. Перейти в другую школу не получалось, везде сократили приём, но открыли новую школу рабочей молодёжи, вечернюю. Мама Лильки Гуревич сразу определила туда доченьку, еще она поступила на курсы машинисток-стенографисток.
        А моя судьба окончательно не была определена. Моя соученица по 105-й школе Светка Муравьёва поступала в пищевой техникум, они переехали с Ольгиевской на 4-ю станцию Большого Фонтана, и мы опять сдружились. Её папа, военный, был каким-то начальником в Одесском доме офицеров, куда мы со Светкой бегали смотреть бесплатно кино. У неё даже завёлся кавалер — курсант Высшего командного пехотного училища. Она пригласила меня к себе на день рождения, на котором отсутствовали родители, зато пришли курсанты с бутылками вина. Я в своём лучшем наряде, чёрной юбочке — солнцеклёш и белой кофточке, гордилась своим присутствием в такой взрослой компании, но потом случайно услышала от Светкиного кавалера: «Что ты притащила эту пионерку? Одна доска, два соска», и при этом их ехидное посмеивание. Светка, конечно, крупная девица, а я по сравнению с ней составляю любую её половину. Когда начались танцы, я тихонько смылась, на этом наша дружба закончилась.
        Расставание с подружками я очень переживала. Изводила себя мыслями, что я не так сделала, что не так сказала. Сначала я потеряла своих друзей с Коганки, с которыми вместе выросла, потом из школы на Пастера. Только сдружилась и была принята в коллектив 56-й школы в Аркадии — тоже расстались. И теперь и из этой школы турнули. Что было делать? Лето летело, книжки и пианино заменили подруг. Но моя старшая сестра, никому ничего не говоря, отписала в Москву и в Киев по всем инстанциям, по разным министерствам и ведомствам обоснованные жалобы, и начали приходить на её имя отовсюду ответы. В них говорилось, что будет произведена проверка по фактам ее обращения. А дальше тишина, глухо, как в танке. Перед самым первым сентября к нам домой пришла завуч и сообщила лично бабушке, под расписку, что 38-я школа принимает учащихся в девятый класс. Такой чести удостоилась не я одна. Все мы, изгои, вернулись в школу за редкими исключениями. С первого урока я поняла, что мне будет доставаться теперь больше, чем другим, и я не ошиблась. В классе вместо выбывших одесситов появились новенькие, опять дети военных.
        Все учителя относились к учащимся одинаково ровно, кроме классного руководителя Серафимы Михайловны. Одна она не скрывала своего подчеркнуто враждебного отношения к нам, нахально добившимся возвращения в «нашу школу», чтобы ее только позорить. Единственный предмет, который в силу своих возможностей я честно готовила, это был ее — русский и литература. Однако не могу вспомнить, чтобы Серафима дала мне возможность нормально когда-нибудь ответить. Всегда перебьёт, сама говорит, говорит, потом посадит меня и, скорчив гримасу отвращения, поставит трояк. Иногда на меня находил ступор, я стояла у доски и молчала. Чувствуя, как она обходит меня сзади и осматривает, подло ухмыляясь. Я ненавидела её, свою тайную мучительницу. Замирала от ужаса, когда она останавливалась возле моей парты. Сколько унижений и оскорблений я от неё вынесла. Однажды она наклонилась надо мной и произнесла: «Фу, я думаю, от кого такая в классе вонь исходит? Ты голову вообще-то моешь?» Как все заржали! Я думала, что провалюсь, сквозь землю. У нас в семье бабка вообще помешенная была на чистоте. Ну здесь я и не сдержалась... Лилька
потом всем рассказывала, что я как заору, что у меня трусы чище, чем у неё рот.
        Потом было разбирательство моей личности по всем косточкам, всем классом, в присутствии высокомерного директора Терлецкого. Впервые я узнала о своих неисправимых недостатках и грехах. Оказывается, их у меня больше, чем лет на свете я прожила. Какие все сволочи, все предатели. Ни с кем нельзя откровенничать, ничего лишнего рассказывать. Все потом тебе же боком вылезет. Всё в точности как на кондитерской фабрике. Там все воруют, но кто попадётся, того осуждают, а сами продолжают воровать. Так и здесь, в школе.
        Как я сдержалась и не сказала им, что я о них думаю — сама не знаю. А так хотелось той же Серафиме ткнуть в морду, как она в раздевалке на первом этаже принимает от мамочек своих любимцев хрустальные вазочки и нейлоновые чулочки, как те чуть ли не в очереди к ней стоят по всем праздникам, как она сияет и кокетничает с ними. И как они помогают ей донести подарки к трамвайной остановке на 5-й станции. Одна учительница украинского языка и литературы, она же и бывшая партизанка, к тому же секретарь парторганизации школы, заступилась за меня. Да еще как! Она начала издалека, рассказав, что семья, в которой я родилась, известная в Одессе. Что мой дедушка был награждён первым орденом Ленина за строительство Ильичёвского порта, он — герой войны. Мой отец был во время войны одесским подпольщиком, из-за тяжелого ранения умер, когда мне исполнилось всего три месяца. И сама я до пятого класса была отличницей, а сейчас заканчиваю музыкальную школу и занимаюсь в волейбольной секции, имею разряд и могу защищать честь школы. И насколько она может судить, девочка я начитанная, знаю много стихов, и по её предмету
ко мне претензий никаких нет. Она даже принесла с собой моё сочинение и прочитала из него отрывок, расхвалив его но всем статьям.
        После её выступления Серафима повернула свой хвост вместе с носом на 180 градусов, посоветовала мне проявить такое же усердие по другим предметам, как и по украинскому языку. Речь директора Терлецкого я совершенно не поняла, он что-то говорил о роли партии и правительства в деле патриотического воспитания молодёжи. Обо мне больше не было произнесено ни одного слова. Казалось, конфликт был исчерпан, но это только казалось...
        Жизнь понеслась дальше, а вместе с ней и я. Снова работа на кондитерской фабрике; нас, школьниц, прибавилось за счет вновь прибывших восьмиклассниц. Распределили по бригадам в разные цеха, я попала в мармеладный. Мы, уже как бывалые, рассказывали и показывали новеньким, что к чему. Эта молодая, да ранняя поросль коренным образом отличалась от нас. Во-первых, они спустя рукава относились к работе, во-вторых, отказывались без перчаток протирать железные коробочки, в-третьих, ни под каким видом не соглашались работать в одной бригаде с тётками. Такие молодые да ранние все знают свои права. Кто-то из мастеров обозвала одну девчонку «соплёй вонючей», так та такое устроила... У меня хватило ума помалкивать, «как будто бы нас здесь не стояло». Мне даже нравилось работать, так быстрее время пролетало, механически выполняя операцию, можно думать, о чём хочешь. Правила, по которым жил мой родной город, я усвоила ещё с детства. Они просты и понятны, как таблица умножения: «не жри в одиночку — подавишься» и «жри сам — и дай другим».
        К затюканным тёткам, работающим в самом настоящем сладком пекле, я относилась с пониманием. И они мне платили тем же — приглашали к своему столу перекусить, смазывали рыбьим жиром мне руки. Всё очень интересно рассказывали, где какой и в чём кроется секрет данного производства. Кого и как в цехе нужно остерегаться. Кто признан официальным стукачом. И, боже упаси, попасться в поле зрения маленькому человечку, крутящемуся по цехам — председателю народного контроля «Абрамгутану»; о его приближении каким-то непостижимым образом узнавали заранее. Все застывали, как роботы, на своих операциях, боясь шелохнуться, повернуться, только бы не встретиться глазами с этим опасным человеком.
        Мы тоже поддавались этому страху. Старались мгновенно пристраиваться к производственному процессу, чтобы вдруг он не обнаружил простой. Создавали видимость работы. Лекции для нас стали во много раз интереснее, мы изучали производство изделий, как будущие кондитеры-профессионалы. Вновь прибывших девчонок в цехах называли оглоедками, как нас год назад, — за ненасытное обжорство. Как говорится, «на шару и уксус сладкий», они поначалу набрасывались на всё подряд. «Не столько сожрёте, как перепортите», — возмущались работницы, подбирая вываленные на полу объедки и забрасывая их назад — к нашему изумлению — в кипящий чан, вместе с прилипшей бумагой. «Добру не пропадать», — ещё подмигивали нам при этом. Дома бабушке я рассказала, какие пакости вытворяют тётки в цехе. Она нисколько не удивилась, только рукой махнула: «Не ссы в компот, там повар Вася ноги моет», и пошла в спальню, придерживая горячий утюжок под боком.
        Бабка снова оказалась права. Это были ещё цветочки. А настоящие ягодки мы увидели потом. Однажды всех нас поставили на разгрузку лифта, который снизу поднимал запечатанные ящики с готовой продукцией. Раньше всегда было наоборот, готовую продукцию грузили в лифты. Оказывается, приняли «возврат» — начальство наверху приказало. Открывать эти ящики и вынимать продукцию поставили нас, объяснив, что мы должны по мере возможности ободрать бумагу. Но в этом сплошном вонючем месиве задача, поставленная перед нами, была невыполнима. И весь этот товар с грязью забросали в чаны, проварили, подкрасили, добавили ароматы, и свежая новая продукция была отправлена в торговую сеть. Приятною вам аппетита!
        Первая четверть пролетела, как один день. За праздничный вечер старшеклассников отвечала наша Серафима. Мне, как и другим детям, занимающимся музыкой, поручалось исполнить по произведению. Я долго мучалась, что же мне исполнить: либо рондо в турецком стиле, либо этюд Брамса. В конце концов остановилась на этюде. Эго была моя экзаменационная вещь, знала её наизусть, прокола не могло быть. Мы с Лилькой Гуревич, которая тоже вернулась обратно в школу, проиграли свои произведения на школьном рояле, так, на всякий случай. А «Рондо» Моцарта, оно и помощнее и повнушительнее для концерта, я только готовила к Новому году и ещё прилично портачила. Лилька своими маленькими, почти детскими пальчиками бело-голубого цвета нежно исполняла «На память Элизе» — это была её коронная вещь. Что будет играть Леся Никитюк, мы не знали, она отдельно репетировала, видно, сюрприз готовила. Самая «великая» пианистка, генеральская дочка Лена Щербина, закончившая музыкальную школу, поступила в музыкальное училище и ушла из школы.
        Торжественный вечер, посвящённый годовщине Октябрьской революции, состоял из трех частей. Первая — торжественная, сам директор Терлецкий читал доклад и поздравлял всех, потом концерт и самое главное — как всегда на третье — танцы в спортзале. Выступающие на вечере должны были быть в школьной форме с белым передником, а остальные могли прийти в свободной форме одежды. Конечно, мы с Лилькой эту свободную форму одежды прихватили с собой, чтобы после выступления переодеться. Моя сестра по такому поводу даже разрешила взять её единственную выходную кофточку и плиссированную юбку. А бабка накрахмалила мне нижнюю юбку, и она стояла, как пачка, вокруг моей тоненькой талии, по которой вниз веером раскрывались мелкие складочки плиссе. Было очень красиво, только портили весь вид простые коричневые чулки в резиночку, которые к тому же были ещё коротковатые на моих худючих и длинных нотах. Я сбегала на 7-ю станцию, там в магазине купила капроновые чулки за 1 рубль 30 коп. И в таком виде выпорхнула на сцену.
        От волнения мои руки дрожали, как бабка любит поговаривать: так, как будто бы я всю ночь кур воровала. Почему кур? Никто, наверное, не знает, откуда в нашем городе такие идиотские сравнения только берутся. Но мои руки так дрожали, что бедный Брамс перевернулся бы в могиле, если бы услышал такое исполнение своего прекрасного произведения. Откуда взялась такая скорость? Хорошо ещё, что слушатели были не большими ценителями, я ведь от испуга этот несчастный этюд два раза проиграла и чуть не пошла по третьему кругу, но сама не знаю, отчего остановилась, как вкопанная. Опустила дрожащие руки на колени и боялась повернуть лицо к залу. Мне громко хлопали, я поднялась, поклонилась и пошла вниз по ступенькам на негнущихся ногах в свой класс переодеваться. Я представляла, как вернусь в зал в Алкином наряде. Я уже успела переодеться и вместо кос с бантами завязать конский хвост, как в класс влетела, словно фурия, Серафима. Как она на меня орала, не стесняясь в выражениях. Задрав на мне юбку, увидев не только капроновые чулки, но ещё и накрахмаленные нижние юбки с кружевом, она схватила меня за мой конский
хвост и стала орать, что не допустит в своём классе проституток вроде меня. На эти дикие крики сбежалось много народа. Я, ревя, собрала свои вещи и сквозь строй обалдевшей толпы вылетела из школы. Домой я сразу не решилась пойти. Забилась в угол Лилькиного двора, за гаражи, отревелась по полной программе. И тут увидела, что в Лилькиной комнате зажегся свет. Я решила, что подруга вернулась с праздничного вечера и поспешила к ней зализывать раны. Но Лилька домой ещё не возвращалась, дверь открыла её мама.
        РИТА ЕВСЕЕВНА
        Ей я, плача и икая, рассказала всё, что произошло в школе. Ведь другие девочки даже на уроки надевают капрон и завязывают конские хвосты, не только на праздничный вечер, как я. И Серафима никому не делает замечаний. Только видит нас с Лилькой, и только нам одним достаётся. Обида так душила меня, что я не могла даже пить чай из их красивой китайской фарфоровой чашечки. Тётя Рита, красивая стройная ярко-крашенная блондинка, ровесница моей мамы, во что тяжело было поверить, гладила меня по голове, потом взяла гребень и стала расчесывать мои волосы. Тихо, тихо она начала говорить, ни к кому не обращаясь:
        — Я родилась в Китае, а точнее в Маньчжурии. Мои родители строили железную дорогу через Урал, Сибирь к Тихому океану, к городу Харбину. Отец имел акции, как тогда было принято, он работал инженером. Мать не работала, воспитывала восемь детей. Самой старшей Рахили уже было двадцать лет, когда родилась я, последняя. Я маленькой была, не помню, как Рахиль вышла замуж. Только по рассказам мамы. Приезжал ансамбль Эдди Рознера в Шанхай, такой успех имел, куда там. Рахили голову вскружил молодой виолончелист из этого оркестра. Родители ничего поделать не могли, так она с ним и уехала в Советскую Россию. Потом замуж повыходили другие сёстры. Постепенно из Китая стали разъезжаться наши друзья и знакомые по другим странам. А когда началась Вторая мировая война, мы, самые маленькие, оставались с родителями в Китае.
        На эту войну, продолжала тетя Рита, ушёл брат в составе английской эскадры. Он был уже женат, с его семьёй родители переехали в Харбин, туда после революции съезжались все выходцы из России. Город расстроился, выпускались газеты. В Советской России нас стали называть «белыми». О родственниках, оставшихся в Советском Союзе, мы ничего не знали. О Рахили не было никаких известий. А тому, что писалось в нашей прессе, отец не верил. Он занялся поставками товаров на войну, жили мы хорошо, ни в чём не нуждались. Мы с сестрой Бетей окончили русскую гимназию. Читали французские романы, ездили в театры, кино. Я любила конный спорт, тогда это было очень модно. Мне на шестнадцатилетие папа подарил лошадь, я её назвала, как в романе Толстого «Анна Каренина», помнишь лошадь Вронского...
        — Да, Фру-фру, я читала, — я уже не плакала, даже улыбнулась и потеснее прижалась к её мягкой руке.
        Тётя Рита, отпив маленький глоточек, продолжала:
        — Однажды на благотворительном концерте, посвященном сбору средств жертвам войны в Европе, Бетя познакомилась с молодым человеком, который вернулся к родителям после ранения. Он стал её женихом. А я только пела и плясала, шила модные наряды, радовалась за сестру. В день помолвки собрались все родственники, как и положено. Большой праздник устроили, столы накрыли, нам с Бетей пошили из тончайшего шёлка нарядные платья, купили лаковые туфельки. И надо же было так случиться, что в самый разгар бала пришло извещение о смерти брата. Так печально закончилась эта помолвка, но на этом празднике я впервые увидела родного брата Бетиного жениха, Киву. Свадьбу отложили, вести из Европы приходили ужасные, В самом Китае беспредельничали японцы. Всем стало не до жиру, лишь бы остаться живыми. Кива с братом часто нас навещали, они всегда приносили кипы газет из разных стран, зачитывали из них статьи. Кива совершенно не доверял японской печати, в которой Советский Союз был уже поделён между Германией, Японией и Румынией с Италией. Потом пришло известие об уничтожении евреев в Польше. Отец не выдержал, у него
случился удар, и он умер. Через год скончалась мама. Так уж получилось. В это нерадостное время две родные сестры вышли замуж в один день и час за родных братьев. Двойными родственниками стали. Так вышло, что Бетя с мужем оставались в Харбине, а я с Кивой уехала в Тяньцзинь.
        Мы, конечно, изредка виделись, по праздникам собирались у кого-нибудь. Жили хорошо, благодаря сбережениям родителей — обеспеченно, ни в чём себе не отказывая. Мужья работали, Бетя родила сына, а я Лили родила только после войны, уже в 46-м. К тому времени к власти в Китае пришел Мао Цзедун. Постепенно дружба между Китаем и Советским Союзом крепла. Мы вернулись в Харбин, чтобы не потерять родительский дом. Только в этом городе ещё всё, ну, почти всё оставалось по-прежнему. Лили училась во французской гимназии, Кива там же преподавал. Он знал почти все европейские языки. У нас была громадная библиотека, я даже имела свой бизнес — выдавала книги под залог.
        В Китае произошла культурная революция, и пришлось принимать решение, куда переезжать. Агитировали в Советскую Россию. Листовки, газеты, кино, журналы пестрели прекрасной, райской жизнью советских людей. В довершение всего пришло письмо от дальней Кивиной родственницы с приглашением приехать к ней в Москву. С такими радужными перспективами, что Киву примут на работу в Московский университет. Его знания языков на родине не имеют цены. Письма приходили одно за другим, Кива, как помешанный, радовался. Мечтал приехать и сразу в Большой театр пойти. Он каждый вечер пересматривал картинки с видами Ленинграда, Москвы... Окончательно Кива принял решение, когда узнал о новом постановлении китайского правительства. В нём говорилось, что все покидающие Китай делятся на несколько категорий. Если ты едешь на запад, то скатертью тебе дорога, без денег, без имущества. Но если ты возвращаешься в Советский Союз, то можешь вывезти всё своё имущество, хоть несколько составов. Даже квартиру твою выкупают. А для Кивы расстаться с библиотекой было смерти подобно. Почти все наши друзья не поверили советской пропаганде,
забрали детей и уплыли в Австралию. А мы паковали книги, вазы, ковры, два вагона зафрахтовали, опломбировали, получили документы и в мягком, полупустом международном вагоне отправились в Россию.
        — Ой! — Рита Евсеевна отодвинулась от меня, подошла к двери, быстро ее распахнула, выглянула в общий коридор. Там никого не было. Потом включила телевизор, опять уселась напротив меня и приглушенным голосом продолжила: — Ночью поезд остановился на какой-то станции, нас вообще на каждой остановке проверяли. Придрались к нам, что в наших документах что-то не так. Предложили захватить с собой вещички и покинуть вагон до выяснения. Уверяли, что проверят, свяжутся с Москвой, и поедем мы в следующем поезде. Эта задрипанная станция оказалась городом под названием Краснотурьинск. Одно название что город, а на самом деле — громадный сибирский лагерь. Кива сразу понял, что мы попали в ловко расставленную ловушку. А я ещё пыталась качать свои права, пока не получила кулаком в лицо и мои зубы вылетели вместе с моими правами. Попала в камеру с такими же идиотами, как и мы с мужем. Подписывала всё, что скажут, и сотрудничество с органами, и выполняла разные работы.
        Наконец, разрешили нам всем вместе поселиться в бараке. Лили почти не знала русский язык, её определили в школу. Кива стал там преподавать. А я обслуживала жён начальства, крутила им кудри, красила волосы. Наши опломбированные вагоны продолжали стоять на станции в тупике. Нужно было что-то делать. Мужу сильно досталось, хоть он и не говорил мне. Твердил только, что это он во всём виноват и нет ему прощения. Дикий климат, побои сказались. Он постоянно кашлял, но продолжат беспокоиться о своих книгах. Мне удалюсь через жену начальника колонии убедить её мужа, что книги не виноваты, пусть лучше их поместят в местную библиотеку или они сами себе отберут лучшее, только не пропадали бы под открытым небом. Часть книг и нашего имущества поместили в местный клуб, часть разобрали начальники, но и мы забрали хоть тёплую одежду, немного других вещей. Подписали акты, что всё нами получено в целости и сохранности, что и мечтать не могли попасть в такие сказочные условия жизни.
        От нас немного отстали, но всё равно жизнь, если можно было назвать это жизнью, продолжалась. Лили после этих потрясений начала заикаться. А Кива подхватил туберкулёз. Постепенно все прибывшие из Китая начали всеми правдами и неправдами уезжать из Краснотурьинска. Я же, дружа с женами начальства, тоже искала пути вырваться отсюда. Болезнь мужа позволяла мне это сделать. Его отправляли, конечно, по блату, под Одессу в туберкулёзный санаторий, а мы с дочерью его сопровождали. Так мы очутились в Одессе и потихонечку начали искать своих. Нашлись знакомые, через одних другие, потом третьи, нам удалось прописаться в частном доме на 7-й станции. Я поступила на работу в парикмахерскую, Лили определили в школу. Кива, умирая, просил прощения за всё, что случилось с нами. А потом частный дом, в котором мы были прописаны, снесли и нам дали эту комнату.
        — Знаешь девочка, у меня даже нет ни одной фотографии от той прежней жизни, как будто бы её и не было вовсе. Мне иногда кажется, что всё это мне приснилось. Только Лили заставляет меня жить дальше, улыбаться и радоваться жизни — назло им всем. У меня есть цель в жизни, поставить дочь на ноги, и я должна этого добиться. И мама твоя тоже вкалывает, чтобы вас вывести в люди. И ты борись, подумаешь, какая-то блядь будет над вами измываться. Мы ещё посмотрим, кто кого. Удивительно, что еврейка — такая антисемитка, просто удивительно, наверное, числится русской. Но бьют по морде, а не по паспорту.
        Вернулась с вечера расстроенная Лилька, она тоже получила нагоняй от Серафимы, хотя и не переодевала школьную форму и не носила капроновых чулок. К ней наша классная придралась за прическу — коротенькую стрижку под названием «я у мамы дурочка». Лильке Серафима насмешливо съехидничала, что и так все знают, кто она, так зачем же ещё подчёркивать это причёской? Почему эта коротенькая стрижка в Одессе получила такое название, никто не мог объяснить. Одесса всегда что-то начудит, отчебучит.
        Лилькина мама этого так просто не оставила, пошла в школу прямо к директору Терлецкому и выложила перед ним все факты. Он ещё больше побледнел, когда она заявила, что Серафима терроризирует в основном одесситов. Особенно ученицу, и назвала мою фамилию, которую он не мог не запомнить вследствие последнего разбирательства. Так вот, у этой девочки родной дядя начальник Одесского уголовного розыска. Посоветуйте Серафиме Михайловне прекратить практику травли учащихся, это будет в её же интересах, а может, даже всей школы. Всё может случиться, когда она домой возвращается затоваренная подношениями обеспеченных родителей. Она это так, между прочим, сообщила, чтобы он принял к сведению.
        — А что прикажете делать? — повторяла Рита Евсеевна, как бы оправдываясь, стуча кулачками. — Терпеть от каждой потаскухи унижение! За что? За то, что у меня убили мужа? За то, что у меня из-за них больной ребёнок? За то, что из меня сделали нищенку? Я в совершенстве владею тремя языками и не могу устроиться на приличную работу. Нашли удобную формулировочку: «У вас нет отечественного диплома, а то мы бы вас обязательно приняли. Заканчивайте университет, и тогда, пожалуйста, милости просим». Так ещё каждая засранка будет измываться над моим дитём. Он испугался, этот альбинос партийный, я видела, аж глаза стали красными, как у кролика. Я так и сказала ему: «Не примите мер, мы дальше пойдём с жалобой». Я ему всё сказала. Как над нами издевались только за то, что мой муж бредил Россией, своей родиной. И мы поверили им! Вернулись в этот коммунистический рай. Я ему всё сказала. Пусть только не примет мер, пусть только попробует. Сейчас не те времена, пусть только посмеют.
        Дома я даже бабке ничего не рассказала. Было стыдно, жалко лишний раз расстраивать своих домашних. Всё равно ничего не изменится, я где-то и сама была виновата. Учись я получше, никакая Серафима меня бы не доставала.
        Удивительно, но после скандала, который устроила Лилькина мама, для Серафимы мы как-то перестали существовать. Она не вызывала нас к доске. У всех уже было по две оценки за четверть, а у нас ни одной. Только перед самым Новым годом она подняла меня что-то дополнить. Но Игорь, который отвечал до меня, всё полностью сам ответил; я, чтобы не молчать, повторила то же самое. Серафима, не поднимая головы, сквозь зубы процедила, что мне место только в зоопарке, как обезьяна повторять, и влепила трояк. Я старалась, как только прозвенит звонок, ни на минуту не задерживаться ни в классе, ни в школе и лишь на улице переводила дыхание. Ноги сами неслись домой, сердце только дома переставало бешено колотиться.
        Школа готовилась к очередному новогоднему празднику. Выпускники-десятиклассники решили не устраивать никаких полудетских вечеров с зачитыванием стихов и прочих выступлений, а устроить самый настоящий карнавал. Все должны прийти в карнавальных костюмах с масками. Наши девчонки только и бредили этим. Шились наряды, но втайне друг от друга. Тема была задана: Куба — любовь моя! Девчонки шили цыганские юбки, кофты, платки. У меня тоже была попытка уговорить бабку что-то оригинальное придумать, но та наотрез отказалась. Зимой переться на толчок, и ради чего? «У тебя же есть украинский костюмчик, в эту школу ты его еще не надевала, его никто не видел». Его сшили для меня еще в классе четвертом. Юбку и пелеринку Алка из старой коричневой формы выкроила и вышила болгарским крестиком. А кофточку белую в украинском стиле так ещё сама школьницей носила, лет десять этой кофте от роду, как минимум. Так кофточка эта, как повторяла бабка, настоящая, и ей нет сносу.
        Я даже попыталась натянуть этот наряд на себя, но куда там! Всё маленькое, да и всё равно не надела бы я его в эту школу. И так проходу не дают, кричат в след: «Диты идитэ вчыть телячу мову» и смеются. Выход пришел, откуда я и не ждала. Лилькина мама открыла свой заветный сундучок, весь резной из сандалового дерева, единственный уцелевший представитель их китайской мебели, теперь служивший им как туалетный столик. Так вот, из него Рита Евсеевна извлекла необыкновенной красоты два китайских костюма. Настоящих шёлковых, расшитых разноцветными блёстками, один нежного голубого цвета, второй — ярко-красного. Я ещё такой красоты никогда в жизни не видела. Узкие брючки с разрезиками внизу у щиколотки, а верх — длинная блуза со стоечкой, впереди застёгивающаяся на маленькие пуговички, скрученные из шелка, даже петельки и те были необыкновенной ювелирной работы. О вышивке и говорить нечего, эти разноцветные блёстки так искусно изображали диковинных драконов, птиц и цветы, да и на самой ткани были вытканы разных цветов и конфигураций рисунки. Глаз нельзя было оторвать от этой неземной красоты.
        По совету Риты Евсеевны Лилька выбрала для себя голубой костюм, мне достался красный. Как только мы облачились в них, сразу вся их комната засверкала, засияла, каждое движение отражалось игрой искр на стенах, потолке, на наших счастливых лицах. Лилькина мама вместе с нами прыгала и дурачилась, даже запела по-китайски, Лилька пыталась ей подпевать. Но пришлось прекратить беситься, соседи по коммуналке не выдержали и стали стучать в дверь и орать в коридоре. Особенно странное семейство Паков. Глава семейства, возвращаясь из туалета к себе в комнату, сразу надевал маленькую шапочку на совершенно лысый череп, я сама его как-то застукала в ней. Рита Евсеевна, когда они ругались, обзывала его «коммуняка в кипе». Его жена, больная базедом, на всех подряд набрасывалась, и встретиться с ней в коридоре из-за её худобы и выпученных глаз было страшновато. У них были две тихие девочки-погодки, которые настолько были затурканы матерью, что перемещались, как привидения, никогда не здороваясь, не поднимая глаз. Семейство занимало две смежные комнаты, а вечерами словно вымирало. Лилькина мама считала их
верующими-семитами, помешанными на чистоте. И правда, их соседка постоянно стирала и вывешивала бельё в общем коридоре, приходилось протискиваться сквозь строй висящего на верёвках белья. От постоянно кипящей на плите выварки у них всегда было в квартире влажно. Только в субботу их не было ни слышно, ни видно, даже на кухне не появлялись. А в воскресенье опять водружалась на плиту выварка и начиналась на кухне ругань.
        В выходной с вываркой на арене появлялась третья семья, занимающая маленькую комнатку. Тридцатилетний рабочий-строитель, его жена, работающая тоже на стройке, и их маленькая девочка, которая всю неделю была на шестидневке в яслях. И только в воскресенье оглашала всю квартиру своим присутствием. Все эти три семьи постоянно воевали между собой, то каждая в отдельности, то группируясь в блоки. Рита Евсеевна старалась быть в хороших отношениях с семьёй рабочих. За что последние платили им постоянным присутствием в их комнате, как в кинотеатре размещаясь на принесенных стульях перед телевизором на весь вечер. Причем они нисколько не смущались, когда Рита демонстративно стелила на диван постель, укладывалась спать. Они только благосклонно разрешали сделать звук потише. Единственно, что можно было сделать, чтобы отвязаться от их присутствия, это не включать телевизор или изнутри закрывать на ключ комнату.
        Один раз в месяц рабочий срывался после получки; приняв но полной программе на грудь, лупил свою Галю. Тогда она хватала дочку и пряталась у Лильки в комнате. Соседи Паки тоже словно вымирали в такой вечер, даже свет не включали. Дядя Вова часа два покуралесит, сорвёт с верёвок вечно сохнущее бельё Паков, что-нибудь разобьёт и успокоится. Заснёт, как младенец, тогда тётя Галя с ребёнком возвращалась к своему законному, пытаясь объяснить, что у других ведь куда хуже мужья. И действительно, на следующий день дядя Вова всё драил, чинил, всем предлагал свои услуги, помощь по дому. Рита Евсеевна считала, что это у него скапливается стресс из-за тяжелой работы, маленькой зарплаты и таких условий жизни.
        И нужно же было так случиться в самый разгар нашего веселья, мы в нарядных костюмах, в комнату вваливается весь в грязи пьяный вусмерть сосед. Что уж ему с пьяну померещилось, сложно сказать. Он прямиком направился к Лильке, схватил ее в объятия. Я даже не поняла, как Рита Евсеевна или прыгнула, или полетела прямо, как тигрица, вцепилась в Вову и стала его дубасить и буквально рвать ногтями его лицо. На дикий крик прибежала тётя Галя, даже соседи Паки выглянули из-за двери, все вчетвером.
        Тётя Галя еле отбила своего муженька от Лилькиной матери. Орала всякие ругательства на Риту и Лильку, даже мне досталось. Бедную Риту Евсеевну колотил озноб, глаза сверкали, она ругалась, обзывая их «быдло», я поняла одно-единственное слово, остальные она выкрикивала не по-русски. Лилька плача, пытаясь успокоить мать, даже не заикалась, а только странно нервно у неё что-то булькало внутри. Я никогда не могла представить себе, что такая нежная, тонкая женщина может в один миг превратиться в разъярённое животное, защищающее своё дитя. Я молча переоделась и побежала домой. На этом дружба в коммуналке временно закончилась и началась вражда. Дядю Вову не было ни видно и ни слышно, но на сцену вышла, казалось, такая забитая тихоня его жена Галя. Весь её высохший организм был наполнен ненавистью, завистью и злобой. Я даже в дверь боялась стучать, а хлопала ладошкой по стене Лилькиной комнаты, поднимаясь по лестнице.
        Идти в школу на карнавал в таких экзотических нарядах, еще больше привлекать к себе внимание я боялась, но очень хотелось. Рита Евсеевна настояла на своём, причесала нас, воткнула в причёски длинные шпильки с бусинками на концах. Выглядели мы потрясающе, особенно подведенные раскосые глаза. Лилькина мама накинула на себя колонковую шубу, которую называла манто, и повела нас в школу. У входа караулила всех Серафима энд компани. Растянула в улыбочке свой ротик, объявив, что это не утренник и родителям здесь быть не положено. Но Рита Евсеевна поздравила всех с наступающим Новым годом, персонально объявив Серафиме, что придёт за детьми в конце карнавала, чтобы та не волновалась. Карнавал прошёл на высшем уровне, о нашей мучительнице мы напрочь забыли.
        Наши костюмы привлекали всеобщее внимание. Нас приглашали танцевать только десятиклассники. Но подлянку Серафима всё же нам подстроила. Первое место за карнавальный костюм получил десятиклассник в костюме Чарли Чаплина, второе присудили девочке в костюме снежинки, и за третье место приз получила я. Мы стояли с Лилькой рядом и одновременно повернулись друг к другу лицом. У подружки на глаза навернулись слезы, это было явно нечестно. Во-первых, её костюм был более качественный по шитью, ручной работы. Во-вторых, она больше была похожа на китаянку: чёрные смоляные волосы, уложенные в букли, подчёркивались яркими заколками. И самое главное, глаза, подчёркнуто удлинённые чёрные стрелки на веках, делали их раскосыми, как у восточных женщин. Я хотела взять Лильку за руку, но она отдёрнула её, развернулась и побежала к выходу. Я успела только мельком увидеть довольное лицо Серафимы. Вот как она отомстила нам, решила поссорить, разбить нашу дружбу. Лилька плача бежала домой впереди, а мне ничего не оставалось делать, как следовать за ней. Рита Евсеевна только собиралась идти за нами в школу, как мы уже
сами ввалились, обе в слезах и соплях.
        — Ну, что на этот раз придумала эта антисемитка? — только поинтересовалась побледневшая Рита Евсеевна. Мы, перебивая друг дружку, рассказали всё, как было.
        — И все? Вот жидовка паскудная! Никак не успокоится. Напрасно я тебя вернула в эту школу. На следующий год пойдёшь в вечернюю. Иначе от этой Сурки не отделаться.
        — Она не Сурка, а Серафима Михайловна, — поправила я.
        — Ну да, это для вас она Серафима Михайловна, а для меня она Сурка Мойшевна, антисемитка подлая. Знаю я хорошо эту породу.
        Мы с Лилькой не стали дальше расстраивать Риту Евсеевну, рассказывать, что Исаков с Шевяковым не давали нам проходу, постоянно напевая: «Москва-Пекин, мы срать хотим». Идиоты, что тут поделаешь. Потом мы пили чай с нежными эклерами, настроение сразу улучшилось, ведь впереди были каникулы. Мы со смехом вспоминали, как Серафима пожирала нас своими сверлящими глазками, как перекашивалось её лицо, когда мы танцевали с ребятами. Этот сраный приз, затруханную маленькую снежинку и ёлочную мишуру, я преднамеренно забыла у подруги. Дома я ничего не рассказывала, боясь нарваться ещё на большие неприятности. Сестра с самого начала была против того, чтобы брать чужие вещи. Свои никогда никому не давала и сама никогда ни у кого ничего не брала.
        Каникулы пролетели как один день. В третьей четверти нам объявили об экскурсии по прибалтийским республикам с заездом в Ленинград, Минск и Киев. Экскурсия должна была состояться в июле месяце, на автобусе Интуриста. Чтобы легче было сдать такую большую сумму, решено было приносить каждый месяц её часть. Эту новость дома я объявила без особого энтузиазма. Но, на моё удивление, Алка одобрила поездку, сразу выделила средства из своей зарплаты. Но при этом третировала меня, попрекала трояками, шантажировала: не исправишь — не дам денег в счёт следующего платежа. Выскочить из трояков у меня получалось с переменным успехом. Просто не хватало физически времени. Причиной была моя новая тайна — кино. Каждый день, отработав у мамы, я непонятным образом оказывалась в каком-нибудь кинотеатре. Я уже десять раз просмотрела «А если это любовь?» с Жанной Прохоренко в главной роли, и ещё хочется. И другие фильмы, которые только выходили на экраны в городе, не обходились без моего присутствия. И, наконец, и у нас появился свой собственный чёрно-белый телевизор «Неман». Мечта поэта сбылась! Какие могут быть уроки на
кухне за закрытой дверью, когда он весь вечер работает. Глаза в книге, а уши в ТВ.
        Лилька Гуревич стала моей самой преданной подружкой. После школы я обязательно тянула её к себе обедать. Ну что делать? У неё не было кроме матери никого, да и та вечно на работе. Один раз в неделю к ним, правда, приходила женщина убирать комнату, мыла места общего пользования и готовила полноценный обед. Особенно удавались ей пирожки с капустой. У нас дома тоже часто пеклись и жарились пирожки, но в основном с мясом. А эти маленькие воздушные с капустой просто сами таяли во рту. В этот день я получала персональное приглашение к ним на обед. Рита Евсеевна звала дочку домой с балкона интеллигентным голоском: «Ли-ли, Ли-ли», потом опять: «Ли-ли, Ли-ли». И так раз десять.
        У нас, особенно на Коганке, не принято было так ласково обращаться друг к другу. Для меня естественно было слышать: Олька, Анька, Надька! Загоняя детей домой, кричали во всё горло. Иные папаши, накричавшись с балкона и видя, что никакой реакции, в голубой линялой майке выйдут с ремнем и, пожалуйста, концерт по заявкам. Гнать, приложившись будь здоров ремнем по спине и заднице, будет через весь двор. Поэтому нежно-писклявое «Ли-Ли» воспринимались нами с таким смехом, с обязательным передразниванием. Как недоумки, мы бегали по двору и повторяли: «Ли-Ли», и при этом ржали, как лошади. Лилька из-за своего заикания не могла нам ответить. Она обычно надуется и только выдавит из себя: «Вы жлобы!»
        Но долго обижаться она не умела. Стоило её обнять, и она сразу всё прощала.
        После девяти вечера мама не разрешала ей с нами гулять ни при каких обстоятельствах. А в нашем 45-м доме в это время только и начинались сборы на гульки. Всем двором мы направлялись в сторону Аркадии. Сам пляж нас не интересовал. Мы обрабатывали местные сады дачников по дороге к туристической базе. Оттуда доносилась музыка, весёлые развлечения под руководством ведущего вечера. Потом были через день то танцы, то крутили фильмы. Нам с забора всё хорошо было видно. Так классно, сидя на заборе, есть почти зелёные абрикосы или кислые вишни и смотреть кино. Иногда нам удавалось незаметно просочиться вовнутрь и раствориться в толпе. Тогда мы с Таней Ковальчук из нашего дома танцевали. Она вообще была помешана на танцах. Если по правде, у неё это неплохо получаюсь. Она была ниже меня почти на голову и более крепкого телосложения и, несмотря на то, что младше меня на целый год, её считали почему-то взрослее меня. В основном она-то и была инициатором похода на танцы. Она весь вечер нудила и тащила нас со двора, но пока виден был летающий мячик по теннисному столу, ей это никогда не удавалось. Зато как
стемнеет, она всегда летит впереди, а мы растягиваемся длинным шлейфом по Педагогической улице, а потом по немощёным переулкам. Каждый раз останавливаясь и возвращаясь к какому-нибудь заборчику, за которым поспевает, наливается соком груша или яблочки, а то и вообще персики. Так, на пробу сорвём, нет, ещё не годится, пусть дозревает.
        Раньше одиннадцати вечера с турбазы мы никогда не возвращались. Потом ещё старались посидеть подольше в собственном дворе, покурить, даже выпить вина, если кто угостит, строчить анекдоты, разные хохмы. Наблюдать, притаившись, за парочками, возвращающимися со свиданий и пристраивающимися на скамейках целоваться. Самое оно вовремя спугнуть, а потом ржать. Тепло, свежий воздух, звёзды с кулак на черном небе, как не хочется идти домой в разогретую за целый день железобетонную коробку, как называла нашу квартиру бабка. Когда совсем было от жары невмоготу, мы замачивали простыни и в мокрых ложились спать. Простыни быстро высыхали. Приходилось замачивать их по несколько раз за ночь.
        Какое счастье — лето в Одессе! Из раскрытых настежь окон доносятся всевозможные запахи жареной рыбы, борща, а то и вовсе одуряющий запах вишнёвого компота, и всё это перемешивается с ароматом свежей выпечки пирожков с вишнями или вертуты с яблоками и всевозможными вареньями. Урчащие пустые кишки, прилипшие к позвоночнику, гонят меня домой. Скорее, скорее по лестнице на второй этаж. Пьёшь прохладный компот из трехлитровой банки, который пузырится прямо во рту, не успеваешь его от жадности проглатывать, и он льётся мимо рта на шею и грудь. Бабка орёт, чтобы сначала умылась, руки помыла, но куда там. Котлетки одна за другой пролетают в чрево, не задерживаясь. «Хлеб возьми, ну кто так ест! — тихонько просит бабка. — Алка сейчас придёт, она тебе даст». Всё. Только икнула, отложила недоеденную котлету на радость Дружку, который тут как тут — дежурит. Сил больше нет никаких. И только нудное бурчание бабки за спиной: «Ноги хоть помой, Алка тебя убьёт!» Пусть убивает, мне всё равно, я уже сплю. Такое вот лето в Одессе!
        А утром бабка не может добудить меня. Только зов ребят: «Олька, идёшь на море?» Всё, я уже проснулась. Вся компания поджидает меня под балконом. А я со скоростью самолёта, нет, пожалуй, ракеты, запихиваю в рот манную кашу, запиваю большой кружкой какао и вперёд. В сетке на ручке двери скрученное полотенце и подстилка, маленький кошелёчек — совершенно пустой. Бабка денег не даст, уже завернула в газету два куска хлеба с брынзой и помидор, протирает бутылку с компотом, ворчит, что вчера я не принесла назад бутылку. А мы её в Аркадии сдали и пили целый день газированную воду. Нужно её отвлечь, чтобы вытащить из копилки двадцать или хоть десять копеек. А бабка, как назло, по пятам шастает.
        — Баба, посмотри с балкона, кто там собрался? Если одни пацаны, я не пойду с ними. Танька Ковальчук есть?
        Купилась, потопала на балкон высматривать. Этих мгновений достаточно, чтобы вставить в дырочку нож, и монетки сыплются. Две десяточки, хватит на пирожки или мороженое.
        — Олька, смотри, чтобы мне к двум часам, как штык, дома. А то вчера к матери только к четырём поехала. Хороша помощница, мать и так ноги еле тянет, ещё тебе такие деньжищи на поездку сдали. Отдыхать целый месяц будешь, а мать вкалывать. У меня нет сил ездить к ней. Ты бы хоть сейчас на каникулах совесть поимела, пораньше к ней ездила. А то как завалится Анька, так и тебе не поздоровится. Все твои гулянки сразу закончатся, вмиг.
        — Не волнуйся, бабушка, — я чмокаю ее в щечку, — приду.
        — А чего Лильку на пляж не берёшь?
        — Её мама не пускает с нами. Баб, представляешь, она плавать не умеет, а мы на скалки заплываем, те, что на военном пляже. Одна морока с ней. Она с мамой на центральный пляж ходит, сидят в шезлонгах. Там у них целая компания собирается. К ним ещё тётка с дядькой из Москвы приехали. Родная сестра Лилькиной мамы — старая такая, толстая и дядька такой же. Они приехали в Одессу с театром на гастроли.
        — А какой театр? Стоящий?
        — Какой-то цыганский, «Ромэн», кажется, называется. Лилька обещала меня взять с собой, они в нашей оперетте выступают. Дядька виолончелист, а тётка билеты продаёт и костюмы гладит. Ну, я побежала, пока!
        — Олька, не задерживайся! Слышишь! — несется мне вслед.
        Несёмся теперь все вместе, проверяем свои ночные шалости за заборами дач. Утро такое свежее, воздух раздувает лёгкие, и хочется его ещё и ещё вдыхать, наполненный дурманом разных расцветок шиповника, роз и просто запахом земли и моря. Оно не синее, не зелёное, оно в это утро всё просто искрится и парится, потому что теплее пока воздуха. Дымка над ним не успела еще раствориться, и оно как бы укрыто одеялом чуть-чуть сероватого цвета. Прямо на глазах яркое солнце съедает это покрывало, и море встречается с ним, голубым небом и начинает от этого ещё больше искриться и радоваться. Эта радость моря передаётся и нам. Мы уже как угорелые бежим к нему навстречу. Возле парапета над центральным пляжем останавливаемся, обозреваем все вокруг, совсем мало ещё людей. В человеческий муравейник этот кусочек суши превратится только через час, и так будет до самого позднего вечера. Это не наш пляж, это гадюшник, пропахший человеческим потом и мочой. Мы только иногда вдоль берега приплываем сюда, чтобы поприкалываться над фифочками или понаехавшими со всех концов страны разными зазнайками и воображалами. Строят из
себя что-то, морды корчат, ручками какашки отгоняют от себя. Сами их потихоньку и выпустили. Всех гоняют от себя, боятся, что их обрызгают, попортят им причёски. Зачем тогда на море ходить? Купальники свои только демонстрировать?
        Не успеют сесть в шезлонг, как тут же начинают жрать, и рот не закрывается целый день. Да если бы хоть ели аккуратно. А то... Яйца чистят и здесь же скорлупу в песок закапывают, и так все подряд, вместе с завёрнутыми в газеты и тряпки отходами от селёдки, копчёной скумбрии, рачков и обглоданных качанов пшёнки, косточек от черешен, абрикосов. Противно, и злость от этого на приезжих. И море злится, как может, борется: язычками волн подмывает загаженный песок и извлекает всю эту гадость. Вот все эти прелести вместе с водой пенятся и качаются у самой кромки берега. Как в такую помойку заходить купаться? А они плавают и их дети тоже, ещё и возмущаются, что грязно. Как будто бы это не их рук дело. А что им? Они завтра уедут. А море, моё любимое море, бабушка говорит, что оно самое старое на нашей земле, за зиму всё равно очистит весь берег. Разбушуется, поднимет громадные волны и вырвет вместе с песком и камнями всю эту грязь и унесёт далеко-далеко. Но когда-то море отомстит за всё это людям. Дождутся...
        Ага, вот и компания артистов, которую я издали с моря высматриваю. Лилька вечером похвасталась, что они с мамой приглашены театром «Ромен» на пляж в Аркадию. Классное место для наблюдения со стороны моря. Ты всех видишь — тебя никто. Хорошо устроились, все вместе кучкуются, шезлонги кругом установили, чтобы никто чужой в их компанию не просочился. А вот и Лилька в панаме, рядом её мама что-то рассказывает, руками жестикулирует. Хочется подойти, но неудобно. Что я им скажу: здравствуйте, я ваша тетя! Нет, у них своя компания, меня никто туда не приглашал. Ничего особенного, такие же, как и все остальные, кто худой, кто толстый — бледные, как и все вновь прибывшие. Сейчас нажарятся на солнце и будут к вечеру стонать и охать, медленно превращаясь в варёных раков. Только в их компании очень весело, так хочется к ним. Нет, пора уплывать на наш военный пляж, к своим. Что я артистов живых не видела? Уж сколько на них насмотрелась.
        Раньше когда Алка с Майкой, своей подружкой, брали меня с собой на море, они всё время только и куролесили вокруг приезжих знаменитостей, как будто своих мало, на одной Коганке их сколько. Вместо того чтобы наплаваться как следует, они часами наблюдали и подслушивали все их разговоры. Для этого старались свои подстилочки всё время поближе к ним пододвигать. А потом бабке рассказывать, да не просто так, а в лицах. Один раз пристроились рядом с семейством Мироновой и Менакера с их сыном Андреем. Конечно, как же такую возможность упустить! Концерта им мало. Кстати, концерт их мы слушали, не покупая билетов. А зачем ещё тратиться, когда за забором Зеленого театра в парке Шевченко и так всё слышно.
        Народ у нас ещё тот. Все уставились на них, как на зверей в зоопарке. Алка с Майкой лежат, делают вид, что им они до лампочки. Хоть бы уже насмотрелись поскорее, и мы пошли плавать. Ну что глазеть? Менакер улёгся на широкое полотенце на песке, накрыв голову соломенной шляпой. Мария Владимировна, восседая в шезлонге, все время покрикивает на сына, не разрешает ему снять белую накрахмаленную моднючую рубашку с короткими рукавчиками, с двумя кармашками на груди, выпущенную поверх брюк до коленок. Парень худючий, высокий, рыжий, на лице и шее гнойные прыщи. Огрызается на команды матери, ругается с ней. Наконец ему удаётся уломать ее, она позволяет снять шорты. Раньше у нас только иностранных туристов можно было увидеть на улице в таких обрезанных штанах. Они высылали из автобуса всей кодлой, собираясь вокруг экскурсовода, пофотографируют, послушают и обратно в свой автобус усаживаются, чтобы через квартал опять выйти.
        Попробуй мы появиться на улице в таком виде. Первый же милиционер заберёт тебя в отделение. А уж бабы одесские, так те и вовсе не упустят своего шанса, чтобы не отвесить такому идиоту пару тёплых комплиментов и не плюнуть ему вслед. А этот молодой да ранний выпендривается, крутится вокруг своей оси, чтобы всем было видно, сколько красных полосочек у него пришито на рукаве. Издали я насчитала три нашивки. Видимо, у себя в школе пионерской дружиной командует. А как он смешно разговаривает: «Мама, намажь меня крэмом, я сниму рубашку. — Нет, сначала съешь бутербродик с буженинкой, а то жара, испортится, и помидорчик возьми, смотри какой сочный». Сыночек впивается зубами в спелый помидор, который трескается и взрывается, разбрызгивая яркий красный сок на белоснежную рубашку с нашивками. Артистка как заорёт, что пляж сразу узнает её голос. Парень не обращает на нее внимания, сбрасывает рубашку и бросается с разбега в море.
        Смотри за вещами, не лови ворон! Только и услышала я от подорвавшихся с места Алки с подружкой. Ну, заразы, им всё можно. Вот сейчас возьму и подойду к Лилькиной компании, не прогонят же, постесняются. Подойду я к ним в своём линялом ситцевом купальнике, пошитом бабкой ещё в прошлом году. А у них на всех женщинах заграничные купальники — цельные, из безразмерного материала, со специальными чашечками для груди и, как Рита Евсеевна говорит, с косточками, которые держат грудь и делают талию. И это не просто купальники — это купальные костюмы, на толкучке сумасшедшие деньги за них просят. Мне хотя бы купили «сжатый» из ситца, с внутренней стороны он весь прошит тонкой шляпной резиночкой-квадратиками. Моя сестра купила себе такой розового цвета. Он очень ей идёт, оттого что полнит, и у неё получается хотя бы попа и грудь. Только он больно долго высыхает. Я дома, пока Алка на работе, натяну его и в ванной комнате перед нашим зеркалом покручусь, полюбуюсь и на место кладу. Сестра как сыщик замечает, что я опять к ней на полку лазила. Орёт, что я все перевернула вверх тормашками. Взяла манеру: чуть что,
не разговаривает со мной. А для меня это самая страшная пытка. Лучше бы отругала, да хоть бы ударила. Я бы всё равно не дала ей сдачи. А могла бы своей девичьей ручкой так приложить, что долго помнить будет. Один пацан с нашего класса, Юрка Черняк, уже вкусил мой удар слёту. Сам напросился. Идём с Лилькой из школы, а он своим портфелем как огреет ее по спине. Этого ему показалось мало, и он решил меня дёрнуть за косу. Ну и схлопотал тут же со всего маху по башке. Он с виду только здоровый, толстый, а на самом деле тело трусится, как незастывший холодец. На физре даже не может вскарабкаться по канату и через несчастного раскоряченного коня перепрыгнуть. И усаживается со всего маху на него своим толстым задом.
        Моим кумиром с 12 апреля 1961 года стал майор Юрий Гагарин. Все о нём только и говорили, писали, тоже мечтали о космосе. Лёжа в чуланчике на своем топчане, упираясь ногами в холодную стену со всей силы, я концентрировалась до такой степени напряжения, что, казалось, сейчас взлечу. Все старые рисунки, подражалки каким-то там старым импрессионистам, в одно мгновение сорвала со стенок «своей кладовки» и отдала младшему двоюродному брату Олежке. Тот тут же наврал у себя в школе, что всё это он сам нарисовал. Мне не жалко. Всё это ерунда полная. Теперь я знаю, что рисовать — только небо, только звёзды, только солнце и их, наших космонавтов-небожителей в скафандрах. Все уговоры бабки сесть за пианино, за уроки — напрасны. Гагарин увлекался спортом, а я бросила. Времени у меня не хватает на всё. А здесь Леська Никитюк записалась в фехтовальную секцию. Занятия начинаются в восемь часов вечера в нашей школе. Она считала, что этот вид спорта хорошо развивает реакцию, выносливость и крепость ног. То, что нужно космонавту. А мои ноги иначе как спичками и не назовёшь. У моей старшей сестры тоже худющие ноги,
но хоть не такие длинные, как мои «стропила». К восьми вечера в принципе я успеваю.
        Так впервые моей подружкой становилась девочка, как мне казалось, из другого мира. Больше всего мне понравилась спортивная форма, которую нам выдали буквально на второй тренировке. На ней еще и об ответственности, с которой нужно относиться, занимаясь этим видом спорта, напомнили. Раньше я ненавидела моего волейбольного тренера за издевательства над собой. Вся группа уже играет мячом, а я всё наворачиваю круг за кругом по залу вприсядку с двумя чугунными блинами на вытянутых руках. Только и слышала: «Жрать больше надо и мышцы на ногах и руках наращивать. Давай ещё два круга».
        А для меня главное успеть у сетки напрыгаться вдоволь, хоть душу отвести. Чтобы руки так наколошматили по мячу, чтоб до следующей тренировки хватило. А в фехтовании вообще постоянно нужно передвигаться на четвереньках. Тренеру я сразу не понравилась как не перспективная, а Леська наоборот. Всё у неё получалось, она будто родилась для фехтования. Ох уж эти передние выпады. Бедный мой тощий зад. Сколько я на него приземлялась за тренировку. А жара, которую испытываешь, когда напяливаешь на себя эту самую фуфайку, штаны да ещё железный щит на голову и в таком виде отпрыгаешь целый час на карачках — домой возвращаешься вообще никакая. Леська успевает сделать все уроки до тренировки. А у меня всё время выпытывает, как я решила уравнение по алгебре, задачку по геометрии. Что я вообще целый день делала? Сказать, что после школы у мамы на работе полы драила? Нет, смолчу. Девочка она хорошая, правильная, так считает моя бабка.
        Как-то раз я поджидала её, чтобы идти на тренировку вместе. День был мерзопакостный, как обычно поздней осенью в Одессе. Целый день хлестал дождь, ветрище, темнотища. В Леськином доме уже горячие радиаторы даже в парадной. Этот дом от всех домов отличается — настоящий «сталинский» и парадная то, что надо, и своя котельная, даже сарай в подвале у каждого жильца свой. У них с самого начала и газ есть, не то что в нашем 45-м. Сижу на подоконнике, жду. Наконец, на третьем этаже дверь открывается и выходит Леськин папа. Он тоже бывший военный — полковник. Посмотрел на меня так, что я с подоконника спрыгнула и выпалила:
        — А ваша Леся на тренировку пойдёт? Я её жду.
        — Пойдёт, копуша она, уже опаздываете?
        Не знаю почему, но мне всегда было как-то неудобно разговаривать с чужими отцами. Я терялась, краснела, от волнения не находила нужных слов.
        — Поднимись к ней, поторопи. Не простудишься? Черевички твои совсем промокли.
        Он был прав, сегодня мои полуботинки нахлебались воды и сверху и снизу, пока я натаскала маме угля по трём объектам. Легче всего притащить на «куриную», там от сарая недалеко, прямо напротив. Два ведра угля хватает, чтобы протапливать буржуйку в течение дня. Вообще-то одного ведра достаточно, второе так, на всякий пожарный. Дежурившая на «куриной» врачиха сама подсыпает в печку уголёк для согрева. Но всё равно там всегда колотун. Стеклянные двери, и до двух часов дня народ туда-сюда шастает. У каждого на базаре своё рабочее место, своя такса. Самое неприятное зрелище - алкаши и подружки этих алкашей. Совсем ещё молодые женщины, опустившиеся на самое дно рыночной жизни. Жалко не их, жаль их малолетних детей. Почему никому нет до них никакого дела? Целый день эти несчастные дети тыняются по базару, пытаясь чем-нибудь поживиться. Где украсть, а вдруг кто пожалеет и угостит. Так эти съестные объедки несчастные крохи ещё тащат своим мамашам. А те, находясь постоянно в пьяном угаре, то целуют и обнимают их, а то, как бес в них вселяется, бьют собственных детей беспощадно. Хуже, чем цыгане, хотя куда уже
хуже. На станции сплетничают тётки, что то одну, то другую лишили родительских прав. Всё время спорят, что лучше ребёнку: или спившаяся мамаша, или детдом для сирот.
        Леськи все нет. Мне кажется, ее папа как-то посмотрел на меня осуждающе. Наверное, узнал, что я плохо учусь. Кому из родителей понравится, что их дочь дружит с троечницей. Когда к ним не забежишь, её мама дверь откроет и тактично так отправляет меня назад: «Леся занимается, и ты иди, готовь домашнее задание». И вправду, что я тут высиживаю? Зачем мне это фехтование? Я уже сегодня так нафехтовалась. Лучше английским займусь, топик поучу, на прошлом уроке так опозорилась. Чёрт меня дёрнул ляпнуть, что Потёмкинская лестница названа в честь князя Григория Потёмкина. Про «Броненосца Потёмкина» совершенно забыла, а ведь читала же, от фильма название. Англичанка возмутилась: «Потёмкин никакого отношения к лестнице не имеет, от него только вред России был».
        Как же так, выходит, всё, что наплела мне бабка о Потёмкине, полная брехня? Не может быть, чтобы им в гимназии врали. Бабушка, наоборот, рассказывала, сколько Потемкин полезного сделал. Дороги строил, города. Надо еще раз расспросить ее. Многого еще не знаю. И вообще, мама права: пора всерьез браться за ум.
        ЧЕЛОВЕК-ПАРОХОД «СТАРШИНА ПРИХОДЧЕНКО»
        Как гром среди ясного неба разнеслась новость, обрушившаяся на всю нашу семью. Первым её узнал мой родной дядька Леонид Павлович. Ему позвонили в отделение милиции, где он работал начальником, из Одесского Портофлота и сообщили, что несколько месяцев тому назад кадровые портофлотцы, участники войны, обговаривали, как лучше отпраздновать освобождение нашей страны, всего мира от коричневой чумы, отметить активных участников Великой Отечественной войны. Среди многих имён решили увековечить память о его отце Павле Антоновиче Приходченко. И теперь имя Павла Антоновича, бабушкиного мужа, маминого папы, моего деда, будет написано на борту самоходной баржи С-222. И мой дед в который раз снова выйдет в море — теперь уже символично. Этот маленький пароходик навсегда будет носить имя «Старшина Приходченко».
        Дома такой аврал поднялся. Мы с Алкой, моей старшей сестрой, за один день побелили кухню, перестирали портьеры и занавески, надраили мастикой паркетный пол. Бедного Дружка гоняли с места на место. У соседки Зинаиды Филипповны одолжили раздвигающийся полированный стол. У бабушки на кухне творилось что-то неимоверное, она готовила одновременно столько разных блюд, просто уму непостижимо. Хорошо, что уже наступила осень и хотя бы стало прохладнее. Готовые яства, накрытые газетами, переносили к соседке на балкон. Зинаида Филипповна, театрально воздев руки вверх и закатив глаза, охала, что не выдержит такого наказания — только лицезреть и нюхать. «А они всё несут и несут, уже ставить негде. Исходим слюнями, они «самые что ни на есть преступники».
        Шутка шуткой, но уже вся её кухня, балкон, оконные подоконники — всё заставлено полным одесским ассортиментом. Никогда ещё в нашем доме столько не готовилось. А у бабушки на кухне ещё что-то тушилось, в духовке пеклось. Жильцы дома, проходя мимо нашего балкона, уловив доносящиеся сногсшибательные запахи, притормаживали, поднимали головы, пытаясь определить, откуда такие запахи. Но стоило завернуть за угол дома, как они получали исчерпывающую информацию, что называется, из первых уст. Только по секрету и только лично им Зинаида Филипповна, при полном параде — яркая брюнетка с алыми губками бантиком, перебросив внушительную грудь через перила своего балкона на втором этаже, сообщала: у ее соседей не свадьба, нет, замуж девки — ни Алка, ни Олька, ещё не собираются. Это торжество в честь бабкиного мужа, деда девок. Его именем назвали пароход, он так и будет называться — «Старшина Приходченко», они же все Приходченки. Гостей ждут, капитан с командой придёт, журналисты, ну и все родычи. У меня здесь такое творится, уже всё заставлено, а они ещё готовят и готовят. С ума сойти можно!
        — Оль, а ты куда? — увидев меня, Зинаида Филипповна наполовину свесилась с балкона.
        — В магазин. Вам что-нибудь надо?
        — Мне? Мне уже ничего не надо, я и так объелась слюнями, уже юбка висит, наверное, на два кило похудела. — Она попыталась продемонстрировать своё похудание и чуть не опрокинула какое-то блюдо. — Не повернуться, всё заставлено. Ты ещё за чем бежишь?
        — Так за ситром, «Куяльником» и хлебом.
        — Да куда ж ещё хлеб? Пирожков тьма, вертут с мясом, с сыром. Я уже... — и она показала четыре пальчика, — слопала, а дед — два. Клянусь, мы только пробу сняли.
        И она опять закатила глазки, целуя собственные пальчики, подмигивая кумушкам, столпившимся возле дворового крана, которые, не стесняясь, развернулись в нашу сторону, внимательно вслушивались в наш разговор, шикая на детей, чтобы не мешали, можно что-то интересное пропустить. Я ещё не успела скрыться за углом дома, как все они переместились к тёте Зине под балкон. И та театральным голосом в который раз стала перечислять только то, что лично у неё находится на хранении.
        — Посуда, вся моя. Одно блюдо с фаршированной рыбой, по всем правилам: шкура снята целиком, чулком, не огрызками, как некоторые теперь фаршируют. И как положено — щука, судачок и красавцы коробчики, они нафаршированы целиком и в заливном со свеклой. Второе блюдо с холодцом из воловьей ноги, петуха и мяса — выбрано одно только мясо. Застыл, хоть переворачивай, не плюхнется. Здесь у меня свинина запечённая с чесноком, её я сама у себя в духовке с утра делала. Казан голубцов с дамский пальчик, в жизни таких не видела, только баба Поля так умеет крутить, — Зинаида Филипповна показала стоящим внизу соседкам половинку своего указательного пальчика. — Полный мой китайский таз нажаренных пирожков и с мясом, и с капустой, даже с вишнями.
        — А где ж они вишен сейчас набрали?
        — Здрасте, я ваша тётя. Где набрали? Всё лето банки катают и варенья варят, девки до полночи косточки своими шпильками вынимают. У них всё заставлено — и балкон и антресоли. Свой балкон завалили, а теперь и мой. Я вчера уже и спать в комнате легла. На их балконе целая выварка синих фаршированных, и огурцы и помидоры. Бабка та сама рыбу солит, вялит. Посолила даже эту, как её, ну, рыбу-блядь — простипому. Вкусная, зараза.
        В балконных дверях показалась лысая голова дяди Саши, мужа Зинаиды Филипповны.
        — Зинуля! Мы сами-то обедать будем сегодня?
        Зинаида Филипповна махнула соседкам, чтобы те не торчали у неё под балконом, мол, как будут новости, сообщу потом.
        — Ну что ты пристал? Я им все свои кастрюли отдала, все миски. Потерпи, мы ж тоже приглашены. Разбирай лучше стол, они и стол попросили.
        В дверь позвонили. На пороге стояла баба Поля, в руках она держала полный противень цыплят табака.
        — Не знаю, как получилось, это Олькина затея, говорит, так теперь курицу модно кушать в ресторанах.
        — Баба Поля, дайте хоть одну кастрюльку, — взмолилась Зинаида Филипповна, — мой Сашка в обморок сейчас упадёт. Я ему хоть картошечки отварю.
        — Зиночка, что ж вы не скажете, а мне и ни к чему, закрутилась. Я сейчас, мигом.
        Через минуту баба Поля вернулась, неся на старом подносе всё подряд: кусок холодца, винегрет, салат «Оливье», горячего копчения скумбрию и несколько помидоров гигантских размеров. Анька у банабака знакомого купила на базаре.
        — Вы, Зиночка, только посмотрите на этих красавцев, жаль прямо резать в салат. Сейчас ещё икорки из синеньких принесу, только-только нарубила, осталось приправить. Олька хлеб притащит. Вечно, как пошлёшь за чем-то, так пропадёт. Знает же, что некогда.
        — О, грохочет уже по парадной бутылками, у меня музыкальный слух. Вот смотрите, она уже на втором этаже, — Зиночка рванулась к двери открывать. — Я что сказала, так и есть, она собственной персоной. Куда ж столько хлеба, когда пирожки есть? Пусть хлеб гости ваши кушают, а нам пирожки достанутся. А то у ваших гостей от таких угощений всё слипнется.
        Муж Зиночки, воспользовавшись случаем, протянул руки к подносу с едой и здесь же получил хороший шлепок.
        — Ну вот, Полина Борисовна, посмотрите на неё, так всегда.
        — Иди лучше руки мой, да с мылом, волтузишь ими везде. Этого всего ему нельзя, нажрётся сейчас, а потом охать будет, соду пить. Я кому сказала, иди руки мой, что стоишь? Может, покрепче тебе завернуть, или так поймёшь?
        Дядя Саша, махнув рукой, не проронив больше ни слова, скрылся в совмещённом туалете.
        Вообще-то Зинаида Филипповна обладала рядом редких качеств, присущих исключительным людям, за что моя бабушка называла её настоящей одесситкой. Она сама, по собственной инициативе, вызывалась всем помогать: то ли кому-то поступить в мореходку, где сама работала, то ли устроить на работу. Вечно собирала какие-то подписи в чью-то защиту. Потом от собственного добра имела, как говорят в Одессе, приличный гембель на всю голову. Для любого другого человека это бы стало наукой, но только не для неё.
        Бабушка, как могла, её утешала: «Зиночка, вы благородный человек, Бог всё видит».
        Поехала Зина в Москву навестить дочь с зятем. А её дочь на минуточку была женой известного не только на всю Одессу, но и на весь мир волейболиста Мондзолевского. Представляете себе, что это значило в Одессе, Жорка Мондзолевский, пасующий нашей сборной по волейболу, — олимпийский чемпион! А её дочь Валентина — тренер по гимнастике в ЦСКА. Зинаида Филипповна та еще хохмачка была, юморная на все сто. Анекдот рассказывала, как дочь в Педагогический институт поступала, на физвоспитание. Сидят бабы во дворе, сплетницы, всем подряд косточки промывают. Вадька пробегает мимо них, и одна другую спрашивает: а Зинкина, нашей артистки, куда поступила?
        — А ты что, не знаешь? Так, это, как его, на бревно пошла учиться.
        Всё, конец света. Даже привыкшие ко всяким едреным словечкам, ляпам и несуразицам одесситы катались от смеха.
        Так вот, Зинка вдруг звонит Алке на работу из Москвы. У нас дома, как и почти у всех, не было телефона. И сообщает, что по собственной инициативе купила нам в Москве два немецких кресла и журнальный столик и всё это отправила уже по железной дороге. Так чтоб мы не волновались, когда придёт извещение на получение. Вот это Зинаида Филипповна! Ещё что купила Ольке туфельки, недорогие, не пугайтесь. Что ещё надо — позвоните.
        Эта неугомонная женщина всё время что-нибудь придумывала, вдруг новый рецепт притащит «для приготовления которого ничего не надо» — у вас всё есть, или, на худой конец, вазочки в серванте поменяет местами и зовет показать, как они теперь смотрятся.
        К четырём часам она уходила в Среднюю мореходку, которая располагалась на улице Свердлова, где работала заведующей клубом. В её трудовой книжке так и было написано в графе профессия — артистка. Так вот, она на работу носила капитанский костюм с золотыми нашивками на рукавах, обязательно звонила к нам в квартиру, и радостная компания — собака Дружок с лаем, кот Булька с мяуканьем и бабка Поля с криком: сейчас, сейчас! — бросалась открывать дверь. Животные не давали бабке пройти, она держалась за стенки в узком коридоре, боясь упасть.
        — Ну, как? — Зинаида Филипповна делала пируэт и величественно, как королева, входила в наш совмещённый санузел. Мы умудрились вмуровать там старинное зеркало, вынув его из рамы, так как оно не проходило в высоту потолка в нашей хрущёвке. Там оно занимало всю стену от потолка до пола, а с обеих сторон его освещали два бра.
        — Зиночка, дай бог вам здоровья, вы просто королева! Куколка, красавица, сплошное заглядение! Такой второй во всей Одессе не сыскать.
        Зинаида Филипповна, обсмотрев себя со всех сторон, скорчив бабке рожицу, детским голоском прочитывала стишок:
        Лезиновую Зину купили в магазине,
        Лезиновую Зину в колзине плинесли.
        И нанеся последний удар по своему симпатичному личику, а именно: подкрасив сначала чёрным карандашом родинку над верхней губой, а потом помадой губки, обнимала бабку, а мне показывала язык и, смеясь, напевая модную мелодию, удалялась.
        — Баб, она такая старая, а ведёт себя, как маленький ребёнок. Всё время придуривается.
        — Знаешь, Олька, ей просто самой тепла не хватает, она всю себя раздаёт, раздаёт... Её жизнь тоже побила, врагу не пожелаешь, а она выстояла. Молоденькая была совсем, а выстояла, и дитя сохранила, и духом не пала. Она надежный человек, на такую всегда можно положиться.
        И прихватив чугунный горячий утюжок, завёрнутый в старое обгоревшее полотенце, баба пошкандыбала в спальню. Свита гордо проследовала следом — кот Булька на кровать, поближе к утюжку, жирнющая раскормленная дворняга Дружок, прижимаясь всем телом к полу, еле пролазила под кровать. А я уезжала к маме на работу, на мясо-контрольную станцию. Помогала маме, работа тяжелая, натаскаешься туш — руки отваливаются. И так изо дня вдень, из года в год.
        И вдруг такое событие!
        И удивительное чувство, как будто бы дед из рейса должен прийти! Наконец кончится его вахта, и он возвращается домой. Мы все потеряли сон. Бабка не спала, всё вздыхала, наверное, вспоминала деда. Мама ворочалась на кровати всю ночь. Я сама тихонечко всплакнула, уткнувшись в подушку, чтобы никто не слышал. Вспоминала тот вечер летом 1959 года, я его никогда не забуду. Вообще-то страшное лето, когда я, тринадцатилетняя девочка, осталась фактически одна. Алка уехала в Калининград на практику, от института. Бабушку прооперировали в Херсонской больнице, а маму «скорая» увезла в еврейскую больницу, куда-то на Молдаванку. Натаскалась она этих туш с подвала, и у неё началось кровотечение ночью. Хорошо ещё, что мы спали с ней в одной кровати, и я почувствовала мокрое. А мама не хотела просыпаться. Как я кричала, всю Коганку на ноги подняла. Маму увезли, я осталась одна на хозяйстве, как справлялась, сейчас сама удивляюсь. В тот вечер на Коганку приехал мой дядька Лёнька, на милицейском мотоцикле, специально за мной, чтобы я с дедом повидалась. А я впервые тогда закатала литровые банки компотов, целых
восемь банок. И ещё тёплую банку обтёрла и взяла с собой для дедушки — порадовать его.
        Но, видно, он не понял. Только всё о бабушке спрашивал, и я врала ему напропалую, что всё хорошо. Гладила его по пожелтевшей руке, такой сильной раньше и слабой сейчас. Дедушка, дедушка!
        Наконец семья собралась, по-моему, это в первый раз на новой квартире на 6-й станции Большого Фонтана. Дядя Леонид Павлович поехал в порт за капитаном, его помощником, какими-то начальниками из пароходства и журналистом газеты «Моряк».
        Все мы причепурились. Даже моя мама по такому случаю отрезала свою косу, сделала завивку, да не просто, а ещё и покрасила волосы, закрасила седину и урзолом подвела брови и ресницы. Все ей делали комплименты, я на неё смотрела и не верила, что это моя мама. Так она помолодела и выглядела здорово. Конечно, всё это заслуга Зиночки. Она просто вцепилась в маму и приказала мне бежать за Лилькиной Гуревич мамой-парикмахершей. Хорошо, что та как раз была дома, и дело было сделано. Моя мама ещё надела Алкин костюмчик и сидела рядом с ней не как мама с дочкой, а как с сестричкой. Пока Лёнька не доставил в дом гостей, все только и говорили о маме и, конечно, о праздничном столе — какой богатый стол, красивый! Зинаида Филипповна руководила его художественным оформлением. Не успокоилась, пока не притащила свой немецкий сервиз, всякие штучки-дрючки, салфеточки. Вновь прибывшие гости просто обалдели. Они уставились на стол, как на какое-то чудо, не представляя даже, что это только начало...
        Трое мужчин из прибывших, среди которых особенно выделялся высоченного роста капитан, были в парадной морской форме. Когда они вошли, казалось, упёрлись своими кокардами в наш потолок. Зинаида Филипповна моментально подсуетилась и рассадила мужчин среди женщин. Только пришедшие в штатском совершенно не котировались с моряками в эполетах, и они тихонько уселись вместе рядышком на приставном столике сбоку и, не дожидаясь в таких случаях торжественных тостов, стали таскать пирожки.
        Первой поднялась бабушка и на правах хозяйки предложила помянуть деда. Потом произнёс тост капитан, «обветренный, как скалы», сразу съехидничала моя старшая сестра. Стал рассказывать о своей героической жизни, как во время войны он по Северному морскому пути проводил конвой из Канады. Какие ранения получил, какие награды, и вот теперь, на старости лет решил перебраться в солнечную Одессу, с морем расстаться не может. Теперь будет обслуживать линии Одесса-Николаев-Херсон-Килия и Измаил. Мне казалось, всё это он говорил, обращаясь к моей маме. Я не ошиблась в своих наблюдениях...
        Потом ещё несколько раз помянули деда, и каждый стал рассказывать, что он знал о нём. К моему стыду, я сама впервые узнала о деде, что родился он в Ялте, в те времена — Новороссийском крае, а в советские — в Крымской области республики Украина. Его воспитывал дед.
        Леонид Павлович, мой дядя и мамин родной брат, по случаю такого торжества тоже, как «морские волки», облачился в свой парадный офицерский мундир с погонами подполковника милиции, он потребовал налить ещё по стопочке и как студент-вечерник Одесского университета юридического факультета, словно отвечая по билету на экзамене, поведал следующее:
        — Дед моего деда Павла Антоновича Приходченко родился в 1846 году. Ровно за сто лет до моего года рождения. Это было ещё при царе Николае Первом. И ненавидел он всю династию Романовых до последнего вздоха. Шесть лет ему было, когда по распоряжению царя их семью свободных людей, так называемых государственных, незаконно перевели в удельные, то есть в крепостных царской фамилии. Его отца, то есть, получается, моего прадеда, за то, что он участвовал в бунте против несправедливости, забили шпицрутенами — несколькими сотнями ударов палками. Всех остальных родственников распродали, как крепостных.
        Так дед моего деда в шесть лет стал и сиротой, и крепостным и получил новую фамилию, поскольку воспитывался при приходе. Когда подрос, забрили в солдаты на двадцать пять лет, где досыта хлебнул царской милости и офицерской справедливости. Друг у него был по солдатской горькой судьбинушке. На Кавказе, где они тогда служили, с помощью деда друг сделал себе членовредительство. Рубанул ему дед по сухожилию на ноге, да так, чтобы кость не задеть. Ну, его как хромого комиссовали. Дед остался один, решил выждать немного и при случае, как будет еще столкновение с черкесами, себе чего-нибудь пристроить. Он сам себе рубанул саблей по левой ноге, да сапог новый пожалел, решил ударить повыше. На всю жизнь сэкономил левый сапог, а ногу раненую в лазарете отняли. Намыкался он с этой ногой, сам себе был не рад. Но это не помешало ему переехать в Крым, долечиваться.
        Там ему повезло, он женился на вдовушке, и родилась у них дочка — радость и надежда. Да, видать, если нет счастья от рождения, так и до конца жизни оно не придёт. Сначала жену схоронил, а дочку, как подросла, пристроил в господский дом в город Гурзуф к помещику Бекетову служить прислугой. Помог все тот же старый друг деда; бывший солдат, он служил у Бекетовых конюхом. Два раза в год, на Пасху и Рождество, дочка с гостинцами навещала отца. Ждал он ее и на этот раз. А увидел — и как только сердце выдержало. Обесчестили его единственное дитя и выгнали вон. Так из дома на улицу она больше ни разу не вышла — тихо родила хлопчика и померла. Это была моя бабушка. — У Леонида Павловича даже голос дрогнул. Все сидели тихо, даже есть перестали. — Давайте и их помянем! — Все выпили, но хотелось уже дослушать до конца эту печальную историю нашей семьи. — Затаил дед злобу на весь этот род и поставил бутыль вишни с косточками. Еще когда служил, запомнил одну свадьбу, закончившуюся поминками. Там хозяин дочку замуж отдавал. А еще в день, когда она родилась, заготовил вишнёвой наливочки, решил до самой её свадьбы
сохранить, долгожданная дочка была. Да не вынул косточки, забыл. От те косточки всю наливочку в яд превратили, и гостям, и хозяевам могилы солдат заставили копать.
        Десять лет старик ждал, и всё выпытывал у конюха на ярмарках в Ялте, как дела в господском доме, как туда внучка пристроить. Как молодой барин поживает? Знал всё о нём — и что женился, дитя родил. Что дома ему выпить не дают, так он на рыбалку ходит и в море душу отводит. А Павка твой на него походит — гада. Так ты весной привози хлопца, с десяти лет возьмут уже.
        Вот так мой отец, продолжат Леонид Павлович, в десятилетнем возрасте был отдан в найм к помещику Бекетову в город Гурзуф. А обидчик его матери в тот же год утонул. Перепил вина, ему стало плохо, он наклонился, хотел ополоснуть лицо и бултыхнулся в воду, ни разу не всплыв. А как исполнилось отцу четырнадцать лет, сбежал юнгой на торговое судно какого-то грека. С 1914 года, как все, был мобилизован и служил в 134-м Феодосийском полку, участвовав в боях Первой мировой войны. Достиг чина младшего командира. Награждён был тремя Георгиевскими крестами. Дважды был серьёзно ранен. Революцию отец принял сразу бесповоротно и подался в партизаны. В составе Московской дивизии воевал до самой февральской революции. А потом в Черноморской дивизии, в карательном отряде товарища Храпова.
        Оказывается, не только Лёнька всё о своем отце и моем деде знает, но и мама с Алкой, не говоря уже о бабушке. Только я в свои восемнадцать не интересовалась ничем. А дед-то такой герой!
        Лёнька продолжал:
        — С 1919 года по 1920 включительно воевал Павел Антонович в Перекопской дивизии старшиной разведчасти, под командованием товарища Фрунзе. Был награжден за взятие Перекопа, и опять два тяжелых ранения. Сабельное — шеи и правого бедра. Как всё в этой жизни связано! Теперь мы живём на улице Перекопской дивизии в доме 45, в квартире 27. Мать, а ты помнишь, как отец рассказывал? Он уже в госпитале, после ранения, умолял хирурга спасти ему ногу, боялся остаться без ноги, как его дед. И хирург, на свой страх и риск, ответил ему: «Ну, тогда держись, морячок!»
        Я даже ещё помнила, на его бедре часть тела была бледной и без волос, и это место дед всегда растирал. Ныло оно и болело. Лёнька, уже хорошо поддав, стал спускать брюки и показывать своё бедро. Видишь, мать, до сих пор у меня есть метка. Смотри, как родимое пятно, не загорает. У моих сыновей — и у Олега, и у Валерки — тоже на этом месте по пятнышку, но уже поменьше. Мне чужого не подсунут, сразу определю: моё или нет!
        — Так ты пройдись по Одессе, сними со всех штаны, может, и найдёшь своих, — съехидничала Алка. Все заулыбались, глядя, как Лёнька, покраснев, застёгивает свои брюки. Ни для кого не было секретом, что наш Лёнечка неплохой ходок по женской части.
        — Ну, дайте слово сказать, хоть на пять копеек вставить, — бабкин племянник дядя Боря пытался успокоить развеселившуюся компанию. — Я первый раз увидел дядю Паву ещё с палочкой, помнишь, тётя Поля? В госпиталь мы бегали, за ранеными ухаживали. Время такое тяжелое было. Все в госпиталь ходили, кто стирать, как тётя Поля, кто за ранеными присмотреть. За это давали кисель с отрубями. Олька, знаешь какой кисель с отрубями? Нет? И дай Бог тебе никогда не знать. Мы тоже там с Костькой ошивались, кого побрить, кому ногти постричь, кому письмо написать. Вот там, в госпитале, дед и положил глаз на нашу тётку.
        — Муся, ты ему больше пить не давай, — приказала очень серьёзно бабушка.
        Но где там! Дядя Боря уже вошёл в роль старого блатного одессита и с причмокиваниями и загибаниями пальчиков, извиваясь, пошёл молотить языком.
        — Какая ещё красотка была наша Поля! Одна корона на голове из двух кос, каждая толщиной с кулак, чего стоила. — Тетя Муся в подтверждение правды, сказанной её мужем, только утвердительно кивала головой.
        — Боря, говоришь — говори, но только не веди себя, как жлоб пересыпьский, босяк, биндюжник какой-то. Аж смотреть противно, что люди подумают, в приличный дом пускать тебя нельзя. Уже сам дед, а кривляешься, как дурак.
        Но дядя Боря и не подумал обращать внимание на жену, продолжал :
        — Дядя Пава и так и сяк подруливал к ней, а бабка ни в какую. Даже в госпиталь перестала ходить.
        — Ага, ага, — подхватила тётя Муся. — Бабы со двора видели, шо морячок хроменький на полном крючке, и тётку спрашивают: «Ну, как там твой морячок?» А баба Поля, чтобы отвязались, возьми и ляпни: «Помер он, царство ему небесное!» Только сказала, а в ворога двора входит покойничек с букетом. Прямо с того света свататься пришёл. До сих пор у нас, в десятом на Ольшевском спуске, помнят. Вот смеху было!
        — Настоящий это мужик был, — продолжал дядя Боря. — Полюбил и всё тут, настоящий казак. Перекоп взял и нашу бабку тоже! Правда, измором. Тебе бы, Олька, такого мужика встретить.
        Я посмотрела на бабушку, на её сморщенном лице горели нездоровым румянцем щёки и в голубых больших глазах светилось счастье воспоминаний.
        Про себя я подумала, что дядя Боря спьяну, похоже, всё перепутал. Моя мама родилась ведь ещё в 1914 году. Я хотела внести поправку, но Алка стукнула меня под столом по ноге: сиди, помалкивай. Нажрались, ерунду мелят.
        Потом поднялся какой-то начальник портофлотовский, предложил тост за деда:
        — За первого в Одессе стахановца. — Стал рассказывать, как дед после гражданской наш порт восстанавливал, всё ж было разбито.
        Дядя Боря никак не мог успокоиться, всё предлагал моей маме выпить:
        — Анька, давай выпьем, я тебе никогда не говорил, а это дед покойник денег мне дал, чтобы я за вами беглянками в Ташкент смотался.
        Тётя Муся не выдержала и с силой толкнула мужа:
        — Ты закроешь уже свой поганый рот? Что ты мелешь всё подряд? Какой Ташкент, я тебя сейчас прибью здесь без шума и пыли, ты меня понял?
        Дядя Боря невинно поморгал глазами, пожал плечами:
        — А что я такого сказал? До войны хоть пожили, как люди.
        Представители порта и два журналиста сметали всё со стола, и куда это только в них вмещалось, понять было невозможно.
        Лёнька опять налил полные рюмки.
        — Мама, а помнишь, каким отец пришел с этой войны?
        — Помню, сынок, хорошо помню. Накануне мне сон приснился, сам Сталин, хотите верьте, хотите нет. Я ещё Соцкого тогда попросила, чтобы он шкалик достал. Помнишь, Анька?
        — Ну и что Сталин? — не выдержала я.
        — Так и сказал: «Мать, купи бутылку водки и жди... Вернётся твой солдат». Так оно и случилось! Сначала дед на Ольшевскую пришел, его соседи на Коганку отправили. Мы ж тогда у Соцкого на Коганке жили. Смотрю, идёт, худючий, одни глаза горят. А Соцкий, твой, Олька, папочка, дрова колол во дворе. Алка с Нонкой бросились к Паве, а я стою и как раз выкручиваю Соцкого кальсоны и механически стряхиваю их и стряхиваю. С места двинуться не могу, и слова сказать сил нет. Смотрю, у деда глаза кровью наливаются, но он стоит, как вкопанный, вот-вот бросится. Здесь Анька выскочила, к отцу бросилась. С Соцким стала знакомить, мол, так и так, человек хороший, спас нас этот человек от смерти во время войны. Олька, так твой батя боялся, что дед топор у него выхватит и зарубит. Скорый был на руку дед, решил, что Соцкий мой кавалер. — Щёчки бабушки раскраснелись, глаза заблестели, заслезились. — Израненный дед, но живым вернулся, так и сказал: «Я ж тебе обещал вернуться, Поля, я ж слово держать привык». А сам как доходяга. На следующий день уже в порт подался, такой уж характер, ничего не изменилось. Все для других.
Всю жизнь на первом месте партия и работа. А как там дома выкручиваемся, ему не было дела. Только когда я на него насяду, он, бывало, так ласково скажет: «Полюшка, я ж не для себя, душа за дело болит. А ты у меня, я ж знаю, справишься». Такие были времена, что уж тут скажешь. На его долю три войны пришлось, и все с немцами. Спасибо вам всем, что не забыли, помните. Лёнька, ты бы закусывал, а то опьянеешь!
        — Так мы её сейчас прикончим, как дед немцев! — дядя Боря быстро налил всем по полной рюмке.
        — Борька, а ты совсем от рук отбился.
        — Да я, тётя Поля, уже сам дед и всё отбиваюсь и отбиваюсь от своих баб. Я их, тётя Поля, как врагов народа... — и рожу скорчил в сторону тёти Муси.
        — Борька, как я ненавижу, когда ты корчишь из себя босяка и эти ужимочки, — никак не успокаивалась тётя Муся. — Ты сейчас получишь у меня вместо приятного вкуса в роте понос на мозги.
        — Помолчи! Сама попадешь под настроение.
        Подвыпивший Лёнька пристал к Алке, чтобы она что-нибудь о деде
        сказала, но та только что-то сухо промямлила, я даже не расслышала.
        И Лёнька завёлся, что та из себя барыню корчит. А дед, между прочим, жизнь за таких, как она, отдал. Вот Советская власть не забыла его заслуги. Какой почёт оказала!
        Конечно, лучше бы он Алку нашу не трогал. Она бы тихонько сидела, потом мыла посуду. А здесь её как подменили. Она поднялась со стула, с каменным побледневшим лицом произнесла:
        — Дед на своей барже трижды десант в Керчи высаживал. В декабре 41-го ранило его, залив сковал лёд. Его лётчики заметили и со льдины багром, как тушу, подцепили. Тогда его бушлат с орденами и медалями затонул. В 42-м ещё раз был ранен, в голову и грудь, и отвоевался — дали инвалида войны 2-й группы. У деда было только серьёзных ранений тринадцать, а таких, полузаживающих, он просто не считал. — Бабка подтвердила, что живого места на теле у деда не было, одни ямки. Я любила лежать с дедом рядом и пальчиком тыкать в эти шрамы, училась считать.
        Алка не унималась и неслась дальше:
        — А ты забыл, как дед отписывался за утонувший бушлат с орденами? Я не забыла и никогда не забуду, как он в сердцах выпалил: «Лучше бы я сам утонул вместе с бушлатом». А где же была твоя партия, когда инвалид столько лет в соляном складе жил? Как дед радовался, когда, наконец, ему дали записочку с адресом на 7-й Фонтана. А мы ещё, как дуры, поехали, драили там полы, окна. Как же, нам дают трехкомнатную квартиру... Да рано обрадовались, не дали деду квартиру. Вот тогда он и не выдержал, свалился. — Она как-то странно изогнулась в сторону гостей из порта. — А потом ещё эти... ждали, чтобы он поскорее умер. И вообще ничего давать не нужно будет. Так оно и вышло.
        За столом стало тихо-тихо. И тут Лёнька как заорал:
        — Так всё равно же дали. Где ты сейчас живёшь?
        Алка села на свой стул и выпила рюмку водки, руки её дрожали, лицо в желваках:
        — Ну да, дали, когда старые портофлотцы возмутились. Вспомнил бы, как бабка за дедов ратный труд ещё в бухгалтерию три тысячи снесла.
        А дело было так: деда в больницу прямо с баржи отправили. Тогда Ильичевский порт строился, и он на своей барже туда грузы доставлял, всякое оборудование, песок намывали с камнями. Но бухта сложная, сопротивлялось море. Всё, что за день намоют, море за ночь унесёт. Когда дед попал в больницу, его экипаж расформировали, какие-то материальные ценности за время болезни растащили, документы растеряли. Так, вроде он не отчитался своевременно. А когда нужно было получать ордер на квартиру, бухгалтерия насчитала за дедом долги, не отчитался за полученную для команды спецодежду. И ордер на квартиру отказались давать. Опять мама, как всегда, взяла деньги в долг...
        — Алка, ты не права, и брось свои диссидентские штучки, моего батю ценили. Он первый в порту орден Ленина получил.
        — Цацку повесили, а в персональной пенсии отказали, — зло обрезала Леньку Алка.
        — Врёшь, он был представлен. Я сам ему помогал бумаги заполнять.
        — Рассматривали, до самой смерти всё рассматривали.
        — Заткнись, а то я тебе сейчас вмажу, костей не соберёшь. Выучилась, чересчур умная стала.
        — А зачем ты в свои сорок в университет поступил? Тоже решил, наконец, поумнеть?
        Лёнька понял, что при чужих людях, да ещё таких почётных гостях выяснять отношения не стоит. А то ещё договорятся под горячую руку на собственную голову. Похоже, он даже отрезвел и пригласил мужчин курить. Все они поднялись со своих мест и вышли на балкон. Только Борис Деревянко из газеты продолжал что-то записывать. На вид ему было лет тридцать пять, интеллигентный молодой человек. Правда, очень цикавый, пытался перед Алкой блеснуть эрудицией, да, видно, с ходу получил по носу и сник, спустился, как воздушный шарик, и заглох. Только продолжал просвечивать меня с ног до головы рентгеновским взглядом, когда я собирала грязные тарелки и приносила чистые.
        Смешно выглядел капитан «обветренный, как скалы», аж согнулся над моей мамой — и туда же. По взгляду бабки я сразу поняла, что старый капитан ей не понравился. На кухне она не утерпела и ляпнула: «Капитан, а пьёт, как сапожник, не закусывая. Холодец не доел, а от фаршированной рыбы вообще отказался. Что с кацапа взять? Что они там на Севере видят, только спирт».
        Бабушка любила людей, которые с аппетитом едят. Она всегда была радостной и счастливой, когда ей удавалось вкусно накормить гостей.
        Мама переживала, что, наверное, не хватит водки. Бабка психовала, что почти ничего не съели, но всё равно выставила новые блюда. Трое представителей пароходства, прижавшись друг к дружке, пили и закусывали, не проронив больше ни слова.
        Жанночка спустилась во двор, вынесла водителю перекусить.
        Сосед дядя Саша блаженствовал, ел всё что душе захочется, его «партийный контроль», так он называл Зинаиду Филипповну, сегодня поздно заявится, и он пользовался случаем. Ни о пароходе, ни о деде больше не говорили, пили за тех, кто в море, за тех, кого нет больше с нами, и за светлое будущее всего человечества.
        Разошлись мирно, гостей одарили недоеденными угощениями. Вроде все перецеловались, даже сестричка моя с Лёнькой, ну хоть сделали вид перед бабкой.
        Назавтра мы все поехали в порт, нас пригласили на пароход. Одна Алка осталась себе верна, не пошла с нами, наотрез отказалась. Такой у неё характер. Зато бабушка потащила на пароход всю малышню: обоих сыновей Лёнькиных и внука своего племянника дяди Бори — Серёжку. Все собрались на таможенной площади, помощник капитана вышел к нам с пропусками, морячок лет двадцати пяти. Мы шли по пирсу на далёкий причал, где красовалась бывшая баржа С-222, а теперь судно «Старшина Приходченко» грузоподъёмностью 200 тонн. Нас сфотографировали, потом повели в кают-компанию, где угостили настоящим флотским ужином — ухой из бычков и макаронами по-флотски. Малышня носилась по пароходу, как ненормальная. А капитан ухаживал за нами, подливал в стаканы очень вкусное красное вино из города Вилкова. Мама хотела рассказать, что до войны тоже работала в порту, но бабка, как всегда, перебила её и не дала рассказать до конца.
        В институте на лекциях в моей «пустой башке», по Алкиному «заключительному стопроцентному диагнозу» (это ее выражение), перелопачивались все разговоры, недоговоры, переглядывания. Я ничего не слышала, не видела, а только думала и вспоминала дедушку.
        Бедный, какая тяжелая доля выпала на его жизнь. Сколько же он с самого детства настрадался и, в завершение всего, ещё такая мучительная смерть от рака горла. Как Лёнька сказал: «Настоящие моряки все умирают от рака горла». А бабка подхватила: «Сколько я его просила: ну, Пав, завяжи шарфом шею, у проходной снимешь. Так нет, по форме не положено, и всё тут. Того, кто такую форму морякам утвердил, повесить мало! В ней только швыцать по бульвару хорошо да по паркетам шаркать. А в море... Я его еле уговорила, только за год до смерти, снизу вязаный жилет поддевать, потом уж сам спрашивал: Поля, а где моя кольчужка-душегреечка, снизу под рябчик поддевал, чтоб никто, не дай Бог, не увидел. Чтобы Пава нарушил какую-нибудь инструкцию — никогда!»
        Дома от деда всегда были секреты. Не дай Бог, прознает, что делалось у мамы на мясо-контрольной станции, это было тайной за семью печатями. Если бы он услышал, что там незаконно продают обрезки мяса, а его внучка ещё бегает по городу и продаёт это мясо клиентам... Тут бы всем конец был. Знал, что я хожу туда, маме помогаю убираться. И всё. Знал, что пока он на вахте, бабка печёт пасхи, но при нём — никогда. Правда, видел же на столе освящённый кулич с крашеными яйцами. Видел, как бабушка перед сном читает молитву и молится. Под иконой в углу кухни всегда была зажжена лампадка. Терпел или делал вид, что не замечает. Котлеты и отбивные всегда ел с аппетитом, нахваливал, да и пасху к чаю уважал. А его зарплата почти вся уходила на паёк и разные взносы. Как бабка его матюкала за облигации. «Команду он, видите ли, жалел: а нас кто пожалеет? Чем я буду детей кормить завтра? Твоими облигациями?» Бедный дед, вечно то комиссии должен встретить, то делегации, так и умер, ещё и должен остался. Я-то хорошо запомнила, как маме на станции все деньги собирали: «Анечка, идите, сдайте в бухгалтерию — квартира
дороже. Хоть по-человечески жить будете».
        Помню, как мама вернулась вся заплаканная и в сердцах рассказала, что кассирша, выписывая ей приходный ордер, в окошечко прошипела: «Видать, хороший куш он вам оставил, сразу всё принесли. От бляди!»
        Может и бляди, но уж очень несчастные бляди. Какие тяжёлые были для нас эти первые годы жизни в новом доме на 6-й Большого Фонтана. Сам дом построили для рабочих порта. Ни горячей воды, ни газа не было. А отопление, еле-еле душа в теле. Спали в одежде, все с грелками под одеялами. Бабушка всю ночь куролесила, меняла нам остывшую воду на горячую. Два часа в день давали холодную воду, приходилось её беречь в ванне. На саму ванну положили толстую фанеру, на которой стоял примус и керогаз. Как там бабушка умудрялась готовить пищу, одному Богу ведомо. Зато на кухне было светло и чисто. Хуже всех было маме, но это как всегда. Ей, чтобы поспеть на работу, теперь приходилось в четыре часа утра уезжать с первым трамваем до Куликова поля, а там ещё пересаживаться на другой трамвай. Да и я тогда теряла много времени на дорогу. Стала пропускать тренировки, а то и музыку, но к маме на станцию ходила, как часы. Куда денешься?
        А здесь ещё «капитан, обветренный, как скалы», заладился к нам в гости хаживать. Придёт и рассказывает, как он во время войны водил суда из Америки в Мурманск по Северному Ледовитому пути. Как награждали его орденом в Кремле. А пароход его именем не назовут, он это знает. Семья его погибла во время ленинградской блокады, а он решил на старости лет пожить у тёплого моря. Всё это он рассказывал, как будто бы вокруг никого не было, а только одна моя мама. Было даже как-то неловко. В один из дней припёрся к нам в гости с цветами и шампанским, свататься к моей маме. Боже мой, что тут началось!
        Бабку как подменили, когда, наконец, до неё дошла цель визита этого старого и дряхлого одинокого человека. Да ещё без кола и двора, «импотент без квартиры», как говорили в Одессе. Конечно, он получит квартиру, кто бы в этом сомневался. Но когда это будет? Но я так и не поняла тогда возмущение бабки, её крики: «Тебе мало было одного капитана, ещё захотелось?» Она, как квочка, защищала своё гнездо. Ни одного птенца никому, пока жива, не отдаст. Даже свою любимую соседку Зинаиду Филипповну выставила так, что та обиделась на бабку по-настоящему: «Зина! У вас есть своя семья, вот в ней и командуйте! А сюда не лезьте со своим мнением. При всём моём уважении. Анька знает, о чём я говорю. Всего хорошего».
        Больше капитан на нашем горизонте не появлялся, и всё как-то забылось. Но с этого дня я стала замечать на улицах родного города ребят в морской форме. Вспомнился Витька Лящ. Может быть, и я виновата, что так незадачливо сложилась его жизнь. Не бортани я тогда Витьку после первого в его жизни рейса, не стал бы он связываться с неизвестной девчонкой из Новороссийска. Дружок его Сашка тут же выложил мне, как Витька попался на крючок. А может, он счастлив со своей семьёй, ведь ни разу больше не появился, хотя домой, наверное, приезжает, не поверю, что не тянет его в Одессу.
        ...Я лежала на своём раскладном кресле-кровати, спать не хотелось. Какая-то тоска сковывала не только голову, но и всё тело. Тогда, летом 1959 года, ничего не предвещало беды, а она только и ждала своего часа, чтобы наброситься. Да ещё как! Для начала на последнюю преддипломную практику в Калининград уехала Алка. Я благополучно перешла в 7-й класс. Даже обрадовалась, что смогу немного расслабиться. У меня появилась новая подружка-одноклассница Вика Букиевская. Она с родителями жила в переулке рядом с библиотекой имени Горького. У неё и мать и отец были молодыми, весёлыми. Отца я редко видела. Мать Вики, бывшая актриса, после рождения дочери бросила сцену. Теперь она занималась тем, что готовила из Вики настоящую актрису. Я просто потеряла голову, мне так хотелось с Викой дружить. Но когда? И вот, наконец, Бог услышал мои молитвы — я свободна! В школе каникулы, по музыке тоже, даже в спортивную школу ходить не надо. Осталась только мясо-контрольная станция, но это ерунда. Да ещё вечером с бабкой на кладбище сходить полить цветочки у Нонночки на могилке. Нонночка умерла от двустороннего воспаления
легких, не дожив двух недель до двадцати лет. Не было пенициллина, дед носился целый день по городу, но достал его только в пять утра. Когда приехал в больницу, было уже поздно, Нонночка умерла у него на руках.
        И самое главное, уехала Алка, главный надсмотрщик над всей моей жизнью. Лето. Ура! Я свободна, как никогда. Первым делом я помчалась к Вике Букиевской. Теперь её мама тоже серьёзно стала мной заниматься. Она называла это — работать над собой надо с полной отдачей. Я учила стихи, басни, песни. Мы сами себе аккомпанировали, подражая во всём Викиной маме. В конце шестого класса у меня появился первый кавалер, ученик восьмого класса Витя Ксензовский. Весной мы в актовом зале готовились к последнему утреннику, со следующего года нам уже будет разрешаться ходить на школьные вечера. Мы с Викой репетировали сценку, которую нам поставила её мама. Наша училка по музыке каталась по сцене от смеха. Мы так все увлеклись, что не заметили, как в актовый зал стали стекаться другие дети и тоже ржать. Сценка была простенькой и достаточно жлобской, по мнению моей бабки. Два заики разговаривали между собой, и их разговор очень напоминал стишок: у попа была собака, то есть, бесконечно. Мы уже сами не выдержали и смеялись и вдруг обнаружили зрителей. Стало так стыдно, по-быстрому ретировались.
        Все мы выросли, многие девочки уже понадевали лифчики, им уже было, на что его надевать. К большому сожалению, я в их число не входила. Бабушкину рекомендацию ходить ровненько, да так, чтобы, опустив глаза, видеть свои собственные сосочки, а плечи обязательно расправлять, чтобы сиськам было, где расти, я только вспоминала, когда приходила к Вике домой. Её мама ставила меня в пример Вике: «Вот, смотри, какая стать у Олечки, у неё будет великолепная фигура со стоячей грудью, стройными ногами. Смотри, как она голову держит». Жаль, что она меня на улице не видела. Как я из-за своего роста и дикой худобы носилась согнутой, как кочерга, голова впереди, задница — сзади. Алка всю жизнь меня хлопает по лопаткам, чтобы я разогнулась. Но это помогает на пару минут, а потом я опять потихонечку сгибаюсь. Так вот, этот Витька Ксензовский передал для меня записочку через своего друга Яшку и мою подружку Вику. В записочке он предлагал мне дружбу. Я обалдела, мне казалось, что он такой взрослый, всё-таки восьмиклассник, шутка ли. Восьмиклассники казались мне такими здоровенными, среди них были уже такие дядьки,
куда там, даже с усами. Правда, мой кавалер этими данными не располагал. Он был со мной одного роста, с нежным цветом лица, как у девочки, и всё время краснел.
        Все перемены мы носились по лестницам, передавая записочки с глупым содержанием. Так быстро пролетела последняя четверть и этот утренник, после которого он первый раз в жизни пошел меня провожать. Он читал мне стихи, я ему. Потом мы стали встречаться. Я брала велосипед и ехала по направлению к школе, где уже выписывал круги Витя Ксензовский. Один раз мы так увлеклись обгонами друг друга, что чуть не попали под машину. Дядька шофёр успел затормозить, выскочил из машины и бросился нас догонять. Он бы нас прибил, если бы догнал, мы еле унесли ноги. Чтобы отвязаться от него, мы въехали на территорию городского сада со стороны улицы Советской Армии. Возле фонтана обмыли побитые грязные руки и ноги. Витька побежал к себе домой за зелёнкой, он жил как раз напротив городского сада, в красивом доме на четвёртом этаже, и у них был балкон. Все дети с их улицы гуляют в городском саду, так как у них просто нет дворов. Их парадная выходила прямо на улицу Советской Армии.
        Как только Витька вернулся, сразу появились его друзья. Он меня с ними познакомил, намазались мы зелёнкой, стали в образах рассказывать подошедшим ребятам, как чуть не угодили под машину, как за нами гнался водитель. В общем, мы были в центре внимания. Среди ребят была девочка, которая выделялась на фоне остальных. Эта девочка была моей тёзкой и выше всех ростом, даже мальчишек. Вот кто сутулился по-настоящему, так это она. Мне даже приходилось вытягиваться, чтобы разговаривать с ней. Жила она с родителями в гостинице Пассаж. Дело в том, что их семья, семья военнослужащих, приехала из-за границы и их временно, до получения квартиры, расселили в гостинице. Я первый раз попала в Пассаж, боялась пройти в крутящуюся по кругу дверь из стекла, дерева и надраенной до блеска меди. Я никогда раньше не видела таких усатых швейцаров. Не швейцары, а просто генералы. Холл гостиницы был таким величественным и красивым, как наш оперный театр. Мы поднялись по мраморной лестнице, прошли по коридору второго этажа, куда с двух сторон выходили двери номеров, в один из которых мы вошли. Войти в принципе некуда было.
Можно было только стоять у входа, а потом перелазить через кровати, на которых и под которыми стояли коробки, баулы, мешки. К стенам были приколочены деревянные полки, полностью уставленные всякой утварью. Чего там только не было — и продукты, и кастрюли со сковородками, и чайник, и тарелки, и шляпы, и опять какие-то узлы, как сказала бы моя бабушка — «сплошной бедлам». На фоне всего этого выделялось одно пятно, которое я сразу и не заметила — это мама моей новой подружки. Она сидела у окна перед зеркалом и наводила марафет.
        Оба окна их гостиничного номера выходили вовнутрь Пассажа, в галерею под стеклянной крышей и смотрели в упор на окна номеров напротив. Всё, что там делается, видно было, как на ладони. Олина мама была женщиной очень высокого роста, теперь понятно, в кого дочка получилась, папаша был вровень с мамашей. Они оба выглядели, как пришельцы из другого мира. Её мама ловко перебежала по кроватям, сбросила халатик. Натянула на себя чёрное бархатное платье, как чулок, как шкуру змеиную, опустила ноги, прямым попаданием в туфли. При таком росте ещё такие высокие каблуки и такой гигантский размер туфель, даже больше, чем у моей новой подружки.
        — Как зовут тебя, милая крошка? Ты в каком номере живёшь?
        Вместо меня отвечала Олька:
        — Она живёт на Пастера, в 105-й школе учится.
        — А вы когда квартиру получили? Где вы служили?
        — Мам, она одесситка, они нигде не служили.
        — Да? Молодцы, хорошо устроились. А здесь, видишь, как мы живём? Не жизнь, а сплошные муки. Конца и края не видно, одними обещаниями кормят. Я была права, нечего было соглашаться в эту дыру ехать. Всё твой папочка-придурок — к морю, к морю. Детям хорошо у моря жить и нам на старости. А я не хочу здесь в этой глуши загибаться. Нормальные люди все в Москву перевелись, в крайнем случае, Ленинград, а здесь... Ладно, на кухне яйца, свари или пожарь, я пошла, а то он там сейчас нажрётся, как всегда. — И унеслась, как ангел, прихватив маленькую блестящую сумочку, набросив на шею громадную чернобурку с зелёными глазками, надевая на ходу гигантские перчатки до локтей, обдав нас запахом вкусных духов, прямо пьянящих на ходу. Какая молодая и красивая у моей подружки мама.
        Потом мы сходили в туалет — ничего особенного, в общем коридоре отдельно мужской, отдельно женский. Общая кухня, на которой готовили жёны военных в шёлковых халатах с папильотками на головах. Мы сварили яйца всмятку, вернулись в комнату, где, стоя, с хлебом съели их и запили заваркой прямо из носика маленького китайского фарфорового чайничка. В этой душной прокуренной комнате с двумя окнами вовнутрь Пассажа жила их семья из четырёх человек. У Оли был ещё старший брат, высоченный молодой человек, но с ними он не ночевал, приходил только переодеться и уходил к какой-то не очень молодой персоне — «пожёванной мадам», так Олина мама называла эту женщину.
        Наблюдать из их окна было очень интересно. Большие магазины напротив просматривались полностью. Людской муравейник кишел до самого закрытия. Потом уборщицы принимались за уборку, и только пыль поднималась вверх, тогда подружка сразу закрывала окна и в комнате воцарялась тишина с духотой.
        Лето начиналось так прекрасно, мы с Витькой ежедневно катались на велосипедах. В городском саду оккупировали скамейку, вокруг которой лежали наши велосипеды. Собирали мелочь вскладчину, покупали пирожки с бутером или батон, запивали водой из фонтанчика, ходили в кинотеатр Уточкина, рассказывали анекдоты, много смеялись. Я чувствовала себя немного неловко в своём детском сарафанчике, к тому же я была по возрасту самая маленькая, семиклассница. Витька перешел уже в девятый, и он стал злиться на меня, что я больше времени провожу с новой подружкой Олей.
        Деда положили в очередной раз в больницу, бабушка каждый вечер к нему ездила. Мама поздно приходила, я была предоставлена сама себе. Главное было раньше мамы прийти домой. И всё в ажуре. В начале июля бабушка тоже себя плохо почувствовала, её рвало, и кончилось всё тем, что её прооперировали в хирургическом отделении Херсонской больницы. Уход за бабушкой лёг на мои плечи, и наши прогулки с Витькой Ксензовским прекратились. Я несколько раз прилетала на своей «лайбе» в городской сад, но его там не было. Он с родителями уехал куда-то отдыхать. Все куда-то поразъехались, кто на дачу, кто в пионерский лагерь. Да и у меня не было времени и желания веселиться.
        Ночью я услышала, что мама стонет, я сбегала на кухню, на ведро. Но когда включила свет, увидела, что под мамой лужа крови и моя рубашка тоже запачкана. Я стала маму тормошить, а она только тихонько прошептала:
        — Оля, зови тётю Надю!
        Тётя Надя быстро оделась, сказала, чтобы я замолчала, и побежала за мной. Меня она выгнала за дверь, потом сама побежала вызывать «скорую помощь». Я хотела что-нибудь сделать для мамы, дать чай или воду, но она ничего не хотела, только повторяла: «Оля! Будь умницей, Оля, будь умницей! С утра иди на станцию, тебе помогут. За бабушкой смотри, Алке ничего не пиши, не сообщай, пусть напрасно не волнуется, всё равно ничем не поможет. А ты справишься. Я скоро вернусь». Уже светало, когда приехала «скорая» и увезла маму куда-то на Молдаванку в еврейскую больницу, в гинекологию. Первый раз в жизни я осталась одна, совсем одна. Закрыла нашу комнату и пошла на мясо-контрольную. Там все охали и ахали, собрали мне корзину продуктов, дали десять рублей, и я помчалась домой готовить обед.
        Первый раз мне пришлось разжигать примус, сварить бульон и компот, крутить котлеты. Ещё покормить двоюродного брата Олежку, поскольку его мама Гандзя, первая Ленькина жена, была на работе. Пришлось облачиться в бабушкин белый халат, в котором она обычно навещала деда, и рвануть в больницу. Вид бабушки был ужасен. Ей кроме аппендикса удалили жёлчный пузырь, из живота торчала трубка. Бабушка была жёлтого цвета, всё тело, как воск. Даже белки глаз пожелтели.
        — А где Аня? — первым делом спросила бабушка. Пришлось соврать, что мама поехала к деду.
        — Не пугайте деда, придумайте что-нибудь.
        После больницы я помчалась к дядьке Леониду Павловичу. Его, как всегда, дома не было, но Жанночка здесь же собрала что было, и сама полетела к дедушке. На первую жену дядьки рассчитывать не приходилось. Правда, когда я вернулась от Жанки, на лавке меня поджидала Гандзя.
        — Что у вас ещё случилось?
        — Ты же всё и без меня знаешь, что спрашиваешь?
        — Мне некогда по больницам бегать, я работаю. И у меня маленький ребёнок, между прочим, я сама кручусь, как могу.
        Я так устала, что ничего не ответила. Пошла домой, закрылась, наревелась и уснула. Под утро проснулась от голода. Посла прямо из кастрюли мутный бульон, пыталась ещё уснуть, но ничего не получилось. Перестирала с вечера замоченные бабушкины пелёнки, вывесила их в палисаднике. Потом сварила вторую половину курицы, еще компота, разлила по банкам для мамы и бабушки. Тётя Надя обещала поехать к маме в больницу, меня бы туда всё равно не пустили. Эти две недели пролетели, как один день. Разнообразие вносили только письма Алки, в которых она описывала во всех подробностях город Калининград, родину какого-то Канта, прекрасный зоопарк, старинные замки. В конце письма она требовала, чтобы я ответила ей, что из заданного ею мне прочитать, я уже осилила, а то, когда она вернётся, мне будет ой-ё-ёй... Отписать ей правду не поднималась рука. Вдруг ещё сорвётся с места и примчится, пусть хоть она закончит нормально институт. Так я бегала с утра на базар, потом готовила, потом к бабушке в больницу, полностью за ней ухаживала. Женщины в палате восторгались мной, но измученная болезнью бабушка просила не
перехваливать. Бабушка плохо шла на поправку. Никак не могли врачи сбить у неё температуру. Она очень обессилила, не могла даже подняться. Приходилось два раза в день у неё бывать, чтобы не допустить пролежней. И настроение у неё было подавленное.
        Гандзя припёрлась навестить свекруху и с ходу выпалила ей: «У вашей дочки климакс, её почистили, и там не всё в порядке, она уже как вторую неделю в больнице». Так что и мне пришлось признаться и поведать, что случилось с мамой. Да ещё Ленька невесёлые сведения сообщил о деде. Дедушка умирал в больнице водников недалеко от Куликова поля. Однажды Ленька приехал за мной под вечер. По совместительству он был ещё моим крёстным, но это была тайна для окружающих, мы даже Гандзю в эту афёру не посвящали. На милицейском мотоцикле я, сидя в люльке, Лёнька сзади мотоциклиста, с ветерком проехали через центр города к дедушке в больницу. Тихо прошли длинным коридором. Сначала в палату зашёл дядька, а я осталась ждать под дверью. Мне было очень страшно, сердце колотилось, я всё время сглатывала слюну, даже появился какой-то водянистый насморк. Ждать пришлось довольно долго, потом Лёнька позвал меня. На каких-то ватных ногах я приблизилась к койке, на которой лежал мой дедушка.
        Бедный дедушка, как он изменился, он просто высох. Я увидела, что край ворота его нижней рубахи в крови. Но Лёнька меня предупредил, чтобы я не закатывала никаких истерик. Я пыталась улыбнуться, нагнулась поцеловать его, но он только головой покачал, что не надо этого делать. И попытался взять мою руку своей ослабевшей холодной и пожелтевшей рукой. Больше живым я своего деда не видела. Через две недели вернулась мама из больницы. Она тоже похудела, осунулась и постарела. Мне стало легче и веселей. Мама ещё целую неделю не ходила на работу, лежала дома. А я ухаживала за ней и бегала к бабушке в больницу.
        Свой тринадцатый год рождения я отметила трудовым подвигом. Все крутили компоты, делали заготовки на зиму. Я тоже подсуетилась и под чутким руководством сжалившейся надо мной соседки закрутила для нашей семьи восемь литровых банок компота ассорти из слив, яблок и вишен. С этого года мы тоже подсели на это хобби, но занимались этим только я и Алка. Сестра вернулась с практики в день смерти деда. Сначала разоралась, что её никто не встретил, но, узнав, что случилось, бросила свой чемодан и помчалась к деду. Но не успела... Потом поехала к бабушке и привезла её домой. Так решила бабушка, она захотела попрощаться с дедом. Нашего дедушку с почестями хоронили из порт-клуба. Гроб стоял в том же зале, где стоял рояль, на котором я играла всего два месяца назад свой концерт. Порто-флотовцев было много, да и наших с Коганки немало. Только бабушка не могла приехать, и гроб подвезли к дому, пытались бабушку вывести, но она потеряла сознание. Так с дедушкой и не попрощалась.
        Длинная процессия двигалась за грузовиком, в котором находился обитый красной материей гроб с телом деда. Впереди несли его награды, потом венки, следом медленно шли провожающие, и замыкал всё это шествие оркестр. Звуки траурного марша разрывали душу, все плакали. Даже чужие люди на улице стояли вдоль тротуаров и смотрели, вытирая глаза. Все сетовали, что дедушка ещё совсем молодой мужчина, ему исполнился всего только 61 год. О той трехкомнатной квартире, которую мы отмывали на 7-й станции Большого Фонтана, старались не вспоминать. Алка прямо заявила, что специально ждали смерти деда, чтобы вычеркнуть его из очереди и не дать квартиру. Её распределение в институте добило маму. Она и так еле таскала ноги. Куда ехать? Выбор «замечательный», от Певека до Диксона. Девчонки, которые вместе с Алкой заканчивали институт инженеров морского флота, повыскакивали замуж. А наша героиня, тридцать девять килограммов живого веса, с вечным насморком от соляного склада должна ехать по назначению на Крайний Север, оставив больных бабушку, мать и младшую сестру.
        Все мои «гульки» в городском саду, новые друзья и первый мальчик, предложивший мне дружбу, вылетели у меня из головы. Кроме того, я была не их поля ягода. Ещё летом, куда ни шло, жарко, все в сарафанчиках, а осенью все выпендрились в обновки. Да какие! Олька длинная из Пассажа, та вообще выглядела потрясающе. Наверное, вещи своей мамы понадевала и воображала. Я не только больше в горсад не ходила, но и старалась в школе на переменках не выходить в коридор, избегала любых встреч с Витей Ксензовским.
        На дедушкины сорок дней пришли старые ветераны пароходства и порто-флота. Мама, как могла, накрыла стол, люди ведь пришли помянуть после работы. В кухне на Нонночкиной кровати они свалили свои промокшие за несколько суток бушлаты и фуражки. Один всё время бегал, распрямлял их, чтобы подсохли хоть немного. Бабушка не выдержала и сказала, что напрасно старается, всё равно не высохнет. И показала на стену с окном, на которой каждую осень выступала зелёная сырая плесень. Выпивая, они расхваливали своего покойного товарища, что таких работников, как наш дедушка, теперь в порту не осталось. Как его ставят молодёжи в пример, на всех собраниях, во всех экипажах. Как он боролся с морем при строительстве нового Ильичёвского порта, будто стоял насмерть, словно во время войны, не щадя себя.
        Здесь бабушка побурела, вся напряглась и в сердцах, глядя на фотографию деда, не стесняясь, выпалила: «Пава, муж мой, царство тебе небесное, ты жизнь отдал Родине, партии. И твои товарищи всё оценили, не забыли тебя, пришли помянуть. Новую квартиру, которую ты так ждал, ты всё же получил — законные два квадратных метра, дождался, наконец. Жди меня, я постараюсь скоро к тебе перебраться». Потом она достала скоросшиватель, в котором были собраны документы осмотра нашей квартиры за все послевоенные годы, и торжественно вручила опешившим друзьям. Что здесь началось! Они повскакали со своих мест, стали ругаться между собой. Клялись, что так дело не оставят. С этими клятвами, какие-то пристыженные, они ушли, напялив на себя мокрые вонючие бушлаты.
        — Ну и чего ты добилась? — как всегда опоздавший, пришедший к «шапочному разбору», не мог успокоиться бабушкин сын Лёнька. — Они-то ни при чём, они ни в чём не виноваты. Мать, нельзя так разговаривать с людьми.
        Но тут бабка как заведётся. И как понеслась. Что она уже ничего не боится, хватит, я своего давно отбоялась, кричала обезумевшая бабушка. Мне так не терпелось вставить и свои двадцать копеек, но я не решилась. Да кто бы меня услышал. Бабушка не выдержала тогда, когда подвыпивший матрос Гришка, до смерти дедушки носивший нам паёк, сказал, что теперь в нашу сторону ему ходить не приходится, а то бы обязательно навещал бабушку. Никогда ни у кого не ел такого вкусного борща. Теперь он возит паёк деда новому капитану баржи, молодому пацану, тому дали квартиру на 7-й станции Большого Фонтана. Так там молодуха капитана даже на порог Гришку не пускает. Он по глупости своей не понял, что сболтнул лишнего. Вот отчего бабушка взорвалась. А ей после смерти дедушки в бухгалтерии ещё долга насчитали три тысячи, не отчитался за какую-то рабочую одежду. Куда делись расписки членов команды, что они эту робу получили, неизвестно. Команду расформировали, концов не найти. Новый капитан ничего не знает. Досталось тогда всем от бабки — и маме, и Лёньке, и Алке. На меня она только метнула обезумевший взгляд, схватилась
за бок и стала падать. «Скорая помощь» хотела увезти её в больницу, но она отказалась: «Дома помирать буду».
        Через несколько дней пришли из профкома порто-флота и принесли смотровой ордер на двухкомнатную квартиру, 31 квадратный метр жилой площади, две смежные комнаты на четверых, по улице Перекопской дивизии, дом 45, квартира 27. Дождались... Мне сбили два козла, положили сверху доски, на них матрас, все это с трудом втиснули в крохотную кладовку, бабушка назвала ее кельей, где я и спала с открытой дверью, иначе нечем было дышать.
        ТУРУНЧУК
        Я совершенно взрослая, я студентка первого курса, мне восемнадцать лет. Первый раз, никого не обманывая, ничего не сочиняя, я с подружкой Галкой Рогачкой поехала к её бабке в деревню. Конечно, сейчас Галка устроит какой-нибудь прикол, она на это большой мастер, может, поэтому меня к ней так и тянет. В одиночку я тихоня «тише воды, ниже травы», а с ней как прорывает.
        — Ну, чего сидишь? Мазаться будешь? — Не выдержала подруга.
        — Не хочется никуда идти, там комаров тьма.
        — Кавалеры местные обмахивать будут, да, Лыдочка? — И плюнула в коробочку ленинградской туши, усиленно растирая щёточкой. — Лыдочка, у нас хорошие кавалеры? Ну, не стесняйся, рассказывай. Лыдочка у нас ещё девушка.
        Сорокалетняя тётка, застенчиво улыбаясь, прикрыла беззубый рот рукой.
        — Давай Ольку здесь замуж отдадим!
        — Да за кого? — на полном серьёзе удивилась вечная девственница.
        — За Мандрыку!
        — Так вин же, Галка, твий жених, — пыталась возразить тётка.
        — Для подруги ничего не жалко, от собственного сердца отрываю с болью. Но решено — отдаю, — скорчив в страданиях рожицу, с одним накрашенным глазом, Галка опять плюнула в коробочку, усердно растёрла плевок, принялась за второй глаз.
        — А сама як же? — озабоченно переспросила тётка.
        — Брата младшего подожду, хлопчик немного подрастёт, всё у него вырастет, вот с Олькой и породнимся.
        — Тьфу, так вин ще маленький зовсим.
        — Ерунда, только на четыре года младше, к тебе же, Лыдочка, на десять лет моложе сватался, так бабка не разрешила, за хату испугалась, добро своё пожалела. Грушу хорошую с дерева единственной внучке не разрешает сорвать, только гнильём с земли угощает, придётся ночью... — Галка укоризненно посмотрела двумя накрашенными, как у Шахерезады, глазами на побледневшую тетку.
        Комаров действительно было видимо-невидимо, пришлось напялить спортивные костюмы, носки, косынки и постоянно обмахиваться вырванной с корнем полынью. Не заметили, как вся деревня погрузилась в полную темноту. «Тыха украинськая ничь», только миллионы серебристых звёзд нависли над нами, казалось, сейчас они все обрушатся на землю, не удержатся там, где-то далеко во вселенной. Вдруг почудилось, будто пришли в движение кометы.
        — Загадывай желание, скорее, пока не погасли. Успела?
        — А что?
        — Молчи, нельзя говорить, иначе не сбудется.
        — Галка, а на х... нам эти пацаны? Отдохнуть хочется от всего и всех.
        — Вот и отдохнём, а кто нас на лодке покатает, кто раков ловить будет, рыбку? Шуровать по местным садам ты, что ли, станешь?
        В конце улицы горел костёр, временами он исчезал, прячась за силуэты прыгающих вокруг огня фигурок. Кавалеры были хоть куда, один другого младше. Мандрыка, которого Рогачка сватала мне в женихи, похоже, был первым парнем в этой деревне. Наши роли с ней как-то сами мгновенно распределились. Мне досталась роль паиньки-тихони, всего стесняющейся наивной девочки, а Галка изображала беспредельщицу. Видно, Мандрыка с ходу определился в своём решении и пристроился рядом со мной. От этого детского деревенского садика тошнило, но спектакль уже начался, теперь нужно доигрывать. На следующий день, когда мы двинули на речку, кавалеры вели себя так, что превзошли все наши ожидания. К компании присоединился Вовки Мандрыки дружок Сашок, подруга моя сразу повеселела, глазки заблестели коварством интриг.
        — Галка, я тебя прошу, только не это, бери себе хоть двух сразу.
        — Мне, как и тебе, ни один не нужен, но пусть этого поца мучает совесть, бедную девушку бросил, на подружку переключился. Пусть грехи замаливает. Ну, давай, поиграемся немножко, а то от скуки здесь ёкнуться можно.
        — Где же ваша речка? Как она хоть называется?
        — Турунчук! Не расслышала? Ты что, еще и глухая? — Галка подталкивает меня в спину. — Турунчук!
        Целый километр топаем по дороге, с обеих сторон в стоялой воде растёт камыш. Вон он! Широкая подвижная голубая лента обвилась вокруг сказочного острова из плакучих ив. Точно как в песне: «Речка движется и не движется, вся из лунного серебра». Девственные берега красавца Турунчука завораживают, любуюсь ими и балдею, силюсь выдавить из себя хоть слово и не могу. Наконец прорвало:
        — А плавать в нём можно?
        — Только если хорошо умеешь, течение будь здоров, против — вообще мало кто пробует, и водоворотов полно, слышишь, это они так ревут. Не боись, ребята подстрахуют.
        — А сама?
        — Сейчас увидишь.
        Мальчишки с тарзанки, привязанной к ветке громадного старого дерева, нависшего над рекой, по одному попрыгали в воду. Галка следом за ними ухватилась за край каната, немного покачалась и, долго не раздумывая, спрыгнула. Турунчук мгновенно понес их за собой. «Ну и отчаянная моя подруга», — подумала я. Повторить ее подвиг не решилась, зачем? С моим новым кавалером мы остались одни на берегу. Сидели молча, и вдруг Мандрыка вскочил и так галантно подаёт руку «даме сердца», мол, спустимся ниже. Дама, смущаясь, осторожно пробует воду. Ой, ледяная, мурашки по телу, паренёк объясняет, за ночь остыла, это только поначалу она холодной кажется. Фу, ноги проваливаются в чёрную грязь, она даже меж пальцев пролазит противно, ещё всякие ветки, растения, не порезаться бы. Плюх! Вода обожгла тело, сердце усиленно забилось, заработали сами по себе руки и ноги. А ведь Галка права. Красота! Лежишь, отдыхаешь, река тебя сама плавно, ласково несёт, ты только любуешься небом, деревьями, парящими над Турунчуком птицами...
        — Поворачивай к берегу, а то унесёт далеко, — командует Вовка.
        — Пусть, так хорошо!
        — Там камыш и топь, не выберешься.
        Приходится подчиниться. Вовка помогает вылезти на берег, ноги опять в грязи, поддерживает, чтобы удобней было ее смыть. Медленно возвращаемся к нашему месту. Боковым зрением потихоньку осматриваю своего кавалера. А что, хорошо сложен, строен, смугл, и лицо симпатичное — мужественное. Меня, чувствую, стесняется, неужели влюбляется. Интересно наблюдать, как это происходит с другими, но когда с тобой... Как-то не по себе становится, даже в сердце кольнуло. От своих печальных мыслей я громко вздохнула, юноша крепче сжал мою руку.
        Собравшись все вместе, переплыли на остров, к старой разбитой лодке, под которой был запрятан незатейливый скарб: железное ведро, дырявая выварка, старая, многократно паянная кастрюля, в которой лежала пачка соли, вязка горького стручкового красного перца и спички. Всё это добро аккуратно было завёрнуто в дырявое выгоревшее женское пальто. Нам с Галкой ребята поручили собрать сухих веток побольше, а сами стали подныривать под берег, ища руками норки с раками. С заданием мы справились быстро и принялись перебирать раков, маленьких сбрасывали назад в речку, а покрупнее складывали в ведро. Костёр вспыхнул мгновенно, мощно затрещали сучья, обдавая нас едким дымом. Мой «жених» отодвинул меня от огня, по-хозяйски усадил на пальто, служившее подстилкой. Галка посмотрела в нашу сторону и, как мне показалось, хитро улыбнулась. Наверное, хотела рассмеяться, но сдержалась.
        Первое полное ведро с ярко-красными красавцами вылили прямо на зелёную траву. Мандрыка ловко чистил раков, подавая мне полосатые шейки, а сам впивался ртом в тельце под панцырем. Как только все съели, мальчишки принялись нырять за следующей партией, а мы, опьяневшие от чистого воздуха, голубого неба, яркого солнца, с полными брюшками вкуснейших свежих раков, валялись на траве, не в силах подняться. От вида движущихся облаков кружилась голова, вековые вербы с их бархатно-перламутровыми листочками опус кались вдоль всей реки, и, шелестя ими, казалось, пели только им одним понятную песню.
        С острова видны были плавни, ветерок причудливо сбивал пух с пушистых головок камыша, напоминая сошедшего с ума художника, который, не успев нарисовать, здесь же уничтожал своё творение. Неугомонные кавалеры опять развели почти погасший костёр. В этот день мы осилили ещё три ведра, губы вспухли, язык еле ворочался, ногти обломались. Появились проклятые оводы, даже сквозняк, который прилично обдувал остров, не мог отогнать их. Устав валяться на солнце, мы с Галкой передвинулись в тенёк, чувствуя себя и внутри и снаружи уже тоже отварными раками. Забыли про все на свете — про дом, институт, даже родную Одессу, говорили о том, что попали в совсем другую страну, живущую по своим собственным законам тысячи лет, слава Богу, без вмешательства человека.
        Мне было странно и как-то не по себе, что прежде никогда даже не слышала о такой реке, как Турунчук. Правда, бабка много рассказывала о красотах великого Дуная, его необыкновенных берегах и городах, да и на картинах видела. Но, оказывается, есть места поближе, чем Дунай, и не менее красивые, где просто невозможно глаза оторвать, каждый вид — готовая картина. Не такой он и широкий, Турунчук, но что-то есть в нем сказочно-величественное, родное-милое, в него можно влюбиться, как в человека, мужик он, этот Турунчук. Днепр вот тоже мужик, я любовалась им в Киеве, в Запорожье, конечно, богатырь, никто не спорит, даже «редкая птица долетит до середины», а уж как он «реве та стогне Днипр широкий», и говорить нечего. Проехали прошлым летом со школой на автобусе через плотину Днепрогэса — непередаваемое зрелище. Бедный Днепр, люди запрягли тебя на службу, как ломовую лошадь, и не дают продохнуть. Вечный раб его величества человека.
        Нева в Ленинграде хороша, величественная северная красавица, разодетая в дорогущий гранит, так и кичится своим богатством. Мосты с чугунными решётками, мраморные и гранитные статуи, как бесценные браслеты, переплели её прекрасное тело. Под стать и придворные бывшие речки-переплюйки, и каналы. Все красиво, великолепно, но веет холодом и надменностью от её царского величия. Сами питерцы, мне кажется, немного боятся свою Неву-царицу.
        Ленинградские гиды первым делом перечисляют ужасные наводнения и жертвы, которые приносит эта неблагодарная дама. Вот уж правда: «из грязи в князи». И мечтать не могла болотная девка, крутящая любовь с красавцем финном, что её так одарят, так возвеличат. Но девка есть девка, только финну её захочется, она тут же его запускает к себе, забывая про все на свете, о людях, которые её возвели на трон, плевать она хотела на жертвы, лишь бы самой удовлетворить свою похоть.
        Москва-река, та попроще будет, только в районе Кремля выфурилась, как богатая купчиха, когда идёт на базар, рожу разукрасила, а шею помыть забыла. Только и смотришь в одну сторону, на Кремль, а как повернёшь в другую — заводские трубы, вода переливается разноцветными разводами таблицы Менделеева. Зато столица пяти морей.
        И вот этот безвестный красавчик-повеса Турунчук гуляет себе на здоровье по бабам-озёрам, оставляя всюду своих безымянных детей — маленькие речушки, которые появляются ниоткуда и исчезают в никуда. Наслышалась я сейчас от мальчишек небылиц об их реке, мол, убежал непутёвый сыночек от строгого батьки седого Днестра. А тот столетие за столетием пытается вернуть отпрыска, во что бы то ни стало. И только после селения Беляевка, когда Турунчук опрометчиво заскочил в озеро Белое, потом ещё пару раз сбегал налево, вот тут-то его отцовская нагайка и достала. Да только ненадолго поймала. Из Маяков Турунчуку снова удалось сбежать. Рассвирепел отец, выпустил все свои воды, залил всё вокруг лиманом, куда и угодил сыночек.
        Оба уставшие от вечной погони, наконец примирились и сдались на милость грозному владыке Чёрному морю. Он, владыка, только сверху кажется ещё сильным и непобедимым, а на самом деле тяжесть тысячелетий давно придавила его ко дну тяжелым мёртвым грузом сероводорода. Детки-реки портят ему жизнь, но что делать прикажете старику, они же его родные, и он безропотно, без разбору принимает в своё тело все отходы Европы. Кряхтит, медленно умирает и всё же пытается договориться с родственничком Среди земным морем, поддерживает приятельские отношения, чтобы хоть дети могли через пролив Босфор бегать в океан резвиться. О себе он уже и не думает, да и забыл, когда с ним считались. Слава Богу, проливчик есть, не дает окончательно сгинуть с белого света — и ладно. Так и живут исполины веками, у них, как у людей, свои отношения и проблемы...
        — Ты спишь? — растолкала меня Галка.
        — Нет, думаю...
        — О Вовке Мандрыке?
        — Ага, только о нём, и ночью и днём, как ты догадалась? Какая ты умная!
        Через день мальчишки лодку всё-таки достали. Мы плывём на Белое озеро. Узкая плоскодонка неслышно пробирается сквозь плавни, на дне лодки катаются бутылки вина «Красное мицне», горлышки залиты коричневым сургучом, пучки зелени, хлеб деревенской выпечки с горбом-короной, пропёкшийся в русской печке. В каждом дворе стояли такие печки, на них сверху кладут соломенные тюфяки и спят до самых холодов. Главное дождаться двух часов ночи, когда улетят комары. А потом красота, снизу тепло нежит уставшее за день тело, лёгкие наполняются запахом свежего сена, арбузов, а сверху чёрная бездна с серебряными блестками далёких галактик. Может, на какой-нибудь планете вот так же, как и мы, лежат подружки Олька с Галькой и смотрят на нашу светящуюся звёздочку, не догадываясь, как прекрасна наша земля. Кто его знает? Но страшно долго смотреть на небо, даже жутко, лучше натянуть это старое тряпичное одеяло, укрыться с головой и улететь в невесомое царство сна — и спать, спать.
        — А мы ещё вчера знали, что вы хлеб пекли.
        — Ага, мамка спёкла, — поглядывая из-под густых ресниц на меня и краснея, еле слышно произнёс юноша.
        — Запах на всё улицу стоял, когда вы хлеб пекли. Лыдочка сразу определила: «Це у Мандрыкив хлиб пекуть, а мы у магазыни купляемо, ни хлиб, а якась мьякина. У городи теж такий?»
        — В городе ещё хуже, с кукурузой и чёрт-те ещё с чем, — взорвалась Рогачка, — пока свежий, с горем пополам есть можно, а назавтра выкидывать надо, в глину превращается каменную. Из-за Кубы все, на кой он нам нужен этот остров свободы. Миллион долларов один день содержать. Вынь да положь.
        — А ты звидки знаешь? Хто тоби казав? 3 газет, чы шо?
        — Лыдочка, радио такое есть «Свобода» или «Голос Америки».
        — Ты шо, американьцив слухаешь? Ось чому ты их мову вчышь...
        — По-русски они нам мозги промывают. Двадцать четыре часа в сутки.
        — Галка, ты совсем рехнулась, она ещё кому-нибудь по дурости ляпнет, — не выдержала я подружкиных откровений.
        Лыдочка трясущимися руками стала креститься.
        — Брось, никому она не скажет, правда, Лыдочка?
        Вовка Мандрыка сидел на вёслах, мы с Галкой улеглись бочком на дно, головы положили на маленькую скамеечку в длинном остром носу лодки. Сашок уселся у нас в ногах, усердно отбивая сургуч с бутылок. Ребята постоянно спорили, по какому рукаву, по какой протоке лучше выйти к Белому озеру. Запутаться здесь немудрено, столько островков, не счесть. Мне было совершенно всё равно, где плыть, главное, всюду была настоящая природа.
        — Это опять Турунчук? — на всякий случай переспросила я.
        — Ага, он самый, здесь у него много рукавов, а между ними острова. Охота здесь хорошая и рыбалка.
        Тихонечко, из-под ресниц, я снова рассматриваю своего кавалера. Видный парень, ничего не скажешь. Чуть-чуть выше среднего роста, широк в плечах, строен, нигде на теле ни жиринки, не то что одесские мальчишки, на бёдрах и груди уже сало свисает. Загар до черноты, опять же чёрные густые волосы и странно светлые глаза, как будто выгорели на солнце, белые ровные зубы, только для форса, по-моему, вставил на верхний правый клык металлическую фиксу. Мода у деревенских такая, что ли, подрастёт — пожалеет. Похоже, вчера постригся в местной парикмахерской, временами обдаёт неприятным запахом вонючего одеколона. Лицо выбрито, наверное, спешил, свежий порез на шее, шрамов на теле много — местный драчун и предводила, малышня его слушается. Как Лыдочка предупреждала: «Вы там ему особо не доверяйтесь. Вин ишо в восьмому класи девку обрюхатил. В них и батько такый».
        Его отец действительно на цыгана похож, смуглый, заросший, на тракторе лихо ездит, а мать, беленькая тихая женщина, на речку с бабами в обед торопится, свою корову доить. В первый день нашего приезда наблюдали эту идиллию. Мычащее стадо тащилось нам навстречу. Мы прижались к тыну. Коровы, не обращая на нас никакого внимания, протопали вместе с пастухом к дороге. Он только проследил, чтобы они без проблем перешли ее, и почесал в «Едальню» — местную столовую. Дальше коровы самостоятельно разошлись в разные стороны по своим хатам. А те хозяйки, которым невтерпеж, еще у речки сами начинали доить — каждая свою. В руках ведра воды, сначала промывают вымя, потом протирают, усаживаются на одно ведро, второе накрывают чистой марлей, и пошел процесс. Интересно, почему одни доят на речке, а другие ждут возвращения?
        Вовка объяснил:
        — Матери делать нечего, вот она и бегает, заодно и за пацанами приглядывает.
        — А сколько вас?
        — Четверо, и все хлопцы.
        Ого! Лыдочка, правда, объяснила иначе. Раньше все на речку доить своих коров приходили, по очереди чарку и пожрать пастуху приносили. На речке корова литра на два больше даст обязательно, и оно не скиснет. А если домой притащится, то злится на хозяйку и бодануть может, да и молоко всё не отдаст, сливки из такого молока прогорклые получаются.
        — Лыдочка, так ты нас кормишь прогорклыми сливками?
        От Галкиного вопроса тетка слегка покраснела, замахала руками: «Буду я ще на ричку бигаты».
        Вовка опять сменил Сашка, туман над речкой поднялся повыше, солнышко начинало припекать. Лежать больше не хотелось, сидели и глазели по сторонам. Лесное царство, непуганая дичь, медленно плывут уточки, одна за другой, хотя давно уже одним размером с мать. Что-то вдруг испугало их, и они, с шумом хлопая крыльями, взлетели, крича и прячась в камышах. Мама мия, над самой лодкой пронеслись здоровенные птицы, мы с Галкой от неожиданности заорали.
        — Это цапли, неужели никогда не видели! Где-то рядом их гнездо, глянь, умные какие, разлетелись в разные стороны, — улыбаясь во весь рот, пояснял Вовка. Под мышками волосы не бреет, отметила я про себя, при каждом взмахе рук капельки пота блестят на солнце, тело его всё лоснится, мышцы и жилы работают, и невозможно оторвать взгляд, так органичен этот мальчик с природой. Устал, но не сдаётся, не то что Сашка, тот всю дорогу канючит: «Надо было мотор достать, без мотора заи... грести».
        Мотора, наверное, никто им не дал, и хорошо, куда нам спешить. Я продолжала открыто любоваться Вовкой — настоящий Маугли. Видно было, как даже под тёмным загаром у него на щеках проступает румянец, чувствительный парень. А вот конец идиллии — налетели оводы — непрошеные гости. Один гад уселся парню прямо на бугорок плавок. Сейчас заорёт, подумала я. Ничего подобного, на удивление спокойно он прижал локтем весло и шлёпнул себя по причинному месту. Только быстро метнул взгляд в нашу сторону, я сделала вид, что ничего не заметила, прислушиваюсь лишь к всплеску воды за бортом.
        Приплыли! Белое озеро! Где? Река как река, только берегов не видно, сырой туман всё застилает. Лодка вдруг закружилась, стала неуправляемой. Водоворот.
        — Вовка, сильнее греби, деру отсюда! — скомандовал Сашка. — Тут самое гиблое место.
        — Не слушай его, Олька, это то, что нам надо, здесь и поныряем! — хорохорилась подруга. Вовка навалился на весла, разрезая туман, мы медленно поплыли дальше. Кто в Одессе не видел туманов? И я насмотрелась на всякие, но такого... Толстенный пирог-слойка, каждый слой имел свой неповторимый цвет; начиная от самой воды, прозрачно-белый, потом выше, заигрывая с солнышком, жёлто-оранжевый и у самого неба бледно-голубой. И все озеро казалось сплошь белым, как будто покрыто нетронутым снегом. Голоса звучали странно, как в вакууме, и необычное эхо разносило их далеко вокруг. Временами чудилось, кто-то издалека нам отвечает, сначала шепотом, потом все громче и громче.
        Страшновато было беситься, боялись перевернуть лодку, поэтому только визжали и кричали, подражая Имме Сумах, вот бы её сюда.
        Для согрева, а может, и от страха, стыдно было признаваться в этом, выпили бутылку вина, прямо из горлышка, закусывая мягким вкуснячим хлебом, наслаждаясь его запахом. Опьянели моментально, заорали с Галкой во всю глотку песенки Клячкина, Кукина и новенького барда-хулигана Высоцкого. Весь блатной репертуар, не стесняясь в выражениях, понесло нас с подругой. Кавалеры просто офонарели, помалкивали, лишь мой Маугли иногда улыбался, думаю, уверовал в свою победу. Честно, уж очень он хорош был, жаль не для меня. Туман потихонечку рассеивался, вода в озере начала поблескивать, как блестят чешуйки на теле серебристых рыбок.
        — Вот и они! Я же тебе рассказывала! Красота неземная!
        На больших зелёных листьях, покачивающихся на искристой воде, раскрывались навстречу солнцу белоснежные лилии. Чем солнце больше припекало, тем больше розовела их сердцевина. Они были так прекрасны, руки сами тянулись сорвать их, прижаться к ним лицом, насладиться их ароматом. Какие они нежные, цветок больше георгина, а вокруг миллионы жёлтых кувшинок.
        — Смотри, Тортилла!
        — Где?
        На листике сидел маленький лягушонок, заметив опасность, он в ужасе плюхнулся в воду. Мы беззаботно смеялись. Наши беспощадные руки-убийцы тянулись рвать эти небесные создания. Они не пахнут, совершенно не пахнут.
        — Они только ночью так навоняют, шо от них помереть можно, — объяснил Сашок. — Их вообще рвать нельзя, и в хату никто не тащит, от греха подальше.
        — Ох, уж эти ваши деревенские запреты, сказки про царя гороха.
        — Нырнуть поглубже надо и пониже стебель оторвать, они и не погибнут, — тихо, даже как-то застенчиво сказал Вовка. Пока Сашка допивал остатки вина и отвернулся от нас, мой Маугли спрыгнул с лодки, едва её не опрокинув, и стал подавать нам лилии с длинными тонкими и мягкими, как водоросли, стеблями.
        — Ну что, Олька, слабо, не трусишь, тогда ныряй, спасем, — подтрунивала надо мной подруга. Рогачка ловко перекинулась через борт, подала мне руку, я спрыгнула и шмякнулась животом о воду. Она была бархатистой. Мы сначала кружили вокруг лодки, потом, расхрабрившись, отплыли от нее подальше, поглубже подныривали, обрывали стебли. Туман рассеялся окончательно, мы накупались и стали перебирать цветы, выбрасывать в воду лилии и кувшинки с короткими стеблями. От жадности столько нарвали, куда их теперь девать. Ведро-то всего одно.
        Пора возвращаться, теперь уже против течения, так что будет потяжелее. Солнце так припекло, что разом лилии все поникли, закрылись, похоже, умерли. Мы набрали воды в черпак и обливали их, потом засунули под скамейку в тенёк. Ребята надели рубашки и даже брюки натянули, видно, хорошо их оводы покусали. Лодку старались держать поближе к берегу, где течение потише. Мальчишки постоянно менялись местами, загоняя плоскодонку в камыши, тревожа местных обитателей, поднимался невероятный шум и гам, похлеще одесского трамвая. Наконец показался остров, на который мы обычно заплывали. Жрать хотелось, пропекало насквозь, как хлеб в печке. Ничего не помогало, бесконечные обливания из ковшика, как мертвому припарки.
        Сашка всю обратную дорогу опять выговаривал другу, что нужно было мотор достать. Наконец лодка уткнулась в то место на берегу, где обычно вылазит стадо. Проваливаясь по колено в смесь из жирной чёрной грязи с коровьим дерьмом, попав в царство громадных перламутровых мух, боясь открыть рот, глаза, нос, мы с Галкой рванули в сторону «местного пляжа». А наши кавалеры развернули лодку обратно к реке и скрылись в ближайшей камышовой протоке. Обмывшись, усталые, мы присели на торчащие из-под земли корни старой ивы.
        — Будем ждать пацанов? — спросила Галка.
        — Да что их ждать, вот они сами, сейчас причалят и выползут, слышишь плеск вёсел.
        Но в лодке сидел дед, ни дать ни взять дед Щукарь. В ватной стёганой шапке, таких же штанах и фуфайке, похоже, он этот наряд как минимум лет пятьдесят не снимал. Покуривая самокруткой, оглядел нас и напрямую спросил: «Це вы набедокурили на Белом озере?» Не дожидаясь ответа, ещё спросил: «Так вы, девчата, не из наших будете?»
        — Дедушка, мы дачники, ничего здесь не знаем.
        — Ага, а у кого стоите? У Мандрыкив?
        — Нет, у Рогачек! — прищурившись, ответила Галка.
        — А хто ж им будете?
        — Внучка!
        — Ага, а кого ж з ных, Валькиного чы малого?
        — Валькиного.
        — Так, я вам шо скажу, дивчата, вы хоть и городьские, а природу обижать не слид. Я ще батько твого вчыв и тётку Лидию... И до вашего сведения доведу, шоб больше так не робылы. Бутылки в Биле озеро покидалы, окурки, всю живнисть поперепугалы, а лилии навыщо нарвалы и кинулы. Хто ж так робыть, як бандиты якись. Такой красавець, як наш Турунчук, ще поискать треба. Раньше со всёго свиту, аж з Европы до наших мисць богачи съезжалыся. Стоялы у Троецькому, в Яссках, да и туточки зупынялыся. Яка охота була! Наш Турунчук славився, такий красавець, хто хоть влюбиться. А Биле озеро вин сам кохав. Це остання ёго любов була, вин з того и сам майже в плен до Днистра попав. Усе ховав свою коханую, вид усих, вид батька Днистра, вид людей.
        — Как это? — удивилась я.
        — Так вы ж сами бачилы. Як Биле озеро знайшлы? Турунчук трижды биля нёго обвывся, шоб нихто ёго не знайшов, хибаж вид людей шось сховаешь? Все знайшлы, паскудят, — старик посмотрел на нас голубыми детскими глазами, протёр рукавом беззубый рот и продолжал. — Наша Биляевка, з цего озера теж имья получила, бо Биляевка, знать била, як гарна дивчина. Невеста теж биле платья надевае, люды на билом свете живуть, все саме краще билым клыкаеться. Турунчук на цёму озери своих дивчат ховав, пленниц-русалочек.
        — Хорош кавалер, сначала топил, а потом ховав! — Мы с Галкой переглянулись.
        — Нет, дивчата, усё не так. Обидет якусь дивчыну хлопець, вона до Турунчука кидаеться, вин их прыймае, жалеет. Кажуть, сам по ночам в парубка обертаеться и русалочки вокруг него все в белом танцюють и поють, а те лилии, шо вы порвалы, их души. От так! Шли бы вы, девчата, до дому, от греха подальше...
        Дед залез обратно в свою лодку и тихонько уплыл по течению в плавни. Несмотря на изнуряющую жару, плавать уже совершенно не хотелось. Настроение было испорчено. Наоборот, потянуло домой, в Одессу. И откуда только взялся этот старик, спросить бы у кого, да пошёл он... Мы плелись по пыльной дороге босиком, не дождавшись своих кавалеров. У ставка, где обычно мыли ноги и надевали босоножки, даже не остановились, так босиком, утопая в мягкой пыли (ох, и приятно!), доковыляли домой. Лыдочка, целый день собиравшая на колхозном поле помидоры, сидела устало, свесив свои большие загорелые руки между ног, глаза закрыла — отдыхала. Собака тявкнула, она сразу подскочила, засуетилась.
        Без нас не вечеряли — ждали. В прохладной хате вчетвером уселись кушать. Лыдочка всё время улыбалась, ласково смотрела на племянницу, стесняясь есть. Галка не выдержала:
        — Может, вином своим настоящим угостите? Олька вот в институт поступила, через четыре года закончит, к вам в деревню бухгалтером приедет, коров ваших считать будет. У неё здесь жених уже есть.
        — Хто ж такой? — Бабка аж ложку уронила, обрызгалась и стала отряхивать передник.
        — Вовка Мандрыка! — не моргнув глазом, серьёзно ответила внучка.
        — Тоже скажешь, навишо вин ий здався?
        — Любовь, Лыдочка, любовь, никуда не денешься. — Галка, как всегда в своём репертуаре, начала выступать. Я от злости даже покраснела.
        — Так ему в осени в армию идти.
        — Правильно, — не унималась подруга. — Олька как раз институт закончит, Вовка армию отслужит, здесь и свадьбу сыграем. А то как же!
        Бабка переглянулась с дочкой, та молча встала и пошла в летнюю кухню. Назад вернулась с бутылем красного вина и четырьмя гранёными стаканами.
        За здоровье чокнулись, выпили.
        — Вот это вино, не то что магазинное, — сдуру ляпнула я.
        Бабка с Лидкой перемигнулись, и бабка, глядя прямо на нас,
        с прищуром спросила:
        — Кажуть, вы ще курите цыгарки.
        — Кто такое сказал? — вздрогнула Галка. — Вином ребята угостили, но таким гадким, что мы и пить не стали. Разве с нашим сравнить? А курить мы даже не умеем. Папа меня бы сразу убил, ты же его знаешь.
        — Я ж тебе казала, Кобзарь як не сбрешет, так день не проживе, — кивнув в нашу сторону, ответила Лидка матери.
        — Какой Кобзарь? У вас в деревне что, Тарас Григорьевич Шевченко живёт?
        — Та ни, це другим, ты его не знаешь, а мабуть, бачила, це дид такый, до каждой сраки затычка.
        — Лидка! — Бабка стукнула по столу.
        — Ну до роту затычка. — Аж слёзы блеснули из глаз бедной Лыдочки. Галка ухватилась за графин, налила ещё по стакану.
        — А зачем дед Кобзарь приходил?
        — Так, угри ёму заказалы, для вас, шоб угостилыся. Вот вин и прынис.
        — Угри, во здорово, я их обожаю, Олька ты любишь угри?
        — Я их никогда не ела и не видела. А где они?
        — Та там, в летней кухне в бидоне, только закрывай, а то повылазят.
        Мы здесь же понеслись смотреть угрей.
        — Фу, гадость какая, не то толстые пиявки, не то змеи, — скривила я рожу. — Я их жрать ни за что не буду.
        — Еще как уплетешь. Бабка так приготовит, ты пальчики облизывать станешь. Бабуля, не убирай со стола, ещё посидим. — Галка ласково обняла старушку и повела её обратно в хату, прихватив недопитый бутылёк с вином.
        — Какое вкусное, что значит своё, от души сделано, даже я выпила, — подтявкивала я сзади. После третьего стакана мы еле залезли на кровать и сразу задрыхли.
        Мне снилось Белое озеро, в ушах звучали мелодии Петра Ильича, но вместо лебедей танцевали русалочки, потом всё закрутилось, и началась какая-то качка, сначала закачалась кровать, потом и комната. Всё подступило к горлу, еле успела выскочить во двор к туалету. Меня рвало, было так неудобно, что я никак не решалась выйти из уборной, где меня караулили бабка с Лидой.
        — Ну от, я тоби казала, вина не вмиють ще пить, а ты курять воны.
        — Цего Мандрыку гнаты треба. Чого удумав подлюка, лилий девкам прынис. Я ёго так турнула, сволота цыганьская. Девки хай дома сыдят, а то нехай до Одесы едуть. Бо вин, подлюка, не видстане, нахал такий же, як батько. Ото щось зробыть, а мы виноваты будемо, шо девку не доглядели. Хай йдуть до дому.
        Гулять мы в этот вечер не пошли, валялись в постели, болтали. Бабка с Лидочкой крутились в саду под грушей.
        — Олька, погляди, — пнула кулаком мне в бок подруга.
        Бабка легла на узкую металлическую детскую кроватку, которую они с дочкой установили под деревом. Потом Лидочка привязала верёвку к груше, ею же обвязала мать.
        — Что они делают?
        — Бабка грушу сторожить будет. Прошлым летом она черешню всё охраняла, вон ту, чёрную, крупную. Даже мне не давала порвать. А я мальчишек подговорила, и мы ночью целую ветку спилили. Теперь она решила привязаться к груше. Представляешь, если спилить грушу над ней. Просыпается, а дерева тю-тю, нет! Во хохма будет! Только грушу жалко, да и бабку...
        — Слушай, а кто этот дед Кобзарь? — перевела я разговор на другую тему.
        — Местный юродивый, между прочим, бывший учитель. Контуженый во время войны. Ночами рыбу ловит, птицу, потихонечку браконьерничает, но его не трогают, жалеют.
        — Сразу после войны, — продолжала Галка, — девки местные над ним подшутили. Вслед ему тихо плыли, чтобы не спугнуть. Когда он улов вытащил, поднырнули и забрали все, темновато уже было, он и не заметил. С тех пор решил, что это русалочки были с Белого озера, это они сплели веночки из кувшинок и лилий, что плавали вокруг его лодки. Теперь он рыбу ловит и им выбрасывает. Здесь вообще народ отчаянный, смотри, а то ещё приревнует какая-нибудь дура, влюблённая в твоего Мандрыку, тогда тебе будет весело.
        — Да на хрен он мне нужен! Сама меня в это дело втравила, они все ещё в прошлом веке живут.
        — Это точно, пашут, как проклятые, света белого не видят. Всё копят деньги, куркули сраные. На себя копейку не потратят. Посмотри на Лидку, ей уже под сорок, а она ещё девушка. Бабка её знаешь, как блюдёт, никто не подойдет, вот и одна. Счастье, что отец мой сбежал, как паспорт получил, так и махнул в город, сам в жизни пробивался. Ещё и им помогал.
        Галке, я почувствовала, захотелось выговориться.
        — А знаешь, что случилось, когда был обмен денег? Припёрлись к нам: Валька, спасай! На чердаке в ящиках и мешках бумажные деньги мыши и крысы пожрали. Отец еле выбрал купюры с номерами, хорошо какой-то знакомый в банке работал, через него часть обменял, а остальное так и пропало. Ты думаешь, что-то изменилось? Они опять копят на чёрный день. Вот увидишь, будем уезжать, бабка варенье десятилетней давности совать начнёт и мелочь в кармане перебирать, если я откажусь, она даже полезет с поцелуями.
        — Ладно тебе, завелась, ты лучше скажи, как тебе Мандрыка?
        — Потянуло на аборигена?
        — Отстань, а то опять рвать пойду, видно, зелёная муха успела мне серануть в рот.
        — Не заговаривай зубы, я же видела, как он по-хозяйски руку тебе на плечо кладёт, прижимается, хозяином себя чувствует. Невеста...
        — Слинять по-тихому надо, делать здесь больше нечего.
        — Ладно, денек потерпи. Завтра ещё на речку сбегаем, пусть пацаны нам раков побольше наловят, я вино притырила, пока Лидка с бабкой тебя возле сральника караулили. Вечером пошлём их за цветами, а потом с первым автобусом рванём домой.
        Всю ночь тявкала собака во дворе, но мы дрыхли без задних ног. Утром на речке собралась компания из одних малолеток. Вовки и Сашки не было, их отцы забрали на какую-то дальнюю делянку. Малыши пыжились, ныряли у берега, пытались на ощупь руками найти норки, в которых прячутся раки. Но те, если и попадались, то мацупенькие, жрать в них нечего. От скуки устраивали рачьи бои. Затем и это занятие надоело, оставили детвору, ушли в заросли, чтобы никто нас не видел, выпили немного вина, спрятали бутылёк и решили переплыть на остров, напоследок позагорать.
        Чтобы Турунчук не унёс нас мимо острова, нужно уходить по берегу навстречу течению как можно дальше, с запасом. А потом уже только грести в сторону острова. В лучшем случае зацепишься за самый край — такое здесь течение. По острову мы шли осторожно, повсюду коровьи лепёшки, не дай бог в свежую вляпаться, здесь их называют минами. Только на «пляже», как ни странно, было чисто. Он расположен в центре, на нём нет травы, песочек мелкий, чистый. Прохладный ветерок, шелест ив, и хорошо, что никого нет. Лежим, загораем, но почему-то страшно закрывать глаза, всё время чудится, что кто-то подходит, не то корова, не то Мандрыка.
        — Что ты крутишься? — не выдержала Галка.
        — Жутковато как-то, безлюдно, давай назад поплывём. У нас вино есть, пончики в «Едальне» купим.
        — Скажи лучше, тоска по жениху заела, страдаешь.
        — Пусть так, недаром же говорят: «На безрыбье и рак рыба», без пацанов все-таки скучно.
        — А я что тебе говорила, умных слушаться надо.
        Рогачка перевернулась на живот, смолкла. Я лежала на спине и смотрела в это вечное небо, белые облачка унеслись, ветерок усиливался, и вдруг грянул мощный гром. Откуда только всё взялось? Над нами разыгрывалась битва гигантских туч, они с бешеной скоростью неслись друг на друга, извергая молнии, которые копьями летели на землю, в реку. В несколько мгновений всё превратилось в сплошной чёрный ад. Куда деваться? Плыть по озверевшему Турунчуку немыслимо. Ветер, как безумный, ломал ветки деревьев, пригибал их к земле. Тысячи острых песчинок впивались в голое тело, забивали глаза. Ураган, это настоящий ураган!
        Хорошо, что ребята тут прятали свою лодку. Мы залезли под неё, в ужасе наблюдая за буйством природы. Ещё немного, и ветер подхватит наше дырявое убежище вместе с нами и сбросит в обезумевший Турунчук. Держась обеими руками за лодку, мы безмолвно просили: Господи, помоги! Господи, помоги!
        Ливень рухнул так мощно, что лодка стала двигаться, а мы вместе с ней. Только бы не в реку. Из последних сил упирались в землю, пытаясь удержать нашу спасительницу. Деревянные корявые доски били нас по голове и плечам. Дождь кончился так же неожиданно, как и начался. Опять засветило солнце, на голубом небе ни облачка, деревья устало стряхивали капли, как после душа Шарко, постепенно поднимая веточки и листья к солнышку сушиться. Само оно, казалось, наконец вымылось и, чистенькое, смотрело на землю, словно спрашивая: «Правда, здорово!»
        Выползти из-под намокшей отяжелевшей лодки было непросто. Да еще Турунчук продолжал рычать, как бешеный зверь. Вот это да! Тикать отсюда надо! Во попали! Вдоль берега мы бежали к самому краю острова, следя только за рекой, по которой неслось все, что попадало на пути. Пуститься в обратный путь долго не решались, но и «ждать у моря погоды» не имело смысла. Была не была. Мы усиленно гребли, боясь, чтобы Турунчук не отколол ещё какой-нибудь номер. Уже на середине с ужасом обнаружили рядом с собой стадо коров. Громадные, ярко-рыжие, с белыми пятнами, животные ловко дрыгали своими четырьмя конечностями. Они ещё и обгоняли нас, поворачивали головы в нашу сторону, удивлённо вылупив громадные глаза: «Это кто ещё здесь?»
        Всё, от страха я начинаю тонуть, привет котёнку, с двух сторон коровы. Сейчас они меня раздавят, но эти благородные дамы, похоже, решили мне помочь, сдерживают и отталкивают всякую дрянь. Они, как баржи, перевозили на своих спинах птиц, оводов и мух. Из их ноздрей, как из фабричных труб, шёл вонючий, с запахом навоза, пар. Ужас, который мы испытали, я помню до сих пор. Коровы нас обогнали и невозмутимо выползли в своём положенном месте. Нас же Турунчук ещё прилично протянул, спасибо торчащей коряге, мы зацепились за нее, как за спасительную соломинку. Всё — берег, ноги дрожат. Мать Мандрыки бежала к нам, махая на ходу белой марлей:
        — Девчата, на острове моих нету?
        — Нет, мы только вдвоём там были и ваши коровы.
        — А где ж они? Вот, подлюки, як вы прыихалы, так воны як сказылыся, — зло ударив о дерево своё ведро, она пошла прочь, моя несостоявшаяся свекровь.
        Сарафаны с бутылем вина, совершенно сухие, лежали в дупле старого дерева. Мы допили вино и, ржа, как лошади, босиком попёрлись домой. По дороге, которая скорее напоминала тухлое болото, провалились в грязь по колено. Вечером попросили пацанов нарвать нам цветов, они тут же приволокли. Наутро, когда гордые, с букетами, мы шли в центр Беляевки, бабы через заборы орали друг другу: «Це в вас учора уси квиты порвалы, так от полюбуйтесь хто».
        Молоденький водитель автобуса всё поглядывал на нас в висящее над его головой зеркало. Лыбился. Лучше бы, дурак, за дорогой следил, давай пересядем. Мы так и сделали, в отместку он всю дорогу резко тормозил, и бабы ругались на него матом. Так и ехали. Только бы дома всё обошлось, думала я. Алка, старшая сестра, перед самым моим отъездом в Беляевку отчубучила: взяла с собой в больницу рассказ Солженицына, опрометчиво поступила, он же запрещен, этот Солженицын. А его там спёрли. А вдруг Алку уже арестовали? Меня из института выгонят. Дядька на полном серьёзе орал, что этим не милиция занимается, а КГБ.
        — Ты чего притихла, неужели по Мандрыке заскучала? — оторвала меня от грустных дум Галка.
        — Не говори... А парень-то он хороший.
        Мы ехали по шоссе, с обеих сторон которого росли шелковицы и дикие абрикосы-жардели. Под каждым деревом в пыльной замусоренной земле валялись никому не нужные плоды. И только один старенький «Москвич» с открытым багажником, наполненным фруктами, прятался в небольшой канаве, а пожилая пара недобро смотрела на промчавшийся автобус.
        На душе скребли кошки. Ничего вроде бы страшного не произошло. Да и никакой подлости к юноше с берегов Турунчука я не совершила. Встретятся ему еще девушки получше меня. А вот с водителем не знаем, что делать. Все продолжает таращиться на нас. Дали же ему понять, чтобы отстал, специально пересели, так нет же, уже третий раз специально останавливает автобус и обходит его с нашей стороны, стучит ногой по колесу, а сам пялится, не вынимая изо рта сигарету. Любовь с первого взгляда? Кому из нас — Галке или мне счастье подвалило?
        На конечной остановке он дождался нашего выхода, не удержался, поприветствовал: «Ой, девчата, так своё счастье и проспать можно». Мы рассмеялись и, подхватив свои тяжеленные сумки с бабулиными гостинцами и здоровенные букеты, поперлись на городской автобус.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к