Библиотека / История / Язвицкий Валерий: " Иван Iii Государь Всея Руси Книги Первая Вторая Третья " - читать онлайн

Сохранить .
Иван III - государь всея Руси (Книги первая, вторая, третья) Валерий Иоильевич Язвицкий
        Перед вами замечательный исторический роман, который посвящён России времён Ивана III. Иван III — дед знаменитого Ивана Грозного. Этот незаурядный политический деятель, который сделал значительно больше важных политических преобразований, чем его знаменитый внук, всё же был незаслуженно забыт своими потомками. Книга В. Язвицкого представляет нам государя Ивана III во всём блеске его политической славы.
        Исторический роман В.Язвицкого воссоздает эпоху правления Ивана III (1440 -1505гг.), освещает важнейшие события в формировании русского государства; свержение татаро-монгольского ига, собирание русских земель, преодоление княжеских распрей. Это произошло в результате внутренней политики воссоединения древнерусских княжеских городов Ярославля, Новгорода, Твери, Вятки и др. Одновременно с укреплением Руси изнутри возрастал ее международный авторитет на Западе и на Востоке.
        В первый том вошли 1 -3 книги.
        ВалерийИоильевич Язвицкий
        Иван III — государь всея Руси
        ПОСВЯЩАЮ ЭТОТ ТРУД ЖЕНЕ МОЕЙ
        ВАРВАРЕ АЛЕКСЕЕВНЕ ЯЗВИЦКОЙ
        Введение
        ИоаннIII Васильевич — великий князь московский, сын Василия Васильевича Темного и Марии Ярославны, родился 22 января 1440г., был соправителем отца в последние годы его жизни, вступил на великокняжеский престол до смерти Василия, в 1462г. Сделавшись самостоятельным правителем, он продолжал политику своих предшественников, стремясь к объединению Руси под главенством Москвы и с этою целью уничтожая удельные княжества и независимость вечевых областей, а также вступая в упорную борьбу с Литвой из-за присоединившихся к ней русских земель. Действия Иоанна не отличались особой решительностью и смелостью: осторожный и расчетливый, не обладавший личной храбростью, он не любил рисковать и предпочитал достигать намеченной цели медленными шагами, пользуясь удобными случаями и благоприятно складывавшимися обстоятельствами.
        Сила Москвы достигла к этому времени уже весьма значительного развития, тогда как ее соперники заметно ослабели; это придавало широкий размах осторожной политике Иоанна и вело ее к крупным результатам.
        Отдельные русские княжества были слишком слабы для борьбы с великим князем; не хватало средств для этой борьбы и у великого княжества Литовского, а соединению этих сил мешало установившееся уже в массе русского населения сознание своего единства и враждебное отношение русских к упрочивавшемуся в Литве католицизму.
        Новгородцы, видя возрастание московского могущества и опасаясь за свою самостоятельность, решили было искать защиты у Литвы, хотя в самом Новгороде сильная партия была против этого решения. Иоанн сперва не предпринимал никаких решительных действий, ограничиваясь увещаниями. Но последние не действовали: литовская партия, руководимая семьей Борецких окончательно взяла верх. Сперва был приглашен в Новгород (1470) один из служилых литовских князей, Михаил Олелькович (Александрович), а затем, когда Михаил, узнав о смерти брата своего Семена, бывшего киевским наместником, ушел в Киев, был заключен договор с королем польским и великим князем литовским Казимиром. Новгород отдался под его власть с условием сохранения новгородских обычаев и привилегий. Это дало московским летописцам повод называть новгородцев «иноязычниками и отступниками православия». Тогда Иоанн выступил в поход, собрав многочисленное войско, в котором, кроме рати собственно великого князя, были вспомогательные отряды трех его братьев, Твери и Пскова. Казимир не подал помощи новгородцам, и их войска 14 июля 1471 года потерпели решительное
поражение в битве у р.Шелони от воеводы Иоанна, князя Дан. Дм. Холмского; несколько позже другая рать новгородская была разбита на Двине князем Вас. Шуйским.
        Новгород просил мира и получил его под условием уплаты великому князю 15500 рублей, уступки части Заволочья и обязательства не вступать в союз с Литвою. После того, однако, началось постепенное стеснение новгородских вольностей. В 1475г. Иоанн посетил Новгород и судил здесь суд по старине, но затем жалобы новгородцев стали приниматься и в Москве, где по ним и творили суд, вызывая обвиняемых за московскими приставами, вопреки привилегиям Новгорода.
        Новгородцы терпели эти нарушения своих прав, не давая предлога к полному их уничтожению. В 1477г. такой предлог явился, однако, у Иоанна: новгородские послы, подвойский Назар и вечевой дьяк Захар, представляясь Иоанну, назвали его не «господином», как обыкновенно, а «государем».
        Немедленно был отправлен запрос к новгородцам, какого государства они хотят. Напрасны были ответы новгородского веча, что оно не давало своим посланникам подобного поручения: Иоанн обвинил новгородцев в запирательстве и нанесении ему бесчестия и в октябре выступил в поход на Новгород. Не встречая сопротивления и отвергая все просьбы о мире и помиловании, он дошел до самого Новгорода и осадил его. Лишь здесь новгородские послы узнали условия, на которых великий князь соглашался помиловать свою отчину: они заключались в полном уничтожении самостоятельности и вечевого управления в Новгороде.
        Окруженный со всех сторон великокняжескими войсками, Новгород должен был согласиться на эти условия, равно как на отдачу великому князю всех новоторжских волостей, половины владычных и половины монастырских, успев только выторговать небольшие уступки в интересах бедных монастырей. 15 января 1478г. последовала присяга новгородцев Иоанну на новых условиях, после чего он въехал в город и, захватив вождей враждебной ему партии, отослал их в московские тюрьмы.
        Новгород не сразу примирился с своей участью: в следующем же году в нем произошло восстание, поддержанное внушениями Казимира и братьев Иоанна — Андрея Большого и Бориса. Иоанн принудил Новгород покориться, казнил многих виновников восстания, заточил владыку Феофила и выселил из города в московские области более тысячи семей купеческих и детей боярских, переселив на их место новых жителей из Москвы.
        Новые заговоры и волнения в Новгороде вели только к новым репрессивным мерам. Особенно широко применял Иоанн к Новгороду систему выселений: за один 1488г. было выведено в Москву более 7000 житых людей.
        Путем таких мер окончательно сломлено было свободолюбивое население Новгорода. Вслед за падением новгородской самостоятельности пала и Вятка, в 1489г. принужденная воеводами Иоанна к полной покорности. Из вечевых городов только Псков сохранял еще свое старое устройство, достигая этого полной покорностью воле Иоанна, изменявшего, впрочем, исподволь и псковские порядки: так, наместников, избираемых вечем, заменили здесь назначаемые исключительно великим князем; отменены были постановления веча о смердах, и псковичи вынуждены были согласиться с этим. Одно за другим падали пред Иоанном и удельные княжества. В 1463г. присоединен был Ярославль, путем уступки своих прав тамошними князьями; в 1474г. ростовские князья продали Иоанну оставшуюся еще за ними половину города.
        Потом очередь дошла до Твери. Князь Михаил Борисович, опасаясь возраставшей силы Москвы, женился на внучке литовского князя Казимира и заключил с ним в 1484г. союзный договор. Иоанн начал войну с Тверью и вел ее удачно, но по просьбе Михаила дал ему мир на условии отречения от самостоятельных сношений с Литвой и татарами. Сохранив самостоятельность, Тверь, как раньше Новгород, подверглась ряду притеснений; особенно в пограничных спорах тверичи не могли добиться правосудия на москвичей, захватывавших их земли, вследствие чего все большее число бояр и детей боярских переходило из Твери в Москву на службу великого князя. Выведенный из терпения Михаил завел сношения с Литвою, но они были открыты, и Иоанн, не слушая просьб и извинений, в сентябре 1485г, подступил к Твери с войском; большинство бояр передалось на его сторону, Михаил бежал к Казимиру, и Тверь была присоединена к великому княжеству Московскому. В том же году Иоанн получил Верею по завещанию тамошнего князя Михаила Андреевича, сын которого Василий еще раньше, испугавшись опалы Иоанна, бежал в Литву.
        Внутри Московского княжества также уничтожались уделы и падало значение удельных князей перед властью Иоанна. В 1472г. умер брат Иоанна, князь дмитровский Юрий, или Георгий; Иоанн взял себе весь его удел и ничего не дал другим братьям, нарушая тем старые порядки, по которым выморочный удел должен был идти в раздел между братьями. Братья поссорились было с Иоанном, но помирились, когда он дал им некоторые волости. Новое столкновение произошло в 1479г. Покорив Новгород с помощью братьев, Иоанн не дал им участия в Новгородской волости. Недовольные уже этим, братья великого князя были еще более оскорблены, когда он приказал одному из своих наместников схватить отъехавшего от него к князю Борису боярина (князя Ив. Оболенского-Лыко). Князья волоцкий и угличский, Борис и Андрей Большой Васильевичи, снесшись между собою, вступили в сношения с недовольными новгородцами и Литвой и, собрав войска, вступили в новгородские и псковские волости. Но Иоанн успел подавить восстание Новгорода. Казимир не подал помощи братьям великого князя, одни же они не решились напасть на Москву и оставались на литовском рубеже
до 1480г., когда нашествие хана Ахмата дало им случай с выгодой помириться с братом.
        Нуждаясь в их помощи, Иоанн согласился заключить с ними мир и дал им новые волости, причем Андрей Большой получил Можайск, принадлежавший ранее Юрию.
        В 1481г. умер Андрей Меньшой, младший брат Иоанна; задолжав ему 30000 рублей при жизни, он по завещанию оставил ему свой удел, в котором другие братья не получили участия. Десять лет спустя Иоанн арестовал в Москве Андрея Большого, за несколько месяцев до того не выславшего своей рати на татар по его приказу, и посадил его в тесное заключение, в котором тот и умер в 1494г.; весь удел его был взят великим князем на себя. Удел Бориса Васильевича по смерти его наследовали два его сына, из которых один умер в 1503г., оставив свою часть Иоанну.
        Таким образом, число уделов, созданных отцом Иоанна, сильно сократилось к концу княжения самого Иоанна. Вместе с тем прочно было установлено новое начало в отношениях удельных князей к великим: завещание ИоаннаIII формулировало правило, которому следовал он сам и по которому выморочные уделы должны были переходить к великому князю. Этим правилом уничтожалась возможность сосредоточения уделов в чьих-либо руках мимо великого князя, и, следовательно, в корень подрывалось значение удельных князей.
        Расширению московских владений на счет Литвы способствовали внутренние смуты, происходившие в великом княжестве Литовском. Уже в первые десятилетия правления Иоанна многие служилые князья литовские перешли к нему, сохраняя свои вотчины; наиболее видными из них были князья Ив. Мих. Воротынский и Ив. Вас. Бельский. По смерти Казимира, когда Польша избрала королем Яна-Альбрехта, а литовский стол занял Александр, Иоанн начал открытую войну с последним. Сделанная литовским великим князем попытка прекратить борьбу путем родственного союза с московской династией не привела к ожидавшемуся от нее результату: Иоанн не ранее согласился на брак своей дочери Елены с Александром, как заключив мир, по которому Александр признал за ним титул государя всея Руси и все приобретенные Москвой во время войны земли. Позже самый родственный союз сделался для Иоанна только лишним предлогом для вмешательства во внутренние дела Литвы и требования прекратить притеснение православных. Сам Иоанн устами отправленных в Крым послов так объяснял свою политику по отношению к Литве: «Великому князю нашему с литовским прочного миру
нет; литовский хочет у великого князя тех городов и земель, какие у него взяты, а князь великий хочет у него своей отчины, всей земли Русской». Эти обоюдные притязания уже в 1499г. вызвали новую войну между Александром и Иоанном, удачную для последнего; между прочим, 14 июля 1500г. русские войска одержали над литовцами большую победу у р.Ведроши, причем взят был в плен гетман литовский князь Константин Острожский. Заключенный в 1503г. мир закрепил за Москвой ее новые приобретения, в том числе Чернигов, Стародуб, Новгород-Северск, Путивль, Рыльск и 14 других городов.
        При Иоанне московская Русь, усиленная и сплоченная, окончательно сбросила с себя татарское ярмо. Хан Золотой Орды Ахмат еще в 1472г. предпринял, по внушениям польского короля Казимира, поход на Москву, но взял только Алексин и не мог перейти Оки, за которой собралось сильное войско Иоанна. В 1476г. Иоанн, как говорят — вследствие увещаний второй своей жены, великой княгини Софьи, отказался платить далее Ахмату дань, и в 1480г. последний вновь напал на Русь, но у р.Угры был остановлен войском великого князя. Сам Иоанн, однако, и теперь еще долго колебался, и лишь настойчивые требования духовенства, особенно войску и затем прервать начатые уже было переговоры с Ахматом. Всю осень русское и татарское войска простояли одно против другого на разных сторонах р.Угры; наконец, когда стала уже зима и сильные морозы начали беспокоить плохо одетых татар Ахмата, он, не дождавшись помощи от Казимира, отступил, 11 ноября; в следующем году он был убит ногайским князем Иваном, и власть Золотой Орды над Русью рухнула окончательно. Вслед за тем Иоанн предпринял наступательные действия по отношению к другому
татарскому царству — Казани. В первые годы княжения Иоанна враждебные отношения его к Казани выражались в ряде набегов, производившихся с обеих сторон, но не приводивших ни к чему решительному и по временам прерывавшихся мирными договорами. Смуты, начавшиеся в Казани, по смерти хана Ибрагима, между его сыновьями Али-ханом и Мухаммед-Аминем, дали Иоанну случай подчинить Казань своему влиянию. В 1487г. изгнанный братом Мухаммед-Аминь явился к Иоанну, прося помощи, и вслед за тем войско великого князя осадило Казань и принудило Али-хана к сдаче; на его место был посажен Мухаммед-Аминь, фактически ставший в вассальные отношения к Иоанну. В 1496г. Мухаммед-Аминь был свергнут казанцами, призвавшими ногайского князя Мамука; не ужившись с ним, казанцы опять обратились за царем к Иоанну, прося только не присылать к ним Мухаммед-Аминя, и Иоанн послал к ним незадолго перед тем пришедшего к нему на службу крымского царевича Абдыл-Летифа. Последний, однако, уже в 1502г. был низложен Иоанном и заточен на Белоозеро за непослушание, а Казань получил опять Мухаммед-Аминь, который в 1505г. отложился от Москвы и начал
войну с ней нападением на Нижний Новгород. Смерть не позволила Иоанну восстановить утраченную власть над Казанью. С двумя другими мусульманскими державами — Крымом и Турцией — Иоанн поддерживал мирные отношения. Крымский хан Менгли-Гирей, сам угрожаемый Золотой Ордою, был верным союзником Иоанна как против нее, так и против Литвы; с Турцией не только производилась выгодная для русских торговля на Кафинском рынке, но с 1492г. были завязаны и дипломатические сношения при посредстве Менгли-Гирея.
        Характер власти московского государя при Иоанне подвергся значительным изменениям, зависевшим не только от фактического его усиления с падением уделов, но и от появления на подготовленной таким усилением почве новых понятий. С падением Константинополя русские книжники стали переносить на московского князя то представление о царе — главе православного христианства, которое раньше связывалось с именем византийского императора. Такому перенесению способствовала и семейная обстановка Иоанна. Первым браком он женат был на Марии Борисовне Тверской, от которой имел сына Иоанна, прозванного Молодым (см. ниже); сына этого Иоанн назвал великим князем, стремясь упрочить за ним престол. Марья Борисовна умерла в 1467г., а в 1469г. папа ПавелII предложил Иоанну руку Зои, или, как она стала называться в России, Софьи Фоминишны Палеолог, племянницы последнего византийского императора. Посол великого князя — Иван Фрязин, как его называют русские летописи, или Жан-Баттиста делла Вольпе, как было его имя в действительности, окончательно устроил это дело, и 12 ноября 1472г. Софья въехала в Москву и обвенчалась с
Иоанном. Вместе с этим браком сильно изменились и обычаи московского двора: византийская принцесса сообщила своему мужу более высокие представления о его власти, внешним образом выразившиеся в увеличении пышности, в принятии византийского герба, в введении сложных придворных церемоний и отдалившие великих князей от бояр. Последние враждебно относились поэтому к Софье, а после рождения у нее в 1479г. сына Василия и смерти в 1490г. Иоанна Молодого, у которого был сын Димитрий, при дворе Иоанна явно образовались две партии, из которых одна, состоявшая из наиболее знатных бояр, в том числе Патрикеевых и Ряполовских, отстаивала права на престол Димитрия, а другая — по преимуществу незнатные дети боярские и дьяки — стояла за Василия. Эта семейная распря, на почве которой столкнулись враждебные политические партии, переплелась еще с вопросом церковной политики — о мерах против жидовствующих; мать Димитрия Елена склонялась к ереси и воздерживала Иоанна от крутых мер против нее, а Софья, напротив, стояла за преследование еретиков. Сперва победа была, казалось, на стороне Димитрия и бояр. В декабре 1497г.
открыт был заговор приверженцев Василия на жизнь Димитрия; Иоанн арестовал сына, казнил заговорщиков и стал остерегаться жены своей, уличенной в сношениях с ворожеями. 4 февраля 1498г. Димитрий был венчан на царство. Но уже в следующем году опала постигла сторонников его: Сем. Ряполовский был казнен, Ив. Патрикеев с сыном пострижены в монахи; вскоре Иоанн, не отнимая еще у внука великого княжения, объявил сына великим князем Новгорода и Пскова; наконец 11 апреля 1502г. Иоанн явно положил опалу на Елену и Димитрия, посадив их под стражу, а 14 апреля благословил Василия великим княжением. При Иоанне дьяком Гусевым был составлен первый Судебник, Иоанн старался поднять русскую промышленность и искусства и с этою целью вызывал из-за границы мастеров, из которых самым известным был Аристотель Фиораванти, строитель московского Успенского собора. Иоанн умер в 1505г.
        Мнения наших историков о личности Иоанна сильно расходятся: Карамзин называл его великим и даже противопоставлял ПетруI как пример осторожного реформатора; Соловьев видел в нем, главным образом, «счастливого потомка целого ряда умных, трудолюбивых, бережливых предков»; Бестужев-Рюмин, соединяя оба эти взгляда, более склонялся в сторону Карамзина; Костомаров обращал внимание на полное отсутствие нравственного величия в фигуре Иоанна.
        Главные источники для времени ИоаннаIII: «Полное Собрание Российских Летописей» (III -VIII); Никоновская, Львовская, Архангельская летописи и продолжение Несторовской; «Собрание Г.Гр. и Дог.»; «Акты Арх. Эксп.» (т.I); «Акты исторические» (т.I); «Дополнения к актам историческим» (т.I); «Акты Западной России» (т.I); «Памятник дипломатических сношений» (т.I). Литература: Карамзин (т.VI); Соловьев (т.V); Арцыбашев «Повествование о России» (т.II); Бестужев-Рюмин (т.II); Костомаров «Русская история в жизнеописаниях» (т.I); P. Pierliug, «La Russie et I'Orient. Manage d'un Tsar au Vatican. IvanIII et Sophie Paleologue» (есть русский перевод, СПб., 1892) и его же, «Papes et Tsars».
Энциклопедический словарь. Изд. Брокгауза и Ефрона, т.XIIIA, СПб., 1896.
        Книга первая
        Княжич
        Глава1. Московском Кремле
        Вскричала жалобно во сне и сразу же проснулась княгиня Марья Ярославна. Страшно ей, а что привиделось, не помнит. Тоской, духотой томит ее, а кругом-то тьма еще темная. Словно шапкой накрыла Москву знойная летняя ночь, будто придушила. Тишина мертвая, а по всему Кремлю то ближе, то дальше как-то нехорошо петухи перекликаются особым ночным криком. Хочет княгиня соскочить со скамьи, пробежать скорее в сенцы, разбудить девку Дуняху, да ноги нейдут — ослабли с испугу…
        Вдруг где-то близко как взвоет по-волчьи собака, словно, окаянная, смерть почуяла. Спрыгнула с постели княгиня, откуда и силы взялись, спешит все сделать как полагается.
        - На свою голову вой, на свою, не на княжие хоромы, — быстро шепчет она заговор и торопливо переставляет свои башмаки к самому порогу, пятками к двери.
        Собака завела еще протяжней и враз смолкла, а со двора все так же страшно глядит глухая июльская ночь, и четырехугольные листочки слюды, как злые глаза, чернеют в косящатых окнах. Темно еще в душных покоях, лишь в переднем углу, у кивота с иконами, разливается тихий свет и дрожит кроткое сиянье. Алые и синие лампады, мигая огоньками и чадя деревянным маслом, бросают разноцветные пятна на гладкие стены из дубовых тесаных бревен, обитые сукном-багрецом, завешанные всяким узорочьем, и на пестрые ковры, застилающие весь пол опочивальни. Перебегая от огоньков лампад, играют райки на самоцветных камнях золотых венцов и окладов, и всё тут спокойно, тихо и дивно…
        Вдруг полыхнуло в окна огнем и, четко обозначив на миг свинцовые переплеты рам, совсем ослепило. Грянул гром, тяжело прокатившись по небу.
        Марья Ярославна вздрогнула и поспешно закрестилась, шурша шелком сорочки.
        - Пресвятая богородица, заступница наша, спаси и помилуй, — привычно зашептали губы, и вдруг ей припомнилось, о чем днем и ночью молилась, с тех пор как великий князь пошел к Суздалю на Улу-Махмета.
        Пала княгиня ниц пред иконами.
        - Побей, боже, — молит Ярославна в слезах, — побей Махмета царя, защити от злого татаровья. Помилуй князя Василья и все христианство. Ради младенцев моих Ивана да Юрья спаси, господи, раба твоего Василья…
        Долго билась и плакала она на полу пред кивотом, и легче ей стало после слез и молитвы. Да и быстро летняя ночь побелела, побелели и в окнах слюдяные листочки. Встала с колен княгиня и со слезами еще на больших темных глазах побрела босая тихонько через крытые сенцы в хоромы княжичей.
        Прислушалась, отворила дверь осторожно в покои, чтоб не скрипнуть, и в щелочку у косяка подглядела: спят ее оба сыночка под храп мамки Ульяны, ни заботы, ни горя не ведают.
        - Да и что им знать-то? Ивану шестой, а Юрью и четырех еще годиков нету…
        Перекрестила их через дверь и, сразу сомлев ото сна, еле дошла до своей опочивальни. Позевывая и крестя рот частым крестом, чтобы не влетела нечистая сила, оправила она постель на скамье и легла. Слышит — у Спаса-на-бору, что рядом на великокняжьем дворе стоит, сторож Илейка часы бьет, но тяжелые веки сами смыкаются, путается все в голове у княгини, и, не досчитав часов, заснула она на третьем ударе.
        Второй раз проснулась княгиня от громкого воркованья голубей над окнами — гнезда у них там за резными наличниками. День уже занялся, совсем рассвело. Раннее солнышко червонно-золотыми стрелами бьет сквозь слюду в самый потолок, и словно все смеется кругом от радости. Вот и коровы замычали, пастух в рожок заиграл.
        - Ой, заспалась! — вскрикнула княгиня испуганно.
        Наскоро перекрестясь на образа, выскочила она в сенцы, разбудила Дуняху и заплескалась у рукомойника. Не успела умыться, а Дуняха уже тут с шитым шелками утиральником.
        - Чтой-то, государыня, ныне ты так ранехонько встала? — говорила курносая толстогубая девка, лениво почесываясь и потягиваясь.
        - Суббота сегодня, Дуняха, али забыла? В подклетях Федотовна с Варюхой мыльню, поди, уж топят, да и в крестовую[1 - К р е с т о в а я — домовая церковь.] поспевать надо.
        Осердится Софья Витовтовна…
        - Верно, государыня, строга у тобя свекровь-то. Грозно блюдет молебные, да только зря ты всполошилась — солнце-то у самого края земли еще. Успеешь. Охо-хо! Рот-то мне от зевоты свернуло. Спозаранку ты поднялась, али что худое привиделось? Ведь и гребта у тобя на душе великая.
        - Тому не гребтится, кто бога не боится. Ночесь сон страшный видела, да с испугу забыла какой, а тут еще пес так жалобно взвыл…
        - Ой, страсти! Покойников чует пес-то, бьются наши с погаными…[2 - П о г а н ы е — церковное слово, вошедшее в быт и означавшее в старину: неверные, нечестивые, безбожные, некрещеные, а также христиане-иноверцы, еретики.]
        - Только успела яз вовремя заклятье наложить — башмаки к порогу переставить.
        - Ну, слава богу! Отвела ты горюшко, а то, как ведаешь, и мои братья с великокняжьим двором под Суждалем…
        Утираясь полотенцем, прошла в опочивальню княгиня и начала обряжаться к молитве.
        - Ну, Дуняха, убирай голову мне поскорее, — приказала она по-хозяйски и сбросила ночную повязку.
        Глаза у княгини стали строгими, как пишут на иконах, и сурово, почти неподвижно смотрели из-под крутых бровей куда-то вдаль, будто за стены хором. Заробев от этого взгляда, Дуняха молча расчесала ей густые русые волосы, заплела на две косы, туго стянув их, чтобы плотней улеглись под шелковым волосником с жемчужной поднизью, чтобы к сраму и к греху великому ни одна прядь из-под него случайно не выбилась.
        Тщательно ощупав края волосника, Марья Ярославна осталась довольна Дуняхой.
        - Ладнушко! — ласково усмехнулась она. — Не дай бог бабе опростоволоситься!
        - Каку рубаху-то давать? — сразу повеселев, спросила Дуняха. — Белу, алу ин изволишь желту?
        - Алую хочу сегодня.
        Дуняха достала из сундука шелковую рубаху с пристегнутыми к рукавам запястьями, развертывая, как всегда, дивовалась:
        - Запястья-то — одно загляденье! Шитье золотое так узорно, а жемчуг крупной да красно[3 - К р а с н о — красиво.] так насажен!
        Усадив княгиню на резной столец,[4 - С т о л е ц — табурет.] Дуняха надела ей желтые сафьяновые чулки-ноговицы с золотым и жемчужным шитьем, обула в такие же нарядные алые башмаки на серебряных подковах.
        Поверх рубахи Марья Ярославна велела накинуть цветистый шелковый летник[5 - Л е т н и к — женская одежда.] с длинными, до пят, рукавами, расшитыми золотом, с жемчужной обнизью. Широкая парчовая лента с золотой тесьмой обегала вокруг всего летника у подола и спереди взбиралась вдоль застежек каждой полы к самому горлу.
        Дуняха застегнула летник на все кованные из серебра пуговицы и повязала княгиню поверх волосника белым головным убрусом с золотым шитьем на концах.
        - Ну и баска же ты, государыня Марья Ярославна! — всплеснула руками Дуняха. — Токмо вот ожерелье надеть да серьги самоцветные…
        Княгиня весело рассмеялась и, выставив рукава летника, а из-под них запястья алой рубахи в прорези позади рукавов опашня, воскликнула:
        - Ах, люблю яз алый цвет, Дуняха! И как нарядно выходит: опашень весь рудо-желтый, а сверху рукава, а снизу башмаки — алые!..
        Затопали легко и часто в сенцах детские ноги, распахнулась дверь опочивальни, и оба сына княгини Марьи Ярославны вбежали к ней уже умытые и одетые, в желтых вышитых рубахах с серебряными поясами и в синих порточках, заправленных в сафьяновые сапожки.
        Мамка Ульяна в парчовой шубейке и в парчовом волоснике, еле поспевая за княжичами, крикнула им с порога:
        - Перекреститесь раньше на образа-то!
        Мальчики послушно закрестились, но тотчас же, смеясь и подпрыгивая, подбежали от кивота к матери. Мамка Ульяна насупила брови. Не нравились ей эти вольности, все же круглое и морщинистое лицо ее улыбалось, а серые, совсем прозрачные глаза лукаво смеялись, поглядывая на княжичей.
        - Матунька, — ласкался Иван к матери, — дай щечки твои поцелую, пока не набелила их Ульянушка…
        - А и то, Ульянушка, начинай, — заторопилась Марья Ярославна, обнимая и целуя детей, — хлопот-то тобе со мной надолго…
        - Ну, свет мой Ярославна, у меня всё скоричко! На язык я — скороговорка, на руку — скороделка: лысый не успеет кудри расчесать, а я уж все снарядила…
        Дуняха, завязывая на затылке свой девичий венец, прыснула со смеху.
        Засмеялась и княгиня, а за ней и дети.
        - Щеки набелю, нарумяню, — продолжала Ульяна, доставая горшочки с притираньями, — брови сурьмой подведу, сурьмой подведу да потом…
        Визг поросят и громкое гоготанье гусей на дворе заглушили ее голос.
        Внизу, у самых подклетей княгининых хором, где хлебенный, сытный, кормовый и житный дворы, а также скотный, птичий, поднялся сплошной шум и говор, как на торге. Иногда только можно разобрать сквозь гом и гул, как, отворяясь, скрипят ворота, звякает цепью ведро у колодца, заливчато ржут лошади, кричат и ругаются люди…
        Княжич Иван подбежал к окну и, отвернув суконный налавочник, вскочил на пристенную лавку. Быстро, со стуком поднял он окно, спугнув наверху голубей, громко захлопавших крыльями, и просунул голову наружу.
        Солнце поднялось уже до самых крыш, прямо в глаза светит, блестит на крестах у Михаила-архангела, Успенья-богородицы, Ивана-лествичника и Чудова монастыря, золотит каменные кремлевские стены с бойницами и с башнями-стрельнями. Ярко сверкает слюда в окнах горниц и светлиц второго яруса боярских хором, и еще ярче горят окна на третьем ярусе у теремов, вышек и светлиц, окруженных расписными гульбищами[6 - Г у л ь б и щ е — балконы и проходы между ними.] с перилами и решетками.
        У иных хором на самых кровлях построены башенки-смотрильни с вертящимися по ветру золочеными петушками и рыбками, жаром пылающими теперь на восходе солнца.
        Румяное утро начинает тихий и жаркий день. Розовый дым медленно выползает из деревянных дымниц над тесовыми крышами и прямыми столбами подымается в небо. Хоромы стоят среди садов и огородов то кучами, образуя узенькие улички и переулочки, то в одиночку, словно крепости, огороженные деревянным тыном из бревен. Около них и среди пустырей и оврагов кое-где разбросаны как попало курные избы княжой и боярской челяди: холопов и вольных слуг всякого рода. Избы топятся по-черному, и густой дым, клубящийся тучами, окутывает их крыши, выбиваясь со всех сторон через волоковые окна, черный и багряный от зари.
        Знает Иван, что не пожар это, а все же боязно ему. Переводит поскорей он взгляд за кремлевские стены, где сквозь легкий туман над Москвой-рекой, Яузой с болотистой Чечеркой видно Загородье, посады и слободы, все Заречье и подмосковные села и деревни. Всюду между озер и болот бегут, сверкая, ручьи и речонки, а на их берегах множество больших и малых мельниц, особенно по Яузе. Ярко желтеют глиной овраги, зеленеют рощи на пригорках и среди просторов зреющей ржи.
        Засмотрелся княжич на знакомые места — любит он из окон на дали далекие любоваться, особенно из княжой башни-смотрильни. Иной раз подолгу глядит так в окна, пока не отзовут или пока тоскливо не станет. Видит он и дороги, — тонкими ниточками тянутся они от Москвы в разные стороны: в Орду через Серпухов, в Нижний Новгород, левей, через Яузу, к Владимиру и Суздалю, а еще левей — к Юрьеву и в Кострому. Все их показывал княжичу Алексей Андреич, наставник его по чтенью часовника и псалтыря.
        Других дорог не видно княжичу, но знает он, — памятлив очень, — что есть еще дороги: и в Ярославль, и в Новгород Великий, и в Литву, откуда бабка Софья Витовтовна приехала, и в Смоленск, и в Тверь. Смутные думы сами идут к Ивану со всех сторон, и тяжко ему на душе стало, когда ясней разглядел он дорогу на Юрьев и Кострому. Вспомнил, как отец постом еще по этой вот самой дороге уезжал с войском, а над ним высоко подымалась желтая пыль. О войне вспоминает княжич, о татарах, и страшно ему за отца, забыл совсем о дворе, где на возах масло, муку, мед, крупу привезли, уток, гусей и кур. Шарахаясь по двору, пылят там ногами и блеют бараны, громче и громче кричат и ругаются люди…
        - Что ж, сыночек, там деется? — услышал он голос матери. — Пошто крик такой и лаянье с сиротами и холопами?
        Иван побольше высунулся из окна и увидел среди обозов, пришедших из княжих подмосковных, дворецкого Константина Иваныча. Тряся бородой, кричит он во весь голос на какого-то старика, а тот, поддерживая холщовые порты и нахлобучивая поярковый колпак то на лоб, то на затылок, тоже кричит на дворецкого, а что они кричат, непонятно. Тут же шумят и оба ключника дворовые, Лавёр Колесо и Федор Пупок со своими подключниками, — уток, кур, гусей, яйца да масло принимают…
        Ничего разобрать нельзя.
        - Костянтин Иваныч осерчал, на старика кричит, — не сразу ответил Иван матери, — а за что — не знаю…
        В это время ясно в окно донеслось:
        - Да ты бога побойся, Костянтин Иваныч. Людишек мало! Не токмо что мужиков, но и парубков нетути! Все с князем на рати против безбожных татар… Эко-ста дело-то!
        - Вот пожалует тобя батогами государыня Софья Витовтовна, вот те и дело! — прикрикнул дворецкий.
        Дуняха вдруг встрепенулась и тоже к окну бросилась.
        - Так и есть, государыня, из Капустина наши обозы пришли, — крикнула она княгине Марье Ярославне, — отца мово лает дворянин-то! Ох, государыня, и ведомо мне за что: к Петрову дни не снарядил обозу, а сроку молил — не дал дворецкой… Заступись, свет мой ясной, перед старой государыней…
        - Попрошу, Дуняха, а ты поди после молебной в подклеть, вызнай от отца все. Может, и сам Костянтин Иваныч простит по моему заступничеству, не доведет до матушки-государыни…
        - Ножки твои поцелую…
        - Ох, как бы и мне срок не пропустить, — засмеялась княгиня, — шевелись, Ульянушка! В крестовой, чаю, матушка-свекровь уж все свечи и лампады затеплила…
        - А который час, матунька? — спросил княжич Иван, соскочив с лавки и укрыв ее снова шитым налавочником.
        Стройный и высокий не по годам, он в задумчивости гладил рукой угол изразцовой печки с голубой росписью и, хмуря брови, о чем-то усиленно думал. На вид ему было лет восемь, но большие, темные и строгие, как у матери, глаза смотрели так умно и остро, что казался он еще старше.
        - Который час? — подхватила мамка Ульяна, желая развеселить княжича. — Ячневой квас! — А которая четверть? — Изволь, хоть и черпать…
        Но Иван даже не улыбнулся.
        - Вот и не ведаешь, — сказал он. — Илейка-звонарь тоже неверно бьет.
        А Костянтин-то Иваныч мне сказывал, что есть за морем часы самозвонные…
        - И у нас, Иванушка, на дворе такие есть, и в колокол кажный час ране они отбивали. Деду, великому князю Василь Димитричу, заезжий сербин ставил, да сломались они в тое еще лето, когда я овдовела, а сербин-то и ране того в Царьград отъехал. Чаю, помер там давным-давно, ведь и мне-то за шестой десяток идет…
        Княжич оживился, суровые глаза его засияли.
        - Во фряжской земле,[7 - Ф р я ж с к а я з е м л я — Италия.] Ульянушка, — ласково перебил он мамку, — часы иные. Месяцы, дни и числа они показывают, а бьют в два колокола: в большой — токмо часы, а в малой — токмо часовцы дробны…
        - А что, голубенок мой, за часовцы такие? — спросила мамка.
        - А то вот. В кажном часу шесть дробных часовцев, а в одном часовце десять часцов, а часец — токмо вот скажи «раз», и часец прошел. Насчитала ты десять часцов, вот тобе и дробной часовец прошел…
        - Ну и скорометлив же ты, Иванушка! — дивилась Ульяна. — Вразумил тобя господь и к хитрости книжной и во младенчестве разуму наставил…
        - Пора нам в крестовую, — строго сказала княгиня, приняв от Дуняхи шелковый платочек белый с золотой каймой, и пошла к дверям.
        - Матунька, — засопел носом и, готовясь заплакать, залепетал Юрий, — дай мне оладуська с медом…
        - Дам, дам, мой басенькой, — стала утешать его Ульянушка, — вот придем из крестовой на трапезу, я те два дам! Мы ведь с тобой так: где оладьи, тут и ладно, где блины, тут и мы! А вечером в мыльню пойдем, медов да квасов наберем. Будем пить-попивать да коврижками заедать… Не плачь, не плачь, а то бабка заругает…
        - Не забудь, Ульянушка, — сказала, выходя уже в сенцы, Марья Ярославна, — возьми в мыльню березового соку студеного. Чтой-то сердце у меня опять после поста разболелось. Ежели поем жирного, во рту горечь, и все мне нутро жжет, словно огнем палит…
        Когда Марья Ярославна с чадами и домочадцами входила в крестовую, государыня Софья Витовтовна, покурив своеручно ладаном, приблизилась к аналою и, шурша шитой золотом приволокой[8 - П р и в о л о к а — безрукавка.] из узорчатого шелка, опустилась на колени. Творя крестное знамение и поклоны, она суровыми глазами следила из-под густых седых бровей за всем, что делается в крестовой. Увидев сноху со внуками, старая княгиня приветливо улыбнулась. Марья Ярославна подтолкнула незаметно Ивана и взглядом показала на свекровь. Княжич понял и, поднявшись с колен, подошел с младшим братом к руке бабки.
        Следом за великокняжьей семьей пришли к молебну княжии слуги, не взятые с прочими дворовыми в поход, и вся домашняя челядь, крестясь и земно кланяясь.
        Софья Витовтовна, отпустив внуков к матери, оправила аналой, передвинула удобнее евангелие в серебряном окладе с изображением Христа посередине и ликами апостолов, писанных на эмали, по углам оклада. Раскрыв потом часовник и положив на псалтырь между евангельем и напрестольным крестом, она молча оглянулась на священника и кивнула ему головой, чтобы начинал он служение. Отец Александр, духовник великого князя, протоиерей кремлевского собора Михаила-архангела, седой величавый старик в шелковой темно-багровой рясе с наперсным крестом, быстро подошел к аналою вместе с дьячком Пафнутием и стал креститься. Потом взял с аналоя положенную дьячком епитрахиль, развернул и благословил ее, произнеся звучным голосом:
        - Во имя отца и сына и святого духа-а!
        - А-аминь! — протяжно закончил его слова дьячок.
        Отец Александр благоговейно поцеловал вышитый золотом крест на епитрахили и через голову надел ее на шею, спустив сшитые концы на грудь.
        Княжич Иван с любопытством смотрел, как привычно и ловко отец Александр высвободил наперсный крест из-под епитрахили и из-под курчавой седой бороды.
        - Благословен бог наш всегда, ныне, и присно, и во веки веков, — провозгласил священник.
        - Аминь! — снова ответил Пафнутий.
        Внимание Ивана рассеялось, когда началось чтение часов, которые он знал наизусть с тех пор, как выучился читать по часовнику. Ему вспомнились опять рассказы учителя, дьяка Алексея Андреевича о Цареграде, стоящем у моря, о фряжских землях, но особенно занимали часы во великокняжьем дворе, о которых он не знал раньше.
        «Может, Ульянушка обманывает меня, — думал он, — любит мамка сказки сказывать и небылицы…»
        Он решил, как только придет Алексей Андреевич, просить его, чтоб показал дедовские часы на дворе. Никогда он никаких часов не видал, а они вот тут на дворе…
        Нестерпимо долгими казались ему на этот раз утренние часы.
        Переминаясь с ноги на ногу, но крестясь и кланяясь, когда нужно, он поглядывал исподтишка на бабку. Глаза у нее острые, и сейчас она усмотрит, что он молитвы не слушает, но она не глядит на него. Зато мать заметила и чуть слышно шепчет около самого уха:
        - Не верти головой! Молись, как подобает!..
        Он усерднее кладет поклоны, но замечания матери не страшат его, и о молитве он мало думает…
        - «Достойно есть яко воистину блажити тя богородицу… — услышал он слова молитвы и обрадовался, что утренние часы уже кончаются, а дьячок тоже будто заторопился и скороговоркой закончил: —…без истления бога слова родшую, сущую богородицу тя величаем…»
        Потом, переменив голос, громко и протяжно обратился к отцу Александру:
        - Именем господним благослови, отче!
        - Благословен бог наш всегда, ныне и присно и во веки веков, — провозгласил священник так же громко и протяжно.
        - А-аминь, — радостно протянул Пафнутий, закрывая часовник и отходя от аналоя.
        Государыня Софья Витовтовна первая подошла к аналою и, приложившись к евангелию и кресту, приняла благословение духовного отца. Потом подошли Марья Ярославна и княжичи, а за ними все прочие.
        Когда княжич Иван приложился к холодному золотому кресту, а потом к теплой, пахнущей ладаном руке отца Александра, тот ласково погладил его по голове и спросил:
        - Как господь вразумляет тобя грамоте, княже? Лексей Андреич мне сказывал, что зело сподобил тобя господь благодати, во еже внимати учению.
        - Мы, отче, «Деяния» читаем…
        - Похвально, вельми похвально. На шестом году токмо азбуку учат, а ты и часовник и псалтырь прошел. Да просветит тобя господь и от всякого зла сохранит…
        Он снова благословил княжича, а стоявшая рядом Софья Витовтовна прослезилась и ласково молвила, целуя в лоб внука:
        - Любимик ты мой! Умная моя головушка…
        Этот раз в субботу обедали, как на праздники, у Софьи Витовтовны — бабка захотела полакомить внуков. Старая государыня очень смеялась, узнав от мамки Ульяны, что меньшой об оладушках плакал, и приказала, пока еще стол не обряжен, пока скатерти стлали браные да сосуды ставили, принести внукам оладьев с медом. Юрий заскакал от радости и заплескал в ладоши.
        - Ты что, — строго остановила его бабка, — ты у скоморохов да у гудошников скаканию и плесканию научился? Не подобает так княжичу…
        Иван, хотя вел себя в гостях чинно, как взрослый, но ел сладкие оладьи с не меньшим смаком, чем его братец, облизывая пальцы.
        Сегодня у Софьи Витовтовны, кроме невестки и внуков, обедал и духовный отец, и на стол были поставлены серебряные ендовы и братины с медами и серебряные сулеи с водками всякими: простой, доброй, боярской, двойной и сладкой на патоке — для княгинь. В ведерках и ендовах были квасы хлебные и ягодные, а для Марьи Ярославны особая серебряная братина — с березовицей.
        Стояли серебряные блюда со студнем из свиных голов под чесноком и хреном, с колбасами, с копчеными сигами и провесной рыбой, а в малых ведерках была икра осетровая и стерляжья. Среди белого серебра сияли золотые и золоченые солоницы, перечницы и горчичницы.
        Княжич Иван любил рассматривать всю эту посуду, особенно ту, что стояла на полках больших поставцов. Полки эти внизу широкие, для крупной серебряной посуды, а кверху все уже и уже для того, что помельче: кубков, стоп и чарок разных — и серебряных, и золотых, и хрустальных, и даже каменных, резанных из агата и сердолика.
        На всех этих сосудах — узоры, позолота, чернь и эмаль или сделаны цветы, звери, люди, птицы и листья то литьем, то чеканом, то резьбой, и везде надписи. Иван не все надписи эти мог прочесть: по-итальянски многие писаны. Это из Литвы прислано Софье Витовтовне в приданое, когда она еще замуж за деда в Москву выходила.
        Еще больше любил Иван рассматривать на бабкиных поставцах серебряные яблоки, зверей, птиц и рыб серебряных, золотых и костяных, а особливо город, точенный из кости, с башнями и церквами, а на костяных стенах его стрельни с воротами и подъемными мостами.
        Садясь за стол, Иван видел и здесь затейливые фряжские, литовские и русские сосуды, лишь не такие нарядные, как в поставцах, но тоже узорные и с надписями. Против него мать поставила чарку с медвяным квасом. Он прочел на ней: «Чарка добра человеку, пить из нея на здравие» — и улыбнулся, довольный, что легко узнал, о чем писано.
        Все это занимало его, и не заметил он, как подали жирные шти с бараниной, а к ним полбенную кашу на блюдах и блюдцах. Ест он шти с Юрием из одной мисы, заедая кашей, а дума у него опять о фряжских землях, где всё не по-нашему и всякие есть занятные хитрости.
        - За здравие московского князя великого, — услышал Иван голос отца Александра. — Ниспошли, господи, благоверному князю нашему победу на сопротивные агаряны. Охрани его крестом твоим, господи.
        Протоиерей поднял высоко серебряный кубок, перекрестился и выпил, низко поклонившись княгиням.
        Снова стало Ивану страшно за отца, и забыл он о заморских землях — хочется знать только, как там под Суздалем. Ждет теперь, не дождется, что скажут старшие.
        - А что, отче, слышно? — спросила, наконец, Софья Витовтовна, и сухое лицо ее дрогнуло, а под легкими морщинами на лбу и под глазами прошла тень и застыла скорбно в уголках губ.
        - Нету вестей, государыня, — печально ответил отец Александр, — но ведомо, что Димитрий Шемяка ни сам ко князю не пришел, ни воевод своих не послал…
        - Ох, скороверен сынок мой, — вздохнула Софья Витовтовна, — сызнова поверил ворогу своему Димитрию Юрьевичу. Димитрий же все время за ним, как волк за конем. Ждет, ежели спотыкнется, он ему в горло и вцепится…
        - Истинно, государыня, — подтвердил духовник, — есть грех такой, скороверен наш князь. Сколько раз дядя, князь Юрий галицкий, а потом и сынок-то его, Василей Косой, обманом да нечаянностью вредили ему и даже Москву отымали…
        - Помню, отче, — с горечью продолжала княгиня, — разграбил тогда на Москве князь Юрий и княжое и мое именье, а нас, княгинь, в Звенигород заслал, яко полонянок каких. Помнишь, чай, Марьюшка? Никому того не дай, господи… Помер князь Юрий-то, слава богу, а сынок его в тесном заключенье слепой сидит крепко. С Шемякой же у нас мир, вишь. Забыто, что шесть лет всего как безбожный Улу-Махмет к Москве подходил, а Шемяка ни одного воя и тогда не прислал, а крест целовал. Ныне вот сызнова поверил мой сынок ворогу, а где от Шемяки помочь?
        - Истинно, государыня! Ни один полк от князя Димитрия, слышно, не послан, а царевич Бердедат, чаю, не поспеет к Суздалю на помочь — отстали вельми от нашего князя. Токмо еще от града Юрьева отошел царевич-то…
        Священник замолчал, опустив голову. Долго молчали все за столом, в печали продолжая свою трапезу. Взглянув на мать, увидел Иван, что склонилась она над своим кубком с березовицей, а из глаз у нее бегут двумя дорожками слезы по щекам, размывая румяна и белила.
        Сердце княжича сжалось, и, боясь заплакать, он торопливо стал обгрызать поданное ему Ульянушкой стегнушко жареного гуся. Отирая жирные руки и губы столовым полотенцем, он торопливо утирал незаметно и слезы. Но Софья Витовтовна все видела и, обратившись к любимому внуку, сказала с нарочитой веселостью:
        - А ну-ка, Иванушка, скажи, какое ныне лето?
        Княжич, пересиливая себя, чуть помолчал и голосом спокойным, но с едва заметной дрожью, ответил ясно и раздельно, как будто отвечал своему наставнику:
        - Шесть тыщ девятьсот пятьдесят третье лето от сотворения мира…[9 - 1445 год.]
        Старая княгиня гордо улыбнулась, увидев изумление на лице отца Александра, и добавила:
        - Знай, любимик мой, что худа всегда ждут в высокосныя леты, а прошлое лето было высокосное, а и тогда худого нам не было…
        - Ничего худого по воле божией и ныне не будет, — добавил Александр, поняв, что старая княгиня хочет утешить и сноху и внука.
        - Марьюшка, — продолжала Софья Витовтовна, — враги-то наши того не ведают, что они — токмо краешки, а середка-то всему — Москва, все под Москву само придет. Всех их Москва съест, а без Москвы и Руси не стоять.
        Вот и моего сыночка скороверного сама Москва, божией милостью, с десяти годочков бережет…
        - Да и советы твои берегут, государыня, — добавил отец Александр. — Из детства ты его государствованию вразумляла…
        Иван не слушал дальше, затосковав опять по отце. Так вот и стоит он перед ним в золотых доспехах, каким он уезжал на рать, а глаза у него веселые, веселые — смеются…
        Когда же подали изюм, редьку, варенную на меду, рожки, финики, сушеную смокву, обед пришел к концу. Маленький Юрий устал, захотел спать, не ел даже лакомства, зевал и потягивался.
        - Ульянушка, — сказала Марья Ярославна, — уложи-ка его спать…
        Мамка Ульяна засуетилась около Юрия, взяла его на руки и понесла в спальню княжичей, нараспев приговаривая:
        - Потягота на Федота, а с Федота на Якова, а с Якова на всякого…
        Вышел вслед за Ульяной из-за стола и княжич Иван, захватив кусок сухой смоквы. Сам он уж больше не хотел сладкого, но брал смокву для друга своего Данилки, сына дворецкого Константина Ивановича.
        Отстав от Ульянушки, Иван задумчиво и медленно, а не скачками, как всегда, сошел во двор по широкой лестнице с резными решетками по бокам. Он только сегодня за трапезой вполне осмыслил всю беду, которая может постигнуть отца, бабку, мать и его самого с Юрием. Улу-Махмет казался ему теперь страшным, вроде Змея Горыныча, о котором ему с Юрием Ульянушка сказывала, и досадно было за отца, что он не умеет делать так, как следовало, как бы Добрыня Никитич сделал или, еще лучше, как сам Илья Муромец…
        Зажимая в кулаке кусок сушеной смоквы, он обошел княжие хоромы и направился к черному крыльцу бабкиных хором, к жилым подклетям, где всегда его поджидал Данилка. После обеда им было самое свободное время, когда все ложились отдыхать, а они вдвоем, без нянек и мамок, бродили по всему княжому двору, где хотели, только за ворота не смели выйти.
        Но на этот раз в бабкиных подклетях Данилки не оказалось, а сидели за столом у самой переборки у солныша, у бабьего стряпного угла, Дуняха с отцом да сторож-звонарь с ними, старый Илейка. Перед ним была сулея с водкой да ендова с крепким медом: у ключника для гостя Дуняха вымолила.
        Свой он, ключник-то, из капустинских.
        - А, княжич! — весело крикнул тот самый старик, что утром бранился с дворецким. — Милости просим, здравствуй, голубок! Садись с нами за стол, чем богати, тем и ради. А я, вишь, ежели на дворе, то на солнышке, а ежели в избе, то поближе к солнышку! Садись к нам, соколик…
        Иван перекрестился на образ в красном углу, поздоровался и присел на скамью возле Дуняхи.
        - Вот я тобе и скажу, — продолжал Дуняхин отец, — дворянин-то утресь кричал, что я-де, староста из села Капустина, опять поруху учинил государеву делу! А тивун-то[10 - Т и в у н, тиун — управитель княжой (дворцовой) волостью, сельский староста и судья.] капустинской где?! Ты все, Дуняха, молодой княгине обскажи. Тивун-то все на меня, а мужиков нет, парубков нет — нет мне ни от кого помочи…
        Он замолчал, выливая в деревянную чарку Илейки остатки водки.
        - Будя, Кузьмич, а то шумен стану, — улыбаясь, отнекивался Илейка, а сам тянул к себе чарку.
        - Пей, Петрович, за здравие нашего князя, — продолжал, пьянея уже, Кузьмич, — а я еще медку пососу. Эх, хорош едреной, крепкой медок, не хуже водки. Эко ста дело-то! А тивун-то у нас — не дай боже! Такой нечунай[11 - Н е ч у н а й — неучтивен, грубый.] — никакой от него ни ласки, ни помочи не жди…
        - Сие, как татары говорят, «ни сана, ни мана!»,[12 - «Ни тебе, ни себе!»] — промолвил Илейка, ставя на стол пустую чарку. — Есть такие. Ни сиротам, ни князю от их добра нет. Ну, да как бог. Небось, Кузьмич, правда сама себя очистит. Правды и Мамай не съел…
        Илейка замолчал, опустив захмелевшую голову, но тотчас же встрепенулся и заговорил горестно:
        - Отец еще мне при смерти приказывал: держись Москвы, как вошь кожуха. В тепле и в сыче будешь, и татарин тебя не тронет! Ан Улу-Махмет Москву один раз ограбил, теперь опять идет…
        - Князи виновати, — мрачно выговорил Кузьмич. — Сказано: за княжое согрешение бог всю землю казнит! Князи-то наши волками грызутся, ладу у них нет, а без ладов и кадки не соберешь…
        - Как подумаешь умом — и головушка кругом, — поддержал Илейка. — Поганым же того и надобно — прут на Москву, убивают, грабят, христианство в полон берут…
        Кузьмич оперся на руки и залился пьяной слезой.
        - Не горюй, братаня! — тронул его за плечо Илейка. — Не тужи, голова.
        Давай песни играть.
        - Эх, ты! Какие мне песни! — всхлипнул староста и, ложась головой на стол, добавил: — Двое сынов у меня под Суждалем-то…
        Густой храп показал Дуняхе, что отец наугощался досыта. Осторожно уложила она его на лавке и побежала в хоромы к Марье Ярославне.
        Княжич, досадуя на Данилку, что до сих пор не приходит, смотрел на дремавшего Илейку. Опять ему обидно и тяжело от всего, что услышал, хоть плачь, да про часы вдруг вспомнил, дернул за рукав Илейку.
        - Покажи часы самозвонные, что на дворе! Покажи!
        Оживился старик и дрему забыл.
        - Экую старину ты вызнал, — говорит Илейка, посмеиваясь, — айда на двор. При мне их ставили, я еще парубком молодым был — сербину колеса подгонять пособлял…
        Повел старик Ивана в самый конец княжого двора. Видит княжич, стоит здесь башенка ветхая, деревянная, а на ней круг большой медный и прозеленел весь. Стрелка на нем одна толстая, на резных знаках неподвижно стоит: на двух крестах с палочкой и уголком — XXIV.
        - Сие, княжич, часы и есть, — указывает рукой Илейка. — Стрелка вон та ране кругом ходила и как подойдет к какому знаку, так колокол бьет.
        Знаки те — латыньские, как сербин-то говорил, а я неграмотен. Знаю, вот одна палка — один раз били, две — два, три — так три раза, а там уж токмо по бою помнил.
        Княжич долго смотрел на медный круг, на стрелку и знаки.
        - А кто же стрелку двигал? — спросил он, наконец.
        - Сама, княжич, шла. Колеса в башне вертелись…
        Иван удивленно и недоверчиво глянул на Илейку, потом быстро подбежал к башне, заглянул в щель полуотвалившейся дверки и замер. Сам в полутьме он увидел огромные зубчатые колеса, круглые железные брусья, цепи и гири.
        - Верно, Илейка, — крикнул Иван, — есть там колеса! Колеса, ты говоришь, стрелку вертели, а колеса кто?
        - Гири вот те, что на цепях, а я их каждое утро подымал, а они к другому утру опять спускались. Так они целый день и ночь колеса и стрелку вертели и вот тем кулаком железным в край колокола били…
        - А если теперь гири поднять?
        - Ржой, княжич, всё переело, а ране что-то унутри их сломалось — не то зубья у колеса, не то ось. А били-то они зрятну всякую: и тринадцать, и пятнадцать, а то и двадцать четыре…
        - А вот Костянтин Иваныч говорит, за морем такие часы есть, что всё показывают: и год, и месяцы, и дни, и числа.
        - На море, на окияне, — смеясь, перебил его Илейка, — на острове на Буяне стоит бык печеный, в заду чеснок толченый: спереди режь, а в зад макай да ешь! Помело — твой Костянтин-то Иваныч…
        Княжич рассердился и крикнул:
        - Ничего ты не разумеешь и сам-то часы звонишь неверно.
        - Ай нет! Я всегда по петухам и по солнцу. Право слово. Исстари так, — заспорил Илейка и вдруг крикнул: — Эй, гляди, княжич, Данилка-то бежит сюды, что угорелый. Слышь, на дворе гом какой поднялся.
        Иван оглянулся.
        Данилка, мальчик лет десяти, всегда резвый такой и веселый, подбежал теперь к княжичу испуганный и бледный.
        - Где ты был, Иванушка? — запыхавшись, бормотал он срывающимся голосом. — В подклетях искал, по двору… Тут вот увидал…
        Иван сунул ему смаху кусок смоквы в руку, а спросить от испуга ничего не может, будто онемел совсем Данилка замолчал, пучит глаза на княжича и наскоро, целым куском, жует смокву, давится…
        - Да сказывай, пострел, что там такое случилось? — не своим голосом закричал Илейка и, не дождавшись ответа, бегом бросился к хоромам.
        - От Суждаля прибежали, — глотая с трудом смокву, выговорил, наконец, Данилка. — Двое холопов прибежали: Яшка Ростопча и Федорец. В сенях княжих хором ждут, когда бабка и матерь твоя к ним выйдут…
        Затрясло Ивана мелкой дрожью, и, не помня себя, побежал он тоже к хоромам, а за ним и Данилка.
        Сироты, холопы и вся челядь с княжих и боярских дворов шумела и галдела у хором великого князя, а бабы голосили и причитали. Княжичу Ивану дворня давала дорогу, кланяясь и снимая шапки, когда протискивался он к красному крыльцу. Не переводя духа вбежал он с Данилкой по крутой лестнице наверх, к горницам, но, заскочив в сени, остановился.
        Бабка Софья Витовтовна с посохом в руках стоит на пороге в дверях передней. Сзади выглядывает мать, бледная, заплаканная. Иван хотел было кинуться к матери, но, взглянув на бабку, не посмел и, встретив ее суровый, словно чужой, взгляд, замер весь.
        Никогда он еще бабку такой не видел и понял, почему все, даже отец с матунькой, боятся ее. Тихо в сенях, как в церкви, а против старой государыни стоит с завязанной головой истопник великой княгини Марьи — Яшка Ростопча да еще Федорец Клин из княжой стражи, а рука у него почти по локоть отсечена. Ужаснулся княжич, разглядывая окровавленные тряпки на ранах воинов, рванулся было опять к матери, но, вспомнив бабку, остался на месте. Оглянулся пугливо по сторонам: видит, стоят тут и бояре, и боярские дети, и дворяне, и слуги дворские всякого чина.
        - Ну сказывайте, — повелительно и строго приказала Софья Витовтовна.
        - Государыня великая, — заговорил Ростопча, — в тое время были мы во граде Юрьеве. Ничего не слыхать было о сыновьях улу-махметовых, Мангутеке да Якубе, царевичах, а прискакали к нам воеводы из Новагорода из Нижнего старого: князь Федор Долголядов да Юшка Драница, они, град свой ночью сжегши, к нам от татар прибежали. Тогда князь великий, Петров день отмолясь в Юрьеве, пошел к Суждалю на татар… От воевод-то нижегородских нам ведомо стало, что пошли туда царевичи…
        - Ну а братья великого князя? — резко перебила Ростопчу Софья Витовтовна.
        - По дороге к Суждалю подошли братья-то. Пришли от отчин своих князь можайский, Иван Андреич, да брат его князь верейский, Михайла Андреич, да шурин великого князя князь Василь Ярославич с полками…
        - А Шемяка?
        - Князь-то Митрий Юрьич ни сам не шел, ни полков не слал, а мы немало коней загнали, помочи его прося, ибо христиан мало было…
        - А было то, государыня, — вмешался Федорец Клин, — когда мы на реке Каменке, близ Суждаля, станом стояли, июля в шестой день, во вторник. А как стали на Каменке, вдруг всполох великий начался в войске. Надели доспехи, знамена подняли, пошли в поле, а татар нигде нет. Видом не видать, слыхом не слыхать поганых. Пришел тут к нам вечером с полком своим Лексей Игнатыч, а потом и иные воеводы, которые отстали было от нас. Один токмо царевич Бердедат не подоспел — токмо к ночи к Юрьеву подошел. Ну, мыслим, — татар нет, успеет завтра к вечеру и царевич, да и воеводы некоторые на помочь нам тоже соберутся, пока войска улу-махметова еще нет.
        Возвеселились все…
        - Пировать начали! — стукнув посохом в пол, с досадой молвила старая княгиня.
        - Верно, государыня… — печально подтвердил Федорец, — князь великий ужинал у собя со всею братией и боярами, пировали до полуночи. Проснулся наутро князь поздно — солнце давно взошло. Повелел он заутреню петь, а потом похмелья поел и, опохмелясь, захотел отдохнуть, а тут стража наша прибегла с вестью, что татары через Нерль-реку бродятся…[13 - Б р о д и т ь с я — переходить вброд.] начали мы тут все спешно доспехи, щиты, мечи и копья хватать и, снарядившись и знамена подняв, изгоном[14 - И з г о н о м — стремительно, поспешно, неожиданно для противника.] пошли на татар в поле и близ Евфимиева монастыря, по левую сторону, поганых увидели множество. Откуда и взялось их столь, конца края им нет…
        Замолк Федорец, словно духу ему не хватило, побелел, как снег, и голову опустил. И Ростопча молчит. А в княжих сенях замерло все от страху; тишина, будто в могиле. Обмер почти Иван, но смотрит на Софью Витовтовну, ждет, что скажет, а руки у него оледенели совсем. Лицо у бабки стало каменным, неживое будто.
        - Дальше сказывай, — услышал Иван ровный, но глухой голос, словно из другого покоя говорила теперь старая государыня. — Все, как было, сказывай…
        Воины молчали, а Софья Витовтовна нетерпеливо стукнула посохом в пол, глядя в упор на Ростопчу.
        Собираясь с мыслями, Ростопча оправил повязку на голове и заговорил тихо:
        - Сперва мы, государыня, стрелы пущать зачали. Потом, распалясь гневом, ударили на татар и с лютостью били их. Побежали полки поганых.
        Наши погнались, а иные из христиан сами убегли, иные же начали убитых татар грабить. Татарове же, видя берядье такое, повернули опять на нас.
        Рубят, копьями колют, стрелами бьют, в полон имают…
        - А где князь наш? — слабо вскрикнула Марья Ярославна и упала без чувств у порога.
        Ульянушка подняла ее и посадила на лавку, а Иван, забыв все, подскочил к матери, обнимал, целовал ее, но не плакал, а только дрожал весь.
        Иногда он поглядывал на бабку — та все еще стояла неподвижно на пороге передней и слушала, что говорят воины. Он вздрогнул, когда бабка закричала громко и гневно:
        - Что ж вы, холопы, князя своего не уберегли? Слуги князя можайского, говоришь, с земли сбитого подняли, на другого коня посадили, из плена умчали. А вы своего князя что ж?
        - Государыня великая, — горестно отвечал Ростопча, — мне секирой через шапку голову до кости прорубили, а копьем правое плечо сквозь тягиляй[15 - Т я г и л я й — толстый стеганый кафтан, употреблялся вместо панцыря для защиты от ранений.] пронзили. Отогнали поганые меня от князя, а князь-то зло бился, много безбожных убил…
        - А я, государыня, до конца был, пока князя с коня не сбили. Тут мне руку отсекли… — сказал Федорец.
        Замутилось в голове у Ивана, припал он к плечу матери и обмер, а когда очнулся, видит, словно через туман, что вместо воинов стоит перед бабкой Константин Иванович, бледный. Борода у дворецкого дрожит, ртом он воздух хватает, как рыба, из воды вынутая, и тонко, по-бабьи выкрикивает:
        - Государыня, сотник татарский Ачисан прискакал!.. Не один, а с конниками… Хорошо разумеет по-русски… Тобя, государыня, спрашивает…
        Вдруг двери широко распахнулись. Вломился в княжии сени молодой татарин со щитом и с саблей, а на голове шишак. Сзади него еще пятеро татар со щитами и копьями. Оцепенели все со страху, только Софья Витовтовна по-прежнему на пороге стоит с посохом и прямо глядит на татарина, а он на нее дерзко смотрит. Да не выдержал Ачисан, опустил глаза и поклонился, а она повернулась к зятю своему, боярину князю Юрию Патрикееву, что военной заставой в Москве ведал в отсутствие князя, и повелела:
        - Прикажи, боярин, враз затворить все ворота во граде, а сторожам и воям вели стоять на всех стрельнях и пушкарям вели, что знаешь…
        Боярин вышел. Стоит Софья Витовтовна, опираясь на посох, и ждет. Лицо у нее опять каменным стало. Молчит и татарин, только суму свою развязывает, достает золотые кресты-тельники, подает их старой государыне.
        Ахнули все как один, узнав кресты великого князя, а Софья Витовтовна молча перекрестилась, поцеловала тельники и зажала их в руке. Вскрикнула, заголосила Марья Ярославна, но смолкла, когда свекровь обернулась к ней с гневным лицом. Опять, как в могиле, стало тихо в княжих сенях.
        Ачисан же, собираясь уйти, поклонился и сказал по-русски:
        - Пленен ваш князь полками царя Улу-Махмета.
        В Ефимьевом монастыре он, в руках у царевичей. По их воле я, сотник Ачисан, отдал тобе его тельники, а князь, хотя и ранен, а здрав будет…
        - А ты, сотник, скажи царевичам, пусть царю Улу-Махмету доведут, что дадим, какой можем, окуп за князя. Пусть царь Улу-Махмет отпустит его на Москву. Пусть царевичей и князей своих с князем великим пришлет, дабы из рук моих окуп за него взяли. На том царю челом бью. А об окупе царю договориться с сыном моим, как оба пожелают.
        Задрожали губы у Софьи Витовтовны, помолчала она и добавила:
        - Пусть еще скажут царевичи царю Улу-Махмету, что за великого князя вся Москва и все христианство. А теперь прости, вкуси от нашей трапезы и отъезжай к царевичам с моей челобитной…
        Обернувшись к дворецкому, она приказала:
        - Угости с честью сотника и воев и коней их накорми…
        Потом обратилась к боярам:
        - А вы, бояре, как покличу, в переднюю на думу придите…
        Она поклонилась и пошла в свои покои, а из сеней все выходить стали.
        Широко открытыми заплаканными глазами следил Иван за бабкой, идя вслед за ней. У себя в покое Софья Витовтовна вдруг будто переломилась сразу, стала старой-старой старушкой, упала на скамью, зарыдала и забилась в тоске. Марья Ярославна прибежала, заголосила, обняла свекровь, причитает, руки ей целует. Тут Иван вдруг почуял, как страх у него прошел и сила какая-то в нем появилась.
        Подошел он к бабке, тронул ее за руку и, когда она посмотрела на него мокрыми от слез глазами, суровым, хотя и детским голосом сказал твердо:
        - Бабунька! Вот вырасту и всех татар побью. Не дам им никого обижать.
        Улыбнулась Софья Витовтовна, поцеловала внука и снова стала, какой была всегда, строгой и важной.
        - Перестань, Марьюшка, — сказала она, обращаясь к снохе, — сей часец бояр позову думу думать. Буду яз тобе и деткам охраной вместо князя великого, пока он из полона не выйдет.
        Глава 2. Пожар и смута московская
        Весть о пленении великого князя в тот же день обошла все посады, слободы и подмосковные села и деревни. Уже с ночи потянулись к Москве оттуда возы со всяким добром, что поценнее, а также с запасами разными: мукой, зерном, крупой всякой, маслом и салом. На телегах сидели дети, дряхлые старики и старухи с курами и гусями в плетенках, а за телегами гнали овец и вели коров.
        Все обозы с шумом, криком, сгруживаясь в кучи, теснились и ворошились под стенами Кремля, медленно и с трудом проходя в ворота. Одни подводы затирали другие, а задние напирали на них, путались, цепляясь одна за другую. Телеги, скотина и люди комом сбивались в общей безрядице. Страх мутил людей и гнал их, не давая одуматься: с часу на час ждали передовых полков Улу-Махмета, уже раз осаждавшего Москву шесть лет назад, пожегшего тогда все посады и слободы. Всяк спешил затвориться за кремлевскими каменными стенами и спастись от полона и смерти.
        Полны-полнехоньки стали улицы и переулки кремлевские от многолюдства великого — словно торг шел у всех хором, у каждой самой бедной избы курной и даже у хлевов и закутов. Только не весело от этого торга шумливого — страх и тревога повсюду, — дети и те плакать не смеют.
        Негде уже вместиться людям — нигде в Кремле никакого жилья свободного больше уж нет, — и вот на площадях и пустырях ютятся: одни на телегах и под телегами, другие наскоро понаделали себе балаганов из досок, жердей и кольев, обтянутых дерюгой, сермяжиной или холстом дубленым; жгут костры, как кочевники в степи, варят в котлах баранину, кур, гусей, лапшу татарскую или пшено с салом, — кому что бог послал.
        Так вот и ночь прошла. Утро заалело над Москвой, а обозы все еще шли со всех сторон; словно извивающиеся черви, впивались они в кремлевские ворота и всё вползали и вползали в улицы, тесня уже осевших там ранее.
        Княжич Иван, пробудившись с рассветом, бросился к окну и застыл от изумления и испуга.
        - Татары, татары! — громко закричал он, но крик его еле был слышен из-за гула голосов на улицах и почти около самых хором княжого двора.
        Мамка Ульяна, дремавшая около крепко спящего Юрия, вскочила с лавки, когда Иван пробежал мимо нее.
        - Куда ты, Иванушка? — крикнула она.
        - К матуньке.
        - Она у бабки! — схватив Ивана за руку, шептала ему мамка. — Татар ждем, Иванушка! В осаде будем у поганых. Наказал господь!
        Слезы навернулись на глазах Ульянушки, но Иван, вспомнив о бабке, успокоился и уже не бегом, а степенно вышел из покоя в сенцы, направляясь к Софье Витовтовне.
        Покои старой государыни были заставлены раскрытыми сундуками, погребцами и ларцами, большими и малыми. Челядь обеих княгинь спешно приносила из подклетей и укладывала, как в дорогу, шубы князя и княгинь русского, польского и турского покроя на редкостных мехах, головные уборы, сапоги и башмаки с золотым шитьем, унизанные камнями самоцветными и жемчугом. Клали в сундуки золотые шейные цепи, перстни, кольца, серьги и золотые обручи, осыпанные камнями драгоценными, сосуды и блюда золотые, венцы, оклады икон и кресты в камнях самоцветных и много тканей ценных — византийских и ирландских.
        Всем управляла, руководя слугами, Марья Ярославна, а Софья Витовтовна только приказывала, что брать, а что оставить.
        - Всего, Марьюшка, не увезешь, — говорила она ласково и печально, — а сохранить бы токмо святыни свои и от казны нашей то, чем неверным угодить было бы при окупе…
        Увидев Ивана, бабка кивнула ему головой.
        - Подойди-ка, любимик мой, — продолжала она с той же лаской, тихой и горькой, — чтой-то ты до солнца поднялся?..
        Иван подошел к руке бабки и только теперь заметил, что в ее покоях тихо и никакого шума и гомона со двора не слыхать. В опочивальне княжичей все окна отворены, а тут все опущены, и говор людской чуть слышно, словно там, за окнами, ветер в деревьях шумит листьями…
        - Яз, бабунька, от крика проснулся. В окно поглядел, а там везде люди шумят, и у нас тоже, у самого двора, а наши слуги их гонят…
        Вбежавший Константин Иваныч перебил его и, склонясь к Софье Витовтовне, зашептал:
        - Великая государыня, изволь скорее слуг выбрать для своего поезда и в стражу для пути. К ночи надоть тобе с семейством выехать, пока поганые не подступили…
        Оглядевшись кругом, он еще тише добавил:
        - На Москве, государыня, неспокойно. Черные люди ропщут. Откуда-то вызнали они, будто все богатые да сильные из Кремля хотят выбежать в разные грады, и зло против богатых мыслят…
        Софья Витовтовна нахмурила седые брови, посмотрела на дворецкого и молвила:
        - Не слушай, где куры кудахчут, а слушай, где богу молятся. Мало ль бреху по граду ходит. Дозоры наши не видали татарского войска. Мыслю яз сперва княгиню с княжичами отослать, а куда, о том после речь будет.
        Великой же княгине ране, чем на Кирика и Улиту, не снарядиться, на сборы дня три будет надобно…
        - Шумит народ-то, государыня, от страха и зла. Особливо посадские, что еще с ночи в осаду сели. Есть и такие, что хотят все в свои руки взять, государыня…
        - Чего бог не даст, — усмехнулась Софья Витовтовна, — того никто не возьмет. Иди, Иваныч, готовь обозы, а слуг для поезда яз тобе потом укажу.
        Обернувшись к Марье Ярославне, она сказала:
        - А ты, Марьюшка, святое евангелие, кресты и оклады в большой резной ларец положить прикажи да окутать, не бились бы в телеге-то на бревнах да выбоинах…
        В покой вошла мамка Ульяна.
        - Иванушка, — тихо окрикнула она княжича, — подь умыться. Скоро звонить будут к заутрене, не замешкаться бы нам. Ведь первый-то звон — чертям разгон, другой звон — перекрестись, а третий-то — оболокись да в церкву поторопись…
        Накануне дня Кирика и Улиты появился неведомо откуда юродивый странник во власянице и веригах, а в руке у него толстый посох дубовый с медным голубем на верхнем конце. Все лицо у юродивого бородой заросло, копной на голове волосья, а глаза горят и бегают. Быстро так ходит он все меж возов, звеня железами, иногда останавливается, стучит посохом в землю и кричит:
        - Ох, смертушка, смертушка — геенна огненная… Все камни сгорят на земле, потекут ручьями железо и медь, сребро и злато!
        С гневом отталкивает он всякие подаяния и, запрокинув голову к небесам, с рыданием взывает:
        - Господи, боже наш! Вскую еси оставил ны?!
        Никто не понимает его, но все боятся, а многие женщины плачут от страха. Говорят в толпе о конце мира и о знаменьях.
        Встретив возле Успенского собора Дуняху, юродивый погнался за ней, грозя посохом, а у княжого двора завопил во весь голос:
        - Кошки грызутся — мышам покой! В ню же меру мерите, возмерится и вам! Старый ворон мимо не каркнет!..
        Насилу отогнали его холопы. Княжич Иван видел с красного крыльца, как прыгал у ворот юродивый, гремя цепями и выкрикивая страшные, непонятные слова. Сбежав с крыльца, Иван боязливо подошел к воротам. Там стоял старый Васюк, ходивший за княжичами вместо Ульяны, когда отец возил их с собою на богомолье или на охоту.
        Широкоплечий Васюк с курчавой седеющей бородой был любимым слугой великого князя. Иван, схватив старика за большую, крепкую руку и робко поглядывая за ворота, торопливо выспрашивал:
        - Чтой-то шумят все, Васюк? Что юродивый кричал? Дуняхе за что грозил он посохом?..
        - Не бойся, Иванушка, — ласково и спокойно сказал Васюк, чуть усмехаясь в бороду, — юрод сей не от бога, а от лукавого, не истинный он — облыжно говорит. Чернецы из Чудова его науськивают, вот он и лает, как пес из подворотни. И в святых обителях подзойники есть, Иванушка, вороги государя. На шемякино кормленье они живут…
        Васюк положил руку на плечо княжича и, склонив к нему кудлатую голову, тихо добавил:
        - Не бойся, говорю, Иванушка! Есть тобе и без государя защита и от бабуньки и от нас, верных слуг. Мы спозаранку, до татар еще, из Москвы выбежим. К Ростову поедем или в Тверь — про то одна Софья Витовтовна знает. Уйдем и от поганых и от Шемяки. Найдет бабка, где нам схорониться…
        Мимо ворот, выбиваясь из сил, пробежал купец — богатый гость,[16 - Гостями в старину называли богатых именитых купцов, торговавших не только на русских рынках, но и в чужих землях.] в изорванном кафтане, без шапки, с окровавленным лицом, а в улицах и переулках следом за ним гудел топот толпы, и в гомоне и гуле можно было разобрать среди грозного рева отдельные выкрики:
        - Ло-о-ви-и!.. Бе-е-й окая-янны-их! Не-е пу-у-уска-ай! Ло-о-ов-вии!..
        Иван увидел, как изо всех улиц и переулков валом повалили на площадь посадские черные люди с кольями и палками, окружая связанных бояр, купцов и даже дьяков, и гнали их впереди пустых разграбленных подвод. Семьи задержанных с чадами и домочадцами сидели на телегах. Женщины вопили и причитали, плакали и громко взвизгивали испуганные дети…
        У самых княжих ворот, размахивая колом, прошел ражий детина, по всему видать было, что кузнец, и зычно кричал в толпу:
        - Нашим трудом мошну набивали, добро наживали! Теперь животы свои спасают, а нас головой татарам выдают! Гони их, христиане, по дворам, лошадей да подводы от их отымай!..
        - Айда, ребята, к воротам градным! — выкликали разные голоса из гущи толпы. — У ворот стражу свою, посадскую поставим!.. Айда ворота запирать…
        Васюк нахмурил брови и, поправив кончар[17 - К о н ч а р — длинный кинжал.] за поясом, сказал стоявшему рядом воину:
        - Отведи-ка княжича в хоромы да обскажи все Костянтин Иванычу про смуту и подзой в народе… Да скажи, прибежали сироты с Клязьмы-реки. В трех местах, бают, перешли ту реку поганые. Одни идут к Володимеру, а иные и на Муром. Неровен час на Москву придут…
        Весь этот день княжич Иван ходил в тревоге по своим хоромам, откуда слуги торопливо выносили всякое добро в сундуках, грузили на дворе в телеги с сеном, покрывая сверху дерюгами и увязывая веревками. Все говорили вполголоса, словно боясь, что услышит кто-то, делали всё, будто хоронясь от чужого глаза.
        Ульянушка, отведя княжича в сторонку, шепотком на самое ухо рассказала:
        - Мы, Иванушка, завтречка до рассвета пойдем с подводами, а куда, не знаю. Бабка о том токмо Костянтин Иванычу приказала. Татары, бают, совсем уж близко, а под Москвой Шемяка кружит коршуном…
        - Где ж мы пройдем? — глухим голосом спросил Иван, и губы у него задрожали. Шемяки боялся он еще больше, чем Улу-Махмета.
        - Худая та мышь, что один лаз знает! — затараторила Ульянушка, увидав, что напугала княжича. — Старая государыня найдет дорогу…
        Всхлипывая и зажимая рот платком, вбежала Дуняха. Уткнувшись в угол за изразцовой печкой, она что-то жалобно причитала сквозь слезы.
        - Ты что, дура, нюни распустила?! — крикнула на нее Ульянушка. — Работы тобе нет?..
        - Ульяна Федотовна, матушка, — заголосила Дуняха, — истопнику-то нашему, Ростопче, приказала государыня Софья Витовтовна на княжом дворе остаться хоромы стеречь да ее двор блюсти на Ваганькове…
        - Уймись! Утри глаза-то, — княгиня Марья Ярославна тобя кликала!..
        Дуняха сразу смолкла и уныло побрела в покои великой княгини.
        - Пошто она плачет? Юродивый напугал? — спросил Иван.
        - Дура, вот и плачет, — сердито ответила Ульянушка, — просватали ее за Ростопчу, свадьбу играть уж думали, а тут вот те и на: кому «Христос воскресе», а нам — «Не рыдай мене, мати…» Идем, Иванушка, — бабунька нас кличет. Юрьюшка уж там ужинает, — солнышко низко стало, а вставать нам до свету…
        За столом сидела Софья Витовтовна одна со внуками. Марья Ярославна с Константином Иванычем в хлопотах были, им не до ужина. Иван ел молча, взглядывая изредка на хмурое, суровое лицо бабки. О многом хотел он спросить ее, но не решался. Наконец, она заметила это и сама спросила:
        - Ты что, Иванушка?
        - Видал яз, баба, юродивый, в цепях весь, за Дуняхой бежал, палкой грозил, а что кричал, не знаю…
        Бабка усмехнулась.
        - Боле не токмо кричать, а и встать седьмицу после батогов не сможет, — сказала она жестко. — Не юрод он, Иванушка, а вор-изменник, Шемякин слуга, из чернецов чудовских подослан. Учись на людях, Иванушка, и век помни: богу молись, а чернецам не верь. На всякое они воровство ради кормленья, ради стяжанья пойдут…
        - А за что посадские бояр да купцов били?
        - А сие, любимик мой, особо запомни. Когда княжить зачнешь, сам поймешь. Токмо не забывай: рыба с головы гниет. Когда князь слаб — ослабленье и в народ идет, смуты рождает… Справная, в меру сытая лошадка вожжей слушается, изрядно воз везет, а закормишь — с жиру бесится, не докормишь — со злобы… Ну, голубики, спать вам пора — с ночи поедем…
        Внуки пошли к руке Софьи Витовтовны, та перекрестила их и поцеловала на прощанье:
        - Храни вас господь!..
        Заря вечерняя потухала уж и багровыми полосами сквозь слюдяные окна тянулась через всю опочивальню княжичей к изразцовой лежанке. Темнело в покоях, но все багряней становились полосы от окон, подымаясь к самому потолку. Княжич Иван лежал с открытыми глазами, то ворочаясь, то слушая ровное дыханье спавшего рядом Юрия, шепот молитвы и шуршанье на лежанке, где примостилась Ульянушка.
        Не спится Ивану. Не болит ничего, и страху нет, а только думы разные, и что-то недоброе, грозное чудится, тоской гнетет…
        - Ты что, соколик, не спишь-то? — зевая и крестясь, сонно говорит Ульянушка. — Вставать-то ведь до свету…
        Услышал Иван знакомый голос, и стало все обычным, а думы и тревоги, как мыши, разбежались и спрятались. Легко ему, и говорить не о чем. Так только, чтоб голос подать, спросил он мамку:
        - А Костянтин Иваныч поедет с нами?
        - Поедет, соколик, поедет. Со всем семейством поедет: с Матреной Лукинишной и детьми — с Данилкой и с Дарьюшкой. Твой Васюк тоже поедет, а ты спи, сыночек, спи, андел тобя твой охранит. Он, андел-то твой, на правом плече у тобя. Как глазки закроешь, он крылом тобя осенит, и сон сразу придет. Что яблочко на яблоньке, то и ты у нас всех. Спи, соколик, спи…
        Слушает Иван, и покой на сердце ложится, путается все в голове.
        Слышит он уж только голос Ульянушки, словно ручей: лепечет он, а слов разобрать нельзя. Да и впрямь это ручей. Вот бежит ручеек по лугам среди цветов лазоревых, а на бережку он, княжич Иван, на пуховой мураве лежит, и сон его клонит. Только заснул он, долго ли, коротко ли спал, не знает, а видит: жар-птицы летят, а из ручья зверь страшный вылез, в чугунную доску бьет, как сторож, на него прямо наступает, хватает его лапами…
        Вскочил Иван в испуге — огнем в окна полыхает, а Ульянушка, трясясь вся, кричит и его за плечи дергает. Набат во всех церквах бьют, со всех улиц слышен крик и вопль человечий и рев испуганного скота. Бросился Иван, стуча зубами, к окну, а у Чудова, против княжих хором, полнеба в дыму и огне, искры и галки по ветру во все стороны несет, а пламя словно пляшет кругом, шарахаясь из стороны в сторону над тесовыми крышами.
        Буря вдруг сорвалась — загудело кругом все, завыло. Словно молнии, огненными полосами заметались по черному небу пылающие головни и летят по всему Кремлю и за кремлевские стены. Занялись почти все посады Заградья.
        Душно становится от дыма и гари, жаром издали пышет в лицо, и светло, как днем. Гул, шум и набат. Хруст и треск идет от горящих изб и хором, а человеческие вопли сливаются с шумом и грохотом бури.
        Дрожит всем телом Иван, а оторваться от окна не может. Видит, целые крыши срывает ветром с теремов и башен, подымает, как огненных змеев, и бросает в улицы и переулки, а там начинает пылать и бушевать новый пожар.
        Вдруг запылало совсем близко, дым густой повалил тучей, и на скотном дворе дико заржали и завизжали лошади, громко заревели коровы. Васюк вбежал в опочивальню, схватил Ивана на руки, а Ульянушка Юрия и так понесли неодетыми. На дворе уж одели среди груженых подвод, согнанных ближе к саду и воротам, где не было никаких строений. Тут стояли обе княгини и Константин Иваныч, посылая то туда, то сюда ключников и подключников. Слуги, как муравьи, бегали по двору, таская добро из хором и подклетей, сгоняя в сад лошадей и рогатый скот.
        Светает уж, но зари от огня не видно, да и черный дым, клубясь от бури, заволакивает небо.
        - Погребы земляные, — задыхаясь от дыма, налетавшего с ветром, кричит Константин Иваныч ключникам, — погребы полните всем наилучшим! Крыши деревянные ломайте, а творила землей от огня сверху засыпьте.
        - Заливай, заливай головню, — доносится по ветру из глубины двора, — сюды вот пала!
        - Воды скорей! Давай ведро-то!..
        Но ветер меняется, и крики сразу обрываются и глохнут. Рвет бурей одежду, ест дымом глаза, спирает дыхание и жаром жжет, как от раскаленных углей…
        Софья Витовтовна поманила рукой к себе дворецкого.
        - Сказывай слугам, — заговорила она поспешно, — княгиня великая, убоясь-де пожара, едет с детьми ко мне на Ваганьково. Если же, не дай бог, хоромы княжии загорятся, то пусть добро и скот туда, ко мне переводят…
        - Государыня, — всполошился Константин Иваныч, — ехать ты приказываешь, а где проезд-то есть? Знаешь, что народ деет? А в пожар наипаче все сбились — ни пройти, ни проехать! Из конца в конец мечутся, а старых и малых кони и люди топчут…
        - Вели, Иваныч, частокол разобрать у нашего двора, чтоб нам в Спасской-на-бору монастырь проехать. Аль забыл, что у чернецов ворота в стене есть?..
        - Истинно, истинно говоришь, государыня, — не сдавался Константин Иваныч — а дальше как? Куда побежим? У Володимера, у Мурома татары, а может, и к Москве подходют…
        - А мы, — хмуря брови, твердо приказала Софья Витовтовна, — мы в другую сторону лесами пройдем. Татары к нам с восходу, а мы от них на заход!
        Старая княгиня нагнулась к уху дворецкого и прошептала:
        - К Дмитрову пойдем, а оттуда к Ростову побежим. Владыке и боярам нашим о том ведомо. Многи вчера уж из града вышли со стражей. Ждут нас за Ваганьковым.
        До Тушина от Москвы княжой обоз двенадцать верст в три часа прошел — дорога тут добрая, старый тележник, наезженный. Когда же свернули к Дмитрову на лесные дороги, в чащобы дремучие, трудней стало — ехать пришлось нога за ногу. На каждом шагу болота да топи и хоть гати из бревен и сучьев настланы, а к полудню и пятнадцати верст не проехали. И лошади из сил совсем выбились, и люди, возы вытаскивая, измаялись. Велел Константин Иваныч, не распрягая, лошадей из торб кормить, а людям обедать. Выбрали полянку посуше и станом стали.
        Княжич Иван слышал сквозь сон, как обоз остановился, как затихли крики и понуканья, перестали скрипеть колеса. Сразу прекратились толчки, и стало вдруг тихо, и хотя люди говорили громко, звякали ведрами, а где-то рубили топором дерево для костров, в лесу все это было как-то отдельно и не мешало лесной тишине. Слышно вот даже, как птичка где-то тихонько посвистывает: тюр-люр-лю, тюр-люр-лю!
        Иван с трудом открыл сонные глаза и в окно колымаги увидел меж лохматых лап желтых сосен и темных елей знойное синее небо. У самых вершин деревьев, то прячась, то выглядывая из-за ветвей, пробегали черноглазые рыжие белочки с пушистыми хвостами. Иван хотел разглядеть их получше, но непослушные веки снова крепко сомкнулись, словно склеились.
        - Иванушка, поешь курничка, — словно из-под одеяла, услышал он невнятный голос Ульянушки и сразу заснул, будто ко дну пошел.
        Разбудили его толчки колымаги на бревнах, когда обоз опять переезжал гать.
        - Проснулся, княжич? — окликнул его Васюк, сидевший с ним в колымаге. — Сие, друг, тобе не тележник. На такой дороге не токмо живой, а и мертвый пробудится.
        Он вдруг дернулся от неожиданного толчка и поспешно выскочил из остановившейся колымаги на дорогу.
        - Ах ты, леший тя задери! — ворчал он, подпирая плечом передок колымаги и помогая вознице вытаскивать колесо, завязшее между бревен.
        Сев опять на свое место в колымаге, он подвинул к княжичу мелко сплетенный короб и ласково сказал:
        - С испугу-то да устали сколь время ты проспал! Мы и лошадей накормили и сами все пообедали, да и выспались. Возьми вот в коробе-то, там тобе мамка Ульяна и курника, и колобков, и баранины с хлебом, да и сулею с медовым квасом принесла…
        Иван быстро поднялся, сел, скрестив ноги калачиком, по-татарски, и набросился на еду. Выглянув в окно своей колымаги, он увидел у самой конной стражи колымагу княгинь, в которой ехал Юрий с Ульянушкой и Дуняхой. Позади же его колымаги по-прежнему ехал перед боярским поездом Константин Иваныч с семейством.
        Данилка, привстав на колени, выглянул из-за лошади и, увидев Ивана, слегка свистнул и подмигнул ему. Потом мигом соскочил со своей телеги и зашагал рядом с колымагой Ивана.
        - Боярские холопы сказывают, — говорил он, торопясь и волнуясь, — малиннику тут страсть! Кругом малина, по всей дороге!
        - Верно, верно, Иванушка, — подтвердил Васюк, — кустами пройдешь, бают, и рубаху и порты ягодой очервленишь.
        - Отпросись у княгинь-то, Иванушка, — нетерпеливо продолжал Данилка, — мы с тобой ведра два наберем за один мах!
        Побежали к княгиням.
        Софья Витовтовна позволила, а Марья Ярославна даже улыбнулась впервой, как из Москвы выехали, и сказала нерешительно:
        - Аль и мне с вами пойти по малину?
        - Сходи, сходи, Марьюшка, — ласково одобрила старая государыня, — разомнись, возьми Васюка, что ли, токмо от поезда нашего не отходи в чащобы и глушь — лес-то незнаемой, всякое может случиться…
        - Яз Дуняху да Васюка возьму, да…
        - Ай и яз пойду, государыня, — вызвался Илейка-звонарь. — Края сии добре знаю. Недаром Костянтин Иваныч из звонарей меня в кологривы приказал, у лошади ныне поставил. Версты две вот проедем, будет справа Клязьма-река. Проедем вдоль нее верст десять — и озеро Круглое, а за ним через три версты и Нерское озеро. На нем село Озерецкое, где и ночлег наш, государыни…
        - Ну, идите с богом, — перебила его Софья Витовтовна. — Вперед обозу зайдите по дороге, к конной страже поближе, а как мы догоним, опять вперед идите. Глядите, токмо бы позади не быть…
        Когда Иван с матерью и прочими сошел с проезжей дороги, из бора пахнуло на него со всех сторон сырым лесным духом. И сосной здесь пахнет, и бузиной, и мятой, и всякими травами, а над головой дятлы пестрые и черные с дерева на дерево перелетают, кору долбят, только стук идет — червяков да жуков ищут. Поползни то вверх, то вниз головой по гладким стволам, словно по ровной земле, бегают. Мелькают в чащах золотые иволги и кричат по-кошачьи…
        - Ох, и дух-то легкой какой! — дивуется Дуняха и, всплеснув руками, взвизгивает: — Малинник-то, малинник! Стеной стоит непролазной!
        - Сюды, Иванушка, сюды, — кричит Данилка из самой гущи, — страсть ее здесь, малины-то!
        С ведром в руках Иван влез в самую гущу кустов, направляясь на голос Данилки. Но скоро остановился, окруженный таким изобилием ягод, что глаза разбегались.
        Раздвигая высокие стволы, усаженные тонкими шипами, как щетинками, он непрестанно срывал сочные, душистые ягоды, жадно поедал их одну за другой без разбора, но потом стал выбирать поспелее, а раз, не заметив лесного клопа, взял большущую ягоду-двойняшку, но тотчас же выплюнул ее от вони, наполнившей весь рот. Скоро и совсем перестал есть, а только набирал в ведерко, медленно отворачивая белые снизу листья малины, в гуще которых прятались крупные и сочные ягоды.
        Его стали теперь больше занимать медленно ползающие по листьям зелено-золотые жуки и большие желто-золотые коромысла, что кружились, мечась по сторонам, или, трепеща крыльями, висели в воздухе на одном месте. Иван забылся, как в сказке, ни о чем не думая среди неясного шороха в бору и в малиннике.
        Вдруг впереди себя он услышал очень уж громкое чавканье. Сначала Иван подумал, что это Данилка ест ягоды, но удивился, что тот очень уж гулко чавкает, даже не похоже, что человек ест. Княжич заробел и в нерешительности остановился. В это время позади него зашуршали кусты, и из них вынырнула Дуняха с полным ведром малины. Оглянувшись на нее, Иван ободрился и смелее шагнул вперед, но, раздвинув кусты, замер от страха: перед ним невдалеке сидел на корточках огромный бурый медведь и, обняв лапами, как сноп, несколько кустов малины, жадно хватал пастью ягоды и обсасывал их. Не успел княжич понять, что происходит, как зазвенело у него в ушах от визга Дуняхи.
        - Ме-едве-е-едь! — визжала она не своим голосом на весь бор. — Ме-е-едве-едь!..
        Иван видел, как страшный зверь вздрогнул, взмахнув лапами, вскочил и, с шумом ломая кусты, скрылся в малиннике, а Дуняха завизжала еще громче.
        На крик прибежал Васюк, а за ним Илейка с Данилкой и Марьей Ярославной.
        Иван все еще стоял неподвижно, крепко вцепившись одной рукой в ведерко, а другой — в кусты малины.
        - Какой медведь? — кричал Васюк, тряся за плечи Дуняху. — Где медведь?
        Девка перестала неистово визжать, но не могла с испуга и слова выговорить. Иван же, все еще держась за куст, медленно поставил ведерко на землю и сказал, указывая дрожащей рукой на притоптанный рядом малинник:
        - Здесь малину ел…
        - Мати пресвятая богородица! — вскрикнула, испугавшись, Марья Ярославна, бросилась к сыну, обняла и заплакала.
        - Матунька, матунька, — бормотал Иван сквозь слезы, — да убег медведь! Убег уж, матунька!..
        Когда все успокоились, Илейка, сдвинув колпак на затылок, сказал весело:
        - Шибко испугался сам-то лесной хозяин. Крику истошного испугался.
        Чай, его и посейчас несет…
        Старый звонарь подошел к измятым кустам и, смеясь, добавил:
        - Ну, так и есть! Тут, где сидел, перву свою печать и положил!..
        - К матушке надо скорей, — засуетилась Марья Ярославна, — всполошилась, верно, матушка-то от крику. Не знай, что подумает! Берите ведра и айда скорей к поезду…
        На другой день из Озерецкого княжой и боярский поезды с первыми петухами тронулись к широкому тележнику, что идет от Москвы прямо к Дмитрову. Круто свернув на восток, поспели они к обеду в Выселки, где было положено ждать вестей от отца Александра из Москвы с нарочным, с дьячком его Пафнутием.
        - Верст на пятьдесят Москву мы обошли, — говорил княгиням Константин Иваныч, идя рядом с их колымагой.
        - А что там, господи, деется! — сокрушенно вздохнул Илейка, правивший лошадью. — Погорела вся Москва-матушка, окружили ее поганые со всех сторон…
        - В Выселках всё узнаем, если отца Пафнутия господь до нас допустит, — сказала Софья Витовтовна, — отец Александр, коли жив и здоров, отписать обо всем обещался.
        - А пошто дьячка отцом зовут? — спросил Иван, сидевший рядом с матерью, — сану ведь у него никакого нет…
        - Из монахов он, мой любимик, — отозвалась старая государыня, — пострижение принял, а потому и отец…
        - Приедет Пафнутий-то, приедет, — с уверенностью молвил Константин Иваныч, — что ему! Один, без поклажи, верхом проскачет. Коня ему я доброго дал. Чай, ждет уж нас в Выселках-то…
        Дворецкий не ошибся. Когда княгини въехали на двор выселковского попа, то у красного крыльца их вместе с поповским семейством встретил и отец Пафнутий.
        Пока накрывали столы к обеду, Софья Витовтовна и близкие все собрались в горнице. Дьячок достал из-за пазухи грамоту отца Александра и протянул ее Софье Витовтовне.
        - А ты прочти сам, — сказала та, отодвигая бумагу, — пусть все слушают. Стань к окну ближе, светлей будет.
        Отец Пафнутий развернул грамоту и, расправив, положил на край стола, куда сверху от высокого открытого оконца широким снопом падал свет, клубясь от пылинок.
        - «Государыни и княгини великие, да буде благословение божие на вас, — начал читать отец Пафнутий, водя толстым волосатым пальцем по строкам. — Толика моя печаль и скорбенье душевное, что и словес не имею.
        Благо вам, прежде сего горького часа отъехавшим, а нам горше видеть печаль на людях, стенания и скорбь неутешимую. Покарал господь нас за грехи наши и в один день весь град, посады, казну и товары огнем истребил. И не токмо все в граде, что от древес, сгорело, но и церкви каменные распались и стены градные каменные во многих местах упали. А людей многое множество огнем пожгло: и священников, и иноков, и инокинь, и прочих мужей и жен, и детей, понеже бо отселе из града огонь губителен, а из заградия страх от татар; никто не смел за стену выбежать страха ради пред татарами.
        Когда же огонь пожрал все и стало ведомо всем, что вы, княгини великие, с детьми и боярами своими ушли, гражане в великой скорби и волнении были, видят, что и остальные богатые все да знатные из града сгоревшего бежать хотят. Чернь же, совокупившись в силу единую, начала стены ставить упавшие, врата градные из бревен рубить новые, а хотящих бежать начали бить и ковать в цепи. Так сразу волнение и остановили, и все гражане стали град крепить, а собе пристрой домовные строить, дабы в осаде жить где было. Поганых же агарян с часу на час ждем.
        Болью и скорбью душа моя истязаема, слезы ми очи застилают, как помыслю о вас и княжичах, о князе великом, о граде и всей земле Московской. Спаси, господи, и помилуй люди твоя! Ко благому деянию настави и на путь спасения направи. Аминь.
        Раб божий Александр челом бьет».
        Голос отца Пафнутия, медленно разбиравшего слова, дрожал и не раз пресекался от волнения, а княгини и прочие плакали.
        Вдруг Софья Витовтовна в гневе великом топнула об пол ногой и воскликнула:
        - А все зло от Шемяки идет окаянного! Тогда бы на свадьбе Василья не отымать надо было у Васьки Косого великокняжий пояс-то, а удавить их поясом этим обоих с Шемякой!..
        Глава 3. У татар
        Василий Васильевич проснулся от нестерпимой боли. Жгло ему затылок и шею, а в пальцах правой руки, как ножами, резало. Открыв глаза, увидел он, что лежит на полу монастырской кельи. Серый еще рассвет, словно в щель, мутной полосой врывается в длинное узенькое окошечко, пробитое в толстой каменной стене. В углу, против князя, висит темный образ и теплится синяя лампадка.
        Василий Васильевич хотел перекреститься, но не мог поднять руку. С трудом повернул он завязанную тряпицами голову и, терпя лютую муку, все же осмотрел свои раны. Правая рука была обмотана куском окровавленного холста выше локтя, такая же завязка корой засохла на пальцах. Здоровой левой рукой он пощупал эту завязку и, с усилием прогнув ее, нащупал, что двух пальцев не хватает. Вдруг от нажиманья поднялась в руке сразу такая боль, что все помутилось в глазах великого князя, и он без памяти упал головой на жесткое изголовье.
        Очнулся он, когда седобородый монах с молодым послушником обмывали и перевязывали ему раны. Боли от обмывания и мазей почти совсем стихли.
        - Княже, — ласково говорил монах, обертывая раны, — зело крепок ты еси и млад, и раны твои скоро исцелятся. Верь мне — старый я воин, еще отцу твому служил в ратях и от юности научился добре врачеванию ран…
        Великий князь слегка улыбнулся и промолвил слабым голосом:
        - Отец Паисий, да благословит тобя господь. Узнал тобя, отче. Где же яз и где брат мой, князь Михаила Андреич?
        - В Ефимьевом, княже, монастыре, — ответил печально отец Паисий, — и царевичи тут обое: Мангутек и Якуб, а Касим к отцу поехал с сотником Ачисаном. Сотник-то на Москву ездил, твои тельники княгиням отвозил, а государыня Софья Витовтовна, слышь, окуп вельми щедрый обещала за тобя, княже…
        Василий Васильевич закрыл глаза.
        - Дам потом монастырю кормы многие, земли и льготы, — сказал он тихо, — молите бога обо мне, а сейчас хочу князя Михайлу видеть…
        - Еще спит он тут же в келье, княже.
        Монахи вышли, а князь неподвижными, широко открытыми глазами, словно потеряв все мысли и чувства, смотрел на порозовевшую полосу света и слушал, как, просыпаясь, шумит монастырь. Вдруг из-за дверей, где стража стоит, до него ясно донеслась громкая татарская речь.
        - Царевичи говорят, — услышал он, — что Москва богаче всей Золотой Орды и князя своего любит, а князь храбр и бьется, как барс. Они согласны на окуп.
        - А что вот Улу-Махмет скажет, — ответил другой голос, — сердит он на князя московского…
        Звон колоколов к ранней обедне заглушил слова говоривших. Василий Васильевич, чувствуя себя лучше после перевязки, медленно поднялся и встал на колени.
        Помогая себе здоровой левой рукой, он поднял правую и перекрестился на икону, висевшую в углу кельи. Потом, обливаясь слезами, распростерся ниц и в скорби великой, с рыданием, воззвал:
        - Милосердия двери отверзи нам, благословенная богородице, надеющиеся на тя да не погибнем, но да избавимся тобою от бед: ты еси спасение рода христианского!
        Успокаиваясь, услышал князь великие рыдания рядом с собой и, подняв голову, увидел распростертого князя верейского, Михаила Андреевича, брата своего двоюродного.
        - Брате любезный, — сказал Василий Васильевич с тоскою, — оба мы с тобой пьем теперь от горькой желчи, от плена татарского! Будем же настоящими братьями да николи зла друг против друга не помыслим!
        - Истинно, брате мой старшой, — ответил князь Михаил, — как крест тобе и сыну твоему целовал, так и буду верен до конца живота своего. Ведь отец Шемяки-то, царство ему небесное, когда Москву взял, силой меня за собя крест целовать принудил! Шемяки же ты бойся…
        - Знаю, — перебил его Василий Васильевич и продолжал властно: — Дам татарам, какой хотят, окуп и за собя и за тобя… Матерь моя опустила уж мне в яму сию конец веревки. Вылезем, брате. Будешь верен мне, многие льготы получишь от дани татарской, и добавлю тобе волостей в Заозерье…
        - Вышгород бы мне, брате, — нерешительно попросил князь Михаил, но великий князь продолжал сурово, будто и не слышал его просьбы:
        - Ныне нам ина гребта-забота. В Золотой Орде яз, еще малолетний, видел, как верный тогда слуга нам Всеволожский Иван Митрич подарками да посулами, поклонами да прелестью всякой утвердил за мной великокняжий стол…[18 - С т о л — престол.]
        - Уласкал он тогда покорностью царя Улу-Махмета, яко коня норовистого, — подтвердил Михаил Андреевич, — а Юрий Митрич-то ничего не сумел, напрямки ломясь, требуя свое по старине да по духовной грамоте.
        Василий Васильевич нахмурился и, вздохнув, заметил с досадой:
        - Тогда Всеволожский-то на приказы да ярлыки царские ссылался, Москву татарским улусом[19 - У л у с — вассальное владение, зависимое от хана.] называл, великое княжение мое — царским жалованием!
        Вспомнит царь теперь о том, когда брат его вызнав, что яз помочи не дал, на него же ратью пошел…
        - Вини в том Юрьевичей: они вышли из твоей воли и самочинно много зла деяли, а когда дурак кашу заварит, и умный не расхлебает…
        - Хитростью да посулами вызнать теперь же надо, — перебил его Василий Васильевич, — есть ли мир и согласие у царя с царевичами, али есть в чем у них пререкания и спор…
        - Татары не посулы, а бакшиш[20 - Б а к ш и ш — подарок.] любят, — вздохнув, возразил Михаил Андреевич, — не с пустыми руками в Орду ездят…
        Оба князя сокрушенно замолчали, но великий князь усмехнулся вдруг и почти весело промолвил:
        - А мы через попов да чернецов втайне серебреца да золотца наберем.
        Хватит татарам и на рушвет[21 - Р у ш в е т — взятка.] и на бакшиш! Давать-то будем не всем, а малому числу, сильным токмо, ибо мал квас, а все тесто квасит…
        Через три дня царевичи, получив приказ Улу-Махмета, пошли с войском из Суздаля ко Владимиру. Сам царь, поручив начальствование старшему сыну Мангутеку, пошел прямо к Мурому.
        С пленными князьями царевичи были милостивы — везли их на скрипучей арбе под плетеным шатром, покрытым белым войлоком. Арбу их тащил огромный нар — верблюд двугорбый с длинной черной гривой.
        Оба князя лежали рядом и молча смотрели через отверстие шатра в безоблачную синеву неба или дремали. Говорить было трудно из-за шума великого от криков людей, ржанья коней, скрипа колес, блеянья баранов, рева быков и верблюдов.
        Хотя войско татарское двигалось шагом, а высокие колеса арбы легко перекатывались через бревна гатей и выбоины, Василий Васильевич все же терпел боли от толчков и с завистью смотрел, как спит рядом с ним Михаил Андреевич. Порой, когда дверной войлок у шатра приоткрывался, Василий Васильевич чувствовал запах дыма, подгорелых лепешек и вареной баранины.
        Голод мучил его — приближался полдень, время молитвы «зухр» и обеда. С нетерпением он ждал, когда азанча[22 - А з а н ч а — духовное лицо, выкрикивающее с минарета мечети «азан» — призыв к молитве.] прокричит свой «азан» из походной мечети.
        Не выдержав, великий князь приподнялся с ложа и, слегка отогнув дверной войлок, чтобы не привлекать внимания конной стражи, стал смотреть на идущее войско. Далеко впереди, за тучей пыли, шли сначала на рысях конники, но теперь они замедляют движенье, видимо поджидая обозы. Арба русских князей идет в первом обозе, и Василий Васильевич хорошо видит поблизости многие арбы с нарядными шатрами из ослепительно белого или черного, как сажа, войлока, расшитого всякими цветными узорами. Из разных пестрых тканей и войлока на черном и белом поле шатровых полотнищ изображены и деревья, и цветы, и виноградные лозы, и птицы, и звери. Это — шатры царевичей и жен их. Вокруг них теснятся, сопровождаемые пешими и конными рабами, вооруженными мечами и палками, арбы с кибитками из прутьев с плотной покрышкой из черного войлока, пропитанного насквозь овечьим молоком или салом, чтобы не промокало от дождя. В этих кибитках возят татары всю утварь, одежды и всякие свои драгоценности. Около царских шатров идут пешком и едут верхом молодые и старые женщины — служанки цариц. Дальше, за походной мечетью, которую на огромной
повозке везут десять быков, двигаются шатры и кибитки начальников войска и их жен, походные поварни, пекарни, кузницы и прочие заведения, нужные войску.
        Все это, замедляя ход, громоздко тянется по дороге и по полям рядом с дорогой и походит на движущийся со всеми жителями татарский улус, и даже, для вящего сходства, дым от очагов медленно ползет из многих шатров, извиваясь в неподвижном знойном воздухе.
        Жарко и душно. Тени стали уж совсем короткими и прячутся у самых колес повозок и под ногами коней. Солнце стоит прямо над головой, а на закраях полей воздух дрожит, будто переливается над землей водяными струйками.
        Вдруг, покрывая уже затихающий шум войска и обозов, где-то вблизи звонко и отчетливо запел резкий гортанный голос:
        - Ля-илляхе иль алла Мухаммед Расул Улла.[23 - Нет бога, кроме бога, а Магомет пророк его.]
        Всадники и повозки сразу остановились, где застал их азан, люди стали привязывать и путать коней, опускать на колени верблюдов, поручая их рабам-иноверцам и женщинам.
        Остановилась и арба пленных князей. Старый татарин, желая скорее освободиться от заартачившегося верблюда, рванул его с досады за веревку, вдетую в носовое кольцо.
        Огромный нар яростно заревел от боли и в бешенстве заплевал своего вожатого.
        - Кукуч итэ![24 - Собачье мясо!] — злобно закричал татарин и отбежал прочь, ругаясь и обтирая полами халата лицо и шею.
        Нар остался гордо стоять, встряхивая головой и свирепо следя за своим погонщиком, пока тот не скрылся в толпе, спешившей на молитву…
        Все правоверные уже готовились к омовеньям, и каждый выбирал себе такое место, чтобы обратить лицо во время намаза[25 - Н а м а з — молитва.] на Восток, к священному городу Мекке.
        Постепенно стихло все становище, и Василий Васильевич услышал позади себя густой храп. Разбудив князя Михаила, он сказал ему:
        - Сей часец намаз у них полуденный — зухр. Потом обедать будут. Нам тоже пришлют ествушки, а по ней мы узнаем, как они нас чтут. Токмо не забывай, брате, одного — скрыть пока надо, что яз добре разумею татарскую речь. Будем, как и ране, через толмача говорить с татарами, дабы они, говоря меж собой, меня не остерегались…
        На этот раз татары торопились к граду Владимиру, и пища у них была приготовлена еще в пути, на арбах. Шатров же не снимали на землю, кроме царских. После обеда войско должно было выступать в поход без замедления.
        Так понял Василий Васильевич из приказаний десятников, кричавших с коней своим людям, охранявшим обозы.
        - Торопятся татары-то, — сказал он Михаилу Андреевичу, — уж не к Москве ли хотят? Вызнать бы все поскорее! Бакшиш опять нужно дать…
        - А много ль осталось у нас от даров-то Ефимьева монастыря? — печально заметил князь Михаил. — Зря мы Ачисану кубок серебряный дали да чарку…
        - А яз ему еще и золоченую чарку дам, — строго и сердито проговорил Василий Васильевич. — Время мне дороже серебра и золота! Ежели царевичи али Шемяка казну мою на Москве захватят, кто нас с тобой у татар выкупит?
        Надо матери весть скорей послать…
        - Ну, за старую-то государыню, — возразил князь Михаил, — страху у меня нет. Ни Шемяка, ни татары ее не обманут. Она, поди, со всем семейством твоим и казной давно из Москвы выбежала.
        - Дай-то бог, — уже спокойнее отозвался Василий Васильевич.
        Свершив полуденный намаз, снова зашумели татары по всему стану — поили коней, обедали, пили кумыс. Шумели, однако, недолго. Солнце пекло и, размаривая, манило к привычному послеобеденному сну. Постепенно стихало кочевое становище, и только кое-где еще тянулись лениво в знойном воздухе однообразные, как степи, бесконечные татарские песни и сонно жужжали, вторя им, маленькие кобызы, крепко зажатые в зубах степных музыкантов.
        Коршуны и ястребы кружили над стоянкой, высматривая отбросы. Иногда тень птицы стремительно проносилась над станом, словно чертила углем по сухой траве и белой кошме шатров.
        Вдруг совсем близко зазвучал тихий, молодой голос, и полилась, как ленивый ручеек, степная печальная песня. Защемило сердце Василию Васильевичу, слезы навернулись на глаза, а в мыслях повторялись простые слова: Желтый-желтый, изжелта-желтый, желтый цветок на стебельке; Так и я от тоски пожелтею, да и как не желтеть, когда нет вести с приветом…
        Вспомнилась великому князю его Марьюшка с большими темными глазами, и сыночки любимые, и старая матушка, и Кремль, и храмы божии…
        Замирает сердце от боли и тоски, но держит себя князь — не годится все плакать, надо из беды выпутываться.
        - Не мыслю, что пришлют сегодня нам поесть, — печально говорит князь Михаил. — Хоть бы краюху сухого хлеба…
        - Недоброе знаменье, — добавляет Василий Васильевич. — Боюсь за Москву и за семейство…
        Затопали кони около арбы князей, прискакал сотник Ачисан с тремя нукерами.[26 - Н у к е р ы — телохранители хана и его конная стража.] Перелез с коня Ачисан на арбу, поднял войлок у дверей шатра и приветливо крикнул по-русски:
        - Князь великий, «салям»[27 - С а л я м — привет.] тобе от царевича Мангутека и угощенье от стола его…
        - Да живет хазрет[28 - Х а з р е т — почетный титул.] Мангутек два девяноста лет! — воскликнул Василий Васильевич. — Друзья его — наши друзья, враги его — наши враги!
        - И вы, князья, живите сто лет, — ответил Ачисан и, вползая в шатер, весело крикнул своим нукерам по-татарски: — Давайте сюда жалованное ханом!
        Он поставил на кошму перед русскими пленниками дымящийся котел с вареной бараниной, несколько испеченных в золе пшеничных лепешек и большой кувшин с кумысом. Василий Васильевич в знак вежливости и благодарности приложил руку ко лбу, к устам и к груди, поклонившись Ачисану. Потом он достал из-за пазухи серебряную золоченую чарку и поставил ее перед молодым сотником. Михаил Андреевич достал из-под кошмы две простые деревянные чарки — себе и великому князю.
        Василий Васильевич вынул из котла лучший кусок мяса и, положив его на лепешку, передал Ачисану. Делая все это, великий князь думает, за чье здоровье пить с Ачисаном — за царя Улу-Махмета или царевича Мангутека?
        Пока ели баранину, он несколько раз переглядывался с Михаилом Андреевичем.
        Руки у него дрожат, а в груди холодок бегает. «Ошибиться нельзя, потом не поправишь», — вертится у него в мыслях, а выбора никак он сделать не может.
        Давно он уже почуял, что у царевича старшего нелады с отцом, а кто вот сильней из них окажется? Да и кому Ачисан по-настоящему служит?
        Василий Васильевич с тревогой смотрит, как быстро съедает сотник баранину, приближая время здравицы. Задержать нельзя ему трапезу, а и решенья все еще нет.
        Выбросив объеденные кости из шатра прямо на землю, Ачисан уже трижды отрыгнул из вежливости и обтер жирные пальцы о голенища сапог. Доели и князья свою долю. Тряхнув головой, зажмурил на миг глаза великий князь и схватился за кувшин с кумысом, а когда налил всем в чарки, то вдруг сорвалось у него с языка само собой:
        - Да будет удача хану Мангутеку в делах его! Да не отступит никогда от него счастье!
        Великий князь вдруг помертвел весь, когда увидел засверкавшие от смеха глаза и белые зубы Ачисана, но сейчас же оживился, услышав ответ молодого сотника:
        - Да будет так! Потерпим. Терпение — ключ счастья, а без счастья и в лес по грибы не ходи!..
        - Что будет, то будет, как бог даст, — сказал Василий Васильевич и добавил: — Ежели царевичи верят в дружбу нашу, то пусть соединятся с нами — сие для всех нас будет добро…
        Ачисан нагнулся к великому князю и тихо сказал:
        - Бойся царя Улу-Махмета, но помни — кусаются комары до поры. Придет пора и Улу-Махмету.
        Когда выпили кумыс, Василий Васильевич спросил Ачисана:
        - Где так хорошо научился ты говорить по-русски?
        - Отец мой от Золотой Орды много лет торговал конями в Твери, — ответил Ачисан, подымаясь с кошмы.
        - Чарку свою забыл ты, Ачисан, возьми ее на память. Сие — подарок.
        Приняв золоченую чарку и приложив ее к сердцу, Ачисан поклонился и сказал:
        - Бик кюб ряхмет,[29 - Очень благодарен.] государь, за дорогой подарок. Жди через меня добрых вестей, да поможет тобе аллах и святой Хызр. Царевичи любят тобя…
        Он помолчал, улыбнулся и, глядя прямо в глаза великому князю, добавил совсем тихо:
        - Надейся, княже, на хана Мангутека. Улу-Махмет — да живет он сто лет — голова, а молодой хан Мангутек — да будет бехмет[30 - Счастье] во всех делах его — шея! Шея же, государь, может повернуть к тобе голову лицом, а не затылком…
        Василий Васильевич понял намек и, чтобы крепче в том утвердиться, сказал усмехнувшись:
        - А яз вот сам собе и голова и шея, да только не знаю, что раньше случится: можно или голову, или шею свернуть. Все в руках божиих.
        Говоря это, смотрел Василий Васильевич пытливо в застывшее сразу, словно окаменевшее лицо ханского сотника. Тот молчал, но в глазах его вспыхивали искорки, и вдруг лицо татарина заулыбалось, а косые глаза совсем спрятались в узеньких щелках.
        - Умен ты, княже, — воскликнул Ачисан, — и видишь многое, что и в Орде не все видят! Знай токмо, если шея молода да крепка, ее не свернешь, а если голова, хоть и не стара, но худа, то легко ее потерять.
        Василий Васильевич утвердительно кивнул головой, потом снял с пальца золотой перстень с дорогим яхонтом и, подавая его Ачисану, сказал:
        - Бью челом брату моему, хану Мангутеку.
        Татары, разбив под Суздалем московское войско и пленив великого князя, все же действовали весьма осторожно. Перейдя реку Клязьму у Владимира, царевич Мангутек стал станом у самых стен его, но на приступ идти не решался. Узнав же от лазутчиков, что владимирцы биться готовы насмерть, в эту же ночь повернул Мангутек коней к Мурому, пошел к царю Улу-Махмету.
        Русские князья уразуметь не могли, что происходит в Казанской Орде.
        - Не берет сила поганых, — говорил князь Михаил, — а награбили у Суждаля много да по пути сколько сел полонили. Боятся награбленное растерять. На нас вымещать будут…
        Василий Васильевич молчал. Четвертые сутки, катаясь по войлочному полу шатра, тщательно вспоминал он под скрип арбы, влекомой злобным наром, все, что слышал из разговоров татар, что понял из намеков Ачисана. Многое из умыслов и дел татарских казалось ему знакомым, таким, как на Руси бывает, где все враждуют друг с другом: отцы с детьми, дяди с племянниками, братья с братьями.
        - А может, — заговорил он раздумчиво, — Мангутек, идя на отца, полки свои против него готовит, силы свои бережет…
        - А нам-то что, — отмахнулся князь Михаил. — Свои собаки грызутся, чужая не приставай. Будет нам в чужом пиру похмелье: и слева будут бить, и справа будут бить!..
        Василий Васильевич усмехнулся.
        - Вспомнил яз матерь свою, Софью Витовтовну. Она бы тобя за вихры отодрала за «чужих» собак да за «чужой» пир! Что бы у чужих ни случилось: война или мир, добро или худо — все должно идти Москве на пользу. Для Москвы везде все свое. «Сумей, — говорил мне один отцовский боярин, — во всяком чужом деле свое найти».
        При этих словах дверной войлок отодвинулся, и в шатер просунулась голова сотника Ачисана.
        - Слышал я твои, княже, слова, — сказал он, усмехаясь, — верно это.
        Наш любимый хан Мангутек, да живет он сто лет, так же говорит о своем и чужом. В Муроме, вон уж видать его, отведут тобе, княже, чистую горницу, и хан пришлет к тобе брата своего Касима. Царь Улу-Махмет там уж с войском стоит, но ты не беспокойся. Если что нужно тобе наместнику твоему и воеводе передать либо попам, скажи мне…
        Князья переглянулись, и Василий Васильевич весело ответил:
        - Пришли мне дьякона из церкви Кузьмы-Демьяна, отца Ферапонта.
        Ачисан слез с арбы и ускакал со своими нукерами догонять хана Мангутека, ехавшего впереди войска с лучшей своей тысячью.[31 - Т ы с я ч а — так называлось воинское подразделение у татар, состоявшее из десяти «сотен».]
        Выглянув из шатра, Василий Васильевич увидел на высоком левом берегу Оки хорошо знакомый ему деревянный муромский кремль за крепкими дубовыми стенами с проезжими и глухими башнями. Ниже кремля видно было муромский посад и слободы ремесленников, а кругом шатры татарские и обозы.
        Ранняя июльская заря румянила речную гладь, весело играла на тесовых кровлях и багровила дым печной — христиане уже проснулись, готовили пищу, — а солнце еще и не показывалось.
        У татар — это самое время для утренней молитвы. Звонко вот в свежем воздухе уже разносится азан, и войсковой обоз царевичей постепенно затихает и останавливается, останавливаются один за другим и отряды конников…
        После намаза вдоль всего берега реки запылали и задымили костры.
        Войска присоединились к войскам, окружавшим муромский кремль, а царевичи и начальники войска разместились в лучших хоромах муромского посада.
        Великого князя с князем Михаилом поместили у богатого, еще молодого, муромского купца Сергея Петровича Шубина, торговавшего с булгарами на Каме и с Золотой Ордой на Волге. В его хоромах все было богаче и лучше, чем у многих подручных князей Василия Васильевича.
        Умывшись и обрядившись, князья прошли с хозяином в крестовую, куда татарская стража не входила, оставаясь у дверей. Помолившись с земными поклонами, князья и хозяин приложились ко кресту и иконам. Потом Сергей Петрович поклонился до земли великому князю.
        - Господин и государь мой, — сказал он, откидывая после поклона упавшие на лоб кудри, — благодарения ради отпоем мы господу богу в сей часец молебен о твоем здравии и спасении из полона. До обеда мы тут побеседуем о делах твоих. Муром татары не трогают, но наместник твой и воевода в кремль их не допущают…
        - Подождем здесь, в крестовой, отца Ферапонта, — молвил Василий Васильевич. — Ачисан хотел его сам позвать…
        - Ведомо мне о сем от Ачисана, государь мой, а посему и повел тобя в крестовую, дабы от татар быть подальше.
        Василий Васильевич задумался и, крутя свою курчавую бороду, молча сел на подставленный ему столец. Против него почтительно стоял высокий и статный Сергей Петрович в нарядном кафтане со тканными по нему золотом львами. Василий Васильевич взглянул на него и улыбнулся: густая пушистая бородка у Шубина точь-в-точь, как у князя Михаила Андреевича, и такая же, как лисья шерсть, рыжая.
        - Что ж, Петрович, — ласково промолвил великий князь, — сказывай, о чем твои мысли.
        - Государь мой, — заговорил Шубин, — вороги твои в вину тобе ставят не токмо твою дружбу с татарскими князьями, а даже твое разумение татарской речи…
        - Ну а ты? — резко спросил Василий Васильевич.
        - Я разумею твои умыслы, государь, а потому стою за дружбу не токмо с князьями, а и с царевичами казанскими. Нам надобно, как в старинах поется про Илью Муромца: «Стал ён бить татар татарином…»
        Василий Васильевич весело рассмеялся и громко сказал Шубину:
        - Верно, Петрович! Вся суть в сем. Отец мой, Василий Митрич, литовских князей ласкал да вынашивал на Литву, как соколов на лов, а яз татар хочу…
        В сенцах перед крестовой гулом прокатилось могучее откашливанье и кряканье.
        - Отец Ферапонт! — обрадовался великий князь.
        В горницу вошел богатырь с длинной черной бородой, с густыми усами и такими же густыми бровями. Он снова громко крякнул, и в ответ ему что-то зазвенело в покоях. Истово помолившись на иконы, поклонился он князьям и хозяину.
        - Будь здрав, государь Василь Василич, — прогудел он, словно в большую трубу, — и ты, князь Михайла Андреич, и ты, Сергей Петрович…
        Из-за огромной спины дородного отца Ферапонта вытянулось на длинной шее морщинистое бородатое личико маленького, сухонького попика.
        - Не реви ты, медведь, — ласково попенял попик отцу дьякону, — оглушил ты всех, яко Соловей-разбойник!
        Отец Ферапонт смутился и виновато улыбнулся, пропуская попика. Тот скромно выступил вперед и быстро поклонился князьям, мелькнув перед глазами белой пушистой, как одуванчик, головкой.
        - Аз есмь раб божий Иоиль, — сказал он, — иерей и настоятель храма святых отец наших Космы и Дамиана.
        Князья подошли к нему под благословенье, а потом и хозяин хором, поклонившийся отцу Иоилю с особым почтением.
        Василий Васильевич впервой видел маленького попика, и голос отца Иоиля умилил его.
        - Княже, — с ласковой грустью говорил попик, глядя в лицо Василию Васильевичу большими, по-детски ясными глазами, — князь наш великой московской, не сокрушайся. Бог нам всем поможет. Сын мой духовной Сергий многое откроет тобе, государь, а такожде спасения ради и на благо всего христианства русского и аз, раб божий…
        Отец Иоиль низко поклонился Василию Васильевичу, коснувшись правой рукой самого пола крестовой, и продолжал:
        - Коли угодно тобе, государь, совет держать, то почнем беседу до молебной, пока царевич Касим не пришел… И скажи, государь, как раны твои и как здравие?
        - Раны мои по милости божией затянулись, — сказал Василий Васильевич, — здравие слава богу, — хожу, видишь. Ноги-то у меня целы были, а на темени и шее хотя болит, но уж совсем заросло. Токмо вот пальцы обрубленные кровоточат еще. Правду предрек мне отец Паисий в Ефимьевом монастыре, и мази его вельми добры. Ими токмо и облегчение знаю…
        Великий князь помолчал и, оглядев суровыми глазами обоих духовных и Шубина, вдруг гневно спросил:
        - А как же сие случилось, что татары Муром наш не воевали и вам всем ни зла, ни полона не содеяли? Ни посада, ни слобод не жгли, а князя великого в полоне доржат?
        Великий князь ярый, но отходчивый. Порой он вдруг распалялся и все более ярился, готовый убить даже, но чаще стихал нежданно, и гнев враз отходил от его сердца.
        Зная об этом, отец Иоиль спокойно и молча стоял, не спеша с ответом.
        Шубин же, оробев, поклонился до земли и заговорил:
        - Государь великий! Воевода твой, ведая о полоне твоем, с благословенья отцов духовных челом бил царю Улу-Махмету об окупе, дабы он ни граду, ни посадам, ни слободам зла не чинил. Сам же наш воевода ворот татарам не отворял. У воеводы твоего и войско, и пушки на стенах стоят, и стража денно и нощно смотрит…
        Тут совсем оробел купец и смолк. Потом, снова кланяясь земно и обращаясь к седовласому попику и к дьякону, молвил:
        - Отцы, скажите все князю великому, что думой нашей удумано и что у татар деется!
        Вы же люди ученые, книгами начитаны…
        Отец Иоиль поправил спокойно крест на груди и, обратясь к Василию Васильевичу, начал голосом ровным и тихим, якобы продолжая свои, а не купцовы речи:
        - Царь же Улу-Махмет, хотяще три тысящи рублей, отступился потом и токмо едину тыщу взял. Сведав о том, что уразумели, что царю нужны и деньги и вои, а сведая еще и о том, что Улу-Махмет отделился от сыновей своих…
        - Старшего, Мангутека, боится он, — вставил Василий Васильевич, усмехаясь. — Мангутек же на отца идет, силы копит.
        - То же и нам ведомо, государь. Посему решили и мы свои силы хранить и дали окуп за Муром…
        Отец Иоиль помолчал и, строго посмотрев на великого князя, добавил:
        - А тобе, государь, зело много нужно хитрости и разума, дабы из полона тобя отпустили. Изгони из собя ярость и скороверность всякую, чтобы татары умыслы твои не вызнали. А мы же тобе, княже, две тысящи рублей да сосуды златые собрали на бакшиш и рушвет. Разумно твори все. Семь раз отмерь — один раз отрежь. Ачисану верь, а об Улу-Махмете помни. Царь тоже не без ушей и не без глаз…
        - Ачисан-то и меня сюда позвал, — не выдержав, загудел отец Ферапонт, — а я без отца Иоиля не пошел, княже. Деньги же и сосуды у меня, вот они…
        Шубин в испуге замахал руками на отца Ферапонта, показывая на двери.
        Дьякон зажал рукой себе рот и робко оглянулся на отца Иоиля, а купец, оправившись от волнения, тихо сказал великому князю:
        - Пусть, княже, татары грызутся, а мы будем…
        - Бить татар татарином, — весело усмехнулся Василий Васильевич, пряча за пазуху и по карманам все, что, оглядываясь на двери, украдкой передавал ему дьякон.
        Подходил уже к концу молебен о здравии великого князя и освобождении его из полона.
        Густой голос отца Ферапонта зычно гудел, рыканьем львиным громыхая по всем хоромам.
        - Бугай, настоящий бугай, — дивовались нукеры из стражи, теснясь к дверям крестовой.
        - Да и у бугая горла на такой рев не станет, — говорил десятник, причмокивая от удовольствия. — Ишь, ишь, как ревет! Он и самого голосистого азанчу заглушит…
        Василий Васильевич с умилением слушал своего любимца, которого за голос хотел давно уж у владыки в Москву просить, да за недосугами и бранями не успел. Стоя на коленях, усердно молился он о своем спасении, а когда пошел приложиться к кресту, услышал шум в сенцах и говор татар.
        Шубин последним принял благословение отца Иоиля и, быстро выйдя в сенцы, тотчас же вернулся. Кланяясь низко, пригласил он князей к трапезе и, обратясь к великому князю, тихо добавил скороговоркой:
        - Царевич Касим дошел к нам. Тобя, государь, хочет… В покое моем у стола, увидишь, поставцы стоят — возьми там, не обидь, кубок фряжский с каменьями. Дай его от собя царевичу Касиму…
        - Спаси бог тобя на добром деле, — промолвил великий князь, — послугу твою не забуду…
        - Не гости хозяину, а хозяин гостям челом бьет, — поклонившись, сказал Шубин и повел всех в трапезную.
        В трапезной царевич Касим сидел за столом на скамье, а у ног его на блеклом персидском ковре сидел Ачисан. При входе великого князя Ачисан быстро вскочил на ноги. Царевич Касим, еще молодой человек со светлыми подстриженными усами и маленькой бородкой, тоже поднялся со скамьи и поклонился Василию Васильевичу.
        - Ассалям галяйкюм,[32 - Мир с тобой.] — проговорил он почтительно.
        - Вагаляйкюм ассалям,[33 - С тобой мир.] — ответил великий князь и пригласил царевича к столу хлеба-соли откушать.
        Отец Иоиль, благословив князей и Сергея Петровича, удалился вместе с отцом Ферапонтом, а сотник Ачисан встал позади царевича — он оставался при трапезе толмачом. Сам хозяин тоже не сел за стол, а вместе с дворецким своим услуживал князьям и царевичу.
        Когда выпили из кубков заздравных заморского доброго вина за здоровье царя казанского и великого князя московского, за царевичей, за князя Михаила, царевич Касим сказал, улыбаясь:
        - В конце твоей, княже, молитвы, — переводил его слова Ачисан, — услышал я здесь такой великий и грозный голос, какого никогда я не слыхал.
        - Хочу яз его, — смеясь, ответил Василий Васильевич, — если бог даст, в Москву к собе взять. Многих из дьяконов слушал, поскольку к пенью церковному задор великий имею, а такого голоса, как у отца Ферапонта, даже и яз не слыхивал…
        Великий князь за столом развеселился, царевич Касим ему нравился, а кроме того, мерещилось ему, что Касим хочет сказать многое, да Ачисан мешает. Раненый и в полон взятый, Василий Васильевич шутил и смеялся, как дома у себя на пиру. Всегда такой был он открытый: и в гневе, и в радости, и в печали. Любили его за это.
        - Люб ты мне, княже, — сказал царевич, — радостно с тобой хлеб-соль делить…
        Василий Васильевич ласково улыбнулся и, прежде чем Ачисан успел перевести его слова, неожиданно заговорил по-татарски, как настоящий татарин:
        - Люб и ты мне, царевич! Ты видишь меня в несчастье, а в счастье я буду еще веселей и гостеприимней. Жизнь наша изменчива. Бугэн миндэ, иртэгэ синдэ.[34 - Сегодня это — со мной, завтра — с тобой!] Судьба каждого в книге Фальнаме,[35 - Книга гаданий.] да не каждый толкователь гаданий может угадать судьбу.
        Касим и Ачисан переглянулись с изумлением. Великий же князь, видя это, усмехнулся и продолжал по-татарски:
        - Я же и не люблю гадать, ибо сказано еще: «Мы привязали к шее каждого человека птицу…»[36 - Изречение Магомета, смысл которого таков: «Мы дали каждому человеку определенную судьбу».]
        - Ты говоришь так хорошо и красиво, — воскликнул царевич Касим, — словно долгие годы сидел у ног улемов.[37 - «Сидеть у ног улемов (учителей)» — получать мусульманское богословское образование.]
        - Памятлив я очень, — смеясь, сказал Василий Васильевич, — и помню все, что слышу и вижу…
        Встав из-за стола и подойдя к поставцу, он достал оттуда кубок итальянской работы с каменьями и подал его, поклонившись, царевичу.
        - Бью челом тебе, а будешь гостем у меня на Москве — встречу, как друга…
        Царевич поблагодарил, потом, улыбаясь, обратился к великому князю:
        - Брат Мангутек будет рад поговорить с тобой без толмачей. Он любит говорить быстро, а хуже нет, когда о твоих мыслях говорит чужой рот. Мы с тобой сей же час поедем к брату. Ачисан опередит нас, скажет хану Мангутеку, что мы придем следом…
        Ачисан молча поклонился и вышел. Царевич Касим проводил его взглядом и, выждав некоторое время, сказал тихо Василию Васильевичу:
        - Знаю я, что тебе ведомо о спорах брата с отцом. Любя тебя, скажу: берегись ты и Улу-Махмета и Мангутека. Мы с Якубом стоим в стороне. Нам обоим лучше уйти от них, и мы хотим твоей дружбы и помощи и сами поможем тебе…
        Царевич быстро выхватил кинжал из-за пояса своего турского кафтана и взял его одной рукой за конец клинка, а другой — за конец рукоятки.
        - Клянусь на том аллахом! — воскликнул он и приложил ко лбу клинок кинжала и потом поцеловал его. — Только смерть моя и твоя воля могут нарушить эту клятву!..
        Спрятав кинжал, он встал из-за стола и добавил:
        - Нас не должен долго ждать хан Мангутек. Я проведу тебя, князь, в братнин шатер, что стоит в поле среди шатров его тысячи.
        У ханского шатра царевича Касима и Василия Васильевича встретил Ачисан. Откинув белый дверной войлок, расшитый цветными узорами — зверями и птицами, — ханский сотник пригласил войти великого князя московского.
        Следом за ним вошел и царевич Касим. Молодой хан встретил их, сидя на пушистом ковре среди шелковых подушек.
        Князь и царевич низко поклонились ему, и Василий Васильевич сказал:
        - Ассалям галяйкюм, хазрет Мангутек, брат мой…
        - Вагаляйкюм ассалям, — милостиво ответил Мангутек и пригласил вошедших сесть.
        Василий Васильевич последовал примеру Касима и сел слева от входа на кошму перед ковром хана. Несколько мгновений длилось молчание, и великий князь внимательно рассматривал острое хищное лицо Мангутека, мало схожее с лицом Касима. Молодой хан щурил злые рысьи глаза и ласково улыбался.
        - Спасибо, князь, — сказал он, наконец, — за подарки, особенно за перстень с этим красивым кровавым яхонтом. Думаю, камень этот из Индии.
        - Говорят, — ответил Василий Васильевич, — что яхонт этот, горячий и влажный, как звезда Муштари,[38 - Планета Юпитер.] приносит счастье и все благое…
        - Слушаю тебя, — перебил его Мангутек, — и дивуюсь, где ты так научился хорошо говорить по-татарски!
        - Отец мой, Василий Димитрич, сын Димитрия Донского, хорошо разумел по-татарски. Когда же весной шесть тысяч восемьсот девяносто первого[39 - 1383 год.] года поехал он по воле отца заложником в Золотую Орду к хану Тохтамышу, то пробыл там два года… Не всякий татарин так умел говорить, как отец мой.
        У него и я научился в детстве еще. После же смерти отца я тоже был в Золотой Орде, где от отца твоего, царя Улу-Махмета, получил тогда ярлык на великое княжение…
        - Отец зол на тебя, — опять перебил Мангутек великого князя, — за то, что ты пошел войной на него, а он ведь помог тебе против дяди Юрья Димитрича! Теперь же хочет он помочь сыну его, Димитрию Шемяке…
        - Его воля! — воскликнул Василий Васильевич. — Москва все равно не примет Шемяку и прогонит его, как и отца его Юрья Димитрича. Если царь хочет выгоды и богатства, пусть мир и дружбу со мной ведет — Москва за меня и все города княжества Московского. Москва богаче Золотой Орды, да и сильней, а Москва да Казань и того больше. Никакая орда Казань не тронет, если дружба и союз будет у нее с Москвой!..
        По знаку Мангутека слуги поставили на ковер перед ханом серебряные блюда с пловом, подносы с лепешками, малые блюдца с халвой и с желтыми кусками ноздристого сдобного сладкого кулича, пахнущего шафраном. Налили потом кумыса в золоченые чаши и крепкого меда в золотые чарки.
        Хан гостеприимно пригласил сесть около себя на ковер Василия Васильевича и своего брата Касима. Они выпили заздравные кубки за царя и царевичей и за великого князя. Потом молча поели они плова и всяких сладостей.
        - Повар мой, — весело проговорил Мангутек, заедая пышным куличом сладкий изюм и урюк, — долго жил в Хорезме, там всему научился…
        - Плов хорош, — рыгая по обычаю татарскому, хвалил Василий Васильевич, — а с халвой и куличом язык проглотишь!..
        Омыв руки после еды, царевич Касим попросил разрешенья уйти. Василий Васильевич остался с глазу на глаз с Мангутеком. Снова прищурился по-рысьи молодой хан и ласково заулыбался.
        - Хазрет Васил, — начал он мягко и вкрадчиво, будто шел по-кошачьи, — от Ачисана все мне известно. Мне кажется — ты понял меня.
        - Понял, хазрет Мангутек, да будет бехмет в делах твоих. Что мне надобно, ты знаешь тоже. Мать говорила об окупе, а я скажу совсем точно: сколько дам царю, столько и тебе. Если ж случится неудача у тебя, то путь в Москву тебе всегда открыт, как брату! Будут тебе и братьям твоим вотчины и кормленья…
        - «Кто уповает на аллаха, тому он — довольство. Аллах свершит свое дело..!»[40 - Изречение Магомета.] Неудач не будет у нас…
        Мангутек хотел еще что-то добавить, но сдержался и замолчал. Василий Васильевич допил свою чарку и поклонился хану. Потом достал из-за пазухи золотой обруч, осыпанный каменьями самоцветными, и, подавая хану, сказал:
        - Прими в знак дружбы и верности этот подарок для своей ханши.
        Хан милостиво принял подарок и воскликнул, прикоснувшись рукой к своей бороде:
        - Аллах свидетель, что я обещаю тебе дружбу и сделаю все, чтобы отец принял твой окуп!
        Отпуская великого князя с Ачисаном, Мангутек сказал ему, что завтра с утра выступают татары и пойдут к Нижнему Новгороду старому…
        Когда Василий Васильевич возвращался в сопровождении Ачисана и его нукеров в хоромы купца Шубина, в посаде встретил его маленький попик.
        - Отец Иоиль, — крикнул ему великий князь, — благослови меня в путь!
        Завтра уходят татары.
        Священник поспешил к нему и, благословляя, сказал:
        - Когда милостию божией вернешься в свой стольный град, вспомни слова мои, что самый верный тобе доброхот и покровитель отец Иона, владыка рязанский…
        Глава 4. В Галиче Мерьском[М е р ь с к и й — по имени коренного населения галицкого княжества — мерь.]
        У себя в хоромах, в передней своей, сидел князь Димитрий Юрьевич запросто с князем можайским Иваном Андреевичем и дьяком своим Федором Дубенским. Пили водки разные и меды — любит Шемяка гульнуть, попить-поесть и гостей угостить.
        - Хоть не богат, — смеется Димитрий Юрьевич, — а гостям рад! У меня кубок на кубок, а ковш вверх дном! Гуляй душа нараспашку.
        Выпил князь. Весел как будто, но красивые глаза его злы и не ласковы, бегают, ищут что-то и никому не верят, и сам он как-то весь суетлив и беспокоен. Росту хоть малого, но ловок и поворотлив, только вот черен весь: и кудрями, и бородой курчавой, и даже лицом темен. На галку похож, как бы и не русский.
        Князь Иван Андреевич весело чокнулся с хозяином и промолвил:
        - Не дорога гостьба, дорога дружба! Будь здрав, Митрий Юрьич.
        Он выпил чарку, заел хлебом с тертым хреном, хитро подмигнул дьяку Федору и с ним тоже чокнулся.
        Грузный и рыхлый, как брат его Михаил, что с великим князем в полон к Улу-Махмету попал, Иван Андреевич не был, как тот, прямодушен, а всегда и всюду лукавил.
        - Вот на Москве, — добавил он, — не столь нас потчуют, сколь неволят…
        - Тамо, господине, — ухмыляясь в седеющую бороду, живо откликнулся дьяк Федор Александрович, — тамо и не рада курочка на пир, да за хохолок тащат…
        - Ха-ха! — резко и зло рассмеялся Шемяка. — Там оглянуться не успеешь, как ощиплют и съедят! Вот и князь Василий меня все потчевал тем, чего яз не ем!..
        - У Москвы, — продолжал дьяк, усмехаясь, — брюхо в семь овчин сшито.
        Гостей угощат да и самих с угощеньем жрет. Поди ж ты, сколь собе в брюхо князья московские навалили. Данил Лександрыч Переяслав заглонул, как щука.
        Юрий Данилыч захватил Можайск да Коломну; Калита — Белозерск, Углич да Галич наш; Донской — Верею, Калугу, Димитров да Володимерь; Василь Митрич — еще того боле: Муром, Мещеру, Новгород Нижний, Городец, Тарусу, Боровск, Вологду, а Василь Василич и своих всех удельных заглонуть хочет…
        - Да на мне подавится! — стукнул кулаком по столу Шемяка и налил всем водки по большой чарке. — Пейте да дело разумейте. Если мы, удельны, не задавим Василья, то он нас, как волк ягнят, перережет, с костями и кишками сожрет!..
        - Не при на рожон, государь мой, — начал вкрадчиво дьяк, — лучше ползком, где низко, да тишком, где склизко. Сильна Москва-то…
        У Шемяки ноздри раздулись, побагровел он весь и, сверкнув злыми глазами, крикнул резко на дьяка:
        - Не учи сороку вприсядку плясать!..
        Но Федор Александрович не испугался, знал князя своего, недаром любимцем был.
        - Ин по-твоему быть, государь, а о пляске ты ко времю напомнил.
        Поедем ко мне, вдовцу веселому, хлеба-соли покушать, лебедя порушить…
        Он нагнулся к Шемяке и громким шепотом добавил:
        - А там поплясать да белых лебедушек поимать. Новая плясовая есть!
        Вдосталь попляшем. Да и гость наш, хошь женатой, а на чужой стороне — все равно что вдовой, а девок да молодиц всем хватит…
        Он обвел молодых князей смеющимися, такими разгульными глазами, что захотелось им сразу горе веревочкой завить. Дьяк подождал, ухмыльнулся и поднял свою чарку:
        - За лебедушку белую, за любу твою Акулинушку выпьем!
        Шемяка улыбнулся, чаще задышал и вялый Иван Андреевич — знал, по греху, и он про хоромы Дубенского, что тот себе построил, а от других про это таили. От княгини своей Акулинушку прячет там Шемяка. Совестно князю — сыну Ивану уже восьмой год пошел…
        - Змей-искуситель, — шутит, развеселившись, Димитрий Юрьевич, — во ад тропку мне пролагаешь…
        - И-и, государь мой, — усмехнулся Федор Александрович, — обоим вам по двадцать пять, а мне без малое одному столь, сколько вам вместе, а и то не тужу. Мне и здесь с Грушенькой рай, а там-то кто еще знай!..
        В усадьбу к Федору Александровичу приехали засветло — солнце еще высоко стояло, только тучки чуть по краям розоветь начали. Грушенька с Акулинушкой гостей у красного крыльца встречали и сразу пошли все в столовую, хоть и малую, да нарядную, как девичий убор. Не для гостей она строилась, а только для князя да хозяина, да для люб их.
        Тут и плясали, тут и игры водили, и песни пели, и шутки вольные шутили.
        Как князья ни отказывались, а хозяин за стол их сесть приневолил.
        Выпили снова и журавля жареного с мочеными яблоками съели. Вместе с ними пили и ели разные снеди молодые хозяйки Грушенька, да Акулинушка, да еще Настасьюшка, что прошлый раз приглянулась тучному Ивану Андреевичу. Все три молодицы-хозяйки сами и стол накрывали и сами гостям за столом служили.
        Димитрий Юрьевич расправил морщины на лбу, и глаза его повеселели, но только без злобы тусклыми стали — заменилась злоба тоской. Поглядел он на Акулинушку и, усмехнувшись с печалью, тихо промолвил:
        - Спой-ка, любушка, песню, а какую — сама выбери.
        Акулинушка вскинула на него свои русалочьи прозрачные глаза, поглядела пристально, помедлила и вдруг ласковый низкий голос тихо пролился и потек по всей горнице тяжкой истомой:
        Эко сердце, эко бедно… бедное мое,
        Ах, да полно, сердце, во мне ныти, изнывать!..
        Словно замерло все в хоромах, и, гуще багровея, заря огнем в слюдяных окнах переливает, играет на чарках и блюдах, на серьгах и камнях самоцветных и на жемчужных поднизях уборов, а песня льется в душу, словно слеза прозрачная да горючая, жгучая. Опустили все головы, а у Грушеньки да Настасьюшки слезы в глазах…
        Вдруг смолкла, не допев, Акулинушка. Взглянула в посеревшее лицо Димитрия Юрьевича и, словно лед разбив, засмеялась. Очнулись все, еще слова вымолвить не успели, как Акулинушка, словно душная знойная ночь, ожгла всех хоровой песней:
        - Уж вы, но… уж вы, ноче-ни-ки, вы но-чи-те!
        - Ух! — будто враз опьянев, воскликнул Федор Александрович, и все хором подхватили горячую, хмельную песню.
        Затопали под столом ногами, зашевелили плечами, и первый пошел плясать Федор Александрович, лукаво поманивая перстом свою Грушеньку.
        Серой утицей поплыла к нему Грушенька, помахивая белым шитым платочком. Не утерпел и князь Иван Андреевич, пошел на манку Настасьюшки, словно голубь за голубкою, зачастил ногами, застучал в пол каблуками на серебряных подковах. Только Шемяка сидел на скамье, широко раздувая ноздри и крепко обняв Акулинушку. Но вот и он улыбнулся, закрыл глаза и опустил свою черную кудрявую голову на высокую грудь Акулинушки. Ни о чем он теперь не думает, а слушает, как под его ухом девичье сердце стучит, да звенит и гудит в груди сладостный голос, пьянит и баюкает, тоску его усыпляя.
        Кончились песни и пляски, опять зазвенели чарки, и Федор Александрович, румяный от вина и быстрых движений, увидев, что князь его развеселился, снова вскочил из-за стола.
        - Гости дорогие, — громко приглашал он, — напоследочек в «колобок» поиграем с пенями!..[42 - Игра с пенями, то есть со взысканием, с «фантами».]
        Поставили пять стольцев среди горницы. Пятеро сели, а шестая, Акулинушка, протянув правую руку, пошла вдоль стольцев и запела медленно:
        Клубок — тоне, тоне,
        Нитка тянется…
        Первым, встав, взял ее за руку Шемяка, потом Грушенька, за ней — Федор Александрович, за ним Настасьюшка и князь Иван Андреевич.
        Образовался хоровод и быстро закружился, а Акулинушка запела:
        Клубок — тоне, тоне,
        Нитка — доле, доле!..
        Хоровод закружился еще быстрей и вдруг, разорвавшись в одном месте, стал извиваться змеей, будто и в самом деле нитка с клубка разматывалась…
        Снова запела Акулинушка:
        Я за ниточку взялась,
        Моя нитка порвалась!..
        При последних словах она дотронулась рукой до князя Ивана Андреевича, догнав другой конец хоровода, который мгновенно рассыпался. Все сели на стольцы, только Настасьюшка не поспела и осталась среди горницы.
        - Пеню, пеню! — закричала Грушенька.
        - Пусть поцелует кого захочет, — крикнул, смеясь, дьяк.
        - Меня поцелуй, Настасьюшка, — при общем смехе быстро отозвался князь Иван Андреевич.
        Снова игра продолжалась, а оставшиеся и через скамьи скакали, и чарки осушали, как Иван Андреевич, совсем осовевший от крепкого меда. Последнему Федору Александровичу пеню платить пришлось.
        - Медведем ему быть! — весело крикнул Шемяка, перескочивший перед тем через скамью.
        - Ладно, — проревел дьяк, становясь на четвереньки.
        Грузный, но все еще могучий, пошел он с медвежьими ухватками, ну точно вот зверь лесной. Грушенька даже взвизгнула, когда он с ревом напал на нее, встав на задние лапы и нарочно подогнув колени. Схватив ее передними лапами, поднял, как перышко, и понес к себе в опочивальню.
        В дверях он остановился, засмеялся и проговорил, кланяясь:
        - Гости дорогие, на покой пора, и медведь с медведицей в берлогу свою уходят… — Потом, подмигнув, добавил: — А ты, Настасьюшка, укажи князю Иван Андреевичу опочивальню его. Не найдет он один-то дороженьки…
        Когда ушли все, Акулинушка с тоской и лаской закинула руки, обняла Димитрия Юрьевича за шею, впилась устами в уста, не отрывая русалочьих глаз, задохнулась совсем. Сжал ее в объятьях Шемяка, сам целуя ей щеки, шею и плечи, и снова сливая уста с устами.
        - Люба ты, люба моя, — шептал он страстно, — свет мой Акулинушка…
        Вдруг она отстранилась:
        - А вот опостылю тобе, как княгиня твоя…
        Он промолчал, прижимая крепче ее к своей груди. Акулинушка вздохнула и пропела ему вполголоса:
        Буде лучше меня найдешь — позабудешь,
        Буде хуже меня найдешь — воспомянешь…
        На восходе солнца прискакал из Галича в усадьбу дьяка Дубенского гонец от боярина Никиты Константиновича Добрынского. Разбудили Димитрия Юрьевича, и всполошились все в хоромах, по всем углам суета началась.
        Сразу всем стало известно, что в Галич приехал из ханского яртаула[43 - Я р т а у л — передовой отряд конников, разведка.] Бегич, посол Улу-Махмета.
        Князьям подали коней. Торопливо позавтракав, чем бог послал, Димитрий Юрьевич и Иван Андреевич поскакали вместе с дьяком Дубенским к Галичу, стольному граду Мерьской земли.
        - Ты, господине, покоен будь, — говорил Шемяке дьяк, идя на рысях бок о бок с княжим конем. — Боярин Никита знает, как посла приветить, на Москве ведь жил, а посол-то нам, словно божий дар, с самого неба упал…
        Шемяка злорадно усмехнулся и глухо выкрикнул:
        - Теперь Василей-то треснет, как гнида под ногтем!..
        Когда князья и дьяк, прискакав в Галич, вошли в переднюю княжих хором, застали там они уже стол да скатерть, а чарочки уже по столику похаживали — боярин Никита Константинович угощал посла улу-махметова с почетом великим и лаской. Бегич был стар и тучен, с рыхлым лицом, обросшим жидкой бородкой, но глаза его смотрели остро и бойко, все замечали и видели. Много на своем веку встречал он людей и везде был, как дома. Знал изрядно по-русски, умел и на чужом языке уколоть словом, умел и приласкать и уважить. Самый нужный слуга у царя для хитрых переговоров и договоров.
        Увидев Шемяку со спутниками, Бегич и Добрынский почтительно встали.
        - Ассалям галяйкюм, — сказал Бегич, прикладывая руку к сердцу и низко кланяясь, — с сеунчем[44 - С е у н ч — радостное известие, посылаемое с вестником.] к тобе я, княже, от царя Улу-Махмета, да живет он сто лет…
        - Вагаляйкюм ассалям, — радостно ответил Шемяка, — победа Улу-Махмета — моя победа, да здравствует царь многая лета…
        Своеручно налил Димитрий Юрьевич водки боярской в кубки испить за царя, потом за царевичей, а по третьему разу налил всем за здоровье Бегича. Пили потом за Шемяку, и Бегич сказал ему по-русски, подымая свой кубок:
        - Живи сто лет отныне, великий князь московский! Вольный царь казанский Улу-Махмет жалует тобя великим княжением, а ворога твоего князя Василья до смерти в полоне держать будет. С этим жалованием послал меня царь из Новагорода из Нижнего, а тобе быть во всей его воле и на том шерть[45 - Ш е р т ь — присяга на подданство.] свою дать царю…
        - Напишу яз царю шертную грамоту крепкую, — поспешно воскликнул Шемяка, — пусть токмо Василья задавит!..
        - Царь казанский, да живет он сто лет, — продолжал Бегич, — послал меня к тобе августа двадцать пятого дня, а сам с войском пошел к Курмышу с несметными богатствами и полоном…
        Шемяка поклонами и знаками пригласил всех садиться за стол, а Никита Константинович наполнил чарки дорогим заморским вином, что редко подавалось к столу у галицких князей. Цену заморскому вину отлично знал и Бегич и, судя по приему и угощению, ясно понимал, какое значение придают здесь его приезду.
        Он покровительственно улыбнулся, когда услышал, как Шемяка винился, что не успел приготовить всего, чтобы с почестью встретить дорогого гостя, и обещал к вечеру и на завтра обильные пиры-столованья. Бегич знал достатки удельных князей и ответил грубоватой шутливой пословицей:
        - Айда байрам бит ача, кюн байрам кыт ача.[46 - «Празднуй раз в месяц — будешь веселым, запразднуешь, каждый день — будешь голым».]
        Все рассмеялись, а Шемяка поморщился от обиды, но стерпел и ласково ответил:
        - Такой русский обычай. Недаром по старине говорится о гостях: «Напой, накорми, а после и вестей поспроси!..» Попируем, чем бог послал, а потом побеседуем…
        - Ну ничего, — снисходительно заметил татарин, — сядешь на московский стол, поправишься на великокняжьих прибытках…
        С каждым днем больней и несносней были Шемяке обиды от улу-махметова посла, но злоба и зависть к великому князю Василию заставляла его терпеть все своеволья татарина.
        - Покланяемся агарянам поганым, — говорил он наедине князю Ивану Андреевичу, — да зато Василья сгонить легче будет, а там и с царем иным языком говорить можно! Стану князем великим, укреплю всех удельных. Бегич верно о прибытках молвил. При московском богатстве и татары нам ниже поклонятся.
        - Дай-то бог! — проговорил Иван Андреевич и, усмехнувшись, добавил: — Дай бог нашему теляти да волка поймати!..
        Шемяка вспыхнул, сверкнул гневно глазами, но взял себя в руки и громко засмеялся.
        - Василий-то волк?! — воскликнул он презрительно. — Коли он волк, то ты самого льва страшней…
        - Не о Василье речь, — досадливо отмахнулся князь можайский, — о том, что Москва за него. Василий-то и так в яме. Москва страшна, а не Василий…
        Вошли, кланяясь, Никита Добрынский, и Федор Дубенский.
        - Государь, — сказал Никита, — составили мы с Федором Лександрычем грамоту к царю. Как прикажешь царя называть и собя? Вторую неделю с Бегичем спорим, а он от своего не отступается. Хитер и ловок, собака. Хоть скуп он и жаден, а деньгами и подарками не купишь.
        Никита Константинович развернул бумагу и продолжал:
        - Вот так он требует писать-то: «Казанскому великому и вольному царю Улу-Махмету. Твой посаженник и присяженник, князь Галицкой, много тя молит…»
        Шемяка прервал чтенье боярина крепкой площадной бранью и, вскочив из-за стола, заходил взад и вперед по горнице. Потом, переярившись, опять подошел к столу и за единый дух выпил полный ковш крепкого меда. Постоял немного и тихо промолвил:
        - Ладно! Пиши так. Лучше поганым, лучше самому дьяволу покориться, чем Василью. Как ты мыслишь, Иван Андреич?
        Снова замолчал, тяжело переводя дух, а князь можайский усмехнулся.
        - По мне, все едино, — сказал он, — лишь бы нам и детям нашим добро было.
        - Да ведь татары-то, — закричал Шемяка, — остригут нас, словно овец!
        Ведь и все удельные-то захотят тоже куски оторвать, а там еще и Тверь и Рязань!..
        Иван Андреевич опять усмехнулся своей вялой усмешкой и сказал, прищурив лукаво глаза:
        - А ты мыслишь, все за тобя зря ума будут стараться, токмо для-ради красных слов.
        - Верно, верно, — злобно согласился Шемяка, — к собаке сзади подходи, а к лошади — спереди…
        Обернувшись к боярину Добрынскому, он сказал с истомой и изнеможеньем:
        - Ну так и быть! Пиши с Федором Лександрычем, как оба разумеете, но помните токмо: и мое и ваше горе на одном полозу едут! Зови Бегича, да потом так наряди дело, чтобы ехал скорей к царю. Запировался у нас, а уж и бабье лето минуло и спасов день прошел. Гусиный отлет начался. А ехать-то ему кружными путями больше недели и к покрову не вернется. Да скажи, слух, мол, есть, что князь Оболенский, воевода Васильев, полки собирает, по всем дорогам конников шлет и дозоры держит в разных местах…
        Боярин Добрынский вышел, а Шемяка, отвернувшись от всех, стал у отворенного окна, заглядевшись на белое облачко, что плывет в сини небесной над темными лесами дремучими. Гложет тоска Шемяку. Эх, забыть бы все, запамятовать тревоги и горести, а губы сами чуть слышно шепчут:
        - Акулинушка свет, лебедушка моя нежная…
        Только отпировали у князя галицкого отъезд князя Ивана можайского, как опять пир, опять угощает Шемяка ненасытного Бегича, но теперь уж на прощанье. Знает татарин толк и в питье и в еде и чужой стол да чужих поваров уважает. Видя скупость и жадность посла, подарил Шемяка ему кафтан бархатный, серебром шитый, да кубок серебряный, а царю послал шубу на соболях, золотой парчой крытую, да золотую чарку, а царевичам — кубки золоченого серебра с камнями самоцветными.
        Разорился совсем князь, а у Бегича под усами подстриженными губы от улыбки скривились — все мало ему, змею подколодному.
        - Знаешь, княже, — говорит он учтиво, — что Василий-то Василич сотнику Ачисану золоченый кубок с каменьями да чарку золоченую подарил.
        Хану Мангутеку — перстень с дорогим яхонтом да золотой обруч с самоцветами, а царевичам — кубки и чарки золотые, а царю и того больше подарки готовит…
        - Буду на московском столе, озолочу всех! Земли и вотчины раздам на кормление татарам. Пусть царь убьет князя Василья, а мы Москву захватим, и всю казну его возьмем, и все именье у княгинь его и у бояр…
        - А пошто ты время ведешь, нейдешь скорей на Москву?
        - Чернь там да купцы, а теперь и бояре купно все Москву обороняют.
        Град укрепили зело против вас. Ни вам, ни мне града того силой не взять.
        Пусть царь казнит смертью великого князя, а яз проведаю, где семья его хоронится, велю сыновей его убить. Тогда не будет у Москвы своих князей, тогда Москва меня примет, — одного яз с ними роду-племени. Димитрию Донскому внук, как и Василий. А пока жив Василий-то и дети его, Москву не взять!
        - Сие и царь говорил, а потому велел тобе: собери удельных, сговорись с великими князьями тверским и рязанским…
        - Князья-то удельные тоже захотят от великого князя оторвать, а тверской да рязанской и того боле.
        - Ну и давай, слабей их не будешь, а сильней, чем теперь, станешь.
        Нам же токмо Нижний Новгород надобен…
        - Попы-то все за Василия.
        - А ты и попов купи. Обещай льготы, земли, деревни, угодья лесные и рыбные…
        Шемяка порывисто схватил большую чарку с двойной водкой и враз осушил. Крякнул и с трудом вымолвил:
        - Попробую…
        На том беседа и окончилась, начались прощанья — прощальные и подорожные здравицы. Проводили гостя с почетом и, кроме всех подарков, дали на дорогу подорожников разных из снеди, а вместо хлеба — курников да лепешек сдобных, чтобы в пути не черствели.
        Добрынский повел гостя в его покои, чтобы успел тот отдохнуть там перед отъездом. Остался с Шемякой только его дьяк Федор Александрович.
        - Иван-то Андреич тоже собе на уме, — сказал вслух думы свои Димитрий Юрьевич.
        - Истинно, — горячо отозвался Дубенский, — истинно, государь. Чаю, можайский улучил время, перешепнулся с Бегичем-то. Ишь, татарин все разделил и, кому что давать, указывает! Да не бойся их. Слышали и мы, как дубровушка шумит.
        - Сразу догадался яз, что сей губошлеп и тут лисьим хвостом завертел, да смолчал, — добавил Шемяка.
        - Сие и лучше, государь. В наших делах слово — серебро, а молчанье — золото.
        - Яз и Добрынскому, Федор Лександрыч, меньше чем в половину верю. У Василия он служил, перешел к можайскому, а теперь вот у меня. А завтра кому служить будет?..
        - И-и, Митрей Юрьич, чужие-то все таковы. Корня у них нет в нашей земле, а без корня и полынь не растет.
        - Эх, Лександрыч, токмо тобе да Акулинушке и верю. Поедем-ка мы с тобой на остатнюю ночь в усадьбу твою, а завтра с утра ты с Бегичем к царю поедешь, а яз пошлю Иваныча в Вятку. Вятичи зело Москву не любят.
        Выходя из трапезной, они столкнулись с Добрынским и с сухим седобородым чернецом.
        - Господине мой, — сказал боярин Никита с довольной усмешкой, — се чернец из Сергиева монастыря. Через Москву проехал, Ивана Старкова видал.
        Вести добрые, княже…
        - Земно кланяюсь, княже, — сказал чернец, касаясь рукой пола трапезной, — аз есмь раб божий Поликарп, из Троице-Сергиева монастыря.
        Отец Христофор челом тобе бьет. Был у него из Москвы Старков и много доброго для тобя сказывал. Есть-де на Москве и бояре, и гости, и из духовных многие, особливо из Чудова монастыря, всё твои доброхоты…
        Монах долго и подробно рассказывал, и Шемяка, прервав его, пригласил за стол. Отец Поликарп с жадностью пил и ел, как и все чернецы, когда пьют и едят в миру.
        - Что же Старков-то деет? — спросил Димитрий Юрьевич, испытующе глядя на монаха. — И куда ваш игумен Геннадий клонит?..
        - Отец Геннадий неведомо что на уме имеет, но ежели все в твоих руцех будет, сможешь его ублажить и на волю свою поставить, ибо его преподобие зело об обители печется, о приумножении ее прибытков.
        - Добре, добре, — скрывая презрительную улыбку, промолвил Шемяка, — а пока, значит, яз Москву не захватил, он помогать не будет?
        - Господине, мы и без него тобе поможем против Василья, а Иван Старков и содруженики его уже все съединились крепко в граде и многие от слобод из Заречья, особенно из гостей и купцов, окупа великого страшатся…
        Отец Поликарп опрокинул чарку с боярской водкой и, нисколько не пьянея от всего выпитого за столом, добавил вполголоса:
        - Иван-то Старков сказывал, что и ворота тобе кремлевские может отворить, ежели с нечаянностью к Москве придешь. Было бы лишь ведомо ему о том и твое изволение…
        Шемяка остался доволен и, встав из-за стола, весело сказал боярину Никите:
        - Весьма добрая сия весть! Ты, Никита Костянтиныч, уважь гостя дорогого. Меня же, отче, прости, отдохнуть иду. Расскажи тут боярину все, как на духу, как бы мне все едино…
        Выходя вместе с Федором Александровичем, Шемяка через спину чернеца подмигнул Добрынскому, чтобы тот допросил гонца с хитростью, проверил бы его слова его же словами. Ловок был боярин на это.
        Добрынский понял и, вставая почтительно, сказал с улыбкой:
        - Отдыхай, государь, спокойно. Завтра, как уедет Бегич, на беседу приду к тобе. Есть у меня еще вести и умыслы многие…
        Глава. 5Окуп
        Гадают оба князя в плену татарском о судьбе своей, словно в лесу темном бродят. Нет им и от царевича Касима никакой помощи — сам он ничего не ведает. Вот и до покрова уж всего пять дней осталось. Идет время, а дела к пользе их ни на черту, ни на иоту не двинулись.
        Темно на душе, да и погодка хмурая. Время такое, что ни колеса, ни полоза не любит. Куда ни глянь, грязь кругом, и ступить негде. Беспутье, не дай бог какое, — только верхом и ездить, да и то трудно. Дожди то с крупой, то с мокрым снегом, мгла да туманы. От сырости да ветров кости в теле все ноют, а где там в шатрах согреешься — с дымом и тепло все из них выходит. Недовольны и татарские воины — трудно им здесь в Курмыше стоять, хотят к себе поскорей, в Казань, а царь все медлит, посла своего ждет.
        Бегича же нет как нет, и даже вестей о нем нет.
        Истомились князья, а Василий Васильевич пал духом совсем.
        - Ошибся тогда Ачисан-то с делами татарскими. Старая-то голова, верно, крепче молодой шеи, — сказал он как-то Михаилу Андреевичу, — может, Шемяка-то не токмо с Бегичем, а и со всем своим войском сюда идет…
        - Не дай, господи, — всполошился Михаил Андреевич и с горечью добавил: — Выдаст царь-то, закует нас Шемяка в железы…
        - Наказует нас бог, — прошептал Василий Васильевич, — прогневили мы святых угодников, заступников наших…
        Замолкли оба, кутаясь в бараньи тулупы от холодного ветра, который рвал дверную кошму, шумел и свистел в соседнем бору. Трещали, ломаясь, там сучья, с глухим стоном опрокидывались высокие ели и сосны на опушке, а вывороченные корни их торчали, как застывшие змеи.
        С самой ночи и все утро бушевала непогода, а к полудню словно оборвался и сразу стих ветер, а сквозь темные тучи засияло солнышко, дрожа и играя на мокрых ветвях и в лужах. Повеселел вдруг день, и на сердце князей веселей стало, а когда нежданно приехал со своими нукерами царевич Касим и привез «селям» от самого царя Улу-Махмета, Василий Васильевич в радости обнял и поцеловал татарского царевича, а видя это, засмеялся и Михаил Андреевич…
        - Отец, — говорил Касим по-татарски, — захотел тебя видеть. Он назвал тебя не братом, а сыном, но ты не принимай это за обиду. Такой мой совет тебе. Отец стар, зови его отцом не за старшинство по власти, а по возрасту.
        - А зачем я царю? Ведь послал он Бегича к Шемяке…
        - Сам знаешь, князь, — перебил царевич, — нет у нас вестей о Бегиче.
        Слухи только разные, а хан Мангутек через карачиев,[47 - К а р а ч и и — самые знатные и влиятельные из татарских князей Казанского царства.] детей Минь-Булата, свой слух до царя довел. Шемяка-де, узнав о плене твоем, бил челом в Золотой Орде брату отца, царю Кичиму, а в Литве Свидригайле, и что из Орды посол раньше Бегича в Галич приехал.
        Василий Васильевич перекрестился и, обращаясь к Михаилу Андреевичу, не разумевшему по-татарски, воскликнул:
        - Внял господь бог молитвам нашим, княже! Зовет Улу-Махмет меня.
        Милует господь нас, грешных…
        - Отец наш одряхлел. Недаром дядя из Орды его выгнал, — продолжал Касим по-татарски, — не может править он ни царством, ни войском, а к старости весьма жаден стал. Мангутек прельстил его твоим окупом, и сам царь теперь говорит, что убил Шемяка посла его в угоду ордынцам! Так вот, соглашайся на все, не пропусти случая. Может, Бегич и жив и скоро вернется…
        Когда вышли они из шатра и садились на коней, Касим сказал великому князю вполголоса:
        - Смотри не обмолвись, что про все ты знаешь. Говори только о союзе с Казанью против Золотой Орды да об окупе и кормленьях.
        Вскочив на коней, поехали они по вязкой красной глине вдоль берега Курмышки, к ее устью у реки Суры, где град Курмыш стоит. Еще в досельные времена нижегородский князь из крепкого дуба сложил его здесь, меж двух рек, в защиту от набегов язычников из дикой мордвы и черемисы. Не только реки, но и болота, холмы да овраги обороняют тут крепость со всех сторон, а дальше, за лугами поемными да пашней, леса идут сплошные, дремучие. Ни прохода, ни проезда по ним нет.
        Жадно дышит Василий Васильевич влагой от реки и духом лесным. Осеннее солнышко хоть и не греет, а все кругом золотит и светлит, и сверху синь небесная ласково сквозь тучи проглядывает. С берез листья золотые роями летят, осинки стоят все багровые, дрожат их листья, словно кровью обрызганы, а в затихшем бору синицы кричат да сороки стрекочут.
        Осень настоящая, а Василию Васильевичу словно соловьи поют. Улыбнулся он весело, сделал знак царевичу и придержал своего коня. Подъехал Касим, приветливо тоже глядит на великого князя.
        - Слушай, — говорит Василий Васильевич по-татарски, — чую сердцем — буду опять на Москве. Тебя же, Касим, полюбил я и хочу к себе на службу!
        Братом меньшим моим ты будешь…
        Засиял царевич и дрогнувшим голосом ответил:
        - Помни клятву мою. Как позовешь, так и поеду. Весь я на воле твоей, и Якуб о том же челом тебе бьет…
        Войдя в горницу, великий князь и царевич Касим поклонились царю до земли и сказали селям. Улу-Махмет, окруженный карачиями, биками и мурзами[48 - Б и к и — князья, м у р з ы — знатные сановники и богачи-купцы.] в это время, полулежа на персидском ковре, играл в шахматы с биком Едигеем, начальником своих уланов. Он благосклонно приветствовал великого князя и, продолжая игру, знаком пригласил сесть.
        - Подождем, князь, — сказал Касим по-татарски, посмотрев на шахматную доску, — они скоро кончат.
        Василий Васильевич впервые видел шахматы и с любопытством разглядывал людей, колесницы, коней и слонов, белых и красных, вырезанных из кости.
        - Это два войска, — пояснил ему игру царевич Касим, — с двумя царями.
        В игре их «шахами» зовут. Вон они оба сидят на столах своих в коронах.
        Один белый, другой красный, и того же цвету вои и воеводы их. Они бьются друг с другом.
        Василий Васильевич увидел на доске одну белую колесницу и две красных. В каждой из них стояло по одному воину с копьем и щитом того же цвета, что и колесницы их.
        - Это, — сказал Касим, — воевода в игре, они «рук»[49 - Р у к — шахматная фигура, изображала воина на боевой колеснице, теперь называется турой.] называются. Всего четыре их, одного белого нет на доске, значит — убит он. Эти же конники — темники царей. Из них один красный убит.
        - А это что за звери, — спросил Василий Васильевич, — горбатые, головастые, а ноги, как бревна? Вишь, клыки торчат какие, а нос кишкой повис?
        - Слоны, — продолжал царевич, — боевые звери с кожей такой толстой, что ни стрелой, ни копьем не пробьешь, ни мечом не прорубишь. На спине у них башни привязаны, там стрелки сидят.
        В это время Улу-Махмет передвинул свою красную колесницу и сказал громко:
        - Шах!
        - Это он нападенье на самого царя сделал, — пояснял Касим. — Теперь бик Едигей должен своего царя спасать. Вот он белого слона около него поставил, закрыл его от красного «рука». Только не поможет это — скоро его царю ступить будет некуда…
        Улу-Махмет переставил через головы пеших воинов своего темника на красном коне и опять сказал:
        - Шах!
        Бик Едигей передвинул своего царя с белого четырехугольника на черный, но не отнимал руки и все думал: не лучше ли его в другое место поставить, — но, видимо, такого места не нашел и оставил там, куда передвинул. Улу-Махмет, засмеявшись и поставив своего пешего воина около белого царя, радостно воскликнул:
        - Твой шах мата!
        Василий Васильевич не понял его слов, и царевич наскоро шепнул ему в ухо:
        - Это не татарская речь, а в игре это значит: «Твой царь погиб». Игра на этом кончается, отец обыграл бика Едигея, разбил его войско.
        Великий князь слушает Касима, а сам зорко следит за Улу-Махметом, желая угадать, в каком царь духе и чего от него ждать — добра или худа.
        Видит он сбоку дряблые морщинистые щеки, дрожащие от смеха, и ждет, когда царь обратит к нему лицо. Вот застыло лицо Улу-Махмета и со сдвинутыми седыми бровями повернулось к московскому князю. Косые глаза его щурятся по-рысьи, как щурились и глаза сына его Мангутека при первом свиданье с Василием Васильевичем.
        Помолчав, царь, сидевший на ковре, поднял руку над полом на уровень своей головы и сказал:
        - Вот таким ты приходил ко мне в Золотую Орду, и я посадил тебя на московский стол еще малым ребенком. А теперь ты крепкий мужчина, моя же голова стала серебряной…
        - Что ж, отец мой, — почтительно сказал по-татарски Василий Васильевич, — недаром сказано: «В серебряной голове золотые мысли…»
        Улу-Махмет милостиво улыбнулся и ласково молвил:
        - Люблю я слушать, когда хорошо говорят по-татарски…
        Он сделал знак, и слуги стали приносить угощенья на серебряных блюдах и золоченые кувшины с кумысом и красным вином.
        Получив от царя жирный кусок баранины и съев его, как требовала вежливость при такой чести, Василий Васильевич после здравицы за счастье царя и царевичей сказал:
        - Отец мой, верю я, бог поможет мне. Я дам тебе окуп, какой ты захочешь, а сыновьям твоим, моим братьям, уделы, и бикам твоим и мурзам — воеводства и кормленья…
        - Сказано, — важно прервал его Улу-Махмет, — «Солнце течет к назначенному месту: таково повеление сильного, знающего». Думали мы раньше иначе, но аллах все по воле своей изменил. Ныне согласны мы на твой окуп.
        - Буду тебе, отец, я верным пособником в борьбе с моим и твоим врагом в Золотой Орде. Не ищи себе многих друзей, ибо сказано: «Один верный спутник дороже тысячи неверных»…
        - Пусть будет так, великий царь, — сказал седобородый сеид[50 - С е и д ы считаются потомками пророка, во всех мусульманских странах принадлежат к высшей духовной знати и пользуются большим почетом.] в зеленой чалме и, коснувшись бороды своей, прочел из корана на память: «Аллах поможет тому, кто полагает на него упование; аллах ведет свои определения к доброму концу».
        Понял тут Василий Васильевич, что у царя собрался весь его совет, что все уже о выкупе решено у татар, и стал ждать, что еще скажет хан Мангутек, соправитель отца своего. Молодой хан сидел молча, пока не сказали своего мнения все карачии.
        - Царь наш, да живет он сто двадцать лет, и советники его, — начал хан, — решили все мудро и справедливо. Я только добавлю, что московский князь богат и силен, за него стоят все города московские и все духовенство Руси. С Москвой будет у нас ежегодный большой торг у Казани на речке Булаке. При князе Василии не пойдут московские товары к Золотой Орде. От других же князей нам не будет такой выгоды…
        Мангутек оборвал свою речь, но все бики и мурзы заговорили разом, загудели снова со всех сторон, как пчелы в улье. Торговля — главная статья для Казани. Умеют торговать татары: русские меха, хлеб, скот, мед и воск скупают в великом количестве, а сами продают ковры, обувь, камни самоцветные, ткани персидские и китайские, перец, корицу, изюм и всякие сушеные и вяленые плоды.
        Василий Васильевич радостно слушал поднявшийся шум и гомон. Понял он, что сговора у царя с Шемякой быть не может, и вздохнул всей грудью, благодаря бога за милость. Вдруг все смолкли, и Улу-Махмет сказал громко и повелительно:
        - Хан Мангутек, завтра с советниками моими будь здесь после зухра, и пусть будет поп христианский из города — в Курмыше церковь есть. Утвердим мы крестным целованием князя московского в том, что указанный ему окуп он даст, а царевичам даст вотчины, биков и мурз на службу возьмет, и мир у Москвы с Казанью будет крепкий…
        Торопился князь с отъездом в Москву, все возвращенья Бегича боится, хотя и утвержден им договор крестным целованием, а царь дал ему клятву и ярлык со своей алой тамгой[51 - Т а м г а — знак, печать, клеймо.] и записи все составлены, где подробно все перечислено, что дает Василий Васильевич за свой выкуп.
        - Медлят татары-то, — твердит постоянно в беспокойстве и Михаил Андреевич, — как бы что не передумали!
        Но Василий Васильевич, хотя и сам терпенья не имеет, верит Касиму, — обманывать татарам нет выгоды, да и глаза-то у биков на московское добро сильно разгорелись. Губа не дура у них.
        - Раздразнил яз татар, — ободряет Василий Васильевич с довольной усмешкой князя Михаила Андреевича, — забыли мурзы и бики про Шемяку, одна Москва на уме, сами торопятся, да, видать, сговоры у них есть какие-то тайные и с Улу-Махметом и с Мангутеком. Медлит царь-то токмо на царство свое возвращаться. Говорил мне Касим, что боится Улу-Махмет Казани, своих же карачиев да биков боится, а пуще всего Мангутека…
        - Что ж ты, государь, в окуп даешь неверным? — спросил Михаил Андреевич.
        Великий князь запечалился и, помедлив, ответил:
        - Много, княже, ох, много! Ну, да бог не выдаст, свинья не съест. А может, и не дадим обещанного-то, Коли у татар распря начнется…
        Василий Васильевич замолчал, но Михаил Андреевич выжидательно глядел ему в глаза. Хотел знать он точно и подробно — на всех ведь выкуп этот падет. Удельным тоже на плечи ляжет.
        - Какой же окуп царь-то берет?
        Великий князь нахмурился и заговорил строго и сурово:
        - Посулил яз на себя, и на тобя, и на прочих, в полон взятых, многая от злата и сребра, и от портища всякого, и от коней, и от доспехов.
        Полтриста тысяч рублев будет, а то и боле…
        Михаил Андреевич побледнел и, заикаясь от горести, воскликнул:
        - Да ведь татары-то нас на щипок подберут! Оставят от золотца токмо пуговку оловца!.. Семерых в один кафтан согонят!..
        Великий князь поморщился и крикнул:
        - Не голоси бабой! А не хошь, у татар оставлю, сам торгуйся с ними!
        Князь Михаил покорился и, опустив голову, печально промолвил:
        - А что яз сам? Алтыном воюют, без алтына горюют. Справил бы однорядку с корольки,[52 - О д н о р я д к а — мужская верхняя одежда, однобортная; к о р о л ь к и — бусы или пуговицы из кораллов, самоцветов или из золотых и серебряных шариков.] да животики коротки…
        - Так уж и молчи лучше, — сердито сказал Василий Васильевич, но потом добавил спокойнее: — Бики и мурзы с нами поедут, царевичей двое, а с ними пятьсот конников и слуги…
        - Ох, зря ты без опасу столько татар на Москву ведешь. От поганых, опричь худого, ничего не жди…
        - Ну, а мне боле зла от христианства, нежели от басурманства! — закричал Василий Васильевич. — Вкруг меня сколь переметчиков-то! И Шемяка, и брат твой Иван, и бояре Добрынские почти все, и Бунка, и Старковы, да из купцов и чернецов немало! А сколько их отъехало и к брату твоему в Можайск, и в Галич к Шемяке, а многие на Москве затаились: часу своего ждут, иуды! Из князей яз токмо шурину Василью Ярославичу да тобе верю, на родных сестрах вить с тобой мы оженены. Мыслей своих от тобя ни в чем не таю. И знай, не об одной своей пользе стараюсь, обо всем христианстве гребта моя…
        - Бог нас простит, — тихо промолвил Михаил Андреевич, — верю тобе, брат мой. Скорей бы токмо домой вернуться привелось.
        - А приведется, — подхватил горячо Василий Васильевич, — все обернем мы собе на пользу. Уразумей, княже, что и татары не столь Москву разорят, как свои вороги. Простят мне христиане мой окуп великий и все вины мои и тяготы, ибо Димитрий-то Шемяка горше татар им станет.
        Склоняется солнце к закату, светлым янтарем полнеба покрыло, золотит обрывистые берега полноводной Суры и золотые дорожки стелет в потемневшем лесу, пробиваясь лучами сквозь бурелом и просеки. Непогоды как не было.
        Воздух не дрогнет, словно хрустальный. Ясно да тихо, хоть мак сей. Будто и не осень совсем. Если б не листья желтые, и не поверить, что нынче третий день после покрова, а не бабье лето погожее.
        Едет шагом Василий Васильевич на коне своем вдоль берега в доспехах и с мечом у пояса. Весел и радостен — снова великий князь он московский!
        Шутит, смеется, громко перекликаясь то с Касимом-царевичем, то с князем верейским Михаилом Андреевичем, то с боярами своими и воеводами. Все они вместе с ним в полоне были. Тут же и бики и мурзы казанские едут с ним рядом, а стража у них общая — из татарских и русских конников.
        Впереди их дозор рысит — по дороге к Новгороду Нижнему старому путь разведывает, а сзади — обозы скрипят. Тянутся там со всяким добром на арбах, а в шатрах и в кибитках семьи и слуги татарские. Следом за ними гонят рабы стадо баранов, а огромные мохнатые нары волокут телеги тяжелые с котлами медными, с мукой и просом для воинов и слуг. В самом же конце опять сторожевой отряд едет из русских и татарских конников.
        - Слушай, Михайла Андреич, — радостно крикнул великий князь, — надо бы нам кого в Москву вестью отпустить, семейство мое да и твое обрадовать…
        - Что ж, государь, — весело отозвался князь Михаил, — отпусти молодого Плещеева Михайлу, сына боярина Андрея Михайлыча…
        - И то, княже! Хитер и ловок Михайла-то. Дам ему двадцать конников добрых — они нас с обозами-то недели на две вперед обскачут. Мы же вот два дни от Курмыша едем, а до Волги еще и не доехали.
        - Воевод и бояр своих верных упредишь, — заметил князь Михаил Андреевич, — чай, Шемяка ныне там наветы да смуты сеет…
        - Верно, — подхватил Василий Васильевич, — а Плещеев-то нам все его лжи и ласкательства борзо порушит!
        Василий Васильевич нахмурился, но, опять повеселев, повелел позвать к себе из передового отряда молодого Плещеева. Князь Михаил Андреевич, приблизясь к страже, послал конника. Тот, лихо гикнув, помчался вперед.
        - Что, государь, случилось? — подъехав к великому князю, тревожно спросил по-татарски царевич Касим. — Может, мордва или черемиса в засаде сидит? Прикажи, я поскачу вперед со своими нукерами…
        Василий Васильевич весело рассмеялся.
        - Нет, царевич, никакого зла в лесу я не чаю, — сказал он с ласковой шуткой, — опричь того, что завтра там беситься леший почнет…
        Касим с недоуменьем глянул на великого князя, а тот рассмеялся еще веселей и добавил:
        - Завтра, в четвертый день октября, святого Ерофея у нас празднуют, а наши православные весь этот день в лес не ходят, говорят — леший бесится, со злости и вред причинить может…
        - А зачем от тебя конник к яртаулу поскакал?
        - Хочу молодого Плещеева с сеунчем в Москву послать. А насчет мордвы да черемисы ты верно сказал. Надо ухо востро держать…
        Они поехали рядом, дружно беседуя, а вскоре и Плещеев примчал. Станом и лицом красивый, Михаил на всем скаку ловко сделал крутой поворот к великому князю.
        - Изволил звать меня, государь? — спросил он, осаживая коня.
        Царевичу Касиму понравилась ездовая выправка Плещеева, и, причмокнув губами, сказал он Василию Васильевичу:
        - Якши! Бик якши![53 - Хорошо! Очень хорошо!]
        Великий князь ответил ему улыбкой, но, обратившись к Михаилу, сказал строго:
        - Отбери собе двадцать лучших конников, каких сам знаешь. Возьми что надо в дорогу. Поедешь в Москву с вестью о нашем освобождении. Разумей то, что нам козни Шемякины порушить надо.
        - Разумею, государь. Оповещу все христианство.
        - Первую весть моему семейству, княгиням моим и сыновьям, потом всем прочим, как установлено. Завтра выезжай на рассвете. Да благословит тобя господь бог и помогут святые угодники…
        Ближе к Новгороду Нижнему к старому, где Ока шире становится, бежит гребная ладейка о две пары весел и под парусом. Спешит из Мурома, ходко идет вниз по течению к матушке-Волге, да и ветер попутный. Над ладьей же у кормы — навесец тесовый, и сидят там на кошме Бегич да Федор Александрович Дубенский, едят снеди дорожные, а рядом в кошелке куры кудахчут, своего череду ждут. На шеях у них камешки разноцветные нитками привязаны — «куриные боги», от падежа они сохраняют.
        Смеется Бегич и говорит в шутку:
        - От падежа их боги спасают — для ножа берегут!
        Но Федор Александрович хмурится. Думы у него о князе Оболенском.
        Хитер воевода Василий Иванович и великому князю предан. Разбросал он везде заставы, и конники его по всем дорогам рыскают. Беспокоится Федор Александрович и зорко по берегам смотрит, где дороги проезжие, а за ними стенами стоят на обрывах крутых огромные сосны, ели, дубы и березы.
        - Скорей бы Дудин монастырь проехать, — говорит он Бегичу, — там и до Нижнего недалеко.
        - Должны быть к вечеру.
        Впереди на закрае реки лодка показалась. Когда поровнялись, подняли весла, Федор Александрович крикнул:
        - Далеко ль до Дудина?
        - В монастырь к ночи будете, на жилых еще приплывете. А чьи вы?
        - Княжие. А у вас что тут деется? — сурово спросил Дубенский.
        - Что наяву деется, — со смехом ответили с лодки, берясь за весла, — то и во сне грезится…
        Федор Александрович осерчал.
        - Ты им к делу, а они про козу белу! — крикнул он, но лодки уж далеко разминулись.
        Не понравилась такая встреча Дубенскому.
        - Лукавы люди, вельми увертливы, — сказал он Бегичу, — может, и лазутчики воеводы Оболенского.
        Более часа они проплыли молча, когда вдруг Федор Александрович увидел, как конники с лошадьми на поводу, праздными и со вьюками, к самой реке подскакали, руками им машут и в голос кричат.
        - Фе-о-до-ор Ли-икса-андрыч! — услышал он голос Плишки Образцова, что с их конями берегом ехал. — Сто-ой! Ве-есте-ей до-обыли!..
        Переглянулся Дубенский с Бегичем, без слов друг друга поняли, и велел Федор скорей выгребать к берегу и парус свернуть. Вышел с татарским послом он на каменистый пологий берег, а ноги и руки у него от тревоги словно размякли.
        - Какие вести? — глухо спросил Федор Александрович, а сам глядит, как у Плишки губы подрагивают.
        - Худые вести, — громко и торопливо заговорил Образцов. — Седни о полудни встрел нас боярин Михайла Плещеев с конниками и в доспехах. Было то противу Иванова, села Киселева. На покров, говорит, пожаловали князя великого царь Улу-Махмет и сын его Мангутек и, взявши окуп, отпустили на великое княжение со всем полоном, а в подмогу, говорит, против Шемяки свои полки дали с Касимом-царевичем…
        - Врешь ты! — крикнул Бегич. — Не может то быти…
        - Михайла Плещеев с сеунчем отпущен ко княгиням, — добавил Образцов, — я Плещеева-то давно знаю. В Москве, когда с нашим князем были, видал я там Плещеевых-то, и старого и молодого.
        - Верно, — сказал Бегичу Дубенский, — ведомо и нам и тобе, что Плещеевы в полоне были вместе с великим князем.
        - Сказывал он, — продолжал Плишка Образцов, — что князь Василий-то с царевичем в Нижнем Новегороде теперь, а то, может, и вдоль Оки уж идут…
        Молчит татарин, позеленел от злости, и щеки ему дергает. Посмотрел на него Федор Александрович и сам ему с досадой молвил:
        - А тобе что бояться? Царевич Касим тобя примет, не даст в обиду…
        - Царевич Касим! — вырвалось у Бегича. — Хуже Мангутека он. Тот против отца, а Касим против всех и татар на русских сменить может!..
        - Ты — не знаю как, — мрачно перебил его Федор Александрович, — а яз назад в Муром, потом в Галич побегу через Суждаль или Кострому, как уж бог приведет.
        - Мне деваться некуда, — тихо сказал Бегич, — с тобой поеду. Мне токмо от Костромы путь будет: Волгой я прямо в Казань спущусь…
        Пошли, побежали по всем городам и селам слухи: великий князь московский из плена отпущен, с войском идет в свою вотчину и дедину.
        Покатилась весть о том и вверх по Волге, дошла и до Костромы и до Галича.
        Испугался Шемяка, побежал в Углич, ближе к великому князю тверскому Борису Александровичу. Людям же Московской земли от того радость из радостей. Со звоном церковным встречают везде Василия Васильевича, молебны поют, а бояре, воеводы и дети боярские с воинами своими и слугами отовсюду спешат к войску княжому присоединиться.
        В Муром, будучи в разъезде окружном, как раз в ту пору для владычного суда прибыл Иона, владыка рязанский и муромский. Встретил он князя московского крестным ходом ото всех церквей, и Василий Васильевич остался дня на два в граде этом. Вспомнил он слова отца Иоиля и захотел с владыкой беседу иметь, благословенье принять от него. К тому же устал великий князь и решил отдохнуть от дороги у купца Шубина, у Сергея Петровича, да отца Ферапонта послушать — хорошо дьякон стихиры из псалмов Давыдовых с запевом поет.
        Мог бы великий князь у своего наместника муромского остановиться, да расположения у него не было к этому, отдохнуть хотел от ратных и государевых дел.
        - У наместника-то, — сказал он Михаилу Андреевичу, — дел не миновать, а у купца от всякой гребты схорониться можно.
        Шубин встретил князей с великой честью и радостью и тотчас, чтобы князю угодное сотворить, послал холопа своего за отцом Иоилем и отцом Ферапонтом, а про гонца и забыл среди хлопот, да дворецкий в ухо шепнул ему вовремя.
        - Княже и господине мой, прости, что запамятовал, — сказал, кланяясь низко, Сергей Петрович, — с утра еще ждет у меня конник от воеводы твоего князя Оболенского, Василья Иваныча. Князь-то под Муромом тут стан свой раскинул. Повидать тобя хочет, когда ты укажешь…
        Поморщился Василий Васильевич, но, вспомнив услуги своего знатного и искуснейшего воеводы, живо сказал:
        - Проси на обед его сегодня же, а стол надо роскошен и обилен нарядить. Позвать надо и владыку. Пусть отец Иоиль поедет звать его, и ты, Михайла Андреич, поезжай с попиком-то. Почет оказать надо владыке. Ты же, Петрович, узнай от отца Иоиля, что вкушает святитель, дабы в огрешку и срам нам не впасть. Для воеводы ж фряжеского вина добудь — любит старик духовитое вино от гроздей виноградных…
        К великому князю маленький попик явился один и, благословив князя и поздравив с освобождением, поспешил тут же объяснить ему, почему нету с ним отца Ферапонта.
        - Не сетуй, княже, — говорил он ласково, — негоже нам, не подобает на сей раз за твоим столом беседу вести, а отец-то диакон и совсем не к месту, может и не умное что молвить. Тобе ж, княже, со владыкой и воеводой совет доржать…
        Василий Васильевич приветливо улыбнулся, и светлые глаза его засияли теплом и добротой. Нравился ему маленький попик, и хотелось говорить с ним не о больших делах земных, а о малых, но душевных.
        - А какова семья твоя, отец Иоиль? — спросил великий князь.
        Попик потупил свою белую пушистую головку и грустно молвил:
        - Един аз, княже, яко перст. Ни детей, ни родни нету. Да и жену свою лет десять, как схоронил…
        Василий Васильевич помолчал немного. Хотел он от сердца сказать что-нибудь отцу Иоилю, но спросил совсем другое.
        - Как же ты, вдовой и сана иноческого не приявший, — спросил он тихо, — служение и требы совершать можешь?
        Попик печально улыбнулся, посмотрел на князя и так же, как тот, тихо ответил:
        - Епитрахильну грамоту[54 - Е п и т р а х и л ь н а я г р а м о т а — письменное дозволенье вдовому священнику служить и совершать требы.] на то получил от владыки рязанского, дозволение его рукописное.
        Но вот враз отряхнул с себя печаль отец Иоиль и заговорил с умилением об освобождении Василия Васильевича от полона:
        - Вымолили мы тя у господа! От Плещеева мы слышали — Улу-Махмет мысли свои переменил для всех нечаянно, а в тот день, когда он отпустил тобя, в Москве было трясение земли. Божье в том произволение. Бог за тобя заступился, а крамолу в Москве кующим в тот же день знамение дал в предупрежденье…
        Высокий и дородный князь Василий Оболенский сидел за столом, попивая по глоточку любимое заморское вино, глядел на великого князя веселыми, смеющимися глазами и беседовал с ним зычным густым голосом, поглаживая длинную и пышную, словно бобровую, бороду с проседью. Смелое и открытое лицо его было некрасиво, но весьма привлекательно, хотя черты его изобличали суровость и властность.
        - Государь мой, — говорил воевода, — еще до того, как Плещеев пригнал, стража моя схватила Бегича. Был с ним дьяк Федор Дубенский, да ушел. Бегича одного оставил. Оковал яз татарина ране того в железы, узнал от него о всех умыслах Шемякиных. Отпустил он Бегича к царю со всем лихом на тобя…
        - Ведомо сие мне, — заметил Василий Васильевич, — не чаял яз тогда, что господь молитвы наши услышит.
        - Вот, — продолжал Оболенский, — яз и доржал в мыслях: Плещеева не в Переяславль посылать с вестью, а в Москву, ко княгиням же послал своих конников, ждать им тобя указал в Переяславле, дабы из Ростова они ране времени навстречу тобе не отъехали…
        - Добре, добре, княже, — согласился Василий Васильевич, — туда яз с малым войском пойду и сам в Москву привезу семейство…
        - Поставлены мной, государь, заставы и дозоры в Волоке Ламском и Димитрове, чтобы Москву от Твери закрыть, а еще боле того воев, пеших и конных, собрал яз против Углича. Переяславль надобно от Шемяки оградить, дабы нечаянно зла от него какого не было…
        Встал Василий Васильевич, обнял и облобызал воеводу.
        - Спаси тобя бог, Василь Иваныч, — сказал он, — спас ты нас от царевича Мустафы у речки Листани, спасешь и от Шемяки!..
        Взглянув в окно, великий князь подошел ближе и увидел уличку небольшую, всю, как ковром, застланную желтыми и багрянами листьями ближних садов. Народ у заборов по краям улички стоит без шапок.
        Вгляделся великий князь, прикрывшись ладонью от солнышка, и видит: въезжает в уличку на санях[55 - Высшее духовенство круглый год ездило на санях. (Примеч. автора.)] своих по листьям цветным, словно в вербное воскресенье, сам владыка Иона.
        Впереди саней идет кологрив у лошади, а перед лошадью служка несет посох святительский. Владыка, сидя в санях, благословляет народ на обе стороны. За санями попик, отец Иоиль, а за ним на коне и в доспехах князь Михаил Андреевич.
        - Владыка едет, — сказал Василий Васильевич и вместе с воеводой и хозяином пошел встречать почетного гостя.
        Выйдя из саней, под руки с отцом Иоилем и Шубиным, владыка поднялся на красное крыльцо и благословил здесь ставших на колени великого князя и князя Оболенского. Потом, оборотясь, еще раз благословил весь народ.
        В конце трапезы великий князь сделал знак, чтобы оставили его одного с владыкой Ионой. Когда все вышли, Василий Васильевич сказал:
        - Благоволи, отец мой духовный, совет свой мне дать. Как быть мне среди зол, смуты и безрядья? Окуп яз дал тяжкий, татар привел много…
        Князь посмотрел на владыку, но величавый, седовласый старик молчал, сдвинув густые черные брови, и остро смотрел в лицо князя.
        - Может, и яз виноват в чем, — начал Василий Васильевич, — да на то воля божия; сказано: «Ни един волос не спадет с главы без воли божией…»
        - В ересь латыньскую впадаешь, — сурово прервал его владыка. — Верно, все от бога, все по воле его деется, но уразуметь надо волю божью и самому творить жизнь свою по ней, и будет тобе счастье на земле и в жизни будущей блаженство вечное…
        - Яз не о душе своей говорю, владыко, а о государствовании и ратях…
        - Наипаче того, — возвысил голос владыка, — в разумении государствования нужно творить дела по смыслу, ибо бог наш есть разум и смысл мира, а нам подобает жить по воле божией и творить дела вольно, по смыслу, воле божией согласно. Смотри, как трудно было отцу твоему Василию Димитричу, а, поняв волю божию о том, что нужно быти князю московскому единодержавным, он боле всех преуспел. И благословил бог труды его и дал ему и Муром, и Мещеру, и Новгород Нижний, и Городец, и Тарусу, и Боровск, и Вологду. Тоже и матерь твоя, княгиня Софья Витовтовна, деяла. То же деет тобе теперь и матерь твоя духовная, церковь православная…
        Владыка смолк, а Василий Васильевич, потупив лицо, думал о словах его, но не все в глубине их постигал.
        - Ну а как с Шемякой мне быть? — спросил он. — Измены много он деял и зло на меня мыслит.
        Владыка сурово нахмурился.
        - Шемяку хоть убей, а приведи в полную покорность. Не должно быть на Руси государя, кроме князя единодержавного московского. Сорные травы дергают и в огонь бросают…
        Владыка помолчал и добавил:
        - Благо вы сотворили два лета назад — избрали меня митрополитом московским, да патриарх не уразумел воли божией, утвердил Герасима, еже по воле господа сожжен Свидригайлом литовским…
        Василий Васильевич не знал, что сказать. Долго молчал и владыка, что-то обдумывая. Потом встал Иона, посмотрел ласково на князя и молвил:
        - Скажу тобе, княже, проще и ясней. Единодержавным надлежит тобе быть. В том воля божья, как открыл мне господь. Сему следуй, сокрушай врагов своих беспощадно, а церковь православная — твой покров, аз же — советник твой и доброхот. Матерь свою слушай — она к государствованию богом сподоблена, да помни, что отец твой деял. По отцу, по путям его следуй…
        Он благословил князя, ставшего на колени, и, подымая его, поцеловал в лоб.
        - И в окупе церковь тобе поможет, а наиглавно Строгановы, гости богатые, — вел аз с ними беседу. Церковь же и Шемяку, как главу змия, сотрет, а татар ты не бойся. Божию милостию они сами ся сокрушат…
        Радостно поднялся с колен великий князь и воскликнул:
        - Как укреплюсь на Москве, добью челом у патриарха, дабы утвердил тобя, нареченника нашего, митрополитом всея Руси.
        Провожая владыку к саням, Василий Васильевич выбрал время и, склонясь к нему, попросил виновато, как малый ребенок:
        - Прости, отец мой, слабость мою: переведи ко мне на Москву диакона Ферапонта, велигласен вельми…
        Владыка улыбнулся и сказал весело:
        - Ужо благословлю к тобе диакона-то.
        Глава 6В Переяславле Залесском
        В лесах дремучих, в гуще дебрей непроходимых, у самого озера Клещина стоит на речке Трубеже старый Переяславль Залесский. Поблескивают в глуши лесной золотые маковки его древнего Спасо-Преображенского монастыря.
        Кругом всего города сплошной земляной вал идет, высотой от пяти до восьми сажен, а на нем град деревянный рубленый с двойной стеной и с двенадцатью башнями-стрельнями. В трех только башнях ворота есть: Спасские, Никольские, они ж и Кузнецкие, да Преображенские, что против собора Преображенья господня.
        Силен и крепок град Переяславльский, и еще более укрепляет его с одной стороны Трубеж, а с других — широкий и глубокий ров, воды полный. И тайник есть в Переяславле, идет под землей он, от всякого глаза сокрытый, к самому Трубежу. Выйдя здесь ночью из города, на ладьи неприметно сесть можно, уплыть в чащобы густые и схорониться от недругов. Надежное это убежище у князей московских, и при набегах иноплеменных и при княжих междоусобицах. Недаром в град этот приказала переехать старая государыня Софья Витовтовна. Знала она и то, что Переяславль поновил и весьма укрепил свекор ее, Димитрий Иванович, по прозвищу Донской. Старая государыня, совет держа с боярами своими, с наместником и воеводой переяславльскими, сама ведала обороной града и полками, а полки княжие росли с каждым днем.
        Со всех сторон шли сюда дворские и ратные люди изо всех городов и сел Московской земли. Радовалась Софья Витовтовна, а иной раз и плакала, молясь по ночам перед иконами.
        - Спасет Москва сыночка мово, — говорила она ближним боярам, — токмо бы из полону уйти ему целому и невредимому.
        Успокоилась и Марья Ярославна. Доходили в Переяславль, хоть и медленно, вести из далекого Мурома, с Оки, из Нижнего Новгорода, с Волги, и даже из Курмыша, с реки Суры. Известно ей было, что великий князь жив и никакой обиды от татар не терпит. Княжичи же, Иван и Юрий, нигде и никогда на таком приволье не живали, как в Переяславле.
        Иван промеж ученья, молитв и трапез цельные дни ходил с Васюком, а иногда и с дьяком Алексеем Андреевичем по городу или играл с Данилкой и Дарьюшкой на дворе и в саду, позади глухой стены княжих хором. Дни стояли тихие, теплые, и терпко пахло прелым, давно уж опавшим листом. Все же в хрустальном воздухе чаще и чаще чуялись студеные струйки, а по утрам выпадали холодные росы, и с вечера уж вся трава становилась мокрой.
        Дети играли в бабки, свайку и ямки. Илейка-звонарь делал им свистульки из ветловой коры, гнул луки из черемуховых ветвей и тростниковых стрелок нарезал множество, а тростников да камышей здесь страсть сколько в поймах у Трубежа и вокруг озера Клещина. Из орешника Илейка гибкие, хлесткие удилища вырезал, а из камыша поплавки очень легкие да чуткие делал.
        - Снежок-то ноне запаздывает, — весело бормотал Илейка, крутя для удочек лески из конского волоса, — зима будет с морозом великим. Зато осень-то краше лета стоит. Успеем мы, княжич, рыбки наловить вдосталь…
        Эй, Данилка, подай мне оттеда вон того волоса, долгого…
        Данилка с великой охотой учился у старика рыболовному делу. Прилипал прямо к нему, когда тот наряжал что-либо для рыбной ловли. Иван же, по спокойствию своему и ровности нрава, ни к чему не припадал с большой жадностью.
        На этот раз Илейка-звонарь для показа княжичу скрутил две лески в два волоса, а одну в шесть.
        - На такие вот, в два волоса, — сказал он княжичу, — ловится ерш, плотички, караси и другая мелочь. А такую толстую леску, из шести волос, ни сазан ловкий зазубринами спинного пера не подрежет и с разбега не оборвет, ни зубастая щука не перекусит…
        Уразумев на этом все искусство Илейки, княжич Иван заскучал и пошел в сад на чижей и щеглов поглядеть, что висели там под тесовым навесцем в большой клетке. Дарьюшка холила птичек, воду меняла им и корм засыпала в кормушки.
        Тихо шел он к саду, думая о Дарьюшке. Почему-то маленькая девочка с черными волосами и печальными глазами стала нравиться ему. Часто у нее бывала в руках кукла из тряпок в алом сарафанчике, с крошечным парчовым убором на голове. Дарьюшка ласково всегда улыбалась Ивану и, подойдя, робко останавливалась около него и внимательно следила за тем, что он делает. Иногда он разговаривал с ней, а один раз даже починил ей трещотку, переставшую трещать и вертеться.
        Опустив низко голову и смотря себе под ноги, шел Иван по дорожкам сада и не заметил, как у кустов колючего боярышника, вся засияв, радостно улыбнулась ему Дарьюшка и что-то тихо сказала. Молча прошел он мимо нее и остановился у клетки с птицами. Чижики и щеглята звонко попискивали, словно переговаривались друг с другом. Слушая их, княжич забылся и не сразу разобрал, что кто-то недалеко от него тихонько плачет. Он оглянулся и увидел у куста боярышника Дарьюшку, крепко зажавшую руками глаза. Сердце его сжалось, он быстро подбежал к ней.
        - Что ты, Дарьюшка, что? — спросил он ласково.
        Девочка стала всхлипывать громче, а Иван, почувствовав жалость и тревогу, обнял ее и сказал нежно:
        - Пошто плачешь-то, Дарьюшка?
        - У-у-кколо-л-лась я, — прерывающимся голосом выговорила она, наконец, и вдруг приникла к нему и поцеловала его в щеку.
        Сердце Ивана забилось, потом сладко замерло, чего с ним ни разу не бывало, когда целовала и ласкала его матунька. Не помня себя, в каком-то порыве он крепко обвил руками Дарьюшку, поцеловал ее и, вдруг смутившись, убежал из сада.
        Примчавшись на пустырь за конюшней, он спрятался тут среди рослых лопухов и татарника с почерневшими от морозных утренников вялыми листьями.
        Здесь только вчера с Данилкой ловили они силками прилетевших недавно чижей и щеглов.
        Долго лежал княжич на зеленой еще траве, глядел в синее небо сквозь узорные сорняки и думал, сам не зная о чем. Словно во сне, видел он бегущие тучки, сверкающие в солнечном свете, и было все кругом так приятно и радостно.
        Он очнулся от неясных и непривычных дум, услышав голос Данилки.
        - Ванюша, — кричал тот, — Васюк опять к Кузнецким воротам идет! Нас с собой берет!..
        Иван быстро вскочил и бегом помчался на зов своего приятеля. Любил он бывать у Кузнецких ворот, где работали кузнецы и котельники, что ковали и лили нужное все на потребу людям из железа, меди, олова, свинца, серебра и золота.
        Пробегая мимо сада, ускорил бег свой Иван — было ему почему-то стыдно и боязно. Казалось, что все вот узнают вдруг, догадаются сразу, что целовал он здесь Дарьюшку…
        У Кузнецких ворот по приезде великокняжьей семьи с двором и боярства московского с чадами и домочадцами стало теперь много оживленней. Вместо одной кузницы-плавильни с лавкой для торговли ныне тут целых три работают.
        В третьей же кузнец Полтинка делает все только из олова, серебра и золота.
        Хороши у него колечки, серьги, кресты, чарки и другие изделия: вольячные — литьем деланы, резные — рытьею и обронно,[56 - Резьбой вглубь и рельефом.] басемные — чеканом на плющеных листах и сканые — из крученых проволочек.
        Княжич Иван уже видел тут, как мечи, серпы, гвозди и топоры ковали, как из меди крестики тельные, кольца, бубенчики и колокольчики лили в гнездах, лепленных из глины. Не знал он только, как из серебра и золота льют, но по дороге Васюк его обрадовал.
        - Седни, — сказал старик, — Полтинка крест золотой сольет на престол в монастырь Спас-Преображенья да бить будет басемный оклад к образу богородицы…
        Кузнец встретил княжича с радостью.
        - Ждал тобя, Иванушка, и все нарядил: вот льяк железной, а там в глиняных ступках горна золото уж плавится.
        Полтинка указал княжичу на изложницу, двойной железный брусок, потом сдвинул верхнюю половину. Иван увидел в нижней половине вырезанный вглубь крест восьмиконечный. С любопытством стал он ощупывать углубление в бруске — дно его было неровно, в ямках и выступах.
        - Вот сюда и лить буду, — сказал Ивану Полтинка и, обратясь внутрь кузницы, крикнул: — Эй ты, Сенька, деревянна рогатина, не наставляй уши-то, качай, раздувай угли!..
        Снова запыхтели мехи у горна, где попеременно дергал за веревки деревянных ручек высокий белобрысый парень.
        - Сын мой, — пояснил Полтинка, — на тобя, княжич, загляделся…
        - Да нет же, тятенька, веревки я поправлял. Ей-богу, я…
        - Не божись, — прервал его отец строго, — внапрасне побожиться — черта лизнуть!..
        Тщательно сложив обе половины изложницы, кузнец крепко обвязал двойной брусок веревкой и поставил его ребром у наковальни на край дубовой колоды, отверстием кверху.
        - Вот и льяк готов, — промолвил он и, обратясь к сыну, добавил: — А ты посматривай, как золото плавится. Кликни, когда в готовности будет…
        Чтобы не терять времени, Полтинка достал серебряный, тонко плющенный лист, с одной стороны позолоченный.
        - Вот купец наш, Голубев Митрофан, приказал оклад изделать. Обещался он монастырю образом пречистые матери. В Ростове великом писан образ-то и зело красен…
        Полтинка достал с божницы образ, писанный на кипарисовой доске, и повернул его лицом к свету. Радугой заиграли краски на доске. Одежды богоматери и младенца ее были и синие, и зеленые, и алые, и рудо-желтые, а у ворота, на груди, на рукавах и запястьях блестели узоры позолотой, то в виде цветов и листочков, то золотились тонкими нитями, завитками и решетками. Засмотрелся на образ Иван, никогда образов без золотых и серебряных риз он не видел и дивился.
        - Подобно крыльям бабочек, — задумчиво сказал он и с недоумением добавил: — Пошто же под окладом красу такую хоронят?
        - Так святыми отцами указано, — сурово молвил Полтинка и, взяв в руки железный чекан, резанный вроде печати, добавил: — Вот такими чеканками я и бью басму.
        Он укрепил на дубовой доске позолоченный листик плющеного серебра, уже заранее размеченный, где нужно будет вырезать отверстия для ликов и рук, а где обозначить одежды и складки на них.
        - Вот сейчас почну я поле вокруг ликов и одежд обивать. Будет оно ровное, якобы стена расписная, а на сем поле, когда лист тыльной стороной вверх положу, телеса и одежды вдавлю, чтобы тулово, руки и ноги виделись…
        Наставив чекан, Полтинка начал бить по нему осторожно небольшим молотком. Работал он споро, быстро передвигая чекан по листу. Все поле, как прозрачной решеткой, покрылось на глазах Ивана однообразным рисунком, а среди него остались гладкими лишь очертания тела богоматери и младенца.
        - Готово, тятенька, — крикнул Сенька, — делай пробу…
        Бросив чекан и молоток, Полтинка подбежал к горну. Повозился там немного и приказал Сеньке:
        - Воронку поставь на льяк-то!
        Когда Сенька поставил воронку, схватил кузнец большие круглые, как ухват, щипцы, охватил ими толстостенный плавильный горшок, ступкой сделанный, и понес к изложнице. Белоогненный сплав плескался в открытом горшке, и от сиянья его резало в глазах.
        Иван жадно следил, как ловко накренил плавильную ступку Полтинка, а через край ее тонкой струей побежал огненный ручеек в воронку, булькая, как вода.
        - Будя! — крикнул Сенька отцу.
        Тот, повернув плавильный горшок, отнес его к горну. Сенька же стоял неподвижно, придерживая воронку.
        - Э, да ты здесь, сиз голубчик дорогой, — входя в кузницу и уж навеселе, крикнул радостно Илейка-звонарь, кланяясь Ивану. — А я с вестями, други мои. Пригонил из Мурома ключник наш, Лавёр Колесо. В Москве, говорит, в самой покров, в шесть часов нощи, трясение земли было.
        Кремль и посад весь и храмы все поколебались.
        - Господи, помилуй и сохрани, — перекрестился Васюк.
        Перекрестился и Полтинка.
        - Знамение божие, — сказал он, — а что предвещает, неведомо: наказание али милость божию…
        - Предупрежденье, — промолвил строго Васюк, — народу знаменье за смуту московскую!
        - А може, князям? — с усмешкой возразил Илейка. — Смуты-то князи сколь промеж собя деют? Християн на християн ведут, а поганые радуются. За княжие грехи сие…
        Иван удивленными глазами смотрел на собеседников и ничего не понимал.
        - Како же трясение земли бывает? — спросил он. — Пошто трясется она?..
        - Колебание, княже, — важно ответил Илейка, — словно ты не на тверди стоишь, а в челноке утлом и волной тя шатает. Страх велик оттого в сердце бывает, а людие во многой скорби и безумии кричат и стенают… Потому опоры под ногами своими не чуют…
        Илейка, видя, что речи его любопытны для княжича, тряхнул охмелевшей головой и продолжал:
        - А трясенье оттого, что земля-то на трех китах стоит. Прогневят господа людие, и прилетит архангел с золотым копием и ткнет кита, как медведя рогатиной, а тот и поворотится да так, инда вся земля восколеблется, моря-окияны заплещутся, люди и звери все попадают, окорачь поползут…
        Илейка внезапно оборвал свое красноречие, вспомнив, что сегодня монахи с сиротами своими осенний ез[57 - Е з, или кол — этим названием в старину обозначали сплошную перегородку из кольев и прутьев через реку с одним отверстием посередине для прохода рыбы, через которое она попадала в вершу или кошель.] закончили и теперь вот к вечеру пробовать будут, ловлю начнут.
        - Иванушка, сиз голубчик, — заговорил он весело, — да вот в сей часец Данилка сюда прибежит. Ез сторожить я его поставил, а сам сюды, сказывали дворские, к Кузнецким-де воротам ты пошел…
        - А когда же крест вынимать? — перебивая звонаря, спросил княжич Иван у Полтинки.
        - Не скоро, Иванушка, долго стыть золоту надобно, а горяче-то и помять и погнуть можно.
        Княжичу Ивану стало досадно, но делать нечего — приходилось ждать до завтра. Проходя мимо лотков для торговли готовыми изделиями, увидел он там серебряные серьги, кольца и кресты тельные. Внимательно осмотрел он все эти дешевые предметы для рынка и выбрал две пары серег одинаковых покрупнее, в виде круглых кольчиков с четырьмя подвесками золочеными, а одну пару поменьше — каждая серьга из трех шариков с позолотой решетчатой.
        - Купи их мне, Васюк, — сказал он и, помедлив немного, добавил: — Хочу Ульянушке и Дуняхе подарить, а вот малые — Дарьюшке, а то она в медных ходит…
        Данилка подбежал к ним со всех ног.
        - Иванушка, — торопился он, — в сей вот часец кошель потоплять будут!
        Готов ез-то! Рыбы — сила! Лещ, бают, в озеро пошел, когда еще ез ставили…
        - Он, лещ-то, — вмешался Илейка, — к зиме глубину ищет, а пока еще жирует. Потом же всей силой в омутах спать заляжет…
        - Идем, дядя Илья, — прервал его Данилка, — чернецы скорей иттить велели! Сила тамо леща-то, сила!..
        Пыл Данилки захватил всех. Побежал с княжичем и Сенька Полтинкин.
        - И я прибегу, — крикнул им вслед сам Полтинка, — токмо лавку да кузницу на замки замкну!
        На реке уж народ толпился против самого еза. Посредине же еза, что реку всю поперек перерезал, отверстие сделано аршина в два шириной, а за ним, против течения, тоже аршина на два отступя, опять ограждение из кольев и хвороста. Около ограждения этого рыбаки сидят в лодках и на веревках держат большое решето, из ивовых ветвей сплетенное, глубокое, и камни в него положены, чтобы на дно потонуть могло.
        - Княжич, княжич! — закричали на берегу, снимая шапки и кланяясь.
        Иван вместе с Васюком и Илейкой прошел к лодке и выехал на середину реки, к загороди, где был решетчатый кошель на веревках.
        - Здорово, княжич! — встретил его монах и крикнул рыбакам: — Потопляй кошель!..
        Рыбаки отпустили веревки, и кошель, сразу наполняясь водой, скрылся в глубине.
        - Теперь слушай, Иванушка, — сказал Илейка княжичу, — когда зазвонит вон тот колокольчик. Как зазвонит, ну и тащи решето!
        - А кто зазвонит-то?
        - Рыба сама зазвонит, — хитро подмигивая, ответил Илейка.
        Иван подумал, что старик смеется над ним, и брови нахмурил.
        - Да ты не серчай, а пойми, — продолжал Илейка. — Рыба-то в загон, к решету пойдет, а через прорезь-то в езу толстые нити протянуты и с веревкой у колокольчика связаны. Пойдет рыба и задевать почнет нити, дергать их и веревку трясти у колокольчика. Оттого и звон будет…
        Иван улыбнулся. Это было хитро придумано, любил он такие выдумки.
        - Токмо тут уж скорей надобно кошель наверх тащить, — продолжал Илейка, — а то назад рыба вся выскочит; тут, княжич, надобно…
        Звон колокольчика словно заткнул рот Илейке. Он застыл на месте, подавшись вперед всем телом, и впился глазами в ограждение, где рыбаки, рассекая воду, быстро выбирали веревки. Вот уже показались и высокие края решета, меж которых вода так и кипела, словно в котле.
        - Знатно, знатно, — громко бормотал Илейка, — ишь, ишь уйма какая!
        Иван, опираясь на плечо Илейки, встал на ноги и, глядя через край кошеля, видел, как там метались и, выгибаясь, прыгали широкие серебристые лещи. Рыбаки быстро глушили их палками и бросали в лодки…
        Раз за разом выхватывали они из воды кошель, полный рыбы, а рыба все валом валила, конца края ей не было. Рыбаки уж устали и сменившие их уставать стали, когда княжич Иван попросился домой.
        На берегу Трубежа пылали костры — уху варили, а братия монастырская с сиротами и рыбаками пререкалась, самоуправством корила. В одном месте, где проходил княжич Иван, шумели пуще, чем в прочих.
        Седобородый монах кричал и грозился среди сирот монастырских. Не успел Иван разобрать толком, что тут делается, как обступили его со всех сторон.
        - Вот, княже, — кричал рослый мужик, — весь я тут: шапка волосяная, рукавицы своекожаны. А хоть шкура овечья, да душа человечья!.. Где же правда-то?
        - Стой, не реви, — остановил его другой. — Ты вот что разумей, княже.
        Мы монастырю-то засов[58 - З а с о в — в данном случае колья и хворост для еза.] в лесу высекли и сюда вывезли, а зато нам токмо по хлебу да по осьмине толокна на душу. Забили кол и засов засовали, по хлебу же дали. Да за ужище за езовые[59 - У ж и щ е — веревка; у ж и щ а е з о в ы е — рыболовные снасти для еза.] по хлебу на выть[60 - В ы т ь — в древности имело несколько значений: 1) мера земли, 2) тяговый участок для определения размера подати, 3) время работы, «урок», 4)роспись налогов, а в данном случае — рабочее время от еды до еды, почему и день делили на три-четыре выти.] да по осьмине толокна…
        - Что ж нам, и ухи не похлебать, — снова зашумел рослый мужик, — всю рыбу не съедим, хватит и братии, а нам еще к зиме кол и засов для них вымать надобно будет…
        Монах подошел к княжичу и сказал со злобой:
        - Не верь им, княже, ибо пияницы и ленивицы велии. Богу послужити усердия не имеют. Иди с богом, княже, спаси тя Христос…
        Княжич посмотрел на монаха и вспомнил слова старой государыни, в Москве еще ему, во время смуты, сказанные: «Богу молись, а чернецам не верь». Молча поклонился он монаху и быстро пошел прочь.
        В хоромах княжичей в своем покое принимал Алексей Андреевич гостя, дворецкого Константина Ивановича, между делом к нему заглянувшего. Пили мед стоялый, заедая коврижками. Коврижки местные были, переяславльские, Константин Иванович на торге купил и другу своему принес.
        - Когда же государь-то будет? — спросил дьяк. — Ведь уж дня три, как конник-то с сеунчем пригнал. А ежели князь из Мурома в тот же день выехал, то и ему время здесь быти…
        - А може, князь два дня, а то и три в Муроме простоит? Да и скакать-то не станет, как конник воеводы Оболенского. Може, и раны еще у него болят. Чаю, все же дня через два будет. Так и государыня Софья Витовтовна ожидает.
        - Великое разумение во всем у государыни, — заметил почтительно Алексей Андреевич. — В нее да в деда своего, Василь Митрича, и наш Иванушка.
        - Истинно, Лексей Андреич. Не видал я и слыхом не слыхал, чтобы дитя было так мудро. Дивятся ему люди.
        - Не токмо с разумом да борзостью все он ведать может, но и всем естеством своим и станом не дитя он, а отроку подобен. За многих одному ему от бога столь много дано…
        - Истинно, истинно, Лексей Андреич, а еще и другое скажу тобе. Ныне время у всех разум вострит. Время наше вельми трудное и злое. Как вран хищный, оно прямо в темя клюет всякому! Данилка вот мой, всего по двенадцатому году, а баит и о смутах, и о ратях, и о делах государевых…
        - Да, время, — согласился задумчиво дьяк, — время грубое, жестокое, как рожон железный на всякого прет. И старые и молодые от бед всяких разумнее стали, а те, которых бог одарил, и того наипаче.
        Дьяк случайно взглянул в окно и, увидев Ивана на крыльце хором, быстро промолвил:
        - А вот и княжич пришел!
        Константин Иванович встал, а Алексей Андреевич поспешно поставил в поставец сулею с медом, оставив на столе только свою недопитую чарку и блюдце с коврижками.
        - Мы ныне, — продолжал дьяк, убирая и пустую чарку Константина Ивановича, — будем числа учити. Учение сие тяжко, а надо же ведать человеку числа недель, месяцев, лет и пасхалий,[61 - П а с х а л и я — таблица для вычисления месяцев и чисел времени пасхи, вперед на многие годы.] ведать, как числить выти и деньги, как земли мерять и прочее.
        - Худая голова моя для дел мысленных, Лексей Андреич, — прервал его Константин Иванович и, поклонясь вошедшему Ивану, сказал: — Здравствуй, Иванушка, отягчил наставник-то твой мысли мои убогие.
        Иван улыбнулся и молча сел за стол подле Алексея Андреевича, а дворецкий вышел.
        - Хочешь, Иванушка? — предложил ласково дьяк, указывая на коврижки, принесенные дворецким. — Вкуси от переяславльских снедей.
        Иван, о чем-то думая, молча взял коврижку и, откусывая понемногу, стал есть. Дьяк, поглядывая на него, допил мед из своей чарки и спросил:
        - Ну, княже, что смущает тя? Вижу по лику твому, что хочешь нешто неведомое мыслию объять…
        - Отчего трясение земли, Лексей Андреич? — начал Иван медленно. — Сказывал мне Илейка, да не верю яз. Говорит он, будто земля на трех китах держится. Когда же ангел золотым копием прободет кита…
        - Хе-хе! — весело засмеялся дьяк. — Умница ты, Иванушка. Не верь ты невеждам глупым. Токмо омрачением мысленным так сказывать можно. Разумно ли допустить, чтоб земля, и храмы божии, и святые угодники, и сам святой Иерусалим-град на тварях покоились?
        - На чем же земля держится? — спросил нетерпеливо Иван, не спуская глаз со своего наставника.
        - Стоит земля сама на собе, — медленно и вразумительно ответил Алексей Андреевич, — ибо в святом писании сказано: «Ты утвердил, господи, землю на ее основании!»
        - Как же на самой собе? — не понимая и разводя руками, спросил опять Иван. — Вот чарка — на столе стоит, стол — на полу хором, хоромы — на земле, а земля как же? Не разумею…
        Дьяк наморщил лоб, собираясь с мыслями, и вдруг, весело усмехнувшись, сказал быстро:
        - Земля в океяне, яко доска плавает, основание же ее о четырех углах.
        По краям земли горы высокие. Полнощные северные высоты выше всех прочих — всю ночь за ними солнце скрывается. Заходит оно за горы на западе и, обойдя северные, выходит опять из-за восточной высоты, подобной во всем западной. Отселе течет солнце над землей ввысь к полудню, а с полудня вниз к западу и там за гору уходит и в ночи по океяну низко летит, но не омочась нигде…
        Иван смотрел прямо в рот Алексею Андреевичу, жадно ловя каждое слово, а когда тот окончил, долго еще сидел неподвижно. Странно ему было и дивно, как у часовой ветхой башенки, когда он часы самозвонные впервые увидел. Он чувствовал, как все кружится в голове его и будто глазами он видит и горы земные и как солнце течет, снижаясь к заходу, а потом мчится над океаном.
        Много раз проходит оно вокруг земли, как видение…
        - Иванушка! — окликнул его дьяк, видя, что княжич как бы не в себе. — Что ты недвижим, словно каменный?
        Княжич вздрогнул и улыбнулся.
        - Видел яз все, Лексей Андреич, все, что ты сказывал мне, — произнес он, будто просыпаясь, и, совсем оживившись, добавил: — Скажи мне теперь, пошто же бывает земли трясение?
        - Разумен ты, княже, вельми разумен, — радостно заговорил дьяк, — и есть хотение у меня все, что мне ведомо, тобе преподать. Внимай же, Иванушка. В земле суть скважины и щели глубокие. Когда же ветры внидут в подземные щели и скважины, а оттуда исходить не могут, не могут прорваться вон, тогда от напора их дрожит земля, как дрожит мачта, когда парус полон ветру.
        Ликующий звон-перезвон во все колокола, как на пасху, загудел над Переяславлем Залесским. Вскочил с лавки княжич Иван, а дьяк закричал весело и зычно:
        - Государь наш, князь великий приехал!..
        Через крытые сенцы перебежал княжич Иван в княжие хоромы, но покои там все пусты были. Выскочил он в переднюю, а потом и на красное крыльцо.
        Видит, конный отряд подъезжает, а матунька бегом вниз спешит. Вот и отец подъехал в своих золотых доспехах. Помчался Иван по ступеням лестницы и сам не помнил, как очутился около отца. Видит, обнимает отец матуньку, целует ее, плачут они оба от радости. У отца голос дрожит, и все он одно и то же повторяет с нежностью и лаской:
        - Сугревушка ты моя теплая. Сердца моего радость…
        Успокоилась Марья Ярославна. Обернувшись, заметил отец Ивана.
        Благословил его, поцеловал и, обнимая жену и сына, стал подыматься на красное крыльцо. Ждет их там старая государыня Софья Витовтовна, и Ульянушка с Юрием тут же.
        Строгая стоит старая государыня, но глаза ее оторваться от сына не могут. Взглянул на нее великий князь и, оставив жену и сына, бросился к ногам ее, обнимает колени ей, руки целует. Неподвижно стоит Софья Витовтовна, только губы у нее дергаются да глаза самоцветами сияют. Такие же лучистые, ясные глаза и у сына ее Василия и у внука Юрия.
        - Не чаял увидеть тобя, государыня-матушка, — говорит Василий Васильевич, подымаясь с колен.
        Дрогнула старая государыня, охватила порывисто голову сына, прижала к груди своей и замерла совсем, глаза закрыла, а у ресниц крупными каплями слезы стоят. Отодвинула опять от себя сына, не насмотрится:
        - Рожоное мое, — шепчет ласково и добавляет с упреком: — Для Руси ты князь великий, а для меня малый… Малай,[62 - М а л а й — мальчик.] как татары говорят, совсем малай!
        Нежные слова говорит Софья Витовтовна, а Ивану почему-то больно и обидно за отца. Никак он понять не может, отчего это он не умеет все сказать и сделать, как бабунька. У всех слова какие-то неверные, ничего от них не происходит, а у нее каждое слово, как топором вырублено. Скажет она, и другим больше говорить нечего.
        Смотрит княжич на бабушку и на отца, и кажется ему, будто бы тот такой же мальчик перед Софьей Витовтовной, как и он сам. Горько это и непонятно Ивану, но некогда все уразуметь — опять чьи-то кони к хоромам скачут.
        Взглянув на улицу, увидела старая государыня подъезжавшего к крыльцу Касима-царевича со своими нукерами. Отстранила она сына и сказала:
        - Благослови Юрья, а потом гостей принимай своих. А яз прикажу к обеду накрывать в столовой избе.[63 - С т о л о в а я и з б а — строилась у князей перед жилыми хоромами, специально для торжественных обедов и приемов.]
        - Матушка, сей вот — царевич Касим, — поясняет Василий Васильевич, — через его помочь великую имею, и клялся он мне на кинжале…
        - Шемяка на кресте тобе клялся, — сурово перебила его Софья Витовтовна.
        - Он у меня в передовом отряде. С Улу-Махметом в распре и боле того с братом своим, ханом Мангутеком…
        - Встреть его, сынок, на крыльце, проведи к завтраку, проси, чем бог послал. Не гадали мы, что на два дня ты раньше приедешь…
        - Яз вперед погнал, а то обоз-то наш долго идет.
        - Ладно, сынок, — сказала Софья Витовтовна, — после обеда, как гостя на покой отведешь, приходи ко мне. Все скажешь, и обо всем мы с тобой подумаем, что и как деять нужно…
        Кивнула она Константину Ивановичу, который тут же стоял, на случай.
        - Слышал яз речи твои, государыня, — быстро заговорил тот, — все приготовлю, как водится. Токмо вот государю поклонюсь…
        Земно кланяясь, поцеловал он руку Василию Васильевичу и заторопился в хоромы слугами княжими распоряжаться в столовой избе: для князя, бояр и гостей обед приготовить.
        - Не забудь, Иваныч, — крикнула вслед ему Софья Витовтовна, — молебную нарядить в крестовой. Спосылай к Спас-Преображенью…
        Василий Васильевич радостно улыбнулся и сказал матери:
        - Знаешь, мати, владыка Иона дал мне диакона Ферапонта в Москву из Мурома. Глас же у Ферапонта такой густой, словно рев у тура лесного!..
        Глава 7. О злом совете Шемякином
        Заслоняя глаза от заходящего солнца, толстый, длиннобородый тивун Евстратыч важно идет в богатой однорядке по мельничной плотине скудоводной речки Можайки.
        - Эй, Юшка, дуй тя горой! — зычно кричит он. — Куды ты заткнулся, старый клин?
        Только подходя к мельничному колесу, увидел он старого плотника, проверяющего вновь забитые колья, оплетенные хворостом.
        - И что ты деешь, лихой дьявол?! — с гневом крикнул ему тивун.
        Плотник Юшка, досадливо нахмурился, обернулся. Это был складный жилистый старик, знавший себе цену.
        - А ты что орешь-то, как скажонный? — сказал он спокойно. — Кой бес тя укусил?
        - Ах ты, старый пес, — пуще закричал Евстратыч, — ужо улью те штей на ложку! Гляди-ка, солнце-то где, а у тобя ништо не готово. Воевода-то что повелел? Все заслоны плотин вборзе спущать! Ах, ежова твоя башка…
        - Ахал бы ты, дядя, на собя глядя, — сердито оборвал старый Юшка тивуна и презрительно пробормотал: — Ишь тоже, свиное узорочье!..
        Евстратыч совсем взбесился:
        - Как же ты, холщовы порты, тивуна дворского можешь так лаять?..
        - Сам из холщовых портов, из сирот в тивуны вылез. Мы и без тобя знаем, что делать. Спеси-то много, а токмо собака-то и в собольей шубе блох искать будет! — отрезал старик и, не глядя на тивуна, стал указывать сиротам, где подсыпать надо на хворост глины да щебня.
        - Мотри, Юшка, — пригрозил ему вслед тивун, — до князя доведу!..
        Озорной старик в ответ выгнул зад свой к тивуну и, похлопав себя по мягким частям, крикнул с вызывающей дерзкой веселостью:
        - Накося!..
        Тивун плюнул от злости и пошел прочь с плотины, а Юшка громко крикнул своему помощнику, чтобы и Евстратыч слышал:
        - Тивун тоже! По бороде-то блажен муж, а по уму — вскую шаташеся! Ну да пропади он, а ты, Степан, спущай все затворы. Потешим воеводу. К ночи наводним до краев все рвы и у града и у посада!
        Третий день сироты — мужики и женки — с рассвета до темноты на четыре выти работают вокруг града Можайска и перед посадом его. Как только ведомо стало, что великий князь из Курмыша Улу-Махметом отпущен, а Шемяка из Галича в Углич побежал, приказал князь Иван Андреевич засеки делать и мосты на Москве-реке подрубить.
        В лесах вокруг Можайска уже все дороги, прямоезжие и окольные, завалены засеками из цельных дерев. Лежат дерева там сучьями и вершинами навстречу ворогам князя Можайского, и мосты везде уж подрублены. Молится князь с духовенством в соборе пред чудотворной иконой богоматери, что явилась при отце его, князе Андрее Димитриевиче.
        Воевода же его смотрит, чтобы вокруг града, на одну версту от стен отступя, крепче и выше засеки валили, чтобы, укрепив плотины на Можайке и Петровке, что в Москву-реку у Можайска впадают, наводнить все рвы градные, предстенные. Нет теперь ни проезду, ни проходу к Можайску, кроме тайной дорожки окружной, чужим неведомой. Скачут по той дорожке день и ночь гонцы — с Иваном Старковым и прочими в Москве князь Иван Андреевич через Звенигород ссылается, да с Сергиевым монастырем, да через Рузу и Тверь и с самим Шемякой, что в далеком Угличе втайне рать собирает…
        Но у князей одно, а у сирот свое на уме, свои дела.
        - Пошто, Семеныч, тивун-то на тобя ярился? — спросил Степан у Юшки.
        - С жиру бесится. Вишь, какой ходит боярин брюхатый.
        - А ему горе в чем? Жнет не сеет, ест не веет! Не то что у нас: хлеб с солью да водица голью…
        - От нас же, сирот, урежет, — заговорил со злобой ражий парень, опускавший заслон, — с кажного сощипнет, ирод! Вон посулил овса на конь по два лукна.[64 - Л у к н о — деревянная посудина с обручами, мера емкости.] А где наши кони овес-то ели?
        - А нам где пшено да заспой овсяной?! — голосисто выкликнула женка, притащившая хворост.
        - Что ты, Марфуша, не гневи бога, — ответил ей парень, передразнивая голос тивуна, — рад бы и кашки сварить, да, вишь, куры крупу расклевали!..
        - Тать он! — резко отчеканил старый плотник. — Потому и не боюсь его, что он князем грозится, а сам князя боится…
        - Борода у его апостольская, да усок дьявольский.
        - Что ж поделашь. Кому кнут да вожжи в руки, а кому хомут на шею.
        - Бают, матка его женка была мужелюбица лютая. Согрешила не то с боярином, не то из духовных с кем. По то и рука у его есть. Наверх-то, бают, маткин любленник его вытащил…
        - А ляд с ним! — отмахнулся Юшка. — Не до его ныне. Вот пойдет на нас великий князь московской, лихо нам будет: и сечи, и пожар, и глад, и полон.
        - Эх, беда горькая, — вздохнул Степан, — пошто токмо князь наш с Шемякой спутался? Были бы мы в стороне — сидели бы смирно и ели бы жирно.
        - Верно, — одобрил Юшка. — В землю бы лег да укрылся, токмо бы глаза того не видали, как наши христиане, словно поганые, у христиан же полон берут! Нас, сирот, жен и детей наших холопами деют, продают басурманам в неволю…
        Не так все стало, как думал князь Иван Андреевич. Прошло вот уже недели три, а укрепленья в Можайске, слава богу, и ныне ему совсем не надобны. Крепко засел в Москве великий князь с татарами — не до Шемяки ему теперь. Шемяка же втайне ушел из Углича и стал с войском в Рузе, во граде своем удельном. Сюда же по вызову спешному прискакал сегодня из Можайска и князь Иван Андреевич со своей стражей.
        Князь Димитрий Юрьевич самолично встретил дорогого гостя на красном крыльце и, накормив его обедом, прямо повел в свою переднюю, где уже сидели за медами и водками все их друзья и доброхоты. Были тут бояре, воеводы, дьяки, гости и купцы галицкие, можайские, тверские и московские, попы и чернецы из Чудова и Сергиева монастырей, и сам богатый гость Иван Федорович Старков, что ночью еще из Москвы пригнал. Спешили все, чтобы в два дня совет закончить да поспеть куда надо.
        В дверях передней князь Иван Андреевич склонился к Шемяке и спросил вполголоса:
        - Какие из Москвы вести?
        - Боится Василий-то! За стенами хоронится, — громко, со злой усмешкой ответил Шемяка и добавил еще громче: — Да ничего, уследим птичку, когда из гнезда выпорхнет. На то у нас и ястребы есть!..
        Он громко расхохотался, а кругом подхватили злорадно и угодливо:
        - Нет, теперь не сорвется с когтя.
        - Ощиплем все перышки, а то не в меру властен стал! Не токмо купцам, а и боярам обиды чинит…
        Когда все затихли, Шемяка сел за стол, отпил водки и заговорил снова:
        - Все ныне мы вкупе, и все купно напряжем мышцы своя на борьбу с ворогом нашим лютым. Клянусь яз тобе, князь Иван Андреич, боярам и гостям великого князя тверского Бориса Лександрыча, и московским боярам и гостям, и тобе, Иван Федорыч, в особину, и отцам духовным, ибо они за правое дело наше молельщики и наши способники.
        Димитрий Юрьевич поклонился всем в пояс и, приняв ответные поклоны, продолжал, снова садясь за стол:
        - Злодей и душегубец князь Василий, брата моего ослепивший, ныне с татарами погаными всех нас именья, казны и вотчин лишить хочет. Яко волк ненасытный, жаждет крови испить нашей и все от нас отъяти! Двести тысящ рублей окупа посулил по собе он царю казанскому да еще много от злата и серебра и от одежды…
        - Доживем с ним до клюки, что ни хлеба, ни муки! — яростно выкрикнул боярин Никита Константинович Добрынский.
        - Истинно, истинно! Многие и великие тяготы на нас, окаянный, кладет! — зашумели кругом. — А где возьмем?! Через силу и конь не тянет.
        - Все может Каин-братоубийца, — вскакивая со скамьи, еще яростней заговорил Шемяка. — В железы и меня он ковал, и кого хошь закует, ослепит и убьет из корысти и лютой злобы! Всю старину, отчину и дедину порушил! А вы, бояре тверские, и то доведите князю своему Борису Лександрычу, что Василий-то крест целовал царю Улу-Махмету отдать ему все княжение московское и все города и волости других князей! Сам же хочет он сесть на тверском княжении, князя вашего согнать, из Твери его выбить!..
        Шемяка, позеленев весь от гнева, тяжело сел на свое место и жадно припал губами к стопе с медом.
        - А татары? — спросил среди наставшей тишины молодой тверской купец Кузьма Аверьянов. — Не захотят они окуп из рук выпущать…
        Насторожил всех этот разумный вопрос и смутил многих.
        - Что с Василья берут, из того с нас вполовину возьмут, — ответил Никита Константинович, — а ежели и столько ж, за то не дадим мы поганым ни городов, ни волостей, наипаче княжеств своих!
        Твердо и дерзко сказал это боярин Добрынский, а все сидят тихо, решенья в уме не имеют, смотрят на Шемяку, ждут, что скажет, но Димитрий Юрьевич не мог уж говорить более, и слово взял Иван Андреевич.
        - Нам, князьям, — заговорил он, как всегда, вяло и лениво, но глаза его хитро выглядывали из-под одутловатых тяжелых век и бегали, как мыши, — всем нам, говорю, кто тут есть, надобно разумом добре все обмерить. Нас Москва давно уж слугами сделала, а ныне хочет и в рабство поганым отдать.
        Вот в чем беда наша, а не окуп! Пошто нам окуп давать за Василья? Пусть в полоне будет! Вы же помыслите о собе, бояре, и гости, и купцы, и вы, отцы духовные! Всех нас, жен и детей наших, все именье, казну и все вотчины наши дает князь Василь Василич в руки агарян поганых на веки веков.
        - Да воскреснет бог и расточатся врази его! — воскликнул, вскакивая, сухой седобородый чернец, приезжавший недавно в Галич к Шемяке. — Братие и сынове! Се час наступи и в горести соедини сердца наши. Аз есмь раб божий Поликарп из Сергиева монастыря. Молю вас, братие и сынове, помыслите токмо о поругании святынь и храмов божиих! Осквернят агаряне сосуды и ризы церковные, захватят кресты и оклады златые, наложут на всех дани и выходы.
        Поставят над нами, как при дедах наших было, баскаков, сборщиков, своих поганых мытарей! Ополчимся же на агаряны, прекратим свои распри, братоубийства и разорение, яко же…
        Монах неожиданно смолк, так как боярин Никита Константинович, ущипнув его, дернул за рясу. Отец Поликарп понял, что говорит не то, что надо, и, переменив мысль, заговорил с новым пылом:
        - Смирим мышцей своей братоубийцу Каина, князя Василья, Иуду, предающего церковь Христову!..
        - В железы Василья окаянного! — перебил монаха неистовым криком Иван Федорович Старков. — В заточенье навеки, а перед тем ослепить, как ослепил он князя Василья Косого!
        Дрогнули все от всполошного крика, гулом и гомоном загудела передняя Шемяки, словно осиное гнездо разворошили, и жужжит все вокруг злом, наливается ядом.
        Иван Старков стоит молча и всех зорко острым взглядом осматривает.
        Потом, когда все понемногу стихли, выйдя из-за стола, обернулся он к Шемяке и поклонился ему до земли.
        - Челом бью тобе, князь Димитрий Юрьевич, от всей Москвы. Приходи и садись на великокняжий стол, а мы тобе ворота в Кремль со звоном церковным отворим! Спаси нас от горестей и поношений, от живота подъяремного, от ига поганых татар и от слуги их Василья!..
        - Поспешим же в крестовую, — тоже встав из-за стола, громко и властно молвил князь Иван Андреевич. — Крест поцелуем великому князю московскому Димитрию Юрьевичу на рать идти под его рукой против безбожных татар и Василья. Боярин же Никита Костянтиныч подробно расскажет потом кажному, что и как надлежит деяти к пользе нашей…
        После утверждения целованием крестным на согласье и помощь друг другу развели слуги дворские на покой до завтра бояр, воевод, гостей и купцов по княжим и боярским хоромам, а духовные, у попа, у дьякона и у дьячка разместились по чину своему и по знакомству.
        Хотел было и Бунко уйти вместе с другом своим тверским купцом Аверьяновым, да князь Иван Андреевич задержал его.
        - Повремени малость, Семен Архипыч, — сказал он, — нужен ты будешь государю Димитрию Юрьичу.
        Бунко стал у дверей передней, шепнув Аверьянову:
        - Обожди, Михайлыч, на княжом дворе, я вборзе управлюсь.
        - Приходи лучше к вечерне, — ответил Аверьянов, — буду я у правого крылоса, помолимся вместе, а почивать к Федорцу пойдем. Моим гостем будешь…
        Племянник родной Кузьме Михайловичу Федорец-то. Кузницу свою в Рузе держит — для дяди из серебра работает со своими подручными по мелочи всякой: кольца, серьги, крестики тельные, а главное — блюда, чарки да ложки серебряные и оловянные льет и кует для простого звания. Идет это все на ладьях Аверьяновых из Твери и вверх и вниз по Волге и по притокам ее во все стороны. У мордвы, у черемисов, у чувашей да у булгар и югорцев с большой выгодой приказчики Аверьяновы меняют эти товары кузнецкие на меха всякие: лисьи, собольи, бобровые, горностаевые, куньи, беличьи, пардусовые и прочие…
        Вспоминает обо всем этом почему-то Бунко, словно отогнать мысли хочет о том, что видел и слышал. Думает, что Шемяка ему делать прикажет, путается все в голове, и сомненья берут — лихим и неправедным многое теперь ему кажется. Службу свою в Москве у великого князя вспомнил.
        - Душу хочу тобе открыть, Михайлыч, — шепчет он на ухо Аверьянову.
        - Жду тобя, друже, — отвечал тот уныло, — болит и у меня сердце…
        Остались в княжой передней только оба князя, боярин Никита Константинович да гость богатый московский Иван Федорович Старков.
        - Все ли верно, что ты сказываешь, Иван Федорыч? — услышал Бунко слова Шемяки.
        - Верно и неверно, — с усмешкой ответил Старков, — а мы по-купецки: не обманешь — не продашь!
        - Не бойся, государь, — воскликнул Никита Константинович, — задавим Василья, не вырвется!..
        - Вот вызнать бы токмо, как Борис Лександрыч тверской мыслит? — медленно молвил князь Иван Андреевич. — Захочет ли он с Васильем напрямки в лоб биться?
        - Помогать-то будет, — уверенно сказал Шемяка. — Пособит втайне, как ране брату моему пособлял, и коней он ему давал против Василья и доспехов на триста конников. Не менее нас, чай, разумеет, что податься нам некуда.
        Коли не ослабим князей московских, они не токмо нас, но и его сожрут…
        Оглянувшись, увидел Шемяка Бунко и весело спросил князя Можайского:
        - А сей человек и есть Бунко, который у тобя гонцами твоими ведает?
        - Он самый, государь, — оживился Иван Андреевич, — через него яз с тобой ссылался. Добре нарядил он вестовую гоньбу, особливо в Москву. От Можайска до первого стана скакал мой гонец тридцать верст за един гон в два часа, а потом другого коня брал и в сей же часец скакал до Звенигорода. А там встречал его гонец из Москвы. Мой гонец ко мне скакал с вестями от Ивана Федорыча, а московский-то, вести от моего узнавши, обратно в Москву гнал. Так яз из Москвы, а Старков от меня всё в един день ведали.
        - А ныне нам, государь, — вмешался Старков, — и того нужней борзость в вестях. Прикажи Бунко и у нас гоньбу добре нарядить. Поимать надо Василья нечаянно, дабы ни народ, ни бояре того не ведали.
        - А Москву и того ране захватить надобно, — резко крикнул Шемяка, — казну Василья поимать, его именья, княгинь…
        - Обмыслено все, государь мой, — сказал Никита Константинович, кланяясь, — не гребтись о сем, государь. Ведомо мне от чернецов сергиевских, что Василий-то хочет ко гробу преподобного ехать…
        Боярин смолк, поймав предостерегающий взгляд Старкова, и, откашлявшись, продолжал:
        - Наряжено все у меня для Бунко — и кони и гонцы. Надобно нам ныне же, государь, от Рузы до Звенигорода…
        - Завтра к тобе, Никита Костянтиныч, Бунко придет после обеда, — перебил боярина Шемяка, — а ныне нам много еще делов обсудить надобно: и что удельным, и что монастырям дать, и, особливо, что великому князю тверскому дать, — захочет ведь он кусок пожирней всех…
        - Ин, Архипыч, иди, — быстро обернулся к Бунко князь Иван Андреевич, — послужишь нам верой и правдой, будут у тобя угодья разные и казной тобя пожалуем, детям и внукам хватит…
        Поклонился Бунко и вышел.
        Сидя за ужином в покоях у племянника Аверьянова, говорил Бунко другу своему Кузьме Михайловичу с печалью:
        - Все у них купля и продажа, а о Руси и христианстве забыли…
        - Князи наши будто и не государи, — отвечал ему Кузьма Михайлович, — а попы да монахи будто и не отцы духовные, а как мы — купцы, торговцы грешные, для-ради поживы.
        Задумался горько Бунко и молвил тихо:
        - Ныне я, как просо меж двух жерновов. Мелют и мелют жернова-то, кожу с меня сдирают, а кому я на кашу попаду, о том и не ведаю. Отъехал я от Василья, от лютости нрава его ушел. Убил бы меня насмерть, ежели бы государыня Софья Витовтовна тут не случилась. Ярый зело князь-то Василий, да Москва-то о всей Руси печется, а эти два о собе токмо…
        - Ты за кем же теперя? За можайским князем аль за Шемякой? — спросил у Бунко Федорец, здоровый рыжебородый мужик лет тридцати.
        - Был за великим князем Васильем, — ответил Бунко, — да за обиды его отъехал к можайскому, а ныне вместе с можайским к Шемяке перешел…
        - Все едино, — махнув рукой, молвил Федорец, — за всеми удельными жить беспокойно, а в Москве да в Твери, как за щитом живут.
        Оглядев стол, он обратился к жене ласково:
        - Что ж, хозяюшка, стол-то пустой? И так у нас гостьба худая — приехали к нам дорогие гости в Филиппов пост! Все ж откушайте рыбки соленой, капусты вот квашеной, репы пареной, и еще уха есть…
        - Кушайте, дорогие гости, — кланяясь, просила хозяйка, — ушицы сейчас подам, а в печи у меня и каша пшенная с маслицем конопляным, — уж не взыщите…
        - Все, что есть в печи, на стол мечи! — весело крикнул хозяин, разливая по чаркам крепкий мед. — А я еще сулею достану с водкой боярской!
        - Гостьба гостьбой, — заговорил Кузьма Михайлович, отпивая житного кваса, — а ты скажи мне, Федорец, что людие-то здесь, в Рузе, бают? Что они о Шемяке мыслят и что о Василье? Князь наш Борис Лександрович, может, и спросит меня.
        Федорец тряхнул густыми кудрями и сказал резко:
        - Народ за того, кто ему покой даст от ратей, от набегов татарских, от полона и неволи в холопах. Не хочет он и брани междоусобной, ибо разоренье от обид княжих горше татарского. За Москву стоят людие!
        - Ну и слава те, господи, — весело отозвался купец Аверьянов. — Будет Москва сильной, будет и Тверь торговать по всей Волге до самой Астрахани, что у моря Хвалынского! Выпьем теперь и водки за князей великих московского и тверского. Борису-то Лександрычу не в обиду сие, сам он разумеет, что без Москвы и Твери худо…
        Выпил Бунко за Василия Васильевича и, заедая чарку боярской овсяным киселем с сытой, сказал Кузьме Даниловичу:
        - Хоша неведомо, кому я на кашу попаду, да за Русь и христианство живот свой отдам. Не в князе дело, а в людях. Что христианам на пользу, то и содею…
        Глава 8. В Москве
        Заговев Филиппово заговенье, выехал великий князь в Москву со своим семейством по снегу. Санный путь установился этот год задолго до Екатерины-санницы. К Михайлову дню уж все реки замерзли, и даже Ока стала.
        Зима пришла дружная, совсем без оттепелей, а на Федора-студита ночью такой студ был, что в лесу деревья трещали, кора лопалась.
        Княжич Иван всю дорогу с жадностью разглядывал из колымаги те самые леса и чащобы, где малину собирали и медведя встретили, когда из Москвы бежали. В серебре стояли теперь леса, и мохнатые лапы елей и сосен так набухли от снега, что даже игол не видно. Как бы и не настоящий лес, а словно из белого рыбьего зуба выточен, дух же смолистый в нем и в мороз, как и в жару, чуется, и воздух тут легкий и чистый, сам в грудь льется, будто пьешь его.
        На полозья теперь колымаги поставлены, нет ни толчков, ни шума.
        Скользит колымага, чуть черкая иногда боками по сугробам. Васюк дремлет, сидя против княжича Ивана, а в глубине бора стрекочут сороки, да, пролетая над дорогой, звонко каркает в морозном воздухе черный ворон. Бойко бегут лошадки по снегу, а впереди и сзади скачет стража. Конные дозоры верст на десять впереди гонят, а за ними под особой охраной обозы идут, отстав от поезда почти на полдня.
        Зябнет княжич Иван, прячется в колымагу, кутается в шубу и дремлет, думая о курнике и о штях, что в обед на остановке подавали.
        - Васюк, спроси Ульянушку про курник, — начал он сквозь дрему вполголоса, но, чувствуя теплоту во всем теле, заснул, не договорив того, что хотел.
        Проснулся Иван, когда лошади гулко застучали ногами по крепко сбитому снегу, покрывшему бревна моста. Выглянув из колымаги, княжич неожиданно увидел огромное багровое солнце, подымающееся из огнистой мглы, увидел и Москву, ее стены, башни, церкви, пылающие утренним заревом. Колокола гудят над городом и его окрестностями.
        - Васюк, — радостно вскрикнул он, — мы домой приехали!
        Все случившееся и пережитое до этого показалось вдруг Ивану далеким и давним, как бы страшным сном. Все же смутная тревога где-то затаилась в нем, и еще пытливее и острее, чем раньше, смотрел он на мир и людей своими большими черными, как у матери, глазами. Странен теперь стал его взгляд, а порой и нестерпим. Это сам Василий Васильевич заметил, когда все семейство, разместившись на первое время у бабки, в Ваганькове, село за стол.
        - Что-то тяжел стал взгляд у Ивана, — сказал он вполголоса матери, — будто старик глядит…
        Софья Витовтовна присмотрелась ко внуку и молвила в ответ:
        - Не старик, сынок, а будущий государь.
        Княжич слышал этот разговор, и что-то в нем шевельнулось новое, такое же непонятное, как и там, в Переяславле, от поцелуя Дарьюшки, но не такое радостное и нежное. Он понимал, что бабушка хвалит его, но от слов отца почему-то стало ему грустно.
        Это случилось в ноябре, в семнадцатый день, и с этого дня Иван как-то замкнулся в себе и даже внешне несколько изменился. За год он еще вырос, но похудел и казался старше Данилки, особенно оттого, что при высоком росте, как это бывает с преждевременными переростками, стал сильно сутулиться. Сам же Иван не замечал этого. Внутри себя он к чему-то все прислушивался. Как-то мимо него прошел и переезд в Москву и переезд на двор воеводы московского, князя Юрия Патрикеевича, женатого на родной его тетке, Марье Васильевне. Великокняжьи хоромы сгорели дотла, а новых пока строить и не начинали. Много еще пустырей и пожарищ увидел Иван за кремлевскими стенами, когда просиживал подолгу на открытых гульбищах Патрикеевых хором, у самой башенки-смотрильни. Задумчивым взглядом скользил он по белым снегам, застлавшим все просторы вокруг Москвы вплоть до темных далеких лесов. Мысли у него путались, катались клубком спутанным, и ничего не мог он распутать.
        Вокруг же княжого двора суетились татары, бояре, гости, духовные, дьяки и воеводы. Все кипело, а Софья Витовтовна иногда сердилась и попрекала великого князя и сама решала дела. Из разговоров матери, отца и бабушки между собой Иван знал, что все теперь в Москве заняты сбором окупа и раздачей уделов татарским князьям и мурзам на кормление, заняты заключением договоров со своими князьями удельными и с монастырями.
        Все же это ничем не нарушало ни распорядка жизни великокняжьей семьи, ни чина государствования великого князя, — все шло тихо и мирно, как и до войны с Улу-Махметом.
        Только раз один слышал Иван, как отец с горестью жаловался жене своей:
        - Наказал нас господь, Марьюшка, — говорил он, — всяк ныне на беде моей хочет прибыток иметь…
        - И-и, бог милостив! — весело отвечала ему княгиня. — Не крушись, услышал господь молитвы мои повсенощные, вернул тя из полона и жива и здрава.
        - Вот мне ко гробу преподобного Сергия надобно бы ехать. Обет ведь яз в полоне-то ему дал, Марьюшка. Ну, да как с окупом свершим все, тогда и поеду…
        Беседы их до конца Иван не дослушал. Увидел в окно он, что Васюк катит большое колесо от арбы к середине княжого двора, а Илейка стоит у кола, вбитого в мерзлую землю, где жердь длинная лежит с веревками и санки стоят. Данилка уж там с Дарьюшкой и Ульянушка с Юрием.
        В легком беличьем тулупчике и в меховых сапогах выскочил он на двор.
        - Скорей, скорей, Иванушка, — закричал ему Данилка, — сей вот часец готово все будет!
        Не первый год катанье такое устраивалось. Вот Васюк поднял с Илейкой колесо и надел на кол. Потом привязали к нему один конец жерди.
        - Как стрелка у часов самозвонных, — сказал Илейка, подмигивая княжичу Ивану, — гляй-ка, Иванушка.
        Другой конец жерди Васюк крепко-накрепко привязал к санкам, пропустив его снизу над полозьями под санное днище.
        - Пусть сначала снег обомнут, — сказал Илейка и, вставив другой кол в колесо между спицами, стал вертеть его.
        Санки помчались по кругу, взметывая снежную пыль.
        - Стой! — не выдержав, крикнул Иван. — Хочу кататься! Он нерешительно взглянул на Дарьюшку и тихо добавил: - Садись…
        Княжич сел верхом впереди, уцепившись руками за передок санок, а за ним села Дарьюшка, тоже верхом, упираясь ногами в полозья. Когда санки понеслись опять по кругу и все перед глазами княжича слилось в непрерывную полосу, он почувствовал, как маленькие ручки туго охватили его сзади.
        Васюк с Илейкой еще налегли на колесо, ветер засвистел в лицо Ивану, а Дарьюшка вскрикнула с испугу и еще крепче прижалась к нему. Ее теплое дыхание чуялось ему у самой шеи и было приятно. Он быстро обернулся, неожиданно коснулся губами ее щеки и невольно поцеловал. Отвертываясь назад, он увидел ее улыбку и сияющие глаза. Но это все длилось один миг.
        Он крепче схватился за сани и закрыл глаза. Кажется ему, что летит он на крыльях, и радость сладким комком дрожит у самого горла…
        Но вот сани замедляют и замедляют свой бег и, наконец, остановились…
        - Меня, меня покатайте! — громко кричит Юрий.
        Ульянушка усадила его на санки вместе с Данилкой.
        - Мотри, Данилка, держись за передок саней. Охвати заодно и княжича, чтоб с саней-то не сбросило, — говорит она строго и добавляет, обращаясь к Илейке и Васюку: — А вы уже не вертите шибко-то!..
        Вышла на двор и княгиня Марья Ярославна с Дуняхой, потянулись сюда же к колесу со всех сторон и дворские. Шум и смех пошли по двору. Прокатили Марью Ярославну с Ульянушкой, а с Дуняхой нарочно так устроили, что слетела девка с саней в самый сугроб, а может, и нарочно сама сорвалась для потехи — благо снегу-то много.
        Под общий хохот вскочила она и, отряхаясь и смеясь, крикнула:
        - Прокатилась я, словно по пуху лебяжьему!
        Хотел было Иван опять сесть в санки вместе с Дарьюшкой, да при матери почему-то побоялся, заробел совсем, а тут как раз и позвал его дьяк Алексей Андреевич в хоромы на учение грамоте.
        После рождества недели через две, когда уже хоромы начали рубить для великого князя, зашел утром к Ивану Васюк.
        - Ну, княже, — сказал он, помолившись на образа и поздоровавшись, — великий князь из коней своих из ездовых повелел дать одного тобе…
        - Коня? — радостно воскликнул Иван.
        - Коня, — усмехнулся Васюк, — а я тобя учить стану и на конях ездить, и стрелять, и всем ратным хитростям, что вою и князю надобны…
        - А доспехи надену? — с трепетом спросил княжич.
        - Наденем потом и доспехи, — спокойно ответил Васюк, — а пока без доспехов. К им тоже привыкать надо…
        Иван огорчился на миг, но радость, что у него свой конь теперь, заставила забыть и про доспехи. Он бросился скорей одеваться и из дверей крикнул Васюку:
        - Пойдем на конюшенный двор!
        Когда вернулся княжич, Васюк, поглаживая бороду, сказал важно:
        - А знаешь ты, сколь за коня твоего плочено было? Шесть сороков белки, пятнадцать рублев московских! Дорогой конь! Ну идем, сам увидишь…
        Когда сошли они с крыльца, Иван чуть не побежал к конюшенному двору, но Васюк шел степенно и тихо. С этого дня он стал не нянькой княжича, а учителем ратному делу. Это понял княжич и невольно стал послушней Васюку, чем раньше. Он пошел медленней, но молчать не мог.
        - Какой же конь-то? — допрашивал он Васюка. — Скажи, молю тобя!
        Васюк улыбнулся.
        - Настоящий фарь угорской,[65 - Ф а р ь у г о р с к о й — венгерский конь.] — сказал он, — иноходец. Цены ему нет на походах. Хороши и баски, горячие скакуны для ратного дела, да не угнаться за иноходцем и скакуну. Ехать же на ем все едино, что в люльке, — спать можно, совсем не трясет, вперевалку бежит…
        - А какой он, — нетерпеливо перебил Иван своего нового наставника, — белый, вороной?
        - Угорской-то! — возмутился Васюк. — Соловой, а навис[66 - Н а в и с — грива, челка и хвост.] седой. Ничего еще в конях ты не разумеешь.
        Княжич Иван смутился и больше не спрашивал, хотя не понимал, что значит «навис».
        На конюшенном дворе Васюк тоже, как учитель княжича, стал важнее и крикнул подвернувшемуся на пути младшему конюху:
        - Эй, Фомушка! А ну-ка покажи княжичу его Соловка угорского, он под государем ходил…
        Конюх распахнул дверь конюшни, откуда овеяло Ивана запахом конского пота и навоза. Стоя рядом с Васюком, впился он глазами в темную пасть двери, из которой у притолоки слегка белел теплый парок, клубясь в морозном воздухе. Княжичу казалось, что время идет очень медленно.
        - Но, но! — услышал он окрик Фомушки. — Ногу, ногу! Ишь, запутался…
        Следом за этими словами четко застучали конские копыта по деревянному полу конюшни, и Фомушка вывел из тьмы на свет коня средней величины, изжелта-серой масти, с белесой челкой, гривой и хвостом. Застоявшаяся лошадка «играла» и, широко раздувая ноздри, жадно нюхала свежий воздух.
        Иван залюбовался небольшой красивой головой коня с веселыми глазами.
        Соловко косился на Васюка, разводя уши, и подрагивал мышцами стройных сухих ног.
        - Мотри, Иванушка, — не выдержал Васюк, — постав-то какой! Ишь, как ноги стоят ладно и баско! Холка и поясница хороши, а шея — одно загляденье! А репица и хвост как лежат! Конь, княжич, редкой! И не злой, ласковый! Ишь, разбойник, глазами косит — разумеет, что о нем речь.
        Выезжан был добре для родителя твоего…
        Васюк, взяв узду у Фомушки, похлопал Соловка по крутой шее и погладил ему белесоватую морду.
        - Накось узду-то, Иванушка, — сказал Васюк, — поводи коня. Коню к тобе, а тобе к коню привыкать надобно. Погладь рукой его по ноздрям, чтобы дух твой запомнил. Не бойсь, не укусит. Смирный конь, а ты вот коврижки дай с руки…
        Васюк отломил кусок медовой коврижки и положил на ладонь княжичу Ивану. Соловко сразу наставил уши и потянулся к руке.
        - Ишь? Что-что, а где сладкое, враз уразумеет! — рассмеялся Васюк. — Скорометлив на коврижки-то…
        Соловко будто понял и обиделся, — прижав уши, он сверкнувшим глазом покосился на Васюка. Иван протянул руку к морде коня, тот опустил голову и, ласково шевеля нежными теплыми губами, коснулся ладони княжича.
        Подобрав коврижку, он снова ткнулся в пустую ладонь, перебирая губами, как пальцами, но, ничего не найдя, наставил уши, взглянул на Ивана и слегка всхрапнул, потом тихо и коротко проржал.
        - Еще просит, — весело молвил Васюк и за спиной передал Ивану в другую руку обломок коврижки. — Токмо ты, Иванушка, враз все не давай.
        Разломи надвое…
        Фомушка принес в охапке седло, чепрак, потник и прочую сбрую и начал обряжать коня. В это время с другого конца конюшенного двора послышался конский топот — гнал рысью Данилка на чалой лошадке с черным нависом.
        - Вот обоих и буду учить. И тобе веселей и Костянтину Иванычу уважение. Данилка-то уж один ездит, — сказал Васюк и вдруг сердито крикнул на Данилку: — Ты что, как повод-то держишь? У тобя что в руках! Конем ты правишь аль рыбу на леску ловишь?
        - Василь Егорыч, — спросил Фомушка, затягивая подпруги, — путлища-то у стремян скоротить, что ли?
        - А ну-ка, Иванушка, садись! — вместо ответа конюху обратился Васюк к Ивану. — Эй, Фомушка, поддержи княжичу стремя…
        Княжич, стараясь быть ловким, кое-как взобрался на седло и сел довольно неуклюже. Усмешка Васюка уколола его, и он напряг все внимание, чтобы делать так, как нужно хорошему коннику. Приняв то положение, как указал Васюк, он оперся на стремена не всей ногой, а только носками.
        - Ну, путлища в самый раз! — воскликнул Фомушка. — У тобя, княжич, ноги долги, как у большого. Ишь, господь тобя как взрастил, чуть пониже меня будешь, а я по собе путлища-то ладил.
        Через два часа Иван, усталый и голодный от работы и холода, уже ездил один по конюшенному двору на своем Соловке, гордо и радостно озираясь кругом.
        - Ну, теперь поезжай один к хоромам, сам государь тобя посмотрит, — сказал Васюк после того, как услал куда-то Фомушку.
        У красного крыльца, куда Иван подъехал, его встретили отец с матерью и бабкой. Василий Васильевич радостно сбежал с крыльца, сам помог сыну сойти с коня, обнял его и со слезами воскликнул дрогнувшим голосом:
        - Сыне мой, в стремя ты сел![67 - «С е с т ь в с т р е м я» — выйти из младенческого возраста.] Свершил ты днесь по милости божией свой младенческий круг. Отрок отныне ты, Иванушка, надежа моя…
        После сретенья снежные дни пошли вперемежку с ясными, и радостней солнце играет на высоких сугробах и на длинных сосульках под крышами, откуда к полудню в погожие дни уж падают блестящие капельки.
        - Вот, матушка, и зима к концу идет, — радостно проговорила Марья Ярославна, обшивая золотом шелковый платочек в подарок для свекрови. — Солнышку божию душа радуется, тепла хочет.
        Софья Витовтовна ласково улыбнулась.
        - Ну, Марьюшка, далеко еще до тепла-то.
        - Истинно, — подхватила Ульянушка, сидевшая тут же с Юрием на лавке пристенной, — будет еще семь крутых утренников. Три до Власия Кесарийского да три после, а один на Власия Севастийского — сшиби рог зимы!..
        - Вот доживем до Василья-капельника, — промолвила Софья Витовтовна, откладывая вязанье, — тогда и тепло почуем. А яз и теперь рада. Тишина настала в Москве. И наши воеводы и князья татарские получили во владение свои волости и, слава те, господи, разъехались кто куда с послушными грамотами.
        - Что ж им ждать-то, — затараторила Ульянушка, — на жирное кормленье спешат, жир-то блазнит: как мухи полетели, был бы хлеб, а зубы сыщутся.
        Заживут теперь — одна рука в меду, а другая в сахаре!
        Иван, следивший из окна в ожидании трапезы, как срывались с сосулек сверкающие капли, внимательно слушал разговоры старших.
        - А пошто, — обратился он к Софье Витовтовне, — воеводы и князья татарские ездят кормиться, а не в Москве едят?
        Обе великие княгини засмеялись, а Иван покраснел от смущенья.
        - Не так разумеешь ты, любимик мой, — сказала бабка, — кормленье не трапеза, а государево жалованье. Отец твой за службу их пожаловал волостями и дал им послушные грамоты, дабы все людие в тех волостях послушны им были, как наместникам князя великого. Зовутся они кормленщиками и в волостях своих ведают всеми делами: и суды судят и тивунов своих посылают, куда надобно. Доход же берут по наказному списку, а сверх того идут им доходы и с мыта,[68 - М ы т — пошлина.] и с перевозов, и со всякой пошлины государевой. Государю же своему собирают в казну они подати и налоги, а когда нужда будет, и ратных людей набирают.
        - Не разумею, — немного с обидой перебил ее Иван. — Тата вот в монастыри ездил кормить братию, и обозы туда посылали с хлебом да медом…
        - То, любимик мой, — улыбаясь, продолжала Софья Витовтовна, — иное дело. В монастырях кормление совсем не жалованье, а жертва для братии…
        Вошел в покой сам великий князь и, слыша последние слова матери, весело сказал:
        - Напомнила ты мне, матушка. Хочу на Федора Стратилата али на Никифора Сирского в Озерецкое ехать по обету.
        - Съезди, съезди, сыночек, — одобрила старая государыня, — отдохни от суетных дел земных. И внуков моих возьми поклониться гробу святого чудотворца. Яз же нарядила, что нужно, для братии: муки, пшена, меду, холстов и полотна.
        - Ну вот и прикажи, матушка, завтра все сие обозом везти, дабы все к приезду нашему уж в монастыре было.
        - Прикажу, сыночек, — продолжала старая государыня, — а жертвы для храмов божиих ты уж сам отвези. Собрали мы с Марьюшкой все, что есть у нас из церковного узорочья. Особливо же из того, что в Ростове великом по шелку шито золотом и жемчугом. Херувимы и серафимы как дивно изделаны!
        Ризу еще с самоцветами и златом шитую для игумна… Марьюшка своими руками шила ее и в дар собору Святыя живоначальныя троицы обещала за твое отпущение из полона…
        Когда Софья Витовтовна окончила речь, Марья Ярославна отложила свою работу и, встав, с легким поклоном молвила свекрови:
        - Откушай, государыня-матушка, с нами.
        - Спасибо, Марьюшка, — ответила Софья Витовтовна, — токмо пошли ты ко мне Ульянушку, пусть возьмет там сласти, что на столе стоят в трапезной — смоквы, рожки и финики. От греков вчера наши купцы привезли. Тобе ж, сыночек, завтра ладану отложу для монастыря. Его мне купцы привезли тоже из Цареграда. Все сие послал с ними патриарх, который у покойной доченьки Аннушки духовником был. Пишет он, что в Цареграде ладану от арапов много сей год получено. Ты бы вот патриарху-то куниц да мех горностая послал…
        Февраля в девятый день, в среду, слушал великий князь с семейством заутреню и часы в крестовой. Служил протоиерей Александр, духовник Василия Васильевича, диакон Ферапонт и дьячок Пафнутий.
        День стоял холодный и ясный, но солнце, словно янтарем, золотило слюдяные окна, и отсветы от них золотыми же решетками ложились на пол и на стены крестовой. Весело было на душе Ивана. С удовольствием слушал он могучий голос диакона Ферапонта и думал о поездке в монастырь. Весел был и великий князь и, встречаясь глазами с сыном, ласково ему всякий раз улыбался.
        После заутрени завтракали все в хоромах у старой государыни, и перед тем, как всем помолиться перед дорогой, Софья Витовтовна спросила великого князя:
        - Много ль дружины с собой берешь?
        - Нет, немного. Игумен и келарь мне верны. Посулил им угодья и вклады.
        - Ну, вклады-то все берут без отказа, — прервала его с усмешкой Софья Витовтовна. — Не верь монахам-то, своекорыстны чернецы…
        - Ведаю, государыня-матушка, — весело промолвил Василий Васильевич, — да не боюсь! Сама знаешь, не собой сильны мы, а Москвой.
        - Право разумеешь, сыночек, а все ж помни: не один едешь, с сыновьями. Шемякину миру не верь. Стражи больше бери — береженого бог бережет.
        - Теперь никакого зла сотворить не посмеет Шемяка-то. Татар побоится: царевичи Касим да Якуб со своими нукерами дороги стерегут и от Галича и от Углича. Смирился князь Димитрий Юрьич. Крест мне целовал вместе с князем можайским…
        - Смирен волк, пока пастухи не ушли, — спокойнее уж ответила старая государыня и, вставая, добавила: — Ну а теперь помолимся перед дорогой-то и посидим.
        Все встали и, земно кланяясь, помолились, а потом вслед за Софьей Витовтовной сели на скамьи в молчании. Первым поднялся Василий Васильевич и молча поклонился матери.
        - Благослови тобя господь, — проговорила она, крестя сына, и трижды поцеловала его.
        Порывисто обняла Василия Васильевича Марья Ярославна и, целуя его, с тоской прошептала:
        - Ох, не езди… Тошнехонько мне, свет мой. Болит душа моя…
        Ивана и Юрия благословили мать и бабка.
        Грустно стало Ивану, будто на ясный день черная тучка нашла, но ненадолго это было. Весело все сошли с красного крыльца к саням и кибиткам, разлеглись на сене и укрылись полстями войлочными.
        В самый последний срой, как саням трогаться, Софья Витовтовна, стоя около княжичей, подозвала к себе Васюка и вполголоса, но твердо ему молвила:
        - Пуще очей своих береги княжичей. Перед всей Русью в ответе за них будешь. Поклянись мне правым сердцем и мыслью…
        - Обещаю перед тобой, государыня, — снимая шапку и крестясь, сказал Васюк, — как перед истинным богом!..
        Василий Васильевич дал знак, и поезд княжой, окруженный конной охраной, двинулся к Неглименским воротам. Переехав по льду речку Неглинную, повернули направо и погнали мимо Никольского монастыря прямо к селу Танинскому, Было то во втором часу дня, а уж в третьем часу гонец Ивана Старкова поскакал из посада через Заречье к Звенигороду, где ждут давно его нарочные гонцы Шемяки, чтобы в Рузу желанную весть передать.
        Глава 9. У живоначальныя троицы
        Только выехал княжой поезд из саней и кибиток на дорогу, что бежит по гладкому льду Яузы, как густыми хлопьями замелькал со всех сторон снег, чуть розоватый от угасавшей зари. Потом вдруг все потемнело, замельтешило и заметалось кругом. Никогда Иван такого снега не видел. Словно белые стены встали вокруг кибитки княжичей, а через них, как пух из распоротых подушек, так и сыплет снег, так и валит валом без перемежки.
        - На таких снегах далеко не уедем, — сказал белый, как мельник, Васюк, поровняв коня с санями княжичей. — Засветло уже в Танинское-то не поспеем. Хорошо, что стража впереди снег вытаптывает, а то и кибитки не сдвинешь, вишь погода…
        Налетевший ветер унес куда-то в снега конец его речи, и Васюк, махнув рукой, словно растаял в белой стене.
        - Ложись в кибитку! — крикнул Ивану Илейка, сидевший на облучке, ставший похожим на снежного деда.
        Иван лег рядом с Юрием.
        В кибитке было темно, ветра совсем не чуялось, только слышно было, как он взвывает в полях, как ударяет с налета снегом в бока кибитки да как шуршат внизу под Иваном полозья, будто у самых ушей. В темноте в глазах, если их крепко зажать, мелькают красно-зеленые решеточки, — словно соты шестигранные, они бегут то вправо, то влево, едва глаза поспевают за ними.
        Ни о чем не думает Иван, следя за цветными решеточками, чувствуя, как тепло постепенно охватывает все его тело, а сам он опускается в мягкие зыбкие волны…
        Вдруг он очнулся, вздрогнул от неожиданности, — разбудил его плач Юрия, хватавшего его в страхе руками. Иван, впервые оставшись один с маленьким братом, растерялся и не знал, что сказать ему. Он обнял его одной рукой, а другой стал ласково гладить по лицу, мокрому от слез.
        - Боюсь, Иванушка, — услышал он прерывающийся голос и сразу понял, что делать.
        - А ты не бойся, — смеясь, говорит он малому братику, — возьми и не бойся. Яз не боюсь вот. А Васюк с Илейкой наруже, и то не боятся…
        Юрий смолк, но, внимательно слушая, он все же спросил с беспокойством:
        - А тата с нами едет?
        - С нами. Когда яз выглядывал, сам его кибитку видел. Впереди нас едет…
        Юрий радостно засмеялся и совсем неожиданно добавил:
        - Есть хочу!
        - Яз тоже, — живо откликнулся Иван, принимаясь шарить в сене вокруг себя и Юрия.
        Подымаясь на колени, он запутался в своем долгополом тулупчике и упал, ударившись головой о какой-то сундучок.
        - Нашел! — весело крикнул он, нащупав у себя под головой знакомый ему мелкосплетенный коробок для всякой дорожной снеди, и добавил со смехом: — Не руками, Юрьюшко, а головой нащупал!..
        В темноте в этом коробке княжичи, как слепые, отыскивали ощупью изюм, колобки, копченую рыбу, шанежки, коврижки, если всё вместе и одно за другим безо всякого разбору.
        - Ты что ешь? — спросил Иван Юрия.
        - Изюм. А ты?
        - Рыбу с коврижкой…
        Братья дружно хохотали, когда Юрий ронял что-нибудь, и они при поисках, не видя друг друга, как козлята, стукались лбами.
        - Да ты в руках-то не доржи, — смеясь, кричал Иван братишке, — а клади скорей в рот, оттуда не выпадет!..
        Навеселившись и наевшись досыта, княжичи один за другим незаметно заснули. Раза два Илейка подымал войлочную полсть и окликал Ивана и Юрия, но ответа не добился. Просунувшись наполовину в кибитку, он оправил на мальчиках тулупы и прикрыл их сверху мягкой толстой кошмой.
        - Ишь, разоспались, — бормотал он, усмехаясь в обмерзшую бороду, — и гром не разбудит.
        Хорошо спится в дороге, а на холоде и того лучше, когда сквозь щели теплой кибитки пробегают свежие струйки морозного душистого воздуха!..
        Из-за метели и снежных заносов приехали в Танинское поздней ночью, уж к третьим петухам. Полупроснувшихся княжичей Илейка и Васюк вытащили из кибитки и за руки повели куда-то по глубоким сугробам. Иван смутно помнил какую-то лестницу, темные сени, где пахло хлевом, но не знал, как очутился он вместе с Юрием в жаркой избе за широким столом, и вот ест он деревянною ложкой горячие шти с полбенной кашей.
        Глаза же его постоянно смыкаются, и видит он среди мельканий ресниц, как в тумане, Юрия, положившего голову на стол рядом с блюдцем каши. Вот и его щека сама собой прижалась к дубовой доске, от которой пахнет луком и рыбой. Разопрев в тепле и духоте, не хочет он и шевельнуться, а шум и гул чьих-то разговоров слышны все глуше и глуше, и вот уж будто опять у самых ушей его шуршат полозья кибитки, а в глазах мелькают и расплываются зелено-красные решеточки, словно мелкие, мелкие соты…
        На другой день после заутрени у великого князя были гости. Приехал на охоту в Танинское с гончими и борзыми любимец Василия Васильевича боярин Владимир Григорьевич Ховрин. Обед, вопреки обычаю, прошел быстро, наспех, — уговорил Владимир Григорьевич великого князя на охоту с ним ехать. Недалеко совсем, в березовом острове, ловчий его Терентьич стаю волков заприметил третьеводни.
        - Слушай меня, Василь Василич, — с пылом восклицал боярин Ховрин, — снег-то ныне вязкой, глыбокой! Терентьич же баит, молодых волков-то в стае много. Мы их на второй аль на третьей версте загоним! Добрые у меня кони и собаки — затравим не мало!
        Василий Васильевич знал, что в Танинском у Ховрина свое подворье для наездов с охотой, а при подворье и все ухожи: изба для псарей, псарня, конюшня, погреба, медуша и поварня — хоть месяц живи, всего тут в изобилии. Вспомнил Василий Васильевич ховринских борзых и выжловков и не устоял, поехал в подворье и сыновей с собой взял. Юрий в кибитке с Илейкой поехал, а Иван с Васюком верхом поскакали.
        На дворе у Ховрина все уж для охоты было готово. В ожидании хозяина стояли и проезжали псари с высокими поджарыми борзыми на сворах и с головастыми лопоухими гончими на смычках. Шум стоял такой, что, разговаривая, кричать нужно. Ржут лошади, собаки грызутся, ворчат, лают, перекликаются охотники, ласково кличут собак по именам или ругают их, громко хлопай в воздухе арапниками, трубят рога…
        Хозяин, не давая горячиться своему аргамаку и указывая Василию Васильевичу на пару короткошерстых черных борзых в своре у своего ловчего, рыжебородого Терентьича, кричит весело и радостно:
        - Гляди, государь, оба эти хорта — угорские! Уж и хватливы же они!
        Тобе подвести их велю, а других сам, каких изволишь, выбирай: хортов ли, из наших ли псовых, или угорских. Какая твоя воля. Терентьич подведет тобе каких прикажешь.
        - Вот тех, псовых, возьму, серых с подпалинами,[69 - П о д п а л и н ы — рыжие пятна у черных и серых собак на бровях, на щеках, на груди и на ногах.] — говорит Василий Васильевич, указывая арапником на свору другого псаря с особенно длинномордыми собаками. — Примета у меня есть: не столь правило, сколь длинной щипец[70 - Щ и п е ц — морда, п р а в и л о — хвост борзой.] важен…
        - Бери, бери, господине, — зычно кричит Владимир Григорьевич, тряся светлой пушистой бородкой, — да не откажись и от других, от этих вот польских хортиц. Ух, горячи да хватливы! Лучше кобелей. Гляди, у которой щипец длинней, от ее борзят жду. Уж яз те лучшего щеня оставлю…
        Князь заговорил с подъехавшими к нему стремянными, ловчим и доезжачим, совещаясь насчет порядка охоты.
        - А какие сии вот большеголовые собаки? — спросил Иван у Васюка.
        - Выжловки, княже, — ответил тот, — на смычке они, как и борзые на своре, парой ходят. Борзые хватают зверя, а выжловки гнать приучены по зверю и лаять. Сам доезжачий с выжлятниками обучает их. Видал я ховринских-то выжловков на следу — зело гонки! Никакого зверя не упустят, так по пятам и гонят, будь то медведь, лиса, волк али заяц. Да сам вот увидишь, покажу я — стремянным твоим буду…
        Отъехав верст на пять от Танинского, охотничий поезд свернул на обширную снежную поляну, окаймленную лесами, тянущимися зубчатым гребнем по всему кругозору. Вблизи же, версты за полторы, виднелся небольшой отдельный лесок, остров из желтоствольных сосен с зелеными лапами хвои и белоствольных березок с голыми темно-коричневыми сучьями. Опушка его из густых кустов орешника, калины, бузины и боярышника казалась издали мягким меховым околышем огромной лесной шапки, брошенной на снег.
        Охотники остановились, разбирая своры борзых и смычки выжловков, спутавшиеся в пути. Стремянные подвели своры к князьям. Подъехавший ловчий указал Василию Васильевичу и боярину Ховрину их места у опушки, по краям поляны, указал и княжичу Ивану, где стоять ему с Васюком, а также и всем своим борзовщикам. Доезжачий стал отдельно с выжлятниками.
        Когда все разместились, Терентьич оглядел внимательно все поле и, оборотясь к доезжачему, приложил руку ко рту и громко закричал через поле:
        - Закинь выжловков на остров-то!..
        По знаку доезжачего выжлятники подтянули смычки гончих и поскакали, огибая остров с двух сторон. Они должны были, оцепив лесок, начать гон с другой его стороны, гнать зверя на чистое поле.
        Княжич Иван остался один с Васюком и, щурясь, смотрел на синее, еще по-зимнему сияющее небо и на сверкающий от солнца крупнозернистый снег. Он ни о чем не думал и только жадно прислушивался в звонкой тишине полей к далеким, чуть слышным выкрикам, доносившимся с острова. Так же напряженно прислушивался и Васюк.
        - Со смычков спущают, — сказал он Ивану, и как раз в это время далекий звонкий лай зазвенел с острова.
        С каждой минутой лай становится громче и громче. Вот уже слышны отдельные голоса, нетерпеливое повизгиванье и подвыванье наиболее горячих псов. Вот вовсю заливаются справа, вот еще сильнее тявкают, лают и визжат слева.
        - Гонят! — с прерывистым вздохом не сказал, а выдохнул Васюк.
        Иван почувствовал, как сердце задрожало у него под самым горлом, а губы сразу пересохли. Собачий лай приближается, крепнет, сливается в спутанный хор, и, как взмахи хлыста, прорезает его иногда тонкий сверлящий визг. Вот слышно уж и псарей.
        - Ату! Атата! — раздаются их вопли и выкрики. — Ату! Атата!
        Борзые нетерпеливо завозились на сворах, скуля и порываясь вперед, но Иван и Васюк не обращают на них внимания. Словно застыв, сидят они на конях, всем телом подавшись вперед и жадно впиваясь в опушку острова.
        Вот справа, за четверть версты от них, стрелой из острова вылетел зверь и, взметывая снег, помчался по полю. За ним другой, третий, потом сразу три и еще четыре волка!
        Тотчас же из всего полукруга опушки вырвались из кустов высокие поджарые борзые, а следом за ними поскакали на конях охотники.
        - Спускать свору? — крикнул Иван, дрожащими пальцами перебирая сыромятный ремень, но Васюк только отмахнулся от него рукой.
        Охотники вместе с собаками врезались в стаю волков, и стая сразу распалась. То парой, то в одиночку волки помчались в разные стороны.
        Каждый охотник отдельно погнался со своими борзыми за одним, только им облюбованным, волком.
        Иван начинал понимать, что и как происходит перед его глазами. Вот и выжловки выскочили из острова, но псари ловко и быстро привычным приемом снова берут их на смычки.
        - Что ж мне-то деять? — шепчет Иван в недоуменье и оглядывается на Васюка.
        Тот резким движением арапника указывает на поле. Иван взглядывает вперед и видит: два серых волка бегут вперевалку прямо на него. Внезапно его охватил страх. Много сказок и рассказов с детства слыхал он о волках, и вот эти широколобые, страшные, зубастые звери мчатся на него…
        - Свору спускай! — слышит он крик Васюка, но по спине у него бегут мурашки, а руки плохо слушаются.
        Вот уже четыре борзых, спущенные Васюком, несутся наперерез волкам.
        - Спускай, не зевай! — кричит Васюк, и Иван, наконец овладев собой, быстро спускает свою свору.
        Его пара муругих[71 - М у р у г и й — рыжевато-желтый или темно-серый мех в темных или черных волнистых полосах и пятнах.] псов опередила борзых Васюка. Волки остановились на мгновенье и, поворачиваясь всем телом то в одну, то в другую сторону, оглядели поле. Один из них, что крупней и серей, неожиданно бросился назад к острову, подмяв борзую. Другой рванулся за ним, но муругие Ивана оттеснили его назад. Матерой же крупными скачками подбежал к самой опушке и скрылся в кустах.
        - Будем загонять молодого! — крикнул Васюк. — Скачи за ним, Иванушка!
        Они поскакали оба за волком. Тот все чаще и чаще при быстром беге тяжело проваливался в снег, выпрыгивал из образовавшейся ямы, но так же быстро бежал дальше, хотя и увязал выше брюха. Поджарые длинноногие борзые вязли меньше волка и, нагнав его, бежали за ним сзади и по сторонам. Время от времени волк поворачивался на бегу к собакам и щелкал зубами. Собаки отскакивали. Волк, выигрывая время, несколько уходил вперед, но, уж заметно уставая, замедлял бег. Иван и Васюк легко нагнали на конях и волка и борзых. Иван видел зверя совсем близко. Вдруг Васюк, ударяя коня в бока острыми шпорами и яростно взмахивая нагайкой с куском свинца на конце, погнался за волком и закричал во весь голос Ивану:
        - Сей часец нос ему перебью! С единого удара насмерть!..
        Мимо собак Васюк поскакал прямо на зверя, но волк будто понял угрозу и, напрягая все силы, быстрей замелькал ногами, затиснув хвост меж задних ног и прижав со страха уши, словно ожидая удара. Делая отчаянные скачки, он, прыжок за прыжком, снова опередил собак и пробежал далеко от Васюка.
        - Улю-лю! Атата! — закричал тот неистово и снова погнал коня.
        Волк же, то выпрыгивая, то зарываясь в снег, скакал все дальше и дальше. Так же, словно ныряя в снегу, гнались за ним борзые, но заметно отставали.
        - Уйдет! — громко вскрикнул Иван и, не жалея плети, погнал коня.
        Опять волк и собаки стали приближаться к нему, будто снежное поле вместе с ними само передвигалось назад. Иван опять близко видел ощетинившегося зверя с неповорачивающейся шеей и прижатыми ушами.
        Догнав Васюка, Иван хотел что-то крикнуть ему, но сразу забыл все.
        Внезапно повернувшись всем телом к наседавшему на него кобелю, волк рванул его зубами. Собака взвизгнула и кубарем завертелась на месте, густо кровеня снег, но борзая из своры Ивана прянула на зверя с другой стороны и вцепилась в загривок. Как пиявки, сразу впились в волка остальные собаки и растянули зверя. Васюк пал на него камнем с коня и схватил его левой рукой за дрожащие уши, а в правой блеснул у него нож. Зверь захрипел и упал набок. Кровь захлестала у него из горла, язык вывалился, но большой, еще живой глаз, постепенно угасая, дико глядел, казалось, прямо на подъехавшего Ивана. Княжич был возбужден и радостен, но взгляд умиравшего зверя отяжелил его сердце. Стало жаль молодого красивого волка с густой сероватой шерстью.
        - Добрая полсть из такой шкуры выйдет! — весело крикнул Васюк, обтирая окровавленный нож об шерсть волка.
        После охоты выехали в Братошино почти затемно, а в ночь стало тепло и опять пошел снег. Боярин Ховрин с небольшим отрядом из псарей своих поехал провожать Василия Васильевича.
        За поздним ужином в Братошине Владимир Григорьевич сидел рядом с великим князем. Они пили водку и мед. Василий Васильевич шутил и смеялся над советами своего любимца.
        - Зря ты страшишься, словно конь темного куста, — говорил он громко, — по вотчине ведь своей еду, не в чужой земле!
        Но боярин Ховрин морщил лоб, крепко сдвигая брови.
        - Смотри, государь, — промолвил он озабоченно, — в такое время можно ли оплошным быть? Воля твоя, а яз буду со своим отрядом в деревеньке Горелой, что у реки Вори, к Радонежу поближе. Ты же от своей стражи хоть малое число воев оставь на дороге, не доезжая монастыря, а коль будет случай какой злой, ты загодя и борзо о том узнаешь.
        Василий Васильевич согласился в угоду любимцу своему и добавил:
        - Ныне никакой пакости мне не сотворят ни Шемяка, ни можайский. Стали сии звери ручными. Токмо для-ради покоя твоего содею по твоему совету: поставлю своих воев на Паже-реке.
        Иван, глядя на смеющиеся, веселые глаза отца, тоже улыбался. Он считал его правым, и страхи Ховрина казались ему такими же детскими, как страх Юрия в темной кибитке. Теперь Иван гордился отцом и верил в его силу, вспоминая, как раненый Ростопча рассказывал бабке об удалом бое великого князя с татарами Улу-Махмета. Все же конца разговора он не дослушал — разморил его сон, и еле-еле дошел он до скамьи, где ему постель постелили.
        На другой день, в первом часу после обеда, поезд князя выехал из Братошина к небольшому граду удельному, к Радонежу, срубленному на высоком мысу у слияния рек Вори и Пажи, в двух верстах от села Воздвиженского, что стоит на самой дороге из Москвы, в четырнадцати верстах от Сергиевой обители.
        Здесь Владимир Григорьевич Ховрин свернул с большой дороги влево, поехав со своей стражей по льду вдоль Вори к Радонежу, а Василий Васильевич оставил малое число воинов справа от Радонежа, у села Воздвиженского, на крутом берегу Пажи, и двинулся со всем своим поездом к монастырю в четвертом часу дня. А день был вёдрен и ветрен, с оттепелью. К заходу же солнца, когда поезд на рысях подъехал к Клементьевой горе, стали набегать тучки.
        У оврага, промытого речкой Кончурой, великий князь приказал остановиться и вместе с Иваном пошел пешком к Никольским воротам, у северной стены монастыря. Княжич впервые увидел прославленный монастырь, такой простой и суровый. Весь деревянный, с деревянными стенами и башнями, он словно врос в голое темя лесного холма. Только один белокаменный собор Святыя живоначальныя троицы с золочеными маковками и крестом величественно возвышается среди обступивших его тесным четырехугольником маленьких деревянных келий братии. Крупнее этих избушек только храмина братской трапезной, построенной на юг от собора; позади келий, у восточной стены, келарские палаты для угощенья и ночлега почетных гостей и высокая деревянная звонница с тремя колоколами, недалеко от собора, к западу от него. Но всего не мог хорошо разглядеть Иван. Когда он спускался с горы, идя вслед за отцом, стены монастыря как будто росли, подымаясь все выше и выше, а все постройки словно проваливались между ними.
        В Никольских воротах великого князя при звоне колоколов встретил с крестом и святой водой сам игумен со священниками и диаконами, все в шитых золотом ризах.
        Великий князь умилился от радости и воскликнул, обращаясь ко всей братии монастырской:
        - Удостоил мя господь снова святыни сии видети! Молитвами святых отец и всех христиан спас мя Христос от мучений и смерти, извел из полона!..
        После краткой молитвы Василий Васильевич, благословясь у игумна и поцеловав крест, вступил с сыновьями во двор прославленной обители.
        Поднявшись от Никольских ворот к собору, вошли все в храм через главные западные врата.
        Княжич Иван с изумлением остановился посередине церкви, дивясь обилию в ней света, казалось втекающего широкими волнами через легкий купол и окна в стенах. В этом свете сияли, играли и переливались всеми цветами на стенах яркие краски росписи, словно освещенные горячими лучами солнца.
        Даже внизу у стен и в углах, где все уже тускнело, наступающая тьма не могла еще загасить радостных красок.
        Никогда и нигде Иван не видал такой росписи и красок на стенах, на иконах алтаря и в глубине купола. Даже икона, виденная им без оклада в Переяславле у кузнеца Полтинки, не могла по краскам равняться по красоте этой церковной росписи.
        Засмотрелся Иван, забыл все и не слышал, что отец зовет его. Очнулся, когда Васюк взял его за руку и зашептал:
        - Пошто нейдешь-то? Государь тя кличет ко гробу преподобного. Иди уторопь, а то осерчает государь-то! Гневлив он…
        Княжич поспешил к правому приделу, где у южной стены, между клиросом и входными дверями, возвышается деревянная сень над гробом Сергия Радонежского. Здесь на дубовом гробе, покрытом парчой, стоят в головах святого его келейные иконы, — а сбоку висит на стене образ самого Сергия, шитый во весь рост на шелковой пелене. Пелена эта дивно изготовлена монастырскими вышивальщиками по иконе инока Рублева, лик же Сергия на ней самим знаменитым иконописцем шит. От лика преподобного почему-то стало страшно Ивану. Особенно пугали глаза. Ясные и не строгие, они как-то холодила грудь и сердце княжичу. Казалось, Сергий глядит прямо в душу всякому, кто взглянет на него…
        Заметив подошедшего сына, Василий Васильевич ласково улыбнулся ему.
        - Велика святыня сия, — сказал он Ивану, — и яз упования свои на сию святую стражу возлагаю более, чем на дружины свои. Знай, Иванушка, мы здесь крест целовали с братьями моими, князьями Шемякой и можайским, идучи на царя Улу-Махмета. Боясь проклятий, не дерзнут они, при всем зле своем, на измену пойти и клятвы свои порушить…
        Он замолчал от волнения, пал на колени и, обратясь к Ивану, сказал:
        - Помолимся же, сыне, преподобному Сергию у его гроба, да ниспошлет он нам силы и оградит нас от бед…
        На другой день, тринадцатого февраля, княжичей не будили к утренним часам — они встали позже, только к самой литургии.
        Войдя в собор с Васюком, княжичи прошли мимо иноков к правому клиросу, где недалеко от гроба преподобного Сергия стоял великий князь.
        Иван и Юрий встали рядом с отцом. День был погожий, и солнце сквозь голубую дымку ладана, клубившегося от кадил, пронизывало храм со всех сторон широкими полосами света. Радостно играли краски стенной росписи и горели яркими цветами на иконах иконостаса, блестело золото и сверкали камни самоцветные на окладах и крестах. Вспыхивали нежданно ризы священников и диаконов, когда входили они в полосу света.
        Радость и покой охватили душу Ивана, и, слушая духовное пение, поглядывал он на отца, молившегося рядом с ним с умилением и кротостью.
        Пропели херувимскую, и тихо стало совсем, слышно лишь невнятно молитвы из алтаря да звяканье цепей о крышку кадила у диакона, кадившего перед образами. Загрезилось Ивану, как в сказке, и вдруг шум, говор в дверях, суета и волнение нарушили благочиние и благолепие церковного служения.
        Оглянувшись назад, княжич увидел в дверях Семена Архипыча Бунко, что недавно отъехал от них к Шемяке. Переводя с недоумением глаза на отца, заметил Иван, как потемнел и нахмурился он, а ноздри его широко раздулись.
        Бунко же шел быстро, торопясь скорей подойти к великому князю.
        Сразу все замерло в храме, тревога охватила всех, а некоторые из бояр великого князя, что вместе с ним приехали, сменились с лица. Бунко тоже был бледен, и губы его дрожали.
        - Великий государь, — заговорил Бунко, голос у него срывался, — великий государь, прости слугу своего… Токмо для-ради тобя и чад твоих, для-ради Москвы нашей…
        - Ну? — резко перебил его Василий Васильевич. — Что тобе надобно, раб лукавый?
        - Прости, государь, — продолжал Бунко. — Вести худые и грозные принес, прости за то…
        - Какие вести?
        - Идет на тобя князь Димитрий Шемяка да князь можайский ратию, идет со воем злом на тобя! Изгоном из Рузы на Москву идут…
        Бунко смолк, опустив голову, а Василий Васильевич зло рассмеялся и, обратясь ко всем своим людям и к духовным отцам, громко воскликнул:
        - Сии слуги неверные, они смущают нас, а яз со своей братией в крестном целовании! Не может так быти, лжа то на братьев моих!
        И, гневом распалясь, приказал великий князь выгнать изменника своего из монастыря вон. Бунко же, устрашась гнева его, выбежал из храма к коню своему, а люди из княжой стражи погнались за ним.
        Все это испугало Ивана. Вспомнил он предупреждения бабки, и казалось ему, что отец не так сделал, как нужно; а что нужно, Иван и сам не знал.
        - Не гневись на меня, государь, — сказал в это время один боярин, — может, Бунко и зря баил, воровства ради, а может, и правду. Пошлю-ка яз к Радонежу еще воев десяток на всяк случай…
        Иван обрадовался такому совету, но с тревогой смотрел на отца, ожидая, что скажет он. Василий Васильевич больше уж не гневался, а сразу стих, как всегда, и успокоился. Обратясь с улыбкой к боярину, сказал он весело:
        - Посылай, Семен Иваныч! Ты, вижу, как и боярин Ховрин, страшлив вельми…
        Среди густых лесов, зимой совсем непроезжих, вьются дороги только по речным руслам да по недлинным просекам между замерзших рек, там, где летом волоки были или гати настланы. Растянувшись в ниточку, скачет десяток воинов к Радонежу, где меж этим градцем и селом Воздвиженским, на самом угоре крутого берега Пажи, оставлен был Василием Васильевичем дозор.
        За час проскакали конники из Сергиевой обители все четырнадцать верст до реки Пажи. Еще издали видят дымок от костра, и коновязи с конями, и воинов у самого костра.
        - Ну и Дозор! Чтоб им пропасть! — кричит передовой Митрич. — Как на ладони сидят!
        - И костер еще развели! Чай, пшено варят, — смеясь отозвался ближний конник. — А вон, гляди! Заметались, нас приметили…
        - Ну и бараны! — крикнул опять Митрич. — Всполошились, а разуму нет, что мы с монастыря, а не из Москвы гоним. Вон Андреяныч шапкой машет, узнал…
        Конники съехали с дороги, и сразу снег стал коням по брюхо. Шагом пошли, будто вброд по воде.
        - Здорово, Андреяныч, — крикнул Митрич весело. — Не утонем мы тут?
        - Не бойсь, — ответил, смеясь, Андреяныч, — глыбже девяти пядей[72 - П я д ь — старинная мера длины.] нигде нет!
        - У нас один Гришуха утонул было, — крикнул рослый парень, — зашел вброд по самый рот! Ладно не вода, а то захлебнулся бы!..
        Все захохотали, хорошо зная, что ростом Гришуха в обрез восемь пядей.
        - Что? Сменять нас приехали? — спросил Андреяныч. — Иззябли мы тут, студено в сырости да на ветру…
        - Где сменять! — злобно буркнул Митрич. — Шемяка, бают, окаянный, сюды идет, а может, и врут, на ветер лают. Пока же грейся вот, православные! Князь водки с нами прислал — у кажного по две сулеи. Нас десять, и вас десять — всем по одной…
        - Го-го! — радостно зашумели кругом. — Да будет здрав государь наш!
        - Садись к огню, у нас каша поспела!
        - Попьем-поедим во славу государеву!..
        - Пить-то пей, — сурово заметил Митрич, — а на дорогу гляди!
        - Что глядеть-то! — усмехнулся Андреяныч. — Вон она вся на виду, отсюда ее до самого бора видать.
        - А вас и еще лучше видать, за целую версту мы вас узрили… Эй, гляди, едут из бора-то…
        На дороге показались многие сани-роспуски с кладью, закрытой рогожами, а на иных полстями из войлока. Позади же каждого воза один человек идет.
        - То сироты монастырские, — засмеялся Андреяныч, — поди, рыбу под рогожами в обитель на возах везут, а мы и водку пьем, да страшимся…
        - Бери ложки-то, — крикнул веселый рослый парень, — не кажный день пшено с водкой едим! Выпьем по полной, век наш недолгой!..
        Он выпил и, крякнув, добавил со смаком:
        - Нет питья лучше воды, коли перегонишь ее на хлебе!..
        - Что и баить, — отозвался Митрич, — слеза хлебная…
        - А обоз-то все идет, — удивлялся Андрияныч, — сколь добра чернецам везут!..
        Возов двадцать выехало из бора и, растянувшись по дороге, подымаются в гору уже позади дозора. Вдруг всполошился малорослый Гришуха.
        - Смотри, смотри, Андреяныч, — закричал он, — из леса воины скачут!..
        Схватились все с мест, к коновязям бросились, чтобы на коней пасть, а позади них, видят, весь обоз остановился. Взметываются на возах рогожи и полсти, а из-под них воины в доспехах с каждых саней по двое вылазят, да и те, что по одному за возами шли, тоже в доспехах. Окружили мигом отряд Митрича со всех сторон, а тут и конники пригнали, к самому костру подъехали.
        - Вяжи их, — кричит боярин Шемякин, Никита Константинович, — бери у них коней, имай снаряжение!
        Переглянулся Митрич с Андреянычем и рукой безнадежно махнул, указав на дорогу, где еще человек сто конников неслись вскачь.
        - Гляди, не зевай! — грозит своим воинам боярин. — Все в ответе!
        Правых не будет! Не упущай ни единого, чтоб никто упредить Василья не мог!..
        Отзвонили церковные звоны, и великий князь с сыновьями своими, придя в келарские хоромы, сел за трапезу. Весело за столом, «седьмица сплошная», всеядная, и на столе стоят всякие снеди в изобилии, и пиво, и меды монастырские стоялые. Пар идет от больших мис с жирной ухой, а на блюдах кругом хлеб монастырский пшеничный, рыба провесная, икра паюсная, огурцы соленые, яблоки моченые, оладьи с медом, кисели сыченые, и морошка, и клюква, и брусника, с медом варенная.
        В слюдяных же окнах горит блестками ясное солнышко, рассыпается искрами на золотых и серебряных чашах и блюдах, светит прямо в глаза Ивану, смотреть мешает. Хмурится княжич, на отца поглядывая, а тот смеется, шутит с монахами, пьет чарку за чаркой с прибаутками.
        - Кушай, господине, — ласково говорит келарь, — не обессудь: по простоте мы живем, без хитрости! Чем богати, тем и ради…
        - Яз тобе по душе сказываю, — отвечает Василий Васильевич, — все добро у вас — уха сладка, варея гладка, будто ягодка. Благослови, отче, водки стопку единую… Говорят люди книжные: «Аз есмь хмель, высокая голова, боле всех плодов земных!»
        - Княже, княже! — закричал Васюк, вбегая в трапезную. — Пригнал Илейка с Клементьевой горы, баит, Шемякины вои изгоном пригнали…
        Побелел Василий Васильевич как снег, вскочил из-за стола и к окну.
        Видит, от села Клементьевского воины в доспехах скачут. Помутилось в глазах его, и, тряхнув головой, вскричал он:
        - Измена! Пошто не послушал яз Бунко!
        Подбежал потом к Васюку и сказал ему на ухо:
        - Живота не щади, а сыновей моих упаси! О собе же яз сам, как бог даст, промыслю…
        Выскочил он в сени, бегом на конюшенный двор спешит коня взять, к князьям Ряполовским скакать или к Ховрину, к реке Вори…
        Застыл будто весь сразу Иван, встал и стоит недвижно. Кажется ему, сон видит он страшный, а кругом все разбежались и попрятались, кто куда.
        Вдруг Юрий заплакал таково жалобно, что оторвалось сердце Ивана, обернулся он к братику малому, обнял его крепко.
        Утер слезы Васюк и, схватив за руки обоих княжичей, побежал с ними вниз по лестнице, а в нижних сенях в боковую дверь втащил, в келию пивного старца,[73 - П и в н о й с т а р е ц — помощник келаря, ведает всем, что относится к варению пива.] отца Мисаила. Тут и старик Илейка был. Не узнал его сразу Иван — в рясу старик одет и ворох ряс на полу разбирает.
        - Одевай детей-то, — сурово сказал отец Мисаил. — Длинны будут, можно подол-то обрезать…
        Взглянув на Ивана, он добавил:
        - Ишь ты, господь взрастил: тобе и с мужика впору будет.
        Васюк одел Ивана монахом и сам нарядился в рясу. Юрию не нашлось ничего подходящего — мал был, шапку чернецкую только надели.
        - Князь-то — у гроба Сергия, — вздохнув, молвил пивной старец, — пономарь Никифор замкнул его во храме на ключ. Не был князю конь готов, ибо сам великий князь упреждение бунково лжой охулил…
        Васюк досадливо дернул головой и сказал сердито:
        - Поверил государь ворогам своим во лжи, а правды узнать не восхотел из-за гнева своего…
        - Что ж, — вмешался Илейка, — надыть к Пивной башне идти, а то прискачут злодеи, весь двор займут. Сюды тоже нагрянут.
        - И то, — засуетился отец Мисаил, — идем сей же часец. В ночи пришлет нам туда конюшенный старец двое саней об один конь, аз же снеди дорожной вам соберу…
        Вышли все из келарских хором черным крыльцом прямо к собору Святой троицы. Илейка, держа на руках Юрия, шел рядом с отцом Мисаилом впереди, а следом за ними Васюк с Иваном.
        Вдруг отец Мисаил сделал знак остановиться и прижался за углом к стене храма, маня всех к себе. Прижался к стене и княжич Иван, глядя вниз к Никольским воротам, куда молча показал всем пивной старец.
        Снизу, взметывая снег, мчались во весь дух шемякины конники, а впереди них Никита Константинович с криком скачет, словно сбесил его кто.
        Подскакал он вплотную к собору да у передних дверей, где конь его запнулся, пал прямо с размаху на камни, что при входе в помост вделаны.
        Бросились конники на помощь боярину, подняли с земли, а он лицом бледен, едва дышит, шатается, будто пьяный…
        - Наказует господь за измену, — прошептал отец Мисаил и, перекрестившись, добавил: — Исусе Христе, сыне божий, заступи и спаси государя нашего…
        Конский топот и крики внизу заглушили молитву старца — сам князь Иван Андреевич со всем своим воинством в монастырь прибыл. Завидя боярина Добрынского, закричал он ему еще издали во весь голос:
        - Где великий князь?
        Но Никита Константинович еще не пришел в себя, и трудно ему было отвечать.
        - Где великий князь? — уже сердясь, воскликнул Иван Андреевич снова, подъезжая к боярину. — Тобя, Никита Костянтиныч, спрашиваю; где князь?
        Вдруг Иван услышал такой знакомый и словно чужой голос, вопиявший из храма:
        - Брате, помилуй мя!..
        Страшен голос от нестерпимой тоски и отчаянья, и сразу задрожали руки у Ивана, и словно разорвалось в груди от тоски и боли.
        - Тата! Та… — не помня себя, вскрикнул он, но крик сразу пресекся под широкой ладонью Васюка, зажавшего княжичу рот.
        А из храма все еще слышался громкий истошный вопль.
        - Братие! — выкликал Василий Васильевич не своим голосом. — Не лишите мя зрети образа божия, и пречистыя матери его, и всех святых! Яз не изыду из обители сей и власы главы своея урежу здесь!..
        Иван медленно отвел руку Васюка и, не слушая больше и ничего не видя кругом, покорно пошел за ним. Немного в стороне от них, держа Юрия на руках, шел Илейка возле отца Мисаила.
        Медленно, словно в бездну, спускались они к Пивной башне, что стоит у самых Никольских ворот. Понял Иван все, что происходит, и враз заледенел весь.
        Услышав голос великого князя, усмехнулся князь Иван Андреевич, слез с коня и подошел к дверям храма. И тихо кругом стало, ждут все, что будет.
        Вот загремели железные двери южных врат — отворил их сам великий князь и стал на пороге. В руках у него икона, что лежит всегда на гробе Сергия.
        Бледен Василий Васильевич, но глаза его огнем жгут, и вдруг тихо так сказал он Ивану Андреевичу, а будто копьем пронзил каждого:
        - Братья, целовали мы сей животворящий крест и сию икону здесь, в церкви Живоначальныя троицы, у сего гроба Сергия: не мыслити нам зла друг другу, не хотети ни которому из братьев лиха…
        Он вздохнул глубоко и с силой особой вопросил:
        - Ныне ж не ведаю, что будет со мной…
        Смутился князь можайский и, пряча глаза свои от великого князя, завилял лисьим хвостом, заговорил ласково:
        - Господине! Государь наш! Ежели захотим тобе лиха какого, то будет лихо и над нами! Но творим мы сие христианства ради и твоего окупа. Увидят сие татары, с тобою пришедшие, и облегчат нам окуп, который ты отдать обещал…
        Враз умысел весь — и Шемяки и можайского князя — ясен стал Василию Васильевичу. Ничего не сказал он, молча вошел в церковь, положил икону на место и пал ниц пред гробом чудотворца.
        - Нет мне, кроме тобя, господи, ниоткуда помочи! — прошептал он и сильно зарыдал.
        Трясясь и всхлипывая, стал он громко читать молитвы, и так это было тяжело и жалостно видеть, что все, даже князь можайский и Никита Константинович прослезились. Когда же великий князь затихать стал, Иван Андреевич отер слезы и, выходя из церкви, сказал боярину Никите вполголоса:
        - Возьми его!
        Смолк в это время совсем Василий Васильевич и встал с каменных плит, будто и не житель мира сего, чужой всему, что кругом него есть. Обвел он окрест пустыми глазами и тихо и горестно воскликнул:
        - Где же брат мой, князь Иван?
        Вместо ответа подскочил к нему боярин Никита Константинович и, грубо схватив за плечо, молвил с торжеством и со злобой:
        - Поиман еси великим князем московским Димитрием Юрьичем!
        - Воля божия да будет, — глухо сказал Василий Васильевич и перекрестился.
        Как вошел княжич Иван в жилой покой Пивной башни, так и приник к окну, выходившему к собору Святыя троицы. Слюда в окне была закоптелая и поцарапанная — мутно через нее видать, и княжич, приподняв немного нижнюю половину, стал смотреть в щелочку.
        У собора стояли конники и пешие воины, оцепив храм со всех сторон. Из южных врат вышел князь Иван Андреевич и пошел к хоромам келаря.
        «Хорошо, что ушли мы оттуда, — подумал Иван, — а то бы…»
        Мысли его оборвались сразу, и сердце упало, оторвалось словно. Видит он, как воины кучей вышли из южных же врат, а среди них его отец в одном теплом кафтане, без шапки. Низко склонил голову Василий Васильевич, словно хочет скрыть лицо. Вот и боярин Никита Константинович вышел веселый, кричит воинам своим:
        - Щупай карманы боярские! Да и рухлядь бери — все за окуп пойдет! Их в полон брать не будем. Пусть в одних портах тут за грехи свои богу помолятся!..
        С криком и хохотом рассыпались воины Шемякины по двору монастырскому.
        Окружившая Василия Васильевича стража Шемякина ведет его прямо к Пивной башне, к голым саням, в которых чернец сидит вместо возницы. Жадно, неотрывно глядит на отца Иван.
        - Тата, матунька… — шепчет он и добавляет: — Помоги нам, господи, сотвори, господи, чудо! Разрази громом Шемяку и всех слуг его, господи…
        Подвели Василия Васильевича к саням, и, когда садился он, чернец накинул ему на плечи нагольный грязный тулуп и надел на голову овчинную шапку, какую сироты носят. Василий Васильевич даже не поправил шапки, надетой криво, и сел в сани, как мешок опустившись в них. Ничего будто не видит и не слышит он, а вдруг вот забеспокоился, поднял голову, словно взгляд сына почуял. Посмотрел он на Пивную башню, и увидел Иван глаза отца. Широко и горестно открыты они, тусклым взглядом осматривают окна башни, словно ищут; вот глядят прямо на Ивана, но ничего не видят и погасают совсем, как погас там, на охоте в Танинском, волчий глаз…
        Уронил княжич голову на подоконник и горько заплакал. Вдруг дрогнул весь: кто-то за плечо его легонько взял.
        - Не бойсь, — услышал он голос Илейки, — я с Васюком тутось. Не бойсь, сохранит господь государя-то, не выдаст злодеям…
        - В Москву повезут, — добавил с печалью пивной старец Мисаил, — заточат, но руки поднять на государя законного не посмеют. Верь, отроче, перед церковью святой не посмеют изменники, ибо все отцы духовные за князя московского грозно голос возвысят!..
        Глава 10. Бегство
        После ужина княжичам прямо на полу постелили овсяной соломы, накрыв ее сверху толстой кошмой, чтобы не сбивалась. В середине легли Иван с Юрием, а по краям — Васюк, Илейка да пономарь Никифор, что Василия Васильевича тайно в соборе замкнул, спасая его от изменников. Отец Мисаил оставил Никифора в Пивной башне при детях на послуги разные.
        Спать повалились, не раздеваясь. Выезжать надо затемно, пока еще монастырь спит, да и начеку следует быть. Кто знает, вороги могут вернуться в обитель, если вздумают искать княжичей. О просыпе же и речи быть не может — Илейка, старый звонарь, привык часы чутьем угадывать.
        Юрий как лег, так и засопел носом, но Иван не мог заснуть. В завываньях ветра ему голос отца раза два померещился, будто он там, за слюдяным окном, жалобно так прокричал среди шума метели. Защипало в глазах у Ивана, и страшно стало, хоть кричи, но княжич сжался и, отогнав все думы, словно окаменел весь. Крепко зажмурив глаза и не двигаясь, лежал он под тулупом, и оттого, что вдруг он перестал думать, перед глазами его пошли видения. Путались видения, мешались одно с другим, но ясней всего пожар московский увиделся — огонь кругом полыхает, шум, крик, суета.
        Вдруг все это исчезло, и опять Иван мысли собирает и ясно уж слышит близко около себя тихие голоса и шепот.
        - Они у Москвы, как у берлоги медвежьей, стояли, — говорит Илейка вполголоса, — ждали, когда хозяин уйдет…
        - Нечего им и стоять у Москвы было, — перебил его Васюк, — когда в самой Москве воры государевы прячутся. Помнишь юрода, в цепях-то? Эвот вон когда ходил еще! Старая государыня тогда вызнала, подослан был юрод из Чудова.
        - У нас в обители, — прерывающимся шепотом заговорил пономарь, — некии от иноков да и от старцев есть, они воздаяния от Шемяки ждут…
        - Что ж они о княжичах не доказали?
        - Господь оградил, — с убеждением сказал Никифор, — заступился за их преподобный Сергий по молитвам великого князя.
        Опять видения пошли перед глазами Ивана, только понять их он совсем уж не может, — закружились, заметались, как снег в метель, и все сразу исчезло.
        Проснулся Иван, когда совсем еще темно было. Свет в слюдяные окна Пивной башни словно не смеет еще войти, стоит серой мутью у самой слюды, а на ней только и видно что переплеты оконных рам. Все уж в Пивной башне, кроме Юрия, встали. Иван вылез из-под теплого тулупа, и его сразу охватил холод, зубы застучали, и дрожь по всему телу забегала.
        В темноте полной стали спускаться все по лестнице во двор монастыря.
        Шли молча, словно подкрадывались. Юрия несли на руках, а Ивана кто-то вел в темноте, слегка подталкивая то вправо, то влево. Вот тихо скрипнула и стала отходить от косяка наружная дверь. Ветром и холодом пахнуло в лицо Ивану, и в белесой тьме он разглядел на снегу неясные пятна саней и лошадей. Видно было, что это поезд подвод в десять.
        Спросонья еще больше зяб теперь Иван, позевывал и сильней стучал зубами. Илейка положил в сани спящего Юрья, запахнул полы надетого на него тулупчика и, зарыв в сено, укутал кошмой. Это уж ясно видел Иван — с каждым мигом становилось светлей, и всё кругом: и стены, и башни, и подводы, и кони, и люди — будто выходило наружу, выплывая из рассветных сумерек.
        Васюк шепнул Ивану на ухо:
        - А мы с тобой в сии вот сани.
        Он указал на розвальни с сеном:
        - Запахни тулуп-то и ложись в сено. Я тя полстью укутаю. Вишь, народу сколь набралось? Наши все: из слуг, из стражи, и бояре есть. Удалось им тоже схорониться от злодеев…
        Когда Иван был окутан со всех сторон, Васюк сел на облучок и, сняв шапку, перекрестился.
        - Ну, теперь с богом! — сказал он и, нагнувшись к Ивану, добавил шепотом: — В Боярово ко князьям Ряполовским поедем…
        Передние подводы тронулись, а за ними и их сани, и опять Иван услышал, как знакомо скрипит и шуршит снег под полозьями, будто у самых его ушей.
        День и ночь шел поезд — шагом по просекам, на рысях по речным руслам.
        Как во сне, княжичи проезжали глухие леса, где огромные, прямые, как стрелы, высились сосны, березы и ели. Густыми стенами стояли деревья по берегам рек, еще отягченные снегом, словно вспухшие белыми наростами. По насту, запушенному сверху недавними метелями, пересекаясь и путаясь, тянулись во все стороны звериные следы — и волчьи, и заячьи, и лисьи, и куньи, и соболиные — и широкие выбоины от лосиных копыт, а в одном месте видели княжичи круглые отпечатки рысьих лап.
        - Тут она с дерева прыгала, — объяснил Васюк, — на зайца, на птицу ли какую, да промахнулась. Вишь, ни мятева на снегу нет, ни пера, ни шерсти, ни крови…
        Днем Юрий переходил в сани к Ивану, и княжичи были до вечера вместе.
        Третий день уж так ехали, а погода была вёдреная, тихая, совсем без ветра.
        Солнце пригревало даже в лесу, и с тихим ропотом падали повсюду с ветвей капельки, а снег стал совсем зернистым и блестел на солнце, играя райками, как радуга.
        Проехал поезд по реке Шерне, выехал потом волоком на реку Киржач, где монастырь основан преподобным Сергием, а там по льду вверх по Киржачу, до истоков его. Отсюда круто на восток повернули, по мелколесью погнали ко граду Юрьеву Полскому.
        Когда из лесов выезжать стали, подошел к княжичам боярин Семен Иваныч, что послал воинов из обители на помощь страже великого князя.
        Взглянул на него Иван и вспомнил, как Бунко в собор зашел, как отец на него гневался, и молвил тихо боярину:
        - Не послушал тата Бунко…
        - Так господь судил, — печально сказал боярин. Отвернув полы старого тулупа и показав княжичам рваную рясу, добавил с горечью: — Донага всех злодеи ограбили. Да благо и то, что живота не лишили…
        - А где боярин Ховрин? — спросил Иван.
        - А бог его ведает, — вздохнув, ответил Семен Иванович. — Вон, видишь, пятно на снегу? Там, у речки Колокши, Боярово князей Ряполовских.
        От их вести будут. Старшой-то, князь Иван Иваныч, братьев, как сыновей, доржит. Грозен…
        - Са-адись, на-а са-ани-и! — раздались крики спереди и, передаваясь с подводы на подводу, покатились по всему поезду.
        - На рысях пойдем, — крикнул, убегая вперед, Семен Иванович. — Слава богу, опять дорога накатана!
        Поезд обогнул овражек и начал спускаться по пологому скату к руслу Колокши. С каждой пядью вперед ясней и ясней выделялось в снегах село Боярово среди ветел, берез и густого ивняка.
        Четко видно Ивану деревянную церковь с погостом, а за ней, перед кучками изб с огороженными дворами, высятся большие хоромы за крепкой бревенчатой стеной. Со двора хором тянется змеей отряд конников человек в полтораста. Верхушки шлемов их горят и сверкают на солнце.
        - Вои! — закричали кругом, не зная, что делать от испуга и неожиданности. — Вои Шемякины!..
        Передовые быстро скакали к поезду. Княжичи, сидевшие рядом, переглянулись со страхом и словно оцепенели. Юрий уж не плакал на этот раз, но, побледнев весь, с тревогой спросил старшего брата:
        - Схватят они нас?
        - Не знаю, — тихо ответил Иван, — а может, то и не Шемякины вои, а Ряполовских…
        Он сразу оборвал свою речь, узнав среди конников боярина Ховрина.
        - Васюк, — радостно закричал он, — вон боярин Ховрин!..
        - Ховрин, Ховрин! — пошло по всему поезду, и подводы остановились.
        Ховрин тоже узнал некоторых бояр и слуг Василия Васильевича и, подскакав ближе, громко и тревожно закричал:
        - Где же князь великий?
        Семен Иванович, не слезая с подводы, горестно ответил:
        - Поиман князем можайским у гроба Сергиева. К Шемяке его в Москву увезли злодеи! На голых санях…
        - К Шемяке?! — с отчаянием вскрикнул Ховрин. — А княжичи где?
        - Здесь мы оба, — поспешно ответил Иван, подымаясь из саней в своей монашеской одежде.
        - Слава богу, — глубоко вздохнув, молвил боярин Ховрин и, перекрестившись, добавил: — Пощадил еще господь нас в гневе своем…
        Опустив голову, он помолчал малое время и, обернувшись к своим конникам, приказал возвращаться ко двору князей Ряполовских вместе с поездом.
        Князь Иван Иванович Ряполовский заплакал, когда боярин Ховрин, войдя к нему с княжичами, рассказал, как был схвачен великий князь.
        Княжич Иван с истомой душевной смотрел на могучего человека с курчавой седеющей бородой, так похожего на Васюка, и видел, как нет-нет да и вздрогнут широкие плечи князя, а слезы одна за другой катятся по его суровому, неподвижному лицу.
        Наконец, покривив губы, Иван Иванович глубоко и прерывисто вздохнул, словно глотая рыданья. Отер глаза рукавом кафтана и, приказав своему дворецкому переодеть княжичей, тяжело опустился на скамью у стола, собранного к обеду.
        Княжичи в сопровождении Илейки и Васюка пошли с дворецким.
        За спиной княжич Иван услышал голос Ховрина.
        - Семен Иваныч, — говорил он боярину Василию Васильевича, — пойдем со мной, обряжу тя, чем бог послал…
        - Не чем бог послал, — перебил его густой голос Ивана Ряполовского, — а всем, что понадобится. От Моего портища обряди…
        Дворецкий Ряполовских, старичок небольшого роста, ожидая, пока слуги принесут одежду для княжичей, сбегал куда-то в подклети, принес княжичам медовых коврижек на блюдце, достал потом из-за пазухи барашка из черной обожженной глины со свистулькой вместо хвостика и с ладами на боках.
        Юрий с удовольствием взял занятную игрушку и начал насвистывать, перебирая лады. Дворецкий весело закивал головой, по-стариковски засеменил к Ивану и уж запустил снова руку к себе за пазуху, чтобы достать глиняного коня, тоже со свистулькой, но вдруг смущенно остановился. Перед ним был мальчик на вид лет двенадцати, почти одного с ним роста, но глядел на него большими карими глазами совсем как взрослый.
        Взгляд его, суровый и печальный, словно пронизывал дворецкого, и старик оробел, молчал, растерянно улыбаясь.
        - А пошто и как сюда Ховрин пригнал? — спросил тихо княжич Иван. — Пошто не упредил нас никто из его охраны?
        Не сразу ответил дворецкий, так необычно было ему из уст мальчика слышать такие речи. Васюк, видя это, довольно усмехнулся и подмигнул Илейке, а у того сами губы расплылись от улыбки. Оправился дворецкий и заговорил с Иваном степенно, как со взрослым.
        - По то боярин Ховрин пригнал сюды, — начал он, — чтобы моих государей, князей Ряполовских, на рать поднять за князя великого. От стражи своей ловчего Терентьича отпустил он к обители для-ради упрежденья, а лиходеи Шемякины, баит он, схватить уж князя успели…
        - Истинно так и было! — вмешался Васюк. — Истинно, Иванушка. От нашей-то стражи, что на Паже-реке оставлена была, тоже никто не вернулся.
        - Токмо я, — воскликнул Илейка, — един я с Клементьевой горы злодеев узрил!
        - «Токмо, токмо…» — сердито забормотал Васюк. — Токмо князь наш не готов был да на Бунко распалился зря.
        - Во-во! — оживился дворецкий. — Вот от Бунко-то князь Ховрин и узнал все. Били его вои великого князя, а Ховрин-то и попытай их, пошто Бунко бьют. Ну тут и уразумел все Ховрин, да сам и погнал к нам.
        Княжич Иван замолчал и больше ни о чем не спрашивал. Одевшись в турский кафтан с кривым ножом у пояса, пошел он угрюмый в трапезную.
        Тяжело ему было и досадно на отца, а думы бегут разные и тут же разбегаются, и ничего в мыслях собрать он не может.
        В сенцах неожиданно приник к нему Юрий и тихо зашептал в ухо:
        - Тата прогнал Бунко, а ты бы что сделал?
        Иван весьма удивился: брат казался ему все еще маленьким, он только ведь часовник читает с Алексеем Андреевичем. А тут вот смутил его.
        - Яз бы поимать велел, — ответил вполголоса Иван, подумав, — распытал бы точно, где Шемяка, да обходными дорогами поскакал в Москву, али сюда, к Ряполовским, людей собирать для рати…
        Красивые, как у отца, лучистые глаза Юрия вспыхнули и заблестели от восторга.
        - Яз бы тоже так сделал, — быстро зашептал он, — сел бы потом на коня и повел бы полки на злого Шемяку…
        В трапезной, где княжичей посадили за стол, начался уже совет.
        Говорил старший из Ряполовских, князь Иван Иванович. Около него сидели братья Семен и Димитрий Ивановичи, оба такие же могучие, как и хозяин, оба с такими же курчавыми бородами, как и у старшего брата.
        Тут же были и боярин Ховрин и Семен Иванович, уже не в рваной рясе, а в цветистом боярском кафтане; были и бояре ряполовских, и воевода их, Микула Степанович…
        - Разумеют бояре московские, — говорил князь Иван Иванович, — чем Шемяка им пакостен. Чужой он нам князь, и бояре московские чужие ему.
        Своих наведет он и бояр, и детей боярских, и отцов духовных, и гостей богатых…
        - Отымет наши села с деревнями, — вставил боярин Ховрин, — своим отдаст, а нам хоть отъезжай из своих вотчин в чужие земли, отъезжай из гнезда своего и от могил родительских.
        - Своим-то первые места будут, — яростно крикнул боярин Семен Иванович, — из доброго лучшие, а нам — из худого худшие!
        Илейка, стоявший у стола рядом с Юрием, не вытерпел и, прожевав кусок баранины, сказал громко и убежденно:
        - Сиротам тоже не сладко придется. Чужие-то совсем разграбят животы их и всякое именьишко! Чужие-то не навек придут — жадовать будут: что ни на есть — комком да в кучку, да под левую ручку…
        - Вот, — возвысил свой густой голос князь Иван Иванович, — не захочет Москва Шемяку! Не на столе ему там сидеть придется, а на шиле! Не усидит.
        Иван Иванович помолчал и стал говорить о сборе ратной силы, о том, как великого князя от Шемяки отбить, о том, как с отцами духовными вместе о неправдах, об изменах Шемякиных всему христианству поведать.
        Княжич Иван впервые был на княжом совете, и сердце его сильней трепетало, чем на охоте. Словно на коне, гнался он за мыслями разными, то вот догонял, понимал все, то опять терял, но скоро все ясно ему стало, будто трудное письмо он с многими титлами прочел. Только вот что делать дальше, не знал. Да не он один, а и другие тоже не знали — ждали все, что воевода Микула Степанович скажет. Дело это уж ратное. Микула же Степанович молчал, только лоб его бороздили морщины, да рука седую бороду вокруг пальцев крутила.
        Замолкли и другие все, и княжич Иван впился в сухощавого старика с горбатым носом и с длинными седыми бровями, нависшими над быстрыми сверкающими глазами.
        - Иного не ведаю, — начал воевода, — окромя как собрать что есть ратных людей и коней, да борзо вместе с княжичами в Муром отъехать, и в граде Муромском сесть за стены. Дороден град-то Муромский и татарами не тронут был. Токмо туда ехать тайно, а оттуда потом вести слать во все стороны. Придут к нам и бояре и ратные люди…
        - Все пойдут за великого князя! — крикнул Васюк. — Как в Коломну шли при Юрье Митриче, так и в Муром пойдут! Упас господь бог нам княжичей…
        Зашумели все кругом, начались опять разговоры, намечать стали подробно и ратных людей, и припасы, и коней, и кого к чему приставить, и брать ли подводы, или ехать с вьюками только.
        - Скорей бы, скорей ехать, Иванушка, — шептал Юрий брату на ухо, — а то настигнет опять нас Шемяка, как тогда в монастыре.
        Опять загудел густой голос князя Ивана Ивановича:
        - Завтра с благословения божия, после утрени, без подвод, со всеми конниками в Муром пойдем. Поведет нас Микула Степаныч по Колошке вниз до Клязьмы-реки, мимо города Володимера, а там Судогдой до самого верха, а волоком до Ушны, а по Ушне вниз до Оки, от устья-то Ушны всего двадцать верст до Мурома…
        Тут стали другие указывать иные пути и дороги, но князь Иван Иванович прекратил разговор.
        - В пути Микула Степаныч сам прикажет, где лучше ехать. На поле воевода хозяин. Сей же часец в дорогу снаряжаться надобно, — сказал он и, обратясь к своему дворецкому, закончил: — Гребты тобе, старик, много сегодня будет с нашими сборами…
        Глава 11. Предел скорби
        В ночь на первый день масленицы, февраля четырнадцатого, привезли в Москву великого князя Василия. Посадили его в нежилую подклеть при хоромах Шемякиных, а сам князь Димитрий Шемяка в те поры стоял на дворе Поповкине.
        Было в подклети той одно лишь окошечко малое, у самого почти потолка — без рамы и задвижки, совсем открытое. В железы закованный, лежал князь недвижимо на лавке и даже пищи не брал. Тоска его давила, словно домовой насел на него, во всю грудь упираясь коленами. Не спал Василий Васильевич, и горше ему было, чем в полоне татарском у сыновей улу-махметовых.
        Глядел неотрывно он в потемневшее перед рассветом небо, будто в окошечко малое оно вместо слюды вставлено. Видел князь семизвездный ковш, а рукоятка ковша уже круто к земле повернулась — так только под утро бывает. Невольно обо всем этом думается, а перед глазами в то же время, как сны, видения проходят. От самого детства до последнего нынешнего дня все прошло через память, а сердце слезами незримыми набухло, стало тяжести непомерной.
        - Зла беда лютая, — шепчет Василий Васильевич, — вскую ты оставил мя, господи?
        Плакать, как у гроба Сергия, он больше не мог, и вздохнуть от боли душевной нет сил. Вот встали пред ним, как живые, и княгиня его, и мать, и Иван с Юрием. Захлебнулся от тоски он, совсем как в предсмертный час, и простонал:
        - Боже милостивый, упаси их…
        Два дня и две ночи в муках провел Василий Васильевич, не зная, что его ждет. Еще большие муки терпел он от обидных речей Никиты Константиновича, злого недруга, переметчика окаянного.
        На третий день, в среду, пришел к нему в подклеть сам князь Димитрий Юрьевич Шемяка с боярами своими, со слугами и холопами. Сзади же, за боярами хоронясь, был и князь можайский Иван Андреевич. Да и Шемяка не прямо глядел, а только исподтишка на Василия Васильевича взглядывал.
        Гремя цепями, встал с лавки великий князь, впился глазами в Шемяку, пронизал насквозь. Потемнело лицо у Димитрия Юрьевича, пятна пошли по нему, а глаза его всё книзу смотрят, только ресницы дрожат, словно хотят, да не могут подняться.
        Вдруг взгляды их сами встретились, и побледнели оба князя, как мел.
        Сжал кулаки Василий Васильевич, а у Шемяки, как у коня, ноздри раздулись…
        - Вор, вор ты предо мной! — закричал Василий Васильевич. — Проклят от бога, Иуда! Крест целовал лобзаньем Иудиным. Не примет тя Москва, не примет!
        Смутился Шемяка, чуя всю неправду свою, но злоба оттого сильней разгоралась. Задрожали у него губы, запрыгали.
        - Не яз, а ты — Иуда! — взвизгнул он в бешенстве. — Пошто татар привел на Русскую землю! Города с волостями отдал в кормленье поганым?
        Татар любишь, а христиан томишь без милости! Совсем отатарился и речь татарскую боле русской любишь!
        - Ложь слово твое, окаянный! — вскричал снова Василий Васильевич. — Что есть зла сего злее, как в обете крест целовати и целованье преступати!
        Оба вы с можайским лживо пред богом ходите. Волци в одеждах овчих!..
        Ворвался в подклеть Никита Константинович, боярин Шемякин, а за ним слуги с горящей жаровней, а в ней — прут железный.
        - Злодей! — распаляясь и топая ногами, неистово вопил Шемяка. — Ты брата моего ослепил, Василья Юрьича!
        Зашумели, закричали кругом холопы, сбили с ног великого князя, вцепились в него, как борзые, растянув на полу. Понял все Василий Васильевич, обмер, да не успел и мыслей собрать, как жаром пахнуло в лицо ему — и вдруг зашипел глаз его. Пронзительный крик оглушил всех в подклети, а Василий Васильевич сразу сомлел, словно умер, и не чуял уж, как и другой его глаз с шипеньем вытек…
        В Москве Софья Витовтовна вместе с Марьей Ярославной стояла все еще на дворе зятя своего, князя Юрия Патрикеевича. Сам же князь Юрий, воевода московский, схвачен был Шемякой и заслан куда-то вместе с княгиней его Марьей Васильевной.
        Была на дворе стража Шемякина с приставами, но княгинь держали в уважении, хотя разграбил у них Шемяка всю казну и именье. Занимали обе княгини лишь малые хоромы Софьи Витовтовны, а слуг имели тех только, что у старой государыни были, да еще был при них Константин Иванович с семейством и слугами, теснился он внизу хором, в жилых подклетях. Тесно всем было, да в тесноте — не в обиде, все ж на людях своих и сердце не так болело. Вести всякие приходили со всех сторон через верных слуг, не умирала в душе надежда.
        Мамка Ульяна да Дуняха, ранее девка, а ныне женка Ростопчи законная, за Марьей Ярославной ходили, как за малым ребенком. Глаза все княгиня проплакала о муже и детях своих, а кроме того, тяжела была уж четвертый месяц.
        Днем княгини держались мужественно, а по ночам в опочивальне Софьи Витовтовны обе пред кивотом уж без слез и рыданий, а только со стонами, на полу лежа, взывали они в тоске к богу, ища утешения.
        Утром Марья Ярославна, когда Дуняха убирала ей волосы, сидела на стольце резном, неподвижно, с опухшими веками, и словно ничего не видела своими большими глазами.
        - Свет мой, государыня, — тихо говорила ей Дуняка, надевая волосник, — пожалей собя, княгинюшка, для ради младенца. Обе с тобой мы брюхаты.
        Дуняха вдруг застыдилась, а толстые губы ее расплылись в блаженную улыбку.
        - Седни, — зашептала она виновато, — впервой седни, государыня, шевельнулся во мне он. Ручками, ножками толкат… А в тобе, государыня?..
        Марья Ярославна печально улыбнулась и тихо промолвила:
        - Рано моему-то, Дуняха. Четвертый месяц еще токмо.
        Блеснули у нее темные глаза, и скупые слезинки повисли на ресницах.
        Помолчала она и, сцепив судорожно пальцы, простонала:
        - Государя-то, баишь ты, сюда привезли в заточенье. А детки где?
        Иванушка, Юрьюшка, милые! Ох, тошно, Дуняха, сердцу моему…
        Опустила она в тоске голову, забыла все и не слышала, как вошла свекровь вместе с мамкой Ульяной. Осунулась, сморщилась вся Софья Витовтовна, да не сломилась и на этот раз, властно глядела кругом, глаза только глубоко запали.
        - Бог милостив, Марьюшка, — сказала она. — Опять испытует господь нас за грехи наши. Говорят, беда вымучит, беда и выучит…
        Старая княгиня нахмурилась и добавила с досадой и горечью:
        - Токмо не нашего Василья! Скороверен был и есть. Ты ж, доченька, не плачь на людях. Не наполним моря слезами, да не утешим злодеев и ворогов печалью своей…
        - Не нас, сирот, Шемяка, а собя, злодей, в сердце поразит, — сурово сказала Ульянушка. — Животом пред богом, Иуда, поплатится. Ад-то по ём, окаянном, давно плачет, ждет к собе не дождется.
        - Истинно, — строго сказала Софья Витовтовна, желая прекратить разговор. — Димитрий-то сам на собя нож точит. Ну, пора нам. Пойдем на молебную. Господь лучше нас рассудит, чему и как быти…
        После обеденной трапезы пришел ко княгиням Константин Иванович.
        Совсем поседела бородка его козлиная, ходит он пришибленный, озираясь со страхом. Всполошилась, глядя на него, старая государыня.
        - Что, Иваныч? — скрывая свою тревогу, спросила она.
        - Приведут государя сюды, — глухим, дрожащим голосом молвил дворецкий и не посмел больше прибавить из того, что знал.
        - Пошто ж к нам приведут? — снова спросила Софья Витовтовна, не спуская глаз с дворецкого.
        Замерла совсем Марья Ярославна, и все в покоях затихли, а дворецкий смотрел в землю и молчал.
        - Не томи, Костянтин Иваныч, — чуть слышно взмолила Марья Ярославна.
        Задрожала бородка у дворецкого, но все же не сказал он, что хотел бы крикнуть во весь голос от боли, а начал совсем о другом.
        - Баили мне, — заговорил он, наконец, — пошлют государя вместе с княгиней на заточение в Углич, в темницу, а тобя, Софья Витовтовна, в Чухлому зашлют…
        Софья Витовтовна перекрестилась широким крестом и сказала громко:
        - Милостив еще к нам господь бог: не разлучил мужа и жену. Может, и деток к вам пришлет…
        Смолкла вдруг. Увидела в отворенную дверь, что по сенцам люди идут.
        Солнце в трапезной по стенам и по полу играет, и кажется, в сенцах темно, но сразу по походке узнала сына своего Софья Витовтовна и замерла. Видит, не сам он идет, а ведут его. Вот до дверей довели, — и вошел в трапезную великий князь, простирая руки вперед, как слепец. Кафтан изорван на нем и в крови, а шапка ушастая, малахай татарский, глаза закрывает.
        Тишина в трапезной — дыханье слышно людское, но Василий Васильевич в безмолвии ясно людей чует. Понял, куда привели его, и, сняв шапку, стал креститься.
        Окаменели все, как увидели, что у великого князя вместо глаз кроваво-багровая кора спеклась и лицо все опухло. Слышно было, как застучали громко зубы у Марьи Ярославны, и вскрикнула вдруг она, будто ножом ей в грудь ударили:
        - Ва-асинька, Васинька-а мой!..
        Бросилась к мужу, но упала без памяти у его ног, как мертвая. Ощупью нашел ее Василий Васильевич, поднял на руки и с подбежавшей Софьей Витовтовной и с дворецким отнес на скамью пристенную и сел рядом. Обнимал, целовал он княгиню свою и плакал молча, немой словно. А рядом с ним, схватившись за его плечи, забыв всю гордость и силу свою, билась в рыданьях старая государыня, причитая, как женка посадская:
        - Сы-ы-но-очек, свет ты мой, сыно-о-очек. Что о злодеи с то-обой соде-еяли-и…
        И непонятное Василию Васильевичу творилось с ним. Затихали его боли душевные, и тоска его запросила слов. Ни жены, ни матери, ни даже солнца, что в глаза ему прямо светило, не видел он, но сердцу все теплей и теплей становилось, будто и сердце ему, как и лицо, ласкало незримое солнце.
        Удержал он слезы и, обняв свою мать, сказал громко:
        - Наказуя, наказа мя господь, но смерти не предаде. Да буди, господи, воля твоя…
        После ужина ушли Шемякины приставы спать в хоромы княжичей, а на дворе и у входных дверей в хоромы Софьи Витовтовны стражу поставили. Ушли и все слуги в подклети, осталось одно великокняжье семейство.
        Обе княгини молчали, говорил только Василий Васильевич, о сестре Марье спрашивал, о воеводах и боярах своих. Отвечала Софья Витовтовна, а Марья Ярославна лежала беспомощно на пристенной лавке, положив голову на колени мужа. Он тихо и нежно гладил руку ее, а она, сомкнув крепко ресницы, боялась на него взглянуть.
        - Сестра твоя с мужем засланы злодеем, куда — неведомо, — ровным глухим голосом рассказывала Софья Витовтовна. — Одни бояре твои разбежались, другие поиманы, а разграблены все до единого. Слуги наши доводят, что прочие дети боярские и люди всякие челом били Шемяке, и привел он их к крестному целованию.
        Старая княгиня помолчала, шевеля сухими тонкими губами, словно шептала про себя о чем-то, и продолжала вслух.
        - Сам знаешь, что люди малодушны и живота ради да именья своего кому хошь крест поцелуют. Токмо един воевода твой, Басёнок, не восхотел ворогу твому челом бить. Повелел возложить на него Димитрей железы тяжкие и за стражей держать.
        - Знаю сего слугу своего — не предаст государя он, а и железы не в страх ему. Храбр вельми и хитер в ратном деле Басёнок.
        - Истинно, сыночек, — оживившись немного, отозвалась Софья Витовтовна. — Костянтин Иваныч довел мне вчера, что с приставом своим бежал Басёнок-то в Коломну и лежит там по приятелям своим скрыто, сносясь со многими людьми втайне для-ради твоего спасения…
        Задрожали руки у Василия Васильевича, и не мог он от радости слово вымолвить.
        - Виноват яз пред господом, — сказал он, наконец, — но не оставляет он меня своей милостью.
        Помолчал он и воскликнул в горести великой:
        - Матушка моя родимая! Неразумен яз, гневлив и скороверен! Но в муке сей, очи мои телесны загуби, отверз мне господь очи духовные… Мати моя!
        Коли угодно будет богу, паки спасен буду… Отклони же мя, господи, от ярости скорой и скороверия моего…
        Слезы побежали из его пустых глаз, из-под струпьев багровых, и сказал он еще горестней:
        - Сыне мой Иване! Надежа моя! Государствованьем клянусь своим и твоим и христианством всем, что, буде воля божия, все содею яз для Руси христианской! Сильным, могучим передам сыну княжество, как отец мой, Василь Димитрич, и ты, мати моя, его мне дали…
        Он тихо сполз со скамьи, опустился на колени пред матерью и зарыдал.
        Гладила голову ему Софья Витовтовна, а слезы у нее не шли уж, засохли в глазах.
        - Благослови мя, мати моя, — дрожащим голосом продолжал Василий Васильевич. — Увезут тя далече. Яз же один, без тобя и совета твоего останусь. Но соберу весь разум свой в беде злой…
        Всхлипнула вдруг старая княгиня, благословила сына и, обняв, зарыдала над ним. Склонясь к самому уху его, сказала:
        - Мысли денно и нощно, как ворогов своих избыть, как заступу найти у христиан, а яз о том же помыслю с владыкой…
        Перекрестила опять сына и добавила:
        - Марьюшку слушай. Она — глаза твои теперь, а там, коли господь судит, глаза Иванушки твоими глазами будут…
        Зашумела в сенцах стража, забелел уж в окнах рассвет, и приставы пришли. Встал с колен князь великий и молвил с тоской:
        - Токмо бы господь упас Ивана да Юрья, и не для нас ради, а для-ради всего христианства…
        Вошли в покои приставы с воинами и приказали собираться. Указали, к кому какие из слуг княжих определены. Засуетился в хоромах дворецкий Константин Иванович со своими ключниками, но пусто было в подклетях.
        По-бедному, по-простому собралось княжое семейство и разместилось со слугами в двух поездах: один о Углич, другой — в Чухлому.
        Не видит Василий Васильевич ни бела дня, ни близких своих, чует только дрожащую руку княгини своей, что держит его, указуя путь к саням.
        Опять тоска смертная затомила великого князя, и кликнул он, как малый ребенок:
        - Матушка!..
        Трясущиеся руки порывисто охватили его голову. Прижимает сына к груди старая государыня, и шепчет он матери:
        - В заточенье везут, в темницу, мати моя. Молись с попами по монастырям о спасении моем и об Иване с Юрьем, дабы не пресеклось с ними дело отцов и дедов наших…
        - Пошли тобе господь крепости и силы! — перебила его Софья Витовтовна. — Народ-то и церковь святая помогут нам.
        Отошла. Зашумели, закричали кругом люди, понукая лошадей и перекликаясь меж собой по делам дорожным. Тронулись вот поезды, а из саней великого князя зарыдал женский голос, зазвенел жалобно:
        - Государыня-матушка! На кого покидаешь нас, родимая! На куски мое сердце раскололося, во слезах оно захлебнулося…
        Глава 12. Во граде Муромском
        Февраля двадцатого прискакали князья Ряполовские с княжичами Иваном и Юрием в Борисоглебский монастырь, что на реке Ушне. Отсюда в Муром рукой подать — всего верст семь-восемь, не более. В монастыре, отслушав литургию, обедали у отца игумна вместе с воеводой князем Васильем Ивановичем Оболенским, который Бегича, посла улу-махметова, захватил, когда тот к царю казанскому назад от Шемяки ехал. Теперь же Василий Иванович в Москву собирался и весьма опечален был новой бедой великого князя.
        Стучал он кулаком по столу и зычным, густым голосом проклятья Шемяке выкликал, как приказы на боевом поле перед воинами. Излив досаду свою, сказал он потом спокойнее, но с горечью великой, обращаясь ко княжичу Ивану:
        - Запомни, Иване, плохо скороверным да ярным быть! Государю же на государстве, все едино как воеводе на рати, — что ни делай, а на свой хвост оглядывайся! Не зря бают: берегись бед, пока их нет…
        Крякнул старик сердито, осушил стопку крепкого меда стоялого монастырского и добавил:
        - Ну да что! Долги речи — лишняя скорбь. Вынять надо из заточенья князя великого. Да благословит бог почин наш!
        - Аминь, — сказал игумен. — Почнем с упованием на господа…
        - Обо всем, княже, мы, как подобает, помыслим во граде Муромском, — сурово и многозначительно молвил князь Иван Иванович Ряполовский, обращаясь к воеводе. — Дело-то ратно, а наипаче всего — тайное…
        Все встали от трапезы и, благословясь после молитвы у отца игумна, пошли к коням своим, стоявшим уже у крыльца келарских хором.
        Садясь верхом, княжич Иван посмотрел, как Юрий ловко в седло вскочил, и подивился меньшому брату. Быстрее его привык Юрий ездить и, хотя ростом еще невелик, а сидит на коне не хуже других. Васюк его хвалит, говорит, что добрый воин будет из Юрия. Доволен Иван, любит он брата, любуется им, а тот, круто повернувшись, подъехал к нему и стал конь о конь.
        Переглянулись оба ласково, подружились они крепко за тяжелые дни.
        Поехали рядом, невдалеке от Ряполовских, а сзади них — Васюк с Илейкой, дядьки их верные. Вместе с Ряполовскими и Оболенский едет, а конников стало теперь вдвое больше.
        - Гляди-ка, Иванушка, — радостно сказал Юрий брату, — сколько воев у нас!
        - Васюк богом клянется, — откликнулся Иван, — что со всей Руси народ к нам придет. Побьем мы Шемяку.
        Дал знак князь Василий Оболенский, и поскакали все разом. Гулкий топот пошел по звонкому речному льду, но скоро стих: вынесли кони всадников на пологий берег и рысью пошли по талой дороге — оттепели начались, — Василий-капельник уж не за горами.
        Не успели и пяти верст от монастыря отъехать, как стало видать слободы ремесленников. Илейка не выдержал и, подскакав ближе к княжичам, закричал им:
        - В слободах-то мережники тут более живут! Ох, и добрые мережи плетут! Какие у их ставные сети, какие вятеры! А и рыбы в Оке, — что в самой Волге-матушке!..
        Вот и Муром весь, как на ладони, на левом берегу стоит. Видно кремль, из дуба рубленный, с проезжими и глухими башнями, а рядом — посад с его концами и улицами.
        Снял шапку князь Иван Иванович Ряполовский и перекрестился истово широким крестом, а за ним и все прочие. Воевода князь Оболенский оглядел знакомые места и сказал уверенно зычным, густым голосом:
        - Тут отсидимся. Не токмо Шемяка, а и татары о сии стены зубы сломают.
        Недели через две в кремле муромском вечером как-то, когда все уже при свечах и лучинах сидели, зашел в покои княжичей отец Иоиль.
        Удивились ему княжичи. С любопытством смотрели они на маленького попика с седой пушистой головкой и с такими густыми бровями, словно усы у него на лбу. Смешной немного попик, чудной какой-то малышка. Но когда Илейка и Васюк с благоговением приняли от него благословение, Иван, толкнув слегка Юрия, тоже подошел к руке отца Иоиля. Попик ласково улыбнулся и, благословив обоих княжичей, сел на пристенную скамью. Усадил потом против себя княжичей, помолчал, и лицо его запечалилось на малое время, но скоро он снова заулыбался и сказал тихо и задушевно:
        - Князи Ряполовские теперь вот о вас с воеводами совет держат, аз же вот с вами, дети мои, побеседую. Немало, чай, натерпелись. Все пройдет, не крушитесь, детки. Мы вот тут и князя великого, отца вашего, в плену у нечестивых видели, а когда господь дал, и из полона встречали. Много тогда святые обители и храмы божии на окуп за князя сребра и злата собрали да не менее того дал за него богатый гость Строгонов, а людие божие и того больше дали, особенно сироты и слуги княжии…
        - Чем же слуги да сироты церквей богаче и гостей богатых? — спросил Иван в недоумении.
        Отец Иоиль заморгал густыми бровями и радостно ответил:
        - Разумно, Иване, вопрошаешь, ибо не прошло мимо ушей твоих мое нарочитое слово. Потому, княжич, сироты и слуги более дают, что они кровью своей и самим животом для князя жертвуют! Не забудь сего, Иванушка…
        - Истинно, истинно! — разом воскликнули Илейка и Васюк. — Так оно, верно, отец наш! Кто именье и злато, а мы за государя своего живот отдаем…
        - Благослови вас, господь, чада мои, — молвил отец Иоиль и, обращаясь к Ивану, продолжал: — Отцу своему ныне ты помочь, Иванушка, власти его государевой наследник. Мал еще ты, но вельми, не по летам своим, разумен, а посему, чаю, постигнешь мысли мои. Слушайте же оба, и ты, Юрий, — с великим прилежанием и вниманием слушайте, ибо в жребии вашем опять перемена по воле божией. Сюда вскорости за вами приедет владыка рязанский Иона от Шемяки…
        Отец Иоиль оборвал свою речь и смолк, увидев, как побледнели оба княжича, а у Юрия задрожали губы. Хотел было попик что-то сказать успокоительное, но большие черные глаза Ивана не по-детски вдруг вспыхнули, стали страшными, и суровое лицо его застыло. Обнял он за плечо брата Юрия и молвил твердо:
        - Не обманет нас владыка! Не отдадут нас Шемяке, Ряполовские и Оболенский заступятся…
        Вскочил с лавки отец Иоиль, обнял княжича дрожащими руками.
        - Что ты, Иванушка, окстись! — воскликнул он. — Владыко-то за вас, детки!
        Переглянулись дядьки княжичей, и, нагнувшись, Илейка шепнул Васюку об Иване:
        - В бабку пошел, ишь, как строг-то!
        Молча стоял княжич Иван и, казалось, спокойно. Сердце же его билось тревожно и гневно: старался он уразуметь слова и поступки отца Иоиля. На целую голову выше был он обнимавшего его попика и, глядя на него сверху вниз, вспоминал слова: «Богу молись, а монахам не верь».
        Успокоился отец Иоиль, опустился опять на лавку пристенную и, мрачно сдвинув густые брови, сказал:
        - Верь, Иванушка, владыке во всем. Духом ты и разумом не отрок, а яко юноша зело мудрый. Ведай же истину: сел ныне Шемяка злодей на московский стол. Отца и матерь твоих в темницу заточил он в Угличе, а бабку в Чухлому заслал. Мыслит зло и на вас он, на княжичей, да боится отцов духовных, а наипаче владыки Ионы. Не таись от святителя.
        - Не отдадут нас князья Ряполовские, — молвил, нахмурясь, Иван.
        - Воевода говорит, — вмешался Юрий, — не достанет нас Шемяка в Муроме!..
        Отстранив брата рукой, Иван продолжал сурово и твердо:
        - Кому же нам верить? Богом клялся ты, Васюк, что со всей Руси помочь нам будет. Ты, отец Иоиль, тоже с нами. Владыка же с Шемякой, а отец, матунька и бабка…
        Всхлипнул вдруг громко Иван и, зажав лицо руками, горестно простонал:
        - Тата мой! Матунька милая…
        Бросился к брату Юрий и, обнимая его, громко заплакал.
        Прошло уже много дней. Давным-давно бежали снега с гор и пригорков, отыграли, отшумели по оврагам ручьями, и Ока уже вся от льда у Мурома очистилась.
        Суетится Илейка и радуется рыбацкой радостью.
        - Княжичи мои милые, — говорит он, сияя, — лед-то весь на Никиту прошел! Рыбаки тутошни бают, знатный лов рыбы весь апрель и май будет!.. А вот с Василья парийского совсем весна начнет землю парить, и медведь тогда встанет, и заяц лежать бросит, на слуху жить будет…
        Закружил старик княжичей, и на реку водил, и в поле, и в лес, а Васюк обещал показать, как лисицы из старых нор в новые переселяются. Не раз ходил с ними и маленький попик, что немного повыше Юрия.
        Апреля на девятнадцатый день ходили они все вместе по огородам.
        Теплей стало, сильней пригревает уж солнышко, шумят воробьи, грачи каркают, а на дворах петухи поют. Береза уж вся опушилась, только дуб еще тепла ждет.
        Женки цельны дни на огородах, одни морковь и свеклу сеют, другие холсты расстилают, приговаривая весело:
        - Вот тобе, матушка весна, нова новина!
        Забылись совсем сегодня княжичи, нежась в тепле солнечном, вдыхая прелый земляной дух от вскопанных гряд, но маленький попик почему-то все время в тревоге и все домой зовет их.
        - Расскажу аз вам, дети мои, про Царьград, — говорит он ласково.
        Не хотелось домой княжичам, но послушались попика. Полюбился им отец Иоиль. Много он занятного знает, и в Царьграде был, и храм святой Софии видел, и ристанья коней, в колесницы впряженных, дважды смотрел.
        Когда же вернулись все в хоромы княжичей, запечалился попик и не сразу рассказывать стал.
        - Все службы патриаршие, дети мои, удостоился аз зрети, — заговорил он, наконец, — а за обедней как диакон допущен был рипиду держать и вместе с грецким диаконом и рипидой своей помавал над святыми дарами.
        Жадно слушают его княжичи. Обо всем ведать хотят подробно.
        - Пошто же ты в Царьград ездил, — спросил Иван, — и где там коней видел?
        - С боярами ездил туда, с вельможами грецкими и отцами духовными, а сам еще млад был, во диаконы токмо был рукоположен. Тетку твою родную, княжну Анну Васильевну, в Царьград мы провожали. Дед твой, покойный государь Василь Димитрич, и бабка, государыня Софья Витовтовна, выдали ее за царевича цареградского Ивана Мануилыча Палеолога. Оный царевич по отречении отца сам царем стал, а тетка твоя — царицей…
        Опустил седую пушистую голову отец Иоиль и задумался. Молодость вспомнил и жену-молодку, ныне уж покойную старушку свою Сосипатру. Только женился тогда он, а владыка приказал с княжной Анной в Грецию ехать.
        - Ох и плакала Сосипатрушка, — невольно вымолвил вслух он и, смутившись, пояснил торопливо: — Жена моя, мать диаконица. Деток вот господь нам не дал!
        - А где они в Царьграде на конях скачут? — нетерпеливо перебил его Иван. — Какие у них колесницы?
        Отец Иоиль вздохнул, медленно перекрестился и прошептал:
        - Царство тобе небесное, раба божия Сосипатра…
        Опять спокойно и ласково стало лицо его, и, обратясь ко княжичам, продолжал рассказ свой.
        - Есть в Царьграде поприще великое, деревами обсажено, — говорил попик негромко, — как бы подковой в длину растянуто. Вокруг поприща изрыты ступени из земли и камнем выложены. Тут сиденья народу изготовлены, чтобы глядеть на ристания. У концов подковы — стойла для коней и колесниц, и протянута веревка. Народ-то как обсядет кругом поприще, шум и плеск пойдет, и крики, и ругани, и смех. Ристатели же на колесницах своих у веревки ждут. Одни все в белом, другие в красном, а более всего ристателей в зеленом и голубом. Сие и есть ристалище конское, а по-грецки — гипподромосом именуемо.
        - А чего ждут-то ристатели, — спросил Иван, — и пошто веревка протянута?
        - Знака ждут, — продолжал отец Иоиль, — а знак-то с еллинской хитростью содеют. Перед стойлами там каменной столб врыт, а на столбе орел медный. И как орел сей кверху подымется сам…
        - Как сам? — с удивлением вскрикнул Иван.
        - Сам, Иване, — строго повторил попик, — хитростью велией так в столбе все изделано, что на рожне тонком сам орел подымается. Когда же подымется орел, сразу все тьмы народа стихнут, а стражи враз веревку отдернут, и трубы затрубят, а кони с колесницами, пыль подняв, поскачут все враз. Стук от копыт, ржание, а от колес грохот великий. Ристатели же, стоя на колесницах, сами четверками правят. Тут кто за кого кричит: тот за белых, тот за алых, но боле всего за голубых и зеленых кричат…
        Кони же с колесницами мимо сидящих скачут к полукружью подковы.
        Обогнут другой столб там и сызнова мчат к стойлам, а от стойл паки к полукружью. Так двенадцать раз проскачут, всячески тщась одни других обогнать, и тот из них победит, кто первее всех в двенадцатый раз к столбу с орлом достигнет…
        - Ишь ты! — воскликнул Илейка. — Все едино, как у татар в праздник байрам бывает!
        - Токмо у татар, — поправил его Васюк, — верхами скачут. Далеко в степь гонят, из очей скроются, а потом назад! Они, татары-то…
        Васюк смолк и почтительно поклонился князю Димитрию Ивановичу, младшему из Ряполовских. Князь был тревожен и молча принял поклоны и благословение отца Иоиля. Потом, оглядев всех, сказал угрюмо:
        - Идите в трапезную, владыка Иона приехал.
        Княжичи как будто не испугались, но побледнели оба и крепко взялись за руки. Дядьки их встревожились, а отец Иоиль быстро подошел к княжичам и, крестя их частым крестом, зашептал горячо:
        - Благослови вас господь, укрепи своей крепостью, спаси и помилуй!
        Иван взглянул на попика и, увидев мелкие слезинки на глазах его, смотревших с любовною жалостью из-под белых бровей, крепко поцеловал благословлявшую его руку.
        В трапезной были все в сборе, и на почетном месте спокойно и величаво сидел владыка Иона в епископском облачении и в клобуке. Высокий посох его держал служка, стоявший позади владыки.
        Ряполовские, Оболенский, не смея сесть, почтительно, в великом смятении и тревоге, окружили Иону. Старший из князей, горячо говоривший о чем-то владыке, быстро обернулся при входе княжичей и воскликнул:
        - Вот они, дети государя нашего! Ты же — отец наш духовный! Рассуди и обмысли. Будь жив митрополит Фотий, не посмели бы злодеи с государем сие учинить. Где же ныне десница церкви святой?
        Владыка Иона ничего не ответил. Большие светлые глаза его остановились на княжичах. Боязно стало Ивану от ясного лучистого взгляда.
        Благословив отца Иоиля, сказал владыка тихо, все еще не отрывая глаз от княжичей:
        - Подойдите ко мне, дети мои.
        Юрий, заробев, спрятался за брата, но Иван медленно подошел к святителю, не опуская глаз перед ним, хотя и испытывал какой-то страх.
        Хотел видеть он, нет ли зла и неправды в лице владыки. Иона улыбнулся и, благословив Ивана, сказал:
        - Боле, чем отец твой, подобен ты, Иване, деду Василью Димитричу, и с бабкой схож ты. Ни в горе, ни в страхе разума не теряешь, а все уразуметь хочешь и сам испытать.
        Иван смутился, вспомнив слова отца Иоиля, что владыка Иона в мыслях читает, и молчал. Благословив Юрия, потом Илейку и Васюка, владыка опять обратил на Ивана глаза, прозрачные, как у мамки Ульяны.
        - Отче, — робко вполголоса сказал Иван, — боюсь Шемяки…
        - Сам ли так мыслишь, или от старших слышал? — спросил владыка.
        Вспомнил Иван Сергиев монастырь, когда прискакали туда Шемякины воины с князем можайским, вспомнил о бабке и матери. Захотелось ему снова кричать и плакать, но, овладев собой, молвил он с трудом:
        - Видел, отче, сам, как тату из собора тащили… Ныне ж, мне сказывали, в темнице он с матунькой, а ты от Шемяки за нами приехал… Нет ниоткуда нам помочи, зло лишь одно…
        - Сие так и есть, Иване, — перебил его владыка, — сие так, к прискорбию нашему, а может быти и горше, ежели господь не помилует. Но, опричь милости божией, надобно самим нам все с разумом деяти, ибо как душа бессмертная, так и разум от бога нам дадены…
        Владыка помолчал и, обратясь к князю Ивану Ряполовскому, добавил с горечью:
        - Прав ты. Нет у нас митрополита, и без главы церковь русская. Аз же есмь токмо нареченный, но не рукоположенный митрополит. Посему вот и дитя сердцем своим чует токмо зло на Руси. Вы же, мужи брадатые, того не разумеете, что когда одно злодеяние без препоны свершилось, то и новое паки может совершиться. Войска у вас мало, где же вы силы возьмете, ежели князь Димитрей полки свои пришлет к Мурому?
        Переглянулись в смущенье князья Ряполовские и воеводы, понимали они, что за одними стенами без силы человеческой не спасешься. Известно им было, что приверженцы великого князя — шурин его, князь Василий Ярославич, и воевода московский, князь Семен Иванович Оболенский, — бежали в Литву, а к ним потом прибежал и другой воевода Василия Васильевича — Федор Басёнок, а царевичи татарские, Касим и Якуб, были неведомо где…
        - Благослови нас, владыко, думу думать, — сказал главный воевода, Василий Оболенский, — а сего ради повтори нам еще раз, что Шемяка сулит и в чем крепость слов его?
        Иона, помедлив немного, ответствовал:
        - Вникните в речи мои, ибо добра и блага хочу великому князю Василь Василичу и семейству его. Митрополит Фотий за великого князя с отрочества его радел и в борьбе за московской стол был за Василья Василича и против его дяди, Юрья Димитрича Галицкого. Так и аз ныне со всей святой церковью выступлю против Шемяки, сына князя Юрья. Ведомо сие Шемяке, и, думая лихо на княжичей сих, страх он имеет пред народом и отцами духовными. Посему призвал меня он на Москву, обещал мне митрополию, дабы помочь ему противу гнева народного и дабы крепче ему на Москве сидеть. Призвав же мя, так начал глаголити мне: «Отче, плыви на ладьях, благо реки оттаяли, в епископию свою, до града Мурома, и возьми тамо детей великого князя на свою епитрахиль,[74 - «Взять на епитрахиль» — значило взять под покровительство церкви.] привези их ко мне, а яз рад их жаловать. Отца же их, великого князя Василья, выпущу и вотчину дам ему достаточную, дабы можно ему с семейством жить, ни в чем нужды не ведая». В том пред богом мне клятвы дал.
        Поклонились молча владыке Оболенский и все Ряполовские и молча же пошли к дверям. Грустно смотрел им во след владыка Иона. Видя и слыша все это, снова стали тревожны княжичи. Опустив головы, стояли они, не двигаясь, около дядек своих, позади маленького попика Иоиля…
        Когда ушли все, владыка взглянул светлыми своими глазами на княжичей и на отца Иоиля, и ласков был взгляд его.
        - Сядьте, — тихо молвил он и, закрыв глаза рукой, оперся на стол, будто в дреме от дорожной усталости.
        Затаились все в трапезной, а пред очами владыки, словно сон и видения, понеслось все, что видел он на Руси и о чем думал со скорбью и мукой.
        - Как святитель Фотий в зовещании пишет, — без слов шептали его губы, — так и мне от святительства непрестанно горечь едина от слез и рыданий, от трудов и тягостей…
        Вспомнилось, сколько Фотий муки принял, утверждая на престоле московском малолетнего князя Василия. Побороли тогда дядю его, Юрия Димитриевича, а ныне вот Юрьичи растерзали всю Русь усобицами, а кругом татары еще крепки. У самого края земли русской засели ливонские рыцари, и далее враги есть — шведы, а тут литовцы и поляки, еретики-униаты, из-под руки папы все время православью грозят.
        Вздохнув, владыка о великом князе вспомнил и опять зашептал безгласно, одними губами:
        - Добр, ласков и чадолюбив, а в злобе яр непомерно. Очи Косому вынул, ныне вот самого господь наказал. Как дитя малое, токмо то ведает, что круг него, а вдаль и смотреть не хочет — и не от скудости разума, а из прихоти своей…
        Губы владыки перестали шевелиться и дрогнули мимолетной улыбкой. — «В одном господь укрепил его разум, — подумал он с умилением. — Тверд в вере православной, не то что цари и патриархи цареградские. Не склонил его ни папа Евгений, ни папист богомерзкий Исидор…»
        И вот опять словно сны и видения пошли пред очами владыки. Видит он себя после избрания в митрополиты всея Руси в самом Цареграде. Вот в роскошном дворце он каменном, где иконы и картины святые и красками по стенам и потолку писаны и из малых разноцветных камешков дивно составлены, а очи у всех святых, как живые, глядят и, когда идешь, вслед тебе смотрят неотрывно.
        Царя грецкого видит в багрянице пышной, в короне и золоте, и царицу, княжну бывшую, сестру князя Василия, Анну Васильевну. Ласковы они, и патриарх цареградский тут во воем облачении, и тоже ласков, как греки умеют, когда им надобно это.
        - Верил им, — шепчет Иона, — а не ведал тогда, что в латыньство поганое они уж склонялись и веру свою предать готовы уж были…
        Помнит владыка всю горечь свою, когда царь и патриарх, отпуская его с честью, говорили с лицемерием великим:
        - Жалеем, что, ускорив поставить митрополитом русским грека Исидора, тебя, русского, не утвердили. Но пред богом тебе обещаем митрополию русскую, как токмо она опразнится…
        Знал теперь Иона, что царь и патриарх к восьмому еретическому собору тогда готовились, к папе Евгению склонялись, помощи его искали против турок…
        «Но не помог им господь, — думает владыка, — не постигли они разумом своим человеческим разума божия; не постигли, что волею божию кругом их творится…»
        Владыка отнял руку от глаз и оглядел трапезную.
        - Подремли, владыко, — сказал ему отец Иоиль, — подремли еще, а то и очей сомкнуть не успел, как сызнова бодрствуешь. Устал ты от пути трудного…
        Улыбнулся владыка и молвил приветливо попику:
        - Не дремал аз, отец Иоиль, а Царьград нечаянно вспомнил. И ты бывал там, знаешь град сей. Не нужны нам неверные греки, яко папист Исидор.
        Нужны нам свои епископы, русские, дабы отечество их тут, у нас на Руси было, а не в Царьграде, дабы русским, а не грецким государям помочь от них была.
        Умилился попик и громко воскликнул:
        - Истинно, владыко! Токмо не одни епископы русские надобны, но и патриарх московской и всея Руси!
        Улыбнулся владыка радостно, когда братья Ряполовские с Оболенским Василием Ивановичем входили в трапезную. Поклонясь земно, стали они строго и чинно, важное дело творя и ответ свой перед отечеством помня. Встал и владыка, встали княжичи и все прочие.
        Выступил вперед князь Иван Иванович, как старший брат, и, владыке опять поклонясь, сказал:
        - Верим тобе, нареченному митрополиту нашему. Как попам и епископам глава ты единая, так и князь московской у нас на Руси единая глава над всеми князьями. Знай посему, хотим мы злодея Шемяку, вора пред государем своим, согнать со стола московского. Верим тобе, владыко. Завтра после заутрени возьми на епитрахиль княжичей. За них твой ответ пред нами и господом. Мы же поедем с тобой, одних княжичей не отпустим…
        Помолчал князь Иван Иванович и продолжал с горечью:
        - Сам ты ведаешь, смуты кругом, междоусобия великие, а в церкви православной — еретичество. Думу думая, мыслили мы, ежели тобя не послушаем, пойдет Шемяка на нас войной, град возьмет, а княжичей захватив, что хочет, то и сотворит с ними, как и с отцом их и всеми нами. Верим тобе мы, владыко, токмо не дерзнем без крепости отпустить детей князя великого.
        - Завтра же, — сказал владыка Иона, — буду аз с вами в соборной церкви Рождества пресвятыя богородицы и с пелены богородичной на свою епитрахиль возьму их. Бог нам свидетель, все мы за правое дело. Да поможет нам господь!
        Владыка, обернувшись к иконам, перекрестился широким крестом.
        - Аминь, — ответили все, вслед за отцом Иоилем, и тоже закрестились на образа.
        - Верите вы мне, — продолжал владыка, — верю и аз вам, благочестивые и верные чада мои! Первее всего надобно нам на Москве государя всея Руси, вольного, а не по ярлыку царя ордынского. Будет у нас свой царь; будет свой, ежели не патриарх, как отец Иоиль хощет, то митрополит свой, не от греков, а от собора своих святителей русских рукоположенный. Ныне же патриарх цареградский склонился к ереси латыньской, а митрополит наш, как ведаете, осьмой собор принял и веру отцов наших еретикам предал!
        Обратясь к княжичам, он добавил:
        - Для сего ради за отца вашего и церковь православная и все людие подымутся и глас свой возвысят. Чует сие Шемяка, оттого и слабость его.
        Запомните все, что было с вами. Подрастете когда, уразумеете, чего теперь осмыслить не можете…
        На другой день, еще до звона к заутрене, потянулся народ толпами из кремля и со всех концов посадских к соборному храму Рождества богородицы.
        Никому ни о чем объявлено не было, а все знали, что происходить будет в соборе муромском.
        День начался солнечный, и скворцы у всех скворечниц так из себя и выходили, и стоял над городом непрерывный птичий гам, пока колокола не загудели, заглушив благовестом и пение птиц, и говор людской, и топот конский, и даже грохот и скрип телег.
        Битком набито было народа в соборе, когда княжичи Иван и Юрий, в сопровождении Ряполовских, Оболенского, бояр и детей боярских, вошли в храм. Илейка и Васюк неотлучно были при княжичах и шли позади них, впереди князей и бояр — боялись они даже на миг краткий отойти от питомцев своих, особенно на многолюдстве таком.
        - Богу и государыне Софье Витовтовне клялся я за них, — сурово и твердо сказал Васюк Ряполовским, — а посему ни я, ни Илейка шагу от них не отступим…
        Навстречу княжичам вышел отец Иоиль, подвел их к левому клиросу и поставил перед образом богородицы, у самой пелены подиконной, золотом шитой и жемчугом низанной. Тут же и сам стал он позади княжичей, рядом с Илейкой и Васюком.
        - На колени станьте, — сказал отец Иоиль княжичам и, когда те стали, накрыл им головы пеленою подиконной от образа богородицы.
        Опять беспокойство и тревога затомили княжичей. Горестно переглянулись они под пеленой, и Юрий, крепко схватив Ивана за руку, шепнул ему с трепетом:
        - Страшно, Иване! Одни мы тут брошены…
        Сжалось сердце у Ивана, и почуял он всю правду слов Юрия и в тоске своей еще больше пожалел и себя и брата. Понимал он теперь: что хотят с ними, то и сделают, но, брата жалея, сказал твердо:
        - Ничего, Юрьюшка, не одни мы. Илейка да Васюк с нами, Ряполовские да и сам владыка…
        - Боюсь яз владыки, — торопливо зашептал опять Юрий, — а вот отец Иоиль любит нас…
        - Молись, Юрьюшка, бог нам поможет, — прервал его Иван, — а тамо и тату и матуньку увидим, а с ними и бабку найдем…
        Он смолк сразу и закрестился порывисто и страстно.
        - Господи, Исусе Христе, богородица пречистая, ангелы святые и угодники, — шептал он громко, не так, как учили его молиться, а как мамка Ульяна молится, — спасите тату и матуньку, бабку и нас с Юрьем! Господи, спаси и помилуй нас, грешных…
        Он сам не сознавал, что говорит, но весь стремился к неведомому всемогущему богу, который может все чудеса творить, будь только воля его.
        Юрий тоже крестился и шептал что-то, как и брат его.
        Вдруг пелена, скользнув по головам княжичей, открылась, и попик Иоиль, взяв их за руки, повел к амвону, где в полном святительском облачении, в золотой митре с камнями самоцветными, с золотым наперсным крестом на груди стоял владыка Иона.
        Лицо у него было просветленное, но все же строгое, как у святых на иконах. Вплотную подвел к нему княжичей попик Иоиль и шепнул:
        - На колени, дети мои…
        Княжичи враз опустились на колени, очутившись у самых ног Ионы. Он накрыл их обоих своей епитрахилью. Стихло все в церкви и замерло, и почувствовал Иван, что руки дрожат у него и холод бежит по спине.
        - Господь и бог мой! — вдруг громко и четко прокатился под сводами церкви голос владыки.
        Вздрогнул Иван, и почудилось ему, что вместе с ним вздрогнул и Юрий, вздрогнули, казалось, и все Ряполовские, и Оболенский, Васюк, Илейка, отец Иоиль, и воины, и сироты княжие, и все люди посадские. Волнение пошло незримое и неслышимое во всем храме, да и самый голос Ионы пресекся вдруг.
        Но вот опять звучат слова его громко и страстно:
        - Пред лицом твоим, господи, беру отроков сих на епитрахиль свою епископскую, под защиту церкви святой твоей! Иисусе Христе и пречистая мати, заступница наша, заступите и спасите невинных сих, дабы с отцом своим, князем великим Василием, и с великими княгинями во здравии и благополучии соединились. Изведите из темницы злой государя нашего…
        Снова пресекся голос владыки, а в храме стоны пошли и рыдания женские, и с ними заплакали вдруг княжичи, колебля епитрахиль своими рыданьями.
        Пришел в себя Иван, когда владыка, сняв епитрахиль, благословлял их.
        Попик Иоиль отвел княжичей опять на клирос. Народ же стоял в храме и не расходился, и выступил вперед князь Иван Ряполовский и сказал, чтобы все слышали, обратясь к владыке Ионе:
        - Отче святой! Отдали мы тобе детей великого князя, на патрахиль твою. Ты и церковь ныне за них пред богом в ответе. Мы же здесь, в храме, пред тобой и пред богом клянемся, живота не щадя, князю великому и детям его служить. Ежели ты не упасешь их, то мы и все люди ратью пойдем на Шемяку, за государя и княжичей сих свои головы сложим!..
        - Будем биться со злодеем! — загудели голоса в церкви. — Со всей Руси пойдем на Шемяку!
        - Вы, отцы духовные, — крикнул из толпы какой-то могучий старик в лаптях, — против злодеев с крестами, а мы, сироты, — со стрелами да кольями, — смуту бы они не сеяли! Христианскую бы кровь не лили, нас бы не зорили ни грабежом, ни полоном…
        Глава 13. У злого ворога
        Плыли от Мурома на трех ладьях больших: на одной — владыка Иона с княжичами, на другой — Ряполовские и воевода их, Микула Степанович, а на третьей, самой большой, — стража, да везли еще пшено и всякую кладь дорожную для конников — их сотни две было. Ехали конные берегом, поотстав немного от лодок, а впереди, дорогу разведывая, дозор скакал из десяти воинов. До устья Ушны по Оке на веслах шли, а от устья, вверх по течению, бечевой кони тянули ладьи до самого волока у верховьев правого притока Ушны. Тут, выгрузив из лодок все, волокли ладьи конской запряжкой на слегах и ветлугах верст десять до первого правого притока Судогды, а потом опять на веслах шли до самого Владимира, что на Клязьме. Здесь остановки не делали, а поплыли вверх по малой Нерли и дальше по Каменке, прямо к Суздалю.
        Утром ранним мая в первый день, когда сироты в поле зябь боронить начинают, сошли все с лодок недалеко от Суздаля и пошли пеши к Спасо-Евфимиеву монастырю. Владыка же Иона и княжичи на ладье своей остались со стражей, а конники, вброд перейдя Нерль выше Каменки, придвинулись к лодкам поближе. С ними был и Микула Степанович, а дозорные, по его приказу, вперед поскакали в обитель с вестью о владыке.
        Княжич Иван стоял вместе с Юрием на корме лодки и жадно глядел окрест, следя за указаньями Васюка.
        - Тут вот, Иване, — говорит тот, — полагать надобно, к монастырю ближе и бои были. Помнишь, как бабке твоей Ростопча да Фёдорец Клин сказывали. Тамо вон, где мы плыли, ниже Каменки, поганые, видать, через Нерль плавились…
        Вдруг сжалось сердце Ивана от боли, и ясно так, словно снова увиделось все, что в Москве тогда было. И сотник Ачисан ему представился, и бабка, что кресты тельные в руке крепко зажала, и тихий, но страшный вскрик матуньки, и тату он вспомнил, каким в последний раз видел его в голых санях, в полушубке старом, когда он ехал к Пивной башне, в окна глядел и словно ничего не видел…
        - Шемяка проклятый! — резко и громко сказал он. — Хуже и злей ты Улу-Махмета!..
        - Иване, Иване, — послышался голос из-под лодочного навеса, — держи сердце свое. Не гневи ты Шемяку, когда предстанешь пред ним. Ежели любишь отца и матерь, не гневи их ворога злого, дабы горшего зла не сотворил он им…
        Вышел владыка Иона из-под навеса и, положив руку на плечо княжича, продолжал:
        - Претерпи, отроче мой, и господь нам поможет. Имей разумение о том, что постигать надо умом волю божию. И среди наитяжких бедствий и горестей разумом и крепостию духа зло преодолеть можно и пути ко спасению обрести.
        Гневливость же токмо разум темнит.
        Сразу тепло и спокойно стало Ивану от слов владыки, вера в душе затеплилась. Так всегда дома у него бывало от бесед с бабкой. Улыбнулся он по-детски доверчиво и, посмотрев прямо в светлые глаза владыки, тихо сказал:
        - Отче, помоги татуньке…
        Гул колоколов от обители покатился по всему полю, а из монастырских ворот вышли священники и монахи с хоругвями, иконами и крестами, а сзади них ехали сани для Ионы, нареченного митрополита московского и всея Руси.
        Ризы, кресты и оклады икон сверкали на солнце, пение же церковное, сливаясь со звоном, шло к самому сердцу княжича Ивана. Все поснимали шапки и закрестились, а конники спешились. Владыка Иона вышел с княжичами на берег. Попы и диаконы окружили их и, держа в руках своих древнюю икону Корсунской божьей матери, запели благодарственный молебен о благополучном прибытии.
        Путники, не заезжая в Суздаль, остановились всем поездом на один день ради отдыха в Спасо-Евфимиевом монастыре. Отслушав литургию, владыка Иона, княжичи и Ряполовские с Миколой Степановичем обедали у игумна в келарских покоях для почетных гостей. После же обеда владыка захотел отдохнуть, а княжичам разрешил с дядьками их ходить свободно по всей обители и по всем стенам пройти монастырским, осмотреть башни-стрельни и мосты подъемные.
        Стены у монастыря широкие — телега проедет свободно вдоль бойниц и стражу не зацепит. Это не удивило княжичей — московские стены куда шире!
        Любопытнее им было на поле посмотреть, что тянется возле речки Каменки.
        Остановились они над главными воротами у бойниц самой большой стрельни.
        - Видать ли отсюда, Васюк, — обратился Иван к своему дядьке, — где отец бился с татарами?
        Васюк стал приглядываться и, говоря неуверенно, показывал всей рукой:
        - Может, вон тамо, ближе к Суждалю, а может, вот тут, к нам поближе.
        Не было меня тут, как же я тобе могу истину поведать?
        - Тут вот, тут, к нам ближе, — быстро заговорил старый монах, выходя из соседней бойницы, — меж Нерлью и Каменкой…
        Монах поклонился и, обратясь к Васюку, спросил:
        - Дети великого князя?
        Васюк утвердительно кивнул головой, а монах снова поклонился княжичам и сказал:
        - Здравствуйте, дети мои, да сохранит вас господь. Не подходите ко мне под благословение, ибо не имею на то благодати. Лекарь аз в обители, инок Паисий, а был воем у деда вашего. Великого князя Василь Василича с издетства знаю, здесь же ему раны врачевал, когда в полоне у татар он был.
        Вас же, внуков Василь Димитрича, увидеть мне сладостно…
        Старик ребром приложил ладонь к глазам от солнца и внимательно разглядывал княжичей.
        - А ты видел, — спросил его Иван, — как бились они?
        - Вот с сей самой башни видел, — оживляясь, заговорил отец Паисий. — Побегли вдруг поганы да бегут-то, порядок не руша. Наши же, словно куры в огороде, разбрелись во все стороны — кто за татарами гонится, кто убитых да раненых грабит, а кто ни туда, ни сюда, сам не знает, что деять…
        Старик досадливо пожевал беззубым ртом и строго добавил:
        - Вижу, дело недоброе! Понимаю хитрость неверных, хочу наших упредить, а бежать не могу — стар. Ищу кликнуть кого, дабы великому князю весть скорей дать, и вижу — поздно уж! Татарские конники кругом заворачивают и сбоку на наших ударили. Нарочито наших заманили, поганые!
        Смяли пеших, а конников окружили со всех сторон. Закрыл аз глаза, молитвы господу о спасении читаю, гляжу опять, а уж князь великой вместе со своими тремя конниками окружен. Рубятся крепко, а потом двое с коней наземь сбиты и токмо один ускакал прочь с рукой отсеченной.
        - Федорец Клин, — вставил Васюк. — Правду он баил, когда ответ держал перед старой княгиней…
        Иван и Юрий жадно слушали Паисия и ждали, что дальше он скажет о битве. Но старик опять медленно пожевал губами и строго проговорил:
        - За грехи наказал нас тогда господь. Из-за усобиц все. Ладу нет у князей, а зависть и зло на великого князя. Из удельных же да из бояр тоже всяк токмо своей пользы ищет, а о сиротах заботы нет. Мутят князи да бояре, — всяк своего князя хочет, дабы от своего-то прибыток ему был.
        Токмо сироты одни за великого князя, ибо не хотят разоренья и полона…
        - Потому, — вмешался Илейка, — что сиротам все одно от кого идет разоренье: от тара ли, от удельных ли. Потому, пока сильна Москва, и сиротам покой и жир!
        - Истинно, истинно, — отозвался Паисий, — а удельные-то зорят хуже татар. Помните, княжичи: дед ваш, Василь Димитрич, крепко в кулаке удельных держал! Грозный был государь. А отец-то ваш вон в какую беду попал…
        Отец Паисий что-то еще хотел добавить, но Васюк знаком остановил его и, отведя в сторону, сказал на ухо:
        - Про ослепленье-то не ведают княжичи. Не велено им сказывать.
        Паисий, не подходя уже больше к княжичам, поклонился им издали и сказал:
        - Помоги вам господь, дети мои, сохрани и помилуй вас.
        Из Суздаля нареченный митрополит Иона и княжичи в монастырских колымагах поехали, а князья Ряполовские на телегах. Ладьи же в Рязань назад отослали, ибо оттуда, из своей епископии, владыка их взял, отъезжая к Мурому.
        Хотя весна была ранняя, и соловьи запели, но земля в лесах не провяла — вязли кони и колеса на лесных дорогах. Двигался владычный поезд медленно — пешие и те его обогнать могли. От обеда до темна всего-навсего двадцать пять верст проехали и в селе Иванове ночь ночевали. С рассветом потом выехав, к обедне лишь прибыли в Юрьев Полской, а из Юрьева до Переяславля-Залесского, верст шестьдесят, опять с ночевкой в деревне Выселки, ехали и мая шестого в полдень у самого уж града были.
        Увидали снова княжичи золотые маковки Спасо-Преображенского монастыря в гуще лесной и ясную гладь озера Клещина. На полях же, к посадам ближе, женки и девки, горох сея, пели, крестясь, слова заклинания:
        Сею, сею бел горох,
        Уродись крупен и бел,
        Сам-тридесят!
        Старым бабам на потеху,
        Молодым ребятам на веселие!
        День стоял солнечный, и лазурь небесная вся сияла хрустальным синим блеском, чистая вся, без единого облачка. Темнея точками в сини небесной, трепетали жаворонки, звенели, как рассыпанные бубенчики, подымались ввысь и снова к земле спускались. Светло, тепло и радостно кругом, а Ивана охватила тоска. Вспомнил он, как жили они тут с матунькой и бабкой, ожидая отца из полона. Почудился ему ясно так осенний сад с облетевшими листьями и багровыми кистями рябины, словно наяву привиделся бурьян за конюшнями, где он с Данилкой щеглов и чижей ловил. Вспомнились клетки, что висели в саду с их крылатыми пленниками. Дарьюшка…
        Опять гулко, как у Евфимиева монастыря, зазвонили колокола, но теперь встречал владыку Спасо-Преображенский монастырь у самого града Переяславля-Залесского.
        Переглянулись княжичи украдкой, меняясь в лице. Прижался Юрий к брату и прошептал чуть слышно:
        - Шемяки боюсь…
        Иван не ответил и тревожно взглянул в глаза владыки Иона. У того дрогнули губы, но ничего не сказал он, а только перекрестил обоих княжичей и сам перекрестился молча.
        Встречали Иону и княжичей многолюдно и торжественно, в облачениях праздничных и с хоругвями, ибо извещены были гонцами за час до приезда колымаг. Однако видел Иван, что нерадостны были лица у клира церковного, да и сам Иона был сумрачен. Друзья тут всё были, знакомые — многих из них узнали княжичи, ибо монастырские бывали много раз в хоромах великокняжеских, а игумен не раз у них в крестовой и утреню и молебны служил.
        С горестью и тревогой все на княжичей смотрят, и нехорошо от этого на сердце у Ивана, да и Юрий чего-то боится и жмется все к брату. Едва вошли гости приезжие в келарские палаты, как туда гонцы прибежали от князя Димитрия, а с ним на коне приехал и любимец Шемякин, дьяк его Федор Александрович Дубенский, и челом бил владыке и княжичам с просьбой на обед пожаловать к его государю.
        - Тобя, владыко, и княжичей, узнав о благополучном прибытии вашем, молит к столу своему государь мой, великий князь Димитрий Юрьевич, — ласково и почтительно сказал дьяк, подходя к благословению святителя.
        Острым взглядом владыка Иона пронзил его, и смутился дьяк и поклонился низко.
        - Тобе все ведомо, — сказал он строго, — и если есть вокруг князя Димитрия его доброхоты и умные советники, то пусть разумеют, что дозволено богом и что не дозволено. Есть суд божий за гробом, но ранее того есть рука казнящего за зло и на земле…
        Ряполовские стояли в глубине хором и, не подходя близко, глядели исподлобья на дьяка, но Дубенский не знал их в лицо и не полагал, что приехать сюда, в Переяславль, посмеют. Владыка же, по сговору с ними, слова о них не молвил и, собравшись, вышел с княжичами на монастырский двор, где ждала их колымага князя Димитрия Юрьевича.
        Дорогой, видя смятение отроков, владыка сказал им:
        - Дети мои, не бойтесь, ибо вы на епитрахили моей. Верьте, что обещал пред богом, то и сотворю. Соединю вас с родителями, а там уж воля божия.
        - Увидим мы тату и матуньку? — твердо и требовательно вопросил Иван, не спуская глаз с владыки…
        - Как ни решит князь Димитрий, — ответил вполголоса Иона, склонясь к детям, — а все же у родителей своих вы будете. Не бойтесь, уповайте на бога. Вот мы уже в хоромах Шемякиных, будьте добронравны и вежливы, как княжичам надлежит. Не гневите князя Димитрия, ибо, паки реку, гнев княжой — горшее зло для родителей ваших и для вас всех…
        Колымага остановилась у хором, а князь Димитрий Шемяка, сойдя с красного крыльца, сам помог выйти владыке и с торжествующей, радостной улыбкой оглянулся на княжичей, которым Илейка и Васюк помогали сойти на землю с высокого кузова колымаги.
        «Как волк на агнцев облизывается, — подумал владыка Иона, заметив взгляд Шемяки. — Помоги мне, господи».
        - Не чаял, что дождусь тобя, — весело заговорил Шемяка, приняв благословение, и, обернувшись к княжичам, добавил: — Радуюсь приезду вашему, племянники милые, отроки безгрешные, в делах наших и распрях ничем вы не повинные!..
        Он обнял и облобызал детей с притворной нежностью, — рад был весьма, что они теперь в руках его. Шемяка был добр в душе к княжичам, как птицелов к пичужкам, которые уже трепещут в сетях у него.
        Видя эти ласки ворога злого к детям великого князя, Илейка и Васюк стояли опустив головы и мрачно переглядывались. Когда же все стали подыматься на красное крыльцо, Илейка тихо сказал Васюку:
        - Тут надо ухо востро доржать, во все глаза глядеть.
        - Истинно, — ответил Васюк, — с медведем дружись, а за топор доржись.
        Они вошли за княжичами в трапезную и у дверей в уголке стали, глаз не спуская с Ивана и Юрия. Не менее зорко следил владыка Иона за Шемякой и главным советником его, боярином Никитой Добрынским, стараясь угадать их скрытые мысли.
        Сев за стол после благословения владыки, стали все есть горячие шти, и вдруг Иван, следуя за взглядом Ионы, увидел направо от Шемяки знакомое лицо, где-то им виденное, почему-то страшное и неприятное. Это был боярин Никита, старавшийся не встречаться глазами с владыкой. Отвертываясь от него, он неожиданно и дерзко поглядел на Ивана. Сердце княжича задрожало от страха и гнева. Он узнал в этом боярине того самого, что прискакал на коне в Сергиеву обитель с дружиной Шемяки. Это он тащил из храма его отца!
        Побледнев, Иван взглянул на владыку Иону и понял, что тот все заметил, как, бывало, бабка все за столом замечала, и улыбается ему спокойно и ласково. Ободрило это и успокоило мальчика, но пальцы его, сжимавшие оловянную ложку, долго еще дрожали, а гнев и ненависть кипели в сердце.
        Князья Ряполовские после обеда у келаря отдохнуть захотели. Постелили им в двух келейках: в одной — старшему, Ивану Ивановичу, а в другой — двум младшим: Семену и Димитрию. Разошлись и монахи по своим кельям, и заснул весь монастырь по чину иноческому. Так уж искони на Руси повелось. Никто чина сего не нарушает, кроме людей, когда заботы их мучают: боли телесные или душевные. Не спали в обители только князья Ряполовские, и вскорости перешли меньшие братья в келейку Ивана Ивановича думу думать у постели его.
        - Кто знает, — заговорил Димитрий, — что в сей часец у владыки с Шемякой деется? Может, владыка и так рассудил: «И митрополитом буду, а и великого князя с семейством навек в дальнем уделе схороню…» Может, и князь-то можайский Иван Андреич право разумеет — синицу поймал, а журавля в небе и не ищет…
        - Лопата твой можайский, — гневно перебил его старший брат, — помело поганое!.. Хитер он, да мелок. Жадность великая у него. Он, словно окунь голодный, и голую уду хватает.
        - Зато Иона всех нас умней, — заметил осторожно Семен, — у него все обсуждено, а как, то нам неведомо.
        Князь Иван Иванович вскочил с лавки и заходил по келье, не глядя на братьев. Заронили они ему в душу сомнения.
        - Нет, нет, — начал он, вдруг остановившись посередине кельи, — не может того быть! Владыка Иона разумней всех нас. Все, что говорил он, — истина. Ум у него велик и прямота велика. Обман ежели и будет, то токмо от Шемяки, ибо и смел он и дерзок, а силы духовной и разума мало у него. Все же и Шемяка не посмеет идти против отцов духовных и против народа…
        - А ежели посмеет, не послушает владыки? — снова заметил Семен Ряполовский.
        - Будем биться! — крикнул Иван Иванович. — Бог нам поможет.
        - А по мне, — добавил Димитрий, — нечего нам в кости играть, вот и владыка митрополию от Шемяки берет. Что ж мы-то одни против рожна прать будем, как медведи. Токмо брюхо собе больше распорем. Она, синица-то, в руках.
        - Не будет так! — вспылил Иван Иванович, перебивая младшего брата. — Не пойду яз за ветром. Москва за Василья. Москва и Юрья Димитрича выгнала, а сына его и подавно выбьет вон. То вы уразумейте: князь Василий на Москве в дому у собя, а Шемяке всякого князя покупать надобно, как купил он можайского. Опять будет государство на уделы дробить, а гости-то богатые, особливо же простые купцы, да всякие люди торговые, и умельцы рукоделия всякого, наипаче не примут того. «Дешевле нам, — говорил мне Шубин во граде Муромском, — прибыльней один сильный московский князь, чем сотня нищих князьков… Всякий ведь князек-то с тобя сколупнуть захочет, что сможет…»
        Князь Иван замолчал, продолжая ходить из угла в угол по келье.
        Успокоясь, он твердо добавил:
        - Как отцы духовные мыслят, мы из уст самого митрополита нареченного ведаем…
        Братья молчали, потом опять осторожно заговорил Семен, своего мнения опять не высказывая:
        - Истинно все, Иване, что ты баишь, токмо трудно слепому Василью с Шемякой бороться. Истинно и то, что Шемяка купит московский стол. Отрезать начнет кажному князю куски от московских земель. Разорит он Москву, на ветер, на дым все труды князей московских пустит. А потом что? А потом князь тверской Борис все в свои руки захватит и ярлык в Золотой Орде на московский стол купит. Он и теперь уже «великий князь тверской»…
        Наступило молчанье, но младший Димитрий не вытерпел.
        - Тогда как? — крикнул он. — К Борису лучше ныне ж отъехать, чем Шемяке потом челом бить!
        - Молчи, лопата! — рассердился снова князь Иван. — Нужны мы тверскому! А нам какая честь и какая сладость на конце стола сидеть у чужого князя, пить-есть опивки да объедки? Нет уж, братья мои, никому не служить нам, опричь московских князей, будет то Василий али дети его.
        Победим мы Шемяку, наипервыми на Москве будем у своего князя. Так и владыка мыслит. Шемяке же нет у меня веры, не обойти ему нас своей лестью…
        - Иване, — перебил его Семен, — не забудь о полку нашем. Не побудить ли Микулу Степаныча?
        - Верно, верно! — встрепенулся Иван. — Забыли мы про Шемякины когти.
        Микула Степаныч баит, что мало здесь воев у Шемяки, но все же, мыслю яз, отъехать нам вместе с владыкой, а то и поране его. За князя великого рать подымать надобно… Ну, иди побуди Микулу Степаныча.
        После утрени в день Николы весеннего выехал владыка Иона с княжичами в колымагах к Ростову Великому, откуда лежал им путь к Волге, в древний Углич-град.
        Ряполовские с воеводой своим и конниками провожали их до самого Ростова, где владыка решил отдохнуть несколько дней и дать отдых княжичам.
        Но главное, нужно было ему встретиться со всем духовенством, дабы из Ростова, из древнего места святительского, разослать через верных людей вести своим епископам, игумнам и архимандритам.
        Тут же, на обратном пути из Углича в Москву, в митрополию свою, хотел владыка уж подсчет иметь сил духовных на Севере, где среди бояр и городов, особливо Вятки и Углича, много было доброхотов Шемякиных, где удельные князья и города вольные не любили Москвы.
        Ряполовские же, не веря больше Шемяке, о Литве думали, где князь Василий Боровский, брат княгини великой Марии Ярославны, уже собирал полки. У Ростова Микула Степанович наметил повернуть к Юрьеву Полскому, который ближе к вотчине Ряполовских, а там снарядить полки для рати — и конные и пешие — из своих людей и из пришлых, кто за князя великого биться придет.
        До посадов еще не доехав, вдали от стен городских прощались князья Ряполовские с княжичами и владыкой перед всеми своими конниками. Рядом стоял Иван с братом Юрием и видел, как конники утирали иногда рукавом слезы, слушая слово владыки Ионы:
        - Дети мои! — говорил он. — Церковь наша за правое дело, но людие многие на земле, по злобе бесовской, кривду выше правды ставят. Правда победит зло. Богу нашему все доступно: и живот и смерть наши в руке его.
        Ратуйте за правду-истину, и будет на вас мое пастырское благословение!
        Воззрите на отроков сих, детей нашего государя великого, злобой людской поверженных… Пусть невинные страдальцы сии, в защите нуждаясь, укрепят сердца ваши.
        - Аминь! — громко закончил Иван Ряполовский. — Живота не пощадим за государя нашего. Не таков Шемяка, чтоб совесть знать да бога бояться!
        Мечом с ним говорить надо. Его токмо силой да страхом согнуть можно.
        Поклонившись Ионе и княжичам, он обернулся к своим конникам и воскликнул:
        - Поклянемся владыке живот положить за правду, за истину! Будем биться за князя великого, за Василья Васильевича!
        Глава 14. Во граде, исстари славном
        Хорошо круг града Ростова Великого. Посады под стенами его и слободы многолюдны, хитрецы и умельцы живут в них разные: одни пишут иконы вапами на стенах и по куполу в церквах; другие темперой на досках липовых лики святых изображают, по греческому обычаю; третьи — режут по дереву иконостасы, врата царские, золотят и серебрят их; четвертые — всякое златокузнечное и литейное дело ведают. Живут в Ростове и зодчие, каменерезцы, каменщики, плотники и прочие. Немало искусников всяких здесь и среди монастырской братии и среди людей слободских и посадских.
        - Тут на святого Леонтия знатный торг ведут, — сказал владыка Иона княжичам, — епископия же всех мирян пивом безденежно потчует. Купцов тогда и торговцев тут видимо-невидимо, а богомольцев и странников того боле, ибо велик и чтим чудотворец Леонтий. Исцеления и чудеса творит многие.
        Светел и радостен Иона, как младенец с младенцами, а княжичи и забыли совсем о Шемяке, ни разу о нем не вспомнили, как из Переяславля отъехали.
        Да и дни-то стоят на диво радостные — от восхода до захода солнце в безоблачном небе сияет, птички поют непрерывно. Люди тоже о песне вспомнили: и в полях и в посадах — повсюду звенит человеческий голос.
        Теплое время, и черемуха цветет, как невеста под белой фатой. Сверкают на солнце воды огромного озера Ростовского, и конца края ему не видать: в семь верст шириной, пробиваясь сквозь чащи лесные, тянется оно на двенадцать верст в глубину леса, а с берегов обступают его могучие сосны и ели, березы и дубовые чащи, а где и липы и клены столетние. Пушатся кругом кустарники разные.
        - Жила в старину тут токмо меря да чудь, — продолжает владыка, — а ныне вот русские всюду живут. Окрест места тут зело красны. Многие тут ловы в дебрях лесных и во озере. Обильны здесь пажити, неисчислимы борти пчелиные и гоны бобровые… Вельми удобно селиться тут, а жить добро и жирно…
        Владыка умолк, а Илейка, шагавший с Васюком около колымаги, не выдержал.
        - Отче святой, — воскликнул он, — истинно баишь ты о промыслах тутошних, а я про рыбу скажу — век ею промышлял: рыбы здесь тьма в озере тьмущая. О том рыбаки и в песнях поют!
        Илейка громко откашлялся и, молодцевато сдвинув свой колпак на затылок, запел сиплым, но приятным голосом:
        - Ой ты гой еси, море тинное.
        Море тинное ты, чужское,
        И пошто тобя зовут озером?
        - Потому меня зовут озером,
        Што песку во мне нет на донышке
        И што нет во мне рыб заморских,
        А живут во мне ерш со щукою,
        Мелка плотичка со карасиком,
        Красноперый окунь с налимами.
        Еще сом-рыба, когда жалует
        Из тое ль реки Волги быстры я
        Со язём-рыбой и со лёщиком…
        Княжичам песня очень понравилась, а Иона, тихо улыбаясь, промолвил:
        - Добрые песни знаешь. А тут вот, дети мои, — обратился он к княжичам, — старца Агапия в обители Аврамиева монастыря ведаю: много он старин вельми красно сказывает. Вот отдохнете тут и послушаете старца-то вместе с дядьками своими, а вборзе и тату с матунькой мы увидим. Пока же походите в народе, поглядите, послушайте — надобно и князьям знать, как люди живут.
        Владыко помолчал и добавил:
        - Тут, в граде сем, исстари славном, погостим, к мощам святого Леонтия приложимся, память ему мая двадцать третьего празднуют. Ныне же, тринадцатого мая, — день святых равноапостольных отец наших Кирилла и Мефодия, первоучителей славянских. Их же радением, Иване, вся грамота наша и все книги священные.
        Когда же посады проехали, Иона, обратясь к Илейке и Васюку, приказал:
        - Повелите вести нас прямо к древнему собору Успенскому, — и продолжал, опять обращаясь к княжичам: — Поклонимся там святым мощам Леонтия…
        Звоном всех церквей встречал Ростов Великий владыку Иону, нареченного митрополита московского и всея Руси. В древнем же Успенском соборе владыку и княжичей принимали с тремя настроями колокольными: когда подъезжали, звонили громким, могучим «ионинским» звоном, когда во храм вошли — тихим и радостным «акимовским», а когда выходили — торжественным «егорьевским»…
        Иван словно другим стал в Ростове — повеселел и забыл о всех горестях. В соборе ни его, ни Юрия ничто особенно не трогало, но было там хорошо, как дома, а у мощей чудотворцев, как всегда, и приятно и боязно, будто от страшной сказки. Заметил Иван на белокаменных стенах собора дивную роспись, но все же не такую радостную и светлую, как у Троицкого собора Сергиевой обители, где инок Рублев писал.
        Пол в храме Успения устлан весь каменными плитами, а двери везде железные, кованые, и на них по два лица звериных, из железа же кованных, а в зубах у зверей кольца большие железные, чтобы, берясь за них, те двери легко отворять было можно. Кровля собора вся из свинцовых досок, только кресты золоченые.
        Из собора после молебствия о благополучном прибытии, о здравии великого князя Василия Васильевича и семейства его поехали все обедать и отдыхать в покой архиепископа Ефрема, владыки ростовского.
        Княжичи в хоромах у владыки Ефрема обедали отдельно от взрослых с дядьками своими. Святитель же Иона вел тайную беседу с архиепископом и другими духовными за отдельной трапезой. После обеда Иона зашел к княжичам на краткое время с молодым диаконом Алексием и, благословляя княжичей, сказал:
        - Отвезут вас, дети мои, тайно в Авраамиев монастырь, поживите там.
        Потом сам к вам приеду и повезу вас к родителям в Углич. Тут же, дабы в тоску вам не впасть, возвеселит вам сердце старец Агапий многими старинами, притчами и баснями. В монастыре живите скрытно, дабы не опознали в вас княжичей: так для пользы вашей надобно. Когда же в град или посад захотите, то выходите токмо с благословения игумна. Он же к вам, опричь дядек, слуг своих даст, а слуги те водителями вам будут…
        Совсем уж дряхл старец Агапий, но памятлив, мыслями светел, сладкоречив и душой радостен. Давным-давно за сто лет считает ему братия, а он все еще ходит с посошком по монастырскому двору, хотя не спешно, но твердо, и долгие службы церковные с легкостью выстаивает.
        Голос у старца мягкий, ласковый, западающий в сердце — век бы его слушал. Глаза его серые, с солнечной искрой, всегда словно посмеиваются, под седыми лохматыми бровями смотрят то мудро и чуть печально, то по-детски радостно.
        Каждый день ходят к нему княжичи с Илейкой и Васюком слушать сказки, басни забавные, бывальщины разные да старины грозные и страшные. Страшней же всех сказов о стародавних временах сказ был о боге Велесе,[75 - В е л е с — один из богов древних славян-язычников, олицетворяет производящие силы природы и считается покровителем домашнего скота.] о жреце его Радуге и о девке слепой.
        - Соколики милаи, — начал свой сказ старец, сидя с княжичами на лавочке под цветущей вишенкой, что у самых дверей его келейки, — слушайте, милаи. Туточка вот, в самом граде Ростове, старики мне, еще отроку, баили, дуб стоял. Велик дуб был, один за семь дубов сошел бы, а рядом с ним — капище.[76 - К а п и щ е — языческий храм.] Туточко есть две деревни: одна — «Поклоны», и в ней такой же дуб рос, а дубам тем поклонялись и дары приносили; другая деревня — «Анделово», а ране того там «Велесово дворище» было. На дворище ж том еще Володимерь, великой князь киевский, повелел воздвигнуть бога Велеса, из многих дубов резанного, с позлащенной главой. Идол сей вдвое выше был капища. Когда же солнце ввечеру садилось, глава Белеса позлащенная как в огне горела, и видно было ее из града Ростовского…
        - Как же могло так быть? — заговорил вдруг Илейка. — Как же мог Володимерь святой идолов ставить? Запамятовал ты, отче…
        - Ан не запамятовал! Володимерь-то тогда во язычестве еще был, свету христианского не узрил…
        Илейка что-то еще сказать хотел, да княжичи оба руками на него замахали, а старец Агапий продолжал:
        - И князь ростовский во язычестве был, и вот что от бога бесовского случилось в Ростове. Нача вдруг озеро выть, и так выло, что и в ночи не давало людям спати две седьмицы. Как ночь, так и почнет шумети: вначале как бы шестеро абы семеро молотят на нем, а после протяжно так застучит, застучит и голосно завоет. До самого до света воет, а над капищем Велеса звезда хвостатая стоит, и оттого страху еще более. За сим извергло озеро рыбину, большенную, аки кит, который пророка Иону поглотил, и была та рыбина мертвой. Полтора сорока народу, опутав ее веревкой, приволокли на княжой двор. Потом целую седьмицу старец совсем нагой посередине озера каждый день на ладье ездил, а ночью в глубь водную с ладьей уходил до утра…
        Старец Агапий замолчал вдруг, словно увидел сам что-то страшное и непонятное. Дрожь пробежала по спине княжича Ивана, а Юрий, Илейка и Васюк замерли.
        - Остров потом показался на озере, — заговорил вполголоса старец, — а на острове-то терем, а в терему девка слепая. Из терему днем она выходит, садится на косматого льва и по острову ездит, а от сего тишина кругом тихая, листочек — и тот не прошумит, ветерок — и тот дохнуть не смеет.
        Люди же на все глядят, словно каменные, шевельнуться не могут от страху, — шепотом закончил отец Агапий и вдруг вскрикнул так, что испугались все. — Тут как загремит враз, загрохочет в небе, и стрела громовая, огненная, прямо в капище Велесово угодила! — продолжал старец громко и взволнованно. — Запылало, занялось все капище, а из него идол Велеса, самоцветами многими украшенный, сам, как живой, вышел, идет на восток вдоль берега озера, а вода пред ним, как в котле кипит, и рыба в нем варится, а волной ее вверх выкидывает, а по берегу-то все жилье человечье горит в пламени: и хоромы, и хлевы, и закуты, и все, что от дерева изделано. Все горит, скот ревом ревет, а люди всё еще шевельнуться не могут.
        Смолк старец Агапий, словно засмотрелся на страшное зрелище, молчали испуганно княжичи и дядьки их.
        - Жрец-то Велесов, Радуга, — тихо добавил старец, — пал тут пред идолом и молит его: «Нейди дальше!» Белес же исполнися гнева и опали жрецу все власы, и вдруг глава у Радуги стала песьей…
        Смолк опять старец, только губы сухие его меж усов и бороды шевелятся, шепчут что-то неслышно, а сам он глядит куда-то в даль неведомую. Боязней оттого Ивану и непонятно все…
        - Сильны беси-то были, — задумчиво сказал Васюк и перекрестился. — Слава богу, от святого креста да от ладана совсем ослабли, а от молитвы во прах расточаются. Все же силен еще бес-то: и горы качает, а людьми, что вениками, трясет.
        - Над погаными беси токмо властвуют, — возразил Илейка, — христианам же токмо искушения и прелести деют, а взять крещеную душу не могут, потому у всякого после крещения свой андел-хранитель есть…
        Княжичи осмелели, и вдруг вся нечистая сила стала нестрашной, и смеются опять вот глаза у старца Агапия под густыми бровями.
        - Нетути, нетути боле, нетути боле силы бесовской, — говорит старец весело, — наш чудотворец Леонтий, первоапостол земли ростовской, разогнал всю нечисть поганую! Сила их токмо в лесах дремучих, да болотах бездонных, и речных омутах. А туточка, где кресты сияют над храмами да почиют мощи угодника божия, нетути, детушки, силы у бесов, нет у них смелости. Тишком ныне беси тут да шепотком все деют, а боле прелестью да хитростью христиан на грехи наводят.
        Закрестился вдруг частым крестом старец Агапий, встал поспешно и побрел с посошком на монастырскую пасеку.
        - Ох, запамятовал с вами, — ласково ворчал он на ходу, — запамятовал про пчелок божиих! Поглядеть их надоть.
        Накануне святого Леонтия, с ночи еще, начались службы церковные в соборе Успенском и прочих храмах ростовских. Гул колокольный разливается окрест, и вдаль и вширь, затопляет сверху гудом своим площади, концы и улицы града, где потоки людские шумят и гудят, растекаясь по всем углам и закоулкам. У гостиного же двора лавки, словно ульи, стоят круг церкви святой Екатерины, толкотня и теснота такая, будто сотни роев тут роятся: мирские и духовные люди разного чина и звания, мужики и женки, старые и молодые, и калики перехожие — нищая братия.
        Княжичи с дядьками своими и со слугами монастырскими, утреню отслушав в Успенском соборе и к мощам Леонтия приложившись, пошли прямо к торгу, где гостиный двор у соборной площади с лавками купцов, блинными, харчевнями и питейными. Но пока совершалось торжественное служение у мощей угодника, на площади было пристойно, тихо и благочинно и торга еще нигде не происходило, только нищие пели стихиры, прося подаяния.
        Княжич Иван впервые видел такое многолюдное празднество. В Москве, из-за малых лет до объявления его народу, он из Кремля не выходил, и теперь здесь все весьма занимало его.
        Вот показались лавки гостиного двора и навесы блинных, запахло печеным тестом и пригорелым маслом. Подле ветхого деревянного навеса одной блинной увидели княжичи слепого нищего с гуслями. Распустив седую бороду до пояса, сидел он без шапки на своем зипуне почти под самым прилавком, перебирая пальцами струны.
        У прилавка толпился народ. Покупатели брали горячие блины и, свертывая их трубкой, макали в плошку с топленым маслом, целиком запихивали в рот, обтирая жирные пальцы о свои волосы.
        - Блины масленые, блины горячие! — кричал бородатый мужик, принимая от рябой и грудастой женки блины стопку за стопкой на деревянном блюде.
        Две же молодайки пекли их и, ставя одну за другой сковороды на горячие уголья, почти непрерывно сбрасывали готовые блины в огромную деревянную чашку, прикрывая их толстым холстом, чтоб не остыли.
        - Эх, тетеха, — крикнул уже подгулявший рыжебородый мужик, обращаясь к рябой, — почем блины-то?
        - Стопка с маслицем, басенок мой, — озорным голосом нараспев отвечала рябая женка, — стопка с маслицем да бражки ковшичек всего-то четверть денежки![77 - Д е н ь г а, д е н е ж к а — четыре копейки серебром.]
        - Ишь, дороговизна какая! — проворчал Илейка, хотевший уж развязать свой кошель. — Сразу охоту отбило, поедим ужо в обители.
        Но рыжебородый уже набивал себе рот блинами, запивая брагой.
        Княжичи пошли было дальше, да слепец в это время зазвенел струнами гуслей и запел вдруг звучным голосом:
        Вы, люди ученые,
        Книгами начитаны,
        Нас учить поставлены,
        Извествуйте, что есть раз?
        Порокотав немного струнами, он, кратко, нараспев ответил себе:
        Един бог без греха.
        Княжичи невольно остановились и стали слушать, а слепец продолжал повторять вопрос за вопросом до двенадцати и, давая ответ, повторял все прежние ответы вместе с новым. Дойдя до вопроса: «Что есть двенадцать?» — он ответил:
        Един бог без греха,
        Два в Исусе естества,
        В триех лицах един бог,
        Четыре авянгелья,
        Пять язвий у Христа,
        Шостокрылый серафим,
        Семь собор святых отец,[78 - Семь вселенских соборов признавала православная церковь, отвергая как еретический восьмой собор во Флоренции, на котором была утверждена уния — объединение римско-католической и греко-православной церквей.]
        Восемь кончий у хреста,[79 - Православные признавали только восьмиконечный крест, в противоположность римско-католической церкви, признававшей только четырехконечный крест («крыж»).]
        Девять чинов андельских,
        Такожде архандельских,
        Десять словес божиих,
        Одиннадесятый час,
        Двенадцать апостолов.
        Проведя рукой по всем струнам, положил слепец гусли себе на колени и, ощупав рукой вокруг себя, нашел глубокую деревянную миску и протянул ее вперед. Горячие жирные блины, капая маслом, повалились с разных сторон, наполнив миску доверху.
        - Спаси Христос! — бормотал слепой. — Царство небесное вашим родителям, а вам дай бог здравия…
        Но в этот миг все кругом зашумело вдруг, загоготало, загикало, и толпа, кружась и толкаясь, понеслась к соборной площади, ближе к подворью архиепископа. Кончилась служба у гроба Леонтия, и митрополит нареченный Иона, и владыка ростовский Ефим, и все архимандриты, игумны, иереи ростовские и приезжие, с иноками и служками, и почетные гости пошли в хоромы архиепископские на почестен пир и трапезу. Из погребов же епископских и монастырских служки владычные и монастырские сотни бочек пива пьяного вывезли на телегах пароконных, а со двора владыки по земле покатили бочищи великие. Вышибали тут из бочек затычки дубовые, подставляли все ковши и ведра, миски и чашки под струи хмельные и пенные, и пир пошел по всей площади.
        - Не добро тут отрокам, — сказал Васюк, обращаясь к монастырским слугам, — пьянство и глум почнутся, сквернословие всяко, дерзости.
        - Пойдем, — сказали служки монастырские, — на второй владычен двор, что к гостиному ближе. Там токмо гости приезжие да свои сироты домовые.
        Кормленье им там в сей день, гостьба. Там и нам угощение будет…
        На владычном дворе столы были простые тесовые, во много рядов расставлены, а круг них теснота на скамьях. Людьми скатерти белые, как мухами, со всех четырех сторон облеплены. Шум, гам, разговоры, смех, крики, а слуги владычные с ног сбились, подавая шти, кашу, пироги с капустой, пиво и квас. Почетным же гостям в правом углу двора и блины и мед стоялый в сулеях на столы ставили.
        По двору шатались любопытные или очереди ждущие, да нищие в разных местах то «Лазаря», то стихиры пели. Жаркий день, душный, а солнце прямо над головой стоит, печет темя и плечи, и в поте лица все вкушают угощенье.
        Слышно иногда сквозь шум и говор, как под окнами владычных покоев воркуют голуби, а потом, стаями снимаясь с навесов и крыш, носятся над подворьем, громко хлопая крыльями, сверкающими на солнце. Неизвестно откуда камнем срываются воробьи, падают на землю, у самых столов дерзко подхватывают крошки и с чиликаньем исчезают куда-то. Дворовые собаки, поджав хвосты, шныряют, как тени, под столами и скамейками, подбирают объедки и взвизгивают иногда под хохот охмелевших гостей от пинка сапогом в бок.
        Пошептались служки монастырские со служкой архиепископским, с Никитой Хухаревым, что кормлением воем распоряжался, и посадили княжичей со слугами и провожатыми за почетные столы. Подали им пирогов и блинов горячих, пива, и меда, и кваса сыченого.
        - Вот и мы, как бояре, — с довольной улыбкой сказал Илейка, — блины нам масленые и меды крепкие…
        Васюк только крякнул в ответ, осушив добрую чарку меда и запихивая себе в рот жирный блин.
        Княжичи весело переглядывались, поедая с жадностью пышные ноздристые блины, из которых под зубами текло горячее масло, мазало губы, щеки и пальцы.
        Никита Хухарев около них стоял и, подавая ручник, чтобы руки обтирать, ласково приговаривал:
        - Кушайте, милаи, кушайте собе во здравие.
        В это время пьяный рыжебородый мужик, которого княжич Иван у блинной видел, шел прямо на них, мотаясь из стороны в сторону.
        - Гришка Севастьянов идет! — кричал он зычно. — Каменщик посадской…
        - Ишь, рыжий бес, — злобно буркнул Илейка, — жрал, жрал блины, да и сюда залез, пес!
        Увидев Хухарева, Гришка заорал еще громче:
        - Никишка! Угощай, живо!
        - Держи карман, — насмешливо крикнул Никита, — много вас тут! Аль не ведаешь, что приезжих токмо да домовых кормим…
        - Ах ты, кобылья задница! — изругался Гришка. — Корми бедных людей!
        Захребетники мирские! Мы все вам, а нам и блина жаль, долгогривые жеребцы…
        - Иди, иди, — крикнул Никита Хухарев, знаком подзывая слуг владычных, — иди, баю, добром!
        Хухарев с другими слугами пошел навстречу Гришке Севастьянову и стал гнать его, а потом не утерпел, крикнул насмешливо:
        - Ты что, Гришка, нищим притворяешься? У тобя, бают, жемчуга одного с осьмину будет да с деньгами не одна кадь!..
        - Да я те за поносные речи твои, я те, кобель старой, — закричал в ярости Гришка и, рванувшись к Никите, вцепился ему в бороду.
        Тотчас же около них образовался клубок тел, и покатилось все к воротам двора владычного, а за воротами сразу забушевало.
        - Посадских бьют! — кричали там. — Выручай наших! Посадских бьют!..
        Посадские валом валили на владычный двор, но слуги владычные, сироты домовые да из гостей многие, у коих кулаки зачесались, крепко приняли посадских. Княжич Иван, бледный, но с виду спокойный, стоял у своего стола и грозными глазами смотрел на драку. В памяти его проходили, как бы повторяясь здесь заново, пожар и смута московская. Дрожащей рукой он крепко держал Юрия, стоявшего рядом. Он видел, как слуги владычные, окружив Гришку Севастьянова, беспощадно совали в бока ему кулаки и били по шее, но тот, с налитыми кровью глазами, рычал по-зверьи и, что есть силы, рвал бороду у Никиты. Вдруг отлетел от него Никита и упал навзничь, и Гришка вместе с ним повалился наземь, зажав в руке большой клок бороды хухаревой. Тут бросились все Гришку топтать, бить прочих посадских и выбили вон со двора, погнали их к торговым рядам и к блинным.
        - Ну, княжичи, — тихо сказал Васюк, — в монастырь нам возвращаться скорей от греха! Кто их знает, что они тут понатворят!..
        Быстро перешли они опустевший владычный двор и вышли на соборную площадь. В конце ее, у гостиного двора, толпа бушевала, как море, теснясь меж лавок и блинных. Крики сплошным воем гудели там, трещали какие-то доски, доносились глухие удары и топот.
        Княжичи и дядьки их невольно остановились. Вдруг, заскрипев и затрещав, словно скрежеща зубами, закачались и стали падать навесы у блинных. Женский визг просверлил воздух, и почти тотчас же во многих местах среди толпы показался огонь и дым. Верхние навесы блинных рухнули на очаги с горячими углями и запылали, как сухая солома. Сразу поднялся ветер, а пламя перекинулось на лавки торговых рядов, и казалось, занялся весь гостиный двор. На звоннице святой Екатерины забили в набат, в других церквах подхватили, и страшный звон всполошил весь град и посады. В ужасе забегали кругом люди в бестолковой суете, крестясь и призывая бога на помощь. И вот в это время, когда и Васюк, и Илейка, и слуги монастырские, и Юрий стояли бледные и растерянные, Иван почуял, будто весь страх его проходит, а мысли ясней и ясней становятся.
        Видел он, как пробежали через площадь приставы княжии со стражей и приставники церковные со служками. Видел, как покой в толпе сразу устанавливается там, где появляется стража. Видел потом, как стража вела Гришку Севастьянова и Никиту Хухарева в срубы тюремные сажать, и усмехнулся.
        - Видишь, — сказал он Юрию, — когда много разных людей, много и беспорядку. Придет же хоть и мало людей, но таких, как стража с приставами, — и враз все тихо…
        - Так и в ратном деле, — радостно подтвердил Васюк, — едино мнение и едино деяние во всем надобны. Ишь, вон и бочки с водой везут и с ведрами бегут!
        - Истинно, — согласился Илейка, — без головы и большое тело немощно, словно без рук, без ног оно. Токмо такой пожар из бочек водой не залить…
        - Воля, божия, — сказал один из монастырских служек, — а вон туча какая, черным-черна…
        Внезапно оглушительно грянул гром, покрыл гул и шум толпы, и пожара, и даже набата во всех церквах. Служки в страхе закрестились. Сразу кругом потемнело, словно наступили сумерки, сразу день захолодал.
        - К собору бежим, — крикнул Илейка, — на паперти от грозы схоронимся!..
        Все побежали, и Иван с ними. Молния почти непрестанно слепила глаза, и без конца грохотал гром, пока бежали они к собору, и только укрылись на паперти, полил дождь как из ведра.
        Люди бежали со всех концов, прятались, где попало, плотней и плотней теснились на паперти собора. Все говорили и кричали о чуде. Иван услышал недалеко от себя громкий женский голос и, оглянувшись, признал рябую женку, что торговала блинами.
        - Как токмо заполыхало кругом, — кричала она, — отец Варсонофий, настоятель у Екатерины-то, побег в алтарь, облачился в ризы и со крестом пред церковью стал и возопил святому Левонтию: «Чудотворче, спаси нас!» И как грянет тут, инда земля задрожала, и захлестал дожж, и весь пожар, как бы малый костер, враз залил…
        - Чудо! Чудо! — восклицали кругом и крестились, слушая, как шумит и плещет дождь, как завывает яростный ветер.
        Вдруг стихло все разом, засверкало солнце, и гроза так же внезапно умчалась, как внезапно и налетела. Княжичи просунулись через ограду паперти и с жадностью вдыхали освеженный грозою воздух. Пахло влажной землей и душистым тополем, раскинувшим свои ветви над самой папертью.
        Только издали наносило иногда ветерком дымную горечь погасших головней.
        Юрий тихо и робко сказал:
        - Страшно от сего, Иване.
        Ночью княжичу Ивану думалось многое и не спалось. Темно и душно ему в большой келии, хотя все окна отворены настежь. Розовая лампадка едва озаряет угол с иконами, словно кисеей прозрачной покрывает стены около кивота, но дальше ее отблески меркнут в двух ярких серебристо-белых потоках лунного света, что жестко врывается в окна и, переломившись на стене, ложится на пол, освещая спящего на лавке Юрия. На полу, ближе к дверям, в черно-синем мраке можно различить кошму и спящих на ней Илейку и Васюка.
        Не спится Ивану, как это было более года назад в Москве, в день смуты московской, накануне пожара и бегства в Переяславль. Снова, как и тогда, тоска и гнет на сердце Ивана, но теперь еще тяжелей и горше. Восьмой только год ему пошел, а будто с того времени десяток лет он прожил.
        Мелькает в мыслях у него и Шемяка, и бабка, и тата с матунькой, и владыка Иона, и Ряполовские, и передача их, княжичей, на епитрахиль владыки…
        Кажется это Ивану все страшной сказкой, как старина о Велесе ростовском, чудится порой, что он с Юрием, братом своим милым, да с Илейкой и Васюком одни-одинешеньки среди пучины какой-то темной, мутной и страшной. Будто на островке малом они, а кругом волны плещут и вот-вот захлестнут их совсем. Страшно Ивану, дрожь бежит по рукам и ногам, холодными мурашками ползет по спине, и смотрит он с отчаянием на розовую лампадку, а она от слез в глазах троится и четверится, и чудится, что и лик спасителя движется и чуть улыбаются губы его.
        - Господи, господи, — с легким стоном шепчет Иван, — помоги нам, господи, спаси и помилуй…
        Вдруг хлынули слезы и полились неудержимо по щекам, наливаясь в уши и скатываясь на подушку, но дрожь прошла, сердце же замерло снова, но не от тоски и боли, а от смутной надежды. Вспомнились ему слова бабки, когда отец в плену у татар был, что «сама Москва хранит и бережет сыночка ее скороверного…» От этих слов словно на светлую дорожку он вышел… Понял Иван, что сейчас вот Москва на страже и все еще бережет своего великого князя. Понял он, что и Ряполовские, и владыка Иона, и купцы, и посадские, и сироты, и воины — все против Шемяки. Понял, что все хотят тишины и покоя, а это дает только Москва. Шемяка же и все, кто с ним, нарушают покой.
        - Одного князя на Руси нужно, — тихо прошептал он, — и смуты не будет!
        Замелькали в памяти его слова попика Иоиля о царе и патриархе московских, о единовластии и единоначалии, почувствовал он в себе силу и мощь и решил неотступно просить, чтобы стал отец царем московским, а если будет трудно ему, то бабка и владыка Иона помогут.
        - Сильные они, — сказал он вслух, — оба сильные: и владыка и бабка…
        - Ты что, касатик? — окликнул его проснувшийся Васюк.
        Иван обрадовался пробуждению верного своего дядьки и заговорил, хотя еще взволнованно, но весело:
        - Слушай, Васюк, Москва-то Шемяку прогонит в Галич…
        - Не в Галич, а удушить его надо, — поправил Васюк.
        - Потом тата в Москву приедет, — продолжал Иван с увлечением, не обращая внимания на замечание Васюка, — соберет всех князей и пойдет на царя ордынского, потом на казанского. Всех царей покорит, и сам станет царем московским! Так отец Иоиль говорил в Муроме…
        - Истинно, истинно, касатик, — радостно соглашался Васюк. — Москва-то за нашего князя великого. Москва-то его, касатик, никому не выдаст!
        Народ-то за него: и сироты, и бояре, и попы, и купцы, поелику мирно и жирно жить хотят, а потом и басурманов с шеи стряхнуть!.. Все так будет, касатик! Спи с богом. Бог-то за нас, касатик, за правду…
        Последние слова Иван слышит уже сквозь дрему, глаза его смыкаются, и видит он снова соборную площадь, блинные и мятущуюся толпу. Снова вот звон колокольный, набат, крики, огонь и дым, но ему уже не страшно. Он высоко стоит на паперти древнего собора, а на площадь выезжает отец в золотых доспехах, и все ему кланяются, и всюду говор идет:
        - Царь московский! Царь московский!
        Вот скачут конники, окружая телегу, а в телеге сидит пленный царь казанский. Вот еще скачут конники с другой телегой, а в ней — пленный царь Золотой Орды. Кричит народ, радуется, шапки к небу бросает. Тата же весело поглядывает на паперть, где Иван стоит с матунькой, бабкой и Юрием. Вот выходит из собора и владыка Иона со всем клиром, и поют они радостный молебен, и пение их сладостно, но все тише и тише становится оно, потом затихает, и все исчезает из глаз Ивана, и сразу погружается он в спокойный и глубокий сон.
        Этой же ночью в покоях владыки ростовского до первых петухов затянулся тайный совет у Ионы, нареченного митрополита московского и всея Руси.
        Много сначала говорили о разных делах духовных: о латинской ереси, о неустройствах церкви русской, о зависимости ее от униатского патриарха, о невежестве попов деревенских, которые неграмотны, а с голосу на память все службы помня, смысла их вовсе не разумеют. Потом речи пошли о князе Василии московском и о Шемяке, и владыка ростовский, приятель Ионы, в заключение сказал:
        - Аз, многогрешный, мыслю, справедлив глас митрополита нареченного нашего. Не ждать нам добра от церкви цареградской, унию поганую признавшей на осьмом соборе нечестивом. Мы же низвергли вот еретика богомерзкого Исидора, иже патриархом цареградским и царем грецким утвержден он был на Руси митрополитом. Как же нам, православным, после сего в церкви русской жить, кого слушать?
        Вопросил так владыка ростовский и смолк в печали, и все с тревогой возвели очи свои к Ионе. Тот сидел грустный и казался усталым.
        - Чада мои, — заговорил он, наконец, тихо, — чада мои! Померкло солнце благочестия. Где же опора православия? Где же духовенству благодать получать, где ныне для веры православной убежище?
        Иона помолчал и, возгорев душой, продолжал твердо:
        - В Москве все сие ныне! Токмо в Москве соборная апостольская церковь без осквернения. Москва, третий Рим, глава всему христианству православному. В Москве лишь светильник веры истинной, который возжег там святой митрополит Петр.
        - Где же столп веры-то, где?.. — горестно возопил игумен Авраамиева монастыря. — Где опора, когда князя великого в Угличе в темнице доржат за приставы, а дети его, яко тати в нощи, в монастыре нашем скрываются!..
        - Слушай, отче, — сурово прервал его владыка Иона, — не вопли, а дела ныне надобны. Ежели ныне смута среди князей мира сего, значит нужна сила и власть князей церкви. Греция и патриарх грецкий — нам не закон. Есть у нас свой святой собор русских духовных отцов, а вера наша не токмо от греков пришла. Ране того святый Андрей, брат апостола Петра, идучи в Рим, в земле нашей проповедовал веру Христову. Силой благодати церкви своей можем мы руки простереть на защиту истинной государевой власти! Ведомо мне: и бояре, и купцы, и сироты за Василь Василича и за детей его биться будут!
        Мы же должны, яко зеницу ока своего, уберечь князя великого. Ежели господь иначе решит, то княжичей сохранит от злодейства Шемякина. Никому не усидеть на московском столе, опричь нынешних князей, ибо сильны и крепки они, и с ними вместе Москва растет. Будет могучим русское государство — будет могуча и русская церковь…
        - Приказывай же, отче, — воскликнул владыка ростовский, — содеем все государству и церкви на пользу!
        - Приказывай, отче, приказывай! — заговорили кругом.
        - Княжичей хранить надобно, — твердо сказал Иона и, обратясь к молодому диакону Алексию, добавил: — Поедешь в Углич со мной, и поставлю аз тобя у иерея Софрония, который при темнице там иерействует. Оба следите, дабы вовремя княжичей от всякого удара злодейского упасти.
        - А мы в Ростове, — заметил владыка Ефрем, — будет надобно, в монастырях ближних укроем младенцев. Ты же, отче, да поможет тобе господь, храни самого государя от злых козней Шемякиных.
        - Петухи уж поют, — усмехнувшись, сказал владыка Иона, — пора опочить. Завтра повезу княжичей в Углич. Помните же, чада мои, все, что богу мы тут обещали деять ради церкви православной.
        Владыка встал, высокий и еще могучий старик, и громко и привычно молвил:
        - Да благословит вас господь ныне и присно и во веки веков.
        - Аминь, — ответили все, вставая и низко кланяясь нареченному митрополиту московскому и всея Руси.
        Глава 15. В Угличе
        До Углича из Ростова Великого княжичи с владыкой Ионой и молодым диаконом Алексием ехали в тяжелой монастырской колымаге сквозь дремучие чащи сырыми лесными дорогами. Колеса то и дело вязли в ямах и выбоинах, тонули в жидкой грязи гатей, разъезженных и не просохших после стоявшего зимника. Ведая все эти трудности вешнего пути, игумен Авраамиева монастыря дал в поезд митрополита вместо одного кологрива двух да, кроме них, еще пятерых рослых служек с топорами и рогатинами. Служки ехали на двух телегах: один — спереди, другие — позади колымаги.
        - Неровен час, медведь подвернется, — говорил игумен на прощанье, — много их у нас тут, али люди лихие встретятся, и то бывает…
        Ехали долго среди темного леса, а небо лишь над дорогой да над просеками узкой полоской видели, но было тепло, цвело все кругом, и птицы шумели и звенели со всех сторон. Щебетали и посвистывали овсянки, мухоловки, трясогузки, славки, кричали дятлы, куковали кукушки, рассыпались в трелях дрозды, а порой в глубине бора, словно леший, хохотала серая совушка. Целый день порхали бабочки и мотыльки всякие, проносились, трепеща прозрачными крыльями, красные, желтые и синие коромысла, мелькали зелено-золотые бронзовки и разноцветные мухи, а на закате гулко жужжали майские жуки, и уже тонко звенели и толклись в воздухе комариные стаи…
        Но Иван и Юрий только вполглаза и краем уха следили за лесной жизнью — с каждым днем их сильней и сильней томило нетерпение, жажда видеть отца и мать.
        - А долго ли ехать-то? Скоро ли Углич? — спрашивал то один, то другой из княжичей.
        - Экое испытание горькое, — молвил владыка вполголоса диакону Алексию, указывая глазами на княжичей, — сколь тревог вместо ласки и неги…
        Усталые кони с трудом тащили тяжелую колымагу, хлюпая ногами в жидкой грязи, вылезающей между прелыми сучьями гати.
        - Не провяли еще дороги-то, — сказал дьякон Алексий сочным молодым голосом и вдруг, радостно улыбнувшись, добавил: — И благодать же кругом господня, благорастворение воздухов!
        Владыка одобрительно кивнул головой, всей грудью вдохнул весеннюю лесную свежесть и о чем-то задумался. Колымага в это время вдруг подпрыгнула слегка на бревнах гати и сразу встала, накренившись набок.
        Княжич Иван, взглянув вниз, увидел, что оба левые колеса, соскользнув с гати, глубоко увязли в глинистой топи. Подбежавшие кологривы, багровея от напряжения, с трудом втащили переднее колесо снова на гать, но заднее не могли и сдвинуть, — так глубоко, выше ступицы, оно утонуло в липкой грязи.
        - Ты, Микитка, поздоровей меня, — сказал старший кологрив, — тащи колесо-то, как тобе крикну, а я коней подгоню. Норови токмо на гать прямо!
        Мы его конской силой вызволим…
        Старик рысцой побежал к лошадям. Княжич Иван, взглянув ему вслед, неожиданно увидел на дороге за гатью мужиков с рогатинами и топорами.
        Обогнув передовую телегу со служками, они приближались к колымаге. Иван испугался и крикнул:
        - Лихие люди идут!
        Диакон побледнел и, быстро высунувшись из колымаги, тревожно взглядывал вперед через лошадей.
        - Всего четверо, — сказал он, успокоившись, — а нас боле десяти. Не бойся, Иване. Может, просто бортники аль медвежатники. Вишь, у одного две рогатины на плече.
        Мужики, поровнявшись с колымагой, молча поклонились, а один из них, чернобородый богатырь, наклонился к пыхтевшему Микитке и, ухватясь за колесо, разом выволок колымагу на бревна.
        - Ишь ты, Илья Муромец, — сказал Иона, — благословил тя господь дородностью. Бортничаете, чада мои, али медведя промышляете?
        Прохожие, взглянув в колымагу и увидев духовных лиц, почтительно сняли шапки.
        - Нетути, — ответил чернобородый, — мы из деревни своей, вот тут недалечко, к князьям Ряполовским идем…
        Владыка метнул острый взгляд на прохожих, прервал чернобородого быстрым вопросом:
        - Не на рать ли, чада мои, за князя великого?
        Чернобородый замялся и оглянулся на своих, словно ожидая их указаний.
        - Давно мы, отче, о том прослышали, — ответил за чернобородого старший из мужиков, испытующе поглядывая на владыку, и, выступив вперед, сам спросил в упор: — А ты, отче, благословишь ли на такую рать-то?
        Владыка Иона улыбнулся и произнес громко и отчетливо:
        - Да благословит вас господь на святое дело, на рать за великого князя нашего Василия Васильевича. Да спасет и помилует его господь!
        - Аминь, — заключил диакон Алексий и, обратясь к прохожим, добавил: — Подходите к руке владыки.
        Приняв благословение, мужики радостные двинулись дальше. Тронулась и колымага. Иона долго смотрел перед собой задумчивым, невидящим взглядом, но тихо улыбался. Потом, обратясь к диакону Алексию, молвил:
        - Ежели сироты идут за князя великого, не усидеть Шемяке на Москве.
        - Дай того, господи! — воскликнул диакон.
        Владыка помолчал немного и, обратясь к княжичам, заговорил шутливо:
        - Примечайте, дети мои, какие речи сироты доржат. Старик-то, что меня пытал, мужик умной! Вишь, как он речь обернул, дабы нас к ответу принудить да вызнать, как мы о князе мыслим. У вас, на миру, говорят: «Не наша гребта попа каять — на то другой поп есть», а вот тут сироты самого митрополита покаяли…
        Владыка тихо рассмеялся и добавил:
        - Вельми хитрый народ!
        Только на пятые сутки, к обеду, расступились вдруг глухие леса сосновые, словно в сказке какой, по щучьему велению. Блеснув широкой полосой, более чем в двести саженей, заиграла легкой рябью на солнышке Волга-матушка. В глубине ж ее, у правого крутого берега, белыми пятнами дрожат отраженья высоких углицких церквей и звонниц, градских и монастырских, белокаменных стен и башен, а меж них сверкающими змейками скользят отблески золотых крестов и маковок.
        - Дивен и красен град Углич! — воскликнул Иона, но, заметив монастырских работников, идущих от берега, где ладьи и плоты причалены, сказал строго всем своим спутникам: — Се идут перевозчики углицкие. Ни им, ни иным людям во граде никто из вас, чада мои, ни единым словом не обмолвитесь, кто аз и кто сии отроки. Говорите токмо, из Ростова едем ко святыням углицким. Мы же из колымаги не выйдем, — пусть на плотах перевезут нас.
        Потом, обратясь к диакону, добавил:
        - Ты, отец Алексий, руководи всем, а во град въехав, вели везти нас к собору Успения пречистыя богородицы, к настоятелю отцу Софронию, а телеги в Кириллов монастырь пусть едут. Ты сам сопроводи их…
        Зашуршал сырой песок под колесами колымаги, запахло сильней речной сыростью. Княжичи с любопытством смотрели на реку, над которой с криками носились белые чайки с темными головками. Красивые птицы, то одна, то другая, словно замирали в воздухе на распластанных крыльях и, повертывая головками в разные стороны, зорко высматривали что-то в воде.
        Загремел настил под колымагой, колеса, слегка подпрыгивая, вкатились, как на гать, на большой бревенчатый плот с длинным огромным веслом вместо руля.
        Княжичи напугались, когда от тяжести коней и колымаги плот несколько погруз вглубь и вода заплескала у его обочин и меж бревен. Владыка же Иона и диакон, истово перекрестясь, сидели без всякой тревоги. Это успокоило княжичей. Иван высунулся из колымаги и смотрел, как правили два здоровых перевозчика, крепко держа руль сбоку плота. Иногда они далеко заносили отходящее под напором течения весло и, ставя на прежнее место, что есть силы упирались в него, чтобы оно точно стояло сбоку. Плот от этого шел наискось течению реки и подвигался медленно к противоположному берегу.
        - Страшно, — тихо сказал брату Юрий, — лошади тоже боятся…
        Иван взглянул на коней — те тревожно водили ушами и беспокойно переступали на бревнах с ноги на ногу, кося глазами на бурлящую воду вдоль обочин плота.
        - Ничего, скоро вот берег, — не сразу ответил Иван, мысли его были совсем другим теперь заняты.
        Непонятно ему многое, и думает он о сиротах, нищих и лихих людях. Сев на свое место, он нерешительно поглядывает на владыку, но не выдерживает и спрашивает:
        - Отче, отколь люди лихие берутся? Пошто их лихими зовут?
        Иона поднял удивленно брови и ответил резко:
        - Сии люди — ленивцы, пияницы, дерзкие и буйные. Не труда они ищут, а, бесом прельщаемы, токмо о татьбе и разбое мыслят. Одно лихо людям творят, по то и лихими зовутся.
        Иван помолчал, хмуря брови, и снова спросил:
        - Бабка мне сказывала, нищие тоже ленивцы да пияницы, а вот они стихиры да «Лазаря» поют, и люди их поят и кормят…
        - Ну и нищие всякие бывают, — усмехнувшись, молвил диакон Алексий. — Иные днем-то стихиры да «Лазаря» поют, а ночь придет — чужие кафтаны сымают да чужие сундуки проверяют!.. И нищие, и лихие люди, и скоморохи разные — все они из сирот да из беглых холопов, и все они тати и разбойники!..
        - Пошто ж из дьяков, бояр и духовных нет татей и разбойников? — упрямо допрашивал Иван.
        Иона горько усмехнулся и, к смущению молодого диакона, печально произнес:
        - Есть тати, Иване, повсюду: и у духовных, и у бояр, и у купцов, и у служилых людей, и у всех прочих. Даже из князей есть такие разбойники и насильники, как лиходеи Шемяка и князь можайский, что бесов тешат и сатане служат…
        - Прости, отче, — вмешался диакон Алексий, — от сих, про кого ты сказываешь, токмо самая малая толика лиходеев. Все же иные люди от нищих, холопов и сирот…
        - Пошто ж ты, отче, мне говорил, — продолжал княжич Иван, — что князи без сирот ничего доброго не творят? А отец Алексий баил мне, что все лихие люди из сирот и холопов. Пошто же все они за тату на Шемяку идут?
        Еще более подивился про себя княжичу Иона и, улыбнувшись радостно, ответил ему:
        - Да благословит тя господь, отроче милой! Верь ты, Иване, сиротам, ибо много их больше, чем всех прочих, и сиротами государство стоит! Всех они трудом своим кормят и воев дают против татар, ливонцев и немцев.
        Ведай, ежели от их и больше татей и разбойников, то сие от разоренья.
        Токмо глад и неволя на лихо ведут их.
        Ткнулся плот в берег и так тряхнул колымагу, что Юрий упал со скамьи:
        - Вот, благодаренье богу, и прибыли, — произнес Иона, крестясь.
        Глядя на него, перекрестились и княжичи.
        Когда княжичи с владыкой Ионой, диаконом Алексием и протоиереем Софронием в сопровождении Васюка и Илейки вошли в темничную келью, в окна ее радостно врывалось яркими полосами весеннее солнышко. Словно золоченые, тускло поблескивали матовым отблеском каменные стены, а всякое узорочье на лавках, на столе и скамьях, куда доходил солнечный луч, пестрело и синими, и желтыми, и алыми, и зелеными вышивками с золотой бахромой.
        Успели Ульянушка с Дуняхой кое-что захватить для обихода княжеского, да и после Константин Иванович сам и через отца Софрония государям доставил…
        Увидев детей своих, княгиня Марья Ярославна уронила работу из рук и, побледнев, замерла вся, а слезы в глазах блестят. Потом вскочила на ноги, работу свою затоптав от поспешности, и приметил Иван, что живот у матуньки большой такой стал. Испугался он, но и подумать не успел, как вскрикнет тут матунька:
        - Детоньки, детоньки милаи! Привел господь, мои…
        Зарыдала она, засмеялась, обнимая Ивана и Юрия. Вдруг звонкий, знакомый всем голос зазвенел в келье, дрожа и тоже прерываясь от слез и радости:
        - Благодарю тя, Христе боже мой!.. Господи!.. О Иване, Иване!.. Где ты, надёжа моя?!
        Иван бросился было к отцу, но тут же застыл на месте. Протягивая руки вперед, шаря ими кругом, шел к нему ощупью худой старик с седой головой, а вместо глаз у него — ямы, прикрытые впавшими внутрь веками с густыми пушистыми ресницами. Затрясся всем телом Юрий с испугу, бросившись к матери, а Иван понял все сразу.
        - Тату мой, тату! — вскрикнул он хрипло, и поплыли мимо него стены келии, пол заколебался под ногами, потемнел, угасая, солнечный свет.
        Очнулся он на коленях отца. Тот обнимал его и целовал, всхлипывая и повторяя:
        - Сыночек мой, надежа моя…
        Горячие слезы падали Ивану на лицо и бежали, скатываясь за воротник.
        Долго не решался Иван взглянуть на отца, но, отодвинувшись от него, весь содрогнулся от нестерпимого ужаса. Из глазных ям, меж крепко сомкнутых век, непрерывно выдавливались крупные слезы.
        - Тату, тату, — срывающимся голосом, дрожа весь, закричал Иван, — где твои очи?..
        Отец ответил не сразу. Медленно отер он лицо свое белым платком, достав его из-за пазухи.
        - Наказал мя господь, Иване, — молвил он тихо, — отдал врагу на ослепление, но живота по милости своей меня не лишил и наследника мне сохранил…
        Василий Васильевич помолчал и, совсем успокоившись, спросил:
        - Кто же тобя, сыночек, привез ко мне? И где Юрий?
        Но Иван еще не мог овладеть собой и молчал. Вместо него ответил владыка:
        - Аз, сыне мой, митрополит ваш нареченный, раб божий Иона…
        - Благослови мя наперво, отче, благослови, — радостно перебил его Василий Васильевич, — а потом сказывай все.
        Приняв благословение, обнял владыку великий князь и воскликнул:
        - Рад тобе, отче, как свету во тьме моей духовной, а ныне и во тьме телесных очей. Грешен, зело грешен яз. Не внимал словам твоим. Мало о государстве мыслил, власть свою расточил скороверием, пирами да забавами.
        Не своей заботой, чужим попечением жил, издетства так приучен был. То дед Витовт оберегал меня, то бояре отца моего, то митрополит Фотий, то матерь моя… Ныне ж, отче, на тобя токмо уповаю!
        Отошел князь от Ионы, а отец Софроний и дьякон Алексий отвели его к скамье пристенной, где сидел он обычно. Иона же благословил княгиню Марью Ярославну и ласково сказал ей:
        - Благослови тя господь и плод чрева твоего!..
        Тяжело бухнула на колени пред владыкой Дуняха и, протягивая спеленанное дитя свое, умиленно просила:
        - Благослови, владыко, младенца моего, Христа ради…
        Тем же временем Васюк с Илейкой подошли к князю великому и, припав на колени и целуя руки его, говорили один за другим:
        - Государь наш, упасли мы детей твоих от Шемяки! В ту же нощь у пивного старца Мисаила укрылись с сынами твоими, а наутро с обозом монастырским к князьям Ряполовским, в Боярово к ним, погнали…
        - А где ж Юрий? — снова с тоской и тревогой вопросил Василий Васильевич.
        - Тут он, Васенька! — радостно отозвалась Марья Ярославна и, обратясь к Юрию, сказала: — Иди, иди, сынок, к татуньке!
        Василий Васильевич обнял сына, поцеловал его, но тотчас же отпустил.
        Чуя замешательство и страх его, молвил он ему, смеясь:
        - Ну иди, иди уж к матуньке, сосунок! Она тобе пряник медовый даст…
        Юрий, услышав такой знакомый и ласковый смех, живо обернулся и обнял отца, поцеловал его в щеки и воскликнул:
        - Тату, мы с Иваном все время вместе были. Яз и верхом с ним ездил!
        Скажи, Иване, как езжу яз. Васюк учил…
        - Добре, государь, — не удержался Васюк, — добре оба княжича ездят!..
        - Княже, — возвысил голос Иона, — еду аз на Москву вборзе и хощу с тобой совет держать о многом и тайном…
        - Марьюшка, — сказал Василий Васильевич, — подитка в свою половину со всеми, оставь нас токмо с отцами духовными.
        Все тронулись в келью княгини Марьи Ярославны, что через сенцы напротив княжой кельи. Встал было со скамьи пристенной и княжич Иван, но отец, схватив его за руку, молвил громко и радостно:
        - Останься, Иване. Ныне ты, как мати моя сказала, — очи мои, а вборзе и помочь…
        - Истинно, княже, — согласился Иона, — истинно так. Вельми отрок разумен и скорометлив. Научен уж многому и разуметь уж многое может.
        - А что не уразумеешь, сыне мой, на совете сем, — ласково добавил Василий Васильевич, держа Ивана за руку, — потом у меня спросишь…
        Совет начался не сразу. Владыка Иона в задумчивости был, а по губам его скользила время от времени печальная улыбка.
        - Ты, княже, — наконец, молвил он тихо и душевно, — о митрополите Фотии ныне упомянул. Чту и аз память его всей душой и сердцем своим. Когда еще млад был аз, простым иноком хлебы пек на Москве в Чудовом монастыре, познал тогда Фотия, и просветил он меня светом познания в беседах своих.
        Много и во младости еще испытал аз совместно с ним горькой и тяжкой муки о Руси нашей, много зла от агарян, золотоордынцев поганых, от усобиц княжих злых и богопротивных…
        Владыка вздохнул и голосом твердым продолжал:
        - И вложил тогда мне в душу митрополит Фотий мечту о великой державе, вольной от царя татарского! И ныне вот, княже, живота и сил не щадя, аз, грешный и слабый раб господень, и вся церковь, и отцы за то же ратуем…
        - Господи, — воскликнул, широко крестясь, Василий Васильевич, — благодарю тя, господи!
        - Токмо с сынами твоими не так содеял, как мыслил…
        - Отче, — перебил его князь, — дозволь мне на совет княгиню мою кликнуть, коль о детях речь твоя…
        - Истинно, истинно, — горячо подхватил протоиерей Софроний, — княгиня яко орлица на гнезде своем! Благослови, владыко, покличу ее…
        Все, ожидая княгиню, были в молчании, когда вошла она с отцом Софронием, тяжелая и грузная от нового бремени, и села возле князя.
        Молчали еще все, но вот встал владыка Иона и, поклонившись князю и княгине низко, тронул рукой пол, молвил с горестью:
        - Простите мя! Не уберег детей ваших на епитрахиле своей, а привел в заточение к вам…
        - Отче, — воскликнула Марья Ярославна, — не винися в том! Бог уж так судил, что детки наши вместе с нами. Где бы нам силы взять, ежели без них-то еще в заточенье быть? Ради них и за Москву ратися будем…
        Смолкла княгиня, а князь, слезы сдержав, добавил:
        - Все надежды яз возлагаю на тя, отец мой, и на церковь православную.
        Нет вины твоей, ибо изолгал тя Шемяка и слово и клятвы свои рушил. Все люди сей обман увидят и пойдут за нас на злодея…
        Василий Васильевич смолк на малое время и заговорил потом спокойно и степенно:
        - Ныне, владыко, свет божий утратив, о многом яз мыслю, и наипаче об укреплении вотчины своей, Московского княжества, дабы во главе ему быть всея Руси, дабы татар с выи своей сбросить…
        - Благослови тя господь, — ответил владыка Иона. — Выслушай, княже, все, что реку тобе, как все было, и в чем и в ком чаю аз опору имети для дел наших.
        - Слушаю тя, отче, — тихо молвил Василий Васильевич.
        Рассказал Иона подробно и о побеге княжичей, и о князьях Ряполовских, и о церквах и монастырях, и о том, как весь народ за князя стоит: сироты, воины и люди посадские. Рассказал, как бояре, князья и гости богатые разумеют о делах московских, и в заключение молвил:
        - Нету, княже, страху у меня за Москву и за род твой, ибо бог хранит его для-ради славы христианской. Будет Москва главой, будет царь московский вольным, будет и церковь православная русская главой всего христианства православного. Разумей же, что единая цель у нас, единое и деянье…
        - Истинно, истинно, — задумчиво отозвался Василий. — Приказывай же, отче, что деять…
        - Ведомо тобе, княже, — продолжал владыка Иона, — что брат княгини твоей князь Василий Ярославич, и князь Оболенский Семен Иваныч, и воевода твой Федор Басёнок со многими людьми в Литву ушли и города там имеют от великого князя литовского. Мыслят они там так же, как мыслят тут князья Ряполовские, а с ними и князь Иван Василич Стрига, Иван Ощера с братом Бобром, Юшка Драница, Семен Филимонов с детьми, Русалка, Руно и многие другие боярские дети и прочие людие. Все они, княже, а с ними и церковь православная, хотят тобя и семейство твое, ежели не уговором и страхом от Шемяки выняти, то силою ратною взять…
        Молча перекрестился Василий Васильевич, а княжич Иван увидел опять, как слезы потекли по щекам отца.
        - Но ранее того, — строго продолжал Иона, — церковь наша святая и аз, грешный, будем челом бить об отпущении твоем в дальний удел какой, а там, как отпустит Шемяка тобя, и о другом мы помыслим. Ты же, сыне мой, иди на примирение всякое и клятвы и целованье давай без страху. Господь за тобя.
        Ежели будет так, что клятвы неволей дашь, надежу имей на церковь. Разрешит она тя от невольной клятвы!
        Иона встал, и все встали за ним.
        - Княже, — молвил владыка, — завтра на рассвете отъеду из Углича к Переяславлю, а там и на Москву. Тобе же тут отцы Софроний и Алексий служить будут. Буду аз знать все во благовремении и тобя упреждать обо всем.
        Взглянув на иконы в углу кельи, он добавил:
        - А сей вот час, княгинюшка, созови всех чад своих и домочадцев.
        Отслужим молебную о даровании сына тобе и князю, помолимся о здравии великого князя и о победах ему над супостатами…
        Глава 16. Отпущение
        В тысяча четыреста сорок шестом году князю Димитрию стало ведомо через доброхотов своих, что по всему княжеству, да и в самой Москве люди всех званий зло на него мыслят, а князья Ряполовские и многие бояре, воеводы и дети боярские, которые были в думе с ними, полки собрав, срок наметили. Порешили они на Петров день к полдню сойтись с воинами своими возле Углича всем вместе и нечаянно для стражи и заставы углицкой напасть и великого князя с семейством из заточения освободить.
        Всполошившись, Димитрий Шемяка спешно послал на Ряполовских из Углича Василия Вепрева с большой ратью, а в помощь ему Федора Михайловича со многими полками, повелев им соединиться на Усть-Шексне, у Всех святых.
        Узнав о том, Ряполовские враз повернули на Вепрева и, разбив его на Усть-Мологе, бросились к Усть-Шексне на Федора Михайловича, и побежал тот от них назад, за Волгу. Сами же Ряполовские, видя, что умысел их открыт Шемякой, пошли по новгородской земле к Литве и пришли во Мстиславль, ко князю Василию Ярославичу.
        Известясь о бегстве полков своих, князь Димитрий впал в смятенье великое. Смуты страшась на Москве, разослал он грамоты с нарочными ко всем владыкам, прося их на совет приехать с архимандритами, игумнами и протоиереями. Князь можайский Иван Андреевич сам в Москву пригнал, гостит вот уж вторую неделю, а помощи от него нет никакой, — ослаб духом совсем, да и веры в него нет у Шемяки. Смотрит всегда князь можайский, как пес, в те руки, в чьих кусок пожирней. Смотрит он и на него, Шемяку, и на зятя своего, великого князя тверского Бориса Александрыча: ждет, куда тот повернет. Знает Иван Андреевич, что Тверь боится Москвы, но знает и то, что не любит Борис Шемяку.
        Злыми глазами князь Димитрий поглядел на князя можайского, хотел накричать, изругать его, лицемера, но смолчал, тоже ждал, как дела повернутся. Может быть, и этот друг кровососный еще пригодится.
        Вошел боярин Никита Константинович Добрынский, поклонился с кривой улыбкой — тоже и ему не весело. Стал он рядом у окна с князем Димитрием и молчит, ожидая, что тот ему скажет.
        - Какие вести? — тихо спросил Шемяка, не глядя на боярина.
        - Многие люди отступают от нас, — ответил Никита вполголоса, — и на Москве, и на деревнях, и в селах…
        - А как владыки? — резко перебил его Шемяка.
        - Из владык, государь, — сказал Добрынский, — приехали токмо: Варлам коломенской да Авраамий суждальской, Ефрем же ростовской гонца прислал, что во всем единогласен с митрополитом Ионой, а Питирим…
        - Хватит, — снова прервал боярина Шемяка, — собери их завтра, изготовь все для совета и дворецкому трапезу прикажи для святителей особую, и яз с ними вкушу, и дары и прочее, как сам ведаешь…
        Поклонился боярин и вышел, а Шемяка остался один у окна и долго смотрел на вечернее небо. Края тучек отливали багровыми и золотыми отблесками, несметные стаи ворон и галок черными сетками свивались и развивались в воздухе, с неистовым криком кружась у кремлевских церковных звонниц и над кровлями высоких боярских хором.
        Долго стоял так Шемяка, не оглядываясь, и казался он теперь старше своих лет.
        - Чуть споткнись, — неслышно шевельнул он губами, — и затопчут…
        Измучился он от забот и дум, от опасения и от неверия ко всем и только у Акулинушки своей, тайно бывая, на малое время покой находил, но и Акулинушка внедавне укорила еще больней, чем митрополит Иона. Тот поученьем божьим томит его душу, а Акулинушка только раз молвила, но таково печально, словно сердце разрезала:
        - И пошто слепца томишь с женой и младенцами! Грех-то какой, Митенька…
        Вспомнил слова эти Шемяка и, взглянув на князя Ивана Андреевича, скрипнул зубами, выпил крепкого меда и сказал сухо:
        - Хочу завтра звать бояр и владык думу думать. Будь и ты с нами.
        - Добре, — вяло согласился Иван Андреевич и, медленно испив меду, подумал, что если Борис будет в дружбе с Василием, то через сестру свою Настасью добьется он у могучего зятя заступничества пред князем великим.
        После обедни ждали гостей в столовой избе, что стоит супротив жилых хором великого князя. Владыки еще не прибыли с митрополичьего двора, и слуги стояли в дозоре, чтобы князю весть подать, как только завидят их. На дворе у столовой избы толпился народ, ожидали бояре в праздничных нарядах и отцы духовные в облачении, слуги и воины, дворецкий и дети боярские. На звонницах кремлевских звонари сидели, дабы поезд митрополита звоном колокольным достойно встретить…
        В покоях же столовой избы были только сам князь Димитрий да любимый дьяк его, Федор Александрович Дубенский.
        Грустен и весь как-то встревожен был князь, не сидел на месте, а ходил все возле столов и поставцов с золотой, серебряной и хрустальной посудой, русской и итальянской, и даже индийской и персидской работы.
        Федор Александрович стоял у дверей трапезной, следя глазами за государем своим.
        Неожиданно князь Димитрий остановился против дьяка и спросил:
        - Как княгиня с сыном моим в Галиче?
        Федор Александрович понял, о чем его спрашивают.
        - Собиралась было княгиня в Москву, да, размыслив, осталась со странницами своими и богомолками, — ответил он и, нахмурясь, добавил: — Нет в твоей княгине, государь, естества женского, хоть и сына родила тобе…
        Шемяка судорожно вздохнул.
        - Рыба снулая! — сказал он резко. — Пусть там вздыхает да с бабами старыми ахает да охает. Постыла мне постница…
        Он быстро зашагал по трапезной, но вскоре опять подошел к Федору.
        Глаза его вспыхнули, и ноздри расширились.
        - Сегодня к тобе ночевать приеду. Токмо бы все тайно было — упреди Акулинушку и свою Грушеньку. В Москве-то ведь не в Галиче: все тут вельми длинноухи да глазасты…
        - Не тревожься, государь. Все добре и тайно изделано будет.
        Акулинушка же твоя по тобе истосковалась, истомилась истомой…
        Радостно улыбнулся Шемяка и хотел спросить еще об Акулинушке, да загудели колокола на звонницах, и слуга вбежал, крикнув:
        - Княже, святители едут!
        Шемяка вместе с дьяком своим пошел к красному крыльцу.
        - Как ты мыслишь, Федор Лександрыч, — на ходу спросил он Дубенского, — не любят меня попы?
        - Не любят, — ответил дьяк, — а ты купи их. Одних угодьями, других — деньгами, а Иону — почетом и власть ему дай. Хочет он князем церкви быть…
        - Надо скорей его утвердить в Цареграде. Обдумай, Лександрыч, с боярином Никитой, как бы патриарха на то умолить и посольство снарядить в греки с дарами.
        - Истинно, государь, — живо откликнулся Федор Александрович, — они, попы-то, на бога поглядывают, а по земле пошаривают! И попы христианские и муллы татарские токмо бога приемлют по-разному, а дары одинаково.
        Шемяка усмехнулся и сказал:
        - А даров в казне Василья да в казне княгинь его нам хватит!
        - Токмо ты, княже, за можайскими гляди. По рукам их бей. Паки они когти вострят на московскую казну.
        За столом князь Димитрий сидел по правую руку от владыки Ионы и был к нему весьма ласков и почтителен.
        Иона слушал всех внимательно, но лицо его было неподвижно, как у слепого, не отражая ни мыслей его, ни чувств. Только глаза его пронзали всех говоривших с ним, вызывая смущение.
        Уже за трапезой начались старанья Шемяки привлечь на свою сторону нареченного митрополита.
        - Государь великий, — неожиданно сказал боярин Никита, обращаясь к Шемяке, — мы с дьяком Федором Лександрычем наряжаем посольство с дарами великими в Царьград и грамоту для патриарха составили…
        - Добре, добре — важно сказал Шемяка и ничего больше не добавил, видимо ожидая вопроса от духовных отцов.
        Иона понял, что это посольство и грамота его поставления касаются, но промолчал, намазывая себе на разрезанный пополам колобок тертую редьку, любимое свое кушанье. Прочие же духовные начали переглядываться, а Варлам, епископ коломенский, не выдержал и спросил:
        - Пошто, княже, челом бьешь патриарху-то?
        - Молити хочу его, да поставит нам наиборзо митрополита, — ответил Шемяка, — льзя ли Москве и всей Руси без главы духовного быти?..
        Иона чуть усмехнулся, — догадка его оказалась верной. Он уколол острым взглядом Шемяку и молвил:
        - Да благословит тя господь за гребту о душах христианских. Токмо каков ныне патриарх-то? Не униат ли, яко Исидор? Не в латыньстве ли поганом обрящут его послы твои?
        Он помолчал и, доев кусочек колобка с редькой, продолжал среди общей тишины:
        - Не пора ли нашей церкви православной самой стать во главе всего православия и по чину апостольскому самой рукоположить, волей владык своих, митрополита всея Руси…
        Шемяка смешался было, но быстро нашелся и, почтительно улыбаясь, ответил:
        - Как мыслят отцы духовные, так и содею. Хочу токмо, отче Иона, тобя во главе православия поставить…
        Иона нахмурил брови и, обратясь к Шемяке, возопил гневно и горестно:
        - Княже! Двоедушен ты. Меня хочешь в митрополиты всея Руси, а что содеял со мной? Неправду ты учинил сам, а меня ввел в грех и сором. Обещал ты князя великого выпустить, а сам и детей его с ним посадил за приставы!
        Давал ты мне в сем слово свое. Поверил аз слову твоему, они же мне поверили, и остался един аз ныне во лжи! Выпусти великого князя, сними грех с моей и со своей души! Что может тобе злого содеять слепец беспомощный! Дети ж его малые, младенцы еще.
        Владыка Иона медленно поднялся со скамьи и, обратясь к вставшему тоже Шемяке, добавил уже спокойно, но твердо:
        - Ежели все же страх имеешь, то свяжи душу князя Василья еще и целованьем честного креста, да проклятыми грамотами,[80 - П р о к л я т ы е г р а м о т ы — письменные клятвы с призывом на себя проклятий в случае нарушения их.] да и нашею братией, владыками!..
        - Истинно, истинно, — заговорили все отцы духовные, — укрепим и мы его клятвой на верность тобе, княже. Что учинить можно слепцу болящему с двумя младенцами…
        - Ныне с тремя, — поправил боярин Никита, — в лето сие, августа в тринадцатый день, родился у князя Василья в Угличе сын Андрей…
        - Тем наипаче, — обращаясь к Шемяке, громко сказал Иона. — Прикажи, сын мой, не в Царьград послов слати, а купно с нами, владыками, и прочими отцами церкви поезжай сам со двором в град Углич отпущения для-ради великого князя, а церковь благословит тобя на княжение.
        Многое еще говорил владыка Иона и другие владыки и бояре. Долго слушал их князь Димитрий молча, размышляя. Видел он, что, если не отпустит князя Василия, начнется смута, а церковь отойдет от него.
        - Злее того зла, что уже есть, не будет, — зашептал князю Димитрию дьяк Федор. — Помни, Борис-то тверской за Василья. Посылает, бают, воеводу, князя Андрея Димитрича, веля распознать все. Силен Борис-то казной да пушками…
        - Порешим с Васильем, почнем с Борисом, — злобно прошипел Шемяка и, обратясь к князю можайскому, громко сказал: — А ты как, Иван Андреич?
        - Яз со владыкой не спорю, — ответил князь Иван. — Много ль брат твой без очей-то может? Так и князь Василий: жив еще, а уж без веку!..
        Князь Димитрий Юрьевич глубоко вздохнул и сказал нетвердым голосом:
        - Ин согласен и яз. Купно поедем все в Углич. Выпущу князя Василья, дам ему и детям его некую вотчину, на чем бы можно им быть…
        Княгиня Марья Ярославна сидела в своей келье и кормила грудью новорожденного Андрея. Ни о чем не думая и вся отдаваясь сладостному чувству, она смотрела, как жадно чмокал и сосал маленький ротик, щекоча и слегка покусывая беззубым ртом ее сосок. Крохотные тоненькие пальчики шарили по ее пышной белой груди, и все это вместе с сосаньем было невыразимо приятно. Марья Ярославна не удержалась и стала целовать теплый атласный лобик ребенка, стараясь не мешать ему насыщаться.
        - Хорош у тя Андрейка-то, — проговорила Дуняха, откормив своего Никишку и укладывая его в зыбку, подвешенную тут же, в углу княгининой кельи.
        - И твой не плох, — улыбнулась княгиня и, засмеявшись, добавила: — А мой-то в колени мне пустил, всю залил…
        Она подняла на руки отвалившегося от груди Андрейку, сытого и улыбающегося. Княжичи Иван и Юрий подошли к новому братцу и, радостно улыбаясь, подставили ему свои руки.
        Андрейка пухлыми ручонками, словно перетянутыми у кистей ниточками, с ямочками над каждым суставом, цеплялся за выставленные вперед пальцы и тянул их к себе в рот.
        Дуняха, уложив Никишку, подошла к княгине с сухими пеленками, но Марья Ярославна не допустила ее перепеленывать и занялась этим сама.
        - Золотко мое, — восторженно говорила она, переворачивая теплое розовое тельце, — андельчик мой светлый, басенький ты мой…
        Когда княгиня обрядила Андрейку и положила в резную колыбельку-качалку, стоявшую рядом на закругленных полозьях, к ней подбежала Дарьюшка.
        - Государыня, — молвила она, — дай его мне покачать, дай, Христа ради…
        Дочка Константина Ивановича за два года заметно подросла и теперь с охотой и радостью няньчилась с маленьким княжичем, как с живой, занятной куколкой. Данилка же, пришедший к Ивану звать его на рыбную ловлю, стоял в сторонке и исподлобья глядел на всю суету около Андрейки.
        - Бабье дело, — сказал он сурово Ивану, когда тот подошел к нему. — Карасей-то ловить пойдешь? Я место нашел, прудок туточка есть. Сенька просвирнин мне сказывал…
        Дверь в келью отворилась, и вошел великий князь Василий Васильевич — его вел под руку Васюк, — а следом шел Илейка. Старый звонарь, проходя мимо Ивана и Данилки, лукаво подмигнул им — о пруде с карасями. Он тоже знал и давно уж навастривал Данилку соблазнять княжичей на ловлю.
        - Марьюшка, — сказал глухо Василий Васильевич, садясь на скамью, — был сей часец у меня отец Софроний. С Костянтин Иванычем приходил.
        Марья Ярославна насторожилась.
        - Али вести какие есть?
        - Шемяка, баит отец Софроний, сюда с владыками и боярами едет. Иона передать велел, якобы отпущения нашего ради…
        Голос Василия Васильевича прервался.
        - Неужто, Васенька?! — всплеснула руками княгиня и, перекрестившись, добавила: — Спаси и помилуй нас, Христе боже наш…
        - Будет в капкане Шемяка, — сказал тихо великий князь, но так жестко и беспощадно, что княжич Иван оглянулся на отца со страхом и недоумением.
        Никогда он не слыхал, чтобы так говорил его отец, даже в гневе и злобе он не бывал страшней, чем теперь.
        Сентября пятнадцатого, в день Никиты-гусепролета, Шемяка был уже в Угличе с двором и советом своим, а на другой день призвал к себе Василия Васильевича и с утра ждал его в своих углицких хоромах. Стояли все тут в обширной передней, впереди трапезного покоя, где уж и столы были накрыты.
        Был с Шемякой и нареченный митрополит Иона, архимандриты, игумен, бояре и дети боярские — московские, галицкие и углицкие. Вялый и дебелый князь Иван Андреевич стоял у окна, словно дремал. Шемяка же ходил по горнице, потирая руки, улыбаясь, и трудно понять было — весел он, зол или тревожен только.
        Ждут все прибытия Василия Васильевича с семейством. Вдруг — шум на красном крыльце, а потом и в самых сенях. Зашумели и заговорили все и в передней, но враз стихли и замерли, когда растворились из сеней двери.
        Замер и Шемяка, остановясь среди передней и впиваясь взором во врага своего.
        Василий Васильевич шел впереди семейства, держась за руку княжича Ивана. Багровые ямы на лице вместо глаз, седые волосы и трясущаяся голова его были страшны. Ахнули все, будто вздохнули единым вздохом, а княжич Иван, сразу узнав Шемяку, ясно увидел, как тот взволновался и побледнел.
        Потом лицо его задергалось, черные большие глаза заморгали, как у ребенка, собравшегося плакать, и он быстро и порывисто бросился к великому князю.
        - Брат мой, брат мой, — заговорил он прерывающимся голосом, — прости меня, окаянного! Согрешили мы оба пред господом, а яз и пред тобой и детьми твоими…
        Но Василий Васильевич перебил его и своим ясным и звонким голосом заговорил печально и жалобно, словно душа лилась из уст его:
        - Не ты, брате, повинен предо мной, а яз, многогрешный, токмо яз! От бога мне пострадати было грех моих ради и беззаконий многих и в преступлении крестного целования пред вами, пред всей старейшей братией и пред всем православным христианством, которое губил и еще губить до конца хотел. Достоин яз был головныя смертные казни, но ты, государь мой, показал на мне милосердие свое, не погубил меня в грехах и беззаконии, но дал покаяться, очистить душу от зол моих…
        Княжич Иван отодвинулся с недоумением и испугом от отца, но с жадным любопытством следил за всем происходящим, ничего не пропуская. Он услышал, как громко заплакала матунька, видел, как слезы обильно текут по щекам отца и Шемяки, видел, как утирают глаза бояре и отцы духовные. Только один владыка Иона стоит прямо, словно с окаменевшим лицом. Брови его сдвинуты, взгляд затемнел, а губы иногда чуть-чуть усмехаются, и нельзя узнать — грустит или радуется владыка, доволен или сердит.
        Не может Иван оторваться от этого лица, вспоминает он лицо бабки своей. Так вот и бабка, Софья Витовтовна, глядела строго и неподвижно, а иногда чуть улыбалась, когда тату чем-либо корила или наместников и тивунов из своих уделов слушала, что говорят они об именьях ее, городах и селах, что сказывают о судах своих и работах, о доходах и убытках, о сиротах и прочих людях.
        Но вот говор и шум кругом услышал княжич Иван и, отведя взор от владыки, прислушался. Все дивились смиренью великого князя, а он все еще говорил своим звонким голосом, и слезы бежали по лицу его.
        - Чада мои, — вдруг громко и повелительно молвил владыка Иона, — пора уже укрепити крестным целованием сии сердечные покаяния. Время, опричь спасения души своей, подумать о спасении и благоденствии земли нашей и всего христианства православного. Скрепите, чада мои, слова свои крестным целованием и проклятыми грамотами.
        Дьякон Алексий тотчас же выдвинул вперед аналой с напрестольным крестом и со свернутой епитрахилью. Духовник Василия Васильевича, протоиерей Софроний, облачился, взял крест, прочитал надлежащие молитвы и, выслушав обоюдные клятвы князей, связал их крестным целованием.
        Тут же, подписав заготовленные грамоты, — проклятые и договорные, — князья обнялись на радостях, и Шемяка пригласил всех в трапезную на пир великий ради князя Василия, княгини и их детей.
        Когда сели за столы с золотой, серебряной и хрустальной посудой со многими яствами и питиями, слезы навернулись на глаза Марьи Ярославны.
        Признала она многое в серебре и золоте из именья великого князя и свекрови, но сдержала себя и снова стала приветливой и якобы веселой.
        Слезы ее заметил сидевший рядом княжич Иван и задумался. Непонятно ему было все, что совершалось пред ним. Помнил он, какое зло у отца с Шемякой. Отец вынул очи брату Шемяки — Василью Косому, а Шемяка ослепил его самого, и вот они обнимаются, целуются и пируют вместе. Взглядывал Иван недоуменно и пытливо на владыку Иону, но тот чуть усмехался ему, и нельзя понять, чему он улыбается. Вот и теперь: все радуются, пируют, а у матуньки слезы на глазах.
        За столами же все веселее становилось и радостнее. Вот и Марья Ярославна совсем успокоилась. Смеются кругом, пьют за здоровье обоих князей, говорят о мире и тишине в Московской земле. Легче стало и княжичу Ивану, верит и он, что все переменилось, и на усмешку владыки Ионы ответил искренней детской улыбкой. Радовался он дарам, которые Шемяка дарил отцу, матери, ему, Юрию и даже крохотному Андрейке. Были среди даров многих и кафтаны, и шубы, и меха дорогие, и чаши, и кубки, и чарки золотые и серебряные.
        Оживился Иван, шепчется с Юрием о подарках, смеются оба, когда все смеются кругом какой-либо шутке. Светло на душе Ивана, только черные глаза Шемяки, когда он случайно встречается с ними, холодят ему сердце. Все же и не заметил он, как прошло время, как закончился пир и начали все вставать из-за столов.
        Князь Димитрий, прощаясь, опять обнялся с князем Василием и сказал ему:
        - Брат мой, даю тобе в вотчину Вологду со всем, как в докончанье[81 - Д о к о н ч а н ь е — договор.] на тобя и на детей твоих отписал. Утре же и отъезжай с семейством, владей сей вотчиной и княжи там с миром.
        - Благослови тя, господи, — растроганно благодарил его Василий Васильевич. — Утре отъеду. Тобе же дай бог благополучно, на благо всем, Москвой правити…
        Тут подошел к ним владыка Иона и, благословив Василия Васильевича, сказал ему:
        - Да направит господь путь твой. Помни обеты твои и совершай так, как совесть твоя и господь велят, как надо для пользы христианства. Отъезжай с миром, сыне мой…
        Благословил он и княгиню и княжичей, но отошел от них, не сказав им ни слова. Было это горько Ивану: привык он к ласке и привету владыки и понять не мог, почему ныне Иона забыл о нем. Слезы обиды блеснули у Ивана в глазах, и еще обидней стало ему, что отец его уж не великий князь и не видать им больше Москвы своей и родных кремлевских хором…
        Книга вторая
        Соправитель
        Глава 1. Слово самодержца тверского
        Зима этот год ранняя. За месяц до Екатерины-санницы зимник почти уж наладился, а люди надели полушубки и валенки. Волга близ Твери и Кашина тоже стала уж в октябре.
        По дворам давно уж сороки скачут и стрекочут, в садах звенят синицы, возле околиц щебечут в бурьяне чижи и щеглы, а в бузине и рябине, склевывая ягоды, мелькают красногрудые снегири и нарядные свиристели.
        Хотя настоящих морозов и нет еще и дни погожие и ласковые, все же снег крепко лежит и не тает. На снегу же вот и братчины в Волоке Ламском собираются. Празднуют мужики посадские свой храмовый праздник — именины своей церковки в день Параскевы Пятницы.
        Пир уже с утра пошел и был везде уж в полпира, как произошло замешательство. Прискакал из Твери боярский сын Бунко, Семен Архипыч, с дружиной своей из десяти конников, а из Москвы прибежал сам-пят с товарищами Ермила-кузнец.
        Еще до войны с Шемякой, вскоре после пленения князя великого, когда Улу-Махмета на Москву ждали, верховодил этот Ермила в смуту московскую, бояр да гостей богатых, что бежать тогда вздумали, в железы ковал. Теперь же он к Бунко пристал, — знал он Семена Архипыча, когда тот еще князю служил великому.
        Пошли они оба со всеми своими воинами по Волоку мужиков посадских корить и стали у самой большой братчины в овражке возле речки Городенки, что в Ламу впадает. Врыты здесь в землю столы и скамьи тесовые, а чаны великие с пивом стоят близ родника быстрого и незамерзающего. Тут, у воды, и пиво варят, и яичницы на всю братию стряпают, а чуть поодаль пляшут.
        Подошли к столам приезжие, шапки сняли, на восток помолились, поклонились всем в пояс.
        - Хлеб-соль да мирная беседушка, — сказал Бунко.
        - Ехали в домок, — добавил кузнец, — да свернули на дымок.
        Из-за стола встал выборный староста братчины и, поклонясь, молвил ласково:
        - Просим к нашему хлебу-соли, на столе все братское.
        - Честь и место, — поддержали старосту другие, потеснившись на лавках, — а за пивом и посылать нечего — рядышком…
        Но гости не садились.
        - Нету, други, — громко сказал Ермила-кузнец, — спасибо за ласку, не до пиров нонечко! Не время пирам-то. Нет ведь ни масленой, ни Кузьминок, ни Михайловщины, ни Никольщины, а у вас везде пьяным-пьяно на братчинах…
        Дерзко Гриша, Горшени сын, запьянцовский парень, посмеялся ему:
        - Нам бы токмо братчину да пиво с брагой пить! А ежели и праздника божьего нету, то и свой праздник — перенесенье порток с гвоздка на гвоздок — отпразднуем!
        - Слух есть, — продолжал кузнец, хмуря брови, — Мангутек, казанский царь, рать на нас готовит…
        - Не трепли языком-то, рыжий черт! — с досадой перебил его Гриша. — Знай свою ссыпь плати, всего-то с кажного по четыре деньги, а там и ешь, и пей, и веселись, сколь хошь! Братчина наша веселая, хоша староста грозной да строгой…
        - Помолчи сам-то, — рассердился кузнец, — дай дело баить! Насосался, яко грецкая губка!..
        Гриша вскочил и, бросившись на Ермилу, закричал гневно:
        - Ах ты, рвань кабацкая! Я те покажу губку, рыжий черт!
        Кузнец усмехнулся, схватил его одной рукой поперек стана за кушак, поднял вверх и швырнул прочь, словно котенка. Упал Гриша на землю, встать не может, еле на карачках ползет, охает.
        - Ну, Гришуха, четверней поехал! — крикнул кто-то смеясь, и все захохотали.
        Знак сделал староста, тихо стало.
        - Ну, дорогие гости! — заговорил он. — Какое дело вам до нас, сказывайте.
        - Говори, Ермила, — молвил Бунко, — потом я скажу.
        - Вот, други, — начал кузнец, — князи Митрей Шемяка да можайский, змеи сии, гады подколодные, распрю затеяли, а поганые того и ждут! Бают, татары казанские уши давно навострили, а ныне зубы да когти точат, дабы в Русь вцепиться. Ждут не дождутся, когда будет им можно нас зорить да в полон брать, продавать навек христиан в рабство странам неверным!..
        - А что ж мы-то содеем, — сказал, хмурясь, староста, — ежели Шемяка вот князя великого ослепил, потом в Угличе заточил. Теперь же, вишь, когда сам владыка Иона о нем печаловался, опять заслал его с семейством, почитай, к самому Студеному морю…
        - Все же, — воскликнул Бунко, — смогли попы да бояре князя нашего из темницы вынуть, а мы, ратные люди, сироты да мужики посадские, вернем князя великого в его вотчину и дедину. Князь великий тверской нам подмога.
        Сам я в Твери был, когда князь Борис наместника своего кашинского, князя Федора Шуйского, отпустил в Вологду, как токмо реки стали, по брата своего, по князя Василья. Послал ему наместника-то со словом своим, а слово рек вслух всем людям: «Оже нам бог даст, хощем быти за един Борис и Василий, за Василий и Борис!»
        - Вот оно как! — загудели кругом. — Тверской-то, вишь, против Шемяки!
        - Ежели два такие воеводы полки свои соединят, — живо отозвался староста, — то кто ж против них может?
        - Верно, верно! — опять зашумели кругом. — Свернут они шею Шемяке!..
        - Гнать надо, други, Шемяку проклятого! — вскричал кузнец во все горло. — Ему бы самому сладко пить и есть, а до нас и дела нет. Гнать воевод его и наместников! В Суждале ноне вот смута идет, народ там за старых князей, за внуков Кирдяпиных. Был там посажен наместник можайский князем, да прогонили его уж оттуда! Еле жив ушел, а именье его все разграбили! В Димитрове Шемякин наместник похитрей был. Вызнал он, что народ зло на него мыслит, да ночью с заставой своей собрал все грабленое да тайком на возах и увез. Пришли наутре мужики к хоромам, а его и след простыл!..
        Зашумели все, повскакали со скамей, из поленницы колья берут да оглобли от саней отвязывают. Совсем народ осатанел.
        - Гляди, и наш-то со всем добром сбежит! — ревут. — У нас ведь тоже наместник-то Шемякин! До грабежа горазд, окаянный!..
        А Гриша Горшенин совсем уж оправился, вперед бежит, криком кричит:
        - Айда, братцы, к нему на широкий двор всей братчиной святую пятницу в погребах его праздновать.
        Бежит народ, валом валит со всего Волока Ламского ко двору наместника Шемякина. Шумят, кричат все, а в церковке Параскевы Пятницы набат в пожарный колокол бьют, по новгородскому обычаю всех граждан созывают.
        - Ворота займай, — ревет Ермила-кузнец, — ворота займай, други!
        Окружили наместничий двор, да не со всех сторон и не тесно. Велик двор на другую улицу выходит, а с боков за один забор с соседями. С одной стороны большой гостиный двор, где товары хранятся, что Москвой-рекой и Рузой идут к Волоку, а дальше плывут к Ильмень-озеру и к Новгороду Великому. Нельзя тут, с этого двора гостиного, наместника взять, нельзя трогать двор этот, — от него одинаково и купцы и посадские кормятся! С другой стороны церковный двор, где весь причт посадских церквей живет, и этот двор трогать нельзя, — не возьмет никто греха на душу. На наместничьем дворе хорошо про все это знают, и только против ворот стоит там с полсотни конников Шемякиных с луками и стрелами, копьями и саблями, да позади хором, у забора, конников десятка два. Настороже был наместник и вести из других городов имел, три дня уж, как всю заставу на дворе у себя собрал и гонцов послал на Москву о подмоге просить князя Димитрия.
        Осенний день короткий да темный, вот и заря на закате разгорается, а злоба у всех множится. Кричит, грозит народ наместнику, пуще всех кричит Гриша Горшенин. Влез он на ограду бревенчатую. Снизу ему камни подают, он же из пращи их в конников мечет.
        - Вот вам, кобели Шемякины! — завопил он радостно, когда одному коннику в голову попал и с коня сбил. — Примай гостинцы!
        Возъярились конники, запела вдруг стрела острая, пробила гортань у Гриши, острием под затылком вылезла. Хлынула у Гриши кровь изо рта, покатился со стены он на землю, и померк белый свет в глазах его.
        Ревом заревели посадские, задолбили кольями и ослопами в ворота, а Бунко, боярский сын, кричит повелительно:
        - В топоры ворота рубите!
        Задрожали ворота, полетели щепки кругом. Долбят, звенят топоры, рубят в воротах толстые доски дубовые, а Ермила-кузнец со своей братией бревном ворота в самую середину бьют — с петель срывают. Закачались ворота и грохнули наземь, а через них Бунко с десятком своим на двор ворвался, и народ за ним, словно запруду прорвав, закипел, забурлил, рекой полился…
        Отхлынули враз Шемякины конники от ворот ближе к хоромам, а оттоль, пыхнув огнем и дымом, пищали ударили, и пали с коня Бунко и двое, что рядом с ним скакали. Смешался народ, побежал назад, а стрелы вслед людям тучей летят. Падает пеших еще больше, чем конных. Бегут мужики посадские, а сзади на них мчат конники Шемякины, копьями разят, саблями секут, конями топчут. Разбежались посадские по уличкам да переулочкам, попрятались. Все ж и застава наместничья опять на двор возвратилась. Стемнело совсем, а тут еще и тучки нашли, снег посыпал хлопьями, и заря совсем затухла. Ночь пришла сразу. Где там уж биться, когда кругом зги не видать. Затаились обе стороны, ждут. Слышны во тьме только стоны раненых да осторожный стук топоров на дворе у наместника в разных местах.
        - Ворота чинят, — прогудел в темноте голос кузнеца, — идем, ребята, на стражу, поближе к воротам. Раненых переймем, коли со двора выползут, а утре с рассветом работе их мешать будем. Все едино не уйти никуда им, в западне сидят…
        Когда светать начало, поползли раненые к воротам, человек пять их было. Бунко же и еще два мужика посадских лежали среди двора окоченелые, и давно снежком их присыпало. Тут же конник лежал с пробитым виском, куда угодил ему камнем Гриша Горшенин, и другой конник, зарубленный дружинниками Бунко…
        Вскочил на ноги Ермила, глядит на пустой двор, на ворота, что так же, как вчера, на земле валяются, а кругом все светлей и светлей, золотит уж солнышко крыши.
        - Где же они, вороги наши?! — закричал он в бешенстве. — Обманули, проклятые! Вали сюда, ребята, вали сюда!..
        Посадских же мало было, и боятся они новой хитрости.
        - Стой, Ермила, — кричат, — не ходи на двор, опять они из пищалей ударят!..
        Но кузнец никого не слушал, мчался к хоромам, размахивая грозно ослопом, и вдруг, словно на стену наткнулся, стал как вкопанный.
        - Други! — кричит он неистово. — Гостиным двором ушли они! Гляди, вон там забор прорубили!
        Крик поднялся, бегут на двор посадские, что у двора сторожили, а за ними другие, что опять к утру сюда прибежали. Откуда — неведомо, будто мухи на мед, спешат люди со всех сторон. Гомон, рев и ругательства. Трещат двери в подклетях, тащат оттуда добро всякое: и из посуды, из одежи, и из конской сбруи. В горницах тоже народ бушует, а из медуш да погребов бочки выкатывают.
        Махнул на все рукой Еремила-кузнец, медленно подошел к убитому Бунко, перекрестился и заплакал.
        - Царство тобе небесное, Семен Архипыч, — с трудом выговорил он. — Пострадал за правду народную…
        Выехав из Кашина, князь Федор Шуйский скакал днем и ночью с отрядом конников по окрепшему льду рек, останавливаясь кое-где в деревнях для краткого отдыха и кормежки лошадей. Повинуясь грозному государю своему, великому князю тверскому, спешил он тайно прибыть в Вологду.
        Объезжая города, проехали они по Волге, миновали Калязин, Углич и возле устья Шексны с большой опаской объехали Рыбинск, но по Шексне ехали уже спокойно и радостно. Знал князь Шуйский, что волю державца и великого князя тверского он почти выполнил.
        В Череповецкой же слободе были они уже как дома, и два дня отдыхали, а потом, поднявшись верст на пятьдесят по Шексне, прискакали к волоку, что идет на восток, к верховьям реки Вологды. Верст на пятнадцать здесь, в лесу непроходимом, прорублена прямая просека, а на концах ее по три избы со дворами стоят. Тут вот и ночь застала Шуйского с конниками, а ехать-то еще верст около ста. Ну, да заночевать здесь всякому лестно. Знал это место князь Федор — не раз тут отменную стерлядь шекснинскую едал и в ухе и на противнях жаренную и медвежьи окорока здесь пробовал. Брага же у волочан этих — нигде такой не сыскать! Живут сироты здесь богато — проезжих принимают, поят, кормят и ночлег дают. Зимой сани, а летом лодки чинят. Дела все прибыльные, и на людях тут весело. Скучно только весной, когда реки вскрываются, да осенью, пока еще реки не стали. Лето же и зиму то лодки, то обозы — одни за другими, а торговые люди с товарами возят и вести всякие.
        Сироты тут и хозяйство ведут — хлеб сеют на лесных вырубках, скот держат, бортничают и рыбу ловят. Птицы же здесь множество: и куропатки белые, и рябчики, и тетерева, и глухари, а водяной птицы при пролетах — видимо-невидимо, речки и озера лесные словно кипят тогда под несметными стаями! Одна досада горькая — комары да мошки заедают, все теплое время в сетках ходить приходится. Разместил князь Шуйский дружину свою на всех трех дворах, а сам у знакомого своего, у Егорыча, в горнице остановился.
        Угощаясь стерлядкой жареной да брагой запивая, беседовал гость с хозяином, а хозяюшка у стола хлопотала.
        - Государь Федор Юрьич, — говорил старик Егорыч, вертя пальцами свою черную, без единой сединки бороду, — истинно, темней у нас, чем на Волге-то. А в ноябре-то и того хуже будет, сивой кобылы днем под кустом не сыщешь. Зато летом у нас заря с зарей сходится, а у Студеного моря, промышленники бают, с мая по июль солнце-то с неба не сходит. Нет ночи совсем…
        - Ну а как, Егорыч, медведи?
        - Ходил надысь я с рогатиной. Матерого промыслил — только залечь успел. Жирен уж очень, окороки выйдут добрые!
        - Ну а обозы!
        - Плохо что-то идут. Реки-то стали много ране ноне. Видно, купцы-то не чаяли так скоро, не изготовились. Все же снизу два обоза прошли. Бают, кругом Москвы неспокойно, смута везде идет, а народ зло на Шемяку мыслит, наместников его по городам бьют да гонят. Да вот теперь разный народ в Вологду потянул к великому князю Василью. А ты, княже, не к нему ли?
        - К нему. Послан от государя нашего со словом. Братом своим Василья-то Васильевича государь наш признал, двое за един…
        - Ишь ты! — воскликнул Егорыч. — Коли государь Борис Лександрыч за великого князя — худо Шемяке!.. Вот они, святые слова, и сбываются: «Не в силе бог, а в правде». Там, где кривда да воровство, там и сила не поможет, а где правда, туда и сила придет. Народ всегда за правду, без правды да совести и живота нет…
        Встал из-за стола князь Федор, помолился на образа и, поклонясь хозяевам, молвил:
        - Спасибо за хлеб-соль. Теперь опочить пора, а завтра, Егорыч, изготовь все в дорогу к рассвету. Поспеем, чай, к вечеру-то в Вологду!
        - Как не поспеть! Оно хошь и к вечеру, но все едино уж затемно. У нас теперь к трем часам ночь. Ну, а на жилых-то приедете, до ужина…
        На другой день точно, как и сказывал Егорыч, князь Шуйский затемно въехал с дружиной своей во двор великого князя. Дворецкий Константин Иванович по приказу Василия Васильевича провел князя Федора прямо в трапезную, где готово все было к ужину.
        Шуйский увидел великого князя сидящим на пристенной лавке, а рядом с ним высокого мальчика с большими черными глазами, как на иконах грецкого письма. Мальчик острым, недетским взглядом окинул вошедшего незнакомца, пока тот крестился на образа, потом взглянул на дворецкого и, крепко сжав руку отца, стал ожидать, что будет дальше.
        В трапезной никого больше, кроме Константина Ивановича, не было.
        Марья Ярославна, взяв с собой Юрия, укладывала спать Андрейку в детской, где жила и Дуняха со своим Никишкой.
        Помолившись, Шуйский низко поклонился Василию Васильевичу и сказал:
        - Челом бью тобе, государь! Яз князь Федор Юрьич Шуйский, наместник кашинский государя и самодержавца тверского, великого князя Борис Лександрыча, брата твоего.
        Василий Васильевич быстро встал и радостно воскликнул:
        - Будь здрав, брат мой Борис Лександрыч, да живет он многие лета! Яко елей на раны, мне весть от него.
        - Послал тобе, государь, князь Борис Лександрыч слово свое.
        - Повремени, князь Федор Юрьич, — перебил Шуйского великий князь, — ране мы с тобой за стол сядем, а там яз бояр своих созову, дабы слово брата своего купно со всеми слышать. Тобя ж прошу к хлебу-соли, чем бог послал. Прости, княже, гостей не ждали.
        Обратясь к дворецкому, он добавил:
        - Княгиню уведомь наперво, а бояре пусть будут после трапезы нашей с гостем, нам дорогим, от любимого брата.
        Подали слуги меды, и водки, и всякие закуски холодные, усадил гостя за стол Василий Васильевич, и только успели выпить за здравие гостя, как вошла княгиня Марья Ярославна.
        Наспех одела ее Дуняха в любимую алую рубаху с жемчужными запястьями, а поверх надела ей шелковый цветистый летник, волосы же ей все, до единого, спрятала под волосником парчовым с жемчужной поднизью. Второпях Марья Ярославна меньше, чем всегда, набелилась и нарумянилась и была оттого красивее.
        Загляделся на нее, подивился красоте ее князь Шуйский, но испугали его глаза княгини, большие, черные и строгие. Поздоровался, смутившись, князь Федор и подумал, где видел он такие глаза? Обернувшись же к великому князю, даже вздрогнул. Такими же точь-в-точь глазами, но более суровыми, смотрел на него княжич Иван.
        Весело прошел ужин. Василий Васильевич с лаской и любовью расспрашивал Федора Юрьевича о князе великом Борисе Александровиче, о супруге его, о чадах и домочадцах.
        - Здрав государь мой, — отвечал Шуйский, — здравы и все ближние его.
        Благодать божия в хоромах князя тверского. Вельми радостно ныне в Твери после слова самодержца тверского о братстве с тобой и единомыслии. Дошло слово сие до всех, и все людие от великих до простых радуются. От всех стран люди спешат в Тверь, дабы у дома святого Спаса[82 - Д о м с в я т о г о С п а с а — соборная церковь в тверском кремле, главная святыня всего княжества.] под стяги стать на Шемяку.
        Веселы и радостны были все за столом, и к той же радости приобщались и бояре Василия Васильевича, приходя один за другим в княжую трапезную.
        Знали они уж суть дела от дворецкого Константина Ивановича. Когда все собрались, подали кубки. Встал Василий Васильевич и сказал:
        - В сей радостный часец, когда нам слово брата нашего, великого князя Бориса Лександрыча тверского, князь Шуйский речет, помолим господа бога о здравии и многолетии брату моему!
        Осушил он кубок до дна и поставил на стол, не садясь, пока все не выпили за князя тверского. Потом, когда все стояли еще, он, обратясь к Шуйскому, молвил:
        - Слова ждем, княже.
        Князь Шуйский выпрямился и, поклонясь всем торжественно, горячо произнес заученные слова государя своего:
        - Брат твой, князь великий и самодержец Борис Лександрыч, повестует:
        «Брате, князь великий Василий! Состалося в нашей земле такое, но паче над тобою, чего и от начала века и доныне не бывало. И ныне, милостию божией и за твою любовь ко мне, послал яз к тобе посла своего, дабы шел ты в дом мой и в мою вотчину, и мы же с помощью божьей, поскольку сия будет, потащимся за тобя поборствовать».
        Княжич Иван почувствовал, как задрожала рука отца в его руке.
        - Господи, благодарю тя! — воскликнул Василий Васильевич и заплакал, и все кругом плакали от радости.
        Васюк же, бывший теперь всегда при князе, не утерпел и крикнул:
        - Да ежели два государя таких за един ныне, то полетят они, яко орлы, на воронье и галочье черное!..
        Когда же все успокоились и сели за столы, князь Шуйский речи повел о ратных делах, о возвращении великому князю московскому его вотчины и дедины. Но и в радости такой заметил княжич Иван смущенье среди бояр, да и отец его стал задумчив, потом говорить перестал вовсе. Смолкли постепенно и у других разговоры, а Марья Ярославна встревожилась вдруг и часто взглядывает на мужа своего, словно ожидая чего-то.
        Вздохнул Василий Васильевич и сказал задумчиво:
        - Кузьминки отпразднуем, а к Михайлову дню, княже Федор Юрьич, все, что со мной тут есть, — и семейство мое, и двор весь до единого слуги, — поедем купно с тобой в Кирилло-Белозерской монастырь. Хочу с игумном и братией беседу о душе иметь, о целованье креста и проклятых грамотах.
        Боюсь яз греха пред господом богом…
        На другой день после Кузьминок выехал Василий Васильевич со двором всем в Кириллов монастырь, к Белу-озеру, ноября второго. Тайны особой не соблюдали, ибо знал Василий Васильевич, что князь тверской, кроме присланных с Федором Шуйским двух конных полков, посылает еще от себя большую рать к монастырю, а стены монастырские крепкие — до прихода помощи тут отсидеться можно.
        Третий день уже едет княжой поезд по реке Вологде. Скрип от полозьев гулко по берегам отдается. Зима тут на севере стала уж настоящая, и морозы завернули крепкие, словно крещенские. Все княжое семейство в теплых возках едет.
        Опережая их, небольшой отряд скачет, везде по пути сказывает: едет князь-де великий с семейством своим и двором на богомолье в Кириллову обитель для-ради милостыни и кормления братии монастырской.
        Княжичи Иван и Юрий едут отдельно, в крытой войлоком кибитке, с Илейкой и Васюком, как ехали когда-то из Москвы в Сергиеву обитель по возвращении Василия Васильевича из татарского плена. Только нет теперь у них беззаботности детской и радости.
        Отогнуты спереди полсти у кибитки, и видят мальчики по берегам реки огромные, высоченные прямые стволы сосен и елей в снеговых шапках, а меж них время от времени серые стволы осины или вперебой их целые рощи огромных красавиц берез: чистухи и глушины, а на замерзших болотинах и трясинах — густые и могучие поросли черной ольхи, среди которых подымаются и десятисаженные лесины.
        Иван задумчиво глядит на все это изобилие лесное, вершины которого зубчатыми узорами очерчивают по сторонам ясное морозное небо. Смутные, неопределенные мысли томят его — многое он узнал и понял, но многое ему совсем непонятно. Не понимает он и теперь вот, зачем в монастырь едут и зачем опять с Шемякой воевать, когда все уже кончено и все радовались и пировали в Угличе. Вспомнив Углич, вспомнил Иван и владыку Иону, что так неласков был с ним на прощанье.
        Юрий спит почти все время и совсем не резвится, как бывало в дороге.
        Тоже о чем-то думает. Под конец свежий воздух, теплый тулуп, мерный ход кибитки и напеванье Илейки нагнали на Ивана дремоту. Отошли постепенно все думы, и мелькнуло сновидением перед глазами его катанье на санях с колесом в Москве и сборы к отъезду, и бабка привиделась. Позвала она будто отца и говорит ему о покойной дочери своей, о царице греческой, да о патриархе, что ладан прислал для обители Сергиевой…
        Очнулся Иван от радостного возгласа Илейки:
        - Вот и Шексна-матушка! Ну в ней и стерлядка же! Глотнешь ушицы — словно Христосик босой по сердцу пройдет!
        Иван открыл глаза. Уже вечерело, солнце за леса спряталось, а впереди, где кончается просека, три двора стоят с большими избами, а избы с подклетями, светлицами и широкими взвозами. Возок, в котором едут отец с матерью и Андрейка, медленно въезжает по взвозу в самую большую избу.
        - Где мы? — спросил Иван.
        - Волок проехали, — ответил Васюк. — Ночуем тут, а завтра, еще до свету, вверх по Шексне к Белу-озеру поедем…
        В Кирилло-Белозерском монастыре встретили княжое семейство трезвоном во всех церквах, как на пасху. Далеко за ворота вышли все иноки из обители крестным ходом с игумном Трифоном во главе.
        Остановил поезд великий князь и с княгиней своей и детьми пошел пешком навстречу клиру духовному. Все были веселы и радостно внимали звону и пенью церковному, но Иван сумрачно навел брови. Вспомнился ему такой же радостный и веселый приезд в Сергиеву обитель и все зло, что случилось потом. Крепко схватил он Юрия за руку и, когда тот тревожно взглянул на него, сказал брату:
        - Помнишь, когда с татой на богомолье ездили!.. — Он не договорил, но Юрий понял все и прижался к брату. Кругом же раздавалось ликующее пение, и все громче и громче по мере приближения к обители гудели колокола.
        Крестный ход двинулся прямо к монастырскому собору, а впереди него вместе с княжим семейством шел игумен Трифон, поддерживая великого князя под руку. Зимнее солнце уже склонялось среди багровых облаков, и отблески его, словно рдеющие угли, перебегали огоньками по золоту хоругвей, окладов икон и по золотому шитью риз. Вспугнутые звоном, стаями носились голуби, сверкая пурпурными от зари крыльями, кружились возле церквей и звонниц.
        Широко растворились соборные двери, и все вошли в храм — и духовенство, и княжое семейство, и князь Шуйский, и двор княжой, и чернецы все, и от дружины князя многие, — сколько вместиться могло.
        Когда заговорил игумен, почувствовал княжич Иван, как затаились во храме, и по волосам холодок у него прошел, будто холодным ветром их зашевелило. Князь же великий встал на колени и воскликнул:
        - Благослови мя, отче, и семейство мое всем клиром. Наказан бо господом за грехи свои…
        Но перебил его, возвысив голос свой, игумен Трифон:
        - Государь наш! Не за твои грехи, а от злобы ненасытимыя ворогов твоих. От черныя их зависти! Мало ли у нас земли русской? Для всех она светло-светлая и красно украшена. Князи же галицкие беспрестанно ковы куют против тобя, княже, но господь бог всякому воздаст по делам его. Иди ныне с богом и с правдою на свою вотчину, а мы за тобя, государя нашего, господа молим…
        - Отче, — снова воскликнул Василий Васильевич с горестью, — как же мне на Москву идти, ведь яз крест целовал Димитрию и дал грамоты проклятые? За земное ли мне царствие — небесного лишиться?!
        Снова стало тихо во храме, и все взоры обратились к игумну, и, помолчав, сказал тот с твердостью и силой многой:
        - Не бойся, сыне мой, что целовал крест и крепость дал князю Димитрию. Тот грех на мне и на главах моей братии. Разрешаем тя от клятвы невольныя, благословляем тя на великое княжение московское.
        И благословили тут же Василия Васильевича и сыновей его на поход к Москве и сам игумен и все иеромонахи обители Кирилловой. Встал с колен Василий Васильевич радостный, совесть его отцы духовные очистили.
        Возрадовались и все бояре, и дети боярские, и все воины, что без греха теперь могут служить государю своему. Трифон же, подойдя к Василию Васильевичу и обняв его, облобызал и повел в келарские палаты, где поместил его с семейством и слугами.
        Благословив трапезу, игумен Трифон пошел было к дверям, но вернулся.
        Он приблизился к Василию Васильевичу, возле которого сидел княжич Иван, и, склонясь к уху великого князя, сказал вполголоса:
        - Все сие для твоего спасения доброхоты твои содеяли — владыка Иона, наш митрополит нареченный, и церковь христианская — за любовь твою к истинной вере и за благочестие. Владыке же аз послал весть о тобе через Тверь с вестовым отрядом князя Шуйского. Князь Борис Лександрыч, да ведомо тобе будет, сносится часто со владыкой…
        Глава 2. У дома святого Спаса
        В Тверь княжой поезд прибыл к вечернему звону. Князь Федор Шуйский все время сносился через стражу передового полка с кремлем тверским и знал, что князь Борис ждет гостей к ужину.
        Когда к граду подъезжали, уже совсем смерклось и стены градские, и башни, и ворота, серея во мраке, сливались в одно пятно с хоромами и церквами. Казался княжичу Ивану весь кремль тверской каким-то огромным холмом, поднявшимся темной глыбой среди снегов. В этой смутной груде строений только вверху, на звездном небе, едва обозначаются церковные куполы и кровли теремов и башенок.
        Вдруг у ворот одной из башен ярко вспыхнули смоляные витни[83 - В и т е н ь — факел, свитый из смоляной пеньки.] на длинных палках, осветив часть стены и башни, словно вырвав их из тьмы, почерневшей еще более от зажженных внезапно огней. Десяток конников, тоже с пылающими витнями, выехав из ворот, подскакали к князю Федору, окружили повозки, и в это самое время грянула со стены пушка, а вслед за ней зазвонили колокола у святого Спаса, что возле хором князя Бориса.
        Осветился от огней и княжой двор, выступили из мрака все целиком высокие каменные хоромы, и заиграла позолота на их кровле, заблестели заморские стекла в косящатых окнах, засияли золотые куполы и кресты на ближних церквах.
        Когда поезд въехал во двор, княжич Иван увидел, что от самых ворот вплоть до красного крыльца по обеим сторонам дороги стоят в два ряда слуги с горящими смоляными витнями. Красное дымное пламя мечется от ветра на концах палок, и все кругом будто дрожит; вперемежку с тенями перебегают вспышки света по снегу, по стенам, по коням и людям, и ничего из-за этой дрожи непрестанной толком разглядеть нельзя.
        Только подъехав к красному крыльцу совсем близко, заметил княжич Иван, как князь Борис Александрович и княгиня Настасья Андреевна с боярами, все в шитых золотом шубах, поспешно сходят с крыльца навстречу гостям. Вот князь тверской и жена его обнимают уж и лобызают князя московского и его княгиню, и говорят они все четверо сразу с радостью и со слезами — разобрать же их слов нельзя.
        Ивана и Юрия сильно волнует эта встреча, но молча стоят они оба в сторонке, держась за руки, не зная, что делать. Наконец князь и княгиня, вспомнив о них, обняли и поцеловали обоих поочередно. Затем Борис Александрович, взяв под руку Василия Васильевича, а Настасья Андреевна — Марью Ярославну, повели их вверх по лестнице в покои свои. Княжичи пошли следом, а бояре за ними.
        Разбежались глаза у Ивана, когда через тронный покой проходили.
        Светло здесь, как днем, — паникадила в потолке с восковыми свечами горят, стенные подсвечники зажжены тоже, и у слуг в руках свечи. Свет от них белый и ясный. Бояре же, дети боярские, дворецкий и даже слуги — все в бархате, парче и шелках, а на дорогих боярских кафтанах райки играют от камней самоцветных, и жемчуг, будто влажный, мерцает нежно белым отливом.
        На стенах и потолке тронного покоя святые угодники написаны, а вокруг них цветы и птицы разные. Трон княжой, резной весь и в каменьях, стоит под сенью раззолоченной, а на полу возле него ковры шемаханские постланы.
        Увидев тут при ясном свете Василия Васильевича в дорожном кафтане, искалеченного и нищего, заплакал Борис Александрович и, обнимая его, воскликнул горестно:
        - Видел яз тя, брата своего, и добровидна, и здрава, и государевым саном почтенна! Ныне ж вижу тя уничиженна, от своей братии поруганна!..
        - Истинно, брате мой милой, — с плачем ответствовал Василий Васильевич, — поруган яз, изгнан и нищ, токмо лаской твоей жив ныне! Не обрел яз обиталища нигде. Обрел его токмо в хоромах твоих, у собора святого Спаса.
        И плакали все кругом, плакал Юрий, прижавшись к брату, и горячими струйками бежали слезы по щекам Ивана. Но не от жалости эти слезы. Было Ивану почему-то обидно за отца и горько за мать, за себя и Юрия.
        Василий Васильевич, успокоясь, отстранился от Бориса Александровича и вопросил:
        - Где есть тут святые иконы?
        Княжич Иван двинулся было вперед, чтобы повернуть отца лицом к образам, но князь Борис сам взял Василия Васильевича за плечи и подвел к божнице.
        Василий Васильевич встал на колени и, воздев руки, воскликнул:
        - Похвалю убо всещедра и милостива бога и его пречистую матерь за добродетели брата своего, великого князя Бориса, яко не остави мя в скорби сей пребывати! Преупокоил он мя.
        Пал ниц Василий Васильевич, читая молитвы, а потом, крестясь, встал с лицом светлым и радостным. Борис Александрович снова обнял и облобызал его и, взяв под руку, повел в трапезную, а слуги шли спереди и сзади князей и бояр, освещая путь им свечами. Дивились Марья Ярославна и княжичи богатству и великолепию хором князя Бориса. В трапезной же смутило их убранство пышное и обильное. Над столами паникадила висели со свечами, а на потолках и стенах позолота, и писаны везде звери и птицы, листья и цветы. Столы же ломятся от яств и питий, блистая серебром, златом, хрусталем и самоцветами на блюдах, сулеях, кубках и братинах.
        - Все сие тата не видит, ни света даже, — с горестью шепнул Иван Юрию, и жаль ему стало отца.
        Не видел хотя Василий Васильевич, но все же знал о могуществе и богатстве князя Бориса, чуял он торжественность и великолепие кругом, и печаль его усилилась, а лицо опять омрачилось.
        Сели за стол с князьями ближние бояре, и сел с ними любимец князя Бориса — инок Фома, муж весьма ученый, красносказатель и к писанию похвальных словес, писем и на многие иные книжные хитрости гораздый.
        Засмотрелся княжич Иван на лик Фомы, благообразный, с большими синими глазами, обрамленный густыми седыми волосами и темной еще бородой. Но инок Фома только скользнул взглядом в сторону княжичей и больше не глядел на них.
        Слушая внимательно князей и княгинь, молчал он, и только к концу трапезы, когда гости и хозяева веселей стали и слез больше уж не было, возвысил он звонкий и приятный голос свой и сказал тихо, но внятно:
        - Возблагодарим господа бога нашего и за горести и за радости.
        Пресечем печали своя и взывания. «Вскую печалуешься, душе? Вскую смущаеши мя?» Восхвалим и блага господни, ибо не оставляет бог нас, рабы своя, без утешения. Ныне и мы, по глаголу псалмопевца Давида, рещи можем ко господу:
        «Обратил еси плач мой мне в радость…»
        На другой день после заутрени и завтрака отослали княжичей Ивана и Юрия с Илейкой да Васюком на прогулку по кремлю. Родители же их остались один на один с князем и княгиней тверскими, без бояр и слуг. Вышел Иван из покоев с Юрием и дядьками своими, дивуясь тому, что отец не задерживает его, как всегда задерживал и в Угличе и в Вологде при всех беседах с князьями, с боярами и отцами духовными.
        В шубах и валенках вышли они на двор. День стоял ясный и теплый, ослепило княжичей яркое зимнее солнышко. Горят, сверкают лучи по снегу, и кажется, будто тает наст на сугробах и крышах, — так легко и радостно дышать снежной свежестью.
        - Снегом пахнет, — сказал Юрий и засмеялся от удовольствия.
        Иван глубоко вздохнул и тоже улыбнулся весело.
        - К оттепели это, — пояснил Илейка, — вишь, ветер-то с полудня тянет чуть слышно, а может, к снегу…
        Васюк рассмеялся и добавил:
        - А может, и к морозу… Эх ты, человек божий, обшит рогожей…
        В это время с паперти церкви Христа спасителя послышалось пение и звон струн. Илейка, хотевший что-то возразить, услышав пение, шутливо отмахнулся от Васюка и воскликнул:
        - Айда стихары слушать!..
        Подойдя к церкви поближе, увидели княжичи нищую братию у паперти.
        Сидят тут пятеро без шапок, в полушубках рваных, замызганных. Трое слепых из них, седые и лысые, но все бородатые, на грецких гуслях-псалтырях играют, а двое зрячие, молодые, поводыри их, с ними вместе поют. Слышит Иван знакомый стих о голубиной книге. Вот поводырь, что помоложе, запевает один чистым высоким голосом:
        От чего у нас белый, вольный свет?
        Ответ поют все пятеро, складно и благостно, голоса сливая со звоном струн псалтырных:
        У нас белый свет от господа,
        Самого Христа, царя небесного…
        Остановились княжичи и дядьки их у паперти, слушают. Вот опять запел поводырь:
        От чего у нас солнце красное?
        Снова ответили вместе все пятеро:
        Солнце красное от лица божьего,
        Самого Христа, царя небесного…
        В это время вдруг зазвонили в колокола на звоннице — так пришлось по чину церковному, — и не слыхать стало пения нищих.
        Пошли было княжичи дальше, да звон прекратился вскорости. Иван, любя пение духовное, повернул назад, к паперти.
        Нищие успели пропеть уж многое из вопросов и ответов и пели теперь на другой уклад.
        Поводырь подряд пропел пять вопросов, повторяя уже пропетое ранее:
        От чего у нас ум-разум?
        От чего наши помыслы?
        От чего у нас мир-народ?
        От чего кости крепкие?
        От чего телеса наши?
        На все это, также подряд, впятером опять, под звон гуслей-псалтырей нищие ответили:
        У нас ум-разум самого Христа,
        Самого Христа, царя небесного.
        Наши помыслы от облак небесных,
        У нас мир-народ от Адамия,
        Кости наши от сырой земли,
        Кровь-руда от Черна моря…
        Неожиданно подошел тут плешивый юродивый. Бьет он в ладоши, будто крыльями петух, кричит по-петушиному, клохчет, кудахчет по-куриному. Не понравилось это Ивану и Юрию, быстро пошли они прочь, а дядьки за ними, бросив нищим в шапку деньгу, где она звякнула о другие. Не скупились молящиеся, выходя из храма.
        Княжичи направились к большой башне — стрельне с воротами и подъемным мостом. Не доходя немного до ворот, встретили они князя Федора Шуйского, наместника кашинского, ехавшего верхом на коне к хоромам великого князя Бориса Александровича. Узнав княжичей, Шуйский спешился и отдал поводья сопровождавшему его стремянному.
        - Будьте здравы, — сказал он, кланяясь.
        - Будь здрав и ты, — отвечали княжичи и, отдавая поклон, нерешительно добавили: — Покажи нам, Федор Юрьич, стены и пушки, будь добр…
        Шуйский пошел с мальчиками к воротам башни и, вызвав начальника караула, повел их по внутренним лестницам башни на широкие стены, рубленные из крепкого столетнего дуба.
        - Наши стены, — говорил им, показывая дорогу, начальник караула, молодой еще пушкарь, — хоть и не каменные, как ваши московские, да крепостью и камню не уступят. Пушек же у нас больше, да и пушки много лучше. Вишь, вот какая, и ядра какие дородные к ней — каменные, железом перетянутые…
        Княжичи, особенно Юрий, с жадностью разглядывали действительно большую пушку из толстых железных полос, сваренных между собою, а для крепости — с пятью приваренными к ней железными кругами-обручами. Первый, самый большой круг, — у самого дульного среза, а последний, самый маленький, — у казенной части, где заряд кладут. Между ними еще надето три круга разной величины, ибо пушка от казны к концу дула расширяется трубой.
        Васюк долго разглядывал пушку, даже щупал ее руками, заглядывал в жерло и пробовал качать двойные подставки, на которых лежит пушка.
        Особенно же он разглядывал стойки, наглухо к крепостной стене приделанные возле казенной части.
        Васюк даже поманил к себе княжичей.
        - Верно, — молвил он, — пушки их подобрей наших. Вон тут как подогнано! На стойках-то железная заслонка никуда не отойдет. Вплотную она, а когда, значит, порох и ядро в пушке, а ты запалишь зелье, огонь от запала весь вперед пойдет, назад же разве чуть заметную искру выбросит.
        Дивно, княжичи мои, сие изделано, и пушка больно уж велика!
        Молодой пушкарь засмеялся весело — доволен, что похвалили, — и снисходительно добавил:
        - У вас пушки-то и пищали еще от старых времен.
        - Вестимо, — вмешался князь Федор Шуйский, — еще прадед ваш, князь Димитрий Иваныч, под конец живота своего вывез от немцев арматы и огненную стрельбу. Дед твой, Василий Димитрич, тоже привез много пищалей железных, а наш государь и ныне из Немецкой земли все вывозит, что есть там доброго…
        Ивану стало обидно.
        - Приедем в Москву, — сказал он сурово, — тата велит фрязинам да немцам еще больше пушек привезти…
        - Вот правда, Иванушка, — обрадовался Илейка, — дед твой часы самозвонные на дворе у собя поставил, а нонешний государь наш и огненной стрельбы сколь хошь достанет. Москва, брат, все купит: как ни разоряют ее, она все богата…
        Васюк разгладил важно бороду и сказал весьма гордо и уверенно:
        - Может, у нас, на Москве-то, и свои еще кузнецы да котельщики пушки изделают. Народ-то наш вельми переимчив.
        Князь Шуйский усмехнулся и, махнув рукой, пошел со стены, но княжич Иван даже повеселел от слов Васюка. Он уже не смотрел больше на пушки, а думал, как бы это хорошо все в Москве делать. Несколько раз он взглядывал с любовью на Васюка, а когда сходили с кремлевских стен, не утерпел и, показывая рукой на кремль, сказал своему дядьке на ухо:
        - Созовем мы в Москву кузнецов да котельщиков — и своих, и немцев, и фрязинов, и все у нас лучше ихнего будет!..
        У самых хором встретил княжичей дворецкий — послан был за ними.
        - Кличут вас родители ваши, — сказал он почтительно, — и государь наш у княгини своей вас ждет.
        Проходя через малый покой возле тронной палаты, увидел Иван за столом инока Фому, а перед ним развернутую книгу. На листе же книжном разглядел нечто синим, черным и золотом писанное. Подойдя ближе, увидел княжич рисунок того, о чем дьяк Алексей Андреевич, учитель его, рассказывал.
        Жадно глядел он в книгу, где писано как будто и по-церковному, и буквы похожи, а прочесть нельзя. Рисунок же Иван сразу понял: изображены на нем горы земные бурого цвета, и плывут они на синем океане, и небо над ними синее. Солнце тут писано золотом в двух видах: одно солнце с лучами вокруг, внизу гор, другое — над горами сияет…
        Будучи памятлив, вспомнил княжич слова Алексея Андреевича и сказал вслух, громко и отчетливо:
        - «Солнце течет днем над землею, а в нощи по окияну низко летит, не омочась…»
        Инок Фома широко открыл глаза и спросил с удивлением:
        - Откуда ты ведаешь, что здесь по-грецки написано знатным философом христианским, преславным Козьмой Индикопловым?!
        - Учитель мой мне сказывал, — ответил Иван, — но книги сей грецкой никогда яз не видал…
        Оживился инок Фома, доволен.
        - Книжен еси, отроче, — сказал он ласково и стал ему показывать и другие изображения, что были в греческой книге: всемирный потоп и Ноев ковчег, столпотворение вавилонское и смешение языков, царство небесное, ангелов, движущих звезды, и прочее.
        Загляделся княжич Иван, заслушался, но все же и сам задавал вопросы, вызывая ответы…
        - Княже, — вдруг услышал он, чувствуя, что кто-то взял его за рукав, — княже, государи наши ждут тобя…
        Оглянулся досадливо Иван на дворецкого, и тот смолк смущенно, увидев гневный блеск в больших черных, не детских совсем глазах. Заметив это, усмехнулся инок Фома и, сложив книгу, молвил:
        - Надобно идти, Иване. Другой раз покажу тобе еще иные книги. Сей же часец иди к государям нашим, и аз с вами.
        Прошли они прямо на половину княгини великой Настасьи Андреевны. Тут за столами со сластями, медами и водицами сахарными сидела княгиня, принимая гостей по-семейному. Рядом с ней — Марья Ярославна с Андрейкой на руках, а с другой стороны — Василий Васильевич и князь Борис Александрович.
        Ни бояр, ни князей в хоромах не было, только слуги княжии, дворские.
        Помолились княжичи и дядьки их на образа и поклонились всем. По приглашенью княгини инок Фома и княжичи сели за стол, а Илейка и Васюк отошли к стенке, где стояли все прочие слуги.
        - Государь Василь Василич, — сказал инок Фома, — зело разумен сын твой Иван, и от книг ведает он многое. Не как отрок, а как муж зрелый…
        Улыбнулся радостно Василий Васильевич.
        - Надежа моя ты еси, Иване! — молвил он с нежностью и, обращаясь к Фоме, добавил: — Дьяк у меня есть вельми ученый, Лексей Андреич. Учит добре он Ивана.
        Стали мужчины говорить о науках и книгах, а Иван поглядывал на Марью Ярославну, взглядывал и на девочку лет пяти, что сидела возле нее. Такой знакомой показалась ему девочка, и вдруг вспомнился ему осенний сад в Переяславле, вспомнились и клетки щеглиные, и багряная рябина, и Дарьюшка, что в саду там горько так плакала. Только эта девочка волосами темней, а глазами светлей Дарьюшки. Почему-то грустно стало Ивану, и закрыл он глаза.
        - Ванюша, Ванюша, — услышал он ласковый голос матери. — Подь сюда к нам. К Марьюшке ближе иди…
        Встал Иван, подошел к матери и чует, что все глядят на него.
        Обеспокоило это его, смутило, а понять он не может, чего от него хотят.
        Марьюшка смеяться и шалить перестала, смотрит внимательно на него детскими глазами и даже рот чуть приоткрыла от любопытства.
        - Ванюша, — сказала чуть дрогнувшим голосом Марья Ярославна, — отроковица сия — невеста тобе…
        - Дочка моя Марьюшка, — подхватила Настасья Андреевна, — отрок сей — жених тобе…
        Обе княгини заплакали от радости и обнялись, а Иван стоял, ничего не понимая, но, взглянув на чужую ему девочку, вдруг опять так ясно вспомнил Дарьюшку и с тоской спросил:
        - Зачем мне невесту? Не хочу…
        Замелькали кругом усмешки и улыбки, а Марья Ярославна сказала строго:
        - Так, Ванюша, по закону божию надобно. Вот и меня так же за тату выдали. Так всем людям святая церковь велит. Вырастете, будут и у вас детки…
        Защипало в глазах у Ивана, и подумал он: «Лучше бы вместо сей чужой девочки выдали за меня Дарьюшку, если уж так нужно».
        Посадили его рядом с Марьюшкой, и неловко ему, — опустил он глаза. Щемит сердце, знает он, что никогда не видать ему Дарьюшки, будет с ним всегда эта вот девочка, как матунька около таты.
        Шутят кругом, пьют здравицы, смеются. Вот уж и свечи зажгли, а Иван понимать перестал, что кругом происходит, сидит, и только нет-нет да и поглядит по сторонам, не смотрит ли кто на него. Неприятно, когда на тебя все смотрят, как на диво какое.
        Взглянул он на Марьюшку, а у той глаза совсем уж слипаются, — спать она хочет, зевает…
        Зашумели опять вдруг все, встают из-за столов, ужинать пошли в трапезную, и слышит Иван, что обрученье завтра, в Екатеринин день. Устал он вдруг и, подойдя к Васюку, сказал ему:
        - Пойдем спать, Васюк, сомлел яз, нет мне моченьки более…
        Много в Тверь народу съехалось. Были тут всякие знатные люди — князи и вельможи, сколько их есть под властию великого князя Бориса, и те, что к великому князю Василию съехались, покинувши Димитрия Шемяку.
        Все они в день Екатерины в такой тесноте собрались, что кремлевский собор святого Спаса едва вместить их мог. Сам епископ тверской Илия отслужил молебен и обручальные молитвы читал.
        Выйдя из хором княжих вместе с Марьюшкой, увидел Иван народу на дворе множество, а от красного крыльца до самой соборной паперти стоят в два ряда воины и слуги князя тверского и князя московского. На красном крыльце родители благословили обручёника и обручёницу, но в храм не пошли.
        Окруженные боярами, князьями и женами их, с дружками, сватами и свахами, сошли Иван с Марьюшкой с красного крыльца и тихо пошли к собору.
        Там пели уж молебен священники и сам владыка Илия и диаконы кадили ладаном.
        Снова зарябило и будто закружилось все в глазах Ивана от множества народа, глядевшего на него, и теснило в груди от волнения. Но вот остановились они пред алтарем. Падают через окна церковные косые лучи яркого зимнего солнца, словно купаются в голубоватых клубах душистого ладана. У икон, чуть дрожа и мигая, теплятся огоньки лампад и свечей, горят, а не светят при солнечном блеске.
        Видит многое Иван, а многое будто мимо проходит. Взглянул он на Марьюшку, что рядом стоит с ним, удивленно раскрыв глаза, видит большое золотое кольцо на тоненьком пальчике и думает, почему кольцо такое большое, а не слетает с ее руки. Смотрит потом на свое серебряное кольцо — и ему кольцо велико, а держится крепко. Повернул он слегка кольцо свое и видит — воском оно внутри облеплено. Вот и Марьюшка свое разглядывать стала — у нее тоже воск налеплен.
        Догадался Иван, что кольца их для взрослых делались, а носить их всю жизнь — значит, так рассчитано, чтобы потом, когда обрученные вырастут, носить их могли бы.
        Вот подошел неожиданно к обрученикам сам владыка Илия в полном облачении, снял с них кольца и стал читать вслух какие-то незнакомые Ивану молитвы. Потом благословил его и, надевая на палец ему золотое кольцо, бывшее на руке Марьюшки, возгласил:
        - Обручается раб божий Иоанн.
        Надевая потом на палец Марьюшки серебряное кольцо, бывшее на руке Ивана, опять прочел он те же молитвы и снова возгласил:
        - Обручается раба божия Мария!
        После этого пели священники и диаконы молитвы, а владыка сказал детям тихо:
        - Облобызайте друг друга и, преклоня колени, молитесь.
        Иван нагнулся к Марьюшке и поцеловал ее в уста, потянувшиеся послушно ему навстречу. Стоя на коленях и крестясь, Иван думал, зачем все это, и было ему странно все и горько почему-то. Понимал он смутно, что теперь его совсем взрослым сделали, а ему еще так хотелось с Данилкой ершей ловить да щеглят в клетках держать!
        На красном крыльце уже обрученных жениха и невесту встретили родители.
        - Милые детушки, роженые наши, — причитали обе княгини, обнимая и целуя детей, — сохрани вас господь на долгую жизнь, на счастливую.
        Облобызали обрученных и отцы их, повели в трапезную. Там же слуг множество, а вдоль стен стоят девушки-песенницы да гусляры-молодцы.
        Полна стала трапезная от гостей. Бояр и князей с женами множество.
        Зазвенели вдруг кругом гусельки, словно пчелы жужжат в хоромах. Когда же вошли в трапезную обрученные, девушки величанье запели, поминая князя свет Ивана Васильевича и княгиню свет Марью Борисовну. Посадили жениха и невесту на почетное место, а рядом с ними сели родители.
        Взглянул Иван на князя Бориса и видит на нем венец златой с самоцветами, и на княгине его такой же, только много меньше. Подивился он красоте венцов — в первый раз видит он царское убранство. Но ни на что долго смотреть, ни о чем долго думать не мог Иван — все кругом постоянно менялось.
        Вот снова запели звонкие девичьи голоса, и стал он слушать слова песни:
        Во палате белокаменной, всей расписанной,
        Не дубовые столы покатилися,
        Не берчаты скатёрки зашумели,
        Не пшеничные ковриги сокатилися,
        Не златые же братины соплескалися,
        Не серебряны подносы забренчали,
        Не хрустальны достаканы защелкали,
        Во-первыих, наша Марья снарядилася,
        Она во белые белила набелилася,
        Во алые румянцы нарумянилась,
        Пред князьями, боярами поклонилась…
        Вдруг смолкло все — вошел в трапезную владыка Илия со священниками, но уж не в церковной, а в простой одежде, обиходной. Встали все, а Илия благословил их трапезу. Князь же Борис вышел из-за стола и, приняв от епископа благословение, посадил его рядом с собой, а священников рассадили с почетом дворецкий и стольники.
        Стихло пированье, вместо песен пошли здравицы, а потом инок Фома речь держал, но Иван не вникал в нее, наблюдая в дверях трапезной какое-то потаенное движение, приготовление к чему-то. Из речи же конец он только слышал, когда Фома, голос возвыся, изрек:
        - И есть радость нам великая, яко же и предрекохом: «Обрати бог плач на радость». Москвичи радостны суть, яко учинись Москва Тверь, а тверичи радостны суть, яко же Тверь Москва бысть. Два государя воедино совокупишася…
        Встал тут из-за стола владыка Илия и все священники с ним и, благословив обручеников и прочих всех, удалился из палаты трапезной. Князь же Борис Александрович провожал его до саней, что стояли у самого красного крыльца.
        Как вышли духовные, зазвенели опять гусли, запели вновь девушки.
        Зашумели кругом, и в шуме слышит Иван пожеланья себе и невесте:
        - День тобе, девка, плакать, да век радоваться!
        - Жениху да невесте сто лет жить вместе!
        Когда же вернулся великий князь Борис и сел рядом с Василием Васильевичем, видит Иван — пирог на золоченом блюде несут. Боярин ближний князя Бориса взял блюдо от дворецкого, подошел к великим князьям, сидевшим рядом и протянувшим друг другу руки над столом.
        - Ждем тобя, сватушка, — сказал Борис Александрович.
        Боярин-сват трижды осенил руки отцов блюдом с пирогом. Поставив потом блюдо на стол, разломил он пирог и по куску дал тому и другому отцу.
        В это время в дверях шум начался, ворвался в трапезную дружка жениха и, топнув ногой о порог, закричал весело:
        - Топ через порог! Брызги в потолок, все черти на печке забились в уголок! Здравствуйте, князь со княгиней обрученные, все князи, бояре, сваты, дружки и все гости честные!
        Не успел Иван приглядеться к вошедшему дружке, как подавать яства к столу начали, а стольники и прочие заговорили навстречу поварам и поварятам, идущим с едой.
        - Тащится, несется сахарное яство на золотом блюде перед князя молодого, перед тысяцкого, пред сваху княжую, пред большого боярина, перед весь княжой полк…
        Сват, что пирог ломал, выхватил у дворецкого блюдо золотое с цельным лебедем зажаренным, изукрашенным и встал перед женихом и невестою, кланяясь и потчуя:
        - Резвы ноги с подходом, белы руки с подносом, сердце с покором, голова с поклоном…
        Вдруг Марьюшка затерла кулачками глаза и заплакала. Подбежала к ней мамка.
        - Плачь, плачь, ясочка, — заговорила она, — поплачешь в девках, в бабах навеселишься…
        - Аринушка, — всхлипывая, перебила ее Марьюшка, — притомилась яз… Спать хочу, Аринушка…
        - Что ты, бог с тобой, Марьюшка, — всполошилась мамка, — можно ли сие? Потерпи малость, я те на куклу твою любимую новый сарафан сошью…
        - Парчовый? — переставая плакать, спросила Марьюшка…
        - Парчовый и земчугом весь разошью.
        Снова тоскливо стало Ивану, и, поглядев на Юрия, что сидел поодаль и весело ел жареную утку, позавидовал он ему. Данилка опять ему вспомнился и дорога лесная, когда в Переяславль ехали.
        Теперь легче ему сидеть — едой, питьем все заняты и на него не глядят со всех сторон. Все же истома какая-то томит его. Смотрит он на князя Бориса и на княгиню его, что одни в золотых венцах сидят, а отец и мать без венцов, как и все прочие. Обидно ему, и вдруг вспоминается бабка, Софья Витовтовна, и смутно, но радостно мысли его складываются, что бабка и без золотого венца была бы тут царицей, может боле, чем сам царь Борис Александрович. Вздохнул он легче, а из уст шепотом сами слова вырвались:
        - Милая бабунька, где ты теперь?!
        Глава 3. Тверское житье
        В день Варвары, декабря четвертого, ударили сразу морозы. Илейка с утра еще обещал княжичам в этот день ледяные горы устроить. Далеко за полдень, когда все уж проснулись от послеобеденного сна, в покой княгини Марьи Ярославны зашли Илейка и Васюк.
        - Вишь, как прихватило, — указывал Илейка на слюдяные окна, — снежную гору и полить не поспешь, как вода на ей смерзнет. Враз садись на санки и кати! С ночи еще кругом в бору-то с громом великим, бают, во какие сосны до корня лопались…
        Княжичи, сидя у матери в ее жарко натопленных покоях, где был маленький Андрейка и Дуняхин Никишка, едят сладкие маковники с миндальным молоком по случаю рождественского поста. Илейка же и Васюк стоят у дверей и, поглядывая на Василия Васильевича, который сидит тут же на пристенной скамье, ждут, отпустит он или не отпустит Ивана.
        Великий князь молчит, но княгиня беспокоится, мороза боится.
        - Куды в мороз такой знобиться? — говорит с опаской Марья Ярославна. — Не зря бают-то: «Трещит Варюха — береги нос да ухо». Вишь, вон в окна-то от инея и свету божьего не видать…
        - Зато, государыня, Варвара-то от ночи украла, ко дню притачала, — торопится что-то доказать Илейка, но его перебивает Иван.
        - Матунька, — упрашивает он, — мы тулупчики наденем, а малахаями уши прикроем…
        - А нос? — смеясь, спросил Василий Васильевич.
        - А носы-то мы, тата, снегом оттирать будем, — весело ответил Иван, — мы ненадолго…
        - А ты, государыня, не опасайся, — степенно заявляет Васюк, — ветру-то днесь ни на столько нетути, а без ветру мороз и дите не одолеет, право слово…
        Марья Ярославна колеблется, Иван с нее глаз не спускает, а в мыслях весь уж на дворе, где давно и Данилка и Дарьюшка с лопатами ждут.
        - Да вить и Марьюшку отпускают, — не выдерживает он, — мамка Арина ее на двор поведет…
        Дверь распахивается, и в покои, опережая мамку Арину, радостно вбегает Марьюшка в собольей шубке и в теплом платочке поверх собольей же шапочки.
        - Ну вот и сношенька милая, — улыбаясь, ласково встречает девочку Марья Ярославна, — легка ты на помине, доченька.
        Но вместе с мамкой вошел и дворецкий князя Бориса и, поклонясь Василию Васильевичу и Марье Ярославне, сказал:
        - Будьте здравы, государь и государыня!
        Князь Василий встрепенулся и, заволновавшись, глухо спросил:
        - Али вести какие есть?
        - Есть, государь. Кличет наш князь тобя, государь, на думу к собе в опочивальню…
        - Какие вести-то?
        - О князе Василье Ярославиче добрые вести. Из Ржевы прискакали два конника, от наместника посланы…
        - Слава те, господи! — радостно перекрестилась Марья Ярославна. — Храни, господь, брата моего…
        Марьюшка подбежала к Ивану и, схватив его за руку, быстро заговорила:
        - У меня есть саночки. Гости наши мне привезли, а полозья у них железные! Будем с тобой кататься вместе…
        - А, поди, тяжелые они? — спросил о любопытством Иван.
        - Что ты, — засмеялась Марьюшка, — легонькие, как перышко…
        - Иване, — окликнул сына Василий Васильевич, — проводи меня к брату моему…
        Лицо Ивана омрачилось.
        - Пусти его, Васенька, — вступилась Марья Ярославна, — пущай порезвится малость, отрок еще млад.
        Василий Васильевич ответил не сразу. Хотелось ему помощником сына скорей сделать себе, но и жаль было детских забав лишать.
        - Пущай то ведает, — все же сказал он строго, — что государи не токмо весело, но и трудно живут.
        Но, почувствовав в наступившем молчании печаль и недовольство, прибавил мягко:
        - Идем, Иване. Вборзе отпущу тобя и будешь в игры играти.
        - Я те, княжич, другую горку изделаю, — быстро вставил Васюк, — а поливать сам будешь…
        Василий Васильевич рассмеялся и весело молвил:
        - Ишь, старый, что малый! Обоим занятно. Да яз бы и сам на санках-то покатался…
        В опочивальне князя Бориса Александровича, куда, досадливо хмурясь, ввел отца княжич Иван, кроме самого великого князя тверского, был один из любимых его воевод, молодой Лев Измайлов, боярский сын, да постоянный советник его боярин Александр Андреевич Садык.
        - Брат мой, — радостно сказал Борис Александрович, подымаясь навстречу Василию Васильевичу, — вести добрые! Садись рядом со мной, будем думу думать вместе. Может, ты хочешь из воевод своих позвать кого? Надобно нам замысел ратный некий дерзко и борзо свершить. От меня будет воевода Лев Измайлов, от тобя кто?
        - Ежели из воевод моих нужен храбр да сметлив, — ответил Василий Васильевич, садясь рядом с князем тверским, — то вели покликать Плещеева Андрей Михайлыча. Здесь он, при дворе моем. Ты же пока сказывай, что о шурине моем ведаешь.
        - Казимир, князь литовский, а ныне и король польский, выпустил из Литвы вместе с полками их и шурина твоего, князь Василь Ярославича, и князей Ряполовских, и воевод твоих: князя Ивана Василича Стригу-Оболенского, и боярина Ощеру, и князя Семен Иваныча Оболенского, и Федора Басёнка, и Юшку Драницу, и Михайлу Русалку с Иваном Руно…
        - Слава те, господи! — радостно крестясь, промолвил князь Василий. — Сии суть лучшие, верные слуги мои.
        - Бают конники, которые из Ржевы от воеводы пригнали, а им та весть в Ржеву из Вязьмы пришла, доброхоты и слуги твои из Пацына Литовского на Ельню пошли, а у Ельни-то они с царевичами Касимом да Якубом сошлись…
        - Господи, — шепчет князь Василий, — внял еси ты мольбам моим.
        - Из Черкас пришли царевичи на помочь, бают, тобе.
        - Верю Касиму, — воскликнул Василий Васильевич, — как сыну своему!
        Клялся он мне на кинжале на вечную службу.
        Иван, хотя еще и не забыл досады своей, слушает жадно, что говорят старшие. Радостно ему от добрых вестей, и ясно так чудится, как со всех сторон полки идут к ним на помощь.
        - Будьте здравы, государи мои, — громко приветствует обоих великих князей, входя в опочивальню и низко кланяясь, воевода Плещеев.
        - Садись с нами, — говорит ему князь Борис, — вести из Литвы тобе ведомы?
        - Ведомы, государь, от твоих воевод.
        - Слушайте, воеводы, угодно мне и брату моему Василью совет ваш слушать. Яз же мыслю, что время тобе, брат мой, Москву в руки свои взять.
        Из Литвы полки идут многие да еще царевичи с ними. У нас же с тобой, слава богу, воев и того более! Как ты о том мыслишь?
        Задрожал весь от слов этих княжич Иван, глядит на отца, ждет, что тот скажет. Долго молчит, размышляя, князь Василий.
        - А можно ли сие? — осторожно и рассудительно спрашивает он. — Ведь у Шемяки и князя можайского большая сила на Волоке Ламском, и в Клину, и у Димитрова. Как же нам на Москву без боя великого пройти? Везде у Шемяки изделаны засеки да западни. Везде дозоры да заставы. Ранее Волок пробить надобно, потом о Москве уже мыслить.
        Князь Василий замолчал, ожидая, что скажут другие, а Ивану стало досадно. Он тоже хотел, чтобы теперь же Москву брать, и потупил печально глаза.
        - На дерзость да на хитрость идти надобно! — горячо вдруг воскликнул боярин Садык. — Яз мыслю, надобно к Москве тайно от Шемяки и борзо доспеть! Как же сие содеять, пусть воеводы рассудят…
        - Добре, добре, — согласился воевода Лев Измайлов, — в лоб его, Шемяку-то, долго бить. Надобно обойти его полки, надеясь на дерзость и хитрость свою. Слухи-то из Литвы и о царевичах и о нашем походе, чай, дошли до Шемяки-то. Да и до Москвы не ныне, так завтра дойдут.
        - Истинно, истинно, — загорячился опять Садык, — затревожится Шемяка-то. Со всех сторон на него идут, а Иван-то можайский токмо бегуном быть может, опаслив, как заяц…
        Садык махнул рукой и засмеялся, продолжая торопливо:
        - Ежели сведают они, что все на них идут, то и сами к Москве подадутся. Верно ли сие, воеводы?
        - Истинно, — заговорил Плещеев, — истинно. Потому испугается Шемяка-то, что Москва, о сем узнав, тоже против него подымется, последнюю опору он с Москвой-то потеряет…
        - Истинно, — подтвердил и Лев Измайлов, — так по ратным хитростям подобает, и воеводы Шемякины вспять к Москве пойдут…
        - Ну а коли мы Москву-то захватим, они в Галич побегут! Больше некуды! — снова вмешался боярин Садык.
        - Хитер ты, боярин, — воскликнул Василий Васильевич, — сумел два дела во едино сложить! Москвичи-то, как сведают обо всем, смуту подымут, и страха у них от Шемяки не будет, лишь токмо наших конников узрят…
        - Истинно, государь, — подхватил Андрей Плещеев, — токмо нашим с полсотни прийти, так все на Шемяку восстанут, давно зло на него мыслят.
        Токмо вельми тайно и борзо на Москву гнать надобно…
        - А к Шемяке в Волок, — уже спокойно заговорил боярин Садык, — посла надобно от нас, дабы о Москве Шемяка на время забыл и не мыслил бы о ней.
        Слово ему от государя нашего со сроком послать, пусть, мол, идет в свою отчину да государю своему, князю Василью, челом добьет. Наши-де полки готовы, жди нас! В тое же время Измайлов с Плещеевым пусть в Москву гонят…
        Княжич Иван сидел неподвижно, напряженно думая, но вот щеки его начали гореть, а на губах заиграла чуть заметная улыбка. Он понял весь замысел Садыка и дивился, как хорошо и верно тот все придумал. Но когда начались исчисленья верст и суток пути, дорог и обходов с указанием сел и деревень, Ивану стало скучно. Опять вспомнился двор ему, захотелось вольного воздуха, а в опочивальне было так душно и жарко! Сам не замечая того, Иван нетерпеливо ерзал на скамье, садясь то так, то этак, давно уж потеряв нить разговоров. Отец почувствовал это и, склонясь к сыну, сказал ласково:
        - Иди, Иване, ко двору, да боже тобя упаси, хошь слово едино о Москве сказать кому. Доржи язык за зубами.
        Княжич тихонько соскользнул со скамьи, и никто среди споров и разговоров не заметил, как выскользнул он из княжой опочивальни.
        Когда Иван в теплом тулупчике вышел на двор, солнце уже клонилось к закату. Чуть розовели облака, розовые отсветы, постепенно сгущаясь, ложились на крыши, покрытые снегом, а внизу сугробы тускнели и становились синеватыми. Среди этих сугробов высоко подымались две снежные горы. На одной с шумом и смехом копошились с санками Данилка, Марьюшка, Юрий, Дарьюшка и еще какие-то мальчики и девочки. У другой же горы увидел Иван дядек своих — Илейку, Васюка — да мамку Арину. Около них стоит по два больших деревянных ведра — ждут его дядьки, чтобы гору заливать.
        Усмехнулся радостно княжич и бегом пустился к снеговым горам.
        Радостным криком и визгом встретили его ребята, а Илейка и Васюк бросились к ведрам, палками пробивая в них образовавшийся поверх воды лед.
        - Ишь, — кричал Илейка, — токмо вот воды принесли, а гляди, Иване, на палец, лед уже намерз. Бери вот ведро-то да поливай…
        - Снизу починай, снизу, — учит его Васюк. — Снизу ровней будет, а коль сверху, уступы-то кверху пойдут, санкам в полозья бить будут…
        Иван схватил большое ведро, поданное Илейкой, и без особого труда поднял его и облил снизу склон снеговой горы, аршина два в длину.
        - И дороден же ты, Иване, — восхищенно заметил Васюк, — отрок еще, а сила-то в тобе вон какая!
        Иван, довольный похвалой, схватил другое ведро и полил склон горы еще на один аршин выше. Второй слой льда, как и первый, намерз сразу и, натекая на нижний, образовал рубец на палец выше нижнего слоя. Чтобы полить еще, пришлось уже Ивану теперь встать на дно пустого ведра. Верх же горы залили сами дядьки княжичей, и хотя высоки оба ростом, но все же и они на ведра пустые вставали.
        Новую гору окружили все ребята, а Марьюшка, румяная от мороза, притащила свои санки и крикнула весело:
        - Садись, Иване!
        Взобравшись на гору, Иван сел первым, далеко вытянув вперед ноги, чтобы лучше править. Марьюшка уместилась сзади, став на коленки, и крепко охватила его руками за шею. В этот миг что-то вспомнилось Ивану, и взглянул он вниз, где стояла Дарьюшка. Девочка тоже смотрела на него, но, встретив взгляд княжича, печально потупилась.
        Иван быстро оттолкнулся ногами, и санки сдвинулись с места и помчались. Слетев с горки, они понеслись по утоптанной дорожке и докатились до самого красного крыльца.
        - Вот какая горка! — радостно сказала Марьюшка. — Ишь, куда мы докатились!
        Иван встал молча и, хотя улыбался, но как-то томился, не понимая, что его тревожит. С любопытством осмотрел он санки и, легко подняв кверху, потрогал рукавицей железные полозья. Поглядел потом на прямой, глубокий след от саней и сказал:
        - Ишь, как ровно бегут, без раскатов. Вон по ледянке прошли и то вбок не свернули…
        - Гости бают, — живо откликнулась Марьюшка, — что на них можно и по льду на реке прямо ехать. Полозья у них вострые, всегда без раскатов…
        - А Дарьюшку можно мне на твоих санках прокатить? — спросил неожиданно Иван.
        - На них и втроем можно, — улыбаясь, ответила Марьюшка, — ну, идем к горке.
        Она побежала вперед, а Иван с санками на веревочке сначала шел медленно, но вдруг тоже побежал следом за своей невестой.
        - Дарьюшка, Дарьюшка! — кричала та, подбегая к горке. — Садись с нами! Прокатим.
        Дарьюшка не то смущенно, не то испуганно взметнула глаза на княжну, потом перевела их на княжича Ивана. Она была старше обоих их — ей шел уже десятый год — и понимала она теперь разницу между князьями и слугами.
        На горке Иван усадил девочек в санки по росту — впереди княжну, потом Дарьюшку, а сам, будучи выше всех, встал сзади на колени. Он ухватился за веревки от саней, обнимая Дарьюшку за плечи.
        Санки помчались вниз и от большой тяжести быстрее скатились с горы, и пробег их был еще дальше — проскочили за красное крыльцо.
        - Вот катнулись-то! — радостно крикнула княжна Марьюшка. — Дальше всех!..
        Но Ивану это не доставило никакого удовольствия. Он хмурился и, не слушая маленькую невесту свою, пристально смотрел на Дарьюшку. Вспомнилось ему, как там, в Москве, хорошо и весело было ехать с Дарьюшкой на санях вокруг колеса, а теперь вот нет этого. Вся пунцовая от смущения, Дарьюшка готова была заплакать, и в глазах ее, казалось, блестели чуть заметные слезинки. Ивану вдруг стало жалко ее, как тогда в Переяславле, в саду с багряной рябиной, но теперь он не мог ласково обнять и поцеловать ее, как прежде.
        - Не хочу яз больше кататься! — сказал он с досадой, не зная, что делать, хотел только уйти скорее к Данилке или еще куда. Но Данилка сам подбежал к нему и, как всегда, радостно затараторил:
        - Мы вчерась с Илейкой видели, как тутошние рыбаки сетями-сежами из проруби рыбу ловили. Ух, и много пымали!
        - А рыба какая? — спросил Иван, радуясь приходу своего приятеля.
        - Всякая, — ответил Данилка, — язи, окуни, щуки, налимы, плотва.
        - Где же ловили-то?
        - На Тверце. Лед они вырубили, а в пролубь у них два кола вбито, а на них сеть надета. Рыбак-то лежит у пролуби на соломе, а в руке жердь доржит. Рыбу высматривает, а токмо рыба в сеть, он жердью-то сеть и затворит. Другие же рыбаки рыбу на сежу гонят…
        - Как же подо льдом гонят? — удивился Иван.
        - А они много еще пролубей на реке кругом рубят, а в их воду мутят жердями со дна и еще ботками ботают… Илейка тобе сказать хотел, да времени не улучил. Приходи завтра с Илейкой…
        Иван нахмурил брови и молвил с печалью:
        - Трудно мне, Данилушка, нету на то моей волюшки…
        Глава 4. У Шемяки
        Второй год уж сидит князь Димитрий Юрьевич на московском столе, а веры все меньше и меньше к Москве у него. Корит он себя за отпущенье Василия Васильевича — прогадал, поддался попам, а те и окрутили его.
        Теперь же, когда Василий Васильевич из Вологды в Тверь пришел, замутилась Москва, снова за своего князя и бояре и посадские подымаются втайне.
        Собираются полки в Литве, и татарские царевичи на помощь Василию идут.
        Тяжко Шемяке — земля под ногами стала нетвердой, а поддержки нет ниоткуда. Княгиня же его, Софья Димитриевна, жившая у родителей своих в Заозерье, а потом в Галиче Мерьском, еще больше его тяготится шумной, озорной Москвой. Привыкла она к тишине и строгости севера, к суровым монастырям, к постам и молитвам. Тут же Софья Димитриевна тревожится беспрестанно и за сына Ивана трепещет. Пугает мужа виденьями разными, что и во сне у нее и наяву бывают.
        Гневается и злобно насмехается Шемяка над княгиней, постылой ему, а тревога от ее слов еще больше томит. Чудится порой, что замахнулась на него какая-то злая рука и вот-вот ударит. Пьет оттого много князь Димитрий, льнет сильней к Акулинушке, но сына бережет не меньше матери, — думает сам на Москве укрепиться и сына потом укрепить.
        Каждый день судит и рядит он с боярином ближним своим — Никитой Константиновичем Добрынским, да любимцем своим дьяком Федором Александровичем.
        Как-то после заутрени не выдержал Шемяка.
        - Москвичи-то, — сказал он, нахмурясь, — камень против меня за пазухой доржат. К Василию сызнова тянутся…
        - Своих северян поболе сюды нагнать надобно, — посоветовал боярин, — да смелей все корни Васильевы рвать. Прополоть Москву-то…
        - Что тут полоть-то, — раздражился Шемяка, — аль ты не видишь, Никита Костянтиныч, что от нас они сами, как блохи, прочь скачут!
        Шемяка встал с лавки и заходил по горнице.
        - Государь наш, не во гнев будь тобе сказано, — продолжал, помолчав, боярин Добрынский, — ино и другой помысел есть у меня. Отпусти ты княгиню свою в Галич, а Москву осади. Заставу верную оставь тут, а сам иди на Василья со всеми полками своими…
        Шемяка остановился и пристально посмотрел на боярина, потом на Федора Александровича.
        - Такие же и мои помыслы, — молвил дьяк, — пока не успели еще Василий-то с князем тверским полки все свои собрать, нужно тобе, государь, на Василья ударить. Новгородцев же на Тверь подвинуть надобно…
        Послышался шум шагов у дверей. Шаги были четкие и громкие. Начальник стражи, что денно и нощно сторожит княжии хоромы, быстро вошел в горницу и поклонился Шемяке.
        - Пошто, Семен Иваныч, пришел? — спросил Шемяка вошедшего.
        - Пускать ли до тобя, государь, боярина тверского, Ивана Давыдыча? От князя Борис Лександрыча, баит, слово тобе есть.
        - Проводи с почетом, — молвил, усмехнувшись, Шемяка и, обратясь к советникам своим, добавил: — Сей вот часец узнаем, о чем они тамо в Твери бога молят.
        - Ведаем птицу по полету, а послов по повадкам, — заметил Никита Константинович. — Услышим, каким голосом он запоет.
        - Может, Борис-то Лександрыч одумался, — сказал дьяк. — Может, вспомнил, что брату твоему Василью, хоть тайно, а помочь против Москвы давал…
        Затопали в сенцах, — вошел в горницу боярин Иван Давыдович с двумя детьми боярскими, а за ними от стражи Шемякиной десять воинов под началом Семена Ивановича. Помолились на образа послы и поклонились низко Шемяке.
        - Слово тобе, государь, Димитрий Юрьич, — начал сразу Иван Давыдович, — от государя и самодержавца нашего. Повествует тобе великий князь Борис, дабы добро ты содеял. Молит он тобя: отступи от великого княжения, отдай его великому князю Василью да и сыночку его Ивану. Великую же княгиню Софью Витовтовну вели выпустить и казну отдать.
        Переменился в лице от гнева князь Димитрий Юрьевич, но, пересилив себя, сказал:
        - Князь Василий мне крест целовал и грамоты проклятые дал, что старшим братом меня чтит, что от Москвы навек отрекается. Так, мыслю, и быть тому по божьей милости. Княгиню же великую Софью Витовтовну выпущу и казну отдам…
        Не остались послы на трапезу, только меда крепкого, стоялого отпили и пошли к коням своим. Никита Константинович провожал гостей, но с красного крыльца во двор не сошел с ними.
        Возвращаясь в трапезную князя великого, услышал он, как Шемяка гневно кричал:
        - Тоже самодержец и царь тверской! Мыслит он, холоп яз ему! Слово тобе пересылать не буду, яз те сам слово скажу!
        Увидев Никиту Константиновича, Димитрий Юрьевич приказал ему:
        - Приготовь к завтраму поезд для княгини моей и сына! Отправь со стражей в Галич, да и воев пошли побольше, впереди же пусть дозорные скачут. Вели все, как приказано, да приходи-тко на трапезу…
        Когда вышел Добрынский, князь Димитрий подошел к дьяку и, положив руку на плечо ему, тихо молвил:
        - Тоска мне, Федор Лександрыч, нойко на сердце и скорбь. Токмо не оставлю борствовати, а для-ради опочива от ран душевных прибуду ноне к тобе в посад, ночевать останусь.
        - Ой, княже, — весело отозвался Дубенский, — поеду сей же часец, радость сию возвещу Акулинушке. Пир на весь мир заведем!..
        Через неделю, как уехала Софья Димитриевна в Галич, собрал все полки свои князь Димитрий Юрьевич. Готовый к походу, повелел он бояр созвать на совет и трапезу. Приглашен был и владыка Иона с особым почетом, но не приехал тот, сказался больным. Не понравилось это Шемяке, не нравились ему и бояре многие из московских, хотя и крест ему целовали.
        Зло закипало в сердце князя Димитрия Юрьевича, но держал себя крепко он, улыбался всем, шутил, похваляясь весело, только глаза его черные, совсем ныне без блеска, пугали всех. После же трапезы загорелись глаза его злобой и гневом. Окинув всех колючим взглядом, сказал он громко:
        - Ныне на князя Василья иду, зане преступил он целование крестное!
        Изолгал меня лестию и забыл проклятые грамоты! Не крест ему давать целовать, а мечом его посечь надобно было!..
        Побелел весь от гнева Шемяка и, переведя дух, добавил глухим голосом:
        - Ежели станет за него князь Борис, то и на Бориса иду!..
        Зашептались бояре в изумлении и замешательстве, и слышно было среди шепота, как некоторые говорили промеж себя:
        - Ишь, какое велеречие…
        - И единого не одолев, на другого уж хвалится…
        Не слыхал тех слов Шемяка, но по усмешкам и без слов не понимал.
        Сдвинул брови и, возвысив голос, властно приказал:
        - Оставляю с заставой наместником своим Федора Лександрыча, а от князя можайского наместник здесь Василий Чешиха.
        Князь Димитрий тяжело опустился на скамью и с жадностью припал к чарке с медом, не обращая ни на кого больше внимания.
        Стали подыматься бояре из-за стола вслед за Никитой Константиновичем.
        Уходя, кланялся каждый Шемяке и говорил:
        - Будь здрав, государь!
        Шемяка молчал, пронизывая взглядом бояр московских. Знал он, что предадут его, что, может, и не вернется на Москву он боле. Томила его тоска и злоба, но все еще верил он в силу свою, знал, что и Новгород, и Вятка, и Углич за него стоять будут…
        Ушли все бояре, опять с ним только советники его — Никита Константинович да Федор Александрович.
        - Есть еще кому за нас стоять, — продолжил Шемяка вслух свои мысли. — Весь, почитай, север за нас и Новгород, и Псков, и Углич. Мыслю, и Тверь-то до поры до времени с Васильем. Все Москвы боятся…
        - В сем-то и зло все, — заметил Федор Александрович, — такое уж место Москва. Все против нее: ныне Василей — против Василья; ныне ты — так все против тобя, государь…
        Никита Константинович засмеялся злобно.
        - А посему, — сказал он, — передавить, как крыс, кругом всех надобно.
        Разумеют сие и попы, и князья московские. Кто возьмет Москву под свою руку, тот и всех прочих князей под рукой доржать будет.
        - Истинно! — воскликнул Шемяка. — Поборствуем, Никита Костянтинович, за Москву мы! Растопчем Василья так, чтобы и попы ему помочь не успели!..
        Помолчав, он продолжал:
        - Вот что яз думал. Князь Иван Андреич уж ведет полки свои к Волоку Ламскому, а завтра с рассветом нам идти. Заградим путь на Москву, а Новгород ополчить надобно на Тверь.
        - Ссылаюсь, государь, с новгородцами.
        - Сошлись, Никита Константинович, и с Казимиром литовским.
        Долго говорили они о том, как Тверь устрашить и полки тверские от Василия Васильевича оторвать.
        - Побежит от нас без тверских-то Василий, — злорадствовал Шемяка, — токмо бы от Москвы и Твери его нам отрезать. Сказывал яз о сем князю Ивану Андреевичу, когда уезжал из Москвы он…
        - Помни, государь, — сказал, вставая и кланяясь, боярин Добрынский, — смута была в Волоке-то Ламском с боями и драками, прогонили твоего наместника посадские. Воровства опасайся.
        Простился боярин и ушел распоряжения к походу давать да снаряжать все, что надобно. Усмехнулся печально Шемяка и, обратясь к дьяку своему, сказал ласково:
        - Боярин Никита воровства в Волоке боится, а в Москве-то кругом воровство, и в хоромах моих изменники за столом сим вот сидели. Опаслив и ты будь тут, на Москве-то…
        - Княже мой, Димитрий Юрьич, — ответил Федор Александрович, — спаси бог тя за любовь и ласку твою. Как тобе ведомо, Акулинушку с Грушенькой яз следом за княгиней в Галич наш отпустил. Не ныне, так завтра — дома будут!
        Тут же буду яз, княже, тайно в посаде ночевать со стражей своей. В Москве же Чешиха останется да наш Семен Иваныч в хоромах твоих. Оба с конной и пешей стражей. Все мы в разных местах будем, дабы при воровстве каком помощь друг другу оказать могли, дабы враз всех нас не захватили. С боярами да попами мы справимся, а путь Василью к Москве ты с можайским сам пресечешь…
        Уж вторую неделю стоят полки Шемяки и князя можайского у Волока Ламского, а крепкие заставы с воеводами в осаде сидят в Клину и Димитрове.
        Загорожены все пути из Твери на Москву, а главное — через Волок Ламский.
        Шире тут дороги и просеки, гатями и мостами устроены. Этим торговым путем и для конных и для пеших воинов удобней и скорей идти.
        Здесь у Шемяки главное войско, сюда он с князем Иваном Андреевичем и воеводами своими хочет выманить Василия Васильевича и Бориса Александровича. Где нужно, тут засеки по дорогам нарублены и засады в тайных местах схоронены, чтобы от Твери войско обоих князей отрезать.
        - Земли тверские пустоши, — кричит всегда на пирах с воеводами Шемяка, — пусть вои мои кормятся досыта и полонянок собе берут!
        В ответ хохочет князь Иван Андреевич, колыхая свое грузное тело, тонко и зло хихикает боярин Никита Константинович, приговаривая:
        - Самодержец-то тверской не выдержит! Горд и обидчив не в меру. Сам не пойдет, а Василья пошлет, своих полков ему в подмогу прибавит. Токмо много не даст — новгородцы грозят…
        - Бают, — вмешался князь можайский, — на той седьмице новгородцы-то к самому Кашину подходили, еле-еле успели отогнать их воеводы тверские. Ныне Борис-то послал полки воевать земли новгородские. Не до Василья ему…
        - Пустоши, пустоши земли тверские! — пьянея и злобно посмеиваясь, выкрикивает Шемяка. — А ты, Никита Костянтиныч, лей масла в огонь!
        Новгородцы нам, а мы им поможем. Да шли чаще с лестию всякой послов Казимиру литовскому!
        - Ныне королю польскому, — добавил Добрынский. — Разведал яз, государь, что Ряполовские, окаянные, вместе с князем Василь Ярославичем и воеводами московскими собрались в Пацыне литовском, на Русь хотят идти…
        - Не поспеют, — засмеялся Шемяка, — ты старайся, Никита Костянтиныч, дабы Казимир задержал их. Сули ему всякое, а наипаче насчет унии. Паны да ксендзы спят и видят к латыньству склонить нас…
        - О том и моя гребта, государь, — ответил Добрынский, — а тут еще царевичи Касим да Якуб из Черкас пришли. Бают, у Ельца уж. Токмо ведомо мне, что татар мало у них. А хорошо бы Василья-то все ж поскорей выманить, да и в западню подвести!..
        - Мечтой блазнитесь, — хмуро взглянув исподлобья, сказал Старков, — на кой ляд Казимиру мы любы да надобны? Подумай о сем, княже. Ему бы токмо зорить Русь. Литву православную паны да ксендзы заглонули совсем, того же и с нами хотят. Пустит Казимир и Ряполовских, и князя Боровского, и прочих. Ему свара нужна. Пустит со всеми полками, а может, и…
        - Не каркай, ворона! — вспылил Шемяка, но вдруг смолк и задумался.
        - Пал ты духом, — помолчав, обратился князь Димитрий Юрьевич к Старкову, но тихо уж и с грустью. — Ране ты не таков был, когда ворота мне в московский Кремль отворял. Храбрый был человек, а ныне…
        - Ныне, — с горечью подхватил Старков, — вижу, и народ и бог-то против нас, государь…
        Задрожали губы у Шемяки, побледнел он, но ничего не ответил, повернулся лицом к окну. Из хором наместника волоколамского, где теперь стояли они с князем можайским и двором своим, увидел он у ворот чужих конников. Молча указал на них Шемяка боярам. Конники пререкались с привратниками, требуя пропуска, а к хоромам спешил стремянной князя Димитрия, старик Кузьмич.
        - Мыслю, паки посол! — резко произнес Шемяка. — Коли от Василья — в железы его ковать!
        Заметался Димитрий Юрьевич по горнице, но бояре молчали. Знали они, что государь постепенно сам стихнет, если не перечить ему и не уговаривать.
        Успокоившись, сел Шемяка за стол, выпил меду чарку и молвил раздумчиво:
        - Как же нам посла примати?
        Никита Константинович Добрынский сразу ожил и зачастил, хмуро улыбаясь:
        - Задоржать надобно посла-то и ласкать его, дабы время тянуть и злобу в них разжигать дерзостью. Будут в гневе они посла своего ждать да в горячке-то поспешат на нас, а мы почнем уходить от них, будто в страхе, в западню манить будем…
        - А ежели они не пойдут на нас? — со злостью спросил Шемяка.
        - Все едино посла у собя доржать надобно, — ответил Старков, — дабы не упредил он о чем князей своих. Может, он засады да засеки наши разведал…
        - Истинно, истинно! — согласился князь можайский. — Может, он и послан-то токмо для-ради того самого…
        - А ласкать его тоже надобно, — продолжал Старков, — дабы он и нам поболе поведал с лаской-то да за чаркой, Мы, государь, речь поведем, а ты уши навостри, может, мы все тут боле угадаем, нежели словами он скажет…
        Шемяка усмехнулся и сказал Кузьмичу:
        - Ну, старина, зови гостя! Веди с почетом, а мы его тут под жабры возьмем с ласками…
        Прибыл послом от князя тверского боярин Александр Андреевич Садык с малой стражей и держал себя вежливо и дерзостей никаких не позволял.
        Помолясь и поклонясь всем, молвил он, хотя и почтительно, но твердо и строго:
        - Государь Димитрий Юрьевич! Повествует тобе великий князь Борис:
        «Что стоишь ты в вотчине брата моего, великого князя Василья, а мою пустошишь? Ты бы пошел в свою вотчину да оттоле и бил челом брату моему, а не пойдешь прочь, ино яз готов со своим братом на тобя. А срок тобе полагаю седьмицу»…
        Боярин Садык поклонился опять и спросил:
        - Когда, государь, ответ дать изволишь и где прикажешь нам оный ответ ждать?
        Шемяка нахмурился и переглянулся с князем можайским и боярами. Поняли они все, что на этот раз посол послан весьма умный и хитрый. По всему ясно чуялось, что за послом сила большая стоит, что великие князья действительно успели собрать многое воинство.
        Усмехнулся Шемяка ласково, только глаза его потемнели совсем, и молвил приветливо:
        - Да будет здрав великий князь Борис. Ты же, боярин, сам ведаешь: семь раз примерь, бают, один раз отрежь. Ну, прошу гостей за трапезу, и завтра ответ дам. Утро вечера мудреней.
        Вежливо усмехнулся боярин Садык, сел, помолившись, за стол со своим дьяком и сказал:
        - Спаси бог тя, государь, за ласку.
        Все видели, что Садык сразу понял их игру, но нарочито ее продолжает.
        Начали пить водки и меды, и посол выпил за здравие Димитрия Юрьевича, а тот за здравие Бориса Александровича. После того пошли разговоры разные: о дороге, о том, что Казимир, молодой князь литовский, королем избран польским, что он в Литве вместе с панами да ксендзами совсем задавил православных — и русских и литвинов.
        - Все льготы дает токмо папистам,[84 - П а п и с т ы — сторонники папы, католики.] — горячо заговорил Садык, — и тем самым многих блазнит к латыньству поганому.
        - И яз про то баю, — не выдержал Старков. — Казимир-то токмо Русь разорить хочет.
        - Истинно, — подхватил лицемерно Никита Константинович, — бают, вот и князя Василья Ярославича хочет он против нас ополчить для-ради межусобий наших, а на земли тверские новгородцев в поход подбил.
        Садык усмехнулся и, медленно попивая крепкий, ядреный мед, сказал спокойно:
        - Вельми стары вести ваши. Воеводы наши давно уж повоевали земли новгородские, и послы от Новагорода били челом великому князю Борису Лександрычу на всей его воле, как положит ему бог. И поруб[85 - П о р у б — захват, грабеж. В данном случае захваченные земли, имущество и пленные.] тверской новгородцы весь отдали, а что воеводы тверские воевали земли их и что иное у их поимали, и тому всему навеки крест…
        Садык выпил до дна свою чарку, а сам все время из-за нее глазами по всем лицам водил и видел, что смутило всех его известие, что стрелы его хоть и без грому и шуму пущены были, но в цель попали верно. Помедлив нарочито с питьем, Садык поставил чарку на стол и добавил:
        - А что до Казимира, то у нас, в Твери, нет ему веры. Князь Василий Ярославич пусть ему верит. Вести о сем истинны, токмо у вас они вельми стары.
        Лицо Шемяки передернулось, а Старков и Добрынский тревожно переглянулись, но боярин Садык замолчал, принимая новую чарку меда. Молча стали пить и Шемяка, и князь можайский, и бояре их, но можайский не вытерпел. Стараясь быть равнодушным, проговорил он почти сонным голосом:
        - О князе Боровском нам ведомо, что купно с Ряполовскими идет он из Мстиславля токмо к Пацыну литовскому, а пустит ли его Казимир из Литвы, кто про то знать может?
        Садык усмехнулся и, переглянувшись со своим дьяком, сказал ему:
        - Иван Лексеич, вишь, вести-то у них какие? Все им известно!
        Дьяк ничего не сказал, а только лукаво подмигнул, но за столом все смолкли и напряженно ждали, что еще скажет боярин Садык. Тот, видимо, ясно разумел, что и оба князя и бояре боятся услышать неприятные им вести, перевел разговор совсем на другое.
        - Когда же, государь, — спросил он, обращаясь к Шемяке, — изволишь ответ дать моему государю?
        Шемяка досадливо скривил губы и тихо, но злобно ответил:
        - Государь твой срок положил седьмицу, а посему жди, когда позовут тя ко мне. Боярин Никита Костянтиныч отведет тобе горницу и клети для стражи твоей…
        Шемяка резко встал, показывая, что прием кончен. Все следом за ним встали из-за стола. Опять помолились на образа оба гостя и, кланяясь Шемяке, сказали:
        - Будь здрав, государь!
        Поклонившись потом всем прочим, послы Бориса Александровича готовы были уже двинуться вслед за Никитой Константиновичем, как неожиданно остановил их Шемяка. Он прекрасно понимал, что в Твери знают больше о русских князьях в Литве, чем знает он. Пересилив гнев свой и желая знать истину, он прямо и твердо спросил:
        - Где теперь князь Василий Ярославич с Ряполовскими?
        Боярин Садык повернулся к Шемяке лицом и, слегка поклонясь, сухо, но вежливо ответил:
        - Русские князья с полками своими давно вышли из Пацына литовского, а около Ельни сошлися нечаянно с царевичами Касимом и Якубом. Ныне же идут с татарами к Угличу…
        Садык опять слегка поклонился Шемяке и прибавил:
        - А боле мне о них ништо не ведомо…
        Шемяка побледнел, но, взглянув на растерянные лица своих единомышленников, сдвинул сурово брови.
        - Спаси бог тя, Лександр Андреич, за новые вести, коли они истинны.
        Иди отдохни с пути, а через дни три ответ дам…
        Глава 5. Взятие Москвы
        День и ночь скачет сотня конников под началом воевод Льва Измайлова и Андрея Плещеева. Только небольшие привалы делают конники, чтобы лошадей кормить да часа два самим поспать, а больше в пути, в седлах сидя, дремлют, досыпают невыспанное.
        Врассыпную скачут человек по десять полсотни тверичей с Измайловым да полсотни москвичей с Плещеевым. Меж собой оба воеводы ежечасно сносятся, и привалы в одно время делают, и во все стороны, хотя и недалеко, посылают по два воина в разведку.
        От Твери по Волге до устья реки Сестры верст сто сорок и от устья Сестры до владенья в нее Яхромы еще верст тридцать впереди ехал отряд Льва Измайлова, а дальше, по Московской земле, впереди отряд Андрея Плещеева поскакал. Тут москвичи уже дома и дорогу лучше тверичей знают.
        - Ухо востро доржать надобно, — говорит Плещеев Измайлову, — тут ведь по Яхроме-то дорога идет из Димитрова на Клин…
        Щурясь от заходящего солнца, оба воеводы в сопровождении стремянных едут рядом между своих отрядов. Конники впереди и позади них вытянулись по одному в длинную цепочку. Едут воеводы с опаской, хоть и по льду, но у самого края пологого берега Сестры, чтобы в случае надобности легче было скрыться в бору.
        - Твой отряд весь прошел, — говорит Измайлов, усмехаясь и разглядывая конские следы на узенькой дорожке, — а будто тропинка тут малая, и не знаешь, полсотни ли по ней, аль десяток проехал…
        - От дедов так научены, — засмеялся Плещеев, — а деды бают, что их деды еще от половцев в Киевском княжестве тому учились.
        - Гуськом-то ехать, — продолжал Измайлов, — и тот расчет, что тревогу враз один от одного узнает, и все в лес за един дух.
        - Истинно, — отозвался Плещеев. — Нам бы токмо к устью Лутошни пригнать, а как свернем, не хоронясь уж полетим по самой середине реки!
        - А много до устья-то? — спросил Измайлов.
        - Верст пятнадцать, а дозоры наши, мыслю, еще верст за десять дальше.
        Лесом едут. Выслал я старика Ивана Семеныча Лыко с подручным Степкой Вихром… Оба из Загорья, от Сенежского озера. Тутошни места добре ведают…
        Вздрогнул, не договорив, Плещеев. Впереди один за другим конники в бор через опушку метнулись. Помчались в лес и воеводы, а за ними и дальше вся длинная цепочка конников. В бору опять гуськом выстроились; поехали, извиваясь меж огромных стволов сосен и елей, словно ввинчиваясь в лесную глушь.
        В хвосте этой цепочки всадников остались только оба воеводы со своими стремянными. Приказав скрывшимся в бору воинам ехать шагом вдоль берега, сами воеводы поехали ближе к опушке, но старательно прячась в гущине ветвей высоких кустов.
        Вскоре подъехал к воеводам на сухопарой киргизской лошадке седобородый конник Лыко, Иван Семеныч.
        - Не нужно съезжать на лед, — сказал он вполголоса Плещееву. — Шемякины конники там полон гонят по Лутошне. Пропустить их на Сестру надобно. В Клин, чаю, полон гонят…
        - Много их?
        - Душ двадцать, — ответил Лыко и, вдруг сверкнув глазами, добавил: — Может, отбить нам полон-то?
        Воеводы переглянулись, и глаза их тоже загорелись, но сразу потухли.
        - Про Москву ты, Семеныч, забыл, — сурово молвил Плещеев. — Возьмем Москву и все полоны сразу отымем. Как нам к Лутошне ехать?
        - Токмо берегом, Андрей Михайлыч, — ответил Семеныч, — налево свернем, потом по правому берегу Лутошни поедем. Дале-то где можно берегом, где по льду. Ведомы тут мне все пути и перепутья. А Клин-то объедем, тогда можно и все время до самого верховья по Лутошне гнать, а там просекой.
        - Ну а теперь ехать нам шагом аль рысью? — спросил Измайлов.
        - Можно и рысью малой, господине, — ответил старик. — Тропку тут знаю, гуськом можно. Гоните за мной, к голове сотни подгоним да за собой ее и поведем…
        Когда воеводы на рысях подъехали к устью Лутошни, увидели сквозь сучья: тянется по льду обоз, окруженный конниками Шемяки. Медленно ползут деревенские дровни, груженные мерзлыми тушами, мешками с зерном и мукой, а возле дровней парни и девки, душ пятнадцать, да за обозом баранов с десяток…
        - Ишь, окаянные, — злобно крикнул Семеныч, — чаю, Соглево разорили, ироды! Верст двенадцать от устья Соглево-то будет. Богатое село…
        Стиснув зубы, воеводы молчали. Когда же обоз с шемякинцами свернул налево, на реку Сестру, и скрылся за поворотом, Плещеев крикнул:
        - Семеныч! Веди всех на лед! На Москву, на Москву скорей!
        Звонко застучали по льду копыта коней, выезжая на середину реки.
        Верст двадцать скакали воеводы без отдыха. Морды и бока коней покрылись на морозе пушистым инеем, а у людей усы и бороды превратились в ледяные сосульки.
        Злоба и досада кипели в сердцах воинов, видевших, как разоряют и полонят слуги удельных князей их родную землю, но они знали, зачем ведут их к Москве, и ничто, казалось, не могло остановить их.
        К воеводам подскакал Семеныч и крикнул, еле выговаривая замерзшими губами:
        - Клин объехали! Можно и на роздых… Дале-то верст сорок никакого жилья нетути. Не поедут сюда Шемякины вои.
        Воеводы дали знак остановиться.
        - Стой!.. Стой!.. — понеслись крики от конника к коннику.
        - Истинно, — сказал Лев Измайлов, — роздых надобен. Ознобило всего, руки, ноги с морозу околели совсем — согнуть не могу…
        - В лес греться! — крикнул Плещеев. — Костры разводи, кашицу вари!..
        С радостными криками конники въехали в бор напрямик, без опаски, с треском ломая обмерзшие сучья кустарника. Нашли в полверсте от берега просторную полянку, поросшую с краев мелкой ольхой и березняком, обтоптали снег, и сразу кругом застучали топоры, наваливая груды хвои, сосновых и еловых сучьев. Когда же, дымясь, запылали костры, стало на полянке мирно и весело. Котелки над кострами со снегом висят, воды для кашицы натаивают.
        Тут же, близ огня, и кони стоят, жуют и фыркают в торбы с овсом, что к мордам их подвешены.
        - Степка, — кричит старик Семеныч, — проворь мне каши скорей, пока греюсь! Я сей часец в дозор один стану, а там другие сменят. Спать будем…
        Степка Вихор весело скалит зубы и тоже кричит ему в ответ:
        - Накось вот лепешку, дядя Иван! На костре тобе разогрел, каменной с морозу была…
        - Добре, сынок, — жует и ласково бормочет голодный Семеныч. — Мне без зубов мерзлой-то ее и не угрызть бы…
        На третий день, проскакав от верховьев Лутошни через просеку к верховьям Клязьмы, погнали воеводы прямо к Москве. Скачут опять день и ночь по Клязьме-реке, чтобы к рождеству у Москвы быть.
        - В Христов-то день у нас, — говорит Плещеев Измайлову, — ворота в Кремль затемно еще отворяют, дабы некоих бояр и князей к заутрени в собор Пречистой пропущать…
        - Токмо доспеть бы, — весело смеется Измайлов, — а там такой всполох содеем, что боле чем татары устрашим. Наместники-то их не чают того!..
        - А голова у вас боярин Садык, — засмеялся и сказал Плещеев, — хитер он и скорометлив. Мы ведь у Шемяки-то землю из-под ног вырвем! Токмо конников твоих с моими перемешать надобно, дабы агрешек не натворили.
        Москвы они не ведают, а мои-то у собя дома…
        Смеются и шутят воеводы и с шутками весело дела решают. Веселятся и конники, в удачу все верят.
        - Попирую я в Москве-то, — радуется Юшка Каравай, рослый и дородный детина, — у меня там дядя плотник, в посаде срубы рубит. В достатке живет — медком напоит, а наперед в мыльне попарит…
        - Что твой дядя! — крикнул смеясь Плещеев. — В княжих медушах на всю сотню питья хватит! И мы и тверичи с нами знатно поедим, и попьем, и в тепле поспим! Токмо бы доспеть нам вовремя…
        - Доспем, доспем, воевода, — отзываются со всех сторон и московские и тверские конники, подгоняя лошадей.
        Всего ехать по Клязьме до села Спасского десять верст остается, а там лесами верст пятнадцать до верховья Яузы, близ деревни Лупихи, да по Яузе верст двадцать. Хотя и притомились кони, но выдержат, на овсе едут, да и привыкли к походам: татарские все, что ордынцы каждый год на базары из степей пригоняют. Все же, не доезжая немного до Спасского и свернув на полдень в просеку, решили воеводы в лесу ночлег устроить, коней и людей подкормить, отдохнуть перед последним перегоном.
        Перед самой Лупихой въехала сотня в дремучую глушь лесную, верст на пять от дороги. Опять все за топоры взялись, только не для костров, а шалаши из сучьев по краям небольшой полянки кольцом поставили, а сверху снегом завалили поплотней, а плетень меж ними снегом же, как стеной, опоясали, чтобы ветром не продувало. Человек по пять в каждый шалаш набилось, лежат бок о бок, друг друга греют. Перед шалашами же, внутри кольца их, коней поставили, тоже бок о бок, навесили им торбы с овсом, дозоры, где нужно, выставили, да и спать.
        У воевод отдельный шалаш, и хоть теплей, может быть, и удобней других, да не спалось в нем ни Измайлову, ни Плещееву. Ворочаются оба с боку на бок.
        - Не спишь, Лев Иваныч? — спрашивает Плещеев.
        - Гребта одолела, как к Москве подступим, — отвечает Измайлов.
        - О том же и мне гребтится. Мыслю, утре и полдничать тут, дабы к Москве подойти уж затемно. Солнышко-то ныне в четвертом часу садится, а мы, не торопясь да крадучись, в пятом аль шестом часу под Москвой будем.
        - Добре, добре, — соглашается Измайлов, — а идти нам врассыпную, не дозрил бы кто из Шемякиной стражи…
        - Юшку Каравая в посад наперед пошлю с Кузькой Волковым. У Юшки там дядя, а у Кузьмы родители со всем семейством живут.
        - А надежные ребята? — заметил Измайлов. — Ты, Андрей Михайлыч, с ними лучше и старика Семеныча пошли, строг старик-то и разумен вельми.
        - Истинно! — воскликнул Плещеев. — Истинно! А Юшка-то хошь и добрый конник, а хмельное любит.
        Замолчали воеводы, а не спят всё, дремлют только чутко, будто сами в дозоре стоят. Вот и месяц уж янтарным серпиком узким над бором поднялся и в шалаш к ним заглянул в щель лазейки, что хвоей прикрыта. Недалеко совсем взвыл вдруг волк, другой ему вскоре ответил.
        Ткнул в бок Измайлов своего стремянного, вскочил тот, враз проснулся.
        - Что, — говорит, — Лев Иваныч? Как прикажешь?
        - Слышь, волки. Коней чуют. Вели дозорным борзо костры круг полянки зажечь. Вон и кони похрапывать стали, вблизи уже крадутся, окаянные…
        - Вот втайне и прошли мы мимо всей Шемякиной рати, — весело говорил Плещеев, прохаживаясь с Измайловым вдоль опушки леса, — вот она, Москва-то.
        В лесном островке, что возле устья Яузы вдоль Москвы-реки тянется, сокрылась сотня тверских и московских конников. Видно отсюда всю гору, на которой Кремль стоит, — вон стены его да башни белеют при свете молодого месяца.
        - Гляди, — показывает Плещеев Измайлову, — видишь, прямо-то, против нас, многие золотые маковки да кресты на месяце играют? То Чудов монастырь, а подле него кресты опять — Успенье пресвятые богородицы, а еще левей главы видать Михаила-архангела…
        - А где же князи, бояре и прочие рождественскую литургию слушают? — спросил Измайлов.
        - Которые в Чудовом, которые у Пречистая богородицы, — ответил Плещеев и, указывая рукой, продолжал: — Вправо же от Чудова видишь угловую башню, на берегу Неглинной? Там, возле нее, Никольские ворота. Через них на праздники токмо и пущает стража…
        - И нам в сии ворота? — засмеялся Измайлов.
        - Бог вынесет, — весело отозвался Плещеев. — Час придет и пору приведет…
        Воеводы смолкли и насторожились — возле опушки слышно, как мелкой рысью едут. Ближе вот, и сразу на свет месяца три конника выехали.
        - Семеныч вернулся! — взволнованно крикнул Плещеев.
        - Я, господине, — отозвался старый конник, тоже волнуясь. — Час божий настал. Ехать надоть к Никольским воротам! Скоро к заутрене ударят.
        Отворены ворота. Ждут княгиню Ульяну — к празднику. Поспешать надоть.
        Живо собралась сотня и на рысях двинулась по льду Москвы-реки вдоль левого берега, мимо посадов, к Неглинной, к Никольским воротам. Только стали они там, от Кремля немного поодаль, как ударили к заутрене на всех звонницах, а из Заречья показался возок княгини Ульяны с малой стражей.
        Перекрестились оба воеводы — и Плещеев и Измайлов — и приказали, как только в ворота будет въезжать возок, ворваться всем в град, потом у ворот десятку остаться, а стражу Шемякину всю хватать и вязать. Прочим же за воеводами скакать, куда укажут. Перекрестились наскоро и все конники; и только в град княгиня через ворота въезжать стала, как с криком и шумом великим ворвались они в Кремль. Окружили, похватали стражу, всего-то душ пять было, связали и в угловую башню загнали, где еще десятерых захватили.
        Дальше помчались воеводы к хоромам великого князя, застали еще шемякиного воеводу там Семена Ивановича. Не ждал тот гостей нечаянных, врасплох попался со стражей своей. Конники Плещеева и Измайлова многих из них просто голыми руками брали, вязали и в клеть затворяли. А тех, кто биться хотели, саблями посекли и средь них и Семена Ивановича убили. Тут все, что оставались из дворских Василия Васильевича, поднялись на бояр Шемякиных, хватали, грабили и вели к воеводам, а те их в железы заковывали.
        Истопник же великой княгини Марьи Ярославны, Ростопча, муж Дуняхи, людей набрав, по храмам ловить шемякинцев бросился, где к нему еще много народу пристало. Метнулись они к Успенью пречистой, знали, что там наместник Шемяки — дьяк Федор Дубенский, да опоздали. Тот, как услышал шум, из храма ушел да бегом к воротам Чушковым, что к Москве-реке ведут, а из ворот вместе со стражей в посад к себе убежал.
        Шум, крики по всему городу пошли, поднялись все кругом, кричат:
        - Государь наш Василь Василич вернулся!
        Пока шум тот до Чудова дошел, где был наместник, Василий Чешиха, туда уж Ростопча поспел. Все же Чешиха, из храма выбежав, на коня вскочить успел и погнал было к воротам, да Ростопча коня за узду схватил и на морде у него повис.
        - Доржи, — кричал он, — доржи! Наместника поймал! Доржи, волоки его!
        Налетел народ со всех сторон, стащили за ноги Чешиху с коня, повели в княжии хоромы. Из посадов же черные люди толпами уж шли в открытые ворота града — нигде Шемякиной стражи не было. Всех бояр галицких и можайских пограбили и заковали. Своих переметчиков тоже разграбили, а хоромы Старкова — прежде других. Многих заковали, а иных и убили: грабежа и неправды раньше от них много видели.
        - Волки лютые были все сии слуги да судьи шемякины, — говорил народ, — для-ради лихоимства шкуру сдирали с виноватого и с правого…
        Шумел, галдел народ, расправы чиня по всему Кремлю, а в церквах богослужение совершалось, и в колокола звонили по-праздничному — рождество Христово встречали, хотя среди молящихся только старики, женщины да дети остались.
        Давно уж заутреня кончилась, и к обедне звонить начали, а воеводы сидели еще в княжой передней. Некогда им и в храм пойти — ведут непрестанно к ним шемякинцев, связанных, избитых, раздетых. Вот, крича во всю мочь, ввалился Ростопча, держа Чешиху за крепко стянутые кушаком и веревками локти.
        - Вот он, наместник-то! Бежать замыслил, да мной на коне пойман! Я живота ради князя не жалел, я…
        Ростопча вдруг остановился, бросил веревку, двинулся, кланяясь Плещееву.
        - Господине Андрей Михайлыч, — радостно возопил он, — не чаял тя видеть! Как государь и государыня со чадами, да хранит их господь?
        - Слава богу, живы, здравы, а ныне вборзе и на Москве будут.
        - Дай бог, дай бог государю нашему!.. — закричали все кругом. — Истерзал нас Шемяка и слуги его окаянные!..
        - Вот он, наместник-то, — снова закричал злобно Ростопча, — Василий Чешиха. Здесь, в княжих покоях, жил, пес поганый! Другой-то, наместник, Федор Дубенской, бают, от Успенья к Чушковым воротам бежал, а тамо через Москву-реку в посад…
        - А из посада, бают, — вмешался один из посадских, — с конниками своими погнал невесть куды…
        - Ладно! — крикнул Плещеев и, обратясь к Ростопче, добавил: — Ковать Чешиху в железы! Веди его на двор, где кузнецы…
        Ростопча двинулся было, схватив за веревки Чешиху, но затоптался нерешительно на месте.
        - Ты что же? — сердито спросил его Плещеев.
        - Не гневись, Андрей Михайлович, на докуку мою, — робко начал Ростопча, — токмо молви словечко, как тамо Дуняха-то моя…
        Засмеялся Плещеев:
        - Дуняха-то? У княгини живет, а Никишка твой растет, брат!
        - Растет? — улыбаясь широкой, счастливой улыбкой, повторил Ростопча. — Здоров, значит, Никишка-то?
        Он смахнул слезу и, обратясь к Чешихе, заорал грубо, словно стыдясь своей слабости:
        - Чего стал? Бают тобе, на двор выходи? Ковать тя, ирода, будут!..
        Глава 6. К Волоку Ламскому
        Еще не было никаких вестей от воевод Измайлова и Плещеева и не возвращался еще от Шемяки боярин Садык, когда оба великих князя выступили в поход к Волоку Ламскому. Ехали они среди полков своих в большой теплой кибитке со слюдяными окнами, вставленными по обеим сторонам в толстые стенки из кошмы. Княжич Иван сидел около отца, задумчиво глядел в окошечко кибитки и, не вникая в суть их речей, слушал, что говорят между собой отец и «батюшка», как теперь, после обрученья, велели ему звать князя Бориса Александровича. Перед глазами же его, отодвигаясь куда-то вдаль, вставало прощанье с матерью, Юрием и Андрейкой, оставшимися в Твери, с «матушкой», княгиней Настасьей Андреевной. Как ни печально было все это, но разлука со старым Илейкой была ему особенно тяжела.
        Вот и теперь у Ивана щиплет в глазах, когда вспоминает он, как старик дрожащими руками обнимал его, а из глаз его текли слезы, капая с лохматых сивых усов. Губы Илейки кривились в курчавой бороде, с трудом выговаривая слова:
        - Отныне, Иване, мы… мы с тоб-бой и р-рыбки не пол-ловим вместе. С Данилкой токмо да с Юрьем…
        Илейка громко всхлипнул и смолк. У Данилки и у Дарьюшки тоже глаза были в слезах…
        Тоска от этих воспоминаний сжимала сердце Ивану, и казалось ему, что никогда уж он не будет больше ловить рыбу с Данилкой, держать в клетках чижей и щеглят, слушать сказки и разговоры Илейки, что все это тонет где-то навсегда, тонет в неясном золотом тумане, как тонет радостное солнце за краем земли…
        Но все это длилось недолго, — растаял, разлетелся, как пух, неясный туман, и тоска оставила сердце Ивана.
        - На войну еду! — чуть слышно прошептал он с гордостью и так же тихо добавил: — Васюк — стремянной мой…
        Досадно было лишь, что ни кольчуги у него нет, ни шишака, ни оружия.
        Не похож он на воина. Захотелось ему об этом сказать отцу, да не смеет: говорит он о чем-то важном с «батюшкой». Тверской князь оживлен и весел.
        - Добре мы с тобой содеяли, — восклицает он, — что не стали ждать, когда Шемяка ударит на нас. Теперь же, ежели будет удача Плещееву да Измайлову, мы сами враз ударим супротивника и в лоб и в тыл!
        - Право ты мыслишь, — согласился Василий Васильевич и, помолчав, добавил: — Ежели и воеводы наши у Шемяки отнять Москву не смогут, и тогда право слово твое. Все едино ни Шемяке, ни толстопузому Ивану можайскому на Москве не быти! Не впервой галицкие из Москвы сами выбегают, жмет их народ-то…
        - Народ-то, — живо отозвался князь Борис Александрович, — он не любит удельных. Он любит сильных князей, а какая ему защита от удельных-то?
        Токмо рати, да разоренья, да полоны…
        - Слушай, Иване, — весело сказал Василий Васильевич, — слушай сии золотые слова!
        - А сильные-то князья ныне — токмо мы с тобой — Москва да Тверь, а Новгород и Псков хошь и сильны тоже, да не под версту нам!..
        - Рязанский же князь великой и тех слабей…
        Княжич Иван радостно слушает обоих великих князей, чувствуя, как страх перед Шемякой совсем пропадает у него. Ивану все более и более нравится князь Борис: чем-то походит он на бабку Софью Витовтовну, но не суровый, как та, а веселый, как отец, и строительство любит, и пение, и всякое искусное ремесло, а пушки у него лучше московских, и льют пушки эти у него в Твери и свои тверские пушкари-литейщики, а не только чужие, немецкие…
        Находясь почти неотлучно при отце, много слышит Иван нового и многое старое теперь по-иному понимает. Одного только понять он не может, и больно и обидно ему от этого. Отца спросить не решается, зря накричать может, а бабки нет. Мучает его, почему это князю Борису удача во всем, и живет он в Твери, как царь, и венец золотой носит. Они же вот с отцом мечутся, бегают, а отец то у татар в плену, то у Шемяки! Из Москвы вот их выгнали, и отца ослепили, бабку куда-то заслали, и он сам с Юрием все время бегал с места на место, пока их не заточили с родителями вместе в Угличе. Потом поехали в Вологду, потом в Белозерский монастырь, потом в Тверь, а теперь вот к Волоку…
        Неожиданно кибитка поехала совсем медленно, а к правой дверке подошел Васюк и, отворив ее, сказал:
        - Государи, горка малая на пути нам, но вельми крута. Поедем нога за ногу. Княжич-то засиделся. Пройти бы ему малость да калик послушать…
        - Иди, иди, Иване, — весело молвил Василий Васильевич, — а ты Васюк, дверку-то не затворяй, и мы с братом моим калик послушаем…
        Могучие голоса густой волной покатились по снегам, и слова гудели внятно и отчетливо:
        Ходили калики перехожие из орды в орду,
        Сорок калик со каликою.
        Лапотки на ноженьках у них были шелковые,
        Подсумочки сшиты черна бархата,
        Во руках были клюки кости рыбьея,
        На головушках были шляпки земли греческой.
        Приходили они в хоробру Литву…
        Княжич Иван перестал слушать, увидев вдруг знакомого человека среди калик — то был Федорец Клин. И вот сразу все вспомнилось Ивану: передняя в московских хоромах великого князя, бабка в дверях с посохом, и вот этот калика с отсеченной правой рукой рядом с Яшкой Ростопчей…
        - Васюк, Васюк! — вскрикнул Иван. — Гляди, Федорец Клин!
        - Ишь ты, — подтвердил Васюк, — истинно Федька Клин. От Суждаля тогда вместе с Ростопчой пригнал…
        Федорец Клин тоже признал Васюка и подбежал к кибитке.
        - Скажи, Васюк, — громко, пересиливая пение, спросил он, — где государь-то наш?
        - Кто меня спрашивает? — отозвался князь Василий. — Ведом мне голос твой…
        - Я, я, государь мой! — радостно воскликнул безрукий калика. — Стремянной твой, Федорец! Калика я ныне, государь. Правую руку тогды под Суждалем отсекли поганые напрочь, вместе с саблей отсекли. Хожу ныне с нищей братией, без руки-то некуда мне боле…
        Кибитка уж проехала мимо калик перехожих, и пение их уже глуше доносится, а Федорец все еще идет рядом с Васюком перед отворенной дверкой кибитки.
        - Свет божий не мил мне, государь, — горестно бормочет Федорец, — что я без руки-то…
        - Свет божий, баишь, не мил, — с печалью и стоном вдруг громко сказал Василий Васильевич. — А яз вот вовсе света белого не вижу, и во тьме буду до конца живота своего!..
        Заплакал Федорец и крикнул:
        - Тобе сие горше, государь мой! Помогни бог в делах твоих…
        Прощай!..
        - Стой, стой! — окликнул его князь Василий. — Возьми вот полтину…
        - И от меня тоже, — добавил князь Борис, подавая деньги.
        Замолчали оба государя, а Ивану опять стало грустно, и не захотел он выходить из кибитки. Вот уж и с горки спускаться стали, и Васюка нет, и дверка давно затворена. Вспоминаются Ивану снова скитания по чужим местам, страхи и неудобства всякие.
        - Так и мы с татой из орды в орду, — невольно произнес он вслух свои мысли и испуганно взглянул на отца.
        Усмехнулся горько Василий Васильевич и, вздохнув, сказал:
        - Погоди, сынок, сядем и мы на Москве, бог даст, крепко…
        Когда князья с полками своими отошли от Твери верст на двенадцать и городок Реден видать им стало, прискакали конники из передового полка, а с ними и боярин Садык пригнал со стражей своей.
        Борис Александрович весьма обрадован был приездом посла своего и позвал его в кибитку к себе для немедленного тайного доклада обоим государям. Но Садык почтительно доложил сначала, что и начальник их отряда слово имеет к великим князьям.
        - Слово сие не тайны требует, — молвил он, усмехаясь, — а кликов великих. Пусть слышат его все вои твои, государь!
        - Что скажешь, Тимофей Никифорыч? — весело спросил князь Борис, оборачиваясь к начальнику отряда и догадываясь по лицу его, что вести добрые.
        - С сеунчем тобя, государь! Побежал Шемяка от Волока к Галичу, а с ним и князь можайский…
        - К Галичу? — не веря радостной вести, вскричал князь Василий. — Не к Москве ли?
        - Нет, государь, к Галичу.
        Обнялись князья и облобызались.
        - Щадит нас господь бог, Иване, и милует! — радостно восклицает князь Василий. — Послал нам братнюю помощь князя Бориса…
        - И умереть с тобой обещаю любви моей братней ради, — громко клянется тверской князь, обратясь к начальнику передового отряда, говорит: — Ты же, Тимофей Никифорыч, доложи вести сии воеводам нашим. Пусть обсудят и прикажут тобе, что дозорам нашим деять ныне и прочая, что сами ведают. Да скажи им, становиться полкам в Редене. Станом стоять нам там два дни…
        - Будьте здравы, государи! — крикнул, кланяясь, Тимофей Никифорович и поскакал прочь.
        Иван, взволнованный и радостный, следил нетерпеливо, как боярин Садык лезет в княжую кибитку и садится на скамью против обоих государей. Не спуская глаз, смотрит он на боярина и ждет, что тот скажет.
        - У меня тоже сеунч есть, — говорит тот, когда Васюк затворил за ним дверку кибитки, — да токмо сеунч-то мой от разума. Мыслю, не днесь, то утре и от Москвы вестник пригонит…
        Рассказал боярин, как его приняли у Шемяки, как хотели выведать от него о замыслах тверских.
        - Но так сие неискусно творили, — смеясь, воскликнул Садык, — что яз все их замыслы враз уразумел. Совестник-то у Шемяки, его боярин Добрынский, ядовит и хитер, да не разумен, а князь можайский и того простей. Тотчас учуял яз, что о многом они ничего не ведают. Шемяка-то, пожалуй, далее их видит. Разумеет, что ему петля и западня, да со зла упрям, злобы в нем много…
        - Разумно баишь, боярин, — согласился князь Василий, — и яз о них так мыслю. А все же — пошто они все побегли? Может, Плещееву бог помог?
        - Ты спрашиваешь, княже Василий, пошто они побегли? — ответил Садык. — Как же не бежать-то им? Ведь о приходе полков из Литвы яз им сказал, — они о том не ведали. О вашем походе на Волок яз известил Шемяку в слове государя моего. А когда весть к ним пришла о взятии Москвы, то и стало все, как нами тогда решено было в хоромах князя тверского, в опочивальне государевой.
        - А что войско-то шемякино? — спросил князь Борис.
        - Много у него людей не по вольной воле, — молвил боярин Садык, — одни — из-за целованья креста; другие — надеяние на тобя, князь Василий Василич, потеряв; третьи — силой взяты, страх обуял их. Сами же князи и бояре — людям своим не верят, вести худые от них таят, но от меня утаить ничего не могли. Очи у меня пока еще зрячие, а уши чуткие.
        - Ну а разум у тобя, боярин, зорче глаз твоих и более чуток, чем уши! — засмеялся князь Борис. Заметив, что кибитка остановилась, добавил: — Вот, бог дал, и приехали в Реден. Пообедаю здесь у попа, да потом о делах подумаем с воеводами вместе.
        В горнице отца Рафаила после обеда князья сидели у стола под образами, в красном углу, а возле них — бояре и воеводы. Пили брагу, которой угощал их настоятель единственной в Редене маленькой деревянной церковки.
        Иван, как всегда, сидел рядом с отцом, а Васюк стоял около них поблизости. Тут, на походе, все просто, и сам даже князь Борис прост и ласков, но бояре и воеводы на походе не меньше чтут и боятся своего государя, чем в тверском кремле.
        Княжич Иван, попивая сладкий, но слабый сыченый мед, жадно слушает речи воевод, вникает, поскольку может, в их военные замыслы. Особенно занимают его знаменитые воеводы тверские, братья Бороздины — Борис и Семен Захарьевичи. Они оба слушают со вниманием боярина Садыка, который докладывает о положении дел в шемякином войске, объясняя бегство их взятием Москвы.
        Когда Садык кончил доклад, Иван впился глазами в суровые лица воевод.
        Они были неподвижны и непроницаемы. Но вот старший из них откинул рукой прядь густых волос со лба и медленно стал гладить густую, но уже седеющую бороду.
        - Что нам боярин Садык сказывал, — начал Борис Захарьевич, — то все так и есть. В полках Шемякиных шатание среди воев. А теперь к нам уже новые вести идут — бают, разбегается рать-то Шемякина.
        - А давно ль вести сии пришли? — спросил князь Борис.
        - Кажный час, государь, к нам вести приходят. Гонцы-то наши бают, что Шемякины ратники все о взятии Москвы ведают. Бают, что с Шемякой остались токмо его галичане да князь можайский с своими воями.
        - Ну на можайского-то плохая надежа, — усмехнувшись, молвил князь Василий, — переметчик он великий.
        - А как теперь нам идти? — неожиданно для княжича Ивана спросил Борис Александрович, — то ли ране к Москве и потом к Галичу, то ли ранее к Галичу, а потом к Москве?
        Иван даже вздрогнул. Возможность возвращения в Москву потрясла его.
        Вытянув шею, он подался вперед всем телом, чтобы не проронить ни единого слова.
        - Пойти на Углич, — не сразу ответил Борис Захарьевич, — потом на Ярославль и Кострому, а далее в обход Галича к Чухломе, где княгиня Софья Витовтовна в заточенье сидит. Оттоль же к Галичу, и, окружив град Галицкой, Шемяку поимать.
        - Добре, добре придумано, — подтвердил Семен Захарьич, — от самой Твери до самой Костромы все по Волге, а и далее дороги хороши: вверх по Костроме до самой Чухломы.
        - Истинно добре, — согласился князь Василий, — борзо нам все содеять надобно, чтобы не давать Шемяке вздохнуть. Яз мыслю тоже — лучше на Галич идти; Семен Захарыч дело говорит — по Волге-то ближе и скорей будет. А Шемяку гнать надо что есть духу… Немного помедлив, он добавил: — Токмо страх у меня за Москву-то…
        - Не бойся, брате мой, — живо вступился Борис Александрович, — подмогу пошлем мы Измайлову да Плещееву. Да и не посмеет ныне Шемяка на Москву идти. Москва за тобя стоит…
        - Знаю, что Москва за меня, — воскликнул ободренный князь Василий. — Вон покойный дядя мой, князь Юрий Димитрич, в Коломну меня прогнал, а Москва вся за мной в Коломну пошла. Не раз меня Москва спасала, вот и ныне паки спасет!
        Княжич Иван весело усмехнулся на слова отца. Заметив это, князь Борис спросил его:
        - А ты, Иване, чему смеешься?
        - И бабка моя так про Москву говорила, — ответил Иван, — когда тата в полоне у татар был…
        Все рассмеялись. Княжич обиделся и оглядел всех собеседников острым взглядом из-под нахмуренных бровей. Его большие темные глаза как-то непонятно действовали на всех — почему-то они смущали даже взрослых.
        Глядели они не по-детски сурово и проницательно.
        Борис Александрович внимательно посмотрел на княжича и молвил:
        - А пошто же так Москва за тату твоего стоит?
        - Илейка мне баил, — медленно и убежденно ответил Иван, — что за московским князем жить покойно и сытно. Владыка же Иона мне сказывал, что простой народ Москву любит, а без него нет силы и у князя…
        Такому ответу княжича не смеялись ни бояре, ни воеводы, они недоуменно переглядывались, дивясь словам отрока. Боярин же Садык сказал, усмехаясь весело:
        - Ох, вижу яз, будешь ты, Иване, сидя на княжом столе, один думу думать. Не надобны будут тобе советники, с одними вестниками да слугами управишься!..
        Оставив воевод и полки в Редене, князья неожиданно вернулись в Тверь по настоянию Василия Васильевича. Перепугались сначала все в доме князя тверского, думая, что случилось несчастье какое, но потом обрадовались, узнав, что Шемяка бежал от Волока Ламского.
        Весьма доволен был князь Василий, что в Тверь вернуться уговорил князя Бориса. Не хотел московский великий князь, чтобы после бегства Шемяки в походе шел рядом с ним князь тверской. Помощь-то князя Бориса еще нужна, но Василий Васильевич боится, что дорого платить за нее придется.
        Не терпится ему поговорить с княгиней своей, а нельзя: оба княжих семейства все время вместе. Тут же вскорости, к самому ужину, и новая радость пришла: пригнал сам воевода Измайлов с тверским отрядом своим и весть о взятии Москвы привез.
        Ужин накрыли по-семейному, никаких чинов не соблюдая, просто и без лишних слуг. Дети тоже ужинали на этот раз с родителями, и даже Андрейка был в трапезной у Дуняхи на руках, чтобы отец мог, если не увидеть его, то хоть головенку ему гладенькую рукой поласкать. Любит крепко все семейство свое Василий Васильевич.
        Князь же Борис Александрович, будучи в трапезной с княгиней своей и дочкой, пригласил еще инока Фому, боярина Садыка и приказал позвать Льва Измайлова.
        Воевода вошел, когда уже шти по мисам разлили всем, и, помолившись и поздоровавшись поклонами со всеми, сел Измайлов, где указал князь Борис.
        Приезжие, как сами князья, так и Садык с Измайловым, были голодны.
        Молча съели они шти из кислой капусты с грибами и пирог с соминой, запивая еду то крепким медом, то холодным пивом, ибо в хоромах очень уж жарко натоплено, а от горячей пищи того жарче становилось.
        Если бы Василий Васильевич мог видеть, то заметил бы, что тверской князь, хотя и весел и радостен, а все же чем-то озабочен. Понимает отлично князь Борис, что со взятием Москвы и бегством Шемяки борьба еще не кончена, но уже произошел перелом: настало время, когда каждый из князей, кроме общей пользы, должен иметь и свою. Надобно связать князя московского не только браком детей, но и дальнейшей ему помощью в ратном деле. Думает он и о возвращении из-под Москвы Ржевы, прадедины своей, невдалеке от которой находятся Опоки, любимое его место летнего обиталища с красивыми хоромами и садами…
        Оглядев стол, Борис Александрович заметил, что гости его почти уже насытились, и можно вести речи застольные. Обернулся он к Измайлову и ласково молвил:
        - Потешь, Лев Иваныч, брата моего и семейство его, расскажи им, как вы с Плещеевым Москву взяли.
        - Сказывай, Лев Иваныч, не томи душу, — взволнованно поддержал Василий Васильевич. И все кругом зашумели, что-то говоря и волнуясь, но сразу смолкли и затихли, когда начал говорить Измайлов.
        Подробно рассказал он, как ехали оба отряда, как стереглись врага и как видели на Сестре-реке, возле устья Лутошни, Шемякиных ратников с полоном и всяким добром грабленым.
        - Ах, ироды проклятые, прости, господи! — воскликнула Марья Ярославна.
        - Стало быть, — мрачно заметил князь Василий, — село Соглево ограбили…
        - Соглево, Соглево, — подтвердил Измайлов, — о том уж баил и воевода твой, государь.
        По мере того как Лев Иванович рассказывал дальше, его слушали все напряженнее, и восклицанья и замечанья чаще срывались у всех, даже у слуг, позабывших строгость двора князя Бориса. Потом снова все затаились, когда воевода рассказывал, как у Никольских ворот они стояли, поджидая возок княгини Ульяны из Заречья, как ударили к заутрене…
        - Господи! — не выдержал тут Илейка и молвил горестно: — Скольки время мы, горемычные, звона московского не слухали! Скольки!..
        Старик вдруг смолк, встретив строгий взгляд Марьи Ярославны, и виновато потупился.
        Снова все стихло в трапезной, а княжич Иван смотрит в рот воеводы и будто видит через слова его, как все происходило в Москве. Вот уж ворвались московские и тверские конники в Кремль, гремит оружие, крики и шум кругом. Вяжут стражу у ворот. Скачут воеводы с конниками по улицам, бой с заставой Шемякиной в хоромах княжих, бегство шемякинцев… Видит Иван, как народ мечется по предрассветным улицам, хватает бояр и слуг Шемякиных и можайских…
        - Наместник-то Шемякин, Федор, из Пречистая от заутрени убежал, — усмехаясь, говорит Измайлов, — а другой-то, княже Иванов, на коня вскочив, из града погнал. Тут его, государыня Марья Ярославна, истопничишко твой Яков, Растопчей зовут, схватил и к нам привел…
        - Яшенька мой, Яшенька! — плача от радости, прошептала Дуняха. — Помог господь…
        Когда кончил рассказ свой воевода, вздохнул радостно Василий Васильевич и, перекрестившись истово, сказал звонким своим голосом:
        - Благодарение господу и тобе, брате мой, Борис Лександрович, и вам, воеводы, за взятие Москвы!
        Обнял он Бориса Александровича и воеводу, и княгини лобызались в радости, и все ликовали, а князь Борис Александрович приказал дворецкому пир в большой горнице в честь великого князя и семейства его завтра устроить, а кого звать, он после укажет.
        Встали все из-за стола и разошлись. Остались только оба князя с княгинями да княжич Иван.
        - Княгиня моя, — начал Борис Александрович, — мыслит о дочери нашей, хочет, чтобы до венца при нас она жила…
        - А венчать, — вмешалась Настасья Андреевна, — когда Марьюшке десять будет, но и тогда еще в Москву не отдавать…
        Она замолчала нерешительно, но потом, обратясь к Марье Ярославне, добавила:
        - Тобе, Марья Ярославна, самой ведомо, что отроковицу без кровей негоже в жены отдавать…
        - Истинно, — согласилась, потупляя глаза, Марья Ярославна, — младенец еще она. Мыслю яз токмо на четырнадцатом годочке взять к собе Марьюшку-то.
        - Свет ты мой милой, — обрадовалась Настасья Андреевна, со слезами обнимая и целуя Марью Ярославну.
        Растроганы были и отцы, а Василий Васильевич воскликнул:
        - Брате и друже мой! Да пошлет господь бог счастье детям нашим! Ты старше меня, брате, годами, и разумом велик, и верен докончанью нашему более шести годов, и против Новагорода помогал мне, и ныне мне и семейству моему вельми многое содеял.
        - Умереть с тобой обещаюсь, — горячо молвил Борис Александрович, — пока не возьмешь государства своего, пока мать свою из полона не изымешь от Шемяки!
        Потекли слезы из очей Васильевых, и сказал он дрогнувшим голосом:
        - Люблю тя, брате, и верю тобе во всем! Хочу, брате, боль твою о некой вотчине утишить. Жалую те Ржеву твою, что за Москвой ныне!..
        Марья Ярославна от этих слов побледнела и бросила испуганный взгляд на мужа, но тот не мог этого видеть и, весь отдаваясь порыву своему, целовал обнимавшего его князя тверского…
        Долго еще в трапезной были княжии семейства и в радости пили меды, и водки сладкие, и вина фряжские, заедая сластями разными. Говорили князья о дальнейшей борьбе с князем Димитрием Шемякой.
        - Молю тя, брате, оставайся в Твери у собя, не иди с войском моим, — говорил Василий Васильевич, — князь Димитрий показал нам плечи свои и побежал. Утре дьяков своих зови, а яз своих, да напишем докончанье на Ржеву и прочее, и что ране между нами договорено было, паки подкрепим…
        Княжич Иван плохо слушал эти разговоры, где упоминались и новгородцы, и литовский князь, и рыцари ливонские, и татары. Все князья подробно перебирали и решали, как и против кого войной ходить, в чем и когда друг другу помощь оказывать.
        Великие же княгини говорили свое: о детях, о браке Ивана с Марьюшкой и о многом, что со свадьбою связано, странном и для него непонятном. Иван хмурился, напрягал слух, но разговоры отцов и матерей мешались и путались в голове его, а глаза начинали слипаться от дремоты.
        Иван очнулся, когда все встали из-за стола, решив все вопросы, а отец, немного охмелев, говорил весело:
        - Добре, добре, брате мой. Утре пир, а на рассвете отъедем мы с Иваном к полкам в Реден. Ты же тут княгиню мою с детьми отпусти на Москву со сторожевым отрядом. Измайлов-то сказывал, что вся Москва пред владыкой Ионой крест мне целовала.
        - Наиверную стражу пошлю с ними, — ответил Борис Александрович. — С тобой же оставлю сильных своих и крепчайших воевод — Бороздиных обоих и воинов множество. Сам же яз по воле твоей буду из Твери стеречь тя в походе и Москву с семейством твоим, дабы помочь борзо послать, если надобно будет…
        Простясь с князем и княгиней тверскими, пошел Василий Васильевич к себе в опочивальню, опираясь рукой на плечо сына, а Марья Ярославна вела его под руку. В опочивальне, затворив за собой двери покрепче, она сказала мужу с горечью:
        - Пошто Ржеву-то пожаловал? Матерь твоя что тобе скажет? Обмерла яз, ушам своим не поверила, Васенька…
        Василий Васильевич ласково обнял княгиню свою и, сев рядом с ней на пристенную скамью, молвил:
        - Не тужи, Марьюшка! Чаю, стоит моя мать Ржевы-то. Да и много еще помочи надоть нам от князя Бориса. Сынов нет у него, а дочь его чрез Ивана нашей дочерью будет. Когда мы с Борисом помрем, не токмо Ржева, но, бог даст, Тверь за Иваном будет…
        Он крепче прижал к себе жену, а та, взглянув на Ивана и вспыхнув вся, сказала со смущением:
        - Поцелуй мя, Иване, да иди почивать, а нам с татой о многом поговорить надобно…
        Иван обнял и поцеловал мать, такую нежную и теплую, поцеловал руку отца, а тот облобызал его в обе щеки.
        Выходя, княжич оглянулся в дверях и увидел, как мать, обняв отца за шею, припала лицом к его груди.
        Быстро прошел Иван сенцы и взошел в малый покойчик, где спал вместе с Юрием. Помолившись, лег он на свою скамью, но дремота, клонившая его все время ко сну, вдруг исчезла. Перед глазами то мелькали разноцветные круги и пятна, то виделись разные люди, калики перехожие, воеводы, то белели снега вокруг него, а по краям их бежали неровными зубцами темные полосы хвойных лесов, как он видел их в слюдяное окошечко кибитки…
        Но и это все понемногу ушло куда-то, меняясь и путаясь. Среди неразберихи этой представляются ему новые видения: и Переяславль-Залесский, и сад со щеглами, и Дарьюшка…
        - Господи, господи, — шепчет Иван, глядя на зеленоватую лампадку перед образами, — ничего яз не разумею! Пошто женят меня? Был яз один, пошто же мне дают девочку?..
        Сердце его бьется, как билось у щеглов и чижиков, когда он вынимал их из сети. И снова все становится для него неясным и непонятным, путается все, расплывается, и сон, как теплым одеялом, вдруг окутывает его с ног до головы, и все исчезает.
        Глава 7. Под Угличем
        Много дней уж тянутся войска конные и пешие к Угличу, а за ними ползут обозы с припасами и военным снаряжением. Полки так многочисленны, а дороги так растоптаны людьми и конями, что обозные сани увязают в грязном снегу.
        Дни становятся все длиннее и длиннее. Хотя еще морозит, но солнце сияет светлее и лучезарнее. Чаще улыбаются люди, перекидываясь шутками, греются, хлопая руками, и, соскакивая с возов, борются и толкаются.
        Здоровенный Ермила-кузнец походя валит возчиков, катает их по снегу, орет от удовольствия и гогочет во все горло. Упарившись, сразу стих он, тяжело плюхнулся на ближайшие дровни и, сорвав с головы шапку, стал отирать пот с лица шершавыми руками домотканого азяма.
        После смерти Бунко побыл Ермила некоторое время в Волоке Ламском, но, узнав о приближении князя Ивана можайского и о походе из Москвы Шемяки, побежал со своей набранной братией в Тверь, к великому князю Василию Васильевичу. Тут он, сам-пятнадцатый, принят был в обозную охрану.
        - Что, укатали и медведя крутые горки? — крикнул ему Федотыч, бородатый мужик из обозных кологривов.
        - Уморился, — смеясь, ответил кузнец. — А что не побаловаться, когда наши Москву взяли, а Шемяка с князем можайским и от Волока бежали и от Углича! Задом к нам обернулись, да и зад-то не кажут — боятся, как бы их до крови по заду-то не огрели!..
        - Шемяка бежит, а углицки-то крепко в осаде сидят! Бают наши дозоры, в Угличе пушки у них есть.
        - Ништо! — весело крикнул Ермилка, ероша рыжие кудри. — Возьмем град их! А ты вот скажи, где обозу нашему стоять велено?
        - Пол самым Угличем, версты за полторы. Тамо, бают, деревнюшка есть с усадьбой боярской. Токмо боярин-то не живет в ней, а живет его тивун. Сам боярин, бают, токмо на охоту сюда приезжает.
        Кузнец хитро подмигнул кологриву и весело добавил:
        - Значит, пива и меду попробуем!
        - А ты мыслишь — батогов там нет?
        - Пошто батоги! — засмеялся Ермилка. Мы по-лисьи, с клюками разными содеем! Комар носу не подточит, как мы…
        - Эй, вы! Куды прете? — закричали конники, выезжая из-за лесного поворота. — Нету тут проезда! Засеки здесь углицкие вои нарубили.
        Сворачивай направо!
        - Да нам в Вырубки! — закричали мужики обозные. — В Вырубки, мил-человек!
        - Дозоры стоят в Вырубках! Вам сельцо Макарово приказано! Позадь идет Вырубков, малость влево. Сворачивай в просеку, прямиком в Макарово вопрешься!..
        - А боярский двор есть тамо, как в Вырубках? — крикнул Ермилка.
        - Ишь, у тобя губа-то не дура! — ответил конник. — Токмо в Макарове и есть, а в Вырубках, опричь пяти изб, ничего нетути…
        Обоз свернул в просеку. Здесь путь не разъезжен, и сани, поскрипывая полозьями, легко скользят по крепкому снегу, бойко подхваченные лохматыми лошадками.
        Утреннее солнышко стоит над самой серединой просеки, вспыхивает райками на крупных снежинках наста, блещет на снеговых шапках сосен и елей. Вот просека стала сворачивать влево, и вдруг где-то совсем близко взлаяли собаки.
        - Эх, денек-то ясный какой! — воскликнул Ермилка. — Глаза слепит, ничего не видать против солнышка.
        Но солнце на повороте постепенно отходило вправо, синеватые тени от верхушек деревьев, ломаясь на сугробах, тянулись поперек дороги. Вот обоз въехал совсем в тень, солнце спряталось за сплошной стеной леса, а впереди весело засияла широкая снежная поляна. Дорога, резко изогнувшись, пошла по небольшой речке, на правом берегу которой блеснул золоченый крест над маленькой деревянной церковкой.
        - Макарово, надо быть! — весело оглянулся к Ермилке Федотыч. — Гляди, коло церкви-то! Усадьба, надо быть, боярска.
        - Верно, — обрадовался Ермилка, разглядывая высокий бревенчатый частокол, из-за которого виднелись крыши амбаров, закутов, сараев.
        - А там, — заметил кологрив, щуря от солнца глаза, — там вон и хоромы. Все крыши им по пояс, до горниц…
        Боярские хоромы стоят почти посредине двора, поблескивая слюдой в окнах второго яруса. Видно и крытую лестницу с площадками, с точеными столбиками, с узорными решетчатыми перилами, что идет прямо к горницам, минуя подклети. Над деревянной кровлей на четыре ската чуть тянутся из дымницы сизые струйки.
        Ермила-кузнец нахмурил брови и сказал мрачно кологриву:
        - Боярин, видать, здеся: вишь, дым, — поди, обед ему стряпают!
        - Пожалуй, и здеся, — согласился Федотыч, — а ежели и нет его, дворский есть. Все едино в усадьбу не пустят. Вон, гляди, у хором-то поблизости три больших избы стоят. Сколь, значит, у него тут челяди, слуг, а может, и воев! Не иначе, тут вотчина его. Вон и за церквой людно, целое село. Изб боле семи будет…
        Когда княжой обоз шел мимо широко открытых ворот усадьбы, видно было, что на дворе много возов с разной поклажей. Ключник с подключниками принимал оброк с сирот: мешки с рожью и пшеном, масло топленое, шкуры, яйца, мед, резаных уток и гусей, рыбу мороженую, туши бараньи, говядину…
        - У нас третий уж день недоимки батогами выбивают, ироды! — молвил Федотыч.
        - То-то! — поддакнул Ермила. — Не зря тут слуги с батогами около дворского стоят.
        Но и без Ермилы все в княжом обозе заметили батоги. Тут же с дворским был и дьяк с пером гусиным за ухом и с чернильницей на поясе. Держит дьяк в руках бумагу, читает, бубнит что-то — не слыхать за дальностью. А на красном крыльце, на нижней площадке стоит в шубе боярин, ниже на ступеньках пять человек с ножами и копьями.
        Остановился обоз поближе к усадьбе, а возчики и стражи подошли к самым воротам, где топчется кучка мужиков да женок, заглядывая на боярский двор.
        - Моего ведут, моего, — вдруг заголосила тонко одна из женок, — из сруба ведут, сердешного…
        - Нишкни! — дернув за рукав, сурово остановил ее старик. — Слезой тому не помогнешь…
        - Не могу я, свекор-батюшка! Моченьки моей нетути!
        - Нишкни! — еще строже крикнул старик. — Приказывал я Николке: не меняй барана на тулуп, в старом проходишь.
        - Да как же в старом-то! — загорячилась невестка. — Старый-то чинить уж нельзя — сопрел весь, а Ванюшке моему полушубчик нужен был, да…
        - Ладно, — мрачно молвил старик, — а ныне вот за Ванюшку взгреют ему зад и макушку…
        Он пожевал беззубым ртом и горестно замолчал. От амбара, возле которого стоит сруб, ближе и ближе подводят чернобородого мужика со связанными за спиной руками. Вот он стоит уж у крыльца, бледный весь, губы дрожат. Смотрит он в ворота, видит старика отца и жену, хочет что-то крикнуть им, но сдерживается, хмурит упрямо брови.
        - Какие за Николкой недоимки? — кричит дворский, обращаясь к дьяку.
        Дьяк смотрит в бумагу и громко читает:
        - «Николка, сын Фектиста Щегленка, гусей двух да барана не дал…»
        - Волк ты, Ипатыч, волк лютый! — кричит мужик в ярости и, упав на колени перед боярином, молит: — Помилуй, господине! Пожди до осени, до Егорья-зимнего! Я те барашками отдам…
        Но боярин делает знак дворскому, и слуги набрасываются на Николку, обступая со всех сторон. Мелькают взмахи руки с батогами, сверлят воздух вопли избиваемого на правеже, надрывается плачем, причитает жена его.
        - Ироды окаянные! — не стерпев, грозно прогудел Ермилка-кузнец. — Для сирот хуже вы татар поганых!..
        Но старик Щегленок, что сноху останавливал, ткнул в бок кузнеца и молвил с досадой:
        - Дурак ты! Прикуси язык-то, покуда цел! На том и мир стоит, дабы сильный да богатый сирот теснил. Оно от дедов повелось: один с сошкой, а семеро с ложкой…
        Сердито оглянув изумленного кузнеца, быстро пошел Фектист Щегленок к воротам, побежал потом по двору, звонко выкликивая:
        - Стой, стой! Слушай, Ипатыч, слушай! Слово боярину! Слово боярину!
        Стой же, стой, окаянные!..
        Битье прекратилось. Слуги боярские закопошились возле избитого, подняли его на ноги, поддерживая подмышки, чтобы не упал. Ермилка глядел на бледное, искаженное от боли лицо Николки. Тот, увидев отца, бегущего к боярину, нежданно и так ласково усмехнулся, что от этой слабой усмешки дрогнуло у кузнеца сердце и защипало в носу.
        - Господине, — валясь в ноги боярину, восклицает Фектист, — господине, смилуйся! Возьми телку за все, а я те куропаток да тетерок еще за остатки малые петлями да сетками наловлю… Господине, отпусти сей часец Николку моего… Вот те хрест, все изделаем мы с Николкой-то!..
        Боярин сурово оглядел Щегленка и его сына и сказал громко дворскому:
        - Ослобони. Пусть идет Николка, да чтоб было бы все как сказано!
        Пока слуги развязывали руки Николке, дьяк достал перо из-за уха и, приложив лист к спине одного из слуг, обмакнул перо в чернильницу и приписал за Николкой телушку, куропаток и тетерок, зачеркнув барана и пару гусей.
        От ворот боярских повели Николку под руки отец и женка Николкина — Марфутка. Мужик еле шел, кряхтел и охал при каждом шаге.
        - Ишь, черти проклятые, — тонко выкрикнул вдруг отец Николки, — как икры-то ему избили!..
        - От прошлого разу, — слабо отозвался сын, — ноги-то еще не зажили, а они по больному, дьяволы, били…
        Не прошли сироты и ста шагов от боярского двора, как там еще кого-то на правеж поставили. Зачастили глухие удары, а крику нет — стоны только жалобные.
        - Еще бьют, живодеры! — злобно проворчал кузнец Ермила.
        - Игнашку кривого, — заговорил прерывисто Николка. — После меня его черед… Его шестой раз бьют, меня ж токмо третий… Батюшка надо мной сжалился…
        - А коровушки-то у нас не будет, — вдруг заголосила Марфутка, вспомнив о телке, — полгода растила-холила…
        - А ты хочешь, как у Оленки? — прошипел старик. — Забьют вот они Игнашку! Слышь, и крику у его нет — стон токмо. Ослаб совсем мужик-то.
        Станет, дура, вдовой, а вдова да девка-сирота — что горох при дороге.
        Кажный прохожий щипнет.
        Смолкла женка, а Николка опять ласково улыбнулся старику и перевел глаза на кузнеца, словно гордясь отцом.
        - Умен ты, Фектист, не знаю, как тобя по батюшке, — начал кузнец.
        - Карпыч, — подсказал сын.
        - Верно, Фектист Карпыч, — продолжал Ермила. — А вот наши дровни.
        Сади сюды сына-то. Подвезем. В вашем Макарове нам стоять с обозом велено…
        - Сади, сади, дед, — заторопился кологрив. — Мы-то сами слезем. Слава богу, доехали…
        - А вы со своими возами ко мне, — ласково сказал старик. — Сколь их у вас, два, что ль? Три, баишь? Ну, и три не беда. Токмо сена у меня нетути.
        Солома одна. Вы ж двое не разорите нас: кисельку овсяного дадим, каши пшенной сварим с салом, только вот с хлебушком худо, с лебедой у нас хлебушко-то. Ну, да верно я боярину-то говорил, ловок я тетеревей, куропаток и прочих промышлять! Угостим дичиной…
        Фектист Карпыч замолчал, поддерживая сына на возу и привычно шагая у самых санных полозьев. Однако молчать долго он не мог.
        - Вот Николка-то мой женку свою жалел, — снова начал старик, — да и телушку-то жаль: на молоко надеялись. Сына я боле всего жалею. Посуди сам: один он работник, я ему токмо подсобник, силушки прежней нетути.
        - А работай на всех, — слабо заговорил Николка, — всех прокорми! И князю дай, и боярину дай, и на попов и на монастыри отработай, да еще война тя зорит! Князи за столы друг с другом бьются, а нас грабят да полонят…
        - Верно говоришь, — степенно отозвался кологрив, — все им отдай, — а не дашь — изо рта последний кусок вырвут.
        - А не вырвут, — крикнул кузнец, — батогами выбьют!
        - Марфинька, — обратился к жене Николка, — беги-ка наперед в избу-то.
        Штец разогрей, снаряди, что ведаешь. Матушка, чаю, с детьми смаялась…
        - Ложись, сынок, на дровни, — заторопился Фектист Карпыч, — лежа-то не упадешь. Я хлев для коней приберу, а кобылу нашу в закут отведу, драки бы коло нее у коней не было…
        Фектист Карпыч махнул рукой, словно недоволен был своей говорливостью, и стариковской трусцой побежал вслед за Марфуткой.
        - И пошто побегли они? — спохватился вдруг Ермила. — Намного ль они ране нас будут!
        - А мы и половины дороги не проедем, — возразил Николка, — как они к самой избе и шагом поспеют. Напрямки пойдут, а мы в объезд. Макарово-то на той стороне, а берег-то, вишь, крутизна какая, — на лошадях тут не въедешь. Нам же вон куда ехать, к мельнице самой! Тамо по плотине проедем, и берег тамо совсем низкой…
        Ермила-кузнец и Федотыч, кологрив, обедали у Фектиста Карпыча. За столом сидели и хозяева с детьми, только одна Марфутка у края стола присаживалась ненадолго. Служила гостям она, подавая то шти, то кисель, то хлеб, то квас.
        - Не ахти какая у нас яствушка, — сокрушалась старуха Евлампиевна. — А и то слава те, господи, что есть, а едим-то уже без маслица. Сальца есть малость, и за то господа хвалим…
        - Ништо, мать, — шутил Фектист Карпыч. — Глянь вот на стены-то: вишь, тараканов сколь у нас, — стенка вся шевелится. К богатству, бают!..
        Старик рассмеялся, а Марфутка опять зашмыгала носом и, заикаясь, сквозь слезы прохныкала:
        - К бога-а-атству… А телушку-то за-а-автра к боярину ве-ести…
        Молча утерла слезы рукавом и свекровь, а Панька, девчонка острая, смекнув в чем дело, заревела во весь голос:
        - Ба-а-бунька, де-е-едунька, не давайтя боярину на-а-ашу Черна-аву-у-шку… Не дава-а-айтя!..
        Она соскочила с лавки и бросилась к печке, где в углу была привязана телка, обняла ее за шею и зашлась от рыданий.
        - Ишь, лешие толстопузые! — не выдержал кузнец. — И так вон люди в избах курных, будто в мыльнях, живут, голодуют, а тут и телушку рвут, окаянные!..
        - Будя! — рассердился Николка. — Не реви, Марфутка! Панька, садись за стол… Будя, говорю! Мочи мне нет!
        Бабы притихли, да и мужики замолчали. Ели без всякого разговора.
        Кузнец, доедая кисель с сытой, оглядывал исподлобья стены, прочерневшие до блеска от многолетних слоев сажи, и грустно следил, как синеватые волны горького дыма медленно уползали через щели неплотно закрытых волоковых окон. Тоска грызла ему душу, а сказать было нечего.
        Кологрив положил ложку, шумно вздохнул, перекрестился и сказал хозяевам:
        - Спаси бог за хлеб-соль.
        Закрестились вслед за ним и другие. Ермила, истово крестясь на образа в красном углу, тоже поблагодарил хозяев. Марфутка вместе со свекровью убрала все со стола, поскоблила ножом его толстую дубовую крышку, где шти были пролиты. Старуха стерла со стола тряпкой и снова поставила на чистое жбан с квасом и деревянные ковши для мужиков. Бабы же отошли с ребятами ближе к печке — посуду мыть. Кур потом из сеней пустили в избу погреться, поклевать лузги просяной и овсяной, замешанной на помоях, что после обеда остались…
        Мужики молча пили квас, только кологрив, степенный Федотыч, обтирая рукавом усы и бороду, несколько раз хотел было сказать что-то, но не говорил. Кологрив лучше кузнеца знал деревенскую жизнь, видел и понимал все заботы и нужды хозяйства. Наконец Федотыч собрался с мыслями и грустно молвил:
        - Помню я такое же. Из детства во мне гвоздем засело. Жеребенка тогды за оброк у нас взяли. Ох, и плакал я, мальцом-то! Так вот у печки и мой Шенька стоял. Увели его, а в избе словно после покойника…
        - Ох, истинно, истинно, — горестно откликнулись бабы, но плача уже не было.
        - Она, скотина-то, — продолжала Евлампиевна, — как бы из семьи кто.
        Жалко!..
        Заговорили бабы и будто повеселели, вспоминать стали, как лет пять назад так же вот барашка да двух ярочек отдавали.
        Николка ласково усмехнулся и, обращаясь к кологриву, сказал тихо:
        - Слово-то доброе печаль утоляет.
        - Оно так, — отозвался кологрив, — вижу вот я, горько бабам-то, ну и вспомнил, каково мне было. Разумею, значит, каково им…
        - Э-эх! — с досадой тряхнул кузнец головой и буркнул сердито: — Нет нигде правды-матушки, кривда весь мир заела…
        - А ты не серчай, — остановил его Фектист Карпыч. — Ты, парень, как медведь с чурбаном. Толкает он его, отодвигая от борти медовой, а чурбан качнется на веревке да его в лоб и ударит! Озлится косолапый, со всей силой швырнет, а чурбан и башку ему разобьет!
        - А что ж нам деять-то? — хмурясь, проворчал кузнец.
        - Нам, черным людям, все одно деять, что барану да зайцу. Ты вот видишь, с сирот шкуру сымают, а сироты за князей да бояр с татарами бьются. Когда же князи меж собой ратятся, то воями у них опять же сироты…
        - А все ж, — вмешался Николка, перебивая отца, — изо всех князей сиротам московской — наилучший, за им сытей всякому!
        Николка обернулся к кузнецу и быстро спросил:
        - Ты тоже вот за великого князя Василья?
        - Вестимо, за него, — отозвался Ермилка, — не за Шемяку же.
        - Верно, — одобрил Фектист Карпыч. — Князь-то московской нам сподручней. Сиротам с Москвой ладней жить. Николка-то мой правду баил. А пошто? Слушай вот. Сказку я те расскажу. Захотел этта баран уйти от худа.
        Идет он путем-дорогой, а дорога-то натрое под конец расходится. Тут заиц сидит, ушми водит, глазами косит. Встал баран перед ним, уставился на него, словно на новые ворота, и стоит.
        - Ты что, баран, стал? — заиц его спрашивает.
        - Куда иттить, заиц, не ведаю. Каким путем-дорогой лучше!
        А заиц и говорит:
        - Прямо пойдешь — под нож попадешь. Будут тя в котлах варить, на угольях печь. Вправо пойдешь, и травы щипнуть не успеешь, как волк тя зарежет. Влево пойдешь — к мужику попадешь. Будет он у тя всю жизнь шерсть стричь да оброки платить, а коль шерсти не хватит, так и тушей твоей оброк отдаст, да и шкуру придаст.
        Постоял-постоял баран, и хошь глуп, а понял.
        - Я, — говорит, — влево пойду. Все одно везде помирать, а шерсти у меня авось надолго хватит…
        Пожевал беззубым ртом Фектист Карпыч и добавил:
        - Тако-то вот и мы, сироты…
        Все молчали угрюмо. Кузнец же хмуро сказал:
        - Ты так говоришь, Феклист Карпыч, а что заиц-то барану ответил?
        - Заиц-то? — оживился старик. — Заиц одобрят его. Тобе, баит он, как и мне, везде смерть. Токмо мне-то в ногах от нее отсрочка. Вот я ни к кому и нейду, а ото всех бегаю…
        Фектист Карпыч весело рассмеялся и добавил:
        - Калика я, баит, калика перехожая! По всему свету с сумой божий странник…
        Глава 8. В Чухломе
        Замерзло давно уже озеро Чухломское, замерзли вокруг него топи и болота лесные, непроходимые. Летом к озеру можно попасть только по речке Вексе, что из него вытекает, а по суше никак не дойти. Глушь кругом, медведей тут уйма; много малины растет в лесных чащах, ежевика есть и черная смородина. Любят косолапые всякую лесную ягоду, а на полях тоже пошаливают — жуют по осени овсяные и ячменные колосья.
        Карасей и ершей в озере многое множество. Рыбаки чухломские продавать в Кострому и Галич их возят, славятся караси и ерши здешние. Берегов у озера словно и нет — низины, болота, топи невесть куда от воды тянутся, а среди низин этих и топей, в глуши этой северной, городок Чухлома построен бревенчатый, кругом него вал земляной князья галицкие высоко насыпали, а на валу укрепили стены дубовые с шестью четырехугольными башнями: четыре по углам, а две над проездными воротами. Еще при покойном князе Юрии Димитриче, дяде Василия Васильевича, все было построено, как начались у него тяжбы в Орде с племянником из-за стола московского великокняжеского.
        Димитрий же Шемяка, построив дозорную башню для наблюдения за неприятелем, еще более того укрепил этот градец, весьма старинный, неведомо кем здесь заложенный в стародавние времена. Сюда вот и заточил Димитрий Юрьевич тетку свою, великую княгиню Софью Витовтовну, вместе с мамкой Ульяной и прочей челядью в небольшом числе.
        Студеная зима стоит, но стены в избе Софьи Витовтовны из толстенных бревен сложены, паклей проконопачены на совесть. Рамы тройные, и хоть не слюда в окна вставлена, а бычьи пузыри, но тепло в избе хорошо держится, — спать даже душно и жарко.
        Сурово и гордо держит себя старая княгиня, словно не в заточении, а у себя добровольно в келье замкнулась ради поста и молитвы. Ходит к ней духовник, отец Ераст, настоятель местной церкви, и сообщает княгине всякие вести, что доходят иногда из Москвы. Сидит старая княгиня почти по целым дням возле изразцовой лежанки, где без просыпу спит, вывертываясь и перевертываясь с боку на бок, рыжий жирный котище. Старая княгиня больше все что-нибудь вяжет, думая о чем-то и беззвучно шевеля губами. Изредка, закутавшись в тулупчик и обув ноги в меховые сапоги, выходит она на небольшое резное крылечко и, тоже о чем-то думая и шевеля губами, подолгу глядит неведомо куда через застывшие топи и ледяную гладь озера, что тянется на тринадцать верст в длину и на шесть в ширину. Иногда от обеда до ранних северных сумерек простаивает тут на крылечке Софья Витовтовна и, проводив солнце в его багровом закате, еще долго смотрит на кровавые зори, пока не позовет ее к ужину Ульянушка.
        В избе тогда горит уже в светце, слегка потрескивая, сухая лучина, а мелкие нагоревшие угольки падают время от времени в воду и тотчас же с шипеньем гаснут. Когда же, помолясь, княгиня садится за стол, кот соскакивает с лежанки и, задрав хвост и выгибая спину, начинает с мурлыканьем тереться мордой и боками о ножки стола и застольных скамей.
        Ульянушка же, услуживая своей госпоже за трапезой, сообщает ей все вести, каких наслышалась за день. Но вести больше ничтожные или смешные, и ничего ведать и разуметь о том, что в Москве происходит, не дают, — пустые всё вести и слухи.
        Сегодня же, когда государыня Софья Витовтовна особливо была печальна и даже на крыльцо не выходила, прибежала Ульянушка от отца Ераста задолго до ужина, взволнованная и встревоженная.
        - Государыня Софья Витовтовна, — говорила она поспешно своим звонким голосом, — злодей наш сюды пригнал из Галича со всем семейством своим…
        Софья Витовтовна сразу ожила, словно помолодела. Глаза ее блеснули, и тонкая усмешка заскользила на губах.
        - Со всем, баишь, семейством? — перебила она мамку Ульяну. — И сын с ним?
        - С ним, государыня, — затараторила радостно Ульянушка, не понимая, в чем дело, но радуясь радости госпожи своей. — И князь можайский с ним, тоже со всем двором своим. К Карго-полю, баит отец Ераст, все они едут…
        Софья Витовтовна обернулась к образам и перекрестилась. В это время поспешно вошел в избу отец Ераст, человек средних лет, крепкий мужик, рябой, борода лопатой, а весь плешивый — на затылке лишь волосы в виде черной бахромы вокруг лысины. Наскоро перекрестившись и благословляя княгиню, он торопливо начал:
        - Шемяка-то с князь Иваном в Карго-поле идут и тобя, баил мне дворецкой Шемякин, берут. Вот и прибег я, государыня, поведать сию горестную весть…
        - Худо, знать, ворогам нашим, — нахмурив брови, сурово произнесла Софья Витовтовна, — не зря меня, старуху, они за собой тащат. Заслониться мной хочет Димитрий-то, через голову мою торговаться будет Шемяка с сыном моим…
        Княгиня презрительно усмехнулась и добавила:
        - Верно, опять Москва-то ворогов сама выгнала, не иначе. Ты токмо помысли, отец Ераст, пошто им было из Москвы-то в Галич идти, а ныне из Галича-то вон куды метнулись, в Карго-поле, на Онегу-реку!.. Покойна яз, пусть везут с собой. Сыночек меня отобьет али окуп даст. Садись, отче, с нами за трапезу. Принеси-ка, Ульянушка, меду нам покрепче, добрые вести запить…
        В Чухломе постоянно была изрядная застава, и жил постоянно воевода из боярских детей Иван Иванович Соболев. Хоромы у Соболева поместительные, строены они были на тот случай, если князю галицкому одному, а то и со всем семейством жить в них при случае понадобится. Так на этот раз и пришлось. Димитрий Юрьич с чадами и домочадцами почти все хоромы занял, оставив Соболеву всего один покой да светлицу, куда жена воеводы с малыми детьми перешла. Не хватило места здесь князю Ивану, уместился он кое-как у отца Ераста, а двор его по разным избам распределился.
        Спешно бежали из Галича — боялись князья, чтобы Василий Васильевич не отрезал им путь на север, где более всего надеялись они поддержку найти, где легче и отсидеться от беды, если счастье опять будет на стороне Василия. Но во всем этом было мало радости.
        - Помнишь, Федор Лександрыч, — медленно шагая вдоль покоя своего, молвил с тоской князь Димитрий Юрьевич, — помнишь, как Старков про дела наши сказывал? Народ-де и бог, сиречь попы, против нас! Гневался яз в те поры, а ныне мыслю, может, и прав Старков-то?..
        - Переменчиво счастье, государь, — тихо ответил Дубенский, — ныне у Василья, а завтра у нас. Что может ведать Старков про волю божью?..
        - Все же, — продолжал Шемяка, — мыслю яз тетку свою Софью Витовтовну при собе еще доржать. Снарядил ее с почетом великим, повезем в Карго-поле.
        Чую, придется, пожалуй, еще крест целовать Василью…
        Шемяка замолчал и задумался.
        - Надобно бы жене моей к старой княгине зайти. Мне-то сие невместно.
        Может, по гордыне своей, она мне будет обидны речи сказывать, а сие дела наши токмо запутать может…
        - Истинно, государь, — подтвердил Дубенский. — Ежели тобе угодно будет, то яз с княгиней твоей к Софье Витовтовне дойду…
        - Добре, добре, — оживившись, подхватил князь Димитрий Юрьевич, — сходи, Федор Лександрыч, а то гусыня-то моя нагогочет там вздору всякого…
        Шемяка оборвал речь, усмехнулся и, меняя ход мыслей, молвил:
        - А впрочем, ты, Лександрыч, токмо побудь там. Пусть святоша моя заведет «Лазаря». Тетка тоже весьма богомольна. Авось споются, а ты одно-два словечка кинь да ответы и разговоры слушай. Может, что и ухватишь для дел наших. Старуха-то вельми умна, а что у нее на уме, нам знать надобно. Может, с Васильем потом сговориться поможет. Неведомо, Лександрыч, что от господа суждено…
        Скрипнула дверь в покое князя Димитрия Юрьевича и, тихонько отворясь, пропустила боярина Никиту Константиновича.
        - Будь здрав, государь, — сказал он, низко кланяясь. — Вести есть добрые!
        Шемяка просветлел и быстро молвил:
        - Сказывай!
        - Вести из Бежецка через Ярославль и Кострому пришли. Бают вестники-то наши, что угличане бьются крепко и ворот не отворяют Василию.
        Послал тот за помочью в Тверь к Борису Лександрычу.
        - Вот оно, счастье-то и меняется! — радостно воскликнул дьяк Федор Александрович. — Может, они и еще седьмицу в осаде просидят, а мы успеем полки собрать да сами в Углич пойдем осаду сымать!
        - Сымать — не сымать осаду, — усмехаясь в бороду, поправил дьяка Никита Константинович, — а польза от того нам превеликая. Воев набирать сможем в тишине и покое, ратну силу копить. Вторую ведь седьмицу Васильево войско под Угличем-то. Воеводы наши бают: за такой срок, ежели бы не Углич, то Василий-то уж к Галичу подходил бы.
        Шемяка весело засмеялся и, обратясь к Дубенскому, сказал:
        - Иди-кось, Федор Лександрыч, с княгиней моей Софьей Димитриевной, как яз приказывал, а к ужину возвращайся. Сей же часец мы с Никитой Костянтинычем о некоих делах подумаем.
        Только что встала ото сна Софья Витовтовна. Час с лишним почивала она после обеда и о снах непонятных думала, что виделись ей во множестве.
        - Ух, Ульянушка, — говорила она, позевывая и крестясь: — и сны у меня худые: все драки да бои разные и меж людей и меж зверей, и страхи, и чудища всякие.
        - Что наяву, государыня, деется, то и во сне грезится, — отвечала мамка, оправляя пристенную лавку, где опочивала старая княгиня. — Не тужи токмо, свет-государыня. Бают: «Мана манит, да бог хранит». Знашь, еще бают: «Грозен сон, да милостив бог». Не кручинься.
        - Так-то оно так, — молвила задумчиво Софья Витовтовна, — да не всяку кручину заспать можно. Токмо беспечальному сон сладок.
        Застучал кто-то кольцом и щеколдой в дверях резного крылечка.
        - Подь-ка, Ульянушка, — молвила княгиня, поспешно пряча под волосник пряди выбившихся волос. — Подь-ка да глянь, кто там.
        Ульянушка выскочила в сенцы и, отодвинув засов, увидела княгиню Софью Димитриевну и дьяка с ней. Метнулась назад, как ошпаренная, и торопливо доложила на ухо своей госпоже:
        - Княгиня Шемякина с дьяком…
        Софья Витовтовна подняла удивленно брови, но тотчас же встала, сказав громко:
        - Проси!
        Сама же пошла к дверям, гостье навстречу, стараясь угадать, зачем это Шемяка жену свою к ней подослал, ибо знала, что Софья Димитриевна без воли мужа шагу шагнуть не смеет.
        Распахнулась дверь, отворенная Ульянушкой, и Софья Димитриевна вразвалку вошла, улыбаясь и склоняя небольшую головку на длинной шее.
        Дубенский вбок взглянул на нее и вспомнил, как Шемяка сегодня утром гусыней назвал ее.
        «Истинно, гусыня! — подумал он с усмешкой. — Ишь, князь-то единым словом, как печатью, бабу припечатал».
        - Челом бью, государыня Софья Витовтовна, — кланяясь, почтительно произнесла жена Шемяки. — Будь здрава на многие годы.
        - И ты будь здрава, Софья Димитровна, — ответила сухо старая княгиня. — Прошу к столу откушать того, что бог послал мне, полонянке князя Димитрия Юрьича. А кто еще с тобой, как принимать мне его?
        - Дьяк со мной, Федор Лександрыч, — ответила княгиня Софья, садясь за стол.
        Софья Витовтовна острым, но неподвижным взглядом на несколько мгновений впилась в лицо Дубенского, и тот смущенно опустил глаза, низко поклонившись и пробормотав:
        - Будь здрава, государыня Софья Витовтовна.
        Старуха не ответила, а, молча указав на скамью на другом конце стола, добавила:
        - Садись, гостем будешь. Слыхала яз о тобе, Федор Лександрыч. Садись.
        Ты же, Ульянушка, сластей нам подай, какие есть.
        Наступило молчание. Старуха переводила свои острые насмешливые глаза с княгини на дьяка. Княгиня краснела пятнами, а дьяк ерзал на месте, будто сидеть ему было неудобно.
        - Когда яз еще в девках была, — молвила, наконец, старая княгиня, — слыхала у нас в Литве сказку. Пришли к козе гости — овечка, а за ней ползком в серой шубе еще кто-то.
        - Не баран ли там твой? — коза спрашивает.
        - Баран, тетушка, баран…
        - А пошто у барана твоего пасть-то волчья? — говорит коза. — Пошто…
        Старая княгиня взглянула на дьяка, вдруг громко рассмеялась и, махнув рукой, сказала:
        - Забыла дальше-то. Памяти на старости у меня уж не стало. Да и сказку сию во сне вспомнила. Опочивала вот после обеда…
        Старуха продолжала добродушно смеяться. Дубенский же совсем смутился, поняв, что разгадала Софья Витовтовна, зачем он пришел. Опять молчание настало: в это время Ульянушка поставила на стол сухое варенье из малины да из черной смородины и оладьи холодные с медом.
        - Кушайте, — приглашала гостей Софья Витовтовна, — чем хата богата, тем и рада.
        Когда гости, всё еще смущенные и растерянные, начали есть, старая княгиня спросила с ласковой усмешкой:
        - Что ж, княгинюшка, не на богомолье ли вы едете всем семейством в Кирилло-Белозерский монастырь? Бают, и князь можайский с вами? Святое деете, святое, дай вам бог…
        - Истинно так, государыня, — оживившись, ответил дьяк, смакуя варенье, — истинно!
        - Дай-то бог, — молвила Софья Витовтовна. — Может, образумит господь племянника-то моего, а твоего мужа, Софьюшка. Пусть помолится. Зря идут у нас усобицы и кровь сирот льется. Миру надобно быть меж князьями. Вот и покойный князь Юрий Димитрич тоже против сына моего мыслил, из Москвы в Коломну заточил, а Москва-то вся и перейди в Коломну… Ну, да что о том баить. Все грешны мы, а яз хочу токмо мира для всех. Хочу, дабы сии качели диаволовы прекратить. Подумай и ты, дьяче, пошто же князи, яко малые дети, на доске качаются: то один вверх, а другой вниз, потом другой вверх, а первой-то вниз летит…
        Старуха задумалась, прикрыв лицо рукой, а сама сквозь пальцы за княгиней и дьяком следит. Видит, глупа княгиня-то, ничего собрать в уме не может, а дьяк понял, что его умыслы все раскрыты, но что ему делать — не сообразит.
        Встала вдруг Софья Витовтовна во весь рост, могучая, грозная старуха.
        Встали и гости.
        - Ты, Софьюшка, не гневись на меня, — начала властно старая княгиня. — Ништо не разумеешь ты в государствовании. Ты же, Федор Лександрыч, брось прятки да жмурки, не по зубам ни тобе, ни князю Димитрию укусить меня. Так и повестуй ему слово мое. Буду, когда понадобится, заступницей ему для-ради мира с сыном моим. Токмо мир-то тогда станет, — строго добавила она, — когда князь Димитрий отступит от великого княженья, а сам пойдет в вотчину в свою, в Галич. Вот ему слово мое. А вы будьте здравы…
        Софья Витовтовна, слегка кивнув головой, отпустила смущенных и оробевших гостей.
        Уж затемно пришел Дубенский к Димитрию Юрьевичу, когда тот и трапезу вечернюю кончил за столом у княгини в покоях. Уйдя от жены, сидел он один и медленно пил крепкий мед.
        - Ну что вызнал? — встретил он дьяка вопросом. — Враз сказывай, Федор Лександрыч.
        - За мир старая княгиня, — ответил, усмехаясь, Дубенский. — Токмо Москву за Васильем хочет, а тобе Галич жалует…
        Шемяка вскочил с места и крикнул:
        - Ишь, старая ведьма! Яз в дугу ее согну.
        - Не согнешь ее, государь, — тихо возразил дьяк, — из крепкого дуба старуха. Страшно с ей спорить…
        Федор Александрович живо и ярко рассказал все, как было, что говорила Софья Витовтовна, и намек ее на Коломну, и то, что сразу она единым взглядом своим все поняла и разгадала.
        - Скрыть ништо нельзя от нее, — закончил дьяк. — Брось, говорит, жмурки и прятки…
        - Сатана, а не баба! — крикнул Шемяка. — Сквозь землю видит, проклятая! Помню ее еще на свадьбе Василья! Страшная баба. Княжич Иван, бают, в нее пошел…
        Димитрий Юрьевич задумался, отошел от гнева и успокоился.
        - Думали мы тут с Никитой Костянтинычем, — начал он тихо, — и радости мало с ним надумали. Углич-то, мыслю, токмо отсрочка. Есть вести, что князь Борис обручил дочь с Иваном. Не оставит, значит, Василья без своей помочи. Из слов же твоих разумею, что тетка моя мира хочет и надеянье мне дает на Галич. Ежели она правду баила, то Василей-то из ее воли не выйдет, как она положит, так и будет…
        - Истинно, — согласился дьяк, — такая государыня никаких препон не потерпит…
        - Ну будя, — перебил его Шемяка, — будя о кознях сих. Утро вечера мудреней. Скажи, где и как Акулинушку ты приютил?
        - Али забыл, государь, — повеселел и оживился Дубенский, — моя-то Грушенька — чухломская. Матерь ее здесь просвирней была, а ныне моим иждивением избу собе, как хоромы, построила. У просвирни той Акулинушка с Грушенькой. Дни и ночи ждет тамо твоя лебедушка князя своего…
        Засмеялся князь Димитрий, будто моложе стал, нацедил по большой стопе водки себе и дьяку. Выпили разом и охмелели. Забыл все Димитрий Юрьевич, кроме Акулинушки, и чудится нежный голос ее, что звенит, грустит и смеется, и душу и сердце в полон берет.
        - Федор Лександрыч, — говорит он тихо и нежно, будто малый ребенок ласковый, — вези меня к Акулинушке… Восемь ден не видал ее!..
        Глава 9. Огненная стрельба
        В ту пору как Василий Васильевич с воеводами тверскими начал град Углич окружать, силой своей совместно с подсобными полками князя Бориса Александровича, пригнали сюда нежданно-негаданно из далекой Литвы братья князья Ряполовские да брат родной государыни, князь Василий Ярославич Боровский. С ним же из Литвы прибежали и воеводы государевы: князь Семен Оболенский, Федор Басёнок, князь Иван Стрига, Иван Ощера с братом Бобром, Юшка Драница, Русалка, Руно, и многие другие из бояр и боярских детей были тут с полками из московских людей.
        Случилось это, когда княжич Иван с отцом и воеводами сидели за обеденной трапезой в хоромах убежавшего Шемякина боярина. Поспешно войдя в покой, начальник княжой стражи объявил о прибытии князей и воевод из Литвы.
        - Зови, зови сей же часец, — радостно воскликнул Василий Васильевич. — Всех веди враз!
        Но звать было не надобно: двери распахнулись, и княжич Иван увидел и узнал широкоплечего могучего старика с курчавой седой бородой. Это — старший из братьев, князь Иван Ряполовский. Рядом с ним торопливо вбежал белокурый, совсем еще молодой князь Василий Ярославич. Других всех тоже узнал Иван, но задержал невольно взгляд свой на воеводе нижегородском Юшке Дранице. Нравятся Ивану лицо и глаза его — особый человек этот Драница: светлый и печальный, иной какой-то, не как все прочие.
        Шумно вошли они все, смеясь и ликуя, но вдруг тревожно остановились и смолкли.
        Нельзя было сразу узнать великого князя.
        Только ведая, что ослеплен Василий Васильевич, и видя рядом с ним княжича Ивана, признали они в седом старике с изуродованным лицом государя своего.
        - Будь здрав, государь! — первым начал Иван Ряполовский, но густой и низкий голос его задрожал и пресекся.
        - Иван Иваныч! — крикнул Василий Васильевич, вскочив со скамьи. — Челом бью тобе, княже! Спас и сохранил еси сынов моих милых…
        Он радостно плакал и, шаря впереди себя руками, пошел на голос Ряполовского. Тот не выдержал этого и, всхлипнув, как ребенок, бросился к Василию Васильевичу. Обнялись они, лобызая друг друга. От волненья словно окаменел княжич Иван, стоит неподвижно, не отирая слез, а перед глазами его мелькают: и Сергиева обитель, и побег к Ряполовским, и Муром, и встреча с Шемякой, и Углич, где впервые увидел он ослепленного отца. В единый миг все пронеслось перед ним со всеми подробностями.
        Очнулся княжич Иван, словно пробудился от тяжелого сна, и видит: веселеют у всех лица, а князь Иван Ряполовский уже гудит:
        - Счастлив яз, государь, что род твой княжой уберег. Помог нам господь!..
        Обнимается и целуется с Василием Васильевичем шурин его, князь Боровский.
        Прошла уже горечь первой встречи с государем, только один Драница все еще стоит, и слезы бегут из его больших красивых глаз.
        Не выдержал почему-то этого княжич, обогнул стол, подбежал он к Дранице, обнял его, заплакал и, поцеловав, пошел к Ряполовскому, простиравшему к нему объятия.
        В конце трапезы развеселились все, и решено было требовать от Углича, чтобы отворили ворота они великому князю на полную его милость.
        - Войска у нас много прибыло, — говорит Василий Васильевич, — и воеводы мои все опять под рукой моей.
        - А не отворят, — горячо воскликнул Василий Ярославич, — то приступати надо ко граду!..
        Начались военные споры, но Василий Васильевич, видимо, полагаясь более на тверских воевод и переводя разговор на иные дела, заметил кратко:
        - О приступе будем думать, когда Борис Захарыч укажет, а ты, Василий, скажи, какие ковы кует для Руси король польской? Пошто он тя и прочих повелел Литве пропустить к собе, а после на Русь отослал?
        - Мыслю, — ответил Василий Ярославич, — корысть великая для круля польского межусобия наши. Круль, как и татары, хочет, чтобы мы били друг друга, а поляки земли наши занимать будут…
        - Ведомо сие нам, — ответил Василий Васильевич. — Посему ныне Тверь и Москва в союзе, а князь Борис да яз — за един. Дочь же князя Бориса Мария и сын мой Иван обрученики ныне, и в полках моих есть полки брата моего Бориса Лександрыча.
        - Да благословит господь союз сей, — прогудел князь Иван Ряполовский. — Яз же, государь, поведаю тобе, что в самой Литве творится.
        Приверженцы папы и ксендзы не токмо из ляхов, но и многие из литовцев за папу и за унию везде ратуют. Чины и службы получают знатные да именья богатые, а вотчины их неприкосновенны. А ныне и русских стали они сманивать тем же в ересь…
        Потянулись долгие разговоры о Литве и Польше, о папе римском, об унии и прочем. Дела церковные переплетались со светскими и государственными.
        Скучно все это стало княжичу Ивану, но все же понял он, что поляки хотят Литву себе взять.
        - Куда же Литва-то сама хочет, к нам или к ним? — спросил он у сидевшего рядом с ним воеводы Бориса Захарьевича.
        Не сразу ответил Бороздин княжичу: удивил его вопрос отрока.
        - Вельми разумно ты мыслишь, — молвил он. — Токмо Литва-то, ведай, не едина, а из разных людей. Паны, литовские бояре за Польшу и латыньство, а черный народ — за Русь и православье. Есть и от бояр и от боярских детей, которые за Русь, и даже вот как Юшка Драница, князю московскому служат…
        - Владыка Иона мне сказывал, — произнес задумчиво Иван, — что народ везде за Москву. Лучше всего простому народу за Москвой быть. Москву же сам бог бережет.
        Почти неделя прошла, а полки Василия Васильевича, московские и тверские, все стоят еще под Угличем. Крепко сидят угличане — не отворяют ворот великому князю и на увещеванья воевод отвечают дерзостью и насмешками. На глазах воевод угличане град свой укрепляют, новые градские стены возводят, будто только еще ждут прихода вражеского войска, а не стоит оно под самыми стенами Углича. Наконец, дерзость свою до того довели, что и посады угличские сами зажигать стали, чтобы не давать прикрытия для осаждающих, а воевод — ни тверских, ни московских — совсем не хотят и слушать.
        Вернулись воеводы к Василию Васильевичу, и сказал ему старший из Бороздиных:
        - Ништо не содеем мы с ними по-доброму! Глухи, яко аспиды. Затыкают уши свои, не хотят и слушать речей государевых!
        Княжич Иван нахмурил брови и ждал, что скажет отец. Всякий раз, когда он ждал ответа отца, боялся, что тот скажет не то, что ему самому хочется.
        Василий Васильевич, как всегда, думал долго, а на его слепом, будто окаменевшем лице нельзя было прочесть никаких мыслей и чувств.
        - Борис Захарыч, — молвил, наконец, подняв голову, Василий Васильевич, — яз разумею так. Пусть охотники из полков наших заимают посады углицкие и гражанам жечь их не дают, а которые зажечь успели — вели гасить…
        - Яз так же мыслю, государь, — согласился воевода и добавил: — А опричь того, бей челом, государь, брату своему, Борис Лександрычу, прислал бы он нам пушечника своего Микулу Кречетникова. Сей пушечник таков в хитрости огненной стрельбы, что и среди немцев не обрести такого!..
        Лицо княжича просветлело, и, не удержавшись, сказал он отцу:
        - Вчера еще наш воевода Юшка Драница баил мне, что он не токмо к посадам, а и к самым градским стенам подойдет…
        Василий Васильевич улыбнулся, гордо поднял голову и сказал громко:
        - Пусть ныне же идут охотники с воеводой Драницей, а ты, Борис Захарыч, посла отпусти к великому князю из своих тверичей. Да повестует он Борис Лександрычу слово мое: «Без тобя, брате, и малый град не отворится мне. Зело крепок Углич, и пушек у них много. Суди сам, брате, как быть».
        - Исполню днесь же приказ твой, государь, — ответил, кланяясь, Борис Захарьевич, — токмо хочу попытать тя о воеводе Дранице, не скороверен ли и не похваляется ли зря?
        - Нет, Юшка наш, — ответил Василий Васильевич, — вельми хитер в ратном деле и храбрости великой…
        - Тата, — воскликнул княжич Иван, — вот Юшка сам пришел!
        - Будь здрав, государь, — молвил Драница, кланяясь всем. — Повели мне, государь, со своей сотней ко граду пойти. Хочу препоны им учинить к укреплению тына круг башни.
        Юшка Драница, высокий, статный человек с красивым лицом в густой темной бороде, весело обводил всех большими серыми глазами, в глубине которых поблескивали какие-то искорки. Напоминали эти глаза княжичу Ивану глаза отца, когда тот, бывало, шутил и смеялся. Но вдруг стало Ивану тоскливо и больно, когда он, обернувшись к слепому отцу, увидел, что тот, будто зрячий, улыбается и говорит с довольной усмешкой:
        - Вот, Борис Захарыч, Юшка-то у меня словно в душе прочел, — и, обратясь к Дранице, добавил: — Иди твори по разуменью своему, и помоги тобе господь бог!..
        На другой день, как только рассвело, княжич Иван выехал верхом вместе с воеводой Борисом Захарьевичем в поле под Угличем. Стали они на холме, откуда смутно виднелись стены и башни града углицкого. Чуть только заря загоралась, а над полем, словно туман, тянулась то серая, то белая мгла, ползла по снегам пятнами.
        - В такую зимнюю рань, — сказал княжичу Борис Захарьевич, — особливо сон одолевает ночную стражу. По собе то ведаю. Как ночь-то не поспишь, врага поджидаючи, так под утро и глаза не глядят. Разрази тут гром, а и то заснешь. Не зря Драница-то в такую рань пошел. Разумеет и знает он ратное дело-то…
        Воевода вдруг смолк, вглядываясь в снежные поля сквозь мглу, и, указывая на стены крепости, быстро и взволнованно заговорил:
        - Гляди, гляди, Иване! Справа, там вот, возле башни. Вишь, ползут по двое али по трое, доской прикрывшись…
        Иван, напрягая зрение, разобрал с трудом среди снега маленьких человечков почти у самого тына, вбитого у ворот башни. Они двигались, выставляя перед собой широкую доску. С другой же стороны, возле того же тына, уже собралась небольшая кучка таких же маленьких человечков, а посреди них трепетали едва заметные язычки пламени.
        - Витни у них из просмоленной пакли, — проговорил дрожащим голосом воевода, — успеют ли токмо частокол зажечь…
        В этот миг густой дым повалил от тына, а на стенах града пошла суетня и беготня. Замелькали лучники и пращники, метали стрелы и камни, потом дым выскочил в разных местах башни, и через некоторое время донесся до Ивана гром пушек и пищалей.
        - Успели! Успели! — весело закричал воевода. — Добрые вои!
        Дрожа от волнения, княжич Иван видел, как гуще и гуще клубился дым, окутывая уже почти весь частокол, а из него все длиннее и шире вырисовывались огненные языки, жадно облизывая бревна, вбитые в землю стоймя. Крепко стискивая в руках узду, княжич жадно следил за маленькими человечками, которые, снова прикрываясь досками, бегом отступают от града, рассыпаясь по всему полю. Некоторые из них вдруг кувыркаются и падают.
        Одни из них остаются лежать неподвижно, другие катаются или ползут по снегу. Многие воины подбегают к убитым и раненым, хватают и выносят их или волокут подальше, куда долететь не хватает силы ни у стрел, ни у камней.
        - Ну, слава богу, ушли все и своих унесли, — сказал радостно Борис Захарьевич.
        - А пушки да пищали их могут побить! — крикнул с тоской княжич Иван.
        - Не бойся, Иване, — утешал его воевода, — пушки-то и пищали добро бьют токмо по гущине войска, когда оно на приступ идет, а Драница-то разумен, ведет своих, вишь как! Словно горох рассыпал. Пушечникам приходится по двум, по трем человекам целить. Все едино, что комаров стрелами бить… Гляди, тын-то у ворот башни весь занялся, теперь его и тушить нельзя. Воды к нему не привезешь, а снегом огня не уймешь. Зело скор и храбр ваш Юшка!..
        - Тата любит его, — заговорил Иван, не отрывая глаз от поля боя, но его перебил Борис Захарьевич.
        - Хочешь, — крикнул он, загоревшись боевой страстью, — поскачем к ним? Послушаем, что Драница сам нам скажет.
        Они тронули с холма сразу крупной рысью, а потом поскакали, радуясь, как пламя, увеличиваясь и разгораясь все больше и больше, приближается к стенам башни. Вот растворились ворота, оттуда выскочили маленькие человечки с топорами и ломами и стали рубить и ломать то, что сами недавно строили.
        - Вот бы борзо ударить на них сей часец конникам, дабы и ворот затворить не поспели! — крикнул на скаку Борис Захарьевич.
        Проскакав с полверсты, они встретили воинов, отступавших от града.
        Узнав тверского воеводу и княжича Ивана, они поклонились и сказали печально:
        - Прогневали мы господа! Воевода наш стрелой пробит в грудь…
        Застыл весь сразу от горести княжич Иван, не сказал ни единого слова и, забыв о времени, не знал, сколько ждали они с воеводой, пока не принесли на широкой доске Юшку Драницу. Бледен был молодой воевода как мел, а в груди торчала большая толстая стрела, — из самострела была пущена и даже кольчугу пробила. Раненый медленно открыл глаза на приветствие Бориса Захарьевича и, узнав воеводу тверского и княжича, улыбнулся тихой и горькой улыбкой. Потом, сделав усилие, сказал слабым голосом:
        - Башня-то у них, где мы тын сожгли, вельми ветха… На нее приступ ведите, а пушек она и вовсе не выдержит.
        Закрыл он глаза, помолчал и, взглянув на княжича, тихо молвил:
        - Скажи отцу, Иване, не так сталось, как я мыслил. На все воля божия… Прости мя, господи…
        Он поднял руку, чтобы перекреститься, но рука, задрожав, упала, как плеть. Закрыл лицо руками воевода Борис Захарьевич, а воины заплакали, и полились слезы у княжича Ивана. Всхлипнул он вдруг, но, тотчас же сдержав свои рыдания, молча поехал вслед за Борисом Захарьевичем.
        На третьи сутки прискакали к Угличу конники тверские, а за ними в тот же день на ямских лошадях примчались дровни с пушками и со всяким для огненной стрельбы припасом под начальством славного пушечника Микулы Кречетникова. Обрадовались ему воеводы Борис и Семен Бороздины, как светлому празднику, а Василий Васильевич и того более.
        - Сам бог послал мне столь милого брата, друга столь могучего! — воскликнул он громко и, обратясь к сыну, добавил: — Век помни, Иване, услугу сию от тестя своего…
        - Повели, государь, совет доржать, — молвил воевода Борис Захарьевич. — Надобно за ночь все изготовить, а наутро почнем ко граду приступать.
        Совет длился самое малое время. Воеводы тотчас ушли, и княжич Иван, отпросившись у отца, пошел с ними в сопровождении Васюка.
        - Учись ратному делу, Иване, — сказал Василий Васильевич, — а тобя, Борис Захарыч, молю яз, не оставь сына моего попечением, убереги от всякой беды…
        - Гребта моя, государь, о нем, как о сыне родном будет, — кланяясь, промолвил воевода.
        Когда же Васюк поцеловал руку Василия Васильевича, тот тихо шепнул ему:
        - Храни его, Васюк.
        - Как зеницу ока хранить буду, — так же тихо ответил Васюк, — богом клянусь.
        Когда княжич Иван вышел во двор из светлой горницы боярских хором, где остановились великий князь Василий Васильевич и воеводы, показалось ему, что кругом непроглядная тьма. Но немного спустя в этой тьме, будто туман, забелел снег на земле, а небо обозначилось темной синевой, среди которой рдели и словно золотыми ресницами мигали далекие звезды. Млечный Путь жемчужной дорогой разостлался поперек ясного неба. Будто колючей рукавицей мороз провел по щекам, и княжич зябко вздрогнул и потянулся, чувствуя за спиной под полушубком холодные струйки.
        Подвели к крыльцу лошадей, а вслед за тем где-то сбоку четко застучали копыта, поскрипывая в твердом снегу, и конная стража темным пятном вынырнула из-за хором и тоже стала у крыльца.
        Воеводы молча садились на коней, позевывали, быстро крестя рот. Васюк помог Ивану вскочить на горячего рослого жеребца. Потом старик сам, только дотронувшись рукой до своего коня, сразу оказался в седле, будто взлетел вверх.
        Когда пошли малой рысью, Иван услышал, как Борис Захарьевич кому-то приказал:
        - Вот туды, в бор, вели враз пригнать сотню плотников и рубленников с топорами!..
        - Токмо сей же часец, немедля, — прогудел голос тверского пушечника Микулы, — а еще кузнецов десятка два!
        Половина конников из стражи рассыпалась в разные стороны, и всадники один за другим исчезли среди белесого сумрака ночи.
        Воеводы ехали шагом.
        - Вишь, Иване, — сказал Борис Захарьевич, — ночь-то какая. Добры такие ночи для ратного дела. Будто и все видать, да и не видать ничего.
        Трепещет вот свет ночной, а отъедет конник от тобя на десять шагов и будто потонет. Помнишь, как на рассвете Драница, царство ему небесное, тын у башни сожег? К самой башне он подошел, а угличане и не подозрили.
        - Жалко мне Юшку, — тихо молвил Иван и задумался.
        Второй раз видит он смерть. Первый раз по дороге к Сергиевой обители, когда Васюк заколол волка, а зверь, умирая, прямо в глаза ему посмотрел. И теперь вот, недавно совсем, умер перед ним храбрый и красивый литвин.
        Жалость снова поднялась в его сердце. Стало досадно и горько.
        - Пошто, Васюк, люди умирают? — неожиданно спросил он своего дядьку, ехавшего рядом. — Пошто бог так устроил?
        Васюк, смущенный и даже слегка напуганный неожиданными, а может быть, и греховными мыслями княжича, медлил с ответом, не зная, что сказать. Иван нетерпеливо ждал и дважды повторил свой вопрос.
        Вдруг слабо долетевший до него стук топоров и заблестевшие в бору огоньки обратили его мысли совсем в иную сторону.
        - Плотники там? — спросил он Васюка.
        - Плотники, Иване, плотники, — быстро ответил тот, радуясь, что разговор перешел на знакомое и понятное ему, — туры да пороки там рубят!
        Ну-ка, Иване, подгони коня-то, вишь, воеводы насколь вперед нас уехали!..
        Когда княжич Иван вслед за воеводами въехал в кондовый бор из столетних великанов, стук топоров загудел и зазвенел со всех сторон. То здесь, то там то и дело раздавался короткий сухой треск, и вслед за тем, после краткого затишья, слышался глухой шум и шорох огромной лесины, ломающей сучья соседних деревьев. Иногда Иван близко видел в темной прогалине бора при свете полыхавшего костра, как могучая лохматая ель, дрогнув вся и на миг застыв неподвижно, вдруг начинала медленно крениться набок и затем стремительно падала. Тотчас же около поверженного лесного богатыря мелкой дробью начинали стучать топоры, обрубая ветви и сучья, и тут на глазах из живого красивого дерева получалось длинное бревно с вязкой и крепкой древесиной. Кузнецы оковывали его комлевый конец железными обручами, вбивали на поверхности среза толстые железные клинья и скобы, делая таким образом голову тяжелого тарана. Потом подвешивали его внутри башни с крышей и стенными щитами, прикрывавшими воинов во время приступа от стрел и камней, от кипящей смолы и воды, низвергавшихся со стен осажденного града.
        - Бревна-то окованы, Иване, на ремнях али на веревках к стропилам пороки вяжут их, а порок-то, как башни, в один ярус, — сказал Васюк. — Прикатывают его к самым воротам аль к стенам и бьют их денно и нощно.
        - А как бьют? — спросил Иван.
        - Вон стоят внутри порока и, как язык у большого колокола, бревно раскачивают. Раскачивают, раскачивают да комлем со всей силы в ворота и вдарят. И бьют, пока ворота не рухнут…
        - А туры? — спросил Иван.
        - Туры похитрей будут, — ответил Васюк, — да вон, глянь на полянку.
        Вишь, башня там уж изделана на три яруса. Башня сия и есть тур. Подъедем к ней, сам увидишь.
        На полянке при свете трех костров возвышалась крепкая башня из тяжелых бревен на огромных широких полозьях, чтобы не вязла она и могла передвигаться по снегу. На площадке верхнего яруса — бревенчатые стены, а в них прорублены бойницы для пушек.
        - Вот подкатят много таких туров к стенам града, будто его новой стеной деревянной опояшут, да из пушек и бьют в него…
        Не заметил Иван, наблюдая за работой плотников и кузнецов, как посветлел бор, будто реже он стал, а из темных туманных холмов каких-то все ясней и отчетливей выступают теперь засыпанные снегом и покрытые инеем сосны и ели.
        Пылающие костры меркнут, превращаются в груды рдеющих углей, над которыми еще бьются блестящие язычки прозрачного пламени, но они не дают уж никакого света…
        - Княжич где? — услышали крики Иван и Васюк. — Где туточки княжич?
        - Здеся! — отозвался Васюк. — Гони сюда. Пошто те княжич надобен?
        - Воеводы кличут! — на скаку еще закричал конник. — Гони за мной!..
        Иван и Васюк погнали коней навстречу коннику.
        - Зачался бой-то? — спросил Иван, подскакивая к коннику.
        - Нетути, а скоро, должно, труба заиграет. Тобя токмо воеводы ждут, — ответил конник, снимая шапку и кланяясь.
        Иван погнал коня во всю прыть следом за поскакавшим конником.
        Мчатся кони, деревья мелькают кругом, развертывая и свертывая ряды, а впереди бор все редеет и редеет. Вот сразу будто разбеглись в стороны сосны и ели, и княжич Иван на коне своем выскочил на широкий простор.
        Видно впереди снежные поля пустые, а среди них стены и башни углицкого града.
        Повернул конник вправо вдоль опушки бора, повернул и Васюк с княжичем, и увидел Иван среди густого подлеска, в зелени молодых пушистых сосенок и елочек, плечи и головы воевод и сразу узнал Бориса Захарьевича и Микулу Кречетникова. Сидя на конях своих, они о чем-то горячо беседовали, указывая руками на град и на окрестности.
        - Воеводы приступ готовят, вишь места указуют!.. — кликнул Васюк княжичу.
        Сильнее и ярче разгораются долгие зимние зори, багровя полнеба, и вот уж и бледнеть и золотиться начали, а воеводы все ждут. Со всех сторон скачут к ним конники, вести доносят, как и где размещаются полки, сколько туров и пороков наряжено и где они находятся. Воеводы дают новые указания, и конники снова скачут туда, откуда прибыли.
        Княжич Иван волнуется все больше и больше, но этого никто не замечает. Все кругом напряженно вглядываются вдаль, где виднеется Углич, на стенах которого непрестанно снует теперь множество людей.
        - Вызнали, что приступ готовим, — сказал Борис Захарьевич, обращаясь к Кречетникову, — а у тя, Микула, не все еще готово…
        Микула Кречетников сдвинул брови и ответил почтительно, но твердо:
        - Поспешишь, Борис Захарыч, людей насмешишь. Вот как уставят пушки на главных турах, так и начинай с богом.
        В это время пригнал конник из бора и что-то сказал Кречетникову, тот улыбнулся и, обратясь к Бороздину, крикнул:
        - Ну, теперь, Борис Захарыч, все в божьей и твоей воле!
        Воевода дал знак трубачу. Запела, залилась труба к приступу. Запели трубы дальше и дальше, перекликаясь, как петухи на заре, и со всех сторон, подняв знамена, двинулись конные и пешие воины, стали из разных мест бора выкатываться туры и пороки, направляясь к стенам Углича и сближаясь друг с другом.
        С жадностью и трепетом смотрит Иван, как, медленно передвигаясь, туры и конные и пешие люди кольцом окружают город. Вот блеснули огоньки с крепостных стен в разных местах, выбросив вперед круглые дымки, которые расползаются на морозе клубами, темнея и золотясь в лучах зари.
        - Пушки, Васюк! — крикнул Иван, но долетевший грохот пушечных выстрелов заглушил его слова.
        Трепеща всем телом от волнения, он, не отрывая глаз от стен, двинулся за воеводами вперед. Снова и снова гремели пушки, но осаждавшие шли, не отвечая на выстрелы.
        - Они, Иване, не должны ведать, — громко сказал Борис Захарьевич, обращаясь к Ивану, — что есть у нас пушки. В ратной хитрости наиглавно дело — расплох. Помни, Иване: малое нежданное, нечаянное — сильней большого да ведомого!
        Ближе и ближе вслед за наступающими войсками подъезжал Иван с воеводами к Угличу. Все видней и видней становится, что на стенах там делается. Видит Иван кипящие котлы: белый пар поднимается вверх, мешаясь с пушечным дымом; он различает груды камней и бревен, что лежат выше бойниц; из бойниц выглядывают широкие жерла, выбрасывающие все чаще и чаще огонь и дым.
        Вдруг Микула Кречетников ударил железными шпорами в бока коня своего и поскакал, крикнув воеводе:
        - Мой час настал, Борис Захарыч!
        - С богом, — отозвался воевода и остановил своего коня, и все подручные его остановились рядом с ним.
        Иван видел, как пушечник Микула приближается к полкам, а около него с десяток конников.
        - То вестники его скачут с ним, — поясняет Васюк княжичу.
        - А пошто Микула погнал к войску? — спросил Иван.
        - Сей часец узришь, княже, — ответил Васюк, впиваясь жадными взглядами в ряды передвигающихся войск и тур.
        Те и другие, продолжая суживать кольцо, приближались к самому городу.
        Было что-то томительное в этом медленном приближении, и слышал Иван, как кровь стучит у него в ушах, будто бьет молоточками, а сердце замирает от страха.
        Вдруг из кольца тур выкатились одноярусные пороки и, словно живые, поползли к стенам и городским воротам. Слышит Иван: поднялись крики на городских стенах, забегали пуще и засуетились на них воины, чаще бьют пушки. Но пороки медленно, как черепахи, подползают все ближе и ближе к Угличу. Некоторые из них уж ткнулись в стены и в ворота. Льют на них сверху кипяток и кипящую смолу, камни и бревна с грохотом ударяют по крышам и щитам пороков, но сквозь гул и шум ясно слышны размеренные, глухие, но могучие удары таранов.
        Иван вздрогнул и вцепился рукой в гриву коня: один из пороков, облитый горящей смолой, запылал, как просмоленный витень из пакли. Воины один за другим выскакивают из башни, бегут, некоторые падают. Сверху их поражают из луков, самострелов и пращей.
        Сердце Ивана сжимается, он готов кричать, скакать сам на помощь, и ему досадно, что другие воины не помогают бегущим. Но не успевает он обдумать все и понять, как медленно приближающееся кольцо туров сразу в нескольких местах окутывается дымом, потом доносится грохот пушек, а на стенах падают люди.
        Иван снова дрожит всем телом, не отрывая глаз от непонятных ему передвижений своих и неприятельских воинов у стен града. Утро стоит морозное, безветренное, и дым темной тучей лежит на самом городе и вокруг него. Среди грома пушек, грохота камней и бревен, криков людей и ржанья коней Иван все же слышит, будто равномерное биенье огромного сердца, могучие удары таранов в ворота и в стены.
        Багровым шаром поднялось уже солнце над бором, но не стало от этого лучше видно: какой-то мглой застлано все вокруг Углича.
        - Мыслю, они еще пороки наши зажгли, — сказал Ивану Васюк, — вишь, оболокло кругом, как туманом, от дыму-то…
        Иван, устав от всех волнений, сидел в седле неподвижно, но мысли становились у него яснее и яснее.
        - Ништо, — ответил княжич спокойно и веско. — Слышу яз, как пороки бьют всё и бьют. Не могут угличане отогнать их.
        Княжич замолчал, взглянул на воеводу Бориса Захарьевича. Тот, выпрямившись в седле, слушал что-то весьма напряженно. Княжич вопросительно взглянул на него и, поймав его взгляд, спросил:
        - Что там еще, Борис Захарыч? Пороки-то наши, видать, хорошо бьют.
        Воевода ласково улыбнулся и молвил:
        - Ты скорометлив и правильно уразумел, что пороки крепко бьют и что сие в пользу нам. Слышу яз еще, что пушки ихние ослабли, а наши же токмо в силу входят. Пождем мало время, а там прикажу лестницы ко граду со всех сторон приставлять, почнем приступать…
        Воевода оборвал свою речь и стал все напряженнее прислушиваться.
        - Не бьют боле углицкие-то пушки! — воскликнул он и, прислушавшись, добавил: — И наши, Иване, перестают помалу.
        Солнце уже взошло высоко, радостно сияя в небе и сверкая по снегу блестками и разноцветными искрами, как летом искрится оно в каплях росы.
        Вместе с блеском этим тишь устанавливается, смолкают пушки, затихли крики и грохот, а потянувший ветерок быстро развеял пороховой дым, и только догорающие пороки дымят в трех местах, и сизые струйки дыма от них тянутся вдоль стен, словно облизывают их.
        И вот в тишине этой вдруг заскрипели ворота, лязгая железными засовами и цепями, и одни за другими отворились во всех башнях. Вышли из главных ворот попы с крестами и с хоругвями, а с ними почетные горожане.
        - Слава те, господи! — воскликнул Борис Захарьевич. — Отдал господь Углич нам в руки без великия крови!..
        Быстро погнал он навстречу попам, поскакали за ним и все, кто около него был. Остановились у самого крестного хода. Угличане же, кланяясь земно, били челом великому князю Василию Васильевичу от всего Углича, дабы сотворил он милость.
        - Милости просим, — вопили они, — да простит государь вину нашу перед ним! Допусти, воевода, нас пред лицо государя…
        Глава 10. Царевичи татарские
        Князь великий Василий Васильевич даровал Угличу милость и зла никому не сотворил, а, замирив всех, объявил крепость в осаде, оставил в ней заставу сильную со своим воеводой московским. Сам же вместе с полками князей Ряполовских и шурина своего Василия Ярославича пошел вниз по левому берегу Волги к Ярославлю за недругом своим, за Димитрием Шемякой.
        Пошли с ним и полки тверские под водительством воевод крепких, братьев Бороздиных, Бориса да Семена Захарьевичей. Хитро это было придумано князем Борисом Александровичем и боярами его, но Василий Васильевич ничего о том не знал до самой Рыбной слободы,[86 - Р ы б н а я с л о б о д а — г. Рыбинск.] что на Волге у высокого берега приткнулась, верст за сто выше Ярославля. Войска здесь станом стали на сутки — для отдыха коням и людям. Тут вот и зашел к великому князю воевода Борис Захарьевич, подгадав так, когда Василий Васильевич один, только с сыном, в шатре своем был.
        Перекрестился старик и поклонился князьям в пояс.
        - Будь здрав, государь, — молвил он. — Дозволь мне беседу с тобой вести тайную.
        - Будь и ты здрав, Борис Захарыч, — ласково ответил Василий Васильевич. — Садись и сказывай.
        - Государь, — заговорил воевода, — брат твой любимый, а мой государь, повелел мне с тобой идти, пока яз тобе надобен. После же отойдем мы, тверичи, ударим нечаянно-негаданно на Великий Новгород, дабы смирить гордыню его, наказать за вред нам…
        - Разумно сие вельми, — отозвался горячо Василий Васильевич. — Новгород и Москве вредит много. Во всем ныне у нас с братом моим и зло и добро едино. Дай ему бог крепости и долгого веку…
        Оборотясь к сыну, он добавил:
        - Млад ты еси, но скорометлив и уразуметь должен, что у кажного государя други есть и супротивники. Други же не по родству и не по свойству, а по пользе общей. Бывает, что государям, как вот мне и князю Борису, везде во всем польза друг от друга. Бывает, как у меня с братом Шемякой, токмо вред и рати. Сие всегда разумей — дружбу крепи, а ворога бей, пока совсем подручным тобе не станет, слугой своим собе сделай, дабы ни в чем он не супротивничал…
        Отдернулся слегка полог шатра, и Васюк, стоявший у входа, окликнул:
        - Кто там?
        - Скажи государю, — услышал княжич Иван знакомый голос, — скажи:
        «Воевода Федор Басёнок с вестями добрыми».
        - Зови его, зови, Васюк! — живо откликнулся Василий Васильевич.
        В шатер быстро шмыгнул рыжебородый, маленький, жиловатый человек — настоящий конник с кривыми ногами от беспрестанной верховой езды с самого детства. Сняв шапку и тряхнув рыжими кудрями, он перекрестился, поклонился веем и начал быстро и весело:
        - Дай бог тобе, государь, долгого веку и радостей много. Ныне вести тобе добры. Наши с яртаульными татарских царевичей съехались верст за сорок ближе к Ярославлю. Ихние яртаульные баили, что царевичи в Ярославле ждать нас будут со всей силой своей…
        - Слава те, господи, — перекрестился Василий Васильевич и, обратясь к Борису Захарьевичу, добавил: — Наиверны мне слуги царевичи, а конники у них наилучшие, и токмо вот конники у Федора Василича наравне с ними…
        В Ярославле великий князь Василий Васильевич остановился со двором своим в рубленом городе, обнесенном дубовыми стенами с башнями. Поместился он с Иваном в древнем монастыре Спаса Преображения, в хоромах келаря Паисия. Был в Ярославле и постарше монастырь, Петра и Павла, да и этому, Спасо-Преображенскому, более уж двухсот лет тогда было. При князе Константине Всеволодовиче построен он со всеми удобствами для жизни гостей в келарских хоромах.
        Бывал в Ярославле Василий Васильевич и ранее, и Спасо-Преображенский монастырь полюбился ему более Петропавловского. В этом же монастыре стали и Ряполовские и Василий Ярославич, а тверские воеводы — в Петропавловском.
        Царевичи же татарские были со всей силой своей в земляном городе, что окружен весь высоким земляным валом с тыном дубовым и четырьмя рублеными башнями.
        Как только разместился великий князь, тотчас же послал за царевичами, повелев обед в честь их устроить в келарских покоях. Княжич Иван с нетерпением ожидал встречи с царевичами.
        Из татар Иван видал в Москве только купцов татарских, что из Орды коней продавать пригоняли, да сотника Ачисана, что весть привез о пленении отца Улу-Махметом. Об этих же царевичах слышал много он доброго от отца, которому они и помогли из полона тяжелого выйти.
        Когда Иван, ведя отца под руку, вошел в трапезную, там были все в сборе: игумен Амвросий, и келарь, и князья Ряполовские, и князь Василий Ярославич, и воеводы тверские Бороздины, и Микула Кречетников, и воеводы московские. Много было народу, но царевичей княжич не видел и нетерпеливо искал их глазами. Подойдя с отцом почти к самому столу, среди поклонов и приветствий, Иван увидел, как из задних рядов вышли два стройных юноши в богатых турецких кафтанах с кинжалами за поясом. Это были Касим и Якуб.
        Оба они разом поклонились великому князю, коснувшись руками земли.
        - Будь здрав, государь наш, — сказали они по-русски, — живи сто лет!
        Они опять поклонились и добавили:
        - И ты будь здрав, Иване, на сто лет!
        - Касим! — радостно воскликнул Василий Васильевич и потянулся к царевичам, заговорив по-татарски.
        Те подскочили к великому князю и, приняв протянутые руки его, почтительно поцеловали их.
        Иван не понимал по-татарски, но видел, что встреча была радостная. Из них более, чем другой, понравился Ивану Касим. Чем-то походил он на убитого Юшку Драницу, и глаза его светились такими же яркими искорками, отчего взгляд у него был ясный и ласковый.
        После благословения трапезы игумном сели все весело за стол, вспоминая недавние беды и радости.
        - Яз, государь, те сказывал, — прогудел среди общего шума князь Иван Ряполовский, — что у Ельни мы с царевичами стретились, а как нечаянно то случилось, — не сказывал…
        - Бельмо чудно то содеялось, — вмешался Василий Ярославич. — Мы уже ведали, что ты выпущен и дана тобе Вологда. Спешно вышли мы из Пацына, и тут враз пригонил к нам Димитрий Андреич, баит нам, что ты уж с Вологды пошел к Белу-озеру да оттоле и ко Твери.
        - Тут мы, — снова загудел своим густым голосом Иван Ряполовский, — борзо погнали к Ельне. У Ельни же негаданно на татарско войско наткнулись.
        Наши дозоры и яртаулы их начали перестрелку, а когда наши полки подошли, стали татары спрашивать: «Вы чьи?»
        - Верно, — заметил по-русски Касим, — я наш татарин кликай велел, в трубу играй…
        - Истинно, — подтвердил Ряполовский. — Мы же в ответ кричим:
        «Москвичи мы-де, а идем со князем Васильем Ярославичем искати государя своего, Василья Васильевича! А вы чьи?» От них же един, горластый такой, кричит нам: «Из Черкас мы пришли на Русь с царевичами, с Касимом да с Якубом. Слышали мы, что великому князю братия его злую измену учинили. Вот и пошли помогать ему за прежнее его добро и за хлеб. Много было добра его для нас!»
        - Верно, верно! — воскликнули оба царевича и, встав за столом, в пояс поклонились великому князю.
        - После сего, — продолжал Ряполовский, — пошли вкупе мы, а Шемяка да Иван можайский стояли еще тогда у Волока…
        Много было разговоров разных за столом, но вскоре начали кубки пить заздравные. Пили за великого князя Василия Васильевича и за всех членов семьи его в отдельности. Потом за здравие великого князя тверского и тоже за всех членов семьи его, за князя Василия Ярославича, за царевичей татарских, за всех воевод и бояр московских и тверских.
        Игумен и келарь после здравиц за князей великих ушли. Уходя, отец Паисий попросил Василия Васильевича отпустить сына с ним.
        - Наслышан аз, — говорил он, — о многом разумении книжном княжича Ивана и хочу ему древние писания на стенах училища показать.
        Иван весь загорелся от любопытства и сказал отцу с горячей мольбой:
        - Отпусти, тата!
        - Иди, иди, мой сынок милый. Там тобе более пользы, чем от звона кубков. Пригляди за ним, отче, и в покой отведи подле моего, а нам-то здравиц до ночи хватит, благо мед у вас и брага хмельны и сладки.
        Полдень давно уж прошел, и солнце начинало клонить к закату, когда вышел Иван с келарем из трапезной на монастырский двор в сопровождении Васюка. Пройдя Преображенский собор, они приблизились к маленькому, на два яруса белокаменному строению, будто вросшему в землю. Крыша у него на четыре ската, серой черепицей крыта, а сбоку белокаменный же пристрой с тремя пролетами для широкой деревянной лестницы ко второму ярусу. Иван, увидев на крыше небольшую маковку с золоченым крестом, подумал, что это церковь, но келарь повел его прямо к белокаменному крыльцу.
        - Тут вот, Иване, — сказал келарь Паисий, — училище было. Почитай, боле чем два ста лет князем Костянтином Всеволодычем строено. На всю Русь знаменито сие училище-то. Сколь попов и дьяконов из него вышло, и так оно прославилось, что перевели его в Ростов Великий. Оно и теперь хоша и менее, чем досельны времени, но и поныне светочем разума сияет…
        Оглянув двор, келарь увидел послушника, коловшего дрова, и, оборвав речь свою, крикнул:
        - Архипушка! Сбегай-ка к отцу Игнатию, ключи у него возьми от училища-то! Борзо токмо!
        Послушник побежал к ключарю, а Паисий продолжал простодушно и ласково:
        - Когда аз еще млад был, сказывал здесь мне про училище-то старец един, схимник он был строгой. Сказывал он, что все стенописания изделаны в училище иконописцами, приезжими из Киева. Един из них грек, а другой — болгарин. Оба из грецкой земли в Киев-то пришли. Токмо трудно разумети, что они начертали. Болгарин-то приписал там многие церковные словеса, но и от словес сих к разумению помощи нетути. Сам увидишь сие…
        Архипушка прибежал со связкой ключей, и все пошли по лестнице ко второму ярусу. У двери училища на железном засове висел огромный замок.
        Архипушка с трудом повернул в нем самый большой ключ дважды, и дужка замка сама отскочила, резко щелкнув.
        - Заржавел замок, — молвил келарь Паисий, — и ты, Архипушка, замок-то потом лампадным маслицем малость смажь.
        Дубовая дверь со скрипом и скрежетом отворилась.
        Иван увидел светлый четырехугольный покой, очень вместительный, с несколькими окнами, но только в одной стене, что выходила на полдень. Ни скамей, ни столов в покое не было, валялись на полу хомуты, стояли у стен новые колеса да сложены были целым ворохом кули, сплетенные из мочалы.
        - Для обозу все надобное, — пояснил келарь, — все вот и храним тут. А стенописания не трогаем. Отец игумен беречь их велит.
        Иван взглянул вправо на стену и сразу узнал знакомую картину: из океана поднимается пять горных темно-зеленых вершин с золотыми надписями на них. Слева невысокая вершина с надписью: «Запада высоци». Над этой вершиной самая высокая гора с надписью: «Полнощь».
        Над первой горой изображено большое багрово-огненное солнце с короткими лучами. Оно почти наполовину зашло за полночную гору, а над ним надпись: «Солнце заходя». Правее этих двух гор — третья, пониже второй с надписью: «Север», ниже ее — четвертая вершина без всякой надписи, а пятая — еще ниже, с надписью: «Востока высоци». Над последней вершиной, в самом углу картины, такое же большое багрово-огненное солнце с надписью слева: «Солнца восходя».
        У подножия этих всех гор идет темно-коричневая полоса, над которой написано золотом: «Узка, низка». Ниже ее такая же полоса, но ярко-огненного цвета с надписью посредине: «Земля обому стран океана».
        Иван радостно усмехнулся: картина была почти такая же, какую он видел в Твери, у инока Фомы.
        - Сие, отче, бег солнца по небу, — воскликнул Иван, обращаясь к келарю, но тот лишь рукой махнул, внимательно разглядывая хомут.
        - Бог с им, с солнцем-то, — проворчал он, — хомут вот ременный крысы обгрызли. Переглядеть все их надобно. Позови-ка, Архипушка, из конюшен кого от кологривов. Ишь, господи боже, беда какая…
        Старик охал, ворчал недовольно, перебирая хомуты, уздечки и вожжи, забыв и об училище и о княжиче. Иван подошел к другой стене, но увидать, что на ней изображено, не мог: почти до потолка навалены тут около нее рогожные кули. Зато на потолке нашел он приятное зрелище: изображен там «восточный столп Земли», а вокруг него вращаются звезды, Солнце и Луна по особым кругам небесным. Яркими цветами с золотом написаны эти круги, и дивно изображены около них в многоцветных одеждах ангелы, что приставлены богом двигать вокруг земли звезды, Солнце и Луну. Мало понимая картину, княжич Иван любовался игрой красок и золота и вспомнил невольно об учителе своем, дьяке Алексее Андреевиче. Он все бы ему рассказал, все объяснил бы.
        - И где он ныне? — в задумчивости тихо произнес княжич и печально вздохнул.
        На другой день, перед самой ранней обедней, выступали полки тверские из Ярославля. Василий Васильевич с сыном своим, с воеводами и боярами только что утренние часы отслушал, как пришли прощаться воеводы славные Борис и Семен Захарьевичи, пушечник Микула Кречетников и прочие тверичи из высших ратных людей.
        Ни единым словом даже не намекнули ни великий князь, ни Борис Захарьевич о походе на Новгород. Только, обнимая на прощанье воеводу, сказал Василий Васильевич:
        - Передай, Борис Захарыч, слово мое брату любимому, государю твоему.
        Земно ему кланяюсь за услугу и помочь. Ныне яз твердо на ноги стал, един с ворогом своим управлюсь. Да хранит бог великого князя и тобя, Борис Захарыч, в трудах твоих ратных. Скажи еще князь Борис Лександрычу, что мои полки — его полки, а Москва и Тверь — едино…
        Трижды облобызал он Бориса Захарьевича и отпустил вместе с прочими, но старый воевода, прежде чем уйти, подошел к княжичу и, поцеловав его в лоб, молвил:
        - Прощай, Иване, попомни добром мя да не забывай, что о ратном деле яз те сказывал. Пригодится.
        Проводив тверичей, Василий Васильевич тут же объявил, что хочет немедленно начать совещание с князьями, боярами и воеводами своими.
        - Надобно, — сказал он, — часца единого не терял, думу нам думати.
        Идти ль нам за Шемякой, али к Москве спешить? Как лучше для твердости нашей?
        Василий Васильевич, оставшись один со своими подручными князьями и слугами, без тверской опеки, говорил властно, вопросы ставил круто и твердо. Иван с удивлением взглянул на него: таким отца он еще не знал.
        Видел он его до несчастий, когда сам еще совсем мал был, а после — только в горести и слабости. Радостно улыбнулся княжич: напомнил ему теперь отец князя Бориса Александровича. Да и все князья и бояре так же тихо и смирно сидели, как на совете у князя тверского.
        - Разреши, государь, слово молвить, — заговорил Иван Ряполовский и, когда Василий Васильевич кивнул головой, почтительно продолжал: — Мыслю, Москва ныне камень во главе угла, опора всему. Середку крепить надобно — пусть Шемяка-то по краям, как волк, рыскает! А ткнись он к середке-то, — на вилы аль на топор напорется. За Москву яз, государь.
        - Истинно так, — зашумели кругом, — право мыслит князь Иван! Истинно так.
        Василий Васильевич ничего не сказал на это, а ждал, что еще скажут.
        - Яз, государь, — начал князь Василий Ярославич, — за Москву же. Там все семейство твое, стол твой и все люди тобе верны. Токмо вот как со старой государыней быть? Как ее от полона ослобонить? В когтях у ворога Софья Витовтовна…
        Наступило молчание. Иван заволновался и в упор глядел на отца, стараясь угадать, что он решит. Хотелось княжичу до боли душевной, чтобы отец сейчас же велел идти за Шемякой освобождать бабуньку. Отец же молчал, только губы его чуть подрагивали.
        - Не посмеет Шемяка тетку свою изобидеть, — сказал, наконец, великий князь. — Не бывало на Руси такого, старуху бы немощну кто притеснял. Богу согрешить никто в том не посмеет…
        Василий Васильевич вдруг усмехнулся, найдя хорошую мысль, и добавил весело:
        - Он, ворог-то мой, когда ему хвост прищемили, рад матерь мою, как окуп, за собой доржать. Мыслю, через матерь и челом еще нам бить будет.
        Широко раскрыл глаза Иван от недоумения: не ждал он, что отец так о бабке судить будет! Обидно ему за бабку, и скупые, но едкие слезинки дрожат у него на ресницах. Ждет Иван, что другие скажут.
        - Право мыслишь, государь, — услышал он густой голос князя Ивана Ряполовского. — Не посмеет Шемяка зла учинить.
        Остальные молчали, не зная, что сказать. Задумался и Василий Васильевич, но вот он опять усмехнулся.
        - Василь Федорыч, ты тута? — спросил он.
        - Тута, государь, — ответил боярин Кутузов, — на всей воле твоей, государь.
        - Отпускаю тя, Василий Федорыч, со словом своим к Шемяке. Скажи ему:
        «Брате, князь Димитрий Юрьич, какая тобе честь али хвала, что доржишь у собя в полоне матерь мою, а свою тетку. Как сим хочешь мне повредить, — яз уж на столе своем, на великом княжении». Возьми, Василий Федорыч, с собой конную стражу. Буде отпустит Димитрий-то матерь мою, сопроводишь ее до Москвы…
        Василий Васильевич слегка вздрогнул от неожиданности: княжич Иван схватил руку отца своего и горячо поцеловал. Василий Васильевич взволнованно вздохнул и сказал ласково:
        - Любишь ты бабку, Иване, да и яз не менее твоего…
        Обратясь ко всем присутствующим, великий князь продолжал:
        - Завтра после утрени на Москву идем со всеми полками, опричь царевичевых.
        - А нам куда? — спросил Касим по-татарски.
        - Идите вы за Шемякой, — по-татарски же ответил Василий Васильевич. — Идите за ним, как за лютой змеей, но не у хвоста, а по бокам, чтоб видней было, куда гадина голову повернет…
        - А куда повернет, там ее по голове и стукнем, а потом и хребет перебьем…
        - А верней, — вмешался князь Иван Ряполовский, понимавший по-татарски, — змей наш никуда не свернет. Уползет, окаянной, прямо в нору свою, в Карго-поле свое спрячется.
        - И яз так мыслю, — сказал Василий Васильевич по-русски, — токмо надобна опасливость, дабы Москве заслон был. Да и возьмут попечение царевичи о пользе Кутузова и матери моей. Смирней волк-то, когда охоту близ собя слышит.
        Глава 11. Карго-поле
        Далеко живут каргопольцы и от Москвы, и от Галича, и от повелителя своего — господина Новгорода Великого. Да и забыли они, как переселялись сюда с берегов Волхова и Ильмень-озера, — деды и те мало и смутно знают, когда это было. Живут же все ладно: рыбу ловят в реках и озерах; в лесах из сосны да ели смолу и вар вываривают, деготь выкуривают из бересты да коры березовой; охотой промышляют, белок бьют, рябчиков петлями давят, у рек бобров промышляют, в лесах ищут борти пчелиные, из них дикий мед собирают. У себя ж на дворах глиняную и деревянную посуду делают, корзины плетут, кожи выделывают, сани, телеги, колеса работают.
        - На краю, почитай, света живем, — говорят каргопольцы. — Карго-поле, и всё тут, а слава богу, живем сыто, наиглавно — тихо да мирно.
        В старые времена беспокойнее было: тогда порой карела да чудь белоглазая озорничали, разоряли поселки и погосты, да в те поры каргопольцы и отпор давали, да и сами грабить умели, — недаром старики говорят, из ушкуйников они тут осели. Умеют они и теперь метко стрелы пускать, и саблей изрядно рубить, копьем ловко колоть, да острой рогатиной пороть. Владеют они всяким ратным оружием, как настоящие воины.
        Равнодушно, без всякого сочувствия встретили они беглых князей Шемяку и можайского с дворами и полками их, только как повинность случайную, и попрятали все, что можно было и где можно, чтобы ратники ничего у них не растащили. Поняли это сразу и Димитрий Юрьевич, и Иван Андреевич и хотя были тут душой покойнее, но в полную безопасность не верили.
        - В случае чего, — говорил князь Иван Андреевич, — можно нам и к Новугороду податься. Не любят новгородцы-то Москву, а нас поддоржат.
        - Да, — усмехнулся Шемяка, потирая с раздражением руки, — сие Карго-поле нам ничего не даст. Зато в Новгород отсель никто нам пути не закажет. Невидимо, неслышно пройти можно. Ведаю яз север-то. Вот нам немного по Онеге подняться до озера Лача, а там по озеру до устья Ягромы.
        Потом по Ягроме и Березовке до Андомы, а по Андоме до Онего-озера, а по льду Онего-озера к устью Свири и на озеро Нево. Оттуда же по Волхову до Ильменя, к самому Новугороду…
        Шемяка вдруг смолк и задумался, хмуря брови. Князь можайский молчал и сопел носом, словно собирался заснуть. Димитрий Юрьевич почти с ненавистью покосился на него и громко крякнул от досады.
        - Что ты носом свистишь, как суслик! — крикнул он злобно.
        - Засвистишь! — вскипел в свою очередь Иван Андреевич. — С тобой засвистишь сусликом, когда нас, как сусликов, из своих нор выкурили! И податься нам некуда!
        Шемяка вскочил с места, засверкал глазами, но сдержался и молча зашагал вдоль покоя.
        - Мыслю яз, — сказал он, остывши, — надобно распустить нам лишний народ да идти к Новугороду токмо со дворами своими, а старую княгиню тут, в Карго-поле, оставить. После, семью в Новомгороде устроив, пойду в Вятку и Устюг. Вятичи покрепче угличан будут!
        - Василий-то здесь, — заметил вяло Иван Андреевич, — матерь свою найдет и в Москву увезет без окупа.
        - А ляд с им! — изругался Шемяка, опять раздражаясь. — А может, без окупа-то отдать ее нам сподручнее будет. Кто ведает, что завтра господь сотворит…
        В покой вошел Никита Константинович.
        - От князь Василья, — начал он сразу, — пригнал со стражей боярин Кутузов Василь Федорыч. Слово тобе привез от Василья-то.
        - Прими, — ответил Шемяка, — да созови всех бояр и воевод, и дьяк Федор пусть будет.
        Когда собрались все, привели Кутузова. Поклонился тот низко Димитрию Юрьевичу и в пояс всем прочим.
        - Слово тобе, государь, — сказал он, — от великого князя Василья Васильевича повестую.
        Передав слова великого князя Василия Васильевича, помолчал немного Кутузов и добавил:
        - От собя, государь, реку. Отступи великому князю, отпусти матерь его. Может, за то и князь великой отступит и многое простит. Близ тобя царевичи со всей силой своей…
        Переглянулся Шемяка с Иваном Андреевичем и боярами, и безо всякой думы стало всем ясно, что придется бить челом Василию.
        - Понадобится, государь, — тихо молвил Никита Константинович, — и по другим случаям ссылаться нам с великим князем. Сам, государь, сие разумеешь.
        На эти слова и Дубенский кивнул головой, да и оба князя понимали положение дел не хуже бояр и воевод своих.
        Шемяка резко обернулся к боярину Кутузову и, глядя в лицо ему, сказал ясно и твердо:
        - Пошто мне томить не токмо тетку, но и госпожу свою, великую княгиню? Сам бегаю, да и люди, которые мне надобны, истомлены уж, а тут надо и ее стеречь. Лучше отпустить…
        - Отпусти, отпусти, государь! — заговорили со всех сторон бояре Шемякины. — Право ты мыслишь, государь.
        - Михаил Федорыч, — обратился Шемяка к боярину Сабурову, — сослужи мне. Возьми с собой боярских детей да приведи сюды с почетом великую княгиню Софью Витовтовну.
        Обратясь к Кутузову, Димитрий Юрьевич добавил:
        - Прошу тя, Василий Федорыч, к столу, пока придет государыня. Тут она, в хоромах, недалече.
        Поклонился Василий Федорыч с благодарностью Шемяке.
        - Храни тя господь, государь, — молвил он, — голоден с пути яз. Не откажи, государь, в сем же и страже моей.
        - Будь покоен, боярин, — ласково молвил Шемяка. — Дворецкий мой трапезу вам изготовит и коней ваших накормит…
        Все заволновались в трапезной и встали из-за столов, когда дворецкий сообщил, что идет старая государыня. Шемяка, княгиня его и Иван Андреевич пошли встречать ее к самым дверям, которые растворили настежь. Постукивая посошком своим, вошла Софья Витовтовна в трапезную. Оба князя поклонились ей в пояс, а Кутузов и прочие бояре и воеводы кланялись, рукой касаясь земли.
        - Будь здрава, государыня, — сказал Шемяка, а князь можайский добавил:
        - Живи много лет.
        - Будьте здравы и вы, — ответила Софья Витовтовна и, поцеловав княгиню, добавила: — И ты будь здрава, Софьюшка.
        - К столу прошу тобя, государыня, — заговорили вместе Шемяка и княгиня его, — милости просим…
        Но Софья Витовтовна, поблагодарив их, отказалась и остановилась посредине трапезной против Шемяки. Тихо вдруг стало в горнице, и никто не знает, что произойдет сейчас. Каменеет лицо у Софьи Витовтовны, и только глаза одни скорбно, но смело глядят прямо в лицо Димитрию Юрьевичу.
        Бледен князь, губы у него чуть дрожат, брови резко сдвинуты, но не от злобы это, как обычно, а от волнения.
        Несколько мгновений малых молчат они, стоя друг против друга, а для всех нестерпимо долгим кажется это молчание. Но вот, наконец, выпрямившись, Димитрий Юрьевич заговорил громко:
        - Отпускаю тя, государыня, к брату моему Василию по слову его. Прости меня, государыня…
        Ни одна мышца не шевельнулась на лице старухи.
        - Бог простит, — глухо, но четко произнесла она. — Много злодеяний творил ты и сыну и мне, старой тетке твоей. Горько сердцу, и душу мою истерзал ты муками сына моего.
        Дрогнул голос старой княгини, покривились крепко сжатые губы, но, переборов себя, продолжала Софья Витовтовна:
        - Ну да бог тя простит. И яз, старуха, зло творила. Силен враг рода человеческого. Вспомни, Димитрей Юрьич, как дед родной сыну моему и тобе, князь Димитрей Иваныч Донской, всю Русь поднял на Мамая, а ныне что? Сами мы Русь свою разоряем и губим. Татары же, то от Синей Орды, то от Золотой, то от Крымской, то от Казанской, грабят и полонят нас…
        Смолкла она, слезы потекли по щекам ее. Помолчала она и добавила тихо:
        - Мир и любовь меж князей христианских надобны. Все грешны мы, все!
        Забудем же зло, станем токмо с татарами ратися, а не меж собой…
        Голос ее прервался, и вдруг неожиданно изменилась она вся и, поклонившись Шемяке и коснувшись рукой земли, сказала горестно, со слезами:
        - Прости и ты меня, старуху, тетку свою, ежели яз грешна против тя…
        Шемяка весь передернулся, в сильном волнении бросился к Софье Витовтовне и, схватив ее руку и целуя, говорил торопливо:
        - Прости меня, государыня! Прости, ежели сердце матери простит за сына твоего, за брата, мной ослепленного…
        Софья Витовтовна обняла племянника и поцеловала в лоб.
        - Бог простит, — сказала она, — моли бога о том, а наипаче о просветлении разума. О сем проси у господа, ибо в писании сказано: «Ежели бог наказать кого хочет, то первее всего разум отымает…»
        Шемяка, отерев глаза и успокоившись, молвил тихо и мягко:
        - Спаси бог тя, государыня. Боярин мой Сабуров сопроводит тобя вместе с Кутузовым до самой Москвы, к сыну твоему…
        Снова мчится кибитка Софьи Витовтовны, но теперь уж из Карго-поля к Вологде, вдоль берегов рек и озер. Впереди скачет боярин Сабуров с детьми боярскими, а сзади — свой московский боярин Кутузов со стражей.
        Ожила, помолодела словно старая государыня. Весело смеется на прибаутки Ульянушки.
        - Как мы, государыня, до Москвы-то проедем? — спрашивает мамка.
        - Да Кутузов сказывает, — отвечает, усмехаясь, Софья Витовтовна, — что из Вологды на Ярославль поедем, а оттоля в Ростов, в Переяславль потом, а там в Сергиев монастырь.
        Софья Витовтовна задумывается. Резкие морщинки появляются на ее лице.
        - Господи, вразуми их! — страстно шепчет она, — вразуми их! — Но, перекрестясь, поникает головой и долго молчит.
        Ульянушка боится с ней заговорить, развеселить ее шуткой. Наконец осмеливается, но говорит сурово, будто другая стала, будто из веселой мамки в монашки ушла:
        - Помолимся мы у святого Сергия, дабы заслонил он нас от злобы людской…
        Она всхлипнула неожиданно, проговорив сквозь слезы:
        - Дал бы господь хоть внукам твоим, деткам моим вынянченным, пожить на спокое.
        Обняла ее государыня и молвила:
        - О сем токмо и бога молю. Наипаче ж о том, да смирит бог злобу Димитрея Юрьича. Гордыней своей он мучится, от гордыни и нам ворог он лютый!
        Она помолчала и резко добавила:
        - А не вразумит господь, тогда токмо смерть смирит его, Ульянушка…
        - Да сие как бог даст, — возразила Ульянушка. — Может, он еще десятка два, а то и три проживет…
        Софья Витовтовна сухо усмехнулась, хотела сказать что-то, но вдруг словно окаменела и промолчала.
        Глава 12. На отчем столе
        На самую масленицу, февраля семнадцатого, прибыл Василий Васильевич с княжичем Иваном, со всем двором своим и полками в Москву. Москвичи княжой поезд разглядели еще издали, и первыми зазвонили посадские церкви, потом загудели и все соборы кремлевские.
        У Никольских ворот княжич увидел крестный ход — золотые ризы и митры на епископах, и золотые же ризы на прочих чинах духовных, и кресты, и хоругви сверкали от солнца. Когда великокняжеский возок стал подъезжать ближе, княжич узнал среди духовенства владыку Иону. Высокий и могучий станом своим, стоял он, как крепкий дуб среди лесной поросли, и заметно поседевшая борода его казалась покрытой инеем.
        Шагах в пятидесяти от Никольских ворот княжой поезд остановился.
        Василий Васильевич вышел из возка своего, держась за руку сына. Все князья, бояре и воеводы тоже слезли с саней, а те, кто на конях были, спешились и пошли следом за великим князем. Слышно было сквозь гуденье колоколов, как посадские черные люди и полки закричали зычно и четко:
        - Будь здрав, государь! На многи лета!..
        Кричали мужчины и женщины, от мала до велика, а под крики эти разноголосые запели хоры церковные, что шли с крестным ходом.
        В непрерывном гуле голосов и звоне церковном слышал Иван, как отец его, вздрагивая от прорывающихся всхлипываний, крестился и радостно взывал:
        - Благодарю тя, господи! Возвратил еси ми стол… Благодарю тя…
        Охваченный общим волнением, княжич шел в каком-то тумане, и слезы заволакивали глаза при виде знакомых каменных стен и башен. Казалось ему, что век не видел он Москвы, да и теперь, перед самыми кремлевскими воротами, все происходящее казалось ему сном.
        - А где же матунька? — громко шепчет он, усиленно смигивая слезы.
        Вдруг сердце его радостно затрепетало, и он вскрикнул:
        - Вон они, тата! Илейка вон с Юрьем!
        Под звон, крики и пение благословил владыка Иона великого князя и княжича и облобызал обоих, а крестный ход, окружив их, тронулся через ворота в Кремль. Подбежал тут к отцу Юрий, обнимает его, обнимает Ивана, а Илейка, поцеловав руку государю, целует руки старшему княжичу.
        - Привел господь, Иване, — выкрикивает он со слезами, — привел господь!..
        Увидевши Васюка, метнулся Илейка к нему, и оба дядьки обнялись и облобызались по обычаю, троекратно.
        - Так господь уж сотворил, — степенно говорит Васюк, — не узнав горя, не узнаешь и радости.
        - Право сие, верно, — весело отзывается Илейка. — Ныне же пришло солнышко и к нашим окошечкам!..
        У красного крыльца встретила великого князя княгиня его. Иван, увидев мать, готов был броситься к ней, обнимать, целовать ее, но важность и торжественность встречи остановили его. Он смутился и, не зная, что делать и как себя вести, остался неподвижно стоять рядом с отцом.
        Марья Ярославна медленно подошла к мужу, поклонилась ему в пояс, коснувшись рукой земли.
        - Будь здрав, государь, — сказала она в волнении.
        Василий Васильевич радостно вздрогнул от ее голоса и протянул вперед дрожащие руки.
        - Марьюшка! — воскликнул он и, найдя ее, привлек к себе, обнял и поцеловал трижды, по обычаю.
        - Вот и свиделись, Марьюшка! — весело говорил он. — Как здравие твое и деток наших?
        - Хранит господь нас, государь, — сдержанно ответила княгиня, но голос ее дрожит, а лицо все сияет счастливой улыбкой.
        - Слава богу, Марьюшка, — так же сдержанно говорит Василий Васильевич. — Ужо зайду к тобе, Андрейку нашего проведаю…
        Неожиданно для Ивана мать быстро обернулась к нему, крепко сжала в объятьях и, целуя, шепнула ему на ухо:
        - Сыночек мой, месяц мой светлый!..
        Не успел княжич поцеловать ее, как Марья Ярославна подошла опять к великому князю и, взяв мужа под руку, медленно повела к хоромам по ступенькам красного крыльца. В передней горнице, где остановились все, Марья Ярославна торжественно подвела Василия Васильевича к великокняжескому столу и, усаживая, тихо молвила:
        - Ну, пойду яз. В передней уж мы. Приходи же вборзе, Васенька…
        Василий Васильевич поцеловал ее в щеку и сказал ласково:
        - Иди, иди, Марьюшка, а ты, Иване, туточка.
        Досадно было Ивану. Сердце его трепетало от материнской ласки, не терпелось ему повидать Данилку, Юрия, Дарьюшку, по дому своему побегать, а тут вот князья и бояре на скамьях усаживаются, долго говорить будут, а ему же слушать нужно и вникать, учиться, как в училище. Отец потом спросить о многом может, и всегда он сердится, если Иван не знает что-либо или неправильно понимает.
        Сели около великого князя владыка Иона и епископы, князь Василий Ярославич, князья служилые, что в боярах московских и на воеводствах, дьяки, а подальше от княжого стола стоят дети боярские, которые служат в полках на разных службах и при дворе великого князя.
        Вот видит Иван: встает среди воевод воевода Андрей Михайлович Плещеев, кланяется и говорит:
        - Будь здрав, государь! Дозволь мне речь доржать. Повестую тобе, государь, как исполнил яз повеление твое, как Москву нашу от ворогов отнял…
        Просиял князь Василий Васильевич, узнал воеводу по голосу:
        - Подь сюды, Андрей, — крикнул он, — подь ко мне ближе!
        Обнял великий князь воеводу своего и облобызал.
        - Спаси бог тя, Андрей Михайлович, — молвил он с чувством, — воевода тверской Лев Иваныч Измайлов сказывал нам о службе твоей и о взятии Москвы. Ты дойди ныне к нам на вечернюю трапезу. Будут с нами владыка Иона с духовенством своим, некои от князей, бояр и воевод, и ты нам расскажешь про все за ужином. Уморились мы с пути долгого…
        Василий Васильевич помолчал и, возвыся голос, произнес:
        - Сей же часец наипаче надобно возблагодарить нам господа за щедроты его. Челом бью владыке Ионе и всем, иже с ним, отцам нашим духовным: вознесите молитвы ко господу за спасение наше.
        Встали все с мест своих, встал и владыка Иона.
        - Узнаю тя, государь, по речам твоим, — звучным голосом начал он. — Истинный христианин ты, государь. Да будет тверда десница твоя на врагов твоих! Как боролся ты против осьмого собора латыньского, против Сидора митрополита, обманом ставленного, который хитрой и прелестной ересью православных блазнил, так и ныне борись твердо против ворогов своих за государствование единое, самодержавное и вольное. Да будешь ты царем на Руси, наш царь православный, а не ордынской хан поганой веры…
        Широко открытыми глазами смотрит княжич Иван на владыку Иону, а сердце его бьется чаще и чаще. Кажется княжичу сном это все, как снилось ему в Ростове Великом, в ночь после пожара. Слушает он, что дальше говорит владыка, но ничего не понимает и только про себя радостно шепчет:
        - Будет тата царем!.. Будет тата царем!..
        Пришел он в себя, когда все зашумели и двинулись в крестовую. Владыка сам взял под руку великого князя, а Василий Васильевич молвил сыну:
        - К матери поспеши, Иване, упреди о сем ее. Да Костянтину Ивановичу скажи, что надобно быти в крестовой всем слугам нашим и чадам их…
        Выйдя степенно из крестовой, опрометью бежать бросился княжич по сенцам хором к покоям матери. Не терпелось ему скорей повидать опять матуньку, целовать ей руки, губы, щеки и шею, повидать Юрия, Андрейку, Дуняху, сына ее Никишку, друга своего Данилку и Дарьюшку. Все они видятся ему ясно, и нетерпенье оттого еще больше томит. С разлета распахнул он двери покоев. Сразу замер от радости и счастья, охватив руками нежную, теплую шею. Жадно вдыхал он родной теплый запах тела матери, запах сладостный с самого раннего детства.
        - Матунька, — шептал он, — матунька моя!..
        Успокоившись от радостного волнения, он сказал матери:
        - Тата велел в крестовую идти. Молебная будет.
        Марья Ярославна сразу засуетилась, — одеться надобно, Андрейку одеть, да и Дуняхе тоже одеться нужно.
        - На виду у всех, Дуняха, стоять будем, — сказала она, — приготовь мне все праздничное, да и сама оболокись покрасней…
        Иван, отойдя от матери, подбежал к Андрейке, который вместе с Никишкой по полу ползал. Смешные оба ребятенка — голозадые, в распашонках коротеньких. Засмеялся Иван и, присев на корточки, поцеловал того и другого. Мальцы же сморщились, губы скривили — вот-вот заревут, но Иван загремел погремушками. Маленькие личики застыли на мгновенье, но потом морщинки на них стали расправляться, заиграли на губах улыбки, а руки их потянулись к Ивану. Дал им Иван по погремушке и вскочил с пола.
        - Здравствуй, Дуняха! — сказал Иван весело.
        Дуняха схватила его руку и поцеловала.
        - Здравствуй, Иване! — ответила она. — Ишь, как ты за мало время еще возрос! Будто те уж двенадцатый год идет, Данилку-то перерос совсем…
        - Верно, Дуняха, — обрадовалась Марья Ярославна, пряча волосы под волосником. — С тобя ростом стал. Так расти будешь, Ванюша, лета через два тобе боле пятнадцати давать будут…
        - Матунька! — воскликнул Иван, вспомнив, что дворецкому надо приказ передать. — Забыл совсем, матунька! Надо Костянтин Иванычу сказать еще.
        Тата в крестовую всем приходить велел. Пробегу яз к нему!
        Марья Ярославна нахмурила брови.
        - Не вместно тобе бегать, сынок, — строго сказала она, — вон Ростопча скажет Костянтин Иванычу…
        - Матунька, — жалобно перебил ее княжич, — пусти меня. Яз с Ростопчей, матунька, пойду и сей же часец вернусь…
        Усмехнулась Марья Ярославна.
        - Данилку повидать хочешь? — спросила она.
        - Хочу, — потупясь, ответил Иван.
        - Ну иди, иди, да в крестовую не опоздай, — сказала Марья Ярославна ласково и, глядя во след сыну, уходящему с Ростопчей, добавила: — По виду-то через год-два и в настоящие женихи гож, а по душе еще малый ребенок…
        В начале марта после Герасима-грачевника, в самый день сорока мучеников, когда сорок пичуг на Русь пробираются, прискакали в Москву вестники от Кутузова. В этот день завтракали все в покоях у великой княгини, ели испеченных из теста жаворонков. Андрейка тоже был за столом и, засовывая в рот хвост хлебной птички, усердно сосал его с громким сопеньем. Юрий шалил, оттаскивая руку братишки от рта, а тот сердился, смешно морщился, топырил губы и готов уж был зареветь во все горло, когда поспешно и радостно вбежал Константин Иванович.
        - Государь, — воскликнул он, — старая государыня в Москву едет!
        Вестники пригнали. От стана до стана, бают, скакали денно и нощно.
        - От кого вестники? — радостно переспросил дворецкого великий князь.
        - От боярина от Кутузова, Василья Федорыча.
        - Отпустил, слава те, господи, отпустил Димитрей-то матерь мою, — радостно крестясь, сказал Василий Васильевич, а Иван и Юрий, выскочив из-за стола, бросились обнимать и целовать отца и мать.
        - Бабушка к нам едет, — кричали они, — бабушка едет!
        - Где вестники-то? — спросил великий князь, отстраняя ласкающихся детей. — Пошли-ка их…
        - Спят, государь, как в бесчувствии, — ответил Константин Иванович. — Почитай, всю дорогу не спали, токмо на конях сидя дремали. Уж разведал я, государь, пока они не заснули, что государыня-то из Юрьева ноне на рассвете выехала. В Сергиевом монастыре хочет государыня быть, о сем и весть была от нее игумну, отцу Мартемьяну…
        - Ты бы, Васенька, — заметила Марья Ярославна, — поехал матушку встретить да кормленье в монастыре устроить.
        - Яз и сам о том думаю, Марьюшка, — ответил Василий Васильевич, — а ты собери-ка что получше от узорочья да ладану, коли есть, и маслица лампадного, сколь можно. Ты же, Костянтин Иваныч, обозы для кормленья снаряди.
        - Когда, государь, хочешь ехать-то?
        - Через день, Иваныч. Не позже. Не спеша поедем. Мне тоже, Марьюшка, отца Мартемьяна повидать надобно.
        - Токмо, Васенька, гляди, — вдруг заволновалась Марья Ярославна, — стерегись, Васенька. Как бы опять что не вышло, стражи бери побольше да из воев добрых.
        Василий Васильевич рассмеялся.
        - Не бойся, — сказал он весело, — Мартемьян-то наш, яз сам его из Вологды в игумны посадил. Шемяка же вон где! В Карго-поле, у Студеного моря, почитай…
        - Оно так, государь, — робко присоединился к опасениям княгини Константин Иванович, — а лучше поостеречься, государь. Береженого-то бог бережет…
        - Ну что с вами поделаешь, — улыбаясь, воскликнул Василий Васильевич, — возьму с собой воеводу Басёнка и стражу из его конников…
        - Лучше того, государь, и быть не может! — обрадовался Константин Иванович и, обратясь к княгине, добавил: — Ну, будь теперь покойна, государыня, Федор-то Василич такой воевода, что мимо его и заяц не проскочит и мышь не прошмыгнет!
        На второй день после отъезда обоза с припасами для кормления монастырской братии поехал в Сергиеву обитель и великий князь. Княжич Иван, по желанию отца, ехал с ним в возке и тут же против государей своих сидел воевода Федор Басёнок, а дядька княжича, Васюк, любимец Василия Васильевича, умостился у ног их на сене, постланном для тепла. Часть стражи из конников Федора Васильевича впереди с обозом ехала, а большая ее часть возок великого князя охраняла.
        - Не погневись, государь, — сказал, усмехаясь в свою рыжую бороду, Федор Басёнок, когда уж посады московские проехали, — что по мольбе княгини твоей я целую сотню конников взял. Не верит она монахам-то…
        - Да ведь оставил яз царевичей в заслон Москве, — молвил Василий Васильевич. — Никого от ворогов не пропустят они к нам, а с матерью Кутузов с нашей стражей…
        - А от Шемякиных людей, может, кто будет, — быстро проговорил Басёнок, — сей токмо часец о том и помыслил, государь. Может, княгиня-то умней нас. Кто ведает, что у них на уме…
        Княжич Иван вспомнил, что бабка ему говорила не раз; «Богу молись, а монахам не верь…» Теперь вот матунька воеводе о том же сказала. Он задумался и понять не мог, почему все в монастыри ездят, кормленье монахам возят, а сами монахам не верят.
        Думал он об этом долго и напряженно, а спросить отца или воеводу не смел. Больше он не слушал разговоров старших, занятый своими мыслями, но так и заснул, не уразумев, зачем монахи нужны, раз им верить нельзя…
        Проснулся он уже в селе Братошине, где решено было ночевать, чтобы на рассвете выехать дальше. Уже стемнело. От Москвы с полудня всего пятьдесят верст проехали: дорога уж очень плоха. Из-за оттепелей измаялись кони и кологривы. По всей дороге, в низинах особливо, много зажор было. Луна светила, и в синевато-серебристой мгле Иван хорошо разглядел село, вспомнил его. Узнал, и страшно ему стало. Тогда, будто давным уж давно, ночевали они с Юрием здесь, приехав из Танинского, с охоты на волков.
        После ужина Васюк раздел и уложил на пристенной скамье великого князя в отведенном ему и княжичу покое. Уложил потом и княжича у другой стены, на скамейке, а сам лег возле него на полу. Подложив под себя два снопа соломы, он постелил на них азям, а сверху укрылся полушубком.
        - Вишь, Иване, — шепнул он княжичу, — добре я постелю свою уладил.
        Будет мне, как у Христа за пазухой…
        Княжич ничего не ответил ему, но, помолчав немного, шепотом спросил своего дядьку:
        - А помнишь, Васюк, как тогда мы ехали с татой?
        Он вздрогнул всем телом и добавил:
        - Боязно мне!..
        Васюк приподнялся немного и, ласково положив руку на плечо княжича, молвил чуть слышно, чтобы не обеспокоить великого князя:
        - А что помнить-то все? Прошло худое, и нет его. Спи с богом…
        Сказано это было так спокойно и умиротворяюще, что Ивану стало сразу легко и уютно. Чувствуя на плече руку Васюка, он медленно закрыл глаза и вдруг как-то весь растворился в темной теплоте и мгновенно заснул.
        Через день, когда все были уже в Сергиевой обители, княжич отпросился у отца в Троицкий белокаменный собор. Игумен отец Мартемьян, седой суровый старик, послал с княжичем своего келейного служку, молодого расторопного Митрофанушку, повелев показать ризницу и вещи преподобного Сергия.
        - Узришь, как просто жил сей преславный святитель, — строго сказал княжичу игумен, — а всей Руси указывал. Он и Димитрия Донского впервой ополчил на татар, на Мамая. Благословлял тут он великого князя перед Куликовой битвой, когда князь в поход к Дону шел.
        Отец Мартемьян благословил княжича, дал поцеловать руку и добавил ласково:
        - Иди с богом, Митрофанушка все тобе покажет, а наипаче иконописание.
        Сам он сему ныне учится. Ученики у нас остались от Рублева-то Андрея…
        Княжич ушел в сопровождении Васюка и Митрофанушки, оставив отца с игумном и воеводой Басёнком. У крыльца келарских хором, откуда вышел Иван, приметил он трех конников из стражи и пеших человек пять в полном вооружении. У Троицкого собора и внизу, у Пивной башни, где прятался Иван с Юрием два года назад, тоже были конные и пешие воины.
        Снова тревога овладела Иваном, воспоминанья охватили тоской его сердце. Схватившись за руку Васюка, он прижался к дядьке и спросил вполголоса:
        - Пошто вои кругом?
        Васюк ласково усмехнулся и сказал весело:
        - Брось, Иване. Ждет ноне государь матерь свою…
        - Бабунька приедет, — оживился княжич и, сразу успокоившись, спросил: — А когда она будет?
        - А бог ведает. Ноне ждут…
        Не договорил Васюк, бросился к старику монаху, крикнув на ходу:
        - Глянь, Иване! Пивной старец, спаситель наш…
        Подбежав к монаху, Васюк радостно возопил:
        - Благослови, отче Мисаиле!..
        Облобызав руку пивного старца, сказал он поспешно:
        - Отче, княжич Иван туточка…
        Иван, узнав старого монаха, подбежал к нему, обнял и поцеловал его.
        Вдруг снова вспомнился ему в этот миг весь страшный тот день. Мелькнули темные подземные покои, переодеванье в монашеские рясы и отец на, голых санях. Задрожал он от боли и страха, но сразу успокоился, увидев сияющую, радостную улыбку отца Мисаила.
        - Ну и вельми же возрос ты, Иване! — весело восклицал старый монах. — Помню, и в те поры велик был, а ныне выше плеч моих!
        Увидев Митрофанушку, он крикнул:
        - И ты с княжичем?
        - Отец игумен повелел, отче, — ответил Митрофанушка, — иконы и стенописания Рублева показать и ризницу. Ризы преподобного…
        - Поди-тко ты в Пивную башню. Там отец Никифор у меня сидит. Возьми ключи у него, — сказал старец и, обратясь к Ивану, разъяснил: — Отец-то Никифор — пономарь и ключарь у Троицы.
        Отец Никифор почти бегом прибежал вместе с Митрофанушкой — хотел видеть он княжича Ивана, будущего великого князя московского. Княжич не знал пономаря, но приветливо ответил на его поклон.
        Гремя ключами, отец Никифор торопливо отпер железные врата собора и первым впустил княжича. Приблизившись ко гробу Сергия, все благоговейно опустились на колени, а пивной старец, отец Мисаил, пропел вслух небольшой отрывок из акафиста преподобного.
        - Наперво в ризницу, — заявил отец Мисаил, когда все встали с колен, помолясь в соборе у гроба преподобного.
        Но Иван невольно задержался перед иконостасом, где на царских и боковых вратах сверкали красками, как сияющие радуги, иконы письма Андрея Рублева. Тут застал их всех пришедший поспешно сухонький старичок протоиерей с трясущейся головой, настоятель собора. Благословив Ивана и прочих, сказал он глуховатым, но все еще нежно звенящим голосом:
        - Прошу тя, княже, в ризницу.
        Не выходя из собора, пошли они внутренним узким проходом, которым ризница соединяется с храмом. Ивану было все это любопытно вначале, но потом наскучило — вещи преподобного не трогали его.
        Он довольно равнодушно смотрел на ризы, кресты и остроносые башмаки Сергия, на ложку его и посох.
        Только деревянная чаша для причащения понравилась ему. Никогда княжич не видал деревянных чаш, а только из серебра и золота. На этой же чаше по багряному полю мелко-мелко были писаны иконы, изображая Христа, богоматерь и Ивана Предтечу…
        Княжич устал, голова закружилась немного, и стал он позевывать. В это время прибежал в ризницу монашек от игумна звать княжича. Иван безразлично встретил этого посланца, но, услышав, что приехала старая государыня, невольно воскликнул:
        - Отпустите меня к бабуньке!
        И, не дожидаясь ответа, бегом устремился к выходу, сопровождаемый Митрофанушкой и с трудом поспевавшим за ними Васюком.
        В сенях Ивана встретила мамка Ульяна. Увидев питомца своего, всплеснула руками она и воскликнула:
        - Куда ж ты растешь-то тако, Иванушка!
        Но тотчас же заплакала от радости, охватила его за шею руками, целовала и бормотала сквозь слезы:
        - Ишь, мамку свою перерос! Да и пора: ты вверх, а я уж вниз расту, соколик мой ясной. Господи, не чаяла, не гадала и свидеться…
        - Бабунька где? — целуя мамку, спросил Иван.
        - Беги, беги, солнышко, — улыбаясь радостно, затараторила Ульянушка, — у игумна бабунька с татой…
        Но Иван не дослушал и не помнил, как пробежал по сеням к трапезной.
        Софья Витовтовна вскочила со скамьи, увидев внука.
        - Иванушка! — вскрикнула она и замолчала, крепко обнимая княжича.
        Она не могла говорить, и только радостные слезы бежали у нее по щекам. Но, быстро овладев собой и отодвинув немного внука, она, улыбаясь, сквозь слезы смотрела в его лицо, а княжич всхлипывал и повторял без конца:
        - Бабунька милая! Бабунька…
        Софья Витовтовна посадила его рядом с собой на скамью и, перекрестив, сказала строго:
        - А теперь сиди смирно и слушай. Мне с татой и с отцом Мартемьяном о делах говорить надобно.
        Иван сразу успокоился и замолчал.
        - Говори, сыночек, — обратилась Софья Витовтовна к великому князю.
        - Так вот, матушка, — продолжал Василий Васильевич прерванный разговор, — яз за услуги его и помощь после обрученья подарил ему Ржеву…
        - Ржеву? — воскликнула Софья Витовтовна.
        - Ржеву, — твердо продолжал Василий Васильевич. — Надобны мне были еще полки его и огненная стрельба, дабы Шемяку давить, дабы тобя, матушка, десницей Борис Лександрыча от полону изнять!
        Василий Васильевич смолк. Лицо Софьи Витовтовны осветилось лаской и нежностью.
        - Ништо, сыночек, ништо. Не плачу о Ржеве-то яз. Будем судить да рядить о наделке невестином, так сама яз с князь Борисом баить буду о том.
        Может, он и своей доброй волей Ржеву-то вернет. Москва, сыночек, берет, а своего никому не дает…
        Она замолчала и, вспомнив о Шемяке, потемнела и задумалась.
        Василий Васильевич, чувствуя неловкость и желая обратить разговор на другое, сказал:
        - Мы тут с воеводой Басёнком опасались, как бы худа какого от Шемякиной стражи нам не было, ан боярин-то Сабуров и все его дети боярские били челом на службу мне, и яз принял их, матушка…
        - Ништо, ништо, сыночек. Не голый, чаю, придет Сабуров-то. В пути он не раз мне о том баил.
        Маленькие глазки игумна Мартемьяна сверкнули из-под седых бровей мрачным огоньком.
        - Сабуров-то мужик умной, — молвил он, — а за Шемякой ныне добра не наживешь. Знает боярин, где шубку шить можно. По ветру идет…
        Игумен усмехнулся недоброй улыбкой и, обратясь к Софье Витовтовне, продолжал:
        - Истинно ты, государыня, баила — не голый боярин-то. Вотчины у него коло Галича и в иных местах богаты. Боится он, что могут взять их и без его воли…
        Мартемьян рассмеялся и добавил:
        - На Шемяку-то у него нетути боле надеянья. Скорометлив Сабуров-то…
        Софья Витовтовна горестно вздохнула и молвила тихо:
        - Молилась яз о смирении гордыни Димитрея. Хочу и тут, у гроба преподобного Сергия, о том же молить, искусив еще раз господа бога. Как ты, сыне мой, о том мыслишь?
        - Мыслю, матушка, что Шемяку смирит токмо смерть. Вельми зол, завистлив и горд он. Нет у меня веры в смиренье Димитрия.
        - Так и яз в дороге с горестью уразумела. Право ты мыслишь. Хошь то и грех великой…
        - Государыня, — сурово вмешался Мартемьян, — а того боле велик грех народ свой и землю христианскую разорять хуже татар нечестивых! Смерть злодею. А ежели и грех это, то не зря же сказано: «Не согрешишь — не раскаешься, не раскаешься — не спасешься…»
        Иван не понимал ясно, о чем разговор идет, но почему-то тяжко ему стало, потянуло вдруг к мамке Ульяне. Захотелось слушать веселые присказки и шутки доброй старухи, слушать причудливые светлые сказки о богатырях, о святых угодниках и о посрамленье нечистой силы…
        Встал Иван потихоньку и вышел из покоев игумна.
        Глава 13. Первый поход
        В лето тысяча четыреста сорок восьмое на говение Филиппово, ноября двадцать девятого, когда все княжье семейство за трапезой было у великого князя, примчались в Москву государевы ямские вестники от Новгорода Нижнего, старого. Узнав об этом, князь Ряполовский Иван да воевода князь Стрига-Оболенский прибежали из своих хором на двор княжой пеши — времени не было коней седлать. С дворецким Константином Ивановичем, испугав Марью Ярославну, ворвались они в трапезную, прямо к столу.
        Крестясь на иконы и запыхавшись, они еле переводили дух, трудно от одышки говорить им было. Наконец Иван Ряполовский крикнул хриплым голосом:
        - Государь, татары!..
        Вздрогнул великий князь, окаменели все сразу за столом. Побледнели и отец, и бабка, и матунька, а Иван вдруг вспомнил, как в княжии хоромы ворвались татары с сотником Ачисаном, вспомнил он отцовы кресты-тельники в руках басурмана. Страшно ему стало, задрожали руки и ноги.
        - Какие татары?! — взволнованно крикнул Василий Васильевич.
        - Казанской орды, — тяжело отдуваясь, ответил князь Иван. — По Волге пришли к Новгороду Нижнему…
        Василий Васильевич вздохнул свободнее, но все же был еще бледен, и губы его чуть-чуть вздрагивали.
        - Садитесь, бояре, — глухо молвил он. — Сколь поганых-то? Куды идут?
        - Государь, — медленно заговорил князь Оболенский, — как нам ведомо от застав наших, царь Мангутек послал, почитай, всех князей своих со многой силой. Вести, лишь токмо придут, велел яз к тобе посылать в хоромы твои. Наши-то вести на семь ден впереди татар идут и каждый час приходят.
        - Вот что скажу, — перебил воеводу великий князь, — часу не упускай.
        Немедля собирай две рати — на Володимер и на Муромский град. Не инако, а туды пойдут…
        - Истинно, — подхватил Стрига-Оболенский, — подымутся по Оке к устью Клязьмы, а там, мыслю, одни пойдут по Клязьме к Володимеру, а другие — по Оке к Мурому…
        Постучали в двери трапезной, и Константин Иванович ввел вестника, всего в снегу. Перекрестился, поклонился до земли тот и молвил:
        - Будь здрав, государь! По приказу воеводы сюды пригнал. С коня токмо. Дошли татары до Усть-Клязьмы, разделились надвое. Обеима реками пошли вверх…
        - Спеши, княже, — обратился Василий Васильевич к Оболенскому. — Сам-то иди к Володимеру, а на Муромской град пошли, кого знаешь.
        Володимер — от Москвы близок и по месту своему для басурман важней…
        - Пусти меня, тата, — неожиданно начал Иван дрогнувшим голосом, но твердо закончил: — Пусти меня с воеводой татар бить!
        Задрожала вся и вскрикнула вдруг Марья Ярославна:
        - Что ты! Что ты, Иванушка! Окстись, дитя ты еще малое!
        Широко открылись от страху большие глаза ее, впились с мольбой в лицо сына.
        Но отец решил иначе.
        - Пусть едет, — сказал он с волнением и гордостью. — Видал он уж битвы-то, а на коне, бают, настоящий конник…
        Побелела как снег Марья Ярославна.
        - Васенька, — проговорила она тихо и жалобно, — всего ведь девятый год ему!..
        - Не бойся, государыня, — сказал дрожащим голосом воевода, — со мной будет. Видал яз его под Угличем. Мыслил тогды — не девятый, а двенадцатый год ему! Добрый будет воин.
        Но Марья Ярославна никого не слушала. Обняв старую государыню, твердила она сквозь слезы:
        - Заступись ты, матушка, заступись за внука своего, голубушка…
        Но Софья Витовтовна молчала, прижимая к себе невестку и нежно гладя ей плечи. У нее самой слезы дрожали в глазах и перерывалось дыханье от сдерживаемых рыданий.
        Иван стоял прямо, крепко сцепив руки и сжав губы. Брови его были сдвинуты. Он весь был напряжен, как струна. Глядя на мать и бабушку, он боялся заплакать и погубить все дело. Наконец, переборов волнение, он проговорил срывающимся голосом:
        - Матунька, бабунька… Помните… тату в полон взяли?.. Ачисана помните?.. Яз татар бить хотел. Вырос ныне…
        - Сынок мой любимый, — всхлипнув, крикнул Василий Васильевич. — Иванушка, надежа моя! Иди с богом. Иди на поганых за землю русскую!
        Благословляю тя, сыне мой!..
        Великий князь порывисто обнял Ивана и простонал с гневом и болью:
        - Ослепил меня ворог мой! Не вижу тя, Иванушка, в сей часец! Не вижу!..
        - Васенька!.. Матушка! Что же туточки деется?! — в отчаянии закричала Марья Ярославна. — Одумайся, Васенька!..
        Но Софья Витовтовна остановила ее и сказала тихо и грустно:
        - Уймись, Марьюшка, не век ему с бабами жить. Так уж господь сотворил. Сыздетства наша сестра с куклой, а они с саблей да стрелами…
        Помолчав, она еще тише добавила:
        - Слезы-то материнские неуимчивы, Марьюшка. Всю нашу жизнь литься им…
        Войска продвигались быстро, останавливаясь в селах, деревнях и посадах на самое краткое время. Спешили воеводы прийти к Владимиру раньше татар Мангутека, но и на этих недолгих привалах княжич видел и замечал многое. Испытав за три года столько перемен и несчастий, он, едва ступив за порог жизни, понимал уж страхи и тревоги, что охватывали всех при вести о приходе татар.
        - Примечай, Иванушка, примечай усё, — говорил ему Илейка, посланный на этот раз с княжичем вместо Васюка.
        Не умел Илейка, как нужно, великому князю угождать, а Васюк с младых лет был при Василии Васильевиче, стремянным был его любимым. Привык к нему князь, а ослепши, того более хотел возле себя иметь любимого человека.
        Нужен стал великому князю, как малому ребенку, дядька, чтобы раздевал и одевал его, в мыльню водил. Многого слепец без чужой помощи не мог уж делать. Марья Ярославна же больше знала старого звонаря Илейку, больше ему верила. Иван любил обоих дядек, но с Илейкой веселей ему: говорлив старик, как мамка Ульяна, душевней, но в ратном деле ничего не разумеет. Теперь Ивану ученье ратное от воевод шло. Улыбается поэтому Иван недоверчиво, когда Илейка упрямо твердит ему:
        - Примечай, я те баю, а что не уразумеешь, меня спроси…
        Смеется княжич.
        - Не дадут нам тут рыбу удить и птиц ловить, — говорит он, — а в ратном деле что ты ведаешь? Яз, что разуметь не буду, — у воеводы спрошу.
        Рассердился Илейка, обиделся, даже засопел носом, как малый ребенок.
        - Возрос ты, Иванушка, во какой, а слов моих не разумеешь! — ворчит он с досадой. — Я те не про рыбу и птиц говорю, не про ратное дело. Хрен с ними с птицами да с рыбами, я те про людей баю. Пока мал был, я те дудки да удочки делал. Ныне тя отец-то вот на татар шлет, княжить, значит, учит, и я вот пользы тобе хочу…
        Иван с удивлением взглянул на Илейку, никогда не слыхал он от него таких речей.
        - Все тя учат, — смягчась, продолжает Илейка, — и дьяк, и отец с матерью, и бабка, и владыка, и воеводы вот! А ты у нас, у сирот, поучись.
        Вот оно что…
        День был погожий, хотя слегка морозило, но зато весело играло солнышко в синеве небесной. Наскучило княжичу ехать в возке — верхом трусил он мелкой рысцой рядом с Илейкой. Ехали они вослед пеших воинов, перед которыми виднелись конники, а сзади, за возком Ивана, тянулись обозы, окруженные пешей и конной стражей. Дозорные же отряды скакали где-то далеко впереди, часто присылая вестников воеводе. Подходили уж к Владимиру, оставалось до него не более сорока верст.
        Иван молча оглядывал берега Клязьмы, по льду которой двигались их полки. Были кругом и леса, и овраги, и поля, засыпанные снегом, горы и пригорки. Чаще попадались теперь поселки, села, деревни, и все время, обходя войско, тянулись навстречу им крестьянские сани и дровни со всякой кладью, окруженные мужиками, бабами и ребятами. Сердце Ивана сжималось: в его памяти восставали тревожные дни, когда после пленения отца ждали татар в Москве.
        - Вишь, — обвел Илейка плетью кругом, — вишь, сколько их! В леса все бегут — от татар хоронятся.
        Кучка подвод задержалась у самой дороги, пропуская войска. Увидев Ивана в княжом одеянии, мужики поснимали шапки и поклонились. Иван и Илейка отдали поклоны.
        - Откуда? — спросил Иван.
        - Из Пеньков, — ответил старик, нахлобучивая шапку, — туточки вот, недалече.
        - Пошто же в град-то не идете? — крикнул Илейка. — Тамо стены есть…
        - Есть, да не про нашу честь, — махнул рукой старик. — И де же тамо всем-то? Там, милой, так набилось народу, что боле некуда! Мышу пробежать негде!..
        - Куда ж вы? — снова спросил Иван.
        - Куда глаза глядят, — ответил старик, — лишь бы от татар подальше.
        Сам знаешь, страшен пожар. Страшней татя и грабителя. Тать-то хошь голые стены оставит, а пожар-то все пожрет, токмо угли да головешки увидишь.
        Татары же страшней и пожара. Из огня ты сам с женой выскочишь, да и детишек вытащишь. Татары же и разграбят, и сожгут, кого убьют, кого в полон возьмут!..
        Чем ближе подходят войска к Владимиру, тем больше кругом тревоги видит Иван. От воеводы он знает, что татары далеко еще и только дня через два подойдут к Владимиру, а московские полки всего через час дойдут до града. Уж вот видно издали церкви и звонницы, крыши теремов и башни, но подгородные села и деревни теперь все пусты, безлюдны, кое-где только кошки да собаки около изб пробегают, а и собак-то совсем мало — почти все за хозяевами ушли.
        В одной лишь деревне, версты за две от Владимира, было людно. Около изб толпятся мужики, стоят оседланные кони у коновязей, небольшой санный обоз тут же. Ни женщин, ни детей в деревне не видать, а мужики кашу варят не в избах, а на улице, в котелках над кострами.
        - Никак, войско чье-то? — сказал княжич Иван Илейке, давно глядевшему из-под руки на неизвестных людей.
        - Я и то гляжу, — ответил дядька, — токмо неведомо чье? Мыслю, сироты сами на татар снаряжаются. Надоть у воеводы спросить…
        Но к воеводе, ехавшему несколько впереди, подошел здоровенный рослый парень и, сняв шапку, поклонился.
        - Будь здрав, воевода, — сказал смело парень, не надевая шапки на свои рыжие кудри. — Челом бью…
        - Сказывай, о чем, — перебил его князь Стрига-Оболенский. — Спешу яз ко граду.
        Парень обернул лицо в рыжей курчавой бороде к подъехавшему Ивану и поклонился ему еще ниже, чем воеводе.
        - Будь здрав, княжич, — сказал он густым голосом.
        Ивану показался знакомым и голос этот и лицо парня. Вдруг он узнал его.
        На миг в памяти промелькнула смута московская, когда бояр, гостей и дьяков взяли черные люди посадские. Это он бежал тогда с ослопом мимо княжих ворот и грозил боярам…
        - Челом бью, — продолжал парень, — возьми мя с дружиной поганых бить…
        Он поклонился еще раз и, снова обратясь к княжичу, добавил:
        - Княже, нет лучше воев, кои своей охотой с ворогами бьются. Слух-то в народе, что ты не по годам вельми разумен. Вот и сие уразумей.
        - Мало таких-то воев, — молвил воевода, — вот и вас едва сотня наберется, а для полков нужны тысячи и тьмы.
        - Мир-то силен, — воскликнул парень, — ты токмо развороши его! Мир-то по слюнке плюнет, море будет. В народе, что в туче: в грозе все наружу выходит!
        - Ишь, какие песни поет, — неодобрительно крякнув, сказал воевода.
        - А что не петь-то? Был бы запевало, подголоски найдутся. Коли всем миром вздохнут — и до государя слухи дойдут. Токмо бы он ухи собе не затыкал да глаза не закрывал…
        - Кто ты таков? — резко оборвал его воевода.
        - Ермилка-кузнец, — ответил парень. — В обозной охране был у великого князя под Угличем…
        Воевода зорко поглядел на Ермилку, помолчал и сказал строго:
        - Дерзок ты. Ведаешь, как сказано? «Языце, супостате, губителю мой!..»
        - Язык-то с богом беседует, — возразил кузнец. — Язык-то стяг — он дружину водит.
        - Оно так, — вмешался Илейка, — да мало одного крику: «Вались, народ, от Яузских ворот!» Надоть и порядок, и миру надоть голову… Нельзя токмо того, замолола безголова — и все тут!
        - Ты постой, подожди, — махнул кузнец рукой на Илейку. — Петь хорошо вместе, а говорить порознь. Я и сам не дурак. Знаем мы, что сноп без перевясла — солома. Потому и бьем челом тобе, воевода, возьми нас, черных людей да сирот, в полк свой, злое татаровьё бить. Охотой идем…
        - Что ж, иди, — сурово молвил князь Оболенский, — дело святое. За Русь биться будем.
        - Спаси тя бог, — поклонился кузнец. — Где идти нам прикажешь?
        - А где хошь. К любому полку приткнись. Токмо сам порядка не путай, а боле начальников слушай. Да помни: во многом глаголании несть спасения…
        Кузнец молча усмехнулся, но, обратясь к княжичу Ивану, сказал ласково:
        - А все ж ты, княже, попомни, что я баил-то. Отец мой и поныне мне приказывает: «Много бают как бы на глум, а ты бери на ум…»
        Княжича Ивана со звоном и крестным ходом встретили все владимирцы у Золотых ворот. Ждали тут его и владыка суздальский Авраамий, и боярин Константин Александрович Беззубцев, наместник и воевода великого князя московского.
        Уж издали, подъезжая к Золотым воротам, загляделся Иван на это строение. Еще не разбирая, кто стоит у ворот, княжич ясно видел меж стен две круглые белокаменные башни и будто вросший в них боками высокий белокаменный храм с одним большим золотым куполом. Середина этого храма почти до самых боковых башен прорезана высокими воротами, огромный полукруглый свод много выше золоченых башенных крыш. Над сводом висит большой образ Пресвятой богородицы в золоченом окладе.
        - Храм сей в Золотых воротах, — сказал Ивану воевода Стрига-Оболенский, — воздвинут еще князем Андреем Боголюбским. Сии врата — подобны киевским, токмо в Володимере, опричь их, есть еще Серебряные и Медные.
        Церковный звон, крики воинов и толпы народа заглушают слова Оболенского.
        - Сыночек тут старшенький князя великого, — звонко раздается над толпой женский голос, — княжич, бают, Иван!..
        Радостный гул криков прокатился по ближайшим рядам толпы, и княжич Иван услышал со всех сторон веселые восклицания:
        - Не зря княжич-то послан — крепкое дело!..
        - Храни, господь, град наш!..
        - Будем поганых бить!..
        Княжич Иван впервые один был, без отца, перед лицом народа. Побледнел он от волнения и напряжения, припоминая, как вел себя отец в таких случаях. Страх, охвативший княжича, придавал всем его движениям сдержанность взрослого человека.
        Сойдя с коня, остановился он на несколько мгновений и выпрямился во весь свой не по-детски большой рост. Темные глаза княжича медленно, с пронизывающей остротой обвели всех. Отдавая поклон владыке, наместнику, боярам и воеводам, поклонился он и народу на все стороны.
        - Будьте все здравы, — с трудом, но громко выкрикнул княжич Иван внезапно охрипнувшим голосом.
        Кругом все замерло, и вдруг бурей прокатился могучий рев толпы.
        - Будь здрав, государь! — кричали кругом, приветствуя Ивана не как княжича, а как великого князя, назвав его государем.
        Иван вздрогнул, еще более побледнел, но твердо и степенно подошел под благословение владыки.
        От Золотых ворот княжич Иван со своими и владимирскими воеводами и боярами последовал за владыкой в Успенский собор для совершения молебствия о даровании победы.
        - Помолим господа, да поможет сокрушить нам агарян нечестивых, — громко возгласил владыка Авраамий, идя рядом с княжичем впереди крестного хода.
        Взволнованный и смущенный, княжич Иван молча следовал за епископом Авраамием к возвышающейся перед ним громаде белокаменного златоверхого собора.
        Ему было все еще страшно после встречи с владимирцами. Почуял он, словно вырос сразу, старше стал, но только в душе у него как-то тревожно и смутно.
        Всё же глаза его невольно останавливались на резном каменном поясе собора из узорных колонн, меж которых из камня же резаны изображения святых, листья, цветы, звери и птицы. Все изображения эти дивно расписаны яркими красками и разноцветным поясом окружают белокаменные стены всего храма.
        Владыка заметил внимание юного княжича к зодчеству.
        - Храм сей, — молвил он, — строен князем великим Андреем, а строили зодчие всех земель: и наши русские, и грецкие, и фряжские, сиречь итальянские…
        Эти слова владыки и особливо упоминание об итальянских зодчих отвлекали княжича от дум его. Вспомнил он и часы самозвонные, что Лазарь сербин деду его на дворе ставил, и бабкины чарки, стопы и сулеи резные и кованые, тоже заморской работы…
        - А ты был, отче, в иных землях? — спросил он владыку. — Видал ли ты всякие художества и хитрости фряжские и грецкие?
        Владыка внимательно поглядел на княжича и ласково молвил:
        - Был яз в землях фряжских и грецких. Ужо после трапезы расскажу тобе о разных художествах и хитростях фряжских, и наипаче о мистериях, сиречь о таинствах, которые своими очами зрил…
        Владыка смолк, медленно крестясь и восходя по белокаменному крыльцу в собор. Иван, сняв шапку, тоже стал креститься. Когда поднялись они, перед ними распахнулись широко золоченые двери соборных железных врат, и они вступили на звонкий помост храма, выложенный узорными медными плитами.
        Перед самым началом молебна владыка сказал княжичу:
        - Смотри, княже, как расписаны стены сии, писаны бо они Рублевым и другом его, Даниилой. Да погляди и на великокняжий стол. Вон там, у амвона…
        Слушая молебен, смотрел княжич на сияющие краски икон, но не радовался им так, как в Сергиевой обители. Смутно было в душе его, и почему-то все вспоминались малопонятные, но занозливые слова кузнеца Ермилки.
        За трапезой у владыки Авраамия гостей было мало: княжич Иван и воеводы — князь Иван Васильевич Стрига-Оболенский да боярин Константин Александрович Беззубцев. Разговор шел о военных делах и о кознях Шемяки.
        - Умен, ох умен Шемяка, — говорил Авраамий, покачивая печально головой, — но ум-то у него токмо на козни и пакости. О пользе же государственной и о людях не мыслит он. Ястреб он и дале своего гнезда не зрит…
        - Истинно, — живо отозвался Беззубцев. — Вот и татар он привел казанских. Ты мнишь, без него они пришли? Нет. Он и с Синей Ордой, и с Казанью, и со всеми ворогами Москвы — заедино! Всех их, волков, на Русь манит, абы самому властвовать.
        - Право слово твое, Костянтин Лександрыч, — согласился князь Стрига-Оболенский. — Чаю яз, что и сам Шемяка на Москву метит. Разумею так: татар он посылает через Нижний к Володимеру и Мурому, дабы глаза отвести нам, дабы подале от Москвы мы полки свои поставили. Сам же князь Димитрий изгоном поскачет к Галичу, а оттоле ударит борзо и нечаянно на Кострому, и ежели возьмет град сей, — поскачет на Москву.
        - Тата царевичам не велел пускать Шемяку в Москву, — неуверенно напомнил княжич Иван.
        - Верно, верно, — весело одобрил Стрига-Оболенский вспыхнувшего от радости Ивана. — Надобно немедля с Касимом снестись и Якубом. Пусть идут на Кострому, навстречу Шемяке, лицом к нему, а спиной к Москве.
        - Мне ж, мыслю, — вступился в разговор Беззубцев, — надобно утре, до свету, навстречу татарве идти от Володимера к Нижнему. Воеводу же Ивана Руно с пути отпущу к Мурому в тыл агарянам. Не любят татары прямого боя.
        Сильны они токмо нечаянным набегом, как разбойники в нощи…
        - Иди так, Костянтин Лександрыч, — согласился князь Иван Васильевич. — Яз же в Кострому пойду, где сидит с заставой и двором великокняжеским Федор Басёнок. Упредить Шемяку хочу. И царевичи, мыслю, поспеют во благовремении…
        Воевода Стрига-Оболенский помолчал и, взглянув несколько раз на Ивана, добавил, обратясь к отцу Авраамию:
        - Нет. Не возьму сие собе на душу. Оставляю княжича в Володимере на твое, отче, попечение, и о том сей часец пошлю великому князю вестника…
        Княжич вспыхнул и сурово спросил:
        - Пошто оставляешь мя? Государь отпустил мя на татар, а ты супротивное деешь…
        Улыбнулся князь Иван Васильевич.
        - Яз чту тя за храброго, Иване, да и яз не труслив, но в ратном деле и разум надобен. Не такова рать будет, как в Москве мы с государем мыслили. В Костроме в осаду сяду.
        Воеводы подошли под благословение владыки.
        - Да поможет вам господь, — говорил отец Авраамий, крестя воевод. — Мы же тут будем усердно молить о том Христа-спасителя и заступницу нашу пресвятую богородицу.
        Воеводы вышли. Иван, сдвинув брови, недовольно посмотрел им вслед.
        Авраамий улыбнулся, взглянув на княжича, и молвил:
        - Не гневись, Иване. Не ты прав, а прав князь Иван Василич. На ратном поле не государь, а воевода хозяин.
        Огорченный Иван не скоро успокоился. Ему досадно было, что не пустили его биться с татарами. Бои и осады городов он уже видел, но издали, словно игру какую, а все же и страх испытал на войне немалый и скорбь. Плохо слушал он разговоры владыки, не сознавая, отчего горько ему: оттого ли, что не взяли его, оттого ли, что сам в душе доволен, что не взяли.
        Вообще многое, что раньше было ясно и просто, как в сказках мамки Ульяны, теперь перепуталось. Ничего порой понять он не может и чем более понять хочет, тем более все мутится.
        - А стенопись в храме видел? — услышал он среди неясных дум своих слова владыки.
        - Видел, — ответил Иван, — такую же стенопись видел и у Троицы в Сергиевом монастыре.
        - Истинно так, — обрадовался Авраамий, — ибо и там, у Сергия, на стенах писал Рублев, глаз у тобя, Иване, остер вельми к художеству!
        Владыка Авраамий задумался вдруг. Княжич Иван не сводил глаз с владыки, взор которого сделался невидящим, уходящим неведомо куда. Иван не знал, что скажет ему отец Авраамий, но волнение охватывало его, и чувствовал он, как в груди у него все дрожит.
        - Пытал ты, — услышал он голос владыки, особый, не похожий на прежний, — бывал ли аз в чужих землях… Помню фряжские, сиречь латыньские, земли. Не похожи они на наши. Инако латыне живут…
        Авраамий говорил медленно, будто разглядывал что-то вдали, не торопясь, думая о своем и совсем забыв об Иване. Но Иван весь в слух обратился и даже рот раскрыл.
        - Вижу аз, как чудо некое, — продолжал тихо отец Авраамий, все еще блуждая взором где-то далеко, — вижу храм красоты дивной. Особливо купол его восьмигранной, который шириною во весь храм, а высотою — как прекрасная гора над всей Флорентией возвышается. На нем же, на куполе том, стоит легкой и баской фонарь из мрамора с золотой маковкой. Горестно токмо мне, что в золотой сей маковке не наш восьмиконечный крест вделан, а четырехконечный латыньский крыж. Все же глаз отвести никому не можно от сего дивного творения фряжского зодчего Филиппа Брутнеллеска![87 - Ф и л и п п о Б р у н е л л е с к и (1377 -1446) — знаменитый итальянский архитектор.]
        Вдруг владыка неожиданно просиял весь лицом и, схватив Ивана за руку, заговорил радостным, молодым совсем голосом:
        - Строил же сей зодчий купол-то на диво всем без столбов и лесов всяких. Ни снаружи лесов не было, ни изнутри, а строил фрязин Филипп кладкой простой, рассчитав в уме своем тяжесть и опору камней друг на друга в своде того вельми великого купола. Под сводом вот сим, якобы висевшим над нами, подобно небесам, и отслужил папа Евгений в день окончанья осьмого собора латыньскую обедню. К часу тому фрязин как раз и купол окончил строить…
        Потемнел опять лицом владыка Авраамий.
        - В сей же день, июня шестого, в лето шесть тысяч девятьсот сорок седьмое,[88 - 1439г.] подписали мы хартию о соединении церквей — нашей грецкой православной веры и веры латыньской, — добавил почти шепотом отец Авраамий и задумался.
        Иван, взволнованный рассказом, задавал вопрос за вопросом о фрязине-строителе, пытая, как без лесов он мог такой высокий и великий свод строить. Много и долго рассказывал Авраамий своему юному собеседнику, ибо сам весьма любил зодчество, ваяние и художество.
        Утомившись, Иван замолчал, но ненадолго.
        - А как имя сему храму дивному? — спросил он снова.
        - Собор Пресвятыя богородицы, по-ихнему — Святой Марии дель Фибре…
        Отец Авраамий снова загорелся и заговорил, волнуясь:
        - Есть еще во Флорентии богородична церковь — Святая Мария новая.
        Похоронен там патриарх цареградский Иосиф Второй, иже преставился за месяц до окончания собора, июня девятого. Видел аз в сей церкви, когда погребали там святейшего отца нашего, чудесную и дивную икону Пресвятыя богородицы с младенцем, мадонну по-ихнему. Писал ее Иван Чимабуй.[89 - Д ж о в а н н и Ч и м а б у э (1240 -1302) — знаменитый итальянский живописец.] Вельми аз сей иконе возрадовался! Нашего она письма и к грецкому близко, и во многом подобна тому, как наш Рублев пишет. Токмо у Рублева цветистей и лучше. Для-ради умиления и кротости сердца у Рублева-то писано…
        Княжич Иван слушал молча, напрягая внимание, но, когда владыка Авраамий опять замолчал, тотчас же спросил его:
        - А пошто и как ездил ты в латыньскую землю?
        - Отпустил мя отец твой, великий князь, с митрополитом Сидором в лето шесть тысяч девятьсот сорок пятое[90 - 1437г.] на осьмой собор, а с нами было еще разных людей около ста из духовных и мирян. Не верил государь наш Сидору, да и мы тоже, потому из грек был митрополит, не русский человек. Нам же за Русь на латыньском-то соборе стоять было надобно. Из духовных, опричь меня, были архимандрит Вассиян, пресвитер Симеон да еще некие попы и дьяконы. Из мирян же бояре и дьяки, кои поученей, а от князя тверского Борис Александрыча, тестя ныне твоего, знатный вельможа Фома…
        Собор-то сей созвал папа Евгений да грецкий царь Иоанн, дядя он тобе по жене своей Анне Васильевне, тетке твоей родной.
        Согласились они учинить едину церковь, а главой всего христианства папу поставить, а нашу грецкую веру с римской соединить под его началом…
        - Пошто же тата отпустил Сидора? — воскликнул княжич. — Ведь латыне поганой веры, пошто ж было на их собор ехать?
        Авраамий слегка улыбнулся.
        - Так и отец твой мыслил, но удержать Исидора не мог. При всех нас тогда рек он митрополиту: «Отче Исидоре, мы тобе не повелеваем идти на осьмой собор в латыньску землю, ты сам, нас не слушая, хочешь идти. Буди же тобе ведомо: когда оттуда возвратишься, принеси к нам нашу христианскую веру такой, какую наши прародители приняли от греков». Исидор же, ложно клянясь соблюсти православие, уже тогда мыслил учинить согласие с латынянами…
        - Пошто ж того греки захотели? — возмутился Иван. — Ведь православные они.
        - Турки их теснят, как нас татары, — ответил владыка, — а силы-то ратной мало у них. Вот цари их и предались латыньству. Помочь за то обещал им папа рымской…
        Отец Авраамий горько усмехнулся и замолчал, печально склонив голову.
        - Меня окаянной Сидор, — горестно воскликнул владыка, — меня он, окаянной, заставил на грамоте подписать согласье! Смалодушествовал аз, не посмел ослушаться…
        Старик сморщился, словно от боли. Хотел что-то добавить, но только еще ниже опустил голову. Иван не понимал всех этих согласий и разногласий отцов церкви, не замечал и печали отца Авраамия. Мысли его тянулись к чудесным землям, о которых он так много от всех слышал.
        - Отче, — спросил он громко, соскучившись молчанием владыки, — как же вы ехали во фряжскую землю?
        Авраамий вздрогнул и, посмотрев на Ивана большими голубыми глазами, тихо и грустно заговорил:
        - Поехали мы, Иване, в Ригу на конех. Оттоле же в немецкой город Любек морем плыли Варяжским. От Любека же снова на конех в Липец,[91 - Л и п е ц — г. Лейпциг.] потом в Аушпорк.[92 - А у ш п о р к — г. Аугсбург.] Зело богат сей город — купцы его в Москву к нам и в Царьград товары возят. От Аушпорка мы через горы великие[93 - Альпы в Тироле.] ехали вдоль ущельев глубоких и долгих, и над нами вершины гор были в снегу все, и снег-то на них никогда не тает. В самый жар летний на них снег, как зимой, ибо выше облаков они небесных, а зимы же в тех странах совсем нет. Потом в Феррару латыньску прибыли, а оттоле, когда там начался мор, во Флорентию уехали воем собором: и латыне, и греки, и мы, русские…
        Владыка Авраамий замолчал, посмотрел на княжича и молвил, позевывая и крестясь:
        - Пора, княже, и на опочив нам после обеденной трапезы. Уморился аз, да и тобе с пути отдохнуть надобно.
        Владыка Авраамий повелел келейнику своему позвать к ужину княжича Ивана. Темнело уж, когда Иван с Илейкой вошли в трапезную. На столе горели две восковые свечи, слабо освещая довольно большой покой.
        Отец Авраамий сидел один, а тень его, большая и черная, странным, продолговатым пятном трепетала и качалась на гладкой стене то вправо, то влево. И от трепетания теней этих, и от сумрака в покоях, и от самого владыки, неподвижно сидевшего, становилось как-то тревожно.
        Когда же за княжичем и Илейкой захлопнулись двери, язычки пламени у свечей вздрогнули и заметались, и так же суетливо заметалась по стене тень отца Авраамия, потом вдруг потянулась вверх, обозначая длинный стан владыки во всю стену и голову его у самого потолка. Владыка поднялся и, широко крестясь, стал читать молитву перед трапезой.
        - Садись, Иване, — проговорил он, благословив после молитвы княжича и Илейку, и добавил, обращаясь к последнему: — А ты повечеряй у келейника моего. Когда будет надобно, призову тя.
        Илейка поклонился и вышел, но в дверях задержался.
        - Отче святой, — сказал он, — дозволь зайти к тобе, когда вестники пригонят. Ныне с часу на час ждут их…
        - Приходи, — разрешил владыка.
        - Какие вестники? — спросил Иван, когда затворилась дверь за Илейкой. — Из Москвы али от воевод?
        - От воевод, чаю, будут, — глухо ответил владыка, благословляя трапезу. — Беззубцев обещал пригнать. Но о том после. Вкушай от яств сих…
        Иван вдруг почувствовал нестерпимый голод, стал с жадностью есть жирную стерляжью уху. Владыка ничего не ел. Задумчиво склонив голову, он смотрел куда-то вдаль. Иван это заметил, когда уже насытился и стал пить мед, поставленный перед его миской. Княжич долгое время не решался нарушить странное молчание владыки. Он тоже молчал. А в трапезной было тихо, так тихо, что слышно, как капельки воска у погнувшейся немного свечи, падая на стол, стучат, будто кто-то изредка роняет на доску хлебные зернышки. Веет откуда-то холодом. Пламя свечей непрестанно колеблется, и тени на полу и по стенам, кажется, испуганно бегают, прячутся и появляются, словно боязливые и юркие мышата. Ивану становится не по себе, и, чтобы прервать неприятное молчание, он спрашивает о том, что первым приходит на ум.
        - А так ли топки улицы в латыньских городах, — говорит он тихо, — и кладут ли помосты из бревен, как у нас в Москве?
        Владыка улыбается, и на лице его тоже мелькают тени от свечей.
        - Нет, Иване, — отвечает он негромко, — там нет ни топей, ни грязи не токмо в городах, но и на дорогах. Камнем там дороги убиты везде, а во всех градах помосты на улицах из жженого кирпича. Во Флорентии же все площади и почти все улицы не кирпичом даже, а плитами каменными мощены… На площадях же фонтаны, сиречь источники воды, яко родники бьют. Родники же сии от малых речек, что по трубам от рук человеческих ко градам пускаемы…
        - Может ли быти? — дивился княжич. — Как же сие творят?
        - Заключают ближний от града ручей али речку малую в трубу, из камня или кирпича сложену. Оную же трубу, на столбах ли каменных, по стене ли, ведут ко граду, а там малыми трубами пропускают воду от нее на площади, к фонтанам…
        Владыка придвинул к себе чарку с заморским вином и стал прихлебывать маленькими глоточками.
        - По-иному у них все, Иване, — продолжал он. — Зимы не бывает совсем.
        Снегу и мокрети осенней или весенней тоже нет. Зимой токмо дождей больше, а так сухо и тепло всегда. Помню аз, в ноябре было, на святого Прокопия. У нас-то бают: «Прокоп по снегу ступает, дорогу копает», а у них — цветы еще кругом цветут, розаны в садах благоухают.
        Отец Авраамий помолчал и стал рассказывать, как накануне святого Прокопия, в день праздника введения во храм пресвятыя богородицы, увидел он впервые мистерию, знаменитое представление об Адаме. Медлительный голос отца Авраамия среди тишины звучал по-особому, словно вытекал из полумрака трапезной, и снова сливался с бегущими повсюду тенями. От этого все, что говорил он, будто рисовалось перед глазами Ивана. Он видел и ограду церковную, мощенную каменными плитами, и бога отца, каким пишут его на иконах. Бога изображал дьякон, и бог мог выходить только из церкви и уходить туда же обратно…
        - На церковном дворе, — говорил владыка, — на возвышенном месте изображен был рай, в коем пребывали Адам и Ева. Место сие было огорожено, а на изгороди кругом, до самой паперти церковной, висели ковры и завесы.
        За сей оградой вижу аз, ходит Адам в алом летнике и Ева — в белом. Токмо главы и плечи их видно. Посреди же рая древо возвышается — древо познания добра и зла. Убрано древо сие дивными яблоками и другими плодами и цветами, и сама ограда райская в зелени вся и в цветах благоухающих… О, сколь чудно и дивно было сие видение, о, сколь хитро сие деяние!
        Княжич Иван слушает, не отводя глаз от владыки. Он давно знает из библии о дьяволе-соблазнителе, проникшем в рай в виде змея. Он знает, что бог запретил Адаму и Еве есть плоды древа познания добра и зла; он знает, что был нарушен завет божий на погибель всему роду человеческому. Но теперь он видит это словно воочию, и дрожь проходит по телу.
        - Вот из-за ствола древа ползет по дебелому суку сатана во образе змеевом, — тоже волнуясь, говорит владыка, — и Еве шепчет змей, указуя главой своей на висящий подле него плод зрелый: «Вкуси сего, Ева, и дай ясти Адаму, и будете оба равны во всем создателю вашему…»
        Слушает княжич дальше и будто сам видит, как колеблется Ева, но змей ближе спускается к ней с древа, обольщая речами. Подошедший к Еве Адам отказывается вкусить от запрещенного плода, но Ева срывает яблоко и съедает половину.
        - Человек не знал ничего подобного, — восклицает она, — глаза мои все теперь видят, словно я бог всемогущий! Ешь и ты…
        - Я тобе верю, — говорит Адам, — ты подруга моя…
        И вот совершается непоправимое зло для всего человечества. Адам съедает вторую половину яблока, но он тотчас же познает всю глубину греха своего и, склоняясь, скрывается за оградой рая и снова показывается из-за нее, но одетый уже в листья, сшитые наподобие рубахи, рыдает, горестно плачет…
        Княжич Иван взволнован, и в ушах его звучит знакомый плач Адама, не раз им слышанный в Москве от нищей братии, от калик перехожих:
        Ты, раю мой, раю, прекрасный мой раю!
        Увы, мне, грешному, увы, беззаконному!
        Меня ради, раю, сотворен бысть,
        Евы ради, раю, заключен бысть…
        О боже милосердный, помилуй нас, грешных…
        Потрясенный и взволнованный, Иван не может сразу понять, почему отец Авраамий стремительно встает из-за стола, а в дверь входят люди.
        - Ну что? — спрашивает торопливо владыка, благословляя вошедших. — Что повестуют воеводы?
        Радостные, светлые лица вестников уже дают ответ на вопросы.
        - Токмо пригнали, владыко, — кричат вестники, двое боярских детей, прискакавшие от воеводы Беззубцева, — коней, почитай, загнали.
        - Бегут татары, яко бесы от ладана!.. Сей часец в Москву надобно…
        Вестники пьют с жадностью поднесенный им мед, заедая кусками пирога с кашей. Владыка терпеливо ждет, пока они прожуют, но Илейка, стоя в дверях, не может сдержаться.
        - Куды ж татары-то бегут?! — восклицает он. — Куды бегут-то?
        - К Нижнему бегут, — громко отзывается один из вестников, доев пирог и запив его квасом. — И от Володимеря и от Мурома бегут, собаки!
        - У села Рождественского[94 - С е л о Р о ж д е с т в е н с к о е — г. Ковров.] на Клязьме встретились с погаными, — продолжает второй вестник, — станом там они стали… Побили их немало, и полон отбили. Дозорные же Ивана Рунова на Оке татарских конников уследили.
        Бегут, бают, неготовыми дорогами тоже к Нижнему…
        Владыка, просияв весь, оборотился к образам, долго крестился и шептал молитву. Потом отпустил всех, благословляя и говоря весело:
        - Помиловал господь нас, грешных. Можно и спать сию нощь спокойно…
        Веселыми и радостными вернулись княжич с Илейкой в отведенную им келью.
        - Помогли нам святые угодники, — бормочет Илейка, — опять Шемяка сплоховал, и татары ему не помогли, окаянному…
        Раздевая княжича, Илейка спел даже плясовую песенку.
        - Веселый ты, как мамка Ульяна, — сказал ему Иван, но Илейка быстро стих и замолк.
        Только укрывая княжича одеялом, он проговорил мрачно:
        - Веселый-то я веселый, а и в меня немало гвоздей всяких забито — и деревянных и железных…
        Илейка глубоко вздохнул.
        - Иной раз я гвоздями теми хуже, чем зубами, маюсь. Ох и болят же, проклятые!..
        Илейка помолился и стал укладываться на своей пристенной скамье, ближе к выходным дверям. Но не захрапел он сразу, как всегда, а лежал тихо, неслышно, только иногда поворачивался на другой бок и глубоко вздыхал. Не спал он в эту ночь, да и княжичу не спалось. Представлялось ему все страшное, что люди творят меж собой — и свои, православные, и татары. Думал о кознях он разных, убийствах, вражде и зле. Мать потом вспомнил, мамку Ульяну, бабку…
        Тоска заполонила его всего, грудь сдавила, вздохнуть не дает. Не может Иван этой муки выдержать.
        - Илейка, — со стоном говорит он, — спишь ты, Илейка?
        - Не сплю, Иване, — отвечает Илейка. — И вести радостные, а сна вот нетути…
        - Тяжко мне, Илейка, — громко шепчет Иван, — тоска меня мутит…
        Пошто горько мне? Пошто радости мне нет, Илейка?
        Долго молчит дядька княжича, словно вспоминает что-то забытое.
        - И у меня так было, — заговорил он, наконец, — токмо не в твои годы, а когда вот усы расти начали и заботы пошли. Ну тоска смертная одолевает, моготы нет! Словно в душе моей сломилось что… Дай, думаю, к деду своему схожу, жив еще был Афанасий Герасимыч. Хошь боле ста ему было, а из его так и лилось само: и песни, и сказки, и притчи… Деревня-то наша край Волги стоит. Испокон веку рыбой промышляет. Все там зимой сети плетут — и мужики и женкн. Токмо дед-то мой ничего не деял. Жил собе князем, особливо зимой. Соберутся мужики у кого в избе, велят бабам пирогов напечь, принесут медов разных, пива, браги, а бабы яиц, молока притащат. Ну сидят, плетут целый день, а стемнеет — лучину жгут, а сами дело свое деют, вяжут все, а Афанасий Герасимыч им баит и баит, да так красно, что тишина в избе, никто кашлянуть не смеет… Ну, пошел я к деду своему, так и так — сказываю. А он мне притчу. Не понял я притчу-ту сразу, потом уж уразумел…
        Илейка вздохнул и замолчал.
        - Какую же притчу-то дед тобе сказывал? — спросил Иван.
        - Мудрену притчу сказывал, — заговорил снова Илейка, — а вот она у меня в памяти и по сей часец, и голос деда помню, как он сказывал…
        Илейка переменил голос и речь свою и заговорил протяжно и неторопливо, вдумчиво, будто сам все передумывал:
        - Жили-были сироты Иван да Марья. Родилси у них сын Степан, да такой, что вборзе назвали его Степан-богатырь. Восьми лет Степан уж на коне по полям полевал, поленицей удалой стал. Твоих лет был, значит, а ростом-то хоть и ты велик, но тот раз в пять тя выше. И хошь ты силен да крепок, а тот раз в сто дородней тя силой-то. Богатырь великой! Никого не боится, и все ему радость и веселие: и день, и ночь, и зима, и лето, и люди — что стары, что малы, что мужики, что женки. И его все любили, а пуще всего девки. Круг его и птицы и люди поют, цветы расцветают, и сладкой дух их кружит ему голову. Радуется Степан-богатырь, не наглядится на божий свет, будто в райском саду живет. Песни сам распевает, меды, вины разны пьет да красных девок ласкает.
        Вот раз едет он на коне богатырском по лугам со цветами лазоревыми, мимо садов яблошных да вишенных, к любе своей спешит.
        Вдруг навстречу ему баба Яга в ступе мчит, пестом погоняет, метлой след заметает. Горбата, нос крючком, рот беззубой, токмо два клыка, как у кабана, наружу вылезли, глаза зелены, словно кошачьи. Страх глядеть, какова, а Степан-богатырь и ей радуется, словно мать родную видит. Смеется и баба-Яга, да от смеху того у всякого бы дрожь по спине, а Степану хоть бы что.
        - Здравствуй, — говорит, — бабушка!
        Остановилась Яга, посмотрела на него из-под ручки и даже клыками заскрипела от злобы. Степан же и того не понимает, думает: ради ласки она ему зубами-то щелкает. Молод вельми — зло-то мирское от него в то время словно пеленой узорной завешено было…
        - Дурак еще ты, Степанушка, — змеей шипит баба Яга, — телом ты богатырь, а умом и сердцем — дите…
        Дивится Степан речам ее, а сам чует, что не понимает, о чем она баит.
        - Не разумею, бабунька, — говорит, — про что сказываешь…
        - А что ты разумеешь-то? — с гневом отвечает Яга. — Хочешь ли ты разуметь усе, как надобно? Коли хошь, то вот тобе коготок линялый от Гамаюн-птицы вещей…
        Положил Степан коготок за пазуху, а Яги и след простыл. Задумался он, и конь его стоит смирно, задремал даже. Ничего Степан уразуметь не может, токмо тоска его, словно мышь, грызет. Глядит он — солнце-то сияет, а день-то темнеет, глянул на цветы на лазоревые, что душу его радовали.
        Видит, потоптал он их множество конем своим, да и другие проезжие не менее его притоптали, да и скот немало объел. Пожалел Степан цветики притоптаны и поехал садами. Сорвал яблочко румяное да пахучее, разломил его, а у самых косточек жирный червь сидит, все объел кругом, обгрыз и дерьмом своим запакостил…
        Швырнул Степан с досадой яблочко и поехал прямо на широкий двор к любе своей. А на дворе-то крик, стон и плач. Одних кнутами бьют, других батогами. Никогда того Степан не видал, а ведь скольки месяцев кажный день тут проезжает…
        - Что такое? — крикнуть хочет, а выходит у него шепотом.
        И слышит, что тоже кто-то шепотом ему в ответ из его же пазухи шепчет:
        - Правеж то, Степанушка. Повседневно так дворской со слугами недоимку из сирот выколачивает. Токмо без меня ты ране того не видал…
        Тоска тут смертная Степана взяла.
        - То коготок Гамаюн-птицы шепчет, — закричал он голосно. — Помрачила мне свет божий баба Яга!..
        Ищет он за пазухой коготок вещий, скорей бросить прочь его хочет, а найти не может. Нащупал потом — под кожу ему ушел коготок-то да к ребру под самым сердцем и прирос…
        Илейка вздохнул и добавил:
        - Вот-те и притча.
        Иван не понял конца и спросил:
        - Пошто же свет-то у него помрачился?
        - Детство в душе его кончилось, — грустно ответил Илейка. — А какая без детства-то радость?..
        Задумался Иван, все еще не понимая, и вдруг уразумел все.
        - Сие как у Адама с Евой, — сказал он вполголоса, — когда они яблоко съели…
        Глава 14. Во Владимире
        На другой день поехал Авраамий литургию служить в соборе у Пречистой и пригласил с собой княжича.
        - Пришли новые вести, и ныне с амвона скажу их христианам, — говорил он, усаживаясь в сани.
        Иван с Илейкой пошли к коням своим и поехали шагом за владыкой, а позади их конная стража в небольшом числе.
        Гудели торжественно колокола им навстречу, когда они подъезжали к собору, а вспугнутые звоном голуби стаями кружили около звонницы. Толпился народ на площади, и все, прикрывая глаза от солнца, смотрели на владыку и княжича. Нищие — хромые, слепые, безрукие — старики и старухи заполняли всю паперть.
        Слезая с коня, Иван слышал, как недалеко от него, утопая в звоне церковном, глухо и печально тянулась песня нищих:
        Злы татарове набегали,
        Избы, теремы сожигали,
        Старых стариков убивали,
        Молодых в полон полонили…
        Отдав коня Илейке, Иван стал подниматься по ступеням паперти вслед за владыкой, благословляющим народ. Почти у самых дверей храма нежданно догнал его чистый и звонкий голос, покрывая голоса всех других:
        Встань, пробудись, дитятко,
        Сымай со стены сабельки
        И все-то мечи булатныи.
        Ты коли-руби сабельками
        Злых татар с татарчонками.
        Всех секи, кроши губителев
        Ты мечами да булатными…
        Княжич Иван оглянулся и видит: стоит высокая слепая старуха. Глаза ее покрыты бельмами, неподвижно глядят, куда — неведомо, а голос ручьем серебряным разливается, тоской течет со слезами горькими. Сжалось сердце Ивана от голоса этого, — будто ото всей земли русской идет он. Оглянулся княжич опять назад, да ворота церковные за ним затворились, а в храме стихло все вдруг и замерло. Владыка остановился и за руку удержал возле себя княжича.
        - Помедлим тут, — прошептал он, — сей часец протоиерей Тихон читать будет канон на поганых татар…
        Утреня уже кончилась, и из алтаря вышел старец протоиерей в одной епитрахили и молитвенно, как в говение великопостное, преклонил колени пред алтарем у царских врат. Встав и крестясь истово, возопил он со скорбной мольбой тихо, но внятно:
        - Силою непобедимою, Христе, матери своея молитвами препоясав князя нашего, покори ему поганых, ты бо державец един во бранех, человеколюбче!..
        Снова простерся ниц священнослужитель, и все, что были в соборе, словно вздохом одним вздохнув, пали на колени в тоске и слезах. Плакал, стоя на коленях, и княжич Иван.
        Не вставая с колен, еще жалостней и громче воскликнул протоиерей дребезжащим старческим голосом:
        - Ярость неверных врагов, злую гордость и шатание покори под нозе, молим тя, владычице, благоверному князю нашему, твое заступление охраняющее.
        - Господи, сокруши злых агарян и Шемяку, — отирая слезы, прошептал Иван и устремил взгляд на икону Спасителя.
        Владыка Авраамий тихонько дотронулся до плеча его и быстро шепнул:
        - Иди за мной к амвону.
        Княжич медленно поднялся и пошел за владыкой. Народ, почтительно расступаясь, открыл им посреди храма широкий путь к алтарю, а клир торжественно пошел им навстречу.
        Началась литургия. Служил сам владыка. Княжич Иван, слушая церковное пение, крестясь и отдавая поклоны, когда следует, весь погрузился в неясные, запутанные думы. И все грустнее ему становится и хочется не то молиться, не то плакать. Вспоминаются все недавние беды и горести, и вот сызнова Шемякины козни, и сызнова татары казанские, и страшно и горько Ивану, тоской гнетет его неизбывной.
        - Господи, — шепчет он со слезами, — пошто, господи, у меня, как у Степана-богатыря, потемнен в глазах свет божий?
        Мятется душа его, думает он обо всем, что слышал от князей, воевод, отцов духовных, от Илейки и Ермилки-кузнеца. Понять все слышанное хочет, и вот-вот приходит к нему это понятие и опять ускользает. Бьется так он в думах своих и вдруг чует, что и звон и песнопение церковные смолкли, тишина в храме, а с амвона слова владыки Авраамия доносятся, которые не сразу он понимает.
        - Шемяка же Каину подобен, — говорит с горестью владыка, обращаясь со словом к молящимся, — паки ополчась на брата своего старшого, на великого князя, неволит христиан христианскую кровь проливать. Распри и рати снова творит, крамолу непрестанно кует с погаными вместе. Понудил злодей ныне великого князя на новую рать. Татарове же токмо и жаждут грады и села наши мечу предать и разграбить. И токмо ослабнет от злой усобицы Русь, — опять Орда придет. Паки кровь отцов и братий наших, яко вода обильная, напоит землю. Многие братья, сестры и дети наши в полон уведены будут погаными.
        Села наши запустеют, дикой травой порастут, церкви оскверненные без звону будут, яко немые…
        Владыка смолк, подавленный горем, но тотчас же снова возвысил голос свой:
        - Но оставим речи печали и так с верою возопиим: «Воскресни, боже, суди земли! Воздвигни великого князя, умножи силу его. Укрепи, боже, нас и утверди. Не дай, господи, в полон земли нашей язычникам, не знающим бога истинного! Подай, господи, победу великому князю, победу на вся, восстающая на ны!»… Аминь!
        - Аминь, аминь, — послышалось со всех сторон. — Заступи и помилуй нас, господи, от поганых! Накажи злодея и вора Шемяку!..
        Народ зашумел и, крестясь, стал выходить из собора…
        Уже третью неделю живет княжич Иван во Владимире. Вернулся уж с полками своими к празднику рождества Христова наместник владимирский, воевода Беззубцев, Константин Александрович.
        Загудел весь Владимир, словно улей, радостными рассказами воинов о победах над погаными, об освобождении захваченного ими полона. Веселее от того кипит предпраздничная суматоха в старом стольном городе: готовят на площадях к праздникам качели и ледяные горы, набрались во Владимир медвежатники, кукольники, скоморохи, гудошники. Парни же и девушки владимирские учатся петь колядки, а хозяйки застилают сеном покои, варят на меду с сочивом[95 - С о ч и в о — семенной сок, или молоко, из разных орехов, из конопляных, маковых и прочих масленистых зерен.] кутью из ячной крупы для ужина в сочельник, когда ничего весь день не едят до первой звезды. Во всей толчее этой и суматохе степенно все делается, как и полагается в такой пост.
        Константин Александрович пригласил к себе в наместничьи хоромы на святки и княжича Ивана и владыку Авраамия. Фекла Андреевна, супруга наместника, не ждала таких гостей и смутилась было, но все-таки не отказалась печь «козюльку»,[96 - К о з ю л ь к а — выпеченное из теста изображение козла.] чтобы, ныне же спрятав ее, хранить весь год до будущего сочельника. Только бы владыка о том не узнал, что домового она тешит. Да что делать — скота жалко. Не взлюбит скотину дворовой хозяин, и коровы останутся яловы, и мор может на них прийти, а коней и сам защекочет…
        Приносилось в дар «домовому».
        - Василей-то баил утресь, — вслух высказывает она мужу свои соображения, надеясь на его поддержку, — баил он, что твой-то жеребец весь в мыле был и грива вся спутана у него. Хозяин его мучит. Козла хотят пустить ему в стойло…
        Константин Александрович промолчал, знал он, к чему ведет речь Фекла Андреевна. Племянник же ее, молодой подьячий Федя Курицын, улыбнулся и молвил:
        - А ты бы, тетунька, лучше не пекла бы бесу козла, а святым угодникам божьим свечи да лампады теплила, а жеребца-то святой бы водой покропила.
        Помолись вот Флору и Лавру. «Флор-Лавёр — до лошади добёр», а то и святой Степан на то вельми гож…
        - А коровы-то как, Федюшка? — язвительно прищурив глаза, спросила тетка.
        - Коровы? Изволь: молись святому Власию да Вуколу-телятнику.
        - А овцы? — вызывающе продолжала Фекла Андреевна.
        - А на то еще более святых: Василий овцам шерсть дает, Мамонт, Онисим, Абрам — овчарники, Настасья — овечница…
        - Для всех же от скотского падежа святой Модест, — усмехаясь, вставил свое слово сам Константин Александрович.
        - Для кур, уток, гусей, — смеясь, продолжал Федя Курицын, — Кузьма, Демьян да Никита-гусятник, а для пчел — святые Зосима и Савватий…
        Но тетка не стала слушать дальше. Насмешливо уперши руки в бока, она молвила с укоризной:
        - Ишь умудрил господь бог вас обоих! Да ежели яз всем тем святым молебны петь буду да свечи ставить, то у меня и времени на хозяйство не станет и казны не хватит. Эх вы, головушки!
        Тетушка с обидным презрением фыркнула, но добавила потом спокойно и деловито:
        - Тут же яз токмо одну козюльку спеку, и весь год дворовой хозяин ко всей скотине, ко всей птице добёр да ласков…
        Беззубцев переглянулся с Федей, и оба весело рассмеялись.
        - Нет, брат, — сказал Константин Александрович, — не годимся мы с тобой к хозяйству!
        - Все ж, тетунька, — посоветовал Федя, — ты пуще зеницы ока хорони от владыки козюльку-то. Яз, как ученик его, добре знаю нрав отца Авраамия.
        Осерчает он! Ревнив к язычеству всякому…
        - Да нешто сие язычество?! — возмутилась Фекла Андреевна и, крестясь, вышла с досадой из покоя.
        Константин Александрович, улыбаясь, подошел к окну и заглянул на улицу.
        - Что-то не едет владыка-то, — проговорил он, — ты бы, Феденька, сходил к дворецкому. Как бы не прозевали гостей.
        - Иду, — ответил Федя и, вставая со скамьи, спросил: — А истинно то, что княжич вельми разумен?..
        - Истинно так, — ответил Беззубцев, — дивно разумен. Велик и телесами и разумением, будто и не отрок, а парубок. Ну, да сам узришь севодни…
        Постучал и вошел в покой дворецкий Кондратьич:
        - Едут, едут, боярин. Я те и шубу и шапку принес…
        - Оболокайся борзо и ты, Феденька, — заспешил Беззубцев, — побежим!
        Не опоздать бы нам за воротами встретить…
        Гостей провели прямо в крестовую, всю устланную душистым сеном. Там горели уж свечи и лампады перед большим резным кивотом. Шелковая занавеска была отдернута, и на окладах икон, на жемчужной обнизи всякого узорочья от огоньков свечей искрились райки, а от разноцветных лампад ложились синие, красные и зеленые пятна.
        Княжич Иван не слушал молитв. Крестясь и кланяясь, он думал о Москве, о том, как встречают праздник у них дома, и есть ему хотелось нестерпимо.
        Из крестовой Ивану видно было через сенцы, как в трапезную пронесли зажженные свечи в подсвечниках. Это напомнило о кутье. А когда в сенцах отворялись двери, пахло откуда-то печеными пирогами. Это было трудно выдержать, и княжич, наклонясь к Илейке, шепнул:
        - Яз мыслю, звезда давно уж явилась, а владыка все еще молится!
        - Часы ныне долги, Иване, — шепотом сочувственно ответил дядька, — царские часы-то. Я, прости мя, господи, и сам давно отощал…
        Наконец, все двинулись из крестовой в трапезную. Хозяева, кланяясь, пригласили гостей к столу, где беловатыми грудами на нескольких блюдах была подана кутья на меду с изюмом.
        Благословив трапезу, владыка сел во главе стола вместе с княжичем.
        Беззубцев сам поставил перед владыкой небольшой глиняный кувшин заморской работы и молвил:
        - Пей, отче святый, во здравие. Сие твое любимое, фряжское…
        Все молча вкушали кутью. Раньше других насытился владыка и, отказавшись от прочих угощений, налил себе чарку заморского вина.
        Улыбаясь, он поглядел на Ивана и молвил, указывая на Федю Курицына, сидевшего рядом с Иваном Димитриевичем Руно:
        - Тут вот, среди нас, Иване, язычник есть — сей вот юноша…
        Владыка нарочно задержал свою речь, видя изумление княжича, и весело добавил:
        - Не бойся, Иване. Язычник-то сей не по вере своей, а по искусству своему в чужих языках. Учился он у меня и по-фряжски. Ныне же лучше меня язык сей разумеет. Дар у него к языкам вельми велик…
        - Нет, княже, — живо откликнулся Федя Курицын, — владыка искусней меня по-фряжски…
        - Слушай, Иване, — прервал Курицына владыка, — какие языки он ведает.
        Ну, Федор, сказывай.
        Княжич Иван с любопытством уставил свои темные глаза на молодого человека с небольшими усами, с едва пробивающейся золотистой бородкой.
        Испытывая неловкость и беспокойство от взгляда княжича, Федя заговорил торопливо:
        - По-латыньски яз от отца своего научен разуметь. По-татарски же и по-литовски сам с отроческих лет научился, слыша речь их…
        Владыка поднялся из-за стола и, перекрестившись на образа, поклонился хозяевам.
        - Спасибо за гостьбу и ласку, — молвил он и добавил с лукавой улыбкой: — Приустал аз по старости. Пора на покой мне в свою келью монастырскую…
        Благословив всех, он, так же лукаво улыбаясь, обратился к княжичу:
        - Подь-ка, Иване, ко мне. Благословлю и тя. Оставайся на свят вечер у Костянтина Лександрыча. Веселей тобе тут будет в праздники…
        Усмехаясь, владыка направился к дверям. Пошли провожать его княжич, хозяева и все гости их. В сенцах Константин Александрович, взяв из рук Феди шубу Авраамия, сам помог одеться владыке.
        Когда сани владыки отъехали от красного крыльца, Федя весело обратился к Фекле Андреевне:
        - Тетенька, а владыка-то провидец. Догадался, что ты козюльку испекла, и уехал от соблазна, дабы и нас не смутить резким словом учительным…
        - И пошто тобе козюлька далась! — сердито ответила тетка. — Яз мыслю, и у государя нашего козюльки пекут…
        Иван после строгих монастырских порядков сразу почувствовал себя у наместника как дома.
        - Истинно, боярыня, — сказал он просто и весело — У нас мамка Ульяна все, когда нужно, печет: и кресты, и лестницы, и жаворонков, и козюльки…
        - Тетенька, не серчай, — смеясь, заговорил снова Федя, — к слову яз баю, шутки ради. Владыка же просто мешать нам не восхотел. Придут с колядой, а то и ряженые. При нем-то не покажутся, он знает сие. Сам же он, хошь и устал, всю ночь с монахами молиться будет…
        - Верно, — согласился Константин Александрович и, обратясь к княжичу, добавил: — Мыслю, Что владыка и приехал-то к нам, дабы тобя, княже, повеселить. В монастыре-то у него какое там веселье!
        - Княже, ежели воля твоя будет, — радостно оживившись, предложил Федя, — пойдем завтра медвежатников да скоморохов глядеть!
        - Яз с охотой пойду, — ответил Иван и, обратясь к наместнику, спросил: — А можно ли княжичу со скоморохами в народе быть?
        - Мы пойдем никому неведомы, — торопливо заговорил Федя, — втроем, княже, с твоим дядькой пойдем, в шубах простых…
        - Так можно, — садясь снова за трапезу, молвил с улыбкой Константин Александрович, — а все же пошлю яз с вами Кондратьича, дабы обиды не было, моего-то дворецкого все тут знают.
        - И яз с вами пойду, — сказал воевода Иван Димитриевич, — люблю смотреть медвежатников да бои кулачные.
        - Иди, иди, Иван Митрич, — рассмеялся наместник, — потешь с Феденькой княжича. Токмо не признали бы вас — не вместно княжичу пешу среди черных людей ходить. Осерчает государь, коли узнает про то.
        - Нет, не осерчает, — быстро ответил княжич Иван. — Он слушается владыки Ионы. Владыка же мне с Юрьем в Ростове сам приказывал в народе ходить. Служек церковных посылал с нами…
        Лицо Илейки расплылось в улыбку.
        - Истинно, истинно, — вмешался старый дядька, — мы с Васюком да служки монастырские по всему граду княжичей водили и на владычном дворе блины да пироги ели. Меды же какие были, а брага монастырская!..
        Шумом и говором наполнились сенцы Перед трапезной.
        - Колядники, колядники! — заговорили оживленно все за столом, а из сенцев выглядывают уж слуги и вся челядь с чадами и домочадцами.
        Улыбаясь во весь рот, выходит вперед седобородый Кондратьич и спрашивает, обращаясь к наместнику:
        - Разрешишь ли, господине, колядникам коляду пети?
        - Чьи пришли-то?
        - Свои все, господине, дворские.
        - Зови, зови! — весело соглашается Константин Александрович, а Фекла Андреевна манит пальцем к себе дворецкого и вполголоса говорит:
        - Подь ко мне, Кондратьич.
        - Что прикажешь, госпожа? — быстро подскочив к боярыне, спрашивает дворецкий. — Не насчет ли милостыни, матушка?
        - О том самом, — подтверждает Фекла Андреевна, — прикажи Фектисте-то прислать из поварни аржаных пирогов с кашей да с луком поболе, да некое число с говядиной. Знает она, как надобно…
        - А меду да браги как прикажешь?
        - Сколь и прошлый год. Да расчисли, дабы кажному парню по прянику медовому, а девкам — по два. Меду же и браги, кому по скольку, сам знаешь, а ежели…
        Распахнулись двери в трапезную. С шумом и гамом ворвались разодетые парни и девушки, окруженные толпой старых и малых слуг и детишек. Но вот они расступились, и среди них оказался крохотный мальчик в белой, шитой шелками рубахе. Забавный в своем смущении, он неловко стоял на кривых слегка ножках и держал в шитом полотенце маленький золотистый снопик из сухих ржаных колосьев. Парни и девушки подталкивали его к кивоту, а мальчик нерешительно топтался на одном месте, боязливо взглядывая по сторонам исподлобья.
        - Чей малец-то? — с улыбкой спросила Фекла Андреевна у Кондратьича.
        - Терешкин, — ответил тот, — Васюткой звать…
        Мальчик в это время с решимостью отчаяния вдруг засеменил торопливо к кивоту и, держа на протянутых руках снопик, взволнованно заговорил нараспев:
        - Я ма-аинькой моло-отчик, при-нес бо-огу сноопчик…
        Тут Васютка немного замялся, но, оправившись, громко закончил:
        - Ххлисту бо-оженьке!
        Положил платочек со снопочком на приступку перед кивотом и, обернувшись к боярам, поклонился. На миг он замер на месте, но потом, сразу оробев, бросился к сенцам. Кругом все захохотали, а Фекла Андреевна, перехватив Васютку у самых дверей, поцеловала и дала два больших пряника.
        Тотчас же парни и девушки запели коляду, наполняя хоромы звонкими свежими голосами:
        Уродилась Коляда
        Накануне рожества
        За рекою за быстрою.
        Там кругом огни горят,
        Огни горят великие.
        Вокруг огней скамьи стоят,
        Скамьи стоят дубовые.
        Красны девки да молодцы
        Поют песни Колядушке,
        Посредь их старик стоит,
        Точит свой булатный нож.
        Котлы кипят кипучии,
        У котлов козел стоит,
        Хотят козла зарезати…
        С шумом, рычаньем и козьим блеяньем из задних рядов протолкались парень на четвереньках в вывороченном наизнанку бараньем тулупе, изображая медведя, и коза — другой парень. Одетый козой был в однорядке, сшитой без рукавов, — она застегивалась сверху над головой. Из однорядки высоко торчала на длинной шее деревянная козья голова. Парень время от времени дергал веревку под однорядкой, и нижняя челюсть козы открывалась и захлопывалась, громко щелкая. Коза пустилась плясать вокруг медведя, выбивая дробно ногами, крича по-козьи и припевая:
        - Съел медведь тридцать три пирога с пирогом, да все с творогом!..
        И-иих! Кши, кши!
        Коза кидается на девушек, щелкает деревянной челюстью, те громко взвизгивают, а медведь отхватывает вприсядку, ревет и ворчит. Парни же и девушки, топоча в лад каблуками, хором припевают:
        Ай авсень, ай авсень!
        Таусень, таусень!
        Шумят кругом, визжат, хохочут все от смешных выходок и кривляний козы и медведя, хохочет и княжич Иван, забыв обо всем на свете. Хорошо ему, будто он дома, и не княжич, а просто парнишка веселый…
        На другой день княжич проснулся поздно и проспал бы еще дольше, если бы не разбудило его пение причта соборного в крестовой, что рядом с его опочивальней.
        - Христос рождается, славьте… — услышал Иван знакомые слова песнопения, но глаза его снова закрылись.
        Потом сквозь дрему услышал он снова напев, но уже третьего песнопения, и то самый конец.
        Княжич опять задремал, сладостно потягиваясь, и казалось ему в полусне, что он в Москве, у себя дома. Радостно ему, одно только тревожит, как бы отец не рассердился, что проспал он. Так оно и есть. Вот кто-то толкает его в плечо. Иван широко открывает глаза и видит Илейку, а позади его еще кого-то.
        - Ишь, Иване, как заспался, — говорит Илейка, — все уже позавтракали…
        - Тата на меня гневается? — спросил Иван, но, засмеявшись, воскликнул: — Истинно заспал всё! Померещилось мне, что в Москве яз…
        - Помститься всякое может не токмо во снях, а и наяву даже, — молвил Илейка. — Вставай же, Иване, борзо. Позавтракаешь, и айда на площади посадские глядеть скоморохов да кукольников…
        - Будь здрав, княже, — сказал Федор Курицын, выглядывая из-за Илейки и ласково усмехаясь. — Яз и шубы достал у дворецкого попроще: тобе и Иван Митричу. Ждет он нас в трапезной к завтраку…
        Иван быстро вскочил, подбежал к умывальнику и заплескался в воде.
        Илейка подал ему ручник и помог одеться.
        Входя в трапезную, Иван увидел Константина Александровича, беседовавшего за чаркой меда с Иваном Димитриевичем Руно. Оба они встали при появлении княжича и поздоровались с поклонами.
        - Прошу, княже, хлеба-соли откушать и гуся сего рождественского порушить, — кланяясь, говорил наместник. — Фекла Андреевна сама за ним приглядывала, даже Фектисте своей не доверяла…
        - Будь здрав, князюшка, — сказала Фекла Андреевна из-за поставца с посудой, — садись, кушай, а яз те вот чарочку ищу поприглядней да поладней.
        Иван поклонился хозяевам, помолился на образа и, как это водится у них дома в таких случаях, прежде чем сесть, поклонился всем и молвил:
        - С праздничком Христовым…
        - И тя с праздничком святым, — ответил за всех Константин Александрович, садясь вслед за княжичем.
        - Костянтин Лександрыч, — сказал Иван, принимая блюдце с лучшим куском жареного гуся, — слышал яз, входя, о новой рати ты баил…
        - Истинно, — ответил наместник. — Государь наш решил до конца смирить Шемяку, ведая, что никого нет за князь Димитрием, а князь можайский, отстав от Шемяки, докучает ему челобитьями и через брата своего Михайлу и через сестру свою Настасью тверску, тещу ныне твою…
        - А государь как мыслит? — спросил Иван, обгладывая кость.
        - Государь мудро решил, — продолжал Беззубцев, — принял челобитную князь Ивана, а сам со всей силой своей на Шемяку пошел к Галичу. Утресь вестники пригнали — подходит уж государь с полками к Ростову Великому.
        Побьем Шемяку!
        - А может, и до боя-то не дойдет, — вмешался Федор Курицын. — Бой-то всегда заране, до поля, готовят. Шевели, бают, ране мозгами, а потом уж руками…
        - Что-то мудрено ты сказываешь, Феденька, — усмехнувшись, молвил Беззубцев.
        - Что ж тут мудреного, — живо откликнулся Курицын, — когда государь-то еще до боя вдвойне приобрел, а Шемяка вдвойне потерял.
        - А как же приобрел-то? — спросил княжич Иван.
        - А так же, — продолжал Федор. — Ежели князь можайский отстал от Шемяки, то ослабил его наполовину и на столь же усилил государя нашего.
        Тем самым великой князь вдвойне против Шемяки усилился. А коли так, помяни слово мое, дядюшка, смирится князь Димитрий, не посмеет и в поле выйти…
        Наместник помолчал немного и сказал раздумчиво:
        - Правильно мыслишь, а все же боем кончать надо. Победа на поле — всему делу венец. От Ростова-то всего три дня пути до Костромы, а Галич оттуда рукой подать. К тому же в Костроме Басёнок с конными полками и князь Стрига-Оболенской со всем своим войском…
        - А по мне, — возразил Курицын, — лучше удельных лбами стукать, пусть сами друг друга бьют, а мы до нужной поры и людей своих и казну сохраним.
        Государь говаривает: «Надобно татар бить татарами», — так надобно и с удельными…
        Княжич Иван не мог понять, кто больше прав из спорщиков, и боялся, что вдруг его спросят, а он ничего не сможет ответить. Волнуясь и поспешно доедая завтрак, он очень обрадовался, когда воевода Иван Димитриевич весело воскликнул:
        - Ну, будя преть-то, Федор Василич. Айда скорей на Залыбецкую сторону!..
        Выйдя из старых наместничьих хором, княжич Иван и его спутники ходко пошли к мосту через речку Лыбедь, что отделяет залыбедские посады и слободы от кремля, окруженного земляным валом с дубовыми стенами и башнями.
        - Народ-то вовсю гуляет, — воскликнул Илейка, — слышь, за рекой какой шум да гом стоит!
        - Любят гульнуть на Руси, — сказал Иван Димитриевич, — токмо дым коромыслом идет!
        Иван шел молча, слушая ровный, непрерывный гул голосов. Иногда высоко взлетывали отрывки веселой песни, иногда густо и печально прокатывался тяжелый рев медведя.
        Вести о походе отца и спор Федора с наместником не выходили у Ивана из мыслей. Он досадовал на свою несообразительность и пытался все еще уразуметь, из-за чего же спор был. Но глаза его разбегались, следя за яркими блестками солнца на снегу, а уши жадно ловили отдаленный гул голосов.
        Вдруг он почувствовал усталость, отбросил все думы, весело оглянулся на Илейку и сказал:
        - Федор Василич, вот баил ты против Костянтин Лександрыча, а он против тя, а пошто, и неведомо!
        - Как неведомо, — усмехаясь, отозвался Курицын. — Баил яз, что победа умом крепче, чем кулаком. Недаром государь ныне не токмо простил можайскому князю, а и Бежецкий верх[97 - Б е ж е ц к и й в е р х — г. Бежецк.] ему отдал. Напрочь от Шемяки его оторвал. Все едино, что разбил полки можайского…
        - А все же отец мой пошел ратью на Галич, — возразил Иван. — Выходит, и Костянтин Лександрыч верно баил, что победа на поле нужна…
        Руно и Курицын с недоумением поглядели на княжича, а Илейка лукаво усмехнулся и крикнул:
        - Так, Иване! А ты еще про сирот-то им вверни, про сирот. Как владыка Иона тобе сказывал? За княжи грехи весь мир отвечает…
        Иван отмахнулся рукой от Илейки и молвил, будто вслух еще обдумывая:
        - Баили вы о рати оба правильно. А про татар ты вот неправо баишь, Федор Василич…
        - Сам государь так говаривает…
        - Пусть татары татар бьют, — прервал его княжич, — а удельны-то, когда бьются, своих же сирот бьют да полонят, свои вотчины разоряют…
        - Во-во! — восторженно забормотал Илейка. — Вот что владыка-то сказывал!
        В это время, перейдя мост, завернули они за угол, и сразу их обдало шумом, визгом, гуденьем, свистом и криками. Гудки, дудки, свистульки, сопелки, звон гуслей, пенье и топанье пляшущих — все это несется со всех концов площади, кипящей народом. Но среди этого шума и гомона резко прорываются крики продавцов съестного и пивного. Мужские и женские голоса звонко и зычно выкликают:
        - Сайки, сайки! Сайка, что свайка, — крута и спора!
        - Сбитень горячий, пьют подьячие! Сбитень, сбитенек!..
        - И-их! — взвизгивают плясуны, — и-и-и!..
        Еще больше визга у качелей, взлетающих то справа, то слева над толпой. Иной раз, когда доска почти запрокидывается верхним концом, а веревки около него вдруг слабнут, подаваясь под руками, визги и вопли испуганных девушек сверлят воздух.
        - Ишь, дуй их горой, — смеется Илейка, — все ухи, словно иглами, пронизали!
        Глухой гул огромного бубна и дробь барабана привлекли внимание княжича Ивана.
        - Медведь тут, — обрадовался Иван Димитриевич, — да гляди, княже, матёрой какой!
        Княжич увидел из-за плеч толпы поднявшегося на задние лапы огромного бурого медведя на цепи и с кольцом в носу. С трудом пробились они сквозь плотный круг зрителей, и княжич услышал, как вожак, подергивая цепью медведя за кольцо, приговаривает:
        - А ну-ка, боярин, ходи да похаживай, говори да поговаривай, да не гнись дугой, словно мешок тугой. Повернись, развернись, добрым людям покажись…
        Медведь, переваливаясь, топчется на задних лапах и, поворачиваясь во все стороны, словно разглядывает народ.
        - А ну-ка, покажи, — продолжает вожак, — как теща блины пекла да угорела, как у нее головушка заболела…
        При общем хохоте медведь сует лапы вперед, будто сковороду на угли ставит, потом жалостно обнимает передними лапами голову, качает ею, словно от боли…
        Еще больший хохот загремел кругом, когда лесной хозяин, жеманясь и ломаясь, стал показывать, как «красные девицы белятся, румянятся да из-под рученьки женишков выглядывают»…
        Хохочет Иван со всей толпой вместе, а Илейка, совсем как малое дитя, покатывается со смеху, бьет руками по ляжкам от восторга.
        - Уморил, окаянной, — выкрикивает он, захлебываясь, — ох, уморил совсем!
        Показывал медведь еще, как девицы по воду ходят, и как малые ребята горох воруют, и как пьяный мужик домой возвращается, и многое другое…
        Но вот сразу толпа вся всколыхнулась и устремилась к пригорку, где шатер стоит. Звенят у шатра гусли, играют скоморохи на дудках, гудках и сопелках.
        - Сей часец, — говорит Ивану Федор Васильевич, — скоморохи тут представлять разное будут. Люблю яз сии представления…
        Иван никогда не видал таких представлений и с жадностью и нетерпением глядит на шатер. Вот выходит оттуда толстый бородатый скоморох, одетый знатным боярином, только одежа-то на нем ненастоящая: высокая черная шапка из дубовой коры, а шуба не дорогой парчой крыта, а рогожей, в разные узоры расписанной. Важно садится боярин на чурбан, надменно подпирается в бока, дуется, словно пузырь, от спеси, важно оттопыривая нижнюю губу.
        Вот подходят к нему двое других скоморохов, изображающих сирот. На них грязные рваные азямы, лапти худые. Кланяются они боярину в ноги и подносят в лукошке кучку камней да пук соломы.
        - Не побрезгуй нашим даром, — говорят сироты жалобно, — выслушай правду-истину…
        Боярин искоса заглядывает в лукошко, презрительно морщится и отворачивается. В это время подходит к нему богатый гость с двумя слугами.
        Они еле тащат на спинах туго набитые мешки. Боярин радуется богачу, улыбается, встает ему навстречу.
        - А вы здесь, — восклицает злобно богач, увидев сирот, — на меня в суде ищете?
        Сироты молчат, робко кланяются, а боярин жадно хватает мешки, положенные перед ним слугами, но не может и сдвинуть их. Он радостно смеется и кричит слугам, указывая на сирот:
        - Прочь их! Гони их, гони!..
        Слуги бросаются на сирот, те в страхе убегают, а богатый хохочет и говорит громко:
        - С сильным не борись, с богатым не судись!
        Ивана не смешит это представление, ему досадно, а Илейка жужжит в ухо:
        - Так везде, Иване! Токмо посулы да подарки!..
        Зашумела вдруг вся площадь.
        - Бой на реке собирается! — кричали кругом. — На Лыбедь, айда! На Лыбедь!..
        Народ, как полая вода, хлынул к реке.
        - Айда и мы туда скорей! — закричал Иван Димитриевич. — Айда скорей!
        Крутой берег Лыбеди весь усеян народом, да и с другого тоже немало глазеет людей. Иван, стоя рядом с Илейкой и Курицыным, видит неширокое ледяное поле, у берегов которого теснятся охотники, готовясь к бою.
        Некоторые из них сбрасывают тулупы и даже полушубки, надевают кожаные рукавицы, туже подтягивают кушаки…
        - Эй, вы, что сопли распустили? — загудел вдруг неподалеку нетерпеливый зычный голос. — Словно девки на праздник наряжаетесь!..
        Иван узнал голос и, взглянув немного влево, увидел впереди себя Ивана Димитриевича, сложившего у рта ладони трубой и кричавшего изо всех сил охотникам. Потом еще закричал кто-то, и поднялись крики со всех сторон.
        Среди гомона возбужденной толпы княжич разбирает ругательства, насмешки, подзадориванья. Волненье и задор растут кругом, охватывают и его, но в то же время ему становится страшно. Вспоминается и пожар московский и пожар и драка у блинных в Ростове.
        - Эй вы, хамо-овники,[98 - Х а м о в н и к и — ткачи.] бей теле-ежников! Телеежников бей!.. — истошным голосом кричит над самым ухом Ивана рыжебородый мужик. — Бей по мордам их, кобе-ле-ей тупоры-ылы-их!
        Княжич оглянулся на своего дядьку.
        Илейка стоял невеселый и, уловив взгляд Ивана, тихо улыбнулся.
        - Глуп народ-то, — молвил он раздумчиво. — Его и батогами бьют, и зорят, и полонят, а он еще сам собя калечит безо всякой нужды и пользы.
        Право попы бают против сего…
        Пронзительным свистом прорезало воздух, и по этому знаку под гул и вой толпы обе стороны бойцов с криком и зыком бросились друг на друга.
        Замелькали кулаки, послышались глухие удары, и сразу несколько шапок слетело с дерущихся, прокатившись по льду…
        - Лупи, бей! — орала толпа. — Подсаживай под микитки! Хлещи по рылам!..
        - Отбивай, не сдавай! Хлещи по рылам!..
        - Отбивай, не сдавай! Держись, хамовники, хрен вам в зубы!
        - Шпарь, шпарь, тележники!.. Лупи, матерь их в тартарары!..
        Толпа плотней и плотней сгруживалась, задние ряды напирали на передние, грозя столкнуть с берега на лед.
        Вдруг толпа с неистовым воплем метнулась в сторону и расступилась.
        Со льда стремительно выскочила кучка бойцов, потом еще и еще. Они бежали, прятались в толпе, а за ними гнались победители и били побежденных на бегу так сильно, что те падали наземь.
        В одном месте, где сгрудились снова дерущиеся, раздались возмущенные голоса:
        - Лежачих не бей, лежачих не бей!..
        Зрители вмешались в драку и отогнали нарушителей кулачных правил, но самый бой уже окончился. На этот раз тележники побили хамовников. Толпа медленно стала расползаться в разные стороны: одни к качелям, к медвежатникам, к скоморохам, к ледяным горкам и прочим развлечениям; другие — по корчмам и кабакам пьянствовать, играть на деньги или на угощенье в кости и шашки.
        Княжич Иван с Илейкой и Федором Васильевичем решили подождать Ивана Димитриевича у моста.
        Воевода так разгорячился боем, что далеко от них отбился в толпе и теперь, видно, ищет их.
        - Задор к боям у Иван Димитривича неуимчив, — смеясь, сказал Курицын. — Подождем его тут малость. Сей часец придет, боле ему нечем тешиться…
        - А у меня нет задора на то, — сказал княжич. — Задор же у меня знать всякое художество и умные хитрости разные…
        Курицын посмотрел одобрительно на княжича и молвил:
        - Любо мне слышать сие. Яз сам люблю все ведати умом своим.
        - А скажи, Федор Василич, — обратился к нему с живостью и любопытством Иван, — скажи, как по-фряжски рождество Христово?
        - Не похоже на наше, — ответил Федор Васильевич, — «иль натале». Вот пасха — похоже. По-ихнему будет «паска». В одной токмо буквице разница.
        - А река как?
        - «Уна ривьера».
        - А снег?
        - «Ля нэве».
        - А вот мост?
        - «Ун понтэ». Глянь, глянь, княже, — смеясь, воскликнул вдруг Курицын, — дядька-то твой, старый греховодник, какую собе ягодку нашел!..
        Иван оглянулся и увидел, что Илейка весело болтает с красивой молодой женщиной. Она смеется, показывая белые зубы, и ласково взглядывает на старика, а тот помолодел словно, весь распрямился, и глаза блестят, и весь другой, будто десяток лет с него слетело.
        - Ловок, ловок, старина, — подходя к мосту и подмигивая, добавил Иван Димитриевич, — пришил собе к рукаву женку!
        Воевода подошел к бабе вплотную и, сверкнув глазами, воскликнул:
        - Ишь, какая гладкая, не ущипнешь!
        Баба резко оттолкнула от себя Ивана Димитриевича.
        - А ты языком болтай, — сказала она, сердито хмуря брови, — а рукам воли не давай! Много вас тут, кобелей, найдется.
        - Басенькая ты моя, — вступился Илейка и сказал это нараспев, да так ласково и нежно, словно обнял сладостно всю ее. — Пошто серчать-то, краса моя? К гладкой девке репей не прицепится, ми-илая.
        Дрогнули ресницы у бабы, поглядела она долгим взглядом на Илейку, расправила сдвинутые брови и, радостно как-то улыбнувшись, пошла дальше.
        - А любят, видать, тя девки да бабы, — сказал Иван Димитриевич, — ишь, как улестить да уласкать можешь.
        - Кто богу да государю не грешен! — молвил Илейка. — Я, как скоморохи бают, «деревенщина Ермил, да посадским девкам мил». Стар вот уж ныне стал, а что греха таить, все еще баб люблю, хошь и не всяких. Хуже той нет, что похожа на курицу, которая токмо в навозе и копается. Налетит на нее петух, а ей что? Встряхнется, будто ништо и не было, и опять так же в навозе зернышки ищет. А петух дурак, около нее надсаживается, кругом ходит, крылом землю чертит, и ворчит по-особому и «кукареку» кричит. А ей что?
        Знай, червяков да зерна по-прежнему клюет. Я люблю бабу ласковую, с толком. Такая баба-то твою ласку весь день в собе носит и оттого еще милей сердцу…
        Илейка взглянул на княжича и, улыбнувшись, добавил:
        - Тобе, Иване, сие пока без надобности. Ты, хоша и разумен, а тут еще и ни на эстолько не разумешь. Токмо, мыслю, вборзе придет и тобе пора на пору, станешь девке ступать на ногу!..
        Глава 15. Соправитель
        Пасха в этот год ранняя. Великий пост начался с третьего февраля.
        Хотя и пригревает порой на солнышке, все же студеные дни и морозы не миновали, и княжич Иван и Федор носятся иногда целыми часами по твердому еще льду на коньках или далеко бегают на лыжах по крупнозернистому насту.
        Сдружились они к этому времени и постоянно беседуют обо всем, что только приходит Ивану на мысли. Легко и весело княжичу с молодым подьячим. Ровней себе он чувствует Федора, хоть и старше тот и знает всего много больше других, да ничем не стесняет Ивана, как владыки, бояре и воеводы. Для тех он мальчик, а для Федора — товарищ.
        Живет теперь княжич постоянно у наместника, а у владыки Авраамия бывает изредка, когда тот приглашает его к себе. Да к владыке он ходит не один, а с Федором вместе. Так, последний раз шестого февраля, когда были получены вести, что Василий Васильевич стал в Костроме со многою силой, владыка позвал к себе Ивана вместе с Федором.
        По случаю великого поста отец Авраамий угощал их только киселем овсяным с медовой сытой да сладким взваром, вареным на пиве с изюмом и рисом.
        - Вкушайте, вкушайте, — ласково потчевал их владыка, но сам постничал и ничего не ел, так как была среда, а только прихлебывал мед из своей чарки.
        - Разреши спросить тя, владыко, ежели в сем тайны нету, — сказал почтительно Курицын, — куда и пошто отъезжаешь ты?
        - По делам церковным, — молвил Авраамий и, обратясь к Ивану, добавил: — Доброхота твоего, княже, архиепископа Иону поставлять хотим на митрополию всея Руси, не ждя того от Цареграда, зане церковь грецкая осквернилась унией…
        - К чести и славе сие, — радостно воскликнул Курицын, — и церкви нашей и государя нашего!
        - Аминь, — улыбаясь, сказал Авраамий. — Истинно, дети мои, велико сие будет деяние. Будет у нас свой, вольной митрополит московской и всея Руси.
        - А потом и вольной государь московской и всея Руси, — добавил Курицын. — Еще родитель мой сие держал в мыслях…
        Княжич Иван радостно рассмеялся и молвил:
        - Сказывал мне думы свои владыка Иона в Ростове еще. Яз даже во сне видал отца государем московским…
        - Помни, княже, — горячо заговорил Авраамий, — два сии древа великие: церковь и царство — оба на одной земле растут. Корни же и мощь их сироты наиглавно питают…
        Владыка помолчал и добавил:
        - Помни и то, княже, государь наш все для церкви православной изделал, что мог. И церковь его блюдет и хранит, как сына истинной веры и благочестия. С митрополитов Петра и Алексия так идет, и впредь так будет.
        Помни сие и когда сам государем будешь…
        Владыка встал из-за стола, благословил княжича и Курицына, сказав на прощанье:
        - Идите с богом. Аз же в путь буду готовиться. Утре в Ростов Великой отъеду к отцу Ефрему на совет и думу. После же в Москву все мы, епископы, поедем на собор поместной. Ефрем, архиепископ ростовский, Варлам коломенский, Питирим пермский, Илья тверской и архиепископ новгородский Ефимий и аз, грешный.
        - Да поможет господь митрополиту Ионе, — горячо произнес Федор Курицын. — Крепка и верна десница его. Росточит он смуту и усобицы, укрепит Москву…
        С крестопоклонной недели великого поста как-то кругом все повеселело.
        Хотя и звонили в церквах все также уныло в один колокол, будто звавший печально: «К нам, к нам!», но ни Иван, да и никто печали не чувствовал.
        Пасху все ждали веселой, «праздников праздник»…
        Дни же становились все длиннее и светлее, а Фекла Андреевна больше и больше наполняла хоромы особой торжественной заботливостью. Все мыли, чистили, а в поварне коптили гусей и поросят к светлому празднику.
        Княжич, несмотря на частые церковные службы, несмотря на домашние уборки и приборки, больше теперь бывал дома, чем раньше. Он усердно трудился над итальянским языком, и его весьма забавляло изумление Феклы Андреевны от чужеземных слов. Иногда за столом он нарочно говорил по-итальянски ради этого:
        - Датэми уна чарка ди миэле, — обращается он, например, к Курицыну, и никто не понимает его, а Федор наливает чарку меду и передает ему.
        - Грацие, — благодарит княжич, — грацие, амико каро.
        Дивуются все, а довольный Иван без конца спрашивает у Федора название то одной, то другой вещи по-итальянски. Он хочет изучить язык и молить отца отпустить его в италийскую землю с каким-нибудь посольством.
        - Костянтин Лександрыч, — сказал он однажды за трапезой, — хочу яз во фряжску землю. Повидать бы мне хошь то, что владыка Авраамий видел…
        Беззубцев печально посмотрел на княжича: жаль ему было огорчать отрока, но решил сказать ему правду, безо всякой утайки.
        - Не будет сего, Иване, — молвил он тихо, но твердо, — не ездят государи в чужие земли…
        - А посольства, а дьяки, а отцы духовные? — горячо перебил наместника княжич.
        - Все они токмо слуги государевы…
        - А князи?
        - Токмо не государи, — ответил Беззубцев так же твердо, и разговор прекратился.
        Иван молчал. Ему было обидно и досадно, и он искал доказательств на право государя ездить в чужие края.
        - А мне в Твери инок Фома сказывал, что царь Лександр Македонский весь свет обошел, — сказал он упрямо.
        Наместник не нашелся сразу ответить, но, подумав, сказал:
        - Царь-то Македонской с полками ходил для-ради ратного дела. Сие царям можно, а прочее, что просто видеть и знать хотят, им либо привозят, либо люди чужеземны сами едут к ним…
        Видя, как огорчен княжич, наместник переменил разговор.
        - А Шемяка-то смирился совсем, — сказал он весело. — Молит государя о мире, крест обещает целовать и прокляты грамоты дать. Государь наш, мыслю, простит князь Димитрея, а сие зря…
        - Нет, не зря, — быстро вступился Федор, — надобно все у них расшатать, землю из-под ног вынуть, а потом можно и бить…
        - Яз мыслю, чем скорей бить, тем лучше, — загорячился Константин Александрович.
        Закипел спор, но Иван не стал слушать. Этот раз его душу тревожило другое. Жаднее и жаднее тянулся он узнать весь мир, видеть все самому, а в то же время чаще и чаще билось у него что-то в груди, словно птичка в клетке. Порой это радостно пело, а порой больно билось хрупкими крыльями о жесткие прутья.
        Началось это от поцелуя Дарьюшки, когда по-различному стал принимать он ласки отца и ласки матери. Приходят к нему теперь странные волнения и нега, и, непонятно почему, робел и стыдился он возле молодых женщин и девушек…
        Как только отобедали, тихо встал Иван со скамьи и, помолясь и поблагодарив хозяев, сказал:
        - Приустал яз. Пойду опочину.
        Вместе с Илейкой прошел он в свой покой и лег на лавку у изразцовой печки. Был такой день, какие любил княжич. Зима еще стоит, а солнце и небо уж весенними кажутся, и бьют сквозь слюду лучи солнца, рисуя переплеты окон на гладком дубовом полу.
        Илейка лег на своей кошме возле дверей и тотчас же захрапел, но Иван не мог заснуть, хотя и тонул, кружился в каком-то тумане.
        Перед глазами его не то виденья проходили, не то сны ему наяву виделись, а мысли шли своим чередом, но все о том же, что виделось.
        Мелькнул Лыбедский мост и красивая женка. Илейка балагурит с ней особо ласково, как не говорят меж собой мужчины.
        «И пошто воевода хватал ее почем зря руками?»
        Но дрема непобедимо овладевает им, и кажется ему — обнимает он Дарьюшку крепче и крепче, а сердце у него бьется сильней, и дышит он так, будто в гору взбежал, и дрожат у него руки и ноги, и сладко ему, как в объятьях матери никогда не бывало…
        На Фоминой неделе пришли вести, что князь великий, взяв крестное целованье с Шемяки и проклятые грамоты, в страстной четверг отъехал из Костромы в Ростов, куда прибыл в Велик день,[99 - В е л и к и й д е н ь — первый день пасхи.] а назавтра праздновал благовещенье и пировал у владыки Ефрема. В тот же день Василий Васильевич отбыл с полками в Москву.
        Писал об этом Беззубцеву владыка Авраамий Суздальский и список[100 - С п и с о к — копия.] прислал с проклятой грамоты.
        Наместник рассказал Ивану, что писано в клятвенной грамоте, которой Шемяка навсегда отказывался от прав на великое княжение московское.
        - Вот он пишет, — сказал Беззубцев и прочел из грамоты: — «Не хотети мне никоего лиха князю великому и его детям и всему великому княжению его и отчине его…» И прочая тут пишет: о казне, об имении великого князя и княгинь, что они с можайским князем разграбили. Вернуть клянется, а не исполнит сего — проклятие божие падет на главу князя Димитрия. Вот и клятвы.
        Беззубцев перевернул лист и прочел: - «А преступлю свою грамоту сию, что в ней писано, ино не буди на мне милости божией и пречистыя матери его, и силы честного и животворящего креста и молитвы всех святых и великих чудотворцев земли нашея, преосвященных митрополитов Петра и Алексия, и Леонтия епископа, ростовского чудотворца, и Сергия игумна-чудотворца, и прочих; также пусть не будет на мне благословления всех епископов земли Русской, которые суть ныне по своим епископиям и иже всех под ними священнического чина».
        Ивану страшно стало от всех этих грозных клятв пред богом и святителями. В чистоте веры своей и незнании еще всего зла людского он воскликнул:
        - Можно ли такое преступить?!
        Наместник печально усмехнулся и молвил:
        - Всякие скверны могут люди содеять. Токмо клятвопреступленье рано ли, поздно ли от бога наказано бывает. Несть спасения клятвопреступнику…
        - А где ныне отец и куда пойдет? — спросил Иван.
        - Отец Авраамий пишет, что владыка ростовский Ефрем ожидает к собе государя на Велик день, а на Фомину неделю государь в Москве будет.
        - А мне есть вести? — спросил княжич. — Когда мне в Москве быть?
        - А тобе вестей нету.
        Ивану стало обидно. Низко опустив голову, он думал, что отец забыл о нем, не вспоминают о нем и матунька с бабкой. Заслали его во Владимир, и не нужен он им стал. Губы его задрожали, защипало в глазах, но он сдержал себя и сказал твердо, почти сурово:
        - Костянтин Лександрыч, будешь ты вестников в Москву слать, поклон от меня государю отдай и спроси, как мне быть? Когда же на Москву ехать он прикажет?..
        В начале июня, когда князь Василий вызвал в Москву наместника своего владимирского, воеводу, боярина Константина Александровича Беззубцева, пришли вести о смерти князя Василия Косого в «тесном его заключении».[101 - Т е с н о е з а к л ю ч е н и е — тюрьма, где узник сидит в полусогнутом положении, в камере нет ни окон, ни дверей, а лишь отверстие для передачи пищи, обычно кружки воды и куска хлеба. (Примеч. автора.)]
        - Царство ему небесное! — проговорил Беззубцев и, крестясь, добавил: — Еще одним злым ворогом у государя меньше. Шемяка ныне один токмо остался…
        Из расспросов узнал Иван, как отец его разбил князя Василия Косого, как пленил и ослепил потом, заключив на всю жизнь в заточение. Вспомнил княжич свое горе при ослеплении отца, и больно стало ему, что и отец делал то же, что с ним потом сделали. Взволновался он даже, но спросил, казалось, совсем спокойно:
        - Пошто батюшка мой ослепил его?
        - За воровство вятчан, — ответил Беззубцев и рассказал, как произошло все.
        Когда князь Василий Косой уже в плен был взят, вятчане, шедшие на помощь ему, повернули назад к себе, в Вятку. Дорогой же по злобе разграбили Ярославль, а князя ярославского, Александра Брюхатого, с княгиней его Василисой[102 - К н я г и н я В а с и л и с а — старшая дочь Софьи Витовтовны, родная сестра Василия Васильевича. (Примеч. автора.)] в плен взяли. Приняв потом выкуп за обоих, нарушили клятву и увезли их с собой.
        - За вероломство сие и лихо повелел государь ослепить и заточить князя Василья Юрьича, — сказал Константин Александрович. — Не бывает, Иване, от зла добра…
        Княжич ничего не спрашивал более. Вспомнил он про Бунко, как изгнал его отец из Сергиевой обители, а воины били его у реки Вори. Задумался Иван, и больно ему было и досадно. Посмотрел он с тоской на воеводу и молвил:
        - Не подобает, Костянтин Лександрыч, государю гневливым быть и борзым в деяньях…
        Помолчал и спросил:
        - Когда завтра на Москву едем?
        - Утресь, — ответил Беззубцев. — Ехать день и ночь будем, а в деревнях и селах ни кормов, ни снедей никаких брать не станем. Мор ныне на людей и на скот кругом, черная смерть…[103 - Ч е р н а я с м е р т ь — чума.]
        - Станом стоять будем?
        - Станом, — подтвердил Константин Александрович, — на полях и в лесах, у рек и ручьев. Запасы все с собой из дому возьмем…
        Иван поклонился и вышел из покоя, пошел к себе в опочивальню, где ждал его Илейка. Не хотел он никому тоски своей поведать, кроме Илейки.
        Старик, когда вошел Иван, собирал вещи в дорогу, укладывал их в сундуки и в разные ларцы.
        - Что, Иване, невесел? — спросил он княжича. — А Федор-то Василич едет с нами…
        Иван обрадовался.
        - Кто те сказывал?
        - Сам он сюды забегал. Радуется вельми.
        Княжич улыбнулся, но — опять опечалился.
        - Илейка, — сказал он с тоской, — совсем, как Степан-богатырь, яз стал…
        - Пошто так? — спросил Илейка, переставая укладывать шубы княжича.
        Иван, рассказав об ослепленье Василия Косого, признался:
        - Тяжко мне, Илейко.
        Старик посмотрел на княжича ласково и нежно, потом положил руку на плечо ему и молвил:
        - Доброта в тобе есть душевная, голубь мой, сердцем чуешь ты: грех содеял государь наш. Токмо, Иване, грех греху — рознь. Иное — грех для-ради гордыни своей али корысти какой. Иное — грех для-ради спасенья от злобства. Злодея же убити все едино, что ворога лютого убити на поле. Одно дело разбойники и злодеи, ино дело государи, которые злодеев за зло их казнят смертию…
        Илейка отошел опять к сундукам и стал укладывать всякую рухлядь, но, оглянувшись, добавил заботливо:
        - Я те постлал постелю-то. Ложись-ка с богом…
        Пятые сутки княжич Иван с Илейкой, Константином Александровичем и Федором Васильевичем едут по полям и лесам в сопровождении небольшого обоза с припасами и конной стражи.
        Завтракать, обедать и ужинать они у рек и ручьев останавливаются, около опушек леса или в рощах. Пускают коней на траву, едят, пьют, отдыхают, а в полдень и совсем не едут, ждут, пока жар спадать начнет…
        Дышит Иван вольным воздухом полей и лесов. В полях сухо и знойно пахнет душицей и полынью, а в лесу овевает теплой влагой, пропитанной запахом сырых мхов и смолистой хвои. Особенно хорошо лесом ехать в дневной зной, слушать, как горлицы и вяхири воркуют, как дятлы стучат, кору долбят, как золотые иволги то словно в дудку посвистывают, то по-кошачьи взвизгивают. Грибом вдруг запахнет или от борщевника, или от донника чуть заметный дух дойдет. Ноздри сами раздуваются и тянут жадно свежий воздух.
        По вечерам, в сумерки, коростели скрипят-кричат, а у рек и озер мычат, словно быки, выпи-бугаи или, будто сквозь воду, густо и гулко выкликают: «Пумб-пумб!»
        Одна беда в лесу: комара, мошки, овода, слепня — тьма тьмущая, мочи нет от них ни людям, ни коням. Решили по ночам в полях ехать, где много меньше всякого гнуса, а комара да мошкары почти нет. Ветром их сдувает.
        Ныне вот первую ночь в открытых полях едут. Во ржи перепела бьют, выговаривая: «Подь-полоть», — а кругом за дальними тучами беззвучно полыхают зарницы.
        - Так вот до самого завтрака ехать будем, — говорит Федор Васильевич, — днем знатно мы выспались.
        - Где спать, — радостно бормочет Илейка. — Ишь, благодать-то какая!
        Сердце во мне пьянеет! Ох, молодость бы мне назад!.. Сенокос скоро, хороводы… Бывало, работай, хошь тресни, а стемнеет, — так с девками песни! И коса, которой весь день махал, тя не умает! Любил я девок-то…
        Смолк Илейка и задумался. Думает и княжич свое и чует, будто в груди у него опять непонятная птица крыльями бьется. Зарницы же все чаще и чаще полыхают по всему кругозору, и дрожь от них побежит-побежит по темной земле, да в жаркой духоте и замрет, а потом опять с неба бежит…
        - Гляньте! Дядюшка, княже! — воскликнул с удивлением Федор Васильевич. — Вон туда глядите! Огоньки идут в поле…
        Все стали смотреть, куда указано, и княжич Иван увидел на самом деле с десяток огненных искорок, а вокруг них что-то белесое, вроде тумана…
        - Верно, — крикнул Илейка, — идут огни-то! Вон, вон, вправо завертывать стали…
        Он погнал лошадь к огонькам, съехав с дороги на столбничок, что шел меж густой ржи. Все поскакали за ним следом. Но Илейка вскоре замедлил бег лошади, а огоньки явно преобразились в язычки зажженных свечей. Глядит Иван: босые девки с распущенными косами, в одних белых рубахах, впряглись в соху и, держа свечи, ведут борозду и что-то поют заунывно.
        Проехав еще немного, все остановились невдалеке.
        - Сие, княже, заклятье против мора, — говорит Константин Александрович. — Полночь уж значит скоро, — заклятье сие до петухов надо делать.
        - Истинно, — подтвердил Илейка, — успеть надобно всю деревню бороздой обвести…
        Действительно, девушки торопились, не обращая никакого внимания на подъехавших. Изо всех сил они тянули соху и, закончив заклятье, снова пели его сначала:
        В руках у нас божьи свечи церковные,
        Ведем борозду-то сошкой кленовою.
        Ты будь, борозда, в беде нам оградою,
        В село не пущай злу смертушку черную…
        Медленно удаляясь, они все ближе и ближе подходили к околице.
        - Успеют, — весело сказал Илейка, — борозду-то от околицы начинают и опять к ей с другой стороны приходят…
        - А вдруг петухи запоют? — спросил Иван.
        - Тогды все пропало, — ответил Илейка, — на другу ночь все сызнова надо опахивать.
        Все замолчали, напряженно следя, как девушки, выбиваясь из сил, тянули соху и срывающимися голосами пели снова заговоры.
        - Успеют иль не успеют? — проговорил Иван.
        - Кто знает, — сказал Федор Васильевич, — небо вот белеть начинает.
        В это время все девушки, бросив соху, встают на колени и земно кланяются, бормоча молитвы.
        - Успели! — крикнул Илейка, и сейчас же где-то далеко в деревне запел первый петух.
        Перекликаясь, покатились из двора во двор петушиные крики. Беззубцев повернул коня обратно к дороге, а Федор Васильевич, обратясь к Ивану, молвил:
        - А проку от сего столь же, сколь от тетушкиной козюльки…
        В Москву приехали засветло, но к самому ужину. Константин Александрович не осмелился беспокоить государя без зова и, проводив Ивана до княжих хором, отъехал к близким своим вместе с Федором Васильевичем.
        Во дворе у себя княжич сдал коня Илейке, а сам по черному крыльцу взбежал до горниц, спеша к матери. Отец и бабка всегда у нее ужинают.
        В сенцах никого не было, но за поворотом Иван нежданно натолкнулся на Дарьюшку. Она хотела убежать, но, узнав княжича, зарделась вся румянцем и остановилась. Ивана вдруг охватила радость, он почувствовал нежность к этой милой, робкой девочке. Сам не понимая, как это вышло, он обнял ее, а она вся так и прижалась к нему, и, чуть прикоснувшись губами, поцеловала его в щеку.
        Княжич хотел сказать ей что-нибудь ласковое, но кто-то стукнул дверью в покоях, и Дарьюшка, отскочив, быстро скрылась. Иван остался один и, постояв некоторое время, медленно пошел к родителям, не спеша, будто он их уже видел…
        В трапезной Иван застал всех за ужином, а Юрий, нарушая порядок, выскочил из-за стола и обнял брата. Мать тоже стала целовать его и плакать от радости. Ивана тронуло это, он горячо обнимал мать, отца и бабку. На душе у него стало сразу ясно и спокойно. Он весело подбежал к Андрейке, которому было уж три года, расцеловал и его и мамку Ульяну.
        - Стосковался по вас, — застенчиво молвил Иван, садясь за стол, — стосковался в Володимере-то…
        - И яз тя вспоминал, Иван, — сказал Василий Васильевич. — В Ростове много о тобе баил мне владыка Ефрем…
        - Тата, — живо заговорил княжич Иван, — скажи, видел ли ты старца Агапия? Много он нам с Юрьем сказывал старин и сказок…
        - Преставился старец Агапий в самую обедню на Велик день.
        Иван перекрестился и молвил печально:
        - Царство небесное.
        Наступило молчание, а мамка Ульянушка, стоя возле Андрейки, сказала:
        - Умер старец-то хорошо, в самое светлое воскресенье. Пойдет его душа прямо в рай…
        Жаль Ивану старца, но в радостях встречи с родными скоро забыл он об этом и не заметил, как ужин окончился. Остались в трапезной только родители, бабка и Юрий. Да и бабка вот уж встает из-за стола.
        - Юрьюшка, — говорит она, — проводи-ка меня в покой мой.
        Но Василий Васильевич остановил ее, сказав дрогнувшим голосом:
        - Матушка, побудь здесь малое время, и ты, Юрий, останься.
        Великий князь сказал это как-то особенно, и княжичу Ивану почудилось, что должно случиться важное дело. Василий Васильевич хотел продолжать, но вдруг заволновался и смолк.
        - Иване, — успокоившись, начал он торжественно, — много хвалы слышу о тобе, Иване…
        Опять замолчал, отирая платком слепые глаза свои.
        - Бают все, Иване, что и телом и разумом уж ты не отрок на десятом году, а юнуш, будто те боле, чем пятнадцать…
        Пересилив волнение, Василий Васильевич закончил:
        - Подумав с владыкой Ионой, повелел яз отныне писать тя на грамотах великим князем московским рядом со мной, соправителем моим…
        Василий Васильевич встал и оборвал свою речь, простирая руки к сыну:
        - Подь ко мне, благословлю тя…
        Иван почувствовал, как похолодело и замерло в груди его, но, сделав усилие, подошел он к отцу. Тот благословил его и плакал, обнимая и целуя.
        Женщины плакали тоже, а Юрий сопел носом, глотая слезы.
        - Помогай отцу, — услышал Иван твердый голос бабки, — учись у него и у бояр государствовать.
        Опять наступило молчание. Иван дрожащей рукой перекрестился на кивот с образами.
        - Помоги мне, господи, — сказал он глухо и, обратясь к отцу, добавил: — Буду так деять, как ты меня учил, тата, и ты, бабунька, и как отцы духовные учили…
        Иван внезапно смолк и отер слезы. Недетская горечь подступила к его сердцу, будто суровый обет наложили на него, будто отняли беззаботную радость.
        Глава 16. Тревожные дни
        В середине зимы пошло по Москве поветрие — горячка с жаром и ознобом.
        Многие люди умирать начали, а болели и того больше. Незадолго до рождества заболел и юный соправитель государя Василия Васильевича — великий князь Иван Васильевич.
        В своем отдельном покое лежит Иван на двух поставленных рядом скамьях, мечась то в жару и бреду, то дрожа под горой шуб и одеял. Он мало замечает, что вокруг него делается. Словно видения, появляются у его изголовья родные и чужие лица, знакомые и незнакомые. Он много спит, иногда бывает без сознания, а иногда вдруг все проясняется в его голове, и он как бы просыпается и подолгу лежит с открытыми глазами, испытывая какой-то странный покой и легкость. Разные думы и чувства сами приходят и уходят, текут в его сознании, как река, а он будто стоит на берегу и смотрит, как они текут мимо.
        Бывает это чаще в самые глухие часы ночи, перед утром, когда в хоромах везде тихо-тихо, до шума и звона в ушах. В покое полумрак, у кивота горит только одна большая лампада темно-синего стекла. Непонятная тревога охватывает Ивана. Лежа на спине, он невольно косит глаза к дверям, где на лавке спят по очереди ночью Илейка или Васюк. Увидев того или другого, Иван успокаивается, долго слушает, оцепенелый, как где-то грызет мышь, и смотрит расширенными остановившимися глазами на огонек лампады. И вот тогда он начинает видеть и слышать то, что было в его жизни, еще такой краткой, но переполненной событиями, радостями, горем и страхами, и чем-то еще новым, томящим его и ласкающим сладостной негой. Он улыбается, как во сне; порой на глаза его навертываются слезы. Сквозь эту дрему слышит он иногда пение кремлевских петухов, лай собак, но вдруг опять все окружающее исчезает; Иван видит либо лесную зимнюю дорогу с могучими елями и соснами в снеговых шапках; либо хлебные поля, залитые солнцем, звенящие пением жаворонков; либо шум и гам городских улиц, толпы народа, суматоху, крики и вопли, полыханье огня в
дыму и буре; либо ряды конных и пеших воинов, гром пищалей, стук сабель, крики и топот коней…
        Потом все это начинает кружиться и метаться, как в омуте, и топит Ивана в своей глубине, а он чувствует, как идет камнем на самое дно, и содрогается от ужаса и тоски. Вдруг все это исчезает, и вот мелькают то милые лица матери, Дарьюшки, то появляется лохматая борода Илейки или седая головка-одуванчик попика Иоиля, то приходит старец Агапий, то чует он, как со страхом цепляется за него любимый братик Юрьюшка, а сердце леденят странные глаза Шемяки, — и опять заплетается вокруг него тревожный хоровод…
        Потом все это исчезает сразу — не то Иван засыпает, не то теряет сознание. Ныне же этого не было. Иван слушает глухую предутреннюю тишину, а мысли его становятся все яснее и яснее.
        - Болею яз, — тихо произнес он и почувствовал, что так хочет пить, что даже жжет у него в гортани.
        Он скосил глаза к дверям и увидел на пристенной лавке спящего Васюка.
        - Васюк! Пить! — хрипло сорвалось с его уст. — Васюк!
        Васюк быстро соскочил с лавки.
        - Чего изволишь, государь? — спросил он, радостно улыбаясь.
        - Пить, Васюк, пить…
        Иван жадно приник к небольшому ковшу с медовым квасом. Опираясь на локоть, закрыв глаза, он неотрывно сосал освежающий напиток. Потом, продолжая пить уже маленькими глоточками, он открыл глаза и стал смотреть на Васюка.
        Со дня приезда в Москву Иван часто видел Васюка, но больше мельком — при нем оставлен один только Илейка. Теперь же будто в первый раз увидел своего бывшего дядьку и внимательно разглядывает его лицо. Постарел Васюк, борода уж вся белая, белей даже, чем у Константина Ивановича.
        Выпив больше чем полковша, Иван откинулся на подушки и с улыбкой опять посмотрел на Васюка.
        - Изволишь еще? — тоже улыбаясь, весело спросил Васюк.
        - Нет, — тихо ответил Иван.
        Они радостно смотрели друг на друга. Васюк, поставив ковш на стол и обернувшись к образам, истово перекрестился и молвил:
        - Слава те, господи!
        Поклонился в землю и, оборотясь к Ивану, сказал с уверенностью:
        - Здрав будешь, государь, вборзе. Взгляд очей твоих разумен стал, очистился от мути…
        Иван, слушая, как называют его государем, чего ранее не было, вспомнил теперь, что он ведь великий князь и соправитель отца.
        - Васюк, — спросил он неожиданно ослабевшим голосом, — скоро рожество-то?
        Васюк усмехнулся.
        - Рожество, государь? Прошло уж оно, и святки проходят. Завтра крещенье господне… Месяц лежишь ты. Ныне же внял господь молитвам матери твоей — исцелил тя.
        Слабо улыбаясь, Иван закрыл глаза. Он почувствовал, что устал и ослаб, а голова кружится, и ложе влечет его куда-то в сторону, будто отплывает он в лодке по тихой, тихой воде.
        Прошло пять дней. Вставать уж иногда стал с постели Иван. Хотя был слаб и не выходил из горницы своей, но заметно поправился и, казалось всем, — еще более вырос он за эти два месяца и возмужал. Сам Иван не замечал этого, но думал он много и многое понимал теперь по-иному, словно второй раз пережил за болезнь всю свою жизнь. Думы всякие роями шли к нему и ранее, а ныне без думы он и жить не может. То одно, то другое уразуметь хочет и чует — силы растут в нем. Жажда и радость жизни пьянят его, и тяжело ему сидеть в душных покоях с изразцовыми печками, от которых пышет в лицо теплом, румянит щеки. Думает иногда он о Дарьюшке, да та не смеет прийти в его покой государев. Позвать же ее он не решается: стыдно почему-то и неловко. Сегодня весь день он о Дарьюшке думает опять, ослабев и чувствуя жар.
        - Может, с Данилкой придет, — шепчет порой он в полудреме и засыпает и видит во сне их обоих…
        Вот скрипит, отворяясь, дверь. Иван открывает глаза. Васюк вводит под руку государя. За ним входят бабка и матунька с Юрьем, мамка Ульяна ведет за руку Андрейку. Иван хочет подняться с постели, но голова его кружится, и он снова опускает ее на подушки.
        Отец ощупью находит лицо сына и нежно целует его. Губы у него дрожат, он взволнован, боится за своего наследника, но, вопреки своему обычаю, ничего не говорит, а, перекрестив Ивана несколько раз, молча садится рядом на край постели.
        Это тревожное молчание обличает такое горе, что у Ивана навертываются слезы. Мать плачет, вытирают слезы и бабка с Ульяной. Все смотрят на Ивана такими безнадежными взглядами, что ему делается страшно.
        - Пошто все вы молчите? — тихо произносит он хриплым голосом.
        - Молиться будем о здравии твоем, любимик мой, — говорит бабка. — Святыни велики принесли мы с собой.
        Иван видит в руках Софьи Витовтовны две большие восковые свечи. Они зеленого цвета, перевиты тонкой полоской сусального золота, а концы у них уже обожжены.
        - Свечи сии, — продолжает с благоговением бабка, — еще от покойной тетки твоей, царицы грецкой, присланы. Сведав о недуге деда твоего, прислала она их посылкой с ямскими…
        Снова скрипит, отворяясь, дверь, и входят в полном облачении священник Александр с диаконом, громогласным Ферапонтом, и дьячком Пафнутием.
        - Здравствуй, государь, — говорит бодро отец Александр, — помолим бога о здравии твоем!..
        Увидев свечи в руках Софьи Витовтовны, восклицает он радостно:
        - Веселися сердцем и душою, Иване! Свечи сии от Иерусалима, от гроба господня, ожег концы их огнь небесный. Свечи сии хранят в домах и возжигают при молениях о здравии и спасении…
        Иван с трепетом душевным поглядел на свечи.
        - Огнем небесным они возжены были, — тихо молвил он и перекрестился.
        - Вот мы отслужим молебную о здравии твоем, — продолжал отец Александр, — и свечи сии возжем пред господом.
        Дьячок поставил аналой перед кивотом, и служение началось. Отец Александр зажег одну свечу от неугасимой лампады и передал ее Ивану, а другую, зажегши от первой, взял себе и начал молебен. Иван спустился с постельной лавки и стал на колени. Одной рукой он опирался на лавку, а в другой держал свечу. Так Иван простоял весь молебен, но под конец все же ослаб и лег на постель с трудом, при помощи Васюка и диакона.
        С каждым днем Иван становится здоровее и крепче. Он много ест и много смеется, а на душе так легко и хорошо, как давно не было. Хочется двигаться, скакать верхом, дышать морозным воздухом, но этого нельзя ему, и он ходит только по своему покою. Ноги еще дрожат у него, неловки и слабы, словно пересидел он их. Все же подолгу простаивает он у слюдяного окошка, держась за подоконник и опираясь на пристенную лавку. Внизу окошко все обледенело, но вверху слюда оттаяла, и сквозь нее видно голубое, яркое небо, где, словно лебедь, плывет одинокое белоснежное облако, сверкающее в солнечном свете.
        От сиянья лазури и белизны облака весело и радостно Ивану, и в то же время приятная грусть охватывает его. Сам не зная почему, он вспомнил о Дарьюшке. Ему захотелось вдруг, чтобы она стояла рядом с ним, и они бы, прижавшись друг к другу, вместе смотрели, как медленно плывет облако и края его то выпускают зубцы, то снова круглятся, то тускнеют, то снова блистают ослепительно и ярко…
        - Здравствуй, Иванушка, касатик ты мой, — услышал он голос сзади и вздрогнул от неожиданности. — Гостя тобе привел.
        Иван быстро обернулся и увидел Илейку с Данилкой. Данилка был смущен, ибо по-другому велел ему Илейка с Иваном обращаться и не звать его по имени. Но Иван сам поспешил к своему другу навстречу и обнял его.
        - Здравствуй, Данилушка, — сказал Иван, — давно ждал яз тобя.
        - И я скучал, государь Иванушка, — молвил смущенно Данилка.
        - Цыц ты, — сурово обрезал его Илейка, — забудь Иванушку, зови токмо государь! Князь ведь он ныне великой, соправитель…
        - Я, дядя Илейко, — забормотал Данилка, — я запутался, дяденька…
        - Зови меня, Данилушка, — хмуря брови, сказал Иван, — когда одни мы, как прежде, при боярах и при отце и матери — государем. Яз, Данилушка, сам не хочу многое делать, а велят мне.
        - При всех чужих, даже при сиротах, — вмешался Илейка, — зови его государем, и даже при слугах дворских, а Иванушкой токмо при мне да Васюке. Помни сие…
        Не меняя строгого выражения лица, Илейка повернулся к Ивану и спросил:
        - Не прикажешь, государь, принести тобе какой ествушки и питья?
        - Принеси нам с Данилкой курничка, и еще что есть, и питья медового…
        Илейка ушел. Иван сел на пристенную лавку возле окна, у коего стоял, и, указав Данилке рукой на место возле себя, сказал ласково:
        - Садись рядом.
        Ему хотелось, чтобы все было так же, как раньше, когда с Данилкой он рыбу ловил вместе, когда снегирей они да щеглов в клетках держали, но этого уже не было. Почему-то Данилка робел и стеснялся.
        - Ну что, легче тобе, Иванушка? — спросил он неуверенно.
        - Легче, — ответил Иван, — токмо нету мне ни в чем волюшки, и много чего уразуметь не могу. Как поправляться стал, лежу тут один и по целым дням все думаю. Иной раз, Данилушка, и ночью, когда не спится, все думаю…
        - А ты не думай…
        - Не могу, Данилушка…
        - О чем же ты думаешь?
        - Обо всем. Вот женят меня, а что такое женитьба? Зачем мне жена? Что мне с ней делать…
        Данилка усмехнулся.
        Иван с удивлением поглядел на Данилку, ожидая ответа.
        Старше его Данилка на пять лет, больше он видел и уж все понимал.
        Иван досадливо сдвинул брови.
        - А помнишь в конюшне-то? — продолжал Данилка. — Так и люди…
        Разговор оборвался: вошли Илейка и Ульянушка с разными яствами, сыченым квасом и медом, но Иван уже все понял.
        Когда епископ Авраамий суздальский и Федор Васильевич Курицын вошли в покои Ивана в сопровождении широко улыбающегося Илейки, юный государь радостно соскочил с постели и бросился навстречу владыке.
        - Buon giorno, sovrano![104 - Добрый день, государь!] — весело крикнул ему Курицын и отвесил низкий поклон.
        - Buon giorno! — на ходу ответил Иван и поспешил к Авраамию, чтобы принять от него благословение.
        Отец Авраамий, когда Иван облобызал его руку, приветливо и ласково улыбнулся.
        - Come sta lei, mio figlio?[105 - Как твое здоровье, сын мой?] — сказал он тоже по-итальянски, лукаво взглянув на Ивана.
        Это было произнесено так по-светски, как никто не говорит из духовных лиц.
        Ивану сразу захотелось шалить и смеяться. Не напрягая памяти, он быстро вспомнил итальянские слова и ответил:
        - Benissimo, padre, la ringrazio![106 - Очень хорошо, благодарю, отче!]
        Отец Авраамий рассмеялся и