Библиотека / Фантастика / Зарубежные Авторы / ЛМНОПР / Рейбо Марианна : " Письмо С Этого Света " - читать онлайн

Сохранить .
Письмо с этого света Марианна Рейбо


        Совершенно неожиданная книга. Жесткая, ироничная, откровенная. Оставляет тревожное ощущение недосказанности и строго охраняемой автором тайны. Графическая четкость житейских событий вдруг смывается волной экзистенциального бунта; шокирующая инфернальность разрешается смешной бытовой неурядицей. Автор, то играя, то исповедуясь, как бы воскрешает в памяти сакральное: «Будь реалистом — требуй невозможного!» Пересказать сюжет романа трудно. Надо читать.

        МАРИАННА РЕЙБО


        ПИСЬМО С ЭТОГО СВЕТА


        МОСКВА
        «ВЕСТ-КОНСАЛТИНГ»
        2015
        


        Письмо с этого света / Марианна Рейбо. Роман.  — М.: «Вест-Консалтинг».  — 200 c.
        

        Совершенно неожиданная книга. Жесткая, ироничная, откровенная. Оставляет тревожное ощущение недосказанности и строго охраняемой автором тайны. Графическая четкость житейских событий вдруг смывается волной экзистенциального бунта; шокирующая инфернальность разрешается смешной бытовой неурядицей. Автор, то играя, то исповедуясь, как бы воскрешает в памяти сакральное: «Будь реалистом — требуй невозможного!» Пересказать сюжет романа трудно. Надо читать.


        В оформлении обложки использована гравюра Сальвадора Дали «Слово Божье», 1974


        
        От кого: Васильев А.Д.
        Кому: Сидоренко В.П.
        13 мая 20**, 18:10


        Здравствуй, Владимир!
        Как поживаешь? Прости, что так долго не звонил и не писал, но сам понимаешь, в каком ритме мы все теперь живем. Все мои здоровы, шлют тебе привет. Супруга просила узнать, не надумал ли ты жениться? Смотри, психиатру просто необходим надежный тыл, да ты и сам прекрасно знаешь.
        Пишу тебе не просто так. Моя племянница (она сама из Самары, сейчас в Москве в институт поступила) переслала интересную штукенцию. Посмотри, может быть, пригодится для твоей докторской диссертации.
        Обнимаю, твой друг Александр.


        ЭТОТ СВЕТ


        Одним движением руки остановив вагон,
        В метро спускался с верхней станции сошедший
        Слегка взволнованный и призрачный, как сон,
        Голодный, нищий, пьяный ангел сумасшедший…
        (Из песни группы ДМЦ)
        1
        Здравствуйте, господа! Впрочем, не знаю, зачем я это написал. Ведь слово «здравствуйте» подразумевает, что я желаю вам здравствовать, а мне, откровенно говоря, все равно, больны вы или здоровы. Кто знает, возможно, вы скоро умрете. И, поверьте, это вряд ли по-настоящему огорчит меня. Ведь я даже не уверен, что имею честь беседовать с вами. Вообще вряд ли кто-нибудь станет читать эту писанину, так что пишу для себя. Пишу лишь затем, чтобы отвлечься от боли. Боль пронизывает все тело и долбит дятлом то в висок, то в руку, то в живот. Нет, я не собираюсь тут распускать нюни. Но мне надо выговориться, тем более что на самом-то деле разговариваю я сам с собой. Вы — лишь прикрытие моего одиночества, плод воспаленного воображения. В конце концов, согласитесь, намного приятнее обращаться к кому-то, а не плеваться словами в пустоту, будто ты и впрямь сумасшедший. Хотя не вижу в этом звании ничего зазорного. Сумасшедший — всего лишь сошедший с ума и ушедший в лабиринты подсознания. А подсознание, как известно, хранит в себе куда больше знаний и понимания, чем наши скрупулезно заправленные ерундой мозги.
        Итак, раз уж я обращаюсь к вам, господа, позвольте представиться. Когда-то мое первое имя было Самаэль, но об этом теперь мало кто помнит. Зато мое второе имя знают все: Люцифер. Он же дьявол, сатана, лукавый и как еще вам будет угодно обзываться. Да-да, не удивляйтесь! Я знаю, в детстве мама говорила вам, что дьявола не существует. Это она так, лгала во благо, а сама не раз поминала меня недобрым словом, пропустив очередь к терапевту или застряв каблуком в гармошке эскалатора. И совершенно напрасно, ведь к чему-чему, а к этому я ни малейшего отношения не имел.
        Впрочем, к делу.
        Несколько тысяч лет назад мне был отвешен увесистый пинок, память о котором хранит незримый след на правой ягодице. Сброшенный с небес, я кубарем летел со скоростью света, пока не врезался в землю. Хоть я на тот момент еще не имел тела, не знаю, чем обернулось бы для меня падение с такой высоты. Но мне повезло — я свалился в Тихий океан. После моего падения на земной коре осталась приличная вмятина, скрытая под толщами воды.
        Я долго не мог оправиться. Лежал без движения, скованный отчаяньем и бессильем, и в бешенстве грыз океанское дно. Так провалялся я то ли несколько часов, то ли несколько сотен лет, воя от боли и унижения, пока, наконец, горе и усталость не одолели меня и не погрузили в сон. Увы, забытье не длилось вечно.
        Я родился. Как это было в первый раз, уже не помню, да это и не так уж важно. Ведь ни в одном из земных воплощений мне не довелось совершить ничего сколько-нибудь выдающегося. Скажу только, что каждый раз, умирая и заново рождаясь, я напрочь забывал о пройденном земном пути, равно как и о том, кто я есть на самом деле.
        Что же до моей текущей жизни, она мало чем отличается от всех предыдущих. Только на этот раз мне-таки удалось вспомнить о своем подлинном «я»  — вот и вся разница. Собственно, об этом моя история.


        2
        Меня родила обыкновенная, ничем не примечательная женщина, уроженка Санкт-Петербурга. Я жил в маленькой питерской хрущевке неподалеку от Сенной площади. Разумеется, я не помнил своего прошлого и вел образ жизни, какой подобает вести девчушке из интеллигентной малообеспеченной семьи: пытался учиться, высасывал книги одну за другой и страдал от несовершенства мира.
        Да, вот еще один сюрприз для вас, господа,  — я женщина. По крайней мере об этом свидетельствует мое анатомическое строение и вполне традиционная сексуальная ориентация. Прошу, не удивляйтесь, что я говорю о себе в мужском роде. Просто я уже столько раз перебывал на земле и «им» и «ею», что по психотипу я — чистый андрогин. Да кроме того и происхождение сказывается, ведь там я пола не имел. Нет, не подумайте, в быту я говорю о себе, конечно, в женском роде, равно как и откликаюсь на него. Но раз уж я решил быть с вами откровенным до конца, буду говорить о себе так, как сам чувствую.


        Cogito, ergo sum^1^. Я бы к этому еще добавил — я помню, следовательно, существую. Сколько мне тогда было? Года полтора, наверное. Я стою босыми ногами на теплом полу у окна. На мне светлая пижамка в мелкий красный цветочек. На стене на гвоздике висит бежевый шарф и маленькая серая сумочка с бахромой… Тот момент стал пробуждением моего очередного «я», первым воспоминанием новой жизни. Не мама, не папа, а вот это, дурацкое — шарфик с сумочкой на стене. Забавно, не правда ли?
        Поначалу я был вполне счастлив. Родители во мне, единственном и позднем ребенке, души не чаяли. Несмотря на более чем скромные средства, они старались по возможности снабжать меня игрушками и сладостями, чтобы я был, что называется, не хуже других. Впрочем, я редко играл с куклами и плюшевыми зверьками, которые быстро приедались. Куда больше я любил играть с матерью без каких-либо действий, используя лишь слова и воображение. Мы придумывали целые сказочные сериалы, я озвучивал одних героев, она других, и мы заставляли их двигаться, чувствовать, жить.
        Если мать поднимала бунт, я, хоть и с меньшим энтузиазмом, играл сам с собой — как правило, выступая сразу в двух-трех лицах: Мачехи и Золушки, плохой девочки Маши, хорошей Кати и их строгой воспитательницы, ну и все в таком роде. Но об этих моих представлениях в лицах никто не знал, потому что во время такого рода саморазвлечений я мог заниматься совершенно посторонними делами, лишь тихо бурча себе под нос.
        Страсть к фантазиям доходила у меня в раннем детстве чуть ли не до галлюцинаций. Мне порой казалось, что я и вправду вижу сказочных чудовищ, которых придумал. Первая такая галлюцинация посетила меня года в три и запомнилась на всю жизнь. Июньский вечер. Я стою на пороге нашей небольшой дачки и смотрю в сереющее небо. И вдруг на горизонте появляются полупрозрачные великаны, облаченные в коричневые рясы с капюшонами. Великаны вереницей двигаются метрах в ста от меня. Они выше самой высокой сосны. И вдруг первый из них, самый отчетливый, круглолицый и бородатый, наклоняется и с улыбкой манит меня пальцем. В ужасе я бросаюсь искать маму и прижимаюсь к ее коленям, чтобы утишить дрожь. Но я не признался в том, что так напугало меня. Шестое чувство подсказывало: она начнет убеждать, что мне все померещилось. А мне этого почему-то не хотелось.
        В детстве нас неизменно влечет к страху. Детский страх живет повсюду: царит в темной комнате, прячется в шкафу или под кроватью, выглядывает из глубин вечернего дачного участка, смотрит на нас со страниц запретных книг. В детстве мы не можем спрятаться от страха нигде, потому что сами с наслаждением порождаем его.
        Вся наша небольшая квартирка была воплощением ужаса. Детские страхи взрослым кажутся смешными, потому что их вызывает не реальная угроза, а те вещи и явления, которые по каким-то причинам были распознаны подсознанием как сигналы опасности. Я, например, панически боялся темных капюшонов. Так, увидев на картинке в детской книжке «Мифы Древней Греции» бога смерти Танатоса, я стал бояться его только потому, что изображен он был в черном плаще с капюшоном. Он немедленно поселился у нас в туалете, прямо за дверцей, открывающей доступ к канализационным вентилям. Пока горел свет, Танатос не смел вылезти наружу, но я знал: стоит свету потухнуть, тут-то он и появится. Не дай бог кто-то по ошибке выключит свет в туалете, когда я там…
        Другое воплощение ужаса обитало прямо за моей кроватью. Человек в Серой Шляпе. Чуть ли не каждый вечер я с замиранием сердца ждал, что сейчас на спинку кровати плавно лягут руки в белых перчатках и вслед за ними поднимется Серая Шляпа с широкими полями… Дальше воображение отказывалось работать, ведь мне уже не могло стать страшнее.
        Верить в домовых и полтергейстов, конечно, глупо, но не менее смешно не верить в приведения. Ведь «привидение» от слова «привидеться», а привидеться может все что угодно, если к тому располагает психическое состояние. Мистический страх для человека — наркотик, желание заглянуть за черту, но именно он — страх не пострадать, но увидеть — есть один из сильнейших: страх перед безумием.
        И все же очень скоро мне довелось убедиться, что есть ощущения куда более неприятные, чем родные и близкие страхи…


        3
        …Отверженность и бессильная злоба. Об их существовании я узнал при первом же столкновении с социумом, когда, как все дети, пришел «первый раз в первый класс». Я стоял на линейке, сжимая в руках огромный букет цветов, из-за которого мне ничего не было видно. Мне было диковинно и неуютно в эпицентре копошащейся незнакомой жизни, которая засасывала меня, вырывая из привычного интимного мирка доброты и семейного уюта.
        Тогда я, конечно, еще не понимал, что именно со мной происходит и отчего предательский комок то и дело подступает к горлу. Ища поддержки, я осторожно скосил глаза в ту сторону, где должна была стоять мама, но ее там уже не было. Я понял, что остался один на один с враждебным миром чужих людей. Сердце упало, слезы подступили к глазам и назойливо защипали в носу. Первым порывом было кинуться на поиски того единственного, что составляло до сего момента центр моей вселенной, но я остался стоять, стараясь как можно незаметнее вытирать влагу из глаз и ноздрей о прозрачную упаковку цветочного букета.


        Знаю-знаю, вы уже зеваете, господа, ведь нет ничего утомительнее, чем чужое нытье о фрейдовском детстве, из которого так-таки и вытекают все последующие невзгоды. Каждый из вас и сам не дурак рассказать, как его несправедливо ставили в угол или того хуже — дразнили жирной свиньей, чем нанесли неизлечимую рану его хрустальной душе. Но потерпите еще немного: раз уж я решил обо всем рассказать, нельзя устраивать из воспоминаний чехарду.
        Итак, вскоре оказалось, что на этом свете любят меня далеко не все. Если раньше со мной обращались как с пупом земли, то теперь я был не более чем мелкий хрящик в огромном, закоснелом организме. Как только я (надо признаться, каждый раз не без борьбы) выдворялся за пределы спасительной квартиры, я терял право на самость и превращался в рядового члена коллектива.
        До сих пор задаюсь вопросом, что же это такое — жизнь в современном коллективе? Вряд ли ее можно назвать сосуществованием индивидуальностей или неким единением людей. Скорее это искусственно созданное уродство — наподобие несчастной собаки, в шею которой вживили вторую голову. Увидев ее чучело в музее естественных наук, я содрогнулся, представив, как эти головы грызли друг друга за право похлебать из миски ради насыщения одного общего желудка. То же и в коллективе. Ты больше не можешь быть самим собой, парализованный прилепленным к тебе Другим. Самосознание постепенно покидает тебя, уступая место бесконечной череде социальных действий, и ты, уподобляясь животному, растворяешься в массе, теряя свою отдельность, забывая о том, что существуешь.
        В зомбированном мире школы действуют все те же законы коллектива. Стань как все или будешь раздавлен — вот девиз, которым руководствовались мои большие и маленькие мучители, не понимая, что я, может, и хотел бы стушеваться, уравняться под гребенку, но у меня не получалось. Как бы я ни хитрил, как бы ни притворялся, у меня на лбу стояла печать чужака, вызывавшая подсознательный страх и неприязнь.
        Однако постепенно приспосабливаешься ко всему. Вместо того чтобы раствориться в биологической массе, я научился прятаться в вакуум собственного «я», абстрагируясь от внешних раздражителей. Не подвел и организм — я начал часто и затяжно болеть. Если в радиусе километра появлялась хоть одна инфекционная бацилла, я немедленно ее улавливал, с наслаждением предвкушая дни выздоровления, когда боль и жар отступают, но слабость еще не позволяет покинуть ласковые объятия постели. Тогда я мог вдоволь читать, слушать музыку и придаваться грезам о том времени, когда стану взрослым, а жизнь — легкой и приятной.


        4
        «Человек создан для счастья, как птица для полета»  — ни в чем я не был так уверен, как в истинности этого общеизвестного тезиса. Только полет этот никак мне не давался. Я не чувствовал себя счастливым. И поскольку я не ощущал счастья, то полагал, что я несчастлив.
        С ранних лет во мне начали проявляться кокетство и интерес к противоположному полу. Правда, поначалу стремление это было предельно абстрактным, размытым, не сосредоточенным на реальном окружении, а направленным скорее на умозрительные образы. Герои книг и кинофильмов волновали меня куда больше, чем одноклассники, казавшиеся некрасивыми, глупыми и противными. Увы, это вовсе не значило, что мне было наплевать на их мнение обо мне…
        Переходный возраст сыграл со мной злую шутку, превратив в гадкого утенка. Я был убежден, что все мои несчастья происходят от внешности, и мечтал о красоте как о единственном спасении. Что я только не пытался с собой сделать, чтобы стать привлекательнее! Румянил щеки, выщипывал брови, придавал ногтям разнообразные формы… Однажды даже ухитрился выбрить себе широкую полосу волос, чтобы лоб казался выше. Стоит ли говорить, что из этого вышло и сколько мне пришлось претерпеть, прежде чем волосы отрасли обратно.
        В отрочестве особенно ранят вещи, которых взрослый просто не заметит. Я изо всех сил старался выглядеть безупречно. Самым тщательным образом оглядывал одежду прежде чем ее надеть. Не менее тщательно разглядывал себя в зеркале перед тем как выйти на улицу. Чистился, причесывался, подкрашивался и прилизывался как только мог. Но почему-то всегда что-нибудь оказывалось не в порядке. То моросящий дождь превращал мои гладкие, расчесанные волосы в растрепанную метелку. То я вдруг обнаруживал у себя на одежде пятно, которого перед выходом из дома и в помине не было. То предательский прыщ приводил меня в состояние, близкое к отчаянию. В общем, все то, что происходит каждый день со всеми, тогда представлялось моим индивидуальным проклятием. Безупречный внешний вид казался божьим даром, который мне никогда уже не достанется.


        Тем не менее настал момент, когда моя заветная мечта начала сбываться. Уже годам к пятнадцати я достиг среднего роста, мои ноги вытянулись, бедра округлились, детский вздутый живот пропал. Прилегли ранее торчавшие уши, постепенно исчезла столько лет мучившая перхоть, черты лица, утратив былую размытость, стали более четкими и правильными. Однако я не сразу заметил эти перемены. Да и окружающие тоже. Ведь красота приходит не вдруг, она формируется постепенно, и увидеть эти изменения может только тот, с кем ты давно не виделся. Меня же окружали люди, с которыми приходилось встречаться постоянно: одноклассники, соседи, ребята из деревни, куда меня каждое лето увозили отдыхать. Они не замечали происходивших во мне изменений, а если и замечали, то предпочитали не менять приоритетов, дабы не оказаться в глупом положении. Однажды заработав себе репутацию изгоя, избавиться от нее практически невозможно. Оказалось, не имеет значения, как я выгляжу, как веду себя, как отвечаю на уроках. Ненависть ко мне всего школьного коллектива к этому времени уже достигла апогея, то и дело взрываясь скандалами крупного
или мелкого масштаба. Они видели во мне угрозу своему устоявшемуся мировоззрению, чуяли иную природу, а сам я, сознавая это, в душе гордился своей исключительностью.


        5
        «Человек создан для счастья, как птица для полета»… Когда эта фраза стала моей мантрой, всосалась в кровь и закодировала сознание?.. Думаю, навязчивая жажда счастья проникла в меня одновременно со своим неотъемлемым спутником — чувством смерти.
        Люди умирают. Я узнал об этом года в три, и мне это как-то сразу не понравилось. И хотя мне рассказали, что умирают рано или поздно все, я долгое время никак не мог себе этого представить. В глубине души я продолжал надеяться, что этой участи некоторым все же удается избежать и что эти кто-то — я и все, кого я люблю. Поэтому я отмахивался от мыслей о смерти, как от назойливой мухи, надеясь на их абсурдность и не имея душевных сил смириться с ними…


        Вытянутый белый зал освещает холодный свет энергосберегающих ламп, неприятно смешиваясь с блеклыми лучами ноябрьского солнца. Медленным гуськом толпа людей проходит в двери, вытягиваясь шеренгой по всему периметру помещения. Я среди них. Мне чудн? и пусто. Я бесстрастно смотрю на лакированный черный гроб на небольшом возвышении посреди зала. В нем, одетый в свой лучший костюм, лежит мой отец. Думал, будет страшно, но нет. Мне кажется, я спокоен как никогда, словно нахожусь в кинотеатре и смотрю фильм в стиле арт-хаус. Отца трудно узнать в этой красивой восковой маске, когда-то бывшей его лицом. Бескровная и невозможно спокойная, она подавляет величием. В ушах звенит от застывшего в воздухе напряжения. Что-то бубнит священник, но по лицам видно, что его никто не слушает. Вперед выходит моя мать с охапкой багровых роз и неуверенно подходит к гробу. Уронив цветы отцу на грудь, она сгибается как от удара под дых, и я, словно издалека, слышу вырывающийся из ее груди повизгивающий вой. Мне неловко за нее. Она пытается заткнуть рот носовым платком, чьи-то руки подхватывают ее под локти и уводят к стене.
Священник, пытаясь заглушить ее горькие всхлипы, гундит все громогласнее. Все крестятся, я тоже пытаюсь, но никак не могу сообразить, какой рукой и как это правильно делать. Для меня этот жест в новинку и не несет никакой смысловой нагрузки. Я повторяю его из вежливости, чтобы не привлекать внимания. Одна из лямок висящей на плече сумки предательски сползает и повисает вдоль бедра. Я не поправляю ее — боюсь лишним движением нарушить торжественность момента. Мой сосед по шеренге, один из приятелей отца, заботливо возвращает лямку на место. Я делаю вид, что не заметил, хотя в глубине души очень ему благодарен. От еле ощутимого в воздухе сладковатого запаха начинает мутить. Расстроенный мозг лихорадочно обрабатывает одну-единственную мысль: что делать, когда наступит моя очередь подходить к гробу? Поцеловать труп я не смогу, нет-нет, это совершенно невозможно. Дотронуться? Я содрогаюсь при одной мысли об этом.
        Гроб медленно выносят четверо мужчин, и мы в забрызганном грязью катафалке едем на кладбище. Сквозь мелкую рябь дождевых разводов на стекле я провожаю взглядом проезжающие мимо машины, стараясь не смотреть на окружающих и не думать о том, что лежит в нескольких метрах от меня. Задней мыслью тревожусь, как бы мать не выкинула какой-нибудь очередной фокус. Некогда родная и любимая, сейчас она кажется удивительно чужой и неприятной. От нее так и веет горем, и непонимание, как теперь себя с ней вести, вызывает во мне все большее и большее раздражение. Я чувствую, что окружающие не одобряют моего поведения. Я прекрасно знаю, чего они от меня ждут, но не желаю сейчас претворяться и что-то изображать. Меньше всего мне хочется, чтобы меня жалели. Поэтому, когда кто-нибудь ко мне обращается, я отвечаю несколько оживленнее, чем положено в подобных обстоятельствах.
        На кладбище перед разрытой могилой гроб снова открывают. На этот раз я стою так близко, что могу разглядеть его лицо до мельчайших подробностей. Это первый труп, который я вижу в своей жизни. Это труп человека, который не мог умереть.
        Меня охватывает ненормальное любопытство. Я жадно вглядываюсь в бескровные черты. Он как будто спит, мне даже кажется, что его грудь еле заметно вздымается. Но одна деталь завораживает и угнетает меня все более. Его нижняя губа, которую начало разъедать тление. Мне нестерпимо смотреть на нее. Но я не могу оторвать взгляд от главного свидетельства того, что этот корм для червей уже не имеет к моему отцу никакого отношения. Эта выщерблина на губе будет преследовать меня годами.
        Мать склоняется над телом и со словами «прости и прощай» целует покойника в лоб. Бррр! Меня передергивает от ощущения того, как ледяная мертвая плоть соприкасается с ее губами. Моя очередь. Я, стиснув зубы, касаюсь пальцами его плеча и тут же убираю руку, не продержав и секунды. Гроб заколачивают. Какую-то женщину рядом со мной начинает мелко трясти. «Вам холодно?» Отрицательно качает головой.
        Черный лаковый параллелепипед медленно опускают в яму. Мы кидаем комья земли и еловые ветви. Все кончено.


        6
        Смерть имеет удивительное свойство: она не только отбирает близкого человека, но и разрушает связь между теми, кто остался жить. Тяжелее всего было то, что ни я, ни моя мать не были готовы пережить подобное. Отец умер не после долгой болезни и не от старости. Он ушел во цвете лет, сгорел за одну ночь. Инфаркт. Когда все произошло, меня и дома-то не было. А утром из больницы позвонили…
        Ни в тот день, ни долго после я не мог находиться рядом с матерью сколько-нибудь продолжительное время. Приглушенно пробормотав, что отца больше нет, она словно отшвырнула меня на огромную дистанцию. Обнимая ее, я испытывал ужасную неловкость от собственной неискренности. Глядя в большое зеркало, висевшее напротив дивана, на котором мы сидели, я разглядывал нас как бы со стороны и пытался понять, испытывает ли эта женщина ту же угнетающую неловкость, что и я?
        Долгие месяцы я чувствовал себя виноватым и перед матерью, и перед умершим отцом за свою неспособность сопереживать, и оттого еще больше отдалялся, мечтая сбежать подальше от родного дома.
        Тяжелее отношений с матерью на тот момент для меня были лишь отношения с самим собой. Именно тогда я начал ощущать свою конечность каждой клеточкой. Стоило мне выключить свет и лечь в постель, как на меня накатывала волна обостренного самосознания, заставлявшая целиком сосредоточиться на эфемерности собственного существования. Я все глубже и глубже вдумывался в то, что я — это я, что я есть, есть временно, и что с этим ничего нельзя поделать. Я думал об этом до тех пор, пока мне не становилось по-настоящему жутко. Жутко от осознания, что я вброшен в этот мир насильно, без моего на то согласия, и рано или поздно буду абортирован из жизни так же без спросу, без какой-либо альтернативы. Еще невыносимее была мысль о том, что мне, скорее всего, придется пережить не только отца, но и мать. Я с ужасом думал, сколько еще несчастий может выпасть на мою долю. Тяжелая болезнь? Немощная старость? Полное одиночество? Все это вдруг стало не просто возможным, а почти осязаемым. Все беды, когда-либо случавшиеся с другими людьми и казавшиеся ранее чем-то невозможным в моей жизни, теперь витали в непосредственной
близости. Пытаясь уложить все это в голове, я уже и не знал, чего больше боюсь: однажды умереть или жить, зная, что непременно умру, и наблюдать свое увядание.
        Теперь-то я хорошо знаю: смерть страшна и одновременно ценна тем, что заставляет острее чувствовать себя, ощущать, что существуешь. И, честное слово, я завидую тем, кто живет один раз. У них есть шансы прожить без тяжелых бед и сильных потрясений, тогда как я, вновь и вновь возвращаясь в жизнь, неизбежно перенесу все, что может выпасть на долю человека.
        Но в те дни я еще был уверен, что живу единожды и не понимал преимуществ такого положения вещей. А потому я начал смотреть на свою жизнь как на определенный отрезок времени, который надо успеть наполнить счастьем, чтобы заглушить голос экзистенциального ужаса перед небытием.
        С тех пор охота за счастьем стала моим кредо. А рано пробудившаяся сексуальность быстро подсказала, что единственно возможное счастье — это удовлетворение в любви.


        7
        В ту пору, когда разыгравшиеся гормоны стремительно превращали меня из подростка в девушку, я все время пребывал в состоянии влюбленности и сексуального возбуждения. А так как любить персонально было некого, то это пьянящее, непристойное чувство разливалось буквально на всех. Особенно ярко вожделение вспыхивало в ситуациях и местах, казалось бы, совершенно для этого не подходящих. Главным местом любовной истомы был питерский метрополитен.
        Вообще метро удивительное место. Через него можно познать человечество. Я и сейчас люблю спускаться под землю с единственной целью — наблюдать. Потряхивающийся вагон равняет и объединяет совершенно чужих друг другу людей, которые никогда не смоги бы оказаться вместе ни в каких иных обстоятельствах. Многие говорят, что в метро они либо читают, либо полностью абстрагируются от окружающего мира. Я же наоборот — само созерцание. За людьми, едущими с тобой в одном вагоне, особенно интересно наблюдать, когда их немного. Тогда все они спокойны, все о чем-то думают.
        Напротив сидит она. На вид ей лет тридцать пять — сорок. Она хорошо одетая, среднестатистическая, с окаменевшим выражением лица. И единственное, что привлекает внимание — две скорбные припухлости под глазами, тщательно замазанные густым слоем тонального крема. В этих еле заметных голубоватых мешочках скопились все ее разочарования, заботы и многолетняя усталость. Мне хочется встать и подойти к ней, провести рукой по ее тщательно завитым волосам, сказать ей пару ободряющих слов. И никогда я этого не сделаю. И никто не сделает.
        А вот он. Лощеный, раскормленный, с тонкой соплей бородки под нижней губой. Уши заткнуты наушниками, он все время что-то жует, у него в глазах самодовольство павиана и полное отсутствие мысли. Он молчит, но я уже знаю, какой у него неприятный голос и развязный, ленивый тон. Он едет один, но я вижу, как он гогочет и матерится со своими друзьями и шлепает по заду круглолицую подружку.
        А вот сидит положа ногу на ногу… она? Ну да, это, конечно, она, но по чистой случайности. Она вполне могла бы быть мужчиной. Некрасивая, но ухоженная, с плотным шлемом черных волос, с небольшой бородавкой возле орлиного носа и хищным тонким ртом. Она что-то читает в своем смартфоне и жует облитые разноцветной глазурью конфеты. Каждый раз, доставая из кармана куртки следующую глазированную красотку, она отрывает взгляд от дисплея и смотрит, какого цвета конфету выловили ее идеально отманикюренные пальцы. И непонятно, что доставляет ей больше удовольствия — вкус этих красочных драже или прикосновение к их гладкой, блестящей, словно пластмасса, поверхности. Но вот мимо проходит какой-то бугай и случайно задевает кончик ее сапога, заставив на минуту забыть про конфеты. Зацепившись наэлектризованным взглядом за наглеца, она складывает губы в брезгливо-негодующее коромысло, но еще мгновение — и она снова одна во вселенной, всецело поглощенная смартфоном и своими сладостями. Слишком идеальными, чтобы захотеть их попробовать.
        Лиц у чужаков не так уж много. Десятки — может быть. Десятки лиц на тысячи людей… не так уж много, согласитесь. Лишь изредка можно встретить лицо, которое одно такое. Но не так уж это важно на самом деле. Пусть люди вовсе не оригинальны — от этого разглядывать их ничуть не менее интересно. Я разглядываю лица стариков, пытаясь представить, как они выглядели в молодости. Я вглядываюсь в молодые лица, воображая, какими они будут лет через двадцать. Изучая случайных попутчиков, я стремлюсь угадать, о чем они мечтают, какие у них жизненные цели, что у них есть и чего уже никогда не будет.


        Впрочем, я увлекся и ушел куда-то в сторону. Я говорил о любви и желании — чувствах, которые в годы первой юности не нуждались в конкретном предмете, а жили сами по себе, готовые вылиться на любого подходящего незнакомца.
        Абсолютно равнодушный внешне, я изнывал от трепетного желания, разглядывая едущих со мной в одном вагоне молодых людей. Я мог отчаянно влюбиться в случайного попутчика всего на несколько минут, пока за ним не закрывались двери, а затем тут же забывал о нем, отвлеченный какой-нибудь новой мыслью. Эти юные загадочные существа, не имевшие ни имени, ни личности, ни, порой, даже лица, заставляли меня страдать не столько по ним самим, сколько по каким-то отдельным штрихам и деталям, которые я в них замечал. Меня сводили с ума завитки их густых, мягких волос — золотистые, черные, медные. Их женоподобные черты, еще не успевшие огрубеть. Их узкие бедра, обхваченные облегающими или бесформенными джинсами. Их нервозно вздернутые плечи, их обветренные кисти с длинными тонкими пальцами… Я так и не научился равнодушно смотреть на этих угловатых Адонисов в мешковатой одежде. Но никогда уже я не посмею утолить эту жажду…
        Вряд ли я смогу вспомнить, как выглядел хоть один из тех, кто так волновал меня. Но и сейчас в воображении возникает ускользающий, полупрозрачный образ юноши, о котором я грезил. Он — воплощение моего фетиша, в нем все, что я так любил: юность, мягкие волны волос, строго очерченная линия скул, классический треугольник торса… И руки… Стоило мне взглянуть на них, как я уже чувствовал их у себя на спине, представлял, как они медленно движутся, разливая тепло по всему телу…
        Хоть образ идеального любовника был весьма зауряден, а требования, казалось бы, невелики, среди моих знакомых не находилось никого сколько-нибудь подходящего на эту роль. Возможно, потому, что я знал этих людей. У них были имя, характер, биография и куча недостатков. Поэтому я продолжал невротически страдать по своему идеалу, улавливая его отдельные черты во многих, но полностью не находя ни в ком.
        Наслаждаться страданием и предчувствием счастья я мог бесконечно. Учеба не занимала меня, друзей у меня не было, кроме одной-единственной школьной товарки, которую я тепло и крепко ненавидел. Единственным увлечением, или, как сейчас любят говорить, хобби, для меня было чтение книг и слушание музыки, объективно — совершенно безобразной. Уткнувшись носом в подушку и спрятавшись за наушниками от всего мира, я упоенно отбивал сердцем ритмы гремящих в ушах барабанов, вызывая в воображении сцены сакрального «первого раза».


        8
        Его шелковистая, мягкая ладонь нежно, но крепко сжимает мои пальцы. Мы идем по каменистой дорожке вечереющего парка, вдыхая пьянящий аромат белопенной сирени. Птицы еще не умолкли, но их сонливый щебет раздается все реже, все тише… Мы говорим о пустяках и сами себя почти не слушаем. Я искоса, смущаясь, поглядываю на его статную фигуру в узких джинсах и безупречной черной рубашке с расстегнутым воротом. Игра света на волнах его пшеничных волос особенно возбуждает… Я испытываю идиотское, почти неконтролируемое желание зарыдать и упасть на колени, припасть губами к этим длинным пальцам, облобызать кончики его ботинок, прижаться щекой к узкой линии бедер… Конечно же я не сделаю ничего подобного! Ведь я леди — до кончиков наманикюренных ногтей. Как никогда на мне все ладно, все подобрано со вкусом. Брюки, юбка, какая разница? Главное, чтобы сидело, главное, чтобы было неотразимо. Иногда я отворачиваюсь или поднимаю лицо вверх, делая вид, что любуюсь сиреневато-розовым небом, и чувствую, как он тоже исподтишка любуется мной.
        Он сводит меня с дорожки под сень деревьев, и я перестаю дышать от все нарастающего напряжения. Он порывисто прижимает меня к стволу дерева и проникает языком в полураскрытые губы. Мир вертится в голове, я чувствую его дрожь, его страсть, его желание…
        — Ты сводишь меня с ума… — шепчет он, задыхаясь.
        И вот мы уже не в парке, мы в его спальне — темной, таинственной, озаренной дрожащим огнем свечей. Что я чувствую? Страх. Любопытство. Вожделение. Восторг!
        Теперь он нарочито медлен.
        — Ты правда хочешь?..
        — Да…
        Он сжимает в ладонях мое лицо, жадно впиваясь в него горящими глазами, и мы долго, томительно целуемся. Пальцы медленно расстегивают черную рубашку, потом уверенно переходят на пуговицы моей блузки. Я пытаюсь ему помогать, но безуспешно, слишком волнуюсь. Я полностью отдаюсь его опыту, его власти, его ласковой силе… Его влажные губы прокладывают дорожку по моей шее, от мочки уха до впадинки ключиц, потом ниже, потом…
        Диск с музыкой заканчивается, я снимаю наушники. Видение исчезает до следующей «музыкальной паузы».


        Вы улыбаетесь, господа? Да, такие киноленты сомнительного содержания когда-то прокручивали в воображении и вы. В них отсутствует даже толика оригинальности. Книжные полки магазинов ломятся под грузом подобных фантазий, а пленкой, потраченной на их визуализацию, можно было бы дважды обмотать земной шар. Грезя, мы знаем, что так не бывает. Но мы почему-то до последнего верим, что так будет у нас. Человек вообще склонен приписывать себе исключительность. «Не такой как все»  — вот как мы хотим, чтобы о нас думали, и в то же время делаем все возможное, чтобы слиться с серой массой таких же уникумов. Узнав же на опыте, что «в жизни так не бывает» и у нас, мы жутко возмущаемся, вопия, что нас обманули, хотя никто нам ровным счетом ничего не обещал.
        Что до меня, так я упивался мечтами до полной интоксикации. Науськанный классическими романами прошлого, я тонул в игре светотени, огнях свечей в отраженье зеркал и хрусталя, утопал в складках черного бархата и шелке белых простыней, в нежных поцелуях и клятвах, густо политых пузырящимися розовыми соплями.
        Сейчас я вспоминаю этот период одновременно с раздражением и ностальгией. Все это нескоро повторится, если вообще повторится когда-нибудь. Потребуется прожить, возможно, не одну жизнь, чтобы я вновь стал глуп и счастлив, счастлив одним лишь предвкушением будущего, заново начав мечтать о том, чего не бывает. Но в этой жизни моя душа слишком рано превратилась в кусок протухшей говядины. Слишком рано я поумнел, достигнув той фазы, когда воспоминания становятся дороже надежд. И все же теперь, вспомнив все до конца, я ни на что не согласился бы променять свои воспоминания — ни на какие сокровища мира…


        9
        Она не была перстом судьбы, как это называют любители красивых выражений. И все же сама по себе встреча была неизбежна — не с ним, так с другим, не все ли равно? Я был юной, привлекательной девушкой, я жаждал любви и счастья. А потому не мог рано или поздно не встретить особу противоположного пола, которая более или менее подошла бы на роль героя-любовника.
        Вам, господа, наверняка хочется узнать, как его звали. Право слово, мне этого не понять. Какое значение может иметь его имя? Разве оно поможет представить, что это был за человек? Скажу я, что его звали Сергеем, или Александром, или Вениамином, что от этого изменится в его облике или внутреннем мире? Иные, правда, наделяют имена каким-то тайным смыслом, пытаются постичь их мнимое влияние на судьбу. Ну что ж, как мы знаем от сурового Джонатана Свифта, иные и из простого огурца способны извлечь солнечную энергию. По мне, так человеческое имя обладало бы куда большим смыслом, если бы давалось не при рождении, а несколько позже, когда проявляется характер. Например, если человек упорен и настойчив, его назвали бы Петром, если прирожденный лидер — Виктором, а если где-то сильно нагадил — наречь его Повсекакием, так бишь ему и надо.
        Впрочем, я опять отвлекся. Итак, господа, если для полноты сопереживания вам необходимо узнать имя, порешим, что его звали Андреем^2^.


        Безжалостно терзали Шуберта. А может, это уже давно был какой-нибудь Глюк или Шуман. Кто б он там ни был, вместе с ним терзался и я, стоически удерживаясь на стуле и рассеянно отколупывая зубами лак с плохо накрашенного ногтя. В маленьком черном платье и маминых сапогах я ощущал себя совсем неплохо, но мое местонахождение и происходящее вокруг начинало приводить в отчаяние. Строгий взгляд матери не оставлял ни малейшей надежды на спасительное бегство. Впрочем, не будь даже этого взгляда, малодушный побег на полусогнутых ногах между рядами все равно неизбежно привлек бы негодующее внимание насупившейся публики. Зато, если бы я был там один (что изначально было невозможно, ведь добровольно я бы не пошел на концерт классической музыки), то можно было бы дать деру во время антракта. Но мой неусыпный страж был рядом, и оставалось лишь одно — мысленно зажмуриться и постараться выжить.
        Приучить меня к симфониям и сонатам с недавних пор стало невысказанным, но в то же время, к сожалению, слишком явным и назойливым желанием моей матери. Если бы желание это родилось несколько раньше, скажем, когда мне было года эдак четыре, возможно, мечтам суждено было бы сбыться. Но теперь, когда объекту внушения любви к прекрасному было ни много ни мало семнадцать лет, попытки воплотить их в жизнь были абсолютно бессмысленны. Я не только не мог отличить одного композитора от другого и понять, когда кончалась одна вещь и начиналась другая,  — я даже не улавливал, есть ли какая-нибудь мелодия у этих хрестоматийных музыкальных произведений. Слушать же музыку в концертном зале я вообще считал издевательством над природой человеческой. Ведь музыка предполагает возможность погрузиться в нее полностью, а значит, ее нужно слушать в удобной одежде, гордом одиночестве и удобной позе — лучше всего лежа на животе. В зале же присутствовало человек двести-триста, все время раздавались какие-то посторонние звуки: то чей-то кашель, то вздох, то шуршание букетом, то тихий шепот на ухо соседу, то вибрация
мобильника на зубодробительном «бесшумном» режиме. Нельзя было ни потягиваться, ни чесаться, ни подергиваться в такт разливающимся трелям, а жесткий стул, к которому я был прикован, делал эти простые человеческие радости как нельзя более желанными.
        Просидев так полтора часа, я понял, что либо все-таки свалюсь на руки почтеннейшей даме в пуховой шали слева, либо накренюсь вправо, получив возмущенный втык от матери. В безысходной тоске я обвел глазами зрительный зал. В левой его половине, на пару рядов дальше меня, сидела небольшая группа старшеклассников, пришедшая сюда, видимо, так же как и я,  — под конвоем. Одни делали вид, что слушают, другие даже не пытались соблюсти приличия и болтали между собой чуть ли не в голос, не обращая внимания на шиканья впередисидящих.
        Эти гамадрильные создания интереса у меня не вызвали. Зато они стали выгодным фоном для юноши, совсем на них не похожего. Рослый, темноволосый, большеглазый, он спокойно сидел, закинув ногу на ногу, и с неподдельным удовольствием слушал музыку. Казалось, льющиеся со сцены звуки вызывают в нем какие-то воспоминания и мечты, складываются в особую картину ему только ведомого мира.
        В этот момент я почувствовал неприятный тычок локтем в правый бок.
        — Не вертись!
        Я покорно устремил глаза на сцену, а сам стал гадать про себя, о чем может думать этот темноглазый юноша, внимая недоступной мне гармонии мировых шедевров…
        Меня пробудил от раздумий оживленный шум антракта. Стадо меломанов резво устремилось занимать очередь в буфет и ватерклозеты. Я поднялся и на затекших от неподвижного сидения ногах направился к выходу. Заинтересовавший меня парень по-прежнему был в зале. Проходя мимо, я перехватил его взгляд и, задушив подступившее смущение, кокетливо улыбнулся.
        Моя маман в это время, «дав по газам», вслед за всеми устремилась брать штурмом блага цивилизации, так что лучшего момента для знакомства могло не представиться. Наверное, он тоже это почувствовал, поскольку, заметив мой взгляд и нарочитую замедленность движений, улыбнулся в ответ и поднялся с места.


        10
        — Похоже, тебе нравится классическая музыка?
        — Вообще не вся и под настроение. Но та, что сейчас играли, нравится.
        — А чем?
        — Не знаю… Просто нравится и все… — он слегка пожал плечами и растерянно улыбнулся.  — Ну, а тебе нравится концерт?
        — Нет.
        — Нет? Почему?
        — Мне нравятся только те мелодии, которые я могу напеть спустя полчаса после того, как их услышу.
        — Хм….
        Он слегка приподнял брови и, выдержав короткую паузу, произнес:
        — Слушай, а интересная мысль…
        Его взгляд слегка поплыл, и он ненадолго задумался.
        Мы стояли на балюстраде у лестницы, ведущей в фойе концертного зала. До конца антракта оставалось еще минут пять. Мне было лестно и волнительно от того, что он подошел ко мне познакомиться. Обычно никакие взгляды и улыбки не срабатывают, твоих мимолетных намеков либо не понимают, либо пугаются. Мы обменялись телефонами и… возможно, этим бы все закончилось, если бы моя мать, заметив, что я разговариваю «с приличным молодым человеком», не решила нам немного помочь. Она подошла и, как бы не замечая моего нового знакомого, сказала, что не останется на вторую часть.
        — Я что-то нехорошо себя чувствую, может, давление. Я пойду домой. А ты оставайся!
        Мы понимающе улыбнулись друг другу, и впервые за вечер во мне шевельнулось, что она — моя мама.
        Стоит ли говорить, что вторую часть концерта мы так и не услышали? Забрав куртки, мы направились прямиком в недорогое кафе поблизости. Сели за столик. Он, попросив разрешения, зажег сигарету и выпустил в сторону серую струю дыма. Теперь, разглядывая вблизи его не по годам взрослое лицо и хорошо развитую фигуру, я не находил в нем ничего из того, что так любил. Грубоватый, коротко стриженный, он никак не сопоставлялся ни с образом юноши, которого я себе придумал двумя часами ранее, ни с тем образом, который я годами собирал по веткам питерской подземки.
        Вьющиеся шелковистые пряди вокруг точеного лица, миндалевидные разрезы глаз, адонисово изящество силуэта… Ничего этого в моем собеседнике не было. Но что-то в нем все равно меня притягивало. А может быть, мне просто льстило его волнение и желание угодить. Говорил он складно, местами даже занимательно, но начинала немного раздражать его проступающая нервность, напряженность в лице. Я не мог понять, почему так действую на него, но старался принимать эти проявления за комплимент.
        А потом он провожал меня домой. Поздний вечер чернеющей синевой накрыл осенний Петербург. Глазами зажженных окон дома смотрели на набережную Мойки, где я шел под руку со своим новым знакомым, пребывая в состоянии мечтательной безмятежности. Мой спутник исподволь поглядывал на меня и неловко молчал.
        У подъезда мы остановились. Поблагодарив за прекрасный вечер, Андрей поцеловал меня в губы, и я ощутил легкий привкус табака и недавно выпитого кофе. Это не был мой первый поцелуй в жизни, но как правильно реагировать, я все же не знал. Ни в тот момент, ни время спустя я так и не понял, что почувствовал, когда его губы впервые встретились с моими. И почувствовал ли вообще что-нибудь.


        11
        Все было строго по канону: цветы, конфеты, походы в кинотеатр на последний ряд. Андрей вошел в мою жизнь, как нож в масло, не дав времени ни опомниться, ни подумать. Да мне, откровенно говоря, и не хотелось думать. Достаточно было того, что наконец появился человек, который красиво ухаживал, привлекал завистливые взгляды сверстниц и при более близком знакомстве, похоже, не слишком понравился моей матери. Если бы не ее скрытое сопротивление, которое я почувствовал уже через пару недель, неизвестно, как бы все сложилось. Но ее прозрачные намеки на то, что ее дочь достойна птицы более высокого полета и что эти отношения начинают существовать во вред учебе («…у тебя же выпускной класс!»), значительно ускорили развитие событий.
        Ровно через месяц знакомства от него прозвучало смущенное и невнятное признание в любви. Сначала я ничего не ответил, отделавшись долгим поцелуем. Но уже на следующий день, разнеженный относительно целомудренными ласками, я прошептал игривое «да» его попыткам выбить ответное признание.
        Это «да» было тем, что от меня хотели услышать. И мне ничего не оставалось, как самому поверить, что оно вырвалось из глубины сердца…


        Я лежал с затуманенными от пронизывающей боли глазами и смотрел в темное окно. Надо мной, прерывисто дыша, весь мокрый от пота, нависал мой новоиспеченный любовник. На задворках сознания истерически всплескивало руками удивление: почему мир вокруг остается прежним?.. По стеклам монотонно барабанил дождь, на плохо подметенном полу валялись скомканные вещи, из соседней комнаты доносился говор забытого телевизора. Лишь сумерки сгущались все сильнее, напоминая о том, что дома меня ждет скандал.
        Когда все, наконец, закончилось, Андрей в сотый раз за вечер шепнул, что любит меня, и тут же отправился к окну курить. Я же, сухо сглатывая, нащупал на полу свои трусы, носки и бюстгальтер и стал одеваться.
        — Подожди, куда ты спешишь?
        Я покорно лег обратно на растрепавшуюся постель. Бессознательно фиксируя в мозгу каждое движение этого постороннего человека, я словно видел его в первый раз. Его неприкрытая нагота, ноги с развитыми икрами, покрытые темной порослью, запах дыма, который он выпускал из скривившегося рта,  — все это словно оскорбляло меня и требовало разразиться слезами.
        В мечтах о сакральном «первом разе», которые, как оказалось, не имели ничего общего с реальностью, я никогда не представлял, что будет после того, как все закончится. По всей вероятности, мечтая, я подсознательно хотел умереть прямо во время процесса, чтобы не оскорблять «таинство» возвращением в обычное состояние. В действительности же оказалось, что только эти первые минуты после и имеют значение, только они остаются в памяти навсегда. Я никак не мог поверить, что все, о чем я так жадно грезил, уже позади и не принесло мне ни счастья, ни морального удовлетворения. В голове не укладывалось, что то, о чем написано столько книг и снято столько фильмов, сводится к примитивному биологическому взаимодействию двух организмов.
        Почувствовав в конце концов мое удрученное состояние, неудачливый герой-любовник виновато заполз на другую сторону разложенного дивана и стал жалобно смотреть на меня, пока не заснул богатырским сном. Стараясь двигаться как можно тише, я оделся и вышел на балкон. Меня окутал вечерний мрак, а шум дождя и ветра не дали соседям услышать, что я там в одиночестве делал.


        12
        Вполне могло случиться, что после столь сильного разочарования я перестал бы отвечать на звонки и порвал с ним всякие отношения. Вполне могло случиться, что, устав бороться с моей затянувшейся фригидностью новичка и тонкой душевной организацией, он бы сдался и исчез навсегда. Но вместо этого наши отношения продолжали активно развиваться, так что со временем я свыкся с действительностью, найдя в физических отношениях и приятную сторону.
        Но долго еще меня не оставляло какое-то странное чувство потери. Я все время мысленно возвращался в начало и пытался представить, как все могло бы произойти по-другому. Впервые в жизни я заглянул за грань необратимости, совершил то, что никак нельзя было отыграть назад. Нельзя было спрятаться «в домике» и сказать «а давай этого не было». За мной захлопнулась дверь в детство, и я обнаружил себя на пороге новой жизни, которая оказалась совсем иной, чем я предполагал.
        Нет, я не страдал. Но каждый день с самого утра меня преследовало ощущение чего-то не того. Будто пломбу новую поставили, и она все время мешает; и вроде бы знаешь, что надо о ней забыть, не наяривать по ней без конца языком, но все равно лижешь, все равно нащупываешь и каждый раз раздражаешься. Любое действие, любое движение давалось мне тогда с трудом, словно оно было вовсе и не нужно, и совсем даже лишнее. В те дни я как никогда остро чувствовал незримое присутствие некоего Альтер-эго, которое неотрывно, с любопытством наблюдало за мной, снимало на пленку кинокамеры, по-станиславски крича на ухо «не верю!».
        В объятиях моего избранника мне было сладко и противно одновременно. Противно не из-за него — из-за себя. Словно я лгу, претворяюсь перед собой и перед ним. Но как ни странно, чем более далеким он казался, тем сильнее меня к нему влекло. Не подававшее доселе признаков жизни удовольствие от близости начало раскрываться, удивляя разнообразием оттенков. Постепенно все мое время и пространство заполнилось его плотью, по сознанию разлилась белая река его упругого, мускулистого тела. Необъяснимое раздражение вперемешку с желанием бежало мурашками по спине, когда мой взгляд путешествовал по обнаженному торсу, невольно цепляясь за островок черных завитков вокруг пупка, который мне страшно мешал. Я словно заново прочерчивал каждый изгиб, каждую линию. Начиная с выгнутой линии скул и обогнув плавный подбородок, я спотыкался о заметно выступавший кадык и с облегчением падал в небольшую впадинку посреди гладкой рельефной груди. Затем, поднявшись чуть выше, я стекал по широким округлым плечам и жилистым предплечьям до самых кистей с артистическими пальцами. Однако стоило отступить чуть в сторону, и меня сразу
вводили в смущение покрытые жесткой темной порослью живот и ноги, резко выпадающие из моих представлений о совершенстве. Я сердился и отчаянно пытался вбить доставшегося мне мужчину в игрушечную формочку того, что когда-то себе придумал. Безуспешно. Даже попытка отпустить ему волосы подлиннее потерпела фиаско — они стали обвисать, тускнеть и вконец потеряли вид, пока их снова не остригли. Все это злило и раздражало, и свое раздражение я изливал в капризах, мелких ссорах и бурных примирениях.
        Мне нравилось мучить его, уязвлять, заставлять нервничать, чтобы потом униженно зализывать нанесенные раны. Бывало, в течение суток я мог несколько раз перемениться к нему. То я был спокоен и холоден. То на меня накатывал такой приступ раздражения, что я с трудом сдерживался, чтобы не послать его к черту. То я вдруг снова влюблялся так неистово, что готов был ползти и целовать его следы. Андрей не понимал этих перепадов настроения, и они причиняли ему сильную душевную боль.


        Когда я впервые вернулся домой под утро, мать ничего не сказала. Но по лицу ее я понял, что она, наконец, все поняла. Мне вдруг стало так неприятно и стыдно под этим испытующим взглядом, что возникло желание размахнуться и ударить ее по лицу. Испугавшись самого себя, я поспешил укрыться в своей конуре и с головой залезть под одеяло. Но и там на меня, казалось, смотрели ее внимательные, осуждающие глаза. А потом и тысячи, тысячи глаз, которые без ножа разделывали меня, словно в прозекторской. Весь мир знал, где я бываю и что делаю. Весь мир осуждал, глумился и любопытствовал: не изменилось ли что? взгляд? походка? Уж они-то знали. Сразу видели, сволочи. «Пошли прочь! Прочь!» Но они лишь ближе подступали к крохотной клетке, в которой я был заперт, и уже совали свои бесстыжие пальцы сквозь толстые стальные прутья, желая пощупать, удостовериться. «Прочь! Откушу до локтя! Убирайтесь!»
        Мне опять стало неуютно спать одному в темной комнате. Стоило закрыть глаза и отвернуться к стене, как каждый рецептор на спине напрягался в предчувствии опасности. Вот сейчас покажется оно, змеей заструится по ковру, неслышно зависнет возле кровати, холодным и влажным заскользит под одеялом…
        Я вздрагиваю и оборачиваюсь. Приглушенным светом желтит комнату ночник у кровати. В зеркале полки книг. Старый письменный стол поскрипывает под струями холодного воздуха из оконных щелей. Я делаю свет в ночнике ярче, и он мешает мне спать до рассвета.


        13
        — А где же бабушка с дедушкой?
        С самого утра я готовился к походу в гости. Я их никогда не видел и был рад, что наконец с ними познакомлюсь. Мне не понравилось, что мама одела меня совсем не празднично. Штаны-непромокайки, ботиночки-вездеходы. Да еще и ехать пришлось так долго. Всю дорогу я думал о том, как мы подойдем к дому, как дедушка откроет нам тяжелую входную дверь. Я представлял его очень живо — не раз видел на черно-белых фотографиях. Лысый под коленку, с добрым, строгим лицом и маленькими слоновьими глазами. А там и бабушка выглянет и пригласит войти. Кучерявая, худая, высокая. Мама о них всегда тепло говорила, любила их.
        Вот и пришли. Оградка, неопрятная клумба в две сажени земли и деревянный крест. Мне было три года. Когда я ехал, я знал, что они умерли. Но я еще не знал, что значит умереть.


        14
        Этот эпизод из детства неожиданно вспомнился посреди очередной бессонной ночи и потом часто вертелся в голове, равно как и похороны отца. Страх перед неизбежным концом разыгрался с новой силой. А с ним и страх перед жизнью, ее непредсказуемостью, неизбежностью. Меня никто не спрашивал, хочу ли я появиться на свет, и никто не спросит, когда придет мой черед его покинуть. Нежелание жить и страх умереть — эти навязчивые идеи мучили меня, стоило остаться наедине с собой. Поэтому я старался как можно реже показываться дома, цеплялся за Андрея, как утопающий за соломинку, и, как никогда, стремился к людям, новым знакомствам и впечатлениям.
        Стоит ли говорить, что, целиком погрязший в своих переживаниях, экзамены я благополучно провалил и не попал в Петербургский университет культуры и искусств, о котором для меня так мечтала мама. Втайне я даже был рад: ну какой из меня искусствовед? Но претерпеть за это пришлось — не дай бог никому. Зачем я тебя растила, куда ты катишься, да кем ты станешь… Поездка на море, которую мне обещали после поступления в институт, естественно, не состоялась. Зато впереди был целый год невесомости.
        Делая вид, что усиленно готовлюсь к реваншному штурму alma mater, в действительности я тратил все силы на наверстывание упущенных знаний о реальной жизни. Я с интересом наблюдал за ещё не распробованным миром посторонних людей и за собой — в компании этих людей. Подобно скворцу, я перенимал их интонации и выражения, копировал жесты и манеру поведения, но никак не мог проломить стену, которая нас разделяла. Все они были друзьями и знакомыми Андрея, я же проходил исключительно как «плюс один» и носил на шее ярлык «девушки друга», лишенной в их глазах какой-либо индивидуальной ценности. Я видел и прекрасно сознавал, что меня всего лишь терпят, порой терпят из последних сил, но все равно продолжал ходить за Андреем хвостом, чтобы наблюдать и слушать.
        Что это были за люди, подробно рассказывать мне неинтересно, да и вряд ли это будет интересно вам, господа. Заурядные молодые особи с нехитрыми желаниями. Парни хотели девушек, девушки хотели замуж. За кого — уже дело второе. Поэтому, судя по услышанным историям, они не гнушались время от времени переходить по цепочке друзей, и каждый следующий неизменно становился второй половинкой и потенциальным супругом. Начинались разговоры о свадьбе — в женском кругу, за спиной у мужчин, конечно. Чуть ли не каждое сношение, казалось, приводило к беременности, в абсолютном большинстве случаев — мнимой. Когда в очередной раз «проносило», буквально через месяц история повторялась, причем каждый раз «совершенно случайно». В одном случае свадьба, и правда, состоялась. Нас тогда заставили кидать деньги в ползунки, возлагать цветы к подножию Медного всадника и пить дурное шампанское. От большой любви у молодоженов родился ребенок — через пять-шесть месяцев после бракосочетания.


        Пошлость пошлого человека… Порой она кажется чрезвычайно привлекательной. Я тщетно пытался понять этих людей, влезть в их шкуру, посмотреть на мир их глазами. Меня завораживала примитивная ясность их целей и чаяний. «Плодитесь и размножайтесь»  — вот та заповедь, которой они слепо следовали, не желая ничего более. Глядя на них, я пытался заново понять себя. Не хочу ли я того же? Не лучше ли пахнет из их тарелок? Что нужно сделать, чтобы стать таким же?
        Но что-то внутри меня не принимало даже мысли о том, что я в самом деле мог бы стать одним из них. Вовсе не потому, что я их презирал и считал их образ жизни мелочным и недостойным. Хотя да, считал. И презирал. Но в то же время понимал, что правы они, а не я. Ведь они были нормальные, и их было много. Два этих факта в сочетании возводили их правоту в ранг метафизической аксиомы. Я же был один. Вывертыш. Недотыкамка, не способный даже приблизительно сказать, чего он хочет от жизни. И сближение с племенем нормальных не только не помогало мне справиться с собственными тараканами, но еще более убеждало меня в том, что в общественном организме я нечто вроде раковой опухоли.
        «Жизнь — это способ существования белковых тел»^3^. Эта заученная в школе, некогда бессмысленная фраза разворачивалась передо мной во всей своей вульгарной и отвратительной справедливости. Но смириться с ней тогда было выше моих сил.
        Сама идея того, что в моем теле может возникнуть живое существо, которое его раздует и превратит в инкубатор, казалась мне абсурдной. Еще более абсурдной казалась мысль о том, что, появившись на свет, это существо заменит мне собственное «я», превратив меня в вечное, неизменное «мы». В это самое «мы» как раз и пытался превратить меня Андрей.
        Получив на предложение руки и сердца твердый и однозначный отказ, он решил действовать постепенно, выстраивая наши отношения кирпичик за кирпичиком. Он старался не давить, но я постоянно ощущал его навязчивое стремление к ясности и стабильности. Я никогда не обманывал его. Я честно признавался, что не вижу себя ни в роли жены, ни в роли матери, и что вряд ли это может измениться в обозримом будущем. На словах он это принял, потому что не имел сил меня оставить, но примириться с этим на самом деле никак не мог. Поэтому он заставлял меня время от времени встречаться с его родителями и не пресекал застольных тостов за наше светлое будущее.
        Его родители, люди простые, правильные и трудовые, как назло меня полюбили и видели только то, что хотели видеть. Я был перспективной будущей невесткой, которая поддержит их сына на жизненном пути и поможет достичь всяческих успехов. Не сейчас, конечно. Сначала нужно поступить в институт, поучиться хоть первые пару лет, а потом уже можно думать о семье и детях. Да и Андрей за это время успел бы возмужать, закончить среднее специальное, подготовиться к ответственности. Их планы были мне хорошо известны и до глубины души омерзительны. Я втайне терпеть не мог эту благодушную семью за то, что они так слепы и не понимают, насколько я не соответствую тому, что они себе воображают. Андрею я не раз говорил об этом напрямик, но воспитание не позволяло мне вывести из заблуждения также и его родных. Это должен был сделать он сам. Но не делал. И я волей-неволей чувствовал себя лицемерной крысой.


        — А что же вы ничего не кушаете? Кушайте, кушайте, не стесняйтесь! Вон, картошечку берите…
        Полная луна потенциальной свекрови расплывалась в сладкой улыбке, обнажая ряд неровных желтоватых зубов. Ее чуть влажные то ли от воды, то ли от пота руки ловко подкладывали мне на тарелку новую порцию угощения, игнорируя все мои попытки протестовать. Растянуть одну дольку помидора на сорок минут — вот искусство, которым я в совершенстве овладел за те вечера, которые вынужден был провести в родовом гнезде моего друга сердца. Сказать по правде, есть в гостях было для меня пыткой с самого детства. Не то чтобы мне не нравилось, как было приготовлено. Просто у меня перед глазами все время мельтешили руки, которые все это трогали, резали, готовили. И глядя на них я мог думать только о том, где эти руки были до этого. Говоря попросту, я испытывал чувство брезгливости — ни на чем не основанное, но едва преодолимое. Удивительно, что при этом я совершенно спокойно мог есть даже в самом сомнительном общепите, ничуть не заботясь о том, в каких условиях был приготовлен мой заказ. Наверное, потому, что готовили его люди абстрактные, даже не люди, а люди-автоматы, без имени и лица. А в гостях ты точно знаешь
кто и точно знаешь где. Посторонний, но при этом живой человек из плоти и крови на своей кухне, пропитанной только ей свойственными запахами (с которыми ты к своему неудовольствию уже успел познакомиться), сжимал в теплой, солоноватой ладони вспотевшую картофелину. А теперь извольте-ка эту картофелину в рот. Иначе обидишь хозяев. Ведь не объяснишь же им: «Извините, я против вас ничего не имею, но есть у вас не могу, потому что я неврастеник».
        И я послушно давился помидором под неморгающими, убийственно доброжелательными взглядами родителей Андрея, с покорностью ожидая окончания экзекуции.


        Был ли я все еще влюблен?.. Не знаю, не уверен. Единственным неизменным чувством была жалость. То нежная, всепоглощающая, то раздраженная и злая. Мне было бесконечно жаль, что ему так со мной не повезло. Андрей не был виноват ни в чем, он лишь оказался не в том месте и не в тот час. Погрязнув в зловонной канаве любви ко мне, он уже не чувствовал в себе сил из нее выбраться. Рассечь гордиев узел надлежало мне, но я вопреки здравому смыслу гнал от себя навязчивые мысли о расставании. Жалость сковывала мою волю, нашептывая, что как-нибудь все наладится, и я продолжал мучить его и себя.
        Так, увенчавшись терновым венцом жалости и водрузив на плечи крест любовных обязательств, я брел изо дня в день, полный уверенности, что больше ничего в моей жизни не будет. Я был так увлечен отпеванием самого себя, что даже не замечал тех коротких счастливых моментов, которые дарил мне мой первый любовник…


        Вечерело. Я стоял, опершись локтями о ржавый карниз балкона, и рассеянно наблюдал, как по небу расплывается густой розовый закат. Длинные сиреневато-серебристые облака словно замерли в ожидании сумерек. Одно из них невольно приковывало внимание. Чем дольше я всматривался в его причудливые отливы, тем яснее видел большой остров посреди тихой зеркальной воды. Корабли мирно отдыхали у берега, по острову рассыпались дома и сувенирные лавки. «Наверное, это какой-нибудь курорт»,  — мелькнуло в голове. Я слегка вздрогнул от неожиданного теплого прикосновения. Руки Андрея мягко обхватили меня за плечи.
        — Ты не замерзнешь?  — защекотал мне ухо ласковый шепот.
        — Смотри, остров…
        — Где?  — Он внимательно стал вглядываться в указанном направлении и вдруг… — Да, в самом деле, я тоже вижу его!
        Мы стали разглядывать остров вместе.
        — Видишь корабли?
        — Где?
        — Вон там, в бухте.
        — Ааа… да, вижу. А красивая бухта, правда? А вон там, наверное, развлекательный комплекс, видишь колесо обозрения?
        Так мы, обнявшись, стояли и разглядывали этот остров-призрак, где не было ни горя, ни забот, где царило вечное лето… У меня защипало в носу, глаза заволокло слезной пеленой. В сердце кольнуло счастье. Горькое, секундное, очень человеческое, оно забилось в горле и сжало грудь.
        — Дееетиии! К столууу!  — размозжил меня о бетонный пол балкона зычный голос матери Андрея.
        О господи, опять…


        15
        — Спасибо тебе, я замечательно провел время, увидимся!
        — На чай не зайдешь?
        — Ой, у тебя там мама, надо будет общаться. Нет, как-нибудь в другой раз.
        Олег нажал кнопку лифта и, прежде чем скрыться за дверями кабины, аккуратно чмокнул меня в щеку.
        Лет в четырнадцать у нас с Олежкой состоялся первый для нас обоих поцелуй. Тогда он мне вроде бы даже нравился, но теперь… Увидев его огрубевшее лицо со следами юношеских прыщей, я был сильно разочарован, а разговор и вовсе зашел в тупик уже через первые полчаса. Но зато будоражила мысль, что я делаю что-то недозволенное, можно сказать, крамольное. Сказав Андрею, что поеду гулять с подружкой, я втихаря отправился на встречу с парнем, вокруг которого в моей памяти еще не до конца развеялся романтический флер. Мы держались за руки, как пионеры, без намека на что-то большее, но мне казалось, я слышу его учащенный пульс. Я понимал, что ему очень хочется меня поцеловать. И решись он на это, я вряд ли оказал бы сопротивление, хоть и не собирался видеться с ним еще раз.
        Но он не решился. Створки лифта захлопнулись, я отпер дверь в квартиру и уже хотел закрыть ее за собой, как вдруг почувствовал, что дверь уперлась во что-то твердое.
        Нога в знакомом кроссовке влетела в дверной проем — на пороге стоял Андрей. С испариной на бескровном лице, он тяжело дышал и смотрел на меня мутными расплывшимися зрачками.
        — К-кто это?..
        Он грубо вытащил меня за рукав куртки на лестницу и заставил присесть на ступеньку, сам опустившись возле. Голос звучал неестественно высоко, перебиваясь частым дыханием. Трясущаяся рука судорожно потянулась за сигаретой, но огонек зажигалки несколько раз потух, прежде чем ему удалось, наконец, прикурить. Он глубоко вдохнул и медленно выпустил струйку дыма, пытаясь успокоиться.
        — Так кто это был?
        — Знаешь что, пока ты в таком состоянии, я с тобой разговаривать не собираюсь. Я ухожу.
        — Куууда?!..
        Словно в замедленной съемке, я увидел, как его рука ныряет во внутренний карман куртки и вытаскивает пистолет. Звон в ушах, не проходивший с момента внезапного появления Андрея, лопнул в мозгу яркой вспышкой адреналина. Не вполне осознавая, что делаю, я попытался вырвать оружие у него из рук. Смешно даже. Андрей крепко вжал ствол себе в висок, положив на курок указательный палец.
        — Говори. Правду. Я пойму, если ты врешь.
        — Хорошо-хорошо, только спокойно! Это Олег, друг детства, с моей дачи, мы не виделись года три, может, больше,  — быстро затараторил я.  — Написал мне в чате, пообщались, решили сходить погулять. Я тебя обманула…
        Рука с пистолетом нервно дернулась.
        — Спокойно! Я тебя обманула, что иду с подружкой. Чтобы ты зря не волновался. Мы погуляли, он проводил меня до двери квартиры, поцеловал в щеку и ушел. Все.
        — В щеку?
        Пистолет тихо опустился на колени.
        — Если ты за мной следил, значит, и сам знаешь.
        — Нет, я не видел. Я только слышал звук поцелуя.
        В воздухе на полминуты повисла пауза.
        — А теперь ты мне скажи, это же не настоящий пистолет?  — осторожно поинтересовался я.
        — Да что ты?..
        Он резко откинул руку в сторону дальней стены и собрался нажать на курок.
        — Стой! Ты совсем идиот?! Сейчас все соседи повыскакивают!
        Все же он пояснил, что пистолет пневматический. Словно разом лишившись сил, Андрей бросил его на ступеньку и понурил голову. Его трясло. Стало ясно: пришло время ответного наступления. Я принял оскорбленный вид и железным тоном стал допытываться, с чего вдруг ему ударило в голову шпионить за мной. Он стал уверять, что увидел нас случайно, а пистолет взял потому, что они с другом в этот день собирались сходить пострелять в тир. Я не верил ни одному слову. В конце концов он признался, что интуитивно заподозрил неладное и решил пробежаться по району без особой надежды меня встретить.
        — Я уже собирался идти домой, когда увидел вас.
        Но мне, на самом деле, не так уж важны были его объяснения. Момент настал, я это чувствовал. Отведя взгляд в сторону, я безэмоционально заговорил о том, что между нами все кончено. Я так увлекся собственной речью о бессмысленности отношений без доверия, что не сразу заметил, как плечи Андрея затряслись и он, прикрыв лицо ладонями и склонившись к коленям, заплакал как ребенок.
        — Я покончу с собой… застрелюсь… — доносились до меня глухие звуки его голоса.
        — Давай-давай, а я после этого уйду в монастырь и буду оплакивать тебя всю жизнь,  — саркастически парировал я.
        Но при этих словах сердце заныло от жалости и страха за него.
        Мгновение поколебавшись, я положил руку ему на затылок и ласково, по-матерински стал поглаживать его коротко остриженные волосы. Через пару минут мы уже бурно целовались, прося друг у друга прощенья. Он шептал, что не переживет расставания, я уверял, что никогда его не брошу. Его руки судорожно сжимались вокруг моей талии, быстро и умело двигались под кофтой, и меня охватило желание немедленно отдаться ему, прямо здесь, на лестнице. Но мы не стали этого делать. Попрощавшись, мы разошлись, делая вид, что инцидент исчерпан. Но поганое чувство, что все безнадежно испорчено, осталось у обоих.


        Мы продолжили встречаться, и вроде бы все стало по-прежнему. Но упреки и подозрения в мой адрес звучали теперь все чаще, и я понимал, что меня не простили, хотя отпускать и не собираются. Я же за собой вины не чувствовал (или почти не чувствовал), мне просто стало невыносимо скучно.
        Сколько мог, я боролся. Боролся с собственным эго, беспощадно давя в себе нарастающее раздражение. Но оно оказалось сильнее. Организм начал отторгать навязываемые ему ласки, все мое «я» восставало против ежедневного насилия над самим собой. Но я все еще надеялся, что это не более чем кризис отношений, который вот-вот «рассосется». Я продолжал повторять слова любви и клятвы верности, исправно исполнял все неписаные обязательства и покорно отдавался на любовном ложе, пока однажды не почувствовал непреодолимое желание отравиться. Желание уйти из жизни стало почти осязаемым. Я с наслаждением чувствовал в пище привкус яда, который угодливо подсыпало туда мое воображение, и с надеждой ждал предсмертных спазмов. Но в действительности подсыпать яда у меня не было ни смелости, ни возможности.
        Сейчас понимаю, как хорошо, что я оказался таким трусом. Отравись я тогда, вот насмешил бы наших. Херувимы и серафимы животики бы надорвали от смеха, явись я к ним отравившимся. Да и сам Старикан наверняка не смог бы отказать себе в удовольствии отвесить мне очередного хорошего пинка под визг и улюлюканье блаженных прихвостней…


        16
        Я медленно и расторопно, по одной перебирал хрустящие зеленые купюры с изображением Бенджамина Франклина. Как и многие другие семьи, пережившие дефолт 1998-го, деньги мы держали в условных единицах в банке — стеклянной банке из-под варенья, для конспирации завернув их в несколько слоев пожелтевшей газетной бумаги. Этот неприкосновенный валютный запас предназначался вроде бы на черный день, однако мы его не тронули даже в тяжелые времена после кончины отца.
        Я никогда не отличался ни жадностью, ни расточительностью и не чувствовал потребности располагать личными деньгами, превышающими карманные расходы на перекус в забегаловке или проезд на общественном транспорте. Но иногда я не мог отказать себе в удовольствии тайком достать заветную банку из шкафа и разложить перед собой ее содержимое. Я получал странное удовольствие от прикосновения к деньгам, хотя и не испытывал потребности их потратить. Они нравились мне сами по себе, их шелест, запах, плотность, еле ощутимая шершавость. Я пересчитывал их снова и снова, хотя уже давно знал конечную сумму. Подобно четкам, стодолларовые бумажки помогали мне расслабиться и сконцентрироваться на размышлениях.
        Этот раз был особенным. Впервые я извлек деньги из банки с определенным намерением, которому еще только предстояло оформиться в окончательный план, но к активной реализации которого я приступил уже несколько недель назад. Впервые, разворачивая газетную бумагу, я не просто развлекался, но совершал преступление — так как знал, что деньги в банку больше не вернутся…


        За мной лет с тринадцати водился грешок. Я писал стихи. Витиеватые, чувственные и откровенно плохие. Я был достаточно умен для того, чтобы знать им истинную цену, но достаточно глуп, чтобы продолжать писать их в надежде рано или поздно выродить что-то путное. Всего однажды я попробовал прочитать несколько своих стихотворений матери, но по ее вытянувшимся в струнку губам понял, что мои творческие потуги не были оценены по достоинству. Какое-то время спустя она поинтересовалась, не написал ли я что-нибудь новое. В ответ я соврал, что это был случайный экспромт и что листки со стихами я потерял, равно как и интерес к их написанию. «А, ну и слава богу!»,  — прозвучал ее ответ, короткий и звонкий как пощечина.
        Внешне не подав виду, в душе я был так ошарашен и уязвлен, что, и правда, на какое-то время прекратил свои стихотворные упражнения. Но что-то внутри меня продолжало складывать рифмы и чеканить размер, назойливо стучась в висок в поиске выхода. К моменту, о котором я рассказываю, у меня набралась целая тетрадь стихов под грифом «сгодится», не считая тех наколеночных сочинений, которые сразу отправлялись в мусорное ведро. Пожалуй, в этой тетради не было ни одного стихотворения, которое нравилось бы мне целиком. Но в некоторых из них я находил отдельные строчки, которыми втайне гордился.
        А жизнь идет вперед, а время все летит,
        Невидимая дрожь по телу пробежит.
        А за окном дождинки стучат по тротуару,
        А за окном снежинки танцуют под гитару…
        «А это очень даже ничего»,  — думал я, и мой внутренний гений весело отплясывал ламбаду.


        Решение было принято внезапно. То ли явилось во сне, то ли я уже давно его вынашивал, сам себе в этом не признаваясь, только однажды утром я проснулся с четким пониманием того, что именно мне нужно сделать.
        Шло самое горячее время — пересдача заваленных в прошлом году экзаменов. Казалось, на этот раз удача на моей стороне. Я набрал достаточное количество баллов, чтобы продолжить борьбу за место в облюбованном моей матерью вузе. Но в самый ответственный момент, всех обманув, я не стал относить документы в университет.
        Ритуально пересчитав хрустящие купюры, я любовно спрятал выкраденные деньги в потайной карман сумки и начал по-партизански собирать пожитки. Дождавшись, когда мать уйдет, я написал короткую записку шокирующего содержания и, подбадривая свой боевой дух радужными картинами независимого будущего, покатил чемодан к лифту, на первый этаж, за двери подъезда, все дальше и дальше от родимого дома.
        Меня ждал ночной поезд на Москву.


        17
        В поезде я не мог заснуть. Лежал и слушал, как колеса вагона ведут счет: раз-два, три-четыре; раз-два, три-четыре. Словно хронометр, они отсчитывали время в пути. Время, не принадлежавшее ни прошлому, ни будущему.
        Дорога дарит столь любимое мною состояние невесомости. Межвременье, в котором ощущаешь себя полностью свободным от жизни. Ничего не происходит, все будто замерло.
        Я лежал на нижней полке, развернувшись лицом к окну, и рассеянно наблюдал, как электропровода скачут то вверх, то вниз на фоне розовеющего неба. До прибытия оставалось еще часа три. Достаточно, чтобы подумать о том, что делать дальше. Например, где я буду ночевать следующей ночью, после того как подам документы в Московский институт литературы и критики имени Л.Н. Толстого. Но думать получалось плохо. Голова была пустой и чистой, как небо за окном вагона-плацкарта. Вокруг было полно людей, большинство спали, кто-то кашлял, кто-то тихо шуршал пакетами, но я не ощущал их присутствия, привычно опустив вокруг себя стекла незримого бокса. Я был один перед лицом вселенной. Я смотрел ей в самое нутро, по капле впитывая вечность. Я снова находился на пределе самосознания. Но на этот раз я чувствовал себя бессмертным.


        О своем намерении навеки покинуть не только родной дом, но и город, в котором он находится, я сообщил матери короткой запиской, оставленной на кухонном столе. Я не стал ни оправдываться, ни просить прощения, ни входить в детали. Лишь сообщил, что буду учиться в Москве, на кого — дело мое, и чтобы она не пыталась сама меня искать. Я сам выйду на связь, когда буду готов к этому.
        Первым делом я сменил сим-карту, лишив таким образом мать и — в первую очередь — Андрея возможности связаться со мной по телефону. На самом деле я вовсе не хотел подвергать маму такому испытанию и, безусловно, рассказал бы ей все уже в прощальном письме, не будь я уверен, что Андрей измором выпытает у нее, где я и что со мной. Зная, как искусно Андрей умеет давить на болевые точки и манипулировать чувством жалости, я не сомневался: стоит мне сообщить матери, где меня искать, как они оба будут тут как тут.
        Задачей номер два было как-то обезопасить свои скромные капиталы. Зайдя в банк, я перевел на карту почти всю имевшуюся наличность, оставив только мелочь на карманные расходы. Уже через два часа я убедился, что это было наимудрейшее из моих спонтанных решений. Стоило войти в комнату хостела, где мне предстояло провести, возможно, не одну ночь, как стало ясно: среди шестнадцати возможных постояльцев общего номера я буду в национальном и социальном меньшинстве. Вернее, номер — это громко сказано. Скорее барак, до отказа напичканный двухэтажными койками и снабженный одним общим душем и туалетом. Комнату наполнял резкий запах кислой капусты и каких-то восточных приправ, которыми, казалось, было пропитано все вокруг. По соседству с доставшейся мне кроватью спал азиат, растянувшись на койке прямо в одежде и выставив из-под покрывала желто-серые мозолистые пятки. Я заглянул в его запрокинутое плоское лицо, словно перекошенное затаенным испугом, и почувствовал, что вот-вот потеряю сознание…
        Но выбирать не приходилось. Отдельный номер в гостинице был мне не по карману, и все надежды я возлагал на институтское общежитие. Словно в полусне, я запихал чемодан под кровать, благо красть оттуда было нечего, и сразу же отправился подавать документы в литературный вуз. В Москве я был впервые и всегда хотел ее увидеть. Помимо цены, единственным плюсом моего «постоялого двора» было его месторасположение: в самом центре, в получасе ходьбы от Кремля и с видом на одну из главных артерий города — Новый Арбат. До института также было недалеко — минут двадцать пешком. Погода улыбалась во весь солнечный рот, маслянистые листья деревьев весело шелестели под ветром, разливая щемящий сердце запах лета. Но я не видел ничего. Лишь путался в лабиринтах московских переулков и пытался совладать с нарастающим волнением. Когда я подходил к старому желтому зданию в стиле классицизма, сердце билось уже где-то в горле, а голова шла кругом от переизбытка кислорода, который я глотал все быстрее и резче. Что будет, если у меня не примут документы или я не пройду по баллам? Что делать, если мне не предоставят
бесплатного жилья? Ехать обратно в Питер? Вернуться на щите из бесславного похода, попасть под домашний арест и пытки слезами и укорами? Нет! Лучше умереть! умереть! умереть!..


        18
        Тайком про себя я молился. Наверное, молился. Вообще я чуждался религии и относился к религиозным людям с недоверием. Мне казалось, их вера всё равно, что ноющий зуб, о котором они не могут забыть ни на минуту и не дают забыть окружающим, держа их в постоянном напряжении и заставляя чувствовать себя как будто в чем-то виноватыми. Куда больше я симпатизировал людям неверующим или же верующим, что называется, по-своему. То есть теребившим высшие силы только по исключительным поводам. Себя я относил скорее к атеистам, хотя в детстве мать и пыталась привить мне любовь к Богу. Не скажу, что она была по-настоящему религиозной, а после смерти отца и вовсе растеряла всякую набожность вместе с интересом к жизни. Однако из раннего детства сохранились воспоминания, как пару раз она водила меня в церковь и пыталась своими словами пересказывать библейские мифы. Она говорила, что Боженька — это тот, кто нас создал и теперь неустанно следит за нами. « — И за мной?  — Да, всегда». Эти слова надолго засели у меня в голове. Что бы я ни делал, я словно чувствовал на себе взгляд кого-то невидимого, и это доставляло
мне немало беспокойства. Особенно мне это не нравилось в минуты, скажем так, сугубо личные. Мысленно я пытался устыдить Бога, чтобы он перестал всё время подглядывать, ведь в конце концов это неприлично. Но он меня не слушал, оставаясь на позициях неусыпного, но безразличного наблюдателя, так что постепенно я с ним свыкся и начал о нем забывать.
        Чем старше я становился, тем менее правдоподобными казались мне религиозные верования, а идея загробной жизни и вовсе мнилась абсурдной и абсолютно непривлекательной. Я хотел жить здесь и сейчас, в эпицентре земного бытия, и Бог для этого мне был не нужен. Тем не менее в важные минуты жизни я мысленно обращался с просьбой к кому-то незримому, приводя массу доводов, почему мне это так необходимо, и стараясь быть при этом как можно убедительнее. Если я получал свое, я тут же забывал о проделанном внутреннем монологе, равно как и обо всем, что наобещал во время оного. Если же чаяния мои оказывались напрасными — страшно обижался на этого кого-то, обвиняя его в равнодушии и несправедливости.
        Так и на этот раз я уговаривал незримого кого-то, ожидая сначала на скамье у двери приемной комиссии, а затем у кабинета начальника общежития, бессмысленно наблюдая за бегущими мимо туфлями, ботинками и кедами. И, как никогда, я был раздавлен услышанными ответами, несмотря на то, что у них была и положительная сторона. Баллов, полученных мною при повторной сдаче госстандарта, было достаточно для поступления на бюджетное отделение сразу после творческого конкурса, причем без дополнительных экзаменов. Это был, конечно, плюс. Но здесь же скрывался убийственный минус — рассчитывать на общежитие я мог не раньше начала учебного года. Остальным абитуриентам, даже иногородним, это было все равно: сел на поезд и — ту-ту!  — домой до первого сентября. Мне же надо было найти хоть какое-нибудь мало-мальски приличное жилье — перекантоваться летние месяцы. Найти срочно! Еще пара ночей в хостеле с добрым десятком соседей из дружественных республик, и я, наверное, сошел бы с ума.
        Потрясенный первой неудачей, я сидел упершись локтями в колени и, запустив пальцы в шевелюру, нервно дергал себя за волосы. Со стороны эта поза наверняка выглядела презабавно, хотя мне самому было не до смеха. Я клял кого-то невидимого за никчемность и ругал себя последними словами. Надо же так сдурить, поехать в чужой город, не имея там ни одного знакомого! И даже не удосужиться как следует все разузнать, найти заранее комнату. Гроши в карман — и приехали! И что теперь прикажете делать?..
        — Девушка, позвольте я вас спасу!
        Я вздрогнул, пробужденный от горестных мыслей этим неожиданным звонкоголосым окликом и оторвал взгляд от елочки паркета.
        Передо мной стоял средневековый рыцарь с развевающимися волосами и бородой, в блистающих доспехах, с мечом в руке.
        Хотя на самом деле его каштановые волосы не развивались, а лишь лохматились в художественном беспорядке, небольшая бородка была аккуратно подстрижена, а вместо лат красовались черная косуха из грубой кожи, серые полотняные брюки и темно-синий джемпер крупной вязки. Да и правая рука его поигрывала вовсе не Эскалибуром, а всего лишь ключами от машины. Но от его широкого скуластого лица и крепкой, коренастой фигуры на меня дохнуло Средневековьем, словно от музейного гобелена. Зеленые, по-кошачьи прозрачные глаза оглядывали меня с добродушной смешинкой и успокаивающей уверенностью.
        А дальше… Дальше, казалось, началась какая-то сказка. Мой новый приятель оказался старшекурсником, получавшим уже второе высшее образование, журналистом городской газеты. Михаил (так звали моего рыцаря) сочувственно выслушал рассказ о моей беде: жить летом негде, а домой возврата нет. Вдобавок совсем немного денег, и во всей Москве ни одной знакомой души. К моему большому удивлению и радости, он, как и подобает рыцарю, немедленно предложил путь к спасению. А именно — свой кров и покровительство.
        — В хостел ты не вернешься, это решено. Мы заберем твои вещи, и ты пока поживешь у меня. Я живу один в трех комнатах, места больше чем достаточно. Далековато, правда, от центра, но зато рядом метро, да и на машине иногда могу подкинуть.
        Попытки возразить были отметены сразу и решительно. Бояться, дескать, мне нечего, если есть сомнения, могу о нем расспросить — все местные его знают. Впрочем, долго уговаривать ему не пришлось. Михаил галантно, под руку провел меня в свою уже не новую «Ладу» и мы поехали за багажом, а после покатили смотреть Москву.
        Впервые с момента приезда, за эти несколько дней крайнего эмоционального напряжения, я по-настоящему разглядел город. Залитые солнцем готичные башни Кремля, леденцы куполов Василия Блаженного, помпезный кафедральный собор, чем-то напоминающий русский самовар,  — все это, казалось, я уже видел, все мнилось давно знакомым, и оттого еще радостней подпрыгивало сердце. В висках пульсировало ощущение бесконечной свободы и какой-то идиотской радости существования, прямо-таки поросячьего восторга. Все казалось почти нереальным и при этом очень родным. Дышавший первым зноем Александровский сад приветливо качал ветвями еще не отцветшей сирени. В фонтане по-заячьи присела четверка литых коней, в отдалении весело пестрел, сияя сахарной пудрой крыши, кумачовый пряник исторического музея.
        Для перекуса, правда, Михаил выбрал не кафе и не суши-бар, а Макдональдс. Но не все ль равно? Ведь Макдональдс — это тоже в некотором смысле сердце (или желудок?) любого современного города. Макдональдс на Невском; Макдональдс на набережной в Ялте, где мы однажды отдыхали всей семьей, еще с отцом; Макдональдс на Манежной, где мы с Михаилом весело щебетали теперь, потягивая через трубочки густой коктейль-мороженое…
        Домой к Мише мы приехали уже затемно. Весь путь он вел машину молча, сосредоточенно глядя на дорогу, видимо, устал от продолжительного и оживленного общения. У меня тоже не возникало желания нарушить молчание. Я исподволь поглядывал на его медальный профиль и чувствовал себя довольно неловко. Думать не получалось совсем. Да и не хотелось.
        Мы поднялись на этаж. Миша отпер дверь в квартиру, и на меня пахнуло запахом чужого дома. Навстречу нам вышел заспанный кот, на вид довольно старый, с длинной всклокоченной шерстью дымного цвета. Потянувшись и одновременно зевнув, он неприветливо посмотрел на меня и попробовал прошествовать на лестницу. Михаил ловко, привычным движением ноги перегородил ему путь и слегка подтолкнул носком ботинка, загоняя обратно.
        — Это Кузьма.
        Это были первые слова Миши за последние два часа.
        Выдав мне мужские тапочки, Миша потащил мой чемодан в дальнюю комнату, увлекая меня следом. Мое новое пристанище оказалось довольно приличным, с раскладным диваном, комодом и телевизором. В комнате, правда, не было шкафа, в котором можно было бы разместить вещи, нуждавшиеся в вешалках, но таковых у меня было совсем немного, да и хозяин квартиры пообещал что-нибудь придумать. Забегая вперед, скажу, что придумывать в итоге пришлось все же мне, и два моих летних платья довольно долго провисели на люстре, прежде чем мною было испрошено разрешение прибить к стене пару крючков для одежды.
        К Михаилу постепенно вернулось былое дружелюбие. Он по-хозяйски провел меня по своим владениям, знакомя с расположением ванной, шкафчика с чистыми полотенцами и прочих благ цивилизации. Показал также и другие две комнаты: свою спальню и гостиную. В последней оказалось много книг, что меня очень порадовало. Заметив мой интерес, Михаил радушно разрешил мне пользоваться библиотекой, с условием, что с книгами я буду обращаться аккуратно и возвращать их на прежнее место сразу после прочтения.
        — У меня все каталогизировано,  — пояснил он.  — Я переписал в тетрадь всю свою библиотеку по алфавиту, с указанием года издания и местоположения на стеллажах.
        Как человек, привносящий хаос всюду, куда ступала моя нога, я был впечатлен и несколько шокирован такой дотошностью. Я осторожно провел указательным пальцем по гладким корешкам тронутых временем томов…
        — Откуда они у тебя? Сам собирал?
        — Нет, конечно. В основном достались от родителей. Они оба за границей сейчас. На разных континентах. Отец в Штатах. У него там бизнес или типа того. Мать во второй раз вышла замуж и живет со своим немцем в Мюнхене. Несколько лет уже.
        — Ты ездишь к ним?
        — Ну, был пару раз у того и у другого…
        Было ясно, что Миша с неохотой говорит о родителях, и я решил сменить тему.
        — А вообще ты много раз бывал за границей?
        — Ну так… В общем, да. Иногда ездим с другом в отпуск за бугор…
        «А с подругой?»  — чуть не вырвалось у меня, но что-то неуловимое в коротко брошенном взгляде Михаила заставило меня подавиться этим бестактным вопросом.
        — Иногда бывают короткие командировки от газеты, на два-три дня. Варшава, Брюссель…
        — Ого! Ничего себе!
        — Да на самом деле для газетчика обычное дело. Все равно ничего не успеваешь увидеть, только задание выполняешь.
        — Должно быть, ты любишь свою работу.
        Мы к этому времени незаметно переместились на кухню. Михаил поставил кипятиться чайник и начал споласкивать и без того стерильные чашки.
        — Да не особо. Вообще-то подумываю ее бросить.
        — Почему?
        — Да бессмысленно это все. Строчишь впопыхах новостную заметушку, на следующий же день она выходит под твоей фамилией, а ты даже боишься ее перечитывать. Так, просматриваешь вполглаза, расфокусировав взгляд, чтобы не так стыдно было… — Он улыбнулся.
        — Ну… Я думаю, ты слегка преувеличиваешь. А чем же ты будешь заниматься, если бросишь работу?
        — Пьесу хочу написать. Выразить современную эпоху в миниатюре.
        — А вот я даже не представляю, как писать пьесы,  — с легкой завистью выдохнул я.
        — А что же ты пишешь?
        — Стихи…
        Я слегка покраснел.
        — И что, хорошие, как ты сама считаешь?
        — Да не очень…
        — Так не пиши больше.
        — Миша! Не надо булгаковщины, это пошло!
        Я обиделся и резко отодвинул чашку чая, которую он гостеприимно поставил передо мной за несколько минут до этого.
        Михаил громко и как-то глупо заржал, но, быстро оборвав смех, примиряющим тоном пояснил, что это была неудачная шутка. Мы быстро допили чай, время шло за полночь, и хозяин дома предложил разойтись «по люлькам».
        Признаюсь, я сознательно оттягивал этот момент. Я ждал и подспудно слегка опасался его. Не торопясь я начал готовиться ко сну. Михаил помог мне разложить диван и расстелить постель. Внутри екнуло, когда он принес мне сразу две подушки и широкое, хотя и легкое одеяло. Я наблюдал, как ловко и плавно двигаются его крупные, холеные руки, заправляя подушки в хрустящие наволочки. Мы то и дело соприкасались, возясь с простыней и пододеяльником, и при каждом соприкосновении внутри становилось как-то тепло и щекотно.
        Пожелав мне спокойной ночи, Михаил потушил свет и вышел из комнаты, плотно прикрыв за собою дверь. Пока я нерешительно раздевался и устраивался на свежих жестких простынях, я слышал, как в ванной шумит душ, включается и выключается водопроводный кран. Затаив дыхание я прислушивался к его мягким шагам, когда он выходил из ванной, слышал, как он туда-сюда проходит по коридору — то на кухню, то в комнаты, и как тихо шикает коту в ответ на негромкий возмущенный мяв… Дважды мне казалось, что шаги приближаются, но оба раза я обманывался. Наконец все стихло. Но я долго еще не решался заснуть. Все еще ждал. Все еще опасался. И надеялся… Он не пришел.


        19
        Уже утром следующего дня романтическая история знакомства со средневековым рыцарем стремительно начала превращаться в фарс. За завтраком, проходившим в состоянии обоюдной неловкости, после традиционных вопросов вежливости Михаил, слегка краснея и избегая смотреть мне в глаза, поднял вопрос об условиях моего проживания. Проще говоря — о деньгах. Оговариваясь буквально через каждое слово, что, конечно же, я и бесплатно могу оставаться у него некоторое время, он пояснил, что считает правильным и вполне уместным назначить мне символическую помесячную плату за комнату. Такое решение, как он выразился, избавит нас обоих от двусмысленности, чувства неловкости и лишних обязательств. Пусть и символическая, озвученная сумма тем не менее оказалась достаточно весомой для человека в моем положении, хотя и более чем демократичной по столичным меркам. Впрочем, необходимые мне два с небольшим месяца на таких условиях я вполне мог себе позволить, а потому я, недолго думая, согласился. Конечно, я был разочарован открывшейся мне прозаической стороной дела. Но не слишком. В конце концов, Михаил был прав. Мы были
посторонние люди, которых теперь объединял обоюдный интерес: мне нужна была крыша над головой, ему же не лишней представлялась возможность отложить немного денежных средств перед тем, как всего себя посвятить творческим замыслам.
        Фарсом обернулся и тот сексуальный подтекст, который мерещился мне на протяжении всего первого дня знакомства. Потребовалось совсем немного времени, чтобы понять: моя скромная персона никоим образом не могла затронуть либидо моего спасителя. Равно как и никакая женщина вообще. Мой рыцарь оказался убежденным гомосексуалистом, причем со стажем. Литинститут скрывал в своих стенах не одно разбитое юное сердце… Нынешней же его пассией был высокий и худой, как глист, мелированный под блондина студент второго курса Алексик. Сначала из скромности мне представили Алексика просто как друга, но истинный характер их отношений был настолько очевиден, что мальчики не стали долго стесняться. Однако надо отдать должное — в присутствии третьих лиц они никогда не допускали явного проявления чувств, и лишь случайное касание рук или украдкой брошенный взгляд мог выдать бурю, царившую в глубине их душ. В дальнейшем не раз будучи свидетелем подобных сцен, я порой искренне умилялся этой трагикомичной паре, несмотря на то, что с Алексиком у нас уже на первых порах возникла взаимная неприязнь. Меня в Алексике раздражала
инфантильность и нарочитая жеманность, он же, судя по всему, просто ревновал Мишу, с которым у нас очень быстро и легко сложилась тесная дружба.


        Прошло около недели с момента моего приезда в Москву, когда меня накрыла волна паники и сильнейшей тревоги за оставленную мной родительницу. Теперь, когда мои личные дела были устроены, я в полной мере ощутил всю безрассудную жестокость своего поступка. Боже мой, боже мой, бедная моя старая перечница! Не спит ночами, рыдает, не зная, где меня искать… А если мой побег вообще свел ее в гроб?..
        Эта мысль все более овладевала мною, штормовой волной накатывая каждый раз, стоило мне остаться одному. Она была вовсе не нова: с первых же лет жизни, узнав о том, что люди умирают, я то и дело невольно представлял, что мамочка умерла. Это было настолько леденяще, удушающе страшно, что я немедленно переключался на полное отрицание такой возможности. Ни я, ни тем более мои родители не могли умереть, это было невозможно! Впрочем, об отце в этом ключе я как-то даже и не думал тогда. Он казался настолько крепким, сильным, уверенно-спокойным, что представить его мертвым казалось уж полным абсурдом. Это казалось абсурдом и потом. До тех пор, пока он не умер.
        Мать же мне казалась более хрупкой и, чего уж там, более необходимой. Года в четыре — в пять, если предательское воображение, несмотря на все мои доводы, продолжало упорствовать, рисуя ее смерть, я начинал обдумывать план, который мне самому сейчас кажется противоестественным даже для ребенка. Я еще не знал о том, что после смерти человеческое тело разлагается. Я был уверен, что мертвый человек внешне ничем не отличается от спящего, только не дышит и не проявляет иных признаков жизни. И что в таком состоянии он пребывает неизменно, а закапывают в землю мертвеца лишь потому, что все равно от него уже нет проку, ведь он никогда не очнется. Поэтому я твердо решил, что даже если мама умрет, я ни за что не дам ее закопать. Я буду каждый день делать вид, что она жива: сажать ее в кресло, изображать, что кормлю ее и пою, буду разговаривать с ней, а вечером укладывать спать. И тогда все будет как будто в порядке, ведь она по-прежнему будет со мной… Когда же я подрос достаточно для того, чтобы осознать, какая это бредятина, я просто решил, что в случае чего тоже не буду жить.
        Странно, но когда умер отец, мысль о самоубийстве ни разу не пришла мне в голову. Вернее, в первые минуты молнией сверкнула в мозгу, но, не найдя отклика, тут же погасла. В то время я вообще ничего не чувствовал, меня как будто парализовало. Когда же я очнулся от душевного паралича, внутри как будто что-то сломалось. Смерть победила. Она намертво засела во мне, так что я стал постоянно ощущать внутри ее тикающий механизм. Я не просто осознал, я прочувствовал каждой клеточкой, каждым нейроном, что жизнь — это не что иное, как неизбежный, неумолимый путь в могилу, медленное, ежедневное умирание. Но если со своей смертью я как-то постепенно сжился, то мысль о смерти матери, через которую рано или поздно мне наверняка придется пройти, немедленно вызывала в груди тупую ноющую боль. И теперь, осознав, что своим безумным побегом я мог угробить, если еще не угробил, ее собственными руками, я буквально лез на стену…
        Чем страшнее становилось мне, тем тяжелее казалось что-либо предпринять. Уже не страх быть обнаруженным Андреем, а ужас перед разбитым сердцем матери сковывал мою волю, не давая позвонить домой. Уехав, я обрубил все концы — избавился от старого номера мобильного, занес в черный список электронную почту Андрея, чтобы не получать от него никаких писем (мать и вовсе не умела пользоваться компьютером), потому я даже боялся представить, сколько пропущенных звонков, сообщений и электронных писем было оставлено без ответа. Каждый раз, подходя на ватных ногах к телефону и набирая первые цифры питерского номера, я, казалось, уже слышал горький, полный слез и обиды мамин голос, проклинающий тот день, когда она родила меня на свет. От одной мысли об этом меня всего передергивало, и я вешал трубку. Как ни уговаривал и не поддерживал меня в намерении позвонить матери Михаил, все было без толку.
        Этот кошмар продолжался еще дней десять. А потом, когда Миши не было дома, в дверь позвонили. Думая, что это Алексик, я открыл не глядя. На пороге стояла моя мать. Под руку с Андреем.


        20
        Сколько мы стояли в дверях и молча смотрели друг на друга, не знаю. Мне показалось, не меньше часа, хотя на самом деле вряд ли прошло более нескольких минут. Первое, что бросилось в глаза,  — мать как будто стала выше ростом. Болезненно худая, прямая как струна, она смотрела на меня сверху вниз, и под ее стальным взглядом сам я, казалось, становился все меньше и меньше. Потребовалось некоторое время, чтобы заметить и то, что она еще сильнее постарела. Ее истончившиеся, но по-прежнему густые волосы в высоком пучке стали совсем уж по-мышиному серыми из-за расползшейся седины, складки возле рта как будто стали глубже, а само лицо приобрело несвойственный ему восковой оттенок. Впрочем, не уверен, что перемена на самом деле была столь разительной. Просто я давно ее не видел — давно не по времени, а по насыщенности событиями,  — так что теперь смотрел на нее глазами постороннего… а может, просто виноватого.
        На Андрея я глаза перевел нескоро. Он тоже как будто вырос, но на меня не смотрел, устремив отсутствующий взгляд куда-то мимо, вглубь коридора. Он деликатно, но твердо отодвинул меня за плечо немного в сторону и все так же молча прошел в квартиру. Следом вошла мать, не обращая внимания на мои попытки что-то промямлить.
        — Очень мило,  — оглядевшись, сухо бросила она.
        Это были первые слова, прозвучавшие с момента их появления.
        Из комнаты, деловито потягиваясь, вышел как всегда недовольный кот, но, увидев незнакомцев, с резким мявом дунул в другой конец квартиры — прятаться в кладовке.
        — Очень. Очень мило,  — повторила маман, проследив траекторию его стремительного скока.
        Она бросила сумку на подзеркальник и, не спрашивая разрешения, двинулась в ближайшую комнату.
        — Мама, туда нельзя! Это комната Миши!
        — Вот как?  — Она остановилась, обернулась и снова в упор посмотрела на меня, так что я опять начал съеживаться под этим стальным, уничтожающим взглядом.  — Значит, комната Миши. Замечательно. Просто великолепно. И куда же, позволь узнать, я могу пройти?
        Ответа она ждать не стала и распахнула дверь в гостиную. Протестовать было бесполезно. Мать, больше не оборачиваясь в мою сторону, прошла по комнате, внимательно оглядывая обстановку.
        — Ну, я смотрю, Миша хотя бы читает. Что ж, очень мило.
        Она, все так же держа спину прямо, опустилась на краешек дивана.
        — Может быть, чаю,  — с хрипотцой выдавил я, стараясь смотреть на мать не прямо, а наискось, из четверти оборота.
        — Благодарю. Не стоит беспокоиться. Я, с твоего позволения, посижу здесь немного и пойду. Не хочу мешать. Ведь, в сущности, кто я в твоей жизни…
        — Мама, пойми, я…
        — Нет-нет, зачем что-то объяснять. Все ясно и так. Ты у нас талант. Покорительница столичных вершин. А я, старая курица, вишу у тебя камнем на шее и не даю жить. И единственный способ. Избавиться от моего кудахтанья. Это взять и уехать. В ночь. Черт-те куда! Семнадцать дней!! Ни слова!! Телефон не отвечает!!! Все морги!!! Все больницы!!! Сволочь!!!..
        Она уже не сидела, а в истерике извивалась у меня в руках, безуспешно пытавшихся ее успокоить. Все это время Андрей по-прежнему стоял в коридоре и, скрестив руки на груди, равнодушно наблюдал за этой безобразной сценой. Увидев его позу, я взбесился.
        — Че стоишь истуканом! Воды с кухни принеси!
        «Идиот!  — с гневом подумал я про себя.  — Сам ее притащил сюда и стоит, смотрит. Дебил».
        Никак не отреагировав на мой выкрик, Андрей еще несколько секунд простоял все в той же позе, сверля мне спину неморгающим тяжелым взглядом. Потом развернулся и быстрым шагом вышел из квартиры, с грохотом захлопнув за собой дверь.
        Этот неожиданный резкий звук оказался очень кстати — мать вздрогнула и тут же перестала рыдать. Она растерянно подняла покрасневшее лицо и взглянула сначала на дверь, а потом на меня.
        — Я принесу воды,  — тут же сказал я и быстро пошел на кухню. Воду я старался наливать как можно дольше, а когда, наконец, вернулся, мать уже совсем успокоилась и мирно сидела на диване. Не сопротивляясь, она начала потягивать воду из стакана, потом взяла меня за руку и мягким движением усадила рядом.
        Довольно долго мы молчали. А потом она рассказала мне, как они меня нашли.


        Прочтя мою записку, мать сначала подумала, что это какая-то дурацкая шутка. Она почему-то всегда первым делом думала, что ее разыгрывают. Когда умер отец, она тоже сначала отказывалась верить, убеждая себя и меня, что все это чья-то нелепая игра. Тогда я даже испугался, что она свихнулась. Если же дело касалось меня, то сначала в мой адрес звучало обвинение в идиотском розыгрыше, хотя за всю жизнь я ни разу ее не разыгрывал, и лишь потом, после долгих уговоров и путем заранее подготовленной аргументации мне удавалось привести ее непосредственно к решению проблемы.
        И на этот раз, уверенная, что я жестоко ее разыгрываю, она в относительном спокойствии просидела до самого вечера и переждала ночь. По ее словам, она даже заставила себя уснуть, хотя, конечно, тревога внутри нее постепенно нарастала. Утром она уже по-настоящему запаниковала и начала обзванивать моих друзей, знакомых и, само собой, Андрея.
        Узнав о моем исчезновении, Андрей был у нас дома уже через полчаса. Он несколько раз внимательно перечел записку, и по мере того как он читал, лицо его становилось все мрачнее. Потом он очень спокойно и холодно сказал, что попробует отыскать меня в городе, а мать тем временем пошла писать заявление в полицию.
        Честная до наивности, она сразу же показала полицейскому мою записку и без утайки ответила на все вопросы. А тот, в свою очередь, узнав, что мне уже есть восемнадцать, отказался принимать у нее заявление —совершеннолетняя может ехать, куда хочет.
        — Но… Ведь человек пропал… Вдруг с ней что-нибудь случилось… Телефон… не отвечает…
        — Дело о пропаже заводится через трое суток. Но при наличии такой записки и это маловероятно. Тем более что сегодня уже среда, и это заявление никто раньше понедельника рассматривать не будет. Наверняка ваша дочь сама с вами свяжется в ближайшее время,  — такой последовал ответ.
        Однако беспомощное отчаяние женщины, видимо, не оставило равнодушным даже этого бескомпромиссного человека в форме. Во всяком случае, он все же связался с московским вокзалом и попросил выяснить, покупала ли девушка с такими-то именем и фамилией билет на один из вчерашних поездов до Москвы. Через некоторое время ему был дан положительный ответ.
        — Вот видите,  — удовлетворенно заключил сотрудник полиции,  — все и разрешилось. Ваша дочь, как и сказала, отправилась покорять столицу. Не переживайте так сильно, сейчас это сплошь и рядом происходит.
        Он достал пачку сигарет и, раскрыв, протянул посетительнице, но та лишь молча покачала головой.
        — Не курите? И правильно делаете. Я тоже бросаю,  — сказал он и тут же с удовольствием запыхтел вонючим дымом прямо ей в лицо. Но женщина, целиком погруженная в немое отчаяние, никак на это не отреагировала.
        — Молодежь не признает ничего, кроме Москвы. Даже наш Питер, культурная столица страны, кажется им недостаточно продвинутой,  — продолжал разглагольствовать страж порядка, откинувшись на спинку кресла и приподняв к потолку лоснящийся, гладко выбритый подбородок.  — Подождите, сама объявится, куда денется. А телефон выключила, потому что стыдно, небось, что сбежала, вас не спросясь, да и укоры ваши слушать не желает.
        Мать его уже не слушала. Она сдержанно поблагодарила его за помощь и встала, намереваясь уйти.
        — Погодите,  — остановил ее полицейский,  — если ваша дочь не объявится в течении недели, приходите снова ко мне, я свяжусь с московскими службами. Если она куда-то собралась поступать, они быстро ее отыщут.
        Но этого не потребовалось.
        Обзвонив для порядка московские морги и больницы, мать с Андреем принялись составлять список возможных столичных вузов, на которые мог пасть мой выбор. Все технические, экономические и естественные науки были отвергнуты сразу. Туда же отправились и вузы частные, так как на них у меня определенно не хватало денег (пропажа содержимого банки к тому времени, естественно, уже была обнаружена). Оставались лишь гуманитарные государственные вузы и факультеты, и список оказался не таким большим, как они боялись поначалу. Первым делом мать стала звонить в театральные институты. Ей почему-то всегда казалось, что у меня дурная тяга к позерству, стремление выделиться и вообще «звезда во лбу горит», а такой набор качеств, считала она, как раз и должен был привести меня на актерское отделение. Андрей же пошел куда более верным путем. Он стал обзванивать психологические, филологические факультеты и факультеты журналистики, и так уже через несколько дней вышел на мою «толстовку». Впрочем, звонил он туда без особой надежды, скорее для галочки. В сотый раз за последние дни Андрей задал вопрос, подавала ли такая-то
абитуриентка документы, и уже не чаянный ответ «да» чуть не подбросил его к потолку. «Можете не беспокоиться, она прошла по баллам, все в порядке». О, еще как они будут беспокоиться!
        Первым порывом матери было немедленно ехать в Москву. Но Андрей уговорил ее этого не делать. Надо предоставить ей шанс самой осознать, что она натворила, и покаяться, сказал он, и мать согласилась. Тем более она была уверена, что скоро я сам вернусь домой и, счастливый и довольный, объявлю ей о своем благополучном поступлении в московский вуз. Вот тогда-то она мне задаст! Теперь, когда она перестала так сильно волноваться за меня, ее охватила настоящая злоба. Ведь все то же самое можно было сделать открыто, по-человечески. «Неужели же она решила,  — думала про меня мать,  — что я не позволю ей поступать туда, куда она хочет?!» Но потом честно призналась себе, что да, не позволила бы. Во-первых, она не считала литературу профессией, да и не помнила она за мной тяги к писательству. «В школе, правда, она писала лучшие в классе сочинения,  — продолжала маман цепочку своих рассуждений,  — может, у нее и есть какие-то способности». О моих стихах она наверняка даже не вспомнила. Во-вторых, ей пришлось признать и то, что она вряд ли согласилась бы отпустить меня в другой город. Ей вовсе не хотелось
оставаться одной, в квартире, где все напоминало о рано ушедшем, некогда горячо любимом муже. В квартире, где, казалось ей, все еще витает его дух, напоминая о себе еле уловимыми запахами, шорохом поблекших занавесок, поскрипыванием старой мебели, которую он когда-то раздобыл по знакомству…
        Осознав это, она несколько смягчилась и пообещала себе устроить мне взбучку лишь для виду, не слишком усердствуя. Но я все не объявлялся, и, начав вновь паниковать, мать решила непременно ехать в Москву, не откладывая более. Она зачем-то по телефону сообщила об этом Андрею, и он ответил, что поедет вместе с нею. Тут в душе у нее зародилось легкое, не вполне определенное сомнение. Она начала уверять его, что это вовсе не обязательно, что она прекрасно справится и сама, а когда она меня привезет, мы сможем в спокойной обстановке все обсудить. Все это время она была уверена, что я сбежал от нее и только от нее. И лишь теперь, во время того телефонного разговора, у нее наконец возникло подозрение… Но Андрей и слушать ничего не желал. Он заявил, что с ней или без нее, но он едет в Москву и непременно меня отыщет. Пусть даже для этого ему придется перевернуть вверх дном весь город. И тогда моя мать согласилась ехать вместе — так все же было спокойнее.
        В институте им объяснили, что в общежитие заселяют только тех абитуриентов, которые сдают вступительные экзамены, и раз я прошел по баллам школьного госэкзамена, то мне общежитие раньше сентября не полагается. Эта новость обескуражила обоих, так как теперь найти меня было куда большей проблемой, чем представлялось изначально. Но им повезло. На следующий день они вновь решили зайти в институт в слабой надежде встретить меня или хоть что-нибудь обо мне разузнать. Меня они, конечно, не нашли. Зато они встретили Алексика.
        Алексик подрабатывал в институтском секретариате. Он как раз собирался идти на обед, когда в приемную вошла высокая худощавая женщина в сопровождении привлекательного молодого человека. На вопрос, не оставляют ли поступившие свои контакты в деканате на экстренный случай, Алексик уже собирался буркнуть «нет» и отправить непрошенных посетителей разбираться в приемную комиссию, но что-то в лице незнакомой женщины заставило его промедлить. «Кто конкретно вас интересует?»  — спросил он. Услышав мою фамилию, он понял, что в женщине показалось ему таким знакомым: глаза. Большие, черные, с расширенными зрачками,  — мои глаза, бесившие его уже больше двух недель. Быстро смекнув, в чем дело, он благословил небо за отличный шанс от меня избавиться. И тут же меня сдал. Крашеная сучка!


        Маман как раз закончила свой рассказ (он, конечно, был значительно короче и отличался от того, что я привел здесь, но дорисовать полную картину уже не составляло труда), когда с лестницы донесся шум чьей-то возни, и через мгновение в квартиру вошел хозяин.
        — Чего не запираешься?  — недовольно забурчал Миша из коридора, закрывая дверь на ключ и громко шурша целлофановыми пакетами. Закинув купленную провизию на кухню, он уже было вошел в гостиную, но при виде незнакомки замер на пороге, внимательно нас разглядывая.
        — Миша, познакомься, это моя мама,  — сказал я потускневшим голосом, глядя в пол.
        — Очень приятно…
        Оправившись от секундного замешательства, он расплылся в учтивой улыбке и пригласил нас пройти на кухню выпить по чашечке кофе.
        — Елен-Санна, непременно выпейте, я варю отменный кофе, ваша дочь может подтвердить,  — пресек он попытку моей мамы вежливо отказаться.
        Что правда, то правда. Михаил никогда не пил растворимый кофе и воспринимал кофеварение как своего рода искусство. Не скупясь он покупал только лучшие сорта в одном и том же проверенном месте. Продавцы мололи кофейные зерна прямо у него на глазах, а затем аккуратно ссыпали их в плотные, защищенные от солнца и влаги фирменные пакеты. Каждое утро крупицы этого кофе, словно крупицы золота, аккуратно, с пиететом засыпались в медную турку, и вскоре по кухне разливался пряный, головокружительный кофейный аромат. Я любил наблюдать, как Миша не спеша водит туркой над огнем, вглядываясь в пузырящуюся темно-коричневую жидкость, а затем также медленно разливает ее по небольшим фарфоровым чашечкам, стараясь взбить аппетитную пенку. В свой кофе он не добавлял ни сахара, ни молока, считая это кощунством, но без труда мирился с испорченным вкусом других. А потому для гостей в его холодильнике всегда хранился запас маленьких контейнеров с порциями отборных сливок, каждая из которых была как раз рассчитана на одну чашку кофе.
        Наблюдая, как Михаил священнодействует, моя мать, как и я обычно в такие минуты, впала в состояние, близкое к гипнотическому, и долго молчала, думая о чем-то своем, приятном. Когда перед ней возникла чашка ароматного дымящегося напитка, она очнулась от мечтаний и улыбнулась Михаилу, но через мгновение, что-то вспомнив, вновь приняла серьезный, даже суровый вид.
        — Думаю, нам надо поговорить,  — обратилась она к хозяину дома, подчеркнуто не глядя на меня и давая тем самым понять, что разговор пойдет только между ними двумя.  — Видите ли, моя дочь еще совсем ребенок, хотя и не хочет признавать этого.
        Властным жестом она остановила мои попытки вклиниться в разговор и продолжила резким, отрывистым тоном:
        — А потому я хочу, чтобы вы честно и открыто сказали мне, каковы ваши намерения.
        — Относительно чего?  — сухо спросил Михаил.
        — Относительно нее, разумеется.
        — Но у меня нет намерений в отношении вашей дочери.
        — Что?.. Как?!
        Мать возмущенно приподнялась из-за стола.
        — Я гей, мадам,  — просто ответил Миша, слегка пожав плечами и улыбнувшись одними уголками рта.
        Мать явно растерялась и вновь медленно опустилась на стул.
        — Вы?.. Но просто… Я думала… — Она потерянно и даже испуганно посмотрела на меня, но я мстительно молчал и не приходил ей на помощь в этом неловком положении.
        Так и не сформулировав ответную реплику, она замолчала. Воспользовавшись ее замешательством, Михаил вкратце рассказал, как мы познакомились и на каких условиях договорились о временном совместном проживании. Когда он закончил, мать еще немного помолчала, а потом смущенно произнесла:
        — Михаил, вы меня ради бога извините… — Она неловко засмеялась, и обычно бледные щеки ее залил морковный румянец.  — А я себе бог весть что вообразила. Видите ли, у нее есть жених…
        (Что?!)
        …И они собирались пожениться, когда оба, как это говорят… встанут на ноги…
        (Какого черта?!!)
        …А когда она сбежала, да еще я услышала про вас, у меня аж сердце упало. Все думала, что мы Андрею-то скажем?.. А родителям его?..
        — Мама, тебе же не нравился Андрей и его родители!  — сквозь зубы прорычал я.
        — Ну да, я считала, что все это слишком рано, да и какая мать не хочет для дочери принца на белом коне. Но я уважаю твой выбор, будь то выбор парня или выбор института…
        — Ты мне лучше скажи, какого черта ты его сюда-то притащила?!
        — Да как же я могла не взять его с собой, он бы все равно поехал! И потом он так мне помог, без него я бы в жизни тебя не нашла. Вообще не знаю, что со мной было бы… Это ты к себе претензии предъявляй! Если бы не твой дурацкий поступок! Если бы ты хоть что-нибудь могла сделать по-человечески!
        От оправданий мать очень быстро перешла в наступление, но в этот момент раздался грохот выламываемой двери.
        — Это еще что такое?
        Тут уже Михаил явно начал сердиться. Лицо стало жестким, он весь напрягся и плавно поднялся из-за стола.
        — Это Андрей!  — хором воскликнули мы с мамой и с ужасом посмотрели друг на друга.
        — Да у тебя, как посмотрю, не жизнь, а мексиканский сериал,  — уже не скрывая раздражения, бросил мне Миша.  — Пойду разберусь с твоим приятелем, а то он, того гляди, дверь вышибет.
        — Нет, я сама!
        Я кинулся открывать, пытаясь оттеснить идущего следом Михаила, но бороться с ним мне было явно не под силу. Все же юркнув к двери первым, я, не зная толком, что буду делать, отпер замок, и входная дверь буквально вылетела на меня. Андрей ворвался в квартиру, и не успели мы с мамой даже взвизгнуть, как он со всего маху отвесил ни в чем не повинному Мише кулаком в челюсть; когда тот пошатнулся, Андрей попытался схватить его за грудки, сопровождая свои действия отборным матом. Но Михаил оказался тоже не промах. Увернувшись на этот раз, он как-то очень ловко заломил руку Андрея назад и подножкой опрокинул его на пол.
        — Немедленно прекратите! Оба!
        Я кинулся разнимать эту потасовку, но Миша и сам уже отпускал поверженного противника, поскольку тот перестал, наконец, сыпать ругательствами и понемногу затих.
        Отойдя на расстояние, дававшее возможность в случае чего вовремя среагировать, Михаил встал в проеме комнаты и сложил руки на груди. Я же тем временем помог чертыхавшемуся под нос Андрею встать на ноги. Такой, казалось, холодный и уравновешенный при своем первом появлении какой-нибудь час назад, теперь он клокотал от ярости и был белым как полотно, со знакомой испариной, выступавшей у него в минуты крайнего нервного возбуждения.
        — И давно ты ее трахаешь?!
        Он устремил полупьяные от ярости глаза на Михаила, безуспешно пытаясь нормализовать дыхание.
        — Андрей, прекрати сейчас же, слышишь!  — раздался голос моей матери, о которой мы в этой сваре совсем забыли.
        Вероятно, Андрей и вовсе забыл о ее существовании, потому что ее неожиданный возглас заставил его вздрогнуть всем телом и немного прийти в себя.
        — Как тебе не стыдно! Взял и ни за что избил такого хорошего человека, в его же собственном доме! И так ругаться, такие слова — я от тебя такого не ожидала! Уважаемый Михаил и не думал обижать твою невесту. Он вообще гей, между прочим…
        — Да, я думаю, пора уже вывесить за окно транспарант. А то вдруг у тебя еще найдутся родственники и друзья, которые не в курсе.
        Произнося это, Михаил кинул в меня взгляд-молнию, и лицо его побагровело. В отличие от мертвенно бледневшего Андрея, Михаил в гневе становился красным как рак.
        — Мама! Ты хоть иногда думай, что ты несешь!!  — в полном отчаянии заорал я.
        Мысленно я уже начал паковать вещи, словно чувствуя на своей заднице отпечаток элегантного мишиного ботинка.
        — А что я такого сказала?..
        Андрей тем временем растерянно переводил взгляд то на мою мать, то на меня, потом нерешительно бросил взгляд на Михаила. Всю его ярость сняло как рукой. Перед нами теперь стоял растерянный, виноватый мальчик. Когда он терялся или конфузился, его лицо становилось нежным и совсем юным, с потрохами выдавая двадцатилетний возраст. Обычно в такие минуты мы и мирились, ведь в душе я невольно умилялся этим неожиданно проступавшим полудетским чертам.
        — Простите, я… не знал.
        Он опустил голову, явно не представляя, что делать дальше.
        — Так, ну вот что. Я пойду пройдусь где-то на час-другой. И чтоб к моему возвращению ноги этого клоуна в моем доме не было!
        Машинально ощупывая нижнюю челюсть, Миша направился к двери и уже на пороге добавил:
        — Елен-Санна, может быть, составите мне компанию? Я мог бы отвезти вас в торговый центр, у нас здесь есть очень хороший.
        — Да, пожалуй, мне и впрямь не мешало бы пройтись по магазинам,  — мать бросила хитрый взгляд на наши с Андреем замершие друг напротив друга фигуры.
        Галантно пропустив даму вперед, Михаил закрыл за собой дверь, и мы остались с Андреем вдвоем.


        21
        До этой минуты память отчетливо хранит каждое событие, каждую фразу того дня. Но с мгновения, как мы остались наедине, все как будто в тумане, как будто не со мной. Как ни стараюсь, я не могу вспомнить себя в роли участника той сцены. Лишь как стороннего наблюдателя, собственного Альтер-эго, безучастно созерцающего, как худая, плоскогрудая девица с растрепавшимися черными волосами, одетая в домашнее платье и тапочки, сидит на полу, на ковре в чужой гостиной, а перед ней в зеркальной позе сидит молодой человек. Он все еще бледен, но уже не от гнева, а от волнения встречи. Его черты все так же по-мальчишески беззащитны, глаза, не мигая, по-щенячьи вглядываются в ее лицо в поисках надежды. Он просит за что-то его простить, она пытается что-то объяснить, но он не слушает. Он несет какой-то вздор о том, что все понимает, но что будет за нее бороться и никогда не отпустит. Она бормочет бессвязные фразы, что лучше не быть вместе, что она устала и хочет другой жизни, но он закрывает ей рот поцелуями, не давая говорить.
        — Все будет по-другому, вот увидишь, теперь все будет по-другому… — шепчет он девушке на ухо, пробегая губами по изгибу ее шеи, и она бессильно закатывает глаза, поддаваясь охватившему ее желанию.
        А потом они предаются любви — судорожно, неуклюже, как-то по-звериному, и сквозь учащенное дыхание страсти до нее долетают его слова:
        — Я не могу без тебя! Я. Не могу. Без тебя. Жить!


        — Я думал, что навсегда тебя потерял,  — произнес он, когда все закончилось и мы, обессиленные, лежали на ковре.
        — От тебя, пожалуй, убежишь,  — с улыбкой проговорил я, борясь с дыханием.
        — Да, ты от меня так просто не отделаешься. Я везде тебя найду,  — ответил он также не вполне отдышавшись, и, приподнявшись на локте, заглянул в мое запрокинутое лицо.
        Я не захотел отвечать на его взгляд и закрыл глаза. Мы оба понимали, что за шутливым тоном прячется горькая правда. Я бежал, а он устремлялся в погоню, не давая мне уйти и подавляя напором своего чувства. В этом была суть наших отношений. Еще до моего побега «из Петербурга в Москву» он не мог не чувствовать мое внутреннее сопротивление, но желание обладать было сильнее голоса разума.
        — Я ехал в Москву, желая навсегда порвать с тобой,  — произнес он после короткой паузы.
        — Так порви.
        Я все так же не открывал глаз, побежденный сладкой негой во всем теле, пришедшей на смену острому физическому наслаждению. Но стоило мне произнести последние слова, как мой покой был нарушен резким, даже болезненным движением — Андрей схватил меня за плечо и с силой развернул к себе.
        — Нет! Никогда, слышишь? Ты нужна мне. И потом, ты ведь тоже меня любишь!
        Это был не вопрос. Утверждение. И я ничего не возразил.
        Я уже и сам толком не знал, люблю я его, не люблю ли, ведь сравнивать мне было не с чем. И потом, я же столько раз говорил ему слова любви…
        — Нет, ну, когда я узнал, что ты поселилась у какого-то хрена, я понадумал невесть что, конечно,  — продолжал Андрей.  — Сначала я просто хотел узнать, как ты сможешь смотреть мне в глаза после этого. Но потом, увидев, что он зашел в квартиру, услышав из-за двери, как вы там мило общаетесь, я подумал: нет, убью гада!  — Он тихо засмеялся.  — А оказывается, он п…р! Господи, гора с плеч!.. А он точно? То есть… он не «би», ничего такого, чистый гомик?
        — Чистейший,  — кивнул я и начал одеваться.  — Кстати, он скоро придет, а тебе пора убираться отсюда. Хоть он и гей, но отнюдь не нежная барышня, как ты мог убедиться.
        — Хорошо, я сейчас уйду. Но не потому, что я испугался. Просто это ведь его дом.
        — Вероятно, мне тоже придется уйти благодаря вам с мамой,  — Я помрачнел.
        — Ну и хорошо, уедешь с нами домой, все равно до начала занятий у тебя добрых два месяца. Ты знаешь, где мы остановились? Можешь переночевать у нас в гостинице. И уж в любом случае мы за тобой завтра зайдем. У нас завтра поезд, а мы еще далеко не все обсудили.
        Кое-как я выпроводил его и с облегчением закрыл дверь. Прижавшись спиной к дверному косяку, я еще постоял некоторое время в коридоре, бессмысленно вглядываясь в сгущавшиеся сумерки. На душе было паршиво.
        «Ну почему я не могу перестать лгать?  — с горечью думал я про себя.  — Почему просто не сказать, что я не хочу и не могу быть с ним?»
        Но я уже внутренне смирился с тем, что не скажу этого никогда. До тех пор, пока Андрей хочет быть в моей жизни, он в ней будет — таков был он и таков оказался я. Он хотел, он требовал от меня лжи, и я буду лгать.
        Буду лгать, что бежал не от него, а от постылой питерской жизни. От властной матери. От нежеланного института. От самого себя. Хотя последнее как раз было правдой. Только разве от себя убежишь?..
        Я буду лгать, что мы часто будем видеться, что я буду жить от встречи до встречи. Буду лгать, что раскаиваюсь. И что все у нас будет хорошо. Возможно, я и сам поверю в это на какое-то время. Да только хорошо мне с ним бывало лишь в постели. Для жизни это не подходит… Виноват в этом не он, это моя вина. Но кому от этого легче?..
        Я так увлекся размышлениями, что чуть не подскочил от неожиданного хлопка входной двери. Вернулся Миша.
        — Мы с Лехой поругались,  — мрачно процедил он с порога.  — Из-за тебя. Я наорал на него, чтобы он не совал нос в чужие дела.
        — Не стоило,  — ответил я.
        — Да ладно, он отходчивый, помиримся,  — Миша усмехнулся.  — Ушел твой психопат?
        — Да.
        Я прошелся туда-сюда по коридору, потом остановился напротив Миши и прямо посмотрел ему в лицо.
        — Слушай, мне правда очень жаль, что все это произошло в твоем доме. Я понимаю, что теперь мне, наверное, придется выметаться отсюда, но в любом случае я хочу сохранить наши хорошие отношения и…
        — Тебе пора в кровать, у тебя измученный вид. И уже поздно,  — не дав мне договорить, ласково произнес Миша.
        Он приблизился и в задумчивости отвел упавшую прядь волос с моего лица.
        — Все нормально. Я бы на его месте сделал то же самое. Вы помирились?..
        Я кивнул и неожиданно расквасился. Увидев, что я вот-вот расплачусь, Миша привлек меня к себе и обнял за плечи. Нежно, по матерински, как меня обнимали когда-то в детстве.
        — Ничего, малыш, ничего… — тихо произнес он, поглаживая меня по волосам.
        Не выдержав этой последней ласки, я уткнулся ему в плечо и разревелся как корова.


        22
        — Если ты не хочешь, тебе совсем не обязательно ехать,  — сказал наконец Михаил после получасового наблюдения за моими остервенелыми сборами.
        Незаметно пролетел почти месяц с того дня, как моя штаб-квартира была накрыта питерскими агентами в лице матери и жениха.
        На следующий день после событий, описанных выше, за мной, как и обещал, зашел Андрей. Он сообщил, что маман ждет нас в кафе неподалеку. В этом кафе и состоялся семейный совет, на котором — несмотря на все мое сопротивление — было постановлено: до начала занятий в Москве мне делать нечего. Тем более, что молодой барышне жить в квартире холостяка, пусть он трижды гей и берет с нее квартплату, просто неприлично. Сначала было принято решение увезти меня немедленно, но я встал на дыбы, с пеной у рта отвоевывая право прожить в Москве уже оплаченный месяц. Моим главным аргументом было то, что в противном случае Миша захочет вернуть мне деньги за «неизрасходованное» время, и выйдет нехорошо. Кроме того, объяснял я, мне необходимо разобраться еще с рядом важных вопросов, например, с общежитием. В общем, кое-как я отбился, и мой приезд домой был отложен. Все это время я старался не думать о провале своей грандиозной авантюры и сосредоточился на делах насущных. Мне, и правда, пришлось немало побегать по инстанциям, оформляя то одно, то другое. А кроме того, пора было задуматься о заработке хоть каких-то
личных денег. Ведь самостоятельная жизнь в Москве, как я уже успел убедиться, обходится заметно дороже жизни в Питере под теплым маминым крылышком. Правда, с подработкой на помощь мне пришел Михаил, пообещав к началу осени подкинуть мне халтуру из газеты. На многое рассчитывать не приходилось, так, по мелочи: где-то редактура, где-то корректура, возможно, грошовые колонки, но и на том, как говорится, спасибо.
        Теперь же время отсрочки подошло к концу, и из дома мне начали ненавязчиво звонить примерно по два раза на дню. Андрей и вовсе оборвал все телефоны, выкликая меня к себе, так что мне больше ничего не оставалось, как купить, наконец, плацкартный билет на ночной поезд Москва — Санкт-Петербург.
        Я как раз складывал в чемодан последние манатки, когда Михаил, наблюдавший за мной с разложенного дивана, на котором он развалился прямо в тапочках, прервал затянувшееся молчание.
        — А какой смысл мне оставаться?  — огрызнулся я в ответ на его вопрос.  — Мой побег оказался глупостью, с Андреем мы помирились, с матерью тоже. Все стало как было, и приходится признать, что иначе и быть не могло. Они б меня не нашли, я сама в конце концов позвонила бы домой.
        — Ты мне можешь ответить на элементарный вопрос: ты Андрея любишь или нет?
        — Не знаю я, что значит «люблю — не люблю». Я к нему привязана и очень много значу для него. Бывают моменты, когда нам хорошо вместе. И разумом я понимаю, что все проблемы между нами высосаны из пальца. Тут дело во мне! Будь любой другой на его месте, с моей стороны повторилось бы все то же самое, я ни на секунду в этом не сомневаюсь. Потому что я боюсь жизни, пытаюсь остановить ее естественное развитие, а ведь это, в конечном счете, невозможно! И потом, кто еще будет меня терпеть, с таким-то характером?..
        — Да, разумом понимать — это прекрасно. Но что тебе подсказывает сердце?
        — А сердце со мной не разговаривает,  — сказал я, яростно запихивая в чемодан последнюю тряпку и с трудом затягивая сопротивлявшуюся молнию.  — Сердце — это мотор. И никаких чувств в нем быть не может. То, что люди называют «делами сердечными», точно так же, как и все прочее, идет из головы.
        Миша засмеялся.
        — Да… И, главное, не поспоришь! Интересно, правда, как с такой железной логикой ты ухитряешься писать стихи?
        — А я, наверное, не буду больше писать стихи. Ни к чему это. Думаю пойти на отделение художественной критики. А что? Литературу я знаю неплохо, книжки читать люблю.
        — Да? Ну и правильно! По правде сказать, твои стихи отвратительны.
        Услышав это, я было открыл рот, чтобы извергнуть поток не вполне женственных выражений, но, передумав, лишь улыбнулся и озорно парировал:
        — Все понятно, ты хочешь меня разозлить и таким образом пересадить на другого «конька». Мои рассуждения о любви не вписываются в твою совершенную картину мира. Ты же у нас в вечном поиске… И перестань ржать!
        Я схватил подушку и шутливо хлопнул ею Мишу по ногам. Он поднял руки вверх в знак того, что сдается.
        — Да нет, почему не вписываются. Мне и самому иногда кажется, что любовь — это не чувство, а лишь смесь других разнообразных чувств: влечения, привязанности, нежности, уважения, комфорта… Потому-то любовь так сложно бывает найти и еще сложнее с нею разобраться.
        — Да, ты бы лучше со своей любовью разобрался. Вроде все у вас с Алексиком хорошо, а ты по-прежнему держишь его на расстоянии вытянутой руки.
        — И тут ты не права. Когда ты уедешь, я передам ему твой дубликат ключей от квартиры.
        Мои ключи?.. Я вдруг почувствовал укол ревности, но тут же, опомнившись, мысленно сам над собой посмеялся.
        — А по поводу стихов, критики и прочего,  — резко сменил тему Миша,  — то времени подумать у тебя достаточно. Все равно на первом курсе все занятия проходят в общем потоке.
        Эта новость меня обрадовала. Я вообще радовался любой возможности отсрочить какие-либо решения о своей дальнейшей судьбе. Как и моя мать, я на самом деле не считал литературу профессией. Потому-то я и выбрал литературный институт — это был прекрасный повод еще целых пять лет не задумываться о том, кто я: критик, репортер, редактор, «белый воротничок» или продавец в супермаркете. Я хотел как можно дольше сохранять за собой право пойти по любой дороге, при этом не выбирая ни одной из них; хотел оставаться свободным от ярлыков, от социума, от хомута на шее в виде обязательств, ограничений, зависимости от чужой воли и настроений в коллективе…
        Коллектив! Главный враг человеческого в человеке. Чтобы быть свободным, человек должен быть один. Попадая в людскую кашу, он волей-неволей начинает себя терять, увязая в авторитетах, чужих мнениях и навязываемых ему правилах жизни. Ведь любое коллективное бытие, от небольшого делового офиса до общества в государственных и мировых масштабах, прежде всего держится на страхе — страхе наказания, страхе потери благ, страхе быть уволенным, непонятым, отверженным… Утопая в коллективном месиве, человек постепенно теряет ощущение себя и уже не понимает, почему придерживается тех или иных взглядов, что заставляет его поступать так или иначе — его собственная воля или воля других. Я же всю жизнь старался сопротивляться социуму, не позволяя ему сформировать мое социальное «я», которое призвано подавить «я» экзистенциальное. Ведь у личного, глубоко интимного «я» не может быть ни профессии, ни имени, ни пола, оно выше любой групповой принадлежности, самоценно и самодостаточно. И как бы мы ни старались убежать от него, примеряя разнообразные роли, рано или поздно оно неумолимо напомнит о себе, заставив нас
держать ответ. Ведь кем бы мы ни были при жизни, умирать мы будем, как и рождались,  — просто людьми.
        Очнувшись от раздумий, я взглянул на часы и понял, что мне пора выходить. Миша вызвался отвезти меня на вокзал. Меня снова ждал поезд — короткая передышка от жизни, возможность на миг забыться в межвременьи.


        23
        Тусклый желтоватый свет вагона. Колеса ритмично выбивают свое та-там-та-там-та-там-та-там. Я сижу у окна за столиком и наблюдаю, как мимо меня снуют безликие серые фигуры. Вдруг мой взгляд падает на женщину за руку с маленьким ребенком. Оба стоят спиной ко мне, ребенок надежно спрятан за капюшоном своего синего комбинезона. Почему-то мне становится интересно взглянуть на него, я поднимаюсь и подхожу ближе. Но стоит мне приблизиться, как женщина подхватывает ребенка, бросает в полиэтиленовый пакет и бежит от меня прочь, протискиваясь меж плацкартных полок. Не веря своим глазам, я бегу следом, и, догнав, пытаюсь вырвать злополучный пакет у нее из рук. Во время борьбы из пакета выпадает ребенок, я подхватываю его и в ужасе отшатываюсь: на меня глядит синюшное лицо мертвеца. Очевидно, он мертв уже давно. Он стоял, держал за руку эту женщину, и все это время был мертв… Кстати, где она? Пропала. Тут я оглядываюсь вокруг и понимаю, что это не пассажирский вагон, а целый морг на колесах. Со всех сторон, приподнявшись на полках, на меня смотрят серо-бледные трупы. Они беззвучно разглядывают меня десятками
пар одинаковых, прожекторно-ярких голубых глаз, и до моего носа начинает доходить их тлетворный запах. Я кидаюсь к выходу, но дверь заперта. Вдруг я замечаю в другом конце вагона Андрея. Это по его вине я здесь! Я кидаюсь за ним следом, он бежит от меня прочь. Вагон исчезает, а мы продолжаем бежать по какому-то заброшенному пустырю. Догнав его, я обнаруживаю, что Андреев уже двое. Они начинают драться. Один из них выхватывает нож и бьет им другого в грудь. Эта борьба происходит в воздухе, в дребезжащем самолете, где нет никого, кроме нас троих. Самолет дает крен, открывается люк и Андреи, сцепившись друг с другом, катятся в разверзшуюся пропасть. Я чувствую, что тоже начинаю скатываться вслед за ними. Я тщетно пытаюсь удержаться в пассажирском кресле, ухватиться хоть за что-нибудь, но меня продолжает высасывать наружу. Обессилев, я проваливаюсь в пустоту…
        Еще не успев открыть глаза, я резко подскакиваю на верхней полке и больно ударяюсь головой об потолок вагона. Поезд мерно выбивает свои та-там-та-там-та-там-та-там. Пассажиры тихо посапывают, за окном еле брезжит рассвет. Сглотнув комок подступившей рвоты, я делаю глубокий вдох, переворачиваюсь на другой бок и снова пытаюсь заснуть. Скоро Питер.


        24
        За весь август, проведенный мною в родных пенатах, не произошло ничего, на чем стоило бы заострить внимание. Старая жизнь затянула меня так стремительно и естественно, что уже на следующий день по приезде, проснувшись в своей родной кровати, я с трудом мог поверить, что вообще куда-то уезжал. Побег в Москву вдруг показался далеким сном, лишь на миг увлекшим меня от любимой матери и любящего друга, и я с удивлением признался себе, что в душе рад пробуждению.
        Стена, разделявшая нас с матерью последние годы, неожиданно растаяла, и на время вернулась та близость и легкость в общении, которая была между нами до смерти отца. Очень ласково и тепло старался обращаться со мной и Андрей, который в этот месяц торчал у нас в гостях буквально целыми днями. Однако время от времени на него все же находила мрачность, которую он не мог от меня скрыть, и тогда он ревниво, с каким-то нездоровым интересом заставлял меня пересказывать свое московское житье буквально по дням и часам, в мельчайших деталях, пытаясь, вероятно, понять, были ли другие мужчины. Но других мужчин не было, поэтому он довольно быстро успокаивался и переводил разговор на другую тему. Единственным, о чем мы с ним так ни разу не поговорили, были истинные причины моего экстравагантного побега из родного города. Зато мы много и подробно обсуждали перспективы, которые может предоставить столица. Андрей заявил, что готов терпеть отношения на расстоянии, но лишь временно, пока нет иного выхода. Через год он должен был окончить колледж и, получив среднее специальное, намеревался разделить со мной мою новую
московскую жизнь. А пока мы попеременно будем ездить друг к другу по выходным, ежедневно созваниваться и писать нежные электронные письма. Все это в какой-то мере скрасит нам долгие дни разлуки.
        Изо дня в день слушая о его планах на мою жизнь, я уже не воспринимал это болезненно. После нашей встречи в Москве во мне что-то преломилось, заставив покориться судьбе. В конце концов, теоретически я мог расстаться с ним и не уезжая, но на деле не смог сделать этого даже после побега, когда, казалось, неминуемо все должно было быть кончено. А раз так, может, не стоит пытаться более? Ведь Андрей и впрямь был весьма неплохой партией. Он был довольно красив и статен. Неглуп. Надежен. А главное, всецело предан мне и отчаянно, я бы сказал, психопатически влюблен. Стоило нам зайти в знакомый магазин, как давно заприметившие его продавщицы вставали по стойке смирно, выпятив грудь вперед, и было видно, что они мне завидуют. Интересовались и соседки. Особенно те, кто постарше, не стеснялись впрямую выспрашивать у мамы, когда «молодые» поженятся. Теперь же к расспросам о свадьбе прибавились еще и расспросы о Москве и институте, только задавались они уже мне. «Поступила? Какая молодец!». «Где ж это вы пропадали? Ваша мама переживала. Нехорошо. Ну что, поступили? Ну, и слава богу!». «Как там Кремль, стоит?
Из-за тебя тут такая была суматоха, всех напугала!». «Литературный? Кхе-кхм… А жених как идею о Москве воспринял?..». В общем, не прошло и недели, как выходить из дома я стал буквально ползком по стенке, стараясь избегать встреч с кем-либо из участливых посторонних. Заходить в ближайшие к дому магазины, где благодаря маман все были в курсе моей личной жизни (конечно, с ее лучшей стороны), я тоже перестал, предпочитая пешкорять до дальнего супермаркета добрые полчаса. В довершение объявилась и почти год не дававшая о себе знать школьная товарка: «Ох, подруга, как я тебе завидую! Москва! Институт! Такой парень… Вы когда женитесь, дату выбрали уже?».
        Когда срок моего отъезда в Москву приблизился, Андрей сказал, что через год он тоже переберется в столицу, и тогда я стану его женой. Не вполне было понятно, вопрос ли это, но пока он говорил, в моей голове мелькнуло: «А почему нет?», и губы сами произнесли:
        — Да… да.


        В ту же ночь вернулось уже было позабытое оно, ужимками заплясало в темноте, холодной мразью заскользило под одеялом… Вновь завязалась борьба — с боку на бок, с боку на бок, швыряя подушку из одного конца кровати в другой, задыхаясь от тяжелого запаха проступившего пота… Не хочу! не хочу… А оно продолжало ерничать, мельтешить тенями по стене, поскрипывать мебелью, вставать призраком из подступавшего было сна, заставляя сердце куда-то проваливаться…
        Устав от бессмысленной борьбы, я встал и включил свет. Не зная, что делать дальше, я бесцельно приблизился к зеркалу. Дотронувшись до его прохладной глади, я медленно провел пальцами по контуру лица отразившейся в нем девушки, словно стараясь лучше ее запомнить, и внимательно всмотрелся в два глядящих на меня влажных янтаря. Надо было срочно придумать, чем занять себя до рассвета.


        К моему отъезду о нашей помолвке не знал только ленивый и мертвый. В тот же день, когда прозвучало мое согласие, Андрей радостно сообщил об этом родителям. Они, в свою очередь, хоть уже были от меня далеко не в таком восторге, как раньше, все же приняли эту новость благосклонно и понесли ее дальше по сарафанному радио. Так что, когда наступил день отъезда, я почувствовал явное облегчение. Хотя прежней радости от переезда в столицу я больше не испытывал. Москва перестала быть для меня символом новой жизни, теперь я просто перевозил свою старую жизнь на новое место.


        25
        Сходя с поезда сонный и в дурном настроении, я чуть не взвизгнул от нежданной радости: на перроне, играя улыбкой Моны Лизы, стоял Михаил.
        За этот месяц он позвонил всего один раз, буквально за пару дней до моего возвращения. Поинтересовался временем приезда и спросил, надо ли меня встречать. Однако я вежливо отказался, пояснив, что лучше возьму такси, чем буду дергать его в такую рань. И сейчас мне было очень приятно, что он меня не послушал. Пока меня не было, Миша успел сбрить усы и бороду, тем самым изрядно покалечив в себе средневекового рыцаря. Но после минуты колебаний я признал, что так ему, пожалуй, даже лучше.
        В институтском общежитии мне, наконец, дали добро на заселение, поэтому я сразу попросил Мишу отвезти меня туда. Ехал я, терзаясь опасениями, что мне придется жить в комнате с тремя и более соседями. Но мне неожиданно подфартило, и за весьма скромное подношение мне удалось договориться о двухместной комнате, в которой до поры — до времени я мог проживать один.
        Это была малюсенькая комнатка на верхнем этаже, с крошечной, но зато собственной ванной и выходом на общий балкон. Только теперь, осмотрев свои новые владения и разложив вещи по полкам и ящикам, я впервые по-настоящему почувствовал, что предоставлен самому себе. Это меня взволновало и одновременно обрадовало.


        Вскоре в институте начались занятия, и я закружился в вихре новых знакомств и впечатлений. Коллектив, от которого я всю жизнь спасался, вновь меня настиг, но на этот раз мне не хотелось бежать от него. Повторялась история годичной давности, когда при помощи Андрея я так же жадно припадал к источникам общения, вместо учебы тратя время на ненужных, чуждых, а порой даже враждебных мне людей. Тогда это не дало мне ничего, кроме провала экзаменов и нового этапа изоляции, когда эти чужаки вконец мне надоели. И вот теперь я снова хотел попробовать…
        Это сейчас я ни на что не променял бы свой пружинистый шаг в крепко сколоченном ботинке, небрежный хвостик волос и вызывающе обнаженное лицо, всеми порами открытое ветру, дождю и городской пыли. Тогда же, с началом студенчества, я принялся старательно вырисовывать себя тушью и помадой, прятаться за тонким слоем тонального крема, закрываться броней темных капроновых чулок, шпилек, платьев, джинсов-скинни и кофточек с глубоким вырезом. Проще говоря, я примерял на себя роль, от природы мне, в общем-то, несвойственную, и в этом новом для себя амплуа ринулся покорять московскую литературную богему.
        Обещание не писать больше стихов, в запале брошенное Михаилу, я, конечно, выполнить не мог, но слово заняться художественной критикой сдержал. Последнее получалось у меня неплохо — в отличие от первого. Тем не менее даже мои стихотворные опусы пользовались на творческих семинарах относительным успехом — конечно, в обмен на ответное терпеливое выслушивание всякой белиберды, выходившей из-под пера моих плодовитых сокурсников. Многие из них были продолжателями семейных традиций и писали белиберду уже не в первом поколении, что, безусловно, придавливало их грузом ответственности. Хуже всего приходилось тем, у кого предки и в самом деле писали что-то стоящее, ведь на них возлагались особые надежды. Надежды, которые они были не в состоянии оправдать. Имелись, конечно, и «самородки» вроде меня, возжелавшие влезть на литературный олимп исключительно по собственной глупости. Может быть, на нашем курсе и были те, кто действительно понимал, зачем пришел учиться в «толстовку», но таких были единицы. Впрочем, на первых же порах стало ясно: для того, чтобы выучиться на литератора, писать хорошо, равно как и
писать вообще, совсем не обязательно. Уже не первое поколение студентов хранило память о выпускнике-краснодипломнике, поступившем и вышедшем из «толстовки» с одним и тем же рассказом «Как я обосрался». Так что перспективы были у каждого.
        Михаил выполнил свое обещание и в первых же числах сентября пристроил меня в свою газету на побегушки. Планировалось, что мне будут доверять лишь расшифровки аудиозаписей и вычитки чужих материалов. Но я сходу проявил инициативу и накатал три рецензии на новоизданные книги. Их неожиданно приняли, и дальше сработал принцип инерции — меня стали регулярно использовать как рецензента. Денег это приносило совсем немного. Однако для первокурсницы, только-только приступившей к учебе, это был большой успех, и очень скоро я почувствовал, что «толстовские» салаги мне завидуют. А потому я быстро утратил интерес к ним и обратил взор на местных небожителей-олимпийцев — избранный круг старшекурсников, недавних выпускников и аспирантов.
        Их компанию я смог посетить благодаря дружбе с Михаилом. Здесь, как мне казалось, я впервые ощутил, что такое настоящая творческая богема — не богема ботокса, автозагара и накладных ресниц, но богема рваных джинсов, потертых кожанок и тонких самокруток марихуаны. Впрочем, мне позволили лишь посмотреть. Чтобы на равных участвовать в жизни «богов», каких-то жалких рецензий было недостаточно. Миша, конечно, имел в олимпийской тусовке большой вес, но он почему-то не особенно хотел мне помогать. Тогда я принимал это за обычную вредность, но сейчас я думаю, что он поступал так из особого, трепетного отношения ко мне. Так или иначе, но поначалу он даже не хотел меня знакомить со своими приятелями и сдался только благодаря моему сокрушительному напору.


        Возвращаясь немного назад, скажу несколько слов о том, как складывались наши отношения с Мишей после моего переезда в общагу. Честно говоря, покидая его холостяцкую берлогу, в душе я прощался с ним, полагая, что на этом наши пути расходятся. Тем более что за это очень ратовал Алексик — законный претендент на место в мишиной квартире, которому, как и оговаривалось, после моего отбытия был торжественно вручен второй дубликат ключей. Узнав об этом, я в общем был рад за них, несмотря на всю свою нелюбовь к Алексику и — чего уж там — с трудом подавляемую неприязнь к их взаимоотношениям. От одного вида этого одетого с иголочки белобрысого глиста меня пробирала лихорадка, не говоря уже о резком запахе одеколона, который сопровождал каждое его появление.
        И все же он имел на Михаила куда больше прав, и не признавать этого было нельзя. А потому я был готов полностью ретироваться, когда с удивлением обнаружил, что Миша терять меня из виду вовсе не собирается. Он то и дело встречал меня в коридоре института, подвозил на авто до общежития и вовлекал в разного рода мероприятия. Вскоре я обнаружил, что, несмотря на внешнюю перестановку сил (я имею в виду официальную передачу ключей), расклад остался практически прежним. Миша под разными предлогами не позволял Алексику переехать к себе, установив лимит ночевок в два-три раза в неделю. Я же продолжал частенько зависать у Миши вечерами, а иногда даже оставался ночевать на своем прежнем месте, когда мне не хотелось возвращаться в общежитие общественным транспортом, а Мише было лень меня везти.
        Несколько раз я даже деликатно интересовался у Михаила, почему он так ведет себя по отношению к своему возлюбленному. Ведь они были, что называется, идеальной парой. Во всяком случае, столь безоговорочное обожание, какое испытывал Алексик к моему приятелю, надо было еще поискать…
        Но Миша в ответ на подобные расспросы либо молчал, либо парировал вопросом на вопрос, напоминая, что и у меня с Андреем ситуация ничуть не лучше. Впрочем, однажды он все-таки ответил.
        — Ты еще юна и вряд ли способна понять… Я уже пробовал. Пробовал жить с кем-то, строить совместные планы. Но все это заканчивалось тем, что в один прекрасный день я понимал: я больше не могу. Не могу больше видеть его лицо, слышать его голос, терпеть его привычки и пытаться подстраивать под него свои. Потому что, заполняя собой все мое личное пространство, он не делал меня менее одиноким. Ведь я болен самым тяжелым, безысходным видом одиночества — одиночеством, идущим изнутри. Сколь ни окружай себя друзьями, сколь тесно ни прижимай к себе чужое желанное тело, я лишь мучаюсь сам и мучаю окружающих. Мое одиночество остается со мной. Алекс для меня слишком много значит, чтобы я позволил ему обречь себя на такую жизнь… Два одиночества под одной крышей — ты и представить не можешь, что это такое!..
        Я молча отвел взгляд в сторону. Уж я-то представлял. Еще как представлял…


        26
        В начале осени, когда моя рецензия на книгу была напечатана впервые, я был невероятно горд собой. Обзаведясь сразу несколькими экземплярами, я немедленно позвонил матери, потом, минуту поколебавшись, скинул месседж Андрею, а затем с трепетом и нетерпением стал ждать вечера, когда смогу заехать к Мише и услышать его окончательный вердикт. На мое счастье, это был не день Алексика, и Михаил милостиво согласился пустить меня на порог. Впрочем, в этот раз я был настолько взбудоражен своим успехом, что все равно зашел бы в гости — пусть даже через окно, если бы меня выставили за дверь.
        Ворвавшись ураганом в тихий полумрак его квартиры и чуть не наступив на спавшего на коврике встрепанного кота, я сразу же продемонстрировал Мише свою фамилию, напечатанную под рецензией жирными заглавными буквами. Едва взглянув, Миша выдавил измученную улыбку и увлек меня на кухню — подальше от бедного животного, которое спросонья никак не могло понять, на каком свете находится и как следует реагировать на творящийся беспредел. Для кофе было уже поздно, поэтому мне был подан только что заваренный ромашковый чай. Я чуть пригубил, фыркнул и недовольно отодвинул белоснежную фарфоровую чашечку в сторону.
        — Пей, этот чай успокаивает нервы,  — сказал, не поднимая глаз, Михаил, который в это время разворачивал страницу газеты с моей рецензией.  — Да и для желудка полезно.
        Из вежливости я сделал еще один глоток, но мне было не до чая. Я нервно заерзал на стуле, выказывая тем самым все свое нетерпение.
        — Ты мне мешаешь,  — наставительным тоном произнес Михаил, оторвав взгляд от газеты.  — Если не хочешь пить чай, иди в гостиную и жди меня там. Я при авторах материалы не читаю.
        Я надул губы, одернул юбку и вышел из кухни.
        — Не убей серую скотину!  — раздалось мне вслед, и как я ни был раздосадован, я невольно согнулся от подступившего смеха.
        В мишиной гостиной было уже совсем темно из-за тяжелых бархатных штор, и в комнате стояла какая-то особая, умиротворяющая тишина, нарушаемая лишь тихим тиканьем настенных часов. Чтобы не тревожить покой комнаты, я на цыпочках проскользнул к дивану и, забравшись на него с ногами, глубоко и с наслаждением вдохнул терпкий запах старых книг. Царившая вокруг атмосфера остановившегося времени утишила мое нервное возбуждение, и мне стали совершенно безразличны и моя рецензия, и мнение Миши о ней. По сравнению с вечностью это было меньше чем ничто, а вечность обитала здесь, в этой темной комнате, запрятавшись между страниц потрепанных томов. Я опустил голову на диванную подушку и, закрыв глаза, стал слушать звон тишины. Будто сквозь дрему до меня доносились шорохи с кухни. Мой слух невольно уловил, как Миша медленно и аккуратно складывает газету, потом так же неспешно ополаскивает чашки и расставляет их в кухонном шкафу. Затем раздались неторопливые шаги, и мне на лицо упал резкий луч света из приоткрывшейся двери. Я быстро зажмурился и недовольно мыкнул.
        — Ты что, спишь тут?
        Не включая свет, он подошел к дивану и присел возле моих ног.
        — Нет.
        Я встряхнул головой, и былой интерес к рецензии вспыхнул вновь. Приподнявшись, я сел и включил лампу на длинной гибкой ножке, висевшую на стене над диваном.
        — Ну, что?
        — Что «что»?
        Миша взглянул на меня своими пронзительными зеленовато-лунными глазами.
        — Ты издеваешься? Я про рецензию спрашиваю. Ты прочитал?
        — Прочитал,  — невозмутимо ответил он и отвел рассеянный взгляд в сторону.
        — И как?
        — Дрянь.
        Ожидая любого ответа кроме этого, я судорожно сглотнул и быстро опустил глаза, чтобы не дай бог не выступили слезы.
        — Что, рецензия так плоха?  — спросил я после короткой паузы нарочито равнодушным тоном, хотя внутри будто что-то оборвалось.
        — А?  — он направил взгляд из угла комнаты обратно на меня.  — А, нет-нет. Рецензия что надо. Сколочена крепко, грамотно, я бы сказал, даже литературно. Но все равно дрянь.
        — Да почему же?!
        — Потому что ты подробно и обстоятельно хвалишь книгу, которая явно этого не стоит. Тебе поверят и начнут скупать это дерьмо. И тратить на него бесценные часы жизни, которые можно было бы употребить на что-нибудь более полезное.
        — Но ведь иначе не напечатали бы…
        — Конечно, не напечатали бы. Вот поэтому я и хочу уйти из газеты.
        — Ну… По-моему, ты слишком категоричен. В конце концов, сколько времени мы вообще профукиваем в никуда. Уж лучше развлечься книжонкой. Пусть и дрянь, как ты говоришь, но хоть забавная.
        Успокоившись, я удовлетворенно потянулся, зевнул и поудобнее устроился на подушках.
        — Не могу согласиться,  — Миша также облокотился на одну из диванных подушек и вальяжно закинул ногу на ногу. Это была его поза мыслителя.  — Современный человек и так только и делает, что развлекается. В интернете. В кино. У телевизора. Уткнувшись в телефон, заткнув уши наушниками. Заливая в глотку бухло, обжираясь роллами и бургерами. Бессмысленно пожирая заграничное пространство. Заправив за щеку чей-то хрен. И книга — не электронная, а нормальная бумажная книга, большая, тяжелая и неудобная для чтения в метро или сортире — это единственное, что еще остается оплотом человеческой души. Последнее, что не до конца превратилось в развлекуху, что еще дает кое-кому пищу для ума и сердца. Поэтому меня просто выводит из себя вид наших книжных прилавков, заваленных всяким дерьмом.
        Он замолчал, и в комнате ненадолго возобновилась тишина. Отчасти я был согласен с Мишей, хотя, в отличие от него, не видел большого греха в книгах, представляющих, так сказать, вид благородного развлечения. Иначе что прикажете читать, душеспасительную литературу? Я усмехнулся этой мысли, а вслух спросил Михаила, какую же книгу столь строгий критик считает своей любимой.
        — Библию,  — словно прочитав мои мысли, ответил он.
        Я прыснул и визгливо гоготнул.
        — Да перестань!..  — Я легонько толкнул его пальцами ноги в бок.  — Я серьезно спрашиваю.
        — А я серьезно и отвечаю.
        Михаил добродушно усмехнулся. Я с подозрением посмотрел на него, начиная понимать, что он не шутит.
        — Что-то ты не очень смахиваешь на богомольца,  — натянуто произнес я после короткой, но мучительной паузы.
        — Причем тут богомолец? Библия — это собрание мудрости древних. Не больше и не меньше.
        — Да, а еще страшное занудство и орудие инквизиции.
        Я озорно прищурился и на мгновение показал Мише кончик языка.
        — А ты читала?
        — Ну, как все…
        — Значит, не читала.
        Плавно оттолкнувшись ладонью от подлокотника дивана, он поднялся, подошел к книжным стеллажам и начал что-то искать на полках.
        — А ты в курсе, что как раз во времена инквизиции Библия возглавляла список запрещенных книг?  — продолжил он, стоя спиной ко мне.  — Католическая церковь знала, что делает, закрывая доступ к Священному Писанию всем, кроме круга избранных, владевших латынью. Ведь если бы люди сами начали читать Библию, они перестали бы верить священникам. И хоть ее давным-давно перевели на все языки, хоть она давно есть в каждом доме, привычка не читать, а перенимать с чужих слов у большинства так и осталась. На генетическом уровне. То же и у нас. Чуть ли не три четверти населения называют себя верующими, но едва ли наберется горстка тех, кто удосужился прочитать Библию целиком. Не читали, но уверены, что знают все, что там написано.
        Наконец он нашел то, что искал, и, приподнявшись на цыпочки, извлек с высокой полки толстую книгу в твердом темном переплете. Пока он раскрывал ее, я заметил, как, отразив скупой свет лампы, на обложке замерцал позолоченный крест. Михаил замолчал, неспешно перелистывая страницы, задержался на одной из них, отлистнул немного назад и довольно угукнул себе под нос. Он вернулся и сел обратно у моих ног, объявив, что сейчас будет читать мне вслух.
        — Ну нет, только этого сейчас не хватало,  — активно запротестовал я и попробовал встать, но Миша схватил меня за ноги и, резко подтянув их к себе, бесцеремонно перекинул поперек своих коленей.
        Захваченный в плен, я попробовал пару раз дернуться, но он держал крепко, и, вздохнув, я смирился. Одернув от резкого рывка чуть не до пупка задравшуюся юбку, я половчей подоткнул под голову подушку и жестом показал, что готов слушать.
        Миша взялся за ножку лампы и направил свет так, чтобы он падал только на страницы книги, оставляя неосвещенными наши лица, и не нарушал величавый сумрак гостиной. Помолчав полминуты, он коротко вздохнул, и его бархатный голос легкой хрипотцой заструился по комнате:
        «Слова Екклесиаста, сына Давидова, царя в Иерусалиме…»
        Я лежал и наблюдал, как его пальцы рассеянно поглаживают мои ноги в черных капроновых чулках, слегка отливавших под светом лампы. Я понимал, что он это делает машинально, как если бы у него на коленях сидел любимый кот. И все же близость мужчины, пусть и недоступного миру женщин, начинала предательски наполнять мое тело знакомым тревожно-сладостным ощущением.
        «…суета сует, — все суета! Что пользы человеку от всех трудов его, которыми трудится он под солнцем? Род проходит, и род приходит, а земля пребывает во веки. Восходит солнце, и заходит солнце…»
        Боже мой, боже мой… Я мысленно переводил на бумагу его будто вытесанный из камня средневековый профиль, очерчивал взглядом крепкие, мускулистые плечи и никак не мог взять в толк, почему этот красивый, сильный человек оказался заложником иной чувственности, которая едва ли делала его счастливым.
        «…Идет ветер к югу, и переходит к северу, кружится на ходу своем, и возвращается ветер на круги свои…»
        Все, что я раньше знал о таких, как он, разбивалось в прах при одном взгляде на этого рыцаря в сверкающих доспехах. Ни капли манерности, ни тени жеманства. Лишь спокойная, естественная мужественность.
        «…Что было, то и будет; и что делалось, то и будет делаться, и нет ничего нового под солнцем…»
        Предаваясь размышлениям, поначалу я лишь краем уха слушал читаемый текст, но постепенно почувствовал, как во мне все более нарастает нега, как тяжелеют веки, а бархатные звуки голоса все глубже проникают внутрь, разливаясь по венам приятным, убаюкивающим теплом. Впав в состояние, близкое к трансу, я закрыл глаза и блаженно закачался на волнах екклезиастовой строки.
        «…участь сынов человеческих и участь животных — участь одна: как те умирают, так умирают и эти, и одно дыхание у всех, и нет у человека преимущества перед скотом, потому что все — суета! Все идет в одно место: все произошло из праха и все возвратится в прах. Кто знает: дух сынов человеческих восходит ли вверх, и дух животных сходит ли вниз, в землю?..
        …кто знает, что хорошо для человека в жизни, во все дни суетной жизни его, которые он проводит как тень? И кто скажет, что будет после него под солнцем?..»


        27
        Михаил не был обычным геем, он был, если можно так сказать, эстетом гомосексуализма. Он не переносил, когда чьи-то грубые руки вырывали эротику из темноты кулуаров и за волосы тащили на дневной свет, на площадь, где она голая и беспомощная жалко корежилась под тысячью осуждающих взглядов. А потому гей-парады и другие публичные акции сексуальных меньшинств Михаил воспринимал как личное оскорбление. И хотя среди таких, как он, его взгляды разделяли единицы, мой приятель всегда находил себе верных учеников, не боявшихся оказаться меньшинством из меньшинства. Последним из таких учеников был Алексик, связь с которым постепенно стала чем-то большим, чем просто эротика. Поначалу в их отношениях допускалась полная свобода мыслей и действий, однако этой свободой пользовался лишь Михаил, да и то очень недолго. История Миши и Алексика была как раз из тех, где любовь и романтика побеждают сексуальную раскованность — измены сами собой вскоре ушли из их жизни, перекочевав в разряд табу. Единственное право, от которого Михаил не желал отказываться, было право одной ночи в месяц, когда он давал волю глазам.
        Михаил любил стриптиз, был его ценителем. Поначалу он пробовал брать Алексика с собой, но как-то не срослось. Что называется, со своим самоваром… Мне же он один раз предложил составить ему компанию, но я от этого похода особого удовольствия не получил. В первую очередь виноват был в этом не стриптиз сам по себе, а публика, глазевшая на него — большинством несвежие тетки, соскучившиеся по молодому мясу, и пьяные девицы, пришедшие сюда скуки ради. Гомосексуалисты ходили туда не так уж часто, предпочитая ночи «только для гей-публики». Периодически Михаил попадал и на такие собрания, но специально к ним не стремился, поскольку игнорировал и женскую, и мужскую часть клиентуры. Он словно не замечал этой источающей миазмы, потной, текущей от похоти толпы, скрываясь от нее за дальним угловым столиком на прикрытом темнотой диванчике. В отличие от всей этой сволочи, для Михаила мужской стриптиз был чем-то вроде медитации. Молча и, казалось, равнодушно он наблюдал за тем, как в полумраке клуба, под красными лучами софитов, отражаемых молочным ковром стелящегося по сцене дыма, грациозно изгибаются гладкие
тренированные тела юношей. Стриптизеры знали его и ценили — в первую очередь потому, что не чувствовали в нем привычного презрения к себе. А потому они с охотой дарили ему самое волнующее из дозволенных наслаждений — танец на коленях.
        Скрытые царством сумрака, словно отделившись от всего мира, они извивались перед его лицом, сами порой доходя до экстаза, и на пике истомы распахивали края повязки на своих узких, атлетических бедрах…
        «Если кто ляжет с мужчиною, как с женщиною, то оба они сделали мерзость…»
        …на рельефных роденовских бедрах…
        «…да будут преданы смерти…»
        Бедный Миша!
        Он ни разу так и не признался мне, но, думаю, он действительно верил в Бога. Верил, в тайне надеясь, что ошибается. Я же, напротив, иногда страстно хотел верить. Хотел, но не мог.


        28
        Если вы помните, господа, когда я во второй раз уезжал из Питера, мы с Андреем условились о том, что будем видеться по выходным — на моей или на его территории. Это должно было продолжаться до тех пор, пока Андрей не закончит учебу и не переедет ко мне в Москву — вить гнездо и обустраивать совместный быт.
        Естественно, ничего из этой идеи не получилось, да и получиться не могло. В Москве Андрею негде было остановиться, поскольку в общежитии оставить его было нельзя, а снимать каждый раз номер в гостинице было бы слишком дорого.
        И все же он попытался. Уже через пару недель, как началась моя учеба, он прикатил ко мне ночным поездом без предупреждения и разбудил звонком на мобильный в полседьмого утра: «Спускайся, я в вестибюле». В тот момент — особенно в столь ранний час — мне менее всего нужны были гости, но я усилием воли заставил себя умыться, одеться и встретить суженого-ряженого с сияющей улыбкой и распростертыми объятиями. Провести его мимо охраны в жилую зону мне не удалось, поэтому мы позавтракали в студенческой столовке и отправились в Третьяковку — культурно просвещаться.
        В первых же залах экспозиции мой спутник начал часто и заразительно зевать, так что через каких-то полчаса мы уже зевали вместе — то синхронно, то по очереди, тем более что оба не выспались. Потом мы долго слонялись по улицам, пытаясь разговаривать. Он меня расспрашивал об институте, о моих сокурсниках, но так как до этого он делал то же самое в онлайн-переписке и непродолжительных, но ежедневных телефонных разговорах, нового мне сказать было нечего. Поэтому я вновь и вновь вдавался во всякие незначительные и не слишком увлекательные подробности, с тоской дожидаясь окончания дня. Когда же ко всему прочему еще и заморосил дождь, стало совсем тоскливо.
        Было понятно, что больше всего Андрей хочет заняться сексом, но сделать это было негде — к его досаде и моему облегчению. Так что, не солоно хлебавши, он укатил вечерним поездом домой.
        Еще через неделю повторилось то же самое, только на этот раз Андрей разбудил меня в полседьмого утра в субботу уже громким стуком в дверь. Заранее невзначай выспросив у меня номер комнаты и зная, что соседок у меня нет, он сунул охраннику денег (этот охранник оказался сговорчивее предыдущего) и прошел в общежитие. Уже с порога было видно, что он пришел взять свое — что он и сделал, не дав мне даже толком проснуться. Пока он, тихо постанывая, делал свое дело, моя голова была занята тем, что дверь так и осталась слегка приоткрытой.
        Потом он весь день проторчал у меня в комнате. Боялся, что, если покинет жилую зону общежития, обратно его могут не впустить. Говорить было не о чем, поэтому, чтобы замаскировать молчание, мы включили какой-то комедийный сериал. На обед я сварил нам валявшиеся в холодильнике сосиски. Потом в качестве десерта мне пришлось еще немного потерпеть, а ближе к вечеру я начал мягко, но упорно выпроваживать его обратно на вокзал, боясь, как бы ему не приспичило в третий раз.
        Уходил он тяжело, с неохотой, будто навеки прощался. С тяжелыми вздохами он сетовал на то, что ездить ко мне так часто, похоже, будет ему не под силу: ради того, чтобы увидеть меня, он готов был трястись в поездах и мерзнуть на вокзалах, но ему просто-напросто не хватало денег на столь регулярные путешествия. Несмотря на то, что он при любой возможности старался подзаработать, у него никогда не было свободных денег: часть их поглощал семейный бюджет (родители Андрея считали, что продолжать его кормить из своего кармана непедагогично — пусть вносит свою лепту в их общий котел), остальное по большей части откладывалось на черный день. Под черным днем в первую очередь подразумевался срок окончания им колледжа, когда его должны были призвать в армию. Идти он туда не собирался, а на взятку требовалась большая сумма. Так что в его положении регулярно кататься в Москву было невозможно, и ему ничего больше не оставалось, как смириться с этим. А потому он недвусмысленно дал понять, что следующего приезда ждет уже от меня.
        Ехать в Питер, тем более в ближайшее время, я, конечно, не собирался. Ведь «здесь» и «там», несмотря на мои не столь давние рефлексии, вновь стали для меня двумя параллельными жизнями. И хотя я знал, что с переездом Андрея в Москву моей едва начавшейся вольной жизни придет конец, я хотел успеть хоть немного насладиться ею. Но я не стал заранее расстраивать Андрея, тем более что он непременно стал бы настаивать. Уклончиво ответил ему: дескать, постараюсь, но пока не знаю, как сильно буду загружен делами, ну, и все прочее, что полагается говорить в подобных случаях. В душе почувствовав себя виноватым и видя, как не хочется ему покидать мою маленькую уютную келью, я вызвался проводить Андрея на вокзал.
        Бабье лето уже закончилось, и по вечерам стоял собачий холод. Вечерний вокзал тревожно кишел народом, хриплый женский голос из репродуктора каждые пять минут пронзительно и неразборчиво объявлял посадки. По платформам громыхали колеса чемоданов, цокали каблуки, стучали ботинки, мимо нас пролетали плащи, куртки, глаза, прически, ароматы духов, смешавшиеся с запахом пота… И вновь мне казалось, что жизнь есть только вокруг, только у других — у тех, что бегут, цокают и громыхают. А я лишь случайная песчинка, залетевшая в этот пестрящий от скорости круговорот жизни. Лишь неуклюжий, лишний, бесцельный наблюдатель, которого вот-вот собьет с ног и раздавит этот несущийся в будущее табун живущих.
        — Эй, ты где?  — Андрей улыбнулся и подергал мою руку, безжизненно лежавшую в его ладони.  — Вернись ко мне, я сейчас уезжаю.
        Мы стояли перед вагоном. Обрюзгшая, мрачная проводница, не поздоровавшись, с ненавистью посмотрела в его билет и прогавкала «проходите». Но Андрей не торопился. Он неспешно покурил на платформе, потом долго и печально поцеловал меня отдававшими пепельницей губами, пристально посмотрел мне в глаза своим излюбленным — тяжелым и немигающим — взглядом, словно ждал какого-то признания, и только после этого запрыгнул на ступеньку вагона, скрываясь за спинами торопливых пассажиров поезда.
        Я не пошёл провожать его до койко-места, но продолжал, сам не зная зачем, стоять у края платформы. Мелкий косой дождь, залетая под крышу перрона, неприятно колол лицо, серый вечер уже утонул в синеве ночи, но я так и не сдвинулся с места до самого отхода поезда. Возможно, Андрей смотрел на меня через окно, но с моей стороны оконные стекла вагона отражали свет вокзальных ламп, поэтому ничего не было видно. Несколько раз с шумом выпустив пары, поезд, наконец, вздрогнул в последний раз и медленно покатил по серебрившимся в темноте рельсам. Я смотрел ему вслед, вслушиваясь в отдалявшийся стук колес, и думал о доме. Для меня было очень важно, чтобы мать и Андрей были здоровы и благополучны — там, в параллельном мире, за сотнями километров железной дороги. В мире, где для меня больше не было места. Как и им не было места рядом со мной.


        29
        Что-то незаметно переменилось в Андрее с той нашей встречи. Он продолжал звонить и писать каждый день, но наши телефонные разговоры окончательно утратили живость. Не обращая внимания на роуминг, Андрей мог держать меня у телефона иногда по полчаса, а то и по часу, при том что нам было практически нечего сказать друг другу. После короткого «как дела» начиналась одна и та же бессмысленная игра — тягостное молчание с двух сторон трубки, раз в минуту прерываемое бессвязным мычанием, мяуканием или какой-нибудь бессмысленной репликой. Все чаще на него находило плохое настроение и абстрактные приступы ревности, и тогда он снова и снова заставлял меня расписывать прошедший день буквально по часам, выясняя, с кем и как я общаюсь вдали от него. Меня безумно раздражало это — в первую очередь своей бессмысленностью. Если бы я захотел солгать, что могло помешать мне? Но здравый смысл здесь не работал. Как в заколдованном круге, звучали вопросы, допросы, объяснения. Звонки ночью: «Ты одна?» Господи, а с кем?.. И снова, и снова, пока я не взрывался, как пороховая бочка,  — и тогда снова начинались звонки, только
уже с извинениями.
        Не ревновал он только к Михаилу — кто же ревнует к голубому? Правда, он не знал, что я продолжал время от времени проводить ночи в мишиной квартире. Да он вообще мало знал — я же говорю, что мне стоило солгать?.. Рассказывая об учебе, однокурсниках, книгах, профессорах, я ни словом не обмолвился о знакомстве с «богами», посещении стриптиз-клуба, многочасовых откровениях и чтении Библии в сумраке ночи — ни о чем, что было для меня действительно важно.
        Михаил был единственным человеком, которому я мог доверить все, зная, что он меня не осудит. Он бывал прямолинеен, резок, даже груб, но он никогда меня не осуждал.
        Когда я впервые нализался в стельку на студенческой вечеринке, он примчался на машине по первому моему пьяному звонку и забрал к себе домой, а потом заботливо держал мои волосы пока я, стоя на коленях, извергал проспиртованное содержимое желудка в его белоснежный унитаз. Мы тогда надрались дешевого крепленого вина, а это куда хуже, чем водка или скотч. Умыв, раздев и уложив в постель мое обмякшее, потерявшее управление тело, Миша не сказал ни слова.
        На следующее утро я проснулся с адской головной болью и с трудом мог припомнить подробности минувшего вечера. Восстановив же в памяти, как и в каком состоянии я попал в мишину квартиру, я был готов провалиться сквозь землю, но головная боль была такой сильной, что быстро заглушила даже стыд. Я мог только лежать и смотреть прямо перед собой — любое движение головой отдавало в висок ударом молотка. Предупредительно постучав в дверь, Михаил вошел в комнату и молча подал мне чашку крепкого черного кофе на безупречном серебряном подносике. Присев на край постели, он задумчивым, как всегда проницательным взглядом нырнул в самую глубь моего нутра и неожиданно чуть приглушенно проговорил:
        — Боже, какая ты все-таки красивая…
        Я поперхнулся глотком кофе, ошарашенно приоткрыл рот — и мы в голос расхохотались.


        30
        Андрей был первым и на момент описываемых событий единственным мужчиной в моей жизни. Но он захотел большего — быть не только первым, но и последним. Может, так оно и было бы, не будь он так настойчив в своем желании оставаться со мной во веки вечные и при этом так ревнив и недоверчив. Устав оправдываться в том, чего я не делал, и не имея возможности прекратить эти мучительные отношения, я решил, наконец, что хуже не будет, если у его подозрений появятся реальные основания. Проще говоря, мне захотелось узнать, каково это — быть с другим мужчиной.
        Нельзя сказать, чтобы мысль об измене раньше никогда не приходила мне в голову. Просто я не воспринимал ее всерьез, мне было противно и страшно. Как? Зачем? Что будет, если он узнает? Я вполне допускал, что, узнав об измене, Андрей может даже убить — меня или счастливого соперника. Но при этом я вовсе не был уверен, что измена стала бы для Андрея достаточным основанием, чтобы навсегда порвать со мной. Когда дело касалось меня, вся его гордость куда-то исчезала. Он готов был прощать, умолять, угрожать, совершать любые безумные поступки. Готов на все, лишь бы сохранить нашу любовь — как он это называл.
        В Санкт-Петербурге я вряд ли когда-нибудь решился бы изменить Андрею с другим мужчиной. Это было бы подло, опасно и, главное, как-то бессмысленно. Но здесь, в Москве, казалось, была своя, оторванная от остального мира реальность, которая принадлежала только мне. Здесь меня окружали люди, которые никак не были связаны ни с Андреем, ни с его знакомыми. Здесь меня нельзя было вычислить, выследить, проконтролировать. О том, что будет, когда Андрей переедет в Москву, я не думал. Не желал и боялся думать. Если раньше я относился к жизни, как к чему-то, что еще толком не началось, что еще только предстоит попробовать, то теперь я твердо решил: жить надо здесь и сейчас. Не надо ждать и думать о каком-то завтра, оно никогда не наступит. Есть только сегодня, и каждый последующий день будет превращаться в сегодня — до тех пор, пока это сегодня не станет для тебя последним. Так почему бы не попробовать, пока есть возможность?..
        И я попробовал. Это произошло спонтанно, на дне рождения одной из однокурсниц. Меня она, собственно говоря, не приглашала — я притащился следом за другой девчонкой, которая предложила составить ей компанию. Кроме именинницы она никого там не знала, а потусоваться хотелось. Вот и прихватила меня — для храбрости. Именинница была представительницей «золотой молодежи» и жила в элитной четырехкомнатной квартире. Раньше эта квартира, по всей видимости, была пятикомнатной, но одну из перегородок снесли, чтобы сделать большую гостиную. Воспользовавшись тем, что родители уехали за город и предоставили хату в полное распоряжение дочуры, она и решила закатить в гостиной крутую party, какие устраивают обычно герои молодежных американских фильмов: много музыки, выпивки и куча незнакомых друг другу людей. К тому времени, как мы приехали, вечеринка была уже в полном разгаре. И как всегда бывает в таких случаях с опоздавшими, нам уже никто особо не был рад — гости притерлись друг к другу, разбились по интересам и хорошо набрались. Мы попробовали присоединиться к общему веселью, но влиться не получалось. Поэтому
через некоторое время я покинул свою знакомую и присел в укромном уголке большой, набитой людьми комнаты. Несколько раз ко мне кто-то подходил и начинал тормошить, заставляя выпить рюмку и закусить помидорчиком, но потом все были уже настолько пьяные, что никто ни на кого не обращал внимания.
        Тут мне на глаза и попался он. Высокий, худой, смешной, угловатый. В круглых очечках, с короткой стрижечкой. Типичный ботаник. Испуганно забившись в противоположный угол, он сначала молча следил глазами за толкавшимися у фуршетного стола незнакомцами (было видно, что он, так же как и я, не знает толком никого, кроме виновницы торжества) и вдруг как-то незаметно уснул — под громыхание музыки, смех и топот. Пока он спал, я мог спокойно путешествовать взглядом по его лицу — в целом неинтересному, но чистому и правильному. Очки во сне чуть съехали набок, рот приоткрылся, и у самого уголка рта между верхней и нижней губой заблестела тоненькая струнка слюны. Весь он был какой-то большой и нелепый, отчего его было немного жаль. Но что-то мне в нем нравилось — я сам не мог понять, что именно. Может быть, то, что он, как и я, был чужим на этом «празднике жизни». Незаметно для себя я вдруг начал представлять его в постели с женщиной — таким же робким, испуганным, неловким, но постепенно побеждаемым страстью. Я представил, как бы могло выглядеть его лицо, искаженное подступающим оргазмом, и эта фантазия
быстро завладела мной целиком. Не вполне соображая, что собираюсь делать, я тихо вышел из своего угла и тенью проскользнул к дивану, на котором спал незнакомец.
        Присев возле него, я осторожно провел подушечкой указательного пальца по его нижней губе, отчего слюнная ниточка в уголке рта порвалась и тут же исчезла. Что-то пробормотав и втянув носом воздух, он пошевелился, и я, не дожидаясь, пока он окончательно проснется, придвинулся ближе и ловко запустил язык в его все еще приоткрытый рот. Стоило мне это сделать, как паренек резко дернулся, чуть не поранив меня зубами, и с еле слышным всхлипом отстранился, глядя мне в лицо бессмысленным спросонья взглядом. В этот момент я и сам здорово испугался, но быстро взяв себя в руки, улыбнулся ему и во второй раз приник к его губам.
        Для ботаника мой незнакомец как-то уж очень быстро сориентировался. Уже через мгновение его большие руки крепко схватили меня за плечи, и, оторвавшись от моих губ, он тихо произнес: «Пойдем!». Взяв за руку, он незаметно вывел меня из комнаты. Странно, но в толпе гостей не нашлось ни одного, кто бы заметил наш поцелуй или наше исчезновение.
        Как-то очень по-хозяйски незнакомец открыл дверь в пустую соседнюю комнату. Привыкшими к темноте глазами я быстро смог разглядеть предметы мебели: диван, небольшой комод с набросанными на него вещами и компьютерный стол со всем оборудованием. Но ботаник не дал мне времени разглядеть обстановку. Сбросив все, что было навалено на крышке комода, он подсадил меня на нее, приподняв за талию, и, прижав к стене, больно впился губами в мой рот. Пока он меня целовал, его руки ни на секунду не прекращали работу, высвобождая из одежды мою грудь и бедра. Не отпуская меня ни на мгновение, словно боясь, что я убегу, он быстро развернул меня спиной, заставив лечь на живот по длине комода, и стянул мои сопротивлявшиеся на влажной коже джинсы до самых колен. Раздалось знакомое шуршание рвущейся фольги (надо же, подготовился, гад! будто заранее знал…), и старый комод тихо заскрипел в заданном ритме.
        Минут через десять мы уже спешно приводили в порядок одежду, избегая смотреть друг на друга.
        — Я выйду первым, а ты приходи чуть позже, будет не так заметно,  — шепнул он мне на ухо и вышел из комнаты.
        Но я не стал возвращаться на вечеринку. Я тихо забрал куртку из гардероба и ушел по-английски. Уже выйдя из подъезда, я вспомнил, что даже не спросил имени незнакомца, да и он моего не спрашивал. «Может, надеялся, что, вернувшись в гостиную, я дам ему номер телефона?»  — мелькнула было мысль, но я лишь отмахнулся и скорым шагом двинулся прочь. Не все ли равно?..
        Позже я узнал, что это был старший брат именинницы и, соответственно, как и она, хозяин квартиры. Он не рассказал сестре о случившемся и не спрашивал ее обо мне. Больше мы с ним никогда не виделись.


        31
        Говорят, достаточно один раз переступить некую черту, и ты уже не можешь остановиться. Запутываешься все больше и больше, все ниже опускаешься, и каждый следующий шаг вниз дается легче предыдущего. Не берусь говорить за всех, но про себя могу с уверенностью сказать — да, это правда.
        Пока Андрей оставался единственным мужчиной в моей жизни, мне трудно было представить, что вместо него может быть кто-то другой… Вернее, даже не так. Я прекрасно представлял свою жизнь без него. Я довольно часто и с удовольствием фантазировал о других мужчинах. Но мне как-то не верилось, что фантазии эти могут стать реальностью. Когда я бежал из Питера, я хотел скрыться от Андрея, убрать его из своей жизни, но я не представлял, что даже после окончательного с ним разрыва вновь могу сойтись с мужчиной. Не из страха перед Андреем. И не только потому, что я очень устал. Мне почему-то казалось,  — стоит отдаться новому мужчине, и произойдет что-нибудь ужасное: случайная беременность, СПИД вкупе с сифилисом, новый любовник окажется маньяком… В общем, жутчайшая жуть. Когда на меня, как снег на голову, свалился Михаил, мир на один вечер перевернулся — я был готов и мне не было страшно. Но… Когда раскрылись все карты, это лишь усилило фобию — вот, пожалуйста, закон подлости в действии! Стоило только вознамериться… Так что сделать решительный шаг навстречу страху в первый раз было непросто. Может быть,
поэтому все и вышло случайно: решиться неожиданно куда проще, чем готовясь заранее. Я впервые изменил Андрею с другим, и ничего не произошло: ни беременности, ни болезни, ни преступлений. Никто даже не знал. Все было шито-крыто.
        Так что дальше дело пошло куда легче. За месяц у меня перебывало несколько любовников-однодневок. Я не прилагал особых усилий, чтобы кого-то найти, они находились сами собой. Я не встречался с парнями из института или общежития, чтобы избежать ненужных «рецидивов». Знакомился в интернете, в клубе, один раз прямо на улице — они сами подходили, словно чувствуя, что можно. Следующим вечером, а иногда и сразу в день знакомства мы шли на свидание куда-нибудь в кафе. Если в ходе беседы парень разочаровывал — я вел себя так, что он уходил, словно облитый ушатом холодной воды, и больше меня не беспокоил. Если он мне нравился и у него было, куда меня пригласить на желанный тет-а-тет, наше свидание растягивалось до утра.
        Я вновь искал в них давно позабытое что-то, словно из пазлов собирая свой идеальный образ Адониса. Тонкие руки с длинными пальцами. Широкий треугольник торса. Крутая линия скул. Упругие завитки волос на шее, выбившиеся из общей копны — пшеничной, медной, темно-русой. У каждого из них была своя, недостающая другому деталь, которую я тайком прятал в хранилища памяти.
        Как бы ни был хорош призрачный Адонис, на рассвете я покидал его, не давая возможности продолжить знакомство. Я не встречался с мужчиной больше одного раза — опасность огласки немедленно бы возросла, а главное, я ни с кем не хотел завязывать отношения. Не скажу, что утром мне было легко уходить. Очень нелегко. Кто-нибудь из них вполне мог стать для меня новым Андреем. Но я не видел в этом ни малейшего смысла: год, в лучшем случае два, и новый станет раздражать меня не меньше старого, вся его притягательность исчезнет, и ветры вернутся на круги свои. И что тогда? Снова резать по живому, бежать, лгать, опять хвататься за кого-то нового, и так еще и еще?.. Нет, пусть лучше все остается как есть. Пока возможно, пока Андрей в параллельном мире, за сотнями километров железной дороги, я буду жадно пить эту жизнь большими, быстрыми глотками. А дальше… Пусть будет так, как он хочет.
        Те несколько встреч не были просто распутством. Юноши эти проникали прямо в душу, кружили голову, и я обрушивал на них штормовую волну неутоленной жажды любви. Но любовь эта, длиною в ночь, выражалась в том единственном, что успевала вместить. Паутинка пота на лбу, хлюпанье тела об тело, полынный привкус собственной вагины во рту после запоздалого минета, белковые пятна на простыне — все это известно каждому, кто хоть что-нибудь знает о сексе. В общем-то, особого удовлетворения это не приносило. Я даже не успевал толком распробовать мужчину, почувствовать его близость. Но поддайся я слабости и останься дольше… Лишняя ночь, и я уже не смог бы уйти.


        Так продолжалось с середины осени до второй половины ноября. А затем на смену призракам Адониса пришли олимпийцы.
        Прежде они меня не очень-то принимали, подумаешь, первокурсница. И хотя раза два-три я уговорил Мишу сводить меня к ним, это особо не помогало. Я вновь был тем самым «плюс один», которым я некогда был для приятелей Андрея. Но мне очень хотелось быть среди «богов». Они были интересные, необычные, свободные. Настоящие киники, гедонисты. Потягивая косяки с марихуаной, они всерьез могли обсуждать роль внутреннего диалога в произведениях Достоевского, и при этом разговор не казался скучным или надуманным. Они могли пить абсент без закуски и играть в карты на желание, заставляя проигравшего кукарекать под столом, а потом как-то естественно переключались на Кафку, Джойса или Камю. Я прочитал немало книг, но в их кругу чувствовал себя школьницей. То они казались на редкость умными, изрекая истины, достойные сомнамбулы, то вели себя как полные идиоты, и это было даже веселее. В общем, мне было очень досадно, что они меня не принимают. Когда я пожаловался на это Мише, он пожал плечами и просто сказал:
        — Переспи с кем-нибудь из них.
        — Чтоооо?!
        Это было еще до встречи с «ботаником», поэтому я не на шутку возмутился такому предложению. Но Миша лишь повторил:
        — Переспи с кем-нибудь из них. Из тех, кто любит женщин. Если они тебе так нужны. Это единственный способ.
        Было видно, что ему это неприятно. Не то, что я могу отдаться кому-то из «богов», а то, что одного олимпийца в числе друзей — его самого — мне было недостаточно. Но он не лез в мои дела и уж тем более старался не опускаться до мелочной дружеской ревности.
        И теперь, когда обнажиться перед новым мужчиной уже не казалось такой неразрешимой проблемой, я подумал: почему нет? С циничными олимпийцами будет куда проще. Можно открыто выбирать членов одной и той же компании, спать с ними, когда хочется, а потом общаться, как ни в чем не бывало — для них это было привычно и нормально.
        Не стоит думать, что они отнеслись ко мне просто как к шлюхе, с которой можно позабавиться. Секс с ними был своего рода боевым крещением. Они приняли меня на равных и стали относиться ко мне с уважением — как они его понимали. Став одним из них, я перестал искать знакомств на стороне, за пределами их круга. В «богах» я не пытался найти даже тени идеала, здесь не было места романтике. Они были просто… партнерами, что ли. Партнерами по игре в жизнь.
        Узнав, что «боги» пустили-таки меня на Олимп, Миша не удивился и не стал спрашивать, благодаря чему. Думаю, он догадался, что я внял его неосторожному совету, но не желал знать подробностей. Вообще для него не было секретом, что с некоторых пор у меня бывают мужчины. Он нисколько не осуждал меня за это. Как мне казалось, ему это даже нравилось — он был рад, что я больше не «замороженная девица», как он называл меня прежде.
        — Какой смысл хранить верность кому-то из страха причинить боль?  — спрашивал он меня.  — Порви с ним, да и делу конец. Жизнь слишком коротка, чтобы тратить ее на одного-единственного нелюбимого человека. Даже если он сходит по тебе с ума — это его проблема, не твоя.
        Он был прав: сказать Андрею всю правду было бы честным и единственно правильным решением. Но я не хотел делать этого по телефону. Нужно было сказать лично, глядя в глаза — и будь что будет. Я наметил свой приезд в Санкт-Петербург на Новый год, до которого оставалась еще пара недель. Так я убивал сразу двух зайцев: мать не осталась бы в новогоднюю ночь одна, да и с Андреем был повод объясниться красиво: «Знаешь, до Нового года нужно вернуть все долги. Мой долг — сказать тебе правду: я больше не люблю тебя, у меня были другие. Давай оставим наши отношения в старом году. Прости меня, если сможешь!» Ну, и все в таком духе. А пока по телефону я ничего не говорил. Лишь мой тон в разговорах с ним становился все холоднее, да ответы на вопросы «ты меня все еще любишь?» и «ты мне там не изменяешь?» звучали все более и более уклончиво.


        32
        «Знаешь, до Нового года… у меня были другие… Прости если сможешь! Знаешь… нужно вернуть долги… я не люблю… оставим в старом году. Знаешь… Прости, если…»
        Ежась под дубленкой, я пританцовывал на припорошенной снегом бугристой корке льда у выхода с Московского вокзала и все повторял и повторял про себя одни и те же заготовленные фразы. Я чувствовал, как рассветный мороз продирается сквозь подошвы ботинок вверх по ногам, норовя ударить под дых, и клял злополучный климат Северной Пальмиры. Одна питерская зима даст фору трем московским! Раньше я и не замечал, как здесь холодно. Видно, сравнивать не с чем было. Еще и Андрей опоздал. А может, вообще не придет? Что ж, тем проще будет все сказать. Хотя лучше бы уж прямо сейчас. Покончить со всем и поехать к матери. Если, конечно, удастся этот разговор пережить… Чашку кофе бы хоть выпить, что ли. Ветер аж кожу с костей сдувает…
        — ТЫ ПРЕКРАСНА! Как лесная нимфа!!!
        Я вздрогнул и сделал шаг назад. В меня, рассыпаясь в разные стороны, летел салют из алых роз! Не успел я вскрикнуть и загородить лицо руками, как этот цветопад обрушился мне на голову и плечи, сочась сладким, свежим ароматом. Отскакивая от упругой поверхности дубленки, розы за секунды попадали на истоптанный снег. Одна из них, запутавшись в волосах, так и осталась у меня на голове.
        — Прости, что опоздал! Хотел сделать сюрприз и задержался!
        Передо мной, само словно майская роза, сияло лицо Андрея. Со счастливой улыбкой он опустился на одно колено и расставил руки в стороны, приглашая меня в объятия. Ошарашенный внезапной цветочной атакой, сбитый с толку, я рассмеялся, не зная, как дальше реагировать. Стянув перчатку, я снял с волос застрявшую розу и шутливо шлепнул ее шелковой головкой по зарозовевшейся щеке Андрея.
        — Я тут жду-жду! На морозе! Зачем было так тратиться?..
        Я оглядел засыпанную розами землю и залюбовался. Ярко-алые бутоны с бархатистым отливом на снегу казались особенно красивыми. Я наклонился, желая собрать рассыпанный букет (роз было никак не меньше двух десятков), но стоило мне поднять пару цветков, как я вскрикнул, уколовшись о шип, и выронил их обратно на снег.
        — Ой! Больно?
        Андрей взял мою руку и, прижав к губам, стал посасывать уколотый палец.
        — Прости, не подумал. Надо было попросить обрезать все шипы. Но они вроде не колючие были… Сильно замерзла?
        — Да, ног не чувствую.
        — Ну, сейчас согреешься!
        Он подхватил меня на руки и потащил в сторону метро.
        — Подожди, а как же цветы?!
        — Да черт с ними, я тебе еще куплю…
        В тот момент я даже не знал, что тронуло меня сильнее: этот внезапный розовый салют посреди зимы или его пренебрежительное «да черт с ними…». Ведь для него стоимость такого букета была совсем не шуточной. Некоторое время я продолжал отбиваться и делать вид, что сержусь, выкрикивая:
        — Пусти меня! Мы сейчас грохнемся где-нибудь! Пусти, дурак! Дуууурак!
        Но он продолжал меня нести, словно не чувствуя моего веса, и я перестал брыкаться. Оглянувшись назад, я бросил прощальный взгляд на оставленные розы… На мгновение в глазах у меня потемнело и качнулось. Издалека показалось, что изрытая каша снега испещрена багровыми пятнами крови.


        Если ты не в состоянии сказать правду, можно попробовать правду изменить. Сделать так, чтобы то, о чем молчишь, потеряло значение.
        За этот короткий приезд домой на новогодние праздники я несколько раз порывался сказать Андрею правду о том, какую жизнь вел последние месяцы. Но момент на вокзале был упущен, и вся решимость куда-то делась. Начиная говорить, я делал заход слишком издалека, и Андрей каждый раз успевал вовремя меня перебить и увести в сторону. Удивительное дело. Он мог долгими неделями мучить меня допросами по телефону, словно зная, что в ответ услышит только то, что хочет слышать. Теперь же, находясь рядом и видя, что меня что-то гнетет, он не пытался выяснить, в чем дело, а наоборот защищался, избегал любых объяснений. При этом он был обезоруживающе ласков и нежен — настолько, что сказать ему правду казалось невозможным: все равно, что бить ногами лежачего или надругаться над ребенком. Да и разрыв вновь перестал представляться таким необходимым…
        Послушать «любомудров», так развратная жизнь непременно оставляет на человеке явные следы — причем немедленно. Стоит единожды «пасть», и все сразу отражается на лице, душа становится черной и зловонной, от тебя так и пышет грехом. Ничего подобного в себе я не замечал. Мои приключения не оставили не только следов внешних, я не чувствовал их влияния и внутри. Перемещаясь из Петербурга в Москву и обратно, я словно кочевал из одного мира в другой. Москва была миром греха и свободы, Питер — миром чистоты и неусыпного надзора. До сих пор из этих двух миров я неизменно выбирал первый, но… На этот раз я подумал: так ли уж правилен мой выбор?
        «Если я тебя придумал, будь таким, как я хочу». Меня придумывали всю жизнь — сначала мать, потом Андрей. Андрей видел во мне свою Галатею, которую он пигмалионил в соответствии со своими представлениями о прекрасном. Поэтому его безумно раздражали книги, которые я читал, идеи, которыми я увлекался. Ведь он не читал этих книг и не признавал этих идей. Он верил, что любовью, лаской и терпением можно победить все, даже «я» другого человека. Он не сомневался, что рано или поздно, если он будет рядом, мое стремление к независимости сменится желанием семейного уюта, и, отбросив свои нигилистические идеи, я заделаюсь верной женой и любящей матерью.
        Женщина непременно должна хотеть иметь мужа и детей — просто потому, что она женщина. Веру в этот тезис, взращенную десятками поколений, Андрей впитал с материнским молоком. И ждал. У меня же от всего этого шерсть вставала дыбом. С любопытством понаблюдав со стороны за жизнью нормальных людей, я спешил скрыться в своем крохотном царстве, где любой нормальности немедленно приходил конец. Пока я жил дома, мне частенько доводилось слышать от мамы, что у меня все не как у людей даже в мелочах: моя комната выглядит так, будто по ней прошел ураган, а изо дня в день мыть за мной забытые чашки и выбрасывать объедки не хватит никакого терпения. Волей-неволей, где бы я ни появлялся, я немедленно вносил беспокойство, хаос и беспорядок.
        «Рожденный ползать летать не может». Или все же может?.. Тот я, каким меня хотели видеть ближние, безусловно, был лучше и приятнее, чем я настоящий. Развенчивать мифы намеками и полуправдами было легко, но бесполезно. Сказать все напрямик не хватало мужества. И я решил попробовать третий вариант — действительно стать лучше.
        Возвращался я в Москву полный решимости. Моя старая питерская жизнь ехала вместе со мной, мерно покачиваясь в вагоне, и на этот раз ее соседство не доставляло прежних неудобств. У меня был выбор — сказать правду или правду изменить. Первого я сделать не смог. Я выбрал второе. Выбрал окончательно и бесповоротно. Через каких-нибудь полгода Андрей переедет ко мне в Москву, а пока я буду верно его ждать. Он будет любить меня и научит любить себя в ответ. И сквозь тепло и свет семейного очага прошлое будет казаться зыбкой химерой, игрой теней на стене пещеры.
        На прощание он мне сказал: «Раньше у меня были сомнения, но теперь, в этот твой приезд, я понял, что все у нас получится. Теперь я полностью тебе доверяю. Прости, что смел сомневаться». Эта фраза стала последним, критическим моментом, когда я еще мог пойти на попятную. Теперь уже поздно, мосты сожжены, остается лишь оправдать ожидания.
        Все закончилось, и я чувствовал явное облегчение. На душе было ясно и спокойно. Полный абстрактных раздумий об уготовленном мне будущем, вслед за толпой пассажиров я ступил на платформу московского Ленинградского вокзала…
        И тут же все мысли испарились. На перроне, с двумя стаканами покупного горячего кофе в руках, лучась улыбкой Моны Лизы, стоял Михаил.


        33
        В начале весны произошло неожиданное и очень радостное для меня событие: в институтском сборнике была опубликована подборка моих стихов. Это была первая стихотворная публикация в моей жизни, и вышла она благодаря Мише. Не сказав мне ни слова, он отобрал на свой вкус несколько моих стихотворений и отнес составителям сборника. Официально литературные материалы для сборника проходили конкурсный отбор, но на деле печатались в нем по блату те, кто имел нужные связи. Для олимпийцев такие публикации были нередки, собственно, больше-то многих из них нигде и не печатали. Но для первого курса это было серьезным прорывом, обо мне даже вышла небольшая заметка в студенческой газете. Иллюстрировала ее моя фотография — не слишком удачная, но зато крупная и цветная. Благодаря вышедшей подборке и этой заметке ко мне снова пробудился потерянный было интерес среди студентов.
        Последние два месяца я вел довольно замкнутый образ жизни и практически ни с кем не общался, несмотря на то, что начал исправно посещать занятия. С однокурсниками у меня отношения изрядно испортились из-за олимпийцев и «творческих успехов», так что сидел я за партой на семинарах обычно в одиночестве. Тусоваться с «богами» после новогодних каникул я тоже прекратил — я ведь решил исправиться. Новичку вылететь из олимпийской тусовки было куда легче, чем туда попасть — пару раз откажешься от приглашений, и больше тебя не позовут. В довершение всего и Михаилу было последнее время как-то недосуг. На него навалилось много работы в газете, тогда как у меня стало с редакцией как-то не клеиться, к тому же Алексик начал проводить у него почти все свободное время. Так что я вдруг оказался в полной изоляции, отрезанным от живого общения. В общежитии, где всем об одиночестве приходится только мечтать, я сидел как крыса в своей норе и не был нужен ни одной живой душе. В институте в перерывах между занятиями я понуро стоял на балюстраде, разглядывая со второго этажа снующих внизу людей, и завидовал их оживленному
смеху и разговорам. Но стоило мне приблизиться к группке однокурсников, как они замолкали, ожидая, когда я уйду.
        Одиночество не было для меня чем-то новым, и первое время я спокойно переносил его. Даже был ему рад. Никто не отвлекал меня во время сессии, я целыми днями лежал, окруженный стопками книг, и с удовольствием изучал экзаменационную программу. В дни подготовки к экзаменам я казался себе намного умнее, чем обычно. Казалось, в голове одна за другой рождаются гениальные идеи. Пока глаза бежали по строчкам, вышедшим из-под пера классиков, мозг создавал свой текст, свои строчки на воображаемой бумаге, и мне ужасно хотелось писать. Желание это, правда, оставалось нереализованным — во время сессии на это не было времени, а после нее уже не было желания. С каждым последующим днем одиночество давило все сильнее. Оказалось, я совершенно не умею с ним справляться. Наедине с собой я умел только читать, слушать музыку и предаваться размышлениям, но вот пойти прогуляться, сходить на выставку или посетить театр — для этого мне был необходим второй. Это была одна из причин, почему мне с детства хотелось иметь собаку: всегда была бы причина сходить в парк или хотя бы подышать воздухом в ближайшем сквере. Особую
слабость я испытываю к доберманам — гладкие, пластичные, эдакие собаки-аристократы. Но завести собаку не было возможности, сначала не разрешали родители, теперь — правила проживания в общежитии.
        В начале февраля, во время недели каникул, на которую я не смог уехать домой из-за «хвостов», я вообще готов был повеситься с тоски. Общежитие наполовину опустело, Михаил не объявлялся, мне решительно незачем было выходить из комнаты, разве что в магазин за продуктами. Периодически звонил и писал Андрей, хотя уже и не каждый день (вероятно, тоже был занят), но урывочное общение на расстоянии, казалось, только подчеркивало мою полную никомуненужность.
        И вдруг ажиотаж вокруг публикации — словно глоток свежего воздуха! Я больше не был невидимкой. Со мной вновь разговаривали, поздравляли, расспрашивали, как мне удалось пробить стихи в сборник, и не верили моим объяснениям, что я ничего об этом не знал.
        Михаил не говорил мне о публикации, пока она не вышла. Он принес мне мой авторский экземпляр прямо в общагу и заставил долго читать оглавление, прежде чем я понял, зачем он дарит мне эту книжку. Я так обалдел, что долго не мог сообразить, что же произошло. Но когда до меня наконец дошло, восторгу не было предела! Я с визгом повис у Михаила на шее и долго не отпускал, прыгая на одном месте, пока он, устав от моей неистовой благодарности, мягко не расцепил мои руки.
        — Ты меня задушишь, маленькое чудовище,  — он по-отечески поцеловал меня в лоб и отстранился.  — И то, что твои стихи опубликованы, не делает их лучше. Они все так же отвратительны, как и полгода назад.
        Но добродушная улыбка на его слегка поросшем щетиной лице полностью противоречила суровости слов, так что я продолжил радоваться, хотя и более умеренно.


        Через неделю после выхода публикации мне позвонил Константин, один из олимпийцев:
        «Это дело надо обмыть. Наши собираются сегодня вечером на чердаке, как обычно. Обязательно приходи, будешь королевой вечера. Михаил? Да, обещал быть».
        Я думал было отказаться, но мне до того надоело сидеть в одиночестве, что я в конце концов принял приглашение. И правда, почему нет? Ничего такого делать я не собираюсь: ну посидим, выпьем, кальян покурим. Да и похвастаться хотелось, чего уж там. Тем более, там будет Миша, в его присутствии я всегда сумею вовремя остановиться.
        В общем, я пошел.


        34
        В центре Москвы немудрено заблудиться, петляя в переулках и переулочках Арбата. В одном из таких переулочков в небольшом краснокирпичном особнячке находится ресторан, стилизованный под средневековую харчевню. Он сразу бросается в глаза благодаря центральному входу, оформленному в виде огромного глиняного кувшина. Зайти поужинать в эту харчевню может каждый — у кого есть деньги, конечно. Но никто из посетителей, даже завсегдатаев этого заведения, не знает, что происходит на втором мансардном этаже ресторана. Около лестницы, ведущей наверх, нет охраны, нет двери с чугунным замком, вход перегорожен лишь тонкой крученой веревкой, протянутой между перил. Но и этой символической преграды достаточно, чтобы никому и в голову не пришло пойти посмотреть, что находится у него над головой. Если бы нашелся смельчак, способный переступить через веревку и подняться по лестнице, он попал бы в небольшой зал с низким, скошенным по бокам потолком и маленькими цветными окошками, плохо пропускающими свет с улицы. Попади он сюда днем, он бы не увидел ничего особенного — пара широких диванов друг напротив друга,
разделенных длинным деревянным столом, потертый заплеванный пол, припылившаяся музыкальная система в углу. Но если б он зашел вечером, то увидел бы, как меняется это помещение под тусклым освещением красных ламп. Прорезая ночную мглу, красный свет придает зальцу загадочный, можно даже сказать, мистический вид. Старая аудиосистема начинает играть ритмичную музыку, на столе появляется выпивка и закуска, разжигаются кальяны. Один за другим в залец поднимаются «боги». Обычно их собирается человек пять-десять, в конце недели бывает и пятнадцать. Это их царство, их притон, постоянное место тусовки. Как они заполучили такую роскошь? Очень просто. Отец одного из них — хозяин этого заведения.


        Когда я пришел, все были уже в сборе. Кроме Михаила — видимо, его задержали какие-то дела.
        — Ооо! А вот и королева вечера!
        Это воскликнул при моем появлении Костя — тот самый, который позвонил, чтобы передать приглашение. Константин был очень высоким парнем, под два метра ростом, с тонким вытянутым лицом и гладкими темно-русыми волосами чуть ниже плеч. Если бы не покрасневшие глаза — следствие бессонных ночей и излишнего пристрастия к марихуане — Костя был бы по-настоящему смазлив. Он сочинял стихи и перекладывал их на музыку своего же сочинения. По отдельности ни то, ни другое не представляло собой ничего особенного, но вместе звучало довольно приятно, за это его и любили. Но главное его достоинство было скрыто от глаз — за серебристой змейкой молнии на прямых кожаных брюках. Константин был хорошим любовником. Очень хорошим. Узнав об этом однажды, я уже инстинктивно реагировал на его появление, и мне требовалось некоторое время, чтобы силой воли подавить в себе воспоминания.
        Стоило мне войти, как Костя вскочил и, галантно взяв меня за руку, провел к месту рядом с собой. Я зачем-то мысленно пересчитал присутствующих. За столом нас было двенадцать человек. «Когда придет Миша, нас будет чертова дюжина»,  — подумал я про себя, и мне это показалось очень забавным. Вечер, пятница, полнолуние, тринадцать человек… Правда, не тринадцатое число, а то было бы совсем уж по-колдовски. Я невольно засмеялся.
        — Чему ты?  — спросил Костя с интересом, одновременно наливая мне виски в приземистый стакан с толстым днищем.
        — Да ничего, просто подумалось, что атмосфера этого места располагает достать из-под стола магический шар и начать камлание. Как-то раньше мне это не приходило в голову.
        — Колдовство, гадание — все это чушь собачья!  — лениво бросил через стол Сергей, олимпиец со стажем, принадлежавший к высшей касте «богов».
        Он был значительно старше большинства из них, ему было тридцать с небольшим, и из-под его пера вышла пара неплохих пьес, которые, правда, ставились только в одном небольшом московском театре. Особое почтение вызывали некоторые его связи — он лично знал нескольких сложившихся литераторов и, что еще важнее, был знаком с работниками издательств. Жаль только, своими знакомствами он делился с неохотой, да и ему самому они не слишком-то помогали. Закончив «толстовку», он поступил в аспирантуру, да так там и застрял. В общем-то, никто уже не верил, что он когда-нибудь допишет диссертацию. Но вслух этого не говорили — чтобы не схлопотать по морде. Впрочем, несмотря на медвежью силу, которую Сергей, выпив, любил демонстрировать на какой-нибудь ни в чем не повинной вилке, он был человеком добродушным. Если, конечно, никто не трогал его диссертацию.
        С ним у меня тоже было один раз. Прямо здесь, в туалете ресторана. До этого у меня бывали только мальчики помоложе, и я ожидал от более зрелого, сильного мужчины «неба в алмазах». Но уже через две минуты я понял, что помоложе бывает гораздо лучше. Своего разочарования я особо не скрывал и давать второй шанс не собирался. И вот особенность истинного олимпийца: не удовлетворив меня как женщину, он не озлобился, а напротив, немало сделал для того, чтобы укрепить мое положение в тусовке — считал, что он мне должен.
        Вообще из олимпийцев моими любовниками побывали четверо. Это не было ни секретом, ни предметом для обсуждения. Кому-то покажется странным, что после этого мы вот так запросто могли сидеть все вместе за столом и общаться, как ни в чем не бывало. Но мы были не люди — мы были «боги»…
        Женщин среди олимпийцев было мало. В этот раз кроме меня присутствовала только Клэр. Вообще-то ее звали Клара, но она терпеть не могла свое имя и просила называть себя именно Клэр — на английский манер. Клэр пыталась играть роль женщины-вамп: черные чулки в крупную сетку, алая помада, длинный мундштук, через который она курила тонкие ментоловые сигаретки. Свои шикарные черные волосы (по всей видимости, крашеные) она либо распускала волнами по плечам, либо, как в этот раз, закалывала в нарочито небрежный конский хвост. Но сколько она ни пыжилась, все знали, что Клэр — шестерка. Объективно она была ничем не хуже других олимпийцев, просто уж так она себя поставила. Печальную роль сыграло то, что она имела неосторожность влюбиться в Константина. Раскусив ее, он тут же перестал ее уважать, и их потрясающий, сногсшибательный секс, как она однажды нашептала мне на ухо (мне можно было не рассказывать!), прекратился. Он просто стал трахать ее как овцу. Она так и сказала: трахать как овцу. Поначалу Клэр терпела унижения и других женщин — любила. Потом стала назло ему трахаться с другими «богами»  —
регулярно, старательно и образцово-показательно. Но на Костю это не производило никакого впечатления, а «боги», понимая, что она «садится на шпагат» лишь из мести, тоже ценили ее невысоко. За ее спиной они говорили, что Клэр все еще в тусовке только из-за классной дырки. Я никогда не слышал, чтобы они еще о ком-нибудь так отзывались. Отчасти мне, конечно, было жаль деваху, но это была, скорее, жалость брезгливая. Как ни крути, она сама была виновата.
        Хотя, может быть, все эти разговоры скрывали не что иное, как… страх. Интуитивно я чувствовал, что все они слегка боятся Клэр — из-за ее слишком сильной биологической, скотской притягательности. Про нее шепотом шутили, что счастливчик, избранный ею на ночь, рискует умереть от обезвоживания. Мягкая, влажная, податливая, она не выпускала мужчину, пока он был в состоянии держать оружие поднятым, и выжимала из него все соки. Умей она пользоваться дарованным ей талантом, ее положение было бы иным. Но она не умела.
        — Серж, ты не прав,  — зазвучал ее глубокий грудной голос.  — Существует немало явлений, которые науке объяснить не удается.
        — Пока!  — Сергей наставительно поднял вверх указательный палец.  — Пока не удается. Да и большинство этих «явлений»  — выдумка.
        — Не скажи,  — Клэр томно затянулась и, вытянув губы трубочкой, выпустила несколько дымных колечек в нашу с Костей сторону.  — Ты же не будешь отрицать феномен Нострадамуса, Ванги, Мессинга, Юрия Лонго? Разве это не мистика?
        — Нет, это не мистика. Это психология, демагогия, гипноз и изрядная доля шарлатанства,  — ехидно скривив рот, ответил за Сергея Костя, как бы в задумчивости поглаживая мою коленку. Поболтав в стакане остатки виски, он сделал изрядный глоток, а затем достал из кармана куртки пару самокруток из папиросной бумаги.
        — Разделишь со мной косячок?..  — Он вопросительно взглянул на меня, но я отрицательно покачал головой. Я уже разок пробовал марихуану и знал, что на меня она действует как сильный транквилизатор. После нескольких затяжек все становилось до фени, а сейчас мне не хотелось расслабляться, ведь надо было держать ситуацию под контролем.
        — А я выкурю. Думаю, ребята поддержат.
        Костя сверкнул пламенем зажигалки, и по комнате распространился острый, безошибочно узнаваемый запах. Косяк стал переходить из рук в руки, после пары глубоких вдохов его передавали следующему. А Клэр между тем продолжала разглагольствовать.
        — Нет, я просто уверена, что настоящие колдуны существуют и им помогают темные силы! В архивах инквизиции найдено множество описаний ведьмовских шабашей, о которых рассказывали женщины, обвиняемые в занятии черной магией. И знаете что? Эти описания так реалистичны и похожи друг на друга, будто все это было на самом деле! Эти ваши учеееные (она протянула это слово нарочито длинно, выражая тем свое пренебрежение) объясняют их видения наркотическим действием трав… Только вот, по-честноку, вы-то сами часто на шабаши летаете, когда обдолбаетесь?
        — Это смотря чем и до какой степени,  — со смешком бросил один из присутствующих, до которого как раз дошла очередь делать затяжку.
        — Идиот,  — жеманно бросила ему Клэр.  — И-ди-о…
        — Все, хватит пороть ахинею!  — грубо прервал ее Костя.  — Давайте лучше вспомним, по какому поводу все мы здесь сегодня собрались! Я предлагаю поднять бокалы за юную поэтессу, чьи стихи не просто вошли в последний номер нашего институтского альманаха, а по-настоящему украсили его! За тебя, детка,  — произнес он, устремив пристальный взгляд на мои губы.  — За королеву вечера!
        — За королеву вечера!  — подхватив, гаркнул Сергей, который, похоже, успел слегка набраться.
        Раздался звон стаканов, мы выпили.
        — Может быть, прочтешь что-нибудь из своего?  — спросил Костя.
        — Нет-нет, я не хочу!
        — Непременно! Непременно прочти! Хотя бы одно стихотворение.
        Поддавшись на уговоры, я скомканно и без выражения прочел одно из опубликованных в сборнике стихотворений и, убедившись, что никто все равно меня не слушает, с облегчением сел на место.
        — Однако Миша что-то слишком задерживается,  — беспокойно протянул я через некоторое время, глядя на часы. Било полночь.
        — Миша придет, никуда не денется. Ты мне лучше скажи, почему ты такая скованная? Ты даже ничего не ешь, давай я тебе положу кусочек бифштекса,  — засуетился Константин.
        На широком блюде посреди стола лежала мясная закуска — несколько кусков говядины, нарезанных небольшими ломтиками. Но я не брал ее, потому что мясо на вид казалось сильно недожаренным.
        — Спасибо, но я не ем полусырое мясо.
        — Это же бифштекс с кровью, очень вкусно, попробуй! Ради меня, один кусочек!
        Он наколол маленький мясной ломтик на вилку и поднес к моему рту. Зажмурившись, я снял зубами мясо с вилки и, почти не жуя, проглотил. К моему удивлению, и вправду оказалось вкусно.
        — Ну вот, а ты боялась,  — Костя довольно захихикал.  — А теперь еще один. И я знаю, как сделать его еще вкуснее. А заодно чуть-чуть поднять тебе настроение. Поискав что-то в кармане, но вроде бы ничего из него так и не достав, он протянул руку к тарелке с бифштексом и, словно погладив один из кусочков, взял его кончиками пальцев. Заставив меня чуть приподнять лицо, он медленно опустил кусочек мяса мне в рот. Проглотив его, я на этот раз почувствовал какой-то неприятный горьковатый привкус, а затем легкий холодок на языке, словно от ментоловой жвачки.
        — Это что за дря…
        — Я хочу выпить с нашей виновницей торжества!  — заставил нас обоих вздрогнуть гортанный выкрик Клэр прямо над ухом. Подняв на нее глаза, я сразу понял, что она изрядно пьяна. И без того небрежный высокий хвост совсем растрепался и съехал набок, глаза плыли, походка сделалась неровной.
        — Клэр, а тебе не хватит?  — с легкой издевкой спросил Константин, едва взглянув в ее сторону.
        — Я, кажется, не с тобой разговариваю,  — оборвала его Клэр и подала мне стакан с остатками скотча.
        Наклонившись ко мне, она обвила своей рукой мой локоть и выпила на брудершафт.
        — За королеву вечера!  — произнесла она театральным шепотом.
        Неожиданно, приподняв пальчиками мой подбородок, она припала к моим губам и поцеловала взасос под восторженный вопль присутствующих мужчин.
        Впервые меня целовала женщина, и хотя было понятно, для кого разыгрывается вся эта сцена, не могу сказать, что мне это было совсем неприятно. От Клэр волнующе пахло духами, а мягкие, совсем иные, чем у мужчин, губы из-за вкуса помады казались пропитанными лесной ягодой. Поцелуй был таким неожиданным и долгим, что у меня закружилась голова. Мне захотелось немедленно опрокинуть Клэр на стол и… А дальше-то что? То-то. В тот момент я пожалел, что не родился мужчиной. Оторвавшись от меня, Клэр заливисто расхохоталась.
        — Шабаш! И правда, настоящий шабаш! Как точно ты это подметила!  — Она сбросила высокие черные ботильоны и, оттолкнувшись от дивана босыми ногами в тонких сетчатых чулках, забралась на стол. Слегка неуверенной, но все же грациозной походкой она двинулась вперед, маневрируя между тарелками и стаканами. Дойдя до середины стола, она остановилась и, окинув всех победоносным взглядом, начала медленно двигать бедрами в такт игравшей музыке.
        — Ты бы слезла со стола, мы все-таки с него едим,  — недовольно буркнул Константин.
        Но она даже не взглянула в его сторону. Остальные явно были в восторге от выходки Клэр и начали ей аплодировать, так же в такт музыке.
        Народ жаждал зрелища. В нарастающем напряжении Клэр начала медленно расстегивать блузку. Когда показалось черное кружево лифчика, Клэр замерла на секунду, переведя наконец взгляд на Константина, словно надеясь, что он ее остановит. Но Костя не реагировал, и она продолжила. Распахнув блузку, она чуть наклонилась вперед и обернулась вокруг своей оси, опрокинув при этом несколько стаканов и залив их содержимым скатерть. Публика взорвалась восторгом, подбадривая Клэр, и, отбросив блузку в сторону, она победоносно воздела руки кверху. Затем, нарочито медленно, она опустила лямки бюстгальтера и завела руки назад, словно заключив себя в объятия. Черное кружево упало к ее ногам, и жадным взорам открылись две прекрасные греческие чаши с темными взбухшими сосками. Мужчины уже не аплодировали. Они молча замерли в ожидании.
        Ситуация явно вышла из-под контроля. Бывало, конечно, всякое, но такое я видел на олимпийской тусовке впервые, и разум кричал мне, что уже давно пора сматываться. Но тело словно не слушалось. Всем своим существом я ощущал удивительную легкость, близкую к эйфории. Сознание плыло, по рукам и ногам разлилась нега, внизу живота пульсирующими толчками нарастало блаженное тепло. Не сразу я понял, где источник этого ощущения. Мягкая, опытная рука Константина, деликатно нырнув мне под кофту, орудовала там уже минут десять. Приличия ради я попробовал вырвать его руку, но он был настойчив, а у меня на самом деле не было никакого желания сопротивляться.
        Дойдя до края стола, полунагая гетера величаво сошла на землю и, расставив длинные тонкие ноги, оседлала колени Сергея, сидевшего напротив Константина. Развернув корпус так, чтобы Константину было хорошо видно, она подставила Сергею свои полные груди, и он жадно припал к ним пьяными губами.
        Бедная глупышка Клэр!
        Раздался звон посуды, в стороны полетели столовые приборы, объедки… Дрожа в такт стонам Клэр, стол жалобно заскрипел, и все, кто сидел за ним, поднялись со своих мест, желая быть следующими.
        — Если хочешь, мы немедленно уйдем отсюда… — шептал Костя, судорожно расстегивая на мне кофту и покрывая поцелуями каждый обнажавшийся сантиметр.  — Немедленно… немедленно уйдем....
        Но у меня в тот момент было лишь одно желание — чтобы он вошел… Вошел, как только он умел это делать, заводя любую с пол-оборота… Понимая все без слов, он опрокинул меня на стол, давно превратившийся в сцену безумного вакхического спектакля. Получив то, чего мы оба так жаждали, мы закричали, словно от боли, все убыстряя и убыстряя темп нарастающего наслаждения. Ни с кем и никогда мне не доводилось испытывать подобного. Все ощущения были обострены до предела, возведены в абсолютную степень, и присутствие зрителей лишь подогревало охватившее нас исступление. Все стерлось и смешалось — границы, время, пространство. Мы выпускали Зверя, как это делали века и тысячелетия до нас — на площадях Древнего Рима, на черных мессах Средневековья, на пирах маркиза де Сада…
        — Я боялся, что ты больше не придешь… — зашептал вдруг Костя горячими, влажными губами, не переставая двигаться.  — Ты лучше всех, слышишь? Ты чувствуешь, как смотрят эти скоты? Они все хотят тебя… Кончая в Клэр, они хотят только тебя… Но я никому. Никому тебя не дам. Ты не похожа. Ни на кого. Леди! Настоящая леди!.. Никому не говорил. Еще никому… Я влюблен! Как мальчишка в тебя влюблен!
        Его слова сработали как струя ледяной воды, разом затушив бушевавший во мне экстаз. Я резко открыл глаза и испуганно подскочил, отстранившись от Кости и вперившись в него непонимающим взглядом. В это же время Клэр, видимо, слышавшая его больной бред, издала какой-то отчаянный, нечеловеческий вой и истерически забилась, пытаясь высвободиться из-под только вступившего на смену олимпийца, пригвоздившего ее к холодной деревянной столешнице. Но парень оказался из тех, кто начав доводит дело до конца. Лишь сильнее зажав ее, он закрыл ей рот ладонью и задвигался с еще большим остервенением.
        Еще несколько секунд я в оцепенении сидел на столе, сжимая коленями замершие бедра Константина. Плохо понимая, что это сейчас было, и стремительно приходя в себя, я вдруг почувствовал чей-то сверлящий взгляд из дверного проема. Резко повернув голову, я застыл, словно онемев.
        Меня пронзали два прожектора глаз, полных ужаса и горя. На пороге комнаты, белый как саван, стоял Андрей.
        В первое мгновение мне почудилось, что я вижу привидение. Как Андрей мог оказаться здесь?.. Но когда он отвернулся и кинулся прочь, я понял, что мне не показалось. Оттолкнув растерянного Костю, я стал лихорадочно застегивать и оправлять одежду. Не в состоянии сообразить, что же теперь делать, я сорвал с вешалки куртку и бросился к выходу. Ресторан был уже давно закрыт, но увлекшийся сынок хозяина заведения, пировавший с нами на втором этаже, видимо, забыл запереть входную дверь…
        Сбегая по лестнице и натыкаясь на мебель в кромешной темноте ресторанного зала, я словно сквозь сон слышал позади бессвязный хнычущий лепет Константина, тщетно пытавшегося меня остановить, и приглушенный, надсадный вой несчастной Клэр, насилуемой пьяным подонком.


        35
        Когда я выбежал из ресторана на улицу, там не было ни души. Появившись на мгновение, словно призрак, Андрей так же стремительно и загадочно исчез. В панике я заметался туда-сюда по переулку, пытаясь где-нибудь увидеть его силуэт. Но все, что я видел, был окружавший меня мрак ночи, поглощавший тусклый свет фонарей, и мокрые хлопья снега, валившиеся из темной бездны вперемешку с дождем. Ледяные мухи облепляли мне лицо, оставляя жгучие, мокрые следы. От резкого перепада температуры после теплого помещения я дрожал как осиновый лист, но, несмотря на холод, чувствовал, как под одеждой по телу стекают струйки пота. На своем телефоне я обнаружил несколько пропущенных вызовов от Андрея. Судя по времени звонков, он пытался мне дозвониться еще часа два назад, но из-за шума компании я не слышал мелодии зарывшегося на дно сумки мобильного. Теперь я пробовал дозвониться до него сам, но мне отвечали лишь длинные гудки. Мне надо было найти Андрея во что бы то ни стало и как можно скорее, пока он не натворил каких-нибудь глупостей. Но как найти человека ночью в центре огромного города?..
        Перестав бессмысленно метаться взад и вперед, я остановился и подставил лицо отрезвляющим каплям небесных слез: одна-две-три-пять-десять-пятьдесят… Небо плакало мне на лоб и щеки, и я плакал вместе с ним, проклиная его за то, что оно создало меня таким…


        Немного успокоившись, я попробовал рассуждать логически. Застав нас в разгаре оргии, Андрей не бросился убивать нас на месте, он сам обратился в бегство. Значит ли это, что он не соображал, что делает? Или, напротив, сообразил, что силы неравны, и решил действовать как-то иначе? Кто знает, сколько времени простоял он там незамеченный,  — несколько секунд, несколько минут, четверть часа?.. Возможно, у него было достаточно времени, чтобы спланировать дальнейшие действия. Он не стал поджидать меня на улице, чтобы поквитаться, но, возможно, он вернется, чтобы разобраться с «богами». Или хотя бы с одним из них — тем, кто был со мной. Тогда логичнее всего было сначала скрыться, а потом, убедившись, что его не ищут, вернуться к ресторану и подождать, когда «боги» начнут разбредаться по домам. Версия, конечно, была ни к черту, но это было лучшее, что я смог придумать. Поэтому я сам спрятался во мраке подворотни напротив ресторана и стал ждать.
        Где-то через полчаса, когда я уже почти не чувствовал собственного тела, задубевшего под пронизывающим ветром, из горла глиняного кувшина наконец вышло несколько человек. Первым я увидел Сергея. Мрачный, ссутулившийся, он побрел прочь своей разлапистой походкой, засунув руки в карманы. За ним вышли еще двое и так же мрачно побрели, не оглядываясь и не разговаривая между собой. Наконец на пороге появился Константин. Я уже достаточно привык к темноте, чтобы разглядеть по его осанке и движениям, что он все еще до конца не овладел собой. Он яростно тащил за руку присмиревшую овечку Клэр, которая преданно и виновато смотрела в его гневный затылок. Пошатываясь на высоченных каблуках, она тихо всхлипывала, размазывая по лицу растекшуюся тушь. Я незаметной тенью двинулся за ними, озираясь по сторонам в поисках еще одной тени, которая, по моим расчетам, вот-вот должна была появиться. Но никто не появлялся. Я шел за ними до самой проезжей части и видел, как постепенно Костя убавил шаг, давая Клэр возможность идти рядом с ним, а потом и вовсе позволил ей робко прижаться к его плечу. Остановившись у дороги,
он стал ловить машину. Все время, пока он голосовал, Клэр стояла, спрятав лицо где-то в районе его подмышки, и не шевелилась, боясь спугнуть его руку, лежавшую на ее поджарых, обтянутых черной мини-юбкой ягодицах. Потом они сели в машину и уехали. Андрей так и не появился.
        Я тоже поймал такси и отправился в общежитие. Больше мне ничего не оставалось делать, да и к тому моменту я уже немного успокоился. Раз Андрей не прибил меня у ресторана и не стал преследовать Константина, то он, скорее всего, просто решил об нас не пачкаться. Я от души надеялся, что его иллюзии насчет меня полностью развеялись, что любовь его сменится презрением, и он уедет в Питер, чтобы начать новую жизнь. Теперь оторваться от меня ему будет намного легче, ведь он воочию увидел, что я не стою его мизинца. Да и чувства его наверняка подостыли, пока мы были в разлуке, ведь в последнее время он стал реже звонить и больше не ревновал меня к моей московской жизни.
        Только войдя в свою комнату, я понял, как сильно измучен. Не раздеваясь, я лег в постель и, удовлетворенный, что все позади, с облегчением заснул.


        36
        Я сижу один в аудитории. На парте передо мной лежит потрепанная страница с изображением человеческого скелета, вероятно, вырванная из старой медицинской энциклопедии. Взяв ее в руки, я с интересом рассматриваю рисунок, пытаясь прочесть названия костей, подписанные мелким шрифтом, но крошечные буковки словно расплываются перед глазами. Я отвожу уставшие глаза и поднимаю руку, чтобы потереть веки, но… о ужас! Переведя взгляд на руки, я замечаю на коже влажную красноватую паутинку, сначала еле заметную, но становящуюся все более и более отчетливой. Ладони покрываются кровью без боли и без единого пореза, кровь просто сочится сквозь поры, все сильнее и сильнее, стекая по рукам и оставляя вокруг темные липкие следы… Я пытаюсь звать на помощь, но из горла вырывается только слабый сип. «Я умираю!»  — мелькает в голове, и я пытаюсь бежать к выходу, но какая-то непреодолимая сила словно повесила мне на ноги пудовые гири. Споткнувшись, я падаю на спину… и просыпаюсь.
        Я сижу на скамейке в метро. Наверное, я заснул, пока ждал поезд. Поезд как раз подходит, и я бегу, чтобы не опоздать на него. В вагоне полно народу, но я замечаю, что одно из сидений в углу почти пустует, там сидит всего один человек. Почему же никто не садится на свободные места рядом с ним?.. Я подхожу ближе и замираю, поняв причину его одиночества — у мужчины нет головы! Его голова лежит рядом с ним, аккуратно и бескровно отделенная от шеи по основанию черепа, и смотрит вперед широко раскрытыми глазами… Увидев меня, голова расплывается в улыбке, и, вглядываясь в ее черты, я узнаю лицо Андрея. Я протягиваю к голове руки и поднимаю ее, желая водрузить обратно на плечи. И вдруг голова в моих руках подмигивает и издает оглушительный, раздирающий уши звон!
        Я роняю ее и резко вскакиваю на кровати.
        — Алло… Мама?..


        37
        Татьяна Васильевна никак не могла уснуть этой треклятой ночью. Проворочавшись с боку на бок несколько часов и устав от собственных жалобных вздохов, она с покряхтываньем села на кровати, нащупала босыми ногами старые войлочные тапочки и, подумав с полминутки, тяжело поднялась, озираясь в поисках халата. Найдя его на спинке стула, она укутала в него свое грузное, не по годам одрябшее тело и подошла к окну. В это время опять грохнуло, и полупрозрачную стену снего-дождевой пурги, бушующей во мраке ночи, прорезал белый электрический разряд. Гроза в марте?.. Прожив в Ленинграде (для нее он так и не стал Санкт-Петербургом) сорок из пятидесяти лет жизни, она не припоминала, чтобы такое было хотя бы раз. Вечером по телевизору объявили штормовое предупреждение, но про грозу не сказали ни слова. А тут еще, как назло, оба ее мужчины оказались этой ночью не дома. Муж дежурит на сутках, а сына за каким-то чертом вчера унесло опять в Москву.
        Андрюшка у нее молодец. Парень вырос что надо — видный, ладный, способный. Жаль, не хочет в институт поступать, решил, как и они, довольствоваться средним специальным. А ведь какая гордость была б для матери! Ну да ладно, зато он рукастый, как отец, и с головой — это уж, само собой, в нее. Жену бы ему хорошую… Думали, нашел. Рано, конечно, ну так что ж? Но уже ясно, что девка оказалась непутевая, с такой каши не сваришь. Она пыталась ему это втолковать, да разве кто мать слушает?.. А ведь как они ее хорошо принимали, со всей душой, с разносолами, и сидела ж, дрянь, улыбалась, глазками хлопала. Вся такая из хорошей семьи. А потом взяла и смылась в столицу нашей родины. Не хочу быть вольною царицей! Хочу, шишига этакая, быть владычицей-над-москвою! И теперь Андрюша собирается тоже ехать в Москву, с нуля начинать самостоятельную жизнь… Да как ее начинать-то, когда сам еще не оперился, ничего не нажил?.. А тут у них бы и крыша над головой, и две мамы-няньки под боком, если что…
        Татьяна Васильевна так разнервничалась от этих своих размышлений, что аж голова разболелась. Наверное, все из-за этой ненормальной грозы. И тревога эта… Пройдя на кухню, она зажгла свет, подогрела чайник, налила себе стакан зеленого чаю и, пошарив в одном из верхних кухонных ящиков, достала оттуда пузырек со снотворным. Обычно она не прибегала к таким мерам, эти таблетки — сплошная химия. Но не мучиться же весь остаток ночи. Завтра муж вернется, обед надо готовить. А она сама будет как вареный пельмень… К этому моменту она заметила, что за окном все стихло, гроза закончилась. Вот и славно! Сейчас чайку попьет, таблеточку выпьет и спать. Откинувшись на спинку жесткого кухонного диванчика, женщина еще минутку посидела в задумчивости и незаметно для себя заснула, так и сжимая в руке белый пластмассовый пузырек.
        …Внезапно раздался телефонный звонок. От неожиданного резкого пробуждения сердце Татьяны Васильевны упало куда-то вниз. Она вскочила и быстро глянула на часы. Пять утра. Плохое время для звонков. Скверное время.
        Подняв трубку и сказав «алло!», Татьяна Васильевна смолкла, побелела и медленно прислонилась к стене. «Да… Да…» Только и вымолвила она за весь короткий телефонный разговор. Медленно положив трубку, она опустила плывущий взгляд вниз и разжала ладонь. В ее руке по-прежнему лежал пластмассовый пузырек, доверху наполненный сильнодействующим снотворным…


        Через несколько часов Иван Палыч вернулся с ночного дежурства. Увидев лежавшую на кровати без движения супругу, он кинулся звонить в скорую помощь и только тогда увидел на кухонном столе пустой пузырек из-под таблеток и недопитый стакан зеленого чая.
        Через час после того, как потрясенный, постаревший Иван Палыч вернулся из больницы, до которой его жену не успели довезти живой, он узнал, что ему предстоит хоронить двоих.


        38
        В столице каждый квадратный метр стоит огромных денег. Жертвами этих обстоятельств становятся не только люди, вынужденные ютиться по съемным квартирам, но и дома, в которых архитекторы предусмотрели излишки «ничейной» площади. Еще в 1990-е годы многие эркеры на лестничных клетках, некогда принадлежавшие всем жильцам, стали нещадно захапываться владельцами смежных с ними квартир и превращаться в чью-нибудь спальню или маленькую гостиную. Так одни получали дополнительную комнату, а все остальные — глухую стену и темную лестничную клетку без окон. И все же на Арбате еще сохранились старые дома, не подвергшиеся перепланировке в «лихое» десятилетие. На беду, один из таких домов располагался как раз напротив ресторана, в котором мы зависали с «богами».
        Выбежав из парадного входа-кувшина, Андрей стремительно пересек узкую дорогу и стал лихорадочно звонить в домофон какого-то подъезда. Чтобы отделаться от назойливого трезвона, ему открыли. Поднявшись на третий этаж, который по высоте не уступал иному пятому, он увидел просторный эркер, выходивший окнами во двор. Приблизившись к окну, Андрей распахнул его настежь, забрался ногами на мраморный подоконник и, зажмурившись, бросился вниз.


        Иван Палыч был человеком стойким. Но двойное самоубийство сына и жены — кто выдержит такое?.. Дальнейшие действия Ивана Палыча в этот день едва ли назовешь адекватными. Достав из шкафа старое охотничье ружье, он аккуратно собрал его, вставил один патрон, завернул ружье в большой черный мешок для мусора и вышел из дома. Пройдя пешком немалое расстояние, но так и не воспользовавшись общественным транспортом, он подошел к подъезду, где жила моя мать и где еще недавно жил с нею я.
        Как раз в это время мать спускалась в лифте на первый этаж. Только к обеду она обнаружила, что в доме не осталось ни куска хлеба, и решила сбегать в магазин. Когда лифт доставил Елену Александровну вниз и двери открылись, она лицом к лицу столкнулась с отцом Андрея. Парализующе спокойным, тихим голосом Иван Палыч сказал ей, что произошло, и объявил, что точно знает, кто всему виной.
        — Из-за вашей дочери погибли мой сын и моя жена. Мне нечего больше терять. Пока она в Москве, я не стану ее искать. Но если она хоть когда-нибудь приедет в Петербург… — Он развернул спрятанное в полиэтилен ружье, открыл ствол и показал магазинную коробку с одной пулей.  — Если она появится здесь, я пущу ей пулю промеж глаз.
        После этих слов, даже не взглянув на женщину, которая все время, пока он говорил, стояла с полуоткрытым ртом и округлившимися, полными застывших слез глазами, он спрятал ружье обратно в мешок и неспешно пошел прочь.
        Когда дверь подъезда захлопнулась, Елена Александровна еще несколько мгновений постояла вытянутой струной, потом резко согнулась и вскрикнула от резкой боли, обжегшей изнутри ее грудь. Плохо слушавшимися пальцами она пошарила в сумке в поисках телефона, но его там не оказалось. Она так и не привыкла всегда носить с собой мобильный…


        По законам трагедийного жанра моя мать тоже должна была умереть, прямо там, в подъезде, на холодном каменном полу. Но жизнь есть жизнь. Этого не произошло. Вовремя подоспевшая соседка вызвала неотложку, и ей оказали необходимую помощь. Сердечный приступ оказался не тяжелым, но на всякий случай ее отвезли в больницу и на несколько дней оставили под присмотром врачей. Уже через пару часов по приезде в больницу мать потребовала дать ей позвонить и не успокоилась до тех пор, пока медсестра не принесла телефонную трубку.
        Когда она набрала мой номер, был уже вечер, но я все еще спал. Не до конца очнувшись от тяжелого забытья, я сначала никак не мог вникнуть в то, что она со слезами в голосе рассказывала мне. По мере того, как до меня доходил смысл ее слов, в ушах все нарастал и нарастал пронзительный звон, словно сто цикад разом запели в голове. К концу ее сбивчивого рассказа звон достиг такой силы, что я с трудом ее слышал.
        — Не приезжай! Ни в коем случае не приезжай! Он… Он… Почему он так сказал? Объясни, почему он так сказал?.. Что произошло, что?.. Ты видела Андрея?
        — Нет. Не знаю, мама.
        — Я, наверное, должна позвонить в полицию… Ведь он угрожал тебе! Но он так убит горем… Но я позвоню, все равно позвоню…
        — Не надо, мама. Он ничего мне не сделает.
        — Я приеду к тебе! Сразу же, как вернусь домой, выеду первым же экспрессом!
        — Не надо, мама. Поправляйся спокойно.
        — Боже… Боже… Но все же, что? Что случилось, что? Какой ужас, какой ужас, ужас!
        — Все хорошо, мама. Все хорошо.
        Закончив разговор, я закрыл глаза и откинулся обратно на подушки. Спать, спать! Скорее заснуть обратно! Все это бред. Бред.


        39
        Но забытье не возобновлялось. Стоило мне лечь, как к тошнотворному стрекоту цикад немедленно прибавилось удушье. Я хватал ртом воздух, но из него, казалось, выкачали весь кислород. «Мерзавец! Мерзавец! Как он мог? Как он мог так со мной…». От недостатка воздуха перед глазами множились светящиеся точки, а в голове каждые несколько секунд что-то перемыкало и обрывалось. Я то приподнимался на локтях, то снова опускался, пытаясь избавиться от невыносимых ощущений, но ничего не помогало. Тогда я замер и начал считать.


        Десять. Я поднимаюсь по скрипучей лестнице, пахнущей сосновым деревом, и поворачиваю ручку тяжелой кованой двери.
        Девять. «А вот и королева вечера!». Константин улыбается мне в красноватом полумраке и протягивает руку.
        Восемь. «Колдовство, магия…»  — «Ты не прав, Серж…»
        Семь. «Королева вечера…». Долгий, задумчивый взгляд Клэр сквозь струи сигаретного дыма. Звон рюмок и оживленный говор заглушают звук моего голоса.
        Шесть. «Это бифштекс с кровью…». Указательный палец жреца скользит по сырой мертвой плоти, оставляя еле заметную в багровом мареве дорожку белой пудры. Полночь. Я принимаю причастье.
        Пять. «Королева вечера!» Привкус лесных ягод сквозь пьяный запах виски, прохладная влажность губ… «Шабаш! Настоящий шабаш!»…
        Четыре. Раскрывшись, голые груди жрицы мягким прыжком опускаются на уровень глаз, погружая зал в гробовую тишину. Первая жертва мессы падает на алтарь закланья.
        Три. Вырвавшись наружу, Зверь празднует победу, сотрясая стены темного храма. Получив в дар плоть первой жертвы, он жадно рыскает меж извивающихся тел в поисках того, кто отдаст ему душу.
        Два. «Ты не похожа. Ни на кого… Я влюблен! Как мальчишка в тебя влюблен!» Вторая жертва падает к ногам Зверя, глядящего сквозь расширенные зрачки темных женских глаз.
        Один. Запах близкой крови извещает Зверя о появлении тринадцатого. Главная жертва, мелькнув привидением пред глазами участников действа, устремляется навстречу своей гибели…


        «Я схожу с ума!»  — мелькнуло где-то на периферии сознания, когда черный силуэт, раскинув руки крестом, бросился вниз, покидая золотой оклад горящего окна.
        Я чувствовал: до последней минуты, до последнего мгновения у меня оставалось время предотвратить трагедию. Я должен, обязан был хотя бы в последний миг что-то сделать. Но я не сделал. В то время, пока я бессмысленно торчал в подворотне в ожидании неизвестно чего, Андрей корчился в агонии всего в нескольких десятках метров от меня…


        Сколько я ни пытался, я не мог представить его мертвым. Я видел Андрея таким, каким он предстал передо мной за несколько минут до гибели. Не труп, но живой мертвец плыл по потолку, и теперь, вглядываясь в его бескровное лицо, я все никак не мог найти ответ на самый главный терзавший меня вопрос…
        Он бросился с третьего этажа многоэтажного здания, в котором окна на лестнице располагались и выше. Выбрав третий этаж, он рисковал не погибнуть, а на всю жизнь остаться калекой, или, наоборот, будь судьба чуть добрее, отделался бы переломом ноги или руки и уже через пару недель смог бы вернуться к нормальной жизни. Так почему третий? Потому ли, что это было первое окно на его пути, или он хотел дать жизни шанс? Была ли то случайность или неудавшийся расчет? Совершая прыжок, он карал не себя — меня. Но ту ли кару он готовил…
        Он унес в могилу тайну, от которой зависело так много…
        Андрей… ты правда хотел умереть?


        40
        Еще в школе, читая Достоевского, я все никак не мог понять, почему Раскольникова терзает лишь призрак мерзкой старухи, но он ни разу не вспоминает о невинно убиенной ее сестре Лизавете. Теперь я не просто понимал, я переживал то же самое. Снова и снова перебирая в голове подробности произошедшего, я лишь мельком вспоминал о том, что та ночь стала роковой не для одного Андрея. Смерть Татьяны Васильевны, неутешное горе его отца, сердечный приступ моей матери — все было звеньями одной цепи несчастий. Но эти жертвы были случайными. Их жизни посыпались под грубой рукой судьбы, как от одного неверного движения игрока осыпается карточный домик. Но не рука судьбы убила Андрея. Он погиб от моей руки.
        Несколькими днями позже мне удалось выяснить некоторые обстоятельства той ночи и понять, как и почему Андрей оказался в Москве. Когда в нашем последнем разговоре по телефону я упомянул об опубликованной стихотворной подборке, он сделал вид, что не придал событию особого значения. Но по моему голосу он понял, что для меня это действительно важное достижение, куда важнее, чем публикация рецензий в газете. И тогда он решил сделать мне сюрприз и отпраздновать со мной мою первую литературную публикацию. Дождавшись пятницы, он сел на поезд-экспресс и уже через четыре часа был в столице. Охранник, дежуривший в тот день в общежитии, сказал, что Андрей пришел в десять — начале одиннадцатого вечера. Он запомнил его, потому что сначала не хотел его впускать, но тот известным способом уладил дело — во всяком случае, в жилую зону его пропустили. Но, к моему отчаянию, охранник никак не мог вспомнить, когда Андрей покинул общежитие. Единственное, что мне удалось узнать,  — он пробыл там не меньше часа. Скорее всего, обнаружив, что меня нет, он решил подождать у двери и начал безуспешно звонить на мой мобильный.
Что было дальше, можно лишь предполагать — соседи по этажу, конечно же, как это всегда бывает, ничего не видели и не слышали. По словам охранника, Андрей уходил злой и буквально вылетел на улицу пулей… Но разозлить его могли и одни лишь подозрения. Как раз когда он уходил, охранник в пол-уха слушал футбольный матч, это и дало возможность мне более или менее ориентироваться во времени событий. Но когда именно Андрей выбежал из жилой зоны,  — в первый или второй тайм игры, он сказать так и не смог, и потому точно восстановить всю картину не удавалось. Ясно было одно — тем вечером Андрей точно знал, где меня искать. Значит, кто-то ему сказал. Но кто и когда? До того, как он покинул общежитие, или после? Вполне возможно, что в жилой зоне ему встретился некто, знавший обо мне больше, чем следовало. Но что, если?..
        Было лишь одно место, кроме общежития, где Андрей мог меня искать. Пол начал уходить из-под ног, стоило мне задуматься об этом…
        Неужели?!..


        41
        Открывая дверь, Михаил и не предполагал, что впускает в квартиру смерч. Не здороваясь, не спрашивая, один ли он, смотря и не видя, слыша и не слушая, я ворвался к нему, снося все вокруг вихрем обезумевшей ярости.
        — Ты! Это ты ему сказал!!! Зачем-зачем-ЗАЧЕМ?!!
        Дикой кошкой я кидался, пытаясь расцарапать ему лицо, вырвать глаза, перегрызть горло, пока он, выкручивая мне руки и ломая запястья, старался как-то меня утихомирить.
        — Ты психованная!!! Идиотка! Кому я что сказал?! Угомонись ты, сумасшедшая тварь!
        Заломив мне руки назад и удерживая их железной хваткой одной руки, другой он с брезгливым удивлением отер расцарапанную щеку и взглянул на перепачканную кровью ладонь.
        — Да что с тобой, в конце-то концов?!
        Тщетно пытаясь вырваться, я продолжал выкрикивать нечленораздельные обвинения, задыхаясь от хохота, всхлипов и градом льющихся слез. Напряжение последних дней вырвалось наружу — со мной случилась истерика.
        Не в силах меня дольше удерживать, Михаил оттолкнул меня к стене и, пробормотав «прости, детка», залепил пощечину. От неожиданности я охнул и затих, продолжая смотреть на него красными, ненавидящими глазами. Через минуту, немного отдышавшись и вновь овладев даром речи, я тихо и медленно произнес:
        — Это ты сказал Андрею в пятницу вечером, где я. Ты заложил ему место нашей тусовки. Он только к тебе мог пойти, не зная, где еще меня искать. Уж не нарочно ли ты все подстроил?.. Сам на встречу не явился, а когда Андрей пришел сюда, все ему выложил! Ну что, теперь доволен?..
        Михаил сосредоточенно слушал меня, не произнося ни слова. Потом медленно и осторожно, как к дикому животному, приблизился ко мне. Я инстинктивно загородился от него руками и отшатнулся в сторону, но он перехватил меня за плечи, решительно, но мягко отвел мои руки и произнес:
        — Посмотри на меня. Прошу, увидь меня. Я понятия не имею, о какой встрече ты говоришь. И никакого Андрея в пятницу здесь не было. Не веришь, спроси Леху.
        И я увидел его. Он говорил правду.


        Несколько раз я пытался начать рассказывать, но Михаил прерывал меня, уговаривая сначала успокоиться. Взяв меня за руку, он, как ребенка, повел меня к раковине и стал умывать холодной водой. Потом налил воды в стакан — прямо из-под крана, что было категорически не в его правилах, и приказал мне пить мелкими глотками. Я покорно всему подчинялся, вытираясь жестким махровым полотенцем и делая мелкие глотки, хотя совсем не испытывал жажды. Когда Миша убедился, что приступ позади, он повел меня в гостиную и, усадив на диван, разрешил говорить.
        Бывают истории, которые невыносимо рассказывать. Но как бы ни было страшно признание, невыносимы лишь первые несколько слов. Преодолев их, ты неожиданно обретаешь удивительное красноречие, с жадностью мазохиста вдаваясь во все мельчайшие детали, не пропуская ни единой подробности. Именно так говорил я, описывая роковые события, началом которых был телефонный звонок Константина, а концом — звонок моей матери. До этого, кроме меня, ни одна живая душа не знала всей истории целиком, и по мере того, как я говорил, изменялось лицо Михаила.
        Логичнее всего было первым делом спросить, на кой черт я вообще поперся на то ночное собрание. Но он не стал спрашивать. Не перебивая и сохраняя внешнее спокойствие, он дал мне довести историю до конца, и только по разгорающемуся румянцу и напряженности его гипнотических зеленых глаз можно было понять, какое сильное впечатление производит на него мой рассказ на самом деле. Хотя я старался по возможности не смотреть на него. Я бессмысленно бродил взглядом по комнате, задерживаясь то на плафоне люстры, то на ножке стола, то на трещине на обоях в углу. Рассказывая, я все думал про себя, кто же мог подсказать Андрею, где меня искать, если Миша этого не делал. Алексик? Но он весь тот вечер провел с Михаилом. Да и зачем ему это… Так кто же?.. Господи, да кто угодно! Любой обитатель общаги мог быть в курсе. Мы ведь никогда не знаем, что может быть известно о нас тем, кого мы даже не замечаем.
        Когда я закончил, Михаил посидел несколько мгновений не меняя позы, потом медленно встал и начал мерить шагами комнату. Остановившись у книжных стеллажей, он задержался взглядом на декоративной керосиновой лампе, украшавшей одну из полок, а потом неожиданно с размаху сбросил ее кулаком на пол. С резким звоном стекло разлетелось вдребезги. Выматерившись, он пнул оставшееся от лампы жестяное основание, и оно с лязганьем покатилось под стол.
        — Значит, этот слизняк сказал, что я тоже там буду?! Прибью гада! Раздавлю эту скурившуюся падаль!
        Я равнодушно покачал головой.
        — Не надо, Миш. Костю не трогай. Он же это. Типа по любви.
        Я грустно усмехнулся.
        — Ага. По любви. Баррран!  — Миша еще раз прошелся туда-сюда, не замечая, что разносит на подошвах тапок осколки лампы по всей гостиной.  — Кровавые сопли его по стенам размажу… Он же тебе кокса подсыпал! Ты хоть это понимаешь?!
        — Я знаю. Не надо, не трогай его.
        Миша поднял на меня глаза и на мгновение остановился, словно задумавшись.
        — Ладно, это мое дело. Сейчас не об этом.
        Он снова нервно зашагал, закинув локти вверх и запустив обе пятерни в густую каштановую шевелюру.
        — Нет, не то… Это все не то, не то… — бормотал он, словно в бреду, нервно ероша себе волосы.  — Послушай,  — начал он через некоторое время,  — то, что случилось с твоим парнем и его родителями, это ужасно. Я понимаю, почему ты винишь себя. Но на самом деле ты в этом не виновата. Ты должна это понять.
        — Конечно. Не я. Прилетит вдруг волшебник в голубом вертолете…
        — Подожди, послушай,  — оборвал он меня.
        Я вздохнул и снова замолчал, упершись локтями в колени и положив подбородок на сложенные в замок руки.
        — Плохо ли то, что ты делала в ресторане,  — отдельный разговор. Но ты считаешь, что Андрей стал твоей жертвой. Что это ты убила его. Но добровольных жертв не бывает. Добровольная жертва — уже не жертва.
        Михаил остановился напротив меня, скрестив руки на груди и глядя мне прямо в лицо. Он уже вполне овладел собой.
        — Знаешь, почему самоубийство — величайший из грехов?
        Я кивнул.
        — Знаю. Человек отвергает бесценный дар жизни, дарованный Богом, и бла-бла-бла, бла-бла-бла.
        — Нет, не поэтому. Самоубийство — это наихудший способ разом решить все свои проблемы, не прилагая усилий и перевалив весь груз ответственности на чужие плечи. Всего мгновение — и ты уже ничего не чувствуешь, а твои близкие до скончания дней вынуждены искупать вину за твою неудавшуюся жизнь. Как удобно… А разочарование в любви — еще и наихудший из поводов свести счеты с жизнью. Твой неженка по первому порыву побежал убивать себя, напрочь забыв о своих родителях, о том, какой удар он им наносит. Это он, он сам угробил себя, свою мать, отца. И все ради того, чтобы ты всю жизнь терзалась муками совести. Разве это можно оправдать?..
        Я молча пожал плечами. В словах Михаила определенно был смысл. Конечно, Андрей сам совершил преступление — над собой и теми, кто его любил. Но он не сделал бы этого, если бы не я. Признайся я ему во всем еще в Питере, найди я в себе смелость разрубить этот гордиев узел, и все остались бы живы. Но я струсил. Все это время я не рубил узел, а бесконечно ковырялся в нем, запутывая все сильнее и сильнее. И в конце концов он развязался сам…
        Прав был Михал-Афанасич^4^. Самоубийство — великий грех. Но величайший из грехов — это все-таки трусость.
        Словно прочитав мои мысли, Миша замолчал и вернулся на диван, притянув меня к себе.
        — Прости… Прости меня, пожалуйста,  — сам не зная зачем, тихо зашептал я и уткнулся лбом в его широкое, мускулистое плечо.
        Прикрыв глаза, я почувствовал, как его пальцы стянули резинку с моих волос и нырнули в густую, растрепавшуюся гриву. От прикосновений его пальцев по шее побежал ласковый холодок, и я еще крепче прильнул к нему, чувствуя на щеке его горячее дыхание.
        — Ничего, малыш, ничего… — забормотал он мне на ухо, как бормотал всегда, когда хотел меня утешить.  — Все пройдет. Пройдет…
        Какое-то время мы так и сидели, тихо, почти без движения, лишь его теплая рука продолжала ласково поглаживать мои волосы. Потом он переложил руки мне на спину и порывисто обнял, крепко прижав к себе, как никогда еще не обнимал.
        Зная всю правду, не обманываясь на мой счет и не придумывая вместо меня кого-то другого, он искренне меня жалел, со всей нежностью, какую только мог испытывать… Кто еще был способен на такое?..
        Не выдержав, я опять тихо всхлипнул и закапал слезами на его вязаный джемпер. Увидев, что я снова плачу, Миша лишь крепче сомкнул объятия и прижался губами к моей щеке, словно желая выпить катившиеся по ней соленые капли. В полузабытьи я начал отвечать на его поцелуи, касаясь губами пораненной щеки, лба, носа, теплых губ. Сквозь волнующий запах дорогого парфюма я чувствовал его собственный запах — нежный, сладкий, еле уловимый, чем-то напоминающий запах молока и меда. Этот запах не уникален, так обычно пахнут юные, красивые мальчики. Но он никак не гармонировал с брутальной внешностью моего рыцаря, и оттого лишь сильнее будоражил чувственность, которая все громче бушевала во мне вопреки всем запретам разума.
        Вдруг Михаил отстранился от меня, так же неожиданно и резко, как до этого обнял, и, откинувшись на спинку дивана, спрятал раскрасневшееся лицо в ладони. Его била дрожь. Очнувшись и вспомнив, кто передо мной, я тут же почувствовал вину за проявленную слабость. В нерешительности я легонько тронул его за плечо.
        — Прости меня, пожалуйста.
        От моего прикосновения Миша вздрогнул и быстро выпрямился.
        — Тебе пора,  — произнес он коротко, глядя в пол.
        — Нет, пожалуйста! Можно я останусь у тебя? Я буду паинькой, буду сидеть в дальней комнате тихо, как мышь, ты меня даже не услышишь!
        — Нет. Ты должна уйти, я хочу остаться один.
        Он встал, довольно грубо схватил меня за руку и буквально силой потащил к выходу.
        — Миш, ну зачем ты так! Ты же понимаешь, я не могу сейчас остаться в одиночестве! Мне страшно! Ты же всегда поддерживаешь меня!  — раздавались мои крики, пока он напяливал на меня куртку, открывал дверь и выкидывал мои ботинки за порог.
        Через несколько мгновений вслед за ботинками отправился и я сам. Дверь захлопнулась, раздался щелчок замка. В бешенстве я начал колотить кулаками в дверь.
        — Иди домой!  — Вот все, что я услышал в ответ из-за двери.
        Я отвернулся и сделал было пару шагов к лифту, как вдруг свет в глазах померк, голова закружилась, и, не удержав равновесия, я провалился в пустоту.


        42
        — Очнись! Очнись же скорей!
        Открыв глаза на звук знакомого голоса, я не сразу смог сфокусироваться на расплывающемся лице Миши, который склонился надо мной и похолодевшими от испуга пальцами натирал мне виски, пытаясь привести в чувство.
        — А… Ты все-таки открыл,  — хрипло проговорил я, силясь улыбнуться. Упершись локтями в каменный пол, я приподнялся и попробовал встать, но у меня не получилось.  — Да что ты такой испуганный, подумаешь минутный обморок…
        Я, конечно, лукавил. Такое случилось со мной впервые, и это было очень неприятно.
        — Минутный?  — Голос Миши, обычно низкий и бархатный, сейчас звучал непривычно высоко, даже визгливо.  — Милая, да ты тут, наверное, больше часа пролежала! Я выглянул только потому, что кот все не унимался, орал под дверью. Видно, он куда умнее меня… Вот я осел! Ты как?
        — Нормально. Только холодно.
        До меня наконец дошло, почему я не могу встать. Пролежав час на холодном полу, я промерз так, что все конечности задубели.
        — Да ты вся насквозь продрогла! Господи, какой же я кретин!
        Михаил поднял меня на руки и отнес к себе. Сняв с меня куртку и обувь, он уложил меня на диван в комнате, где я всегда у него ночевал, и некоторое время сидел, растирая мои замерзшие ступни. Потом он ушел на кухню, приготовил мне незамысловатый ужин на скорую руку и, принеся его прямо в комнату, пожелал спокойной ночи.
        Оставшись один, я попробовал перекусить, но быстро отставил почти нетронутую тарелку в сторону. Затем я погасил свет и лег не раздеваясь и не расстилая постель. Мне не хотелось ни есть, ни спать, да и жить, честно говоря, не хотелось тоже. Единственное, чего я желал,  — чтобы все остановилось. Чтобы кто-то невидимый нажал кнопку «стоп» и время прекратило свой стремительный бег, замерло сердце, прекратилось дыхание, а в голове больше не было ни единой мысли. В тот момент я не думал о смерти, я просто хотел перестать существовать.


        — Миша… Ты спишь?
        Впервые я решился нарушить покой его спальни. На цыпочках проскользнув в темноту комнаты, я опустился на краешек широкой кровати, где он лежал, повернувшись лицом к стене, лишь наполовину укрытый пуховым одеялом. Когда я коснулся его плеча, он неторопливо повернулся ко мне и сел на постели.
        — Нет, не сплю,  — ответил он, давая мне место устроиться удобнее.
        Я уже привык к темноте, и тусклого света луны, сочившегося сквозь небрежно задернутые шторы, хватало, чтобы разглядеть скульптурный силуэт его мощной фигуры. Столько раз читая линии его тела сквозь одежду, я ни разу еще не видел его обнаженным даже наполовину. И в тот месяц, когда я жил у него, и во все последующие дни, что я у него провел, он никогда не позволял себе выйти из ванной без рубашки или утром протопать на кухню в трусах. Так странно, несмотря на весь свой непростой жизненный опыт, в некоторых вещах он оставался целомудренным, как монах. Он словно охранял меня от себя, стараясь по возможности оградить от желаний, которые у меня к нему возникали, поскольку знал, что не может дать мне большего, чем просто дружба. Миша, Миша… Не знаю, кто как оценит особенности твоих пристрастий — как личный выбор, как отвоеванное право, как мерзость или как смертный грех — мне же иной раз казалось, что для тебя это сродни крестоношению…
        — Не спишь? Почему ты не спишь?
        Я придвинулся чуть ближе и опустил голову на подушки. Постель хранила аромат одеколона, мужского тела и физической любви. Впервые я видел Мишу обнаженным, и, казалось, это еще теснее роднит меня с ним, будто рухнула последняя преграда, нас разделявшая.
        — Думаю.
        — О чем?
        — О тебе. О том, что ты мне рассказала.
        Он остановился, не продолжив, и мы оба затихли, размышляя об одном и том же, каждый по-своему. Он склонился надо мной, пытаясь разглядеть в темноте мое лицо, и в скудном освещении ночи казалось, что его глаза сами излучают лунный свет.
        — Миш… Как мне жить? Скажи, как мне дальше жить?
        Он ответил не сразу.
        — Не знаю. Но со временем ты научишься. Я уверен.
        — Ну, а сейчас? Что мне делать сейчас?
        Он пожал плечами и провел подушечками пальцев по моему лбу, отводя в сторону непослушные волосы.
        — Наверное, молиться.
        — Как? Кому?.. Я не умею…
        — Это просто… — шептали в темноте его губы, где-то совсем близко над ухом.  — Пока просто повторяй… Отче наш…
        — Отче наш… — отозвался я глухим эхом.
        —…Иже еси на небесех…
        Луны его глаз становились все ближе, все горячее обжигало дыхание…
        —…Да святится имя Твое…
        —…Да святится…
        —…Да приидет царствие Твое…
        —…Да приидет…
        да приидет…


        Утром мы проснулись одновременно. Вскочить с постели нас заставил взрыв разбившейся бутылки и пронзительный, протяжный возглас, похожий на вой побитой собаки. Возле кровати, в шипящей луже шампанского и темных осколках стекла, на коленях сидел Алексик. Закрыв лицо руками, он раскачивался взад и вперед, как старый еврей на молитве, издавая всхлипывающие вопли отчаяния.
        Михаил среагировал первым. Молниеносно подхватив с пола и натянув черные борцовки, он кинулся к своему возлюбленному, который, не переставая выть, теперь пытался зазвездить ему кулаком в глаз.
        — Алекс!! Леша! Успокойся! Я тебе все объясню… Леша, прекрати! Да прекрати уже!!
        В это время я, завернувшись в одеяло, трясущимися руками собирал разбросанную по полу, смоченную шампанским одежду, с трудом воспринимая смысл оскорбительных выкриков Алексика по поводу меня, моей половой принадлежности и преданного доверия. Не зная, что дальше делать, я беспомощно посмотрел на Михаила, который теперь казался таким чужим.
        — Потом! Сейчас уходи. Просто уходи!  — зашептал он одними губами, взглянув на меня одновременно с мольбой и яростью.
        Я попятился к дверям и пулей вылетел из комнаты. Лихорадочно одеваясь на ходу, я спешил как можно скорее покинуть этот дом, спешил так сильно, что выскочил на лестницу полуодетым. Когда я уже почти закончил одеваться, забивая ноги в ботинки и застегивая ширинку упиравшихся джинсов, на этаже появилась поднимавшаяся снизу соседка.
        — Драс-сте!  — с наглым задором выкрикнул я ей, понимая, что деваться мне некуда.
        Старушенция не ответила, дико посмотрев на меня маленькими, припухшими глазками, и поспешила скрыться за пролетом лестницы. Почувствовав себя в безопасности, она театрально громко объявила, обращаясь к воображаемой общественности:
        — Только гляньте, что у нас за дом! Мало, что лифт с вечера не работает! То наркоманы какие-то шляются, то шалавы!..


        Вчера я напрочь забыл об Алексике. Забыл спросить у Михаила, почему эту ночь он проводит без него и когда тот должен появиться. Вероятно, Миша тоже забыл о его приходе, а может, Алексик хотел сделать сюрприз, только, видимо, сегодня у них был необычный день, какая-то совместная дата, раз Алексик заявился с утра с шампанским и целым пакетом съестного (этот пакет я заметил лишь когда споткнулся об него, выбегая из комнаты). Хотя не так уж с утра… Истощенные друг другом, мы заснули лишь под утро и проспали до полудня, как раз до появления нежданного гостя.
        «Черт! Черт, черт!»,  — только и повторял я себе под нос, и все ускорял и ускорял шаг, хлюпая по расхлябанным проталинам по щиколотку в воде. Так долго не наступавшая весна решила прийти за один день. Словно издеваясь над мраком, царившим в моей душе, на почти безоблачном небе сияло ослепительное солнце. Его лучи беспардонно лезли мне в нос и глаза, превращали остатки льда под подошвами в омерзительную мокрую слякоть и, казалось, кричали: «Смотри! Все это будет и без тебя!». «Все это было до тебя и останется, когда тебя не станет! Ничего не изменится!»  — вторил пропитанный весной воздух, проникая холодными порывами ветра мне в уши. Я погубил любившего меня человека, погубил тем, что, охотно одаривая его своим телом, прятал душу и сердце за семью пудовыми замками. Вселенная жестоко посмеялась надо мной за это — человек, которого мог и готов был любить я, отдал мне душу сразу и без боя, но тело его оставалось для меня неприкосновенным. Нарушив запрет, я утратил то, что имел, утратил без надежды когда-либо обрести вновь.
        Да, мир вокруг меня оставался прежним. Но мой мир изменился навсегда.


        43
        Кипа блокнотов, листков бумаги, заляпанных тетрадей, на страницах которых мысли не раз устраивали тараканьи бега, оставляя позади рваные нити неразборчивых, уродливых каракулей…
        Когда я в последний раз прикасался к ним? Два? Три месяца назад?.. Я даже не заметил, как и когда перестал сочинять.
        Я сосредоточенно перелистывал страницы одну за другой, со вниманием просматривая каждую запись, вертел их в руках, словно боясь пропустить что-то важное, а затем рвал, комкал и погружал в воду. В общежитии нельзя было разжечь огонь, сработала бы противопожарная сигнализация. Но вода в глубоком эмалированном тазу пожирала бумагу ничуть не хуже пламени. Завороженным взглядом я смотрел, как размокает, бухнет и расползается, кровоточа чернилами, моя бессмысленная жизнь.
        Возможно, рукописи и не горят. Но я точно знаю, что они тонут.
        Сборник с опубликованными стихами уничтожать было бесполезно, ведь где-то оставался еще целый тираж, но я сделал это символически, выдрав и порвав на мелкие клочки страницы со своими опусами, а затем бросил их в мусорную корзину.
        Еще проще было справиться с тем, что хранилось на ноутбуке: письма, сообщения, фотографии, неопубликованные рецензии… «Delete», «Delete», «Delete»  — никакой романтики, всего лишь рутинное щелканье кнопки.
        «Удалить, вы уверены?», «Удалить, вы уверены?».
        Да, черт возьми, да! Как никогда раньше — да!..
        Среди бумаг затесалась старая пленочная фотография. На выгоревшем черно-белом снимке стояли трое — мать, отец и я. Высокая, статная и, несмотря на излишнюю худобу, довольно красивая женщина со жгучими черными глазами трогательно льнула к крепкому широкоплечему мужчине, а с другой стороны, где-то у него под коленом особняком толклась малютка лет четырех — чернявая, патлатая, с блестящими блюдцами глаз, точь-в-точь как у матери, она рассеянно держала за ухо трепаного плюшевого зайца и мало заботилась тем, что ее фотографируют. Всего мгновение — и девчонка на снимке заскрипела, заскрежетала, дала белую кривую трещину, а затем исчезла, оставив после себя лишь неровный помятый край. А любящие супруги продолжали все так же безмятежно улыбаться, как будто ничего не произошло, словно всегда их было только двое…Символично. Отделив себя, я почти не испортил снимок, но попробуй я вырвать из фотографии отца — и от всего семейства останутся лишь обрывки черно-белой глянцевой бумаги.
        Опустившись на пол возле кровати, я оперся о нее спиной и запрокинул голову на застеленный одеялом матрац. Впервые за все эти долгие дни я чувствовал покой и что-то вроде удовлетворения. Рассеянно переведя взгляд на висевшее в углу зеркало, я грустно улыбнулся своему смутному отражению и устало закрыл глаза. Все было кончено.
        Оставалось только изобразить все так, чтобы выглядело правдоподобно. Никто не должен был догадаться, что это добровольное, осознанное и хорошо продуманное решение. Трагическая случайность, гибель от гибельных пристрастий — все лучше, чем самоубийство. В сущности, это и не был замысел самоубийства. Скорее это была самоликвидация. Я должен был защитить себя и окружающих от дальнейших разрушений, которые неотступно следовали за мной по пятам, я должен был исправить нелепую ошибку своего рождения.
        Случайный гость в случайном мире — вот что я был такое. Я не просто решил исчезнуть, я стремился полностью удалить следы своего существования из человеческого общества, которое не принимало меня и было мне чуждо с самого начала.
        Когда я уйду, на земле останется лишь один человек, который не забудет меня до конца своих дней. Но и она сумеет пережить эту потерю. Ведь я не отец, ушедший так внезапно, так жестоко-неожиданно. У нее было достаточно времени привыкнуть к моему медленному, постепенному уходу — из дома, из города, из ее жизни, из жизни вообще. И пусть никогда из ее памяти не исчезнут мои черты, но с годами они поблекнут, обесцветятся, превратятся в размытое светлое пятно, как в том зеркале в углу комнаты. И тогда она такой же грустной улыбкой, как и я мгновение назад, улыбнется своим воспоминаниям и станет умиротворенно ждать нашей встречи по ту сторону бытия, в которую она, конечно же, будет верить…


        Не собираюсь, господа, мучить вас ненужными подробностями того, как шла подготовка к осуществлению задуманного мною плана. Образно выражаясь, я достаточно времени провел в обществе олимпийцев, чтобы знать, в какую водосточную трубу надо положить деньги, чтобы через пару часов извлечь оттуда все, что тебе нужно. Посему уже очень скоро в моих руках был маленький пакетик с белым порошком, которого вполне хватало, чтобы зараз отправить меня на тот свет. Так как я совершенно не переносил уколов, я решил прибегнуть к нему только в самый последний, решающий день, когда мой замысел подойдет к своему логическому завершению. Для того я и накупил без разбору еще всякой наркотической дряни: варианты полегче быстро перестали «вставлять», тогда девчонка решила пустить в ход тяжелую артиллерию, и сразу передозировка — вот как это должно было выглядеть в глазах других.
        С того момента, как у меня в руках оказался пакетик с белой смертью, время потекло как один бесконечный, серый, мучительный день. В институте я в последний раз был еще до гибели Андрея, почти все остававшиеся у меня деньги пришлось отдать за «дурь», я ни с кем не общался и выходил из комнаты только в случае крайней необходимости. Когда звонила мать, я разговаривал грубо, отрывисто, резко пресекая любые попытки заговорить о ее желании приехать. Так я надеялся еще больше отдалиться от нее, тем самым смягчив удар предстоящей ей потери, а заодно уберечь свой план от возможного срыва.
        Я понимал, что это уже не жизнь, это всего лишь вынужденное доживание, потому меня мало беспокоили заботы о здоровье и средствах к существованию. Склонный к парадоксам, в преддверии приближающейся гибели я полностью утратил столько лет терзавший меня ужас перед смертью. Она больше не имела надо мной власти, не пряталась в тени неопределенного будущего, не верховодила моей судьбой и судьбами близких мне людей. Теперь я — не она — был хозяином положения, и смерть униженно растопырилась передо мой, как старая шлюха, готовая принять меня, когда я сам того пожелаю.
        Следуя плану, я ставил над собой безжалостные эксперименты, вдыхая и глотая дурманящую отраву, и с нетерпением подгонял день, когда тонкий хоботок иглы отправит меня по туннелю, в конце которого — я был уверен — нет ни света, ни тьмы, лишь бесконечное, всепоглощающее забвение.
        Впрочем, глядя на себя в зеркало, я начал подозревать, что игла, может, даже не понадобится. Вот уже много дней я почти не ел, спал через две ночи на третью, иногда до утра не решаясь выключить свет в комнате, и был крайне истощен физически и морально. Я не решался признаться себе, что наркота быстро становилась для меня не только частью плана, но и способом хоть ненадолго забыться.
        Но и в дурмане я не мог отделаться от навязчивых, тягостных видений. Стоило выключить свет, и снова черный крест, выпадая из светящейся рамы окна, летел в бездну, и я в ужасе устремлялся прочь, убегая по лунной дорожке глаз ускользавшего от меня рыцаря. А где-то вдали звучал надрывный, собачий вой Алексика, переходящий в истошные крики растерзанной Клэр, извивавшейся на залитом кровавым маревом жертвенном алтаре. И тогда все начиналось сначала, маяча перед глазами бледным лицом живого трупа, который прожигал меня своими горящими глазами-углями, словно поднятыми со дна преисподней.
        Отче наш, иже еси на небесех…
        Да светится… Да приидет…


        Пробуя все подряд, я не слишком интересовался дозами и, так сказать, инструкциями к применению — полагал, что с легкими наркотиками вряд ли можно переборщить. Неудивительно, что передозировка наступила неожиданно и намного быстрее, чем я мог себе представить. Обездвиженный и как будто стеклянный, я лежал, слушая свое хрипящее, сбивчивое дыхание, и считал удары замедляющегося сердца. Раз… два… три… все тише, все реже… вот, кажется, оно и вовсе остановилось… нет, еще один удар… второй…
        Я поднимался куда-то вверх, все выше и выше, парил над своим распростертым на кровати телом, и в смутных проблесках сознания цветным калейдоскопом мельтешили события моей короткой и такой нелепой жизни. Сколько, в сущности, мне было отмерено? Что я успел за это время? Прожил на девятнадцать, пережил лет на сорок, устал на все шестьдесят… Какая глупость, какая нелепица…
        Передо мной чередой проходили лица тех, кого я любил, ненавидел, к кому стремился и кому хотел что-то доказать, и теперь они не вызывали прежних чувств — лишь тихую, всепоглощающую жалость, глубокое, искреннее сочувствие.
        Андрей, Миша, Алексик, олимпийцы, я сам — дети с переломанными крыльями, все мы просто хотели жить, но не у всех из нас получилось даже выжить…
        Мама! Мамочка!..
        Сердце остановилось, горло сжалось, поглощая последний хрипатый вздох, в отчаянном рывке сознание метнулось обратно вниз…
        И в этот момент я вспомнил все.


        ТОТ СВЕТ
        Той порой Люцифер взошел над вершинами Иды,
        День выводя за собой.
        (Вергилий, «Энеида»).


        1
        С недоумением и некоторой брезгливостью я рассматривал доверенное моим опекам сокровище. Косматая, заросшая тонкой пушащейся шерстью голова, полулысое туловище, кое-где покрытое островками жестких вьющихся волос, тонкая светлая шкура, не способная переносить ни мороз, ни сильный ветер, ни палящий зной… Нет, это слабое, ленивое обезьяноподобное существо явно могло выжить только в тепличных условиях Эдема.
        Немногим лучше была и самка. Еще более лысая, еще более розовая, с длинной густой порослью на голове, с парой тяжелых взбухших сосцов над округлившимся от беременности животом, она лишь мордочкой казалась симпатичнее самца — аккуратные, миловидные черты, маленький ротик и такой же маленький тонкий нос, большие доверчивые глазки поблескивают из-под темных дуг; а у того половина физиономии так поросла шерстью, что и рта-то толком не видно. Да посмотришь на него — не ровен час подумаешь, что и сам он на сносях. Как и у его подруги, от сытой, малоподвижной жизни его поначалу гладкое, упругое брюхо округлилось, и в ансамбле с пышным, мясистым седалищем это смотрелось особенно комично. Одно хорошо, ожиревший живот хоть немного прикрыл свисающий внизу срам, который постоянно был на виду из-за особенности его передвижения — и самец и самка были прямоходящими.
        Адам и Ева — так звали этих двух экспериментальных особей — были близнецами, единственным пометом моей любимицы Лилит… Эх, Лилит! Такая здоровая, мощная девочка, кто мог подумать, что ее организм не выдержит первых же родов!
        Когда Лилит появилась в Эдеме, она сразу привлекла мое внимание своими внушительными размерами, ловкостью и умом. Намного крупнее обычных обезьян, она одним прыжком умела преодолевать многометровые расстояния, ловко орудовала камнями и палками, добывая с их помощью самые зрелые плоды и коренья, легко перенимала различные навыки и умела издавать множество разнообразных звуков. Густая шерсть, жесткая шкура, сильные мускулы, острые когти и зубы делали Лилит универсальным зверем, способным адаптироваться почти к любым климатическим условиям — от жарких тропиков до суровых северных лесов.
        Испытывая и с удовольствием тренируя красотку Лилит, я уже представлял себе целое племя бесхвостых хищных обезьян, которые стали бы достойным дополнением земной фауны, постепенно оживавшей и разраставшейся после вымирания древних звероящеров. Ради этих целей я стал подыскивать для Лилит достойного партнера среди крупных видов обезьян, как вдруг в один не слишком прекрасный день Лилит куда-то пропала. Обыскав весь Эдем и убедившись, что ее нигде нет, я пустился на поиски по окрестностям. Проносясь над лесами, скользя между деревьев, заглядывая в норы диких зверей, я тщетно звал свою Лилит и уже мысленно простился с нею, посчитав ее мертвой, когда вдруг, спустя несколько недель, она вернулась в Эдем, так же таинственно и неожиданно, как до этого исчезла.
        Радость от ее возвращения, увы, длилась недолго. С первого же взгляда на нее я понял, что Лилит нездорова и как будто чем-то подавлена. Как я ни старался, я не мог понять, что с ней случилось, да едва ли она сама понимала причину своего состояния. Как ни одарена была Лилит, она была всего лишь зверем, не способным мыслить и формулировать. Выражая свое беспокойство, она лишь жалобно кричала, постанывала, нервно вгрызалась в участки шерсти на теле, вырывая ее целыми пучками, и почти ничего не ела.
        Прошло несколько дней, и, к моему облегчению, Лилит как будто стало лучше. Аппетит вернулся, она перестала наносить себе увечья и жалобно плакать, вновь запрыгала по деревьям и вспомнила былые забавы. Я же со спокойной совестью занялся другими заботами, коих был полон рот. На мне был целый зоосад с тысячью экспериментальных видов, которые не меньше Лилит нуждались во внимании и заботе.
        Через некоторое время выяснилось, что Лилит ожидает потомство. Это был неприятный сюрприз, ведь размножение такой ценной особи должно было быть хорошо спланировано и происходить при участии достойнейшего из самцов. Происхождение же этого помета было мне неизвестно. Впрочем, я не придал тогда этому особого значения. Даже если первый помет будет плох, следующий уже станет таким, как надо, думал я. Но я ошибался. Бедняжке Лилит не представилось второго шанса. Произведя на свет разнополую двойню очень странного вида, она испустила свой последний вздох…


        — Люцифер^5^!  — услышал я позади знакомый зов, но не обернулся.
        Раньше я с гордостью носил это имя и полностью соответствовал ему, сияя во главе небесного воинства. Сын зари Самаэль, светоносный Люцифер… Я был старшим из архангелов, прекраснейшим из херувимов, ближайшим из серафимов. Остальные ангелы почитали за честь почтительно коснуться моих одежд, сложив свой меч к моим ногам. Старшинство мое было не только по чину, но и по происхождению — именно я стал первым творением Создателя. На моих глазах были сотворены все прочие ангелы, а затем пришел черед материального мира: вселенная, галактики, звезды, планеты и, наконец, главная жемчужина космоса — планета Земля.
        С ее появлением мертвая материя ожила, зашевелилась, заползала, забегала, заплавала и залетала — сначала крохотная, одноклеточная, потом все сложнее и разнообразнее. Для выращивания все новых и новых видов зверей, гадов и птиц на земле был создан райский уголок, одной стороной прилегавший к большой суше, а с другой омываемый мировым океаном. Эдем. Его местоположение было подобрано со всей тщательностью: очень теплый, но не знойный и не слишком влажный климат, изобилие пресной и морской воды, возможность расширять территорию настолько, насколько необходимо, и много других важных нюансов. Зарождавшиеся в Эдеме разнообразные виды жизни здесь проходили испытательный срок: проверялись их способности, жизнестойкость и полезность окружающему миру. Пройдя все проверки, они переселялись на большую землю, где жизнь была уже совсем не сахар. Если в Эдеме все животные были травоядными — единственный способ уберечь от потенциальных хищников ценных экспериментальных особей — то, покидая райские кущи, они уже естественным образом делились на тех, кто убивает, и тех, кто убегает. Никакого иного выхода не было —
смерть отдельной особи была необходима для поддержания общей жизни на земле.
        Впрочем, в мои лучшие годы дела земные не слишком меня занимали. Моим призванием было поприще полководца и первого советника Сущего. Мне льстило, что мое мнение на небесном совете значит больше, чем мнение остальных, к тому же от природы я обладал дерзким и гордым нравом. На все имея свое мнение, я часто не соглашался и жарко спорил с Сущим, что в конце концов сыграло со мной злую шутку. Не стерпев очередного выпада, Сущий устроил надо мной большой суд. С формулировкой «за спесь и гордыню» я был лишен чинов и привилегий, отстранен от командования небесным воинством и сослан из обители ангелов в земной Эдем — управляющим.
        И вот уже не одну сотню лет я, архангел Самаэль Люцифер, бывший предводитель небесного воинства, служу пастухом земного скота. А теперь еще и дрессировщиком лысых обезьян…


        — Самаэль, брат!  — вновь позвал меня архангел Гавриэль и звонко засмеялся, увидев мою кислую физиономию.  — Я вижу, ты опять не в духе. Приободрись! Сущий желает видеть тебя.
        — Зачем?  — процедил я, едва бросив взгляд на собеседника.
        — Когда Сущий призывает к Своему Престолу, никто не смеет спрашивать зачем,  — вновь став серьезным, заносчиво ответил Гавриэль и расправил крылья, готовясь лететь.
        — А вот я спрашиваю — зачем?!
        Я вперил в него мрачный, тяжелый взгляд, от которого еще недавно трепетала целая вселенная.
        — Я спрашиваю, что Сущий хочет от меня услышать? Ждет отчета о состоянии скотного двора?! Недостаточно еще натешились унижением старшего из архангелов? Ты, похоже, забыл, как держал глаза долу, разговаривая со мной!
        — Послушай, Самаэль,  — Гавриэль опустил крылья и примирительно улыбнулся.  — Я не буду докладывать Сущему, что ты обозвал Его райские кущи скотным двором, но думаю, тебе пора принять урок смирения, данный тебе нашим Создателем и Господином. Я же вижу, ты и сам привязался к доверенным тебе божьим тварям, кои твоими заботами уже во множестве переселились из Эдема на большую землю. И Сущий нисколько не хотел унизить тебя, доверяя столь важную миссию. Напротив, Он помог тебе проникнуться любовью к миру, созданному Им, усмирить спесь и научиться послушанию. А сейчас Он зовет тебя, чтобы — да!  — поговорить о твоем пастбище и отданных тебе на попечение агнцах.
        — Брат Гавриэль, когда ты говоришь красиво, у меня начинается мигрень. Лучше объясни мне, почему Сущего так волнуют эти бледные обезьяны, неудавшиеся отпрыски Лилит? Ведь речь опять пойдет о них, не так ли?
        — Не знаю, брат. В отличие от тебя, у меня нет привычки задавать Сущему неуместные вопросы. Мое дело передавать послания. А бледные обезьяны, как ты их называешь, может быть, еще… — Тут он осекся, словно спохватившись, что наговорит лишнего.
        — Что они, может быть, еще?
        — Ну… Может быть, еще не так безнадежны, как ты думаешь. Все, хватит пустых разговоров. Следуй за мной!
        Гавриэль засуетился, поспешно расправил крылья и воспарил. Вслед за братом я также распростер крыла, ударил ими оземь, и, поднявшись в небесную высь, скрылся в сияющей лазури эфира.


        2
        Никто никогда не видел Сущего. Даже я — первое из его творений, единственный, кто не падал ниц у подножия его престола, ограничиваясь почтительным наклоном головы,  — даже я видел лишь ослепительную игру света, огненный столп пульсирующей энергии, из сердца которой Старикан обращался ко мне с вопросом или повелением.
        Надо сказать, и теперь, будучи в опале, я не изменил своим привычкам. Пусть меня лишили старшинства, я все еще оставался архангелом, и никто, даже сам Сущий, не мог отнять моего места в совете и чувства собственного достоинства. А потому и на этот раз, проследовав за вестником Гавриэлем в обитель ангелов и представ перед незримым повелителем, я не упал лицом вниз, а лишь почтительно склонился, положив перед собою меч в знак готовности отдать жизнь за своего Господина.
        — Архангел Самаэль Люцифер!  — услышал я знакомый голос, который, казалось, одновременно раздавался и вовне и внутри меня самого.  — Рад видеть тебя в добром здравии.
        — Я пришел на зов, Господин,  — ответил я, не поднимая глаз, в ожидании, когда Сущий сам разрешит держаться вольно.
        — Подыми взор, возлюбленный Самаэль. Мне нужно поговорить с тобою.
        После этих слов я выпрямился и открыто взглянул на светящуюся сущность, возвышавшуюся передо мной на крылатом престоле в клубах взволнованного эфира. Церемониал был окончен, и теперь можно было рассчитывать на прямой, откровенный разговор, насколько это вообще было возможно в рамках жесткой субординации.
        — Я слушаю, Господин.
        — Расскажи Мне, как поживают твои подопечные и как поживаешь ты сам. Не соскучился ли ты по жару схватки, по своим преданным воинам, по былому почету, коим ты был окружен среди херувимов?
        — Господин. Не допускаю мысли, чтобы Ты обращался ко мне с вопросом, намереваясь оскорбить меня и унизить мое достоинство, а потому отвечу со всей искренностью и прямотой. Да, мне жаль былых времен моей славы, и я считаю, что мог бы пригодиться на поле битвы куда более, чем в роли пастуха земных тварей посреди райских кущ. Но доверенное мне дело я стараюсь исполнять по совести. И подопечные мои находятся в радости и добром здравии, каждый день славя Твое могущество.
        — Очень хорошо,  — выдержав небольшую паузу, продолжил Старикан,  — а теперь расскажи Мне, Люцифер, как чувствуют себя Адам и Ева.
        — В Эдеме они по-прежнему чувствуют себя хорошо, Господин. Пожалуй, даже слишком хорошо. Ничто не угрожает их покою, им не приходится прилагать ни малейших усилий, чтобы добыть себе пищу, сладкие плоды сами падают им в рот, и они целыми днями нежатся на солнце, пребывая в блаженном бездействии. Но если Тебе угодно, я повторю свое мнение, Господин. Я не вижу смысла в их существовании, поскольку они не способны выжить за пределами Эдема. Таких, как они, не удастся размножить и переселить на иные, суровые земли, ведь у них нет ни теплой шубы, чтобы согреться, ни острых когтей и зубов, чтобы бороться за жизнь, ни быстрых, сильных лап, чтобы убежать от опасности.
        — Ты говоришь, они с удовольствием лакомятся плодами райских деревьев,  — перебил, не дослушав, Сущий.  — А не припомнишь ли, с каких именно деревьев они питаются? Все ли пригодные для насыщения плоды служат им пищей?
        — С каких деревьев?  — растерялся я, от неожиданности вопроса забыв о приличиях и перейдя с языка почтения на язык равных.  — Да с разных деревьев, со всех подряд. Правда, они настолько ленивы, что ждут, когда плоды перезреют и сами упадут с дерева. Мне порой кажется, лишний раз поднять лапу, чтобы сорвать плод,  — для них это уже чрезмерное усилие.
        — Вижу, они тебе не слишком-то нравятся, Люцифер,  — усмехнулся мой незримый собеседник.
        — Да, Господин. Не слишком.
        — Но все же, не приметил ли ты: может быть, есть дерево, которое они по непонятным причинам обходят стороной, не прикасаясь к его плодам, как бы те ни были ароматны и притягательны на вид?
        Когда вопрос о плодах прозвучал во второй раз, я уже не на шутку разозлился, решив, что Старикан просто смеется надо мной.
        — Прости, Господин, но мне нечего ответить Тебе на это. У меня слишком много подопечных, чтобы я мог тратить время, бродя за ними по пятам и подсчитывая деревья, с которых они берут или не берут плоды. Меня сейчас куда больше заботит партия морских свиней, которых давно пора выпускать в открытый океан.
        — Ничего, свиньи подождут. Скажи Мне лучше, Люцифер, что ты думаешь об идее наделить одно из земных животных даром бессмертия.
        — По своему скудоумию не успеваю следовать полету Твоей мысли, Господин,  — с трудом сдерживая насмешку в голосе, процедил я.  — Бессмертное животное?
        — Да, Самаэль. Земное существо, наделенное вечной жизнью и молодостью. И даже не одно существо, а целый вид из плоти и крови, и представители его будут лишены механизма старения. Их организмы будут постоянно обновляться, не ведая болезней и увядания.
        — Сожалею, Повелитель, но мне непонятен смысл существования такого животного,  — ответил я, подумав.  — Будь это травоядные, они съедят всю зелень, а будь они хищники,  — пожрут всех других существ вокруг себя. А кроме того, рано или поздно они так расплодятся, что земля просто не сможет их выдержать, не говоря уже о том, чтобы прокормить. И во имя чего? Лишь дух и энергия бессмертны. Зачем же может понадобиться вечная материя? Даже планеты и галактики имеют свой срок. Почему же земная песчинка должна жить вечно?
        — Тут ты не прав, Люцифер. Взять хотя бы Адама и Еву. Ты ведь заметил, что, несмотря на лень, они весьма смышлены и, в отличие от всех прочих тварей, обладают членораздельной речью.
        — Они выросли у меня на глазах, Господин. Конечно, мне хорошо известно, что они не лишены достоинств. Их способ общаться между собой, и вправду, весьма отличается от языка остальных зверей и птиц. Я бы даже сказал, они почти разумны, насколько это вообще возможно для животного. Но это и вредит им, заглушая голос инстинкта…
        — Но голос инстинкта не так уж нужен в Эдеме, а у Меня, открою тебе секрет, и нет намерения переселять их на большую землю. Зачатки разума при полном послушании сделают их прекрасными пастухами на райских пастбищах. Подумай сам, они способны разговаривать и понимать, осваивать навыки и действовать сообща — ни одно другое животное не способно на это. Став твоими помощниками, они бы переняли у тебя все необходимые навыки, облегчив твою работу.
        — Помощники мне бы не помешали, Господин. Но не проще ли дать мне нескольких ангелов, которых не нужно годами дрессировать, объясняя каждый шаг. Адам и Ева умрут раньше, чем освоят все тонкости пастушьего ремесла…
        — Потому-то Я и хочу даровать им бессмертие, равно как и их детям. Когда число их потомков станет достаточным, чтобы уследить за всеми животными Эдема, они просто утратят способность размножаться, так что опасности перенаселения, о которой ты говоришь, нет и в помине.
        — Но не жестоко ли это, Господин, по отношению к земным существам — лишить их главной радости всех животных, радости продолжения рода и плотской любви. И что взамен? Вечная жизнь, которую они даже не способны оценить?
        — Ты же сам лишен тех радостей, о которых говоришь,  — возразил Сущий.  — Разве жизнь твоя не имеет смысла? Разве ты не бываешь счастлив?
        — Но я не животное! Я соткан из духа, а не из плоти, и радость моего бытия — это радость мысли, радость сознания своего долга и предназначения, способность принимать самостоятельные решения…
        — Которая, как известно, не довела тебя до добра!  — услышал я резкий ответ.  — У потомков Адама и Евы будет все, что только может пожелать земное существо, и, не ведая плотской любви, они не будут страдать, ведь у них не будет и потребности в ней. Зато они не изведают ни страданий старости, ни болезней, ни горечи утраты. А когда они настолько освоятся в роли пастухов, что смогут полностью заменить тебя, ты сможешь вернуться на небо и вновь возглавить небесное воинство! Разве ты не мечтаешь об этом?
        Услышав последние слова Старика, я чуть не захлебнулся радостью. Как, не ослышался ли я? Вновь вернуться в обитель ангелов, вновь встать во главе своих воинов!
        — Правильно ли я понял, Повелитель?  — воскликнул я, забив в волнении крыльями.
        — Да, ты прощен, Самаэль! И Я давно отозвал бы тебя из райских кущ, но кто же может заменить тебя там? Ни один ангел, ранее служивший пастухом, так искусно не справлялся со своей миссией… Но если Адам и Ева обучатся у тебя, то они, будучи плоть от плоти земли, непременно справятся. Как думаешь, Люцифер?
        — Конечно, Господин!  — выпалил я, хотя, по совести, меня в тот момент совершенно не волновало, хорошо или плохо справятся со своей задачей Адам и Ева. Только бы самому вырваться оттуда, только бы вернуть былое величие!.. Но тут неприятное воспоминание резануло, как острый нож, и я вновь помрачнел.
        — Что смущает тебя, Люцифер?
        — Господин… Я подумал об архангеле Микаэле.
        Некогда мой главный помощник, Микаэль был назначен предводителем небесного воинства после моей вынужденной отставки. Не могу сказать, что я уж очень любил этого юнца. На мой вкус, он был слишком исполнителен, полностью полагался на волю вышестоящего, проявляя порой чудеса храбрости, но, увы, не самостоятельности. А в бою иногда умение принимать решения и действовать вопреки заданной стратегии бывает намного полезнее слепой преданности.
        Все мы хорошо знали предназначение нашей крылатой армии — зачищать вселенную от случайных порождений неуемной фантазии Сущего. Однако никто точно не знал, почему вопреки его всемогущей воле в мире то и дело возникали полчища неуправляемых, безжалостных химер, сеявших кошмары, бред и безумие, способных поглотить любой дух, стоило лишь по неосторожности подпустить их поближе. Но я всё же догадывался о причине. Подобно тому, как в мире снов сами собой рождаются кошмары, так и в мире Сущего, взращенном в его гениальной голове, в химерах воплощались его невысказанные страхи и тревоги.
        В отличие от меня Микаэль, казалось, даже не утруждает себя мыслью, во имя и против чего он борется. Если Сущий отдал приказ, он должен быть выполнен любой ценой, вот и все. До сих пор такой подход к делу не был помехой: решения о зачистках не подлежали сомнению. Но кто знает, что будет завтра…
        Так или иначе, было одно обстоятельство, которое вынуждало меня защищать интересы Микаэля. Однажды в тяжелом бою с химерами он спас мне жизнь, невольно сделав меня своим должником.
        — Я вспомнил о Микаэле, Господин. Ведь теперь он предводитель небесного воинства. И если я вернусь на прежнее место, что же будет с ним?
        — Микаэль лишь временный предводитель и прекрасно знает это. Ты вернешься, и все станет как прежде. Ты будешь полководцем, а он — твоей правой рукой.
        — Господин, но я не хотел бы…
        — Такова Моя воля, Люцифер. Ты научишь Адама и Еву возделывать Мой сад и после этого вновь станешь предводителем воинства. Но для этого на нынешнем поприще пастуха выполни еще одно, последнее поручение. Сейчас ты должен неотлучно следить за Адамом и Евой и подмечать, с каких деревьев они берут плоды, а какие не трогают. Это очень важно. А теперь иди.
        — Слушаю, Господин. И благодарю.
        На прощание я вновь преклонил голову перед Сущим, а затем, подняв меч и вложив его в ножны, удалился.


        3
        — Здравствуй, Ева,  — прошипел я, высунувшись из густой травы прямо у ее ног.
        Помня о приказе Сущего неотступно следовать за нею и Адамом, я на время вселился в тело пребывавшего в Эдеме на испытании питона. Так мне сподручнее было выполнять неблаговидную роль шпиона, ползая в траве или повиснув на ветвях дерева. Архангелу же заниматься такими вещами вовсе не престало. Следить за Адамом было просто — он большую часть времени спал, притулившись где-нибудь в тенечке, но вот Ева, любопытная зараза, все время норовила куда-нибудь удрать. То я еле поспевал за ней, когда она бегала, гоняясь за бабочками; то находил ее возле пруда, в котором она сосредоточенно пыталась выловить собственное отражение; то она собирала плоды под разными деревьями и начинала — не есть их, как все нормальные животные, нет!  — а составлять из них на земле разные узоры-звездочки-цветочки… Впрочем, все ее усилия направлены были только на развлечения. Если нужно было что-то сделать по необходимости, тут они с Адамом ленились одинаково.
        «Господи, ну какой сад они могут возделывать!  — с досадой думал я в такие минуты.  — Какими пастухами, скажите на милость, могут быть!» Но вслух я этого не сказал бы ни за что, ведь я хотел вернуться на небо.
        Следуя по пятам за своими поднадзорными, я уже наизусть выучил все деревья, с которых они питались. Сначала я не замечал ничего особенного, казалось, все плодоносные деревья годятся для них одинаково. Но потом я обратил внимание на пышную яблоню, растущую особняком от других деревьев на симпатичной полянке, как раз недалеко от того места, где Адам и Ева проводили больше всего времени. Яблоня эта источала такой невероятный аромат, что все райские птицы слетались, желая поклевать сладкие розовые яблоки, растущие на ее пропитанных солнцем ветвях. Несколько раз я видел, как дети Лилит бродили недалеко от этой прекрасной яблони, собирая плоды других деревьев, но к ней никогда не приближались, словно чего-то опасаясь. Тогда-то я понял, что напал на нужный след.


        — Как твои дела, Ева?
        Увидев говорящего питона, Ева сначала удивилась и даже немного испугалась, но внимательно посмотрев мне в глаза, сразу успокоилась и радостно улыбнулась.
        — А, это ты! Здравствуй! У меня нет никаких дел,  — засмеялась она, простодушно разведя руками,  — так что мне хорошо.
        — Куда же ты направляешься, позволь узнать?
        — Пойду посмотрю, много ли еды нападало за ночь,  — ответила она, прищурившись, и задумчиво поглядела в сторону плодовой рощи.  — А то зверье все плоды перетаскает, и нам ничего не останется.
        — Ева, а ты не пробовала залезть на дерево и сорвать плоды с верхних ветвей?  — с трудом скрывая раздражение, спросил я.
        Ева удивленно посмотрела на меня, и, помолчав немного, вдруг залилась новым приступом беззаботного смеха.
        — Зачем же мне лезть на дерево, когда плоды сами падают? Надо лишь немного подождать!
        — Понятно…
        Вздохнув, я обвил Еву кольцами и, взгромоздившись ей на плечи, повис вокруг шеи.
        — Раз так, пойдем вместе.
        Она не торопясь побрела между деревьев, неся меня на плечах, и пока она выбирала плоды к завтраку, мы разговаривали.
        — Брось ты эту гадость,  —сказал я, недовольно понюхав недозревшую сливу, которая, видимо, была сброшена на землю какой-то птицей.  — Пойдем лучше вон на ту полянку. Я покажу тебе прекрасную яблоню! Ты таких плодов еще не пробовала!
        — Нет-нет!  — Ева испуганно отшатнулась назад и остановилась как вкопанная.  — Я знаю эту яблоню. Но нам с нее есть нельзя.
        — Это еще почему?  — насторожился я, чувствуя, что вот-вот разгадаю смысл унизительного задания, которое дал мне Сущий.
        — Я… тебе не скажу.
        — Почему же?
        — Потому что это секрет! Ты знаешь, что такое секрет?
        — Это то, о чем никому не говорят,  — помрачнев, ответил я и пестрой лентой сполз с шеи Евы на землю.  — Ну что же, храни свой секрет. Не очень-то мне интересно его знать…
        — Эй, подожди-ка!  — воскликнула Ева, увидев, что я удаляюсь прочь, даже не попробовав ее уговорить.  — Я сказала, что это секрет, неужели тебе не интересно?
        — Нет.
        Но я стал ползти чуть медленнее, чтобы ей было легче меня нагнать.
        — И ты даже не попросишь меня рассказать, чтобы у тебя тоже появился секрет?
        — Нет.
        Растерявшись и заметно расстроившись, она на время замолчала, следуя за мной, но потом не выдержала и заговорила снова.
        — Ну ладно, уговорил, я тебе все расскажу.
        — Я тебя не уговаривал,  — ответил я, но остановился и, обернувшись, приготовился слушать.
        — Мы с Адамом не можем рвать плоды с того дерева, потому что нам запретили.
        — И кто же?
        — Отец.
        — Кто, прости?..
        — Наш отец,  — ответила она, улыбнувшись.  — Мы его не видим, но слышим. Как и тебя обычно.
        Тут она замолчала на минутку и, присев в траву у кустика, помочилась. Непринужденно отряхнувшись, она снова поднялась, улыбнулась и, как ни в чем не бывало, продолжила объяснять.
        — Мы начали слышать голос. Раньше мы слышали твой голос и голоса зверей и птиц, но это другой голос, новый. Он громкий и даже грозный. Он нам сказал, что он наш отец.
        — В самом деле?  — прошипел я, усмехнувшись, но затем крепко задумался.
        — Ну, а про вашу маму он вам что-нибудь говорил, этот голос?  — спросил я через некоторое время.
        — Какую еще маму?  — удивилась Ева.  — Нет, он говорит, что слепил нас из глины. Поэтому мы вышли такие гладенькие и золотистые!  — Она снова засмеялась и, ужасно довольная собой, закружилась на одной ножке.  — Хотя нет, говорил про маму. Говорил, что это я скоро стану мамой!
        — Ну, об этом я и сам как-то догадываюсь,  — с усмешкой буркнул я, задержавшись взглядом на ее животе, который за последнее время еще прибавил в размерах.  — Ну, а что еще ваш… отец вам рассказал?
        — Он говорит, что у нас всегда все будет так же хорошо как сейчас, если только мы не будем рвать плоды с той яблони, о которой ты говоришь.
        — И как он объясняет это свое условие? Она что, ядовитая?
        — Не знаю… Вообще-то я много раз ходила к ней и видела, как птицы охотно едят с нее.
        — Зачем же ты ходила к яблоне, раз тебе нельзя с нее есть?
        — Ну так, интересно…


        Когда Ева ушла кормить Адама завтраком, я вышел из шкуры змея и направился к яблоне, которая доставила мне столько хлопот за последние дни. Я осмотрел ее со всех сторон, изучил ее плоды — ничего в ней не было особенного, обычные яблоки, хорошего качества, сладкие… Как там она говорила? Отец?.. Единственное условие…
        — Будь я проклят!
        Ударив крыльями о землю, я рванулся вверх и сделал в воздухе победную «мертвую петлю». Я понял!


        4
        Старший из архангелов, прекраснейший из херувимов… На моих глазах проходили все чудеса творения. Я видел, как Старикан ничто превращает в материю, а материю обращает в живые организмы. Я видел, как из простых сгустков энергии, как и я когда-то, на свет рождаются ангелы и духи, способные мыслить, обладающие волей и самосознанием, но… Увы, не имеющие права и возможности творить. Ни я, ни остальные ангелы не были наделены этой уникальной привилегией. Мы были лишь зрителями в театре мироздания, лишь исполнителями и помощниками Старика, не более. Мне всегда казалось, это так несправедливо — не позволять нам создавать что-нибудь самим, уготовив лишь роль пособников…
        И вдруг — такой шанс! Пусть я не способен оживить мертвую материю, зато мне предоставляется случай живое сделать еще более живым. Кто еще способен на такое!
        Убедившись, что яблоки на запретном дереве самые обыкновенные, я вдруг понял: дело вовсе не в них. Но в чем же тогда?.. Ответ напрашивался сам собой. Дело в самом запрете. Если есть запрет, значит, есть опасение, что… его могут нарушить! А раз Адам и Ева могут его нарушить…
        Мысль работала все быстрее и быстрее. Зародившаяся идея все более и более меня увлекала, открывая новые неизведанные горизонты. Ай да Старикан! Задумать такой эксперимент!
        Никогда еще до этого дух и материя не сливались воедино, потому-то животные и не имели свободы выбора, не мыслили, не ведали добра и зла. И вот впервые за всю историю бытия это, наконец, произошло. Адам и Ева, которых я до сего времени считал не более чем говорящими обезьянами, были вовсе не животные, это были духи, заключенные в плоть!
        Строжайший запрет трогать яблоню — это была проверка на послушание, на управляемость этих удивительных гибридов, которых Старикан хотел сделать такими же послушными вассалами, какими были для него ангелы. Плоть от плоти земли, но при этом обладающие душой и разумом… Сколько интересных экспериментов можно было бы провести, сколько удивительных дел сделать с ними сообща! Но разве в своем сумасбродстве Сущий когда-нибудь согласится на это? Нет, ему не нужны экспериментаторы, ему нужны пастухи, садовники, исполнители…


        Вернувшись к Еве, я снова заговорил с ней о голосе, который она слышит, и о запретной яблоне, плоды которой давали мне шанс убедиться в правильности моей догадки.
        — Подумай сама, разве есть хоть какое-то разумное объяснение, почему нельзя пробовать плоды, которые не только не ядовиты, но настолько вкусны, что все райские птицы слетаются отведать их…
        — Не знаю, наверное, нет. Но ведь отец запрещает нам трогать яблоки!
        — Но почему? Просто так, из сумасбродства, из прихоти?
        — Но он грозит нам смертью, если мы нарушим запрет!
        «И сказал змей жене: нет, не умрете, но знает Бог, что в день, в который вы вкусите их, откроются глаза ваши, и вы будете, как боги, знающие добро и зло».
        Долго Ева не могла взять в толк, о чем я говорю. Не зная, что такое добро и зло, она засыпала меня вопросами. И чем больше она слышала от меня объяснений, тем больше новых вопросов у нее появлялось. В конце концов и мне самому уже стало по-настоящему интересно учить ее. И тогда она позвала Адама, чтобы он тоже послушал и поучился. Не один вечер провели мы в разговорах о добре и зле и о том, чем они отличаются. Не один вечер я бился, втолковывая им, что значит поступать по своему усмотрению и принимать самостоятельные решения. Потом я ушел несколько в сторону, рассказывая, как велика и прекрасна земля, как широко и обильно мироздание. И они были до крайности удивлены, узнав, что мир не сводится к одному только Эдему.
        — А ведь отец никогда ничего такого не рассказывал нам… — задумчиво протянула Ева, многозначительно смотря на Адама.
        — Да,  — буркнул тот в ответ.  — Очень даже странно.
        Они сидели передо мной на поросшем травой пригорке и смотрели, как темное небо укутывается дымчатым звездным покрывалом. Мне больше незачем было вселяться в змея. Я просто незримо присутствовал рядом, а они жадно слушали мой голос, звучавший одновременно и вовне, и внутри них самих.
        — А знаешь, и правда, запрет трогать яблоки на том дереве какой-то дурацкий,  — почесав затылок, сказала Ева, обращаясь то ли ко мне, то ли к Адаму.
        В ответ мы оба промолчали.
        — А вот возьму и сорву яблоко,  — капризно продолжила Ева.  — Почему нельзя, если мне хочется? Ты рассказал, что такое добро и что такое зло, так вот я не вижу ничего плохого в том, чтобы есть яблоки! Кому от этого может быть вред?
        — Да, очень даже странно,  — с возмущением поддержал ее Адам, дергая себя за бороду.
        — Прямо сейчас пойду и сорву. Как думаешь?  — спросила она меня.
        — Не знаю, дорогая,  — задумчиво ответил я ей.  — Это твоя жизнь. Ты сама решаешь, что тебе делать.
        Поднявшись со своих мест, Адам под предводительством Евы решительно направились по темной роще плодовых деревьев на освещенную светом луны поляну, где в ночном сумраке благоухала запретная и оттого еще более прекрасная яблоня. Сорвав яблоко, Ева отважно откусила от него внушительный кусок и дала попробовать Адаму.
        — Вкусно,  — деловито констатировала она.  — И ничего в нем нет такого страшного.
        — Да, очень даже странно,  — с хрустом жуя яблоко, согласился Адам.


        Расставшись со своими учениками, я полетел прочь, раздумывая о том, что делать дальше. Погруженный в размышления, я не заметил, как ясное звездное небо вдруг заволокли тучи, а над головой ударила молния. В том месте, где сверкнула зарница, меж облаков образовался черный котлован, вращающаяся воздушная воронка, и вырвавшийся из нее невидимый смерч неожиданно подхватил меня, завертел, закрутил и стал засасывать куда-то ввысь, в темноту, в черную бездну небосвода.


        5
        — Как он посмел! Как посмел!  — возмущенно бушевали члены небесного совета, срочно созванные в связи с непредвиденными обстоятельствами.
        Нарушить приказ! Предать доверие! И это сразу после того, как Сущий даровал ему прощение! Невозможно! Недопустимо!
        Приведя меня «на ковер» по приказу Сущего, они с ужасом и интересом смотрели на мою сумрачную фигуру, склонившуюся у подножия небесного престола. Господень гнев, обрушившийся на мою голову, был настолько ошеломляющ, что я, никак не ожидавший столь быстрой и бурной развязки, на все обвинения лишь гордо молчал, с напускным равнодушием смотря прямо перед собой.
        — Неблагодарный, неверный, взбалмошный Люцифер! Что натворил ты ради одной своей прихоти! Ты думал, это ты следишь за Адамом и Евой, но это Я все время следил за тобой! Я видел, как ты нарушаешь Мой приказ, как вместо того, чтобы следить за ними и обучать их возделывать Мой сад, ты учишь их следовать собственной воле. Научившись у тебя, они нарушили единственный запрет, который был у них, и теперь всегда будут нарушать Мои заповеди, поступая так, как сами пожелают! Если бы ты знал, если бы только мог представить, во что способно превратить землю существо, ведомое собственной волей и разумом, но обуреваемое животными страстями! Разве ты утруждал себя раздумьями?! В своей гордыне ты лишь хотел настоять на своем, ты предал Мое доверие ради бездумного эксперимента, не заботясь о последствиях. Ну что же, пусть будет по-твоему. Не быть Адаму и Еве пастухами Моих стад посреди райских кущ!
        «И сказал Господь Бог: вот, Адам стал как один из Нас, зная добро и зло; и теперь как бы не простер он руки своей, и не взял также от дерева жизни, и не вкусил, и не стал жить вечно. И изгнал Адама…»


        Я должен перегнать из Эдема на большую землю всех животных, а следом за ними увести Адама и Еву. Ступив на новые земли, они утратят бессмертие, взамен обретя свободу, а Эдем навсегда скроется в глубинах океана, дабы ни они, ни их отпрыски не смогли вернуться в райские кущи по собственной воле. Таково было решение совета.
        — Ты поможешь адамовой семье обосноваться на новом месте, научишь их, как отсрочить неизбежную кончину, а затем вернешься к подножию Небесного Престола и понесешь справедливую кару за содеянное,  — передал мне приказ Сущего архангел Гавриэль, провожая обратно на землю.


        В тягостном молчании мы втроем с Адамом и Евой двинулись навстречу судьбе, оставляя на погибель цветущий, благодатный Эдем. Тела моих подопечных теперь были стыдливо опоясаны резными листьями смоковницы, но символическая эта одежда не могла уберечь их ни от шипов колючих кустарников, ни от укусов кровососущих насекомых. Непривыкшие к странствиям, они вскоре начали выбиваться из сил. Их нетренированные мышцы заныли, изнеженные ноги покрылись кровавыми мозолями, и от этого они окончательно пали духом. Ева тихо плакала, утирая слезы зеленым листочком, Адам, насупившись, уныло смотрел в землю.
        — Почему? Почему он нас прогнал?  — наконец заговорила, всхлипывая, Ева.  — Что мы такого сделали? Он ведь наш отец… Сам говорил…
        — Да, очень даже странно,  — подавленно проговорил Адам.  — Из-за какого-то яблока. У него их… Сейчас, между прочим, время обеда. И послеобеденного сна. А вместо этого я бреду, сам не зная куда. Странно, даже очень…
        Услышав от своего супруга столь длинную тираду, Ева удивленно и с уважением посмотрела на него, на минуту даже забыв о постигшем ее несчастье. Но затем, все вспомнив, она еще больше расквасилась, пустив слезы в три ручья.
        — Дом! Милый дом! Как же мы теперь…
        — Но ведь все живые существа рано или поздно покидают Эдем,  — возразил я наконец, чтобы их приободрить.  — Достигнув зрелости, они уходят покорять новые земли и уже сами заботятся о себе. Так чем вы лучше других?
        — Но отец обещал оставить нас у себя навсегда! А взамен мы бы возделывали райский сад…
        — А теперь вы будете возделывать свои собственные сады. И если постараетесь, у вас будут и плодовые деревья, и ручные звери, и собственный кров — вся земля будет у ваших ног!
        — Зачем, мы ведь все равно умрем… — пробурчал в ответ Адам.  — Нам так сказали.
        — Ой, правда!  — вспомнив, в ужасе воскликнула Ева.  — Теперь мы умрем… А могли бы жить вечно, если бы не яблоко, так он нам сказал напоследок!
        Она остановилась и безвольно опустилась на траву, закрыв лицо руками.
        Слушая ее, я был рад, что они меня не видят. Что я мог возразить им на это, чем утешить?.. Недооценил я Старика. Или наоборот переоценил, не знаю. Только не думал я, что он так легко откажется от своего плана даровать им вечную жизнь. Но вслух я сказал другое:
        — Не пойму я вас. Вы что, умираете? Вот прямо здесь, сейчас?
        — Да вроде бы нет,  — нервно подергав себя за бороду, ответил Адам.
        — Тогда хватит ныть, лучше поторопитесь! До захода солнца нам надо найти для вас подходящий ночлег. Это в Эдеме все звери были вам друзьями, а здесь они с удовольствием полакомятся вами, если только вы не укроетесь в безопасном месте.
        — Это все из-за тебя,  — сквозь зубы проворчал Адам, помогая Еве подняться, чтобы продолжить путь.  — Все твое вечное любопытство, все-то тебе попробовать надо!
        — А что я?  — возмутилась она.  — Сам-то, сам! Когда нас спросили, сразу всю вину на меня свалил! Предатель, ябеда!
        — А ну-ка перестаньте ссориться!  — гаркнул я на них, теряя терпение.
        — А ты бы помолчал!  — неожиданно набравшись смелости, напустилась на меня Ева.  — Это ты нас погубил, ты пристал к нам со своим добром и злом!
        — Да, очень надо!  — поддержал ее супруг.
        — Ты обманул нас! Обманул! Ты — вот кто во всем виноват!
        — Вот именно!
        — Может, и так,  — спокойно ответил я на это,  — но тот, кто называл себя вашим отцом, отвернулся от вас, стоило один раз нарушить его волю, я же по-прежнему здесь, хоть вы проклинаете меня и непрерывно жалуетесь.
        Мы снова погрузились в молчание. Немного отстав от мужа, покрасневшими от слез глазами Ева посмотрела назад, туда, где за горизонтом растаял призрачный Эдем, потом перевела задумчивый взгляд на извилистую тропу, уводящую ее в волнующую неизвестность, и почти шепотом спросила:
        — Ты ведь останешься с нами, правда?
        — Да. Некоторое время. Пока вы не привыкнете.
        — А потом? Что будет потом?  — не унималась она.  — Ведь скоро родится ребенок. А там, может быть, будут еще дети. А у них свои дети… Ты ведь не бросишь их в трудную минуту? Обещай мне!
        Она с надеждой всматривалась в пустоту, тщетно пытаясь уловить в воздухе мои очертания, и я, склонившись над ней, тихо произнес:
        — Обещаю.


        День уже клонился к закату, когда звериная тропа вывела нас из леса в зеленую долину, огороженную цепью каменистых гор. В небольшом ущелье между камнями бежал ручей, а в подножии горы я обнаружил подходящую пещеру — сухую и достаточно просторную, чтобы хотя бы первое время служить моим подопечным надежным укрытием. Приказав Еве собрать сухих веток, я объяснил ей, как из камня высечь искру.
        — Только большой огонь страшен,  — объяснил я ей,  — маленький же послужит вам источником жизни, почти таким же важным, как и пресная вода. Сейчас лето, поэтому стоят теплые дни, но ночами здесь становится свежо, а с приходом осени и вовсе похолодает. Огонь не только поможет вам согреться и обогреть жилище, но и не подпустит к пещере лесных хищников.
        Пока Ева тренировалась высекать искру, я принялся учить Адама, как из молодых ветвей сделать лук и стрелы. А когда рассвело и они оба немного отдохнули, я повел Адама на его первую охоту.
        Поначалу наши поиски были тщетными, но вот, притаившись за деревом, мы увидели, как из чащи леса на поляну выбежал олень. Тревожно перестукивая копытами, он замер, повернул грациозную шею в нашу сторону и испуганно прислушался.
        — Тише!  — шепнул я Адаму на ухо.  — Видишь, он почуял тебя, смотри не спугни. Постарайся навести стрелу как можно точнее и стреляй лучше в шею, так ты сразу убьешь его.
        — Но как же я могу выстрелить!  — жалобно произнес Адам в ответ, и глаза его увлажнились.  — Он ведь такой красивый, безобидный, жалко же!
        — Адам. Скажи, ты жить хочешь?
        — Да,  — растерянно ответил он.
        — А чтобы жила Ева? И ваш будущий ребенок?
        — Ну конечно!
        — Тогда стреляй.
        Нетвердой рукой Адам поднял лук и, зажмурившись, выстрелил.


        Своим долгом я считал научить Адама и Еву выживать искусственно, ведь естественные механизмы выживания у них практически отсутствовали. Первым делом я стал обучать Адама делать оружие и убивать животных. Еве же рассказал, как приручить огонь и приготовить на нем пищу, поскольку их желудки плохо усваивали сырое мясо. Обернувшись в звериные шкуры и вооружившись новыми знаниями, в постоянной борьбе за жизнь они забыли о лени и праздности. Я видел, как день ото дня крепнут и подтягиваются их тела, как из наивных детей со слабой волей и неокрепшим разумом они превращаются в человеков — членов и основоположников сильного, свободного общества. Адам стал смелым охотником, Ева — обольстительной женщиной. Вскоре у них родился первенец, нареченный Каином. Я с удовольствием наблюдал, как этот вихрастый, резвый мальчуган делает свои первые шаги, с какой любознательностью осваивает окружающий мир, но мне не суждено было ни застать периода его взросления, ни увидеть совершенного им братоубийства, со временем ставшего притчей во языцех.
        Однажды, отдыхая после очередного суетного дня, Ева сидела у входа в пещеру и наблюдала, как гаснет закат, сменяясь мглистой синевой ночи. Я незримо присутствовал рядом и видел, что она грустит.
        — Уходишь… — печально проговорила она.
        — Да, пора,  — тихо ответил я.
        — Ты вернешься когда-нибудь?..
        — Не знаю. Может быть.
        — Я буду скучать по тебе.
        — Не стоит. Но если однажды, проснувшись до рассвета, ты увидишь, как на небе загорается утренняя звезда, вспомни обо мне.
        — Я назову ее твоим именем^6^,  — ответила Ева,  — и тогда каждую ночь, ожидая рассвета, я буду думать, что ты по-прежнему где-то рядом.


        6
        Тогда я и представить не мог, что наш последний разговор с Евой станет для меня роковым пророчеством. Вернувшись в небесную резиденцию, я, наконец, узнал, какова будет мера моего искупления. Меня приказано было доставить на вторую планету от Солнца, ту самую, которую Ева окрестила моим именем. Издалека прекрасная и таинственная, скрытая от глаз плотным одеялом облаков, вблизи она оказывалась коварным чудовищем, смрадной раскаленной геенной, насквозь пропитанной серной кислотой и углекислым газом. Царство вечной смерти, не допускающее даже мысли о зарождении жизни,  — она была полным антиподом животворящей Земли. Здесь мне и предстояло понести уготованное Сущим наказание.
        Растянувшись на бесплодной поверхности своей тюрьмы, я лежал без движения, отданный на мучения пленной химере. Порождение ночного кошмара, она снова и снова насылала на меня видения, весь ужас которых не может представить человеческое воображение. Лишь изредка приходя в себя, в короткие минуты просветления я мог тешиться проклятиями, которые с отчаянной яростью посылал в пустое, безучастное небо.
        — Терзай меня сколько пожелаешь, но тебе не сломить моей воли!  — кричал я, с силой прорываясь сквозь приступы чудовищного бреда.  — Ответь, что тебя так напугало?! Ты, Сущий, повелитель мира, неужели ты струсил перед крошечной песчинкой одухотворенной материи, именуемой человеком? Не потому ли ты отвернулся от него и изгнал из Эдема, что увидел в нем силу, способную противостоять тебе и твоему могуществу? Ты породил человеческий род, желая видеть его пастухом своих пастбищ, послушным рабом, возделывающим твой райский сад. Я же освободил его, чтобы он вырастил свои собственные сады, творя новый мир внутри старого, созданного тобой! И пусть ты не дал человеку обещанного бессмертия, но он все равно обретет его — в лице всего человечества!
        Но на все мои воззвания мне отвечала лишь равнодушная тишина да мерзкий хохот торжествующей химеры.
        Так продолжалось до тех пор, пока, наконец, в благодатной обители ангелов, в чистой лазури не ведающего страданий эфира не раздался голос Сущего, милостиво возгласивший: «Довольно!». Освобожденный из лап химеры, я был возвращен в небесную резиденцию и получил назад свое оружие — знак того, что мера понесенного мною наказания исчерпана и теперь я вновь могу вернуться на службу к своему Господину.
        — Во второй раз Я дарую тебе прощение, мятежный Люцифер! Но помни, третьего раза не будет. И чтобы в короткой памяти твоей не стерлись эти Мои слова, отныне Я лишаю тебя небесного имени Самаэль и права когда-либо вновь возглавить Мое небесное воинство. Ты променял это право на прихоть управлять человеческим родом, так что ж, да будет так. На откуп Я отдаю тебе управление всеми делами земными. Но помни: если увижу Я, что где-то в царствии твоем творится зло и беззаконие, Я без тени сомнения буду выжигать очаги его.
        С достоинством наклонив голову, я выслушал решение Сущего, но на этот раз мой меч не покинул ножен, так и оставшись при мне.


        За то время, пока я отбывал заключение на огненной планете, на земле, как оказалось, минуло более тысячи лет. Адам и Ева уже почили, оставив после себя множество потомков и прожив невероятно долгую для земных существ жизнь — видимо, сказалась печать былого бессмертия. Расселившись в изобилии по разным уголкам суши, адамовы отпрыски разделились на народы, языки их смешались, а внешность изменилась в соответствии с различиями в климате и природных условиях.
        К моменту моего возвращения люди уже перешли ту черту развития, за которой управлять ими было практически невозможно, и мне ничего не оставалось, как лишь немного помогать им, любуясь их впечатляющими достижениями. Я видел: они делают именно то, что я ожидал от них — строят города, взращивают цивилизацию, создают свой мир внутри мира Сущего. Но увы, я не мог не видеть и другое — человеческую слабость, тягу к удовольствиям, которая, легко перерастая в разнузданность и преступление, превращала все их достижения в прах.
        Сущий держал слово: обнаруживая очаги порока, он безжалостно выжигал их огнем и раскаленной лавой, сметал ураганами, вымарывал из книги жизни эпидемиями и голодом. И вот однажды на небесном совете я услышал решение, которое должно было навсегда положить конец моим надеждам, уничтожив все плоды моих стараний.
        — Люцифер,  — обратился ко мне Сущий.  — Когда-то Я отдал тебе в управление бесценную жемчужину — благодатный Эдем. Но ты предал Меня, и райские кущи навсегда исчезли под толщами воды. Теперь Я отдал тебе в управление деяние рук твоих — человека, ведающего добро и зло, но ты и здесь не справился. И повсюду на земле Я вижу лишь мерзость и преступление. Так пусть же, подобно Эдему, вся суша земная скроется в недрах мирового океана!
        «Исказал Господь: истреблю с лица земли человеков, которых Я сотворил, от человека до скотов, и гадов и птиц небесных истреблю, ибо Я раскаялся, что создал их».
        Что мог изменить один голос, слабый голос опального архангела в сонме послушных марионеток Сущего? Решение о всемирном потопе было поддержано почти единогласно, и мой одинокий протест потонул в восхищенном гуле ангельских голосов, поющих славу Великому Правителю Вселенной.
        Покинув совет, я уже знал, что должен делать. Время споров закончилось. Настало время решающей схватки, итогом которой могло стать из двух только одно: победа или смерть.


        7
        Да, на небесном совете один мой голос не мог перевесить раболепное единодушие серафимов. Но я знал: есть и другие голоса. Голоса, которые никто не слышал. Голоса тех, кто никогда не бывал на небесных советах, но держал Господство, Силу и Власть Сущего на своих плечах. Это были рядовые ангелы-воины, простые солдаты небесной армии, с которыми мы не раз с оружием в руках отстаивали старый мировой порядок. Мы сражались за гармонию против хаоса, за хрупкую жизнь против колосса небытия и за жемчужину творения — живородящую Землю. И вот теперь то, за что мы сражались, должен был слизать пенистый язык мощного водяного потока. И мы ничего не могли с этим поделать…
        Или все же могли?..
        Времени оставалось мало. Надо было действовать быстро, но тихо. Пользуясь тем, что вновь нахожусь в обители ангелов, я начал исподволь прощупывать почву, встречаясь то с одним, то с другим бывшим боевым товарищем и подчиненным. При этом перед самим Сущим и его ближайшим окружением я не стал изображать смирения. Зная мой вспыльчивый и непокорный характер, они бы все равно не поверили, что я так легко сдался. А это в свою очередь породило бы ненужные и опасные для меня подозрения. Поэтому, тщательно скрывая переговоры, которые я вел с верными мне ангелами, параллельно я продолжал громко скандалить, требуя новых и новых аудиенций у Сущего. Во время этих аудиенций я ревностно отстаивал свою позицию.
        — Господин, подумай, уничтожая людской род, Ты уничтожишь и всех других сухопутных животных!  — взывал я к его благоразумию.  — В чем же они перед Тобой виноваты? Вспомни, сколько сил, сколько фантазии Ты вложил, создавая земных тварей во всем их разнообразии! И теперь все они должны потонуть, стать кормом для рыб?
        — Вода не огонь, Люцифер. Когда воды отступят, вновь откроется зеленая суша, способная рождать и кормить. И тогда животный мир заново переродится, как переродился он после великого обледенения.
        — И сколько времени на это потребуется?! тысячи? десятки тысяч лет?
        Но что могло значить время для того, кто никуда не спешит, для того, кто пребывает вовеки?…
        Впрочем, это было уже не важно. Я и не надеялся переубедить Старикана. Куда важнее было выиграть время и сохранить в строжайшем секрете то, что готовилось.
        К своей великой радости я обнаружил, что в низших слоях ангельской иерархии уже давно накипало недовольство, которое, правда, до сих пор никак не выражалось, во многом из-за отсутствия яркого лидера. Особенно на руку мне сыграло то, что среди серафимов и высокопоставленных херувимов тоже не все оказались довольны политикой Сущего, хоть ранее они и не решались открыто выразить свое недовольство. С их помощью тайные переговоры с рядовыми ангелами и разработка генерального плана заговора пошла намного быстрее. Когда же наступил час «икс» и войско восставших ангелов было готово выступить, мы составляли одну треть от общего числа ангелов, населявших небесные сферы.


        «Братья!  — обратился я к своим верным воинам, желая воодушевить их перед началом смертельной схватки.  — Каждый из вас хорошо помнит все пройденные битвы. Битвы, которые мы с вами выстояли бок о бок, плечом к плечу. Битвы, в которых мы теряли своих товарищей и рисковали жизнью, отстаивая то, во что верили. Битвы, в которых раз за разом, несмотря ни на что, мы побеждали, друзья! Теперь нам предстоит самая главная и самая тяжелая битва в нашей жизни. Она тяжела не тем, что войско противника намного превосходит нас численно. И не тем, что теперь мы — в новой, доселе незнакомой нам роли восставших. Предстоящая брань тяжела тем, что мы направляем оружие против наших вчерашних братьев. Против тех, с кем привыкли считать себя единым целым.
        Да, друзья, не может быть войны страшнее, чем война братоубийственная. Но мы с вами твердо знаем — сейчас она необходима. И мы готовы сделать это! Мы направим наши мечи против вчерашних братьев, потому что нам не оставили выбора! Мы с оружием в руках будем отстаивать свою правду, потому что от этого зависит будущее целого мира! Мы будем драться и победим, потому что пришло наше время!
        Уверен, никто из нас не хочет лишних жертв. Ведь мы не убийцы, мы воины. И, идя в бой, мы твердо знаем, за что боремся. Своей грудью мы не раз защищали Сущего и его творения. Но сегодня настало время защитить главное творение Сущего от него самого! Он хочет затопить землю — мы спасем ее! Он хочет убить людской род за несовершенство — мы сделаем людей совершеннее, сохранив им жизнь! Он хочет разрушить старый мир — руками смертных мы построим новый!
        Создавая нас, тиран отвел нам роль безмолвных исполнителей. Так отвоюем свое право быть хозяевами собственной жизни! Победив, мы низложим власть одного и установим власть равных. Отстояв землю, мы заберем ее себе и возродим потопленный Эдем. Но нашим Эдемом станет целая планета! Божественное семя из утробы зверя породило человека, мы же, наполнив чрева земных женщин, породим сверхчеловечество. Немало жизней в этой войне мы потеряем, немало жизней унесем на острие своих мечей. Но великие цели стоят великих жертв! Вперед, мои возлюбленные братья! За правду, за равенство, за новый мир — победа или смерть!»
        Так говорил я, обращаясь к своему войску. И пока я говорил, верные воины отвечали мне едиными устами:
        — Да здравствует Люцифер! Да здравствует Освободитель!


        8
        Ангела нельзя ранить, нельзя искалечить, его можно только уничтожить. Смерть ангела похожа на яркую флуктуацию, световую вспышку энергии, подобную взрыву маленькой звезды. Случайный наблюдатель, если б таковой нашелся, невольно восхитился бы красотой этого редчайшего явления, но только ангелам известно, какая непоправимая трагедия скрывается за ним.


        Сначала мы наступали, практически не встречая сопротивления. Архангел Микаэль, всегда отважный и решительный, на этот раз почему-то медлил с ответным выступлением. У меня даже закралось подозрение, не колеблется ли он, чью сторону следует принять… Раздумья и сомнения были несвойственны его натуре, но здесь был случай исключительный — ему предстояло убивать тех, кто еще вчера прикрывал его спину в боях.
        Но колебания Микаэля, если таковые были, длились недолго. Войско ангелов-карателей выступило и стеной преградило нам путь к небесному престолу.
        «И произошла на небе война…»


        Сейчас я понимаю: в каком-то смысле мы победили. Но это была пиррова победа.
        С самого начала мы знали, что нам предстоит сражаться с войском, вдвое превосходящим нас в численности. Но мы знали также: число — это в бою далеко не все. Мы верили, что победим, ведь мы готовы были идти до конца. Победить или погибнуть — у нас не было иного выбора, мы были смертниками, которым в случае поражения незачем ждать пощады. И сознание этого, равно как и вера в свою правоту, вдвое прибавляли нам сил.
        Непоколебимая вера, однако, вела не только нас, но и противника. Каратели Микаэля шли в бой, защищая свою истину и своего Создателя. Кому, как не мне, было знать, на что они способны, ведь это были мои бывшие ученики. И они и мы были поистине достойными противниками. Потому это было не сражение, а кромешное месиво.
        Мы несли тяжелые потери, но еще большие потери несла армия Микаэля. Каждый мой павший воин забирал в небытие по две жизни на острие своего меча. Мы чувствовали — силы на исходе, но и враг был измотан до предела, все более и более уступая нашему натиску. И вот, когда победа, казалось, была уже близка, появились они…
        Свежее подкрепление, новый, полный сил отряд карателей. В это невозможно было поверить! Праведные упыри просто сидели и ждали своего часа, наблюдая за тем, как гибнут их собратья! В критическую минуту Сущий не пожелал считаться с потерями.
        Да, небесное воинство сильно изменилось…
        Появление неприятельского подкрепления стало для нас смертным приговором — впереди была неминуемая гибель. Но мы продолжали сражаться как дикие звери. Став попарно спиной к спине, мы сыпали удары еще неистовее, чем прежде. Теперь нами управляла новая сила, еще более мощная и сокрушительная, чем вера в победу,  — ненависть.
        Вспышки, вспышки, вспышки. Мои воины один за другим салютовали огнем на прощанье, рассыпаясь искрами в потемневшем, сгустившемся эфире. Они знали, ради чего умирают, но это я привел их на смерть. Я не смог уберечь их и теперь готов был последовать за ними, однако у меня оставалось еще одно, последнее дело. Я несся сквозь клочья разорванной битвы, во весь голос вызывая предводителя небесного воинства принять последний бой, один на один.
        Архангел Микаэль предстал передо мной, принимая вызов. И началась схватка, из которой одному из нас не д?лжно было выйти живым. Я бился с яростью, желая отомстить за тех, кто умирал с моим именем на устах. Он сражался с хладнокровием того, кто уже победил. Мы были одинаково хороши, но здесь везение оказалось на моей стороне. Счастливым движением я обезоружил Микаэля, и мой меч взвился над ним, готовясь превратить его в красочный фейерверк.
        И в этот момент со всей яркостью внезапного воспоминания я увидел тот злополучный бой с химерами, когда я в пылу схватки не заметил подкравшуюся сзади крылатую гадину. Разинув пасть, она готова была поглотить меня целиком, как ненастная ночь поглощает последний луч солнца, но ей помешал вовремя подоспевший Микаэль. А теперь я должен убить его… И меч мой сам собою опустился, так и не нанеся решающего удара.


        К престолу Сущего меня приволокли, как пойманное животное, унизительным силком, хотя я уже и не думал оказывать сопротивления. За мной следовала небольшая группа уцелевших повстанцев, как и я, ставших пленниками армии-победителя. Выпрямившись, с высоко поднятыми головами мы выстроились перед лицом небесного правосудия. У нас не было сомнений в нашей участи, и мы собирались принять смерть с достоинством.
        «Третьего прощения не будет, Люцифер»,  — в свое время предупредил меня Старикан, но я не просил его и о первых двух. И сейчас, в последние минуты перед казнью, мне было жаль только одного — все смерти оказались напрасными. Мы не отстояли ни себя, ни свои идеи, ни человеческий род. Мы не смогли предотвратить надвигающийся всемирный потоп, который положит конец свободному, сильному обществу.
        Фоновым шумом сквозь меня проходила гроза обвинения, оставляя совершенно безучастным, пока вдруг не прозвучали слова, которых я никак не ожидал услышать:
        «За свои злодеяния, Люцифер, ты и твои воины безоговорочно заслуживаете смерти. Но Я знаю, смерть не страшна тебе. И она не может искупить твоей вины, как не может искупить ее ничто иное. За человечество ты сражался, неблагодарный? увязшее в мерзости, погрязшее в разврате? Нет, за себя сражался! за свою гордыню!
        Желаешь убедиться? Есть на земле один праведник, через него готов Я даровать людям право на возрождение. Пусть заново возделывают свой сад, и садом им будет вся земля. Ты же добровольно отречешься от всего, что есть у тебя. Ты лишишься голоса, чести и права быть одним из Нас. Отныне имена тебе: сатана — враг, лукавый — лжец, дьявол — клеветник и предатель. И не найдется для тебя и воинов твоих места на небе. Человечество останется жить, но ты за то останешься жить в человечестве. Скованные плотью, ты и твои собратья снова и снова будете проходить круг рождения и смерти, короткого счастья и долгого страдания, редких минут просветления и ежедневного греха. И тогда на себе испытаешь, как непосилен груз познания добра и зла для смертного, подвластного земным страстям. И раскаешься в содеянном.
        Ну что, принимаешь ты Мое условие? Или предпочтешь достойную смерть, как и рассчитывал в случае поражения?»
        В поисках ответа я обернулся, чтобы увидеть глаза своих воинов, и мои преданные братья преклонили передо мною головы, отвечая на немой вопрос безмолвным согласием.
        Тогда, подавая им пример, я первым оборвал свои крылья и швырнул их к престолу Сущего…


        …СНОВА ЭТОТ СВЕТ
        1
        «И низвержен был великий дракон, древний змий, называемый диаволом и сатаною, обольщающий всю вселенную, низвержен на землю, и ангелы его низвержены с ним».


        Вдох-выдох. Я открываю глаза. Я все на той же кровати, в той же серой, скукоженной комнате. В окно стучится дождливая мразь запоздалого утра, пробиваясь сквозь пыльные стекла тусклым подобием света. Я пытаюсь пошевелиться, но тело как будто чужое, так сильно оно затекло за ночь. Не ощущая того, что делаю, я с трудом пытаюсь шевелить пальцами, и постепенно по конечностям разливается покалывающее тепло — я оживаю.
        В этот момент мозг взрывается визгливым треньканьем мобильного телефона.
        Мама.
        — Ты как?  — бьет мне в ухо ее тревожный голос.  — Я проснулась с ужасным чувством беспокойства. Места себе не нахожу. Мне приснилось… приснилось, что ты умерла. И так все было, знаешь… по-настоящему.
        Слышно, что она вот-вот расплачется. Раньше она не была такой плаксой.
        — Значит, буду долго жить,  — стараясь не хрипеть, отвечаю я с ласковым смешком.  — Все хорошо, мама. Все хорошо…


        Все, что я видел там, за чертой, был не сон, не видение под кайфом. Я твердо знал, что узрел истину. Не наркотики дали мне возможность вспомнить. Они — лишь пустая отрава. Но, оказавшись на краю пропасти и заглянув в нее, иногда открываешь в себе нечто такое, что дает тебе силы отойти от края и продолжить путь.
        Вытащив из-под плинтуса заготовленную смерть, вместе с остатками прочей «дури» я без колебаний спустил ее в унитаз. Она мне была больше не нужна.
        Я испытывал сильный голод, но, открыв холодильник, понял, что там почти ничего не осталось. В кошельке до стипендии также оставались сущие копейки. Но и их хватило бы, чтобы пообедать в столовке или хотя бы купить пару пачек готовых пельменей. Но и для того, и для другого нужно было выйти из комнаты, а я чувствовал, что сейчас у меня на это просто не хватает сил. Скудно подкрепившись тем, что было, и заев это коркой засохшего хлеба, я лег обратно на кровать, решив подождать, когда меня отпустит.
        Но меня не отпускало. На следующий день я чувствовал себя еще хуже, чем накануне, и даже добираться до туалета мне приходилось держась за стены. Не знаю, что это было: естественные последствия последних недель, некачественный товар или индивидуальная реакция организма, только меня накрыло со страшной силой. Так, что я уже готов был обращаться за помощью. Медлил я по понятным причинам: опытный врач по одному моему виду, еще до результатов анализов понял бы, что послужило причиной моей болезни. Поэтому я мужественно держался, терпя боль и лихорадку, каких у меня не бывало даже при сильном гриппе.
        Холодильник опустел окончательно, а я по-прежнему не был в состоянии выйти из комнаты. Чтобы отвлечься, я начал писать обо всем, что со мной произошло. Это была единственная возможность излить душу, рассказать об откровении, явившемся мне за чертою жизни, ведь я прекрасно сознавал — если когда-либо заикнусь об этом вслух, немедленно окажусь в психушке.
        Не знаю, смог бы я выкарабкаться. Не уверен. Но, по счастью, в дверь постучали. Девчонка с моего этажа, с которой мы толком не были знакомы и даже никогда не здоровались, зашла спросить, есть ли лишний кипятильник: у нее сломался электрочайник. Увидев меня, она в ужасе всплеснула руками и стала расспрашивать, что со мной стряслось. В ответ я что-то соврал. Она потребовала, чтобы я немедленно вызвал врача, и мне пришлось еще раз соврать, сказав, что врач у меня уже был.
        — Ты выполняешь его рекомендации? Что ты принимаешь?
        — Аспирин.
        — И все?
        — Да.
        — Может быть, купить тебе какие-то лекарства, врач тебе что прописал?
        — Нет, спасибо, из лекарств ничего не надо. У меня сейчас финансовый кризис.  — Я попробовал улыбнуться, но получилось довольно жалко.  — Вот если…
        Я проковылял к лежавшей на столе сумке и, достав кошелек, вынул оттуда все остававшиеся наличные.
        — Вот, возьми, купи мне, пожалуйста, чего-нибудь поесть. Все что угодно, на что хватит этих денег. Окажешь мне огромную услугу. И еще, не стоит никого беспокоить и рассказывать о моем состоянии. Врач у меня был, все нормально, просто надо полежать.
        Девушка внимательно посмотрела на меня, потом перевела взгляд на денежные крохи, которые я сложил ей в кулак.
        — Хорошо. Я мигом.
        Через час она снова постучала. В руках у нее был упакованный горячий обед из столовой и целый пакет съестного. Переданных мною денег не могло хватить и на половину всего этого. Она по-хозяйски разложила принесенные припасы в холодильнике, потом развернула дымящуюся курицу с картофельным пюре и подала мне прямо на кровать. Наверное от слабости, при виде ее неожиданной заботы я не смог сдержать слез.
        — Спасибо,  — всхлипнул я.  — Я тебе верну со стипендии.
        — Ну-ну,  — она погладила меня по руке.  — Не беспокойся об этом. Сейчас ты, главное, должна поправиться. Я зайду завтра тебя проведать.
        — Ой, да не стоит!
        Я был ей очень благодарен, но не был готов к сближению и общению с кем-либо.
        — Ты и так много для меня сделала. А знакомство со мной… Ну, ты знаешь, наверное.
        Она кивнула.
        — Ну вот. В общем, тебе не стоит себя компрометировать, да и я сейчас не лучшая компания. Мне надо побыть наедине с собой.
        Она еще раз кивнула, снова погладила меня по руке и ушла.
        Удивительно, но факт. Когда с человеком случается беда, нередко первыми на помощь приходят совершенно посторонние люди. Без особой надежды на успех попросив свою соседку по этажу не рассказывать никому о моей болезни, я боялся, что вот-вот поднимется шумиха, пришлют какую-нибудь проверку, и тогда у меня начнется новая волна неприятностей. Но ничего такого не происходило. Ко мне не приходили ответственные по общежитию, не врывались люди в белых халатах. Но только почему-то каждый день то один, то другой обитатель общаги стучал в мою дверь с просьбой одолжить соль-сахар-табуретку и ненароком приносил в благодарность то мед, то баночку варенья, то лишний килограмм апельсинов, которые якобы принесли гости, не зная о его острой аллергии на них. Я смущался, отнекивался, краснел и заикался. Но брал. И ел, ел, с каждым днем все с большим удовольствием и аппетитом.
        Мысль о самоубийстве стала бессмысленной, а потому оставила меня навсегда. Теперь я, кажется, совсем оправился, и как будто даже стал милосерднее — к окружающим и к самому себе. И лишь в темноте, за опущенными веками, клубясь кислотными парами, как неизбывная данность, ко мне подступает бездна.
        Да, в беде помощь нередко приходит оттуда, откуда меньше всего ожидаешь. А мои бывшие знакомцы олимпийцы — где они были теперь?..
        Михаил тоже не приходил. Правда, несколько раз звонил мне после нашей последней встречи и присылал на телефон сообщения. Но я не брал трубку, а месседжи сразу удалял, не читая, чтобы не возникло соблазна ответить. Оставаясь без ответа, звонки довольно быстро сошли на нет, чему я на самом деле рад. Отпускаю тебя, мой рыцарь. Надеюсь, ты когда-нибудь будешь счастлив, хотя и не стремишься к этому.
        «Человек создан для счастья, как птица для полета»… До того, как меня посетило откровение, я слепо руководствовался этим тезисом, но он принес мне одни лишь несчастья. Помню, Миша сказал мне как-то: «Стремление непременно быть счастливым — это худшее из бед, ведь оно заставляет человека идти путем наименьшего сопротивления». Не знаю, его ли это идея или вычитал где, только он сказал правду. Человек вовсе не обязан быть счастливым. Да и счастья как постоянной константы не существует, оно разбросано по нашей жизни редкими крупицами коротких мгновений.
        Но если не для счастья, для чего же тогда все это? Не только человек, но и все, что его окружает, все мироздание в своем разнообразии?.. Люди, верящие в Бога, надеются узнать правду хотя бы после смерти. Да только и на том свете это остается такой же загадкой. И ангелы на небе, так же как люди на земле, преклоняясь перед непостижимой силой, со страхом и надеждой взирают на своего Создателя в поисках ответа на единственный вопрос — зачем?.. Но все, что они видят,  — это ослепительное, непроницаемое сияние тайны.
        Впрочем, я начал догадываться, в чем причина…
        Помните, у Тютчева:
        Природа — сфинкс. И тем она верней
        Своим искусом губит человека,
        Что, может статься, никакой от века
        Загадки нет и не было у ней.
        2
        Ну вот, кажется, потянуло вечным космическим абсурдом. И здесь я, Самаэль Люцифер, низверженный архангел, распылившийся в человеках, от себя добавлю: возможно, у Старика и в самом деле нет никакой загадки. Вечное существо, без конца и начала, один на один со своим абсолютным «я», может быть, в мироздании он искал смысл собственного, бессмысленного по сути, существования. Сотворив мир, он сам придумал для себя смысл. И, уподобляясь Творцу, человек также волен наполнять свою жизнь смыслом по собственному усмотрению. Самое сложное — не ошибиться с выбором.
        Испокон веков люди винят меня в том, что, наделив их злой волей, я лишил их благодатного рая. И каждый раз, когда с ними приключается несчастье или тяжкий грех, они снова и снова сыплют в меня проклятиями. Но я не желал людям зла и не учил их поступать дурно. Я лишь дал им право на зло, без которого и добрый поступок нельзя совершить добровольно. Мы оба, я и Старикан, желали людям лучшей доли, но только каждый из нас видел ее по-своему. Он поселил людей в Эдеме, я взамен райских кущ предложил им свободу. Он хотел для них безмятежности, я заменил ее тягой к познанию. Он собирался наградить их вечной жизнью, вместо этого я подарил им возможность стать бессмертными в творчестве.
        На чьей стороне была правда? Теперь уже не берусь судить.
        Старикан во многом оказался прав, вынужден признать. Помесь Духа со Зверем, человек легко дает волю второму, забывая о первом, и тем самым превращает свою жизнь в ад — сам, без чьей-либо помощи. Однако порой одного слова — будь то слово пророка или безумца — достаточно для того, чтобы повернуть его на путь духовного возрождения. И тогда, я уверен, Старик невольно улыбается, глядя на землю, хотя из упрямства никогда не признается в этом.
        Нет, я не раскаиваюсь в том, что сделал. Повернись время вспять, я вновь преподнес бы людям яблоко познания. И без колебаний я снова повел бы свои войска в бой, даже зная, что им суждено погибнуть.
        Говорят, в конце мироздания я вновь предстану перед небесным судом, чтобы уже окончательно сгинуть в небытии, «брошенный в озеро огненное, горящее серою». Зная упрямство Старика, готов поверить, что так оно и будет. Но я не страшусь своей участи.
        Пусть дадут мне последнее слово.
        И я скажу, что ни о чем не жалею.
        Я скажу:
        «Я ходил по земле и обошел ее…»
        Я скажу, что на своем пути я встретил миллионы грешников, но среди них не нашел ни одного, кто был бы дурным от рождения.
        А пока я живу на земле, я буду по-прежнему выполнять свою тяжелую, но важную миссию — служить сосудом всех пороков, страданий и надежд.


        3
        Я забрал документы из института и возвращаюсь в Питер. Я должен встретиться с отцом Андрея и попросить у него прощения за все зло, которое причинил ему вольно и невольно. Если он решит убить меня, как обещал, я не стану сопротивляться. Если останусь жив, посвящу время матери. Она говорит, что вполне оправилась после сердечного приступа. Но раз она поддалась на мои увещевания и не приехала в Москву, возможно, дела обстоят куда хуже.
        У меня уже собраны чемоданы, и я дописываю эти строки за несколько часов до поезда. Оставаясь до некоторой степени инкогнито, я прячу рукопись под матрац в своей бывшей общежитской комнате. Кто знает, может, кто-то из ее будущих обитателей однажды найдет и прочтет… что это? Дневник? Повесть? Скорее, витиеватое, затянувшееся письмо. Письмо с этого света.
        Знаю, о чем вы думаете, господа. Вы считаете, что перед вами сумасшедший, досыта накормивший вас своими болезненными фантазиями. Что ж, пусть я буду трижды безумен. Но это вовсе не значит, что я рассказал вам неправду. Моя история так же истинна, как истинны ваши мысли, ощущения, сны — их нельзя осязать, нельзя явить воочию, но кому, как не вам, известно, что они существуют на самом деле. И не спешите с облегчением вздыхать, радуясь, что эта история не имеет к вам ни малейшего отношения. Загляните в себя поглубже, и еще неизвестно, кто посмотрит на вас оттуда, высвободившись из-под закоснелых наростов привычного «я». Разворошите закрома своей души: не ощерится ли на вас звериный оскал сомнения, не закапает ли ядовитой слюной на ваш слаженный, уютный мирок? «Кто я?», «Чего я хочу?»  — давно ли вы задавались этими простыми и сложными вопросами? И хватит ли у вас смелости честно ответить себе на них?..

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к