Библиотека / Детективы / Русские Детективы / ДЕЖЗИК / Колосов Семён : " Мертвецам Не Дожить До Рассвета Герметичный Детектив " - читать онлайн

Сохранить .
Мертвецам не дожить до рассвета. Герметичный детектив Семён Владимирович Колосов
        «Мертвецам не дожить до рассвета» — не просто детектив или триллер, но и книга с философскими рассуждениями о путях и выборе человека в тяжёлых, чуждых его природе условиях. Увлекательный сюжет, в котором присутствуют мистика и оккультизм, переносит читателя в декабрь 1918 года, в самый разгар Пермской наступательной операции Колчака.
        Мертвецам не дожить до рассвета
        Герметичный детектив
        Семён Владимирович Колосов
        Глава 1. Последнее прибежище
        Ничто не нарушало безмолвной тишины холодного вокзального зала, который замер вне времени, нерушимо сохраняя в себе пережитки былых времён: плитку, покрытую пепельно-серой пылью с резкими грязными следами от ног; чугунные радиаторы, застывшие в упрямом ледяном ознобе; электрические лампы, никчёмно свисавшие с потолка и большие арочные окна, по мере своих возможностей пропускающие с улицы болезненный от свинцовой облачной пелены свет, который хило и с неохотой освещал это помещение, гуляя по пустынно-заброшенному залу, охваченному мертвецкой неподвижностью; и даже единственное живое существо солидарно подчинялось этой покойницкой атмосфере, бездвижно замерев в одной позе как чучело, крепко вцепившись в иссохшую ветку своими острыми когтями и блестя чёрными перьями, при этом гордо задрав свой костяной вороний клюв.
        Ветер, как будто исполняя демоническую клятву, поднимал с земли снег, обращая его в пургу — смесь из воздуха и замёрзших капель воды. Он, как средневековый алхимик, творил невообразимое, перемешивая между собой всё, что попадает под руку. Снег валил с небес, но не падал на землю. Безумный круговорот подхватывал его на излёте и снова вздымал ввысь, истерически расплёскивая белые крупицы по свету. Прежде чем достичь земли, снег проходил через несколько кругов этого сумасшедшего цикла, взлетая то вверх, то вниз, то вверх, то вниз… то вверх, то вниз… И только после девяти кругов бушующего ада, он, изнемождённый от усталости, послушно оседал на белый покров или, если повезёт, на пышные ветви елей. Всё было покрыто снегом. Зима ещё не успела начаться, а уже казалось, что кроме снега не существует ничего. Поля, некогда насыщенные клокочущей жизнью, теперь были покрыты белым саваном, из под которого редко, как на пепелище, торчали сухие обломки жёстких травяных стеблей. Лес, некогда служивший кровом для тысяч живых тварей, теперь с позором побеждённого косился под натиском одуревшего ветра. Небо, с
которого всё лето струилась голубая глазурь и сияющий солнечный мёд, теперь было в молочно-сером дыму от того пожара, которым выгорела осень и унесла с собой весь ток летней жизни. Всё было мертво и бездушно.
        Одна только лисица нарушала недвижимое бытие природы. Аккуратно макая лапы в снег, она бежала по полю, стремясь добраться до леса. Её рыжая шкура, взлохмаченная вьюгой и измокшая от снега, огнём выжигала белую гладь равнины. Заметив её, ветер со стремительной злобой ударил ей в бок, прогоняя с заснеженных просторов, дабы её природная яркая красота не рушила сложившуюся цветовую гамму. На этой палитре холодных цветов она была лишней гостьей.
        Прогнав зверя, ветер устремился в небо, возвышаясь над необъятными просторами. Он поднялся до полёта птиц и уже там подхватывал густые хлопья бесконечного снега, увлекая их в свой безумный карнавал. Он кружился и пел. Он падал вниз, вдребезги разбиваясь о заснеженные долы, затем отряхивался, собирался с силами и вновь, подхватывая снежинки, крутился в сумасшедшей пляске, навеянной ему демонической музыкой сродни симфонической пьесе Ференца Листа, носящей название Totentanz или «Пляски смерти». Ветер мигом взвивался бешенным вихрем, но тут же оседал, успокаиваясь… Казалось, что вот он уже стих насовсем, и его лёгкие дуновения свидетельствуют об усталости. Но это его успокоение лишь передышка перед новым витком стремительного порыва и энергичной пляски. Он скакал всё быстрее и быстрее, ускоряя свой ритм, до мурашек закручивая свой танец, и снова разом обрывался. И опять покой… опять размеренное дыхание, но и это — только обман. В один миг он срывался, как цепной пёс, и снова начинал плясать на клавишах своего невидимого фортепиано, а воздушные скрипки вторили его шальному кружению. И опять он сходил
с ума от этой музыки, то замирая, то резко убыстряясь, и этот его танец был ритуалом ликования над побеждённой природой.
        Никто не отвечал ему. Он был один; это был его праздник. Только грузный филин, пристроившись на массивной ветке ели, следил за его танцем своим флегматичным взглядом, медленно поворачивая голову из стороны в сторону, и силился узнать те места, что некогда так беззаветно кормили живность, беспечно плодящуюся на обильной земле. Казалось, ещё недавно эти поля и леса были усеяны зелёной пульсирующей жизнью травой. Вся эта биомасса жила, цвела, благоухала. И в один миг, какой-то стремительный и необратимый, она превратилась в стареющую, черствеющую жёлтую труху. Листья опали, трава повяла, и один лишь дождь лил слёзы все сорок дней, вспоминая тёплую любовь лета, которое уже гнило в оврагах, на полях и лесах. Всюду были следы его смерти, и может потому дождь — этот преданный друг жизни, беспрестанно заливал всё слезами, топя остатки лета в сырой клокочущей массе воды и перегноя. Долги были его слёзы, но и они не могли длиться вечно. Смерть, стоявшая на пороге, вошла в дом, и наступила зима. Всё умерло. Застыли слёзы дождя, белой пеленой накрыло останки лета. И теперь только филин, как и любая живая
тварь, скорбел по сытым летним дням, и их кончина была для него трагедией. Он не мог более смотреть на глумление ветра; сорвался и исчез в глубине леса.
        Но что мог дать теперь ему этот лес? Некогда молодой и могучий, он, сгорбившись под тяжестью снега, перенесённых утрат и тягот, был теперь почти таким же мертвецом, как и всё вокруг. Среди деревьев ещё шныряла дичь, пытаясь высосать последние соки, но и их запасы неустанно таяли, не предвещая ничего хорошего. Лес уже не напоминал пиршественный стол, за которым каждый находит своё место, и никто не бывает обделён. С тупым упрямством стояли стволы, и не было в них ни единого намёка на жизнь. Их кривые пальцы, изломанные от предсмертного ужаса, шатались от завываний зловещего ветра. Северная тоска окутала их и погрузила в летаргический сон. И теперь они, сверху донизу выбеленные белой извёсткой инея и облепленные громадными перьями снега, стояли подобно снежным големам, ждущим своего часа, чтобы пробудиться, когда могучая рука неведомого властелина повелевающим жестом разбудит их от древней спячки, и они зашагают навстречу ледяной бездне, подчиняясь его загадочному приказу. Не Хель ли отдаст им этот приказ? Не будет ли она, повелительница мёртвых, тем властелином, что скомандует им, лишь для того,
чтобы смешав их с армией мертвецов, поднятой из Хельхейма, повести на штурм сказочного Асгарда?
        Но не всё было мертво, не всё подчинилось смерти, и рано ещё ликовал ветер, распевая свои жуткие песни. Вдали, за полем, на горизонте, как древнерусские войны в остроконечных шлемах, стояли синие ели. Их верхушки как копья величественно возвышались над полем, впиваясь в зыбкий горизонт. Это был не просто лес, а целое деревянное войско, которое молчаливо несло свой пост, охраняя незримую для человеческого глаза границу посреди этой ледяной пустыни. Они сдерживали, не пускали этот ветер, дабы его холодная речь и безумный танец смерти не достиг изнеженных южных земель. Эти войны-деревья вросли в неприветливую грубую почву и насмерть стояли, преграждая путь. Они несли свою стражу тысячи лет, ни на шаг не отступая от занятых позиций, и ещё столько же будут неустанно хранить свой пост, отдавая дань древнему приказу, полученному в незапамятные времена. Ничто не могло свернуть их, ничто не могло заставить сняться с места и уйти. И это было не просто скопище деревьев, которое зовётся лесом, а несокрушимая твердыня. Эти деревья были готовы терпеть ужасную русскую зиму, которая приходит постепенно, для
начала раздевая все леса. В сентябре она ещё орудует потихоньку, отщипывая по листочку, но уже в октябре её напор переходит в кровавый экстаз вивисекции, терзая деревья ужасным ветром, ливнями и холодом, от которого те шматьями теряют своё последнее достоинство, скидывая на промокшую гнилую землю жёлтую отравленную мучениями листву. И холодный октябрьский ветер — предвестник зимы, как садист, радуясь своей победе, разбрызгивает кровь, разбрасывает во все стороны жёлто-красные листья, бывшие некогда частями красивых цветущих трав. Затем снег — главный поборник зимы, с холуйской угодливостью скрывает следы этого кошмара, как Библия и святость Христа в своё время прикрывали те ужасы, что творила церковь в Средние века, казня и истязая тысячи невинных человеческих душ под предлогом борьбы с ересью. Всё сдавалось перед тиранической волей зимы, и только хвойное войско недвижимо стояло, не роняя ни слёз, ни жёлтых листьев. Крепка была их воля, не по зубам для злющих убийственных морозов. Их хвойные шапки занесло снегом, холод пронизывал кору, а ветер безуспешно пытался сломить их оборону, лишь разбиваясь о
стойкую стену бревенчатых щитов. Дерево сменит дерево, молодая ель придёт на смену старой, тысячи животных за это время выроют в их ногах себе норы и родят миллионы детёнышей, а эти молчаливые стражи будут стоять, пока мир полностью не будет уничтожен, пока его окончательно не погубит всепоглощающий мороз или всё испепеляющее пламя.
        Не сумев прорваться на южные рубежи (хвойный лес стойко держал свои позиции), ветер направил свои силы на искажение уже захваченных территорий. Он, подобно варварам, глумился над чужой родиной: ронял деревья, наметал сугробы, стирал дороги, заметал норы и дома животных. Ему хотелось всё переиначить, всё сделать по-своему. Там, где проходила дорога, он наметал снежные барханы. Лёгким мановением он перемещал тонны окоченелой воды на десятки, а может и сотни километров. И горе было бы тому, кто встанет на пути у этого сумасшедшего творца.
        Однако ветер, кружась в сумасшедшем вальсе, не замечал человека, идущего по дороге, как слон не замечает муравья. Что было ему до ничтожного человека, отважившегося держать путь через ледяную пустыню? Кем был тот смертный, пробирающийся сквозь непогоду? Никем. Для ветра никем.
        А человек между тем упорно шагал по дороге, хотя это уже, в сущности, нельзя было назвать дорогой. Ветер смазал её. И без того кривая, как и все сельские дороги, она была местами полностью заметена снегом, и человек, бредущий наугад, то и дело сходил с утоптанной поверхности и проваливался в какой-нибудь заметённый овраг, увязая до самых колен. Тогда его высокие валенки зачерпывали очередную порцию снега, и путник отряхивался, пытаясь выскрести ледяной песок из голенища толстыми овчинными варежками. Путь давался тяжело. В лесу ещё можно было идти: ветер там почти не орудовал, и дорога была хорошо различима. Но вот в полях приходилось трудно. Отсутствие дороги, снегопад, свирепствующий ветер и главное — усталость совсем доконали путника. Он шёл уже чёрт знает как, ноги подкашивались, и всё тело донимал свирепствующий мороз. Ещё несколько часов такой ходьбы, и он непременно сляжет под бушующим напором пурги и сгинет, погребённый под саваном снега. Но рано было ещё сдаваться. Спасение, как и всегда, пришло нежданно-негаданно. Очередной раз упав и на коленях переводя дыхание, он заметил вдалеке поля
две большие длинные постройки. Ободряемые надеждой силы вернулись к нему, и он уже быстрее побрёл навстречу спасительным силуэтам. Однако очертания домов никак не хотели приближаться. Слишком медленно они росли, и он, зачарованный видением, даже пытался срезать себе путь через поле, но всё же вернулся на дорогу, поняв абсурдность своей идеи. Цепкие стебли трав хватали его за валенки, а испещрённая кочками поверхность поля подводила, и он, постоянно спотыкаясь, падал лицом в снег, и тогда жгучий молниеносный холод кусал его незащищённую кожу.
        Он всё же добрался до полузаметённых построек. Вытянутое, метров двадцать в длину, здание вокзала стояло прямо перед ним. Это была не высокая для вокзала постройка, всего метра четыре, может, пять в высоту. Тускло-жёлтый цвет её стен хорошо сочетался с зимним ландшафтом, нисколько не выделяясь на его фоне. Высокие арочные окна, спроектированные через равные промежутки, мутно глядели в его сторону. В них ничего не было видно. Здание казалось совсем заброшенным и безлюдным. Однако людская тропинка, которую ещё не успело занести, и дымок, вьющийся из трубы, уверили путника, что внутри кто-то есть.
        На вторую постройку рассчитывать не приходилось. Это был всего лишь не в меру длинный деревянный пакгауз или конюшня. Грязно-серые доски, из которых было построено здание, казалось, доживали свой век. Заброшенная и заметённая снегом, эта постройка выглядела совсем уж как-то аскетично. Правда рядом с ней пристроилось ещё одно строение, но то была всего лишь двухэтажная водонапорная башня. Первый этаж был выполнен из обожжённого красного кирпича и образовывал правильный восьмиугольник, а второй — из таких же старых досок, что и склад.
        Пройдя возле невысокой кривой рябины, человек глянул на красно-ядовитые ягоды, увенчанные белыми полукругами снежных шапочек, и ему показалось, что эти сочные кислые плоды не вписываются в общую атмосферу северного уныния. Миновав дерево, он подошёл к единственному входу, располагавшемуся с этой стороны. Две тяжёлые двери были заперты, узор арочной фрамуги напоминал очертания солнца, он расходился пятью простыми лучами из маленького полукруга, а уже больший полукруг делил эти лучи пополам. Запылённое мутно-зелёное стекло, какое используют при отливании бутылок, придавало фрамуге особо унылый вид. Сам же вход был оформлен чуть выступающим ризалитом, верх которого завершал фронтон. Арочные окна да вход были единственными архитектурными изысками этого незамысловатого строения, но и это было уже много для сельской местности. В сравнении с деревянными избами оно выглядело вполне приемлемо для своего времени. Однако рядом не было деревянных изб, и единственное с чем можно было сравнить здание вокзала, так это со старым пакгаузом, но в сравнении с этой неуклюжей громадиной, любой домишко приобретал вид
дворца, не говоря уже о том, что в русских сёлах у прилежных хозяев избы всегда украшались резьбой, которая замысловатыми линиями ползла по наличникам, причелинам и карнизам.
        Путник поднялся по трём скользким, заметённым пушистыми хлопьями снега, ступеням крыльца и, не снимая варежек, постучал в глухую деревянную дверь. Можно было не надеяться, двери, как немые стражи, не издали ни звука. Человек поводил головой по сторонам, ища звонок или какую-нибудь петлю, но ничего не было. Тогда он подошёл к первому попавшемуся окну и уже, сняв овчинную варежку, постучал по стеклу. Толстые стёкла, чуть слышно загремели. Человек замер, побыстрее спрятав руку от холода. Он ждал, но внутренний зал хранил молчание. Заглядывать в окна было бесполезно, наледь и морозные узоры покрывали почти всё стекло. Тогда, не выдержав более донимающего мороза, человек, разбрасывая валенками снег, торопливо оббежал все окна и постучал в каждое, толком не дожидаясь ответа. Это принесло свои плоды — дверь, грохоча, отворилась.
        В дверях стоял невысокий человек в простой белой рубахе, поверх которой был накинут поношенный дублёный жилет из овчины. Его лицо имело умное выражение, что вероятно достигалось за счёт степенных внимательных глаз, крючковатого носа, и аккуратно подстриженных чёрных волос, и бороды, отпущенной по-козлиному.
        — Вокзал работает?  — спросил путник самым добродушным голосом, но замёрзшие губы и язык изрекли лишь что-то похожее на человеческую речь.
        — Работает?  — спросил, то ли себя, то ли путника хозяин постройки,  — Ах, ну что вы… Заходите, заходите…
        Он отошёл, пропуская путника.
        В зал грузно передвигая уставшие ноги, прошёл человек ростом чуть выше хозяина. На нём был измятый светлый тулуп, изрядно заметённый снегом, с намёрзшими от дыхания кусочками льда. Путник снял варежки и, разогнув тугие от мороза пальцы, стащил с головы овчинную шапку, вовсю усыпанную белым бисером льда. Он пару раз стукнул ей об колено, и мелкие горошины, звеня, заскакали по кафельной плитке пола. Путник устал и не торопился. Перед тем как заговорить он, вцепившись в голову ногтями, с дикой энергией взъерошил её, избавляясь от колючего зуда — наследия овчинной шапки.
        — Зал кажется безлюдным,  — проговорил путник, предварительно размяв застывшие сморщенные губы.
        В зале и вправду никого более не было.
        — Такое время… сами понимаете…
        — Ах, ну да, ну да,  — торопливо ответил путник.  — А с поездами как? Как часто ходят?
        — Ходят, но редко. Иной раз пройдёт и даже не остановится,  — безразлично ответил собеседник.
        Путник нахмурился, от чего его и без того странное лицо показалось хозяину даже каким-то неприятным. Смуглокожая обезьянья головка сидела на худой жилистой шее. Глаза и рот были маленькими, а прямой нос чуть крупноват. Большие уши торчали в стороны, а короткие, измокшие и взъерошенные от пота волосы даже не пытались их прикрыть. Недлинная борода в большей степени, чем волосы на голове, вилась маленькими колечками. Несмотря на молодой возраст, на вид ему было чуть более тридцати лет, на макушке красовалась розоватая плешь.
        Незнакомец поднёс руку к воротнику и попытался расстегнуть пуговицы тулупа, но пальцы, словно чужие, не слушались и не поддавались командам. Они как ветки отупело тыкались, не в состоянии захватить кружок пуговицы. Сдавшись, он обратился к станционному смотрителю:
        — А сегодня можно ли какой паровоз ожидать?
        — Навряд ли,  — всё тем же безразличным тоном отвечал хозяин, но глаза его между тем цепко и любопытно рассматривали путника.  — А вы, собственно, кто будете?
        — Ах, ну что же это я,  — всплеснув руками, проговорил путник, протягивая ладонь,  — отец Михаил или можете — Михаил Андреевич.
        — Степан Тимофеевич, станционный смотритель,  — в свою очередь сказал хозяин, пожимая руку.  — Так вы священник?
        Проговорив это, станционный смотритель расплылся в самой доброжелательной улыбке.
        — Ну, полноте, сын мой, я не более, чем обычный человек,  — сказал всё же польщённый вниманием отец Михаил.
        Заметив подле себя стул, священник, не снимая тулупа, подвинул его и сел за массивный круглый деревянный стол, располагавшийся возле вокзального буфета. Станционный смотритель всё это время не двигался с места. Священник обвёл зал глазами от пола до самого потолка. В зале стояла церковная тишина, присущая всем просторным пустующим помещениям. Любой шорох, любой звук тут же разносился по залу, и, отражаясь от стен и цилиндрического свода, усиливался, возвращаясь в виде эха.
        Подметив это, священнослужитель восхищённо произнёс:
        — У вас тут тишина да спокойствие как в церкви. Никогда бы не подумал, что вокзальный зал может быть таким безмятежным… Вам недостаёт повесить здесь распятие Христа. Оно бы очень хорошо вписалось в вашу смиренную атмосферу.
        На это предложение станционный смотритель лишь уклончиво улыбнулся, не желая поддерживать тему.
        — Может, с мороза чайку изволите? На травах,  — предложил смотритель.
        — От хорошего чая я бы не отказался, да и от плохого, признаться, тоже,  — добродушно ответил священнослужитель и расплылся в улыбке.
        Смотритель с немым благоговением смотрел ему в рот и тоже улыбался шутке. От этого рот священника улыбнулся ещё пуще, обнажив крохотные кривые зубы, которые росли вперемежку со своими золотыми двойниками. Золотых зубов во рту священника было едва ли меньше половины.
        — Я даже платы с вас не возьму,  — ответил станционный смотритель,  — можно ли что-то брать с духовного человека.
        На этих словах Степан Тимофеевич повернулся и скрылся за дверью, ведущей в подсобные помещения вокзала.
        Оставшись наедине с самим собой, отец Михаил принялся рассматривать зал. От дороги он изрядно устал, но любопытство было куда сильнее тяжести в мышцах.
        Пол был выложен самой обычной белой восьмиугольной плиткой, разбавленной маленькими мутно-синими ромбиками. Местами, где, как видно, часто ходил смотритель, пол был вымыт, в других же так запылён, что казалось, его поверхность совсем уже не помнит тех времён, когда сотни ног уезжавших и приезжавших людей топтали его, стучали каблуками или шоркали лаптями по его светящейся чистой поверхности. Теперь вся гладь пола была покрыта следами серо-пепельной грязи и пыли. Правда тут и там на полу были резкие, как штрих кисти, следы от ног и длинные, тянущиеся через весь зал, следы от таскаемых хозяином тяжёлых грузов. Священник посмотрел себе под ноги и увидел на полу комки снега, упавшие с его валенок. Снег не таял. В зале стоял холод. Не такой, как на улице, но изо рта шёл пар. Как видно, зал давно не отапливали.
        Желая лучше рассмотреть помещение вокзала, священник встал и принялся неторопливо прохаживаться. В зале стояла не только церковная тишина, но и почти церковный полумрак. Застывшие окна пропускали лишь искажённые остатки зимнего дня. Дело шло к закату. На улице смеркалось.
        Первым делом путник взглянул на стены. Низ был покрашен нежно-зелёной краской и заканчивался не выше метра от пола. Затем шёл небольшой деревянный бортик, цветом ближе к эбеновому дереву, но, естественно, без специфических полосок, присущих этой породе. Всё остальное пространство стен, выше бортика, было окрашено белой краской. Дойдя до потолка, стены как бы загибались и плавно переходили в простой цилиндрический свод, поддерживаемый двумя колоннами, разделяющими потолок на три равные части. Вообще, зал был спроектирован так, что посередине, как с одной, так и с другой стороны располагалось по входу. Один вёл на улицу в сторону поля, откуда пришёл отец Михаил, другой же, стоящий прямо напротив него — на перрон. В длину зал имел метров двенадцать, в ширину — шесть. Стоило пройти от одного входа три метра по направлению к другому, и с обеих сторон тут же возвышались колонны. Всё было продумано так, чтобы не мешать движению людей. В то же время с одной стороны за колонной располагалось место для ожидания с парой двухсторонних скамеек. За другой колонной была всего одна скамейка и буфет в виде
какого-то ларька, но уже изрядно потрёпанного, фанера и доски местами отсутствовали. Перед буфетом стояли два круглых стола со стульями, за один из которых, собственно, и садился отец Михаил. На этом заканчивалась вся скудная обстановка вокзального помещения, которое своей пустотой и бело-зелёными тонами напоминало скорее больницу или госпиталь, нежели зал ожидания.
        Оглядев зал, отец Михаил подошёл к окну, рама которого была покрашена в тон белым стенам. Как бы дополняя общую больничную атмосферу, по окну расползлось снежное кружево. Скрупулёзный ювелир создал на окнах этот узор, имея в своём распоряжении только мельчайшие кристаллы льда. Но не следует думать, будто этот ювелир был беден от того, что использовал всего один материал. Этот художник был гением своего дела. Он втайне от всех и даже втайне от себя, не осознавая своих действий, плёл загадочные узоры из снежинок и кристаллов самой разнообразной формы. Мельчайшие капли воды создатель объединял и преобразовывал в ледяную друзу и уже из этих соединений получал диковинные конструкции.
        Ещё не всё окно затянуло ледяной паутиной. Отец Михаил перевёл свой взгляд, и взор его устремился вдаль. Но прежде, чем он успел хоть что-то рассмотреть, коварная чистота ослепила его, больно резанув по глазам. Всё было белым бело. Ничего кроме белого. Казалось, снег хотел стереть с лица земли всё. Он засыпал землю, оголил деревья и инеем покрыл их стволы. Всё было покрыто снежной пылью, и не было от неё спасения.
        Тем не менее, буря потихоньку затихала, и ветер дул уже исподволь, не стараясь. Но всё же смотреть на заснеженные просторы было куда приятнее из тихого укромного местечка, чем брести наугад по этой ледяной пустыне. А особенно сейчас, ведь сумерки ежеминутно сгущались, не давая никакой отсрочки. Коротки северные дни, если их вообще можно назвать днями. Свинцово-серые тучи застилали всё небо, и на нём нельзя было найти солнца. Оно хмуро освещало поверхность земли, но не согревало. Как поразительна та разница между скупостью и экономией солнца, с какими оно отдаёт свою энергию зимой, и с тем щедрым расточительством, с каким этот газовый гигант тратит свои силы летом.
        В зал вернулся станционный смотритель и оторвал священника от раздумий.
        — А мне ведь, в сущности, сильно повезло, что я набрёл на вас и не заблудился. Ночью при такой погоде найти дорогу, наверное, вообще невозможно.
        — Да,  — согласился станционный смотритель,  — а куда вы едете?
        — Сам не знаю, сын мой,  — ответил ему отец Михаил,  — я несу слово Христа, и мне всё равно, куда держать путь. Сейчас многие нуждаются в его помощи, и мне надобно быть со своим народом, дабы разделить с ним все его тяготы и страдания.
        — Понимаю,  — как будто безразлично согласился станционный смотритель.
        Отец Михаил прикоснулся к чугунному радиатору, и его ладони передалась холодная дрёма остывшего железа.
        — Вы здесь не топите?  — спросил он.
        — Редко, нужды нет. Сейчас почти никто никуда не ездит.
        — Понимаю, понимаю…  — теперь уже задумчиво протянул священник,  — а есть ли у вас где разместиться? Мне спешить некуда, да и, собственно, пешком далеко не уйдёшь, так что я, так или иначе, буду вынужден ждать любой поезд.
        — Я найду, где вас разместить,  — с флегматичной холодностью ответил станционный смотритель. Лицо его хранило выражение непоколебимой сдержанности. Нельзя было угадать, какие чувства испытывала его душа. Рад ли он визиту священника, или незваный гость ему досаждает.
        По отцу же Михаилу было видно: он не знает, что сказать и как продолжить разговор.
        Что-то резкое шевельнулось в сумраке зала. Священник испуганно повернул голову.
        — Что это там?
        — А, это ворон,  — внезапно улыбнувшись, сказал Степан Тимофеевич.
        — Ворон?  — удивившись, переспросил отец Михаил и направился туда, откуда донёсся шум.
        Сбоку от буфета стояла огромная клетка. При осмотре зала отец Михаил её не заметил.
        Клетка эта имела площадь в полтора квадратных метра, а в высоту достигала двух. Внутри располагалась массивная кривая ветка, на которой, отливаясь блеском чёрным перьев, сидел большой ворон. Он не двигался, замерев в неподвижной позе. Только когда священник подошёл ближе, он повернул к нему свою остроносую голову и впился в него маленькими круглыми глазками, внимательно рассматривая гостя.
        От взгляда ворона священнику стало не по себе, и он восхищённо спросил:
        — Это ваш? Вот так птица!
        — Достался мне от барина, хозяина вокзала,  — начав откуда-то не сначала, ответил станционный смотритель.
        Священник пристально с упоением разглядывал птицу.
        — Вот так чудо,  — почти про себя сказал священнослужитель, но вдруг, что-то вспомнив, проговорил уже торопливо и громко:  — Степан Тимофеевич, вы же чай поставили, не убежит?
        — Не беспокойтесь, моя жена за ним присмотрит.
        — Так вы живёте здесь? С женой? А я уж подумал, что вы как аскет волей-неволей здесь один вдалеке от всех.
        — Да, наша квартира располагается в подсобных помещениях. Но вы правы, мы здесь живём как аскеты на краю мира. Случайные путешественники — единственные наши гости.
        — Ну вдвоём всё равно как-то легче. Есть с кем словом перекинуться, опять же помощь…  — как будто убеждая собеседника, говорил отец Михаил.
        — Я проверю чайник,  — оборвав разговор, сказал станционный смотритель и вышел за дверь.
        Отец Михаил ещё немного поглядел на ворона и сел за буфетный столик на своё прежнее место. Огрубевшее на морозе тело постепенно отогревалось, и пьянящие живительные соки струями расползались по телу, погружая его в сонное блаженство.
        Дверь отворилась, и в зал вошёл Степан Тимофеевич, держа в руках глубокую чашку и пиалу с тремя сушками.
        — Чем богаты,  — сказал Степан Тимофеевич, ставя скромное угощение на стол.
        — Что бог послал, тому и рады,  — улыбаясь, поддержал священник.
        — Может вам, для разогреву, в чаёк чего подлить?
        — С морозу я бы не отказался,  — заявил отец Михаил, скромно, но довольно улыбнувшись.
        — Я мигом,  — сказал станционный смотритель и выбежал из зала.
        Пышущая паром кружка дышала приятным запахом иван-чая и смородины. Её летний насыщенный запах приятно заполнял лёгкие. Михаил Андреевич с наслаждением сидел перед горячим напитком и вдыхал ароматы летних луговых трав, по которым уже успел так соскучиться.
        Отец Михаил попробовал отпить, но напиток был слишком горяч. Вошёл станционный смотритель. Его рука сжимала бутылку медицинского вида без этикетки. Не жалея, он плеснул в горячий напиток приличную дозу алкоголя.
        — Теперь не так горячо будет,  — радостно сообщил станционный смотритель и посмотрел в глаза отцу Михаилу.
        — Благодарю,  — сказал тот, беря сушку из пиалы.
        Он хрустнул сушкой, но после пары надкусываний замер, к чему-то прислушиваясь.
        — Что это?
        На улице что-то стучало. Станционный смотритель тоже прислушался. Внимание поглотило обоих. Монотонное гудение всё усиливалось, цокот железных копыт разносился по окрестности.
        — Да это ж паровоз,  — радостно заключил отец Михаил.
        Станционный смотритель посмотрел на него, потом на стол и, резко повернувшись, сказал:
        — Вот так везение!
        Но его неаккуратное движение перевернуло кружку с чаем, и горячая душистая масса расползлась по столу, сбегая на пол.
        — Вот чёрт!  — выругался станционный смотритель.  — Какая неосторожность! Ничего, я сейчас протру.
        Он торопливо выбежал в подсобное помещение и вернулся с грязной тряпкой, которой вытер горячее пятно как со стола, так и с пола.
        Пока станционный смотритель суетился с лужей, паровоз успел подъехать и, скрипя колёсами, затормозить прямо возле станции. Отец Михаил подбежал к окнам, пытаясь разглядеть прибывший состав, но вместо длинного поезда у перрона стоял паровоз с тендером[1 - Тендер — специальный вагон, предназначенный для перевозки запасов топлива и воды.] без единого пассажирского или товарного вагона.
        — Что, остановился?  — запыхавшись, сбивающимся голосом проговорил станционный смотритель.
        Он подошёл к окну, и священнослужитель, глянув на него, прочитал по его лицу, что хозяин вокзала тоже немало удивлён отсутствием у паровоза каких-либо вагонов.
        Однако три человека уже выходили из кабины паровоза и шли к станции. Станционный смотритель поспешил открыть им дверь. Тугой примёрзший засов не поддавался. В дверь постучали.
        — Сейчас, сейчас,  — спешно ответил станционный смотритель.
        Засов упирался, как мог.
        — Открывай,  — раздалось за дверью.
        Опять постучали.
        Наконец засов с трудом поддался и, щёлкнув, отпустил дверь. Вместе с холодным свежим воздухом в зал ввалились три человека.
        — Хозяин,  — без всякого приветствия прохрипел вошедший,  — уголь есть?
        — Да откуда-ж. У нас давно как всё забрали.
        — А дрова, может, какие?
        — Только на нашу печку, совсем чуток.
        — Слышь,  — обратился первый вошедший к последнему, который закрывал за собой тугую дверь,  — дрова подойдут?
        — Подойдут, да их много надо,  — проговорил он окающим неразборчивым вологодским говором.
        — Сколько у тебя дров?
        — Куба два, не более.
        — Этого мало,  — опять проокал невысокий человечек.
        — И что делать будем?  — обратился первый к своим спутникам.
        — А что? Приехали…  — разводя руками, сказал вологодец,  — Завтра с утра дров нарубим. Тут лес недалеко есть, тогда и поедем. А сейчас мы, дай бог, к полуночи управимся.
        Первый вошедший коротко, но матерно выругался.
        — Я до мошины,  — проокал человечек и выбежал за дверь.
        Вологодец был маленького роста, со смуглым морщинистым лицом, перемазанным угольной сажей. Было оно совсем не примечательным, и только густая буро-рыжая борода да большие коровьи глаза, которые смотрели добродушно и доверчиво, привлекали к себе внимание. На сгорбленное усталое тело была небрежно накинута просаленная и блестящая от грязи военная шинель.
        Двое других совсем не походили на своего окающего спутника, отдалённо напоминающего хобгоблина из английского фольклора.
        Первый, тот самый, что спрашивал про уголь и дрова, был высок, но сутуловат. На вытянутом, начисто выбритом лице красовались рытвины и кратеры от пережитой оспы. Щёки, лоб, нос — всё было изъедено оспой — этой губительницей красоты. Но не одна она портила физиономию незнакомца; от частого употребления алкоголя под глазами красовались мешки, а всё лицо были слегка припухшим. Дополняя уже перечисленные недостатки, лицо имело жирную кожу с глубокими большими порами. И всё это вкупе делало человека в чужих глазах каким-то нескладным, далёким от эстетической красоты.
        Он снял картуз, и священник со станционным смотрителем разглядели светлые лоснящиеся волосы. Они, как примятый бурей хлеб, лежали на его голове, редкие и блестящие светом пшеницы.
        Однако, несмотря на свою отталкивающую внешность, этот человек вовсе не выглядел стеснённо или неуверенно. Нахальная сила чувствовалась в его невыразительных серых глазах.
        Последний из незнакомцев был совершенной противоположностью двух своих компаньонов. Он был так же чисто выбрит, но лицо его, по-мужски суровое, обладало поистине богатырскими чертами, однако фигура, хоть и крепкая в плечах, не отличалась огромной силой и исполинской высотой витязя. Он имел широкое, почти квадратное лицо, широкий, приплюснутый нос, пухлые, чуть выдающиеся вперёд губы, зелёные умные и степенные глаза и низкий, крепкий лоб. Именно такие скуластые угловатые лица способны вынести кучу ударов в кулачном бою и оттого всегда вселяют уважение. Причёску богатырь имел аккуратную с уложенной на бок коричневой чёлкой.
        Богатырь был одет в стёганый рабочий ватник, который никак не сочетался с его древнерусской физиономией, тёмные, почти чёрные, штаны и валенки. Его товарищ — в новые кожаные сапоги и длинный, измазанный сажей и углём рабочий тулуп; штаны его были порваны в двух местах. Всё на них было рабочее, мужицкое.
        — Останемся, значит, у вас,  — объявил незнакомец с бугристым лицом.
        Станционный смотритель почти безразлично покачал головой, мол, раз так, значит так.
        — Павел Нелюбин,  — протянул руку скуластый, впервые заговорив. Голос его был жёстким, как и лицо.
        — Степан Тимофеевич,  — отозвался станционный смотритель, пожимая руку.
        Высокий в тулупе тоже пожал руку станционного смотрителя, сначала невнятно промычав про себя, а потом уже чисто ответив: «Тихон Николаевич».
        — А меня, братцы, отцом Михаилом звать,  — вмешался священник, всё лицо заливая улыбкой. Он подошёл к машинистам и не по-монашески, резкими движениями, пожал им руки.
        — Так угля, говорите, у вас нет,  — задумчиво сказал Павел Нелюбин, разглядывая зал.  — Совсем нет?
        — Ничего нет, всё война забрала,  — ответил станционный смотритель.
        — А что это за склад там?
        — Пустой, в нём уже давно ничего не хранится, да и хранить-то нечего.
        Дверь отворилась, и явился человечек. Он запер засов и, стряхивая с плеч снег, оглядел зал.
        — Ну как там, Колька?  — обратился к вошедшему Тихон.
        — Всё, дальче не поедет. Если сейчас тронемся, то вёрст на пять ещё хватит, а там всё…  — и махнул рукой.  — Нам ещё повезло, что на станции встали, а кабы не дотянули или только полустанок какой попался, так бы и помирали с холоду. Эко, метёт…
        Вологодец закончил, и его чудная, непривычная окающая речь эхом заполнила зал, но и она, отзвенев, затихла, воцаряя неловкое молчание.
        — Не шибко тепло у вас в зале,  — сказал Тихон и глянул на станционного смотрителя.
        — Подсобите, так мы лихо в трубы жар нагоним,  — ответил тот и развернулся к одной из дверей.
        — Колька, помоги ему,  — скомандовал Тихон.
        Вологодец пошёл за станционным смотрителем.
        Помимо двух дверей, которые выходили на улицу, в зале было ещё три, ведущих во внутренние помещения вокзала. Одна вела в покои станционного смотрителя. Между ней и второй дверью располагалось окошечко кассы вокзала. Вторая дверь вела в просторное помещение, где стоял отопительный котёл. Третья дверь разместилась напротив, в другом конце зала, возле буфета.
        Коля вошёл в комнату с котлом, и в шинели ему стало жарко. Большая раскалённая бочка дышала теплом. Он кочергой отворил дверцу и глянул в топку: туда могла поместиться приличная куча дров.
        — Эко, какая громадина,  — восхищённо сказал машинист.
        От котла к стенам шло несколько плотных железных труб, которые призваны были разносить по зданию тепло, подобно тому, как сердце в теле гоняет кровь. Станционный смотритель повернул вентиль, давая воде путь к радиаторам застывшего зала.
        — Нужно бы есшо подбросить. Неважно горит,  — сказал Колька, забрасывая последние два полена, лежащие возле котла.
        — Сейчас ещё принесу.
        Станционный смотритель удалился в свои покои, а Колька принялся наводить порядок в топке, перемещая угли и поленья из угла в угол. Знакомый с подобной техникой, а особенно с котлами, он легко разобрался, какая труба куда ведёт, и что здесь и как устроено.
        Станционный смотритель вернулся, и Коля забросил все принесённые поленья в печь.
        — Ещё бы, будем почаще подлаживать.
        — Колоть надо,  — объявил станционный смотритель.  — У меня на складе только неколотые остались. Здесь больше нет.
        Застегнулись, пошли на склад. Пошли все, даже батюшка импульсивно сорвался, желая подсобить общему делу. Возвышающийся косой громадиной склад был даже не заперт, потому как запирать там, собственно, было нечего. Ничего кроме дров, небольших кучек сена да какого-то хлама.
        Каждый взял по три-четыре полена и отнёс их в вокзальный зал. Сделав всего одну ходку, они уменьшили запас дров станционного смотрителя почти на треть.
        — Не густо у тебя дровишек, хозяин,  — обратился к нему Тихон.  — Как зимовать-то собираешься?
        — Так, что… Лес рядом, сколь надо нарублю, когда метель поутихнет, а на первое время хватит, а совсем уж невмоготу станет, так буфет разберу, он всё равно сейчас не за надобностью.
        Коля раскочегарил котёл, остывшая вода медленно поползла по окоченелым трубам. Из котельной уже валил жар, а радиаторы всё ещё были холодными. Упрямый чугун не поддавался ласкам тёплой воды.
        — Как хитро у вас тут всё устроено,  — торопливым говором ворковал Коля, оглядывая радиаторы.  — А что у вас там? Я снаружи видел какие-то стёкла.
        Он встал около двери, расположенной возле буфета. Отопительная труба уходила в стену за дверь.
        — Там оранжерея,  — нервно сказал станционный смотритель, переводя взгляд с одного незваного гостя на другого. Они все разбрелись по залу и задавали вопросы, донимая смотрителя.
        Как часто ходят паровозы, куда да с чем идут, спрашивал Тихон. Можно ли на всех заварить чай, интересовался вдруг опомнившийся отец Михаил. Откуда здесь оранжерея, хотел узнать Павел Нелюбин.
        — Я скажу жене про чай,  — не отвечая почти никому, сказал Степан Тимофеевич и удалился в свои покои.
        Два машиниста последовали примеру отца Михаила и уселись за пыльный столик буфета, стряхивая пыль рукавами. Один лишь Коля бесцельно бродил по залу, заглядывая то в окна, то на потолок.
        — Так вы священник?  — спросил Павел.
        — Да, сын мой, впрочем, я обычный человек и заслуживаю не большего внимания, чем любой другой.
        — Это верно,  — грубо сказал Тихон, хмуро сведя редкие брови на своём уродливом лице.
        В зале раздался негромкий скрипящий крик.
        — Смотрите-ка, тут птица,  — бойко воскликнул Коля, заметив в клетке ворона.
        Птица, оживившись от оцепенения, что-то выстукивала клювом.
        Все трое поднялись и подошли к ворону. Он сидел, не двигаясь, вцепившись когтями в извилистую ветку дерева. Когда люди приблизились, птица повернула свою голову, обводя их взглядом. И когда его взор достиг Тихона, ворон на момент замер, а потом, словно вцепившись в него своими крохотными глазками, издал протяжный, как скрежет, крик, широко раскрывая острый чёрный клюв и обнажая свою розовую пасть. Ворон злобно шипел и заходился на Тихона своими вороньими ругательствами.
        — Эко, как гаркает,  — довольно заключил Коля.
        — Глупая птица,  — недовольно сказал Тихон.
        — Это ты зря, вороны среди птиц самые умные,  — отозвался Павел Нелюбин.
        — Нечего тут смотреть,  — буркнул Тихон и вернулся на своё место.
        Коля же шустро подбежал к окнам и, найдя там мёртвую сухую муху, бросил её в клетку к ворону, но птица не отреагировала на подачку.
        — Aquila non captat muscas,  — по-латыни сказал Нелюбин, а затем перевёл свои слова.  — Орёл не ловит мух.
        — Так вы знаете латынь,  — удивился священник.
        — Н-н… так…  — смутился машинист.
        — У вас тут ворон,  — сказал Нелюбин станционному смотрителю.
        — Да, достался от нашего барина. Его тут… (станционный смотритель запнулся) …недавно разграбили, вот я и забрал птицу себе.
        — Какой барин?  — удивившись, спросил Нелюбин.
        — Дмитрий Олегович Костомаров. Его имение в семнадцати верстах отсюда на юго-востоке. Пару месяцев назад какие-то негодяи разграбили его имение Дмитрово, а самого барина убили. Я решил забрать птицу себе.
        — А почему негодяи?  — вмешался Тихон. Его глаза горели недобро.
        — Ну как…  — смешался станционный смотритель,  — они наглумились над его женой и племянницей, а самого Дмитрия Олеговича убили…
        — Но ведь он был буржуем,  — не унимался Тихон,  — он эксплуатировал людей, и не досталось ли ему поделом?
        Станционный смотритель не знал, что ответить. Наглый тон и резкие речи Тихона ему не нравились, а весь его вид свидетельствовал о том, что с таким человеком лучше не спорить. Да кем он был, в сущности? В дом к станционному смотрителю явилось трое незнакомых человек, явные пролетарии, и как вести себя с ними, Степан Тимофеевич не знал.
        — А как его зовут?  — спросил Коля.
        — Кого?  — переспросил станционный смотритель, почему-то думая о барине Костомарове.
        — Ворона.
        — Ах, его — Карл.
        — Карл, Карл, Карл,  — тут же закаркал человечек Коля, но птица ему не отвечала. Казалось, своим безразличием она показывала своё умственное превосходство над человеком. Но Коля этого не понимал, он продолжал каркать, попеременно просовывая пальцы в клетку, тем самым, как ему казалось, дразня ворона.
        — Не смотрите ему в глаза,  — заметил отец Михаил.  — Говорят, ворон может сглазить. Чёртова птица — колдун среди птиц.
        Коля отшатнулся и осенил себя крестным знамением.
        — Поколоть дрова?  — могучий Нелюбин спросил станционного смотрителя.
        — Да,  — ответил Степан Тимофеевич, качнув головой.
        Он принёс топор, и Павел Нелюбин, установив тюльку, принялся рубить. Под его могучими ударами поленья разлетались в стороны. Под тяжестью тюльки и ударами топора плитка раскололась, и когда Павел закончил, отодвинув обрубок бревна в сторону, разбитый кафель уродливо корёжился на фоне других симметрично уложенных белых восьмиугольников. Нелюбин валенком сгрёб осколки в сторону, и на месте отколотой плитки теперь лишь красовалось клеймо, оставшееся в растворе с обратной стороны кафеля, которое гласило, что плитка эта привезена сюда аж с самого Харькова с завода Бергенгейма.
        Отворилась дверь, в зал вошла жена станционного смотрителя. Все замерли и оторвались от своих дел. Она не была красива, но присутствие женщины что-то меняло в уже сложившейся атмосфере. Жена станционного смотрителя была худа. Сухие светлые волосы короткими локонами спадали с её головы. Худое вытянутое лицо с красивым острым подбородком портили возрастные морщины, которые мелкими, резкими чёрточками испещрили уголки её светло-голубых глаз и впалые щёки. Она улыбнулась, и морщины ещё больше проступили на складках её худых щёк, подло выдавая возраст. Ей было за сорок, как и станционному смотрителю, но больше пятидесяти ей было не дать.
        — Здравствуйте,  — тихо произнесла она и поставила чёрный поднос с кружками и чайничком на стол возле Тихона.
        Все с любопытством глядели на женщину, подходя за горячим чаем.
        — Недурно было бы ещё каких харчей, помимо чая,  — нагло заметил Тихон и улыбнулся, пытаясь придать своему уродскому, изъеденному оспой лицу, приятный вид.
        — Мясо уже варится,  — сказала женщина, взглянув на своего мужа; тот одобрительно кивнул ей в ответ.
        — Мясо — это хорошо,  — заметил Нелюбин.
        Женщина удалилась, а Нелюбин продолжил, обращаясь уже к смотрителю:
        — А вот скажите, откуда у вас на станции оранжерея, первый раз такое вижу.
        — А это причуды нашего барина Дмитрия Олеговича. Ведь это он построил станцию ещё в 1907 году. Через два года к станции пристроили оранжерею, где в лучшие годы круглый год росли цветы. Очень уж она ему нравилась. Порой придёт и полдня в ней провозится. Очень он цветы любил; всё нас на европейский манер хотел переделать. Там, говорил, круглый год женщинам цветы дарят и каждую неделю новые букеты на стол ставят. Жаловался, что только станция от его имения далеко. В лютый мороз, поди-ка, цветы довези. Пока пару часиков проедешь, так любые уже повянут. Но оранжерею специально у нас построил, говорит, заведу на европейский манер обычай, чтобы приезжих цветами встречали. Вот такой был человек. Всё что-нибудь переиначить хотел. И красота, и доход. Иной раз ведь мы с цветов неплохо выручали, но то ведь всё равно редкость была. Что тут у нас? Глушь, да и только. Одни мужики, кто тут больно цветы покупать будет. Но Дмитрий Олегович зато свою душу тешил, да и у нас с женой цветы на столе стояли.
        — Интересно,  — заключил Налюбин,  — современный человек был ваш барин. Он, говоришь, из Дмитрово?
        — Да, да из Дмитрово,  — продолжал энергично болтать станционный смотритель, от прежней его флегматичной сдержанности, казалось, не осталось и следа.  — Всё к нам переехать порывался. Говорит, отстрою рядом с вами дом и буду жить подле своей станции. Ведь всё это было его детище. Это он у железной дороги выбил разрешение на постройку станции и на свои деньги возвёл строение. Иной на всё скупится, а он щедрый человек, но опять ведь и с умом… С этой станции в довоенные времена пшеницу, лес, продукты всяческие везли. Тонны уходили. Вот как всё на поток поставил, и дела у него, соответственно, в гору шли, то ли дело в давние времена за пятьдесят вёрст пшеницу возили. Где это видано? А тут рядом, под боком. Вот и говорил: «Я со временем к вам всё Дмитрово перевезу». Всё поближе к цивилизации хотел жить, да никто вместе с ним из своих обжитых домов сюда ехать не решался. Он хотел было один сюда переехать, дом выстроить, вон на том пригорке,  — станционный смотритель показал в сторону окна,  — да всё никак не мог собраться, а потом война, то да сё, сами понимаете.
        О своём барине Степан Тимофеевич рассказывал с неподдельной увлечённостью. Живость рассказа станционного смотрителя сама за себя говорила, что его сильно трогали воспоминания о былых днях, и тема эта была для него поважнее всего прочего.
        — Интересно рассказываете,  — подметил отец Михаил. Всё это время он сидел, подперев щёку кулаком.
        — А покажите нам оранжерею,  — попросил Нелюбин.
        — Да она уже замёрзла,  — махнул рукой Степан Тимофеевич,  — там не на что смотреть.
        — Покажите, мне интересно, как она устроена.
        — Хорошо,  — как будто переступая через себя, согласился станционный смотритель и вышел за ключом. Он опять стал немногословен.
        Вернувшись, он отпер дверь, и толпа ввалилась в маленькую холодную теплицу. Всем кроме Тихона было любопытно взглянуть на оранжерею. Тихон так и остался сидеть за столом и пить свой горячий чай.
        Оранжерея казалась узкой. Длина её составляла метров пять, ширина целых три метра, но за счёт тупоугольной, но высокой стеклянной крыши она не казалась широкой. Кирпичный бортик на метр отступал от земли, затем сразу начиналась стеклянная крыша. Засыпанная белым снегом оранжерея теперь выглядела, как сказочная зимняя пещера. В этом гроте под покровом снега скрывались кривые стебли замёрзших в предсмертном ужасе растений. По левую руку от входа на две трети всей длины оранжереи лесенкой располагались цветочные скамейки, на которых в глиняных и деревянных горшках и ящиках стояла уйма самых разных цветов и растений. Пожухшие, скрученные листья застыли в страшных мучениях. Иные повяли и неуклюже раскинулись посреди горшка, другие гордо высились, вызывающе кичась своей красотой, но и на них стояла печать смерти. Далее по левую руку, где лесенки обрывались, росло два цитрусовых дерева. Объеденные холодом они своей наготой навевали какую-то осеннюю тоску. Две толстые трубы отопления, идущие по всему периметру оранжереи, не грели, и растения погибли с пришествием первых серьёзных морозов. Сейчас по трубам
уже струилась тёплая вода. Зал и оранжерея отапливались нераздельно, но что могло дать сейчас это тепло? Как оно могло вернуть мертвецов к жизни?
        По правую руку от двери до самого конца были раскинуты длинные грядки. Вопреки канонам красоты они располагались не поперёк, а вдоль. Они были недавно вскопаны, вероятно, станционный смотритель собирался что-то в них сажать, да так и забросил эту затею, либо под землёй уже скрывались какие-то подзимние посевы. В самом конце оранжереи стояла серая гранитная статуя, изображающая молодую полуобнажённую деву. Её лёгкая туника была сброшена до пояса, и левая рука еле придерживала одеяние, не давая ему бесстыдно сползти. Спина девушки была изогнута, и молодые налитые груди заносчиво торчали вверх. Правая рука была небрежно закинута за голову, и это придавало статуе какую-то лёгкость и безмятежность.
        — Вот, собственно, и вся оранжерея,  — сказал Степан Тимофеевич.
        Однако, если ему она казалась чем-то привычным и незначительным, то по виду Павла Нелюбина — это был настоящий сказочный грот. Он с любопытством разглядывал останки растений, устройство отопления, стёкла, горшки, статую.
        — И этих труб хватает, чтобы растения не замерзали?
        — Под землёй проложено ещё две,  — отвечал хозяин,  — бывало, конечно, что часть растений погибала в особо холодные зимы, но вот цитрусы раньше всегда переносили, а эту, конечно, нет.
        — А зачем здесь резинки?  — Спросил Коля, колупая пальцем резиновую прокладку между стёклами.
        — Это новшество Дмитрия Олеговича,  — восторженно пояснил станционный смотритель.  — Изначально стёкла оранжереи были приделаны просто к дереву, но при движении тяжёлых поездов они сильно дребезжали, и тогда барин вычитал где-то и заказал рамы с резиной.
        — А вы многое можете рассказать об этом месте,  — заметил Нелюбин.
        — Это не удивительно, ведь мы с женой живём здесь с самого начала работы станции и помним всё.
        Закончив осмотр оранжереи, они вернулись в зал. Сумерки стремительно надвигались, и станционный смотритель зажёг электрические лампочки, свисавшие с потолка на длинных чёрных шнурах. Электричество пробежало, и тонкая вольфрамовая нить заискрилась тёплым жёлтым светом, разнося уют по всему залу.
        — У вас есть электричество?  — удивился Павел Нелюбин.
        — Да, пока свет горит.
        — Так вам его дают? По проводам?  — продолжал удивляться Нелюбин.
        — Да, нас не отключили, сам не знаю почему,  — отвечал Степан Тимофеевич.  — В иных местах уже по полгода электричества нет, а у нас есть. Чёрт знает как.
        — Повезло,  — вставил своё Коля.
        Они уселись за столы и принялись коротать время в ожидании. Пили чай, перебрасывались ничего не значащими фразами. Станционный смотритель удалился в свои покои.
        — Так вы путешествуете по сёлам?  — опять спрашивал Павел Нелюбин священника.
        — Да, несу слово божье, насколько позволяют силы.
        — А разве у вас нет своего прихода?
        — Да какой там приход, война же. Наша епархия уже вся почти распалась. Где большевики потрудились, где голод, кто из наших дьяконов на войну подался, а кто как я — странствовать ушёл, дабы нести помощь нуждающимся.
        На этих словах Тихон отвернулся в сторону и встал из-за стола. Эти речи были ему не по душе. Он прошёлся по залу, вальяжно выбрасывая вперёд носки своих блестящих кожаных сапог. Заглянул в окна, но там не было ничего интересного: зимний ландшафт. Не зная, чем заняться, он подошёл к клетке с вороном и достал из кармана дорогой узорчатый серебряный портсигар с инкрустированным в крышку янтарём и малахитом. Два совершенно противоположных по цвету минерала образовывали узор удивительной красоты: на сочно-зелёном малахитовом фоне росли янтарно-солнечные лепестки цветов, переливающиеся медовым золотом.
        Поглядев на красоту, Тихон открыл крышку и достал из портсигара папиросу «Мурсал № 55» с фабрики Самуила Габая. Это были дорогие папиросы высшего сорта. В своё время очень дорогие.
        Он хотел закурить, но внимание его отвлёк ворон. Птица стояла на дне клетки и что-то копала или прятала в опилочной трухе, которой был усеян пол её жилища. Что-то блестящее сверкнуло в клюве. Ворон взглянул на Тихона и снова спрятал блестящий предмет под опилки.
        Сокровище и ухищрения ворона заинтриговали Тихона. Он вставил папиросу себе в рот и наклонился к клетке, дабы лучше разглядеть, что это там прячет птица. Но ворон только этого и ждал, пока человек пытался вникнуть в его дела, он резким скачком подпрыгнул к Тихону и клювом выхватил папиросу из его рта. Тихон ещё ничего не успел понять, только отпрянул, а ворон уже сидел наверху, пряча папиросу в импровизированное гнездо на толстой ветке.
        — Стерва!  — выругался Тихон и с силой ударил ладонью по клетке, желая отомстить хитрой и проворной птице.
        Ворон кричал на него, плевался и сыпал проклятия. Тихон, растопырив пальцы ладони, тряс ими перед клеткой, чтобы сильнее напугать птицу, но его действия не возымели никакого результата. Ворон продолжал каркать и широко разевать свою розовую пасть, а Тихон так и стоял перед клеткой, потеряв из своего запаса одну папиросу.
        — Ничего, сейчас получишь,  — мстительно сказал Тихон, доставая новую и прикуривая её от спички.
        Он сильно затянулся и пустил едкую струю табачного дыма прямо в птицу. Ворон поморщился и уселся к себе в гнездо, предупредительно отведя голову в бок.
        — Нравится?  — блестя глазами, Тихон спросил ворона,  — Получай.
        Он выпустил ещё дыма и только потом, отягощённый бездельем, направился к окнам, что выходили на поле.
        Снег уже не шёл. Сумерки опускались, но белая гладь поля была ещё различима. Зимний пейзаж застыл, как на картине, и его уже ничто не могло разбудить от ледяного сна. Взгляду не за что было уцепиться, лишь снег да тёмные полосы деревьев. Но вдруг Тихон краем глаза заметил движение и устремил свой взор туда. Там и вправду что-то двигалось. Через несколько минут уже можно было разобрать несколько фигур. Одни были высокие, вероятно, всадники, другие же плелись у самой земли. Чёрные силуэты ползли по чистой белизне, колыхались, то вздымаясь, то опускаясь, и их хаотичное движение было похоже на то, как шагают мохнатые гусеницы из семейства медведиц.
        — Похоже, у нас подкрепление,  — заметил Тихон.
        — Что?  — переспросил его Нелюбин.
        — Гости, говорю.
        — Какие гости?  — удивился напарник.
        — Глянь,  — сурово сведя брови, прохрипел Тихон. Его голос, и без того хриплый, от раздумий совсем коверкал речь.  — Никак верховые.
        Нелюбин задумчиво уставился в окно. Приближение фигур взволновало его.
        — Колька, иди-ка сюда,  — грозно скомандовав, прохрипел Тихон.
        Он отвёл машиниста в сторону и что-то сказал наедине. Отец Михаил подошёл к окну.
        — Столько людей соберётся, что и на проповедь хватит,  — подмигнув, попытался пошутить священник.
        Но у Павла Нелюбина не дрогнул ни один мускул. Шутки он не оценил, и священник, смешавшись, отошёл в сторону.
        Через время в зале уже собрались все кроме жены станционного смотрителя. Уставившись в окна, они встречали неизвестных путников.
        С каждой минутой северная тьма всё сильнее оседала, сгущаясь и топя в себе окрестности. И без того скудные зимние краски перетекали в оттенки серого и чёрного. Прорываясь сквозь зыбучий снег и тьму, путники приближались и были уже хорошо различимы. Всего их было пятеро. Трое верховых и двое пеших. Четыре солдата и одна старуха. Один офицер, один пленный, два нижних чина и гражданская.
        Командир отряда сидел на пегом коне. Он был невысок и толстоват, плотность его комплекции не скрывала даже армейская шинель. На плече у него висела английская винтовка Ли-Энфилд с магазином на десять патронов. На бедре болталась шашка, а на голове высилась серая папаха.
        Мороз подходил к офицеру вплотную и дышал ему прямо в лицо. От его холодных жгучих поцелуев щёки офицера, и без того всегда красные, горели и румянились яблоками.
        Второй конник был в такой же папахе и на пегом скакуне, но если первый был офицером, то второй, по-видимому, казак. Это как-то сразу угадывалось по выражению его лица, по его гордым замёрзшим усам, по решительным тонким губам, по чёрным как бездна глазам, при взгляде засасывающим как трясина, над которыми нависли тёмные кустистые брови, срастающиеся воедино. Винтовки у него не было, лишь сбоку в кобуре висел обрез, и, что самое удивительное — шашка у казака отсутствовала.
        У последнего была гнедая неприметная худая кобылка, а сам всадник походил комплекцией на свою лошадь. Такой же худой и скрюченный от мороза. Замёрзшие очки сидели на его лице как кандалы. Через них уже почти ничего нельзя было рассмотреть, но и выкинуть их путник не мог. Шинель с башлыком сидела на нём как мешок, и он был пленником не только очков, но и этой неудобной формы, холода и двух винтовок Мосина, мёртвым грузом болтавшихся за его спиной.
        Четвёртый солдат был пленным и шёл на привязи, которую держал казак. Руки его были связаны спереди, и он, утомлённый ходьбой по предательски рассыпчатой манной крупе снега, с трудом волочил тяжёлые валенки, которые были велики ему аж на два размера. Но этому хозяину валенок всё же везло куда больше, чем предыдущему. На левом голенище красовалась дырка от пули, и эта дырка стоила прошлому владельцу ноги, этих валенок и жизни.
        Последней, возле верхового с застывшими очками, плелась толстая старуха, замотанная в тулуп и несколько шалей. Алый пояс охватывал её талию, как бечёвка перетягивает домашнюю колбасу.
        Путники подошли к дверям почти вплотную и, спешившись, первым, стуча кавалерийскими сапогами, в зал вокзала вошёл командир со старухой.
        Никто ещё не знал, как себя вести с незнакомцами, а командир отряда с порога уже начал.
        — Ну что, ждали нас?  — радостным тоном спросил он.
        При этом глазки его хитро играли, а рот залился неестественной натянутой улыбкой. Не давая никому опомниться, он тут же начал со всеми обниматься, как со старыми знакомыми. Обнял священника, Павла Нелюбина похлопал по спине, притянул станционного смотрителя, потом отступив на шаг, как бы опомнился и звучно по-военному произнёс:
        — Корнет от кавалерии Александр Братухин,  — обвёл людей взглядом и, заметив Колю, стоящего чуть поодаль, сказал ему:  — Ну что ты стоишь как чужой, иди сюда.
        Он жестом подозвал Колю и обнял его, потом, резко отстранив, продолжил:
        — Знаю, ждали нас, ведь так?  — заливаясь добродушной улыбкой, спросил Братухин, но глаза его выражали совсем иное. Они пытливо заглядывали каждому в зеркало души и как бы спрашивали: «Ну что, рады нашему приходу? Никак врасплох вас застали?».
        От его напора все остолбенели, и ни один не мог вымолвить ни слова. Энергия Братухина перебивала все остальные, в особенности, когда за ним следом ввалился хмурый, молчаливый как тень казак, державший на привязи пленного красноармейца.
        — Фёдор Нестеров,  — представил казака Братухин, и не замечая пленного, перевёл свою протянутую руку на старушку,  — Раиса… Мироновна… или как?
        — Да, да,  — скромно подтвердила хмурая старуха. У неё было злое некрасивое лицо.
        Братухин расстегнул шинель, подошёл к попу и, хлопнув его по плечу, сказал: «Не шибко у вас горячо, хозяин, сделай-ка потеплее».
        Он не дал опомниться священнику и заявить, что хозяин вовсе не он, потому как тут же сорвался и, торопливо переваливая своими налитыми ягодицами, подбежал к сидевшему в стороне Тихону.
        Всё это время Тихон сидел за столом и, обомлев, смотрел на разыгрываемое действие, а когда Братухин подбежал к нему вплотную, он почти отпрянул под его напором.
        — Браток, встань-ка,  — скомандовал Братухин, бесцеремонно сгоняя Тихона с места, чтобы усадить старушку, хотя рядом было полно свободных стульев. Всё это были хитрые приёмчики, служившие исключительно для того, чтобы с самого начала заявить о своём превосходстве, и на самом корню подавить любое сопротивление со стороны потенциальных соперников в борьбе за контроль над ситуацией.
        Тихон как зачарованный послушался новоявленного командира и пустил на своё место старуху. Та зашлась словами благодарности, на что Братухин в свою очередь ответил ей привычной натянутой улыбкой.
        — Хозяин,  — как ни в чём не бывало продолжил Братухин, не замечая стоящего рядом остолбеневшего Тихона,  — где у вас ключики от того амбара, надобно коней загнать.
        Степан Тимофеевич опомнился, давая понять, что хозяин вокзала он.
        — Он не заперт.
        — Найди какой-нибудь замок, ладно?  — распорядился Братухин, кладя свою руку на плечо станционного смотрителя.  — Ключ я у тебя заберу.
        Тон Братухина был самым что ни на есть располагающим и дружественным, но глаза говорили совсем об обратном. Никого он здесь другом не считает и его любезность не больше, чем плохо скрываемая фальшь, изображаемая только для приличия.
        Степан Тимофеевич вынес замок от пакгауза, и офицер, похлопав станционного смотрителя по плечу, спросил:
        — Подсобишь моим, браток, ладно?
        Степан Тимофеевич не хотел, но не мог не кивнуть головой. По нему было видно.
        Потом Братухин развернулся к Павлу Нелюбину и обратился к нему с таким же вопросом-приказом.
        — Руки,  — чугунным голосом сказал Нелюбин, смутив нахального офицера. Но в спор не вступил, послушно выходя за дверь.
        Казак с пленным загонять коней не пошли.
        — Ступай,  — казак толкнул в спину озябшего красноармейца, и тот зашаркал по полу великанскими валенками, оставляя на кафеле грязные полосы от своих ног. Мелкие круглые льдинки, как россыпь хрусталя, расселись у него на воротнике; снег забился в складки шинели. После извивающегося неустойчивого снега и неустанной ходьбы неторопливо идти по ровному кафельному полу казалось ему чудом.
        Казак усадил его на скамейку возле оранжереи, а сам подошёл к столикам буфета. Он извлёк из кобуры обрез и положил его на стол дулом к пленному красноармейцу, затем снял шинель и обнаружил под ней сермягу[2 - Сермяга — кафтан из грубого некрашенного сукна.]. Рассыпая повсюду звенящие горошины снега, встряхнул шинель.
        Братухин последовал его примеру. Под шинелью офицера был военный китель, который плотно облегал его выпяченный живот и оттопыренный налитый зад. Когда Братухин ходил, он чуть выпячивал свои большие, надутые как меха, ягодицы. При каждом шаге они перекатывались, и это бросалось в глаза. Однако полнота охватила только бёдра да живот Братухина, лицо его вовсе не было толстым, да и другие части тела были вполне праведного вида. Глаза его — серые, почти бесцветные, наверное, больше из-за редких и светлых, как сухая трава, бровей и тонких почти незаметных ресниц. Волосы такого же цвета как брови и короткие, как у мальчика, а по бокам чуть в мелких кудряшках, но с первыми признаками облысения: со лба к макушке протянулись длинные залысины, а волосы уже были не такие густые. Лицо офицера начисто выбрито и какое-то красноватое. Уши из-за короткой причёски топорщились в стороны, и обязательно эта улыбка-оскал. Он то и дело растягивал губы, обнажая ровный частокол белых зубов.
        Старуха, отдышавшись, тоже освободилась от своих одежд и размотала шали.
        — А вы чьи будете?  — спросил отец Михаил, подходя к Братухину.
        Братухин взглянул на священника, а потом ответил:
        — Колчаковские мы.
        Братухин заметил на груди отца Михаила мутный медный крест, местами покрытый зеленоватой патиной[3 - Патина — оксидно-карбонатный налёт на меди.], но ничего не сказал.
        Уловив его взгляд, отец Михаил протянул офицеру руку и представился, после чего последовал примеру военных и снял с себя тулуп. Под тулупом, естественно, была ряса.
        В помещении становилось теплее, и снег таял. Он струйками сбегал с валенок, образуя на грязном полу лужицы; скатывался в прозрачные бусинки воды и как украшение сидел на овчинных воротниках и шапках.
        Батареи были тёплыми, но едва ли они могли хоть что-нибудь обогреть. Основной поток тепла валил из котельной. Там была уже летняя жара, и Братухин с казаком развесили на трубах свои вещи.
        Вернулся Нелюбин, станционный смотритель и третий солдат.
        Солдат передал ключ Братухину и снял с головы башлык. Он протёр запотевшие очки, и все успели рассмотреть его худощавое лицо с впалыми щеками. Лицо его, хоть и несколько болезненного вида, всё же было красивым, каким-то даже аристократичным, с утончёнными чертами. Надев очки, он обвёл присутствующих большими и уставшими, как у некоторых икон Богородицы, глазами. По бокам его щёк с пышной, но примятой башлыком причёски спускались тёмно-русые бакенбарды, вьющиеся книзу завитушками.
        — Это наш студент,  — радостно заявил Братухин, представляя солдата,  — Егор Гай.
        — Здравствуйте,  — Егор протянул руку стоявшему рядом священнику, и тот ответил ему: «Отец Михаил». Егор прошёлся по залу и со всеми поздоровался за руку.
        — Будет ли что отведать, хозяин?  — спросил Братухин станционного смотрителя.
        — Мясо уже варится, вот только его на всех немного выйдет.
        — Ну и на том спасибо,  — улыбаясь, ответил офицер.
        От людского шума птица в клетке забеспокоилась. Ворон то слетал вниз, то садился на верхнюю ветку и приглядывался к новоявленным гостям.
        — Кто это там?  — пробасил казак, направляясь к клетке.
        — Это Карл, ворон Карл,  — разливаясь добродушной улыбкой, ответил Коля.
        — Как? Карл?  — он подошёл к птице и закаркал на него.  — Карл, Карл, Карл… Тупая птица, не отзывается.
        Ворон, кажется, с удивлением смотрел на очередного человека, который вздумал донимать его своим вниманием.
        — Ап-ап, ап-ап,  — дразнил казак ворона пальцем, просовывая его за решётку. Ворон разглядывал палец, но охотничьих инстинктов не проявлял. Не было у него желания глупо охотиться за пальцем, но вот казак, казалось, играл сам с собой. Только ему чудилось, что ворон уже намерен его тяпнуть, как он тут же отдёргивал руку.
        — Глупая птица, ничего не соображает,  — говорил казак, продолжая свою игру-дразнилку.
        — А вы чьи, хлопцы, будете?  — спросил Братухин машинистов, сбившихся в одну кучку на скамейке. При этом он упёр кулаки в бока, дабы выглядеть грознее.
        — Мы машинисты. С того паровоза,  — ответил Павел Нелюбин, показывая в сторону огромной машины, которая без топлива стояла мёртвым грузом и была бесполезна.
        — А за кого сражались?
        — Да не за кого. Машинисты мы.
        — Как не за кого? А для кого паровозы водили?
        — Ну для красных, а как же нам их было не водить? Уголь будет, для вас будем водить,  — сказал Нелюбин и попытался улыбнуться, дабы разрядить обстановку.
        — А воевали где в войну с немцами?
        — Не, это мы не воевали,  — бойким окающим говорком ответил Колька,  — мы же это только поезда водили. Нас как специалистов не призывали.
        — Отсиделись, значит,  — с усмешкой заключил Братухин. Глаза его смотрели на машинистов с хитринкой; в глазах таких людей, как Братухин, всегда есть что-то большее, чем просто взгляд.  — А раз машинисты, значит коммунисты?
        — Не-е, кокие мы коммунисты…  — простодушно отвечал Колька.
        На слове «коммунисты» Фёдор Нестеров насторожился и повернул свою голову в сторону разговора, наблюдая за тремя машинистами и своим командиром. Этих трёх он не знал и был готов к любому развитию событий, но только не к тому, что ворон, воспользовавшись его опрометчивостью, клюнет за палец. Костяные щипцы сомкнулись на указательном пальце левой руки, и когда казак выдернул его, палец уже полыхал огнём, а там, где клюв сжал сильнее всего, пролегли кровавые борозды укуса.
        Фёдор громко и матерно выругался, но ворон уже с довольным видом победителя сидел на суку и свысока разглядывал поверженную жертву.
        — Кусачая тварь,  — заключил Нестеров и отошёл в сторону.
        — Зачем ты к нему лез?  — с хохотом спросил Братухин.
        — Хотел поиграть с ним, а он кусаться вздумал, подлюка.
        Офицер отвлёкся от машинистов, но Тихон, до этого молчавший, вдруг подал голос, обратившись к Братухину:
        — Так, значит, Колчак и до этих мест добрался?
        Офицер повернул голову в его сторону.
        — Да, скоро большевикам кранты,  — он пытливо глянул в глаза Тихону, и всем что-то недоброе померещилось в их взглядах. Ни Тихон, ни Братухин друг другу не доверяли и были настроены враждебно. Это сразу улавливалось. Какая-то нить, напряжённая как струна, пролегла между ними.
        — Я вас где-то видел,  — сказал Братухин.
        — Не-е, вряд ли,  — ответил машинист,  — я бы вас тоже запомнил.
        — А откуда вы паровоз гнали?  — пытаясь что-то выведать, спросил Братухин.
        — Со станции Каменчуги,  — торопливо ответил Павел Нелюбин, уставив на Братухина своё квадратное лицо,  — белые в наступление пошли, вот нам и приказано было машину спасать, да угля только до сюда хватило.
        Братухин кивнул головой на его ответ и отошёл, о чём-то размышляя.
        Разбились на кучки: военные сели за буфетный стол, отец Михаил со старухой за соседний, машинисты — на скамейку возле котельной, пленный — в стороне от всех. Ничто этих людей не объединяло, даже отталкивало какое-то недоверие, какая-то недосказанность.
        Станционный смотритель принёс солдатам чай.
        — А ты здесь давно работаешь?
        — На вокзале с самого дня основания, более десяти лет,  — нахально любопытному Братухину ответил станционный смотритель.
        — Так ты, значит, знаком с Дмитрием Костомаровым?
        — Конечно, много лет. Хороший был барин и человек!
        — Как говоришь, тебя зовут?  — переспросил Братухин.
        — Степан Тимофеевич.
        — Давай, Степан, садись к нам, я племянник Дмитрия Олеговича.
        — Племянник?  — удивился станционный смотритель.
        — Да, по мамке племянник. В детстве столько раз у него в имении гостил.
        — Не может быть,  — продолжал удивляться станционный смотритель, присаживаясь на стул.
        Заявление Братухина вызвало в зале широкий интерес. Отец Михаил и машинисты повернули головы, чтобы послушать их разговор.
        — А вот эта женщина,  — указывая рукой на хмурую старуху, добродушно продолжал Братухин,  — тоже знала моего дядю.
        — Так я его тоже знал. Хороший был человек. Это же он станцию выстроил и оранжерею пристроил.
        — Чего?  — не понял казак, вмешавшись в разговор.
        — Оранжерею,  — повторил станционный смотритель.
        — Федя, не мешай, иди посмотри,  — указал Братухин на дверь оранжереи. У него был довольный вид, что он образованнее невежественного казака.
        Фёдор поднялся.
        — А мы ведь сегодня на его усадьбу заезжали, в Дмитрово, да красные там хорошо позабавились. Могила, а не дом. Стёкла повыбиты, всё растащено… Ужасная картина, а какое было имение, и вспоминать, Стёпа, не хочется. Грустно… Они же его, суки, прирезали… Дядю моего. Найти бы их, я бы медленно их придушил, не торопясь, чтобы помучались гады.
        После этой сердечной речи перешли к воспоминаниям о барине. Вспоминали, каким был да что сделал. Степан Тимофеевич рассказывал свои истории, а Братухин то, что помнил о дяде из детства. Они сошлись — два обожателя покойного барина.
        Казак между тем разыскал загадочную «оранжерею» и нашёл её обычной теплицей с засохшими цветами. Единственное, что привлекло его внимание, так это статуя. К ней он подошёл, и с любопытством посмотрел на искусную работу, и даже потрогал гранитную деву за холодную каменную грудь, вероятно, ожидая, что под его ладонью она растает и поддастся, но сжать камень так и не удалось. Казак мотнул головой на диво и вернулся в зал.
        Братухин и смотритель беседовали, Егор разглядывал свои часы, которые беззастенчиво врали, показывая прошлое, а остальные слушали воспоминания о Дмитрии Олеговиче Костомарове.
        — …то и дело по заграницам ездил,  — вспоминал Степан.
        — Да, было дело. Любил он на мир поглядеть. Всё что-нибудь из Европы привозил.
        — Так и эту оранжерею он придумал, когда с отдыха вернулся…  — горячо поддержал Степан.
        — Головастый мужик,  — подтвердил Братухин и обратился к понурому Егору.  — Ты что думаешь, всё это ему по наследству досталось? Да, имение досталось по наследству, но это всё,  — он обвёл рукой зал,  — вокзал, ткацкая фабрика, скотобойня, что там ещё?  — спросил Братухин то ли себя, то ли станционного смотрителя, но ответа не дождался.  — Всё это он сам построил и организовал. Вот какой человек! До него эти места захолустьем были, а сейчас, гляди-ка, электричество даже есть, а эти подонки, большевики, всё это разграбить хотят. Никто из них ни капли сил не вкладывал, а заграбастать всё норовят.
        От разговора их отвлекла жена станционного смотрителя, вошедшая в зал.
        — Здравствуйте,  — сдержанно приветствовала она военных и обратилась к мужу,  — мясо готово.
        — Здравствуйте, корнет от кавалерии Александр Братухин,  — вставая, приветствовал женщину офицер.
        — Валентина Зуева,  — представилась жена станционного смотрителя.
        — Продолжим за едой?  — спросил станционный смотритель.  — Столов, наверное, на всех не хватит, но если поможете, с кухни вынесем ещё один. Мы с женой поедим с вами.
        — Конечно, подсобим,  — откликнулся Братухин.
        — Этот не жрёт,  — казак указал на пленного,  — на него можете не накладывать.
        Хозяин покорно кивнул в ответ.
        — Братцы, подсобите хозяину,  — скомандовал Братухин машинистам.
        Те покорились.
        Сам Братухин, Фёдор и Егор Гай сдвинули два буфетных стола к скамейке в противоположном углу зала. Суетливый отец Михаил бросился им на помощь таскать стулья. Винтовки прислонили к окну возле столов, туда же офицер поставил свою шашку.
        Из оружия при Братухине остался только самозарядный бельгийский «Браунинг»; у казака — обрез да револьвер системы Нагана, болтающийся на портупее возле пояса. Гай же, поставив винтовки у окна, освободился от всего оружия.
        Тихон и Коля, по указанию офицера, проследовали за станционным смотрителем. Сначала они попали в небольшой коридор, напоминающий формой букву «Г». Он почти сразу поворачивал направо. Там, в самом конце, друг напротив друга были две двери. Одна вела в кассу вокзала, которая сейчас за ненадобностью использовалась станционным смотрителем, как склад для всякого хлама и съедобных припасов.
        Другая дверь вывела их прямо в покои станционного смотрителя. Жилище не было просторным, и вошедшие упёрлись в массивную кровать с пологом. Занавеси полога были задёрнуты, что ещё пуще визуально уменьшало комнату. Справа от вошедших была дверь, ведущая на кухню; прямо напротив неё стоял вещевой шкаф, загораживающий одно из двух окон. Если бы не освещение, то в комнате стояла бы кромешная тьма.
        На кухне же вообще не было окон, но электрическая лампа, устроенная под самым потолком, как солнце освещала это просторное для кухни-столовой помещение в двенадцать квадратов. Справа прямо у двери стоял чугунный радиатор, пышущий жаром. И это не мудрено, станционный смотритель топил у себя, как следует, да и котельная находилась прямо через стенку, так что тепло первее всего попадало на кухню. У противоположной от входа стены, прямо напротив двери, в углу стояла железная печь, отапливаемая дровами. Изделие было грубым и каким-то даже кустарным, но, судя по запаху приготовленного мяса и варёной картошки, исправно служащее. Левее печки располагались разделочные столики, хранящие внутри себя всяческую кухонную утварь, которой здесь было в изобилии. Вся стена выше этих столиков была увешана всевозможными досками, кастрюлями, сковородками, ковшами и поварёшками. Грязные от копоти и жира, они чёрными пятнами висели на бежево-серой оштукатуренной стене. Левее столиков располагалось пространство без мебели, но занятое хворостом и сучьями, которые требовались для растопки печи. В этом же углу стояла пара
толи латунных, толи бронзовых тазов. Над ними, прикреплённый к стене, возвышался стеллаж, высотою почти под два метра, на полках которого хранилась посуда. Чего тут только не было: помимо жестяных, деревянных и обычных стеклянных тарелок и кружек, тут была даже посуда, расписанная майоликой, всевозможные кувшины, графины, вазы и бокалы, но всё же на полках стеллажа хранилась преимущественно простая утварь. Основное количество фужеров, бокалов, посуда с майоликой и чайный сервиз хранились в белом шкафчике со стеклянными дверцами. Он стоял сразу слева от двери, и в нём хозяевами, как видно, были собраны самые дорогие и красивые вещи. Шик и разнообразие поварских и кухонных принадлежностей поражал воображение. В такой глуши, в скромном жилище да при такой незавидной должности смотрителя…
        По левую руку от двери в углу между белым шкафчиком и стеллажом стоял тот самый стол, за которым пришли машинисты. Это был обычный деревянный, хорошо сработанный стол с белой скатертью, которая из-за жирных жёлтых пятен и разводов уже не имела надлежащего вида, но из-за бедности хозяев давно не менялась. Над столом, заменяя хозяевам окно, висела небольшая картина с видом на швейцарские Альпы, подаренная станционному смотрителю своим патроном Дмитрием Олеговичем.
        Хозяйка убрала скатерть, и машинисты, взявшись, понесли стол.
        Глава 2. Скрыта тайна, а за ней ещё ворох
        Один к одному стояли три стола. Скатертей на них не было. Это был не званый ужин, и всё было просто. Да, собственно, какие изыски можно было требовать в таком месте да в такое время.
        Столы стояли в противоложном углу от буфета, прямо возле входа в покои станционного смотрителя. Вокзальная лавка давала три тесных места, а буфетные стулья — остальные семь. Выходило ровно десять. На пленного не накрывали.
        Две большие кастрюли уже стояли на столе и манили уставших и изголодавшихся путников. И больше их манил даже не запах, а само осознание того, что в этих железных посудинах спрятана пища, которая вот-вот будет съедена. Оттого и не терпелось.
        Станционный смотритель принёс тарелки, и его жена принялась раскладывать пищу. Тарелки были самые простые: деревянные да эмалированные, фарфоровых хозяин не вынес. Валентина открыла кастрюлю с варёной картошкой в мундире, и оттуда, как из вулкана, повалил пар, разносящий приятный съестной запах. Во второй кастрюле было отваренное мясо; его было мало. Помимо кастрюль на столе стояла тарелка с нарезанными свежими луковицами, да Братухин добавил где-то завалявшийся у него получёрствый хлеб, предварительно отрезав себе да Фёдору по приличному куску, так что выложенного хлеба на всех бы и не хватило, так человека на три-четыре.
        Хозяйка вилкой цепляла картошину и добавляла в тарелку мясо, прикидывая так, чтобы всем досталось примерно поровну. Небольшой кусок мяса да одна картошина — вот и вся порция. Её худые костлявые пальцы как пауки резво сновали по столу, хватая тарелки, накладывая и переставляя их с места на место.
        Наконец уселись. Смотритель опять принёс свой чай, хотя, собственно, более пить было нечего, разве что только воду.
        — Хозяин, а нет ли у тебя чего плеснуть?  — справился казак, намекая на выпивку.
        — Как же, есть, но совсем мало.
        — Тащи сюда,  — радостно объявил казак, махнув рукой.
        Он сидел спиной к окнам, так чтобы видеть весь зал. Напротив него в другом углу на скамейке у котельной сидел пленный, и казак за ним приглядывал. Он нацепил на вилку картошину, поднял её вверх и подразнил пищей красноармейца, после чего расхохотался, глядя на Братухина.
        Станционный смотритель вынес бутылку коньяка, в которой оставалась едва ли треть.
        — Небогато живёшь,  — заявил казак, принимая бутылку.  — И больше ничего нет?
        Степан Тимофеевич помотал головой.
        — А если поискать? А ну как найду?
        — Ищите,  — хмуро ответил хозяин на дерзость гостя.
        — Да ладно, ты, не робей,  — выпалил Фёдор, наливая себе из бутылки.
        Он налил так же и Братухину, но поменьше, офицер его остановил.
        — Вам не предлагаю,  — сказал он, глядя на машинистов.
        Для рабочих ему было жалко, тем более в бутылке значительно убыло.
        — А нам ваше и не надо, у нас своё имеется,  — так же грубо, как и говорил казак, ответил ему Тихон, глядя в диковатые чёрные очи.
        Он достал из-за пазухи фляжку.
        — Ну что ж, тогда за ваше здоровье,  — диковато поглядывая глазами, сказал казак и поднял кружку, чтобы чокнуться с фляжкой Тихона. Тот молча, но глядя прямо в глаза, ответил ему тем же, и, ударив, они выпили. Тихон допил остатки со дна своей фляжки.
        Ели быстро, да, собственно, и есть-то было нечего. Лук тут же расхватали и, хрустя, смяли, картошку съели с кожурой. Только Нелюбин пытался её почистить, но его толстые пальцы никак не могли подцепить тонкой шкуры и содрать её с горячей картофелины. Заметив, что остальные едят её нечищеной, он разломал картофелину вилкой и тоже принялся запихивать себе в рот прямо с кожурой. Он, Егор Гай да старуха ели медленнее остальных, пытаясь принимать пищу не спеша, культурно. Батюшка умял всё быстро, энергично, даже не заметив, как и казак, да и остальные культурой и манерами за столом не отличались. Казак с Тихоном ели, облокотившись обеими руками на стол, Коля чавкал и цыкал зубами, но у Братухина получалось отвратительнее всех. Он жевал с открытым ртом, так что можно было видеть перемолотую кашицу пищи и то, как он её ворочает языком с одной стороны на другую.
        Нелюбин не выдержал этого зрелища и молчаливо отвёл взгляд. Тихон же наоборот следил за этой молотильней с каким-то интересом.
        — Что это за мясо?  — удивился Егор
        — Да, вкус какой-то странный, незнакомый,  — уточнил Нелюбин.
        — Это волк,  — сказал станционный смотритель.
        — Волк?  — удивился Братухин и гордо добавил:  — Доводилось мне его уже пробовать.
        — Хм, никогда не пробовал,  — почти не жуя, сказал казак.
        — А где вы его берёте?  — поинтересовался Егор.
        — Выменял у охотников. С войной волков много расплодилось. Вот охотники, какие есть, их и постреливают.
        Казак доел всё, что было в тарелке и, осведомившись у своего офицера, не будет ли он ещё, долил оставшийся коньяк себе в кружку, после чего залпом выпил и принялся довольно поглядывать на стол и собравшихся.
        — А вы знаете,  — признался Егор Гай Степану Тимофеевичу,  — глядя на вас, мне почему-то вспоминается пушкинский рассказ «Станционный смотритель».
        Станционный смотритель не нашёл, что ответить.
        — А вы что заканчивали?  — вдруг поинтересовался машинист Нелюбин.
        — Историко-филологический факультет Императорского Казанского университета,  — на одном духу выговорил Гай.
        Братухин на эту фразу только поднял указательный палец вверх и смешно выпятил глаза, высмеивая своего подчинённого. Казак засмеялся, Коля, взглянув, тоже.
        — …Казанского университета!  — с саркастической важностью для пущего смеха проговорил Братухин, продолжая широко раскрывать свои глаза.
        Гай умолк. Шуточки командира были ему не по душе.
        — А что же это он ничего не ест?  — спросила жена станционного смотрителя, указывая головой на пленного красноармейца.  — Может ему хоть лука отнести?
        — Ничего, не сдохнет,  — выговорил казак.
        Все посмотрели на пленного, и он поднял на них свои глаза с большими по-девичьи красивыми ресницами. Его худое, обветренное и местами полопавшееся от холода лицо было каким-то ещё подростковым и округлым. Нельзя было поверить, что этот отрок уже солдат, призванный сражаться и убивать людей.
        — Ну можно ли?  — удивилась женщина.  — Да он же ещё ребёнок. Что с него взять?
        — Ребёнок?  — удивился офицер, нацеливая свои глаза на Валентину.
        Он обвёл глазами остальных собравшихся как прицелом.
        — Господь говорит, что нужно прощать неприятелей наших, и потому даже враг на войне требует человеческого обхождения,  — невпопад вмешался отец Михаил, не заметив недоброго братухинского взгляда.
        — Ах, человеческого обхождения?  — громко удивился Братухин.
        ИСТОРИЯ ПЛЕННОГО КРАСНОАРМЕЙЦА
        — Вы все думаете, что этот парень с ангельскими глазами — чистейшая и безвинная душа, не так ли? Ну хорошо, тогда я расскажу вам, как мы его нашли, и вы уже сами судите.
        Вышли мы утром с нашего полка в разведку. Я сам вызвался. Фёдор всегда при мне, и ещё одного солдата дали. Хрен бы я поехал в разведку в такую стужу, но то ведь для меня почти родные места. Знал я, что имение моего дядьки рядом. Сколько лет из-за этой войны я его не видел, и уж очень мне его навестить захотелось. Думаю: «Пока наши наступление ведут, доеду-ка я до дядьки и навещу его, узнаю, как здоровье, да как живёт». Нет, признаться, я подумывал, что он может быть давно и помер. Ведь война за последние годы всю Россию перетасовала, всех людей и все народы перекалечила.
        Приехали мы, значит, в имение, а от него ничего толком и не осталось. Всё растащено, только что не сожжено. Я в село, спрашиваю, мол, кто этот беспорядок учинил, да чьих рук дело. Думаю, если крестьяне, то всех тут перестреляю, даже пистолет достал. А они мне говорят, мол, приезжали красные да всё разграбили, барина, дядьку твоего, убили, а над женой его и племянницей маленькой и того пуще, сначала надругались. И могилки показывают, где похоронили. Говорят да плачут; пришлось поверить. Да как тут было не поверить, когда говорят, что красных сами не жалуют, да сделать ничего не могут. «Барин в селе у нас один,  — говорят,  — был, всем работу давал, щедро платил, и жаловаться нам не на что, а сейчас продотряды и последний кусок хлеба норовят забрать». И показывают мне другую деревню, с бугорка её видать. «Вот,  — говорят,  — видите, ваше благородие, там дым от пожара вьётся?» Смотрю, и вправду, парочка изб в том селении сгорела, и только пепелище остывает. «Что это?»  — спрашиваю. «А там,  — говорят,  — засели красные дезертиры, селение жгут и людей постреливают». «Сколько их?»  — спрашиваю, а
самого так и поднывает эту сволочь перерезать. «Двое-трое»,  — отвечают.
        Вот и на вылазку решились. Только эти молодцы прослышали как-то, что мы подходим, и дёру пытались дать. Один отстреливался, но Фёдор его из обреза снял, да я потом шашкой дорезал. А второй, вот этот олух, бежать от конных вздумал, винтовку от трусости бросил и в поле. Пару раз стрельнули в него, упал и кричит: «Не стреляйте ради Христа, жизнь сохраните». Сразу Бога, подлюка, вспомнил. Патроны мне на него переводить жалко: не сильно у нас ими балуют, вот, думаю, как подойдёт, так и зарублю, да тут этот за него вступился. Студент наш, говорит, мол, пленных стрелять нехорошо, ежели сдаётся, надобно ему жизнь сохранить, а то не по-людски это, не по-христиански. Вот пока шёл этот олух, у меня весь задор и прошёл, на таком морозе любое хотение перебьёт. «Ну,  — думаю,  — пусть плетётся, но если будет отставать, первый его секану».
        Вернулись мы в селение. А тут уже люди, какие есть, сбежались, да шумят на него, и в рожу ему плюются. «Мерзавец,  — говорят,  — дома наши пожёг, деда Харитона пристрелил». Убили бы его, я бы и глазом не моргнул, да народ какой-то нерешительный, так пару раз в морду дали да отпустили. Этот им студент наплёл, что, мол, по суду его карать будем и всё такое. Вот и остался этот сучонок в живых.
        А ведь он… мало того, что дезертировал, так ещё у честных людей дома пожёг, старика они, опять же, пристрелили. А воняет от него, послушайте как, с похмелюги же, падаль!
        А вы мне тут говорите, что его кормить нужно. Я его не прирезал, и на этом спасибо. Таких как он голыми руками душить надобно.
        Братухин закончил, устремляя свой взгляд на красноармейца.
        — Правду я говорю, стерва? Жёг дома?
        — Да, жёг! Жёг! И да, старика пристрелили! Потому что тупые, тупые крестьяне,  — почти шипя, вдруг вскричал парень.  — Мы за них кровь проливали, а они против нас! Мерзавцы! Ублюдки!
        Он зашёлся истерикой, но казак уже подходил к нему. С отмашки он ударил кулаком по лицу, разбивая нос.
        — Ты мне покричи!
        Пленный тут же угомонился.
        — Орать он вздумал. Будешь шуметь — прирежу,  — с холодной твёрдостью сказал Фёдор.
        Пленный не смотрел на него, но решительность казака чувствовалась и без взгляда. Парень успокоился, он только хмыкал да ронял слёзы.
        — Ну что,  — обратился Братухин к сидящим за столом,  — теперь тоже думаете, что паренёк этот понапрасну сюда попал?
        Молчали.
        — Вы это, конечно, благородно жизнь ему сохранили,  — добродушно ответил отец Михаил.  — Война — это дело сурьёзное, и без жестокости не обходится, но всё же иные и щадить не станут, а вы вот какой человек, что всё по закону да по порядку,  — говорил священнослужитель, как будто подмазываясь к начальнику.  — Читал я как-то, что в африканском племени Хорхе войны, победившие врагов, делают из кожи поверженных себе одежду и доспехи, а иных, попавших в плен, и живьём обдирают, вот такие у них порядки.
        Многозначительно заметил отец Михаил, вероятно желая этим что-то сказать, но его не поняли.
        — А в некоторых племенах принято съедать сердце своего врага или всего целиком,  — подхватил станционный смотритель.
        Но на этом тему исчерпали. Общая беседа никак не шла.
        Подвыпивший казак подошёл сзади к машинистам и положил свои лапы на плечи Тихона. Тихон нервно дёрнул головой, напрягая шею. Выходка казака ему была неприятна.
        — Что это с вашими пальцами?  — зло прохрипел Тихон, указывая головой на правую руку кавалериста.
        Вместо среднего и указательного у казака были убогие обрубки.
        — А-а, это,  — протянул казак, поднимая руки с плеча Тихона и проходя на своё место,  — ещё в войну один австриец удружил.
        — И как же вы это без пальцей воюете-то?  — усмехнулся Тихон.
        — Без пальцев, это что ж, меня домой отправили,  — будто не слыша вопроса, продолжал казак.  — А как захватили власть эти большевики, и все наши с ними сражаться поехали, я подумал, да и тоже махнул. Нечего дома сидеть. А то, что шашку держать не могу, так это не беда. И даже боевое преимущество,  — хвастался казак.  — Иной раз начнётся сечь, и несётся на меня какой-нибудь малый, глядит, что я без шашки, и думает, что сейчас меня запросто порешит, да не тут-то было. Я возьми, да и хвать левой рукой обрез…
        На этих словах казак выхватил обрез и направил его куда-то вдаль, наглядно дополняя свой рассказ.
        — Видели бы вы эти рожи, когда палишь в них из обреза почти в упор!
        На этих словах он расхохотался от своей шутки, широко разевая жёлтозубую пасть. Братухин поддержал его:
        — Не хочешь с ним сразиться? А? Как тебя?
        — Тихон,  — хрипя, проговорил машинист.
        — Ты вроде, Тихон, бойкий малый. Не большевик ли ты случаем?
        — Нет,  — опуская глаза, прохрипел машинист.
        — А мне вот почему-то кажется, что ты большевик. Ведь смотри, у нас с большевиками разговор короткий,  — понижая голос, предупредил Братухин.
        Напряжение за столом росло. Обычной житейской беседы не получалось, все были какие-то напряжённые и как враги друг другу. Делить было нечего, а камни преткновения всё равно находились.
        На улице кто-то жалобно заскулил. Лошади недобро заржали. Фёдор резко поднялся и попытался выглянуть в окно.
        — Да там волки,  — грозно выговорил он и стремительно направился к двери.
        На улице послышалась грозная ругань казака. Не прошло и полминуты, как он уже вернулся, потирая руки с мороза.
        — Ну что, уже победил?  — улыбнувшись, спросил Братухин.
        — Ага, лошадей видно, черти, унюхали и шныряют возле сарая.
        — Надо за ними приглядывать, а то, как бы они внутрь не забрались. Хозяин, там как, дыр нет?
        — Нет, вроде не было,  — ответил Степан Тимофеевич.
        — Егорка, сходи-ка, посмотри кругом склада, не пролезут ли туда волки. Да смотри по-хорошему, а то сожрут твою лошадь — пешком поплетёшься.
        Егор оделся и отправился на улицу.
        Братухин же сидел, развалившись на стуле и выпятив свой отъеденный живот. Наглое его лицо осматривало остальных сидевших.
        — Уберу со стола,  — зачем-то вслух тихо объявила женщина и принялась собирать посуду. Какой-то затравленный у неё был взгляд. Она почти никогда не смотрела в глаза, как будто стесняясь самой себя.
        Но и все остальные были какими-то стеснёнными. Верховенство и наглость Братухина да казака всех как-то тяготили, но последние между тем чувствовали себя превосходно, как дома. За долгие годы войны, привыкшие к тому, что сила и оружие решает всё, они пользовались своим военным положением и всех гражданских считали чуть ли не своими слугами. Все же остальные, оправдывая это условиями войны, воспринимали их поведение, как должное.
        Через несколько минут вернулся, грохоча заснеженными сапогами, Егор Гай. Дыр в стенах склада он не обнаружил, и офицер отпустил его.
        — А нет ли у вас чего почитать?  — спросил солдат станционного смотрителя.
        Ему было скучно в этой атмосфере уныния. Все путники сидели, как будто чего-то ожидая, как, собственно, и принято на вокзалах, вот только ждать здесь было нечего. С известием о том, что армия Колчака пошла в наступление, появление поездов ждать уже не приходилось. Оставалось только дождаться рассвета, потому как на улице уже почти вовсю хозяйничала ночь.
        — Как же нет, есть парочка книжек,  — радостно ответил Степан Тимофеевич.
        Они прошли в его покои. Там возле кровати стоял комодик, на котором лежала приличная стопка книг, но перед тем, как допустить к этой куче Егора, хозяин спешно выдернул одну и закинул её в шкафчик. Скрытность смотрителя не укрылась от взгляда Егора, но лезть не в своё дело он не стал.
        Егор принялся перебирать книги; подборка книг в этой стопке была странная. Сверху лежала книга незнакомого автора с рассказами, за ней — эзотерическая книга Авраама Синопского «Звёзды. Карты. Жидкости и дым», ниже неё сборник стихов Гумилёва 1908 года — «Романтические цветы», затем опять книга Синопского «Путь в Абадон Шеол», рассказы Гоголя, Ветхий Завет, книга Андре Лемана «Монастырь Сентенвиль» и научный сборник «Воздействие химических веществ на человека». Егор уже хотел остановиться, отложив в сторону стихи Гумилёва, но, задев нижнюю книгу рукой, он почувствовал что-то непривычное. Подняв сборник «Воздействие химических веществ на человека», он обнаружил под ним инкунабулу[4 - Инкунабула — книга, изданная до начала книгопечатания.] на латинском языке. Егор прочитал желтоватую надпись, выведенную на кожаной обложке: «Egidius. Monachus ex Thuringia».
        Стоило ему только прочитать название, как руки его покрылись потом, а всё тело слегка задрожало. Это был благоговейный трепет.
        — Откуда «это» у вас?  — еле сдерживая себя, спросил Гай.
        — Это?  — удивился станционный смотритель. Его лицо выражало растерянность и недоумение.  — …это …от …барина. От нашего барина Дмитрия Олеговича,  — уже более уверенно, без пауз закончил Степан Тимофеевич.
        — Это же редчайшая книга!  — воскликнул Егор Гай.  — Я посмотрю её?
        Станционный смотритель был необычайно взволнован и не мог ни на что решиться, но интерес солдата был выше и он, взяв с собой эту книгу и стихи Гумилёва, вышел в зал.
        — Смотрите, что я нашёл,  — торжественно объявил Егор, вернувшись к столу.
        Держа в руках, он продемонстрировал книгу.
        — «Эгидий. Монах из Тюрингии»,  — прочитал название Гай,  — это древнейшая инкунабула. Мы изучали её, когда проходили исчезнувшие книги. Вы себе представляете? Возможно, эта книга — единственный экземпляр в мире. Если, конечно, это не подделка. Но в любом случает её ценность так велика, что невозможно и представить!
        Всё это Егор говорил экспрессивно, с величайшей возбуждённостью. Сначала его слушали скептически, но как только речь зашла о невероятной стоимости книги, слух сидящих тут же навострился.
        — И сколько она может стоить?
        — Не знаю, но в любом случае понадобится не один год, чтобы установить её подлинность и ценность!
        — Подожди, так ты нашёл эту книгу у смотрителя?  — спросил Братухин, показывая пальцем на стоящего в дверях Степана Тимофеевича.
        — Да,  — не понимая, к чему клонит командир, ответил солдат.
        — А откуда она у него?  — удивился Братухин.
        — От барина, от …вашего дяди,  — начав бойко, уже тихо закончил Егор.
        — От моего дяди? А как она попала к тебе?  — Братухин спросил уже смотрителя.
        — Он дал мне её.
        — Так уж и дал? Дай-ка мне её,  — скомандовал Братухин.
        Он внешне осмотрел книгу, а затем полистал страницы. Страницы были мягкие, ветхие и чуть не рассыпались под руками. Узоры и орнаменты опоясывали края страниц, а в середине вперемешку со средневековыми рисунками вились колечки латиницы.
        — Написана на латыни. Ты умеешь читать на латыни?  — спросил Братухин.
        — Нет,  — потупившись, как провинившийся, ответил смотритель.
        — Ну так какого ты мне врёшь? Браток, так бы и сказал: «Украл я эту книгу у твоего дяди»… Плут плешивый.
        Станционный смотритель ничего не отвечал.
        — Ладно, книгу я забираю, как наследство. А что в ней написано?  — бездумно листая страницы, спросил офицер Егора.
        — В том то и дело, что никто не знает. Об этой книге есть только упоминание у некоторых историков и свидетелей. Они говорят, что книга эта написана о жизни одного монаха Эгидия. Его братья монахи записывали сны и видения Эгидия, его речи и откровения. А мысли его были так резки и необычны, что книгу эту, и так выпущенную в небольшом количестве, не жалея сил, уничтожала католическая церковь. И так она преуспела в своём старании, что за несколько веков книга полностью исчезла, оставив после себя лишь несколько отзывов и воспоминаний на страницах древних авторов. Говорил же этот монах о том, что к нему, якобы, явилось откровение о том, что несколько веков назад Дьявол, использовав своё коварство, убил Бога и теперь властвует как на небе, так и на земле. Сатана занял небесный чертог и католическая церковь теперь выполняет не божьи замыслы, а сатанинские желания. Оттого-то и жгут людей на кострах, терзают в пытках, оттого и войны среди христиан, междоусобицы, мор и тому подобное. И ценность этой книги даже не в том, что этот сумасшедший нёс бред про убийство Бога. Ценность её в том, что он первый дал
альтернативный взгляд на происходящие события. Он первый заявил о том, что пытки и сжигания на кострах — это ненормально. Он первый удивился войнам во славу святого Христа. Всё это, казавшееся доселе вполне естественным, по его взглядам имело демоническое, нехристианское происхождение. Он заявил, что учение Христа о братстве среди людей подменено идеей наживы, идеей власти и богатства церкви. Он говорил, что церковь давно уже подменила идеалы бескорыстного служения на идею тотального распространения веры, на идею мирового контроля. Что институт церкви сейчас вовсе не организация, служащая в интересах взаимопомощи, а работающее только в интересах правящей верхушки и не гнушающееся ни чем тайное общество, от чего оно ближе к Сатане, чем к Господу и идеалам Христа, который был противником любой власти, кроме власти совести. И, возможно, это непринятие любой власти человека над человеком делает Иисуса Христа первым анархистом в мире…
        — Кончай свою чепуху,  — прервал его ничего не понимающий Братухин,  — Лучше прочти нам что-нибудь отсюда.
        Он передал книгу Егору.
        — Знал бы я латынь. Ведь я только буквы знаю, а смысл мне не понять.
        — Жалко,  — заявил станционный смотритель, слушавший всё это время Гая с особенным детским вниманием.
        — А вы, отец?  — обратился Братухин к священнику.
        — Я нет, но Павел знает латынь,  — радостно вспомнил священник, указывая рукой на Нелюбина.
        Все уставились на машиниста.
        — Я… ну давайте, попробую. Изучал как-то,  — смущённо сказал машинист.
        Он принял книгу из рук Егора и бережно перелистнул страницу. Читал коряво и с запинками, но смысл текста всё равно более или менее прояснялся.
        «Задаёмся вопросом неразрешимым, риторическим. Может ли дьявол, демон ли общаться с человеком так же, как Господь наш общался с иными святыми? Может ли являться так же, как сказано в Первом послании к Тимофею: «Бог во плоти явился, оправдал Себя в Духе, показал Себя Ангелам…»? И из написанного не сказано ли, что Бог наш существует как в Духе, так и в Теле? А посему задаёмся мы вопросом не вполне учтивым, но важным: Не смертно ли Тело нашего Господа? Да простит нас наша церковь и наши братья за столь дерзкие вопросы, но сие есть важные постулаты, низвержение которых на корню подрывает основу нашей веры. А задаёмся мы такими вопросами лишь потому, что брату нашему монаху Эгидию являлся Сатана, и некоторые из наших братьев были сами тому свидетелями. И ужасные речи говорили ангелы, и ужасные откровения являл Эгидию Искуситель, соблазняя и запутывая, но речи эти были столь верны и убедительны, что не могли мы не заняться этими вопросами и не записать говоримое да обсуждаемое.
        ЧАСТЬ I. ЯВЛЕНИЯ АНГЕЛОВ. ЯВЛЕНИЯ САТАНЫ
        Являли ли себя ангелы божьи Эгидию, этот вопрос, положим, останется неразрешимым. Сие известно нам только со слов самого Эгидия, но вот явление главного поборника зла — Сатаны — то есть непоколебимая истина. Являлся сей демон к Эгидию, используя всю свою власть и магию. Являлся как во снах, так и в видениях, изрекая ужасные шипения, обуревая душу страдальца и мучая его дух страхом. Дышал паром и стучал копытами, то говорил из тумана, загоняя дух несчастного Эгидия в адские лабиринты, то приближался вплотную, и вонь его чувствовалась Эгидием. Возвращался Эгидий из таких снов и видений к нам весь в мелкой дрожи, слезах, в поту и дьявольской вони, которая, казалось, оседала на его теле, пропитывая одежду. После наши братья бывали до того напуганы, что часами не отходили от распятия и не спали по несколько ночей. Не спал и Эгидий, но Сатана всё равно являлся ему не во сне, так наяву. Затрепыхается ветер, погаснет огонёк свечи, зловонным духом наполнится келья, и заробевшие братья покинут Эгидия, затворят дверь, и цокот копыт послышится на каменном полу. Что-то шипящее прольётся по комнате, и
зашелестит Сатана свою дьявольскую песню…
        Но рассказ сей следует начать сначала. Выбор Сатаны был не случаен. Но вот выбор ангелов божьих нам неизвестен. За что ими был выбран Эгидий, никто не знал. То ли за его безмерное послушание и строгость ко всем обетам, за его ли ум ли, или за какие другие качества. Но всё запоминал Эгидий и мог речи ангелов и Дьявола воспроизвести в мельчайших деталях.
        Явились к нему ангелы божьи и, не в пример своей райской красоте, не в пример своим ликам безгрешным, крамольные речи говорили они. Не было веры Эгидию за эти речи. Задавались братья вопросом: не демоны ли являются к Эгидию, обманув его внимательность обликами, схожими с ангельскими ликами. Но то лишь было до поры до времени, покуда сам Сатана не явился к Эгидию и не развеял у братьев наших сомнения в подлинности являемых Эгидию вещей.
        А говорили сие ангелы, что нету более Господа нашего и сына его Иисуса Христа на небесах. И власть то вся принадлежит отныне Сатане — некогда поверженному ангелу, но повторно восставшему и наконец победившему своего Господа. И творит он на небесах свои законы и власть свою распространяет на землю. И говорили они, что церковь Христова, ныне не церковь Божья, а Сатанинское преклонение, но сие никто не знает, и оттого веровать в эти слова никто не возьмётся. Говорили, будто потешается Сатана тем, что люди остаются в неведении, и все обряды, совершаемые ими во имя Господа, на самом деле совершаются во имя Него. И нашёптывает Сатана высшим церковникам свои мысли, и обуреваемые его сладкими речами творят они повсюду беззакония: учиняют пытки над простым людом, жгут умных и красивых, ведут люди войны со своими близкими, учиняют в монастырях несправедливости со своими братьями. И всё-то теперь окутано сатанинскими цепями, и нет нигде человеку свободы. Всюду лживый бог проник в его дом, и молитвою, обрядом, подношениями кабалит Дьявол простого человека, а господа и сановники над этим людом, в свою очередь,
потешаются. И чем усерднее молятся люди, тем большая несправедливость над ними чинится, и тем тяжелее ярмо, которое они на себя надевают…»
        Переворачивая очередную страницу, увлечённый чтением Нелюбин, не обратив внимания на ветхость писания, порвал листок аж до середины. Резкая и кривая как молния трещина проползла по листу.
        — Что ж ты делаешь, баран!  — вознегодовал Братухин.  — Это тебе не железяки ворочать. Дай сюда.
        Он протянул над столом руку, и обруганный Нелюбин передал ему тяжёлую древнюю книгу.
        — Хватит читать эту ересь,  — заявил Братухин,  — всё равно вам, бездарям, ни черта не понятно. Книгу мне ещё попортите.
        Увлечённые чтением, все досадливо опустили глаза. Книга, окутанная тайной, прельщала умы. Все слушали с интересом, не отрываясь на постороннее. Только казак оставался равнодушным. Мало что ему было понятно из прочитанного. Братухина же обуяла жадность. Чувствуя, что ценность книги безмерна, он решился не выпускать её из рук. Достав тряпку, он обернул книгу и положил в заплечный мешок, который лежал возле винтовок.
        — Откуда это ты, машинист, так на латыни читать выучился?  — поинтересовался Братухин.
        — В школу приходскую ходил. На священника учили, да не выучили. В машинисты пошёл.
        — А ты почему это, отец Михаил, священный язык не знаешь?
        — У нас другая школа была. Латыни не учили,  — торопливо волнуясь, отвечал священник.
        Братухин только покачал головой.
        — Давайте я вам лучше стихи почитаю,  — сказал Егор Гай, уже листавший «Романтические цветы» Гумилёва.
        — Читайте, читайте,  — поддержал отец Михаил, радуясь, что недобрая напряжённая атмосфера, наконец, разбавится поэзией. Остальные, кто утвердительно мотнул головой, кто просто промолчал.
        Первым был гумилёвский «Сонет»
        Как конквистадор в панцире железном,
        Я вышел в путь и весело иду,
        То отдыхая в радостном саду,
        То наклоняясь к пропастям и безднам…
        Мечтательный стих полился из уст Гая. Докончив читать, он тут же перелистнул страницу, и не дав никому ничего сказать, продолжил чтение.
        — «Баллада»,  — прочитал название Гай, вновь обращаясь к строчкам Гумилёва:
        Пять коней подарил мне мой друг Люцифер
        И одно золотое с рубином кольцо,
        Чтобы мог я спускаться в глубины пещер
        И увидел небес молодое лицо.
        Кони фыркали, били копытом, маня
        Понестись на широком пространстве земном,
        И я верил, что солнце зажглось для меня,
        Просияв, как рубин на кольце золотом.
        Много звёздных ночей, много огненных дней
        Я скитался, не зная скитанью конца,
        Я смеялся порывам могучих коней
        И игре моего золотого кольца.
        Там, на высях сознанья — безумье и снег,
        Но коней я ударил свистящим бичом,
        Я на выси сознанья направил их бег
        И увидел там деву с печальным лицом.
        В тихом голосе слышались звоны струны,
        В странном взоре сливался с ответом вопрос,
        И я отдал кольцо этой деве луны
        За неверный оттенок разбросанных кос.
        И, смеясь надо мной, презирая меня,
        Люцифер распахнул мне ворота во тьму,
        Люцифер подарил мне шестого коня  —
        И Отчаянье было названье ему.
        Гай читал эти и без того мрачные строки, и голос его с каждой строфой становился всё более зловещим, эхом отдаваясь в стенах вокзала. И эти строки, пропитанные бесовским торжеством Люцифера, разлетелись по залу как гарпии, обволакивая слушателей Гая игрой зловещей рифмы и интонации. Гай замолк, но эти строки всё ещё летали по залу, как будто наигрывая тревожные ноты на жутких демонических скрипках.
        — Давайте следующее,  — смешался Гай от прочитанного и объявил:  — «Думы».
        Зачем они ко мне собрались, думы,
        Как воры ночью в тихий мрак предместий?
        Как коршуны, зловещи и угрюмы,
        Зачем жестокой требовали мести?
        Ушла надежда, и мечты бежали,
        Глаза мои открылись от волненья,
        И я читал на призрачной скрижали
        Свои слова, дела и помышленья.
        За то, что я спокойными очами
        Смотрел на уплывающих к победам,
        За то, что я горячими губами
        Касался губ, которым грех неведом,
        За то, что эти руки, эти пальцы
        Не знали плуга, были слишком тонки,
        За то, что песни, вечные скитальцы,
        Томили только, горестны и звонки,
        За все теперь настало время мести.
        Обманный, нежный храм слепцы разрушат,
        И думы, воры в тишине предместий,
        Как нищего во тьме, меня задушат.
        — Кончай читать!  — вдруг вспылил Нелюбин,  — Сплошная могильщина.
        Лицо его стало необычайно угрюмым. Не по душе пришлись стихи.
        Гай смутился. И вправду, после чтения инкунабулы, стихи Гумилёва как-то не шли. Воздух зала и без того был пропитан тревогой.
        — Где ты взял эту дьявольщину?  — спросил Братухин.
        — Там,  — указал Гай на покои станционного смотрителя.
        — Нет разве у вас ничего христианского? А то всё демоны да дьяволы какие-то! Итак черным-черно!  — громко возмущаясь на весь зал, закончил Братухин.
        — Невемо-о,  — как будто из-под земли раздалось демоническое скрипящее шипение и опять повторилось:  — Невемо-о!
        — Етишу мать!  — казак даже вскочил, оглядываясь кругом.  — Кто это?
        Только один станционный смотритель тихонько посмеивался, все же остальные пребывали в недоумении.
        — Что это у вас тут такое? Это вы?  — тоже, испугавшись сверхъестественного, удивился Братухин.
        — Да нет же — это ворон вашего дяди. Он выучил его фразе «Nevermore» из стихотворения одного американского поэта.
        — Эдгара По?  — радостно воскликнул Нелюбин.
        Все посмотрели на машиниста.
        — Ах, ну конечно,  — всплеснул Егор, теперь тоже понимая, о чём идёт речь.  — Вот так птица!
        — Он иногда говорит эту фразу, когда ему заблагорассудится, или повторяет её, если читать стих этого поэта, но, правда, не всегда он произносит свою реплику к месту. Иной раз ваш дядька начнёт читать стих на английском, а ворон вторит ему: «nevermore», да «nevermore». А бывает и так, что говорит, услышав рифму, например как,  — и станционный смотритель повысил голос,  — «окно»!
        — Невемо-о!  — опять прохрипела птица, и эхо разнесло вороний скрежет.
        Узнав по какому принципу ворон произносит слово, люди тут же обступили его и принялись говорить ему: «окно», «дупло», «оно». На большее их выдумки не хватило, но и это было тщетно. Птица, смущённая вниманием, забралась на верхнюю ветку и только смотрела на собравшихся зевак.
        — Он не будет ничего говорить, мы его стесняем,  — объявил станционный смотритель.
        После его слов интерес к птице утих, и почти все вернулись на свои места. Только Братухин да станционный смотритель остались у клетки.
        — Так это ворон моего дяди?
        — Да.
        — Хм,  — довольно хмыкнул Братухин,  — ну и дядька у меня был! Горазд был чёрт на выдумку. Обучить ворона говорить!  — дивился офицер.
        Степан Тимофеевич отошёл от клетки. Братухин ещё наблюдал.
        Оставшись почти без наблюдателей, ворон осмелел и принялся разглядывать Братухина. Он попрыгал с ветки на ветку и, наконец, забрался к себе в гнездо. Оттуда он вытащил папиросу и, держа её в клюве, спустился на дно клетки.
        — Что это у тебя?  — удивлённо спросил офицер птицу.
        Ворон покрутил клювом да и выплюнул папиросу, так что Братухин, подцепив пальцами, сумел её достать.
        «Мурсал № 55»,  — прочитал Братухин. Нахмурив лоб, он обвёл всех присутствующих взглядом. Глаза его думали.
        — Степан Тимофеевич,  — окликнул он станционного смотрителя и, приближаясь, спросил:  — Не угостите ли меня папироской?
        — Я не курю,  — объявил смотритель.
        — Но курево, как я понимаю, у вас имеется,  — утвердительно и жёстко сказал Братухин.
        — Нет, я не держу,  — не понимая к чему этот допрос, удивился смотритель.
        — А если я обыщу ваш дом?  — блестя шалыми глазами, спросил Братухин.
        — Зачем?  — волнуясь, спросил станционный смотритель, но всё же сумел взять себя в руки,  — Но, впрочем, дело ваше. Вот только скрывать мне нечего!
        — Ладно,  — буркнул Братухин и отошёл.
        Он подошёл к столу и громко спросил:
        — Господа курящие, не угостит ли меня кто папироской?
        Он смотрел на машинистов и священника.
        — Я бы, признаться, сам подымил, да нечем,  — заявил отец Михаил.
        — У меня ежели сгодится, табак есть, да бумага нужна,  — забавно проокав, отозвался Коля.
        — Нет, мне бы что-нибудь повкуснее, подороже.
        — У вас вроде имелось,  — вспомнив, отец Михаил выдал Тихона.
        Тихон нехотя достал из своего кармана блестящий и переливающийся при жёлтом электрическом свете янтарно-малахитовый портсигар. Открыл его и дал папиросу Братухину.
        Братухин принял папиросу, взглянул на неё и резким движением правой руки выхватил из кобуры свой «Браунинг», прикладывая круглую дырку ствола прямо ко лбу Тихона.
        — Тронешься, пристрелю,  — злобно прошипел он.
        Все замерли.
        — Фёдор, арестовать их!  — приказал казаку Братухин.
        Фёдор быстро выхватил обрез и, ещё не понимая, в чём дело, направил его на стоящего ближе всех отца Михаила, от чего тот отпрыгнул на шаг и поднял вверх руки.
        — Да не попа, а этих!  — скрипя зубами, указал головой на машинистов офицер.
        — Вы чего это?  — испуганно вымолвил Тихон, сводя глаза ко лбу и поглядывая на пистолет.
        Братухин ему не ответил, он командовал уже Егору: «А ты что стоишь, истукан, особое приглашение надо? Взял винтовку!»
        Егор подорвался, выронив книгу, схватил винтовку и направил дуло на машинистов.
        — Замечательно,  — довольно сказал раскрасневшийся Братухин. Натянутая улыбка заливала его лицо.  — А вот теперь и поговорить можно!
        Глава 3. Сеющий ветер — пожнёт бурю
        Ворон важно прохаживался по усыпанному опилками основанию клетки, чинно ставя каждый свой шаг так же, как ступают караульные при разводе. Он даже поворачивал голову в сторону, пытаясь разглядеть чёрными бусинками глаз, чем это там заняты люди.
        Теперь уже четверо сидели на скамейке для пленных возле буфета. Руки у всех были перетянуты узлом, ладонь к ладони.
        Братухин и Нестеров сидели напротив за круглым столом. Всё это напоминало приём у каких-то важных чиновников или допрос. Вот только принимали не по одному, а всех сразу. Егор Гай в допросе не участвовал. Он стоял за спиной своего командира у окна, прислонив к ноге приклад винтовки.
        — А я ведь, касатики, сразу понял, что вы не те, кем хотите являться,  — начал Братухин, поглядывая на стол, на котором лежал его тяжёлый «Браунинг»,  — вы мне сразу показались странными. Этот-то понятно — мужик,  — он указал головой на Колю,  — но вот вы то, комиссарики, плохо замаскировались.
        Братухин сплюнул на пол какой-то мусор, попавший ему в рот.
        — Ну куда это годится? Новые кожаные сапоги,  — указал он на Тихона своими хитрыми глазами. Глаза его игриво блестели, а рот, как всегда, улыбался в оскале превосходства. Нельзя было определить, какое у него настроение, и какие чувства рождаются в голове.
        — А ты, Нелюбин, ну у кого из мужиков ты видел такую опрятную причёску? Но положим, что это всё внешние наблюдения,  — продолжал размышлять Братухин, объясняя им свои догадки,  — но вот когда, обычный машинист начал читать на латыни и припомнил какого-то там английского поэта, это уже, братцы, слишком…
        — А что, рабочий и книг почитать не может, ваше благородие?  — гневно спросил Нелюбин.
        — Может, да не такие, а коли уж читает, то всяко большевик.
        — Вам ничего не докажешь, вы что хотите, то и видите,  — гневно пробасил Нелюбин.
        — Ты, сокол, врать-то погоди, скоро поймёшь, что запираться бесполезно и даже вредно,  — спокойно сказал Братухин, как будто пару минут назад он вовсе и не кричал и не тыкал пистолетом в голову Тихона.
        Остальные невольные свидетели этого разговора молча, но с интересом следили за процессом, пытаясь понять, в самом ли деле машинисты — большевики, и что теперь с ними будет.
        — Вам, наверное, любопытно, как я понял, что вы лжёте, и как раскусил в вас переодетых комиссаров?  — довольно спросил Братухин, гордясь при этих словах своей проницательностью,  — А помог мне в этом ворон.
        Все посмотрели на птицу, она в свою очередь оглядела людей.
        — Да, он самый. Я нашёл в его клетке вот эту папиросу «Мурсал 55»,  — Братухин достал её из кармана, показал допрашиваемым, и сам, взглянув на неё, продолжил,  — Хм, вроде бы ничего необычного, папироса как папироса, скажете вы, но поспешу вас разочаровать, увы — это не так. Вы, наверное, слышали, что мой дядя, Дмитрий Олегович Костомаров, был достаточно необычным человеком и любил всяческие странности, как вроде собирать древние книги или радоваться простой игре слов и упоминать, что, мол, Дмитрий Костомаров, живёт в Дмитрово; но никто из вас не знает, возможно, только станционный смотритель, что курил мой дядька всегда одни и те же папиросы, а именно «Мурсал № 55»!
        Офицер сделал паузу, пристально посмотрев на пленных. Своих чувств они не показывали.
        — И, наверное, мало кто из вас знает, что эти самые папиросы, стоили раньше больше рубля за пачку. Так вот, увидев «Мурсал 55» в клетке ворона, я сначала решил, что это станционный смотритель по своей старой привычке «позаимствовал»,  — особенно выделив это слово, проговорил Братухин,  — эти папиросы у моего дяди. Но оказалось, что он не курит, тогда просто наугад я решил спросить курево у вас. И каково же было моё удивление, когда этот деревенский лапоть достал безумно дорогую папиросу из этого малахитового портсигара!
        Громко закончил Братухин, со стуком опуская на стол, отобранный у Тихона янтарно-малахитовый портсигар. Во время обыска Фёдор так же изъял у Тихона из-за пояса маленький карманный револьвер, который лежал тут же рядом.
        — А знаешь ли ты, сучонок плешивый…
        — Александр Григорьевич!  — вмешался Егор Гай.  — Тут же дамы!
        Братухин сделал успокаивающий жест в сторону Гая.
        — Знаешь ли ты,  — снова начал Братухин, но вдруг осёкся.  — Да, собственно, как тебе не знать, что портсигар этот принадлежал моему дяде! Я этот портсигар хорошо помню.
        Он поднял коробочку, переливающуюся жёлто-зелёным цветом, на ладони.
        — Ведь это вы сгубили Дмитрия Олеговича.
        — Ах,  — громко ахнула старуха Раиса Мироновна, до того молчавшая, но сейчас как в бреду она, глянув на Тихона, подбежала к офицеру, и заходясь слюной начала выплёвывать проклятия,  — Мерзавцы! Мерзавцы! Убей их, убей,  — кричала она Братухину,  — убей негодяев! Мерзавцам не дожить до рассвета!
        — Успокойтесь,  — обнимая её толстое тело, поспешил к ней на помощь солдат Егор Гай,  — присядьте.
        Он отвёл старуху в сторону, но она всё ещё продолжала сыпать проклятия и призывать к казни.
        — Я же любила Дмитрия Олеговича, любила его! Всю свою жизнь знала, его лицо, его фигуру и даже в старости любила! Мерзавцы! Казнить их!
        Обратив свой взор со старухи на пленных, Братухин продолжал.
        — Ну так как? Женщина просит вас, подлецов, расстрелять. Что скажете? Жизнь нынче дёшево стоит — всего один патрон.
        Говорить было нечего, но Коля по наивности своей промолвил:
        — Не мы это, ваше благородие.
        — Да ну!  — громко удивился Братухин.  — А портсигар скажете: с рук купили?
        — Кого-нибудь всё равно пристрелить надо,  — сказал казак,  — куда нам столько пленных?
        — Не беспокойся, Фёдор, пристрелим,  — как будто не замечая пленных, говорили они об их участи,  — вот только мне сначала выведать хочется, кто и как к этому делу причастен, да и пулю пускать — слишком лёгкая для них смерть, а?
        И Братухин расхохотался, заливаясь ядовитым издевательским смехом. Таким же смехом разразился и казак.
        — Где твой кнут, тащи-ка его сюда. Высечем для начала этого.
        Он указал на Колю.
        — Да меня-то, братцы, за что?
        — Да для порядку, ты же нам правды рассказывать не хочешь?  — спросил Братухин, цепляясь за Колю глазами.
        — Да вы, братцы, спросите, что надобно, всё расскажу, как есть,  — задыхаясь от волнения, вымолвил Коля.
        — Кто такой?  — рявкнул Братухин.
        — Машинист…
        — Уже слышали, звание какое?  — торопливо произнёс Братухин.
        — Да, какое звание-то? Ей богу, вот святой крест, поезда вожу, а эти ко мне в Каменчугах подсели, говорят, трогай, а то убьём, да помалкивай.
        — Молчи, дура,  — прошипел на него Нелюбин.
        — Молчать!  — скомандовал Братухин, вставая из-за стола.
        Он встал на расстоянии метра от Нелюбина и, направив в его сторону палец, сказал:
        — Будешь перебивать, пристрелю,  — затем снова обратился к Коле.  — Так ты говоришь, не солдат, а машинист и паровозы водишь?
        — Святой крест,  — как будто боясь не успеть, торопливо подтвердил Коля.
        — Положим, что так,  — размышляя, произнёс офицер,  — а ты что скажешь,  — обратился он к Нелюбину,  — тоже машинист?
        — Тоже,  — грозно пробасил Нелюбин.
        — Этого пороть придётся, он так просто не сдастся,  — заметил Братухин, кивая головой по направлению к Фёдору.
        От Нелюбина офицер перешёл к Тихону и посмотрел на него сверху вниз.
        — Ну а ты, урод, что скажешь в своё оправдание?  — довольно произнёс Братухин, потешаясь над пленным врагом.
        Тихон взглянул на него исподлобья и расхохотался злой, нездоровой усмешкой, от чего Братухин даже отступил на шаг и смешался.
        — Где-то я тебя, урода, видел,  — задумчиво вполголоса сказал офицер.
        — А ты вспоминай, Александр Григорьевич.
        Братухин угрюмо сдвинул брови. Глаза его теперь были не так уверены, как прежде.
        — Говори, а то стрельну,  — пригрозил Братухин, наставляя на Тихона пистолет.
        — Стреляй, мне всё равно уже терять нечего, я своё отгулял.
        — Отгулял?  — удивился Братухин, и тут, поражённый воспоминанием, остолбенел. Зрачок его расширился как от вспышки, глаза пугающе впились в Тихона.
        — Да ты же Тихон… Тихон Крутихин, мать твою, как же я тебя сразу не признал!
        — Память коротка,  — теперь уже не так смело ухмыляясь, ответил Тихон.
        Все смотрели на Тихона. Отец Михаил даже вышел из-за колонны, потому что ему было плохо видно. Нелюбин тоже повернул голову, чтобы посмотреть на довольную рожу своего товарища.
        — С памятью-то у меня всё хорошо, да вот рожа твоя уж больно пострашнела,  — парировал Братухин,  — Как же тебя, такого мерзавца, из тюрьмы-то выпустили?
        — А к что ж, новые времена настали, начальник, не всё же вам хозяйничать.
        — А-а,  — протянул Братухин,  — теперь ты в хозяева решил записаться. Но-но, вижу, как похозяйничали, да что-то слабоватые из вас хозяева получаются. Бежите так, что только пятки сверкают.
        — Ты лучше смотри, чтобы у твоего Колчака не засверкали,  — огрызнулся Тихон.
        — А ты мне не тыкай! Я для тебя как раньше «ваше благородие» был, так и остался.
        — Вы что это, друзья старые?  — вмешался ничего не понимающий казак.
        — Ага, хорошие, старые друзья,  — заливаясь ехидной улыбкой, поддержал Братухин, веселясь от невольной шутки казака.  — Видишь ли, Фёдор, когда до войны я был надзирателем первого корпуса Тобольского централа, этот арестант, который представился тебе Тихоном, в нём сидел, да только с рожей у него тогда было получше. Ты где это оспой успел переболеть?  — спросил Крутихина Братухин.
        — В Орловском, как раз когда от тебя, скотины, перевели,  — смело ответил Тихон.
        — Что-то ты своего надзирателя плохо вспоминаешь,  — с улыбкой заметил Братухин.
        — А как же, Александр Григорьевич,  — нагло усмехаясь, проговорил Тихон,  — ведь вы своей улыбочкой только прикрываетесь, да душонка ваша прогнила не меньше чем моя, не так скажете? Мы ведь с вами одного поля ягоды.
        — Так-то оно может и так, вот только ты один важный момент упускаешь, что как бы мы с тобой не встретились — ты всегда пленник, а я твой надсмотрщик. Что в тюрьме арестантом был и на коленях ползал, что теперь ты мой пленник и снова ползать будешь.
        Братухин устремил на него свой шалый взгляд.
        — А я ведь всегда за правое дело страдал…
        — За правое дело? Не смеши,  — огрызнулся Братухин,  — ты это своим дружкам можешь лапшу вешать, а я то уж хорошо помню, за что тебя к нам отправили. Или думал, я не знаю?
        Тихон опустил глаза.
        ИСТОРИЯ ТИХОНА КРУТИХИНА
        — Вот смотрю я на тебя, Крутихин, и думаю: «Как же замечательно ты придумал политическим арестантом назваться». Да только хрен там! Думал, мерзавец, что о твоих делишках никто не узнает. А я-то знаю! Я всё знаю! Тебе бы на виселице надобно болтаться, а ты с оружием по свету гуляешь…
        Я не помню, как Крутихин поступил к нам, но зваться он хотел непременно политическим арестантом. И вправду состоял он в эсеровской партии, и промышляла их группа печатью листовок и прочей агитационной дрянью. Но вы ведь не подумаете, что наш Тихон какой-нибудь там писарь или агитатор. Нет, берите выше, наш Тихон настоящий, что ни на есть, террорист. И за его плечами два политических убийства! Действовал он не один, а со своими товарищами по партии. И привезён был к нам за эти самые злодеяния.
        Сначала они убили какого-то там полицейского. Кого, я уже не помню, но то было лишь начало их короткого пути. Следующей мишенью их стал государственный чиновник. Пришли они к нему в дом да прирезали бедолагу. Всё бы ничего, да оплошали там. Кучно наследили. Окажись этот чиновник дома один, может всё бы и обошлось, и наш Тихон ещё бы на свободе побегал, но с чиновником в доме оказалась его жена. Тут, как говорили потом некоторые из его товарищей, Крутихина и переклинило. Оставлять её в живых было нельзя  — она была прямой свидетельницей. Нужно было её убить, и за дело взялся наш Тихон. Пока его подельники обчищали дом чиновника и брали всё что плохо и хорошо лежит, наш Тихон предался сладостному садистскому удовольствию. Не знаю сколько, но вероятно долго ещё наш Крутихин измывался над женщиной, после чего её в конце концов задушил. Дело было кончено, пора уходить, да не тут-то было… В дверь чиновника позвонили, так Тихон? И кого ты там увидел?
        Не хочет говорить, а я скажу. Мне скрывать нечего да и не от кого. Увидел в дверях наш Тихон девочку-калашницу. Пришла она свои калачи чиновнику продавать. Другой бы прогнал дуру, но Крутихин был не таков. Изувер проснулся в его душе, и не в силах он был его сдерживать. Пригласил Тихон малютку в дом и там, как вы думаете, что произошло? Правильно! Разыгравшийся садист снова принялся за свои козни, он заперся с девочкой в одной из комнат и после того, как надругался над ней, принялся резать её бритвой. Всё тело этой одиннадцатилетней малютки было истерзано поганой бритвой этого маньяка! Скажи, Крутихин, тебе нравилось, как она кричала, а? Как она скулила, ползая на коленях, как заливалась слезами, билась в мучениях от порезов! Ты истязал её, как последний маньяк и подонок. И вот, вконец наигравшись, ты задушил это маленькое живое существо.
        А теперь ты у нас комиссар, да только пленный!
        Братухин закончил, ехидно глядя на Крутихина своими мутными глазами. Но ожидаемого эффекта от своих слов он не добился. Все были потрясены и с ужасом глядели на пленного Тихона, но сам он не выглядел ни смущённо, ни раскаянно. Тихон довольно улыбался, а когда Братухин кончил, он и вовсе рассмеялся, глядя прямо в глаза своему врагу. Глаза его сделались бешенными, как они бывают у крайне заведённого человека или психически нездорового.
        — А ты думаешь, кто твою племянницу драл, пока твой дядька в собственной крови захлёбывался,  — процедив сквозь зубы слова как яд, изверг из себя хрипящим голосом Крутихин.
        Братухин сорвался с места; с ноги каблуком врезал насильнику в челюсть, роняя его на пол. Секунда, и резкие, тяжёлые пинки сапога. Мгновение, и Братухин уже втаптывал лицо Крутихина в пол, но тот тоже не дремал, привыкший к избиениям, он уже закрыл лицо руками, так что жёсткий каблук кожаных сапог приземлялся ему преимущественно на руки — не на лицо.
        Братухин остановился, как по команде. Он направил «Браунинг» на лицо Тихона, и выстрел оглушил присутствующих. Люди вздрогнули и замерли от резкого грома. Никто не шевелится, а шум, как обезумевшая птица, попавшая в западню, бился об стены зала и не мог успокоиться.
        Набат затих, и все обратили свой взор на лежащего Крутихина. Пуля вошла в плитку в сантиметре от головы бывшего арестанта.
        Полные ярости глаза Братухина довольно смотрели на испуганное лицо Тихона. Теперь они упивались его страхом.
        — Ты думал, так легко отделаешься? Нет, тебе меня не провести. Ты, падаль, долго умирать будешь. Я для тебя особенную смерть приберегу.
        Братухин отошёл, но уже не улыбался, как прежде, а Тихон сел. На лице арестанта красовались две кровавые раны от пропущенных ударов.
        На улице завыли волки. Их вой всегда вносит в душу волнение, если не панику и страх. Но сейчас рассудок не воспринимал их как какую-то угрозу. После выстрела, после этой драки волчий вой казался чем-то совсем далёким и нереальным, как тень от облака, как отблеск солнца на луне.
        — Проверю, как там лошади,  — сказал казак и, отперев засов, вышел на улицу. Через полминуты послышался выстрел из нагана.
        Казак вернулся.
        — Убегать не хотят сволочи. Пальнуть пришлось, а то так и вьются возле сарая.
        Братухин его, казалось, не слышал. Его гневные тусклые глаза осматривали пленников.
        — Начнём с тебя,  — ледяным голосом произнёс Братухин, указывая пистолетом на Нелюбина.  — Крутихина я кончу последним, а ты мне сейчас объяснишь, почему я должен оставить тебя в живых. Минута.
        — Убей их, убей!  — опять зашлась проклятиями старуха, не давая ничего сказать.  — Пристрели эту большевистскую сволочь! Кончай мерзавцев! Кончай грешников!
        Её и без того злобное лицо исказилось в гримасе гнева. Мускулы её лица дрожали, пасть с иссохшими от мороза губами и корявыми зубами кусала воздух, извергая из глубин пухлого потного тела гнуснейшие проклятия. Она, как средневековый инквизитор, призывала к казни, призывала к мести.
        — Вы дадите мне слово офицера?  — вымолвил Нелюбин, переводя свой взгляд от бешенной старухи на Братухина.
        — Слово офицера? Ты кто такой, что б я тебе слово давал?
        — Я тоже офицер. Моя настоящая фамилия — Шихов. Шихов Павел Евгеньевич — комбат того самого батальона, что стоял в Каменчугах. Ранее в царской армии имел звание майора.
        — Вот так ну, Павел Евгеньевич, и как же это вас к красным-то занесло?
        — О военспецах слышали?
        — Это что ж, тебя насильно, хочешь сказать, взяли?
        — Так именно. Мне сражаться за красных никакой нужды не было, но меня и не спрашивали. Либо за них, либо они меня…
        — Хорошо,  — радостно заключил Братухин,  — оправдался. Казнить я тебя не буду, доставим тебя в штаб, и пусть трибунал решает, что с тобой делать. А ведь я сразу понял, что ты из дворян.
        Уже довольный он посмотрел на Фёдора.
        — Как тебе, Фёдор, а? Майора взяли, комбата красного.
        — Ага,  — разевая жёлтозубую пасть, ухмыльнулся казак.
        — Стоящий экземпляр,  — заключил Братухин, переходя на следующего.  — Теперь ты, голубчик, нахрена ты мне сдался? Поезда у меня нет. Машинист мне не нужен. Может ты генерал какой, а?
        — Нет,  — испуганно ответил Коля. Лицо его пугливо напряглось, а из уголков глаз покатились слезинки. Рот исказился, как в мучениях.
        — Значит, казнить тебя,  — хладнокровно заключил Братухин.
        — Да что ж вы, ваше благородие!  — взмолился Коля. Слёзы хлынули из его глаз, губы скомкались,  — Я знаю, где у них чемоданчик запрятан…
        — Какой чемоданчик?  — удивился Братухин и перевёл взгляд на Шихова.
        Комбат Шихов гневно уставился на малодушного машиниста. Братухин сообразил, что Коля говорит правду.
        — Чемоданчик, говоришь… И где он?
        — В паровозе спрятан,  — торопясь проговорил Коля, приободряясь от его слов.
        — Предатель,  — огрызнулся на него избитый Крутихин.
        — Фёдор, сходи с ним и разыщи для меня этот чемодан, но смотри в оба. Рыпнется — стреляй, не думая!
        Фёдор подозвал рукой Колю и, держа его на расстоянии дулом обреза, повёл за дверь к паровозу.
        — Ну что, милок?  — обратился Братухин к оставшемуся солдату.  — Ты теперь у нас один остался, как хоть звать-то тебя?
        — Денис,  — тихо ответил юноша, и глаза его наполнились тревогой, если не страхом.
        — А фамилия?
        — Лебедьков.
        — Так вот, что Денис Лебедьков, тебя рассчитать придётся. Обуза ты для нас…
        Руки парня затряслись.
        — Сейчас Фёдор придёт, он тебя и кончит,  — с хладнокровной ласковостью тихо проговорил Братухин.
        Казак и Коля вернулись. В руках у Коли был чемодан. Он поставил его на стол перед Братухиным и сел на прежнее место. На чемодане щёлкнули застёжки, и лицо Братухина изумилось. В чемодане было полным полно драгоценных золотых и серебряных вещей: кухонные приборы, женская бижутерия и фигурки с инкрустированными камнями, браслеты, подсвечники и золотые рубли. Иные вещи так просто болтались в чемодане, другие же были бережно обёрнуты тканью или газетой.
        — Чей же это клад?  — удивился Братухин, не до конца ещё понимая, в чём дело.
        Пленники молчали.
        — Это ваше, господин офицер?  — спросил он комбата Павла Шихова.
        — Да,  — сухо ответил Шихов.
        — Здорово,  — протянул Братухин,  — и где же вы взяли сие сокровище? Ах, подождите, подождите… Я, кажется, догадываюсь. Вы приобрели их во время реквизиции ценностей. Не у моего ли дяди?
        Он хлопнул в ладоши.
        — Куда не глянь, кругом одни воры и жулики; и каждый успел обчистить моего дядьку. В мирное время я бы и не подумал, на какие подлости способны люди. Теперь же, когда война и голод сняли маски, каждый, если не убийца, то обязательно вор.
        Глаза Братухина вновь переменились, лукавые весёлые искорки забегали в его зрачках. Настроение изменилось, и пленным это не сулило ничего хорошего.
        — Эх, Шихов, Шихов… Не в твою пользу этот чемоданчик. Ведь вещи в нём моего дядьки, так? А, значит — ты причастен к его смерти. Не отомстить за него я не могу… Да и если задуматься, вещи эти после его смерти принадлежат теперь мне по праву, а отдай я тебя под трибунал, ты же донесёшь, что отдал чемодан с драгоценностями мне…
        Лицо Шихова хмурилось, но он молчал. Братухин же издевательски всматривался в него, силясь угадать мысли его, чувства.
        На улице опять завыли волки, но теперь уже пуще прежнего. Кони, хоть и были далеко в пакгаузе, а отчётливо и тревожно заржали. Что-то недоброе разворачивалось там, в темноте.
        — Хозяин,  — рявкнул казак,  — неси лампу, на улице ни черта не видно, да поскорей.
        На первых словах казака смотритель уже сорвался и мигом принёс керосиновую лампу. Пока зажигали, волки на улице зашлись диким голодным лаем. Кони волновались всё сильнее и сильнее.
        — Да давай сюда уже, мать твою,  — нетерпеливо выругался казак и выхватил из рук смотрителя лампу. С ней он ринулся на улицу, распахивая дверь.
        Из распахнутой двери потянуло холодком, который расползался по полу стремительно, и как спрут, обхватывая ноги сидевших своими ледяными щупальцами, взбирался всё выше и выше. Чёрная ночная бездна дышала тьмой, и жалок был электрический свет, пытающийся проникнуть за дверь. Тщетны были его попытки.
        На улице послышались хлопки нагана, волчий лай и матерная ругань Фёдора.
        — Да что там, в самом деле,  — не выдержал Братухин, вставая с места. Тревога за лошадей вывела его на порог и он, чуть пройдя вперёд и спустившись по крыльцу, принялся вглядываться в тусклый огонёк керосиновой лампы, маячивший вдалеке на пути к пакгаузу.
        Новые хлопки, снова ругань казака, и всюду волчьи повизгивания…
        — Фёдор, что там?  — крикнул в темноту Братухин.
        Фёдор не отзывался, он уже подбегал к пакгаузу.
        Обеспокоенные происходящим, все прильнули к окнам и тоже силились хоть что-нибудь углядеть. Но пакгауз находился под углом к вокзалу, и из окон зимней ночью едва ли можно было хоть что-нибудь увидеть кроме белогвардейского офицера, освещённого слабым электрическим светом, пробивающимся на крыльцо сквозь проход открытой двери. Примеру остальных последовал и Егор Гай. Он вглядывался в окно, прильнув лбом к холодной поверхности стекла.
        Любопытство не овладело только пленниками. Обеспокоенные только своим выживанием, их мысли развивались в другом направлении и с чуткостью дикого зверя следили за происходящим. Только Егор прильнул головой к стеклу, как Тихон ткнул локтем Павла и без лишних слов указал ему на солдата.
        Не дав опомниться, он соскочил с места и, пригнувшись, мягко побежал в сторону Гая. Шихов, не думая, тут же последовал за ним. Инстинкт подсказал ему, что это единственный шанс. Глуповатый Коля и красноармеец Лебедьков ничего не успели ещё сообразить, а Крутихин стоял уже за спиной белогвардейца.
        Услышав сзади что-то неладное, Гай отпрянул от стекла, и тут же связанные руки Крутихина накинулись через голову ему на шею. Резким движением пленник потянул солдата на себя, и Егор, теряя равновесие, повалился за ним. Сильные руки в порыве бешеного отчаяния перетягивали горло так сильно, что он не мог дышать, не говоря уже про то, что должен был хоть что-нибудь крикнуть.
        Шихов, подоспев через секунду и не вмешиваясь в драку, устремился прямо к штыку винтовки, и резкими истеричными движениями рванул об него верёвку, перетягивающую руки. Штык предательски скользнул по руке, и на левой ладони Шихова пролегли две глубокие раны, из которых тут же потекла блестящая красная как яд кровь. Не обращая внимания на глубокие раны, он выхватил из рук белогвардейца винтовку и, приставив приклад к плечу, двинулся к двери.
        Встревоженный шумом, Братухин возвращался в зал, когда неожиданно для себя наткнулся на дуло винтовки и штык, направленные прямо в лицо.
        — На пол бросил!  — жестяным басом скомандовал Шихов, и пистолет Братухина полетел на пол.  — Ни звука! Сразу стреляю. Отошёл!
        — Коля, твою мать!  — закричал, барахтающийся Крутихин.
        Гай не сдавался и уже выкручивал пальцы противника. Ему тоже хотелось жить.
        Коля сорвался с места и, подбежав к Гаю, ударил его сложенными руками по лицу. Из-за связанных рук и неумения удар вышел слабый. Гай, не ощущая ударов, уже впился зубами в палец Тихона. Тот с матом отдёрнул руки, и раскрасневшийся от борьбы Гай освободился.
        — Стоять, сука!  — крикнул ему Шихов, направляя на солдата винтовку.
        На дальнейшее сопротивление Гай не решился. Крутихин же, вскочив на ноги, впечатал подошву сапога в лицо Гая, затем отопнул от окна винтовки, дабы противник не смог до них дотянуться. После он подбежал к брошенному Братухиным пистолету и взял его в связанные руки.
        Остальные невольные свидетели этой борьбы бездействовали, как будто происходящее их нисколько не касалось. Станционный смотритель со своей женой отступили подальше от драки, священник зашёл за столб, старуха остолбенела, а красноармеец Денис Лебедьков даже не пытался помочь себе и своим пленным товарищам освободиться.
        — Всем молчать!  — скомандовал Шихов,  — Кто двинется — стреляю!
        Несколько минут ждали казака. Сейчас он был единственной угрозой. У Коли и Крутихина руки всё ещё были связаны, но Тихону это не мешало держать «Браунинг»; комбат Шихов держал отобранную у Гая винтовку, стараясь не обращать внимания на жгучую боль в разорванной ладони левой руки, с которой, каплями падая на белую кафельную плитку пола, струилась алая кровь.
        Явился казак, отворяя дверь. Он намеревался что-то сказать, но два дула устремились на него, и властный голос скомандовал: «Бросай обрез, не дури!»
        Поглядел, подумал, бросил.
        Глава 4. … и падёт твоя власть, гигемон
        Спугнутые волки семенили по лёгкому бархатистому снегу. Человеческая пристальность не дала им насытиться большой, пахнущей потом добычей. Они отыскали в сарае худое место и принялись рыть лаз, но щёлканье пуль заставило их отступить. С пришествием ночи мороз как будто бы крепчал, и им оставалось либо замёрзнуть, либо отступить и умереть с голоду.
        На вокзале же дела обстояли по-иному. Большой котёл упорно гонял по трубам тепло, нагревая помещение. И уличный мороз, подгоняемый слабым ветром, не мог противостоять этому рукотворному гиганту. Мороз только и делал, что пытался проникнуть в зал через трещины в деревянных окнах, но то были лишь жалкие попытки. Люди же не в пример волкам были сыты, но сладу между ними не было.
        Теперь уже Братухин, Нестеров и Гай сидели на скамейке возле оранжереи.
        — Это тебе,  — передал Тихон винтовку Лебедькову.
        Оружия в помещении было чуть ли не больше, чем людей. Две винтовки Мосина, английская винтовка Ли-Энфилд, обрез, самозарядный «Браунинг», карманный револьвер, наган и шашка. Новые хозяева зала вооружились до зубов. Крутихин взял себе обрез и «Браунинг», Шихов — наган, Лебедьков — свою винтовку Мосина, а Коле выдали карманный револьвер. Остальные две винтовки и шашку бросили на скамейку, за которой ещё недавно ужинали. Два стола и большинство стульев так и стояли там.
        — Так, дьячок,  — скомандовал Крутихин,  — давай-ка к этим!
        Он указал рукой на пленных белогвардейцев. Белые исподлобья следили за врагами, которым удалось одержать верх.
        — Но я не военный,  — возразил отец Михаил.
        — А мне начхать, ты поп, значит за царя и прежнюю власть, а значит и мой враг. Иди, а то стрельну!
        Отец Михаил боязливо подошёл к скамейке с белогвардейцами и сел с другой стороны.
        — Теперь ты, старуха, взяла стул и села рядом с пленными!
        Крутихин с лёгкостью записывал всех в свои враги.
        — Вы,  — обратился он к станционному смотрителю с женой,  — можете сидеть пока здесь, но только попытайтесь сделать что-то не так,  — он пригрозил обрезом.
        Они сидели на скамейке возле котельной и тоже были пленниками ситуации.
        — Вам нечего бояться,  — как можно более ласково сказал Шихов и спросил:  — Есть ли у вас бинт?
        Из его раны продолжала течь кровь. Она уже пропитала ткань рукава.
        — На кухне, могу принести,  — ответил смотритель.
        — Размечтался,  — Крутихин, зло блеснув глазами, впился в него взглядом,  — сам схожу. А вы за этими чутко приглядывайте.
        Он прошёл в покои смотрителя. Лебедьков и Коля послушно исполняли его приказ, держа пленных на мушке.
        — Да не дрожи ты так,  — негодовал казак на Лебедькова,  — стрельнёшь ещё ненароком.
        — Помалкивай,  — огрызнулся красноармеец.
        Ему хотелось врезать казаку, но подойти близко он не решался.
        — Как же ты их проглядел, а?  — шёпотом спросил у Гая хмурый Братухин.
        Гай сидел, опустив глаза. Это была его вина и ничья более. Проморгал он пленников, и вот — расплата.
        Вернулся Крутихин. В руках у него был бинт и две медицинские склянки.
        — Смотри-ка, что я нашёл!  — торжествуя, объявил он.  — Спирт! А смотритель хотел его от нас упрятать! Не вышло?  — довольно спросил он у хозяина.
        Глаза хозяина вокзала сверкнули, но на этом он и успокоился, ничего не сказав.
        Крутихин плеснул спирт на рану Шихова так, что едкая жидкость струйками стекла на пол. При помощи Коли комбату удалось перевязать раненую руку.
        — Лихо мы вас?  — торжествуя, спросил Тихон, глядя на Братухина.  — Ну, что, ваше благородие, кончилась ваша офицерская власть, теперь наша начинается. Посмотрим, как ты у меня запоёшь.
        Хлебнув из банки чистого спирта и исказив свою и без того уродскую морду, он подошёл к Братухину и сапогом врезал ему по лицу. Пинки посыпались на белогвардейского офицера, злое существо Крутихина торжествовало. Ноги попадали преимущественно по рукам, которые были у Братухина не связаны, и ему хорошо удавалось ими защищаться, к тому же Братухин сидел на скамейке, и Тихону тяжело было всё время попадать туда, куда хотелось.
        Наконец закончив, он вытер своё раскрасневшееся лицо и, выдохнув, процедил:
        — Долго я ждал этого часа, долго…
        Он отошёл к столу и, наведя спирт с водой, допил оставшееся в первой банке.
        — Ты бы не налегал,  — заметил ему Шихов.
        — А ты мне не указывай, ты ведь тоже офицер,  — с ехидной усмешкой огрызнулся на него Крутихин.
        Посидев за столом несколько минут, Тихон встал. Все ждали, что он будет делать. Он был хозяином ситуации, и все этому как-то подчинялись. Пленники, понятное дело, не имели голоса, но ни Лебедьков, ни Коля, ни даже комбат Шихов не решались что-нибудь предпринять, полностью полагаясь на комиссара. Наверно его бешеный, неспокойный взгляд вселял страх не только в пленных, но и в его союзников.
        — Что делать-то будем?  — серьёзно спросил его Шихов, нервно перебирая в руке наган.
        — Погодь,  — тихо, про себя, и как-то слишком спокойно, сказал Крутихин, ничего более не ответив.
        Алкоголь давал о себе знать, взгляд комиссара уже бегал, кружился всё сильнее и сильнее. Он встал напротив пленников, широко расставив ноги.
        — Что ж, к делу перейдём,  — пьяным зловещим голосом заключил Тихон, упиваясь своей властью.
        Каждоё слово, сказанное этим людям, было для него отрадой. Он торжествовал, как торжествуют люди, всю свою жизнь вынужденные подчиняться и терпеть унижения со стороны тех, кто властен над ними. Годы, проведённые в тюрьмах, давали о себе знать. Дурной характер, прирождённая жестокость, тысячи дней всевозможных лишений и унижений воспитали в нём крайнюю, высшую мстительность, и он никак не мог насытиться обретённой властью. Мстительность за эти годы превратилась для него в цель, в наваждение. Ему было мало знать, что теперь он — господин, ему хотелось это ощутить, найти этому веские подтверждения. А что может более явственно отразить власть, как не её безграничные возможности? Возможность сделать всё, что заблагорассудится, не оглядываясь ни на какие порядки, ни на какую мораль и человечность. Ни это ли есть мечта раба — самому стать господином и заиметь своих рабов. А для натуры мстительной — платить за унижения — унижениями; платить за перенесённый страх — страхом.
        — Вы, наверно, думаете, кто будет первым,  — сгибая губы как жесть, проговорил Крутихин.
        Пленники молчали, их же повелитель широко улыбнулся.
        Резким движением он шагнул по направлению к стулу, на котором сидела старуха Раиса Мироновна. Две чёрные смертоносные пасти обреза молчаливо уставились на неё. Ни секунды раздумий, только страх, перехватывающий сердце, от которого то скукоживается и замирает, не желая биться дальше и пускать по органическим трубам кровь. Следующая секунда, и пасти обреза с истошным криком извергли сотни маленьких дробинок, жужжащих, как рой пчёл. Они, устремлённые волей порохового газа, со смертоносной энергией впились в лицо женщины, и она, сражённая этой армией маленьких круглых шариков, упала навзничь. Ноги и руки дёрнулись в агонии — всё было кончено.
        Пленники в испуге шарахнулись как можно дальше от Крутихина, вжимаясь в жёсткое сидение скамейки. Комбат Шихов, отпрянув в испуге, матом залил весь зал.
        — … что творишь, сучий сын? На какой ты старуху пристрелил?
        Крутихин стоял молча, не шевелясь. Потом ожил и, переломив обрез, достал из него два тупых обрубка — гильзы. Бросив их в сторону, он вставил новые патроны.
        — Тихон, ты оглох?  — его уже тормошил за плечо Шихов, но всё же с опаской, не сильно.
        — Да отстань, эту мразь всё равно первую кончать нужно было.
        — Ты рехнулся, что она тебе сделала?  — гневными глазами смотрел Шихов,  — Ты, Тихон, не дури, военные — есть военные, а гражданские — совсем другое дело.
        Но Тихон не слышал его увещеваний. Он, к изумлению всех, преспокойно направился к столу и вновь, намешав себе спирта с водой, выпил отравы.
        Ошеломлённый комбат не знал, что и делать. Даже союзники Крутихина — красноармеец и Коля были напуганы этим внезапным убийством не меньше, чем пленники, которые сейчас молчали, стараясь быть как можно более незаметными, надеясь на то, что этот безумец, этот маньяк о них позабудет. Они, конечно, на его месте преспокойно могли поступить так же, и, вероятно, Братухин с казаком вскоре на это бы решились, но находиться теперь по другую сторону было совсем не тем же самым, что размышлять о казни врагов, когда твоей жизни ничто не угрожает. Станционного смотрителя и отца Михаила поражало больше всего то, что убита была старуха, а не кто-нибудь из солдат. Витающая угроза вышла за рамки военной принадлежности, и безумные действия Крутихина теперь угрожали каждому напрямую.
        Крутихин поднялся со стула и, держа в руках стакан, перешёл за стол, стоящий напротив пленников. Он сел, облокотившись на него, как некогда сидел Братухин. Сложив руки в замок и обведя пленных взглядом, он перевёл его на стоящего подле комбата Шихова.
        — Комиссар Крутихин, объясните в чём дело,  — командным голосом объявил комбат.
        — В чём дело? А дело вот в чём…
        И Крутихин принялся за свой рассказ, хитро улыбаясь…
        ВОСПОМИНАНИЯ О ПОКОЙНОЙ РАИСЕ МИРОНОВНЕ
        — Сидите вы тут, её жалеете и думаете, что старуха эта — прямо божий человек, тихая и мирная. Да только хрен вам! Я ж её, змею, сразу узнал, как она в зал вошла, да и она меня, наверное, тоже узнала, только виду не подала. От чего, думаете, она так яростно кричала и требовала моей казни? Аж слюной вся зашлась…
        А познакомился я с ней месяц назад. Она тогда явилась к нам в штаб, в Каменчуги. Я принимал её как комиссар политотдела Реввоенсовета. Была эта старушка ну уж очень настойчива. Помню, глянул на неё, и лицо её мне сразу каким-то недобрым показалось, ну вскоре догадки мои и подтвердились, та ещё змея оказалась. Пришла она ко мне, чтобы донести на одного барина из деревни Дмитрово. Да, да, того самого. Что вы удивляетесь? На Дмитрия Олеговича Костомарова. Это именно она навела меня и вас, Павел Евгеньевич, на то имение. Я тогда вам не сказал, откуда у меня информация, но теперь-то вы всё знаете.
        Она сказала, что в имении должна быть куча драгоценностей, и что помещик, живущий там, ярый монархист и противник революции. Требовала для него высшего наказания, требовала казни!
        Я, признаться, был несколько ошарашен. Всё это было как-то странно. Как же так? Является какая-то старушка и доносит на богатого барина, лишь для того, чтобы сгубить. Какая же для неё в этом выгода? Не было похоже, что она, там, эсер или идейная — разделяет коммунистические взгляды. В её глазах читалась лишь жажда мести, жажда убийства.
        Мне стала интересна причина, побудившая её донести на барина Костомарова. Но отвечать она мне не желала, тогда я пригрозил ей камерой, мол, задержим до выяснения обстоятельств, тогда-то она мне всё и поведала.
        Оказывается, что старуха эта знала барина с самых ранних лет и всегда по женской своей глупости его любила. Была она бедной дворянкой и всё надеялась, что барин возьмёт её да и позовет замуж, но барин Костомаров подобных намерений не имел. Ему эта дура даром не сдалась, и в один знаменательный день он возьми да и женись на другой. Для старухи этой Раисы, ну она тогда не старуха, а молодая ещё была, это было, так сказать, женским поражением и совсем выбило из колеи. Уехала она из Дмитрово и несколько лет там и носа не показывала. Однако обстоятельства как-то заставили её вернуться, и так случилось, что они с этим Костомаровым встретились снова. И как она мне говорила, тут она уже не могла никуда уехать оттого, что ей, как собаке, всегда подле барина быть хотелось. Шли годы, и не было у неё ни кавалеров, ни мужа, всё она только возле этого барина вертелась да в мечтах его лелеяла. Ну и довертелась. Вышло как-то, что барин этот, Дмитрий, её оприходовал да ещё пару раз для задора с ней покувыркался. Старуха эта, тогда ещё молоденькая, расцвела вся, размечталась, да не тут-то было, барин возьми да и
оборви их порочную связь. Вернулся к своей жене, а про эту Раису и думать забыл. На какой ему чёрт она сдалась.
        Эта дура, конечно же, страдала, слезами заливалась, да всё пусто: годы проходили, а от барина у неё только воспоминания остались, да и только. Потому как после этой интрижки, Костомаров о ней и вспоминать забыл и даже здоровался-то с неохотой. А потом война, за ней революция…
        Так и созрел в её маленьком мстительном мозгу этот план — всё рассказать мне, комиссару, и надоумить убить ранее любимого ею, но ныне ненавистного барина Костомарова.
        — Мне-то, признаться, наплевать на неё,  — заканчивал свою ядовитую речь Крутихин,  — померла, да и славно! Я ей даже одолжение сделал — жизнь её никчёмную прервал, но она-то мне хорошенько удружила. Мог ли я знать, что барин тот и его племянница — родственники моего надзирателя с Тобольского централа. Знай я об этом, я бы неделю над ними измывался.
        Крутихин опять торжествовал. Братухин закипал, глаза его собирались разразиться грозой, и он уже был готов метать молнии в своего врага.
        — Кончай, Крутихин!  — гневно вскричал на него Шихов. Комбат был раздражён всей этой ситуацией. Привыкший к честной, справедливой войне и службе, он терялся от мерзких выходок этого человека. Он — бывший офицер, теперь беглец, оставивший свой батальон, и взявший в плен троих белогвардейцев. Из его подчинённых всего один настоящий солдат, да и тот дезертир, а остальные: машинист паровоза да комиссар — насильник.
        — А что, товарищ комбат, неприятны вам эти речи?
        — Да и ты мне тоже неприятен,  — вскипел Шихов, отходя к окну. Он уже почти кричал на Тихона, всё же пытаясь сдержать свои чувства.  — Знай я, Тихон, какой ты подонок, я бы в жизнь с тобой не связался! Пусть эта старуха была подлой женщиной, но зачем… зачем ты её стрелять вздумал? Но положим, что гнев это твой, чёрт с ним, но детей-то, Крутихини, детей-то зачем было насиловать? Скажи мне?
        — А это уж не твоего ума дело,  — рявкнул на него Тихон.  — Ты ведь у нас тоже только святым прикидываешься, а сам лучше ли моего? Знаем мы вас, благородных, с виду, как пирожные заварные, а внутри — навоз!
        Пьяный Тихон уже не мог остановиться, сдерживаемое напряжение лилось из него на окружающих, и худо приходилось тому, кто попадал ему под руку. Но возмущённый своим положением комбат не успел ещё это осознать, и по ошибке ввязался с ним в перепалку. Тихона уже понесло, и остановить его было невозможно.
        — Лебедьков,  — рявкнул пьяным зовом комиссар.
        — Я, товарищ комиссар,  — отозвался, подбегая красноармеец.
        — Ты почему с фронта бежал?  — зло поблёскивая бешенными глазами, спросил Тихон.
        — Так это… белые на нас шли,  — задыхаясь от волнения, процедил парень,  — а у нас, что же это… ни патронов, ни валенок. По очереди валенки носили, а эти я и то с убитого снял.
        — Ты думаешь, я тебя осуждаю?  — спросил комиссар как будто сердечно, беря красноармейца за руку.
        Тот лупил на него глазами сверху вниз, но ничего не отвечал.
        — Это, конечно, позор, что вы фронт бросили, но что можно говорить об обычных солдатах, когда командиры из частей бегут,  — сердечно закончив, комиссар перевёл свой многозначительный взгляд на Шихова.  — А знаешь ли ты, Лебедьков, как комбат Шихов попал сюда, и почему он не погиб или не был пленён в Каменчугах?
        — Тихон, ты перебрал,  — оборвал его Шихов, осознавая, к чему клонит его товарищ, но было поздно.
        — А я тебе расскажу, Лебедьков. Я всем расскажу, чтобы мы тут все с вами на равных были. А то же как получается: я бывший арестант, Лебедьков у нас — дезертир, а Шихов, наш комбат, прямо святой каких поискать.
        Крутихин начал свой второй рассказ, и теперь даже пленные с интересом следили за его насмешливой едкой речью.
        ИСТОРИЯ БЕГСТВА КОМБАТА ШИХОВА
        — Мы долго стояли в Каменчугах. Штаб наш был возле вокзала, да можно сказать, что прямо на вокзале. Две подчинённые нам роты находились на позициях в шести вестах от станции согласно диспозиции. Два взвода стояли в Каменчугах и служили для резерва и охраны самой станции. Ситуация была, честно говоря, дерьмовая. Со снабжением беда: ни тёплой одежды в должном количестве, ни патронов, и даже с провиантом перебои. Другими словами, забыли все о нас и, чёрт знает, зачем мы там задницы морозили. Но мы-то с Павлом Евгеньевичем в штабе были, а вот красноармейцы в окопах так прямо замерзали. Редели наши ряды, и людей всё меньше и меньше становилось, а их нам и без того мало дали. Из-за этого брешь у нас на фланге была, и нечем её прикрыть. И без того все силы растянуты.
        Так вот сегодня утром, ни с того ни с сего, затрещали у нас под окнами винтовки и пулемёт. Мы к окну и видим, что белые вовсю наступают, а от наших, что в шести верстах, ни слуху ни духу. Как мы потом уже поняли, обошли они их через эту брешь, и прощай две наши роты.
        Два наших штабных взвода отбиваются, да что они против батальона или, чёрт его знает, сколько там было белых. И видим мы с комбатом, что дело гиблое. Я уже смерть подумывал героическую принять, сдаваться-то мне не с руки, всё равно расстреляют. Я же комиссар. Но наш комбат хитрее меня оказался, он и говорит: «Что, Крутихин, погибать не хочется?» Я говорю, что, мол, конечно, пожить бы ещё хотелось. И вот смотрит на меня наш комбат Шихов хитрыми глазками и говорит: «У нас ведь с тобой два пути есть: либо смерть принять, либо дёру дать. Да вот коли сбежим мы с тобой, нас же судить будут за то, что часть свою бросили. Мы же как дезертиры пойдём». Я сижу молча, его слушаю, а он дальше продолжает: «А коли живыми да свободными хотим остаться, так надо нам так сделать, чтобы все решили, что мы в бою пали». Я говорю ему: «Как же это так сделать-то?», а сам уже понимаю, что не прост наш комбат Шихов, есть у него план какой-то. По глазам вижу. «А мы возьмём,  — говорит,  — вызовем двух солдат, стрельнём их, и в нашу форму переоденем, да документы наши при них оставим, и будут нас с этого момента что белые,
что красные убитыми считать, а сами в гражданскую переоденемся да махнём кто куда». Он, признаться, меня сильно ошарашил. Не ожидал я от офицера дворянина такой подлой хитрости, да только мне-то что… Неужели я чужую жизнь пуще свой ценить буду? Тут только дурак не согласится.
        Вот и вызвали мы солдатика, что в штабе дневалил, да ещё ему приказали одного позвать. Бойцы бегом к нам. Везде стрельба идёт, а они перед нами навытяжку стоят и приказа от своих начальников ждут. Приказали им повернуться к нам боком да речь слушать. Те послушно, как барашки, ей-богу, повернулись, а мы возьми да и всади по пуле в висок. Перемазались в крови да насилу их в свою форму переодели. Ну а потом дело известное, натянули на себя мужицкую форму, пригрозили машинисту пистолетом да махнули куда подальше…
        — Понимаешь ли ты, что я военспец?  — наконец вскипел Шихов. Всё это время он стоял у окна, потупив глаза, и в очередной раз переживал события сегодняшнего утра:  — Если б я к белым махнул, они бы мою семью расстреляли: жену и дочь. Бежать тоже нельзя. Сказали бы, что я специально белым фронт открыл. Меня не то, что тебя — расстреляли бы. А с семьёй моей цацкаться никто бы не стал, мне это явно дали понять, когда на новую службу принимали. Знал бы — давно за границу махнул, да не успел я. А тут такой шанс. Ты думаешь, я просто так, из-за удовольствия имение этого Костомарова грабить отправился? Нет, мне деньги нужны были, чтобы семью мою за границу вывести. Думаешь, легко мне на душе? Я ведь не вор и не убийца. Тебе-то что, бывший арестант, у тебя ни дома, ни семьи. Ты только о своей шкуре думаешь…
        Разъярённый отчаянием, гневно и громко сыпал слова Шихов, и муки за содеянное терзали его душу. Было видно по его лицу, что тяжко вспоминать ему свои прегрешения. Свежи были ещё раны, и никакие оправдания не помогали.
        — Ты знаешь, как было мне тяжело решиться на это убийство? Если я человек военный, так сразу бездушный? Нет… Меня же с детства в военное отдали, вот такого паренька,  — Шихов нервно показал рукой свой детский рост.  — Это же тогда всё весело было: парады, марши да медали, а сейчас посмотри — не армия, а цыганский сброд, солдатики офицеров на раз постреливают. Ни своим, ни чужим доверия нет. Думаешь, легко так жить? Легко в таких условиях работать, когда тебя вот-вот если не враги, так свои пристрелят…
        — А тебе-то как могут доверять? Зачем же ты солдатика стрельнул?  — задористо улыбаясь, спросил Крутихин, мимо ушей пропуская половину слов и не обращая никакого внимания на душевные муки Шихова.  — Это же тягчайший грех, товарищ комбат.
        — А кто бы поверил, что меня убили, кабы труп с документами не нашли?
        — Это верно, наш парень,  — подбодрил его Крутихин и потом, уже глядя на остальных, продолжил:  — Тут, видно, сегодня одни мерзавцы собрались. Батюшка, как считаешь?
        Отец Михаил испуганно подпрыгнул и обернулся к пьяному комиссару.
        — А? Что говорите?
        — Вы-то, говорю, без греха?
        — Я-то?
        — Сиди,  — махнул на испуганного священника Тихон и встал.
        Комиссар, пошатываясь, ушёл в покои смотрителя как в свои. Через несколько минут он вернулся, неся в руках откуда-то взятый патефон.
        Все удивлённо уставились на него, он же преспокойно положил патефон на стол, открыл крышку, поставил пластинку, крутанул несколько раз ручку, опустил иголку, и машина зажужжала. Хрипение раздалось в зале, но уже скоро началась музыка.
        Мрачный орган Баха заиграл мелодию. Таинственной музыкой наполнился зал. «Токката и фуга ре минор» завладела ушами присутствующих. Что-то особенное, величественное музыка привносила в атмосферу зала. И обыденность происходящих событий сразу исчезла, казалось, что именно сейчас в этом зале решается что-то важное, что каждое сказанное слово не случайно и обязательно будет записано на небесной скрижали, дабы когда каждый в своё время предстанет перед господом или своими предками, зачитать им сказанное и содеянное.
        — Что-то знакомое,  — сказал Шихов, кивая на патефон.
        — «Токката и фуга ре минор» Баха,  — с удовольствием отозвался станционный смотритель.
        — Церковная музыка,  — робко, но восторженно одобряя, поддержал отец Михаил.
        Комиссар Крутихин сидел возле патефона, закрыв глаза и не обращая ни на кого внимания; он упивался этой музыкой. Она проникала до самых глубин его души, и не было для него сейчас ничего более прекрасного, чем этот таинственный перебор клавиш. Пьяная голова кружилась и улетала вместе с музыкой, то опускаясь на землю, то взлетая к небесам.
        Он ещё долго сидел перед патефоном, подливал себе спирт и слушал музыку, меняя пластинку за пластинкой. За первой композицией последовали другие, но более спокойная музыка Баха не брала Крутихина за сердце, и он, не дослушав пластинку до конца, всегда ставил новую, пока не дошёл до «Полёта Валькирии» Вагнера.
        — Бойкая чертовщина,  — заключил пошатывающийся Крутихин. Он потирал глаза, на которых, как ему казалось, была какая-то пелена. Подойдя к центру зала, он с силой потёр виски и перешёл на шею.
        — Что? Голова?  — спросил Шихов.
        — Да ничего,  — отмахнулся комиссар и обратился к белому офицеру:  — Ну что, Братухин, пришла пора нам с тобой побеседовать.
        Комиссар поставил стул напротив белогвардейца и опустился на него.
        — О чём будем?  — резко, с насмешкой отозвался офицер.  — О твоих музыкальных вкусах?
        — А ты мне, падаль, не дерзи, а то я тебя как ту старуху пристрелю,  — гневно ответил комиссар, по нему было видно, что шутить он не намерен.  — Как мне надоешь, сразу на тот свет отправишься. За мной дело не постоит. Расскажи-ка нам для начала, как это вы в наступление пошли. Как у вас прорыв удался.
        — А то ты не знаешь?
        — Нет, кабы знал, хрен бы вас пропустил.
        — Значит плохо вас штабные крысы о положении дел на фронте осведомляют. Может помнишь, ещё летом командующий вашей 3-й армией генерал-майор Богословский перешёл на нашу сторону. Говорят, он передал в наш штаб ценные сведения. Так же говорят, что на основании этих сведений и решено было наступать на Пермь. Нас хорошо известили в какой вы ситуации, и ваше командование должно было это предвидеть, но, вероятно, им было не до вас… Рано или поздно все красные части либо на нашу сторону перейдут, либо нами разбиты будут. Кто у вас в главном штабе сидит? Одни самозванцы да пара генералов-предателей. У нас же все люди военные, бывалые.
        — То-то ваши бывалые от немцев шибко отступали,  — улыбнулся Крутихин.
        — А кто, мне хочется спросить, армию разложил, не ваша ли большевистская шайка? Но то другая война была, сейчас же за свою жизнь сражаемся,  — улыбнулся ему в ответ хитрой улыбкой Братухин.
        — Вы не за жизнь, вы за прежние порядки сражаетесь, а мы за свободу, за права свои, за революцию. Коли народ поднялся — вам его не одолеть. Теперь мы Россией править будем без вас, без хозяев, без помещиков.
        — И что ж вы с Россией сделаете?  — наигранно удивился Братухин,  — Россия — страна большая, неповоротливая, как вы думаете всё взять и за миг переменить? Россия — страна могучая, вам с ней не справиться.
        — А вам справиться?  — тоже удивился комиссар,  — Вы-то у нас самые знатоки!
        — Ну уж поумнее крестьян, которые вчера из леса вышли. Веками цари и дворяне огромной территорией управляли, ещё и умудряясь её увеличивать! Вы же пока территорию только раздаёте да проматываете.
        — А что тебе до территории? Какой от неё прок? Вот ты говоришь, страна у нас большая, да вот вы, жлобы, в своё время даже землю крестьянам дать не смогли. Не от этого ли революция случилась? Что проку от страны, когда у власти идиоты стоят?
        — А знаете ли вы, от чего страна наша, Россия, такая большая?  — вмешался в разговор Шихов, заходя за спину к Тихону. Его, видно, трогала эта тема, и он много над ней думал.  — А большая она от того, что никому нахрен не нужная. Что тут делать? Оглянись, на тысячи вёрст кругом ледяная пустыня. Нигде такого нет. Что вы с этой пустыней делать будете?
        — Здесь вы не правы,  — смело вмешался в разговор Егор Гай.  — Вот вы говорите, что Россия никому не нужна, а Наполеон, немцы зачем нам войну объявляли? Скажете, им наша земля не нужна?
        — Наполеон от глупости,  — парировал Шихов.  — До первых морозов досидел и понял, что ошибся. А немцы за Польшу воевали да за Малороссию. Им эта ледяная глушь даром не сдалась. На Урале ни одной войны ещё не было. В Сибири уж и подавно. Я вот что думаю: вернее всего было бы славянам сняться, как некогда, с насиженных мест и под руководством какого-нибудь нового умелого полководца, вроде Аттилы, захватить земли между Римом, Парижем и Берлином. Вот тогда бы совсем другое дело было. А то мы тут как собаки друг с другом грызёмся, вот за эти бескрайние ледяные просторы! На какой чёрт они мне и вам сдались, когда где-то люди сидят себе возле тёплого моря и жуют финики! Убогая жизнь! Убогая страна!
        Он вспылил и как прежде отошёл к окну, поворачиваясь спиной к залу. Так он приходил в порядок.
        — Вы как хотите, а у меня другого дома кроме России нет,  — заключил Братухин.
        Пластинка доиграла, и музыка затихла.
        Крутихин сидел на стуле напротив Братухина и нервно тряс ногой, дёргая коленом вверх и вниз. Рука его была прижата к пульсирующему виску. По пустым глазам и напряжённому лицу было видно, что ему нездоровится.
        Заметив это, Братухин спросил: «Как ты это, Тихон, из тюрьмы-то освободился?»
        — А?  — переспросил его Крутихин, возвращаясь в зал от своих болей и мыслей.
        — Как, говорю, из тюрьмы-то вышел?  — нахально ухмыляясь, пробасил Братухин.
        — Из тюрьмы?  — почти шёпотом снова переспросил Тихон.  — Знамо дело как. Меня же после вас в Орловский централ перевели. Хуже тюрьмы я не видывал. Чуть не каждый день там арестанты умирали. Сам не раз думал, что ноги протяну. Тебе бы там, сволочи, понравилось… (он прищурил глаза и растянул жестокие губы в улыбке) Думал, пропаду я там. Да тут на счастье революция и приключилась. Вот меня из тюрьмы-то один знакомый и вытащил. Он со мной до шестнадцатого года в Орловском сидел, затем его в Бутырскую перевели. Сейчас он при новой власти важная птица! Феликсом Дзержинским звать.
        — Я погляжу, твои дружки преступники сейчас все по верхам сидят. И этот сброд страной управлять будет!
        Братухин цыкнул зубом и покачал головой.
        — А ты что же, Братухин, лучше преступников? Небось, твои сослуживцы,  — Крутихин кивнул головой на казака и Егора,  — не знают, какие ты вещи вытворял, когда надзирателем первого корпуса был?
        Он пристально глянул на нагло ухмыляющееся лицо Братухина и принялся за свой очередной разоблачающий рассказ.
        ИСТОРИЯ АЛЕКСАНДРА БРАТУХИНА
        — Я много сидел по тюрьмам. И разные попадались мне надзиратели. Самые гадкие, пожалуй, в Орловском централе были, но Братухин Александр и им не уступал. Много у нас на Руси людей паршивых, но он к особому виду мразей относится. Иные ведь служивые стараются к арестанту с сочувствием отнестись или, по крайней мере, не мучить его без причины. Братухин же всегда выбирал себе жертву и планомерно, с усердием, с упоением мучил её, пока человек окончательно не ломался или руки на себя не накладывал.
        Сколько раз он меня и других арестантов побивал шпицрутенами. Иной раз забежит ночью и примется спящего избивать. Бьёт шпицрутеном и ухмыляется своей всегдашней улыбкой. «Что,  — говорит,  — больно?»
        Всего вспоминать не буду. Тошно мне, но вот один случай хорошо врезался в мою память. Поступил как-то к нам с этапа один паренёк. Лет восемнадцать, может, девятнадцать ему было. Зелёный ещё совсем, птенец неоперённый. Он революционной деятельностью занимался, мастерская у них по взрывчатке была.
        И не успел он поступить к нам, как вызвал его надзиратель Братухин к себе и спрашивает, мол, за что да почему попал в тюрьму. Разговорились, Братухин говорил с ним ласково так, сердечно, улыбался приветливо. Мне потом это паренёк рассказывал. Спрашивал его, мол, почему в террористы пошёл, зачем хотел власть, богом ниспосланную, свергнуть. А паренёк возьми ему, да и выложи, что царь наш — гегемон, а полиция — сатрапы. Да и вся-то власть эта существует лишь для маленькой кучки людей, а на остальных ярмо рабское повешено. Ну и всё в таком духе. Братухин выслушал его и спрашивает: «Так что по-твоему, получается, раз я надзиратель, то ирод какой-то?». А паренёк этот ему отвечает: «Ну, доколе служить будете и перед царём преклоняться, так им и останетесь». Смелый ответ, не правда ли? Братухин выслушал его и ответил, что раз он сатрап царский, а на остальных ярмо повешено, то вкусит этот паренёк тяжесть ярма и душой, и телом. С этого всё и началось.
        Дня не проходило, чтобы Братухин к нему не придирался, чтобы шпицрутеном не лупил бедолагу. А он что же, этот паренёк, из дворян — изнеженная натура. Ему бы за книжками сидеть, а он в душной камере, да ещё каждый день лупят. Больно смотреть на него было: весь избитый, униженный. Я бы, может, сейчас его и не пожалел, этого паренька. Сейчас люди хуже волков грызутся, и всюду смерть по пятам ходит, но там, в тюрьме, каждый арестант как брат; хочешь не хочешь, а сопереживаешь товарищу по несчастью.
        Так и бил его Братухин, пока паренёк осколком стекла себе вены не вскрыл, да только спасли его, не шибкие порезы у него вышли. Его в лазарет, там в чувство привели. Отлежаться бы ему пару недель, небось всё бы обошлось, но Братухин с врачом переговорил и убедил, что бедолага в лазарете на повторное самоубийство решится. Всё же в лазарете надзору меньше. Перевели бедолагу обратно в камеру. Предметов острых нет, всё изъяли, да вот Братухин, когда уходил, ему жгутик, каким вены перетягивали, оставил, небось ещё намекнул, что специально оставляет…
        В эту же ночь парень повесился.
        — Скажи ещё, не так было?  — устало прохрипел Крутихин, глядя прямо в наглые глаза бывшего надзирателя.
        Братухин расхохотался, обнажая оскал своих плотно стиснутых хищных зубов.
        — А тебе-то об этом откуда известно? Как догадался?
        — А как же не знать,  — устремляя взгляд в пол и берясь ладонью за лоб, ответил Крутихин,  — ведь мы, арестанты, не дураки. Земля слухами полнится.
        — А я то думал, про жгутик никто не знает,  — продолжал смеяться Братухин.
        Крутихин вдруг вскочил, и Братухин сразу умолк, подаваясь назад к скамейке. Но бить Крутихин его не стал, он побежал к двери, ведущей на крыльцо и, резко отворив её, вышел на мороз. Мученический крик донёсся с улицы.
        — Лебедьков,  — приказал Шихов, целясь наганом в пленных,  — проверь, что там с комиссаром.
        Лебедьков вернулся.
        — Плохо ему, рвёт его.
        Вскоре вернулся и сам Крутихин, он затворил за собой дверь, вытирая рукавом слюнявый рот. Ни на кого не обращая внимания, он направился прямо к столу, где стояли патефон и спирт; долил в стакан отравы, оставляя совсем немного на дне второй склянки.
        — Ты бы не пил больше, Крутихин,  — посоветовал ему Шихов.
        Крутихин посмотрел на него невидящими глазами, проморгался, как будто стараясь стряхнуть какой-то мусор с глаз, и, хрипя, ответил:
        — Со спирта небось хуже не будет.
        Он ушёл в покои смотрителя за водой и когда вернулся, поставил новую пластинку. То была симфония Мусоргского «Ночь на лысой горе». Тревожно взволновались смычковые, они кружись как ветер, вальсировали, как бесы или ведьмы на шабаше, и пошатывающийся пьяный Тихон принялся танцевать под эту музыку. Он кружился, пытаясь слиться с ней воедино, но уже скоро не устояв, повалился на пол, выругался и встал, хватаясь за голову.
        — Следите за ними,  — Шихов указал Лебедькову и Коле на пленных, а сам направился к пьяному комиссару.
        — Тихон, кончай, ты пьян, ложись спать,  — потом пододвинулся ближе и шепнул ему на ухо так, чтобы никто не слышал,  — мы сами кончим пленных.
        — Не сметь!  — завопил Тихон.
        Он выхватил «Браунинг» и выстрелил вверх. Шум, порождаемый выстрелом, нарушил музыкальную гармонию так неожиданно, что был, как гром среди ясного неба.
        — Я сам!  — кричал Крутихин.  — Эти твари должны страдать!
        Он наклонился к стакану и, расплёскивая жидкость, отпил самую малость, остальное стекло по его подбородку на шею.
        — Дерьмо!  — вскричал раздосадованный Тихон.
        — Невемо-о,  — отозвался наученный ворон.
        — Падаль!  — разъярённо вскричал Крутихин.  — Это из-за него нас раскусили!
        Неуверенными шагами он направился к клетке и, добравшись, открыл её. Под торжественное дуновение труб он просунул руку внутрь. Ободряемый музыкой, он пытался схватить ворона и вытащить его из клетки, но птица с лёгкость увернулась и под восторженные пляшущие звуки скрипок цапнула комиссара за руку. Тихон, сотрясая клетку, выдернул кисть, а умная птица вылетела вслед за его рукой.
        — Держи её,  — завопил Крутихин, и, пытаясь попасть в птицу, всадил две пули в потолок. Ворон где-то скрылся, и заторможенный комиссар уже не мог уследить, куда подевалась птица.
        Шатаясь, он направился к стакану.
        — Тихон, не пей,  — умолял его Шихов,  — не стреляй попусту, ты в кого-нибудь попадёшь.
        — А мне начхать,  — он бездумно отвёл пистолет в сторону и выстрелил, даже не глядя.
        Пуля угодила в стену, чуть не в окно.
        Крутихин отпил, до конца осушая стакан, издал звериный рёв и перевернул пластинку, небрежно ставя иголку патефона на случайную часть симфонии Мусоргского. Музыка и спирт придали ему сил, и он попытался привести себя в чувство, разминая на лице старую жирную кожу. Взяв со скамейки винтовку, он отсоединил от неё штык и, потирая виски, вышел на середину зала; там он принялся шататься из стороны в сторону, вероятно стремясь изобразить танец. Тревожный мотив Мусоргского зазвучал из патефона.
        — Ну что, белогвардейские сволочи, пора кончать вас,  — потрясая увесистым «Браунингом» в одной руке и махая штыком в другой, процедил он.
        В соответствии с музыкальным тоном Мусоргского напряжение в зале росло, и всем стало ясно, что сейчас неминуемо разразится трагедия. Пленники испуганно глядели на комиссара, который стоял напротив них и с усилием потирал глаза.
        — Мои глаза,  — с испугом в голосе сказал вдруг Крутихин. Он моргнул ими ещё пару раз:  — Я не вижу…
        В патефоне тревожно зазвучали трубы, потом музыка резко убыстрилась и оборвалась. Крутихин при этом начал быстро хватать воздух, как будто задыхаясь, по его лицу пробежала неестественная дрожь, и оно исказилось в гримасе боли; и вдруг, качнувшись назад, комиссар упал навзничь, с силой грохоча о твёрдый кафельный пол.
        Удивлённые взгляды устремились на комиссара, но тот больше не дышал.
        Глава 5. Кто соберёт разбитое — получит целое
        Бледное тело комиссара лежало на полу, тревожная часть симфонии Мусоргского кончилась, и спокойный, радужный мотив наполнил зал. Под эту музыку хотелось бегать по солнечной цветущей поляне и собирать цветы да ягоды, но никак не глядеть на бледное тело мертвеца. Если бы не музыка, в зале бы царила гробовая тишина. Никто не двигался, все были обращены только во взгляд.
        Первым не выдержал комбат Шихов; обеспокоенный, он стремительно бросился к Крутихину и взглянул в его лицо. Ещё не до конца понимая, что комиссар мёртв, он принялся тормошить и что-то говорить ему, совсем позабыв, что за его спиной пленные; они же не зевали.
        Поняв, что удобнее случая не представится, казак, как самый решительный и сильный, одним прыжком преодолев расстояние до комбата, бросился ему на спину, роняя того на пол. Тяжёлые кулаки казака посыпались на лицо Шихова, но скуластое лицо комбата с лёгкостью выдержало сильные удары. Перевернув казака, Шихов выхватил наган, но его противник, завидев опасное оружие, ногой выбил пистолет. Казак снова бросился на Шихова, прижимая его к полу. Они, как дерущиеся кошки, принялись цепляться друг за друга, пытаясь заблокировать руки и ноги противника. Казак был силён, но Шихов не уступал ему. Отсутствие пальцев на правой руке ставило казака в невыгодное положение, правая рука почти бездействовала, однако комбат Шихов был снизу, и это уравнивало их шансы.
        В то же время Братухин, смекнув, что никто не стремится прийти на помощь комбату, бросился через весь зал к скамейке с винтовками. Он оббежал две колонны, прежде чем достиг оружия. Наблюдающие за этим действом Коля и Лебедьков не знали, что делать. Смотреть на дерущегося комбата они ещё как-то могли, но когда Братухин бросился за оружием, Лебедьков поступил так, как и всегда: почуяв реальную угрозу своей жизни, его рассудок спешно сдался, полагаясь на страх, который как болезнь, как чума завладел всем телом, и теперь уже тело, не слушаясь головы, действовало отдельно от разума. Руки Лебедькова всплеснули сами собой, и винтовка полетела на пол. Коля же пытался прицелиться в бегущего белого офицера, но даже неповоротливый Братухин был для него трудной мишенью. Братухин спешно шевелил ягодицами, и Коля смог выстрелить в него, только когда офицер остановился у скамейки. Две пули он пустил, но обе ушли мимо, оставляя после себя только дырки в стене да облачко пыли от разбитой штукатурки. Увидев, что Братухин хватается за винтовку, Коля решил, что пора удирать, обронил пистолет и бросился к двери.
Лебедьков как баран бездумно последовал за ним.
        Братухин, схватив первую попавшуюся в руки винтовку Мосина, дёрнул затвор, но то, что обычно занимает пару секунд, казалось, заняло вечность. Пока он вгонял патрон, противники уже добежали до двери, и он, торопливо прицеливаясь, успел нажать на курок, только когда спина красноармейца исчезала в дверях… Мимо. Пуля вошла в дверь, но этого хватило, чтобы выбегающий последним Лебедьков от испуга подпрыгнул и, поскользнувшись на ледяном крыльце, полетел вниз, расшибаясь головой о каменный бортик. Братухин бросился следом. Взглянув на упавшего Лебедькова и перепрыгнув через него, он очутился на снегу и с колена пальнул вслед убегающему машинисту. Пуля опять прошла в стороне. Братухин взглянул на винтовку и матерно выругался. Пристрелянная со штыком винтовка без него косила.
        В зале же шла настоящая борьба. Казак и Шихов катались по полу, шипя и хрипя друг на друга, пока Гай не вскочил с места и не выдернул из мертвецкой руки комиссара «Браунинг». Ему было неприятно отнимать что-то у мертвеца, но только он взял в руку пистолет, как холодная сталь придала ему решимости. Он направил пистолет на комбата, и тому пришлось сдаться. Тяжёлые кулаки казака не заставили себя ждать, но лицо Шихова, будто бы рождённое для таких ударов, без особых последствий перенесло сыпавшийся гнев. Только один глаз у Шихова припух от сильных ударов казака. Разбитые сосуды расползлись по глазному яблоку кровавыми молниями, а верхнюю часть залило кровяное пятно, но в целом глаз оставался цел.
        Братухин вернулся в зал, затаскивая обмякшее тело красноармейца.
        — Один сбежал, сучий сын,  — выругался он.
        Казак связывал за спиной руки комбата Шихова.
        — Нехай бежит,  — выговорил Фёдор Нестеров,  — на таком морозе быстро околеет.
        Казак довольно улыбнулся жёлтыми зубами и принялся собирать разбросанное повсюду оружие.
        — Что с ним?  — спросил Гай, глядя на красноармейца.
        — Башкой долбанулся,  — равнодушно ответил Братухин.
        — У него может быть серьёзная травма,  — тревожно проговорил Гай.  — Помогите мне!
        Станционный смотритель и отец Михаил бросились ему на выручку, Братухин остался стоять, как и прежде, равнодушно глядя на побледневшего парня, из виска которого текла кровь.
        — Держите его голову,  — Гай аккуратно передал её отцу Михаилу,  — нужно что-то мягкое, нужен бинт. У него может быть повреждение мозга!
        — Есть,  — отозвался станционный смотритель,  — на кухне в ящике.
        Они оба бросились в покои смотрителя. Хозяин, устремившись к шкафу, сказал, что достанет подушку, Гай побежал на кухню, но где искать бинт, он не знал. От разнообразия кухонных приборов, банок и коробок разбегались глаза. Гай выдвинул один из ящиков и, обнаружив там железную коробку из-под карамели, решил, что бинт может лежать в ней. Но открыв крышку, он нашёл там что-то совершенно странное. Небольшие жёлтые мятые кусочки покоились на дне. Среди них было одно обручальное кольцо, и по совпадению оттенков Гай как-то интуитивно понял, что кусочки эти тоже золотые. Он уже закрыл ящик и положил коробку на место, когда сознание его окончательно сообразило, что эти кусочки некогда были зубами, но, не придав этому никакого значения, он спешно продолжил поиски и, наконец, нашёл пожелтевший измятый старый кусок бинта.
        Радуясь своей находке и заливаясь улыбкой, он вбежал в зал, но его старания были тщетны. Все молчаливо столпились над раненым парнем, а казак, обхватив шею красноармейца внутренней стороной локтя, сжал её. Раненый несколько раз дёрнулся, тело билось в агонии, но потом быстро обмяк, и всё было кончено.
        Глядя на испачканный кровью рукав сермяги, казак выругался.
        — Что вы с ним сделали?  — испуганно спросил Гай.
        — Ему всё равно было не жить,  — холодно ответил казак,  — нечего с ним возиться.
        — Мы могли спасти его. Он же никому не причинил зла,  — слабовольно, говоря как будто сам себе, произнёс Гай.
        — Не расстраивайтесь,  — беря за плечо Гая, попытался утешить его отец Михаил,  — мученик отмаялся. Теперь его душа отправится к богу.
        — Да шли бы вы…  — встрепенулся Гай и, дёрнув плечами, рванул с места, но идти было некуда. Он отошёл к окну, но поняв, что за ним и тут наблюдают, вышел в оранжерею. В оранжерее было холоднее, чем в зале, но всё же тепло, однако совсем не было освещения. А находиться в тёмном, нетёплом помещении было неприятно, к тому же в оранжерее стоял какой-то неприятный, как будто протухший, запах, и Гай почти сразу из неё вышел.
        Подойдя вплотную к Фёдору, он укоризненно сказал ему: «Вы бы хоть сделали это не при даме!»
        — Небось, переживёт,  — грубо ответил казак.
        Гай отошёл.
        — Что с мертвяками делать будем? На улицу их?  — спросил Братухин казака.
        — Нельзя, там волки. Ещё почуют запах крови, опять к коням полезут.
        — Тогда пускай здесь валяются,  — равнодушно решил офицер,  — мне не мешаются.
        Егору же от вида мертвецов и общей покойницкой атмосферы, царившей в зале, было не по себе, но остальных такое обилие мертвецов, по-видимому, никоим образом не трогало. Труп Раисы Мироновны раскинулся у скамейки возле входа в оранжерею. Её тучное тело с обезображенным лицом валялось на боку в некрасивой позе, месиво лица с открытой впадиной рта повёрнуто в сторону буфета, с её смертельных ран на пол уже натекла небольшая затвердевшая лужица крови, руки закинуты крест на крест, а ноги согнуты и лежат одна на другой. Рядом с ней — перевёрнутый стул, никто не решился его поднять.
        Тело Тихона с побелевшим лицом вытянулось по струнке между этой же скамейкой и буфетом; глядя на его позу можно было подумать, что он отдыхает. Тело красноармейца — между выходом на улицу и киоском буфета, аккурат возле окна. Его уволокли туда, чтобы не мешалось. Из головы на грязную кафельную плитку вытекла кровь, которая теперь была размазана у входа от того, что бедолагу перед смертью таскали туда-сюда. Там же, где окончательно бросили тело, из виска натекло небольшое, переливающееся под лампами как яд, красное пятно. Лужица как лужица, но что-то ядовитое, нездоровое было в ней. Гай взглянул на неё, и этот цвет въелся в его сознание.
        Как смертоносная гарпия, воцарившись на стенках буфета, гордо восседал ворон, наблюдая за действиями живых и покоем мертвецов. Освободившись из клетки, птица чувствовала себя увереннее и с большим интересом присматривалась к происходящему.
        Гай взглянул на ворона, и эта птица показалась ему умнее и рассудительнее его самого. Что-то было во взгляде этого ворона, какой-то проницательный, совершенно не звериный рассудок.
        Заинтригованный этим взглядом Гай подошёл ближе к ворону, ступая так, чтобы не задеть лужицу крови, и, опёршись плечом на стенку буфета возле птицы, принялся наблюдать. Ворон сначала глядел на него недоверчиво, пытаясь понять, что он замыслил, но потом, отступив от него в сторону на пару своих маленьких вороньих шажков, успокоился и принялся дальше осматривать зал.
        Гай переводил взгляд с человека на человека, как это делал ворон, и молчаливо наблюдал. Очки придавали лицу вид особенной внимательности. Сначала он не видел ничего необычного: простая суета. Комбат Шихов сидел со связанными сзади руками на скамейке для пленных, которую отодвинули дальше к самому окну. Подле него лежало два трупа. По левую руку от Гая за круглым буфетным столом, заняв позицию напротив пленного, расположился казак, он разложил на столе оружие и проверял его: примкнул к винтовке штык, проверил наличие патронов в магазинах, опробовал плавность хождения затворов. Отец Михаил сидел, болтая ногами, на скамейке возле котельной, в которой копошились Братухин со смотрителем. Братухин разглядывал, как просохла одежда, а Степан Тимофеевич подкинул немного дров. Молчаливая жена смотрителя ушла в свои покои. Блуждая по залу, взгляд Гая зацепился за дальние столы. Помимо патефона на них стоял осушенный Тихоном стакан и медицинские склянки, а так же кружка, куда Тихон набирал воду.
        Лицо Гая стало хмурым, брови сами собой сдвинулись. Он направился к столу, заглянул в стакан, открыл медицинскую склянку с остатками спирта, понюхал её и, закрыв, поставил обратно. Хмыкнув, он вернулся и встал над телом Крутихина. Неживое лицо через полузакрытые веки глядело в потолок мутными глазами, рот комиссара был полуоткрыт. Гай, сам не зная зачем, уставился на потолок, туда, куда смотрел взгляд мертвеца, затем резко что-то вспомнив, вновь уставился на полузакрытые глаза Крутихина.
        — Что он говорил о глазах?  — спросил Гай комбата Шихова.  — Что было с его зрением?
        — Что?  — отрываясь от тревожных мрачных мыслей, переспросил Шихов.
        — Ответьте мне,  — как можно более учтиво обратился Егор Гай,  — что было с глазами комиссара? Почему он умер?
        — Не знаю, никогда не жаловался, мне почём знать,  — подавленным басом прохрипел Шихов.
        Гай стремительно подошёл к казаку.
        — От чего умер комиссар?
        — А чёрт его знает, пил много.
        Он направился дальше.
        — Александр Григорьевич,  — обратился он к Братухину, рассматривающему свою шинель,  — от чего умер комиссар Крутихин?
        — Откуда мне знать? Сдох, да и славно.
        — А вам не показалось это странным? Всё было хорошо, а потом — «бамц», и нет человека.
        — Нашим лучше, кабы не сдох, хрен бы мы их одолели.
        — Это так, но вы не находите это странным? От чего он умер?
        — Приступ какой-нибудь. Что ты ко мне пристаёшь, я тебе кто? Врач?
        Гай отошёл. Теперь он одно знал точно — никто не знает, от чего умер комиссар. Но вдруг новая догадка родилась в его голове, и он опять направился к казаку.
        — Фёдор, как ты сказал, от чего умер комиссар Крутихин?
        — Что?  — недовольно произнёс казак, уставившись на него своими чёрным глазами.
        — Из-за чего умер этот человек?  — он показал рукой на труп Тихона.
        — Мне почём знать, пил много, вот и умер.
        — Вот именно!  — возликовал Гай, глаза его блестели.  — Но от спирта или водки не умирают, ведь так?
        — Ещё как умирают, был у нас один казак в станице, так он за раз литра полтора выхлебал, потом блевотиной своей и захлебнулся.
        — А сколько выпил комиссар?
        — Пол-литра, наверное, не больше,  — не обращая внимания на Гая и продолжая обтирать тряпкой оружие, ответил казак.
        — Значит, не так уж и много.
        — Да как не много! Видел, как его качало, да как он за башку держался.
        — А что было в этих банках?  — Егор громко произнёс на весь зал так, что его речь отозвалась эхом.
        — Знамо дело, спирт,  — равнодушно ответил казак.
        Гай направился к столу и, взяв в руку склянку с остатками спирта, посмотрел её на свет.
        Вернувшийся из своих покоев станционный смотритель в это время собирал грампластинки. Заметив интерес Гая к склянкам, он даже опустился на стул.
        — Что вы говорили, молодой человек?  — вдруг спросил Гая отец Михаил.
        — Мне кажется,  — важно произнёс Гай,  — что в этих банках не спирт, и комиссар умер, отравившись этим пойлом!
        Довольный собой, почти торжественно произнёс Гай. Все взоры обратились на него.
        — Ну отравился и отравился,  — пробубнил про себя Братухин. Ему было всё равно.
        — Подождите,  — испуганно вставил отец Михаил,  — из этой самой банки станционный смотритель подливал мне спирта в чай!
        Гай и отец Михаил устремили свои взоры на станционного смотрителя. Тот выглядел как-то подозрительно растерянно. Руки его волновались, пальцы заиграли нервную дрожь на столе.
        — Что было в банке?  — Гай прямо спросил станционного смотрителя.
        — Да ничего, спирт,  — растерянно ответил тот.
        — Ну вот, спирт,  — подтвердил Братухин, совсем не глядя на смотрителя. Офицер складывал свою шинель.
        — Подождите,  — возмутился отец Михаил,  — как это спирт? А от чего умер этот мерзавец Тихон?
        Смотритель молчал под пристальными взглядами, его руку на столе затрясло мелкой дрожью.
        — Вы что-то темните, смотритель,  — обратился к нему Гай.  — Если это безопасно, не будете ли вы так любезны выпить оставшееся?
        Он поднял вверх банку и тряхнул, чтобы оставшаяся жидкость заколыхалась внутри.
        — Нет,  — хрипло от кома в горле ответил Степан Тимофеевич.
        — Но вы ведь считаете, что это безопасно?  — едко заметил Гай.
        Глаза смотрителя бегали по сторонам, руки тряслись.
        — Я… я…
        — Да отстаньте вы от человека,  — произнёс Братухин и, наконец, обратил свой взор на смотрителя. От увиденного лоб Братухина нахмурился.
        — Подождите, подождите,  — торопливо, с южным говорком произнёс отец Михаил,  — этот человек хотел напоить и меня этим спиртом. А может быть потом и всех вас…
        Слова священника подействовали на Братухина. Он подошёл ближе к смотрителю и встал напротив него.
        — Говори, что в банке,  — грозно пробасил офицер.
        — Спирт,  — с комом в горле проговорил смотритель.
        — Какой ещё спирт? Я сейчас тебе в глотку залью этот спирт.
        — Метиловый спирт,  — быстро произнёс смотритель,  — его нельзя пить. Комиссар сам его взял.
        — Ну вот видишь,  — довольно сказал Братухин, радостно глядя на Гая,  — этот дурак Крутихин сам виноват.
        Братухин уже собирался отойти.
        — Подождите,  — опять вмешался отец Михаил, возмущаясь на южный манер,  — но зачем же вы подливали его мне в чай?
        Все взоры опять устремились на смотрителя, и того затрясло.
        — Вы его пили?  — удивился Гай.
        — Нет, не успел. Он его пролил, когда прибыл паровоз с этими людьми,  — священник показал в сторону комбата Шихова.
        — Так вы хотели его отравить?  — тоже нависая над смотрителем, как и Братухин, спросил Гай.
        Смотритель как-то неуверенно качнул головой.
        — Но зачем…  — начал было Гай, но тут же осёкся. Он вдруг бросился в покои станционного смотрителя и скрылся за поворотом коридора.
        Через пару секунд он вернулся, неся в руках железную коробку из под карамели, за ним бежала жена станционного смотрителя.
        — Стёпа, он взял коробку…  — вбежав в зал, она запнулась и уставилась на хмурые лица гостей.
        — Присядьте,  — скомандовал Братухин, глядя прямо в глаза женщине.
        Она подчинилась.
        Гай открыл коробку и показал всем содержимое.
        — Что это?  — спросил отец Михаил.
        — Откройте ваш рот,  — несвойственно для себя скомандовал Гай.
        Священник неуверенно приоткрыл рот.
        — Шире,  — скомандовал Гай, показывая своими губами, как нужно обнажить зубы.
        Священник растянул губы, и золотые зубы заблестели под электрическим светом. Гай взял из коробки несколько кусочков и высыпал их на стол. Упавшие зубы засверкали золотом.
        Переведя хмурый взгляд с зубов священника на зубы, высыпанные на стол, Братухин выхватил свой «Браунинг» и, прижав глазами смотрителя к стенке, объявил: «Сейчас вы нам всё расскажете!»
        Глава 6. Один есть грешен, другой свят, но равный путь до Бога им отмерен
        Вокзал тонул в северной густой тьме, она, как трясина, всё сильнее и сильнее затягивала в себя. Куда бы ни устремился взгляд, он везде встречал лишь тьму: чёрный, и ни какого другого оттенка. Из-за этой тьмы всё кругом казалось бескрайней бездной. Куда ни глянь — всюду пропасть. Вверху — пропасть; внизу — пропасть; спереди — пропасть; сзади — пропасть. Свинцовые облака толстой пеленой заволокли всё небо, и звёзд с луной уже не существовало. И в этой тёмной глухой пещере лишь одни окна вокзала пропускали источник света. Через замёрзшие окна свет, искажённый рефракцией, отбрасывал свои лучи на раскинутый у подножия постройки белый саван снега да ещё совсем чуть-чуть вырисовывал во мраке фигуру огромной паровой машины, без топлива бесполезным грузом застывшей возле перрона.
        Мороз — союзник тьмы, не меньше упивался своей властью. Из всего, что мог, он выкачивал тепло. Зверьё, и без того замученное дневной вьюгой, спало по своим гнёздам и норам, не зная, до конца переживёт ли оно эту ночь. Кто бы мог пообещать им, что свирепствующий безжалостный холод не усилится, и их скудное жилище выдержит крепчающую стужу. Только своим телом они обогревали жилище, не было у них как у человека под рукой ни топлива, ни спичек. Одна у них была надежда — на себя да на милость холода, который даст им ещё прожить один день, если тот вообще наступит. Кто сказал, что солнце всегда восходит на горизонте? Что смогут ответить все эти мудрецы, если механизм, работавший миллиарды лет, вдруг сломается, и мир уже никогда не пробудится от мрака? Чего будут стоить все их слова? Кто сказал, что законы мироздания нерушимы?
        Некогда горячий паровой котёл машины остыл и трясся ледяной дрожью. Коля прикладывал к нему руки, но тёплых мест уже не было. Вместо того, чтобы греть, железо выкачивало тепло. Коля отдёрнул руку и спрятал её в карман шинели. Ему ещё повезло, что он по старой своей привычке не снял просаленную шинель в зале и сейчас, застёгнутый на все пуговицы, мог хоть как-то удерживать тепло. Варежек на руках не было и ладони приходилось держать в карманах, там они чуть-чуть отогревались, но не согревались полностью. Голову без шапки, несмотря на густые рыжие волосы, пронзали ледяные копья. Коля перешагивал с ноги на ногу, пытаясь согреться, но мороз всё равно беспощадно пожирал тепло. Несколько минут на ужасном холоде казались часами. Он не знал, как ему бороться с природной стихией, как согреть своё тело, но идти обратно на вокзал ему не хотелось. Он был твёрдо уверен, что белогвардейцы, захватив оружие, его уже не пожалеют. Уходить от вокзала по такому морозу и беспросветной тьме — гиблое дело. Уже через несколько вёрст мороз окончательно одержит верх. Поэтому он и стоял в родной для себя кабине паровоза и
трясся от холода. Без плотного ужина в животе не было привычной тяжести. Еда ушла, как в бездонную пропасть, почти не оставляя следа. Сейчас на морозе это чувствовалось особенно сильно.
        Найдя в кармане табак, он разыскал в кабине газету и попытался набить папиросу. Однако это пришлось делать в два приёма. Пальцы быстро сворачивало на холоде; они, пронзаемые иглами холода, уже через минуту переставали слушаться и были не в состоянии скрутить оторванный кусок газеты. Пришлось их отогреть, а уж потом сворачивать папироску. Горячий дым приятно согревал горло, занимал дух и тело: время хоть как-то короталось.
        Папироса за папиросой, время тянулось. Коля попытался размять конечности, присев несколько раз и помахав руками. Однако его махания в темноте привели к тому, что он обо что-то больно ударился и с железным грохотом уронил гаечный ключ на пол кабины. Испугавшись произведённого шума, Коля присел, но уже вскоре выглянул, всматриваясь в заледенелые окна вокзала, желая узнать, обратил ли кто-нибудь внимание на его шум. Окна были пусты, лишь она голова виднелась в крайнем левом окне. Коля опять пригнулся, но потом выглянул снова. Голова не исчезала. Коля принялся украдкой наблюдать за ней и уже скоро догадался, что человек этот сидел затылком к окну и видеть его не мог. От скуки Коля решился на вылазку, дабы разведать ситуацию внутри вокзала. Открыв дверцу кабины, он тихонько спрыгнул на снег и, согнувшись пополам, подкрался к окнам вокзала. Вглядываясь в окна, он обнаружил, что белогвардейцы преспокойно расхаживают по залу, и это подтвердило его догадку, что они одержали верх. Из-за наледи почти никого не было видно, только Егор Гай расхаживал по залу туда-сюда, от одного человека к другому; он о чём-то
со всеми говорил. Наконец он остановился возле столов и принялся о чём-то беседовать со станционным смотрителем. К их разговору присоединился офицер Братухин. Ничего интересного на взгляд Коли не происходило. От скуки тело замерзало ещё сильнее, однако уже скоро ему пришлось совсем позабыть о холоде.
        Где-то слева от него послышалось рычание, затем ещё. Коля отпрянул от окна, почти не скрываясь и не боясь быть замеченным. Это рычание было пострашнее всего остального. Прикинув расстояние до кабины паровоза, Коля бросился бежать, но когда он уже взбирался по лесенке, кто-то, сильно схватив за ногу, потянул его вниз. Машинист чуть не сорвался. Пасть волка сминала валенок и крепко держала ногу в зубастых тисках. Испуганный зверем машинист издал не менее звериный крик.
        — Помогите!  — закричал Коля.  — Братцы, спасите!
        Второй ногой Коля попытался пнуть волка в морду, но пинок мягким валенком прошёл бесследно. Где-то сбоку послышалось ещё одно рычание, и Коля, закричав ещё более истошно, с силой дёрнул правую ногу, валенок пополз вниз, но он всё ещё держался на ноге. Однако уже через секунду вторая пасть впилась в левый валенок, но уже выше, куда-то в голень, и боль пронзила ногу машиниста: острые клыки дошли до плоти. Бороться против двух волков было почти невозможно, но спасение уже шло ему на помощь. За спиной раздался выстрел, и пуля звякнула о сталь паровоза. Капканы тут же разомкнулись.
        — Убежали?  — спросил голос казака.
        — Да,  — задыхаясь от испуга, ответил Коля.
        — Тогда иди сюда, и без глупостей.
        Коле пришлось подчиниться. Возвращался он, как блудный сын, как поверженный. Ему пришлось искать помощи у тех, для кого он был врагом и от кого бежал. Лишь тёплый воздух зала согревал тело, и это немного успокаивало.
        — Вернулся,  — ехидно улыбаясь, обрадовался Братухин,  — а то мы уже заскучали. Фёдор, вяжи ему руки и сажай на скамейку.
        Резко и умело казак стянул руки за спиной машиниста. Тугие верёвки, казалось, перетягивали не только руки, но и душу. Душа сдалась вслед за телом, и Коля опустил глаза. Они бесцельно побрели по залу, пока не запнулись о мёртвое тело красноармейца; тревожные струны тут же задрожали в душе машиниста. Казак силой развернул его, и тот увидел комбата. От вида живого комбата ему стало чуть легче. Хромая на одну ногу, Коля проследовал к скамейке и сел возле Шихова.
        Вообще на Колю мало кто обратил внимание. Его возвращение было воспринято, как само собой разумеющееся. Взоры всех были обращены на станционного смотрителя.
        — Продолжайте, Степан Тимофеевич,  — обратился к смотрителю Братухин,  — не стесняйтесь.
        — Да мне нечего рассказывать,  — попытался отрешиться станционный смотритель.
        — Если вы будете препираться, мне придётся недосчитаться патрона в моём «Браунинге»,  — с улыбкой предупредил офицер.
        Смотритель задумался.
        — Ладно,  — сказал Степан Тимофеевич,  — я вижу, что вы люди подобные мне по духу, и, думаю, вы меня поймёте, и может быть даже присоединитесь ко мне. Как знать…
        ИСТОРИЯ СТЕПАНА ТИМОФЕЕВИЧА
        — То, к чему я пришёл, имеет очень древние корни. Моё же открытие было сделано всего пару лет назад, но и этих лет мне хватило, чтобы доподлинно познать «истину».
        Началось всё с того, что мне в руки попалась очень странная и, как я уже потом понял, редкая книга Мидрала Рохаба «Слово повелителя». Мне было интересно читать её чисто с научной точки зрения, а так же взглянуть на альтернативное устройство привычного мира, но чем больше я читал, тем логичнее и захватывающее казались мне эти строки. Дочитав, я был уже совсем другим человеком. Я принялся искать любую похожую литературу, и лишь через год я нашёл именно то, что было нужно. Кто-нибудь из вас слышал об апокрифе[5 - Апокриф — произведение на библейскую тему, не признаваемое церковью.] от Юлиана? Я так и думал, что только вы, Гай. Остальным же, кто не ведает о чём идёт речь, я расскажу более полно.
        Не знаю кто додумался перевести этот апокриф, но составитель перевода на русский язык не был указан, хотя, впрочем, это и понятно, за перевод еретической книги могли и казнить. Вообще, об этом апокрифе мало кто слышал, даже из духовной среды, потому как текст данной книги переворачивает с ног на голову все наши представления о Боге, грехе и устройстве мира. В отличие от официальной библии, где Бог представляется спасителем, а Сатана — бунтарём и искусителем, в апокрифе от Юлиана, говорится совсем противоположное. Вы можете сами в этом убедиться, у меня он есть. Это именно его я прятал от вас, Егор, когда вы выбирали книгу.
        Юлиан описывает основные библейские события с точки зрения Сатаны. И этот взгляд перевернул моё мировоззрение. По Юлиану, да, собственно, вероятно, так оно и было, Сатана восстал на Бога вовсе не потому, что возжелал большей власти, а потому, что хотел остановить своего владыку-безумца. Кто из вас читал библию? Кто помнит, сколько невинных людей было сгублено Богом из одного лишь стремления к мести? А Великий потоп? Не есть ли это высшая жестокость создателя, когда вместо того, чтобы обучить, изменить своих порочных созданий (ведь именно Бог — отец всех людей), он просто стирает их с лица земли. Не есть ли это убийство, высший грех? Из всех путей Господь выбирает в данном случае самый лёгкий, он глядит на глупых, необразованных людей, которых, в сущности, создал сам и решает, что вместо того, чтобы дать им образование, научить праведности, справедливости и морали, легче всего взять и утопить их как котят. Какой отец, скажите мне, вместо того, чтобы учить своего сына, скажет: «Он ни на что не годен» и утопит того в воде? Только маньяк, только безумец. И кто тогда этот всеми любимый Бог? Как можно
говорить о его праведности и великодушии, когда он насылает мор на целые народы, устраивает потоп, в котором гибнут все без разбору. Заметьте, от мора и потопа гибли не только грешники, но и только что рождённые, ни в чём не повинные дети! Бог — вот истинный Дьявол, вот истинный мерзавец сего мира, и если Бог этот всемогущий, как мог он допустить столькие страдания? Почему мир, созданный им — тюрьма, застенок, могила? Как он может допускать такие ужасные войны, голод и болезни? Он, верно, упивается мучениями; он — Бог самый жестокий маньяк, самый большой кровопийца, каких видывал свет. Даже первым своим детям, Адаму и Еве, он и то устроил подлость в виде запретного дерева, которое разместил в центре сада. Рано или поздно, но любое ружьё стреляет, так и дерево исполнило своё предназначение, ну как он, «мудрейший из мудрейших», не мог об этом знать? Он всё знал и делал специально, он садист и изувер, каких не видывал свет, и потому ближайший его сподвижник Сатана восстал на него с армией других ангелов, которым были не безразличны страдания людей. Но, увы, Сатана потерпел поражение и был вынужден
бежать…
        После апокрифа Юлина я перечитал всю литературу о Сатане, какую нашёл. Я даже выкрал эту древнюю инкунабулу у своего барина Дмитрия Костомарова, которую он привёз из своей поездки по Балканам, но прочесть я её, к сожалению, не смог.
        С тех пор я и моя жена — верные поборники Сатаны. Мы верим, что настанет на земле день, когда Сатана одержит верх и достойно вознаградит своих приверженцев. Неужели вы думаете, что Господу не наплевать на нас? Взгляните на мир, на нашу страну: война, революция, грипп, голод. Пора бы уже людям освободиться от ига Господа и найти себе более достойного хозяина — Сатану!
        Смотритель закончил речь, подёргивая чёрной козлиной бородой и демонически блестя глазами.
        — Твою мать, так ты ж сатанист!  — вскричал Братухин.  — Вот так да!
        — Да, мы с женой сатанисты,  — спокойно, как будто говоря о чём-то совершенно привычном, ответил Степан Тимофеевич.
        — Хорошо, положим что так, но зачем вы хотели отравить чай?  — прищурив глаза, вернулся к первоначальному вопросу Егор Гай.
        — Ах, чай,  — улыбаясь ответил Степан Тимофеевич,  — видите ли в чём дело. Ни для кого не секрет, что мир наш погряз в самой гнусной войне, в которой народ воюет друг с другом, когда брат на брата идёт с оружием. Оттого и все преследующие нас напасти: людская чёрствость, эпидемия, голод. Мы же с женой огорода не держим. Раньше мы получали жалование, и его хватало на пропитание, а с войной оно сильно обесценилось, но и на него хоть как-то можно было жить, однако, когда убили помещика Костомарова — денег у нас вообще не стало, а здание это по новым большевистским законам со дня на день у нас могут отнять и объявить народной собственностью или как там её… Потому нам с женой придётся худо, ежели за плечами не будет достойного капитала, да как его наживёшь? Вот я и решил, что, чем сдохнуть с голода, лучше взять на себя грех, который мне мой Повелитель в любом случае простит, как самому яростному его приверженцу. С тех пор одинокие путники, заходящие на мой вокзал, из него уже никогда не выходили. Оттуда и золотые зубы, а у священника, гляньте, их во рту полным полно.
        Все поглядели на растерянного отца Михаила.
        — Изыди, Дьявол!  — перекрестился отец Михаил.  — Да покарает тебя Господь за твои речи!
        — Да заткнитесь вы, отец Михаил,  — равнодушно ошарашил священника станционный смотритель,  — всё равно никто уже не верит вашим бестолковым проповедям.
        — А ты отца Михаила не тронь, он среди нас, ублюдков, самый безгрешный будет,  — в ответ перебил его Братухин.
        — Неужели вы все, взрослые люди, верите в эту религиозную чепуху? В эти проповеди, в спасение ваших никчёмных душ?  — продолжал убеждать смотритель, но примесь какой-то скрытой злобы чувствовалась в его речах. Из-за этого смысл его слов как-то сам по себе преуменьшался. Казалось, что говорит он это не серьёзно, а со злобы, с отчаяния.  — Все эти церковные обедни и обряды — цирк да и только, призванный вытянуть из вас ваши денежки и затуманить мозги. Взгляните на себя и на других: русские люди давно стали церковными рабами. Вся эта излишняя церковная мораль — кандалы, которые общество надевает на каждого его члена. Русский человек — раб, раб религии, и даже смерть не избавляет его от рабства. Во всём мире кладбища — простор, воля для души, а у нас обязательно уложат за какую-нибудь оградку или решётку. Живём в тюрьме, умираем и снова в тюрьме оказываемся…
        — Кончай свои речи,  — зарычал на него Братухин,  — ты православие не трожь, а то в морду дам!
        — А Иисус вроде учил вторую щёку подставлять,  — всё равно съязвил смотритель.
        Братухин со злобой втянул воздух через раздувающиеся ноздри. Степан примиряюще помахал в ответ рукой.
        Заинтригованный разговором казак подошёл ближе к столу, за которым велась беседа, но чтобы не сводить глаз с пленных, он, повелительно указав им рукой, пересадил их на скамейку возле котельной. В целях безопасности он взял с собой всё оружие, дабы никто без его ведома не мог им воспользоваться.
        — Может, мне его стрельнуть, раз он еретик сатанинский?  — тупо уставившись на Братухина, спросил казак. Он с подозрением относился ко всему новому и непонятному, и его предложение казалось ему весьма разумным.
        — Погоди, не спеши,  — остановил офицер, и затем уже обратился к смотрителю, сам ещё не зная, как реагировать на столь необычные факты из его биографии:  — Так, значит, ты сатанист?
        Братухин покачал головой, размышляя.
        — Да, но и вам ещё не поздно присоединиться к армии Повелителя. Принять его умом и сердцем и освободить свою душу от ига жестокого Бога!
        Глаза смотрителя поблескивали демоническим азартом, всё его лицо светилось от убеждений, как видно, впервые высказанных вслух другим людям.
        — Вдумайтесь, ведь вы солдаты! Вам всё равно не светит рай! Вы убиваете людей, и как бы вы могли преуспеть на своём поприще, прими вы сторону Сатаны. Это же такой подарок судьбы! Даже здесь вы убили человека, и я убил одного, но в результате на моём счету получается больше. Вы думаете, убивая человека, вы получаете всего одну душу? Нет, вовсе нет. Вы получаете в придачу души всех живых тварей, которых он убил, и потому, убив такого мерзавца, как Тихон, я получил все грешные и невинные души, которые он истязал и лишил жизни! Каждая мышка, каждый воробушек — всё записывается в общий счёт.
        Гости, нависая над хозяином, молча глядели на него, а смотритель, увлёкшись своей сатанинской проповедью, яростно продолжал:
        — Побывав здесь сегодня, вы все уже стали ближе к Дьяволу!  — на этих словах он вскочил, сильно повысив голос и почти воздев руки к небу. Братухин, испуганно поднял «Браунинг», но, поняв, что опасности нет, снова опустил дуло к полу.
        Смотритель отошёл к окну, глянул в него, потом посмотрел на жену и, собравшись с силами, продолжил:
        — Сегодня вы все сделали первый шаг на путь принятия сатанизма.
        Гай и Братухин переглянулись, скосив глаза на растерянного отца Михаила.
        — Вы все,  — подозрительно улыбаясь, продолжал смотритель,  — отведали сегодня пищу Дьявола. Вкусили плоть от плоти, пожрали сами себя! То мясо, что вы вкусили за столом, было человеческим, и этот новый порок поможет вам перейти на сторону Сатаны!
        — Что?  — исказив своё красное лицо, вскричал Братухин.
        — Он бредит,  — смущённо улыбаясь, шёпотом отозвался отец Михаил.
        — Это истина!  — непоколебимо возразил смотритель-сатанист.
        — Мы ели человеческое мясо?  — всё ещё не веря, спросил Гай.
        — Да.
        Гай отошёл в сторону, накрывая рукой рот. В животе у него как-то помутилось.
        — Сань, давай стрельнём его,  — негодующе обратился Фёдор к Братухину.
        Офицер думал.
        — Да посмотрите на него, он бредит,  — принялся убеждать всех отец Михаил, подходя ближе к станционному смотрителю и показывая рукой на его лицо,  — взгляните в его безумные глаза. Ну какие бесы? Какой Дьявол? Он же рехнулся от вида трупов. А весь его каннибализм и Сатана — чепуха!
        — Это не чепуха!  — вскричал смотритель и, разъярённый, кинулся на отца Михаила.
        Он вцепился в его рясу, попытался схватить за бороду, но та была слишком коротка, и потому смотритель лишь когтями оцарапал лицо священнослужителя. Завязалась борьба. Сатанист цеплялся за священника как кошка, а отец Михаил никак не мог оторвать его от себя.
        Глядя на это, хмурый казак рассмеялся. Жизни отца Михаила ничто не угрожало, и потому никто не спешил ему на помощь.
        На пол полетел медный крест, смотритель принялся рвать на священнике рясу, заходясь ругательствами. Ошарашенный отец Михаил сначала растерялся, но вскоре принялся бить сатаниста кулаком по морде и, разбив ему нос в кровь, отбил у него охоту цепляться за своё одеяние. Сатанист упал на пол, а отец Михаил, отцепившись, матерно выругался и спешно запахнул рясу, но та была уже изрядно порвана.
        — Лихо вы его отвадили,  — восхитился Братухин.
        Затем, резко смяв улыбку на своём лице, он обратил свой взор к станционному смотрителю и спросил его жёстким властным голосом.
        — Вы правда нас кормили человеческим мясом?
        — Да,  — утирая с лица кровь рукой и всё так же сидя на полу, ответил смотритель.
        — Позвольте, я,  — вмешался Гай.
        Братухин уступил ему.
        — Как я понимаю, вы травили прибывающих к вам людей метанолом, так?
        — Да, поезда здесь почти не ходят, а люди шли на станцию, чтобы куда-нибудь уехать, и тех, кто приходил в одиночку я травил, всё равно никто не узнает, где пропал человек: красные ли его схватили, бандиты ли прирезали, или сам он скрылся в неизвестном направлении.
        — Хорошо, положим, что так,  — бойко и с интересом продолжал Егор Гай,  — но ведь где-то должны покоиться их тела. Что вы с ними сделали? Вы их съели?
        — Каких ели, каких нет…
        Смотрителя прервал возглас ужаса, вырвавшийся из уст пленного Коли.
        — Святой крест, мы ели людскую плоть…  — машинист как будто принялся молиться, закрыв глаза.
        — … всего человека не съешь,  — продолжал сатанист,  — первых я зарыл на улице в снегу, но волки растащили трупы и с тех пор повадились в эти места, так что остальных я закапывал уже в оранжерее, там где грядки.
        — Господь всемилостивый, вы ели человеческое мясо!  — как будто только поверив и осознав всю чудовищность сказанного, в удивлении открывая рот, вымолвил священник.
        — Да, ели, а что нам ещё оставалось делать — голодать? Продуктами мы не шибко богаты. А вы, священник, разве не едите живых тварей? Какая разница между животным и человеком? Скажите, неужели для вас любая человеческая жизнь ценнее жизни другой живой твари. Неужели последний грешник-изувер для вас ближе, чем ни в чём неповинная корова? Если вам придётся выбирать между жизнью маленького котёнка и последнего преступника-негодяя, то кого вы выберете? Вы полагаете, что все эти живые твари, населяющие леса и водоёмы, чувствуют меньше вашего оттого, что не могут сказать, что им больно? Так сложилось, что человек — хищник, и чтобы жить, ему обязательно нужно поглощать другие жизни, и мой Повелитель Дьявол это прекрасно понимает. Это законы нашего мира, от них нельзя никуда деться.
        — Но это же отвратительно, есть себе подобных!  — воскликнул Гай.
        — Нет, это восхитительно!  — возразил на это обуреваемый сатанинским восторгом станционный смотритель.  — Питаться себе подобными куда сложнее, чем губить ни в чём не повинных глупых земных тварей.
        — А вы-то как могли есть людей, сударыня?  — глядя уже на жену станционного смотрителя, удивился Егор Гай, но та ничего не ответила, лишь ещё сильнее потупила глаза.
        Все уставились на хмурую стареющую женщину, присутствующую при этом разговоре поневоле.
        — Гай, возьми лопату и проверь, так ли это,  — прервал неловкую паузу Братухин, указывая в сторону оранжереи.
        — Но я не смогу,  — жалобно произнёс солдат.
        — Тогда ты сам будешь копать,  — пригрозил смотрителю Братухин и для подтверждения обратился к священнику:  — правильно это будет, как считаете?
        — Да, поделом негодяю за его злодеяния,  — торопливо отозвался отец Михаил.
        — А я не буду копать,  — возмутился смотритель,  — пусть он копает!
        Грязная от крови рука смотрителя указывала пальцем на отца Михаила, белые окровавленные зубы ухмылялись едкой усмешкой.
        — Почему это он?  — грозно возразил офицер.
        — А потому что он не священник, и, возможно, не менее грешен, чем я!  — заявил сатанист.
        — Вот так ну! Очередной бред!  — возмутился отец Михаил.
        — Бред? А что за татуировка у вас на груди, ваша светлость? Я разглядел её во время борьбы,  — опять съехидничал смотритель. Перемазанный красной кровью с чёрной козлиной бородой и взъерошенными волосами он был, как вылитый бес.
        Отец Михаил только скорчил лицо и отошёл в сторону.
        — Постойте, постойте,  — проговорил Братухин,  — о чём это речь?
        Священник остановился и испуганно взглянул на офицера.
        — А вы посмотрите на его грудь, ведь он у нас — сама безгрешность!  — продолжал подливать масло в огонь сатанист.
        — Отец Михаил, не будете ли вы так любезны снять вашу рясу?  — спросил Братухин, заливаясь своей добродушной улыбкой, а глаза при этом у него как всегда поблескивали злыми искорками.
        — Но зачем?  — удивился священник.
        — Снимите, снимите.
        — Неужели вы верите во все слова этого мерзавца?  — возмутился отец Михаил.
        — Я, скорее, не верю никому,  — улыбаясь, парировал Братухин и потом, сжав губы, командным голосом приказал:  — Снимайте рясу!
        Священнослужитель мялся.
        — Да как вы смеете?  — возмутился Гай, глядя на своего командира.
        — Молчи,  — отрезал офицер и уже заорал, направляя «Браунинг» на священника.
        Тот робко стянул с себя рясу, оставаясь в одних чёрных штанах, держащихся на худом теле только за счёт обвязанной вокруг пояса бечёвки, продетой вместо ремня. На груди у священника красовалась синяя татуировка в виде Звезды Давида. Тело священника было худым, костлявым и смуглым. Рёбра проступали через кожу. Теперь без рясы со своим худым, смуглым телом и обезьяньей головкой он вовсе не выглядел как священнослужитель, а был, скорее, похож на какого-нибудь бедняка или даже каторжанина.
        Братухин покачал головой.
        — Что всё это значит?  — удивился казак.  — Еврей?
        Отец Михаил опустил глаза, а смотритель-сатанист залился едким хохотом. Этот демонический хохот заполнил весь зал. Приспешник Сатаны широко разевал окровавленную пасть и, сидя на коленях, раскачивался вперёд и назад. «Отец Михаил самый безгрешный среди нас!» — радостно, с упоением цедил он сквозь кровавые губы.
        — Интересно дело поворачивается,  — продолжая держать на мушке лжесвященника, проговорил Братухин.
        — Отец Михаил, как это понимать?  — совсем растерянно спросил Гай.
        — Да какой он тебе отец Михаил,  — возмутился офицер,  — не видишь разве у него на груди еврейский символ? Он еврей,  — сказал, как заклеймил Братухин.
        Воцарилось молчание. Братухин, как самый решительный, нарушил его первым.
        — Значит так, ты,  — он указал пистолетом на бывшего священника,  — садись к этому сатанисту, разница теперь между вами небольшая. А ты, Гай, бери лопату и выкопай мне эти трупы, чтобы доподлинно убедиться в словах этого одержимого.
        — Но…  — хотел было опять возразить Гай, однако Братухин резко оборвал его.
        — Это приказ!
        Гай зажёг керосиновую лампу и отправился в оранжерею. В ней продолжал стоять всё усиливающийся гнилой запах, и, почуяв его, Гай решил, что обязательно найдёт какой-нибудь закопанный труп. Уже после нескольких ударов острие лопаты уткнулось во что-то мягкое.
        — Кажется, нашёл!  — закричал Гай.
        — Откапывай полностью, мне хочется полюбоваться!  — закричал ему в ответ Братухин.
        Боясь задеть мёртвую человеческую плоть, Гай принялся аккуратно соскабливать землю. Показалась серая от грязи ткань одежды.
        — Что ты мешкаешь?  — раздалось над ухом у Гая, и тот вздрогнул, чуть не выронив лопату.
        Это был Фёдор, он отнял у Гая лопату, и сам принялся энергично раскидывать землю. Казак безжалостно втыкал её, не церемонясь и не задумываясь, в какую часть тела он попадает. Голова так голова, нога так нога. От вида вырастающих из земли тел Гая мутило. Запах дополнял визуальные чувства. От разогретых труб, пролегавших под оранжереей, тела мертвецов отмёрзли и принялись гнить. Очистив от земли верхний слой, казак схватил одного мертвеца за плечи и выволок его из земли наполовину. Скрюченное, грязное, бренное тело выглядело как недомумия. Кто бы поверил, что «это» раньше было человеком со своими чувствами, переживаниями, мыслями. Всего было три трупа, и с каждым казак проделал одно и то же. Первое тело было цело, только удары лопатой попортили и без того впалое лицо, у другого отсутствовала рука и, как видно, ноги, третье же, насколько позволяла разглядеть лампа, было сильно изуродовано: некоторые части лица и внутренности были отрезаны и вынуты.
        На втором мертвеце Гая всё таки вырвало, и он, бледный, проковылял к столу, за которым уже сидел Братухин, лжесвященник, сатанист и его жена.
        На молодом Егоре не было лица. Выкапывать трупы оказалось не по его душе. Да и вообще в этом помещении было слишком много мертвецов. Слишком много для первого раза. Слишком много за один день.
        Вернулся казак и сообщил офицеру, что в оранжерее было зарыто три трупа, и что некоторые мертвецы изуродованы, а части тел их отсутствуют. От сообщения казака в зале воцарилась мертвецкая тишина. Все молчали, чего-то ожидая. Ложь и смерть витали в воздухе, и их было как-то неловко перебивать. Кто теперь здесь был большим хозяином: жизнь или смерть, вот какой вопрос следовало бы разрешить.
        — Так,  — опомнившись, заключил офицер, посматривая на станционного смотрителя,  — с тобой мы пока разобрались, а вот ты кто такой?  — он перевёл свой шальной взгляд на бывшего отца Михаила.
        Сидевшие подле офицера казак и Гай устремили на него свои взоры, да и пленные, усаженные в стороне на скамейке, тоже любопытно подняли глаза. То, что происходило сейчас в этом зале, становилось каким-то общим делом, в нём каждый так или иначе ощущал себя участником, уже не было разделения на военных и гражданских, на врагов и случайных свидетелей. Что-то общее, но ещё до конца не осознанное, происходило сейчас в зале и неразрывно связывало всех вместе.
        — У нас так повелось,  — начал Братухин,  — что все немного рассказывают о себе. Я рассказал вам о насильнике Тихоне, покойный Крутихин рассказал вам обо мне и о комбате Шихове. Станционный смотритель рассказал нам свою историю, но вот подошло и ваше время…
        Он хотел как-то обратиться к лжесвященнику, но не нашёлся что сказать.
        — Моё настоящее имя Михаил, фамилия Кацмазовский. Да, я еврей и никакой не священник,  — он поднял на солдат добрые, покорные глаза.
        Михаилу так и не дали одеться, и он сидел за столом с голой грудью, сгорбившись от своих дум, но, начав о себе говорить, выпрямился, так что позвонки его захрустели трещоткой, а наколотая на груди Звезда Давида гордо выгнулась вперёд.
        ИСТОРИЯ ЖИЗНИ МИХАИЛА КАЦМАЗОВСКОГО
        — Родился я в Польше, и жизнь сильно потаскала меня. Ещё в тринадцать лет я потерял отца. Он умер от гриппа или какой другой неизвестной болезни. Мы жили в бедности, и денег на лечение не было. Заболел, умер и всё тут. Мать я потерял через год в апреле 1899 в Николаеве, куда мы переехали к тётке. Во время празднования православной пасхи мать убил кто-то из погромщиков. С тех пор я, мой старший брат и младшая сестра жили без родителей у тётки. В 1905 году моего старшего брата призвали на войну с Японией и там же его убили. Меня же в октябре того года схватили, как борца отрядов еврейской самообороны. Я пырнул какого-то русского удальца, и его дружки на меня донесли. Два года мне пришлось отмотать в тюрьме. Там и сделали мне эту татуировку — Звезду Давида.
        Когда вышел, то кем только не работал: тапёром, грузчиком, барменом, курьером, лавочником. Перепробовал кучу профессий, но денег так и не нажил. Моя младшая сестра работала проституткой. Желая вытащить её и себя со дна жизни, я согласился поучаствовать в одной многообещающей афере и угодил на новый срок.
        Когда вышел, началась война, но для себя я точно решил, что воевать за страну, которая меня столько унижала и погубила жизни всех моих родственников, я не стану. Я бежал из Николаева и принялся путешествовать по России. В каких только городах я не был, чем только не промышлял. Да, есть за мной грешки: я обманывал людей и промышлял воровством, но нужно же было чем-то жить. Весь мой путь рассказывать нет смысла. Это слишком грустная и длинная история, не я его выбрал, но мне пришлось нести эту ношу.
        Вам же интересно, как так оказалось, что еврей вырядился в православного священника. Да очень просто — я лжец, и священники лжецы. Остановившись в одной обители, я выкрал у старого священника его рясу и, какие нашёл, драгоценности. Судить меня строго нет смысла, не я, так большевики отобрали бы у него все ценности. А мне это помогло какое-то время прокормиться и успешно надувать деревенских олухов, готовых отдать священному лицу последний кусок хлеба. Как забавно было смотреть на этих жалких русских крестьян, кланящихся мне, еврею, в ноги. Знай они, что я еврей, они бы мигом растерзали меня на месте, но это одеяние хранило меня, и, честно признаться, роль православного священника пришлась мне по душе.
        Как видите, я — негодяй, вор и обманщик, но делал я всё это не по своей воле, вынужденно, от безысходности…
        — Ладно, кончай нам в уши заливать,  — оборвал его Братухин,  — нам всё равно никакой жалости к твоей еврейской морде нет, можешь не стараться.
        Позади офицера раздался вороний крик, и, уловив пристальный взгляд сатаниста, который уже давно смотрел в сторону буфета, Братухин обернулся. Его примеру последовали и другие.
        На мёртвом теле Крутихина сидел ворон, вцепившись в голову покойного крепкими кривыми когтями, и через дырки в тех местах, где ранее помещались глаза, с довольным воркованием вытаскивал костяным клювом человеческую плоть. Он яростно впивался в отверстие, добираясь до мозга. Человеческий мозг пришёлся ему по вкусу. Ворон лакомился.
        — Кыш, тварь!  — закричал Братухин.
        Ворон не хотел улетать, но казак устремился к нему, и птица, взмахнув крыльями, уселась на стенку буфета. Очутившись в относительной безопасности, ворон принялся гневно ругаться.
        Не обращая внимания на негодование птицы, казак подошёл к телу Крутихина и поглядел на него сверху вниз. На месте глаз мертвеца зияли две тёмные глубокие дыры.
        — А без глаз ему даже лучше. Мне он так больше нравится,  — заметил казак и, подёргивая жёсткими усами, тут же рассмеялся своей шутке. Ему одному было весело, и его злой хохот вкупе с вороньим скрипящим карканьем заполнил зал, населяя его демоническими, потусторонними звуками. Только чуть опосля их поддержал сатанист-смотритель, тихонько смеясь себе под нос ехидным бесовским хихиканьем.
        Всё это Гаю показалось похожим на какой-то демонический обряд, шабаш. Этот вороний крик, злой бесовский нечеловеческий смех, отдающийся в стенах вокзала эхом, и всюду куча мертвецов, небрежно, как грязные тряпки, разбросанных по залу. Глядя на всё это со стороны, он ужасался людям, собравшимся здесь. Происходящее не казалось им чем-то аморальным, чем-то чудовищным, варварским. Кого здесь только не собралось: беглец и изменник Шихов, чета людоедов, тюремный изувер Братухин, казак-палач, еврей-богохульник и куча мертвецов с сомнительным грешным прошлым.
        В ужасе он отступил назад, и, как будто читая его мысли и продолжая свою демоническую игру, из оранжереи вернулся Фёдор и запустил обрубленной кистью мертвеца в негодующую птицу под дьявольский хохот Братухина и сатаниста.
        — Подавись, падаль!  — заливаясь смехом, кричал казак.
        Приниженная птица отступила и прекратила свой вопль, а поражённый Егор Гай к удивлению для самого себя и всех остальных изрёк слова, непонятно откуда взявшиеся в его голове:
        — Никто из нас не выйдет отсюда живым!
        — Что ты сказал,  — нахально уставился на него Братухин, прекращая свой смех.
        — Не знаю,  — обрывая свои мысли, сказал Гай.
        — Вы сказали, что все мы умрём?  — переспросил еврей Михаил.
        — Нет, я не это имел ввиду,  — сам не зная почему, смутился Гай, покусывая губы.  — В моей голове были совсем другие мысли. Я смотрел на всё это со стороны, и мне что-то недоброе, демоническое (он с опаской произнёс это слово, вглядываясь в глаза слушателей), показалось в произошедшей ситуации.
        Приободрившись, он продолжил более уверенно:
        — Вы знаете, мне кажется истинная личность человека — это вовсе не то, что мы видим каждый день или при первой встрече, как сейчас. Настоящего человека, сидящего внутри каждого из нас, сдерживает слишком многое: социальные нормы, обязанности, привязанности, слова вроде «благодарю», «после вас» и так далее. Настоящая же, дикая личность, личность зверя, которую по какой-то ошибке зовут человеком разумным, сидит в глубине за всеми этими решётками социальных норм и приемлемого поведения. Ей не нужны ни деньги, ни общественное положение. Она не любит очереди, не терпит неудобств, неприятных встреч со старыми знакомыми и противится всякому над собой начальству. Однако человечество посредством развивающейся цивилизации уже несколько тысячелетий загоняет этого зверя всё дальше и дальше в угол, опрометчиво забывая, что это всё-таки зверь. И вот вам грандиозный пример того, как затравленный зверь, которого уже почти что загнали в ловушку религией и социальными ограничениями, вдруг противится всему, что было для него некогда порядочно и свято. Зверь бунтует, и вместе с ним бунтует вся Россия. Зверь бунтует
везде, в каждом, и уже мир потрясает дрожь его припадка. Нет ни одного человека, чью бы личность не тронул этот бунт. Взгляните на себя, на окружающих — зверь бунтует во всех, мораль и порядочность летят к чертям. В той или иной мере, но каждый сейчас в эти смутные дни ослабил те оковы, что некогда сдерживали зверя. Убийство считается нормой, воровство — сплошь да рядом, голод вынуждает людей проецировать в голове самые гнусные мысли, и каждодневная мерзость теперешнего существования, мерзость, совершаемая человеком по отношению к человеку, не вызывает у нас такого же протеста, что и раньше. И что в данном случае правильно? Никто не способен убить в себе зверя, но и выпустить его невозможно. Потому не будет ли вернее всего не затравливать собственного зверя, давая ему некоторые свободы, или же иначе он когда-нибудь да вырвется, и горе будет тому, кто попадёт под его разнузданную волю.
        Глава 7. Пришествие Дьявола
        Два раза описав овал вокруг колонн, пролетел ворон, прежде чем приземлился на пыльную поверхность кафельного пола. Попятившись назад, ворон прислушался: звук, спугнувший его с места, продолжал доноситься с улицы, всё более усиливаясь. Люди, занятые речью Егора Гая, не слышали его приближения.
        Наконец Гай закончил, и в зале воцарилось молчание; оно-то и донесло до ушей еле уловимые отзвуки тяжёлых шагов. Что-то тяжёлое неторопливо шагало под окнами станции. И был это вовсе не паровоз, звук доносился со стороны поля.
        — Что это?  — нахмурившись, спросил Михаил Кацмазовский.
        — Тихо,  — приложив палец к губам, оборвал его Братухин.
        Все замерли, боясь шелохнуться. Шаги тоже затихли, остановившись где-то возле двери.
        Прислушались с тревогой. Казак и Братухин тихо поднялись со своих мест и почти бесшумно направились по направлению к двери. Не успели они дойти, как окно, располагавшееся слева от выхода, покрыла испарина чьего-то дыхания. На ещё не заледенелых местах расползлась полупрозрачная дымка. Уже через секунду под окном что-то сильно грохнуло и с шумом унеслось прочь.
        — Что это было?  — испугавшись, проговорил казак.
        — Это Повелитель!  — возликовал сатанист.  — Настал его час!
        Все уставились на сатаниста, лицо которого растянулось в окровавленной улыбке.
        — Сейчас проверим, кто это там шалил,  — решил Братухин.
        Взяв керосиновую лампу, Братухин отправился на улицу. Не успел он и шага ступить, спустившись с крыльца, как заметил на снегу следы крупных копыт. След подходил прямиком к окну, а затем резкими чертами устремлялся в обратном направлении.
        Братухин вернулся в зал.
        — Ну что там?  — спросили его.
        — Ничего, обычные следы, копыта.
        — Я так и знал!  — удивив всех, возликовал Степан Тимофеевич.  — Это он! Сам Дьявол пожаловал к нам.
        — Что за чепуха?  — перебил его Братухин.
        — Обожди, пусть скажет,  — заинтригованный, проговорил Фёдор. Глаза его цепко держались за сатаниста, стараясь вникнуть в каждое слово.
        — Его час пробил!  — радовался смотритель,  — Близится новый 1919 год, и в древнем пророчестве, описанном Мидралом Рохабом, говорится, что в этот год, когда сойдутся низшие и высшие цифры воедино, Повелитель снизойдёт на землю и начнёт укреплять свою власть. Вот он и пожаловал, не забыв и меня…
        — Брехня,  — перебил его Братухин.
        — А тебе почём знать?  — возразил вдруг казак.  — Ты книг не читаешь.
        — А ты больше слушай всякую чушь,  — огрызнулся на него в ответ Братухин.
        — Вы думаете, что вы все случайно собраны здесь?  — сатанист, задав вопрос, тут же умолк.
        Все напряжённо опять уставились на него.
        — А что вы на меня так смотрите? Вы все — грешники. На ваших душах стоит тавро Дьявола. Каждая помечена его символом, как ценный экспонат. Где ещё вы встретите столько мерзавцев в одном месте?
        — Если ты не прекратишь свои бредни, я пристрелю тебя на месте,  — поднимая «Браунинг» на уровень смотрителя, прошипел Братухин.
        Сатанист притих. Напряжённое молчание тут же заполнило зал. И никто не знал, что было лучше: едкие и кошмарные речи сатаниста-проповедника или свои думы, изъедающие душу изнутри, мысли рождающиеся в голове от порочной связи неразрешённых вопросов мироздания и еретических изречений приспешника Дьявола.
        Задумавшись, Гай так и стоял, вглядываясь в неразличимую бездну чёрного окна. Ни леса, ни поля, ни облака, ни луны не было видно. Один лишь мрак царствовал над землёй, и, казалось, не было ему конца. Мрак поглотил всё, и привычный мир, растворившись в нём, перестал существовать.
        Гай почти сорвался с места, накинул на свои плечи шинель и спешно вышел на улицу. Уже через несколько шагов его догадка подтвердилась: ничего не было!
        Под ногами всё ещё хрустел снег, но как можно поверить в существование огромного мира, когда не видишь дальше своего носа? Кругом одна чёрная бездна, только сзади тусклый свет, пробивающийся сквозь мутные окна вокзала. Весь же остальной мир погрузился в могилу, сотканную из холода и мрака. Ничего ужаснее и представить было невозможно. Весь мир с его огромным разнообразием всего за пару каких-то часов вдруг превратился только в снег и последнее прибежище, куда, как во время потопа, на единственный островок сбиваются уцелевшие твари. Вокзал — вот последняя уцелевшая часть от былого мира. Всё остальное — тьма, нигде ни света, ни слуха, ни духа, ни крика. Мертвецкая тишина, мертвецкий холод, мертвецкая тьма — вот треугольный камень царства мёртвых. Кто теперь смело заявит, что он всё ещё жив? Кто сказал, что наличие страха и чувств — это жизнь? Кто сказал, что после смерти человек не чувствует и не боится?
        Гай поддался какому-то новому импульсу, родившемуся в его голове, и откинулся на мягкую приветливую поверхность снега. Лёгкие перья пропустили его тело, и оно погрузилось в холодную мягкую массу, которая заботливо приняла форму его тела, и, как родная мать, укутала его нежной россыпью одеяла. Гай закрыл глаза и снова открыл — никакой разницы. Чувства перестали существовать: вместо зрения — тьма, вместо слуха — тишина, вместо запаха — холод, вместо равновесия — лёгкая качка тела, совпадающая с монотонными ударами сердца. Холод медленно как яд расползался по телу, голову обуял дурман…
        — Ты где, мать твою?  — донеслось со стороны вокзала.
        Гай соскочил со снежной постели и ринулся в сторону светящейся дыры дверного проёма.
        — Где был …  — выругался Братухин и дал Гаю подзатыльник.
        Гай не обратил внимания на гнев своего командира, а подошёл прямо к станционному смотрителю и сказал:
        — А ведь вы правы! Может, не совсем так, но правы! Мы все здесь не случайно!
        — Это Сатана собрал нас здесь,  — косясь на Братухина, шёпотом ответил ему смотритель.
        — Не знаю, кто, Сатана ли, Бог ли, или злой рок, но «Что-то» неслучайно свело нас всех вместе. Вы были на улице?
        Гай обратился ко всем. Его слушатели молчали, но следили за его речью с интересом.
        — Там бездна, там тьма, там могила!
        — Там ночь,  — недовольно перебил его офицер.
        — Нет, там не просто ночь! Там что-то большее! На небе не звёздочки, ни капли света. Кругом тишина, только холод и тьма.
        — Я тоже видел всё это,  — вдруг подхватил его Коля,  — такая ночь, что ничего не видно.
        — Сейчас война,  — продолжал размышлять вслух Гай,  — но не слышно залпов пушек. По планам ставки, должно идти крупное наступление на Пермь, но здесь не слышно ни звука! Днём, когда мы шли сюда, отчётливо различалось тяжёлое уханье пушек, но сейчас всё мертво и глухо как в могиле.
        — И вправду,  — шёпотом произнёс казак, перекрестившись.
        — Мы все не просто так собрались здесь. Никто из нас не выйдет отсюда живым!
        Братухин дёрнул губами, изображая кривой оскал, но ничего не сказал, у других же по лицам пробежала хмурая тень.
        — Вы задумывались, а что если мы все уже мертвы? Что если «это» всего лишь первый круг ада. Взгляните на это чистилище,  — он указал на раскинутые возле буфета трупы.
        — Мать честная,  — снова перекрестился казак.
        — Тогда,  — продолжал Гай,  — если и не Дьявол топтался возле наших дверей, то уж кто-нибудь из его приспешников. Что если это был сам Минос с копытами на ногах и головой быка? Что если он ждёт своего часа, чтобы забрать тела, прошедшие первый круг, дабы опустить их в пучину второго, более сурового испытания? Что если всё «это» — лишь часть искупления наших грехов?
        — Да, да, да,  — яростно поддержал его смотритель, блестя безумными глазами,  — или это сам Князь Фурфур, командующий двадцатью шестью легионами духов. Что если это он спустился к нам, дабы забрать и наши души в армию тьмы, что скажете? Ведь мы все подойдём в его войско!
        Смотритель сорвался с места, побежал в свои покои. Задумавшийся Братухин даже не успел среагировать.
        — Куда он?
        Казак пожал плечами.
        Смотритель вернулся быстро, неся в руках книгу и нож, он торопливо рухнул на стул возле Михаила Кацмазовского, и тот, поглядев на острое лезвие, отсел от него в сторону. Сатанист же принялся листать книгу и уже скоро нашёл то, что искал, и, развернув страницы, принялся переносить изображение с книги на стол, выцарапывая его по дереву остриём ножа.
        — Что это?  — поразился Гай.
        — «Гоетия». «Малый ключ Соломона».
        Изумлению Гая не было предела.
        — Что это?  — спросили Гая другие.
        — «Малый ключ Соломона» — магический гримуар, текст, составленный на основании древнего апокрифа «Завещания царя Соломона своему сыну Ровоаму». Как считается, в нём перечислены имена всех высших демонов и бесов, а так же содержатся демонические печати и руководство по их вызову. Эта книга широко использовалась в средневековье в среде чёрной магии.
        — И что он делает?  — заинтригованный безумием сатаниста, спросил казак.
        — Насколько я понимаю, вырисовывает печать одного из демонов.
        Смотритель с дикой энергией выцарапывал печать на гладкой поверхности стола. Рукавом рубахи он смахивал стружку. Уже скоро дело было окончено. Почти на середине стола красовалась печать с латинскими буквами: «FURFUR». Они располагались между малым и большим кругом. В малом круге была горизонтальная полоса, проходящая ровно через центр, а по её бокам красовались завитушки. В центре через линию проходила то ли надпись, то ли рисунок, изображающий примерно следующее:
        о II II о
        Между латинскими двойками к низу отходила вертикальная линия, с обеих краёв которой было по точке, и заканчивалась эта черта двумя треугольниками, расположенными один внутри другого.
        — Какая сегодня луна?  — переводя глаза на поражённых наблюдателей, вдруг спросил сатанист.
        Они не знали, что ответить, но он, казалось, и не ожидая ответа, продолжил свои приготовления.
        — Впрочем, это и не нужно, раз Князь Фурфур уже здесь, то стоит его только призвать,  — шептал себе под нос смотритель.
        Движения его рук были резки и нервны, он торопился, как будто боясь чего-то не успеть; страницы книги торопливо отбрасывались одна за другой. Что-то вспомнив, смотритель резко повернул голову по направлению к Михаилу и безумными глазами, лишёнными хоть какого-то здравого рассудка, уставился на татуированную грудь.
        — Печать царя Соломона!  — восторженно, если можно так выразить его безумное ликование, произнёс сатанист.  — А нет ли у вас кольца с такой же печатью? Кольца, которое позволяло Соломону общаться с демонами, духами и джинами.
        — Нет,  — отстраняясь в испуге, ответил Михаил, поглядывая на лежащий рядом со смотрителем нож.
        — В любом случае вы здесь не случайно, может, вы будете переводчиком между нами, раз вы наделены столь великим символом!
        Никто не понимал его слов, но сатанист, казалось, говорил сам с собой. Он вновь принялся листать книгу. Найдя то, что нужно, он резко, схватив со стола нож, резанул им себе по запястью левой руки и кровью, потоком хлынувшей из разорванной раны, принялся мазать демоническую печать, заполняя человеческим соком все царапины. Уже через несколько секунд печать заполнилась тёмно-красной блестящей жидкостью, и, казалось, все круги, буквы и чёрточки были написаны кровью.
        Не дав никому опомниться, сатанист принялся читать заклинание, повергшее всех в шок. Стоящие подле него отступили, а пленные, сидящие на скамейке, встали, чтобы лучше видеть магический ритуал. Изменённый хриплый голос смотрителя принялся читать из книги «Малого ключа Соломона» демонические строки, заменяя в тексте имя Бога на имя Сатаны:
        «Я взываю и заклинаю тебя, о Дух Фурфур, и, вооружённый властью, данной мне Высочайшим Величеством, я строго приказываю тебе именем Beralanensis, Balda-Chiensis, Paumachia, и Apologiae Sedes; и именами Могущественнейших Принцев, Джинов, Liachidee, и Могущественнейших Принцев Genio Liachidi и Главного Принца Престола Apologia в Девятом Легионе.
        Я взываю к тебе, и, взывая, заклинаю тебя! И вооружённый властью, данной мне Высочайшим Величием, я настоятельно приказываю тебе именем Того, кто сказал, и это было сделано, и кому послушны все существа. Также я, созданный по образу Бога, наделённый властью от Дьявола и сотворённый согласно Его воле, заклинаю тебя этим самым могущественным и властным именем Сатаны — Abaddon, сильным и замечательным; О дух Князя Фурфура! Я повелеваю тобой именем Того, Кто изрёк Слово и Чьё Повеление было исполнено, и всеми Именами Сатаны. Так же именами Adonai, El, Elohim, Elohi, Ehyeh, Asher Ehyeh, Zabaoth, Elion, Iah, Tetragrammaton, Shaddai, именем Люцифера я заклинаю тебя и приказываю тебе, о Дух Фурфур, явись ко мне немедленно в любом обличье. Я повелеваю тобой этим невыразимым именем Tetragrammaton Jehovah, услышав которое, стихии низвергаются, воздух сотрясается, моря отступают, утихает огонь, дрожит земля, и дрожат, и трепещут все небесные, земные и адские силы. Потому, дух Фурфура, явись немедленно и без задержки, в какой бы части света ты бы не находился, и дай разумные ответы обо всём, о чём я буду
спрашивать тебя…»
        Сатанист умолк, закрывая глаза. Слушатели напряглись. Последние отзвуки демонической речи магического ритуала отозвались эхом в цилиндрическом своде и затихли, поглощённые материей.
        Тишина царила недолго, на улице послышался быстро приближающийся тяжёлый топот. Иллюзия становилась реальностью, наваждение — догматом. Нервная дрожь пробежала по телам. Развязка близилась.
        Не в силах более выдержать напряжения, Фёдор схватил свой обрез и всадил горсть дроби в окно. Стёкла разлетелись вдребезги, шум стекла смешался с тяжёлыми ударами копыт. Холодный воздух стремительно, как вода, принялся заполнять зал, расползаясь по нему волнами. Топот копыт, отгремев мимо, удалился, и, пробудившись от кошмара, Братухин заорал на казака.
        — Фёдор, мать твою, что ты сделал?
        — Там был демон, клянусь! Я его спугнул,  — тупо отвечал казак.
        — Нет! Зачем?  — жалобно заскулил сатанист,  — это же был князь Фурфур! Я слышал стук его копыт, я ощущал взмахи его крыльев!
        Сатанист подбежал к двери, чтобы выбежать из зала, но Братухин уже перерезал ему путь и тяжёлым кулаком, вдарив по окровавленной морде, уложил смотрителя на пол.
        — Фёдор, вяжи этого сатаниста,  — скомандовал Братухин,  — более никакой магии!
        Фёдор, вынув из кармана верёвку, туго перетянул спереди руки станционному смотрителю, не забыв затянуть петлю выше раны, дабы остановить текущую кровь. Красная липкая жидкость перепачкала казаку все руки. Посмотрев по сторонам и не найдя ничего лучше, он вытер кровь, как мог, о рубаху станционного смотрителя.
        — Давай к этим,  — казак подтолкнул сатаниста к пленным на скамейку возле котельной.
        Разобравшись с сатанистом, казак, обруганный Братухиным, принялся чинить окно. Задумчивый Гай, как мог, помогал ему в этом, а напряжённый Братухин, не выпуская из руки «Браунинга», пристальнее чем обычно следил за пленными. Теперь уже не было разделения на военных и гражданских. Было разделение лишь на тех, у кого есть оружие и у кого нет оружия. Трое сидели на скамейке со связанными руками, жена сатаниста с Михаилом — за столом и, хоть руки их были свободны, они чувствовали, что не могут и двинуться без разрешения офицера.
        Поискав, чем бы залатать окно, казак не придумал ничего лучше, чем отодрать фанеру от буфета и заколотить оконный проём. Фанеру оторвали быстро, но даже найдя в покоях смотрителя молоток, долго не могли приладить кусок фанеры к разбитому стеклу. Стекло хрустело и трескалось под ногами, удары молотка разлетелись по залу, волны холодного воздуха разбивались о тела казака и Гая, заставляя их спешно работать. Наконец, вместо стекла на окне появилась убогая заплатка из нескольких кусков фанеры. Халатное выполнение работы позволяло холодному воздуху с лёгкостью просачиваться в помещение через многочисленные щели. Из окна нещадно сквозило.
        Приладив фанеру, Фёдор отправился в котельную, чтобы подкинуть дров и немного обогреться, а Гай, усевшись за стол возле того места, где была выгравирована кровавая печать демонического Князя Фурфура, громко объявил:
        — Настал мой черёд. Не я это придумал, но у нас повелось, что сегодняшней ночью мы узнаём о чужих грехах и каемся в своих,  — проговорил Гай и, убедившись, что его слушают начал свою исповедь.
        ИСПОВЕДЬ ЕГОРА ГАЯ
        — Не важно, верите ли вы в особенность сегодняшней ночи или вам она представляется совершенно обычной. Не важно, преклоняетесь вы Богу или Сатане, но Ложь и Истина от этого не перестанет существовать, и Добро всегда будет противостоять Злу. Это верно, так же как и то, что за всё приходит расплата, и скелет, спрятанный в шкафу, рано или поздно приходится вынимать.
        Сегодня было много сказано о том, что в этом зале собрались лишь тяжкие грешники. Может быть не мне об этом судить, и я не стремлюсь кого-то в чём-то уличить, но когда я говорил о грешниках, я имел в первую очередь себя. На моей душе лежит грех, который преследует меня уже много лет, и сегодня ночью я либо расстанусь с ним, искупив его, либо понесу его дальше, если Господь дарует мне жизнь!
        Моё воспитание и моя жизнь были достаточно степенны, меня воспитывали богобоязненные, праведные родители, и я рос послушным сыном, но у меня был брат. Он был старше меня и почему-то был более любим родителями. Я уж и не помню, в чём это проявлялось, но я это как-то отчётливо ощущал. Всё лучшее доставалось ему, даже улыбки матери и отца сияли ему чаще, чем мне. Он был примером семьи, главным любимчиком всех родственников. И, естественно, это не могло не вызвать моей ревности, ведь разница у нас с ним была всего два года.
        Из-за этого мы часто дрались, и я чаще, чем он, был инициатором драк, и если гнев родителей поворачивался даже против нас обоих, я уже был рад от того, что ему никто не улыбался, мирясь одинаковым с ним положением. Потому находиться в опале мне нравилось больше, чем ощущать те моменты, когда мой старший брат более любим, чем я, когда ему достаётся всё, а я — пустое место, придаток семьи.
        И вот однажды, когда мне было девять лет, мы убежали с братом кататься на лодке на озеро. Оно было возле нашей дачи. Мы катались по озеру, ловили водомерок, и как-то у нас завязалась очередная ссора. В порыве гнева я стукнул его со всей силы веслом по виску, и мой брат упал с лодки в воду. Мне было наплевать на него, ведь я был обижен, но когда он не всплыл через минуту, потом две и более, я в ужасе понял, что натворил. Я стал братоубийцей в девять лет!
        Я боялся сказать правду родителям, я боялся, что меня самого убьют. И этот грех стал моей тайной. Добравшись до берега, я сказал родителям, что мой брат выпал из лодки у меня на глазах, и когда выловили труп, все решили, что он ударился о какую-нибудь корягу. Тайну смерти брата я хранил всю свою жизнь, всегда ощущая за собой след этого греха. Я не хотел убивать брата, но я его ненавидел и как будто тем самым накликал на него смерть. Один порыв, миг ненависти — и тягчайший грех отметил всю мою жизнь. Я так и не обрёл беззаветной любви родителей. Конечно, после смерти брата они стали любить меня сильнее и уделять мне больше заботы, но уже я, преследуемый преступной тайной, не мог принимать их любовь. Мои родители до сих пор не знают настоящую причину смерти их старшего сына, а я не знаю, решусь ли когда-нибудь поведать им истину.
        Гай закончил, и его слушатели не произнесли ни слова. Высказанные вслух пороки как будто летали в воздухе, давя присутствующих своим тяжким бременем.
        — Я поведал эту историю,  — продолжил Гай,  — лишь для того, чтобы всем нам было проще разобраться в происходящем здесь. Мы не знаем истории покоящихся в оранжерее людей, и узнать нам их вряд ли удастся, но историю красноармейца-дезертира мы слышали, мы знаем историю убиенной старушки, покойного Тихона, слышали об офицере Братухине, обо мне, и о поступке комбата Шихова, о хозяевах вокзала и говорить нечего, но мы не знаем вашей истории,  — он обратил свой взор на машиниста Колю.
        — Моей?  — удивился Коля.
        — Да, вашей, я уверен, у вас тоже должна быть история,  — он подошёл ближе к машинисту.  — Признайтесь себе и окружающим, и вам станет легче. Расскажите о своих грехах.
        Глаза Гая смотрели заботливо и ласково. Неземная возвышенность читалась в его взоре.
        — Но мне нечего рассказывать,  — нога машиниста нервно затряслась.
        — Поймите,  — продолжал убеждать Гай, добродушно глядя в глаза машиниста,  — мы все собраны здесь не случайно, само провидение собрало нас здесь, и возможно никто из нас не выберется отсюда живым. Самое время вспомнить и рассказать о своих грехах, дабы хоть на йоту очистить свою душу.
        — Но почему вы решили, что мы все умрём?
        — Очередной бред,  — громко и недовольно произнёс за спиной Гая офицер Братухин и добавил командным голосом:  — Солдат, кончай нести чушь!
        — Освободитесь от своих грехов, откройте свою душу,  — продолжал Гай, присев к машинисту.  — Разве вы не видите, что это особенная ночь?
        Солдат внезапно поднялся, подошёл к столу и, взяв, окровавленный нож, разрезал путы за спиной машиниста.
        — Что ты делаешь?  — вскричал Братухин.
        Не обращая внимания на своего командира, Гай торопливо продолжал:
        — Пусть это поможет вам освободить свою душу, ощутить себя свободным от тяжкого бремени.
        Гай остановил рукой пышущего пламенем Братухина. Лицо командира раскраснелось, а глаза налились огнём.
        — Да, я росскажу,  — поддавшись энергии Гая, окая, вымолвил машинист, и внезапный гнев Братухина сразу поутих.
        ИСПОВЕДЬ МАШИНИСТА НИКОЛАЯ
        — Я человек простой, и дурно был воспитан. Жил я с женой. Еленой её звали. И так повелось, что работая машинистом, бывал я в разных городах и надолго отлучался из дома. Жена моя была мила со мной, вкусно кормила, стирала, постель стелила, но я уже скоро насытился женатой жизнью. Потянуло меня к другим бабам, и стал я по ним гулять, так сказать. Выберусь в другой город и там какую-никакую, да сниму за рублик.
        Моя жена как-то почуяла, что я по другим бабам таскаюсь. Разревелась, говорит, уйду, не люблю и прочие бабьи бредни; от рёву вся до мокроты сырая была. А мне от этого так тошно стало, что я её и побил. Куда она, дура, денется. Грубо я с ней обошёлся, но по-другому я и не научен.
        Продолжил я свои хождения, и в какой город не приеду, так с бабой там и сплю. А моя, что, смотрела на меня да ревела. И мерзко мне так от неё, дуры, было, другие бабы радостные, сияют все, а моя только знай себе ревёт.
        И вот случилось так, что подцепил я как-то от блядухи одной болезнь такую — гонорея называется. И как-то я своей дуре её передал. Она расстроилась вся, говорит: «Мало ты мне изменяешь, кобелишь налево и направо, так ещё и болезнью меня неизлечимой заразил». Мы тогда что, ещё не знали, лечится она или нет. Говорит: «Зачем мне такой жить? Как буду в глаза людям смотреть? Что они обо мне думать будут, когда я никакого дурного греха в жизни не совершила?» «А тебе,  — говорит,  — мерзавцу, и поделом, что ты изнутри гнить будешь». Меня от её слов так и гнев охватил. Побил я её да уехал на следующий день.
        Вернулся и узнал, что жена-то моя в тот день, когда я уехал, с моста-то и бросилась. И так мне гадко стало на душе, как будто сам я её-то и убил. И понял я тогда, что не берёг счастия своего, что убил я единственного по-настоящему любящего меня человека. С тех пор мне ни с бабами спать, ни на праздниках веселиться, ничего не хотелось. Вот и живу уже какой год, как собака уличная, без семьи и без смысла жизненного.
        Машинист закончил трагичную историю, и лишь одна скупая слеза скатилась по его щеке.
        И опять молчание, опять тишина, опять витают по залу гнусные мысли, грехи и пороки.
        Волчий вой прерывает эти мысли. Целый хор волчьих голосов донёсся с улицы. Сейчас он слышался ещё более отчётливо, чем прежде: дыры в разбитом окне лучше пропускали уличный звук.
        Не выдержав напряжения, казак сорвался с места и, выхватив обрез, направился к дверям; открыв дверь, он вгляделся в непроглядную чёрную бездну, наполненную лишь волчьим завыванием, но уже скоро где-то недалеко от станции разыгралось нечто невероятное. Волки лаяли, скулили и повизгивали. Это походило на какую-то борьбу, и вовсе не казалось, что волки выходили из неё победителями.
        — Это Сатана, сам Сатана!  — как завороженный, вновь принялся твердить смотритель.  — Сатана идёт!
        — Сейчас мы разберёмся, кто там,  — сорвался с места казак, лицо его сжалось от гнева, и Гай, стоявший на пути, в страхе отпрыгнул от Фёдора.
        Накидывая шинель и зажигая керосиновую лампу, казак, доведённый до отчаяния мистикой, цедил сквозь зубы: «Даже если это сам Дьявол, я убью его!» В порыве бешенства Фёдор выскочил на улицу, неся в правой руке фонарь, а в левой держа обрез.
        Братухин, глядя на разъярённого удаляющегося Фёдора, крикнул Гаю:
        — Беги за ним и верни его! Я постерегу пленных.
        Братухин наставил на пленных «Браунинг», как будто они со связанными руками должны были вот-вот на него броситься.
        Гай, схватив со скамейки винтовку Мосина и карманный револьвер, бросился вслед за Фёдором, даже не надев шинели.
        Уже через полминуты он нагнал его. Фёдор стоял на одном месте, уставившись на снег. Гай перевёл свой взгляд с Фёдора на освещённый им участок и увидел то, на что смотрел казак. На снегу со вспоротым брюхом лежал волк, всё кругом было перемазано кровью. Целая лужа вытекла из живота зверя, но он всё ещё боролся за жизнь, тяжело дыша, то и дело обнажая острый оскал зубов.
        — Кто его так?  — испуганно спросил Гай.
        От неизвестности становилось страшно вдвойне. Казак ничего не ответил, лишь осветив на снегу следы копыт. Молча отдав Гаю фонарь, казак принял из его рук винтовку и, не жалея патрона, выстрелил зверю в голову. Волк мигом успокоился.
        Молча направились дальше, и снова кровь; кровавый след змейкой уползал куда-то в темноту, как будто надеясь укрыться в ней. Раздалось повизгивание, и уже скоро свет фонаря осветил уползающую фигуру волка. Задние ноги его были уродливо переломаны, и зверь от испуга и жажды жизни полз в неизвестном направлении, стремясь только подальше убраться от места кровавой расправы.
        Казак пристрелил и этого, затем, вернув ошарашенному Гаю винтовку, забрал у него фонарь и направился куда-то в сторону. Гай всё ещё смотрел на пушистое мёртвое тело, а казак, отойдя на приличное расстояние, закричал во всё горло:
        — Где ты, Сатана? Приди же, Дьявол! Я пристрелю тебя как падаль!
        Фёдор кружился из стороны в сторону, направляя дула обреза во мрак. Окутавшая всё темнота не позволяла Гаю даже разглядеть собственных рук, но Фёдор, освещённый светом лампы, был хорошо различим.
        Быстро приближающийся топот раздался где-то справа от Гая, он хотел что-то крикнуть казаку, но не успел. Фёдор же расслышал тяжёлые удары копыт, лишь когда они раздались за его спиной. Он резко повернулся и за мгновение успел различить лишь рогатую морду, стремительно вырастающую из темноты. Резкая боль пронзила его ребро, всё в глазах потухло, и тело полетело куда-то в пропасть. Ещё успев что-то сообразить, он потянул спусковой крючок, но обрез выпалил наугад, куда-то в пустоту.
        Тело ухнуло на холодный снег, страшно было пошевелиться, всё болело и кружилось, но ощущалось это как-то подсознательно, глаза же различали только чёрную бездну. Четыре выстрела донеслось со стороны Гая.
        — Фёдор, вы целы?  — донеслось до слуха казака.
        — Да-а,  — сквозь боль в рёбрах простонал казак.
        — Где вы?
        — Здесь.
        — Где?
        Молчание, затем матерная ругань казака сквозь шипение от боли. Лампа была разбита, и в ночной бездне ничего нельзя было различить, даже собственные части тела ощущались не полностью, как конечности призрака.
        — Ладно, я буду напевать песню, чтобы вы меня слышали, и когда я буду подходить ближе, вы что-нибудь кричите, чтоб я мог вас найти.
        — Хорошо.
        Гай побрёл наугад, стараясь хоть что-то различить в непроглядной тьме, но ступал не торопясь, аккуратно, боясь о что-нибудь споткнуться. Они ушли далеко в поле, и кочки то и дело попадались на его пути.
        Гори, гори, моя звезда,
        Гори, звезда приветная…
        Зазвучал дрожащий слабый голос Егора Гая. Без тёплой одежды от холода всё тело пронзала дрожь, и челюсть ходила ходуном, от чего петь было почти невозможно, но он всё равно продолжал шептать слова из романса Петра Булахова:
        Ты у меня одна заветная;
        Другой не будет никогда.
        Сойдёт ли ночь на землю ясная,
        Звёзд много блещет в небесах.
        Но ты одна, моя прекрасная,
        Горишь в отрадных мне лучах.
        Звезда надежды благодатная…
        Голос Гая сбился, зубы нервно застучали от холода.
        — Сюда, сюда,  — прохрипел казак.
        Звезда любви волшебных дней.
        Ты будешь вечно незакатная
        В душе тоскующей моей…
        — Сюда, сюда,  — подзывал сквозь бездну голос казака.
        Твоих лучей небесной силою
        Вся жизнь моя озарена
        Умру ли я, ты над могилою
        Гори, гори, моя звезда!
        — Не умрёшь, всё здесь ты,  — раздался совсем рядом голос Фёдора.
        Гай наклонился к нему и нашёл его руками. Казак уже сидел.
        — Да осторожнее ты своими паклями,  — раздалось ворчание казака,  — куда делся демон? Не знаешь, я его пристрелил?
        — Это не демон — это бык!
        — Бык? Какой ещё нахрен бык? Откуда здесь бык?
        — Не-е з-знаю,  — простучал зубами Гай.
        — Ладно, потопали, а то замёрзнем нахрен,  — проговорил казак, поднявшись с помощью Гая.
        Через несколько минут они дошли до вокзала. Идти на свет было куда легче, чем наугад брести по непроглядному мраку.
        — Что вы так долго?  — выругался на них Братухин, но уже скоро, заметив хромающего Фёдора, которого придерживал трясущийся от холода Гай, переменил тон:  — Что случилось?
        Братухин принял казака и усадил на стул. Казак тяжело хрипел. Егор же сразу бросился в котельную и сел возле открытой топки. Тепло быстро отогревало замёрзшее тело.
        Ощупав больное ребро казака, пришли к выводу, что оно, возможно, сломано, но так или иначе, а ссадина на боку у него было приличная…
        Глава 8. Расплата
        Открылась дверь, и, заходя с мороза, Братухин бросил на стол верёвку, кнут и кожаные ремни с упряжи. Он ходил на склад, дабы проверить коней. Подойдя к казаку, он что-то пошептал ему на ухо, недобро поглядывая на Михаила Кацмазовского.
        — Ну что, дорогие мои,  — неторопливо сбрасывая шинель, проговорил Братухин,  — настало время расплаты. Много мы сегодня наслушались разных историй, но никто из вас не знает, кто такой Фёдор Нестеров.
        Он перевёл взгляд на казака и залился недоброй улыбкой.
        ИСТОРИЯ ФЁДОРА НЕСТЕРОВА
        — Я не так давно знаком с Фёдором, но дружим мы с ним, как закадычные друзья. Он мой верный друг, и я в любой тяжёлой ситуации могу положиться только на него. Он суровый и безжалостный человек, на войне другие и не нужны. Идёт война, и все люди поневоле становятся её участниками. Война не только между белым движением и большевистской сволочью, но и между людьми на простом бытовом уровне, как у нас с вами. Кто-то борется за народ, а кто-то борется с народом. На этой нездоровой почве развелось целое множество мерзавцев вроде вас, пользующихся оружием, военным положением и беззащитностью простых людей, с которыми вы и творите свои зверства.
        Потому за всю войну я ещё ни разу не остановил Фёдора, решившего по совести и законам небесным карать врагов. Зарубит человека, так зарубит, забьёт плетью, значит, так тому и быть.
        Многое мы повидали с Фёдором, но один случай из нашей военной жизни мне очень хорошо запомнился. Зашли мы намедни в одну деревеньку, красные её оставили. И донесли нам, что в одном из домов осталась жинка, чей муж красным комиссаром числится, и покуда его власть была — он людей не жалел, все семьи, хоть как-то связанные с белым движением, стращал: грабил имущество, казнил двух человек, увел скотину. Ну и мы не остались в долгу. Я тогда захворал и с температурой слёг, но Фёдор меня заверил, что всё сделает сам. И сделал. Сделал на славу!
        Жинку ту сначала снасильничал, поделом ей, а детей на глазах её на мелкие кусочки шашкой изрубил. То-то она, сука, слезами заходилась, но ей Фёдор так просто сгинуть не дал; коль она женой красного комиссара была, решил он из неё памятник соорудить, слыхал, говорит, что где-то на Дальнем Востоке так казаки забавляются. Вывел её голую на мороз, привязал к дереву да облил водой. Потом ещё и ещё, пока она в сосулю не превратилась. Только я выздоровел, сразу меня на неё глядеть повёл. Сидит на коленях эта бабёнка, вся посеревшая, потухшая как кукла, будто и не лёд на её теле, а карамель какая. Добрый памятник получился, долго ещё в этой деревне помнить будут, как красным прислуживать.
        В обычной ситуации, конечно, то суровейшее преступление, но в войну-то, кто нашего Фёдора осудит? Жесток он в расправе, ничего не скажешь, но ведь это потому, что схвати его красные, они же тоже с ним церемониться не станут.
        Слушатели в испуге глядели на довольное ухмыляющееся лицо казака; он радовался, как будто Братухин перечислял его заслуги, а не прегрешения. Будто он рассказывал о спасённых жизнях, а не загубленных.
        Гай, догадывавшийся о чёрством сердце своего сослуживца, и представить себе не мог, в компании с какими изуверами ему приходилось выполнять боевую задачу. Как мог он теперь, зная такую мерзость о человеке, служить с ним рука об руку, спать, есть, беседовать как ни в чём не бывало? Наверное, более остальных ошарашенный словами Братухина, он отошёл куда-то к буфету. Ему хотелось тут же сбежать куда-нибудь подальше, хоть куда, только прочь от этих маньяков, упивающихся людскими страданиями, но он не знал, что всё ещё впереди.
        — Начнём мы с вас, отец Михаил,  — сказал офицер, язвительно ухмыляясь.
        — Почему с меня? В чём я виноват?
        — Ты еврей, ты надругался над святой религией,  — холодно разъяснил ему Братухин.  — А что у нас делают с евреями? Одного, мне помнится, распяли, не так ли? Вот и мы тебя на крест как Иисуса повесим.
        — Но у нас нет креста,  — задумчиво проговорил казак.
        — А мы его просто за руки верёвками натянем,  — сказал Братухин и, заливаясь злой улыбкой, поглядел в глаза Михаила. Обнаружив в них страх, он насытился им и принялся за дело.
        Они подошли к Михаилу с двух сторон, еврей встал и отступил, но побоялся хоть что-то предпринять. До конца не веря в слова офицера, он сдался почти без сопротивления. Кулаки и колени принялись месить его лицо. И, на время потеряв ясное ощущение реальности, он обнаружил, что его куда-то волокут. Бросили к трупу Крутихина лицом вниз, сверху кто-то сильно надавил на него, так что встать Михаил уже не мог, тем более холодный ствол оружия упирался в его спину.
        Прижатый к полу, он всё же слышал, что в зале шли какие-то приготовления. Стоявший у буфета стол Братухин подвинул ближе и, чуть отопнув тело Тихона, установил прямо под свисающей с потолка цепью от некогда висевшей там люстры. Подставив стул, толстозадый офицер забрался на стол и продел в цепь один из заготовленных ремней. Затем, скомандовав казаку, вместе с ним поднял на ноги Михаила и продел его правую руку в заготовленную петлю.
        — Что вы делаете? Что это за шутки?  — от страха возмущался еврей, но его не слушали.
        Туго затянув петлю на запястье, Братухин отодвинул стол и обежал колонну со связанными между собой крепкими кожаными ремнями так, что один конец обхватывал колонну, другой же, продетый через цепь в потолке, вытягивал кверху руку Михаила.
        Братухин подозвал к себе казака, и они с силой вдвоём натянули верёвку так, что худой и лёгкий Михаил Кацмазовский, сам того не ожидая, вытянулся вверх и повис на одной правой руке. Он закричал от боли, но палачей это не остановило. Они затянули верёвку, и Михаил остался так висеть, издавая ужасные вопли.
        Когда с одной рукой было кончено, к Михаилу подошёл казак и ударил его обрезом по колену, Михаил инстинктивно попытался прикоснуться рукой к больному месту, но казак умело перехватил его левую руку; продев её в другую петлю, они с Братухиным натянули верёвку, закрепив её на крюке между двумя окнами, на который ранее, вероятно, вешалась керосиновая лампа.
        Теперь Кацмазовский был, хоть и уродливо, но распят. Одна рука более чем на 45 градусов вытягивалась к потолку, другая же почти горизонтально была натянута к стене. Суставы Кацмазовского вытянулись, всё тело напряглось как струна. Он, открыв глаза, увидел под собой только труп Раисы Мироновны и открытую дверь оранжереи, в которой на полу, как грязные, воняющие разложением мешки, лежали выкопанные трупы вперемешку с комьями земли. Кацмазовского охватила паника, и он задёргался, чем только более причинил себе боль. Путы крепко удерживали руки и тело.
        Мучители же, зайдя за спину Михаилу, дивились своей работе.
        — Здорово придумано,  — восхищался казак,  — распять еврея. Сейчас я его плёточкой-то подзадену.
        — Зачем вы мучаете человека?  — наконец вступился за еврея Егор Гай. Он только сейчас осознал, что намерения его командира и подручного казака более чем серьёзны.
        — Касатик,  — зло, блестя глазами, произнёс Братухин,  — не твоего ума дело! Ты если возмущаться вздумаешь, на его месте окажешься, понял меня?
        Глаза Братухина были не просто злы, они были безумны, налитые злой местью, они пугали уже на расстоянии, а когда Братухин приблизился, Гай и вовсе шарахнулся от него.
        — Пора уже показать всем этим евреям, чья это страна. Пусть они знают, кто здесь хозяин, и не забывают, что они всего лишь гости!
        Казак в это время подвёл к ним за руку жену станционного смотрителя Валентину.
        — Что вы делаете с моей женой?  — возмутился сидящий на скамейке сатанист.
        — Не верещи,  — рявкнул казак.
        Достав где-то пару полотенец, он связал ей руки и привязал к радиатору отопления.
        — Пожалуйста, не надо,  — умоляла женщина.
        — Не ори,  — громко пробасив ей на ухо, предупредил казак,  — это чтобы ты сдуру нам мешать не вздумала.
        — Правильно,  — радостно заливаясь своей масляной улыбкой и бешено поблескивая глазами, подтвердил Братухин. Он ещё раз зло поглядел на Егора Гая, но тот лишь опустил глаза, ему приходилось подчиняться воле обезумевшего командира.
        Привязав женщину, они направились к распятому Кацмазовскому. Еврей колыхался, пытаясь устроиться поудобнее, но ремни не ослабляли, а наоборот с каждой секундой усиливали свою хватку, резали руки и вытягивали суставы; держать своё тело на весу становилось всё тяжелее и тяжелее.
        Взяв принесённый со склада кнут, казак принялся стегать им спину Кацмазовского. Неистовый вопль наполнил зал, и страшно было слышать нечеловеческий крик, видеть же бьющееся в мучениях худое тело еврея было и вовсе невозможно. Резкие кровавые раны зазияли на спине, красная кровь засочилась, а казак с упоением продолжал хлестать спину страдальца, упиваясь предоставленной возможностью поиздеваться над человеком. Кнут взмахивал в воздухе и с хлёстом опускался на худую спину Михаила; под ударами тело Михаила вздрагивало, как от электрического разряда, и ужасный стон срывался с его глотки. Но только казак отводил назад плеть, чтобы нанести новый удар, как Кацмазовский принимался молить о пощаде, он умолял, и, дабы насытиться мольбами, казак переставал бить его по спине кнутом и с наслаждением слушал сладкие уху мольбы, но вот, наслушавшись вдоволь, он вновь решительно принимался за своё дело.
        — Ладно, кончай,  — остановил его Братухин,  — а то зашибёшь раньше времени. Он так и всего представления не увидит.
        Казак отдышался и оглядел зал. Головы пленных, внимательно следившие за происходящим зверством, тут же отвернулись и уткнулись в пол, теперь им было уже по-настоящему страшно. Привязанная женщина уткнулась лицом в угол между буфетом и стеной, из разбитого окна на неё сквозил холодный воздух. Гай же сидел в противоположном углу за столами, сжавшись как младенец и закрыв уши руками, дабы не слышать кошмарных криков Кацмазовского, которые непостижимым образом передавали мучения этого человека. Каждый крик, каждый стон отдавался болью в теле Егора, и он сочувствовал этому незнакомому человеку не только мысленно, не только духовно, но и как будто физически: спазмы сжимали его, тело напрягалось от каждого крика. Один лишь ворон, восседая на верхушке своей клетки, с любопытством наблюдал за поркой.
        Пошептавшись между собой, Братухин и Нестеров принялись за новое дело. Передвинув всё тот же стол, Братухин установил его точно между двумя колоннами, как раз напротив двух выходов из зала. Над столом, как и в прошлый раз, возле электрической лампочки свисала цепь, от бывшей там некогда люстры. На этот раз он продел через цепь верёвку. Один её конец он оставил болтаться, другой же завязал в петлю, на каких вешают людей. Следивших краем глаза за его приготовлениями пленных потряс самый что ни на есть глубочайший ужас. Эта петля готовилась кому-то из них.
        Казак, тяжело вздыхая от повреждённого ребра, кое-как прикатил к столу тяжёлую тюльку, на которой кололи дрова. Отодвинули стол, и она была установлена на его место. Казак принёс из котельной несколько дров и уложил их возле тюльки так, как складывают для костра. Братухин вышел в покои смотрителя и вскоре вернулся, неся в одной руке охапку хвороста, в другой — ведро воды. Опустив всё это рядом с тюлькой, он натолкал под дрова хворост для розжига.
        Теперь даже Гай следил за их приготовлениями, но оставался сидеть на своём месте, боясь того, что крайнее любопытство — тоже самое, что прямое соучастие в преступлении. Сейчас же он убеждал себя, что поделать ничего не может, потому как не в его правах возражать командиру.
        Закончив приготовления, Братухин встал напротив станционного смотрителя и сказал ему:
        — Теперь ваш черёд, Степан Тимофеевич.
        Рот Братухина расплылся в довольной ухмылке, а Степана Тимофеевича затрясло.
        Схватив под локти, они выволокли смотрителя на середину зала. Он бился в истерике, такая же истерика охватила и его жену, тогда, дабы усмирить паникёров, офицер вынул из кобуры «Браунинг» и выпалил вверх. Напуганный громом выстрела смотритель перестал ругаться, и Братухин преспокойно надел на его голову верёвочную петлю.
        — Что вы делаете? Одумайтесь,  — взмолился сатанист.
        Связанными спереди руками, он принялся цепляться за верёвку на шее, но, заметив это, Братухин больно ударил его по костяшкам тяжёлой сталью «Браунинга».
        — Полезай на тюльку,  — скомандовал офицер.
        — Не буду,  — запротестовал сатанист.
        Тогда, более не церемонясь, мучители схватили другой конец верёвки и натянули так, что смотритель повис в воздухе и был вынужден уцепиться за тюльку ногами. Добившись желаемого, истязатели принялись со скрупулёзной точностью натягивать верёвку, чтобы сатанист с вытянутой шеей мог стоять на тюльке только на носочках. Его жизнь висела на грани, убери они тюльку, и верёвка за минуту сделала бы своё дело.
        — Вот теперь порядок,  — заключил офицер, и его бесцветные глаза заиграли бесовскими искорками.
        Братухин взял со стола книгу «Малый ключ Соломона» и как бы задумчиво проговорил про себя: «Так, значит, тут записаны магические заклинания и ритуалы. Очень хорошо!» Проговорив это, он вырвал несколько страниц и, измяв их, сунул под хворост, а после поджёг.
        — Что вы делаете?  — вознегодовал сатанист, насколько громко ему позволяла вытянутая шея. Длина верёвки не давала твёрдо встать на тюльку, и ему приходилось балансировать на носочках, а между тем под ногами разгорался огонь и уже через пару минут обещал приняться за ноги.
        — Я объясню,  — неторопливо прохаживаясь, спокойно принялся рассуждать Братухин.  — Мы не будем убирать тюльку из-под ваших ног. Вы должны будете сделать выбор сами. Этим самым мы проверим истинность ваших убеждений, узнаем, куда вам ближе, Степан Тимофеевич. К небесам — болтаться на петле или к Сатане — гореть в огне.
        На этих словах он расхохотался надменный смехом; смехом издевающимся, язвительным, унижающим. Что-то ядовитое, мерзкое, гадкое было в этом хохоте, в его разинутой, бьющейся в издёвке пасти. Казак поддержал смех своего командира, и они оба, сощурив глаза и раскрыв свои рты так, что было видно их зубы и глотки, залились демоническим хохотом.
        Но вот смотрителю было не до смеха, языки пламени лизали его ботинки, и он отступил, как мог. Поднимающийся жар уже обжигал его голени. Он принялся поджимать поочерёдно ступни, но, не выдержав, сорвался, и, повиснув на шее, окунул свои ноги в разгорающееся пламя. Штаны принялись гореть, он, превозмогая адские муки, снова уцепился носочками за тюльку и попытался одной ногой потушить штанину другой. Он не кричал как еврей, сдавливаемый удавкой верёвки, он только стонал. Но, наконец, от всё усиливающегося пламени штаны его разгорелись, и сатанист закричал. Ему было всё сложнее удерживать своё тело на тюльке.
        — Смотри-ка, борется, не хочет к Богу,  — с ухмылкой заметил казаку Братухин, глаза его внимательно наблюдали за мучениями сатаниста.
        Штаны сатаниста полыхали огнём, костёр дышал жаром, и он вероятно, теряя сознание, соскользнул с тюльки. Тело его повисло прямо над костром. Серый дым скользил по телу, обволакивал его, огибал контуры фигуры и поднимался к потолку, там же, не найдя выхода, замирал и скапливался в серую тучу. Сатанист же, дёрнувшись несколько раз, обмяк и перестал биться. Штаны его уже полностью выгорели до колена. Кожа покрылась нездоровой желтовато-медовой коркой и скукожилась, превратившись в одну большую язву.
        Насытившись зрелищем, Братухин поднял заготовленное ведро с водой и плеснул на ноги сатанисту, затем на костёр. Огонь потух, но едкий дым ещё долго расползался по помещению, вонючая густая гарь забивала ноздри.
        — Всё же Бог оказался ближе,  — холодно проговорил Братухин и с таким же холодком обратился уже к жене смотрителя:  — Теперь, сударыня, ваш черёд познать милость Господа.
        Казак отвязал женщину от радиатора и подвёл к Братухину. Узрев муки мужа, она, казалось, перестала хоть что-нибудь ощущать, лицо её, залитое слезами, ничего не выражало. Она не слышала слов офицера, и, как будто отключив сознание, готова была к любым мукам.
        — Зря затушили,  — заметил казаку Братухин,  — я хотел выжечь ей крест на лбу перед тем, как мы приступим.
        Сказав это, он залился своей обыденной усмешкой, казак тоже ухмыльнулся, а лицо женщины не дрогнуло.
        — Подожжём книгу и пару веток, небось, на них крест нагреем,  — предложил Братухин.
        — Мы не будем трогать женщину!  — суровым грудным голосом произнёс Егор Гай, стоявший теперь напротив них. Лицо его стало суровым, голос жёстким, а большие глаза покраснели от злости и утёртых слёз.
        — Солдат, вернись на своё место,  — командным голосом пробасил Братухин.
        Но Егор не шелохнулся, он только направил на Братухина заготовленный ранее карманный револьвер.
        — Солдат, что всё это значит?  — продолжал греметь голос Братухина, теперь ему было уже не до ухмылок.
        — Я сказал, что мы не будем трогать женщину,  — стоял на своём Гай, монотонно повторяя одну и ту же фразу
        — Фёдор, отойди-ка,  — сказал Братухин казаку.
        — Стоять!  — оборвал Гай.  — Отпустите женщину.
        Братухин, недовольно покачав головой, обернулся спиной к Гаю и принялся развязывать руки Валентины, развязав их, он опять повернулся к Гаю, но теперь в его руке уже был «Браунинг», который он держал на уровне живота.
        — Ну что, касатик, стрельнёшь меня и сам получишь пулю,  — безумно поблескивая глазами, произнёс Братухин. Сумев ловко обхитрить Гая, он выровнял своё положение.
        — Отойдите,  — сказал женщине Гай, и та, не торопясь, отступила за колонну.
        Фёдор в это время положил свою левую руку на рукоять обреза, пристёгнутого к поясу.
        — Не тронь,  — искоса поглядывая на Фёдора, сказал Егор.
        Казак замер. Началась пантомима: уставившись в глаза офицеру, Егор Гай стоял с вытянутым вперёд револьвером; Братухин — всё так же, прижимая к животу «Браунинг», сверлил своим взглядом Гая; Казак наблюдал исподлобья, напрягаясь всем телом и ожидая момента выхватить обрез. Большие уставшие глаза солдата через стёкла очков смотрели в мутные, как мыльная вода, очи Братухина, и все присутствующие в зале следили за их взглядами, за их борьбой. Напряжение росло. Уткнувшись друг в друга, молчавшие дула слепых орудий были готовы разразиться громом и извергнуть из себя, как вулкан, заряженное свинцовое жало. Глаза, наполненные решимости, зубы, стиснутые от злости, руки, напряжённые в ожидании момента — всё ждало финала этого поединка. И каждая секунда, прожитая в этом ожидании, всё дальше и дальше уносила их в пропасть, из которой уже не было возврата. Тучи собрались, и гром не мог не грянуть. Смерть, витавшая вокруг, уже предвкушала запах крови.
        — Одумайся, Гай, это трибунал!  — попытался образумить Братухин.
        — Ваши дей…
        Пистолет Братухина дёрнулся, и в следующее мгновение тело Гая, поражённое свинцовой пулей, само собой сжалось, и револьвер выпалил в ответ. Свинцовое жало устремилось и пробило левое плечо Братухина, от чего то дёрнулось, и тяжёлый «Браунинг» выпал из руки офицера, а сам он повалился на пол. Казак же не терял времени даром и выхватил обрез, но что-то налетело на него сзади, и ствол, не закончив своего пути, всадил дробь в стороне от солдата, прямо в окошечко кассы. Отпихнув от себя локтем женщину, казак обнаружил, что стоит под наведённым револьвером Гая. Тот был бледен, но пистолет держал.
        — Бросил! И револьвер тоже,  — прошипел сквозь зубы Гай.
        Прочитав по его глазам крайнюю решительность, казак метнул к ногам Гая обрез и заткнутый за пояс наган.
        — Этот тоже подопни,  — он указал на «Браунинг», лежащий возле Братухина.
        Казак сделал и это.
        — На пол сел,  — скомандовал Гай, и сам, ступив два шага назад, тяжело опустился на стул.
        Только теперь он посмотрел себе на живот, китель был уже в крови, он расстегнул пуговицы, и тёплая вязкая кровь перепачкала его левую руку.
        — Вы,  — тяжело дыша, обратился он к пленным,  — садитесь к ним.
        Гай указал пистолетом на казака и уже усевшегося рядом с ним Братухина, который с болью на лице ощупывал своё кровоточащее плечо.
        Пленные боязливо подошли и опустились чуть в стороне от казака и Братухина.
        — Дальше, чуть дальше, вон за тот столб,  — скомандовал Гай, и все, как могли, попятились назад, увеличив расстояние между ними и солдатом до четырёх метров.
        — Ты не дури, солдат…  — начал было Братухин, но Гай его оборвал, шипя сквозь боль.
        — Молчать. Я не хочу вас слушать… застрелю…
        Братухин, глядя на бледное, нервное лицо Гая, понял, что спорить с солдатом не следует.
        — Вы,  — произнёс Гай, глядя на женщину и беря со стола окровавленный нож, которым смотритель перерезал себе сухожилия,  — освободите этих людей.
        Он указал пистолетом на комбата Шихова и машиниста, забывая, что руки Коли ещё недавно освободил сам.
        — И без глупостей,  — дополнил Гай,  — вы тоже моя пленница. Простите, но у меня нет основания вам доверять.
        Женщина подчинилась. Она подняла брошенный Гаем нож и разрезала верёвку на руках комбата.
        — Теперь его,  — Гай указал на стонущего Михаила Кацмазовского. Занятые мыслями о себе, все кроме Гая как-то забыли о распятом еврее.
        Женщина с трудом перерезала ремень, и Кацмазовский со стоном повалился на пол.
        — Теперь вторую руку,  — попытался крикнуть Гай.
        Она обрезала и второй ремень, но измученный Кацмазовский так и остался лежать на полу, боясь шелохнуться после ужасных истязаний.
        — Бросьте куда-нибудь нож и садитесь в общую кучу,  — скомандовал Гай.
        Валентина, как и ранее, молча исполнила его приказ, бросив нож в сторону котельной, а сама села за спины Фёдора и Братухина. Белогвардейцы сидели возле раскинутого тела Крутихина так, что отведи Фёдор голову вправо, он бы мог увидеть прямо возле себя изъеденные вороном глазницы Тихона. Братухин, если смотреть со стороны Гая, сидел справа от казака. Правее — комбат Шихов, потирающий затёкшие руки, а у самой стены в просаленной шинели — машинист Коля. У самых ног покойного Тихона отлёживался после истязаний Михаил. На буфете, как и прежде, восседал ворон, внимательно наблюдавший за ходом событий.
        Таким образом собрав слушателей, Гай начал разговор. От сухости во рту и слабости во всём теле голос его прерывался. Лицо стало неестественно бледным, и на лбу уже выступила россыпь холодного пота. От тёплой крови левая рука, затыкающая рану, липла к телу.
        — Никому не суждено выйти отсюда прежним. Мы все — причина тому, что здесь произошло и ещё произойдёт. Мы все причина тех кошмаров, что царят над нами и тащат за собой в пучину не только нас, но и всю страну в придачу. Я скоро умру, и только в ваших силах решить — сможете ли вы договориться или ужасы, которые я на время остановил, продолжатся (Егор, тяжело дыша, сделал паузу). На этом столе собрано оружие,  — продолжал Гай, показывая правой рукой на круглый буфетный стол возле себя, на котором лежала шашка, английская винтовка Ли-Энфилд и винтовка Мосина со штыком (вторую Гай потерял в темноте, когда искал быком сбитого с ног Фёдора).
        Со стола он перевёл свой взгляд на пол и заметил лежавшие подле его ног обрез, наган и «Браунинг»; он смог достать ногой только до нагана и, запнув его куда-то далеко под стол, продолжил:
        — Но оно вам не нужно! Не от этого ли все людские беды, что вместо того, чтобы говорить, мы первее всего поддаётся импульсу… (Гай прервался) … хватаемся за оружие и стремимся покарать своих противников вместо того, чтобы спокойно сесть и приступить к переговорам.
        — Ты нас с ними всё равно не помиришь, можешь не стараться,  — перебил его Братухин, указывая на комбата Шихова.
        — Раз так, то может мне легче всех пристрелить?  — спросил тогда Гай.
        — У тебя в револьвере патронов пять, не больше,  — заметил казак,  — раз промажешь — тебе не жить.
        — Мне и так не жить,  — проговорил Гай и, поддавшись какой-то волне, чуть не провалился в раскрывающуюся перед ним бездну. Большого труда ему стоило не потерять сознание, и вернутся в реальность.
        Почти не видящими глазами он оглядел своих пленников, но так и не смог понять, заметили они его слабость или нет.
        — Мне отлить надо,  — поднимаясь, объявил Братухин.
        С трудом он поднял своё полное тело.
        — До оранжерейки дойду,  — как будто спросил офицер.
        — Нет, туда нельзя,  — запретил Гай.
        — Ладно,  — сказал Братухин и, зайдя за Валентину, принялся мочиться прямо на труп Раисы Мироновны.
        Гай хотел сказать ему что-то по поводу такой мерзости, но силы покидали его, и он уже был не в состоянии говорить; с каждой секундой его жизнь таяла. Кровь из живота струилась ему на штаны. Липкая красная масса пропитывала ткань и клеилась к пальцам. Гай слишком быстро терял кровь, и договорить пленникам задуманное ему никак не удавалось.
        А между тем мысли его пришли к какому-то просветлению. Он как будто осознал причину всего происходящего. К концу своей недолгой жизни, пройдя через грехи и потрясения, узрел знаки судьбы и пришёл к пониманию высших законов мироздания.
        — Все вы должны, как и я, понять суть и причины ваших грехов, почувствовать их тяжесть, достигнуть дна греховной пропасти ваших душ, потому как только через полное осознание своих прегрешений, своей никчёмности и чудовищности, человек может изменить себя, отказаться от звериных побуждений, становясь настоящей мудрой личностью…
        — Я прослушал, повтори,  — оборачиваясь, с издёвкой сказал Братухин.
        Офицер вернулся и сел на полметра ближе к Гаю. Заметив это передвижение, комбат Шихов, ткнув локтем Колю, поменялся с ним местами, указав машинисту шёпотом на казака.
        Наблюдая эти передвижения, Гай уже ничего не мог поделать, говорить он больше не мог; жизнь струями крови выходила из его тела, и сидевшие люди с жадностью стервятников готовились к его смерти.
        Глава 9. … путь их есть безумие их
        Бледный электрический свет заморгал, а пол вокзала зашатался волнами; откуда-то из-под земли зазвучали звуки тревожного барабана. Очередная волна захлёстывала Гая, рука с пистолетом беспомощно опустилась, а зрение, и без того уменьшенное до обзора всего какой-нибудь одной точки, по краям которой было лишь неразличимое месиво красок и мрака, погрузилось в бездонную пропасть, и глаза закрылись, покидая сознание.
        Братухин первым попытался соскочить с места, но его толстозадая комплекция была не столь поворотлива, особенно теперь, с повреждённым плечом. Не обращая ни на кого внимания, он устремился прямо к Гаю и носком кожаного сапога выпнул пистолет из его руки. Лёгкий револьвер улетел куда-то за стол, однако за его полётом Братухин уже не смотрел, он нагнулся, чтобы поднять свой «Браунинг», но когда его толстая фигура разгибалась, комбат Шихов, уже подоспевший к столу, доставая из ножен шашку, секанул его остриём, распарывая плоть от нижнего края правых рёбер до верха левой груди. Китель разошёлся в стороны, и из рваной раны тут же засочилась кровь, однако перед тем, как упасть к ногам Гая, Братухин в испуге дёрнул за спусковой крючок, и пистолет, дёрнувшись два раза, изверг пули. Первая угодила в тело комбата, вторая прошла стороной, погрузившись в массивную входную дверь. Комбат Шихов замер, но тут же, не выпуская из рук шашки и опираясь на столешницу, опустился на стоящий подле стола стул.
        Пока Шихов и Братухин убивали друг друга, казак ринулся с другой стороны стола. Будучи раненым в ребро, он не шибко поспевал, но, подбежав, успел схватить со стола винтовку Мосина со штыком. Коля же, совсем растерявшись, ринулся за ним в погоню и, заметив обрез, валяющийся на полу между болтающимся сатанистом и Егором Гаем, в суматохе рухнул на пол, хватаясь за деревянную рукоять. Раздались выстрелы Братухина, и казак, мигом сообразив, что подстреленный комбат уже не сможет достать его шашкой, перевёл свой взгляд на Колю, который уже направил на него два чёрных дула обреза. Машинист дёрнул за спусковые крючки, но курки уже были спущены, и в обрезе были только пустые гильзы. Ухмыльнувшись, казак решительно устремился на машиниста и вонзил винтовочный штык ему в грудь. Коля ахнул и упал навзничь. Вынув окровавленное лезвие, казак снова и снова втыкал его в плоть, наконец остановившись, глянул на исколотую грудь Коли. Рваные тёмные дыры зияли в просаленной шинели.
        Не успел казак ни о чём подумать, как Валентина, подходя сзади, опустила ему на голову тяжёлое лезвие топора. Как подрубленный, качнулся казак и упал лицом вниз. На его макушке была неглубокая вмятина, всего пару сантиметров в длину, но из неё стремительно, как из ручья, захлестала кровь. Поток за пару секунд пропитал грязные волосы и принялся растекаться по белой запылённой временем кафельной плитке пола. Уже скоро это была настоящая лужа ядовито-красной блестящей жидкости.
        — Они все убиты?  — спросил Валентину еврей, который преодолевая мучения, поднялся с пола и вышел из-за колонны. Такой шум не мог не привлечь его внимания.
        Развернувшееся перед ним зрелище было по-настоящему кошмарным. Возле полуживого Егора Гая на стуле сидел комбат Шихов. Он как пьяный уткнулся головой в левую руку, лежащую на столе, правая его рука, застыв в неподвижности, на кончиках пальцев держала рукоять шашки. Напротив Шихова, у ног Гая лежало тело Братухина с располосованной грудью и окровавленным от пули плечом. На расстоянии шага от его головы один на другом лежало два тела: Коля с исколотой грудью и сверху, уткнувшись головой в подмышку, казак с красной от крови головой. Ещё через шаг от них, растёкшись тёмной мутью от пепла и грязи, была налита лужа воды, на которой уродливой конструкцией чернели непрогоревшие остатки костра, а над ними неподвижно висело тело станционного смотрителя. Любого исхода ожидал Михаил, но только не такого кошмара, однако обстоятельство смерти всех его врагов сильно облегчило душу Кацмазовского, которому теперь не предстояло бороться за жизнь.
        Как будто выныривая из бездны, вернулся в сознание Егор Гай. Блуждающие глаза сфокусировались, и он осмотрел пространство перед собой.
        — Что произошло? Есть кто?  — спросил он слабыми, посиневшими и иссохшими от жажды губами.
        Стоявшая подле Валентина опустила на скамейку топор и, подобрав с пола брошенный ею нож, подошла к Гаю. В следующее мгновение, схватив его за волосы своей бледной паучьей рукой, она перерезала ему горло, и кровь засочилась по вспотевшей шее Егора Гая. Жизнь, и без того стремительно уходившая из тела Гая, была окончательно прервана.
        — Что вы делаете?  — в испуге спросил еврей Кацмазовский, от этого зрелища его даже затрясло.
        Женщина подняла на него свои глаза, от привычного запуганного взгляда не было и следа, он уступил место мстительной грозности. Кацмазовский снова был напуган.
        — Что я делаю?  — шипя шёпотом, спросила женщина.
        — Да,  — в испуге подтвердил Кацмазовский, всё ещё не веря в происходящее,  — зачем вы перерезали ему горло?
        Тонкие губы Валентины недобро улыбнулись, и морщинистое лицо наполнилось бесовским торжеством.
        РЕЧЬ ВАЛЕНТИНЫ
        — Всю свою жизнь меня окружают мужчины. Одни мужчины. Эти исчадия ада! Всю свою жизнь мне приходилось подчиняться им: отцу, который меня бил, братьям, которые до меня домогались, мужу, кровожадному маньяку, а в жизни неудачнику. Всю свою жизнь, живя с мужчинами, я не видела счастья. Мужчины сильнее женщин и оттого решают, видно, что им можно всё. И кто только придумал эти дурацкие правила, что женщина обязательно должна подчиняться? Почему я всю свою жизнь должна была бояться мужчин, пытаться им угодить? На что я сгубила свои годы, свою молодость? Куда делись мои зубы, моя гладкая кожа? На то, чтобы угождать мужу-неудачнику, с которым мы уже больше десяти лет жили в этой поганой постройке, которую я проклинала с самого первого дня. И всю свою жизнь я обманывала и обманывала себя, что люблю его, и что мне нравится это паршивое место, где мы сами не жильцы, а лишь посетители вокзала; ни днём, ни ночью нет покоя. На какой чёрт такая жизнь? На какой чёрт жизнь в нищете и без детей? А ведь у меня мог бы быть ребёнок, если бы этот урод (мой муж) не отправил меня к акушерке делать аборт, но тогда мы были
слишком бедны, а после я уже не могла иметь детей. На какой чёрт я вела это рабское существование? Я жила только до десяти лет, а позже начался кошмар, кошмар без пробуждения, который зовётся жизнью!
        А эта война, революция, сатанизм моего мужа, на что мне весь этот ужас? Мы никогда не жили хорошо, но кто бы мог подумать, что на склоне своих лет мне придётся жрать человеческое мясо и день ото дня слушать эти безумные речи моего свихнувшегося муженька-сатаниста?
        Нет, решительно нет, больше никогда я не позволю, чтобы мужчина надо мной командовал, и вы все сегодня заплатили за ваше гнусное племя! Я со всеми вами сегодня расквитаюсь, и ты мне тоже за всё заплатишь!
        В истерическом припадке, прошипев сквозь зубы свою речь как проклятие, она ринулась с ножом на Михаила Кацмазовского. Тот не заставил себя ждать и побежал прочь.
        — Одумайтесь, я не хочу вам зла!  — кричал Михаил.
        — Убить… убить… убить мерзавца,  — в безумии шипела Валентина.
        Кацмазовский вилял из стороны в сторону, стараясь убежать от обезумевшей женщины. Обхитрив её, он вильнул в сторону и устремился через груду трупов, но, угодив валенком прямо в лужу крови, натёкшей из головы Фёдора, он поскользнулся и упал на пол, заехав, в свою очередь, рукой в кровь из живота Гая. Не теряя времени, перепачканный в крови, он, преодолевая боль в спине и руках, поднялся и устремился к топору на скамейке, но вытянутые суставы отказывались ему подчиняться. Тяжёлый топор выпал из беспомощных рук. Вторую попытку предпринять не удалось, подбежавшая Валентина чуть не полоснула его ножом.
        Преодолевая боль и усталость в теле, Михаил убегал по залу.
        — Послушайте, я не причиню вам зла! Я ничего не имею против вас!
        Но женщина не слышала его слов, в её глазах была жажда крови, и Михаилу ничего не оставалось, как продолжать эту гонку. Пробежав два круга вокруг колонн, Михаил понял, что силы его покидают, и решил прорваться за нагромождение столов и скамеек. Пробежав возле стула с телом Шихова, на свой страх и риск он устремился в узкий проём между столом и стеной. Однако забежав туда, он застрял, потому как ослабевшие руки не могли напрячься, чтобы даже чуть-чуть толкнуть стол, подпираемый скамейкой.
        Валентина, сжимающая, в кулаке маленький, но острый нож, была уже в нескольких сантиметрах от Кацмазовского, когда кажущаяся обмякшей рука Шихова вдруг подняла шашку, и женщина сама накололась на острое лезвие. Валентина издала толи кашель, толи хрип и завалилась на бок, дёргаясь в мучительных агониях. Лезвие шашки с рукоятью торчало из живота женщины, а её конец, измазанный кровью, пробив кофту, на дюйм выступал со спины.
        Михаил выскользнул из ловушки и, держась стены, обошёл дёргающееся тело женщины. Обогнув её, он подошёл к истекающему кровью комбату Шихову, у того с губ уже стекала тоненькая кровавая струйка. Огибая широкий подбородок, она ползла на мощную шею и стремилась достать воротника.
        — Как вам помочь?  — добродушно спросил Михаил.
        Комбат Шихов поднял на него свои уставшие, слабые глаза. То, что некогда он наблюдал у Гая, сейчас происходило с ним самим. Зажимая пальцем рану в животе, он старался сохранить в себе силы.
        — Посмотрите со спины,  — проговорил Шихов,  — нет ли там отверстия.
        Михаил перегнулся: спина комбата была цела.
        — Нет, отверстия нет.
        — Тогда дело плохо. Пуля внутри, а без медицинской помощи мне уже скоро придёт конец.
        — А как вам достать пулю? Может, я смогу,  — но Михаил запнулся на этих словах, глядя на свои трясущиеся руки.
        Шихов, ничего не отвечая, поднял на него свои суровые, но сейчас исполненные благодарности глаза. Ещё казаком избитый и припухший, окровавленный левый глаз комбата уставился как будто прямо в душу Кацмазовского. Круглое белое глазное яблоко было налито кровью, и напряжённые красные сосуды как трещинки расползлись по его поверхности. И глядя на этот глаз, на бледное лицо Шихова, на сочащуюся красную струйку из его рта и окровавленную руку на животе, Михаилу стало особенно жалко Шихова, и он попытался ободряюще улыбнуться.
        — Ничего не надо, это будет моей расплатой за грехи. Много мной их понаделано. Этот парнишка, Гай, был прав. Если на вас можно положиться, то передайте моей жене и дочери…
        Шихов не успел договорить, за спиной Михаила раздалось два выстрела, и только что живое тело Кацмазовского с беспомощностью мертвеца рухнуло на колени комбата. Голова еврея завалилась на бок, а тело сползло на пол, принимая какую-то младенческую позу с поджатыми к животу коленями. Открытые глаза, не моргая, казалось, куда-то пристально глядели, но Шихов знал, что это не так, потому как шейный хребет Кацмазовского был вдребезги перебит пулей.
        Лежащий перед Шиховым, располосованный Братухин опустил пистолет и поднятую вместе с ним голову. Завалив голову на холодный кафельный пол, Братухин хотел расхохотаться, но тем самым сильно потревожил свою рану на груди, так что у него вышел только скрип зубов и сдавленный волей стон. Левая рука коснулась потревоженной раны, но тут же отпрянула чуть в сторону, как от кипятка.
        — Ну ты учудил…  — процедил сквозь боль Братухин,  — хотел довериться этому аферисту. Он бы тебе всего тут наобещал…
        Несмотря на боль, Братухин залился улыбкой.
        — Остальные-то все подохли?  — уже напрямую к Шихову обратился белогвардеец.
        — Да, остались только ты да я,  — спокойно ответил Шихов.
        — Ты, никак, выжить надеешься?  — спросил офицер.
        — Нет, мне с пулей в брюхе не выбраться. А так бы я, конечно, тебя прирезал и дёру дал,  — равнодушно проговорил Шихов, уставившись на запрокинутое к потолку лицо офицера.
        — Хотел бы я тебя от мучений избавить, да у меня патроны кончились, а сил встать нет,  — Братухин, собрав волю, приподнял голову и взглянул на Шихова, но вдруг, закашлявшись, опять рухнул головой на пол и застонал в мучениях.
        Откашлявшись, Братухин продолжил:
        — Всё же хорошо, что ты ещё не сдох, вместе помирать как-то веселее.
        — Да,  — только и смог подтвердить Шихов.
        На буфете закаркал ворон, сорвавшись, он опустился возле тела, лежавшего подле окна красноармейца. Изогнув в сторону голову, он принялся выклёвывать его глаза.
        — Смотри-ка, опять за своё принялся,  — проговорил комбат, глядя на обедню ворона.
        Братухин повернул голову в сторону птицы.
        — Глаза выклёвывает, сволочь… зеркало души.
        Шихов покачал головой, а потом всё же произнёс то, что пришло ему на ум.
        — А что если вместе с глазами он пожирает и душу человека? Кто знает, куда она девается после смерти.
        Братухин ничего ему не ответил, а ворон, как будто поняв смысл сказанных слов, остановил свою трапезу и глянул на комбата Шихова. Взмахнув крыльями, он пролетел над поверженными и приземлился на стоящий подле них буфетный стол. На нём он принялся прохаживаться, поворачивая свою остроклювую голову к людям, заглядывая в глаза.
        — Ждёт, когда мы сдохнем,  — прохрипел Шихов.  — И наши глаза хочет выклевать.
        Братухин матерно выругался.
        — А ведь это он всё устроил. Стравила нас друг с другом паршивая птица. Сейчас, небось, потешается.
        На этих словах ворон разбежался и запрыгнул на голову комбата. Цепкие когти сомкнулись на голове Шихова. И без того искажённое серое лицо комбата напряглось, и он, с силой оторвав тяжёлую мраморную руку, согнал птицу. Это требовало большого усилия.
        — Мы для него уже падаль,  — заключил Братухин,  — устроили ему пир. Сейчас лакомиться будет. Спроваживает нас на тот свет.
        Как будто расслышав его слова, птица опустилась рядом с головой Братухина и, взглянув на него бусинками чёрных глаз, больно клюнула в щёку, а затем впилась в торчащее ухо офицера. Отступая назад, ворон принялся тянуть ухо, а Братухин никак не мог заставить свою руку подняться, так что ему приходилось бороться с птицей только поворачивая голову. Наконец, поняв, что добыча ещё не полностью ослабла, ворон расцепил тиски своего клюва и отступил в сторону.
        — Как же это так получилось, что все мы — лишь пища для ворона?  — вглядываясь в мчащийся ему навстречу водоворот бездны, Шихов на весь зал произнёс риторический вопрос, задавая его каждому, кто в нём собрался.
        Вечная тишина утвердилась в остывающем воздухе упокоившегося зала, который погрузился в пространство вне жизни и времени, и лишь небрежно брошенные осколки разбитой жизни напоминали о былом: призраки человеческих следов на грязной поверхности пола; угасающее цветение чугунных радиаторов; дребезжащий паралич электрических лампочек; и тела, главное тела, ранее принадлежавшие живым существам, но ныне измученные и изуродованные чудовищными условиями совместного существования в людском обществе, которые теперь лежали, залитые жёлтым светом раскалённых нитей, как экспонаты во вселенском музее воздаяния, за которыми из арочных окон с молчаливой внимательностью бесконечности наблюдала чёрная бездна; и только ворон — единственное живое существо, запертое в этом чертоге смерти, не обращая никакого внимания на уставившийся на него непостижимый внеземной мрак, скакал по заботливо уложенным и развешанным как товары лавочника телам, выискивая зоркими бусинками глаз лакомые места.
        ОБРАЩЕНИЕ АВТОРА
        Дорогой читатель, если ты видишь эти строки, значит ты прочёл мою книгу до конца. Мне, как автору, пришлось потратить на её написание немало времени и сил. Немало сил было потрачено так же и на то, чтобы эта книга увидела свет. В современных рыночных реалиях, когда издательства интересуют только «старые» известные авторы, простым любителям пера вроде меня приходится уходить в своего рода литературный артхаус, издаваться независимо от книжных гигантов.
        Мне не важно, купили ли вы мою книгу или скачали её бесплатно в сети. Для меня важна лишь ваша помощь! А помочь мне проще простого. Я буду признателен, если в благодарность за мой труд вы просто расскажете о моей книге и ваших впечатлениях на своей странице в социальной сети или любом другом сайте. Оставьте отзыв, расскажите, что вам понравилось в книге, и как вы оцениваете главных героев, каковы ваши впечатления от сюжета. Потратив всего пару минут, вы поможете мне как автору и дадите силы на новое творчество.
        Ваш, Колосов Семён.
        notes
        Примечания
        1
        Тендер — специальный вагон, предназначенный для перевозки запасов топлива и воды.
        2
        Сермяга — кафтан из грубого некрашенного сукна.
        3
        Патина — оксидно-карбонатный налёт на меди.
        4
        Инкунабула — книга, изданная до начала книгопечатания.
        5
        Апокриф — произведение на библейскую тему, не признаваемое церковью.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к