Важное объявление: В связи с блокировкой в России зеркала ruslit.live, открыто новое зеркало RusLit.space. Добавте пожалуйста его в закладки.


Библиотека / История / Семёнова Елена: " Во Имя Чести И России " - читать онлайн

Сохранить .
Во имя Чести и России Елена Владимировна Семёнова

        Новая книга Елены Семёновой сочетает в себе два жанра: хронику царствования Императора Николая Первого, чьё правление до сих пор остаётся оболганным либеральными и советскими “историками”, и авантюрно-приключенческий роман, захватывающий сюжет которого не оставит равнодушными ценителей этого жанра. Следя за увлекательными перипетиями судеб главных героев, читатель страница за страницей будет открывать для себя историю тридцатилетнего правления Николая Подвиголюбивого - заговор декабристов, Персидская война, золотой век русской литературы, война с Шамилём, духовная жизнь Империи, Восточная кампания… Пушкин и Достоевский, прп. Серафим и свт. Игнатий (Брянчанинов), Ермолов и Воронцов, Нахимов и Завойко - читателя ожидают встречи со многими славными деятелями нашего Отечества. Новый роман будет, несомненно, интересен всем, кому дорога русская история.

        Заговор

        Пролог

        Карету в очередной раз подкинуло на ухабе, и граф Неманич до крови прокусил губу, еле сдержав крик от пронзительной боли. Нет, не думал он, бросаясь в путь очертя голову вопреки советам врачей, что эта проклятая рана, казавшаяся ему сущей царапиной, в считанные дни доведет его до состояния, прямо скажем, угрожаемого. Дергающая, разрывающая плечо и грудь боль становилась все нестерпимей, а от жара туманилось в голове, и граф то и дело впадал в насыщенное кошмарами полузабытье. Очнувшись от очередного легкого обморока, он заметил, что карета стоит на месте и, пересилив звон в ушах, расслышал, что кучер с кем-то разговаривает. Второй голос определенно принадлежал женщине.
        - Флор, что там случилось?  - слабо окликнул кучера граф.
        - Да, вот, барин, барышня здесь,  - прогудел в ответ Флор.  - Сказывает, будто ехала в город, да коляска поломалась, и ей пришлось идти пешком. Подвезти просит.
        - Так что же, она одна?  - удивился Неманич.
        - Одна, сударь,  - в окне показалось усталое лицо молодой женщины, частично скрытое капюшоном. Она была одета в простое темное платье и плащ и держала в руках небольшой саквояж.
        - Что ж, садитесь,  - согласился граф, пытаясь разгадать, что может делать молодая женщина в поздний час одна на безлюдной дороге.  - Мы как раз едем в город. Только уж не взыщите: быть галантным кавалером я в настоящей момент не могу.
        - Благодарю вас, сударь,  - незнакомка тотчас устроилась в карете напротив него и откинула капюшон. Несмотря на сумрак, граф смог рассмотреть ее. Его нежданная спутница была уже не юной девицей и вряд ли могла назваться красавицей: слишком волевой для женщины подбородок, высокий лоб, густые, жесткие волосы, характерные для народов востока, матово бледная кожа, тонкие губы и прямой нос… И все же что-то необычайно притягательное было в ней - в черных, почти немигающих глазах, таивших в себе скрытую силу.
        - Позвольте представиться, граф Платон Константинович Неманич.
        - Княжна Евгения Дмитриевна Сокольская.
        - Как вам случилось оказаться одной в такой час на дороге?  - осведомился граф, превозмогая боль.
        - Это долгая история, но когда-нибудь я непременно расскажу ее вам,  - пообещала незнакомка.  - Когда ваша рана не будет так мучить вас, и долгие рассказы вас не утомят.
        - Моя рана… - Неманич поморщился.  - Надеюсь, в этом несчастном городишке найдется хоть один порядочный эскулап. На прежних остановках мне приходилось встречать одних коновалов.
        - Они не коновалы,  - ответила женщина.  - Они обычные доктора, занимающиеся лечением плоти и не вспоминающие о том, что болезнь тела во многом лишь следствие болезни души. Ваша телесная рана могла бы остаться всего лишь царапиной, если бы всякую секунду ее не раздражала иная - более глубокая и страшная. Это она доводит вас теперь до горячки и бреда,  - она говорила размеренно, не сводя взгляда с графа, и тот вздрогнул:
        - Помилуй Бог, да не бред ли вы сами?
        - Не больший, чем все, что нас окружает. Телесная рана не заставила бы вас покинуть постель и мчаться по этим убийственным для вас дорогам. Это сделала рана души. Она гонит вас и доводит до изнеможения.
        - Что вы знаете обо мне?  - настороженно спросил Неманич.  - Разве мы встречались прежде?
        - Нет, не встречались. Но я всегда знаю, когда люди страдают. Будь то телесные раны или душевные. Не беспокойтесь. Ваша рана плоха сейчас, но она поправится, потому что когда мы достигнем города, я займусь ею сама - и даю вам слово, уже утром вам станет легче.
        - Что же, вы полагаете себя искуснее врачей?  - недоверчиво спросил граф, утирая капли пота с пылающего лба.
        - Я полагаю, что сумею помочь вам,  - отозвалась княжна.  - Если утром вы не почувствуете себя легче, то предайтесь в руки коновалов. Но, верьте, я знаю, что говорю. А теперь давайте помолчим. Разговор утомляет вас, а это вредит делу. К тому же у нас будет довольно времени для бесед после.
        Неманич хотел возразить, но силы оставили его, и он вновь провалился в забытье, впрочем, на сей раз не терзавшее его кошмарами.
        В город они прибыли глубокой ночью. Граф смутно помнил, как его внесли в гостиницу и уложили в постель. Один из гостиничных служек при этом неосторожно задел его плечо, и от очередного взрыва адской боли он окончательно лишился чувств.
        Неманич очнулся поздним утром, когда солнце уже вовсю полыхало за окном, пробиваясь сквозь занавески в комнату. Он с удивлением почувствовал, что жар заметно утих, как и боль, не дававшая ему спать несколько ночей кряду. Осталась лишь сильная слабость и странное жжение у самой раны. Граф попытался подняться, но повелительный голос удержал его:
        - А, вот, вставать вам еще рано. Теперь вы не продолжите путь, сколь бы важен он ни был, пока рана ваша не перестанет вызывать опасения.
        Она сидела в старом кресле с высокой спинкой и массивными подлокотниками - только теперь он заметил ее и невольно смутился:
        - Вы были здесь всю ночь?
        - Разумеется. Ведь я дала вам слово, что утром вам будет легче. А я весьма серьезно отношусь к своим словам.
        - Должен признать, мне действительно много легче. Благодарю вас. Но как вам это удалось?
        - Есть средства, которые врачи презирают, но старые люди помнят их, хранят и передают тем, кто верит их науке.
        - Знахарство?  - бледно улыбнулся граф.
        - Что-то в этом роде,  - кивнула княжна.  - Вы, я думаю, голодны? Я распоряжусь, чтобы подали легкий завтрак.
        Неманич не возражал - впервые за долгие дни он, действительно, чувствовал голод.
        За завтраком, который загадочная знахарка разделила с ним, он спросил:
        - Вы провели рядом со мной всю ночь. Не станут ли вас искать? Ведь вы, должно быть, ехали в этот город к кому-то.
        - Я не ехала в этот город,  - ответила она, невозмутимо намазывая хлеб маслом.
        - То есть как?
        - Я шла куда глядят глаза, но пешие прогулки бывают утомительны, и, встретив карету, я решила, что было бы весьма недурно проделать часть пути более удобным образом.
        - Простите… - граф поморщился,  - но я решительно отказываюсь что-нибудь понимать. Куда же все-таки вы теперь направляетесь?
        - Полагаю, что в вашей карете довольно места, стало быть, пока что нам по пути. По крайней мере, до границы…
        - Как вы узнали, что я направляюсь заграницу?
        - Ваш кучер сказал мне это.
        Неманич помолчал несколько секунд, пытаясь собраться с мыслями. Между тем, княжна продолжала уплетать завтрак с прежней невозмутимостью.
        - Я думаю, Евгения Дмитриевна, нам надо объясниться,  - начал граф, не без труда подбирая слова.  - Я вам глубоко признателен за вашу помощь и готов отвезти вас, куда вы прикажете, но…
        - Но?  - немигающий взгляд снова остановился на нем.
        - Но я хотел бы, чтобы между нами сразу была ясность… Как бы это точнее определить… Дело в том, что я…
        - Связана?  - полуутвердительно уточнила княжна.  - Постойте, не продолжайте… Вы не женаты, нет.
        - Не женат…
        - Но узы, которые связывают вас, страшнее брачных. И это,  - она легко коснулась раненого плеча графа,  - и есть ваша рана…
        - У вас есть дар видеть больше, чем обычные люди,  - заметил Неманич, внезапно заинтересовавшись.  - В таком случае добавлю к этому еще одно. Я не граф Неманич.
        Это признание, кажется, ничуть не удивило странную женщину.
        - Что ж,  - пожала она плечами,  - в таком случае, мы с вами квиты. Я тоже не княжна Сокольская. И я также связаны серьезными узами, которые не допускают меня к тому, о чем вы подумали,  - заметив волнение лже-графа, она добавила почти весело.  - Не беспокойтесь. Тот, кому обручена я, не станет искать меня и не станет защищать мою и свою честь клинком или пистолетом.
        Неманича осенило:
        - Черт возьми, монахиня!
        «Княжна» звонко расхохоталась:
        - Мне кажется, сударь, мы с вами поймем друг друга. Я обещала вам рассказать мою историю. Думаю, настала пора сделать это. Мои родители - помещики Полтавской губернии. Они очень хорошие люди и, поверьте, я искренне люблю их, равно как и моих братьев и сестер. Беда в том, что они… рабы общепринятых порядков. Дурных и хороших, разумных и глупых. До семи лет меня, главным образом, воспитывал дед. Это был человек удивительных знаний. Настоящий энциклопедист. Он-то и разбудил во мне ту ненасытную жажду знаний, которая помноженная на природные способности, сделала меня почти изгоем в собственной семье. Меня любили, конечно, заботились. Но все мои интересы, моя любовь к книгам и наукам не только огорчала, но и пугала родителей, искренне считавших уделом всякой девицы - домашнее хозяйство, шитье, немного танцев, музыки, французского языка для выезда на губернские балы, кои я, по правде, терпеть не могла, предпочитая им книгу, занятие рисованием, изучение медицины и философии… Не удивляйтесь. У деда была превосходная библиотека и, умирая, он наказал, чтобы мне никогда не препятствовали в ее изучении. У
меня хорошие способности к языкам, поэтому я без труда выучила не только французский, английский, немецкий и итальянский, но и греческий, а также до некоторой степени иврит. Я много путешествовала по монастырям, там мне удавалось говорить с учеными монахами. Вопросы религиозные также немало занимали меня. Природа допустила ошибку, дав мне тело женщины, хотя говорить так и грешно. Единственным человеком, понимавшим меня, был мой старший брат Дмитрий. Он погиб при Аустерлице… И мое одиночество стало полным. Вы не можете себе представить, как это тяжело - изо дня в день терпеть молчаливый гнет родных людей, которые смотрят на тебя одновременно с недоверием, жалостью и обидой. А в чем я провинилась перед ними? Лишь в том, что не была похожа на своих сестер, смотревших на меня с презрением… Матушка время от времени устраивала мне шумные сцены, после чего демонстративно болела по несколько дней. Словно бы я делала что-то неприличное! Наконец, терпение мое иссякло, и я решилась на единственное средство, которое казалось мне тогда допустимым - я поехала в Полтаву, где моя тетушка была настоятельницей в
монастыре. Там я приняла постриг… Мне было двадцать два года, и прочитанные книги не могли заменить мне жизненного опыта, знание наук - знания самой себя. Монастырь стал для меня новой темницей. Впрочем, таковой он был для большинства сестер… Среди них были некоторые, которые имели талант к служению Богу, ибо это ведь тоже талант, и превеликий. Они преображались, стоя на молитве! Души их возносились туда, куда для большинства из нас двери пока оставались закрыты. Они принимали своего Небесного Жениха сердцем и любили его. А мы… Мы исполняли обеты и тяготились ими. Через три года я поняла, что совершила самою большую ошибку в жизни, и что больше не могу оставаться в этих стенах.
        - И вы не побоялись нарушить обет?
        - Я решила, что нарушу его лишь в том, что не стану жить в монастыре, но это не означает, что я собираюсь вести светскую жизнь, выходить замуж и предаваться удовольствиям. Это большой грех, я понимаю. Но если бы я осталась там, то совершила бы худший - потеряла веру в Бога.
        - Стало быть, вы сбежали из монастыря?
        - Да.
        - И что же вы собирались делать дальше?
        - У меня были некоторые ценные вещи, я продала их. На эти деньги, а при нужде работая (я ведь могу быть гувернанткой в приличном семействе - не хуже каких-нибудь мамзелей и мисс), я рассчитывала добраться до Европы.
        - А там?
        - А там - как Бог управит.
        - Однако, это весьма неосторожно путешествовать одной. Вы еще достаточно молоды, можно с легкостью попасть в историю.
        - Волков бояться - в лес не ходить.
        - Вы храбрая женщина,  - чуть улыбнулся «граф», откинувшись на подушки.  - Думаю, вы правы, мы с вами можем пригодиться друг другу. Свою историю я расскажу вам как-нибудь позже. На данный момент будет достаточно следующего. Зовут меня Виктором Илларионовичем. Я дворянин и офицер, но в настоящий момент из-за козней моих врагов - беглый преступник, скрывающийся под чужими именами. Вы можете верить моему слову, что никакого проступка я не совершил, и честь моя не запятнана. Рано или поздно, это будет признано всеми. Я еду заграницу на неопределенный срок с целью укрепить свое положение так, чтобы, вернувшись на Родину, восстановить справедливость. Я не знаю, что ждет меня. Соответственно, не знаю, что ждет вас, если вы решитесь остаться со мной. Возможно, нам придется преступать закон, но в одном могу вас уверить - я никогда не допущу, чтобы что-либо запятнало моей и вашей чести.
        - Для начала мне этого довольно,  - кивнула бывшая монахиня.
        - В таком случае, вам нужны будут документы. И лучше если они будут на мою фамилию, дабы мы могли путешествовать, как брат и сестра. Кстати, как ваше настоящее имя?
        - Евгения Дмитриевна - мое настоящее имя. Я лишь присвоила себе княжеский титул. Можете звать меня Эжени.
        - Очень хорошо. Между прочим, это хорошо, что вы владеете многими языками. Я не столь талантлив, поэтому мне весьма пригодятся ваши уроки.
        - Я в вашем распоряжении, сударь,  - отозвалась Эжени, чуть наклонив голову.
        Глядя на нее, Виктор подумал, что с этой бывшей черничкой следует держать ухо востро. Он не сомневался, что проявленные и заявленные ею таланты - это еще далеко не предел ее исключительных способностей. Кто знает, как решит она воспользоваться ими? Женщина, у которой в одних только глазах сосредоточено столько неведомой силы, может быть способна на многое. И вовсе неважно, что говорит при этом ее глубокий, бархатный голос, который, черт побери, так приятно слушать…

        Глава 1.

        Осень 1825 года выдалась теплой и сырой. В такую погоду было приятно распроститься с промозглой петровской столицей и вдохнуть неизменно здоровый воздух Москвы. Впрочем, отнюдь не от промозглости климата бежал полковник Стратонов, но от промозглости собственной жизни, которая вне военных действий становилась для него сущей каторгой.
        Судьба не баловала Юрия с первых лет его жизни. Сперва родами скончалась мать, а несколькими годами позже не стало и отца. Отец всю жизнь провел в походах, сражаясь под началом великого Суворова, имя которого озаряло все детство Юрия. Бывая дома, отец любил, пропустив стаканчик вина и расположившись у печи в старом кресле, курить трубку и рассказывать замершему у его ног сыну об Измаиле и Очакове, об Италийском походе - последнем чуде великого полководца. Юрий слушал, широко раскрыв глаза и затаив дыхание. Он уже тогда старательно подражал своему кумиру, укрепляя от природы не богатырское тело закаливанием. После смерти матери кончина Суворова стала для него самым большим горем - ведь он так хотел успеть сразиться с неприятелем под его началом и, проявив героизм, удостоиться его похвалы. Увы, тому не суждено было сбыться…
        Отец скончался от ран, полученных при Шенграбене, когда генерал Багратион совершил чудо подстать Суворову, умудрившись вырваться с немногочисленным отрядом из окружения, в котором он оказался, прикрывая отход основных сил Русской армии. Никто не верил, что при столь многократном превосходстве французского корпуса Мюрата Багратиону удастся вырваться. Его и его людей оставляли на верную гибель во имя спасения армии. А он спасся, прорвавшись с кровопролитными боями и не потеряв ни одного знамени, и нагнал основные силы, отошедшие на безопасные позиции.
        Увы, старый полковник Стратонов получил слишком тяжкие раны. Он сумел добраться до дома и прожил еще несколько месяцев, а затем отошел ко Господу, благословив двух осиротевших сыновей, оставшихся без единой родной души и безо всяких средств к существованию. Незадолго до смерти отец написал письмо своему командиру и другу князю Багратиону, в котором просил не оставить попечением своих сыновей, особливо старшего, Юру, уже теперь жаждавшего служить Царю и Отечеству, не щадя живота.
        Петр Иванович был не из тех людей, кто оставлял без внимания последние просьбы боевых товарищей, а потому прибыл к одру умирающего сам и пообещал, если на то будет Божья воля, сделать отроков Стратоновых образцовыми офицерами, достойными своего отца.
        В тот горестный день Юрий впервые увидел этого человека, с которым позже оказалась крепко связана его судьба. Его сухопарая, энергичная фигура, смуглое, живое лицо, простая и в то же время сердечная речь - все это, помноженное на многочисленные рассказы о нем отца, не могло не расположить сердце мальчика к прославленному генералу.
        Впоследствии Юрий узнал, что князь и сам рано остался сиротой и, не имея за душой ничего, не мог даже получить подобающего образования, и оттого с отроческих лет всю мудрость военного дела постигал на полях сражений. Это сходство судеб и память о покойном друге ответно расположило генерала к вверенному его попечению мальчику.
        Князь Багратион не имел своего дома. Большую часть жизни он проводил на бивуаках, а в редкие перерывы между военными действиями останавливался у кого-нибудь из знакомых. Чаще всего, в доме бывшей фаворитки Императора Павла княгини Гагариной на Дворцовой набережной, где он снимал квартиру. Здесь Юрий несколько раз навещал его во время обучения в кадетском корпусе, и всегда был принимаем с исключительным радушием. Петр Иванович, за свою долгую службу нисколько не поправивший своего бедственного состояния и ведший аскетический образ жизни, бывал неизменно щедр к своим друзьям и просто подчиненным. Позже Денис Давыдов сказал о нем: «У него было все - для других, и ничего для себя».
        По окончании корпуса Юрий поступил в распоряжение Багратиона, став младшим адъютантом генерала. Надо ли говорить, что к тому времени юноша боготворил князя Петра Ивановича, готов был следовать за ним всюду, а в случае нужды с радостью отдал бы за него жизнь.
        В ту пору князя постигла опала. Поговаривали, будто недовольство Государя было вызвано симпатией, которую питала к герою его любимая сестра Екатерина Павловна, женщина глубокого ума и горячего темперамента, возглавлявшая при дворе «русскую» партию и резко выступавшая против неумеренного западничества, поразившего тогда все высшее общество. Командуя некоторое время Царскосельским гарнизоном, Петр Иванович находился в большой дружбе как с Великой Княжной, так и с ее Августейшей матушкой. Видимо, эти отношения и не понравились Императору, поспешившему отослать генерала в Молдавию с требованием в считанные месяцы разгромить турок и завершить годами тлеющую войну.
        Задача была не из легких. Для решающего разгрома природа просто не отпустила русским войскам времени, зима вынудила армию отойти назад за Дунай под угрозой гибели от холода, голода и болезней. Землянки, вырытые в глинистой почве, не спасали от мороза и сырости, а доставка провизии по размытым дождями путям сделалась практически невозможной. Лошади и люди массово гибли.
        Есть полководцы, для которых имеет важность лишь победа, собственная слава и то, как выглядят они в глазах Государя. Во имя этого они не думают о жертвах, зная наперед, что Император простит любые жертвы, лишь бы его повеление было исполнено. Князь Багратион также знал это. И отнюдь не был лишен честолюбия, даже наоборот. Вслед за Суворовым он проповедовал тактику наступления, но вслед за ним же - любил и жалел солдата. И даже тех несчастных лошадей, что гибли, пытаясь доставить армии провиант. Эта забота о живой силе заставила его пойти против воли Государя и добиться разрешения вернуться за Дунай, чтобы после зимовки открыть новую кампанию.
        Армия вернулась на зимние квартиры, но какой ценой далось это Петру Ивановичу! В столичных гостиных со слов проезжего француза его обвиняли чуть ли ни в трусости. Это не могло не приводить в бешенство вспыльчивого князя. Все же, стерпев оскорбления, он навел порядок в тылу и разработал план управления краем, проявив недюжинные административные таланты, коих мало кто мог ожидать от генерала, которого даже друзья склонны были упрекать в недостатке учености. Разработан был также и детальный план новой кампании, которая неминуемо должна была окончиться викторией.
        Но Государь не позволил строптивому полководцу умножить свою славу и накануне открытия кампании отстранил его от должности, заменив молодым генералом Каменским, который не ставил подчиненных ему людей ни во что, зато свято исполнял монаршую волю…
        Тогда же был отвергнут и еще один разработанный Багратионом план - войны с Наполеоном. Князь Петр Иванович совершенно точно предугадал действия французов и определил, как всего успешнее противостоять им. Однако, его доклад был оставлен безо всякого внимания. Вспомнили о нем год спустя, когда Бонапарт вторгся в Россию ровно так, как предсказывал Багратион?.. Навряд ли, ибо и в дальнейшем ни одно из его предложений не было услышано.
        И, вот, месяц за месяцем откатывалась армия к древней столице. Накануне Бородинского сражения Петр Иванович, как всегда, внимательно изучал позиции, разговаривал с солдатами, ободряя их. Увидев в штабе уснувшего после тяжелого дня адъютанта, он шепотом сказал офицерам:
        - Тише, господа, не разбудите его. Ему нужно отдохнуть.
        Кажется, лишь самому ему не нужен был отдых. Той ночью Юрий долго оставался при нем, когда прочие офицеры разошлись.
        - Знаете, Стратонов,  - сказал князь,  - вы очень напоминаете мне самого себя лет тридцать назад. Уверен, вас ждет большое будущее, и вы не раз прославите матушку-Россию на полях сражений. Ваш отец гордился бы вами. А я гордился бы, имея такого сына.
        Это неожиданное признание поразило Юрия. Он вдруг впервые понял, сколь одинок этот всеми чествуемый герой. Он был обожаем солдатами, окружен людьми, почитавшими его, но были ли у него близкие друзья? Он был женат, но жена давно оставила его и жила за границей. Ни семьи, ни дома, ни клочка земли - у него не было абсолютно ничего. И свои последние дни суждено ему было провести в чужом доме в окружении неуклюжих эскулапов, сумевших пустяшную рану запустить так, что через два месяца мук она свела в могилу лучшего полководца России. Никто не вспомнил о нем, не проявил участия. Государь не наградил его за Бородинское сражение, а лишь послал денег на лечение, однако, узнав о кончине генерала, приказал вернуть их назад… Свой последний приют князь Багратион обрел также в чужом склепе. После него осталось лишь четыре небольших портрета, которые всегда он возил с собой: Суворова, императрицы Марии Павловны, великой княжны Екатерины Павловны и жены…
        Мог ли подумать в тот последний вечер Юрий Стратонов, что его собственная судьба с каждым годом будет все более схожа с судьбой его благодетеля, утрата которого стала для него сильнейшим ударом, чем смерть родного отца…
        Кампания 1812-го года и Заграничный поход вывели Юрия в число наиболее перспективных молодых офицеров. Он бодро поднимался по служебной лестнице, отличился во многих боях, в том числе, в самом кровопролитном Лейпцигском сражении, был неоднократно награжден командованием и овеян славой в кругу товарищей. Ему подчас и самому не верилось, что в одном из жарких дел сумел в одиночку защищать позицию от напиравших французов. То был узкий мост над рекой, и именно узость его обеспечила Стратонову выигрышное положение - неприятель не мог атаковать его разом, французы нападали по двое-трое, и получали сокрушительные удары стратоновской сабли. Эта беспримерная сеча продолжалась добрый час - Юрий давал возможность двум своим товарищам добраться до штаба и предупредить о надвигающихся силах французов, замеченных во время очередного разъезда. Разъезд был замечен французским патрулем, и с ним-то сошелся Стратонов в отчаянной схватке. К приходу подмоги он был жестоко изранен, но враг так и не прорвался через мост.
        По окончании войны рассказы об этом и других лихих делах привлекли к молодому офицеру внимание в обеих столицах. Особенно среди дам, которые бросали на статного героя, мужественное лицо которого не уродовал, а лишь украшал небольшой шрам на левой щеке, весьма заинтересованные взгляды. Из них лишь один роковым образом попал в его доселе не знавшее страсти сердце…
        Ей было восемнадцать лет. Она была невероятно хороша собой. Какой-нибудь французский писатель непременно сумел бы с достойной пространностью и поэтичностью распространиться и о жемчужной белизне ее плеч, и о лебединой стройности шеи, и о кораллах губ, и о золоте волос, и о бирюзе чарующих глаз… Но простой солдат, каким в душе был Стратонов, не ведал французской литературы и был весьма далек от поэзии, поэтому, если бы он и пожелал выразить в словах впечатление, произведенное на него юной мадемуазель Апраксиной, у него ничего не вышло бы. Впрочем, в тот первый раз ни губ, ни волос, ни шеи он и не заметил. В вихре бала его как две стрелы пронзили - глаза.
        Никогда в жизни не робел он так, как в тот миг, когда отважился пригласить ее на мазурку, которую танцевал гораздо хуже, нежели владел саблей. Ее звали Екатерина… Катрин… Катюша… Именно так, по-русски, ему хотелось звать ее, но простонародное обращение раздражало девушку.
        Она происходила из побочной ветви знатного рода, окончила Смольный институт и была принята в число фрейлин молодой Императрицы. Ее окружало множество поклонников, но ни один не сделал самой прекрасной женщине Петербурга предложения, ибо у нее был один серьезный недостаток - Катрин была бесприданницей.
        Ее трудное положение глубоко тронуло Стратонова, и он решился на атаку, ничуть не смущаясь дружескими предупреждениями товарищей, утверждавших, что под ангельской личиной кроется бездушная кокетка, не стоящая любви благородного человека. Юрий не мог верить подобным наветам, он был влюблен, а влюбленность глуха к голосу рассудка…
        Сперва они встречались в Царскосельском саду, куда на лето перебирался Двор, и во время этих прогулок Катрин много рассказывала ему о себе, а он молчал, боясь сказать что-нибудь не то. Доселе ему никогда не приходилось вести бесед с дамами. Тем более, такими… Он не ведал книг, о которых она говорила, не мог потешить ее слуха если не своим, то хоть чужим стихом. Он чувствовал себя подле нее грубым и неотесанным солдафоном, которого невозможно полюбить такой женщине. Она, впрочем, выказывала ему явную приязнь, и однажды Юрий решился:
        - Мадемуазель Катрин, я давно хотел сказать вам… Если бы я имел громкий титул, две тысячи душ, дом, выезд, ложу в театре… Если бы я мог все это бросить к вашим ногам, Катрин, я осмелился бы вам сказать, что люблю вас!..
        Он не успел докончить, так как она поднесла палец к его губам с легкой улыбкой:
        - Разве для того, чтобы говорить о любви, нужно так много?
        Стратонов пылко сжал ее ладони:
        - Катрин, умоляю, не мучьте меня дольше! Вы знаете все! Сейчас я ничего не могу дать вам, но когда-нибудь все изменится. Клянусь вам, что сделаю для вас все! Скажите лишь, могу ли я надеяться? А если нет, то я завтра же буду ходатайствовать о переводе меня на Кавказ.
        - Вы хотите, чтобы я стала вашей женой?  - последовал тихий вопрос.
        - Больше, чем всех викторий на свете!
        - В таком случае, вам не нужно уезжать на Кавказ.
        - Значит ли это, что вы согласны? Умоляю, Катрин, не шутите!
        Он не мог надеяться, что она согласится, и был едва ли не безумен от счастья. Это счастье продолжалась ровно год, пока он, как мальчишка, с ненасытной жадностью упивался этой женщиной, не замечая ничего вокруг. Теперь и вспомнить было стыдно о своей тогдашней наивности.
        У них появился дом. Вернее, большая квартира, занимавшая целый этаж. Катрин обставила ее с большим вкусом. Ничто так не радовало ее, как новое платье, украшение, поездки в театр и балы. А ведь все это стоило немалых денег! Кроме того, мадам Стратонова стала собирать у себя многочисленных друзей. Вокруг нее постоянно вертелись молодые и не очень господа, расточавшие ей любезности, что вызывало в душе новоиспеченного мужа жгучую ревность. Через год Юрий, никогда дотоле не одалживавшийся, имел такое количество долгов, что вынужден был вернуться к действительности от затянувшихся грез и объясниться с женой:
        - Катрин, я понимаю, что это огорчит вас, но мы не можем больше позволить себе так жить. Мы должны сократить все наши расходы и перейти к строгой экономии.
        - Вот как?  - вскинула подбородок Катрин.  - А не вы ли, сударь, обещали сделать для меня все?
        - Я так же честно признавался вам, что в настоящий момент ничего не могу дать вам. Совесть моя чиста - я ни в чем не обманул вас.
        - Что же вы предлагаете?  - холодно осведомилась жена.  - Я придворная дама, и должна жить достойно. Я не могу носить старых платьев и жить в каком-нибудь… чулане!
        - Значит, мадам, вам придется отказаться от обязанностей придворной дамы.
        - Что?!
        - Они, безусловно, важны. Но у вас есть и другие обязанности - моей жены.
        - Вы осмелитесь утверждать, что я плохо их исполняю?
        В тоне Катрин послышался вызов, и Юрий смутился.
        - Мне кажется, что всего лучше было бы, если бы у нас появился ребенок. Вы бы поехали с ним в вашу Клюквинку… Я бы испросил отпуск и на время присоединился к вам, чтобы навести в ней порядок. Я знаю, это имение весьма невелико, но при рачительном ведении хозяйства оно могло бы приносить кое-какой доход.
        Катрин слушала его со смесью изумления и возмущения:
        - А вы не забыли, сударь, что Клюквинка принадлежит моему брату?
        - Насколько я помню, она принадлежит вам обоим, и ваш брат там не появляется.
        - Стало быть, вы хотите услать меня в деревню?  - недобро усмехнулась Катрин.
        - Я не хочу, чтобы мы были разорены, только и всего.
        - Тогда потрудитесь найти для этого иной способ!  - зло бросила жена.  - А не делать меня жертвой ваших неудач! Или я сама устрою свои дела - без вашей помощи!
        Он слишком поздно понял, для чего она согласилась на брак с ним. Всего лишь, чтобы обеспечить себе положение. Незамужняя девица обречена на прозябание, любая неосторожность с ее стороны влечет осуждение и презрение к ней. Женщина, защищенная таинством брака, куда более свободна в своих поступках… Более того, ее скорее осудят за единственный, невольный проступок, за случай, но примирятся с беспрерывно длящимся преступлением, если оно прикрыто вуалью соблюдения светских приличий, и если преступница умеет завоевать к себе расположение.
        Довольно вспомнить историю графини Потоцкой и ее дочерей. Когда-то секретарь польского посольства Боскамп приметил в одном из константинопольских трактиров служанку-гречанку лет тринадцати и взял ее к себе. Через несколько месяцев он уступил своему коллеге Деболи, с которым распустившаяся роза приехала в Варшаву, где изумила всех своей красотой. Красавица стала жить свободно, ее счастливым, щедрым обожателям не было числа. Наконец, один из них - пожилой генерал граф Витт женился на ней. Вскоре после этого графиню Софью Витт встретил князь Потемкин, который мужа назначил обер-комендантом в Херсон, а жену увез с собой в Яссы. Своей любовницей этот великий человек, не лишенный больших слабостей, щеголял, как великолепным трофеем и даже повез ее напоказ в Петербург, где возил ее с собою в открытом кабриолете по улицам и гуляньям.
        Через несколько лет после смерти Потемкина в жену графа Витта влюбились польский коронный гетман, граф Станислав-Феликс Потоцкий и его старший сын от первого брака Феликс. По условию с сыном, Софья предпочла отца и, выйдя за него, предалась в объятья сына. От этого кровосмешения родилось три сына и две дочери. Наконец, старик-гетман узнал правду. Вскоре затем внезапно скончался Феликс, а вслед за ним и сам граф Станислав.
        Возникли слухи об отравлении, и пасынки и падчерицы графини Потоцкой повели против нее процесс, оспаривая законность ее брака и законное рождение ее детей, ибо Витт был еще жив и не разведен с нею, когда она вступила во второй брак. Софья отправилась в столицу, вооружившись лестью, золотом и… младшей красавицей-дочерью Ольгой. Сия последняя произвела неизгладимое впечатление на графа Милорадовича. Она нередко посещала его, просиживала с ним наедине по часу в его кабинете и принимала от него великолепные подарки…
        Естественно, дело кончилось в пользу преступной графини. Ее старшая дочь Софья вышла замуж за начальника штаба второй армии, Павла Киселева, а младшая Ольга за двоюродного брата графа Воронцова Льва Нарышкина. Еще прежде своего замужества Ольга, приехав погостить к сестре, быстро соблазнила ее мужа - этот скандал наделал большой шум в главной квартире…
        Да что Потоцкие! Жена князя Багратиона, живя заграницей, имела самые тесные отношения с Меттернихом, от которого родила дочь, а после победы над Наполеоном посетить ее салон не побрезговал даже сам Государь, очаровавшийся красавицей-вдовой…
        Порок всегда найдет себе защиту и покровительство скорее, нежели добродетель. Вскоре салон г-жи Стратоновой приобрел большую популярность в Петербурге. В нем нередко бывал губернатор Милорадович и иные высокопоставленные лица. Нужные связи обеспечили Катрин неограниченный кредит…
        Всего гнуснее в создавшемся положении было то, что Юрий, имевший все основания подозревать жену в супружеской неверности, не имел сколь-либо серьезных улик против кого бы то ни было, и это лишало его возможности прибегнуть к единственному достойному выходу - дуэли. Катрин вела себя исключительно осторожно и хитро, как все бестии, руководимые не страстью, которая в некоторых случаях, по крайности, может вызывать сочувствие, а корыстью, холодным и жестоким расчетом.
        Другой болью был сын, с младенчества обреченный жить в беспутной среде, отравляясь ее ядом. Сын… Никому на свете не признался бы Юрий в том, что всякий раз, когда видел он этого прекрасного, как херувимчик, ребенка, душа его горько страдала от самых мучительных подозрений - да его ли это сын? С болезненной внимательностью вглядывался Стратонов в младенческие черты в надежде отыскать в них сходство с собой. Напрасно! Сережинька был копией красавицы-матери… Отравленный подозрениями и в то же время стыдившийся их, Юрий старался как можно реже видеть сына.
        Это было несложно, ибо, не желая терпеть позор, он разъехался с женой, сняв крохотную квартирку на окраине города. Скромный образ жизни позволил ему постепенно рассчитаться с долгами, но легче от этого не стало. Юрий жаждал новой войны - где бы и с кем бы ни случилась она, но после наполеоновских баталий народы как назло устали, и воцарился мир. Правда, греки восстали было против турецкого владычества, и многие надеялись, что русский Самодержец поможет единоверцам в праведной борьбе, следуя заветам своей великой бабки. Все оживилось в ожидании грядущей кампании! Но, увы, Государь не счел за благо вмешиваться. Тем более, что данные разведки, предоставленные полковником Пестелем, не сулили успеха восстанию.
        При этом армия едва не была послана на дело куда более сомнительное - на подавление пьемонтского восстания. Это предприятие, впрочем, не прельщало Стратонова, решительно не понимавшего, почему пьемонтцы должны быть покорны чуждому для них австрийскому владычеству, и почему Россия должна помогать никогда не бывшей дружественной к ней империи в подавлении захваченного ею народа. На оное Государь собирался послать генерала Ермолова, но тот, прознав об этом, укрылся в Варшаве у Великого Князя Константина Павловича, с которым был в дружбе. По счастью, с Пьемонтом разобрались без участия Русской армии.
        Стратонов не раз подавал рапорт с просьбой отправить его на Кавказ, но оный оставался без удовлетворения… И, вот, теперь, взяв двухмесячный отпуск «для поправки здоровья», уставший и опустошенный, он въезжал в Москву.
        Москва! Даже после пожара не утратила она своей радушной, странноприимной распахнутости навстречу каждому, своей теплоты и сердечности. Что был Петербург? Затянутый в мундир чиновник, следующий заведенному порядку - живая табель о рангах. Беспечная Москва, хотя и перенимала европейские веяния, но оставалась неизменно русской.
        Вот, замаячила впереди церковь Вознесения Господня, в которой был крещен Юрий. Велев кучеру остановиться, он зашел внутрь и поставил свечку к образу великомученика Георгия. В эту церковь его некогда водила мать, женщина кроткая и богомольная. Кто знает, если бы не вера, которую успела она вложить в его детскую душу, был бы жив Стратонов теперь? Навряд ли… Не раз за эти промозглые годы падал взгляд на пистолет, как самое простое разрешение всех затруднений. Но словно обжигал грудь образок, повешенный на шею матерью.
        Посещение родительских могил Юрий отложил до следующего дня и оправился прямиком на Большую Никитскую, где в уютном двухэтажном доме жило дружное семейство Никольских.
        Никольские приходились дальней родней матери Стратонова, и именно в их доме прошли его детские годы. Здесь скончались мать и отец, сюда заезжал князь Петр Иванович, здесь до определения в корпус рос младший брат Костя… Дом Никольских славился страннопримностью и хлебосольством. В нем, по старинному московскому обычаю, живало до дюжины девиц-бесприданниц, коим старая барыня подыскивала достойные партии. Между московскими барынями то было своего рода состязание: какая из них лучше пристроит своих протеже. Засидевшиеся в девках бесприданницы оставались доживать свой век в приютивших их домах на правах бедных родственниц. Основными их занятиями были рукоделие и богомолье. С утра кочевали они из церкви в церковь, из монастыря в монастырь, и знали всех батюшек, матушек и юродивых белокаменной…
        С уходом в мир иной старшего поколения Никольских обычай ничуть не изменился. Никита Васильевич Никольский, друг детских лет Стратонова, служил в московском архиве и серьезно занимался науками, ничуть, по-видимому, не стремясь к карьерному росту. Между тем его сочинения, посвященные экономике, образованию и иным предметам, имели хождение и большой успех среди людей просвещенных. Благодаря им, Никольский стал запросто вхож в дом Карамзиных. Старый историк, почитаемый Никитой своим заочным учителем, принимал его, как родного сына.
        Повезло Никольскому и с женой. Он женился двадцати восьми лет по взаимной любви на девушке из неименитой, но достойной фамилии. Варвара Григорьевна была весьма хороша собой. То была подлинно русская красота, которой, по мнению иных, недоставало аристократизма в его европейском понимании. Слишком пышущая здоровьем, румяная, дебелая, улыбающаяся не натянуто, потому что так положено, а от избытка природной сердечности и веселости - в этой замечательной женщине было столько жизни и любви, столько простоты и в то же время чувства собственного достоинства, что можно было лишь завидовать мужу, отыскавшего такую цельную, здоровую натуру.
        В их семье подрастало уже трое детей, и все в этом доме дышало гармонией. Именно поэтому так рвался сюда Стратонов, ища видом чужого счастья хоть немного утешить собственное горе.
        Никита в видавшем виды стеганом шлафроке нараспашку выскочил на крыльцо. Невысокий, чуть полноватый, с вьющимися волосами, вечно поправляющий съезжающие с пуговицы-носа очки, он выглядел в этот момент довольно комично.
        - Юрка, дружище!  - огласил улицу радостный крик.  - Наконец-то вижу тебя, душа моя!
        Юрий улыбнулся и церемонно поклонился показавшейся позади хозяйке.
        - А мы уж вас ждали-ждали, Юрий Александрович!  - мелодично пропела она, озаряя гостя ласковой улыбкой.
        - Ждали, ждали!  - рассмеялся Никита, обнимая его.  - Признаться, уже думал сам к тебе прокатиться. Ну, идем, герой - комната твоя убрана и тебя дожидается. Ужин также. Ей-Богу, душа моя, явись ты позже, и я бы не удержался - аппетит у меня волчий разыгрывается, когда чего-то жду.
        За ужином говорили мало. Варвара Григорьевна представила Стратонову младших членов их множившейся фамилии, настоятельно потребовав, чтобы он был крестным их следующему чаду. Всегда чуткая и тактичная, она, едва с трапезой было покончено, удалилась к себе, дав мужчинам возможность поговорить без церемоний.
        Пригласив друга в гостиную, Никольский раскурил трубку и, внимательно взглянув на него, осторожно спросил:
        - Я не справлялся в письмах, а ты не писал… Что Екатерина Афанасьевна? Все так же?
        Стратонов, расположившийся в кресле у печи, повел плечом:
        - Как же еще она может быть.
        - Однако же…
        - Прошу тебя, не будем обсуждать Катрин! Черт побери, если бы десять лет назад мне, герою Бородина и Лейпцига, какая-нибудь образцовая каналья посмела предсказать, что я буду влачить подобное существование, я бы тотчас потребовал сатисфакции и пристрелил бы подлеца! Если бы только я мог добиться перевода на Кавказ - подальше от Петербурга!.. Так и в этом отказано мне! Хоть впору уходить в отставку… Да куда? Что у меня есть, кроме этого мундира? Когда бы у меня было хоть самое чахлое имение, иное дело. Я бы поселился там, стал бы попивать настойку, латать чулки и браниться с крестьянами…
        - Полно,  - прервал Никита.  - Ты, друг мой, не создан для подобной жизни. Ты бы погиб в подобном положении.
        - А что я делаю сейчас?
        - Отчего Государь не удовлетворит твоего ходатайства?
        - Государь меня не любит. Как не любит всех тех, в ком видит излишек самостоятельности, кто в ины лета, быть может, слишком громко выражал неудовольствие его распоряжениями по армии. Вон и Денис Васильичу хода не дают - а уж воин, каких поискать!
        - Денис Васильичу его виршей Государь забыть не может, тут дело ясное. В сущности, все это мелочность недостойная вождя великого государства, Царя русского. Впрочем, в том-то и беда, что Царь наш - не русский в существе своем. Также и все окружающие его. Великая ошибка матушки Екатерины, из немок душой переродившейся в русскую, отдать внуков на воспитание иностранцам. Так и повелось. Сначала Лагарп, потом того хуже - Штейн! Так и пошло-поехало! Либеральщина и устремление в хвост Европе… Когда бы наш Государь больше заботился о делах внутренних, а не пленялся мнимой славой благоустроителя Европы, разъезжая по конгрессам вместо того, чтобы познавать собственную страну!.. Увы, он всегда стремился быть большим европейцем, чем они сами. И сам воспитал плеяду наших вольнодумцев, столь раздраженных теперь супротив него. Годами он разжигал их вожделения, суля конституцию, парламент и прочую чепуху. Вместо этого дал нам аракчеевщину. Теперь они разочарованы, и это понятно. В сущности, наш Государь вел себя, как беспечная кокотка, обещавшаяся многим, а затем показавшая всем от ворот поворот с самым невинным
видом.
        - Ты, Никита, антиправительственные речи говоришь,  - усмехнулся Стратонов.  - Не знай я твоей приверженности самодержавию, остерегся бы.
        - Чего?
        - В столице вирши ходят, будто бы бывшим поручиком Рылеевым писанные: «Царь наш - немец русский…»
        - Слыхал такие. Настроения этакие мне тревогу внушают, но того больнее, что ведь крыть-то наших смутьянов в этих статьях нечем оказывается! Правительство наше лишено русского чувства. Оно не понимает России и русского народа. И не хочет понимать! Мало того, лица, призванные к тому или иному делу, вовсе дела оного не знают - словно нарочно назначают их так, чтобы хуже все запутывать. А в итоге что? Подрыв авторитета власти, институтов ее, тасуемых по произволу невежами кой год! А всякой смуте того вперед и надобно! Тут-то и почва благодатная для ее созревания! Уже измышлять смутьянам не надобно ничего - а лишь раздуть посильнее то, что есть, да маленько идеями вздорными приправить, да подбить темную массу звонкими криками. От такой путаницы революция французская родилась. Путаница - отличная повитуха для смут… И, знаешь, Юра, что мне иной раз кажется? Что есть направляющая сила, которая обе стороны, противоположные друг другу как будто, толкает к единой цели. И от того тревожно у меня на душе.
        Стратонов был не силен в политике, поэтому неясные тревоги друга казались ему отчасти плодом воображения последнего. Впрочем, в том, что касалось безоглядного следования Государя европейским веяниям, он был совершенно согласен. Чего только стоило засилье немцев и прочих иностранцев на высших армейских должностях! Чего стоил участник убийства Императора Павла Беннигсен, сколотивший, как говорили, состояние на русской службе, но так и не принявший русского подданства. Для этого человека русский солдат всегда ни во что не ценился. И еще отец, пылая гневом, рассказывал, как бездарно было погублено много тысяч русских жизней при Прейсиш-Эйлау из-за неумелого руководства главнокомандующего Беннигсена. В той злосчастной кампании честь русского оружия спасена была князем Багратионом, который со своей армией вновь прикрывал отход основных сил, демонстрируя чудеса выдержки, военного искусства и отваги. То, что сделал арьергард в той кровавой каше, было, по признанию многих, выше человеческих сил…
        На судьбе Беннигсена эта несчастная кампания, впрочем, никак не отразилась. При Бородине он был начальником штаба Кутузова и умудрился так наметить линию обороны Второй армии, что одна из позиций ее - Шевардинский редут - образовал изрядный выступ, который был обречен немедленному уничтожению при первой же атаке неприятеля. Князь Петр Иванович заметил эту ошибку и добился разрешения перенести позиции назад - там расположились легендарные флеши. Но Кутузов, не чуждый царедворской хитрости, не стал чинить обиду царскому любимцу, и позицию, намеченную Беннигсеном, оставил также. Все бывшие на ней солдаты и офицеры - семь тысяч человек - были безо всякой пользы уничтожены при первой же атаке…
        Европейский же поход и вовсе до сих пор занозил душу Стратонова. По смерти Кутузова и минованию опасности иностранцы снова стали играть первые роли в русской армии. Хуже того, армия-победительница пренебрегла своим именем, влившись в объединенное союзническое войско. Войско это было разделено на четыре армии - Богемскую (Главную) фельдмаршала Шварценберга, Силезскую прусского генерала Блюхера, Северную шведского кронпринца Карла-Юхана (Бернадота) и Польскую (резервную) Беннигсена. Русская армия как будто перестала существовать вовсе в то время как все «иностранные» армии комплектовались, в основном, русскими солдатами.
        А как не вспомнить щедрый жест Императора, пославшего два миллиона жителям Ватерлоо на восстановление их разоренных жилищ. Бородинским и многим другим русским крестьянам из казны не было отпущено ни гроша. Ведь миру не было дела до русских крестьян, и никто бы не заметил царского к ним благодеяния, то ли дело Ватерлоо…
        Русский крестьянин, вообще был немало обижен по окончании войны. Конечно, никто не обещал ему свободу официально, но неофициально сулили - вот, отобьем француза, и в благодарность освободит вас Царь-батюшка от зависимости. И, по совести, кто бы, совести этой не лишенный, сказал бы, что это несправедливо? Но, вот, отгремела война, и вышел Государев манифест: мол, Господь вознаградит русский народ. Бог подаст… А щедроты царские пролились на крестьян литовских, на вечно двоедушных и враждебных нам поляков.
        Сокрушенно перебирая в памяти все эти огорчения, Стратонов в душе соглашался с каждым продиктованным болью за Отечество словом Никольского, но все-таки заметил сдержанно, словно собственное ретивое осаживая:
        - Как офицер, присягавший на верность Его Величеству, я не должен судить его…
        - Ты прав. Правда, многие твои приятели относятся к своей присяге более… вольно, в духе времени, скажем так. Ты Михайлу Орлова давно видел?
        - Весьма давно. Он ведь на юге…
        - А мне пришлось. И видеть, и слышать. Вот уж, брат, готовый тебе Лафайет или что похуже!
        - Помилуй Бог! Ты слишком всерьез воспринимаешь Орлова. Он хороший офицер, но записной демагог.
        - Так с демагогии, мой дорогой друг, все и начинается. Попомни мое слово! Демагоги расшатывают основы, а затем приходят люди действия, обращающие слова в дело - причем так, как понимают их они, лишенные кругозора демагогов-философов - трибуналом и гильотиной.
        Стратонов слушал Никольского несколько рассеянно. Долгая дорога утомила его, да и от выпитого вина разлилось по намерзшемуся телу приятное тепло. Не хотелось вовсе вести теперь мудреных, солдатскому уму не во всем ясных разговоров. А Никита разгорячился, заходил по комнате:
        - Мало, мало у нас людей, понимающих серьезность положения России, корень ее неустройств, меры, ее оздоровлению действительно насущно потребные! Одни костенеют в убеждении, что все должно стоять незыблемо, и даже самое мерзкое устройство, самая возмутительная глупость. Другим вскружил головы призрак конституции! И какие головы! Не самые отнюдь скверные! Все это обольщение так называемой свободой - ничто иное, как раздражение нервов, горячка сердец, которые разум оказывается неспособен охладить и уравновесить. Разум помрачен возбуждением чувств - вот что. А из такого состояния ничего кроме беды выйти не может: будь то дела амурные, будь то политика.
        Наконец, Никольский заметил, что друг с усталости слушает его невнимательно, и остановился:
        - Что-то разошелся я. Прости, дружище. Тебе с дороги давно пора отдыхать, а я мучаю тебя своими бреднями,  - он рассмеялся.  - Идем. Варвара Григорьевна сама нынче следила, чтоб твою комнату и постелю, как должно, убрали. Небось, все подушки сосчитала, чтоб не обделили невзначай дорогого гостя!
        Это умение мгновенно перевоплощаться из озабоченного, серьезного мыслителя в веселого, добродушного балагура всегда удивляло Стратонова и нравилось ему.
        Уже взяв свечу, чтобы проводить гостя, Никита вновь посерьезнел:
        - Еще два слова. Обещаю больше не спрашивать тебя о неприятном тебе предмете, но прошу вот, о чем: когда вернешься в столицу, нанеси оному предмету визит и передай, что мы с Варварой Григорьевной приглашаем в гости моего любимого крестника Петю.
        Юрий хотел ответить, но Никольский поднял руку и докончил:
        - Мой дорогой друг, ребенку нужно воспитание, нужно внимание. Ты не можешь воспитывать сына, а его мать, мне думается, не слишком желает обременять себя этим. У нас же растут свои ребятишки, да и многочисленные племянники и крестники гощевают постоянно. Ты сам и твой брат выросли в нашем доме, и прекрасно знаешь, что здесь ребенок всегда будет окружен заботой. Мы наймем хороших учителей, а не проходимцев и шаромыжников, как это любит делать наша фанфаронствующая знать. А когда твой сын подрастет, то в соответствии с его наклонностями можно будет определить его в корпус по твоим стопам, либо продолжить домашнее образование для последующего поступления в университет. Нынешним пансионам я, признаться, не доверяю. Мне кажется, это хорошая идея!
        Стратонов был глубоко тронут заботой друга и, обняв его, поблагодарил:
        - Ты, Никита, лучший человек из всех, кого я знаю, говорю тебе это от души.
        - Так ты согласен?
        - Согласен и обязан тебе по гроб жизни. Только лучше тебе самому написать Катрин.
        - Почему?
        - Потому что все, что исходит от меня, будет принято ею в штыки. А мне бы не хотелось, чтобы добрая идея пропала лишь из-за неудачного посредничества.
        - Тогда ей напишет Варвара Григорьевна,  - решил Никита.  - Она женщина и прирожденный дипломат, так что уж непременно найдет нужные слова.
        - Спасибо вам обоим за все!  - с чувством сказал Стратонов, вновь прижимая друга к груди.
        - Полно, раздавишь!  - рассмеялся Никольский.  - Идем! Постель тебя заждалась.

        Проводив друга в его комнату, Никита снова спустился в гостиную и, расположившись у массивного бюро, извлек из ящика папку с исписанными небрежным почерком листами. Это были наброски его докладной записки на Высочайшее имя, над которой он корпел уже не первый месяц, но с каждым днем с отчаянием убеждался, что труд его напрасен. Он писал в нем о том, какие преобразования необходимы России, о просвещении, бывшем любимым коньком его, о необходимости развиваться из собственных истоков. Все это было прекрасно и правильно, но - кому он писал все это? Монарху, органически не способному воспринять этих идей, монарху, на котором сам он, Никольский, не без сокрушения поставил крест?
        Никита помнил, какое ликование сопровождало весть о смерти Павла Петровича, успевшего восстановить против себя едва ли не все поголовно общество, и восшествие на престол «прекрасного юноши». На страстной седмице, когда всякой православной душе надлежало предаваться скорби и покаянию, православный народ, от дворянина до извозчика, веселился и поздравлял друг друга… Никольский помнил, что только в его доме перебывало в тот день до дюжины визитеров - счастливых, точно Светлый день уже настал.
        Сам Никита не склонен был предаваться подобной бурной радости. Светлый лик юного Царя не обольщал его - с лика этого ведь не воду пить, а куда важней, что под ним. В душе, в голове что.
        Любимый внук своей великой бабки, он обещал возвращение ее славных времен, обещал преобразования в просвещенном духе, обещал… Да что перечислять! Несколько лет зачарованно слушали эти обещания, пленяясь обаянием венценосца, пока влюбленность в него не стала сменяться разочарованием и иронией, которой разочарованные влюбленные зачастую мстят объектам своего обожания.
        Мог ли быть иным этот человек? Швейцарец Лагарп воспитывал его в идеалах европейского прогрессизма, утверждая свободу величайшим благом для людей, восхваляя Англию с ее конституцией и парламентом. Александр был весьма привязан к своему учителю и продолжал с ним переписку даже после того, как тот покинул Россию. Его идеи, почерпнутые у энциклопедистов, завладели умом юного Великого Князя. Мудрость его бабки могла отвергнуть их для России, когда сердце пленялось их велеречивой красотой. Она вела переписку с Вольтером и Дидеротом, зачитывалась Монтескье, но никогда не переносила их рецептов на русскую почву. Но то была Екатерина. Внук не имел ни широты ее ума, ни опыта, ни мудрых советников.
        С самого первого дня на троне его окружили убийцы отца, тяжкую связь с которыми он не в силах был разорвать, и такие же неопытные, лишенные почвы, влюбленные в Англию юнцы, как он сам.
        Двадцатидевятилетний Павел Строганов, единственный сын известного мецената, ребенком воспитывавшийся в Париже якобинцем Жильбером Роммом, застал кровавую революцию и… был восхищен ею. Перебравшись в Лондон, он встретил не менее восхитительную картину - парламент и декларируемые права и свободы. Юный Павел видел себя одним из прекрасных английский лордов и, надо сказать, лицом и манерами вполне мог сойти за оного. Это единственное достоинство дало ему должность товарища министра внутренних дел, чин тайного советника и звание сенатора в тридцать лет.
        Его дальний родственник Николай Новосильцев, старший его годами и наделенный большим умом, имел, однако ту же страсть. Он был совершенно покорен Англией и ее-то ощущал своим подлинным отечеством. Как и Строганов, он стал ближайшим к Государю человеком и членом т.н. «негласного комитета», целью которого было помогать «фактической работе над реформою бесформенного здания управления империей».
        Кроме этих двоих «помогали» также князь Кочубей и заядлый враг России Адам Чарторыжский. Мать последнего за фанатичный патриотизм заслужила от поляков название «матки ойчизны». Сын ее от связи с польским наместником князем Репниным, будучи адъютантом Великого Князя Александра, умел искусно угодить ему. Молодой Царь искренне считал этого иуду своим другом и назначил его, ненавистника России, товарищем министра иностранных дел…
        Таким-то «мужам разума и силы» предстояло реформировать все государственные институты. Коллегии перетасовывали в министерства, министерства сливали в департаменты. Отдельные должности заводили лишь для того, чтобы определить на них снимаемого с того или иного места сановника. Тех же, кому не досталось министерских портфелей, отправляли в Сенат.
        Мозгом этой высокопоставленной, но бесталанной группы англоманов стал сын сельского священника, бывший студент духовной академии, несостоявшийся священник, лишенный как веры в Бога, так и какой-либо морали - Михаил Сперанский, коего представил Императору главный убийца его отца граф Пален.
        Александр сделал молодого честолюбца своим статс-секретарем. Обладавший изощренным умом, Сперанский сразу нашел, чем расположить к себе монарха - предложил жаждущему реформ правителю разделить дела тогдашнего императорского совета на экспедиции и взял одну из них в свое управление.
        Сперанский прекрасно понял, что имеет дело с людьми весьма пустыми и недалекими. Теша их самолюбие, он делал вид, что лишь облекает своим пером их идеи в достойную форму, а на деле составлял все проекты самостоятельно. В сущности, нужно было весьма мало, чтобы прослыть мудрецом в глазах его патронов. Так, учреждая министерства, он всего-навсего списал их проект с французского времен директории. И этого достало для того, чтобы стяжать себе славу преобразователя.
        «Серый кардинал» «негласного комитета», Сперанский глубоко презирал вельмож, до которых невозможно ему было дотянуться титулом и которых так многократно превосходил он умом. Будь сей ум обращен к благой цели, он мог бы принести немало пользы. Но какова могла быть цель человека, не любящего своего отечества, своей веры, своего народа? Не говоря уже об аристократии и самодержавии. В лучшем случае, он служил лишь своему тщеславию. В худшем - разрушению того, что так претило ему…
        В чем Сперанский следовал своим патронам, так это поклонению Англии. Он старательно придерживался английского образа жизни, женился на англичанке, дочери гувернантки в доме Шуваловых… Парадокс: если женитьба на русской простолюдинке считалась для всякого человека с положением бесчестьем, то женитьба на иностранных «мисс» и «мамзелях» позором не считалась, ибо все иностранное уже было освещено даже в отсутствии титула…
        Дословное перенесение иностранных учреждений на русскую почву не ограничилось министерствами. Государь возымел желание довести до конца дело, начатое еще Алексеем Михайловичем - составлением полного собрания российских законов - для чего учредил новую Комиссию. Результат этого благого, как все прочие, начинания довольно язвительно разобрал в своей знаменитой «Записке о старой и новой России» Карамзин: «…набрали многих секретарей, редакторов, помощников, не сыскали только одного и самого необходимейшего человека, способного быть ее душою, изобрести лучший план, лучшие средства и привести оные в исполнение наилучшим образом. Более года мы ничего не слыхали о трудах сей Комиссии. Наконец, государь спросил у председателя и получил в ответ, что медленность необходима,  - что Россия имела дотоле одни указы, а не законы, что велено переводить Кодекс Фридриха Великого. Сей ответ не давал большой надежды. Успех вещи зависит от ясного, истинного о ней понятия. Как? У нас нет законов, но только указы? Разве указы (edicta) не законы?.. И Россия не Пруссия: к чему послужит нам перевод Фридрихова Кодекса? Не
худо знать его, но менее ли нужно знать и Юстинианов или датский единственно для общих соображений, а не для путеводительства в нашем особенном законодательстве! Мы ждали года два. Начальник переменился, выходит целый том работы предварительной,  - смотрим и протираем себе глаза, ослепленные школьною пылью. Множество ученых слов и фраз, почерпнутых в книгах, ни одной мысли, почерпнутой в созерцании особенного гражданского характера России… Добрые соотечественники наши не могли ничего понять, кроме того, что голова авторов в Луне, а не в Земле Русской,  - и желали, чтобы сии умозрители или спустились к нам или не писали для нас законов. Опять новая декорация: видим законодательство в другой руке! Обещают скорый конец плаванию и верную пристань. Уже в Манифесте объявлено, что первая часть законов готова, что немедленно готовы будут и следующие. В самом деле, издаются две книжки под именем проекта Уложения. Что ж находим?.. Перевод Наполеонова Кодекса!
        Какое изумление для россиян! Какая пища для злословия! Благодаря Всевышнего, мы еще не подпали железному скипетру сего завоевателя,  - у нас еще не Вестфалия, не Итальянское Королевство, не Варшавское Герцогство, где Кодекс Наполеонов, со слезами переведенный, служит Уставом гражданским. Для того ли существует Россия, как сильное государство, около тысячи лет? Для того ли около ста лет трудимся над сочинением своего полного Уложения, чтобы торжественно пред лицом Европы признаться глупцами и подсунуть седую нашу голову под книжку, слепленную в Париже 6-ю или 7-ю экс-адвокатами и экс-якобинцами? Петр Великий любил иностранное, однако же не велел, без всяких дальних околичностей, взять, например, шведские законы и назвать их русскими, ибо ведал, что законы народа должны быть извлечены из его собственных понятий, нравов, обыкновений, местных обстоятельств. Мы имели бы уже 9 Уложений, если бы надлежало только переводить. Правда, благоразумные авторы сего проекта иногда чувствуют невозможность писать для россиян то, что писано во французском подлиннике, и, дошедши в переводе до главы о супружестве, о
разводе, обращаются от Наполеона к Кормчей книге; но везде видно, что они шьют нам кафтан по чужой мерке. Кстати ли начинать, например, русское Уложение главою о правах гражданских, коих, в истинном смысле, не бывало и нет в России?
        Я слышал мнение людей неглупых: они думают, что в сих двух изданных книжках предполагается только содержание будущего Кодекса, с означением некоторых мыслей. Я не хотел выводить их из заблуждения и доказывать, что это - самый Кодекс: они не скоро бы мне поверили. Так сия наполеоновская форма законов чужда для понятия русских. Есть даже вещи смешные в проекте, например: «Младенец, рожденный мертвым, не наследует». Если законодатель будет говорить подобные истины, то наполнит оными сто, тысячу книг.
        Оставляя все другое, спросим: время ли теперь предлагать россиянам законы французские, хотя бы оные и могли быть удобно применены к нашему гражданственному состоянию? Мы все, все любящие Россию, государя, ее славу, благоденствие, так ненавидим сей народ, обагренный кровью Европы, осыпанный прахом столь многих держав разрушенных, и, в то время, когда имя Наполеона приводит сердца в содрогание, мы положим его Кодекс на святой алтарь Отечества?»
        Увы, ничего иного не могли создать люди, души которых принадлежали чужим отечествам. С петровских времен пагубное преклонение перед всем иностранным во времена александровы достигло своего апогея. Любой заезжий проходимец считался в родовитых русских фамилиях достойным стать воспитателем их чад. Выходило из подобного воспитания зачастую сущее бедствие. Всякий мелкий иностранный дворянчик мог претендовать на прекрасную партию, ибо в глазах русских вельмож его титул имел значение, равное старинным русским родам. Иностранцы, принимаемые на службу, имели подчас исключительные привилегии. Чего стоила хотя бы история знаменитого Бетанкура!
        Этот человек был искусным механиком и в родной Испании проложил множество дорог, построил мосты, вырыл канавы… Когда Наполеон стал прибирать его родину под свою тяжелую руку, Бетанкур по приглашении русского посла Муравьева-Апостола прибыл в Петербург. Ему было назначено жалование в двадцать четыре тысячи рублей ассигнациями - огромная сумма. Однако видя неустойчивость курса бумажных денег, испанец добился, чтобы жалование ему повысили до шестидесяти тысяч рублей. Этого было мало, и он потребовал себе русский чин и сделался генерал-майором. Мало оказалось и этого: Бетанкур считал, что, имея в своем отечестве должность, равную министерской, имеет право на такую же и в России. Его произвели в генерал-лейтенанты. Пожалованную ему Аннинскую ленту строптивый иностранец отослал назад, заявив, что ему, кавалеру св. Иакова Компостельского, неприлично принять орден ниже его. Государь прислал ему Александровскую ленту.
        Дабы впредь иметь своих инженеров, учрежден был институт инженеров путей сообщения. Бетанкур сделался его главным начальником, а место директора потребовал предоставить своему другу французу Сенноверу. Этот человек, будучи родовитым дворянином и капитаном королевской армии, изменил долгу, перейдя на сторону якобинцев. Он был ближайшим другом Марата и после убийства последнего, опасаясь нараставшей волны террора, бежал из Франции. Россия, разумеется, не отказала в приюте сему «благородному человеку», как не отказала и брату все того же Марата, доверив ему воспитание своего юношества в Царскосельском лицее. Сенновер несколько лет зарабатывал на жизнь торговлей французским табаком. Чтобы сделать его директором института, русское правительство пожаловало ему чин генерал-майора.
        Бетанкур познакомился с Сенновером в доме армянина Маничарова, в котором первый поселился с семейством. Маничаров в ту пору переживал нелегкий период, растратив оставленное ему отцом состояние. Француз и испанец позаботились о своем друге. По их требованию сей деятель, никогда ничем не занимавшийся и не имевший никакого чина, был принят в институт экономом в чине инженер-капитана…
        Первыми четырьмя профессорами институту помог Наполеон, приславший лучших учеников Политехнической школы: Базена, Потье, Фабра и Дестрема. В 1812 году эти господа объявили, что не могут служить правительству, которое находится в войне с их отечеством, и потребовали, чтобы их отпустили на родину. Вместо Франции их отправили в Сибирь, где они сохраняли чины и жалования и откуда возвратились после заключения мира к своим должностям.
        Долгое время самого Государя и его приближенных наставлял некто барон Штейн, масон, посланный в Россию немецкими тайными обществами с целью убедить русского императора встать на защиту Германии и всего мира от Бонапарта. Сладкое слово «свобода» не сходило с уст сего посланца, и именно он вложил в душу молодого царя грезу о себе, как спасителе и освободителе Европы.
        Влияние Штейна, во многом, определило русскую внешнюю политику, плодами которой стали три бесславных кампании, Аустерлиц, Фринланд, Тильзит - слова, которые и годы спустя стыдно и больно было слышать русскому сердцу. Военные кампании, ведшиеся за чужие земли и интересы, стоившие России тысячи жизней, немало отразились и на ее казне. Положение ее решено было поправить самыми тривиальным способом - повышением налогов. И вновь сокрушался Карамзин бездарностью меры: «Умножать государственные доходы новыми налогами есть способ весьма ненадежный и только временный. Государственное хозяйство не есть частное: я могу сделаться богатее от прибавки оброка на крестьян моих, а правительство не может, ибо налоги его суть общие и всегда производят дороговизну. Казна богатеет только двумя способами: размножением вещей или уменьшением расходов, промышленностью или бережливостью. Если год от года будет у нас более хлеба, сукон, кож, холста, то содержание армий должно стоить менее, а тщательная экономия богатее золотых рудников. Миллион, сохраненный в казне за расходами, обращается в два; миллион, налогом
приобретенный, уменьшается ныне вполовину, завтра будет нулем. Искренно хваля правительство за желание способствовать в России успехам земледелия и скотоводства, похвалим ли за бережливость? Где она? В уменьшении дворцовых расходов? Но бережливость государя не есть государственная! Александра называют даже скупым; но сколько изобретено новых мест, сколько чиновников ненужных! Здесь три генерала стерегут туфли Петра Великого; там один человек берет из 5 мест жалованье; всякому - столовые деньги; множество пенсий излишних; дают взаймы без отдачи и кому?  - богатейшим людям! Обманывают государя проектами, заведениями на бумаге, чтобы грабить казну… Непрестанно на государственное иждивение ездят инспекторы, сенаторы, чиновники, не делая ни малейшей пользы своими объездами; все требуют от императора домов - и покупают оные двойною ценою из сумм государственных, будто бы для общей, а в самом деле для частной выгоды, и проч., и проч. Одним словом, от начала России не бывало государя, столь умеренного в своих особенных расходах, как Александр,  - и царствования, столь расточительного, как его! В числе таких
несообразностей заметим, что мы, предписывая дворянству бережливость в указах, видим гусарских армейских офицеров в мундирах, облитых серебром и золотом! Сколько жалованья сим людям? И чего стоит мундир? Полки красятся не одеждою, а делами. Мало остановить некоторые казенные строения и работы, мало сберечь тем 20 миллионов - не надобно тешить бесстыдного корыстолюбия многих знатных людей, надобно бояться всяких новых штатов, уменьшить число тунеядцев на жалованье, отказывать невеждам, требующим денег для мнимого успеха наук, и, где можно, ограничить роскошь самых частных людей, которая в нынешнем состоянии Европы и России вреднее прежнего для государства».
        Эту записку с подробным изложением действительного положения дел в государстве Николай Михайлович Карамзин составил по просьбе великой княгини Екатерины Павловны для ее Августейшего брата. «Одна из главных причин неудовольствия россиян на нынешнее правительство есть излишняя любовь его к государственным преобразованиям, которые потрясают основу империи, и коих благотворность остается доселе сомнительной»,  - констатировал светлейший ум России. Государь сей доклад прочел, был весьма недоволен и запретил его к распространению. Однако, Никита Васильевич был в числе весьма немногих лиц, кому довелось ознакомиться с этим сочинением историографа. И как скрижаль перечитывалось простое и неоспоримое: «Главная ошибка законодателей сего царствования состоит в излишнем уважении форм государственной деятельности: от того - изобретение различных министерств, учреждение Совета и проч. Дела не лучше производятся - только в местах и чиновниками другого названия. Последуем иному правилу и скажем, что не формы, а люди важны. Пусть министерства и Совет существуют: они будут полезны, если в министерстве и в Совете
увидим только мужей, знаменитых разумом и честью. Итак, первое наше доброе желание есть, да способствует Бог Александру в счастливом избрании людей! Не только в республиках, но и в монархиях кандидаты должны быть назначены единственно по способностям. Всемогущая рука единовластителя одного ведет, другого мчит на высоту; медленная постепенность есть закон для множества, а не для всех. Кто имеет ум министра, не должен поседеть в столоначальниках или секретарях. Чины унижаются не скорым их приобретением, но глупостью или бесчестием сановников; возбуждается зависть, но скоро умолкает пред лицом достойного. Вы не образуете полезного министерства сочинением Наказа,  - тогда образуете, когда приготовите хороших министров. Совет рассматривает их предложение, но уверены ли вы в мудрости его членов? Общая мудрость рождается только от частной. Одним словом, теперь всего нужнее люди!»
        Люди… Уже давно канул в лето «негласный комитет», но подлинные мужи силы и разума так и не заняли подобающих им мест. Так, министром народного просвещения сделался человек вовсе невежественный, бывший воспитанник Пажеского корпуса, дотоле занимавший должность обер-прокурора Святейшего Синода и главноуправляющего духовных дел иностранных исповеданий князь Александр Николаевич Голицын, с годами ударившийся в мистицизм. Министерство иностранных исповеданий было соединено с министерством просвещения, образовав министерство духовных дел и народного просвещения, разделенное на два департамента. Директором первого назначен был Александр Тургенев, а второго - Василий Попов, слепое орудие «Библейского общества», которое откровенно заявляло своей целью рассеять тьму нелепостей и суеверий, называемых греко-кафолическим восточным исповеданием. Усердствуя соединению вер, Попов и Голицын сделались их гонителями и покровителями всех сект, размножившихся в невероятном количестве.
        Якобинцы и сектанты получали должности, воспитывали детей благородных фамилий, подросшие воспитанники, напичканные ядовитыми идеями, развивали их, не слишком таясь. И карающая десница не падала на головы ни тех, ни других. Зато упала на голову юноши Пушкина, дивно одаренного поэта, каких еще не являлось меж русскими стихотворцами - за пустейшие вирши, которым ни автор, ни его друзья не придавали ни малейшего значения.
        Зато не позволили Вольному обществу любителей российской словесности осуществить благое начинание: издать «Полную Российскою энциклопедию», «Жизнеописания многих великих людей Отечества», иллюстрированную историю живописи, рисунка и гравюры… Министр просвещения усмотрел в сем проекте неуместное состязание с Академией наук, которой одной пристали подобные труды. Несмысленные! Какой вред был кому, если бы люди, в основном молодые и не лишенные дарований, полные благих стремлений, обратили оные и кипучую энергию свою на благое предприятие - прославление великих людей русских, рассказ русским о России, кою они фатально не ведали? Нет, связали руки, и не нашедшая доброго выхода энергия куда же обратилась? Не к тому ли, чтобы избавиться от все более ненавистного ярма? О, люди могут простить власти прямое тиранство, но тотальной глупости и бездарности, становящейся помехой всему живому - не простят никогда.
        Но правящие Россией временщики не могли постичь этого и охотились на мух, слонов не примечая…
        Этим ли людям и монарху, их поставившему, стоило писать доклад о несчастном положении русского образования, о верной организации оного, о необходимости просвещения, в котором единственно заключено противоядие всевозможным вредоносным учениям, заключено само будущее России? Разве не возвышал свой голос Карамзин, имевший возможность напрямую, с глазу на глаз говорить Государю горькие истины? Все впустую…
        Никольский печально перелистал свои наброски и, бережно сложив обратно в папку, убрал ее в ящик. Он решил все же показать написанное наудачу приехавшему Стратонову - пусть и малосведущий человек в этой области, а все же интересно его мнение знать. А к тому донести до друга старого мысли свои, не дающие покоя ночами, объяснить ему, в рутине военной службы погрязшему, что происходит в Отечестве их, такими жертвами от порабощения спасенного и теперь в мирные дни к бедствию толкаемому.

        Глава 2.

        Мужчины в белых балахонах и колпаках стучали себя кулаками по коленям, издавая странные звуки, женщины в таких же одеяниях кружились по зале все быстрее и быстрее, подобно юлам. Доведя себя до исступления, отдельные из них начинали выделывать самые невозможные движения и что-то истерично кричать.
        - Дух сошел,  - сказала наблюдавшую эту сцену из окна дома напротив дама и отошла вглубь комнаты.
        - Дух известного происхождения,  - заметил стоявший рядом мужчина.  - Отвратительное зрелище - ощущение, словно наблюдаешь за жизнью сумасшедшего дома.
        - Дамы, имеющие несчастье соседствовать с г-жой Татариновой, не находят слов, чтобы выразить свой ужас. Они собираются съезжать с квартиры, чтобы не стать добычей сатаны.
        - Неужели глава департамента просвещения, в самом деле, посещает это беснование?
        - Регулярно. Сам министр также бывает здесь. Кажется, у них весьма оригинальные взгляды на христианство…
        - Черт побери! Несчастна страна, в которой духовными делами заправляет сектант! Судя по всему, милая Эжени, матушка-Россия за время нашего отсутствия изменилась не в лучшую сторону. Как это может быть, чтобы в стране, населенной деловитым и способным народом, в стране, изобилующей умами и талантами, кадровая политика сводилась за редким исключением к замене одного дурака другим, еще большим дураком?
        - Причем здесь народ, Виктор? Народ - стихия, едва ли сообщающаяся с правящей кастой. А в этой касте, по крупному счету, вообще, склонны подозревать таланты и ум лишь в представителях иных стран.
        - Их не излечила от этого лакейского состояния даже война, вы правы, Эжени. Но Бог с ними, с дураками вообще и Поповым с Голицыным в частности. В сущности, мне нет дела, ходят ли они на сектантские сборища, в кабак или в дом терпимости. Что Борецкая?
        - О, она не пропускает ни одного собрания!  - живо откликнулась Эжени.
        - Старуха явно тронулась умом… Что ж, это нам на руку. Вы должны вступить в их общество, моя дорогая спутница.
        Эжени вопросительно приподняла густую, смолистую бровь:
        - Вы хотите, чтобы я участвовала в этом балагане и губила свою душу?
        - Давайте не будем говорить о душе? Вы же не будете всерьез уподобляться этим помешанным, а лишь войдете к ним в доверие. С вашими способностями вам это не составит труда. Стоит вам продемонстрировать несколько ваших чудес, и это сборище падет к вашим ногам и возведет вас в свои пророчицы.
        - Сомнительную славу вы мне предлагаете. Но у них уже есть пророк.
        - Вот как? Что же он?
        - Какое-то косматое чудовище. По-видимому, простолюдин. Юродивый или хороший актер.
        - Юрода мы оттесним, а актера купим,  - решил Виктор.
        - Мы?
        - Оттесните вы, дорогая,  - целуя руку даме, улыбнулся бывший граф Неманич, ныне поселившийся в столице под скромной фамилией Курский.  - А куплю я.
        - Что ж, я обещала помогать вам, и сделаю то, о чем вы просите. Но вы помните, я никогда не делаю шаг, не зная, каков будет следующий.
        - Не волнуйтесь, ничего крамольного. Я лишь хочу, чтобы вы вошли в доверие к старухе, стали бывать у нее дома, а, если надо, и поселились бы у нее, дабы знать все о жизни этого почтенного семейства.
        - Мой друг, юрод, о котором я говорила, живет как раз у Борецкой. Они зовут его Гаврюшей.
        - Это вам рассказали те две несчастные старые девы, которым не повезло с беспокойными соседями?
        - Именно.
        - Гаврюша… Что ж, если он актер, а не юрод, то может быть нам более чем полезен. Вам необходимо приглядеться к нему, Эжени. А тогда и решим, как действовать дальше.
        Этот разговор происходил тремя неделями прежде. Эжени достало столь незначительного срока, чтобы выполнить инструкции Курского. Теперь она, укутавшись в теплую шубу, сидела подле него в крытой коляске и наблюдала за домом Борецкой. Ей достало одной встречи с юродом Гаврюшей, чтобы распознать в нем обычного актера, умело обирающего старую барыню и дурачащего ее знакомых. Не откладывая дела в долгий ящик, Виктор решил лично пообщаться с мошенником и теперь дожидался, когда тот выйдет из дома.
        Ждать пришлось недолго - Эжени успела заметить, что юрод во время дневного почивания барыни уходит якобы «в церкву», а на деле спешит в находившееся в нескольких кварталах от дома Борецких злачное место. Каким порокам предавался он там, ей, разумеется, было неведомо.
        Едва Гаврюша показался на улице, как Курский прихлопнул себя по колену:
        - Тесен мир! Нужно быть действительно выдающимся актером, чтобы играть блаженного с такой физиономией!
        - Вы знаете его?
        - Еще бы мне не знать этого разбойника! Помните ли вы, милая Эжени, мой побег из кишеневской тюрьмы?
        Разумеется, она помнила. Виктор ожидал там своей не сулящей ничего доброго участи в компании отпетых злодеев, среди которых были три разбойника недавно разгромленной шайки, наводившей ужас на путешественников, особенно, купцов. Все они были малороссами, бежавшими из крепостной зависимости и зажившими вольной казачьей жизнью. Их атаман чем-то походил на Стеньку Разина. В его внешности не было ничего, чтобы выдавало в нем лихого разбойничьего атамана. В тюрьме он был смирен, тужил о своей грешной жизни и тосковал по тому безоблачному времени, когда был он простым крестьянином, имел пригожую невесту и не помышлял о грабежах и иных злодействах. Его подельник Гиря, здоровенный горбун с непропорционально длинными руками и смуглым, злым лицом, смотрел на атамана с презрением. Сам он не испытывал никакого сокрушения о совершенном, а печалился лишь собственной участью. Каким-то образом этому негодяю удалось украсть ключи у надзирателя и отомкнуть свои оковы. О друзьях по несчастью не имел он и мысли, желая спасти от кнута лишь собственную спину, но не тут-то было. Виктор успел мертвой хваткой вцепиться в
его ногу. Гиря попытался ударить его кулаком в голову, но молодой офицер ловко увернулся и, вскочив, повис уже на шее разбойника.
        - Пусти, ваше благородие, а не то не жить тебе!
        - Тогда и тебе не жить! Один громкий звук, и твои же друзья поднимут шум, чтобы не лишаться твоего общества!
        - Чего тебе надо?
        - Либо уходим вместе, либо вместе остаемся здесь.
        Выбора у Гири не было, и так Виктор обрел свободу. Дальнейшие их пути лежали порознь, но разбойник-горбун был слишком примечательной фигурой, чтобы его забыть…
        - Поезжайте домой,  - сказал Курский Эжени, спрыгивая на мостовую.  - А я провожу своего старого приятеля и побеседую с ним.
        - Будьте осторожны, Виктор!  - откликнулась она, пожимая его руку.
        Курский, стройный и по-юношески гибкий, быстро последовал за Гаврюшей-Гирей. Эжени некоторое время смотрела ему вслед. Этим человеком, сочетавшим в себе глубокий и находчивый ум, мужество, ловкость, природное благородство души, скрываемое под маской холодного, беспощадно ироничного циника, она восхищалась и ни единого мгновенья не жалела о том, что когда-то соединила с ним свою странную судьбу. Они оба остались верны своим обетам, но в то же время их жизнь давно сделалась единым целым. Настолько, что, если Виктору грозила беда, Эжени всегда чувствовала это - даже если он находился на другом конце света.
        Теперь она была спокойна и, тронув кучера за плечо, сделала ему знак ехать домой.
        Курский же благополучно проследовал до трактира «У Евпла», где обрел Гаврюшу, мирно вкушавшего беленькую и нетерпеливо мявшего могучей лапой льнувшую к нему девку. Виктор бесцеремонно уселся напротив них и поприветствовал подавшегося в юроды разбойника:
        - Ну, здравствуй, Гиря.
        Гаврюша вздрогнул и, медленно подняв косматую голову, вперил в Курского тяжелый, застывший взор. Его лапа сползла с оголенного плеча девки, и та, поняв, что стала лишней, тотчас ускользнула. Он осушил уже наполненную стопку, и, наконец, заговорил:
        - Вы, господин хороший, верно, обознались.
        - В Кишеневе генерал есть. Он точно не обознается. Ты, Гиря, человек приметный. Да и клеймо у тебя на правом предплечье приметное. По нему тебя сразу вспомнят. Думаю, твой атаман, коли жив, рад будет встретить тебя на каторге, куда ты уж наверное попадешь, потому что горбуны, как говорят, более выносливы к ударам кнута, чем обычные люди.
        - Помер атаман,  - холодно сказал Гиря.  - На третий день после кнута преставился,  - водрузив на стол массивные, поросшие рыжеватым волосом кулаки, он заметил:  - Где-то видел я тебя, барин, нутром чувствую, что видел, а глаз твоих вспомнить не могу. Верил бы я в черта, так подумал бы, что ты он самый есть.
        - Я не против, если ты будешь считать меня чертом. В сущности, нечто общее у меня с этим малоприятным господином есть.
        - Ну, сказывай, барин, почто тебе моя душа занадобилась.
        - А хотел я твоей душе предложение сделать - заработать недурно,  - Курский положил на стол несколько ассигнаций.  - Это задаток. Если станешь делать, что скажу, то будешь получать подобное вспомоществование регулярно.
        Глаза Гири жадно загорелись:
        - Весь к услугам вашего превосходительства!
        - Даже не спросив, что от тебя потребуется?  - усмехнулся Виктор.
        - Какое мне дело? Если вашему превосходительству нужно прибить кого, так это мы завсегда со всем нашим удовольствием.
        - Если мне понадобиться кого-нибудь прибить, то я справлюсь с этой задачей сам,  - холодно отозвался Курский.  - Ты давно живешь в доме Борецких?
        - Три года у них кормлюсь.
        - И хорошо знаешь, что происходит в этом почтенном семействе?
        - Кому ж лучше знать?  - самодовольно ухмыльнулся Гиря.  - Старуха мне чаще, чем попу, исповедуется. А за остальными я доглядываю для собственной потехи.
        - Отлично. Вот, и меня заодно потешишь. Я должен знать все о жизни этой семьи. Их материальное положение, их страсти, их…
        - Преступления?  - услужливо уточнил бывший разбойник.
        - Все. Карточные долги, любовницы… В общем, ты понял.
        - Чего уж не понять. Знать, насолили вам эти господа. Хотите их на угольках изжарить?
        - Это уже не твое дело.
        - Очень даже мое,  - возразил Гиря.  - Ну как вы эту семейку под монастырь подведете, а при ком же я буду харчеваться? На большую дорогу идти опять прикажете?
        - Тебя возьмет к себе другая старая дура.
        - А если не возьмет?
        - А если не возьмет, даю слово, что на улице ты не останешься. И не задавай больше лишних вопросов, иначе, даю слово, я сделаю так, что следующую ночь ты проведешь в холодной.
        Бывший разбойник зло усмехнулся и спрятал в карман деньги:
        - Как прикажете доносить вам? Грамотой я не владею, отлучаться надолго также затруднен.
        - Каждую среду в это же время здесь буду ждать тебя либо я сам, либо мой человек. От него вопросов не жди. Просто говори все, о чем имеешь сказать. Будешь получать одну и ту же сумму всякий раз. Если же твое сообщение окажется особенно ценным, будут премиальные. Только учти: попробуешь соврать - пеняй на себя. Я об этом узнаю, будь уверен.
        С этими словами Курский оставил своего нового агента. Вечером его ожидала не менее важная встреча. И к ней нужно было успеть основательно подготовиться.

        Глава 3.

        В дом 14 по улице Мойке стекались гости. Еще с 18-го века часть его принадлежала адмиралу Петру Пущину, ныне здесь проживал его внук Иван, сменивший мундир поручика Конной артиллерии на ничтожную должность сверхштатного члена Петербургской палаты уголовного суда, дабы показать, что в службе государству нет обязанности, которую можно было бы считать унизительной. На этом поприще познакомился он с другим отставным поручиком, решившим защищать права простого человека в уголовном суде - Кондратием Рылеевым. Пущин увидел в Рылееве двигатель, способный дать ход делу, которому сам он и его друзья решили посвятить себя. И не ошибся. Кондратий Федорович скоро сделался неформальным вождем Северного общества, его душой, огнем, воспламеняющим сердца.
        Константин Стратонов вступил в ряды общества вслед за своим другом и однополчанином Сашей Одоевским, юношей-поэтом с высокими помыслами и мечтательным выражением благообразного лица. Саша восхищался Кондратием, всем чистым сердцем своим верил в идеалы свободы, восприятые им от своих детских наставников Шопена и Арсеньева. С их легкой руки мальчик проникся идеями Руссо и Монтескье, уже в отроческие годы наизусть знал Вольтера. Его романтическая настроенность подчас казалась Константину излишней: такая инфантильность - престала ли серьезному человеку? Но Одоевский был поэт, и все воспринимал сердцем, поддаваясь пылкому воображению.
        Константин, имевший куда более суровую школу жизни, был не столь прекраснодушен. Выросший в чужом семействе, не помнивший матери и почти не помнивший отца, корнет Стратонов получил образование в самом лучшем военном учебном заведении - «рыцарской академии», Первом кадетском корпусе. Здесь же, несколькими годами раньше, учился и Кондратий Рылеев.
        В то время уже осталась в прошлом легендарная эпоха корпуса, когда возглавлял его Федор Евстафьевич Ангальт, заботившийся о просвещении кадетов. При нем в числе преподавателей были Княжнин и Железников, актер Плавильщиков декламировал в классах Ломоносова и Хераскова. Юноши читали сочинения знаменитых историков и философов, получали выписываемые из-за границы журналы и газеты, а кроме того работали на маленьких участках разбитой в саду сельской фермы. Увы, Ангальт впал в немилость после французской революции, как почитатель Руссо и Вольтера, и «рыцарская академия» сделалась вполне обычным заведением такого рода.
        В бытность там Константина корпус возглавлял знаменитый немецкий писатель, вдохновитель периода «Бури и натиска», получившего название по его трагедии, друг Гете и Шиллера, Фридрих Клингер. Сын прачки и дровосека, борец за национальное единство Германии, он в итоге вступил в Русскую армию, женился на русской и в чине генерала возглавил «рыцарскую академию». Сын его погиб под Бородином. Романы Клингера были большей частью запрещены в России и, в конце концов, сам он попал в число «вольномыслящих» в глазах правительства.
        Стратонов всегда с благодарностью вспоминал и его, и преподавателей корпуса, и суровых барынь, присматривавших за младшим отделением, и своих товарищей. Рылеев, будучи старше, не был в их числе. Между тем, в те поры еще вспоминалась в корпусе его озорная шутка над добрейшим экономом Бобровом, всегда отечески относившимся к кадетам, утешавшим их и с большим трудом вынуждавшим себя бывать суровым, когда того требовала необходимость. Этого милейшего человека любили все. Даже старый хромой пес, вечно бродивший за ним. Однажды Бобров явился к Клингеру с обычным утренним рапортом, вложенным в треуголку. Развернув лист, директор немало удивился, обнаружив в нем шуточные вирши. То была первая поэма Кондратия «Кулакияда». В тот же день он повинился перед обиженным до слез экономом за свою шалость и получил от добряка прощение…
        В годы войны лучших кадет из старших классов досрочно выпускали в офицеры. Среди них был и Рылеев, успевший пусть и под конец принять участие в битве народов. Младшие товарищи страшно завидовали старшим. По сей день Стратонов горько сожалел, что ему не привелось наравне с братом бить ненавистного супостата.
        Война обошлась без него, и Константин с горечью сознавал, что лучшие годы проходят в трясине аракчеевщины, затянувшей всю армию. После войны Государь имел желание сохранить большую армию, но ее содержание требовало средств. Тут-то и выступил вперед временщик с проектом создания военных поселений. Издавна таковые поселения располагались на границах России, родившись из живой необходимости, создаваясь самими поселенцами - казаками. Но в отличие от казаков Аракчеев превратил поселения в форменную каторгу. Все в них было заведено на немецкий манер. Измученный полевою работой поселянин должен был вытягиваться во фронт и маршировать. Возвратясь домой, обязан мыть и чистить избу и мести улицу. Ему надлежало объявлять о каждом яйце, которое принесет его курица. Его жена не имела права просто родить дома, но должна была, чувствуя приближение родов, являться в штаб. Этот ужасный порядок завели в Белоруссии, на Буге, в Харьковской губернии, в Чугуеве… Даже самих казаков не обошло это лихо. Часть из них решено было обратить в «поселенную кавалерию». Особенно пагубно сказалось это на славном Чугуевском
казачестве. Еще недавно чугуевское население выставляло десятиэскадронный уланский полк, который отличался красотой людей и лошадей, равно как преданностью и мужеством. Но это воинственное племя было переформировано в военные поселения, изменившие вид этого небольшого, но богатого края и превратившие его в пространную казарму. Новая система нарушала все права собственности и водворила везде и всюду горькую тоску. Много казаков, поседевших под ружьем и покрытых славными ранами, было переселено из родного края и вынуждено умирать в местах для них чуждых, частью даже в Сибири…
        Разумеется, доведенные до отчаяния люди восставали - восстания беспощадно подавлялись. Счастье, что устройство поселений оказалось слишком дорогой для казны «забавой», и это начинание не получило предполагаемого изначально распространения.
        Жизнь офицера в невоенное время, если он не принадлежит к богатому семейству, весьма трудна. Особенно в столице. Для того, чтобы поддерживать свое положение хоть сколько-нибудь вровень с товарищами, нужно иметь деньги. Офицерское же жалование было столь ничтожно, что даже пошить себе новый мундир оказывалось неподъемной задачей. Начинались долги… Избавить офицера от уплаты долгов по закону могла только война, но ее не было. Константин восхищался аскетизмом старшего брата, пренебрегавшего неформальными «правилами» и оттого обходившегося скромным достатком. Но Юрий уже стяжал себе славу на полях великой войны, стяжал уважение товарищей по оружию. И этот фундамент был незыблем, его не нужно было укреплять соблюдением ложных «правил». У Константина же не было ничего. И он жестоко страдал от своего бесславного и нищенского существования, из которого не находил выхода.
        Тяготило душу и то видимое небрежение, если не сказать больше, с которым правительство относилось зачастую к лучшим сынам Отечества. Лишь два героя минувшей войны удостоились памятников, кои были воздвигнуты в столице - Кутузов и Барклай. И это было справедливо, но Константин разделял негодование брата, что не нашлось места памятнику третьему - Багратиону, чей прах так и не был перезахоронен, и чье имя было как будто вовсе позабыто.
        А чего стоила история величайшего вослед Ушакову флотоводца Сенявина? Этот человек, получивший в командование все русские морские и сухопутные силы Средиземноморья, сделался грозой турок и французов. Он не допустил захвата Ионических островов французами, разгромив турецкий флот в Дарданелльском и Афонском сражениях 1807-го года, и тем самым обеспечил господство русского флота в Архипелаге.
        Увы, по Тильзитскому миру Сенявин вынужден был передать Франции и Ионические острова, и бухту Каттаро на Адриатическом море, и отплыть на родину. До России, однако, его корабли добрались нескоро. В Лиссабоне их блокировал британский флот по случаю объявления Россией войны Англии. После долгих переговоров адмирал заключил с англичанами соглашение об интернировании эскадры в британских портах на время войны. Целый год он находился с кораблями на Портсмутском рейде. Так как содержание, выделяемое пленным было ничтожно, а Россия ничем не помогала попавшим в беду морякам, то Дмитрий Николаевич, дабы спасти подчиненных от голода, взял содержание их на себя. Он истратил все имевшееся у него состояние до гроша, занимал у собственных офицеров и в итоге возвратился на Родину совершенно нищим. Какова же была награда герою, спасшему эскадру от затопления и приведшего ее в целости к родным берегам, заплатив за это такую цену? Немилость Государя, посчитавшего лиссабонские договоры с англичанами самовольством. В 1812 году Сенявин, командовавший фактически бездействовавший Ревельской эскадрой, просил военного
министра перевести его туда, где мог бы и он послужить Отечеству делом в суровую годину. Ему не отвечали, а в 1813-м вовсе уволили со службы, назначив лишь половинную пенсию, ввергнув тем самым адмирала и его семейство в совершенную нищету.
        Подобные примеры переполняли душу Константина возмущением. Толчком к приведению в действие копившегося недовольства стала для него печальная и постыдная история восстания Семеновского полка.
        Шефом Семеновцев был сам Государь, и полк считался образцовым. Командовал им генерал-адъютант Яков Алексеевич Потемкин, храбрый офицер в сражениях и франт в гостиных. Офицеры обожали своего командира, бывшего всегда вежливым и менее взыскательным перед фронтом, чем начальники в других полках. Дисциплина Семеновцев была образцовой. Офицерами в нем состояли молодые люди из лучших фамилий. Строго соблюдая законы чести, в товарище не терпели они и малейшего пятна на ней. Они не курили табаку, не выражались скверными словами, были воспитаны и обходительны со всеми. Нижние чины тянулись за офицерами, были всегда учтивы и исполнены сознания своего достоинства, как телохранителей государевых. Таким солдатам не требовалось телесных наказаний, и они ушли из жизни полка. Казалось бы, что могло быть лучше?
        Увы, мнимое пренебрежение к фронту вызвало неудовольствие еще совсем молодого и горячего великого князя Михаила, командовавшего бригадой, в которую входил Семеновский полк. Он-то и предложил в целях исправления положения заменить Потемкина полковником Шварцем. Человек грубый и черствый, Шварц из всех воспитательных мер признавал одну - палку.
        И, вот, палочные удары посыпались на спины забывших оные семеновских солдат, не исключая и тех заслуженных фронтовиков, которые самим уставом были избавлены от телесных наказаний. Оскорбления и унижения, коим подвергались они за мельчайшую провинность, вызывали чувство гнева во всяком честном человеке. Гвардия пришла в уныние - если так поступили с «телохранителями», то что ждать другим?..
        Тогда-то и запели тишком по углам гостиных в офицерских группах переведенную отставным полковником Катениным песню французской революции:

        Отечество наше страдает
        Под игом твоим, о злодей!
        Коль нас деспотизм угнетает,
        То свергнем мы трон и царей.
        Свобода! Свобода
        Ты царствуй отныне над нами.
        Ах, лучше смерть, чем жить рабами:
        Вот клятва каждого из нас.

        Семеновский бунт был подготовлен офицерами. В частности, братьями Муравьевыми-Апостолами, сыновьями русского посла в Мадриде. «Vivere in sperando, morire in cacando!»  - жарко говорили они, считая, что не должно дожидаться приезда Императора с очередного всеевропейского конгресса в Троппау и его возможной милости.
        На рассвете промозглого осеннего дня все нижние чины в одно мгновение высыпали из казарм и построились на площади, отвечая допрашивающим их батальонным и ротным командирам, что не хотят более находиться под начальством полковника Шварца и что, за исключением этого, готовы исполнять все, что им прикажут. Бунтарей увещевали корпусный начальник генерал Васильчиков и сам великий князь, но напрасно. На другой день все три тысячи человек признали себя арестантами и беспрекословно отправились в крепость.
        Через несколько дней из Троппау пришел приказ Государя - полк было велено кассировать: нижние чины разослать по линейным полкам, офицеров, коих виновность осталась не доказана перевести также в армию, только с повышением двумя чинами. Таковых было большинство, так как солдаты не выдали никого из своих командиров. Лишь несколько из них все же попали под суд и были разжалованы в рядовые. Шварца судили за жестокое обращение с солдатами и отставили от службы. Полк же был набран сызнова.
        Вскоре после этого Константин близко сошелся с вольномыслящими и решительно настроенными молодыми офицерами и, наконец, вошел в Северное общество. Брату он ни словом не обмолвился о том, зная, что тот, несмотря ни на что, никогда не поддержит какое-либо движение против существующего строя, против Государя. К тому же Юрию не могло понравиться, что одним из мест собраний «вольнодумцев» стал салон его собственной жены…
        Нынешнее заседание общества имело особое значение - для координации совместных действий в Петербург прибыл глава общества Южного полковник Павел Пестель, «Русская правда» которого стала вторым проектом устройства России после муравьевской Конституции северян. Пестель прибыл в город на несколько дней в сопровождении майора Рунича. И, вот, наконец, предстояло первое общее совещание.
        Константин никогда прежде не видел Пестеля и теперь с любопытством разглядывал его невысокую плотную фигуру, полное, надменное лицо. Герой Бородинского сражения, отличный офицер, жалованный самим Государем за образцовый порядок, наведенный им в Вятском пехотном полку, он отличался решительностью, амбициозностью и властностью и чем-то напоминал Наполеона. Как гостю, ему было предоставлено первое слово, и он сразу завладел вниманием аудитории. Павел Иванович говорил энергично и убежденно. Он не рассуждал, не убеждал, а утверждал и требовал, чтобы именно его «Русская Правда» была признана основой российского законодательства после революции.
        - Революция, господа, не терпит мягкости и нерешительности!  - говорил он.  - Наш противник силен, а потому действовать надлежит твердо и жестко, иначе дело будет проиграно! Никаких компромиссов и полумер! Самодержавие должно быть уничтожено без возможности восстановления когда-либо. А на его месте да будет республика!
        - Признаю, еще недавно я уверенно поддержал бы вас,  - вымолвил Рылеев задумчиво.  - Но по размышлении должен заметить, что весьма сомневаюсь в том, что народ русский готов к столь радикальной смене государственного строя. Мы можем оттолкнуть его от себя чрезмерной крутизной поворота, а потому, полагаю, что на первых порах наиболее разумный проект - областное правление Северо-Американской республики при Императоре, власть которого будет ограничена Конституцией и не превосходить власти президента Штатов.
        - Народ, Кондратий Федорович, примет тот строй, который сможет устоять,  - холодно ответил Пестель.  - Тотчас по уничтожении Царствующего дома мы создадим правительство Провидения, которое направит всех по пути добродетели.
        - И каким же образом?  - подал голос поляк Кавалерович, странноватый господин с пышными усами и в синеватых очках.
        - Вы не читали «Русской Правды»?
        - Читать, Павел Иванович, совсем не то, что слышать. Впрочем, я припоминаю, что у вас там предусмотрены некие… приказы благочиния, которые будут следить за свободными гражданами.
        Никто, казалось, не заметил иронии в словах остроносого поляка. И Пестель спокойно ответил:
        - Вы правы. Над оным приказом будет существовать также Высшее благочиние, которое будет охранять правительство. Оно будет следить за разными течениями мысли в обществе, противодействовать враждебным учениям, бороться с заговорами и предотвращать бунты. Любые общества мы запретим: как открытые, так и тайные, потому что первые бесполезны, а вторые вредны.
        - Но ведь это диктатура!  - воскликнул князь Трубецкой.
        - Разумеется,  - охотно согласился Пестель.  - Но диктатура неизбежна на первых порах, иначе мы ввергнем страну в анархию.
        - Я не могу согласиться с необходимостью диктатуры временного правительства,  - сказал Рылеев.  - Только всесословное Учредительное собрание, Народный собор должен иметь право учреждать новые законы. Никак иначе! В противном случае это будет… просто узурпация власти и нарушение прав народа.
        Лицо Павла Ивановича осталось непроницаемым:
        - Я совершенно согласен с необходимостью созыва Учредительного собрания, но согласитесь, Кондратий Федорович, мы не сможем сделать это на другой день по свержении монархии. В любом случае, будет промежуточный период, в который нам придется управляться самим.
        - Но этот период не продлиться дольше года или двух!  - заметил автор северной «Конституции» Никита Муравьев.
        - О нет!  - возразил Пестель.  - Десять лет, господа! Как минимум десять лет! Столько понадобится диктатору, чтобы подготовить почву для созыва собрания и переходу к демократическому устройству.
        - Это ужасно - то, что вы говорите!  - вмешался князь Трубецкой.  - Вы хотите на десять лет погрузить страну во мрак диктатуры с каким-то приказом благочиния, похожим на средневековую опричнину! Ведь это же - шпионство!
        - Да, шпионство,  - спокойно подтвердил Павел Иванович.  - Быть может, вы полагаете, что сторонники монархии смирятся с переворотом и не будут пытаться поворотить все вспять? Не будьте наивными, господа. Мы собираемся начать войну. А на войне шпионство - суть… не только позволительное и законное, но даже надежнейшее и почти, можно сказать, единственное средство, коим Высшее благочиние поставляется в возможность охранять государство.
        - А по мне, так самые надежные шпионы - это собственные глаза и уши,  - заметил Кавалерович.
        - Увы, пары глаз и пары ушей не достанет на всю империю!
        - Как знать!  - тонко улыбнулся поляк и не без ехидства осведомился, осторожно переместив левой рукой со стола на колено сухую правую.  - И какое же число «благочинных» вы намерены призвать в надсмотрщики над свободными гражданами?
        - 112 900,  - мгновенно ответил Пестель.
        - Прекрасно,  - улыбнулся поляк.  - Знаете, я не менее вас люблю цифры, и восхищен вашей заботой о гражданах. На каждые четыре сотни человек по «благочинному»  - с такой опекой эра всеобщего благоденствия не замедлит настать!
        - Какое-то безумие!  - развел руками бледный Трубецкой.
        - Это несбыточно, невозможно и противно нравственности,  - поддержал его Муравьев.  - Неужели вы думаете, что народ станет терпеть вашу армию доносчиков и соглядатаев?
        - Думаю, что станет. Впрочем, чтобы избежать лишнего ропота, можно занять умы людей внешней войной - скажем, восстановлением древних республик в Греции. Помощь братьям по вере народ воспримет, как дело богоугодное.
        - Этого говорит человек, считающий духовенство чиновными особами и желающий запретить прием в монашество до достижения шестидесяти лет?  - прищурился Кавалерович.
        - А вы, стало быть, внимательно читали мое сочинение. Заметьте себе, что Петр Великий в своем отношении к монахам был с ним вполне согласен.
        - Я не менее горячий сторонник республики, чем вы, Павел Иванович,  - сказал Рылеев.  - Но деспотизм, который вы предлагаете, для меня неприемлем. Какая польза свергать одного тирана, чтобы водрузить на народную шею другого?
        - Почему бы не иметь деспота, если этот деспот Наполеон? Вот, кто отличал не знатность, а дарование и поднял Францию на недосягаемую высоту!
        - И был свергнут с нее!  - пылко воскликнул Константин, которому речи Пестеля не нравились все больше.
        - Сохрани нас Бог от Наполеона!  - сказал и Кондратий.  - Впрочем, сего не стоит опасаться. В наше время даже честолюбец предпочтет быть Вашингтоном, нежели Наполеоном.
        Пестель резко пошел на попятную:
        - Разумеется! Я лишь хотел сказать, что не должно опасаться честолюбивых замыслов, что если бы кто и воспользовался нашим переворотом, то ему должно быть вторым Наполеоном, и в таком случае мы все останемся в проигрыше.
        - А позвольте осведомиться, не думаете ли вы, что, убив Помазанника Божия, вы сделаете его мучеником в глазах народных? И народ не простит нам этой крови?  - спросил Кавалерович.
        - Опасность народного возмущения есть, ваша правда,  - не стал отрицать Пестель.  - Ежели народ придет в сильное раздражение от убийства тирана, то мы отдадим им на растерзание непосредственного убийцу, представив его единственным виновником произошедшего.
        - Но ведь это… подло!  - пробормотал Константин.
        - Нисколько, господин корнет, потому что исполнитель приговора будет готов принести и эту жертву на алтарь свободы, если потребуется.
        Разговор затянулся далеко за полночь. Рылеев настаивал на выработке Устава, являющего собой золотую середину между муравьевским и пестелевским проектами. Пестель, соглашаясь в частностях, упрямо настаивал на первенстве своей «Русской Правды». Решено было стремиться к объединению обществ и постоянной координации действий. Наконец, гости удалились.
        - Ну-с, что скажете, Кондратий Федорович?  - спросил князь Евгений Оболенский.
        - Скажу, что это опасный человек, и за ним нужно приглядывать,  - ответил Рылеев.  - Сдается мне, что именно себя он видит нашим новым деспотом.
        - Несомненно,  - поддержал его Кавалерович, раскуривая трубку с длинным бунчуком.  - Скажу больше, наш уважаемый собрат, по-видимому, весьма презирает тот самый народ, о котором все мы здесь печемся. Если бы власть оказалась в его руках, то аракчеевщина показалась бы нам невинной игрой в солдатики.
        - Вот, поэтому нужно быть с ним осторожными: использовать все то здравое и полезное, что, безусловно, есть в его идеях, и ограничивать все вредоносное.
        - Признаюсь, после этого разговора мою душу снедают сомнения,  - покачал головой Оболенский.  - В конце концов, имеем ли мы право, как частные люди, составляющие едва заметную единицу в огромном большинстве, составляющем наше Отечество, предпринимать государственный переворот и свой образ воззрения на государственное устройство налагать почти насильственно на тех, которые, может быть, довольствуясь настоящим, не ищут лучшего, если же ищут и стремятся к лучшему, то ищут и стремятся к нему путем исторического развития?
        - Вы напрасно сомневаетесь, друг мой!  - горячо возразил Рылеев, быстро поднявшись с места и вплотную подойдя к князю.  - Идеи не подлежат законам большинства или меньшинства. Они свободно рождаются и развиваются в каждом мыслящем существе. Они сообщительны и, если клонятся к благу общему, а не являются порождением чьего-то самолюбия и своекорыстия, то выраженные несколькими лицами уже есть то, что большинство чувствует, но еще не способно выразить. Поэтому мы имеем полное право говорить и действовать от имени большинства в уверенности, что наши идеи сообщатся ему и будут полностью одобрены!  - его большие темные глаза вспыхнули, как бывало всегда, когда говорил он вдохновенно, и заряд его веры сообщился всем присутствующим.
        Немного ободрили они и Константина, но, едва он покинул дом Пущина, как сомнения нахлынули на него с новой силой. Эти люди собирались совершить цареубийство, при надобности расправиться со всей царствующей фамилией, ввести диктатуру… Впрочем, к чему возводить напраслину на всех? Этот план принадлежит лишь изуверу Пестелю, о котором так справедливо высказался Кавалерович. Северяне желают лишь Конституции, освобождения крестьян, соблюдения законов. И даже Рылеев согласен с необходимостью монарха!..
        Стратонова обогнал идущий быстрым шагом Кавелерович. На мгновение он обернулся и смерил корнета пристальным взглядом цепких, умных, пронзительных глаз. И не сказав ни слова, скрылся в темноте, легко неся вперед свою тонкую, высокую фигуру.
        Вот еще странный человек! Никогда не мог понять Константин, что делал этот умный и язвительный инородец в Обществе, отчего пользовался в нем совершенным доверием. Откуда, наконец, взялся он и чем занимается в России. Приходилось слышать, будто бы Кавалерович - масон высокой степени, и прибыл в Россию, как посланник заграничных тайных обществ для координации действий с русскими. В это можно было поверить, учитывая, что Рылеев с некоторых пор являлся представителем Российско-Американской компании, директорами которой были члены масонской ложи. Одоевский рассказывал, будто бы и поляк подвизался в этой компании и через нее сошелся с Кондратием.
        Отвлекшись на странного поляка, Константин вновь вернулся к своим невеселым размышлениям. Ему все более казалось, что жажда справедливости завела его куда-то не туда, что Общество преследует отнюдь не только те цели, о которых говорит, а он, Стратонов, оказывается слепым орудием в неведомой игре. Что бы сказал брат Юрий, узнав, что он состоит в рядах заговорщиков? Тяжело и представить себе. Каким ударом было бы для него это открытие! Но и отступать - разве не поздно? Отступить - значит, предать товарищей, которые доверяли ему. А что может быть позорнее предательства?..

        Глава 4.

        Ольга Реден играла на фортепиано столь самозабвенно, что не услышала, как в комнату вошли мать и дядя Алексис. А они некоторое время безмолвствовали, не то ожидая, когда она закончит, не то заслушавшись мелодией.
        - Что ты играешь, дитя мое?  - осведомилась Анна Гавриловна.
        - Это вальс, написанный Сашей, маман. Не так давно он принес мне ноты, и я, наконец, разучила его.
        - Боже!  - мать воздела руки к небу и тяжело опустилась в кресло.  - Даже музыка в этом доме - его!
        - Вам не понравился вальс, маман?  - невозмутимо спросила Ольга.
        - Вальс бесподобен!  - улыбнулся дядя, не давая матери ответить.  - У этого юноши, несомненно, есть талант. Жаль только, что он не может определить, к чему именно. Слегка поэт, слегка художник, слегка музыкант…
        - А, в общем и целом, ничто!  - воскликнула Анна Гавриловна.  - Мальчишка без денег, чина и дела! Если бы не щедрость к нему его беспутной сестрицы, он бы давно пропал с голоду!
        - Анюта, сделай милость, помолчи,  - попросил дядя, также усаживаясь.  - Мы ведь договорились, что говорить буду я.
        Ольга насторожилась. Она знала, что мать не выносит Сашу Апраксина, считая его перекатной голью и пустым человеком, лишенным всякого будущего, но не обращала на это внимание, твердо решив выйти замуж за талантливого, но слишком беспечного юношу. Старшая дочь давно почившего Фердинанда Редена, Ольга полностью унаследовала характер отца: решительная, целеустремленная, умная девушка отличалась огромной силой воли и редким упорством. А к тому - совершенным постоянством в своих вкусах и симпатиях.
        Получив прекрасное домашнее образование, Ольга после смерти отца сама занималась с больной от рождения сестрой, которую прогрессирующий паралич давно приковал к инвалидному креслу. Из-за искаженной речи и болезненной слабости педагоги затруднялись заниматься с нею, а мать и вовсе не могла, мгновенно впадая в истерику от вида мучений калеки-дочери. Пока был жив отец, он занимался с Любой всякий свободный час, веря, что его и ее упорство возьмут верх над страшной болезнью и, если не даруют исцеление, то уж во всяком случае избавят девочку от жалкого растительного существования. Ольга продолжила самоотверженный подвиг отца и достигла значимых результатов. Люба читала и писала на трех языках, сочиняла стихи, прекрасно чувствовала музыку и литературу. Ольга, отказываясь от многих увеселений, не имея близких подруг, старалась проводить как можно больше времени с сестрой. И если она была единственным человеком, совершенно понимавшим Любу, то и Люба была единственной, от кого у нее не было тайн.
        Только Люба знала о том, какое глубокое и сильное чувство завладело сердцем ее холодной и строгой на людях сестры после случайной встречи на именинах дальней родственницы с молодым человеком по имени Александр Апраксин. Странное это было чувство. Не любовь прекрасной дамы к благородному рыцарю, не обожание юной барышни к лощеному франту. В этой любви было что-то материнское. Может, именно потому Ольга так легко прощала Саше все его ошибки, ветреность, непостоянство, увлечения. Так любящая мать прощает возлюбленному чаду все его проказы, покрывая их нежностью и при этом глубоко скорбя в душе.
        Ольга имела слишком ясную голову, чтобы не видеть всех тех недостатков своего избранника, о которых настойчиво твердила мать. Но это был тот редкий для нее случай, когда сердце брало верх над рассудком, заставляя последний усиленно работать, чтобы пройти по узкому ущелью, не сорвавшись в пропасть. Только Люба знала, как дорого стоило сестре ее кажущееся спокойствие и уверенность в совместном с Сашей будущем, только она видела слезы от огорчений и обид, которые невольно причинял ей он и вольно - мать.
        И, вот, теперь мать решила добиться своего, усилив свои позиции дядей-адмиралом. Ольга поняла, что настала судьбоносная минута и собрала все свое мужество. Переубедить мать она не надеялась. Зато дядя, человек мудрый и добрый, вполне мог перейти на ее сторону. А, возможно, даже и помочь найти выход из создавшегося положения. А оно было - только Любе признаться в том можно - нестерпимо! Ведь Саша до сих пор не делал ей прямого предложения, а по временам как будто и вовсе охладевал, отдалялся от нее, увлекшись игрой или какой-нибудь кокеткой из салона его сестры. Ольга боялась, что он, наконец, покинет ее вовсе и… пропадет сам. Такой образ жизни может погубить и более крепкого человека, а уж Сашу-то с его болезненностью, с его хрупкой душой, с расстроенными уже теперь нервами! Ему нужен был свой дом, забота, стержень… И тогда бы таланты его непременно расцвели, и сам бы он исцелился от своих вечных душевных терзаний! Ольга самоуверенно полагала, что лишь она сумеет дать Саше все это. Вот, только как донести эту уверенность до дяди Алексиса?..
        - Дитя мое, твой отец целых двенадцать лет ждал благорасположения твоей матери, отказавшей ему при первом сватовстве, пока она не овдовела. Зная твой характер, не сомневаюсь, что ты готова следовать стопам своего почившего родителя. Посему не спрашиваю тебя, любишь ли ты предмет, внушающий столь великие опасения твоей матушке. А спрошу лишь о том, любит ли он тебя?
        Морщинистое лицо дядюшки, обрамленное густыми, ухоженными белоснежными баками по обыкновению излучало доброту и благорасположение. Между тем, удар попал точно в цель, и Ольга вынуждена была признаться:
        - Я не знаю, дядя. Думаю, и сам он этого еще не знает.
        - А уверенна ли ты, что он однажды узнает это?
        - Я знаю лишь одно: я буду ждать этого часа. Если потребуется, всю жизнь.
        - Господи!  - сплеснула руками мать.  - Ты слышишь, слышишь это, Алексис?!
        - Со слухом у меня все замечательно,  - мягко отозвался Алексей Гаврилович своим бархатным, успокаивающим голосом.  - Вот что, Аня, будь добра, оставь нас наедине.
        - Что?!
        - Я сказал, что хочу поговорить с племянницей наедине. Тобою ей было сказано уже довольно, к тому же ты слишком нервничаешь. После смерти Фердинанда я глава семьи и потому будь добра уважить мою просьбу.
        Эти слова были сказаны со всей возможной кротостью, но под ней крылась непреклонность, и мать, обиженно хмыкнув, удалилась.
        - А теперь поговорим спокойно и разумно,  - сказал дядя.  - Обещай, что будешь со мной откровенна.
        - Обещаю,  - кивнула Ольга.
        - Я не собираюсь тратить свое драгоценное время на убеждение тебя в неправильности избранного пути. Я понимаю, что если уж ты вбила себе в голову желание испортить себе жизнь, то сделаешь это с нашего благословения или без. Поэтому поговорим о другом. Сядь!
        Ольга покорно опустилась на стул, ожидая, что скажет дядя.
        - Допустим, ты станешь женой этого вертопраха,  - начал тот.  - В этом случае можно опасаться за твое состояние. Твой бель ами гол, как сокол, и при том совершенно не приучен считать деньги и ограничивать себя. Посему в случае твоего замужества право опеки, данное мне твоим отцом, я оставлю за собой. Нуждаться ты ни в чем не будешь, он также будет получать достойное содержание, но ни гроша на излишества. Надеюсь, что после моей смерти тебе также хватит ума не позволить своему супругу разорить тебя, а попутно разрушить собственную жизнь и жизнь вашей семьи.
        - Клянусь, дядюшка, что мне хватит силы духа не допустить этого.
        - Ты молода, но силы этой тебе не занимать. А несколько лет такого брака или сломают тебя, во что я не верю, или закалят. Что ж, этот пункт ясен. Перейдем ко второму,  - Алексей Гаврилович поскреб подбородок.  - Как ты предполагаешь женить его на себе?
        Ольга покраснела:
        - Дядя, как же я могу его на себе женить…
        - Я навел справки о твоем ряженом-суженом, и должен тебе признаться, весьма огорчен результатом. Ему только двадцать два, он никогда не нюхал пороху, а кутит так, что и не всякий гусар потягается. Танцовщицы, карточные игры, вино… И ведь добро бы еще умел он играть и пить, как иные! Так нет же! А потому вечно в проигрыше, в долгах, и вечно пьянее других!
        - Дядя!
        - Что?  - вскинул бровь адмирал.  - Я понимаю, дитя мое, что тебе все это слушать неприятно, а, может, и не пристало. Но ты должна знать, на что идешь.
        - Я знаю…
        - Вот, что я скажу тебе, племянница, этого молодого человека может обратить лишь одно - удаление от той среды и того образа жизни, который он повел с самых нежных лет, и который губит его. Ты согласна со мной?
        - Согласна, но я не совсем понимаю…
        - Деревня, уединение, рядом единственный цивилизованный человек - ты в виде ангела-утешителя. Вот, в таких условиях ты была бы уже обрученной невестой. Кажется, у него есть небольшое имение где-то в Смоленской губернии?
        - Да, но совершенно разоренное.
        - Любое разоренное имение можно привести в порядок, если иметь голову на плечах. Во всяком случае, там есть крыша над головой и стены, в которых вполне можно жить. Как тебе покажется такой образ жизни, дитя мое?
        - Вы знаете, дядя, я неприхотлива, и городская жизнь никогда не манила меня. Но Саша никогда не поедет туда.
        - Добровольно - разумеется. Следовательно, нужно создать условия, которые вынудили бы его туда уехать.
        - Но каким же образом?
        - Повелением Государя Императора, например.
        - Ссылка?!  - ужаснулась Ольга.
        - Ссылка, моя дорогая, была у светлейшего князя Меншикова в Березове. А называть таким словом жизнь в собственном имении - это значит гневить Бога.
        - Но для Саши это будет ужасный удар!
        - А жизнь не должна состоять из одних удовольствий - тем более, если последние таковы, что не приносят радость, а на время дают забвение слабой душе, боящейся жизни.
        Ольга с удивлением посмотрела на дядю: оказывается, старый адмирал успел хорошо узнать Сашу. Именно таков он и был. Человек, боящийся жизни и прячущийся от нее в сомнительных удовольствиях, отравляющих его душу горечью и разочарованностью.
        - Иногда нужно хорошенько получить по темечку, чтобы выпутаться из нетей собственных ошибок и пороков. Не бойся за него. В конце концов, Пушкин пребывает в «ссылке» уже продолжительное время и ничего. Не зачах, не помешался. Талант его лишь расцвел, не растрачиваемый на суету. И твой возлюбленный, постенав и погоревав, приобвыкнется к новому месту, проветрится, протрезвится, откроет для себя много нового и полезного. И, может быть, наконец, решится отверзнуть свои очи, которые он так старается зажмурить, чтобы не увидеть настоящей жизни и не испугаться ее сурового лика. К тому же ты поедешь с ним и смягчишь ему удар.
        - Но как же я смогу поехать? Ведь я даже не невеста ему.
        - Ты надоумишь его пригласить себя вместе с матушкой и сестрой.
        - Матушка ни за что не согласится!
        - А вот это уже моя забота, чтобы она согласилась.
        - И все-таки, дядя, я сомневаюсь…
        - Дитя мое, если он останется в столице, он окончательно погрязнет в долгах.
        - Они столь велики?
        - Гораздо больше, чем ты думаешь. В случае вашей женитьбы я, конечно, оплачу их, чтобы прошлое не тяготело над заново начатой жизнью. Но для этого необходим ваш отъезд. К тому же я не все еще сказал тебя. Твой ненаглядный друг водит дурную компанию.
        - Какую еще компанию?
        - Компания молодых людей, слишком вольно мыслящих и жаждущих устроить в нашем Богом хранимом Отечестве забаву навроде французской. Если я что-нибудь понимаю в политике, то нарыв этот скоро прорвется, и тогда головы полетят. И в этом случае ссылка может оказаться уже вполне настоящей, далекой и долгой. Поэтому ради собственного блага твоему бель ами не должно оставаться в Петербурге.
        Доводы дяди были столь весомы, что Ольге ничего не оставалось, как согласиться. Алексей Гаврилович удовлетворенно кивнул:
        - В таком случае будь готова действовать. И подготовь Любу.
        - Я сделаю все, что вы скажете, дядюшка,  - пообещала Ольга.
        Старый адмирал поднялся и, приблизившись, поцеловал ее в лоб:
        - Ты точно все обдумала? То, что ты делаешь, есть принесение себя в жертву и более ничего. Если ты полагаешь обрести мужа, то напрасно. Такие люди могут обладать талантами и прекрасными душевными качествами, они даже могут привыкнуть вести размеренную жизнь, если есть, кому держать их в руках. Но они никогда в существе своем не выходят из младенческого возраста. Тебе придется быть очень терпеливой и очень твердой, а подчас, быть может, и жестокой. Во всяком случае, он будет воспринимать твои действия именно так. Как жестокость. Сможешь ли ты выносить упреки и обиды, сможешь ли ты защитить себя и своих детей?
        - Бог даст мне силы, дядя. Я знаю, на что иду,  - тихо ответила Ольга.
        - Что ж, да будет Его воля,  - вздохнул Алексей Гаврилович и, уже направившись к двери, вдруг вернулся и, достав из кармана, протянул племяннице знакомый футляр.  - Чуть не забыл. Вот, возьми. И будь добра, никогда больше не делать подобных поступков - иначе я не стану тебе помогать.
        В футляре были серьги Ольги, которые она три месяца назад тайно заложила, чтобы Саша мог выплатить срочный карточный долг. Он находился тогда в глубоком отчаянии, так как невыплата грозила ему бесчестьем, и Ольга испугалась, что в припадке черной меланхолии он совершит над собой непоправимое. Эта мысль так ужаснула ее тогда, что она, не раздумывая, заложила драгоценности.
        Ольга с дрожью взяла футляр и, не поднимая глаз, порывисто поцеловала руку адмирала:
        - Простите, дядюшка!
        - Прощаю, дитя мое. И обещаю ничего не говорить твоей матери. Но не вздумай впредь потакать этому человеку подобным образом. Пойми, ты не поможешь ему своими жертвами, а лишь подтолкнешь его к новым и новым проступкам. Ты должна иметь выдержку: не потакать пороку подачками с одной стороны, но и не подавлять даже самое слабое стремление исправиться недоверием. Это, милая моя, куда труднее, чем ходить по канату над пропастью…
        Когда Алексей Гаврилович ушел, Ольга поспешила к сестре. Люба, хрупкая девочка-подросток, сидела в кресле, укрытая теплым пледом, и листала томик Парни. Ольга стремительно подошла к ней и, опустившись на пол у ее ног, уткнулась лбом в ее колени. Люба быстро отложила книгу и тронула сестру за плечо. Взглянув в ее вопрошающие, полные сочувствия глаза, Ольга сказала:
        - Кажется, я гибну, Люба. Я только что дала дяде Алексису обещания, которые, не знаю, буду ли в силах исполнить. Я не могу оставаться спокойной, когда вижу, что он страдает. Не могу отказать ему в том, о чем он просит. Потому что боюсь за него… Ах, Люба, Люба, где моя рассудительность, которой все так восхищались, а некоторые и попрекали меня? Если бы он был сейчас рядом, мне было бы легче! Но его нет… И я не знаю, где он. Как счастлива и спокойна я была раньше, а теперь мне кажется, что все мое существование отравлено какой-то мукой, неисцельной болезнью.
        Люба молчала. Она хорошо знала Сашу. Он, как ни странно, быстро и легко нашел с ней общий язык и даже исправно давал ей уроки живописи. Люба же, обычно дичившаяся чужих, к нему отнеслась с полным расположением и всегда радовалась его приходу. Из этого Ольга сделала вывод, что не ошиблась в сердце Саши. Ее несчастная сестра, подобно детям, удивительно хорошо чувствовала людей. И в Саше за всем наносным без труда угадала чистое и доброе сердце и оттого поверила ему, приняла его.
        - Что ты скажешь, Люба, если мы поедем в деревню? В гости к Саше?
        - Я буду очень рада,  - ответила сестра, с трудом шевеля губами и сильно растягивая слова.
        - Не слишком ли много я беру на себя, Люба? Может, ему определен совсем иной путь, а я пытаюсь его изменить? Может, это просто гордость?
        Люба погладила Ольгу по голове:
        - Разве ты можешь изменить чей-то путь? Это может только Бог. Не бойся, все устроится. Саша хороший… Ты только верь в него и не суди. Если он причиняет тебе боль, то себе стократ большую.
        - Ты права, мой ангел,  - откликнулась Ольга.  - Только поэтому мне и кажется, что он никогда не будет счастлив. Счастье противоречит его природе. Всю жизнь он будет мучить себя и находящихся рядом. А значит и мне не знать счастья. А я бы так хотела, чтобы мы были счастливы! Чтобы он счастлив был…
        - Ты не будешь счастлива без него,  - сказала Люба.  - А с ним… Каждому свой крест дан. Не бойся. Ты сильная, хорошая. Ты сумеешь нести его.
        Огромные, печальные глаза смотрели светло и ясно с высохшего и искаженного болезнью лица. Эта девочка несла крест почти с самого рождения, крест ужасный, способный раздавить всякую живую тварь. А она несла, не ропща и не жалуясь, утешая с той чуткостью и мудростью, которые не могли дать ей года, но дала горькая и высокая наука - наука достойно и одухотворенно страдать, обращая собственное страдание в свет для душ окружающих.

        К своему старому другу генерал-губернатору Петербурга адмирал Ивлиев имел привилегию заходить попросту и без доклада. Граф Михайло Андреевич принял его за завтраком, тотчас велев принести еще один прибор и пригласив гостя откушать вместе с ним. Алексей Гаврилович не думал отказываться и, прежде чем перейти к разговору, отдал должное губернаторской трапезе. Хозяин же во время оной устало-пафосным тоном рассуждал о тяготах службы на посту градоначальника. То ли дело было на войне! Всякую секунду жизнью рисковал, а ни страха, ни устали не ведал - и бодро, и весело было на душе, как когда из бани жарко натопленной да в ядреный мороз окунешься.
        - Так ведь и лета наши, Михайло Андреич, уже не те, чтобы жеребцами-то ржать,  - заметил Ивлиев, подумав про себя, что в отличие от него, седого и высохшего, граф Милорадович и теперь еще красавец истинный. Раздобрел, конечно, маленько, и лицо, холеное и чувственное, сделалось дряблым, а все ж еще - орел!
        Хотя верно, на войне-то ему более быть пристало, чем на гражданском поприще. Там, среди рвущихся снарядов, в огне и дыму, он был истинный герой - слава своего Отечества. Еще в Италийском и Швейцарском походах Миларадович стяжал ее, сделавшись дежурным генералом Суворова, чью удаль и отеческое отношение к солдату усвоил. Широко известен был эпизод, когда при переходе через Сен-Готард солдаты заколебались при спуске с крутой горы в долину, занятую французами. И тогда бравый Михайло Андреевич воскликнул: «Посмотрите, как возьмут в плен вашего генерала!»,  - и покатился на спине с утеса. Солдаты, любившие своего командира, дружно последовали за ним.
        То была истинная слава. Но стоило на мирных нивах расположиться, так и размякал, и погрязал в восточной неге, и уже глядь - попадал в полон к какой-нибудь чаровнице. А то и не одной… Красавец-серб, по-южному пылкий, всегда пользовался успехом у женщин и сам питал к ним немалую слабость.
        Едва не вышло беды с того в Бухаресте, где, прельстившись красотами дочери знатного и богатого грека Филипеску, главы валашского дивана и недруга России, Михайло Андреевич столь тесно сошелся с ее семейством, что невольно стал орудием неприятельских интриг, ведомых через оное. От Филипеску и окружавших его шпионов узнавали турки секретные планы русского командования. Местная знать делала, что хотела, нисколько не стесняемая Милорадовичем, который фактически владычествовал в ту пору в Валахии, чувствуя себя в Бухаресте наместником. Он успел задолжать там 35000 рублей и ни в чем себе не отказывал. Конец этой дружбе и беспечной жизни положил князь Багратион. Прибыв в Молдавию, он быстро заподозрил неладное и категорически потребовал, чтобы в интересах Отечества Милорадович был со своего поста отозван. Михайлу Андреевича отозвали, и он никогда не простил князю этой обиды.
        А потом был 1812-й год, Бородино, после которого командир русского арьергарда добился согласия Мюрата на беспрепятственное продвижение русской армии через Москву. «В противном случае,  - заявил ему Милорадович,  - я буду драться за каждый дом и улицу и оставлю вам Москву в развалинах». При переходе русских войск на старую Калужскую дорогу арьергард своими энергичными ударами по противнику, неожиданными и хитроумными перемещениями обеспечил скрытное проведение этого стратегического маневра. В горячих боях и стычках он не раз заставлял отступать рвавшиеся вперед французские части. Когда же под Малоярославцем корпуса Дохтурова и Раевского перекрыли путь французам на Калугу, Милорадович от Тарутино совершил столь стремительный марш к ним на помощь, что Кутузов назвал его «крылатым» и именно Михайле Андреевичу поручил преследование неприятеля. А после были Вязьма и Дорогобуж, Красное и Варшава, Кульм и Лейпциг, после которого доблестный серб был возведен в графское достоинство…
        Пост генерал-губернатора столицы был венцом его карьеры. Увы, мирная жизнь вновь превратно отразилась на храбром воине. Лишь при серьезных происшествиях наподобие наводнения просыпался прежний Милорадович - распорядительный командир, неустрашимый и благородный герой. Все остальное время трясина страстей и слабостей, не укрощенных летами, затягивала его, бросая тень на славное имя.
        Особенно скверно пошли дела после того, как Государю пришла в голову странная мысль назначить боевого генерала еще и директором Большого каменного театра - этой обители прелестных весталок… Что же вышло из этого? Судачили, будто театральная школа сделалась губернаторским гаремом. Для оного по образцу французских королей был заведен специальный парк в Екатерингофском лесу, на украшение которого город истратил более миллиона рублей. Для молодых актрис и воспитанниц здесь были наняты дачки, и в выстроенном зале губернатор стал давать балы, на которых плясали перед ним прелестные танцовщицы… Сластолюбие не есть привлекательная черта и в юношах, а в мужах пожилых и в старцах вызывает смесь горечи, насмешки и стыда.
        Ивлиев с тоской созерцал утехи стареющего героя, меж тем как последний занялся еще одним делом, чуждым и не подобающим для себя. Видя встревоженность Государя европейскими революциями, Михайло Андреевич взял на себя обязанности тайной полиции. Трудно было представить человека более негодного к этой роли, чем Милорадович. Вокруг него вечно крутились подозрительные лица, которым он доверял и которых наивно приближал к себе, подобно хитрым и вероломным валахам. Но донес он зачем-то на молодого поэта Пушкина, которого лишь заступничество Карамзина и Каподистрии уберегло от Сибири.
        Увы, воспользоваться именно этой новой ролью графа приходилось теперь Алексею Гавриловичу.
        - А я к тебе, Михайло Андреич, за помощью пришел,  - сказал он тотчас по окончании завтрака.
        - Я весь к твоим услугам, душа моя!  - с готовностью отозвался Милорадович.
        - Дело весьма щекотливое,  - начал адмирал.  - Моя дорогая племянница имела несчастье полюбить одного салонного верхолета. Юноша, в сущности, имеет честную душу и светлый ум, но по младости своей увлекся вздорными идеями.
        - Это серьезно,  - нахмурился губернатор.
        - Это может стать серьезно, если ты не поможешь мне спасти этого молодца, который в недалеком будущем должен стать мужем Ольги.
        - Помилуй Бог, выражайся, наконец, яснее!  - нетерпеливо потребовал граф.  - Чего ты хочешь?
        - Я хочу, чтобы ты образумил моего будущего родича, подобно тому, как образумил г-на Пушкина.
        На холеном лице Михайлы Андреевича отразилось удивление:
        - Ты хочешь, чтобы я похлопотал об отправлении его в ссылку? Это ново! Выхлопотать место или награду меня просят всякий день, но ссылку!..
        - Я лишь хочу, чтобы молодой человек был на год-другой удален от столичных увеселений в свое имение. Разумеется, без всякого вмешательства полиции, арестов и прочих унизительных процедур. Во имя нашей дружбы выручи меня, а я уж в долгу не останусь!
        Последние слова произвели на графа явно благоприятное впечатление:
        - Дело-то несложное,  - пожал плечами он.  - Ты лишь дай мне какой-то формальный повод… Ты же понимаешь, я должен доложить.
        - Вот,  - Ивлиев протянул Милорадовичу короткую записку.
        - Что это?
        - Это высказывания, которые молодой человек позволил себе однажды по адресу Августейших особ.
        Михаил Андреевич пробежал глазами записку:
        - Твой будущий родственник подлец, коли имеет такие мысли!  - возмутился он.
        - Он был просто сильно пьян. А спьяну чего не сморозишь?
        - Ты прав, таким вольтерьянцам в моем городе не место. Я все устрою.
        - Только прошу тебя,  - адмирал приподнял руку,  - все должно быть сделано аккуратно. Ты же понимаешь…
        - Понимаю. Твоя племянница получит своего жениха целым и невредимым. Хотя я не понимаю, как ты допускаешь, чтобы она выходила замуж за такого подлеца. Раньше я не замечал в тебе излишнего либерализма!
        - Потому что я всегда берег его лишь для близких, коих, как ты знаешь, у меня немного.
        - Что ж, раз ты столь добр, мон ами, то, вероятно, не откажешь и своему старому другу в незначительной ответной услуге?
        Михайло Андреевич был опутан долгами куда больше, чем тот, о ком пришел просить Ивлиев. Когда-то молодой Милорадович без счета растрачивал собственные деньги, не жалея их на друзей, женщин и прочие радости жизни. Но оные быстро закончились, и настало время проматывать деньги чужие. Если балы в Екатерингофе оплачивались из городской казны, то все прочее требовало дополнительных средств. Их привыкшему жить на широкую ногу графу не хватало всегда, а потому он вечно одалживался - в том числе, у подчиненных. Адмирал прекрасно знал об этом и потому, предугадывая эту просьбу, захватил с собой значительную сумму, коей оказалось достаточно, чтобы временно удовлетворить аппетит губернатора и привести его в исключительно доброе расположение духа.
        - Можешь считать, что дело уже сделано,  - пообещал он.  - Я дам тебе знать, как только улажу формальности.
        - Премного тебе обязан,  - чуть улыбнулся Алексей Гаврилович и откланялся.

        Глава 5.

        Внезапная высылка из столицы глубоко потрясла Сашу Апраксина, давно забывшего, что такое сельская жизнь. В родительском имении он прожил лет до пяти, а затем очутился в Москве, в доме бабки, вельможной дамы екатерининских времен, суровой и властной. Хотя рассказывали, что в молодые лета была она весьма хороша собой и не отличалась пуританскими воззрениями, следуя примеру своей правительницы… Увы, старость часто превращает веселых, беспечных женщин в нуднейших моралисток. Видимо, в том, чтобы отравлять жизнь своими нотациями тем, кто в отличие от них еще мог весело грешить, черпают они своеобразную компенсацию за то, что беспощадные годы лишили их возможности подавать аморальные примеры.
        Из всех детей бабка фанатично обожала старшего сына, бездельника, мота и волокиту, обладавшего при том исключительным обаянием и блистательной наружностью. Саша тоже был привязан к дяде Антуану, как на французский манер называла его бабка, больше, чем к собственному отцу, человеку жесткому, обиженному на судьбу, а оттого желчному и вечно недовольному. Отца Саша побаивался и к его раздражению всегда искал общества дяди Антуана, с коим всегда было легко и весело. Увы, скоро дядя перебрался в Петербург, и Саша лишился своего единственного друга, которого не перестал любить даже после того, как бабка оставила своему любимцу все свое наследство, ни копейкой не оделив остальных родственников, включая дочь и внуков.
        Надо ли говорить, что мать была в бешенстве от такой несправедливости и посылала умершей матери страшные проклятия, так как именно старуха и никто другой погубила ее жизнь.
        Мать всегда была болью Саши. Женщина необычайно красивая, гордая и темпераментная, она мечтала блистать при дворе, мечтала о роскоши и поклонниках. Но бабка, ревнуя к ее красоте и молодости, поспешила спровадить ее с глаз долой, выдав замуж за неказистого, пожилого дворянчика, который вдобавок оказался неудачником и вскоре разорился…
        Отца мать ненавидела и презирала. Зато к молодому курляндцу-управляющему заметно благоволила. Наблюдательный Саша не раз замечал, как тот невзначай касается руки матери, и это доставляет ей удовольствие. Однажды в грозу перепуганный мальчик бросился искать ее - ему отчего-то примстилось, будто бы она по обыкновению своему ускакала верхом одна и разбилась, упав с лошади. Сперва он тщетно бегал по дому, жалобно зовя маму, а затем, несмотря на дождь, бросился в конюшню. Там Саша нашел родительницу в объятиях курляндца. И хотя младенческий разум еще не мог понять происходящего, мальчику отчего-то стало больно и обидно, и он поспешил убежать, пока его не уличили в подглядывании недозволенного…
        Саша до сих пор помнил, как горько плакал сидя один в своей комнате, и как несправедливо отругал его вернувшийся от соседа отец, назвав трусом и каким-то еще жестоким словом. Отец никогда не бывал ласков с ним, а под воздействием вина вымещал на сыне горечь собственного положения.
        Мать не вступалась за него. Ей было все равно… А Саша сохранил ее тайну. И многие другие тоже… С возрастом он понял, что курляндец был не единственным другом матери, и с болезненным любопытством приглядывался к мужчинам, бывавшим у нее: как смотрят на нее они, как она отвечает. Приглядывался и старался отгадать, кто же из них теперь похищает его мать, мать, которая непременно любила бы его и была бы с ним нежна, если бы не было всех их.
        Саша рано понял, что не унаследовал красоты и отменного здоровья матери. Лишь лицу передалась отчасти миловидность ее, а в остальном рос он таким же худосочным, малокровным, нервным, как отец. Это неприятное открытие принесло за собой следующее: такого, как он, любить нельзя вовсе.
        Правда, его новый друг и наставник месье Жан старался разуверить его в этом. Именно месье Жан объяснил ему о жизни его матери все, чего Саша не понимал. Само собой, мать в такого рода разговорах не упоминалась, речь шла о предметах отвлеченных, но этого было довольно. Если присланный дядей Антуаном месье и был докой в какой из наук, то наукой той был порок. И в ней француз старательно наставлял своего воспитанника, пробуждая в детской душе чувства и вожделения ей вовсе непристалые. Эти разговоры производили на Сашу двоякое впечатление. С одной стороны, его тянуло слушать их, удовлетворяя болезненное любопытство. С другой - пошлые и низкие предметы, о которых повествовал ему наставник, рождали в мальчике чувство отвращения, стыда и глубокой печали от того, что все поэтичное, прекрасное, высокое оказывалось на проверку ничтожным и грязным.
        Не довольствуясь домашним «обучением», отец отдал Сашу в пансион мадам Форсевиль, главным достоинством которого почиталось то, что из него молодые люди выходили настоящими французами. Подобных пансионов в Москве было до двадцати и ничем не превосходили они народных школ, исключая преподавание иностранных языков. Учителя преподавали свои предметы кое-как, ученики зубрили их, но не понимали и забывали тотчас по окончании уроков.
        Мадам Форсевиль, несмотря на французское происхождение, родилась в России. Будучи сама безграмотна, она отличалась большой предприимчивостью и проворством. Ее муж, добрый, сморщенный старичок, был простым ремесленником, долгое время работал в Англии и с той поры боготворил эту страну. Покорный своей энергичной супруге, он был вовсе незаметен в пансионе, целыми днями просиживая в своей маленькой коморке-мастерской, в которой содержалось все необходимое для токарной и столярной работы.
        В пансионе воспитывались совместно мальчики и девочки. Живя на разных половинах, вместе сидели они в классах, вместе обедали, вместе посещали уроки танцев… Эти последние рождали во впечатлительной душе Саши трепет. Особенно, когда ему выпадала честь становиться в пару с самой красивой девочкой пансиона Ниной. Нине было четырнадцать, и в ней уже почти не было угловатости девочек-подростков, но стать и плавность линий взрослой барышни. Впервые увидев ее в классе, Саша едва не задохнулся от восторга и с той поры едва ли мог думать о занятиях, о чем-то, кроме юной красавицы. Занятия от того немало страдали, учителя сердились, но Саше было все равно. Когда Нина заболела и почти месяц отсутствовала в пансионе, он сам сделался совершенно болен, страшась, что предмет его мечтаний больше не вернется или того хуже - умрет.
        Но она вернулась. И они снова стали в пару, и Саша снова чувствовал в своих руках ее нежные ладони, упивался глубиной чудных глаз. После танцев, опьяненный ее приятной и, как показалось ему ласковой улыбкой, он, улучил мгновение, когда они остались наедине, и с жаром поцеловал Нину. Девушка молниеносно отшатнулась, и лицо ее выразило смесь брезгливости и презрения:
        - Да как только вы посмели!..
        Саша готов был расплакаться от обиды, а красавица ушла, обдав его холодом изменившегося взгляда, и пожаловалась мадам Форсевиль. Был грандиозный скандал, и Сашу изгнали из пансиона с позором.
        В тот же год умер отец. Тяжелые душевные терзания сделали Сашу нелюдимым, и родные опасались развития у него чахотки. Все свое время юноша посвящал чтению - в основном, переводных романов и поэзии. Вскоре он начал тайком сочинять сам. Природные способности позволяли ему довольно быстро обучаться тому, к чему лежало его сердце: он недурно рисовал, играл на фортепиано, исполнял драматические роли в любительских спектаклях, ставившихся в доме бабкиных знакомых, но его терпения никогда недоставало, чтобы овладеть каким-либо делом в совершенстве. Всякое занятие, вначале воспламенявшее его до бессонных ночей, скоро прискучивало ему, и он вновь погружался в состояние глубокой меланхолии.
        Гостивший у бабки дядя, оценив унылое бытие племянника, повез его с собой в столицу - развеяться и поразвлечься. Саше тогда едва исполнилось шестнадцать. Среда, в которую он попал, вряд ли могла благотворно влиять на юношу столь нежного возраста. Дядя был, как казалось тогда, закоренелым холостяком и вел весьма разгульный образ жизни. Это именно он, дядя, впервые свел его с девицами, которые не брезговали никакой физиономией, если у оной были деньги. Таков был первый опыт «любви», неизбывно горький для ищущей высокой поэзии души, но слишком притягательный для плоти. Рано разбуженная и питаемая романами чувственность разжигала желания, а укрощать их у Саши не было воли, ибо никто никогда не заботился о том, чтобы волю эту, стержень в нем воспитать.
        Вскоре, однако же, жизнь снова переменилась. Скончалась бабка, и дядя вступил в права наследования. Наследства хватило ему лишь на оплату своих громадных долгов, и, чтобы, не обнищать окончательно, уже совсем не юный волокита должен был оставить вольную жизнь, сковав себя узами брака. Его женой стала молоденькая дурочка из захудалого рода, имевшая, однако, изрядный капитал.
        Дабы задобрить разгневанную сестру, не желавшую даже почтить своим присутствием свадьбу, а заодно отделаться от нее на будущее, дядя выделил ей пенсион и средства для отъезда за границу. Она уехала тотчас, всю жизнь мечтая о том, чтобы обосноваться в Европе. Увы, наслаждаться впервые улыбнувшейся ей жизнью пришлось недолго. Во время одной из верховых прогулок несчастная упала с лошади и сломала себе шею…
        Для Саши это стало величайшим горем, которое он словно предвидел с самых младенческих лет, содрогаясь всякий раз, когда мать - прекрасная наездница - уезжала кататься верхом. Он вновь отправился в Петербург, на сей раз к сестре, которая по окончании Смольного сделалась фрейлиной Императрицы Елизаветы Алексеевны.
        Катрин была очень похожа на мать: и внешне, и характером. Поэтому, когда однажды она объявила о помолвке с молодым офицером Измайловского полка Стратоновым, Саша искренне посочувствовал будущему зятю. Он всем сердцем любил сестру, но, хорошо зная ее, понимал, что она не создана для того, чтобы дать счастье такому простому, цельному и честному человеку, как Юрий. Если, конечно, такие женщины вообще способны давать счастье кому бы то ни было…
        В последнем Саша сомневался. Изучение женской души утвердило его во мнении, что есть два типа женщин: те, что созданы для счастья своих мужей, детей, семьи, женщины-жены, женщины-матери, и те, что созданы для мимолетного утоления мелких страстей и разжигания жестокого пожара страстей больших, для мук тех, кому сам рок предначертал любить их, и наслаждений тех, кто ищет в них лишь чувственного удовольствия, удовлетворения похоти. Последнее Саша презирал и ненавидел тем более, что сам оставался порабощен этим пороком.
        Сколько раз клял он свое детство, родителей, дядю, наставников, приятелей, французских романистов… Все они, точно сговорившись, похитили у души его идеал, у помыслов чистоту, у желаний невинность, а вместо них оставили один лишь угар, отвращение к самому себе, и своему растленному уму, неизменно осквернявшему самый высокий порыв души циничной и низкой мыслью…
        Но, вот, однажды на его пути встретилась Женщина. Она была не похожа на тех, к каким Саша привык, и он даже не сразу поверил, что зрение и чувство не обманывают его, не идеализируют приятный ему предмет. Ведь столько раз уже обманывался он, принимая жалкую подделку за истинный бриллиант. И как невыносимо мучительны были эти разочарования!
        Бывая у Ольги Фердинандовны, Саша отдыхал душой, отогревался в лучах ее участия и заботы и чувствовал прилив сил, чтобы, наконец, сбросить с себя опротивевшие нети всевозможных гнусностей. Но приходил новый день, и он снова срывался и стыдился показаться ей на глаза. И все же показывался, когда душу охватывало отчаяние, и больше некуда было податься. Он знал - Ольга не прогонит, не осудит, поймет и пожалеет…
        Никто за всю жизнь не жалел его по-настоящему, и, когда Ольга отдала ему свои серьги, чтобы оплатить карточный долг, он был потрясен и затем много раз ругал себя самыми последними словами, что посмел заложить ее вещь, что принял ее жертву, и искренне чувствовал себя самым ничтожным из ничтожеств.
        Именно к Ольге бросился он, получив предписание выехать из столицы - растерянный, оглушенный, едва помнящий себя. Она же встретила грозную весть с неизменным спокойствием своей высокой, ясной души:
        - Вы напрасно приходите в такое отчаяние, Сашенька,  - сказала ласково, опуская ладонь на его нервную руку.  - Я уверена, что ссылка не будет долгой, а ваша Клюквинка, единственное ваше достояние давно нуждается в хозяйском пригляде. Подумайте, ведь ваша жизнь в столице проходит, как в тумане, не давая плодов, и вы сами мучаетесь и тяготитесь ею. Клюквинка же даст вам возможность, наконец, заняться настоящим, благородным делом: позаботиться о ваших крестьянах, возродить пришедшее в упадок хозяйство и преумножить его. Как пойдет эта работа, так столица вам и на память не придет! Вы оживете и окрепнете, обретете душевный покой. Я уверена в том, что будет именно так, и именно в этом состоит промысел Божий о вас.
        - Но я останусь там совсем один!  - воскликнул Саша.  - Что я смогу сделать один? Вы не понимаете! Ведь я с ума там сойду уже о того лишь, что не с кем будет слова сказать!
        Ольга чуть опустила свои небольшие, но выразительные, мягкие глаза:
        - Если бы вы оказали нам с матушкой и сестрой честь и пригласили нас погостить…
        Саша в изумлении приподнялся с дивана, на котором они сидели:
        - Как, Олинька, как?! Вы хотите поехать в эту глушь?! Вы принесете эту жертву?!
        - Разве это жертва? Мы были бы рады немного пожить вдали от столицы. Любочке смена обстановки и жизнь на лоне природы пошла бы на пользу.
        - Неужели вы говорите это серьезно, душа моя?
        - Конечно, серьезно,  - чуть пожала плечами Ольга.  - Впрочем, если мы для вас слишком обременительные гости…
        - Что вы!  - вскричал Саша, сжимая ее руки.  - Та честь, которую вы мне оказываете… Да я никогда бы не посмел предложить вам… Это… Милая Олинька, вы мой добрый гений! Я не нахожу слов, чтобы отблагодарить вас!
        Ольга весело рассмеялась:
        - Это мы благодарны вам за приглашение,  - она поднялась и, взяв его под руку, сказала:  - А теперь пойдемте к Любочке. Она будет очень рада вам. Она, вы знаете, к вам привязана, как к брату, и очень скучала по вам.
        Младшая сестра Ольги, действительно, встретила его приветливо. Это кроткое создание, обреченное на неподвижность, внушало Саше чувство благоговения. Он взирал не нее, как на живую икону и в ее присутствии с особой остротой ощущал глубину собственного падения. «Что за беда, что вам придется какое-то время пожить вдали от привычных увеселений?  - казалось, вопрошали ее глаза.  - Вы молоды и здоровы, и все пути открыты вам, тогда как мне не дано и самой ничтожной малости - поднять свое тело с этого кресла. У вас впереди жизнь, а у меня - краткие годы медленного умирания, физической и душевной пытки, растянутой во времени…» Скорее всего, кроткая Люба так не думала, но сам Саша при виде юной страдалицы всецело ощутил ничтожность собственной беды в сравнении с ее трагедией.
        Около часа они провели втроем, музыцируя. Саша сыграл девушкам недавно написанную польку, после чего Люба, обладавшая тонки слухом и еще не утратившая гибкости пальцев, повторила ее с ним в четыре руки, раскрасневшись от усилия и в то же время радости.
        За обедом Ольга, не дожидаясь, пока оробевший в присутствии ее матери и дяди Саша скажет что-либо, сама объявила, что их семейство приглашено в Клюквинку. Лицо Анны Гавриловны не выразило удовольствия от этой вести, однако она ответила сдержанной благодарностью и согласием.
        Решив проявить благородство, Саша предложил поехать вперед, дабы подготовить дом к приезду гостей. В душе ему менее всего хотелось ехать одному. Слишком хорошо он знал себя, знал, что стоит ему разлучиться с этим милым ему сердцу обществом, как драконы аббата Тетю опять завладеют его истерзанной душой.
        - Очень разумное решение,  - одобрила Анна Гавриловна, и сердце Саши упало.
        - Разумное,  - согласился Алексей Гаврилович.  - Но молодому человеку нелегко будет одному справиться с этой задачей. Предлагаю следующее: г-н Апраксин, я и Олинька со своей горничной поедем вперед. А вы с Любочкой последуете за нами. К вашему приезду все будет готово. А как только вы устроитесь, я со спокойной душой отбуду в столицу.
        Было заметно, что Анне Гавриловне такое решение не показалось лучшим, но она смолчала, едва заметно закусив губу. Вскоре она сослалась на приступ мигрени, и оставшаяся часть обеда проходила без нее к облегчению Саши, робевшему перед г-жой Реден.
        Общество Ольги и Любы немало утешили его, и он уже сам готов был поверить в то, что, обосновавшись в деревне, сможет показать себя рачительным хозяином, и что смена обстановки пойдет ему на благо. Вдохновленный ими, он представлял себе, как станет устраивать дела в имении, какие нововведения учредит, как станет самолично вникать во все дела, не прибегая к услугам воров-управляющих.
        И все же одна смутная тревога занозила его не умевшее оставаться спокойным и дольше мгновения безмятежно радоваться чему-либо сердце. Несмотря на гордость свою, Саша прекрасно сознавал, что если милая и добрая Ольга Фердинандовна могла испытывать к нему приязнь и даже нечто большее, то ее родные уж никак не могли видеть в его персоне желанного ей жениха. Тогда для чего такое внимание? Эта поездка, которая явно не прельщает Анну Гавриловну и вряд ли будет легка для Любы? Для чего так хлопотлив старый адмирал? Что им нужно от него, бездольного, неудельного, странного человека с не самой хорошей репутацией? Саша решительно не мог взять этого в толк и от того нервничал и сомневался во всем.
        Впрочем, решение было принято, и ничего лучшего судьба в обозримом будущем не сулила ему. Этот факт, если и не положил предел душевным колебаниям, то, во всяком случае, немало приглушил их, и в назначенный день Саша покинул столицу вместе с адмиралом Ивлиевым, его милой племянницей, ее бойкой, ветчинно свежей горничной и собственным лакеем.

        Глава 6.

        Кладбищенская тишина, нарушаемая лишь скрежетом одиноких в этот морозный день вороньих голосов, вносила в душу покой и умиротворение. В день кончины матери Юрий пришел на родительскую могилу один, не захотев, чтобы Никита сопровождал его. Ему хотелось побыть наедине с давно ушедшими родными, мысленно обратиться к ним за вразумлением и поддержкой. Время отпуска подходило к концу, и тоскливо становилось на душе от этого. Скоро гостеприимный дом Никольских и саму Москву-странноприимницу сменит холодный Петербург, промозглость и одиночество, которое не с кем разделить… Когда бы хоть война приключилась с турками или персиянами - тогда, глядишь, удалось бы вырваться из столичного каземата.
        По долгу службы Стратонову уже надлежало вернуться в столицу, как только стало доподлинно известно о кончине в Таганроге Императора, и войска были приведены к присяге Константину Павловичу. Однако Юрий не спешил. Восшествие на престол нового государя, впрочем, внушало ему определенную надежду. У Константина Павловича не было причин отказать в очередном рапорте с просьбой об отправке на Кавказ. В остальном же Стратонов был невысокого мнения о новом Государе, взбалмошном и много напоминающим своего отца. Московский уют размягчил Юрия, подобно теплой воде, дал его угнетенной душе столь необходимый ей покой, и едва ли не впервые в жизни небольшая человеческая слабость взяла над ним верх. В конце концов, он все еще числился в отпуске по болезни, и формально ничего не нарушал.
        С невеселыми мыслями возвращался Стратонов на Большую Никитскую. Он не стал брать извозчика, решив прогуляться по родному городу пешком, надышаться сухим морозным бодрящим воздухом, насмотреться на румяный и веселый люд, так не похожий на столичных жителей, отягощенных малокровьем и расстройством нервов…
        Недалеко от дома Юрия настиг всадник с лицом, замотанным до глаз шарфом. Незнакомец остановил лошадь и, по-военному отдав честь, осведомился:
        - Вы полковник Стратонов?
        - Точно так. С кем имею честь?
        - Мне приказано вручить вам это,  - всадник протянул ему запечатанное письмо и, еще раз отдав честь, пришпорил коня и скрылся, так и не представившись.
        Удивленный Юрий тотчас распечатал письмо. В нем было всего несколько строк, написанных незнакомым почерком:
        - Император Константин Павлович отрекся от престола. Заговорщики готовят бунт в гвардии против нового Государя - Николая Павловича. Измайловцы могут восстать также. Если Вам дорога Ваша честь и судьба Вашего брата немедленно выезжайте в столицу. Всякая минута промедления гибельна. Ваш друг.
        Стратонов, как и все люди, не любил анонимок, но сведения, сообщавшиеся в странной депеше, были столь важны, что он не счел возможным пренебречь ими. К своей чести и чести своей фамилии Юрий относился весьма щепетильно, и мысль о том, что его брат может оказаться впутанным в государственное преступление, что имя их будет покрыто позором измены, казалась ему ужасной. К тому же Великий Князь Николай был шефом Измайловского полка, и Стратонова связывали с ним узы гораздо большие, нежели отношения командира и подчиненного, государева брата и его подданного - узы личной дружбы, которой Юрий дорожил не корысти ради, но из глубокой симпатии и уважения к Великому Князю. Последний был, кажется, самым русским по духу из всей императорской фамилии, лучше других сознавал место и задачи России и в то же время никогда не задумывался о престоле, оставаясь верноподданным своего Августейшего брата. И как же можно допустить, чтобы Измайловцы изменили своему шефу?! Стратонов готов был отдать голову, чтобы не допустить подобного позора.
        Взволнованный и бледный, он быстро вошел в кабинет Никольского и плотно притворил за собой дверь. Никита поднялся ему навстречу из-за стола и спросил озабоченно:
        - Что-то случилось? На тебе нет лица.
        Юрий протянул ему письмо:
        - Читай.
        Никита поправил очки и быстро пробежал немногословную депешу.
        - Что скажешь?  - спросил Стратонов.
        - Ты имеешь предположение, кто мог это написать?
        - Ни малейшего. Курьер мне также не знаком.
        - Странно… В любом случае, это очень серьезно,  - задумчиво произнес Никольский.  - Я ведь много рассказывал тебе в эти недели о нашем положении… Боюсь, что мои мрачные предчувствия начинают сбываться. Если Константин, действительно, отрекся, то мы переживаем сейчас междуцарствие, а междуцарствие, друг мой, самое лучшее время для смущения невинных и наивных умов, умов солдат и простолюдинов, для подстрекательства. Ты должен немедленно ехать в столицу. Даже если это дурацкая шутка, нельзя рисковать.
        - Я с тобой согласен,  - кивнул Юрий,  - буду готов через четверть часа.
        - Я велю заложить для тебя экипаж. Или нет!  - Никита поднял вверх указательный палец.  - По нашим дорогам, еще не заснеженным довольно для санного пути, зато размытым, чтобы остановить всякую карету, ты будешь добираться слишком долго. Недавно я купил замечательного коня. Мне по моему сложению он не годится, поэтому прими его, как мой прощальный дар тебе. Не спорь! Это самый быстрый конь в нашей седовласой Москве! Бери его и скачи, что есть мочи. Бог да поможет тебе!
        Через полчаса полковник Стратонов уже мчался на сером в яблоках коне к московской заставе, полный тревожных предчувствий и решимости в случае необходимости со шпагой в руке защищать Государя и Отечество от новоявленных русских якобинцев.

        Глава 7.

        Этот вечер на квартире Рылеева вышел жарким. Решалась судьба восстания, судьба России, судьба Общества… Уже составленный план был перечеркнут неожиданной смертью Императора, теперь приходилось принимать решения сообразно вновь и вновь возникающим обстоятельствам, оценивая их мгновенно.
        Уже после известия о смерти Александра Рылеев с братьями Бестужевыми ночью ходили по городу, останавливая каждого солдата, останавливаясь у каждого часового и передавая им словесно, что их обманули, не показав завещание покойного Царя, по которому дана свобода крестьянам и убавлена до пятнадцати лет солдатская служба. Этим обманом подготовлялась почва для подстрекательства к бунту нижних чинов.
        Отречение Константина после присяги ему в отсутствии самого Великого Князя, который так и не пожелал приехать из Варшавы, давало исключительный шанс на успех предприятия путем игры на верноподданнических чувствах солдат в отношении Константина.
        - Подлецами будем, если не воспользуемся!  - горячо говорил Пущин.
        Горячились и другие.
        - Мы скажем солдатам, что Константин Павлович, которому солдаты уже присягнули как Императору, и Великий Князь Михаил Павлович арестованы и находятся в цепях и что солдат якобы собираются силой заставить присягать вторично,  - подал идею Михаил Бестужев и тотчас был поддержан Щепиным-Ростовским.
        Угрюмый герой Кавказа Якубович, полубезумный после страшного удара горской саблей по голове, был не в духе. Столько времени он лелеял мечту отомстить Императору Александру, уславшему его покорять дикие племена, убив его самолично, и, вот, не случилось. И теперь герой роптал на удержавшего его от этой затеи Рылеева, будто это он и все Общество отняли у него его законную жертву. Тут, однако же, подал голос и он:
        - Надобно просто разбить кабаки, позволить солдатам и черни грабеж, а потом вынести из какой-нибудь церкви хоругви и идти ко дворцу!
        - Ни в коем случае!  - возразил Трубецкой.  - Откуда вы знаете, на кого поворотит пьяная вхлам толпа? И… не стоит допускать чернь, солдат до дворца. Раз получив волю убивать и грабить своих правителей, они уже никому не подчинятся. Нам с вами, в том числе. Уничтожая саму власть, мы не должны подрывать авторитета института власти.
        Рылеев был также уверен в необходимости действовать. Еще больной после недавней простуды, с замотанным черным платком горлом, с лихорадочно блестящими огромными глазами, он звал к оружию, заражая своей верой даже колеблющихся.
        А поводов для колебания было предостаточно. При такой скорости событий не оставалось времени снестись с Пестелем и скоординировать действия. Хуже того, кое-кто из офицеров уже отказался участвовать в наспех состряпанном мероприятии. Даже Рылеев и Оболенский не смогли склонить к участию в деле кавалергардов Анненкова и Арцыбашева. Та же незадача вышла со ставленником Пестеля Свистуновым и командиром Семеновцев, членом Союза Благоденствия Шиповым.
        Хуже всего было то, что в рядах Общества оказался предатель. Молодой офицер и литератор Яков Ростовцев написал Великому Князю Николаю письмо, в котором предупредил об опасности и умолял отложить присягу. Ростовцев был принят им, подтвердил свои слова лично, а после этого не побоялся известить о своем поступке бывших товарищей. По требованию Оболенского он дословно воспроизвел письмо и свой разговор с Николаем. Но Николай Бестужев не поверил в откровенность Ростовцева:
        - Этот человек хочет ставить свечу Богу и сатане. Николаю открывает заговор, пред нами умывает руки признанием, в котором, говорит он, нет ничего личного. Не менее того в этом признании он мог написать, что ему угодно, и скрыть то, что ему не надобно нам сказывать.
        - Если бы Ростовцев назвал нас, мы были бы уже арестованы,  - усомнился Кондратий.
        - Николай боится сделать это. Опорная точка нашего заговора есть верность присяге Константину и нежелание присягать Николаю. Это намерение существует в войске, и, конечно, тайная полиция о том известила Николая, но как он сам еще не уверен, точно ли откажется от престола брат его, следовательно, арест людей, которые хотели остаться верными первой присяге, может показаться с дурной стороны Константину, ежели он вздумает принять корону.
        Николай Бестужев в свои тридцать четыре года превосходил всех присутствовавших опытом и знаниями. Моряк, организатор литографии при Адмиралтейском департаменте, историк русского флота, ныне, спокойно и не теряя достоинства поднимаясь по служебной лестнице, занимал он пост директора Адмиралтейского музея.
        - Так ты считаешь, что мы уже заявлены?  - спросил Рылеев.
        - Непременно. И если будет новая присяга, то мы будем взяты тотчас после нее.
        - Значит, выбора у нас нет - только действовать?
        - О предательстве Ростовцева кроме нас,  - Бестужев обвел спокойным взором собравшихся,  - никто не должен знать. Да, мы обязаны действовать. Лучше быть взятыми на площади, нежели в постели. Пусть лучше узнают, за что мы погибнем, нежели будут удивляться, когда мы тайком исчезнем из общества, и никто не будет знать, где и за что пропали.
        Рылеев порывисто обнял друга:
        - Я уверен был, что таким будет твое мнение! Судьба наша теперь решена! С Богом!
        Приняв окончательное решение, заговорщики перешли к разработке более тщательного плана. Оболенский брал на себя распропагандирование Конной артиллерии. Булатов и Сутгоф - Гренадер. Александр и Михаил Бестужевы вместе с Щепиным-Ростовским должны были привести на Сенатскую площадь Московский полк. Якубович и Арбузов брали на себя Гвардейский экипаж и Измайловцев…
        В разгар совещания в комнату, никогда не охранявшуюся от сторонних, вошел бывший член Союза Благоденствия, адъютант Милорадовича Федор Глинка. Заметив его, Рылеев махнул рукой:
        - Будем продолжать, при Федоре Николаевиче можно.
        Глинка, однако же, остановился на пороге:
        - Я, кажется, не ко времени и не буду мешать вам. Опять присяга на днях, вы слышали?
        - Да,  - ответил Кондратий,  - и Общество непременно решило воспользоваться этим случаем.
        - Смотрите, господа, чтобы крови не было,  - покачал головой Глинка.
        - Не беспокойтесь, приняты все меры, чтобы дело обошлось без крови.
        Когда адъютант губернатора ушел, Якубович нетерпеливо спросил:
        - Так как же с Августейшей фамилией?
        - Мое мнение, что Царская семья должна быть уничтожена,  - ответил Рылеев.  - По взятии Зимнего она должна быть арестована, а, если понадобится, тотчас истреблена. Если же не истребят всей фамилии во время беспорядка при занятии дворца, то надлежит заключить оную в крепость и, когда убьют в Варшаве Цесаревича, истребить ее под видом освобождения. Если Цесаревич не откажется от престола, то должно убить его всенародно, и когда схватят того, кто на сие решится, то он должен закричать, что побужден был к сему Его Высочеством. Знаете ли, какое это действие сделает в народе? Тогда разорвут Великого Князя Николая!
        План был принят…
        - Я уверен,  - сказал в завершении Кондратий,  - что мы погибнем, но пример останется. Мы положим начало и принесем собою жертву для будущей свободы Отечества!
        - Ах, как славно, как славно мы умрем!  - восторженно воскликнул Саша Одоевский, глаза которого увлажнились от избытка чувств.
        Константин посмотрел на него с сожалением. В сущности, какой наивный ребенок еще этот юноша-князь. Вспомнилось, как не без легкой досады сетовал однажды Саша, что любимый кузен его Грибоедов, спасенный им при петербургском наводнении, отечески наставлял его не мешаться в дела политики, в тайные общества и заговоры. А ведь и прав был мудрый Александр Сергеевич! Куда этому дитяти чистому - да в этакую грязь соваться? А ему, корнету Стратонову - куда? Только что при нем постановили убить всю Царскую семью, не исключая женщин и детей, и он молча принял это. А не смел, не смел принять! Не смел, потому что отец и брат прокляли бы его в противном случае! А он принял… И неужто и дальше зайдет? Пойдет с ними пропагандировать солдат и вести их против законного своего Самодержца под пули верных ему войск? Пойдет на Зимний, чтобы погубить венценосные головы, уподобясь якобинцам? Посягнет на Помазанника Божия? Да разве этого он хотел? Он хотел лишь, чтобы произвол верховной власти был ограничен Законом, чтобы Закон стал во главе всего, чтобы Россия сделалась, наконец, страной свободных людей, Законом
огражденных и по справедливости судимых и отличаемых…
        Конечно, последний шаг еще не сделан, можно просто отказаться участвовать в преступлении, как отказались Анненков и Арцыбашев… Но что это изменит? Он все равно останется соучастником. Соучастником, трусливо бежавшим в последний момент с поля боя.
        Свой выход нашел Ростовцев. Теперь Константин понимал, какую внутреннюю распрю тот пережил, прежде чем сделать свой шаг. Теперь он избавлен от страшной ответственности за кровопролитие. Но пойти по его стопам - как? Как возможно предать собственных друзей, людей, веривших тебе, людей, несмотря на ошибки, движимых идеями благородными? Предать Сашу Одоевского? Рылеева? Пущина? Да не такое же ли это бесчестие, только наоборот?..
        Несмотря на холод ночи, Стратонов задыхался. Ему чудилось, будто бы невинная кровь уже липкой пеленой покрывает его лицо, и он то и дело утирал лоб. Конечно, можно кончить все разом. Написать покаянное письмо всем и застрелиться. Это, пожалуй, самый достойный выход из земной коллизии… Но что если вслед явится коллизия небесная?
        И почему, почему Великий Князь Константин не принял престола? Ведь в этом случае Общество решило ничего не принимать и даже самораспуститься, не теряя, конечно, связи и не забывая по мере возможности служить поставленным целям…
        В таких отчаянных терзаниях Константин брел до тех пор, пока взгляд его не привлекли ярко освещенные окна, из-за которых доносилось веселое пение и музыка. Это был трактир «У Евпла», и Стратонов решил, что более подходящего места для приведения в порядок мыслей и чувств не найти. И хотя офицеру не пристало бывать в подобных заведениях, тем более, в мундире, он пренебрег этим правилом.
        Трактирная публика гуляла весело. Хохотали пьяно косматые девки в ярких и открытых платьях, тянули к ним лапищи подвыпившие гуляки из купцов и ремесленников, мелких чиновников и прочих лиц, положение которых определить было невозможно.
        Услужливый половой тотчас подал Константину штофик водки с солеными грибочками и осведомился, желает ли его благородие отужинать. Стратонов небрежным жестом отослал его и принялся размыкать тоску. Но тоска не размыкалась… Хотя Константин никогда не имел пристрастия к вину, но водка на сей раз не брала его, и на душе делалось все тошнее.
        - Что, господин корнет, никак запоздалые муки совести лишили вас сна в эту прелестную ночь?  - раздался вдруг знакомый голос.
        Константин вскинул голову и увидел за соседним столиком Кавалеровича. Длинный нос его показался Стратонову еще длиннее, а не сходящая с тонких губ усмешка еще язвительнее, чем обычно. Поляк водку не пил, а угощался белым вином. Подано ему было и жаркое, и сыр, и яичница, и всему он явно намеревался отдать должное.
        - О чем это вы, пан?  - нахмурился Константин.
        - Вы прекрасно знаете, о чем,  - прищурил поляк миндалевидные глаза.  - Кровь его на нас и на детях наших - вы ведь не готовы возопить так вослед древним иудеям и вашим друзьям?
        Константин опасливо огляделся вокруг. Кавалерович понял этот взгляд, и, не ожидая приглашения, проглотил последний кусок яичницы и перебрался с остальным натюрмортом за столик Стратонова.
        - Мне казалось, сударь, что друзья у нас общие,  - заметил Константин.
        - Стало быть, вы и, в самом деле, считаете их себе друзьями?
        - Что вы, черт вас возьми, имеете, наконец, ввиду?

        - Нес кузнец
        Три ножа
        Слава!
        Первый нож
        На бояр, на вельмож.
        Слава!
        Второй нож
        На попов,
        на святош.
        Слава!
        А молитву сотворя
        Третий нож на царя.

        Слава!  - вполголоса пропел Кавалерович рылеевскую песенку из тех, что они с Бестужевым придумывали и пускали в народ, дабы через песни вернее донести до него свои идеи.  - Это этих соловьев-разбойников вы почитаете своими друзьями, Константин Александрович? Людей, которые вместо несчастной горстки жандармов, навряд ли превышающей три тысячи душ на всю Империю, собираются окружить освобожденный народ отеческой заботой в виде соглядатаев на каждые четыреста душ?
        - Вам не хуже меня известно, что это лишь одна из глупых идей Пестеля, которая никогда не будет исполнена!
        - Ошибаетесь! Революции замечательны именно тем, что исполняют самые безумные и кошмарные идеи. Последние всегда побеждают все разумное, когда страсти разнузданы, а пороки выпущены на волю. Поймите, разум не управляет революцией, ею управляют стихийные, звериные начала,  - все это Кавалерович говорил со своим обычным невозмутимо-насмешливым видом, поглощая жаркое и запивая его вином.
        - Замена одного правительства другим - это еще не революция!
        - Разумеется, если глубокой ночью несколько благородных господ забивают, как собаку, венценосца и сажают на его место его сына. Но если вырезать всю семью…
        - Этого не будет!
        - Непременно будет, потому что иной расклад невозможен. Но позвольте узнать, вы всерьез верите, что ваши милые друзья Одоевские, Рылеевы, Якубовичи, Трубецкие - что они могут управлять государством? Тем более, таким, как Россия? Что они знают о России и управлении? Что умеют делать, кроме как говорить звонкие фразы, нахлобучивать камзолы Руссо и Вольтера на русские плечи и пописывать статейки и стишки?
        - Разве нынешние министры знают Россию и дела, коими ведают?  - горячо возразил Стратонов.  - Нет! Только они еще и не любят России и ее народа! Тогда как…
        - Кондратий Федорович и прочие оный народ обожают-с! Допустим. Но скажите мне, господин корнет, какого черта ни один из этих обожателей не сделал такой маленькой малости, как отпустить на волю собственных крестьян с земельными наделами? Если берешься выступать против крепостничества, так будь честен до конца, начни с себя! Ваши друзья живут мечтами, не имея глубоких представлений ни об одном предмете. И при этом хотят править Империей!
        - Они приведут к власти достойных людей! У нас есть Тургенев, Мордвинов, Сперанский, наконец! О сколькие еще, которые примкнут в случае победы!
        - Примыкающие к победителям - люди, несомненно, высоких нравственных качеств и принципов. Ваш Мордвинов - старый болтун, желающий быть хорошим для всех и ничегошеньки толком не умеющий.
        - Послушайте, сударь!  - Константин сжал кулаки - Вы все это время были одним из нас, а теперь говорите так, точно вы наш заклятый враг! Что это значит, Кавалерович?! Кто вы такой? Шпион?
        - Скажем так, исследователь человеческой глупости,  - жаркое было доедено, и поляк вытер салфеткой усы и холеную руку.
        Стратонов стиснул зубы и, едва сдерживая бешенство, выговорил:
        - Если бы вы не были калекой, я бы тотчас потребовал сатисфакции!
        - И не получили бы ее,  - усмехнулся Кавалерович.
        - Боитесь?
        - Не считаю должным нарушать закон и похищать жизнь, которая еще вполне может пригодиться Отечеству.
        - Подлец!  - вскричал Стратонов.  - Пеняйте на себя, сударь! Я буду вынужден оскорбить вас действием!
        - Поосторожнее в выражениях, юноша,  - поляк стал серьезен.
        Константин занес руку, чтобы дать наглецу пощечину, но тот с удивительной прытью отразил удар тростью:
        - Сядьте, господин корнет,  - холодно сказал он.  - Я не стану драться с вами. Вы ищете смерти, я же желаю, чтобы вы жили.
        - Трус! Ничтожный позер!
        - Прежде чем рассыпаться в подобного рода «комплиментах», извольте удостоить своим вниманием одно небольшое представление,  - Кавалерович щелкнул пальцами, и на его зов тотчас возник половой. Поляк что-то шепнул, и через несколько мгновений перед ним лежали пистолеты, а на столе у противоположной стены были выставлены вряд бутылки шампанского.
        Трактирные гуляки притихли, предвкушая любопытное зрелище. Кавалерович осушил последний бокал вина, расправил усы и, взяв пистолет, выстрелил. Могло показаться, что он не целился вовсе, но пуля аккуратно «отбила» пробку первой бутылки, и пенящийся напиток брызнул во все стороны. Та же участь постигла остальные, причем последние выстрелы поляк сделал, стоя спиной к своим мишеням. Ни одна пуля не ушла в сторону, ни одна не ударила ниже, разбив бутылку - каждая легко и изящно откупорила «Вдову Клико» к неописуемому восторгу публики, зашедшейся в реве и аплодисментах.
        - Шампанского всем!  - взмахнул рукой поляк.  - Я угощаю!
        Эта щедрость вызвала еще больший восторг, и сам хозяин нашел нужным выразить уважение столь выдающемуся таланту. После его ухода Кавалерович обернулся к пораженному не менее других Стратонову:
        - Вот, что я имел ввиду, господин корнет, когда говорил, что не стану драться с вами ни при каких обстоятельствах.
        - Должен признать, я восхищаюсь вашим мастерством, и… сожалею о вашем решении.
        - Вам так не хватает небольшого отверстия во лбу?  - приподнял бровь поляк.  - Стало быть, я угадал, и муки совести, действительно, истязают вашу душу.
        - Да,  - устало вздохнул Константин,  - вы угадали. Кто бы вы ни были, и каковы бы ни были ваши цели, я признаю, что вы правы, Кавалерович. Но если вы думаете, что я сделаюсь вашим орудием против людей, с которыми связан узами дружбы…
        - Константин Александрович, скажите мне на милость, каким образом я могу употребить такое орудие, как вы? В качестве доносчика? Но, черт возьми, я знаю о делах Общества больше вашего. Так что вы мне вполне бесполезны.
        - И опять вы правы… Я абсолютно бесполезный человек,  - вздохнул Стратонов.  - И мне лучше уйти.
        - Постойте!  - Кавалерович удержал его за руку.  - Вы ведь пришли сюда набраться с тоски, как это принято у совестливых и не очень людей? Так зачем отказываться от этого весьма разумного предприятия? Лично я готов вам в этом споспешествовать! Только с условием, что вопросов политических мы более касаться не будем. По мне так добрая попойка лучше худой дуэли.
        - Вы странный человек, Кавалерович,  - покачал головой Стратонов, отчего-то подчиняясь воле загадочного поляка.  - Но черт с вами, я останусь. И пусть в эту ночь мне будет весело! Пусть гремит музыка! Пусть льется вино! Пусть будет самое мерзкое свинство, до которого не должно доходить порядочному человеку. Пусть будет все!
        - Золотые слова!  - воскликнул поляк и снова сделал знак, по которому через считанные мгновения все пришло в движение. Загремела откуда-то явившаяся гитара, запела хрипло трактирная певичка-цыганка, зашлось все вокруг в хмельном и буйном веселье. И уже первый бокал поданного вина отчего-то тотчас ударил Константину в голову, и все закружилось перед его глазами в странном и пестром хороводе.

        Глава 8.

        Он еще не царствовал, но уже всецело ощутил груз той ноши, что вот-вот должна была лечь на его плечи, и которую, во что бы то ни стало, нужно было выдержать, не дрогнув, понести, ни на дюйм не пригнувшись, не показав, сколь тяжела она.
        Все началось с пакета от начальника Главного Штаба Дибича, адресованного Императору и доставленного Николаю по причине кончины последнего. Адресованного Императору! Не Константину ли надлежало вскрыть его? Не имея ни власти, ни опыта, ни решимости, ни права отдавать приказы, вправе ли был Николай сделать это сам? Но пакет «о самонужнейшем» лег на его стол и был, скрепя сердце, вскрыт.
        В пакете было донесение о чудовищном заговоре. В приложениях к нему, писанных рукою генерал-адъютанта графа Чернышева, заключалось изложение открытого обширного заговора чрез два разных источника: показания юнкера Шервуда, служившего в Чугуевском военном поселении, и открытие капитана Майбороды, служившего в тогдашнем 3-м пехотном корпусе. Заговор касался многих лиц в Петербурге и наиболее в Кавалергардском полку, но в особенности в Москве, в главной квартире 2-й армии и в части войск, ей принадлежащих, а также в войсках 3-го корпуса. Показания были весьма неясны, неопределенны, но, однако, еще за несколько дней до кончины своей покойный Император велел генералу Дибичу, по показаниям Шервуда, послать полковника лейб-гвардии Казачьего полка Николаева взять известного Вадковского, за год выписанного из Кавалергардского полка. Еще более ясны были подозрения на главную квартиру 2-й армии, и генерал Дибич уведомлял, что вслед за сим решился послать графа Чернышева в Тульчин, дабы уведомить генерала Витгенштейна о происходящем и арестовать князя Волконского, командовавшего бригадой, и полковника
Пестеля, в оной бригаде командовавшего Вятским полком…
        На этом дело не кончилось. Во время одной из прогулок неподалеку от Аничкова дворца, которую Николай совершал в одиночестве, к нему неожиданно приблизилась облаченная в темное дорожное платье дама, лицо которой было скрыто вуалью. Дама сделала легкий реверанс и со словами:
        - Ваше Высочество, возьмите - это очень важно,  - подала ему еще один пакет…
        - Что здесь? И кто вы, сударыня?
        Но незнакомка не ответила и, быстро вскочив в проезжавший мимо экипаж, исчезла, оставив Николая в полном недоумении.
        Содержимое пакета лишь усилило оное, ибо явилось новой и весьма значительной частью мозаики, некоторые детали которой были уже присланы Дибичем. Новые факты изобличали петербургскую часть заговора и его руководителей и участников, имена многих из которых потрясали душу.
        Этих двух пакетов достало бы, чтобы привести в полную растерянность даже более подготовленного к таким испытаниям человека. Но и ими не ограничились открытия и предупреждения.
        Третьим вестником угрозы стал адъютант генерала Бистрома подпоручик Яков Ростовцев. Этот также явился с пакетом для Великого Князя. В пакете было его собственное письмо, немало тронувшее Николая.
        «В продолжение четырех лет с сердечным удовольствием замечав, иногда, Ваше доброе ко мне расположение; думая, что люди, Вас окружающие, в минуту решительную не имеют довольно смелости быть откровенными с вами; горя желанием быть по мере сил моих, полезным спокойствию и славе России; наконец, в уверенности, что к человеку, отвергшему корону, как к человеку истинно благородному, можно иметь полную доверенность, я решился на сей отважный поступок.
        …Противу Вас должно таиться возмущение; оно вспыхнет при новой присяге, и, может быть, это зарево осветит конечную гибель России.
        Пользуясь междоусобиями, Грузия, Бессарабия, Финляндия, Польша, может быть, и Литва от нас отделятся; Европа вычеркнет раздираемую Россию из списка держав своих и сделает ее державою Азиятскою, и незаслуженные проклятия, вместо должных благословений, будут Вашим уделом.
        Ваше Высочество! Может быть, предположения мои ошибочны; может быть, я увлекся и личною привязанностью к Вам, и любовью к спокойствию России; но дерзаю умолять Вас именем славы Отечества, именем Вашей собственной славы - преклоните Константина Павловича принять корону!.. …Излейте Ему, как брату, мысли и чувства Свои; ежели Он согласится быть Императором - слава Богу! Ежели же нет, то пусть всенародно, на площади провозгласит Вас Своим Государем.
        …Ежели Ваше воцарение, что да даст Всемогущий, будет мирно и благополучно, то казните меня, как человека недостойного, желавшего, из личных видов, нарушить Ваше спокойствие; ежели же, к несчастью для России, ужасные предположения мои сбудутся, то наградите меня Вашею доверенностью, позволив мне умереть, защищая Вас».
        Прочтя это послание, Николай позвал молодого офицера в кабинет, запер за собою обе двери и, взяв его за руку, обнял и расцеловал:
        - Вот, чего ты достоин, такой правды я не слыхивал никогда!
        - Ваше Высочество!  - с волнением отвечал юноша: не почитайте меня доносчиком и не думайте, чтобы я пришел с желанием выслужиться!
        - Подобная мысль недостойна ни меня, ни тебя,  - сказал Николай.  - Я умею понимать тебя. Скажи, тебе известно что-нибудь о заговоре против меня?
        - Многие питают против вас неудовольствие,  - ответил Ростовцев, смутившись.  - Хотя все эти дни, что на троне лежит гроб, обыкновенная тишина не прерывалась, но и она может скрывать возмущение. Люди благоразумные видят в вашем мирном воцарении спокойствие России…
        - Но есть и другие?
        - Других я не могу назвать… - подпоручик опустил глаза, и Николай с пониманием кивнул:
        - Может быть, ты знаешь некоторых злоумышленников и не хочешь назвать их, думая, что это противно твоему благородству - и не называй! Мой друг, я плачу тебе доверенностью за доверенность! Ни убеждения матушки, ни мольбы мои не могли преклонить брата принять корону; он решительно отрекается, в приватном письме укоряет меня, что я провозгласил его Императором, и прислал мне с Михаилом Павловичем акт отречения. Я думаю, этого будет довольно.
        - Ваше Высочество, для спокойствия России нужно, чтобы Константин Павлович прибыл в Петербург сам и сам, на площади, провозгласил вас своим Государем!
        - Что делать!  - развел руками Николай.  - Он решительно от этого отказывается, а он - мой старший брат. Впрочем, будь покоен. Нами все меры будут приняты. Но если разум человеческий слаб, если воля Всевышнего назначит иначе, и мне нужно погибнуть, то у меня - шпага с темляком: это вывеска благородного человека. Я умру с нею в руках, уверенный в правости и святости своего дела и предстану на суд Божий с чистой совестью.
        - Вы думаете о собственной славе и забываете Россию: что будет с нею?  - страдальчески воскликнул подпоручик.
        - Можешь ли ты сомневаться, чтобы я любил Россию менее себя? Но престол празднен, брат мой отрекается, я единственный законный наследник. Россия без Царя быть не может. Что же велит мне делать Россия? Нет, мой друг, ежели нужно умереть, то умрем вместе!  - с этими словами Николай вновь обнял Ростовцева.  - Этой минуты я никогда не забуду. Знает ли Карл Иванович, что ты поехал ко мне?
        - Он слишком к вам привязан: я не хотел огорчить его этим. А, главное, я полагал, что только лично с вами могу быть откровенен насчет вас.
        - И не говори ему ничего до времени. Я сам поблагодарю его, что он, как человек благородный, умел найти в тебе человека благородного.
        - Ваше Высочество, всякая награда осквернит мой поступок в собственных глазах моих!  - горячо сказал юноша.
        - Наградой тебе - моя дружба,  - ответил ему Николай.
        Да, верных было много, и на них возлагал он свои надежды, и все же выпавший жребий ощущался им великим несчастьем…
        Будучи третьим сыном Императора Павла, Николай никогда не готовился царствовать. Наличие двух старших братьев как будто вовсе исключало эту возможность. Оттого и воспитанием его занимались не столь усердно, как их.
        Наставник Николая и Михаила, граф Ламздорф, человек грубый и недалекий, обходился со своими подопечными жестоко и зачастую несправедливо. Другие же учителя подражали ему. Юных Великих Князей нередко наказывали розгами. Строгость, с запальчивостью употребляемая по поводу и без повода, отнимала у них чувство вины, доверие к наставникам и даже собственной матери, интерес к учению, оставляя взамен страх и искание, как избегнуть наказания. Оба брата мечтали лишь о воинском служении и в учении видели одно принуждение.
        Своего отца Николай помнил плохо. Ярко вспоминался лишь день зачисления в Измайловский полк. Николай, живший тогда в Павловске, ожидал в нижней комнате прибытия Августейшего родителя. Завидев его, он пошел навстречу к калитке малого сада у балкона. Отец отворил калитку и, сняв шляпу, сказал:
        - Поздравляю, Николаша, с новым полком! Я тебя перевел из Конной гвардии в Измайловский полк, в обмен с братом.
        Николаю шел тогда четвертый год. И это радостное известие произвело на него столь сильное впечатление, что память о нем не изгладилась и с летами.
        Не менее явственно вспоминалось и событие скорбное - смерть отца. Вечером накануне трагедии дети играли в своих покоях. Трехлетний Михаил почему-то не принимал участие в общих забавах, а один играл в углу. На вопрос англичанки, что он делает, брат ответил:
        - Я хороню своего отца!
        Гувернантки всполошились и запретили Михаилу эту странную и пугающую игру…
        В тот же вечер отец в последний раз посетил Николая, и тот полюбопытствовал у родителя, отчего его называют Павлом Первым.
        - Потому что не было другого государя, который носил бы это имя до меня,  - ответил отец.
        - Тогда меня будут называть Николаем Первым,  - отчего-то уверенно заключил Николай…
        В ту же ночь он был разбужен графиней Ливен и вместе с другими детьми отведен в покои матушки, лежавшей в глубине комнаты с заплаканным лицом. Вскоре явился брат Александр в сопровождении Константина и графа Салтыкова. Он бросился перед матерью на колени, и Николай на всю жизнь запомнил его отчаянные рыдания…
        Старшего брата, всегда ласкового, прекрасного лицом и манерами, Николай боготворил. Однажды, будучи в Царском Селе, он узнал, что Измайловский полк заступает во внутренний караул. При дверях в комнату Александра часовых никогда не бывало: Император говорил, что желал бы быть охраняемым любовью своих подданных. Зная это, Николай на рассвете облачился в измайловский мундир и, когда все еще спали, незаметно прошел к покоям брата и встал с ружьем на часах.
        - Что ты тут делаешь, любезный Николай?  - с удивлением спросил Александр, когда вышел из комнаты по пробуждении.
        - Вы видите, Государь, что я занимаю караул у дверей вашего величества. Полк мой сегодня должен занимать дворец, и я выбрал себе самый почетный пост; я занял его с раннего утра, чтобы его у меня не отняли.
        - Хорошо, дитя мое,  - с улыбкой кивнул Император,  - но что ты стал бы делать, если б пришел обход: ведь ты не знаешь пароля…
        - Ах, и в самом деле, ведь всегда отдается пароль и лозунг… - спохватился Николай, но тотчас добавил:  - Но все равно я не пропустил бы никого, будь это сам Аракчеев, который проходит всюду!
        Служить Государю и Отечеству - в этом было все его желание с детских лет. Позднее добавилось и еще одно - желание семейного счастья.
        Во время своего первого пребывания в Париже по окончании войны в 1814 году, Николай свел знакомство с герцогом Орлеанским. Созерцание редкого семейного счастья последнего произвело на него сильное впечатление, глубоко запавшее в душу.
        - Какое громадное счастье жить так, семьею!  - сказал он герцогу.
        - Это единственное и прочное счастье,  - ответил герцог Орлеанский убежденно.
        Этот разговор стал как будто прологом к собственному счастью Николая. Возвращаясь в Россию, он остановился в Берлине и познакомился там с принцессой Шарлоттой. Впечатление, которое они произвели друг на друга, как нельзя более отвечали желаниям Александра и прусского короля. Очаровательная юная принцесса, тонкая, хрупкая, мечтательная, показалась Николаю созданием вовсе неземным, сотканным из воздуха, беззащитным. Одной встречи с нею было довольно, чтобы понять - эта женщина назначена ему Богом, и никакой иной рядом с ним не будет.
        Их помолвка состоялась годом позже, а еще через два года Николай встречал избранницу, нареченную Александрой Федоровной, в России…
        Первые годы супружества ничто не омрачало их семейного счастья. Уже на другой год после свадьбы Бог благословил этот союз рождением сына. Великая Княгиня своей сердечностью и веселостью легко завоевывала расположение без исключения всех, с кем приводилось ей общаться. Сам Николай занимался делами службы, а все свободные часы посвящал семье. Чтения вслух, прогулки вдвоем в коляске, которою он сам правил - все это было неотъемлемой частью их досуга.
        Но недолго позволено было наслаждаться безмятежностью. Летом 1819-го года, когда Николай командовал 2-й гвардейской бригадой под Красным Селом, в какой-то из дней после учений на обед к нему с женой пожаловал Император. Никого более за столом не было, а потому беседа носила самый доверительный характер. Начавшаяся с предметов самых невинных, она нежданно приняла самый потрясающий оборот, полностью сокрушивший мечту о тихой и спокойной будущности.
        - Я с большой радостью вижу ваше семейное блаженство,  - сказал Александр.  - Сам я счастья сего никогда не знал по вине моей безрассудной молодости… Увы, ни я, ни Константин не были воспитаны так, чтоб уметь ценить с молодости это счастье. И, вот, печальное следствие: оба мы не имеем детей, которых бы могли признать. Признаюсь, это чувство самое тяжелое для меня. К тому же, я чувствую, что силы мои ослабевают, тогда как в нашем веке государям, кроме других качеств, нужна физическая сила и здоровье для перенесения больших и постоянных трудов. Скоро я лишусь потребных сил, чтоб по совести исполнять свой долг, как я его разумею. Потому я решился, считая это долгом, отречься от правления с той минуты, когда почувствую тому время. Я неоднократно говорил о том брату Константину, но он, имея со мной почти одни годы и обстоятельства, а вдобавок природное отвращение к престолу, решительно не хочет мне наследовать. Оба мы видим в вас знак благодати Божией - дарованного вам сына. Поэтому вы должны знать наперед, в какое достоинство призываетесь.
        Пораженный Николай словно онемел, выслушав эту речь. Он взглянул на жену - та не могла вымолвить ни слова и лишь глотала струящиеся по щекам слезы. Николай и сам чувствовал, как ком подкатывает к горлу, и, потупив глаза, продолжал молчать.
        Видя, какое глубокое, терзающее впечатление произвели его слова, Александр с ангельскою, ему одному свойственною ласкою пустился в утешения. Он говорил, что минута столь ужасному перевороту еще не настала и не так скоро настанет, что может быть лет десять еще до оной, но что должно заблаговременно привыкать к сей неизбежной будущности.
        - Но, Ваше Величество, я себя никогда на это не готовил и не чувствую в себе ни сил, ни духу на столь великое дело!  - вымолвил Николай, наконец, вновь обретя дар речи. Одна мысль, одно желание мое было - служить вам изо всей души, и сил, и разумения моего в кругу поручаемых мне должностей. Мысли мои даже дальше не достигают!
        - Николай, когда я вступил на престол, то был в том же положении,  - ответил брат.  - Мне было тем еще труднее, что нашел дела в совершенном запущении от совершенного отсутствия всякого основного правила и порядка в ходе правительственных дел. Хотя при бабке нашей в последние годы порядку было мало, но все держалось еще привычками. При восшествии же на престол родителя нашего совершенное изменение прежнего вошло в правило: весь прежний порядок нарушился, не заменяясь ничем. С моим восшествием на престол по сей части много сделано к улучшению, и всему дано законное течение, поэтому ты найдешь все в порядке, который тебе останется лишь удерживать.
        «Порядок, который останется лишь удерживать»,  - эти слова вспоминались теперь с горькой усмешкой. Отменный порядок - ничего не скажешь! Кажется, что в заговорах погрязло все и вся…
        А тогда по отъезде Императора Николай еще долго не мог прийти в себя, и собственное положение заранее казалось ему ужасным. Одно только и ободряло немного, что брат еще не стар и полон сил, а, значит, приговор, Бог даст, осуществится еще не вскоре.
        Но и тут надеждам не суждено было оправдаться. Лишь шесть лет минуло с того разговора, и, вот, на престоле лежал гроб, а вокруг него нарастала смута, в которой двое Великих Князей обменивались курьерами, разрешая вопрос, кому же из них царствовать, ибо о деле, заранее решенном между старшими братьями, так и не было объявлено открыто.
        Едва получив скорбное известие о кончине брата, Николай, следуя долгу, присягнул Константину. Примеру его последовали и все бывшие тогда во дворце военные и гражданские чины. Когда об этом узнала убитая горем мать, то пришла в отчаяние:
        - Николай, что ты сделал! Разве ты не знаешь, что существует акт, по которому ты назначен Наследником престола?
        Злые языки могли бы вдоволь потешиться: он, Наследник престола, не ведал о таком акте! О нем знали старшие братья. О нем знала мать. О нем знал князь Голицын, прибывший вскоре и также выговоривший за поспешность присяги, и объявивший, что в Совете есть особая бумага о порядке наследования, что акт, о котором говорила Императрица, лежит на престоле Московского Успенского собора, а копии его, рукой Голицына переписанные - в Синоде и Сенате. И лишь он, Николай, не знал ничего! Ему никто не изволил сообщить этой «мелочи», от которой зависела вся его судьба и судьба России.
        С трудом сдержав досаду, он ответил матери:
        - Если такой акт существует, то он мне неизвестен, и никто о нем не знает. Но мы все знаем, что наш Монарх, наш законный Государь после Императора Александра есть мой брат Константин. Мы исполнили, следовательно, только нашу обязанность: пусть будет что будет!
        Акт, скрепленный подписью Александра, был объявлен вскорости на заседании Совета, и все члены его пришли в величайшее смущение, узнав о том, что Николай отрекся от предоставленного ему права и присягнул Константину.
        Сам он поспешил отправить брату письмо с выражением верноподданнических чувств и мольбой принять престол. В то время, когда курьер был еще в пути к Варшаве, оттуда в столицу примчался Михаил, дотоле гостивший у Константина и от него узнавший горькую весть. Еще в дороге он с ужасом узнал о присяге и сразу понял, что при переприсяге беды не миновать. В том же, что новая присяга будет необходима, он не сомневался. О своих намерениях Константин, с коим были они весьма близки, говорил ему много раньше, просив, чтобы этот разговор оставался между ними, подтвердил их и перед отъездом Михаила в Петербург.
        По приезде в Зимний, Михаил поспешил к матери. Они беседовали с глазу на глаз, а Николай дожидался решения своей судьбы в соседней комнате. Наконец, Императрица появилась в дверях и объявила:
        - Итак, Николай, преклонись перед твоим братом Константином: он вполне достоин почтения и высок в неизменяемом решении передать тебе престол.
        Николай слушал эти торжественные слова с тяжелым сердцем, невольно спрашивал себя, кто же приносит большую жертву? Тот ли, который отвергал наследство отцовское под предлогом своей неспособности и который, раз на сие решившись, повторял только свою неизменную волю и остался в том положении, которое сам себе создал сходно всем своим желаниям? Или же тот, который, вовсе не готовившийся на звание, на которое по порядку природы не имел никакого права, которому воля братняя была всегда тайной, и который неожиданно, в самое тяжелое время и в ужасных обстоятельствах должен был жертвовать всем, что ему было дорого, дабы покориться воле другого?..
        - Прежде чем преклоняться, позвольте мне, матушка, узнать, почему я это должен сделать, ибо я не знаю, чья из двух жертв больше: того ли, кто отказывается от трона, или того, кто принимает его при подобных обстоятельствах,  - холодно ответил он.
        Положение так и осталось неопределенным. Решено было вновь писать Константину с изъявлением готовности покориться его воле, если она будет подтверждена вновь, принимая во внимание уже состоявшуюся присягу. Николай и Императрица также просили его приехать в Петербург лично, дабы ни в ком не зародилось сомнений.
        Поскольку пребывание Михаила в столице при непринесении им присяги рождали лишние кривотолки, то он был вновь отправлен в Варшаву дабы попытаться лично убедить Константина приехать. Однако, до Варшавы он не доехал, встретив по пути возвращавшегося оттуда курьера с ответом старшего брата. Ознакомившись с ним, Михаил почел за благо оставаться на середине пути в ожидании дальнейших приказаний.
        В своем кратком ответе Константин повторял свою низменную волю, отказывался от приезда в Петербург и грозил уехать еще дальше, если все не устроится сообразно решению покойного Государя.
        В сущности, надеяться больше было не на что. Но подобно постриженику, трижды отвергающему ножницы, прежде чем принять обет, Николай решил дождаться возвращения своего последнего гонца - фельдъегеря Белоусова.
        Дни ожидания, наполненные сгущающимися сведениями о заговоре, тянулись томительно долго. Граф Милорадович изо дня в день докладывал о том, что в городе все спокойно и нет никаких поводов для тревог, но в это слабо верилось. Николаю вспоминалась встреча в Париже с известным писателем Шатобрианом, впавшим в то время в немилость у правительства Людовика XVIII. Разговаривая с ним об этом, Николай с недоумением заметил:
        - Я удивляюсь, виконт, что вы, друг Бурбонов, а делаете им более зла, чем могли бы сделать их враги.
        - Зачем же они не слушают моих советов?  - с живостью возразил Шатобриан.  - Если бы русский подданный явил бы императору Александру столько доказательств преданности…
        - Его величество император принимает советы только тогда, когда сам удостоит спрашивать их,  - резко прервал его Николай.
        Шатобриан пожал плечами и принялся объяснять своему гостю, что престол Людовика XVIII повис над бездной, в которой кишат тайные общества и заговоры, порожденные атеизмом, либерализмом и бонапартизмом. Под конец он обронил устало:
        - Впрочем… теперь все государства в таком положении: революция подводит под них подкопы. И у вас в России имеются свои минеры; но когда настанет время зарядить мину и воспламенить заряд, Франция, будьте в том уверены, наделит вас своими пальниками.
        Тогда это показалось совершенно невозможным плодом писательского воображения, а теперь представилось зловещим пророчеством. Неведомые пальники уже поднесли огонь к смертоносным орудиям, коим надлежало сокрушить всю Россию, обратить ее из величайшей в мире державы, освободительницы Европы в хаос, в пугало и посмешище для всего мира… И как противостоять этому? Не зная, не понимая, не будучи готовым… Не имея, к кому обратиться - одному, совершенно одному без совета! Достанет ли силы и разумения? Оставалось уповать лишь на Божию милость…
        Белоусов прибыл, когда Николай обедал вдвоем с женой. Немедленно вскрыв привезенный пакет, он с первых строк понял, что участь его решена окончательно и бесповоротно. Константин подтверждал свою волю, благодарил за изъявления доверия и дружбы, давал советы, как начать Царствование… и уж, конечно, не собирался покидать Варшаву.
        - Посылаю тебе благословение старшего брата, от глубины сердца, всеми ощущениями тебе принадлежащего, и удостоверяю тебя, как подданный, в преданности и беспредельной привязанности, с которыми не перестану быть твоим преданнейшим братом и другом… - дочитав письмо, Николай поднял взгляд на жену.
        Бедняжка сделалась бледнее обычного. Глаза ее, широко распахнутые и подернутые влажной пеленой, были устремлены куда-то в сторону, а губы чуть вздрагивали. Она старалась сдержать слезы, но ей это плохо удавалось.
        - Помолимся,  - тихо сказал Николай.
        Опустившись на колени, он взял жену за руку и промолвил твердо, глядя ей в глаза:
        - Неизвестно, что ожидает нас. Обещай мне проявить мужество и, если придется умереть - умереть с честью.
        При этих словах она вздрогнула, но быстро взяла себя в руки и ответила спокойно и мягко:
        - Дорогой друг, что за мрачные мысли? Но я обещаю тебе!

        Глава 9.

        Робкий северный рассвет еще не спешил рассеять владычество долгой декабрьской ночи, и мелкая поземка лениво заметала пустую Сенатскую площадь. Окна Сената были темны… Кондратий закусил тонкую губу. План, с таким трудом выработанный в лихорадочных спорах последних дней, проваливался, не начав осуществляться.
        Накануне весь вечер в квартире Рылеева шло совещание. Умница Батеньков предложил перво-наперво взять Петропавловку, пушки которой направлены на Зимний. И чего бы проще, когда лейб-гренадеры во главе с Булатовым готовы действовать! Как всегда, хвастался и шумел Якубович, который уже немало раздражал Кондратия своей неуравновешенностью. Якубович раздражал, определенный на роль диктатора Трубецкой - тревожил. Примечал Рылеев, что робеет князь, что словно ищет повода задний ход дать. Заговорил с волнением о подготовке к возможному проигрышу, а затем больше того: что не стоит, де, слишком упорствовать, что лучше отложить восстание и сперва съездить в Киев для координации действий с Пестелем…
        На этом месте Кондратий пристукнул ладонью по столу и, сдерживая досаду, перебил:
        - Нет! Теперь уж так нельзя оставить! Мы слишком далеко зашли. Может быть, завтра нас всех возьмут!
        - Так что же, губить солдат ради спасения самих себя?  - вспыхнул Трубецкой.
        - Да! Для истории!  - отрезал Александр Бестужев.
        - Вот за чем вы гонитесь!  - как-то недобро усмехнулся диктатор, и Рылеев, смерив его холодным взглядом, резко ответил:
        - На смерть мы обречены, господа. Что касается меня, то я становлюсь в роту Арбузова простым солдатом.
        Эти слова как будто отрезвили Трубецкого, и он принялся размышлять:
        - Умереть за свободу - почетно. Готов и я на это. Однако - не попытаться ли обойтись без кровопролития? Не вывести ли солдат из казарм без патронов?
        - Что ж, можно и холодным оружием справиться,  - усмехнулся Арбузов.
        - А как по вас залп дадут?  - спросил Бестужев.
        Кое-кто поддержал диктатора, и в итоге вопрос о патронах перешел в ведение командиров готовящихся к восстанию полков.
        Запоздало обнаружилось, что нет плана Зимнего дворца (когда бы прежде Оболенского этим озаботить!), а без него большой риск попасться при попытке взятия его в ловушку или же, как минимум, упустить Царскую фамилию.
        - Мы не думаем,  - сказал Кондратий,  - чтобы могли кончить все действия одним занятием дворца, но довольно того, ежели Николай с семьей уедут оттуда, и замешательство оставит партию без головы. Тогда вся гвардия пристанет к нам, и самые нерешительные должны будут склониться на нашу сторону. Повторяю, что успех революции заключается в одном слове: дерзайте!
        На самом деле просто дать Царю уехать было никак нельзя. Как нельзя было вообще оставить его в живых. Потому, когда участники совещания уже расходились, Рылеев задержал Каховского, чьей чрезмерной экзальтированности он опасался прежде, но для которого теперь настало время. Заключив его в объятия, Кондратий с жаром сказал:
        - Любезный друг! Ты сир на сей земле, ты должен собою жертвовать для Общества: убей завтра Императора!
        Услышав эти слова, Бестужев, Пущин и Оболенский также бросились обнимать Каховского. Тот, давно жаждавший совершить подвиг цареубийства и гордый наконец оказанным ему доверием, за отсутствие которого он столь обижался на Рылеева, осведомился, как надлежит ему это сделать. Оболенский предложил ему лейб-гренадерский мундир для проникновения в Зимний, но Каховский счел этот план ненадежным.
        - Можно убить его прямо на площади!  - решительно сказал Кондратий и, заметив в назначенном убийце колебания, добавил:  - Если не убить Николая, может последовать междоусобная война!
        В действительности, такая война неизбежно началась бы, если бы хоть кто-то из царствующий фамилии оставался жив. Поэтому Рылеев был убежден, что для прочного введения нового порядка вещей необходимо полное ее истребление. Убийство же одного Императора лишь разделит умы, составит партии, всколыхнет приверженцев монархии… Истребление же Августейшей фамилии поголовно поневоле приведет к соединению всех партий и избавит Россию от ужасов усобицы. Правда, это свое убеждение не спешил доводить Кондратий до своих соратников, сознавая, что мало кто из них поддержит его. Сперва нужно начать дело, а дальше поворота уже не будет. И даже столь боящемуся замарать руки кровью Трубецкому придется подчиниться революционной необходимости…
        Наступал день, к которому Рылеев предуготовлял себя многие годы, к которому упорно шел, о котором мечтал. Сын мелкого провинциального дворянина, он с детства изведал изнанку жизни. Отец, промотавший и без того невеликое состояние, довел семью до нищеты, при том жестоко избивал жену и малолетнего сына, почти открыто имел любовницу, от которой прижил дочь, Аннушку. Мать, женщина необычной доброты, искренне полюбила девочку и, когда несколько лет спустя порвала с мужем, взяла ее с собой и растила, как родную.
        Богатые родственники не оставили мать в ее бедственном положении, подарив ей крохотное имение Батово в Петербургской губернии. Там и рос Кондратий до поступления своего в Корпус… Бедность была его неизменным уделом. Не говоря о разнообразных нуждах молодого человека, он не имел средств даже на то, чтобы справить себе мундир. Но это униженное положение не только не сломало Кондратия, но лишь закалило его, укрепило волю и веру в собственное предназначение.
        Эта смутная вера укрепилась в походе на Париж, в котором успел он принять участие, благодаря досрочному выпуску из Корпуса. Париж! В нем все еще дышало памятью недавней революции! Часами бродил молодой офицер по улицам Закона, Общественного Договора, Равенства, Прав человека… Вот, дом Робеспьера… А здесь еще недавно заседал Конвент… А на той улице жил Жан-Жак… А кафе, где бывали Вольтер и Дидерот, и теперь покажет всякий парижанин.
        Осматривая Париж, заглянул Кондратий и к известной гадалке мадам Ленорман. Эта странная дама едва взглянула на его ладонь и с ужасом оттолкнула ее:
        - Вы умрете не своей смертью!
        - Меня убьют на войне?
        - Нет.
        - На дуэли?
        - Хуже, гораздо хуже! И не спрашивайте больше!
        Это предсказание отчего-то припомнилось теперь, а тогда воспринялось с насмешкой… Впрочем, смерти Рылеев не боялся. Душа его жаждала великого дела, такого, чтобы имя его навсегда запечатлелось в памяти благодарных потомков.
        Вернувшись в Россию, он принялся изучать и конспектировать труды французских просветителей. Это чтение, а также собственные размышления вывели его на дорогу, которой с той поры он следовал, не сворачивая. Уже тогда, в 1816 году он сказал однополчанам:
        - Вижу, что мне предстоит множество трудов! Жаль только, что не имею сотрудника.
        - В чем же именно будут состоять ваши труды?  - осведомился один из офицеров.
        - В том, что для вас покажется ново, странно и непонятно! На это потребуется много силы воли, чего ни в одном из вас я не замечаю.
        Среди этих легковесных, пустых юношей не видел Кондратий ни одного достойного своей откровенности и потому на все вопросы отвечал молчанием. Сперва он иногда спорил с ними, надеясь пробудить хоть в ком-то из них гражданина и соратника, но вскоре убедился, что надежды эти напрасны. Сослуживцы посмеивались над ним, величая «новым гением», дружески советовали оставить «несбыточное».
        - Вы не знаете моих мыслей,  - отвечал им Рылеев,  - и, конечно, не можете понять всего как следует, хоть бы я вам и объяснил. По моему мнению, вы жалкие люди и умрете в неизвестности.
        - А ты?  - раздавался в ответ смех.
        - Я надеюсь, что мое имя займет в истории несколько страниц,  - кто из вас проживет долго, тот убедится в этом.
        С той поры минуло менее десяти лет, и, вот, до цели остался последний шаг… В этот миг Кондратий особенно явственно ощутил, как тяжелы бывают семейные узы для человека дела, если только жена - всего лишь любящая тебя женщина и мать твоего ребенка, а не соратница, живущая с тобой одними идеями и целями.
        Когда утром вместе с Иваном Пущиным и Николаем Бестужевым он собирался уходить из дома, жена выбежала из комнаты и, заливаясь слезами, обратилась к ним:
        - Оставьте мне моего мужа, не уводите его, я знаю, что он идет на погибель!
        Сердце Рылеева дрогнуло. Несмотря на поглощенность главным своим делом, несмотря на (что греха таить) случавшиеся измены, свою Натаниньку, свою Ангел Херувимовну он любил и жалел. И если была в его заполненной борьбой жизни отдушина, светлая пора, пауза между мятежных бурь - то это были дни влюбленности в Наташу, дни, когда он, бедный молодой офицер, обучал ее и ее сестру различным наукам в доме ее родителей, людей радушных и добрых. А затем первое время супружества, рождение Настеньки…
        Немного стесняясь Пущина с Бестужевым, стоявших у двери и в то же время жалея жену, Кондратий попытался успокоить ее. Но она смотрела на него безумными, полными горя глазами и не хотела ничего слышать. Она не успела еще оправиться от смерти маленького сына и теперь, во что бы то ни стало, хотела спасти мужа, добровольно идущего на смерть…
        - Настенька!  - отчаянно закричала Наташа, и на зов выбежала перепуганная девочка.
        Рылеев зажмурился. Знала жена, чем всего больше можно пронять его… Слезы единственной и любимой дочери - легко ли вынести их?
        - Проси отца за себя и за меня!
        И вот обвили дрожащие ручки отцовские ноги, а Наташа на грудь ему упала почти без чувств. Собрав в кулак всю свою недюжинную волю, Кондратий решительно высвободился из дочерних объятий и, положив жену на диван, опрометью выскочил из дома. Горький плач и зов Настеньки так и стояли у него в ушах. И лишь приближаясь к Сенатской площади, обрел Рылеев обычное самообладание.
        И, вот, первое разочарование… В Сенате никого. Значит, некому вручать утвержденный накануне манифест…
        - Куда теперь?  - спросил Пущин.
        - Домой,  - отозвался Рылеев,  - будем действовать сообразно обстоятельствам, но придерживаясь изначальному плану.
        Возвращаясь домой, Кондратий опасался очередной душераздирающей сцены, но все было тихо. Измученная Наташа задремала и не заметила прихода мужа. А, между тем, его ждал новый удар. Заехавший Михаил Пущин, младший брат Ивана, объявил, что Коннопионерный эскадрон на площадь не поведет… Остался дома и «герой» Якубович, которого не смог уговорить действовать посланный в Московский полк Бестужев.
        Скрежеща зубами от досады, Рылеев с Пущиным отправился к Трубецкому. Диктатор сразу объявил им, что план его отныне не действителен, ибо Сенат присягнул, Зимний не взят, а в казармах спокойно.
        - В такой ситуации о внезапности переворота речи быть не может! Начнется кровопролитие, будут жертвы, а на успех надежды почти нет!
        Кондратий с тоской подумал о том, что нельзя было выбирать на роль диктатора этого щепетильного князя, столь боящегося омрачить невинной кровью свое славное имя. Он уже проиграл битву, не начав ее…
        - Присяга, судя по всему, пройдет благополучно,  - говорил меж тем Трубецкой, нервно вертя в руках свежеотпечатанный царский манифест.
        - Однако ж вы будете на площади, если будет что-нибудь?  - настаивал Пущин.
        - Да что ж, если две какие-нибудь роты выйдут, что ж может быть?
        - Мы на вас надеемся!  - внушительно были произнесены эти слова, отвел князь глаза…
        А Рылеев промолчал. Он видел, что диктатор ни к чему не годен. И вспоминал Пестеля… Этот бы не оплошал теперь… Но, не оплошав, подмял бы затем под себя все и вся. И что же лучше из двух зол?
        На Сенатской вновь было пусто. Помявшись у статуи Петра, Рылеев и Пущин направились к Дворцовой площади. Гробовая тишина! Сердце поневоле упало. Неужто напрасно все? Годы трудов и надежд? Неужто пропасть теперь просто так - ни за понюшку табаку, не оставив ни примера, ни имени своего современникам и потомкам? Глупость, непростительная глупость! Ведь была же идея десять лет тому назад - уехать в Америку, где люди живут и дышат свободно! Купить там участок земли и положить основание колонии независимости… О, вот, где можно было бы жить, как немногие из смертных! Офицеры, которых приглашал Рылеев в этот земной рай, где можно жить по собственному произволу и не быть в зависимости от подобных себе, забыть о том, что такое русское лихоимство и беззакония, лишь смеялись над ним. А ведь судьба словно нарочно дала ему шанс вернуться к той идее, сделав правителем дел влиятельной Российско-Американской компании, от имени которой защищал он интересы России на американском побережье, интересы, извечно предаваемые покойным Императором в угоду европейским друзьям, главным образом, англичанам.
        Давала шанс судьба, а не воспользовался, решив не искать рая на чужих берегах, но строить его здесь, в России. А Россия - готова ли была к тому? Говорящая тишина была ответом… Не зря отговорил Бестужев, когда Кондратий хотел выйти на площадь в русском кафтане, ознаменовав тем единение солдат и поселян в первом действии их взаимной свободы:
        - Русский солдат не понимает этих тонкостей патриотизма, и ты скорее подвергнешься опасности от удара прикладом, нежели сочувствию к твоему благородному, но неуместному поступку. К чему этот маскарад? Время национальной гвардии еще не пришло.
        Придет ли когда-нибудь?
        Понуро побрели по набережной Мойки, уже почти потеряв надежду, как вдруг…
        Эту шляпу с белым султаном трудно было спутать. И мундир парадный, и саму походку - гоголем… Якубович!
        - Откуда вы здесь? Ведь вы же…
        - Только что Бестужевы, Щепин-Ростовский и я вывели на площадь две роты Московцев!  - гордо заявил герой Кавказа.  - Полк шел по Гороховой мимо моих окон, и я выбежал навстречу, подняв мою шляпу на конце сабли. Бестужев передал мне командование, как старшему по чину.
        - Тогда почему же вы не там?  - спросил Пущин.
        - У меня разболелась голова, и я иду домой. Но я скоро вернусь, господа!  - с апломбом ответствовал Якубович.
        Не тратя больше времени на него, Рылеев и Пущин поспешили на Сенатскую. Завидев первые восставшие войска, Кондратий ощутил необычайный подъем духа. Вот, сейчас свершится то, ради чего он жил и живет! Сейчас со всех концов стекутся на площадь полки! Сейчас встанет он в строй простым солдатом, сняв с себя роль руководителя! Сейчас Трубецкой отдаст необходимые приказы! И тогда падет ненавистный колосс, и настанет новая эра…
        Но…
        Рылеев нервно оглядел площадь, ища Трубецкого. Диктатора не было…
        Между тем, полки начинали стекаться. Но то были полки, верные Императору…

        ***

        Этим утром в 3-й роте Измайловского полка было неспокойно. Еще во время приведения к присяге несколько голосов выкрикнули имя Константина Павловича, как законного Императора, и, вот, теперь прибежавший поручик Лохновский с бледным от волнения лицом и горящими глазами взывал:
        - Братцы, там на Сенатской наши братья Московцы ждут нашей помощи! Провели вас, как несмысленных! Константина Павловича, нашего законного Государя, заточили в крепость! И Михаила с ними! А присяга, к которой вас принудили, недействительна!
        Загудели солдаты, размышляя, не вдруг решаясь, на чьей стороне быть, а поручик упорствовал:
        - Не говорил ли я вам еще намедни, что Константин Павлович, отец наш, освободил свой народ, подписав указ об уничтожения крепостного права, и сократил до десяти лет рекрутчину?! За то вельможи и ополчились на него и решили погубить Государя нашего, а власть отдать узурпатору Николаю, чтобы он правил как встарь, им, вельможам, в угоду! Да неужто не защитим мы Императора Константина, которому присягали и обязаны верой и правдой служить?!
        От натуги худое, остроносое лицо поручика раскраснелось и покрылось каплями пота. Уже одобрительнее стал гул солдатских голосов. Лохновский, всегда вежливый с солдатами, участливый к их нуждам, был ими любим, его слову верили.
        - Да, ребята, недело мы сделали. Не должно повторно присягать при живом Царе!
        - Верно! Коли нет его воли править нами, так пущай сам он нам об этом скажет!
        - А ежели его в кандалах беззаконно держат, так мы Царя в обиду не дадим, защитим от супостатов!
        - Братцы! Поспешать надо! Московцы и другие верные полки теперь на Сенатской ждут нашей подмоги! Не оставим их одних на расправу узурпатору!  - подливал масла в разгорающееся пламя Лохновский.
        Но еще сомневались солдаты, тяжело раскачивались. Лишь немногие, еще прежде поручиком проработанные, похватались за оружие, зовя к тому остальных. А те, переговаривались раздумчиво, но и все же следовали за наиболее ретивыми товарищами. Вот уже почти вся рота готова к выступлению была, и просиявший Лохновский зычно скомандовал высоким, звенящим голосом:
        - Вперед! Постоим за Константина Павловича! Постоим за правду и свободу!
        «Ура!», хотя и разнобойное, было ему ответом.
        Выбежали на двор, друг друга вслед за поручиком призывами распаляя. И вдруг в этот самый момент в ворота влетел перепачканный дорожной грязью всадник и скомандовал повелительно:
        - Солдаты, назад! Отставить!
        Замерли нерешительно. Пронеслось по рядам тревожное: «полковник!»
        Пожалуй, еще никогда в жизни Юрий не гнал коня с такой сумасшедшей скоростью. Взмыленного и едва стоящего на ногах никитиного Корсара пришлось оставить на одной из почтовых станций, а дальше гнать, гнать без устали непривычных к такому аллюру станционных лошадей. До столицы он домчался за двое суток, не сомкнув глаз, и сразу же направился в казармы родного полка…
        - Рота, слушай мою команду! Оружие сложить! Строиться!
        - Рота, не слушать полковника Стратонова!  - закричал Лохновский, чувствуя, что победу вырывают из его рук.  - Он известный приспешник Николая, вы все это знаете! Он изменник! Убейте его! Ну же, стреляйте!
        Несколько ружей вскинулось, ощетинились и штыки иные, но Стратонов не дрогнул и, подняв затянутую в белую перчатку руку, заговорил громко и твердо:
        - Солдаты! Мы вместе с вами воевали француза, ели из одного котелка и проливали кровь на полях сражений! Никто из вас не может бросить мне обвинений ни в жестокости, ни в несправедливости, ни в трусости!
        - Верно! Так!  - послышались голоса.
        - Но если даже теперь я лгу, как утверждает поручик Лохновский, то пускай же он сам поступит, как человек чести! Пусть не прячется за вашими спинами, подстрекая вас к позорному убийству своего командира, который стоит против вас один, но выйдет сам со шпагой в руке! И пусть Бог рассудит, кто из нас прав!
        Застучали о землю ружья, слагаемые Измайловцами, и одобрительный гул приветствовал слова полковника.
        - Правильно! Полковника Стратонова мы много лет знаем, а господина поручика без года неделю. Пусть он докажет, что говорит правду, а мы ничью кровь проливать не хотим и не будем!  - высказал общее мнение старый солдат с Георгием на груди.
        - Что ж, так тому и быть!  - воскликнул Лохновский, обнажая шпагу.
        Юрий молниеносно спешился и, также выхватив клинок, занял позицию. Поручика Лохновского он знал, как отличного фехтовальщика, которому, впрочем, нередко мешала чрезмерная горячность, толкавшая его на необдуманные действия. Теперь молодой офицер был разгорячен как нельзя больше, и сперва Стратонов не нападал на него, лишь изящно и невозмутимо отражая атаки под одобрительные возгласы солдат. Наконец, пассивная позиция наскучила ему, и Юрий обратился к своему сопернику:
        - Предлагаю вам, господин поручик, окончить этот фарс. Сдайте оружие добровольно, и даю вам слово чести, что будут ходатайствовать о снисхождении для вас у Государя.
        - Мне не нужна милость узурпатора!
        - Бросьте, поручик. Вы прекрасно знаете, что лжете. Мне неведомы ваши цели, и я готов поверить, что они не чужды блага. Но какое благо может быть основано на введении в заблуждение простых солдат, вашему командованию вверенных, в подстрекании их к деянию заведомо беззаконному, как на земле, так и на небе, в подведении их под кару, которой они не заслужили, так как всего лишь имели несчастье поверить своему командиру?
        - Да, они имеют несчастье верить вам, полковник!  - очередная атака закончилась для Лохновского легкой царапиной на руке.
        - Что ж, коли раскаяние вам неведомо, сударь, то мы покончим наш спор иначе. Время теперь дорого,  - заявил Стратонов и в следующий миг, сделав неожиданный выпад, насквозь пронзил поручику право плечо. Удар был нанесен с расчетом не убивать и не калечить противника, но лишить его возможности обороняться.
        - Итак, Бог нас рассудил,  - Юрий вытер шпагу и, убрав ее в ножны, обратился к солдатам:  - А теперь кто со мной на Сенатскую - защищать нашего шефа и законного Государя Николая Павловича?
        Ответ солдат был единодушен. И даже те несколько, что наиболее рьяно поддержали Лохновского, теперь, не колеблясь, отстали от внушенного им заблуждения. Стратонов тотчас пообещал им, что досадная их оплошность не будет поставлена им в вину Императором, если они теперь встанут на его защиту от мятежников, смущенных такими же провокаторами, как поручик Лохновский.
        Арестованный и уводимый на гаупвахту поручик успел услышать, как вся казарма вослед полковнику трижды провозгласила «Ура!» императору Николаю Павловичу и с тем под командованием Стратонова отправилась на Сенатскую, слившись с остальными Измайловцами.

        ***

        Живописное зрелище представляла собой толпа, стоявшая перед Сенатом. Несмотря на то, что основу ее составлял Московский полк, от строя давно не осталось помину. Солдаты, расхристанные, с заваленными назад киверами, были большей частью пьяны. Их ряды были сильно разбавлены штатскими, вид которых вызывал подозрение, что они только что прибыли с маскарада: старинные фризовые шинели со множеством откидных воротников чередовались с шинелями обычными, обладатели которых выделялись мужицкими шапками, полушубками при круглых шляпах, кушаки заменили собой белые полотенца… Из офицеров лишь Бестужев Александр явился в мундире, прочие предпочли маскарад.
        Мелькала в толпе взвинченная фигура Рылеева с нелепым солдатским полусумком поверх штатского платья. Он только теперь вернулся от Трубецкого, которого не застал дома, и теперь судорожно решал, как действовать в отсутствие диктатора.
        В центре толпы восседал на коне плененный жандарм, подвергаемый постоянным насмешкам. То и дело оглашалась площадь диким ревом: «Ура Константину Павловичу!»
        К Московцам добавился Гвардейский морской экипаж, приведенный Николаем Бестужевым…
        Курский внимательно изучал ряженую толпу, слившись с нею благодаря мужицкому платью. Каждого из заговорщиков он знал наизусть, поступок каждого мог предугадать. Единственной фигурой, которую Курский не упускал из виду, был Рунич. Тот, переодетый в штатскую шинель, держался поодаль ото всех и был весьма сосредоточен. Он отвлекся от своих мыслей лишь единожды - когда на площади появился генерал Милорадович.
        Старый воин надеялся, что его слава, его имя помогут ему вразумить заблудших солдат. И в самом деле, появление героя, невредимым вышедшего из полусотни сражений, произвело на них сильное впечатление. Инстинктивно вытянувшись, солдаты неотрывно смотрели на графа, а он отечески взывал к ним:
        - Солдаты! Солдаты!.. Кто из вас был со мной под Кульмом, Люценом, Бауценом, Фершампенуазом, Бриеном?.. Кто из вас был со мною, говорите?!. Кто из вас хоть слышал об этих сражениях и обо мне? Говорите, скажите! Никто? Никто не был, никто не слышал?!  - генерал торжественно снял шляпу, медленно осенил себя крестным знамением, приподнялся на стременах и, озирая толпу на все стороны, воздев вверх руку, громко возгласил:  - Слава Богу! Здесь нет ни одного русского солдата!..  - после долгого молчания он продолжал.  - Офицеры! Из вас уж верно был кто-нибудь со мною! Офицеры, вы все это знаете?.. Никто? Бог мой! Благодарю Тебя!.. Здесь нет ни одного русского офицера!.. Если бы тут был хоть один офицер, хоть один солдат, тогда вы знали бы, кто Милорадович!  - он вынул шпагу и, держа ее за конец клинка эфесом к шайке, продолжал с возрастающим одушевлением.  - Вы знали бы все, что эту шпагу подарил мне цесаревич великий князь Константин Павлович, вы знали бы все, что на этой шпаге написано!.. Читайте за мною,  - он будто указывал буквы глазами и медленно громко произносил:  - «Другу мо-ему
Ми-ло-ра-до-ви-чу»… Другу! А?.. слышите ли? Другу?! Вы бы знали все, что Милорадович не может быть изменником своему другу и брату своего царя! Не может! Вы знали бы это, как знает о том весь свет!!!  - граф медленно вложил в ножны шпагу.  - Да! Знает весь свет, но вы о том не знаете… Почему?.. Потому, что нет тут ни одного офицера, ни одного солдата! Нет, тут мальчишки, буяны, разбойники, мерзавцы, осрамившие русский мундир, военную честь, название солдата!.. Вы пятно России! Преступники перед царем, перед отечеством, перед светом, перед Богом! Что вы затеяли? Что вы сделали?
        Эта проникновенная, пылкая, величественная речь, произносимая громоподобным голосом, действовала на солдат гипнотически. Они видели перед собой истинного боевого вождя, а не безвестных младших офицеров, смутивших их умы, и тянулись к нему. Евгений Оболенский первым понял опасность и, подойдя к графу, сказал:
        - Покиньте площадь, Ваше Превосходительство, если вам дорога ваша жизнь!
        Генерал не удостоил изменника взглядом и вновь обратился к солдатам:
        - О жизни вам говорить нечего, но там… там!.. слышите ли? У Бога!.. Чтоб найти после смерти помилование, вы должны сейчас идти, бежать к царю, упасть к его ногам!.. Слышите ли?! Все за мною!.. За мной!!  - он поднял руку, и из протрезвевшей толпы донеслись первые робкие «ура!» по адресу героя.
        И тут же побледневший Оболенский ударил его штыком в спину. Граф вздрогнул, еще не поняв, что произошло, рука его опустилась, и в этот миг раздался выстрел: Каховский довершил расправу, выстрелив в Милорадовича почти в упор, под самый крест надетой на нем Андреевской ленты.
        Генерал упал на руки адъютанту Башуцкому, и тот вместе с двумя подоспевшими из толпы простолюдинами унес раненого в Конногвардейские казармы.
        На обычно бесстрастном лице Рунича отразилось одобрение. Так, именно так почитали они должным обходиться с врагами и просто несогласными - убивать по-подлому, ударом в спину. Так расправлялись они в это утро в казармах с офицерами Московского полка, тяжко ранив генералов Шеншина и Фредерикса, полковника Хвощинского, а также простых унтер-офицера и гренадера, не внявших уверениям Александра Бестужева, выдававшего себя за посланца якобы находящихся в цепях Императора Константина и шефа полка Михаила Павловича.
        Так учили их заочно вожди и поджигатели революции французской. Так учили некоторых из них якобинцы-гувернеры. К примеру, воспитание Никиты и Александра Муравьевых предоставлено было попечительными родителями якобинцу Магиеру, исключительному негодяю, который в годы войны открыто праздновал падение Москвы…
        Так учили их братья-масоны и «отцы-командиры» подобные Пестелю. Так самого Пестеля, должно быть, учил его изверг-отец… Еще доныне памятно Сибири имя генерал-губернатора Ивана Пестеля, доныне передается оно там потомкам с неизменными проклятиями. Если иные становятся жестоки от трусости или желания выслужиться, от мстительности или от искреннего убеждения, что лишь так можно принести пользу, то для Пестеля жестокость была образом жизни, стихией, вне которой он не мог существовать. Ненависть к нему в управляемом им крае была столь велика, что наезжать туда он не смел, боясь быть убитым, и правил Сибирью из Петербурга, поставив туда губернаторами подобных себе мерзавцев и оклеветав при том тех верных Государю и Отечеству сановников, что занимали эти посты прежде. Около десяти лет томились эти несчастные под судом и лишь потом были оправданы и сделаны сенаторами. Гонитель же их был удален от службы…
        Сын унаследовал жесткий характер отца. Обладая редкой твердостью и холодным, логическим умом, он получил изрядное образование, слушая лекции лучших немецких профессоров в Дрездене. Педагоги отмечали у юного Павлика редкие способности и прилежание. «Другие учат, а Пестель понимает!»  - таков был их восхищенный отзыв. Увы, этот редкий ум не ведал ни Бога, ни любви, а всякий ум, лишенный оных, обречен принимать формы, граничащие с опасным безумием.
        После пяти лет освоения наук в Германии Павел поступил в 4-й класс Пажеского корпуса, откуда был выпущен прапорщиком в лейб-гвардии Литовский полк, сдав экзамены лично Императору. Вскоре началась война, и на поле брани молодой офицер проявил себя отличным и храбрым воином, за что был удостоен орденов Владимира и Анны…
        По окончании войны Пестель служил при штабе 2-й армии, расквартированной в Тульчине. Здесь умный и деятельный офицер был определен к разведывательной работе против Турции. Это был весьма ценный опыт для главной деятельности Павла, о которой командование не подозревало. Пестель сносился с греческими заговорщиками, членами «Филики Этерия» («Гетерии») - тайной организации, штаб-квартира которой находилась в Одессе. Во главе ее стоял купец Никола Скуфас, которого финансово поддерживали купцы-греки, осевшие на юге России. Главной целью заговорщиков была подготовка всеобщего вооруженного восстания христиан в Турции, а на первых порах - восстания в Валахии и Молдове. В этих областях все князья и управители поголовно были членами кишиневской масонской ложи, от которой потянулись нити к Южному обществу…
        Так, ловко используя служебное положение, Пестель создал собственную организацию под носом у начальства.
        Заговорщикам же греческим Павел оказал медвежью услугу. Во многом, именно его донесения, показывавшие, что поднятое на Балканах восстание обречено, определили политику России. И напрасно сражался во главе отряда добровольцев герой Кульма и сын бывшего господаря Валахии однорукий генерал Ипсиланти, нарочно посланный в родные края, чтобы возглавить восстание. Напрасно требовали пылкие умы осуществить мечту Великой Екатерины и освободить Константинополь от басурманского ига. Напрасно убеждали, что правителю, избавившему языцы от антихриста Наполеона, должно завершить свои славные деяния освобождением православного, славянского мира. Холодные, строго логические сводки Пестеля говорили обратное, и Император внял им.
        За это Павел был произведен в полковники, получив под свою команду Вятский полк. Здесь он также показал свой талант, в короткий срок выведя захудалый полк в число образцовых. Государь сравнил оный с гвардией и наградил Пестеля тремя тысячами десятин земли.
        Знал бы Император, что двоедушный полковник, обычно ласковый с рядовыми, подвергал их жестоким и незаслуженным наказаниям в канун его приездов. «Пусть думают,  - говорил он,  - что не мы, а высшее начальство и сам Государь являются причиной излишней строгости».
        Знал бы Александр, что сей усердный служака в это самое время разрабатывает план уничтожение всей его семьи, хладнокровно исчисляя всех ее членов, избирая потенциальных исполнителей, составляет планы и уставы, пишет «Русскую Правду».
        Этот человек был совершенно уверен в себе, в своем уме, своих дарованиях, своих идеях и своем праве распоряжаться чужими жизнями, праве властвовать. Уже тем одним был ненавистен ему правящий режим, что при нем он, знающий, как надо править и имеющий к тому талант и волю, должен был вместо этого подчиняться разнообразным бездарностям. Он готов был уничтожить всю царствующую фамилию, прибегнуть к насилию над всем обществом, если это необходимо для исправления его.
        План исправления всего и всех в русском обществе был разработан Павлом с обычной для него ледяной математической логикой. Этот вполне изуверский документ и получил название «Русской Правды».
        Пестелевская «конституция», как будто освобождавшая крестьян, на деле вводила поголовное рабство для всех сословий, полное огосударствление всего. Государство прямо вторгалось в дела Церкви вплоть до запрета принятия в монахи людей не достигших 60 лет, упраздняло любые частные общества, вводило повальное шпионство, сводило на нет права и интересы отдельной личности, принося их в угоду одной цели - благополучию государства.
        Но и на этом не останавливался «русский Бонапарт». Все народы, населявшие Империю, должны были по его прожекту слиться в единую общность. Впрочем, некоторые народы Пестель не считал способными к ассимиляции. К таковым отнесены были поляки, население Прибалтики и евреи. Первым предоставлялось право на выход из состава Империи и создание собственных государств, евреев предполагалось попросту депортировать за пределы России. Азиатским подданным повезло гораздо меньше: их должно было обрусить силой.
        Особенно же проработаны были пункты, касаемые тайной полиции или Высшего Благочиния - любимого конька Павла. Это «Благочиние» должно было не только охранять власть, но и узнавать, как действуют все части правления; как располагают свои поступки частные люди: образуются ли тайные и другие общества, готовятся ли бунты и т.д.; собирать заблаговременно сведения о всех интересах и связях иностранных посланников и блюсти за поступками всех иностранцев, навлекших на себя подозрение, и соображать меры противу всего того, что может угрожать государственной безопасности… При том о деятельности сего органа ничего не должно было быть известно. «Высшее благочиние требует непроницаемой тьмы… Государственный глава имеет обязанность учредить высшее благочиние таким образом, чтобы оно никакого не имело наружного вида и казалось бы даже совсем не существующим».
        В непроницаемой тьме вершились дела тьмы… Велеречивыми рассуждениями о благе обольщали наивных, обращая во зло благородные порывы. Рядовые члены организации не имели понятия о численности ее, верили вождям, нарочно завышавшим оную, уверявшим, что имеют поддержку ряда высших сановников. К одному из них, Сперанскому, даже явились накануне восстания с предложением принять пост. Михаил Михайлович лишь замахал руками: «Вы победите сперва, а потом предлагайте!» А как верили в болтуна Мордвинова, который пафосно обещал, что не станет присягать Николаю, и, разумеется, присягнул. Кое-кто из соблазненных почувствовал в последний момент, что их используют втемную для толком неведомых им целей, и отказались принимать участие в восстании. Другие пошли до конца…
        Все, решительно все строилось на лжи в проектах искусителей. Обманом возмутили солдат, используя их простодушную верность Константину, соблазняя невыполнимыми обещаниями.
        А Михайло Орлов вынес предложение открыть фабрику для печатания фальшивых ассигнаций. И хотя фабрики не открыли, но никого не смутила теоретическая возможность подобного преступления.
        Члены союзов Спасения и Благоденствия некогда приносили клятву освободить своих крестьян, когда им придется вступить во владение ими. Ни один человек не выполнил сего «рыцарского обета», и, по-видимому, нисколько не терзался угрызениями совести…
        За долгое время кропотливой работы Курский собрал сведения почти о каждом заговорщике. И первыми в этом списке были Пестель и его ближайший приспешник Рунич. За судьбу первого можно было отныне не беспокоиться - от своего человека Виктор уже знал, что капитан Майборода не подвел и дал показания на своего командира, после чего полковник Пестель был немедленно арестован. Так что напрасно желал Трубецкой снестись с ним, прежде чем выступать…
        Оставался Рунич. Этого человека Курский ни на мгновение не упускал из виду с момента своего возвращения в Россию. Именно он был одним из намеченных Пестелем цареубийц, и присутствие его в столице в момент восстания, нахождение его на Сенатской площади внушали Виктору самые серьезные опасения. Рунич нисколько не походил на Каховского. Каховский, мелкий, обнищавший дворянчик, озлобленный на судьбу, был вспыльчив, тщеславен и весьма ограничен умственно. Рунич, сколь знал его Курский, во всем равнялся на своего командира. Этот человек не делал опрометчивых шагов, просчитывая каждый, не поддавался эмоциям, не колебался, наметив цель. Он не мог не понимать, что восстание идет не так, как намечено, что эта сгрудившаяся у Сената толпа разбежится при первых залпах картечи, что поражение неминуемо. Но отчего-то оставался на площади. Предположить лишенное цели самопожертвование во имя товарищества в таком человеке было сложно. Следовательно, на площади Рунич имел свою цель, цель, которую поставил перед ним его вождь, об аресте которого он еще не ведал.
        Между тем, на позициях верных Государю войск наметилось оживление. В следующее мгновение на площади показались два всадника. Курский вздрогнул, узнав в высокой, статной фигуре первого Императора Николая. Мгновенно переведя взгляд на Рунича, он заметил, как тот напрягся и, запустив руку под шинель, замер, не сводя глаз с Государя. Тот приблизился к рядам мятежников, изучая их. Несколько беспорядочных выстрелов раздалось в сторону всадников, и те остановились, видимо, решив вернуться.
        В это мгновение Рунич выхватил пистолет: прекрасный стрелок, чуждый волнению, он не давал промахов. Но на сей раз ему не суждено было попасть в цель. По знаку Курского мявшийся позади Рунича ямщик с такой силой хлестнул его выхваченным из-за пояса кнутом, что тот со стоном рухнул на колени, выронив пистолет. Прежде чем несостоявшийся цареубийца опомнился, ямщик уже скрылся в толпе. За ним последовал и Курский, решивший, что теперь его присутствие на площади уже необязательно.

        ***

        Вот уже целый час Константин стучал кулаками в запертую дверь, требуя отворить ее, но никто не отвечал. В изнеможении опустившись на пол и со злостью отшвырнув обломок разбитого о ту же проклятую дверь стула, он стиснул руками голову и в который раз стал восстанавливать в памяти все случившееся с ним. Выходило плохо. Константин помнил лишь, как в трактире распивал вино с этим польским дьяволом, говорившим странные и подозрительные вещи… Все-таки нужно было вызвать этого негодяя к барьеру вместо того, чтобы пить с ним!
        Что было после трактира, Константин вспомнить не мог. Он очнулся уже в этой небольшой комнате с наглухо затворенными ставнями и дверью. Как ошпаренный вскочил с постели и, колотя в дверь, стал требовать, чтобы его выпустили. Однако, силы быстро изменили ему, и он вынужден был вновь опуститься на кровать, борясь с головокружением и слабостью.
        - Проклятый поляк! Он отравил вино!  - догадался Константин.  - Ну, погоди, ясновельможный! Я еще сквитаюсь с тобой!
        Оглядевшись, он должен был признать, что его пленитель явно не желал причинять ему лишние неудобства и муки. В комнате было довольно светло, благодаря свечам, запас которых заботливо помещался на столе. На том же столе стоял затейливо расписанный поднос с караваем хлеба, ветчиной, сыром, вареными яйцами, бутылкой вина и графином воды. Посомневавшись некоторое время, стоит ли прикасаться к угощению, Константин решил, что раз уж его не отравили сразу, то навряд ли сделают это сейчас, а хорошая трапеза непременно вернет ему силы.
        С аппетитом умяв все предложенное и оставив без внимания лишь вино, Стратонов почувствовал себя значительно лучше. Он отметил, что комната недурно убрана, и в ней есть даже небольшой шкаф с книгами. Константин взял одну из них:
        - Аристотель!  - он усмехнулся и поставил том на место.  - Что ж, скучать здесь не придется…
        В комнате недоставало часов, и Стратонов был лишен возможности узнать, сколько же времени он проспал.
        - Дьявол!  - ругался он, меря шагами свое узилище.  - В полку сочтут меня дезертиром! И в Обществе - также…
        При мысли об Обществе на душе замутилось, и где-то в глубине робкий голос шепнул, что, быть может, оно и к лучшему… К лучшему, что проклятый поляк избавил его от необходимости принятия самого тяжелого решения в жизни… Впрочем, другой голос тотчас обругал первый за малодушие. Этот мерзавец, должно быть, никакой и не поляк! И не заговорщик! А тайный агент! Шпион и предатель! И теперь из-за него он, Стратонов, будет почитаться тем же… И дернул же черт пить с ним!
        Константин снова кинулся к двери и, отбив кулаки, разбил об нее стул. Не растравленной переводными романами фантазии молодого офицера не хватало, чтобы найти хоть какое-то объяснение, зачем подлому поляку понадобилось травить и пленять его.
        - И ведь шпагу отнял, подлец… На поединок не вышел, а шпагу отнял. Ничтожество!
        В разгар бранной тирады дверь неожиданно открылась, и на пороге возник мужчина, лицо которого скрывала маска. В одной руке он держал пистолет, в другой - большую корзину с разнообразной снедью. Ничего не говоря, он поставил корзину на пол и мгновенно затворил дверь. Константин бросился к ней:
        - Стой! Открой немедленно! Слышишь?! Что вам нужно от меня?! Объясните же хотя бы, черт вас возьми! Вы предстанете перед судом и отправитесь на каторгу, слышите?!
        Никто не ответил и, отступив от двери, Константин подумал, что суд и каторга, возможно, в не меньшей мере и его собственная участь.
        В принесенной корзине оказалось снеди не на одну трапезу, и Стратонов понял, что заточение его не будет скоротечным. Потянулись долгие часы ожидания и мертвой тишины, не нарушаемой ни единым шорохом. Аристотель и Плутарх едва ли могли скрасить оные, хотя их общество все же было лучше, чем полное его отсутствие.
        После очередного бесполезного штурма двери Константин все-таки осушил оставшуюся с первой трапезы бутылку вина, оказавшегося, надо отдать должное поляку, изумительным, и изрядно закусив, завалился спать, решив, что сон лучший способ скоротать время в заточении. Как знать, может скоро придется сменить эту «темницу» на куда менее уютный и хлебосольный каземат…

        ***

        1-я фузелерная рота лейб-гренадер ушла на Сенатскую площадь вслед за ротным командиром Сутгофом. Уже после присяги, когда офицеры отъехали на молебен во дворец, он вернулся в свою роту и объявил:
        - Братцы, напрасно мы послушались: другие полки не присягают и собрались на Петровской площади. Оденьтесь, зарядите ружья, за мной и не выдавайте!
        Несмотря на то, что полковник Стюрлер бросился за взбунтовавшейся ротой в погоню на извозчике, солдаты не вняли его увещеванием и последовали за ротным командиром.
        Теперь пришло время действовать Николаше Панову. Пользуясь отсутствием старших офицеров, юный поручик стал уговаривать строящиеся во исполнение приказа Стюрлера роты последовать за Сутгофом.
        - Худо вам придется, братцы, от Константина Павлыча и других полков, коли вы теперь их предадите!
        Солдаты к досаде Панова не обращали на него особого внимания, продолжая приводить в порядок амуницию. И что же за стадо такое безмозглое - не дозваться до него! Но ведь Сутгоф дозвался? И Стюрлер не перебил его авторитета! Но у Николаши сутгофского авторитета не было, и, казалось, напрасно выбивается он из сил, объясняя серой толпе, что ей должно делать. И ведь что за народ! Чтобы дать ему свободу, приходится звать его против одного деспота именем другого, а иначе и вовсе не пошевелятся.
        На счастье загрохотали выстрелы с Сенатской. Оживилась масса, напряжение охватило ряды. И не теряя мгновения удачного, додавливал Николаша, срывая голос:
        - Слышите?! Слышите, братцы?! Что я говорил! Наши уже за законного императора Константина ломят! А мы все зеваем! Ну же! Не отстанем от них! Отстоим Царя-батюшку! Вперед! За Константина! За Конституцию! Ура!  - с этим победным кличем Панов бросился в середину колонны, увлекая за собой часть ее.
        Увидев, что несколько рот следуют за ним, Николаша почувствовал себя, словно во хмелю. Не ведавший славных сражений, он ощутил себя теперь истинным героем, совершающим подвиг, который уж наверное не забудет благосклонная к отважным история. Но вывести несколько рот на площадь - велик ли подвиг? И другие вывели. И Сутгоф тот же. А надо же больше! Надо же…
        Осенило Панова: да не на Сенатскую же, а на Дворцовую сперва идти надо! Взять с налета Зимний и арестовать всю Царскую семью - пусть тогда попробуют сопротивляться! А ежели попробуют, так и истребить всех тотчас! Вот - подвиг! Такой, что его, пановское, имя, пожалуй, Рылеева с Бестужевыми далеко затмит!
        Ринулись споро по Большой Миллионной, да на ней заминка вышла. Преградили путь перевернувшиеся сани, вокруг которых суетились ямщик и какая-то черноглазая баба, лопотавшая по-французски. Так уж и быть - перевернули обратно сани ее, заодно себе дорогу расчистили, но время потеряли на том.
        Однако же, вот, и Зимний. Екнуло сердце и до горла подскочило, грозя выскочить вон.
        - Вперед, молодцы, вперед!
        Солдаты шли послушно - любо-дорого смотреть.
        У главных дворцовых ворот встретил их комендант Башуцкий и, ничего не заподозрив, велел Финляндцам пропустить новоприбывшие «для охраны дворца» части.
        С победоносным видом ступил Николаша на двор во главе своего отряда и вдруг остановился: прямо перед ним стоял только что, по-видимому, пришедший и строящийся гвардейский Саперный батальон. Пока Панов думал, как миновать нежданное препятствие, из дворца выбежал старый приятель - родного полка поручик барон Зальца. Выбежал - что на пожар, даже шинели не накинув. И тотчас стал расспрашивать солдат, откуда они здесь и по чьему приказу. А те бубнили, на Николашу кивая:
        - Ничего не знаем, нас поручик Панов привел.
        Николаша готов был изрубить Зальца собственными руками, но старался не подавать виду, изобразив глубокую задумчивость. Однако, барон уже спешил к нему:
        - Как это понимать, Николай?  - спросил взволнованно.  - Что ты здесь делаешь, объяснись!
        - Оставь меня!  - прикрикнул на него Панов, подняв обнаженную шпагу.
        - Да ты в уме ли?
        - Если ты от меня не отстанешь, я велю прикладами тебя убить!  - заревел Николаша и, повернувшись к солдатам, крикнул:  - Да это не наши, ребята, за мной!
        Солдаты выбежали за ним и направились к Сенатской. Следом выскочил и все понявший Зальца. Совсем рядом он увидел сидящего в санях полковника Стюрлера и подбежал на его зов. Лицо Николая Карловича нервно подергивалось.
        - Панов взбунтовал полк,  - быстро сказал он.  - Постарайтесь спасти знамя!
        - Слушаюсь, господин полковник!
        Стюрлер кивнул и, тронув за плечо извозчика, направился в сторону Сенатской.
        До нее пановскому отряду не удалось добраться без потерь. Дорогой настиг его капитан князь Мещерский и отбил свою роту, убедив солдат, любивших и доверявших ему, что поручик ввел их в заблуждение. Хотел было Николаша приказать прикладами отходить капитана, да побоялся: после неудачи в Зимнем расправа над уважаемым в полку офицером могла восстановить против него весь отряд.
        Уже неподалеку от площади, подле Главного Штаба столкнулись с группой всадников. Первый из них, в котором Николаша, оторопев, узнал нового Императора, подъехал к солдатам с криком:
        - Стой!
        - Мы - за Константина!  - дружно прогудели ему в ответ.
        - Когда так,  - Государь простер руку в сторону Сенатской,  - то вот вам дорога!
        В этом жесте было столько же презрения к мятежникам и исходившей от них опасности, сколько было его в том, как невозмутимо взирал самодержец на проходящих мимо него бунтовщиков. Им позволили беспрепятственно пройти сквозь войска и присоединиться к восставшим…
        Оказавшись среди своих, Панов до крови закусил губу: какой шанс упустил, растепель! С Зимним не вышло, так вместо того сам Царь в руки шел, а он проскользнул, с серой массой слившись, мимо, чувствуя на себе полный презрения взор, и… ничего не сделал! И теперь уж глупости этой не исправишь, не загладишь ничем!
        От горестного переживания допущенной оплошности Николашу отвлек знакомый голос, говоривший солдатам с сильным акцентом:
        - Зачем же вы здесь? Для чего послушались поручика Панова? Ведь вы все присягнули сегодня!
        - Мы Константину присягали раньше…
        Панов быстро оглянулся. Вдоль рядов гренадер ходил сам полковник Стюрлер. Этот педантичный швейцарец не мог смириться с мыслью, что часть его полка встала в ряды мятежников и, презрев опасность, сам пришел убеждать своих солдат одуматься. Маленькие, глубоко посаженные глаза вглядывались в лицо каждого, но эти лица оставались безразличны к его увещеваниям.
        В этот момент к полковнику подошел длинный, румяный от мороза Каховский, спросил по-французски с насмешкой:
        - А вы, полковник, на чьей стороне?
        - Я присягал Императору Николаю и остаюсь ему верен,  - с достоинством ответил Стюрлер.
        Каховский презрительно скривил рот и, подняв сжимаемый в руке пистолет, выстрелил в стоявшего прямо перед ним полковника. В тот же миг другой офицер закричал:
        - Ребята! Рубите, колите его!  - и сам дважды ударил Стюрлера саблей по голове.
        Истекающий кровью полковник вскинул голову, бросил последний помутневший взгляд на расступившихся солдат, попытался сказать им что-то, но не смог и, с усилием сделав несколько шагов, упал замертво.

        ***

        Король Людовик не выполнил своего долга и был наказан за это. Быть слабым не значит быть милостивым. Государь не имеет права прощать врагам государства. Людовик имел дело с настоящим заговором, прикрывшимся ложным именем свободы. Не щадя заговорщиков, он пощадил бы свой народ, предохранив его от многих несчастий.
        Эти собственные слова, сказанные еще в отрочестве своему преподавателю французского языка, Николай отчетливо вспомнил теперь, вглядываясь в вытянувшуюся на противоположной стороне площади цепь мятежников, уже обагривших свои руки невинной кровью.
        Этот роковой день начинался на удивление тихо. Снова заверял несчастный граф Милорадович, что в столице все спокойно, и хотя полученные сведения говорили об обратном, но так хотелось верить заверениям бравого генерала. Сенат и Синод принесли присягу рано утром. Также и командиры полков. Благополучно присягнули конногвардейцы и артиллерия. Казалось, что еще немного - и все завершится без происшествий.
        Во дворце к назначенному на 11 часов торжественному молебствию уже собрались все имевшие право на приезд. Все спешили поздравить нового Императора и Императрицу. Сам же Николай ежесекундно ожидал грозных вестей.
        - Сегодня вечером, может быть, нас обоих не будет более на свете, но, по крайней мере, мы умрем, исполнив наш долг,  - говорил он генерал-адъютанту Бенкендорфу.
        Благодушие Милорадовича нисколько не передалось ему. И мрачные предчувствия не замедлили исполниться.
        - Sire, le regiment de Moscou est en plein insurrection; Chenchin et Frederichs sont grievement blesses, et les mutins marchent vers le Senat, j'a peine pu les devancer pour vous le dire. Ordonnez, de grа ce, au 1-er bataillon Preobrajensky et а la garde-а-cheval de marcher contre ,  - доложил прибывший в совершенном расстройстве начальник Штаба гвардейского корпуса Нейдгарт.
        Как ни ждал удара этого, а в первый миг оглушил он… Если все другие полагали в случившемся лишь смущение, вызванное перепресягой, то Николай увидел первое доказательство заговора, о котором не переставал думать все эти дни.
        Действовать нужно было быстро. Отправив Нейгарта и Стрекалова в Конную гвардию и первый Преображенский батальон для поднятия их, Николай велел своему адъютанту Кавелину срочно перевезти в Зимний своих детей, находившихся в Аничковом дворце. Теперь оставалось одно - вручить себя Богу и следовать завету Марка-Аврелия: «Делай, что должен, и будь, что будет».
        Николай решил отправиться прямо навстречу опасности - на Сенатскую. Он лишь на мгновение заглянул к жене, одевавшейся к молебствию, сообщил коротко и спокойно, не желая тревожить:
        - Артиллерия колеблется,  - и с тем продолжил путь. Мелькнула горькая мысль: уж не в последний ли раз привелось увидеться в этой жизни?
        Не накинув шинели, в Измайловском мундире с лентой через плечо - как был одет к молебствию, Николай быстро спустился по Салтыковской лестнице во двор, где в караул как раз вступала 6-я егерская рота лейб-гвардии Финляндского полка. Когда они выстроились, Николай велел им салютовать знамени и бить поход. После обмена приветствиями, он громко спросил:
        - Присягнули ли вы мне, и знаете ли, что присяга эта была по точной воле моего брата Константина Павловича?
        - Присягали и знаем!  - громыхнули в ответ солдаты.
        - Ребята, теперь надо показать верность на самом деле. Московские шалят, не перенимать у них и делать свое дело молодцами. Готовы ли вы умереть за меня?
        - Так точно, Ваше Императорское Величество!  - снова грянул дружный, ободряющий встревоженное сердце ответ.
        Николай удовлетворенно кивнул и, велев заряжать ружье, обратился к офицерам:
        - Вас, господа, я знаю и потому ничего вам не говорю.
        Отдав команду выступать, он сам повел дивизион к дворцовым воротам. За ними на площади толпился народ, который, завидев Государя, стал кланяться ему в ноги. Сбоку от ворот Николай тотчас заметил раненого и обагренного кровью полковника Хвощинского.
        - Хвалю вас за службу, полковник!  - сказал ему Николай негромко.  - А теперь укройтесь куда-нибудь, дабы ваш вид не распалил еще более страстей.
        Оставив караул у ворот, он в одиночку вышел на площадь, и люди тотчас хлынули к нему со всех сторон с криками «ура!». Нужно было занять их внимание, дав время войскам спокойно собраться.
        - Читали ли вы мой Манифест?  - спросил Николай у окруживших его.
        Отвечали вразнобой, но, по большей части, отрицательно. Это было весьма кстати. Взяв печатный экземпляр у кого-то из толпы, Николай стал сам читать его вслух, медленно и с расстановкой, толкуя каждое слово.
        Трудно было найти более благодарных слушателей. Шапки полетели вверх, сплошное «ура!» вновь потрясло воздух.
        В этот момент прискакал Нейгарт с неутешительным известием, что Московцы уже затянули Сенатскую площадь. Выслушав его, Николай немедленно объявил о произошедшем народу, чувствуя, что уже завоевал сердца собравшихся и желая закрепить эту первую победу.
        - Не позволим! Не выдадим Государя!  - загудело людское море, еще плотнее обступая своего Царя.  - В клочья разорвем супостатов!
        Сквозь сомкнутые ряды прорвались к Николаю два человека, одетые в штатское, но с георгиевским крестами в петлицах.
        - Мы знаем, Государь, что делается в городе, но мы старые, раненые воины, и, покуда живы, вас не коснется рука изменников!  - сказал один из них.
        То были отставные офицеры Веригин и Бедряга.
        Их слова были встречены общей поддержкой. Люди хватали фалды мундира и руки своего Царя, падали на землю, целовали его ноги.
        - Ребята!  - воскликнул Николай растроганно.  - Я не могу поцеловать вас, но - вот за всех!  - с этими словами он обнял и расцеловал ближайших к нему, и следом вся притихшая площадь в течение нескольких секунд оглашалась лишь звуками поцелуев - так передавали люди друг другу поцелуи Царя…
        Между тем, пора было очищать площадь для расположения на ней Преображенцев, и Николай заговорил вновь:
        - Ребята, я благодарю вас всех за вашу преданность, и никогда не забуду ее! Но унять буйство надлежит властям, никто посторонний не должен сметь вступаться ни словом, ни делом во что бы то ни было. Вашу любовь и преданность я еще более оценю по спокойствию и строгой покорности приказам тех, кто одни знают, что и как делать. Сейчас советую всем вам разойтись по домам. Дайте место!
        Толпа послушно отодвинулась к краям площади, давая место приближающемуся 1-му батальону и освобождая Царя из своих горячих объятий.
        Таков был первый акт драмы, а дальше завертелись, понеслись события с сумасшедшей скоростью, не давая перевести дух.
        Менее всего желал Николай довести дело до кровопролития. Хотя после вероломного убийства Милорадовича уже почувствовалось, что миром не решится. Все же он использовал все средства для вразумления мятежников. К ним обращались митрополиты Серафим и Евгений, с крестом обошедшие площадь. К ним взывал брат, великий князь Михаил, бывший шефом Московского полка и оттого особенно остро переживавший его измену. Напрасно - слава Богу, что его не постигла судьба Милорадовича, и трое матросов остановили злодея Кюхельбекера, уже прицелившегося в Михаила. Выезжал на площадь и сам Николай в сопровождении Бенкендорфа и также едва не пал бессмысленной жертвой.
        Увы, не имела успеха и атака Конной гвардии под водительством Орлова. Неподкованные на шипы лошади скользили по обледенелой площади, а теснота места давала сомкнутой массе мятежников всю выгоду положения. Их огонь ранил многих конногвардейцев, в том числе полковника Вельо, лишившегося руки.
        - Voyez ce qoi se passe isi! Voila un joli commencenment de regne: un trone teint de sang!  - воскликнул Николай, обращаясь к только что прибывшему в столицу и тотчас поспешившему на Сенатскую генералу Толю.
        - Sire,  - решительно ответил Толь,  - le seul moyen d’y mettre fin, c’est de faire mitrailler cette canaille .
        - Sire, il n'y pas un moment а perdre; l'on n'y peut rien maintenant; il faut de la mitraille!  - поддержал Толя генерал-адъютант Васильчиков, под началом которого Николай служил несколько лет назад, будучи командиром 2-й бригады, и которого глубоко уважал с той поры.
        Николай вздрогнул:
        - Vous voulez que je verse le sang de mes sujets le premier jour de mon regne?
        - Pour sauver votre Empire,  - ответил Иларион Васильевич.
        Слова генерала отрезвили и укрепили решимость Николая. Он понял, что настал момент на деле подтвердить те самые слова, что были сказаны им некогда о несчастном Людовике Шестнадцатом - должно было взять на себя пролить кровь некоторых и спасти почти наверное все, или, пощадив себя, жертвовать государством.
        Николай велел заряжать орудия, внутренне все еще надеясь, что мятежники устрашатся таких приготовлений и сдадутся, не видя иного спасения. Но они оставались тверды. Солдаты и матросы то и дело принимались кричать, раздавались выстрелы. Все же Николай дал им последний шанс, послав генерала Сухазанета с решительным предупреждением.
        Сухазанет галопом врезался в бунтующую толпу, расступившуюся перед ним, и воскликнул:
        - Ребята, пушки перед вами, но Государь милостив, жалеет вас и надеется, что вы образумитесь. Если вы сейчас положите оружие и сдадитесь, то кроме главных зачинщиков, все будете помилованы!
        Солдаты потупили глаза и заколебались, но к генералу тотчас подступили несколько офицеров и лиц неопределенного чина и принялись с бранью и угрозами вопрошать, привез ли он им конституцию. Неустрашимый Сухозанет резко ответил:
        - Я прислан с пощадой, а не для переговоров!  - с этими словами он развернул лошадь и поскакал прочь.
        Вслед ему грянул залп. По счастью, выстрелы лишь сбили перья с его султана и ранили нескольких человек за батареей.
        - Ваше Величество,  - доложил генерал,  - сумасбродные кричат: конституция!
        Николай пожал плечами и, подняв глаза к небу, с сокрушенным сердцем скомандовал:
        - Пальба орудиями по порядку, правый фланг начинай!
        Команда была повторена всеми начальниками по старшинству, но сердце Николая болезненно сжалось, и, вновь вглядевшись в толпу мятежников, он приказал:
        - Отставь!
        Так повторилось и на второй раз. Однако, мятежники не воспользовались и этой последней милостью. Тогда Николай отдал команду в третий раз, но на этот раз она не была исполнена уже без обратного приказа. Поручик Бакунин мгновенно спрыгнул с лошади и, бросившись к пушке, спросил у пальника, зачем он не стреляет.
        - Свои ж, ваше благородие… - робко отозвался тот.
        - Если бы даже я сам стоял перед дулом, и скомандовали «пали», тебе и тогда не следовало бы останавливаться!  - крикнул Бакунин.
        Пальник повиновался.
        Первый залп ударил в здание Сената. На него отвечали дикими воплями и беглым огнем. Второй и третий залп были направлены уже в толпу и привели ее в смятение.
        Хватило нескольких залпов, чтобы мятежники бросились врассыпную, оставляя «на позиции» лишь убитых и раненых. Люди разбегались по Галерной и Английской набережной, вдоль Крюкова канала, кидались через загородки на Неву, прятались во дворах и подвалах…
        Все было кончено к наступлению вечера, и, отдав последние распоряжения, Николай возвратился во дворец, где в тревоге ожидали его мать и жена. С ними находился и Наследник, на которого впервые в этот день была надета Андреевская лента. Несмотря на возражения императрицы-матери, боявшейся подвергнуть внука простуде, Николай снес мальчика на двор и, высоко подняв на руках, показал его выстроенному там Саперному батальону:
        - Ребята, это ваш будущий Государь, мой сын Великий Князь Александр Николаевич! Любите его так же, как я люблю вас! Служите ему так же верно, как сегодня служили мне!  - с этими словами он передал сына находившимся в строю георгиевским кавалерам и велел первому человеку от каждой роты подойти и поцеловать его. Солдаты с радостными криками прильнули к рукам и ногам семилетнего Наследника, взиравшего на них с изумлением и некоторым испугом.

        Глава 11.

        Этой ночью покои Государя более всего походили на Главную Квартиру в походное время. По возвращении с Сенатской Николай присутствовал на торжественном молебствии, отложенном утром, затем выступил перед Советом, и тотчас после того принялся за работу, решив лично вести следствие по делу о восстании. Казалось, молодой император не ведал усталости. Его благородное, мужественное лицо светилось энергией, движения были быстры, приказания кратки и четки. То и дело приносили ему новые и новые донесения и уже вели первых арестованных…
        Стратонов застал Государя в его кабинете, где вместе с бароном Толем он разбирал какие-то бумаги. Николай живо поднял голову:
        - Вот и ты, наконец!  - кивнул приветственно и, обращаясь к Толю, велел:  - Оставьте нас ненадолго.
        Генерал, поклонившись, вышел, и император показал рукой на стул:
        - Садись, Стратонов. Я хотел говорить с тобой.
        - Я весь в распоряжении Вашего Величества,  - с поклоном отозвался Юрий.
        - Оставь, будь добр, церемонии, мы не параде,  - Николай опустился на стоявшую у стены софу, еще раз пригласил:  - Сядь же. Теперь этикет позволяет тебе это сделать.
        Стратонов подчинился. По правде говоря, после двух суток скачки и целого дня небольшой войны он чувствовал огромную усталость, и предложение монарха было кстати.
        - Во-первых, Стратонов, я хочу поблагодарить себя за то, что ты сегодня спас честь моего полка…
        - Ваше Величество, я всего лишь исполнил свой долг.
        - Честное исполнение долга в такую минуту заслуживает благодарности. Правда, должен тебе заметить, что сражаться с этим мальчишкой-поручиком было с твоей стороны некоторым мальчишеством. Много чести для него.
        - Я лишь хотел убедительно показать солдатам, чего стоит их самозваный предводитель. И мне кажется, это произвело на них более действенное впечатление, чем если бы я попросту приказал другим ротам арестовать смутьяна.
        - Возможно, ты прав,  - задумчиво отозвался Государь и, вздохнув, продолжил:  - К сожалению, я должен… задать тебе несколько неприятных вопросов. Я не сомневаюсь в твоей чести и преданности, ты только что доказал ее. Ты всегда был и, надеюсь, будешь моим другом. Но есть обстоятельства, о которых нам следует объясниться.
        - О чем вы хотите спросить?  - насторожился Юрий, совершенно не понимая, о чем может пойти речь.
        Государю был заметно неприятен предстоящий разговор. Он поднялся и, подойдя к Стратонову, опустил руку ему на плечо, не давая встать:
        - Скажи мне, ты знал, что твой брат участвует в заговоре?
        Юрий молниеносно вскочил и оказался лицом к лицу с Николаем:
        - Заговоре, Ваше Величество?
        - Именно, мой друг. Как удалось установить, он плелся несколько лет, еще при моем покойном брате. Имя Константина было лишь использовано ими для соблазнения солдат. Целью же было свержение Самодержавия и превращение нашей страны в республику. Это долгая история, которую нам еще лишь предстоит прояснить. Но уже сейчас у нас есть списки заговорщиков, и среди них встречается имя твоего брата…
        Стратонов побледнел и пошатнулся. Силы оставили его, и он вновь опустился на стул, прошептал, пытаясь прийти в себя:
        - Я ничего не знал, клянусь…
        - Не клянись, я верю твоему слову,  - вкрадчиво сказал Николай.  - Поверь, для меня этот разговор также мучителен.
        - Костя - заговорщик… Не могу поверить! Не может ли здесь быть ошибки?
        - К сожалению, ошибки нет. По счастью, твой брат не принимал сегодня участия в восстании, хотя и не по своей воле…
        - То есть как?  - не понял Юрий.
        - То есть один человек, беспокоясь о чести вашего имени, позаботился, чтобы он не смог принять участие в восстании. Ты можешь не беспокоиться. Брат твой жив и здоров и, должно быть, уже дома. Как ты понимаешь, я не могу оставить заговорщика без наказания. Но твоя верность смягчает его вину, и для тебя я ограничусь тем, что отправлю твоего брата на Кавказ, разжаловав в рядовые до выслуги. В сущности, я должен был бы придать его суду, но не стану делать этого…
        - Ваше Величество, я не нахожу слов, чтобы выразить вам свою благодарность за ваше снисхождение к моему преступному брату!  - воскликнул Стратонов, отвешивая Императору глубокий поклон.
        - Это еще не все… - сказал Николай, помедлив.  - Более не спрашиваю тебя, знал ли ты что или нет, так как не сомневаюсь в ответе. Поэтому просто сообщаю то, что знать тебе надлежит. Одним из мест собраний заговорщиков была квартира твоей жены.
        Этот новый удар заставил Юрия вздрогнуть. Он почувствовал, как кровь прилила к его лицу:
        - Вы знаете, Ваше Величество, что я не знаю друзей Катрин.
        - Знаю. И, уж прости, должен тебе за то попенять. Нельзя же, право, давать жене такую волю! Я нарочно услал Толя, чтобы говорить с тобой, как с другом, поэтому не взыщи на мои слова. Тебе нужно было давно положить конец этому сраму! Жена да покорна будет мужу своему!
        Юрий молчал, низко опустив голову и так крепко сжав кулаки, что раскровил ногтями ладони.
        - Прости, Стратонов,  - Государь дружески похлопал его по плечу.  - Я никогда бы не позволил себе мешаться в твои семейные дела, если бы они не сделались делами государственными. Я не хочу, чтобы твоя жена оставалась в столице и продолжала собирать у себя сомнительную публику. Я мог бы просто предписать ей уехать, но не хочу этого делать из-за тебя. Поэтому будь добр объясниться с нею сам и, как муж, потребуй, чтобы она отправилась в свою деревню. Если же не послушает мужа, то ей прикажет Царь!
        - Признаюсь, исполнить эту волю Вашего Величества доставит мне немалое удовольствие,  - ответил Юрий.  - Смею ли я просить вас об еще одной милости?
        - Я ведь просил тебя обойтись без церемоний,  - Император снова расположился на софе, чувствуя, по-видимому, облегчение от того, что самая тяжелая часть разговора осталась позади.  - Что я могу для тебя сделать?
        - Я несколько раз подавал прошение о переводе меня на Кавказ. Покойный Государь отклонил их. Теперь я надеюсь, что новый Государь будет более милостив ко мне.
        Лицо Николая омрачилось:
        - Признаться, я желал бы иметь тебя подле себя. Ты верный друг, которого мне не хотелось бы терять.
        - Ваше Величество, я боевой офицер. Вот уже много лет я задыхаюсь в петербургском тумане. Вы знаете, я чужд двору и сир в жизни. Война, походная жизнь - это единственная жизнь, в которой я на своем месте. Тем паче я слышал, что нам грозит новая война с Турцией. И я думаю, что мог бы быть более полезен Отечеству на фронте, нежели в столице.
        - Я понимаю тебя, Стратонов,  - кивнул Император.  - Что ж, если действительно таково твое желание, то я удовлетворю его. Только постарайся не потерять там своей головы, друг мой. Мне она дорога, помни это!  - с этими словами Николай поднялся и крепко обнял Юрия.  - Мы были друзьями много лет, и, верь мне, моя дружба не переменится. Поэтому ты всегда можешь обращаться ко мне напрямую, мои двери и сердце открыты для тебя.
        - Я благодарю Ваше Величество за эти слова,  - отозвался Стратонов.  - Однако, время и государственные заботы способны притупить любую дружбу.
        Император улыбнулся:
        - Вот оно что! Ты, стало быть, думаешь, что, став Царем, я быстро вознесусь и стану с надменным превосходством смотреть на друзей юности?
        - Такое случается, Ваше Величество.
        - Только не в нашем случае!  - покачал головой Государь.
        - Я еще раз благодарю Ваше Величество и могу сказать в ответ лишь одно: что бы ни было, моя шпага и моя жизнь всецело принадлежат вам, и вы можете всегда рассчитывать на них.
        - Я в этом не сомневаюсь,  - кивнул Николай.  - Отпуск твой я продлеваю, дабы ты мог спокойно уладить семейные дела. Брату твоему будет вынесено соответствующее предписание, так что пусть готовится к отъезду. Ты же можешь последовать за ним, как только будешь готов. Приказ о назначении тебя к Ермолову я подпишу.
        Стратонов снова низко поклонился и напоследок решился задать мучавший его все это время вопрос:
        - Ваше Величество, не могу ли я узнать, кому должен быть обязан спасением моего брата от позора?
        - Вот это, друг мой, я тебе открыть не могу,  - покачал головой Государь.  - Если этот человек сочтет нужным, то сам засвидетельствует тебе свое почтение. Если же нет, то воля его.
        Потрясенный нежданными и горькими открытиями, ободренный в то же время лаской Государя и перспективой вернуться к настоящей военной службе, заинтригованный тайной неведомого спасителя Кости, Юрий отправился на квартиру Катрин.
        Жену, несмотря на ночной час, он нашел совершенно одетой, причесанной и весьма возбужденной.
        - Вы?!  - со смесью удивления и разочарования воскликнула она, когда Стратонов переступил порог.
        - Вы ждали кого-то другого?  - сдержанно осведомился Юрий.
        - Я никого не ждала. Но вас - в особенности.
        - Почему вы не спите в такой час?
        - Вы же знаете мои привычки. Я поздно ложусь.
        - Действительно. В такой случае, я полагаю, у вас найдется что-нибудь на ужин?
        Катрин недовольно повела плечами и хлопнула в ладоши. На зов пришла заспанная горничная.
        - Палашка, накрой на стол для барина,  - последовал приказ.
        Горничная удалилась, а Стратонов вслед за женой проследовал в кокетливо убранную гостиную. Расположившись на мягком диване, обитом белой тканью, как и вся мебель в комнате, Юрий внимательно посмотрел на Катрин. Она заметно волновалась: то и дело посматривала на стенные часы и покусывала кончики затянутых в перчатки пальцев.
        - Что,  - спросила она вдруг,  - много ли убитых сегодня?..
        - Полагаю, несколько десятков,  - небрежно ответил Стратонов.
        - И из офицеров?
        - Не могу знать, не видел.
        Катрин заломила пальцы, и Юрию на мгновение стало жаль ее. Тот человек, которого она ждала, был офицер из числа заговорщиков, и она боится, что он убит… Выходит, она любит его? Неужели эта женщина способна любить?
        - Как вы думаете, что будет с теми, кого арестуют?
        - Их судьбу решит суд,  - холодно ответил Стратонов.  - А ваша судьба, сударыня, уже решена.
        - Что вы хотите этим сказать?!  - вскрикнула Катрин.
        - Через сутки, то бишь утром шестнадцатого числа мы с вами отправимся в ваше имение, где, насколько я знаю, теперь живет ваш брат. Вы останетесь там, а я отбуду на Кавказ, ибо Государь оказал мне милость, удовлетворив мое прошение.
        - Вы с ума сошли, сударь!  - жена резко поднялась.  - Я никуда не поеду!
        - У вас нет выбора,  - ответил Юрий.  - Это воля Государя.
        - Что?!
        - Государю стало известно, что эта квартира стала притоном для государственных преступников, и он не желает, чтобы оный продолжал существовать. Если это повеление не передано вам с жандармами и не объявлено официально, то лишь благодаря той дружбе, которой Государь изволил меня удостоить. Но оно будет передано и объявлено, если вы сами не покинете столицы в течение суток.
        - Вы… вы… чудовище!  - воскликнула Катрин, и из глаз ее брызнули слезы.
        - Простите, мадам, но я всего лишь выполняю волю Государя.
        - Как будто бы ваша воля иная!
        - Моей волей вы однажды пренебрегли, так что она здесь не причем.
        В это мгновение в дверь постучали, и Катрин, вздрогнув, метнулась в прихожую, не взглянув на мужа. Стратонов не пошел за ней, не имея ни малейшего желания встречаться с ее любовником. Однако, через несколько минут жена, еще более бледная и печальная, возвратилась в гостиную, ведя за собой Константина…
        - На ловца и зверь,  - промолвил Юрий, поднимаясь.  - Оставьте нас, сударыня. Я должен поговорить с братом наедине.
        Катрин безмолвно удалилась, и Стратонов с немым вопросом воззрился на поникшего Константина. После непродолжительной паузы он заговорил:
        - Молчишь? Отчего же? Или тебе нечего рассказать мне?
        - Смотря что ты хочешь услышать…
        Юрий со злостью ударил кулаком по столу:
        - Я хочу услышать, как ты посмел запятнать честь нашей фамилии? Как тебе пришло в голову изменить присяге и злоумышлять против Государя?! Корнет Стратонов - член тайной организации! Я готов был сквозь землю провалиться от стыда, когда Император объявил мне об этом!
        - Прости меня. Менее всего я хотел, чтобы у тебя из-за меня были неприятности…
        - К черту твои извинения! Неприятности! Мой брат - мятежник! Это, по-твоему, неприятности? Почему, скажи на милость, ты ни разу не поговорил со мной об этом? Или уж настолько безразлично было тебе мое мнение?
        - Я знал наперед, что ты мне скажешь.
        - Неужто?!
        - И потом я не думал, что все зайдет так далеко!
        - Ты не думал? А о чем, вообще, ты думал, связываясь с шайкой якобинствующих негодяев?!
        - Прошу тебя, брат, не говорить о них в подобном тоне,  - вспыхнул Константин.  - Они во многом заблуждались, быть может, но цели их и сердца были благородны, и в этом я могу поклясться!
        - Напрасно вы собираетесь клясться, господин корнет! Благородные люди, да будет вам известно, не толкают гнусным обманом на преступление своих солдат, не убивают своих командиров ударом в спину!
        - О чем ты?  - вздрогнул Константин.
        Тут только Стратонов догадался, что брат, пожалуй, и не знает о событиях минувшего дня.
        - Сегодня твои друзья подняли мятеж. Ими убиты Милорадович и Стюрлер, Фредерикс, Шеншин и Хвощинский тяжко ранены. Чтобы прекратить мятеж Государь, пытавшийся, рискуя собой, лично урезонить мятежников, и едва не убитый ими, вынужден был применить силу. Десятки людей погибли. Преимущественно простые солдаты и чернь. Люди, в сущности, не имевшие за собой никакой вины, кроме той, что наивно поверили подлецам, сбившим их с толку. Вот, их благородство!
        Константин тяжело опустился на кресло, закрыл лицо руками:
        - Боже! Теперь все сочтут меня таким же шпионом, как этот мерзкий поляк…
        - Это все, что беспокоит тебя в данную минуту? В таком случае, позволь тебе заметить, что ты еще больший дурак, чем я полагал!  - Юрий окончательно вышел из себя и заходил по комнате.  - Счастлив твой Бог, что уберег тебя поднять оружие на своего Царя и повести на гибель своих солдат! Ты хоть понимаешь, какая следует кара тебе за участие в заговор?
        - Понимаю и готов понести любую,  - тихо ответил Константин.  - Я виноват, и не отрицаю этого.
        - Спасибо и на том! Однако, Государь милостив и не станет карать тебя с должной строгостью.
        - Что?  - брат резко вскинул лицо.  - Что ты хочешь этим сказать?
        - Ты отправишься на Кавказ рядовым до выслуги. Всего только!
        - Нет!
        - Может, ты еще и недоволен?
        - Как же я могу быть доволен?  - на лице Константина изобразилось отчаяние.  - Мои друзья отправятся в кандалах в Сибирь, а я, как ни в чем ни бывало, на войну?! Да ведь это позор! Ведь так я никогда не смою пятна, не смогу доказать, что не предавал их!
        Стратонов резко поднял руку, словно желая ударить брата, и тотчас опустил ее, сказав сухо:
        - Пятно, о смытии которого тебе належит печься, есть измена Государю!
        - Это ты попросил его за меня?
        - Нет, я бы не посмел просить за изменника. Это милость самого Государя.
        - Да, но ради твоих заслуг… - Константин снова сел, покачиваясь из стороны в строну.  - Теперь я не смогу честно смотреть в глаза друзьям, а они не подадут мне руки… Проклятый поляк! Сам дьявол поставил его на моем пути! Лучше б я пустил себе пулю в лоб, мертвые сраму не имут.
        - Ты еще очень юн и глуп, Костя,  - смягчаясь, покачал головой Стратонов.  - Запомни, сраму не имут приявшие достойную христианина смерть. А запутавшиеся в собственных ошибках и из малодушия лишающие себя жизни примут тем больше позора.
        - Неужели ты сам, Юра, никогда не возмущался несправедливостью, бездарностью правления последних лет?  - спросил Константин.
        - Разумеется, далеко не все мне было по сердцу. Но, как офицер, я должен следовать своему долгу, а не эмоциям. К тому же, ты знаешь, единственное дело, в котором я разбираюсь порядочно, это война. А остальных предпочитаю чураться, доколе не стал в них таким же докой. Что и тебе советую. А теперь расскажи-ка мне, что с тобой произошло, и какая сила удержала тебя от последнего шага в пропасть?
        - Поляк… - прошептал Константин и принялся рассказывать всю ту в высшей степени странную историю, которая приключилась с ним с вечера последнего заседания и по нынешнюю ночь.
        Лишь час или чуть больше тому назад, когда все оставленные ему припасы были съедены, и угроза голода готова была нависнуть над ним, дверь «узилища» неожиданно открылась. На пороге возник все тот же мужчина в маске с пистолетом в руках, и женщина, лицо которой скрывала вуаль.
        - Скоро вы будете на свободе, сударь,  - пообещала незнакомка,  - но вы должны мне позволить завязать вам глаза.
        Делать было нечего, ибо вкрадчивая просьба дамы подкреплялась пистолетом ее спутника. С завязанными глазами Константин был выведен на улицу, усажен в сани и довезен почти до самого дома Катрин. Лишь здесь его вытолкнули из саней, и те мгновенно умчались прочь, так что, сорвав с глаз повязку, корнет успел разглядеть лишь неясный силуэт в снежной дымке.
        - Да, кому рассказать - не поверят,  - покачал головой Юрий.
        - Клянусь, все так и было!
        - Верю… Но скажи мне, неужели ты ничего не запомнил? Не заметил?
        - Заметить, прости, не мог. Глаза мне завязали плотным шарфом.
        - Но что-то ты все-таки запомнил?  - прищурился Стратонов.
        - Кое-что,  - не без гордости отозвался Константин.  - Я сосчитал время пути и все повороты, что мы сделали.
        - Отлично!  - воскликнул Юрий.  - Завтра возьмем извозчика и попробуем воспроизвести твой путь в обратном порядке!
        - Слушаюсь, господин полковник!  - пожал плечами Константин.  - Только не возьму в толк, для чего тебе это нужно?
        - Я бы очень хотел знать, кто и зачем позаботился в моем брате, и поблагодарить этого человека.
        - Попробуй поспрашивать о Кавалеровиче. Кто-то же должен знать, где этот долгоносый черт обитает…
        - Спрашивать, Костя, долго. Тем паче неизвестно у кого. А у нас есть лишь сутки,  - ответил Стратонов.  - А теперь идем-ка поужинаем и - спать! Ты эти дни недурно отдохнул, а я не спал и не имел порядочной трапезы трое суток.
        С этими словами Юрий поднялся и направился в столовую. Поужинал он наскоро, чувствуя, что уже насилу может сидеть за столом от усталости, и заснул, не раздеваясь, прямо в гостиной, привычно укрывшись шинелью. Последняя мысль его была о странном незнакомце, взявшем на себя заботу о его непутевым брате…

        Глава 12.

        Лишь сутки минули с трагических событий, а сколько же новых деталей вскрыли они! Одного за другим приводили к Николаю арестованных заговорщиков - представителей лучших фамилий, гвардейских офицеров… Русских людей. И каждый из них норовил спихнуть вину на другого, обелить себя, и в этом старании раскрывали такие вещи, которым не хотелось верить даже после ранее полученных донесений.
        А ведь было время, когда Николай находил преувеличенными опасения, высказываемые покойным братом… Ему казалось, что основаны они более на иностранных внушениях, чем на положительных данных, что в России просто невозможно задумать, подготовить и совершить столь чудовищный заговор. Но очевидность беспощадно убила всякие сомнения, открыв обширный заговор, стремившийся путем гнусных преступлений к достижению самой бессмысленной цели.
        Счастье, что заговорщики не вняли князю Трубецкому и, выступив без достаточной подготовки 14-го числа, разоблачили себя полностью. Страшно представить поразительные ужасы, которые совершились бы в этом злополучном городе, если бы Провидение не позволило расстроить этот адский умысел. С первого появления на революционном поприще русские превзошли бы Робеспьеров и Маратов! Когда этим злодеям сказали, что они, несомненно, пали бы первыми жертвами столь ужасного безумия, они дерзко отвечали, что знают это, но что свобода может быть основана только на трупах и что они гордились бы, запечатлевая своей кровью то здание, которое хотели воздвигнуть. И кто после этого осмелится отрицать, что давно пора подвергнуть должному наказанию этих людей, стремящихся лишь к возбуждению смут и восстаний?
        Печально было сознавать, что преступление, пусть и неудавшееся, оставит в России продолжительное и мучительное впечатление. Мятеж, подавленный в зародыше, будет иметь некоторые из тех злополучных последствий, которые влечет за собой мятеж совершившийся. Он внесет смуту и разлад в великое число семей, умы долго еще останутся в состоянии беспокойства и недоверия. И лишь терпение и мудрые меры со временем смогут рассеять это тягостное впечатление, но потребуются годы, чтобы исправить зло, причиненное в несколько часов горстью злодеев…
        Так размышлял Николай, меря шагами зал Эрмитажа, где теперь вершилось следствие. Целая вереница заговорщиков прошла перед его глазами, и еще многим предстояло пройти. Говоря с ними, он пытался понять, что двигало этими людьми, насколько глубока та бездна, в которую свалились они, искал в них проблески искреннего, нелицемерного раскаяния и радовался, встречая таковое. По-человечески Николай жалел заблудших и особенно их семьи, но человеческое сочувствие должно было отступить на второй план перед долгом монарха. И долг этот был, пока в груди теплится жизнь, не допустить революции в России, защитить вверенный его власти народ от злоумышленников.
        В этот поздний час Николай отпустил ведшего допросы Толя и дежурных офицеров и остался один, ожидая посетителя, у встречи с которым не должно было быть свидетелей. Именно от него незадолго до восстания он получил целый пакет документов, изобличающих заговорщиков и их планы. При этом пакете было письмо, подписанное именем, заставившим Николая вздрогнуть. Пакет принесла неизвестная дама, и через нее была назначена теперешняя встреча. Точность и подробность предоставленных данных и подпись убедила Николая, что это не ловушка. К тому же тайный ход, по которому должен был прийти визитер, знали лишь немногие. И если бы другой человек назвался столь знакомым и дорогим сердцу именем, то он бы не нашел пути…
        Все же ближе к часу встречи Николай ощутил волнение, не оставлявшее его, пока ровно в назначенное время с легким скрипом не открылась потайная дверь. В полутемную залу вошел высокий, сухопарый человек в распахнутой штатской шинели и надвинутой на глаза шляпе. Увидев стоящего у камина Императора, он быстро приблизился к нему и, сняв шляпу, церемонно поклонился:
        - Счастлив приветствовать моего Государя!
        Николай пристально вгляделся в лицо визитера, произнес медленно:
        - Значит, все-таки ты…
        - Я, Государь.
        - Счастлив и я видеть тебя живым! Признаться, не надеялся на то.
        - Не думал и я, что такая встреча станет возможной.
        - Скажи же, отчего ты скрывался все это время?
        - Разве вы забыли, Ваше Величество, что я уголовный преступник, бежавший из тюрьмы?
        - Должен тебе сказать, что я никогда не верил в твою виновность! И если бы ты обратился ко мне…
        - То ничего не изменилось бы. Ведь тогда вы еще не были Императором.
        - Зато теперь я им являюсь и могу всемерно отблагодарить тебя за оказанные тобой чрезвычайные услуги, восстановив справедливость по отношению к тебе. Твое доброе имя и имение будет тебе возвращено, а сверх…
        - Не нужно, Государь.
        - То есть как не нужно?  - удивился Николай.  - Разве ты не этого желаешь?
        - Может быть, но не теперь. К тому же Вашему Величеству не за что благодарить меня.
        - Скромность - большая добродетель, но в данном случае она неуместна. Объясни, однако, почему ты не хочешь восстановления своего имени теперь же?
        - Потому что это сделает меня уязвимым для моих врагов, а, чтобы взыскать с них кое-какие долги, мне лучше сохранять инкогнито. Впрочем, я буду признателен, если Ваше Величество напишет бумагу на мое настоящее имя, в которой бы указывалось, что я имею честь быть вами оправданным.
        Николай нахмурился:
        - О каких врагах речь? Почему бы тебе просто не предать их суду? Можешь быть уверен в его справедливом решении!
        - Возможно, мои понятия устарели, но я не хочу препоручать моих врагов заботе судей. С ними я разберусь сам.
        В тоне, которым были сказаны эти слова, было столько ледяной решимости, что Николай встревожился:
        - Ты что же, собираешься вершить самосуд? Мстить?
        - Мстить, Государь, не значит вершить самосуд. Мы не на Кавказе, где в обычае кровная месть. Вы можете быть спокойны, никаких беззаконных действий с моей стороны не будет. Я не злодей и не убийца. Эти люди сами уже избрали свою кару, а мне остается лишь помогать Провидению, создавая условия для ее скорейшего и полного осуществления.
        Николай помолчал несколько мгновений, с трудом узнавая в холодном и жестком человеке, стоявшем напротив, веселого, бесшабашного удальца-офицера, с коим их связывала самая сердечная дружба, сохранившаяся даже после того, как он был исключен из Измайловского полка и сослан в Бессарабию за дуэль.
        - Ты сильно изменился, Половцев…
        - У меня были к тому серьезные причины, Государь.
        - Я понимаю. Что ж, я верю твоему слову. И бумагу, просимую тобой, ты получишь. Скажи лишь, зачем она тебе?
        - Затем, чтобы если случится непредвиденное, и меня разоблачат раньше времени, я мог бы предъявить этот документ полиции.
        Николай снова покачал головой, но, подойдя к столу, быстро написал обещанную бумагу:
        - Вот, получи. Могу я хотя бы узнать твое теперешнее имя?
        - У меня их много. Зависит от общества, в котором мне приходится появляться. Впрочем, для Вашего Величества я остаюсь тем же, кем был много лет назад - преданным вам Виктором Половцевым.
        - А та женщина, что приходила ко мне?..
        - Это мой самый близкий друг и помощник. И о ней, я думаю, вы еще услышите.
        - Ладно, Половцев,  - Николай с легким неудовольствием махнул рукой.  - Я не стану выведывать твоих тайн, мне покамест с избытком хватает тайн господ заговорщиков, которые ты, впрочем, знаешь, по-видимому, много лучше, чем я.
        - Мне пришлось узнать эти тайны, Ваше Величество,  - ответил Половцев.  - Хотя если бы судьба не столкнула меня с ними, я был бы гораздо счастливее.
        - Как тебе удалось собрать все эти сведения? Это же огромная работа, достойная целой тайной полиции!
        - Я знал их методы, имел недурную легенду, упорство, время и деньги, чтобы платить нужным людям. Видите ли, Ваше Величество, за годы, проведенные за границей, я успел хорошо изучить тайные общества. Их историю, мистику, цели и средства. Чтобы обезвредить, уничтожить врага, нужно изучить его, нужно знать о нем все. Желание сквитаться с врагами личными помогло мне открыть такой пласт злодейских замыслов, такие сатанинские козни, что мне пришлось несколько расширить сферу моих интересов и действий.
        Половцев извлек из-под шинели, которую так и не счел нужным снять, небольшую папку и подал ее Николаю:
        - Здесь мой доклад, в котором вкратце изложено все, что мне удалось выяснить сверх информации, касающейся лишь нынешнего заговора, которую вы уже получили. Прочтя его, Ваше Величество сможет составить себе весьма ясное представление о тех силах, с плохо подготовленным авангардом которых мы столкнулись вчера. Уверен, что даже вожди этого авангарда, не вполне отдавали себе отчет в том, что делали,  - Половцев на мгновение замолчал.  - Кроме разве что Пестеля… - проронил задумчиво.  - Этот знал, что делал.
        - А что же Рылеев? Он, по-твоему, не знал?  - усмехнулся Николай, принимая поданную папку.  - Я уже имел неудовольствие общаться с этим негодяем, и должен заметить, что он произвел на меня самое ужасное впечатление.
        - Рылеев… - Половцев неопределенно повел рукой.  - Рылеев - поэт. К тому же довольно бездарный, потому что о чем бы и ком бы ни принимался писать, все выходила рифмованная прокламация и более ничего. Нищий офицер, не имеющий шанса возвыситься. Человек с адской гордыней, которую нечем было удовлетворить, кроме как революционным подвигом… Сказать по правде, мне даже жаль его. Его слабости и некоторые вполне благие стремления использовали силы, которые он вряд ли мог понять вполне.
        - Жаль… - Николай пожал плечами, вспомнив, что именно этот горе-поэт, согласно донесению самого Половцева, предлагал уничтожить всю его семью.  - Лично мне жаль жену и дочь этого мерзавца. Однако, о них я позабочусь. Они получат достойный пенсион и не будут нуждаться. То же касается и других пострадавших от преступления своих членов семейств. Карая злодеев, должно заботиться о том, чтобы насколько возможно, заживить раны, наносимые этой необходимой карой их ближним. Иначе зла не уменьшить…
        - Вы первый монарх, который хочет на деле воплотить заповедь о милости к врагам,  - заметил Половцев с уважением.  - И это заставляет меня лишний раз гордиться тем, что я отчасти смог способствовать вашему восхождению на престол, вашей победе.
        - Я христианский монарх, Половцев. И долг мой служить Богу, справедливо правя данной Им мне страной, заботясь о моих подданных. Отныне у меня нет иных стремлений. И вся моя жизнь будет посвящена этому служению.
        - Да поможет вам Бог, Государь!  - с чувством сказал Половцев.
        - Надеюсь на это. Но мне очень нужны преданные и честные люди. Поэтому я весьма сожалею о принятом тобой решении. Я лишь сутки, как Император, а двое моих ближайших друзей, моих верных Измайловцев уже оставили меня.
        - Я не оставляю Вашего Величества. И если мне приведется узнать что-то важное, то я найду способ сообщить вам об этом. К тому же, может статься, я появлюсь и в свете, правда, под иным именем.
        - Под иным именем… Мне не нравится эта игра, Половцев.
        - Мне тоже. Но я поклялся довести ее до конца. И вам не следовало бы роптать на эту игру. Ведь если бы не она, я не смог бы выступить в роли вашей тайной полиции. Разве вам пришлось жалеть о моей игре вчера?
        - Боже упаси!  - воскликнул Николай.  - Что ж, будем считать, что ты меня убедил.
        - А кто еще, кроме меня, успел огорчить Ваше Величество своим отъездом?
        - Твой друг Стратонов.
        - Вот как?
        - Он едет на Кавказ. Столичный климат ему не по душе.
        - Боевой офицер хорош на поле боя, а не в гостиной. На его месте я поступил бы также.
        - Не сомневаюсь,  - Николай вздохнул.  - Ладно, Половцев, час уже поздний. Я о многом хотел бы расспросить тебя, но, боюсь, в этом случае нам не достанет и ночи на разговор.
        - Обещаю, что однажды я отвечу моему Государю на все вопросы. А сейчас позвольте задать один мне.
        - Изволь.
        - Всех ли заговорщиков удалось арестовать?
        - Почти.
        - Значит, не всех?
        - Одоевский и Кюхельбекер где-то скрываются.
        - Пустозвоны, не суть важно. Удалось ли арестовать Рунича?
        - Нет, его пока ищут.
        Половцев кивнул головой так, будто не сомневался в ответе. Губы его подернулись недоброй усмешкой.
        - Что с тобой?
        - Ничего, Государь. Очень жаль, что правосудие его не нашло…
        Николай прищурился, медленно спросил, озаренный догадкой:
        - А ведь ты - знаешь, где он, верно? Знаешь, но не скажешь, не отдашь его правосудию…
        - Правосудие в России слишком поспешно в отношении невиновных, и слишком нерасторопно к мерзавцам. Именно поэтому я предпочитаю решать вопросы с моими кредиторами самостоятельно.
        - Я желал бы переубедить, остановить тебя, но понимаю, что ты не послушаешь теперь даже моего приказа. Что ж, Бог с тобою. Ступай и делай то, что велит тебе твой долг. То, что ты сделал для меня и для России - не имеет цены, и я навсегда остаюсь твоим должником, помни это. И если тебе нужна будет помощь, ты всегда можешь рассчитывать на меня.
        - Да не оставит Господь и вас в вашем служении, Ваше Величество!  - отозвался Половцев с поклоном.
        Когда потайная дверь за ним закрылась, Николай устало опустился за стол. Эта встреча оставила в его душе смутный осадок. Он был безмерно рад обрести вновь друга юности, которого считал погибшим, и всем сердцем благодарен ему за неоценимую помощь. Но новый Половцев с его тайнами, его одержимостью местью, его ледяным и жестким умом, его многоликостью вызывал чувство тревоги, жалости и страха. Жаль было душу, хоть и честную, но столь ожесточенную жаждой мести, жаль было жизни, проходящей под чужими личинами, и страшно было за будущее этого человека, страшно, что в своей одержимости он может однажды преступить черту, за которой из жертвы преступления сам сделается преступником.

        Глава 13.

        Между тем, Половцев возвращался домой в необычайно приподнятом духе. Встреча с Государем сильно подействовала на него. Он опасался, что Николай, коего он знал совсем юным великим князем, изменился за эти годы не в лучшую сторону. Эти опасения уже отступили на Сенатской, когда Император сам выехал на площадь, не боясь выстрелов мятежников. Теперешняя же беседа рассеяла их вовсе. Половцев увидел не просто монарха, а природного русского Царя, самим Богом предназначенного к правлению великим народом. Когда последний раз видела Россия такого? Столько природного достоинства, столько решимости к исполнению тяжелого долга, столько трезвости в мыслях было у него, что Половцев впервые пожалел, что, будучи связанным иным делом, не может всю свою жизнь положить к ногам Государя и служить ему до последнего вздоха, не таясь.
        Половцев не стал нанимать извозчика, долгие прогулки и свежий воздух всегда помогали ему приводить в порядок мысли и чувства. Глубокой ночью он, наконец, добрался до своей улицы и сразу заприметил на ней незнакомца, бродящего вдоль домов и разглядывавшего их с явно непраздным любопытством. Половцев притаился за углом, заподозрив соглядатая и решив сперва проследить за ним. Неужто они все-таки сумели выйти на его след? Ведь он был крайне осторожен. И кто из них? Навряд ли Руничу теперь до подобных розысков - этот теперь уносит свою драгоценную шкуру к польской границе. И Половцев знал точно, где стеречь его, дабы не выпустить из рук. Тогда кто же? Ужели князьки Борецкие так быстро почувствовали неладное? Но в отношении них игра лишь началась. Если только не предал этот «юродивый» разбойник… Хотя также навряд ли. За те деньги, что Половцев положил ему, он не стал бы рисковать. Тогда кто же? Кто же?
        В этот момент незнакомец развернулся и пошел навстречу Половцеву, и тот с облегчением перевел дух, тотчас узнав старого друга Стратонова. Когда Юрий поравнялся с ним, Половцев вынырнул из своего укрытия:
        - Не меня ли вы ищете, сударь?
        Стратонов мгновенно повернулся, смерил настороженным взглядом стоявшего перед ним Виктора, с трудом сдерживавшего улыбку.
        - Черт побери… - пробормотал Юрий, отступая на шаг.  - Не могу быть уверен, но, возможно и вас, если ваша фамилия Кавалерович.
        - Кавалерович?  - Половцев приподнял бровь.  - А для какой нужды вам нужен в такой час господин Кавалерович?
        - Затем, что я желал бы поблагодарить этого человека за оказанную моему брату и мне услугу.
        - Эх, Юра, Юра… - Виктор покачал головой.  - Тебе ли меня благодарить? Ты ведь мне жизнь под Лейпцигом спас, а потом единственный пытался вступиться за меня, когда я гнил в кишеневской тюрьме. Репутации своей не пожалел, на Государево имя прошение подал…
        Глаза Стратонова расширились от удивления, он приблизился к Половцеву, вглядываясь в его лицо:
        - Но ведь этого не может быть…
        - Чего не может быть, Юра? Разве ты на моем отпевании был и цветы возлагал к моему скорбному надгробью?
        - В самом деле… Однако, все были убеждены в твоей гибели.
        Виктор усмехнулся:
        - Признаться, иногда я и сам был в ней практически убежден,  - он хлопнул старого друга по плечу:  - Не ждал я, что ты меня сыщешь! Вот уж не ждал! Никак «маленький Костя» оказался хитрее, чем я полагал.
        - У моего брата отменная память,  - отозвался Стратонов.  - И он очень хорошо ориентируется на местности. В родном же городе особенно.
        - На будущее мне урок - надо не просто завязывать своим пленникам глаза, но доставлять до места, порядочно покружив, чтобы их памяти не хватало для восстановления обратного пути.
        - Ты недоволен, что я тебя нашел?
        - Напротив, напротив,  - искренне ответил Половцев.  - Я рад тебя видеть, друг мой! И думаю, наша встреча стоит того, чтобы отметить ее бутылкой отменного вина и хорошим ужином!
        С этими словами Виктор повел Юрия в уже знакомую читателю квартиру, где еще недавно пребывал в заточении корнет Стратонов.
        Дверь друзьям открыл смуглый черноволосый человек, подозрительно покосившийся на нежданного гостя.
        - Не беспокойся, Благоя,  - сказал ему Виктор.  - Это мой старый друг Юрий Александрович Стратонов, о котором я тебе рассказывал.
        Названный странным именем человек поклонился полковнику и вновь посмотрел на Половцева.
        - Подай нам с полковником нашего лучшего вина и чего-нибудь закусить,  - велел тот, и слуга немедля исчез, так и не произнеся ни слова.
        - Он всегда молчит?  - спросил Стратонов, снимая шинель.
        - Да, с тех пор, как ему отрезали язык,  - ответил Виктор.
        - Отрезали язык?
        - Благоя - серб. Турки вырезали всю его семью, включая жену и малолетнего сына, а самого его взяли в плен. Он пытался бежать, подговорив еще нескольких отчаянных, но их поймали и подвергли жестоким пыткам, после которых выжил лишь он и еще двое. Их продавали на невольничьем рынке, и я купил всех троих. У двоих оставались близкие в родных краях, и они отправились к ним. А Благоя остался со мной, и с тех пор мы неразлучны.
        В этот момент серб вновь показался в прихожей и подал знак, что стол накрыт. Пройдя вслед за хозяином, Стратонов увидел вполне подобающую для добрых христиан в постный день трапезу, состоящую и жареного карпа, правда, уже холодного, каравая ржаного хлеба, головки чеснока… На огне дымилась кастрюля с ячменной кашей. К столу были также поданы две бутылки белого сухого вина.
        - Прошу,  - пригласил Виктор.  - Ужин, как видишь, вполне солдатский.
        - О вине я бы не сказал,  - заметил Юрий.
        - Ты прав, к такой трапезе лучше бы подошла наша горькая, но, увы, друг мой, скитаясь по миру, я обрел некоторые привычки, от которых не спешу отказываться. Например, привычку к хорошему вину,  - с этими словами Половцев откупорил бутылку и, разлив ароматный напиток по бокалам, провозгласил тост:  - За встречу!
        - За встречу,  - кивнул Стратонов.
        Когда первый голод был удовлетворен, а от вина внутри разлилась приятная теплота, Юрий нетерпеливо попросил:
        - Расскажи же, что с тобой произошло! Ты знаешь, я часто вспоминал тебя в эти годы. Ведь в полку у меня не было более близкого товарища. Знаю, что и Государь Николай Павлович весьма печалился твоей участью. Он не раз говорил, что, будь он тогда в России, то непременно нашел бы способ выручить тебя. Но когда он вернулся из Европы, тебя уже не было…
        - Значит, такова селяви,  - отозвался Половцев.  - Что ж, я расскажу тебе, Юра, свою историю, но ты должен дать мне слово, что об этом разговоре и самой нашей встрече не узнает ни одна живая душа.
        - Ты можешь быть в этом уверен.
        - Хорошо, тогда слушай мою повесть. Из живущих на этом свете ты будешь третьим человеком, знающим ее, после Благоя и еще одной верной мне души.
        И Виктор начал свой рассказ, столь удивительный и страшный, что подчас было сложно поверить, что все это могло произойти на самом деле.
        - Как ты помнишь, за ту глупейшую дуэль с Бертольди я был отправлен в Бессарабию. Моим непосредственным командиром там был штабс-капитан Федор Рунич. Там же я познакомился с подполковником Пестелем, который частно наезжал в Кишинев по делам службы из Тульчина и был в большой дружбе с Руничем. В ту пору я был как нельзя более далек от политики и различных умствований. Я любил жизнь и наслаждался ею даже в этом треклятом городишке. Я подружился с двумя офицерами, Тропом и Галактионовым. Вместе мы бывали у цыган, вместе коротали ночи за картами и вином. И, в сущности, изнывали от безделья. С Руничем, напротив, у нас сложились неприязненные отношения. Ему не по нутру было мое веселое удальство, моя беспечность, мои братские без какой-либо натянутости отношения с солдатами. Мне - его надменная заносчивость, замкнутость… Мне казалось, что этот человек, славящийся безупречностью, гнушающийся даже вином, не говоря уже о картах и женщинах, в душе презирает и ненавидит всех. Кроме разве тех немногих, кого признает выше себя. Например, подполковника Пестеля…
        Однажды я невольно услышал беседу последнего с Руничем и Тропом. Я слышал немногое, и не все понял, но в главном усомниться не мог: эта троица замышляла что-то против Государя, мечтала о перевороте… Прежде я замечал у Рунича книги Фурье, Вольтера и прочих демагогов, которых я, не читая их, чтил никому не нужной завалью. Теперь я понял, что это не просто глупое увлечение, а дело куда серьезнее. Я знал, что Пестель занимает в штабе 2-й армии далеко не последнее место, и мог предположить, что круг вовлеченных в скверное дело офицеров, куда шире, чем двое кишиневцев. Я очень огорчился за Тропа и решил перво-наперво поговорить с ним, дружески вразумить. В этом была моя главная ошибка! Я верил людям, Юра. Верил в дружбу и честь. Я был наивен, а наивность - порок, который оплачивается весьма дорогой ценой.
        Троп, конечно, не вразумился моими словами. Зато испугался до безумия. И донес о нашем разговоре Руничу… Очень скоро в Кишиневе случилось весьма темное дело. Был предательски убит один из наших агентов, а из штаба пропали важные документы, содержание которых стало известно турецкой стороне. Все последующее походило на дурной сон… Однажды ночью меня арестовали. А в доме, где я квартировал, нашли какие-то документы из тех, что были похищены, и странной формы кинжал, которым был убит несчастный агент и которого я никогда дотоле не видел.
        - И тебя обвинили в измене и убийстве…
        - Меня заковали в цепи и бросили в тюрьму с отпетыми разбойниками. Вскоре я узнал, что не только Рунич, но и Троп, и даже Галактионов свидетельствовали против меня. При этом лишь у Рунича была возможность украсть эти проклятые документы. И только Троп, навещавший меня накануне, мог подбросить мне их вместе с кинжалом…
        Ты можешь, друг мой, вполне представить то бешенство, которое овладело мною! Я видел, что участь моя предрешена, что все против меня, что меня ждет позорная и жестокая кара! Единственным моим шансом было найти улики, чтобы изобличить моих обвинителей и предоставить их самому Государю! Но для этого я должен был быть свободен!
        - И ты бежал, не зная, что я уже мчался к тебе на выручку…
        - Ты не выручил бы меня, Юра. А, пожалуй, что и сам бы оказался под ударом.
        - Если бы Великий Князь не уехал в Европу!..
        - Но он уехал. И надеяться мне было не на что. Сбежав из тюрьмы, я смог добраться до Одессы и там устроился чернорабочим в порту, чтобы заработать денег на дальнейший путь. Я хотел добраться до дома, а после, связавшись с кем-нибудь из старых боевых друзей, с тобой, в частности, попытаться вывести на чистую воду эту шайку. Но тут меня поджидал еще один удар. После того, как я получил свое первое жалование, какие-то молодчики напали на меня и, обобрав до нитки, продали, пользуясь моим бесчувственным состоянием, на турецкий корабль.
        - Продали туркам?!  - воскликнул Стратонов, не веря собственным ушам.
        - Я очнулся уже на идущем по морю корабле, снова в оковах… Я был хорош собой, силен и вынослив. Такие рабы высоко ценятся на невольничьих рынках. Я готов был предаться отчаянию, но тут судьба неожиданно улыбнулась мне. Меня купил итальянец по фамилии Боргезе. Он тотчас объявил мне, что если я не желаю оставаться с ним, то могу быть свободен. Однако, он бы весьма желал, чтобы я принял обратное решение, так как ему очень нужен помощник в задуманном им предприятии.
        Альфонсо Боргезе оказался инженером. Гениальным инженером, который, думается мне, в иных условиях затмил бы даже Бетанкура. Я не встречал более людей, наделенных таким умом и знаниями. Он в совершенстве знал географию, математику, химию и физику… А еще он знал, как обрести баснословное богатство…
        Целый год я жил в доме Боргезе, постигая его науки с никогда прежде неведомой мне жадностью. Конечно, до высот моего учителя мне было весьма далеко, и все же я научился очень многому.
        Альфонсо выдавал меня за своего племянника и под именем сего последнего я отправился вместе с ним в Америку. Признаюсь, несмотря на все мое преклонение перед моим учителем, я с трудом верил, что его проект обогатит нас. Но Боргезе никогда не ошибался! Я не стану описывать тебе наших странствий по американскому континенту - это отняло бы слишком много времени. Скажу лишь, что два года спустя мы возвращались оттуда богатейшими людьми…
        Однако, тут меня подстерегло новое горе. Еще в порту я заметил, что мой любимый учитель чем-то сильно взволнован. Он все время озирался по сторонам, словно ища кого-то. Когда же уже на корабле он увидел человека в одежде протестантского пастора, то сделался бледнее смерти. «Они все-таки нашли меня…»  - так прошептал Боргезе и с того дня не выходил из своей каюты, отказываясь при этом объяснять что-либо. Это, однако, не спасло его. Вскоре Альфонсо заболел и объявил, что дни его сочтены, ибо он отравлен.
        Тогда-то мой учитель и рассказал мне, чего боялся все эти годы. В молодости, влекомый жаждой тайных знаний, Боргезе вступил в одно из тайных обществ и успел подняться в нем на высокую степень. Однако, его глубокий ум и честная душа сумели распознать злую суть прикрывающихся благими целями радетелей о человечестве. Раскусив их, он не мог долее оставаться с ними и бежал, захватив с собой некоторые разоблачительные документы. Альфонсо сменил имя и затаился в укромном уголке Италии. Он знал, что «ночные братья» не прощают не только предательства, но и просто выхода из их рядов, нарушения их правил и приказов, а потому изо дня в день боялся, что его обнаружат.
        Тело Боргезе нашло последний приют на дне океана. Увы, я так и не смог найти его убийцу. Видимо, он успел сойти в одном из портов, где мы останавливались в дни болезни Альфонсо.
        Так, злая таинственная сила второй раз вошла в мою жизнь. Но на этот раз я получил первое оружие против нее. Все то, что успел мне рассказать о ней Боргезе перед смертью, и документы, которые остались после него.
        Кроме того, я был богат, как Крез. В Англии я открыл счет в банке и, изменив внешность, отправился в Россию под именем графа Неманича. Без малого пять лет я не был дома, не имел вестей о матери, и не мог дать ей вестей о себе… Было и другое…
        Я любил женщину, Юра. Любил по-настоящему, любил так, что готов был ради нее пожертвовать дворянской честью, отказаться от друзей и всей моей прежней жизни. Тогда, в Бессарабии, я лишь ждал отпуска, чтобы, наконец, объявить матери о своем решении и затем уволиться из полка. Я готов был навсегда осесть в деревне - лишь бы быть с этой женщиной! Можешь ли ты понять меня?
        - Она была низкого происхождения?  - догадался Стратонов.
        - Она была крепостной, и поэтому я таил ее ото всех. Я не встречал в своей жизни создания более нежного, чистого, неземного… Она была похожа на хрупкий первоцвет, прекрасный и беззащитный, до которого боишься дотронуться. Уезжая в Бессарабию, я поклялся ей, что мы положим конец нашей лжи и греху и обвенчаемся. Хотя она и не смела просить о том, не желая вредить моему будущему. Моя мать ни о чем не догадывалась. Она любила мою Машу, а Маша ее. Маша знала грамоту и читала матери вслух. Книги и мои письма…
        Все годы, проведенные вдали от дома, я мечтал, что снова увижу ее. Иногда это желание становилось почти наваждением, бредом… Мысль о том, что где-то живет и ждет меня Маша, это чистое создание, этот ангел, сошедший на нашу грешную землю, смягчала мое сердце, не позволяла мне ожесточиться. Если бы я знал, что ждет меня!  - Виктор провел дрожащей рукой по побелевшему лицу и, переведя дух, продолжил.
        - Когда моя несчастная мать узнала о моей участи, то тотчас слегла. Пользуясь ее болезнью, наш сосед князь Борецкий решил осуществить свою давнюю подлую затею - отнять у матери наше имение в счет долга, который якобы остался неоплаченным моим покойным отцом. Старший сын князя, Владимир, служил в ту пору в столице, подвизаясь по судебной части. Этот достойный своего отца мерзавец состряпал подложный документ, по которому наше имение отошло Борецким. Этого последнего удара моя мать не выдержала и скончалась.
        В ту пору у Борецкого гостил его младший сын Михаил, получивший отпуск из полка. Его я знал довольно хорошо, как человека жестокого и глубоко развращенного. Об оргиях, которые он устраивал в своем имении, ходило немало слухов. Впрочем, и в обществе он пользовался недоброй славой, как погубитель многих порядочных девиц. Маша как-то жаловалась мне, что Михаил очень пугает ее. Имения наши были рядом, и ей не раз приходилось встречаться с ним, и, конечно, он не мог не обратить своего жадного взгляда на такое кроткое и прекрасное существо, как она.
        И, вот, теперь моя Маша сделалась его собственностью! На другой день после похорон матери он, будучи пьян, явился в наш дом со своими лакеями, столь же отпетыми, как и он сам. Маша пыталась укрыться, убежать от них, но они настигли ее и силой привели к своему хозяину. Никто не посмел защитить ее от нового барина, и он увез ее с собой, как увозят захваченных в плен рабынь варвары…
        Ее не видели после того проклятого дня целый месяц, и можно лишь догадываться, каким адом он стал для нее. Затем она неожиданно появилась в деревне, не похожая на себя, безумная, страшная… Бабы рассмотрели вскоре, что она тяжела… Ей пытались помочь, но Маша никому не позволяла приблизиться к себе, убегая в лес, на болота. Там мы часто гуляли с ней, и она, уже лишенная рассудка, инстинктивно бежала туда.
        Бабы оставляли для нее разную снедь и уходили, чтобы она могла взять ее. Но однажды оставленная пища осталась нетронутой. С того дня никто больше не видел Машу и ничего не знал о ее страшной участи… - голос Половцева дрогнул, он быстро наполнил бокал вином и залпом осушил его, стараясь взять себя в руки.
        Стратонов потрясенно молчал, насилу веря, чтобы офицер, князь, мог опуститься до столь гнусного злодеяния.
        - Этого выродка мало повесить… - наконец, вымолвил он.
        - Да, мой друг, этого слишком мало для всех них!  - с жаром ответил Виктор.  - Поэтому я буду затягивать петлю на их шеях медленно, так, чтобы они успели в совершенстве узнать, что такое земной ад.
        - Что же было дальше?
        - Дальше я вновь отправился в Европу. Я уезжал из России, будучи тяжко болен и едва ли не при смерти. Меня спасла женщина, которая с той поры стала моим верным другом и спутницей в моих странствиях. У нас с ней оказалось много общего. Мы оба умерли для мира и оба были связаны своими обетами. С той только разницей, что я был связан обетом ненависти, а она - обетом любви.
        В Европе я принялся с жаром изучать все то, чему не успел научить меня Альфонсо. Мое богатство открывало мне любые двери, и я мог получить доступ к самым редким архивам. В Германии, в частности, я смог ознакомиться с недавно обнаруженной Кельнской хартией 1535 года - самым ранним из известных масонских документов. За три года мне удалось собрать весьма изрядное количество сведений, в том числе изустных - от раскаявшихся вольных каменщиков и не слишком заботящихся о тайне исповеди католических священников.
        Мне удалось установить, что сила, прикрывающаяся велеречивыми словами о любви к человечеству, на деле является непримиримым врагом христианства, монархической власти, семейных ценностей и всякой частной собственности, кроме своего личного имущества. Своих целей эти люди достигают, главным образом, дьявольской ложью. Они так искусны в ней, что даже самые благие стремления и чувства, самые благородные порывы, самые высокие и правильные идеи используются ими так, что незаметно для попавшихся на крючок профанов ведут к целям совсем противоположным. Свобода оборачивается жуткой деспотией, равенство - жестокой диктатурой узкой группы людей, братство - взаимной ненавистью и братоубийством.
        В России они использовали искреннее возмущение многих честных людей произволом судебной системы и тяжким положением крестьян. Но это еще ничто. Самое чудовищное состоит в том, что сила, враждебная любому здравому национальному началу, любой порядочной государственности и патриотизму, сыграла у нас именно на национальном чувстве русского человека, на его русском патриотизме. Благое желание избавиться от унизительного подражания всему иностранному, от чрезмерного засилья иностранцев на русской службе, стремление к изучению и возрождению своего языка, истории и традиций использовались с целью разрушения русского государства и предания русского народа во власть самых чуждых и враждебных ему сил.
        Как им удалось это, спрашивается? А весьма просто! Национальное чувство прекрасно, когда оно соединено с христианским сознанием и подлинной просвещенностью. Вычлени из русского чувства православную веру, подмени действительное знание своей истории и культуры набором умело подобранных отдельных сведений с приданием им нужного идеологического уклона, и на месте русского патриота явится страшная карикатура на него. Явится якобинец с русифицированной фразиологией (Земский Собор вместо Конвента, Русская Правда вместо Конституции и т.п.), видящий русскую историю лишь под одним идеологическим углом, а, значит, ровным счетом ничего в ней не понимающий. Ведь чего стоит эта идея противопоставления Новгородской республики всему русскому государству и желание саму столицу перенести в Новгород… Распропагандированный невежа, почитающий себя истинным патриотом - такой материал незаменим для ночных братьев! Они должны были лишить русский народ основы его национального сознания - православной веры, считая, что возрождают русское национальное государство.
        Любая идея требует просвещенного ума и христианской души, чтобы не быть использованной во зло. Подлинным русским чувством облает у нас, например, Карамзин. А этим несчастным, вышедшим вчера на Сенатскую, досталась вместо оного умелая подделка, которая и отравила, и погубила их.
        Однако, я немного отвлекся… - Виктор помолчал, собираясь с мыслями.  - Из Европы я вновь отправился в Америку и там свел дружбу с представителями Русско-Американской компании. Мне, вооруженному моими знаниями, нетрудно было войти к ним в доверие и сойти за своего. Рылеев, я знаю, наводил обо мне справки и получил самый благоприятный ответ…
        Заручившись рекомендацией компании, я вернулся в Россию, и под именем поляка Кавалеровича занялся изучением наших заговорщиков изнутри. Сказать по чести, не самое приятное занятие. Разумеется, шпионя за вождями, я не чувствовал ни малейших угрызений совести. Но мальчишки-офицеры вроде твоего брата вызывали у меня самую жгучую жалость. Когда я увидел Костю среди этой публики, я пришел в ужас. Я не мог допустить, чтобы брат моего лучшего друга покрыл свое имя позором и погубил себя. Поэтому мне пришлось прибегнуть к некоторому насилию по отношению к нему.
        - За что я тебе безмерно благодарен!  - с чувством воскликнул Стратонов, крепко обнимая друга.  - Но что же ты собираешься делать теперь?
        - Раздавать долги, Юра. Ты же знаешь теперь, что у меня довольно много кредиторов…
        - Я понимаю,  - негромко отозвался Юрий.  - И… поступил бы на твоем месте также. Ты можешь всегда на меня рассчитывать.
        - Как и ты на меня,  - чуть улыбнулся Половцев.
        - Как я смогу найти тебя, если потребуется?
        - Ты можешь писать на этот адрес,  - Виктор быстро написал его на бумаге.  - Письма помечай литерой «К». Мне передадут.
        За окном уже задымалась тусклая северная заря.
        - Мне пора идти,  - сказал Стратонов.  - Этим утром Костя должен отбыть на Кавказ, я мне надлежит сопроводить Катрин в ее имение. Надеюсь, мы встретимся еще!
        - Непременно встретимся,  - уверенно ответил Виктор.  - Главное береги себя, друг мой! Кавказ - место серьезное.
        - Откуда ты..?
        Половцев только улыбнулся и, обняв Юрия на прощание, проводил его до дверей.
        - Береги и ты себя,  - сказал тот напоследок и стал осторожно спускаться по темной лестнице.
        - Постой, я посвечу тебе!  - Половцев взял свечу и пошел вперед.
        Еще раз простившись со Стратоновым уже на улице, Виктор быстро вернулся к себе, позвал громко:
        - Благоя!
        Серб тотчас появился из темноты.
        - Что,  - спросил Половцев,  - тот человек уже покинул мадам Стратонову?
        Благоя кивнул.
        - И направляется туда, куда мы предвидели?
        Снова последовал утвердительный кивок.
        - Отлично! В таком случае, нам нужно поторапливаться, чтобы опередить его и встретить, как полагается!

        Глава 14.

        Той проклятой ночью он подвергался угрозе ареста по меньшей мере трижды. Пришлось долго лавировать между расставленными постами, которые инспектировал лично Великий Князь Михаил, пробираться по темным закоулкам. До того промерз Федор, что думал или горячку схватит, или ноги отмерзшие пропадут. А пуще всего жгла мысль: чья же эта рука неведомая ударила и помешала тому, к чему столько времени готовился, для чего, может, и жил?.. Найти бы негодяя и душу вытрясти! Да что толку теперь? Единственный раз такой случай дается, и, вот, упущен он! Да им ли одним? Дурья голова Панов перед деспотом стоял и не шевельнулся… А этот форменный мизерабль Каховский? Убить двух офицеров и упустить Царя… Не говоря уж о сукином сыне Якубовиче, из которого сабельный удар неведомого джигита сделал сущего идиота. Фанфароны… Ничтожества… Все дело запороли! Когда бы Павел Иваныч здесь был…
        В таких горестных и гневных размышлениях все-таки добрался Федор до тихой гавани, в которой гостил уже долгое время, будучи рекомендован хозяйке одним из «братьев». Хозяйка оказалась соломенной вдовой, жившей порознь со своим мужем - измайловским полковником Стратоновым. И хотя Федор никогда не был охоч до женского пола, но эта знойная красавица, жадная до любовных утех, не оставила его равнодушным. Да и он был немедленно отличен ею - это Рунич понял по тем взглядам, что она обращала на него с первого дня их знакомства.
        Поначалу Федор отмел возможность любовной интрижки, считая, что предаваться таковым, когда все мысли, чувства и силы должны быть отданы делу, не должно. Но затем… В сущности, если чувства и мысли остаются ясны, то что дурного в подобной связи? Она лишь бодрит, освежает силы! Хоть и погружен был Рунич в дело, хоть и прожил всю жизнь честным бирюком, но все же оставался он мужчиной во цвете лет, и плотское желание настойчиво заявляло о своем праве на удовлетворение.
        Катя оказалась любовницей, о которой только можно было мечтать. Она не задавала вопросов и не требовала большего внимания, чем Федор мог ей дать. Вполне возможно, что вниманием не была она обделена и без него. В ее салоне каждый вечер собирались офицеры и штатские, мало кто из которых мог устоять перед чарами хозяйки. Но Рунича это нисколько не волновало, ведь никаких чувств к Кате он не питал.
        Тем удивительнее было, когда она, увидев его той ночью, с рыданиями упала ему на грудь, причитая, что уже не думала увидеть его в живых. Руничу было совсем не до бабских истерик. Подойдя к дому, он не стал стразу стучать в дверь, а сперва огляделся и с огорчением обнаружил, что Катя не одна. В окне гостиной он разглядел двух мужчин и узнал в них предателя корнета Стратонова и его брата, загубившего мятеж в Измайловском. Шепча проклятия по их адресу, Федор поскребся в дверь черного хода, и был тайком проведен горничной в покои госпожи…
        И тут последовала эта нежданная сцена! И подумать Рунич не мог, что Катя может питать к нему (как и к кому-либо еще) нечто похожее на чувство. Насилу освободился из ее объятий, стараясь сохранять вежливый тон:
        - Дорогая моя, не сейчас, прошу! Я промерз, как пес, и меня могут арестовать в любую минуту.
        - Значит, ты пришел проститься, рискуя собой?
        Рунич мысленно обругал любовницу дурой. Он пришел, потому что его вещи остались в ее доме. И потому, что некуда больше было идти, чтобы переодеться и скрыться под чужим именем.
        - Я же не мог исчезнуть просто так,  - сдержанно ответил он, с трудом стягивая сапоги.  - Вели своей девке принести мне горячей воды. И скажи, чтоб никому не смела говорить, что я здесь. Ты понимаешь, это ставит под угрозу и тебя.
        - Мне все равно!  - воскликнула Катя.  - Мой муж передал мне только что приказ тирана: я должна покинуть столицу через сутки! Эти варвары хотят заточить меня в деревню, вообрази!
        Федор подумал, что на месте ее мужа давно бы заточил ее туда, а, пожалуй, и убил бы, но изобразил сочувствие:
        - Это ужасно, моя дорогая! Что ж, наступают дни, когда лучшие люди должны будут страдать за правду.
        - Но я вовсе не желаю страдать! Тем более за какую-то там правду! Послушай, Теодор,  - она опустилась рядом с ним на колени,  - возьми меня с собой! Пусть мне придется покинуть мой дом, но лучше я сделаю это с тобой, чем с этим варваром, моим мужем!
        «Тебя-то мне и не хватало»,  - зло подумал Рунич, обругав себя за то, что позволил себе слабину и связался с этой беспутной бабой.
        - Нет, Катя, это невозможно,  - жестко ответил он.  - Я не знаю, куда занесет меня судьба, что со мной будет. Брать тебя с собой - значит, подвергнуть риску и тебя, и себя самого. Потому что одному всегда проще уходить от погони. Если все обернется благополучно, то я вызволю тебя из твоего деревенского заточения. Но пока мы оба должны покориться судьбе.
        Глаза «Мессалины» наполнились слезами, но она тотчас справилась с собой:
        - Но сегодня, мон ами, ты ведь не покинешь меня? Ты останешься со мною в эту последнюю ночь?
        Эта бесстыжая кокотка набралась выражений и пошлейших театральных эффектов из дурацких переводных романов и не менее дурацких пьес, в которых актрисы вечно закатывали глаза и разговаривали таким тоном, что любая трагедия казалась смешною.
        - Конечно же, моя дорогая! Но сперва распорядись, чтобы подали горячую воду, водки и что-нибудь поесть.
        Лишь после этого обещания все требуемое явилось, и Федор смог, наконец, согреться и удовлетворить мучавший его голод…
        Странная это была ночь. Ее муж спал в гостиной, укрывшись шинелью. Там же спал и его брат. А Федор Рунич почивал в постели жены, в ее жарких объятиях. В сущности, если разобраться, мерзость. Федор всегда отличался некоторым пуританством во взглядах и теперь был весьма зол и на себя, и на свою нечаянную любовницу.
        На другой вечер, сбрив усы и одевшись в штатское платье, Рунич, наконец, покинул ее. Он хотел уехать еще утром, но счел, что в доме мадам Стратоновой, высылка которой из столицы уже была поручена ее мужу, можно не опасаться обыска, а, значит, лучшего укрытия не найти. К тому же передвигаться в ночное время было безопаснее…
        Маршрут отступления был тщательно продуман и подготовлен Федором заранее. Подорожная на чужое имя позволила ему беспрепятственно добраться до Белоруссии. Здесь он остановился в доме одного из братьев, расположенном в глуши и оттого сразу определенном под возможное убежище. Только здесь узнал Рунич громоподобную новость об аресте Павла Ивановича. Оказывается, его взяли еще накануне восстания! И все Южное общество разгромлено, как и Северное…
        Не удалась и авантюра взбунтовавших Черниговский полк братьев Муравьевых по захвату Белой церкви и распространению мятежа на южные области империи. Этим смелым предприятием Муравьев и Бестужев-Рюмин, несмотря на отвержение его Пестелем, пытались увлечь Грибоедова, когда тот следовал на Кавказ. Зная его близость к Ермолову, они желали, чтобы дипломат-поэт выяснил позицию генерала - останется ли он верен Царю или перейдет на сторону революции со своим Кавказским корпусом? Рунич присутствовал на том памятном киевском совещании и по лицу Александра Сергеевича наперед угадал, что вольнодумец в сочинениях никогда не позволит себе вольнодумства в делах государственных. Его проницательный взгляд, казалось, видел насквозь каждого присутствующего, и во взгляде этом читалось… сожаление. Так обычно люди, полагающие себя мудрецами, смотрят на людей, умом обделенных. Уже один этот взгляд был оскорбителен. А чего стоило это уничижительное удивление:
        - Что же это, господа, сорок прапорщиков хотят изменить Россию? Тысячелетнее государство со сложившимся укладом жизни? А не много ли вы берете на себя? Конечно, преобразования необходимы. Но осуществлять их должно последовательно и со знанием дела. А не кавалерийским наскоком. Так можно разрушать жизнь, но не устроять ее.
        - Так надо же с чего-то начинать!  - возразил тогда Рунич.
        Быстрый взгляд проницательных глаз из-под очков, удивленный взлет бровей… Грибоедов несколько мгновений молчал, и продолговатое лицо его оставалось непроницаемым. Наконец, спокойно и твердо он ответил:
        - Я всей душой стою за преобразования, но разрушения не поддержу никогда.
        С тем и уехал Александр Сергеевич, глубоко разочаровав восторгавшихся его комедией членов общества и дав им слово чести, что эта беседа останется между ними.
        Теперь терзали Федора подозрения: а не выдал ли этот дипломат-сочинитель вверенную его чести тайну?
        Впрочем, теперь это было уже неважно. Дело было проиграно окончательно, и теперь оставалось лишь одно: бежать как можно быстрее. Сперва в Польшу, а там и еще подальше, туда, где не доберутся…
        К польской границе Рунич отправился ночью. Он знал надежный путь, на котором не стояло кордонов, и рассчитывал, что уже утром будет в царстве Польском. Дорога шла через лес, но ночной мрак не смущал ни всадника, ни мчавшегося галопом коня, также хорошо знавшего все здешние тропы.
        Федор проделал около половины пути, когда конь внезапно остановился и поднялся на дыбы. Дорога оказалась перегорожена упавшим деревом.
        - Что за дьявол!  - выругался Рунич, вглядываясь в темноту в поисках объезда.
        В этот момент что-то хрустнуло совсем рядом, и Федор разглядел выступившего из леса человека. Человек держал в руке наведенный на него пистолет.
        - Слезайте с коня, сударь,  - последовала вежливая просьба.
        - Какого черта? И не подумаю!
        - В таком случае в следующую секунду вы будете лежать на этой дороге с пулей в голове.
        Рунич хотел было быстро развернуть коня и пуститься назад, но заметил, что позади него стоит еще один разбойник с ружьем…
        - Кто вы такие?  - нервно спросил Федор.  - Разбойники? Моего кошелька вам будет довольно?
        - Слезайте с коня, сударь,  - повторил первый разбойник, приближаясь.  - Третьего предупреждения не будет.
        При этих словах стоявший позади злодей выхватил из-за пояса кнут и с силой стегнул коня. Тот заржал и, вновь поднявшись на дыбы, сбросил Рунича на землю. Еще один удар, и конь умчался прочь, а Федор остался один между двумя разбойниками. Свист кнута сразу напомнил ему Сенатскую площадь и, вглядевшись в стоящего перед ним душегуба, он спросил:
        - Кто ты?
        Разбойник резким движением плеча сбросил распахнутую шинель, и Рунич заметил, что пистолет он держит в левой руке…
        - Кавалерович… - прошептал он, поднимаясь.  - Проклятый изменник…
        - Нет, господин подполковник, вы обознались,  - поляк сделал еще шаг к Федору, и тот разглядел, что лицом он лишь отчасти похож на Кавалеровича. И одновременно на кого-то еще, кого-то, кого память мучительно пыталась вспомнить.
        - Что, сударь, неужто вы не помните меня? Неужто вы забыли молодого офицера, чью жизнь вы уничтожили единственно из страха, что он узнал толику ваших проклятых секретов?
        Рунич вздрогнул и отступил на шаг:
        - Я помню тебя,  - процедил он сквозь зубы.  - Как же я не узнал тебя сразу! Ведь что-то почудилось еще в первый вечер… Что-то знакомое… Но после стольких лет все считали тебя мертвым!
        - Как видишь, мертвецы иногда воскресают и до Страшного Суда.
        - Так это все ты… - голос Федора охрип от бешенства.  - Ты предал всех нас!
        - Да, я,  - кивнул Половцев.  - Все это время я следил за тобой, я знал каждый твой шаг. А ты даже не заметил этого. Помнишь, я сказал твоему патрону, что лучшая полиция - это собственные глаза и уши? Как видишь, моя полиция оказалась куда расторопнее, чем та, о которой вы грезили.
        - Чего ты хочешь теперь?  - зло спросил Рунич.  - Убить меня, не так ли?!
        - Я мог убить тебя десятки раз. В том числе сейчас. Но я дал слово одному уважаемому мною лицу, что не совершу преступления. Поэтому я предлагаю вам, бывший подполковник Рунич, честный поединок.
        - На пистолетах?  - прищурился Федор, бывший отменным стрелком.
        - Нет, ибо мы оба не даем промаха.
        - Сабли?  - Рунич усмехнулся.  - Может, вы рассчитываете, что я дам вам фору и буду драться одной рукой в уважении к искалеченной вашей?
        - У меня нет причин подозревать вас в благородстве. Но можете быть спокойны, мне с избытком достанет и одной руки, чтобы проткнуть вам горло,  - с этими словами Половцев отбросил в снег пистолет и, выхватил саблю, скомандовал:  - Защищайтесь!
        Выбора у Рунича не было. Впрочем, сабельный поединок так же мало страшил его, как и дуэль на пистолетах - Федор был одним из лучших фехтовальщиков в полку. Правда, практики в последние годы недоставало…
        Клинки скрестились. Глаза обоих поединщиков давно привыкли к темноте, и она нисколько не мешала им.
        - А что, поручик Половцев, если фортуна окажется на моей стороне, то ваш подручный пристрелит меня?  - спросил Рунич, с ожесточением нападая на противника.
        - У него нет приказа на этот случай,  - отозвался Половцев.  - Потому что фортуна уже давно отвернулась от вас,  - и словно в подтверждение своих слов рассек правую руку Федора чуть ниже плеча.  - Вот теперь, сударь, вам поневоле придется научиться хорошим манерам!
        - Я убью тебя!  - зарычал взбешенный Рунич и, перехватив саблю левой рукой, вновь бросился на противника и сбил его с ног.
        Однако, тот увернулся, и занесенная сабля Федора пронзила лишь снег. Между тем, Половцев уже вскочил на ноги и ожидал следующего шага истекающего кровью Рунича.
        Федор чувствовал, что рана лишает его сил, и тем яростнее атаковал ненавистного врага, но тот, ловкий, точно сам дьявол, оставался неуязвим. В какой-то момент Рунич прижал его к поваленному дереву, но Половцев отбросил его ударом ноги, а сам перекувырнулся на другую сторону барьера. Федор последовал за ним.
        - А теперь, господин бывший подполковник, нам пора заканчивать,  - сказал Половцев.  - И вы должны быть мне весьма благодарны за такой финал, потому что в противном случае вы закончили бы вашу жизнь в петле, как это суждено вашему другу Пестелю,  - с этими словами он быстрым разворотом оказался на расстоянии вытянутой руки от Рунича и во мгновение ока вонзил клинок ему в горло.
        Федор захрипел и, в последний раз с убийственной ненавистью взглянув на врага, повалился на снег.
        Половцев быстро обшарил карманы умирающего и, забрав найденные в них бумаги, крикнул:
        - Благоя! Веди наших лошадей!
        Это было последнее, что суждено было услышать на этом свете подполковнику Федору Руничу…

        Глава 15.

        Известие о восстании грянуло для Саши Апраксина, как гром среди ясного неба. Хотя сам он не был членом Общества, но хорошо знал многих «государственных преступников», часто встречаясь с ними в салоне сестры, разделяя их вольные, прекрасные мысли. В сущности, душой он был в их рядах и не участвовал в деле лишь потому, что Рылеев с Бестужевым не приняли его в общество, за что Саша был в большой на них обиде. Они, видите ли, усомнились в его благонадежности из-за его беспутной в их понимании жизни. Члены Общества должны были иметь достойный моральный облик! По этой причине, по слухам, сам Пушкин был Обществом отвергнут, несмотря на дружбу свою с Пущиным.
        Моральный облик… Хорош, можно подумать, был он у Кондратия! Ему можно было ходить от жены к любовнице. И даже не к одной… А остальные - будьте любезны, блюдите нравственность. Жестоко обижен был Саша рылеевским надменным отвержением, и после того уже не пытался приближаться к Обществу, за глаза поругивая и высмеивая «якобинствующих демагогов».
        Но, вот, грянул мятеж, и все в душе Саши перевернулось. Как! Те, кого честил он демагогами, вышли погибать за свободу, а он остался в стороне! Первым порывом взволновавшейся до предела души было мчаться в Петербург и объявить себя соучастником заговора, обличить тиранию. Но Ольга воспрепятствовала этому самым возмутительным образом, заявив, что ни она, ни Люба никогда не простят ему подобной выходки. Целый день они не спускали с него глаз: Люба - в гостиной, Ольга - везде. Она ходила за ним, как тень, с холодной убежденностью доказывая бессмысленность его затеи.
        Саша никогда не мог сопротивляться такому давлению и от поездки отказался. Вместо этого он с горя заперся в своем кабинете и в одиночку покончил со штофом рябиновой наливки. От вина душа его вновь исполнилась жаждой подвига, и он написал письмо на имя Государя, в котором решительно заклеймил тирана, всецело поддержав «благороднейших людей», не пожалевших крови своей ради счастья народа. Письмо было написано в самых жестких тонах и, перечтя его, Саша прослезился от гордости за собственную отвагу и мысленно примерил мученический венец на свою голову. Пусть все знают, что он был одним из них! Что и он не пожалел жизни своей для свободы!
        Письмо было запечатано и передано слуге для отправления в Петербург…
        Ночью Саше приснилось, будто его возвели на эшафот и надели петлю на шею. Он проснулся в холодном поту, и первые мгновения ему еще чудилась барабанная дробь в ушах. Вспомнив, что накануне отослал в столицу письмо с чудовищными выражениями по адресу Государя, Саша пришел в страшное смятение. Ему представилось, что вот-вот за ним приедут жандармы, заточат его в каменный мешок Шлиссельбурга, закуют в кандалы, а потом… потом… Ощущение петли на шее из ночного кошмара живо воскресло в памяти, и Саше стало тяжело дышать. Страх его был так силен, что ему сделалось дурно.
        Впрочем, страх этот оказался напрасен. Через каких-то полчаса выяснилось, что доглядчивая Ольга вытребовала у слуги врученное ему письмо и, не читая, тотчас сожгла в печи. Но этих получаса хватило, чтобы Саша слег с припадком нервной болезни и провел в постели несколько дней. На смену страху пришла глубокая тоска и самобичевание. Ему было стыдно за свою трусость и слабость, за глупейший порыв, досадно, что Ольга следила за ним, как за полуумным, распоряжаясь его письмами. Конечно, тем самым она спасла его от беды, но досадным было само отношение это, и, всего более, что он сам вызвал это отношение своим недостойным взрослого мужчины поведением.
        Во все дни болезни Саши Ольга была особенно ласкова и предупредительна с ним, и это с одной стороны согревало, а с другой усугубляло чувство стыда, ощущение собственной никчемности, ничтожества. И зачем только такой мудрой и прекрасной девушке, как Ольга, растрачивать себя на него… Не в первый раз являлась ему мысль, что после всех ее жертв для него он должен попросить ее руки, но на это недоставало решимости. Как смел он просить ее руки? Со своей беспутной жизнью и больной душой, со своими долгами и неудельностью… Только губить жизнь этого чудесного существа! И тем добавлять к своим подлостям новую. Если бы даже она согласилась, то очень быстро измучилась с ним, и совместная жизнь обратилась бы страшной каторгой для обоих.
        Но не смея просить руки, Саша страшился, что их теперешние странные отношения, в сущности, уже компрометирующие Ольгу в глазах света, не могут оставаться в этой точке. Они должны или развиваться, или прерваться вовсе. Последнее было бы истинной трагедией, ибо вновь обрекло бы Сашу на полное одиночество, которое было для него столь мучительным.
        Несмотря на то, что безумное письмо сгорело в камине, страх еще долго гнездился в источенной сумбуром горьких чувств душе. Каждый раз, заслышав шум проезжающего экипажа, Саша внутренне вздрагивал, боясь, что это тот самый экипаж, и что сейчас он остановится у ворот и… Но экипажи благополучно проезжали мимо, и Саша облегченно переводил дух.
        Но однажды крытые сани, запряженные четверкой лошадей, все-таки остановились у ворот апраксинской усадьбы. Саша с опаской выглянул в окно и вздрогнул, когда из экипажа выпрыгнул офицер. Тревога, однако, оказалась ложной. Уже в следующее мгновение Саша узнал в офицере своего зятя полковника Стратонова и опрометью понесся навстречу гостю.
        - Юрий Александрович, как я рад тебе!  - воскликнул он, обнимая родственника.
        Стратонов сдержанно ответил на приветствие и, отворив дверцу экипажа, помог выйти из него жене.
        - Как, Катенька, и ты здесь?  - удивился Саша.  - Ах, как чудесно! Я так счастлив видеть тебя!
        Сестра явно не испытывала никакой радости по поводу встречи.
        - Здравствуй, Александр,  - обдала холодом, быстро освобождаясь из братских объятий и не удостаивая ответного целования.
        Саша подумал, что Катя стала окончательно похожа на злую колдунью, которую даже идеальная, застывшая красота не делает привлекательной. Отвернувшись от сестры, он обратился к зятю:
        - Какими судьбами? Не чаял столь дорогих гостей!
        - Твоей сестре рекомендовали сменить климат,  - отозвался Стратонов.
        - Климат?
        - Да, воздух петербургских салонов иногда бывает вреден.
        - Юрий Александрович пытается сказать тебе, что меня выслали из столицы по приказанию Царя!  - зло пояснила Катя.
        - Ах!  - всплеснул руками Саша.  - Это из-за… событий? Боже, как это ужасно! Я очень сочувствую тебе, Катя! Ты ведь совсем не привыкла к деревенской жизни…
        Сестра не ответила, а лишь закусила губу.
        Не зная, что сказать еще, Саша поспешил проводить гостей в дом, пытаясь сообразить, где же разместить их, учитывая, что все комнаты уже заняты семьей Ольги. Юрий словно прочел его мысли:
        - Я с твоего позволения помещусь во флигеле.
        Саша покраснел:
        - Мне даже неловко предложить тебе его. Это скорее сарай, а не флигель! Там все так запущено…
        - Я полагаю, там найдется печь и какой-нибудь топчан или лавка?
        - Помилуй, Юрий Александрович, там есть и софа, и стол, и…
        - Это уже больше, чем нужно солдату.
        Саша очень обрадовался такому решению зятя и тотчас решил, что сестре он уступит свою спальню, а сам переберется в кабинет.
        - Однако же, что там в столице?  - набросился он на новоприбывших с расспросами, будучи не в силах утерпеть.  - Мы в этой глуши совсем ничего не знаем!
        - Ничего особенного,  - отозвался Стратонов, снимая шинель.  - Мятеж подавлен, зачинщики арестованы. Солдат Государь помиловал, как введенных в заблуждение и в измене не повинных. Теперь все благополучно.
        Катя бросила на мужа полный ненависти взгляд, но промолчала. Саша чувствовал, что оба они не настроены на разговор, но все же настоял:
        - Пообещай мне, Юрий Александрович, что за обедом непременно расскажешь нам все подробно! Я думаю, что Ольге Фердинандовне, ее матушке и сестре также будет весьма интересно услышать твой рассказ. Прошу тебя, будь снисходителен к невольным провинциалам.
        - Хорошо,  - со вздохом согласился Стратонов.  - Хотя рассказчик из меня никудышный, но, будучи гостем в этом доме, полагаю должным служить, чем могу, в ответ на твое гостеприимство. А сейчас прикажи кому-нибудь из слуг проводить меня в мои апартаменты. Да и Екатерине Афанасьевне нужно умыться и отдохнуть с дороги.
        Юрий сдержал слово и за обедом рассказал, а, лучше сказать, отрапортовал с военной четкостью и краткостью о событиях, произошедших в столице. Анну Гавриловну столь сильно взволновали они, что ей сделалось дурно, и лишь нюхательные соли вернули ее к жизни. Между тем, сам Саша уже не столь внимательно слушал рассказ, будучи озабочен совсем иным предметом.
        Приезд сестры грозил разрушить ту худо-бедно устроившуюся, тихую жизнь, которую доселе вел он в Клюквинке. Хозяйственные заботы еще не успели наскучить ему, а Ольга оказалась в них незаменимой помощницей. Она увлеченно создавала уют в его заброшенном доме, который преобразился благодаря ее стараниям. А что если Катя решит наводить здесь свои порядки? Это вполне могло статься, учитывая властный и жесткий характер сестры. Зная себя, Саша прекрасно понимал, что не сможет противостоять ей, ее напору и деспотизму… И тогда она разрушит его хрупкий мир, в реальность и возможность которого он еще сам толком не успел поверить. Именно об этом со страхом думал Саша, почти не слушая зятя и едва притрагиваясь к еде.
        После обеда он наведался к Стратонову во флигель, надеясь найти помощь у него.
        - Я хотел спросить тебя, Юрий Александрович,  - чуть запинаясь, начал он.  - Долго ли ты предполагаешь прогостить в Клюквинке?
        - Не беспокойся, надолго не стесню. Денек-другой и отправлюсь в путь. На Кавказ.
        - Как, разве Государь прогневан и на тебя?
        - Отнюдь. Это было мое желание.
        - Как жаль… - огорчился Саша.  - Я надеялся, что ты задержишься…
        - Полно! Не думаю, что отсутствие моего общества для тебя потеря,  - рассмеялся Юрий.
        - Ты не понимаешь,  - Саша опустился на подоконник и покачал головой.  - Ты же знаешь Катю… Ты уедешь, она останется. И что здесь будет? Бедлам и только!
        - Вот оно что,  - Юрий вздохнул.  - Ты боишься ее, что ли? Что ж, твоя сестра - дама с характером, не спорю. Я так понимаю, наш приезд помешал вам с Ольгой Фердинандовной?
        Саша покраснел:
        - О чем ты… Ольга Фердинандовна просто гостит у меня…
        - Ну и напрасно,  - сказал Стратонов, располагаясь на софе.
        - Что напрасно?  - не понял Саша.
        - Напрасно ты так долго оставляешь ее в положении просто гостьи. Я, конечно, не большой знаток людей и не люблю давать советы в области… личной жизни, но послушай, что я тебе скажу. Ты опасаешься, что твоя сестра станет заводить здесь свои порядки, не считаясь с тобой, верно?
        - Я понимаю, это стыдно… Но я никогда не мог противостоять ей!
        - Значит, нужен человек, который сможет ей противостоять.
        - Что ты имеешь ввиду?
        - Я имею ввиду, что дому нужна хозяйка. Другая хозяйка. Гостья не вправе распоряжаться, а хозяйка - обязана. Ольга Фердинандовна обладает, как мне кажется, ничуть не менее твердым характером, чем Катрин. С той только разницей, что она в отличие от нее имеет сердце. И будь хозяйкой этого дома она, ты мог бы забыть свои опасения.
        Саша взволнованно заходил по комнате, ломая свои тонкие, длинные пальцы:
        - Ты сейчас сам не знаешь, как мои чувства и мысли угадал… Но я никак не могу решиться! Я боюсь испортить ей жизнь, понимаешь ли? А счастье ведь я не смогу ей дать. Уж так подло я устроен, что ни сам не могу быть счастлив, ни другим это счастье подарить.
        - Мне кажется, это должно решать Ольге Фердинандовне,  - заметил Юрий.  - Она не дитя. И она, пожалуй, любит тебя, если поехала с тобой в эту глушь, лишив себя общества и возможности составить выгодную партию.
        - Я и сам так думаю,  - согласился Саша, все более волнуясь.  - Но, ей-Богу, язык прилипает к гортани! Боюсь говорить с нею об этом! Вот, если бы ты…
        - Что? Объяснился вместо тебя?  - усмехнулся Стратонов.
        - Нет, просто поговорил с ней, осторожно разузнал ее мысли, чувства…
        - Помилуй Бог! Прости великодушно, но такая разведка не по моей части! Ты знаешь, я дипломатии и галантерейного обращения не знаю, в светский беседах - образцовый сапог. Куда мне с барышней о таких предметах разговаривать! Нет уж, Александр Афанасьевич, уволь!
        - Но я прошу тебя!  - взмолился Саша.  - Тут же вся судьба моя решается! И к тому Ольга Фердинандовна - душа прямая, чистая. Вы с ней непременно найдете общий язык! Мне бы лишь наверное знать, что она примет предложение мое. Ведь отказ - это значит конец всему! И лучше и вовсе не пытаться…
        - Послушай, я ведь уезжаю со дня на день. Мне и знакомство свести порядком некогда с мадемуазель Реден.
        - Послезавтра день рождения нашей соседки Дарьи Алексеевны Мурановой. Мы с Ольгой Фердинандовной приглашены, и я хотел бы, чтобы и ты поехал.
        - Помилуй Бог, да ведь меня не приглашали!
        - Это ничего! Тебе там будут очень рады! Это совершенно удивительный дом, поверь мне!  - оживился Саша.  - Отец Дарьи Алексеевны погиб при Малоярославце. Мать умерла еще раньше. Дарья Алексеевна осталась круглой сиротой, да еще с малюткой-сестрой на руках. Они вдвоем, да еще со старухой нянькой, пережили нашествие французов, разруху. А после Муранова так и не вышла замуж, сама стала вести хозяйство и растить сестру. Правда, такая жизнь, оказалась слишком тяжела для нее. Ее легкие теперь совсем плохи… О, это удивительная женщина! Ты непременно должен с ней познакомиться! Она ведь очень дорожит памятью об отце, и принимать в доме такого героя, как ты, для нее будет большой радостью.
        - Что ж,  - пожал плечами Юрий,  - отдать дань уважения дочери павшего героя - мой долг. Но я не понимаю, какое отношение этот визит имеет к твоему делу.
        - Может быть, после него ты сможешь поговорить с Ольгой Фердинандовной… Например, завести разговор о судьбе Дарье Алексеевны, а там вывернуть как-нибудь на нужное…
        - Ну тебя, Александр Афанасьевич, ей-Богу, с твоими вывертами!  - рассердился Стратонов.  - Если хочешь выворачиваться, изволь сам - я к такой эквилибристике природой не сподоблен. А если уж желаешь, чтобы я твоим сватом выступил, так я попросту говорить буду, как умею.
        - Хорошо, пусть так,  - согласился Саша.  - Ты попробуй хотя бы… Если случай представится, если получится… От этого вся моя жизнь зависит, понимаешь ли? А я тебе по гроб жизни благодарен буду…
        Юрий нетерпеливо махнул рукой:
        - Довольно! Послезавтра я поеду с вами на именины. Если оказия случится, справлюсь у твоей зазнобы о твоих перспективах. А на другой день уеду, как собирался, и не неволь. Сам знаешь, какие у нас с твоей сестрою отношения.
        - Да-да, конечно, я все понимаю,  - закивал Саша.  - Спасибо тебе! Прости за неудобство… - пятясь, он покинул флигель, оставив зятя отдыхать с дороги. Сердце учащенно билось от волнения. Еще каких-то два дня - и, быть может, судьба решится! И в какую же из сторон? С ума сойти можно, ожидая! Два дня… Какие мучительные и долгие два дня! И как пережить их?..

        Юрий был зол на себя за то, что позволил шурину уговорить себя исполнить столь чуждую роль. Своей собственной жизни устроить порядком не сумел, а тут - на тебе! Изволь чужое счастье (или же несчастье) устраивать! Скорее бы уж вырваться из всего этого круга пустых обязательств и ложных отношений! На войне все будет проще, понятнее и честнее.
        В назначенный день он вместе с Сашей, Ольгой и Любой отправился в имение Мурановых, расположенное в нескольких верстах от Клюквинки. Стратонов сразу определил, что владения Дарьи Алексеевны находятся явно в большем порядке, чем хозяйство его зятя. Видимо, молодая барыня знала толк в ведении дел. Саша говорил, что управляющего она не держит по недоверию к этому роду людей. Крестьяне Мурановой жили в домах крепких и ладных, нигде не чувствовалось той пронзительной, удручающей нищеты, какую Юрий то и дело примечал в Клюквинке.
        Стратонов быстро понял, что из его шурина хозяин никакой. Его крестьяне были разуты и голодны, а он точно не видел этого, увлеченно разрабатывая всевозможные проекты: то школы для сельских ребятишек, то музыкального театра с хором, для которого сам бы он писал музыку, то какой-то невиданной в этих краях фабрики… Юрий поленился вникать в суть этих проектов, хотя Саша два дня напролет с упоением рассказывал о них, но понял, что все они ничто иное, как воздушные замки. А между тем, Клюквинке необходим был хозяин. Или же толковый управляющий.
        Муранова наверняка могла бы дать немало добрых советов соседу. Приближаясь к ее дому, Стратонов уже чувствовал глубокое уважение к этой необыкновенной женщине. Дом ее был совсем мал - всего один этаж и крохотная мансарда. В сущности, он были немногим лучше, чем дом какого-нибудь зажиточного крестьянина. Со всех сторон обступал его запущенный сад, в котором ничто не обнаруживало руки садовника.
        На крыльце гостей встречала маленькая, сухонькая старушка в накинутом на плечи тулупе. Она приветствовала их поясным поклоном и провела в дом.
        Стратонов догадался, что это - Савельевна, нянька сестер Мурановых, о которой также успел рассказать ему словоохотливый Саша.
        Когда Савельевне было двенадцать лет, барин, гуляка и картежник, проиграл ее своему приятелю Николаю Луцкому. Тот увез девочку за много верст от родного дома и оставил в имении сестры - Натальи Мурановой. Это были самые горькие дни в многотрудной жизни Аграфены Савельевны. Насильно оторванная от отца и матери, с рыданиями бежавшей за ней, увозимой неведомым барином, оказавшаяся в чужих краях без единой знакомой души, она не находила себе места. Всю дорогу девочка провела в страхе перед новым барином, но тот ничем не обидел ее. Определение в услужение к барыне Наталье Даниловне немного успокоило ее, но тоска по дому и родителям продолжала снедать душу.
        Много месяцев спустя к дому Мурановых подошла нищая, оборванная странница, в которой Грушенька с трудом узнала мать. Та с великим трудом узнала, куда увезли ее девочку, и пешком преодолела огромное расстояние, побираясь и ночуя под открытым небом, чтобы обнять ее и молить новых хозяев, чтобы они не отлучали ее от матери. Однако, мольбы оказались напрасны. Расторопная и старательная девочка пришлась по душе Наталье Даниловне, и она определила ее нянькой к своей маленькой дочери Даше. Несчастной матери было сказано, что Грушенька останется при барышне, что ей не будет сделано никакого зла, и что родители могут навещать ее, если пожелают.
        Навещать! Представляла ли барыня, сколь сложно было нищей крепостной крестьянке отлучиться из родной деревни, от мужа и детей и пройти многие версты ради такой встречи… Наталья Даниловна, впрочем, явила милость, дозволив измученной дорогой страннице прожить в имении целый месяц и снабдив ее деньгами на обратный путь.
        Прощаясь с матерью, Грушенька плакала навзрыд, чувствуя, что больше никогда не увидит ни ее, ни отца, ни братьев с сестрами. На прощание мать наказала терпеть выпавшее испытание, как Бог велит, и честно служить новым хозяевам.
        И Савельевна служила. Со временем она искренне привязалась к барыне, а барышню и вовсе полюбила, как родную. Любила и Даша ее. Вместе они проводили помногу времени. Пока Даша мала была, Грушенька ей сказки рассказывала, от матери с бабкой слышанные и вдруг придуманные самой. Когда же барышня повзрослела, то стала няньке пересказывать читаемые романы, а то и вслух читать, когда попадались переводные. На обеих эти трагические истории производили сильнейшее впечатление, и обе горько плакали над судьбами Клариссы и иных полюбившихся героев и героинь.
        Савельевна так и не вышла замуж, хотя была мила собой, и многие с охотой приняли бы ее в дом хозяйкой. Она всецело посвятила себя служению любимой барышне и другим детям Натальи Даниловны, из которых, правда, двое умерли в малых летах, и уцелела лишь младшая, Софьинька, которой суждено было потерять обоих родителей еще во младенчестве.
        Барин Даниил Васильевич бывал дома нечасто, приезжая лишь в отпуска. Дочь, однако же, он любил без памяти, как и она его. В какой-то счастливый год полк, в котором служил Муранов, стоял недалеко от его имения, и он мог практически не разлучаться с семьей. Даша в сопровождении Савельевны не раз навещала отца в полку - отчего-то ей особенно нравилось бывать там. Даниил Васильевич в тот год обучил дочь верховой езде и стрельбе из пистолета, чем немало рассердил жену, считавшую таковое занятие неподобающим для барышни.
        Когда зимой несчастного 1812 года от чахотки преставилась Наталья Даниловна, Даша быстро справилась с горем - теперь она должна была заменить для маленькой Софьиньки мать. Вскоре грянула война, и Смоленская губерния оказалась во власти французов. Все, кто мог, бежали в тыл. Дарье Алексеевне бежать было некуда. О своем отце она ничего не знала и держалась верой в то, что он жив, и что она должна быть мужественной, чтобы он гордился ей, когда вернется.
        Две беззащитные женщины и ребенок - втроем остались они в опустевшем и открытом любому супостату доме, надеясь лишь на Божью милость. Бог и впрямь защитил их. Ни один француз не переступил порога мурановского дома, а, благодаря помощи крестьян, голод также обошел его стороной.
        А потом была великая радость и великое горе. Русская армия освободила Смоленск от захватчиков, и в тот же день Дарья Алексеевна узнала о гибели отца. Целый месяц после этого была она, точно мертвая, и Савельевна страшилась, что ее любимица сляжет окончательно. Все это время ей одной приходилось ходить за Софьинькой и распоряжаться по хозяйству. Она оставалась крепостной, но, в сущности, сделалась членом семьи Мурановых. Сестры любили и уважали ее. Савельевна сиживала с ними за одним столом, не чинясь. Лишь в присутствии сторонних возвращались положенные правила. Но гости в доме Мурановых бывали редки.
        Дарье Алексеевне уже минуло тридцать, выглядела же она еще старше своих лет. Очень высокая, болезненно худая и бледная, она казалась усталой и суровой. Даже приветливость, с которой она встретила гостей, не оттенила этого впечатления.
        Сестра же ее, юное создание лет четырнадцати, была поистине очаровательна. В противоположность Дарье Алексеевне, миниатюрная, живая и веселая, она словно светилась изнутри, и трудно было не залюбоваться ею.
        Саша оказался прав, утверждая, что хозяйка будет рада видеть у себя героя великой войны. Дарья Алексеевна тотчас поинтересовалась, не знавал ли Стратонов ее отца, и не преминула показать писанный маслом портрет последнего, висевший в гостиной. Об отце она рассказывала довольно долго, и чувствовалось, что несмотря на прошедшие годы, боль этой утраты все еще не оставила ее. Взволновавшись воспоминаниями и чересчур заговорившись, Муранова закашлялась и, бледно улыбнувшись, попросила извинить ее и проходить к столу.
        За обедом все внимание было обращено к Саше, бывшему явно в ударе. Он рассказывал о восстании и его предводителях, с которыми был лично знаком, превозносил мужество своего зятя при схватке с поручиком Лохновским, на ходу придумывая подробности, коих никто и никогда ему не сообщал, расписывал достоинства своих многочисленных проектов, призванных полностью изменить жизнь в Клюквинке, а то и во всей губернии.
        «Какой же, в сущности, болтун,  - досадливо подумал Стратонов.  - И уж хоть бы отставил угощаться вином - и без того довольно глупости…» Он то и дело поглядывал на присутствующих дам, силясь прочесть по их лицам, что они думают о сашиных рассказах. Опытный душевед, должно быть, легко справился бы с этой задачей, но для Юрия она оказалась посложнее, чем иная рекогносцировка.
        Лицо хозяйки дома по-прежнему не выражало ничего, кроме усталости и напускной приветливости. Кажется, ей не было ни малейшего дела до столичных событий, столь далеких от нее, до воздушных соседских прожектов. Правда, когда Саша вздумал спросить совета по продаже леса, Дарья Алексеевна тотчас очнулась от своего молчаливого равнодушия и пригласила соседа в свой кабинет. Саша стал, было, отнекиваться:
        - Помилуйте! Я совсем не желаю обременять вас в ваш праздник! Я с вашего позволения заеду как-нибудь в другой раз.
        - К чему откладывать на другой раз то, что можно порешить прямо сейчас? Если вы желаете продать ваш лес, то, быть может, я сама куплю его у вас. Так что не стесняйтесь и, сделайте одолжение, проходите в кабинет!  - хозяйка встала и учтиво кивнула оставшимся гостям.  - Прошу нас извинить. Мы ненадолго.
        - Сестра никогда не откладывает дел на потом,  - пояснила Софья.  - И никогда не ложится спать, пока не убедится, что все намеченное на день исполнено должным образом. Таким был и наш отец, как она говорит…
        Этот очаровательный ребенок, пожалуй, был единственным человеком, смотревшим на Сашу с добродушной веселостью, видимо в душе посмеиваясь над его необъятными планами. Это было заметно по тому, как Софьинька время от времени прятала в ладонях лицо, а глаза меж тем смотрели озорно и лукаво.
        - Ольга Фердинандовна, а, может быть, вы сыграете нам что-нибудь, пока нас покинули для важных дел?  - предложила она.
        - Конечно, с удовольствием,  - с улыбкой согласилась Ольга.  - Любочка, ты не сыграешь ли со мной?
        - Лучше ты спой, а я буду тебе аккомпанировать,  - откликнулась Люба, старательно выговаривая слова.
        Обе сестры были музыкально одарены. Приятный, бархатный голос Ольги словно заполнил собой всю гостиную. Романс, который пела она, глубоко растрогал Стратонова. Как оказалось, и стихи, и музыка были сочинены Сашей, что немало удивило Юрия. Это открытие заставило его признать, что шурин, пожалуй, более сложная и одаренная личность, чем он полагал, никогда не будучи с ним близок.
        После романса был исполнен этюд, во время которого Софьинька неожиданно обратилась к Стратонову:
        - Юрий Александрович, можно ли мне просить вас об одолжении?
        - К вашим услугам, мадемуазель,  - с легким поклоном откликнулся он.
        - Не могли бы вы некоторое время посидеть, не шевелясь?  - заметив удивление полковника, Софья рассмеялась.  - Понимаете, я немного рисую… И мне бы очень хотелось нарисовать ваш портрет.
        - А разве для этого не нужно часами позировать художнику?  - улыбнулся Стратонов.
        - Настоящему мастеру, наверное, нужно. Но мне часами может позировать разве что нянюшка. А с другими приходится полагаться на память. Делать набросок, а потом уже по памяти дорисовывать.
        - Что ж, пока я ваш гость, можете располагать мною,  - кивнул Юрий.  - Хотя, уверен, есть предметы много достойней вашей кисти.
        - Возможно, но пока они мне не встречались. А ваш портрет я непременно написать хочу. Вы же настоящий герой, как и наш отец…
        - Герои, Софья Алексеевна, это генерал Кульнев, князь Петр Иваныч Багратион. Но уж никак не ваш покорный слуга.
        - Я вам не верю,  - сказала Софьинька, склонившись над альбомом и быстро работая карандашом.  - Александр Афанасьевич нам рассказывал о ваших подвигах.
        - Ну, раз Александр Афанасьевич рассказывал… - развел руками Стратонов.
        - Вы обещали не шевелиться.
        - Прошу простить.
        - Александр Афанасьевич, конечно, иногда… преувеличивает некоторые вещи,  - Софья чуть улыбнулась.  - Но о вас он всю правду сказал - вы именно такой, как он рассказывал.
        - Что ж, ему виднее,  - не стал спорить Юрий, подумав, что шурин умело расположил к себе соседок, воспользовавшись его боевой славой. Это соображение не вызвало в нем досады. Что, в самом деле, дурного? Пусть хоть кому-то эта слава принесла пользу.
        - Все, я закончила,  - объявила Софьинька, закрывая альбом.
        - Покажете?
        - Да, но не сейчас,  - хитро отозвалась девочка.
        - А когда же?
        - Когда вы приедете к нам в другой раз!
        - О! Это может быть еще очень нескоро! Завтра я отбываю на Кавказ.
        - В таком случае, когда вы приедете снова, я смогу не только показать, но и подарить вам ваш портрет, написанный маслом,  - беззаботно откликнулась Софья.
        - Вы так уверены, что я приеду вновь?  - спросил Юрий.
        - А разве нет?  - спросила девочка, внимательно посмотрев на него.
        - Да… Конечно… - рассеянно отозвался Стратонов, вдруг побоявшись огорчить милую юную художницу.
        - Мы вас будем ждать,  - улыбнулась она довольно.
        В этот момент возвратились Дарья Алексеевна и Саша.
        - Опять ты за свое!  - укорила Муранова сестру.  - Извините ее, Юрий Александрович, она уже всех нас измучила своими живописными упражнениями!
        - Что вы, я почел за честь быть полезным Софье Алексеевне.
        - Но вы можете не сомневаться - она не просто так резвится. У нее есть и талант, и прилежание. Насколько я могу судить, конечно.
        - О, несомненно!  - подал голос Саша, заметно утомленный деловым разговором.
        После чая гости тепло простились с хозяйками и отправились в обратный путь. Уже выезжая из усадьбы, Стратонов обернулся и с удивлением увидел Софьиньку, сбежавшую с крыльца в одном платье и машущую вслед рукой. К ней уже стремилась Савельевна, проворно накинула шубу на хрупкие плечи, закутала, выговаривая за по-детски безрассудную выходку.
        Юрий инстинктивно приподнял треуголку, простившись таким образом с милой художницей.
        Сани мчались быстро, и вскоре в сумерках уже забрезжила огнями Клюквинка. Поездка сильно утомила Любу. И Саша, не возясь с ее креслом, подхватил девушку на руки и быстро понес к дому. Юрий же подал руку Ольге и вдвоем с ней неспешно последовал за шурином.
        - Я хотел поговорить с вами, Ольга Фердинандовна,  - начал Стратонов, решив, что пора выполнить сдуру данное Саше обещание.
        - Я слушаю вас,  - откликнулась Ольга.
        Юрий запнулся. Весь этот день он наблюдал за этой женщиной, за тем, как смотрела она на Сашу. И сколь ни мало искушен был в подобных материях, а уже не сомневался в ее чувствах. То не была страсть, слепое обожание, а что-то совсем иное: глубокое, цельное… Есть лишь одна любовь - сильнейшая, нежели любовь женщины к мужчине: любовь матери к ребенку. И в том взгляде, каким смотрела Ольга на Сашу, было что-то очень схожее с этим чувством. Понимание, сочувствие, тихая, кроткая нежность… Никогда и ни в чьих глазах не встречал Стратонов подобного.
        - Я слушаю вас,  - повторила Ольга.
        - Простите… Видите ли, я не привык к такого рода разговорам. И не знаю, с чего, собственно, начать…
        - Тогда позвольте сперва я спрошу вас.
        - Конечно, извольте.
        - Это вы хотите поговорить или же… кто-то попросил вас об этом?  - Ольга замедлила шаг и старалась не смотреть на Юрия.
        - Вы угадали,  - ответил он.  - Полагаю, что нет нужды говорить и о том, кто именно попросил меня.
        - Я понимаю…
        Стратонов почувствовал, как рука девушки, опиравшаяся на его локоть, едва приметно дрогнула.
        - Что же он просил вас сказать мне?
        - Он, собственно, велел спросить…
        - Что же?
        - Согласится ли прекрасная, мудрая, чистая душой и мыслями девица связать свою жизнь, которая может дать ей столь много, с человеком, повинным во многих пороках, слабым, не имеющим ни состояния, ни сколь-либо определенного будущего…
        - Не продолжайте!  - Ольга резко остановилась и, крепко сжав руку Стратонова, обратила к нему побледневшее, взволнованное лицо.  - Передайте этому человеку, что он слишком строго судит себя и преувеличивает добродетели той, к которой обращается. Передайте, что в тот час, когда он наберется смелости обратиться к ней с этим предложением сам, то не услышит в ответ ничего, кроме одного слова: «Да!»
        С этими словами она оставила Юрия и быстро пошла к дому.
        Стратонов глубоко вздохнул. «Ну и хорошо. Ну и слава Богу,  - подумал он, сворачивая к своему флигелю.  - Теперь долг мой исполнен и можно, наконец, отправляться в путь…»
        Последний луч солнца догорел за горизонтом, и осколками разбившегося хрусталя усыпали небо звезды. Неспешно шагая по заснеженной тропинке, Юрий с тоской подумал о своем одиночестве и бесприютности на этой земле. Вспомнилась с теплотой милая девочка с наивно-восторженным обещанием: «Мы вас будем ждать!» Неужто и впрямь? Никто и никогда не ждал его и не давал обещаний ждать… А Ольга Фердинандовна! Какой образчик истинного достоинства, женственности! «Ах, как хотелось бы, чтобы эта замечательная во всех отношениях женщина была счастлива!  - мелькнула нежданная мысль.  - Мой шурин все же не достоин ее, будь он даже тысячу раз талантливый поэт и музыкант… А, впрочем, кто знает! У всякого своя мерка. Может, они и в самом деле будут счастливы, и ее здравого смысла хватит на них обоих. Дай Бог! Дай Бог».

        Глава 16.

        Девять месяцев минуло, прежде чем фактическое восшествие на престол нового Государя было закреплено ритуалом коронования в Успенском Соборе Московского Кремля. Эти месяцы нужны были Государю и России для того, чтобы пережить потрясение декабря, изгладить, сколь возможно, тяжелый след мятежа, чтобы тень этого злодейства и кары, понесенной за оное, не омрачала великого дня.
        - Наконец ожидание России совершается. Уже Ты пред вратами Cвятилища, в котором от веков хранится для Тебя Твое наследcтвенное освящение.
        Нетерпеливость верноподданнических желаний дерзнула бы вопрошать: почто Ты умедлил? еслибы не знали мы, что как настоящее торжественное пришествие Твое нам радость, так и предшествовавшее умедление Твое было нам благодеяние. Не спешил Ты явить нам Твою славу, потому что спешил утвердить нашу безопасность. Ты грядешь наконец, яко Царь, не только наследованнаго Тобою, но и Тобою сохраненнаго царства.
        Не возмущают ли при сем духа Твоего прискорбныя напоминания?  - Да не будет! И кроткий Давид имел Иоава и Семея: не дивно, что имел их и Александр Благословенный. В царствование Давида прозябли сии плевелы; а преемнику его досталось очищать от них землю Израилеву: что ж, если и преемнику Александра пал сей жребий Соломона?  - Трудное начало царствования тем скорее показывает народу, чтo даровал ему Бог в Соломоне.
        Ничто, ничто да не препятствует священной радости Твоей и нашей! «Царь возвеселится о Бозе». «Сынове Сиони возрадуются о Царе своем». Да «начнет все множество хвалити Бога»: Благословен грядый Царь во имя Господне!» Всеобщая радость, воспламеняя сердца, да устроит из них одно кадило пред Богом, чтобы совознести фимиам Твоего сердца, да снидет благодатное осенение Царя царствующих на Тебя и Твое царство.
        Вниди, Богоизбранный и Богом унаследованный Государь Император! Знамениями Величества облеки свойства истиннаго Величества. «Помазание от Святаго» да запечатлеет все сие освящением внутренним и очевидным, долгоденственным и вечным,  - таким словом приветствовал монарха архиепископ Московский Филарет.
        Никита Васильевич Никольский, удостоенный чести присутствовать на торжестве, почувствовал, как горячо забилось его сердце при виде царственной четы. Ни в одном монархе, ни в одном знатном вельможе не приводилось ему видеть столько истинного величия и достоинства, как в молодом Царе.
        - Прекрасен, как древнегреческий бог… - проронила Варвара Григорьевна.
        Хотя Никольский не мог оспорить этого вполне справедливого замечания жены, но все же заметил ей с укоризной:
        - Вы, женщины, всегда смотрите на внешнее! А важна суть! Важно, что Россия обрела на престоле мужа силы и чести, твердого духом и светлого разумом.
        Жена мягко улыбнулась и покачала головой:
        - Учитель в тебе неистребим.
        Учитель… Это и в самом деле всегда ощущалось Никитой своим настоящим призванием. Просвещение народа! Просвещение самой знати, которая за редким исключением не имеет подлинных знаний, а если имеет, то знания эти оторваны от почвы, вложены в головы иноземными мудрецами! Вот, о чем грезил Никольский бессонными ночами, сочиняя разнообразные проекты и доклады и топя печку черновиками оных. Он слабо верил, что когда-нибудь они будут востребованы.
        Даже зимой, с тревогой и надеждой следя за первыми шагами нового Императора, он не верил в это, хотя уже заканчивал свой главный труд и твердо решил представить его очам Государя. Труд сей, посвященный воспитанию русского просвещенного сознания, в коем одном был залог невозможности новых мятежей и распространения разрушительных идей, мог быть принят со вниманием ввиду трагических событий на Сенатской. К тому же Никольскому искренне хотелось быть полезным Государю. Инстинктивно он чувствовал в нем человека гораздо более русского, нежели большая часть его окружения, человека, верно оценивающего положение дел, человека готового к тому, чтобы выправить, наконец, тот роковой крен в сторону запада, что унаследовала Россия еще от Петра.
        Но один человек мало что может сделать. Ему нужны надежные, верные люди, разделяющие его мысли и чаяния, а когда-то и направляющие их. Нужны соработники и сотворцы, знающие и понимающие Россию и ее нужды, не боящиеся труда и не ищущие наград. Хоть это было и нескромно, но себя Никита видел именно таким человеком. Впрочем, он не стремился вторгаться в вопросы, чуждые себе, а в тех, по которым желал подвизаться, был истинным докой.
        Удача пришла к Никольскому в лице его доброго друга Дмитрия Николаевича Блудова. Двоюродный брат Озерова и двоюродный племянник Державина, член «Арзамаса», он пользовался большим расположением Карамзина и покровительством жены фельдмаршала Каменского, ставшей ему второй матерью.
        Благодаря Каменской, Блудов сделал недурную дипломатическую карьеру. В 1808-м году он был командирован в Голландию для вручения ордена Андрея Первозванного королю Людовику Бонапарту, два года спустя возглавил дипломатическую канцелярию главнокомандующего Дунайской армии генерала Каменского. В годы войны Дмитрий Николаевич был поверенным в делах российской миссии в Стокгольме, а несколько лет спустя - в Лондоне. Министр иностранных дел Иван Антонович Каподистрия называл его «перлом русских дипломатов». Он дал Блудову поручение знакомить иностранную печать с настоящим положением дел в России и через английские газеты защищать российскую политику от нападок заграничной прессы. Будучи горячим приверженцем политических взглядов своего патрона, Дмитрий Николаевич разделял его отрицательное отношение к Священному Союзу и Меттерниху, не верил австрийской дружбе, видя в Австрии естественного соперника России во влиянии на балканские дела. И как и все русское общественное мнение, настаивал за вмешательство России в борьбу Греции против Турции. Падение Каподистрии остановило дипломатическую карьеру Блудова.
        Долгая жизнь в европейских столицах не наложили непоправимого отпечатка на его образ мыслей и душу, как случалось со многими. Дмитрий Николаевич остался, по-видимому, одним из немногих чиновников, сохранивших русское воззрение. А это было куда как непросто при общем преклонении перед Европой! Так же непросто, как презирать порок тогда, когда оный был возведен в норму и даже обязанность, когда отсутствие пороков выглядело не достоинством, а ущербностью, достойной сочувствия. Так же непросто, как сохранить веру тогда, когда неверие сделалось необходимой частью «просвещения» в духе энциклопедистов.
        Блудову это удалось. Он не выставлял своих чувств напоказ, но и не скрывал их под лживой личиной. Он бичевал пороки в едких эпиграммах, за что был нелюбим многими пустозвонами в столице. Зато друзья любили и уважали Дмитрия Николаевича. И он любил их, никогда не забывая. Государственная служба не мешала его увлечению литературой и театром. Имея от природы душу, глубоко чувствующую все прекрасное и возвышенное, Блудов питал истинную страсть к поэзии и, хотя сам не обладал большим талантом, зато умел по-настоящему ценить чужой, вдохновенно воспринимать плоды чужого гения. А ведь это тоже - своего рода талант.
        Написав сатирическую статью «Видение в Арзамасе», Дмитрий Николаевич стал одним из основателей «Арзамаса». Воейков в шутку называл его «государственным секретарем бога Вкуса при отделении хороших сочинений от бессмысленных и клеймении последних печатью отвержения». Общеупотребительным же в обществе был у Блудова псевдоним «Кассандра».
        Кроме всего прочего, удалось Дмитрию Николаевичу и еще одно «невозможное». Шестнадцатилетним мальчишкой он влюбился в двадцатичетырехлетнюю фрейлину княжну Анну Щербатову. Юные годы не давали ему права просить руки избранницы, но через несколько лет, достигнув положения в свете, он все-таки сделал предложение. Увы, мать Анны Андреевны не хотела и слышать о браке. Женщина набожная, суровая и гордая, кичившаяся знатным родом, она отказала уже многим претендентам на руку дочери. И «мелкий дворянчик» Блудов уж точно не отвечал ее желаниям. Лишь старания графини Каменской и быстрое служебное возвышение Блудова сломили строптивую старуху. Спустя десять лет после первой встречи, за считанные недели до начала войны состоялась долгожданная свадьба…
        После отставки Каподистрии Дмитрий Николаевич некоторое время оставался не у дел. Но вскоре другой добрый гений проявил участие в его судьбе. Старый Карамзин, видевший в Блудове своего духовного продолжателя, рекомендовал его новому Государю, как человека просвещенного, консервативного, умеющего держать перо и достойного занять место в высшей государственной администрации.
        Эта рекомендация была одним из последних деяний гения. Николай Михайлович Карамзин скончался 25 мая, оставив после себя зияющую пустоту, которую, как казалось, нескоро удастся заполнить, ибо не так часто являются люди такого огромного ума, таланта и душевной чистоты, каким был почивший летописец. Последние главы его неоконченной «Истории» предстояло теперь выпускать в свет именно Блудову…
        Карамзин, как никто понимал важность просвещения для России. В памятной записке своей он подвергал жесткой критике бессмысленные реформы в этой области Александрова царствования: «Гнушаясь бессмысленным правилом удержать умы в невежестве, чтобы властвовать тем спокойнее, он употребил миллионы для основания университетов, гимназий, школ… К сожалению, видим более убытка для казны, нежели выгод для Отечества. Выписали профессоров, не приготовив учеников; между первыми много достойных людей, но мало полезных; ученики не разумеют иноземных учителей, ибо худо знают язык латинский, и число их так невелико, что профессоры теряют охоту ходить в классы. Вся беда от того, что мы образовали свои университеты по немецким, не рассудив, что здесь иные обстоятельства. В Лейпциге, в Геттингене надобно профессору только стать на кафедру - зал наполнится слушателями. У нас нет охотников для высших наук. Дворяне служат, а купцы желают знать существенно арифметику, или языки иностранные для выгоды своей торговли. В Германии сколько молодых людей учатся в университетах для того, чтобы сделаться адвокатами, судьями,
пасторами, профессорами!  - наши стряпчие и судьи не имеют нужды в знании римских прав; наши священники образуются кое-как в семинариях и далее не идут, а выгоды ученого состояния в России так еще новы, что отцы не вдруг еще решатся готовить детей своих для оного. Вместо 60 профессоров, приехавших из Германии в Москву и другие города, я вызвал бы не более 20 и не пожалел бы денег для умножения числа казенных питомцев в гимназиях; скудные родители, отдавая туда сыновей, благословляли бы милость государя, и призренная бедность чрез 10, 15 лет произвела бы в России ученое состояние. Смею сказать, что нет иного действительнейшего средства для успеха в сем намерении. Строить, покупать домы для университетов, заводить библиотеки, кабинеты, ученые общества, призывать знаменитых иноземных астрономов, филологов - есть пускать в глаза пыль. Чего не преподают ныне даже в Харькове и Казани? А в Москве с величайшим трудом можно найти учителя для языка русского, а в целом государстве едва ли найдешь человек 100, которые совершенно знают правописание, а мы не имеем хорошей грамматики, и в Именных указах
употребляются слова не в их смысле: пишут в важном банковом учреждении: «отдать деньги бессрочно» вместо «a perpetuite»  - «без возврата»; пишут в Манифесте о торговых пошлинах: «сократить ввоз товаров» и проч., и проч. Заметим также некоторые странности в сем новом образовании ученой части. Лучшие профессоры, коих время должно быть посвящено науке, занимаются подрядами свеч и дров для университета! В сей круг хозяйственных забот входит еще содержание ста, или более, училищ, подведомых университетскому Совету. Сверх того, профессоры обязаны ежегодно ездить по губерниям для обозрения школ… Сколько денег и трудов потерянных! Прежде хозяйство университета зависело от его особой канцелярии - и гораздо лучше. Пусть директор училищ года в два один раз осмотрел бы уездные школы в своей губернии; но смешно и жалко видеть сих бедных профессоров, которые всякую осень трясутся в кибитках по дорогам! Они, не выходя из Совета, могут знать состояние всякой гимназии или школы по ее ведомостям: где много учеников, там училище цветет; где их мало, там оно худо; а причина едва ли не всегда одна: худые учители. Для чего
не определяют хороших? Их нет? Или мало?.. Что виною? Сонливость здешнего Педагогического института (говорю только о московском, мне известном). Путешествия профессоров не исправят сего недостатка. Вообще Министерство так называемого просвещения в России доныне дремало, не чувствуя своей важности и как бы не ведая, что ему делать, а пробуждалось, от времени и до времени, единственно для того, чтобы требовать денег, чинов и крестов от государя».
        К несчастью, в России образование было поставлено совсем не так, как надлежало. Когда-то русские вельможи, следуя примеру Императрицы Екатерины, вели переписку с французскими философами, разжигавшими пламя революции в своей стране. Племянник светлейшего князя Потемкина переводил и на свои средства печатал сочинения Руссо, Григорий Орлов и Кирилл Разумовский зазывали опального и высылаемого из отечества философа в свои имения, на средства князя Д.А. Голицына печаталось запрещенное в Париже сочинение Гельвеция «О человеке», А.П. Шувалова величали во Франции «северным меценатом», и сам Вольтер посвятил ему трагедию, русские придворные переводили статьи Дидерота и сочинение Мармонтеля «Велизарий», вызвавшее резкое осуждение французской королевской власти…
        Казалось бы, кровавый блеск гильотины должен был отрезвить русский правящий класс. Но отрезвление, по крупному счету, исчерпалось заточением в петропавловку «бунтовщика похуже Пугачева» Радищева… Русская аристократия, в большинстве своем, продолжала воспитываться в отрыве от родных корней, возрастать практически всецело на французской, постреволюционной «культуре», на сочинениях антихристианских «мыслителей» и эротических романах «литераторов», на гнили, отравляющей умы и души в самом нежном возрасте.
        Заядлый противник Карамзина адмирал Шишков, несмотря на нередкие крайности в своих убеждениях, очень точно определил корень истинного патриотизма, гражданственности: «Вера, воспитание и язык суть самые сильные средства к возбуждению и вкоренению в нас любви к Отечеству».
        Эти три основы выбивались из-под ног возрастающих поколений уже при первых их шагах. В родительских домах благородные отроки воспитывались гувернерами-иностранцами, зачастую совершенными проходимцами. «Образование», таким образом, становилось неотделимо от морального и умственного растления юношества и подавления в нем природной русскости.
        Порочность такого положения уже начинало осознаваться наиболее здравыми умами. И недаром писал мудрый Гнедич: «Писатель да любит более всего язык свой. Могущественнейшая связь человеческих обществ, узел, который сопрягается с нашими нравами, с нашими обычаями, с нашими сладостнейшими воспоминаниями, есть язык отцов наших! И величайшее унижение народа есть то, когда язык его пренебрегают для языка чуждого. Да вопиет противу зла сего каждый ревнующий просвещению, да гремит неумолкно и поэзией и красноречием! Пусть он в желчь негодования омачивает перо и все могуществом слова защищает язык свой, как свои права, законы, свободу, свое счастие, свою собственную славу».
        Никольский слышал от своего друга Стратонова, что Государь Николай Павлович всецело разделяет этот взгляд. Юрий рассказывал, как однажды молодой Великий Князь выговорил первому камер-пажу великой княгини Александры Федоровны: «Зачем ты картавишь? Это физический недостаток, а Бог избавил тебя от него. За француза тебя никто не примет; благодари Бога, что ты русский, а обезьянничать никуда не годится. Это позволительно только в шутку».
        На заре 19-го века для детей аристократии практически не существовало возможности получения русского образования. Да и вообще путей получения образования было не так много. Юные души попадали по выбору в «заботливые» руки иезуитов, содержавших пансион в столице, либо - масонов, коими, например, поголовно были преподаватели Царскосельского лицея. Большая часть тамошних профессоров были последователями Новикова. А французскую литературу преподавал родной брат якобинца Марата.
        Схожим образом обстояло дело в Московском Университете, который с конца 18-го века возглавлял крупный масон и отец будущих мятежников И.П. Тургенев. Пансионом же при главном учебном заведении Империи заведовал другой «вольный каменщик»  - А.А. Прокопович-Антонский. Соответственно подбирались люди и на преподавательские должности…
        Такие посевы не могли не дать пагубных всходов. Их пришлось пожинать 14 декабря минувшего года. В судьбе Дмитрия Николаевича Блудова имели они особое значение. Он был назначен в Верхнюю следственную комиссию по делу декабристов для составления журнальной статьи, в которой излагался ход следствия. Статья была затем переделана в «Донесение» комиссии с выражением официальной точки зрения на события 14 декабря. Участие в следственной комиссии настроило против Дмитрия Николаевича многих его бывших друзей, но укрепило доверие к нему Императора.
        Этим доверием было обусловлено получение должности товарища министра народного просвещения. Вступив в нее, Блудов вызвал Никольского в Петербург. Он хорошо знал взгляды Никиты, знал и о работах его, фрагменты из которых читал и одобрял вслед за Карамзиным. Теперь Дмитрий Николаевич просил в кротчайшие сроки окончить столь долго ждавший своего часа доклад с тем, чтобы он передал его для ознакомления Государю.
        - Если изложенное тобой придется по душе Его Величеству, на что я весьма надеюсь, то без достойной службы ты не останешься,  - сказал Блудов.  - И поспеши. Нужно ковать железо, пока оно горячо.
        Никольскому не нужно было повторять дважды. Доклад его был готов, и нужно было лишь переписать его начисто, опустив некоторые места, могущие показаться лишними. Никита справился с этой задачей в несколько дней, и его сочинение легло на стол монарха.
        Высочайшего вердикта Никольский ждал с редчайшим для себя волнением. И волнение это было не о собственной судьбе, а о том - каков же окажется Государь? Близки ли ему будут высказанные в докладе убеждения, или он отвергнет их? Из этого можно было заключить об умонастроении самого монарха, а, значит, о судьбе России под его скипетром…
        «Что требуется для порабощения народа той или иной злой силой? Уничтожение тех «китов», на которых стоит этот народ. А именно: религиозного сознания, божественного начала в душах, национальных традиций, национального самосознания, нравственных ориентиров, способности к цельному, логическому и предметному мышлению, созидательному, честному труду, живой инициативы, самостоятельности и ответственности, подлинного образования и просвещения. Превращение народа в скопище людей, лишенных исторической памяти, ориентиров и настоящего дела, ни к чему не способных, но распаляемых гордостью «разума» дилетантов, стремящихся низвергать других и утверждать себя, падких на самые бессмысленные идеи и становящиеся легкой добычей для всякой злой силы.
        Эту страшную опасность можно избегнуть лишь с помощью единственного противоядия: долгой и кропотливой работы по духовному и нравственному оздоровлению народа, подлинного просвещения как высших слоев, так и низших. Как ни важны процессы экономические и социальные, но именно борьба за души и умы - главнейшая. Ибо если разум помрачен, если в душах беспорядок и туман, то никакие даже самые нужные реформы не принесут должной пользы, но будут нести на себе все ту же порчу, рожденную помрачением разума»,  - таким предостережением завершил Никольский свой доклад с упованием, что оное будет услышано.
        Государь отнесся к переданному ему Блудовым сочинению с большим вниманием и пожелал беседовать с автором лично. Тогда Никита увидел Императора впервые! Его строгое лицо с высоким лбом и правильными, мужественными чертами казалось совершенно бесстрастным, но ясные, синие глаза, смотрящие пристально и внимательно, выражали явное одобрение. Немного тонкие губы дрогнули в приветственной улыбке:
        - Рад знакомству с тобой, Никита Васильевич. С тобой и твоим сочинением, доставившим мне и горечь от справедливости многих упреков, и удовольствие от верности высказанных суждений. Должен сразу сказать, что считаю нравственность и усердие к своей службе, своему делу главной основой воспитания. Без нее всякое неопытное просвещение будет служить лишь растлению ума и поводом для, как ты удачно выразился, всевозможного мыслеблудия, плоды коего мы уже имеем несчастье пожинать.
        Почитая народное воспитание одним из главнейших оснований благосостояния России, я желаю, чтобы для оного были поставлены правила, вполне соответствующие истинным потребностям и положению Государства. Для этого необходимо, чтобы повсюду предметы учения и самые способы преподавания были, по возможности, соображаемы с будущим вероятным предназначением обучающихся, чтобы каждый, вместе со здравыми, для всех общими понятиями о вере, законах и нравственности, приобретал познания, наиболее для него нужные, могущие служить к улучшению его участи и, не быв ниже своего состояния, также не стремился чрез меру возвыситься над тем, в коем, по обыкновению течению дел, ему суждено оставаться. Детям крестьян весьма полезно было бы учиться навыкам и ремеслам, полезным для них в их состоянии. Но некие беспредметные знания, наносное просвещение принесло бы им великий вред. Они привили бы им образ мыслей и понятия, не соответствующие их состоянию. И, естественно, последнее сделалось бы для них несносно. Итог - душевный раскол, пагубные мечтания, низкие страсти и гибель.
        Вот, для претворения в жизнь этой задачи я и пригласил тебя. Я желаю, чтобы ты вошел в состав Ученого Комитета и приступил к разработке необходимых правил исходя из того, что сейчас я тебе пояснил, и собственного твоего понимания государственного блага, кое мне представляется весьма верным.
        - Я приложу все усилия к исполнению воли Вашего Величества!  - с чувством ответил Никита, исполненный восторга от слов Государя и его доверительного обращения.
        Следуя велению Императора, Никольский перебрался в Петербург, а следом перевез в столицу и всю свою семью. Жаль было покидать Первопрестольную, родной дом и привычный уклад жизни, но, как говорится, назвался груздем - полезай в кузов. Обмануть доверие Государя, отказаться от дела, о котором мечтал столько лет, было бы исключительно подло и непростительно.
        Коронационные торжества позволили Никите ненадолго возвратиться домой. Правда, и здесь он не мог вырваться из круговорота придворной жизни, но сейчас она не тяготила Никольского. Слишком долгожданен и торжественен был момент. И стоя в Успенском Соборе, вторя словам возносимых духовенством молитв, Никита позволил себе забыть свой обычный скептицизм и рассудительность и всецело предаться ликованию. Верноподданный - как, однако, гордо может звучать это слово, когда на престол восходит настоящий Самодержец, которому хочется служить не за страх, а за совесть, не щадя живота. И так, только так и должно звучать оно.

        Глава 17.

        В просторном кабинете Императора в Чудовом дворце было в этот день отчего-то нестерпимо холодно, несмотря на натопленный камин. Или это только казалось так от вызванного простудой озноба и усталости после долгой дороги? Ведь в считанные сутки домчали присланные фельдъегери от Михайловского до Москвы - будто боясь опоздать. И сюда приехав, ни мгновения передышки не было дадено. Прямо в дорожной пыли, небритого и неумытого с дороги привезли в Чудов пред очи монарха.
        Так и вертелись, так и вертелись на остром языке эпиграммы одна другой злее и язвительнее. Добра от тирана, отправившего на казнь тех пятерых, ждать нечего. А значит и искать нечего, а все, что закипает в душе, все обвинения бросить ему в лицо! Выступить непримиримым Катонном, не желающим угодничать и просить милости, но обличающим до конца… И пусть тогда заковывают в кандалы и везут в Сибирь! Там уже собралась весьма недурная компания.
        Дверь отворилась, и Пушкин быстро повернулся спиной к камину, так и не отойдя от него, все еще надеясь согреться. Резкие слова вдруг застыли на уже скривившихся язвительно губах при виде рыцарственно-прекрасного, величественно спокойного, благородного лица стоявшего перед ним Императора, и поэт почтительно склонил голову, как подобало верноподданному.
        Николай смотрел на него изучающе и словно вопросительно. За эти месяцы перед глазами его прошла целая вереница государственных преступников, он хорошо узнал этих людей, и теперь пытался по первому впечатлению угадать: кто же перед ним - закоренелый бунтовщик и погрязший в пороках падший человек, каким рекомендовали его в 3-м Отделении или же просто человек, сбившийся с пути, но честный и стремящийся ко благу, могущий перемениться к лучшему. Не забывал Николай и о том, что речь идет не просто о человеке, но о замечательно одаренном поэте, коему, если не наделает больших глупостей, надлежало сделаться гордостью России, прославить ее в веках. Судьбу такого человека никак нельзя было доверить 3-му Отделению, подчас ревностному не по уму. Поэтому Император занялся ею лично. Он должен был сам взглянуть в глаза человеку, которого рекомендовали врагом престола одни, и величайшим гением России другие, поговорить с ним по душам, понять. И, если только это хоть сколько-нибудь возможно, на что Николай очень надеялась, сделать своим.
        - Итак?  - спросил Николай прямо,  - верно ли, что и ты враг своего Государя? Ты, которого Россия вырастила и покрыла славой? Пушкин, Пушкин! Это нехорошо! Так быть не должно!
        Менее всего Пушкин ожидал этих слов, сказанных со снисходительным упреком и неподдельным участием. Поэт смутился, онемел от удивления и волнения, разом растерял все только что придуманные едкие слова. Отвращение и ненависть, заочно питаемые к «тирану», вдруг рассеялись, как дым. Пушкин молчал, а Государь ждал ответа. Наконец, устремив на поэта пронзительный взгляд, он спросил вновь:
        - Что же ты не говоришь? ведь я жду?!
        Словно пробудившись от этого вопроса, от взывавшего к доверию звучного голоса, а еще более от взгляда, Пушкин опомнился и, переведя дыхание, спокойно ответил:
        - Виноват - и жду наказания.
        - Я не привык спешить с наказанием!  - резко сказал Николай.  - Если могу избежать этой крайности - бываю рад. Но я требую сердечного, полного подчинения моей воле. Я требую от тебя, чтобы ты не вынуждал меня быть строгим, чтобы ты мне помог быть снисходительным и милостивым. Ты не возразил на упрек во вражде к своему Государю - скажи же, почему ты враг ему?
        - Простите, Ваше Величество, что, не ответив сразу на ваш вопрос, я дал вам повод неверно обо мне думать,  - отозвался Пушкин, постепенно приходя в себя от удивления и растерянности.  - Я никогда не был врагом своего Государя, но был врагом абсолютной монархии.
        Николай усмехнулся и, подойдя к поэту, дружески похлопал его по плечу:
        - Мечтанья итальянского карбонарства и немецких Тугендбундов! Республиканские химеры всех гимназистов, лицеистов, недоваренных мыслителей из университетских аудиторий! С виду они величавы и красивы - в существе своем жалки и вредны! Республика есть утопия, потому что она есть состояние переходное, ненормальное, в конечном счете всегда ведущее к диктатуре, а через нее - к абсолютной монархии. Не было в истории такой республики, которая в трудные минуты обошлась бы без самоуправства одного человека и которая избежала бы разгрома и гибели, когда в ней не оказалось дельного руководителя. Сила страны - в сосредоточенности власти; ибо где все правят - никто не правит; где всякий - законодатель, там нет ни твердого закона, ни единства политических целей, ни внутреннего лада. Каково следствие всего этого? Анархия!
        Государь умолк, в задумчивости прошелся по кабинету, а затем вновь остановился перед Пушкиным и спросил, пристально глядя на него:
        - Что ж ты на это скажешь, поэт?
        Чувствуя желание Царя говорить начистоту и следуя собственному изначальному намерению, преобразившемуся за эти минуты из мальчишеского желания уязвить и встать в позу в стремление донести до монарха действительно важные для всей России истины, Пушкин решил отвечать откровенно, не пытаясь увиливать и скрывать свои настоящие мысли. Он почувствовал, что подобное поведение было бы недостойным и оскорбило бы Государя хуже горьких, но искренних слов.
        - Ваше Величество, кроме республиканской формы правления, которой препятствует огромность России и разнородность населения, существует еще одна политическая форма: конституционная монархия…
        - Она годится для государств окончательно установившихся,  - перебил Николай,  - а не для тех, которые находятся на пути развития и роста. Россия еще не вышла из периода борьбы за существование. Она еще не добилась тех условий, при которых возможно развитие внутренней жизни и культуры. Она еще не добыла своего политического предназначения. Она еще не оперлась на границы, необходимые для ее величия. Она еще не есть тело вполне установившееся, монолитное, ибо элементы, из которых она состоит, до сих пор друг с другом не согласованы. Их сближает и спаивает только Самодержавие - неограниченная, всемогущая воля монарха. Без этой воли не было бы ни развития, ни спайки, и малейшее сотрясение разрушило бы все строение государства.
        Помолчав, он добавил, пытливо вглядываясь в лицо поэта:
        - Неужели ты думаешь, что, будучи нетвердым монархом, я мог бы сокрушить главу революционной гидры, которую вы сами, сыны России, вскормили на гибель ей! Неужели ты думаешь, что обаяние самодержавной власти, врученной мне Богом, мало содействовало удержанию в повиновении остатков гвардии и обузданию уличной черни, всегда готовой к бесчинству, грабежу и насилию? Она не посмела подняться против меня! Не посмела! Потому что самодержавный Царь был для нее живым представителем Божеского могущества и наместником Бога на земле; потому что она знала, что я понимаю всю великую ответственность своего призвания и что я не человек без закала и воли, которого гнут бури и устрашают громы!
        При этих словах глаза Императора засверкали. Сперва Пушкин принял это за признак гнева, но быстро угадал, что Государь не гневается, а мысленно вновь измеряет силу сопротивления, и борется с нею, и побеждает, и исполняется чувством собственного могущества. От этого его и без того высокая фигура показалась поэту почти гигантской.
        Но, вот, глаза погасли, напряжение сошло со строгого лица. Император вновь прошелся по комнате, словно собираясь с мыслями.
        То, что поэт не стал заискивать перед ним, просить милости, лгать и уклоняться от прямых ответов, Николаю понравилось. Он желал именно такого разговора - прямого и откровенного, как подобает между честными людьми. Он почувствовал также, что перед ним на сей раз отнюдь не враг. И хотя и не друг еще, но очень может стать таковым. И в этом была бы победа куда большая и радостная, нежели кара каких-то злодеев.
        Николай присматривался к Пушкину, пытаясь понять, можно ли совершенно доверять этому человеку, и догадывался, что тот присматривается к нему с точно таким же чувством - надеясь и сомневаясь одновременно.
        - Ты еще не все высказал,  - сказал он, снова остановившись напротив поэта.  - Ты еще не вполне очистил свою мысль от предрассудков и заблуждений. Может быть, у тебя на сердце лежит что-нибудь такое, что его тревожит и мучит? Признайся смело. Я хочу тебя выслушать и выслушаю.
        - Ваше Величество,  - откликнулся Пушкин взволнованно,  - вы сокрушили главу революционной гидры. Вы совершили великое дело - кто станет спорить? Однако… есть и другая гидра, чудовище страшное и губительное, с которым вы должны бороться, которого должны уничтожить, потому что иначе оно вас уничтожит!
        - Выражайся яснее!  - перебил Николай, угадав, что настал ключевой момент разговора, и приготовившись ловить каждое слово.
        - Эта гидра, это чудовище,  - продолжал поэт звенящим от напряжения голосом,  - самоуправство административных властей, развращенность чиновничества и подкупность судов. Россия стонет в тисках этой гидры поборов, насилия и грабежа, которая до сих пор издевается даже над вашей властью. На всем пространстве государства нет такого места, куда бы это чудовище не достигнуло! Нет сословия, которого оно не коснулось бы. Общественная безопасность ничем у нас не обеспечена! Справедливость - в руках самоуправцев! Над честью и спокойствием семейств издеваются негодяи! Никто не уверен в своем достатке, ни в свободе, ни в жизни! Судьба каждого висит на волоске, ибо судьбою каждого управляет не закон, а фантазия любого чиновника, любого доносчика, любого шпиона! Что ж удивительного, ваше величество, если нашлись люди, решившиеся свергнуть такое положение вещей? Что ж удивительного, если они, возмущенные зрелищем униженного и страдающего отечества, подняли знамя сопротивления, разожгли огонь мятежа, чтобы уничтожить то, что есть, и построить то, что должно быть: вместо притеснения - свободу, вместо насилия -
безопасность, вместо продажности - нравственность, вместо произвола - покровительство закона, стоящего надо всеми и равного для всех! Вы, Ваше Величество, можете осудить развитие этой мысли, незаконность средств к ее осуществлению, излишнюю дерзость предпринятого, но не можете не признать в ней порыва благородного! Вы могли и имели право наказать виновных, в патриотическом безумии хотевших повалить трон Романовых, но я уверен, что, даже карая их, в глубине души вы не отказывали им ни в сочувствии, ни в уважении! Я уверен, что если Государь карал, то человек прощал!
        Высказав все это, Пушкин замолчал, не без тревоги ожидая, что же ответит на это Царь. Тот к его удивлению нисколько не разгневался, а кивнул головой и отозвался спокойно, хотя и строго:
        - Смелы твои слова!  - и, прищурясь, вновь спросил в лоб:  - Значит, ты одобряешь мятеж? Оправдываешь заговор против государства? Покушение на жизнь монарха?
        - О нет, Ваше Величество!  - в этом взволнованном вскрике было столько искренности, что у Николая разом отлегло от сердца. А Пушкин торопливо добавил:  - Я оправдывал только цель замысла, а не средства! Ваше Величество умеет проникать в души - соблаговолите проникнуть в мою, и вы убедитесь, что все в ней чисто и ясно! В такой душе злой порыв не гнездится, преступление не скрывается!
        - Хочу верить, что так, и верю!  - сказал Николай смягчившимся голосом, благосклонно посмотрев на поэта, чувствуя, что достиг желаемой цели.  - У тебя нет недостатка ни в благородных убеждениях, ни в чувствах, но тебе недостает рассудительности, опытности, основательности. Видя зло, ты возмущаешься, содрогаешься и легкомысленно обвиняешь власть за то, что она сразу же не уничтожила этого зла и на его развалинах не поспешила воздвигнуть здание всеобщего блага. Sacher que la critique est facile et que l»art est difficile. Для глубокой реформы, которой Россия требует, мало одной воли монарха, как бы он ни был тверд и силен. Ему нужно содействие людей и времени. Нужно соединение всех высших духовных сил государства в одной великой, передовой идее; нужно соединение всех усилий и рвений в одном похвальном стремлении к поднятию самоуважения в народе и чувства чести - в обществе. Пусть все благонамеренные и способные люди объединятся вокруг меня. Пусть в меня уверуют. Пусть самоотверженно и мирно идут туда, куда я поведу их - и гидра будет уничтожена! Гангрена, разъедающая Россию, исчезнет! Ибо только в
общих усилиях - победа, в согласии благородных сердец - спасение!  - сказав так, Император вновь опустил руку на плечо Пушкина и добавил внушительно:  - Что же до тебя, Пушкин… ты свободен! Я забываю прошлое - даже уже забыл! Не вижу перед собой государственного преступника - вижу лишь человека с сердцем и талантом, вижу певца народной славы, на котором лежит высокое призвание - воспламенять души вечными добродетелями и ради великих подвигов! Теперь… можешь идти! Где бы ты ни поселился (ибо выбор зависит от тебя), помни, что я сказал и как с тобой поступил. Служи Родине мыслью, словом и пером. Пиши для современников и для потомства. Пиши со всей полнотой вдохновения и с совершенной свободой, ибо цензором твоим - буду я!
        Пушкин покидал кабинет Государя потрясенным, с трудом веря в возможность подобной беседы и поворота дел. На лестнице он почувствовал, что озноб его прошел, и даже сделалось жарко, и почти с ужасом вспомнил, что собирался прочесть «тирану» под конец беседы строфу из «Пророка»:

        Восстань, восстань, пророк России,
        В позорны ризы облекись,
        Иди, и с вервием на выи
        К убийце гнусному явись.

        Теперь уже сама строфа эта показалась поэту гнусной, и он решил тотчас по возвращении вымарать ее. И совсем другие строки рождались в голове, вытесняя без следа недавние злые эпиграммы:

        В надежде славы и добра
        Гляжу вперед я без боязни…

        ПОБЕДНЫЕ ЛИТАВРЫ

        Пролог

        Ночной Париж никогда невозможно назвать спящим городом. Париж любит ночь, как любят ее поэтическое вдохновение и порок, и предается им обоим с одинаковой страстью, соединяя их.
        Но сейчас Аврора не видела ни влюбленных пар, ни подвыпивших гуляк, ни ярких огней Монмартра, ибо шторы кареты, в коей везли ее, прочно отгораживали весь этот не спящий мир.
        Когда после обычного выступления перед салонной публикой мамаша Терсо привела в ее комнату мужчину и сказала, что нужно поехать с ним, Аврора нисколько не удивилась - клиенты частенько предпочитали увозить ее куда-нибудь, нежели оставаться в апартаментах заведения Терсо. Наскоро приведя в порядок туалет, она с готовностью села в карету вместе с незнакомцем, но вскоре ей сделалось не по себе.
        Ее спутник не говорил ни слова и даже не смотрел на нее. Его суровое, смуглое лицо, обрамленное жгуче-черной бородой оставалось совершенно бесстрастным. Да еще эти плотно зашторенные окна!
        - Куда мы едем, сударь?  - спросила Аврора через полчаса пути.  - Скажите, далеко ли?
        Ответом ей было ледяное молчание. Отчего-то сразу вспомнилась история несчастной малышки Лили, ставшей жертвой жестокой оргии и задушенной каким-то сумасшедшим негодяем. Может быть, и этот черный человек такой же?..
        Поборов дрожь, Аврора попыталась заигрывать с ним:
        - Вы так холодны, что мне становится обидно… Не желает ли мой господин немножко ласки? И не скажет ли, как называть его?
        Незнакомец холодно отстранил ее и так и не проронил ни слова. Аврора готова была выскочить из кареты на полном ходу, но дверь была заперта. Тогда она предприняла отчаянную попытку вызвать жалость:
        - Сударь, будьте великодушны! Я выступала весь вечер и теперь чувствую, что от долгого пути меня укачало! Мне дурно! Велите кучеру остановиться и позвольте мне выйти на воздух!
        Увы, эта попытка провалилась, как и все предыдущие. Черный человек молчал, карета мчалась дальше, и Авроре оставалось лишь зажмуриться и с ужасом ожидать своей участи…
        Но, вот, экипаж остановился. Дверь отворилась, и кучер помог ей сойти на землю. Дом, в который ввели ее, находился, по-видимому, в одном из предместий Парижа, и здесь было непривычно тихо. Черный человек, так и не нарушивший молчания, проводил ее в небольшую комнату, где Аврора с удивлением обнаружила приготовленную ванну, гардероб, трюмо с привлекательными для любой женщины баночками и флакончиками, и двух горничных, которые, также не произнося ни слова, принялись проворно раздевать ее, едва лишь за незнакомцем затворилась дверь.
        - Да что здесь происходит, черт побери?!  - закричала вконец выведенная из себя пыткой молчания Аврора, пытаясь вырваться из рук горничных. Но те хорошо знали свое дело, и через несколько минут она уже сидела в ванной, натираемая ароматным бальзамом.
        Такие приготовления окончательно убедили Аврору в том, что ей уготована судьба Лили, и она мысленно прокляла самыми страшными проклятиями папашу, обрюхатившего и бросившего мать… Мать, спившуюся и не нашедшую в себе сил защитить дочь… Деда, проклявшего мать из верности моисееву закону, а того больше от истинно ростовщической жадности… Того старого борова, что сделал из нее, тринадцатилетней голодной девчонки, проститутку… Мамашу Терсо, торговавшей ею все минувшие с той поры годы… И всех… Всех… Черного человека… Кучера… Горничных…
        Пока Аврора вспоминала всю свою горькую и мерзкую жизнь, ее, омытую и аккуратно причесанную, облачили в дорогое и очень красивое, ничуть не вульгарное платье. Увидев свое отражение в зеркале, пленница ненадолго забыла о мрачных мыслях: на нее смотрела не куртизанка из салона мамаши Терсо, а… знатная дама! Какие обычно сидят в лучших ложах театра! Жемчужное ожерелье и серьги довершили сходство.
        По завершении наряда черный человек провел Аврору по темному коридору в продолговатую, ярко освещенную залу, посреди которой стоял длинный стол, накрытый для ужина на две персоны. За столом сидел мужчина лет тридцати пяти - сорока, сухопарый, с тонким, довольно привлекательным лицом. Он сделал едва заметный знак рукой, и черный человек исчез. Аврора же осталась стоять, словно окаменев. Странный человек смотрел на нее немигающим взглядом темных глаз, точно изучая. Взгляд этот был столь пристальным, что Авроре почудилась, будто она осталась перед ним вовсе без одежды. И даже хуже. Вовсе без одежды ей доводилось бывать и не перед одной парой глаз… А здесь… Словно бы и кожи не было на ней, а смотрел этот человек прямо в душу ее.
        - Да,  - наконец, удовлетворенно произнес он.  - Я не ошибся. Так значительно лучше. Это - то, что нужно.
        Услышав его спокойный, чуть надтреснутый голос, Аврора вздрогнула. Заметив это, незнакомец улыбнулся:
        - Не бойся, дитя мое. Здесь тебе никто не причинит зла. И довольно стоять на пороге. Садись к столу.
        Аврора нерешительно приблизилась и опустилась на стул напротив хозяина. Тот позвонил в колокольчик, и возвратившийся черный человек наполнил вином оба бокала, положил на тарелки неведомое ароматное кушанье, от запаха которого у голодной Авроры засосало под ложечкой. Не удержавшись, она рукой выхватила первый попавшийся кусок и с наслаждением проглотила его. Многозначительный взгляд хозяина дал ей понять, что так поступать не следовало…
        - Дитя мое, в порядочном обществе, где, как я надеюсь, тебе придется бывать, для еды полагаются вилки, ножи и ложки. Впрочем, у тебя будет время изучить сложности этикета и научиться говорить…
        - Научиться говорить?  - усмехнулась Аврора, беспечно опорожнив свой бокал.  - А я, по-вашему, что, мычу, как корова?
        - Ты делаешь нечто гораздо худшее. Бог дал человеку великий дар - Слово. А человек обратил это слово в брань, в скабрезность… В нечто, чего один звук непереносим для уха.
        - Что вам от меня надо, черт побери?  - нахмурилась Аврора.  - И кто вы, наконец, такой?
        - Ты можешь называть меня Альфонсо. Пока для тебя этого довольно. А как твое имя?
        - Аврора!  - гордо представилась она, приняв одну из тех вызывающе-соблазнительных поз, что неизменно вызывали вожделение в глазах мужчин.
        Но «итальянец» остался бесстрастен.
        - Эти позы тебе придется до времени приберечь,  - холодно сказал он.  - Меня ты не интересуешь. И я все-таки просил бы тебя назвать свое имя, а не кличку, которую ты носила в притоне.
        - Меня зовут Лея… - как-то вдруг обмякнув, отозвалась Аврора.
        - Лея… Кто была твоя мать?
        - Она… Она делала шляпки… Сначала…
        - А потом?
        - А потом проклятое вино свело ее с ума!
        - А твой отец?
        - Я его никогда не видела. Мать говорила - из благородных… Он уехал в Англию, обещал вернуться и жениться. Моя несчастная мать до последнего дня ждала, что этот сукин сын вернется!
        - Быть может, он погиб?
        - Как же! Такие негодяи не гибнут, а губят других…
        Альфонсо помолчал несколько мгновений, затем спросил:
        - Сколько тебе лет, дитя мое?
        - Девятнадцать!
        - Только-то… - вздохнул хозяин.  - И сколько ты у мамаши Терсо?
        - Пять лет, с тех пор, как умерла мать…
        - Да… В сущности, варварство европейское во многом ничем не уступает варварству азиатскому,  - заметил Альфонсо.  - Скажи мне, Лея, хотела бы ты жить иной жизнью?
        - Это какой же?  - прищурилась Лея.  - Если прачкой или чем-то еще, то не хочу.
        - Нет, не прачкой,  - хозяин тонко улыбнулся.  - Если ты будешь слушаться меня, то я сделаю тебя… русской княгиней.
        Лея закашлялась, изумленно выпучив глаза:
        - Кем?!
        - Русской княгиней, дитя мое. Конечно, твой будущий супруг будет отнюдь не молод и не хорош собой. Зато он даст тебе титул и деньги, с которыми по его кончине, которая, учитывая лета этого почтенного негодяя, не заставит себя ждать, ты сможешь жить так, как тебе захочется.
        - Да неужто найдется сумасшедший, чтобы жениться на такой, как я?
        - Разумеется, нет. Но о том, какая ты на самом деле, он должен будет узнать не раньше, чем станет твоим законным мужем и отпишет тебе свое состояние. Только тогда!  - глаза Альфонсо блеснули недобрым огоньком.  - Только тогда он узнает, каким позором покрыл свои седины…
        - Этот русский князь вам чем-то насолил, и вы хотите использовать меня, чтобы отомстить?  - догадалась Лея.  - Не очень-то хорошую роль вы мне предлагаете.
        - Почему же, дитя мое? Этот человек большой мерзавец и в отношении к нему ты выступишь в роли Немезиды.
        - Кого?
        - Богини возмездия. Что же касается тебя, то ты получишь всю возможную выгоду. Никаких притонов, никакой нищеты, никаких… клиентов, от которых не знаешь, чего ждать, никаких оргий. Почти что порядочная жизнь в полном достатке. Имей ввиду, я не собираюсь принуждать тебя к чему бы то ни было. Если пожелаешь, то тебя сей же час отвезут обратно в притон Терсо, где тебе суждено будет окончить свои дни в нищете и сраме. Если же ты согласишься играть роль в моей постановке, то ты должна будешь точно исполнять все мои указания. Выбор за тобой.
        - Я хотела бы сперва знать, что должна буду делать.
        - Справедливо. Сперва я дам тебе новое имя и новую историю… В ней не будет ни мадам Терсо, ни прочих ужасов, что выпали на твою долю. Я слышал твой голос, Лея. Он не менее прекрасен, чем ты сама. Я сделаю из тебя певицу, актрису, и ты с твоей красотой и талантом станешь желанной гостьей везде.
        - Актриса, конечно, лучше, чем проститутка. Но разница не так уж велика, если брать отношение к нам порядочных людей.
        - И тем не менее она есть. Проститутка никогда не будет допущена в те дома, где актриса является желанной гостьей. Разумеется, актриса актрисе рознь. А потому талант и красота - лишь начало. Язык, манеры, кругозор… Тебе понадобится все.
        - Черт побери!  - рассмеялась Лея.  - Я и писать-то не умею!
        - Каждый день к тебе будут ходить учителя. Ты научишься читать и писать, прилично разговаривать и держать себя, научишься музыке и иным необходимым вещам. А затем начнется твой путь к славе и к княжескому титулу.
        - Почему вы так уверены, что этот князь настолько потеряет голову, что женится на мне?
        - Потому что порочная страсть подобна болоту. Особенно, в человеке слабом, ничтожном и уже отчасти слабоумном. Овладев его сердцем, она неминуемо затянет его всего. Ты же, дитя мое, бриллиант, который при нужной огранке будет способен ослепить и не такую ничтожную жертву.
        - Вы так легко распоряжаетесь чужими жизнями, что я боюсь вас…
        - Это происходит от того, что однажды моей жизнью распорядились слишком легко и жестоко. Но тебе не нужно меня бояться. Я никогда не причиню зла невиновному. Ты же, если примешь мое предложение, ни в чем не будешь нуждаться. Те камни, что теперь надеты на тебе, лишь скромный аванс.
        Лея машинально пощупала крупные жемчужины, приятно холодившие шею. Этот странный человек пугал и влек ее одновременно, и на миг ей стало жаль, что она нужна ему лишь как средство мести. Бриллиант, который может ослепить… Вот, только не его. Будто он не человек, а сам дьявол… Какую игру он ведет? Кто должен пасть его жертвами? И не обманывает ли он ее? Не придется ли ей заплатить слишком дорого за согласие сделаться безмолвной исполнительницей его воли, как все в этом доме?
        А что если отказаться? Час-другой, и снова салон мамаши Терсо… Вульгарные платья и пошлые куплеты для пьяной публики, отпускающей похабные шутки и тянущей к ней потные руки… Орущие и гогочущие лица «господ», один из которых эту ночь непременно проведет в ее постели… И в памяти не останется от него даже - лица. Потому что все они давно слились воедино и вызывают лишь тупое отвращение.
        И лишь одно лицо - не забыть никогда. Лицо человека, который сидит теперь напротив нее, на другом конце длинного-длинного, бесконечного стола, сидит так далеко, что никак не ощутить ни тепла его, ни дыхания. Человека-тайны, которому нет дела до ее красоты…
        Нет, не могла Лея покинуть этот дом, вернуться в свой привычный ад… Этот человек словно лишил ее воли, приковал к себе.
        - Так что ты решила, дитя мое?  - спросил он тоном полного безразличия по окончании ужина.
        - Мне нечего терять в этой жизни… И я согласна. Я сделаю все, что вы скажете. А если вы погубите меня, то это будет ваш грех, а не мой.
        - Я рад, что ты приняла правильное решение,  - кивнул Альфонсо и снова позвонил в колокольчик.  - Твоя новая жизнь начнется с завтрашнего дня. Эльза,  - он кивнул на вошедшую горничную,  - проводит тебя в твою комнату и будет при тебе неотлучно. Она даст тебе первые указания.

        Глава 1.

        Полковник Стратонов прибыл на Кавказ аккурат к началу новой большой войны, дым которой еще издали живил его задыхавшуюся в столице душу, возвращая в привычный ритм бивуачной жизни.
        Двенадцать лет потребовалось Персии, чтобы забыть сокрушительные поражения, нанесенные ей славным Котляревским при Ахалкалаки и Асландузе. Сын бедного сельского священника, воспитанник духовного училища, сменивший свитку на мундир пехотинца, этот выдающийся воин уже к тридцати годам вышел в генералы, увенчав себя лаврами победителя могущественной персидской армии, и с тем вынужден был выйти в отставку из-за подорванного тяжелым ранением здоровья. Его пример не раз возникал в памяти Стратонова по дороге на Кавказ. Новая война открывала дорогу новым подвигами и новым героям.
        Презрев Гюлистанский мир, ставший итогом прошлой, почти на десятилетие затянувшейся войны, персы под водительством наследного принца Аббас-Мирзы вторглись в пределы России, разоряя приграничные области и вселяя ужас в их жителей, в памяти которых живы были неописуемые зверства Аги Моххамед-хана, изверга-евнуха, залившего кровью древнюю Грузию.
        Хотя вероломство персов не было неожиданностью для людей, хорошо знавших положение дел в этих краях, но, как показывает история, любое нападение всегда застает обороняющихся в той или иной мере врасплох.
        Трудно было найти человека, лучше знавшего лживую натуру персов и самого Аббас-Мирзы, нежели Алексей Петрович Ермолов. Еще в начале своего правления на Кавказе он с посольством совершил в Тегеран визит, имевший важное значение для обоих государств. Хорошо знавший восточные нравы и не чуждый, когда требовалось, восточной хитрости и красноречия, Ермолов сумел всецело расположить к себе старого шаха, более всех государственных забот беспокоившемся о своем гареме, насчитывающим сотни «жен». Он ослепил персов пышностью своего посольства и удивил категорическим отказом от дорогих подарков, которые правдами и неправдами норовили всучить ему и тем подкупить. Он вызвал недовольство вельмож и зависть иностранных посланников тем, что отказался выполнять унизительные правила церемоний, кои должны были подчеркивать в глазах народа важность шаха и его наследника и ничтожность иноземных послов. Европейцы терпеливо унижались, меняя обувь на красные чулки, дабы предстать пред ясные властительные очи и исполняя другие глупейшие требования. Алексей Петрович спокойно прошел по дорогим персидским коврам в сапогах,
позволив лишь стряхнуть с них пыль. Его невозможно было ни обмануть, ни подкупить, ни соблазнить лестью. То была скала, неколебимая в защите русских интересов.
        Непримиримого врага обрел Ермолов в Аббас-Мирзе. Этот принц не имел законного права наследовать престол шаха, так как у него был старший брат. Однако, учитывая, что мать последнего была христианкой, а мать Аббас-Мирзы происходила их шахского рода, то право первородства было попрано. Обиженный брат обещал мириться с таким положением дел, доколе жив отец, а потом решить вопрос престолонаследия мечом. Старого шаха это вполне устроило. Но не Аббас-Мирзу.
        Последнему необходимо было признание своих прав, как внутри страны, так и вовне. Англия, стремившаяся во что бы то ни стало ослабить влияние России в важнейшем для нее регионе, поддержала узурпатора. Ермолов же во время своего посольства обращался к нему, исключительно как к наместнику пограничных с Россией областей, игнорируя титул наследника. Зная, что старший сын шаха является сторонником русского Императора, Алексей Петрович был убежден, что необходимо поддерживать именно его, не признавая амбициозного, но слабохарактерного младшего брата. Увы, канцлер Нессельроде счел иначе, и Россия совершила крупную ошибку, признав Аббас-Мирзу законным наследником.
        Получив признание внешнее, принцу осталось заручиться поддержкой внутренней. Ее могли доставить ему военные победы над могущественным соседом, реванш за поражение 1813 года. Какое-то время от опрометчивой авантюры Аббас-Мирзу удерживал его воспитатель, сохранивший влияние на принца и в зрелые годы. Увы, этот умный и дальновидный человек скоропостижно скончался, и воинственно-настроенное окружение, подстрекаемое Англией, легко склонило жаждавшего славы Аббас-Мирзу начать боевые действия.
        Начало кампании совпало с началом нового царствования в России, и это обстоятельство неблагоприятно сказалось на судьбе Ермолова. Известный своими резкими высказываниями, еще в младые годы приговоренный к ссылке в имение за участие в тайном обществе, пользовавшийся симпатиями многих декабристов генерал, который к тому же не тотчас привел к присяге Николаю Кавказский корпус, не мог не вызывать настороженное отношение молодого Императора, имевшего печальный случай убедиться, что в заговор могут быть втянуты даже самые высокородные, при чинах и заслугах люди.
        И хотя никаких показаний против Алексея Петровича не было, а промедление с присягой объяснялось его осторожностью, которая не позволяла принимать скоропалительных решений, находясь так далеко от столицы, и запоздало получая оттуда противоречащие друг другу сведения, для выяснения ситуации на Кавказе Государь сперва направил князя Меньшикова, а после - Паскевича и Дибича. Последние, в особенности, Паскевич, не преминули разжечь подозрительность Императора к кавказскому наместнику, место которого желательно было им обоим.
        Стратонов по приезде своем на Кавказ застал Ермолова в угнетенном расположении духа. Его тяготило висевшее над ним недоверие Государя, мелочные интриги вокруг него, о которых он хорошо знал. Конечно, и самому Алексею Петровичу случалось не только разить в глаза Царю - «Произведите меня в немцы!», но интриговать куда более искусно. Юрию, бывшему адъютантом при князе Багратионе, было хорошо известно, как во время печальной памяти отступления Ермолов, состоявший начальником штаба при Первой армии Барклая, усиленно подбивал к бунту против последнего штабных офицеров. Подзуживал в письмах к тому Багратиона, и без того разгоряченного, раздраженного против губящего, как многим тогда казалось, Россию «немца» и искавшего занять его место во имя спасения Отечества. Писал и напрямую Государю, дабы тот сместил Барклая и отдал начальство в армии князю Петру Ивановичу. Тогда эти действия казались Стратонову всецело правильными. Но по прошествии лет, когда сама история доказала честность Барклая и верность в основе своей избранной им стратегии, Юрий посмотрел на дело другими глазами. Строить интриги против
своего командира за его спиной, оставаясь при этом на посту начальника его штаба - не самое благовидное занятие. И провоцировать конфликт внутри командования в разгар войны - также. Даже если действия эти вызваны лишь пламенной любовью к Отечеству и болью за его поругание.
        Теперь невидимые нити интриг вязали и душили самого Ермолова, лишая его необходимой энергии для решительных действий на фронте.
        - Они требуют от меня решительного наступления!  - зло говорил Алексей Петрович, качая своей львиной головой, производившей столь неизгладимое впечатление на персов в памятные дни посольства.  - А как я могу действовать решительно, если я уже не чувствую себя хозяином, командующим здесь? Здесь хозяева теперь все! Паскевичи, Дибичи… Вынюхивают, выспрашивают, проверяют… Все эти годы я чувствовал за собой поддержку Государя. А сейчас всякий мой шаг норовят истолковать к моему обвинению. И как же мне бить перса, не имея Высочайшего доверия?
        Ермолов имел все основания негодовать. Именно он, а никто иной обратил совершенно дикий, разоренный край, покрытый лесами, служившими надежным убежищем для чеченских разбойников, в истинную провинцию Империи. Разбойничьи леса были вырублены, непокорные аулы приведены в повиновение огнем и мечом, всюду проложены дороги, для передвижения по которым уже не требовалось, как прежде, большого конвоя. Тифлис расцвел к новой жизни, восстанавливаясь после многовекового кошмара жестокого порабощения. Солдаты боготворили Ермолова, который всегда бывал прост и сердечен в общении с ними, всегда умел найти нужное слово, зажечь сердца. И который к тому же отличался исключительной скромностью своего быта. У него, как некогда у князя Петра Ивановича, было «все для других и ничего для себя». Долгое время покоритель Кавказа и вовсе жил в землянке, которую теперь любили показывать заезжим путешественникам.
        Горцы же относились к генералу с суеверным трепетом. «На небе - Аллах, на земле - Ермолай»,  - говорили они. Его имя приводило в страх мятежников, которым доставало подчас для усмирения одной угрозы: «Ежели не покоритесь, сам приду…» Воинственные племена и их вожди знали, что Алексея Петровича нельзя ни обмануть, ни купить, ни напугать. А он, совершенно изучив их характер, утвердился в мысли, что племена эти понимают лишь один язык - твердой, неколебимой, но справедливой силы.
        - Снисхождение в глазах азиатов - знак слабости, и я прямо из человеколюбия бываю строг неумолимо. Одна казнь сохранит сотни русских от гибели и тысячи мусульман от измены,  - говорил он.
        И, вот, теперь все эти достижения, вся эта многолетняя работа чернилась людьми, Кавказа не знавшими и не понимавшими, лишь из одного постыдного искательства…
        - Я напишу Государю о том, что вижу здесь, и, надеюсь, мой голос что-то да будет значить для него,  - предложил Стратонов.
        - Нет!  - вспыхнули глаза из-под сурово сдвинутых бровей.  - Я в защитниках не нуждаюсь! Погоди, история очень скоро защитит меня сама…
        Юрий не стал настаивать, зная упрямый характер генерала.
        Была, между, тем и другая, главнейшая причина промедления Ермолова, служившего ко столь многим несправедливым упрекам в его адрес.
        - Наши силы теперь ничтожны в сравнении с персидскими. Персы, как следует из донесений наших агентов, ныне не те, что при Котляревском. Англичане все эти годы обучали их варварские толпы, вооружали и, наконец, сделали из них армию. Если я теперь брошу на них все наличные силы и потерплю неудачу, то это будет конец кампании. Промедление же дает нам время стянуть дополнительные силы, укрепиться и подготовиться к решительному сражению, к верной победе. Аббас-Мирзе при этом промедление не дает никакой выгоды. Наоборот. Его войска занимают татарские провинции, теряют первый порыв наступательной войны… Придет час, и мы нанесем им сокрушительный удар. Нужно лишь иметь терпение, не бить копытом о землю, как граф Паскевич!
        Та обстоятельность, с которой Алексей Петрович, объяснял Стратонову свое положение и логику действий, уверила его в том, что отказ от «защиты» с его стороны был лишь восточной хитростью. На самом же деле, суровый правитель Кавказа рассчитывает, что прибывший в его распоряжение полковник, пользующийся дружбой молодого Императора, непременно отпишет последнему об увиденном и услышанном.
        Юрий не замедлил с отправкой соответствующего письма, считая это долгом чести как по отношению к Ермолову, так и по отношению к армии и Отечеству, которым вовсе не на благо была очередная распря в высшем командовании во время войны.
        Письмо это, впрочем, не смогло перевесить «тяжелой артиллерии» графа Паскевича, который умел добиваться своего не только на поле боя, но и на дворцовых паркетах. Потомок запорожского казака Паська, сын полтавского помещика, Иван Федорович обладал чисто хохлацкой хитростью, изворотливостью и умением втереться в доверие. И чисто хохлацким же гонором, требовавшим первенства во что бы то ни стало, не терпящим противоречия и стремящимся принизить всякий талант, могущий грозить соперничеством. Все это ярчайшим образом явилось в конфликте с Ермоловым и его ближайшими сподвижниками.
        Воинский путь графа Паскевича был без сомнения славен. Кое-кто называл его гением, но отец Ивана Федоровича отвечал на это небрежно: «Що гений, то не гений, а що везэ, то везэ…»
        Ему и впрямь везло. Из камер-пажей он был произведен во флигель-адъютанты минутной прихотью Императора Павла. Состоя в Молдавской армии, юный Паскевич отличился в деле под Журжею, спася своей распорядительностью заплутавшую в ненастье русскую колонну и вовремя введя ее в бой, что обеспечило победу над турками. Неоднократно ловкий и удачливый офицер посылался с секретными поручениями в Константинополь, где склонял турок к войне с англичанами. Однажды конвой его разбежался, и он в одиночку, оставшись в незнакомых горах, сумел пробраться через Балканские ущелья в город Айдос. В другой раз беснующаяся константинопольская чернь требовала его выдачи, и Паскевич спасся лишь тем, что отважно бросился в рыбачий челн и один пустился на нем в море. Несколько дней бушующая пучина кружила утлую ладью, а затем милостью Небес выбросила ее к берегам Варны.
        Тяжело раненый в голову при штурме Браилова, Иван Федорович остался в строю и проявил себя во всех славных делах под командованием Прозоровского, Багратиона и Каменского. Под Варной он с одним Витебским полком отразил яростную атаку турецкой армии… В двадцать девять лет этот баловень судьбы был уже генералом.
        Затем был 1812 год… Вильна, где сам Кутузов представил его Императору, как выдающегося военачальника, Лейпциг, взятие Парижа…
        В мирные дни под его началом какое-то время служил Великий Князь Николай, величавший с той поры Ивана Федоровича «отцом-командиром». Красавец, краснобай, этот человек умел быть исключительно обаятельным и изображать совершенное простодушие. Это расположило к нему вдовствующую Императрицу, поручившую его попечению младшего сына Михаила, коего Паскевич в течение года сопровождал в путешествии по Европе.
        Казалось бы, неоспоримая слава его ратных подвигов, стремительное продвижение по службе, близость к Августейшим особам, красота и неизменная удачливость должны были отчасти изгладить, смягчить неуемное тщеславие графа, сделать его в ответ на щедрость судьбы самого более щедрым к другим, справедливым к их достоинствам. Но ничуть не бывало. Военный талант и личная отвага соседствовали в Иване Федоровиче с какой-то мещанской мелочностью, жгучей ревностью к проблеску чужой славы - качествами, присущим озлобленным, обиженным судьбой неудачникам. Странно и печально было наблюдать это неприятное сочетание.
        Тем не менее, влияние Паскевича на Государя и его Августейшего брата было столь велико, что именно ему было вручено командование действующей армией, коей надлежало разгромить и примерно наказать Аббас-Мирзу. Обидно было для Ермолова и его сподвижников, Вельяминова и Мадатова, неусыпными трудами которых готовилась будущая победа, что снимать сливки с их трудов будет «царский любимец», пусть и талантливый военачальник, но для этой победы не сделавший еще ничего. Но приходилось повиноваться.
        «Не оскорбитесь, любезный князь,  - писал Алексей Петрович князю Мадатову, который должен был возглавить войска и лишь в последний момент оказался заменен Паскевичем,  - что вы лишаетесь случая быть начальником отряда тогда, когда надлежит ему назначение блистательное. Конечно, это не сделает вам удовольствия, но случай сей не последний. Употребите теперь деятельность вашу и помогайте всеми силами новому начальнику, который, по незнанию свойств здешних народов, будет иметь нужду в вашей опытности. Обстоятельства таковы, что мы все должны действовать единодушно».
        Именно под начало славного Мадатова был еще прежде определен Ермоловым Стратонов. Это дало Юрию возможность принять самое деятельное участие в первом победном деле этой войны - битве под Шамхором.
        Валериана Григорьевича Мадатова война застала на кавказских водах, где он восстанавливал подорванное ранами и напряженными трудами здоровье. Лечение должно было продлиться до глубокой осени, но, едва заслышав грозный рокот войны, князь забыл о болезни, сел в перекладную тележку и уже на третий день был в Тифлисе, а оттуда спешно отправился догонять выступившую к занятому персами Елизаветполю армию. Когда весть о его скором прибытии достигла солдат, восторг их был неописуем.
        - Ну, слава Богу, едет Мадатов! Теперь персиянам шабаш!
        После Ермолова не было на Кавказе военачальника более любимого солдатами, чем князь Валериан Григорьевич. Своим возвышением бедный карабахский армянин был обязан исключительно собственным дарованиям и отваге. О нем говорили, что лишь тот, кто видел князя Мадатова в пылу сражения, под градом пуль и картечи, может судить, до какой степени храбрость может быть увлекательна и как одно появление перед войсками таких вождей, как Мадатов, служит вернейшим залогом победы.
        Немалую роль в судьбе Валериана Григорьевича сыграл Император Павел. Прибыв в Петербург с одним из своих соотечественников, Мадатов загорелся желанием поступить в гвардию. Но его друг вскоре уехал, а у самого юноши не было ни гроша, чтобы остаться в столице. Он вынужден был вернуться в Карабаг, но - счастливый случай: Император сам вспомнил о молодом горце, которого однажды заметил на разводе, и приказал привезти его назад с фельдъегерем. Мадатов явился и был тотчас определен подпрапорщиком в лейб-гвардии Преображенский полк с титулом князя, а с производством в офицеры переведен подпоручиком в армию.
        Его служба начиналась в пехоте, в рядах которой он не единожды отличился в ходе турецкой кампании 1808 года. Но, само собой уроженцу Карабага куда роднее была кавалерия, куда и был он переведен два года спустя. Одним из самых славных дел Мадатова было сражение под Батиным, где граф Каменский разбил сорокатысячную турецкую армию. Александрийский полк, в коем служил князь, стоял на левом фланге. Командир полка Ланской рассказывал офицерам про одного майора, получившего при Екатерине небывалую в этом чине награду - Георгия 3-ей степени. Мадатов, имевший чин майора, тотчас спросил Ланского, что ему сделать, чтобы получить георгиевский крест? Командир в шутку указал на четырехтысячную колонну турецкой кавалерии, шагом выезжавшую из лагеря:
        - Разбей их!
        - За мной!  - крикнул Мадатов двум эскадронам и бросился на неприятеля. Ланской и другие офицеры не успели опомниться, как два эскадрона русских гусар столкнулись со всей четырехтысячной массой турецкой кавалерии. Неожиданность и стремительность атаки, однако, столь потрясла неприятеля, что лощина на протяжении нескольких верст покрылась трупами изрубленных турок… Бой окончился лишь ночью, а утром курьер из главной квартиры привез Мадатову георгиевский крест, пожалованный ему еще за предыдущее сражение и производство в подполковники.
        Нашествие Наполеона застала князя уже командиром Александрийского гусарского полка. 11 ноября под Борисовым положение русской армии было критическим. Авангард, разбитый и отброшенный, должен был отступать через Березину по узкому, длинному мосту, загроможденному столпившимися на нем обозами и артиллерией. Мадатов решился остановить французов, дабы спасти остатки пехоты и дать возможность убрать хоть часть застрявшей на мосту артиллерии. Он выдвинул вперед четыре эскадрона и, проскакав по их фронту, сказал:
        - Гусары! Смотрите: я скачу на неприятеля! Если вы отстанете - меня ожидает плен или смерть! Ужели вы в один день захотите погубить всех своих начальников?  - и, не ожидая ответа, он круто повернул и пришпорил коня и помчался на неприятеля. Гусары не отстали от него и под огнем двадцати орудий врубились в пехоту. Этот бой стоил александрийцам очень дорого, но они восстановили честь русского оружия, спасли артиллерию и дали возможность пехоте отступить без больших потерь.
        В Заграничном походе Мадатов отличился под Калишем и Люценом, участвовал в нескольких отважных партизанских поисках и в битве народов под Лейпцигом. По окончании войны в генеральском чине Валериан Григорьевич получил назначение на Кавказ. Уехавший оттуда шестнадцать лет назад бедным сиротой, он возвратился правителем трех мусульманских ханств: Ширванского, Шекинского и Карабагского. И здесь, на родине, талант князя раскрылся во всем своем блеске. Войска, предводимые им, проникали в такие места, в которых еще никогда не бывала нога победителей, и где народ не знал, что значит быть побежденным. Горы Дагестана склоняли пред ним непокорные головы, а нравственное влияние, которое он приобретал над побежденными было столь сильно, что заставляло недавних врагов становиться под его знамена и идти на бой со своими единоземцами.
        Стратонову Мадатов чем-то напоминал незабвенного князя Петра Ивановича, и тем отраднее было оказаться именно под его началом.
        Валериан Григорьевич прибыл в действующую армию, стоявшую у Красного моста, переброшенного через реку Храм, глубокой ночью в простой почтовой тележке без всякого конвоя. Еще до света войска были построены, и князь весело приветствовал их:
        - Ну, ребята, правду ли я слышал, что у вас нет говядины?
        - Так точно!
        - Так вот, ребята, что, я вас знаю - вы русские воины. Я проведу вас на персиян, мы и их побьем,  - и тогда у нас всего будет вдоволь!
        - Рады умереть под командой вашего сиятельства!  - последовал дружный крик.
        Прибытие князя мгновенно склонило на сторону русских колебавшихся до той минуты татар, всегда примыкавших к сильному. Персы нарочно пустили меж ними слух, будто бы Мадатов отозван в Россию и более не появится на Кавказе. И, вот, он приехал, и татары нарочно приходили в лагерь, дабы убедиться в этом, и вставали под знамена Валериана Григорьевича.
        Передовой отряд под командованием князя вскоре продолжил прерванный в ожидании его приезда поход, и ободрившиеся солдаты распевали любимую боевую песню:

        - Генерал храброй Мадатов
        Нас к победам поведет;
        Он военные ухватки
        Персов знает напролет.

        Хотя Ермолов в письмах рекомендовал Валериану Григорьевичу соблюдать всякую осторожность и в случае надобность отступить, Мадатов нисколько не думал об отступлении. Он поспешно шел к расположенному на пути к Карабагу Елизаветполю, где были сосредоточены значительные силы персов, имея целью разгромить противника, а также снять блокаду Шушинской крепости.
        Вторая задача как нельзя более отвечала стремлению Юрия, ибо в осажденной персами Шуше находился его брат Константин, направленный в числе небольшого отряда для усиления гарнизона крепости в самом начале войны. Шуша изнемогала от голода и жажды, но продолжала стоять, имея приказ Ермолова держаться до последнего.
        Встреча с неприятелем случилось прежде, чем отряд добрался до Елизаветполя. Не только Мадатов искал персов для того, чтобы задать им знатную трепку, но и они искали русских, льстя себе тою же надеждой.
        Когда войска подошли к Шамхору, древнейшему городу, расположенному на реке Шамхор-чай, то обнаружили, что персидская конница уже заняла высившийся впереди Дзигамский шпиц. Вскоре стало ясно, что на правом берегу Шамхор-чая расположился десятитысячный персидский корпус, имевший большие массы кавалерии и поставленную англичанами артиллерию.
        Мадатов, остававшийся во всех ратных делах одновременно вождем и первым солдатом, осмотрел позиции противника и, построив свой отряд в боевом порядке, отдал приказ о наступлении. Под мерный грохот барабанов, чеканя шаг, без единого выстрела, с ружьем наперевес впереди шли два батальона грузин и егерей, за ними двигались херсонцы. А впереди колонн, верхом на золотом карабагском коне, осыпаемый градом пуль, ехал сам Валериан Григорьевич. Опасаясь за жизнь генерала, ехавший подле него Стратонов воскликнул:
        - Они вас видят, князь! И метят в вас!
        - Тем лучше, что меня видят,  - белозубо улыбнулся Мадатов,  - скорее убегут! А ну, ребята, прибавить шагу! Не будем заставлять неприятеля ждать себя!
        Колонны двинулись быстрее. Вот, завязалась артиллерийская дуэль через реку, вот, на правом фланге закипело сражение, вот, охватила перестрелка уже всю неприятельскую линию… А колонны шли, предводительствуемые все также спокойно ехавшим впереди всех князем. Мерно, под барабанную дробь, не замедляя шага - вот, они спустились к реке и пошли через нее вброд, по пояс в воде, вот, ринулись на крутые высоты противоположного берега.
        Вдруг что-то полыхнуло ослепительной молний - то была выхваченная из ножен сабля Мадатова. Сделав полуоброт в седле, он крикнул одно слово:
        - Ура!  - и словно ток пробежал по рядам идущих за своим вождем солдат. Отвечая ему громовым эхом, они стремительно ринулись на вражеские батареи. Понеслась, рубя неприятеля, конница.
        В этот миг позади русских рядов, на горизонте показались облака пыли. Это спешил к месту боя отставший в дороге обоз. Персы же приняли его за сильное подкрепление и обратились в бегство, и русской кавалерии осталось лишь преследовать их. Отступление было столь поспешным, что принц Мемед-Мирза, командовавший корпусом, проскакал мимо своего лагеря, не успев даже вывезти из него свиту молодых и красивых мальчиков, сопровождавших его в походе. Ужас персов был столь велик, что бежали они уже не в Елизаветполь, а мимо него, за Курак-Чай и дальше по Шушинской дороге.
        - Вы русские воины, русские богатыри!  - весело говорил сияющий Мадатов, обходя после боя расположившиеся на бивуаках войска.  - Я с вами никогда не буду побежден, мы будем бить персиян везде, где их встретим!
        Обратясь к Стратонову, Валериан Григорьевич шутливо осведомился:
        - Ну, что, Юрий Александрович, прочистилось ли ваше горло от петербургского тумана? То ли еще будет! Нас ждет Елизаветполь и Аббас-Мирза!
        Елизаветполь, действительно, ждал князя, но уже без персов, которые покинули город, тотчас занятый армянами. Последние встречали прославленного полководца ликованием, падали перед ним на колени, обнимали его ноги, на улицах распевались песни, слышались возгласы «Кгчах (молодец) Мадатов!», солдатам подносили хлеб и вино, а духовенство служило благодарственный молебен.
        Торжества продолжались недолго. Очень скоро лазутчики донесли, что, узнав о поражении под Шамхором, Аббас-Мирза оставил осаду Шуши и со всею своей армией ринулся к Елизаветполю. Это ставило отряд Мадатова в весьма затруднительное положение, ибо дополнительные русские силы еще не подошли, а наличные были слишком малы в сравнении с наступающей армией персов. В этот-то момент и явился на театре военных действий Паскевич, неожиданно назначенный командовать русскими войсками в персидской кампании.
        Новый главнокомандующий успел прибыть из Тифлиса прежде Аббас-Мирзы, продвигавшегося чересчур медленно, и привел с собой необходимые резервы. Уже первый день нахождения в Елизаветполе явил характер Ивана Федоровича. Все ему не нравилось, во всем он находил беспорядки. Его выводило из себя неприглядное состояние обмундирования войск и их отвыклость от фрунта, отсутствие должной выправки. То, что войска эти годами находились в состоянии войны, что им покорялся весь Кавказ, что выходили они победителями из многочисленных кровопролитных сеч с сильнейшим неприятелем, значения как будто не имело. Гнев Паскевича обрушивался поочередно на всех начальников, кои, как и солдаты, не привыкли к такому обращению.
        Мрачно наблюдал за этим разносом смуглый дочерна, а теперь точно еще более почерневший Мадатов.
        - Подумать только! Это с нашими-то орлами ему - «не дай Бог в первый раз в бою быть»! Скорей уж не дай Бог в бою быть под таким началом…
        - Полноте, князь,  - попытался смягчить его Стратонов.  - Уверен, что он говорит не то, что думает. Иначе бы не решился принять бой. Иван Федорович при всех своих недостатках не хуже нас знает, что такое война.
        - Просто ему необходимо унизить и смешать с грязью всех, чтобы выставить победителем одного себя?  - недобро усмехнулся Валериан Григорьевич.  - А не думает ли он, что такая обида офицерам и солдатам (особенно, солдатам!) накануне боя может снизить их боевой дух и скверно отразиться на деле?! У солдата перед боем сердце гореть должно, а не тянуть от незаслуженных попреков…
        - Что поделать, князь, таков характер Паскевича,  - вздохнул Юрий, также раздосадованный устроенной графом публичной «поркой».
        - Хорош подарочек, нечего сказать,  - проворчал Мадатов.
        Неприятель подходил все ближе, а русские войска были заняты учебными построениями. Лишь появление на горизонте конных разъездов Аббас-Мирзы освободили солдат от глупой и ненужной муштры.
        Паскевич срочно собрал совещание, на котором вынес предложение встретить персов в самом городе и дать бой на его улицах. Сидевший подле Мадатова Стратонов заметил, как хмурое лицо того вытянулось при этих словах главнокомандующего. Валериан Григорьевич резко поднялся и, едва сдерживая негодование, воскликнул:
        - Воля ваша, граф, но принять бой в таких условиях - значит… погубить армию!
        Паскевич вспыхнул и впился глазами в князя:
        - Отчего вы так полагаете?  - спросил отрывисто.
        - Оттого, что войска, находясь на узких улицах этого города, будут лишены возможности для маневра, окажутся в тисках! Кроме того, в Елизаветполе, кроме дружественных нам армян, полно татар, всегда могущих нанести нам удар в спину. Они уже теперь поют свои гимны в ожидании, когда могущественная армия персиян разобьет горстку гяуров! Мы не имеем право подвергать такой опасности армию, а с нею честь России и нашего Государя!
        Упоминание Высочайшего имени убавило спесь Ивана Федоровича, и он спросил с видимым спокойствием:
        - Что же предлагаете вы?
        - Только наступление!  - решительно ответил Мадатов и тотчас представил совету свой план действий.
        Паскевич выслушал его, не показывая своего отношения, затем предложил высказаться другим участникам совещания, начиная с младших по чину. Большинство, включая Стратонова, поддержали Валериана Григорьевича. Решило дело мнение начальника штаба Вельяминова, выступавшего последним.
        - Я считаю доводы князя обоснованными и поддерживаю его план,  - сказал верный сподвижник Ермолова и Мадатова.  - Нужно наступать, граф, иначе Елизаветполь станет для нас мышеловкой.
        Иван Федорович был достаточно умен, чтобы сознавать, что эти заслуженные кавказские генералы пока еще лучше знают условия, в которых протекает кампания, и способны лучше и вернее его ориентироваться в них. Это должно было серьезно ранить его самолюбие, но перед важностью поставленной перед ним Государем задачи оно вынуждено было на время примолкнуть. План Мадатова был принят.
        Покидая совещание, Вельяминов заметил довольному одержанной победой Валериану Григорьевичу:
        - Тешьтесь, князь, но как бы впоследствии нам не пришлось быть в ответе…
        Поздним вечером в палатку к Мадатову явились трое армян, бежавших из персидского лагеря, и сообщили, что Аббас-Мирза хотел атаковать русских уже этой ночью, но по настоянию совета отложил наступление до утра. Князь тотчас отправился будить Паскевича, и тот лично расспросил перебежчиков.
        Решено было опередить персов. Поднятые еще задолго до рассвета солдаты спешно съели ранний обед и встали под ружье. В это время еще один лазутчик сообщил, что с тыла к Елизаветполю подходят войска Эриванского сардаря.
        - Что ж теперь будем делать?  - озадаченно спросил Паскевич, обводя взглядом собравшихся старших офицеров.
        - Побьем Аббас-Мирзу - уйдет и сардарь!  - был ответ.
        И вновь последовал главнокомандующий общему решению, хотя колебания не покидали его даже в начале сражения, когда перед русскими рядами возникла огромная масса персидской конницы. Было отчего дрогнуть человеку, еще не знавшему кавказского солдата - превосходство персов было велико. Шести с половиной батальонам при двадцати двух пушках и полуторам тысячам всадников предстояло сразиться с шестидесятитысячным полчищем персов при двадцати шести орудиях, руководимых английскими офицерами. Перед этой грозной силой Иван Федорович едва не отдал приказа об отступлении, но горячие настояния Мадатова и Вельяминова удержали его от этого шага. Им двоим, по существу, вручена была судьба этой важнейшей битвы.
        Персы с первых мгновений боя стремились замкнуть в полукруг русский отряд. Последний до времени оставался стоять неподвижно. Князь Мадатов, становившийся невыразимо прекрасным в такие мгновения, шагом объезжал войска под чудовищным огнем неприятеля.
        - Ребята! Не жалейте сегодня пролить свою кровь за Государя и Россию!  - говорил он солдатам и казакам.  - Помните мое наставление: держитесь час - и неприятель побежит!
        Первые атаки персов были столь яростны, что на левом фланге казаки и татары мгновенно были опрокинуты и понеслись назад. Обходивший в это время пешком интервалы линий Паскевич внезапно очутился в толпе беспорядочно бегущих татар. Тут-то и сказалось достоинство истинного воина и полководца. Его спокойствие и уверенный тон, с которым он обратился к смешавшейся и перепуганной массе, имели магическую силу. Татары вновь построились и ринулись в бой.
        Между тем, персидская конница грозной тучей неслась на левый фланг. На счастье он оказался прикрыт небольшим, но крутым оврагом, незаметным издали неприятелю. Стремительная лавина остановилась как вкопанная перед неожиданным препятствием и попала под огонь грузинского батальона. Одновременно, обогнув овраг, насели на вражескую конницу оправившиеся казаки и татары. Растерявшиеся персидские всадники бросились бежать и, рассыпавшись по полю, открыли свою пехоту.
        Однако, неприятель обладал немалой ловкостью. В какой-то момент сарбазы, отличавшиеся примерной стойкостью, уже зашли в тыл русского войска, и, будь у них в тот момент вдохновенный предводитель наподобие Мадатова, то победа осталась бы за персами. Но такового не нашлось, а Паскевич, вовремя заметив опасность, успел выдвинуть резервы, отбросившие неприятеля.
        Левый фланг перестал быть угрожаем, и теперь судьба сражения решалась в самом центре, где распоряжался Валериан Григорьевич. Когда восемнадцать персидских батальонов надвинулись на русскую позицию, насчитывавшую всего два батальона, он приказал пехоте сбросить ранцы и приготовиться к удару в штыки. Солдаты рванулись вперед, но князь удержал их порыв:
        - Стой!  - крикнул он.  - Подпускай персиянина ближе, ему труднее будет уходить!
        Сарбазы в синих куртках и белых панталонах надвигались на русских, казавшихся ничтожной горстью в сравнении с этим человеческим морем. Но, вот, грянули по ним двенадцать батарейных орудий, сосредоточенных Вельяминовым, и атака замедлилась. Этим моментом и воспользовался Мадатов. Вновь блеснула ослепительно в солнечных лучах его не знавшая поражений сабля, грянуло знакомое солдатам победное:
        - Ура!  - и русские перешли в наступление.
        Ширванцы и егеря первые кинулись вперед, батальон грузинцев почти в тот же момент сравнялся с ними - начался страшный рукопашный бой. Отважные командиры грузинцев и ширванцев Симонич и Греков, находившиеся во главе своих батальонов, скоро выбыли из строя.
        - Вперед, ребята! Там ваше место!  - кричал Симонич, которому пуля раздробила ногу, солдатам, хотевшим оказать ему помощь. И солдаты продолжали сражаться, оставив командира на руках цирюльника и одного унтер-офицера.
        Потеря любимых начальников лишь ожесточила солдат и они опрокинули неприятеля. В этот момент подоспел переброшенный с левого фланга резерв, и разгром был довершен.
        Победы на левом фланге и в центре отвлекли внимание командования от фланга правого. А между тем, здесь конница персов стремительным нападением загнала казаков почти до Елизаветполя и уже обходила русскую линию.
        Узнав об этом от прискакавшего с правого фланга офицера, Стратонов, имевший приказание вести преследование отступавших персов, решил на свой страх и риск отложить исполнение этого предписания. Он направился на выручку прижатым к стенам города казакам и херсонцам, приказав майору Клюгенау с шестью карабинерными ротами взять правее между центром и левым неприятельским флангом, чтобы зайти в тыл последнему. Персы заметили это и подались назад. Тогда Стратонов приказал майору Гофману, оборонявшемуся на правом фланге, перейти в наступление, а тем временем доблестные нижегородцы обскакали неприятеля с фланга. Сам Юрий повел в атаку дивизион драгун, воспламенив усталых от многочасового боя людей кратким рассказом о подвигах их товарищей. Атака выдалась стремительной и бурной. Мощным ураганом сносила она все на своем пути. Неприятельская линия была приведена в полное опустошение, и персы предались бегству, в котором лишь гористая и изрезанная оврагами местность спасла их от полного уничтожения.
        Два батальона персов успели окапаться на лесном кургане. Стратонов попробовал взять эту позицию силами карабинеров Клюгенау, но те встретили такой отпор, что вынуждены были отступить, потеряв шестьдесят человек убитыми и ранеными. Оставалось караулить неприятеля в ожидании подмоги. И она не замедлила прийти в лице князя Мадатова. Несмотря на сумерки, Стратонов еще издали узнал его характерную фигуру. Подъехав к позиции, Валериан Григорьевич обратился к персам на их языке с предложением сдаться. В ответ раздались выстрелы. Тогда прибывшие с князем два орудия ударили по кургану, после чего князь обратился к солдатам:
        - Братцы! Возьмите его в штыки, зарядов он не стоит!
        Солдаты словно только и ждали этой команды своего любимого командира. Во главе с капитанами Долининым и Авраменко они бросились на позиции персов, и тем ничего не оставалось, как сложить оружие.
        Потери персов в Елизаветпольском сражении составили около двух тысяч убитыми и тысячи пленными. С русской стороны выбыло из строя двенадцать офицеров и двести восемьдесят пять нижних чинов. Среди павших был командир Ширванского полка, подполковник Греков, сраженный наповал ударом пики. Трагическая судьба семейства Грековых составляла славную страницу в истории Кавказского корпуса. В Ширванском полку служило шесть братьев. Старший, прославленный генерал Греков, гроза чеченских и дагестанских разбойников, был убит в Герзель-Ауле во дни недавнего мятежа под водительством Бей-Булата. Трое других пали еще прежде в боях с кавказскими горцами. И, вот, теперь персидская пика настигла пятого брата…
        Елизаветпольская победа, освободившая Закавказский край от нашествия врага, принесла заслуженную славу и награды всем участникам этого грозного дела. В первые часы после битвы даже Паскевич был щедр ко всем своим сподвижникам и, обнимая Мадатова, говорил, что именно ему, первому, принадлежит заслуга в русской победе, ибо именно умелые действия князя привели к разгрому неприятеля на главном участке сражения - в центре.
        Увы, эта редкая для графа честность в оценке чужих заслуг продлилась недолго. И очень скоро предупреждение дальновидного Вельяминова начало оправдываться.
        После такой громовой победы Ивану Федоровичу уже ничего не стоило добиться смещения Ермолова и назначения себя на его место. Тем более, что Алексей Петрович вновь медлил в развитии наступления на персов, тогда как Паскевич и Дибич уверяли, что достанет считанных месяцев для овладения Тавризом и победного окончания войны.
        Доводы Ермолова о необходимости обеспечения безопасности в тылу и налаживания снабжения идущей в столь далекие от Тифлиса персидские пределы армии в расчет не принимались. Паскевич полагал, что все необходимое армия получит от армян по ходу победоносного наступления. К сожалению, граф не учел того, что разоренные персами армяне ничем не могли помочь русским войскам, а нуждались в помощи сами.
        Справедливость ермоловской осторожности обнаружилась вскоре по назначении Паскевича, столкнувшегося аккурат с теми самыми трудностями, о которых предупреждал его предшественник, и к которым так легко было относиться с пренебрежением, критикуя со стороны…
        Ермоловский век на Кавказе был окончен. Он уезжал отсюда в простой кибитке, ничего не нажив за это время - так, как приехал сюда много лет назад. Большой низостью со стороны нового наместника было не позволить Алексею Петровичу даже проститься с войсками. А те взирали на нового начальника мрачно. Старые ермоловские солдаты, возвращавшиеся с заданий в глухих уголках Кавказа, входившие в Тифлис с веселыми песнями и встречаемые там лаской своего «Алеши», как любовно звали они за глаза сурового генерала, теперь были встречены бранью Паскевича. Тот пришел в гнев оттого, что солдаты были одеты не по форме и казались «разнузданной вольницей»…
        Времени и совместным сражениям надлежало отшлифовать, выровнять трудности взаимопонимания между новым наместником и его войсками. Пока же последние прибывали в унынии, усугубленном тем, что вслед за Ермоловым с Кавказа были удалены и его вернейшие соратники Мадатов и Вельяминов.
        Не задержался на Кавказе и прославленный Давыдов, которому с уходом Алексея Петровича не нашлось места в действующей армии. Опасался Стратонов, что и на него падет немилость самолюбивого графа. Но обошлось - он продолжил кампанию под началом генерала Бенкендорфа. Младший брат шефа жандармов, Константин Христофорович, человек исключительно образованный, говоривший почти на всех европейских языках, он должен был посвятить себя дипломатическому поприщу. Но военная жилка быстро взяла верх над намеченной стезей, и, начиная с 1812 года, Бенкендорф-младший оставил Министерство иностранных дел и сменил свой высокий камергерский чин на звание армейского майора. С той поры этот бравый офицер являлся всюду, где только слышались выстрелы. Мало знакомый с фронтовой службой, он стяжал себе славу лихого партизана и, несмотря на немецкое происхождение, заслужил такую огромную любовь и доверие подчиненных ему казаков, каких редко удостаивались природные уроженцы Дона.
        После разгрома французов Константин Христофорович вернулся к дипломатической службе, но с началом новой войны умолил молодого Императора назначить его в Кавказский корпус. По прибытии в Тифлис он справедливо оценил действия Ермолова и Паскевича и не замедлил написать письмо влиятельному брату, в котором категорически утверждал, что все наветы на Алексея Петровича являются клеветой. Бенкендорф получил под свою команду авангард, при Ермолове неизменно предводимый Мадатовым. И - о чудо - в короткий срок этот неизвестный кавказским солдатам пришелец сумел завоевать их любовь и безграничное уважение и повел их к новым славным победам…
        Первой целью русского похода в Персию, начавшегося весной 1827 года стал древний Эчмиадзин - армянская святыня, история которой насчитывала более полутора тысяч лет. Путь к сей жемчужине персидских владений лежал через высокий снежный хребет Безобдала. Трудно было вообразить картину более прекрасную, чем эти сказочные белые вершины, подпирающие ослепительно синий небосвод и словно черной стеной окруженные величественными лесами. Лучи солнца заставляли их причудливо переливаться, метать яркие искры. Вершина самого Безобдала была скрыта белоснежными клубами облаков. А где-то далеко внизу расстилалась светлым покрывалом долина, в которой человек казался ничтожной песчинкой.
        «Бес его дал»  - так прозвали это красивейшее место солдаты, которым пришлось вместо лошадей впрячься в пушки и телеги, чтобы перевести их через перевал. К тому же, когда отряд еще не поднялся до половины горы, погода испортилась: ветер, дувший до сих пор навстречу, перешел в настоящий вихрь, повалил густыми хлопьями мокрый снег, перемежающийся с дождем. Застонало, загудело дикое ущелье, дорога окончательно исчезла. Солдаты переносили тяготы стоически, с песнями и шутками бросались они в воду и грязь, на плечах вытаскивали обозы. Это привело Бенкендорфа в восторг, и он исходатайствовал по рублю каждому солдату за их мужество.
        Девятого апреля 1827 года русский отряд вступил в неприятельскую землю и двинулся к Эчмиадзину. Здесь испокон веков располагалась резиденция армянского патриархата. Здесь не переставало биться сердце армянского народа, уже давно полоненного жестокими завоевателями, но и под их властью ревниво берегшего свою веру, Церковь, которая составляла всю силу и надежду его. Божьей волей именно в эту пору и в этих краях в армянском народе явился человек, слово которого воспламеняло уставшие от многовекового ига сердца, чей духовный авторитет имел несравнимое влияние на современников. Этим человеком был архиепископ Нерсес.
        Его отец был священником селения Аштарак, и Нерсес с юных лет посвятил себя монашеской жизни, приняв постриг и получив образование в Эчмиадзине. Ближайший сподвижник эчмиадзинских патриархов Даниила и Ефрема, он знал и странствия, и заточения, и славу. В трудное время цициановских войн Нерсес управлял Эчмиадзином и именно тогда стяжал неограниченное доверие народа, заставив самих мусульман охранять монастырь от покушений на него своих единоверцев. Будучи епархиальным архиереем в Грузии, пользовался большим расположением Ермолова. Вынужденный бежать из Эчмиадзина Ефрем, поселившись в одном из грузинских монастырей, поручил Нерсесу верховное правление престолом. Аббас-Мирза, зная влияние архиепископа на армян, старался всеми средствами склонить его переехать вместе с патриархом в Эчмиадзин, дабы иметь их под своей властью. Но Нерсес не поддался на лестные предложения. Страстный патриот своего порабощенного отечества, он жил мечтой о воскрешении угнетенной магометанами святой веры, которого чаял и отец его, запретивший сыну приближаться к своей могиле, доколе мечта эта не исполнится.
        И, вот, вместе с русским авангардом шестидесятилетний епископ возвращался на родину. Годы не охладили его энергии и бодрости. Он и теперь готов был ежесекундно пожертвовать всем, чтобы увидеть освобождение отечества. Присутствие при русских войсках Нерсеса необыкновенно воодушевляло армянский народ, толкая его сыновей на героические подвиги. Так, чтобы доподлинно узнать о положении монастыря, святитель отправил туда Оганеса Асланьянца со словесным поручением к тамошним монахам. Но гонец попал в руки персидского разъезда и был подвергнут жестоким пыткам. Несчастному отрезали ухо и выкололи глаз. Когда же и эти страшные увечья не заставили его говорить - отрезали язык. Тем не менее, истекающий кровью юноша добрался до монастыря и исполнил возложенное на него поручение.
        13 апреля, в прекрасный солнечный день, русский отряд поднялся на последний горный отрог и, наконец, увидел перед собой Эчмиадзин. Завораживающий то был вид, и Стратонов на несколько минут остановил коня, залюбовавшись им. Среди непреступных гор, сияющих белоснежными вершинами, высился, устремляясь золочеными крестами к небу, древний монастырь. На какое-то время все погрузилось в благоговейную созерцательную тишину. Было слышно лишь, как шепотом молятся солдаты. Но, вот, гулко ударил колокол соборного храма, и из ворот монастыря навстречу освободителям вышло немногочисленное духовенство в торжественном облачении.
        - Да здравствует Николай! Да здравствует повелитель и государь Армении!  - раздались крики.
        - Воссиял день избавления,  - со слезами провозгласил архиепископ Нерсес, обращаясь к эчмиадзинскому монашеству,  - и вековая слава Армении вновь оживает на земле под сенью креста, с которым идут к нам русские братья. В призывном голосе вождя их мы видим указание Бога, располагающего судьбами царств и народов. Внимайте этому голосу, и днесь, аще услышите его, не ожесточите сердец ваших!
        Пав на колени святитель долго и горячо молился о спасении родины, о ниспослании ей долгих и счастливых дней под мощным покровом России, о том, чтобы армянский народ «оказался достойным своего бытия и воскрешения из мертвых»…
        Первый шаг дался русскому отряду необычайно легко. Но наступательная кампания лишь начиналась, и теперь путь авангарда лежал на Эривань.

        Глава 2.

        Несмотря на военное время, столица продолжала жить своей веселой и ветреной жизнью, ничуть не смущаясь раскатами далекого грома. И то сказать - одно дело, когда горела Москва, и сам Бонапарт победным маршем шагал по матушке-России и совсем другое - какие-то персы, напавшие на наши рубежи в диком краю, о коем лишь у немногих было смутное представление, как о поистине гибельном крае. Да, вот, еще Пушкин своим солнечным гением озарил его, чудными стихами и поэмами открыв России иной Кавказ - прекрасный, будоражащий воображение, притягательный в своей непокорности. Однако, все одно - далеко, и не столь важно, чтобы события там отвлекли столицу от ее привычного ритма. Разве только те, чьи сыновья, мужья, отцы сражались там, настороженно прислушивались к долетавшим оттуда вестям.
        Семейство Борецких к таковым не относилось. Князь Михаил, хотя и носил чин подполковника, но на фронт не спешил, довольствуясь беспечной службой в Петербурге. Впрочем, «довольствуясь» о младшем Борецком сказать было бы крайне неверно, ибо то был человек, который не бывал доволен ничем и никогда. Темнокудрый красавец с надменным и мрачным выражением лица, он носил на себе печать разочарованности и отверженности. Кое-кто сравнивал его с Байроном - для полного сходства не хватало хромоты и поэтического дара. Другие прозвали демоном. Это, последнее, пожалуй, всего вернее подходило ему. Ибо, если бы какой-либо художник взялся написать падшего ангела, бесприютного Агасфера, то лучшей натуры не нашел бы.
        Его брат, занимавший высокую должность в судебном ведомстве, был полной противоположностью ему. Князь Владимир, плотный мужчина средних лет с крупной, почти совершенно лысой головой, он был неизменно учтив и любезен со всеми, но за этой учтивостью сквозило полное равнодушие ко всему, что не касалось благополучия семьи Борецких. Владимир был женат, и брак этот носил такую же печать равнодушия. Оба супруга имели, кажется, одну-единственную настоящую страсть - накопительство. Оба были скупы и редко принимали кого-либо у себя. В них явно отразился процесс вырождения, тронувший аристократию, низведший аристократа до уровня буржуа. Владимир и Прасковья Борецкие хорошо подходили друг другу. Возможно, именно абсолютная эгоистичность обоих являлась причиной бесплодности этого союза.
        Куда живее обоих своих сыновей казался старый князь. Лев Михайлович, невысокий, вертлявый старик, с необычайным проворством сновал по залу, приветствуя гостей и особенно гостий, оценивая последних взглядом опытного ловеласа, отпуская шутки и проявляя себя докой в любом вопросе. Менее всего, князя занимали время от времени бросаемые на него негодующие взгляды жены. Никто не замечал, как княгиня Вера Дмитриевна, чье лицо до половины скрывал пышный веер, кусала тонкие губы от вечного стыда за мужа и обиды на него. Никто, кроме сидевшей подле нее загадочной женщины, облаченной в темно-фиолетовые одежды, изобличавшие совершенное презрение их обладательницы к капризам моды.
        То была наперсница княгини, с некоторых пор оттеснившая от нее даже юрода Гаврюшу. Вера Дмитриевна утверждала, что эта женщина обладает исключительными дарованиями - предвидит будущее, исцеляет или, как минимум, облегчает болезни и творит иные чудеса. Ближайшие приятельницы княгини подтверждали это, будучи в невыразимом восторге от «душечки Эжени». Но им мало кто верил, зная, что и сама старуха Борецкая, и ее окружение - сплошь экзальтированные особы, которые только тем и заняты, что ищут чудес и чудодеев.
        Нынешний прием был особенно в тягость Вере Дмитриевне, ибо давал оный ее супруг в честь заезжей певички, не то итальянки, не то француженки, которая как на грех приключилась с гастролью в Петербурге и обратила на себя внимания многих женолюбов. И князя - в первую очередь.
        - Беспутник!  - шепотом ворчала старая княгиня.  - Фигляр! Даже не понимает, как смешно, как срамно он выглядит! Ведь эта… как ее…
        - Лея Фернатти, ваше сиятельство,  - напомнила Эжени.
        - Вот-вот. Она годится ему во внучки! Да и кроме того, кто она такая, чтобы мы принимали ее в своем доме? О! Мой отец никогда, никогда бы не пустил на порог подобных ей девиц!
        - Я слышала, у нее удивительный голос. Она пела перед французским королем, а в Италии…
        - Во Франции уже давно перевелись настоящие короли,  - безапелляционно отрезала старуха.  - В мое время таких, как она, не допускали в порядочные дома!
        - Вы, однако же, ни разу не видели ее.
        - И счастлива была бы не видеть никогда. Довольно, что ее видел мой муж! Он же без ума от нее всю неделю! Только о ней и твердит. В ее гостиницу он послал уже дюжину букетов и дорогой браслет! И это притом, что мы едва сводим концы с концами. И то - благодаря дорогому Владимиру!..
        В это мгновение в зале наметилось оживление, и важный лакей в пышной старомодной ливрее объявил о приезде Леи Фернатти. Старая княгиня надменно поджала губы, но все-таки поспешно навела лорнет на впорхнувшую в залу и тотчас окруженную поклонниками артистку. Молодые офицеры и штатские наперебой рассыпали ей комплименты, но всех их опережал Лев Михайлович, мгновенно подхвативший гостью под руку и поведший ее к установленному на подиуме роялю.
        - Несравненная! Мы просим вас усладить наши души вашим божественным талантом!
        - Да… - проронила княгиня, качая головой.  - Слухи не преувеличили ее красоты. Несчастная наша семья. Теперь уж точно не избежать нам нового позора - когда князь встречает очередную кокотку, он никогда не помнит о приличиях…
        Эжени промолчала, слишком хорошо зная, сколько времени, сил и денег было вложено в то, чтобы жалкая куртизанка из парижского притона превратилась за считанные годы в признанную диву, которой рукоплескали в европейских театрах и уважаемых домах… За это время красота Леи расцвела в полную силу. Высокий рост, фигура античной богини, прелести которой подчеркивало дорогое платье, сочетавшее в себе благородную изысканность и легкую фривольность, позволявшую жадным взглядам оценить белизну и нежность обнаженных плеч, спины, высоко поднимающейся от волнения груди. Высокая прическа позволяла любоваться стройной шеей, а темные локоны оттеняли матовую кожу, естественный тон которой не требовал ни румян, ни пудры. При этом лицо красавицы отличалось восточной манкостью. Особенно темно-зеленые бархатные глаза, блеск коих скрывали длинный ресницы.
        Лея начала свое выступление с итальянской арии, заворожив зал редким если не по силе, то по тембру голосом. Да, искушенная публика знавала таланты более значительные, но более оригинальные - навряд ли. Педагоги, занимавшиеся огранкой бриллианта, знали свое дело.
        - Какая поразительная женщина!  - выдохнул Саша Апраксин, схватив за руку Михаила.
        Лишь недавно он получил высочайшее позволение возвратиться в столицу и не замедлил воспользоваться им, так как деревня успела немало опостылеть ему за месяцы ссылки. Только две радости и принесли они - исчезновение сестры и помолвка с Ольгой.
        Сестра исчезла столь же внезапно, как появилась. В начале мая к ней приехал один из завсегдатаев ее салона, молодой барон Ролан, сын бежавших от революции французских аристократов. По тем взглядам, что барон бросал на Катрин, Саша без труда понял, что он - очередная ее жертва, и от души посочувствовал юноше. Тот же таял от улыбок предмета своего обожания.
        Ролан гостил в имении дней десять. А затем исчез вместе с Катрин. Проснувшись поутру, домочадцы обнаружили, что комната хозяйки пуста, равно как и флигель, занимаемый гостем. Ни вещей, ни экипажа не было также. Некоторое время спустя, до Саши дошли слухи, что его сестру видели в Париже, но узнавать подробности ее тамошней жизни он нисколько не стремился.
        Исчезновение Катрин принесло ему и Ольге немалое облегчение. Все время вынужденного существования под одной крышей сестра только тем и развлекала свою скуку, что портила кровь брату и его невесте, норовя ввести в доме свои порядки. Потому Саша мысленно поблагодарил Ролана за похищение сестры. Правда, это налагало на него неприятную обязанность сообщить о происшедшем Юрию… Но Саша так и не написал зятю письма, изо дня в день откладывая оное. В конце концов, к чему ему знать это теперь, когда весь он поглощен войной, на которую так стремился? Вот, вернется - тогда и… Большим ударом для него это стать не должно. Ведь между ним и Катрин давно все кончено. Жаль только маленького Петрушу. Но да о нем позаботятся Никольские…
        Оказавшись в Петербурге, Саша с радостью окунулся в привычный мир светской жизни. Их свадьба с Ольгой должна была состояться через две недели. Будущая теща настояла, что торжество должно происходить в столице, а не в захолустье, и желала провести оное «как подобает»  - с большим приемом в честь знаменательного события. В этом вопросе упорство г-жи Реден не сломили не только Ольгино желание скромной и тихой свадьбы, но и отговоры старого адмирала.
        - Нам нечего стыдиться, чтобы выдавать дочь замуж тайком, вдали от света! И пусть все это видят и знают!
        Пришлось уступить этому желанию. Тем не менее, на всех приемах Саша появлялся теперь с невестой, помолвка с которой стала достоянием общества, как только они вернулись в столицу. Вечер в доме Борецких исключением не стал. Приглашению на него Саша радовался особенно, так как был дружен с князем Михаилом и очень желал вновь повидаться с ним после долгих месяцев изгнания.
        К его удивлению презрительное равнодушие последнего не нарушил даже голос Леи Фернатти.
        - Не вижу ничего поразительно,  - сухо возразил он.  - В парижских борделях такого товара в избытке.
        - Помилуй!  - воскликнул Саша.  - Как же можно сравнивать!..
        - В отличие от тебя я как раз могу сравнивать,  - усмехнулся Михаил.  - Я в том самом Париже не один месяц живал. Знаю я цену этим певичкам. Будь добр, Сандро, не уподобляйся моему выжившему из ума родителю. Старик, кажется, окончательно впадает в детство. Я уже предлагал Вольдемару учинить над ним опеку. Но этот крючкотвор считает, что закон нам пока не позволит это сделать.
        - Помилуй, все же это твой отец…
        - Вот именно,  - хмуро отозвался Михаил.  - И мне отвратительно наблюдать, как этот старый мизерабль волочится за каждой шлюхой, растрачивая семейный капитал. Опека была бы лучшим решением!
        - Но ведь и ты не отличаешься экономностью,  - заметил Саша, вспомнив, какие суммы случалось оставлять князю за карточным столом.
        - Конечно. И я, Сандро, вовсе не хочу оказаться принужденным к оной мотовстом дорогого папА, которому по годам его давно бы пора прекратить скакать и ржать…
        Саша не стал возражать другу, понимая его досаду на родителя. Он ринулся было к подиуму, когда Лея Фернатти закончила петь, дабы выказать ей свое восхищение, но Михаил удержал его:
        - Никогда не беги вслед табуну. Это недостойно человеческой личности. Если хочешь, я покажу тебе по-настоящему прекрасную женщину, которая стоит сотни подобных вашей певички шлюх.
        Сашу сильно коробила резкость и жестокость Михаила, его нарочитая грубость и неизбывная желчь, но это же и привлекало к нему, заставляло слушать и подчиняться.
        - Взгляни!  - кивнул князь на стоявшую в отдалении женщину.  - Вот тебе Мадонна, а не шлюха…
        Той, на которую указывал он, было лет тридцать. Статная, вмеру дородная фигура ее отличалась величественностью, а мягкое, улыбчивое, круглое лицо с детскими ямочками на щеках и большими, светлыми глазами - простотой и радушием. Густые, пшеничные волосы были причесаны просто и без изысков, таким же было и платье дамы, украшенное, однако, очень дорогой и красивой брошью. Женщина являла собой тип подлинно русской красоты и образец редчайшего вкуса.
        - Кто это?  - спросил Саша, залюбовавшись дамой.
        - Варвара Григорьевна Никольская,  - ответил Михаил.
        - Супруга Никиты Васильевича?
        - Она самая.
        - О, я слышал о ней от своего зятя! Он также видел в ней идеал женщины - жены и матери.
        - Да, добродетельная женщина всегда привлекательна,  - заметил князь.  - Возможно, потому, что этот вид женщин встречается все реже. Хочешь, я представлю тебя ей?
        - Конечно! С большим удовольствием!  - поспешно согласился Саша.
        Михаил подвел его к Никольской и с легким полупоклоном обратился к ней:
        - Позволите ли на мгновение завладеть вашим вниманием, Варвара Григорьевна?
        - Разумеется, князь,  - приветливо улыбнулась Никольская.
        - Позвольте представить вам моего доброго друга, поэта и композитора Александра Афанасьевича Апраксина…
        - Помилуй, какой из меня поэт и композитор… - смутился Саша, целуя протянутую руку Никольской, оказавшуюся необычайно мягкой и теплой.
        - Сдается мне, Александр Афанасьевич, что мы с вами заочно знакомы, благодаря полковнику Стратонову?  - с непринужденной веселостью заметила Варвара Григорьевна.
        - Точно так…
        - Мы с мужем будем всегда рады видеть вас у себя!
        - О, а я буду не менее рад нанести вам визит. Ваш муж - прекрасный государственный ум. Я много слышал о нем и читал кое-что из его работ,  - ответил Саша, совершенно очарованный простотой и непритворным радушием этой женщины.
        - Мы навестим вас в самое ближайшее время, Варвара Григорьевна,  - пообещал Михаил.  - Надеюсь, меня вы также будете рады видеть?
        - Вы всегда желанный гость в нашем доме, Михаил Львович,  - улыбнулась Никольская.  - К чему и спрашивать?
        - А что же Никита Васильевич? Отчего он не с вами?  - спросил Саша.
        - Дела государственные, Александр Афанасьевич, дела государственные!  - отозвалась Варвара Григорьевна.  - Государь поручил ему составить важный проект, и Никита Васильевич последние дни работает над ним днями и ночами.
        За беседой все трое не замечали двух пристальных взглядов, следивших за ними.
        - Мой вам совет, машер, будьте всегда подле своего мужа, иначе вы не удержите его,  - наставляла княгиня Борецкая Ольгу.  - Там артистки, здесь жены важных сановников - такой соблазн для мужского легкомыслия…
        - Но, княгиня, Варвара Григорьевна - замужняя женщина и мать четверых детей. Все говорят, что трудно найти женщину более высокой добродетели, чем она.
        - Я пока мало знаю мадам Никольскую, хотя она производит приятное впечатление. Но если вы и уверены в ней, то уверены ли вы в своем будущем муже?
        - Да, я доверяю ему,  - ответила Ольга, покраснев.
        - Напрасно… - покачала головой старуха, переведя усталый взгляд на собственного супруга, продолжавшего увиваться вокруг заезжей артистки.  - Не обижайтесь, машер, что я так говорю. Вы хорошая, и я искренне желала бы, чтобы вы не повторяли моих ошибок, и ваша судьба была счастливей моей. Когда-то я была такой же юной и наивной… И, вообразите, даже верила Льву Михайловичу… Тогда он был красив, галантен. Он только что вернулся из Франции и казался почти иностранцем. Не один год мне потребовался, чтобы за этим внешним лоском обнаружить пустоту и пошлость и более ничего.
        Заметив, смущение Ольги, Вера Дмитриевна ласково похлопала ее по руке:
        - Не смущайтесь, машер, моей откровенностью. Я сказала лишь то, что теперь уже очевидно всем. Думаете, я не знаю, как смеются над князем и надо мной за нашими спинами? Прекрасно знаю.
        - Поверьте, я ни разу не слышала…
        - Вы говорите так, щадя меня. Впрочем, вы, кажется, редко бываете в свете, и многие низости проходят мимо ваших невинных ушей… - княгиня помолчала.  - Простите, если огорчила вас. Я ведь совсем о другом хотела с вами поговорить. Я знаю, что ваша сестра очень больна…
        - К сожалению, это так…
        - Позвольте рекомендовать вам мадемуазель Эжени,  - сказала Борецкая, поманив стоявшую в стороне наперсницу.  - Мадемуазель Эжени обладает удивительными способностями, и, я полагаю, она могла бы помочь вашей сестре или хотя бы облегчить страдания бедняжки.
        Ольга не слишком верила дарованиям представленной ей загадочной особы, но обижать Веру Дмитриевну не хотелось, и она с благодарностью пригласила старую княгиню и ее протеже к обеду в ближайшую среду.

        Глава 3.

        Эжени давно привыкла подолгу находиться вдали от Виктора, не имея от него вестей. Чулое сердце - лучше писем. Оно скорее узнает, когда грозит беда близкому человеку, а когда тревожиться не о чем. И хотя на этот раз Виктор уехал в совсем не мирный край, Эжени была спокойна. Она знала, что там ему ничто не грозит.
        Все же нынешняя разлука была тяжелее предыдущих. Слишком многое и важное легло на ее плечи в его отсутствие. Именно ей нужно было теперь держать под неусыпным приглядом все, за чем прежде следило его недреманное око. А ведь и семейства Борецких с их бесчисленными скелетами в каждом шкафу - куда как хватило бы! За этими тремя князьями уследить даже с помощью юрода Гаврюшки сложно было.
        Старый князь немного хлопот доставлял. Каждый его шаг быстро становился известен княгине от услужливой челяди. Да и не столь разнообразен был его досуг. Артистки, клуб, карты… С появлением же на сцене Леи можно было и вовсе расслабиться. Бывалый ловелас не мог думать ни о чем, кроме нее. И Лея исправно сообщала о том, как идет дело. Свою задачу новоявленная Эсфирь знала отлично, и Эжени не сомневалась, что она ее выполнит.
        Впрочем, последнее не очень-то радовало ее. Если старик Борецкий вполне заслужил уготованной ему участи, то его жена - ни в коей мере. Она была лишь жертвой своего мужа и своих сыновей, глубоко несчастной женщиной, искавшей утешения в «чудесном». Эжени успела хорошо узнать Веру Дмитриевну, и с каждым днем чуткая совесть ее все больше страдала оттого, что она во имя мести Виктора должна изо дня в день обманывать бедную старуху и готовить ей такие страшные удары.
        Младшие Борецкие были натурами значительно более сложными, чем их беспутный отец, и тут нужно было приложить немало трудов. Кое-что о них Эжени узнавала от княгини, другое выглядывал считаемый в доме за бессловесное существо Гаврюшка. Служебными делами Владимира Виктор поручил заняться надежному человеку, а по возвращении собрался вникнуть в них сам. Медленно-медленно плелась сеть вокруг каждого Борецкого, и это становилось для Эжени настоящей пыткой.
        Оба князя, впрочем, также заслужили своей участи. Особенно, Михаил, который виделся Эжени совершенным чудовищем. Этот мрачный «демон» сделался главным предметом ее работы. Она не упускала случая вывести княгиню на разговор о младшем сыне, она была в курсе его частных бесед, время от времени подслушиваемых Гаврюшкой, даже письма его нет-нет, а попадали ей в руки.
        Но дело было не в словах, не в рассказах, не в письмах. Этого человека Эжени чувствовала. Чувствовала зло, которое исходило от него, расплескиваясь по всем находящимся рядом, разрушая все окружающее его. Ей было физически тяжело находиться рядом с ним, тем более, говорить. Слава Богу, Михаил не проявлял к ней никакого интереса, глубоко презирая как «кудесников и кудесниц» своей матери, так и ее саму.
        Владимир также был совершенно равнодушен к Вере Дмитриевне. Кажется, единственным человеком в доме, кто был к ней привязан, являлся воспитанник старухи - Сережа - мальчонка лет десяти. Борецкая взяла сиротку в дом и заботилась о нем с младенческих лет, ища в нем того сыновнего чувства, которого не встречала в родных сыновьях. Те относились к мальчику с обычной своей презрительностью, а мать не упускали случая попрекнуть и высмеять, как сумасшедшую, за то, что подбирает детей крепостных и разных шарлатанствующих нищебродов.
        - У меня был еще один сын, Ванечка,  - рассказывала княгиня.  - Но он умер, когда ему не было и года… Я до сих пор помню его. И сорочки его храню… Иной раз достану и плачу. Не ребенок был, а чистый херувимчик. А когда я Сережу увидела, так сердце зашлось - очень уж он на моего Ванечку был похож. Я и подумала, что Бог мне его вместо Ванечки послал.
        Сережа и впрямь походил на ангела - тонкое, чистое детское личико с большими, глубокими и куда больше, чем обычно для таких лет, понимающими глазами. С княгиней он был сыновне ласков, с прочими - почтителен и вежлив, но без искательства. Чувствовалось в этом ребенке природное достоинство. Мальчик исправно учился и мечтал о морской службе. Вера Дмитриевна возражала, считая, что Сережа слишком хрупок для нее, но тот был упрям в своей мечте и старался закалить некрепкое от природы тело.
        С ним Эжени поладила, но избегала его не менее, чем Михаила. Ей отчего-то виделся укор в его ясных, слишком много понимающих глазах. Ведь руша жизнь семейства Борецких, она, не желая того, рушила и жизнь этого мальчика. А разве имела она на то право? Но Виктор рассчитывал на нее, и подвести его Эжени не могла также. Так и двоилась душа. А с его отъездом - особенно.
        Этим днем Вера Дмитриевна отправилась с визитом к семейству Реден. Эжени, отрекомендованная целительницей, вынуждена была сопровождать ее, и это также было весьма тягостно. Конечно, далеко не впервые княгиня рекомендовала ее своим знакомым, и Эжени навещала их и врачевала их недуги, помогала в иных несчастьях. Но дело было в том, что недуги и несчастья их были большей частью надуманы. Эти люди, как и сама Борецкая, были больны душой, а прочее являлось лишь следствием. Эжени хорошо знала человеческие души и умела находить к ним подход, умела и врачевать их, а тем самым и производные от оных недуги. Но как можно лечить юную девушку, душа которой чиста как у ребенка, а тело разбито страшной болезнью?.. Тут не гипноз, не знахарство нужно, а истинное чудо, к которому одни только святые способны. А обман в таком положении - великий грех.
        Мучительно решала Эжени, как выйти ей из трудного положения, не уронив себя в глазах княгини, и не обманув несчастную страдалицу и ее родных, но так и не нашла верного пути.
        Ольга Фердинандовна, ее мать и жених приняли гостей с большим радушием. По глазам Ольги, впрочем, Эжени тотчас поняла, что она ни секунды не верит в ее дар. А, вот, мать… Мать на то и мать, чтобы надеяться на чудо даже тогда, когда нет ни малейшей надежды.
        - Олинька, проводи мадмуазель Эжени к Любочке,  - с волнением велела она и пояснила, извиняясь:  - Она сегодня неважно себя чувствует и не может выйти…
        - Пойдемте,  - пригласила Ольга, и Эжени последовала за ней. На лестнице мадмуазель Реден замедлила шаг и сказала негромко:  - Я бы хотела вас попросить об одной услуге…
        - Я вас слушаю.
        - Мадмуазель Эжени… Я не хочу обидеть вас сомнением в ваших способностях, но поймите меня правильно: я не верю, что вы можете заставить ходить лежащего без движения и отверзать очи слепым.
        - Вы совершенно правы. Таких чудес мне совершать не приходилось,  - честно призналась Эжени.  - Я лишь могу облегчать некоторые страдания, первопричина которых гнездится в сердце, но не более.
        - Я рада, что вы так прямодушны,  - лицо Ольги прояснилось.  - В таком случае вас не должна задеть моя просьба. Вы можете поговорить с моей сестрой, но прошу, не обещайте ей несбыточного, не обнадеживайте понапрасну.
        - Я обещаю вам это, Ольга Фердинандовна. И, поверьте, я бы не стала обманывать вашу сестру, даже без вашей просьбы.
        - Я верю вам,  - кивнула Ольга.  - И простите, если нечаянно вас обидела.
        Комната, занимаемая Любой, была весьма просторной и светлой. Вероятно, это была лучшая комната в доме, и все в ней было устроено так, чтобы создать максимальный комфорт для парализованной девушки. Книги расставлены на низких полках, чтобы она могла дотянуться до них рукой, стол специальной формы, полукругом - чтобы на нем поместилось все ей необходимое, а сама она могла легко передвигаться вдоль него на своем кресле, низкий мольберт, наклоненный под определенным углом…
        Сама Люба сидела у окна в домашнем платье, с распущенными по плечам светлыми локонами. Ее большие, серые глаза смотрели с какой-то особой, пронзительной печалью. Эту печаль легко можно было принять за страдание от болезни, но Эжени угадала в ней нечто большее.
        После кратких приветствий Люба попросила сестру спуститься к гостям, а, когда та ушла, некоторое время молча смотрела на стоявшую перед ней Эжени. Затем отвернулась и спросила обреченно:
        - Вы ведь… не можете мне помочь, верно?
        - Исцелить ваше тело не в моей власти, это так,  - отозвалась Эжени.
        - Что ж,  - пальцы девушки нервно сомкнулись и разомкнулись,  - может, так оно и лучше. Правильнее…
        - Отчего же лучше и правильнее?
        - Оттого, что всегда лучше страдать, чем причинять страдание, страдать, чем преступать…
        Произносить слова четко Любе стоило труда, но она старалась, напрягая не слушающиеся ее губы. Эжени внимательно посмотрела на нее, пытаясь проникнуть в мысли и чувства этой девушки, лишь издали казавшиеся простыми. Нет-нет, совсем не просты и не детски были они. Да и отчего бы быть им детскими? Хоть по фигуре и осталась Люба девочкой-подростком, но душа, разум созрели так же, как и во всякой другой девушке, а, может, обостренные недугом - и быстрее…
        - Бог знал, что, если бы дал мне здоровье и красоту, то я бы преступила и причинила горе другим… И он защитил меня от этого соблазна, связав мое тело. Это справедливо.
        Эжени присела на мягкий пуф подле Любы, проронила, неотрывно глядя на нее:
        - Мне кажется, я понимаю вас… Вы любите, не так ли?
        - Это - самое большое счастье, которое мне отпущено. Я могу любить и утешаться, зная, что рядом с ним спутница, достойней которой я не могла бы ему пожелать. Не будь это так, я была бы глубоко несчастна от мысли, что мой недуг разлучает нас… Но от этой скорби я избавлена.
        Перед глазами Эжени промелькнуло только что виденное лицо ольгиного жениха. Приятный юноша с поэтическим и музыкальным талантами… Вряд ли, кто-то иной мог стать предметом обожания юной затворницы. Да и кого бы, кроме своей сестры, она полагала достойнейшей? Однако, какое мужество! Какое самоотвержение и покорность Божьей воле! Глядя на Любу, Эжени вспомнила бесчисленное множество людей, имевших все, но сделавших себя несчастными собственными страстями, полагающих горем любое ничтожное неудовольствие…
        - Знаете, Любовь Фердинандовна…
        - Лучше называйте меня Любой. Так меня все зовут.
        - Знаете, Люба, я, действительно, ничем не могу вам помочь. Скорее, это мне следовало бы просить вашей помощи.
        - Отчего так?
        - Оттого, что я большая грешница, а вы - сама чистота.
        Люба опустила глаза:
        - Как странно… Я представляла вас совсем по-другому. О вас много говорят, вы знаете? Мама говорила, что даже Государь интересовался вами.
        «Этого только и недоставало»,  - подумала Эжени.
        - Я надеюсь, что у Государя довольно более важных дел, нежели моя персона. А то, что обо мне говорят… Я знаю, что. Одни считают меня чуть ли не колдуньей, другие - обманщицей. Я не то и не другое. Просто я хорошо знаю медицину и другие науки и хорошо чувствую других людей. Сейчас люди разучились чувствовать друг друга, будучи слишком заняты собой, поэтому такая способность видится почти чудесной…
        - Но вы предсказывали будущее?
        - Случалось,  - признала Эжени.  - Но это не является моим ремеслом. Подлинные чудеса даровано совершать одним лишь святым. В России они еще не перевелись.
        - Вы встречали их?
        - Не встречала, но многое слышала. Приходилось ли вам слышать когда о саровском старце Серафиме?
        Люба отрицательно покачала головой.
        - Он монашествует с юных лет. Рассказывают, что, когда он отшельником жил в лесу, какие-то разбойники жестоко изувечили его. Но он простил их и велел отпустить, когда их поймали. Говорят также, что сама Богородица являлась ему и дважды поднимала со смертного одра. Долгие годы он оставался в затворе, совсем недавно вышел из него и теперь принимает у себя всех страждущих и нуждающихся в совете. По его молитвам люди получают исцеление от болезней. Так, во всяком случае, говорят.
        - Отчего же вы сами не поедете к нему?
        Эжени покачала головой:
        - Не могу… Пока не могу… Не спрашивайте, Люба.
        - А княгиня? Неужели она не пожелала поехать?
        - Вера Дмитриевна предпочитает видеть странных людей в своем доме, нежели посещать самой тех, что слывут святыми. Может быть, у нее, как и у меня, есть на то причины. Но вам, Люба, нечего бояться. Кто знает, может быть, старец смог бы вам помочь. К тому же теперь он занят устройством новой женской обители. Вы могли бы навестить и ее. Мне кажется, ваша душа получила бы там немалое утешение.
        - Благодарю вас, мадмуазель Эжени. Я подумаю и поговорю с сестрой и с матушкой. Мне уже давно хотелось побывать, пожить в подобном месте, поближе к Богу… Вы, действительно, хорошо чувствуете людей,  - Люба помолчала несколько мгновений, а затем спросила с любопытством:  - Вы в самом деле хорошо знаете науки?
        - Достаточно хорошо. Я много и многому училась.
        - А меня вы могли бы учить им?
        - Вы хотели бы учиться?
        - Это единственная возможность, которая у меня пока еще не отнята. Мадмуазель Эжени, я хорошо понимаю, что ожидает меня в недалеком будущем. Все, что у меня останется, это глаза и слух. И память. Лучше всего было бы уйти прежде… Но на все Божья воля. Пока я хотела бы, чтобы память моя вместила достаточно, чтобы скрашивать те печальные дни…
        - Извольте. Если таково ваше желание, я с радостью буду вас навещать,  - согласилась Эжени.
        - Спасибо,  - слабо улыбнулась Люба. По ее измученному лицу Эжени поняла, что девушка очень устала, и пора уходить.
        Тепло попрощавшись, она сошла вниз и вновь присоединилась к княгине. За обедом пришлось выдержать шквал вопросов от г-жи Реден и ее будущего зятя. Ольга же, напротив, была молчалива и задумчива. Нескольких часов в обществе этой семьи хватило Эжени, чтобы в достаточной степени понять каждого ее члена и привычно сделать выводы относительно них. Иногда эта способность «читать» людей, как книги, тяготила ее. В сущности, к чему знать так много о других людях, заполнять свою душу их страстями и переживаниями?
        Эжени не преминула рассказать матери Любы о старце, дабы отвести слишком пристальное внимание от себя, и та весьма оживилась от идеи поездки в Саров. Ее поддержала и Вера Дмитриевна, посетовавшая, что сама она никак не соберется туда, и поездки стали чересчур тяжелы для ее разбитого хворями тела. Это, конечно же, была отговорка. Эжени давно заметила, что при всей своей страсти к «кудесникам», юродам, религиозным обществам, княгиня не имеет ни малейшей тяги к истинным православным пастырям. Вернее, она охотно говорит о них, но упорно избегает общения с ними. Не считая положенных исповеди и причастия, коих для соблюдения формы не избегали даже ее закоренелые безбожники-сыновья. Но давать советы в этой области княгине Эжени не могла. Ей, беглой монахине, живущей под чужим именем, как было самой на глаза святому мужу показаться? Как переступить без душевного содрогания порог? Как приобщаться Святых Тайн, тая в душе великий грех? Нет, прежде нужно было довести до конца начатое дело, помочь Виктору, а уж затем думать о спасении души… А пока - играть по жестоким правилам затеянной им игры.

        ГЛАВА 4.

        Осада Эривани пользы не принесла. Растянувшись до середины лета, она оказалась слишком тяжела. Июльская жара изматывала и доводила до болезни непривычных к ней солдат, и осаду решено было снять. В составе дивизии генерала Красовского, сменившей авангард Бенкендорфа, Стратонов возвращался в Эчмиадзин. Измученные невыносимым зноем, солдаты двигались медленно. Среди них и Костя, с коим Юрия, наконец, свела судьба. Стратонову было жаль младшего брата, вынужденного тянуть лямку в солдатчине за свою глупость, и он в душе надеялся, что война даст Косте не один случай отличиться, и тогда Государь возвратит ему офицерский чин.
        Меж тем сам Константин уже свыкся со своим положением. В конце концов, ему, сироте, никогда не имевшему гроша за душой, не ведавшему уюта, не так сложно было сойти на ступень ниже, как многим знатным и состоятельным участникам заговора. Отличаясь крепким здоровьем и отменным голосом, он старался ободрить уставших товарищей бравыми походными песнями, некоторые из которых сам и сочинял на бивуаках. И хотя прост и неискусен был их слог, а зато солдатские души согревали. Вот, и теперь, нет-нет а подтягивали иные осипшие голоса за Костиным звонким тенором:

        Рождены на свет к победам -
        И привыкли побеждать
        Не таких, как персияне,
        И сумеем доказать
        Всему свету, что с Россией
        Тщетный труд войну вести,
        Что Россия свою славу
        Всегда может соблюсти!

        Подтягивали солдаты, качали головами с завистью:
        - И откуль в тебе еще сила этак горло рвать? А ну-ка давай еще какую, чтоб душа развернулась!
        - Дам, дам. Только шагайте, братцы, бойчей. До Эчмиадзина уже рукой подать!
        Он и впрямь скоро показался - окруженный со всех сторон горами древний армянский монастырь, основанный пятнадцать веков тому назад. Колокольный звон возвестил о том, что приближение войск замечено, и город во главе с архиепископом Нерсесом готовится к их встрече.
        - Слава Богу,  - крестились проходившие мимо Юрия солдаты.  - Наконец-то дошли! Теперь отдохнем, братцы…
        Слыша эти облегченные вздохи, генерал Красовский лишь качал головой, покручивая ус:
        - На войне отдыха лучше не ждать. Только расслабься, как потревожит она тебя совсем не матерински.
        Афанасий Иванович принадлежал к числу тех замечательных личностей, что сочетают в себе полководческий дар, качества природного вождя и солдатскую прямоту и отвагу, а потому быстро обретают любовь и уважение подчиненных. Он вступил на военное поприще в памятные годы европейских войн, из горнила которых вышло столько славных воинов. Поручиком тринадцатого егерского полка Красовский в 1804 году, совершил плавание из Одессы в Корфу и Неаполь с черноморской эскадрой, имевшей задачу вытеснить оттуда французов и идти в Северную Италию. Аустерлиц помешал этому предприятию, и эскадра вернулась в Корфу. Во время обратного плавания фрегат, на котором находился Афанасий Иванович, сел на мель и был разбит волнами. Гибели экипажу удалось избежать лишь благодаря присутствию духа и необыкновенной в столь юные годы распорядительности Красовского.
        Этим не завершились его морские походы. Годом позже молодой поручик в составе той же эскадры уже спешил на помощь черногорцам. Вместе с ними он действовал против французов, участвовал во взятии укрепленных высот Баргарта и осаде Рагузы, в обложении герцеговинской крепости Никшич. От черногорцев перенял Красовский их ледяное спокойствие в опасности и неукротимый пыл во время атаки, а также те исключительные приемы войны, которые могли быть выработаны только людьми, почти не опускавшими меча с конца XIV века, когда Сербское царство погибло на Косовом поле, для которых война была самой жизнью.
        Из Черногории Афанасий Иванович вместе со своим полком был переброшен в Молдавию, где участвовал в неудачном штурме Браилова Прозоровским. Этот штурм стоил русским множества жизней. От егерского полка Красовского осталось лишь двести человек при четырех офицерах. Сам Афанасий Иванович уцелел чудом, фуражка и сюртук его были простреляны, рядом пуля поразила в голову будущего кавказского наместника Паскевича, в том же полку командовавшего стрелковой цепью.
        После был не менее несчастный штурм Рущука Каменским и отправка в составе корпуса Засса на помощь Сербии, народное восстание в которой грозили подавить турецкие полчища. Уже в одном из первых дел Красовский был серьезно ранен и вынужден какое-то время не участвовать в сражениях. Но, вот, турки окружили Менгрельский полк и захватили русские орудия. Опечаленный Засс сказал сидевшему на дрожках Афанасию Ивановичу:
        - Если бы вы были там, этого с полком никогда бы не случилось… Но знаете, я полагаю, что ваше присутствие даже и теперь могло бы поправить дело!
        - Я готов,  - живо откликнулся Красовский,  - прикажите только посадить меня на лошадь.
        Его явление перед расстроенным полком вернуло солдатам мужество. Собравшись вокруг молодого командира, полк бросился вперед и отбил свои орудия. После этого Афанасий Иванович лечился уже, не оставляя службы. Он принял деятельное участие в походе за Дунай, в отряде графа Воронцова, который отдал в его командование сербскую дружину, прибывшую из Неготина во главе с воеводой Велько Петровичем.
        Природный серб, он долгое время находился в числе телохранителей виддинского паши. Но когда Георгий Черный поднял в Сербии знамя восстания, Велько убил пашу, и, явившись с его головой в Сербию, стал славным гайдамаком, о котором ходили в народе целые легенды. Его имя сделалось грозой и ужасом турок. При одном крике: “Гайдук Велько!” - целые турецкие деревни обращались в бегство.
        С этим-то славным отрядом Петровича Красовский действовал по большим дорогам, из Виддина к Софии. Уничтожение подвижных турецких колонн, захваты транспортов и разорение “кол”, небольших полевых укреплений - дела эти не вызывали громких реляций, зато навсегда остались в народной памяти. Совместные действия положили начало настоящему братству между сербами и русскими, и грозный Велько плакал, когда прощался с Красовским.
        Война 1812 года отчасти обошла Афанасия Ивановича, находившегося в Западной армии Тормасова, стороной. Зато Зарубежный поход дал немало случаев к отличию, оделив и ранами, и наградами.
        В день коронации Императора Николая Павловича Красовский получил чин генерал-лейтенанта и двадцатую пехотную дивизию, шедшую в Грузию, под свое начало.
        Воину-»черногорцу» Кавказ был достаточно близок. А, вот, с Ермоловым Афанасий Иванович характером не сошелся, не признавая его особой системы воспитания войск и всемерно ограждая свою дивизию от «ермоловского духа». Впрочем, отношения с бывшим однополчанином Паскевичем сложились и того хуже.
        Став по настоянию Дибича начальником штаба нового кавказского наместника, Красовский очень скоро изнемог от этой должности, а точнее - от самодурства своего начальника. Размолвки между ними начались почти сразу. На первых порах Паскевич как будто высоко ценил трудолюбивого и грамотного помощника и даже потребовал от него всегда откровенно высказывать свои мнения. Афанасий Иванович, будучи человеком чуждым лукавства, не преминул воспользоваться этим милостивым дозволением.
        И тут-то обнаружилось, что чужого мнения граф Иван Федорович выносить не в силах. Любая попытка высказывания такового вызывала в нем подозрения в стремлении заслонить его заслуги, оттеснить его. При первом же мнении Красовского он сорвался и, осыпав своего начальника штаба градом упреков, заявил:
        - Я знаю, сударь, что вы желаете, чтобы все делалось по-вашему! Но вы ошибаетесь,  - со мной этого не будет!
        Первый раз Афанасий Иванович счел это минутной вспышкой, но таковые вспышки отныне преследовали его всякий день. Любой довод недослушано отвергался сакраментальным - «Вздор!», любое настояние вызывало крик и брань. Один раз граф даже грозил Красовскому сатисфакцией на расстоянии трех шагов в собственном кабинете.
        Этот случай стал последней каплей, переполнившей чашу терпения Афанасия Ивановича, и он стал просить Дибича перевести его с должности начальника штаба назад в свою дивизию. Дибич обещал исполнить эту просьбу, но только после прибытия русских войск под Эривань.
        Последние недели в должности были для Красовского чистым наказанием из-за повсеместных мелочных придирок Паскевича, всячески демонстрировавшего свое нерасположение. Однажды полковник Фридерикс, только что принявший полк от Муравьева, просил Красовского доложить Паскевичу, что он не видел еще батальона, находившегося в отряде Бенкендорфа, а потому просит позволения съездить туда с первой оказией. Красовский доложил об этом в присутствии сторонних лиц и получил в ответ привычное: “Вздор!” В ту же минуту вошел полковник Муравьев с той же просьбой, и Паскевич любезно отозвался: “Очень хорошо, пусть едет!”
        Настоящим анекдотом сделалась еще одна «месть» Ивана Федоровича. Будучи в Эчмиадзине, он приказал художнику Машкову, сопровождавшему действующий корпус, написать картину “Торжественная встреча русских войск архиепископом Нерсесом” и указал те лица, которые должны быть помещены на ней. Красовского, бывшего в тот памятный момент подле главнокомандующего, из числа таковых граф исключил, нисколько не заботясь об исторической правде.
        В Эчмиадзине Красовский с великим облегчением, наконец, сдал свою должность полковнику Муравьеву и опять вступил в командование своей двадцатой пехотной дивизией.
        Теперь, возвратившись из похода в это хранимое Богом место, Афанасий Иванович расположил свою дивизию в Дженгулинских горах, недалеко от монастыря, укрепив здесь оборонительный рубеж на случай появления персов.
        А они не замедлили явиться. Тридцатитысячное полчище под командой Юсуп-хана ринулось к древней святыне, рассчитывая стереть ее с лица земли и тем открыть себе путь на Грузию. На Тифлис, не имеющий в этот момент достаточной защиты, так как большая часть армии победоносно шагала по владениям самого наследного принца. Не умея дать отпор русским в них, он решил совершить хитрый маневр и нанести удар по тылам противника, лишив его снабжения и понудив срочно вернуться в свои пределы. План этот был прекрасно рассчитан, и Красовский без труда разгадал его, едва заслышав первые артиллерийские залпы под стенами Эчмиадзина, гарнизон которого составлял всего лишь один батальон Севастопольцев.
        - Все это Аббас-Мирза может легко исполнить,  - говорил Афанасий Иванович на военном совете. Если он пойдет на Тифлис через Гумры, то не встретит нигде более одного батальона в течение десяти-пятнадцати дней. В этом случае все наши войска, находящиеся в Эриванской и Нахичеванской провинциях, должны будут возвратиться в Грузию, ища спасения от голода…
        Сколь-либо порядочно разведать обстановку в Эчмиадзине не удавалось. Лазутчики, пытавшиеся пробраться туда, попадали в руки персов и предавались ими мучительным пыткам. Одно лишь известно было точно - что артиллерийский подполковник Линденфельден, один из лучших штаб-офицеров двадцатой дивизии, на предложение сдать монастырь, невозмутимо ответил:
        - Не сдам.
        На все щедрые предложения сладкоречивых персов старый артиллерист откликнулся с достоинством:
        - Русские собой не торгуют, а если монастырь персиянам нужен, то пусть они войдут в него как честные воины, с оружием в руках.
        Также ответил Юсуп-хану на угрозу уничтожить монастырь и архиепископ Нерсес:
        - Обитель сильна защитой Бога, попытайся взять ее.
        С того момента грохот персидской артиллерии не умолкал ни на миг, а всякое сообщение с Эчмиадзином было прервано блокадой.
        Красовский не находил себе места.
        - Наше положение отчаянное,  - заявил он, собрав у себя старших офицеров.  - Наши силы не насчитывают и двух тысяч человек в то время, как под стенами монастыря стоит тридцатитысячная армия при значительном числе орудий. Вступить теперь в бой - значит, почти неминуемо погибнуть. Остаться и ждать - значит, уже в ближайшие часы потерять Эчмиадзин и пустить Аббас-Мирзу в Грузию. Что будем делать, господа?
        - Артиллерия и Кабардинский полк уже в трех-четырех переходах от нас,  - заметил Стратонов.  - С их помощью мы могли бы рассчитывать на успех.
        - Вы правы, Юрий Александрович. Но есть ли у нас время, чтобы дождаться их?  - Красовский нетерпеливо забарабанил пальцами по расстеленной на столе карте.  - Слышите ли вы эту канонаду? Эчмиадзин - отнюдь не непреступная крепость. А Юсуп-хан бережет своих людей и не бросает их в атаку, предпочитая просто стереть с лица земли вставшее на его пути препятствие. И при таком варварском огне ему понадобятся на это не дни, а часы.
        В это мгновение вошедший в палатку дежурный офицер взволнованно доложил:
        - Ваше превосходительство, гонец из Эчмиадзина!
        - Немедленно привести!  - приказал Афанасий Иванович.
        Через несколько минут измученный и окровавленный армянин пал к ногами генерала:
        - Ваше превосходительство! Архиепископ Нерсес и Эчмиадзин молят о спасении! У нас нет провианта, а огонь вот-вот сокрушит наши стены!
        - Перевяжите его и накормите,  - вымолвил Красовский и, обратившись к присутствующим, объявил:  - Монастырь в опасности, господа, надо идти…
        - Это безумие, ваше превосходительство!  - воскликнул один из офицеров.  - Кто поручится, что этот армянин послан Нерсесом? Что если Аббас-Мирза нарочно хочет выманить нас?
        - Вы правы,  - кивнул генерал, лицо которого неожиданно просветлело, озаренное мужественной решимостью идти до конца.  - Аббас-Мирза точно хочет того. Но я верю в доблесть русского солдата. По многим опытам я в полной мере могу положиться на его усердие, неустрашимость и доверие ко мне.
        - Но соотношение один к пятнадцати, не говоря об артиллерии, это верная гибель!
        - А я поддерживаю мнение Афанасия Ивановича,  - произнес Стратонов.  - Эчмиадзин - не просто крепость, город. Это сердце Армении и святыня всего христианского мира. Дать его на разорение и поругание персам было бы величайшим грехом перед Богом. Более того, не защитить Эчмиадзин было бы позором. Но позором, который не спасет нас от поражения и гибели. Защищая же его мы, быть может, погибнем, но сохраним честь свою и России. К тому же в этой битве Бог не оставит нас. И солдат русский способен творить чудеса. Если и погибнем мы, то такой ценой достанется наша гибель персам, что поход на Тифлис им придется отложить надолго!
        - Браво, Юрий Александрович!  - воскликнул Красовский, обнимая Стратонова.  - Вверяю вам наш авангард! Итак, господа,  - добавил он, обращаясь уже ко всем,  - время не ждет. Готовьтесь к выступлению.
        Через несколько часов отряд выстроился на небольшой площадке, готовый к походу. Осада Эривани немало ослабила дивизию, ряды ее поредели. Навстречу персам предстояло выступить горсти людей - тысячи восьмистам пехотинцам и полутысячной коннице. Дело усугублялось тем, что солдаты двадцатой дивизии за восемь месяцев пребывания в Грузии еще ни разу не бывали в настоящем жарком бою, а лишь в небольших стычках, а потому не имели достаточного опыта. Тем не менее, они держались бодро.
        - Ребята!  - обратился к ним Красовский, объезжая фронт.  - Я уверен в вашей храбрости, знаю готовность вашу бить неприятеля. В каких бы силах он с нами ни встретился, мы не будем считать его. Мы сильны перед ним единством нашего чувства: любовью к Отечеству, верностью присяге, исполнением священной воли нашего Государя. Помните, что строгий порядок и устройство всегда приведут вас к победе. Побежит неприятель - преследуйте его быстро, решительно, но не расстраивайте рядов ваших, не увлекайтесь запальчивостью. У персиян много конницы; потому стрелкам не отходить на большие дистанции и, в опасных случаях, быстро собираться в кучки. Вас, господа офицеры, прошу иметь за этим строжайшее наблюдение. Надеюсь, ребята, что мои желания исполнятся в точности, что порядок, тишина и безусловное повиновение будет для каждого из вас святой и главной обязанностью.
        Перед выступлением отслужил напутственный молебен. Жарко молился коленопреклоненный отряд, ища укрепы в обращении к Богу перед неравной битвой, в которой мало кто надеялся уцелеть. Может быть, через считанные часы придется предстать пред лицом Царя Небесного,  - это чувство владело теперь каждым. «Победы благоверному Императору нашему на супротивные даруя»,  - тянули идущие за кропившим войска святой водой священником певчие. Осенив идущих на смертный бой крестом, о. Тимофей Мокрицкий возгласил:
        - Братцы! Не устрашитесь многочисленности врагов ваших. Многочисленность их прославит только мужество ваше, доставит вам еще большие лавры и почести. Всемогущий Бог, сильный и в малом числе своих избранных, истребит многолюдные полчища врагов, не ведающих святого имени Его. Вооружите же, православные воины, крепкие мышцы ваши победоносным русским мечом, дух - храбростью, сердце - верой и упованием на Бога, помощника вашего, и Тот сохранит и прославит вас!
        С этим напутствием войска тронулись по Эчмиадзинской дороге. Неунывающий Константин запел веселую залихватскую песню, тотчас подхваченную другими солдатами. Так с музыкой и песнями и шли всю дорогу - точно не на погибель, а на долгожданный отдых.
        До Эчмиадзина было всего лишь два перехода, и 17 августа отряд достиг цели. День этот выдался необычайно знойным, и с раннего утра люди уже задыхались от жажды. Объявив привал, Красовский и Стратонов стали внимательно осматривать окрестности в подзорную трубу.
        - Экую силищу согнали супротив нас… - пробормотал Афанасии Иванович, поглаживая ус. Все видимое пространство на правом берегу реки Абарань было усеяно неприятельской конницей, а Ушаканская гора была покрыта войсками и укреплялась батареями. На левом берегу, по которому шел русский отряд, против Ушакана также стояло до десяти тысяч персидской пехоты с сильной артиллерией.
        - Бог ты мой, это ж как нужно бояться нас, чтобы такое полчище стянуть,  - Афанасий Иванович убрал подзорную трубу.  - Ладно, посмотрим еще, поможет ли вам это.
        Красовский не спешил вступать в бой, стараясь предугадать любые действия противника. Персы же томились в ожидании и боялись, что русские все-таки уйдут, не приняв сражения. Дабы не допустить этого, они сперва предприняли вылазку против русского отряда, но были отброшены, а затем сделали вид, будто отступают сами.
        - Взгляните-ка, каков хитрец Аббас-Мирза!  - тонко улыбнулся Красовский, разгадав и этот маневр.  - Нет, брат, меня не проведешь. Твой план мне ясен.
        Стратонову этот план был ясен также. От возвышенности, где стояли русские, дорога к Эчмиадзину пролегала между двумя рядами небольших, но крутых возвышенностей, образовывавших собой узкую лощину, почти ущелье. В этом-то ущелье, на самой дороге, персы и решили запереть русский отряд, дабы затем истребить его перекрестным огнем справа и слева. Положение было поистине гибельным. Усугублялось оно и тем, что маневренность отряда была парализована обозом с продовольствием для осажденного монастыря.
        Однако, пути назад не было. Взор Красовского был прикован к Эчмиадзину, и ничто не могло остановить его в решимости спасти монастырь любой ценой. Отступление позволило бы неприятелю сомкнуть кольцо вокруг монастыря, и тогда он был бы потерян безвозвратно.
        Итак, отряд двинулся вперед. Силы персов, между тем, все увеличивались новыми толпами, прибывавшими из-за Абарани. Их части, оставленные русскими в своем тылу, насели на арьергард, и одновременно грозное полчище навалилось слева, не давая отряду уклониться в сторону и выйти из-под огня батарей, стоявших за рекой. Били орудия из-под Ушакана, били другие - переправившиеся из-за Абарани и занявшие позицию на скатах между рекой и отрядом. Наконец, восемь орудий громили русских с тыла и с левых высот.
        Чтобы открыть себе путь в монастырь, Красовский приказал головным колоннам стремительно ударить на врагов. К счастью, егеря успели взбежать на высоты прежде, чем неприятель соединился, и сильным огнем расстроили его намерения: неприятельская конница, осыпанная их выстрелами, была отбита назад, и пехота - остановилась сама. За эту трепку персы немедленно отыгрались на русском арьергарде, замедлив тем движение отряда.
        После пяти часов сражения солдаты начали терять силы. Персы нападали все яростнее, но и русские, которым неоткуда было ждать помощи и некуда отступать, отбивались с отчаянием обреченных. Каждая атака обходилась неприятелю великими потерями.
        Несмотря на всю мощь противника, поредевший отряд все же приближался к цели - до монастыря остались какие-то четыре версты. Но эти последние версты были самыми страшными. Каменистая и трудная дорога тормозила движение артиллерии, колеса ломались, арбы переворачивались, преграждая путь войскам, лошади и люди изнемогали. Красовскому не раз приходилось самому водить в штыки то ту, то другую роту, чтобы дать время остальным уйти вслед за обозами. В эти моменты орудия с величайшим трудом брались на передки и до следующего действия отступали с полумертвой прислугой. Солдаты были измучены настолько, что падали при своих орудиях и, облокотясь на камень, равнодушно отдыхали под градом неприятельских пуль.
        Орудия третьей артиллерийской роты сопровождал сам командир батареи, капитан Соболев. Картечь и пули осыпали его со всех сторон. Афанасий Иванович заметил опасность положения роты, стоявшей на крутом спуске, и немедленно поскакал на батарею, чтобы ободрить артиллеристов.
        - Будьте спокойны, ваше превосходительство!  - весело откликнулся Соболев на приказ не отступать ни в коем случае.  - Двадцать персидских орудий меня не собьют!
        Слово свое капитан сдержал и не отступил до получения соответствующего распоряжения. Третью роту сменил артиллерийский взвод полковника Гилленшмита. И почти тотчас неприятельское ядро раздробило ось у батарейного орудия. Пока его перекладывали на запасной лафет, персы ринулись в атаку.
        Блистательный Красовский, замечавший все и поспевавший везде, бросился на выручку к растерявшимся людям и очутился под страшным картечным огнем, которым персы хотели заставить бросить подбитое орудие. Им удалось сбить стрелковую цепь и, понимая отчаянность положения, Гилленшмит взмолился:
        - Ваше превосходительство! Я вас прошу, оставьте меня с орудием на жертву, но не подвергайтесь сами столь очевидной опасности. Будьте уверены, что мы сделаем все возможное, чтобы спасти орудие!
        - Я останусь с вами,  - коротко ответил Красовский.
        В этих словах не было лихости мадатовского «Пусть видят - скорее убегут!», но лишь полное самоотвержение и желание быть со своими подчиненными в самых опасных местах, ответственность командира за принятое решение и судьбу вверенных ему солдат и офицеров.
        Оставив две роты сорокового полка обороняться, Афанасий Иванович поскакал к резерву:
        - Ребята! За мной! Выручайте пушку!
        Его воодушевление сообщилось всем. Солдаты ринулись навстречу толпе персов, уже бежавших к орудию, и отбросили их, а в это время артиллеристы успели подхватить и вывезти орудие.
        Сам Красовский чудом избежал гибели при этом деле. Лошадь под ним была убита. Едва пересев на другую, он был контужен в руку осколком неприятельской гранты столь сильно, что правая ключица оказалась раздробленной. Почти в тот же момент другой осколок сразил и вторую лошадь. Егеря водрузили раненого генерала на лошадь командира стрелков поручика Пожидаева. Афанасий Иванович изо всех сил старался скрыть невыносимую боль в руке и казаться спокойным, чтобы ободрять людей везде, где им угрожала наибольшая опасность.
        А опасность грозила везде! Еще не прояснилась темнота, разлившаяся от раны, в глазах генерала, а уже спешил к нему адъютант:
        - Ваше превосходительство! Майор Щеголев опасно ранен двумя пулями в ногу и голову!
        Такая потеря могла поколебать егерей, и Красовский, забыв боль, помчался к ним. Он застал остатки батальона под сплошным огнем, с одним молчащим орудием.
        - Отчего не стреляют? Стрелять картечью!  - крикнул Афанасий Иванович, видя, что неприятель находился уже в ста шагах от позиции.
        - Ваше превосходительство!  - спокойно ответил старый фейерверкер.  - У меня осталось только два картечных заряда, и я храню их на крайний случай…
        На счастье, в это время подвезли зарядный ящик. Первый же залп заставил неприятеля укрыться за высоты.
        Лишь только отражена была опасность на участке егерей, как часть неприятельской конницы быстро пересекла дорогу и скрылась слева за гребнем ущелья. Красовский тотчас заметил и разгадал этот маневр: два русских орудия слишком выдвинулись вперед, оставшись без прикрытия, и персы решили подобраться к ним, скрываясь за холмами. Им бы это почти удалось. Но когда всадники были уже в тридцати саженях от вожделенной добычи, как на их пути возник бледный, окровавленный, с наспех перевязанной рукой русский генерал, соскочивший с коня и вставший во главе тридцати егерей, прибежавших за ним. Напади персы, и все они неминуемо погибли бы, но Афанасий Иванович не стал ждать нападения и сам бросился в штыки. Изумленный и расстроенный нежданной атакой противник поворотил вспять.
        До монастыря оставался последний подъем и равнина, где отряд должен был встретиться с основными персидскими силами, сквозь которые необходимо было прорубаться, спасая знамена. Картечных зарядов уже не осталось. Обозы пришлось оставить позади, разместив в центре колонны только орудия. Священник Крымского полка Федотов с крестом в руках пошел впереди войск…
        В этот момент монастырские ворота открылись, и навстречу спасителям вышел гарнизон Эчмиадзина. Персы, побоявшись оказаться зажатыми меж двух огней, отошли с дороги.
        Спустившись на равнину, Красовский велел колоннам идти к монастырю, а стрелкам и казакам спешно присоединиться к ним. Сам же генерал остановился в ожидании арьергарда.
        И тут дисциплина, все это время сохраняемая войсками, дрогнула. Измученные жаждой стрелки кинулись к канаве со студеной водой, нарушив приказ. Персы не преминули воспользоваться этим. Вся вражеская конница напала на стрелков и принялась без жалости рубить их. Многие солдаты в изнеможении ложились на землю и уже не пробовали защищаться. И живым, и мертвым персы рубили головы и, привязав их в торока, спешили с кровавой добычей назад, чтобы получить за каждую голову обещанные десять червонцев…
        Страшная гибель стрелков привела русские войска в паническое состояние. Артиллерия, потеряв надежду на прикрытие, поскакала к монастырю, а за ней все бросились бежать в таком беспорядке, что арьергард смешался с авангардом.
        В бесполезном усилии восстановить порядок, погибли командир Крымского полка подполковник Головин и майор Севастопольского полка Белозор. Последний, еще в начале катастрофы, отдал раненому офицеру свою лошадь, а сам скоро изнемог до того, что солдаты вели его под руки. Измученные люди стали отставать от отряда, и тогда благородный Белозор сел на камень, достал кошелек с деньгами и, передав его солдатам, сказал:
        - Спасибо вам, братцы, за службу. А теперь спасайтесь, иначе вы все погибнете вместе со мной совершенно напрасно!
        Солдаты подчинились, и вскоре налетевшие персы обезглавили отважного майора, сорвав с него эполеты.
        В этом кровавом безумии Красовский сам едва не погиб. Отделившись от отряда, он бросился ободрить стрелков и вместе с ними был окружен. Вокруг генерала многие уже были изрублены, а сам он, изнемогая от раны и усталости, отбивался своей тонкой офицерской шпагой, когда на выручку примчались пятьдесят донцов во главе со своим полковым командиром Сергеевым и войсковым старшиной Шуруповым. Очищая дорогу пиками и шашками, они пробились до самого Красовского и спасли его и нескольких уцелевших стрелков.
        Эчмиадзин в ужасе наблюдал с крепостных стен и колокольни за кровавой сечей, в которой две тысячи людей бились с тридцатитысячной армией. Весь монастырь молился. Не только весь народ и солдаты, но даже больные и раненые ползали к монастырскому храму - молиться… Архиепископ Нерсес, облаченный в праздничные святительские одежды, со всем духовенством совершал божественную службу. Все время, пока длилась страшная битва, он стоял на коленях, простирая вверх святое копье, омоченное кровью Христа, и со слезами просил Бога даровать победу благочестивому русскому воинству. Может быть, эта святая молитва и спасла в последний трагический час русский отряд и сам монастырь от гибели…
        Перед самыми воротами Эчмиадзина Афанасий Иванович остановил шедшие впереди войска, чтобы дать время стянуться остаткам своего отряда. Изнемогшие солдаты замертво падали под тень монастырских стен. Когда ударили подъем, пятеро из них, которые не были ни ранены, ни контужены, оказались умершими от истощения сил. Красовский ввел в монастырь только слабые остатки своего прежде двухтысячного отряда, потеряв в этот страшный день весь транспорт, двадцать четыре офицера и тысячу сто тридцать нижних чинов.
        Завидев уцелевших героев у своих стен, Эчмиадзин отворил ворота. Грянули приветственно колокола, раздалось молебное пение. Архиепископ Нерсес вышел навстречу освободителям и, преклонив перед ними седовласую голову, произнес со слезами:
        - Горсть русских братьев пробилась к нам сквозь тридцатитысячную армию разъяренных врагов. Эта горсть стяжала себе бессмертную славу, и имя генерала Красовского останется навсегда незабвенным в летописях Эчмиадзина!

        Глава 5.

        О радость, радость, что же ты
        Нам скоро изменяешь
        И сердца милые мечты
        Так рано отнимаешь!

        Зачем, небесная, летишь
        Пернатою стрелою
        И в мраке бедствия горишь
        Далекою звездою!

        Плавно лился дорогой голос, негромкий и мягкий, проникающий в самое сердце. Когда так дорог стал ей этот человек, когда свершился переворот в ее дотоле не ведавшей страстей душе? Уж не с первой ли встречи, когда он обратился к ней так просто и ласково, словно видя пред собою равную себе, а не девочку-калеку, вся радость которой заключалась в мечтах, уносивших ее далеко-далеко от своего печального удела. Так никто прежде не относился к ней… Даже самая любимая, самая родная Олинька. Все смотрели на нее с жалостью, и эта жалость отравляла всякое слово, всякое действие. Слыша похвалу себе, Люба не доверяла ей, думая, что это - из жалости… Люди говорили о несправедливости к ней судьбы, а она страдала от несправедливости - их. Отчего решили они, что если она прикована к инвалидному креслу, если больна, то в чувствах своих чем-то отличается от них? Отчего даже когда переступила она детский возраст, относились к ней, как к ребенку?
        В своем затворе Люба прочла множество книг, выучила два языка, научилась музыке… В развитии своем ничем не уступала она здоровым людям, стремясь к покорению все новых высот, чтобы доказать им, что она - не хуже их. Но они привычно видели в ней лишь несчастную искалеченную девочку.
        А Саша, придя, будто бы и не заметил ее недуга. И потом ни разу не замечал, обращаясь с нею так, как если бы она была такой же, как все. Это вызывало иногда недоумение у Ольги и матери, а для Любы было настоящим даром. Рядом с Сашей она и сама не чувствовала себе больной, и это было так прекрасно…
        Прочитанные книги и особенно музыка, всегда завораживавшая ее, заразили Любу романтическим настроением. Герои романов и поэм становились ее вымышленными друзьями и возлюбленными. Она могла часами жить среди них, в своих мечтах, и это служило ей утешением. И, вот, явился человек из плоти и крови, который в одночасье отправил всех ее героев в отставку, заменив их собой. Одна беда - любовь к реальному человеку была куда опаснее, чем любовь к литературным персонажам, не могущая опалить сердца, а лишь потешить его в частые минуты скуки и одиночества.
        С того времени в мечтах ее царил один-единственный человек. И сколько раз мучительно томилась душа от мысли, что она могла бы быть вмести с ним, если бы…
        Конечно, никто не подозревал о чувствах Любы. Она умела хорошо скрывать их, не доверяя сокровенных мыслей даже самым близким. Лишь странная мадемуазель Эжени, приходившая заниматься с нею греческим и философией, проникла в ее тайну, но в разговорах обе они никогда не упоминали имени Саши.
        Его свадьба с Ольгой состоялась недавно, и для Любы день этот был мучительным, ибо она никак не могла отогнать навязчивого миража, будто бы это она стоит с ним у алтаря… Одно и выручило - множество гостей, к которому Люба не привыкла, дало ей возможность под самым естественным предлогом укрыться в своей комнате и вдоволь поплакать над своей горькой участью.
        Теперь, став мужем и женой, Ольга и Саша, конечно, будут заняты друг другом, и она, Люба, отдалится от обоих. А потом родятся дети, ее племянники… И им уже окончательно станет не до нее.

        Зачем же прелестью своей
        Ты льешь очарованье
        И оставляешь… светлых дней
        Одно воспоминанье!

        Минувшее с твоей мечтой
        Как в душу ни теснится,
        Его бывалой красотой
        Душа не оживится.

        Впрочем, на первых порах горестные предчувствия Любы не оправдались. Ни Ольга, ни Саша ничуть не изменились к ней, и, окруженная их вниманием и любовью, она ободрилась, искренне радуясь их счастью. Однако, скоро в поведении Ольги заметилась неясная тревога. Саша время от времени стал уезжать куда-то без нее, и сестра боялась, что он вновь сорвется и начнет играть. После того, как дядя Алексис в честь свадьбы выплатил все его долги, это было бы величайшим стыдом для Ольги!
        Сочувствуя сестре и беспокоясь о Саше, Люба решила расспросить Эжени, полагая, что кому-кому, а этой доглядчивой и умной женщине многое должно быть ведомо.
        Эжени не удивилась прямому вопросу и ответила:
        - Относительно игры вы с сестрой можете быть покамест спокойны. Хотя Александр Афанасьевич не из тех людей, что легко порывают с прежними страстями…
        - Что же тогда?  - пытливо спросила Люба.
        - Он очень сошелся с князем Михаилом, и тот имеет на него большое влияние. Если угодно вам знать мое мнение, то это… хуже игры.
        - Отчего же?
        - Вы, Люба далеки от света, и, вероятно, не знаете репутации князя.
        - Кое-что я слышала. Но не всем сплетням…
        - Эти сплетни, поверьте мне, еще многого не передают. Я не знаю души более темной, чем душа князя Михаила. Было бы лучше вашей сестре отправиться с мужем куда-нибудь заграницу в свадебное путешествие…
        - Помилуйте, Эжени, невозможно же вечно уезжать. То в деревню, то заграницу.
        - Рано или поздно им придется это сделать. Но лучше бы рано…
        - Вы знаете что-то еще, Эжени? Знаете, где бывают князь Михаил с Александром?
        - Я знаю, где они бывают. Пока вам не о чем тревожиться. Даю вам слово.
        - Пока?
        - Я не знаю, что на уме у князя. Если это какая-то интрига, то можете быть уверены, что узнаете об этом первой. Я не хочу, чтобы князь Михаил причинил зло ни вашей семье, ни другой.
        Хотя слова Эжени были туманны, но Люба отчасти успокоилась, доверяя ей. Поведение самого Саши также успокаивало. Он был на редкость весел, ежедневно навещал ее, развлекая беседами и совместным музыцированием. Ничто в нем не выдавало какой-либо тайны, обмана…
        Накануне Саша принес Любе свой новый романс на стихи особенно любимого ею поэта Ивана Козлова. Этот подарок немало растрогал ее, и решено было навестить Ивана Ивановича, дабы и он мог услышать свои чудные стихи в музыкальном исполнении.
        - Ах, какой он был красавец! Необыкновенный! А как танцевал… Другого такого танцора я в своей жизни не встречала,  - так ностальгически вспоминала мать, когда речь заходила о Козлове, которого знала она блестящим офицером Измайловского полка.
        С того времени минуло много лет. Девятнадцатилетний юноша неожиданно для всех променял золотые эполеты на службу в канцелярии московского генерал-губернатора. Он поражал современников своей начитанностью, знанием четырех европейских языков, литературной образованностью. В Москве он быстро сошелся с молодыми литераторами - Вяземским, Жуковским и другими, но сам в ту пору еще не имел большой страсти к перу.
        В 1812 году Козлов стал одним из организаторов обороны Москвы, а после войны вместе с семьей переехал в Петербург, где служил в департаменте государственных имуществ. Ничто не предвещало беды. Мужчина в самом расцвете сил, сильный, красивый, талантливый, он имел перед собой самые завидные перспективы. Его карьера неуклонно шла вверх. Он был счастливо женат на любимой и любящей женщине, подарившей ему сына и дочь…
        Все рухнуло в одно мгновение. В 1818 году тридцатидевятилетнего Козлова разбил паралич.

        О, радость! ты не жребий мой!
        Мне нет сердечных упоений:
        Я буду тлеть без услаждений.
        Так догорает одинок
        Забытый в поле огонек…

        Прикованный к постели, ища спасения от охватывавшего духа уныния, он обратился к литературе. Его романтическая душа восхищалась Бернсом, Байроном, Скоттом, Мицкевичем… Он увлеченно занимался переводами и сочинял оригинальные произведения.
        Но рок уже готовил Ивану Ивановичу новый удар. Он стал быстро терять зрения. Для человека, жизнь которого составляли книги, могло ли что-то быть страшнее? И еще страшно - не видеть, как растут, меняются дети. В его памяти им навсегда суждено было остаться маленькими. Пока свет еще не погас в глазах, он изо всех сил вглядывался в дорогие лица, запоминая, вбирая в себя. Трудно вообразить, какую муку переживала его душа… Кроме всего, оттого еще, что любимой жене, молодой и цветущей женщине суждено было превратиться отныне в сиделку при его разбитом недугом теле…
        И, вот, свет погас. Прикованный к своему одру и погруженный во тьму поэт был близок к отчаянию. Его спасла - память. Память, вмещавшая в себе бесчисленное множество стихотворений и поэм на нескольких языках. Память, с одного прочтения, с голоса запоминавшая стихотворения новые. Память, в которой оживали картины русской истории, явленные гениальным пером Карамзина…

        Хоть светлый призрак жизни юной
        Печаль и годы унесли,
        Но сердце, но мечты, но струны,
        Они во мне, со мной, мои.

        Этого ничто и никто не мог отнять у поэта. Один за другим являлись в свет переводы Козлова и его собственные сочинения, исполненные светлой печалью, все чаще и чаще обращающиеся к миру горнему. Поэзия стала для Ивана Ивановича способом выживания, в ней черпал он силы и бодрость.
        Преодолев отчаяние, он стал появляться перед гостями вместе с семьей, нисколько не стесняясь, и изредка выезжать к наиболее близким друзьям. Даже страшная болезнь не отняла у него его прежней красоты. А сам он крайне заботился о том, чтобы выглядеть достойно. Всегда безупречно одетый, опрятный, галантный, исполненный ума и необычайной доброты, которую не смогли побороть страдания, он располагал к себе всех без исключения. То был человек абсолютно светлый, такой же, как и его творчество - светлое, задушевное, праведное. Праведный муж, мудрец с младенческой душой - таков был идеал Козлова. Таким был он сам, смиренно и кротко принимающий удары судьбы и продолжающий славить Бога, во мраке своем помня истинный свет и даруя его окружающим.
        Умы растленные не могли оценить этой высоты, а потому принимали в штыки верноподданнический патриотизм Ивана Ивановича, его оду Императору Николаю, его безыскусную, искреннюю веру. Эти мотивы объяснялись ими недугом поэта… На деле же недужны были они сами…
        Своим пером Козлов желал воскресить отдельные страницы русского прошлого. После выхода карамзинской «Истории» эта мысль вдохновляла многих. Но не всем давалось ее осуществление. Историю нужно чувствовать душой, а не использовать ее образы для выражения мыслей и чувств текущего момента, не сообразуясь с языком и настроением.
        Это искусство неведомо было Рылееву, и оттого такими неестественным выходили его «Думы». Даже «Дума», написанная на такой романтический сюжет, как судьба Натальи Борисовны Долгорукой. Козлов написал свою поэму на эту же тему. И его искреннее чувство, высокий лиризм и религиозность, конечно, полностью затмили рылеевскую «пропаганду». Образ княгини предстал у Козлова совершенно живым, и Люба, много раз перечитывавшая поэму и, наконец, запомнившая ей наизусть, всякий раз плакала над судьбой несчастной Натальи Борисовны.

        Творец судил: навек страданье
        Ее уделом, розно с ним;
        Ее земное упованье
        Навек под камнем гробовым.
        С несчастным страшною разлукой
        Печальной жизни цвет убит;
        Один удар из двух мертвит:
        И слез Натальи Долгорукой
        Никто ничем не усладит.
        Одна ужасная подруга
        И в темну ночь и в ясный день
        Его страдальческая тень,
        Тень мрачная младого друга,
        Не отразимая в очах:
        В ней жизнь и смерть, любовь и страх;
        И слух ее тревожат звуки
        Прощальных стонов, вопля муки,
        И ужасают томный взор
        Оковы, плаха и топор;
        Его кровавая могила,
        Страша, к себе ее манила;
        И долг святой велит терпеть:
        Нельзя ни жить, ни умереть;
        Она окована судьбою
        Меж мертвецом и сиротою.

        Люба нередко навещала Ивана Ивановича вместе с Ольгой. Мать не ездила с ними, ревниво оберегая в памяти образ блестящего офицера и не желая огорчаться видом «несчастного калеки». А Люба не видела «несчастного калеку». А видела самого прекрасного человека из всех, кого встречала, рядом с которым сама она становилась сильнее и просветленнее. Не считая сестры, матери и теперь еще Саши, Козлов был самым дорогим для Любы человеком, и каждую беседу с ним она благоговейно сохраняла в своем сердце.
        Вот и теперь, пожимая его мягкую, тонкую руку, которую отчего-то всегда хотелось поцеловать, слыша его ласковые без натуги слова, видя печальную, но такую чудную улыбку, она чувствовала, как согревается душа. Волна тепла исходила от этого человека, точно внутри него светило солнце, лучами которого щедро делился он со всеми. Иван Иванович был, как всегда радушен, ничем не выдавая мучавших его болей. А они сильны были. И только этой ночью пережил он сильнейший приступ, о чем шепотком сообщила Ольге его жена.
        Когда Саша закончил играть, Козлов поманил его к себе и, долго пожимая руку, осязая таким образом человека, которого не мог видеть, сказал:
        - Я от души благодарю вас за ваш талант, который так чудесно преобразил, наполнил мои вирши, придав им звучание, коего я не подозревал в них.
        - Если романс удался, то это, главным образом, заслуга стихов. Ведь именно они вдохновили меня.
        - Вы очень талантливы, Александр Афанасьевич,  - произнес Иван Иванович.  - Люба не раз читала мне ваши стихи и кое-что играла… Признаюсь, я всегда немного завидовал тем, кому подвластна такая необъятная стихия, как музыка. Музыка! Это целый океан, прекрасный, безбрежный… Самое великое из искусств. Самое совершенное, гармоничное.
        - И все же - вначале было Слово.
        - Вам Господь дал власть над обеими стихиями. Это великий дар и ответственность. Не ленитесь, не забрасывайте этих даров, не оставляйте их, прельщаясь сиюминутным, на неведомое будущее, коего нам по счастью не дано знать. И тогда вы достигните больших высот.
        Люба благодарно посмотрела на Козлова. Как точно и лаконично он сказал! Словно бы, практически не будучи знаком с Сашей, даже не видя его, знал его характер, мысли, чувства. И мягко, любовно остерегал, направлял.
        - Я не столь высокого мнения о своих способностях, но постараюсь следовать вашему совету. Поверьте, ваше мнение мне очень дорого.
        - Я рад это слышать,  - кивнул Иван Иванович.
        После чая, Ольга о чем-то заговорила с супругой Козлова, расположившись за чайным столиком в глубине просторной гостиной, а Саша с разрешения хозяина услаждал слух присутствующих лирическими импровизациями на фортепиано.
        Наступили самые дорогие для Любы мгновения - разговора с Иваном Ивановичем. Он участливо расспросил об ее жизни, горячо поддержал в желании изучать языки и науки, а затем с тихой ностальгией вспоминал о лучших временах своей жизни, о родной Москве, в которой он вырос, и которую ему не суждено было увидеть вновь.
        - Однако, я все помню. Каждую улочку, каждый дом. Я словно бы вижу, словно бы вновь хожу по ним… Вы умница, что стараетесь все запоминать, узнавать, видеть, как можно больше. Наша память - величайшее богатство, которое мы мало ценим и мало знаем. А она, как и все, требует заботы о себе. Постоянного развития, работы. Иначе она начинает терять остроту. И непременно, непременно выезжайте, пока есть такая возможность. Напитывайтесь впечатлениями и благодарите Бога за них. И к старцу этому саровскому непременно съездите. Такие встречи - сокровища, из которых и складывается великое богатство памяти, которые помогают жить. Поезжайте. А потом расскажите мне.
        - Из всех встреч самое большое сокровище - это вы, Иван Иванович,  - чистосердечно сказала Люба, зная точно, что в разговоре с этим человеком не нужно было искать каких-то слов, и можно и нужно говорить от сердца - так, как говорил он сам.
        - Вы сами сокровище, Люба,  - чуть улыбнувшись, откликнулся поэт.  - Вы не знаете себе цены. И другие пока еще не знают. Но со временем узнают…
        - Увы, я лишена каких-либо талантов.
        - Неправда. Ваша душа талантлива. А это больше, чем какие-то видимые дары.
        - Спасибо вам, дорогой Иван Иванович. Мне так хорошо было этим вечером… Как давно не было. Все последнее время мной владела тоска, от которой я не знала, как спастись. А сейчас чувствую, что она отступила.
        - Я знаю, как вам трудно, Люба, знаю лучше, чем кто-либо. И потому очень прошу вас. Будьте мужественны, моя милая девочка. Такой, какой вы были всегда, какой я вас знаю и люблю.
        - Я буду, Иван Иванович. Ведь я беру пример с вас… - откликнулась Люба, пожимая руку поэта.

        Глава 6.

        В Ашаракской битве Константин Стратонов был ранен персидской пулей в ногу. По счастью, пуля прошла навылет, не задев кости, но и эта «царапина» принудила его к лазаретной тоске. За все эти месяцы он впервые вспомнил это тягостное чувство. Все-таки тоска - непременно следствие праздности и неудельности… А когда чуть не каждый день над головой пули свистят, то тут не до тоски! Тут только поворачиваться успевай! А коли выдастся день мирный и покойный, так покуда отдохнешь и почистишься - не успеваешь заметить, как день тот пролетит.
        Солдатская служба - конечно, не сахар. Но пожаловаться на обхождение ни со стороны однополчан, ни со стороны командиров Константин не мог. Его, государственного преступника, Алексей Петрович принял по приезде, как родного сына - усадил за свой стол, расспрашивал о брате. Впервые Константин увидел этого легендарного воина и сразу был покорен его спокойным величием, его простотой в обхождении. Да, Ермолов был суров и грозен - для врагов Отечества. И для тех, в ком он, справедливо или нет, таковых подозревал. Для солдат Алексей Петрович был настоящим отцом.
        Константин немало жалел о замене Ермолова. Хотя, справедливости ради, к бывшим декабристам Паскевич относился нисколько не хуже, принимая их столь же радушно и ни в чем не чиня обид. А недавних заговорщиков становилось на Кавказе все больше. С началом войны они, разжалованные и ссыльные, стали просить Государя о переводе своем на Кавказ для искупления своего греха верной службой и, если приведется, кровью. Император подобные прошения большей частью удовлетворял, предоставляя оступившимся случай исправиться и вновь возвратиться в общество.
        Встреча со старыми друзьями ободрила Константина, ибо они, как оказалось, ни в чем не винили его.
        Но не о них были теперь его мысли. Через горы и долины мчались они стремительнее ветра - к Тифлису и дальше, дальше… Туда, где теперь находилась женщина, неотступно бывшая с ним все эти месяцы. Женщина, поселившаяся в его сердце и заполнившая оное собой.
        Ее звали - Лаура… Ее отец происходил из знатного грузинского рода Алерциани, мать - армянка, семья которой перебралась в Грузию много лет назад. К родной сестре матери Нарине, жившей с мужем в Шуше, Лаура приехала погостить в начале 1826 года. Одинокие супруги любили племянницу, а потому их дом был для нее родным. Тетя Нарине хворала, и именно поэтому Лаура задержалась в Шуше дольше обычного…
        Не заболей Нарине и вернись Лаура в родительское поместье, расположенное недалеко от Тифлиса, раньше - может, и не встретил бы ее бывший корнет Стратонов. Хотя говорят, что если судьбе угодно свести двух людей, то она уж непременно изыщет к тому способ.
        Так уж случилось, что именно в Шушу был направлен Константин по прибытии своем на Кавказ. Эта карабагская крепость была большей частью населена магометанами, хотя армян оставалось в ней еще много. Она была известна окрест богатой культурной жизнью: литературой, музыкой, архитектурой… В XVIII веке здесь жил и творил знаменитый поэт и визирь карабагского ханства Молла Панах Вагиф. Его стихи легли в основу многих народных песен и привлекали исполнителей мугамов. Еще в конце XVIII - начале XIX века в Шуше образовалась школа мугамата, состоявшая из нескольких творчески индивидуальных школ, во главе которых стояли крупные исполнители-мугаматисты (ханенде). Школа эта славилась далеко за пределами Шуши. Равно славились и мастера-ханенде, чьи песни почти безумолчно раздавались в крепости.
        Хотя Константин не понимал языка, на котором они исполнялись, но, имея природную тягу к музыке, любя хорошую песню, все-таки был очарован «поющим городом», незнакомыми музыкальными инструментами, чужими, но интересными мотивами.
        Постигать эту оригинальную культуру пришлось, однако, недолго.
        Едва ступив в русские пределы, Аббас-Мирза двинул свои полчища к Шушинской крепости. Войсками в Карабагской провинции командовал сподвижник самого Цицианова и герой ахалкалакского боя полковник Иосиф Антонович Реут. Старый воин давно предвидел возможность вторжения и не раз доносил Ермолову о стягивающихся к границе персидских войсках, о лазутчиках, наводнивших провинцию. Алексей Петрович пересылал донесения в столицу, но там не ждали войны и не обращали на них внимания. Все же Ермолов усилил Шушу, прислав туда роту егерей, в числе которых был и Константин.
        Однако, что была эта рота перед шестьюдесятью тысячами персов?
        А те двигались быстро. Еще до получения очередной инструкции Ермолова крепость оказалась окружена неприятелем. Положение было еще усугублено трагической гибелью на пути к Шуше отряда подполковника Назимки, насчитывавшего почти тысячу штыков. Таких бездарных потерь русская армия не несла на Кавказе уже много лет. Тем тяжелее был удар. Такая бесславная гибель батальона, помноженная на чинимые персами погромы в мирных деревнях, деморализовало население, подрывая в нем веру в русское могущество.
        15 июля персидские тьмы явились у стен крепости. На другой день лазутчик доставил приказ Ермолова об отступлении, но отступать было уже некуда. Двое отважных казаков вызвались отвезти донесение о сложившемся положении в Тифлис и уехали под покровом ночи. Осада Шуши началась.
        Запасов продовольствия в крепости практически не было, и угроза голода и жажды с первых дней нависла над его жителями и полуторатысячным гарнизоном. Выдача провианта немедленно была урезана вполовину.
        Несмотря на грозившее стать отчаянным положение, старшие офицеры приняли решение защищать крепость до конца и, если надо пасть с честью, не посрамив русского имени.
        Два дня спустя на Шушу обрушился огненный шквал персидской артиллерии. Трудно описать ужас, охватывавший людей при ее громовых раскатах, когда стены домов их содрогались, а там, где кладка послабее, и вовсе начинали рушиться, когда взметались к небу столбы дыма и огня, и казалось, что весь этот мирный «поющий город» того гляди будет уничтожен.
        В один из таких дней и произошла встреча, изменившая жизнь бывшего корнета Стратонова… При очередном обстреле он получил легкое осколочное ранение и был послан в лазарет с тем, чтобы перевязать рану, а затем немедленно вернуться в строй. До лазарета, однако, Константин так и не дошел, ибо по дороге увидел смертельно перепуганную девушку, жавшуюся к стене дома и вздрагивающую при каждом залпе. Она была столь бледна, что, казалось, вот-вот лишится чувств. Константин бросился к ней:
        - Сударыня, вам нельзя здесь! Одной на улице! Идите домой!
        Девушка подняла на него угольно-черные, расширенные ужасом глаза, но не ответила.
        - Ах, черт… - досадливо ругнулся Стратонов.  - Должно быть, она не понимает по-русски…
        - Я понимаю… - едва слышно за грохотом прошептала она побелевшими губами.  - Наша служанка… Мы потерялись с ней.
        Девушка едва держалась на ногах и, забыв о собственной ране, Константин подхватил ее на руки:
        - Скажите, где ваш дом? Я провожу вас до него!
        Она назвала улицу и, хотя бывший корнет еще не совсем освоился с географией города, но все-таки поспешил в указанном направлении. Ни вражеский огонь, ни ранение, ни царящая вокруг неразбериха не помешали ему отметить красоту спасенной им юной особы. Смуглая матовая кожа, продолговатый овал лица, прямой нос - в этом лице чувствовалось благородство, и Константин быстро догадался, что имеет дело с девицей знатного происхождения. На то указывал и наряд ее.
        Не иначе как чудом отыскал Стратонов нужный дом. На стук выбежал старик-армянин и, запричитав, торопливо провел его в гостиную, где прибежавшие служанки принялись приводить в чувство свою барышню.
        Старик был мужем тетки Лауры. Он сердечно и долго благодарил Константина за спасение племянницы, а затем вскрикнул:
        - Да ведь у вас весь рукав в крови! Вы ранены?
        Стратонов и в самом деле потерял много крови, пока нес Лауру к ее дому. Но куда больше беспокоило его то, что он должен был уже возвратиться к стенам крепости, где, не покладая рук, солдаты трудились над укреплением обороны. Однако, откланяться не получилось. Старый Арам велел одной из служанок немедленно перевязать рану Константина.
        - Не беспокойтесь. Я пойду с вами сам и скажу вашему начальству, что обязан вам спасением племянницы!
        Это отчасти успокоило Стратонова, и он поинтересовался у хозяина, почему Лаура оказалась так далеко от дома.
        - Моя жена очень больна,  - ответил старик, помрачнев.  - А у нас почти не осталось еды… И лекарств тоже… Лишения отнимают у моей Нарине последние силы, убивают ее. Лаура очень привязана к тетке. Она хотела пойти к коменданту, просить помощи. Эта глупая Манушак пошла с ней, но, когда началась пальба, убежала, бросив нашу девочку. Теперь я выгоню ее на улицу, и пусть ищет себе другое место!
        - Все было не так, дядя!  - слабо возразила пришедшая в себя Лаура.  - Там была суматоха… Люди бежали в разные стороны, и мы просто потерялись.
        - Не оправдывай ее!  - сурово отозвался Арам.  - Она должна была не отходить от тебя ни на шаг!
        Константин приблизился к Лауре и, шаркнув потрепанным сапогом, представился:
        - Константин Александрович Стратонов, в прошлом корнет, ныне разжалован в рядовые.
        - За что ж вас так?  - полюбопытствовал старик.
        - За провинность перед Государем и Отечеством, которую я надеюсь искупить в этой войне.
        - Достойный ответ!  - одобрил Арам.  - Я сразу понял, что вы не простой солдат. Впрочем, это неважно. Вы спасли Лауру, и мой дом отныне - ваш дом.
        - Я также глубоко благодарна вам, Константин Александрович. И буду рада видеть вас вновь,  - сказала Лаура мягким, чистым голосом.
        - Если позволите, я навещу вас, когда явится возможность,  - тотчас отозвался Стратонов, желавший, во что бы то ни стало, продолжить знакомство.
        - Мы всегда вам рады,  - добродушно сказал старик.  - А теперь идемте, я провожу вас. А то, чего доброго, командование будет недовольно вашим отсутствием.
        Жаль было так скоро оставлять красавицу, но пришлось подчиниться долгу. Однако, ни о ней, ни о ее больной тетке он не забыл. По дороге он узнал у Арама, чем больна его жена, и уже на другой день выпросил в лазарете нужное лекарство, которое передал служанке Лауры.
        С продовольствием было куда хуже. Его недостаток сказывался на здоровье солдат, не знавших отдыха ни днем, ни ночью и все чаще болевших. Тяжко страдало и население. Единственным средством поправить положение было снять с полей еще неубранный хлеб. Для этого Реут снарядил фуражиров, но те оказались отрезаны персидской конницей. Увидев это отважный майор Клюгенау воскликнул:
        - Ну, что, охотники, кто со мной наших выручать?
        Константин бросился к барону первым, а за ним другие егеря. Их небольшой отряд успел привлечь на себя персидскую пехоту, а одна конница ничего не могла сделать с фуражирами. Отстреливаясь, они успели выбраться из ущелья к крепости, но попасть в нее через Елизаветинские ворота, где шла перестрелка персов с отрядом Клюгенау, уже не могли. Пришлось направиться кругом, к Эриванским воротам, еще при начале осады заложенным землей и каменьями. Гарнизон стал спешно очищать их, чтобы впустить фуражиров, и все это время Клюгенау со своей ротой продолжал сражаться под сплошным огнем противника.
        В том бою Константин впервые лицом к лицу увидел русских дезертиров. Их у персов был целый батальон. Одетые в персидские мундиры и папахи, рослые, длинноволосые, бывшие русские солдаты во главе с офицерами, назначенными из их же числа, нападали куда яростнее, чем сами персы, бросаясь по русской привычке в штыки…
        После неудачи фуражиров осталось лишь доставлять муку с мельниц деревни Шушакент, с которой сообщение еще не было прервано. Попытки Аббас-Мирзы уничтожить ненавистную деревню, разбивались о стойкость армян и неприступность гор, стеной ограждавших Шушакент. Но муки не хватало…
        Персы долго не решались на штурм, но в одну безлунную ночь все же предприняли попытку взять крепость. Однако, передвижения противника были вовремя замечены, и войска, предводительствуемые Клюгенау мгновенно заняли свои места. По сигналу барона они встретили неприятеля картечью, и тот вынужден был ретироваться.
        А утром Константин вновь увидел Лауру. Она пришла на позиции сама, в сопровождении старой служанки, державшейся поодаль.
        - Боже мой, вы здесь?!  - воскликнул Стратонов.  - Что-то случилось?
        - Я пришла поблагодарить вас, Константин Александрович,  - отозвалась девушка.  - Те лекарства, что вы прислали, поддержали тетушку. Теперь мы обязаны вам и ее жизнью.
        Она осунулась за прошедшее с их первой встречи время, но тем изысканнее стала ее строгая красота.
        - Вы ничем не обязаны мне,  - покачал головой Стратонов.  - Для меня честь и счастье - служить вам. Но как же вы решились прийти сюда? Ведь это может быть опасно.
        - Не бойтесь, Константин Александрович, в этот раз я не лишусь чувств,  - чуть улыбнулась Лаура.  - Ко всему можно привыкнуть… Даже к этому аду, если живешь в нем изо дня в день. Мои родители, должно быть, сходят с ума, не имея от меня вестей…
        - Когда-нибудь все это закончится. Ермолов не оставит нас погибать. Вот увидите. Мы разобьем Аббас-Мирзу, и вы возвратитесь домой.
        Лицо Лауры отчего-то опечалилось.
        - Домой… Да… А что же будет с вами?
        - А я продолжу воевать, пока не заглажу свою вину, и мы не одолеем персов. А потом я приеду в Тифлис. Надеюсь, уже офицером. Смогу ли я навестить вас, Лаура?
        Щеки девушки вспыхнули, и она быстро ответила:
        - О, да! Я всегда буду рада вам!
        Как бы хотелось Константину, чтобы этот разговор продолжался вечность! Но…
        - Стратонов, вы мне нужны!  - голос майора Клюгенау прервал воцарившуюся идиллию и, спешно попрощавшись с Лаурой, Стратонов поспешил на зов.
        - Я смотрю, вы время не теряете,  - усмехнулся барон, провожая взглядом удаляющуюся красавицу.
        - Я помог найти лекарства для ее тетки. Она серьезно больна.
        - Не оправдывайтесь,  - махнул рукой барон.  - Почему бы нет? Девушка замечательно хороша, а вы отличный воин… Кстати, именно поэтому я вас и позвал.
        - Чем могу служить?
        - Мы с вами и еще двумя смелыми людьми поедем на свидание,  - улыбнулся Клюгенау.  - К самому Аббас-Мирзе!
        После неудачного штурма персы, рвавшиеся перейти в дальнейшее наступление, решили вернуться к переговорам. Брошенный жребий определил, кому из офицеров ехать на эту опасную встречу.
        Майор Клюгенау в полной парадной форме, верхом на коне, сопровождаемый тремя солдатами, спустился к дожидавшемуся его внизу персидскому конвою. В неприятельском лагере его встретили с почестями: войска при проезде его становились в ружье, играла музыка. У ставки принца собрались знатнейшие сановники, толпились под реющими на ветру знаменами полков офицеры шахской гвардии. Все с любопытством смотрели на барона, ожидавшего представления принцу.
        - Нас встречают, как важное посольство… - шепотом заметил Константин.
        - Было бы недурно, если бы и проводили также,  - ответил майор.
        В это мгновение шелковый занавес шатра раздвинулся, и перед Клюгенау явился сам Аббас-Мирза. Не тратя много времени на приветствия, принц скоро перешел к делу:
        - Я уже потерял всякое терпение и не могу быть более снисходительным к вам и к жителям города. Мои войска неотступно требуют нового штурма, но я не хочу кровопролития. Я все ждал, полагая, что вы образумитесь. Теперь не в моей уже воле сдерживать стремление моих храбрых войск. Я и так потерял слишком много времени через свою снисходительность!
        Майор молчал, не сводя глаз с персидского повелителя.
        - Неужели вы думаете,  - раздраженно продолжал тот,  - что я пришел сюда с войсками только для одной Шуши? У меня еще много дел впереди. Я предваряю вас, что соглашусь на заключение мира только на берегах Москвы!
        При этих словах Клюгенау не смог удержать улыбку. Аббас-Мирза заметил это, добавил горячо:
        - Клянусь вам честью, что вы не получите помощи. Вы, верно, не знаете, что ваш государь ведет междоусобную войну со своим старшим братом и, следовательно, ему не до Кавказа. Что же касается Ермолова, то его давно уже нет в Тифлисе!
        - Я не имею полномочий вести переговоры о сдаче крепости,  - ответил барон.  - Но если Вашему Высочеству угодно обладать Шушой, то он может обратиться за этим к генералу Ермолову, который, конечно, предпишет оставить крепость, ежели только удержание Карабага не входит в его соображения.
        - В Тифлис мне посылать незачем,  - отмахнулся Аббас-Мирза,  - я уже сказал вам, что город покинут русскими.
        - Тем не менее, мы оставим Шушу только тогда, когда получим приказание Ермолова,  - холодно повторил Клюгенау.
        - Хорошо, я согласен,  - с неудовольствием ответил принц.  - Пошлите в Тифлис своего офицера, а до получения ответа пусть будет перемирие.
        Тотчас составлены были условия. Камнем преткновения стали две шестифунтовые пушки, которые Аббас-Мирза в случае отступления Реута из Шуши требовал оставить персам.
        - В таком случае, переговоры не могут продолжаться,  - жестко объявил Клюгенау и взялся за шляпу.
        Присутствовавшие ханы стали уговаривать его исполнить желание наследного принца, но барон был непреклонен:
        - Скажите принцу, что, располагая идти к Москве, он возьмет их там целую сотню; так стоит ли из-за таких пустяков теперь терять драгоценное время!
        Этот аргумент победил настойчивость Аббас-Мирзы, и перемирие было заключено на девять дней.
        В эти девять дней затишья Константин дважды виделся с Лаурой, принося ей немного еды, урезая для того свой и без того скудный солдатский рацион. Он все больше очаровывался этой чудной семнадцатилетней девушкой, на удивление чисто говорившей по-русски, любившей и знавшей поэзию как своей страны, так и отчасти далекой России… Но ее рассказы о родительском доме тревожили его. Ее отец, знатный вельможа, наверняка искал для дочери столь же знатного мужа. А нищий русский дворянин да еще разжалованный в солдаты разве будет принят им? Стратонова заранее терзала ревность, когда он представлял себе, что его Лаура уедет, и война разлучит их надолго.
        Между тем из Грузии пришло долгожданное письмо Алексея Петровича: «Я в Грузии. У нас есть войска и еще придут новые. Отвечаете головой, если осмелитесь сдать крепость. Защищайтесь до последнего. Употребите в пищу весь скот, всех лошадей, но чтобы не было подлой мысли о сдаче крепости».
        На очередное предложение о сдаче гарнизон Шуши ответил отказом. Разъяренный Аббас-Мирза вновь обрушил огонь на крепость, а заодно начал вести подкоп, надеясь таким образом сломить непокорных. Но вдохновленные примером командиров, защитники Шуши предпочитали умереть под развалинами, нежели сложить оружие. Припасы, меж тем, подошли к концу. Население все более смущалось, теряя надежду на помощь, и лишь солдаты в ответ на ободрения Реута, обещавшего скорую подмогу, стойко отвечали:
        - Ничего, ваше высокоблагородие, подождем!
        А егеря пошучивали:
        - Да уж коли на то пойдет, так мы по жеребью друг друга есть станем, а уж не сдадимся этим дуракам-кизильбашам.
        Но, вот, настало 5 сентября. Ровно в полдень персидский лагерь пришел в неописуемое движение, и вскоре вся несметная рать отошла от стен Шуши. В крепости были немало изумлены такому повороту, еще не ведая о блестящей победе Мадатова под Шамхором…
        Через несколько дней Лаура уехала. Накануне Константин навестил ее, будучи приглашен на обед ее дядей Арамом. После обеда Лаура пела на непонятном Стратонову языке. И хотя он не мог понять слов, но сама мелодия, голос, взгляд девушки говорил куда больше их. Когда утомленный застольем старик задремал, Константин порывисто сжал руки красавицы:
        - Скажи мне только одно: будешь ли ты ждать меня, Лаура? Я клянусь, что приеду за тобой! Приеду с победой и при офицерских эполетах! И увезу тебя в Петербург! Или в Москву! И мы никогда впредь не разлучимся!
        Девушка мягко улыбнулась:
        - Что мне эполеты? Разве в них мое счастье? Лишь бы ты был невредим! А я буду ждать тебя, клянусь! Никого в мире у меня нет теперь кроме тебя, помни!
        Константин прижал ее теплые руки к губам:
        - Теперь ни пули, ни ядра, ни острый клинок - ничего мне не страшно! Ничто не помешает мне вновь увидеть тебя!..
        Лаура уехала, а для Стратонова начались долгие месяцы походов и сражений. Свою далекую возлюбленную он вспоминал часто, но еще ни разу воспоминание это не схватывало сердце такой мучительной тоской. Где она теперь? Что с нею? Не забыла ли?..
        Обстановка в лагере, куда войска возвратились после снятия осады с Эчмиадзина, немало способствовала шушинским воспоминаниям - потеря обозов обернулась угрозой голода. В монастыре, по счастью, запасы еще оставались - донесение лазутчика об их отсутствии оказалось ошибочным. Но в лагере провизии оставалось не более, чем на неделю.
        Почти уничтоженный отряд Красовского не имел больше возможностей для маневра. Своей жертвой он остановил прорыв неприятеля в Грузию, нанеся ему тяжелейшие потери и совершенно деморализовав его, но сам оказался в тисках. Выручить его из этого положение мог лишь приход свежих сил, но их пока не было. Пришла лишь посланная из Тифлиса для новой осады Эривани артиллерия, загромоздившая лагерь доброй тысячью разнообразных повозок, среди которых располагались сараи для раненых, скирды сена, кони, волы, люди… Издали разноцветная его панорама могла казаться грозной, а на деле насчитывал он не более пятиста штыков с тремя сотнями конных казаков…
        Между тем, Аббас-Мирза изменил свои позиции, и теперь отсюда, с Дженгулинских гор видна была находящаяся в пятнадцати верстах пехота противника, окапывавшаяся над самым берегом Занги, а также кавалерия. Не решаясь прямо напасть на русских, персы всеми силами старались нарушить их сообщения. В частности, их конница была послана наперерез идущему через Безобдал транспорту с провиантом. Узнав об этом, Красовский, лежавший больной после ранения, спешно послал для прикрытия обоза Крымский и Севастопольский батальоны, но подвоз продовольствия все равно задерживался.
        Сухари в лагере закончились, и между солдатами пошли мрачные разговоры о неизбежности голодной смерти. Слушая их вздохи, Константин только усмехался:
        - Не было вас, братцы, в Шуше!  - и принимался рассказывать о памятных днях осады крепости…
        Очередной такой рассказ был прерван стремительно появившимся братом. Константин взглянул на него с невольным восхищением - словно ни боев, ни блокады не было и нет! Хоть теперь на парад господину полковнику! Мундир и сапоги вычищены, щеки гладко выбриты - как только удается это ему! Константин поскреб щетину, покосился на изорванное платье - далеко до брата, куда как далеко!
        - Ну, что, как здрав?  - спросил Юрий, подойдя.
        - Отлично, ваше высокобродие! Кабы не чертова нога, так хоть сейчас перса опять бить!
        - Успеешь еще. Теперь для тебя другое дело есть.
        - Какое?  - живо спросил Константин, приподнявшись.
        - Пойдем-ка, дорогой объясню,  - ответил брат, подавая ему руку.
        Юрий повел Константина в лагерь Кабардинского полка, где всего сильнее была тревога по поводу блокадного положения. Сюда, превозмогая мучительную боль, с большим трудом поднявшись с постели, пришел и сам генерал Красовский. Стараясь выглядеть бодро, он держался стоически, успокаивая подчиненных. Завидев приближающихся братьев Стратоновых, Афанасий Иванович слабо улыбнулся и поманил их рукой.
        - Вот что, братцы,  - сказал он солдатам,  - прослужив более вас и проведя не один раз несколько дней без пищи, я узнал из опыта, что можно быть сытым и не евши.
        - Как так?  - послушались недоверчивые голоса.
        - Вот, он научит,  - кивнул генерал на Константина.
        Тот весело улыбнулся:
        - Есть, братцы, такой способ. Лично опробован в шушинской осаде,  - с этими словами он, лукаво прищурясь, грянул удалую разбитную песню, тотчас подхваченную несколькими ротными песенниками, также позванными Афанасием Ивановичем.
        Повеселели солдаты, оживились. И, вот, уж кое-кто вприсядку пустился.
        - Давай, братцы!  - воскликнул Константин.  - Когда поешь, тогда нестрашно! Когда поешь, и голод нипочем!
        - Верно!  - одобрительно кивнул Красовский.
        Видя, что смущение покинуло солдат, и песня захватила их, измученный генерал с облегчением покинул кабардинцев в сопровождении Юрия. А Константин, довольный тем, что вырвался из лазарета, продолжил повышать боевой дух солдат залихватскими куплетами, жалея лишь о том, что раненая нога не позволяла ему подняться с места.
        К ночи в русском лагере царило такое веселье с песнями, плясками и шутками-прибаутками, что неприятель должен был положительно заключить, что провиант прибыл к месту назначения, и русские отмечают это событие шумным пиром…
        А наутро пришло долгожданное известие, что обозы уже совсем близко. Лагерь огласился дружным «ура».
        - То-то же,  - сказал Красовский, чуть улыбаясь своей редкой и немного печальной, но ласковой улыбкой.  - Учитесь впредь верить своему командиру!
        Солдаты заулыбались также, глядя на генерала с выражением бесконечной любви и преданности.

        Глава 7.

        Князь Владимир Борецкий редко бывал в такой ярости, как в этот день. Заехав проведать мать, он имел пренеприятный разговор с братом Мишелем, который с каким-то глупым злорадством сообщил, что отец окончательно помешался на заезжей певичке и не только снял для нее прекрасную квартиру, принадлежавшую прежде Катрин Стратоновой, но и приобрел уютный домик в Павловске, записав его, между прочим, на имя госпожи Фернатти.
        - Чему же ты радуешься?  - зло спросил Владимир, впившись колючими глазами в насмешливое лицо брата.  - Можно подумать, этот старый безумец оставит без гроша только меня! Ты первый пойдешь по миру! Потому что я в крайнем случае обеспечен и без отцовского наследства, а ты без него будешь нищим!
        - Неужели?  - прищурился Мишель.  - Я, мон шер, всегда найду чуткую душу с солидным приданым, а ты… Твое жалование и взятки…
        - Что?!
        - Только не нужно сцен оскорбленной невинности! Кто-то может и мнит тебя образцом честности и принципиальности, но я-то знаю, чего стоят твои принципы. Так вот, твое жалование и взятки, конечно, обеспечат тебе достойное существование, но неужели твоя жадность выдержит сознание, что наследство нашего батюшки ушло мимо твоего кармана какой-то кокотке?
        - Ты, Мишель, конечно, редкостная скотина… - вымолвил побагровевший Владимир.  - Но признаю, на сей раз ты прав. Нельзя допустить, чтобы семейное достояние пропало для семьи из-за прихоти сумасшедшего старика.
        - Ты уже второй раз называешь его сумасшедшим,  - заметил Мишель.  - Если ты помнишь, еще до появления этой твари я предупреждал тебя, что нам должно… оградить нашего родителя от него самого, позаботиться о нем, как подобает сыновьям. А заодно и о нашей матушке, которую он ежечасно бесчестит.
        - Хочешь, чтобы я начал процесс по установлении опеки над собственным отцом?  - нахмурился Владимир.  - Это чревато большим скандалом…
        - Открытое сожительство отца с тварью и его баснословные траты на нее уже сделались скандалом. Что мы теряем?
        - Ты - ничего. А я…
        - А ты? Кто упрекнет сына, болеющего за позор матери, за честь и достояние семьи и, скрепя сердце, пытается спасти отца от еще большего падения? Никто не упрекнет тебя. Более того, еще и посочувствуют.
        - Я подумаю,  - отозвался Владимир.  - Возможно, ты и прав. Он не оставляет нам выбора…
        - Именно! И единственный человек, который может его остановить - ты!
        - Хорошо, я изучу этот вопрос и извещу тебя о действиях, которые решусь предпринять.
        - Только очень прошу, поспеши. Состояние нашего дорого родителя ухудшается стремительно, и нельзя быть уверенным, что завтра он не выкинет еще какой-нибудь фортель.
        Оба брата не подозревали, что их беседу внимательно слушают посторонние уши. Притаившись в смежной комнате, Эжени прекрасно слышала каждое слово. Когда же молодые князья разошлись, она еще некоторое время сидела на полу, поджав под себя ноги, и улыбалась со смесью печали и удовлетворения.
        Удовлетворена она была тем, что все шло по намеченному Виктором плану, но печально было видеть человеческую низость и делать все для еще худшего падения князей, питать их пороки с тем, чтобы они поглотили их без остатка…
        Лее ничего не стоило превратить старого князя в свою игрушку, в раба, готового исполнять все ее прихоти. Она обильно угощала его восточными снадобьями, подмешиваемыми в вино, от которых Лев Михайлович чувствовал необычайный подъем сил и возвращение молодости. Это чудо он приписывал всецело самой Лее и своей страсти к ней, и готов был жертвовать всем для продления оного. А Лея, не скупясь на ласки, изо дня в день выманивала из него все возможное: сперва драгоценности, затем квартиру и, вот, уютную дачу в Павловске… А еще нужна была рента… А еще… Виктор обещал ей, что она станет княгиней, и Лея твердо намеревалась добиться этого - ведь именно для того она так старательно обучалась всему, что ей было велено.
        Если прежде Эжени сомневалась, что такое возможно, то теперь сомнения рассеялись. В жарких объятиях Леи князь обратился в глину, из которой она могла лепить все, что угодно. И, пожалуй, он не остановился бы перед тем, чтобы бросить жену и узаконить свои отношения с любовницей.
        - Ему нужно чувствовать себя мужчиной, а эту роскошь в его лета могу дать ему только я,  - смеялась Лея, и в ее громком, наглом смехе отчетливо слышался голос трактирной девки, какой была она несколько лет назад.
        Эжени тяжело было видеться и разговаривать с этой особой, глаза которой горели все жаднее, а повадки становились все более хищническими.
        - Погоди, князек, вот, когда ты женишься на мне, так уж узнаешь меня! Так уж и заживу я тогда! По-настоящему!
        - А что значит - по-настоящему?  - спросила Эжени.
        - А это значит, любить того, кто любится, а не того, кто может заплатить. Не зависеть ни от кого! Делать, что хочется!
        - Разве же это жизнь?
        Лея отставила недопитый бокал мускатного вина, нахмурилась:
        - Только не надо учить меня морали, моя дорогая. Я, может, и могла бы стать целомудренной, если бы со мной рядом был господин граф… Для него одного - могла бы. Но он предпочел из меня сделать шлюху для своих целей. Что ж, значит, так тому и быть! Тебе повезло больше…
        - Между мной и господином графом ничего нет,  - холодно сказала Эжени.
        - Ну и зря,  - пожала плечами Лея.  - Вот и будешь сохнуть… А я сохнуть не хочу. Я жить хочу! Пусть даже недолго, но… весело!
        - Смотри не спотыкнись. Сыновья князя хотят начать процесс и учинить над ним опеку.
        - Вот как?  - сразу насторожилась Лея.  - И что теперь?
        Эжени опустила голову. Теперь! Теперь настал момент хорошенько раздуть семейный скандал и окончательно отколоть отца семейства от остальных ее членов…
        - Князь будет у тебя нынешним вечером?
        - Само собой.
        - Отлично. Ты расскажешь ему, что тебе стало известно о злоумышлениях на него его сыновей…
        - А если он спросит, откуда я узнала?
        - А ты постарайся, чтобы твой любовник не задавал тебе лишних вопросов.
        - А дальше?
        - А дальше ты передашь ему это письмо,  - Эжени протянула Лее конверт.  - Оно написано якобы друзьями князя, радеющими о его чести и свободе и желающими помочь ему защититься от посягательств сыновей. От имени этих друзей завтра в полдень к тебе для встречи с князем явится человек.
        - Что еще за человек? Я его знаю?
        - Нет, ты его не знаешь. Это поверенный, который возьмет на себя защиту князя.
        - Все-то у вас продумано, все-то подготовлено. Словно бы вы знали, что эти два жлоба решат объявить папочку идиотом!
        - Мы об этом догадывались.
        - И после этого ты говоришь мне о морали? Нет уж, моя дорогая, смею думать, что у меня-то совесть почище, чем у тебя!
        - Возможно, так и есть,  - сухо ответила Эжени.  - Но запомни, твое княжеское будущее будет зависеть от этого процесса. И нам нужно, чтобы князь всецело доверился нашему человеку.
        - Можешь не беспокоиться. Он ему доверится. Но сможет ли ваш человек справиться с князьями? Князь Владимир очень влиятельный человек.
        - На каждое влиятельное лицо найдется лицо более влиятельное, а на каждое такое лицо найдется круглая сумма, которая убедит его действовать в наших интересах.
        - А вы с господином графом все-таки чудовища…
        - Следи за языком,  - нахмурилась Эжени.  - Чудовища - это князья Борецкие. А мы…
        - Немезида… - усмехнулась Лея, вспомнив, как называл ее господин граф.
        - Итогом этого процесса станет полный разрыв князя с предавшей его семьей. Тем проще станет тебе добиться своей цели, а нам своей.
        - Ты даже говоришь совсем, как он,  - покачала головой Лея.
        - Как кто?
        - Как господин граф. Кстати, где он теперь? И скоро ли вернется?
        - Он вернется, Лея,  - ответила Эжени.  - Непременно вернется. Как только дела позволят ему сделать это…
        - Даже у дьявола, наверное, меньше тайн, чем у вас… - махнула рукой Лея.  - Не беспокойся за князя. Можешь не сомневаться, мои доводы всегда будут для него весомее любых других.
        - Я в этом не сомневаюсь,  - откликнулась Эжени, мысленно уносясь от «гнезда разврата», как называла злополучную квартиру княгиня, в тот далекий, неведомый край, где теперь находился Виктор, стараясь вызвать перед взором дорогой образ, придающий ей крепости и уверенности в своих действиях.

        Глава 8.

        Персия… Образ этой страны овеян притягательным флером, созданным поэтами. Странствующим романтикам представляется она краем тысячи и одной ночи с роскошными дворцами, ослепляющими блеском своих сокровищ, сказочными диковинками и прочими прельстительными вещами, на которые так падки мечтательные души.
        Путешественник бывалый лишь усмехнется наивным ожиданиям, ибо он знает, что сказки и стихи, коими балуется даже сам Фетх-Али-Шах - это лишь кальянный дым, скрывающий нищету и дикость воспеваемого края. Постоянные войны и междоусобицы, баснословная жестокость кровавых деспотов и столь же баснословная ненасытность их вероломных наместников повсюду наложили печать опустошения и народного бедствия…
        Когда-то ослепленный кровавым Моххамед-ханом нахичванский наместник, глубоко скорбевший о своем народе, жаловался Ермолову во дни его персидского посольства:
        - Здесь, сидя у окна, восхищался я некогда богатством прекраснейшей долины, простиравшейся к Араксу; она была покрыта обширными садами и лесом, и многолюдное население оживляло ее. Теперь, сказывают мне, она обращена в пустыню, и нет следов прежнего ее богатства. Мысль о сем уменьшает горесть, что я лишен зрения, и я нередко благодарю судьбу, что она закрыла мои глаза на разорения земли, которая в продолжение трех веков блаженствовала под управлением моих предков. Междоусобные войны и прохождения армий Надир-шаха вносили в мою несчастную землю опустошения, и каждый шаг сего завоевателя ознаменован был бедствиями народов. Не так давно здесь были и русские войска, но они не заставили проливать слез в земле нашей, и злом не вспоминают о них соотечественники мои. Теперь вы, посол сильнейшего государя в мире, удостаиваете меня вашей приязнью и, не пренебрегая бедным жилищем моим, позволяете принять себя как друга. Не измените тех же чувств благорасположения, господин посол, когда непреодолимые войска государя вашего войдут победителями в страну сию. Хотя приближаюсь я к старости, но еще не сокрушит она
сил моих, и последние дни жизни моей успокою я под сильной защитой вашего оружия. Некоторое предчувствие меня в том уверяет… Я знаю персиян и потому не полагаюсь на прочность дружбы, которую вы утвердить столько старались. Я не сомневаюсь, что или они нарушат дружбу своим вероломством, или вас заставят нарушить ее, вызывая к отмщению вероломства…
        Ермолов навсегда сохранил ненависть к Персии, вынесенную из этого посольства: «Тебе, Персия, не дерзающая расторгнуть оковы поноснейшего рабства, которые налагает ненасытная власть, никаких пределов не признающая, где подлые свойства народа уничтожают достоинство человека и отъемлют познание прав его, где обязанности каждого истолковываются раболепным угождением властителю, где самая вера научает злодеяниям и дела добрые не получают возмездия,  - тебе посвящаю я ненависть мою и отягчая проклятием прорицаю падение твое».
        В отличие от своих предшественников Фетх-Али-Шах не был жесток и деспотичен. Он покровительствовал искусствам, вовсе не отличался воинственностью и никогда бы не решился на войну с русскими, если бы не влияние его младшего сына Аббас-Мирзы, подстрекаемого в свою очередь Англией.
        Слабохарактерный Шах был уже стар и более всех забот волновали его две: собственный гарем и собственная казна. Скупость «солнца мира» была легендарной. Этот властитель тащил в свой кошелек все, что попадалось ему под руку, и сам признавался, что день, в который он не опустил в свой кошелек ничего, считает прожитым зря. Гарем же Шаха составлял не одну тысячу жен. Они дали ему сто пятьдесят сыновей и двадцать дочерей - снилось ли хоть одному королю столь бесчисленные наследники? Правда, избыток их не сулил Персии ничего, кроме еще более жестоких распрей…
        С годами Шаху все тяжелее становилось управляться с многочисленным «семейством», а жадность лишь возрастала. Поэтому всякий, кто мог услужить правителю в этих двух вопросах, а к тому ублажить его красивой речью, принимался им с распростертыми объятиями. Дружба же Шаха открывала для стяжавших оную двери его вельмож, которым также всегда можно было услужить, имея определенные знания и достаточное богатство.
        Странствующему ученому Самуму ничего не стоило снискать расположение Шаха и персидской знати. Никто не знал его настоящего имени, не знал, к какому племени он принадлежит, откуда приезжает он время от времени в Тегеран и куда направляется затем. Одно лишь было известно о нем: человек этот - великий врач и богач, лишенный порока скупости… В нем подозревали колдуна, рассказывали, будто бы он владеет тайной производства золота. Тегеранская чернь, слепо внимающая фанатикам, боялась Самума, считая его шайтаном, и обходили стороной дом, где он останавливался.
        Зато Шах не чаял в нем души, поверяя все свои многочисленные тревоги и недовольства на ближних. Самум говорил мало, но слушал с неподдельным вниманием, а, главное, не отягощал слух повелителя давно набившими оскомину трескучими велеречиями. Этот человек обращался к нему с глубоким почтением и в то же время с тем редким достоинством, какого не сыскать было у персидских вельмож. Некогда таким же образом говорил с Шахом Ермолов, которого он и поныне вспоминал с теплотой. А остальные… По-восточному приторно лицемерили. Ведь не так глуп был Шах, чтобы принимать все велеречья за чистую монету…
        Дворец правителя был одним из тех немногих мест в Персии, что оправдывали ее сказочный образ. Впрочем… странника, видевшего роскошь дворцов русских Царей, это великолепие не могло удивить. А русские, зная слабость восточных соседей, умели пользоваться ею. Тегеран никогда не видел более роскошного посольства, чем посольство Ермолова. И никогда не получал даров прекраснее, чем знаменитая хрустальная кровать. Ее незадолго до войны привез Шаху князь Меньшиков. Весь Петербург ходил любоваться на это чудесное произведение императорского стеклянного завода, выставленное перед отправкой в Таврическом дворце для публики. Кровать блистала серебром и разнообразной гранью хрусталей, была украшена хрустальными столбами и ступенями, сделанными из прочного синего стекла. С обеих сторон ее били фонтаны благовонной воды, склоняя к дремоте своим мелодичным звоном. При освещении сказочное ложе горело тысячами алмазных искр. Правитель был так восхищен русским подарком, что поместил его в одной из роскошнейших зал своего дворца, и каждый день заходил полюбоваться им. Персидские поэты наперебой сочиняли оды в честь
кровати, “сиявшей подобно тысяче одному солнцу”…
        Именно в этой зале принимал Шах дорого гостя, желая показать ему великолепную диковину.
        Самум всегда являлся к правителю с редкими дарами, приводившими Шаха в восторг. Но, самое главное, он привозил заветный элексир, возвращавший дряхлеющему «убежищу мира» молодые силы, что было просто необходимо при столь сложном семейном положении.
        - Чем я могу отблагодарить моего джинна?  - воскликнул Шах, приняв очередные дары, от вида которых глаза его тотчас загорелись.
        - Джинны, повелитель, ни в чем не нуждаются,  - тонко улыбнулся Самум, красоту смуглого лица которого подчеркивал белый убрус.  - Кроме разве что свободы. Но я, по счастью, обладаю и ею.
        - Да, ты счастливейший из смертных,  - вздохнул правитель.  - У тебя есть все, что можно пожелать… Жаль, что ты предпочитаешь странствия оседлой жизни. Я бы подарил тебе дворец и сделал тебя визирем… Ты стал бы первым человеком Персии после меня! Ты учен и мудр и смог бы дать этой земле процветание. Мои сыновья не смогут этого сделать.
        - Я польщен твоими словами, повелитель, но принять твое предложение - значит, утратить свободу. А я дорожу ею больше, чем всем на свете. Впрочем, одну милость ты можешь оказать мне.
        - Говори!  - живо откликнулся Шах, перебирая четки из редкостно крупных жемчужин.  - Я заранее обещаю оказать тебе ее!
        - Ты знаешь, повелитель, что я весьма любопытен. Сейчас твоя великая армия стоит на пороге решающих сражений, и мне бы хотелось быть там, дабы увидеть все своими глазами.
        - И это все?  - удивленно развел руками Шах.
        - Все, повелитель. Простому путешественнику сложно будет увидеть и узнать все, но для облеченного твоим доверием преград не будет.
        - Я дам тебе грамоту, предъявление которой принудит любого моего сановника во всем тебе помогать,  - пообещал Шах.  - Только очень тебя прошу - не потеряй там свою голову. Иначе что же я буду делать без моего джинна?
        - Джинны бессмертны, повелитель,  - с поклоном отозвался Самум.
        - Раз уж тебе ничего не нужно, то прими хотя бы в дар мой портрет,  - сказал правитель и хлопнул в ладоши.
        По его знаку в покои внесли большой портрет, написанный чудовищно бездарно. Художник, по-видимому, нисколько не задавался целью достигнуть сходства с оригиналом, а лишь отразить богатство одежд и оружия повелителя, черноту его глаз (вовсе не бывшими черными) и баснословную длинную бороды. На портрете она была еще длиннее, чем на самом деле, и, само собой, жгуче черной, без всякого признака седины.
        - Благодарю тебя, повелитель, за этот дар!  - с чувством сказал Самум, приложив руку к груди.  - Отныне твой дорогой образ будет со мной во всех моих странствиях!
        Эти слова явно понравились Шаху, и, растрогавшись, он заключил своего «джинна» в объятия, расцеловав и выразив сожаления, что тот так скоро лишает его своего общества.
        Заручившись шахской грамотой, Самум уже на следующее утро выехал в Эривань, со дня на день ожидавшую русского штурма.
        Персидские войска на русском фронте несли поражение за поражением. Под натиском армии Паскевича пал Сардарь-Абад, и теперь настала очередь Эривани - одной из главнейших цитаделей Персии. За последние четверть века русские трижды подходили к ее стенам - сперва под началом князя Цицианова, затем - генерала Гудовича. Последняя была отражена непобедимым Гассан-ханом, эриванским сардарем. Третий поход - под началом Бенкендорфа и сменившего его Красовского - был остановлен самой природой. Русские не выдержали испепеляющего климата, не позволившего продолжать осаду.
        И, вот, снова закаленное в победительных боях войско подступило к древним стенам. А те - по-прежнему были высоки и крепки. По-прежнему сурово глядели грозные башни, щетинясь орудиями на нападающих. По-прежнему глубоки были наполненные водой рвы, окружавшие стены. По-прежнему защищал крепость Гассан-хан… Одного лишь не доставало - прежнего стойкого духа в жителях города. Измученные нуждой, смущенные победным громом русского оружия, они сдались бы без боя, если бы не Гассан-хан.
        Этот отважный воин умел вселять мужество в людей. Гассан-хан был самым талантливым полководцем Персии. Он отлично проявил себя как в сражении с русскими, так и с турками. Именно ему за многие славные победы было пожаловано Шахом одно из главных персидских сокровищ - меч Тамерлана. Это оружие по легенде приносило победу всем своим владельцам. Многие пытались овладеть им, не исключая Наполеона, но персы ревниво берегли клинок, доказывающий их происхождение от великого завоевателя, и передали его в руки лишь своего достойного сына.
        Самум довольно хорошо знал Гассан-хана, и для него ему не требовалась шахская грамота. Сардарь имел свои слабости и свои суеверия, а Самум умело потакал и тем, и другим.
        В этот раз странник привез славному воину великолепные ножны из чистого золота, обильно украшенные драгоценными камнями, на которых талантливый мастер изобразил сцену одной из громких побед Гассан-хана. Сардарь принял дар благосклонно и тотчас поместил меч в идеально подошедшие ему ножны.
        - Ты хорошо сделал, что приехал, Самум,  - сказал полководец.  - Один талисман у меня есть,  - он любовно погладил клинок.  - А ты будешь вторым!
        - Гожусь ли я быть талисманом такого великого воина, как ты?  - скромно отозвался странник.  - Я ветер пустыни, далекий от грома битв.
        - Ты колдун, Самум. Ты излечил моего сына от смертельного змеиного укуса.
        - Я хорошо знаю медицину и только,  - с поклоном отозвался Самум.
        - Мне нравится твоя скромность,  - кивнул Сардарь.  - Но она не убеждает. Я хочу, чтобы ты остался в крепости до тех пор, пока мы не разобьем проклятых гяуров. Ведь мы разобьем их, не так ли?
        Жгучие глаза Гассан-хана испытующе впились в странника.
        - Ты знаешь, что я не предсказываю будущего. Это удел пророков-фанатиков, а я… Я лишь наблюдаю жизнь и отнимаю у нее ее секреты.
        - Ты мудрец, Самум, потому и не говоришь о будущем. Но оно мне известно и без тебя. От этой крепости отступились Цицианов и Гудович. Уйдет и Паскевич. Или же будет уничтожен нами. А затем мы возвратим себе все, что отняли у нас русские.
        - Твоя слава и твой меч дают все основания для уверенности в этом,  - ответил Самум.  - Хотя силы, стянутые русскими против Эривани, весьма внушительны и навряд ли уступают тем, что были под Сардарь-Абадом…
        Этот легкий угол полководческой гордости заметно уязвил помрачневшего сардаря. Ведь никто иной, как он командовал гарнизоном павшей недавно крепости, и принужден был бежать из нее, дабы не попасть в плен. Практически чудом он успел добраться до Эривани прежде, чем русские заняли позиции у ее стен.
        - Ты мудр, Самум, но не знаешь положения дел,  - резко ответил Гассан-хан.  - Не думай же, что я верю лишь в собственное счастье и помощь Тамерлана. Есть кое-что еще!
        - Вот как?  - приподнял бровь Самум.
        - Да,  - кивнул сардарь.  - Перебежчик.
        - Какой-нибудь русский солдат?
        - Кой черт мне в каком-то солдате? Русский офицер!
        - Стало быть, дела у русских не так хороши, если их офицеры переходят на твою сторону?
        - У этого человека какой-то счет к русскому Царю.
        - Какой же?
        - Он и его друзья готовили его свержение. Друзей повесили или отправили в заключение, а наш перебежчик не захотел повторить их участи, предпочтя отомстить.
        - Ты веришь этому человеку, сардарь?
        - Он уже дал мне несколько случаев убедиться в своей верности нам. А теперь у него есть план блистательной вылазки против русских. Если она удастся, то исход кампании будет решен!
        - Любопытно было бы взглянуть на этого человека,  - проронил Самум.  - Ты же знаешь, сардарь, я любопытен. А русский перебежчик, да еще и офицер - такого я еще не видел.
        - Ты увидишь его завтра, Самум. Ты друг Шаха и мой друг, и потому будешь допущен на наш совет. Там ты увидишь занимающего тебя человека и услышишь его план. И хотя ты и далек от войны, но, уверен, твоя мудрость поможет тебе оценить блистательность и изящество этого плана!
        - Сардарь,  - с поклоном отозвался странник,  - сам Шах не мог бы сделать для меня большего подарка. Ведь знания - единственное богатство, до которого я алчен, и которое дает мне богатства прочие. Я никогда не бывал на военном совете, и счастлив возможности получить и этот опыт. Верю, что к нему прибавится и другой, счастливый - быть свидетелем и пусть самым ничтожным, но соучастником победы такого великого воина, как ты.
        Мясистое лицо Гассан-хана выразило удовлетворение воодушевленными словами Самума и, покровительственно опустив руку ему не плечо, он сказал:
        - Обещаю, что ты будешь свидетелем моей победы и сможешь стать ее летописцем!
        - Это великая честь для меня, сардарь!  - с поклоном отозвался Самум.

        Глава 9.

        Осада Эривани началась 25 сентября. Русское командование изменило изначальный план операции и решило сосредоточить основные силы для удара в этом направлении, сочтя опасным растягивать их на многие версты ради взятия Тавриза.
        Быстро-быстро были устроены под стенами крепости туры и фашины, и уже на другой день первые демонтир-батареи начали обстрел города. Неприятель отвечал энергично, но уже чувствовалась, что перевес сил не на его стороне. Жалея страдающее от обстрела население, Паскевич предложил Гассан-хану сдаться, но получил предсказуемый отказ. Жесткие меры стали неизбежны, и Иван Федорович лично отправился на брешь-батарею, где о чем-то оживленно спорили инженерный генерал Трузсон и разжалованный в рядовые декабрист Михаил Пущин. Завидев последнего, Паскевич подозвал его к себе и без лишних предисловий спросил:
        - Что скажете, можно ли сегодня ночью короновать гласис?
        - Отчего же нельзя, если вы желаете?  - пожал плечами Михаил.  - Стоит только дать приказания.
        - Любопытно видеть, как вы это приведете в исполнение?  - недовольно воскликнул Трузсон.
        - Он вам покажет, как!  - рыкнул Паскевич и велел Пущину сделать все необходимые приготовления.
        Михаил довольно покрутил тонкий, загнутый кверху ус, и обратился к Константину:
        - Вот, Костя, нашло нас с тобою важное дело. Времени у нас в обрез, идем!
        - На вашем месте я бы не был столь опрометчив и небрежен к теории!  - бросил Трузсон.  - Ваше желание выслужиться весьма понятно, но ваши необдуманные обещания могут стоить жизни нашим солдатам и успеха всей операции!
        Впалые щеки Михаила вспыхнули, но он ответил спокойно:
        - Я не стану отвечать на ваш несправедливый намек в мой адрес. Скажу лишь, что никогда бы не позволил себе вводить в заблуждение командующего и подвергать угрозе жизни моих боевых товарищей. Что касается теории, то я прекрасно помню ее…
        - В самом деле? И то, что она не допускает коронования гласиса из третьей параллели без приближения к крепости двойной силой, прикрываясь траверзами и мантелетами?
        - Разумеется. Но осмелюсь заметить, что вы, ваше превосходительство, упускаете из виду то обстоятельство, что мы имеем дело с неприятелем, который шесть дней кряду не делал ни одной вылазки и не препятствовал нашим работам.
        - Ваша самонадеянность изумительна,  - развел руками генерал.  - Что ж, Ивану Федоровичу было угодно вверить нашу судьбу вам - мне остается только умыть руки!  - с этими словами Трузсон заложил руки за спину и в крайнем раздражении пошел прочь.
        - Ну и слава Богу, а то бы пришлось терять драгоценное время на бесконечные споры,  - заметил Пущин.
        Странно было наблюдать со стороны за перебранкой заслуженного генерала и простого солдата. Но что поделать, если еще недавно этот солдат был капитаном лейб-гвардии конно-пионерного эскадрона, образцовым офицером? Его ждала, надо думать, блестящая карьера, но тут-то и попутал лукавый - подался капитан вслед за старшим братом Иваном в заговорщики. Иван Пущин, близкий друг Кондратия, был одним из главных действующих лиц заговора, за что и записал его Государь в совершенные злодеи. Михаил, впрочем, до конца вслед за братом не пошел и в день восстания не повел своих пионеров на Сенатскую, оставшись дома, несмотря на все уговоры.
        Это, однако же, не спасло его от ссылки в Сибирь, откуда он вместе с Коновницыным с Высочайшего разрешения отправился рядовым на Кавказ. Оба они были с большой лаской приняты Ермоловым. Алексей Петрович напоил их чаем, расспросил о пребывании в Сибири, обнадежил относительно службы на Кавказе. Эта душевная беседа немало укрепила Михаила, и с той поры он вовсе перестал стыдиться своего солдатского мундира.
        Служба же под началом Паскевича выдвинула его в число доверенных соратников графа. Самоотверженность и мужество Михаила не раз имели случай сполна проявиться, и его неукротимая энергия и находчивость скоро обратили на себя внимание Ивана Федоровича. Случилось это здесь же, под Эриванью, при первой осаде оной армией Паскевича. Находясь в составе блокадного корпуса, Пущин по вечерам тайно ходил в крепость, обрядившись в персидскую одежду. Таким образом он смог снять план укреплений и изучить окрестную местность так, что мог безошибочно судить об осадных работах. План этих работ Михаил категорически не мог понять, но и не смел судить строго, зная репутацию Трузсона, как лучшего инженера. Однако, когда вопрос об ней поставил перед ним сам Паскевич, Пущин ответил прямо, что намеченным планом осады крепости не взять.
        - Но,  - добавил он,  - есть у меня свой план, изученный в два месяца стоянки под Эриванью, и отвечаю, что после восьмидневной осады крепость должна покориться, но только не в это время года, когда половина солдат после ночи, проведенной на работах, отправляется в госпиталь, где скоро не будет места больным. Поэтому, по моему мнению, следует снять осаду и уходить куда-нибудь в горы искать прохлады и отдыхать до осени.
        И осада была снята… Чтобы возобновиться теперь, и дать Пущину претворить свой план в жизнь. А прежде успел Михаил еще раз отличиться под Аббас-Абадом. Там батареи, предложенные Пущиным, свободно громили крепость, а орудия, расставленные инженером Литовым не могли стрелять, поскольку неизбежно попали бы по своим. И тогда рассерженный Иван Федорович, отведя Литова в сторону, резко высказал:
        - Я мог бы тебя сделать солдатом, но не хочу; а его,  - кивнул он на Пущина,  - я хотел бы произвести в полковники, но не могу. А вот что я могу: от сего числа не ты у меня начальник инженеров, а он, и все его распоряжения должны исполняться беспрекословно.
        Так загорелась звезда Михаила, становящаяся день ото дня ярче. Под Аббас-Абадом им не только было налажено расположение батарей, но и устроен в рекордные сроки плавучий мост через Аракс. Дело это из-за ужасающе быстрого течения и высоких скалистых берегов казалось невозможным. Тем более, что переправить требовалось не только пехоту, но и артиллерию. Но изобретательный Пущин велел свезти бурдюки со всех окрестных духанов, надуть их кузнечными мехами и подвязать под бревна. Эта находка обеспечила русским войскам благополучную переправу…
        Теперь настал решающий для Михаила час. Сухощавое лицо его, обожженное солнцем, светилось в предвкушении Дела, умные глаза поблескивали. Пущин проворно двинулся в направлении крепости, столь основательно изученной им. До начала работ необходимо было провести последнюю рекогносцировку. Константин быстро следовал за ним, петляя по окопам, пригибаясь, дабы не попасть под вражеский огонь. Наконец, Михаил остановился и, затаившись в укрытии, начал что-то быстро набрасывать на бумаге.
        - Добро будет, если ночь выдастся безлунной,  - бормотал он.  - Иначе больших потерь не избежать…
        В этот момент вражеская пуля просвистела совсем рядом с ним, но Михаил лишь небрежно дернул головой, точно то была назойливая муха.
        - Ты точно уверен в успехе?  - спросил Константин.  - Пули и снаряды здесь частят так, что не приведи Бог!
        - Не надо высовываться из траншей, тогда и не попадут…
        - Однако же, под таким огнем… И ведь солдатам придется сперва дойти до этого чертова гласиса! Пока тихой сапой идти будут, сколько душ сгинет?
        - Зачем же тихой?  - прищурился Пущин.  - Летучей, Костя, только летучей. Дойдут и будут работать. А боги войны нас прикроют! Такой огонь по городу откроем, что им не до гласиса будет… К утру с Божьей помощью узрят они наше доблестное войско прямо пред собой. А Бог, Костя, нам поможет. Завтра ведь Покров. Так что знатно повоюем!
        - Гляди,  - Константин толкнул товарища в бок, указав ему на странную фигуру, ползшую к ним со стороны крепости.
        - Это еще что?  - Михаил убрал бумагу и карандаш.  - Перебежчик?
        - Или лазутчик… Обожди,  - Константин осторожно двинулся вперед и, улучив момент, когда стрельба затихла, ловким броском настиг предполагаемого шпиона и, по-медвежьи обхватив его, увлек за собой в укрытие. И вовремя - совсем рядом разорвалось неприятельское ядро, чудом не ранив Константина и его пленника.
        - Ай-ай-ай, не убивайте!  - закричал тот.  - Я не персиянин, нет! У меня важное донесение!
        - Сперва скажи, кто ты,  - сурово потребовал Константин, уже убедившись, что пленник безоружен, и ослабив хватку.
        - Мое имя Мигран, и я должен видеть полковника Стратонова!
        Константин отпустил пленного армянина, и тот, наконец, обратился к нему лицом.
        - А для чего тебе нужно видеть непременно полковника?  - спросил Пущин.
        - Тот, кто послал меня, велел мне говорить именно с ним.
        - Кто тебя послал?
        - Это я могу открыть лишь самому полковнику Стратонову. Мое поручение очень важное и срочное! Очень!  - армянин быстро переводил глаза с одного солдата на другого, точно боясь, что они не понимают его.
        - Ладно,  - пожал плечами Константин, взглянув на Михаила,  - делать нечего - надо отвести его к Юрию. Хотя он мне и не нравится…
        - Перебежчик как перебежчик,  - отозвался Пущин.  - Отведи его к своему брату и возвращайся. Ты можешь мне понадобиться.
        - Слушаюсь, господин капитан…
        Михаил грустно усмехнулся. Хотя судьба облачила их обоих в солдатские мундиры, все же Пущин оставался для Константина капитаном, а сам он всего лишь корнетом. Впрочем, облеченный доверием Паскевича Михаил вполне мог отдавать распоряжения и офицерам…
        Для порядка связав пленнику руки, Константин привел его прямиком к брату, которого нашел в лагере собирающимся отбыть к одной из батарей. Узнав суть дела, Юрий велел развязать измученного Миграна и пригласил его в свою палатку, оставив Константина ждать снаружи.
        - Итак?  - вопросительно взглянул он на перебежчика.  - Кто же послал тебя ко мне?
        Вместо ответа армянин протянул ему спрятанный под одеждой перстень с затейливой печаткой, которую Юрий мгновенно узнал.
        - Вижу, перстень вам знаком?  - спросил Мигран.
        - Разумеется,  - с удивлением отозвался Стратонов.  - Стало быть, тебя послал его хозяин?
        Армянин утвердительно кивнул.
        - Стало быть, он в крепости?..
        Снова кивок последовал в ответ.
        - Проклятье… Какой черт его туда занес…
        - Мой господин искал человека и нашел его в крепости. Этот человек - подлый человек. Он перешел от русского Царя к Гассан-хану и теперь готовит вероломный план против вас.
        - Я понял тебя,  - отозвался Стратонов.  - А теперь сядь, мой друг, и расскажи порядком, что это за план.
        Усталый посланник с охотой воспользовался предложением дать роздых ногам и принялся рассказывать полковнику все то, что велел передать ему его господин…

        ***

        Древняя Эривань час за часом гибла под своими руинами. Целую ночь била по ней с небывалым ожесточением русская артиллерия, не давая крепостным орудиям порядочно отвечать. Рушились, складываясь как карточные домики, старинные здания, погребая под собой обезумевших от ужаса жителей, со всех сторон рвались к небу сполохи пламени. Дворец сардаря был частично разрушен, и потому он сам вынужден был затвориться в тесном крепостном каземате.
        С каждым новым залпом лицо Гассан-хана становилось все чернее.
        - Проклятый гяур обманул нас,  - шептал он, скрипя зубами.  - Его проклятая вылазка лишила нас лучших воинов!
        - Однако, ты сам считал, что план капитана Троппа превосходен,  - заметил находившийся тут же Самум, сменивший свои белые одеяния на скромный черный наряд.
        - Он и был таким!  - воскликнул сардарь.  - Если бы проклятый гяур не действовал по наущению русских! Они ждали наших людей и напали на них первыми!
        - Может быть, это трагическая случайность? Фатум?
        - Нет, Самум, это не фатум! В том месте должен был находиться лишь ничтожный русский отряд, не ожидающий действий с нашей стороны. Я посылал наших лазутчиков, и они подтвердили мне это. Откуда же взялись там такие неприятельские силы, ждавшие нашего нападения? О! Если только этот шайтан останется жив, я лично изрублю его!  - Гассан-хан сжал кулаки.  - Никогда не верь гяурам, Самум. Эти собаки способны на любое предательство.
        - Я, сардарь, предпочитаю верить лишь самому себе,  - ответил странник.  - И то лишь в тех вопросах, которые мной основательно изучены.
        - Поэтому ты и мудрец,  - усмехнулся Гассан-хан.  - Увы, летописцем моей победы на сей раз тебе не стать. Часы этого несчастного города сочтены, и я должен признать это.
        - Ты собираешься сдать крепость?
        - За меня это благополучно сделает чернь. Она и так бесновалась последние дни, а после такой канонады,  - сардарь махнул рукой.  - Проклятые трусы! Они бы и вовсе сдались без боя… Что ж, я предоставлю их своей судьбе. А сам попробую уйти из этого города прежде, чем наступит конец.
        - Опасно бежать под таким огнем, когда повсюду русские.
        - И что с того? Самум, лучше погибнуть сражаясь, нежели отдаться в плен. К тому же, один Аллах знает, как примет мое поражение Аббас-Мирза…
        В этот момент у дверей послышались возня и крики, и двое дюжих сарбасов швырнули к ногам сардаря окровавленного, но еще живого человека, в котором мало кто мог бы узнать бывшего капитана Русской Императорской Армии Троппа…
        - Так, значит, ты жив!  - процедил Гассан-хан, наступая обутой в шитую золотом туфлю ногой на дрожащего перебежчика.  - Тем хуже для тебя, проклятая собака! Ты посмел обмануть меня! Ты погубил моих людей! И ты дорого заплатишь за это!
        - Выслушай меня, сардарь!  - умоляюще воскликнул Тропп, подняв на Гассан-хана полные ужаса глаза.  - Клянусь тебе, что моей вины в случившемся нет! Нас кто-то предал!
        - Чем ты можешь клясться?  - усмехнулся сардарь.  - Ты предал своего Царя и своего Бога. Значит, ими ты не можешь поклясться. Ни великим именем Шаха, ни Аллахом ты, гяур, также не можешь клясться. Чем же тогда? Жизнью? Твоя жизнь не продлится долее минуты!
        - Но, сардарь, зачем мне было предавать тебя, если я предал своего Царя?! Чтобы быть казненным своими?!
        - Допускаю, что Царя ты не предавал, а был подослан ко мне своим командованием. Ты рассчитывал в суматохе перейти к своим, но удача подвела тебя, и теперь ты заплатишь.
        - Сардарь! Подумай! Ты можешь убить меня! Можешь! Но что если предатель останется рядом с тобой?
        - Кто, кроме тебя, мог выдать наш план русским?
        - Хотя бы он!  - окровавленная рука Троппа указала на стоявшего неподалеку Самума.  - Он не один из твоих военачальников!
        Удар сардаревой ноги в лицо заставил предателя замолчать:
        - Я не позволю тебе, собака, клеветать на друга Шаха и моего!
        Очередной залп русской артиллерии потряс могучие стены каземата. Гассан-хан нахмурился:
        - Я бы хотел изрубить тебя на куски, но русские не оставляют мне времени для этого удовольствия. И меч великого Тамерлана я не стану марать твоей гнусной кровью!  - с этими словами сардарь молниеносно выхватил меч у одного из стоящих рядом сарбасов и отсек несчастному Троппу голову. Презрительно плюнув на обезглавленное тело, сардарь обратился к приближенным:
        - Однако, нам нельзя терять времени, если мы хотим успеть покинуть город. Самум, ты идешь с нами?
        - Нет, сардарь,  - покачал головой Самум.  - Я всего лишь ученый, и остаться в городе не угрожает ни моей жизни, ни чести. Тогда как попытка вырваться из города весьма опасна.
        - Ты прав,  - кивнул Гассан-хан.  - Что ж, прощай, Самум! Да поможет тебе Аллах!
        - Да поможет он и тебе, сардарь,  - с поклоном ответил Самум, провожая взглядом удаляющиеся фигуры.
        Оставшись в каземате один, он некоторое время смотрел на убитого взглядом, не выражающим никаких определенных чувств. В дверной проем осторожно заглянул один из слуг Самума и замер на пороге. Заметив его, странник проронил:
        - Какая ужасная участь… Впрочем, справедливая. Эти люди - плоды мушмулы. Портятся и гибнут сами. Идем, нам не стоит дольше здесь оставаться,  - с этими словами Самум перешагнул распластанное на полу тело и навсегда покинул каземат древней крепости…

        ***

        Тяжелой выдалась ночь у полковника Стратонова, да и день легче быть не обещал. С вечера по приказанию Паскевича выдвинулся он с сильным отрядом туда, откуда по донесению перебежчика неприятель должен был совершить свою исключительно хитроумную и чреватую тяжелейшими последствиями вылазку. Затаившись так, чтобы не спугнуть персов, стали ждать. С трудом верилось Юрию, чтобы подобный вероломный план русский офицер измыслил. Будь ты хоть тысячу раз бунтовщик супротив Царя, но против товарищей своих, против солдат своих врага вести - это как может быть? В голове не укладывалось!
        С наступлением темноты две тысячи солдат под командой Пущина начали работы, за ходом которых наблюдал сам Паскевич. Еще едва-едва успело закатиться солнце, и первые ядра грядущего огненного смерча полетели в стены города, как разведчики донесли Стратонову о приближении неприятеля.
        Тихо они шли, как тати ночные. На впереди идущих русская форма одета была - рассчитал неведомый подлец сбить тем с панталыку дозорных солдат и, расправившись с ними, внезапно ударить во фланг, застав русских врасплох.
        Стратонов со своими людьми тотчас обнаруживать себя не стал, дав вражескому отряду пройти мимо, и лишь затем замкнул кольцо, отрезав пути к отступлению. Большой неожиданностью для незваных гостей был столь горячий прием! Большинство из них тут и полегли под ударами русских сабель и штыков. Иных взяли в плен живыми. А несколько злодеев впотьмах да суматохе все-таки сумели уйти. И среди них, как угадал Стратонов, тот самый предатель, которого более всего и хотелось ему схватить. Не убить, а пленить, чтобы пред очами товарищей держал он ответ за свое иудино дело.
        Но не оказалось его ни среди пленных, ни среди убитых, и оттого досадовал Юрий. Между тем, ночь готовила ему новые неожиданности. Едва стали на исходные позиции у реки Занги, полагая перевести дух до сулившего знатное дело утра, как заметили недреманным оком разведчики еще одну неприятельскую партию. Только эта не к русскому лагерю стремилась, а в обратную сторону. В обход северного форштадта быстро двигалась конная группа человек в шестьдесят и некоторое число пеших.
        Никак через Зангу тикать собрались господа персы из русской мышеловки? Ну уж врешь, брат! Таких фокусов с русскими не пройдет. По команде Стратонова егеря и стрелки молниеносно выдвинулись навстречу неприятелю. Для пеших беглецов достало одного вида русского отряда, чтобы броситься назад к крепости. То ли дело всадники! Предводительствуемые некой, по-видимому, важной персоной, они отчаянно врубились в русскую цепь и после краткого боя прорвали ее. Но это было лишь началом их злоключений.
        В тылу их ожидали уланы и казаки во главе с самим Юрием, который немедленно ринулся в атаку на врага. Мгновение, и со звоном скрестились в безлунной ночи русские и персидские клинки. Сильная рука Стратонова направо и налево раздавала смертоносные удары. Неприятель дрогнул и стал поспешно отступать, но уланы и казаки преследовали его, нещадно истребляя. В какой-то миг перед Юрием очутился предводитель персидского отряда, богатство одежд которого выдавали в нем знатного вельможу. Стратонов подумал, что это, пожалуй, никто иной, как сам Гассан-хан, и уже занес саблю таким образом, чтобы лишь ранить и сбить сардаря с коня, но не убивать. Однако прославленный воин успел увернуться от удара и с остатками своего отряда скрылся в крепости.
        - Ничего, вашбродь,  - ободрил раздосадованного полковника один из казаков.  - Завтра в крепости все одно возьмем его. Никуды он от нас не денется.
        Казак был прав, но его слова все-таки мало утешили Стратонова. Подумать только, сардарь был почти в его руках, а он его упустил!.. Единственное, что отчасти примирило Юрия с неудачей, это обретенный у стен крепости трофей, по-видимому, оброненный бежавшими. То был древний меч великолепной работы. Ничего подобного ему Стратонов в своей жизни не видел и, возвратясь на позиции, долго любовался прекрасным клинком, переливающимся в отблесках костра. Такое оружие, определенно, мог носить лишь сам сардарь.
        Так с переменным успехом минула решающая ночь, а утром 1 октября, в день Покрова Пресвятой Богородицы жители полуразрушенного города в ужасе увидели русские туры уже на краю самого крепостного рва. Страх несчастных людей был столь велик, что они бросились на башни и валы. Одни становились на колени, махали белыми платками и кричали, что они сдаются. Другие в отчаянии спускались в ров и, под градом пуль, перебегали в русские траншеи.
        И, вот, настал ключевой момент штурма. Шесть рот гвардейского полка бросились через брешь и решительно заняли юго-восточную башню под огнем неприятеля, еще стрелявшего с южной стороны. Тем временем остальные гвардейцы, севастопольцы и егеря подошли к северным воротам, перекрыв путь исхода из крепости.
        Сюда примчался вместе с генералом Красовским Стратонов. Солдаты, уже чувствующие столь знакомый им вкус победы, гордо стояли надо рвом, облокотившись на опущенные к ноге ружья, и ожидали, пока им откроют заваленные камнями и землей ворота.
        Легко перебравшись через ров, Афанасий Иванович подошел прямо к воротам, из-за которых доносился шумный спор. Не желая тратить время, Красовский приказал обер-аудитору Белову, хорошо знавшему татарский, сказать, чтобы ворота были немедленно отворены. Однако, едва только нечастный переводчик передал приказание, как пущенная из крепости пуля раздробила ему череп. Выбитый мозг обрызгал стоявшего рядом Красовского, но это не заставило Афанасия Ивановича отступить. Через мгновение ворота распахнулись перед русским генералом, и он вместе с другими офицерами ступил в крепость.
        Покуда Красовский разговаривал с городскими старейшинами, вышедшими ему навстречу, Стратонов тревожно озирался. Внутреннее чутье и давнишние смутные остережения Миграна подсказывали ему, что человек, отстреливавшийся от неприятеля до самого открытия ворот, должен был предпринять хоть что-то, чтобы испортить победителям торжество.
        Не хуже Пущина успев разобраться в устройстве и расположении крепости, Юрий в первую очередь обратил внимание на пороховую башню. Окажись он, Стратонов, на месте Гассан-хана, то непременно бы поджег арсенал, ища хотя бы так спастись от позора и отомстить врагам.
        Подозрения Юрия оправдались. Из погреба, где хранились запасы оружия и порох, уже струился дым, когда он с двумя казаками подоспел туда. Ни мгновения не думая, полковник соскочил с коня и бросился вниз. На счастье, горящий фитиль еще не добрался до бочонков с порохом, и Стратонов успел выхватить его и потушить.
        - Ну-с, вот,  - довольно сказал он побледневшим от его неожиданного и рискованного геройства казакам,  - теперь можно и Гассан-хана навестить. С ночи не могу дождаться этой встречи!
        Гассан-хан, с горстью своих приверженцев, заперся в мечети, куда вслед за Красовским поспешил и Стратонов. Мечеть располагалась недалеко от дворца сардаря и была одним из немногих уцелевших после бомбардировки зданий. Старый воин все еще продолжал сопротивляться: из мечети то и дело доносились выстрелы, и гвардейцы, окружившие ее, отвечали тем же. Перестрелка, однако же, продолжалась недолго. Угроза Красовского взять здание штурмом возымела действие, и двери последней цитадели открылись победителям.
        Афанасий Иванович с небольшой свитой бесстрашно вошел внутрь и увидел около двух вооруженных персов во главе с Гассан-ханом. Мгновение было весьма опасным: славящийся буйным нравом сардарь мог легко броситься на русского генерала и изрубить его прежде, чем погибнуть самому. Но хладнокровие и отвага Красовского, видимо, произвели на него сильное впечатление. Некоторое время противники молча смотрели друг на друга. Наконец, Гассан-хан что-то сказал стоявшему подле него персу, и тот на ломаном русском объявил о сложении оружия.
        Сардарь медленно отстегнул свой меч и протянул его подошедшему Красовскому. Афанасий Иванович тотчас передал его своему адъютанту барону Врангелю, дабы тот доставил трофей корпусному командиру.
        - Я хотел бы просить вас, генерал, об услуге,  - обратился Гассан-хан к Красовскому.
        - Я слушаю вас,  - с готовностью откликнулся тот.
        - Я прошу ваших солдат отыскать меч Великого Тамерлана, который вчера… - сардарь запнулся,  - был утерян мной возле крепостной стены. Он выпал из ножен, и все попытки найти его оказались тщетными. Сами ножны мне оставалось только разбить! Меч Тамерлана - великая реликвия нашего народа, и я бы не хотел, чтобы она попала в руки какого-нибудь бесчестного вора.
        - О, конечно, я понимаю вас,  - кивнул Афанасий Иванович.  - Думаю, однако, что на поиски нам никого отправлять не придется. Не так ли, Юрий Александрович?  - с легкой улыбкой обернулся он к стоявшему подле Стратонову.
        Юрий шагнул вперед и извлек меч, с которым не расставался с ночи:
        - Это он?
        - Да!  - воскликнул старый воин.  - Меч Тамерлана! Слава Аллаху, что он оказался в достойных руках! Теперь же я прошу отправить его в дар вашему Императору. Русский Царь достоин обладать этим мечом.
        - Уверен, что Его Величество по достоинству оценит столь ценный дар и лично отблагодарит вас,  - ответил Красовский.  - В скором времени вы отправитесь в Петербург.
        Лицо сардаря посветлело.
        - Я знал,  - важно сказал он,  - что великому русскому Императору угодно будет увидеть старого заслуженного воина, которого имя доныне с ужасом произносится турками… Я не страшусь предстать перед лицом великого монарха. Он великодушен и простит мне, что я верно служил моему государю.
        - Наш Государь умеет ценить честь и доблесть даже в тех, с кем в настоящее время нам приходится сражаться. Вам будет оказано все подобающее уважение,  - пообещал Афанасий Иванович.
        Когда сардаря и остальных пленных увели, Красовский похлопал Юрия по плечу и весело сказал:
        - Вот, мой друг, готовьтесь к давно заслуженному повышению. Сегодня же я отправлю представление к производству вас в генерал-майоры.
        - Благодарю вас, Афанасий Иванович,  - откликнулся Стратонов.
        Генерал помолчал мгновение, а затем прибавил:
        - А ваш брат, надеюсь, наконец, получит чин унтер-офицера.
        Вторая весть обрадовала Юрия еще больше первой и, простившись с Красовским, он отправился разыскивать Константина.
        Тут, однако, ожидал его тяжелый удар. Пущин, которого он нашел довольно скоро, сообщил ему, что Костю тяжело ранило осколком во время ночных работ по коронованию гласиса, и все это победное утро он оставался в лазарете, врачи которого не спешили ручаться за жизнь будущего унтер-офицера…

        Глава 10.

        - М-ль Эжени! М-ль Эжени! А сколько кораблей было при Наварине у турок?  - восторженно блестя глазами, допытывался Сережа, отрываясь от конструирования игрушечных корабликов, коих в его комнате было уже бесчисленное множество.
        - Помилуйте, Сережинька, откуда мне знать? Адмирал за обедом у Ольги Фердинандовны говорил, что около ста,  - откликнулась Эжени, аккуратно вырезая из плотного картона деталь для будущего фрегата.
        - Сто!  - васильковые глаза расширились.  - А вы могли бы спросить адмирала, какие именно корабли участвовали? И у нас, и у турок? Сколько фрегатов, сколько корветов?
        - Хорошо,  - улыбнулась Эжени.  - Завтра я буду у Ольги Фердинандовны и попрошу, чтобы Алексей Гаврилович составил вам полный список эскадр.
        Весть о славной победе лишь на днях достигла Петербурга и вызвала всеобщее ликование. Соединенная эскадра России, Франции и Англии начисто разгромила флот Ибрагим-паши, покарав Турцию за нежелание признавать Лондонскую конвенцию, даровавшую полную автономию Греции.
        Битва продолжалась четыре часа, и наиболее всех отличилась в ней русская эскадра под командованием адмирала Гейдена. Именно она уничтожила центр и правый фланг неприятеля. Турки потеряли в роковой для себя день шестьдесят кораблей и свыше двух тысяч человек. Потери союзников не превысили восьмиста человек, ни один корабль не был потоплен.
        Среди героев битвы упоминалось имя капитана флагмана русской эскадры «Азов» Михаила Петровича Лазарева. «Азов» уничтожил пять турецких кораблей, включая фрегат командующего турецким флотом. Сам флагман получил 153 попадания, семь из которых ниже ватерлинии. Несмотря на столь значительные повреждения, он остался в строю и сумел добраться до бухты.
        - Выходит, что у турок кораблей было втрое больше, чем у нас, а мы их разгромили!  - говорил Сережа, ползая по полу и расставляя игрушечные кораблики на расстеленной на полу карте.  - Ах, как хотел бы я быть в этом бою!
        Испытывал ли кто в столице сколько-нибудь сравнимый восторг? Вряд ли. Хрупкий мальчик с глазами херувима вот уже который день не мог думать и говорить ни о чем, кроме как о Наварине, «Азове», Гейдене, Лазареве… Эжени слушала его с любопытством и удивлением. Откуда, помилуй Бог, в этом ребенке такая страсть к морю, к войне? И как умещается в его памяти столько подробностей самых разных сражений, имен флотоводцев и названий кораблей? В свои юные годы он мог показать на карте ход десятков морских сражений. А ведь к тому знал он и сами корабли, их модели, детали…
        - Знаете, Сережа, я, пожалуй, познакомлю вас с адмиралом, если ваша добрейшая крестная не будет против. Я думаю, старику доставит большое удовольствие видеть молодого человека столь любящего и знающего морское дело. И ему, дитя мое, вы сможете, наконец, задать все свои вопросы, на которые я не в силах вам ответить.
        - О, м-ль Эжени!  - радостно воскликнул мальчик.  - Спасибо вам! Вот, если бы вы еще уговорили крестную определить меня в корпус… Вы единственная, к кому она прислушивается.
        - Вера Дмитриевна просто очень привязана к вам, Сережа. К тому же она боится, что вам не по силам окажется столь тяжелая служба… - отозвалась Эжени и тотчас поняла, что слова ее прозвучали исключительно фальшиво. Она сама была убеждена, что мальчика необходимо отдать в корпус. Если у человека есть настоящее призвание, настоящая мечта, то большой грех препятствовать ему. Если же призвание обманчиво, то пусть человек убедится в этом сам, набив синяки и ссадины. Но если просто не позволить ему даже попытаться осуществить желаемое, то он навсегда останется несчастным. Призрак неосуществленной мечты, отнятого пути будет преследовать его, манить, не давать покоя, мучить.
        Впрочем, в отношении Сережи Эжени питала уверенность, что его мечта непременно сбудется. Слишком велико и серьезно было стремление мальчика к своей цели. Такое упорство всегда дает надлежащие плоды.
        - Хорошо,  - Эжени ласково потрепала Сережу по пшеничным кудрям,  - я постараюсь уговорить Веру Дмитриевну. А если еще и адмирал скажет свое веское слово и пообещает приглядеть за вашими успехами в корпусе, то, полагаю, княгине придется сдаться!
        Мальчик порывисто поцеловал Эжени в щеку и радостно запрыгал по комнате. Она же в который раз ощутила неприятный укол совести от двойственности своего положения в этом доме.
        - Вот,  - Эжени протянула Сереже готовую деталь,  - надеюсь, я ничего не напутала.
        - Что вы! У вас прекрасно получается!
        - Спасибо. Только скажите мне, будущий адмирал, сколько еще мы будет строить этих кораблей?
        - У нас уже есть двадцать семь кораблей русской, английской и французской эскадры. А турецкой… - мальчик пальчиком пересчитала готовые суда.  - Только двадцать! А вы сказали, что их было около ста. Значит, нам нужно сделать еще, как минимум, семьдесят.
        Эжени приподняла брови:
        - Семьдесят… Однако…
        Резать картон ей уже порядком наскучило. Но что делать, если без того никак невозможно было воспроизвести Наваринское сражение, завладевшее воображением Сережи?
        В этот момент из гостиной, расположенной этажом ниже, послышались громкие голоса.
        - Опять бранятся,  - со вздохом заключил Сережа, прислушавшись.
        - Похоже… Пойду посмотрю, что там стряслось,  - ответила Эжени.  - После таких скандалов княгиня всегда во мне нуждается.
        Выскользнув из детской, она поспешила к лестнице и, притаившись на ней, стала слушать. Семейный скандал происходил при участии всех членов фамилии Борецких, но, главным образом, слышны были голоса старого князя и Владимира.
        - Я не позволю вам, отец, расточить все наше достояние и опорочить нашу семью в глазах света ради какой-то дряни, которая окончательно свела вас с ума!
        - Что?! Да как ты смеешь говорить со мной подобным образом?! Это ты в своих законах вычитал, что сыновья вправе выставлять отцов сумасшедшими и глумиться над ними?!  - голос старика сорвался на слезливый визг.  - А в главном-то, в главном-то Законе что написано?! А?! То-то же! Чти отца своего - там написано! Чти! А вы! Пример библейского хама не дает вам покоя!
        - Не вам говорить о главном Законе!  - воскликнул Владимир.  - Не вам попирающему его всякий день и час!
        - Молчать! Судить отца удумали?! Ну, узнаете же вы теперь, что такое отцовская власть! В детстве не узнали, так уж теперь узнаете!
        - ПапА, опомнитесь,  - послышался усталый голос Михаила.  - Подумайте! Вы, князь, аристократ из древнейшего рода - и выставляете себя на посмеяние ради какой-то гулящей девки не при маман будь сказано! Я вас не узнаю!
        - А ты, Мишка, и вовсе молчи. Твои забавы мне слишком ведомы. И кабы не братец твой, крючкотвор, гнил бы ты на каторге, где тебе самое место. А я бы избавлен был от твоего общества!
        - Лев Михайлович!  - умоляюще воскликнула Вера Дмитриевна.  - Что вы такое говорите! Опомнитесь!
        - А вы… Не понимаю, какой черт подбил меня когда-то жениться на вас. Сколько лет живем, а только и слышу о ваших хворях и недомоганиях… Да всю эту замызганную, вороватую сволочь, что вы собираете вокруг себя, наблюдаю. Над вами смеется весь Петербург, мадам! И это как будто не роняет чести нашего имени? Один я в этом доме изверг рода человеческого?  - снова дрогнул и сорвался на всхлипе дребезжащий голос.  - Так вот довольно же! Ноги моей больше не будет в этом доме! Вашем доме! Но более ничего вашего не будет, слышите?! Я отрекаюсь от вас и лишаю вас наследства! Вы не получите ни полушки из моих денег! Все они достанутся моему единственному отныне сыну!
        - Кому?!  - вскрикнул Михаил.
        - Скоро на свет явится новый князь Борецкий. Моя плоть и кровь! Он получит мое имя и все мое состояние!
        - Старый безумец!  - взревел Владимир.  - Неужели вы не понимаете, что вас просто водят за нос?!
        - В самом деле? Отчего-то только тебя, мой бедный Вольдемар, никто не водит таким манером за нос, включая венчанную жену. Не завидуйте, дети, вашему старому отцу. Зависть никого еще не доводила до добра!  - от души потоптавшись таким образом на больной мозоли старшего сына, князь покинул библиотеку, преследуемый истеричным плачем Веры Дмитриевны и руганью обоих сыновей.
        Эжени усмехнулась. Идея с «новым князем Борецким» принадлежала самой Лее. Интриганка сочла, что лета и здоровье князя таковы, что брать его полностью в свои руки должно как можно скорее. Разоблачение перед ним планов сыновей по объявлению его слабоумным стало первым шагом. Это открытие глубоко потрясло старика и окончательно отрезало его от семьи еще до суда. Отныне единственным родным человеком стала для него Лея. Оставалось закрепить успех, и «божественная Фернатти» (откуда только у людей скверный обычай обожествлять падшие создания?) объявила удрученному предательством сыновей князю, что пребывает в счастливом ожидании… Само собой, Лея вовсе не была в положении. Она предполагала весь срок разыгрывать свою роль, а затем попросту купить младенца у нуждающейся матери и выдать его за их с Борецким сына. Учитывая прогрессирующее слабоумие старика, сложности эта игра не представляла.
        И, вот, второй акт трагедии был завершен. Князь оставил семью и должен был уже в ближайшее время переписать на Лею и ее будущего ребенка свое состояние. А дальше… Дальше вернется Виктор и скажет, что делать. Лишь бы только скорее…
        - Эжени! Эжени! Где вы? Эжени!
        Эжени встрепенулась и поспешила на зов несчастной княгини, с которой после разговора с мужем случился очередной нервный припадок…

        Глава 11.

        Сад… С детства у Лауры не было места любимее. В его кущах таилась она от родных, мечтала, читала стихи. В дальнем углу сада, в зарослях лоницеры и барбариса, на увитой плющом скамье проходили безоблачные часы… А какой прекрасный вид был отсюда! Чуть правее источают чарующий аромат белые хлопья жасмина, а совсем рядом - любимый матушкин розарий. Эта часть сада была богата редкими растениями и всегда ухожена. Тропинка, пересекающая ее, по обеим сторонам которой, как бессменные часовые выстроились стройные можжевельники, вела прямо к дому. Дом был стар, его террасу почти скрывали сети дикого винограда. Когда Лаура смотрела на нее издалека, ей все время чудился образ дедушки, сидящего там в любимом кресле и смотрящего куда-то вдаль… Там, вдали высилась святая Мтацминда с церковью святого Давида, стены которой некогда спасли отца Лауры от неминуемой гибели.
        В 1795 году Тифлис был разорен Мохаммед-ханом. Это было одно из самых жутких испытаний, выпавших на долю многострадальной Грузии. Авангард грузин под начальством царевича Иоанна сражался отчаянно. На помощь ему великим царем, тогда уже глубоким старцем Ираклием был послан отряд поэта Мочабелова. Дед рассказывал Лауре, что поэт-воин, взяв свой чунгур, пропел перед войсками несколько вдохновенных строф своей песни и кинулся вперед так стремительно, что его отряд проник до самых персидских знамен, многие из которых были взяты грузинами на глазах свирепого Мохаммед-хана. Однако, силы были слишком неравны. Большинство воинов пало, и тогда старец-царь, прекрасный в этот трагический миг, сам повел войска в бой, не слушая остережений. От плена в той кровавой битве Ираклия спас лишь его внук царевич Иоанн…
        Царь и разбитое войско отступили в горы, а персы принялись громить доставшийся им Тифлис. Дворцы и древние храмы были обращены в груду развалин. Шесть дней и ночей изверги творили в городе немыслимые жестокости: резали пленных, насиловали женщин, а младенцев разрубали пополам с одного размаха, проверяя остроту своих сабель. Митрополит тифлисский заперся с духовенством в Сионском соборе, но персы выломали двери, сожгли иконостас, убили всех священников, а самого старца митрополита сбросили в Куру с виноградной террасы его собственного дома. На авлабарском мосту захватчики выставили икону Иверской Богоматери и заставили грузин издеваться над ней, бросая ослушников в Куру, так что река скоро запрудилась трупами. Около двадцати трех тысяч грузин было уведено в рабство.
        В те дни погиб и знаменитый сазандарь Грузии Саят-Нова. Его имя в стенах старого Тифлиса было славно повсюду, от царского дворца до сакли ремесленника. Бедный армянский ткач и сазандарь, в юности он был разгульным певцом, а в старости сделался отшельником. Когда Мохаммед-хан входил в Тифлис Саят-Нова молился в Крепостной церкви. Слыша приближение врагов, восьмидесятилетний старец взял в руки крест и пошел к ним навстречу, желая остановить их на пороге.
        - Не отступлю от Иисуса,
        Не выйду из церкви… - то были последние стихи, последние слова, слетевшие с уст поэта, прежде чем он был изрублен…
        И отец, и дед вспоминали ужас последнего нашествия, как прообраз Страшного Суда. Дед успел уйти в горы вместе с Ираклием, а раненый отец со своей матерью отдался с несколькими десятками несчастных под защиту святого Давида, затворившись в церкви на склоне Мтацминды. Каким-то чудом персы так и не поднялись к ней, и все, кто находился в ее стенах, спаслись.
        - Дедушка, ты смотришь на Мтацминду?  - спросила однажды Лаура старика.
        - Нет… - медленно отозвался дед, не отводя взора старчески прозрачных глаз.  - Я смотрю дальше…
        Через несколько дней его не стало, и лишь, повзрослев, Лаура догадалась, куда смотрели глаза деда в последние его дни.
        Ухоженной части сада девушка предпочитала дальнюю, хранившую налет дикости. Рука садовника не стесняла здесь вольного буйства зелени, а птицы пели особенно звонко. Здесь же у самой стены, ограждавшей владения Алерциани, протекал быстрый ручей, к которому Лаура часто спускалась, в мечтательной задумчивости.
        На сей раз оная была нарушена властным голосом матери, доносившимся из глубины сада. Не желая быть застигнутой в своем убежище, Лаура поспешила ей навстречу.
        Мариам Алерциани, тридцатисемилетняя дородная женщина, еще не утратившая прежней привлекательности, отличалась характером решительным и властным. В последнее время отношения матери и дочери оставляли желать лучшего, ибо напор Мариам, привыкшей, чтобы ее воля исполнялась, разбивался о холодное безразличие Лауры.
        - Вы искали, матушка?  - Лаура нашла запыхавшуюся от жары мать аккурат на старой скамейке.
        - Тебя никогда не дозовешься!  - взмахнула рукой Мариам.  - Целыми днями мы с отцом тебя не видим! Объясни мне, наконец, что с тобой происходит? После возвращения от тетушки ты сама не своя!
        - Разве недель в осажденной крепости недостаточно, чтобы измениться?
        - На какое-то время, быть может. Но пошел уже второй год! Не пытайся обмануть меня, Лаура. Я вижу, что есть что-то другое. О чем, скажи, ты постоянно думаешь, сидя одна в этом саду?
        - О пустяках, матушка. Чему вы удивляетесь? Я всегда любила уединение.
        - О пустяках… - мать поджала губы.  - Довольно тебе предаваться этим пустякам. Ты уже не ребенок, и настало время позаботиться о твоем будущем.
        Сердце Лауры екнуло:
        - Что вы хотите сказать, матушка?
        - Ты прекрасно знаешь. Князь Джакели давно оказывает тебе знаки внимания, и…
        - И что, матушка?
        - Мы с отцом хотим, чтобы и ты отнеслась к нему с подобающим уважением.
        - Я уважаю князя. Он ведь старый друг нашего дома.
        - Не делай вид, что ты меня не поняла. Князь в скором времени попросит твоей руки, и твой отец даст ему согласия.
        - Но я его не дам,  - тихо, но твердо сказала Лаура.
        - Что?
        - Я не выйду замуж за князя Джакели.
        - Почему, позволь узнать? Конечно, он не молод… - Мариам пожевала губами.  - Но твой отец также много старше меня.
        - И вы никогда не любили его, матушка?
        Щеки матери вспыхнули:
        - Я всегда любила твоего отца!
        - Почему же тогда вы не хотите, чтобы и я любила своего мужа?
        - Ты полюбишь его, когда оставишь свои пустяки и отнесешься к нему с должным вниманием. Князь весьма достойный человек. И богатый…
        - В то время, как наша семья разорена? Не так ли?
        - Ты слишком много себе позволяешь,  - мать резко встала.  - Эти петербургские нравы, пришедшие в Тифлис, имеют на тебя дурное влияние.
        - Значит, сегодня мы не поедем на вечер Чавчавадзе?  - спросила Лаура.  - Ведь там настоящая обитель этих столь дурных нравов.
        - За твою дерзость тебя следовало бы запереть в твоей комнате. Но я не стану этого делать. И мы, конечно же, поедем на вечер. Ведь там соберется вся тифлисская знать. И там будет князь Джакели, мечтающий вновь увидеть тебя.
        - В таком случае я предпочла бы остаться взаперти.
        - Останешься,  - раздраженно ответила мать,  - если я сочту нужным. Но не сегодня. Кстати, нам уже пора собираться, если мы не хотим опоздать.
        Покоряясь родительской воле, Лаура отправилась в свою комнату одеваться к выезду. Если бы не Джакели, она была бы вовсе не против навестить гостеприимный дом Чавчавадзе, этот очаг культуры и просвещения в Грузии.
        Дед Лауры был добрым другом Гарсевана Чавчавадзе, одного из виднейших дипломатов великого Ираклия, подписавшего Георгиевский трактат, даровавший Грузии покровительство России. Сын Гарсевана Александр воспитывался в одном из лучших частных пансионов Санкт-Петербурга, затем в Пажеском корпусе, из которого был выпущен в 1809 году подпоручиком в Гусарский Лейб-гвардии полк. Прослужив три года на родине под началом маркиза Паулуччи, итальянца на русской службе и настоящего героя Кавказа, князь принял участие в кампании 1812-14 гг. и закончил ее адъютантом Барклая-де-Толли в Париже. В этот период он овладел несколькими европейскими языками, хорошо узнал европейскую культуру и, вернувшись через несколько лет в Тифлис, первым из грузинских князей поставил свой дом в Цинандали на европейскую ногу.
        Дом этот и сам Александр Гарсеванович, грузинский князь, славный воин, образованнейший человек и прекрасный поэт, стал связующим звеном между русскими и грузинами. Именно благодаря Чавчавадзе грузины, а среди них и Лаура, открыли для себя многих русских, европейских и персидских поэтов. Многогранная муза князя с одинаковой легкостью перенимала и скептицизм Вольтера, и сентиментальность персов, нисколько не забывая при этом собственной грузинской песни. Грузинские песни князя расходились столь широко, что становились народными, и сазандары повсюду распевали их. С удивительной легкостью Александр Гарсеванович переводил Саади и Расина, Гафиза и Гюго, Вольтера и Гете, Пушкина и Корнеля…
        В доме Чавчавадзе подрастали две красавицы-дочери. Старшей, Нине, едва исполнилось шестнадцать, но ее красотой, умом и талантом восхищался без преувеличения весь Тифлис. Ей и ее родственнице Марии Орбелиани дозволено было даже устроить домашний спектакль. Действо происходило в доме княжны Орбелиани. В представлении участвовали ученики высших классов. Официальных сановников на нем не было, но присутствовали все родственники и родственницы юных артистов, принявшие их дебют с большим одобрением. Лаура также мечтала принять участие в этом спектакле, но родители не разрешили ей подобной «вольности»…
        Теперь юная Нина была влюблена. И не в кого-нибудь, а в русского дипломата и литератора Грибоедова, бывшего много старше ее. Некогда он учил ее музыке, был частым гостем дома Чавчавадзе… Кто бы мог подумать, что из этого родится чувство? И не только у шестнадцатилетней девочки, но и у знающего жизнь поэта-дипломата?..
        Отправляясь на вечер, Лаура утешала себя тем, что, по крайней мере, увидит милую Нину и Александра Сергеевича, порадуется их любви, а, может, улучив мгновение, поведает подруге и сокрушения собственного сердца. Те самые, о которых так желала знать мать, и которые менее всего ей можно было раскрыть…
        В доме Чавчавадзе было, как всегда, многолюдно. Сам хозяин радушно встречал гостей, очарованных его обаянием. За роялем в гостиной сидел сухопарый человек с продолговатым, остроносым лицом и проницательными глазами, близорукость которых призваны были исправить небольшие круглые очки. Александр Сергеевич играл вальс собственного сочинения. А подле него замерла, не сводя с него взгляда, Нина, казавшаяся в этот день прекраснее обыкновенного…
        Посмотрев на подругу, Лаура с сожалением поняла, что сегодня поговорить не удастся. На днях Грибоедов должен вновь ненадолго уехать по делам службы, а затем по возвращении обвенчаться с Ниной, прежде чем отправиться с посольством в Тегеран. И теперь юная невеста дорожит каждым мгновением, проведенным рядом с ним, стараясь насмотреться на дорогого человека. И похищать у нее эти драгоценные минуты было бы жестоко.
        - Я счастлив видеть вас, прекрасная Лаура,  - с такими галантными словами подошел к ней Джакели, по виду вполне восприявший столичную моду, но в душе сохранивший азиатский нрав и патриархальные понятия.
        Князь был глубоко неприятен девушке, но, следуя родительской воле, она постаралась улыбнуться и поблагодарила его за комплимент. Джакели, несмотря на тучность и лета, сохранивший отменное здоровье и легкость движений, тотчас пригласил ее на танец, и Лауре ничего не оставалось, как принять это приглашение.
        Рассеянно и принужденно отвечая многословному князю, девушка с тоской думала, что рядом с этим человеком ей придется провести весь сегодняшний вечер. А после еще выдержать очередной напор матери, и, возможно, отца…
        Внезапно, глаза Лауры расширились, и она едва не споткнулась на очередном круге вальса. У рояля, подле Александра Сергеевича стоял и разговаривал с ним… Лаура не могла поверить своим глазам. Неужели это он? Несомненно, он! Только теперь на нем мундир унтер-офицера…
        - Что с вами? Вам дурно?  - обеспокоенно спросил князь.
        - Нет-нет… Немного закружилась голова,  - слабо улыбнулась Лаура.  - С вашего позволения я присяду.
        - Конечно-конечно,  - Джакели проводил девушку к одному из кресел и пообещал через несколько минут принести ей что-нибудь прохладительное.
        - Что еще за головокружения?  - недовольно осведомилась мать.  - Будь добра взять себя в руки!
        Лаура с отчаянием искала способ вырваться из-под докучливой опеки, но не находила его. Ведь если даже она скажет, что ей необходимо подышать свежим воздухом, этот докучливый князь непременно галантно проводит ее в сад. Когда бы здесь был любимый троюродный брат Николоз! Вот, кто бы непременно помог!
        Николоз был круглым сиротой и в доме Алерциани находился в положении не столько родственника, сколько приживала, из милости принятого под кров. Пылкого и гордого юношу такое пренебрежение крайне задевало. Ведь и он был - Алерциани! Пусть и из младшей, захудалой и обнищавшей ветви! Лишь с Лаурой у него сложились самые сердечные отношения и полное взаимопонимание. Увы, последний год Николоз редко появлялся дома, предпочитая все время проводить в полку, куда поступил, ища независимости от пренебрегающих им родственников. Да и на вечера, где собиралась тифлисская знать, был он не ходок…
        Спасение пришло неожиданно. Оставив своего жениха, к Лауре подошла сияющая Нина и, глядя на Джакели и Мариам одним из самых своих обезоруживающих взглядов, попросила:
        - Прошу меня простить, но не позволите ли вы мне ненадолго похитить у вас Лауру? Мне просто необходим ее совет в одном очень важном вопросе!
        Кто мог отказать этому трогательному ребенку? К тому же так естественно - в преддверье грядущей свадьбы юной невесте хочется обсудить какие-то наивные детские секреты со старшей подругой…
        Через минуту Лаура уже покинула зал вслед за легкой и точно парящей по воздуху Ниной. Оказавшись вдали от гостей, она крепко пожала подруге руки:
        - Милая Нина, ты меня просто спасла!
        - Я думаю, что сделала кое-что лучшее,  - Нина улыбнулась.  - Иди в сад. На наше любимое место - помнишь? Там тебя ждут. И меня тоже, наверное, уже ждут… В другом месте.
        Все поняв без лишних объяснений, Лаура крепко обняла подругу и, расцеловав ее, поспешила в сад. Убедившись, что возле дома никого нет, она с замиранием сердца побежала к старым дубам, подле которых они любили играть детьми.
        Сад, а, вернее, парк Чавчавадзе, самый огромный и прекрасный в Грузии, Лаура знала не хуже своего. Его прекрасные тенистые аллеи, тематические уголки с диковинными цветами и кустарниками, привезенными из Англии, его могучие дубы и кипарисы - все было родным для Лауры, все приводило в восхищение ее глубоко чувствующую природу душу.
        Еще только приближаясь к указанному месту, она разглядела сквозь сумрак знакомую фигуру… Нет, это явный перст судьбы, чтобы он, о котором она, не переставая думала, все эти без малого полтора года, которого почти не надеялась увидеть живым, появился именно сегодня! И теперь ничто и никто не должен разлучить их!

        ***

        Константину Стратонову не суждено было окончить победоносный поход русской армии в древнем Тавризе. Впрочем, чести взятия его оказались лишены не только брат Юрий, но и сам Паскевич. Неожиданно для всех Тавриз был занят небольшим отрядом генерала Эристова, которому было поручено командование войсками в Нахичеванской области.
        Впрочем, старый князь вряд ли сам предпринял бы столь дерзкий марш-бросок, если бы не начальник штаба полковник Муравьев. Умный, решительный, педантичный, строгий к себе еще более чем к другим, исключительной честный Николай Николаевич был хорошо известен на Кавказе. Ветераны карабинерского полка, коим он прежде командовал, любили вспоминать “муравьевское” время, когда “всякий был убежден, что правое дело не будет гласом вопиющего в пустыне”. Честность и бескорыстие Муравьева вошли в пословицу.
        Возложив на него и Эристова защиту Нахичеванской области и отвлечение внимания противника от Эривани, Паскевич и предположить не мог, сколь далеко зайдет это отвлечение.
        После очередного нападения персов, предводительствуемых самим Аббас-Мирзой, и разгрома их решено было вести преследование. От лазутчиков и перебежчиков Муравьев знал, что неприятель понес большие потери и полностью деморализован. Не воспользоваться этим благоприятным моментом Николай Николаевич не мог. В самый день падения Эривани, отряд Эристова взял город Маранду, жители которого, армяне, встречали русских как освободителей, а наместник перешел на сторону победителей. Это окончательно подорвало боевой дух персидской армии. Она панически бежала и больше не была способна к сопротивлению.
        Пользуясь этим, Муравьев решил овладеть Тавризом. Свои намерения при этом полковник хранил в глубокой тайне ото всех, включая Эристова, не будучи уверен, что тот согласится на столь ответственное и дерзкое предприятие.
        Старый князь весьма удивился, когда обнаружил, что его начальник штаба привел его к стенам Тавриза. Но отступать было уже поздно, и город был взят Муравьевым еще до подхода главного отряда Эристова неожиданно легко, ибо большая часть персидских войск бежала из него вместе со многими жителями…
        Паскевич был немало потрясен этой операцией и, срочно прибыв в Тавриз, осыпал князя градом упреков. Но хитрый грузин выслушал его молча, а затем поздравил Ивана Федоровича с тем, что именно он, Паскевич, покорил Тавриз. Граф тотчас забыл об упреках, расцеловал Эристова и исходатайствовал ему орден св. Александра Невского…
        Увы, все эти славные события прошли мимо Константина. Долгие недели провел он в эриванском госпитале, изнывая от скуки. Эту унылую пору рассеяли лишь два светлых мгновения: сперва получение чина унтер-офицера, а затем предпринятая Красовским постановка блистательной комедии Грибоедова «Горе от ума» силами офицеров гарнизона. И хотя постановка была любительской, далекий от театра Константин был восхищен талантом автора, остротой его глаза и слова…
        Война, меж тем, была окончена, и все тот же Грибоедов составил не уступающий по таланту его литературному творчеству проект мирного договора, который и был подписан в Туркменчае 10 февраля 1828 года.
        На смену Персидской уже вовсю спешила новая война - с турками. А покамест Константин получил отпуск из полка для окончательной поправки серьезно подорванного ранением здоровья и поспешил в Тифлис с одним всепоглощающим желанием - увидеть ту, что стала для него в последние месяцы наваждением.
        И, вот, она стояла перед ним… Еще более прекрасная, чем в пору первой их встречи, расцветшая из почти ребенка в женщину. У Константина на миг перехватило дыхание и, не говоря ни слова, он подошел к Лауре, смотревшей на него сияющими и в то же время немного испуганными глазами, и порывисто поднес к губам ее руки.
        - Помните ли вы меня, дорогая Лаура?
        - Видит Бог, что с часа нашей разлуки не проходило дня, чтобы я не думала о вас, не молилась о вас, прося скорее лишить меня жизни, нежели погубить вас!
        - О, это было бы для меня хуже самой жестокой смерти!
        - Слушая о сражениях, о победах, я всегда видела перед собой вас. Спрашивала себя, были ли вы там-то или там? А если были, то живы ли? Не ранены ли?  - девушка говорила быстро, и ладони ее сделались горячими. Ее как будто лихорадило, и на щеках горел румянец.  - Вы живы - и теперь я счастлива!
        - Разве же мог я погибнуть, когда вы столько думали обо мне? Это было бы непростительно с моей стороны!
        - Что же теперь? Вы больше не уедете?  - с надеждой спросила Лаура.
        - Не могу вам обещать этого. Ведь я состою на службе у Его Величества, а мы стоим на пороге новой войны.
        - Однако, вы ведь больше не солдат?
        - Покамест я нечто среднее между солдатом и офицером. И мне бы весьма хотелось из этого промежуточного перейти в полноценное состояние. К тому же я обязан служить моей стране и моему Царю.
        - А что же делать мне?  - красиво очерченные дуги бровей страдальчески взметнулись вверх.  - Мои родители хотят, чтобы я вышла замуж за старого князя Джакели!
        Константин побледнел:
        - За этого подлеца, что не отходил от вас весь вечер?
        - Он не подлец… Но я не желаю быть с ним! Я скорее умру!  - воскликнула Лаура.
        - Вы не будете с ним, Лаура,  - твердо сказал Константин.  - Потому что в таком случае и мне будет лучше погибнуть от турецкого ятогана.
        - Тогда что же делать? В нашей стране важно желание отцов и мужей, а нашего согласия не спрашивают.
        - Я попрошу вашей руки сам!
        - И получите отказ… - безнадежно покачала головой девушка.  - Вы должны знать, мой род очень знатен, но войны практически разорили его.
        - А я не родовит и нищ, как церковная крыса… - докончил приговор Константин.
        - Мне нет до этого никакого дела. Я поклялась вам тогда, в Шуше. И теперь клянусь, что стану или вашей, или ничьей…
        - После таких слов мне должно перевернуть все горы вашего края!  - пылко воскликнул Стратонов, обнимая Лауру.  - Я пробуду в Тифлисе еще не менее трех недель. Я обещаю, что найду выход. Но вы должны быть готовы, что он может потребовать от вас нарушения родительской воли, даже обмана!
        - Я на все готова,  - отозвалась девушка.  - Однако, мне нужно идти, иначе мое отсутствие могут заметить… Знаете ли вы наш дом?
        Константин кивнул.
        - Если вы пойдете от ворот вниз по склону, а затем повернете за угол, то увидите ручей. Он берет свое начало в нашем саду и проходит под стеной. В этом месте я буду ждать вас каждый день в пять часов по полудни. На стене есть уступ…
        - Милая Лаура, если бы даже ваша стена была отполирована и непреступно высока, я все равно нашел бы способ перебраться через нее, чтобы заключить вас в свои объятья!
        - Тогда - до завтра?  - глаза девушки радостно заблестели.
        - До завтра, Лаура,  - отозвался Константин, вновь с жаром целуя ее руки.
        Когда тонкая, стремительная фигурка скрылась во мраке аллеи, он с досадой сжал кулаки и пошел в противоположную сторону, решив покинуть вечер, не дожидаясь его окончания. Видеть Лауру рядом со старым подлецом было бы совершенно невыносимо! Однако, что же делать, чтобы избавить ее от него? Вызвать на поединок и убить? Во-первых, неслыханный скандал, который больно ударит по брату, перед которым Константин виноват и так. Во-вторых, его это не приблизит к Лауре ни на дюйм, ибо сам он отправится обратно под ружье, а она… А ей любящие родители отыщут другого Джакели.
        Что же тогда? Проклятая, проклятая нищета! Никогда еще Константин не ощущал ее таким несчастьем! Когда бы он хоть был прославленным героем, как брат Юрий, другом самого Императора…
        Однако все это пустое. Нужно искать выход, а не роптать на то, чего нет. Воистину тысячу раз был прав Юрий, когда говорил, что на войне все куда проще, чем в этой так называемой мирной жизни…

        Глава 12.

        Белоснежный Безобдал остался позади, уступая место узкой долине, обрамленной невысокими горными кряжами. Чуть в стороне от дороги виднелся полуразрушенный недавним землетрясением памятник, воздвигнутый еще во времена Цицианова. То была могила отважного Монтрезора.
        В дни блокады Эривани 1804 года персидской коннице удалось перерезать пути снабжения русской армии. Для восстановления сообщения с Тифлисом и обеспечения доставки провианта в село Караклис, где в ту пору располагалась русская операционная база, был послан майор Монтрезор с отрядом в сто человек при одном орудии. Несмотря на все предосторожности, отряд все-таки встретил на своем пути персов и был окружен ими.
        Несмотря на многочисленность неприятеля, Монтрезор решил проложить себе путь штыками. Двадцать верст шел отряд через каменистые горы, изнемогая от жажды и отражая атаки персов. Но впереди, у самого Караклиса, их ждало еще большее полчище врагов… Персы предложили окруженному отряду сдачу, но славный майор ответил, что «смерть предпочитает постыдному плену». И тогда все силы персов ринулись на русских. Битва длилась несколько часов. Когда большая часть отряда уже пала, Монтрезор сбросил мундир и, обратившись к солдатам, сказал: «Ребята! Я больше вам не начальник. Спасибо за храбрость и службу. Теперь, кто хочет, может спасаться!» Позволением этим никто не воспользовался, солдаты кинулись в штыки вслед за своим командиром. Все они были изрублены. Тело самого Монтрезора нашли на пушке, которую он, как видно, защищал…
        Завидев это скорбное и славное надгробие, Грибоедов приказал остановить экипаж и в одиночестве прошел к памятнику, желая отдать долг памяти герою. Долго стоял Александр Сергеевич над одинокой могилой, терзаемый тяжелыми предчувствиями, не оставлявшими его с той минуты, как монаршим повелением был он назначен послом в Тегеран. Отправляясь в Петербург по заключении Туркмечайского мира, Грибоедов полагал, что служба его на том закончена. Впереди ему виделась мирная жизнь в Тифлисе с обожаемой Ниной, литературная деятельность, на которую всегда не доставало времени… Судьба распорядилось иначе. Его дипломатический талант и знание Персии сделали его незаменимым человеком для посольства. Это назначение вкупе с орденом Святой Анны и немалой денежной наградой было, конечно, знаком высокого доверия Императора, но лучше бы был им почтен кто-нибудь другой.
        Отказаться от должности Александру Сергеевичу не позволяло чувство долга, и последние дни в Петербурге, полные хлопот о постановке «Горя от ума», званых обедов и прочих мероприятий, его не покидало чувство обреченности. Заметивший это Пушкин со своей обычной веселостью попытался ободрить Грибоедова, но тот лишь безнадежно покачал головой: «Вы не знаете этого народа, увидите, что дело дойдет до ножей». И на поздравления Жандра, отозвался резко: «Не поздравляйте меня с этим назначением: нас там всех перережут».
        И, вот, стоя у могилы славного Монтрезора с особой остротой чувствовал Александр Сергеевич, что его ждет та же участь. И участь эту надо встретить так, как и лежащий здесь герой…
        Смерти Грибоедов не боялся. Кажется, всю жизнь он играл с нею. Хотя детство и юность не предвещали столь странной судьбы. Московский уют, богатое поместье, прекрасное юридическое образование… Вот, только не прельщала юношу крючкотворская скука, а потому с радостью сменил он в 12-м году фрак на гусарский ментик.
        Увы, Иркутский полк, в который поступил Александр, оставался в резерве, и славные битвы проходили мимо юного корнета, вынужденного проводить время не в ратных подвигах, а в нескончаемых кутежах, попойках, карточных играх, женских объятиях… Пожалуй, мало кто мог превзойти его в сумасбродстве в ту пору. Оргии, надолго нарушавшие покой обывателей, появление на коне в танцевальном зале - каких только выходок ни позволял себе в ту пору скучающий от бездействия корнет. Однажды он прогнал органиста в костеле и, заняв его место, после дивных импровизаций, изумивших церковь глубиной молитвенного настроения, вдруг начал играть «комаринскую».
        Этот образ жизни, однако, не мог удовлетворять Грибоедова. Слишком большим умом наделила его природа, слишком взыскательным сердцем. Осознав необходимость покончить с беспутной жизнью, он вышел в отставку и, поселившись в столице, занялся литературой. Прекрасно образованный, свободно говоривший на четырех языках, превосходный музыкант-импровизатор, Александр быстро стал душой столичных салонов. И все же страстность натуры время от времени давала себя знать.
        Одна из вспышек ее закончилась дуэлью. Первоначально Грибоедов должен был быть лишь секундантом в поединке между Шереметьевым и Завадовским по поводу знаменитой тогдашней танцовщицы Истоминой. Но ссора с Якубовичем, также бывшим одним из секундантов, привели к двойной дуэли. Впрочем, после гибели Шереметьева, Грибоедов и Якубович решили отложить свою сатисфакцию до более подходящего момента.
        Наказания для всех участников были мягки. Завадовского отослали за границу, Якубовича перевели на Кавказ, а сам Грибоедов и вовсе отделался замечанием. Но после случившегося оставаться в столице и продолжать вести обыденную светскую жизнь он уже не мог. В ту пору поверенный по русским делам в Тавризе Мазорович отправлялся в Персию, и Александр Сергеевич поехал с ним в качестве секретаря посольства.
        По дороге он встретился в Тифлисе с Якубовичем. Итогом этой встречи стало легкое ранение в левую руку и навсегда изувеченный мизинец…
        Покончив таким образом все счеты с ветреной молодостью, молодой дипломат погрузился в государственные дела. Именно в Персии, в суровом “дипломатическом монастыре” окончательно сложился его твердый характер и глубокий ум. За четыре года, проведенные там, Грибоедов изучил восточные языки, персидскую поэзию, восточные нравы и быт. Это сделало его крайне полезным русской миссии. Именно он добился согласия Персии освободить всех русских пленных, томившихся в неволе еще со времен Цицианова. Задача эта была крайне трудна, особенно, учитывая тот факт, что, выполняя ее, Александр Сергеевич ежеминутно подвергался риску быть растерзанным фанатичной чернью. Но страх смерти, смерти мучительной не остановил молодого дипломата. Его спокойная и холодная отвага была высоко оценена Ермоловым.
        В Персии же задумана была Грибоедовым комедия «Горе от ума», план которой чудесным образом явился ему во сне. Там была и начата она, а закончена уже в России, куда Александр Сергеевич вернулся в 1824 году на время отпуска.
        По окончании оного он отправился обратно на Кавказ, где ожидал его Ермолов, прочивший его на пост директора Тифлисской гимназии, но дорогой был арестован…
        Не зная за собой ни малейшей вины в заговоре, приведшем к печальным событиям на Сенатской, Грибоедов обратился с письмом напрямую к Государю, который тотчас освободил его и, пожаловав чин надворного советника, вновь отправил в Грузию, но уже под начало Паскевича.
        Иван Федорович был женат на двоюродной сестре Грибоедова и, как и Ермолов, весьма расположен к родственнику. Одна беда, при не любившем писать самостоятельно графе его свежеиспеченному секретарю совершенно не оставалось времени для занятий литературой, к коим так рвалось сердце. Литературный талант уходил на донесения, приказы и частные письма начальника… И не раз пожалел Александр Сергеевич о Ермолове, при котором доставало ему с избытком времени и на чтение, и на собственные писания…
        Впрочем, не только секретарские обязанности занимали тогда время Грибоедова. Интересуясь вопросами развития промышленности, шелководства, виноделия, он оказывал поддержку Кастелла, открывшему шелкомотальную фабрику в Тифлисе, и Эристави, построившему в Горийском уезде стекольный завод. Не оставлял заботами Александр Сергеевич и «благородное училище», преобразованное вскоре в гимназию. Им был составлен и план развития оного заведения с особенным упором на составление библиотеки.
        А еще добился Грибоедов издания первой в Тифлисе газеты. По указанию Паскевича в ней должны были печататься «официальные известия, разные объявления, главные общие новости для края сего, любопытные и вообще всякие сведения, согласные с видами правительства».
        Недостатка авторов «Тифлисские ведомости» не испытывали. Кроме передовых людей самого Тифлиса в ней публиковались под псевдонимами прибывшие на Кавказ декабристы и, конечно, сам Александр Сергеевич.
        Да и литературы не оставлял он, уже ощутивший ее главным своим призванием. Выкраивая минуты и часы, работал над трагедиями «Грузинская ночь» и «Радамист и Зенобия», задуманной в результате глубокого изучения истории Грузии и Армении.
        Персидская кампания предоставила Грибоедову случай наконец-то принять участие в военных действиях. Будучи в свите Паскевича, он с горячностью блестящего наездника участвовал во всех важнейших делах.
        Однажды во время одного из сражений, Александру Сергеевичу случилось быть рядом с князем Суворовым. Ядро с неприятельской батареи ударилось подле князя, осыпало его землей, и в первый миг Грибоедов подумал, что тот убит. Это развило в нем такое содрогание, что все тело охватила дрожь. Князя только контузило, но поэт-дипломат чувствовал невольный трепет и не мог прогнать гадкого чувства робости. Это ужасно оскорбило его, так как сознание себя трусом - нестерпимо для порядочного человека. Страх подл: поддайся ему раз, и он усилится и утвердится в душе. Дабы вылечиться от робости и не дрожать более перед ядрами, в виду смерти, Александр Сергеевич при первом же случае стал в таком месте, куда доставали выстрелы с неприятельской батареи. Там сосчитал он назначенное им самим число выстрелов и потом тихо поворотил лошадь и спокойно отъехал прочь. После такой закалки никакая военная опасность уже не страшила его.
        В ходе Персидской кампании Грибоедову пришлось вновь выступить в качестве дипломата после взятия Аббас-Абада, ставшего поводом для предложения неприятелю мира. Ему было приказано отправляться в персидский стан и представить на усмотрение персидского принца: 1) что Эриванская и Нахичеванская провинции уже принадлежат России фактически, так как заняты русскими войсками: две крепости в них продержатся недолго, и, следовательно, уступить эти области все равно придется теперь или позже; 2) что чем дольше продлится война, тем более будет потрачено на нее денег персиянами, и, стало быть, если они решатся уплатить известную сумму, то тем избегнут будущих военных расходов, которые далеко превзойдут цифру, оспариваемую ими теперь; что, наконец, по мере успехов будут возрастать и требования России, в сравнении с которыми нынешние покажутся уже умеренными.
        Получив эту инструкцию Александр Сергеевич отправился в неприятельский лагерь, где был принят самим Аббас-Мирзой. Наследный принц начал беседу с того, что горько жаловался на Ермолова и его приближенных, как на главных, по его мнению, зачинщиков войны. Грибоедов возразил, что неудовольствия, по случаю спора о границах, были обоюдные, но что военные действия никогда бы не начались, если бы шах-заде сам не вторгся в русские пределы.
        - Во всяком случае,  - резюмировал он,  - если бы это было и так, то вы имели законный путь обратиться с жалобой, и Государь, конечно, не оставил бы ее без внимания. Между тем ваше высочество поставили себя судьей в собственном деле и предпочли решить его оружием. Но тот, кто первый начинает войну, никогда не может сказать, чем она окончится.
        - Да, это правда,  - принужден был согласиться Аббас-Мирза,  - военное счастье так переменчиво…
        - В прошлом году, персидские войска внезапно и довольно далеко проникли в наши владения; нынче мы прошли Эриванскую и Нахичеванскую области, стали на Араксе и овладели Аббас-Абадом.
        - Овладели!.. Взяли!  - воскликнул принц.  - Вам сдал ее зять мой… Трус… женщина… хуже женщины!..
        - Сделайте против какой-нибудь крепости то, что мы сделали, и она сдастся вашему высочеству,  - спокойно откликнулся Грибоедов.
        - Нет! Вы умрете на стенах, ни один живой не останется. Мои не умели этого сделать, иначе вам никогда бы не овладеть Аббас-Абадом.
        - Как бы то ни было,  - возразил Александр Сергеевич,  - но при настоящем положении вы уже третий раз начинаете говорить о мире. Теперь я прислан сообщить вам последние условия, помимо которых не приступят ни к каким переговорам: такова воля нашего государя.
        - Послушаем, но разве должно непременно толковать о мире, наступая на горло, и нельзя рассуждать о том, что было прежде?
        Тут Аббас-Мирза пустился бранить пограничных начальников, и своих, и русских, и восхвалять великого русского Императора, клянясь в преданности последнему. Хотя слова хитрого и лживого перса нисколько не убеждали Грибоедова, однако, он отметил, что характер русского Царя, действительно, производит сильное впечатление не только на принца, но и на его окружение. В персидском лагере рассказывали про Государя множество анекдотов, иные справедливые, большей частью вымышленные,  - но все без исключения представлявшие Императора в могущественном виде, грозным и страшным для неприятелей.
        - Как же, имея такое представление о нашем Государе,  - сказал Грибоедов, наконец сумев вставить слово в поток витиеватых речей Аббас-Мирзы,  - вы решились оскорбить его? И вот, кроме убытков, понесенных нами при вашем нападении, кроме нарушения границ, теперь оскорблена и личность самого Императора, а у нас честь Государя - есть честь народная.
        Эти слова как будто поразили принца, и он принялся театрально каяться в своем поведении. Однако же, как только речь зашла о подписании мира на условиях великого Императора, тон хитрого перса мгновенно изменился:
        - Так вот ваши условия!  - воскликнул он.  - Вы их предписываете шаху Иранскому как своему подданному! Уступку двух областей, дань деньгами!.. Но когда вы слышали, чтобы шах персидский делался подданным другого государя? Он сам раздает короны… Персия еще не погибла… И она имела свои дни счастья и славы…
        Переговоры длились еще несколько дней, и всякий раз повторялись одни и те же достойные театра переходы от слезных раскаяний и восхвалений русского Царя к гневу, проклятием в адрес Ермолова и упованию на еще не погибшее могущество Персии… Окончились они, как и следовало ожидать, ничем. И русской армии пришлось проделать еще долгий путь, прежде чем враг, наконец, признал себя побежденным и согласился на Туркменчайский мир…
        Туркменчай! Он стал пиком блестящей дипломатической карьеры Грибоедова, его триумфом, но и… Само собой подкатывала гонимая мысль - роком.
        Нет, он и теперь не боялся смерти. Даже мучительной смерти. Но меньше всего хотелось уходить именно сейчас! Сейчас, когда столько литературных замыслов рождалось в голове, ожидая быть поверенными бумаге. Сейчас, когда рядом с ним была самая прекрасная из женщин, его мадонна Мурильо, его Нина, с которой желал бы он не расставаться никогда…
        Они познакомились в доме Прасковьи Николаевны Ахвердовой, родственницы Чавчавадзе и наставницы Нины. Ее покойный муж сперва занимал должность «правителя Грузии», а после - начальника артиллерии Кавказского корпуса. Человек богатый и гостеприимный, он любил устраивать у себя приемы, на которые собиралось все местное общество. Вдова Ахвердова свято хранила эту традицию.
        На одном из таких приемов Грибоедов и встретил Нину. Первоначально отношения их были лишь отношениями учителя и ученицы. Александр Сергеевич обучал девочку игре на фортепиано по просьбе ее отца, став частым гостем кахетинского поместья Чавчавадзе Цинандали.
        Маленькая черноволосая Нина, веселая и шаловливая, относилась к своему учителю с огромным почтением и в отличие от взрослых, называвших его господином Сандро, величала исключительно по имени и отчеству.
        Грибоедов скоро сдружился со всем семейством Чавчавадзе, с особой лаской относясь к подрастающему сыну князя - Давиду. Дни, проводимые в Цинандали, были счастливыми для него. Здесь любовался он с балкона изумительной природой и рекой Алазани, здесь сочинял стихи, никем не тревожимый.

        Там, где вьется Алазань,
        Веет нега и прохлада,
        Где в садах сбирают дань
        Пурпурного винограда,
        Светло светит луч дневной,
        Рано ищут, любят друга…
        Ты знаком ли с той страной,
        Где земля не знает плуга,
        Вечно-юная блестит
        Пышно яркими цветами
        И садителя дарит
        Золотистыми плодами?..
        Странник, знаешь ли любовь,
        Не подругу снам покойным,
        Страшную под небом знойным?
        Как пылает ею кровь?
        Ей живут и ею дышат,
        Страждут и падут в боях
        С ней в душе и на устах.
        Там самумы с юга пышат,
        Раскаляют степь…

        Не мог и подумать Александр Сергеевич, что здесь, в старой часовне Цинандали ему суждено обручиться с черноглазой девочкой, на которую смотрел он тогда лишь как на очаровательного ребенка.
        Но, вот, минуло несколько лет, и в доме Ахвердовой Грибоедов вновь увидел свою ученицу. За обеденным столом, сидя прямо напротив нее, он силился узнать в этой прекрасной мадонне с бездонными глазами ту смешливую девочку с растрепанными косами, какой он помнил ее. Александр Сергеевич так неотрывно смотрел на девушку, что та вконец смутилась. А он был ослеплен. Он был впервые в жизни - влюблен. И это разом овладевшее им чувство было столь сильно, что Грибоедов решился объясниться с Ниной незамедлительно.
        - Пойдемте со мной, мне нужно что-то сказать вам,  - сказал он ей по-французски.
        Девушка с готовностью проследовала со своим учителем в комнату. И, оставшись наедине, краснея и задыхаясь от волнения, непривычно с трудом подбирая слова и бормоча их с несвойственной для дипломата сбивчивостью, Александр Сергеевич сделал ей предложение. Она заплакала, засмеялась, позволила поцеловать себя и побежала к матери, бабушке и, конечно, добрейшей Прасковье Николаевне за благословением, которое тотчас было дано.
        Счастливая и заплаканная Ахвердова только качала головой:
        - Затмение солнечное на вас обоих нашло, иначе как объяснить?! С бухты-барахты, пошли было передохнуть перед болтовней кофейной, а тут тебе - нате, пожалуйста бегут, летят: Ниночка - невеста!
        Невеста… А ведь не первым был Александр Сергеевич, кто пленился красотою Нины, кто искал ее руки. И среди них - сын Ермолова Сергей, самый настойчивый из обожателей, старый генерал-лейтенант Иловайский, Николай Сенявин… А она всем им предпочла своего строгого учителя, вдруг растерявшего перед ней всю свою невозмутимую сдержанность…
        22 августа 1828 года они обвенчались в Сионском кафедральном соборе Тифлиса. На медовый месяц молодым оставалась лишь неделя, которую провели они в благословенном Цинандали.
        - Как это все случилось?  - говорила в те дни счастливая Нина, окружившая мужа неустанной заботой и лаской, каких он еще никогда не знал.  - Где я и с кем? Будем век жить, не умрем никогда!
        Она была самим счастьем, и всем сердцем хотелось, чтобы оно длилось век. Но настала пора отправляться в Тегеран… Молодая жена поехала с Александром Сергеевичем, дабы проводить его до Тавриза, а самой ожидать там его возвращения. В пути они ночевали в шатрах на вершинах гор среди жестоких ветров и зимнего холода. Дорогой Грибоедов рассказывал Нине о своей жизни, а она наслаждалась каждой минутой, проведенной рядом с ним. Часто засиживаясь у костра, Александр Сергеевич делал записи в путевом журнале, а она тихонько сидела рядом, не мешая, и он чувствовал ее неотрывный, полный нежности взгляд. Иногда он читал ей свои записи:
        - Кто никогда не любил и не подчинялся влиянию женщин, тот никогда не производил и не произведет ничего великого, потому что сам мал душою. У женщин есть особое чувство, которое французы называют tact, этого слова нельзя перевести даже перифразой ни на один язык. Немцы перевели его как «разум чувствований», это мне кажется довольно близко к подлиннику. Такт есть то же, что гений или дух Сократа: внутренний оракул. Следуя внушению этого оракула, женщина редко ошибается. Но оракул этот действует только в сердце, которое любит…
        Дни путешествия пролетали незаметно. Вот, и Безобдал остался позади… С тяжелым чувством возвратился Грибоедов от могилы Монтрезора и впервые не смог скрыть его от жены. Заметив, что муж опечален, Нина крепко сжала его ладони, всмотрелась в лицо тревожным взглядом:
        - Что-то случилось, Сандро? Что с тобой?
        - Ничего, мой ангел,  - Александр Сергеевич погладил ее по голове.  - Только пообещай мне вот что… - он помедлил, не решаясь причинить жене боль горьким словом.  - Я, конечно, не задержусь в Тегеране и скоро вернусь к тебе. Но на все Божья воля. И… если вдруг случится несчастье… не оставляй костей моих в Персии и похорони меня в Тифлисе, в церкви Св. Давида.

        Глава 13.

        Дни утекали незаметно, как песок из нерадивой ладони… Прекрасные дни… Сколько было в них подарено поцелуев и признаний, сколько переговорено всего, сколько перемечтано несбыточного! Вот, только как несбыточное это воплотить в жизнь, так и не придумал Константин, чувствующий себя закованным в кандалы рабом.
        Но настал день, в который она не пришла к ручью в назначенный час. Константин прождал ее до сумерек, но напрасно. Так повторилось и на другой день, и на третий. Он уже пришел в отчаяние и решился идти прямо в дом Алерциани, чтобы хотя бы узнать, жива ли и здорова ли Лаура, когда его опередил Николоз.
        Смуглый до черноты, горбоносый юноша с жемчужно блестящими зубами и насмешливыми, озорными глазами, он вдруг возник на дороге, выскочив из расщелины низкого горного кряжа, где, по-видимому, дожидался Константина. От неожиданности лошадь последнего привстала на дыбы, но будучи отличным наездником, он удержался в седле и громко выругался:
        - Что, черт побери, ты здесь делаешь?
        Лаура познакомила Константина с Николозом через неделю после их встречи на приеме у Чавчавадзе, и молодые люди, имея схожие сиротские и совсем неласковые к ним судьбы, быстро сошлись.
        - Жду тебя, мой дорогой,  - засияла широченная улыбка. Говорил Николоз с сильнейшим акцентом, так что иные его слова Константин понимал не без труда.  - Далеко ли ты направляешься?
        - Ты прекрасно знаешь, куда!
        - Напрасно!
        - То есть как?!
        - Вот, прочти,  - Николоз протянул Константину запечатанный конверт и попросил:  - Не мог бы ты сойти с коня? Есть важное дело!
        Константин покорно соскочил с коня, бросил приятелю повод и, усевшись на придорожный камень, в волнении стал читать письмо Лауры, написанное на французском языке безупречным почерком. С каждым прочитанным словом, он чувствовал, как его все больше бросает в жар, а скулы сводит от бессильной ярости.
        Они увезли ее! Увезли его Лауру! Увезли, чтобы выдать замуж за этого старого негодяя!
        - Проклятье! Я изрублю его собственными руками!  - воскликнул Константин.  - И пусть меня повесят, как собаку…
        - Признаться, я и сам не против изрубить эту старую свинью,  - осклабился Николоз,  - но не хочу быть повешенным. И тебе не советую. Лауру бы это не обрадовало.
        - Замолчи! Ты ничего не понимаешь…
        - Где уж мне!  - молодой кавказец безмятежно сидел на корточках, щурясь на солнце и покусывая сорванную травинку.  - Но не обо мне речь, мой дорогой. А о Лауре. Знаешь, своего дядю я не выношу. Да и тетка не лучше. Я для них всегда был хуже любимого дядиного пса… С ним был он ласков, а я… Для него я никогда не был Алерциани. Единственным человеком, который меня любил, была Лаура. И я совсем не хочу, чтобы ее жизнь обрекли тоскливому увяданию у этого трухлявого ствола. К тому же, сознаюсь, очень хочется отплатить дядюшке за все его надменное презрение ко мне…
        - Ты можешь говорить яснее?  - нахмурился Константин.
        - Конечно, могу. Есть только один способ спасти мою сестру - похитить ее!
        - Легко сказать!
        - Легко и сделать!  - тонкий и гибкий Николоз вскочил на ноги и приблизился к Константину.  - Сейчас она в доме тетки Тамары, которая приходится дальней родней Джакели. Она и повезет Лауру к нему. Дорогу я знаю.
        - И что ты предлагаешь? Напасть нам двоим на кортеж и похитить Лауру? Там же будут слуги, и они будут вооружены. Это значит - нам придется сражаться. Возможно, убить их. Я не могу пойти на такое преступление!
        - Зачем двоим? Зачем убить?  - Николоз поморщился.  - Ты не знаешь Кавказа и не имеешь воображения!
        - Говори яснее!
        - Есть у меня три ловких человечка…
        - Разбойники, конечно?
        - Скажем так, вольные люди, не брезгующие незаконной работой.
        - И что же?
        - Я дам им денег…
        - Откуда у тебя деньги?
        - Какая тебе до того забота? Если угодно, я выиграл их у одного простофили.
        - Допустим…
        - Я заплачу этим услужливым людям. И уже впятером, обрядившись разбойниками горских племен, кои время от времени еще тревожат наши края, мы подождем кортеж в удобном месте и…
        - И твои услужливые люди убьют невинных людей?
        - Зачем опять убьют? Лишь повалят на землю и оглушат. Ты же, пока мы четверо будем заняты этим, верхом подлетишь к экипажу, отворишь дверцу, посадишь мою любимую сестру на луку седла и помчишься с нею по дороге, которую я тебе укажу. Я последую за тобой, а мои люди отправятся восвояси.
        - А дальше?
        - А дальше мы втроем отправимся в Джавахети, где я родился,  - ответил юноша, посерьезнев.  - От моего дома там не осталось и золы… Но неподалеку есть старая часовня. А в деревне живет старик-священник, который когда-то крестил меня. Он обвенчает вас.
        - А если он не согласится?
        - Я уговорю его,  - уверенно отозвался Николоз.
        - А затем? Мы все равно оба станем преступниками! Два офицера русской армии похитили женщину! Ты же вдобавок окажешься дезертиром, так как в отличие от меня не находишься в отпуске. Да и мой вот-вот подойдет к концу.
        - Дезертиром я не окажусь,  - улыбнулся Николоз.  - Сегодня командир полка дал мне краткий отпуск, дабы съездить в родные края на похороны любимой тетушки.
        - Какой еще тетушки?
        - Не беспокойся. Бедняжка преставилась много лет назад.
        - И ты не боишься, что твоя ложь будет разоблачена?
        - Не боюсь. Кому это нужно? Командир считает меня способным и храбрым офицером, расположен ко мне. Полк наш стоит в резерве и предается всем порокам тыловой жизни. Так что мой отъезд никому не важен. Что же касается тебя, то ты и вовсе вернешься героем!
        - Что за вздор ты мелешь?
        - Никакого вздора. Ты же спасешь нашу дорогую Лауру от похитивших ее свирепых разбойников и возвратишь домой живую и здоровую.
        - Ты сошел с ума!
        - Нисколько. Родители, конечно, будут счастливы возвращению единственной дочери, и она объявит им о своей любви к своему спасителю.
        - Они не поверят!
        - И что с того? Вы уже будете обвенчаны перед Богом. И она будет твоей женой. Обнажить правду - значит, опорочить имя Алерциани! На это дядя не пойдет никогда. Им придется смириться и покрыть вашу вынужденную ложь.
        - Хитер ты, друг мой, слов нет… - задумчиво покачал головой Константин.
        - Находчив,  - вновь блеснул зубами Николоз.  - Командир говорит, что я находчив. А в бою это очень важное качество!
        - В жизни тоже.
        - Несомненно.
        - Но ты точно уверен, что твои люди смогут провести дело без крови?
        - Дорогой мой, пятнать свой мундир невинной кровью мне ничуть не более охота, чем тебе. Даю тебе слово, что все будет исполнено с полнейшей галантностью. И не робей же ты, в конце концов! Здесь Кавказ, а на Кавказе похищение невест - не редкость. В сущности, то, что теперь делают с моей сестрой - разве не то же похищение? Только подлое! Потому что совершается против ее воли! За деньги! Подобно тому, как покупают рабынь!
        - Довольно!  - воскликнул Константин.  - Я принимаю твой план! Жизнь без Лауры для меня горше самой лютой смерти, и у меня нет выбора, кроме как довериться твоей находчивости.
        - Вот и молодец!  - довольно прихлопнул в ладоши Николоз.  - Жди меня здесь же с заходом солнца. Я привезу с собой тех, кто нам помогут, и вместе мы отправимся на место нашей засады. Кортеж двинется в путь завтра утром. Верхом мы успеем за ночь одолеть предстоящий путь и с рассветом осмотреть место и распределить роли.
        - Хорошо,  - кивнул Константин.  - Я буду ждать тебя. И если все получится, буду твоим пожизненным должником.
        - Должников я люблю,  - рассмеялся юноша.  - Особенно оттого, что всю жизнь одалживаюсь сам,  - он легко вскочил в седло и, махнув на прощанье рукой, припустил коня во весь опор в сторону Тифлиса.
        Константин же еще долго стоял на дороге, терзаясь тысячью сомнений и яростью на свое положение, в котором ему, дворянину и офицеру (пускай пока что и с приставкой «унтер»), приходится обращаться за помощью к каким-то разбойникам, самому преступать закон и лгать, чтобы не потерять любимую. И что бы сказал на это Юрий? Лучше и не думать…

        Четверо всадников появились на пыльной дороге аккурат с последними лучами солнца. Один из них опустил маску, скрывавшую лицо до самых глаз, и блеснув белоснежными зубами, кинул Константину тюк с вещами:
        - Переодевайся, и едем!
        Константин быстро облачился в разбойничий наряд и, также скрыв лицо полумаской, вскочил на коня.
        Николоз, действительно, все рассчитал точно. Намеченного места они достигли еще затемно, что дало возможность отдохнуть лошадям и хорошенько осмотреться людям.
        Место представляло собой узкое горное ущелье. Дорога здесь поворачивала, а потому заметить засаду, притаившуюся за поворотом, было совершенно невозможно. Рядом вбок уходила горная тропинка, терявшаяся за крутыми склонами. С ловкостью дикого зверя Николоз карабкался по склонам, намечая самые выгодные точки и давая распоряжения своим людям. Следя за ним, Константин подумал, что из него бы и впрямь вышел лихой разбойник, гроза кавказских дорог и богатых караванов… Впрочем, сейчас главной заботой «разбойника» было еще раз разъяснить своим наемникам задачу: никого не убивать и не калечить. Те кивала головами и бросали редкие фразы. Стратонов не мог понять их разговора, происходившего на незнакомом ему языке.
        Наконец, все, включая Константина, заняли свои позиции и стали ждать. Кортеж в составе двух экипажей, один из которых был занят багажом, и четырех всадников, сопровождавших их попарно спереди и сзади, двигался медленно. Едва миновал он поворот, как прямо под копыта лошадей, шедших впереди, с грохотом скатилась огромная глыба, повлекшая за собой еще десяток камней. От испуга кони встали на дыбы и, сбросив своих седоков на землю, помчались прочь. В ту же секунду два всадника «арьергарда» были повержены на землю спрыгнувшими на них разбойниками, а кучера неподвижно замерли под нацеленными на них пистолетами.
        Наступила очередь Константина. Подлетев верхом к первой карете, он распахнул дверцу и тотчас встретился глазами с бледной и напуганной Лаурой. Несмотря на маску, она узнала его и, охнув, прижала руки к груди. Легко подхватив девушку, Константин усадил ее на лошадь, и что есть мочи помчался по той самой уходившей в горы тропинке.
        - Вы сошли с ума!  - воскликнула Лаура.
        - Вы правы,  - согласился Константин, снимая маску.  - Но это лучше, чем увидеть вас в объятиях назначенного вам жениха! Быть может, я поступил неправильно?  - он чуть сбавил аллюр.  - Если так, то я немедленно возвращу вас назад.
        - Нет!  - воскликнула Лаура, прижимаясь к его груди.  - Нет! Нет! Нет! Я твоя навсегда и ничьей больше буду! Вези меня, куда захочешь. У меня теперь кроме тебя никого нет!
        Константин остановил коня и, крепко обняв, поцеловал возлюбленную.
        - Вы совсем лишились рассудка?  - неожиданно послышался еще по-юношески звонкий голос Николоза.
        Константин обернулся. Его сообщник в нетерпении гарцевал позади, и лицо его выражало крайнюю степень возмущения:
        - Вы хотите, может быть, чтобы вас догнали, и все пошло прахом? У вас еще будет довольно времени для объяснений. А сейчас надо спешить!  - и, не дожидаясь ответа, он хлестнул плетью лошадь Константина, и та вновь помчалась во весь опор.
        Сам Николоз скакал следом - рядом на столь узкой тропинке двум всадникам места не было. Но, вот, миновали ее и выехали на более широкую дорогу, идущую однако в стороне от дороги главной, на которую выезжать было опасно. Так, безлюдными тропами, пробирались беглецы в сторону Джавахети.
        Казалось, все шло хорошо, как вдруг до тонкого слуха Николоза донесся гортанный клик, и в следующее мгновение в нескольких десятках метров позади показалась целая туча всадников.
        - Пришпорь коня!  - крикнул он Константину.  - На сей раз это уже настоящие разбойники! И упаси нас Бог попасть к ним в руки!
        Константин пришпорил взмыленную лошадь, но та, уставшая от долгого пути, уже не могла состязаться со свежими скакунами преследователей.
        Грянул выстрел - это Николоз наповал сразил одного из разбойников. Он, чей легкий, привыкший к горам конь, мог мчаться куда быстрее, нарочно оставался позади сестры и Константина, прикрывая их.
        Но, вот, не выдержала бешеной скачки с двумя седоками несчастная лошадь и, споткнувшись, упала. Мгновенно оценив ситуацию, Константин крикнул подлетевшему Николозу:
        - Возьми Лауру и увези ее!
        - А ты?!
        - А я попробую хоть ненадолго задержать их!
        - Они изрубят тебя!
        - Делай, что говорю! Спасай Лауру!
        Николозу не нужно было повторять дважды. Бросив другу свое ружье, он подхватил потерявшую сознание при падении сестру и, как ветер, помчался прочь. Константин же, укрывшись за горным выступом открыл огонь по приближавшимся всадникам. Два выстрела поразили первых из них, и остальные вынуждены были остановиться, а затем отойти назад и скрыться за поворотом. Однако, прежде чем враг ретировался, Константин успел ранить еще двоих преследователей.
        Оставшись в одиночестве, он огляделся по сторонам. Николоза, по счастью, уже простыл и след. Но где теперь искать его? Не знавший местности и лишившийся лошади Константин оказался в весьма затруднительном положении. К тому же, что-то подсказывало, что разбойники не ушли далеко.
        Предчувствие не обмануло. Заслышав подозрительный шорох прямо над головой, Константин поднял глаза и увидел приближающегося к нему горца. Злодеи обошли его с тыла! Выстрел - и еще одним мерзавцем стало меньше, но в следующий миг сам Константин был ранен в руку, и сразу трое разбойников бросились на него с разных сторон. Завязалась рукопашная схватка. Будучи хорошим фехтовальщиком, Константин сражался как лев, но, получая все новые раны сам, быстро слабел, истекая кровью. Наконец сильный удар в спину заставил его выронить клинок и без памяти свалиться на землю…

        Глава 14.

        Простая дорожная кибитка безо всякой охраны катила по крутым дорогам Кавказа в направлении Тифлиса. В облаченном в черную черкеску без погон человеке с обветренным, сумрачным лицом трудно было узнать личного друга Шаха, богача и «колдуна» Самума. Между тем, это был именно он. И ехал он прямиком от двора Шаха, из Тегерана, где совсем недавно разыгралась кровавая драма, до сих пор стоявшая пред глазами путника.
        30 января чернь с утра толпилась в тегеранской соборной мечети. Распаленная речами муджтехида, она ринулась к дому русского посланника. Охрана последнего была ничтожна, чтобы противостоять многотысячной толпе, и в считанные минуты убийцы с обнаженными кинжалами ворвались во двор. Первым от их рук погиб евнух Мирза-Якуб, армянин, выразивший желание вернуться в Эривань и с тем пришедший в русское посольство. Так как армяне по итогам войны стали подданными русского Царя, то Грибоедов не мог отказать Якубу в этом желании. Между тем, тот указал еще на двух армянок из гарема ненавидящего русского посланника Аллаяр-хана, также желавших вернуться на родину. Нельзя было вообразить большего оскорбления Шаху и персидской знати, чем вмешательство в дела гарема. Гнев их был неописуем. И уж, само собой, нашлось, кому подлить масла в огонь недовольства черни и натравить ее… Изувер и фанатик Мирза-Месих, верховный мулла тегеранский, пустил слух, что Якуб ругает магометанскую веру. «Как,  - говорил он в собрании хаджей,  - этот человек двадцать лет исповедывал нашу религию, читал наши книги, а теперь поедет в
Россию, чтобы надругаться над нашей верой? Он должен умереть!» Пустили также слух, будто в доме посланника силой удерживают женщин, принуждая их к отступничеству от мусульманства.
        - Не мы писали мирный договор с Россией!.. Мы не потерпим, чтобы русские разрушали нашу веру!  - вопил народ.
        А ахунды ходили по площадям накануне погрома и призывали:
        - Правоверные! Запирайте завтра базары, идите в мечети, там вы услышите наше слово!
        Чувствуя, чем пахнет дело, Самум тайно посетил русского посланника и предупредил его о возможных последствиях, заметив, что армянин, пятнадцать лет занимавший высокое положение в Персии и принявший магометанство, не стоит того, чтобы подвергать риску жизни сотрудников посольства.
        Однако, подобного рода прагматизм был чужд Александру Сергеевичу. Имея большой опыт вызволения пленных, никогда не считавшийся с опасностями, сопутствующими этому благородному делу, он и теперь был полон решимости исполнить свой долг до конца.
        …Побоище продолжалось около часа. Персидский караул бежал. Казаки отстреливались от наступавшей свирепой толпы, но по малочисленности своей были скоро изрублены. По их трупам убийцы бросились в дом, где находились сам Грибоедов, князь Меликов, родственник его жены, второй секретарь посольства Аделунг, медик и несколько человек прислуги. На крыльце изуверов встретил отважный грузин Хочетур, некоторое время один сражавшийся против целой сотни людей. Но когда у него в руках сломалась сабля, толпа растерзала его на части и ворвалась в дом. Медик посольства, видя гибельность положения, пытался проложить себе дорогу через двор маленькой европейской шпагой. Ему отрубили левую руку, которая упала к его ногам. Несчастный вбежал в ближайшую комнату, оторвал с дверей занавес и, обернув им свою страшную рану, прыгнул в окно. Напрасно! Изверги добили его градом камней на земле.
        Грибоедов вместе со своей свитой продолжал отбиваться, все еще надеясь на помощь шахского войска. Но помощь не пришла. А убийцы разобрали крышу и подожгли потолок… Пользуясь вызванным пожаром смятением, они ворвались в комнату и начали избиение русских. Александр Сергеевич до последнего защищался шашкой, пока не пал под ударами кинжалов… Тело его на три дня превратилось в игралище для озверевшей черни и было опознано лишь по увечному мизинцу.
        Самум видел и останки славного русского патриота, и разрушенное и разграбленное здание посольства, мрачные руины которого свидетельствовали о совершенном злодеянии. И не мог простить себе того, что не сумел помешать трагедии, не стоял с горсткой отважных плечом к плечу в их последние мгновения… Конечно, чтобы разогнать разъяренную толпу нужно было шахское войско, а у Самума было лишь несколько слуг, из которых лишь один был его доверенным лицом. Что могли сделать они? Лишь также погибнуть с честью… И при том - как же глупо! Как же - напрасно и бездарно!
        За что?  - этот вопрос неотступно терзал Самума. За этого евнуха, уж не нарочно ли подосланного накануне отъезда посла, чтобы спровоцировать бойню? Очень может быть… Аллаяр-хан, всегда ненавидевший Аббаса-Мирзу и желавший истребления династии Каджаров, жаждал возобновления войны с Россией и мог пойти для этого на самое изощренное и жестокое преступление.
        Не в стороне были и англичане. Слишком много теряли они с утратой своего влияния в Персии, слишком нестерпимо для них было русское господство в этом регионе… Об этом, не стесняясь говорили, в окружении самого наследного принца. Так, один из адъютантов его, когда речь зашла об участии англичан в трагедии, рассказал притчу:
        - Однажды чертова жена со своим ребенком сидела неподалеку от дороги в кустах. Вдруг показался путник с тяжелой ношей на спине и, поравнявшись с тем местом, где сидели черти, споткнулся о камень и упал. Поднимаясь, он с сердцем произнес: «Будь же ты, черт, проклят!» «Как люди несправедливы,  - сказал чертенок, обращаясь к матери,  - мы так далеко от камня, а все же виноваты».  - «Молчи,  - отвечала мать,  - хотя мы и далеко, но хвост мой спрятан там, под камнем»… Вот так-то было и в деле с Грибоедовым: англичане хотя и жили в Тавризе, но хвост их все же был скрыт в русской миссии в Тегеране…
        Сам Шах, по-видимому, нисколько не ожидал столь рокового исхода. Он желал лишь расправы над неверным Якубом, но никак не истребления русского посольства, ставящего под угрозу с таким трудом достигнутый мир. В Россию решено было спешно снарядить посольство, дабы загладить происшествие…
        Однако, это происходило уже в отсутствие Самума, покинувшего Тегеран через несколько дней после бойни, чтобы никогда больше не возвращаться в него.
        По дороге в Тифлис он ночевал под открытым небом, либо останавливался на ночлег в самых бедных лачугах, нисколько не привлекая к себе чьего-либо внимания.
        Так было и на очередной остановке. Постояльцев у старика хозяина, кроме Самума и его слуги, было еще двое: юноша-кавказец и молодая красивая девушка с заплаканными глазами, простая одежда которой не могла обмануть наметанный взгляд, тотчас угадавший в ней представительницу знатной фамилии.
        На рассвете следующего дня, ожидая пока починят треснувшую ось кибитки, Самум в одиночестве отправился на прогулку, привычно разминая память повторением заученных некогда отрывков из поэзии и драм различных народов. Внезапно до слуха его донеслись спорящие голоса, по которым он тотчас узнал вчерашнюю странную пару. Следуя природному любопытству, путешественник притаился за грозного вида деревом и стал слушать разговор.
        - Послушай, Лаура, мы должны возвратиться в Тифлис!  - горячо говорил юноша, в волнении расхаживая взад-вперед.  - Я скажу, что, узнав о твоем похищении, бросился на поиски, нашел и спас тебя! Можешь не сомневаться, я придумаю превосходную легенду, которой поверят все!
        - И тебя, наконец, признают героем…
        - Это лучше, согласись, чем быть признанным дезертиром, которым я вот-вот стану!
        - Тогда возвращайся один! А меня отвези туда, куда должен был!  - властно потребовала Лаура.
        - Ты сошла с ума! Что ты будешь делать одна в этой забытой Богом стороне? Как жить? И потом тебя, в конечном итоге, найдут! И что будет тогда?
        - Теперь мне все равно. Если я вернусь в Тифлис, то меня вновь отдадут Джакели, а я лучше умру. Или уйду в монастырь… Кстати, Николоз, вот, решение, которое может помочь тебе. Отвези меня в какой-нибудь монастырь и езжай с Богом. А я приму постриг и напишу родителям.
        - Я не позволю тебе сделать этого,  - отрезал юноша, резко остановившись.
        Подошедшему доложить о готовности кибитки слуге Самум сделал знак притаиться также. Он твердо решил дослушать до конца этот любопытный спор и вызнать историю двух беглецов.
        - Но почему?  - девушка нервно ломала пальцы.  - Зачем мне жить теперь, Николоз? Если Константина больше нет? Зачем?!  - на глазах ее блеснули слезы.
        - А ты его хоронила?!  - Николоз тряхнул Лауру за плечи.  - Откуда ты знаешь, что он погиб? Он может быть в плену! И я узнал бы это наверное, если бы мог оставить тебя!
        - Если бы это было так…
        - Стратонов не такой человек, чтобы дать убить себя на дороге каким-то собакам!  - воскликнул юноша.
        При этих словах Самум вздрогнул и, обернувшись к слуге, проронил:
        - Тебе не кажется, мой добрый Благоя, что нам придется несколько задержаться в этом благословенном краю, именуемом Кавказ?
        Благоя пожал плечами, явно не обольщенный открывшейся перспективой.
        - Ничего не поделаешь, друг мой,  - тонко улыбнулся его хозяин.  - Кисмет!  - с этими словами он вышел из своего укрытия и, поклонившись испуганной его появлением паре, произнес:
        - Прошу простить меня, что невольно услышал часть вашего разговора. Верно ли я расслышал или ветер подшутил надо мной: вы упомянули имя Константина Стратонова?
        - Да, мы говорили о нем,  - живо откликнулась девушка, лицу которой ее печаль придавала еще большую изысканность.
        - О брате полковника Юрия Стратонова?
        - Генерал-майора,  - уточнил Николоз.
        - Ах, не знал, что мой друг уже генерал. Впрочем, он уже давно заслужил это звание…
        - Вы друг генерала?  - недоверчиво спросил юноша, присматриваясь к непрошенному собеседнику.
        - Да, когда-то мы были с ним очень близки… - чуть улыбнулся тот.
        - Можем ли мы узнать ваше имя?
        - Ах, да! Прошу простить, что не представился сразу. Можете называть меня Виктором.
        - Вы русский?  - вновь осведомился Николоз.
        - Пожалуй, что так. А вы, как я понимаю, держите путь из Тифлиса?
        - Именно. Я - корнет Николоз Алерциани, а это моя троюродная сестра Лаура.
        - Так-так… - Виктор задумчиво поскреб тонкий нос.  - Вот что, мои юные друзья, не буду скрывать: я неплохо разобрал ваш разговор, и теперь желал бы помочь вам и нашему общему другу Константину.
        - Спасибо, сударь, но чем вы можете нам помочь?  - спросил юноша.
        - Очень многим, господин корнет, очень многим,  - серьезно ответил Виктор.  - Если Константин жив и находится в плену, то я вызволю его, даю вам слово.
        - Благослови вас небо!  - воскликнула Лаура.
        - Насколько я мог понять, сударыня, вы бежали из родительского дома?
        - Да,  - призналась девушка.  - Чтобы быть с тем, кого люблю.
        - Вы отважны, если решились на такой шаг, а отвага должна вознаграждаться. Ваш брат прав - сейчас необходимо узнать, что стало с Константином. Прав он так же и в том, что не хочет становиться дезертиром.
        - Что вы предлагаете?  - спросила Лаура.
        - Я предлагаю вам продолжить путешествие вместе со мной. Мы доберемся до Тифлиса, где господин корнет сможет предстать пред очи начальства, а вы, сударыня, найдете убежище у одного моего знакомца.
        - Вы уверены, что он не узнает меня? Если это знатный человек, то…
        - Не беспокойтесь. Вас никто не узнает, поскольку вы предстанете в образе восточной женщины, чье лицо будет скрыто покрывалом.
        - Что же дальше?
        - Дальше мы постараемся узнать о судьбе Константина. Кстати, не знаете ли вы, где теперь его брат?
        - Генерал в Эривани вместе с Красовским. По крайней мере, так было, когда мы покидали Тифлис.
        - Жаль, что он не в Тифлисе… - вздохнул Виктор.  - Что ж, не суть важно. Если, не дай Бог, подтвердится худшее, то дальше я исполню любую вашу волю, сударыня.
        - Мне останется лишь уйти в монастырь…
        - Я отвезу вас в любой, какой вы изберете,  - кивнул Виктор.  - Если же, Константин жив, то я найду способ вызволить его. Вы же, сударыня, отправитесь в Петербург.
        Лаура вздрогнула:
        - Я? В Петербург? Но зачем?
        - Затем, что ваши родители никогда не одобрят вашего выбора. Я нечасто бываю в Грузии, но древность и знатность вашего рода мне известны. Равно как известно и неказистое положение вашего избранника.
        - Но что я буду делать в Петербурге?
        - В Петербурге вас примет моя добрая знакомая, которая представит вас Государю.
        - Государю?..  - окончательно растерялась Лаура, покосившись на не менее растерявшегося брата.
        - Именно. Только он может благословить ваш союз с бывшим государственным преступником и тем узаконить его в глазах вашей семьи.
        - Но почему вы уверены, что Царь их благословит?  - усмехнулся Николоз.
        - Потому что есть некая услуга, которую я имел честь оказать ему, и еще одна, которую оказать надеюсь. За них Его Величество вознаградит меня дарованием своего благословения. Вы, сударыня, отвезете в столицу ларец с некоторыми документами и письмами, который передадите даме, которая вас примет. Она же передаст их Императору, приобщив к тому мою нижайшую просьбу.
        - Все, что вы говорите… несколько странно,  - заметил Николоз.  - Почему мы должны вам верить? Почему я должен вручить вам судьбу моей сестры?
        - Возможно, потому, что не можете найти выхода лучше.
        Юноша помолчал, а затем, взяв сестру под руку, спросил:
        - Вы позволите поговорить нам наедине?
        - Разумеется,  - с легким поклоном отозвался Виктор.
        Николоз и Лаура отправились к дому, а их нежданный покровитель сказал подошедшему слуге:
        - Вот, увидишь, Благоя, они согласятся. И мы будем иметь сомнительное удовольствие снова выручать из передряги нашего старого приятеля, который, между прочим, еще не поблагодарил нас за прошлое спасение.
        Благоя тяжело вздохнул.
        - Не грусти, старина. Во всяком случае, нас ждет веселое дельце! После проклятого Тегерана это как нельзя более кстати. Оно вернет мне необходимую бодрость…
        Молодые люди возвратились ровно через полчаса: еще более белая, чем прежде, девушка, и ее раскрасневшийся так, словно дым вот-вот пойдет у него из ушей, брат.
        - Мы согласны на ваше предложение, сударь,  - объявила Лаура.  - Для меня нет ничего важнее жизни Константина, и я пойду на все, чтобы спасти его. Но Бог вам судья, если вы решили посмеяться над нашим несчастьем.
        - Будьте уверены, сударыня, что я знал в жизни слишком много несчастий собственных, чтобы позволить себе посмеяться на чужим,  - серьезно ответил Виктор.

        Глава 15.

        Кто не знал на Кавказе Артамона Лазаревича Чернова? Кто не наслышан был о лихих делах его? Кто не восхищался баснословными подвигами и удачей? Много знал Кавказ донецких гулебщиков, не один век состязались они с горцами в отваге и удальстве. Иной раз и в одиночку выезжал казак-богатырь на широкие просторы, ища иного богатыря-кочевника, дабы помериться с ним силушкой. Кто одолеет, того и добыча, кто одолеет того и зипун.
        Целые легенды рассказывались по всей Кавказской линии о таких молодцах, и молодежь слушала восторженно и мечтала повторить славные дела героев. Слава, впрочем, не всегда бывала доброю. Бесстрашие и воинственность в иных казаках доходили до того, что сражения, опасности, кровь сделались для них необходимой потребностью. То было делом их души, их искусство, в котором они являли незаурядные таланты, черпали вдохновение, которым наслаждались. Оттого мирное время заставляло этих отчаянных людей совершать поступки, плохо совместимые с обычною моралью, долгом, порядочностью.
        Иной русский казак шел с чеченцами в набег на русскую сторону, чтобы увезти лошадь, барана или украсть что-либо еще - лишь бы потешить свою страсть к опасности, к приключениям. Трофей был ничто для этих людей в сравнении с самим процессом набега…
        К такому типу отчасти относился Чернов. Вот, только фигура эта была не в пример крупнее простого «гулебщика», а потому на Кавказе считались с ним без исключения все: как русское командование, доверявшее ему самые серьезные поручения, так и горцы, считавшие его колдуном, а то и самим шайтаном и боявшиеся его.
        Простой казак Моздокского полка, уроженец Калиновской станицы, Артамон Лазаревич в многочисленных походах получил три золотые медали, чин есаула, Владимирский и Анненский кресты… Постоянно подвергая свою жизнь опасности, ранен был всего лишь однажды, и это укрепляло его славу знахаря, заговаривающего пули…
        Страсть к опасным приключениям этот человек удовлетворял не набегами и грабежами, а освобождением русских пленников из далеких горных аулов. В ход в этом благородном деле шло все: сила, хитрость, деньги, которых Чернов не жалел. Сколько семей было обязано ему спасением своих родных, не помнил, вероятно, даже он сам.
        Впрочем, бывали случаи, когда и Артамон Лазаревич участвовал совсем не в благовидных делах - например, в контрабанде. Это, однако же, не помешало Еромолову назначить его приставом в Чечню. Никто не знал этого непокорного и жестокого народа лучше Чернова. Он и язык чеченский знал лучше любого чеченца. Сами же чеченцы также прекрасно знали его и, зная, ненавидели и страшились.
        Ермолов, впрочем, не сразу согласился на сомнительную кандидатуру, предложенную ему Грековым, заметив, что Чернов - мошенник. На это Греков весьма справедливо указал, что для таких мошенников, как чеченцы, и нужен именно такой мошенник, как Чернов, имеющий за Тереком множество как кунаков, так и кровомстителей.
        Немало пришлось вынести бывшим затеречным кунанакам от нового пристава. Он легко изобличал любые их хитрости, за малейшие провинности накладывал на них огромные штрафы, а за подстрекательство к мятежу приказал живым закопать в землю представителя одного из влиятельных чеченских семейств. Чернову удалось даже вывести на чистую воду и предать суду могущественного князя Адиль-Гирея, убившего собственного отца и двоих братьев, чтобы унаследовать семейные владенья. В такое чудовищное злодеяние не сразу поверил даже Ермолов, но Чернов, как заправская ищейка, сумел доказать вину Гирея.
        Этот случай вселил в чеченцев еще больший страх к приставу. Они суеверно боялись даже встречи с ним, даже прикосновения к нему.
        К этому-то примечательному во всех отношениях человеку и направился за помощью Виктор. Зная волей случая контрабандные дела Артамона Лазаревича и его страсть к освобождению пленников, в успехе он не сомневался, даже несмотря на весьма почтенный возраст теперь уже бывшего пристава.
        Чернов сидел на крыльце своего дома, закутавшись в бурку, и курил трубку, когда Виктор остановил коня у его двора.
        - Ба!  - протянул старик.  - Никак Самум посетил нас не в свой сезон!  - и, не поднимаясь, сделал рукой знак входить.
        Привязав коня, Виктор подошел к Чернову:
        - Здорово ли живешь, Артамон Лазаревич?
        - Бывало и поздоровее,  - усмехнулся бывший пристав.  - А ты? Все странствуешь?
        - Приходится.
        Чернов надсадно закашлял:
        - Садись, в ногах правды нет. Небось, не о здравии моем справиться прибыл?
        - Ты, как всегда, прав,  - Виктор уселся подле старика.  - Нужно мне человечка сыскать, коли жив он еще.
        - Коли жив, так почто ж не сыскать? Сыщем. Кто таков?
        - Унтер-офицер Константин Стратонов. Он был похищен несколько недель тому…
        Артамон Лазаревич рассмеялся, махнул рукой:
        - Не продолжай! Это та бедовая голова, что дочурку Алерциани украсть хотел, а вместо того сам к чеченцам угодил?
        - Про все, гляжу я, тебе ведомо в этих краях!
        - Глаз мой не так остер, как прежде, Самум. Но порох в пороховницах еще есть. К тому же… Узнать о глупости двух мальчишек - задача не великой сложности.
        - И как же ты узнал?
        Чернов лукаво прищурился:
        - Кунаки их, которым они заплатили, мне хорошо знакомы. От них и знаю. А еще знаю, что это они чеченцев на девчонку навели, да только те не ждали, что твой приятель окажется знатным воином. Думали они захватить княжну и взять за нее большой выкуп, а вместо этого взяли этого нищеброда, который годен разве что в рабы.
        - Ты знаешь, где его держат?
        - Сперва у Делим-хана был, потом тот его продал Магоме, а Магома - Ахмат-Гирею. У него теперь твой приятель и обретается.
        - Почему же ты не сообщил об этом командованию?  - спросил Виктор.
        - Потому что с некоторых пор командование не утруждает себя спрашивать меня о чем-либо. А я слишком стар, чтобы утруждать себя визитами. Признаться, я удивлен, что именно ты приехал искать этого беднягу. Я ожидал его брата.
        - Напрасно,  - ответил Виктор.  - Генерал Стратонов сейчас на турецком фронте. Я узнал об этом, будучи проездом в Тифлисе. В противном случае, мы приехали бы вместе. А, быть может, он опередил бы меня.
        - Стало быть, ты хочешь выручить этого юнца?
        - Разумеется. Он брат моего друга.
        - Святое дело!  - кивнул Чернов.
        - Ты поможешь мне?
        Глаза старика хитро блеснули:
        - Ты знаешь мои слабости, Самум. Правда, как ты можешь видеть, годы не слишком благосклонны ко мне. Но можешь не сомневаться, я сделаю все, чтобы помочь тебе. Если ты хочешь выкупить пленника…
        - Выкуп - это крайность,  - отозвался Виктор.  - Никогда нельзя поощрять шакалов. Им нужно задавать хорошую трепку!
        - Прекрасные слова! Мне они по сердцу!  - воскликнул Чернов.  - В таком случае, есть другой способ.
        - Какой?
        - У Ахмат-Гирея есть единственный и любимый сын Салман. Если захватить его, то можно стребовать с отца не только твоего приятеля, но и других пленников.
        - Идея мне нравится. И, думаю, я знаю, как это сделать.
        - Не сомневаюсь, Самум. Твоя голова всегда полна отменных идей.
        - Ты сможешь пустить слух о караване некоего богатого восточного путешественника, известного под именем Самум, который проедет в этих краях? О том, что при себе он имеет ларец с драгоценностями, среди которых дары самого Шаха?
        - Хочешь выманить зверей из логова обещанием большой добычи?
        - Нам нужно, чтобы об этом узнал Ахмат-Гирей, и чтобы его люди напали на караван, который, конечно же, мы отправим в нужное место.
        - И чтобы напал не кто-нибудь, а сын Ахмата?
        - Разумеется!
        - В таком случае, слух должен дойти именно до его ушей. Салман горд и жаден. Он непременно захочет показать отцу и всем другим свою удаль и удачливость.
        - Ты сможешь устроить это?
        Чернов улыбнулся:
        - У меня достаточно кунаков для такого дела. А людей, которые заменят собой кладь в твоем караване, ты найдешь сам? Или доверишь это мне?
        - Никто лучше тебя не знает здешних людей, так что я всецело доверяю тебе,  - ответил Виктор, радуясь тому, как с полуслова понял старый казак его план.  - Обещай им награду, какую сочтешь нужной.
        - Ты всегда был щедр, Самум! Поедешь ли ты сам в этом караване?
        - Разумеется. Ты же знаешь, я предпочитаю следить за исполнением моих приказов. Так надежнее.
        - И опаснее.
        - Ты также знаешь, что опасности меня не страшат. Я фаталист.
        - И тем ты и люб мне, Самум,  - кивнул Артамон Лазаревич.  - Жаль, что годы не позволяют мне быть с тобою в этом деле. Могу ли я еще что-то сделать для тебя?
        - Можешь,  - кивнул Виктор.  - Я бы хотел, чтобы ты дал кров моей спутнице до той поры, пока я не устрою ее безопасное отбытие в Россию.
        - Могу я узнать, кто это загадочная спутница?
        - Она бы предпочла сохранить инкогнито.
        - Что ж, она сохранит его, даже если я уже догадываюсь, кого ты хочешь укрыть в моем доме.
        - Иногда мне кажется, что ты и впрямь колдун.
        - В таком случае кто же ты сам?  - Чернов вновь закашлялся.  - Иди, Самум. Ты можешь привезти ко мне свою женщину нынешней ночью, чтобы не привлечь внимания чужих глаз. Никто не увидит ее здесь и не узнает о ней.
        - Благодарю тебя, Артамон Лазаревич! Я не сомневался, что ты не откажешь мне в помощи!  - сказал Виктор и, простившись со стариком до ночи, покинул его.

        Глава 16.

        Летние «народные» маскарады в Александрии стали доброй традицией - без них уже невозможно было представить дня рождения Императрицы, обожавшей такие праздники. Маскарады любил и сам Николай. Если балы были для него ничем иным, как тягостным исполнением долга, то веселые маскарады, на которых собиралась самая разнообразная публика, и исчезали грани между сословиями, чинами - истинным удовольствием. Здесь простая горничная, скрывшись под маской, могла свободно заговорить с самим Царем. Такая демократичность с одной стороны развлекала Николая, любившего веселые шутки и внимание хорошеньких женщин. С другой - давала ему возможность узнать от «масок» много любопытных вещей, в том числе таких, какие весьма полезно знать монарху, дабы помочь нуждающимся, восстановить попранную справедливость, призвать к ответу виновных. Эту возможность ценил он особенно, выступая в роли Гаруна аль-Рашида.
        Впрочем, от Гаруна Николая отличало то, что в России переряжены на маскарадах были лишь дамы, мужчины же обязаны были носить домино (офицеры - мундир без шпаги) и не скрывать лиц под масками. Посему Государь оставался Государем и на маскараде, а его тайными информаторами выступали исключительно женщины.
        Простой люд, допускаемый в царские чертоги, испытывал сперва некоторую робость. Простые мещане, мужики могли созерцать убранство дворца, вкушать разнообразные угощения, недостатка в которых не было, а, главное, видеть совсем рядом своего Царя и Царицу. Последняя часто бывала одета в русский сарафан, очень шедший ей, и считала весьма важным такой непосредственный контакт с народом.
        Конечно, не обходилось и без курьезов. То слишком напирала толпа на буфеты, то тащили угощения со стола, что, конечно, было весьма извинимо. Однажды кто-то пытался отломить «на память» арматурное украшение. Впрочем, что желать от простолюдинов, если апельсин или конфетку в подарок для детей с царского стола норовили унести со стола даже сановники?
        Подобные мелочи доставляли немало забот дворцовой администрации, но нисколько не беспокоили Николая, равно как и его жену.
        Нынешнее 31-е день рождения Александры Федоровны отмечалось, как и всегда. Народ начал собираться в Александрии уже с утра, запруживая парк. Увенчаться торжество должно было праздничным ужином. А предшествовали ему танцы, которые так любила Императрица.
        Николай пребывал в добром расположении духа. На Турецком фронте его армия одерживала победу за победой: Карс, Баязет, Варна, Силистрия, Эрзерум - крепость за крепостью сдавались ей, и совсем близко виделась окончательная победа над вероломными турками. В мае Император был коронован в Варшаве, а затем посетил Берлин, где встретился с королем Фридрихом-Вильгельмом. Это путешествие до некоторой степени утомило его, и он рад был вновь оказаться дома, в кругу семьи.
        Публика все пребывала, и Николай с любопытством разглядывал наряды дам, фантазия которых в этой области не знает пределов. Одни, подражая Императрице, отдавали предпочтение русскому стилю, другие блистали нарядами средневековой Европы, третьи манили к себе пышностью востока. Иные, впрочем, ограничивались обычным домино и масками… Некоторые, разряженные особенно броско, время от времени подходили к Императору.
        - А я тебя знаю!  - таинственно шепнула одна.
        - И я тебя,  - усмехнулся Николай.
        - В самом деле? И кто же я?  - завлекательно улыбнулась «маска».
        - Ты дура,  - отозвался он.  - Прачка или горничная…
        Незадачливая кокетка поспешила затеряться в толпе, а Николай заметил стоящую неподалеку даму в черном платье и длинном до пола, широком фиолетовом плаще, концы которого были таким образом прикреплены к манжетам, что, когда женщина распахивала руки, то плащ походил на крылья летучей мыши. Лицо дамы было скрыто не только полумаской, но и капюшоном. Незнакомка некоторое время наблюдала за Императором, а затем подошла к нему и, чуть поклонившись, сказала глуховатым голосом:
        - Прошу Ваше Величество простить меня, что в праздничный день должна потревожить вас, но я имею к вам важное дело.
        Голос показался Николаю смутно знакомым, но, прежде чем он успел ответить, незнакомка сложила ладони так, что стал заметен украшающий ее руку перстень с оригинальной печаткой, которая ответила на все вопросы Императора.
        - Кажется, мы уже с вами встречались три с половиной года назад, не так ли?  - спросил он.
        - Да, Ваше Величество. И надеюсь, та встреча не была для вас бесполезна.
        - Более чем,  - согласился Николай.
        - Благоволит ли Ваше Величество пройти со мной в одну из комнат?
        Император кивнул и последовал за посланницей. Оставшись наедине с ним, она сняла капюшон, оставшись, впрочем, в маске, и протянула Николаю аккуратно сложенную стопку бумаг. Император нахмурился:
        - Только не говорите, что у нас успел созреть очередной заговор!
        «Маска» улыбнулась:
        - Нет-нет, здесь дело иного рода. Известный вам человек сейчас на востоке, и в этих письмах содержатся некоторые сведения относительно положения дел в Персии, Турции и на Кавказе.
        - Полагаю, Персия еще долго будет помнить силу нашего оружия. Как, впрочем, и Турция.
        - Эта так, Ваше Величество. Но дела внешние иногда слишком отвлекают внимание и силы от дел внутренних.
        - То есть?
        - Кавказ, Ваше Величество. Сейчас он кажется спокойным, но спокойствие это столь же обманчиво, сколь было обманчиво перед восстанием Бей-Булата. И даже хуже. Есть некое опаснейшее учение, которое проникает в среду горских племен. Оно рождено фанатиками и подобно искрам, от которых легко может вспыхнуть всегда сухой порох Кавказа.
        - Паскевич ничего не писал мне об этом.
        - Потому что искры пока еще ничтожны, и граф, сосредоточившись на внешних войнах и еще недостаточно успев вникнуть в положение края, в психологию его племен, просто не замечает их. И это естественно.
        - А ваш вездесущий друг, как всегда, зрит на сто футов вглубь земли?
        - Разве информация, которую он предоставил вам в прошлый раз, была неверна?
        Николай развел руками:
        - Я уже говорил ему, что всегда буду ему обязан.
        - Он не забыл этого, Ваше Величество, и имеет к вам просьбу.
        - Что я могу для него сделать?
        - Не для него, а для двух молодых людей, очень любящих друг друга
        - У нашего друга приступ романтизма?  - чуть улыбнулся Император.
        - История и впрямь весьма романтична. При обороне Шуши известный вам Константин Стратонов…
        - Боже мой, наш общий друг случайно не в дядьки определил себя этому молодцу?
        - У него более широкий круг подопечных,  - отозвалась «маска».  - Так вот этот молодой человек спас от гибели княжну Лауру Алерциани, а также ее тетку.
        - Достойный поступок.
        - Вне всякого сомнения. Они с княжной поклялись друг другу в верности, но…
        - Не продолжайте. Я догадываюсь, что столь знатная семья не воспылала желанием обрести такого зятя.
        - Семья эта к тому же бедна, а потому девушку хотели насильно выдать замуж за старого князя Джакели.
        - И что же она?
        - Ее родственник помог ей бежать.
        - Действительно, история все больше похожа на роман.
        - Она еще больше напомнит вам роман, когда вы узнаете, что унтер-офицер Стратонов сейчас находится в плену у черкесов.
        - Час от часу не легче!
        - А пославший меня делает все для его освобождения.
        - В таком случае, я спокоен за судьбу Константина. А что же девушка?
        - Одно мгновение, Ваше Величество,  - «маска» дважды хлопнула в ладоши, и из смежной комнаты появилась одетая в восточные одежды женщина, лицо которой скрывала вуаль.
        - Вы можете снять вуаль, машер,  - обратилась к ней незнакомка.
        Вошедшая послушалась, и перед Государем предстала необычайной красоты девушка, лицо которой было весьма бледно, а в глазах читался испуг.
        - Княжна Лаура Алерциани, насколько я понимаю?  - осведомился Николай.
        Девушка присела в реверансе, вымолвила едва слышно:
        - Да, Ваше Величество…
        - Княжна оказалась в Петербурге, благодаря известному вам человеку,  - пояснила «маска».
        - Я догадался об этом. И что же он хочет от меня?
        - Лишь ваше одобрение и благословение этого союза может стать для ее семьи убедительным доводом в пользу оного. Эта девушка бежала из родительского дома, скиталась по Грузии, едва не оказалась в плену, наконец, достигла Петербурга…
        - Не продолжайте!  - Николай поднял руку.  - Глаза этой прекрасной беглянки говорят мне больше всех ваших слов,  - подойдя к Лауре, он мягко пожал ее ледяные пальцы.  - Успокойтесь, милое дитя. И не дрожите так. Обещаю, что никакой обиды вам сделано не будет, а ваше будущее будет обеспечено.
        Девушка хотела броситься перед ним на колени, но Николай удержал ее:
        - Благодарить вы будете своего ходатая, коему я имел неосторожность остаться весьма должен. Теперь оставьте нас с этой дамой и ни о чем не тревожьтесь.
        Голос Императора звучал вкрадчиво и ласково, и Лаура немного ободрилась. Когда она вышла в соседнюю комнату, Николай обернулся к ее представительнице:
        - Может быть, вы, наконец, снимете маску, сударыня? Я все равно успел узнать нас. Вы наперсница княгини Борецкой? Некая Эжени, о которой по всему Петербургу ходят слухи?
        Эжени послушно сняла маску:
        - Вы не ошиблись, Ваше Величество. Правда, слухи… весьма преувеличены.
        - Я был в этом уверен до сего дня. Теперь же, зная, кто за вами стоит, начинаю в этом сомневаться. Курский знает, что мне не по душе его игра с семейством Борецких. Знайте и вы об этом.
        - Я знаю об этом, Ваше Величество.
        - Но вам обоим нет до этого дела,  - усмехнулся Император.
        - Я… разделяю ваше мнение… - вымолвила Эжени.  - Но я не могу подвести того, кому обещала помогать.
        - Понимаю… А я не могу не выполнить просьбы того, кому столь обязан уже и, возможно,  - Николай кивнул на стопку писем,  - еще буду.
        - Вы поможете княжне?
        - Она образована, обучена светским манерам?
        - Самым лучшим образом, Ваше Величество.
        - В таком случае, я позабочусь о том, чтобы она стала фрейлиной моей жены. Константин же, когда выслужит офицерский чин, сможет жениться на ней. Пока же будет считаться, что они помолвлены. Ко дню свадьбы я выделю ей хорошее приданое, которое, полагаю, успокоит ее родителей. То, как объяснить им произошедшее, дело ваше.
        - Можете не сомневаться, что я сделаю это лучшим образом.
        - Не сомневаюсь!  - отозвался Николай.  - Всего лучше будет, если ее родители приедут в Петербург и сами убедятся, что с их дочерью все благополучно. Любовь и верность - это прекрасно, но долга перед родителями еще никто не отменял. А с ними ваша протеже повела себя весьма дурно.
        - Поверьте, Ваше Величество, у Лауры не было иного выхода.
        - А что мне остается делать, как ни верить вашим словам и глазам этой девушки?  - махнул рукой Николай.  - Ступайте же теперь обе обратно в зал. И не уходите слишком поспешно,  - он чуть улыбнулся.  - Передайте вашей протеже, что она осталась должна мне первый танец.
        - Для нее это будет великая честь,  - откликнулась Эжени и, сделав глубокий реверанс, скрылась вслед за своей подопечной.
        Убрав письма, чтением которых он решил заняться перед сном, Император возвратился в зал, где тотчас заметил обеих дам, с которыми только что расстался. Как раз объявили «Па де катр», и Николай предложил руку оробевшей Лауре. Эжени, как оказалось, не преувеличила достоинств своей протеже. Танцевала она столь же прекрасно, как и говорила на русском и французском языках. Общество юной княжны, постепенно ожившей от первоначального испуга, сгладило легкое раздражение Императора от нежданной деловой беседы и вынужденности участвовать в весьма странном, мягко говоря, предприятии. «В сущности, такой жемчужине, и в самом деле, нечего делать в Тифлисе,  - подумал Николай.  - Здесь она затмит всех придворных красавиц, исключая разве что мадмуазель Россет. Пусть же у нее будет лучшее будущее, чем то, что ей готовили. А уж, выходить ли замуж за этого мальчишку или нет, решать ей. Пока он получит офицерский чин, время подумать у нее будет. По правде говоря, достойна она несравненно лучшей партии, и, если она изменит свое решение, я буду лишь рад за нее. Если же нет, то слово свое я сдержу. Бедствовать им не
придется…»

        Глава 17.

        Матвей Шилов уже несколько месяцев кочевал из аула в аул. Сбывали его чеченцы друг другу, а от своих выкуп не спешил прийти. Да и то сказать, простой маркитант из крепостного звания кому надобен, кроме жены да детей? По ним тосковал Матвей - как-никак два года не видались. И когда теперь свидеться удастся! И удастся ли? А, в общем рассудить, так не для того ли до Кавказа и подался, чтобы в плену очутиться? Что ж поделать, коли никаким иным образом крепостному человеку в вольные не выбиться, а помещик да управитель поедом едят - спасу нет?
        Чеченцы, хоть дики и жестоки, но и с ними ужиться можно. У прошлых хозяев даже очень неплохо Шилов жил. Хозяйка его жалела, самолично ужин приносила - и не как смердящему псу, а как человеку. Матвей и теперь благодарен ей был. Да и мужу ее, Мустафе, тоже. Хоть и басурманской веры, а человек. Понапрасну обид не чинил. А как не оценить это мужику, у которого вся жизнь, почитай, из одних сплошных обид и состояла?
        Родился Матвей близ Арзамаса. Отец его был человеком грамотным, зажиточным и в деревне уважаемым. Занимался старший Шилов торговлей скотом, перегоняя скот из Симбирской и Оренбургской губерний. С юных лет приобщен был и Матвей к этому промыслу. Ох, и навидался же всего в те поры! Уральские степи, кочевые племена с их особыми нравами и обычаями, разбойники, промышлявшие на торговых путях… К ним однажды и сам Матвей чуть в лапы не угодил, когда уже без отца перегонял очередное стадо.
        Отец в ту пору должен был сосредоточиться на исполнении обязанностей бурмистра. Очень тяготили они старика. Иной раз, когда оброк нужно было срочно подать, а собранных денег не доставало, так недостачу покрывал он из своих средств, одалживая их обществу. Однако, оброк становился все больше. Еще и барыня, побывав с мужем в его владениях, подлила масла в огонь. Крестьяне вышли встречать их в праздничных одеждах. Женщины из зажиточных семейств надели и жемчуг. Посмотрела барыня на такое великолепие, и решила, что крестьяне весьма богаты и не затруднятся платить оброк вдвое больший прежнего.
        Вот, только не ведали баре жизни мужицкой. Зажиточным семьям и впрямь возможно было такой оброк понести, а прочим как? Никак не избежать недоимок было - а за них не миновать грозной кары! Насилу умолил отец тогда снизить оброк, а с тем стал с бурмистров на покой проситься, не желая меж своими односельчанами за мытаря прослыть.
        Вот, только не принял той отставки барин, а пригрозил старика в Сибирь услать, а Матвея в солдаты, если не станет должности своей исправлять.
        Что было делать? Только исполнять господскую волю. Отец и исполнял, пока не слег, сраженный гнусными обвинениями в якобы присвоении части собранных денег, которые воздвиг против него управитель. Когда старик умирал, то упредил сына, что отныне перекинется и на него эта злоба и неправда людская. Так оно и вышло.
        Стал управитель на всяком шагу Матвею козни чинить. До того дошло, что на месяц под арест определил по оговору. И хотя дело было разобрано, и обвинения сняты, а немало пошатнул этот месяц шиловское хозяйство. Нашел он его, из острога выйдя, частично разворованным, разоренным. И только-только восстанавливать начал, как потребовал барин оброк. А где ж на него деньги взять было?
        Поехал Шилов тогда в Петербург, где барин жил, пал в ноги управителю, прося рассмотреть его дело и, принимая во внимание разорение в силу оговора, освободить его сей год от уплаты оброка. И хотя управитель-шельма обещал похлопотать, но Матвей не поверил этим обещаниям. И правильно! Стоило лишь возвратиться восвояси, как новые наветы пошли, и понял Шилов, что житья ему отныне в отчем доме не будет. Оставалось одно - бежать.
        Выхлопотав паспорт для поездки по торговым делам в южные губернии, отправился Матвей вместе с молодой женой сперва к двоюродному брату в Херсон, затем в Одессу. Здесь удалось выправить ему другой паспорт, и с ним перебрался он в Бессарабию.
        В Бессарабии Шилов завел свою лавку, ездил по всему южному краю, занимаясь привычным торговым делом. Дело спорилось у сметливого и грамотного мужика, и все было бы хорошо, кабы не шли по его следу барские ищейки. А они шли, и не знал Матвей ни мгновения покоя.
        А тут еще не иначе как лукавый намутил: сошелся Шилов в Кизляре с одним военным интендантом - как будто хороший человек показался ему, и сделку хорошую заключили. Да, вот, только обвинил тот интендант Матвея в присвоении казенных средств, кои сам и присвоил с подручным своим. Да так ловко, шельмы, подлость эту обставили, что все взятки гладки!
        Так во второй раз в жизни угодил Шилов в острог. А уж там и отыскали его ищейки барские, уговаривали возвратиться, обещали прощение… Да уж только сыт был Матвей обещаниями, сказал, что уж лучше в Сибирь на поселение отправится, чем назад к барину.
        Суд, однако же, иначе рассудил и водворил Шилова к хозяину вместе с женой и двумя народившимися ребятишками. Какое-то время прожил Матвей в родных краях, стараясь быть тише воды, ниже травы. Вскоре получил он возможность вновь ездить по торговым делам, получая для того временный паспорт.
        Как раз в те поры и вычитал Шилов, что крепостные, которые в плену у черкесов были, освобождаются от зависимости указом Государевым. И загорелась душа, вольной жизни жаждущая. Выхлопотав очередной паспорт, отправился Матвей на юг. Здесь оставались у него знакомцы среди евреев-факторов. К одному из них, Осипу Наумовичу, и нанялся Шилов, добравшись до Моздока.
        Осип Наумович ценил расторопного и знающего работника и посылал его с самыми важными и сложными поручениями в разные станицы и аулы. Одна такая срочная экспедиция, предпринятая поздним вечером, и закончилась для Матвея пленом, в котором пребывал он уже полгода.
        Новый хозяин, к которому попал он недавно, Ахмат-Гирей был человеком знатным. Но с пленниками обращались в его вотчине куда хуже, чем у небогатого Мустафы. Зато здесь судьба свела Матвея с товарищем по несчастью. То-то радость была - за полгода впервые христианскую душу увидеть! На русском языке поговорить! Русского человека к сердцу прижать!
        А соузник-то к тому оказался из благородных! Разжалованный офицер. И разжалованный - за выступление супротив Государя. Сам барин крепостных не имел и всячески крепостничество порицал, и оттого еще теснее сдружились два пленника. Уважая благородное сословие и сострадая болезни своего соузника, вызванной многочисленными ранами, полученными в сражении с чеченцами, Матвей стал служить не только хозяевам, но и ему, став чем-то вроде денщика.
        Благодаря его заботам, Константин Александрович поправлялся быстро. Да и крепок он был - многим молодцам на зависть. Иной бы от таких поранений, пожалуй, и не поднялся бы уже. Одному только шибко печалился барин - ничего не знал он о своей зазнобе, которую и защищал от разбойников, когда попал в плен.
        История Константина Александровича немало тронула Матвея. Не меньше и барин был потрясен печальной повестью шиловских злоключений.
        - Видит Бог,  - говорил он,  - коли на свободу вырвусь, то и тебя освобожу. И все сделаю, чтобы ты вольным человеком стал!
        Матвей благодарил, конечно, сердобольного барина, а про себя улыбался грустно: чем этот осужденный заговорщик, не имеющий за душой ничего, кроме честной души и дворянского титула, может ему помочь? Правда, у него есть брат-генерал, который дружен с самим Государем… Но генералам - какое дело до бед простого человека?
        Так рассуждал сам с собой Матвей до того дня, как в ауле случился большой переполох. Отряд чеченцев во главе с сыном Ахмат-Гирея Салманом совершил неудачное нападение на караван какого-то знатного путешественника. Многие нападавшие были изрублены, а Салман попал в плен.
        Немало порадовался Матвей этой новости. Хозяйский сын был жесток и своенравен и мог избить пленника просто так, безо всякой провинности, для своего удовольствия. Шилов несколько раз попадал ему под горячую руку и через то лишился пяти зубов.
        Ахмат-Гирей был в большом горе, и о пленниках три дня никто не вспоминал. Константин Александрович весьма печалился, что из-за своих ран не может использовать столь удобного времени для побега. А Матвей решал в своей душе трудную задачу. Сумятица в ауле давала ему шанс сбежать. Но бежать одному и бросить товарища по несчастью, на котором и без того ожесточенные чеченцы непременно выместят злость - совсем не христианское дело. И на себе не унесешь его - верный способ пропасть обоим. И остаться - может, заветный шанс упустить… Вспомнилась жена с ребятишками, что за тысячи верст отсюда ждала его, ничего о нем не ведая. Каково-то ей?
        Все же не позволила совесть Шилову друга оставить. А день спустя снова было в ауле какое-то оживление, но так и не разведал Матвей, что его вызвало. Ночью же их с Константином Александровичем неожиданно разбудили, обоим завязали глаза и, усадив верхом на лошадей со связанными руками, куда-то повезли. Терялся Шилов в догадках. Коли новый хозяин, то зачем же в ночь увозить? Прежде куда проще все устраивалось… По крайней мере, когда бы собрались убить, то не везли бы так далеко и обходились бы с куда меньшим почтением.

        Не менее озадачен происходящим был и Константин. Вдобавок ему было еще тяжеловато держаться на лошади, так как раны, полученные в схватке с чеченцами, не успели зажить. Ехали, впрочем, небыстро, а потому дорога заняла порядочно времени. Наконец лошади остановились, и разом заговорили несколько голосов. Поскольку говорили они на чеченском, Константин не мог понять, о чем идет речь. А Матвея, отчасти успевшего узнать язык своих временных хозяев, держали от него на расстоянии, так что узники не могли переговариваться друг с другом.
        Разговор продолжался недолго, а затем стук копыт возвестил Константину, что его пленители ускакали прочь.
        - Развяжите их,  - раздался повелительный голос, который отчего-то показался Стратонову знакомым.
        Мгновение, и руки его были свободны, и он смог, наконец, сорвать с глаз ненавистную повязку. Прямо перед собой он увидел десять хорошо вооруженных всадников. Все они были в масках, кроме одного седобородого старца, с хитрым прищуром рассматривавшего освобожденных пленников. Один из всадников в богатой черкеске, бурке и белой папахе, бывший, по-видимому, командиром отряда, подъехал к Константину и, сняв маску, скрывавшую его лицо до самых глаз, усмехнулся:
        - Кажется, сударь, что судьба назначила меня опекать вас!
        - Кавалерович!  - вспыхнул Константин, дернув рукой в поисках сабли и запоздало вспомнив, что он безоружен.
        «Поляк» рассмеялся:
        - Потише-потише! Я ведь, кажется, уже имел честь говорить вам, что не стану драться с вами ни при каких обстоятельствах.
        - Предатель!  - зло бросил Константин.
        - И это ваша благодарность за то, что я спас вас из лап Ахмат-Гирея! Сударь, должен вам заметить, что вы чертовски скверно воспитаны.
        - Мне очень жаль, что я оказался обязанным своим освобождением вам!
        - Может быть, вы предпочтете ради принципа возвратиться к Ахмат-Гирею?
        - Нет уж! Его обществом я сыт еще более, чем вашим!
        - Это радует,  - вновь рассмеялся «поляк».  - Кстати, мой юный друг, оставьте «Кавалеровича» истории. Можете называть меня Курским.
        - И вас больше имен, чем окрасов у рептилии!
        - И то верно. Что ж, можете именовать меня так, как вам нравится. Мне, в сущности, все равно. Тем более, что, как я надеюсь, в ближайшем будущем мы будем избавлены от общества друг друга.
        - Был бы этому весьма рад!
        - Не сомневаюсь. Однако, сперва я должен выполнить поручение, данное мне одной особой, которой я дал слово чести вернуть ей вас живым и невредимым.
        Константин вздрогнул:
        - О ком вы?
        «Кавалерович», не говоря ни слова, протянул ему запечатанное письмо, и, взяв факел у одного из своих спутников, любезно посветил, дабы недавний пленник мог ознакомиться с посланием. Письмо было от Лауры. Прочтя его в страшном волнении, Константин изумленно взглянул на своего спасителя:
        - Вы дьявол!
        - С вашей избранницей гораздо приятнее иметь дело. Она в отличие от вас считает меня ангелом, посланным ей небом,  - усмехнулся «поляк».  - И в данной ситуации это кажется мне более справедливым.
        - Послушайте… Курский…
        - Прекрасно, вы, наконец, изволили оставить в покое «Кавалеровича»…
        - Если вы спасли Лауру, то забудьте все то, что я говорил вам. Эта такая услуга, рядом с которой все прочее - ничто. И отныне я всегда буду вам обязан,  - вымолвил Константин.
        - Слова не мальчика, но мужа,  - кивнул Курский.  - Теперь же слушайте и запоминайте. Узнав об отъезде Лауры, вы поспешили следом за ней, и натолкнулись на увозивших ее похитителей. Вы вступили с ними в бой и освободили Лауру, которой удалось ускакать прочь, тогда как вы попали в плен, получив тяжелые ранения. Из плена вас освободил всем известный в этих краях Артамон Лазаревич Чернов, авторитет которого, несомненно, укрепит вашу версию случившегося.
        Седобородый старец при этом согласно кивнул.
        - Что стало с княжной, вы не знаете и полны страха за ее участь. Постарайтесь изобразить это достаточно убедительно. Вас, впрочем, скоро успокоят известием о том, что княжна находится в Петербурге, куда отвез ее некий богатый путешественник, нашедший ее на дороге без чувств. Поскольку девушка долго оставалась без памяти, он не мог узнать ее имени и отвез ее в свой дом в столице, где она была вылечена, после чего смогла написать убитым горем родителям, которые тотчас выехали к ней. Теперь все они в столице, и юная княжна волею судьбы будет представлена ко двору и получит шифр фрейлины…
        Курский говорил медленно, с расстановкой, точно воочию видел все это. Глаза его при этом смотрели неподвижно сквозь собеседника в неведомую даль.
        - Лаура станет фрейлиной?!
        - Непременно. Такова воля Государя, который готов благословить ваш брак после того, как вы возвратите себе офицерское достоинство, и снабдить невесту хорошим приданым, дабы ее родня не слишком печалилась о Джакели.
        - С чего вдруг Государю так заботиться о нас?  - нахмурился Константин.
        - Подумайте, сударь. Ведь вы же хорошо знаете, сколь многим Государь обязан некому «поляку»,  - Курский вновь насмешливо улыбнулся.
        - Проклятье… - выругался Константин.  - Опять вы! Все вы… Везде вы…
        - Не огорчайтесь! Если бы я был не все и не везде, то вы бы теперь сидели в яме аула Ахмат-Гирея, а ваша прекрасная дама, в лучшем случае, была бы пострижена в монахини или стала женой Джакели. Утешайтесь же этим.
        - Я благодарю вас за вашу… помощь!  - скрепя сердце, сказал Константин.
        - Вот и отлично,  - кивнул Курский.  - А теперь мы расстанемся с вами. Вы с вашим товарищем по несчастью отправитесь вместе с Артамоном Лазаревичем, который позаботится о вас обоих должным образом. А меня ждут важные дела, которые мне и без того пришлось отложить ради удовольствия услышать благодарность из ваших уст. Прощайте, сударь! И постарайтесь не задолжать мне в третий раз!  - с этими словами он развернул коня и, простившись с Черновым, помчался прочь, сопровождаемый одним из бывших с ним всадников.
        - Теперь можно ехать,  - объявил Артамон Лазаревич и предупредил своих людей.  - Шибко не гнать. Г-н унтер-офицер, как я вижу, серьезно ранен.
        Отряд тронулся в путь. Впереди ехал сам Чернов, следом освобожденные пленники, а позади них остальные семеро всадников.
        - Что это за небывалый человек такой?  - шепотом спросил Константина разбираемый любопытством Матвей.
        - Не знаю, как и сказать… Если скажу, что это доносчик, из-за которого я и мои друзья были разоблачены, то окажусь неблагодарной свиньей в отношении его и Государя. А потому скажу, что это человек, которому я уже дважды обязан жизнью и свободой. А главное обязан еще и жизнью и свободой женщины, которую люблю.
        - Да, ваше благородие, за такие одолжения вам этому человеку по гроб жизни рабом быть,  - заметил Матвей.
        - Не хотелось бы мне быть его рабом… - покачал головой Константин.  - Слишком странные игры он ведет, и слишком высокие в них ставки.
        Остальной путь они проделали молча. Константин был измучен дорогой и едва держался в седле. Думал же он вовсе не о Курском-Кавалеровиче, а о Лауре, которая, с одной стороны, была теперь так далеко от него, а с другой - перестала, благодаря благословению Государя, быть недосягаемой. И когда-то удастся свидеться теперь?.. Но важно ли это, когда до сего дня он не знал даже главного - жива ли она! И что может быть важнее этого знания? Все прочее преодолимо, и он будет служить так, что очень скоро возвратит на свои плечи офицерские эполеты, и отправится в Петербург!

        Глава 18.

        Блестяще началось новое царствование! Вслед за персами турки преклонились перед могуществом русского Царя. Турецкая кампания завершилась Адрианопольским миром, по которому Россия получала Анапу и Поти, свободную навигацию в Черноморских проливах и контрибуцию, Сербия, Молдавия и Валахия - подтверждение своих автономий, Турция же обязана была ликвидировать свои крепости на Дунае…
        Великолепные победы способствовали подъему русского духа, патриотизма русского общества. Лиры поэтов пели славу русскому воинству и самому Государю. Тем не менее, генерал Стратонов возвращался в столицу с тяжелым сердцем.
        С Кавказа он принужден был уехать, испросив Высочайшего разрешения на перевод на основной театр новой войны. На этот шаг Юрий пошел из-за совершенной невозможности служить под началом Паскевича. Таким же образом поступил и Красовский, коему граф так и не простил Эчмиадзина. Впрочем, на Турецком фронте им пришлось воевать порознь.
        Зато новая кампания вновь свела Стратонова с Бенкендорфом и Мадатовым - свела, к несчастью, в последний раз, чтобы разлучить навсегда. Потеря этих двух блестящих военачальников и были той кладью, что мешала Юрию вполне насладиться триумфом русского оружия. И ведь оба они пали не в бою, а от болезней, так нежданно и беспощадно унесших их во цвете лет…
        Константин Христофорович покинул Кавказ тотчас по заключению Туркменчайского мира. Вернувшись в Петербург, он в качестве генерал-адъютанта сопровождал Императора в турецком походе. Привязанность Государя к славному воину была столь велика, что он обменялся с ним шпагами. Адъютантская должность, конечно, не могла удовлетворить энергичную натуру генерала, и вскоре он уже стоял со своим летучим отрядом у подножия Балкан в селении Проводы, служа связующим звеном между главной армией и ее корпусами, осаждавшими Шумлу и Варну. Увы, здоровье Константина Христофоровича, уже подорванное немилосердным персидским климатом, не выдержало нового напряжения сил. Он скончался в солдатской палатке 6 августа 1828 года, на сорок четвертом году от рождения. Последний вздох его принял князь Мадатов.
        Валериан Григорьевич рассказывал об этом прибывшему на турецкий фронт Стратонову:
        - Когда я приехал сюда принять его отряд, то нашел его в самом отчаянном положении. Вечером он пришел в память, радовался моему приезду, спросил о Грузии, потом простился со мной и говорил, что ожидает каждую минуту своей смерти. Я успокоил его сколько мог, подавая надежду на выздоровление. Все было тщетно, он был очень труден; на ночь начался пароксизм, он не мог переносить его, совершенно пришел в беспамятство и умер в одиннадцать часов пополудни. Бедные дети остались сиротами. Тело велел отпеть русским священникам, за неимением лютеранского, также сделал гроб свинцовый и отправил на большую дорогу к местечку Казлуджи. Может быть, родные захотят перевезти его в Россию…
        Сам Мадатов в тот момент также не выглядел здоровым, что весьма встревожило Юрия. Однако, силы князя подтачивали не труды и не климат, привычный ему от рождения, а глубочайшая и жестокая несправедливость к нему, причиной которой стала все та же перешедшая все границы зависть графа Паскевича, не оставившая Валериана Григорьевича даже вдали от Грузии.
        Государь оставил Мадатову его разоренное войной имение в Карабаге. И оно-то неожиданно стало главным предлогом к обвинению князя, создало множество клевет, тень которых пала не только на Валериана Григорьевича, но и на Ермолова.
        Надеясь, что его отъезд положит конец гнусным нападкам, князь с помощью Дибича, прекрасно понимавшего положение дел, добился назначения на Дунай, где уже в самом начале кампании с небольшим отрядом овладел двумя турецкими крепостями, Исакчей и Гирсовым, и отстоял то самое селение Проводы, где окончил земной путь Бенкендорф.
        Четырнадцать знамен и девяносто восемь орудий были трофеями Мадатова в турецкую кампанию. Но несмотря на это, козни Паскевича делали свое дело, и единственной наградой за все подвиги Валериану Григорьевичу стало лишь «монаршее благоволение». Наконец, в начале 1829 года, он был назначен начальником третьей гусарской дивизии. Вновь судьба, описав затейливый круг, привела его на те самые поля, на которых двадцать лет тому назад он получил георгиевский крест, свела с теми же самыми Александрийцами, теперь входившими в состав его дивизии.
        - Ну, слава Богу,  - шутил князь,  - мы опять увидим турок. Только вы, братцы, их всех не рубите; за пленных дают по червонцу - сгодится, а лошадей их мы маркитантам за долг отдадим.
        Молодые гусары восторженно глядели на того, чье имя давно уже сделалось неотделимо от их полковой славы. Популярность Мадатова в армии была необычайно велика.
        Стратонов был свидетелем тому, какое воодушевление вызвало появление князя перед артиллерийской батареей, расположившейся на ночлег неподалеку от Пазарджика. Валериан Григорьевич, высокий и статный, подъехал к артиллеристам верхом на вороном коне, весело приветствовал их, тотчас поднявшихся ему навстречу:
        - Поздравляю вас с войной! Мы подеремся славно - я это вам предсказываю. Надобно только выманить этих мусульманских собак в чистое поле, а тогда и нам, гусарам, будет работа… Я знаю турок, я с ними вырос… Я вам пророчу, господа, что через год вы все вернетесь в Россию с георгиевскими крестами.
        Артиллерийский капитан заметил, что без особенного случая трудно заслужить этот крест.
        - Какой тут случай!  - возразил Мадатов, играя поводьями коня, который так и рвался вперед.  - Была бы охота да отвага! Знаете ли вы, как добываются георгиевские кресты?  - он оглядел, прищурившись, внимавших ему офицеров.  - Так, вот, я вам расскажу!  - и рассказал свою знаменитую историю о сражении под Батиным.
        - Это было дело знатное, оно утешает меня даже под старость,  - заключил он.  - Дай Бог и вам когда-нибудь поработать таким же манером… А пока прощайте! Увидимся под Варной!..
        Первое дело, в котором отличились гусары, было сражение при Кулевче, открывшее русским войскам путь за Балканы. На другой день Мадатов должен был прервать сообщения разбитой турецкой армии с Шумлой. Турки выслали ему навстречу трехтысячную конницу, и тогда Александрийский, Ахтырский и Белорусский гусарские полки понеслись в атаку. Сам князь первым врубился в ряды неприятеля и собственноручно вырвал знамя Ахмет-бея, командовавшего конницей в Шумле. Враг был полностью разбит, а лагерь его захвачен.
        Но этого показалось мало Валериану Григорьевичу, и молниеносным поворотом направо он успел отрезать другую пехотную колонну врага, поспешно отступавшую в Шумлу из соседнего лагеря. Она была практически полностью истреблена на глазах гарнизона. Лишь немногие успели укрыться в двух редутах. Атаковать их конницей было невозможно, и Мадатов приказал своим людям спешиться. Пешие гусары с саблями наголо бросились на приступ и взяли первый редут. К атаке второго на выручку подошла пехота, и славное дело было докончено.
        «… Что за молодцы эти прекрасные войска, эти дорогие ратные товарищи, и как я сожалею, что более не с ними! Что за геройские полки: двенадцатый егерский и Муромский и храбрые Александрийские гусары! Вот подвиги, которые должны быть отмечены в истории нашей армии!»  - написал Государь в ответ на восторженное донесение об этом славном деле и щедро наградил всех участников сражения. Мадатов был награжден орденом св. Александра Невского.
        Увы, то был последний подвиг и последняя награда славного воина. Уже больной, но старающийся не замечать болезней, он принужден был терпеть все новые и новые унижения, на которые не скупился его влиятельный и завистливый враг. Из-под стен Шумлы князь отвечал на разные вопросные пункты, посылаемые ему Паскевичем. Доносы на него собирались неслыханным по бесчестности путем. В крепости Шуше барабанным боем на улицах приглашали жителей подавать жалобы на Мадатова. И никакая глупейшая клевета не была обойдена вниманием графа… Особенно тяготило Валериана Григорьевича дело о якобы незаконном завладении имением в Карабаге, несмотря на то, что у Паскевича в руках были подлинные рескрипты Императора Александра, которыми утверждались за ним эти имения. Ненависть Ивана Федоровича дошла до того, что за небольшие долги, которые Мадатов легко мог покрыть собственными средствами, был продан в казну за ничтожную сумму его тифлисский дом, а князь не был даже предупрежден о том.
        И это в то время, когда больной генерал беспрерывно делал происки в тылу неприятеля и героически сражался под стенами Шумлы.
        Известие о продаже дома стало последней каплей, докончившей черное дело. 28 августа мрачный и усталый Мадатов выступил в свой последний поход к городу Тырнову. По сырой и туманной погоде отряд ежедневно совершал длительные переходы, и этот путь отнял у князя последние силы. 2 сентября у него внезапно открылось сильное кровотечение из горла, и через два дня героя не стало.
        Ему не было и 49 лет. В Петербурге его ожидала жена, с которой он сочетался браком пять лет назад… Вся русская армия скорбела об этой тяжелой утрате. И даже турки отдали дань уважения к его памяти. Великий визирь открыл для него ворота неприступной Шумлы и принял в ее стены прах славного воина. Гроб из лагеря до самой крепости несли на себе попеременно гусары и офицеры третьего пехотного корпуса. У самых ворот Шумлы печальное шествие остановилось. Войска преклонили знамена и оружие, раздалось церковное пение, и пушечные выстрелы отдали генералу последнюю почесть. Когда окончилась лития, процессия вступила в Шумлу. Турки впустили в город только конный взвод Белорусских гусар с их трубачами. Толпы народа, привлеченные зрелищем пышного погребения русского генерала, сопровождали гроб Мадатова до самого кладбища, находящегося в ограде христианского храма. Печальные звуки труб изредка прерывали глубокую тишину, царившую в толпе, ничем не нарушавшей мрачной торжественности погребального обряда.
        Теперь, по окончании войны Стратонову выпала печальная миссия сопроводить прах своего друга в Петербург, где вдова Валериана Григорьевича желала похоронить его в Александро-Невской лавре.
        Похороны князя в Петербурге стали первой церемонией, которую посетил Юрий. Он поведал княгине Софье Александровне о последних днях ее мужа. Княгиня была исполнена намерения увековечить его память. Пять лет назад она была фрейлиной Императрицы Елизаветы Алексеевны, имела счастье быть знакомой с Гете - ее настоящее и будущее было прочно и, как казалось, прекрасно. За Валериана Григорьевича она вышла по любви и навсегда сохранила благоговение перед супругом. Об их свадьбе в Царском Селе в столице много говорили, как о величайшем пиршестве в духе «Тысячи и одной ночи». Выйдя замуж, Софья Александровна отставила двор и уехал с князем в Тифлис…
        - Боже, как я была счастлива эти пять лет… - тихо прошептала она, и рука ее дрогнула в ладони Стратонова.  - Я всегда останусь верна ему и сделаю все, чтобы Россия не забыла его трудов для ее славы…
        Стоя на скорбной церемонии, Юрий вспомнил о другом прахе, до сих пор покоившемся в чужом склепе, в глуши, забытом всеми, прахе князя Багратиона. Стратонов решил непременно потолковать об этом с Денисом Васильевичем, которому судьба (а вернее Паскевич) так и не дала случая отличиться в войне с персами, приговорив его вернуться к мирной семейной жизни…
        Отдав долг покойному другу и его вдове, Стратонов отправился в Зимний, дабы отдать долг своему Государю. Император принял его в своем кабинете, стоя у окна с видом полнейшего равнодушия. Казалось, будто то не живой человек стоит, а мраморное изваяние, памятник самому себе, изредка и словно принужденно роняющий полные безразличия фразы.
        - Доволен ли ты службой, Стратонов?
        - Я всегда доволен службой Вашему Величеству.
        - Желаешь ли отдохнуть от ратных трудов?
        - Да, Ваше Величество, я желал бы навестить некоторых друзей. Но если Вы прикажете, я готов отправиться теперь же хоть на самый край света.
        Юрия тяготила эта равнодушная, ненужная беседа, тяготил тон Государя, тяготила необратимая перемена, произошедшая в нем. Он уже собрался откланяться, когда «изваяние» неожиданно легко обернулось, точно получив команду «вольно», и с самою веселой улыбкой сказало:
        - Эх, Стратонов! Неужто ты мог поверить, что я впрямь превратился в то, что битые четверть часа представляю пред тобой? Что я настолько вознесся, что превратился в истукана, не помнящего друзей?
        У Юрия отлегло от сердца, и он также улыбнулся:
        - Простите, Ваше Величество…
        - Полно извиняться!  - рассмеялся Николай.  - Давай лучше обнимемся, как встарь, да потолкуем!  - с этими словами Государь заключил Стратонова в объятия.  - Мне не хватало тебя, друг мой! И я безмерно счастлив, что ты жив и невредим, и вновь со мной. Довольно уж нам потери Константина Христофоровича…
        - И Мадатова… - не удержался Юрий.
        По лицу Императора промелькнула тень:
        - Знаю, знаю, что Иван Федорович перегнул палку в отношении его. Не трудись напоминать… Однако же, давай лучше поговорим о тебе.
        - Обо мне?  - пожал плечами Стратонов.  - Да что же обо мне говорить? Жизнь моя проста, как устав, вы это знаете.
        - Что твой брат? Пишет ли тебе?
        - Благодаря вам, он, кажется, наконец, практически счастлив. Полагает перебраться в столицу, как только выслужит офицерский чин. То, что вы сделали для него…
        - Полно!  - махнул рукой Государь.  - Благодарить за счастье твоего брата ты должен не меня, а, я думаю, сам догадываешься, кого.
        Юрий вопросительно взглянул на Императора. Из кратких и редких писем брата он так и не смог толком понять, что же с ним случилось. Весть о том, что Костя в плену у чеченцев, настигла его уже на турецком фронте, и неделя за неделей он не находил себе места, терзаясь невозможностью самому пуститься на выручку брату. Но, вот, наконец, от последнего пришло письмо о том, что ему удалось освободиться, что он жив-здоров и продолжает службу. А вскоре пришло другое радостное известие, что брат женится на княжне Алерциани, и этот брак благословил сам Государь.
        - Твой брат, явно, не любит пачкать руки в чернилах,  - заметил Николай, оценив немногословность младшего Стратонова.  - Впрочем, может, его «добрая фея», столь исправно выручающая его изо всех передряг, попросила его молчать…
        Юрий вздрогнул, вдруг озаренный догадкой:
        - Половцев?!
        Император улыбнулся:
        - Не знаю уж, как ты будешь благодарить нашего общего друга, но знай, что если бы не он, то вряд ли твой брат так легко освободился бы из плена. И уж тем более не видать бы ему руки прекрасной Лауры. Половцев попросил меня об этой услуге в качестве благодарности за услугу, куда более серьезную, которую оказал он мне. А я, мой друг, не хотел бы добавить к своим многочисленным недостаткам еще и столь отвратительный, как черная неблагодарность.
        Стратонов изумленно покачал головой:
        - Не понимаю, как ему удается быть везде и всюду… Знаете ли вы, Ваше Величество, что под стенами Эривани я получил от него записку, в которой он предупредил нас об опасной вылазке персов, которая могла бы сорвать весь план штурма, если бы удалась?
        - Нет, об этом своем подвиге он умолчал. Стало быть, это еще одна услуга, которой оба мы ему обязаны. И я согласен с тобой, меня иногда даже пугает такая вездесущесть… - Император помолчал.  - Ты давно не был в столице, Стратонов. А, между тем, здесь происходит много скверных историй, к некоторым из которых, мне кажется, имеет отношение наш друг. В семье князей Борецких чудовищный скандал. Князь, представь себе, отрекся от собственных сыновей и сошелся с иностранной певичкой, сына которого признал своим единственным наследником. Ты ведь знаешь, что именно они сомнительным образом завладели имением Половцева и свели в могилу его мать?
        Стратонов кивнул.
        - Скажу тебе честно, мне очень не нравится эта месть. Эта распря должна была быть разрешена честным судом, а не всеми этими интригами в духе современных романов! Страшно подумать, что будет дальше… Обладая таким изощренным умом, можно свернуть горы! А этот человек тратит столько необходимых Отечеству сил на… месть! Гнушаясь судом…
        - Я понимаю и разделяю неудовольствие Вашего Величества, но не могу осудить Виктора. Он имеет право на эту ненависть… - со вздохом отозвался Юрий.
        - Возможно. Однако, если увидишь его, передай ему мои слова,  - Николай помолчал несколько мгновений, затем добавил.  - С сегодняшнего дня можешь считать себя в отпуске сроком на два месяца. Отдыхай, поезжай в Москву или куда еще желаешь, а затем возвращайся. Знаю, мой друг, что ты предпочитаешь жизнь на бивуаках нашим дворцам, но до новой кампании тебе придется их потерпеть.
        - Я готов служить вам, где прикажете,  - ответил Стратонов с улыбкой.  - Даже во дворцах!
        Простившись с Императором, Юрий, не теряя времени, отправился на знакомую улочку, где четыре года тому назад обрел своего старого друга, которого считал погибшим. Он совсем не был уверен, что вездесущий Виктор все еще не оставил своего временного скромного жилища, что сам он теперь в столице, но это была единственная, пусть и призрачная надежда найти его.
        Дом Стратонов нашел без труда и, переведя дух, постучал во входную дверь. Долго никто не отвечал ему, затем в приоткрывшейся створке окна второго этажа промелькнуло чье-то лицо. Створка вскоре затворилась, и вновь потянулись минуты ожидания. Впрочем, именно они убедили Юрия, что дом этот все еще занимает Виктор. Обычные жильцы не стали бы окружать себя такой таинственностью…
        Наконец, дверь открылась, и пожилая женщина, смерив Стратонова внимательным взглядом, впустила его в дом и, не говоря ни слова, проводила в уже знакомую ему комнату:
        - Обождите здесь,  - сказала она.  - Хозяин должен скоро вернуться. И не выходите из этой комнаты, чтобы ни случилось.
        С этими словами странная привратница ушла, оставив Юрия в крайнем недоумении. Эта женщина не могла знать его, но отчего-то впустила, не спросив имени. Или же здесь ждали кого-то другого? Или в доме есть кто-то еще, кто следил за ним из окна и узнал? Быть может, сам Виктор?
        Пока Стратонов пытался разгадать эту тайну, наверху послышался странный шум. Юрий прислушался и различил сдавленное мычание и звуки борьбы. Это насторожило его, но, помня указание привратницы, он остался на месте. Шум на какое-то время затих, но затем возобновился вновь. Несколько раз что-то тяжелое падало на пол, затем донесся звон разбитой посуды и, наконец, истошный женский крик, тотчас задавленный и превратившийся в то самое мычание, что Стратонов слышал вначале. Это переполнило чашу терпения Юрия. Там, прямо над его головой истязали женщину, а он слушал и не шел на помощь! Возможно ли это? Никак невозможно!
        Стратонов, перескакивая через ступеньки, вбежал на третий этаж и, что есть мочи, стал барабанить в запертую дверь, из-за которой доносились голоса, хрип и непонятная возня.
        - Откройте или я высажу эту дверь к чертям!  - пригрозил Юрий, на всякий случай взведя курок пистолета и приготовившись к возможному сражению.
        Дверь медленно отворилась, и Стратонов остолбенел, едва не выронив пистолет, от того зрелища, которое предстало его взгляду.
        На пороге стоял растрепанный Виктор с расцарапанным лицом и в порванной сорочке. Позади, на широкой кровати извивалась в припадке неопределенного возраста женщина, рот которой был заткнут кляпом. Женщину с двух сторон пытались удержать и привязать к ее одру уже виденные Юрием привратница и немой слуга Благоя.
        - Я рад тебя видеть, Юра, но ты пришел крайне не вовремя,  - сказал Виктор, утирая пот со лба.
        - Что это все значит? Кто эта женщина?  - спросил Стратонов.
        - Будь добр вернуться туда, где тебя просили оставаться, и обождать меня. Я спущусь и все тебе объясню,  - с этими словами Виктор вновь закрыл дверь, а потрясенный Юрий спустился в указанную ему комнату, пытаясь понять, чтобы все-таки могла означать та жуткая сцена, свидетелем которой он стал. Догадка родилась довольно быстро, и, немного успокоившись, Юрий опустился на стул и стал ждать своего друга.
        Виктор появился спустя полчаса, бледный, но уже успевший привести себя в порядок и переодеться. Стратонову показалось, что со времени их последней встречи Половцев сильно осунулся, и черты лица его заострились еще больше. Несмотря на произошедшее только что, выглядел он абсолютно спокойным.
        - Я ведь просил тебя не искать меня, а в случае большой нужды присылать письма?  - заметил он, доставая из шкафчика бутылку дорогого вина и два бокала.
        - Прости, но я хотел лично поблагодарить тебя за то, что ты сделал для моего брата. Я узнал об этом от Государя лишь сегодня.
        - Тебе не за что меня благодарить. Мне доставила удовольствие эта история. К тому же, Юра, если уж судьба не милосердна к нам и к нашей любви, то пусть хоть твой брат будет в ней счастлив за нас обоих. Эта грузинская княжна была достойна того, чтобы быть с тем, кому принадлежит ее сердце, а ни с какой-нибудь обезьяной, которая погубила бы столь прекрасное создание. Я имел возможность ей помочь и сделал это. Разве ты поступил бы иначе?
        - Ты можешь принижать свои поступки, как угодно, но от этого они не изменятся в моих глазах,  - Стратонов принял наполненный бокал и, сделав глоток, прибавил.  - Я твой должник до гробовой доски.
        - Ты не должник, а друг,  - ответил Виктор.  - А должников у меня осталось всего лишь четверо. И не дай Бог никому попасть в число моих должников… - в темных глазах Половцева блеснули огоньки ненависти.
        - Государь обеспокоен тем, что происходит с семьей князя Борецкого. Ты ведь знаешь, что он высоко ставит мораль…
        - Мораль и Борецкие всегда были несовместны. А тебе я рекомендую побеспокоиться о своем друге Никольском и его милейшей супруге. Эта каналья, младший князек, кружит над нею, как коршун.
        - Что ты говоришь? Варя никогда не позволит…
        - Быть может, но эти люди не спрашивают позволения, когда разрушают чужие жизни!  - Виктор раздраженно хрустнул пальцами.  - Ты кажется хотел узнать, что только что происходило этажом выше?
        Стратонов опустил голову:
        - Мне кажется, я… догадался. Это - она? Это - Маша? Верно?
        По сумрачному лицу Виктора пробежал судорога.
        - Это то, что они сделали из Маши, то, что осталось от Маши… Я не сказал тебе в нашу прошлую встречу. Когда я впервые вернулся в Россию из моих странствий, то нашел ее. Нашел в одном из приютов для умалишенных… Ты никогда не видел подобных заведений?  - голос Половцева вибрировал от волнения, и в его деланно холодном тоне слышалась неизбывная боль.  - По сравнению с ними меркнут ужасы самых страшных и кровопролитных сражений… Если есть ад, то он должен выглядеть именно так… В этом аду я и нашел мою Машу. Она не узнала меня, конечно. Она ничего и никого не узнавала и не помнила. Правда, иногда она вспоминала о потерянном ею ребенке и укачивала его… Она и сейчас делает это, и тогда становится немного похожей на себя прежнюю. Обычно она тиха и безразлична ко всему. Но иногда у нее случаются припадки вроде того, что ты видел. Тогда она готова разрушать все, тогда она ненавидит всех, а, главное, обретает страшную силу, так что одному человеку невозможно с нею справиться.
        Когда я нашел ее, то подкупил врача и увез ее из того вертепа. Я купил для нее квартирку в одном уездном городке, нанял двух служанок, а также привез из нашей деревни ту самую старуху, которая и рассказала мне о ее страшной судьбе. Она всегда любила и жалела Машу, а я хотел, чтобы рядом с ней были не только служанки, которым есть дело лишь до денег, что я им плачу, но человек, любящий ее… Первое время и сам жил с нею, безумно надеясь, что мое присутствие, моя любовь сделают чудо и вернут ее утраченный разум. Кончилось это скверно. Во время одного из припадков она набросилась на меня и ударила ножом. От этой раны я, вероятно, умер бы, если бы Бог не послал мне женщину, которая спасла мне жизнь и с той поры стала моей неизменной спутницей. К слову, она единственная, кто может сладить с Машей без чьей-либо помощи, без насилия. Ей достаточно поговорить с ней, коснуться рукой ее лба, и Маша успокаивается. Я надеюсь, что она скоро приедет, и тогда жизнь в этом доме вновь войдет в спокойное русло. До следующего припадка…
        - Что же, она теперь всегда с тобой? Маша?
        - Вернувшись в Россию, я забрал ее и увез в столицу. Старуха Марфа незадолго до этого умерла, а нанятые служанки стали слишком вольно распоряжаться выделяемыми на содержание Маши средствами. Отныне я решил не оставлять ее без своего или моего доброго ангела попечения. Поэтому я нашел этот дом в отдаленном углу Петербурга и выкупил все три этажа, чтобы обезопасить нас от сторонних глаз и ушей. Теперь ты знаешь все…
        - Можешь не сомневаться, что твоя тайна умрет вместе со мной.
        - Я в этом не сомневаюсь,  - печально улыбнулся Виктор.
        В этот момент в комнату вошел Благоя и подал ему условный знак.
        - Приехала моя дорогая спутница,  - пояснил Половцев.  - Слава Богу, теперь мучения Маши прекратятся. А значит, и наши… Прости, друг мой, у меня выдался крайне тяжелый день, и я бы хотел побыть один.
        - Конечно, я понимаю,  - кивнул Юрий.  - Прости и ты, что я так бесцеремонно вторгся к тебе.
        - Забудь, я, несмотря ни на что, рад был видеть тебя. И рад буду видеть вновь в лучшее время.
        Друзья обнялись на прощанье, и Благоя проводил Стратонова до выхода, где с достоинством поклонился ему и вновь затворил дверь таинственного дома. Потрясенный всем увиденным и узнанным, Юрий решил отправиться к гостеприимным Никольским, которые уже, несомненно, заждались его, и у которых он решил остановиться на время пребывания в Петербурге.

        Глава 19.

        Под вкрадчивый голос Эжени Маша успокоилась быстро, и в ее глазах даже появилось подобие осмысленного выражения. И это выражение было благодарностью к той, которая одна умела облегчить страдания несчастной. Едва войдя в комнату, Эжени выгнала оттуда горничную и Благою и развязала Машу. Она не боялась ее, зная, что та никогда не причинит ей зла. И, в самом деле, даже при самых сильных припадках бедная помешанная ни разу не подняла руки на Эжени. Даже Виктор не мог постичь этого чуда.
        Когда Маша уснула, спутница спустилась вниз и остановилась в дверях, глядя на мрачного и разбитого Виктора. Припадки Маши всегда больно ранили его, разжигая в его больной душе мстительный пламень. В такие моменты он словно старел лет на десять, и глаза его, потемневшие, обращены были точно куда-то внутрь, в то страшное прошлое, из которого была запертая наверху страдалица, и которое никогда не отпускало его.
        - Лучше бы она умерла… - хрипло прошептал он, отпивая вино.  - Да, так было бы лучше. Зачем Бог дает ей столько лет мучений? Разве она мало выстрадала, чтобы петь в хоре его ангелов? Нет, этого нельзя простить… Я бы простил все. Даже смерть матери… Но то, что он позволил сделать с ней, я не могу простить. Вы можете говорить о милосердии Бога, потому что не испытали такой боли. Также. как и остальные, которые говорят о нем… Я не знаю, есть ли Бог. Но если Он и есть, значит, Он слаб, и этим миром правит его антипод. И именно он - настоящая власть…
        - Мир лежит во зле, а антипод - князь мира сего, разве вы не знаете?  - отозвалась Эжени, приближаясь.  - А зло - в нас самих. В каждом…
        - В ней не было зла!  - крикнул Виктор.  - Никакого! Никогда! Она всегда была небесным созданием, а он обратил ее чудовищем!
        - Люба Реден верит в Его милосердие. И говорит, что не жаловаться мы должны, а радоваться каждому данному нам дню.
        - Она может так говорить, потому что страдает сама. Свое страдание можно вытерпеть. Можно… даже простить. Хотя не уверен, что нужно… Но страдание тех, кого любишь, вынести невозможно. А простить преступно… - Виктор тряхнул головой.  - Она уснула, не так ли?
        - Да. Спокойно и безмятежно, как ребенок,  - ответила Эжени и, обойдя кресло в котором он сидел, положила руки ему на плечи.  - Сейчас ей хорошо…
        - Не понимаю, как вам это удается. Я люблю ее больше всего на свете, но меня она боится и ненавидит…
        - Она не помнит вас.
        - А вас любит. С вами ей хорошо… Почему?
        - Может быть, потому, что во мне при всех моих грехах нет ненависти ни к кому. Она чувствует это.
        - Но ведь я не ее ненавижу!
        - Для того, чтобы понять объект ненависти, нужно иметь разум. А ее безумие лишь чувствует волну… Чувствует саму ненависть и страшится ее.
        - Вы всегда умеете найти рациональное объяснение собственной силе. Пусть так… - махнул рукой Виктор.  - Я рад, что вы снова рядом. Мне не хватало вас в моих странствиях.
        - А мне вас,  - откликнулась Эжени.
        С возвращением Виктора ей стало легче. Теперь, во всяком случае, все решения принимал он, и она не страшилась оступиться. Все сделанное ею и доверенными людьми за время своего отсутствия Виктор одобрил, хотя и заметил, что идея Леи привязать к себе старого князя мнимым сыном была чересчур большой авантюрой. Однако же, она удалась.
        За три месяца до предполагаемых родов Лея отправилась в Италию, пожелав, чтобы ребенок родился там. Князь должен был поехать следом, но оформление документов весьма задержало его - само собой, нужные люди приложили руку к этой задержке. Дорога также изобиловала всевозможными препятствиями и, в итоге, когда старик Борецкий все-таки добрался до Рима, то Лея встретила его с новорожденным младенцем, названным, разумеется, в честь отца. Младенца этого купили у одной несчастной девицы из бедной семьи, желавшей скрыть свой позор, разумеется, не открывая в чьем доме он будет жить, и заплатив за услугу столько, что нищее семейство вполне могло бы поправить свои дела.
        Окончательно обезумевший от счастья князь признал ребенка, переписал на него и Лею значительную часть своего имущества, а другую отказал им в завещании после своей кончины.
        Узнав об этом, княгиня Вера Дмитриевна слегла с тяжелым ударом и с той поры уже более не вставала со своего одра. Ее сыновья практически не навещали мать. Лишь Владимир, соблюдая протокол, раз в неделю заходил к ней с визитом вежливости. Михаил же и вовсе считал себя свободным от каких-либо обязательств. Он не испытывал никакого желания видеть умирающую мать и безудержно размыкал свой гнев на отца в отчаянных кутежах.
        Рядом с Верой Дмитриевной оставались все это время лишь Эжени и Сережа. И только для этого мальчика утрата крестной стала настоящим горем.
        В последние два дня княгиня уже не приходила в себя. С нею был священник и врач, а Эжени князь Владимир попросил покинуть их дом. Случилось это аккурат в это утро…
        - Княгиня Борецкая не доживет до утра,  - тихо сказала Эжени Виктору.  - И меня больше не хотят видеть в этом доме. Князь Владимир сообщил мне об этом в учтивой, но весьма категоричной форме.
        - Плохая новость,  - покачал головой Виктор.  - Со смертью княгини мы теряем важный источник информации. Вас больше не пустят в этот дом - это ясно. Да и Гирю вышвырнут оттуда завтра же. И это, кстати, тоже для нас плохо. Этот мерзавец может быть опасен. Его нужно устроить куда-нибудь и хорошо заплатить. Займитесь первым. Вы знаете всех сумасшедших приятельниц княгини - уверен, что кто-нибудь приютит у себя это «сокровище». Подумайте также насчет прислуги. Кто из них дружен с вами, у кого бы вы хотя бы изредка могли бы получать сведения… Кто нечист на руку… Кто падок на деньги…
        - Это все, что вас печалит?  - спросила Эжени.
        - А что? Есть еще что-то?
        Эжени прошла по комнате и, обернувшись, устремила на Виктора пытливый взгляд:
        - Есть,  - сказала она.  - Сейчас, где-то совсем рядом умирает старая женщина, которая ни в чем не была виновата, кроме того, что ее муж и сыновья большие подлецы. И это мы убили ее! Мы довели ее до могилы своими интригами!
        - Успокойтесь!  - Виктор поморщился.  - Ее убили не мы. Ее убили подлецы - муж и сыновья. Подумайте сами. Всю ее жизнь она лишь терпела унижения и оскорбления от них и потому искала себе отдушину в сектантских сборищах и разномастном шарлатанстве. Именно эти унижения переполнили чашу ее терпения и сломали ее. И так должно было быть.
        - Но не мы ли сделали все, чтобы это чаша переполнилась как можно скорее?
        - Что изменилось бы от того, что она переполнилась бы медленнее? Судьба всех этих людей определена ими самими, а мы лишь помогаем ей. Для княгини лучше, что она уходит сейчас, не увидев грядущего позора обоих своих сыновей.
        - Кое-что изменилось бы. Сережа не остался бы сиротой во второй раз.
        - Ах… Этот мальчик… - Виктор вздохнул.  - Согласен, он не должен пострадать. Но ведь вы уже взяли его под опеку, не так ли? Вы говорили, что адмирал был им восхищен и обещал ему протекцию? Это прекрасно! Вам нужно поговорить с ним, и я уверен, он, будучи одинок, с удовольствием возьмет способного мальчика к себе, подготовит его к поступлению в корпус и сделает из него настоящего моряка! Вы же сможете навещать его. И уж, конечно, позаботитесь о том, чтобы он ни в чем не имел нужды. Все не так плохо, вам так не кажется?
        - Как быстро вы на все находите ответ…
        Виктор поднялся и, мягко обняв Эжени за плечи, сказал:
        - Вы не должны винить себя. Вы были для княгини утешением все это время. И сейчас нам нужно думать о другом! Нужно следить за Михаилом. Мне не нравится то, как этот мерзавец зачастил в дом Никольских со свояком моего друга Стратонова. Этот пустоголовый верхолет превращается в комнатную собачку Борецкого! Куда смотрит его молодая супруга?
        - Г-жа Никольская - женщина образцовой нравственности.
        - Это я уже слышал. Но от такого негодяя, как Борецкий, и такого безвольного существа, как Апраксин, можно ожидать всего. Мы должны быть на чеку!
        - Говорят, Михаил предполагает жениться для поправки семейных дел…
        - Этому тоже надо помешать! Иначе потом удар придется и по несчастной женщине, которую злой рок толкнет под венец с негодяем… Смотрите же, дорогая Эжени, как много важных дел нам предстоит. Я уже не говорю о князе Владимире, с которым я сумею посчитаться, не вовлекая вас… В остальном же я надеюсь только на вас! Ведь вы знаете, что у меня нет человека ближе.
        - Я знаю это, Виктор,  - отозвалась Эжени.  - И я не подведу вас, обещаю.
        Этому человеку она с легкостью отдала бы жизнь, попроси он ее. Но он не просил ее жизни, он просил большего - ломки чужих судеб. И на ее плечи ложилась двойная задача: с одной стороны, помогать Виктору в его мести, с другой всеми силами выводить из-под его ударов тех, кто мог пострадать от них, просто стоя рядом с теми, кому они предназначались. Своей жалостью сглаживать его безжалостность, являвшуюся во всем, что касалось его мести. И самого же его пытаться утишить, смягчить, не позволить его душе, такой благородной и прекрасной, иссохнуть и, наконец, сгореть в пожирающем ее мстительном пламени.
        - А я обещаю, что ни Сережа, ни другие не будут отвечать за чужие преступления…
        Эжени чувствовала, что ее усилия не проходят даром, что нужна этому человеку не только и не столько, как помощница, но именно, как укрепа для души, слишком часто заглядывавшей и заглядывающей в бездну. Что ее влияние на него благотворно точно так же, как на несчастную Машу. Вот, только сколько же собственных сил уходило на подпитку чужих. И теперь, прижимаясь к груди Виктора, слыша биение его сердца, Эжени чувствовала себя, словно та оставленная на столе бутылка вина - выпитой до дна…

        Глава 20.

        Осень с размытыми ее дорогами не лучшее время для путешествий. К тому же, для дальних. А к тому еще, когда тело твое точно связано путами, и даже речь твою едва понимают находящиеся подле. И все же она решилась ехать. И без того слишком долго откладывали эту поездку - болезнь матери, олинькина беременность…
        А силы - уходили. Еще худо-бедно слушались изнемогающие руки, но речь изо дня в день становилась все бессвязнее, и это приводило Любу в отчаяние. Говорить! Видеть! Слышать!  - этих трех способностей, Всемогущий, не отнимай! Не оставляй на этой земле кульком бездвижным и безгласным - это выше сил!
        И еще страдание - олинькина маята. Опять подхватил, закрутил Сашу столичный ветер, понес по гостиным, балам и маскарадам, где столько соблазнов, столько женщин других… А в соблазнах тех отменный наставник у Саши - князь Михаил. Ни разу не видела его Люба, но со слов сестры и м-ль Эжени истинным демоном представляла. Куда только заведет Сашу такая дружба? Себе жизнь сломает вконец, воли своей не имея, а заодно и Ольгину. Вот, и дядюшка хмурился, наставлял сестру, как мужа в узде держать, а та только очи долу опускала. Ольгина воля - железная. Да только - для себя самой. Для себя чужой палки не нужно, когда такой стержень внутри есть. А для других? Для другого?
        Измучавшись вконец, Люба потребовала, чтобы везли ее сей же час в Саров к о. Серафиму. Само собой, наперебой запричитали все: и о том, что дороги в эту пору ужасны, и что Олинька ехать не может в своем положении, и не лучше ли до зимы, до санного пути обождать, а того лучше до лета.
        Но Люба была непреклонна. У Бога прощения испросив, даже на ложь пошла: якобы было ей во сне видение, чтобы ехала в Саров. И Сашу со слезами попросила отвезти ее к старцу, пока еще не превратилась она окончательно в немую чурку. Саша всегда ее любил, а, главное, в душе своей был жалостлив и мягкосердечен. Он и вообще отказывать не умел, а уж отказать в просьбе больной родственнице в паломничестве к старцу… Конечно, согласился он, прослезившись и сам. И Ольга решение Любы поддержала, просила помолиться о ней и ребенке будущем и старцу кланяться.
        Так и отправились: Люба с матерью, Саша да дворовых несколько людей.
        Дороги и впрямь таковы были, что немудрено на них здоровому покалечиться. Мать охала и нюхала соли, а Люба молча молилась. Она чувствовала, что, чем бы ни закончилась эта поездка, решится в ней судьба ее. И это чувство придавало сил.
        Недалеко от Арзамаса остановились в имении у Степана Васильевича Попова, женатого на какой-то дальней родственнице княгини Борецкой, которая еще загодя и рекомендовала ей Любу и Анну Гавриловну.
        Степан Васильевич был типичным провинциальным помещиком. Казалось, ничто не волновало его, кроме урожаев, прибавления-убавления голов скота, цен на лес… Равно, как и жену его Евфросинию Антоновну ничто не занимало так, как запасы варений, солений и прочего необходимого в кладовых и погребах.
        Гостям старики, впрочем, были рады - нечасто наезжали к ним. Тем паче из столицы. На стол было подано все, чем богаты были хозяйские кладовые - и все непременно постное, учитывая цель путешествия прибывших.
        Старца Серафима они никогда не видели, хотя, как и все в этих краях, были изрядно наслышаны о нем.
        - Чуден старец, чуден,  - говорил Степан Васильевич.  - Давеча генерал к нему приехал - в слезах ушел, и без крестов. Говорят, будто бы во время разговора все они с него и посыпались. А старец будто бы в фуражку его кресты эти собрал и сказал ему: «Оттого они с тебя посыпались, что не заслужил ты их».
        - Болтают, должно быть… - махнул рукой Саша.
        - Да и я думаю, что болтают.
        - Еще говорят, что он, хоть и стар, и постоянно постится и трудится, но к тому на плечах суму с камнями носит - плоть, стало быть, томит! Изуверство, конечно. А, может, и то болтают. Игумен новый не жалует его, говорит: себя истязает и других так же. И то сказать, монашки-то у него в поте лица трудятся.
        - Зато он ласков со всеми,  - подала голос Евфросиния Антоновна.  - Никому слова недоброго не скажет, всем рад-радешенек, прямо как солнышко. А игумену просто обидно, что всем-то о. Серафим не родной монастырь, а сестер наделяет. Даже роптали на старца, что не годится ему такое попечение о девицах иметь. Что, дескать, соблазн от этого происходит. Так старец, чтобы убедить всех, что самим Господом и матерью Божьей ему то попечение поручено, выбрал вековую сосну, что недалеко от его кельи росла, и сказал, что если Божью волю он исполняет, так дерево то в сторону Дивеева наутро его молитвами приклонится. И что вы думаете? Утром нашли это дерево вывороченным с корнем! А погода в ту ночь самая что ни наесть тихая стояла. И преклонилась сосна аккурат в сторону обители. Так что не все люди болтают. Сколькие по его молитвам от недугов оправились? Разве же это болтают?
        - Это правда,  - согласился Попов.  - Знакомец есть у нас. Тоже из помещиков тутошних. Мотовилов. Его старец на ноги честь по чести поставил. С той поры он ему что самый верный служка. Кстати, рассказывал он нам, будто старец-то бунт декабрьский почувствовал. Весь день тот места себе не находил. «Драка! Драка! В Петербурге бунт против Государя»,  - говорил и подробно так объяснял, что там происходило, точно сам видел. А потом, стало быть, как Царь-батюшка-то крамолу одолел, так и посветлел лицом, перекрестился. «Слава Богу,  - говорит,  - Царя богоизбранного даровал Господь земле Русской. Сам Господь избрал и помазал его на царство. Блажены мы, что имеем такого Царя!». Так что нам тут и газет не нужно, пока старец есть,  - Степан Васильевич рассмеялся.
        - Все бы тебе шутить и балясничать,  - покачала головой Попова.  - А, что ни говори, много чудес от него идет. Вот и Мантуров…
        - Мантуров! Да! Велел ему старец все имение продать - пошел, продал. Велел в нищете туточки поселиться, а клочок земельки, для жития выделенный, девам из общины отписать - так и сделал. Велел все деньги, от имения вырученные, на собор для общины истратить - истратил! Сам гол как сокол остался. Жена его извелась совсем. Мало того молода, красива, так еще - лютеранка!
        - Что ж, лучше бы ей было, когда бы муж обезноженным лежал или в землю слег?  - возразила Евфросиния Антоновна.  - У него ж болезнь тяжкая была. Ни один врач разгадать и помочь не умел. А старец враз его на ноги поставил. Вот в благодарность Богу Мантуров на себя такой крест и взял. Он у старца - правая рука в устроении обители Дивеевской.
        - Вот уж не знаю, что бы его жена предпочла,  - покачал головой Попов.  - Тут его все за юродивого считают, посмеиваются.
        - И глупо делают, по-моему,  - заметил Саша.  - Если человек такой подвиг нести может, так тем только восхищаться можно. Это ведь какую силу духа иметь надо… А мы, пожалуй, заживо гнить будем, а не сможем от своих страстей отречься.
        На другое утро после этого разговора Люба отправилась к о. Серафиму. Анна Гавриловна дорогой расхворалась и осталась в постели. Посему Любу сопровождали лишь Саша, горничная Груша и дворовый Поповых Ефим.
        День был воскресный, и о. Серафим, как всегда по таким дням, был на службе в Саровской обители. На улице же его ожидала толпа людей. Тут были и крестьяне, и люди купеческого звания, и знатные господа и дамы, и глубокие старцы, и дети - точно вся Россия в миниатюре. Одни пришли за советом, другие искали исцеления от хвори или иной напасти, третьих влекло праздное любопытство. Примостившись следом за пришедшими раньше, Люба, укутанная пледом в своем кресле, стала ждать.
        Вот, зазвонили светло и ясно монастырские колокола, возвещая окончание службы.
        - Теперь ждите,  - сказал Ефим крестясь.  - Сейчас батюшка выйдет. Только вы к нему пока не идите. Он по причастии ни с кем не говорит и ни на кого не смотрит. Пойдем следом за ним к его келье, а там, Бог даст, он вас, барышня, и примет. Только кресло ваше надо оставить будет. Дорога-то до кельи через лес идет, не проехать креслу-то.
        - Я донесу Любовь Фердинандовну на руках,  - ответил Саша, и Люба с благодарностью посмотрела на него.  - Далеко ли та келья?
        - По счастью, не дюже. Прежде у батюшки другая келейка была. Вот, до той далече было. А ныне, как состарился он, так пришлось новую срубить, поближе. Там неподалеку, сказывают, ему сама Царица Небесная явилась, посохом оземь ударила, и новый колодезь явился. И не простой, целебный. Колодезь тот я сам видел. Как есть чудо!
        Пока Ефим говорил, двери обители отворились, и из них вышел согбенный, опирающийся на мотыгу старец в мантии и камилавке, епитрахили и поручнях, в полумантии из цельной кожи с вырезами для одевания, защищающий его от дождей и ветров, и кожаных котах на ногах. Он шел медленно, не глядя по сторонам, опустив глаза долу. И никто не смел мешать его святому сосредоточению, все лишь молча, с благоговением взирали на него. Когда он миновал ожидавшую его толпу, то многие последовали за ним на расстоянии. Последовал и Саша, подхватил Любу с кресла и велев Груше и Ефиму с креслом идти следом.
        День был по-осеннему прозрачен и тих. Солнце дарило земле мягкие, рассеянные лучи сквозь стыдливую дымку, а лес, как всегда в эту пору, смотрел особенно торжественно, постепенно слагая свой царский золотой убор к ногам еще невидимой, но уже грядущей зимы.
        Паломники неспешно дошли до келейки старца, представлявшей собой маленькую избушку без окон со скошенной на один край крышей. Старец скрылся в ней, так и не взглянув на шедших за ним людей.
        Саша вновь усадил Любу в кресло. Она не чувствовала усталости. Ей было хорошо в этом лесу, в этом святом месте, рядом с чудным старцем, всякому слову о чудесах которого она уже верила. Лишь тревожило девушку, что в таком множестве народа ее, сидящую в своем кресле позади всех, батюшка может и не увидеть, и не хватит у него времени на нее.
        Прошло совсем не более получаса, и он появился на пороге своего скромного жилища, уже без кожаной полумантии. Теперь о. Серафим смотрел прямо на ожидающих его людей, словно читая их нужды еще прежде, чем они высказали их. Лицо его было весьма красиво - и не только той духовной красотой, какую дает каждодневный подвиг, но и простой, природной. По-русски широкое, но сухое от постов, с высоким лбом, прямым, тонким носом и большими, ясными глазами, оно было обрамлено густыми почти белыми волосами и такой же бородой. Вглядевшись в толпу, старец произнес бодрым голосом:
        - Почто же ты, Любушка, позади всех таишься? Ведь я давно тебя жду, радость моя! Поспеши же!
        Люба потрясенно взглянула на Сашу. Тот, не менее пораженный явленным чудом прозорливости, подхватил ее на руки и понес сквозь расступившуюся толпу в келью старца.
        Келья та внутри показалась еще меньше, чем снаружи. Любу поразило огромное количество зажженных в ней лампад и свечей, от которых в маленьком помещении было весьма душно. Саша усадил ее и взглянул на старца.
        - А ты пойди пока,  - сказал ему о. Серафим.
        Саша с волнением перекрестился на образ Богородицы, и покинул келью. Старец же опустился перед тем образом на колени, помолился недолго и, взяв кружку с водой и частицу просфоры, подошел к Любе:
        - Нам с тобой, радость моя, поговорить нужно. Вот, испей-ка водицы богоявленской с просфорою, а там и разговор у нас пойдет с тобой душевный.
        Люба послушно съела поданную просфору, выпила воду.
        - Хорошо,  - кивнул старец, снова становясь на колени,  - а теперь возблагодарим Царицу нашу. Повторяй за мной громко, радость моя. Богродица Дево радуйся, Благодатная Мария Господь с тобою…
        Как случилось это, Люба не знала, но через мгновение она громко и ясно повторяла вслед за о. Серафимом:
        - Благословенна ты в женах, и благословен плод чрева твоего…
        Окончив молитву, батюшка поднялся и, сев напротив Любы, улыбнулся:
        - Так-то лучше, радость моя. Твой голос еще многим людям понадобится, грех ему молчать.
        Из глаз Любы покатились слезы:
        - Спасибо, батюшка! Не знаю, как и благодарить вас…
        - А ты не меня, убогого Серафима, а Пречистую Царицу нашу благодари да Сына Ее,  - отозвался старец.  - Телу твоему, не поропщи, разрешения не будет. Потому не будет, радость моя, что сама ты того разрешения не хочешь. Тяготишься ты оковами своими, терпишь скорбь, а сама боишься утратить их, потому что знаешь, что это для тебя пущей бедой обернется.
        Люба опустила голову:
        - Так, батюшка. Душа моя преступна перед Богом и моей сестрой…
        - Душа твоя светла, радость моя, и много света должна другим подарить. И тому, о ком тоскует твое сердце теперь - первому. Ты все правильно сделала, что с собой привезла его. Ему это на пользу не теперь, но позже будет.
        - Вы поговорите с ним, батюшка?
        Старец покачал головой:
        - Не время, радость моя. Душа его ныне далеко парит, и еще долгий путь ему предстоит пройти, прежде чем сюда возвратиться. А говорить с ним ты будешь, ибо к тебе он обратится, когда мир утратит для него свою прелесть.
        Люба смутилась, не понимая слов старца. А тот, угадав это, ответил:
        - Не смущайся, радость моя. Твой подвиг только начинается. Многие к тебе приходить будут, ища утешения и помощи. Придет и он. И всем ты тогда нужна станешь, как никто из сильных мира. Не бойся ничего, радость моя, только веруй и терпи все, что ни пошлет тебе Господь. И молись. Многие, пребывая в каждодневной мирской суете, в заботах житейских, не умеют найти довольно времени для молитвы. Тебе же для нее дана вся жизнь. Молись, радость моя. За него молись, за сестру, за будущего племянника. Бог милостив, и, буди молитва твоя сильна, так и отмолишь их счастье, которое сами не сберегут они.
        - Где уж мне так молиться, когда я мыслями сама парю, и слова святые мне на ум нейдут. Лишь на ваши молитвы уповаю!
        - Не тревожься, я ни тебя, ни их молитвами не оставлю ни на этом свете, ни на том. Но без твоей молитвы не спастись тем, кто дорог тебе,  - о. Серафим помолчал.  - Ты, вот, радость моя, удивляешься, для чего это столько свечей у меня в келье, так что и без печи жар от них идет. А представь себе, скольких людей мне должно поминать в молитвах. Когда бы я при всяком правиле вычитывал все имена, то и на сами правила бы времени не стало. Поэтому зажигаю я эти свечи в жертву за них. Для одних в отдельности, для других - одну большую на несколько человек, для иных - и по целой лампадочке. И, вот, молясь, тех, кого поименно вспомнить не успеваю, поминаю, прося Господа спасти и помиловать тех, за кого зажжены эти свечи.
        - А не благословите ли, батюшка, мне тут остаться?  - неожиданно для себя спросила Люба.  - Здесь, в обители? Я понимаю, что стану для сестер обузою… Но мне так хорошо здесь. Как никогда и нигде еще не было!
        - Не благословлю, радость моя,  - покачал головой старец.  - Теперь ты к тому не готова и еще нужна будешь в миру своим близким. А коли тяжко тебе дома-то оставаться, так терпи. И муки тела своего терпи и радуйся, ибо они великой наградой увенчаются. Если бы ты знала, радость моя, какая радость, какая сладость ожидают праведного на Небеси, то ты решилась бы во временной жизни переносить всякие скорби, гонения и клевету с благодарением. Если бы самая эта келия наша полна была червей и если бы эти черви ели плоть нашу во всю временную жизнь, то со всяким желанием надобно бы на это согласиться, чтобы только не лишиться той небесной радости, какую уготовил Бог любящим Его. Там нет не болезни, ни печали, ни воздыхания; там сладость и радость неизглаголанные; там праведники просветятся, как солнце. Но если той небесной славы и радости не мог изъяснить и сам святой апостол Павел, то какой же другой язык человеческий может изъяснять красоту горнего селения, в котором водворятся души праведных?!
        При этих словах лицо о. Серафима осветилось неземным светом, радостью, словно бы он уже созерцал ту неизъяснимую красоту, и душа его исполнялась восторгом от того. А, быть может, так и было на самом деле? Кто знает, что доступно было взору угодника, коего удостаивала своим посещением сама Небесная Царица?
        Люба заворожено слушала, а старец с улыбкой добавил тепло:
        - А коли совсем тоска навалится, так ты, радость моя, помолись Богу и скажи: отче Серафиме! Помяни меня на молитве и помолися обо мне, грешной. Тоска и отпустит. А еще пой. Пой псалмы и стихиры. Голос у тебя сильный, чистый, и всегда будет таким. Вот, и пой им Господу нашему славу.
        - Я постараюсь, батюшка,  - откликнулась Люба.
        - Вот и хорошо, вот и славно,  - закивал головой о. Серафим и вдруг вновь стал на колени и, взяв ее руки, поцеловал их.
        - Что это вы, батюшка?  - смутилась Люба.  - Это я вам руки целовать должна и в ноги кланяться, когда бы могла!
        - Не спорь, радость моя, ибо не знаешь, что делаю,  - сказал старец, поднимаясь.  - А теперь прощаться будем,  - он подал Любе две просфоры - большую и маленькую.  - Это с собой возьмешь, и вели еще водицы набрать в колодезе здешнем. Большая просфора - благословение мое младенцу Феодору и матери его. А другая - для тебя. Вкушай частицы ее с водицею ключевой, и то будет тебе укрепа.
        Люба с благодарностью приняла дары. Затем старец покрыл ее голову епитрахилью и благословил, после чего отворил дверь и позвал ожидающего снаружи Сашу. Тот, явно теряясь в присутствии святого человека, робко вошел в дом и, увидев счастливо улыбающуюся Любу, заулыбался сам. Уже на улице она сказала:
        - Прежде чем вернемся к маменьке, нам надо еще кое-что сделать.
        - Что же?  - спросил Саша.
        - Велите Ефиму, чтобы свез нас к Мантурову. У меня с собой есть немного денег и колечко - я их хочу на обитель пожертвовать. А Попов вчера говорил, что Мантуров распорядитель ее.
        - Все будет, как вы скажете,  - ответил Саша.  - Вы снова говорите - это настоящее чудо! Нам всем не хватало разговоров с вами, вашего голоса. Ваша матушка будет счастлива!
        Люба и сама чувствовала себя совершенно счастливой. От вернувшегося дара речи, от слов старца и его обещаний. Впрочем, все, сказанное ей о. Серафимом, она решила до срока хранить в своем сердце, не поверяя никому.
        Ефим и Груша сперва засыпали барышню вопросами, что делал и что говорил старец, но получая ответы весьма лаконичные, вскоре затихли, решив, что не все ею может быть рассказано.
        С Мантуровым разговаривал Саша. Люба осталась ждать его в экипаже, т.к. погода резко переменилась, и пошел унылый осенний дождь. Впрочем, Михаил Васильевич сам поспешил засвидетельствовать ей свое почтение и благодарность за помощь строящейся обители. Приятно было видеть этого человека, взявшего на себя подвиг добровольной нищеты и совершенного послушания старцу. Мантуров пригласил гостей испить чаю, но день уже склонялся к вечеру, а до имения Поповых путь был неблизок, а потому нужно было возвращаться. Люба, однако же, обещала и впредь оказывать посильную помощь обители.
        Так окончилось это паломничество, открывшее Любе новый путь, смысл ее доселе как будто пустой и никому не нужной жизни. Она чувствовала необычайный прилив сил и бодрость. Даже долгая поездка нисколько не утомила ее. Возвратившись к Поповым и коротко рассказав о совершенном с нею молитвами о. Серафима чуде, она оставила более красочное и подробное повествование жаждавшему поделиться впечатлениями Саше, а, сама, поужинав и простившись с матерью, выразила желание побыть одной. Горничная помогла ей раздеться и улечься в мягкую, согретую грелкой постель и ушла, полагая, что барышня от усталости немедленно уснет. Однако, Люба вовсе не хотела спать. Прочитав вечернее правило и акафист Пресвятой Богородице, она достала бумагу и карандаш и принялась набрасывать черновик письма дорогому Ивану Ивановичу Козлову, с коим более всего ей желалось теперь поделиться своей духовной радостью…

        Глава 21.

        На квартире Никольских Юрий прогостил недолго. Что и говорить, а прежнего московского уюта поубавилось здесь. Да и Никита весь погружен был в дела государственные. Учреждение Технологического института, восстановление института Педагогического, работа над новым цензурным уставом - ничего-то не проходило мимо Никольского. Даже и к учреждению Морского штаба и Корпуса корабельных инженеров его ясный ум приложен был.
        Дома Никита и не бывал почти. А коли уж случалась такая радость, так осаждали его визитеры - да все-то по делам срочным! Когда уж тут и поговорить по душам? Да и сил не оставалось у Никольского на прежние задушевные беседы. Измотался старый друг, лицо, прежде румяное да упитанное, осунулось, побледнело. Зато глаз горел, и голос обретал обычную силу и убежденность, стоило только заговорить ему о том, сколько еще всего сделать предстоит! Архитектурное училище открыть, Сиротский институт… А Полное Собрание Законов Российской Империи? Сколько в прошлое царствование бились над ним, и без толку! И лишь теперь пошло дело, и надо дальше, дальше двигать его. Да еще ж от разных дурней и интриганов оборону держать… Самое, пожалуй, наисквернейшее занятие - только нервы сжигать да кровь с пищеварением портить.
        Постоянная толчея на квартире старого друга утомляла Стратонова. К тому огорчился, заметив, что младший Борецкий с Апраксиным, в самом деле, слишком частые гости здесь. Заметил об этом вскользь Варваре Григорьевне. Та лишь руками развела в недоумении:
        - Так разве же мне выставить их, когда они приходят? К тому же, Александр Афанасьевич мне кажется очень милым человеком… И его жена…
        - Отчего же она не заходит?
        - Она, кажется, в положении и не очень хорошо чувствует себя.
        Юрию было жаль тревожить невинную душу Вариньки, а, тем более, отвлекать от государственных дел Никиту. Да и не объяснишь же им всего…
        Саша при встрече что-то лепетал бессвязное и глазами косил, извинялся, что не укараулил сестры. Век бы не видеть ее… Да, впрочем, и с Сашей разговоры разговаривать никакой охоты не было. А уж тем паче находиться в обществе неразлучного с ним Михаила.
        К тому еще тяготило Стратонова вынужденное общение с подрастающим сыном. С каждым годом мальчик всю больше походил на мать, и, видя его, Юрий не мог избавиться от черных подозрений - его ли это ребенок? Не единой черточки отцовской в нем, будто вовсе чужая кровь…
        Помаялся Юрий некоторое время у старых друзей и покатил в Москву - родительским могилкам поклониться. Там несколько дней прожил в опустевшем доме Никольских, где теперь жили лишь старые девы да несколько человек прислуги. Родным был этот дом, но без Никиты и Вари чувствовал себя Стратонов чужим и в его стенах. Снова навалилась пудовой тяжестью тоска. Что за жизнь собачья выходит? Никому-то не нужен он, никто-то его не ждет…
        И вдруг - точно колокольчик вдали прозвенел - послышалось забытое: «Мы вас будем ждать!» И чистые глаза девочки, смотревшие так прямо и искренне при этих словах… Почти четыре года с той поры минуло. Давно, небось, забыла девочка свои слова. Может, и замужем уже. А что если не забыла? Ведь и он, Юрий, дал слово тогда непременно навестить их с сестрой по возвращении с войны. Отчего бы не сдержать его? Слово, в конце концов, держать нужно всегда.
        Рассудив так, Юрий написал письмо свояку, спросив разрешения пожить некоторое время в его имении, и получил щедрый ответ, предоставляющий апраксинский дом в его распоряжение в любое время. С тем и отбыл в Клюквинку.
        Здесь на первый взгляд мало что изменилось за истекшие годы. Разве только в еще большее запустение пришло, да деревья снежные уборы сменили на золотые… Заночевав, как и в первый приезд, во флигеле, Стратонов на другой день отправился с визитом к Мурановым.
        Обступавший со всех сторон старый дом сад был особенно хорош в эту пору, переливаясь багряно-золотистыми оттенками и печально роняя листья на неметеные аллеи.
        Встречала Юрия неизменная Савельевна:
        - Простите, барин, не ждали мы вас,  - приветствовала с поклоном.  - Софья Алексеевна сейчас спустится.
        - А Дарья Алексеевна что же?
        - Сестра умерла год тому назад,  - раздался высокий голос, и, подняв глаза, Стратонов увидел стоящую на лестнице Софьиньку.
        То была уже не та девочка, что осталась в его памяти, а молодая привлекательная девушка. Ее нельзя было назвать красавицей. Как и сестра, она была чересчур худа, но казалась хрупче, нежнее. На тонком, миловидном лице ее, обрамленном светлыми волосами, замечательны были глаза - большие, темно-зеленые, с длинными веками, смотрящие уверенно и проницательно.
        Юрий поклонился хозяйке:
        - Примите мои соболезнования по случаю кончины вашей сестры.
        - Благодарю вас,  - кивнула Софьинька.  - Аграфенушка, ты пригляди, чтобы к обеду все приготовили, а мы с генералом, если он не против, прогуляемся по саду.
        - С удовольствием, Софья Алексеевна,  - кивнул Стратонов.
        Савельевна набросила на плечи барышни теплую накидку, и она, опершись на предложенную руку Юрия, спустилась в сад.
        - Я рада и благодарна, что вы посетили нас,  - сказала Софьинька.
        - Я ведь дал вам слово.
        - В самом деле… И я бы очень рассердилась, если бы его не сдержали. Ведь я не подарила вам портрета.
        - Вы все-таки написали его?
        - Конечно,  - улыбнулась девушка.  - Я также держу свои обещания.
        - Неужто вы и впрямь ждали меня, как обещали?  - полушутя спросил Стратонов.
        - Да, Юрий Александрович, я вас ждала,  - серьезно ответила Софьинька.
        Юрий вздохнул.
        - Отчего вы вздыхаете?
        - Мне приятно, Софья Алексеевна, что вы ждали меня. Хотя, признаюсь, это меня удивляет.
        - Не удивляйтесь. Вы же знаете, как одиноко жили мы с сестрой.
        - Вам, должно быть, очень недостает ее?
        Софьинька вздохнула и опустила голову:
        - Не считая няни, она была у меня единственным родным человеком. Первое время нам было очень тяжело без нее. Сейчас немного легче…
        - А что же хозяйство? Кто теперь занимается им?
        - Приходится мне,  - отозвалась девушка.
        - Вам?  - удивился Стратонов.
        - Чему вы удивляетесь? Даша была немногим меня старше, когда на нее легло это бремя. К тому же она кое-чему научила меня. Да и няня помогает.
        - Помилуй Бог, ведь это непосильное бремя и подточило силы Дарьи Алексеевны!  - воскликнул Юрий.
        - Что поделаешь? Кто-то должен нести его,  - отозвалась Софьинька.
        Они обогнули старую липу и остановились у засыпанного листвой пруда.
        - Почему бы вам не выйти замуж?  - спросил Стратонов, глядя на воду.  - Вы молоды, хороши собой, умны. Я никогда не поверю, что не нашелся бы кто-нибудь…
        - Кто-нибудь?  - блеснули неожиданно казавшиеся дотоле меланхоличными глаза.  - Боюсь, что кто-нибудь мне не нужен.
        - Простите, я не так выразился… Я хотел сказать, что наверняка есть достойные люди, которые рады были бы разделить с вами это бремя.
        - Достойные, да, есть,  - согласилась Софьинька.  - Но любимых нет,  - она опустилась на маленькую скамейку и, подобрав валявшийся на земле желудь, бросила его в воду.
        - Ах да… - вздохнул Юрий.  - Вы, вероятно, ждете настоящей любви…
        - Разве это плохо?  - спросила девушка, пытливо взглянув на него.
        Стратонов отвел глаза:
        - Право, не знаю, что вам ответить. Мой опыт не принес мне ничего доброго. С другой стороны, мой старый друг Никольский женился по любви и счастлив, равно как и его жена… Увольте, Софья Алексеевна. В этом вопросе вы не найдете советчика хуже.
        - Разве могут быть хорошие советчики в чужих чувствах?
        Юрий внимательно посмотрел на свою спутницу. Как странно говорила эта девочка! Будто бы уже многое видела и пережила. И никакого жеманства нет в ней, никакого кокетства. Должно быть, только вдали от света и сохранились еще такие чистые, цельные души.
        - Возвратимся в дом, Юрий Александрович. Обед, должно быть, уже готов. Не взыщите на скромность угощения: мы не ждали гостей.
        - Помилуйте, я ведь солдат. А много ли нужно солдату?
        - Простите, я ведь не поздравила вас с новым чином,  - чуть улыбнулась Софьинька, подавая Стратонову руку.
        - Благодарю вас, Софья Алексеевна.
        - Вы ведь расскажете нам с няней о войне?
        - Вы же знаете, что из меня рассказчик никудышный. Вот, был бы здесь мой свояк Апраксин - он бы многое вам порассказал!
        - И, в основном, насочинял бы!  - рассмеялась Софьинька.  - Юрий Александрович, разве в красноречии дело? Красноречивых людей много, да только сами они зачастую пусты и легковесны. И ничего-то, кроме слов, у них нет. А вы жизнью рисковали не раз, в лицо смерти смотрели. Это дороже любых слов.
        - Спасибо,  - немного смутившись похвалой, отозвался Стратонов.  - Вы, как я вижу, хорошо разбираетесь в людях?
        - Добавьте еще - «в ваши-то годы». Вы ведь хотели это добавить, я права?
        - Признаюсь, редкая девушка в ваши годы имеет такие суждения.
        - Не забывайте, Юрий Александрович, что доля моя сиротская, а она заставляет рано взрослеть.
        - В этом мы с вами схожи. Я ведь тоже сиротой остался, когда отец умер от ран. Когда бы ни князь Петр Иванович Багратион, то и не знаю, как бы сложилась моя жизнь.
        Незаметно для себя, Стратонов стал рассказывать Софьиньке о своей жизни и, когда дошел до знакомства с Катрин и запнулся, то удивился себе - никому прежде, кроме, разве что, Никиты не рассказывал он о себе с такой легкостью. И никто не слушал его с таким вниманием…
        - Простите, вам, должно быть, вовсе неинтересно меня слушать.
        - Напротив, я рада, что теперь хоть немного знаю о вашей жизни… Но отчего же вы прервались?
        - Оттого, что дальше и рассказывать-то особо нечего… - откликнулся Стратонов.  - Вам про то неинтересно будет слушать.
        За обедом Софьинька рассказывала о том, как удается ей ладить с крестьянами и чему учила ее при жизни покойная сестра. При упоминании своей любимицы старуха Савельевна тяжело вздыхала, промакивала глаза платком и крестилась. Хотя Софьинька настояла, чтобы она сидела «за барским столом», невзирая на присутствие гостя, Аграфенушка не проронила ни слова за все время обеда. Впрочем, рассказ об Эчмиадзинской битве и взятии Эривани слушала она с не меньшим волнением, чем ее барышня. Много рассказывал Стратонов о генерале Красовском и архиепископе Нерсесе, о Бенкендорфе и Мадатове, умалчивая, впрочем, о Паскевиче, которому не мог простить преследования своих боевых соратников.
        - Обо всех-то вы нам рассказали, Юрий Александрович, и лишь о себе умолчали,  - заметила с улыбкой Софьинька.
        - Что же сказать о себе? Даже и припомнить нечего,  - развел руками Стратонов.
        - Оттого, должно быть, и столько крестов у вас, что припомнить вам нечего,  - покачала головой девушка.  - Что ж, идемте в таком разе - покажу вам обещанный портрет. Только уж вы не судите строго - я ведь не мастер и писала по памяти.
        - Я бы никогда не позволил себе судить о картине, столь мало смысля в живописи.
        Они поднялись на второй этаж, и Софьинька провела Юрия в свои покои, где в углу на мольберте стоял покрытый тканью портрет. Юная художница с волнением сняла покрывало и застенчиво потупила глаза.
        И вновь удивился Стратонов. Хотя и не смыслил он в живописи, но не до такой же степени, чтобы не оценить совершенное сходство портрета с оригиналом. Разве что польстила немного художница последнему, чуть утончив, сгладив черты…
        - Мне кажется, Софья Алексеевна, что я вышел немного идеальным на вашем полотне,  - весело заметил он.
        - Быть может, но разве что совсем чуть-чуть,  - ответно улыбнулась она.  - Расстояние всегда все сглаживает в тех, кого мы ждем. И живопись свидетельствует об этом… Вы позволите, подарить вам этот портрет?
        - Я был бы рад принять его, но еще большую радость мне бы доставило, если бы он остался у вас, заняв место в вашей галерее. Я ведь бесприютен, Софья Алексеевна. У меня нет даже своего угла, где бы ваша картина могла обрести достойное место. То ли дело здесь!
        - Признаюсь, мне самой было бы жаль с ней расстаться. Я уже привыкла к ней… - откликнулась Софьинька.
        За окном смеркалось, и, задернув занавески, она зажгла свечи. От этого небольшая комната сделалась еще более уютной, а ее хозяйка обрела особое мягкое очарование, теплое обаяние полутонов, говоря языком живописцев…
        - Скажите, вы ведь скоро уедете опять, не так ли?  - тихо спросила Софьинька.
        - Конечно. Ведь я служу моему Государю и должен возвратиться к нему. Здесь я пробуду еще две недели, а затем вернусь в Петербург.
        - Две недели… Так недолго… - вздохнула девушка, накинув шаль на хрупкие плечи.  - Однако, все же лучше, чем один день, как в прошлый раз… Вы ведь навестите нас еще в эти две недели, не правда ли?
        - Всегда ваш гость,  - чуть поклонился Стратонов.
        - Тогда считайте, что вы приглашены к обеду на всякий день, который пробудете в Клюквинке,  - сказала Софьинька.
        - Благодарю вас и с радостью принимаю ваше приглашение,  - откликнулся Юрий.
        Он искоса оглядывал комнату девушки, пытаясь найти в ней что-то, что помогло бы ему понять характер ее хозяйки. Все прибрано, во всем строгость и совершенно немецкий порядок. В красном углу несколько икон и лампада, на столе чернильный прибор и стопка книг. Книги, большею частью, хозяйственные, оставшиеся от Дарьи Алексеевны. И как не тяжело читать их юной барышне? Кроме книг, впрочем, несколько петербургских и московских журналов имеется. Номера свежие - стало быть, выписывает их Софьинька, следит за литературой русской. А Юрий в ней - сущий солдафон, за четыре года толком и не читал ничего. На войне не до книг и журналов было…
        У постели на столике - Евангелие и Псалтирь. Стало быть, девушка религиозна. У сверстниц ее все больше переводные романы заменяют священные книги… На кровати большая красивая кукла. Слава Богу, хоть что-то типичное для юной барышни…
        И мольберт с картиной. И с ним - странное что-то. Ведь портрет написан давно. Вряд ли с той поры Софьинька не брала в руки кисти. А на мольберте так и стоит несколько лет назад написанная картина. Может нарочно, перенесла ее сюда, чтобы показать ему? Нет, не успела бы. Ведь он приехал так внезапно. Выходит, все это время жил его портрет в ее покоях?..
        Софьинька стояла у окна, о чем-то думая.
        - Приедете ли вы в Клюквинку вновь, Юрий Александрович?  - спросила она негромко.
        - Не знаю, Софья Алексеевна. Ведь это не мой дом.
        - А вы все равно приезжайте. Мы вас будем ждать,  - девушка обернулась. Лицо ее казалось спокойным, но в глазах затаилась тоска.
        - Зачем вам ждать меня, Софья Алексеевна? Мы ведь едва знакомы с вами.
        - Может быть, потому, что всякого человека кто-то должен ждать?  - прозвучал ответ.
        Стратонов не нашелся, что возразить. Ведь его и впрямь давно уже никто не ждал. В душе Юрия боролись два чувства. С одной стороны, ему хотелось, чтобы эта странная девушка ждала его и впредь, хотелось видеть ее вновь. С другой… Для чего ей ждать его? Его, годящегося ей едва ли не в отцы, не имеющего ни кола, ни двора, а, главное, уже связанного узами брака… Будь они прокляты эти узы… И какое же право имел он желать, чтобы юная, прекрасная девушка ждала его? Она еще слишком чиста и наивна и потому так легко следует своему чувству. Но он стал бы преступником, потакая ему. Когда-нибудь она встретит достойного ее человека и будет с ним счастлива. Ему же давно пора забыть о подобном счастье. В сущности, он и забыл, но эта встреча нечаянно пробудила забытое…
        В Клюквинку Юрий возвращался в глубоком смятении. Он хотел было немедленно отбыть в Петербург, но вспомнил, что уже пообещал Софьиньке в течение двух недель быть ее гостем каждый день. Обмануть, обидеть ее Стратонов не мог…
        Она же, проводив его, в тот вечер еще долго стояла у окна, глядя в темноту и не вспоминая о расходных книгах, лежащих на ее столе.
        - Не должно, барышня, мужчину в свои покои вводить,  - с укоризной сказала вошедшая няня.  - Срам это, вот что! Покойная барыня никогда бы не дозволила!
        Софьинька молчала, перебирая в руках четки.
        - И портрет его… Три года он уже в вашей спальне стоит, точно икона какая! Думаете, я не знаю, что это при людях вы на него покрывало-то накидываете, а, как одна бываете…
        Девушка опустила глаза. Так все и было. Оставаясь одна, снимала она полотно и долго-долго вглядывалась в благородное лицо, продолговатое, с округлым подбородком, твердым очертанием рта, чуть закрученными усами, прямым носом, высоким лбом, словно шрамом перерезанным меж бровей глубокой морщиной и серыми печальными глазами, так не сочетавшимися с образом бравого воина, героя многих сражений. Софьиньке казалось, что ей так и не удалось верно передать их выражение. Сколько раз видела она этот взгляд во сне, но, берясь за кисть, не могла перенести его на холст…
        - Полно тебе, няня, ворчать,  - вымолвила, наконец, девушка.
        - Конечно, что вам до того, что старая дура бормочет… Только уж я вам скажу. Не тем вы голову свою забиваете. О чужом муже грезить - срам!
        - Где же теперь жена его?
        - Не все ли равно? Важно, что она есть. А, значит, ничего меж вами быть не может.
        - Не может, я знаю.
        - А почто тогда душу себе травите? Назавтра уедет он и не вернется больше…
        - Он вернется, няня.
        - Да с чего вы это взяли?
        - С того, что никто его больше ждать не будет так, как я… А человек всегда возвращается туда, где ждут… Где любят… Человек возвращается к человеку.
        - И зачем, позвольте спросить, он вернется? И вам, барышня, самой - что от него нужно? Двоих женихов вы от себя уже отвадили, чаю, и с другими так же обойдетесь. А для чего? Чего вы хотите?
        - Не знаю, няня… Хочу, чтобы был он жив и здоров. Чтобы помнил меня и видел во мне друга. Чтобы знал, что здесь всегда ждут его. Чтобы хоть изредка писал о себе и навещал… Чтобы сидеть с ним так, как сегодня, и говорить, или, вон, по саду бродить… И все-все понимать друг про друга.
        - Умом вы повредились, барышня, не иначе!  - развела руками Савельевна.  - Люди-то что скажут о вас?
        - Что мне дело до людей, когда я их почти не вижу в нашей глуши? Я люблю Юрия Александровича, понимаешь ли ты это? Я знаю, что это неправильно. Но в жизни много неправильного. Лгать перед алтарем, а потом всю жизнь - это ли правильно? Я ведь его все равно забыть не смогу. Я это сразу поняла, хотя тогда еще ребенком была. А его увидела, и что-то со мной случилось. Мне глаза его все эти годы снились… Заметила ли ты, сколько в них печали? Даже когда он улыбается. Я уже за этот взгляд один всегда его буду и ничьей больше.
        - Чистое наказание с вами, барышня! Дарья Алексеевна, касаточка моя, в могилу себя свела, силы свои надрывая, чтобы хоть у вас-то другая судьба была! А вы теперь также извести себя и зачахнуть хотите!
        Старуха всхлипнула, и Софьинька, отойдя от окна, обняла ее:
        - Прости, нянюшка. Я знаю, чем Дашеньке и тебе обязана. И не страшись: ничего со мной не случится. Но сердцу своему я приказывать не вольна и от любви своей отказываться не стану. От него я ничего не требую. Мне довольно любить самой. Эта любовь - единственное, что согревает меня, что придает сил. И без нее я скорее зачахну, чем с нею.
        Эти слова мало утешили старую няню, но корить непутевую барышню она больше не стала.
        - Бог с вами, вам жить. А теперь оставьте-ка ваши грезы да порадуйте старуху. Почитайте что. Вон, стихи из журналов ваших или уж из Житий что…
        К стихам старуха питала большую слабость. Особливо же - к стихам Пушкина с той поры, как еще Дашенька читала ей и Софьиньке вслух «Руслана и Людмилу». Недолго думая, Софьинька взяла недавно присланную ей новую поэму Александра Сергеевича «Полтава», вышедшую отдельным изданием еще в начале года. Ничего более совершенного Софьиньке не приходилось читать доселе и, усадив няню в удобное кресло, она принялась вдохновенно читать уже запомнившиеся строки:

        - Тебе - но голос музы темной
        Коснется ль уха твоего?
        Поймешь ли ты душою скромной
        Стремленье сердца моего?
        Иль посвящение поэта,
        Как некогда его любовь,
        Перед тобою без ответа
        Пройдет, непризнанное вновь?

        Узнай по крайней мере звуки,
        Бывало, милые тебе -
        И думай, что во дни разлуки,
        В моей изменчивой судьбе,
        Твоя печальная пустыня,
        Последний звук твоих речей
        Одно сокровище, святыня,
        Одна любовь души моей.

        ИНТРИГА

        Пролог

        - Вы уезжаете?  - этот вопрос она задала сама, задала после того, как он целый вечер маялся, не зная, как сказать, как объяснить… В сущности, не было никакой необходимости что-либо объяснять: их отношения были всего лишь приятельскими, добрососедскими. Но… За те дни, что Юрий провел в Клюквинке, каждый день бывая у Софьиньки, душа его прикипела к мурановскому дому. К этой простой, далекой от последних мод гостиной с портретами и натопленной печью, к запущенному саду, старые липы которого видели не одно поколение владельцев усадьбы и знали немало сердечных тайн, к ворчливой Савельевне, а самое главное - к Софье Алексеевне с ее чуждой светских уловок непосредственностью, радушием, теплотой. Ему было удивительно хорошо рядом с ней. Молчала ли она или рассказывала о чем-то, читала ли что-то из любимых книг или рисовала… И даже когда занималась она конторскими книгами - все равно рядом с нею душу окутывал непривычный уют.
        Знал Юрий, что и Софьинька рада его обществу. Вот только какова была эта радость? Юная барышня, живущая в глуши, в уединении, видящая лишь старуху-няню и своих крестьян, начисто лишенная общества - могла ли она не радоваться гостю? К тому же гостю с репутацией героя, что так ценилось в мурановском семействе, и что уж конечно могло вдохновить романтическую душу юной художницы. Было ли в ее радости нечто большее? Этот вопрос Юрий гнал от себя, боясь его. Глядя в глаза Софьиньки, он видел в них нечто куда большее, и тогда сердце его охватывал давно позабытый трепет. Стоило оказаться в холодном, заброшенном доме Апраксиных, и все виденное казалось ему не более чем самообманом, мечтой усталого одиночества.
        Зачем он нужен этой прекрасной девушке? Он годится ей в отцы, он дослужился до генерала, но так и не имеет за душой ничего, кроме жалования, ему негде жить, а, самое главное, он до сих пор связан с женщиной, одна мысль о которой отравляла сердце. Какое же право имеет он смущать эту чистую, как озеро, душу, невольно пробуждая в ней, быть может, чувство, у которого нет будущего? Свою жизнь он искалечил - это ясно. Но неужто он, генерал Стратонов, падет до того, чтобы искалечить еще и чужую? Нет, никогда…
        Чем дороже становилась ему Софьинька, чем радостнее она улыбалась ему при встрече, тем крепче становилось решение уехать как можно скорее, разорвать все, пока и рваться-то почти нечему, кроме слишком откровенных взглядов и слишком сокровенных грез…
        Но ведь можно же развестись? Пусть это тяжело, стыдно, пусть Государь крайне дурно относится к разводам, но его жена бросила его, сбежала за границу… Церковь в таком случае не может отказать… Ну, а что же дальше? Привести это неземное создание в Петербург? Поселить на казенной квартире, лишенную общества (и Боже упаси ее - от столичного общества)? И пусть живет, как сможет, на его жалование, пока он будет пропадать на службе, месяцами сражаться где-нибудь на окраинах Империи? Насколько-то хватит ее? Заскучает, заведет знакомства, станет выезжать в свет, искать для этого средства и… Нет! С него довольно было одного раза!
        Конечно, можно было бы самому оставить службу и поселиться здесь, взять на себя груз хозяйственных забот, которые до срока свели в могилу сестру Софьиньки, а теперь угнетают ее саму. Но, зная себя, Стратонов понимал, что такая сельская идиллия не сможет удовлетворять его сколь-либо долго. Он был солдатом, и его место было в строю, на поле брани. И променять судьбу воина на судьбу скромного помещика он не мог и не желал ни за что! Да и Софьинька… Она видит теперь в нем героя Бородина и Лейпцига, Персидской и Турецкой войн. А превратись он в того самого помещика в куце сидящем сюртучке, с брюшком, в очках, склонившегося над конторскими книгами… Пожалуй, и сошел бы быстро романтический дурман.
        Нет, все это лишь пустые грезы, которые опасно длить чересчур долго. Когда бы встреча эта случилась лет пятнадцать-двадцать назад…
        - Так вы уезжаете?  - снова прозвучал вопрос. Голос Софьиньки оставался ровным, и лишь тонкие пальцы лежавшей на поручне правой руки судорожно сжались.
        - Уезжаю, Софья Алексеевна,  - глухо отозвался Стратонов.
        - Отчего же… так рано? Ведь отпуск ваш еще не истек, неправда ли? Впрочем, простите. Я, верно, глупость спросила. Ведь у вас, должно быть, много куда более важных дел, чем коротать вечера в нашем захолустье…
        Если бы хоть одно было!.. Еще бы знать, куда ехать теперь - уж больно в Петербург возвращаться не хотелось. Разве что кого из сослуживцев проведать. Хоть бы и Давыдова навестить. Этот славный воин и не менее славный сердцеед, кажется, наконец, успокоился, обретя дом и чудесную жену, нарожавшую ему ребятишек. Вот, порадоваться чужому счастью…
        - Что вы, Софья Алексеевна, эти вечера навсегда останутся в моей памяти, как одни из самых прекрасных минут моей жизни, поверьте слову.
        Щеки Софьиньки вспыхнули, и она отвела взгляд, сделав вид, что оправляет темно-вишневую шаль.
        - Однако, мне, действительно, нужно успеть навестить старых друзей, прежде чем я возвращусь в столицу.
        - Я понимаю,  - Софьинька вымученно улыбнулась.  - Но ведь вы навестите нас еще, неправда ли? Мы вас будем ждать… - она помедлила, произнесла тише:  - Я вас буду ждать. Теперь, к сожалению, только я…
        - Действительно, будете?  - с сомнением спросил Стратонов.
        - Разве я обманула вас, когда обещалась в прошлый ваш приезд? В следующий все будет так же…
        - Не зарекайтесь, Софья Алексеевна. Вы же не знаете, как изменится ваша жизнь за этот срок.
        - Она не изменится, Юрий Александрович,  - спокойно отозвалась Софьинька, поднявшись и подойдя к потрескивающей печи.  - Когда вы приедете навестить нас в следующий раз… Через год, через два, через пять - неважно… Все здесь будет так же. Этот дом, этот огонь в печи, этот стол с трещиной на краю, эти портреты… И сад. Разве что я немножко постарею. Но ведь вы не поставите мне это в вину, неправда ли?
        Она как будто шутила, но Юрий чувствовал, что за шуткой скрывалась боль, и от этого страдал сам.
        - Я никогда и ничего не поставлю вам в вину.
        - Не зарекайтесь. Откуда вы знаете, что изменится за те годы, которые я вас буду ждать? Так вы обещаете снова навестить нас?
        - Да, Софья Алексеевна, обещаю,  - отозвался Стратонов.  - Но… лучше бы вам не ждать меня. Ни к чему вам меня ждать.
        - Человеку нужно, чтобы его кто-то ждал… Это я вам уже говорила однажды. А еще человеку нужно… кого-то ждать. Или чего-то… Иначе жизнь становится бесцельной, а так жить очень тяжело. Вам так не кажется?
        - Пожалуй. Но когда цель недостижима, ожидание не приносит радости.
        - Недостижимых целей не бывает,  - карие глаза Софьиньки прямо посмотрели в лицо Юрия.  - Разве вы, когда воевали, думали, что тот или иной вражеский редут, та или иная крепость - недостижима? Если бы вы так думали, то не выиграли бы ни одного боя…
        Стратонов чуть улыбнулся:
        - Ваши суждения очаровательны, Софья Алексеевна! Вам бы, ей-Богу, полком командовать!
        - А что!  - Софьинька задорно прищурилась.  - Я бы не отказалась!
        Он вновь залюбовался ею, ее детской непосредственностью, ее открытостью, навстреч распахнутостью, какую светские лицемерные ханжи, пожалуй, сочли бы «неприличной». К этой девочке не ходили учителя, за ней не надзирали мамзели и бонны. Все ей было дано природой - мягкая, трогательная красота первоцвета, грация, умение держать себя, ясность ума и чуткость сердца… Если бы все женщины были таковы…
        - Юрий Александрович, пообещайте оказать мне одну услугу,  - попросила Софьинька, уже прощаясь.
        - Какую, Софья Алексеевна?
        - Обещайте писать мне хотя бы иногда. У меня ведь… - она замялась,  - никого нет в целом свете. Я имею ввиду - друзей. Кому бы я могла всецело доверять…
        Это робкое признание растрогало Стратонова. Крепко пожав руки Софьиньки, он ответил:
        - Я обещаю вам, Софья Алексеевна. И хотя я не мастер писать, но вам - обещаю. Тем более, что у меня не так-то много корреспондентов…
        - Я тоже буду писать вам…
        - Конечно. Пишите лучше на адрес моего друга Никольского. Там ваши письма не затеряются никогда.
        - Я так и поступлю.
        - Да… Если вам будет что-то нужно, Софья Алексеевна, то сообщите мне непременно. Я ваш друг - что бы ни случилось - до гробовой доски. Я благодарен вам за ваше гостеприимство, за то участие, с которым отнеслись ко мне в вашем доме. И вы всегда можете рассчитывать на мою помощь и поддержку.
        Юрий выпустил ее руки и, прежде чем откланяться, вымолвил:
        - А еще - простите меня, Софья Алексеевна!
        - За что же?  - удивилась Софьинька.
        - За то, что в жизни все зачастую происходит глупо и не вовремя… - вздохнул Стратонов.
        - Неправда,  - покачала головой девушка.  - В жизни все происходит тогда, когда на то есть Божья воля. А значит, когда и должно быть…
        Юрий несколько мгновений молча смотрел на нее, борясь с желанием высказать сокровенное, изменить принятое решение, остаться. Но долг, как всегда, взял в нем верх над чувством. Он счастлив был оставаться другом этого чистого и прекрасного создания, быть ее защитником, какового никогда не было у нее, каким мог бы быть ей погибший отец, но посягнуть на эту чистоту, но внести хаос в светлую душу - никогда. Так и провел отныне и навсегда черту, определил бесповоротно: его долг быть ее защитником. В том числе от самого себя… А сказано в этот вечер и без того было слишком много.
        - До встречи, Софья Алексеевна! Будьте счастливы!
        При этих словах по бледным губам Софьиньки промелькнула печальная улыбка.
        - Храни вас Бог, Юрий Александрович!
        Тонкие персты сложились вместе, и она трижды перекрестила его.
        На том и расстались вторично. И как и в прошлый раз, уезжая, Стратонов видел стоящую у крыльца тонкую фигуру в наброшенной на плечи накидке. Правая рука ее была приложена к груди, левая едва заметно махала вслед. Юрий не мог видеть глаз Софьиньки, но мог поклясться, что в них стояли слезы…

        Глава 1.

        Петергоф прекрасен во всякое время года, но летом эта жемчужина, созданная гением лучших европейских архитекторов, сияет особенно ярко. Однако этим солнечным июньским утром Николаю было не до петергофских красот. Десять дней назад в Витебске от холеры скончался брат - Великий Князь Константин Павлович. А накануне из столицы пришли тревожные известия о народных возмущениях, вызванных распространяемыми подстрекателями слухами о том, что якобы господа нарочно измыслили холеру, чтобы извести простой народ, и просто-напросто травят его в то время, как сами уехали из города. Хотел бы посмотреть Николай на тех, кто измышлял эти безумные клеветы! Вот уж, кто заслуживал виселиц нисколько не меньше, чем Пестель сотоварищи! Чего добились они? Что несчастный, лишенный разума страхом перед смертоносной болезнью народ ополчился на лекарей? Стал нападать на холерные кареты и выпускать больных, умножая их число? Безумцы и негодяи…
        Что и говорить, пораженная болезнью столица являла собой зрелище поистине ужасающее. Ее улицы опустели и умолкли, и лишь зловещий скрип холерных повозок нарушали кладбищенскую тишину. Трупы не успевали убирать сразу, и они лежали на мостовой и тротуарах. Каждый день люди умирали сотнями. Все, кто мог уехать из города, поспешили сделать это. Увез и Николай свое семейство в Петергоф, подальше от опасности…
        Но большинству горожан деваться было некуда, и в таком отчаянном положении несчастные легко верили любым, даже самым невообразимым слухам, пускаемым негодяями.
        Вышагивая вдоль Ольгиного пруда, чья безмятежная, темно-синяя гладь действовала на душу умиротворяюще, Николай то и дело посматривал в сторону дворца, ожидая свежих вестей из столицы. То, что вести эти сегодня непременно будут и уж конечно недобрые, он не сомневался. Раз уж замутились души и умы, то сами собой не отрезвятся.
        Холерные бунты уже вспыхивали в различных уголках России. Карантины, вооруженные кордоны, запреты передвижений вызывали недовольство. Слухи о якобы намеренном отравлении правительственными чиновниками и лекарями простых людей возбуждали самые темные чувства, звериные инстинкты. Обезумевшие толпы громили полицейские управления и казенные больницы, убивали чиновников, офицеров, дворян-помещиков… В ноябре минувшего года в Тамбове горожане напали на губернатора. Усмирить их удалось лишь регулярными войсками. А в Севастополе и в военных поселениях Новгородской губернии бунтовщики учинили свой суд и выборные комитеты из солдат и унтер-офицеров и вели агитацию среди крепостных крестьян. Само собой, все подобные бунты были подавлены.
        Однако, слухи, будоражившие лишенных рассудка страхом людей, были не менее живучи и легко распространимы, чем сама зараза. И, вот, докатились обе напасти рука об руку до столицы… Жаль, что в Петербурге нет такого пастыря, как московский митрополит. Он бы, пожалуй, тотчас нашел нужное слово для помраченных душ, вырвав их у бесов-подстрекателей… Еще при первых намеках на грядущие беспорядки Николай просил владыку Филарета приехать в столицу, но тот не смог оставить Москвы, где в эти же дни холера напомнила о себя новой вспышкой.
        Стайка уток опустилась на подернутую налетевшим ветерком гладь пруда. Николай в задумчивости остановился и, взглянув на затягиваемое облаками небо, вздохнул.
        И пожелаешь на лаврах почить, так Бог не даст. Особливо в России, где уж если на востоке порядок наведен, так уж непременно на западе полыхнет, или уж внутри какая-ни-на-есть холера приключится…
        Не успели поставить на место персиян и турок и отпраздновать громкие виктории, как всколыхнулась вероломная и не знающая покоя Польша.
        Польша постоянно была соперницей и самым непримиримым врагом России. Это наглядно вытекает из событий, приведших к нашествию 1812 года, и во время этой кампании опять-таки поляки более ожесточенные, чем все прочие участники этой войны, совершили более всего злодейств из тех же побуждений ненависти и мести, которые одушевляли их во всех войнах с Россией. Но Бог благословил наше святое дело, и наши войска завоевали Польшу. Император Александр полагал, что он обеспечит интересы России, воссоздав Польшу как составную часть Империи, но с титулом королевства, особой администрацией и собственной армией. Он даровал ей конституцию, установившую ее будущее устройство, и заплатил, таким образом, добровольным благодеянием за все зло, которое Польша не переставала причинять России. Но цель императора Александра была ли достигнута?
        Не подлежит ни малейшему сомнению, что эта маленькая страна, разоренная беспрерывными войнами, в пятнадцатилетний промежуток времени достигла замечательного благосостояния. Армия, созданная по образцу армии Империи, снабженная всем и богато наделенная запасами в арсеналах, оказалась в состоянии послужить кадрами для 100000 человек. Что же хорошего вышло из этого для Империи?
        Империя в ущерб своей собственной промышленности была наводнена польскими произведениями; одним словом, Империя несла все тягости своего нового приобретения, не извлекая из него никаких иных преимуществ, кроме нравственного удовлетворения от прибавления лишнего титула к титулам своего государя. Но вред был действительный. Прежние польские провинции, видя, как их соотечественники пользуются вблизи их всеми правами самостоятельного народа, которыми они даже злоупотребляют, более чем когда стали задумываться над тем, как ускользнуть от владычества Империи. Поэтому оказалось, что при первой же искре эти провинции готовы были восстать и, как следствие этого, самым пагубным образом повлиять на действия армии. Другое, еще более существенное зло заключалось в существовании перед глазами порядка вещей, согласного с современными идеями, почти неосуществимого в королевстве, а следовательно невозможного в Империи. Зародившиеся надежды нанесли страшный удар уважению власти и общественному порядку и впервые привели к несчастным последствиям, открытым в конце 1825 года. Раз удар был нанесен, трудно предположить,
чтобы во время всеобщих волнений и смут эти идеи не продолжали развиваться, несмотря на доказанную их призрачность и опасные последствия. Одним словом, это являлось разрешением того, что составляло силу Империи, то есть убеждение, что она может быть велика и могущественна лишь при монархическом образе правления и самодержавном государе. То, что было ложно в основании, не могло продержаться долго. При первом же толчке здание рухнуло; проявилось разногласие в воззрениях на жизненный вопрос, каким образом рассматривать и судить преступления против безопасности государства и особы государя. То, что признавалось и наказывалось как преступление в Империи, было оправдано и даже нашло защитников в королевстве. Вследствие всего этого создались непреодолимые затруднения, настроение умов обострилось, поляки укрепились в своем намерении избавиться от русского владычества и наконец довели дело до катастрофы 1830 года.
        Оружие и финансы, накопленные Польшей от щедрот России, обратились против России же. И русская армия вновь вынуждена была проливать кровь, подавляя вспыхнувший в королевстве мятеж. Не меньше неприятеля косила ряды русской армии холера, погубившая не только Константина, но и главнокомандующего графа Дибича, на смену которому пришлось срочно направлять отца-командира Ивана Федоровича, чья счастливая звезда просто обязана была, наконец, доставить русскому оружию победу.
        Как известно, беда не приходит одна. Война и мор шли теперь рука об руку. Эпидемия холеры, разразившаяся на территории Оренбургской и Астраханской губернии еще в 1829 году, быстро распространилась по всей стране и осенью 1830 года достигла Москвы. Только тогда министр внутренних дел Закревский признал необходимость введения карантинов. Министерство разослало составленное Медицинским советом «Наставление к распознанию признаков холеры, предохранению от оной и к первоначальному ее лечению», но зараза продолжала распространяться, унося все новые жизни. Москва пострадала особенно сильно: полгода владычества холеры забрали в Первопрестольной 4846 жизней. Сообщение между городами почти прекратилось.
        В самом начале эпидемии в древней столице Государю донесли, будто бы митрополит Филарет выступил с проповедью, обращенной против него. Московского святителя уже не раз обвиняли в скрытой крамоле, но Николаю не хотелось верить, чтобы столь достойный и высокопоставленный архиерей, пользовавшийся таким доверием покойного брата, мог иметь злой умысел против трона. Но проповедь, которую заботливо переписали и передали ему для собственного прочтения, и в самом деле наводила на вполне определенные мысли.
        «В молитвах упоминалось о губительной язве во дни Давида, и о чудесном ея прекращении (2 Цар. XXIV). Воспоминание сие здесь к месту, теперь ко времени,  - говорил святитель.  - Царь Давид впал в искушение тщеславия: хотел показать силу своего царства, и повелел исчислить всех способных носить оружие, тогда как такое исчисление совсем не было в употреблении у Евреев. И праведник не безопасен от падения, если вознерадит.
        Еще не кончилось исчисление народа, как Царь почувствовал в совести своей обличение греха и страх наказания от Бога. В самом деле явился Пророк, и, по повелению Божию, предложил Давиду на выбор одно из трех наказаний: войну, голод, мор. Примечайте из сего примера, что война, голод, мор, и подобныя бедствия, хотя кажутся приключениями случайными; хотя происходят частию от известных причин естественных, тем не менее однако суть орудия правосудия Божия, употребляемыя для наказания согрешивших человеков.
        Давид смирился пред Богом, безропотно покорился суду Его, и совершенно предался в волю Его. «Да впаду убо в руце Господни», сказал он. «И даде Господь смерть во Израили от утра до часа обедняго» (2Цар.24:14 —15). Здесь приметьте скорый плод смиренной покорности судьбам Божиим. Не три месяца несчастной войны послал Бог, не три года голода, и мор не на три дня, как угрожал Пророк сначала, но уже только «от утра до часа обедняго».
        Открылось наказание греха, и совершилось покаяние Давида. «И рече Давид ко Господу, егда виде Ангела биюща люди, и рече: се аз есмь согрешивый» (2Цар.24:17). Давид совершенно покаялся во зле греха, и тотчас «раскаялся Господь о зле» наказания. «И рече Ангелу погубляющему люди: довольно ныне, отъими руку твою» (2Цар.24:16). Примечайте спасительное действие покаяния.
        Что же нам делать? Я думаю, то же, что сделали Давид и жители Иерусалима при виде Ангела погубляющаго. «Паде Давид и старейшины Израилевы, облеченнии во вретище, на лице свое» (1Пар.21:16).
        Повергнем, братия, сердца наши пред Богом во смирении, в покорности неисповедимым судьбам Его. Признаем не только правосудие Бога, готоваго карать грехи наши, обличающаго наше житие, недостойное имени Христианскаго, но и Его милосердие и долготерпение, которое не вдруг, не прежде других, поражает нас, а показует поразившее других, нам же только грозящее наказание, и, как бы предохраняя, говорит: «аще не покаетеся, вси такожде погибнете» (Лук. XIII. 5). Покаемся, братия, и принесем плод достойный покаяния, то есть исправление жития. Отложим гордость, тщеславие и самонадеяние. Возбудим веру нашу. Утвердимся в надежде на Бога и на имя Иисуса Христа, Ходатая Бога и человеков, Спасителя грешных и погибающих. Исторгнем из сердец наших корень зол, сребролюбие. Возрастим милостыню, правду, человеколюбие. Прекратим роскошь. Откажем чувственным желаниям, требующим ненужнаго. Возлюбим воздержание и пост. Облечемся, если не «во вретище», то в простоту. Отвергнем украшения изысканныя, ознаменованныя легкомыслием и непостоянством. Презрим забавы суетныя, убивающия время, данное для делания добра. Умножим
моления, тайныя на всяком месте, и во всякое время, общественныя, по руководству Святыя Церкви. Употребим внимательно, благовременно, благонадежно, всегда благотворное и всецелебное врачевство, мирную, безкровную жертву, приобщением Пресвятаго Тела и Крови Христовы».
        Что же, не его ли, Николая, уподобил митрополит Давиду? Не так ли сам он впал во искушение тщеславия после славных побед русского оружия на востоке? И за этот грех послан всему народу смиряющий царскую гордыню бич? Неужто и впрямь о нем была эта проповедь?
        А к тому нарушил святитель Государеву волю. Получив повеление покинуть Москву во избежание болезни, владыка Филарет испросил разрешения остаться, положившись на волю Господа. Поступок, по совести сказать, достойный истинного пастыря и отца своих духовных чад, что бы ни пытались говорить о нем не в меру усердные охранители царского имени…
        Что же до проповеди… Будучи христианином, Николай не мог не почувствовать, что в горьких словах оставшегося в холерном городе святителя есть известное зерно истины. Если народ постигает бедствие, то Государь, отвечающий за него перед Господом, не может не чувствовать собственной ответственности за оное. Однако же, и гордость была уязвлена обличением. Мало было бунтарей-декабристов. Не хватало еще, чтобы с церковных кафедр возводили суд на Самодержца!
        Эта со всех сторон неприятная коллизия требовала немедленного разрешения, и его могло дать только одно - поездка в Москву. Митрополит Филарет делил опасность и скорбь со своей паствой. Неужели же Государю не делить их со своим страждущим народом? Неужели бояться заразы? Да и пробежавшую между ним и святителем тень, сгущаемую доносами, мог рассеять лишь личный разговор. В том, что такие по душам разговоры - лучшее средство от всевозможных сомнений и подозрений, Николай убедился давно.
        Само собой, Императрица была глубоко огорчена решением супруга и со слезами умоляла его не рисковать собою понапрасну во имя любви к ней и детям. Но Николай остался непреклонен. Монарх может без памяти любить свою семью, но свою страну и свой народ он обязан любить больше, и этот, последний, долг неизменно выше первого. Указывающей на детей жене, он ответил:
        - Вы забываете, что 300000 моих детей страдают в Москве! В тот день, когда Господь призвал нас на престол, я перед своей совестью дал торжественный обет исполнять мой безусловный долг, и вы с вашим благородным сердцем не можете не разделять моих чувств. Я знаю - вы одобряете меня.
        - Поезжайте,  - прозвучал сквозь слезы ответ…
        29-го сентября Государь прибыл в скорбную, не похожую на себя Москву. Владыка Филарет встретил его приветственной речью:
        - Цари обыкновенно любят являться Царями славы, чтобы окружать себя блеском торжественности, чтобы принимать почести. Ты являешься ныне среди нас как Царь подвигов, чтобы опасности с народом Твоим разделять, чтобы трудности препобеждать. Такое Царское дело выше славы человеческой, поелику основано на добродетели Христианской. Царь небесный провидит сию жертву сердца Твоего, и милосердо хранит Тебя, и долготерпеливо щадит нас. С Крестом сретаем Тебя, Государь, да идет с Тобою воскресение и жизнь.
        Ясный взор святителя, его сердечное слово быстро рассеяли в сердце Николая зароненные в него наветами сомнения. И, в самом деле, как можно было даже на мгновение представить, чтобы этот богомудрый пастырь, настоящий светоч Русской Церкви мог иметь на душе недоброе? Пожалуй, он не оробел бы обличить Самодержца в случае грехопадения последнего во имя любви к Истине, но только не изменить ему.
        А то, что наговаривают на него, так это и понятно. На Пушкина тоже донос за доносом строчат. Людям ничтожным нестерпимо присутствие тех, кто возвышается над ними. А владыка Филарет стоял высоко. Даже Пушкина в прошлом году сумел наставить - и как!  - поэтическим ответом! Не зря преподавал некогда поэзию, риторику и высшее красноречие, не зря сам владел словом нисколько не хуже первейших русских литераторов - с тою лишь разницей, что свое слово посвящал он лишь Богу, а не усладам земной юдоли.
        Святителю, занявшему первую кафедру России, завидовали еще и оттого, что не забывали о низком происхождении его. Все предки митрополита по отцу и матери были духовного звания. Отец служил диаконом Успенского собора в Коломне, а также преподавал в Коломенской семинарии. Этот по-видимому незаурядный человек собрал у себя богатую библиотеку, с которой и началось образование будущего архиерея.
        Благодаря своим исключительным дарованиям, уже в тридцать лет он сделался профессором Богословских наук и ректором Санкт-Петербургской Духовной академии, где радикально модернизировал программу преподаваемых дисциплин. В ту пору владыка оказался в немилости у учрежденного при Святейшем Синоде «Комитета о усовершении духовных училищ», который находился в ведении Сперанского. Это отчасти и послужило причиной его удаления от столицы и перевода сперва в Новгород, а затем - в Москву.
        Митрополита нередко попрекали излишней ученостью и строгостью, непонятностью его проповедей для простого люда. Однако, покойный Император ценил его и именно ему доверил в глубочайшей тайне составить манифест о переходе прав на российский престол от цесаревича Константина Павловича к великому князю Николаю Павловичу.
        В Москве Николай пробыл чуть более недели. Он рассмотрел все меры, принятые местным правительством касательно обустройства города, начертал общий образ действий на случай распространения заразы, дал необходимые распоряжения. Во все это время он чувствовал обращенный на него взор простого народа, в котором читалось благоговение и благодарность.
        5-го октября, в день Трех Святителей Московских в Успенском соборе состоялась торжественная служба. У Кремля Николая ожидала толпа. Велев остановить экипаж у Тверских ворот, Государь приложился к образу.
        - Отец наш! Знали мы, знали, что ты будешь!  - раздались голоса.  - Где беда, там и ты!
        Николай обвел взглядом стоявших вокруг людей. Такой радости, такой преданности в лицах он не видел, пожалуй, с памятного дня восстания на Сенатской, когда народ окружил его, обещая защитить от супостатов. Вот, и теперь он был одним целым со своим народом, и это единство наполняло душу силой и верой. То же чувствовали и люди, со слезами славящие своего монарха, будто бы он не просто посетил их в горе, но привез избавление от смертоносной болезни…
        В соборе Государя со свитой ожидал митрополит Филарет. По окончании службы, замечательной своим искренним молитвенным настроением, святитель произнес сердечное слово, словно призванное посрамить всех тех, что упрекали его умствованием при недостатке сердечности:
        - И в праздник теперь не время торжествовать: потому что исполняется над нами слово Господне: «превращу праздники ваша в жалость» (Амос. VIII. 10). И в день Господень, в доме Божием несвободно Богословствовать: потому что свет созерцания закрывается туманом скорби, и заботливые помыслы прерывают нить размышления и слова. Должно нести то, что раждает находящий день: надобно, без попечения о чине слова, говорить то, что внушает, и чего требует настоящее время.
        И гнев, и милость, и наказание, и пощада, и грозное прещение противу грехов наших, и долготерпеливое ожидание нашего покаяния, ежедневно и ежечасно пред очами нашими. Ангел погубляющий ходит по стогнам и по домам; большую часть обитателей оставляет неприкосновенными; не многих касается; некоторых поражает. Видите, что мера грехов наших полна: ибо начинается необычайное наказание. Но видите и то, что бездна милосердия Божия неисчерпана и не заключена: ибо не «вскоре возгарается ярость Его» (Псал. II. 12).
        Помыслим, братия, о важности для нас настоящаго времени. Важно и всякое время; и нет времени, которое безопасно можно было бы пренебрегать: ибо во всякое время можно спастися или погибнуть. Но особенно и необыкновенно важно для нас сие время, когда Бог уже положил нас на весы правосудия Своего, так что одна пылинка, прибавленная к тяжести грехов наших, одна минута, не употребленная для облегчения сей тяжести, могут низринуть нас; когда путь жития нашего стеснился так, что с каждым шагом мы поставляем ногу между жизнию и смертию, между надеждою спасения и страхом погибели; когда «Бог Судитель праведен и крепок, и долготерпелив, и не гнев наводяй на всяк день», по неисповедимым, но, без сомнения, премудрым и праведным судьбам Своим, в сии дни, особенно, близко, прямо на нас навел гнев, и, «аще не обратитеся, оружие Свое очистил, лук Свой напряже и уготова и, в нем уготова сосуды смертныя, стрелы Своя палящими содела» (Псал. VII. 12 —14).
        Когда тут медлить? Куда откладывать спасительныя намерения? У места ли дремать безпечно на краю пропасти? Надобно каждому из нас немедленно и ревностно попещись, как бы облегчить тяжесть прежних грехов своих, покаянием и делами человеколюбия; как бы от умножения сей гибельной тяжести предохранить себя чрез пресечение дел неправедных решительным и твердым намерением исправления; как бы чрез живую веру и непрестанную молитву «открыть ко Господу путь» свой духовный (Псал. XXXVI. 5), и утвердиться в нем, дабы и сомнительною стезею жизни временной могли мы проходить с бодростию, и на темный путь смерти телесной вступать без боязни; как бы возгарающийся гнев Божий угасить слезами умиления; как бы от стрел правосудия Божия укрыться под непроницаемым щитом креста Христова.
        Повторяю, и не могу довольно повторять: покаяние, исправление жития, молитва, вера во Христа Спасителя, и какия кому по состоянию и дару возможны добродетели Христианския и плоды духовные,  - вот истинныя потребности наши во всякое, и наипаче в настоящее время! Вот верныя средства нашей безопасности во всякой видимой опасности, и благонадежные залоги неотъемлемой жизни в самой смерти! По благодати Божией спасительныя средства сии всегда готовы для нас; никогда не удалены от нас: войди только каждый в себя; взирай умом, обращайся сердцем, воздыхай духом к Богу крепкому, живому, многомилостивому.
        Господи! Ты един «веси сущих Твоих» (2 Тим. II. 19), также и начинающих быти Твоими; однако, поелику Ты показал нам возможность познавать древо по плодам, и духовное состояние человека по явлениям онаго; дерзаем утешать себя мыслию, что есть между нами такие, которых настоящий гнев твой обратил к милосердию Твоему, и страх близкой погибели приближил ко спасению. Сего ради буди благословен и во гневе Твоем, якоже и в милосердии Твоем! Но, Господи, обещавший некогда не погубить целаго града десяти ради в нем праведников, и ради покаяния единаго Давида повелевший Ангелу погубляющему отъяти руку свою от Иерусалима, пощади и спаси град сей ради известнаго Тебе в нем числа покаявшихся от грехов своих!
        Много должно утешать и ободрять нас, братия, и то, что творит среди нас Помазанник Божий, Благочестивейший Государь наш. Он не причиною нашего бедствия, как некогда был первою причиною бедствия Иерусалима и Израиля Давид (хотя конечно по грехам и всего народа): однако с Давидовым самопожертвованием приемлет Он участие в нашем бедствии. Видит нашу опасность: и не думает о Своей безопасности; устремляется к нам в ту самую минуту, как примечает опасность. Государь! Тебе нет нужды подвергать Себя нашей опасности; наши грехи привлекли на нас бедствие; облегчай оное, поколику можешь, но не приближайся к местам, кои посещает гнев Божий. Нет, говорит Он, «да впаду в руце Господни» (2Цар.24:14); иду туда, где вознесена грозная рука Господня, чтобы как можно более разделять скорбь, как можно деятельнее облегчать бедствие возлюбленнаго Мне народа. Государь! мы знаем, как близка к сердцу Твоему Твоя древняя Столица: но Россия на раменах Твоих; Европа предлежит заботливым очам Твоим,  - Европа, зараженная, гораздо более смертоносным, поветрием безвернаго и буйнаго мудрования; против сей язвы нужно Тебе
укрепить преграду; для сего потребно бдительное наблюдение происшествий, многие советы, дополнение рядов Твоего воинства. Так, говорит Он, Мой долг предупреждать и ту опасность; но непреодолимая сила отеческой любви и сострадания влечет Меня к сердцу России, болезненно трепещущему.
        «Защитниче наш, виждь, Боже, и призри на лице Христа Твоего» (Псал. LXXXIII. 10); приими жертву Его человеколюбия, и умилосердися над народом Его!
        О как, братия, желал бы я совсем успокоить себя таковыми утешениями, и почить на уповании. Но еще страшусь, чтобы пред очами Всевидящаго и нелицеприятнаго Судии число кающихся и смиряющихся не оказалось слишком малым, и покаяние слишком несовершенным; чтобы множество не поболевших и не сокрушившихся, когда бичь Божий поразил не многих, не низвело на себя умноженных ударов, чтобы на неприемлющих наказания Божия сильнее не возгорелась ярость Божия.
        К вам обращаюсь и мысленно припадаю, Богоутвержденные столпы здешняго Священноначалия, Петре, Алексие, Ионо, Филиппе! Чего не может сделать сие скудное и безсильное слово; чего недостает в моем собственном немощном и неплодотворном покаянии: да сотворит то, да восполнит ваша благоприступная к Богу молитва, и обилие данныя вам благодати. Да не упасет смерть стада вашего. Да сохранится оно, и почиет в мире, в безопасности жизни временной, в надежде жизни вечной, не сокрушаемое, но руководимое и ограждаемое жезлом Верховнаго Пастыре-Начальника, Иисуса Христа, Начальника жизни, прославленнаго во Святых, во веки. Аминь.
        Николай был глубоко тронут и восторженной встречей, оказанной ему жителями Первопрестольной, и речью митрополита. Владыку, с полным самопожертвованием и ревностью служившего своей пастве в эти горькие дни, он наградил орденом Святого Апостола Андрея Первозванного. Все сомнения и недоумения, посеянные наветами, были развеяны, и Государь возвратился в столицу с успокоенным сердцем. А здесь ему передали строфы слепого поэта Козлова, чья чуткая душа была исполнена восхищением перед служением пастыря и Царя своему народу:

        Когда долг страшный, долг священный
        Наш царь так свято совершал,
        А ты, наш пастырь вдохновенный,
        С крестом в руках его встречал, -

        Ему небес благоволенье
        Изрек ты именем творца,
        Пред ним да жизнь и воскресенье
        Текут и радуют сердца!

        Да вновь дни светлые проглянут,
        По вере пламенной даны;
        И полумертвые восстанут,
        Любовью царской спасены.

        Но и тут не судил Бог передохнуть в сознании исполненного долга. Проклятая зараза продолжала победное шествие по России, становясь грозой пострашнее неприятельских армий. Летом 1831 года холера охватила уже 48 губерний России, в том числе Петербург и его окрестности…
        Быстрые шаги, раздавшиеся позади, вывели Николая из задумчивости. Так и есть - спешил к нему со всех ног бледный фельдъегерь…
        Отпечатывая донесение губернатора Эссена Государь уже практически не сомневался, что в нем. Бунт… Очередной бунт в столице… И на сей раз бунтовщики - сплошь помраченное простонародье. Решив, что лекаря отравляют больных, огромная толпа собралась на Сенной площади, где, как и в других местах наибольшего скопления людей, зараза свирепствовала особенно яростно. Подогревая друг друга криками и бранью, бунтовщики ринулись к находившейся там же, на углу Таирова переулка, в доме Таирова центральной холерной больнице. Толпа ворвалась в здание и учинила там страшный погром, выбив стекла во всех этажах, выбросив мебель, разогнав больничную прислугу и убив двух врачей. Губернатор Эссен просил разрешения применить против бунтовщиков войска.
        - Только этого не доставало!  - воскликнул Николай.  - Чтобы мои солдаты стреляли в несчастный народ, одурманенный страхом и злодеями! Довольно с меня Сенатской! Подать немедленно коляску. Я поеду и буду сам говорить с ними! Русские люди послушают слова своего Царя!
        Коляска, запряженная четвернею, была подана тотчас, и Государь отправился в столицу, ни мгновения не колеблясь в принятом решении.
        Еще только приближаясь к Сенной, он услышал глухой гул множества голосов. Двадцатитысячная толпа запрудила площадь. Человеческое море недобро рокотало в полуденном мареве, не ведая еще, куда обратить теперь свою темную энергию, ища новую жертву. Никто не смел явиться перед ним - ни представители городских властей, ни духовенство. Казалось, что в этот миг толпа, утерявшая человеческий образ, может растерзать любого.
        Однако, Николай велел ехать прямо к церкви, вокруг которой и сгрудились бунтовщики. Когда коляска остановилась, он поднялся во весь рост и громким голосом крикнул:
        - Седые головы ко мне!
        Толпа издала невнятный, глухой звук и притихла.
        Точно такие же люди чуть больше полугода назад благословляли со слезами его имя в Москве. Не может быть, чтобы эти не услышали его.
        - Венчаясь на царство, я поклялся поддерживать порядок и закон. Я исполнил свою присягу. Я добр для добрых: они всегда найдут во мне друга и отца! Но горе злонамеренным: у меня есть против них оружие! Я не боюсь вас! Вам меня бояться! Нам послано великое испытание: зараза!  - надо было принять меры, дабы остановить ее распространение. Все меры приняты по моему повелению. Стало быть, вы жалуетесь на меня. Ну, вот я здесь! Вы, отцы семейств, люди смирные; я вам верю и убежден, что вы всегда прежде других уговорите людей несведущих и образумите мятежников. Но горе тем, кто позволит себе противиться моим повелениям: к вам не будет никакой жалости. Если вы оскорбили меня вашим непослушанием, то еще более оскорбили Бога преступлением. Совершено убийство! На колени! Молитесь за те жертвы, которых вы невинно погубили!
        На мгновение показалось, что сам воздух, душный и раскаленный, застыл. Но вот, что-то дрогнуло, и многотысячная толпа в один миг рухнула на колени, смиряясь перед своим Царем и осеняя себя крестным знаменьем.
        Некоторое время Николай молчал, созерцая коленопреклоненную площадь, а затем взмахнул рукой:
        - Теперь расходитесь! В городе зараза, вредно собираться толпами…
        Притихшие люди начали подниматься и растекаться по прилежащим улицам: некоторые - пятясь и кланяясь так и стоявшему на своем месте Государю.
        Сняв фуражку и утерев выступившую от жары и волнения испарину, Николай перекрестился, возблагодарив Бога за то, что Тот позволил избежать кровопролития и вразумил обезумевших. Заметив смертельную бледность кучера, спросил его, полушутя:
        - А ты, братец, уж не заболел ли?
        - Никак нет, Ваше Величество… Только душа в пятки ушла,  - смущенно сознался здоровяк.
        Николай улыбнулся:
        - Умирают только один раз. Они напугались, и страх сделал их жестокими к докторам,  - с этими словами он приказал возвращаться в Петергоф, где его в большой тревоге ожидала Императрица.
        Вернувшись во дворец, Государь застал у себя в приемной Никольского, которого должен был принять сей день с докладом.
        - Ваше Величество, слава Богу, что вы невредимы!  - воскликнул Никита Васильевич, быстро поднявшись навстречу и поклонившись.
        - Пустое,  - махнул рукой Николай.  - Совсем забыл я о наших с тобой делах с этой проклятой холерой… Что ж, проходи в кабинет, а потом отобедаешь с нами - час уже поздний.
        - Благодарю за честь, Ваше Величество!
        Хоть и устал Николай с дороги, но дело есть дело. Раз уж назначил на сегодня Никите Васильевичу, так ничего не попишешь. Впрочем, Никольский был человеком на редкость умным и постарался изложить суть своего дела максимально кратко и по существу. Доклад Николай оставил у себя, имея привычку читать все, не полагаясь на секретарей и помощников. Никольского, конечно, можно было не проверять, но Государь не любил отступать от своих правил.
        - Я извещу тебя, когда приму решение,  - сказал он.  - А теперь идем-ка, Никита Васильевич, обедать. Я, признаться, изрядно проголодался от такой «прогулки».
        - Позволю себе заметить, что Вашему Величеству не следовало бы так рисковать собой… - промолвил тот.  - Ведь толпа подобна стихии! Никогда нельзя знать, что ожидать от нее.
        - Друг мой Никольский, запомни: когда русский Царь станет бояться своего народа, монархия в России рухнет, а с нею и сама Россия,  - ответил на это Николай.  - К тому же мне дороги жизни и души моих подданных. И если для того, чтобы спасти их, нужно будет выйти один на один с толпой вдесятеро больше и разъяренней этой, поехать в самое гнездо заразы, можешь не сомневаться, что я это сделаю…

        Глава 2.

        4 сентября 1831 года внук светлейшего князя Италийского Александр Суворов доставил в столицу долгожданную весть - Варшава пала к ногам победоносного баловня судьбы Паскевича! И ведь какой умелец и хитрец Иван Федорович! Еще и оформил донесение «с намеком», послав его не с кем-нибудь, а с внуком великого Суворова, некогда также покорившего польскую столицу.
        После чреды испытаний светлая страница наступала в истории Империи. Польша была побеждена, холера также отступила, и снова ожила стосковавшаяся по балам и иным увеселениям столица.
        Не менее иных соскучился по ним и Михаил, убравшись на войну с подлецами-поляками, чтобы быть подальше от семейной драмы, которая больше напоминала бы пошлый водевиль, когда б речь не шла о фамильном состоянии Борецких. С тех пор как старый идиот сошелся со шлюхой, а мать умерла от горя, воздух петербургских гостиных стал решительно невыносим! Стоило явиться в них Михаилу, и все взоры тотчас обращались на него - насмешливые, презрительные, сочувственные - но равно омерзительные!
        На счастье господа поляки вздумали в очередной раз тряхнуть своей национальной гордостью! Михаил отправился на фронт сразу же, надеясь, что за время его отсутствия пошлая история подзабудется, а вернувшегося с войны героя станут встречать уже совсем иначе.
        В столицу он возвратился аккурат вместе с Суворовым, что было как нельзя более удачно. Теперь он входил в гостиные, неся на своих сапогах пыль побежденного королевства, овеянный дымом славных битв, в которых и сам был изувечен, получив ранение в руку. Ранение, правда, было ничтожной царапиной, которая давно зажила, но Михаил продолжал носить руку на черной перевязи, добавляя героизма своему образу. И совсем иные взоры обращены были к нему: всем желательно было знать подробности сражений и штурма Варшавы. Михаил отвечал на вопросы с видом человека смертельно усталого, но делающего обществу одолжение. И общество усердно спешило «одалживаться». Князь Борецкий всякий день бывал приглашен на обед или раут, на ужин или бал. Он глубоко презирал суетящихся вокруг людей, но не мог допустить, чтобы они презирали его.
        Столица мало переменилась за время отсутствия Михаила. Саша Апраксин, которого Борецкий ценил чуть выше собственного камер-пажа (когда бы такой у него был), с упоением пересказывал ему последние новости… Пушкин женился на красавице Гончаровой… «Философские письма» Чаадаева… «Борис Годунов» Пушкина… А еще…

        - О чем шумите вы, народные витии?
        Зачем анафемой грозите вы России?
        Что возмутило вас? волнения Литвы?
        Оставьте: это спор славян между собою,
        Домашний, старый спор, уж взвешенный судьбою,
        Вопрос, которого не разрешите вы!

        Когда Саша начинал, задыхаясь от восторга, декламировать патриотические вирши Пушкина, Михаилу казалось, что рот его сводит оскоминой. Как это все скучно, в самом деле! Скажи на милость, вчерашний вольнодумец подался в верные соловьи престола - кто бы мог подумать! Говорят, будто бы они с Вяземским даже рвались на фронт… Саша тоже рвался. И тоже вместо этого писал патриотические вирши. И на Михаила смотрел теперь снизу вверх, как на героя. Это забавляло Борецкого, но недолго.
        На одном из вечеров он повстречался с Варварой Григорьевной Никольской и ее вечно занятым своими государственными мыслями мужем, едва удостоившим Михаила взглядом. Варвара же Григорьевна была, как всегда мила и радушна. Но это радушие лишь раздражало Борецкого, ибо она расточала оное на всех, а Михаил желал куда большего.
        Эта женщина не давала ему покоя. Хороша собой, добродетельна, верная жена, прекрасная мать… Чем больше похвал ей слышал Борецкий, тем больше желал ее. Впрочем, Михаил был не настолько глуп, чтобы рассчитывать на успех у Варвары Григорьевны. Эта женщина, действительно, любила своего нудного мужа и более всего дорожила своей семьей.
        Пользуясь ее открытостью, Михаил вместе с Сашей, ставшим за прошедшее время завсегдатаем в доме Никольских, стал частенько навещать Варвару Григорьевну. Она была с ним весьма мила и предупредительна, но за этим не крылось ничего кроме природной душевности. Это раздражало Борецкого тем более, что к Саше Никольская определенно благоволила. Они могли подолгу беседовать о поэзии и музыке, между ними царило полное взаимопонимание.
        День за днем, наблюдая за добычей, подобно опытному охотнику, Борецкий сделал ряд выводов. Во-первых, эта женщина никогда не отдаст себя в его волю по собственной страсти, ибо подобного рода страсти ей совершенно чужды. Следовательно, не стоит и приступать к осаде, дабы не быть посрамленным. Это заранее принятое фиаско требовало, однако, компенсации. Уязвленная гордость жаждала мести. Пусть он не сможет овладеть этой крепостью, но ее непреступную репутацию он разрушит. Даже если эта госпожа и вправду добродетельна, как святоша, она лишится своей репутации навсегда! И обида Михаила будет утешена зрелищем позора не оделившей его вниманием особы.
        План мести был придуман мгновенно - даже обычная скука отступила в предвкушении грядущего развлечения…
        В один из унылых октябрьских дней Михаилу случилось быть у Никольских без Саши. Двое других гостей скоро удалились, а Никита Васильевич, как водится, уединился в кабинете со своими бумагами.
        Борецкий взглянул на хлещущий за окном дождь и, мягко улыбнувшись хозяйке, сказал:
        - Вероятно, как и всякий засидевшийся гость, я утомил вас? Вас ждут дети, и вы, как подобает хорошей матери, с куда большим удовольствием провели бы время с ними, нежели с докучливыми визитерами?
        - У вас, Михаил Львович, удивительная способность напроситься на комплимент,  - пошутила Варвара Григорьевна.  - Вы же и так знаете, что я вам всегда рада.
        - Приятно слышать, что хоть где-то мне рады… Знаете ли, после того постыдного скандала, на меня многие смотрят косо. И на Вольдемара, конечно, но ему легче. Он образцовый судейский чиновник и крепко стоит на ногах. Он может не обращать внимания на изменчивые порывы ветра, тогда как я всецело в их власти