Библиотека / Любовные Романы / ВГ / Гаскелл Элизабет : " Поклонники Сильвии " - читать онлайн

Сохранить .
Поклонники Сильвии Элизабет Гаскелл
        Англия, конец XVIII века. Страна охвачена ужасом из-за нарастающей военной мощи французов. Английскому флоту нужны моряки. И Адмиралтейство дает ордера на принудительную вербовку матросов. Молодых людей хватают прямо на улицах и связанными доставляют на корабли. В предвоенном хаосе юная дочь фермера Сильвия влюбляется в красивого матроса-гарпунщика Чарли Кинрейда, в то время как чопорный и идеальный во всем Филипп, кузен Сильвии, сгорает от неразделенной любви к ней. Любовный треугольник ранит острыми углами. Но в жизни героев врываются вербовщики, и хаос большой истории калечит судьбы влюбленных. Лишь пройдя все испытания, раскаявшись и смирившись, преодолев невыносимую пропасть между долгом и желанием, Сильвия сделает выбор.
        Элизабет Гаскелл
        Поклонники Сильвии
        Elizabeth Gaskell
        Sylvia’s Lovers
        
* * *
        Эта книга посвящается
        МОЕМУ ДОРОГОМУ МУЖУ
        той, кто ценит его больше всех на свете.
        Глава I. Монксхэйвен
        На северо-восточном побережье Англии стоит городок под названием Монксхэйвен, в наши дни насчитывающий около пятнадцати тысяч жителей. В конце прошлого века, однако, число это было меньше в два раза, и именно тогда произошли события, изложенные на страницах этой книги.
        Монксхэйвен сыграл свою роль в английской истории, и в городке бытовало предание, что именно он стал местом высадки лишенной трона королевы. В ту пору над ним возвышался укрепленный замок, чье место теперь занимает покинутое имение; во времена же, предшествовавшие даже прибытию королевы, к коим восходят древнейшие из замковых руин, на скалах сих стоял огромный монастырь, высившийся над бескрайним океаном, сливавшимся с небесами у далекого горизонта. Сам же Монксхэйвен вырос на берегу реки Ди, в том самом месте, где она впадает в Германский океан[1 - Одно из названий Северного моря. (Здесь и далее примеч. пер., если не указано иное.)]. Главная улица города проходила параллельно реке, а между ответвлявшимися от нее по склонам крутого холма улочками поменьше и самой рекой ютились дома горожан. Через Ди был переброшен мост, по которому со временем пролегла Бридж-стрит, под прямым углом пересекавшая Хай-стрит; на южном берегу реки стояло несколько домов более претенциозного вида, вокруг которых раскинулись сады и поля. Именно в этой части города жила местная аристократия. Кем же были лучшие люди этого
маленького городка? Нет, они не были представителями младших ветвей семейств, унаследовавших титулы и поместья на краю диких, мрачных болот, кои подобно морю отделяли Монксхэйвен от остальной части суши. Отнюдь нет. Залогом благосостояния сих старинных семей было не самое почетное, но увлекательное ремесло, приносившее богатство целым поколениям некоторых монксхэйвенских родов.
        Магнатами в Монксхэйвене были те, кто мог похвастать наиболее многочисленными флотилиями китобойных судов. Жизнь родившегося в городке и принадлежавшего к сему социальному классу юноши в целом сводилась к следующему: он поступал в обучение на корабль, принадлежавший одному из крупных судовладельцев - возможно, его собственному отцу - вместе с парой десятков или даже б?льшим числом ровесников. В летние месяцы они отправлялись в плавание в Гренландское море, а ранней осенью возвращались оттуда с грузом; зиму юноша проводил, следя за вытапливанием жира из ворвани и осваивая навигацию под началом какого-нибудь чудаковатого, но опытного учителя, полунаставника, полуморяка, приправлявшего уроки рассказами о буйных похождениях своей юности.
        В мертвый сезон, длившийся с октября по март, жилище судовладельца, к которому юноша поступал в обучение, становилось пристанищем для него самого и его однокашников. Положение юношей в этом доме зависело от того, какая сумма была уплачена за их обучение; одни считались ровней хозяйским сыновьям, другие стояли ненамного выше слуг. А вот на борту судна все были равны и возвыситься над остальными можно было лишь благодаря смелости и уму. Совершив определенное число плаваний, монксхэйвенский юноша мог дослужиться до капитана - ранга, дававшего ему долю в прибылях с продажи груза; если ему не повезло родиться сыном судовладельца, деньги эти, равно как и его собственные сбережения, шли на постройку собственного китобойного судна. Ко времени написания этой книги разделения труда в монксхэйвенском китобойном промысле почти не было. Один и тот же человек мог владеть шестью-семью китобойными судами, каждым из которых мог самостоятельно командовать благодаря своему образованию и опыту, иметь пару десятков учеников, кои не скупились на оплату, и являться собственником топилен, куда доставлялись ворвань и
китовый ус для последующей продажи. Стоит ли удивляться, что судовладельцы подобного рода накапливали большие состояния, позволявшие им возводить на южном берегу реки Ди величавые, роскошно обставленные особняки, и что весь городок создавал впечатление чего-то плавучего - даже в большей мере, чем это бывает с морскими портами? Жизнь его обитателей зависела от китобойного промысла, и каждый мужчина здесь был или надеялся стать моряком. Бывали месяцы, когда в низовьях реки стоял смрад, невыносимый для всех, кроме жителей Монксхэйвена; местные же старики и дети слонялись по грязным причалам часами, так, словно запах китового жира был для них чудеснейшим из благовоний.
        Впрочем, хватит рассказывать о самом городе. Как я уже упоминала, на мили вокруг него раскинулись топи; над морем возвышались фиолетовые утесы, чьи вершины устилал дерн, тянувшийся вниз по склонам подобно травянистым прожилкам. То тут, то там сквозь каменистую породу пробивались впадавшие в море ручьи; за многие века их течение образовало довольно широкие долины. В долинах этих, как и в болотных лощинах, царствовала буйная растительность; взобравшись на голую вершину, вы содрогались от вида распростершейся вокруг пустынной глуши; однако стоило вам спуститься в одну из таких «низин», как вас охватывало чарующее ощущение уюта и защищенности.
        И все же за пределами этих немногочисленных плодородных долин болота простирались на многие мили: безрадостный пейзаж с видневшимися то тут, то там вкраплениями красного песчаника среди редкой травы; через болота тянулась не такая уж безопасная бурая тропа из торфа и грязи, по которой можно было срезать путь; песчаные возвышенности устилал пурпурный вереск, одно из самых распространенных растений этого семейства, произрастающий в прекрасной глухомани. Кое-где землю покрывала сочная, пружинящая трава, на которой паслись маленькие овцы с черными мордами; виной ли тому столь скудный корм или же причина заключалась в их поистине козлиной прыти, однако овцы эти были слишком тощими для того, чтобы заинтересовать мясника, а их шерсть - слишком низкокачественной, чтобы приносить доход владельцам. В таких местах и в наше-то время мало кто живет, а в прошлом веке, до того, как сельское хозяйство стало делом, способным благодаря науке бороться со скудными болотистыми почвами, и до появления железных дорог, позволивших съезжаться охотникам из других краев, благодаря чему каждый год возникал сезонный спрос на
жилье, тамошнее население было еще малочисленнее.
        В долинах возвышались старинные каменные усадьбы, а на болотах то тут, то там стояли убогие фермерские домишки, во дворах которых виднелись стога никудышного сена и большие кучи торфа, служившего зимой для обогрева. На окрестных полях пасся скот, принадлежавший владельцам этих жилищ; коровы выглядели тощими, однако, как и у упомянутых ранее черномордых овец, в их мордах было что-то странно умное, непохожее на безмятежно-тупое выражение, столь присущее откормленным животным. Заборы представляли собой каменные стены с дерном у основания.
        Немногочисленные зеленые долины были довольно изобильны и плодородны. Тянувшиеся вдоль ручьев узкие луга, казалось, могли накормить коров сочной травой, а вот редкая поросль на возвышенностях едва ли стоила усилий, затраченных на ее поиски. Впрочем, даже в «низинах» непрестанно дувшие с моря пронзительные ветра не позволяли деревьям расти; и все же подлесок там был довольно густым; он рос вперемежку с ежевикой, шиповником и жимолостью; если же жена или дочь фермера, жившего в одной из этих вполне счастливых долин, увлекалась садоводством, то с западной или южной стороны грубого каменного дома было немало цветов. Впрочем, в те времена садоводство в Англии было не слишком популярно, а в северной части страны не обрело популярности до сих пор. Знать и джентльмены выращивают красивые сады, но вот фермеров и поденщиков к северу от Трента все это, уж поверьте, интересует мало. Несколько ягодных кустов, пара кустарников черной смородины, листья которой кладут в чай, а плоды используют для лечения простуды, грядка картофеля (в конце прошлого века он еще не был распространен так, как сейчас), высаженная в
ряд капуста, куст шалфея, мелисса, чабрец, майоран и иногда розовый куст или лечебная полынь; небольшая грядка грубого лука и кое-где ноготки, лепестками которых приправляют бульон из говяжьей солонины; именно так выглядел типичный сад зажиточного фермера тех времен в краю, о котором пойдет речь в моем рассказе. Однако и в двадцати милях от побережья все напоминало о море и морском промысле; негодные в пищу моллюски, водоросли и китовые внутренности шли в этих краях на удобрения; жутковато белевшие гигантские челюсти китов служили воротами для многих полей, обнесенных оградами, отделявшими их от вересковых пустошей. В фермерских семьях, где росло несколько сыновей, один обязательно становился моряком; можно было увидеть, как матери таких семейств с тоской смотрят в сторону побережья и вслушиваются, не изменится ли тональность свистевшего над пустошами ветра. Традиционным местом для праздничных прогулок также было побережье; вглубь страны местные жители отправлялись крайне редко, исключая разве что время больших конных ярмарок, проводившихся каждый год там, где мрачные пустоши уступали место населенным
возделываемым землям.
        Что бы ни было тому причиной, однако море в этих краях занимало помыслы даже тех людей, которые жили вдали от побережья, в то время как в других частях нашего острова о соленой воде почти не вспоминали уже в пяти милях от берега. Главной причиной этого, несомненно, был великий промысел у берегов Гренландии, коим жили все прибрежные городки. Впрочем, в описываемый мной период море также служило причиной всеобщего страха и раздражения.
        После окончания Американской войны[2 - Речь идет о Войне за независимость США (1775 - 1783).] содержание флота не требовало экстраординарных усилий, а потому расходы на него сокращались с каждым мирным годом. В 1792 году эта сумма достигла минимума. Однако в 1793 году во Франции разразились события, пожар от которых заполыхал по всей Европе; англичане пришли в антигалльское исступление, кое королевский двор и его министры всеми силами старались направить в нужное русло. У нас имелись корабли, но где же были наши люди? Впрочем, у Адмиралтейства тут же нашлось готовое решение, опиравшееся на многочисленные прецеденты и нормы если не статутного, то общего права. Оно выпустило «вербовочные ордера», призывая гражданские власти по всей стране оказывать своим офицерам всяческое содействие в исполнении их долга. Побережье разделили на регионы, возглавляемые капитанами военно-морского флота; каждый из таких регионов, в свою очередь, делился на участки, возглавляемые лейтенантами; все возвращавшиеся домой корабли ожидали, каждый порт находился под наблюдением; при необходимости флот его величества в любой
момент можно было пополнить большим числом новых рекрутов. Однако чем больше возрастали потребности Адмиралтейства, тем неразборчивее в средствах оно становилось. Если человек не был моряком, но обладал физической силой, моряка из него можно было сделать в два счета; стоило ему оказаться на борту посыльного судна, которое всегда стояло неподалеку в ожидании успеха вербовщиков, и пленнику было очень сложно доказать природу своих прежних занятий, особенно потому, что никто не хотел его слушать, а даже выслушав, не стал бы предпринимать никаких мер для его освобождения. Похищенные люди исчезали, и никто никогда о них больше не слышал. Улицы оживленных городов стали небезопасными, в чем на собственном опыте убедился лорд Терлоу, когда во время прогулки по Тауэр-Хилл его, генерального прокурора Англии, насильно завербовали. У Адмиралтейства были свои методы борьбы с надоедливыми жалобщиками и истцами. Одинокие обитатели внутренних районов острова подвергались не меньшей опасности: немало сельских жителей, отправляясь на статутные ярмарки[3 - Ярмарки, где слуги могли наняться на работу.], именовавшиеся в
народе «швабрами», так никогда оттуда и не возвращались, чтобы сообщить родным о своем найме; немало крепких фермеров не вернулись к отцовскому очагу, о многих из них больше не слышали их матери и возлюбленные. Такова была нужда в новых рекрутах в первые годы войны с Францией и после каждой значимой морской победы в той войне.
        Служащие Адмиралтейства устраивали засады на грузовые и торговые суда; было немало случаев, когда возвращавшиеся домой после долгого отсутствия корабли с богатым грузом брали на абордаж в нескольких днях пути от суши, после чего из их команды насильно вербовали так много людей, что управлять столь тяжело нагруженным кораблем становилось просто невозможно и его уносило обратно в бескрайний океан; случалось, такие суда находили под управлением пары слабых и несведущих матросов, а бывало, о них никогда больше не слышали.
        Моряков забирали из-под носа у родителей и жен и часто лишали денег, заработанных тяжким многолетним трудом, - они оставались в распоряжении торговцев, которым служили эти люди. Сегодня подобная тирания (иного слова я подобрать просто не могу) кажется нам немыслимой; сложно представить, что нация, пусть даже охваченная воинственным энтузиазмом, боявшаяся вторжения или исполненная подобострастного верноподданичества, мирилась с этим так долго. Когда мы читаем о том, как армию призывали в помощь гражданским властям для проведения насильственной вербовки, о патрулировавших улицы солдатах, о дежуривших у двери часовых со штыками, пока вербовщики обыскивали в доме каждую щель, каждый угол, когда слышим о том, как церкви окружали во время богослужений, пока вербовщики ждали у порога, чтобы схватить выходивших со службы прихожан, и понимаем, что все это - совершенно типичные примеры того, что происходило повсеместно, мы волей-неволей перестаем удивляться жалобам лорд-мэров и прочих представителей гражданских властей на то, что торговая деятельность почти прекратилась из-за опасности, которой торговцы и
их слуги подвергались, выходя из своих домов на улицы, кишевшие вербовщиками.
        Была ли причиной тому б?льшая близость к метрополии - политическому и новостному центру, - наполнявшая жителей южных графств той разновидностью патриотизма, что зиждется на ненависти ко всем прочим странам, гораздо больший риск быть пойманным в южных портах, приучивший команды торговых судов к чувству опасности, или же привычное для городов вроде Портсмута или Плимута восприятие службы на флоте как чего-то романтичного и открывающего путь к славе, однако правда заключается в том, что южане приняли гнет насильственной вербовки с большей покорностью, чем дикие обитатели северо-востока. Для них доходы, не связанные с китобойным промыслом в открытом море или у берегов Гренландии, превращали моряка в личность презренную, ведь благодаря собственным смелости и расчетливости он мог сам стать судовладельцем. Многим вокруг это удавалось и размывало границы между социальными классами; общее дело и пережитые вместе опасности, выгода, которую каждый получал, достигнув цели, к которой стремился вместе с остальными, - все это создавало между жителями побережья крепкие узы, и попытки внешних сил разорвать их
вызывали пламенный гнев и жажду мести. Один йоркширец как-то сказал мне: «У нас в графстве все одинаковы. Сопротивляться - в нашей природе. Почему? Да потому, что, услышь я, как кто-то говорит, что денек хороший, я тут же попытаюсь найти доказательства того, что на самом деле он скверный. У нас это в мыслях, словах и делах».
        Можете себе представить, как нелегко приходилось вербовщикам на йоркширском побережье. В других местах они вызывали страх, здесь же - лишь ярость и ненависть. 20 января 1777 года лорд-мэра Йорка предупредили в анонимном письме, что «если этих людей не отошлют прочь из города до следующего вторника, то и жилище, и имение его светлости будут сожжены дотла».
        Возможно, такая враждебность отчасти объяснялась обстоятельством, которое мне довелось приметить и в иных местах, расположенных сходным образом. Там, где владения джентльменов, происходивших из древних родов, однако не имевших больших доходов, окружают центр прибыльной торговли либо производства, помещики испытывают скрытую неприязнь к купцам, будь те производственниками, торговцами или судовладельцами, в чьих руках сосредоточена сила денег, не ограниченная дворянской спесью или джентльменской любовью к ничегонеделанью. Неприязнь эта, по правде говоря, носит большей частью пассивный характер, выражаясь обычно в безмолвии и бездействии, эдаком апатичном и жеманном игнорировании неприятных соседей; однако в последние годы описываемого мной периода монксхэйвенские китобои стали столь дерзко и бесцеремонно успешными, а монксхэйвенские судовладельцы - столь богатыми и влиятельными, что сквайры, ведшие праздную жизнь в своих старинных каменных поместьях, разбросанных по окрестным вересковым пустошам, решили, что узда, коей насильственная вербовка должна была стать для монскхэйвенской торговли, являлась
замыслом высших сил (насколько высшими, по их мнению, были эти силы, я предположить не берусь), призванным замедлить богопротивное обогащение, и что они лишь исполняли свой долг, используя свое положение в обществе для содействия Адмиралтейству всякий раз, когда их об этом просили и когда они могли оказать подобное содействие, не прилагая чрезмерных усилий в вопросах, которые их по большому счету не касались.
        Наиболее расчетливые члены семейств, где было несколько дочерей, руководствовались также еще одним соображением. Командовавшие вербовкой капитаны и лейтенанты слыли в большинстве своем завидными женихами благородной профессии; они были по меньшей мере весьма приятными гостями, которые могли заглянуть на огонек, когда у них выдавался свободный день, и кто знал, чем закончится подобный визит?
        Да и отношение к этим бравым воинам в самом Монксхэйвене нельзя было назвать неприязненным, исключая моменты, когда они вступали в прямую конфронтацию с местными жителями. Офицеры отличались подкупающей прямолинейностью, присущей людям их профессии, были известны участием в делах, одно упоминание о которых до сих пор способно согреть сердце любого квакера, и не слишком гордились своей причастностью к грязной работе, которая велась с их молчаливого согласия. Потому, в то время как мало кто из жителей Монксхэйвена проходил мимо приземистого трактира с развевавшимся над ним синим флагом (знаком того, что заведение являлось местом сбора вербовщиков), не сплюнув в знак отвращения, большинство из них, встречая на Хай-стрит лейтенанта Аткинсона, коротко кивали ему в знак уважения. Касаться края шляпы в тех краях было не принято, а вот чудной полупоклон служил знаком дружеского расположения. Судовладельцы иногда приглашали лейтенанта на обед или на ужин, однако, памятуя о том, что он в любой момент мог превратиться во врага, не собирались позволять ему чувствовать себя «как дома», сколько бы незамужних
дочерей у них ни было. И все же благодаря тому, что лейтенант умел рассказывать увлекательные истории, был способен перепить почти кого угодно и всегда с радостью наведывался в гости, в Монксхэйвене к нему относились лучше, чем можно было предположить. Основная доля ненависти, вызываемой деятельностью Аткинсона, доставалась его подчиненным, коих в народе считали гнусными похитителями и соглядатаями и называли «вредителями»: вербовщики в любое время готовы были охотиться на местных и всячески им досаждать, совершенно не беспокоясь о том, что о них думают. Уж в чем в чем, а в трусости их нельзя было упрекнуть. За ними стоял закон, а значит, и их деятельность была законной. Они служили королю и стране. Эти люди пускали в ход все свои возможности, что всегда приятно. Перехитрить другого - дело славное и позволяющее почувствовать триумф. Их жизнь была полна приключений, а работа - законна и угодна короне, требовала ясного ума, готовности действовать и смелости; вдобавок каждому присуща страсть к преследованию. Милях в четырнадцати-пятнадцати от берега на рейде стояла «Аврора», славный военный корабль, на
который несколько посыльных судов, расположившихся в наиболее стратегически выгодных точках вдоль побережья, свозили живой груз. Одно из них, «Бойкую леди», можно было заметить с возвышавшихся над Монксхэйвеном скал: корабль стоял недалеко от берега, однако скрывавший его высокий мыс позволял судну не попадать в поле зрения горожан. А еще был «Рандеву-хаус» (так местные прозвали уже упоминавшийся трактир с синим флагом), где заседала команда «Бойкой леди», приглашавшая неосторожных путников пропустить стаканчик. На то время деятельность вербовщиков этим и ограничивалась.
        Глава II. Возвращение из Гренландии
        Теплым октябрьским днем 1796 года две девушки, выйдя из своих сельских домов, отправились в Монксхэйвен, чтобы продать масло и яйца, ведь обе они были дочерьми фермеров; впрочем, жизненные обстоятельства их были различными: Молли Корни происходила из многодетной семьи и с малых лет привыкла к лишениям; Сильвия Робсон была единственным ребенком, так что даже чужие люди относились к ней с большей теплотой, чем к Мэри[4 - Ставшее в наше время самостоятельным, имя Молли изначально было производной формой от «Мэри».] - ее пожилые родители. Продав свой товар, девушки собирались отправиться за покупками: в те дни торговки продавали масло и яйца, первую половину дня сидя у подножия старого разбитого креста, после чего, если им не удавалось распродать все, что у них было, с неохотой отправлялись в магазины, чтобы сбыть остатки по сниженной цене. Впрочем, хорошие хозяйки часто наведывались к Масляному кресту, где, нюхая и ругая интересовавший их товар, вступали в бесконечные словесные баталии в зачастую безуспешных попытках сбить цену. В прошлом веке, если женщина не торговалась на рынке, о ней могли
подумать, что она просто не знает, как вести хозяйство; фермерские жены и дочери тоже считали это в порядке вещей; они отпускали шуточки собственного сочинения в адрес клиенток, которые, узнав, где продаются хорошее масло и свежие яйца, приходили туда раз за разом, вновь и вновь ругая товар и вновь и вновь его покупая. В те дни такое занятие было для них чем-то сродни отдыху.
        Чтобы не забыть о покупках, которые ей предстояло сделать, Молли завязала по узелку на своем платке в розовую крапинку: ничем не примечательные, однако необходимые товары на всю неделю; забудь она хотя бы об одном из них, ей бы влетело от матери по первое число. Из-за этих узелков платок Молли стал похож на девятихвостую плеть, именовавшуюся на флоте «кошкой»; впрочем, ни одна из покупок не предназначалась для какого-либо конкретного члена многочисленной семьи Корни. Они могли позволить себе тратить деньги лишь на общие нужды, и об ином никто особо не задумывался.
        У Сильвии все было иначе. Ей предстояло впервые выбрать себе плащ, а не получить старый, четырежды перекрашенный материнский, который уже успели поносить две старшие сестры (впрочем, Молли была бы рада даже такому). Новехонький шерстяной плащ. Ее собственный. Причем родители не ограничили ее в цене покупки, так что Сильвии оставалось лишь выслушивать советы восхищенной Молли - советы дружеские, хоть и не лишенные затаенной зависти к более удачливой подруге. Разговор то и дело уходил в сторону, однако Сильвия вновь и вновь возвращалась к рассуждениям о преимуществах серого и алого цветов. Первую половину пути девушки проделали босиком, неся башмаки и чулки в руках, однако, приблизившись к Монксхэйвену, остановились и свернули на тропинку, спускавшуюся от главной дороги к реке Ди. В том месте были огромные камни, у которых вода бурлила, образовывая глубокие заводи. Сев на прибрежную траву, Молли принялась мыть ноги, а вот более живая (или, быть может, просто более веселая благодаря мыслям о плаще) Сильвия, поставив корзину на каменистый участок берега, перепрыгнула на валун, выступавший из-под воды
почти посередине реки. Оказавшись на камне, девушка с поистине детским восторгом принялась бить ногами по быстрой холодной воде, окуная в нее маленькие розовые пальчики.
        - Давай-ка потише, Сильвия. Ты меня с ног до головы забрызгаешь, а мой папаня, в отличие от твоего, навряд ли сподобится подарить мне новый плащ.
        На мгновение Сильвия замерла, пусть и не слишком устыдившись. Вытащив ноги из воды, она, словно желая избежать соблазна, отодвинулась подальше от Молли, усевшись на той стороне валуна, где поток был помельче из-за усеивавших дно камней. Однако стоило девушке отвлечься от игры, как мысли ее тут же вернулись к главному - к плащу. Еще минуту назад оживленная, полная игривости и озорства, Сильвия теперь сидела на камне в неподвижной задумчивости, скрестив ноги подобно маленькой султанше.
        Молли вымыла ноги и неспешно натягивала чулки, как вдруг до нее донесся внезапный вздох; обернувшись к ней, Сильвия произнесла:
        - Дался же матушке этот серый цвет!
        - Да ладно тебе, Сильвия; когда мы поднялись на пригорок, она всего-то попросила тебя дважды подумать, прежде чем покупать алый плащ.
        - Ай! Матушка говорит мало, но веско. Батюшка у нас разговорчивый, прямо как я, а вот из нее слова лишнего не вытянешь. Так что если уж она говорит, то всегда по делу. Вдобавок, - произнесла Сильвия удрученным тоном, - матушка велела мне спросить совета у кузена Филипа. Не люблю слушать советы мужчин в таких делах!
        - Ну, если мы будем и дальше здесь рассиживаться, то до Монксхэйвена сегодня так и не доберемся и не успеем ни яйца продать, ни плащ купить. Солнышко скоро начнет клониться к закату. Идем, девонька, идем.
        - Но если я натяну чулки и обуюсь, а потом прыгну обратно на мокрые камни, мне нельзя будет показаться на людях, - захныкала Сильвия с забавным детским смущением.
        Поднявшись, она твердо стояла босыми ногами на покатом валуне; ее изящная фигурка выглядела так, словно девушка собирается сделать прыжок.
        - Знаешь, ты ведь можешь перескочить босиком, а потом снова вымыть ноги - вот и все; тебе с самого начала нужно было сделать так же, как я и как на моем месте сделал бы любой здравомыслящий человек. Экая ты несмышленая!
        Тут же перепрыгнув на берег, Сильвия прервала тираду Молли взмахом руки:
        - Не надо меня поучать. Я не люблю проповедей. У меня будет новый плащ, девонька, и лекции мне не нужны. Смышленость можешь оставить себе, а мне хватит и плаща.
        Уж не знаю, сочла ли Молли такой обмен равноценным.
        На девушках были облегающие чулки, собственноручно связанные каждой из них из популярного в тех краях синего гаруса, и закрытые черные кожаные башмаки на высоких каблуках с блестящими стальными пряжками. Обувшись, подруги двигались уже не так легко и свободно, однако походка их по-прежнему была пружиниста и полна энергии, свойственной ранней юности: полагаю, ни одной из них тогда не исполнилось еще и двадцати лет; Сильвии на тот момент, вероятно, и вовсе было не больше семнадцати.
        Пробравшись по крутой травянистой тропинке сквозь подлесок и заросли цеплявшейся за клетчатые юбки ежевики, девушки оказались на главной дороге, где, как у них это называлось, «привели себя в порядок»: сняли черные войлочные чепцы, вновь заплели растрепавшиеся волосы, как следует отряхнулись от дорожной пыли; каждая расправила свою маленькую шаль (или, если хотите, большой шейный платок), покрывавшую плечи, заколотую на шее и заправленную за передник; затем, вновь надев чепцы, подруги взяли корзины и приготовились чинно войти в город.
        Еще один поворот - и взглядам девушек открылись островерхие красные крыши домов, сгрудившихся почти у подножия холма, по которому они шли. Яркое осеннее солнце придавало черепице оттенок пламени, а вот окутывавшие узкие улочки тени становились еще гуще. Расположившаяся в устье реки тесная гавань была переполнена всевозможными маленькими судами - причудливый лес из мачт, а за гаванью раскинулось море - залитая солнцем сапфировая гладь, лишь изредка нарушаемая рябью и протянувшаяся на многие лье к горизонту, где она сливалась с нежной лазурью небосвода. Гладь эта была усеяна десятками рыбацких лодок под белыми парусами, которые казались неподвижными, если вы не определяли их положение с помощью какого-нибудь ориентира; и все же, несмотря на внешнюю неподвижность, тишину и отдаленность, осознание того, что на борту каждой из этих лодок были люди, забрасывавшие сети на огромную глубину, делало их вид странно завораживающим. У речной отмели стояло судно побольше. Совсем недавно поселившаяся в этих краях Сильвия смотрела на него с таким же безмолвным интересом, как и на остальные; а вот Молли, едва
завидев его, громко воскликнула:
        - Это китобоец! Китобоец, вернувшийся из Гренландского моря! Первый за сезон! Благослови его Бог!
        Развернувшись, она восторженно сжала руки Сильвии. Та залилась румянцем, и ее глаза понимающе сверкнули.
        - Неужто правда? - спросила девушка.
        У нее тоже перехватило дыхание; Сильвия не умела отличить один корабль от другого, однако ей было известно, что китобойцы вызывают у всех самый оживленный интерес.
        - Три часа! А прилива не будет до пяти! - сказала Молли. - Если мы поспешим, то успеем продать яйца и доберемся до причала еще до того, как корабль войдет в порт. Пошевеливайся, девонька!
        Они почти сбежали по длинному крутому склону. Почти, потому что, если бы подруги помчались во весь опор, б?льшая часть аккуратно уложенных яиц разбилась бы. Оказавшись внизу, девушки вышли на длинную узкую улицу, петлявшую вдоль реки. Им ужасно не хотелось идти на рынок, располагавшийся на пересечении Бридж-стрит и Хай-стрит. Там стоял старый каменный крест, давным-давно установленный монахами; потрескавшийся и разбитый, он уже не воспринимался как священный символ и был известен в городе лишь как Масляный крест, у которого по средам собирались торговки и городской глашатай возвещал о продаже домов, потерях и находках, неизменно начиная свою речь возгласом «О да! О да! О да!» и заканчивая ее фразой «Боже, храни короля и лорда этого имения!», сопровождавшейся очень бодрым «аминь», после чего глашатай удалялся, сняв ливрею, чьи цвета выдавали в нем слугу Барнеби, семейства, обладавшего в Монксхэйвене помещичьими правами.
        Разумеется, оживленный перекресток у Масляного креста был любимым местом торговцев, и в такой славный рыночный день, когда хорошие хозяйки начинали запасаться одеялами и фланелью, по ходу дела вспоминая и о прочих потребностях, в лавках была куча покупателей. Однако сегодня там было даже более пустынно, чем в обычные дни. На низких трехногих табуретах, сдаваемых за пенни в час торговкам, не успевшим занять место на ступенях, также никто не сидел; некоторые из табуретов были перевернуты, так, словно люди в спешке покинули перекресток.
        Молли смекнула все с первого взгляда, хоть у нее и не было времени объяснять свои действия Сильвии, и стрелой метнулась в магазин на углу.
        - Китобои возвращаются! У отмели стоит корабль!
        Ее слова прозвучали как утверждение, однако во взволнованном голосе Молли слышался вопрос.
        - Ага! - отозвался хромоногий старик, чинивший рыболовные сети за грубым сосновым прилавком. - Рано возвращаются, и, как я слыхал, с хорошими вестями от остальных. В былые деньки я бы сам махал им шляпой с причала, но теперь Господу угодно, чтобы я сидел дома и чинил чужие вещички. Видала, девуля, сколько они мне принесли корзин и прочего добра, перед тем как побежать на берег? Оставь и ты свои яйца и сбегай поглазей, а то вдруг тебя в старости паралич разобьет и ты будешь горевать о том, что упустила в юности? А, ладно! Кому нужны мои нравоучения? Надо бы найти хромого вроде меня и читать проповеди ему. Не священник я, чай, чтобы меня все слушали.
        Старик осторожно отставил корзины в сторону, ни на мгновение не прекращая болтовню, обращенную большей частью к себе самому. Затем, вздохнув пару раз, он взял себя в руки и, напевая под нос, вернулся к унылой работе.
        К тому времени Молли и Сильвия уже бежали по причалу. Они неслись со всех ног, не обращая внимания на колотье в боку, - мчались вдоль берега реки, туда, где собирались люди. До гавани от Масляного креста было недалеко, и через пять минут запыхавшиеся девушки уже стояли в месте, откуда можно было видеть море, не углубляясь в толпу; впрочем, толпа продолжала увеличиваться, и вскоре вновь прибывшие окружили и их. Все взгляды были устремлены на корабль, покачивавшийся на якоре прямо у отмели, менее чем в четверти мили от причала. Акцизный чиновник только что поднялся на борт, чтобы получить у капитана отчет о грузе и осмотреть его. Люди, отвезшие его туда на лодке, уже гребли обратно к берегу с новостями; лодка причалила чуть поодаль от толпы, и собравшиеся все как один ринулись к ней, желая услышать рассказ. Вцепившись в руку более взрослой и опытной Молли, Сильвия с открытым ртом слушала ответы, которые ее подруге давал угрюмый старый моряк, оказавшийся рядом с ними.
        - «Решимость», монксхэйвенский корабль! - отозвался он с таким возмущением, словно ответ был очевиден даже гусю.
        - Славная «Решимость»! Воистину благословенный корабль! - раздалось у локтя Мэри щебетание какой-то старушки. - Она привезла домой моего единственного сыночка - он велел молодому лодочнику сообщить мне, что с ним все в порядке. «Передай Пегги Кристисон, - сказал он (меня зовут Маргарет[5 - Пегги - уменьшительная форма имени Маргарет.] Кристисон). - Передай Пегги Кристисон, что ее сын Езекия жив и здоров». Слава тебе, Господи! А я-то, вдова, уж и не чаяла вновь увидеть своего мальчика!
        Казалось, в тот полный радости час все разделяли чувства друг друга.
        - Прошу прощеньица, но, если бы вы чуток подвинулись, я бы подняла своего малыша, чтобы он увидел папкин корабль, а мой господин, быть может, увидел его. В прошлый вторник нашему сыну исполнилось четыре месяца, а отец еще ни разу его не видал. У малыша уже и первый зубик прорезался, и второй вот-вот появится, благослови его Боже!
        Перед Молли и Сильвией стояли двое богатых монксхэйвенцев, и когда они по просьбе молодой матери подвинулись, девушкам удалось услышать кое-что из произнесенного ими: эти судовладельцы обсуждали сказанное лодочниками.
        - Хейнс говорит, что они отправят на берег судовой манифест минут через двадцать, как только Фишберн осмотрит бочки. Говорит, что только восемь китов.
        - Пока не увидим манифест, точно сказать нельзя, - ответил другой.
        - Боюсь, он прав. А вот со «Счастливого случая» новости хорошие. Он сейчас у мыса Сент-Эббс-Хед[6 - Скалистый мыс, названный в честь жившей в VII веке аббатисы Эббе Колдингемской; расположен у рыбацкой деревушки Сент-Эббс в графстве Бервикшир, Шотландия.] и везет пятнадцать китов.
        - Узнаем, сколько в этом правды, когда он приплывет.
        - Приплывет он к завтрашнему приливу.
        - Это корабль моего кузена, - сказала Молли Сильвии. - Он - главный гарпунер на «Счастливом случае».
        Какой-то старик коснулся ее плеча.
        - Покорно прошу простить мои манеры, миссис, но я слеп как крот; мой паренек на борту того судна у отмели, а моя старуха не встает с постели. Как думаете, долго ли им еще плыть до гавани? Если недолго, я схожу домой и сообщу обо всем своей женушке, а то как бы она чего не подумала, зная, что он так близко. Могу ли я вас спросить, виднеется ли еще из-под воды Сгорбленный Негр?
        Встав на цыпочки, Молли стала высматривать носивший это имя черный риф, но Сильвия, наклонившись и глядя сквозь движущуюся толпу, заметила его первым и сообщила об этом слепому старику.
        - Кто у котелка стоит, у того он не кипит, - произнес тот. - Сегодня этот камень все никак не хотел уходить под воду. Как бы там ни было, а я успею сходить домой и побранить свою женушку за то, что она волновалась, ведь уверен, что так и было, хоть я и говорил ей не тревожиться, успокоиться и расслабиться.
        - Нам тоже пора, - сказала Молли, когда толпа расступилась, чтобы пропустить шедшего наощупь старика. - Нам все еще нужно продать яйца и масло и купить плащ.
        - Да уж, пора! - произнесла Сильвия с заметным сожалением в голосе.
        Всю дорогу до Монксхэйвена ее мысли занимала покупка плаща, однако у этой девушки была впечатлительная душа, быстро проникающаяся общим настроем, и теперь, пусть Сильвия и не знала никого из команды «Решимости», ей хотелось увидеть корабль входящим в гавань так же сильно, как и тем из собравшихся, у кого на борту этого судна были близкие. Развернувшись, девушка с неохотой последовала за рассудительной Молли, зашагавшей по причалу к Масляному кресту.
        В городе было очень красиво, но все слишком привыкли к этой картине, чтобы ее замечать. Солнце опустилось уже достаточно низко, превратив туман, клубившийся вдалеке над рекой, в золотую дымку. С обеих сторон Ди один за другим тянулись поросшие вереском холмы; те, что поближе, были красновато-коричневыми с бледно-зелеными вкраплениями; более отдаленные казались серыми и тусклыми на фоне яркого осеннего неба. Дома с крышами из волнистой красной черепицы в беспорядке сгрудились на одном берегу, в то время как новый пригород, выстроенный в более упорядоченной, но менее живописной манере, стоял на другом. Вода в реке продолжала прибывать из-за начавшегося прилива, и вскоре она уже начала окатывать причал у самых ног собравшейся толпы; огромные морские волны становились все ближе. Пристань была устлана придававшей ей неопрятный вид блестящей рыбьей чешуей, поскольку улов чистили прямо под открытым небом, а правил, касавшихся уборки отходов, в городе не существовало.
        Свежий соленый бриз продолжал гнать приливные волны по синему морю, расстилавшемуся за отмелью. За спинами уходивших с причала девушек на воде покачивался корабль с белыми парусами; казалось, он был живым существом, которому всей душой хотелось сняться с якоря.
        Можно себе представить, с каким нетерпением в тот миг бились сердца членов его команды и сколь невыносимой была задержка для ждавших на берегу, если вспомнить, что моряки шесть долгих месяцев летнего сезона не получали ни единой весточки от тех, кого любили, ведь от жадных взглядов возлюбленных, друзей, жен и матерей их отделяли опасные и мрачные арктические моря. Никто не знал, что могло произойти. Толпа на берегу погрузилась в торжественное молчание, охваченная страхом перед возможными вестями о смерти, страхом, который, принесенный волнами прилива, тяжким грузом лег на сердца этих людей. К берегам Гренландии китобойные суда отправлялись с сильными, полными надежды людьми; однако их команды никогда не возвращались в том же составе, в каком вышли в море. На суше среди двух-трех сотен человек каждые полгода кто-нибудь да умирал. Чьи же кости остались чернеть на жутких серых айсбергах? Кто будет лежать неподвижно, пока море не отдаст мертвецов? Кто уже никогда - никогда - не вернется в Монксхэйвен?
        При виде первого китобойного судна, вернувшегося из плавания и ставшего у отмели, многие сердца исполнились необузданным, невыразимым ужасом.
        Вот какое настроение царило в молчаливой, замершей толпе, когда Молли и Сильвия ее покинули. Однако, пройдя по причалу пятьдесят ярдов, подруги увидели с полдюжины раскрасневшихся растрепанных девчонок: те взобрались на штабель древесины, заготовленной для сезона кораблестроения, и оттуда, словно с лестницы, обозревали гавань. Порывисто, развязно жестикулируя, они держались за руки и, покачиваясь и отбивая такт ногами, напевали:
        Омут судно обойдет, обойдет, обойдет,
        Омут судно обойдет, что любимого несет!
        - Вы куда это собрались? - крикнули они двум подружкам. - Китобоец причалит минут через десять!
        Не дожидаясь ответа, который, впрочем, так и не прозвучал, девчонки продолжили пение.
        Старые моряки стояли маленькими группками, слишком гордые, чтобы продемонстрировать интерес к приключениям, участниками которых они больше не могли быть, однако совершенно неспособные притворяться, будто говорят о чем-то другом.
        Городок казался очень тихим и пустынным, когда Молли и Сильвия вышли на неровную Бридж-стрит. Рынок был все таким же безлюдным, а вот корзины и трехногие табуреты исчезли.
        - Рынок на сегодня закрыт, - произнесла Молли Корни с удивлением и разочарованием. - Нам нужно поспешить и продать все лавочникам. Придется поторговаться, но не думаю, что матушка рассердится.
        Они с Сильвией отправились в магазин на углу, чтобы забрать свои корзины. Увидев девушек, хозяин пошутил по поводу их задержки.
        - Ай-яй-яй! Стоит девицам завидеть ухажеров, как цена на масло и яйца тотчас же перестает их волновать! Рискну предположить, что на том кораблике есть кто-то, кто дал бы целый шиллинг за фунт этого масла, знай он, кто его взбивал!
        Слова эти были обращены к Сильвии, ведь именно ей старик вручил корзину.
        Девушка, у которой и в мыслях ничего такого не было, надулась и, вздернув подбородок, едва удостоила хромого старика благодарностью за его любезность; она была в том возрасте, когда обижаются на любые шутки подобного рода. А вот Молли сказанное ничуть не задело. Напротив, ей понравились безосновательные подозрения, что у нее может быть ухажер, и мысль о том, что его на самом деле не было, удивила даже ее саму. Если бы ей, как Сильвии, представилась возможность купить новый плащ, вдруг у нее появился бы шанс! Но увы. Молли осталось лишь рассмеяться, покраснеть, притворившись, будто предположение о том, что у нее есть возлюбленный, недалеко от истины, и ответить хромому торговцу в том же духе:
        - Ему понадобится больше денег, чтобы умаслить меня стать его женой!
        Когда они вышли из лавки, Сильвия произнесла почти с мольбой:
        - Молли, кто он? Кто тебя должен умаслить? Просто скажи, я никому не проболтаюсь!
        Ее слова прозвучали так искренне, что Молли это озадачило. Ей не очень-то хотелось признаваться, что она намекала не на какого-то конкретного, а на вымышленного ухажера, и она задумалась, какой молодой человек говорил ей самые красивые слова; список был не слишком длинным, ведь отец не мог обеспечить ее хорошим приданым, а сама она красотой не блистала. Внезапно Молли вспомнила кузена, главного гарпунера, подарившего ей две большие раковины, в благодарность за что она нехотя поцеловала его, прежде чем он вышел в море. Слегка улыбнувшись, девушка сказала:
        - Ну не знаю… Нехорошо об этом болтать, не приняв окончательного решения. Коль Чарли Кинрейд будет со мной хорош, возможно, в дом ко мне он станет вхож!
        - Чарли Кинрейд! Кто он?
        - Тот самый главный гарпунер, кузен, о котором я говорила.
        - Думаешь, ты ему небезразлична? - спросила Сильвия еле слышным, мягким голосом, так, словно речь шла о великой тайне.
        - Говори потише, - был ответ.
        Больше Молли не проронила ни слова, и Сильвия не смогла понять, оборвала ли она разговор, потому что обиделась, или же причиной всему было то, что они дошли до магазина, где можно было продать масло и яйца.
        - Оставь-ка корзину мне, Сильвия, - произнесла Молли, - и я выручу за товар хорошую сумму; а ты пока выбери чудесный новый плащ, покуда не стемнело. Где ты будешь его покупать?
        - Матушка сказала, что лучше всего у Фостеров, - ответила Сильвия с тенью досады на лице. - А батюшка сказал, что я могу сделать это где угодно.
        - У Фостеров лучший магазин; да и заглянуть потом в другие тебе никто не возбраняет. Я буду у Фостеров через пять минут; вижу, нам нужно поспешить. Уже, наверное, пять часов.
        Опустив голову, Сильвия зашагала к магазину Фостеров, расположенному на рынке.
        Глава III. Покупка нового плаща
        Магазин Фостеров был самым известным в Монксхэйвене. Он принадлежал двум уже успевшим состариться братьям-квакерам; до них магазином владел их отец, а до него, вероятно, - его отец. По воспоминаниям горожан, это был старомодный жилой дом; в пристроенном к первому этажу флигеле находился магазин с незастекленными окнами, которые с тех пор уже давно успели застеклить; по современным меркам окна эти показались бы очень маленькими, однако семьдесят лет назад их размеры вызывали всеобщее восхищение. Чтобы описать вид этого здания, лучше всего предложить вам представить себе лавку мясника с длинными оконными проемами, которые затем застеклили, вставив окна размером восемь на шесть дюймов в тяжелых деревянных рамах. По одному такому окну располагалось с каждой стороны от дверного проема, который днем прикрывала калитка высотой примерно в ярд. Одну половину магазина занимала бакалея, в другой торговали тканями, в том числе шелком и бархатом. Пожилые братья сердечно приветствовали завсегдатаев, пожимая многим из них руки и расспрашивая о семьях, домашних делах и работе. Свой магазин они не закрывали даже
на Рождество, готовые самолично обслуживать клиентов вместо праздновавших помощников, вот только никто к ним в этот день не приходил. А на Новый год они всегда держали под прилавком огромный пирог и вино, предлагая угоститься каждому покупателю. И все же, несмотря на щепетильность, добрые братья всегда были не прочь купить контрабанду. В их дом к неприметной задней двери вела от реки тропинка, и, в ответ на условный стук, эту дверь открывал Джон или Джеремайя, а если не они, то Филип Хепберн, работавший у них в лавке продавцом, и тем самым пирогом и вином, которые всего за несколько минут до этого угощалась жена акцизного чиновника, потчевали контрабандиста. Щелкали замки, зеленую шелковую занавеску, отделявшую магазин от кабинета, задергивали - впрочем, все это делалось большей частью для проформы. Контрабандой в Монксхэйвене промышляли все, кто только мог, в контрабандных нарядах ходили все, у кого были на это деньги, и все полагались на добрососедские отношения с акцизным чиновником.
        В народе говорили, что Джон и Джеремайя были настолько богаты, что могли бы купить весь новый городской район, расположившийся за мостом. Во всяком случае, они в дополнение к магазину организовали у себя дома некое подобие банка, в котором люди, боявшиеся держать деньги в своих жилищах из-за воров, хранили свои сбережения. Никто не требовал у братьев процентов с этих денег, и они тоже ничего не требовали за хранение; с другой стороны, если кто-нибудь из их клиентов просил небольшую ссуду, Фостеры, хорошенько все разузнав и в некоторых случаях получив гарантии, были не прочь ее предоставить безо всяких процентов. Продаваемые ими товары были очень хорошего качества, за чем братья следили лично, и покупатели всегда охотно платили названную цену. В народе поговаривали, что Фостеры задумали поженить Уильяма Коулсона, племянника покойной жены мистера Джеремайи, и Эстер Роуз (чья мать приходилась владельцам магазина дальней родственницей), работавшую в магазине вместе с Уильямом Коулсоном и Филипом Хепберном. Другие возражали, утверждая, что Коулсон вообще ни с кем не состоял в родстве и что, если бы
Фостеры действительно хотели устроить судьбу Эстер, они бы ни за что не позволили ей и ее матери вести столь скудное существование, сдавая жилье Коулсону и Хепберну, чтобы прокормиться. Нет, Джон и Джеремайя наверняка планировали завещать свои деньги какой-нибудь больнице или благотворительной организации. Впрочем, в ответ на все это можно было заметить, что за отсутствием фактов возможны любые предположения. С большей или меньшей уверенностью можно было говорить лишь о том, что у старых джентльменов, вероятно, имелись какие-то далеко идущие планы, раз уж они позволили своей кузине пустить Коулсона и Хепберна в качестве жильцов, одного - как племянника, другого - как главного помощника в магазине, несмотря на столь юный возраст; а уж если бы у кого-нибудь из этих молодых людей возникли чувства к Эстер, все вышло бы как нельзя лучше!
        Однако вернемся к нашей истории. Эстер терпеливо ждала возможности обслужить Сильвию, стоявшую перед ней в легком замешательстве и смущении, что было вызвано большим количеством красивых вещей.
        Эстер была высокой молодой женщиной, не полной, но крупной, чье серьезное выражение лица делало ее старше, чем она была на самом деле. Ее густые каштановые волосы были аккуратно убраны с широкого лба и очень тщательно уложены под льняным чепцом; лицо Эстер было немного квадратным, а его цвет - слегка желтоватым, хоть и с гладкой кожей. Ее серые глаза производили весьма приятное впечатление благодаря честному и доброму выражению; губы у Эстер были слегка сжаты, как это часто бывает с людьми, привыкшими сдерживать чувства; однако, когда она говорила, вы не обращали на это внимания, а в тех редких случаях, когда она улыбалась, собеседник видел ряд ровных белых зубов; в таких случаях Эстер обычно поднимала мягкие глаза, что придавало ее лицу весьма располагающее выражение. Она носила одежду неярких цветов, что отвечало ее собственному вкусу и соответствовало религиозным обычаям Фостеров, пусть она сама и не входила в общество Друзей[7 - Официальное самоназвание движения квакеров - Религиозное общество Друзей.].
        Впрочем, стоявшая напротив нее Сильвия смотрела не на Эстер: она во все глаза глядела на висевшие в витрине ленты, словно едва осознавая, что в лавке был еще один человек, готовый исполнить ее пожелания; она готова была в любую секунду улыбнуться, надуться или иным образом выразить свои почти что детские эмоции; ласковая, своенравная, шаловливая, назойливая, чарующая и кто знает какая еще, способная измениться в мгновение ока в зависимости от того, что ее окружало, Сильвия представляла собой разительный контраст с Эстер, которая, едва взглянув на покупательницу, решила, что перед ней стоит самое прекрасное создание, которое она когда-либо видела; впрочем, времени на то, чтобы любоваться посетительницей, у Эстер не было, поскольку в следующий же миг Сильвия, вырвавшись из мира грез, обернулась и заговорила:
        - О, прошу прощения, мисс; я задумалась о том, сколько стоит малиновая лента.
        Не произнося ни слова, Эстер подошла, чтобы взглянуть на ценник.
        - Ох! Я не имела в виду, что хочу купить какую-нибудь из них; мне нужна лишь ткань для плаща. Благодарю вас, мисс, мне очень жаль. Принесите, пожалуйста, шерстяную байку.
        Молча повесив ленту на место, Эстер отправилась искать байку. Когда она вернулась, к Сильвии обратился тот самый человек, общения с которым ей больше всего хотелось бы избежать и чьему отсутствию она обрадовалась, войдя в магазин, - ее кузен Филип Хепберн.
        Это был молодой человек серьезного вида, высокий, однако слегка сутулый из-за рода своих занятий. У него были густые торчащие волосы, которые, впрочем, нельзя было назвать некрасивыми; лицо было продолговатым, нос - с небольшой горбинкой, глаза - темными; выпяченная нижняя губа придавала этому лицу, которое можно было бы назвать привлекательным, несколько неприятный вид.
        - Доброго дня, Сильви, - произнес Филип. - Чего ты ждешь? Как твои домашние? Позволь тебе помочь!
        Поджав алые губки, девушка ответила, не глядя на него:
        - У меня все прекрасно, как и у матушки; у отца приключилась легкая ревматизма… А вот и девушка, которая несет то, что мне нужно.
        Сильвия отвернулась от Филипа с таким видом, словно ее краткий ответ вместил все, что она могла ему сказать. Однако кузен воскликнул:
        - Ты ведь не сможешь выбрать сама!
        С этими словами он привычным для торговцев движением перемахнул через прилавок.
        Не обратив на него внимания, Сильвия притворилась, будто пересчитывает деньги.
        - Чего ты хочешь, Сильви? - спросил Филип, в голосе которого наконец послышалась досада, вызванная ее безразличием.
        - Я не люблю, когда меня называют «Сильви»; меня зовут Сильвия; а хочу я шерстяную байку для плаща, если тебе так важно это знать.
        Эстер вернулась в сопровождении мальчишки-посыльного, помогавшего ей нести огромные рулоны алой и серой ткани.
        - Не эту, - сказал Филип мальчишке, отпихивая алую байку ногой. - Ты ведь хочешь серую, не правда ли, Сильви? - добавил он, на правах кузена обращаясь к девушке по имени, которым звал ее с детства, позабыв, что она сказала на сей счет всего пять минут назад.
        Однако Сильвия хотела именно алую ткань и была весьма рассержена.
        - Алую байку, мисс, прошу вас; не нужно ее уносить.
        Эстер взглянула на них обоих, на мгновение задумавшись о том, что их связывает; значит, это и была та самая хорошенькая маленькая кузина, о которой Филип говорил с ее матерью, называя девушку «прискорбно испорченной» и «постыдно невежественной», «хорошенькой маленькой глупышкой» и так далее. Однако Сильвия Робсон весьма отличалась от образа, который Эстер рисовала в воображении, представляя ее моложе, глупее и вполовину не такой живой и очаровательной. Сейчас Сильвия сердито дулась, но это явно не было ее обычным настроением. Девушка увлеченно рассматривала красную ткань, отодвинув серую в сторону.
        Филип Хепберн явно был раздосадован тем, что его советом пренебрегли; впрочем, он решил повторить свои слова.
        - Это достойный, спокойный цвет, который прекрасно гармонирует с любым другим, - произнес он. - Ты же не настолько глупа, чтобы выбрать ткань, на которой будет заметна каждая капля дождя?
        - Мне жаль, что ты торгуешь ни на что не годным товаром, - парировала Сильвия, осознавая выгоду своего положения и, насколько это было возможно, расслабляясь и держась более непринужденно.
        Эстер решила вмешаться.
        - Он имеет в виду, что ткань потеряет яркость от сырости и влаги, - сказала она. - Однако, как бы там ни было, это хороший товар и цвет поблекнет нескоро. Иначе его бы просто не было в магазине у мистера Фостера.
        Филипу не понравилось посредничество между ним и Сильвией, даже столь разумное, и он погрузился в возмущенное молчание.
        - Хотя, по правде говоря, серая байка плотнее, - продолжила Эстер, - и будет носиться дольше.
        - Мне все равно, - ответила Сильвия, по-прежнему отвергая скучный цвет. - Восемь ярдов, мисс, будьте добры.
        - На плащ понадобится не меньше девяти ярдов, - произнес Филип решительно.
        - Матушка сказала мне восемь, - отозвалась Сильвия.
        В глубине души она осознавала, что мать выбрала бы серый цвет, а потому решила, что должна последовать ее совету хотя бы в том, что касалось количества ткани. Впрочем, девушка решила ни в чем не соглашаться с Филипом.
        На улице раздался топот ребенка, бежавшего от реки и возбужденно вопившего. Услышав это, Сильвия забыла и о плаще, и о своем недовольстве; она метнулась к двери магазина. Филип двинулся следом за ней. Эстер, отмерив нужное количество ткани, принялась наблюдать за развернувшейся сценой со спокойно-благожелательным интересом. По улице неслась одна из девчонок, которых Сильвия увидела, когда они с Молли возвращались по причалу на рынок. Довольно хорошенькое личико побелело от возбуждения, грязное платье развевалось, а движения были тяжелыми, но в то же время свободными. Девочка принадлежала к числу самых бедных обитателей морского порта. Когда она приблизилась, Сильвия увидела, что по ее щекам струятся слезы, хотя сама она вряд ли это осознавала. Узнав стоявшую с весьма заинтересованным лицом Сильвию, девочка остановила свой неуклюжий бег и обратилась к красивому созданию, один вид которого вызывал доверие.
        - Он отошел от отмели! - воскликнула девочка. - Отошел от отмели! Я должна сказать об этом матери!
        Она на мгновение сжала руку Сильвии и, тяжело дыша, снова побежала.
        - Сильвия, откуда ты знаешь эту девчонку? - спросил Филип строго. - Она не из тех, кому следует пожимать руку. В порту ее знают как Ньюкаслскую Бесс.
        - Ничего не могу поделать, - ответила Сильвия, у которой манеры кузена вызывали еще б?льшую досаду, чем его слова. - Когда люди радуются, я тоже радуюсь; я протянула ей руку, а она мне - свою. Только подумать, что этот корабль наконец приплыл! Если бы ты видел людей, которые все высматривали и высматривали его, словно боялись умереть до того, как он привезет домой их любимых, ты бы тоже пожал руку этой девчонке, не увидев в этом ничего зазорного. Я впервые встретила ее полчаса назад на пристани и, быть может, никогда больше не увижу.
        Эстер по-прежнему стояла за прилавком, однако придвинулась поближе к окну и, услышав их разговор, решила вмешаться:
        - Эта девочка не может быть такой уж плохой, ведь, судя по ее словам, первым, что пришло ей в голову, - рассказать обо всем матери.
        Сильвия украдкой бросила на Эстер благодарный взгляд, однако та уже вновь смотрела в окно и не заметила этого.
        В магазин влетела Молли Корни.
        - Фу-ты ну-ты! - сказала она. - Только послушайте! Как же они орут там, на пристани! Среди них вербовщики, будто черти на Страшном суде. Слышите?
        Все замолчали, затаив дыхание; воцарилась такая тишина, словно даже их сердца перестали биться. Впрочем, это продолжалось недолго; через мгновение раздался резкий крик множества людей, охваченных яростью и отчаянием. Различить слова на таком расстоянии было невозможно, однако крик, несомненно, был проклятьем, ревом, эхом отдававшимся вновь и вновь; ему вторил нестройный топот ног, явно приближавшийся.
        - Их забирают в «Рандивус»[8 - Искаженное «Рандеву».], - сказала Молли. - Эх! Был бы здесь король Георг, я бы сказала ему все, что об этом думаю!
        Она сжала кулаки и стиснула зубы.
        - Это просто ужасно! - произнесла Эстер. - Ведь матери и жены ждали этих моряков, как звезд небесных.
        - Но неужели мы ничего не можем для них сделать? - вскричала Сильвия. - Давайте им поможем; я не могу просто стоять и смотреть!
        Чуть не плача, она было ринулась к двери, однако Филип удержал ее.
        - Сильви! Ты не должна этого делать. Не глупи; это закон, с которым никто ничего не может поделать, тем более женщины и девицы.
        К этому времени авангард толпы уже вышел на Бридж-стрит и двигался мимо окон магазина Фостеров. Он состоял из дикого вида, похожих на лягушек юношей; они медленно пятились под напором множества тел, но все же были не в силах удержаться от выкрикивания в адрес вербовщиков дерзких оскорблений и проклятий сдавленными от неистового гнева голосами; парни потрясали кулаками прямо перед носом у вооруженных до зубов вербовщиков, размеренным шагом продвигавшихся вперед; их физиономии, белые от решимости и сдерживаемой энергии, составляли разительный контраст с загорелыми лицами полудюжины моряков, которых вербовщики сочли нужным забрать из команды китобойного судна; это был первый за много лет случай исполнения в Монксхэйвене ордера Адмиралтейства - с самого окончания Американской войны. Какой-то мужчина срывавшимся на фальцет голосом взывал к толпе; впрочем, его едва ли кто-то слышал, поскольку со всех сторон вокруг этого средоточия жестокой несправедливости кричали женщины, выбрасывая руки в укоряющих жестах и осыпая вербовщиков бранью столь вдохновенно и быстро, словно это был греческий хор. Их дикие,
голодные взгляды были устремлены на лица, которые им, быть может, уже никогда не суждено поцеловать. Щеки одних побагровели от гнева, у других посинели от бессильной жажды мщения. В некоторых лицах едва угадывались человеческие черты, хотя еще час назад те же губы, что сейчас неосознанно сложились в оскал разъяренного дикого зверя, мягко изгибались в полной надежды улыбке; пылавшие, налитые кровью глаза были любящими и ясными; сердца, коим уже никогда не забыть жестокости и несправедливости, полнились верой и радостью всего за час до этого.
        В толпе были и мужчины; угрюмые и молчаливые, они размышляли о том, как осуществить мечты о возмездии. Впрочем, их было немного, ведь б?льшая часть мужской половины этого социального класса была в море, на китобойных судах.
        Бурная толпа хлынула на рыночную площадь, где стала плотнее, в то время как вербовщики продолжали расчищать себе дорогу, неумолимо продвигаясь в направлении трактира. Людская масса, где одни ждали, когда появится место, чтобы последовать за другими, издала низкий утробный рев, то и дело срывавшийся на более высокие ноты, как это бывает с львиным рыком, переходящим в яростный визг.
        Какая-то женщина проталкивалась сквозь толпу со стороны моста. Она жила за городом, так что вести о возвращении китобойца после шести месяцев отсутствия до нее дошли не сразу; стоило ей оказаться на набережной, как несколько сочувственных голосов поспешили сообщить ей, что ее мужа похитили, дабы тот служил правительству.
        На рыночной площади женщине пришлось остановиться (ведь выход с нее был запружен народом), и, стоя там, она впервые нарушила молчание; изо рта у нее вырвался крик, полный такого ужаса, что слова несчастной едва можно было разобрать:
        - Джейми! Джейми! Неужели они не отпустят тебя ко мне?
        Это было последнее, что услышала Сильвия до того, как сама разразилась истерическими рыданиями, привлекшими к ней всеобщее внимание.
        Утром у нее было много работы по дому, на смену которой пришло сильное возбуждение, вызванное тем, что ей довелось увидеть и услышать с тех пор, как она вошла в Монксхэйвен; подобная реакция была вполне ожидаемой.
        Молли и Эстер увели Сильвию через магазин в гостиную, принадлежавшую Джону Фостеру (Джеремайя, старший из двух братьев, жил в собственном доме на другом берегу реки). Это была удобная комната с невысоким потолком, вдоль которого протянулись огромные балки и который был оклеен теми же обоями, что и стены, - элегантным предметом роскоши, приведшим Молли в неописуемый восторг. Окна гостиной выходили в темный дворик, где росла пара тополей, тянувшихся к закатному небу; в дверном проеме между задней частью дома и флигелем, служившим магазином, поблескивала бурлившая и пенившаяся река, чуть выше по течению которой виднелись пришвартованные рыболовные боты и прочие небольшие суда, способные пройти под мостом.
        Сильвию уложили на широкий старомодный диван и дали ей воды, пытаясь унять ее всхлипывания и кашель. Чепец девушки развязали, обильно брызгая на ее лицо и спутавшиеся каштановые волосы; когда Сильвия пришла в себя, вода стекала с нее ручьем. Сев и обведя присутствующих взглядом, она убрала выбившиеся локоны со лба таким движением, словно желала прояснить и зрение, и разум.
        - Где я?.. О, я знаю! Благодарю вас. Это было очень глупо, но мне почему-то стало так грустно!
        Казалось, ей вот-вот снова станет дурно, однако Эстер произнесла:
        - Ах, это действительно было грустно, моя бедная… Прости, не знаю твоего имени… Однако лучше не думать об этом, ведь мы ничегошеньки не можем сделать, и ты, небось, вновь расстроишься. Как я понимаю, ты - кузина Филипа Хепберна и живешь на ферме Хэйтерсбэнк?
        - Да, это Сильвия Робсон, - вставила Молли, не догадавшись: разговором Эстер пыталась отвлечь Сильвию от мыслей о том, что стало причиной ее истерики. - Мы пришли на рынок, - продолжала она, - чтобы купить новый плащ, деньги на который подарил ей отец; и, конечно, я подумала, что нам повезло, когда мы увидели первого китобойца; я и представить не могла, что вербовщики так все испоганят.
        Молли тоже заплакала, однако ее тихие всхлипывания заглушил звук открывшейся у нее за спиной двери. Это был Филип, жестом спросивший у Эстер, может ли он войти.
        Отвернувшись от света, Сильвия закрыла глаза. Кузен подошел к ней на цыпочках, с тревогой всматриваясь в ее лицо; затем он провел рукой по волосам Сильвии, едва их касаясь, и прошептал:
        - Бедная девчушка! Жаль, что она пришла именно сегодня; долгая дорога, по такой-то жаре!
        Но Сильвия вскочила на ноги и едва не оттолкнула его. Ее обостренные чувства уловили донесшийся со двора звук приближавшихся шагов прежде, чем их услышал кто-либо еще. Минуту спустя стеклянная дверь в одном из углов комнаты открылась; это был мистер Джон, с легким удивлением воззрившийся на собрание в своей обычно пустой гостиной.
        - Это моя кузина, - произнес Филип, слегка покраснев. - Они с подругой пришли на рынок и к нам за покупками, и ей стало дурно, когда она увидела, как вербовщики волокут нескольких членов команды китобойца в «Рандивус».
        - Ай-яй-яй, - сказал мистер Джон, торопливо проскользнув в магазин на цыпочках, словно боялся вторгнуться в собственный дом, и дав Филипу знак следовать за ним. - Вражда порождает вражду. Я ждал чего-то в этом роде, когда, возвращаясь от брата Джеремайи, услышал разговоры на мосту. - Он тихо закрыл дверь, ведшую из гостиной в магазин. - Тяжело вынести такое женщинам и детям, ждавшим так долго; стоит ли удивляться, что они, необращенные, ярятся все вместе, бедняжки, аки язычники? Филип, - просительным тоном обратился он к своему «молодому старшему помощнику», - займи Николаса и Генри чем-нибудь на складе второго этажа, пока не улягутся беспорядки. Будет весьма печально, если они окажутся втянутыми в насилие.
        Филип колебался.
        - Говори, приятель! Всегда снимай груз с души. Не нужно носить его с собой.
        - Я хотел отвести свою кузину и ее подругу домой, ведь в городе не пойми что творится, да и темнеет уже…
        - Так и сделай, парень, - ответил добрый старик. - Я сам обуздаю естественные склонности Николаса и Генри.
        Однако, отправившись искать своих юных помощников с уже готовой ласковой проповедью на губах, мистер Джон обнаружил, что адресатов этой проповеди нигде не было. Из-за беспорядков остальные магазины на рыночной площади закрыли ставни, и Николас с Генри в отсутствие старших последовали примеру соседей; торговля закончилась, и они, кое-как убрав товары, поспешили присоединиться к землякам в назревавшей заварушке.
        Ничего нельзя было поделать, но мистер Джон все равно расстроился. Беспорядок, в коем пребывали прилавки и товары, также представлял собой зрелище весьма досадное, которое привело бы в ярость любого аккуратного человека, не будь он столь мягкосердечен, как пожилой торговец, который лишь воскликнул пару раз: «Адам наш прародитель!» - покачивая головой.
        - А где Уильям Коулсон? - спросил он наконец. - А, вспомнил! Вряд ли он вернется из Йорка до наступления ночи.
        Вместе с Филипом хозяин привел магазин в безупречный порядок, который так любил, после чего, вспомнив о просьбе молодого человека, обернулся и сказал:
        - Теперь ступай с кузиной и ее подругой. Здесь Эстер и старая Ханна. Если понадобится, я сам провожу Эстер домой, но думаю, что ей пока лучше побыть тут, ведь дом ее матери совсем близко, а нам может понадобиться ее помощь, если кто-нибудь из этих бедняжек пострадает по вине собственной тяги к насилию.
        С этими словами мистер Джон постучал в дверь гостиной и дождался разрешения войти, после чего со старомодной галантностью сообщил двум незнакомкам о том, как рад их видеть, добавив, что находится в полном их распоряжении и никогда бы не осмелился вторгнуться в гостиную, если бы знал, что они там. Затем, подойдя к высокому, почти до потолка буфету, пожилой торговец вытащил из кармана ключ и открыл это небольшое хранилище пирогов, а также вина и прочего спиртного, после чего настоял, чтобы девушки поели и выпили, пока Филип принимал последние меры предосторожности, прежде чем закрыть магазин на ночь.
        Сильвия от предложенного отказалась - не слишком-то вежливый ответ на гостеприимство старика. Молли съела половину своей порции и оставила бокал полупустым - в какой-то степени следуя принятому в тех краях этикету, а еще - из-за того, что Сильвия ее все время торопила: ей не нравилось, что кузен счел нужным сопроводить их до дома, и она хотела уйти до его возвращения. Впрочем, планы Сильвии потерпели крах: Филип вернулся в гостиную с мрачным удовлетворением в глазах, держа под мышкой сверток с выбранной Сильвией возмутительной красной байкой; молодой человек так отчетливо представлял себе, какая чудесная прогулка его ожидала, что его слегка удивила немногословность, с которой собирались девушки. Сильвии было немного стыдно из-за того, что она отвергла гостеприимство мистера Джона - отказ, который никак не помог ей избавиться от компании Филипа, - так что она попыталась сгладить впечатление, держась при прощании скромно и мило, чем совершенно очаровала старика, который, после того как троица удалилась, стал так нахваливать Сильвию перед Эстер, что его наблюдательная помощница просто не решилась
ничего ответить. Почему это хорошенькое создание, думала Эстер, повело себя столь взбалмошно, отвергнув искреннее гостеприимство? И отчего неблагодарно попыталось помешать Филипу, разумно предложившему сопроводить их по небезопасному, взбунтовавшемуся городу? Что все это значило?
        Глава IV. Филип Хепберн
        В той части острова, где разворачивается наша история, побережье каменистое и обрывистое. Чуть дальше земля становится ровной и унылой; лишь добравшись туда, где долгая череда огражденных полей упирается в крутые склоны и откуда далеко внизу становятся видны прокатывающиеся по песку приливные волны, путник понимает, на какой он оказался высоте. Как я уже сказала, то тут, то там в земле виднеются разломы, образованные двумя выступающими в море крутыми мысами, кои на острове Уайт назвали бы расселинами; однако вместо ласкового южного ветерка, шелестящего листвой в лесистых оврагах, здесь дует пронзительный восточный бриз, не позволяющий деревьям, осмелившимся пустить корни на склонах северных ущелий, вырасти выше кустарника. Склоны эти обычно очень крутые - слишком крутые, чтобы спуститься по ним на повозке или даже провести лошадь, держа ее под уздцы; а вот люди могут сновать по ним без труда благодаря вырубленным в скалах то тут, то там грубым ступеням.
        Лет шестьдесят-семьдесят назад (не говоря уже о более поздних временах) фермеры, владевшие землями на вершинах обрывов или арендовавшие их, в меру своих сил промышляли контрабандой, не слишком обращая внимание на береговую охрану, чьи посты были разбросаны вдоль северо-восточного побережья на расстоянии восьми миль друг от друга. Да и морские водоросли служили хорошим удобрением, собирать которое в огромные ивовые корзины никто не запрещал, и в неприметных скальных трещинах оставляли немало добра, которое лежало там, дожидаясь, пока фермер не пошлет надежных людей на берег за песком или водорослями для своих полей.
        В одной из таких расположенных на обрыве ферм недавно поселился отец Сильвии. Он сменил за свою жизнь немало занятий, побывал моряком, контрабандистом, торговцем лошадьми и фермером; он был человеком из тех, чей дух исполнен жаждой приключений и любовью к переменам, причинившим ему и его семье больше бед, чем кто бы то или что бы то ни было еще. Человеком из тех, кого соседи ругают и любят одновременно. Став старше, что редко случается с людьми столь бесшабашными, фермер Робсон женился на женщине, чья рассудительность подвела ее всего один раз, когда она согласилась принять его предложение. Женщина эта была тетушкой Филипа Хепберна; она жила в доме своего овдовевшего брата и заботилась о его сыне до самой своей свадьбы. Именно Филип сообщил ей о том, что ферма Хэйтерсбэнк освободилась, сочтя ее достойным местом, где его дядюшка мог бы осесть после не слишком удачной карьеры торговца лошадьми.
        Ферма стояла в тени неглубокой зеленой лощины, расположенной посреди пастбища; рассыпчатая земля доходила до самой двери и окон дома, рядом с которым не было ни намека на двор или сад; ближайшим к нему ограждением была каменная стена самого пастбища. Дом был длинным и низким; его выстроили таким образом для того, чтобы избежать ярости дувших в глуши жестоких ветров; и зимой, и летом он выглядел неприметно. Южанин наверняка бы подумал, что дешевизна угля была весьма удачным обстоятельством для его обитателей, которые иначе наверняка не выдержали бы ярости штормов, налетавших со всех сторон и готовых ворваться, казалось, в любую щель.
        Однако стоило вам подняться по длинной, хмурого вида каменистой тропе, на которой охромел бы любой непривычный к таким ухабам конь, и пересечь поле по сухой твердой тропинке (проложенной так, чтобы неутихающий ветер никогда не дул путнику в лицо), как вы оказывались в тепле. Миссис Робсон была уроженкой Камберленда и в хозяйстве отличалась большей опрятностью, чем фермерши северо-восточного побережья, чьи порядки часто ее шокировали; впрочем, не будучи слишком говорливой, она больше демонстрировала это взглядами, чем словами. Подобная привередливость делала ее собственный дом чрезвычайно уютным, однако не добавляла ей любви соседей. Белл Робсон и вправду гордилась своим умением вести хозяйство, и стоило вам переступить порог серого каменного дома, как вас встречало куда как больше удобств, чем просто чистота и тепло. Полка под потолком была заполнена тонким овсяным хлебом, которому Белл Робсон отдавала предпочтение перед типичным для Йоркшира хлебом из кисловатого дрожжевого теста и который был еще одной причиной нелюбви соседей; бекона и вяленых свиных лопаток в доме было не меньше (более дорогие
рульки и окорока шли на продажу); а каждого гостя в этом доме угощали коронным блюдом хозяек-северянок - смородиновыми кексами, на которые не жалели сливок и лучшей пшеничной муки и которые можно было отведать, запивая дорогим чаем с вкуснейшим сахаром.
        Тем вечером фермер Робсон то и дело выбегал из дома, раз за разом взбирался на небольшой бугорок посреди поля и спускался с него в досадливом нетерпении. Его тихую, молчаливую жену отсутствие Сильвии тоже немного огорчало; тревога миссис Робсон выражалась в том, что ответы, которые она давала мужу, вновь и вновь вопрошавшему, где же пропадает эта девчонка, были еще короче обычного, а также в особом усердии, с которым она вязала.
        - Лучше я сам пойду в Монксхэйвен и поищу этого ребенка. Уже седьмой час.
        - Нет, Дэннел[9 - Имя «Дэниел» в североанглийском произношении.], - сказала его жена. - Не надо. У тебя всю неделю болела нога. Такая прогулка не для тебя. Я подниму Кестера и пошлю его, если ты считаешь, что это необходимо.
        - Даже не думай будить Кестера! Кто утром погонит овец на пастбище, если он всю ночь проведет на ногах? Да и подозреваю, что он найдет не девчонку, а кабак, - добавил Дэниел ворчливо.
        - За Кестера я не тревожусь, - ответила Белл. - Он хорошо узнаёт людей в темноте. Но коль уж ты так беспокоишься, я сейчас надену капор и плащ и схожу до конца дороги, если ты приглядишь за молоком, чтобы оно не сбежало, ведь Сильвия терпеть не может, когда оно подгорает даже самую малость.
        Впрочем, миссис Робсон еще даже не успела отложить свое вязанье, когда с тропы донеслись далекие, но с каждым мгновением приближавшиеся голоса; вновь взобравшись на бугорок, Дэниел прислушался.
        - Все в порядке! - сказал он и, хромая, быстро спустился. - Не нужно никуда идти. Бьюсь об заклад, я слышал голос Филипа Хепберна; он провожает ее до дома, как я и говорил час назад.
        Белл промолчала, хотя предположение, что Филип приведет Сильвию домой, на самом деле высказала она, в то время как ее муж отверг его, заявив, что быть этого не может. Еще минута - и лица обоих родителей неуловимо и неосознанно расслабились: дочь вошла в дом.
        Сильвия раскраснелась от ходьбы и октябрьского воздуха, который по вечерам уже становился морозным; ее лицо слегка хмурилось, однако при виде любящих глаз отца и матери вскоре прояснилось. Вошедший следом за ней Филип выглядел возбужденным, хотя и не вполне довольным. Тетушка поприветствовала его спокойно, Дэниел - со всей сердечностью.
        - Сними-ка молоко, женушка, да поставь чайник. Молоко хорошо для девиц, а нам с Филипом этим холодным вечером не помешала бы капелька старого доброго голландского джина с водой. Я едва не промерз до мозга костей, пока высматривал тебя, девочка, а то мать вся извелась из-за того, что ты не пришла домой засветло; вот я все время и бегал на бугор.
        В сказанном не было ни слова правды, и Белл об этом знала, а вот ее муж - нет. Дэниел, как это часто случалось раньше, убедил себя: то, что он совершал для собственного спокойствия и удовлетворения, в действительности делалось для других.
        - В городе не пойми что творилось - китобои сцепились с вербовщиками, - произнес Филип, - и я решил, что лучше проводить Сильвию домой.
        - Ты правильно сделал, парень, - ответил Дэниел. - Впрочем, тебе здесь всегда рады, даже если ты заглянешь просто для того, чтобы пропустить стаканчик… Но ты говоришь, что китобои вернулись? Вчера я ходил на берег, и на горизонте ничего не было. Рановато им возвращаться. А тут еще и треклятые вербовщики шастают, делают свое черное дело!
        Лицо хозяина дома изменилось; в нем читалась закоренелая ненависть.
        - И не надо смотреть на меня так, женушка, - продолжил Дэниел. - Я не стану выбирать слова ни ради тебя, ни ради кого бы то ни было еще, когда говорю об этой проклятой своре, и не буду стыдиться сказанного, ведь все это - чистая правда, и я готов это подтвердить. Где мой указательный палец, а? А первая фаланга большого пальца, которая была у меня, как и у любого другого человека? Жаль, что я не заспиртовал их, как делают в аптеке, а то показал бы девчушке, чего мне стоило спасение. Оказавшись запертым на военном корабле, который готов был выйти в море, я нашел топор… Это случилось во время войны с Америкой. Я не мог позволить, чтобы меня убили люди, говорящие со мной на одном языке… Итак, я взял топор и обратился к Биллу Ватсону. «Окажи-ка мне услугу, парень, - сказал я ему, - и я тебе отплачу. Не боись, они будут рады от нас избавиться, отослав обратно в старушку Англию. Главное - сил не жалей». Почему бы тебе, женушка, не присесть и не послушать меня, вместо того чтобы греметь посудой? - сварливо добавил Робсон, обращаясь к Белл, которая слышала эту историю уже десятки раз и, по правде говоря,
действительно гремела посудой, нарезая хлеб и наливая молоко Сильвии к ужину.
        Женщина ничего не ответила, а вот Сильвия коснулась плеча Дэниела с очаровательно важным видом:
        - Это для меня, отец. Мне просто очень хочется есть. Я сейчас быстренько сяду за стол, ведь у тебя в жизни не было таких слушателей, как Филип с его стаканом грога, а матушке так будет спокойнее.
        - Эх! Что за своенравная девица! - произнес отец с гордостью, слегка хлопнув ее по спине. - Что ж, принимайся за свою трапезу, только потише, ведь я хочу рассказать Филипу обо всем до конца. Но, быть может, я тебе уже об этом рассказывал? - спросил он, оборачиваясь к Хепберну.
        Филип Хепберн не мог сказать, что не слышал этой истории, ведь это было бы неправдой. Однако вместо того, чтобы прямо в этом признаться, он предпочел обратиться к Дэниелу с речью, которая успокоила бы его уязвленное самолюбие - и, разумеется, возымела обратный эффект: обидевшись, что с ним обращаются как с ребенком, хозяин с по-детски обиженным видом повернулся к Филипу спиной. Сильвии кузен был совершенно безразличен, однако ей очень неприятно было видеть огорченного отца, и она решила рассказать родителям о том, что приключилось в тот день с ней самой. Поначалу Дэниел притворялся, будто не слушает, нарочито громко звеня ложкой и стаканом, однако постепенно, смягчившись, увлекся рассказом о вербовщиках и стал ловить каждое слово, время от времени укоряя Филипа и Сильвию за то, что они не узнали побольше, чем все закончилось.
        - Я и сам плавал на китобойце, - сказал Робсон. - И знаю, что китобои носят ножи. Попробуй вербовщики схватить меня, когда я сходил на берег, - с удовольствием пырнул бы кого-нибудь из этой своры.
        - Не знаю, - отозвался Филип. - Мы в состоянии войны с французами; будет плохо, если нас побьют; а коль нас окажется меньше, чем их, это станет вполне вероятным.
        - Вздор и чепуха, черт возьми! - отрезал Дэниел Робсон, с такой яростью грохнув кулаком по столу, что стаканы и тарелки подпрыгнули. - Детей и женщин так или иначе бить нельзя, а лишить французиков численного перевеса - это все равно что ударить женщину или ребенка. Это нечестная игра, вот в чем загвоздка. Вдвойне нечестная. Нечестно хватать людей, которые не хотят драться за кого-то другого, но готовы драться за самих себя, а еще нечестно хватать тех, кто только что сошел на берег и хочет вкусить хлеба вместо галет, отведать нормального мяса вместо солонины и поспать в кровати вместо гамака. Об остальном я лучше помолчу, поскольку плотские утехи и прочая поэзия не для меня. Нечестно хватать людей и запихивать их в душную дыру, заковав в кандалы из страха, что они сбегут, и отправлять в море на долгие годы. И, повторюсь, это нечестно по отношению к французам. На одного нашего их нужно четверо, так что если англичан и их будет один к одному - то это как если бы ты бил Сильви или голоштанного карапуза Билли Крокстона. Вот что я думаю. Где моя трубка, женушка?
        Филип не курил, и теперь настал его черед говорить, что в беседах с Дэниелом случалось не так уж часто. Поэтому, когда хозяин дома набил трубку табаком, а Сильвия утрамбовала его мизинцем - что было для них ритуалом столь же привычным, как принести плевательницу перед раскуриванием трубки, - молодой человек, собравшись с мыслями, начал:
        - Я за честную игру с французами, как и любой другой, при условии, что мы уверены в победе. Но правительство, как я понимаю, в этом не уверено: в газетах пишут, что половина кораблей в Канале[10 - Речь идет об Английском канале, или Ла-Манше.] не укомплектована людьми; я просто хочу сказать, что в правительстве тоже не дураки сидят; если им не хватает людей, то мы должны внести свою лепту. Джон и Джеремайя Фостеры платят налоги, ополченцы дают людей; моряки же ни налогов не платят, ни на службу идти не хотят; а раз так, то их нужно заставить; оттого, как я понимаю, и была введена принудительная вербовка. Коль спросите мое мнение - то я, почитав, что они там творят у себя во Франции, рад быть подданным короля Георга и подчиняться британской конституции.
        Дэниел достал трубку изо рта.
        - А я что, сказал хотя бы слово против короля Георга или конституции? Я лишь прошу править мной так, как я считаю нужным. Это я называю представительной властью. Когда я отдал свой голос за избиравшегося в палату общин мистера Чолмли, я все равно что произнес: «Отправляйтесь туда, сэр, и скажите им, что я, Дэннел Робсон, считаю правильным и что по моему, Дэннела Робсона, мнению нужно сделать». Иначе какого дьявола мне вообще за кого-то голосовать? Или ты думал, что я хочу, чтобы Сета Робсона (сына моего собственного брата, который служит помощником на угольщике) схватили вербовщики, после чего он вдобавок, ставлю десять к одному, еще и останется без жалованья? Думаешь, для этого я отправил в парламент мистера Чолмли? Вот и я так не думаю.
        Робсон вновь взял свою трубку, вытряхнул пепел, раскурил ее и, закрыв глаза, приготовился слушать.
        - Прошу прощения, сэр, но законы принимают ради блага нации, а не вашего или моего.
        Такого Дэниел не мог вынести. Отложив трубку, он открыл глаза и, прежде чем что-либо сказать, вперил взгляд в Филипа, чтобы придать своим словам больший вес.
        - «Нация то, нация это!» - начал Робсон медленно. - Я - человек, и ты - человек. А где эта нация? Нигде. Заговори мистер Чолмли со мной в таком духе - не видать ему больше моего голоса. Я знаю, кто такой король Георг, и знаю, кто такой мистер Питт[11 - Уильям Питт-младший (1759 - 1806) - премьер-министр Великобритании в 1783 - 1801 и 1804 - 1806 гг.]; знаю, кто ты, и знаю, кто я. А нация? К черту нацию!
        Филип, иногда споривший дольше, чем это было разумно, особенно если был уверен в своей победе, не заметил, что Дэниел Робсон уже переходил от индифферентности, присущей осознанной мудрости, в то гневное состояние, когда вопрос становится невыразимо личным. Робсону уже доводилось пару раз дискутировать на эту тему, и воспоминания о предыдущих диспутах лишь распаляли его. Поэтому, когда Белл и Сильвия вернулись из кухни в столовую, чтобы помыть посуду после ужина, это стало весьма удачным обстоятельством, восстановившим гармонию; Сильвия успела тихонько показать матери будущий плащ и льстиво поцеловала ее, когда та покачала головой при виде цвета; в ответ Белл поправила на ней чепец со словами «ладно, ладно, будет», не решившись больше никак ее укорить, после чего они вернулись к обычным занятиям; когда гость уйдет, им останется лишь поворошить угли в очаге да лечь спать, ведь ни пряжа Сильвии, ни вязанье Белл не стоили свеч, а утренние часы были бесценны для приготовления масла.
        Говорят, игра на арфе очень красива; прядение почти ни в чем ей не уступает. Женщина стоит у огромного колеса прялки; одна ее рука вытянута, другая держит нить; голова откинута назад, чтобы лучше все видеть; если же речь идет о прялке меньших размеров, предназначенной для льна, - а именно за такой этим вечером работала Сильвия, - то мерное жужжание вращающегося колеса и движения пряхи, в равной степени пускающей в ход и руки, и ноги, дополняемые видом льна, привязанного к прялке яркой лентой, воистину способны посоперничать красотой и грацией с игрой на арфе.
        Щеки Сильвии, вошедшей в теплую комнату с мороза, сильно раскраснелись. Голубая лента, которую она сочла необходимым вплести в волосы, прежде чем надеть чепец перед походом на рынок, распустилась, позволив непослушным локонам выбиться таким образом, который непременно разозлил бы ее, окажись она наверху перед зеркалом; впрочем, пусть эти локоны и не были уложены способом, который Сильвия считала правильным, они все равно выглядели очень красиво и роскошно. На ее маленькой ножке, стоявшей на педали, был башмак с аккуратной пряжкой - к немалому неудобству девушки, не привыкшей преодолевать большие расстояния в обуви; башмаки они с Молли надели лишь потому, что их сопровождал Филип. Рука Сильвии с веснушчатым предплечьем и изящной розовой кистью ловкими проворными движениями вытягивала льняную нить в такт вращению колеса. А вот лица девушки Филип почти не видел, ведь она отвернулась в застенчивой неприязни к взглядам, которыми, как она знала, кузен ее одаривал - что, впрочем, не помешало ей в своей молчаливой капризности услышать резкий скрип стула, когда Филип подвинулся на нем по каменному полу, и
понять: молодой человек пересел так, чтобы видеть ее как можно лучше, не поворачиваясь при этом спиной ни к одному из ее родителей. Девушка приготовилась при первой же возможности вступить с кузеном в пикировку.
        - Кстати, девочка, ты купила себе чудесный новый плащ?
        - Да, отец. Алый.
        - Ай-яй-яй! Что же скажет мать?
        - О, матушка довольна, - ответила Сильвия с легким сомнением в душе, однако исполненная решимости несмотря ни на что бросить Филипу вызов.
        - Вернее было бы сказать, что матушка примирится с твоим выбором, если на нем не будет пятен, - произнесла Белл тихо.
        - Я хотел, чтобы Сильвия купила серую ткань, - сказал Филип.
        - А я выбрала красную; этот цвет гораздо веселее, и благодаря ему люди смогут видеть меня издалека. Отцу ведь нравится замечать меня у первого же поворота тропы, не правда ли, отец? Да и в дождь я никуда не хожу, так что пятнам на плаще взяться будет просто неоткуда, матушка.
        - Я думала, плащ для плохой погоды, - сказала Белл. - Во всяком случае, именно под этим предлогом ты выпрашивала его у отца.
        Слова эти были произнесены мягким тоном, однако подошли бы скорее бережливой, чем ласковой матери. Однако Сильвия поняла ее лучше, чем Дэниел.
        - Придержи-ка язык, матушка. Сильви никогда не говорила ни о каких предлогах.
        Он действительно не знал, о каком «предлоге» идет речь: Белл была несколько образованнее своего мужа, однако Дэниел отказывался это признавать, а потому принимался спорить с ней всякий раз, когда она использовала непонятное ему слово.
        - Она бывает хорошей девчушкой, так что, коль ей хочется носить желто-оранжевый плащ, - пускай носит. И раз уж у нас здесь сидит Филип, который так любит законы и вербовщиков, пускай он отыщет закон, который запрещает нам радовать свою единственную девочку. Ты ведь редко об этом задумываешься, матушка!
        На самом деле Белл часто об этом думала - возможно, даже чаще, чем ее муж, ведь она ежедневно по многу раз вспоминала малыша, который успел родиться и умереть за время долгого отсутствия своего отца. Однако Белл была не слишком разговорчива.
        Сильвия, лучше Дэниела понимавшая, что творится в душе у матери, сменила тему.
        - О! Что касается Филипа, всю дорогу до дома он читал нам проповедь о законах. Я молчала, предоставив спорить им с Молли; в противном случае я бы много чего рассказала о шелках, кружевах и прочем.
        Филип покраснел. Не из-за контрабанды, которой занимались все, не упоминая ее в разговорах лишь благодаря правилам хорошего тона; причиной досады служило то, как быстро его маленькая кузина уловила несоответствие его поступков произносимым речам, и то, с каким удовольствием она указала на это обстоятельство. У молодого человека были некоторые опасения, что его дядя тоже использует эти поступки в качестве аргумента против его пламенной проповеди, однако Дэниел выпил уже слишком много голландского джина с водой для чего бы то ни было, кроме провозглашения собственного мнения.
        - Коли хотите знать, что думаю я, - произнес Робсон, запинаясь и с трудом выговаривая слова, - то законы принимают для того, чтобы не давать одним людям причинять вред другим. Вербовщики и береговая охрана причиняют вред моему делу, мешая получать то, в чем я нуждаюсь. Как по мне, мистер Чолмли должен поставить вербовщиков и береговую охрану на место. Если для этого нет причин, то что тогда вообще такое «причина»? А если мистер Чолмли не хочет делать то, о чем я его прошу, то голоса моего он больше не допросится, как пить дать не допросится.
        Белл Робсон решила вмешаться - ни в коей мере не из недовольства, раздражения или страха перед тем, что ее муж скажет или сделает, если продолжит пить, а всего лишь из беспокойства за его здоровье. Сильвия тоже не испытывала раздражения, когда отец или кто бы то ни было еще, кого она знала (не считая кузена Филипа), выпивал лишнего и его мысли начинали путаться. Поэтому она просто отодвинула прялку, собираясь ложиться спать, когда ее мать произнесла тоном более решительным, чем тот, что она использовала в других ситуациях:
        - Пойдем, муженек, ты уже достаточно выпил.
        - И пускай, и пускай, - ответил Дэниел, хватаясь за бутылку.
        Впрочем, под воздействием спиртного его настроение, похоже, улучшилось; он успел плеснуть себе в стакан еще немного джина, прежде чем жена унесла бутыль и, заперев ее в буфете, положила ключ себе в карман.
        - Эх, приятель! - сказал Дэниел Филипу, подмигнув. - Никогда не давай женщине власти над собой! Сам видишь, до чего это доводит мужчину; и все же я не проголосую за Чолмли и треклятых вербовщиков!
        Последнюю фразу ему пришлось прокричать Филипу вслед, ведь Хепберн, которому очень хотелось угодить своей тетушке и который сам не любил пьянства, уже дошел до двери; по пути домой он, по правде говоря, гораздо больше думал о том, что означало рукопожатие Сильвии, чем о прощальных словах дядюшки и тетушки.
        Глава V. История вербовки
        С вечера, описанного в предыдущей главе, погода несколько дней была пасмурной. Дождь представлял собой не череду быстрых, внезапных ливней, а непрекращающуюся морось, размывавшую цвета окружающего ландшафта и наполнявшую воздух тонким туманом, из-за которого люди вдыхали больше воды, чем воздуха. В такие моменты осознание близости бескрайнего, но невидимого моря погружает человека в жуткое уныние - не говоря уже о чисто физическом воздействии на людей, чувствительных к погоде или просто нездоровых.
        Вновь напомнивший о себе ревматизм заставил Дэниела Робсона сидеть дома, что для человека вроде него, активного физически и не слишком активного умственно, стало тяжким испытанием. От природы характер Робсона не был скверным, однако затворничество сделало его хуже, чем когда бы то ни было прежде. Дэниел сидел в углу у очага, на чем свет стоит ругая погоду и высказывая сомнения в разумности и необходимости повседневных дел, которые его жена считала необходимыми. Очаг на ферме Хэйтерсбэнк действительно располагался в углу. От основной части комнаты его с обеих сторон отгораживали стенки длиной в шесть футов; у одной из них стояла крепкая деревянная скамья, а у другой «хозяйское кресло» - выдолбленный квадратный кусок дерева с круглой спинкой. В нем Дэниел Робсон и просидел четыре долгих дня, наблюдая за тем, что творилось над огнем, и давая советы и указания жене по любому поводу, включая варку картофеля, приготовление каши и прочие подобные вопросы, в которых она бы ни за что не приняла рекомендаций даже от самой искусной хозяйки в округе. Однако Белл каким-то образом удавалось сдерживаться, и она
не говорила мужу, чтобы он не лез не в свое дело, если не хочет, чтобы его огрели тряпкой, хотя она непременно сказала бы это любой женщине и любому другому мужчине. Она даже одернула Сильвию, когда та шутки ради предложила последовать нелепым указаниям отца, а затем предъявить ему результат.
        - Нет-нет! - сказала Белл. - Отец есть отец, мы должны его уважать. Где это видано, чтобы мужчина сидел дома, поддерживая огонь в очаге; а тут еще погода, и вокруг нет никого, кто бы мог заглянуть к нам, пусть даже просто ради того, чтобы с ним попререкаться, - нам-то, по библейским заветам, этого делать не пристало; а ведь хорошая словесная перепалка принесла бы Дэниелу немало пользы. Кровь бы разогнала. Вот бы Филип пришел!
        Женщина вздохнула, ведь в эти дни она столкнулась с трудностями вроде тех, что испытывала маркиза де Ментенон[12 - Франсуаза д?Обинье, маркиза де Ментенон (1635 - 1719) - официальная фаворитка, впоследствии морганатическая жена Людовика XIV.] (но с меньшими возможностями для их преодоления), стараясь развлечь человека, который никак не желал избавляться от угрюмости. Будучи доброй и разумной, Белл не могла похвастать особой изобретательностью. Так что план Сильвии, пусть и выглядевший в глазах ее матери предосудительным, принес бы Дэниелу больше пользы, пусть даже и разозлил бы его, чем тихая и заботливая монотонность действий его жены, ведь эта монотонность, служа для него залогом комфорта в его отсутствие, никак не улучшала состояние Робсона теперь, когда он сидел дома.
        Сильвия высмеивала предположение о том, что кузен Филип способен быть веселым, интересным гостем, до тех пор пока едва не рассердила Белл своим глумлением над хорошим, надежным юношей, коего та считала образцом молодого мужчины. Однако поняв, что ее вздорные шуточки неприятны матери, девушка немедленно их прекратила и, поцеловав ее, пообещала, что со всем отлично справится, после чего выбежала из задней кухни, где они чистили маслобойку и прочую деревянную утварь, использовавшуюся при приготовлении масла. Белл бросила взгляд на изящную фигурку дочери; Сильвия, накинув на голову передник, промелькнула за окном, у которого ее мать возилась по хозяйству. На мгновение остановившись, Белл, сама почти не осознавая этого, произнесла: «Благослови тебя Господь, девочка!», - после чего продолжила начищать то, что и так уже сверкало белизной.
        Сильвия неслась по неровному двору фермы под моросившим дождем туда, где рассчитывала найти Кестера; однако его там не оказалось, и ей пришлось вернуться к коровнику и взобраться по прибитой к его стене грубой лестнице; она слегка напугала Кестера, сидевшего на использовавшемся для хранения шерсти чердаке и перебиравшего предназначенное для пряжи руно; высунув свое обернутое синим шерстяным передником ясное личико из ведшего на чердак люка, девушка обратилась к работнику, который был почти что членом их семьи:
        - Кестер, отец совсем извелся; он сидит, сложив руки, перед очагом, изнывая от праздности. Мы с матерью не знаем, как его развеселить, чтобы он перестал ворчать. В общем, Кестер, тебе нужно будет разыскать Гарри Донкина, портного, и привести его сюда. Близится День святого Мартина, и скоро Гарри начнет ходить по домам, так что пускай в кои-то веки сперва заглянет к нам, ведь у отца есть одежда, которую нужно заштопать, а у Гарри всегда полно новостей; отцу будет кого поругать, да и всем нам при виде нового лица станет веселее. Давай же, иди, старый добрый Кестер.
        Работник посмотрел на нее верными, любящими, полными восхищения глазами. В отсутствие хозяина он сам определил себе работу на день и был исполнен решимости ее закончить; однако Кестер не мог сказать Сильвии «нет» и потому лишь объяснил ей обстоятельства:
        - Шерсть очень грязная, и я думал ее вычистить, но я, конечно же, выполню твою просьбу.
        - Старый добрый Кестер, - произнесла девушка, улыбаясь и кивая ему укутанной в передник головой, которая затем исчезла из его поля зрения, но тут же появилась снова - так быстро, что работник даже не успел отвести свои широко открытые, завороженные глаза. - Однако осторожней, Кестер, ведь в этом деле тебе понадобится хитрость: ты должен сказать Гарри Донкину, чтобы он не проболтался о том, что это мы за ним послали; пусть сделает вид, будто начал свой обычный обход с нас; он должен спросить у отца, есть ли для него работа, а я отвечу, что мы очень рады его видеть. Прибегни к хитрости, Кестер, прибегни к хитрости!
        - Простой-то народ я смогу перехитрить; но что делать, коль Донкин окажется таким же хитрым, как я? Вдруг все так и будет?
        - Да ладно тебе! Коль Донкин окажется царем Соломоном, тебе нужно будет оказаться царицей Савской, а она, скажу тебе, его перехитрила!
        Кестер так долго смеялся над идеей о том, чтобы стать царицей Савской, что к тому времени, как его хохот затих, Сильвия уже успела вернуться к матери.
        Тем вечером, когда девушка уже собиралась ложиться спать, в окно ее маленькой комнатки постучали. Открыв окно, Сильвия увидела стоявшего под ним Кестера. Рассмеявшись, он продолжил их давешний разговор с того самого места, на котором они закончили:
        - Хе-хе-хе! Я был царицей! Уговорил Донкина. Он придет завтра, притворившись, будто хочет спросить, нет ли для него какой работы, словно заглянул по собственному почину; старина Гарри поначалу был несговорчив, ведь он работал у фермера Кросски на другом конце города; они кладут в пиво полтора страйка[13 - Страйк - устаревшая английская мера сыпучих тел.] солода, а не один, как остальные, и это сделало портного несговорчивым; но не волнуйся, он явится!
        Славный малый не сказал ни слова о шиллинге, который ему пришлось заплатить из своего кармана, чтобы убедить не желавшего расставаться с добрым пивом портного выполнить поручение Сильвии. Кестера тревожила лишь мысль о том, все ли у него получилось и не будут ли его бранить утром.
        - Хозяин не сердился из-за того, что я не пришел на ужин?
        - Он немножко порасспрашивал о том, где ты, но матушка не знала, а я притворилась, будто ничего не знаю. Матушка отнесла ужин тебе на чердак.
        - Тогда я сбегаю за ним, а то у меня в животе так пусто, что он скоро к спине прилипнет.
        Когда на следующее утро Сильвия завидела кривоногого Гарри Донкина, поворачивавшего на дорожку, ведущую к их дому, ее лицо стало несколько румянее, чем обычно.
        - Это же Донкин, как пить дать! - воскликнула Белл, заметив портного минутой позже дочери. - Какая удача! Он составит тебе компанию, Дэннел, пока мы с Сильвией будем переворачивать сыры.
        В то утро ревматизм донимал Робсона особенно сильно, и он, не оценив идею жены, ответил сурово:
        - Вечно у женщин на уме одно и то же. «Компания, компания, компания». Думаете, мужчины такие же, как вы. Да будет тебе известно, что мне есть о чем подумать и я не собираюсь делиться своими мыслями с каждым встречным. Впервые с самой свадьбы у меня появилось время на размышления - или, уж во всяком случае, с тех самых пор, как я перестал выходить в море. На корабле-то, где женщин нет на многие лье вокруг, мне удавалось поразмыслить, особенно когда я взбирался на мачту.
        - Тогда я скажу Донкину, что у нас нет для него работы, - произнесла Сильвия, интуитивно понимая, что добьется большего, соглашаясь с отцом, а не споря или препираясь с ним.
        - Ну началось! - произнес Дэниел, опасаясь, что дочь исполнит угрозу, произнесенную кротким тоном, и поворачиваясь; это движение отдалось болью в его конечностях, и он закряхтел. - Входи, Гарри, входи; скажи мне что-нибудь разумное, а то я уже четыре дня сижу взаперти с женщинами; скоро совсем рехнусь. Я уж прослежу, чтобы они нашли тебе работу. Пускай поберегут свои пальцы.
        Сняв плащ, Гарри с профессиональным видом уселся за стол так, чтобы свет, проникавший через длинное низкое окно, был в его распоряжении. Дунув в свой наперсток и послюнив палец, чтобы наперсток плотнее на нем сидел, Робсон задумался, с чего бы начать беседу, пока Сильвия с матерью стучали ящиками в поисках одежды, нуждавшейся в починке или пригодной для того, чтобы пойти на заплатки.
        - Женщины - они тоже по-своему хорошие люди, - произнес Дэниел философски. - Но мужчину они способны довести до белого каления. Сиднем просидев здесь четыре дня, я вот что тебе скажу: грузи я навоз под проливным дождем - и то не устал бы так, как от женщин; всю плешь мне проели своей глупой болтовней. Твою профессию, конечно, считают не слишком мужской, но после женщин я и тебе страсть как рад. А им еще взбрела в голову блажь тебя отослать! Что ж, женушка, платить-то за починку всего этого платья кто будет? - обратился он к Белл, увидев, как та спускается с охапкой одежды.
        Белл по своему обыкновению собиралась было ответить ему скромно и прямо, однако Сильвия, уже заметив, что тон отца стал веселее, опередила ее:
        - Я, отец; я продам свой новый плащ, который купила в четверг, чтобы оплатить починку твоих старых плащей и жилетов.
        - Вы только послушайте ее! - хохотнул Дэниел. - Вот уж девица так девица. Три дня не прошло с тех пор, как был куплен новый плащ, а она уже готова его продать.
        - Ага, Гарри. Если отец не заплатит тебе за то, чтобы ты превратил эту старую одежду в новую, я уж лучше продам свой новый красный плащ, чем ты останешься без денег.
        - Идет, - ответил Гарри, бросая пристальный взгляд знатока на кучу одежды, лежащую перед ним, и быстро определяя ткань с лучшей текстурой, чтобы осмотреть и оценить ее. - Опять эти железные пуговицы! Прядильщики шелка направили министрам петицию с требованием принять закон в пользу шелковых пуговиц; слышал, повсюду разослали информаторов, чтобы тащить к судье тех, у кого заметят пуговицы из железа.
        - Носил такие на свадебной одежде и до смерти буду носить - или вообще без пуговиц обойдусь. Коль они станут принимать такие законы, то скоро начнут мне указывать, как спать, и введут налог на храп. Налоги-то уже берут и с окон, и с провианта, и даже с соли, которая с тех пор, как я был мальчишкой, подорожала вполовину. Вот уж неугомонные… Законодатели то есть, я ведь ни за что не поверю, будто король Георг имеет к этому какое-то отношение. Но помяни мои слова: я женился с медными пуговицами и буду ходить в одежде с медными пуговицами до самой смерти, а коль меня станут из-за этого донимать, то и в гроб лягу с медными пуговицами!
        К этому времени Гарри с помощью знаков уже обсудил с миссис Робсон план действий. Его нить двигалась довольно быстро, и мать с дочерью почувствовали себя свободнее, чем когда-либо за последние несколько дней, ведь Дэниел вытащил свою трубку из углубления в стене у очага, где обычно держал ее, и приготовился чередовать замечания с пусканием колец дыма, что было добрым знаком.
        - Взгляни-ка; на этот табачок большой спрос. Он прибыл к нам, аккуратно зашитый в женский корсет, - его доставила на берег жена моряка с одного рыболовного шмака[14 - Шмак (от нидерл. Smak) - тип парусного судна для прибрежного плавания, распространенный в XVIII - начале XIX века.], стоявшего в бухте. Поднимаясь к мужу на борт, она была чрезвычайно худенькой; но потом ее формы стали гораздо пышнее, ведь возвращалась она с кучей вещей, и не только в корсете. Пронесла прямо под носом у береговой охраны и команды тендера[15 - Легкое посыльное судно, предназначенное для обслуживания других кораблей.], притворившись пьяной, так что все лишь чертыхались и старались поскорее убраться у нее с дороги.
        - К слову о тендере… на этой неделе в Монксхэйвене была заварушка с вербовщиками, - произнес Гарри.
        - Ага, ага! Наша девчушка говорила об этом; благослови тебя Господь! Женщины если начнут рассказывать какую-нибудь историю, то конца ее так и не дождешься. Хотя скажу, что наша Сильвия - самая смышленая девчушка на свете.
        По правде говоря, в тот день, когда Сильвия вернулась из Монксхэйвена с новостями, Дэниел счел ниже своего достоинства ее расспрашивать. Он подумал, что завтра у него появится повод отправиться в город, где он сможет все разузнать, не льстя своим женщинам вопросами, словно они знали что-то, что могло его заинтересовать, ведь Дэниел считал себя эдаким домашним Юпитером.
        - Серьезная в Монксхэйвене была заварушка. Люди и думать забыли о тендере, ведь он стоял на якоре совершенно неподвижно, а лейтенант платил за припасы весьма щедро. Но в четверг в порт вошла «Решимость», первый китобоец в этом сезоне, и вербовщики показали зубы, утащив четырех самых крепких моряков, каких только видывал свет; город стал похож на осиное гнездо, на которое кто-то наступил. Народ взбесился так, что готов был разнести все до последнего булыжника.
        - Хотел бы я там оказаться! Ох как хотел бы! У меня с вербовщиками свои счеты!
        Старик поднял правую руку с искалеченными и ставшими бесполезными указательным и большим пальцами, отчасти в знак осуждения, отчасти - как свидетельство того, чего ему стоило избежать службы, мысль о которой была ему ненавистна из-за ее принудительного характера. Лицо Дэниела изменилось: теперь на нем была закоренелая неумолимая ненависть, воспоминание о которой вызвали его слова.
        - Продолжай, приятель, продолжай, - подбодрил он Донкина, который ненадолго замолчал, чтобы поудобнее разложить одежду, над которой трудился.
        - Ага, ага! Всему свое время - история-то длинная, а мне нужен кто-то, кто пригладил бы швы да поискал лоскуты, а то здесь нет подходящих.
        - Черт бы побрал эти лоскуты! Эй, Сильви! Сильви! Иди сюда и побудь подмастерьем портного, чтобы Гарри побыстрее взялся за работу; я хочу услышать его рассказ.
        Сильвия сделала так, как сказал отец: поставив утюги на огонь, побежала наверх за лоскутами, которые ее бережливая мать отложила как раз для такого случая. Это были небольшие разноцветные обрезки - остатки старых плащей, жилетов и прочих подобных предметов одежды, которые слишком износились, чтобы можно было их надеть, но по мнению запасливой хозяйки все еще могли пригодиться для починки других нарядов. Донкин так долго выбирал из них подходящие и прикидывал в уме, что и как нужно будет сделать, что Дэниел успел рассердиться.
        - Ну, - заговорил он наконец, - ты так усердно ищешь лоскуты, что подошли бы к моей старой одежке, словно я юноша, собравшийся свататься. Вот что я тебе скажу: залатай хоть красным; ты можешь смело беседовать и работать одновременно - язык пальцам с иглой не помеха.
        - Что ж, как я и говорил, Монксхэйвен стал похож на гнездо ос, снующих туда-сюда и жужжащих так, как они никогда еще не жужжали, причем каждая - с выпущенным жалом, готовая излить свою ярость и утолить жажду мести. Женщины и так кричали да плакали на улицах, а тут - Господи помоги! - еще и суббота наступила и все стало хуже некуда! Ведь всю пятницу люди зря прождали «Счастливого случая», поскольку, когда прибыла «Решимость», моряки сказали, что корабль отошел от мыса Сент-Эббс-Хед еще в четверг; жены и девицы, чьи мужья и возлюбленные были на борту «Счастливого случая», все глаза проглядели, ведь на севере из-за тумана и дождя было не видно ни зги; когда же во второй половине дня начался прилив, а от судна по-прежнему не было ни слуху ни духу, люди принялись гадать, не боится ли оно причалить из-за тендера - которого, кстати, тоже нигде не было видно - или же с ним что-то случилось. Перепачканные, промокшие насквозь, бедняжки отправились обратно в город; некоторые тихо плакали, словно у них болело сердце; другие, пригнув головы от ветра, направились домой, ни на кого не глядя и ни с кем не
разговаривая; заперевшись на засовы, они приготовились провести ночь в ожидании. В субботу утром - а ты ведь помнишь, что в субботу утром погодка была препаршивая, штормовая да ветреная, - люди вновь стояли на причале и смотрели во все глаза, и с приливом «Счастливый случай» действительно показался у отмели. Но отправившиеся к нему на лодке акцизные чиновники отослали лодочников обратно с новостями. Моряки добыли немало жира и кучу ворвани. Но флаг корабля висел под дождем, приспущенный до середины мачты в знак траура и печали, ведь у них на борту был мертвец - человек, который при жизни был силен как бык. Второй находился на грани жизни и смерти, а еще семерых не было, ведь их забрали вербовщики. Тот фрегат, о котором говорили, что он стоит у Хартлпула[16 - Портовый город в английском графстве Дарем.], прознал от тендера о «Счастливом случае» и захватил в четверг наших моряков; затем «Аврора» - так называется этот фрегат - отправилась на север; «Решимость» заметила ее в девяти лье от мыса Сент-Эббс-Хед, и команда, по виду распознав в ней военный корабль, решила, что она здесь, чтобы похищать людей во
имя короля. Я собственным глазами видел раненого, и он выживет. Выживет! Человек еще никогда не умирал с такой жаждой мести. Он едва мог говорить, ведь рана была серьезной, но то и дело багровел, пока старший помощник с капитаном рассказывали мне и остальным, как «Аврора» пальнула по ним и как ни в чем не повинный китобоец стал поднимать флаги, но еще до того, как они взвились, прозвучал второй залп, едва не попавший по вантам, после чего шедший из Гренландии против ветра корабль взял курс на фрегат; но команда знала, что они имеют дело со старой лисой, способной на любую пакость, и Кинрейд (это тот, который сейчас умирает, но не умрет, вот увидите), главный гарпунер, скомандовал людям спуститься в трюм и задраить люки, а сам остался с капитаном и старпомом на палубе, чтобы без особых почестей поприветствовать гостей с «Авроры», что гребли к ним на шлюпке…
        - Будь они прокляты! - выдохнул Дэниел, обращаясь к самому себе.
        Сильвия стояла, жадно вслушиваясь; она держала на весу горячий утюг, не осмеливаясь передать его Донкину из страха, что это заставит портного прервать свой рассказ, но и не решаясь поставить обратно на огонь, ведь это могло напомнить Гарри о его работе, о которой тот, увлекшись собственным повествованием, совсем позабыл.
        - Что ж! До корабля они добрались очень быстро и высыпали на борт, как саранча; капитан говорит, что видел, как Кинрейд спрятал свой китобойный нож под куском парусины, и понял, что тот что-то задумал, однако не стал его останавливать, как не сделал бы этого, если бы гарпунер вознамерился убить кита. Стоило людям с «Авроры» оказаться на борту, как один из них тотчас же метнулся к штурвалу; по словам капитана, он почувствовал себя так, словно кто-то поцеловал его жену. «Однако затем, - говорит он, - я подумал обо всех тех людях, что спрятались в трюмах, вспомнил о жителях Монксхэйвена, которые высматривали нас в это самое время, и сказал себе, что буду говорить с ними вежливо столько, сколько смогу, и лишь затем возьмусь за китобойный нож, ярко поблескивавший из-под куска парусины». Так что речь его была честной и вежливой, хоть он и видел, что они приближаются к «Авроре», а «Аврора» приближается к ним. Капитан военного корабля вместо приветствия грубо заорал в рупор: «Прикажите своим людям выйти на палубу!» Капитан китобойца говорит, что услышал, как его люди крикнули ему снизу, что ни за что не
сдадутся без кровопролития, и увидел Кинрейда, зарядившего свой пистолет и в любой момент готового выстрелить; он сказал флотскому капитану: «Мы защищенные законом люди, занимавшиеся промыслом в Гренландском море, и вы не имеете права чинить нам препятствия». Но флотский капитан заорал еще громче: «Прикажите своим людям выйти на палубу! Если они вам не подчиняются и вы утратили контроль над своим судном, то я посчитаю, что у вас на борту случился мятеж, и вы сможете подняться на борт „Авроры“ с людьми, которые изъявят желание за вами последовать, а по остальным я открою огонь». Каков, а? Хотел обставить все так, будто капитан не мог справиться с собственным кораблем, а он ему помогал. Но наш шедший из Гренландии капитан не робкого десятка. Он сказал: «На корабле полно жира, и я предупреждаю вас о последствиях стрельбы по нему. Как бы там ни было, пират вы или нет (слово «пират» встало комом у него в горле), а я - честный монксхэйвенец и иду из краев огромных айсбергов и многочисленных смертельных опасностей, но где, слава богу, нет никаких вербовщиков, коими, как я понимаю, вы являетесь». Так он
передал мне сказанное, хоть я и не уверен, что в тот миг он говорил с такой же смелостью; все это точно было у него на уме, но, возможно, благоразумие взяло верх, ведь он, по его словам, всей душой молился о том, чтобы любой ценой доставить груз владельцам в целости. Что ж, люди с «Авроры», забравшись на борт «Счастливого случая», громко спросили, могут ли они стрелять в люки, чтобы заставить таким образом команду выйти на палубу; тогда заговорил гарпунер, сказав, что встанет у люков, что у него есть два добрых пистолета и еще кое-что и что на его собственную жизнь ему наплевать, ведь он холостяк, а в трюме у всех есть семьи, и что он прикончит первых двоих, кто сунется к люкам. В общем, мне сказали, что он прикончил двоих, которые туда сунулись, и сразу же нагнулся за китобойным ножом, большим, как серп…
        - Можно подумать, что я не знаю, как выглядит китобойный нож! - воскликнул Дэниел. - Я сам по Гренландскому морю ходил.
        - Они прострелили ему бок, ударили по голове и отбросили в сторону, посчитав мертвым, после чего стали стрелять в люки, убив одного и выведя из строя двоих, а потом остальные запросили пощады, ведь жить всем хочется, пусть даже на борту королевского судна; а затем «Аврора» увезла их, и раненых, и невредимых; Кинрейда и Дарли они оставили, приняв за мертвых, хотя Кинрейд мертвым не был; капитана и старпома тоже оставили, сочтя их слишком старыми; капитан, который любит Кинрейда как брата, влил рома ему в глотку, перевязал раны и, прибыв в Моксхэйвен, послал за доктором, чтобы тот вытащил из него пули; ведь говорят, что во всем Гренландском море еще не было такого гарпунера; я сам видел, как этот славный парень лежал там, бледный и неподвижный от слабости и потери крови. А вот Дарли мертв как камень; в воскресенье его похоронят так, как в Монксхэйвене никогда никого еще не хоронили… А теперь давай сюда утюг, девочка; не будем больше тратить время на болтовню.
        - Это не пустая трата времени, - возразил Дэниел, тяжело передвинувшись в своем кресле и вновь остро ощутив свою беспомощность. - Если бы я был молод… Нет, парень, если бы у меня не было этого поганого ревматизма, полагаю, вербовщики узнали бы, что подобные дела просто так не сходят с рук. Благослови тебя Бог, приятель! Это хуже, чем было в моей юности, выпавшей на Американскую войну, а ведь и тогда дела обстояли довольно паршиво.
        - А Кинрейд? - спросила Сильвия и с шумом выдохнула, после того как попыталась осмыслить сказанное.
        Пока она слушала историю, на ее щеках играл румянец, а глаза блестели.
        - О, он выкарабкается! Он не умрет. В нем еще полно жизни.
        - Насколько я понимаю, он - кузен Молли Корни, - сказала Сильвия и еще сильнее покраснела, вспомнив намек подруги на то, что Чарли был для нее не просто кузеном.
        Ей немедленно захотелось отправиться к Молли и разузнать мельчайшие подробности, которыми женщины готовы делиться только с другими женщинами. В тот миг маленькое сердечко Сильвии загорелось этим желанием, хоть она и не была готова признаться в этом даже самой себе. Ей не терпелось увидеть Молли, и она почти убедила себя в том, что причина заключалась лишь в желании посоветоваться о фасоне плаща, который должен был выкроить Донкин и который она сшила бы под его руководством; как бы там ни было, именно этим Сильвия объяснила матери свое желание навестить подругу, когда все запланированные на день домашние дела были переделаны, а сквозь бледные водянистые облака начало проглядывать закатное солнце.
        Глава VI. Похороны моряка
        Дом семейства Корни, называвшийся Мшистый Уступ, был местом, погруженным в хаос и начисто лишенным комфорта. Чтобы добраться до его двери, вам нужно было, словно по болоту, пройти по грязному двору, состоявшему, казалось, из сплошных луж да навозных куч. В главной комнате в любой день недели над огнем сушилась одежда: какой-нибудь член этой беспорядочной семьи постоянно достирывал что-то, что забыли постирать в надлежащий день вместе с остальным платьем. Иногда грязные вещи валялись на неопрятной кухне, одна из дверей которой вела в комнату, служившую одновременно и гостиной, и спальней, а другая - в маслодельню, единственное чистое место в доме. Напротив входной двери располагалась судомойня. И все же, несмотря на весь этот беспорядок, не возникало впечатления, будто дом принадлежал беднякам: Корни были по-своему богаты в том, что касалось домашней птицы, скота и детей; грязь и суета, присущая неорганизованному труду, стали для них привычными и не мешали им. Обитатели Мшистого Уступа были беззаботны и веселы; миссис Корни и ее дочери радовались гостям в любое время и готовы были присесть и
посплетничать хоть в десять часов утра, хоть в пять пополудни вечера, несмотря на то что с утра в доме всегда было полно всевозможной работы; к концу же дня фермерские жены и дочери обычно «приводили себя в порядок», или, как говорят нынче, принаряжались. Разумеется, Сильвия здесь была желанной гостьей. Она была молоденькой, красивой, оживленной и, подобно свежему бризу, делала атмосферу приятнее. Вдобавок Белл Робсон так высоко задирала нос, что визит ее дочери был чем-то вроде знака расположения, ведь мать позволяла Сильвии посещать далеко не все дома.
        - Садись же, садись! - воскликнула Дейм Корни, смахивая передником пыль с табуретки. - Полагаю, Молли скоро вернется. Она пошла в сад, чтобы взглянуть, достаточно ли уже нападало яблок, чтобы испечь пирог для парней. Нет ужина лучше, чем яблочный пирог с патокой и хрустящей корочкой, да только вот яблок мы еще не собрали.
        - Если Молли в саду, я схожу за ней, - сказала Сильвия.
        - Что ж, посекретничайте, девицы, посплетничайте о своих сердечных дружках, - отозвалась миссис Корни с понимающим видом, за который Сильвия в тот миг едва ее не возненавидела. - Я все понимаю: сама еще молодость не забыла. Но осторожней: прямо у задней двери большая грязная лужа.
        Однако Сильвия к тому моменту уже добежала до середины еще более грязного, чем передний - если такое вообще возможно, - заднего двора и миновала маленькую калитку, ведущую в сад. Тут было множество старых сучковатых яблонь с поросшими серым лишайником стволами, в которых хитрые зяблики весной устраивали гнезда. Гнилые ветви никто не спиливал, и они, пусть уже и неспособные плодоносить, создавали над головой тенистый полог; мокрая трава росла длинными, путавшимися под ногами пучками. На старых серых деревьях до сих пор висел неплохой урожай розовых яблок; более румяные плоды виднелись то тут, то там среди зарослей нестриженой зеленой травы. Несомненно созревшие, но при этом не собранные плоды озадачили бы любого, кто был незнаком с членами семейства Корни, для которых если и не заповедью, то неписаным законом было никогда не делать сегодня того, что можно было отложить на завтра; вот почему яблоки падали с деревьев от первого порыва ветра и гнили на земле, пока «парням» не захочется пирога на ужин.
        Завидев Сильвию, Молли поспешила к ней через сад, путаясь в густой траве.
        - Не думала, девонька, что ты придешь в такой день! - сказала она.
        - Так ведь совсем уже прояснилось, - ответила Сильвия, глядя на спокойное вечернее небо, видневшееся сквозь переплетение ветвей. Небо было нежно-серого цвета, слегка тронутого розовым оттенком заката, сулившего тепло. - Прошел дождь, и я решила посоветоваться с тобой о том, как сшить плащ; Донкин работает у нас дома, и я хотела разузнать у тебя все насчет… ну, знаешь, насчет новостей.
        - Каких новостей? - спросила Молли.
        Несколько дней назад ей довелось услышать историю о «Счастливом случае» и «Авроре», но, по правде говоря, все это совершенно вылетело у нее из головы.
        - Ты разве не знаешь о вербовщиках и китобойце, о большой драке и о Кинрейде, своем кузене, что повел себя так храбро и славно и теперь лежит на смертном одре?
        - О! - сказала Молли, поняв, о каких «новостях» идет речь, и слегка удивившись пламенному тону своей маленькой подружки. - Да, я слышала об этом несколько дней назад. Но Чарли вовсе не лежит на смертном одре, ему уже гораздо лучше; мать говорит, что на следующей неделе его перевезут сюда, чтобы мы могли за ним ухаживать; да и воздух здесь получше, чем в городе.
        - Ох! Я так рада! - воскликнула Сильвия от всего сердца. - Я боялась, что он умрет и я так никогда с ним и не увижусь.
        - Ты увидишься с ним, обещаю; конечно, если все будет хорошо, ведь его серьезно ранили. Матушка уверяет, что на боку у Чарли четыре синие отметины, которые останутся на всю жизнь, а доктор боится, что у него внутреннее кровотечение и он умрет, если за ним никто не будет ухаживать.
        - Но ты ведь сказала, что ему лучше, - произнесла Сильвия несколько неуверенно.
        - Ага, лучше; но жизнь непредсказуема, особенно после огнестрельных ранений.
        - Твой кузен поступил очень славно, - заметила Сильвия с задумчивым видом.
        - Никогда не сомневалась, что так и будет. Я много раз слышала, как Чарли твердил, что честь превыше всего, и теперь это доказал.
        Молли говорила о чести Кинрейда не сентиментально, а с видом собственницы, и Сильвия утвердилась в своих подозрениях о взаимном влечении между ней и кузеном. А потому следующие слова подруги ее весьма удивили.
        - Кстати, насчет твоего плаща: какой ты хочешь, с капюшоном или пелериной? - спросила Молли. - Полагаю, все дело в этом.
        - О, мне все равно! Расскажи побольше о Кинрейде. Ты и правда думаешь, что ему лучше?
        - Батюшки! Вы только посмотрите, как Чарли увлек эту девицу! Надо будет сказать ему, как живо интересуется им одна юная особа!
        С этой минуты Сильвия больше не задавала вопросов о Кинрейде. Немного помолчав, она произнесла изменившимся, более сухим тоном:
        - Я подумываю о плаще с капюшоном. А ты что скажешь?
        - Ну, как по мне, плащи с капюшоном довольно старомодны. Я бы на твоем месте сделала пелерину из трех частей: по две на плечи, а третья пускай красиво спадает по спине. Но давай пойдем в воскресенье в монксхэйвенскую церковь и поглядим, как сшиты плащи у дочерей мистера Фишберна, ведь те заказывали их в Йорке. Нам не придется входить в церковь - мы сможем хорошенько рассмотреть их во дворе, ведь в этом нет ничего дурного. Вдобавок в этот день будут пышные похороны застреленного вербовщиками моряка, так что мы убьем сразу двух зайцев.
        - Я бы хотела пойти, - ответила Сильвия. - Мне жаль бедных моряков, в которых стреляют и которых похищают, как это произошло на наших глазах в прошлый четверг. Я спрошу матушку, отпустит ли она меня.
        - Ага, давай. Моя-то матушка меня точно отпустит, а может, и сама туда пойдет; я слышала, ожидается зрелище, о котором будут рассказывать еще долгие годы. И мисс Фишберн точно там будет, так что я бы попросила Донкина выкроить плащ, а с накидкой или капюшоном подождала бы до воскресенья.
        - Проводишь меня немного? - спросила Сильвия, видя, что пробивавшийся сквозь черные ветви свет закатного солнца становится все более багровым.
        - Нет, не могу. Хотелось бы, но у меня еще куча работы, а время утекает, как вода сквозь пальцы. Не забудь: в воскресенье. Я буду ровно в час; в город мы пойдем медленно, чтобы можно было разглядеть наряды встречных; потом помолимся в церкви и посмотрим на похороны.
        Определившись с планами на ближайшее воскресенье, девушки, сдружившиеся по причине соседства и возраста, попрощались.
        Сильвия поспешила домой - ей казалось, что она отсутствовала слишком долго; мать стояла на небольшом холмике у дома и высматривала ее, прикрыв глаза рукой от лучей закатного солнца; впрочем, едва завидев дочь, она вернулась к своим делам, в чем бы они ни заключались. Белл была женщиной немногословной и не выставляла свои чувства напоказ; лишь немногие догадались бы, как сильно она любит своего ребенка; однако Сильвия без всяких умозаключений и наблюдений, интуитивно чувствовала, как крепко связаны они с матерью.
        Отца и Донкина девушка обнаружила за тем же занятием, за которым их и оставила: за беседой и спором; Дэниел пребывал в вынужденном бездействии, Донкин штопал одежду так же быстро, как и говорил. Отсутствия Сильвии они, похоже, даже не заметили - как, казалось, его не заметила и мать, выглядевшая так, будто была полностью погружена в работу на маслодельне. И все же каких-то три минуты назад Сильвия видела, как Белл ждет ее возле дома; годы спустя, когда ее уходы и возвращения никого не будут волновать, фигура матери, выпрямившейся в полный рост и высматривающей своего ребенка в слепящих лучах закатного солнца, будет вновь и вновь являться Сильвии подобно внезапному видению, разящему в самое сердце воспоминанием об утраченном благословении, которое она не ценила тогда, когда имела.
        - Как дела, отец? - спросила девушка, подходя к креслу и кладя руку Дэниелу на плечо.
        - Эх! Только послушай мою девчушку. Думает, раз она пошла гулять, я сразу же соскучусь и захвораю. У нас с Донкином, девочка, была самая содержательная беседа за последние несколько дней. Я во многом его просветил, и он принес мне немало пользы. Коль будет на то воля Божья, я уже завтра начну ходить, ежели погода не испортится.
        - Ага! - произнес Донкин с ноткой сарказма. - Мы с твоим отцом решили множество загадок; как жаль, что правительство нас не слышало и не сможет воспользоваться нашей мудростью. Мы разобрались с налогами, вербовщиками и прочими напастями, а еще победили французов. Мысленно.
        - Ума не приложу, отчего они там, в Лондоне, не могут понять столь очевидные вещи! - искренне поддержал его Дэниел.
        Сильвия не слишком хорошо разбиралась в политике и налогообложении - по правде говоря, она даже не понимала, в чем между ними разница, - однако видела, что ее невинный маленький заговор, призванный внести разнообразие в жизнь отца благодаря визиту Донкина, достиг своей цели; с исполненным ликования сердцем девушка вышла из дома и побежала за угол, чтобы разделить с Кестером радость от успеха, о котором не решилась бы рассказать матери.
        - Кестер! Кестер! Дружище! - произнесла Сильвия громким шепотом; однако работник кормил лошадей и стук их копыт по полу круглой конюшни помешал ему ее услышать, поэтому Сильвии пришлось подойти поближе. - Кестер! Отцу гораздо лучше: завтра он собирается выйти на улицу. И все благодаря Донкину. Я очень признательна тебе за то, что ты его привел, и постараюсь выкроить кусок тебе на жилет из красной ткани для моего нового плаща. Ты ведь хочешь новый жилет, правда, Кестер?
        Работник задумался.
        - Нет, девонька, - наконец произнес он серьезно. - Не хочу видеть тебя в куцем плаще. Мне нравится, когда девицы выглядят модно и красиво; я в некотором роде горжусь тобой, и мне больно представить, что ты будешь ходить в укороченном плаще; это было бы то же самое, как если бы кто-то слишком коротко остриг хвост старушке Молл. Нет, девонька: зеркала, чтобы в него смотреться, у меня нет, так зачем мне жилет? Оставь свою ткань себе, добрая девица; а за хозяина я очень рад. Ферма становится совсем другой, когда он запрется и ворчит.
        Взяв пучок соломы, Кестер принялся чистить старую кобылу, шепча что-то, словно хотел поскорее закончить разговор. Сильвия же, сделавшая столь щедрое предложение в минутном порыве благодарности, не слишком огорчилась из-за того, что его отвергли, и направилась обратно к дому, размышляя о том, как еще можно отблагодарить Кестера, не идя на личные жертвы: ведь отдай она кусок ткани ему на жилет, это лишило бы ее чудесной возможности приглядеть для себя в воскресенье модный покрой на церковном дворе.
        Желанный день, как это обычно и бывает, все никак не хотел наступать. Здоровье отца Сильвии постепенно улучшалось, а ее мать была довольна тем, как славно поработал портной, и показывала аккуратные заплатки с такой же гордостью, с какой многие современные матроны демонстрируют новую одежду. Погода наладилась: на смену дождю пришла мягкая осенняя облачность; впрочем, богатству красок было не сравниться с тем, что можно лицезреть бабьим летом, ведь дымка и морские туманы на этих берегах появляются рано. Впрочем, быть может, серебристо-серые и коричневые оттенки, царившие на суше, способствовали покою, умиротворению и отдохновению перед суровой и бурной зимой. Это было время, чтобы собраться с силами перед грядущими испытаниями, а еще - чтобы сделать заготовки на зиму. В такие дни, именуемые летом святого Мартина, когда «не страшен зной, не страшны вьюги снеговые»[17 - Строки из пьесы У. Шекспира «Цимбелин» (Пер. В. Шершеневича).], старики выходят погреться на солнышке, и в их задумчивых, мечтательных глазах можно прочесть, что они витают где-то далеко от земли, которую многие из них уже, вероятно,
никогда не увидят облаченной в летний наряд.
        Утром того самого воскресенья, которого так ждала Сильвия, многие из этих стариков вышли из своих домов пораньше, чтобы подняться по стертым несколькими поколениями горожан длинным каменным ступеням, ведущим к приходской церкви, взиравшей на город с высокого зеленого обрыва, у которого река впадала в море; оттуда открывался прекрасный вид и на суетливый городок, и на порт, и на стоявшие там суда, и на отмель, и на бескрайнюю морскую гладь: пейзаж, в котором жизнь встречалась с вечностью. Удачное место для церкви Святого Николая, чью колокольню возвращавшиеся домой моряки замечали раньше, чем что бы то ни было еще на суше.
        Те же из них, кто уходил в море, могли уносить с собой торжественные мысли о словах, услышанных под ее сводами; мысли эти, быть может, не были осознанными, однако наполняли души мореплавателей смутной убежденностью, что покупка и продажа, трапезы и бракосочетания и даже жизнь и смерть не были единственными гранями бытия. Впрочем, они вспоминали не слова произнесенных там проповедей, пусть даже самых красноречивых, ведь, сидя в церкви, моряки большей частью спали - исключая случаи «похоронных речей», об одной из которых я и хочу вам поведать. Они не узнавали собственных пороков и соблазнов в тех возвышенных эвфемизмах, что слетали с губ проповедника. А вот расхожие слова молитв за избавление от привычных опасностей вроде молний, бурь, битв, убийств и внезапной смерти были им знакомы; к тому же почти каждый моряк, отправляясь в плавание, оставлял на суше кого-то, кто будет молиться за странствующих по суше и по морю, вспоминая его, ведь Бог хранил тех, кого искренне поминали в молитвах.
        Там же лежали и многие поколения мертвых, ведь церковь стояла в Монксхэйвене с того самого дня, как он стал городом, а значит, могил в ее дворе было немало. Капитаны, мореплаватели, судовладельцы, рядовые матросы: казалось странным, как мало людей других профессий было погребено под этими могильными камнями. То тут, то там виднелось надгробие, воздвигнутое оставшимся в живых членом огромной семьи, б?льшая часть которой погибла в море. «Пропали без вести в Гренландском море». «Потерпели кораблекрушение на Балтике». «Потонули у берегов Исландии». При взгляде на них возникало странное чувство, словно холодные морские ветра приносили с собой туманные фантомы моряков, сгинувших вдали от дома и освященной земли, где лежали их праотцы.
        Каждый пролет ступеней, ведших к погосту, венчала маленькая площадка с установленной на ней деревянной скамьей. В то воскресенье все они были заняты пожилыми людьми, у которых перехватывало дыхание от непривычного подъема. Церковная лестница, как называли ее местные жители, была видна из любой части города, и фигуры поднимавшихся по ней прихожан, выглядевших на расстоянии совсем крохотными, сделали холм похожим на суетливый муравейник еще задолго до дневного богослужения. Все, кто был способен одолеть подъем, добавили к своему наряду в знак траура что-то черное; это могли быть совсем небольшие предметы вроде старой ленты или траурной повязки, однако они были у каждого, включая маленьких детей, сидевших на руках у матерей и невинно сжимавших в маленьких ручках веточки розмарина, что затем будут брошены в могилу «для воспоминания». Это был день похорон Дарли, моряка, застреленного вербовщиками в девяти лье от мыса Сент-Эббс-Хед, которого должны были предать земле в час, привычный для похорон горожан победнее, сразу после вечерней службы; проводить Дарли в последний путь собрался весь город, не
считая разве что больных и тех, кто за ними ухаживал, ведь остальные почитали своим долгом отдать последние почести человеку, которого они сочли жертвой преднамеренного убийства. Все как один корабли в гавани стояли с приспущенными флагами; члены их команд шагали по Хай-стрит. Честные жители Монксхэйвена, возмущенные посягательством на их суда и полные сочувствия к семье, лишившейся сына и брата почти на пороге дома, пришли на похороны огромной толпой, так что у Сильвии не было недостатка в фасонах для ее плаща; впрочем, в голове у девушки роились мысли, гораздо более приличествовавшие случаю. Непривычно суровые и торжественные выражения лиц окружающих повлияли и на нее. Она ничего не отвечала на замечания Молли по поводу нарядов и внешнего вида тех, кто обратил на себя ее внимание. Замечания эти были до того неприятны Сильвии, что едва не приводили ее в бешенство; и все же Молли проделала всю дорогу до монксхэйвенской церкви ради нее, а значит, заслуживала того, чтобы к ней отнеслись с терпением. Девушки вместе со многими другими поднимались по ступеням; даже на площадках между пролетами, обычно
становившихся средоточием сплетен, люди говорили очень мало. На море не было видно ни единого паруса, из-за чего оно казалось торжественно-безжизненным, словно желало соответствовать тому, что происходило на суше.
        Старая церковь была построена в нормандском стиле; низкая и массивная снаружи, внутри она была настолько просторной, что в обычные воскресенья заполнялась едва ли на четверть. Ее стены портили многочисленные мемориальные доски из черного и белого мрамора с типичными для прошлого столетия украшениями в виде плакучих ив, урн и склоненных фигур; впрочем, кое-где между ними виднелись корабли с раздутыми парусами и якоря, отражавшие портовый характер городка и привносившие в интерьер некоторую оригинальность. Деревянных элементов тут не было - вероятно, церковь лишилась их тогда же, когда был разрушен стоявший по соседству монастырь. Для семей наиболее богатых судовладельцев были предусмотрены большие квадратные кабинки с обитыми зеленым сукном сиденьями и именами, написанными белыми буквами на дверях; жесткие сиденья поменьше предназначались для местных фермеров и торговцев; также в церкви стояли многочисленные тяжелые скамьи из дуба, которые несколько человек могли перенести поближе к кафедре. Именно там Молли с Сильвией их и обнаружили; шепотом обменявшись несколькими фразами, девушки уселись на
одну из таких скамей.
        Монксхэйвенский викарий был добродушным, миролюбивым стариком, больше всего в жизни ненавидевшим распри и смуту. Как и подобало в те дни человеку его сана, на словах он был ярым тори. В мире для него существовало два пугала - французы и диссентеры[18 - В Англии одно из наименований протестантов, отклонявшихся от норм официального англиканства; чаще всего этот термин применялся в отношении пуритан.]. Сложно было сказать, кого из них викарий осуждал и боялся больше. Вероятно, сильнее всего он ненавидел диссентеров, поскольку они были ближе, чем французы; кроме того, оправданием французам служило то, что они были папистами, в то время как диссентеры, исключая самых порочных, могли принадлежать к англиканской церкви. Однако на практике это не мешало викарию обедать с мистером Фишберном, личным другом и последователем Уэсли[19 - Джон Уэсли (1703 - 1791) - английский священнослужитель, богослов и проповедник, основатель методизма.]; впрочем, заговори с ним кто-нибудь на этот счет, святой отец неизменно отвечал: «Уэсли учился в Оксфорде, что делает его джентльменом; к тому же он был рукоположенным
священнослужителем англиканской церкви, а значит, благодать никогда его не покинет». А вот чем он оправдывал свое распоряжение регулярно носить бульон и овощи старому Ральфу Томпсону, неистовому индепенденту[20 - Индепенденты - приверженцы одного из течений английского протестантизма, отделившиеся от пуритан в конце XVI века и пользовавшиеся значительным влиянием во время Английской революции.], бранившему и Церковь, и викария до тех пор, пока не утратил силы подниматься по ступеням диссентерской кафедры, мне неизвестно. Впрочем, о подобном несоответствии поступков отца Уилсона его убеждениям в Монксхэйвене мало кто знал, так что к нашей истории они не имеют никакого отношения.
        Роль, которую отцу Уилсону довелось играть на протяжении последней недели, была непростой, однако еще сложнее оказалось написать проповедь. Убитый Дарли приходился сыном садовнику викария, так что человеческие симпатии отца Уилсона были на стороне безутешного отца. Однако вскоре он как старейший представитель церковных властей в округе получил объяснительное и оправдательное письмо от капитана «Авроры», в котором говорилось, что Дарли противился приказу офицера, находившегося на службе его величества. Что было бы с надлежащими субординацией и верностью, служебными интересами и возможностью побить проклятых французов, если бы поведение вроде того, что продемонстрировал Дарли, стали поощрять? (Бедняга Дарли! Ему-то теперь были уже безразличны любые последствия человеческого поведения!)
        Поэтому викарий торопливо бормотал проповедь под названием «Коль умрем мы во цвете лет», которая в равной степени подошла бы и умершему в колыбели младенцу, и крепкому мужчине с кипевшей кровью, застреленному тем, чья кровь так же кипела. Однако стоило старому священнику заметить устремленный на него, полный муки взгляд отца Дарли, всей душой пытавшегося найти хотя бы тень божественного утешения в этих пустых словах, как угрызения совести стали невыносимыми. Неужели он не мог произнести речь, духовная сила которой уняла бы гнев и жажду мести? Стать утешителем, превратившим роптание в смирение? Но при мысли об этом перед отцом Уилсоном возникло противоречие между законами человеческими и законом Божьим, и священник отказался от попыток сделать нечто большее, чем то, что он уже делал, сочтя, что это выше его сил. Впрочем, хотя прихожане покидали церковь с таким же гневом, с каким в нее входили, а некоторые - еще и унося с собой смутное разочарование услышанным, никто не испытывал к старому викарию ничего, кроме доброжелательности. Сорок лет он вел среди них простую счастливую жизнь открытого,
мягкого, сердечного человека, чья доброта постоянно выражалась на практике, благодаря чему он заслужил всенародную любовь, так что ни самого отца Уилсона, ни остальных его талант проповедника особо не волновал. Единственным знаком почтения, которого он ожидал, было уважение к его сану, - дань традициям, передававшимся из поколения в поколение. Оглядываясь на прошлое столетие, мы удивляемся тому, как плохо наши предки умели связывать факты воедино, дабы увидеть между ними гармонию либо диссонанс. Однако не кроется ли причина в том, что мы смотрим на них в исторической перспективе? Будут ли наши собственные потомки изумляться нам так же, как мы изумляемся непоследовательности своих праотцов, поражаясь нашей слепоте, нашим мнениям и принимаемым нами решениям и считая, что логическим следствием тех или иных мыслей должны были стать убеждения, которые мы презираем? Странно смотреть на людей вроде викария, почти непоколебимых в своей уверенности, что король не может ошибаться, однако всегда готовых поговорить о Славной революции[21 - Английская революция XVII в.] и заклеймить Стюартов за то, что они
следовали той же доктрине, пытаясь воплотить ее на практике. Однако подобные несоответствия были частью жизни добрых людей того времени. Хорошо нам, живущим в дни, когда все логичны и последовательны. Отцу Уилсону следовало бы организовать небольшую дискуссию на эту тему вместо своей проповеди, о которой все равно никто не мог бы вспомнить ничего, кроме ее названия, через полчаса после того, как она прозвучала. Даже у самого святого отца произнесенные им слова вылетели из головы уже к тому моменту, когда он, сняв сутану и надев стихарь, вышел из сумрака своей ризницы и направился к двери, вглядываясь в залитый светом, тянувшийся до самых обрывов церковный двор; солнце еще не село, а бледная луна уже медленно всходила в серебристой дымке, окутывавшей бескрайние пустоши. Плотная толпа стояла молча и неподвижно; на церковь и викария люди не смотрели, ожидая тех, кто нес покойника. Взгляды были устремлены на одетую в черное процессию; ее участники поднимались по длинным ступеням, опуская свою тяжелую ношу на землю на каждой площадке, чтобы тихо постоять рядом с ней; процессия то исчезала за каким-нибудь
нависавшим выступом, то появлялась вновь, с каждым разом все ближе; над головами собравшихся раздавался звон огромного церковного колокола со средневековой надписью, знакомой, вероятно, одному лишь викарию: «К могиле всякого я призываю».
        Тяжелую монотонность его гула не нарушал ни единый звук, ни близкий, ни далекий, не считая разве что доносившегося откуда-то с пустошей гоготания вернувшихся на гнездовье гусей; впрочем, шум этот был столь отдаленным, что лишь подчеркивал царившее безмолвие. Затем толпа слегка зашевелилась, расступаясь, чтобы дать дорогу мертвецу и его носильщикам.
        Склонившие головы и усталые, люди с гробом продолжили свой путь; за ними следовал бедный садовник, набросивший черно-коричневый похоронный плащ на свой невзрачный наряд; несчастный отец шел, поддерживая жену, хоть его собственная походка была не намного тверже. Отправляясь днем в церковь, он пообещал, что вернется и проводит ее на похороны первенца; тогда сердце садовника переполняли боль и ошеломление, возмущение и немой гнев, так, словно он должен был услышать нечто, что изгонит непривычную жажду мести, примешивавшуюся к его горю, и поможет ему осознать, что в неверии нет утешения - в неверии, которое в тот миг его поглощало. Как Господь мог допустить столь жестокую несправедливость? Разрешая ее, Он не может быть благим. Что есть жизнь и что есть смерть, если не боль и отчаяние? Красивые, торжественные слова богослужения помогли садовнику, позволив ему вернуть б?льшую часть своей веры. Он все так же не понимал, почему на него обрушилось такое горе, однако теперь ощущал нечто, подобное детскому доверию, и шептал вновь и вновь во время долгого подъема: «Таков замысел Господень», и слова эти его
невыразимо утешали. За пожилой парой следовали их дети, уже успевшие стать взрослыми мужчинами и женщинами; кое-кто из них работал на окрестных фермах, однако некоторым пришлось приехать издалека. Компанию им составляли слуги викария, многочисленные соседи, пожелавшие выразить сочувствие, а также б?льшая часть моряков со стоявших в порту кораблей - процессия, сопровождавшая покойника до самой церкви.
        Собравшаяся у двери толпа увеличилась настолько, что Сильвия с Молли вряд ли вновь смогли бы войти внутрь, так что они отправились к тому месту, где траурное шествие ждала глубокая могила, чья голодная разверстая пасть была уже готова поглотить мертвеца. Там тоже собралось немало народу; прислонившись к надгробиям, люди устремили взгляды на бескрайнее спокойное море; мягкий соленый воздух овевал их застывшие лица с воспаленными глазами. Никто не издавал ни звука, ведь все думали о жестокой смерти того, кому были посвящены прозвучавшие в старой серой церкви торжественные слова, кои с такого расстояния можно было бы даже различить, если бы не доносившийся снизу шум прибоя.
        Внезапно все взгляды устремились к дорожке, тянувшейся от ступеней. Двое моряков медленно вели по ней человека, едва державшегося на ногах и напоминавшего призрака.
        - Это главный гарпунер, который пытался его спасти! Тот, кого бросили умирать! - забормотали собравшиеся.
        - Грехи мои тяжкие! Это же Чарли Кинрейд! - сказала Молли, выступая навстречу кузену.
        Однако, когда он приблизился, девушка увидела, что Чарли напрягал все свои силы для того, чтобы идти. Моряки с радостью откликнулись на настойчивую просьбу гарпунера и занесли его вверх по ступеням, чтобы он смог в последний раз взглянуть на своего товарища по команде. Они подвели Чарли к могиле, и он прислонился к одному из надгробий; почти сразу же на погост вышел викарий, за которым из церкви хлынула огромная толпа, направившаяся к мертвецу.
        Сильвия была так поглощена торжественностью происходящего, что поначалу даже не обратила внимания на бледную, изможденную фигуру, возвышавшуюся напротив нее; в еще меньшей мере она осознавала присутствие своего кузена Филипа, который, наконец-то разглядев девушку в толпе, подошел к ней вплотную, желая составить ей компанию и защитить ее.
        Служба продолжалась, и за спинами стоявших в первом ряду девушек стали раздаваться плохо сдерживаемые всхлипы, постепенно переросшие во всеобщий плач. Слезы струились по лицу Сильвии; горе ее было столь очевидным, что постепенно привлекло внимание многих находившихся рядом с ней. Среди них был и главный гарпунер, чьи впалые глаза заметили ее по-детски невинное, цветущее личико; он задумался, была ли эта девушка родственницей покойного, однако, увидев, что она не в траурном платье, Чарли решил, что эта девушка была его возлюбленной.
        Наконец все закончилось: стук камешков, сыпавшихся на гроб вместе с землей; последний долгий взгляд родных и любимых; бросание в могилу веточек розмарина теми, кому посчастливилось их принести, - о, как же Сильвия жалела о том, что забыла об этом последнем знаке уважения к покойному! Постепенно толпа начала рассеиваться.
        Филип обратился к Сильвии:
        - Не ожидал увидеть тебя здесь. Я думал, тетушка всегда ходит в Кирк-Мурсайд.
        - Я пришла с Молли Корни, - ответила Сильвия. - Матушка осталась дома с отцом.
        - Как его ревматизм? - спросил Филип.
        Однако в этот самый миг Молли, взяв Сильвию за руку, произнесла:
        - Я хотела поговорить с Чарли. Матушка будет страсть как рада узнать, что он уже вышел на улицу; хотя, по правде говоря, выглядит он так, словно лучше бы ему было оставаться в постели. Идем, Сильвия.
        Филипу, желавшему находиться рядом с Сильвией, пришлось проследовать за девушками туда, где стоял главный гарпунер, собиравшийся с силами перед возвращением домой. Завидев кузину, он замер.
        - Что ж, Молли, - произнес Чарли слабым голосом, протягивая руку.
        Глаза его, впрочем, смотрели на Сильвию, чье мокрое от слез лицо было полно застенчивого восхищения - она впервые видела такого героя.
        - Чарли, я ужасно испугалась, увидев, как ты прислонился к надгробию, будто привидение. Какой же ты бледный и изнуренный!
        - Ага! - произнес гарпунер устало. - Изнуренный и слабый. Вроде того.
        - Но я надеюсь, что вам уже лучше, сэр, - сказала Сильвия тихо, страстно желая поговорить с ним и в то же время изумляясь собственной дерзости.
        - Благодарю вас, милая. Худшее уже позади.
        Чарли тяжело вздохнул.
        Филип решил вмешаться:
        - Мы оказываем ему медвежью услугу, задерживая его; уже вечер, а он очень устал.
        Произнеся эти слова, Филип развернулся, показывая, что собирается уйти. Двое моряков, друзей Кинрейда, горячо поддержали его; Сильвия почувствовала вину из-за того, что заговорила с гарпунером, и залилась краской.
        - Перебирайся в Мшистый Уступ, Чарли, мы о тебе позаботимся, - произнесла Молли.
        Сильвия присела в легком реверансе.
        - До встречи, - произнесла она и удалилась, спрашивая себя, как Молли удается так свободно разговаривать с таким героем.
        Впрочем, Чарли был кузеном ее подруги и еще, вероятно, возлюбленным, а это все меняло.
        Тем временем ее собственный кузен не отходил от Сильвии ни на шаг.
        Глава VII. Тет-а-тет. Завещание
        - А теперь расскажи мне, как дела дома, - произнес Филип, явно решивший сопровождать девушек.
        Обычно он наведывался в Хэйтерсбэнк в воскресенье во второй половине дня, и Сильвия знала, чего следует ожидать, с того самого момента, как заметила его на церковном дворе.
        - Отец всю неделю мучился ревматизмом; но сейчас ему гораздо лучше, большое спасибо. - Сказав это, она обратилась к Молли: - У твоего кузена есть доктор, который за ним присмотрит?
        - Ага, разумеется! - ответила та торопливо; на самом деле она понятия об этом не имела, однако решила считать, что у ее кузена было все, что полагается инвалиду и герою. - Он неплохо обеспечен и может позволить себе все, что нужно, - продолжила она. - Его отец был фермером в Нортумберленде и оставил ему деньги, а сам Чарли - главный гарпунер, каких еще свет не видывал, потому получает жалованье, какое попросит, и вдобавок долю с каждого кита, которого загарпунит.
        - Полагаю, что, как бы там ни было, теперь ему придется на некоторое время исчезнуть с нашего побережья, - сказал Филип.
        - С чего бы это? - спросила Молли.
        Филип никогда ей особо не нравился, а теперь, когда он собирался каким бы то ни было образом унизить ее кузена, девушка готова была вступить в битву.
        - Ну, люди говорят, что он открыл огонь и убил моряков с военного судна, а коль так, ему придется пойти под суд, если он попадется.
        - Каких только небылиц ни выдумают люди! - воскликнула Молли. - Бьюсь об заклад, Чарли не убивал никого, кроме китов, а если даже и убил, то за дело, ведь люди с военного корабля хотели выкрасть его и остальных и лишили жизни бедного Дарли, с похорон которого мы возвращаемся. Думаю, если кто-нибудь сейчас перепрыгнет через канаву и набросится на нас с Сильвией, ты, квакер, будешь просто стоять столбом.
        - Но на стороне вербовщиков закон, и они лишь выполняли приказ.
        - Тендер ушел, словно им стыдно за содеянное, - сказала Сильвия. - И флага на «Рандивусе» больше нет. Здесь еще долго никого не завербуют.
        - Да, - подхватила Молли. - Отец говорит, что рекрутеры перегнули палку, действуя слишком уж нахраписто; народ не привык к тому, чтобы хватали бедных парней, возвращающихся с Гренландского моря. У людей вскипает кровь, они готовы драться с рекрутерами на улицах - и да, убивать их, если те пустят в ход огнестрельное оружие, подобно команде «Авроры».
        - Женщины так любят кровопролитие, - сказал Филип. - Кто бы мог подумать, что вы только что рыдали над могилой человека, умершего насильственной смертью? Я-то полагал, что вы видели достаточно, чтобы понять, какое горе причиняет вражда. У тех парней с «Авроры», которых, как говорят, подстрелил Кинрейд, возможно, тоже были отцы и матери, ждущие их возвращения домой.
        - Не думаю, что он их убил, - произнесла Сильвия. - Он кажется таким добрым.
        Но Молли не понравилась такая половинчатость.
        - А вот я скажу, что Чарли убил их наповал; он не из тех, кто бросает дело незаконченным. И знаете что? Поделом им!
        - А это, случайно, не Эстер, которая служит в магазине у Фостеров? - спросила Сильвия тихо, заметив молодую женщину, которая внезапно появилась впереди, выступив из перелаза каменной стены.
        - Да, - подтвердил Филип. - Где ты была, Эстер? - поинтересовался он, когда они подошли поближе.
        Слегка покраснев, Эстер ответила в своей неторопливой, спокойной манере:
        - Я сидела с Бетси Дарли - она прикована к постели. Ей было одиноко, пока остальные были на похоронах.
        Молодая женщина уже собиралась уйти, однако Сильвия, по-прежнему охваченная живым сочувствием к родным убитого и желавшая обо всем ее расспросить, положила руку Эстер на предплечье, удерживая ее. Слегка отступив и покраснев еще сильнее, та, говоря по-прежнему тихо, ответила на все вопросы.
        Даже в нашу просвещенную эпоху в сельской местности мало кто задумывается о мотивации людей и анализирует их поступки, а лет шестьдесят-семьдесят назад такое случалось еще реже. Я не хочу сказать, что вдумчивые люди не читали книг вроде «Самопознания» Мейсона и «Серьезного воззвания» Ло[22 - Религиозные трактаты, популярные в Англии в XVIII веке.] или что последователи Уэсли не практиковали совместные чтения Библии, призванные наставлять слушателей. Однако в целом можно утверждать, что в те времена немногие понимали, кто они, если сравнить их с числом наших современников, осознающих свои добродетели, личные качества, недостатки и слабости и склонных сравнивать себя с другими - не из фарисейства или высокомерия, но руководствуясь живым осознанием своих особенностей, которое в большей степени, чем что бы то ни было, лишает человека свежести и оригинальности.
        Впрочем, вернемся к тем, кого мы оставили стоять на пешей тропе, протянувшейся по холмам вдоль дороги, что вела к Хэйтерсбэнку. Сильвия думала о том, как добра была Эстер, согласившаяся посидеть с бедной, прикованной к постели сестрой Дарли, и при этом не испытывала ни малейших угрызений совести из-за того, как в сравнении с этим выглядело ее собственное поведение - поведение девицы, которая пошла в церковь из тщеславия и осталась на похоронах из любопытства и жажды новых впечатлений. Современная девушка осудила бы себя за это, лишившись тем самым простого очищающего удовольствия от восхищения чужим поступком.
        Эстер продолжила путь, зашагав по склону холма к расположенному внизу городу. Остальные медленно двинулись в противоположном направлении. Какое-то время они шли в молчании, однако затем тишину нарушила Сильвия:
        - Какая же она хорошая!
        - Да, это правда, - с теплотой в голосе отозвался ожидавший подобной реакции Филип. - И никто, кроме нас, живущих с ней под одной крышей, об этом не знает.
        - Ее мать ведь старая квакерша, не так ли? - поинтересовалась Молли.
        - Элис Роуз входит в общество Друзей, если ты об этом, - ответил Филип.
        - Да-да, некоторые люди особенные. А Уильям Коулсон - квакер… то есть один из Друзей?
        - Да; все они - очень хорошие люди.
        - Батюшки! Поверить не могу, что ты беседуешь с грешницами вроде нас с Сильвией, регулярно встречаясь с такими примерами добродетели, - сказала Молли, до сих пор не простившая Филипа за то, что он усомнился в способности Кинрейда убить. - Не правда ли, Сильвия?
        Но Сильвия была слишком напряжена для того, чтобы подтрунивать. Быть может, она и пришла в церковь с гораздо более легкомысленным намерением, чем участие в общей молитве, думая лишь о своем плаще, однако, спускаясь по длинной лестнице и взирая на извечное море и древние холмы, являвшие собой разительный контраст со скоротечностью человеческого существования, девушка чувствовала, что на нее внезапно обрушилось осознание реальности жизни и смерти. Ее переполняло торжественное чувство, и она гадала о том, куда отправляются души после смерти, с чувством, к которому примешивался детский страх, что ее душе там места может не хватить. Сильвия представить себе не могла, как людям вновь удается веселиться после похорон. Потому она ответила подруге серьезно и слегка невпопад:
        - Интересно, была бы и я такой же хорошей, если бы входила в общество Друзей?
        - Просто отдай мне свой плащ, когда станешь квакершей; им нельзя носить красное, так что тебе он будет ни к чему.
        - Думаю, ты и так хороша, - произнес Филип мягко - но со сдержанной нежностью, чтобы не смутить девушку.
        Были ли тому виной слова Молли или же на Сильвию повлиял тон ее кузена, однако она притихла; впрочем, ни у одного из ее спутников настроение не соответствовало ее собственному, так что причиной молчания Сильвии, скорее всего, стали они оба.
        - Люди говорят, Уильям Коулсон заглядывается на Эстер Роуз, - произнесла Молли, выведывавшая в Монксхэйвене свежие сплетни.
        Эта фраза прозвучала как утверждение, однако тон был вопросительным, и Филип ответил:
        - Да, думаю, она очень ему нравится; но Уильям такой тихоня, что на его счет никогда нельзя быть в чем-то уверенным. Однако, полагаю, Джон и Джеремайя были бы рады их браку.
        Наконец они дошли до очередного перелаза; он уже несколько минут стоял перед мысленным взором Филипа, однако молодой человек был единственным из троицы, осознававшим, что он настолько близко; перелаз вел к Мшистому Уступу, в то время как дорога уходила через поля вниз, к Хэйтерсбэнку. Здесь Филипу и Сильвии предстояло расстаться с Молли и продолжить путь вдвоем - чудесная прогулка, которую молодой человек всегда старался сделать как можно продолжительнее. Сегодня ему очень хотелось продемонстрировать кузине свое сочувствие в меру собственного понимания того, что творилось у нее в голове; но как разобраться в хитросплетении многочисленных мыслей, роившихся в этом невидимом вместилище? В решимости изо всех сил стараться быть хорошей и всегда думать о смерти, дабы то, что сейчас казалось невозможным, стало явью - «чтоб смерти приход не страшней был, чем сон после долгих забот»[23 - Отрывок из утреннего гимна епископа Томаса Кена. (Пер. Т. Кудрявцевой.)]; в нежелании, чтобы Филип провожал ее до дома; в попытках понять, действительно ли главный гарпунер убил человека (мысль об этом заставляла Сильвию
содрогаться и в то же время наполняла каким-то отвратительным восторгом, из-за которого она в воображении вновь и вновь возвращалась к высокой изможденной фигуре Чарли Кинрейда, пытаясь вспомнить его лицо); в ненависти и желании отомстить вербовщикам, желании столь сильном, что оно вступало в прискорбное противоречие с намерением быть хорошей. Все эти мысли, вопросы и фантазии вертелись в мозгу Сильвии подобно вихрю и в конце концов заставили ее нарушить молчание.
        - Сколько миль отсюда до Гренландского моря? Я имею в виду, сколько туда плыть?
        - Не знаю. Дней десять… Две недели… Может, больше. Я спрошу.
        - О! Отец мне все расскажет. Он бывал там много раз.
        - Послушай, Сильви! Тетушка сказала, что этой зимой я должен научить тебя писать и считать. Я могу приступить к этому прямо сейчас. Будем заниматься по вечерам, пару раз в неделю. С наступлением ноября магазин будет рано закрываться.
        Сильвии не нравилось учиться, и ей не хотелось, чтобы Филип был ее наставником, поэтому она ответила сухо:
        - На это уйдет немало свечей; матери это не понравится, а я не могу выводить буквы в темноте.
        - Об этом не волнуйся. Я могу приносить с собой свечу, которая все равно горела бы в моей комнате в доме Элис Роуз.
        Поняв, что предлог не сработал, Сильвия стала искать другой.
        - У меня так сводит руку от письма, что на следующий день я не могу шить, а отцу очень нужны рубахи.
        - Сильвия, я буду учить тебя географии и рассказывать всякие интересные истории о странах, изображенных на карте.
        - А на карте есть арктические моря? - спросила девушка уже с б?льшим интересом.
        - Да! И Арктика, и тропики, и экватор, и небесный экватор; мы с тобой совершим настоящее кругосветное путешествие; один вечер мы будем заниматься письмом и счетом, другой - географией.
        Филип говорил с вдохновением, а вот Сильвию вновь охватило безразличие.
        - Я не школярка; как по мне, то я такая тупица, что учить меня - пустая трата времени. Вот Бетси Корни, младшая сестренка Молли и третья дочь в семье, стоит твоих усилий. Никогда не видела девчонки, которую было бы так сложно оторвать от книг.
        Если бы Филипа не оставило хладнокровие, он притворился бы, что его заинтересовало предложение сменить ученицу, после чего Сильвия, возможно, пожалела бы о сказанном. Однако молодой человек был слишком оскорблен и забыл о хитрости.
        - Тетушка просила подучить тебя, а не соседскую девчонку.
        - Что ж, надо так надо; но я бы скорее предпочла, чтобы меня выпороли - и дело с концом, - ответила Сильвия весьма невежливо.
        Мгновение спустя она пожалела о своем гневном ответе и подумала, что, если она вдруг умрет этой ночью, ей бы не хотелось почить, будучи со всеми в ссоре. Мысль о внезапной смерти не оставляла ее с самых похорон. Поэтому Сильвия инстинктивно выбрала наилучший способ преодолеть намечавшуюся враждебность и взяла за руку Филипа, шагавшего рядом с ней с угрюмым видом. Впрочем, девушка слегка испугалась, почувствовав, как крепко он сжал эту руку и что ей не удастся ее высвободить, не подняв «шума», как Сильвия мысленно это называла. Они шли, держась за руки, до самой двери фермы Хэйтерсбэнк - обстоятельство, которое не могла не отметить Белл Робсон, сидевшая на подоконнике с раскрытой Библией на коленях. Женщина читала вслух сама себе, однако к тому времени было уже слишком темно, чтобы можно было продолжать, а потому она стала всматриваться в сгущавшиеся сумерки; при виде дочери и Филипа, шагавших к дому, на ее лице появилось удовлетворение.
        - Об этом-то я и молилась день и ночь, - сказала себе Белл.
        Впрочем, когда она зажгла свечу, чтобы встретить Сильвию и племянника, выражение ее лица нельзя было назвать слишком уж радостным.
        - Где отец? - спросила Сильвия, обводя комнату взглядом в поисках Дэниела.
        - Он ходил в кирк-мурсайдскую церковь, чтобы, как он говорит, мир повидать, а потом отправился пасти скот: ему уже лучше, а значит, настал черед Кестера отдохнуть.
        - Я сказал Сильвии, - произнес Филип, чей разум все еще был полон мыслей о его чудесном плане, а рука по-прежнему ощущала прикосновение кузины, - что буду ее наставником и стану приходить по вечерам дважды в неделю, чтобы учить ее письму и счету.
        - И географии, - вставила девушка.
        «Коль уж мне предстоит изучать то, что меня совершенно не интересует, - добавила она мысленно, - то я выучу и то, что мне хочется знать - о Гренландском море и о том, как далеко оно отсюда».
        В тот самый вечер трое похожих друг на друга людей сидели в маленькой аккуратной комнатке, окна которой выходили в закрытый дворик дома, расположенного с холмистой стороны монксхэйвенской Хай-стрит - мать, ее единственная дочь и молча обожавший эту дочь юноша, который нравился Элис Роуз, однако не самой Эстер.
        Вернувшись домой, Эстер постояла пару минут на маленьких ступенях, таких же белоснежных, как и все это безупречно чистое здание. Дом этот был расположен так, что его пришлось выстроить странно угловатым и асимметричным, дабы внутрь проникало достаточно света; он находился в отдаленном и темном уголке города, что могло бы послужить оправданием неопрятности. Однако маленькие оконные стекла ромбовидной формы были кристально прозрачными, и росшая на подоконнике и источавшая сладкий аромат герань достигла поистине огромных размеров, хоть и цвела нечасто. Листья ее наполнили воздух благоуханием, едва Эстер собралась с силами для того, чтобы открыть дверь. Быть может, причина этого заключалась в том, что молодой квакер Уильям Коулсон раздавил один из этих листьев в пальцах, ожидая следующих слов Элис, которые должен был записать. Женщина, выглядевшая так, словно ей, несмотря на старость, оставалось прожить на этом свете еще немало, торжественно диктовала свою последнюю волю и завещание.
        Элис думала об этом уже много месяцев, ведь стоявшая в доме мебель была не единственным, что она собиралась оставить после себя. У своих кузенов, Джона и Джеремайи Фостеров, женщина хранила некоторую сумму, и именно они предложили ей составить завещание. Элис попросила Уильяма Коулсона записать ее волю, и тот согласился, пусть и ощущая некоторый страх и тревогу из-за того, что он, как ему казалось, делал нечто, что было прерогативой юриста - а за составление завещания без лицензии, по его сведениям, можно было попасть под суд так же, как и за торговлю вином и прочими спиртными напитками без оформленного должным образом разрешения. Однако, когда Уильям предложил Элис нанять юриста, та ответила, что это обойдется ей в пять фунтов стерлингов и что он прекрасно сможет сделать то же самое, если будет внимательно слушать ее слова.
        Итак, Уильям по ее указанию купил в субботу лист отличной веленевой бумаги с черными краями и пару хороших перьев; дожидаясь, когда Элис начнет диктовать, он, погруженный в собственные серьезные размышления, почти неосознанно вывел вверху листа изысканный росчерк, которому научился в школе и который там называли «орлом».
        - Что это ты делаешь? - спросила Элис, внезапно заметив движения его руки.
        Уильям молча показал ей свой каллиграфический изыск.
        - Такое украшение сделает завещание недействительным, - сказала она. - Увидев такие загогулины вверху листа, люди могут подумать, что я была не в своем уме. Пиши: «Сей росчерк был сделан мной, Уильямом Коулсоном, и не имеет никакого отношения к Элис Роуз, диктующей завещание в здравом уме и трезвой памяти».
        - Не думаю, что это необходимо, - ответил Уильям, записав, впрочем, ее слова.
        - Ты написал, что я пребываю в здравом уме и трезвой памяти? Теперь поставь знак Троицы и напиши: «Во имя Отца и Сына и Святого Духа».
        - Разве так положено начинать завещание? - спросил слегка ошеломленный Уильям.
        - Мой отец, отец моего отца и мой муж начинали свои завещания именно так, а потому и я не собираюсь менять что-либо в этом отношении, ведь все они были людьми верующими, пусть мой муж и был епископальных убеждений.
        - Готово, - сказал Уильям.
        - А дату ты уже поставил? - спросила Элис.
        - Нет.
        - Тогда укажи третий день девятого месяца. Готово?
        Коулсон кивнул.
        - «Я, Элис Роуз, оставляю свою мебель (то есть мои кровать и комод, ведь твои кровать и прочие пожитки принадлежат тебе, а не мне), скамью, кастрюли, кухонный стол, обеденный стол, чайник и всю прочую мебель своей законной и единственной дочери, Эстер Роуз». Думаю, будет правильным оставить все это ей, не так ли, Уильям?
        - Я тоже так думаю, - отозвался молодой человек, продолжая записывать.
        - А ты получишь скалку и доску для теста, ведь ты так любишь пудинги и пироги. Когда меня не станет, они пригодятся твоей жене; надеюсь, она будет варить пудинги достаточно долго, ведь именно в этом заключается секрет моих пудингов, а ты в них довольно разборчив.
        - Я не думал о женитьбе, - произнес Уильям.
        - Ты женишься, - сказала Элис. - Ты любишь горячую сытную еду, а об этом будет заботиться лишь жена, чтобы тебя порадовать.
        - Я знаю девушку, которая бы меня порадовала, - вздохнул Уильям. - Вот только я сам ей не в радость.
        Элис пристально взглянула на него сквозь пенсне, которое надела, чтобы лучше думалось о том, как распорядиться своим имуществом.
        - Ты имеешь в виду нашу Эстер, - сказала она прямо.
        Уильям слегка вздрогнул, однако поднял глаза и встретился с женщиной взглядом.
        - Я ей безразличен, - произнес он удрученно.
        - Подожди немного, мой мальчик, - ответила Элис с теплотой в голосе. - Девушки не всегда знают, чего хотят на самом деле. Я была бы очень рада вашему браку, а поскольку Господь до сих пор был ко мне очень добр, думаю, Он сделает так, чтобы брак этот стал явью. Но ты не показывай Эстер, как сильно в нее влюблен. Иногда я думаю, что она устает от твоих взглядов и отношения в целом. Будь мужчиной; веди себя так, словно у тебя полно забот поважнее, и она начнет думать о тебе больше. А теперь очини перо и продолжай с новой строки. «Я завещаю…» Ты поставил «завещаю» в начале?
        - Нет, - отозвался Уильям, просматривая текст. - Вы не сказали мне написать «завещаю»!
        - Тогда завещание не будет иметь силы; моя мебель отправится в Лондон и окажется в распоряжении суда, а Эстер ничего не получит.
        - Я могу это дописать, - сказал Уильям.
        - Тогда напиши почетче и подчеркни, дабы показать, что эти мои слова особенно важны. Готово? Теперь начинай с новой строки. «Завещаю свою книгу проповедей в переплете из хорошей телячьей кожи, что лежит на третьей полке углового шкафа справа от очага, Филипу Хепберну». Как мне кажется, он любит чтение так же, как ты - воздушные, хорошо сваренные пудинги, и мне бы хотелось, чтобы у каждого из вас осталось что-нибудь в память обо мне. Записал? Хорошо; теперь насчет моих кузенов Джона и Джеремайи. Их мирские богатства велики, но им понравится мой дар, если мне только удастся придумать, что бы им подарить. Послушай! Это, часом, не шаги нашей Эстер? Быстро спрячь бумагу! Не хочу, чтобы она огорчилась, узнав, чем я тут занимаюсь. Продолжим в следующий первый день[24 - Принятое у квакеров название воскресенья.]; отдохнем недельку - авось я и придумаю что-нибудь такое, что порадует Джона и Джеремайю.
        Эстер, как уже было упомянуто, подождала пару минут, прежде чем открыть дверь. Когда она вошла, в комнате уже не было никаких признаков того, что в ней что-то писали, - лишь Уилл Коулсон, красный как рак, сидел, вдыхая аромат растертого в пальцах листочка герани.
        Эстер вошла быстро, с видом деланой жизнерадостности, которую она придала своему лицу, для чего ей и пришлось немного задержаться. Впрочем, жизнерадостность эта тут же исчезла, а вместе с ней исчез и легкий румянец, игравший на щеках Эстер, - чего не могла не заметить ее мать, уловившая на лице дочери выражение глубокой тревоги.
        - Я оставила чайник в очаге, - сказала Элис. - Хотя чай уже, наверное, утратил вкус, ведь с тех пор, как я заварила его, прошел целый час. Бедная девочка, судя по твоему виду, тебе не помешает чашка хорошего чая. Нелегко было сидеть с Бетси Дарли, да? Как она переносит свое горе?
        - Очень тяжело, - ответила Эстер.
        Она сняла чепец, сложила и разгладила свой плащ, после чего отнесла то и другое к огромному дубовому сундуку (или «ларю», как называли его у них в доме), дабы спрятать до следующего воскресенья.
        Стоило Эстер открыть сундук, как комнату наполнил сладкий аромат сушеной лаванды и розовых листьев. Уильям спешно шагнул к ней, чтобы поддержать тяжелую крышку. Подняв голову, Эстер устремила на него безмятежный взгляд и поблагодарила за помощь. Затем, взяв низкий табурет, села у очага спиной к окну.
        Очаг был столь же безупречно белым, как и крыльцо; черной была лишь отполированная до блеска решетка; медные детали вроде ручки заслонки ослепительно сияли. Мать Эстер поставила маленький глиняный чайник с горячим чаем на стол, сервированный на четверых, где уже стояли чашки и блюдца, а также большая тарелка с хлебом и маслом. Усевшись за стол, все трое склонили головы и помолчали пару минут.
        Когда молитва закончилась и все готовы были начать чаепитие, Элис произнесла, словно бы невзначай, однако ее сердце сжималось от сочувствия к своему ребенку:
        - Полагаю, если бы Филип собирался прийти на чай, он был бы уже здесь.
        Уильям бросил на Эстер быстрый взгляд; ее мать тактично отвернулась. Однако Эстер ответила довольно спокойно:
        - Вероятно, он у своей тетушки на ферме Хэйтерсбэнк. Я встретила его на вершине уступа вместе с его кузиной и Молли Корни.
        - Он часто там бывает, - заметил Уильям.
        - Да, - согласилась Эстер. - Он и его тетушка родом из Карлайла[25 - Столица английского графства Камбрия.], так что они, должно быть, предпочитают держаться вместе в чужом краю.
        - Я видел его на похоронах Дарли, - сказал Уильям.
        - Там была куча народу, - ответила Элис. - Почти как во время выборов; я как раз возвращалась с чтения, когда они поднимались по церковным ступеням. Я встретила моряка, который, как говорят, прибегнул к насилию и совершил убийство; он выглядел как призрак, хоть и не мне судить, были ли тому причиной телесные раны или же осознание собственных грехов. А к тому времени, как я вернулась сюда и села за Библию, люди уже возвращались; их топот доносился не меньше четверти часа.
        - Говорят, Кинрейда ранили выстрелами в бок, - произнесла Эстер.
        - Это уж точно не тот Чарли Кинрейд, которого я знавал в Ньюкасле, - произнес Уильям Коулсон с живым любопытством, внезапно зазвучавшим в его голосе.
        - Не знаю, - отозвалась Эстер. - Все зовут его просто Кинрейд, а Бетси Дарли утверждает, что он самый смелый гарпунер из тех, кто когда-либо плавал по Гренландскому морю. Но этот человек точно бывал в Ньюкасле: помню, она говорила мне, что они с ее бедным братом встретились именно там.
        - Как ты с ним познакомился? - спросила Элис.
        - Если это тот самый Чарли, то я его на дух не переношу, - ответил Уильям. - Он встречался с моей бедной сестрой, которой уже два года как нет на этом свете, а затем бросил ее ради другой девушки. Это разбило ей сердце.
        - Вряд ли он когда-нибудь снова совершит что-либо подобное, - сказала Элис. - Господь предупредил его. Не знаю, призовет ли Он его к себе, однако, как по мне, ему недолго осталось жить на этом свете.
        - Тогда он встретится с моей сестрой, - произнес Уильям торжественно. - И, надеюсь, Господь даст ему понять, что он убил мою сестру так же, как и моряков, которых застрелил; и коль за убийство там причитается зубовный скрежет, думаю, Чарли свое получит. Скверный он человек.
        - Бетси говорит, что такого друга, как он, у ее брата никогда не было; а ей самой он просил передать, что навестит ее, как только вновь сможет выходить на улицу.
        Однако Уильям лишь покачал головой и повторил свои последние слова:
        - Скверный он человек, скверный.

* * *
        Когда Филип тем воскресным вечером вернулся домой, он застал лишь Элис. Спать в этом доме обычно ложились в девять; впрочем, было всего десять минут десятого, однако Элис встретила его с суровым, недовольным видом.
        - Ты опоздал, парень, - сказала она коротко.
        - Прошу прощения; от дома моего дяди путь неблизкий, да и часы, полагаю, у нас разные, - ответил Филип, доставая свои и сверяя их с диском луны, по которому определяла время Элис.
        - Я ничего не знаю о твоем дяде; ты опоздал. Бери свечу и уходи.
        Если Элис и ответила что-то на его пожелание доброй ночи, Филип этого не услышал.
        Глава VIII. Тяга и отвращение
        Прошло две недели. Зима быстро приближалась. Обитателям унылых северных ферм нужно было многое успеть, прежде чем ноябрьская погода сделает дороги непроходимыми для повозок, запряженных полуголодными лошадьми. Собранный на дальних болотах торф подсыхал, дожидаясь времени, когда его можно будет занести в дом; сухие листья папоротника запасали в качестве подстилки для скота, поскольку солома в тех краях была редкостью, а потому очень ценилась; даже кровли там крыли вереском. Следовало засолить мясо, пока оно имелось в наличии, ведь в отсутствие кормовых репы и свеклы яловых коров забивали сразу же, как только они доедали траву на летних пастбищах; так что хорошие хозяйки мариновали говядину к Рождеству еще до Дня святого Мартина. Зерно следовало смолоть, пока его еще можно было довезти до дальней мельницы, а большие полки под потолком - заполнить овсяными лепешками. В самом конце, уже после вторых морозов, начинался забой свиней: на севере принято считать, что лед, заготовленный при первых заморозках, обязательно растает, а хранимое с его помощью мясо испортится; как говорят северяне, первый мороз -
никудышный.
        После последнего события можно было вздохнуть свободно. Дом был убран в последний раз за осень и блестел сверху донизу; торф был привезен, как и уголь из Монксхэйвена; дрова заготовили, зерно перемололи; окорока, голову и ноги свиньи, что была щедро откормлена лично матушкой Робсон, засолили, а мясник с радостью купил лучшие части туши; но даже после того, как он увез их, кладовая Хэйтерсбэнка просто ломилась от яств, и Белл, заглянув в нее однажды утром, спросила мужа:
        - Как думаешь, понравятся раненому бедняге из Мшистого Уступа мои колбасы? Они получились на славу, ведь я приготовила их по старинному камберлендскому рецепту, который в Йоркшире еще не знают.
        - Все-то ты держишься за свои камберлендские порядки, - отозвался муж; однако идея ему понравилась. - Впрочем, у больных и правда то и дело возникают причуды, так что, возможно, Кинрейд будет рад колбасам. Я знавал людей, которые, хворая, ели улиток.
        Для комплимента это прозвучало довольно странно, однако Дэниел тут же добавил, что не против сам отнести колбасы, когда станет слишком поздно для других дел. Сильвии очень хотелось сопроводить отца, но заговорить об этом она отчего-то не решалась. Когда уже начало смеркаться, девушка пришла к матери и попросила дать ей ключ от огромного бюро, которое стояло в доме на почетном месте; впрочем, оно не использовалось по прямому назначению, а служило вместо этого хранилищем лучших нарядов и новых скатертей да постельного белья.
        - Зачем тебе ключи? - спросила Белл.
        - Хочу взять одну из дамастовых салфеток.
        - Из лучших салфеток, сотканных моей матерью?
        - Да! - ответила Сильвия, краснея. - Я подумала, что колбасы будут отлично на ней смотреться.
        - Хорошая чистая салфетка из домашней пряжи подойдет для этого лучше, - отозвалась Белл, гадая, что нашло на девчонку: колбасы предназначены для того, чтобы их есть, а не для того, чтобы любоваться ими, будто книжной иллюстрацией.
        Ее замешательство, вероятно, стало бы еще сильнее, если бы она увидела, как Сильвия крадется к небольшому цветнику, который Кестер по ее просьбе разбил у стены с солнечной стороны дома, и срывает там пару астр и бутон чайной розы, уцелевшие в мороз благодаря близости кухонного очага, после чего тихонько, так, чтобы мать этого не заметила, приподнимает салфетку, которой была накрыта корзинка с колбасой и парой свежих яиц, и прячет свои осенние цветы в одной из складок.
        Закончив дневную трапезу (чай считался воскресным угощением), полностью оправившийся после приступа ревматизма Дэниел приготовился идти в Мшистый Уступ, но, когда он уже брал в руки трость, его взгляд привлекло выражение немой тоски на лице Сильвии, значение которого отец, сам того не осознавая, понял верно.
        - Женушка, - сказал он, - девчонке ведь нечего делать, правда? Она вполне могла бы надеть свой плащ и пойти со мной. Увиделась бы с Молли… Пускай составит мне компанию.
        Белл задумалась.
        - Нужно еще закончить пряжу для твоих чулок; впрочем, Сильвия может пойти с тобой, а с пряжей я сама разберусь, ведь мне-то уж точно нечем заняться.
        - Тогда одевайся побыстрее да пойдем, - сказал Дэниел дочери.
        Сильвии не нужно было повторять. Стрелой слетев вниз, она надела свой новый красный плащ и накинула капюшон, чтобы скрыть счастливое и в то же время зардевшееся от смущения лицо.
        - Не надо бы надевать новый плащ на ночную прогулку в Мшистый Уступ, - сказала Белл, качая головой.
        - Мне снять его и надеть шаль? - спросила Сильвия с легкой тоской в голосе.
        - Нет-нет, пойдем! - возразил Дэниел. - Нет у меня времени на ваши переодевания. За мной, Лэсси, за мной! - позвал он собаку.
        С часто бьющимся сердцем Сильвия вышла из дома танцующей походкой; ей приходилось сдерживать шаг, чтобы размеренно шедший Дэниел не остался далеко позади. Чистое ясное небо было усеяно тысячей звезд; покрытая инеем трава хрустела под ногами; поднявшись на холм, отец и дочь увидели распростершееся внизу море. Ночь была очень тихой, и далекие потрескивания и шорохи разносились в воздухе на большое расстояние и казались куда ближе, чем были на самом деле. С корзинкой в руке Сильвия напоминала маленькую Красную Шапочку. Ее отец был не в настроении беседовать и даже не пытался притвориться, будто это не так; однако и девушка погрузилась в собственные мысли, от которых беседа отвлекла бы ее.
        Спокойный монотонный шум разбивавшихся о прибрежные утесы волн, сменявшийся шорохом, с которым вода отступала по усыпанному галькой песку, медленная, размеренная поступь отца, легкое топотание Лэсси - все это увлекло Сильвию в мир грез, которые, впрочем, были слишком неопределенными, чтобы она сама могла их осознать. Наконец они добрались до Мшистого Уступа; неожиданно вздохнув, девушка прервала свои мечтания и последовала за отцом к огромному дому, который ночью выглядел привлекательнее, чем днем. Огонь в очаге всегда горел сильнее, чем нужно, впрочем, его отблески, равно как и свет свечей, оставляли в тени менее приглядные аспекты жизни столь безалаберной семьи, которая, несмотря на неорганизованность, всегда была рада визиту друзей; поприветствовав Дэниела и Сильвию, миссис Корни тут же задала вполне уместный вопрос:
        - Чем изволите угоститься? Эх! Муженек огорчится, узнав, что вы приходили в его отсутствие. Он-то отправился в Хорнкасл[26 - Торговый городок в графстве Линкольншир.], чтобы продать жеребят, и не вернется до завтрашней ночи. Но Чарли Кинрейд, за которым мы ухаживаем, здесь, а сыновья вот-вот вернутся из Монксхэйвена.
        Сказанное было адресовано Дэниелу, который, как знала миссис Корни, считал для себя приемлемой лишь мужскую компанию. Когда молодость уходит, для необразованных людей, чьи интересы не простираются дальше повседневности, вполне естественно не находить удовольствия в общении с противоположным полом. Мужчины могут рассказать друг другу много такого, чего женщины с их точки зрения (основанной на традиции и личном опыте) не поймут; даже во времена куда более поздние, чем те, о которых я пишу, фермеры с презрением сочли бы беседы с женщинами пустой тратой времени; мужчины более склонны делиться мыслями с сопровождающей их на протяжении дня пастушьей собакой, ставшей своеобразным немым наперсником. Принадлежавшая Робсону Лэсси легла у ног хозяина и, положив морду на лапы, внимательно наблюдала за подготовкой к трапезе, которая, к вящему разочарованию собачьего сердца, состояла лишь из напитков и сахара.
        - Где девчонка? - спросил Робсон, пожав руку Кинрейду и обменявшись парой слов с ним и миссис Корни. - Она принесла корзинку с колбасами, приготовленными моей женушкой, - а та по колбасам мастерица; готов поспорить, что равной ей не сыскать во всей округе!
        В отсутствие жены Дэниел готов был хвалить ее, чего ни за что не стал бы делать при ней. Однако Сильвия, быстро смекнув, как миссис Корни может истолковать такую похвалу кулинарных талантов ее матери, выступила из тени со словами:
        - Матушка подумала, что вы, возможно, еще не забили свинью, а колбасы всегда по вкусу тем, кто нездоров, и…
        Девушка могла бы продолжать еще долго, однако почувствовала на себе полный теплоты и восхищения взгляд Кинрейда. Она замолчала, и заговорила миссис Корни.
        - В этом году мне не из чего было готовить колбасы, иначе я могла бы с кем угодно посостязаться в этом умении. Йоркширские окорока славятся повсюду, и я ни одной женщине не позволю сказать, что она делает колбасы лучше меня. Но, как я и сказала, мне не из чего было их готовить, ведь наш кабанчик, которого я откармливала и всячески холила, который сейчас весил бы четырнадцать стоунов[27 - Стоун - традиционная британская единица измерения массы, равная 14 фунтам, или 6,35 кг.] и ни унцией меньше и который знал меня не хуже любого христианина, тот самый кабанчик, которому я сейчас перед вами воздала такую хвалу, забился в припадке за неделю до Дня святого Михаила да и помер, словно в насмешку надо мной; а следующий не будет готов к забою еще полтора месяца. Так что я очень признательна вашей женушке - как, уверена, и Чарли, пусть он и пошел на поправку с тех пор, как мы стали его здесь выхаживать.
        - Мне уже гораздо лучше, - сказал Кинрейд. - В ближайшее время я снова смогу задать вербовщикам трепку.
        - Но люди говорят, что они покажутся на этом побережье еще нескоро, - отозвался Дэниел.
        - Мне сказали, что они отправились в Халл, - произнес Кинрейд. - Но вербовщики - хитрые мерзавцы и могут вернуться в самый неожиданный момент. И вернутся.
        - Погляди! - сказал Дэниел, демонстрируя искалеченную руку. - Вот цена, которую мне пришлось заплатить за то, чтобы не участвовать в Американской войне.
        И он начал хорошо известную Сильвии историю: Робсон рассказывал о том, как искалечил себя, чтобы избежать вербовки, каждому новому знакомому, признавая, что навредил себе не меньше, чем вербовщикам, ведь ему пришлось оставить море, в сравнении с которым жизнь на суше - сплошная скука. Он не успел дослужиться до звания, при котором неспособность взбираться на мачту, метать гарпун или стрелять из пушки не имела бы большого значения, так что Дэниелу следовало бы быть благодарным за то, что кстати полученное наследство позволило ему стать фермером, однако в его глазах это было унижением. Но общение с моряками согревало ему душу, о чем Дэниел и сказал главному гарпунеру, сопроводив эти слова настойчивым приглашением посетить Хэйтерсбэнк в любое удобное время, коль уж Кинрейд все равно пока что вынужден оставаться на суше.
        Сильвия, притворяясь, будто секретничает с Молли, на самом деле внимательно прислушивалась к беседе отца с гарпунером; услышав, как Дэниел пригласил Кинрейда к ним в гости, девушка еще больше навострила уши.
        - Я очень вам благодарен, - ответил Чарли, - и, быть может, однажды вечером и в самом деле к вам загляну; но, как только мне станет лучше, я сперва должен буду повидаться со своими родичами, которые живут в Каллеркоутсе, что находится неподалеку от Ньюкасла-на-Тайне.
        - Что ж! - произнес Дэниел, вставая; этим вечером он был необычно сдержан в том, что касалось выпивки. - Ты повидаешься с ними, обязательно повидаешься! А если заглянешь ко мне - я буду счастлив тебя видеть. У меня нет мальчишек, которые составили бы мне компанию, - лишь одна-единственная дочь. Сильвия, иди сюда, покажись этому юноше!
        Сильвия выступила вперед, красная как роза, и Кинрейд тут же узнал в ней хорошенькую юную девушку, что так горько плакала на могиле Дарли. С моряцкой галантностью он встал, а она застенчиво замерла рядом с отцом, едва смея поднять свои огромные нежные глаза, чтобы взглянуть гарпунеру в лицо. Чарли все еще вынужден был опираться на стол, чтобы устоять на ногах, однако Сильвия отметила, что он выглядит гораздо лучше, чем раньше, - более молодым и не таким изможденным. Его лицо было круглым и выразительным, кожа - обветренной и загорелой, пусть в тот миг Чарли и выглядел бледным, а живые проницательные глаза и вьющиеся, почти курчавые волосы были темными. Кинрейд улыбнулся Сильвии, сверкнув белыми зубами, - приятная дружеская улыбка узнавания; впрочем, при виде нее девушка покраснела еще сильнее и опустила голову.
        - Я с радостью приду к вам, сэр. Думаю, подобная прогулка пойдет мне на пользу, если морозная погода продержится и дальше.
        - Вот именно, мой мальчик, - произнес Робсон, пожимая ему руку, которую Кинрейд затем протянул и Сильвии.
        Девушке не оставалось ничего иного, кроме как тоже дружески ее пожать.
        Молли проводила подругу до двери и, когда они оказались на улице, на мгновение задержала ее со словами:
        - Красивый, правда? Я так рада, что вы с ним увиделись, ведь на следующей неделе Чарли отправится в Ньюкасл и еще в какое-то местечко неподалеку.
        - Но разве он не сказал, что заглянет к нам как-нибудь вечером? - спросила Сильвия, немного испугавшись.
        - Ага; я прослежу за этим, не бойся. Мне бы хотелось, чтобы вы познакомились получше. Таких собеседников, как Чарли, еще поискать. Я напомню ему об обещании к вам заглянуть.
        Почему-то это повторенное дважды обещание напомнить Кинрейду о данном им слове навестить ее отца отчасти лишило Сильвию удовольствия от предвкушения этого визита. Впрочем, разве не естественно, что Молли Корни хотелось, дабы ее подруга познакомилась с мужчиной, которого Сильвия считала почти что ее женихом?
        Шагая домой, Сильвия снова погрузилась в размышления, и возвращение из Мшистого Уступа прошло так же тихо, как и путь туда. Единственным отличием было то, что теперь в небе над их головами искрилось яркое северное сияние, и оно - или же рассказы Кинрейда о плавании на китобойном судне - вызвало в памяти Дэниела Робсона морскую песенку с рефреном «люблю качаться на волнах», которую он и напевал себе под нос тихим, лишенным мелодичности голосом. Белл встретила их у двери.
        - Вот вы и вернулись! Приходил Филип, чтобы поучить тебя счету, Сильвия; он побыл здесь некоторое время, ожидая, когда ты вернешься.
        - Мне очень жаль, - ответила девушка скорее из-за недовольного тона матери; саму ее и урок, и досада кузена не слишком волновали.
        - Он сказал, что придет завтра вечером. Тебе следует помнить, когда именно придет Филип, ведь путь к нам слишком долог, чтобы проделывать его понапрасну.
        Услышав о намерениях Филипа, Сильвия хотела повторить, что ей очень жаль, однако сдержалась, всей душой надеясь, что Молли не станет торопить главного гарпунера, дабы тот выполнил обещание уже следующим вечером, ведь присутствие Филипа могло все испортить; вдобавок если Кинрейд будет сидеть с ее отцом, пока она будет заниматься, он может догадаться, какая она тупица.
        Впрочем, опасения девушки были напрасными. Следующим вечером пришел только Хепберн; Кинрейда не было. Обменявшись несколькими словами с тетушкой, Филип достал свечи, которые, как и обещал, принес с собой, книги и пару гусиных перьев.
        - Зачем ты принес с собой свечи? - спросила Белл с легкой обидой в голосе.
        Хепберн улыбнулся.
        - Сильвия подумала, что нам придется перевести их немало, и по этой причине не хотела учиться. Оставшись дома, я бы все равно использовал эти свечи, так что просто захватил их с собой.
        - Коль так, ты можешь унести их обратно, - сказала Белл коротко, задувая свечу, которую зажег молодой человек, и ставя вместо нее на столик свою собственную.
        Поймав на себе недовольный взгляд матери, Сильвия решила весь вечер быть послушной, хоть и затаила на кузена обиду из-за вынужденного хорошего поведения.
        - Что ж, Сильвия, вот тетрадь с изображенным на ней лондонским Тауэром, которую ты заполнишь самым красивым почерком во всем Северном Йоркшире.
        Девушка, нисколько не воодушевленная такой перспективой, сидела молча.
        - А вот перо, почти самопишущее, - продолжил Филип, пытаясь развеселить кузину.
        Он усадил ее как надо.
        - Не клади голову на левую руку, так ты никогда не сможешь писать ровно.
        Впрочем, даже сев так, как сказал ей Филип, Сильвия не проронила ни слова.
        - Ты устала? - спросил молодой человек голосом, в котором странным образом сочетались раздражение и забота.
        - Да, очень, - был ответ.
        - Но с чего бы это? - отозвалась Белл, все еще обиженная тем, что дочь выставила ее недостаточно гостеприимной; к тому же она любила племянника и испытывала глубокое уважение к знаниям, которые ей так никогда и не удалось получить в полной мере.
        - Матушка! - выпалила Сильвия. - Какой прок от того, чтобы исписать целую страницу словом «Авденаго», «Авденаго», «Авденаго»?[28 - Один из персонажей Книги пророка Даниила, известный также как Мисаил.] Была бы от этого польза, я попросила бы отца отправить меня в школу; но мне не хочется учиться.
        - Учение - это весьма полезное занятие. Мои мать и бабка получили образование, но потом наша семья покатилась по наклонной, и мы с матерью Филипа выучиться не смогли; однако ты, дитя, будешь учиться, таково мое решение.
        - У меня пальцы занемели, - пожаловалась Сильвия, поднимая маленькую ручку и тряся ею в воздухе.
        - Тогда давай займемся правописанием, - предложил Филип.
        - Какой от него прок? - капризным тоном спросила Сильвия.
        - Как это какой? Оно помогает человеку читать и писать.
        - А какой прок от чтения и письма?
        Мать бросила на девушку еще один суровый взгляд из тех, которыми, несмотря на спокойный нрав, иногда осаживала непокорную дочь, и Сильвии пришлось взять книгу и просмотреть столбец, указанный Филипом; впрочем, как она справедливо рассудила, задание ей может дать и один человек, но вот заставить учиться не смогут и двадцать; сев на край стола, девушка рассеянно уставилась на огонь. Однако мать направилась к столу, чтобы взять что-то из его ящиков, и, проходя мимо дочери, тихо сказала:
        - Сильви, будь умницей. Я очень уважаю ученость, а отец никогда не отправит тебя в школу, ведь вдвоем со мной ему будет слишком тоскливо.
        Если сидевший к ним спиной Филип и услышал эти слова, он оказался достаточно тактичным для того, чтобы никак этого не продемонстрировать. И такт его был вознагражден: очень скоро Сильвия стояла перед ним с книгой в руке, готовая показать, как она читает. Филип тоже поднялся, слушая, как его кузина медленно произносит слова по буквам, и помогая ей, когда на ее лице появлялось по-детски милое замешательство. Чтецом бедняжке Сильвии, похоже, никогда не стать, и Филипу, несмотря на то что он сам вызвался быть ее учителем, пришли на ум слова возлюбленного Джесс МакФарлейн:
        Решил я как-то написать
        Письмо возлюбленной своей,
        Что неумением читать
        В себя влюбила лишь сильней[29 - Из шотландской народной песни, записанной композитором Робертом Арчибальдом Смитом и включенной им в шеститомный сборник «Шотландский менестрель», вышедший в 1821 - 1824 гг. (Пер. Т. Кудрявцевой.)].
        И все же он помнил, как важно образование дочери для его тетушки, да и самому ему было очень приятно обучать столь милую его сердцу и столь хорошенькую, хоть и своенравную девицу.
        По этой причине Филипу, вероятно, было не слишком приятно видеть, какая радость обуяла Сильвию, когда урок, который он и так решил сократить, чтобы не слишком ее утомлять, закончился. Танцующей походкой она приблизилась к матери, слегка отклонила ее голову назад и поцеловала в щеку, после чего с вызовом сказала Филипу:
        - Если я когда-нибудь напишу тебе письмо, в нем не будет ничего, кроме «Авденаго! Авденаго! Авденаго!».
        Однако в тот самый миг ее отец вернулся вместе с Кестером с дальней вылазки на вересковые пустоши, которую они совершили, дабы приглядеть за овцами, оставленными пастись там до тех пор, пока морозы не станут по-настоящему сильными. Дэниел устал, как и Лэсси с Кестером; работник, с трудом переставляя ноги и приглаживая волосы, проследовал за хозяином в дом и, сев на скамью с другой стороны кухонного стола, стал вместе с ним терпеливо дожидаться ужина, состоявшего из каши с молоком. Сильвия тем временем подманила бедную, стершую все лапы Лэсси и покормила ее; впрочем, собака так устала, что едва могла есть. Филип уже собирался уйти, но Дэниел жестом остановил его:
        - Присядь, парень. После того как я поем, мне хотелось бы услышать новости.
        Взяв свое шитье, Сильвия устроилась рядом с матерью за маленьким круглым столиком, на котором стояла слабо светившая масляная лампа. Никто из собравшихся не нарушал молчания, ведь каждый был занят своим делом. Занятие Филипа заключалось в том, что он пристально смотрел на Сильвию, так, словно желал запомнить каждую черточку ее лица.
        Когда каши в огромной миске не осталось, Кестер зевнул и, пожелав всем доброй ночи, отправился на свой чердак над коровником. Филип достал еженедельную йоркскую газету и принялся читать последние сводки с бушевавшей в то время войны. Для Дэниела это было одним из величайших наслаждений: сам он читал довольно хорошо, однако, одновременно разбирая слова и пытаясь понять прочитанное, он слишком сильно утомлялся. Робсон мог либо читать, либо вдумываться в то, что читали ему вслух; чтение особого удовольствия ему не доставляло; то ли дело слушать.
        Кроме того, Дэниел был полон ура-патриотизма, пусть и не знал, за что сражались англичане. Впрочем, в те дни любой истинный патриот был рад войне с французами по любому поводу или даже без оного. Сильвию с матерью такие высокие материи не занимали: местные новости - например, кража яблок из знакомого им сада в Скарборо[30 - Город на севере Йоркшира.] - интересовали их гораздо больше, чем битвы Нельсона в северных морях.
        Филип читал газету высоким, неестественным голосом, лишавшим слова реального содержания; ведь даже знакомые выражения становятся незнакомыми и не передают никаких идей, если произносить их натужно или манерно. Филип в некоторой мере был педантом, однако педантичность его отличалась простотой, которую не всегда встретишь у самоучек и которая способна вызвать интерес у любого, кто знал, каких трудов стоило этому молодому человеку получить знания, которыми он так гордился; Филип читал латинские фразы с такой легкостью, словно они были написаны на английском, с удовольствием выговаривал многосложные слова, пока внезапно краем глаза не заметил, что Сильвия сидит, откинув голову назад, открыв хорошенький розовый ротик и закрыв глаза; иными словами, девушка уснула.
        - Ай! - сказал фермер Робсон. - Чтение и меня едва не усыпило. Мать разозлилась бы, если бы я сказал тебе, что ты заслужил поцелуй; но во времена своей молодости я бы поцеловал уснувшую хорошенькую девушку прежде, чем ты успел бы сказать «Джек Робисон»[31 - Здесь и далее может сохраняться присутствующее в оригинале неграмотное произношение персонажем своей фамилии.].
        Услышав эти слова, Филип задрожал и взглянул на тетушку. Одобрения с ее стороны он так и не дождался; впрочем, она встала и, притворившись, будто ничего не слышала, помахала племяннику рукой и пожелала ему доброй ночи. От скрежета передвигаемых по каменному полу стульев Сильвия открыла глаза, сконфуженная и раздосадованная смехом отца.
        - Ай, девочка! Славно ты это придумала - уснуть в присутствии молодого парня. Филип-то, небось, уже размечтался.
        Залившись краской, Сильвия обернулась к матери, пытаясь прочесть что-нибудь по ее лицу.
        - Отец просто шутит, - произнесла та. - У Филипа очень хорошие манеры.
        - Ему же лучше, - отозвалась Сильвия, сердито сверкнув глазами на кузена. - Ведь, прикоснись он ко мне, я бы никогда больше слова ему не сказала.
        Впрочем, она все равно выглядела глубоко оскорбленной.
        - Фу-ты ну-ты! Девицы нынче такие недотроги; в мое-то время они не видели в поцелуе ничего страшного.
        - Доброй ночи, Филип, - сказала Белл Робсон, сочтя этот разговор неподобающим.
        - Доброй ночи, тетушка; доброй ночи, Сильви!
        Однако Сильвия повернулась к кузену спиной, и он едва сумел выдавить из себя пожелание доброй ночи Дэниелу, спровоцировавшему столь неприятное окончание вечера, который до этого был таким славным.
        Глава IX. Главный гарпунер
        Несколько дней спустя фермер Робсон отправился покупать лошадь; он вышел из дома спозаранку, ведь путь был неблизкий. У Сильвии и Белл было много работы по дому, и ранний зимний вечер едва не застал их врасплох. Даже в наши дни стоит только сумеркам сгуститься, как сельские жители собираются всей семьей в одной комнате и принимаются за какую-нибудь сидячую работу; во времена же, о коих повествует моя история, когда свечи стоили гораздо дороже, чем сегодня, и когда зачастую одну свечу зажигали для нужд всей семьи, это было еще больше в обычае.
        Усевшись, мать с дочерью почти не разговаривали. Веселое постукивание вязальных спиц создавало ощущение домашнего уюта; в те же моменты, когда мать впадала в дремоту, Сильвия вслушивалась в шум волн, разбивавшихся о подножия скал далеко внизу, ведь благодаря рельефу лощины Хэйтерсбэнк сердитый рокот прилива доносился далеко вглубь суши. Около восьми - хотя из-за монотонности вечера могло бы показаться, что было уже гораздо позднее, - девушка услышала тяжелую поступь отца на усыпанной галькой дорожке. Необычным было то, что он беседовал с каким-то спутником.
        Охваченная любопытством и готовая тут же откликнуться на любое событие, способное нарушить монотонность, которая уже начинала вгонять ее в уныние, Сильвия метнулась к двери и распахнула ее. Одного взгляда в серую тьму ей было достаточно, чтобы внезапно ощутить смущение; девушка отступила за только что открытую дверь, в которую вот-вот должны были войти ее отец и Кинрейд.
        Дэниел Робсон был радостным и громогласным. Довольный своей покупкой, он отметил ее, пропустив пару стаканчиков. Приехав в Монксхэйвен на недавно купленной кобыле, Дэниел оставил ее до утра у кузнеца, дабы тот ее подковал. По пути из города Робсон встретил Кинрейда, заплутавшего в поисках фермы Хэйтерсбэнк, поэтому путь они продолжили вместе и вскоре уже сидели у Дэниела дома в ожидании хлеба, сыра и прочей снеди, которую собиралась предложить им хозяйка.
        Для Сильвии внезапная веселая суета, начавшаяся после появления ее отца и главного гарпунера, напоминала ту, что начинается, когда человек зимним вечером входит в комнату, где в очаге тлеют угли; стоит пошевелить их кочергой, и комната, только что казавшаяся такой темной, сумрачной и одинокой, наполняется жизнью, светом и теплом.
        Девушка радостно хлопотала по хозяйству, исполняя любое пожелание отца. Кинрейд провожал ее взглядом всякий раз, когда она проходила с задней кухни в кладовую и обратно, то и дело на мгновение выныривая из тени и давая ему возможность запомнить ее черты. В тот день пышные золотисто-каштановые волосы Сильвии венчал высокий льняной чепец с синей лентой, который не только не скрывал, но и подчеркивал их красоту. По шее девушки, заднюю часть которой скрывал платок в горошек, аккуратно пришпиленный к поясу коричневого шерстяного платья, с двух сторон спадали длинные локоны.
        Как же хорошо, думала Сильвия, что она сняла свою рабочую блузу и сермяжную нижнюю юбку и нарядилась в шерстяное платье, прежде чем сесть за работу вместе с матерью.
        К тому времени, когда девушка снова села, отец с Кинрейдом, наполнив стаканы, обсуждали достоинства различных видов спиртного - беседа, со временем переросшая в разговор о контрабанде и уловках, к которым они сами или их приятели прибегали для того, чтобы одурачить власти. Цепочки из людей, переправлявших по ночам товары на сушу; бочонки с бренди, которые находили фермеры, гонявшие по ночам лошадей на такие расстояния, что с утра животные не могли работать; хитрости, на которые пускались женщины, проносившие запрещенные товары… Если женщина решала заняться контрабандой, она начисто забывала о морали и изобретательностью, хитростью и наглостью превосходила любого мужчину. Вероятно, одним из важнейших свидетельств прогресса является то, что в торговле, трапезах и прочих делах мы руководствуемся заветами своей религии в гораздо большей мере, чем наши деды. Сильвия же, как и ее мать, была человеком своего времени. Обе с восхищением слушали рассказы о хитрых трюках, притворстве и лжи, словно все это было верхом благородства. Впрочем, будь Сильвия в повседневной жизни хоть на одну десятую такой же
обманщицей, это разбило бы ее матери сердце. И все же когда налог на соль начал неуклонно и безжалостно увеличиваться, когда уголовным преступлением стало подобрать несколько выброшенных с солеварни на дорогу грубых грязных комьев, когда оный налог сделал цену на этот товар первой необходимости столь высокой, что соль превратилась в роскошь - причем порой совершенно непозволительную, - правительство нанесло удар по честности людей, по их нравственности, и вред этот был слишком серьезен, чтобы его можно было исправить проповедями. Многие другие налоги, пусть и в меньшей степени, приводили к таким же последствиям. Вам может показаться странной подобная попытка связать людскую честность с налогообложением, однако не думаю, что эта идея так уж далека от истины.
        С похождений контрабандистов разговор сам собой перешел на рассказы о приключениях Робсона, в юности бороздившего Гренландское море, и Кинрейда, бывшего лучшим из гарпунеров на побережье в те дни, о которых повествует наша история.
        - Бояться нужно трех вещей, - произнес Робсон со знанием дела. - Льдов, скверной погоды, которая еще подлее льдов, и, в первую очередь, самих китов, ведь они хуже всего. Во всяком случае, так было в мое время. Возможно, с тех пор треклятые твари научились хорошим манерам. Когда я был молод, они никак не позволяли себя загарпунить, не начав барахтаться и не колотя хвостом и плавниками до тех пор, пока их полностью не окутывала пена, а люди в лодках не промокали насквозь, что в тех широтах совсем уж некстати.
        - Манерам, как вы выражаетесь, киты так и не научились, - отозвался Кинрейд. - Но и ко льдам я не стал бы относиться легкомысленно. Однажды я шел из Халла на корабле «Иоанн»; мы преследовали китов в славных зеленых водах; под ветром на скуле примерно в миле от нас был огромный серый айсберг, выглядевший совершенно безобидно; казалось, он находился там со времен Адама, и создавалось впечатление, будто он переживет последнего человека на земле; все говорило о том, что айсберг целые тысячелетия не увеличивался и не уменьшался в размерах. Вельботы погнались за китом, а я был гарпунером на одном из них; нам так хотелось догнать рыбину, что мы не заметили, как нас относит в глубокую тень айсберга. Мы не отставали от кита, и наконец я его загарпунил; как только ему пришел конец, мы сцепили его плавники и за хвост привязали к своей лодке; переведя дыхание, мы огляделись; другие вельботы были неподалеку от нас, борясь еще с двумя рыбинами, которые в любой момент могли сорваться, ведь для того, чтобы оказаться лучшим гарпунером на «Иоанне», особых навыков не требовалось. «Парни, - сказал я тогда, - пускай
один из вас останется в лодке рядом с этим китом (плавники которого, как уже было сказано, я лично сцепил канатом, и теперь рыбина была мертва, как Ноев прадед), а остальные помогут другим вельботам». Дело в том, что рядом с нами была еще одна лодка для траления[32 - В китобойном промысле тралением называется опутывание кита с помощью линя.]. Полагаю, в ваше время рыбин тоже тралили, господин?
        - Ага! - ответил Робсон. - Одна лодка с закрепленным на ней концом линя стоит неподвижно, а вторая плавает вокруг рыбины.
        - Что ж, к счастью, у нас была вторая лодка, и мы все в нее сели; в вельботе не осталось никого. «Но кто же приглядит за убитым китом?» - спросил я. Никто не ответил, ведь все они хотели прийти на помощь товарищам не меньше, чем я; мы рассудили, что вернемся к нашей рыбине, после того как поможем товарищам, а вельбот послужит нам буем. Итак, мы дружно налегли на весла и поплыли из черной тени айсберга, казавшегося таким же неподвижным, как полярная звезда. И что бы вы думали? Не отплыли мы и на дюжину саженей, как что-то с грохотом обрушилось и, окатив нас тучей брызг, пошло на дно; когда мы протерли глаза и пришли в себя от ужаса, ни от вельбота, ни от блестящего брюха нашего здоровенного кита не осталось и следа; а вот айсберг был на месте; неподвижный и мрачный, он выглядел так, словно от него откололось не меньше сотни тонн льда, утащив и вельбот, и рыбину в глубины, которые в тех широтах доходят, наверное, до самого центра земли. Так что теперь на наш славный вельбот наткнутся разве что углекопы из окрестностей Ньюкасла, если вгрызутся в землю достаточно глубоко, иначе не видать его больше
никому из живущих. А ведь я оставил там лучший складной нож из тех, что мне попадались.
        - Какое счастье, что в вельботе не осталось людей! - произнесла Белл.
        - Что ж, хозяюшка, полагаю, когда-нибудь мы все умрем, и как по мне - так в морских глубинах лежать ничуть не хуже, чем в могиле.
        - Но ведь там должно быть так холодно, - сказала Сильвия, содрогаясь и шевеля кочергой угли, чтобы согреть свое воображение.
        - Холодно! - отозвался ее отец. - Что вы, домоседки, знаете о холоде, чего не знаю я? Вот побывали бы вы хоть раз на восемьдесят первом градусе северной широты в такой холод, какого отродясь не видывали и какой стоит там даже в июне, что уж говорить о зиме; мы тогда заприметили кита и погнались за ним на лодке… Эта невоспитанная тварь, едва мы ее загарпунили, подняла свой неуклюжий хвост и двинула им по корме так, что я полетел в воду. Вот это был холод, скажу я вам! Сперва меня обожгло как огнем, так, будто с меня разом содрали всю кожу; потом каждая кость в моем теле заныла, словно больной зуб; затем в ушах зашумело, а в глазах - потемнело; мне бросали из лодки весла, а я пытался схватиться за них, но не мог их увидеть, потому что почти ослеп от холода. Решив, что вот-вот окажусь в Царствие Небесном, я попытался вспомнить Символ веры[33 - Система основополагающих догматов христианского вероучения.], чтобы умереть как христианин, но в голову лез лишь катехизис. И когда я уже собирался испустить последний вздох, меня затащили в лодку. Но вот незадача: в ней осталось только одно весло - остальные
побросали мне; так что, как вы уже, наверное, поняли, прошло порядочно времени, прежде чем мы смогли добраться до корабля; мне потом говорили, что я представлял собой ужасное зрелище: с намертво примерзшей к телу одеждой и волосами, превратившимися в такую же льдину, как тот айсберг, о котором он рассказывал; меня растирали так же, как женушка вчера натирала окорока, и поили бренди, но, несмотря на растирания и все бренди, выпитое с тех пор, я так и не смог согреть свои кости. А вы говорите «холод»! Много вы, женщины, о нем знаете!
        - Но есть и жаркие места, - заметил Кинрейд. - Как-то раз я ходил на американском китобойце. Они обычно направляются в южные широты, где снова становится холодно, и, если нужно, остаются там по три года кряду, зимуя на каком-нибудь из тихоокеанских островов. В общем, мы ходили по южным морям, ища хорошее место для охоты на китов; недалеко от левого траверза[34 - Направление, перпендикулярное курсу судна или его диаметральной плоскости.] виднелась огромная ледяная стена высотой не менее шестидесяти футов. Наш капитан, самый смелый человек, какого только видел свет, сказал: «В той темной серой стене будет разлом, и я пройду сквозь него, даже если мне придется плыть вдоль нее до самого Судного дня». Лед, вздымавшийся из колышущегося моря, казалось, доходил до самой небесной тверди. Мы плыли так долго, что я потерял счет дням. Наш капитан был странным, отчаянным типом, но даже он слегка побледнел, когда, выйдя после сна на палубу, увидел прямо по траверзу серо-зеленую льдину. Многие из нас решили, что его слова заколдовали корабль; все говорили только шепотом и по вечерам читали молитвы; воздух
наполняла мертвая тишина, а наши голоса казались чужими. Мы все плыли и плыли. И вот однажды внезапно раздался крик вахтенного: он увидел разлом во льдах, которые, как нам казалось, никогда не закончатся; мы все собрались на носу, а капитан приказал рулевому «Так держать!» и, подняв голову, принялся расхаживать по квартердеку шагом, вновь ставшим уверенным. Наконец мы подошли к разлому в длинной унылой ледяной стене, чьи края были не рваными, а уходили в пенившиеся воды под идеально прямым углом. Однако нам лишь мельком удалось увидеть то, что было в этом проломе; громко воззвав к Богу, капитан приказал рулевому плыть на север, прочь от адских врат. Мы все видели собственными глазами, что за той жуткой ледяной стеной, которая, как любой из нас мог бы поклясться, составляла в длину семьдесят миль, горело пламя - красно-желтое и неестественно жаркое; его языки вздымались прямо из морских вод еще выше ледяной стены, которая совсем не плавилась, хотя алый свет был поистине ослепительным. Люди потом говорили, что некоторые из стоявших рядом с капитаном видели черных чертей, мелькавших то тут, то там еще
быстрее, чем языки огня; но главное, что капитан сам их видел. И поскольку он знал, что взглянуть на ужасы, запретные для взоров живущих, ему довелось по причине собственной дерзости, он начал чахнуть на глазах и умер еще до того, как мы успели взять хотя бы одного кита, так что командование принял на себя первый помощник. Плавание оказалось очень успешным; и все же я никогда больше не стану плавать ни в тех морях, ни на борту американских судов.
        - Ох, милый! Ужасно думать, что сидишь рядом с человеком, видевшим врата ада, - произнесла охваченная страхом Белл.
        Бросив работу, Сильвия таращилась на Кинрейда с восторгом и изумлением.
        Слегка раздосадованный восхищением, которое рассказ главного гарпунера вызвал у его жены и дочери, Дэниел произнес:
        - Эге. Будь у меня язык хорошо подвешен, вы бы ценили меня больше. Я ведь тоже много чего повидал и совершил.
        - Расскажи, отец! - с придыханием попросила Сильвия, жадная до новых историй.
        - Кое о чем рассказывать негоже, - ответствовал Дэниел, - а о чем-то лучше и вовсе не спрашивать, ведь это может причинить человеку неприятности. Но, как я и сказал, если бы я вздумал поведать вам обо всем, что мне довелось пережить, у вас бы волосы на голове встали дыбом и чепцы поднялись бы не меньше, чем на дюйм. Твоя мать, девочка, слышала парочку таких историй. Помнишь о том, как мне довелось прокатиться на спине у кита, Белл? Парень должен понимать, насколько это опасно. Ну как, я рассказывал тебе об этом?
        - Да, - отозвалась Белл. - Но это было давно, когда ты за мной ухаживал.
        - А ухаживал я за ней еще до рождения этой девчушки, которая теперь уже почти взрослая. С тех пор у меня появилось слишком много забот, и мне стало некогда развлекать жену историями, так что, уверен, и эту она позабыла; а поскольку Сильвия ее вообще не слышала, наполняй свой стакан, Кинрейд, и послушай тоже.
        - Я и сам был главным гарпунером, - начал Робсон, - однако затем, так сказать, направил свои таланты в контрабандистское русло; в то время я ходил из Уитби[35 - Портовый городок на севере Йоркшира.] на китобойном судне «Эйнвелл». В один из сезонов мы стояли на якоре у побережья Гренландии с грузом из семи китов; но капитан наш был парнем глазастым, готовым взяться за любую работу; едва завидев кита, он сиганул в лодку и стал грести к нему, сделав знак мне и еще одному гарпунеру, с которым мы собирались отправиться на берег в увольнительную на другой лодке, немедленно следовать за ним. Что ж, к тому времени как мы добрались до капитана, он уже загарпунил кита. «Готовься, Робсон! - сказал он мне. - Как всплывет - ударь его еще раз». В общем, стою я, выставив правую ногу вперед и готовясь метнуть гарпун при виде рыбины, но ее все нет. И ничего удивительного, ведь она находилась прямо под моей лодкой; когда эта огромная уродливая тварь решила подняться на поверхность, она стала всплывать головой вперед - а головы у китов крепкие, как чугун, - и врезалась в дно лодки. Меня, как мячик, подбросило вместе
с линем и гарпуном. Я оказался в воздухе вместе с огромными кусками дерева и многими славными парнями - впрочем, думал я в ту минуту только о себе, ведь все шло к тому, что я вновь окажусь в соленой воде, прежде чем успею сказать «Джек Робисон»; однако вместо этого я плюхнулся на спину киту. И не смотри на меня так, сударь: именно там я и оказался. Какой же скользкой была эта спина! В общем, вонзил я в нее свой гарпун, уперся ногами покрепче и огляделся вокруг; от вида волн меня замутило, и я стал молиться, чтобы кит не нырнул, причем молился не хуже, чем святые отцы в монксхэйвенской церкви. Что ж, полагаю, мои молитвы были услышаны, ведь я все еще видел северные небеса; кит не дергался, а я изо всех сил пытался устоять на ногах - что, впрочем, было не так уж и сложно, ведь я запутался в лине. Капитан кричал мне, чтобы я перерезал линь; но беда в том, что кричать легко, а вот вытащить из кармана штанов нож, когда другой рукой пытаешься удержаться на спине у рыбины, плывущей со скоростью четырнадцать узлов в час, совсем непросто. Наконец я подумал, что не смогу выпутаться из линя, привязанного к
торчащему из кита гарпуну; что этот здоровенный червяк может уйти на глубину в любой момент, когда ему вздумается; что вода холодная и что тонуть мне в ней совсем не хочется; и что, раз достать из кармана нож, дабы перерезать опутавший меня линь, привязанный к гарпуну, я не могу, даже если капитан назовет это бунтом, - надо проверить, как крепко гарпун засел в ките. Я изо всех сил стал его тянуть; киту это явно не понравилось: он ударил хвостом и окатил меня водой, холодной как лед; я все тянул и тянул, боясь лишь одного: что загарпуненный кит уйдет под воду; наконец гарпун сломался - как раз вовремя, ведь кит, полагаю, устав от того, что я возился у него на спине, ушел под воду; добраться до ближайшей лодки оказалось непросто: рыбина была скользкой, вода - холодной, а меня еще и опутывал линь с куском гарпуна; в общем, повезло тебе, женушка, что ты не осталась в старых девах.
        - Не то слово! - ответила Белл. - Прекрасно помню, как ты рассказывал мне эту историю! Это было в октябре, двадцать четыре года тому назад. Я тогда еще подумала, что во всем мире не сыскать другого такого человека, который оседлал бы кита!
        - Учись, как нужно завоевывать женщин, - подмигнул Дэниел главному гарпунеру.
        Кинрейд тут же взглянул на Сильвию. Он сделал это неосознанно, подобно тому, как человек открывает глаза, пробудившись ото сна; но девушка от этого внезапного взгляда покраснела, словно роза, - так сильно, что гарпунер больше не смотрел на нее до тех пор, пока, как ему показалось, она не пришла в себя. Впрочем, наслаждаться ее видом ему довелось недолго, ведь Белл принялась его выпроваживать, заявив, что уже поздно, что хозяин устал, что на завтра у них много работы, что Эллен Корни из-за них до сих пор не ложилась, что они явно перебрали спиртного и что она самым глупым образом поверила в их истории, которые явно были выдумками. Никто так и не понял, что истинной причиной ее негостеприимной спешки стал внезапно обуявший Белл страх, что гарпунер и Сильвия друг другу «приглянутся». Ранее вечером Кинрейд сказал, что пришел поблагодарить миссис Робсон за колбасы, прежде чем отправиться к себе домой, в окрестности Ньюкасла. Однако теперь в ответ на приглашение Дэниела Робсона гарпунер заявил, что скоро заглянет снова, чтобы еще послушать его стариковские байки.
        Дэниел выпил уже достаточно, чтобы прийти в чрезвычайно благостное расположение духа, иначе его жена не осмелилась бы поступить так, как она поступила; в своем сентиментальном дружелюбии он провозгласил, что Кинрейд может приходить в Хэйтерсбэнк так часто, как только захочет, гостить у них на ферме всякий раз, как окажется в этих краях, да и вообще может оставаться здесь насовсем; поток его красноречия иссяк лишь тогда, когда Белл закрыла дверь и заперла ее еще до того, как главный гарпунер успел хотя бы на шаг отойти от дома.
        Сильвии всю ночь снились пылающие вулканы среди ледяных южных морей. Но, поскольку их пламя, как и в рассказе гарпунера, населяли демоны, обратить внимание на кого-то конкретного в этой причудливой сцене, где она была лишь зрительницей, а не участницей, девушка не могла. Со светом дня на смену чудесному сну пришли обыденные вопросы. Действительно ли Кинрейд уедет насовсем? Был ли он возлюбленным Молли Корни? Сильвия все спорила с собой, никак не находя ответов на свои вопросы. Наконец девушка решила, что не сможет получить их до тех пор, пока опять не встретится с Молли; с огромным усилием она приняла решение больше не думать о гарпунере и пообещала себе вспоминать лишь об описанных им чудесах. Возможно, Сильвия действительно размышляла о них, когда тихо пряла вечером у очага или, выйдя из дома в сумерки, чтобы загнать скот на дойку, неторопливо шла следом за животными; быть может, эти чудеса занимали ее мысли и летом, когда она по привычке выходила с вязанием из дома и, овеваемая свежим морским бризом, спускалась с уступа на уступ по возвышавшимся над синим морем скалам в не слишком безопасную с
виду маленькую бухту, служившую девушке убежищем с тех самых пор, как ее родители перебрались в Хэйтерсбэнк. Из этой бухты Сильвия часто видела проходившие вдалеке корабли, и их быстрое, но в то же время спокойное движение наполняло ее какой-то ленивой удовлетворенностью, однако не вызывало мыслей о том, куда они идут и в каких странных местах успеют побывать, прежде чем вернутся домой.
        Глава X. Упрямая ученица
        Когда Хепберн пришел, чтобы дать Сильвии следующий урок, ее мысли все еще были заняты главным гарпунером и его историями, так что перспектива небольшой похвалы за заполнение страницы написанным каллиграфическим почерком именем Авденаго утратила даже тень привлекательности, которой обладала до этого. Разделить с кем-то интерес к опасным приключениям в северных морях девушке хотелось в гораздо большей мере, чем, согнувшись над столом, заставлять себя правильно выводить буквы. По неосторожности она решила пересказать кузену одну из историй, услышанных от Кинрейда; поняв, что Хепберн (если он вообще не счел весь рассказ нелепой выдумкой) воспринял эту историю просто как способ отвлечься от по-настоящему важного дела и терпеливо слушал ее лишь в надежде, что его кузина, очистив разум, прилежно возьмется за письмо, Сильвия поджала хорошенькие губки, словно чтобы удержаться от новых попыток заинтересовать Филипа, и приступила к уроку с весьма бунтарским настроем; от открытого неповиновения ее удерживало лишь присутствие матери.
        - В конце концов, - произнесла девушка, разминая уставшую, онемевшую руку, - я не вижу смысла утомлять себя тем, чтобы учиться писать письма, если в жизни ни одного не получала. Зачем сочинять ответы, раз мне никто не пишет? А если бы и написали, я бы все равно ничего не смогла одолеть; даже печатную книжку мне трудно было бы прочесть, ведь там наверняка полно новомодных словечек. Чтоб ему провалиться, тому, кому делать больше нечего, кроме как придумывать новые слова! Почему людям не хватает тех, что уже есть?
        - Ну как же? Ты сама каждый день используешь две-три сотни слов, Сильви, а я в магазине - множество других, которые тебе даже в голову не придут; людям на полях нужен собственный набор слов, не говоря уже о высоком стиле, на котором говорят священники и юристы.
        - Читать и писать - это такой утомительный труд! Коль уж ты проводишь эти уроки, разве ты не можешь научить меня чему-нибудь другому?
        - Есть еще счет. И география, - произнес Хепберн медленно и серьезно.
        - География! - воскликнула Сильвия, просияв и, вероятно, выговорив это слово не слишком правильно. - Мне хотелось бы, чтобы ты научил меня географии. Есть множество мест, о которых я хочу знать.
        - Что ж, в следующий раз я принесу книгу с картами. Но кое-что я могу рассказать тебе прямо сейчас. Земной шар делится на четыре части.
        - А что такое земной шар? - спросила Сильвия.
        - Земной шар - это и есть Земля, место, где мы живем.
        - Продолжай. Какую из четвертей занимает Гренландия?
        - Гренландия не занимает целую четверть. Она - лишь часть одной из них.
        - Значит, половину четверти?
        - Нет, меньше.
        - Половину половины?
        - Нет! - ответил Филип, слегка улыбнувшись.
        Подумав, что кузен намеренно преуменьшает размеры Гренландии, чтобы поддразнить ее, Сильвия слегка надула губки и произнесла:
        - Гренландия - это все, что я хочу знать из географии. Ну, кроме разве что Йорка, из-за скачек, и Лондона, потому что там живет король Георг.
        - Но чтобы выучить географию, тебе нужно знать обо всех местах: о том, какие из них жаркие, какие - холодные, сколько жителей в каждом из них, какие там текут реки и какие в них главные города.
        - Уверена, Сильви, если Филип тебя всему этому научит, ты станешь образованнее, чем был кто-нибудь из Престонов с тех пор, как мой прадед лишился собственности. Я буду очень тобой гордиться, ведь это позволит мне почувствовать себя так, словно мы вновь стали Престонами из Слейдберна[36 - Деревушка на северо-востоке графства Ланкашир.].
        - Я на многое готова ради тебя, матушка; но кому сдались богатства и земли, если для того, чтобы их иметь, нужно десятки раз писать «Авденаго» и забивать себе мозги сложными словами, пока те не вздуются и не лопнут?
        В тот вечер это, вероятно, было последним выражением протеста против учебы со стороны Сильвии: девушка стала послушной и действительно старалась понять то, чему Филип пытался научить ее посредством примитивной, хотя и довольно умело нарисованной им самим с помощью уголька на кухонном столе карты - разумеется, предварительно испросив разрешения на эту, как выразилась Сильвия, «грязную работенку» у тетушки; впрочем, постепенно даже его кузина заинтересовалась большой черной точкой под названием «Монксхэйвен», вокруг которой начали формироваться суша и море. Положив круглое личико на руки, девушка уперлась локтями в стол, созерцая процесс рисования и то и дело поднимая взгляд на Филипа, чтобы задать ему какой-нибудь неожиданный вопрос. Впрочем, учеба не поглотила Сильвию настолько, чтобы она не замечала его приятной близости. Настрой ее в отношении кузена был самым доброжелательным, не бунтарским и не дерзким; Филип же изо всех сил старался удержать ее интерес, говоря изысканнее, чем когда-либо (вот на что способна любовь!), с пониманием того, что бы ей хотелось услышать и узнать. Однако в тот самый
миг, когда он пытался объяснить Сильвии причину возникновения долгих полярных дней, о которых она слышала с самого детства, молодой человек почувствовал, что больше не владеет ее вниманием, что их разумы утратили контакт и что девушка уже вне его власти. Впрочем, он ощущал это лишь мгновение; у него не было времени поразмыслить о том, что же оказало на Сильвию столь досадное влияние, ведь дверь открылась и в дом вошел Кинрейд. Хепберн понял, что девушка, должно быть, услышала его приближавшиеся шаги и узнала их.
        Манеры разгневанного Филипа немедленно стали чрезвычайно холодными. К его удивлению, Сильвия поприветствовала вновь прибывшего почти так же холодно. Девушка стояла за кузеном, так что, вероятно, не увидела протянутую в приветственном жесте руку Кинрейда, ведь она не вложила в нее свою маленькую ладошку, как сделала это час назад, когда в дом вошел сам Филип. Едва сказав гостю пару слов, Сильвия устремила взгляд на начертанную углем примитивную карту, так, словно заметила на ней какую-то крайне любопытную географическую особенность или решила запомнить урок во всех деталях.
        И все же Хепберна встревожило то, как тепло Кинрейда принял хозяин дома, показавшийся из задней комнаты почти в то же мгновение, когда главный гарпунер вошел. Спокойствия у Филипа не прибавилось и когда он обнаружил, что гарпунер расположился у очага с привычным видом частого гостя. Дэниел достал трубки. Филип не любил курение - как, возможно, и Кинрейд, который, взяв и раскурив трубку, почти не подносил ее к губам, беседуя вместо этого с фермером Робсоном о морских делах. Кроме него почти никто не говорил. Филип с мрачным видом сидел рядом; Сильвия с тетушкой вели себя тихо, а старый Робсон курил длинную глиняную трубку, время от времени вынимая ее изо рта, чтобы сплюнуть в блестящую медную плевательницу и вытряхнуть белый пепел. Прежде чем вновь взять трубку в рот, Дэниел довольно усмехался, явно наслаждаясь рассказом Кинрейда и иногда вставляя короткое замечание. Сильвия сидела боком с краю кухонного стола, притворяясь, будто занята шитьем; однако Филип заметил, что она часто опускала иголку, чтобы послушать.
        Через некоторое время Белл Робсон завязала с Хепберном разговор - в большей мере потому, что почувствовала досаду своего племянника, родного ей человека, чем из желания обсудить что-либо конкретное. Хотя, возможно, им обоим приятно было показать, что они не испытывают особого доверия к историям Кинрейда. Впрочем, миссис Робсон была слишком необразованна и опасалась верить всему, что говорят люди.
        Филип, как и Сильвия, сидел с той стороны очага, что была ближе к огню, напротив гарпунера. Наконец он повернулся к кузине и тихо произнес:
        - Полагаю, нам не удастся позаниматься географией, пока этот парень не уйдет?
        При словах «этот парень» щеки Сильвии залились краской; однако ответ ее прозвучал равнодушно:
        - Как по мне - хорошего понемножку, а географии мне на этот вечер достаточно; но все равно спасибо.
        Филип погрузился в оскорбленное молчание. Он почувствовал злорадство, когда тетушка принялась готовить ужин с таким шумом, что Сильвия больше не могла разобрать слова моряка. Поняв это, раздраженная девушка, лишенная возможности дослушать историю до конца, дабы не позволить кузену насладиться своим триумфом и в еще большей мере чтобы пресечь любые его попытки завести с ней разговор, принялась напевать себе под нос, не прекращая при этом шить; так она и сидела, пока, ощутив внезапное желание помочь матери, не соскользнула со стула и, миновав Хепберна, опустилась на колени перед очагом рядом с отцом и Кинрейдом и принялась подрумянивать лепешки. Теперь шум, которому так радовался Хепберн, обернулся против него. Филип не мог различить, о чем весело переговаривалась Сильвия с гарпунером, когда тот пытался забрать у нее длинную вилку.
        - Как этот морячок здесь оказался? - спросил Хепберн у тетушки. - Ему не следует находиться рядом с Сильвией.
        - Да не знаю, - ответила та. - Нас познакомили Корни, а мужу моему его компания пришлась по душе.
        - А вам он нравится, тетушка? - спросил Филип почти с тоской, последовав за миссис Робсон на маслобойню под предлогом того, что хочет ей помочь.
        - Не слишком; как по мне - он рассказывает небылицы, желая проверить, примем ли мы их за чистую монету. Но мой муж и Сильвия считают его просто необыкновенным.
        - Да я могу найти на пристани пару десятков таких, как он!
        - Ну, не надо горячиться, дорогой. Кому-то нравятся одни люди, кому-то - другие. Что до меня - я всегда буду тебе рада.
        Добрая женщина подумала, что Филипу стало обидно из-за явной увлеченности ее мужа и дочери их новым другом, и попыталась сделать обстановку как можно менее напряженной. Однако, несмотря на все ее усилия, настроение племянника в тот вечер так и не улучшилось: он чувствовал себя неуютно и испытывал явное неудовольствие - но все же не хотел уходить, пребывая в решимости продемонстрировать, что в этом доме он более близкий человек, чем Кинрейд. Наконец гарпунер поднялся, чтобы уйти, однако, прежде чем сделать это, наклонился к Сильвии и сказал ей что-то так тихо, что Филип не смог разобрать его слов; девушка, внезапно ставшая чрезвычайно усердной, даже не подняла глаз от своего шитья и лишь кивнула в ответ. В конце концов, после многочисленных задержек и возвращений, в которых подозрительный Филип усмотрел лишь предлог для того, чтобы украдкой бросать взгляды на Сильвию, Кинрейд удалился. Как только стало ясно, что этим вечером он больше не вернется, девушка немедленно отложила шитье, заявив, что очень устала и должна немедленно ложиться спать. Ее мать, которая тоже уже с полчаса клевала носом, была
лишь рада возможности отправиться в постель.
        - Выпей еще стаканчик, - сказал фермер Робсон Филипу.
        Однако тот довольно резко отверг его предложение, подойдя вместо этого поближе к Сильвии. Он хотел поговорить с ней и видел, что она этого не желает, а потому воспользовался наиболее простым предлогом - что, впрочем, оказалось не самым мудрым шагом, лишившим его возможности всецело завладеть ее вниманием хотя бы на мгновение.
        - Не думаю, что тебя слишком волнует изучение географии, не правда ли, Сильви?
        - Не сегодня вечером, - ответила девушка, притворно зевая, но в то же время застенчиво поглядывая на недовольное лицо кузена.
        - Да и вообще, - произнес Филип с нарастающим гневом, - как и учеба в целом. В прошлый раз я принес с собой кое-какие книги, чтобы ты много чего выучила, но теперь попрошу лишь вернуть их мне; я положил их на полку рядом с Библией.
        Он хотел, чтобы Сильвия принесла их ему, дабы иметь удовольствие хотя бы получить книги из ее рук.
        Ничего не ответив, девушка пошла наверх и вернулась с книгами; на ее лице было вялое безразличие.
        - Значит, географию ты больше учить не будешь, - сказал Хепберн.
        Что-то в его тоне задело Сильвию, и она посмотрела ему в лицо, в котором читалась глубокая обида, а еще тоска, сожаление и печаль, которые ее тронули.
        - Ты же не сердишься на меня, Филип? Я хотела бы учиться, а не злить тебя. Просто я глупа и наверняка доставляю тебе кучу хлопот.
        Хепберн был бы рад ухватиться за эту соломинку, чтобы продолжить уроки, но упрямство и гордость не позволили ему произнести ни слова. Он лишь молча отвернулся от милого умоляющего личика, чтобы завернуть свои книги в бумагу. Филип знал, что Сильвия тихо стоит рядом с ним, однако сделал вид, будто не замечает этого. Закончив, молодой человек коротко пожелал всем доброй ночи и удалился.
        В глазах девушки стояли слезы, хотя в глубине души она чувствовала скорее облегчение. Она сделала искреннее предложение, которое отвергли с молчаливым презрением. Несколько дней спустя ее отец, рассказывая новости, услышанные им на монксхэйвенском рынке, упомянул в том числе и о встрече с Кинрейдом, направлявшимся в свой дом в Каллеркоутсе. Гарпунер передал свое почтение миссис Робсон и ее дочери, попросив Робсона сказать им, что хотел бы лично с ними попрощаться, однако не может этого сделать, поскольку стеснен временем, а потому просит у них прощения. Однако Дэниел не счел нужным передавать столь длинное сообщение, являвшееся лишь актом вежливости, и, поскольку оно не касалось никаких дел и было адресовано женщинам, почти сразу же о нем забыл. Сильвия пару дней чувствовала досаду из-за явного безразличия ее героя к тем, кто отнесся к нему как к другу, а не как к человеку, с которым они знакомы всего несколько недель; в конце концов гнев подавил зарождавшиеся в ней чувства к Кинрейду и она продолжила жить так, словно никогда с ним и не встречалась.
        Гарпунер скрылся с ее глаз в густом тумане невиданной ею жизни, из которой явился, - скрылся, не сказав ни слова, и она могла никогда больше его не увидеть. И все же такой шанс был - когда он приедет, чтобы жениться на Молли Корни. Возможно, Сильвия будет на этой свадьбе подружкой невесты. Каким же славным станет день свадебного торжества! Корни были очень добрыми людьми, и их семья не жила по строгим правилам, которым Сильвию заставляла следовать ее собственная мать. Едва подумав об этом, девушка испытала сильнейшие угрызения совести и любовный порыв к собственной матери, готовность исполнить любое ее желание и стыд из-за мимолетного, предательского чувства; поэтому Сильвия попросила кузена Филипа продолжить уроки, причем сделала это с такой кротостью, что он, помедлив, великодушно согласился исполнить ее просьбу, чего сам желал всей душой.
        С наступлением зимы жизнь на ферме Хэйтерсбэнк много недель была размеренной и монотонной. Хепберн, посещавший Сильвию с визитами, находил, что она стала удивительно послушной и здравомыслящей; возможно, он также заметил изменения в лучшую сторону, произошедшие с ее внешностью, ведь она была в том возрасте, когда девушки меняются быстро, обычно становясь красивее. Сильвия превратилась в высокую молодую женщину; ее глаза стали ярче, лицо - выразительнее, а осознание собственной исключительной привлекательности повлекло за собой своеобразное застенчивое кокетство в общении с теми редкими незнакомцами, которых ей доводилось встречать.
        Приветствовал Филип также и ее интерес к географии. Вновь принеся на ферму свои книги с картами, он много вечеров посвятил обучению кузины этой науке; некоторые места вызывали у Сильвии глубокий интерес, в то время как другие города, страны и моря, сыгравшие в истории гораздо более значительную роль, не пробуждали в ней ничего, кроме холодного безразличия. Иногда она бывала своенравной, с высокомерием относясь к образованности своего учителя, однако в условленные дни Филип все равно неизменно приходил в Хэйтерсбэнк, несмотря на злой, пронзительный восточный ветер, снежные заносы или слякоть во время оттепелей, - приходил, поскольку ему было очень приятно сидеть чуть позади Сильвии, положив руку на спинку ее стула, пока она, склонившись над развернутой картой, подолгу всматривалась - о, если бы он мог видеть этот взгляд! - не в Нортумберленд, где зимовал Кинрейд, а в те дикие северные моря, о которых он рассказывал им всякие чудеса.
        Однажды, уже в самом конце зимы, Сильвия заметила, что к ним на ферму направляется Молли Корни. Девушки не встречались уже много недель, ведь Молли ездила погостить к родственникам на север. Открыв дверь, Сильвия стояла на пороге; девушка дрожала, однако на ее губах играла улыбка: она рада была видеть подругу. Когда до двери оставалось всего несколько шагов, Молли окликнула ее:
        - Сильвия, ты ли это? Как же ты выросла! И какой хорошенькой стала!
        - Не говори ерунды, - сказала Белл Робсон, которая, следуя правилам гостеприимства, оставила глажку и подошла к двери.
        Однако, несмотря на то что мать Сильвии назвала похвалу Молли ерундой, она не смогла скрыть улыбку, сиявшую в ее глазах, когда с нежно-собственническим видом миссис Робсон клала руку дочери на плечо.
        - О! Но ведь это правда, - настаивала Молли. - Сильвия очень похорошела с тех пор, как мы виделись в последний раз. И, если я не скажу ей об этом, вместо меня это сделают мужчины.
        - Придержи коней, - проговорила Сильвия обиженно.
        Раздосадованная столь откровенным восхищением, она отвернулась.
        - Ну так ведь и правда, - гнула свое Молли. - Долго вы ее не удержите, миссис Робсон. Как говорит моя мать, уследить за дочерьми не так-то просто.
        - У твоей матери их много, а у меня - только эта, - ответила миссис Робсон строго, но в то же время печально.
        Ей не нравился поворот их беседы. Впрочем, и Молли хотелось поговорить о своих делах, ведь у нее была куча новостей.
        - Вот именно! Я все время твержу матушке, что, коль нас у нее так много, она должна быть благодарна той, которая выскочит замуж быстрее всех.
        - И кто же она? Которая из вас? - спросила Сильвия с легким нетерпением, видя, что новостью, скрывавшейся за всей этой болтовней, была свадьба.
        - Которая? Конечно же я! - отозвалась Молли, расхохотавшись и слегка покраснев. - Я ведь не просто так уезжала. Подцепила себе муженька во время поездки… Будущего то есть.
        - Чарли Кинрейда, - произнесла Сильвия с улыбкой; наконец-то она могла открыть секрет подруги, который так тщательно хранила.
        - К черту Чарли Кинрейда! - ответила Молли, тряся головой. - Какой толк от мужа, который по полгода пропадает в море? Ха-ха! Мой муженек - ловкий торговец из Ньюкасла, держит магазин на набережной. Полагаю, я нашла себе весьма неплохую партию - чего и тебе желаю, Сильвия. Дело в том, - продолжила она, оборачиваясь к Белл Робсон, которая, по ее мнению, в большей степени была способна оценить выгодность упомянутой партии, чем Сильвия, - что хоть мистеру Брантону уже почти сорок, его ежегодный доход составляет двести фунтов; к тому же он хорошо выглядит для своих лет. А еще он добродушный малый со спокойным характером. По правде говоря, он уже был женат; но все его дети умерли, кроме одного; да я и люблю детей; буду кормить их и укладывать спать пораньше, чтобы не путались под ногами.
        Миссис Робсон серьезным тоном пожелала Молли всего самого лучшего. А вот Сильвия молчала. Она была разочарована: реальность оказалась куда прозаичнее романа Молли с главным гарпунером, который она себе вообразила. Поняв мысли Сильвии куда лучше, чем та могла себе представить, ее подруга натянуто рассмеялась:
        - Вижу, Сильвия, ты не рада. Напрасно, милая моя! Раз я не выхожу за Чарли, значит, он теперь свободен; вдобавок он не раз говорил мне о том, какой красоткой ты растешь.
        Удача, выпавшая Молли, наполнила ее речь бесстрашием и независимостью, которые она прежде проявляла редко и уж точно не в присутствии миссис Робсон. Сильвию тон и манеры подруги, ставшие шумными и навязчивыми, всего лишь раздражали, а вот ее мать находила их откровенно отталкивающими. Поэтому Белл ответила коротко и серьезно:
        - Сильвия не спешит выходить замуж; она довольна жизнью со мной и своим отцом, кто бы там что ни говорил.
        Молли немного угомонилась; и все же радость по поводу перспективы столь удачно выйти замуж так и сквозила в каждом ее слове; когда она ушла, миссис Робсон разразилась осуждающей тирадой, что было ей не свойственно:
        - Вот ведь девицы бывают! Окрутят какого-нибудь простофилю - и ведут себя, как петух на куче навоза: «Кукареку, кукареку, я мужа заграбастала!» Терпеть таких не могу. Прошу тебя, Сильви, будь с Молли настороже. Воспитанные девушки не поднимают из-за мужчин такого шума, словно увидели двухголового теленка.
        - Но у Молли доброе сердце, матушка, - произнесла Сильвия задумчиво. - Просто я была уверена, что она обручена с Чарли Кинрейдом.
        - Эта девица обручится с первым мужчиной, который согласится взять ее замуж и обеспечивать, - ответила Белл презрительно. - Это все, о чем она помышляет.
        Глава XI. Видения будущего
        Еще до наступления мая Молли Корни вышла замуж и уехала в Ньюкасл. Даже несмотря на то, что ее женихом был не Чарли Кинрейд, она попросила Сильвию быть подружкой невесты. Однако их дружба, завязавшаяся потому, что девушки жили по соседству и были ровесницами, значительно ослабела за время, которое прошло между помолвкой и свадьбой. Во-первых, Молли была так поглощена приготовлениями, пребывала в таком восторге оттого, что столь удачно выходит замуж, причем раньше старшей сестры, что все ее недостатки выступили напоказ. Сильвия считала ее эгоисткой; миссис Робсон находила поведение Молли нескромным. Год назад разлука с подругой опечалила бы Сильвию гораздо сильнее; теперь же для нее было почти облегчением избавиться от настойчивых призывов Молли разделить с ней радость, от требований постоянно поздравлять ту, кого совершенно не волновало, что думают или чувствуют окружающие, - во всяком случае, не во время «кукареканья», как продолжала говорить миссис Робсон. Белл редко демонстрировала чувство юмора, однако теперь, отпустив очередную шутку про петуха, повторяла ее на все лады, так что все обращали
на это внимание.
        В то лето при каждой встрече с кузиной Филип замечал, что она становится еще краше; новый румянец, неуловимо очаровательное изменение манер - все это проявлялось подобно тому, как каждый летний день появляются новые прекрасные цветы. Причем все это не было игрой воображения Филипа. Эстер Роуз, изредка встречавшая Сильвию, всякий раз возвращалась после этого опечаленная, но честно признавалась себе: нет ничего удивительного в том, что эта девушка вызывает восхищение и любовь.
        Как-то раз Эстер увидела ее сидящей вместе с матерью на рынке; рядом с Сильвией стояла корзина с желтым маслом, накрытая чистой салфеткой, на которой лежали шиповник и жимолость, собранные по дороге в Монксхэйвен; девушка держала соломенную шляпку на коленях, вставляя цветы за ленту, обвивавшую тулью. Затем, надев головной убор на руку и подняв его, Сильвия склонила голову набок, любуясь результатом; все это время Эстер с восхищением и тоской наблюдала за ней, выглядывая из-за тканей, висевших в окне магазина Фостеров, и гадая, осознавал ли стоявший за другим прилавком Филип, что его кузина находится так близко. Однако затем Сильвия, снова водрузив шляпку на голову, бросила взгляд на окна магазина и заметила интерес, с которым смотрела на нее Эстер; поняв, что небольшое проявление тщеславия не осталось без внимания, красавица улыбнулась и покраснела; Эстер улыбнулась в ответ, однако улыбка ее была довольно печальной. Но в это самое мгновение в магазин вошел покупатель, и Эстер пришлось приступить к своим обязанностям, от которых в рыночные дни вроде этого невозможно было отвлечься надолго.
Обслуживая клиента, она заметила, что Филип, даже не надев шляпу, выскочил из магазина, полностью поглощенный чем-то приятным, что увидел снаружи. На стене возле прилавка, где стояла Эстер, висело небольшое зеркало, чтобы добрые женщины, приходившие за головными уборами, могли, прежде чем совершить покупку, оценить, пойдет ли им обновка. Когда покупатель удалился, Эстер, улучив момент, взглянула в зеркало. Что же она там увидела? Бледное лицо. Мягкие темные волосы без блеска. Глаза, полные меланхолии, а не радости. Недовольно сжатые губы. Разительный контраст с хорошеньким, сияющим личиком на залитой светом улице. Сглотнув, чтобы подавить вздох, Эстер вернулась за прилавок, готовая исполнить любое желание, любой каприз покупателей с еще б?льшим терпением, чем до взгляда в зеркало.
        Сильвию приближение Филипа, впрочем, тоже выбило из колеи. «Выставил меня полной дурой, - думала она. - Ну зачем было идти вот так вот через весь рынок?» Поэтому, когда кузен принялся восхищаться ее шляпкой, девушка сердито выдернула из нее цветы, бросила их на землю и растоптала.
        - Что ты делаешь, Сильви? - удивилась мать. - Цветы смотрелись на шляпке весьма неплохо, хоть и могли ее испачкать.
        - Не люблю, когда Филип так со мной говорит, - ответила девушка, надув губки.
        - Как? - спросила Белл.
        Однако Сильвия не могла повторить его слова. Она лишь опустила голову и покраснела, выглядя при этом озабоченной, но никак не довольной. Филип выбрал весьма неудачное время для того, чтобы выразить свое восхищение.
        Это - пример того, как по-разному люди воспринимают своих ближних; например, Эстер считала Филипа самым чудесным мужчиной на свете. Он не любил распространяться о себе, если его не спрашивали, поэтому родственники молодого человека, поселившиеся в Хэйтерсбэнке всего пару лет назад, ничего не знали о том, через что ему довелось пройти и как тяжелы были его обязанности. Тетушка была о Филипе очень высокого мнения - из-за его образованности и личностных качеств, и еще потому, что он был ее кровным родственником, - однако о его прошлом она подробно не знала. Сильвия уважала Хепберна как друга матери и относилась к нему терпимо, пока он был привычно сдержан, однако кузен едва ли занимал ее мысли, когда отсутствовал.
        А вот Эстер, видевшая Филипа ежедневно все те годы, что прошли с тех пор, когда он еще мальчишкой нанялся в магазин к Фостерам посыльным, и наблюдавшая за ним своим спокойным и скромным, но в то же время внимательным взглядом, не могла не заметить, сколь предан этот юноша интересам своего хозяина и с какими заботой, вниманием и самоотречением он ухаживал за своей ныне покойной матерью, пока та была жива.
        Досуг Филип посвящал самообразованию, и это не могло не очаровать Эстер, обладавшую пытливым умом; манера, в которой молодой человек делился с ней недавно приобретенными знаниями - повергавшими Сильвию в такое уныние, - также импонировала ей, не говоря уже о новых знаниях, которые она получала; впрочем, учитывая молчаливость Эстер, для того чтобы уловить едва заметный румянец на ее бледных щеках и блеск в глазах под полуопущенными веками, появлявшийся всякий раз, когда Филип начинал говорить, понадобился бы наблюдатель, интересовавшийся ее чувствами больше, чем он. Она не помышляла о любви ни с его, ни со своей стороны. Любовь означала тщеславие, нечто мирское, о чем не следовало ни говорить, ни даже думать. Пару раз до появления Робсонов Эстер посещала мысль о том, что, возможно, их с Хепберном тихая, размеренная совместная жизнь в каком-нибудь отдаленном будущем перерастет в брак; и она с трудом выносила робкие знаки внимания, которые иногда оказывал ей Коулсон, снимавший жилье вместе с Филипом. Знаки эти вызывали у Эстер лишь отторжение.
        Однако после того, как Робсоны поселились в Хэйтерсбэнке, Филип стал проводить там вечера так часто, что надежды Эстер, в которых она, возможно, даже не отдавала себе отчета, рухнули. Поначалу, слыша о Сильвии, маленькой кузине, которая из ребенка превращалась в женщину, она ощущала легкие уколы ревности. Однажды Эстер даже решилась спросить у Филипа, какова эта Сильвия. Молодой человек довольно сухо описал черты кузины, ее волосы и рост, но Эстер, удивляясь самой себе, проявила настойчивость и с внутренней дрожью задала последний вопрос:
        - Она красива?
        Землистые щеки Филипа потемнели; впрочем, когда он заговорил, тон его был безразличным:
        - Полагаю, некоторые так считают.
        - А ты? - не унималась Эстер, несмотря на осознание того, что беседа ему не нравится.
        - Не вижу смысла обсуждать подобные вещи, - ответил Филип резко и недовольно.
        С тех пор Эстер больше не давала волю любопытству. Однако она все равно ощущала какую-то тяжесть, гадая, считает ли Филип свою маленькую кузину красивой, пока не увидела их вместе при уже упомянутых обстоятельствах, когда Сильвия явилась в магазин, чтобы купить себе новый плащ; после этого сомнений у Эстер уже не оставалось, ведь она увидела все своими глазами. Белл Робсон тоже тревожилась из-за растущей привлекательности дочери. Определенные опасности она вопринимала скорее интуитивно, чем с помощью рассудка. Ей было неуютно, даже несмотря на то, что восхищение, которое вызывала Сильвия у противоположного пола, льстило материнскому тщеславию. А восхищение это имело множество очевидных проявлений. Когда Сильвия появлялась на рынке, можно было подумать, будто врачи прописали диету из масла и яиц всем мужчинам Монксхэйвена младше сорока. Поначалу миссис Робсон объясняла это превосходным качеством продуктов с ее фермы, однако постепенно поняла, что, когда Сильвия оставалась дома, товар распродавался так же, как и у остальных торговок. Спрос на хранившуюся на чердаке овечью шерсть вырос; если Робсоны
решали продать теленка, к ним на ферму тут же являлись пригожие молодые мясники; в общем, поводов для того, чтобы увидеть красотку с фермы Хэйтерсбэнк, было не перечесть. Потому-то Белл и чувствовала себя неуютно, хоть и вряд ли могла бы облечь свой страх в слова.
        Никто из домашних не замечал, чтобы подобное положение вещей оказало на Сильвию дурное влияние. Она всегда была немного легкомысленной, так что тут ничего не изменилось; однако, как часто говорила ее мать, свой ум в чужую голову не вложишь; Сильвия же, услышав от родителей упрек в ветрености, всегда раскаивалась так искренне, как только могла. По правде говоря, той нескладной девчонкой, какой она была в тринадцать лет, Сильвия оставалась лишь для отца и матери.
        За пределами дома мнения о ней ходили самые противоположные, особенно среди женщин, начиная с «засидевшейся в девках несчастливицы» и заканчивая «прекрасной, как роза в июне, с характером столь же чудесным, как жимолость, вьющаяся вокруг этой розы»; начиная с «лисы с языком столь острым, что он способен пронзить любое сердце» и заканчивая «подобной солнечному лучику везде, где она появляется»; в зависимости от того, кто о ней говорил, Сильвия могла быть надутой, живой, остроумной, тихой, нежной или бессердечной. В действительности особенностью Сильвии было то, что каждый говоривший о ней либо превозносил ее, либо порицал; в церкви или на рынке она, сама того не ведая, привлекала к себе внимание; люди не могли забыть о ней, как забывали о присутствии других девушек, - возможно, даже обладавших большей привлекательностью. Все это было причиной тревоги миссис Робсон, которая начинала думать, что лучше бы на ее ребенка вообще не обращали внимания, чем выделяли так сильно. По мнению Белл, для женщины похвально жить в тени, так, чтобы ее упоминали лишь как хорошую хозяйку либо говорили о ее муже и
детях. Девушки, о которых слишком много судачили, вызывали у миссис Робсон подозрения; потому, когда соседи твердили ей о том, какое восхищение вызывает ее дочь, Белл лишь отвечала холодно: «Она неплохая», - и тут же меняла тему разговора.
        То ли дело ее муж! Более бесшабашному и менее чопорному Дэниелу приятно было слышать, а в еще большей мере видеть, какое внимание вызывает его дочь. Из-за этого он и себя чувствовал более значительным. Прежде Робсон никогда особо не задумывался о том, любят ли его в округе; уважение окружающих волновало его еще меньше. Везде, где он появлялся, его встречали довольно радушно, как жизнерадостного добряка, в юности пускавшегося во все тяжкие, а затем обретшего жизненный опыт, который в целом придавал ему авторитетности, коей он привык пользоваться; и все же чинному общению с местными старейшинами Дэниел предпочитал компанию людей помоложе, неосознанно уловив, что развеселые сорвиголовы наиболее охотно проводили с ним время тогда, когда рядом была Сильвия. Парочка юношей подобного сорта обязательно забредала в Хэйтерсбэнк в воскресенье после обеда и шаталась вместе со старым фермером по его полям.
        Белл пришлось отказаться от дневного сна, который вошел у нее в привычку, и приглядывать за Сильвией, и потому подобным гостям хозяйка оказывала прием настолько холодный, насколько позволяли правила гостеприимства и ее чувство долга перед мужем. Однако, если парни не входили в дом, старый Робсон неизменно брал Сильвию с собой на прогулку. Белл видела их из окна верхнего этажа: молодые люди стояли с почтенным видом, пока Дэниел что-то вещал им, для пущей убедительности потрясая толстой тростью; Сильвия, сидя вполоборота, словно желала избежать слишком восторженных взглядов, вероятно, собирала цветы у живой изгороди. Эти воскресные прогулки были для Белл проклятьем на протяжении всего лета. Еще ей приходилось пускать в ход всю изобретательность, какой только обладала простая женщина вроде нее, чтобы не позволять Дэниелу всякий раз брать Сильвию с собой в Монксхэйвен. И здесь перед миссис Робсон вставала очередная дилемма, которая, осознай ее Белл в полной мере, заставила бы женщину чувствовать себя так, словно она совершает предательство. Если Сильвия отправлялась в город вместе с отцом, он никогда
не злоупотреблял спиртным, что было весьма хорошо для его здоровья (в те дни и в тех краях пьянство вряд ли считалось чем-то аморальным); так что иногда девушке все же позволялось сопровождать отца в Монксхэйвен, дабы тот держал себя в руках: Дэниел слишком любил свою дочь и не стал бы ее позорить, пьянствуя в ее присутствии. Но однажды в воскресенье в начале ноября Филип пришел раньше, чем обычно. Лицо его было серьезным и бледным.
        - Что такое, парень? - спросила тетушка. - Что стряслось? Ты выглядишь как методистский проповедник после званого обеда, где он заговорился до полусмерти. Знаю, все дело в том, что ты пьешь слишком мало хорошего молока - в Монксхэйвене-то какой только дрянью ни торгуют!
        - Нет, тетушка, со мной все в порядке. Я просто огорчен - раздосадован тем, что слышал о Сильви.
        Лицо миссис Робсон тут же изменилось.
        - И что же люди говорят о ней на этот раз?
        - О, - произнес Филип, изумленный переменой в лице и манерах тети и ощутивший подавленность при виде того, сколь быстро ее охватила тревога, - это все дядя. Ему не следует водить Сильвию с собой по пабам. Она была с ним в «Адмиральской голове» в День всех усопших - вот и все. Там было много народу - ярмарка, как-никак; но такой, как наша Сильви, не следует находиться среди этого народа.
        - Значит, Дэниел взял ее туда? - произнесла Белл с мрачной задумчивостью. - Я всегда была невысокого мнения о девицах, которые нанимаются служанками на ярмарках; скверный они народ, коль не могут найти себе другого места. Выставляют себя на всеобщее обозрение да заводят шашни с пахарями, пока никто не смотрит; разумная хозяйка никогда не возьмет такую девицу к себе в услужение. Ты хочешь сказать, что моя Сильви унизилась до того, что плясала в «Адмиральской голове», строя глазки ярмарочному сброду?
        - Нет, нет, она не плясала; она почти не входила в зал; впрочем, спасла ее лишь собственная гордость, поскольку дядя точно не стал бы ей мешать, ведь он встретил Хейли из Сиберна и еще пару человек, с которыми пил у стойки, а миссис Лоусон, хозяйка, знала, что куча народу явится в ее паб и станет плясать вместе с любой шушерой, лишь бы взглянуть на Сильви или перекинуться с ней парой словечек! Так что хозяйка паба заманила Сильви внутрь, сообщив, что зал украсили флагами; и некоторые из присутствовавших признались мне, что были просто поражены, когда увидели лицо нашей Сильви среди возбужденных служанок и мужиков с обветренными и раскрасневшимися от солнца и выпивки рожами; Джем Макбин сказал, что она была подобна цветку яблони среди пионов; а какой-то незнакомый мужчина подошел и заговорил с Сильви; уж не знаю, то ли из-за его дерзости, то ли чьи-то слова задели ее за живое - народ ведь к тому времени уже порядочно набрался, - она побелела от бешенства; в ее глазах словно пламя горело; затем Сильви покраснела и вышла из комнаты, несмотря на попытки хозяйки удержать ее, списав все на шутку.
        - Я сегодня же отправлюсь в Моксхэйвен и скажу Маргарет Лоусон кое-что такое, что она не скоро забудет.
        Белл пошла за плащом с капюшоном. Увидев это, Филип попытался ее остановить:
        - Нет, это будет неразумно. Для хозяйки паба вполне естественно пытаться сделать свое заведение популярнее.
        - Не за счет моей дочери, - ответила Белл решительно.
        Слова Филипа произвели на его тетушку большее впечатление, чем он рассчитывал. Его больше раздосадовало, что о Сильвии будут говорить как о девушке, побывавшей на сельской гулянке - ежегодном празднестве для той части йоркширских слуг, что занимали самое низкое положение в обществе, проводившемся как в кабаках, так и под открытым небом, - чем сам факт ее появления там, ведь, как он узнал от надежного человека, кузина почти сразу же оттуда ушла. Глядя на встревоженное лицо тетушки, Филип едва не пожалел о том, что обо всем ей рассказал. Наконец, глубоко вздохнув и поворошив угли в очаге, словно это простое действие могло помочь ей собраться с мыслями, Белл произнесла:
        - Жаль, что с девицами все не так, как с парнями или замужними женщинами. Не подумай, что я ропщу, ведь на все воля Господа, но, будь у Сильвии брат, за ней было бы кому приглядеть. Мой муж, как видишь, настолько занят своими делами - овсом, шерстью, молодым жеребчиком, «Везучей Мэри», - что ему некогда думать о дочери.
        Миссис Робсон действительно верила в то, что помыслы ее мужа заняты серьезными вопросами, которые, как Белл привыкла считать, приличествовали более высокому мужскому интеллекту; она сама бы потом корила себя, если бы даже мысленно обвинила его, а Филип слишком уважал ее чувства, чтобы сказать, что отцу Сильвии нужно бы следить за ней повнимательнее, коль уж он везде брал с собой столь прелестное создание; и все же слова эти так и вертелись у него на языке. Наконец тетушка снова заговорила:
        - Раньше я думала, что вы с моей дочерью понравитесь друг другу, но для такой, как Сильви, ты слишком старомоден и ей не подойдешь; впрочем, оно и к лучшему, ведь теперь я могу сказать, что была бы очень тебе благодарна, если бы ты за ней приглядел.
        Лицо Филипа помрачнело. Ему пришлось подавить свои чувства, прежде чем он сумел дать тактичный ответ:
        - Как я могу за ней приглядывать, если в магазине у меня с каждым днем все больше и больше работы?
        - Я могу посылать Сильви к Фостерам по какому-нибудь делу, после чего ты, разумеется, сможешь держать ее в поле зрения, пока она будет в городе; пока моя дочь на улице, просто сопровождай ее и следи, чтобы другие парни держались от нее подальше - в особенности Нед Симпсон, мясник, ведь люди говорят, что он - плохая компания для девушки; а я попрошу Дэниела, чтобы он почаще оставлял Сильви со мной… Вон они как раз спускаются с уступа, и Нед Симпсон с ними. В общем, Филип, я надеюсь, что ты, будто родной брат, защитишь Сильви от непотребного.
        Дверь открылась, и послышался грубый голос Симпсона. Это был коренастый мужчина довольно привлекательной наружности, однако цвет его лица выдавал в нем пьяницу. Симпсон держал в руках свою воскресную шляпу; разгладив ее длинный ворс, он произнес застенчиво-фамильярно:
        - Мое почтение, миссис. Ваш муж настоял, чтобы я зашел пропустить стаканчик; надеюсь, вы не против?
        Войдя в дом, Сильвия немедленно направилась наверх, ничего не говоря ни кузену, ни кому бы то ни было еще. Хепберн сидел, глядя с неприязнью на гостя и почти с неприязнью - на своего гостеприимного дядю, приведшего Симпсона в дом; молодой человек полностью разделял чувства своей тетушки, чьи ответы были весьма сухими; впрочем, еще Филип размышлял о том, что побудило миссис Робсон говорить так, словно она полностью оставила надежду на их с Сильвией женитьбу, и в чем именно проявлялась его старомодность.
        Робсон с радостью убедил Филипа выпить вместе с ними, однако молодой человек был не расположен к беседе; он сидел с надменным видом, глядя на лестницу, по которой рано или поздно должна была спуститься Сильвия, - на лестницу, которая, как уже, возможно, было сказано, вела из кухни наверх. В конце концов его терпение было вознаграждено. Сперва на лестнице словно бы нехотя показался носок башмачка; за ним последовала лодыжка, затянутая в синий чулок, заботливо связанный матерью из шерстяной пряжи ее же собственного изготовления; следом появились нижняя юбка, целиком сшитая из коричневой шерстяной ткани, и рука, благовоспитанно придерживавшая эту юбку (дабы она не мешала спускаться по лестнице), изящные шея и плечи, покрытые сложенным вдвое квадратным куском белоснежного муслина, и наконец сиявшее красотой, ясное, невинное лицо, обрамленное светло-каштановыми локонами. Девушка торопливо скользнула к Филипу, чье сердце при ее приближении бешено заколотилось. Впрочем, оно забилось еще сильнее, когда кузина шепнула ему на ухо:
        - Он уже ушел? Терпеть его не могу; мне так хотелось ущипнуть отца, когда он пригласил Симпсона к нам.
        - Может, он ненадолго? - ответил Филип, едва понимая смысл произнесенных ею слов - столь сладостным было осознание того, что Сильвия с ним секретничает.
        Однако Симпсон, заметив девушку в темном углу между дверью и окном, принялся сыпать в ее адрес грубыми сельскими комплиментами, кои в своей прямолинейной льстивости показались неподобающими даже хозяину дома - особенно когда он увидел сжатые губы и нахмуренный лоб жены, недвусмысленно свидетельствовавшие о том, сколь сильное неодобрение вызывали у нее речи гостя.
        - Ну же, мистер, - сказал Дэниел, - оставьте девчонку в покое; она и так уже нос задрала из-за того, как мать с ней носится. Давайте лучше побеседуем как разумные люди. Как я и говорил, этот конь виляет так, что и за милю видно…
        И старый фермер продолжил беседу о лошадях с неотесанным мясником; Филип, сидя рядом с Сильвией, строил планы на будущее, несмотря на слова тетушки о том, что он слишком «старомоден» для ее цветущей привередливой дочери. Впрочем, возможно, миссис Робсон успела сменить мнение на сей счет, понаблюдав за Сильвией в тот вечер, ведь, провожая племянника к двери, когда ему пришло время возвращаться домой, она пожелала ему доброй ночи с необычной теплотой, добавив:
        - Ты для меня настоящая отрада, парень, так, словно ты мой собственный сын; порой я думаю, что так и должно было бы быть. В любом случае я надеюсь, что ты присмотришь за этой малышкой; у нее нет брата, который указал бы ей верный путь в том, что касается мужчин, ведь женщинам разобраться в них очень непросто; в общем, у меня будет легче на душе, если ты проследишь, с кем Сильвия проводит время.
        Сердце Филипа забилось часто-часто, однако, когда он ответил, голос его звучал так же спокойно, как обычно:
        - Я постараюсь сделать так, чтобы она держалась подальше от жителей Монксхэйвена; о девушке всегда судят лучше, если она осмотрительна; что же до остального, то я прослежу, с кем водится Сильви, и если увижу, что рядом с ней недостойные люди, предупрежу ее, ведь она не создана для таких, как этот Симпсон; Сильви сама понимает, что мужчине приличествует говорить девице, а что - нет.
        С этими словами Филип направился к своему расположенному в двух милях от фермы дому; сердце молодого человека было переполнено счастьем. Он был не слишком склонен к самообману, однако в тот вечер у него были основания полагать, что терпение и сдержанность помогут ему завоевать любовь Сильвии. Год назад Филип едва не вызвал у нее неприязнь, словами и взглядами демонстрируя свою страстную любовь. Он взволновал застенчивую девушку и вдобавок утомил ее настойчивыми попытками вызвать у нее интерес.
        Однако с мудростью, необычной для человека его возраста, Филип заметил свою ошибку; прошло уже много месяцев с тех пор, как он в последний раз словом или взглядом демонстрировал, что Сильви для него не просто маленькая кузина, которая нуждается в заботе и защите. Благодаря сдержанности он приручил ее, как приручают дикого зверька; Филип оставался спокойным и бесстрастным, так, словно не замечал застенчивых попыток завязать дружбу, начавшихся после того, как он перестал давать девушке уроки. Сильвия боялась, что кузена огорчил ее отказ учиться, и не могла успокоиться, не помирившись с ним; теперь любой, взглянув на них, сказал бы, что они прекрасные друзья, но не более того. В отсутствие Филипа Сильвия не позволяла своим юным подружкам смеяться над его серьезностью, здравомыслием и некоторой чопорностью; в таких случаях она даже кривила душой, отрицая, что в его поведении есть нечто особенное. Иногда у нее возникало желание спросить у кузена совета по какому-нибудь житейскому вопросу, и тогда она старалась не выказывать усталости, если Филип, отвечая, использовал больше слов - больше сложных слов,
- чем было нужно, чтобы выразить свою мысль. Однако идеальный муж в понимании Сильвии во всем отличался от ее кузена, и эти два образа в ее голове никогда не складывались воедино. Для Филипа же она была единственной женщиной на свете; впрочем, он боялся об этом думать, страшась, что его совесть и разум, обернувшись против него, убедят его в том, что Сильвия ему не пара, что она никогда не будет принадлежать ему и что он тратит жизнь впустую, храня ее образ в самом сокровенном уголке души в ущерб серьезным религиозным устремлениям, кои Филип в любом ином случае счел бы самой важной жизненной целью, ведь он вырос среди квакеров и разделял их суровое недоверие к своекорыстию; и все же чем, если не своекорыстием, были его страстные молитвы: «Пусть Сильвия будет моей, иначе я умру»? Она была единственным объектом его мужских фантазий; любовь Филипа являла собой редкий пример постоянства, который заслуживал лучшей участи, чем та, что выпала на его долю. Как уже было сказано, в то время его надежды расцвели, причем не просто потому, что чувства девушки к нему усилились, но и по причине того, что он,
вероятно, вскоре должен был оказаться в положении, в котором смог бы обеспечить ей комфорт, которого она еще не знала.
        Причина заключалась в том, что братья Фостеры собирались отойти от дел, оставив магазин двум своим помощникам, Филипу Хепберну и Уильяму Коулсону. По правде говоря, прошло всего несколько месяцев с тех пор, как их намерения стало возможным угадать по изменившемуся выражению лиц и некоторым другим мелким признакам. И все же каждый предпринимаемый ими шаг вел в этом направлении, а Филип знал образ их мыслей слишком хорошо, чтобы проявлять хотя бы малейшее нетерпение в ожидании результата, который неуклонно приближался. В те дни главным в жизни Друзей было подавление собственных чувств, и Коулсон с Хепберном разделяли этот настрой. Уильям осознавал открывавшиеся перед ним перспективы в не меньшей мере, чем Филип, однако они никогда не обсуждали их друг с другом, хотя то, что они оба знали, иногда отражалось в их разговорах о будущем. Тем временем Фостеры начали посвящать своих преемников во все большее число аспектов теневой стороны их коммерческой деятельности, ведь - во всяком случае, пока - братья, пусть и собираясь отойти от управления магазином, сохраняли интерес к его деятельности; к тому же
они подумывали о том, чтобы взяться за новое начинание, став банкирами. Раздел предприятия, знакомство помощников с производителями из дальних краев (в те дни система «разъездных поставщиков» не была развита так, как сегодня) - все это продвигалось медленно, но верно; Филип уже представлял себя в завидной роли совладельца главного магазина в Монксхэйвене, а Сильвию - в роли своей жены, непременно одетой в шелковое платье и, возможно, даже с собственной повозкой. Посещавшие Филипа видения вращались вокруг возвышения Сильвии; собственную жизнь молодой человек видел примерно такой же, как сейчас, - большей частью она проходила в четырех стенах магазина.
        Глава XII. Новый год
        Из-за возросшей личной заинтересованности Филип посвящал работе в магазине все свое время на протяжении месяцев, что прошли с того момента, на котором закончилась предыдущая глава. Памятуя о разговоре с тетушкой, молодой человек, быть может, чувствовал неловкость из-за неспособности приглядывать за своей хорошенькой кузиной, как было обещано; однако примерно в середине ноября Белл Робсон заболела ревматической лихорадкой и ее дочери пришлось полностью посвятить себя заботе о ней. Пока продолжалась болезнь матери, Сильвии было не до веселья; девушка чрезвычайно остро ощутила страх ее потерять, осознав, сколь сильно к ней привязана. До этих пор, как очень часто случается с детьми, Сильвия полагала, что ее родители будут жить вечно; теперь же, когда она в считаные дни могла лишиться матери, девушка отчаянно старалась делать для нее все, что только возможно, и демонстрировала ей свои чувства, словно многолетнюю любовь и заботу можно было уместить в несколько дней. Однако миссис Робсон справилась с болезнью и начала медленно поправляться; еще до наступления Рождества она уже вновь сидела у очага -
укутанная в шали и одеяла, но все-таки живая, на что Сильвия совсем недавно уже даже и не надеялась. Придя в тот вечер на ферму, Филип застал девушку в состоянии неистовой радости. Теперь, когда ее мать вновь могла спускаться на первый этаж, Сильвия считала, что все трудности остались позади; она весело смеялась и целовала мать; пожимая Филипу руку, девушка была едва ли не очарована его более нежной, чем обычно, речью, - однако в тот самый миг заметила, что подушки матери нужно поправить, и направилась к ее креслу, обращая на слова кузена не больше внимания, чем если бы они были адресованы кошке, которая, лежа на коленях у больной, мурлыкала от удовольствия, пока слабая рука гладила ее по спине. Вскоре пришел и Робсон; он изменился с их последней встречи, выглядел постаревшим и подавленным. Робсон настаивал, чтобы жена выпила разбавленного водой спиртного, однако, когда та отказалась - с таким видом, словно ей была отвратительна даже мысль о запахе алкоголя, довольствовался тем, что выпил с ней чаю, хоть и бранил этот напиток, который, по его мнению, «лишал людей присутствия духа», и костерил мир,
докатившийся до таких помоев. И все же этот маленький акт самопожертвования привел Дэниела в необычайно хорошее настроение, которое в сочетании с искренней радостью из-за скорого выздоровления жены частично вернуло ему былое обаяние, мягкость и веселость, кои много лет назад помогли этому человеку завоевать сердце рассудительной Изабеллы Престон. Сидя рядом с ней и держа ее за руку, Дэниел рассказывал сидевшим напротив молодым людям о былых временах: о своих приключениях и о том, как ему удалось добиться любви своей жены, которая, слабо улыбаясь при воспоминании о тех днях, все же несколько стеснялась подробного описания ухаживаний за ее персоной и порой прерывала рассказ супруга неубедительными отговорками вроде:
        - Как тебе не стыдно, Дэниел? Я никогда такого не делала.
        - Не верь ей, Сильви. Она - женщина, а женщине всегда хочется иметь возлюбленного, и она сразу замечает, когда парень смотрит на нее глазами ягненка - ага, еще прежде, чем он сам это поймет. Моя старушка тогда была хороша, и ей нравились те, кто так считал, пусть она и, происходя из Престонов, семьи с положением, немало значившей в то время в тех краях, задирала нос. Уверен, девочка, что Филип тоже гордится тем, что его мать была из Престонов, ведь это у них в крови. Отпрысков Престонов, гордящихся своим родством, можно определить даже по форме носа. В ноздрях Филипа и моей женушки есть нечто особенное, будто они принюхиваются к нам, простому народу, дабы почуять, годимся ли мы им в компанию. Мы-то с тобой, девочка, Робсоны, мы рядом с ними - как овсяные лепешки возле пирога со сдобной корочкой. Господи! Белл говорила со мной с таким презрением, словно я вообще не был христианином, - и это при том, что она уже тогда любила меня больше жизни, а я прекрасно это знал, хоть и не подавал виду. Как начнешь за кем ухаживать, Филип, приходи ко мне, и я дам тебе кучу полезных советов. Я-то доказал, что
разбираюсь, какая девица станет хорошей женой, не правда ли, хозяюшка? Приходи, мой мальчик, и покажи мне свою избранницу - я с первого же взгляда скажу, подойдет она тебе или нет; и коль подойдет, научу тебя, как ее завоевать.
        - Говорят, еще одна из девчонок Корни выходит замуж, - задумчиво произнесла миссис Робсон слабым голосом.
        - Святые угодники, хорошо, что ты о них заговорила; вот совсем позабыл. Прошлым вечером я повстречал в Монксхэйвене Нэнни Корни; она просила меня отпустить Сильви к ним на Новый год, чтобы повидаться с Молли и этим ее ньюкаслским мужем, с которым они приедут на праздники к ее отцу; говорит, будет весело.
        Сильвия покраснела, и ее глаза засияли: ей хотелось бы пойти; однако она тут же подумала о матери, и выражение радости покинуло ее лицо. Заметив это, равно как и устремленный на нее взгляд, Белл сразу же поняла, что все это означает.
        - Это будет в субботу, ровно через неделю, - произнесла она. - Я к тому времени уже совсем окрепну; пускай Сильви развлечется; она достаточно за мной ухаживала.
        - Вы все еще слишком слабы, - сказал Филип коротко.
        Он не собирался этого произносить, однако слова будто сами собой сорвались с его губ.
        - А я говорю, что наша девонька должна туда пойти, коль будет на то Божья воля, - заявил Дэниел. - Но ненадолго и если тебе к тому времени станет лучше, старушка. По такому случаю я сам побуду твоей сиделкой - особенно если к тому времени ты сможешь выносить запах доброго виски. Так что, девочка моя, доставай свои наряды да выбирай лучший из них, что приличествовал бы девице из рода Престон. Возможно, после праздника я зайду за тобой, а твой кузен проводит тебя туда; Филипа Нэнни Корни тоже пригласила на праздник. А еще она сказала, что прежде ее муженек заглянет к тебе насчет шерсти.
        - Не думаю, что смогу пойти, - ответил Филип, в душе радуясь, что ему представилась такая возможность. - Я уже почти пообещал Эстер Роуз и ее матери пойти вместе с ними на всенощную.
        - Разве Эстер методистка? - спросила Сильвия удивленно.
        - Нет! Она не из методистов, не из Друзей и не из прихожан англиканской церкви; но ей нравятся серьезные вещи, и она всегда к ним стремится.
        - Тогда ладно, - произнес добродушный фермер Робсон, не привыкший видеть скрытую суть вещей. - Я сам заберу Сильви с праздника, а вы с той девицей ступайте на молитву; как по мне - каждому свое.
        И все же вопреки своему обещанию Филип, следуя зову сердца, не смог противиться соблазну отправиться к Корни, ведь там он будет вместе с Сильвией, сможет наблюдать за ней, восторгаться ее превосходством во внешнем виде и манерах над остальными девушками. К тому же, говорил молодой человек своей совести, он пообещал тетушке приглядывать за Сильвией как брат. Поэтому Филип наслаждался ожиданием Нового года почти как юная девица, предвкушающая новое счастье.
        Сегодня, когда все герои этой истории уже сыграли свои роли и отошли в мир иной, в описании напрасных усилий Филипа, нацеленных на то, чтобы завоевать любовь Сильвии, видится нечто трогательное. Однако в те дни любого взглянувшего на него позабавил бы вид серьезного, неуклюжего, невзрачного молодого человека, который изучал узоры и цвета тканей для нового жилета, склонив голову набок с видом записного модника. Наблюдатель улыбнулся бы и узнав, как Филип то и дело прокручивал в голове приближавшийся вечер, на котором и он, и она, облачившись в лучшие наряды, проведут несколько часов в яркой, праздничной атмосфере, среди людей, чье присутствие заставит их держаться друг с другом иначе, не столь фамильярно, как в повседневной жизни, но с гораздо большим простором для демонстрации сельской галантности. Филип так редко бывал на подобных собраниях, что, даже если бы Сильвия не пошла туда, все равно испытывал бы робкий восторг перед столь необычным событием. Впрочем, если бы его кузина действительно отказалась идти к Корни, вполне вероятно, что неумолимая совесть заставила бы юношу задаться вопросом, не
являются ли такие увеселения слишком мирскими, чтобы принимать в них участие.
        Впрочем, подобные мысли не посещали Филипа. Он знал лишь, что пойдет к Корни и что туда же пойдет и Сильвия. За день до Нового года молодой человек поспешил на ферму Хэйтерсбэнк с небольшим бумажным свертком в кармане, в котором была лента для Сильвии с изящным орнаментом в виде шиповника. Это был первый подарок, который Филип решился сделать кузине, - точнее, первый подарок такого рода: начав обучать Сильвию, он принес ей учебник правописания авторства Мэйвора[37 - Уильям Фордайс Мэйвор (1758 - 1837) - шотландский учитель, священник, автор учебных пособий.]; впрочем, из любви к просвещению он мог бы сделать это и для любой другой пустоголовой девчонки. С лентой же все было иначе; представляя, как Сильвия ее наденет, Филип прикасался к ткани с нежностью, будто лаская ее; шиповник, одновременно сладкий и колючий, идеально соответствовал характеру его кузины; мягко-зеленый фон, на котором был изображен розово-коричневый орнамент, должен был идеально подчеркнуть цвет ее лица. К тому же благодаря этому подарку Сильвия в каком-то смысле будет принадлежать ему, своему кузену, учителю, компаньону,
человеку, который ее любит! Теперь он мог надеяться заполучить ту, кем остальные могли лишь восхищаться, ведь они с Сильвией в последнее время стали прекрасными друзьями! Ее мать одобряла его кандидатуру, ее отцу он нравился. Еще несколько месяцев - а может быть, даже недель - терпения, и он сможет открыто заявить о своем желании и о том, что готов предложить. Собрав всю свою волю, Филип решил дождаться, когда прояснится вопрос с его нанимателями, прежде чем попросить руки Сильвии у нее самой или у ее родителей, а до тех пор терпеливо и спокойно старался зарекомендовать себя с наилучшей стороны.
        Однако, к своему разочарованию, Хепберну пришлось отдать ленту тетушке, а не Сильвии, пусть он и пытался убедить себя, что это к лучшему. Девушка отлучилась по какому-то делу, а у Филипа не было времени дожидаться ее возвращения, ведь работы в магазине у него с каждым днем становилось все больше.
        Сильвия пообещала матери и в первую очередь самой себе, что не станет задерживаться на празднике; а вот отправиться туда она могла так рано, как ей того хотелось, так что еще до наступления ранних декабрьских сумерек девушка была уже у Корни, придя пораньше, чтобы помочь с приготовлением ужина, который должен был состояться в украшенной флагами большой старой гостиной, служившей также лучшей из спален. Соединяясь с общей комнатой, она была в доме чем-то вроде святилища, коими подобные помещения до сих пор считаются на удаленных фермах Северной Англии, используясь для приема гостей в случаях вроде описанного здесь; впрочем, на стоявшей в гостиной Корни огромной кровати, которая занимала значительную часть пространства, еще появлялись на свет новые члены семьи, а порой и умирали те, чей срок на земле подошел к концу. Общими усилиями нескольких поколений Корни были сшиты лоскутные занавески и покрывала - в те времена текстиль еще не научились изготавливать в промышленных масштабах. Обрезки дорогого индийского чинца[38 - Индийская ткань из льна или хлопка, украшенная рисунком. (Примеч. ред.)] и
палемпура[39 - Вид индийской ткани ручной работы, экспортировавшийся в Европу в XVIII - начале XIX вв.] перемежались с простым ситцем черного и красного цветов, образуя шестиугольный орнамент; разнообразие узоров не только отражало вкус простолюдинок, но и служило темой для бесед. Например, Сильвия сразу же заговорила со своей старой подругой Молли (которая провела ее в эту комнату, чтобы гостья оставила тут чепец и плащ) о чинце, использованном в одном из покрывал. Склонившись над ним и, как это часто с ней бывало, покраснев, она произнесла:
        - Дорогая! Я никогда еще не видела ничего подобного… Это… Клянусь, это просто как павлиньи глазки.
        - Ты видела его уже много раз, милая. Но разве тебя не удивило, что Чарли здесь? Мы весьма неожиданно повстречали его в Шилдсе[40 - Город на северо-востоке Англии.]; узнав, что мы с Брантоном направляемся сюда, мой кузен тут же загорелся желанием отпраздновать Новый год с нами. Жаль, что твоя мать слегла с болезнью именно сейчас и хочет, чтобы ты вернулась пораньше.
        К тому времени Сильвия, сняв чепец и плащ, принялась помогать Молли и ее незамужней младшей сестре накрывать стол к ужину, обещавшему быть сытным.
        - Вот, - продолжила миссис Брантон, - сунь немного остролиста в рот тому поросенку, как это принято у нас в Ньюкасле; в Монксхэйвене все такие отсталые. Как славно жить в большом городе, Сильвия; если ищешь мужа, советую выбрать городского. Вернувшись сюда, я чувствую себя так, словно меня похоронили заживо; такая глушь в сравнении с Сайдом[41 - Речь идет о Тайнсайде, районе, в котором расположен Ньюкасл.], где каждый день проезжают сотни повозок и экипажей. Мне бы очень хотелось взять вас, девицы, с собой, чтобы хоть немножко показать вам мир; возможно, мне это и удастся.
        Ее сестре Бесси, судя по ее виду, этот план очень понравился, а вот Сильвию менторский тон Молли довольно сильно задел.
        - Я не большая любительница шума и суеты; из-за всех этих повозок да экипажей и собственных слов не услышишь. Лучше уж побыть дома, тем более что я нужна матери.
        Возможно, это было не слишком тактичным ответом на слова Молли Брантон, и последняя так все и восприняла, хотя и ее собственное предложение нельзя было назвать образцом вежливости. Впрочем, повторив последние слова Сильвии, Молли разозлила ее еще сильнее.
        - «Я нужна матери!» - сказала она. - Матери придется иногда тебя отпускать, особенно когда тебе придет время выходить замуж.
        - Я не собираюсь выходить замуж, - ответила Сильвия. - А если и выйду, то ни за что не уеду далеко от матери.
        - Эх! Что за маменькина дочка! Как будет смеяться Брантон, когда я расскажу ему о тебе. Он такой хохотун! Чудесно иметь в мужьях весельчака. У него есть шутка для каждого посетителя магазина; и он обязательно скажет что-нибудь забавное о том, что увидит этим вечером.
        Заметив, что Сильвия раздражена, Бесси с неведомой ее сестре деликатностью попыталась сменить тему.
        - Какая у тебя красивая лента в волосах, Сильвия! - сказала она. - Мне бы тоже хотелось ленту с таким рисунком… Отцу нравится, чтобы говядина была нашпигована солеными грецкими орехами.
        - Я знаю, что делаю, - отозвалась миссис Брантон, тряхнув головой.
        Бесси продолжила:
        - Можно найти еще одну такую же ленту там, где ты взяла эту, Сильвия?
        - Не знаю, - ответила та. - Она из магазина Фостеров, так что ты можешь спросить у них.
        - Сколько она стоит? - спросила Бесси, поглаживая пальцами кончик ленты, словно желала проверить ее качество.
        - Не могу сказать, - отозвалась Сильвия. - Это подарок.
        - Не волнуйся насчет цены, - сказала Молли, обращаясь к сестре. - Я дам тебе достаточно денег, чтобы ты могла заплести волосы так же, как Сильвия. Вот только у тебя нет таких роскошных локонов, как у нее; лента никогда не будет выглядеть так же шикарно в прямых волосах. И кто же подарил ее тебе, Сильвия? - поинтересовалась она в своей бесцеремонной, хотя и добродушной манере.
        - Мой кузен Филип; он работает помощником в магазине у Фостеров, - ответила Сильвия с невинным видом.
        У Молли появилась прекрасная возможность поупражняться в том, что она считала остроумием, и она не могла ее упустить.
        - Ох-ох! Твой кузен Филип, да? Тот, который живет совсем недалеко от твоей матери? Не нужно быть ворожеей, чтобы связать одно с другим. Он ведь придет сегодня, да, Бесси?
        - Не говори так, Молли, - попросила Сильвия. - Мы с Филипом хорошие друзья и никогда не думали друг о друге в этом смысле; во всяком случае я не…
        - «В этом смысле», - произнесла Молли, прервав собственные рассуждения о старомодности собственной матери, питающей пристрастие к сладкому маслу; манера, в которой она повторила слова Сильвии, едва не привела ту в бешенство, ведь все выглядело так, словно Молли хотела их высмеять. - «В этом смысле»? Я ничего не сказала о браке, разве нет? Так чего же ты покраснела от стыда при упоминании о кузене Филипе? Как говорит Брантон, на воре шапка горит. Но я тоже рада, что Филип сегодня придет, ведь, коль я сама уже замужем, нет ничего лучше, чем наблюдать за ухаживаниями других; а твое лицо, Сильвия, выдало мне секрет, о котором я начала подозревать еще до свадьбы.
        Сильвия мысленно дала себе слово не говорить с Филипом дольше, чем это будет необходимо; девушка спросила себя, как ей вообще когда-то могла нравиться Молли, не говоря уже о дружбе с ней. Стол был накрыт, так что теперь оставалось лишь критиковать сервировку.
        Бесси пребывала в полном восторге.
        - Смотри, Молли! - сказала она. - Готова поспорить, что ты никогда не видела в Ньюкасле столько еды сразу; одного мяса, должно быть, фунтов на пятьдесят, не говоря уже о пирогах и креме. Я ради этого два дня не обедала, вся извелась; зато теперь, при виде того, как замечательно все выглядит, у меня словно гора с плеч свалилась. Я просила матушку не заходить, пока мы не накроем на стол, и теперь приведу ее.
        Бесси выбежала в общую комнату.
        - Довольно неплохо для деревни, - произнесла Молли с ноткой снисходительного одобрения. - Но жаль, что я не догадалась привезти пару зверюшек со смородиновыми бисквитами вместо глаз. Они бы очень хорошо смотрелись на столе.
        Дверь открылась, и Бесси вошла, улыбаясь и краснея от гордости и удовольствия. Мать следовала за ней на цыпочках, разглаживая передник.
        - Красота, девочка моя! - произнесла миссис Корни шепотом. - Но не надо поднимать вокруг этого шум, пускай считают, что у нас всегда так принято. Если кто-нибудь похвалит еду - веди себя спокойно и говори, что мы, бывает, готовим и лучше: это прибавит гостям аппетита и уважения к нам. Сильви, я очень благодарна тебе, что ты пришла пораньше и помогла моим девчонкам, но сейчас тебе нужно идти в гостиную; народ собирается, и твой кузен тебя уже ищет.
        Молли толкнула Сильвию локтем, и та вспыхнула от гнева и смущения. Она сразу поняла, что наблюдение, коим угрожала ей Молли, началось: подойдя к мужу, подруга прошептала ему что-то, из-за чего он затрясся от сдавленного смеха; Сильвия весь вечер чувствовала на себе его многозначительный взгляд. Едва обменявшись с Филипом парой слов и не обратив внимания на его протянутую руку, девушка села в углу у очага, пытаясь укрыться за широкой спиной фермера Корни, который ни за что бы не покинул своего излюбленного места ради собравшейся в доме молодежи - как, впрочем, и ради гостей постарше. Это был его домашний трон, от которого он отрекся бы разве что ради короля Георга или святого Иакова. Но Корни радовался приходу друзей, побрился ради них в будний день и надел воскресную куртку. Однако совместных усилий жены и детей не хватило для того, чтобы заставить его внести еще какие бы то ни было изменения в свой внешний вид; на все их аргументы хозяин дома отвечал:
        - Если кому-то не нравится видеть меня в рабочей одежде, он может идти на все четыре стороны.
        Это была самая длинная фраза, произнесенная им в тот день, - впрочем, мистер Корни повторил ее несколько раз. Нельзя сказать, что он не рад был пришедшим молодым людям, однако они, как выражался фермер, были «не его поля ягоды», так что он не видел причин их развлекать. Потому гостями занимались его принарядившаяся и все время улыбавшаяся жена, дочери и зять, а его собственное гостеприимство ограничивалось тем, что он, сидя неподвижно, курил свою трубку; приветствуя каждого нового гостя, хозяин дома на мгновение извлекал трубку изо рта и кивал с жизнерадостным дружелюбием, не произнося при этом ни слова, после чего трубка возвращалась на место и ее владелец продолжал попыхивать ею с еще б?льшим удовольствием.
        «Молодым парням девицы интереснее табака, - говорил он себе мысленно. - Но со временем они поймут свою ошибку. Главное - это время».
        Еще до того, как пробило восемь, мистер Корни, настолько тихо, насколько это мог сделать человек весом двенадцать стоунов, отправился наверх спать, прежде сказав жене, чтобы она принесла ему пару фунтов говядины со специями и стакан горячего крепкого грога. Впрочем, в начале вечера его спина все же послужила Сильвии хорошим укрытием; старику эта девушка нравилась, и он даже пару раз с ней заговорил.
        - Твой отец курит? - спросил мистер Корни.
        - Да, - ответила Сильвия.
        - Передай мне табакерку, девочка моя.
        Этим разговор Сильвии с ее ближайшим соседом в первую четверть часа после того, как она вошла в общую комнату, и ограничился.
        Впрочем, даже прячась за спиной фермера, девушка чувствовала, что на нее устремлены глаза, чью кристальную ясность усиливало сиявшее в них восхищение. Куда бы Сильвия ни посмотрела, она ощущала, что взгляд этих глаз следует за ней. Теребя завязки передника, девушка старалась не обращать на них внимания. За каждым ее движением следила и другая пара глаз, но не таких красивых и сияющих, а глубоко посаженных, грустных и даже мрачных; впрочем, их взгляда она не замечала. Филип, все еще не оправившись от отказа кузины принять предложенную ей руку, стоял в сердитом молчании; миссис Корни постаралась привлечь его внимание к только что вошедшей молодой женщине.
        - Идемте, мистер Хепберн, - сказала хозяйка. - Это Нэнси Пратт; ей совсем не с кем перекинуться словечком, а вы стоите тут с кислой миной. Нэнси говорит, что сразу же вас узнала, ведь она уже шесть лет делает покупки у Фостеров. Скажите ей пару слов: вдруг завяжется беседа? А то мне нужно наливать чай. Диксоны, Уокеры, Элиоты и Смиты уже пришли, - продолжила миссис Корни, загибая пальцы. - Остались только Уилл Лейтем с двумя сестрами, Роджер Харботл и Тейлор; они явятся еще до конца чаепития.
        С этими словами хозяйка дома направилась к столу, придвинутому к кухонному; это был единственный предмет мебели, стоявший в центре комнаты: стулья расставили у стен, так близко, как только было можно. Свет тогдашних свечей был очень слабым в сравнении с ревевшим в очаге огнем, который в знак гостеприимства поддерживали как можно более жарким; на стульях расселись девушки - все, кроме двух самых старших, которые, желая продемонстрировать свое умение, настояли на том, чтобы помочь миссис Корни, к вящему неудовольствию последней, не желавшей выдавать маленькие хитрости, к которым она прибегала, добавляя сливки и делая чай более или менее крепким в зависимости от положения гостя в обществе. Молодые мужчины, которых чай не слишком привлекал и которым еще не представился шанс выпить чего-нибудь покрепче, с сельской застенчивостью толпились у двери и даже друг с другом говорили лишь в тех случаях, когда кто-нибудь - явно главный острослов - шепотом произносил что-то, вызывавшее общий смех; хохот, впрочем, стихал уже через минуту, а смеявшиеся прикрывали рты руками, словно пытаясь таким образом
сдержаться; некоторые с чинным, хоть и рассеянным видом устремляли взгляды на стропила. В большинстве своем это были молодые фермеры, с которыми у Филипа не было ничего общего и чью компанию он, не привлекая к себе лишнего внимания, сразу же покинул. Однако теперь молодой человек предпочел бы вновь оказаться там - лишь бы не беседовать с Нэнси Пратт. Впрочем, эта молодая женщина оказалась не самым худшим собеседником, ведь она уже достигла возраста здравомыслия и была менее склонна хихикать без остановки, в отличие от девушек помоложе. Но все то время, пока Филип говорил Нэнси банальности, он гадал, чем мог настолько обидеть Сильвию, что она не захотела пожать ему руку, и эта задумчивость делала из него не самого приятного собеседника. Нэнси Пратт, которая несколько лет была помолвлена с помощником капитана с одного из китобойных суден, догадалась, какого рода мысли тяготят Филипа, и не обиделась на него; напротив, она, желая сделать ему приятное, восхитилась Сильвией.
        - Я много о ней слышала, - сказала Нэнси, - но никогда не думала, что она так красива, а еще - так спокойна и тиха. Большинство девушек с привлекательной внешностью постоянно ловят чужие взгляды, дабы понять, что о них думают; она же выглядит как ребенок, взволнованный тем, что оказался в компании, и забившийся в темный уголок, дабы не попадаться никому на глаза.
        В этот миг Сильвия взмахнула длинными темными ресницами и поймала тот самый взгляд, с которым раньше встречалась так часто, - взгляд Чарли Кинрейда; гарпунер беседовал с мистером Брантоном, стоя с другой стороны очага; от неожиданности девушка нырнула обратно в тень, пролив чай на юбку. Она почувствовала себя такой неуклюжей, что едва не расплакалась; ей казалось, что все идет наперекосяк и все подумают, будто она никогда раньше не бывала в компании и не знает, как себя вести; дрожащая и красная как рак, Сильвия сквозь слезы увидела Кинрейда, который, стоя перед ней на коленях, вытирал ее юбку своим шелковым платком, и сквозь сочувственный гул голосов услышала его слова:
        - Такая уж у этого буфета ручка: я сегодня ушиб об нее локоть.
        Значит, дело было не в ее неуклюжести, и теперь все об этом узнали, ведь Кинрейд так искусно переложил вину на мебель; к тому же благодаря случившемуся он оказался рядом с ней, что было гораздо приятнее, чем ощущать его взгляд, устремленный через комнату; девушке было еще приятнее, когда он завел с ней разговор, пусть поначалу ее и несколько смутила подобная беседа тет-а-тет.
        - Я сперва не узнал тебя, когда снова увидел, - произнес Чарли тоном, говорившим гораздо больше слов.
        - А я тебя сразу же узнала, - тихо ответила Сильвия, краснея, теребя завязку своего передника и не зная, правильно ли поступает, признаваясь в этом.
        - Ты стала такой… Что ж, возможно, сказать, какой ты стала, будет дурным тоном… В общем, больше я тебя не забуду.
        Продолжая теребить завязку, девушка опустила голову еще ниже, хотя ее губы расплылись в улыбке застенчивого удовольствия. Филип наблюдал за ними так внимательно, как будто эта сцена была ему приятна.
        - Надеюсь, твой отец все так же бодр и весел? - спросил Чарли.
        - Да, - ответила Сильвия, жалея, что не может придумать более развернутый ответ; если ее реплики и дальше будут такими же односложными, Кинрейд наверняка сочтет ее глупой и, возможно, даже вернется на прежнее место.
        Впрочем, Чарли слишком сильно влюбился в ее красоту и скромность манер, чтобы беспокоиться о том, отвечает ли она на его слова; ему было просто приятно находиться рядом с ней и понимать, что она осознает его близость.
        - Я должен увидеться с этим старым джентльменом, - сказал Чарли. - И с твоей матерью, - добавил он, помедлив, ибо вспомнил, что во время его прошлогодних визитов Белл Робсон оказывала ему гораздо менее теплый прием, чем ее муж; возможно, все дело было в количестве выпиваемого ими за вечер спиртного, и в этом году гарпунер решил вести себя осмотрительнее, дабы понравиться матери Сильвии.
        Когда чаепитие подошло к концу, гости начали с шумом пересаживаться, пока миссис Корни и ее дочери уносили на подносах пустые чашки и огромные блюда с недоеденным хлебом и маслом в заднюю кухню, чтобы вымыть посуду после ухода гостей. Осознавая, как ей не хочется двигаться с места и прерывать беседу с Кинрейдом, Сильвия все же заставила себя на правах друга семьи принять в уборке самое деятельное участие; к тому же ей как истинной дочери своей матери было некомфортно от мысли, что посуда останется в беспорядке, присущем девчонкам Корни.
        - Полагаю, это молоко нужно отнести на маслобойню, - сказала Сильвия, беря побольше молока и сливок.
        - Не беспокойся на этот счет, - ответила Нелли Корни. - Даже если молоко скиснет, Рождество бывает всего раз в году; матушка сказала, что сразу после чая мы будем играть в фанты, чтобы у гостей развязались языки и парни с девчонками разговорились. Так что пойдем.
        Однако Сильвия, осторожно лавируя между собравшимися, отправилась на маслобойню и не успокоилась, пока не вынесла весь несъеденный провиант туда, где воздух был более свежим и не так нагрет жаром очагов и печей, в которых целый день пекли пироги и готовили мясо.
        Когда они вернулись, краснолицые «парни», как в Ланкашире и Йоркшире называют неженатых молодых мужчин до тридцати пяти лет, и девицы, не имевшие четких возрастных рамок, играли в какую-то сельскую игру, вызывавшую у женской половины гораздо больший интерес, чем у мужской: парни выглядели смущенными, явно опасаясь насмешек. Однако миссис Корни нашла выход: она сделала знак, и в комнату внесли огромный кувшин пива. Кувшин этот, выполненный в форме человечка в белых штанах до колен и треуголке, который одной рукой поддерживал торчавшую из широкого улыбающегося рта трубку, а другую, служившую заодно и ручкой кувшина, упер себе в бок, был настоящей гордостью хозяйки. Компанию кувшину составила огромная фарфоровая чаша с грогом, приготовленным по старому корабельному рецепту, популярному в тех краях; грог, впрочем, был не слишком крепким, ведь если бы гости напились так рано, это бы, как заметила Нелли Корни, испортило все веселье. Ее отец, однако, поставил условие, чтобы каждый гость в соответствии с бытовавшими в те времена среди высших классов правилами гостеприимства выпил «достаточно» до своего
ухода; «достаточно» же в монксхэйвенском обиходе означало напиться всем желающим допьяна.
        Один из парней тотчас же пришел в восторг от Тоби - так звали старого джентльмена, служившего сосудом для выпивки, - и подошел к подносу, чтобы рассмотреть его поближе. За ним немедленно последовали другие любители необычной посуды; через некоторое время мистер Брантон (которому теща поручила следить, чтобы спиртного было достаточно, тесть - чтобы каждый получил его вдоволь, а жена и ее сестры - чтобы гости слишком не напивались, во всяком случае, в начале вечера) решил, что Тоби пора наполнить снова; в комнате стало заметно веселее.
        Кинрейд был слишком закален, чтобы тревожиться из-за количества выпитого; Филип пьянел чересчур легко, а потому не любил попоек, опасаясь как охватывавшей его под воздействием спиртного раздражительности, так и головной боли на следующее утро; потому оба они продолжали вести себя так же, как и в начале вечера.
        Сильвию все собравшиеся признали первой красавицей и обращались с ней соответственно. Во время игры в жмурки ее неизменно ловили; в остальных играх выбор тоже постоянно падал на нее, как будто всем доставляло удовольствие наблюдать за ее легкими, грациозными движениями. Девушке это так понравилось, что она наконец преодолела застенчивость - перед всеми, кроме Чарли. Слыша от остальных грубоватые комплименты, она, качнув головой, отшучивалась; но похвалы Чарли были слишком сладостными для ее сердца, и она не могла реагировать на них так же. И чем сильнее очаровывал ее моряк, тем больше она сторонилась Филипа, который не делал ей никаких комплиментов, а лишь следил за ней недовольным, тоскливым взглядом; вспоминая, каким чудесным было предвкушение этого вечера, он ощущал, что душа его с каждым мгновением все сильнее наполняется желанием воскликнуть, что жизнь есть лишь суета сует.
        Пришло время игры в фанты. Опустившись на пол, Молли Брантон положила лицо на колени своей матери; та принялась доставать фанты один за другим; демонстрируя их собравшимся, она повторяла заученные слова:
        - Красивую вещицу держу в руке не зря: как поступить хозяину? Скажите мне, друзья.
        Одним выпало встать на колено перед самой красивой, другим - поклониться самому остроумному, третьим - поцеловать ту, что нравится больше всех; четвертым надлежало укусить кочергу или выполнить иное шуточное задание подобного рода. Наконец миссис Корни продемонстрировала собравшимся красивую новую ленту Сильвии, подаренную ей Филипом; девушка почувствовала такое раздражение, что ей захотелось выхватить ленту и сжечь ее у всех на глазах.
        - Вещица, что красою все прочие затмит. Но что же за поступок хозяйка совершит?
        - Пускай задует свечу и поцелует подсвечник.
        В мгновение ока Кинрейд схватил единственную свечу, до которой можно было дотянуться: прочие свечи лежали на верхних полках и в других недосягаемых местах. Сильвия подошла и задула свечу, однако, прежде чем свет вновь зажгли, гарпунер взял свечу в руку, что в традиционном понимании сделало его самого подсвечником, который надлежало поцеловать. Все рассмеялись, увидев, как на невинном лице Сильвии появилось понимание того, что ей надлежало сделать, - все, кроме Филипа, который едва не задохнулся.
        - Подсвечник - это я, - произнес Кинрейд.
        Впрочем, его голос звучал не с таким ликованием, как было бы, если бы на месте Сильвии оказалась любая другая девушка из присутствовавших в комнате.
        - Ты должна поцеловать подсвечник, - кричали Корни, - иначе не получишь свою ленту обратно!
        - А она этой лентой очень дорожит, - добавила Молли злорадно.
        - Я не стану целовать ни подсвечник, ни его, - произнесла Сильвия тихо, но решительно, отворачиваясь в смущении.
        - Ты не получишь свою ленту, если не поцелуешь! - воскликнули все в один голос.
        - Мне не нужна эта лента, - ответила Сильвия, поворачиваясь к Кинрейду спиной и сверкая глазами на своих мучителей. - И я не стану больше играть в такие игры, - добавила она.
        Чувствуя в сердце свежий прилив возмущения, девушка вновь заняла место в дальнем углу комнаты.
        Филип воспрянул духом; ему хотелось подойти к Сильвии и сказать ей, что он одобряет ее поведение. Увы, Филип! Несмотря на свою скромность, Сильвия не была ханжой и выросла среди простых, прямолинейных сельчан; если бы речь шла о любом другом молодом человеке, не считая, возможно, самого Филипа, она бы, ни минуты не задумываясь, поцеловала бы «подсвечнику» руку или щеку, переживая из-за этого не больше, чем наши прародительницы из гораздо более высоких социальных слоев, оказавшиеся в подобной ситуации. И Кинрейд, несмотря на публичное унижение отказом, осознавал это в большей мере, чем неопытный Филип; так что гарпунер решил не отступать и дождаться своего шанса, а до тех пор вести себя так, словно отказ Сильвии нисколько его не расстроил, притворяясь, будто он вообще не заметил того, что девушка покинула игру.
        Видя, с какой легкостью остальные выполняют подобные задания, Сильвия рассердилась на себя из-за того, что не сделала то же самое; она корила свою странную стыдливость, не позволившую ей так поступить. При мысли о том, что она сидит в одиночестве на веселом празднике, выставив себя полной дурой, глаза Сильвии наполнились слезами, и, думая, что никто ее не видит, девушка дала им волю; но затем, испугавшись, что кто-нибудь это заметит, когда в игре сделают перерыв, она прокралась в большую комнату (где прежде помогала накрывать на стол), чтобы умыться и выпить воды. На какое-то время Чарли Кинрейд покинул компанию, душой которой был, но почти сразу же вернулся с довольным видом, вполне очевидным для тех, кто наблюдал за ним, однако незаметным для Филипа, который из-за шума и суеты не увидел, что Сильвия вышла из комнаты, и узнал об этом, только когда она вернулась, еще краше, чем когда-либо, с сияющим лицом, потупленным взором и волосами, аккуратно заплетенными коричневой лентой вместо той, от которой она отказалась. С видом человека, не желающего привлекать внимание к своему возвращению, Сильвия
беззвучно прокралась мимо расшумевшихся парней и девчонок; ее свежесть и скромная опрятность являла с ними столь разительный контраст, что и Кинрейд, и Филип с трудом оторвали от нее взгляд. Однако сердце первого было наполнено тайным триумфом, благодаря которому он смог притвориться, будто вновь полностью погрузился в атмосферу праздника; Филип же, покинув столпотворение, подошел к кузине, молча стоявшей рядом с миссис Корни, которая, уперев руки в бока, от души радовалась происходившим вокруг забавам и веселью. Услышав голос Филипа, Сильвия слегка вздрогнула и, бросив на него быстрый взгляд, принялась смотреть в другом направлении; ее ответы были немногословны, однако полны непривычной мягкости. Кузен спросил, когда бы ей хотелось, чтобы он отвел ее домой; девушка, слегка удивленная мыслью о том, чтобы уйти в самом начале вечера, сказала:
        - Домой? Не знаю! Это же новогодняя ночь!
        - Да, но твоя мать не уснет, пока ты не вернешься!
        Миссис Корни, услышавшая эти слова, возмутилась:
        - Уйти домой, не дождавшись Нового года? В шесть-то часов? Разве луна не светит так, что ночью на улице ясно как днем? И часто ли бывают такие праздники? Разве можно покидать компанию до наступления Нового года? А как же ужин? Говядина, мариновавшаяся с самого Дня святого Мартина? А окорока, сладкие пирожки и все остальное? А коль вы обиделись из-за того, что хозяин отправился в постель, и решили, что, уйдя так рано, он хотел показать, будто не рад друзьям, так он позже восьми даже ради короля Георга с его троном не ляжет; ступайте наверх - и он сам вам об этом скажет… Но я знаю, как важно, чтобы дочь была рядом, когда ты болеешь, и потому умолкаю; пора накрывать стол к ужину, да поскорее.
        Эта идея полностью завладела помыслами миссис Корни, ведь она по доброй воле ни за что бы не позволила гостю уйти, пока тот не воздал должное ее стряпне; так что, не тратя больше времени на разговоры, она спешно покинула Сильвию и Филипа.
        Сердце молодого человека бешено колотилось; его чувства к кузине никогда еще не были так сильны и отчетливы, как после ее отказа поцеловать «подсвечник». Он уже готов был заговорить с ней, сказать что-нибудь откровенно нежное, но тут деревянный поднос, который собравшиеся использовали для игры, прокатившись по полу, упал прямо между ними. Все начали пересаживаться со стула на стул, и, когда суета улеглась, Филип увидел, что Сильвия сидит в некотором отдалении от него, а он сам стоит за пределами круга, не участвуя в игре. Случилось так, что Сильвия случайно заняла его место среди игроков, оставив кузена среди зрителей, и вдобавок Филип подслушал разговор, не предназначенный для его ушей. Он стоял, прислонившись к стене у огромных напольных часов, чей веселый круглый циферблат являл собой нелепый контраст с его длинным, землистым, серьезным лицом, находившимся с этим циферблатом примерно на одном уровне от посыпанного песком пола. Перед Филипом, склонив друг к другу головы, сидели Молли Брантон и одна из ее сестер, слишком поглощенные беседой, чтобы следить за ходом игры. Внимание Филипа привлекли
произнесенные Молли слова:
        - Спорю на что угодно, что он поцеловал ее, когда выбежал в гостиную.
        - Она такая застенчивая, что никогда бы ему этого не позволила, - ответила Бесси Корни.
        - Она бы просто не устояла; сейчас-то она, может, и выглядит скромной и добропорядочной, - головы девушек повернулись в сторону Сильвии, - но готова побиться об заклад, что Чарли Кинрейд не из тех, кто упустит свой фант; и тем не менее, как ты сама видишь, он ничего об этом не говорит, а она перестала его бояться.
        Во взгляде Сильвии, как и во взгляде Чарли Кинрейда, было что-то, что наполнило Филипа уверенностью. До самого ужина он не спускал с них глаз; между ними ощущались близость и в то же время взаимная робость, приводившие Филипа одновременно в ярость и замешательство. Что Чарли прошептал ей, когда они проходили друг возле друга? Зачем они тогда остановились? Почему Сильвия выглядела такой мечтательно-счастливой, вздрагивая, будто от приятного воспоминания, всякий раз, когда ее приглашали играть? Почему Кинрейд все время пытался встретиться с ней взглядом, в то время как она с пылающими щеками смотрела в сторону либо в пол? Лоб Филипа хмурился все больше.
        Молодой человек вздрогнул, когда рядом с ним послышался голос миссис Корни, приглашавшей его присоединиться за ужином к гостям постарше, раз уж он не играет: гостиная была недостаточно велика, чтобы вместить всех сразу, даже если бы гости сидели вплотную, по два человека на стуле, что бытовавшие в Монксхэйвене правила этикета вполне допускали. Филип был слишком сдержан, чтобы выразить недовольство тем, что его отрывают от болезненного наблюдения за Сильвией; однако аппетита у него не было; молодому человеку стоило усилий даже выдавить из себя слабую улыбку, когда Джозайя Пратт в беседе с ним начал шумно восторгаться какой-то сельской шуткой. Когда ужин закончился, между миссис Корни и ее зятем завязалась небольшая дискуссия о том, следует ли собравшимся, как было принято на подобных праздниках, петь песни и рассказывать истории. Брантон помогал теще угощать приглашенных, накладывая им на тарелки необычные лакомства и наполняя бокалы тем, кто сидел во главе стола, и кружки - тем, кто расположился с противоположной стороны и кому бокалов не хватило. Теперь же, когда все наелись (чтобы не сказать
объелись), ухаживавшие за ними теща и зять стояли в неподвижности, разгоряченные и усталые.
        - Они уже почти наелись, - сказала миссис Корни с довольной улыбкой. - Было бы славно попросить кого-нибудь спеть.
        - Славно для сытых, но не для голодных, - ответил мистер Брантон. - Люди в соседней комнате хотят есть, а песни на голодный желудок всегда нестройные.
        - Но ведь те, кто сидит здесь, обидятся, если не попросить их спеть. Меньше минуты назад я слышала, как откашливался Джозайя Пратт, а ведь он гордится своим пением так же, как петух - кукареканьем.
        - Боюсь, что, если один запоет, другие тоже захотят услышать свои трели.
        Дилемму разрешила Бесси Корни, открывшая дверь, чтобы увидеть, настала ли уже очередь голодных садиться за стол; стоило ей это сделать, как парни и девушки хлынули внутрь, оживленные и шумные, едва дав время отужинавшим освободить места. Пара молодых людей, преодолевших первоначальную стеснительность, помогала миссис Корни и ее дочерям уносить блюда, которые в самом деле опустели. Времени на смену и мытье тарелок не было; впрочем, миссис Корни со смехом заметила:
        - Мы все здесь приятели, а некоторые, быть может, даже влюблены друг в друга, так что нет нужды переживать из-за тарелок. Тем, кому достанется чистая тарелка, повезет; иным же придется либо довольствоваться уже использованными, либо вовсе обойтись без них.
        Похоже, в тот вечер Филипу судьбой было предначертано все время оказываться в плену у толпы; люди опять заполонили пространство между скамьями и стеной, прежде чем он успел покинуть комнату, и ему вновь оставалось лишь тихо сидеть на своем месте. Среди жующих челюстей и тянущихся рук Хепберн увидел Чарли и Сильвию, сидевших рядом и в гораздо большей мере увлеченных беседой, чем едой. Девушку переполняло ощущение счастья - странного, необъяснимого, но гораздо более изысканного, чем когда-либо прежде; внезапно она, подняв глаза, увидела Филипа, на лице которого читалось крайнее неудовольствие.
        - Ох, - сказала Сильвия. - Мне нужно идти. Филип так на меня смотрит.
        - Филип! - повторил Кинрейд, внезапно нахмурившись.
        - Мой кузен, - ответила девушка, догадавшись, о чем он подумал, и всей душой желая развеять подозрения о том, что у нее может быть возлюбленный. - Матушка просила его отвести меня домой, а он не любит засиживаться.
        - Но тебе не нужно уходить. Я сам провожу тебя домой.
        - Моя матушка не совсем здорова, - сказала Сильвия, ощущая укол совести из-за того, что, погрузившись в атмосферу праздника, совсем позабыла об остальном. - Я пообещала, что не стану задерживаться допоздна.
        - А ты всегда держишь слово? - спросил Чарли нежно, но со значением.
        - Всегда; во всяком случае, я так думаю, - ответила девушка, краснея.
        - Значит, если я попрошу тебя не забывать меня, а ты дашь мне слово, можно быть уверенным, что ты его сдержишь?
        - Я и так не смогла бы тебя забыть, - произнесла Сильвия так тихо, словно не желала, чтобы Чарли услышал сказанное.
        Гарпунер попросил ее повторить эти слова, однако девушка наотрез отказалась, и ему оставалось лишь предполагать, что она открыла больше, чем хотела; впрочем, и это показалось моряку просто очаровательным.
        - Я провожу тебя домой, - сказал он, когда Сильвия наконец встала, чтобы уйти, еще раз взглянув на сердитое лицо Филипа.
        - Нет! - ответила девушка торопливо. - Я не могу идти с тобой.
        Она чувствовала, что ей нужно успокоить Филипа, и знала, что, если к ним присоединится кто-то третий, это лишь усилит недовольство ее кузена.
        - Почему? - спросил Чарли резко.
        - Ох! Не знаю! Но прошу, не надо!
        К тому времени Сильвия, надев свой плащ и капор, уже шла вдоль стены в сопровождении Чарли, то и дело останавливаясь из-за сотрапезников, выражавших недовольство ее уходом. Держа в руке шляпу, Филип стоял у двери, которая вела из гостиной в кухню; он смотрел на девушку так пристально, что это выглядело невежливо, и он стал предметом множества шуток и колкостей по поводу его одержимости хорошенькой кузиной.
        Когда Сильвия подошла к Филипу, он произнес:
        - Наконец-то ты готова, да?
        - Да, - ответила она с мольбой. - Ты не хотел задерживаться, правда? Я только что закончила ужинать.
        - Твой ужин затянулся из-за твоей же собственной болтовни. Этот парень ведь не пойдет с нами? - добавил Филип резко, заметив, что Кинрейд роется в поисках головного убора в куче мужской одежды, сваленной на задней кухне.
        - Нет, - поспешила заверить кузена Сильвия, испугавшись его сердитого взгляда и гневного тона. - Я попросила его не делать этого.
        Однако в тот самый миг тяжелая входная дверь распахнулась и в дом ввалился Дэниел Робсон собственной персоной - сияющий, широкий и румяный, эдакое развеселое воплощение самой Зимы. Его просторный холщовый плащ был присыпан снегом, а в черном дверном проеме за его спиной можно было разглядеть белоснежные поля и холмы. Сбросив снег с обуви и отряхнувшись, Робсон стоял на коврике у двери, впуская поток холодного свежего воздуха в большую теплую кухню. Обведя взглядом собравшихся, он расхохотался, после чего, отсмеявшись, произнес:
        - Я принес вам морозный Новый год, пусть он еще и не наступил. Вас всех снегом завалит, если вы будете сидеть здесь до двенадцати, точно говорю. Так что лучше поспешите домой. Чарли, мальчик мой! Как ты? Не думал, что вновь увижу тебя в этих краях! Нет, хозяюшка, Новый год вам придется встречать без меня: я обещал своей старушке, что поскорее приведу Сильвию домой; жена не спит, тревожится по поводу снега и всего прочего… Благодарю покорно, хозяюшка, но есть я не буду, только выпью чего-нибудь для согрева и пожелаю вам всех благ. Филип, не думаю, что ты, приятель, огорчишься оттого, что тебе не придется в такую ночь идти до Хэйтерсбэнка. Моя женушка так тревожится из-за Сильви, что я решил сам сюда сходить, чтобы и с вами повидаться, и дочке теплую одежду принести. Вы, мистер Пратт, полагаю, уже загнали в хлев своих овец: травы, как мне кажется, не будет еще месяца два, а я достаточно походил и по морю, и по земле, чтобы смыслить в таких делах. Эх, хорошее питье, ради такого стоило сюда прийти, - сказал Дэниел, одним глотком опорожнив стакан крепкого грога. - Кинрейд, если ты не заглянешь ко мне в
ближайшее время, я обижусь. Пойдем, Сильви, чего время терять? А то миссис Корни мне уже снова стакан наполняет. Что ж, теперь я выпью за новобрачных и вечную любовь.
        Сильвия стояла рядом с отцом, готовая уйти; она чувствовала немалое облегчение оттого, что домой ее отведет именно он.
        - Я готов наведаться в Хэйтерсбэнк сегодня же, господин! - произнес Кинрейд столь непринужденно, что у Филипа это вызвало зависть, ведь сам он так не мог, даже чувствуя глубокое разочарование из-за того, что лишился возможности проводить Сильвию домой именно тогда, когда собирался, воспользовавшись властью, дарованной ему тетушкой, отругать кузину за легкомыслие, безрассудство и общение с плохой компанией.
        После ухода Робсонов и Чарли, и Филип почувствовали растерянность. Впрочем, гарпунер, привыкший быстро принимать решения, уже через несколько минут сказал себе, что его женой будет Сильвия и больше никто. Пользовавшийся успехом у женщин и умевший замечать малейшие знаки симпатии с их стороны, он не предвидел в этом больших трудностей. Довольный своим прошлым и с надеждой глядящий в будущее, Чарли с легкостью переключил внимание на самую красивую среди оставшихся девушек, вновь став бодрым и веселым.
        Миссис Корни сочла своим долгом настоять на том, чтобы Филип остался, заметив, что домой ему придется возвращаться одному, а Новый год уже почти наступил. Любому другому она просто заявила бы, что обидится, если он уйдет; однако сказать подобное Филипу хозяйка заставить себя не смогла, ведь он на фоне остального веселого сборища выглядел довольно мрачным. Молодой человек со всей вежливостью, на какую у него хватило сил, откланялся и, закрыв за собой дверь, вышел навстречу темной ночи и одиноко зашагал обратно в Монксхэйвен. Холодный снег слепил его, ведь ветер дул с моря прямо Филипу в лицо, пронзая насквозь. С ветром до него доносился рев зимнего моря; свет, отражавшийся от снеговых заносов, был ярче, чем тот, что исходил от темного, затянутого облаками неба. Молодой человек легко бы сбился с пути, если бы не знакомые бреши в каменных оградах, в которых белел снег, лежавший по другую сторону; Хепберн шел напрямик, полагаясь на животные инстинкты, сосуществующие с человеческой душой и иногда овладевающие телом, когда разум, их более благородного соседа, поглощает острая боль. Наконец, добравшись
до шедшей в гору тропы, Филип начал трудный подъем на вершину холма, с которого при дневном свете открывался вид на Монксхэйвен. Сейчас же пейзаж вокруг него окутывали ночная тьма и метель, усиливавшаяся с каждой минутой. Внезапно в воздухе разнесся звон церковных колоколов, возвестивший наступление нового, 1796 года. Из-за направления ветра Филипу казалось, что колокол звонит прямо перед ним. Под эти веселые звуки молодой человек с тяжелым сердцем двинулся вниз по холму. Оказавшись у его подножия, Филип вышел на длинную монксхэйвенскую Хай-стрит, наблюдая, как гаснет свет в окнах гостиных, спален и кухонь. Новый год настал. Ожидание закончилось, уступив место реальности.
        Свернув направо, Филип вошел во двор дома, где снимал комнату у Элис Роуз. В окнах все еще горел свет, а изнутри доносились радостные голоса. Молодой человек открыл дверь; Элис с дочерью и Коулсоном стояли, явно дожидаясь его. Промокший плащ Эстер висел у огня на спинке стула; девушка еще даже не успела снять капор, ведь они с Коулсоном только что вернулись с новогодней службы.
        Восторженная торжественность богослужения оставила след на ее лице и в душе. Обычно подернутые поволокой, глаза Эстер теперь источали одухотворенное сияние, а на бледных щеках появился легкий румянец. Личное и сокровенное слилось в ней с любовью к ближнему, заставив забыть о привычной сдержанности: Эстер шагнула навстречу Хепберну, чтобы выразить ему свои наилучшие пожелания, как только что выразила их матери и Коулсону.
        - Счастливого Нового года, Филип, и пускай Бог хранит тебя всю твою жизнь!
        Филип взял девушку за руку и сердечно пожал ее. Румянец на щеках Эстер стал ярче. Элис Роуз коротко сказала что-то насчет того, что час уже поздний, а она устала, после чего они с дочерью отправились наверх, а Филип с Коулсоном - к себе в заднюю комнату.
        Глава XIII. Дилеммы
        Коулсон и Филип относились друг к другу хорошо, однако близки не были. Они никогда не конфликтовали, но и секретами друг с другом не делились; по правде говоря, оба молодых человека были необщительными, что, вероятно, добавляло им взаимного уважения. В глубине души Коулсон таил чувство, которое, окажись на его месте кто-нибудь менее доброжелательный, могло бы заставить его невзлюбить Филипа. Однако последний не ведал об этом чувстве: даже живя в одной комнате, молодые люди беседовали мало.
        Коулсон спросил у Хепберна, понравилось ли ему у Корни.
        - Не слишком, - ответил Филип. - Такие праздники не в моем вкусе.
        - И все же ты пропустил всенощную, чтобы пойти туда.
        Молчание. Стремясь сгладить возникшую неловкость, Коулсон решил исполнить долг, мысли о котором не давали ему покоя с тех самых пор, как добросердечный старый священник-методист призвал своих прихожан не упускать возможностей в новом году.
        - Джонас Баркли сказал нам, что мирские наслаждения подобны яблокам Содома: прекрасны внешне, но вкусом напоминают пепел.
        Произнеся это, Коулсон мудро рассудил, что Филип должен сам обдумать сказанное. Впрочем, если эти слова и навеяли на Хепберна размышления, виду он не подал; тяжело вздохнув, молодой человек плюхнулся на кровать.
        - Ты не будешь раздеваться? - спросил Коулсон, видя, что Филип укрывается одеялом.
        Повисло долгое молчание. Филип не отвечал, и Уильям решил, что его сосед заснул. Вскоре он и сам начал погружаться в дремоту, однако его разбудил тихий шорох: изменив свое решение и раскаиваясь в невежливости, проявленной в отношении нисколько не обидевшегося Коулсона, Хепберн старался раздеваться как можно тише.
        Но заснуть Филип не мог. Перед его мысленным взором вновь и вновь, словно в театре, появлялась кухня Корни и разворачивавшиеся там сцены. Молодой человек сердито открывал глаза, стараясь различить во тьме очертания комнаты и мебели. Белый потолок переходил в беленые стены, вдоль которых стояли четыре стула с тростниковыми сиденьями; висевшее на одной из стен зеркало, старый резной дубовый сундук (его личная собственность, с вырезанными на нем инициалами забытых предков), где Филип хранил свою одежду; ящики, принадлежавшие Коулсону, крепко спавшему в противоположном углу; створчатое окно в крыше, из которого открывался прекрасный вид на заснеженный склон холма. Изучение обстановки помогло Филипу на пару часов забыться беспокойным сном; затем он, вздрогнув, очнулся с ощущением тревоги, причину которой, впрочем, поначалу вспомнить не мог.
        Когда же воспоминания о прошедшем вечере наконец вернулись к нему, молодой человек понял, что случившееся видится ему теперь в гораздо менее мрачных тонах. Утро принесло если не радость, то надежду; к тому же он мог встать и чем-нибудь заняться, ведь по склону холма уже струился свет поздней зимней зари; Коулсон лежал неподвижно и все так же крепко спал, хотя обычно они оба вставали пораньше. Впрочем, сегодня был первый день нового года, так что Филип решил сделать коллеге поблажку и, смилостивившись, не будил его до самого своего ухода.
        Держа ботинки в руке, Хепберн тихо спустился по лестнице; кухонные ставни были закрыты, а это значило, что Элис с дочерью еще спали. Миссис Роуз привыкла вставать рано, чтобы успеть как следует прибраться еще до того, как спустятся ее жильцы; впрочем, на этот раз спать она легла уже после полуночи, в то время как обычно отправлялась в постель до девяти. Филип открыл ставни и поворошил уголь, стараясь делать это как можно тише, чтобы не разбудить спящих. Чайник был пуст - вероятно, миссис Роуз побоялась в штормовую ночь идти к расположенной у входа во двор водокачке. Филип направился туда и, вернувшись, обнаружил, что Элис и Эстер уже спустились в кухню; их движения были торопливыми, словно они хотели таким образом компенсировать потерянное время. Суетившаяся Эстер выглядела необычно: платье было заколото сзади булавками, волосы убраны под чистый льняной чепец; а вот Элис злилась на себя за то, что проспала так долго, и это, вкупе с прочими мотивами, стало причиной сварливости, с которой она обратилась к Филипу, вошедшему в дом с наполненным чайником и отряхивавшему снег с обуви:
        - Вы только посмотрите! Весь пол закапал, взявшись за женские дела, в которые мужчине вмешиваться совершенно ни к чему.
        Филип почувствовал удивление и досаду. Помогая другим, он отвлекался от собственных мыслей. Отдав чайник Элис, молодой человек, охваченный вспышкой раздражения, вышел в прихожую и сел там. Однако чайник оказался гораздо более тяжелым, чем ожидала старуха, и она не смогла повесить его над очагом. Элис огляделась в поисках Эстер, однако та вышла в заднюю кухню. Через минуту Филип уже стоял рядом с хозяйкой дома, вешая чайник на привычное место. Женщина задумчиво взглянула на Хепберна, однако не смогла заставить себя его поблагодарить: язык ее не слушался. Еще больше раздраженный ее манерами, молодой человек вернулся на свое место в прихожей и стал рассеянно наблюдать, как Элис готовит завтрак; его мысли вернулись к событиям прошлого вечера, и на сердце вновь стало тяжело.
        Благодаря первым лучам нового дня Филипу показалось, будто его вчерашние досада и уныние были беспричинными; однако теперь, сидя в молчании, он вспомнил увиденное и услышанное и пришел к выводу, что основания для тревоги у него все же были. Поразмыслив, молодой человек решил тем же вечером отправиться в Хэйтерсбэнк, дабы поговорить с Сильвией и ее матерью; каким именно будет этот разговор, Филип еще не решил: все зависело от поведения и настроя Сильвии, а также от состояния здоровья Белл; впрочем, как бы там ни было, хоть что-нибудь во время этого визита он узнает.
        За завтраком Хепберну удалось узнать кое-что о происходящем дома, хотя человек более внимательный и тщеславный сумел бы выяснить больше. Филип понял лишь, что миссис Роуз недовольна из-за того, что он не пошел на новогоднюю службу с Эстер, хотя это было запланировано еще несколько недель назад. Впрочем, молодой человек успокоил свою совесть, вспомнив, что никаких обещаний на сей счет не давал: он лишь говорил о своем желании присутствовать на службе, упомянутой Эстер в беседе; к тому же, пусть он сам на протяжении довольно длительного времени действительно собирался туда пойти, Эстер в конце концов сопроводил на службу Уильям Коулсон и на отсутствие Хепберна вряд ли кто-то обратил особое внимание. И все же изменившиеся манеры миссис Роуз заставляли его чувствовать себя неуютно. «Если бы она только знала, как скверно мне пришлось в этот “веселый вечер”, - сказал себе Филип пару раз, - она бы перестала ко мне придираться, да и злости у нее бы поубавилось». Уходя в магазин, он упомянул о своем намерении нанести визит тетушке в первый день нового года, чтобы справиться о ее здоровье.
        Хепберн и Коулсон ходили обедать по очереди: в одну неделю первым на перерыв отправлялся Филип, в другую - Уильям; тот, кто пришел первым, ел вместе с миссис Роуз и ее дочерью; второй забирал свою порцию из очага, куда хозяйка ставила ее, чтобы та не остыла. Сегодня Хепберну выпало быть вторым. Все утро в магазине было полно клиентов, заходивших большей частью не за покупками, а чтобы пожелать счастья в новом году, памятуя о пироге и вине, которые гостеприимные братья Фостеры предлагали на Новый год тем, кто к ним заглядывал. Работы хватало всем: и продававшей женскую одежду, шляпки и ленты Эстер, и Филипу с Уильямом, и помогавшим им мальчишкам, которые отвечали за бакалею и ткани. Хепберн пытался тщательно выполнять свои обязанности, однако мысли его витали где-то далеко, - что, разумеется, не осталось незамеченным покупателями, помнившими молодого человека совсем другим, учтивым и внимательным, несмотря на его серьезность и степенность. Пышнотелой жене одного фермера сей контраст особенно бросился в глаза: женщина привела с собой девочку лет пяти и усадила ее на прилавок; малышка с нетерпением
смотрела на Филипа и то и дело шептала что-то на ухо матери, уткнувшись личиком в ее плащ.
        - Она так хотела прийти сюда и увидеться с вами, а вы, похоже, совсем ее не замечаете. Милая, он напрочь забыл, как в прошлый Новый год пообещал дать тебе ячменный леденец, если к этому Новому году ты сумеешь вышить для него кайму на носовом платке.
        Все так же уютно пряча лицо на материнской груди, девочка протянула маленькую ручку, в которой был зажат грубый кусок льняной ткани.
        - Видите? Она ничего не забыла; делала по пять стежков в день, благослови ее Господь; а вот вы, полагаю, не помните даже ее имени. Ее зовут Фиби Мурсом, а я - Ханна; вот уже пятнадцать лет я постоянно делаю покупки в этом магазине.
        - Мне очень жаль, - сказал Филип. - Вчера я поздно лег и до сих пор не пришел в себя. Отличная работа, Фиби! Я очень тебе признателен, правда. А вот пять ячменных леденцов, по одному за каждый стежок. Вам я тоже очень благодарен, миссис Мурсом.
        Филип взял платок, надеясь, что в достаточной мере загладил свою вину. Однако малышка отказывалась спускаться с прилавка и вновь зашептала что-то на ухо матери, а та, улыбнувшись, попросила ее говорить потише. Но Филип видел, что одно из желаний девочки все еще оставалось неисполненным; Фиби явно хотела, чтобы ее об этом спросили, и Хепберн исполнил свой долг.
        - Она всего лишь маленькая дурочка; говорит, что вы обещали поцеловать ее и взять в жены.
        Уткнувшись носом в материнскую шею, девочка не позволила поцеловать себя в щеку охотно согласившемуся на это Филипу. Поэтому он лишь коснулся губами маленькой полной белой шейки. Более-менее удовлетворенная мать унесла малышку, оставив Филипа с мыслью о том, что ему нужно сосредоточиться и взять себя в руки.
        К обеду людей в магазине стало меньше; прежде чем уйти на обед, Эстер наполнила графины и бутылки вином, а затем принесла свежий кусок пирога; Коулсон же с Филипом посмотрели на подарок, выбранный для нее, - на самый красивый шелковый шейный платок из тех, что были в магазине, - и попытались убедить друг друга преподнести его девушке, ведь оба стеснялись. Коулсон оказался более настойчивым, и, когда Эстер вернулась из гостиной, небольшой сверток был в руках у Филипа.
        - Вот, Эстер, - сказал он, огибая прилавок и подходя к ней у самой двери магазина. - Это от нас с Коулсоном. Шейный платок. Счастливого Нового года, долгих лет и исполнения желаний!
        Говоря это, Филип взял ее за руку. Эстер слегка побледнела и встретилась с ним взглядом; ее глаза заблестели, словно в них стояли слезы, но она ничего не могла с собой поделать.
        - Большое спасибо, - сказала Эстер и, подойдя к Коулсону, поблагодарила и его, а затем вдвоем с ним отправилась обедать.
        В последующий час клиентов в магазине не было. Джон с Джеремайей, как и все прочие, обедали. Даже старший из мальчишек-посыльных куда-то исчез. Разложив валявшиеся в беспорядке товары по местам, Филип уселся на прилавок у окна - привычное место для того, кто шел обедать последним; в послеполуденный час покупатели захаживали разве что в рыночные дни. Раньше Филип часто отодвигал висевшие в окне магазина ткани и лениво глядел на прохожих. Однако теперь он ничего не видел. С самого пробуждения он через силу старался исполнять свои обязанности, цепляясь за осколки надежды, которая поначалу казалась такой несокрушимой, однако затем разбилась в мгновение ока. Молодой человек не мог вспомнить ни одного случая за весь прошлый вечер, когда бы Сильвия продемонстрировала симпатию к нему, а самообманом он заниматься не привык. Лучше было оставить мечты раз и навсегда. Но что, если ему это не удастся? Что, если мысли о Сильвии стали неотъемлемой частью его жизни? Что, если, вырвав их усилием воли из своего сердца, он вырвет вместе с ними и это сердце?
        Нет; Филип решил, что продолжит жить, ведь пока он жив, жива и надежда; пока Сильвия не помолвлена с кем-нибудь еще, у него есть шанс. Он изменит манеру общения с ней. Филип не мог быть таким же веселым и беспечным, как другие молодые люди: это было просто не в его природе; он научился справляться с горем, с которым жил с тех самых пор, как в раннем возрасте остался сиротой, однако жизнерадостность к нему так и не вернулась. Филип с горечью размышлял о том, какую силу имеет способность с легкостью болтать о пустяках, которую демонстрировали некоторые из тех, кого ему довелось повстречать у Корни. Однако затем молодой человек почувствовал в себе силу неистребимой любви - необычное ощущение, придававшее ему уверенность в том, что в конце концов он сумеет подчинить все своему желанию. Год тому назад Филип был весьма высокого мнения о собственном уме и с таким трудом полученном образовании, полагая, что именно это позволит ему завоевать Сильвию. Однако теперь, из-за неудачной ли попытки добиться с помощью собственных знаний даже простого восхищения с ее стороны или же по причине того, что некий
инстинкт подсказал ему, что начитанность вовсе не гарантирует женской любви, Филип лишь злился на себя за то, что попробовал стать для Сильвии учителем или, скорее, надсмотрщиком. Но сегодня он изменит курс. Он не станет упрекать ее за вчерашнее поведение - в конце концов, свое неудовольствие он продемонстрировал кузине еще тогда; теперь же она должна увидеть его нежность и умение прощать. Он приманит Сильвию к себе, вместо того чтобы к ней придираться. Он и так уже достаточно ее распекал.
        Когда Коулсон вернулся, Филип отправился обедать в одиночестве, к чему вполне привык. Впрочем, на этот раз Элис Роуз решила составить ему компанию. Она наблюдала за Филипом холодным, суровым взглядом, пока он не удовлетворил свой вялый аппетит, после чего обрушилась на молодого человека с заранее заготовленным упреком - упреком, причины которого до конца не понимала даже сама.
        - Не по вкусу тебе простая еда, - начала Элис. - Обычные продукты после пира не лезут в горло.
        Филип почувствовал, что багровеет; он был не в настроении спокойно выслушивать нападки; и все же молодой человек испытывал к Элис почтение как женщине и пожилому человеку. Ему просто хотелось, чтобы она оставила его в покое.
        - Весь мой ужин состоял из куска холодной говядины: вот что вы называете пиром.
        - Да и богоугодный путь неприятен после мирских услад, - продолжала миссис Роуз, игнорируя его слова. - Раньше ты часто ходил в храм Господень и я была о тебе высокого мнения; но в последнее время ты изменился и отдалился от нас, а потому я должна высказать тебе то, что у меня на душе.
        - Матушка, - произнес Филип нетерпеливо (и он, и Коулсон иногда называли Элис матушкой), - я не думаю, что отдалился; и, как бы там ни было, у меня сейчас нет времени, ведь сегодня первый день нового года и в магазине куча народу.
        Но Элис подняла руку. Она уже подготовила речь и должна была ее произнести.
        - Остановись. Остановись. Зов плоти и дьявола овладевает тобой, и тебе более чем когда-либо нужно найти путь к благодати. Первый день нового года начинается призывом к бдению и молитве, а ты отвечаешь, что отправишься на пир да на рынок, и пускай дни и месяцы проходят, не важно, в чьи объятия они тебя толкают. Были времена, Филип, когда ты ни за что бы не променял новогоднюю службу и общество богобоязненных людей на увеселения.
        - Повторяю, никаким увеселением это для меня не было, - произнес Филип резко и вышел из дома.
        Элис опустилась на ближайший стул и подперла голову морщинистой рукой.
        - Запутался и заплутал, - сказала она. - Мое сердце всегда к нему лежало; я считала его одним из избранных. Раньше - но теперь нет. Господи, у меня всего одна дочь! Сбереги ее, Господи! Но и на этом свете, и на том я буду молиться за его душу, дабы сатана не завладел ею, ведь он пришел ко мне еще совсем мальчишкой.
        В тот миг Филип, почувствовав угрызения совести из-за резкости собственных манер, вернулся; однако Элис заметила его лишь тогда, когда он подошел к ней и коснулся ее плеча, выведя старушку из задумчивости.
        - Матушка, - сказал он, - я был не прав. Меня многое тревожит. Мне не следовало так говорить. Это было некрасиво.
        - О мой мальчик! - ответила Элис, поднимая взгляд и кладя руку на плечо наклонившемуся Филипу. - Сатана желает проникнуть в твою душу и завладеть ею. Останься дома, останься. Не иди к тем, кому безразлично святое. Что тебе делать в Хэйтерсбэнке сегодня вечером?
        Филип побагровел. Он не мог и не стал бы менять свои планы, и все же ему трудно было противиться мольбе обычно суровой пожилой женщины.
        - Нет, - произнес он, слегка отстраняясь. - Моя тетушка все еще больна; она и ее семья - мои родственники, и они хорошие люди, хоть, возможно, и видят мир иначе, чем мы… чем вы.
        - «Видят мир иначе, чем мы - чем вы», - говорит он, словно сам уже видит его по-другому. Не так, как надлежит его видеть людям добродетельным, - произнесла миссис Роуз голосом, в котором вновь зазвучала суровость. - Ты произносишь слова сатаны, Филип. Против сатаны я ничего не в силах поделать, могу лишь отвергнуть его речи; увидим, чье слово имеет больший вес; уж лучше пускай ты будешь разрываться на части, чем обречешь свои тело и душу на адские мучения.
        - Не думаю, матушка, - обратился к ней Филип с последними словами примирения, ведь часы уже пробили два, - что я отправлюсь в ад только потому, что увижусь со своими родственниками, единственными, которые у меня остались.
        Еще раз коснувшись рук старушки с такой теплотой, на какую только был способен, Хепберн вышел из дома.
        Вероятно, Элис сочла бы первые слова, которые Филип услышал, войдя в магазин, ответом на свои молитвы, ведь они заставили его отказаться от визита к Сильвии в тот вечер; сумей миссис Роуз облечь свои невнятные мысли в слова, Сильвия оказалась бы наиболее близким земным воплощением духа соблазна, чьего влияния на Филипа она так страшилась.
        Стоило молодому человеку занять свое место за прилавком, как Коулсон сказал ему тихо:
        - Приходил Джеремайя Фостер; звал нас отужинать с ним сегодня. Говорит, что они с Джоном хотят обсудить с нами кое-какие деловые вопросы.
        Выражение его глаз сказало Филипу: Коулсон считал, что темой разговора станет то самое партнерство, о вероятности которого оба молодых человека догадывались уже довольно давно.
        - А ты что ответил? - спросил Филип, даже сейчас не слишком-то желая отказываться от запланированного визита.
        - Что ответил? Что я мог ответить, кроме как сказать, что мы придем? Что-то затевается - что-то, чему мы, по мнению Фостера, будем рады. У него это было на лице написано.
        - Не думаю, что смогу пойти, - произнес Филип.
        Ему все еще казалось, что партнерство, на которое он так долго надеялся, было ничем в сравнении с его планами. Филипу всегда было неприятно отказываться от задуманного, менять намеченный ход событий. Такова была его природа. Сегодня же мысль об этом и вовсе причиняла ему почти физическую боль.
        - Как так? - спросил изумленный Коулсон.
        - Точно я пока еще ничего не знаю, - ответил Филип, взвешивая возможные последствия; от этих размышлений его отвлекли вошедшие в магазин покупатели.
        Впрочем, с течением дня мысль о том, чтобы перенести визит в Хэйтерсбэнк на следующий вечер, перестала казаться Хепберну такой уж неприемлемой. В магазин вошел Чарли Кинрейд вместе с Молли Брантон и ее сестрами; и хотя они пришли за товарами, которыми торговала Эстер, а у Филипа с Коулсоном хватало своих клиентов, острый слух Хепберна уловил разговор девушек. Насколько он понял, Кинрейд пообещал кузинам новогодние подарки, за которыми они и явились; продолжая прислушиваться, Филип узнал, что на следующий день Кинрейд отправлялся обратно в Шилдс: он приехал лишь для того, чтобы встретить с родственниками Новый год, после чего должен был вернуться на корабль. Все они беседовали так весело и беззаботно, словно его приезды и отъезды не имели никакого значения ни для Чарли, ни для его кузин. Молодых женщин волновала лишь покупка приглянувшихся им вещей; Кинрейд же, как показалось Филипу, больше всего стремился порадовать самую юную и красивую из них. Хепберн следил за ним с некоторой завистью к его подкупающей галантности, столь типичной для моряков. Если бы Сильвия относилась к нему так же, как и он к
ней, Филип мог бы даже восхититься красивой, мужественной внешностью гарпунера, его доброжелательностью и готовностью одарить улыбкой каждого незнакомца, от мала до велика.
        Уже собираясь покинуть магазин, Чарли и его спутницы заметили Филипа, вчерашнего гостя, и подошли к прилавку, чтобы пожать ему руку, - в том числе и Кинрейд. Прошлым вечером Филип и подумать не мог, что между ними возможен столь дружеский жест, - и, должно быть, на его лице отразилось некое сомнение; в памяти Кинрейда промелькнуло нечто вроде смутного воспоминания, и его обращенный на Филипа взгляд на мгновение стал пристальным. Несмотря на все старания Хепберна, во время рукопожатия его лица словно бы коснулась тень: его выражение не изменилось, однако умиротворение будто покинуло его.
        Молли Брантон о чем-то заговорила, и Филип с радостью повернулся к ней. Она спросила, почему он удалился так рано, ведь после его ухода праздник продолжался еще четыре часа, и ее кузен Чарли (к которому Молли обернулась, произнося эти слова) танцевал хорнпайп[42 - Популярный в Великобритании и Ирландии кельтский народный танец.] среди расставленных на полу тарелок.
        Филип едва помнил, что сказал в ответ: упоминание об этом сольном танце сняло с его сердца тяжкий груз. Теперь он мог улыбаться так свободно, как только способен серьезный человек вроде него, и с готовностью вновь пожал бы Кинрейду руку, если бы это потребовалось; Филипу казалось, что человек, испытывавший к Сильвии хотя бы долю тех чувств, которые испытывал к ней он сам, просто не смог бы с такой легкостью продолжать веселиться в компании, которую она покинула, и уж точно не стал бы отплясывать хорнпайп - ни по собственному почину, ни по чьей-то просьбе, ведь мысль об ушедшей Сильвии сделала бы тяжелыми не только его ноги, но и душу; Филип считал, что таковы все мужчины.
        Глава XIV. Партнерство
        К тому времени, когда на улице стемнело, а клиентов, приходивших за новогодними покупками, стало меньше, сомнения Филипа по поводу того, стоит ли составить Коулсону компанию, развеялись. Теперь он был более спокоен насчет Сильвии, решив, что визит к ней можно и отложить; вдобавок пожелание нанимателей следовало исполнить, а приглашение в дом Джеремайи было слишком большой честью, чтобы отказаться от него ради чего-либо, кроме помолвки. К тому же у Филипа были большие деловые амбиции. Глупо было бы упустить шанс продвинуться к второй самой важной цели в своей жизни, от достижения которой, помимо всего прочего, зависела и первая.
        Итак, закрыв магазин, двое молодых людей отправились по Хай-стрит за реку, к дому Джеремайи Фостера. На мосту они на мгновение остановились, чтобы вдохнуть после рабочего дня свежего морского воздуха. Темный поток струился, полнясь водами питаемых снегом ручьев на холмистых пустошах. Сгрудившиеся в кучу дома старого города казались скоплением белых крыш на фоне еще более белоснежного склона. В домах и на стоявших в гавани судах мерцали огоньки.
        Воздух, становившийся холоднее, был неподвижен - настолько, что далекие звуки казались ближе: грохот повозки по Хай-стрит, голоса на борту какого-то корабля, хлопанье ставней и дверей в новой части города, куда Хепберн с Коулсоном направлялись. Впрочем, в морозном воздухе висели замерзшие соляные кристаллики - крохотные крупинки морской соли, обжигавшие губы и щеки своим холодным прикосновением. Задерживаться прямо посреди долины, продуваемой ледяными ветрами с северных морей, было бы неразумно. К тому же двух молодых людей ждала непривычная честь отужинать вместе с Джеремайей Фостером; Джеремайя уже приглашал их к себе по отдельности, но вот вместе они к нему еще никогда не ходили, а потому чувствовали, что намечается нечто серьезное.
        Филип с Уильямом начали подъем по крутому склону холма, на котором выстроились рядами недавно возведенные дома новой части Монксхэйвена; молодые люди чувствовали себя так, словно приближаются к обители аристократов, где улицы не осквернены ни единым магазином. Дом Джеремайи Фостера входил в число полудюжины зданий, которые не отличалась размерами, архитектурой или цветом; однако в дневное время прохожие обращали внимание на чистоту притолок, крыльца, окон и оконных рам. Даже кирпичи выглядели так, словно их ежедневно начищали, как и блестевшие дверную ручку и молоток; даже коврик у двери был безупречно чистым.
        При мысли о беседе со своим нанимателем в непривычном качестве его гостей молодые люди ощущали такую же застенчивость, какую девушка чувствует перед своей первой вечеринкой. Оба никак не решались постучать в дверь; наконец Филип, выругав себя за нелепую причуду, один раз отчетливо ударил молотком. Дверь немедленно открылась, словно их уже ждали, и перед ними предстала средних лет служанка, такая же чистая и опрятная, как и сам дом; при виде знакомых лиц она приветливо улыбнулась.
        - Позволь немного отряхнуть тебя, Уильям, - сказала женщина и тут же принялась за дело. - Ты точно где-то к беленой стене прислонился. А тебе, Филип, - продолжила она, с материнской непринужденностью поворачивая его к себе спиной, - нужно вытереть туфли на другом коврике. Об него можно счистить даже самую сильную грязь. Хозяин всегда так и делает.
        В квадратной гостиной был такой же безупречный порядок. На предметах мебели не было ни соринки; они были выстроены в идеальную линию, под прямым углом друг к другу. Даже Джон с Джеремайей сидели симметрично, с двух сторон от камина, с казавшимися одинаковыми улыбками на честных лицах.
        Впрочем, подобная педантичность, производившая сильное впечатление, ощущения уюта не создавала; лишь после ужина, во время которого съели значительную часть йоркширского пирога и запили ее соответствующим количеством лучшего и крепчайшего вина из погреба Джеремайи, молодые люди смогли расслабиться, хоть хозяин и его брат с самого начала демонстрировали любезность и дружелюбие. Наконец, когда благодарственная молитва была молча прочитана, Джеремайя нарушил тишину, попросив принести трубки, после чего трое из собравшихся закурили.
        Политика в те дни была слишком щекотливым вопросом даже для обсуждений в узком кругу. Страна пребывала в ужасе перед Францией и теми своими гражданами, коих можно было заподозрить в одобрении творившихся там дикостей. За год до описываемых событий был принят тиранический закон, призванный пресечь бунтарские собрания, и люди не знали, каких пределов может достичь проистекавший из него деспотизм. Даже судебные власти забыли о беспристрастности, позволив собственным страхам и личным интересам превратить их из спокойных арбитров в неистовых фанатиков, что уничтожило народное доверие к тому, что ранее считалось последней инстанцией справедливости. И все же несмотря на это звучали голоса, смевшие призывать к реформе парламента в качестве первого шага к честному народному представительству и сокращению налогов на войну, которые уже взимались или же вот-вот должны были быть введены. Впрочем, сих предвозвестников народных волнений 1830 года в обществе в целом считали просто назойливыми. Большинство граждан гордились тем, что являются тори и ненавистниками французов, с коими им страстно хотелось воевать, и
не ведали о возвышении корсиканского воина, чьим именем через каких-то двенадцать лет станут пугать английских детей, ведь он будет наводить на англичан такой же ужас, какой на французов когда-то наводил герцог Мальборо.
        В месте вроде Монксхэйвена людей подобных взглядов было множество. Некоторые могли просто ради спора препираться по вопросам, связанным с историей или деятельностью правительства, - впрочем, к обсуждению злободневных тем они переходили, лишь предварительно удостоверившись в надежности слушателей, ведь чувство долга перед обществом, требовавшее карать вольнодумцев, часто брало верх над долгом перед отдельным человеком, доверившимся собравшимся. Потому большинство монксхэйвенских любителей политики ограничивались дискурсами на темы вроде того, может ли англичанин побить более четырех французов за раз, какое наказание больше подходит для сочувствующих французской Директории - повешение, четвертование или сожжение на костре, кем окажется будущий ребенок принцессы Уэльской - мальчиком или девочкой, и если девочкой, то какое имя для нее будет более патриотичным - Шарлотта или Елизавета?
        В тот вечер Фостеры были вполне уверены в своих гостях и могли говорить о политике, которую так любили. Начали они с обсуждения возмутительных оскорблений, прозвучавших в адрес короля, когда тот ехал через Сент-Джеймсский парк, чтобы открыть заседание Палаты лордов; впрочем, эти люди так привыкли к осторожности и сдержанности, что разговор вскоре свелся к высоким ценам на продовольствие. Шиллинг и три пенса за четырехфунтовую буханку хлеба в Лондоне. Сто двадцать шиллингов за квартер[43 - Традиционная английская мера сыпучих тел, равная примерно 494 фунтам, или 224 кг.] пшеницы - что для северян, привыкших печь хлеб самостоятельно, было важнее. Затем в воздухе повисла зловещая тишина. Джон посмотрел на Джеремайю, словно предлагая ему начинать, ведь его брат был хозяином дома, да и к тому же когда-то был женат. Впрочем, Джон, хоть и холостяк, был старше. Огромный церковный колокол, столетия назад привезенный из высившегося на противоположном склоне холма монксхэйвенского монастыря, начал отбивать девять часов; было уже довольно поздно, и Джеремайя заговорил:
        - Похоже, время нынче не слишком благоприятное для того, чтобы начинать свое дело, с такими ценами да налогами и с такой дороговизной на хлеб; но мы с Джоном уже стареем, а детей у нас нет. И все же нам хотелось бы отойти от некоторых мирских занятий. Хотелось бы оставить магазин и взяться за банковскую деятельность - выбор вполне очевидный. Но для начала нам нужно передать имущество магазина и права на него.
        Мертвая тишина. Явно не такого ожидали двое молодых людей, у которых не было денег и которые рассчитывали стать преемниками своих нанимателей постепенно, вначале в качестве партнеров. Однако братья Фостер сочли, что это единственный способ донести до Хепберна и Коулсона, сколь огромную и необычную ответственность на них собирались возложить. По многим вопросам люди в те времена выражали свои мысли гораздо более витиевато, чем сегодня. Заранее подготовленные речи, с которыми прошлое поколение лондонцев выступало на совместных обедах, стремясь произвести на слушателей определенное впечатление, звучали и в менее претенциозных кругах, а целью людей, произносивших их, было отнюдь не самолюбование. Фостеры только что не репетировали свою речь перед беседой с помощниками. Памятуя о молодости тех, кому они собирались сделать столь щедрое предложение, братья опасались, что, если это предложение будет сделано в слишком легкой форме, воспринято оно также будет легкомысленно и Филип с Уильямом станут относиться к своим обязанностям чересчур беспечно. Потому роль одного из братьев заключалась в том, чтобы
предлагать, а другого - в том, чтобы сеять зерна сомнения. Впрочем, и молодые люди вели себя осторожно. Они предвидели, что случится этим вечером, поскольку давно этого ожидали. Им не терпелось услышать недвусмысленное предложение, однако на протяжении долгой преамбулы вели себя так, словно не понимали, о чем идет речь. Скажет ли кто-нибудь теперь, что старые и молодые не могут вести себя похожим образом? Но вернемся к нашему рассказу.
        - Имущество и права! - повторил Джон Фостер слова брата. - Это немало. А ведь есть еще инвентарь. Филип, не мог бы ты сказать мне, на какую сумму сейчас хранится товар в магазине?
        Инвентаризация проводилась совсем недавно, поэтому для Хепберна этот вопрос оказался простым.
        - На одну тысячу девятьсот сорок один фунт, тринадцать шиллингов и два пенса.
        Взглянув на него в легком смятении, Коулсон не сумел подавить вздох. Облеченные в слова и произнесенные вслух, суммы казались гораздо больше, чем тогда, когда их записывали цифрами на бумаге. Впрочем, по лицам братьев - а точнее, каким-то странным образом, которого он и сам не осознавал, - Филип прочел мысли братьев, не увидев на них ничего, что могло бы вызвать у него тревогу.
        - А инвентарь? - спросил Джон Фостер. - После смерти отца оценщик назвал сумму в четыреста тридцать пять фунтов, три шиллинга и шесть пенсов. С того времени мы инвентарь, конечно, докупили, но пускай будет эта цифра. Какова будет сумма вместе со стоимостью товара?
        - Две тысячи сто семьдесят шесть фунтов, шестнадцать шиллингов и восемь пенсов[44 - Авторская неточность.], - сказал Филип.
        Коулсон произвел подсчет быстрее, однако был слишком подавлен, чтобы говорить.
        - А права? - безжалостно продолжил Джон. - Во сколько ты их оценишь?
        - Думаю, брат, это зависит от того, кто купит запасы товара и инвентарь. Людям, которых мы знаем и к которым хорошо относимся, мы могли бы пойти навстречу. Вот если бы, к примеру, Филип и Уильям сказали, что хотят выкупить наше дело, полагаю, мы не стали бы требовать с них так много, как с Миллеров.
        Миллеры были выскочками-конкурентами, открывшими мелкую лавчонку в новой части города у самого моста.
        - Я хочу, чтобы на смену нам пришли Филип и Уильям, - сказал Джон. - Но так, насколько я понимаю, вопрос не стоит, - продолжил он, прекрасно понимая, что очень даже стоит, и зная, что решение по нему уже принято.
        Молчание.
        - Не стоит? - повторил слова брата Джеремайя.
        Он взглянул на молодых людей. Коулсон покачал головой. Филип был смелее.
        - У меня есть пятьдесят три фунта, семь шиллингов и четыре пенса, которые хранятся у вас, мастер Джон, - произнес он. - Это все, что я имею на этом свете.
        - Жаль, - произнес Джон, и они с Джеремайей умолкли. Пробило половину десятого, а это значило, что пора было закругляться. - Возможно, брат, у них есть друзья, которые могли бы дать им денег в долг? А мы могли бы предложить юношам выгодные условия в благодарность за хорошую службу.
        - Никто не одолжит мне ни пенни, - ответил Филип. - Родни у меня мало, и лишних денег у них почти нет.
        - А у моих отца и матери девятеро детей, - произнес Коулсон.
        - Да будет уже, будет! - сказал Джон, смягчаясь; он устал изображать холодную, суровую осторожность. - Думаю, брат, у нас достаточно мирских благ, чтобы поступать с ними так, как нам хочется.
        Джеремайя был слегка возмущен столь быстрой сменой роли и, прежде чем ответить, хорошенько затянулся табачным дымом.
        - Две тысячи с лишним фунтов, - произнес он, - это чересчур большая сумма, чтобы отдавать ее в полное распоряжение двум юношам, старшему из которых не исполнилось и двадцати трех лет. Боюсь, нам придется поискать кого-нибудь еще.
        - Но ведь еще вчера ты говорил, что предпочел бы Филипа с Уильямом пятидесятилетним джентльменам, которых знаешь. А теперь обвиняешь их в том, что они слишком юны.
        - Что ж, твоя половина принадлежит тебе и ты можешь поступать с ней, как считаешь нужным. А вот мне для моей нужны гарантии, ведь это риск - большой риск. Вы можете предложить мне какие-либо гарантии? Возможно, вы ожидаете неких поступлений? Получения наследства от каких-нибудь родственников?
        Никто ничего подобного не ожидал, и Джеремайя продолжил:
        - Тогда, полагаю, я должен поступить так же, как и ты, Джон, приняв в качестве гарантии репутацию этих молодых людей. Репутация - это лучшая из гарантий, ребята; на иное я бы не согласился, даже если бы вы заплатили мне пять тысяч за права, товар и инвентарь, ведь магазин «Джон Фостер и сын» торгует в Монксхэйвене уже более восьмидесяти лет, и я не знаю ни одного человека среди живущих - и умерших, - который сказал бы, что Фостеры обманули его хотя бы на пенни либо недодали товара ребенку или женщине.
        Все четверо пожали друг другу руки с такой же сердечностью, как если бы речь шла об официальной церемонии заключения партнерства. На лицах стариков сияли улыбки, глаза молодых людей лучились надеждой.
        - Впрочем, - произнес Джеремайя, - в детали мы вас еще не посвятили, так что вы благодарите нас за кота в мешке. Мы и об этом подумали, записав все на бумаге.
        Он взял с каминной полки сложенный лист и, надев очки в роговой оправе, принялся читать вслух, время от времени поглядывая поверх стекол на молодых людей и желая понять, какой эффект производят на них его слова. Обычно Джеремайя читал вслух лишь Библию своей экономке; делая это ежедневно, он, как и многие другие, выработал особую, приличествовавшую сему таинству торжественную тональность, которую неосознанно пустил в ход и сейчас, перечисляя фунты, шиллинги и пенсы.
        - Средняя прибыль за последние три года составляла сто двадцать семь фунтов, три шиллинга и семь с одной шестой пенни еженедельно. Соответственно, доходность равна примерно тридцати четырем процентам. Чистая прибыль, после вычета всех расходов, исключая аренду - поскольку дом принадлежит нам, - составляет одну тысячу двести два фунта в год.
        Это была гораздо б?льшая сумма, чем та, что Хепберн и Коулсон себе представляли; удивление на их лицах граничило со смятением, несмотря на их попытки сохранить выражение спокойной внимательности.
        - Это куча денег, ребята, и Господь благословил вас ею распоряжаться, - произнес Джеремайя, откладывая на минуту бумагу.
        - Аминь, - сказал Джон, в подтверждение своих слов кивая головой.
        - Предлагаем мы следующее, - продолжил Джеремайя, вновь устремив взгляд на бумагу. - Будем считать, что стоимость товара и инвентаря составляет две тысячи сто пятьдесят фунтов. Если хотите, пригласите Джона Холдена, чтобы он все это оценил, или просмотрите гроссбухи и счета, но еще лучше - сделайте и то и другое, а затем сравните результаты; однако для предварительной сделки будем исходить из вышеупомянутой суммы; именно такой достанется вам капитал, и с него вы будете выплачивать нам по пять процентов каждый квартал - то есть не менее ста семи фунтов десяти шиллингов в первый год; затем вам надлежит постепенно выплачивать нам наши деньги, по двадцать процентов в год на протяжении пяти лет. Аренду, включая задние дворы, причальный сбор и помещения, мы оцениваем в шестьдесят пять фунтов в год. Соответственно, вы должны будете выплатить нам, братьям Джону и Джеремайе Фостерам, из своих доходов шестьсот двенадцать фунтов десять шиллингов в первый год, а значит, вам при нынешнем уровне доходов останется примерно пятьсот восемьдесят девять фунтов десять шиллингов на двоих.
        Братья разработали тщательный, подробный план. Они боялись, что Хепберн и Коулсон потеряют голову от огромных прибылей, и составили такую схему платежей, которая должна была сократить доход молодых людей до суммы, скромной по мнению стариков; однако Филипу с Уильямом, которые в жизни не имели более пятидесяти фунтов, она казалась неисчерпаемой. Мало кому удавалось стать таким зажиточным в столь раннем возрасте.
        Какое-то время ответа не было, и братья почувствовали досаду. Однако затем Филип встал, решив, что, говоря сидя, выразит недостаточное количество благодарности; Уильям тут же последовал его примеру. Хепберн начал речь в официальной манере, в которой, как он читал в йоркских газетах, самые почтенные лица отвечали на наилучшие пожелания.
        - Я с трудом могу выразить свою… - произнес он, но Коулсон толкнул его локтем, - …и его благодарность. Ох, мистер Джон! Мистер Джеремайя, я думал, что со временем это случится - и даже довольно скоро, - но и представить себе не мог, что сумма будет так велика и что все окажется так просто. У нас хорошие, добрые друзья - правда, Уильям? - а потому мы сделаем все, что в наших силах, и, надеюсь, исполним их пожелания.
        Голос Филипа слегка задрожал, так, словно у него в голове пронеслось какое-то воспоминание, всплывшее в этот необычный миг.
        - Хотел бы я, чтобы моя мать увидела этот день, - произнес он.
        - Она увидит еще лучший день, мой мальчик, когда ваши с Уильямом имена будут красоваться над дверью магазина вместо вывески «Дж. и Дж. Фостеры».
        - Нет, мистер, - ответил Уильям. - Такого никогда не случится. Скорей уж я откажусь быть компаньоном. Самое меньшее - там будет надпись «Принадлежал Дж. и Дж. Фостерам», да и то я не уверен, что соглашусь на это.
        - Ну что ж, Уильям, - произнес весьма польщенный Джон Фостер, - у вас будет достаточно времени, чтобы это обсудить. А сейчас нужно оговорить еще кое-что, не так ли, братец Джеремайя? Мы не хотим, чтобы в Монксхэйвене обсуждали это, до тех пор пока вы официально не станете компаньонами. Нам нужно сделать кое-какие приготовления перед открытием банка, да и юристу потребуется время, чтобы выполнить свою работу после того, как вы проверите гроссбухи и осмотрите товар: возможно, мы его переоценили или инвентарь стоит меньше, чем нам кажется. Как бы там ни было, вы должны дать нам слово, что не обмолвитесь о сегодняшней беседе в разговоре с кем бы то ни было. Тем временем нам с Джеремайей нужно расплатиться по счетам и, так сказать, попрощаться с торговцами и фабрикантами, с которыми Фостеры вели дела на протяжении семидесяти, а то и восьмидесяти лет; в подходящее время мы будем приглашать одного из вас для знакомства с этими партнерами в качестве наших друзей и преемников. Впрочем, это дело будущего. Сейчас же вы оба должны дать нам слово, что не станете упоминать о том, что здесь произошло, пока мы не
обсудим это вновь.
        Коулсон сразу же дал обещание. А вот Филип медлил. Сильвия занимала его мысли почти так же сильно, как и покойная мать, что перед смертью вверила свое дитя Господу; теперь же, когда на пути к исполнению его мечты возникла небольшая задержка, обычно собранный и сдержанный молодой человек испытывал нетерпение; но затем раскаяние стерло это чувство и он дал слово хранить все в тайне. Еще несколько деталей касаемо того, как им надлежало действовать, - деталей, связанных с проверкой произведенной Фостерами оценки, что молодым людям казалось совершенно ненужным, а также с вероятными поездками и знакомствами - и Хепберн с Коулсоном, распрощавшись с братьями, принялись одеваться, в чем Марта, к их возмущению, стала помогать им так же, как помогала своему хозяину. Внезапно их позвали обратно в гостиную.
        Со слегка взволнованным видом Джон Фостер рылся в бумагах. Джеремайя обратился к молодым людям:
        - Мы посчитали, что рекомендовать Эстер Роуз вам не нужно; будь она мужчиной, одна треть предприятия досталась бы ей. Но поскольку она женщина, будет неправильно взваливать на нее партнерские обязательства; лучше назначьте ей фиксированное жалованье до тех пор, пока она не выйдет замуж.
        Он посмотрел на молодых людей с выражением, в котором читались понимание и любопытство. Уильям Коулсон выглядел оробевшим, словно ему было не по себе; однако он молчал, и отвечать, как обычно, пришлось Филипу.
        - Даже если бы мы сами не тревожились об Эстер, - произнес он, - то обеспокоились бы ее судьбой потому, что вы замолвили за нее слово. Вам с мистером Джоном нужно лишь назвать сумму, которую нам следует выплачивать мисс Роуз; думаю, с моей стороны не будет чрезмерной дерзостью сказать и о том, что с ростом наших прибылей ее доходы также будут возрастать. Не правда ли, Коулсон? - спросил Филип, обращаясь к Уильяму, который пробормотал в ответ что-то не вполне членораздельное, однако явно означавшее согласие. - Ведь мы оба относимся к Эстер как к сестре, а к Элис - как к матери, о чем я и сказал ей не ранее как вчера.
        Глава XV. Трудный вопрос
        Ложась в постель, Филип испытывал благодарность и раскаяние, что порой настигают нас в те мгновения, когда уныние сменяется надеждой. Всего сутки назад ему казалось, будто все складывается против него; теперь же молодой человек чувствовал себя так, словно его тогдашние недовольство и роптание были чем-то почти нечестивым, - так резко обстоятельства изменились в его пользу. Нынче все указывало на то, что его заветное желание сбудется. Филип почти убедил себя, что ошибся, посчитав чувства Кинрейда к Сильвии чем-то б?льшим, чем простое восхищение моряка хорошенькой девицей; да и в любом случае на следующий день гарпунер отчаливал и, по всей вероятности, не вернется еще целый год (ходившие к берегам Гренландии суда отправлялись в северные моря, едва появлялась надежда на то, что льды расступились), а до тех пор сам Филип уж точно сможет открыто заявить родителям Сильвии о своих намерениях, рассказав им о том, сколь завидным является его положение, а самой девушке - о том, как глубоко и страстно он ее любит.
        Тем вечером его молитвы были не просто формальностью, как за день до этого; они были выражением пламенной благодарности Богу за помощь и исполнение желаний. Как и многие среди нас, Филип не вверял Богу свое будущее, а лишь просил позволения исполнять Его волю в любых обстоятельствах, кои могли возникнуть; однако юноша страстно жаждал благословения, которое, особенно при таких обстоятельствах, часто становится похожим на проклятие. А подобное отношение приводит к совершенно материальной, земной точке зрения, что все события, помогающие исполнению наших желаний, служат ответом на наши молитвы; в каком-то смысле это верно, однако они требуют молитвы в более глубоком, возвышенном расположении духа, чтобы уберечь нас от соблазнов, кои неизменно несут в себе.
        Филип не знал о том, как Сильвия провела этот день, ведь, будь ему об этом известно, он лег бы в постель с еще более тяжелым сердцем, чем прошлой ночью.
        Чарли Кинрейд сопровождал своих кузин до поворота к ферме Хэйтерсбэнк; оказавшись там, он прервал веселую болтовню и заявил, что собирается нанести визит фермеру Робсону. Бесси Корни выглядела разочарованной и слегка надула губки, а вот ее сестра Молли Брантон со смехом произнесла:
        - Признайся, парень: ты бы в жизни не заглянул к Дэннелу Робсону, если бы у него не было хорошенькой дочки.
        - Заглянул бы, - ответил Чарли с некоторым раздражением. - Я держу свое слово. Прошлой ночью я пообещал, что навещу его; к тому же этот старик мне нравится.
        - Тогда что нам сказать матери? Когда ты вернешься?
        - Ближе к восьми. Может, раньше.
        - Но сейчас ведь только пять! Молодец. Собрался провести там весь вечер, и это несмотря на то, что вчера они поздно легли, а миссис Робсон больна. Да и матушке это не понравится. Правда, Бесс?
        - Не знаю. Пусть Чарли поступает так, как сочтет нужным; я бы сказала, что никому не будет вреда, если он задержится до восьми.
        - Ладно, ладно. Я еще не знаю, что буду делать вечером, но тебе лучше не топтаться на месте, ведь время идет, а, судя по небу, мороз будет сильный.
        На ночь Хэйтерсбэнк закрывали так же, как и днем; ставней на окнах не было, да и занавески никто не задергивал - прохожих вокруг было очень мало. Входная дверь была заперта, а вот прилегавший к длинному низкому зданию хлев стоял открытым, и из его двери на заснеженную землю падал прямоугольник света. Подойдя поближе, Кинрейд услышал доносившийся изнутри разговор и различил женский голос; мельком посмотрев в освещенное окно дома и увидев там дремавшую в мягком кресле у очага миссис Робсон, он двинулся дальше.
        Молоко с прерывистым звоном стекало в ведро; Кестер, сидя на трехногом табурете, уговаривал капризную корову избавиться от своей душистой ноши; Сильвия стояла у дальнего подоконника, на котором горел сделанный из рога светильник; девушка притворялась, будто вяжет чулок из серого гаруса, на самом же деле смеялась над тщетными попытками Кестера подоить животное, но в то же время следила, чтобы корова случайно не задела ее хвостом или не лягнула. Дыхание животного согревало холодный воздух, повисая облачками густого тумана. Свет был тусклым, и массивные очертания старых стропил, яслей и перегородок терялись во тьме.
        В тот самый миг, когда Чарли подошел к двери, Кестер произнес:
        - Потише, девочка! Вот, молодец, можешь же тихо стоять. Во всей округе не сыскать другой такой коровы, когда ты прилично себя ведешь. Славная девочка, славная… Дай мне тебя подоить. Вот, красавица!
        - Ну и ну, Кестер! - рассмеялась Сильвия. - Ты говоришь с ней так, будто не корову просишь дать молоко, а девицу в жены зовешь.
        - Эй, милая! - сказал работник, оборачиваясь к ней; он прищурился, из-за чего его лицо сморщилось еще больше. - Тебе-то откуда знать, как девиц в жены зовут, что ты говоришь об этом так уверенно? Хотя все ясно. Кто-то из нашего брата за тобой уже приударил.
        - Мне пока что такие наглецы не встречались, - ответила Сильвия, краснея и слегка мотая головой. - Пусть бы попробовали!
        - Да ладно тебе! - произнес Кестер, притворяясь, будто неправильно понял ее слова. - Запасись терпением. Будь паинькой - и, возможно, кто-нибудь рискнет.
        - Лучше бы ты говорил о том, что знаешь, Кестер, а не всякие глупости, - сказала Сильвия.
        - Тогда мне точно не следует говорить о женщинах, ведь их не поймешь; они даже царя Соломона с ума свели.
        Чарли вошел в хлев. Сильвия слегка вздрогнула и уронила клубок гаруса. Кестер притворился, будто полностью сосредоточен на попытках уговорить Черную Нелл позволить ее подоить, однако на самом деле наблюдал и слушал очень внимательно.
        - Я хотел зайти в дом, но увидел, что твоя мать спит, - произнес Чарли. - Мне не хотелось ее будить, и я заглянул сюда. Твой отец тут?
        - Нет, - ответила Сильвия, опустив голову и гадая, слышал ли Кинрейд их с Кестером разговор; злясь на себя, она думала о собственных глупых шуточках. - Он отправился в Уинтроп поговорить о свиньях и не вернется до семи.
        Была всего половина шестого, и раздосадованная Сильвия подумала, что ей хотелось бы, чтобы Кинрейд ушел. И все же она была бы весьма разочарована, если бы он действительно так поступил. Впрочем, Чарли, похоже, не думал ни о чем подобном. Этому знатоку женщин хватило одного взгляда, чтобы понять: он взволновал Сильвию, и, желая, чтобы она успокоилась и расслабилась, равно как и стремясь задобрить Кестера, моряк обратился к работнику с такой же заинтересованностью в его занятии, с какой молодые люди иных социальных слоев, бывает, обращаются к пожилым провожатым хорошеньких девиц в бальном зале.
        - Красивое животное вы доите, мистер.
        - Ага; только вот ведет она себя не слишком красиво. Вчера, например, попыталась наступить в ведро, прекрасно зная, что там молоко, и сделала бы это просто из вредности; не окажись я проворнее - пришлось бы все вылить. Вон та корова куда более покладистая и доится лучше.
        Из соседнего стойла донесся мелодичный звук льющегося в ведро молока.
        Сильвия сосредоточенно вязала, сожалея о том, что не нарядилась получше или хотя бы не надела чепец с более яркой лентой, и совершенно не осознавая, как чудесно выглядит, стоя со склоненной головой в неверном свете, игравшем золотом на спадавших из-под льняного чепца волосах; ее подвязанная передником розовая рубашка придавала девичьей фигуре какую-то непринужденную грацию; темная нижняя юбка из сермяги, доходившая до изящных лодыжек, гораздо больше соответствовала обстановке, чем длинное платье, что было на Сильвии накануне. Кинрейду хотелось обратиться к девушке, завязать с ней разговор, но он не знал, с чего начать. И Кестер продолжил беседу о коровах.
        - Черная Нелл носит четвертого теленка, - сказал он, - пора бы ей уже оставить свои выходки да образумиться. Но нет, есть такие коровы, что остаются норовистыми до тех пор, пока не нагуляют достаточно жира для того, чтобы отправиться к мяснику. Однако мне все равно больше нравится доить ее, чем более покладистых коров: человеку нужно за чем-то приглядывать, а меня, когда я усмирю Черную Нелл, прямо гордость берет. Да и вот эта барышня просто обожает приходить и смотреть на нее и ее выходки. Спокойные коровы вроде этой ей совсем неинтересны.
        - Ты часто ходишь смотреть на дойку? - спросил Кинрейд у Сильвии.
        - Постоянно, - ответила она с едва заметной улыбкой. - Да и Кестеру помогаю, когда у него много работы; но сейчас молоко дают только Черная Нелл и Дейзи. Кестер знает, что я дою Черную Нелл без особого труда, - добавила девушка, слегка раздосадованная тем, что работник об этом не упомянул.
        - Ага! В те редкие дни, когда у нее хорошее настроение. Вот только случается это нечасто.
        - Хотел бы я прийти пораньше и увидеть, как ты доишь Черную Нелл, - произнес Чарли, обращаясь к Сильвии.
        - Тогда приходите завтра в это же время, - предложил Кестер, - и вы увидите, как Сильви с ней управится.
        - Завтра вечером я буду уже на полпути в Шилдс.
        - Завтра! - произнесла Сильвия, внезапно подняв взгляд на моряка, но тут же вновь опустила его и заметила, что Чарли смотрит на нее, желая понять, какой эффект произвели его слова.
        - Мне пора возвращаться на свой китобоец, - продолжил он. - Его переоснащают на новый манер, как я и хотел, и мне нужно за всем проследить. Может, я еще загляну к вам в марте до отплытия. Во всяком случае, постараюсь это сделать.
        Последние слова Кинрейд произнес с особым выражением, и поняли его соответственно: прозвучавшая в его голосе мягкая решительность не ускользнула ни от одного из слушателей. Кестер, озадаченный видом и манерами моряка, вздернул бровь, постаравшись, впрочем, сделать это как можно деликатнее. Работник вспомнил, что этот молодой человек уже заглядывал на ферму прошлой зимой и сразу же пришелся по душе старому хозяину; Сильвия, впрочем, тогда казалась Кестеру еще слишком маленькой, чтобы визиты Кинрейда могли иметь к ней какое-либо отношение; однако теперь все изменилось. Даже в узком кругу знакомых работник с гордостью слушал рассказы о том, как Сильвия поразила окружающих своей красотой в церкви, на рынке и в каком-нибудь другом месте, где собирались ее ровесницы. Впрочем, он был северянином и демонстрировал по этому поводу не больше эмоций, чем его хозяйка - мать Сильвии.
        «Девица недурна», - отвечал Кестер, мысленно улыбаясь и обводя взглядом собравшихся парней, и прислушивался к их разговорам о том, кто достаточно красив, смел и хорош, чтобы составить Сильвии пару. В последнее время прозорливому работнику стало вполне очевидно, что Филип Хепберн пытается подбить к ней клинья; этот юноша вызывал у Кестера естественное отторжение, кое возникает между сельчанами и горожанами, крестьянами и торговцами всех возрастов. Так что пока Кинрейд и Сильвия нежно перешучивались, Кестер постепенно приходил к выводу, что предпочел бы видеть именно этого молодого человека мужем столь дорогой ему девицы, - и потому, что тот был полной противоположностью Филипа, и по причине его личных качеств. Работник воспользовался первой же возможностью помочь Кинрейду в его ухаживаниях и постарался затянуть дойку как можно больше, хотя ни у Черной Нелл, ни у Дейзи, ни у любой другой коровы просто не могло быть такого количества молока, чтобы его выдаивание заняло столько времени. Впрочем, все когда-нибудь заканчивается, и Кестер встал со своего трехногого табурета, увидев то, что Сильвия и
Чарли не заметили: фитиль в масляном светильнике уже догорал, а это означало, что хлев вскоре погрузится во тьму и ведра с молоком окажутся в опасности. Сильвия мгновенно избавилась от сладких грез; ее затуманившийся взгляд вновь стал зорким; высвободив розовые руки из передника, которым она их обмотала, чтобы согреться, девушка положила себе на плечи деревянное коромысло, готовая отнести полные молока ведра на маслобойню.
        - Только посмотрите на нее! - воскликнул Кестер, обращаясь к Чарли и вешая благоухающие ведра на коромысло. - Уже считает себя хозяйкой; носит молоко с тех пор, как ревматизма мне плечо прихватила; даже слушать ничего не хочет.
        Пройдя вдоль стены, Сильвия свернула за угол, шагая по гладким круглым камням, коими был выложен неровный двор; она ступала спокойно и уверенно, хотя усыпанная белым снегом земля кое-где была настолько скользкой, что Кинрейду приходилось замедлять шаг рядом с несшим светильник Кестером. Работник не упустил возможности поговорить с моряком, хотя холодный и влажный ночной воздух вызывал у него астматический кашель при каждом вдохе, то и дело заставляя замолкать.
        - Славная она девица, на редкость славная, - говорил Кестер. - И породистая - а это немало значит, хоть для коров, хоть для женщин. Я с детства ее знаю; хорошая она, правда.
        К этому времени они уже дошли до двери задней кухни; опустив ведра, Сильвия принялась высекать искру огнивом. После пронзительного уличного холода дом казался теплым и уютным, хотя угли в очаге на кухне, куда они вошли, едва тлели; над очагом в огромной кастрюле варился картофель, предназначавшийся на ужин свиньям. Кестер немедленно взялся за кастрюлю, с легкостью поворачивая ее благодаря замечательной простоте утвари, использовавшейся в те времена. Кинрейд стоял на полпути между очагом и маслобойней, в дверях которой Сильвия исчезла вместе с молоком. В какой-то степени ему хотелось помочь Кестеру, чтобы его задобрить, однако моряк ощущал неодолимую тягу следовать за Сильвией повсюду, куда она направлялась. Кестер прочел его мысли.
        - Не беспокойтесь, не беспокойтесь, - сказал он. - Свиной корм совсем не так привередлив, как молоко. Его я сниму, не пролив ни капли; а Сильви кормить свиней негоже - как и вам, мистер; помогите ей лучше молоко перелить.
        Итак, Кинрейд последовал за светом - своим светом - на ледяную маслобойню, где сияющие жестяные бидоны быстро запотевали от теплого пара, исходившего от сладко пахнущего молока, которое Сильвия переливала в коричневые кастрюли. Спеша помочь ей, Чарли взял одно из ведер.
        - Ой! Молоко сначала нужно процедить. Там может быть коровья шерсть. Мать очень строга и такого не потерпит.
        Девушка подошла к своему неловкому помощнику и, не успев даже осознать сладостную близость - которая, впрочем, не ускользнула от внимания Чарли, - показала неуклюжему, но счастливому моряку, как нужно держать сито над тазом, после чего полила через него белую жидкость.
        - Вот! - сказала Сильвия, поднимая на мгновение взгляд и слегка краснея. - Так и делай в следующий раз.
        - Хотел бы я, чтобы следующий раз наступил поскорее, - отозвался Кинрейд, однако вернувшаяся к ведру девушка его, похоже, не услышала; моряк последовал за ней. - Память у меня короткая, - пожаловался он. - Покажешь мне еще раз, как держать сито?
        - Нет, - сказала Сильвия; казалось, она готова была рассмеяться, однако сито держала крепко, не поддаваясь шутливым попыткам Чарли разжать ее пальцы. - А вот о твоей короткой памяти мне уже известно.
        - Как это? Что я сделал? Когда ты о ней узнала?
        - Прошлым вечером… - начала Сильвия, но затем осеклась и, отвернувшись, сделала вид, будто моет ведра.
        - Так-так, - сказал Чарли, догадываясь, что она имеет в виду, и польщенный этим. - Что случилось прошлым вечером?
        - Ой, ты сам знаешь! - ответила девушка, словно с нетерпением ожидала, чтобы ее загнали в угол - и в прямом, и в переносном смысле.
        - Нет; расскажи, - потребовал Чарли.
        - Ну, если ты настаиваешь… - произнесла Сильвия. - Я считаю, что ты продемонстрировал свою короткую память, не узнав меня, хотя еще прошлой зимой бывал в этом доме пять раз. Впрочем, полагаю, в своих путешествиях - что по суше, что по морю - ты видишь столько всего, что забывать для тебя естественно.
        Девушке хотелось продолжить, однако на ум ей в тот миг ничего не приходило, ведь она поняла на полуслове, сколь лестным мог показаться Чарли тот факт, что она запомнила точное число его визитов в Хэйтерсбэнк, - не приходило, несмотря на отчаянное желание увести разговор в другую сторону, сделав его более отвлеченным. Однако у Кинрейда были совершенно противоположные намерения. Тоном, от которого по ее телу невольно побежали мурашки, он спросил:
        - Как думаешь, Сильвия, такое может когда-нибудь снова произойти?
        Девушка не произносила ни слова и чуть не задрожала. Чарли повторил вопрос, словно надеясь, что это заставит ее ответить. Поняв, что положение безвыходное, Сильвия заюлила.
        - Что может снова произойти? Пусти меня, я не знаю, о чем ты, и скоро окоченею от холода.
        В открытое решетчатое окно действительно врывался морозный воздух; на молоке уже образовывались кристаллики льда. Если бы здесь была одна из его кузин или любая другая молодая женщина, Кинрейд с легкостью нашел бы способ ее согреть; однако с Сильвией он колебался, не решаясь ее обнять; во взгляде и манерах девушки было что-то робкое и в то же время дикое; слова ее прозвучали с невинной искренностью, не так, как их произнесла бы на ее месте другая девушка, и от этого Чарли исполнился уважения, которое заставляло его сдерживаться. Так что гарпунер ограничился фразой:
        - Я отпущу тебя в теплую кухню, если ты ответишь, смогу ли я, по твоему мнению, вновь тебя забыть.
        Сильвия с вызовом взглянула на него, крепко сжав алые губы. Моряку понравилась ее решимость не отвечать на вопрос, ведь это показывало, что она осознает его важность. Девушка устремила чистый взгляд прямо ему в глаза и не увидела в них ничего, что могло бы ее обескуражить или напугать. Они с Кинрейдом напоминали двух спорящих детей, каждый из которых полон решимости настоять на своем. Наконец Сильвия с торжеством кивнула и, вновь укутав руки клетчатым передником, произнесла:
        - Рано или поздно тебе придется пойти домой.
        - Часа через два, не раньше, - отозвался Чарли. - А до тех пор ты замерзнешь; поэтому лучше просто скажи, смогу ли я, по-твоему, вновь тебя забыть.
        Быть может, после тишины их голоса зазвучали громче, или же они заговорили на повышенных тонах; как бы там ни было, из двери, ведущей с маслобойни в основную часть дома, донесся голос Белл Робсон, - та только что проснулась и позвала Сильвию. Девушка послушно бросилась к матери - слишком послушно, как показалось недовольному Кинрейду, решившему, что она рада оказаться подальше от него. Дверь оставалась открытой, и моряк слышал их разговор, впрочем, едва осознавая, о чем идет речь, - так сложно ему было вырваться из плена мыслей, наполнивших его разум при виде хорошенького личика Сильвии, находившегося прямо у него перед глазами.
        - Сильвия! - произнесла миссис Робсон. - Кто это там? - Белл сидела с видом человека, резко пробудившегося ото сна; ее руки лежали на подлокотниках кресла, словно она собиралась встать. - В доме незнакомец. Я слышала его голос!
        - Это просто… Это всего лишь Чарли Кинрейд; мы разговаривали с ним на маслобойне.
        - На маслобойне, девочка? А как он там оказался?
        - Он пришел к отцу. Отец пригласил его вчера вечером, - ответила Сильвия, понимая, что Кинрейд слышит каждое ее слово, и подозревая, что матери он не слишком нравится.
        - Отца нет; как Кинрейд оказался на маслобойне? - настаивала Белл.
        - Он увидел в окно, что ты спишь, и, не пожелав тебя будить, пошел в хлев; а когда я понесла молоко на…
        Однако в этот миг Кинрейд сам вошел в комнату; он чувствовал неловкость своего положения, но выражение его открытого лица было столь обезоруживающе приятным и мужественным, что Сильвия не расслышала его первых слов из-за охватившего ее чувства собственнической гордости, которое она не могла объяснить даже самой себе. Впрочем, ее мать поднялась из кресла с несколько официальным видом, так, словно не собиралась вновь садиться до ухода Кинрейда, несмотря на то что была слишком слаба, чтобы долго стоять на ногах.
        - Боюсь, Сильви не сказала вам, сэр, что моего мужа нет и он вряд ли вернется до позднего вечера. Он очень огорчится, что не застал вас.
        После этих слов Кинрейду оставалось лишь уйти. Его единственным утешением было то, что на розовом личике Сильвии читались явное сожаление и смятение. Полная неожиданных событий жизнь моряка наградила его умением владеть собой, кое принято считать чертой джентльмена; потому с внешним спокойствием, которое почти огорчило Сильвию, принявшую его за безразличие, Кинрейд пожелал ее матери доброй ночи, после чего, обменявшись с девушкой рукопожатием, длившимся чуть дольше, чем нужно, лишь сказал ей:
        - Я еще загляну до отплытия, и, возможно, тогда ты ответишь на мой вопрос.
        Он произнес это тихо, а мать Сильвии в тот миг как раз усаживалась обратно в кресло, иначе девушке пришлось бы повторить его слова для матери. Но она не смогла бы этого сделать, и ей оставалось лишь сесть за стоявшую у огня прялку и вращать ее колесо; ожидая, когда мать заговорит, Сильвия дала волю мечтам.
        Белл Робсон отчасти понимала, что происходит, ведь все было довольно очевидно. Она не знала, насколько глубоки чувства сидевшей с другой стороны очага девушки, чьи лицо и поза казались слегка печальными. Белл по-прежнему видела в Сильвии ребенка, которого следовало ограждать от запретных и опасных вещей. Впрочем, запретный плод Сильвия уже вкусила, а возможная опасность делала его лишь слаще.
        Белл сидела прямо, устремив взгляд на огонь. Молочно-белый чепец смягчал ее лицо, которое, лишившись из-за болезни привычного румянца, по какой-то причине стало резче и суровее. На шее у нее был чистый бледно-желтый платок, заправленный за воротник воскресного платья из темно-синей шерсти - будь Белл в состоянии работать, она, как и Сильвия, была бы в рубашке. Рукава платья были закатаны, и смуглые, привычные к работе руки лежали на клетчатом переднике, скрещенные в вынужденном безделье. Вязанье Белл отложила - признак того, что ее разум не был занят привычными подсчетами или размышлениями, иначе спицы стучали бы вовсю. Однако ей было не до рукоделья, ведь в голове ее вращались необычные мысли, и она собиралась облечь их в слова.
        - Сильви, - начала наконец Белл, - я рассказывала тебе о Нэнси Хартли, которую знавала в детстве? Я сегодня все время о ней думаю - быть может, потому, что мне приснились те времена. Люди говорили, что она была самой красивой девицей на свете; но это было до того, как я с ней познакомилась, ведь тогда она уже превратилась в обезумевшую бедняжку: ее черные волосы струились по спине, а из почти столь же черных глаз лились слезы печали. Она все твердила: «Он был здесь». Это единственная фраза, которую она произносила в холод и жару, поев или на голодный желудок. «Он был здесь» - и ничего больше. Она была служанкой на ферме у брата моей матери - Джеймса Хепберна, твоего двоюродного деда; несчастная, не имевшая друзей сирота, о которой заботился приход, но честная и смышленая - она была такой до тех пор, пока во время стрижки овец из Уайтхэйвена[45 - Портовый город в графстве Камбрия.], что за холмами, не пришел никому не известный парень; у него были какие-то дела, связанные с морем, хотя моряком в привычном смысле слова он не был. Он окрутил Нэнси Хартли, просто чтобы время скоротать, после чего
сгинул без вести. Вот так поступают парни, и их никак не удержишь, когда никто не знает, откуда они и чем жили до встречи с какой-нибудь бедняжкой вроде Нэнси Хартли. А она после этого сошла с ума; у нее все стало валиться из рук. По рассказам моей тетушки, она поняла, что с Нэнси что-то не так, когда молоко начало скисать, а ведь прежде у нее еще не служила столь прилежная девица; дальше - хуже: Нэнси сидела дни напролет, сжимая пальцы, и на все вопросы о том, что с ней такое, отвечала лишь: «Он был здесь»; говорить с ней о работе было бесполезно. Если же ее начинали бранить - а бранили ее, бывало, сильно - она просто вставала, убирала волосы с глаз и смотрела по сторонам, как безумная в поисках своего разума, но, не находя его, повторяла лишь: «Он был здесь». После этого я стала с недоверием относиться к тому, что мужчины говорят молодым женщинам.
        - Но что случилось с бедной Нэнси? - спросила Сильвия.
        - А что могло случиться с ней или любой другой девицей, сохнущей по мужчине, которому она безразлична? - отозвалась мать с некоторой суровостью. - Она сошла с ума, и моя тетушка не могла оставить ее у себя. Но тетушка очень долго не выгоняла Нэнси, надеясь, что она, быть может, придет в себя; да и матери у нее не было. Однако в конце концов ей пришлось отправиться туда, где ее и наняли, - в кесвикский работный дом. Когда я в последний раз о ней слышала, ее приковали к огромному кухонному столу; побоями ее приучили молчать днем, но по ночам она вопила так, что ее опять приходилось бить, чтобы хоть немного утихомирить. Как я уже сказала, это научило меня не увлекаться мужчинами, которым я безразлична.
        - Бедная безумная Нэнси! - вздохнула Сильвия, однако ее мать не могла сказать, восприняла ли девушка этот рассказ как предупреждение для нее самой или же он просто вызвал у нее жалость к давно умершей сумасшедшей.
        Глава XVI. Помолвка
        Как говорят в народе, «солнцеворот грядет - холода несет». Так случилось и в том году; начавшиеся в канун Нового года суровые морозы продолжались до конца февраля; впрочем, фермеры были рады им, ведь они не давали озимым взойти слишком рано и позволяли заготовить достаточное количество навоза. А вот больным холода не шли на пользу: Белл Робсон не становилось хуже, но и улучшений в ее состоянии не наблюдалось. Сильвия была очень занята, даже несмотря на то, что с уборкой, стиркой и сбиванием масла ей помогала жившая по соседству бедная вдова. Жизнь девушки, несмотря на упорный труд, была тихой и монотонной; руки ее механически выполняли привычную работу, а вот мысли были неизменно заняты Чарли Кинрейдом - его манерами, словами, взглядами; девушка гадала, действительно ли они означали то, о чем она думала, - любовь, которая выдержит испытание разлукой. Рассказ матери о безумной Нэнси также все время приходил ей на ум, но не как «предостережение», а как случай, совсем не похожий на ее собственный. Как и бедная Нэнси, она говорила себе: «Он был здесь», ни на минуту, однако, не переставая верить, что
Чарли вернется, хотя попытки представить агонию отвергнутой любви волновали ее до глубины души.
        Филип не знал об этом. Он был полностью погружен в факты и цифры, ловко справляясь с навалившимися на него делами и лишь изредка позволяя себе сладостное отдохновение - вечерние визиты в Хэйтерсбэнк с целью осведомиться о здоровье тетушки и увидеть Сильвию, - ведь педантичные Фостеры настояли на том, чтобы их помощники проверили все произведенные ими расчеты: осмотрели хранившиеся в магазине товары так, словно сами в нем не торговали, пригласили монксхэйвенского оценщика, дабы тот определил стоимость инвентаря и мебели; после этого братья вместе со своими преемниками просмотрели все гроссбухи за последние двадцать лет. Вдобавок Фостеры часто брали одного из молодых людей в утомительные деловые поездки, благодаря чему Хепберн с Коулсоном постепенно познакомились с жившими вдали от Монксхэйвена фабрикантами и оптовиками. Молодые люди охотно поверили бы Фостерам на слово в том, что было сказано на Новый год, однако их нанимателей подобное явно не удовлетворило бы: братья настаивали, чтобы любые разночтения трактовались в пользу Филипа и Уильяма.
        В присутствии кузена Сильвия всегда была молчаливой и вежливой - возможно, более молчаливой, чем год назад; на происходящее она реагировала не так оживленно, как прежде. Девушка похудела и побледнела - впрочем, любые изменения в ней в глазах Филипа были к лучшему: для молодого человека главным было, чтобы она не грубила ему. Он считал, что девушка либо тревожится о здоровье матери, либо же просто слишком занята; и то и другое заставляло его относиться к кузине с чинным уважением, которое тем не менее несло в себе оттенок нежности; впрочем, погруженная в заботы Сильвия этого не замечала. Ее отношение к Филипу по сравнению с прошлым годом также улучшилось, ведь он больше не проявлял к ней назойливого внимания, которое раздражало девушку из-за того, что она не могла понять его мотивов.
        Так все и тянулось до тех пор, пока морозы наконец не уступили место более мягкой погоде. Больная и ее близкие с нетерпением ожидали этого момента, ведь доктор посоветовал Белл сменить обстановку. Муж увез ее на две недели к гостеприимной соседке, жившей милях в сорока от побережья, неподалеку от фермы, которую занимали Робсоны до переезда в Хэйтерсбэнк. Уже упомянутая вдова должна была поселиться на это время на ферме и составить Сильвии компанию в отсутствие матери. Отвезя жену, Дэниел собирался вернуться домой, однако на полях в это время года было столько работы, что, если бы не вдова, Сильвия фактически оставалась бы в одиночестве.
        Монксхэйвенские гавань и порт ожили. Китобойные суда заканчивали оснастку перед отплытием в Гренландское море. Был «закрытый» сезон - иными словами, между кораблями и водами, где было много китов, стоял лед; и все же туда нужно было добраться до июня, иначе экспедиция рисковала обернуться пустой тратой времени. Из каждой кузницы доносился звон молотов: старое железо, вроде подков, гвоздей и ухналей[46 - Подковный гвоздь. (Примеч. ред.)], перековывали на огромные гарпуны; по пристаням деловито сновали моряки, прекрасно осознававшие, какой на них спрос в это время года. Да и войну никто не отменял, так что многие капитаны, которые не могли укомплектовать команды своих судов в Монксхэйвене, уже задумывались над тем, чтобы нанять остальных на Шетландских островах. Городские магазины тоже не стояли без дела: квартирмейстеры китобойцев закупали припасы и теплую одежду. Впрочем, помимо оптовых заказов, лавки продавали товар и отдельным покупателям либо покупательницам, приобретавшим припасы лично для себя или памятные вещицы для возлюбленных. Это было время торгового сезона, случавшегося два раза в год,
- он должен был возобновиться осенью, когда китобойные суда вернутся из плавания и моряки с карманами, полными денег, ринутся тратить их, радуясь виду родного дома и встрече с друзьями.
        В магазине Фостеров тоже была куча работы, так что он в те дни закрывался позже обычного. Джон и Джеремайя выглядели озабоченными: не такие внимательные, как всегда, они явно были заняты чем-то, о чем еще ни с кем не говорили. Как бы там ни было, в магазине братья появлялись реже, чем можно было ожидать в такой период; Коулсон также то и дело отправлялся в поездки, в которых они с Филипом знакомились со своими будущими партнерами. Однажды вечером, когда двое молодых людей, закрыв магазин, осматривали вместе с Эстер товары, сверяясь с записями в журнале, Коулсон внезапно спросил:
        - Кстати, Эстер, ты не знаешь, куда подевался сверток с лучшими индийскими платками? Я совершенно уверен, что, когда я уезжал в Сэндсенд[47 - Деревушка на севере Йоркшира.], их было четыре; Марк Элдерсон сегодня хотел купить один такой, а я не смог его найти.
        - Сегодня я продала последний моряку, главному гарпунеру, вступившему с вербовщиками в стычку, в которой погиб бедный Дарли… Он купил платок и три ярда той розовой ленты с черными и желтыми крестиками, которая так не нравилась Филипу. Филип может прочесть запись в журнале.
        - Он что, опять был здесь? - спросил Хепберн. - Я его не видел. Какого лешего ему здесь надо?
        - В магазине была куча народу, - отозвалась Эстер. - Он знал, что ему нужно, и времени попусту не тратил. Лента привлекла его внимание уже на выходе, и он вернулся. Ты тогда как раз обслуживал Мэри Дарби и еще несколько человек.
        - Жаль, что я его не видел, - произнес Коулсон. - Уж я бы поговорил с ним так, что он не скоро бы это забыл.
        - Почему? Что случилось? - спросил Филип, удивленный необычным тоном Уильяма и в то же время довольный тем, что кто-то разделяет его чувства к Кинрейду.
        Лицо Коулсона побледнело от гнева, однако какое-то время он, казалось, сомневался, стоит ли отвечать.
        - Что случилось! - произнес он наконец. - А вот что: этот тип почти два года приударял за моей сестрой; на всем свете было не сыскать такой славной девушки - а как по мне, и такой красивой. А потом этот господин увидел другую девушку, которая понравилась ему больше. - Едва справившись с яростью, Уильям продолжил сдавленным голосом: - Впрочем, как я слышал, с ней он провернул тот же трюк.
        - И что случилось с твоей сестрой? - спросил Филип с неподдельным интересом.
        - Умерла через полгода, - ответил Уильям. - Она простила его, а вот я никогда не прощу. Я сразу же подумал о нем, когда услышал обо всей этой истории с Дарли: Кинрейд, да еще и из Ньюкасла, где Энни училась ремеслу; я порасспрашивал людей, и оказалось, что это он. Впрочем, больше я ничего о нем не скажу - не хочу Бога гневить из-за этого недостойного типа.
        Из уважения Филип не стал больше задавать вопросы, хотя ему очень хотелось все разузнать. Оставшуюся часть вечера оба работали в мрачном молчании. Независимо от их отношения к прочим любовным похождениям Кинрейда подобный проступок с его стороны был в глазах двух серьезных, степенных молодых людей непростителен. Какими бы ни были их собственные недостатки, ветреность и непостоянство в их число не входили, а порицать пороки, к которым сам не склонен, легко. Филип жалел, что уже так поздно, иначе он в тот же вечер отправился бы приглядеть за Сильвией в отсутствие ее матери - а возможно, даже как-нибудь предупредил бы ее. Впрочем, даже если бы он исполнил свое намерение, это было бы все равно что запирать конюшню, после того как украли лошадь. Едва совершив покупки, Кинрейд направился на ферму Хэйтерсбэнк. В тот день он прибыл в Монксхэйвен с единственной целью - еще раз увидеться с Сильвией, прежде чем отправиться на «Уранию», китобойное судно, на котором в качестве главного гарпунера должен был в четверг - меньше чем через три дня - отплыть из Северного Шилдса.
        Сильвия сидела на подоконнике, спиной к длинному окну, - так, чтобы послеполуденное солнце давало ей как можно больше света. На маленьком круглом столике рядом с ней стояла корзина с незаштопанными отцовскими чулками; один из них девушка держала в левой руке, делая вид, будто его зашивает; впрочем, она то и дело останавливалась, устремляя взгляд в огонь; горел он слишком слабо, чтобы вызывать какие-либо видения: лишь красноватое тление черных углей в очаге, над которыми висел такой же черный чайник. На задней кухне Долли Рейд, помогавшая Сильвии на время отсутствия ее матери, мыла бидоны, банки и ведра, напевая какой-то заунывный мотив, соответствовавший ее вдовьему положению. Возможно, именно поэтому девушка не услышала, как кто-то быстрым шагом спустился с уступа; как бы там ни было, когда гость вошел в открытую дверь, она вздрогнула и немедленно вскочила на ноги - странно, что Сильвия всполошилась, учитывая то, что она все время думала о вошедшем, то и дело оставляя шитье из-за мыслей о нем.
        Чарли Кинрейд и история безумной Нэнси занимали ее много дней и ночей. А теперь он стоял перед ней, еще краше прежнего, и смущение на его лице, полном тревожного желания понять, рада ли она его приходу, непременно придало бы моряку еще больше шарма, будь девушка в состоянии это заметить. Но Сильвия так боялась саму себя, так старалась скрыть свои чувства и то, сколько она думала о Чарли в его отсутствие, что ее приветствие было холодным. Она не вышла ему навстречу, лишь покраснела до корней волос - чего моряк, впрочем, в начинавших сгущаться сумерках не мог заметить; Сильвия сильно дрожала, и ей казалось, что она вот-вот упадет, - однако этого Кинрейд тоже не видел. Девушка гадала, помнит ли он их новогодний поцелуй… Слова, произнесенные на маслобойне на следующий день… Интонации и взгляды, которыми они сопровождались. И все же она лишь произнесла:
        - Не ожидала тебя увидеть. Я думала, что ты уплыл.
        - Я ведь говорил, что приду, разве нет? - ответил Чарли, стоя с головным убором в руке и ожидая приглашения сесть.
        Однако смущенная Сильвия начисто позабыла об этом; она лишь сидела, притворяясь, будто старательно штопает чулок. Впрочем, ни один из них не мог хранить молчание слишком долго. Девушка чувствовала на себе взгляд моряка, следившего за каждым ее движением; ее смущение нарастало. Кинрейд был слегка ошеломлен оказанным ему приемом, не зная, добрый ли знак изменившиеся с их последней встречи манеры Сильвии или дурной. Но в какой-то миг девушка, к счастью для него, потянулась за лежавшими на столе ножницами и задела локтем корзину; та упала на пол. Оба наклонились, чтобы поднять выпавшие чулки и клубок гаруса; когда молодые люди выпрямились, Чарли держал Сильвию за руку, а она отвернула лицо, словно готова была вот-вот расплакаться.
        - Что я сделал не так? - спросил он с мольбой. - Быть может, ты меня забыла? А я-то полагал, мы договорились не забывать друг друга. - Ответа не было, и Чарли продолжил: - Я никогда не переставал думать о тебе, Сильвия Робсон, и вернулся в Монксхэйвен лишь для того, чтобы вновь увидеть тебя перед отплытием в северные моря. Вернулся всего два часа назад и не зашел больше ни к кому из знакомых и родных; а теперь я здесь, но ты не хочешь со мной говорить.
        - Я не знаю, что сказать, - произнесла Сильвия почти неслышно, но затем, скрепя сердце и решив говорить так, словно не поняла его намека, подняла голову, все так же, впрочем, избегая встречаться с ним взглядом, и, высвободив руку, добавила: - Матушка уехала погостить в Миддлхэм[48 - Городок в районе Ричмондшир на севере Йоркшира.], а отец отправился с Кестером в поля; но он скоро вернется.
        Какое-то время Чарли молчал, после чего произнес:
        - Ты не так глупа, чтобы думать, будто я проделал весь этот путь ради встречи с твоим отцом или матерью. Я глубоко уважаю их обоих, однако не стал бы приходить сюда, чтобы увидеться с ними, ведь мне во что бы то ни стало нужно быть в Шилдсе в среду вечером. Ты не понимаешь моих слов, Сильвия, потому что не хочешь их понять. - Он не пытался больше взять ее за руку; девушка молчала, не в силах, впрочем, сдержать тяжелое дыхание. - Я могу вернуться туда, откуда пришел, - продолжил Кинрейд. - Я надеялся выйти в море с благословенной надеждой, которая поддерживала бы меня, с мыслью о том, что одна девушка меня любит и ждет, ведь моя любовь к ней столь безбрежна, что будь ее чувство ко мне хотя бы вполовину столь же сильным, мне бы хватило и этого - до тех пор, пока я не научил бы ее любить меня сильнее. Но коль ее сердце холодно и честный моряк ей безразличен, я удаляюсь.
        Чарли направился к двери. Должно быть, он четко уловил в манерах Сильвии перемены, иначе не стал бы полагаться на то, что страх потерять его возьмет верх над женской гордостью. Не успел он сделать и двух шагов, как Сильвия быстро обернулась к нему и произнесла слова, прозвучавшие словно эхо.
        - Я не знала, что ты меня любишь, - сказала она. - Ты никогда об этом не говорил.
        В мгновение ока Чарли вновь оказался рядом с девушкой; несмотря на вялое сопротивление, он обнял ее и произнес голосом, полным страсти:
        - Ты не знала, что я люблю тебя, Сильвия? Повтори это, глядя мне в лицо, если сможешь. Прошлой зимой я думал, что ты станешь восхитительной женщиной, такой, какой никогда еще не видели мои глаза; в этом же году, увидев, как ты сидишь, сжавшись в кухонном углу за спиной моего дяди, я поклялся, что либо ты станешь моей женой, либо я никогда не женюсь. И, несмотря на застенчивость, ты быстро это поняла. А теперь преспокойно заявляешь… Впрочем, нет, не преспокойно. Что с тобой, дорогая?
        Сильвия плакала. Чарли повернул к себе ее пылающее, мокрое от слез лицо, чтобы лучше рассмотреть, но девушка внезапно уткнулась носом ему в грудь. Обняв ее, Кинрейд стал раскачивать и утешать Сильвию, подобно тому как мать утешает плачущего ребенка; затем они опустились на скамью и, когда девушка немного пришла в себя, начали беседу. Чарли спросил о ее матери, не слишком расстраиваясь из-за отсутствия Белл Робсон. При необходимости он намеревался заявить о своих намерениях в отношении Сильвии ее родителям, однако по многим причинам радовался тому, что застал ее одну, радовался возможности заручиться ее обещанием выйти за него замуж, не говоря пока что об этом ее отцу или матери.
        - Я привык свободно тратить деньги, - произнес Чарли, - не откладывая их на будущее, поэтому родители могут желать для тебя лучшего мужа, чем я, моя красавица. Но после возвращения из плавания у меня появится шанс стать совладельцем «Урании», так что, возможно, я буду не только главным гарпунером, но и первым помощником; во время плавания я зарабатываю от семидесяти до девяноста фунтов, не говоря уже о половине гинеи за загарпуненного кита и еще шести шиллингах за каждый галлон китового жира; а если я продолжу служить у «Форбса и компании», они со временем сделают меня капитаном, ведь у меня хорошая выучка и я прекрасно умею управлять кораблем; я оставлю тебя с родителями или сниму тебе домик неподалеку; но мне бы хотелось сперва скопить немного денег, и, будь на то Божья воля, мне удастся это сделать к осени, к нашему возвращению. Теперь я выйду в море счастливым, зная, что ты дала мне слово. Уверен, ты не из тех, кто нарушает обещания, иначе я и представить бы не мог, как расстанусь с такой красавицей, не имея возможности хотя бы снова сказать ей о том, как я ее люблю, и попросить ее не забывать
о своей истинной любви.
        - Тебе не пришлось бы этого делать, - прошептала Сильвия.
        От счастья ее голова кружилась слишком сильно, чтобы вслушиваться в рассказ Кинрейда о том, как он собирается обеспечить ее будущее; полное страсти сердце улавливало лишь нежные любовные интонации, с которыми эти слова были произнесены.
        - Не знаю, - сказал моряк, желая, чтобы Сильвия больше открылась перед ним. - Многие ищут твоей руки, а твоей матери я не слишком нравлюсь; а еще есть парень, твой кузен, постоянно провожающий меня гневным взглядом; он явно тоже в тебя влюблен.
        - Кто угодно, только не он, - ответила Сильвия с ноткой презрения в голосе. - Он слишком занят магазином, зарабатыванием денег и обогащением.
        - Да-да; но, возможно, став богатым, он вернется и попросит мою Сильвию стать его женой. Каким будет ее ответ?
        - Он никогда не задаст столь глупый вопрос, - сказала девушка нетерпеливо. - Ведь ответ известен ему заранее.
        - Однако твоя мать предпочитает его, - произнес Кинрейд так, словно разговаривал сам с собой.
        Но Сильвия, устав от разговора на тему, которая ее совсем не волновала, и желая узнать как можно больше об интересах Чарли, спросила его о том, каковы были его планы, почти в то же мгновение, когда он произнес последнюю фразу, после чего их беседа превратилась в типичный разговор влюбленных, полный нежности и почти лишенный содержания.
        Войдя в помещение, Долли Рейд почти сразу же вышла наружу, оставшись незамеченной. Однако острый слух Сильвии уловил голос отца, возвращавшегося вместе с Кестером с пахоты; вздрогнув, охваченная смущением и страхом девушка ринулась наверх, оставив Чарли в одиночестве объяснять ее отцу свое присутствие в кухне.
        Оказавшись в кухне, Робсон сперва не понял, что там кто-то есть, ведь Чарли с Сильвией не зажигали свечу. Кинрейд шагнул туда, где его было видно в свете очага, однако его первоначальное намерение скрыть содержание их Сильвией беседы немедленно развеяла сердечность, которой исполнился Дэниел, едва узнав его.
        - Благослови тебя Бог, парень! - воскликнул он. - Кто бы мог подумать, что я увижу тебя здесь! Я-то думал, что ты уже на полпути к Девисовому проливу[49 - Пролив, разделяющий Гренландию и остров Баффинова Земля.]. Хотя зима в этом году, конечно, затянулась, так что, может, и правильно, что вы выходите в море поздно. Самое позднее отплытие в моей жизни было девятого марта, и мы в тот год забили тринадцать китов.
        - Мне нужно вам кое-что сказать, - произнес Кинрейд.
        Звучавшая в его голосе неуверенность была так не похожа на привычную сердечность, что Дэниел пристально взглянул на гарпунера, прежде чем что-то ответить. Быть может, старший из двух мужчин был готов к тому, что собирался сказать его собеседник; во всяком случае, Робсон был рад этому. Кинрейд ему очень нравился, и причиной этой симпатии были не только личные качества молодого моряка, но и то, какой жизнью он жил и чем на эту жизнь зарабатывал. Робсон слушал Чарли, одобрительно кивая, подмигивая ему и ни разу его не перебив; когда молодой человек закончил, Дэниел от всей души согласился на их с Сильвией помолвку, хлопнув его по руке широкой мозолистой ладонью, словно в знак заключения сделки. Но затем Робсон кашлянул, подумав о том, что договорился о столь важном деле, о будущем браке их единственного ребенка, в отсутствие жены.
        - Не уверен, что женушке это понравится, - произнес фермер. - Хотя что именно она скажет - шут его знает. Но ей вообще не нравится идея брака, пусть я и обеспечил ее получше прочих в округе. Впрочем, как бы там ни было, а хозяин в доме я, и она это знает. Однако ради мира и покоя - пусть, не буду врать, она у меня и не слишком сварлива - нам лучше держать все в секрете до тех пор, пока ты вновь не войдешь в порт. А уж девчонка-то со своими секретами и вовсе носится как кошка со слепым котенком… Но, готов поспорить, ты хочешь с ней увидеться. Хорошенькая девица - компания куда более приятная, чем старик вроде меня.
        От души рассмеявшись над собственным остроумием, Дэниел шагнул к лестнице и крикнул:
        - Сильви! Сильви! Спускайся, девочка! Спускайся скорее!
        Какое-то время ответа не было. Затем дверь открылась и Сильвия ответила:
        - Я не могу снова спуститься. Не стану больше спускаться сегодня ночью.
        Дэниел вновь расхохотался, и при виде разочарования на лице Чарли его смех лишь усилился.
        - Слыхал, как дверь заперла? Этой ночью она к нам не спустится. Эх! Сильви упрямая малышка; она у нас единственная, так что мы по большей части позволяем дочери делать так, как ей заблагорассудится. Зато у нас есть трубки и стаканы; как по мне - не худшая компания, чем йоркширские женщины.
        Глава XVII. Отвергнутые предупреждения
        Почту в Монксхэйвен привозили три раза в неделю; иногда у почтальона, ехавшего б?льшую часть дня из Йоркшира в легкой повозке, с собой было не более дюжины писем; личные посылки он оставлял на пустошах, у поместий и трактиров. Основная же часть писем, приходивших непосредственно в Монксхэйвен, была адресована Фостерам, владельцам магазина и банкирам.
        На следующее утро после помолвки Сильвии с Кинрейдом Фостеры, судя по всему, ждали этих писем с особым нетерпением. Джеремайя несколько раз покидал гостиную, в которой его брат Джон сидел в исполненной ожидания тишине, и, проходя через магазин, оглядывал рынок, высматривая хромую старуху, которую из милосердия наняли для доставки писем и которая, судя по задержке, в то утро хромала сильнее обычного. Хотя причины нетерпения Фостеров не знал никто, кроме них самих, между ними и их работниками было нечто вроде молчаливого понимания, поэтому Хепберн, Коулсон и Эстер почувствовали огромное облегчение, когда старуха наконец появилась с корзиной писем.
        Одно из этих посланий, похоже, имело для добрых братьев особое значение. Оба посмотрели на него, после чего, молча переглянувшись и не став его открывать, вернулись в гостиную, где закрыли дверь и задернули зеленую шелковую занавеску, чтобы прочесть письмо вдали от посторонних глаз.
        И Коулсон, и Филип чувствовали, что происходит что-то необычное; возможно, мысли молодых людей были заняты догадками относительно содержания лондонского письма в не меньшей мере, чем своими непосредственными обязанностями. Впрочем, к счастью, особых дел в магазине не было. Филипу и вовсе было нечем заняться, когда Джон Фостер открыл дверь гостиной и с легким сомнением пригласил его войти. Затем дверь, к некоторому разочарованию Коулсона, закрылась. Минуту назад они с Филипом пребывали в одинаковом неведении, однако теперь ситуация явно должна была измениться. Впрочем, вскоре молодой человек примирился с подобным положением дел: отчасти благодаря собственному характеру, отчасти из-за обучения, полученного у квакеров.
        Пригласить Филипа, очевидно, было желанием Джона Фостера, ведь менее энергичный и решительный Джеремайя все еще обсуждал правильность подобного решения, когда молодой человек вошел.
        - Нет нужды торопиться, Джон, - говорил старший брат. - Лучше не звать юношу, пока мы как следует все не взвесим.
        Впрочем, юноша был уже в гостиной, так что воля Джона возобладала.
        Из его рассказа (являвшегося объяснением шага, который он, в отличие от своего менее расторопного брата, счел нужным предпринять) стало ясно, что Фостеры уже некоторое время получали анонимные письма, в которых содержались недвусмысленные предупреждения о некоем производителе шелка из Спиталфилдса[50 - Район в лондонском Ист-Энде.], с которым они успешно вели дела много лет, но которому недавно предоставили заем. Письма намекали на полнейшую неплатежеспособность этого производителя. Братья просили анонима сообщить им, как его зовут, уверяя, что сохранят все в тайне, и в письме, полученном в тот день, он наконец сделал это; однако имя оказалось им совершенно незнакомым, хотя причин сомневаться в реальности его или указанного вместе с ним полного адреса у Фостеров не было. В письме также упоминались некоторые обстоятельства, касавшиеся сделок между братьями и производителем, которые могли быть известны лишь человеку, являвшемуся доверенным лицом одной из сторон, а Фостеры этого человека, как уже было сказано, не знали. Быть может, братья и не пошли бы на такой риск в отношении этого мануфактурщика
Дикинсона, однако он принадлежал к той же конфессии, что и они, а также был известным благотворителем; и все же письма вызывали у них тревогу - в особенности полученное тем утром, в котором аноним указал свое полное имя и детали, подтверждавшие его близкое знакомство с деятельностью Дикинсона.
        После долгого и нелегкого обсуждения Джон решил отправить Хепберна в Лондон, дабы тот тайно разузнал об истинном характере и коммерческом положении человека, предоставить которому кредит Фостеры еще месяц назад считали честью для себя.
        Даже сейчас Джеремайя стыдился того, что они усомнились в столь прекрасном человеке; старший брат был уверен, что полученная ими информация окажется ошибкой, а то и вовсе злонамеренной ложью; с планом брата он отчасти согласился лишь тогда, когда тот заверил его, что об истинных целях поездки Филипа будет известно только им троим.
        Пока Джон рассказывал обо всем этом Филипу, молодой человек сидел неподвижно; на его лице не было ничего, кроме обычной внимательности. Он действительно всеми силами пытался разобраться в вопросе, отбросив чувства и положившись на свой рассудок. Филип говорил мало, но по существу, и братьям это понравилось. Джон счел, что его посланник вникнет в дело со всей серьезностью; Джеремайя увещевал молодого человека не спешить обвинять Дикинсона, учитывая его прошлые деяния и честность.
        Хепберн был доволен, что ему поручили задание, которое потребует от него всех его умений, но которое он все же был в состоянии выполнить. Филип слушал инструкции Джона Фостера с внимательностью делового человека, хотя почти сразу понял, что от него требовалось.
        Было решено, что на следующее утро он отправится на север, в Хартлпул, откуда хоть по суше, хоть по морю легко было добраться до Ньюкасла, из которого в Лондон регулярно ходили шмаки. Братья Фостеры просто засыпали Филипа указаниями и советами, не забыв достать из встроенного в одну из толстых стен их конторы несгораемого шкафа сумму, более чем достаточную, чтобы покрыть молодому человеку все возможные издержки. Филип никогда еще не держал в руках так много денег, потому принял их с сомнением, заметив, что фунтов было больше, чем нужно; впрочем, в ответ на это Фостеры вновь заговорили о непомерных лондонских ценах, и молодому человеку оставалось лишь сказать, что он будет тщательно следить за своими расходами и привезет обратно все, что не успеет потратить, поскольку с меньшей суммой наниматели отпускать его в столицу отказывались.
        Когда Филип вновь оказался за прилавком, у него было достаточно времени обо всем подумать, ведь Коулсон его не беспокоил: товарищ Хепберна был молчалив, угрюмо размышляя о доверии, которое оказали Филипу, а не ему. Уильям все еще не знал о главном - о предстоящей поездке коллеги в Лондон, в тот самый огромный Лондон, что, недостижимый в течение многих лет, был в представлении обоих молодых людей подобен прекрасному видению.
        Нельзя было отрицать, что мысль о поездке в столицу будоражила воображение Филипа, однако радость омрачало осознание того, что он окажется вдали от Сильвии, на целую неделю - а то и на две, - лишившись возможности с ней видеться; быть может, его путешествие затянется даже на месяц, ведь вопрос деликатный и торопиться нельзя; все это грызло сердце молодого человека, лишая его радости, которую он мог бы испытывать от возможности потешить свое любопытство и даже от доверия, оказанного ему нанимателями. Чем дольше Хепберн об этом размышлял, тем полнее осознавал, с чем расстается; он почти жалел, что не сказал Фостерам о своем нежелании покидать Монксхэйвен на столь продолжительное время; и все же благодарность, которую молодой человек испытывал к нанимателям, не позволила бы ему отказаться от данного ими поручения, особенно учитывая упомянутую несколько раз невозможность их личного участия в деле и то, что они больше никому не могли довериться в столь деликатном вопросе. Несколько раз, чувствуя угрюмую зависть Коулсона, Хепберн думал, что причина этой зависти для него самого скорее бремя.
        Филип объявил о грядущей поездке за чаем у Элис Роуз; прежде он сообщить о ней Коулсону не осмеливался, опасаясь еще большего недовольства, которое эта новость наверняка бы вызвала и которое, как он знал, Уильям не решится выразить в присутствии Элис и ее дочери.
        - В Лондон! - воскликнула старуха.
        Эстер молчала.
        - Везет же некоторым! - произнес Коулсон.
        - Везет? - переспросила Элис, резко к нему оборачиваясь. - Никогда больше не произноси при мне таких пустых слов, юноша. Это - промысел Божий, а везение идет от дьявола. Возможно, он отправляет Филипа туда, чтобы испытать его, ведь поездка эта может оказаться геенной огненной; я слышала, что Лондон полон соблазнов, и Филип может там впасть во грех; в чем же тогда будет его «везение»? Но зачем ты туда едешь? - продолжила старуха, обращаясь к Хепберну. - Да еще и с утра? Твоя лучшая рубашка в стирке, и времени накрахмалить и погладить ее не будет. Из-за чего может быть такая спешка, чтобы ехать в Лондон без рубашки с кружевным воротником?
        - Я еду туда не по собственному почину, - отозвался Филип. - Нужно кое-что сделать, и Джон Фостер поручил это мне; выезжать следует завтра же.
        - Я не отпущу тебя без рубашки с кружевным воротником, пусть даже мне придется просидеть всю ночь, - произнесла Элис решительно.
        - Не волнуйтесь насчет рубашки, матушка, - ответил Филип. - Если она мне понадобится, то уж где-где, а в Лондоне я точно смогу купить себе новую.
        - Только послушайте его! - воскликнула Элис. - Он собирается покупать себе новые рубашки, в то время как я сшила ему добрых полдюжины. Да, юноша? Коль уж ты отправляешься в Лондон с таким настроем, тебя точно ожидает тьма соблазнов. Я слышала, что и людей, и их деньги ловушки подстерегают там на каждом углу. Было бы лучше, если бы Джон Фостер послал туда кого-нибудь постарше, каким бы ни было его дело.
        - Похоже, Фостеры внезапно прониклись к Филипу невероятным доверием, - произнес Коулсон. - Они беседовали с ним с глазу на глаз, пока мы с Эстер обслуживали в магазине покупателей.
        - Филип знает… - начала было Эстер, но осеклась.
        Хепберн не обратил внимания на эту незаконченную фразу; ему очень хотелось объяснить Коулсону - настолько, насколько это было возможно, не раскрывая секрета своих нанимателей, - сколько неприятных аспектов было у предложенной ему поездки, какая ответственность на него возлагалась и как не нравилась ему мысль о том, чтобы покинуть Монксхэйвен. Поэтому Филип сказал:
        - Коулсон, я бы многое отдал за то, чтобы поменяться с тобой местами. Во всяком случае, во время разговора с Фостерами меня не раз посещала мысль о том, чтобы отказаться от поездки. Не буду отрицать, что в другое время я счел бы подобное предложение привлекательным. Однако сейчас мне действительно хотелось бы быть на твоем месте.
        - Тебе-то легко говорить, - отозвался Коулсон, несколько смягчившись, однако не желая этого показывать. - Не сомневаюсь, что поначалу наши шансы отправиться в поездку были равны, однако в конце концов выбрали тебя, и этого уже не изменить; так что теперь тебе только и остается говорить о том, как тебе жаль.
        - Нет, Уильям, - сказал Филип, вставая. - И наше с тобой будущее выглядит довольно хмурым, если мы будем ссориться, как две глупые девицы, из-за каждого успеха в нашей жизни - или того, что ты считаешь успехом. Я сказал тебе правду и поступил с тобой честно, а теперь отправляюсь в Хэйтерсбэнк попрощаться со своими родными и потому не стану больше выслушивать твои несправедливые подозрения.
        Взяв головной убор, Хепберн вышел, не обратив внимания на причитания Элис по поводу его рубашки с кружевным воротником. Коулсон сидел неподвижно, охваченный сожалением и стыдом; наконец он украдкой взглянул на Эстер. Она вертела в пальцах чайную ложку, однако Уильям видел, что она с трудом сдерживает слезы; молодому человеку пришло в голову задать ей неуместный вопрос:
        - Что же делать, Эстер?
        Девушка подняла глаза; обычно они были мягкими и безмятежными, однако сейчас в них сквозь слезы пылало возмущение.
        - Что делать! - воскликнула она. - Коулсон, я была о тебе лучшего мнения. Подозревать Филипа и завидовать ему, в то время как он не сделал и не сказал тебе ничего дурного! Да он даже ни разу не подумал о тебе плохо! А ты своей завистью выгнал его из дома в последний вечер перед отъездом!
        Эстер ринулась прочь из комнаты. Элис вышла раньше, отправившись собирать вещи Филипу в поездку, и теперь Коулсон остался один, чувствуя себя провинившимся ребенком; слова девушки повергли его в еще большее смятение, чем сожаление по поводу того, что он сказал Хепберну.
        Филип быстро шагал вверх по пролегавшей через холмы дороге в направлении фермы Хэйтерсбэнк. Слова Коулсона и события этого дня раздражали и тревожили его. Филип знал, как собирался выстроить свою жизнь, но теперь, когда она выстраивалась сама собой, его упрекали, словно происходившее было его рук делом. Быть обвиненным в том, что он решил подвинуть Коулсона, своего многолетнего компаньона! Обуревавшие его чувства были подобны чувствам Азаила[51 - Персонаж Ветхого Завета, царь Сирии.], когда тот спросил пророка Елисея: «Что такое раб твой, пес, чтобы мог сделать такое большое дело?»[52 - Четвертая книга Царств, глава 8, синодальный перевод.]
        Тревога из-за этого вопроса лишила Филипа возможности мыслить здраво и по-другому. Решение не говорить с Сильвией о любви до тех пор, пока он не сможет объявить ее родителям о том, что стал деловым преемником Фостеров, и до тех пор, пока он терпением и нежностью не сумеет добиться от нее взаимности, было забыто. Он расскажет ей о своей страсти до отъезда в Лондон, пребывание в котором могло затянуться на неопределенный срок. Единственное, что голосу его разума удалось внушить пребывавшему во власти порыва возбужденному сердцу, - это понимание необходимости внимательно следить за словами и манерами Сильвии, когда он объявит ей о своем скором отъезде; если в ее реакции будет хотя бы намек на нежное сожаление, Филип бросит свою любовь к ее ногам, даже не прося у юной девушки взаимности или выражения чувств, которые, как он надеялся, уже зародились в ее душе. Он будет терпелив с ней, раз уж сам не мог сохранять терпение. Сердце молодого человека бешено колотилось, а разум репетировал возможную сцену, когда он свернул на пролегавшую через поле тропу, ведушую в Хэйтерсбэнк. Навстречу ему шел Дэниел
Робсон, погруженный в серьезный разговор с Чарли Кинрейдом. Гарпунер только что увиделся с Сильвией на ферме в отсутствие ее матери. В голове у Филипа пронеслась мысль о бедной умершей Энни Коулсон. Мог ли Кинрейд играть с Сильвией в ту же игру? Хепберн сжал зубы. Фермер и моряк остановились; они уже заметили его, иначе Филип перемахнул бы через ограду, чтобы избежать встречи с ними, пусть даже одной из целей его визита в Хэйтерсбэнк было прощание с дядей.
        Кинрейд застал его врасплох своим сердечным приветствием, которого Филип предпочел бы избежать. Однако гарпунер был полон нежности ко всему окружающему миру и в особенности к друзьям Сильвии; убежденный в ее безграничной любви, он позабыл о прежней ревности к Филипу. Уверенное и торжествующее, его широкое, красивое, загорелое лицо представляло разительный контраст с длинным, задумчивым, землистым лицом Хепберна, равно как и его открытость была столь непохожа на холодную сдержанность последнего. Филипу понадобилось несколько минут на то, чтобы собраться с силами и сообщить о важном событии, которое вот-вот должно было произойти в его жизни, в присутствии человека, которого он считал назойливым чужаком. Но поскольку Кинрейд уходить явно не собирался, да и причин скрывать от него свои намерения не было, Филип сказал дяде, что на следующий день отправляется в Лондон по делу, связанному с Фостерами.
        Мысль о том, что он беседует с человеком, который вот-вот уедет в столицу, поразила Дэниела до глубины души.
        - Даже не говори, что ты узнал об этом только сегодня, - произнес он. - К нам-то ты целую неделю не заходил, хитрец ты эдакий; наверняка все это время обдумывал поездку.
        - Нет, - отозвался Филип. - Еще вчера я ни о чем не знал; это не мое решение, ведь сам я предпочел бы остаться здесь.
        - Тебе там понравится, - сказал Кинрейд, как показалось Филипу, с видом опытного путешественника.
        - Вряд ли, - ответил Хепберн кратко. - Это не увеселительная поездка.
        - И ты еще вчера ничего о ней не знал, - произнес Дэниел задумчиво. - Что ж, жизнь коротка; когда я был молод, люди перед отъездом в Лондон обычно писали завещания.
        - И все же готов поспорить, что вы ни разу не писали завещания, выходя в море, - сказал Филип, едва заметно улыбнувшись.
        - Нет-нет; но это - совсем другое; выйти в море - это в порядке вещей. А вот поездка в Лондон… Был я там один раз и едва не оглох от шума толпы. С меня хватило двух часов, хотя наш корабль стоял у Грейвзенда[53 - Город в графстве Кент, расположенный на южном берегу Темзы, в 35 км от Лондона.] две недели.
        Кинрейд, похоже, заторопился, но Филип, заинтересовавшись его передвижениями, внезапно задал вопрос:
        - Слышал, ты уже давно в наших краях. Ты здесь надолго?
        Если не в словах, то в тоне Филипа прозвучало нечто резкое; удивленно взглянув на него, Кинрейд ответил так же отрывисто:
        - Утром уезжаю, а еще через день отплываю в северные моря.
        Отвернувшись, он принялся насвистывать, демонстрируя нежелание продолжать разговор. Впрочем, Филипу тоже больше нечего было сказать: он узнал все, что хотел.
        - Я желал бы попрощаться с Сильви. Она дома? - спросил Хепберн у отца девушки.
        - Думаю, ты ее не застанешь. Она должна была отправиться в Йестербарроу за свежими яйцами; их серая пеструшка как раз несется, а наша Сильви просто обожает ее яйца. Хотя, может, она еще не ушла; лучше сам сходи и посмотри.
        На том они и разошлись; впрочем, сделав несколько шагов, Дэниел вновь окликнул Филипа; Кинрейд медлил. Робсон рылся в каких-то грязных бумагах, лежавших в старом кожаном чехле, который фермер извлек из кармана.
        - Дело в том, Филип, что мой плуг уже никуда не годится - колеса и все такое, - а люди рассказывают о новой конструкции; если отправишься в Йорк…
        - Я не поеду через Йорк; я собираюсь сесть на шмак в Ньюкасле.
        - Да какая разница, Йорк или Ньюкасл? Держи, парень, ты легко читаешь печатные буквы; там и Ньюкасл, и Йорк, и Дарем, и еще куча городов, где можно разузнать о плугах новой конструкции.
        - Ясно, - ответил Филип. - Разузнать обо всем у Робинсона в Сайде, Ньюкасл.
        - Верно, - подтвердил Робсон. - Схватываешь на лету. Как окажешься в Ньюкасле, разузнай; по правде говоря, в том, что не касается лент, ты разбираешься не многим лучше женщины, но там обо всем тебе расскажут, парень, в любом случае расскажут; а ты запиши их слова да цену, а еще - что за люди торгуют плугами, и дай мне знать. Ты ведь будешь в Ньюкасле уже завтра, да? Коль так, я буду ждать от тебя весточки через неделю или, может, раньше: уже начался пахотный сезон, и мне хотелось бы разузнать о плугах. Я уже месяц как думаю послать письмо этому Брантону, что женился на Молли Корни, но писать - это больше по вашей со священниками части, а не по моей; да и торгует Брантон сыром, а это не лучше, чем твои ленты.
        Филип пообещал разузнать все, что сможет, и написать Робсону, после чего довольный фермер распрощался с ним, вновь посоветовав заглянуть в Хэйтерсбэнк и проверить, там ли еще Сильвия. Он не ошибся, предположив, что его дочь могла задержаться: девушка сказала ему и Кинрейду, что собирается в Йестербарроу, желая скрыть разочарование из-за того, что ее возлюбленный решил отправиться вместе с ее отцом взглянуть на какой-то новый гарпун, о котором рассказывал Робсон. Впрочем, едва они вышли из дома, Сильвия стала украдкой следить за тем, как они поднимаются по уступу; когда старый фермер и молодой моряк скрылись из виду, она погрузилась в мысли и мечты о безграничном счастье быть любимой своим героем, Чарли Кинрейдом, и грезы ее не омрачали ни унылый страх перед его долгим летним отсутствием, ни ужас перед холодными сверкающими айсбергами, готовыми безжалостно обрушиться на «Уранию», ни предчувствие подобных темным волнам дурных вестей. Как завороженная, девушка всматривалась в туманное, но чудесное будущее; ее губы, все еще теплые и алые от его поцелуя, расплылись в счастливой улыбке, когда она
вздрогнула от звука приближающихся шагов, достаточно знакомых для того, чтобы их узнать, и совсем нежеланных в тот миг, когда ей хотелось в одиночестве насладиться своим блаженством.
        - Привет, Филип! Тебя-то что сюда привело? - поприветствовала она кузена не слишком-то вежливо.
        - Ты не рада меня видеть, Сильви? - спросил молодой человек с укором.
        - Как же «не рада»? - ответила девушка с притворной легкостью. - Я всю неделю ждала, что ты принесешь мне ленту в пару к моей голубой, как обещал в прошлый раз.
        - Я забыл, Сильви. Начисто вылетело из головы, - произнес Филип с искренним сожалением. - Но на меня столько всего навалилось, - продолжил он с раскаянием, словно стремясь добиться ее прощения.
        Впрочем, Сильвию не интересовало ни его раскаяние, ни лента, - ее встревожила серьезность, с которой он говорил. Однако Филип этого не замечал; он знал лишь, что та, кого он любил, о чем-то его попросила, а он забыл о ее просьбе; молодой человек так страстно желал, чтобы его простили, что рассыпался в извинениях, которые совершенно не волновали его кузину.
        Не будь Сильвия так погружена в собственные мысли, так охвачена глубокими чувствами, она бы полушутливо укорила его за невнимательность. Но девушка едва ли задумывалась над произносимыми им словами.
        - Столько всего навалилось, Сильви, - продолжал Филип. - И скоро я обо всем тебе расскажу, хотя пока не волен это сделать. А когда у человека голова занята делами, в особенности делами, которые поручили ему другие, он забывает даже о том, что считает самым важным.
        Хепберн сделал паузу.
        Внезапно воцарившаяся тишина вырвала Сильвию из потока лихорадочных мыслей; она чувствовала, что Филип ждет от нее какой-то реакции, однако единственным ответом, который пришел ей в голову, было туманное: «Ну и?..»
        - Утром я отправляюсь в Лондон, - пояснил молодой человек с легкой тоской, почти умоляя ее выразить печаль по поводу его путешествия, само место назначения которого означало, что его отсутствие не будет кратковременным.
        - В Лондон! - повторила Сильвия с некоторым удивлением. - Ты ведь не думаешь переехать туда насовсем, правда?
        Недоумение и любопытство, не более, подсказала Филипу интуиция. Впрочем, он попытался переубедить себя, прибегнув к искусной софистике.
        - Не насовсем, лишь на некоторое время. Полагаю, что вернусь где-то через месяц.
        - О, это совсем недолго, - произнесла Сильвия с легкой вздорностью. - В Гренландское море отплывают на полгода, а то и на больший срок.
        Она вздохнула.
        Внезапно Филипа осенило.
        - Я только что встретил эту бестолочь, Кинрейда, вместе с твоим отцом. Гарпунер был здесь, Сильви?
        Девушка наклонилась за чем-то, что обронила; вновь выпрямившись, она была красной как рак.
        - Был; ну и что?
        Сильвия с вызовом посмотрела на Филипа, хотя внутри у нее все дрожало, пусть она и не знала почему.
        - «Ну и что?» Твоя мать уехала… И тебе вообще не следует водиться с такими, как он.
        - Мы с отцом сами выбираем, с кем нам водиться, и твоего позволения спрашивать не намерены, - ответила Сильвия, спешно укладывая вещи в стоявшую на столе маленькую деревянную коробочку и собираясь убрать их.
        Филип увидел, что среди содержимого коробочки была половина серебряной монеты, однако в тот миг был настолько возбужден, что не придал этому значения.
        - Но твоей матери это не понравится, Сильви; Кинрейд уже сыграл злую шутку с другими девицами и сделает это с тобой, если ты подпустишь его к себе. Какое-то время он был с Энни Коулсон, сестрой Уильяма, а затем разбил ей сердце; с тех пор у него были и другие.
        - Я не верю ни единому твоему слову, - сказала Сильвия, вставая.
        Ее лицо пылало.
        - За всю свою жизнь я не сказал ни слова лжи, - произнес Филип, почти задыхаясь от печали, которую вызывали у него манеры Сильвии и отношение девушки к его сопернику, сквозившее в ее словах. - Мне рассказал об этом Вилли Коулсон, и он говорил совершенно серьезно; это был не первый и не последний раз, когда Кинрейд сыграл злую шутку с молодой женщиной.
        - Да как ты смеешь приходить сюда с грязными сплетнями? - спросила Сильвия, дрожа от возмущения.
        Филип попытался спокойно все объяснить:
        - Зная, что у тебя нет брата или кого-нибудь еще, кто мог бы приглядеть за тобой, Сильвия, понимая, насколько - насколько - ты красива, - он покачал головой, - и осознавая, что мужчины будут, как говорится, волей-неволей бегать за тобой, твоя мать попросила меня за тобой приглядывать, следить, с какими компаниями ты водишься, смотреть, кто за тобой волочится, и, если понадобится, предупреждать тебя.
        - Моя мать никогда не просила тебя шпионить за мной и обвинять меня в том, что я встречаюсь с парнем, о котором мой отец хорошего мнения! И я не верю ни единому слову об Энни Коулсон! И не собираюсь терпеть тебя и твои небылицы! Скажи все это Кинрейду в лицо - и услышишь, что он ответит!
        - Сильви! Сильви! - вскричал бедный Филип, когда его оскорбленная кузина, метнувшись мимо него, ринулась наверх, в свою маленькую спальню.
        Через мгновение до него донесся звук задвигающегося засова. Филип слышал, как девушка быстро расхаживает по комнате. В отчаянии он сидел совершенно неподвижно, уронив голову на руки, - сидел, пока сумерки не сгустились настолько, что в помещении стало совсем темно; никем не поддерживаемый в очаге огонь потух, превратившись в серый пепел. Закончив работу, Долли Рейд отправилась к себе. В доме остались лишь Филип с Сильвией. Молодой человек понимал, что ему нужно уходить и собираться в поездку. И все же, казалось, он не мог пошевелиться. Наконец Филип заставил свое непослушное тело подняться; так он и стоял, пытаясь справиться с головокружением. Когда ему это удалось, молодой человек поднялся по деревянной лесенке на небольшую квадратную площадку, почти полностью занятую огромным ящиком для овсяных лепешек; прежде он еще здесь не бывал. Какое-то время Хепберн тяжело дышал, а затем постучал в комнату кузины:
        - Сильви! Я уезжаю; попрощайся со мной.
        Нет ответа. Ни звука.
        - Сильви! - повторил Филип громче и уже не таким хриплым голосом.
        Нет ответа.
        - Сильви! Меня долго не будет; возможно, я вообще никогда не вернусь, - произнес он, с горечью размышляя о том, что может умереть, всеми забытый. - Попрощайся со мной.
        Нет ответа. Филип терпеливо ждал. «Быть может, она утомилась и уснула», - подумал он.
        - Прощай, Сильви, и благослови тебя Бог! - сказал молодой человек. - Прости, что разозлил тебя.
        Нет ответа.
        С невероятной тяжестью на сердце он спустился по скрипучим ступеням и, взяв свой головной убор, вышел из дома.
        «Как бы там ни было, я ее предупредил», - сказал себе Хепберн.
        В этот самый миг маленькое окно комнаты Сильвии открылось.
        - Прощай, Филип! - произнесла девушка.
        В следующее мгновение окно закрылось. Филип понимал, что оставаться бессмысленно, понимал, что нужно уходить, и все же стоял как зачарованный, так, словно покинуть эту ферму было выше его сил. Два произнесенных Сильвией слова, которые еще пару часов назад разочаровали бы его, теперь разожгли в нем надежду, изгнав из головы мысли о том, чтобы винить ее.
        «Она всего лишь юная девица, - говорил себе Филип. - А Кинрейд играл с ней, как поступают ему подобные, оказавшись среди женщин и будучи не в силах сдержаться. Я огорошил ее насчет Энни Коулсон, задел ее гордость. Возможно, не следовало говорить Сильвии и о том, что мать за нее тревожится. Я не смог бы завтра уехать, если бы Кинрейд остался здесь; но он уплывает на полгода, а я вернусь домой так скоро, как только смогу. За полгода он наверняка обо всем забудет, даже если когда-нибудь думал о Сильвии всерьез; я же никогда ее не забуду, даже если доживу до сорока. Благослови ее Бог за то, что она сказала “прощай, Филип”».
        - «Прощай, Филип», - повторил он вслух, подражая ее нежному тону.
        Глава XVIII. Водоворот в потоке любви
        Следующее утро выдалось ясным и солнечным, какие случаются только в марте. Начало зачастую штормового месяца было обманчиво спокойным. Филип давно не наслаждался дыханием утра на побережье - как, впрочем, и где-либо еще, ведь из-за работы в магазине ему приходилось оставаться в Монксхэйвене до вечера. Стоило молодому человеку свернуть на тянувшуюся вдоль северного берега реки пристань и ощутить свежий морской бриз, дувший ему в лицо, как уныние стало покидать его. Закинув на плечо свой мешок, Филип приготовился к долгому переходу до Хартлпула, откуда дилижанс еще до наступления ночи должен был доставить его в Ньюкасл. Миль семь-восемь идти по песку было гораздо удобнее, чем по холмам, тянувшимся дальше от побережья. Филип шел быстрым шагом, неосознанно наслаждаясь расстилавшимся перед ним залитым солнцем пейзажем; с правой стороны холодные приливные волны едва не касались его ног, а затем с шумом отступали по мелкой гальке обратно в бурное море. Слева высилась череда обрывистых скал, перемежаясь глубокими лощинами; длинные зеленые склоны чередовались с каменистой красно-бурой почвой, переходившей
в еще более яркую морскую синеву. Громкий монотонный шум прибоя убаюкивал, погружая Филипа в задумчивость, а яркий солнечный свет наполнял его надеждой. Первую милю молодой человек прошагал весело, не встречая никаких препятствий на своем пути, по ровному каменистому берегу; вокруг не было ни души, не считая кучки босоногих мальчишек, плескавшихся в небольшом заливе, которых он миновал еще у самого Монксхэйвена. Живописная скальная гряда будто скрыла от Филипа все его заботы. Низвергнутые буйством природы, опутанные оливково-зелеными водорослями, огромные валуны лежали, наполовину погрузившись в песок. Здесь волны подступали ближе, а грохот прибоя становился поистине оглушительным; в тех местах, где воду рассекали невидимые камни, она вспенивалась; но в целом воды Германского океана были у берегов Англии довольно спокойными, оставив свою ярость у омываемых седыми волнами берегов Норвегии, где обитал морской змей. Воздух был по-майски мягким; небо над головой было голубым, у горизонта, впрочем, становясь свинцовым. Стаи чаек парили над самой водой, при приближении Филипа взмывая ввысь, и их перья
мерцали в солнечных лучах. Вся эта картина была столь безмятежной и успокаивающей, что заботы и страхи молодого человека (которые, надо сказать, были вполне обоснованными), лежавшие на его сердце тяжким грузом прошлой ночью, развеялись.
        Среди окрашенных в теплый коричневый цвет скальных подножий виднелся и зеленый проход в лощину, где располагался Хэйтерсбэнк. В кустах среди прошлогодних листьев там прятался первоцвет. Филип подумал о том, чтобы нарвать букет и отнести его Сильвии в знак примирения. Однако, взглянув на часы, молодой человек прогнал подобные мысли прочь; он вышел на час позже, чем рассчитывал, и ему нужно было спешить в Хартлпул. Филип как раз подходил к лощине, когда какой-то человек промчался вниз по склону и не сразу сумел затормозить, даже оказавшись на песке; свернув налево, он зашагал в направлении Хартлпула ярдах в ста впереди Филипа. Не оглядываясь, человек быстрым шагом двигался к своей цели. По походке вразвалку Хепберн узнал гарпунера Кинрейда.
        Свернув в эту лощину, можно было оказаться только в Хэйтерсбэнке. Тем же, кто желал спуститься к морю, сперва нужно было дойти до дома Робсонов, а затем, двигаясь вдоль ограды, добраться до узкой тропы, ведущей к морю; миновать ферму было просто невозможно. Филип замедлил шаг, держась в тени скал. Через какое-то время Кинрейд, оказавшись на залитом солнцем песке, обернулся и бросил долгий пламенный взгляд на вход в лощину. Хепберн остановился следом за ним, устремив на моряка такой же пристальный взгляд. Догадаться, о ком он думает, было несложно. Кинрейд снял шляпу и помахал ею, показывая на что-то. Когда он наконец отвернулся, Хепберн с тяжелым вздохом отступил еще глубже в тень скалы. Каждый шаг теперь давался Филипу с трудом; сердце его наполняла тоска. Вскоре он поднялся на несколько футов, чтобы еще больше слиться со скалами. Молодой человек спотыкался на неровной земле, цеплялся ногами за камни, оскальзывался на водорослях и наступал в оставленные приливом лужицы, однако все равно ни на миг не отрывал глаз от Кинрейда, идя с ним почти шаг в шаг. За этот час лицо Хепберна стало таким бледным
и изможденным, что, увидь его кто-нибудь в тот миг, он мог бы принять Филипа за мертвеца.
        Так они добрались до ручья, протекавшего милях в восьми от Монксхэйвена. Это был небольшой поток, который струился среди вересковых пустошей и, достигнув каменистого берега, впадал в море. Во время таяния снегов и весеннего половодья он становился глубоким и широким. Хепберн знал, что и он, и Кинрейд должны были перейти ручей по узкому мостику примерно в четверти мили вверх по течению: из-за скальных выступов такой путь был наиболее коротким, а тропа пролегала как раз под тем выступом, к которому направлялся Филип. Он понимал, что в таком ровном месте его заметит любой идущий следом; с другой стороны, сам он, последовав за кем-то, остался бы невидимым, ведь тропа сильно петляла; потому, хоть Хепберн и опаздывал, он решил задержаться и пропустить Кинрейда вперед, дабы оставаться вне его поля зрения. Дойдя до последней скалы, которая могла служить укрытием, Филип остановился футах в семи-восьми над ручьем, внимательно следя за гарпунером. Окинув поток взглядом, Хепберн прошептал:
        - Это Божий промысел. Божий промысел…
        Продолжая прятаться за камнями, он закрыл лицо ладонями, стараясь ничего не видеть и не слышать, ведь, как и любой житель Монксхэйвена в те дни, прекрасно понимал, что произошло.
        Прежде чем двинуться к мостику, Кинрейд сделал крюк по песку. Теперь он приближался к скалам, жизнерадостно насвистывая «Омут судно обойдет». Филип узнал мелодию, и, когда он понял, что соперник насвистывает ее, идя от Сильвии, его сердце стало подобно камню.
        Стоило Кинрейду свернуть за скалу, как на него накинулись из засады. Четверо с военного судна набросились на гарпунера и попытались его скрутить.
        - Именем короля! - вскричали они с глумливым триумфом.
        Их лодка была привязана менее чем в двенадцати футах выше по течению; они приплыли с тендера, обслуживавшего фрегат, который встал на якорь у Хартлпула, чтобы пополнить запасы пресной воды; тендер же был прямо за скалами.
        Вербовщики знали, что рыбаки привыкли ходить к своим сетям вдоль ручья; однако они даже не надеялись на такую добычу, как этот энергичный, сильный человек, который явно был прекрасным моряком, потому и приложили к его поимке соответствующие усилия.
        Впрочем, Кинрейд, даже застигнутый врасплох, не утратил хладнокровия. Высвободившись, он громко воскликнул:
        - Стойте! Я китобой, нахожусь под защитой закона и заявляю об этом! У меня есть документы, которые это доказывают; я нанялся главным гарпунером на китобойное судно «Урания» под командованием капитана Донкина, что стоит в порту Северного Шилдса.
        Согласно семнадцатому разделу двадцать шестого законодательного акта, подписанного Георгом Третьим, вербовщики не имели права трогать Кинрейда, если он успевал вернуться на свой корабль до 10 марта - даты его отплытия. Но что было толку от спешно извлеченных из-за пазухи документов во времена, когда переписка с теми, кто был достаточно силен для того, чтобы защитить их владельцев, занимала так много времени, а народ был охвачен паническим страхом перед вторжением французов?
        - К чертям твою защиту! - крикнул главный вербовщик. - Служи его величеству! Это лучше, чем охотиться на китов!
        - Да неужто? - произнес гарпунер, сделав движение, которое вербовщик, также бывший моряком, немедленно распознал.
        - Только попробуй. Обходи его, Джек, и опасайся сабли.
        Через минуту абордажную саблю уже выхватили у Кинрейда из рук, и начался рукопашный бой, результат которого, учитывая неравные силы сражавшихся, был вполне предсказуем. И все же гарпунер бился отчаянно; не тратя времени на слова, он, что называется, дрался как дьявол.
        Хепберн слышал громкое дыхание, тяжелые удары и прочие глухие звуки борьбы; не ожидавшие такого сопротивления вербовщики изрыгали проклятия; внезапно послышался вскрик раненого; Филип знал, что это был не Кинрейд, ведь в такой миг гарпунер беззвучно стерпел бы любую боль; вновь яростная, ожесточенная борьба и брань, а затем - странная тишина. Хепберну стало дурно: неужто его соперник мертв? Неужто он покинул мир живых? Лишился жизни - и любви? На мгновение Филип почувствовал вину в его смерти, сказав себе, что никогда ее не желал; и все же он не вмешался в драку, а теперь могло быть уже слишком поздно. Неопределенность стала невыносимой, и Хепберн украдкой выглянул из-за камня, за которым прятался, и увидел, что вербовщикам удалось справиться с Кинрейдом; слишком усталые, чтобы говорить, они связали его по рукам и ногам и понесли к своей лодке.
        Кинрейд лежал совершенно неподвижно; когда его толкнули, он покатился; не сопротивлялся гарпунер и тогда, когда его поволокли; его раскрасневшееся во время драки лицо теперь стало мертвенно бледным; губы Кинрейда были плотно сжаты, словно не делать никаких движений и позволять нести себя, будто бревно, стоило ему гораздо б?льших усилий, чем драка. Лишь по его глазам было ясно, что он осознает происходящее. Глаза эти были внимательными, живыми и гневными; они напоминали глаза пойманной дикой кошки, отчаянно искавшей способ вырваться, который пока что ускользал от нее и который отчаявшееся существо, возможно, так никогда и не найдет.
        Даже не двигая головой, Кинрейд внимательно и неустанно следил за происходящим, лежа на дне лодки. Рядом с ним сидел тот самый моряк, которому от него крепко досталось. Держась за голову, вербовщик стонал - что, впрочем, не мешало ему мстить обездвиженному гарпунеру, то и дело отвешивая пинок, пока товарищи не принялись стыдить его, перестав осыпать бранью доставившего им столько хлопот пленника. А Кинрейд все молчал и ни разу даже не попытался увернуться от удара.
        Один из пленителей гарпунера, опьяненный победой, принялся насмехаться над тем, что счел причиной его яростного и отчаянного сопротивления.
        Впрочем, его насмешки могли бы быть еще более едкими, а удары - еще более сильными: Кинрейду было все равно. Его душа билась о стену непреодолимых обстоятельств; в одно ужасное мгновение перед его глазами проносилось все, что было и что могло бы быть. И все же, несмотря на мучительные мысли, он продолжал искать путь к спасению. Кинрейд слегка повел головой, так, словно желал повернуться к ферме Хэйтерсбэнк, где Сильвия, наверное, сноровисто, пусть и с грустью выполняла свою нехитрую работу по хозяйству; и в тот самый миг его зоркие глаза заметили Хепберна, лицо которого побелело скорее от возбуждения, чем от страха; все это время Филип сидел за камнем, наблюдая за боем и пленением своего соперника.
        - Иди сюда, парень! - крикнул гарпунер, едва завидев Хепберна.
        Он задергался с такой силой, что моряки побросали все свои дела в лодке и навалились на него, словно боясь, что гарпунер порвет веревки, будто молодые побеги льна. Однако у связанного были совсем иные намерения. Все, чего он хотел, - это подозвать Филипа и передать через него весточку Сильвии.
        - Иди сюда, Хепберн! - вновь крикнул Кинрейд, а затем упал в таком изнеможении, что это вызвало сочувствие у людей с военного корабля.
        - Иди сюда, соглядатай, не бойся, - позвали они.
        - Я не боюсь, - произнес Филип. - Я не моряк, чтобы меня вербовать. И права забирать этого парня у вас тоже нет; он - главный гарпунер с корабля, который направляется в Гренландию, и находится под защитой закона; мне известно об этом, и я готов свидетельствовать.
        - Можешь катиться к чертям вместе со своим свидетельством. Поспеши, парень; послушай, что скажет тебе этот джентльмен, ходивший на перепачканном ворванью китобойном судне, а теперь поступивший на службу к его величеству. Рискну предположить, Джек, - продолжил говоривший, обращаясь к одному из своих товарищей, - что это послание зазнобе, чтобы она тоже поступила на военный корабль, переодевшись мальчишкой.
        Филип шел к ним медленно, однако не из-за слабости, а потому что не знал, что ему говорить или делать; он ненавидел и боялся Кинрейда, однако не мог им не восхищаться.
        При виде того, как Хепберн медлит, несмотря на то что мог двигаться свободно, Кинрейд застонал от нетерпения.
        - Давай же, - закричали моряки, - а то мы и тебя прихватим на борт и погоняем несколько раз вверх-вниз по главной мачте. Ничто так не приучает сухопутную крысу к расторопности, как жизнь на корабле.
        - Лучше возьмите его, а меня оставьте в покое, - произнес Кинрейд мрачно. - Я этот урок уже усвоил, а вот он, похоже, еще нет.
        - Его величество - не школьный учитель и не нуждается в школярах; а вот нашему веселому капитану люди нужны, - ответил главный вербовщик.
        Однако, несмотря на свои слова, вербовщик все же окинул Филипа взглядом, спрашивая себя, сможет ли он, имея в своем распоряжении всего двух человек, захватить в компанию гарпунеру еще и этого. Он решил, что это возможно, пусть даже на борту у них сильный пленник, да и лодкой нужно управлять, но, еще раз оглядев долговязого, сутулого и явно не годящегося на роль моряка парня, подумал, что ради него не стоит рисковать потерей уже пойманного. В противном случае тот факт, что Филип не имел никакого отношения к мореплаванию, значил бы для вербовщиков не больше, чем документы Кинрейда.
        - Брать такого на борт - только грог переводить, - сказал главный вербовщик, схватив Хепберна за плечо и толкнув его.
        Споткнувшись обо что-то, Филип опустил взгляд и увидел, что то был головной убор Кинрейда, слетевший с гарпунера в пылу борьбы. К нему была привязана лента - та самая, которую Хепберн с такой заботой и надеждой выбрал для Сильвии, перед тем как девушка отправилась праздновать Новый год к Корни. Он знал каждую нитку, образовывавшую орнамент в виде шиповника, и в его сердце поднялся очередной прилив ненависти к Кинрейду. Еще минуту назад Филипу было почти жаль человека, которого схватили прямо у него на глазах; теперь же гарпунер вызывал у него лишь отвращение.
        Пару минут Кинрейд молчал. Моряки, начавшие испытывать к нему симпатию, сгорали от любопытства, желая услышать его сообщение для подружки, которое, как они полагали, гарпунер собирался передать. Чувства Хепберна обострились, и это позволило ему понять, о чем они думали; его ярость по отношению к Кинрейду лишь усилилась, ведь теперь Сильвия по его милости должна была стать объектом скабрезных шуток и перешептываний. Но главному гарпунеру было безразлично, кто и что скажет или подумает о девушке, которую он, стоило ему закрыть глаза, до сих пор видел посреди хэйтерсбэнкской лощины: глядя ему вслед, Сильвия пылко махала руками и платком.
        - Чего ты от меня хочешь? - спросил наконец Хепберн хмуро.
        Будь его воля, он дождался бы, пока Кинрейд заговорит первым; однако Филип не мог больше смотреть на моряков, которые толкали друг друга локтями, перемигиваясь и перешучиваясь.
        - Скажи Сильвии… - начал Кинрейд.
        - Какое славное имя у его возлюбленной! - воскликнул один из вербовщиков.
        Гарпунер, не обратив на него внимания, продолжил:
        - …о том, что видел: как меня схватили эти треклятые вербовщики.
        - Только уж будь добр, приятель, в более изысканных выражениях. Уверен, Сильвия не потерпит сквернословия. Мы - джентльмены, служащие его величеству на борту «Алкестиды», а этот молодой человек поможет нам в деле куда более славном, чем выуживание китов. Передай это Сильвии с моей любовью - любовью Джека Картера, если ее заинтересует мое имя.
        Один из моряков расхохотался над грубой шуткой; другой обозвал Картера тупицей и посоветовал ему придержать язык. Филип возненавидел его всем сердцем. А вот Кинрейд Картера едва ли слышал: полученные им сильнейшие удары, падение и усилия, потраченные на хладнокровную борьбу, наконец дали о себе знать, и гарпунер начал терять сознание.
        Филип стоял, не произнося ни слова.
        - Скажи ей, - продолжил Кинрейд, делая еще одно усилие, чтобы приподняться, - о том, что видел. Скажи, что я вернусь к ней. Попроси не забывать о торжественном обещании, что мы дали друг другу сегодня утром; теперь она мне все равно что жена, пусть мы и не ходили в церковь… Скоро я вернусь и женюсь на ней.
        Филип произнес что-то невнятное.
        - Ура! - вскричал Картер. - А я буду шафером на свадьбе. А еще скажи ей, что я прослежу за ее возлюбленным, чтобы он не бегал за другими девицами.
        - Тогда у тебя будет полно работы, - пробормотал Филип.
        При мысли о том, что именно ему выпало передать такую весть Сильвии, внутри у него все пылало.
        - Хватит болтать, гром вас разрази! - сказал моряк, раненный Кинрейдом и до этого мгновения молча сидевший немного в стороне от остальных.
        Филип развернулся, чтобы уйти; приподнявшись, Кинрейд крикнул ему вслед:
        - Хепберн! Хепберн! Скажи ей…
        Впрочем, что гарпунер еще хотел передать Сильвии, Филип уже не услышал: сказанное им заглушили ритмичный плеск весел и свист ветра в лощине, слившиеся с более близким звуком - стуком крови в его собственных висках. Хепберн помнил, что ответил что-то на мольбу Кинрейда передать весть Сильвии в тот самый миг, когда Картер вновь привел его в ярость, намекнув на то, что гарпунер может начать «бегать за другими девицами», ведь в тот момент его тронул контраст между тем, кем Кинрейд был всего пару часов назад, и тем, кем он стал теперь - все равно что изгнанником: в те дни насильно завербованный моряк мог годами изнывать на каком-нибудь отдаленном форпосте, а все те, кого он любил, - пребывать в полнейшем неведении о его жестокой судьбе.
        Хепберн задумался, что же именно он сам сказал и в какой мере это можно было считать обещанием передать последние, исполненные страсти слова Кинрейда. Филип совершенно ничего не помнил, знал лишь, что говорил тихим хриплым голосом в то самое мгновение, когда Картер выкрикнул свою шутку. Филип сомневался, что гарпунер разобрал сказанное.
        Но в тот самый миг с ним заговорил внутренний голос: «Это не важно; обещание налагает обязательства на того, кто его дал. Но обещание дано тогда, когда его услышал тот, кому его дали».
        Повинуясь внезапному порыву, Филип обернулся к берегу, где пересек мост, и почти бегом ринулся к его краю. Оказавшись там, он бросился на мягкую землю у края обрыва и устремил взгляд на север. Подперев голову руками, молодой человек смотрел на покрытую легкой рябью синюю морскую гладь, то тут, то там мерцавшую в солнечных лучах. Вдалеке виднелась лодка, быстро сокращавшая расстояние до стоявшего на самом горизонте тендера.
        Пока лодка не достигла его, Хепберн чувствовал неуверенность, подобную той, что бывает в ночных кошмарах. Сузив глаза, он различил четыре фигуры, ни на мгновение не прекращавшие грести, и пятую, сидевшую на корме. Однако Филип знал, что там был еще один человек, пусть даже и не видел его, - связанный и беспомощный, он лежал на дне лодки; Хепберн представил, как гарпунер, разорвав путы и справившись с вербовщиками, с триумфом возвращается на берег.
        Вины Филипа в том, что лодка плыла быстро и вскоре поравнялась с плясавшим на волнах тендером, не было; вот люди покинули ее; вот лодку подняли на борт. Это не его вина! И все же Хепберну понадобилось некоторое время, чтобы убедить себя, что безумное, лихорадочное желание, испытанное им еще час назад, - отчаянная молитва об избавлении от соперника, которую он мысленно повторял, ступая под прикрытием скал шаг в шаг с шедшим по песку Кинрейдом, - не имело отношения к случившемуся.
        «Как бы там ни было, - подумал он, вставая, - а моя молитва была услышана. Слава Богу!»
        Филип бросил еще один взгляд на корабль. Подняв большие красивые паруса, судно уходило в море прямо по солнечной дорожке, вслед за клонившимся к горизонту светилом.
        Понимая, что сильно задержался, Хепберн размял затекшие конечности и, закинув на плечо мешок, зашагал в Хартлпул как можно быстрее.
        Глава XIX. Важное задание
        Филип не успел на дилижанс, на котором надеялся уехать, однако ночью из Хартлпула отправлялся еще один, прибывавший в Ньюкасл ближе к полудню, так что, пожертвовав ночным сном, Хепберн мог наверстать упущенное время. Встревоженный и несчастный, в Хартлпуле он мог задержаться лишь для того, чтобы спешно поесть в том самом трактире, от которого отъезжал дилижанс. Молодой человек ознакомился с названиями городов, через которые должен был проехать, и трактирами, у которых планировались остановки, и попросил кучера не забыть его случайно в одном из этих заведений.
        К тому времени, когда была сделана первая остановка, Филип был уже совершенно измотан - настолько, что во время езды не мог заснуть. Добравшись до Ньюкасла, он первым делом купил себе место на шедшем в Лондон шмаке, после чего отправился в Сайд к Робинсону, дабы хорошенько расспросить о плуге, о котором хотел узнать его дядя.
        Уже вечерело, когда Филип добрался до стоявшего на пристани небольшого трактира, где намеревался переночевать. Это было не самое респектабельное заведение, посещаемое в основном моряками; Хепберну порекомендовал его Дэниел Робсон, бывший там некогда завсегдатаем. Внутри, впрочем, оказалось чисто и уютно, а владельцы трактира производили вполне приятное впечатление.
        И все же пьянствовавшие за барной стойкой моряки вызвали у Филипа довольно сильное отвращение, и он поинтересовался вполголоса, нет ли в трактире другого помещения. С удивлением взглянув на него, хозяйка покачала головой. Хепберн направился за отдельный столик, подальше от жарко пылавшего камина (сидеть у которого холодным мартовским вечером было бы весьма приятно), и заказал еду и питье. Увидев, что другие посетители поглядывают на него с явным намерением поболтать, молодой человек попросил принести ему перо, чернила и бумагу, дабы показать всем, что занят. Впрочем, когда бумага, новехонькое перо и ни разу еще не использовавшиеся загустевшие чернила оказались перед ним на столе, Филип долго колебался, прежде чем приступить к письму; наконец из-под пера появились первые слова:
        Почтеннейший дядюшка…
        Филипу пришлось прерваться: принесли ужин. Спешно поглощая его, молодой человек то и дело касался пальцами написанных слов. Закончив ужинать и выпив эля, он вновь взялся за перо; теперь Филип писал быстро: охарактеризовать увиденный плуг было несложно. Затем Хепберн сделал паузу, задумавшись, что ему следует сообщить о Кинрейде. На мгновение ему пришла в голову мысль написать лично Сильвии; но в какой форме? Она наверняка ценила слова гарпунера на вес золота, хотя по мнению Филипа они не стоили даже дорожной пыли и служили Кинрейду и ему подобным лишь для того, чтобы соблазнять пустоголовых женщин, сбивая их с пути. Гарпунеру следовало делом доказывать свое постоянство, но шансы, что он это сделает, по мнению Хепберна, были просто ничтожными. Однако следовало ли написать Робсону о том, что гарпунера захватили вербовщики? Это было бы вполне естественно, учитывая, что, когда Филип видел дядю в последний раз, тот был в компании Кинрейда. Двадцать раз молодой человек брался за перо, чтобы кратко изложить случившееся с гарпунером, и двадцать раз останавливался, словно был не в силах вспомнить первое
слово. Пока Филип сидел с пером в руке, споря с собственной совестью, толкавшей его к неопределенности, до его слуха долетали обрывки беседы моряков, расположившихся в другом конце зала, и молодой человек невольно начал к ней прислушиваться. Моряки говорили о том самом Кинрейде, что занимал мысли Хепберна так, будто сам присутствовал в трактире, - говорили грубо и небрежно, но с заметным восхищением и его навыками гарпунера и мореплавателя, и его умением очаровывать женщин. Услышав пару девичьих имен из его послужного списка, Филип прибавил к ним Энни Коулсон и Сильвию Робсон; его щеки побледнели. Моряки уже успели сменить тему, расплатиться и уйти, а Хепберн все сидел неподвижно, и его разум был полон злобных мыслей.
        Через некоторое время хозяева решили ложиться спать и принялись делать знаки своему молчаливому постояльцу, однако тот не обращал на них внимания. Наконец владелец заведения заговорил с Филипом, и тот, вздрогнув, заставил себя собраться с мыслями и приготовился последовать примеру трактирщиков. Однако, прежде чем сделать это, закончил письмо дяде и указал адрес, но не запечатал его на случай, если ему вдруг придет в голову добавить постскриптум. Хозяин заведения сказал, что, если адресат находится на юге, письмо следует отправить рано утром, ведь почту в том направлении возили из Ньюкасла через день.
        Всю ночь Хепберн ворочался, не в силах заснуть из-за мучивших его воспоминаний, и лишь к утру провалился в глубокий здоровый сон. Разбудил его торопливый стук в дверь. Уже совсем рассвело; он проспал, а ведь шмак отплывал с первым же отливом. Пора было подниматься на борт. Одевшись и запечатав письмо, молодой человек бегом ринулся на ближайшую почту, после чего, даже не прикоснувшись к оплаченному завтраку, сел на корабль. Оказавшись на борту, Филип почувствовал облегчение, которое человек, будучи не в силах решить, что ему делать, или же просто терзаясь возложенной на него неприятной обязанностью, испытывает, когда обстоятельства решают все за него. В первом случае человеку просто приятно сбросить бремя решения; во втором же безликие события снимают с него груз ответственности.
        Так Филип и покинул устье Тайна, выйдя в открытое море. До Лондона шмак шел бы целую неделю даже по более или менее прямому курсу, однако команде приходилось пускаться на ухищрения, дабы не попасться вербовщикам, и к тому времени, когда Хепберн, сойдя на берег после не обошедшегося без приключений плавания, снял себе в столице жилье и приступил к исполнению возложенного на него деликатного поручения, с его ухода из Монксхэйвена прошло две недели.
        Филип чувствовал, что в состоянии распутать каждую ниточку и оценить информацию, к которой она вела. И все же за время вынужденного бездействия на борту шмака он мудро решил вкратце сообщать в письмах своим нанимателям обо всем, что узнал о Дикинсоне, и о шагах, предпринятых им самим. Так что и дома, и на улице его разум, казалось, был полностью занят чужими заботами.
        Впрочем, когда задача, которую ему предстояло выполнить на следующий день, была четкой и ясной, Филип мог позволить себе нехитрую роскошь поразмыслить о собственных делах, прежде чем погрузиться в беспокойный сон. В такие минуты он предавался воспоминаниям, кои были полны сожалений, нередко переходивших в отчаяние, и почти никогда не внушали надежды.
        Почта в те дни была так перегружена, что даже просто получить информацию о происходившем в Монксхэйвене, не говоря уже о ферме Хэйтерсбэнк, представлялось делом весьма сложным, и однажды Филип, не в силах больше пребывать в неведении, вырезал из газеты, которую читал в трактире, где обычно обедал, рекламное объявление о каком-то плуге новой конструкции, а на следующее утро встал пораньше, чтобы заглянуть в торговавший такими плугами магазин.
        Вечером он написал Дэниелу Робсону еще одно письмо, в котором подробно изложил достоинства увиденных им инструментов. Затем с болью в сердце добавил неуверенной рукой адресованную его тетушке и Сильвии приписку, содержавшую наилучшие пожелания, которые молодой человек не решился сделать такими теплыми, как ему хотелось; напротив, любому, кто прочел бы их, они показались бы слишком холодными и формальными.
        Отправив письмо, Хепберн задумался о том, чего рассчитывал добиться. Он знал, что Дэниел умеет писать, хотя буквы его были скорее похожи на странные иероглифы, разобрать которые порой было сложно даже самому фермеру; впрочем, за перо Робсон брался редко и, насколько Филипу было известно, уж точно не для написания писем. И все же молодой человек так страстно желал получить весточку о Сильвии - хотя бы листок бумаги, который она видела и которого, возможно, касалась, - что озаботился изучением плугов (не говоря уже о четырнадцати пенсах, которые он истратил, дабы обитателям фермы Хэйтерсбэнк не пришлось платить почтальону за доставку письма) в надежде, что дядя займется составлением ответа или попросит написать его кого-нибудь из знакомых, ведь там может быть упомянута Сильвия или хотя бы привет от нее.
        Но почта молчала: писем от Дэниела Робсона не было. Разумеется, Филип вел регулярную переписку со своими нанимателями, и те, несомненно, сообщили бы ему, если бы с семьей его дяди случилось какое-нибудь несчастье, ведь им было известно, как близок Хепберн со своими родственниками. Свои написанные в официальной манере письма Фостеры заканчивали формальным пересказом монксхэйвенских известий, в которых Робсоны ни разу не упоминались; отсутствие новостей - само по себе хорошая новость, однако любопытства, терзавшего Филипа, это не утоляло. Хепберн никогда никому не рассказывал о своих чувствах к кузине - он был человеком иного склада, - но иногда ему приходила в голову мысль, что, не отреагируй Коулсон столь болезненно на данное ему Фостерами поручение, он попросил бы его наведаться на ферму Хэйтерсбэнк и сообщить, как поживают ее обитатели.
        Все это время Филип продолжал исполнять упомянутое поручение со знанием дела, закладывая основы для расширения своей коммерческой деятельности в Монксхэйвене. От природы серьезный, спокойный и немногословный, он производил благоприятное впечатление на собеседников, считавших его старше и опытнее, чем он был на самом деле. Новые лондонские знакомые Хепберна сочли его прирожденным коммерсантом, не зная, что он все отдал бы за то, чтобы получить от дяди письмо с весточкой о Сильвии. Филип продолжал надеяться без надежды. Впрочем, мы часто убеждаем себя в том, что, в сущности, никогда и не ожидали исполнения своего самого страстного желания, приходя к выводу, что, надеясь на обратное, только лишили бы себя душевного покоя. Из-за этой злосчастной надежды Филип на протяжении своего пребывания в Лондоне был подобен Мордехаю, сидевшему у врат Амана[54 - Мордехай, Аман - персонажи Ветхого Завета. (Примеч. ред.)]: мирские успехи казались ему пресными и не приносили радости из-за полнейшего неведения в отношении Сильвии.
        Возвращался Филип с лежавшим в кармане письмом от Фостеров, в котором те выражали ему глубокую благодарность за то, сколь грамотно он все сделал в Лондоне, - письмом, которое при других обстоятельствах наполнило бы Хепберна немалой гордостью, ведь он, придя на службу без пенни в кармане, сумел посредством одной лишь прилежности, честности и неусыпного отстаивания интересов своих нанимателей стать их преемником, доверенным лицом и личным другом.
        Пока шмак приближался к Ньюкаслу, Филип с тоской смотрел на едва различимые на фоне неба серые очертания монксхэйвенского монастыря, на знакомые обрывы - так, словно бездушные камни могли рассказать ему что-то о Сильвии.
        Сойдя на берег, Хепберн столкнулся на улицах Шилдса с соседом Робсонов, которого неплохо знал и сам. Честный малый встретил его как прославленного путешественника, вернувшегося из дальних странствий; не переставая трясти руку Филипа, он рассыпался в наилучших пожеланиях, предлагая угостить молодого человека выпивкой. И все же Хепберн так и не решился упомянуть в беседе с добродушным фермером семью, благодаря которой они, в сущности, и познакомились. По неведомой ему самому причине Филипу претила мысль о том, чтобы впервые после долгого перерыва услышать имя Сильвии посреди улицы или в полном пьяниц пабе. И он сам уклонился от возможности узнать о ней что-нибудь.
        Потому, входя в Монксхэйвен, Филип знал о Робсонах не больше, чем в тот день, когда виделся с ними в последний раз; а первой его задачей после возвращения, разумеется, было лично сообщить обо всем сделанном им в Лондоне братьям Фостерам, которые, даже зная о результатах поездки из письма, очень хотели услышать отчет о ней во всех деталях.
        Выйдя из гостиной Фостеров, Филип, к собственному изумлению, медлил, не желая идти на ферму Хэйтерсбэнк. Было поздно, однако в мае даже сельские жители не ложатся раньше девяти. Возможно, дело было в том, что Хепберн не успел переодеться с дороги, поскольку направился в магазин, едва войдя в Монксхэйвен. А быть может, ему просто не хотелось заходить к Робсонам на полчаса перед сном и лишать себя повода для более долгого визита следующим вечером. Как бы там ни было, побеседовав со своими нанимателями, он пошел прямо к Элис Роуз.
        И Эстер, и Коулсон успели поприветствовать Хепберна еще в магазине, однако оба ушли оттуда часа за два до него.
        Потому, когда Филип добрался до дома, они встретили его с новым восторгом, к которому примешивалось некоторое удивление. Даже Элис, похоже, радовалась тому, что Хепберн решил провести свой первый вечер после возвращения с ними, так, словно она ожидала, что он поступит иначе. Несмотря на усталость, молодой человек поведал им обо всем, что делал и видел в Лондоне, - настолько, насколько это было возможно, не раскрывая тайн нанимателей. Удовольствие, которое доставил слушателям его рассказ, трудно передать, пускай кое-что из услышанного и вызвало у них смешанные чувства. Коулсон устыдился недружелюбия, проявленного к Филипу перед отъездом того в Лондон; Эстер же с матерью почувствовали себя так, будто счастливые вечера, которые они вчетвером делили до переезда Робсонов в Хэйтерсбэнк, вернулись, и кто знает, какие сладкие надежды это могло породить?
        Филип же, беспокойный, возбужденный, чувствовал, что не сможет уснуть, и рад был убить время, оставшееся до завтрашнего вечера; несколько раз он пытался выведать у собеседников, что произошло в Монксхэйвене в его отсутствие, однако все, что ему удалось узнать, указывало на то, что в городе не случилось ничего интересного; если у них и были какие-то сведения о Робсонах, они избегали разговоров на эту тему; хотя, в сущности, от кого они вообще могли услышать эти имена в его отсутствие?
        Глава XX. Любовь и потеря
        Филип шел на ферму Робсонов, будто во сне, в котором человек обладает всем, но не может насладиться этим в полной мере, ведь у удовольствия имеется какой-то скрытый изъян. Впрочем, Хепберн не хотел думать об этом изъяне, ведь в его случае не было ровным счетом ничего таинственного.
        В мае прекрасны и свет, и тень. Багровое солнце приятно согревало прохладный северный воздух. Весна была повсюду; блеявшие ягнята, устав, ложились отдохнуть рядом с матерями; в росших у каменных оград кустах золотистого дрока чирикали коноплянки; жаворонок, пропев в небе вечернюю песню, устремлялся к себе в гнездо, скрытое среди нежной зеленой пшеницы; безмятежность была повсюду - кроме сердца Филипа.
        И все же он намеревался сообщить о свалившейся на него удаче. В тот самый день его наниматели публично объявили, что Хепберн и Коулсон станут их преемниками, а это означало, что настал тот час, когда Филип собирался признаться кузине в своих чувствах и завоевать ее любовь. Но увы! Пусть он и достиг в делах такого успеха, о котором не смел и мечтать, Сильвия была от него все так же далека - нет, сейчас она казалась еще более далекой. Правда, теперь, после того как вербовщики схватили Кинрейда, с пути Филипа исчезло серьезнейшее препятствие. Он считал, что такие люди, как этот гарпунер, руководствуются принципом «с глаз долой - из сердца вон», подтверждением чего служили истории об Энни Коулсон и той, другой безымянной юной девушке, которая заняла место сестры Уильяма в непостоянном сердце Кинрейда и о которой Хепберн узнал из скабрезной болтовни моряков в ньюкаслском трактире. Хорошо было бы, если бы Сильвия умела так же быстро забывать; но для того, чтобы помочь ей в этом, имя ее возлюбленного не следовало упоминать ни с похвалой, ни с осуждением. А он, Филип, будет спокоен и терпелив; приглядывая
за ней, он понемногу завоюет ее любовь.
        И вот наконец он ее увидел! Увидел, стоя на тропинке, тянувшейся с вершины небольшого холмика к самой двери дома Робсонов. Сильвия была в саду, росшем в некотором отдалении от дома, у противоположного края лощины - слишком далеко, чтобы услышать шаги Филипа, но достаточно близко, чтобы он сам мог ласкать ее взглядом, наслаждаясь каждым движением девушки. Как хорошо он знал этот сад, давным-давно высаженный одним из прежних обитателей фермы на южном склоне! Огражденный найденными в пустошах неотесанными камнями, он был полон ягодных кустов, с которыми соседствовали лечебная полынь и красно-бурый шиповник, источавшие сладкий аромат. Филип помнил, как помогал Сильвии, тогда еще почти ребенку, обустраивать этот сад вскоре после переезда Робсонов в Хэйтерсбэнк, так, словно это было вчера; помнил, как тратил свои немногие «лишние» пенни на разноцветные маргаритки, на семена других цветов, на розовое дерево в горшке. Вспоминал, как сложно было его непривычным рукам сооружать в спешке с помощью лопаты примитивный мостик через текший в ложбине ручей, пока приближающаяся зима не превратила его в бурный
поток, слишком глубокий, чтобы его можно было перейти вброд; как срезал ветки рябины, устилал ими землю и укрывал их зеленым дерном, из-под которого виднелись алые ягоды; впрочем, с тех пор как Филип в последний раз был в этом саду, прошли месяцы и даже годы; для Сильвии сад утратил прежнее очарование, ведь дувшие с моря холодные ветра сводили на нет попытки вырастить здесь что-то, кроме самого необходимого - съедобной зелени, календулы, картофеля, лука и прочих подобных растений. Так почему же она была там сейчас, стояла у самой высокой части ограды, устремив взгляд в сторону моря и прикрывая глаза рукой от солнечных лучей - так неподвижно, что ее можно было принять за каменную статую? Филипу хотелось, чтобы Сильвия пошевелилась, чтобы она взглянула на него, чтобы прервала это созерцание безрадостного морского простора.
        Нетерпеливым шагом Филип приблизился к двери и вошел в дом. Его тетушка пряла; судя по ее виду, она совершенно оправилась от болезни. Из хлева доносились голоса дяди и Кестера; словом, на ферме все было хорошо. Так отчего же Сильвия стояла в саду, погрузившись в странное безмолвие?
        - Привет, парень! Как же я тебе рада! - воскликнула тетя, вставая, чтобы его поприветствовать. - Когда ты успел вернуться? Твой дядя тоже будет рад тебя видеть и разузнать все о плуге; он постоянно перечитывает твои письма. Сейчас я его позову.
        - Не надо, - остановил ее Филип. - Он сейчас занят разговором с Кестером. А я никуда не спешу. Могу задержаться на пару часов. Присядьте, расскажите мне, как вы поживаете, как ваши дела. Да и я многое должен вам рассказать.
        - И правда. Только подумать: ты побывал в Лондоне! Да уж! В мире столько всего творится. Помнишь того парня, главного гарпунера? Кузена Корни, Чарли Кинрейда?
        Помнил ли он его? Как будто Филип мог забыть этого человека.
        - В общем, он погиб, - продолжила Белл.
        - Погиб! Кто вам это сказал? Не понимаю, - произнес Филип в странном замешательстве.
        Мог ли Кинрейд попытаться сбежать и получить смертельное ранение? А если нет, то откуда они узнали, что он мертв? Пропал - возможно, хотя как до них могла дойти такая весть, ведь он должен был отплыть в Гренландское море? Но погибнуть… Что это вообще означало? Даже в моменты глубочайшей ненависти к гарпунеру Филип не желал ему смерти.
        - Только не вздумай упоминать об этом при нашей Сильвии; мы никогда с ней о нем не говорим, ведь он сильно запал ей в душу; впрочем, я считаю, все к лучшему: он окрутил ее так же, как Бесси Корни, - ее мать сама мне об этом рассказывала - хотя я, разумеется, не стала им говорить, что наша Сильвия тоже по нему сохнет, так что и ты молчи, мой мальчик. Это лишь девичьи грезы - эдакая телячья любовь; она пройдет; так что для Сильвии хорошо, что он умер, хотя и грех так говорить об утопленнике.
        - Об утопленнике! - повторил Филип. - Откуда вам об этом известно?
        Он почти надеялся, что обнаружили выброшенное на берег раздувшееся тело бедняги, ведь это дало бы ответ на все вопросы и положило бы конец дилеммам. Возможно, Кинрейд бросился за борт связанный и в кандалах, потому и утонул.
        - Эх, парень! Сомнений быть не может. Капитан «Урании» очень его ценил, так что, когда Кинрейд не явился в день отплытия, послал людей к его родственникам в Каллеркоутс, а заодно и к Брантонам в Ньюкасл, ведь они знали, что он там бывал. Капитан отложил отплытие на два-три дня - на столько, на сколько мог; но когда ему стало известно, что от Корни Кинрейд ушел почти за неделю до этого, он отплыл в северные моря с лучшим главным гарпунером, какого смог найти, хотя с Кинрейдом тому, конечно, не тягаться. О мертвых плохо не говорят, так что пусть мне и не нравилось, что он к нам захаживал, главным гарпунером он, как я слышала, был исключительным.
        - Но откуда вы знаете, что он утонул? - повторил Филип, разочарованный рассказом тетушки и стыдясь этого чувства.
        - Ох, парень! Стыдно тебе об этом говорить; мне и самой страсть как неприятно; но Сильвия так горевала, что я не решилась ее бранить. Глупая девчонка взяла и подарила ему кусок той самой ленты, которой все так восхищались на празднике у Корни, - по-моему, это был Новый год. А этот несчастный кичливый павлин возьми да и прицепи его себе на головной убор. Так что когда прилив… Тсс! Сильвия вошла в заднюю дверь; потом поговорим. А ты видел короля Георга и королеву Шарлотту? - продолжила Белл нарочито громким голосом.
        Филип не ответил - он даже не слышал ее слов. Его душа устремилась навстречу Сильвии, вошедшей медленно и тихо, чего за ней прежде не водилось. Лицо девушки осунулось и побледнело; серые глаза, казалось, стали больше, исполнившись глухой, бесслезной печалью; подойдя к Филипу так, будто его присутствие нисколько ее не удивляло, Сильвия вежливо поприветствовала его, словно он был всего лишь знакомым, с которым она вчера виделась. Памятуя о ссоре, случившейся между ними из-за Кинрейда при последней встрече, молодой человек искал отголоски этого воспоминания в ее взглядах и словах. Ничего; безграничная печаль Сильвии стерла из ее души злость и почти все воспоминания. С тревогой посмотрев на дочь, Белл вновь заговорила с деланой жизнерадостностью:
        - Филип вернулся, девочка, прямо из Лондона; позови отца, пускай послушает об этих новомодных плугах. Так славно будет вновь посидеть всем вместе!
        Не говоря ни слова, Сильвия послушно направилась в хлев. Белл Робсон наклонилась к Филипу, неверно истолковав выражение его лица, на котором читались одновременно вина и сочувствие; молодой человек уже собирался рассказать обо всем, что знал, но тетя остановила его словами:
        - Все это к лучшему, парень. Кинрейд был для нее недостаточно хорош; не сомневаюсь, что он просто играл с ней так же, как и с остальными. Пускай, пускай; она еще порадуется, что все сложилось именно так.
        Робсон ввалился в комнату с громким приветствием; он был еще более шумным, чем обычно, ведь, как и жена, пытался изображать перед Сильвией веселость. Впрочем, в отличие от Белл, он втайне сожалел об участи Кинрейда. Поначалу, когда было известно лишь о его исчезновении, Дэниел верно предположил, что всему виной проклятые вербовщики, и отсутствие доказательств заставляло его лишь чертыхаться, убеждая в этом окружающих. Ни военных кораблей, ни сопровождавших их во время насильственной вербовки на королевские суда тендеров на пустынном побережье никто не видел, а у Шилдса и в устье Тайна, где они промышляли, владельцы «Урании» обыскали все, надеясь найти своего умелого и защищенного от вербовки главного гарпунера, но безо всякого успеха. Впрочем, факты, указывавшие на ошибочность точки зрения Дэниела Робсона, лишь заставляли фермера сильнее за нее цепляться - до того самого момента, когда на берегу нашли головной убор, внутри которого большими буквами было написано имя Кинрейда и к которому был прикреплен кусок хорошо всем известной ленты. Дэниел в одно мгновение утратил всякую надежду; ему даже не
приходило в голову, что гарпунер мог случайно его потерять. Нет! Кинрейд был мертв; он утонул; скверное дело, и чем быстрее все забудут о случившемся, тем лучше; вдобавок никто не знал, как сильно была влюблена в него Сильвия, - Бесси Корни, например, все глаза выплакала, так, словно кузен был с ней помолвлен. Потому Дэниел ничего не сказал жене о случившемся в ее отсутствие, а с Сильвией о зловещей находке вообще не говорил; он лишь стал еще более ласков к дочери - настолько, насколько на это способен человек с простыми манерами, - день и ночь размышляя о том, чем бы порадовать девушку, чтобы она забыла о своей злосчастной любви.
        Тем вечером Сильвия сидела возле Филипа, пока он рассказывал о своем путешествии, подробно отвечая на вопросы. Девушка расположилась на табурете рядом с отцом, держась обеими руками за его руку; в какой-то миг она положила на них голову, устремив немигающий взгляд на огонь. Филип понял, что ее мысли витают где-то далеко, и от охватившей его жалости едва смог продолжать рассказ. И все же, несмотря на эту жалость, он принял решение никогда не сообщать о том, что знал, и не передавать Сильвии весть от ее фальшивого возлюбленного даже ради того, чтобы ее утешить. Чувства Филипа были подобны чувствам матери, не желающей подпускать ребенка к чему-то опасному, несмотря на его слезные мольбы.
        Впрочем, и о своих деловых успехах Хепберн так и не рассказал: в тот вечер это казалось неуместным, ведь мысль о смерти и потере друга словно висела над фермерским домом подобно черной туче, бросавшей тень на все мирское.
        Так что эту невероятную новость Робсон узнал из обыкновенных базарных сплетен, услышанных от знакомого на следующий рыночный день. Месяцами Филип предвкушал впечатление, которое это известие произведет на обитателей фермы, став своего рода прологом к его любовному признанию Сильвии. Но Робсоны узнали обо всем от других, и молодой человек лишился возможности использовать новость так, как хотел.
        Дэниел всегда интересовался чужими делами, а теперь и вовсе собирал обрывки любых новостей, которые могли заинтересовать Сильвию и вывести ее из состояния безразличия ко всему. Быть может, он считал, что поступил неразумно, одобрив помолвку дочери и Кинрейда, ведь Дэниел привык судить по конечному результату; еще больше он сожалел о том, что поощрял ухажера, чья безвременная кончина так повлияла на его единственного ребенка, а потому вовсе не горел желанием сообщать жене, как далеко все зашло в ее отсутствие. Робсон даже попросил Сильвию держать все в тайне, ведь переносить немые укоры жены ему было очень тяжело, пусть даже он от них и отмахивался.
        - Не надо злить твою матушку, рассказывая ей о том, как часто приходил к нам Кинрейд, - сказал однажды Робсон дочери. - Она может решить, что он захаживал к тебе, моя бедняжка, а это может всерьез ее раздосадовать, ведь она придерживается весьма строгих взглядов во всем, что касается брака. Да и силы ее восстановятся окончательно только к лету, и мне очень не хотелось бы ее тревожить. Давай не будем об этом распространяться.
        - Хотела бы я, чтобы матушка в те дни была здесь, - ответила Сильвия. - Она бы тогда и без меня все знала.
        - Выше нос, девочка, - попытался ободрить ее отец. - Оно к лучшему, что все сложилось именно так. Ты быстрее все переживешь, если тебе не с кем будет это обсуждать. А уж я эту тему больше поднимать не буду.
        Дэниел сдержал обещание; лишь странная нежность слышалась в его голосе, когда он заговаривал с дочерью; почти стесняясь самого себя, Робсон немедленно отправлялся искать Сильвию, если не обнаруживал ее там, где ожидал; эта забота, безделушки, подаренные отцом, обрывки новостей, которые он приносил ей, надеясь порадовать, - все это запало девушке глубоко в душу.
        - Как думаете, о чем сейчас говорят в Монксхэйвене? - едва сняв плащ, сказал Дэниел жене и дочери в тот день, когда услышал об успехах Филипа. - А о том, женушка, что имя твоего племянника, Филипа Хепберна, теперь написано четырехдюймовыми золотыми буквами на двери магазина Фостеров! Братья отошли от дел, и теперь магазином заправляют Филип с Коулсоном!
        - Вот, значит, зачем он ездил в Лондон, - ответила Белл, куда более довольная, чем хотела показать.
        - Четырехдюймовыми, точно говорю! Сперва-то я обо всем услышал в «Гнедом скакуне», но решил, что тебя это не удовлетворит, и потому пошел сам на все посмотреть. Говорят, Грегори Джонс, жестянщик, лично изготовил буквы в Йорке, ведь на меньшее старый Джеремайя не соглашался. Филип теперь будет зарабатывать по несколько сотен в год.
        - Я бы сказала, что за ним будут стоять Фостеры, получая б?льшую часть дохода, - заметила Белл.
        - Ага, ага; но, полагаю, так и должно быть, ведь ребятам сперва нужно во всем разобраться, девочка моя! - произнес Дэниел, обращаясь к Сильвии. - В следующий рыночный день я возьму тебя в город, просто чтобы ты сама все увидела. Куплю тебе красивую ленту для кос в магазине, которым теперь владеет твой кузен.
        Должно быть, Сильвии вспомнилась другая лента - та, что украшала ее волосы, а затем была разрезана пополам, ибо, услышав слова Дэниела, девушка оцепенела.
        - Я не могу туда пойти, и лента мне не нужна; но все равно, отец, большое тебе спасибо.
        Мать прочла ее мысли, и сердце Белл наполнилось болью. Однако она ничего не сказала - лишь принялась подробнее расспрашивать мужа об успехах Филипа. Сильвия пару раз присоединилась к их разговору - впрочем, в ее словах была лишь легкая тень любопытства; наконец утомленная девушка отправилась спать. После ее ухода родители некоторое время сидели молча. Затем Дэниел нарушил тишину, заметив, что уже почти девять и что темнеет теперь поздно; он говорил таким тоном, словно желал оправдать дочь и утешить жену и самого себя. Ничего не ответив, Белл взяла свою пряжу, чтобы ее спрятать.
        Дэниел вновь заговорил:
        - Одно время мне казалось, что Филипу нравится наша Сильви.
        Пару минут Белл молчала. Затем, зная о случившемся с их дочерью меньше, чем муж, но интуитивно понимая ее лучше, она произнесла:
        - Если ты думаешь об их женитьбе, то пройдет еще немало времени, прежде чем наша печальная бедняжка сможет найти себе нового возлюбленного.
        - Я ничего не говорил о любви, - ответил Дэниел, будто воспринял слова жены как упрек. - Вечно у женщин на уме любовь да замужество. Я лишь сказал, что Филипу когда-то нравилась наша Сильви - и, как мне кажется, нравится до сих пор; а он вскорости будет получать по две сотни фунтов в год. О любви я не сказал ни слова.
        Глава XXI. Отвергнутый ухажер
        Деловым приготовлениям Хепберна и Коулсона сопутствовало немало домашних хлопот.
        Привыкшие опекать окружающих с некоторой назойливостью, Фостеры решили, что всем обитателям жилища Роуз следовало перебраться в дом при магазине и что Элис при помощи умелой служанки нужно и дальше исполнять роль хозяйки, а Филипу с Коулсоном - жить там в качестве постояльцев.
        Однако Элис не привыкла поступать по чужой указке, и причины для отказа у нее были очень веские. По ее словам, она не намерена была переезжать в столь преклонном возрасте, да и неопределенное будущее ее не устраивало. Хепберн с Коулсоном были молоды и вполне могли жениться, а их избранницы уж точно захотят жить в добротном старом доме при магазине.
        Уверения в том, что первый, кто женится, переедет в собственный дом, оставив ее на положении единственной хозяйки, ни к чему не привели. Элис резонно ответила, что оба могут захотеть жениться и жена одного из них наверняка захочет владеть домом, при котором находится прибыльный магазин, и добавила, что не желает вверять свою судьбу капризам молодежи, ведь даже лучшие из молодых людей, вступив в брак, совершают глупости; о браке миссис Роуз говорила с такой желчью, словно считала, будто молодые люди всегда выбирают себе неудачную пару, не давая тем, кто старше и мудрее, сделать выбор за них.
        - Вижу, тебя озадачили утренние речи Элис Роуз, - сказал Джеремайя Фостер Филипу во второй половине дня. - Полагаю, она вспоминает собственную юность, когда была завидной невестой, а наш Джон собирался на ней жениться. Но не сложилось, и он так и остался холостяком. Но, думаю, я не ошибусь, если скажу, что все его имущество перейдет Элис и ее дочери, несмотря на то что Эстер дочь другого мужчины. Кому-то из вас с Коулсоном надо попытать счастья с этой девушкой, Филип. Коулсону я сказал об этом первому, ведь он - племянник моей жены; но теперь говорю и тебе. Если бы один из вас женился на Эстер, это было бы очень хорошо для магазина.
        Филип покраснел. Он часто думал о браке, однако никто еще не говорил с ним об этом так прямо. Впрочем, ответил молодой человек довольно спокойно:
        - Не думаю, что Эстер Роуз интересует замужество.
        - Верно; заинтересовать ее должен ты или Уильям Коулсон. Возможно, она хорошо помнит жизнь матери с отцом, и это отбило у нее охоту к супружеской жизни. Но для нее вполне естественно задумываться о браке - как и всем нам.
        - Муж Элис умер еще до того, как я с ней познакомился, - произнес Филип довольно уклончиво.
        - Оно и к лучшему, что его не стало, - сказал Джеремайя. - То есть к лучшему для окружающих. Когда он женился на Элис, та была очень хорошенькой; она улыбалась всем, кроме Джона, который ума не мог приложить, как ее завоевать. Нет! Ее сердце принадлежало Джеку Роузу, моряку с китобойного судна. В конце концов они поженились, несмотря на то что вся ее родня была против. А Джек оказался настоящим греховодником; он волочился за другими женщинами, пьянствовал и бил жену. Элис поседела спустя год после рождения Эстер, и нрав у нее стал таким, каким ты его знаешь. Думаю, они давно погибли бы от холода и лишений, если бы не Джон. Если Элис знала, кто помогал ей деньгами, это, должно быть, сильно уязвляло ее самолюбие, ведь она всегда была гордячкой. Но материнская любовь сильнее гордости.
        Филип задумался; поколение назад происходило нечто подобное тому, что сейчас наполняло его жизнь ускользающими надеждами и страхами. Девушка, которую любили двое, - причем люди тех же профессий, что и они с Кинрейдом; вдобавок характер Роуза был похож на характер Кинрейда, судя по тому, что Хепберн о нем слышал; девушка, которая ошиблась в выборе возлюбленного и страдала всю жизнь из-за совершенного в юности неверного шага. Ждала ли Сильвию такая же участь? Или, точнее, не спасли ли ее от такой участи захват Кинрейда вербовщиками и его собственное молчание? Молодой человек гадал, не были ли судьбы людей нового поколения повторением судеб их предшественников, с той лишь разницей, что одни переносили страдания легче, а другие - тяжелее? Повторятся ли события, занимавшие его сейчас, в будущем, когда его самого не станет, а Сильвия будет забыта?
        Мысли эти посещали Филипа всякий раз, когда у него появлялось время думать о чем-либо, кроме работы. И всякий раз результатом его размышлений становилось то, что он все больше и больше убеждался в правильности своего решения не рассказывать Сильвии о судьбе ее возлюбленного.
        Наконец было решено, что Филип переедет в дом при магазине, а Коулсон останется с Элис и ее дочерью. Но однажды летним днем Уильям сказал своему компаньону, что за день до этого предложил Эстер выйти за него замуж, а она ему отказала. Ситуация складывалась весьма неловкая, ведь Коулсон жил у них в доме и ежедневно разговаривал с Эстер, которая, пусть и сохраняя свою обычную спокойную мягкость, все же стала держаться с ним более отчужденно.
        - Хотелось бы мне, чтобы ты выяснил, почему я ей так не нравлюсь, Филип. - Уильям снова заговорил об этом недели через две после злополучного предложения; бедному юноше казалось, будто манеры Эстер свидетельствовали о том, что, несмотря на отказ, он не был ей неприятен, и, поскольку их отношения с Филипом вновь наладились, Коулсон стал часто захаживать к своему компаньону в надежде, что тот сможет разобраться в происходившем между ним и Эстер. - Я подхожу ей по возрасту, ведь разница между нами менее двух месяцев; да и мало кто в Монксхэйвене сможет обеспечить ей лучшее будущее; мою семью она тоже знает - мы с ней почти кузены; я и сам был бы рад быть сыном ее матери, да и дурного слова обо мне никто в городе не скажет. Между вами ведь ничего нет, Филип?
        - Я много раз говорил тебе, что мы с Эстер как брат и сестра. Она увлечена мной не больше, чем я ею. Тебе придется довольствоваться этим ответом, ведь больше я об этом говорить не намерен.
        - Не сердись, Филип; знал бы ты, что такое любовь, тебе тоже постоянно бы всякое мерещилось.
        - Возможно, - ответил Хепберн. - Но не думаю, что я постоянно рассказывал бы о том, что мне мерещится.
        - Я больше не буду беспокоить тебя из-за этого - только выясни у Эстер, почему я ей не нравлюсь. Я всегда буду ходить с ней в часовню, если ей так этого хочется. Просто спроси у нее, Филип.
        - Мне как-то неловко вмешиваться в ваши дела, - проворчал Хепберн.
        - Но ты ведь сказал, что вы с ней как брат и сестра, а брат может спрашивать у сестры о чем угодно.
        - Ладно, ладно, - ответил Филип. - Посмотрю, что можно сделать; но не думаю, что тут у тебя есть шанс, парень. Эстер к тебе не тянет, а влечение в любви решает гораздо больше, чем рассудок.
        И все же Филип не отваживался заговорить на эту тему с Эстер, хотя и не мог объяснить такую нерешительность ничем, кроме упомянутой неловкости. Но Коулсон был ему по-настоящему симпатичен, и он хотел помочь товарищу, пусть и был почти уверен в том, что это ни к чему не приведет. Ища подходящий момент для подобного разговора, однажды воскресным вечером Филип застал мать Эстер отдыхающей в одиночестве.
        Когда молодой человек вошел, Элис сидела у окна, читая свою Библию. Она поприветствовала Филипа - коротко, но довольно сердечно, учитывая ее немногословность. Сняв очки, женщина заложила ими страницу, на которой остановилась, после чего, пересев в кресле так, чтобы смотреть Хепберну в лицо, произнесла:
        - Добрый день, юноша! Как дела? Впрочем, сегодня, конечно же, неподходящий день для разговоров о мирском. Теперь-то я тебя, конечно, только по воскресеньям и вижу, но все равно в день Господень не пристало о таком говорить. Так что скажи, как дела в магазине, и оставим эту суетную беседу.
        - В магазине все отлично, благодарю вас, матушка. Впрочем, Коулсон мог бы рассказать вам об этом в любой день.
        - Я бы предпочла услышать это от тебя, Филип. Коулсон и со своими-то делами не может разобраться, не говоря уже о делах магазина, с которым и Джону с Джеремайей справляться было не так уж просто и который они вверили вам двоим. У меня не хватает терпения на Коулсона.
        - Почему? Он славный парень, каких в Монксхэйвене еще поискать.
        - Возможно. Вот только зубы мудрости у него еще не прорезались. Хотя дурных людей вроде него на свете, конечно, немало.
        - Ага, есть и подурнее. Но пускай Коулсон и не всегда смекалист, он надежный человек; я бы скорее положился на него, чем на любого другого юношу его возраста, живущего в Монксхэйвене.
        - Я знаю человека, который во многом надежнее его, Филип!
        Произнесено это было таким тоном, что Хепберн не мог не понять: речь идет о нем, а потому ответил прямо:
        - Если вы говорите обо мне, матушка, то не стану отрицать: кое в чем я более сведущ, чем Коулсон. В юности у меня было немало свободного времени, и, пока отец был жив, я учился в хорошей школе.
        - Эх, юноша! Человеку в жизни помогает не учеба, не знания и не чтение книг. Ему помогает врожденная смекалка. И девицу учебой, знаниями и прочитанными томами не завоюешь. Есть вещи, которых не выразить словами.
        - Вот об этом-то я Коулсону и сказал! - быстро произнес Филип. - Он страдает из-за того, что Эстер дала ему от ворот поворот, и пришел поговорить об этом со мной.
        - И что ты ему ответил? - спросила Элис.
        Ее глубоко посаженные глаза заблестели так, словно она пыталась прочесть что-то по лицу Филипа. Он, решив, что настал идеальный момент исполнить просьбу Коулсона наилучшим образом, произнес:
        - Ответил, что помогу ему в меру своих сил…
        - Правда? Люди, как говорится, довольно странные создания, - тихо пробормотала Элис.
        - Но еще сказал, что влечение в любви важнее всего, - продолжил Филип, - и что, возможно, достучаться до Эстер ему будет трудно, раз уж ее к нему не влечет. Хотя мне, конечно, хотелось бы, чтобы она хорошенько все обдумала; Уильям так хочет ее завоевать, что, думаю, совсем изведется, если все будет продолжаться в том же духе.
        - В том же духе все продолжаться не будет, - произнесла Элис мрачно-пророческим тоном.
        - Почему? - спросил Филип, но, не дождавшись ответа, продолжил: - Уильям искренне любит Эстер, разница в возрасте у них менее двух месяцев, да и характер у него покладистый; а его доля с прибыли магазина скоро достигнет нескольких сотен фунтов в год.
        Еще одна пауза. Элис пыталась смирить свою гордость и сказать что-то, однако ей это не удалось.
        - Возможно, вы поговорите с ним, матушка? - произнес Филип, раздосадованный ее молчанием.
        - Я этого не сделаю. Лучшие браки заключаются без всякого вмешательства. Может, моей дочери нравится кто-то еще… Откуда мне знать?
        - Наша Эстер не станет бегать за молодым человеком. А нам с вами, матушка, - да и Коулсону тоже, - хорошо известно, что она просто не дает никому возможности за ней поухаживать; половину времени она проводит здесь, а вторую половину - в магазине, и никогда, кстати, ни с кем не завязывает бесед.
        - Лучше бы ты не тревожил меня в воскресный день такими суетными, мирскими разговорами. Я бы уж точно предпочла жить в мире, где не женятся и не выходят замуж, ведь все это - суета.
        Миссис Роуз взяла лежавшую на комоде Библию и резко ее открыла. Трясущимися от возбуждения руками закрепляя на носу пенсне, она услышала, как Филип сказал:
        - Прошу меня простить. В другой день я просто не смог бы прийти.
        - Не важно - мне все равно… Впрочем, ответь мне честно на один вопрос: готова поспорить, что на этой неделе ты был на ферме Хэйтерсбэнк, не так ли?
        Филип покраснел; он даже не задумывался о том, что регулярно посещает эту ферму. Молодой человек ничего не ответил.
        Элис устремила на него проницательный взгляд, верно истолковав его молчание.
        - Так я и думала. В следующий раз, когда решишь, что ты более сведущ, чем Коулсон, вспомни мои слова: ты еще более слеп, чем твой близорукий приятель. Что до него, то, несмотря на увлеченность Эстер, еще до конца года он женится на другой девушке. Иди, оставь меня с моим Писанием и никогда больше не являйся ко мне с суетной болтовней в воскресный день.
        Филип вернулся домой еще более удрученным, однако по-прежнему «слепым».
        Пророчество Элис сбылось еще до конца года. Положение отвергнутого ухажера, живущего под одной крышей с девушкой, которая не ответила ему взаимностью, оказалось для Коулсона невыносимым, и он, осознав безнадежность своих ухаживаний, нашел себе другую. Он не любил ее так, как Эстер: рассудок в его привязанности играл б?льшую роль, чем влечение. Однако все сложилось благополучно; они поженились еще до того, как землю укрыл первый снег, и Филип был шафером на свадьбе у своего компаньона.
        Глава XXII. Сгущающиеся тени
        Впрочем, до женитьбы Коулсона произошло немало незначительных событий - незначительных для всех, кроме Филипа. Для него они были важнее всего. Иногда во время его визита Сильвия сама заговаривала с ним, иногда, стоило кузену войти в дом, покидала гостиную, явно не желая ни с кем разговаривать, а то и вовсе не показывалась, несмотря на то что прекрасно знала о его приходе; отправляясь на ферму, Филип никогда не знал, что его ждет - радость или печаль.
        Родители Сильвии всегда были ему рады. Подавленные унынием дочери, они привечали любого гостя, который вносил изменения и в ее, и в их жизнь. Прежняя близость между семьями Робсонов и Корни была пока что немыслима для обеих сторон, ведь Бесси Корни горевала из-за потери кузена так, словно он был ее возлюбленным, а родители Сильвии подозревали, что это оскорбило бы горе их дочери. Впрочем, общение между этими семьями прекратилось без лишних слов. Возобновить дружбу можно было в любой момент, пусть даже сейчас ее узы были разорваны. Филипа это радовало. Всякий раз, направляясь в Хэйтерсбэнк, он выбирал для Сильвии какой-нибудь небольшой подарок, чтобы его визит доставил ей радость. В те дни Хепберн особенно сожалел о безразличии, проявленном девушкой к учебе, ведь в противном случае он мог бы подарить ей множество модных сборников баллад или рассказов. Молодой человек пытался преподнести ей перевод «Страданий юного Вертера», который был тогда столь популярен, что его можно было купить у любого коробейника, «Серьезное воззвание», «Путешествие Пилигрима»[55 - «Путешествие Пилигрима в Небесную Страну»
- произведение английского писателя и проповедника Джона Баньяна, одно из наиболее значительных в английской религиозной литературе.], «Мессиаду» Клопштока и «Потерянный рай» Мильтона. Однако его кузина, так и не научившись как следует читать, лишь рассеянно пролистала страницы и улыбнулась при виде иллюстрации, на которой была изображена Шарлотта, резавшая левой рукой хлеб и масло; Сильвия поставила томик Гете на полку рядом с «Полным справочником кузнеца», где Филип в следующий свой визит обнаружил его перевернутым вверх тормашками.
        В то лето Хепберну много раз приходили на ум строки из книги Бытия, повествовавшие о том, как Иакову пришлось дважды по семь лет служить отцу Рахили, чтобы получить ее в жены; молодой человек пытался ободрить себя мыслью о том, что постоянство патриарха в конце концов было вознаграждено. После бесплодных попыток порадовать Сильвию книгами, бутоньерками и красивыми дополнениями к ее нарядам - типичными подарками тех дней - Филип решил развеселить ее другим способом. Настало время сменить тактику, ведь девушку явно утомляла необходимость благодарить кузена при каждом его визите. Отец и мать Сильвии обрадовались первым признакам ее нетерпеливой капризности, посчитав их предвестием возвращения к жизни, которую они вели до того, как ее привычный ритм нарушило появление Кинрейда; главный гарпунер разонравился даже Дэниелу, которого стали раздражать громогласные причитания Корни из-за гибели человека, к которому у их дочери якобы были чувства. Если Дэниел и хотел, чтобы Кинрейд ожил, то в первую очередь для того, чтобы Корни увидели, что гарпунер наведывался в окрестности Монксхэйвена ради бледной и
тихой Сильвии, а не ради Бесси, чьи стенания по поводу безвременной кончины Чарли выглядели так, словно она больше страдала от того, что лишилась возможности выйти замуж, чем из-за любви к погибшему.
        - Если он действительно за ней ухаживал, - говорил Дэниел, - то был таким мерзавцем, что мне бы хотелось, чтобы он ожил только для того, чтобы его повесили. Но я не думаю, что Кинрейд за ней увивался; у девчонок Корни и на уме, и на языке одни возлюбленные; стоит мужчине переступить порог их дома, как одна из них обязательно попытается женить его на себе. Да и мать их не лучше: Кинрейд держался с Бесси вежливо, как и должен парень держаться с девушкой, - а она поднимала из-за этого такой шум, словно они со дня на день должны были пойти к алтарю.
        - Я не оправдываю Корни, - отвечала Белл. - Но Молли Корни, что теперь зовется Молли Брантон, говорила нашей Сильви об усопшем так, словно он когда-то был ее ухажером. А дыма без огня не бывает, так что вполне вероятно, что он был из тех парней, которые постоянно волочатся за какой-нибудь девицей, а то и за двумя-тремя одновременно. Но посмотри, как не похож на него Филип! Готова поспорить, он никогда не думал ни о ком, кроме нашей Сильви. Жаль, что он так старомоден и нерешителен.
        - Ага. А в магазине, как я слышал, дела идут весьма славно. Да и в общении Филип стал гораздо приятнее. Перестал читать свои зубодробительные проповеди; сидит теперь со стаканчиком да помалкивает, пока говорят люди поумнее.
        Такими были беседы супругов в те дни. Филип завоевывал расположение Дэниела, что также было шагом на пути к сердцу Сильвии; девушка не знала, что отношение ее отца к Кинрейду изменилось, и воспринимала его нежность к ней как знак почтения к ее утраченному возлюбленному и сочувствие ее потере; она и помыслить не могла, что Дэниел начал воспринимать гибель ветреного моряка как благо. Робсон же характером во многом был подобен ребенку. На него сильно влияло происходившее здесь и сейчас, а вот о прошлом он быстро забывал. Он слишком часто действовал импульсивно, впоследствии сожалея об этом; однако старый фермер ненавидел горевать, и потому печаль не сделала его мудрее. Но, несмотря на многочисленные недостатки, в Робсоне было нечто, внушавшее искреннюю любовь к нему и дочери, которую он баловал, и жене, которая в действительности была умнее его, но которая, как он искренне верил, повиновалась ему во всем.
        Любовь к Сильвии научила Филипа быть тактичным. Он понял: чтобы понравиться жившим на ферме женщинам, следует проявлять как можно больше внимания к проживавшему рядом с ними мужчине; с Дэниелом Филип был не слишком близок, однако в ту осень все время думал о том, как бы ему понравиться, ведь всякий раз, когда молодой человек делал что-то приятное отцу Сильвии или развлекал его, на лице девушки появлялась улыбка и она становилась дружелюбной. Тетушка Филипа всегда и во всем его поддерживала, однако при виде радости на лице мужа она и сама делалась необычайно радостной. И все же к своей цели Филип продвигался довольно медленно; перед сном он, вздыхая, часто повторял: «Семь лет и еще семь». Во снах ему часто являлся Кинрейд, то боровшийся с вербовщиками, то плывший на стремительно приближающемся к берегу корабле; гарпунер стоял на палубе в одиночестве; Филип видел его суровое лицо, на котором была написана жажда мести, и просыпался, охваченный страхом и угрызениями совести.
        Подобные сновидения стали гораздо чаще посещать Хепберна с ноября, когда у побережья между Хартлпулом и Монксхэйвеном заметили сторожевые корабли, которым пришлось уйти от Северного Шилдса на юг после того, как тамошние моряки стали решительно сопротивляться вербовщикам. Однажды во вторник, который старшее поколение жителей Северного Шилдса вспоминает до сих пор, моряки с торговых судов собрались вечером все вместе и с позором изгнали вербовщиков из города; заставив их надеть свои куртки наизнанку, огромная толпа проводила их до самой Чертонской отмели; на прощание вербовщикам трижды отсалютовали, но поклялись поотрывать им руки и ноги, если они еще раз сунутся в Северный Шилдс. Однако несколько дней спустя у людей появился новый повод для гнева, и пять сотен моряков, вооружившись клинками и пистолетам, какие только смогли найти, прошли по городу с самым воинственным видом, после чего попытались захватить тендер «Элеонора» под предлогом, что на его борту плохо обращаются с насильно завербованными моряками. Однако их попытка провалилась из-за слаженных действий командовавших судном офицеров. На
следующий же день «Элеонора» отплыла в Ньюкасл, но, узнав, что и там ее ожидал самый что ни на есть «теплый» прием, экипаж предпочел скрыться из поля зрения жителей побережья; впрочем, обитатели Северного Йоркшира все равно успели до смерти испугаться: услышав набат, призывавший ополчение к оружию, люди в ужасе выскакивали на улицу, дабы узнать, что стряслось; некоторые даже видели ополченцев, промаршировавших под командованием графа Фоконберга от здания стражи у Новых ворот до трактира «Охотничье раздолье», куда уводили насильно завербованных моряков.
        Однако спустя несколько недель служба вербовки отомстила за оскорбление, нанесенное ей в Северном Шилдсе. Глубокой ночью солдаты полка, расквартированного в казармах у устья Тайна, окружили город кордоном и вербовщики со стоявших у Шилдса хорошо вооруженных судов принялись за дело; сбежать не мог никто, и на военные корабли утащили более двух с половиной сотен моряков, мастеровых и разных работяг. Захватив эту добычу, вербовщики мудро подняли паруса и уплыли подальше от того места, где люди торжественно поклялись им страшно отомстить. Никакой ужас перед французским вторжением не мог заставить жителей побережья примириться с необходимостью насильственной вербовки. Страх и замешательство воцарились даже в тех районах, что находились во многих милях от берега. Один знатный йоркширец рассказывал, что его работники разлетелись как птицы, едва заслышали, что вербовщики обосновались в располагавшемся довольно далеко от моря Тадкастере[56 - Городок на севере Йоркшира.]; вернуться они согласились, лишь получив от управляющего заверения в том, что хозяин предоставит им личную защиту, да и то при условии,
что им позволят спать в конюшнях и флигелях на его земле, ведь оставаться в своих домах они боялись.
        Рыбная ловля прекратилась, поскольку рыбаки боялись выходить в море; рынки опустели, ведь вербовщики могли заявиться туда, где скопилось много народа; цены выросли, и многие люди обеднели; некоторые и вовсе пошли по миру. В великом противостоянии флот считался хранителем Англии, а значит, пополнение для него нужно было находить любой ценой, каких бы денег и страданий это ни стоило, пусть даже при этом попирались законы справедливости. Людей, не имевших никакого отношения к мореплаванию, похищали и увозили в Лондон, где зачастую отбраковывали, не предоставив им ни свежей одежды, ни денег на дорогу домой.
        С наступлением осени начали возвращаться китобойные суда. Однако этому сопутствовала мрачная тревога, а не веселый праздник, во время которого счастливые домочадцы встречали храбрых мужей и неустрашимых сыновей, деньги тратились без счета, а радости людей, уверенных, что они заслужили право вволю погулять на берегу после шести месяцев вынужденного воздержания в море, не было предела. В другие времена люди щеголяли бы в красивых новых зимних нарядах и, каждый в меру своих возможностей, проявляли бы гостеприимство; торговцы выставляли бы в витринах лучшие товары, а в пабах было бы не протолкнуться; по улицам гуляли бы веселые разговорчивые моряки. Вокруг котлов для вытапливания китового жира сновали бы работники, причалы были бы заставлены бочками, а на верфях толпились бы капитаны и члены команды; теперь же лишь немногие, соблазнившись высоким жалованьем, со зловещим видом крались к себе на работу по переулкам, держась поближе друг к другу, выглядывая из-за углов и страшась звука приближавшихся шагов так, словно занимались чем-то незаконным, а не честным трудом. Большинство моряков носили с собой
китобойные ножи и готовы были пролить кровь нападавших при попытке насильно их завербовать. Магазины почти опустели; покупалось только самое необходимое; мужчины не рисковали выходить за подарками для жен, возлюбленных или детей. Пабы держали соглядатаев на случай приближения вербовщиков; их разъяренные посетители пили и торжественно клялись отомстить; выпивка вызывала в них не глупую веселость и говорливость, но самые отчаянные, наихудшие страсти, которые таятся в человеческой душе.
        Над йоркширским побережьем, казалось, повисло проклятье - над его землей и обитателями. Люди украдкой занимались повседневными делами, а глаза их были полны ненависти и подозрения; в адрес трех роковых кораблей, стоявших в неподвижности на якоре в трех милях от Монксхэйвена, летели проклятия. Когда Филип впервые услышал от одного из своих покупателей, что три военных судна в угрожающей неподвижности маячат на сером горизонте, его сердце сжалось и он даже не осмелился спросить, как они называются. Ведь если один из них «Алкестида», если Кинрейд отправит весточку Сильвии, если сообщит ей, что жив, любит ее и хранит верность, если Сильвии станет известно, что Филип не доставил ей послание от ее возлюбленного, - каковы тогда будут его шансы завоевать не то что ее любовь, но хотя бы уважение? Софистика была забыта, и страх разоблачения пробудил в Филипе чувство вины; вдобавок, несмотря на болтовню и беспечную клевету, молодой человек не мог отделаться от чувства, что Кинрейд был совершенно серьезен, когда произносил исполненные страсти слова, которые молил передать его возлюбленной. Интуиция
подсказывала Филипу, что, со сколькими бы девицами гарпунер ни флиртовал до этого, его чувство к Сильвии было истинным и пылким. Хепберн пытался убедить себя: все, что ему было известно о прежней жизни Кинрейда, указывало на неспособность того к постоянству в отношениях; этим Филип и успокаивал свою совесть до тех пор, пока, спустя пару дней после того, как он впервые услышал о трех судах, ему не удалось наконец выяснить, что они называются «Мегера», «Беллерофонт» и «Ганновер».
        Тогда молодой человек начал осознавать, сколь маловероятно, чтобы «Алкестида» задержалась у этих берегов на несколько месяцев. Она, несомненно, уже давным-давно ушла и, скорее всего, присоединилась к другим кораблям у какого-нибудь военного форпоста. И кто мог знать, что случилось с «Алкестидой» и ее командой? Она могла вступить в битву, а если так…
        Прежние предположения покинули Филипа, поскольку казались невероятными, а вместе с ними исчезли и угрызения совести. И все же бывали дни, когда людей охватывал страх перед вербовщиками - до такой степени, что никто не говорил и, наверное, даже не думал ни о чем другом. Во время таких приливов всеобщей паники у Филипа также возникали опасения, что Сильвия догадается: отсутствие Кинрейда вовсе не означало, что он умер. Впрочем, подумав как следует, Хепберн отбрасывал такую вероятность. В день исчезновения Кинрейда военных кораблей у побережья не видели, а если и видели, то никто об этом не говорил. Вот если бы он пропал этой зимой, все были бы уверены, что его захватили вербовщики. Да и об «Алкестиде» Филип, несмотря на все свои опасения, ни разу не слышал. Вдобавок он считал, что ферму его тетушки разговоры о вербовщиках обходят стороной. Но однажды вечером ему пришлось убедиться в обратном. Дэниел как раз беседовал с Кестером в хлеву, и Белл, дождавшись, когда Сильвия уйдет на маслобойню, отвела племянника в сторонку.
        - Во имя всего святого, Филип, не начинай разговоров о вербовщиках. Мой муженек просто одержим ими. Он говорит о них так, что можно подумать, будто у него руки чешутся, чтобы их убить. Его просто трясет от гнева и ярости, и по ночам ничуть не лучше. Дэниел вскакивает с постели, осыпая вербовщиков такой бранью и проклятиями, что я иногда начинаю бояться, как бы он меня саму не прибил по ошибке. Прошлым вечером он и вовсе заговорил о Чарли Кинрейде, сказав Сильви, что гарпунщика, по его мнению, тоже могли утащить вербовщики. А она опять расплакалась.
        - Кто знает, возможно, так и было на самом деле? - невольно вырвалось у Филипа.
        В следующее же мгновение он понял, что сказал, и ему захотелось откусить себе язык. Впрочем, на смену этому чувству пришло облегчение: угрызения совести, донимавшие молодого человека, стали слабее.
        - Что за вздор, Филип! - ответила тетя. - Когда исчез Кинрейд, этих страшных кораблей вообще никто не видел. Скатертью ему дорога. Сильви начала понемногу справляться со своим горем; даже мой муж говорил, что, захвати вербовщики такого человека, как Кинрейд, он все равно бы удрал, ведь о его ненависти к ним всем было хорошо известно. Так что он либо сбежал бы - а об этом мы обязательно прознали бы, ведь Корни поддерживают связь с его родней в окрестностях Ньюкасла и до сих пор за него переживают, - либо, как говорит мой муженек, предпочел бы повеситься или утопиться, лишь бы не поступать против собственной воли.
        - А что говорит Сильви? - спросил Филип тихим хриплым голосом.
        - Что говорит Сильви? Что она вообще может говорить; она все время рыдает да повторяет слова отца, что Кинрейд в любом случае мертв, ведь он ни за что не ушел бы в море с вербовщиками. Она слишком хорошо его знала. Сильви очень высокого мнения об этом человеке; она считает его смельчаком, который делает что хочет. Думаю, она увлеклась им, услышав о стычке на борту «Счастливого случая», когда Дарли убили, ведь, не вступи Кинрейд в бой с вербовщиками с военного корабля, она сочла бы его слабаком. Так что она скорее предпочла бы, чтобы он утонул, и смирилась бы с тем, что никогда больше его не увидит.
        - Тогда пусть она и дальше так думает, - произнес Филип и, желая успокоить необычайно взволнованную тетушку, пообещал, что будет всячески избегать разговоров о вербовщиках.
        Однако исполнить это обещание оказалось сложно, ведь Дэниел Робсон, как и сказала его жена, был словно одержимый. Он едва ли мог думать о чем-либо еще, пусть даже сам иногда уставал от собственных навязчивых мыслей и желал бы выбросить их из головы. Сам он, разумеется, был слишком стар, чтобы представлять для вербовщиков интерес, да и сыновей, которые могли бы стать их жертвами, у него не было; но страх перед ними, который Робсону удалось преодолеть в юности, похоже, вновь овладел им, несмотря на возраст, а со страхом пришла и пламенная ненависть.
        После прошлогодней болезни жены Дэниел почти перестал пить. Благодаря врожденной стойкости он, в сущности, никогда по-настоящему не напивался, однако в тот год на полях работы не было, а желание узнать последние новости о действиях вербовщиков гнало его в Монксхэйвен почти ежедневно; слухи же большей частью стекаются в пабы, так что количество выпитого, вероятно, лишило Робсона здравомыслия, приведя к зацикленности на вербовщиках. Быть может, именно таковым было психологическое объяснение того, что люди впоследствии называли одержимостью, ставшей для Дэниела роковой.
        Глава XXIII. Возмездие
        Паб, который предводители действовавших в то время в Монксхэйвене вербовщиков выбрали для встреч (или, как говорили в тех краях, «рандивусов»), был паршивым кабаком, задний двор которого выходил на причал, расположенный ближе всего к открытому морю. С двух сторон этот поросший травой и покрытый плесенью двор был огорожен крепкими высокими каменными стенами; с двух других сторон оградой ему служили стены самого заведения и пустовавших пристроек.
        Выбор вербовщиков пал на этот кабак по двум причинам: во-первых, он находился в отдалении, но в то же время довольно близко к устью реки; во-вторых, владелец заведения, Джон Хоббс, был неудачником, которому, казалось, не везло во всем, за что бы он ни брался, и потому его переполняла зависть ко всем, кто был успешнее, чем он, коей сопутствовала готовность взяться за любое дело, сулившее хотя бы мимолетный успех. В число домочадцев Хоббса входили его жена, ее племянница, исполнявшая обязанности служанки, и работник - брат Неда Симпсона, зажиточного мясника, который когда-то был увлечен Сильвией. В отличие от успешного брата работник Симпсон катился под откос, так же как и его хозяин. Ни Хоббса, ни его нельзя было назвать совсем уж плохими людьми; сложись их жизнь иначе, они, возможно, были бы такими же порядочными и совестливыми, как и их соседи; даже теперь они, будь плата одинакова, скорее взялись бы за доброе, чем за злое дело; однако даже небольшой суммы оказалось достаточно, чтобы заставить их изменить мнение. В их случае знаменитая максима Ларошфуко была особенно верна: собственные невзгоды
заставляли их злорадствовать при виде бед, постигших их друзей. В происходившем им виделась рука судьбы, а не неизбежные последствия безрассудных или опрометчивых решений. Потому, когда командовавший вербовщиками лейтенант предложил им внушительную сумму за то, чтобы они разместили в «Моряцких объятиях» его людей, Хоббс и Симпсон просто не смогли устоять. Сам офицер поселился в лучшей комнате облупившегося строения, переиначив заведенные в кабаке порядки на свой лад. Не будь родственники Хоббса и его работника столь известными в городе, зажиточными людьми, народная нелюбовь обернулась бы для них той зимой куда более серьезными последствиями. Люди, обсуждавшие их и в церкви, и на рынке, отказывались с ними знаться, даже несмотря на то, что оба теперь носили хорошую одежду, какой у них не было уже много лет, а их ворчливость и нелюдимость сменились почти елейной вежливостью.
        Каждый человек, способный понять царившие в те дни в Монксхэйвене настроения, осознавал, что ситуация в любой момент может взорваться; некоторые, вероятно, даже удивлялись, что взрыва пришлось ждать так долго, ведь до февраля все сводилось лишь к отдельным вспышкам гнева, вызванным спорадическими действиями вербовщиков, хватавших одиноких моряков то за пределами города, то в самом его сердце. Казалось, они боялись спровоцировать всеобщую враждебность вроде той, из-за которой им пришлось бежать из Шилдса, и пытались расположить к себе жителей - настолько, насколько это было возможно. Офицеры вербовочной службы и трех военных кораблей часто наведывались в Монксхэйвен, щедро тратили деньги, демонстрировали дружелюбие ко всем, кого встречали, и старались добиться расположения хозяев домов, куда их пускали, вроде членов магистрата и приходского священника. Однако, несмотря на положительные стороны подобного положения вещей, оно не приближало их к цели, поставленной службой вербовки, а потому был сделан более решительный шаг, и случилось это тогда, когда в городе было полно ходивших в Гренландию
моряков, которые съехались в Монксхэйвен, чтобы, не афишируя своего присутствия, вновь наняться на корабли, что по закону предоставило бы им защиту от вербовки.
        Одним субботним вечером, 23 февраля, когда из-за сильного мороза и пронзительного северо-восточного ветра люди сидели по домам, их испугал звон пожарного колокола, как будто призывавшего на помощь. Колокол этот находился в рыночной конторе, расположенной на пересечении Хай-стрит и Бридж-стрит. Какое-то здание, возможно, один из навесов с котлами для вытапливания китового жира, охватило пламя, и соседи, зная, что в городе нет ни запасов воды для тушения огня, ни пожарных насосов, со всех ног бросились на подмогу. Мужчины, хватая шапки, выскакивали на улицы; жены бежали следом: одни - чтобы накинуть на спешивших мужей какую-нибудь теплую одежду, другие - испытывая смесь страха и любопытства, которая толкает людей к местам бедствий. Торговцы, дожидавшиеся сумерек, дабы отправиться домой под покровом темноты, при отчаянном сигнале пожарного колокола тоже возвращались, ведь он звонил все сильнее и сильнее, так, словно опасность с каждой минутой возрастала.
        Люди бежали друг возле друга, и в глазах их читался немой вопрос: «Где это?» Однако ответа ни у кого не было, и горожане продолжали нестись к рыночной площади, откуда все так же доносился металлический звон пожарного колокола.
        Тусклый свет масляных ламп, лившийся с примыкавших улиц, лишь делал темноту, царившую на заполненной народом рыночной площади, более отчетливой; оттуда доносились голоса множества людей, задававших вопросы, но не получавших ответов. Тех, кто стоял возле рыночной конторы, начало охватывать странное чувство страха. Колокол вверху все так же звонил, однако оказалось, что дверь заперта; никто не говорил, зачем их позвали и куда им нужно идти. Горожане находились в самом сердце таинственных событий, но ничего не могли понять! Их безымянный страх обрел форму, когда с восточной части Бридж-стрит, откуда все еще продолжали прибывать люди, донесся крик: «Вербовщики! Вербовщики! На нас напали вербовщики! На помощь! На помощь!» Значит, звон пожарного колокола был ловушкой. Людей заманили в западню, воспользовавшись их лучшими чувствами. Это было все равно что варить козленка в молоке его матери. К полнейшему смятению прибавилось какое-то тяжелое чувство, заставлявшее собравшихся прорываться во все стороны, кроме той, где происходила стычка; свист тяжелых кнутов, глухие удары дубинок, стоны и рычание раненых
или разъяренных горожан раздавались во тьме с ужасающей отчетливостью, особенно для тех, чей слух обострился от страха.
        Несколько человек, запыхавшись, нырнули в узкий темный проход, чтобы восстановить силы и продолжить бег. Какое-то время они лишь тяжело пыхтели и отдувались. Ни один не понимал, кто стоит рядом с ним; жестоко обманутые в лучших чувствах, люди были исполнены подозрений. Первого заговорившего сразу же узнали по голосу.
        - Это ты, Дэниел Робсон? - спросил его сосед.
        - Ага! Кто же еще?
        - Не знаю.
        - Будь я кем-то другим, я предпочел бы оказаться пареньком весом стоунов в восемь, не больше. Чуть не помер от этого бега!
        - В жизни не видел такого позорища. Кто вообще после этого придет тушить пожар, скажите на милость?
        - Я вот что скажу вам, парни, - произнес Дэниел; он немного отдышался, однако все равно говорил отрывисто. - Мы повели себя, как кучка трусов, позволив вербовщикам с легкостью уволочь ребят!
        - И правда, - согласился кто-то.
        - Нас было сотни две, не меньше, - продолжил Дэниел, - а вербовщиков - человек двенадцать, не больше.
        - Но они были вооружены. Я видел блеск их сабель, - послышался чей-то голос.
        - Ну и что? - отозвался тот, кто бежал последним и теперь стоял у самого входа. - В кармане куртки, которую моя женушка накинула на меня, когда я выскакивал из дома, лежит китобойный нож, так что я вмиг выпустил бы им потроха, если бы этот проклятый колокол не трезвонил у меня над головой и я сообразил бы, что нужно делать. Двум смертям не бывать, а мы и так готовы были умереть, спасая людей из огня; но никому из нас не хватило ума попытаться спасти бедолаг, звавших на помощь.
        - Их, наверное, уже увели в «Рандивус», - сказал кто-то.
        - Но на борт до утра отвезти не смогут - прилив не позволит.
        - У нас есть шанс, - озвучил Дэниел Робсон мысль, вертевшуюся в голове у каждого. - Сколько нас? - Наощупь он насчитал семерых. - Семеро. Однако если мы семеро поднимем город на ноги, то получим десятки людей, готовых штурмовать «Моряцкие объятия», и с легкостью спасем завербованных. Нас семеро, и каждый из нас - моряк; расходимся и приводим друзей к церковным ступеням; возможно, вербовщики будут не такими мягкотелыми, как мы, позволившие увести бедолаг прямо у себя из-под носа просто потому, что нас огорошил звон колокола, будь он неладен; уж я-то вырву ему язык еще до конца недели, помяните мое слово!
        Стоявшие у входа согласно забормотали еще до того, как Дэниел закончил излагать свой план, и, держась в тени, зашагали прочь, каждый в своем направлении; большинство двинулось прямо к наиболее диким, отчаянным мореплавателям Монксхэйвена, ведь полная невзгод и постоянной тревоги зима наполнила их сердца жаждой мести гораздо более глубокой и яростной, чем предполагал Дэниел, призывая прийти на помощь завербованным. Для Робсона происходящее было подобно приключениям его юности, которую выпитый алкоголь временно вернул к жизни; он шел по улице, хромая из-за ревматизма, то и дело напоминавшего о себе, однако был полон предвкушения заварухи, которую сам должен был возглавить; Дэниел посмеивался над царившей в городе обманчивой тишиной: вербовщики в «Рандеву» даже не представляли, что их ожидает. Он тоже должен был собрать друзей - старых, но крепких, каким Робсон считал и самого себя.
        Люди, откликнувшиеся на призыв, собрались у церковных ступеней к девяти, а в те времена в девять часов Монксхэйвен представлял собой место гораздо более тихое, чем многие современные города в полночь. Церковь и погост, расположенные на обрыве, были залиты серебристым лунным светом; неровные ступени виднелись кое-где отчетливо, как днем, а кое-где были окутаны глубокой тенью. Но на полпути наверх люди роились подобно пчелам; каждый старался встать поближе к тем, кто планировал штурм, чтобы обо всем их расспросить. То тут, то там через толпу мужчин проталкивались женщины; игнорируя произносимые громким шепотом призывы вести себя потише, они пронзительным голосом требовали немедленных действий и заклинали собравшихся безо всякой пощады бить тех, кто увел их отцов и кормильцев. Внизу, в погруженном во тьму безмолвном городе, многие сердцем были с разгневанной, возбужденной толпой, благословляя и благодаря мятежников за то, что они собирались сделать. Дэниел вскоре обнаружил, что он не такой уж хороший стратег в сравнении с некоторыми другими. И все же, когда и без того не слишком разговорчивые люди,
добравшись до обшарпанного темного запертого паба «Моряцкие объятия», остановились в полном молчании, озадаченные необитаемым видом здания, именно Дэниел вновь взял командование на себя.
        - Для начала поговорим с ними вежливо, как воспитанные люди, - сказал он. - Возможно, Хоббс потихоньку выпустит их, если мы перекинемся с ним парой словечек. Эй, Хоббс! - произнес Робсон громче. - Ты что, уже закрылся на ночь? Мне хотелось бы пропустить стаканчик. Это я, Дэннел Робсон.
        Гробовая тишина; и все же его слова были услышаны. Из толпы полетели насмешки и угрозы, сопровождаемые ужасной бранью; сдержать гнев собравшихся было не под силу уже никому. Если бы хозяева паба, ожидавшие чего-то подобного, не укрепили двери и окна железными прутьями, разъяренная, ревущая толпа просто выбила бы их, ведь ее натиск своей силой был подобен стенобитному орудию; но железо устояло, и к ярости людей, осаждавших паб, прибавилось замешательство. Изнутри по-прежнему не доносилось ни звука.
        - Сюда! - крикнул Дэниел. - Тут есть задний вход. Возможно, он не так хорошо укреплен.
        Предоставив штурмовать паб более молодым и сильным, он успел осмотреть заднюю часть здания. Чуть не сбив Робсона с ног, люди ринулись за ним в переулок, куда выходили двери принадлежавших трактирщику пристроек. Дэниел уже успел сломать запор сырого, пахшего плесенью хлева, в одном из углов которого топталась жалкая тощая корова; животное было явно встревожено видом толпы, вломившейся к нему посреди ночи. Дэниел едва не задохнулся, прежде чем ему удалось справиться с прогнившим деревянным ставнем на противоположной стене; когда он наконец это сделал, взглядам людей, столпившихся в хлеву, открылся поросший сорняками двор старой таверны; в ясном свете луны каждая травинка отбрасывала отчетливую черную тень.
        В те дни, когда в «Моряцких объятиях» часто останавливались путешественники, ехавшие верхом, хлев этот был конюшней, а проем в стене служил для того, чтобы ее проветривать; он был достаточно широким, и обнаруживший его Дэниел решил протиснуться первым. Однако теперь он был больше и тяжелее, чем в юности, а хромота сделала его не таким ловким; нетерпеливая толпа, решив помочь Робсону, вытолкнула его наружу, в результате чего он так грохнулся на круглые камни, которыми был вымощен двор, что едва смог отползти, чтобы избежать обутых в тяжелые кованые сапоги ног тех, кто стал спрыгивать следом. Вскоре двор заполнился людьми; они издавали яростный, насмешливый крик, который на сей раз, к их удовольствию, не остался без ответа. На смену молчаливому противостоянию пришла открытая борьба, ожесточенная, яростная стычка; Дэниел думал лишь о том, что вынужден тихо сидеть, прислонившись к стене, и в бездействии наблюдать за тем, как сражались люди, которых он еще недавно возглавлял.
        Робсон видел, как из земли вырывали те самые камни, на которые он только что упал; видел, как легко под их ударами поддается незащищенная задняя дверь; заметив, что окна верхнего этажа открылись и высунувшиеся из них солдаты стали целиться в толпу, Дэниел выкрикнул бесполезное предупреждение; впрочем, в это самое мгновение дверь не выдержала и люди ввалились внутрь прежде, чем кто-то был серьезно ранен выстрелами. Стены здания приглушили крики толпы, сделав их похожими на рев разъяренного зверя, пожирающего добычу; шум становился то громче, то тише, а затем и вовсе прекратился; Дэниел попытался понять, что стало тому причиной, но тут толпа взревела вновь: люди с криками высыпали обратно во двор, радуясь спасению жертв вербовщиков. С трудом поднявшись на ноги, Дэниел присоединился к всеобщему ликованию; пожимая руки, он едва понимал слова людей, говоривших, что лейтенант с вербовщиками ускользнули через окно фасада и что за ними бросились в погоню; б?льшая часть преследователей, впрочем, вернулась, чтобы освободить пленников, после чего принялась вымещать злость на здании и находившихся внутри
предметах.
        Из окон обоих этажей во двор летела мебель. Бились стекла, трещала древесина, и эти звуки, сопровождаемые криками, хохотом и бранью, привели Дэниела в невероятное возбуждение; позабыв об ушибах, он ринулся вперед, желая помочь остальным. План оказался столь успешным, что Робсон едва не потерял голову. Громогласно приветствуя продолжающееся разрушение, он пожимал руки всем вокруг; когда же погромщики наконец решили передохнуть, Дэниел воскликнул:
        - Будь я помоложе, я бы разнес «Рандивус» в щепки и подпалил его. Вот тогда был бы повод звонить в пожарный колокол.
        Сказано - сделано. Возбужденные люди были готовы на любую выходку; старые стулья, сломанные столы, всевозможные выдвижные ящики, разбитые сундуки - все это быстро и умело сложили пирамидой, а расторопный малый, едва услышав слова Дэниела, ринулся за раскаленным углем и уже нес его на лопате. Остановившись передохнуть, бунтовщики, будто дети, смотрели на неуверенно мерцавшее пламя, которое, взметнувшись на мгновение, едва не потухло; впрочем, уже в следующий миг оно побежало вдоль основания обломков и разгорелось по-настоящему. Рыжие языки костра, заплясав, взмыли ввысь и больше уже не ослабевали; собравшиеся вокруг люди торжествующе заорали и, ликуя, стали толкать друг друга локтями.
        В какое-то мгновение они умолкли, и сквозь рев костра до Дэниела донеслось тихое мычание несчастной привязанной в хлеву коровы; оно было ему так же понятно, как слова. Прихрамывая, он вышел через опустевший, разгромленный паб на улицу и, обогнув здание, вновь оказался в переулке, куда выходил хлев. Корова металась, испуганная ревом, ослепительным светом и жаром костра; однако Дэниел, умевший успокаивать скот, всего за несколько минут накинул ей на шею веревку и осторожно увел животное подальше от страшного места. Робсон был все еще в переулке, когда Симпсон, работник из «Моряцких объятий», вылез из пустовавшей пристройки, где все это время прятался, и оказался нос к носу с фермером.
        Лицо Симпсона побелело от страха и ярости.
        - Вот, возьми свою животину, - сказал ему Робсон, - и отведи ее туда, где не слышно криков. Она ошалела от жара и шума.
        - Они побросали в огонь все тряпье, какое у меня было, - выдохнул Симпсон. - Я никогда не был богат, а теперь и вовсе нищий.
        - Что ж, не нужно было идти против своих и привечать вербовщиков. Сам виноват. И, будь я моложе, эту животину тоже некому было бы вывести, ведь я находился бы вместе со всеми.
        - Это ты их науськивал… я слышал… И видел, как ты помог им вломиться внутрь; они никогда бы не додумались громить дом и жечь добро, если бы ты им этого не посоветовал.
        Симпсон чуть не плакал. Однако Дэниел не понимал, что означала для бедолаги (хоть и проходимца, но нищего неудачника) потеря того немногого, что он имел; Робсон чувствовал лишь одно: гордость из-за того, что он, как ему казалось, сделал доброе дело.
        - Ага, - ответил Дэниел. - Хорошо, когда у людей есть вожак с головой на плечах. Сомневаюсь, что кто-нибудь другой додумался бы разорить ваше осиное гнездо; для этого нужна врожденная смекалка, и немалая. Теперь вербовщики еще долго там не обоснуются. Жаль только, что мы их не поймали. Да и Хоббсу я хотел бы сказать пару слов.
        - Хоббс кое-как сводил концы с концами, - произнес Симпсон с болью. - А теперь лишился всего, как и я.
        - Да ладно тебе; у тебя есть брат, и он совсем не беден. А Хоббсу случившееся тем более пойдет на пользу; он выучил урок и в следующий раз не станет предавать своих. Вот, бери свою животину и пригляди за ней, а то у меня кости ломит. И лучше исчезни, а то парни разгорячились; если ты попадешься им на глаза, они не станут с тобой церемониться.
        - Хоббс сам напросился; это он договаривался с лейтенантом и удрал с женой и деньгами; а я в одночасье оказался нищим на монксхэйвенских улицах. Что же до брата - он меня ненавидит. У меня было три кроны[57 - В Британии - монета достоинством в пять шиллингов.], хорошие штаны, рубашка и целых две пары чулок. Чтоб вам всем - вербовщикам, тебе, Хоббсу и этим безумцам - провалиться в ад!
        - Успокойся, парень, - ответил Дэниел, ничуть не обидевшись. - Я не богач, однако вот тебе полкроны и два пенса; это все, что у меня есть, но вам с животиной на еду и ночлег сегодня хватит, да еще и останется тебе на стаканчик, чтобы утешиться. Я бы и сам не прочь выпить, но все отдал тебе, так что поковыляю-ка я домой к своей женушке.
        Дэниел не привык испытывать какие бы то ни было эмоции в делах, которые не касались его лично, иначе вполне мог бы почувствовать отвращение к несчастному пройдохе, который, немедленно схватив деньги, рассыпался в слезных благодарностях к человеку, которого минуту назад проклинал. Впрочем, сильных чувств в душе Симпсона не осталось: он уже давно их израсходовал; там, где раньше были любовь и ненависть, теперь теплилось лишь вялое одобрение или неодобрение; этот человек думал только о себе, воспринимая чужие неудачи и успехи исключительно в свете их влияния на него самого.
        Медленно шагая домой по Хай-стрит, Дэниел видел, что многие двери, запертые хозяевами при виде несущейся по улице толпы, приоткрывались, и из них на темную дорогу струился свет. Вести об успешном спасении завербованных достигли ушей тех, кто еще пару часов назад пребывал в безнадежном отчаянии; кое-кто, выбравшись из темных углов на улицу, сразу же узнал Дэниела и, ринувшись к нему, принялся жать фермеру руку, осыпая его благодарностями: весть о том, что он был среди людей, спланировавших штурм, уже успела разнестись по городу; некоторые звали его пропустить стаканчик - предложение, от которого Робсону в других обстоятельствах сложно было бы отказаться; однако в тот миг из-за растущей тревоги и усиливающейся боли он мог думать лишь о том, как бы поскорее добраться до дома и отдохнуть. Но по пути туда Дэниел не мог избежать прикосновений и лестных слов людей, которые были для него целым миром и теперь смотрели на фермера как на героя; особенно запала ему в душу благодарность женщины, чей завербованный муж был спасен той ночью.
        - Да будет, будет, - ответил ей Робсон. - Не нужно так горло надрывать благословениями. Твой муж сделал бы для меня то же самое, хотя, возможно, и не так ловко; но смекалка - это дар, и не стоит ею гордиться.
        Дэниел продолжил путь домой и, добравшись до вершины холма, обернулся; впрочем, из-за хромоты и ушибов он шел медленно, и городские огни к тому времени уже успели погаснуть; лишь красноватое зарево поднималось над домами в конце длинной Хай-стрит, да зловещая жаркая мгла клубилась у склона холма над тем местом, где прежде был паб «Моряцкие объятия» - немое свидетельство свершившегося насилия.
        - Вот и позвонили в пожарный колокол! - хохотнул Дэниел. - Не нужно было этому старому пустобреху нас обманывать.
        Глава XXIV. Скоротечная радость
        Непривычно долгое отсутствие Дэниела не на шутку взволновало Белл и Сильвию. В рыночные дни он обычно приходил домой между восемью и девятью часами. Жена и дочь ожидали, что он будет пьян, однако это их не шокировало; Робсон пил не больше, чем многие их соседи, даже меньше некоторых: пару раз в год, если не чаще, те уходили в двух-трехдневные запои, а затем, истратив все деньги, возвращались домой с бледными, одутловатыми и слегка виноватыми лицами; получив нагоняй от жен, они становились достойными, трудолюбивыми трезвенниками - до тех пор, пока их вновь не одолевал соблазн. Однако в рыночные дни пили больше обычного, ведь всякую сделку или договор следовало «обмыть»; не важно, прибыл человек издалека или из близлежащих окрестностей, пешком или верхом, «теплый ночлег для людей и животных» (как в те дни принято было писать на трактирных вывесках) подразумевал щедрую порцию выпивки для первых.
        Дэниел всегда одинаково объявлял о своем намерении выпить больше обычного. «Сегодня я как следует налакаюсь, женушка», - говорил он, после чего выходил из дома, невзирая на ее неодобрительные взгляды и звучавшие вслед советы избегать таких-то и таких-то собутыльников и смотреть себе под ноги на обратном пути.
        Однако в тот вечер Робсон не сделал подобного предупреждения. Свеча, которую Белл и Сильвия поставили на подоконник, дабы указать ему путь через поля, - обычай, которому они следовали даже в лунные ночи вроде той, - горела в непривычный час; сидя по обе стороны от очага, мать и дочь поначалу были так уверены в его возвращении, что едва ли прислушивались. Белл дремала, а Сильвия рассеянно смотрела в огонь, размышляя о прошедшем годе и приближавшейся годовщине того дня, когда она в последний раз видела своего возлюбленного; девушка думала, что он погиб и лежит в морской пучине, в чью залитую солнцем гладь она всматривалась день за днем, безуспешно пытаясь разглядеть сквозь толщу воды черты, которые ей до слез хотелось увидеть хотя бы еще раз. Только бы узреть это ясное, красивое лицо, которое все больше стиралось из ее памяти с каждой попыткой его вспомнить; узреть, как он, волшебным образом пройдя по водам, ставшим ему могилой, ждет ее у перелаза в лучах закатного солнца, отражающегося в его прекрасных глазах, пускай бы даже он исчез в следующее мгновение; увидеть, как он сидит в слабом свете очага
с краю кухонного стола, счастливый и беспечный, как раньше, болтает ногами и вертит в пальцах какую-нибудь из ее швейных принадлежностей. Сложив руки, девушка будто молила неведомую силу дать ей возможность увидеть его еще раз хотя бы на мгновение - чудесное, исполненное страсти мгновение. После этого она больше никогда не забудет его дорогое лицо.
        Внезапно голова Бел упала на грудь, и женщина резко проснулась; Сильвия постаралась отбросить мысли об умершем, по которому она так тосковала, спрятав их в самом сокровенном уголке своего сердца.
        - Отец опаздывает, - произнесла Белл.
        - Уже девятый час, - отозвалась Сильвия.
        - Но наши часы спешат не меньше чем на час, - заметила мать.
        - Ага, однако ветер сегодня отлично доносит бой монксхэйвенских часов. Всего пять минут назад я слышала, как они пробили восемь.
        В действительности девушка слышала звон пожарного колокола, но не поняла этого.
        Вновь повисла долгая пауза, однако теперь ни мать, ни дочь не спали.
        - Должно быть, у него опять приступ ревматизма, - сказала Белл через какое-то время.
        - На дворе, конечно, холодно, - ответила Сильвия. - Мартовская погода пришла раньше времени. Ну да я смешаю для отца сидр с молоком и патокой; отличное средство от кашля.
        На какое-то время обе отвлеклись на приготовление этого напитка. Впрочем, когда чаша со смесью была в духовке, тревожная неопределенность вернулась.
        - Он ведь не говорил, что собирается напиться, правда, матушка? - произнесла Сильвия наконец.
        - Нет, - ответила Белл со слегка напряженным выражением лица. Помолчав, она добавила: - Некоторые мужья напиваются без предупреждения. Но мой не из таких.
        - Матушка, - сказал Сильвия, - я возьму в хлеву светильник и схожу на уступ, а потом, может быть, к краю зольного поля.
        - Ступай, девочка, - согласилась Белл. - Я сейчас оденусь и пойду с тобой.
        - Не надо, - возразила Сильвия. - Ты слишком слаба, чтобы выходить из дому в такую ночь.
        - Тогда позови Кестера.
        - Нет. Я не боюсь темноты.
        - Подумай о том, что ты можешь встретить кого-то в темноте.
        Сильвия содрогнулась; слова матери натолкнули ее на мысль, что идея пойти на поиски отца была ответом на ее недавнее воззвание к неведомой силе и что она действительно может встретить своего умершего возлюбленного на перелазе у края зольного поля; прочем, несмотря на дрожь, пробежавшую по ее телу от этой суеверной фантазии, сердце Сильвии билось ровно; ни темнота, ни духи умерших ее не напугают; безмерное горе полностью изгнало из ее души девичьи страхи.
        Сильвия вышла из дома и через некоторое время вернулась, так и не встретив ни людей, ни духов; ветер был таким сильным, что мог бы сбить с ног любого - вот только на уступе никого не было.
        Мать с дочерью снова уселись, продолжая прислушиваться. Наконец со двора донеслись шаги Дэниела; Белл и Сильвия ждали этого звука, однако все равно вздрогнули.
        - Отец! - воскликнула девушка, когда тот вошел в дом.
        Белл встала; она вся тряслась, однако не произносила ни слова.
        - Я едва ноги не протянул, - сказал Дэниел, опускаясь на стул у двери.
        - Бедный старый отец! - произнесла Сильвия, наклоняясь, чтобы снять с него тяжелые сапоги на деревянной подошве.
        - А это что? - отозвался он. - Сидр с молоком и патокой? Вот уж любите вы, женщины, всякое пойло.
        Впрочем, снадобье он все же выпил; Сильвия, заперев дверь, принесла с подоконника горящую свечу, и в ее свете они с матерью увидели, что лицо Дэниела почернело от дыма, а одежда измята и порвана.
        - Кто это тебя так? - спросила Белл.
        - Меня? Никто. Это я наконец-то задал трепку вербовщикам.
        - Ты? Они не стали бы тебя вербовать! - воскликнули жена и дочь в один голос.
        - Разумеется не стали бы! Они и так получили сполна. В следующий раз, прежде чем попытаться выкинуть какой-нибудь фокус, вербовщики сперва убедятся, что поблизости нет Дэниела Робсона. Сегодня вечером я собрал людей и спас с десяток честных парней из «Рандивуса». Вместе с остальными. А еще мы спалили барахло Хоббса и лейтенанта. Теперь, должно быть, «Рандивус» годится только на то, чтобы держать в нем сбежавшую скотину.
        - Ты ведь не хочешь сказать, что сжег его вместе с вербовщиками? - спросила Белл.
        - Нет, нет, не в этот раз. Вербовщики разбежались, как кролики, а Хоббс со своими уволок все деньги; зато от старой дыры теперь осталась только груда обмазанных известью кирпичей, а мебель сгорела дотла; но главное, что люди на свободе и теперь их никогда не одурачат звоном пожарного колокола.
        Дэниел принялся рассказывать о ловушке, в которую их заманили на рынке, то и дело прерываясь, чтобы ответить на вопросы охваченных любопытством жены и дочери или пожаловаться на боль и утомление; наконец он произнес:
        - Об остальном я расскажу вам завтра: не каждый день человек совершает великие дела; а сейчас я бы отправился спать, даже если бы сам король Георг захотел разузнать, как мне удалось все это провернуть.
        Дэниел устало побрел наверх; жена с дочерью попытались сделать все возможное, чтобы облегчить боль в его суставах и устроить его поудобнее. Специально для него они достали грелку, использовавшуюся только в самых важных случаях; залезая в теплую постель, Робсон сонным голосом поблагодарил Сильвию и Белл, добавив:
        - Это такое облегчение - знать, что те бедняги сегодня ночуют дома.
        С этими словами он погрузился в сон и почти не почувствовал, как Белл поцеловала его в обветренную щеку.
        - Благослови тебя Бог, дорогой! - сказала она тихо. - Ты всегда заступался за униженных и обездоленных.
        В ответ Дэниел пробормотал что-то невнятное; впрочем, Белл этого уже не услышала; отойдя в сторону и бесшумно раздевшись, она так тихо, как только позволяли ее плохо гнущиеся руки и ноги, легла рядом с мужем.
        На следующее утро все встали поздно. К тому времени как дверь открылась, чтобы впустить в дом свежий утренний воздух, Кестер уже давно проснулся и хлопотал возле скота; впрочем, Сильвия все равно ходила едва ли не на цыпочках. Когда каша была готова, Кестера позвали в кухню завтракать вместе с семьей. В центре стола стоял большой деревянный поднос; в деревянных мисках было молоко. Каждый накладывал себе оловянной ложкой в процеженное свежее молоко нужное количество каши. Однако в то утро Белл велела Кестеру сразу положить себе столько каши, сколько он собирался съесть, и пойти вместе с миской наверх, в комнату к хозяину, чтобы составить ему компанию: Дэниел до сих пор лежал в постели, набираясь сил и постанывая всякий раз, когда вспоминал о своих болезненных ушибах. Впрочем, б?льшую часть времени он думал о событиях прошедшего вечера, и Белл резонно рассудила, что новый слушатель облегчит его страдания тела и ума; и вправду, Дэниел очень обрадовался идее разделить трапезу с Кестером.
        Осторожно взобравшись наверх с полной миской каши, Кестер уселся на лестничную ступеньку у порога спальни (в те времена не слишком умели рассчитывать уровни при строительстве) лицом к хозяину, и тот, полулежа в своей кровати под синим клетчатым одеялом, с охотой вновь принялся рассказывать; Кестер слушал его так внимательно, что порой даже забывал подносить ложку к открытому рту; он немигающими глазами глядел на Дэниела, живописавшего свои подвиги.
        Впрочем, когда фермер рассказал о своих сражениях всем слушателям, находившимся поблизости, затворничество стало его тяготить, ведь в доме не было даже привычной суеты; и после обеда он, несмотря на то что его ушибы все еще ныли, заглянул в конюшню и отправился бродить по ближайшему к дому полю вместе с Кестером, обсуждая по большей части посевы и навоз; впрочем, Дэниел то и дело посмеивался, вспоминая самые забавные эпизоды вчерашнего вечера. Кестер наслаждался этим днем еще сильнее, ведь он не страдал от синяков, которые даже герою напоминали о том, что он состоит из плоти и крови.
        Домой они вернулись уже в сумерках и застали там Филипа. В воскресенье Кестер привык ложиться как можно раньше, а зимой и вовсе отправлялся в постель до шести часов, однако в тот вечер ему было очень интересно услышать новости, которые Филип принес из Монксхэйвена, и он предпочел провести вечер вместе со всеми, расположившись на стуле, стоявшем между кухонным столом и дверью.
        Когда Дэниел с Кестером вошли, Филип сидел так близко к Сильвии, как это позволяли приличия. Она выглядела равнодушной; неприязнь к кузену, некогда заставлявшая ее вести себя по-девичьи вздорно и дерзко, напрочь ее покинула. Теперь Сильвия была скорее рада видеть Филипа, ведь он вносил некоторое разнообразие в ее монотонную жизнь, полную мелких повседневных забот, ставших обременительными; от апатии девушку могла избавить лишь вспышка страсти. Сама того не осознавая, Сильвия впадала в зависимость от застенчивой преданности и постоянного внимания Филипа; он же, как это всегда случается с влюбленными, прежде без ума от ее живости и вспыльчивости, теперь был очарован томностью кузины, считая ее молчание еще более чудесным, чем слова.
        Хепберн и сам пришел совсем недавно, проведя вторую половину дня в часовне; в дальнюю церковь никто из них не ходил: они были не слишком религиозны, а в тот день каждый размышлял о событиях прошедшего вечера. Дэниел тяжело опустился в свое стоявшее у очага любимое кресло с круглой спинкой; никто другой не посмел бы на него покуситься. Уже через пару минут он прервал приветственно-вопросительную речь Филипа рассказом о том, как прошлым вечером ему удалось спасти завербованных. Однако, к немому удивлению Сильвии - единственной, кто это заметил, - вместо восхищения и приятного изумления на лице молодого человека отразилась глубокая тревога; пару раз он, казалось, хотел перебить дядю, однако продолжал хранить молчание, как будто взвешивая слова, которые собирался произнести. Кестер, похоже, готов был слушать рассказ хозяина сутки напролет; прожив столько времени рядом, эти двое словно читали мысли друг друга, понимая собеседника с полуслова. Белл тоже гордилась подвигом, который совершил ее муж. Так что выражение лица и манеры Филипа взволновали лишь Сильвию. Когда Дэниел закончил свое повествование,
вместо вопросов и похвал, которые он ожидал услышать, в комнате повисла тишина. Фермер с недовольным видом повернулся к жене.
        - Мой племянник выглядит так, словно доходы от продажи булавок да побрякушек заботят его больше, чем рассказ о спасении честных людей, которых тендер навсегда мог увезти подальше от жен и детей, - сказал он. - Ему было бы все равно, если бы женщины с малышами оказались в работном доме или померли с голоду.
        На мгновение Филип побагровел, однако затем стал еще бледнее, чем обычно. Рассказ Дэниела натолкнул его на мысли, совершенно не связанные с Чарли Кинрейдом, однако теперь воспоминания о гарпунере, которые ему никак не удавалось изгнать, вновь ворвались в его разум. Немного помолчав, Филип произнес:
        - В Монксхэйвене еще не было такого тревожного воскресенья. Бунтовщики, как прозвал их народ, не унимались всю ночь. Они хотели напасть на команду военного судна, и дворянам пришлось просить милорда Малтона, чтобы тот прислал ополченцев; они уже прибыли в город и ищут судью, чтобы тот зачитал постановление; люди говорят, что ни один магазин завтра не откроется.
        Всем стало очевидно, что события приняли гораздо более серьезный оборот, чем они рассчитывали. Какое-то время люди смотрели друг на друга; наконец Дэниел, собравшись с духом, произнес:
        - Думаю, прошлым вечером мы сделали немало; но людей не так-то просто остановить, когда кровь у них кипит; и все же звать солдат - это слишком, пусть даже они и всего лишь ополченцы. Понадобилось вмешательство лорда, чтобы положить конец затеянному нами семерыми в темной подворотне!
        Он опять усмехнулся, однако на этот раз менее уверенно.
        С видом еще более серьезным, чем раньше, Филип вновь заговорил, ведь то, что он собирался сказать, было неприятно для столь дорогих ему родственников.
        - Я должен был вам об этом рассказать, - произнес он. - Я думал, что это всего лишь новости, и представить себе не мог, что мой дядя принимал в этом участие. Мне очень жаль об этом слышать.
        - Почему? - выдохнула Сильвия.
        - Тут не о чем жалеть, - сказала Белл. - Я рада и горда, что это так.
        - Пускай, пускай, - произнес Дэниел с обидой. - Я был дураком, рассказав ему о вещах, которые он не способен оценить; давайте лучше поговорим о том, как отмерять ткани…
        Филип не обратил внимания на эту убогую попытку сделать саркастическое замечание; на какое-то время он погрузился в раздумья, а затем проговорил:
        - Не хотелось бы вам досаждать, но лучше уж я скажу все, что у меня на уме. У нас в часовне куча народу судачила о случившемся вечером и утром - о том, что зачинщиков бросят в тюрьму и отдадут под суд; так что, когда я услышал от дяди, что он был одним из этих зачинщиков, мне сразу же вспомнился тот разговор, ведь люди утверждали, будто судьи жаждут мести и будут на стороне правительства.
        На мгновение в комнате повисла мертвая тишина. Женщины переглянулись в полнейшем замешательстве, так, словно не могли осознать, что поведение, казавшееся им поводом для гордости, кто-то мог воспринять как заслуживающее наказания. Они все еще пребывали в изумлении, когда Дэниел заговорил.
        - Я не жалею о том, что совершил, и при необходимости повторил бы это сегодня же, - сказал он. - Вот так вот. Можешь передать судьям: я считаю, что правда со мной, а не с ними - теми, кто позволяет утаскивать бедных парней прямо из города.
        Возможно, было бы лучше, если бы Филип придержал язык; однако он считал опасность реальной и всей душой желал внушить понимание этого своему дяде, чтобы тот, зная, чего нужно бояться, попытался предотвратить беду.
        - Они словно с цепи сорвались из-за разрушения «Рандивуса»! - произнес молодой человек.
        Дэниел достал с полки у очага свою трубку и набил ее табаком, продолжая притворяться, что делает это, даже когда трубка была уже полна; по правде говоря, теперь, увидев свое поведение в новом свете, он начинал чувствовать себя неуютно. Однако признаваться в этом фермер не собирался и потому, подняв голову с делано безразличным видом, зажег трубку и затянулся, после чего, вынув ее изо рта, осмотрел, словно с ней что-то было не в порядке; он продолжал хранить молчание до тех пор, пока трубка не была приведена в надлежащее состояние; все это время близкие, глубоко встревоженные его будущим, затаив дыхание, следили за совершаемыми им манипуляциями и с нетерпением ожидали ответа.
        - «Рандивус»! - сказал наконец Дэниел. - Славно, что он сгорел, ведь я в жизни еще не видывал такого клоповника; по двору там бегали сотни, если не тысячи крыс; и, как я слышал, он вообще был ничьим, точнее принадлежал Канцелярскому суду; так кому же мы причинили вред, парень?
        Филип молчал, не желая еще больше сердить дядю. Знай он о том, какую роль Дэниел Робсон сыграл в мятеже, прежде чем покинуть город, молодой человек захватил бы с собой кого-нибудь, кто доходчивее растолковал бы его дяде нависшую над ним опасность, которую Хепберн считал весьма реальной. Теперь же ему оставалось только держать язык за зубами, до тех пор пока ему не удастся выяснить, что именно грозит бунтовщикам по закону и узнал ли кто-нибудь Дэниела.
        Фермер сердито попыхивал трубкой. Кестер громко вздохнул, но тут же пожалел об этом и принялся насвистывать. Белл, до крайности перепуганная, но желавшая восстановить хотя бы некое подобие гармонии, произнесла:
        - Вред причинили Джону Хоббсу - все его вещи поломали или сожгли. Возможно, он и заслужил это, но люди в какой-то мере испытывают привязанность к своим столам и стульям, особенно если натирают их пчелиным воском.
        - Вот уж жаль, что его не сожгли вместе с вещами, - проворчал Дэниел, вытряхивая пепел из трубки.
        - Не надо делать вид, будто ты хуже, чем есть на самом деле, - ответила его жена. - При первом же визге Хоббса ты бы первым бросился вытаскивать его из огня.
        - А я готова поспорить, что, если бы принесли бумагу с требованием возместить потерянное Хоббсом при пожаре, отец обязательно дал бы что-нибудь, - сказала Сильвия.
        - Ты ничего об этом не знаешь, - отозвался Дэниел. - В следующий раз держи язык за зубами, пока тебя не спросят, девочка.
        Подобная резкость и раздражительность были столь непривычны для Сильвии, что у нее из глаз брызнули слезы; губы девушки задрожали. Филип заметил это, и его сердце сжалось. Он поспешил сменить тему, чтобы отвлечь внимание от кузины; однако Дэниел был слишком раздосадован и потому неразговорчив, и Белл была вынуждена поддерживать некое подобие беседы; иногда ей приходил на помощь Кестер, вставляя пару слов; похоже, он инстинктивно мыслил так же, как и она, и пытался отогнать мрачные думы прочь.
        Сильвия незаметно ушла в свою комнату; ее больше тревожили сердитые слова отца, чем то, что ему, возможно, придется отвечать перед законом, ведь недовольство Дэниела было бедой реальной и осязаемой, а угроза суда над ним - далекой и маловероятной. И все же смутный страх перед последней нависал над девушкой, и, очутившись наверху, она бросилась на кровать и заплакала. Филип, сидевший на первом этаже у самой лестницы, слышал каждый ее всхлип, и его исполненное любви сердце сжималось все сильнее; молодой человек чувствовал, что должен подняться к Сильвии и попытаться как-нибудь ее утешить.
        Однако вместо этого он продолжал сидеть внизу, болтая о пустяках; Дэниел иногда вставлял фразу, звучавшую довольно угрюмо; Белл, серьезная и встревоженная, бросала взволнованные взгляды то на одного, то на другого, пытаясь выведать еще хоть что-то о вопросе, начинавшем беспокоить ее всерьез. Она надеялась, что у нее будет возможность поговорить с племянником с глазу на глаз, обо всем его расспросить, однако ее муж, похоже, вознамерился во что бы то ни стало не позволить ей этого. Он оставался в гостиной до самого ухода Филипа, даже несмотря на усталость, заставлявшую его подавать неосознанные, но вполне определенные знаки, что гостю пора уходить.
        Наконец дверь за Филипом закрылась и Дэниел приготовился отойти ко сну. Кестер отправился к себе на чердак коровника еще час назад. Белл собиралась поворошить угли в очаге, а затем отправиться следом за мужем.
        Сгребая золу, она услышала, как кто-то тихо стучит в окно. Учитывая ее душевное состояние, Белл слегка испугалась, однако, оглянувшись, увидела прижатое к оконному стеклу лицо Кестера; она успокоилась и тихо отперла дверь. Силуэт работника резко вырисовывался в серых сумерках; он что-то держал в руке, и Белл сперва показалось, что это вилы.
        - Госпожа! - прошептал Кестер. - Я видел, как хозяин отправился спать, и был бы очень благодарен, если бы вы позволили мне лечь в доме. Здесь, внизу, я смогу проследить, чтобы ни один монксхэйвенский констебль до него не добрался.
        Белл вздрогнула.
        - Нет, Кестер, - ответила она, с благодарностью кладя руку работнику на плечо. - Бояться нечего. Твой хозяин не из тех, кто способен причинить вред другим, и я не думаю, что его накажут за освобождение бедолаг, которых вербовщики гнусно заманили в ловушку.
        Какое-то время Кестер стоял неподвижно, а затем покачал головой.
        - Я боюсь из-за случившегося в «Рандивусе», - сказал он. - Некоторые поднимают вокруг поджогов большой шум. Так можно я лягу у очага, госпожа? - произнес работник с мольбой.
        - Нет, Кестер… - снова попыталась возразить Белл, однако затем, внезапно передумав, сказала: - Благослови тебя Бог, мой дорогой; входи и ложись на скамье, а я сейчас достану из-за двери свой плащ и укрою тебя. Не так уж много людей, которым дорог мой муж, и мы все будем под одной крышей, не разделенные каменными стенами и замк?ми.
        В ту ночь Кестер ночевал в доме, но знала об этом лишь Белл.
        Глава XXV. Грядущие невзгоды
        Утро, пусть и не до конца развеяв страхи, принесло некоторое спокойствие. Дэниел, похоже, справился с раздражительностью и держался с женой и дочерью необычайно нежно и ласково; он явно старался загладить вину, которую чувствовал перед Сильвией из-за сказанных ей вчера вечером резких слов.
        Домочадцы, не сговариваясь, избегали каких-либо упоминаний о том, что произошло вечером в субботу. Они говорили о хлопотах по хозяйству, о предстоявших посевных работах, о скоте, о рынках; и все же каждый желал знать, насколько реальной была опасность, которая, по словам Филипа, нависла над ними, грозя перевернуть всю их жизнь.
        Белл очень хотелось послать Кестера в Монксхэйвен, чтобы он разведал обстановку, однако сказать о своей тревоге мужу она не решалась, а работник все время был рядом с ним. Женщина жалела, что не попросила его об этом вечером, когда они разговаривали в гостиной с глазу на глаз, ведь Дэниел, казалось, решил ни на шаг не отходить от Кестера, словно оба напрочь позабыли об угрозе. Сильвия с матерью тоже все время держались вместе и не упоминали о своих страхах, но ни на мгновение не переставали их остро осознавать.
        Так продолжалось до полудня, пока они не приступили к обеду. Если бы утром обитателям фермы хватило смелости обсудить то, что занимало мысли каждого из них, они, возможно, сумели бы найти способ предотвратить стремительно приближавшуюся беду. Однако среди людей неграмотных, полуграмотных и даже получивших начальное образование «страусиная позиция» весьма популярна. Они считают, что, закрыв на опасность глаза, ее можно избежать, а признать свой страх означает приблизить ее. С другой стороны, такие люди не желают признавать и то, что везение может быть продолжительным; они боятся, радуясь удаче, спугнуть ее. Так что хотя жалобы на жизнь наиболее распространены именно среди представителей этого социального класса, они во что бы то ни стало избегают выражать опасения касательно будущего, страшась накликать беду.
        Все четверо сели за стол, однако есть никому не хотелось, так что к обеду они едва притронулись, стараясь, впрочем, беседовать так, словно все было как обычно; домочадцы будто нарочно избегали тишины; в какой-то миг сидевшая напротив окна Сильвия заметила Филипа, мчавшегося вниз по склону в направлении их фермы. Все утро девушка провела в ожидании несчастья и вид спешащего кузена восприняла как дурное предвестие; побелев как мел, она встала и, указав в ту сторону пальцем, произнесла:
        - Вон он!
        Остальные тоже поднялись на ноги. В следующее мгновение задыхающийся Филип уже влетел в дом.
        - Они идут! - произнес он, отдуваясь. - Выписан ордер. Вам нужно уходить. Я надеялся, что вы уже это сделали.
        - Боже, помоги нам! - воскликнула Белл.
        Она упала на стул как подкошенная; впрочем, в следующее мгновение Белл снова встала.
        Сильвия бросилась за шляпой отца, который выглядел наиболее невозмутимым из собравшихся.
        - Я не боюсь, - заявил Дэниел. - Я и вправду сделал бы это снова, о чем им и скажу. Славные времена настали: людей заманивают в ловушки и уволакивают не пойми куда, а тех, кто их спасает, швыряют в тюрьму.
        - Но ведь кроме спасения был еще и мятеж; сожгли здание, - вновь заговорил тяжело дышавший Филип.
        - И об этом я не жалею, хотя, возможно, и не поступил бы так снова.
        К этому времени Сильвия уже принесла шляпу отца; бледная и дрожащая от напряжения Белл держала его теплый плащ и кожаный кошель с несколькими монетами, которые ей удалось собрать.
        При виде приготовлений жены и дочери загорелое лицо Дэниела тоже побледнело.
        - Если бы не они, я предстал бы перед судом и честно отбыл бы свой срок, - произнес он неуверенно.
        - Ох, именем Господа, не теряйте времени, уходите! - воскликнул Филип.
        - Куда ему идти? - спросила Белл таким тоном, словно решить это должен был ее племянник.
        - Куда угодно, лишь бы прочь из этого дома, - например, в Хэверстоун. Вечером я встречу его там, и мы решим, как поступить дальше. Главное - уходите сейчас же, - добавил молодой человек, обращаясь к дяде.
        В тот миг Филип был слишком взволнован, чтобы обратить на это внимание, однако затем ему вспоминался взгляд Сильвии, исполненный молчаливой благодарности.
        - Я зашибу их насмерть! - сказал Кестер, бросаясь к двери.
        Он увидел то, что еще не успели заметить остальные: шансов на побег не оставалось, ведь шедшие по тропинке констебли были менее чем в двадцати ярдах от дома.
        - Спрячьте его! Спрячьте! - вскричала Белл, в ужасе заламывая руки.
        Теперь всем стало ясно, что Дэниелу с его весом, ревматизмом, да еще и болевшими после той злосчастной ночи ушибами не сбежать.
        Не говоря ни слова, Филип подтолкнул дядю к ведущей наверх лестнице, чувствуя себя так, словно само его присутствие на ферме Хэйтерсбэнк в это время могло быть расценено как предательство. Едва они успели закрыться в большой спальне, как снизу донеслись шаркающие шаги вошедших в дом констеблей.
        - Они в доме, - произнес Филип.
        Дэниел протиснулся под кровать, и оба затихли; Филип пытался укрыться за синей клетчатой занавеской, насколько это было возможно. Снизу донеслось множество голосов, задвигались стулья, захлопали двери, вновь зазвучали голоса; затем раздался женский крик, пронзительный и жалобный, и по лестнице застучали шаги.
        - Этот крик все испортил, - вздохнул Филип.
        В следующее мгновение дверь распахнулась, и оба спрятавшихся осознали присутствие констеблей, хотя те сперва стояли неподвижно, разочарованно оглядывая вроде бы пустую комнату. Затем, заметив ноги Филипа, они ринулись к нему и грубо вытащили молодого человека из-за занавески, но в следующее же мгновение отпустили.
        - Мистер Хепберн! - произнес один из констеблей в изумлении.
        Впрочем, он и его товарищи немедленно сложили два и два; в таком маленьком городке, как Монксхэйвен, родственные связи или даже просто симпатии между людьми были известны всем, так что причина визита Филипа в Хэйтерсбэнк стала для них совершенно очевидной.
        - Второй не мог далеко уйти, - сказал другой констебль. - Внизу на столе его тарелка с едой; а мистер Хепберн обогнал меня на выходе из Монксхэйвена.
        - Здесь он, здесь! - воскликнул первый констебль и попытался вытащить Дэниела за ноги из-под кровати. - Попался!
        Фермер яростно пинался и покинул укрытие наименее постыдным способом - выбрался оттуда сам.
        Отряхнувшись, он повернулся к констеблям.
        - Зря я прятался; это была его идея, - произнес Дэниел, указывая большим пальцем на Филипа. - Я готов ответить за то, что сделал. Могу поспорить, у вас есть ордер, ведь судьи обожают выписывать бумажки после драки.
        Впрочем, несмотря на эту браваду, он явно был потрясен: Филип видел, что лицо дяди побелело как мел и он весь словно сжался.
        - Не нужно кандалов, - сказал Хепберн, вкладывая деньги констеблю в руку. - Вы и так сможете за ним уследить.
        Услышав шепот племянника, Дэниел резко обернулся к нему.
        - Пускай, мой мальчик, пускай, - произнес он. - В тюрьме мне будет приятно поразмышлять о двух здоровых парнях, которые так испугались мужика, спасшего субботним вечером честных моряков, что заковали его в цепи, хотя в День святого Мартина этому мужику, страдающему ревматизмом, исполнится шестьдесят два года.
        Впрочем, Робсону сложно было продолжать браваду, когда его вели как пленника через собственное жилище, а его жена тряслась всем телом, стараясь не выдать своих эмоций до того, как он покинет дом; Сильвия стояла рядом с матерью, обняв ее за талию и гладя ее сморщенные пальцы, которыми та все время неосознанно шевелила. Кестер угрюмо стоял в углу.
        При виде констеблей, ведших ее мужа вниз по лестнице, Белл содрогнулась. Несколько раз она открыла рот, словно желала что-то сказать, но не знала, что именно. Вспухшие губы и прекрасные, исполненные вызова глаза Сильвии придали ее лицу совершенно новое выражение - бессильной ярости.
        - Думаю, я могу поцеловать свою женушку, - сказал Дэниел, останавливаясь рядом с Белл.
        - Ох, Дэннел, Дэннел! - воскликнула та, распахивая объятия. - Дэннел, Дэннел, мой дорогой!
        Трясясь от рыданий, она положила голову ему на плечо, словно он был ее единственной опорой и утешением.
        - Ну же, женушка, ну же! - произнес фермер. - Наверное, если бы я был повинен в убийстве, и то было бы меньше шуму; и все же, как я и говорил, я не стыжусь того, что сделал. Ну-ка, Сильви, забери свою мать, девочка, ведь если я сделаю это сам, то неровен час тоже расплачусь, - добавил он дрожащим голосом, однако затем, взяв себя в руки, сказал, целуя жену: - Прощай, старушка, и не падай духом; к своему возвращению я хочу видеть тебя сильной и цветущей. Прощай, девочка; заботься о матери и, если понадобится, обращайся к Филипу за советом.
        Констебли вывели Робсона за порог; женщины пронзительно закричали; впрочем, через пару минут им пришлось замолчать, ведь один из констеблей вернулся, снял шляпу при виде их безутешного горя и произнес:
        - Он хочет сказать что-то дочери.
        Дэниел и второй констебль остановились ярдах в десяти от дома. Сильвия, торопливо утерев слезы передником, выскочила во двор и, подбежав к отцу, бросилась ему на шею и опять разрыдалась.
        - Тише, тише, моя девочка, - постарался успокоить ее Робсон. - Ты должна быть утешением для матери. Тише, тише, а то ты так и не услышишь, что я хочу тебе сказать. Сильви, девочка моя, мне очень жаль, что я был резок с тобой вчера вечером; прошу у тебя прощения за грубость и за то, что тебе пришлось вчера уснуть с болью в сердце. Не вспоминай больше об этом, а меня извини, коль уж я тебя покидаю.
        - Ох, отец-отец!
        Это было все, что смогла сказать Сильвия; наконец, когда констебли уже собирались силой оттащить ее от Робсона, Филип взял кузину за руку и бережно отвел обратно к плачущей матери.
        Некоторое время в маленькой кухне раздавались лишь всхлипы и причитания женщин. Филип стоял в молчании; он искренне сочувствовал их горю, но все же старался придумать, что делать дальше. Кестер, поворчав из-за того, что Сильвия не позволила ему нанести констеблям удар, который, по его мнению, мог спасти хозяина, ушел в хлев - место, где он размышлял и искал утешения; добряк рассчитывал обрести его прежде, чем возьмется за работу, которую Дэниел в то утро со странной предусмотрительностью задал ему на два-три дня вперед - срок, к окончанию которого фермер, по расчетам Кестера, вновь окажется на свободе. Остальные в своем невежестве и неопытности думали так же.
        Несмотря на опрометчивость, поспешность и импульсивность - качества, из-за которых человек часто мыслит и поступает довольно глупо, - Дэниел, по причине ли некой особенности характера или же из-за естественной преданности, которую к нему испытывали те, кто жил рядом с ним, исполнял в своем доме роль арбитра и законодателя. Решения, которое он примет как муж, отец и хозяин, ждали те, кто, возможно, был умнее его. Теперь же, когда он так внезапно покинул их при столь странных обстоятельствах, ни Белл, ни Сильвия, похоже, не знали, что делать, когда их печаль утихнет, - настолько все в доме привыкли поступать, руководствуясь его указаниями. Тем временем Филип постепенно приходил к выводу, что для защиты дядиных интересов ему следует отправиться в Монксхэйвен, дабы разузнать, какие могут быть последствия у этого ареста с точки зрения закона, ведь это помогло бы его семье гораздо больше, чем молчаливое стояние в кухне Хэйтерсбэнка; с болью в сердце молодой человек думал, что выглядит неуклюжим и черствым, ведь глубокое сострадание к родным, на которое наслаивались дурные предчувствия, не позволяло ему
как следует их утешить.
        Потому, когда его привыкшая к чистоте тетушка инстинктивно принялась убирать со стола почти нетронутый обед, а Сильвия, в глазах которой по-прежнему стояли слезы, попыталась, судорожно всхлипывая, помочь матери, Филип взял свою шляпу и, отряхнув ее рукавом плаща, произнес:
        - Я вернусь в город и посмотрю, как обстоят дела.
        На самом деле план Хепберна был гораздо более отчетливым, чем можно было подумать, услышав эти слова, однако его успех зависел от столь многих непредсказуемых обстоятельств, что больше молодой человек сказать не осмелился; исполненный решимости вновь увидеться с кузиной и тетей в тот же день, но боясь возможной необходимости открыто выразить свои страхи, он вышел из дома, так ничего больше и не сказав. Сильвия в голос разрыдалась. Она ждала, что кузен что-нибудь сделает, хоть и не знала, что именно, но Филип ушел, оставив их без опоры и помощи.
        - Тише, тише, - сказала мать, и сама, впрочем, дрожа всем телом. - Это к лучшему. Господь все видит.
        - Но я не думала, что он нас покинет, - простонала Сильвия, позволяя себя приобнять.
        Девушка имела в виду Филипа, однако мать решила, что она говорит о Дэниеле.
        - Он и не покинул бы нас, моя девочка, если бы мог остаться.
        - Ох, матушка-матушка! Это Филип покинул нас, а он ведь мог остаться.
        - Готова поспорить, что Филип вернется или пришлет кого-нибудь. Самое меньшее - он увидится с отцом, которому утешение нужно больше, чем кому бы то ни было еще, ведь он сейчас в чужом месте - в тюрьме - без еды и денег.
        Сев, она утерла горючие слезы, которые с таким трудом текут из глаз пожилых людей. Мать и дочь горевали, пытаясь ободрить и утешить друг друга, но тем самым лишая свои сердца надежды; они просидели до наступления февральского вечера; из-за непрекращающегося дождя сумерки сгустились раньше обычного; тоску двух женщин усугублял вой дувших с пустошей ветров, чьи стоны за окном напоминали стенания человека в невыносимой агонии. Филип тем временем спешил обратно в Монксхэйвен. Зонта у него с собой не было, и б?льшую часть пути он проделал под проливным дождем; впрочем, молодой человек был рад такой погоде: благодаря ей люди сидели по домам, а ему не хотелось ни с кем встречаться; Филипу нужно было время, чтобы как следует обдумать свои планы. Город словно погрузился в траур. Спасение моряков определенно имело в народе широкую поддержку; последующее же насилие (которое, по правде говоря, после ухода Дэниела достигло куда б?льших масштабов, чем было описано) в целом было воспринято как заслуженное наказание, как дикое правосудие, обрушившееся на головы вербовщиков и их прихвостней. Иными словами,
горожане были против решительных шагов, предпринятых местными судебными властями, которые, получив жалобу от морских офицеров, руководивших службой вербовки, вызвали ополченцев из района, расположенного в глубине страны, и те, встав в нескольких милях от города, вскоре подавили бунт, который, пусть и более вяло, продолжался все воскресное утро; б?льшая часть погибшего имущества была уничтожена еще накануне вечером. Впрочем, сомневаться, что с наступлением вечера насилие возобновится, не приходилось: у наиболее отчаянных горожан и разъяренных моряков был целый день на размышления о совершенной в их отношении несправедливости и на разработку решительных планов мести. Так что предпринятые властями суровые меры были вполне оправданы, как по их собственной оценке, так и с точки зрения людей, живущих в наше время и смотрящих на эту ситуацию хладнокровно. Однако в те дни случившееся привело народ в ярость; лишенные возможности действовать, люди сидели по домам, погрузившись в мрачные мысли. Поэтому Филипа как представителя семьи, глава которой теперь страдал за общее дело, встретили бы с гораздо большей
симпатией и даже почетом, чем он, бросавший по сторонам взгляды в страхе, что на него будут смотреть как на родственника человека, которого несколько часов назад с позором бросили в тюрьму, мог себе представить. И все же, несмотря на собственную боязнь стать объектом колкостей и осуждения, Хепберн ни за что бы не поступил иначе, чем подобало настоящему, бесстрашному другу. Это не позволили бы ему врожденные верность и постоянство, даже если бы он не питал каких-то особых чувств к Сильвии.
        Филип знал, что должен находиться в магазине, где его ждала неоконченная работа; однако в тот миг молодой человек не вынес бы мучительной необходимости объяснять все не слишком сообразительному и не особо умевшему выражать сочувствие Коулсону.
        Потому Филип отправился в контору к мистеру Донкину, самому уважаемому адвокату в Монксхэйвене, к которому они уже обращались для оформления документов, связанных с передачей братьями Джоном и Джеремайей Фостерами магазина в собственность Хепберну и Коулсону и заключением партнерства между последними.
        Благодаря этому делу мистер Донкин знал Филипа. Впрочем, в Монксхэйвене почти все были знакомы; даже не общаясь, люди имели представление о внешности и репутации большей части тех, кого встречали на улице. Мистер Донкин был высокого мнения о Филипе; возможно, именно поэтому он принял молодого человека почти сразу, хотя другим клиентам из города и окрестностей приходилось подолгу ждать приглашения.
        Филипа проводили в кабинет. Мистер Донкин сидел, сдвинув очки на лоб; он приготовился выслушать посетителя и внимательно наблюдал за выражением его лица.
        - Добрый день, мистер Хепберн!
        - Добрый день, сэр.
        Филип мешкал, не зная, с чего начать. Мистер Донкин стал нетерпеливо постукивать пальцами по столу, и юноша, чувства которого обострились, верно истолковал этот жест.
        - Прошу вас, сэр… я пришел поговорить о Дэниеле Робсоне с фермы Хэйтерсбэнк.
        - О Дэниеле Робсоне? - произнес мистер Донкин и сделал короткую паузу, как бы предлагая посетителю продолжать.
        - Да, сэр. Его взяли под стражу из-за субботней истории с вербовщиками, сэр.
        - И правда! То-то мне это имя показалось знакомым. - Лицо мистера Донкина стало более серьезным и сосредоточенным. Внезапно он поднял на Филипа взгляд и произнес: - Вам известно, что я секретарь суда?
        - Нет, сэр, - ответил молодой человек многозначительным тоном. - И что же?
        - Что ж, являясь секретарем суда, я не могу предоставить вам услуги по защите осужденного или подлежащего осуждению им лица.
        - Мне очень жаль, сэр, очень!
        Сказав это, Филип снова замолчал. Пауза продолжалась довольно долго, и адвокат почувствовал нетерпение.
        - Что ж, мистер Хепберн, вы хотите мне еще что-нибудь сказать?
        - Да, сэр. Мне о многом нужно у вас спросить; как видите, я не совсем понимаю, что мне делать; однако, кроме меня, жене и дочери Дэниела больше рассчитывать не на кого, а их горе я воспринимаю как свое собственное. Вы могли бы сказать мне, как поступят с Дэниелом?
        - Завтра утром он предстанет перед судьями для последнего допроса - вместе с остальными, как вы понимаете, - после чего его отправят в Йоркский замок дожидаться суда, который состоится во время весенней выездной сессии.
        - В Йоркский замок, сэр?
        Мистер Донкин кивнул с видом человека, считавшего слова слишком ценными, чтобы тратить их попусту.
        - А когда его увезут? - спросил бедный Филип в смятении.
        - Завтра; вероятнее всего, сразу же после допроса. Доказательства четко указывают на то, что Робсон там присутствовал, помогал и подстрекал, - а значит, он будет осужден в соответствии с четвертым разделом первого акта Георга Первого, статутом один, частью пятой. Боюсь, перспективы у него скверные. Он ваш друг, мистер Хепберн?
        - Всего лишь дядя, сэр, - произнес Филип; на сердце у него стало еще тяжелее, и в большей мере не от слов мистера Донкина, а оттого, как они были произнесены. - Но что с ним могут сделать, сэр?
        - Сделать? - Мистер Донкин грустно улыбнулся его невежеству. - Повесить, разумеется, - если судья будет в дурном расположении духа. Робсона будут судить либо как главного виновника, либо как подстрекателя, а значит, он будет наказан по всей строгости закона. Я сам выдал ордер сегодня утром, хотя вписать имя предоставил своему клерку.
        - Ох, сэр! И вы ничем не можете помочь? - спросил Филип с мольбой в голосе.
        Он и подумать не мог, что Дэниел совершил тяжкое преступление; мысль же о том, что его тетушка и Сильвия не ведали о возможной участи человека, которого так любили, была для него подобна удару ножа в сердце.
        - Нет, мой дорогой. Мне жаль; но, знаете ли, привлекать преступников к ответственности - это мой долг.
        - Мой дядя думал, что поступает благородно.
        - Уничтожение, снос, разрушение и поджог домов и пристроек… - произнес мистер Донкин. - Интересные у него, должно быть, взгляды на жизнь.
        - Люди обозлились на вербовщиков, а Дэниел и сам ходил по морю, так что он принял все близко к сердцу, когда услышал, что моряков утащили, воспользовавшись их лучшими чувствами и заманив их в ловушку, - они-то думали, что бегут тушить пожар. По правде говоря, я и сам против насилия и мятежей, сэр; однако не могу отрицать, что есть множество обстоятельств, которые оправдывают совершенное Дэниелом в субботу вечером, сэр.
        - Что ж, вам нужно найти хорошего адвоката, чтобы он изложил данную сторону вопроса. По этому поводу можно многое сказать; однако мой долг заключается в том, чтобы поднять доказательства присутствия на месте поджога Робсона и остальных в ту ночь, о которой мы говорим; так что, как вы понимаете, я не могу помочь вам с его защитой.
        - А кто может, сэр? Я пришел к вам как к другу, который, как я думал, способен мне помочь. Других юристов я не знаю - во всяком случае, таких, к кому мог бы обратиться.
        На самом деле участь введенных в заблуждение бунтовщиков волновала мистера Донкина больше, чем он осознавал, и этот случай вызывал у него б?льший интерес, чем он готов был признать. И, смягчившись, он попытался дать Филипу лучший из возможных советов.
        - Ступайте к Эдварду Доусону, он живет на другом берегу реки, - сказал мистер Донкин. - Этот человек, знаете ли, практиковался у меня пару лет назад. Он умный малый, а клиентов у него не слишком много, так что он сделает для вас все, что в его силах. Скажите Доусону, что ему нужно быть в суде завтра в десять утра, ко времени встречи судей. Он разберется в вашем деле, выскажет свое мнение и объяснит вам, что делать. Во всем следуйте его советам. А мне, как вы понимаете, нужно сделать все, чтобы собрать доказательства для обвинения.
        Поднявшись и бросив взгляд на свою шляпу, Филип подошел к столу и, покраснев, неуклюже положил на него шесть шиллингов и восемь пенсов.
        - Вот еще придумали! - произнес юрист, отодвигая деньги. - Не глупите; во время процесса вам понадобятся все доступные средства. Я ровным счетом ничего не сделал, приятель. Да и хорош бы я был, кормясь у обеих сторон.
        Забрав деньги, Филип покинул кабинет. Впрочем, через мгновение он вернулся; украдкой взглянув мистеру Донкину в лицо и отряхнув свою шляпу, молодой человек спросил тихо:
        - Надеюсь, вы не будете слишком суровы с Робсоном, сэр?
        - Мне нужно исполнять свой долг, - ответил мистер Донкин несколько строго. - Суровость здесь ни при чем.
        Расстроенный Филип вышел из комнаты; задумавшись на мгновение, мистер Донкин вскочил на ноги; он поспешил к двери, открыл ее и крикнул вслед Филипу:
        - Хепберн! Хепберн! Вот что я вам скажу: завтра утром Робсона увезут в Йорк - как можно скорее; поэтому тем, кто хочет с ним прежде увидеться, лучше не мешкать.
        Филип быстро шагал по улицам к конторе мистера Доусона, размышляя о значении услышанного и о том, как лучше всего поступить. К тому времени, когда он оказался у аккуратной двери конторы, расположенной на одной из новых улиц по другую сторону моста, в голове у него уже созрел вполне четкий план. Клерк, открывший ему, был таким же аккуратным, как и сама дверь; он ответил, что мистера Доусона нет, и после небольшой паузы добавил:
        - Он вернется менее чем через час; мистер Доусон отлучился для того, чтобы составить завещание миссис Досон - миссис Досон из Коллитона; врач не уверен, что ей станет лучше.
        Вероятно, клерк адвоката с более солидной практикой не стал бы сообщать столько подробностей о делах своего нанимателя; впрочем, в данном случае это значения не имело, ведь сообщенная информация не произвела на Филипа никакого впечатления; подумав, он сказал:
        - Тогда я вернусь через час. Сейчас без четверти четыре; скажите мистеру Доусону, что я приду еще до пяти.
        Развернувшись на каблуках, он немедленно вышел обратно на Хай-стрит; шаг его теперь был гораздо быстрее и решительнее, чем прежде. Филип спешил по опустевшим из-за плохой погоды улицам в «Георг», главный городской трактир, вывеска которого была прикреплена к деревянной балке и выдавалась на середину узкой улочки; неуверенно подойдя к барной стойке (ведь трактир был излюбленным заведением монксхэйвенской знати и считался местом, слишком фешенебельным для клиентов вроде Хепберна), молодой человек спросил, можно ли в четверть часа подготовить двуколку и прислать ее к двери его магазина.
        - Разумеется, - был ответ. - Как далеко вы собираетесь ехать?
        Поколебавшись, Филип ответил:
        - По Узловой тропе до перелаза, ведущего к ферме Хэйтерсбэнк; там нужно будет дождаться пассажиров.
        - Пускай не заставляют извозчика ждать слишком долго, в такой-то вечер; от этого ветра и дождя лошадь может околеть.
        - Долго ждать не придется, - произнес Филип решительно. - Не забудьте: через четверть часа.
        Он зашагал обратно к магазину, прорываясь сквозь бурю, которая усиливалась с наступлением прилива и приближением ночи.
        Коулсон ничего не сказал Филипу, лишь взглядом укорил за его необъяснимо долгое отсутствие. Эстер убирала вывешенные в окне ленты, платки и прочие яркие безделушки, ведь в такой штормовой вечер покупатели вряд ли заглянут в магазин, освещенный двумя сальными свечами и чадящей масляной лампой. Подойдя к девушке, Филип посмотрел на нее невидящими глазами, и от этого неподвижного взгляда Эстер почувствовала себя странно неуютно; на ее бледных щеках появился легкий румянец; наконец, не в силах больше выносить молчание, она нарушила тишину. Случилось так, что все трое заговорили одновременно.
        - Ты, наверное, насквозь промок? - спросила Эстер, не глядя на Филипа.
        - У тебя наверняка есть новости, раз уж ты слонялся без дела всю вторую половину дня, - произнес Коулсон.
        - Выйдешь в гостиную? - шепнул Филип Эстер. - Я хочу поговорить с тобой с глазу на глаз.
        Быстро смотав ленту, которая была у нее в руках, девушка проследовала за ним в прилегавшую к магазину комнату.
        Поставив на стол прихваченную с собой свечу, Филип обернулся к Эстер и, обхватив ее дрожавшую руку ладонями, сказал:
        - Ох! Эстер, ты должна мне помочь… Ты ведь поможешь, правда?
        Девушка сглотнула.
        - Помогу всем, чем смогу, - ответила она. - Ты прекрасно об этом знаешь, Филип.
        - Да, да, знаю. Дело, видишь ли, вот в чем: Дэниел Робсон - муж моей тетушки - арестован из-за вчерашних беспорядков в «Моряцких объятиях»…
        - Я слышала днем, как люди это обсуждали; говорят, выписан ордер, - закончила Эстер за него, видя, что Филип заколебался, на мгновение погрузившись в размышления.
        - Ага! Ордер выписан, и Робсона посадили в тюрьму, а завтра утром отвезут в Йоркский замок, и я боюсь, что дела его плохи; на ферме Хэйтерсбэнк к этому не готовы; они должны увидеться с ним, пока он еще здесь. Сможешь ли ты, Эстер, поехать за ними на двуколке, которая прибудет сюда менее чем через десять минут из «Георга», и привезти сюда, чтобы они тут переночевали и завтра готовы были увидеться с Робсоном до отъезда? Погода сегодня прескверная, но для них это не важно.
        Его слова звучали как просьба, однако ответа Филип, похоже, ждать не собирался, настолько он был уверен, что Эстер согласится. Девушка заметила это, равно как и то, что, говоря о дожде, он тревожился за них, а не за нее. Внутри у нее похолодело - впрочем, Эстер и так знала, что все мысли Филипа о Сильвии, его единственной любви.
        - Я сейчас же оденусь, - сказала она мягко.
        Хепберн нежно сжал ее руку, просияв от благодарности.
        - Ты замечательный человек, - сказал он. - Благослови тебя Бог! Но ты должна подумать и о себе, - продолжил Филип. - В доме полно одежды, а если чего-то не найдешь - возьми вещи из магазина: ничего с ними не сделается от того, что их разок наденут, тем более по такому случаю; хорошенько укутайся и прихвати шали и плащи для них, да проследи, чтобы они оделись. Тебе нужно будет выйти у перелаза - я объясню кучеру, где именно; перебравшись через перелаз, иди по тропе через два поля - и окажешься прямо перед домом; поторопи их и скажи, чтобы они заперли дверь, ведь им придется провести здесь всю ночь. Кестер присмотрит за фермой.
        К этому времени Эстер уже торопливо надевала чепец и плащ, достав их из шкафа, где они обычно висели днем; закончив, она стала ждать последних указаний.
        - Но что делать, если они откажутся ехать? - спросила девушка. - Они меня не знают и могут не поверить моим словам.
        - Должны поверить, - произнес Филип нетерпеливо. - Они не знают, что их ждет, - продолжал он. - Тебе я скажу, потому что ты не проговоришься, а я должен с кем-нибудь поделиться, настолько я потрясен. Робсону грозит смертная казнь. Но они не знают, насколько все серьезно, - добавил он упавшим голосом. - А она души в отце не чает.
        Филип с тоской смотрел на Эстер; его губы дрожали. Не нужно было объяснять, кто такая эта «она». Его манеры красноречивее слов говорили о том, что сам он души не чаял в Сильвии.
        Эстер избегала смотреть Хепберну в глаза; ее лицо слегка помрачнело, и она, не сдержавшись, спросила:
        - А почему ты сам не поедешь, Филип?
        - Не могу, - сказал он нетерпеливо. - Не могу. Я все бы отдал за то, чтобы поехать, ведь я мог бы ее утешить; но мне нужно увидеться с адвокатом и сделать еще столько всего, ведь им больше не на кого положиться. Объясни ей, - произнес Филип со значением, когда в голову ему пришла новая мысль, - как сильно мне бы хотелось за ними приехать. Я бы так и сделал, если бы только мог; но я не могу из-за встречи с адвокатом; обязательно скажи им об адвокате. Будет ужасно, если она решит, что я в такой момент занимаюсь личными делами; в любом случае говори обнадеживающе и, во имя всего святого, не упоминай о повешении - Донкин, скорее всего, просто ошибся; вот, повозка уже подъехала; наверное, я не должен был тебе обо всем этом рассказывать, но иногда становится легче на душе, если поделишься с другом тем, что у тебя на сердце. Благослови тебя Бог, Эстер! Не знаю, что бы я без тебя делал.
        С этими словами Филип усадил девушку в повозку, хорошенько укутал и положил рядом с ней плащи и прочие вещи.
        Повозка покатилась по неровной улице; глядя назад, Эстер видела Филипа - он стоял с непокрытой головой в струившемся из двери слабом свете, пока дождевая мгла не скрыла его. Однако девушка с болью осознавала, что не на нее был устремлен его взгляд; Филип думал о той, к кому она ехала.
        Глава XXVI. Мрачное бдение
        Эстер ехала сквозь дождь в трясущейся на неровных камнях маленькой двуколке; в лицо девушке дул холодный ветер. Ее сердце бунтовало против судьбы; горючие слезы наворачивались на глаза, несмотря на попытки их сдержать. Впрочем, мятежное сердце успокоилось, а слезы высохли еще до того, как повозка добралась до места, где Эстер предстояло выйти.
        Свернув на узкую тропу, извозчик крикнул ей вслед, чтобы она поторопилась, и Эстер, пригнув голову, спешно зашагала в направлении фермы Хэйтерсбэнк. Завидев с вершины уступа свет в окне дома, девушка невольно сбавила темп. С Белл Робсон ей ни разу не доводилось встречаться, и Эстер была не уверена, что Сильвия ее вспомнит. А если так, то можно было представить себе, как неловко ей будет объяснять, кто она такая и с каким поручением прибыла. И все же она должна была это сделать; добравшись до маленького крыльца, девушка легонько постучала в дверь, однако бушующая стихия заглушила стук. Эстер снова постучала, и на сей раз внутри дома послышался женский шепот; раздались шаги, и дверь резко открылась.
        На пороге стояла Сильвия. Несмотря на полумрак, Эстер, разумеется, сразу же ее узнала; а вот Сильвия, даже если и помнила Эстер, не смогла бы признать ее в этой представшей перед ней в столь поздний час, укутанной с головы до ног фигуре в повязанном платком чепце. Да и не в настроении она была выяснять, кто эта незнакомка.
        - Уходите, - быстро произнесла Сильвия голосом, хриплым от горя. - Чужакам здесь не рады. У нас своих забот хватает.
        Дверь захлопнулась прямо у Эстер перед носом, прежде чем та успела подобрать слова для того, чтобы объяснить цель своего визита. Девушка в замешательстве стояла на темном мокром крыльце, гадая, как добиться того, чтобы хозяева ее выслушали. Впрочем, долго ей ждать не пришлось: за запертой дверью опять послышались шаги, а еще - голос, в котором звучали недовольство и упрек; засовы медленно задвигались, и дверь вновь открылась. В теплом свете очага Эстер увидела худощавую фигуру пожилой женщины; протянув руку, та увлекла девушку в дом подобно Ною, взявшему голубку на борт ковчега.
        - В такой вечер негоже гнать от двери даже собаку, - произнесла Белл, обращаясь к Сильвии. - Нельзя допустить, чтобы горе ожесточило наши сердца… Вы должны простить нас, миссис, - добавила она, повернувшись к незнакомке, с которой ручьями стекала вода, - ведь сегодня нас постигла великая печаль. Нам только и остается, что причитать да сетовать.
        Сев, Белл прикрыла несчастное изможденное лицо передником, словно чувство собственного достоинства не позволяло ей показывать свое горе незнакомке. Опухшая от слез Сильвия, бросая косые, едва ли не гневные взгляды на ту, которой все-таки удалось вторгнуться в их дом, придвинулась ближе к матери и, опустившись рядом с ней на пол, обняла Белл за талию; почти лежа у нее на коленях, девушка продолжала смотреть на Эстер холодными, полными недоверия глазами, выражение которых ошеломило несчастную невольную вестницу, и она минуту помолчала, не зная, с чего начать. Внезапно Белл убрала с лица передник.
        - Вы замерзли и промокли, - сказала она. - Садитесь поближе к огню и согрейтесь; простите нашу рассеянность.
        - Вы очень добры, - ответила Эстер, тронутая тем, что бедная женщина явно пыталась забыть собственное горе, чтобы соблюсти правила гостеприимства, и полюбила Белл с этого самого мгновения. - Я - Эстер Роуз, - продолжила девушка, обращаясь в том числе и к Сильвии в надежде, что та вспомнит ее имя. - Филип Хепберн послал меня с двуколкой, которая ждет у перелаза; я должна отвезти вас в Монксхэйвен.
        Сильвия устремила на Эстер полный внимания взгляд. Белл, сжав руки, наклонилась вперед.
        - Мой муж хочет, чтобы мы приехали? - спросила она взволнованно.
        - Вам нужно поехать в город, чтобы увидеться со своим мужем, - ответила Эстер. - Филип говорит, что завтра его отправят в Йорк и вы наверняка захотите его прежде увидеть; если вы приедете в Монксхэйвен сегодня вечером, то будете у суда как раз вовремя и сможете увидеться с мужем, когда судьи вам это позволят.
        Не дослушав Эстер, Белл вскочила на ноги и ринулась туда, где висела ее верхняя одежда. Поглощенная мыслью о свидании с мужем, она едва ли поняла слова о том, что его отправят в Йорк. В эту безумную ночь Белл было все равно, что ей придется ехать в Монксхэйвен в такую непогоду; ее волновала только встреча с мужем. А вот Сильвия уловила суть сказанного лучше, чем мать, и почти с подозрением принялась расспрашивать Эстер.
        - Зачем моего отца отправляют в Йорк? И почему Филип нас оставил? Почему сам не приехал?
        - Он просил передать, что не смог приехать сам, потому что в пять ему нужно было быть у адвоката по делу вашего отца. Думаю, вы должны понимать, что, если бы речь шла о личных делах Филипа, он бы обязательно приехал; что же до Йорка, то об этом мне тоже сказал Филип, а я ему вопросов не задавала, ведь и представить себе не могла, что вы станете меня расспрашивать. Я думала, вы воспользуетесь возможностью увидеть отца.
        Произнося эти слова, Эстер не смогла скрыть горький укор. Сомневаться в Филипе и мешкать, когда следовало спешить!
        - Ох! - безутешно вскрикнула Сильвия; вряд ли плач способен был передать такое же отчаяние. - Возможно, я кажусь вам грубой и задаю странные вопросы, словно хочу добиться ответов; но на самом деле мне лишь хочется, чтобы отец, которого мы так любим, вернулся к нам. Я едва осознаю значение собственных слов, не говоря уже о том, чтобы понимать, зачем их произношу. Матушка так терпелива, а я места себе не нахожу и от горя готова лезть на стену. Но его ведь завтра отпустят к нам, услышав от него самого, почему он так поступил?
        Сильвия с волнением взглянула на Эстер, ожидая, что та ответит на последний вопрос, произнесенный так кротко и умоляюще, словно свобода Дэниела зависела от нее. Эстер покачала головой. Сильвия подошла к ней и почти с нежностью взяла за руки.
        - Вы же не думаете, что они будут суровы с ним, когда выслушают, правда? Ведь Йоркский замок - это место, куда отправляют воров и грабителей, а не честных людей вроде моего отца.
        Эстер ласково положила руку на плечо Сильвии.
        - Филип все разузнает, - сказала она, используя это имя как своеобразное заклинание, которым оно было для нее самой. - Поехали к Филипу, - добавила Эстер, взглядом и тоном давая понять девушке, что той нужно приготовиться к небольшому путешествию.
        Сильвия встала и сказала, обращаясь к самой себе:
        - Я увижусь с отцом; он обо всем мне расскажет.
        Бедная миссис Робсон собирала одежду для мужа; от волнения ее руки дрожали так сильно, что она постоянно роняла вещи, которые Эстер приходилось подбирать; наконец, после того как потрясенная горем женщина несколько раз попыталась обвязать их веревкой, Эстер сделала это вместо нее, а затем помогла ей надеть плащ и застегнуть капюшон; Сильвия безучастно стояла рядом, не потому что ничего не замечала, а оттого, что полностью погрузилась в собственные мысли.
        Наконец сборы были закончены, а ключ отдан Кестеру. Когда они выходили из дому навстречу буре, Сильвия сказала Эстер:
        - Ты очень хорошая. Лучше бы ты была дочерью моей матушки. У меня и так-то характер не сахар, а сейчас мне и вовсе кажется, что я ни на что не гожусь.
        Она заплакала, однако у Эстер даже при желании не было времени на то, чтобы ее утешать: ей нужно было помогать миссис Робсон, которая, несмотря на нетвердую походку, изо всех сил спешила к мужу вверх по мокрому скользкому уступу. Белл думала только о том, что в конце этого трудного пути ее ждет Дэниел. Она едва ли осознавала, когда с ним увидится; единственное, что понимали ее страдающий разум и тоскующее сердце, - каждый шаг приближает ее к мужу. Усталая, измученная быстрой ходьбой вверх по склону, вынужденная сражаться всю дорогу с ветром и дождем, Белл уже готова была упасть, когда они добрались до стоявшей на тропе двуколки; Эстер пришлось едва ли не взять ее на руки, чтобы миссис Робсон смогла сесть рядом с кучером. Укрыв и укутав бедную старую женщину, девушка устроилась на соломе позади нее, плечом к плечу с дрожавшей и всхлипывавшей Сильвией. Поначалу они ехали, не произнося ни слова, однако угрызения совести из-за собственной молчаливости стали донимать Эстер еще до того, как повозка достигла Монксхэйвена. Ей хотелось сказать Сильвии что-нибудь хорошее, но она не знала, с чего начать.
Сама не понимая почему, Эстер решила, что лучшим утешением станет сообщение, которое ее просил передать Филип. Она уже это сделала, однако тогда на ее слова, судя по всему, не обратили внимания.
        - Филип просил сказать, что он не смог сам заехать за вами из-за важного дела, - произнесла Эстер. - Он встречается с адвокатом по поводу вашего отца.
        - И что говорит адвокат? - спросила Сильвия, внезапно подняв склоненную голову, будто в надежде в неверном свете фонаря понять что-то по выражению лица своей спутницы.
        - Не знаю, - ответила Эстер грустно.
        Они снова замолчали. Двуколка покатилась по мощеным улицам, и вскоре они оказались у двери Филипа; она была уже открыта - так, словно кто-то выглядывал их, стараясь различить сквозь шум дождя стук копыт и грохот колес. Старая служанка Фиби, которая последние двадцать лет была неотъемлемой частью дома и магазина, вышла наружу со свечой в руке, прикрывая ее ладонью от непогоды; следом появился Филип; он помог миссис Робсон слезть с повозки и войти в дом. Эстер села в повозку последней, поэтому спрыгивать на землю ей пришлось первой. Она как раз собиралась это сделать, когда на ее предплечье легла холодная ручка Сильвии.
        - Я очень вам благодарна, - сказала девушка. - Простите меня за грубость. У меня просто сердце разрывается от страха за отца.
        В ее голосе послышались слезы, и Эстер не могла ей не посочувствовать. Наклонившись и поцеловав Сильвию в щеку, она без посторонней помощи спрыгнула с повозки с неосвещенной стороны у самого колеса. С тоской Эстер думала о том, как бы ей хотелось услышать слова благодарности от Филипа, по чьей просьбе она и исполнила это непростое поручение; но он был занят: уже сворачивая за угол, Эстер оглянулась и увидела, как молодой человек осторожно помог Сильвии спуститься с двуколки и оба вошли в дом, навстречу свету и теплу; дверь закрылась, и освещенная повозка быстро покатилась прочь, а усталая Эстер с болью в сердце зашагала домой сквозь дождь, холод и темноту.
        Вернувшись от адвоката, Филип старался изо всех сил к приезду дорогих ему людей сделать свое жилище как можно более светлым и теплым. У него имелись серьезные опасения по поводу судьбы бедного Дэниела Робсона, и молодой человек всей душой сочувствовал безутешному горю его жены и дочери; и все же он не мог избавиться от желания сделать их пребывание в его доме как можно более радостным. Филип даже испытывал неосознанное удовлетворение от подозрительных взглядов, которые Фиби бросала на него, когда он ее поторапливал, и от тона, каким она отвечала на его указания. В гостиной весело горел камин, и женщинам, вошедшим с темной промозглой улицы, его свет показался почти ослепительным; кроме того, в комнате, к вящему неудовольствию Фиби, горели целых две свечи. Едва оказавшись в помещении, бедная Белл Робсон вынуждена была сесть - настолько утомили ее дорога и треволнения, и все же каждое мгновение ожидания встречи с мужем казалось ей невыносимым.
        - Я готова, - произнесла она, вставая и отстраняя бросившуюся было ей на помощь Сильвию. - Готова, - повторила женщина, с выражением глядя на Филипа.
        Она явно ожидала, что он отведет ее к Дэниелу.
        - Сегодня ничего не получится, - ответил молодой человек почти виновато. - Сейчас увидеться с ним нельзя; мы пойдем к нему завтра утром, перед тем как его отправят в Йорк; так что вам лучше находиться здесь, в городе, чтобы быть готовыми; к тому же, посылая за вами, я еще не знал, что ночь ему придется провести в тюрьме.
        - Что за напасть! - произнесла Белл, раскачиваясь взад-вперед и словно пытаясь утешить себя этими словами. - Что за напасть! - Внезапно она сказала: - Но я же привезла с собой его одеяло - красное шерстяное одеяло, которым Дэниел укрывался последний год; у него опять начнется ревматизм; ох, Филип, неужели же я не могу отнести его своему мужу?
        - Это сделает Фиби, - ответил Филип, гостеприимно, хоть и несколько неловко заваривая чай.
        - Но разве я не могу его отнести? - повторила Белл. - Так будет надежнее: вдруг они не пропустят эту женщину… Фиби, верно?
        - Нет, матушка, - сказала Сильвия. - Ты не сможешь идти.
        - Может быть, мне пойти? - спросил Хепберн, надеясь, что ответ будет отрицательным и Белл согласится отправить Фиби.
        - Ох, Филип, ты правда можешь к нему сходить? - спросила Сильвия, оборачиваясь.
        - Ага, - сказала Белл. - Тебя они обязательно пропустят.
        Итак, молодому человеку ничего не оставалось, как на время оставить приятные ритуалы гостеприимства и отправиться в тюрьму к Дэниелу.
        - Это недалеко, - произнес он, успокаивая скорее себя, чем тетушку и кузину. - Я вернусь минут через десять; чай к тому времени как раз заварится, а Фиби возьмет ваши мокрые вещи и высушит их у кухонного очага; лестница там, - продолжил Филип, открывая дверь в углу комнаты, сразу за которой начинались ступени. - Наверху две комнаты; та, что налево, приготовлена для вас, другая - моя.
        Сказав это, молодой человек слегка покраснел. Дрожащими пальцами Белл принялась развязывать веревку, которой были стянуты привезенные вещи.
        - Вот, - произнесла женщина. - Ох, парень, и еще кусок пирога с перечной мятой; Дэниел его просто обожает; к счастью, в последнюю минуту он попался мне на глаза.
        Молодой человек ушел, и возбуждение, вновь было охватившее женщин, сменилось унылой неопределенностью. Впрочем, Сильвия все же нашла в себе силы помочь матери снять мокрую одежду, после чего, смущаясь, отнесла ее в кухню и развесила у огня, который Фиби развела в очаге.
        Служанка хотела было выразить недовольство, однако заставила себя промолчать, ведь она, как и остальные жители Монксхэйвена, сочувствовала Дэниелу Робсону, а значит, его дочь могла в такой вечер повесить свой насквозь промокший плащ, где ей было угодно.
        Вернувшись, Сильвия обнаружила, что мать сидит на том же стуле у двери, на который опустилась, войдя в комнату.
        - Я налью тебе чаю, матушка, - сказала девушка, пораженная тем, как скорчилась Белл.
        - Нет-нет, - ответила та. - Негоже хозяйничать в чужом доме.
        - Уверена, Филип хотел бы, чтобы ты выпила чаю, - успокоила ее Сильвия, наливая напиток в чашку.
        В этот самый миг молодой человек вернулся, и что-то в его взгляде, бесхитростное наслаждение от вида того, как его кузина управляется с посудой, заставило девушку покраснеть и на мгновение заколебаться; впрочем, она тут же взяла себя в руки и налила чай в чашку, пробормотав что-то невразумительное о том, что матери нужно это выпить. После того как Белл Робсон выпила чаю, на нее нахлынула такая усталость, что Филип с Сильвией принялись настаивать, чтобы она отправилась в постель. Женщина немного поспорила - отчасти из-за того, что это было «негоже», отчасти надеясь, что муж все-таки пошлет за ней, - однако ближе к семи дочери удалось убедить ее пойти наверх. Сама Сильвия также пожелала Филипу доброй ночи; когда она поднималась по лестнице, молодой человек смотрел ей вслед, пока ее развевающееся платье не скрылось из виду; затем он подпер подбородок рукой и его взгляд стал отрешенным: молодой человек глубоко задумался о том, что готовило им грядущее.
        Филип не знал, сколько просидел в задумчивости; Сильвия вновь спустилась в гостиную, заставив его очнуться. При ее появлении молодой человек вздрогнул.
        - Матушку всю трясет, - сказала его кузина. - Можно я пойду туда, - она указала на дверь в кухню, - и приготовлю ей немного каши?
        - Это сделает Фиби, тебе незачем утруждаться, - ответил Филип.
        Взволнованный, он сам сходил в кухню и отдал распоряжения. Вернувшись, молодой человек увидел, что Сильвия стоит у камина, прислонившись головой к прохладной каминной полке. Сперва девушка молчала, не замечая его. Украдкой приглядевшись к ней, Филип понял, что она плачет: слезы струились по ее щекам, но Сильвия была слишком поглощена своими мыслями, чтобы утереть их передником.
        Опечаленный юноша и сам говорил с трудом; он силился подобрать слова, которые могли бы утешить его кузину, но она, внезапно посмотрев ему прямо в лицо, произнесла:
        - Филип! Они ведь скоро его отпустят, правда? Что они могут с ним сделать?
        В ожидании ответа девушка застыла с открытым ртом; ее губы дрожали, в глазах стояли слезы. Она задала вопрос, услышать который Филип боялся больше всего на свете, ведь ответ наполнял его ужасом, от которого он надеялся оградить Сильвию. Молодой человек колебался.
        - Говори! - произнесла его кузина нетерпеливо, сопроводив слова коротким, но исполненным чувства жестом. - Я же вижу, что ты знаешь!
        Поняв, что своей осторожностью он сделал только хуже, Филип выпалил:
        - Его арестовали за тяжкое преступление.
        - Тяжкое преступление, - повторила девушка. - Ничего подобного; отца арестовали за то, что он выпустил тех парней; можешь называть это бунтом, если хочешь настроить против него людей, но нечестно бросаться в его адрес такими суровыми словами, как «тяжкое преступление», - добавила она с легкой обидой в голосе.
        - Так говорят юристы, - отозвался Филип печально. - Это не мои слова.
        - Юристы всегда преувеличивают, - сказала Сильвия, немного успокоившись. - Но люди не обязаны им верить.
        - Однако последнее слово будет за юристами.
        - А не могут судьи, мистер Хартер и не-юристы вынести отцу приговор завтра, не отправляя его в Йорк?
        - Нет! - ответил Филип, покачав головой.
        Ему так хотелось закончить эту беседу, что он сходил в кухню и спросил, готова ли каша; однако Фиби, у которой уважение к молодому хозяину только-только начинало зарождаться, выбранила его за то, что он, как и все мужчины, по глупости своей считал, будто каша готовится минуту на любом огне, и предложила ему сделать все самому, раз уж он так спешит.
        Разочарованный Филипп вернулся к Сильвии, которая, собравшись с мыслями, готова была продолжать расспросы.
        - Скажем, отца отправили в Йорк, - проговорила она, - и, скажем, отдали под суд. Что они могут сделать с ним в самом худшем случае?
        Задавая этот вопрос, девушка старалась сдерживать волнение и глядела на Филипа как можно тверже, не отводя взгляда до тех пор, пока ее кузен с крайней неохотой и явным смущением не ответил:
        - Его могут отправить в Ботанический залив[58 - Залив Тасманова моря у восточного побережья Австралии, в 8 км к югу от центра Сиднея; в 1788 году на берегу этого залива была основана каторжная колония, в результате чего, несмотря на недолгую историю ее существования, это название стало в английском языке синонимом ссылки на каторгу в Австралию.].
        Молодой человек нарочно не упомянул о худшей из вероятностей, хотя до смерти боялся, что Сильвия поймет: он чего-то недоговаривает. Однако и сказанное оказалось настолько хуже ее самых ужасных опасений, не выходивших за рамки сроков заключения разной продолжительности, что девушка не уловила мрачной тени, маячившей за словами кузена. Ее глаза расширились, губы побелели, бледные щеки стали еще бледнее. С минуту она смотрела ему в лицо, словно увидела там что-то невыразимо жуткое, а затем рухнула в стоявшее в углу у камина кресло и, закрыв лицо руками, глухо застонала.
        Охваченный всепоглощающим сочувствием, Филип опустился рядом с ней на колени; он целовал ее платье, но Сильвия этого не чувствовала, начинал говорить исполненные страсти фразы, но замолкал на полуслове; а она - она думала лишь об отце, охваченная неизмеримым ужасом его потерять, ведь Австралия была для девушки чем-то столь ужасным и недостижимым, что отправка туда Дэниела была в ее глазах равносильна его смерти. Филип же знал, что речь могла идти о смерти в прямом смысле слова, - знал, что между отцом и дочерью действительно могла пролечь темная таинственная пропасть, которую не способно пересечь живое, дышащее, теплое человеческое существо.
        - Сильви, Сильви! - сказал он; оба говорили шепотом, боясь, что их услышит отдыхавшая наверху Белл. - Не надо… Ты разрываешь мне сердце. Ох, Сильви, послушай. Я сделаю все что угодно, отдам последний пенни… последнюю каплю крови… Отдам за него свою жизнь.
        - Жизнь, - повторила девушка, опуская руки и глядя на кузена так, словно хотела заглянуть ему в самую душу. - Кто говорит о его жизни? Думаю, ты сходишь с ума, Филип.
        Но на самом деле она так не думала, хоть ей и хотелось в это верить. Чувства Сильвии настолько обострились, что она читала мысли кузена, как открытую книгу; девушка сидела прямо, будто каменное изваяние, и на лицо ее, подобно смертной тени, наплывала убежденность. Слез и дрожи больше не было; Сильвия почти не дышала. Филипу невыносимо было видеть ее такой; и все же он не мог оторвать от нее глаз, боясь, что, отведя взгляд, заставит кузину окончательно утвердиться в худших подозрениях. Увы! Осознание того, что ее отцу грозит худшая из судеб, уже снизошло на девушку; именно оно заставило ее успокоиться, напрячься, взять себя в руки. В тот миг юность Сильвии закончилась.
        - Значит, его могут повесить, - произнесла она тихо и мрачно после долгой паузы.
        Отвернувшись, Филип молчал. Вновь повисла тишина, нарушаемая доносившимся из кухни шумом, - это возилась Фиби.
        - Матушка не должна об этом знать, - вновь заговорила Сильвия тем же тоном, что и раньше.
        - Это - худшее из того, что может с ним произойти, - сказал Филип. - Вероятнее всего, его отправят в ссылку, - а возможно, и вовсе оправдают.
        - Нет, - возразила девушка с тяжелой безнадежностью в голосе - так, словно читала скрижали мрачного будущего. - Они его повесят. Ох, отец-отец!
        Едва не вцепившись в передник зубами, чтобы подавить крик, она схватила Филипа за руку и судорожно сжала ее с такой силой, что молодому человеку, несмотря на всю его любовь к кузине, стало больно. Никакие приходившие ему на ум слова не смогли бы ее успокоить, и все же он, повинуясь неодолимому порыву, склонился над Сильвией и нежно поцеловал ее дрожащими губами, как сделал бы, если бы перед ним был поранившийся ребенок. Девушка не отпрянула; вероятно, она просто ничего не почувствовала.
        В этот миг в комнату вошла Фиби, держа в руках тарелку с кашей. Увидев ее, Филип сразу же понял, какие выводы, должно быть, сделала старуха; а вот Сильвия была настолько растеряна, что ему пришлось встряхнуть ее, чтобы привести в чувство. Подняв побелевшее лицо и осознав значение его слов, она медленно встала с видом человека, который заново учится ходить.
        - Полагаю, мне нужно идти, - сказала Сильвия. - Хотя лучше бы я умерла. Если матушка спросит меня, Филип, что ей сказать?
        - Не спросит, - ответил тот, - если ты будешь вести себя как обычно. Все это время она ни о чем тебя не спрашивала, а если вдруг все же спросит, отправь ее ко мне. Я буду все от нее скрывать - так долго, как только смогу; с ней у меня это получится лучше, чем с тобой, - добавил он с едва заметной грустной улыбкой и с сожалением посмотрел на изменившееся лицо кузины.
        - Ты не должен себя винить, - сказала Сильвия, заметив его досаду. - Я сама виновата; хотела во что бы то ни стало услышать правду, а теперь вижу, что у меня нет сил ее вынести. Боже, помоги! - воскликнула девушка жалобно.
        - Ох, Сильви, позволь я тебе помогу! Разумеется, я не всесилен, как Бог, но сделаю больше, чем способен кто-либо другой из живущих. Я люблю тебя долгие годы, и будет ужасно, если мое чувство не сможет утешить тебя в твоем безмерном горе.
        - Кузен Филип, - ответила Сильвия со сдержанностью, которая стала присуща ей с того момента, когда она узнала, сколь велика опасность, грозившая ее отцу; этот тон соответствовал ее неподвижному лицу, - ты для меня - такое утешение, что я не могу представить без тебя свою жизнь; но о любви я думать не могу, ведь это выше моих сил; я могу думать лишь о живых и мертвых.
        Глава XXVII. Хмурые дни
        В банке Фостеров у Филипа лежали деньги - не так много, как могло бы быть, если бы ему не пришлось покупать мебель для своего дома. Б?льшая ее часть была старой мебелью братьев, продавших ее Хепберну по весьма разумной цене; и все же эта покупка сократила его сбережения. Тем не менее он полностью снял лежавшую на его счету сумму, даже немного превысил ее; бывших нанимателей Филипа это огорчило - впрочем, их добросердечие взяло верх над доводами рассудка.
        Для защиты Дэниела Робсона во время приближавшихся слушаний требовались все доступные средства. Белл отдала Филипу все деньги и ценности, какие у нее были. Дэниел за свою жизнь скопил не так уж много, но его экономной жене круглые золотые гинеи, ожидавшие в старом чулке дня выплаты аренды, казались просто огромной суммой, которую Филип мог черпать бесконечно. И все же Белл не понимала, в какой опасности оказался ее муж. Сильвия ходила будто во сне, пряча горькие слезы, которые могли бы выдать то, что она решила скрывать в ужасный час, когда ей открылась правда. Каждое пенни, которое они с матерью сэкономили, отправлялось к Филипу. Кестер тоже отдал Хепберну свои сбережения - по настойчивой просьбе Сильвии, ведь сам работник был не слишком высокого мнения о благоразумии ее кузена и предпочел бы самостоятельно отнести их мистеру Доусону и лично попросить его за своего хозяина.
        В последнее время безмолвная пропасть между Кестером и Хепберном увеличилась. Было время сева, и Филип, страстно желая хоть в чем-то помочь Сильвии и одновременно стремясь отвлечься от чрезвычайной тревоги за ее отца, взялся за чтение взятых на ферме Хэйтерсбэнк старых книг вроде «Полного справочника фермера» и периодически щедро делился почерпнутыми оттуда теоретическими советами с Кестером, имевшим большой практический опыт в ведении сельского хозяйства. Это, разумеется, привело к конфликту, пусть и не слишком многословному. Кестер работал по-прежнему, игнорируя Филипа и его книги, и в конце концов последний отступил. Как говорится, многие могут отвести коня к воде, но не всякий сумеет заставить его пить; Филип же в число последних явно не входил. Да и причин для ревности у Кестера было немало. Из ухажеров Сильвии ему больше нравился Чарли Кинрейд, но, даже не зная правды - как и остальные, работник считал, что главный гарпунер утонул, - год, прошедший с момента предполагаемой смерти моряка, казался ему, человеку средних лет, забывшему, как время тянется для молодых, слишком малым сроком; не
будь бедная девушка в таком горе, он укорил бы ее за то, что она подпустила Филипа так близко, пускай тот и пытался помочь ее отцу.
        Мрачный страх сближал молодых людей друг с другом сильнее, чем с Белл и Кестером, что последний с неудовольствием отмечал. Порой работник даже позволял себе задумываться о том, зачем Филипу действительно нужны были все эти деньги; пару раз его посещала мерзкая мысль о том, что магазины, в которых заправляет молодежь, не столь прибыльны, как те, которыми руководят люди постарше, и что часть попавших к Хепберну монет могла пойти на иные нужды, чем защита Робсона. Бедный Филип! На самом-то деле он тратил собственные сбережения и даже более того, что у него было, однако никто об этом не знал, поскольку его друзья банкиры пообещали хранить все в тайне.
        Однажды Кестер решился заговорить с Сильвией о Филипе. Девушка пошла за кузеном на поле, простиравшееся прямо перед их домом, чтобы задать ему несколько вопросов, на что не решалась в присутствии матери (во время визитов племянника встревоженная Белл ловила каждое произносимое слово); когда они попрощались, Сильвия так и осталась стоять, едва ли думая о кузене, однако неосознанно глядя ему вслед, пока он поднимался на уступ; оказавшись на вершине, молодой человек обернулся, чтобы в последний раз взглянуть на то место, где жила его возлюбленная, и, увидев ее, сердечно помахал ей шляпой на прощание. Это движение отвлекло ее от размышлений о вещах, не имевших отношения к нему и его любви, в которой он ей признался; развернувшись, Сильвия зашагала обратно к дому, но по дороге услышала, как Кестер зовет ее тихим хриплым голосом, и увидела, что работник стоит в дверях хлева.
        - Подойди-ка сюда, девонька, - произнес Кестер возмущенно. - Разве сейчас время для ухаживаний?
        - Для ухаживаний? - повторила Сильвия, вздергивая подбородок.
        Она смотрела гордо и вызывающе.
        - Ага, для ухаживаний! Как еще это назвать, когда ты смотришь вслед этому надоеде во все глаза, а он отвечает тебе игривыми жестами? Негоже девице крутить шуры-муры, когда ее отец в тюрьме.
        Произнося последние слова, работник понял, что зашел слишком далеко и сказанное им жестоко и несправедливо, однако ничего не мог поделать со своей ревностью к Филипу.
        Сильвия все так же молча смотрела на него; она была слишком оскорблена, чтобы отвечать.
        - Можешь сколько угодно сверкать на меня глазами, девочка, - продолжил Кестер, - но я был о тебе лучшего мнения. Твой возлюбленный утонул совсем недавно, а ты не считаешь нужным тратить время даже на воспоминания о нем - если вообще когда-то любила этого Кинрейда, а не просто играла с ним.
        Губы Сильвии дрогнули, и сверкнули ее белые зубки.
        - Думаешь, я о нем забыла? - прошипела девушка. - Следи за языком!
        Сказав это, она, словно боясь потерять над собой контроль, скрылась в доме; ничего не видя перед собой, Сильвия прошла через кухню, поднялась в свою комнату, в которой теперь почти не бывала, и рухнула ничком на кровать, вжавшись в нее лицом так, что едва не задохнулась.
        С тех пор как арестовали Дэниела, его жена, со времени прошлогодней болезни постепенно терявшая физические и душевные силы, заметно ослабела. Она стала гораздо разговорчивее и часто беседовала сама с собой, утратив былую осмотрительность; не такие уж большие изменения, однако у пожилых людей они встречаются довольно часто, из-за чего и возникло расхожее выражение: «Она уже никогда не будет прежней». Теперь так говорили и о Белл.
        В тот день после ухода Филипа она сидела в кресле и плакала до тех пор, пока не уснула. Белл не слышала, как Сильвия прошмыгнула через кухню; однако полчаса спустя женщина, вздрогнув, проснулась от внезапного появления Кестера.
        - Где Сильви? - спросил он.
        - Не знаю, - ответила Белл; она выглядела испуганной и, казалось, готова была вот-вот снова расплакаться. - О нем нет новостей?
        Встав, она оперлась на палку, к которой уже привыкла.
        - Нет, благослови вас Бог; но не бойтесь, хозяйка: я лишь слишком резко поговорил с девочкой и теперь хочу извиниться, - сказал Кестер, проходя через кухню и озираясь в поисках Сильвии. - Сильви! Сильви! - позвал он. - Она должна быть в доме.
        Девушка медленно спустилась по лестнице и остановилась перед ним. Ее лицо побледнело, губы решительно сжались, обычно сияющие глаза подернулись мрачной пеленой. Кестер съежился от ее вида, но еще больше - от ее молчания.
        - Я пришел попросить прощения, - произнес он после небольшой паузы.
        Ни звука.
        - Я не стыжусь просить прощения, пусть уже и разменял шестой десяток, а ты - глупая девчушка, которую я когда-то качал на руках. Потому скажу прямо при твоей матери: мне не следовало так говорить, и я очень сожалею.
        - Я ничего не понимаю, - озадаченно произнесла Белл. - Что такого сказал тебе Кестер, моя девочка? - спросила она, поворачиваясь к Сильвии.
        Сделав к матери пару шагов, девушка взяла ее за руку, словно хотела успокоить, затем, обернувшись к работнику, выпалила:
        - Любого другого, Кестер, я бы никогда не простила. Никогда, - повторила она горько, ведь сказанное им вновь пронеслось у нее в голове. - Мне хочется ненавидеть тебя за твои слова, но ты - мой добрый старый Кестер, и ненавидеть тебя я не могу, а потому прощаю.
        Сильвия шагнула к нему. Работник взял ее маленькую ручку в свои мозолистые ладони и поцеловал. Сильвия взглянула на него сквозь слезы и мягко произнесла:
        - Никогда больше так не говори. Никогда не говори о…
        - Я лучше язык себе откушу, - прервал ее Кестер.
        Он сдержал слово.
        Во время своих визитов на ферму Хэйтерсбэнк Филип больше ни разу не завел речь о своей любви. Он смотрел, говорил и держался так, как приличествовало внимательному и заботливому брату, - не более. Впрочем, он и не мог быть кем-либо еще перед лицом великого страха, усиливавшегося после каждой беседы с адвокатом.
        Прогнозы мистера Донкина оправдались. Желая утвердить свою власть, которой в последнее время слишком часто бросали вызов, правительство решило покарать участников нападения на «Рандеву» по всей строгости закона. Это наказание должно было повергнуть в смятение тех, кто сопротивлялся вербовщикам и открыто выступал против них; руководители на местах действовали таким же образом, исполняя свой долг сурово и неумолимо. Так сказал адвокат, побывавший в Йоркском замке, чтобы увидеться с Дэниелом, и добавил, что тот по-прежнему гордится содеянным и отказывается осознавать опасность своего положения; в ответ на расспросы об обстоятельствах, которые можно было бы использовать для его защиты, Робсон лишь разглагольствовал о возмутительных деяниях вербовщиков или ругал их на чем свет стоит за то, как они, выманив ночью людей из домов якобы для тушения пожара, схватили и утащили их. Возможно, столь естественное возмущение повлияет на присяжных; это было единственной надеждой - впрочем, довольно слабой, ведь судья, скорее всего, предупредит присяжных, чтобы они не позволяли личным симпатиям уводить их в сторону
от главного.
        Такова была суть того, что слышал Филип от мистера Доусона, вновь и вновь посещая его. Суд приближался: слушания должны были начаться в Йорке двенадцатого марта, всего через три недели с небольшим после совершения преступления, из-за которого Дэниел оказался за решеткой и из-за которого ему грозила смерть.
        Филип радовался, что Белл по-прежнему не знала, какая серьезная опасность нависла над ее мужем, и, поскольку для людей ее социального класса поездка на сорок миль от дома была в те времена чем-то из ряда вон выходящим, мысль о том, чтобы навестить Дэниела в Йорке, ей даже в голову не приходила. Она все слабела, и Сильвия с Филипом решили, что на подобный шаг можно будет решиться только в случае роковой необходимости, и именно осознание этого придавало сил тосковавшей по отцу девушке. Разумеется, нельзя сказать, что ее страхи пересиливали надежду, однако Филип избегал говорить о том, что могло бы повергнуть Сильвию в уныние; она была молода, да и, как и Дэниел, не могла понять, сколь ужасной порой бывает нужда в быстром и суровом наказании за мятеж против властей.
        Во время слушаний Филип должен был находиться в Йорке; почти без обсуждений он условился с Сильвией, что, если случится самое ужасное, она с матерью немедленно отправится туда же. На этот случай перед отъездом из Монксхэйвена Филип сделал тайные приготовления. Народные симпатии были всецело на его стороне; что же до Коулсона, то вопрос был слишком серьезным и он не мог не проявить великодушие. Компаньон уверил Филипа, что тот может отсутствовать столько, сколько потребуется, оставив магазин на его попечение. Хепберн ходил бледный и унылый, и при виде этого с каждым днем становился все бледнее и печальнее еще один человек, глаза которого наполнялись тихими слезами. Настал день открытия слушаний. Филип был в Йоркском соборе, наблюдая за торжественной, старомодной процессией первых людей графства, сопроводивших судей в храм Господень, дабы изложить тем природу их долга. Молодой человек слушал проповедь напряженно, с бешено колотившимся сердцем, однако после нее впервые за все это время надежды в его душе возобладали над страхами; в тот вечер он впервые написал Сильвии письмо.
        Дорогая Сильвия,
        прежде всего скажу, что это продлится дольше, чем я думал. Мистер Доусон говорит о следующем вторнике. Сегодня я слышал проповедь, с которой обратились к судьям; священник так много говорил о милосердии и прощении, что, думаю, они не смогут не быть снисходительными во время этих слушаний. Я видел дядюшку; он держится бодро, хоть и исхудал, вот только все время повторяет, что, представься ему возможность, снова поступил бы так же, а мы с мистером Доусоном считаем, что это неразумно, особенно в присутствии тюремщика. Дядюшка очень хотел услышать новости из дома и просил передать тебе, чтобы ты заботилась о телочке Дейзи, - он считает, что из нее вырастет хорошая корова. Еще он просил передать, что очень любит вас с тетушкой, и выразить наилучшие пожелания Кестеру.
        Сильвия, пожалуйста, забудь о том, как я ругал твой почерк и орфографию, и напиши мне хотя бы несколько строк. Я был бы даже рад увидеть в них ошибки, ведь это подтвердит, что писала именно ты. И не волнуйся из-за заглавных букв; я был дураком, поднимая из-за этого такой шум, ведь человек может обойтись и без них. Если я получу от тебя письмо, мне гораздо легче будет ждать вторника. Отправь его на имя мистера Фрейзера, торговца мануфактурой, Миклгейт, Йорк, для мистера Филипа Хепберна.
        Сердечный поклон тетушке.
        С почтением, твой кузен и покорный слуга,
        Филип Хепберн
        P. S. Проповедь была великолепна. Текст был взят из седьмой главы книги пророка Захарии, где говорится: «Производите суд справедливый и оказывайте милость». Да вселит Бог милость в сердце судьи, которому предстоит судить моего дядюшку.
        Дни тянулись тягостно. В воскресенье Белл с Сильвией отправились в церковь со странным полусуеверным чувством, словно надеялись умилостивить Всевышнего, посетив в час своей скорби службу, которую они так часто пропускали в счастливые дни.
        И Тот, кто «знает состав наш и помнит, что мы - персть»[59 - Ветхий Завет, Псалтирь; в синодальном переводе - псалом 102, в английской Библии - псалом 103.], сжалился над Своими детьми и наполнил сердца их Своим благословенным миром, иначе они едва ли выдержали бы агонию неопределенности последующих нескольких часов. Когда усталые мать и дочь медленно возвращались домой из церкви, Сильвия почувствовала, что больше не может хранить свою тайну, и рассказала о нависшей над Дэниелом опасности. Они тогда как раз присели у ограды, чтобы Белл передохнула. Дул холодный мартовский ветер, но женщины его не замечали: Сильвия дрожала не из-за него, а от тошнотворного страха перед тем, что собиралась поведать матери; и все же девушка понимала, что больше не сможет молчать ни мгновения. Белл воздела руки к небу и уронила их на колени.
        - Господь с небес все видит, - сказала она торжественно. - Он уже вселил в мое сердце страх перед таким исходом, но я не решалась тебе об этом сказать, моя девочка…
        - А я не заговаривала об этом с тобой, матушка, потому что…
        Задохнувшись, Сильвия разразилась рыданиями, положив голову матери на колени и чувствуя, что не может больше быть сильной и защищать, а сама нуждается в защите. Гладя ее по голове, Белл продолжила:
        - Господь подобен ласковой кормилице, что отнимает дитя от груди и учит его любить то, что оно раньше ненавидело. Он послал мне сны, кои уже подготовили меня к этому, если ему суждено случиться.
        - Филип не теряет надежды, - сказала Сильвия, поднимая голову и глядя сквозь слезы на мать.
        - Ага, не теряет. Я же, пусть и не могу быть ни в чем уверена, считаю, что Господь не зря изгнал из моего сердца страх смерти. Думаю, он хочет, чтобы мы с Дэниелом ушли в мир иной, держась за руки, так же, как шли к алтарю в кростуэйтской[60 - Кростуэйт (англ. Crosthwaite) - деревня на юге графства Камбрия.] церкви. Я не смогу управляться с хозяйством без Дэниела, а ему без меня, боюсь, будет еще хуже.
        - Но как же я, матушка? - простонала Сильвия. - Ты забываешь обо мне. Ох, матушка-матушка, обо мне-то подумай!
        - Нет, моя девочка, я о тебе не забываю. Всю прошлую зиму у меня сердце болело при мысли, что за тобой увивается этот парень, Кинрейд. Не стану говорить плохо о покойном, но мне тогда было тревожно. Однако теперь, когда ваши с Филипом отношения наладились…
        Содрогнувшись, Сильвия открыла рот, чтобы ответить, но не произнесла ни слова.
        - И с тех пор, как Господь начал утешать меня, говоря со мной в те минуты, когда ты думала, что я сплю, - продолжила Белл, - у меня на душе стало легче; так что, если Дэниел покинет этот мир, я готова буду последовать за ним. Я не смогу жить, слыша, как люди говорят о том, что его повесили; это так неестественно и позорно.
        - Но его не повесят, матушка! Не повесят! - воскликнула Сильвия, вскакивая на ноги. - Так говорит Филип.
        Белл покачала головой, и они продолжили путь. Сильвия выглядела подавленной; она едва ли не злилась на мать за ее уныние. Впрочем, к вечеру речи Белл изменились; теперь она говорила так, словно ее утренние чувства были мимолетными, а все помыслы устремлены к возвращению мужа. Каждая произносимая ею фраза начиналась либо заканчивалась словами «когда отец вернется», и эта звучавшая из ее уст уверенность в его возвращении была для Сильвии почти так же тяжела, как и безнадежность, переполнявшая Белл утром. Если бы девушка не понимала, что ее мать теряет способность рассуждать здраво, она бы спросила, почему ее взгляды всего за несколько часов так резко изменились. Однако Сильвия догадалась о причине и почувствовала себя еще более несчастной.
        Прошел понедельник; мать и дочь и сами не знали, как пережили его, ведь обе избегали делиться мыслями друг с другом. Во вторник Белл встала до рассвета.
        - Еще очень рано, матушка, - произнесла усталая, заспанная Сильвия, страшась вернуться из мира грез в реальность.
        - Ага, девочка! - ответила Белл оживленно и весело. - Но, возможно, уже вечером отец будет дома, так что я должна все для него подготовить.
        - Как бы там ни было, - сказала Сильвия, - а сегодня вечером он домой вернуться не сможет.
        - Да ну, девочка! Ты не знаешь, как спешит мужчина к жене и ребенку. Я в любом случае должна подготовиться.
        Сильвия озадаченно наблюдала за оживлением матери, пока ей наконец не пришло в голову, что та ведет себя так, чтобы не оставалось времени на размышления. Был вычищен каждый уголок; наспех позавтракав, они переделали все дела, а до полудня было еще долго, и обе сели за прялки. От каждой произносимой матерью фразы Сильвия впадала во все большее уныние, ведь страх, казалось, полностью покинул разум Белл, оставив место лишь беспокойной возбужденности.
        - Пора варить картошку, - сказала Белл, после того как ее нить несколько раз порвалась из-за неравномерного вращения колеса.
        - Еще только десять, матушка! - ответила Сильвия.
        - Вари, вари, - повторила Белл, не вдумываясь в слова дочери. - Быть может, день пройдет быстрее, если мы пораньше приготовим обед.
        - Но Кестер на дальнем поле и не вернется до полудня.
        На какое-то время Белл, казалось, успокоилась, однако затем, отодвинув прялку, принялась искать плащ и капор. Сильвия помогла ей и спросила печально:
        - Зачем они тебе, матушка?
        - Я схожу на уступ и в поле, чтобы взглянуть на тропу.
        - Я пойду с тобой, - произнесла девушка, понимая, впрочем, сколь бесполезно ждать вестей из Йорка в такое время дня.
        С безграничным терпением она целых полчаса стояла рядом с Белл, а та высматривала на дороге тех, кто так никогда и не пришел.
        Вернувшись в дом, Сильвия поставила картошку вариться; однако, когда обед был готов и все трое сели за кухонный стол, Белл отодвинула тарелку, сказав, что обедать уже слишком поздно и у нее пропал аппетит. Кестер хотел ответить, что сейчас только половина первого, но, увидев умоляющий взгляд Сильвии, продолжил есть молча, лишь смахивая время от времени слезу.
        - Сегодня я не буду уходить далеко от дома, - шепнул он девушке, ступая за порог.
        - Неужели этот день никогда не закончится? - жалобно воскликнула Белл.
        - Ох, матушка, не бойся! Когда-нибудь он обязательно закончится. Как говорится, всему рано или поздно придет конец.
        - Конец… Конец… - повторила Белл. - Как думаешь, Сильви, означает ли слово «конец» смерть?
        - Не знаю… Мне невыносима сама мысль об этом, - произнесла Сильвия в отчаянии. - Я приготовлю овсяных лепешек: это непростая работа, и время пролетит быстро.
        - Ага, давай! - ответила мать. - Он обрадуется свежим лепешкам… Обрадуется.
        Бормоча что-то себе под нос, она погрузилась в дремоту; Сильвия старалась не шуметь, чтобы не разбудить ее.
        Дни становились длиннее, но холода не прекращались; на ферме Хэйтерсбэнк, стоявшей на открытом месте, темнело поздно. Сильвия уже успела заварить чай, однако ее мать все спала и спала, будто ребенок, и девушка не решалась ее разбудить. Вскоре после заката она увидела в окно Кестера - тот жестами звал ее во двор. На цыпочках выйдя через заднюю кухню, дверь которой была открыта, Сильвия едва не столкнулась с Филипом - он не сразу заметил ее, потому что ждал с другой стороны, из-за угла; одного взгляда на его лицо было достаточно, чтобы понять все без слов.
        - Филип! - только и сказала девушка и с глухим стуком рухнула у его ног на камни, которыми был вымощен двор.
        - Кестер! Кестер! - вскричал Филип, ведь его кузина лежала, словно мертвая, и ему, утомленному дорогой, не хватило бы сил внести ее в дом.
        Вдвоем с Кестером молодой человек отнес Сильвию в кухню, после чего работник бросился к колодцу за холодной водой.
        Стоя на коленях, Филип поддерживал голову девушки руками, не обращая внимания ни на что вокруг; вдруг он заметил, что на него легла чья-то тень. Подняв глаза, он увидел тетю; на ее лицо вернулось прежнее выражение, полное достоинства и проницательности, - выражение, присущее собранным, сильным и спокойным людям.
        - Девочка моя, - сказала Белл, осторожно принимая дочь из рук племянника. - Держись, девочка! Мы должны держаться и спешить к нему, ведь сейчас мы ему очень нужны. Держись, моя девочка! Господь даст нам силы. Мы должны спешить к нему, ведь время дорого; поплакать ты сможешь и потом!
        Открыв мутные глаза, Сильвия услышала голос матери; медленно осознав значение ее слов, девушка с трудом поднялась на ноги и замерла, подобно оглушенному человеку, пытаясь прийти в себя; затем, взяв мать за руку, произнесла тихим странным голосом:
        - Пойдем. Я готова.
        Глава XXVIII. Тяжкое испытание
        Стоял ясный апрельский день того же года; проплывавшие в синем небе маленькие белые облака красиво переливались в ласковом солнечном свете. Северная природа только начинала облачаться в зеленый наряд. У бежавших по вересковым пустошам и возвышенностям ручьев росли немногочисленные деревья. Воздух полнился приятными звуками, свидетельствовавшими о приближении лета. Мелодичное журчание невидимых потоков, пение жаворонка в солнечной вышине, блеяние ягнят, звавших матерей, - казалось, природа была полна надежды и радости.
        Впервые за месяц траура входная дверь фермы Хэйтерсбэнк открылась в надежде, что теплый весенний воздух разгонит печальную, мрачную мглу. В давно нетопленном очаге вновь запылал огонь; Кестер сбросил у входа в кухню башмаки, чтобы не испачкать безупречно чистый пол, и сновал по ней, неуклюже пытаясь придать помещению уютный, приветливый вид. Он принес собранные на рассвете дикие нарциссы и поставил их в кувшин на кухонном столе. Долли Рейд, женщина, помогавшая Сильвии год назад во время болезни ее матери, возилась в задней кухне, гремя бидонами и напевая себе под нос какую-то балладу; впрочем, она то и дело замолкала, вспоминая, что время и место для песен неподходящее. Пару раз Долли затягивала похоронный псалом, который в тех краях поют могильщики, неся покойника:
        Господь - наш щит во тьме веков.
        Впрочем, ее пение тут же обрывалось: чудесная апрельская погода, а возможно, и природная живость не позволяли женщине унывать, и она невольно вновь и вновь возвращалась к прежнему мотиву.
        В бесхитростном разуме честного Кестера вертелось множество мыслей о том, какие последние штрихи следовало придать дому, готовя его к возвращению вдовы и дочери его старого хозяина.
        Больше месяца прошло с их отъезда и более двух недель с того дня, когда Кестер, закончив дела по хозяйству, отправился с тремя полупенсовыми монетами в кармане в Йорк, прошагав всю ночь, чтобы в последний раз попрощаться с Дэниелом Робсоном.
        Дэниел старался держаться бодро, отпустил парочку давным-давно всем известных шуток; Кестер столько раз смеялся над ними, когда вместе с хозяином работал в поле или в хлеву у дома, который Дэниелу никогда уже не суждено было увидеть. Однако то, над чем работник раньше так часто хохотал, теперь не могло вызвать на его лице даже скупой улыбки; он лишь со стоном вздыхал, ведь сердце его было разбито, и разговор быстро перешел на более уместную тему, хотя Робсон до последней минуты владел собой лучше, чем его собеседник; Кестер же, который с детства не плакал, выйдя из камеры приговоренного, с трудом сдерживал душившие его рыдания. Белл и Сильвию он оставил в Йорке на попечение Филипа, потому что был не уверен, что сумеет сдержаться в их присутствии; работник передал им через Филипа соболезнования и попросил сказать Сильвии, что у курицы-несушки вылупились пятнадцать цыплят.
        И все-таки, даже доверив Филипу роль вестника и признавая сделанное им для женщин и самого Дэниела Робсона, осужденного преступника и его почтенного хозяина, Кестер по-прежнему не испытывал к Хепберну никакой симпатии, относясь к нему так же, как и до того, как их постигло горе.
        Возможно, Филип был недостаточно тактичен со стариком. Чрезвычайно чуткий с одними, с другими он был совершенно прямолинеен. К примеру, Хепберн вернул Кестеру деньги, которые последний так охотно отдал на защиту Дэниела. Молодой человек взял эту сумму из ссуды, предоставленной ему братьями Фостерами. Филип считал, что было бы несправедливо, если бы работник потерял все свои сбережения ради безнадежного дела, и потому постарался возместить ему все его накопления; однако Кестер скорее предпочел бы истратить деньги, заработанные тяжким трудом, на попытку спасения жизни хозяина, чем получить в двадцать раз больше золотых гиней.
        Более того, деньги возвратил Филип, а не Сильвия, и потому все выглядело так, будто Кестер просто одолжил их, а не отдал из любви к семье Робсонов.
        Переполняемый этими мыслями, старик почувствовал, что его сердце замерло при появлении двух женщин, которых он так долго высматривал; их кто-то сопровождал; это был Филип, поддерживавший бедную Белл Робсон: женщина с трудом шла к своему опустевшему дому - на нее давило безмерное горе и последствия болезни, из-за которой она задержалась в Йорке после казни мужа. Сильвия также поддерживала мать; пару раз, когда они останавливались, девушка о чем-то переговаривалась с Филипом, довольно свободно, без намека на застенчивость или сдержанность. Обувшись, Кестер торопливо вышел через заднюю кухню во двор фермы, решив не оставаться для того, чтобы их поприветствовать, как планировал сделать изначально; неприязнь к Хепберну не позволила работнику понять, что, независимо от отношений, связывавших его с Сильвией, Филип сопровождал бы ее с матерью домой, ведь он - увы! - остался единственным кровным родственником мужского пола, способным их защитить. Бедный Кестер, который сам был бы счастлив взять на себя эту роль, предпочел думать, что его отодвинули в сторону, и принялся тяжело расхаживать по двору; он
знал, что должен вернуться в дом и оказать его вернувшимся обитательницам какой-никакой прием, однако переполнявшие его чувства были слишком сильны и он не мог показаться перед Филипом.
        Прошло немало времени, прежде чем работника начали искать. Накануне рокового дня ум Белл на короткое время снова прояснился, однако из-за последовавшей за этим болезни она окончательно и безнадежно впала в детство. Переступив порог дома, женщина пришла в такое возбуждение, что Филип с Сильвией вынуждены были заниматься только ею; оказавшись в привычной обстановке, Белл вновь и вновь задавала вопросы о человеке, которого она никогда больше не увидит, а ее усталость, перемежавшаяся вспышками лихорадочной тревоги, требовала безграничного терпения: как ни пытались успокоить больную, ее все время что-то не устраивало.
        Наконец Белл поела и, восстановив силы и пригревшись у очага, уснула в кресле. Филипу очень хотелось поговорить с Сильвией, ведь в четыре ему нужно было возвращаться в Монксхэйвен, однако девушка избегала его и отправилась на поиски Кестера, чье отсутствие наконец заметила.
        У нее были догадки о причинах, по которым работник не поприветствовал их с матерью при возвращении. Впрочем, выразить эти догадки конкретными словами она бы не смогла. Поразительно, сколь отлично от нас мыслили большинство людей лет пятьдесят-шестьдесят назад; они чувствовали и понимали без рассуждений и анализа, и те, кто принадлежал к социальному классу Сильвии, - в еще большей мере, чем люди более образованные. Интуиция подсказала девушке, что, если Филип станет сопровождать их домой (а в подобных обстоятельствах это было до неизбежности естественным), старый слуга и друг семьи не покажется им на глаза; потому при первой же возможности она выскользнула за порог и отправилась искать Кестера. Сильвия нашла его у ограды ближнего поля; опершись на калитку, работник притворялся, будто наблюдает за курами, которые весело клевали едва-едва пробившуюся весеннюю траву. Чудь поодаль, за огромным, усыпанным свежими почками боярышником, овцы паслись со своими ягнятами, недавно появившимися на свет, а еще дальше расстилалась морская гладь, покрытая искрившейся в лучах солнца рябью. Но Сильвия понимала: в
тот миг все это было безразлично Кестеру. Она подошла к нему и коснулась его руки. Работник, вздрогнув, очнулся от задумчивости и обернулся; девушка увидела, что в его глазах стоят слезы. Кестер же при виде ее черного платья и глубокой скорби едва сдержал слезы, не позволив им пролиться, однако, проведя по глазам тыльной стороной ладони, через мгновение вновь взглянул на Сильвию уже более-менее спокойно.
        - Привет, Кестер! - сказала девушка, чувствуя необходимость быть настолько бодрой, насколько это вообще было возможно при таких обстоятельствах. - Почему ты не вышел к нам?
        - Не знаю; не спрашивай, - ответил работник. - Кстати, Дика Симпсона, - продолжил он, назвав имя человека, чье свидетельство было единственным доказательством, на основании которого бедному Дэниелу Робсону вынесли обвинительный приговор, - люди в субботу закидали тухлыми яйцами и прочей гадостью, какую только смогли найти. - Тон у Кестера был довольный. - Ярость их была такова, что никого не волновало, тухлые яйца или свежие и сколько весят камни, летящие вслед за ними, - добавил он тише с легкой усмешкой.
        Сильвия молчала. Все так же посмеиваясь, Кестер видел, что ее лицо побелело, губы сжались, а глаза пылали. Девушка глубоко вздохнула.
        - Жаль, что меня там не было! Уж я бы ему задала!
        Сильвия еще раз вздохнула, и, увидев выражение ее лица, работник слегка вздрогнул.
        - Нет, девонька! О нем позаботятся другие. Не тревожься об этом отребье. Зря я о нем заговорил.
        - Нет! Не зря. Тех, кто был друзьями отца, я буду любить всегда; тех же, кто помог его повесить, - она резко содрогнулась всем телом, - не прощу никогда. Никогда!
        - Никогда - это очень долгий срок, - произнес Кестер задумчиво. - Я сам бы забил Дика Симпсона кнутом, закидал камнями или утопил; но никогда, девонька, - это очень долго!
        - Что ж, не волнуйся на сей счет - слова-то мои; в последние дни я вне себя от гнева. Идем, Кестер, поговори с бедной матушкой.
        - Не могу, - ответил работник, отворачивая морщинистое лицо, чтобы Сильвия не увидела, как оно исказилось от охвативших его чувств. - Коров нужно загнать и еще кучу всего переделать; да и он сейчас там, не правда ли, Сильви?
        Кестер вопросительно посмотрел на девушку, и его проницательный взгляд заставил ее немного покраснеть.
        - Да, если ты говоришь о Филипе; он единственный заботился о нас все это время.
        Она вновь вздрогнула.
        - Ну, полагаю, теперь он будет заботиться о своем магазине, не так ли?
        Едва осознавая это, Сильвия стала звать щипавшую первую весеннюю травку старую кобылу, чтобы ее погладить. И все же слова Кестера девушка услышала довольно отчетливо, пусть и притворилась, что это не так. Однако работник не отставал от нее.
        - Люди судачат о тебе и о нем; будь осторожнее, а то они вас поженят.
        - Это жестоко с их стороны, - сказала Сильвия, багровея. - Как будто любой настоящий мужчина не помог бы двум одиноким женщинам в такие времена - особенно их родственник! Скажи, кто это говорит, - продолжила она, резко оборачиваясь к Кестеру, - и я никогда его не прощу. Вот так.
        - Ого-го! - произнес Кестер, осознавая, что сам в какой-то мере выступил представителем этих самых «людей». - Вот так девица; никогда никого не простит и готова мстить в любую минуту.
        Сильвия слегка смутилась.
        - Ох, дорогой Кестер, - ответила она. - Из-за отца я злюсь на всех вокруг.
        Сказав это, девушка наконец расплакалась; Кестер интуитивно понимал, что слезы принесут облегчение Сильвии, и не мешал ей; он и сам плакал. Вдруг от задней двери донесся голос Филипа:
        - Сильви, твоя матушка проснулась и зовет тебя!
        - Идем, Кестер, идем.
        Схватив работника за руку, девушка потащила его за собой в дом.
        При виде их Белл встала, держась за подлокотники кресла. Впрочем, Кестера она сперва не узнала.
        - Рада видеть вас, сэр, - произнесла женщина. - Хозяина сейчас нет, но он скоро вернется. Вы, вероятно, пришли насчет ягнят?
        - Матушка! - воскликнула Сильвия. - Разве ты не видишь? Это же Кестер! Кестер в своей воскресной одежде.
        - Кестер! И правда; у меня в последнее время болят глаза, и я плохо вижу, как будто сквозь слезы. Как же я рада тебя видеть, парень! Меня так долго не было; но то была не увеселительная поездка: мы отлучались по какому-то делу… Расскажи ему, Сильви, а то я запамятовала. Знаю лишь, что никуда бы не поехала, если бы это зависело от меня, ведь, как мне кажется, для моего здоровья было бы лучше, если бы я осталась дома с мужем. Странно, что он не пришел со мной поздороваться. Он, наверное, на дальнем поле, да, Кестер?
        Работник взглянул на Сильвию с немой мольбой помочь ему решить дилемму, связанную с ответом, однако все, что она могла, - это изо всех сил сдерживать слезы. На выручку пришел Филип.
        - Тетушка, - произнес он, - часы остановились; скажи мне, где лежит ключ, и я их заведу.
        - Ключ… - повторила Белл быстро. - Ключ лежит за Библией вон на той полке. Но лучше бы ты его не трогал: хозяин сам этим занимается, он никому не доверяет возиться с часами.
        День за днем она говорила об умершем муже так, словно он был жив. С одной стороны, это было благословением: обстоятельства, связанные с его печальной и безвременной кончиной, стерлись из ее памяти, как и сам факт смерти Дэниела. Для Белл он все время отсутствовал, и она всякий раз находила этому удовлетворительное объяснение; окружающие научились ей подыгрывать, говоря о Робсоне так, будто он отправился в Монксхэйвен, ушел в поля или же просто устал и спит наверху - в зависимости от того, что внушало вдове ее воображение. Однако это забвение, бывшее счастливым для нее самой, для ее дочери стало настоящим кошмаром, вновь и вновь напоминая Сильвии о горе, в котором мать не могла ее утешить, равно как и поддержать в связанных с ним обстоятельствах. Девушка все больше привязывалась к Филипу, чьи советы и тепло с каждым днем становились ей все нужнее.
        Кестер понимал, чем это закончится, лучше, чем сама Сильвия; не в силах помешать тому, что вызывало у него опасения и неприязнь, он с каждым днем становился все угрюмее. И все же работник старательно трудился, чтобы помочь этой семье, так, словно Белл и Сильвия полностью зависели от того, как хорошо он управляется со скотом и землей. Уходя на рассвете, Кестер весь день работал не покладая рук. Он купил себе новые очки в надежде, что теперь сможет прочесть «Полный справочник фермера», настольную книгу покойного хозяина. Однако работник умел разбирать лишь заглавные буквы, да и многие из них уже успел позабыть, так что от очков особого проку не было. Он пошел с книгой к Сильвии и попросил ее прочесть необходимые инструкции, к которым прежде отнесся бы с презрением, сочтя их простым книгочейством; однако теперь обрушившееся на Кестера чувство ответственности заставило его смирить гордыню.
        Сильвия изо всех сил старалась найти нужное место: ведя пальцем по строке, она пыталась прочесть инструкции, в которых нуждался работник; однако когда чтец произносит по буквам каждое четвертое слово, подобные попытки становятся безнадежными - особенно если слушатель, застывший с открытым ртом, при всем желании не способен их разобрать. Поэтому Кестеру пришлось и дальше руководствоваться по большей части собственным опытом; ему казалось, что у него это неплохо получается, пока в один прекрасный день, когда они при помощи Долли Рейд укладывали на лугу сено в стога, Сильвия не сказала:
        - Кестер… Я тебе не говорила… Вчера вечером пришло письмо от мистера Холла, управителя лорда Малтона; Филип прочел мне его.
        На мгновение она замолчала.
        - Так что же, девонька? Филип тебе его прочел… Что же в нем написано?
        - Только то, что мистер Холл предлагает нам деньги за ферму Хэйтерсбэнк и матушка сможет уехать отсюда сразу же после уборки урожая.
        Произнеся это, девушка тихонько вздохнула.
        - Только? - повторил Кестер возмущенно. - С чего ему вообще предлагать деньги за ферму, словно вы собираетесь ее покинуть?
        - Ох! - Сильвия бросила вилы с видом человека, уставшего от жизни. - Что нам делать с фермой и землей? Если бы речь шла лишь о маслобойне, я бы с ней справилась, но столько пахотной земли…
        - Я что, не справляюсь с пашней?
        - За что ты на меня-то набрасываешься? Если бы не матушка, я бы предпочла лечь и умереть.
        - Ага! Твоя матушка очень огорчится, если ты предложишь ей покинуть Хэйтерсбэнк, - безжалостно сказал Кестер.
        - Я ничего не могу с этим поделать. Ничего! Для того чтобы как следует обрабатывать землю, нужны две пары мужских рук. К тому же…
        - К тому же что? - спросил Кестер, глядя на нее со странным прищуром.
        Сильвия стояла перед ним, сцепив руки; ее глаза блестели от слез, а лицо было бледным и печальным.
        - К тому же что? - повторил Кестер резко.
        - Ответ мистеру Холлу уже отправлен - Филип написал его вчера вечером, так что строить планы и тревожиться смысла нет; так будет лучше, ведь к этому все шло.
        Взяв вилы, девушка принялась метать сено в стога с удвоенной энергией, не замечая, что по ее щекам текут слезы. Однако теперь вилы бросил Кестер. Впрочем, он был не уверен, что Сильвия это заметила, ведь виду она не подала, а потому работник молча зашагал к калитке; этого девушка не заметить уже не могла, и через минуту ее рука легла ему на предплечье.
        - Кестер! - сказала она, заглядывая ему в лицо. - Ох, Кестер! Скажи что-нибудь. Не оставляй меня вот так. Что я могла поделать? Матушка от горя совсем умом тронулась, а я всего лишь юная девица, я имею в виду - юная по годам, ведь пролитых мною слез хватит на всю жизнь.
        - Я бы сам заплатил за ферму, лишь бы ты не уезжала, - произнес Кестер тихо, однако затем его тон стал подозрительным. - Почему ты не сказала мне о письме? Как-то слишком уж быстро ты все обстряпала; спешишь избавиться от родного дома?
        - Мистер Холл прислал уведомление, что мы должны уехать к середине лета; Филип ему ответил. Сам знаешь, я плохо разбираю рукописные тексты, особенно если там много длинных слов, и Филип вызвался написать ответ.
        - Не посоветовавшись с тобой?
        Не обратив внимания на это замечание, Сильвия продолжила:
        - К тому же мистер Холл сделал выгодное предложение: новый арендатор возьмет и скот, и инвентарь; и если матушка… если мы… если я захочу - еще мебель и…
        - Мебель! - повторил Кестер с мрачным изумлением. - Где же вы с хозяйкой-то жить собираетесь, коли вам не понадобится кровать, чтобы спать, и горшок, чтобы варить еду?
        Покрасневшая Сильвия молчала.
        - У тебя что, язык отнялся?
        - Ох, Кестер, не думала, что ты от меня отвернешься и я останусь совсем без друзей. Ты говоришь так, словно меня осуждаешь, хотя я пыталась сделать как лучше; мне ведь, кроме самой себя, нужно думать еще и о матушке.
        - Ты можешь мне ответить? - спросил Кестер. - Где вы с хозяйкой собираетесь жить, если вам не понадобятся кровать, стол, горшки и сковородки?
        - Думаю, я выйду замуж за Филипа, - произнесла Сильвия так тихо, что Кестер не разобрал бы ее ответа, если бы не ожидал его.
        Постояв какое-то время, работник вновь зашагал к калитке. Сильвия догнала его и схватила за руку.
        - Что я могу поделать, Кестер? - быстро заговорила она. - Что? Филип мой кузен, матушка его знает, он ей нравится, и он был так добр к нам в смутное время и трудный час; он будет заботиться о матушке до конца ее дней.
        - Ага, и о тебе тоже. Увидев тугой кошель, девица легко забывает человека, любившего ее больше жизни.
        - Кестер! Кестер! - вскричала Сильвия. - Я никогда не забывала о Чарли; я думаю о нем, и каждую ночь мне снится, как он лежит на дне морском. Забыть его! Легко тебе говорить!
        Сейчас она напоминала дикого зверя, который видит своего детеныша и не может до него добраться, не совершив рокового, смертельного прыжка, и все же готовится прыгнуть. Кестер с трудом сдержал дрожь; и все-таки он чувствовал, что просто не может не мучить Сильвию.
        - А почему ты так уверена, что он утонул? Его, как и остальных, могли утащить вербовщики.
        - Ох! Лучше бы я умерла! Тогда бы я наверняка все узнала! - воскликнула она, бросившись на сено.
        Кестер молчал. Вновь вскочив на ноги, Сильвия с острой тоской посмотрела ему в лицо.
        - Какова вероятность, что это правда? - спросила она. - Скажи, не молчи! Филип хороший и добрый и говорит, что умрет, если я за него не выйду, а у нас с матушкой нет дома; впрочем, что будет со мной, я уже не беспокоюсь; но если Чарли жив, я не смогу выйти за Филипа, даже если он и умрет из-за этого… Но матушка… Бедная матушка, Кестер! Это ужасно! Просто скажи мне, что есть шанс, хотя бы один из тысячи - из ста тысяч, - что Чарли схватили вербовщики.
        Сильвия говорила очень быстро, ее сердце учащенно билось, и у нее перехватило дыхание. Кестер же не торопился отвечать. До этого мгновения он говорил слишком поспешно и теперь решил взвешивать каждое слово.
        - Кинрейд ушел прямо отсюда, отправился к себе на корабль. Но он туда так и не добрался; капитан и ньюкаслские друзья искали его на борту королевских судов. С тех пор прошло уже больше пятнадцати месяцев, но о нем так никто и не слышал. Это - одна сторона дела. Другая же заключается в том, что море выбросило на берег его головной убор с привязанной к нему лентой и есть основания полагать, что Кинрейд не расстался бы с ней по доброй воле.
        - Но ведь ты сказал, что его могли утащить вербовщики, Кестер, а теперь утверждаешь совсем другое.
        - Девочка моя, я бы очень обрадовался, если бы он был жив, и мне бы не хотелось видеть Филипа твоим мужем, но ты задала мне серьезный вопрос, и я стараюсь честно на него ответить. Всегда остается один шанс из тысячи, что Кинрейд выжил, ведь мертвым его никто не видел. Однако вербовщиков в Монксхэйвене тогда не было: тендеры стояли у побережья не ближе Шилдса, и их все обыскали.
        Не говоря больше ни слова, работник вернулся на поле и продолжил складывать сено в стога.
        Сильвия стояла совершенно неподвижно, размышляя и с тоской желая хоть какой-то определенности.
        Кестер вновь подошел к ней.
        - Сильви, ты знаешь, что Филип вернул мне мои деньги - восемь фунтов, пятнадцать шиллингов и три пенса; за сено и скот заплатят чуть больше, чем нужно, чтобы оплатить аренду; а у меня есть сестра, она - достойная, пускай и бедная вдова, живет в Дэйл-Энде; если вы с матерью отправитесь жить к ней, я стану отдавать вам все, что буду зарабатывать, - примерно пять шиллингов в неделю. Только не выходи замуж без любви, ведь тот, кого ты считаешь мертвым, может быть жив.
        Сильвия разрыдалась, словно ее сердце было разбито. Прошлым вечером она дала Филипу гораздо более определенные обещания выйти за него замуж, чем сказала Кестеру; Филип же, ее влюбленный кузен и - увы! - будущий муж, с некоторыми усилиями и безграничным терпением сообщил об этом ее несчастной матери, сознание которой помутилось, и та размышляла об этом весь следующий день и явно находила в этой новости успокоение. Поэтому слова Кестера задели бедную девушку за живое. В отчаянии она желала лечь в могилу, чтобы поросшая зеленой травой мягкая земля укрыла ее от печалей, забот и путаницы бытия; Сильвия желала, чтобы ее отец вновь был жив и Чарли вернулся, и жалела, что вчера вечером дала Филипу торжественное обещание.
        От размышлений ее отвлек тихий ласковый свит; инстинктивно обернувшись, она увидела влюбленного в нее кузена, своего будущего мужа; опершись на калитку, он устремил полный страсти взгляд на нее, свою будущую жену.
        - Ох, Кестер, - снова спросила Сильвия, - что же мне делать? Я пообещала Филипу выйти за него замуж, и матушка нас благословила; ее сознание прояснилось, чего не случалось уже много недель. Кестер, дорогой, скажи что-нибудь! Должна ли я пойти к Филипу и разорвать помолвку? Скажи…
        - Я не вправе этого говорить; быть может, ты зашла слишком далеко. Как лучше поступить, знают лишь те, кто смотрит на нас сверху.
        Вновь раздался долгий призывный свист.
        - Сильви!
        - Филип был очень добр к нам, - произнесла девушка, медленно и осторожно опуская вилы на землю. - И я постараюсь сделать его счастливым.
        Глава XXIX. Свадебное платье
        Филип и Сильвия заключили помолвку. Впрочем, это событие оказалось не таким радостным, как молодой человек себе представлял, - он уже успел это понять, даже несмотря на то, что кузина пообещала выйти за него менее суток назад. Филип не смог бы выразить словами, что именно его тревожило, а если бы ему все же пришлось это сделать, вероятно, сказал бы, что новое положение нисколько не изменило манеры Сильвии. Она была все такой же кроткой и нежной, однако не стала застенчивее, оживленнее, скромнее или счастливее, чем в последние месяцы. Когда девушка подошла к нему и остановилась у калитки, сердце Филипа бешено колотилось, глаза сияли любовью. Сильвия же не покраснела и не улыбнулась; казалось, она была полностью поглощена раздумьями. Однако увлечь себя в сторону от дорожки, ведущей к дому, она кузену не позволила и сразу же направилась к двери. Молодой человек шептал ей нежные слова, но Сильвия едва ли его слышала. У них на пути был каменный желоб, тянувшийся от журчавшего у дороги ручья и снабжавший ферму Хэйтерсбэнк чистой водой. Рядом с ним стояли начищенные до блеска бидоны. Сильвия знала, что
нужно отнести их в дом, чтобы подготовить к вечерней дойке; возясь с бидонами, она решила высказать, что было у нее на уме.
        - Филип, - начала девушка, - Кестер говорит, что, возможно…
        - Да? - отозвался Хепберн.
        Сильвия села у края желоба и опустила маленькую ручку в воду. Вопросительно подняв на Филипа свои прекрасные глаза, она продолжила.
        - Он думает, - Сильвия заговорила быстрее, - что Чарли Кинрейда могли схватить вербовщики.
        Она впервые упомянула о своем бывшем поклоннике в разговоре с нынешним, с того самого далекого дня, когда они из-за него поссорились; Сильвия порозовела с головы до ног, однако ее чудесные доверчивые глаза смотрели на кузена не мигая, пусть даже она сама этого и не осознавала.
        Сердце Филипа замерло - так, словно он остановился на краю неизвестно откуда взявшегося обрыва, еще мгновение назад думая, будто идет по залитой солнцем лужайке. От досады молодой человек побагровел, однако не смел оторвать взгляд от печальных честных глаз Сильвии, поэтому был рад, что его собственные глаза заволокло пеленой. Он слышал, как произносит слова, и собственный голос казался ему чужими.
        - Кестер - треклятый дурак! - прорычал Филип.
        - Он говорит, что, возможно, есть один шанс из ста, - сказала Сильвия так, словно защищала Кестера. - Ох, Филип, как ты думаешь, это правда?
        - Да, шанс, разумеется, есть, - произнес Хепберн со странной смесью отчаяния и ярости, заставляющей человека говорить и поступать опрометчиво. - Полагаю, шанс есть всегда: если мы не убедились в чем-то лично, этого могло и не быть. В следующий раз Кестер скажет, что есть шанс, что твой отец жив, ведь ни один из нас не видел его…
        «Повешенным», - хотел закончить фразу Филип, однако в его окаменевшее сердце вернулась толика человечности. От этих слов Сильвия коротко, но пронзительно вскрикнула, и Филипу захотелось обнять ее и успокоить, как мать успокаивает плачущего ребенка. Однако ему пришлось подавить это желание, и он еще острее почувствовал вину, тревогу и гнев. Воцарилась тишина. Сильвия, опустив глаза, с грустью смотрела на весело журчавшую воду, а Филип не отрывал взгляда от девушки, желая, чтобы она заговорила, несмотря на то что ее слова его сильно ранили. Однако Сильвия молчала.
        Наконец, не выдержав, Филип произнес:
        - Ты очень много думаешь о нем, Сильви.
        Окажись «он» в этот миг рядом с ними, Филип сцепился бы с ним и не отпускал бы до тех пор, пока один из них не погиб бы. Уловив в словах кузена, произнесенных мрачным, печальным тоном, скрытое пламя, Сильвия подняла на него взгляд.
        - Я думала, ты знаешь, что я очень его любила.
        Ее бледное встревоженное лицо было таким умоляющим и невинным, а голос звучал так жалобно, что гнев Филипа - гнев на Сильвию и остальной мир - тут же уступил место любви; он вновь почувствовал, что эта девушка во что бы то ни стало должна принадлежать ему. Хепберн сел рядом с Сильвией и заговорил с ней совсем в другой манере, так тактично и красноречиво, словно им руководила странная интуиция или какая-то темная сила.
        - Да, милая, - сказал он. - Я знаю, что ты его любила. И не стану плохо говорить об умершем - ведь он утонул, что бы там ни плел Кестер. Впрочем, я могу многое рассказать тебе о нем…
        - Нет! Не надо ничего рассказывать. Я не стану этого слушать, - ответила Сильвия, вырываясь. - Какие бы гадости ни говорили о нем люди, я этому не поверю.
        - Я не стану говорить гадостей об умершем, - повторил Филип.
        Каждый раз, когда Сильвия неосознанно подтверждала свою любовь к бывшему поклоннику, у Филипа усиливалось желание убедить ее, что Кинрейд умер, и в то же время молодой человек все острее испытывал потребность обмануть собственную совесть, твердя себе, что к этому времени Кинрейд уж точно мертв, погиб в бою или во время шторма, а даже если и нет, для Сильвии он был все равно что покойник, так что в том, чтобы использовать по отношению к сопернику слово «умерший», не было ничего нечестного, ведь можно было почти не сомневаться, что его нет среди живых.
        - Думаешь, если бы Кинрейд был жив, он не написал бы тебе, а если не тебе, то кому-нибудь из своей родни? Ньюкаслские родственники все как один считают его погибшим.
        - Кестер тоже так говорит, - вздохнула Сильвия.
        Собравшись с духом, Филип нежно обнял ее и прошептал:
        - Девочка моя, попробуй думать не о тех, кого уже нет на этом свете, а о том, кто любит тебя всем сердцем и душой с тех самых пор, когда впервые увидел… Хотя бы иногда. Ох, Сильви, я так тебя люблю!
        В это самое мгновение в задней двери дома появилась Долли Рейд и, увидев девушку, сказала:
        - Сильвия, мать тебя зовет, и я никак не могу ее успокоить.
        Девушка тут же вскочила на ноги и бросилась успокаивать Белл, терзаемую тревожными фантазиями.
        Филип сидел у родника, закрыв лицо руками. Затем поднял голову и стал с жадностью пить воду, зачерпывая ее ладонью; напившись, молодой человек вздохнул и, отряхнувшись, последовал за кузиной в дом. Временами он неожиданно осознавал пределы своего влияния на нее. Обычно девушка исполняла его пожелания с мягким безразличием, так, словно у нее не было собственных предпочтений; пару раз Филип заметил, что она поступает как дочь своей матери, считая, что должна слушаться будущего мужа. И эта мотивация огорчала влюбленного юношу больше, чем что бы то ни было. Он хотел, чтобы вернулась прежняя Сильвия: капризная, своенравная, заносчивая, веселая и очаровательная. Увы! Та Сильвия ушла навсегда.
        Но однажды Филип не смог повлиять на кузину, несмотря на приложенные усилия.
        Случилось это, когда до них дошла весть о смертельной болезни Дика Симпсона. Сильвия с матерью почти ни с кем не общались. Они и прежде были близки лишь с семейством Корни, но даже эта дружба заметно остыла после замужества Молли и особенно после предполагаемой смерти Кинрейда, в скорби по которому Бесси Корни и Сильвия, можно сказать, соперничали. Однако многие в Монксхэйвене и окрестностях глубоко уважали семейство Робсонов, хоть и считали, что миссис Робсон «задирала нос» и «никого к себе не подпускала», а бедная малышка Сильвия, красота и юное очарование которой едва-едва расцвели, была «немного ветреной» и «манерной девулей». Когда же их постигло горе, у них появилось множество сочувствующих, а учитывая то, что Дэниел погиб за общее дело, даже те, кто едва ли знал Робсонов лично, с готовностью выражали им свое почтение и дружеские чувства. Однако ни Белл, ни Сильвия об этом не ведали. Первая утратила способность воспринимать что бы то ни было, не находившееся прямо у нее перед глазами, вторая же, терзаясь душевной болью, избегала встреч с людьми, ведь те могли завести разговор на болезненную
для нее тему. Поэтому несчастные обитательницы фермы Хэйтерсбэнк мало что знали о происходящем в Монксхэйвене и получали лишь скудную информацию от Долли Рейд, раз в неделю ходившей в город, чтобы продать произведенные на ферме продукты; да и тогда Долли часто обнаруживала, что Сильвия слишком погружена в собственные мысли и заботы, чтобы слушать сплетни. Вот почему о том, что Симпсон умирает, ни Белл, ни ее дочь не знали до тех пор, пока однажды вечером об этом не заговорил Филип. При этих словах лицо Сильвии внезапно вспыхнуло и ожило.
        - Значит, он умирает? - переспросила она. - Туда ему и дорога!
        - Жестокие слова, Сильви! - ответил Филип. - Я хотел попросить тебя об одолжении, но теперь даже и не знаю, ст?ит ли!
        - Если это хоть как-то касается Симпсона… - начала было девушка, но затем оборвала себя на полуслове. - Впрочем, продолжай; с моей стороны было невежливо тебя перебивать.
        - Если бы ты его увидела, думаю, тебе стало бы жаль этого человека. Симсон не может оправиться после того, как после возвращения из Йорка люди закидали его камнями. Он совсем ослаб и порой бывает не в себе: лежит в кровати, но думает, что горожане опять окружили его и с криками и улюлюканьем швыряют в него камни.
        - Рада об этом слышать, - ответила Сильвия. - Это лучшая новость за много дней. Симпсон выступил против моего отца, который дал ему денег на ночлег в ту ночь, когда ему было некуда идти. Именно его свидетельство использовали для того, чтобы повесить отца; теперь ему воздается по заслугам.
        - Симпсон и прежде совершал немало плохих поступков, но сейчас он умирает, Сильви!
        - Вот и пускай. Ни на что другое он все равно не годится!
        - Но он живет в такой ужасной нищете, остался совсем без друзей - некому даже сказать ему доброе слово.
        - Как бы там ни было, ты с ним, похоже, разговаривал, - заметила Сильвия.
        - Да. Симпсон прислал ко мне Нелл Мэннинг, старую нищенку, которая иногда приходит, чтобы перестелить бедолаге постель; он лежит в разрушенном хлеву «Моряцких объятий», Сильви.
        - Ну и что? - спросила Сильвия все так же резко и сухо.
        - Я привел к Симпсону врача, потому что думал, что он умрет прямо у меня на глазах - настолько он был бледен и изможден, а еще исхудал едва ли не до костей, и кажется, что его глаза вот-вот вылезут из орбит.
        - Отец при нашей последней встрече тоже таращил глаза как безумный и все время отводил взгляд, словно не мог смотреть на наши слезы.
        Филип понял, что ситуация безнадежная; впрочем, сделав паузу, он все же решил продолжить.
        - Как бы там ни было, Симпсон - несчастное, умирающее существо. Врач сказал, что жить ему осталось не так уж много часов, не говоря уже о днях.
        - И он, зная, сколько грехов у него на совести, боится умирать? - спросила Сильвия почти восторженно.
        Филип покачал головой.
        - Симпсон говорит, что мир был слишком суров с ним, а люди - чересчур жестоки; он считает, что был ни на что не годен, и надеется, что в ином мире люди более милосердны.
        - Там он встретится с моим отцом, - произнесла Сильвия все так же зло и сурово.
        - Симпсон - бедное невежественное существо и, похоже, не осознает, с кем ему предстоит встретиться; судя по всему, он просто рад, что окажется вдали от жителей Монксхэйвена; боюсь, в тот вечер его серьезно ранили, Сильви, а люди, по его словам, с детства плохо с ним обращались; похоже, он искренне сожалеет о том, что юристы заставили его принять участие в процессе; говорит, что его вынудили говорить против его воли.
        - Так почему же он тогда не откусил себе язык? - спросила Сильвия. - Задним умом все крепки!
        - Ну, как бы там ни было, теперь Симпсон об этом сожалеет; долго он не проживет. Сильви, он умолял попросить тебя, ради всего, что дорого тебе в этом мире и следующем, чтобы ты пошла со мной к нему и сказала, что прощаешь его за содеянное.
        - Вот, значит, зачем он тебя прислал? И ты осмелился прийти и просить меня об этом? Мне хочется раз и навсегда порвать с тобой, Филип.
        Сильвия тяжело дышала, так, словно не в силах была произнести больше ни слова. Хепберн смотрел на нее, ожидая, когда ее дыхание восстановится, хотя и его горло сдавило спазмом.
        - Мы с тобой не подходим друг другу, Филип. Не в моей природе прощать. Иногда я думаю, что и забывать не способна. Вот скажи, Филип, если бы твой отец совершил доброе дело - правильный, справедливый поступок, - а тот, к кому он, смирив гнев, проявил доброту, побежал бы к судье и доложил на него, из-за чего его бы повесили и его жена осталась бы вдовой, а ребенок - сиротой, в твоих венах тоже текли бы молоко да водица? Смог бы ты подружиться с человеком, который повинен в смерти твоего отца? Или даже просто проявить к нему милосердие?
        - В Библии говорится, Сильви, что мы должны прощать.
        - Ага, вот только есть кое-что такое, чего я никогда не прощу, даже если бы захотела. А я не хочу!
        - Но Сильви, ты ведь молишься о прощении твоих проступков и прощаешь тех, кто совершает проступки по отношению к тебе.
        - Коль уж на то пошло, я вообще не молюсь. Легко говорить тем, кому особо нечего прощать; и я не считаю, что с твоей стороны благородно или даже прилично пытаться использовать против меня Писание. Лучше занимайся своими делами.
        - Ты злишься на меня, Сильви; я не говорю, что тебе легко было бы простить Симпсона, а лишь думаю, что с твоей стороны это было бы правильно и по-христиански и потом ты почувствовала бы себя лучше. Если бы ты только взглянула в его полные тоски глаза… Думаю, они бы сказали тебе гораздо больше, чем его - или мои - слова.
        - А я говорю тебе, что мои плоть и кровь не созданы для того, чтобы прощать и забывать. Ты должен запомнить это раз и навсегда. Если я люблю - то люблю, если ненавижу - то ненавижу; скорее всего, я не стану ранить или убивать того, кто причинил вред мне или моим близким, но никогда его не прощу. Я была бы чудовищем, которое впору показывать на ярмарке, если бы простила человека, из-за которого повесили моего отца.
        Филип молчал, думая о том, как еще ее убедить.
        - Лучше тебе уйти, - сказала Сильвия спустя пару минут. - Мы с тобой повздорили, а утро вечера мудренее. Ты попросил за Симпсона; быть может, винить в этом следует не тебя, а твою природу. Но меня ты огорчил, и я не хочу какое-то время тебя видеть.
        Филип попробовал продолжать уговоры, однако вскоре понял, что это бесполезно. Вернувшись к Симпсону, он застал его еще живым, однако уже неспособным воспринимать человеческую речь, и почти пожалел о том, что потревожил и разозлил Сильвию просьбой умирающего, ведь попытка исполнить ее оказалась тщетной.
        Впрочем, когда человек действует, руководствуясь чувством долга, его поступки не бывают тщетными, даже если он и не видит их последствий или же эти последствия сильно отличаются от того, на что он рассчитывал. Когда Сильвия, закончив домашние дела, отдыхала после заката, у нее появилось время подумать; сердце девушки наполнилось печалью, и она смягчилась, став гораздо добрее, чем тогда, когда настойчивость Филипа вызвала у нее резкое неприятие. Она думала об отце - о его вспыльчивости и отходчивости; впрочем, вернее было бы сказать, что он быстро забывал о том, что ему причинили вред. Постоянство Сильвия унаследовала от матери, а импульсивность - от отца, и именно пример последнего занимал ее мысли в нежных, ласковых сумерках. Сама она, разумеется, не пошла бы к Симпсону, чтобы сказать ему, что его прощает; однако девушка подумала, что, если бы Филип вновь попросил ее об этом, она бы согласилась.
        Но при следующей встрече Филип сказал ей, что Симпсон умер, и тотчас же сменил тему, резонно посчитав, что этот разговор неприятен Сильвии. Он так и не узнал, что поступки девушки могли быть мягче, чем ее слова - слова, ужасное значение которых он еще вспомнит.
        В целом Сильвия была довольно уступчивой и доброй, однако Филипу хотелось, чтобы с ним она была застенчивой и нежной, а такой ее назвать было нельзя. Когда она говорила с ним, взгляд ее прекрасных глаз был твердым и сосредоточенным. Сильвия советовалась с Филипом как с другом семьи, коим он и являлся; встречи, связанные с подготовкой к свадьбе, проходили спокойно: для нее брак был в большей мере переездом с фермы Хэйтерсбэнк в дом будущего мужа, и она смотрела на это событие сквозь призму того, как оно повлияет на ее мать, а не как на нечто, касавшееся лично ее. Пусть и не признавая этого, Хепберн начинал чувствовать горечь плода, которого так безумно желал.
        Давным-давно, живя на чердаке у вдовы Роуз, он часто наблюдал за голубями, которых держал сосед; стая резвилась на покатых черепичных крышах прямо напротив его слухового окна; постепенно Филип, сам того не осознавая, выучил их повадки, и одна хорошенькая нежная маленькая голубка стала ассоциироваться в его разуме с образом его кузины Сильвии. Птица всегда садилась на одно и то же место и, раздувая грудку, переливавшуюся в лучах рассветного солнца всевозможными оттенками голубого и розового, тихо ворковала и чистила перья. Филип подумал, что у них в магазине был переливчатый шелк таких же оттенков, и решил, что никакая другая ткань не подойдет для свадебного платья его возлюбленной. Взяв достаточное количество шелка, молодой человек отдал его однажды вечером Сильвии, когда та сидела у дома, приглядывала за матерью и вязала чулки для своего скромного свадебного наряда. Филип был рад, что солнце еще не зашло, ведь в его лучах мог продемонстрировать девушке переливчатую ткань во всей красе. Сильвия вежливо восхитилась; даже миссис Робсон обрадовалась, привлеченная мягкими сияющими оттенками.
        - Ты будешь так хороша в этом наряде, любимая, - нежно прошептал Филип. - Уже в четверг, через две недели!
        - В четверг через две недели, - повторила девушка, которая, в отличие от него, говорила обычным тоном. - Четвертого, значит. Но тогда я не смогу его надеть - я буду в трауре.
        - Но не в такой же день! - воскликнул Филип.
        - Почему? В этот день не произойдет ничего такого, что заставило бы меня забыть отца. Я не могу снять траур, Филип, даже если бы от этого зависела моя жизнь! Твой шелк прекрасен: он слишком хорош для такой, как я; я очень тебе признательна, и когда со смерти отца пройдет два года, первым делом сошью себе платье. Но… Ох, Филип, я не могу снять траур!
        - Даже ради нашей свадьбы! - произнес молодой человек печально.
        - Нет, правда не могу. Мне на самом деле жаль, ведь я вижу, как для тебя это важно; ты такой добрый и хороший, и мне иногда кажется, что я никогда не смогу отблагодарить тебя сполна. Когда я думаю, что стало бы с матушкой и со мной, если бы у нас не было тебя, друга, в котором мы так нуждались… Я вправду тебе признательна, хотя порой мне кажется, что ты считаешь меня неблагодарной.
        - Я не хочу, чтобы ты была благодарной, - произнес несчастный Филип.
        Он чувствовал досаду, хотя не мог объяснить почему, лишь знал, что ему чего-то очень не хватает.
        День свадьбы приближался, однако Сильвия, полностью поглощенная заботой о матери, тревожилась лишь о том, чтобы в доме, который она собиралась покинуть, имелось все необходимое. Все попытки Филипа заинтересовать ее тем, как он улучшал и обставлял жилище, в которое она должна была переехать, оказывались тщетными. Девушка не говорила ему об этом, однако здание, в котором находился магазин, ассоциировалось у нее с двумя весьма печальными событиями в ее жизни. В гостиной, о которой все время говорил Филип, она оказалась впервые во время бунта из-за действий вербовщиков и упала в обморок от ужаса и возбуждения; второй раз Сильвия побывала там в тот злосчастный вечер, когда они с матерью отправились в Монксхэйвен, чтобы попрощаться с отцом, прежде чем его увезут в Йорк; Сильвия находилась именно в этой комнате, когда узнала о грозной опасности, нависшей над Дэниелом. Поэтому она не могла ощущать живое и одновременно смущенное любопытство по поводу своего будущего дома, которое так часто встречается у девушек, собирающихся выйти замуж. Все, что могла Сильвия, - это подавлять вздохи и терпеливо слушать
Филипа, когда он заводил разговор на эту тему. Через некоторое время молодой человек понял, что подобные беседы не слишком приятны его невесте, оставил ее в покое и продолжал обустраивать жилище молча, мысленно улыбаясь всякий раз, когда заканчивал что-то, что должно было сделать жизнь Сильвии приятнее и комфортнее, и прекрасно зная, что ее счастье зависело от того, обретет ли ее мать хотя бы подобие покоя и уюта.
        День свадьбы быстро приближался. Филип планировал, что после венчания в кирк-мурсайдской церкви они с Сильвией, его кузиной, возлюбленной и женой, отправятся в Залив Робин Гуда[61 - Robin Hood’s Bay (англ.) - рыбацкая деревушка на севере Йоркшира.], а вечером вернутся в дом при магазине на рыночной площади, где их уже будет ждать перебравшаяся туда Белл Робсон: новый владелец должен был въехать на ферму Хэйтерсбэнк в тот же день. Сильвия отказывалась венчаться раньше, говоря, что должна находиться в своем старом жилище до конца, с такой решимостью, что Филип не рискнул с ней спорить.
        Он заверил девушку, что за несколько часов их отсутствия для ее матери все будет подготовлено, иначе та просто отказалась бы ехать куда бы то ни было, и сказал, что попросит Эстер, которая всегда была такой доброй и хорошей и ни разу не сказала ему «нет», отправиться с ними в церковь в качестве подружки невесты (ведь Сильвию не интересовало ничего, кроме благополучия матери), а по возвращении оттуда остаться на ферме Хэйтерсбэнк, чтобы помочь миссис Робсон с переездом. Филип был настолько уверен в дружбе и заботливости Эстер, что не сомневался в ее готовности сделать что угодно. После долгих уговоров Сильвия наконец согласилась, и молодому человеку оставалось лишь поговорить с Эстер.
        - Эстер, - сказал он однажды вечером, закрывая магазин, - можешь на пару минут задержаться? Теперь, когда все готово, я хотел бы показать тебе дом, а еще - попросить тебя об услуге.
        Вне себя от счастья, он не заметил, что девушка содрогнулась. Впрочем, мгновение поколебавшись, она ответила:
        - Ладно, если тебе так хочется. Но я не слишком разбираюсь в моде и прочих подобных вещах.
        - Зато ты разбираешься в комфорте, а именно его создание я ставил себе главной целью. Мне никогда в жизни не было так комфортно, как в те дни, когда я жил в вашем доме, - произнес Филип с братской нежностью в голосе. - Если бы меня тогда не донимали многочисленные тревоги, я мог бы сказать, что никогда еще не был так счастлив, как под вашей крышей; и я знаю, что главная заслуга принадлежит тебе. Так что пойдем, Эстер; скажи мне, могу ли я еще что-нибудь сделать для Сильви.
        «От просящего у тебя не отвращайся»[62 - Несколько измененный текст из Евангелия от Матфея. (Примеч. ред.)]. Возможно, такое изречение было не самым уместным в подобной ситуации, однако, казалось, именно завет давать просящему был единственным, что позволило Эстер выдержать следующие полчаса. Она самоотрешенно старалась оценить то, что показывал ей Филип, восхищаясь одними вещами и вынося суждения по поводу других, пока молодой человек поочередно показывал ей сделанные им в доме изменения. Сложно представить столь тихий, неосознанный и непризнанный героизм. Эстер отказалась от собственного «я» в такой степени, что сумела разделить чувства человека, которого любила сама, но который любил другую; она подавила в себе ревность и воображала гордость Филипа при виде восторга, который, как представляла Эстер, должен был охватить Сильвию при виде всех этих доказательств нежной заботы и любви. Однако для ее сердца, источника жизни, это стало сильным напряжением; вернувшись в гостиную после внимательного осмотра дома, Эстер ощутила такую усталость и опустошенность, как после тяжелой продолжительной болезни.
Девушка опустилась на ближайший стул, и ей показалось, что она никогда не сможет с него встать. Стоявший рядом с ней радостный, довольный Филип говорил не умолкая.
        - И еще, Эстер, - сказал он, - Сильви просила передать: она приглашает тебя быть подружкой невесты. Она хочет, чтобы это была именно ты.
        - Я не могу, - ответила Эстер с неожиданной резкостью.
        - Да, но ты должна. Я не могу представить без тебя свое венчание: ты была мне как сестра с того самого дня, как я поселился у твоей матери.
        Эстер покачала головой. Неужели она должна исполнить и эту просьбу? Видя ее нежелание, Филип все же интуитивно понял, что, даже отказавшись участвовать в празднике, она не откажет ему в помощи. И продолжил:
        - Кроме того, мы с Сильвией собираемся отправиться в свадебную поездку в Залив Робин Гуда. Сегодня утром перед открытием магазина я заказал коляску, поэтому мне некого будет оставить с тетушкой. Бедная старушка просто раздавлена горем и иногда, как говорится, впадает в детство; она должна перебраться сюда до нашего возвращения и ни с кем не поедет так охотно, как с тобой, Эстер. Мы с Сильви оба так считаем.
        Эстер посмотрела ему в лицо своими серьезными честными глазами.
        - Я не могу пойти с тобой в церковь, Филип, больше не проси меня об этом. Но на ферме Хэйтерсбэнк я буду вовремя и сделаю все возможное, чтобы пожилая женщина была счастлива; я помогу ей перебраться сюда, как ты меня просишь.
        Филип хотел было вновь попросить ее отправиться с ними в церковь, однако что-то во взгляде девушки пробудило в нем мимолетную мысль, похожую на влажный след от дыхания на зеркале, и молодой человек отказался от своей идеи, сочтя ее фатовством, оскорбляющим Эстер. Он поспешил сменить тему и принялся давать ей указания, как следовало исполнить вторую часть его просьбы, то и дело говоря «мы с Сильвией», чтобы Эстер воспринимала ее как счастливую девушку, тщательно планирующую свою свадьбу, а не как ту, на которую всего несколько месяцев назад обрушились горе и позор.
        Эстер не видела, с каким бледным и задумчивым, но в то же время решительным лицом Сильвия чужим голосом отвечала на торжественные вопросы венчавшего их с Филипом священника. Не была в церкви и не видела печальной рассеянности невесты, которая сперва словно не услышала слов жениха, исполненных любви, а затем, вздрогнув и улыбнувшись, ответила на них с грустной мягкостью. Нет, долг Эстер заключался в том, чтобы сопроводить бедную вдову с фермы Хэйтерсбэнк в ее новый дом в Монксхэйвене; несмотря на заботу и помощь, для Эстер это оказалось весьма непростой задачей - из-за начавшейся суматохи бедная старая женщина плакала как дитя, несмотря на предусмотрительность Сильвии, ведь в тот день ее мать покидала дом, хозяйкой которого была так долго. Впрочем, все это было ничто в сравнении с чувством горя, обрушившегося на несчастную Белл Робсон, когда та вошла в дом Филипа, где все, начиная с гостиной, вызывало у нее столь сильные ассоциации с пережитой там агонией, что они пробились в ее спутанное сознание и вновь погрузили несчастную в пучину отчаяния. Эстер пыталась утешить женщину, на разные лады
рассказывая ей о свадьбе Сильвии и Филипа, но все оказалось тщетным. Белл помнила лишь об участи своего мужа, которая целиком заполняла ее измученное, помутившееся сознание, омрачая любую посещавшую ее мысль; она звала Сильвию, однако ее рядом не было, и Белл вообразила, что ее ребенку, как и мужу, грозят суд и смерть; попытки Эстер успокоить ее не увенчались успехом. Наконец миссис Робсон перестала всхлипывать и до Эстер донесся долгожданный стук колес повозки, в которой возвращались невеста с женихом. Стоило кучеру остановиться у двери, как Сильвия (чья любовь к матери позволила ей еще издалека услышать ее стенания), белая словно мел, вбежала внутрь; Белл с трудом встала и, шатаясь, двинулась ей навстречу со словами:
        - Ох, Сильви-Сильви, забери меня домой из этого ужасного места!
        Эстер была тронута отношением Сильвии к матери: ее нежность и забота были таковы, словно они с Белл поменялись ролями и это мать баюкала и ласково утешала капризного испуганного ребенка. Пока старушка не успокоилась, девушка не обращала внимания ни на что вокруг; продолжая дрожать, Белл сидела, крепко обхватив Сильвию обеими руками, словно боялась ее потерять. Обернувшись к Эстер, Сильвия поблагодарила ее с теплотой и любезностью, которыми некоторым людям посчастливилось быть наделенными от природы; слова девушки были простыми, однако ее неуловимая манера и странное, редкое обаяние заставили Эстер почувствовать себя так, словно ей еще никогда в жизни не говорили «спасибо»; даже если прежде она не хотела этого признавать, в тот миг Эстер поняла, как Сильвия, сама порой того не ведая, очаровывает людей.
        Но осознавал ли Филип, что во время венчания на его возлюбленной было траурное платье и первыми звуками, встретившими их при приближении к дому, были плач и стенания?
        Глава XXX. Счастливые дни
        Казалось, Филип добился всего, чего хотел. Его дело процветало, и он зарабатывал больше, чем требовалось человеку с его скромными запросами. Сам он был весьма непритязателен, а вот своему идолу жаждал возвести подобающее святилище, и теперь для этого появились необходимые средства. Наряды, комфорт, положение - все, чего он хотел для Сильвии, теперь принадлежало ей. Если бы она пожелала, то могла бы целый день предаваться праздности. Да и Фиби противилась ее попыткам вмешаться в ведение домашнего хозяйства, которым занималась так давно, что считала кухню личной империей. В комоде у миссис Хепберн (как теперь называли Сильвию) было несколько отрезов на платья: и из хорошего темного шелка, и злополучный переливчатый, дожидавшийся дня, когда она снимет траур; плащей же - и серых, и красных - она могла сшить себе столько, сколько хотела.
        Впрочем, гораздо больше Сильвию радовал комфорт, которым она смогла окружить свою мать. Филипа это заботило ничуть не меньше, ведь он не только любил и жалел свою тетушку Белл, но и никогда не забывал, как она привечала его на ферме Хэйтерсбэнк и с какой благосклонностью воспринимала его чувства к Сильвии в те дни, когда он и надеяться не смел, что кузина станет его женой. Впрочем, даже если бы Филип не испытывал к бедной женщине нежности и благодарности, он все равно вел бы себя так же, лишь бы видеть чудесную улыбку, которой жена никогда не одаривала его столь охотно, как в те мгновения, когда он ухаживал за «матушкой», как они оба теперь называли Белл. Ведь собственный комфорт, шелковые платья и прочая нехитрая роскошь были безразличны Сильвии; полное отсутствие интереса к усилиям Филипа, старавшегося окружить ее такими вещами, едва не вызывало у него досаду. Первое время Сильвия даже не хотела облачаться по утрам в приличествующий ее новому положению туалет, не желая отказываться от сельского платья, привычки ходить с непокрытой головой, сермяжной нижней юбки и ночной рубашки свободного
покроя. Сидеть в прилегавшей к магазину темной гостиной и вышивать белоснежную ткань было для нее гораздо утомительнее, чем пасти коров, прясть шерсть или сбивать масло. Иногда Сильвия задумывалась о том, как странно жить там, где во дворе нет животных, о которых нужно было бы заботиться; до недавнего времени вол да осел были для нее неизменными спутниками человека; забота и мягкость девушки превратили бессловесных тварей, пасшихся возле отцовского дома, в безмолвных друзей, в чьих любящих глазах словно светилась тоска из-за неспособности выразить словами благодарность, которую Сильвия, впрочем, все равно читала в их взгляде.
        Она скучала по открытым просторам, по бескрайним небесам над головой, протестовала против необходимости, как она говорила, «наряжаться» перед выходом из дома, хоть и понимала, что это необходимо, ведь, переступив порог своего нового жилища, Сильвия сразу же оказывалась на оживленной улице.
        Быть может, когда-то Филип действовал правильно, пытаясь завоевать ее расположение с помощью материальных благ, однако былое тщеславие исчезло - его выжгло каленое железо острейшего горя. Прежние чувства Сильвии никуда не делись, лишь спали до поры до времени; однако в тот период она, казалось, была безразлична ко многому, утратив способность надеяться или испытывать настоящий страх. Б?льшая часть ее эмоций оказалась временно приглушенной, с прежней остротой Сильвия чувствовала лишь жестокую несправедливость, приведшую к смерти ее отца, и то, что имело отношение к матери.
        С Филипом она была тиха и безучастна; он немало отдал бы за то, чтобы вернуть ее былые вспышки нетерпения и вздорность, которые, несмотря на невыносимость, были в его восприятии неразрывно связаны с прежней Сильвией. Пару раз он едва не разозлился из-за ее покорности; Филип всей душой желал, чтобы его жена начала капризничать, просто ради того, чтобы иметь счастье удовлетворять ее капризы. По правде говоря, не было почти ни одного вечера, когда бы он, засыпая, не строил планы на следующий день, которые, как ему казалось, понравятся Сильвии; просыпаясь же с рассветом, молодой человек первым делом смотрел, действительно ли она спит рядом с ним и не была ли их женитьба лишь прекрасным видением.
        Филип осознавал, что ее привязанность к нему отличается от его привязанности к ней, но был счастлив возможности любить и лелеять ее; благодаря беспримерному терпению и упорству он продолжал бороться за то, чтобы углубить и усилить ее любовь, - дело, от которого большинство мужчин отказались бы, удовлетворившись тем, что имели, и устремив помыслы к достижению иных целей. Всякий раз, когда Филип уставал или когда ему нездоровилось, его тревожил один и тот же сон - вновь и вновь весь первый год его брака, ни разу не изменившись; молодой человек видел его восемь или девять раз. В этом сне Кинрейд возвращался; он был полон жизни, хотя, просыпаясь, Филип всякий раз говорил себе, что по законам вероятности его соперник должен быть мертв. С трудом пробуждаясь от кошмарного видения, Хепберн не мог воспроизвести в памяти точную последовательность событий. Придя в себя, он всякий раз обнаруживал, что сидит на постели, а его сердце неистово бьется от уверенности, что Кинрейд жив и прячется в темноте где-то рядом. Иногда возбуждение мужа тревожило и Сильвию и она начинала расспрашивать Филипа о том, что ему
приснилось, как и большинство представителей ее социального класса в те времена, веря в пророческую природу сновидений; однако он никогда не говорил ей правды.
        В конце концов, пусть сам Филип этого и не признавал, его долгожданное счастье оказалось не таким сладким и идеальным, как он предполагал. Разумеется, многие ощущают подобное в первый год супружеской жизни, однако не все наделены преданным, терпеливым характером, не все продолжают любить свою вторую половинку и бороться за то, чтобы это чувство стало взаимным.
        Кестера молодожены не видели после свадьбы несколько недель, и пара оброненных Сильвией слов дали Филипу понять, что она это заметила и сожалеет, и потому он, ничего не говоря жене, решил при первой же возможности отправиться на ферму Хэйтерсбэнк и разыскать старика.
        Оказавшись на ферме, Филип увидел, как сильно она изменилась. Ее стены заново побелили, крышу покрыли новой черепицей; вновь распаханные поля стали другого цвета; огромные герани на окнах уступили место аккуратным вязаным шторам. У входа в дом играли дети, лежавший у крыльца пес заливисто залаял на Хепберна; странным было все, но больше всего Филипа поразило то, что в этом изменившемся месте по-прежнему жил Кестер; пришлось долго выслушивать его ворчание, прежде чем работник пообещал навестить Сильвию в ее новом городском доме.
        Однако визит этот вышел неудачным - или, во всяком случае, в то время всем показалось именно так, хотя, вероятно, благодаря ему Кестер и Сильвия перестали отдаляться друг от друга. Старый работник был ошеломлен, увидев ее в столь странном месте; он стоял, приглаживая волосы и украдкой оглядываясь, вместо того чтобы сесть на стул, который поспешила принести ему Сильвия.
        Она остро почувствовала возникшую между ними отчужденность и безутешно расплакалась.
        - Ох, Кестер-Кестер! - произнесла Сильвия сквозь слезы. - Расскажи мне о ферме! Она такая же, как и при жизни отца?
        - Ну, не сказал бы, - ответил работник, радуясь, что появилась тема для разговора. - Они распахали старое пастбище и собираются засеять его картошкой. Скот этих Хиггинсов не слишком интересует. На следующий год, как я понимаю, они посадят пшеницу; непонятно только, с чего они будут платить аренду. Ну да чужаки - народ упрямый.
        Они продолжали обсуждать ферму Хэйтерсбэнк и былые деньки, пока к ним не присоединилась Белл Робсон, очнувшаяся от дневного сна и медленно спустившаяся по лестнице; беседа прервалась, ведь и Сильвия, и Кестер старались как можно внимательнее и полнее отвечать на ее отрывистые, бессвязные фразы; вскоре гость предпочел ретироваться; когда он прощался, его манеры вновь стали церемонными и чересчур почтительными.
        Сильвия догнала его у двери.
        - Только подумать, что ты уходишь, не поев и не выпив! - сказала она. - Нет-нет-нет, возвращайся и отведай вина и пирога.
        С застенчивым, но в то же время польщенным видом Кестер стоял у входа, пока Сильвия с пылом и резвостью юной хозяйки доставала из углового шкафа графин с вином и бокал и торопливо отрезала огромный кусок пирога, который сунула работнику в руку, несмотря на его протесты; затем она до краев наполнила бокал, без которого Кестер предпочел бы обойтись, прекрасно осознавая, что, поднимая его, по традиции должен был пожелать хозяйке счастья и здоровья. Покраснев и смущенно улыбаясь, он, стоя с куском пирога в одной руке и бокалом вина в другой, произнес:
        - Долго и в счастье,
        Хозяйка, живи
        И много детей
        В этот мир приведи!
        - Вот, - добавил Кестер. - Стишок, который я выучил еще в юности. Хотелось бы мне сказать больше, но других стихов я не знаю, а своими словами выразить не могу, ведь на душе у меня столько всего, что и у священника не хватило бы терпения это выслушать. Это как овечья шерсть после стрижки: ст?ит дорого, но нужно долго вычесывать и прясть, прежде чем из нее будет какой-то толк. Если бы я умел говорить, то много бы сказал, но со мной всегда случается так, что язык деревенеет именно тогда, когда я больше всего в нем нуждаюсь; скажу лишь, что тебе очень повезло: у тебя в доме полно мебели, - он обвел комнату взглядом, - и куча одежды, а у хозяйки есть крыша над головой; и муж твой, возможно, не так плох, как я думал раньше, так что здоровья и счастья вам обоим, да денег побольше, как говорят в народе.
        Закончив свою речь и весьма довольный собой, Кестер опорожнил бокал, утер рукой губы и, сунув пирог в карман, удалился.
        В тот же вечер Сильвия рассказала о его приходе мужу. Филип не сказал ей ни слова о роли, которую сыграл в организации этого визита, не упомянул и о том, что сам собирался войти в гостиную, чтобы выпить чая, когда услышал шаги старика и предпочел подождать, чтобы не мешать Сильвии и Кестеру беседовать наедине. Однако она приняла молчание мужа за равнодушие и вновь закрылась от него, погрузившись в состояние вялого безразличия, из которого ее могли вывести лишь воспоминания о прошлом и забота о матери.
        Эстер почти удивляла искренняя симпатия со стороны Сильвии. Постепенно она научилась любить ту, чьему положению позавидовала бы девушка менее добрая и благочестивая. А вот Сильвия, похоже, сразу привязалась к Эстер, и ту ее доверие глубоко тронуло, хоть она и не понимала его причин. Сильвия же никак не могла забыть холодный прием, который оказала Эстер в тот вечер, когда та приехала на ферму Хэйтерсбэнк, чтобы отвезти их с матерью в Монксхэйвен, дабы они увиделись с арестованным отцом и мужем, и теперь очень об этом сожалела. Сильвию поразило, как терпеливо Эстер отнеслась к ее грубости, за которую Сильвия немедленно отплатила бы той же монетой. Она не понимала, что человек с характером, отличным от ее собственного, способен сразу простить обиду, даже помня ее, так что ввиду кроткого нрава Эстер и собственной отходчивости Сильвия решила, что та обо всем забыла; Эстер же, считавшая, что сказанные Сильвией слова, которые она сама могла бы произнести лишь в минуту глубочайшего гнева, значили гораздо больше, чем это было в действительности, восхищалась тем, что та сумела полностью обуздать свой гнев,
и изумлялась этому.
        Разные по своей природе, они по-разному воспринимали и безграничную привязанность, которой Белл прониклась к Эстер со дня свадьбы дочери. Сильвия, привыкшая быть любимицей окружающих, не сомневалась, что занимает в сердце матери главное место, хотя порой Эстер делала больше для бедной старой женщины. Эстер же, жаждавшая тепла, которым была обделена, и по этой причине неуверенная в собственной способности вызывать симпатию у окружающих, преувеличивала радость быть любимой и боялась, что Сильвия будет ревновать к привязанности своей матери. Однако у Сильвии и в мыслях не было ничего подобного. Она не находила слов, чтобы выразить благодарность любому, кто делал ее мать счастливой; как уже было сказано, именно забота Филипа о Белл Робсон была главной причиной, заставлявшей его жену улыбаться. В разговорах с матерью Сильвия нахваливала Эстер всякий раз, когда несчастная миссис Робсон упоминала о ее доброте. Сама Эстер придавала этим словам и жестам благодарности гораздо большее значение, чем они имели в действительности, ведь в случае Сильвии они не являлись свидетельством победы над злым соблазном,
как было бы с Эстер.
        Казалось, Сильвии суждено очаровывать людей без всякого умысла. Жертвами ее природного обаяния пали и братья Фостеры, которые были просто в восторге от того, какую жену нашел себе Филип.
        Поначалу братьев огорчило, что их план поженить Филипа и Эстер рухнул; к тому же, несмотря на безграничное сочувствие к жестокой участи Дэниела Робсона, они были слишком деловыми людьми, чтобы не испытывать некоторых опасений по поводу того, что связь Филипа Хепберна с дочерью повешенного навредит магазину, на вывеске которого была как его, так и их фамилия. Однако правила приличия требовали, чтобы они оказывали внимание жене своего бывшего работника и нынешнего преемника, поэтому, надев воскресные наряды, Джон и Джеремайя Фостеры были первыми гостями, которых Сильвия приняла у себя после свадьбы. Они застали ее в столь знакомой им обоим гостиной, когда она собственноручно крахмалила чепцы своей матери; с ними следовало обращаться с особой осторожностью, и Сильвия не могла доверить это Фиби.
        Миссис Хепберн слегка встревожилась, что посетители застали ее за таким занятием; впрочем, она была у себя дома, и это позволило ей сохранить самообладание; Сильвия приняла двух стариков так сердечно и в то же время скромно, была такой красивой и женственной и показала себя такой рукодельницей, что это разом положило конец их предубеждениям; уходя, братья решили пригласить ее на праздничный ужин в дом к Джеремайе.
        Однако Сильвию это приглашение привело в смятение, и Филипу пришлось, пусть и деликатно, задействовать все свое влияние на жену, чтобы добиться ее согласия. Она бывала на веселых сельских посиделках вроде тех, что устраивали Корни, и на шумных гулянках под открытым небом, коими сопровождался конец сенокоса, однако ей никогда еще не доводилось присутствовать на чинных празднествах в доме друзей.
        Сильвии хотелось отказаться от приглашения, сославшись на необходимость ухаживать за матерью, но Филип понимал, что должен оставаться глух к ее мольбе, и решил эту дилемму, обратившись к Эстер с просьбой побыть с миссис Робсон в их отсутствие; Эстер с готовностью и даже с охотой согласилась, ведь это нравилось ей гораздо больше, чем ходить по гостям.
        Взявшись за руки, Филип с Сильвией прошли по Бридж-стрит, пересекли мост и стали подниматься по холму. По дороге молодой человек отвечал на вопросы о том, как ей следовало вести себя у Фостеров в качестве его жены и почетной гостьи; вопреки своим намерениям и против собственной воли Филип так напугал Сильвию описанием великолепия и важности предстоявшего события, а также необходимостью помнить правила, произносить определенные речи самой и слушать других, что Сильвия в тот вечер непременно вела бы себя неловко, если бы не ее природная грация.
        С бледным и усталым видом она сидела на самом краешке стула; произнося официальные слова, которым научил ее Филип, Сильвия всей душой желала оказаться дома в постели. И все же она произвела на собравшихся прекрасное впечатление и после ее ухода все единодушно согласились, что это самая прелестная и благовоспитанная женщина на свете и что Филип Хепберн сделал правильный выбор, пусть даже его жена и была дочерью осужденного преступника.
        Оба хозяина проводили Сильвию в прихожую, чтобы помочь Филипу одеть и обуть ее. Братья рассыпались в старомодных комплиментах и наилучших пожеланиях, и их слова запомнились ей на долгие годы.
        - Что ж, Сильвия Хепберн, - сказал Джеремайя, - я давно уже знаю твоего мужа и скажу лишь, что ты сделала правильный выбор; однако если он хоть раз обойдется с тобой дурно или невнимательно, обращайся ко мне, уж я-то потолкую с ним по душам. Знай, что с этого дня я твой друг, готовый за тебя заступиться!
        Филип улыбнулся, словно не допускал даже мысли о том, что когда-нибудь может обойтись подобным образом со своей супругой; Сильвия тоже слабо улыбнулась, едва ли обратив в тот миг внимание на произнесенные слова: она устала, и ей хотелось поскорее вернуться домой; братья Фостеры посмеивались над шуткой Джеремайи; и все же, как это порой бывает со словами, брошенными на ветер, в будущем они не раз вспомнились Сильвии.
        Уже на первом году брака Филип начал испытывать ревность к любви, с которой Сильвия относилась к Эстер. Его жена оказывала своей новой подруге огромное доверие, которого сам Филип, как ему казалось, завоевать не мог. Время от времени в его душу закрадывалось подозрение, будто Сильвия обсуждает с Эстер своего прежнего возлюбленного. Филип не мог отрицать, что в этом не было бы ничего неестественного, ведь Сильвия считала Кинрейда мертвым, однако мысль об этом все равно раздражала его.
        Впрочем, он заблуждался: при всей своей внешней прямоте Сильвия держала сокровенные печали при себе. Она никогда не упоминала имени отца, хотя и постоянно думала о нем. А о Кинрейде и вовсе не говорила ни одной живой душе, хотя при воспоминании о нем ее голос неизменно смягчался, если ей доводилось заговорить с кем-нибудь из моряков, и она задерживала на них взгляд в надежде увидеть в их походке что-то знакомое; отчасти из-за Кинрейда, отчасти желая насладиться простором и свежим воздухом, Сильвия была рада порой покинуть золотую клетку своей гостиной и тесные улочки вокруг рыночной площади и, взобравшись на обрывы, посидеть на земле, глядя на расстилавшуюся перед ней бескрайнюю морскую гладь, ведь с такой высоты даже мощные буруны казались лишь неровными линиями белой пены, расчерчивавшими синие воды.
        Во время таких прогулок ей были не нужны спутники, ведь одиночество придавало им сладость запретного плода; прочие почтенные матроны и горожане, которых знала Сильвия, либо направлялись куда-нибудь по конкретному делу, либо оставались дома; так что она несколько стыдилась собственной потребности в уединении, открытом воздухе и морском шуме, ласковом, словно прикосновение матери. Сняв чепец, Сильвия сидела, обхватив колени руками; соленый ветер трепал ее блестящие локоны, а она с печальной мечтательностью глядела на далекий горизонт; если бы кто-то спросил ее, о чем она размышляла, она не смогла бы ответить.
        В конце концов настал день, когда Сильвия почувствовала себя пленницей в собственном доме: она лежала в постели с малышкой - ребенком Филипа. Гордость и радость ее мужа не знали границ; между супругами образовалась новая, крепкая связь; рождение дочки примирило Сильвию с жизнью, которая, несмотря на респектабельность и комфорт, так сильно отличалась от прежней и, как часто подозревал Филип, казалась ей скучной и полной ограничений. Уже через несколько дней после рождения дочери Филип начал замечать в ее лице сходство с прекрасными чертами матери. Все еще слишком бледная, молчаливая и слабая, Сильвия тоже была очень счастлива - по-настоящему счастлива впервые с тех пор, как произнесла в церкви слова, после которых пути назад уже не было. До этих пор эта безвозвратность наполняла ее душу глухой безнадежностью. Она замечала доброту Филипа и была благодарна ему за чуткую заботу о матери, училась любить и уважать его. Когда они с Белл остались одни в целом свете, Сильвия не видела другого пути, кроме как выйти замуж за верного друга; и все же всякий раз, просыпаясь утром и вспоминая, что решение
принято и выбор, который большинство людей совершает всего раз в жизни, сделан, она ощущала тяжесть на сердце. Однако малышка стала для нее словно солнечный луч в темной комнате.
        Глядя на внучку, мать Сильвии радовалась и гордилась; вид милой младенческой безмятежности наполнял светом ее помутившийся рассудок и разбитое сердце. Белл брала девочку на руки, баюкала ее и внимательно следила за тем, чтобы та не поранила маленькие ручки и ножки, как прежде следила за Сильвией; миссис Робсон никогда не была так счастлива и спокойна, а разум ее никогда не был столь ясен, как в те мгновения, когда она держала на руках внучку.
        Обычная, но в то же время очень милая картина - бледная усталая старушка в причудливом, старомодном сельском платье кладет себе на колени младенца и смотрит в его открытые несмышленые глазки, говоря ему что-то, словно он способен понять человеческую речь; ребенок же тем временем держится крохотными пальчиками за большой жилистый палец стоящего на коленях отца, глядящего на него с восхищением и обожанием; молодая мать, прекрасная, улыбающаяся, пусть и все еще бледная, сидит, обложенная подушками, тут же и смотрит на них; даже странно, что этот водоворот восторга не захватывает явившегося с визитом врача, который, осмотрев младенца, уходит с таким спокойным видом, словно дети появляются на свет каждый день.
        - Филип, - однажды вечером обратилась Сильвия к мужу, который сидел в ее комнате тихо, как мышь, думая, что она спит.
        Уже мгновение спустя он был у ее кровати.
        - Я размышляла о том, как бы ее назвать, - продолжила Сильвия. - Можно было бы наречь ее Изабеллой, в честь матушки; а как звали твою мать?
        - Маргарет, - ответил Филип.
        - Маргарет Изабелла; Изабелла Маргарет. Матушку мы называем Белл. Малышку можно будет звать Беллой.
        - Я хотел бы назвать ее в честь тебя, - признался Филип.
        Жена отмахнулась от него коротким нетерпеливым жестом:
        - Нет, Сильвия - несчастливое имя. Лучше назовем девочку в честь наших матерей. И я хочу просить Эстер быть ее крестной.
        - Все, что пожелаешь, любимая. Может, назовем ее Роуз в честь Эстер Роуз?
        - Нет-нет! - ответила Сильвия. - Она должна носить имя моей матери, или твоей, или их обеих. Мне хотелось бы звать дочь Беллой, в честь матушки, ведь она так любит малышку.
        - Что угодно, лишь бы ты была довольна, дорогая.
        - Не говори так, словно это не имеет значения; красивое имя много значит, - произнесла Сильвия с легкой досадой. - Я всегда ненавидела свое имя. Меня назвали в честь матери отца, Сильвии Стил.
        - Я раньше не думал, что в мире есть такое красивое, сладкозвучное имя, - произнес Филип с нежностью.
        Впрочем, его жена была слишком поглощена собственными мыслями, чтобы обратить внимание на эти слова и на то, как они были сказаны.
        - Значит, ты не против, чтобы назвать ее Беллой, ведь моя матушка жива и будет рада, если мы назовем малышку в ее честь; Эстер станет крестной, а я сошью крестильную рубашку из переливчатого шелка, который ты подарил мне перед свадьбой.
        - Я выбирал его для тебя, - произнес Филип с легким разочарованием в голосе. - Он слишком хорош для младенца.
        - Разве? Я ведь такая небрежная, обязательно пролью на него что-нибудь… Впрочем, если ты выбирал этот шелк для меня, я не стану шить из него рубашку ребенку; сошью лучше платье, которое надену на крестины. Но все время буду бояться, как бы его не испортить.
        - Ну, если ты его испортишь, любимая, я закажу тебе новое. Все мои богатства для тебя; они нужны мне лишь для того, чтобы у тебя и твоей матери было все, что вы пожелаете.
        Бледная Сильвия подняла голову с подушки и поцеловала мужа.
        Быть может, этот день был самым счастливым в жизни Филипа.
        Глава XXXI. Дурные предзнаменования
        Беды Филипа начались тогда, когда Сильвия стала быстро восстанавливать силы после родов; впрочем, пока что она все еще была слишком слаба; бессонные ночи сменялись дневной вялостью. Иногда ей удавалось задремать после полудня, но пробуждалась она всегда с лихорадочной дрожью.
        Как-то раз в один из таких послеобеденных часов Филип прокрался наверх, чтобы взглянуть на жену и ребенка; однако его попытка сделать это бесшумно провалилась - открытая дверь скрипнула. Женщина, которую он нанял сиделкой для Сильвии, унесла малышку в соседнюю комнату, чтобы его жену не разбудил случайный шум; вероятно, если бы сиделка уловила шаги Филипа, она попросила бы его не входить. Однако женщина ничего не услышала и скрип открытой двери потревожил его жену: она вздрогнула и проснулась; к лицу Сильвии прилила кровь, а в открывшихся глазах появилось выражение человека, не понимающего, где он находится; обведя комнату взглядом, словно пытаясь понять, где она, Сильвия отбросила волосы с разгоряченного лба. Филип наблюдал за этим с тревогой и сожалением, однако не издавал ни звука, надеясь, что она успокоится и снова уснет. Но вместо этого Сильвия молитвенно протянула руки и голосом, полным слез и тоски, произнесла:
        - Ох, Чарли! Иди ко мне! Иди!
        Затем, осознав, где находится, и вспомнив свое нынешнее положение, она упала обратно на подушку и начала еле слышно всхлипывать. Сердце Филипа пылало, как пылало бы в подобных обстоятельствах у любого другого на его месте, однако он чувствовал себя еще хуже от осознания правды, которую скрывал. Тихий плач Сильвии о прежнем возлюбленном также вызывал у него гнев - отчасти потому, что, охваченный страстной любовью, он осознавал, какой вред причиняет себе его жена. Филип пошевелился. Сильвия снова вздрогнула.
        - Ох, кто здесь? - спросила она. - Скажите, во имя Господа, кто вы!
        - Это я, - отозвался Филип, выступая вперед и стараясь сдержать невыносимое чувство, сочетавшее любовь, ревность, угрызения совести и гнев.
        Его сердце билось так сильно, что он почти утратил над собой контроль, иначе ни за что бы не сказал опрометчивых, жестоких слов, которые сорвались с его языка. Впрочем, первой заговорила Сильвия: она произнесла несчастным, жалобным голосом:
        - Ох, Филип, я спала, но думала, что не сплю! Я видела Чарли Кинрейда, так же отчетливо, как тебя сейчас, и он совсем не утонул. Я уверена, что он жив; он был живым, из плоти и крови. Ох! Что же мне делать? Что мне делать?
        В лихорадочном отчаянии она заламывала руки. Движимый страстными чувствами и желанием положить конец вредившему ей возбуждению, Филип ответил, едва осознавая, что говорит:
        - Уверяю тебя, Сильви, Кинрейд мертв! И что ты за женщина, раз тебе снится другой мужчина и эти сны так влияют на тебя, в то время как у тебя есть муж и ребенок?
        В следующее же мгновение ему захотелось откусить себе язык. Сильвия смотрела на Филипа с немым укором, который люди - Боже упаси! - иногда видят в глазах мертвецов, когда те являются к ним по ночам; взгляд ее был растерянным и печальным, она ни слова не говорила в свою защиту - вообще ничего не говорила. Посидев так еще некоторое время, Сильвия молча легла на постель и застыла. Филип тут же почувствовал сожаление из-за произнесенных слов; он мог говорить, когда его собственное сердце терзала агония, однако немигающий взгляд расширенных глаз Сильвии заставил его онеметь и оцепенеть.
        Филип ринулся к постели жены; рухнув на колени и упав грудью на ее край, он стал просить у Сильвии прощения - прощения, которого ему в тот миг хотелось добиться любой ценой, невзирая на то, какими последствиями это могло обернуться для нее самой, добиться, даже если бы примирение стоило им обоим жизни. Но Сильвия по-прежнему молчала и не двигалась, лишь содрогалась так, что тряслась кровать.
        Голос Филипа звучал как у безумного, и, услышав его, в комнату вошла сиделка, исполненная возмущенного здравомыслия.
        - Вы что, хотите убить свою жену, мистер? Она не настолько окрепла, чтобы выносить укоры да попреки; ей понадобится еще много недель, чтобы полностью восстановить силы. Оставьте ее в покое и уходите, если вы мужчина!
        Увидев лицо отвернувшейся Сильвии, сиделка рассердилась еще больше: оно побагровело, в глазах читались сильнейшие эмоции, губы были сжаты; впрочем, несмотря на свою решимость лежать неподвижно, Сильвия то и дело невольно содрогалась. Однако Филип, не видя ее лица и не понимая, что его жена находится в опасности, хотел лишь услышать одно слово, почувствовать движение ее руки, которая, словно каменная, лежала в его ладони, никак не реагируя на поцелуи, которыми он ее осыпал. Сиделке пришлось едва ли не взять его за плечи и вытолкать из комнаты.
        Полчаса спустя послали за врачом. Разумеется, сиделка изложила свою версию произошедшего, описав поведение Филипа в весьма нелестных выражениях, и врач счел своим долгом серьезно с ним поговорить.
        - Уверяю вас, мистер Хепберн, - сказал он, - что, учитывая состояние, в котором уже несколько дней находится ваша жена, говорить с ней о чем бы то ни было, что могло вызвать у нее сильные эмоции, почти безумие с вашей стороны.
        - Это и было безумие, сэр! - ответил Филип тихо с несчастным видом.
        Его голос тронул врача, несмотря на обвинения сиделки в адрес сварливого мужа. И все же он считал опасность слишком серьезной, чтобы говорить обиняками.
        - Должен вам сказать, - произнес врач, - что не смогу ручаться за жизнь миссис Хепберн, если вы не станете соблюдать величайшую осторожность, а предпринятые мною меры не возымеют нужного эффекта в следующие двадцать четыре часа. Она сейчас на грани мозговой лихорадки[63 - Устаревший термин, означавший патологическое состояние, выражающееся воспалением мозга с симптомами лихорадки; в викторианской литературе обычно используется для описания опасной для жизни болезни, вызванной сильным эмоциональным потрясением; приписываемые «мозговой лихорадке» симптомы могут наблюдаться при энцефалите, менингите, церебрите и скарлатине.]. Следует тщательнейшим образом избегать каких бы то ни было намеков на предмет, ставший причиной ее нынешнего состояния, ведь даже случайное слово может напомнить ей о нем.
        Он продолжал в том же духе, однако Филип слышал только это: он не мог выражать свое раскаяние или извиняться и вынужден был жить все это исполненное невыносимой тревоги время непрощенным; врач предупредил его, что, даже если Сильвия выздоровеет, возвращаться к произошедшему нежелательно.
        На протяжении жизни людям приходится сталкиваться с периодами мучительного ожидания; вот и Филип вынужден был подчинить свое сердце, волю, речь и тело необходимости терпеть и ждать.
        Много дней, точнее недель, ему запрещено было видеться с Сильвией, ведь даже при звуке его шагов ее лихорадка и конвульсии могли возобновиться. И все же, судя по вопросам, которые она слабым голосом задавала сиделке, жена Филипа забыла сон, привидевшийся ей в день приступа. Но вот в том, что она помнила из произошедшего после ее пробуждения, никто не мог быть уверен. Когда Филипу наконец позволили с ней увидеться, она вела себя довольно тихо. Однако при виде того, как Сильвия улыбается их ребенку, хотя до этого его собственные слова не вызывали в ее лице даже малейших изменений, Филип почувствовал укол ревности.
        Жена продолжала держаться с ним чрезвычайно тихо и замкнуто до окончательного своего выздоровления, когда вновь смогла ходить по дому. За это время Филипу не раз вспомнились зловещие слова, произнесенные ею еще до их свадьбы.
        «Не в моей природе прощать, - сказала она тогда. - Иногда я думаю, что и забывать не способна».
        В обращении с ней Филип был нежным и смиренным. Однако ничто не могло преодолеть ее безучастность. А ведь Филип знал, какой она была в действительности, знал, какой любящей - даже страстной - была ее истинная природа, чувственная и экспрессивная. Ох! Как же ему добиться возвращения прежней Сильвии, пусть бы даже первым проявлением ее чувств был гнев? Филип пытался рассердиться на жену, иногда осознанно проявляя к ней несправедливость, чтобы заставить ее взбунтоваться против его нелюбезности и защищаться. Но от этого, похоже, Сильвия лишь еще больше замыкалась в себе.
        Узнай кто-нибудь о происходившем в их семье, пока семья эта еще существовала, не приблизившись к критической точке в своей истории, он пожалел бы мужа, подолгу стоявшего у двери в комнату, где его жена ворковала над ребенком, разговаривая с ним и иногда смеясь, или с безграничными любовью и терпением утешала мать, становившуюся вздорной из-за преклонного возраста и слабеющего рассудка; пожалел бы несчастного мужчину, жаждавшего тепла, которое должно было доставаться и ему, однако вынужденного лишь украдкой ловить его отблески.
        Впрочем, сетовать Филипу было очень сложно - по правде говоря, совсем невозможно. Все, что можно было назвать супружеским долгом, его жена исполняла; однако любовь, похоже, покинула сердце Сильвии, а укорами и жалобами ее не вернуть. Но так обычно рассуждают сторонние наблюдатели, уверенные в результате эксперимента еще до его проведения. А Филип рассуждать не мог - или, во всяком случае, не мог смириться с доводами рассудка; он жаловался и укорял. Сильвия почти не отвечала мужу, однако ему казалось, что в ее глазах он читает памятные слова: «Не в моей природе прощать. Иногда я думаю, что и забывать не способна».
        Впрочем, давно известно, что даже в душах чутких и постоянных мужчин в лучшие их годы есть место для мыслей и страстей, отличных от любви. Кажется, даже ласковые домоседы хранят собственные эмоции в стороне от повседневной жизни. Вот и для Филипа в то время жена была не единственной заботой.
        Примерно тогда же дядя его матери, средней руки «государственный деятель», о существовании которого Филип едва знал, умер, оставив своему внучатому племяннику, которого ни разу не видел, с полтысячи фунтов; эти деньги разом изменили положение последнего. У Филипа появились амбиции - скромные амбиции, свойственные торговцам из маленького городка шестьдесят-семьдесят лет назад. Ему всегда хотелось добиться уважения окружающих, однако теперь это желание стало еще сильнее из-за горького разочарования в семейной жизни. Филип был весьма польщен, когда его назначили помощником церковного старосты, и теперь, готовясь стать старостой, ходил по воскресеньям в церковь дважды в день. Он был достаточно религиозен для того, чтобы скрывать мирские мотивы собственного поведения даже от себя самого, веря, что посещать богослужения в приходской церкви всякий раз, когда его туда приглашали, было правильно; однако, как и многим другим людям, справедливо было бы задать ему вопрос, стал бы он ходить в церковь так часто, если бы не был столь известен в округе? Впрочем, нас это не касается. Филип регулярно ходил в
церковь и желал, чтобы его сопровождала жена; они садились на скамью за свежевыкрашенной перегородкой, на дверях которой было выведено его имя, и их прекрасно было видно священнослужителям и прихожанам.
        Сильвия не привыкла посещать церковь так регулярно, и эта обязанность была ей в тягость; она старалась избегать ее, как только могла. До свадьбы она с родителями раз в год бывала в церкви того прихода, на территории которого находилась ферма Хэйтерсбэнк: в понедельник после воскресенья, когда отмечался день католического святого, коему была посвящена церковь, проводилась всенощная и устраивался большой праздник, ведь в воскресенье люди стекались туда со всех окрестностей. Также Сильвия часто сопровождала отца или мать на вечернюю службу в Скарби-Мурсайд - обычно это случалось, когда сено было уже убрано, а до жатвы оставалось еще много времени, или когда коров вечером не доили. В те времена священники в сельских приходах были не слишком усердны и их редко интересовало, почему у них так мало прихожан.
        Теперь же Сильвия была замужем и еженедельные посещения церкви, которых Филип, похоже, от нее ожидал, стали для нее обузой, бременем, сопряженным с респектабельным и благополучным существованием, которое она теперь вела, ведь свободная жизнь впроголодь нравилась ей гораздо больше, чем сочетание комфорта и ограничений.
        Еще одним требованием Филипа, которому она упорно противилась - не словами, а мыслями и делами, было его желание, чтобы служанка, которую он нанял на время болезни жены заботиться о ребенке, во время прогулок держала малышку на руках. Теперь, восстановив силы, Сильвия предпочла бы обходиться без помощницы, которую она, по правде говоря, побаивалась. Положительной стороной присутствия этой женщины было то, что теперь Сильвия была избавлена от необходимости разрываться между заботой о ребенке и матери; впрочем, потребности Белл были невелики: удовлетворить их было легко, ведь просила она немногого; оставаясь методичной даже в старческом слабоумии, мать Сильвии сохранила тихие, неприхотливые привычки прежней жизни и после того, как ее оставило здравомыслие, заложившее их основу. Присматривать за ребенком, которого иногда ненадолго с ней оставляли, было для Белл огромной радостью; впрочем, она так долго спала, что за малышкой большей частью следили другие.
        Несмотря на наличие помощницы, Сильвия пользовалась любой возможностью, чтобы проводить с дочерью как можно больше времени; особенно ей нравилось брать малышку на прогулки и, прижав к груди, уносить навстречу свободе и уединению морского побережья к западу от города, где обрывы были не такими высокими и во время отливов приятно было посидеть на песке и гальке.
        Там Сильвия чувствовала себя счастливой, насколько это было возможно. Свежий морской бриз возвращал ее щекам былой румянец, а душе - прежнюю жизнерадостность; на берегу Сильвия могла говорить ребенку нежные глупости; там малышка полностью и безраздельно принадлежала матери, ведь не нужно было делить общение с нею с отцом или выслушивать наставления сиделки. Сильвия пела дочери песенки и подбрасывала ее в воздух, а та в ответ агукала и смеялась, пока обе не уставали; тогда Сильвия садилась на камень и устремляла взгляд на волны, гребни которых искрились в солнечных лучах; волны вновь и вновь накатывали на побережье и отступали, как было всю ее жизнь, включая тот раз, когда она гуляла на берегу вместе с Кинрейдом; жестокие волны, которым нет никакого дела до счастливого разговора двух влюбленных, одного из которых они унесли и погребли под своей толщей. Всякий раз, когда Сильвия сидела у моря, размышления приводили ее к этой точке, и следующим шагом был бы вопрос, задавать который она не смела и не должна была. Чарли мертв - должен быть мертв, ведь разве она не вышла за Филипа? Затем ей вспоминались
сказанные Филипом слова, которые она так и не забыла, лишь спрятала подальше: «Что ты за женщина, раз тебе снится другой мужчина, в то время как у тебя есть муж?»
        Вспоминая их, Сильвия всегда содрогалась, словно в ее теплое живое тело вонзали холодную сталь; жестокие слова, которые она сама невольно спровоцировала. В ее восприятии они ассоциировались с физической болью, и о них нельзя было размышлять подолгу; однако их тень всегда стояла в ее памяти. За свои счастливые прогулки Сильвия платила тоской, ожидавшей ее, когда она возвращалась в темноту и закрытое пространство дома, в котором теперь жила; даже комфорт давил на нее. Видя, какая она бледная и усталая, ее муж испытывал такую досаду, что иногда упрекал Сильвию за то, что она утомляет себя, нося ребенка на руках. Впрочем, она прекрасно понимала, что причина ее усталости в другом. Постепенно узнав, что ее прогулки были в направлении моря, Филип начал ревновать жену к бездушным волнам. Связаны ли они для нее с Кинрейдом? Почему она так упорно, несмотря на ветер и холод, ходила на берег? Да еще и на тот, что тянулся к западу от города? Так вполне можно было дойти до входа в лощину, у которого она видела гарпунера в последний раз. После того как Сильвия призналась, где бывает, мысли об этом часами
преследовали Филипа. Однако он не сказал ни слова, которое дало бы ей понять, что ему не нравятся ее прогулки у моря, иначе она подчинилась бы ему в этом, как и во всем остальном; в то время полное подчинение мужу, казалось, стало для нее правилом - покорность человеку, который сам с величайшей радостью подчинился бы малейшему ее желанию, если бы она только его выразила! Сильвия не знала о том, какие болезненные ассоциации связаны у Филипа с тем местом на побережье, которого она инстинктивно избегала - как от осознания супружеского долга, так и потому, что его вид вызывал у нее острую боль.
        Филип гадал, не был ли ее сон причиной, заставлявшей Сильвию так часто ходить на берег. Болезнь, ставшая его следствием, занимала мысли Хепберна так безраздельно, что несколько месяцев возвращение Кинрейда ему не снилось. Однако затем сон вернулся, став кошмарно реальным. Ночь за ночью он повторялся, с каждым разом приобретая б?льшую отчетливость и правдоподобность - до тех пор, пока Филипу не стало казаться, будто неизбежная судьба стучится в его дверь.
        А вот его коммерческие дела процветали. Люди осыпали Филипа похвалами, ведь он добился успеха благодаря настойчивости, уму, постоянству и предусмотрительности, которые, живи он в большом городе, сделали бы из него великого торговца. Без каких-либо усилий с его стороны и почти без осознания этого факта Коулсоном Хепберн оказался в положении старшего партнера - того, кто планирует и принимает решения, - в то время как Коулсон лишь исполнял их. Филип нашел свое место в жизни: он не хотел ничего иного, кроме как развивать способности, которыми уже обладал. Он придумал несколько свежих торговых схем, и его прежние наниматели с их любовью к проверенным путям и недоверием ко всему новому не могли не признать, что планы их преемников давали заметные результаты. Речь всегда шла об обоих преемниках: Филип довольствовался возможностью на практике иметь больший, чем у партнера, деловой вес и никогда не акцентировал внимание на собственном вкладе в достигнутый успех, ведь это могло задеть самолюбие Коулсона, встревожить его, и тогда он перестал бы охотно соглашаться с решениями Хепберна. А так он не думал о
своей второстепенной роли и всегда с важностью говорил «мы»: «мы подумали», «нам пришло в голову» и так далее.
        Глава XXXII. Спасенные из волн
        Эстер тем временем продолжала вести обычную жизнь, такую тихую, размеренную и безмятежную, что в магазине и дома о ней почти не вспоминали, если все шло хорошо. Она была звездой, яркость которой познается лишь в темноте. Сама Эстер удивлялась своей растущей привязанности к Сильвии. Она и представить себе не могла, что будет испытывать любовь к женщине, которая относится к Филипу с пренебрежением; принимая во внимание то, что ей было известно о Сильвии до их знакомства, и помня, как негостеприимно та приняла ее при первом визите на ферму Хэйтерсбэнк, Эстер поначалу намеревалась относиться к ней дружелюбно, но избегать близкого общения. Однако ее доброта к Белл Робсон завоевала сердце и матери, и дочери, и Эстер невольно - и уж точно вопреки советам миссис Роуз - стала близкой подругой и желанной гостьей в доме при магазине, в котором работала.
        Та самая перемена в манерах и поведении Сильвии, которая так печалила Филипа и досаждала ему, привела к тому, что симпатия Эстер к его жене возросла. Пусть сама Эстер и не была квакершей, она выросла среди представителей этого течения и с детства привыкла относиться с восхищением и уважением к степенности и внешней умиротворенности, часто встречающимся среди принадлежавших к нему молодых женщин. Сильвия, которую она представляла себе ветреной, болтливой, тщеславной и своенравной, оказалась такой спокойной и тихой, словно сама была одной из Друзей: казалось, у нее нет собственных желаний и все, что она делала, было ради матери и ребенка; мужа она слушалась беспрекословно и, похоже, никогда не искала веселья и удовольствий. И все же порой в разум Эстер закрадывалась мысль или скорее мимолетное ощущение, что в этой семье все не так идеально, как казалось. Филип выглядел старше и утомленнее, а однажды Эстер услышала, как он говорит с женой резким, раздраженным тоном. Невинная Эстер! Она не могла понять, что те самые качества, которыми она так восхищалась в Сильвии, были столь противны природе
последней, что ее муж, знавший Сильвию с детства, чувствовал противоестественность сдержанных манер жены и испытал бы невыразимое облегчение, если бы та вновь стала вздорной и своевольной.
        Как-то раз - весной 1798 года - Хепберны пригласили Эстер на чай, чтобы затем, подкрепившись, она помогла Филипу и Коулсону убрать теплые ткани для зимней одежды, спроса на которые до следующего сезона не предвиделось. К тому времени, когда они в половине пятого собрались сесть за стол, уже с полчаса лил сильный апрельский дождь, так громко стучавший в оконные стекла, что звук этот разбудил вздремнувшую после обеда миссис Робсон. Спустившись по винтовой лестнице, она обнаружила, что Фиби накрывает на стол в гостиной.
        С миссис Робсон Фиби держалась гораздо дружелюбнее, чем с юной хозяйкой, и между ними завязалась непринужденная беседа. Пару раз в гостиную заглядывал Филип, словно желая проверить, все ли готово к чаепитию; в такие минуты Фиби изображала бурную деятельность, которая, впрочем, стихала сразу же, как только хозяин поворачивался к ней спиной, ведь ей очень хотелось заручиться поддержкой миссис Робсон в небольшом споре, который вышел у нее с сиделкой. Последняя без спросу взяла нагретую Фиби воду, чтобы постирать детскую одежду; рассказ служанки был таким долгим, что вывел бы из себя любого, кто находился в здравом уме; однако Белл прекрасно понимала, о чем идет речь, а потому слушала Фиби с глубочайшим сочувствием. Время для обеих летело незаметно - чего нельзя было сказать о Филипе, ведь работа в магазине не могла начаться до чаепития, а до заката оставалось не так уж много времени.
        Без пятнадцати пять он вошел в гостиную уже вместе с Эстер, и Фиби заторопилась. Гостья села рядом с Белл и завела с ней беседу, а Филип заговорил со служанкой, с которой привык общаться в типичной для сельской местности панибратской манере: до свадьбы Фиби обращалась к нему просто по имени, и теперь ей сложно было привыкнуть называть его «хозяин».
        - Где Сильви? - спросил Филип.
        - Пошла погулять с ребенком, - отозвалась Фиби.
        - А почему Нэнси с ней не пошла?
        Ее ответ задел Филипа за живое: он устал и говорил с явным раздражением. Служанка вполне могла бы сказать ему, что у Нэнси была уважительная причина остаться дома, ведь она затеяла стирку. Однако Фиби разозлилась на сиделку, а резкий тон Филипа ей не понравился, и она лишь ответила:
        - Это не мое дело; сами приглядывайте за женой и ребенком, в конце концов, вы мужчина.
        Ее тон был явно недружелюбным, и Филип окончательно вышел из себя.
        - Я сегодня не буду пить чай, - сказал он Эстер, когда стол был накрыт. - Сильви нет дома, и потому все здесь вверх дном. Пойду займусь учетом товаров. Но ты, Эстер, не торопись; поговори со старой леди.
        - Нет, Филип, - ответила Эстер. - Ты очень устал. Выпей чашечку чая; Сильвия огорчится, если ты останешься голодным.
        - Сильвии плевать, сыт я или голоден, - возразил Филип, нетерпеливо отодвигая чашку. - Иначе она не ушла бы из дома и проследила бы за тем, чтобы все было так, как мне нравится.
        В целом Филипа можно было назвать непритязательным в еде, да и справедливости ради следует отметить, что Сильвия тщательно выполняла работу по хозяйству, до которой ее допускала старая Фиби, и с неизменным вниманием заботилась о комфорте мужа. Однако Филип был слишком раздражен ее отсутствием, а потому не осознавал несправедливость своих слов и не заметил, что Белл Робсон их услышала. Вдова очень расстроилась, решив, что ее дочь пренебрегает обязанностями, которые она сама всегда считала наиболее важными, и все попытки Эстер убедить ее, что Филип не то имел в виду, и отвлечь на что-нибудь другое оказались тщетными.
        В этот миг в дом вошла Сильвия, сияющая и радостная, хоть и запыхавшаяся от торопливого шага.
        - Ох! - сказала она, сбрасывая промокшую шаль. - Там такой дождь, что нам с малышкой пришлось прятаться. Но посмотрите! Ей все нипочем. Она такая же хорошенькая, как и всегда, благослови ее Бог.
        Эстер принялась восхищаться ребенком в надежде помешать Белл прочесть Сильвии нотацию, с которой, как она чувствовала, та готова была вот-вот обрушиться на ничего не подозревавшую дочь; однако ее попытка провалилась.
        - Филип жаловался на тебя, Сильви, - произнесла Белл таким тоном, каким говорила с дочерью, когда та была еще маленькой; ее манера речи и выражение лица были суровее, чем слова, срывавшиеся с губ. - Я забыла, что именно он сказал, но суть в том, что ты все время им пренебрегаешь. Так нельзя, моя девочка. Нельзя. Женщина должна… Впрочем, я очень устала и потому лишь повторю, что так нельзя.
        - Филип на меня жаловался! Матушке!
        От обиды и злости Сильвия готова была расплакаться.
        - Нет! - сказала Эстер. - Твоя матушка приняла все слишком близко к сердцу; Филип просто рассердился из-за того, что чая пришлось ждать чересчур долго.
        Сильвия не сказала больше ни слова, однако ее щеки побледнели, а лоб нахмурился. Пока она снимала с ребенка уличную одежду, Эстер гадала, как бы исправить положение; с грустью посмотрев на Сильвию, она увидела, что у нее из глаз на детский плащик капают слезы, и почувствовала, что должна утешить подругу, прежде чем присоединится к работавшим в магазине Филипу и Коулсону. Налив чашку чая, она подошла к Сильвии и, опустившись рядом с ней на колени, прошептала:
        - Просто отнеси чай ему на склад; если ты это сделаешь, у вас все наладится.
        Сильвия подняла глаза, и Эстер поняла, что она горько плачет.
        - Я готова стерпеть что угодно, - ответила Сильвия также шепотом, чтобы не потревожить Белл, - но отзываться обо мне дурно при матушке - это уж слишком. Я изо всех сил стараюсь быть ему хорошей женой, а ведь это очень непросто, гораздо сложнее, чем ты, Эстер, думаешь… И я бы успела сегодня к чаю, если бы не боялась, что малышка промокнет под дождем, который застиг нас на берегу; нам пришлось укрыться под скальным выступом. Тяжело, вернувшись в это мрачное место, обнаружить, что моя мать настроена против меня.
        - Будь хорошей девочкой, отнеси Филипу чай. Уверяю, все образуется. Мужчины остро реагируют, когда, уставшие, приходят домой, ожидая, что жена их хоть немножко порадует, и обнаруживают, что она по непонятной причине отсутствует.
        - Я счастлива, что у меня есть ребенок, - сказала Сильвия, - иначе я вообще жалела бы, что вышла замуж! Правда!
        - Тише, девочка! - произнесла Эстер, возмущенно вставая. - Это уже грешно. Эх, знала бы ты, как складывается жизнь у других! Но не будем больше говорить о том, чего не изменить; давай же, отнеси Филипу чай, ведь нехорошо, что все это время он сидит голодный.
        Голос Эстер прозвучал громче просто потому, что она встала, и слово «голодный» достигло ушей миссис Робсон, вязавшей в углу у камина.
        - «Голодный»? - повторила она, обращаясь к Сильвии. - Филип сказал, что тебе наплевать, сыт он или голоден. Девочка! Так нельзя, говорю же тебе; немедленно отнеси мужу чай.
        Сильвия встала и передала ребенка, которого кормила, Нэнси - та уже закончила стирку и пришла, чтобы уложить девочку в постель. Ласково поцеловав малышку и издав тихий, исполненный печальной нежности стон, Сильвия взяла чашку с чаем, но, взглянув на Эстер, сказала с вызовом в голосе:
        - Я отнесу Филипу чай, потому что меня просит об этом матушка - чтобы у нее стало легче на душе.
        Затем, уже громче, добавила, обращаясь к Белл:
        - Я отнесу ему чай, матушка, хотя задержалась я не по своей вине.
        Поступок Сильвии был примирительным, чего нельзя было сказать о ее настроении. Эстер медленно проследовала за ней на склад; она нарочно не торопилась, боясь своим присутствием помешать жене и мужу достигнуть взаимопонимания. Сильвия передала чашку и тарелку с хлебом и маслом Филипу, избегая, впрочем, встречаться с ним взглядом, и не произнесла ни слова, чтобы объяснить или оправдаться, не сказала, что сожалеет. Если бы она заговорила, пусть даже резко, Филип почувствовал бы облегчение: любые речи Сильвии были для него лучше, чем ее молчание. Он хотел вызвать ее на разговор, но не знал, с чего начать.
        - Ты опять гуляла на берегу! - сказал он и, не дождавшись ответа, продолжил: - Ума не приложу, почему тебя туда так тянет; гулять у Эсдейла в такую погоду вам с ребенком было бы куда безопаснее. Когда-нибудь наша дочь из-за тебя заболеет.
        При этих словах Сильвия подняла на него взгляд и ее губы дрогнули, как будто она собиралась что-то ответить. Ох, как же Филипу хотелось, чтобы она это сделала, чтобы устроила ему дикий скандал, после чего они помирились бы и он, нежно целуя ее, сказал бы, что сожалеет о своих необдуманных словах и несправедливых упреках. Однако Сильвия была исполнена решимости не говорить ему ничего, опасаясь, что ее слова прозвучат слишком страстно. Поэтому, лишь уходя, она произнесла:
        - Филип, матушке осталось жить не так уж много лет; не огорчай ее и не настраивай против меня, бросая обвинения в мой адрес в ее присутствии. Наша свадьба была ошибкой, но хотя бы ради бедной старой вдовы сделай вид, будто мы счастливы.
        - Сильви! Сильви! - крикнул Филип ей вслед.
        Она не могла не услышать этого, однако не обернулась. Филип догнал жену и довольно грубо ее схватил; ее слова, произнесенные спокойным тоном, ранили его в самое сердце, ведь она, похоже, сказала то, в чем давно уже была уверена.
        - Сильви! - воскликнул он почти гневно. - Что ты сейчас имела в виду? Говори! Я добьюсь от тебя ответа.
        Он едва сдержался, чтобы не встряхнуть ее; эта эмоциональная вспышка напугала Сильвию, которая приняла ее за гнев, хотя на самом деле Филип мучительно страдал от отсутствия взаимной любви.
        - Отпусти меня! - вскрикнула она. - Ох, Филип, ты причиняешь мне боль!
        В это мгновение вошла Эстер; устыдившись своей страсти, являвшей столь резкий контраст с ее безмятежностью, Филип отпустил жену, и та тут же ринулась прочь; добежав до комнаты своей матери, где сейчас никого не было, Сильвия безутешно разрыдалась, пусть даже и понимала, что рыдания отнюдь не прибавляют здоровья и лет и не следует плакать слишком уж часто.
        Слезы иссякли, и она какое-то время тихо лежала в опустошении, со страхом ожидая шагов Филипа, идущего к ней мириться. Однако он, занятый внизу делами, так и не явился. Вместо этого на лестнице раздались шаги с трудом поднимавшейся по ступенькам матери; у Белл появилась привычка ложиться в восьмом часу, а в тот день она решила отправиться в постель еще раньше.
        Вскочив на ноги и задернув занавески, Сильвия попыталась собраться, насколько это было возможно, чтобы успокоить и утешить мать перед сном. Ласково и терпеливо она уложила Белл в постель; выражение дочерней любви пошло на пользу и самой Сильвии, хотя все это время ей хотелось остаться в одиночестве и снова разрыдаться. Заметив, что мать засыпает, она пошла взглянуть на ребенка и увидела, что он уже мирно спит. Сильвия устремила взгляд на вечернее небо над черепичными крышами домов, расположенных с противоположной стороны улицы, и ее опять охватило желание оказаться под его безоблачным куполом.
        «Это мое единственное утешение, - сказала она себе. - И тут нет никакого вреда. Если бы это зависело от меня, я пришла бы домой к чаю; но когда ни Филипу, ни матери ничего от меня не нужно, а дочь либо у меня на руках, либо спит, я могу пойти и нарыдаться всласть под тихим бескрайним небом. Я не стану глотать слезы дома, дожидаясь, когда придет Филип, чтобы распекать меня или мириться».
        Одевшись, Сильвия вновь вышла на улицу; на этот раз, пройдя по Хай-стрит, она поднялась по ведшей к приходской церкви длинной лестнице; стоя в церковном дворе, она думала о том, что именно здесь впервые встретила Кинрейда на похоронах Дарли, и старалась вспомнить серьезные, печальные лица людей, окруживших могилу, готовую принять покойника, - всю эту сцену; Сильвия дала волю боли и сожалениям, которые зачастую старалась контролировать. Затем, горько плача и едва осознавая, что делает, она зашагала по поросшей скудной растительностью площадке к обрыву; обнесенная видавшей виды каменной оградой, эта площадка казалась совершенно безлюдной. А вот внизу бушевал прилив; с побережья дул порывистый ветер, безнадежно борясь с огромными волнами, которые с могучим ревом бессильно обрушивались на скалы.
        Всякий раз, когда неистовые порывы ветра на мгновение стихали, Сильвия слышала грохот огромных волн, напоминавший залпы мощных орудий. Ярость стихии успокаивала ее больше, чем затишье, которое она представляла себе, выходя из дома и видя клочок безмятежного неба.
        Сильвия уже решила, где повернет обратно. Это было место, в котором склон утеса начинал спускаться к небольшой бухте. Узкая крутая тропинка вела к тесно стоящим внизу рыбацким домикам (едва ли эти несколько строений можно было назвать деревней), после чего опять зашагала в гору, к вершинам обрывов, тянущихся вдоль берега на много-много миль.
        Она сказала себе, что повернет домой, когда ее взгляду откроется пещера, именовавшаяся Хедлингтонской. С тех пор как Сильвия вышла за пределы города, она не встретила ни одной живой души; однако, едва перебравшись по перелазу на поле, у края которого тропа начинала спускаться, она наткнулась на группу людей, достаточно многочисленную, чтобы ее можно было назвать толпой; мужчины, выстроившись в ровную линию, тянули то ли веревку, то ли цепь; рядом собрались дети постарше и женщины с малышами на руках; все они выглядели весьма сосредоточенными.
        Толпа стояла на некотором расстоянии от края обрыва, и Сильвия, подойдя поближе, увидела причину этого. Огромный канат, за который ухватились мужчины, был привязан к качавшемуся на волнах полуразбитому шмаку; впрочем, несмотря на плачевное состояние корабля, на его палубе, насколько позволяли разглядеть сгущавшиеся сумерки, было множество живых людей. Судно изо всех сил пыталось сорваться с привязи, и Сильвия прекрасно понимала, что начинавшийся отлив и дувший с побережья ветер угрожали понести шмак прямо на скрытые под водой рифы, ставшие роковыми для многих кораблей, которые решили сократить путь, пройдя через узкий пролив, вместо того чтобы плыть много миль по открытому морю до монксхэйвенского порта. Причем корабли, которых подобная участь постигла раньше, выглядели еще вполне сносно по сравнению с этим суденышком, от которого остался один лишь корпус без мачт и парусов.
        К этому времени рыбаки и их жены с детьми - словом, все жители деревушки, способные передвигаться самостоятельно, - добрались до того места, где стояла Сильвия. Женщины в диком возбуждении понукали мужей и сыновей, в то же время мешая им своей суетой; периодически одна из них подбегала к краю обрыва и пронзительным криком пыталась подбодрить людей, собравшихся на палубе корабля, терпевшего бедствие. Слышали ли они эти слова, сказать было трудно: похоже, ни один человеческий голос не мог преодолеть неистовое буйство ветра и волн. Морякам кричали большей частью женщины, у которых на руках были дети, ведь канат натягивался все сильнее, а земля под ногами становилась все более неровной; дорог? была каждая пара рук, и женщины, у которых они были свободны, присоединялись к мужчинам, хватаясь за веревку, от которой зависело столько жизней. Длинная цепочка из человеческих существ становилась все длиннее, темнея в лучах закатного солнца. Пробегая мимо Сильвии, какая-то женщина крикнула ей:
        - Не стой столбом, девчонка, берись за канат вместе со всеми! На кону судьбы добрых людей: вместе с этим куском пеньки может оборваться много материнских сердец! Хватайся покрепче, и тебе воздастся!
        Сильвию не нужно было просить дважды; для нее освободили место, и в следующее мгновение веревка уже так натянулась в ее руках, что женщине показалось, будто она касается ладонями огня. Однако никому и в голову не приходило отпустить веревку даже на секунду, хотя, когда все закончилось, руки у многих были стерты в кровь. То и дело какой-нибудь крепкий опытный рыбак передавал по цепочке указания о том, как перехватывать канат в тот или иной момент; среди остальных почти не было тех, кому хватило бы сил и дыхания, чтобы говорить. Женщины, которые не помогали тянуть канат, побежали вместе с детьми вперед и принялись ломать ветхую каменную ограду, дабы люди, тащившие судно из моря, случайно в нее не уперлись; они ни на мгновение не умолкали, торопя и подбадривая тех, кто был рядом, и объясняя, что нужно делать. Из многочисленных, но обрывочных фраз Сильвия поняла, что это ньюкаслский шмак; плывя в Лондон, он решил пройти через опасный пролив, чтобы сэкономить время, но, попав в шторм, оказался недостаточно прочным, чтобы его выдержать; если бы рыбаки, первыми заметившие судно, не исхитрились вытащить
один из его канатов на берег, судно уже давно отнесло бы на рифы и все на борту погибли бы.
        - Тогда было еще совсем светло, - сообщила одна из женщин. - Они были так близко, что я могла рассмотреть их лица. Все бледные как мертвецы, а один молился, стоя на коленях. А еще на борту есть королевский офицер: я видела золото на его форме.
        - Может, он направлялся домой, чтобы навестить родных? Обычно королевские офицеры плавают только на королевских судах.
        - Ага! Но уже темнеет! В Новом городе в домах уже зажгли свет! Трава покрывается инеем прямо под ногами. Сложнее всего будет протащить шмак вдоль мыса - дальше воды будут спокойные.
        Еще один рывок, еще одно могучее усилие - и опасность миновала; судно - точнее, то, что от него осталось, - оказалось в безопасности бухты, среди света и радостных восклицаний. Рыбаки сбегали с утеса на берег, желая поскорее взглянуть на тех, кого только что спасли; женщины, усталые и перевозбужденные, заплакали. Но не Сильвия - она к тому времени выплакала все слезы; главными ее чувствами были радость и восторг из-за спасения тех, кто еще полчаса назад был на волоске от гибели.
        Сильвия охотно взглянула бы на этих людей и пожала бы им руки. Однако ей нужно было идти домой, ведь она должна была успеть к ужину, чтобы муж не заметил ее отсутствия. Она отделилась от женщин, группками сидевших на траве во дворе церкви и дожидавшихся возвращения своих мужей - тех из них, кому удастся устоять перед соблазном монксхэйвенских кабаков. Спускаясь по ступеням, ведущим от церкви в город, Сильвия встретила одного из рыбаков, помогавших тащить судно к берегу.
        - На борту было семнадцать мужчин и мальчишек, а еще морской офицер, плывший в качестве пассажира, - сказал он ей. - Доброй ночи; сегодня ты будешь крепко спать, ведь ты протянула нуждающимся руку помощи.
        Воздух на улицах казался горячим после холодной свежести, царившей на вершине утеса; все респектабельные магазины и дома уже закрыли ставнями - их обитатели готовились пораньше отойти ко сну. В окнах верхних этажей загорался свет; прохожих почти не было.
        Сильвия прошла по переулку со стороны набережной и открыла дверь дома. Внутри было тихо; миски с молоком и хлебом - их с Филипом обычный ужин - стояли накрытые тарелками на решетке у очага. Нэнси легла спать, а Фиби задремала в кухне; Филип все еще был на складе вместе с Коулсоном, убирая и учитывая товары; Эстер ушла к себе домой.
        Вспоминая, как они расстались, Сильвия не хотела искать Филипа. Оказавшись дома, она вновь почувствовала, какой унылой была ее жизнь. Охваченная интересом и возбуждением, Сильвия позабыла об этом, однако теперь осознание вернулось.
        И все же она была голодна, молода, да к тому же устала. Сильвия взяла свою миску и принялась за еду, но тут услышала плач ребенка и тотчас же побежала к нему. Накормив малышку и уложив ее в кроватку, она услышала из комнаты матери странный шум и пошла взглянуть на нее.
        Миссис Робсон не спала: Сильвия увидела, что она взбудоражена и взволнована словами, которые разгневанный Филип сказал о ее дочери. Чувствуя, что должна остаться рядом с ней, Сильвия тихонько вышла из комнаты и, быстро спустившись к мужу (усталый и измученный, он без всякого аппетита ужинал), сообщила ему, что собирается провести ночь в комнате матери.
        Ей показалось, что Филип согласился коротко и безучастно, и она ничего ему не сказала - ни о том, что ей довелось увидеть этим вечером, ни о состоянии своей матери.
        Как только Сильвия покинула комнату, Филип отставил свою миску с недоеденным хлебом и молоком и долго сидел, закрыв лицо руками. Свеча догорела и с шипением оплыла, а он все сидел, не обращая внимания ни на нее, ни на огонь в очаге, который едва теплился и наконец тоже потух.
        Глава XXXIII. Призрак
        Всю ночь миссис Робсон было очень плохо. Казалось, ее неотступно преследовали тревожные мысли; лежа в полусне, она все время вздрагивала и беспокойно говорила.
        Сильвия лежала рядом; она тоже не спала и в конце концов решила подняться с постели и пересесть в стоявшее у кровати мягкое кресло, где, несмотря на усилия, провалилась в сон; ей снилось то, что случилось вечером: крики множества людей, угрожающий рев волн; сквозь этот шум кто-то пытался ей что-то сказать, но она не могла разобрать слов, несмотря на то что изо всех сил вслушивалась в хриплый шепот, ведь во сне ей казалось, будто он пытается донести до нее нечто чрезвычайно важное.
        Сон этот, с таинственным, едва различимым голосом, повторялся всякий раз, когда Сильвия погружалась в дремоту, и неспособность понять слова огорчала ее так сильно, что она наконец села прямо, решив больше не засыпать. Мать продолжала говорить, почти не осознавая этого; ей явно не давали покоя давешние слова Филипа.
        - Сильви, - сказала она, - если ты будешь ему плохой женой, это разобьет мне сердце. Женщина должна слушаться мужа, а не поступать так, как ей заблагорассудится. Я никогда не покидала дом, не спросив позволения у отца.
        Произнеся это, Белл горько заплакала, бормоча что-то бессвязное, и Сильвия, чтобы утешить мать, взяла ее за руку и пообещала, что никогда больше не покинет дом, не спросив разрешения у мужа, хотя, говоря это, чувствовала, что, дабы исполнить желание матери, приносит в жертву свою последнюю радость, ведь она прекрасно понимала, что Филип всегда будет возражать против прогулок, напоминавших ей о прежней жизни на открытом воздухе.
        Однако, чтобы утешить и порадовать мать, она была готова на что угодно; и все же в тот самый миг начало светать, и ей нужно было либо пойти спросить у Филипа разрешения на прогулку, либо нарушить слово.
        По опыту Сильвия знала, что ничто так не успокаивало ее мать, как чай из мелиссы; быть может, это растение действительно обладало седативными свойствами, или, возможно, дело было лишь в вере и привычке, но чашка такого отвара неизменно оказывала на Белл успокаивающий эффект; той тревожной ночью миссис Робсон несколько раз просила заварить ей мелиссу, однако остававшиеся с прошлого года запасы сушеных листьев подошли к концу. Но Сильвия знала, что мелисса растет в укромном уголке сада на ферме Хэйтерсбэнк; знала она также и о том, что люди, поселившиеся на ферме после их отъезда, покинули ее после смерти хозяина и теперь она пустовала; сидя в темноте, Сильвия решила, что, когда рассветет, она оставит мать и, покормив ребенка, быстро сходит в старый сад и нарвет молодых побегов мелиссы.
        Нужно было только спросить у Филипа; до того, как взять ребенка на руки, Сильвия горько сожалела об узах брака, сковывавших ее обязательствами. Однако прикосновения мягких пальчиков и маленького ротика заставили ее успокоиться и смягчиться. Отдав малышку Нэнси, чтобы та ее одела, Сильвия тихо открыла дверь в спальню мужа.
        - Филип! - позвала она мягко. - Филип!
        Вздрогнув, он проснулся; ему снилась Сильвия, и она была разгневана. Пробудившись же, он увидел, что его жена довольно бледна из-за бессонной и тревожной ночи, однако выражение ее лица было кротким и просящим.
        - Матушка очень плохо спала! - сказала Сильвия. - Она думает, что чай из мелиссы ей поможет - всегда помогал. Однако у меня закончились сушеные листья; я подумала, что мелисса наверняка растет в старом саду Хэйтерсбэнка. Отец посадил куст специально для матери, рядом со старой бузиной; листики на мелиссе всегда появляются рано, так что, если ты не против, я сбегаю туда, пока она спит, и вернусь в течение часа; сейчас нет еще даже семи.
        - Не нужно утомлять себя беготней, Сильви, - попытался отговорить ее Филип. - Я встану и сам схожу… - Впрочем, увидев, как помрачнело лицо жены, он тут же добавил: - Хотя, пожалуй, иди сама; я просто боюсь, что ты устанешь.
        - От этого не устану, - сказала Сильвия. - До замужества я перед завтраком частенько уходила и дальше, чтобы выгнать коров на пастбище.
        - Что ж, ступай, если хочешь, - произнес Филип. - Но сперва поешь и не торопись; совершенно незачем спешить…
        Сильвия схватила чепец и шаль еще до того, как он закончил фразу.
        Длинная Хай-стрит в этот час была почти безлюдна; с одной стороны ее полностью окутывали холодные утренние тени: они ползли с мостовой вверх по стенам домов, стоявших с противоположной стороны, и лишь верхние этажи были залиты розовым солнечным светом. Пройдя сквозь пролом в каменной стене, Сильвия зашагала вверх по склону через покрытые росой поля, выбрав самый короткий известный ей путь.
        После свадьбы она всего раз была на ферме Хэйтерсбэнк. Тогда ей показалось, что там все странно изменилось из-за присутствия множества веселившихся перед открытой дверью детей, чьи игрушки и одежда валялись повсюду в доме, придавая ему хаотичный и неопрятный вид, более приличествовавший кухне семейства Корни, чем аккуратному и тихому жилищу ее матери. Теперь эти малыши остались без отца и дом был заперт в ожидании нового арендатора. Ставней на длинном узком окне не было, и оно блестело в лучах утреннего солнца; дверь хлева также была заперта; домашняя птица не бродила по двору в поисках зерна или червей. Сильвию окружила странная, непривычная тишина, наполнившая ее душу мрачной торжественностью. Лишь из росшего в лощине старого фруктового сада доносилась нескончаемая пронзительная трель дрозда.
        Медленно пройдя вдоль стены дома, Сильвия двинулась по тропинке, ведущей в этот дикий, заброшенный сад. Она заметила, что последние жильцы пробили скважину, и восприняла это как оскорбление старому колодцу, у которого росло два боярышника; давным-давно Сильвия любила сидеть на кривом стволе одного из них: ее зачаровывала опасность свалиться в колодец и утонуть. Ворот был обмотан ржавой, давно не использовавшейся цепью; рассохшееся ведро, казалось, вот-вот рассыпется на части. Из надворной постройки появилась тощая кошка; жалобно замяукав от голода, она последовала за Сильвией в сад; животное явно обрадовалось человеку, однако прикоснуться к себе не позволяло. В тенистых местах по-прежнему рос первоцвет, благодаря которому невозделанная земля казалась менее заброшенной, чем сад, по которому трудно было идти из-за гнивших на земле прошлогодних сорняков.
        Пробравшись сквозь ягодные кусты в ту часть сада, где росли лекарственные растения, Сильвия, не переставая вздыхать, нарвала нежных листочков, за которыми пришла. Затем вернулась к дому, остановилась у входа и, поднявшись на крыльцо, поцеловала деревянную дверь.
        Женщина попыталась подманить несчастную тощую кошку, желая с ней подружиться и забрать ее домой, однако та, испугавшись, убежала в надворную постройку, в которой жила, оставляя зеленый след в покрытой белой росой траве. Погруженная в мысли и воспоминания, Сильвия поспешила обратно в город, но у ведшего на дорогу перелаза остановилась как вкопанная.
        С другой стороны стоял какой-то человек, повернувшись спиной к утреннему солнцу; сперва Сильвия заметила лишь форму морского офицера, столь хорошо знакомую в те дни жителям Монксхэйвена.
        Сильвия быстро проследовала мимо незнакомца, не глядя на него, хотя и почти коснулась его одежды. Впрочем, не прошла она и ярда - даже полуярда, - как ее сердце замерло, словно его поразило выстрелом.
        - Сильвия! - произнес мужчина голосом, дрожавшим от радости и страстной любви. - Сильвия!
        Она оглянулась; незнакомец немного повернулся, и теперь солнечный свет падал прямо на его лицо. Оно было бронзовым от загара, и из-за этого черты казались резче, однако это было то самое лицо, которое она в последний раз видела в лощине Хэйтерсбэнк три долгих года тому назад и не думала, что снова когда-нибудь увидит на этом свете.
        Стоя совсем рядом с Сильвией, он нежно протянул к ней руки; трепеща, она двинулась к нему, точно влекомая прежней тягой, но, ощутив, как эти руки обняли ее, вздрогнула и, издав жалобный и пронзительный крик, закрыла лоб руками, словно пытаясь прогнать наваждение.
        Затем она вновь подняла на него глаза, в которых он непременно прочел бы ее ужасную историю, если бы только мог.
        Дважды Сильвия открывала рот, чтобы заговорить, и дважды ей не удавалось произнести ни слова из-за накатывавшего на нее невыразимого горя, которое топило слова в глубинах ее сердца.
        Решив, что предстал перед ней слишком внезапно, он попытался утешить ее тихим, исполненным нежности шепотом и вновь страстным жестом протянул к ней руки. Однако, увидев это, Сильвия выставила вперед ладони, как будто пытаясь его оттолкнуть; издав невнятный, исполненный страдания стон, она вновь прижала руки ко лбу и, развернувшись, опрометью бросилась в сторону города в поисках защиты.
        С минуту офицер стоял, ошеломленный ее поведением, однако затем решил, что его появление шокировало ее и ей нужно время, чтобы осознать нежданную радость. Он быстрым шагом последовал за Сильвией, не теряя ее из виду, но и не пытаясь догнать.
        «Я напугал свою бедную возлюбленную», - думал он, стараясь с помощью этой мысли обуздать нетерпение и заставить себя идти медленнее; и все же он шел за ней на довольно близком расстоянии и ее обострившийся слух не мог не уловить звука знакомых шагов; в голове у Сильвии пронеслась безумная идея побежать к широкой глубокой реке и, бросившись в ее воды, положить конец охватившему ее безнадежному отчаянию. Эти принесенные утренним приливом воды навсегда укрыли бы ее от человеческих упреков и невыносимых горестей бытия.
        Нельзя сказать, что заставило ее изменить решение, быть может, это была мысль о маленькой дочери или старой матери, а возможно, ее спас ангел Господень, ни одному смертному это неведомо, однако бежавшая по пристани Сильвия внезапно свернула к дому и влетела в открытую дверь.
        Офицер, не перестававший все это время следовать за ней, вошел в тихую темную гостиную, где стоял накрытый к завтраку стол; после залитой солнцем улицы помещение показалось ему очень темным, и он сперва решил, что Сильви, не задерживаясь, прошла через гостиную и внутри никого нет; сбитый с толку, офицер стоял посреди комнаты, не слыша ни единого звука, кроме собственного сердцебиения; однако внезапный всхлип заставил его обернуться, и он увидел ее, сжавшуюся за дверью, закрывшую лицо руками и содрогавшуюся всем телом.
        - Любимая моя! Дорогая! - произнес офицер; подойдя к Сильвии, он попытался поднять ее с пола и убрать ее руки от лица. - Я появился слишком внезапно. Это было очень неблагоразумно с моей стороны, но я так ждал этого момента и, увидев, как ты идешь по полю и проходишь мимо меня… И все же мне следовало быть более чутким и осторожным. Но позволь вновь взглянуть на твое прекрасное лицо.
        Все это он шептал чарующим голосом, который Сильвия так страстно желала услышать наяву, но который, увы, являлся ей лишь во снах.
        Она попыталась забиться дальше в угол, в тень, лишь бы ее не было видно.
        Офицер заговорил снова, умоляя ее поднять лицо и сказать ему что-нибудь.
        Но она лишь стонала.
        - Сильвия! - произнес офицер: он решил сменить тактику, изобразить подозрение и обиду, надеясь, что это заставит ее заговорить. - Сильвия! Похоже, ты не рада наконец вновь меня увидеть. Я прибыл вчера поздно вечером, и моя первая мысль при пробуждении была о тебе - как и каждый день с тех пор, как мы расстались.
        Сильвия убрала руки от лица, посеревшего, как у мертвой; от отчаяния ее глаза казались пустыми.
        - Где ты был? - спросила она тихим хриплым голосом, словно слова застревали у нее в горле.
        - Был! - повторил он, воззрившись на нее; его глаза вспыхнули гневом, а в душу закралось страшное подозрение. - Был! - Сделав шаг к Сильвии, офицер вновь взял ее за руку, но на этот раз не нежно, а решительно, как это делают люди, желающие получить ответ. - Разве твой кузен - я имею в виду Хепберна - не сказал тебе? Он видел, как меня захватили вербовщики, и я передал через него сообщение, в котором просил тебя хранить верность мне так же, как я буду хранить ее тебе.
        После каждой произнесенной фразы он умолкал и, затаив дыхание, ждал ответа; однако его не было. Офицер не мог отвести взгляд от полных колдовского очарования расширенных глаз Сильвии; выражение его собственных глаз было таким же диким и пытливым, и Сильвия точно так же не могла от них оторваться. Когда он замолчал, в комнате на мгновение воцарилась тишина, однако затем Сильвия пронзительно и яростно крикнула:
        - Филип!
        Ответа не было.
        - Филип! - закричала она еще более диким, пронзительным голосом.
        Филип был в дальнем складском помещении, пытаясь до завтрака закончить начатую вчера работу, чтобы не заставлять жену ждать.
        Вопль Сильвии разрезал тишину, прорвавшись сквозь двери, неподвижный воздух и огромные тюки шерстяной ткани; решив, что она поранилась, либо ее матери стало хуже, либо ребенок заболел, Филип поспешил в том направлении, откуда донесся крик.
        Открыв дверь, отделявшую магазин от гостиной, он увидел спину морского офицера и свою жену, которая, обмякнув, сидела на полу; заметив, что Филип вошел, Сильвия как слепая схватилась за стул и, поднявшись на ноги, встала к нему лицом.
        В ярости развернувшись, офицер шагнул к Филипу, которого эта сцена привела в такое замешательство, что он не сразу понял, кто перед ним, и какое-то время не осознавал, что его худший кошмар стал явью.
        Однако Сильвия положила руку Кинрейду на предплечье, давая ему понять, что говорить будет она, и когда первые слова сорвались с ее уст, Филип не узнал голоса жены - настолько он изменился.
        - Филип, - сказала она, - Кинрейд вернулся, чтобы жениться на мне. Он жив, он вовсе не погиб, а был захвачен вербовщиками. И он говорит, что ты это видел и тебе все время было об этом известно. Это так? Говори.
        Филип не знал, что отвечать и куда деваться, не знал, какие слова или действия могут ему помочь.
        Лишь присутствие Сильвии заставляло офицера молчать, однако он явно терял терпение.
        - Говори! - рявкнул Кинрейд, высвобождаясь из слабой хватки Сильвии и с угрожающим видом подходя к Филипу. - Разве я не просил тебя рассказать Сильвии, как все было? Не просил передать, что буду ей верен и чтобы она была верна мне? Ах ты проклятый мерзавец! Ты что, скрывал от нее правду на протяжении всего этого времени, заставил ее считать меня покойником или лжецом? Получай!
        Его сжатый кулак уже готов был обрушиться на человека, который стоял, повесив голову от невыразимого стыда и угрызений совести, однако Сильвия встала на пути удара, который собирался нанести офицер.
        - Не бей его, Чарли, - сказала она. - Он - проклятый мерзавец, - ледяное спокойствие ее тона лишь усиливало агонию Филипа, - но он - мой муж.
        - Ах ты лицемерка! - воскликнул Кинрейд, резко поворачиваясь к ней. - А ведь я верил тебе, Сильвия Робсон, как ни одной другой женщине.
        Он сделал такое движение, словно собирался ее оттолкнуть, и этот жест был исполнен столь безграничного презрения, что это поразило Сильвию в самое сердце.
        - Ох, Чарли! - воскликнула она, бросаясь к нему. - Ты меня убиваешь! Не будь таким, как он, сжалься надо мной! Я так тебя любила; у меня словно сердце оборвалось, когда мне сказали, что ты утонул; все так говорили - отец, Корни. Все. Твой головной убор с куском ленты, которую я тебе дала, нашли насквозь промокшим на берегу моря. Я горевала по тебе дни напролет… Не отворачивайся от меня. Выслушай всего раз - а потом можешь убить, и я тебя благословлю… С тех пор я перестала быть прежней; всякий раз, когда я вспоминала дни, когда ты был жив, мне казалось, будто солнце темнеет, а воздух становится невыносимо холодным. Это правда, Чарли, любовь моя! Я думала, что ты умер, и желала бы лежать рядом с тобой. Ох, Чарли! Филип мог бы подтвердить, что это правда. Не так ли, Филип?
        - Лучше бы Бог забрал меня к себе! - простонал несчастный Филип, терзаясь чувством вины.
        Однако Сильвия, отвернувшись к Кинрейду, вновь заговорила с ним; они не обращали внимания на Филипа, все ближе и ближе подходя друг к другу.
        - Моего отца арестовали, - продолжила Сильвия взволнованно; ее щеки разрумянились, глаза пылали. - Просто за то, что он освободил людей, которых вербовщики заманили в ловушку с помощью грязного трюка. Его заперли в Йоркской тюрьме, осудили и повесили! Повесили, Чарли! Доброго, славного папочку повесили! А матушка лишилась разума, от горя впала в детство; мы оказались одни в целом мире, а бедная матушка еще и обезумела… А я думала, что ты мертв… Ох! Я правда думала, что ты мертв. Ох, Чарли-Чарли!
        К этому времени они уже обнимали друг друга; положив голову Кинрейду на плечо, Сильвия рыдала так отчаянно, словно ее сердце вот-вот разорвется.
        Филип шагнул к ним и попытался оттащить жену от офицера, однако Чарли крепко держал ее, молча бросая ему вызов. Сама не осознавая этого, Сильвия защищала мужа от удара, которым Кинрейд, если бы захотел, вполне мог бы его убить.
        - Сильви! - сказал Филип, судорожно хватая ее за руку. - Послушай! Он не любил тебя так, как я. Он любил других женщин. А я - я любил лишь тебя. До тебя он любил и других девушек. Я… Хотел бы я, чтобы Бог избавил меня от мук; но моя жизнь продолжится, любишь ты меня или нет. И… О чем это я? Ах да! В ту самую ночь, когда его схватили, я думал о тебе и о нем; я мог бы передать тебе его сообщение, но услышал разговор людей, хорошо его знавших: они обсуждали его ветреность и неискренность. Откуда я мог знать, что он сдержит данное тебе слово? Возможно, я грешен, не знаю, но мои сердце и разум словно онемели. Знаю лишь, что так, как я тебя любил, не любил еще ни один человек на свете. Сжалься надо мной и прости меня, хотя бы потому, что я так страдал от любви.
        Филип смотрел на жену с безграничной лихорадочной тоской, которая затем сменилась отчаянием, ведь Сильвия, похоже, даже не слышала его слов. Он отпустил ее, и его рука безвольно повисла вдоль тела.
        - Мне остается лишь умереть, - произнес Филип, - ведь моя жизнь кончена!
        - Сильвия! - заговорил Кинрейд смело и пылко. - Твой брак не имеет законной силы, ведь тебя заманили под венец обманом. Ты - моя жена, а не его. Я твой муж; мы с тобой были помолвлены. Смотри! Вот моя часть шестипенсовика. - Он вытащил из-за пазухи половинку монеты, висевшую у него на шее на черной тесьме. - Я сумел сберечь ее, когда меня раздели и обыскали во французской тюрьме. Никакая ложь не разрушит клятвы, которую мы дали друг другу. Я добьюсь, чтобы твой брак признали недействительным. Я на хорошем счету у адмирала, и он многое для меня сделает, поддержит во всем. Пойдем со мной; твой брак будет расторгнут, и мы поженимся по всем правилам и по закону. Уйди от этого негодяя: пускай сожалеет о том, что сыграл злую шутку с честным моряком, а мы будем верны друг другу, что бы ни случилось. Пойдем, Сильвия.
        Кинрейд обнял ее за талию и повел к двери; его лицо побагровело от страсти и выражало надежду. Однако в тот самый миг раздался детский плач.
        - Слышишь? - спросила Сильвия, отстраняясь от Кинрейда. - Меня зовет ребенок. Его ребенок… Да, это его ребенок… Я забыла об этом - обо всем забыла. Я дам клятву, чтобы не потерять себя вновь. Я никогда не прощу этого человека и не стану больше жить с ним как жена. Обратного пути не будет. Он разрушил мою жизнь - навсегда; но душу мою ни тебе, ни ему не разрушить. Мне тяжело, Чарли, очень тяжело. Я лишь поцелую тебя - всего один раз, - а дальше, помоги мне Бог, не увижу тебя и ничего о тебе не услышу, пока… Нет, будет, довольно… На этом свете я тебя не увижу, да поможет мне Бог! Меня связывает долг, но я клянусь и ему, и тебе: есть вещи, которые я буду делать, а есть вещи, которые я делать не стану. Поцелуй меня на прощание. Все, он ушел! Да поможет мне Бог!
        Глава XXXIV. Безрассудный рекрут
        Сильвия полулежала в кресле, отвернувшись и беспомощно опустив руки. По ее телу вновь и вновь пробегала дрожь, а губы все время что-то бессвязно бормотали.
        Филип неподвижно стоял рядом с ней: он не знал, осознавала ли она его присутствие, лишь понимал, что между ними навсегда разверзлась пропасть; это было единственное, о чем он думал.
        Ребенок снова заплакал, прося утешения, которое могла дать ему только мама.
        Сильвия встала, пошатнулась и бросила взгляд на Филипа, который инстинктивно шагнул вперед, чтобы ее поддержать. Она смотрела на него как на совершенно чужого человека, ее глаза даже не сузились от неприязни. Мысли ее занимал совсем другой человек, а на мужа она обращала внимания не больше, чем на стол. Равнодушие в этом взгляде иссушало Филипа сильнее, чем выражение отвращения.
        Он смотрел, как Сильвия с трудом идет вверх по лестнице; когда она исчезла из виду, Филип сел - его тело внезапно охватила невероятная слабость.
        Дверь, соединявшая гостиную с магазином, была открыта. Это было первое, на что Филип обратил внимание; Фиби вернулась с рынка и обнаружила, что завтрак, остатки которого она собиралась убрать со стола, не тронут. Она отправилась в кухню, решив, что Сильвия, просидевшая всю ночь с матерью, теперь спит; Филип не заметил появления служанки.
        Вошел Коулсон, удивленный тем, что его компаньон не явился в магазин.
        - Филип! Что стряслось? Как же скверно ты выглядишь, приятель! - воскликнул он, встревоженный жутким видом Хепберна. - В чем дело?
        - А? - Филип медленно собирался с мыслями. - Почему ты решил, что что-то случилось?
        Его инстинкты оказались быстрее рассудка: они заставили Филипа сделать все возможное, чтобы скрыть свое плачевное положение, не говоря уже о стремлении любой ценой избежать объяснений или жалости.
        - Может, и не случилось, - ответил Коулсон, - но лицо у тебя, как у мертвеца. Я испугался, что что-то стряслось, ведь уже половина десятого, а ты всегда так пунктуален!
        Едва ли не за руку отведя Филипа в магазин, компаньон продолжал украдкой наблюдать за ним, озадаченный его странными, непривычными манерами.
        Эстер также с болью заметила выражение опустошенности на пепельно-сером лице Филипа, однако после первого взгляда, сказавшего ей так много, изо всех сил старалась не подавать виду, что следит за ним. Ее милое спокойное лицо лишь слегка нахмурилось, и она пару раз вздохнула.
        День был рыночный, и покупатели постоянно заходили в магазин, принося с собой слухи со всей округи - от городской пристани до отдаленных ферм.
        Главной новостью было спасение шмака прошлым вечером; в какой-то миг Филип услышал имя, которое привлекло его внимание.
        Оно прозвучало из уст хозяйки популярного среди моряков небольшого паба; женщина беседовала с Коулсоном.
        - На борту оказался один моряк, который много лет назад познакомился с Кинрейдом в Шилдсе, - произнесла она. - Он узнал его еще до того, как их вытащили на берег, и окликнул. Не спутал ни с кем другим, хотя на Кинрейде была лейтенантская форма. (Ох и шикарно, говорят, он в ней выглядит!) Так вот, Кинрейд рассказал ему о том, как его насильно завербовали на военный корабль, где он благодаря примерному поведению дослужился то ли до унтер-офицера, то ли до боцмана!
        Теперь ее слушали все, кто был в магазине, лишь Филип сосредоточенно сворачивал кусок ткани, делая это с таким тщанием, словно желал, чтобы не осталось ни единой складки; впрочем, и он ловил каждое слово этой доброй женщины.
        А она, довольная вниманием увеличившейся аудитории, продолжала рассказ с еще б?льшим воодушевлением:
        - И, конечно, нельзя не упомянуть бесстрашного капитана сэра Сиднея Смита[64 - Уильям Сидней Смит (1764 - 1840) - британский адмирал времен наполеоновских войн; сражаясь против Бонапарта, Смит оставался франкофилом и после реставрации Бурбонов поселился с семьей в Париже.], который решил отправиться во французский порт и увести судно прямо у них из-под носа. «Кто из вас, британских моряков, отправится со мной навстречу смерти или славе?» - спросил он. Кинрейд как настоящий мужчина встал и ответил: «Я, капитан». Итак, они вместе с другими смельчаками выполнили свою работу с честью - какой бы она ни была; но французы схватили их и бросили во французскую тюрьму, где они долго сидели, пока наконец некий Филип (фамилии я не помню, но он был французом) не помог им сбежать на рыбацкой лодке. А в Канале[65 - Речь идет о Ла-Манше.] их встретила целая британская эскадра - встретила как героев, ведь они угнали корабль из французского порта; капитана сэра Сиднея Смита сделали адмиралом, а Чарли Кинрейда, которого мы раньше знали как главного гарпунера, - лейтенантом, обер-офицером королевского флота; прошлым
вечером он оказал мне великую честь, остановившись на ночь в моем доме!
        Собравшиеся, охваченные искренним интересом, одобрительно и радостно загудели. Филип гадал, что еще людям известно о Кинрейде. Не случится ли так, что уже завтра - или даже сегодня - весь Монксхэйвен узнает о его вероломстве? Что он скрыл, какая судьба постигла Кинрейда, и увел его возлюбленную?
        Филип сжался при мысли о неизбежном народном возмущении. Вред, причиненный объекту всеобщего обожания, воспринимался каждым как личное оскорбление; а среди бесхитростных сельских жителей, которые признают в любви лишь дикую страсть, не пускаясь в глубокие рассуждения и никак себя не ограничивая, история о попытке разлучить влюбленных или обмануть их распространяется как лесной пожар.
        Хепберн прекрасно это знал, знал, что будет обречен на позор, если Кинрейд скажет хотя бы слово. Потому, склонив голову, он слушал и размышлял, пребывая в смутной решимости что-то предпринять; подняв взгляд, Филип увидел себя в висевшем на противоположной стене узком зеркале, в которое покупательницы смотрелись во время примерки, и принял окончательное решение.
        Отражавшееся в зеркале лицо, длинное, печальное, бледное, стало еще более невзрачным и серым из-за давившего на Филипа груза утренних событий. Присмотревшись к своей сутулой фигуре и поникшим плечам, Хепберн ощутил легкое отвращение к собственной внешности, вспомнив широкоплечего, статного Кинрейда, его безупречную форму с эполетами и портупеей, его красивое загорелое лицо, темные глаза, пылавшие страстью и возмущением, белые зубы, сверкавшие в ужасной презрительной улыбке.
        Сравнение это низвергло Филипа из пассивной безнадежности и заставило перейти к действиям.
        Спешно покинув переполненный людьми магазин, он прошел через гостиную в кухню, где взял кусок хлеба и, не обращая внимания на взгляды и слова Фиби, начал есть, еще даже не выйдя из помещения; Филипу требовалась еда, требовались силы, чтобы уйти подальше от людей, которые, услышав о том, что он сделал, начнут тыкать в него пальцами.
        Он на мгновение задержался в гостиной, а затем, сжав зубы, пошел наверх.
        Сначала Филип зашел в прилегавшую к их с Сильвией спальне небольшую комнатку, где спал его ребенок. Он был без ума от дочери и часто приходил с ней поиграть; такие минуты были самыми счастливыми в их с Сильвией совместной жизни.
        Маленькая Белла спала; позднее Нэнси часто рассказывала, как Филип встал у ее кроватки на колени с таким странным видом, что она подумала, будто он молится, и очень этому удивилась, ведь было около одиннадцати, а люди в здравом уме молятся при пробуждении и перед сном.
        Затем Филип поднялся на ноги и, наклонившись, поцеловал дочь долгим, безгранично нежным поцелуем.
        После этого он на цыпочках проследовал в комнату, где лежала его тетя, - тетя, которая была ему верным другом! Филип был рад, что в нынешнем состоянии она просто не могла воспринять случившееся и осознать позор, который вот-вот должен был обрушиться на их семью.
        Он не собирался встречаться с Сильвией, страшась ненависти и презрения в ее взгляде, однако она лежала на кровати рядом с отвернувшейся к стене миссис Робсон и, судя по всему, тоже спала. Не сумев сдержаться, Филип решил в последний раз взглянуть на жену. Лицо ее было обращено к матери; он видел, как распухли от слез ее веки, как дрожали губы; Филип наклонился, чтобы поцеловать маленькую ручку, безвольно лежавшую рядом с телом. Но, ощутив его горячее дыхание, Сильвия тут же ее отдернула; по всему ее телу пробежала дрожь, и Филип понял, что она не спала, а была лишь обессилена горем - горем, причиной которого стал он сам.
        Тяжело вздохнув, он вышел из комнаты и спустился по лестнице, чтобы навсегда уйти из этого дома. Когда Филип оказался внизу, его взгляд упал на два силуэта - его и Сильвии, - изображенные в первый месяц их брака странствующим художником, если его можно было так назвать. Рисунки висели на стене в небольших овальных рамах, сделанных из дерева: черные профили, выведенные на золотом фоне; сходство было весьма приблизительным, однако Филип, посмотрев с минуту на изображение Сильвии, снял его со стены и спрятал под жилет.
        Это была единственная вещь, взятая им из дома.
        Филип вышел на пристань. Говорят, воды реки очаровывают, обещая покой своим непрерывным монотонным шумом. Однако, даже если бы у Филипа и возник подобный соблазн, на набережной было слишком много народу, и вид горожан, среди которых, возможно, были и его знакомые, заставил его свернуть в другой переулок, которых в Монксхэйвене было множество, а затем снова на Хай-стрит, перейдя через которую, он оказался в знакомом дворике, откуда грубые ступени вели вверх по склону холма на болотистые пустоши.
        Тяжело дыша, Филип взбежал на вершину, и его взору открылся весь город, разделенный на две части сияющей рекой. Справа расстилалось искрящееся, колышущееся море. Возвышались мачты кораблей, стоявших в небольшом порту. Виднелись неровные крыши домов. Какой из них его? Необычная форма крыши позволила Филипу быстро его отыскать, и он увидел, что из трубы поднимается сизый дым: Фиби как раз готовила обед, которого ему никогда больше не суждено отведать.
        При этой мысли Хепберн ринулся прочь, не зная куда и не задумываясь об этом. Он шел через распаханные поля, где начинали всходить посевы; добравшись до берега бескрайнего, залитого солнцем моря, Филип с отвращением повернулся к нему спиной и продолжил путь вглубь суши, к располагавшимся на возвышенности зеленым пастбищам - небольшому участку земли, над которым в небе кружили жаворонки. Он шагал напрямик, не обращая внимания на заросли вереска и кусты, с таким решительным видом, что даже одичавшие черные коровы переставали щипать траву и удивленно смотрели ему вслед большими бессмысленными глазами.
        Миновав огороженные поля, Филип очутился на безлюдных бурых пустошах; он продолжал идти вперед, топча все тот же вездесущий вереск, папоротник и колючий дрок, давя свежие побеги и не обращая внимания на крики вспугнутых ржанок, - продолжал идти с остервенением, ведь лишь ни на миг не останавливаясь он мог прогнать из головы мысли о взгляде Сильвии и произнесенных ею словах.
        Филип продолжал шагать, пока вечерние тени не начали сгущаться в красном свете закатного солнца.
        Он пересекал дороги и тропы, тщательно избегая хоженых путей, но затем инстинкт самосохранения взял верх: болевшие ноги, измученное сердце, которое то бешено колотилось, то, казалось, вовсе останавливалось, застилавший его воспаленные глаза туман - все предупреждало Филипа о том, что он должен либо найти кров и ночлег, либо лечь на землю и умереть. Он часто падал, спотыкаясь даже о незначительные препятствия. Филип вновь оказался на пастбищах; как и коровы, черномордые овцы переставали пастись и устремляли взгляды ему вслед, и несчастному путнику их бездумные морды казались похожими на лица жителей Монксхэйвена - тех, кого он оставил далеко позади.
        - Поберегись, а не то тебя ночь на этих пустошах застанет! - крикнул ему кто-то.
        Филип обернулся на звук голоса.
        В паре сотен ярдов от него стоял одетый в грубую блузу старый хромоногий пастух. Филип ничего не ответил, однако, шатаясь и спотыкаясь, двинулся к нему.
        - Бог мой! - воскликнул старик. - Ты откуда? У тебя такой перепуганный вид, будто ты нечистого увидел.
        Филип постарался взять себя в руки и вспомнить о хороших манерах, однако его усилие вызвало бы жалость у любого, способного понять, каких мучений ему стоила попытка обуздать телесную и душевную боль.
        - Я просто заблудился, вот и все, - ответил он.
        - Думаю, ты бы сгинул, не приди я за своими овцами, - сказал старик. - Тут неподалеку есть паб «Три грифона»; тебе явно не помешает глоток голландского джина.
        Филип вяло поплелся за пастухом. Он не мог различить в темноте фигуру старика, а потому просто шел на звук его шагов. Филип постоянно спотыкался и слышал, как пастух его ругает, но прекрасно понимал, что старик бранится беззлобно, лишь досадуя из-за того, что ему пришлось оставить овец без присмотра. Впрочем, если бы даже его слова были исполнены ненависти, Филип ничуть бы не удивился и не обиделся.
        Они вышли на пролегавшую через холмы безлюдную тропу; еще сотня ярдов - и их взглядам предстал небольшой паб, из которого на дорогу лился свет.
        - Вот! - произнес старик. - Мимо точно не пройдешь. Хотя, с другой стороны, ты в таком состоянии…
        Мгновение поколебавшись, пастух предпочел лично вверить Филипа заботе хозяина заведения.
        - Я нашел этого парня в пустошах, - пояснил он. - Его можно принять за пьяного, но, как мне кажется, он трезв; думаю, он тронулся умом.
        - Нет! - возразил Филип, садясь на ближайший стул. - Со мной все в порядке; я просто заблудился и очень устал.
        Сказав это, он лишился чувств.
        В том пабе сидел отправленный на поиски рекрутов сержант из службы вербовки. Он, как и Филип, заблудился; впрочем, сержант решил обернуть это постыдное недоразумение себе на пользу и принялся рассказывать невероятные истории нескольким селянам, готовым пить по любому поводу, особенно если выпивка была бесплатной.
        Увидев, как Филип упал, вербовщик встал и подошел к нему, прихватив с собой кружку пива с четвертью пинты джина - смеси, называемой в Йоркшире «собачьим носом». Сержант побрызгал Филипу на лицо; несколько капель попали ему на побелевшие губы, и лежавший без чувств вздрогнул и очнулся.
        - Принеси ему чего-нибудь поесть, хозяин, - сказал сержант. - Я заплач?.
        Владелец паба принес холодного бекона и грубую овсяную лепешку. Сержант попросил перца и соли; измельчив, посолив и поперчив еду, он принялся скармливать ее Филипу чайной ложкой, время от времени давая ему выпить пива с джином из собственной кружки.
        Даже без перца и соли Филипа мучила жажда, поэтому он пил охотно, едва ли осознавая, что именно в кружке, и, как это обычно бывает с непривычными к алкоголю людьми, полет его воображения стал диким и свободным.
        Он видел перед собой сержанта, красивого, живого и энергичного; на нем была яркая красная форма; жизнь его, как казалось Филипу, была легка и беззаботна, а мундир вызывал уважение и восхищение у окружающих.
        Если Филип, столь же веселый, оживленный и безупречно одетый, вернется в Монксхэйвен овеянным воинской славой, разве Сильвия не полюбит его снова? Разве он не покорит ее сердце? Филип был смел от природы, и опасность не испугала бы его, даже если бы он мог вообразить, с чем столкнется.
        Он заговорил о поступлении на службу со своим новым другом-сержантом, соблюдая, как ему казалось, осторожность, однако тот был раз в двадцать хитрее и по опыту знал, как подцепить человека на крючок.
        Филип был на несколько лет старше призывного возраста, однако в те дни не хватало солдат и на возраст особого внимания не обращали. Сержант соловьем разливался о преимуществах, которые получал образованный человек, поступая на службу в тот род войск, который он представлял, уверял, что Филипу гарантировано повышение в звании; по словам вербовщика, главная сложность заключалась в том, чтобы удержаться на службе.
        У Филипа закружилась голова; он вновь и вновь обдумывал сказанное, и здравомыслие вновь и вновь его подводило.
        Наконец он обнаружил у себя в руке взявшийся будто ниоткуда роковой шиллинг[66 - В описываемый период в Британии людей часто заманивали в армию, предлагая так называемый королевский шиллинг, который, будучи принятым, приравнивался к обязательству поступить на службу.] и пообещал на следующее же утро явиться к ближайшему магистрату и принести присягу в качестве морского пехотинца его величества. Что было дальше, Филип не помнил.
        Проснулся он на маленькой кушетке в одной комнате с сержантом: тот спал крепко, как человек, добившийся своей цели; постепенно к Филипу вернулись воспоминания о вчерашнем дне и, капля за каплей, наполнили чашу его страданий.
        Он помнил, что принял от сержанта деньги; впрочем, даже несмотря на осознание того, что на службу его отчасти заманили, и полнейшее безразличие к выгодам, столь щедро обещанным ему прошлым вечером, Филип пребывал в мрачной, пассивной готовности принять участь, на которую согласился. Он приветствовал все, что могло помочь ему оборвать связь с прежней жизнью, заставить забыть ее, равно как и все, что могло помочь ему умереть, не впадая во грех самоубийства. Перебирая смутные воспоминания о прошедшем вечере, Филип обнаружил среди них отголоски собственной фантазии о том, как он вернется домой овеянный славой и завоюет любовь, которая никогда ему не принадлежала.
        Однако отчаяние Филипа было так велико, что он, вздохнув, лишь отбросил эту мечту прочь. За завтраком он не смог проглотить ни куска, хотя сержант заказал лучшую еду, краем глаза поглядывая на нового рекрута и ожидая, что тот пойдет на попятную, а то и вовсе бросится наутек.
        Но Филип прошагал за ним несколько миль в совершеннейшем молчании, не произнеся ни единого слова сожаления, и, представ перед судьей Чолмли в Холм-Фелл-Холле, принес присягу его величеству, назвавшись Стивеном Фрименом и начав под этим именем новую жизнь. Увы! Старая жизнь не исчезает бесследно!
        Глава XXXV. Невыразимое
        После того как Филип вышел из комнаты, обессиленная Сильвия лежала совершенно неподвижно. Ее мать спала, к счастью, ничего не ведая о происшедшем, - хотя вскоре этот сон должен был закончиться смертью. Однако Сильвия не знала об этом: она думала, что Белл набирается сил, в то время как на самом деле жизнь покидала ее. Поэтому обе лежали без движения, до тех пор пока не заглянула Фиби и не сказала, что стол к завтраку накрыт.
        Сильвия села и в замешательстве отвела волосы назад, не зная, что делать дальше, как разговаривать с мужем, с которым она прекратила какие бы то ни было отношения, отказавшись от данного в церкви торжественного обещания любить и слушаться его.
        Фиби вошла в комнату, чтобы справиться о самочувствии Белл, которая была ее ровесницей, однако выглядела совершенно беспомощной.
        - Как старая леди? - тихо спросила служанка.
        Сильвия повернулась, чтобы взглянуть на мать; та не шевелилась, однако дышала громко и тяжело; дочь наклонилась и всмотрелась внимательнее в обращенное к стене лицо.
        - Фиби! - вскрикнула она. - Иди сюда! Мама выглядит очень странно; ее глаза открыты, но она меня не видит. Фиби! Фиби!
        - И правда! Плохо дело! - сказала служанка, неуклюже забравшись на кровать, чтобы лучше видеть Белл. - Держите ее голову чуть приподнятой, чтобы ей было легче дышать, а я пока сбегаю за хозяином; уверена, что он пошлет за врачом.
        Сильвия приподняла голову матери и нежно положила ее себе на грудь; она разговаривала с Белл, пытаясь ее разбудить, однако все было напрасно: тяжелое хриплое дыхание становилось все более затрудненным.
        Сильвия позвала на помощь; вошла Нэнси с ребенком на руках. Этим утром она заходила уже несколько раз; малышка заулыбалась и заворковала при виде матери, обнимавшей свою умирающую родительницу.
        - Ох, Нэнси! - произнесла Сильвия. - Что случилось с матушкой? Видишь ее лицо? Скажи же, скажи!
        Вместо ответа Нэнси положила ребенка на кровать и выбежала из комнаты с криком:
        - Хозяин! Хозяин! Скорее сюда! Старая миссис умирает!
        Похоже, это не стало новостью для Сильвии, и все же, произнесенные вслух, эти слова ее потрясли; но она не могла разрыдаться, поражаясь собственным притупившимся чувствам.
        Малышка поползла к ней, и Сильвии пришлось следить и за матерью, и за ребенком. Казалось, прошло уже очень много времени, а в комнату все никто не входил; наконец послышались приглушенные голоса и тяжелый топот: Фиби вела доктора наверх, а Нэнси шла следом, желая услышать его мнение.
        Умственное и физическое здоровье миссис Робсон ухудшалось уже очень давно, и знавший об этом врач в некотором роде был готов к тому, что скоро ее жизнь оборвется, - жизнь, продлевать которую он не видел смысла, хоть и давал советы по лечению Белл; а вот белое напряженное лицо Сильвии, и без того большие глаза которой неестественно расширились, и ее вялость сильно встревожили его, и он принялся как можно подробнее расспрашивать о состоянии миссис Робсон, в большей мере желая вывести из оцепенения ее дочь, чем получить какую бы то ни было информацию.
        - Лучше подложите ей подушки, - сказал врач. - Долго она не протянет. Она не понимает, что вы ее поддерживаете; вы лишь напрасно утомляете себя!
        Сильвия продолжала смотреть на него пугающим взглядом. Врач решил сам исполнить свой совет и попытался высвободить Белл из нежных объятий дочери. Однако Сильвия воспротивилась, прижавшись щекой к лицу своей бедной матери, находившейся в бессознательном состоянии.
        - Где мистер Хепберн? - спросил врач. - Он должен быть здесь!
        Нэнси и Фиби переглянулись.
        - Ни в доме, ни в магазине его нет! - ответила последняя. - Меньше часа назад я видела, как он прошел мимо кухонного окна, но ни Уильям Коулсон, ни Эстер Роуз не знают, куда он отправился.
        Губы доктора Моргана вытянулись, словно он хотел присвистнуть, однако врач не издал ни звука.
        - Дайте мне ребенка! - произнес он внезапно.
        Нэнси взяла малышку с кровати, на которой та сидела, прижавшись к обвивавшей ее руке матери, и передала врачу. Сильвия проводила ребенка взглядом, и наблюдавшего за ней Моргана это обрадовало. Он пару раз слегка ущипнул нежную кожу малышки, и та оба раза жалобно вскрикнула. Отпустив мать, Сильвия протянула руки к ребенку; врач передал ей малышку, и она принялась ее утешать.
        - Уже хоть что-то! - сказал доктор Морган самому себе. - Но где же ее муж? Он должен быть здесь.
        Врач направился вниз, решив выяснить местонахождение Филипа; несчастное юное создание, чьим состоянием здоровья он никогда не был в полной мере удовлетворен с тех пор, как случилась лихорадка, находилось в состоянии крайней тревоги, а вскоре на Сильвию должен был обрушиться неизбежный удар. Мужу следовало находиться рядом с ней и поддерживать ее.
        Войдя в магазин, доктор Морган обнаружил там лишь Эстер: Коулсон пошел домой - пообедать со своей заурядной супругой. Если его и встревожили внешний вид Филипа и его странное исчезновение, он явно сумел найти им объяснение.
        Кроме Эстер в магазине был лишь мальчишка-помощник; в обеденное время в монксхэйвенские лавки покупатели захаживали редко. Подперев голову рукой, Эстер с замешательством и досадой размышляла о многом - обо всем том, на что указывало случившееся между Филипом и Сильвией прошедшим вечером; сегодня несчастный вид и рассеянность Филипа лишь подтвердили ее догадки. О, как легко Эстер сделала бы его счастливым! Более того, для нее это было бы величайшим счастьем - подчинить свои желания исполнению его воли. Как сторонней наблюдательнице ей казалось, что достичь абсолютного счастья в семейной жизни очень просто! Увы! Существование сил, делающих подобные радость и гармонию невозможными, зачастую едва ли осознают даже сами супруги, не говоря уже о людях посторонних. Впрочем, если эти силы поверхностны или имеют бытовую природу, они не могут серьезно навредить любви, благодаря которой жизнь становится райской.
        Мысли об этом успокаивали встревоженный разум Эстер. Впрочем, как легко было бы ей преодолеть лабиринт, ведущий к счастью Филипа! И насколько трудной задачей это, похоже, было для женщины, которую он выбрал!
        Из задумчивости ее вывел голос доктора Моргана.
        - Значит, и Коулсон, и Хепберн оставили магазин на ваше попечение, Эстер, - сказал он. - Однако мне нужен именно Хепберн; его жена чрезвычайно встревожена. Вы не можете сказать, где он?
        - Сильвия? Встревожена? Я с ней сегодня не виделась, но вчера вечером она выглядела просто прекрасно.
        - Да-да, однако за двадцать четыре часа многое могло произойти. Ее мать умирает - возможно, уже умерла, - и супруг должен быть рядом с ней. Можете за ним послать?
        - Я не знаю, где он, - ответила Эстер. - Он ушел отсюда совершенно неожиданно, когда в магазине было полно народу; я подумала, что он отправился к Джону Фостеру за деньгами, ведь им выплачивают значительные суммы. Сейчас пошлю туда.
        Увы! Вернувшись, посыльный сообщил, что утром Филипа в банке не видели. Встревоженная Эстер, врач и Коулсон не оставляли попыток выяснить местонахождение Филипа, однако им удалось узнать лишь то, что Фиби, чистившая картошку к обеду, видела, как он прошел мимо кухонного окна, а двое подростков, игравших на пристани, вроде бы заметили его в компании моряков; впрочем, последние - если это вообще были моряки, о которых говорили мальчишки, - о Хепберне слыхом не слыхивали.
        Еще до наступления вечера город бурлил из-за исчезновения Филипа. Еще до наступления вечера Белл Робсон обрела вечный покой. А Сильвия лежала все так же тихо и не плакала, словно события того дня и странное исчезновение мужа тревожили ее меньше, чем кого бы то ни было в Монксхэйвене.
        Казалось, ее волновал лишь ребенок; Сильвия крепко прижимала малышку к себе, и доктор Морган велел не беспокоить их, надеясь, что близость к дочери заставит наконец политься желанные слезы из усталых, измученных бессонницей глаз Сильвии и немая боль уйдет.
        Окружающие боялись, что она начнет расспрашивать о муже, чье отсутствие в столь горестный час должно было показаться ей странным. Прошла ночь, однако ничего не изменилось. Когда Сильвию попросили уйти в свою комнату, она подчинилась, не говоря ни слова; баюкая ребенка, она опустилась на первый попавшийся стул с таким тяжелым вздохом, словно даже это простое действие стоило ей огромных усилий. Все видели, что Сильвия устремляет взгляд на дверь всякий раз, когда та открывается, и принимали это за тревожное ожидание человека, которого никак не могли найти, хотя его искало чуть ли не полгорода.
        Наступил вечер, и кому-то нужно было сказать Сильвии об исчезновении мужа; исполнить эту обязанность решил доктор Морган.
        Он вошел в комнату Сильвии около девяти и обнаружил, что она держит на руках спящего ребенка; Сильвия была бледна как смерть, но по-прежнему тиха и, похоже, так ни разу и не заплакала; впрочем, она явно ловила каждый жест и звук, и врач предположил, что она знает больше, чем все думают.
        - Что ж, миссис Хепберн, - произнес доктор Морган, стараясь говорить так бодро, как только мог, - я бы посоветовал вам пораньше лечь; полагаю, сегодня ваш муж домой не вернется. Вероятно, ему пришлось отправиться в поездку; думаю, Коулсон объяснит вам все лучше, чем я, однако до завтрашнего дня мистера Хепберна, скорее всего, не будет. Весьма прискорбно, что он отлучился в столь трудный час, и, уверен, вернувшись, он будет очень об этом сожалеть; мы же должны делать все, что в наших силах.
        Он следил за ее реакцией. Сильвия вздохнула, однако за этим ничего не последовало. Врач ждал. Слегка приподняв голову, Сильвия спросила:
        - Как думаете, сколько она пробыла без сознания, доктор? Полагаете, она слышала, что говорили окружающие, до того как погрузилась в этот странный сон?
        - Не могу сказать, - ответил доктор Морган, качая головой. - Было ли ее дыхание таким же тяжелым и хриплым, когда вы выходили от нее утром?
        - Думаю, да, но точно сказать не могу - случилось столько всего…
        - Вы говорили, что, когда после завтрака вернулись к матери, она лежала все в том же положении?
        - Да; и все же я могу ошибаться. Если бы я только могла мыслить ясно… Но у меня так болит голова. Прошу вас, уйдите, доктор: я в замешательстве, и мне нужно побыть одной.
        - Тогда доброй ночи; вижу, вы мудрая женщина и решили лечь спать; спокойной ночи вам и ребенку.
        Впрочем, спустившись вниз, он попросил Фиби время от времени заглядывать к хозяйке и проверять, как она.
        Рядом со старой служанкой сидела Эстер Роуз; обе плакали, явно глубоко опечаленные смертью Белл и таинственным исчезновением Филипа.
        Эстер спросила, может ли она подняться к Сильвии; врач дал ей позволение и завел у очага разговор с Фиби. Впрочем, Эстер вскоре вернулась, так и не поговорив с подругой: дверь в спальню была заперта, а изнутри не доносилось ни звука.
        - Как думаете, она знает, где ее муж? - спросил врач у Эстер. - Насчет него она нисколько не тревожится. Хотя, возможно, шок от смерти матери оказался слишком сильным. Будем надеяться, что утро принесет хоть какие-то изменения; рыдания или беспокойство по поводу мужа были бы более естественными. Доброй ночи вам обеим.
        Сказав это, он удалился.
        Слушая доктора Моргана, Фиби и Эстер избегали смотреть друг на друга. Обе осознавали, как высока вероятность того, что между мужем и женой случился серьезный разлад. Эстер вспомнился прошлый вечер, а Фиби - сегодняшний нетронутый завтрак.
        Служанка заговорила первой.
        - Мне бы хотелось, чтобы он вернулся домой, хотя бы просто для того, чтобы заткнуть рты сплетникам, - сказала она. - Если бы старая леди не умерла именно сегодня, кривотолков не было бы. Для магазина очень плохо, если один из партнеров исчезает и никто не знает, что с ним стряслось. Скажу лишь, что во времена Фостеров такого не случалось.
        - Он еще может вернуться, - предположила Эстер. - Еще не поздно…
        - А еще сегодня был рыночный день, - продолжала Фиби. - Беда не приходит одна; целая толпа клиентов отправится по домам с расчудесной историей о том, как мистер Хепберн ушел и пропал, будто животина какая.
        - Тихо! Слышишь шаги? - внезапно произнесла Эстер.
        С улицы донесся топот; впрочем, миновав их дверь, прохожий продолжил путь, и надежда растаяла вместе с его стихшими вдалеке шагами.
        - Сегодня он не вернется, - сказала Фиби, которая, впрочем, как и Эстер, прислушивалась к каждому звуку. - Шли бы вы лучше домой; а я останусь: негоже всем нам ложиться в кровать, когда в доме покойница; Нэнси-то, лентяйка, в такое время уже спит. Заодно буду прислушиваться, не вернулся ли хозяин; впрочем, бьюсь об заклад, он не придет; где бы он ни был, он, должно быть, спит, ведь уже одиннадцатый час. Выходите через магазин, а я постою в дверях, пока вы не подойдете к своему дому: не годится, чтобы молодая женщина ходила по улице так поздно.
        Защищая рукой свечу от ветра, служанка стояла в дверном проеме, пока Эстер с тяжелым сердцем возвращалась к себе.
        Когда они вновь встретились утром, их души наполняло такое же ощущение глухой безнадежности. Вестей о Филипе не было, равно как и изменений в состоянии Сильвии, а по городу продолжали расползаться сплетни, пересуды и кривотолки.
        Эстер готова была на коленях молить Коулсона не повторять подробностей этой истории, ведь каждое слово было для нее будто острый нож; к тому же из-за не прекращавшейся болтовни она не слышала шагов на мостовой.
        Вдруг одна покупательница обронила замечание, оказавшееся очень близким к истине.
        - Странно, - сказала она, - стоит одному человеку появиться, как другой тут же исчезает. Ведь как раз во вторник вернулся Кинрейд, которого вся его родня считала погибшим, а на следующий день мистер Хепберн ушел в неизвестном направлении!
        - Таков уж этот мир, - отозвался Коулсон слегка напыщенно. - Жизнь полна всевозможных изменений: мертвые оказываются живыми, а бедный Филип, будучи живым, выглядел как мертвец, входя в магазин в среду утром.
        - А как она это воспринимает? - спросила женщина, кивая в том направлении, где должна была находиться Сильвия.
        - О, она сама не своя, если можно так выразиться. Миссис Хепберн была просто ошеломлена, обнаружив, что мать, которую она считала спящей, умирает у нее на руках, но при этом не проронила ни слезинки, так что печаль угнездилась глубоко в ее мозгу, и, судя по тому, что я слышал, она не понимает до конца, что ее муж пропал. Доктор Морган говорит, что, если бы только она поплакала, к ней вернулось бы более полное осознание происходящего.
        - А что обо всем этом говорят Джон и Джеремайя Фостеры?
        - Они несколько раз заходили, чтобы спросить, не вернулся ли Филип, и справиться о самочувствии его жены: братья в них обоих души не чают. Завтра они придут на похороны; распорядились, чтобы с утра магазин был закрыт.
        К всеобщему удивлению, Сильвия, не покидавшая свою комнату с вечера смерти матери и, как думали окружающие, почти не осознававшая, что происходит в доме, объявила о намерении проводить Белл в последний путь. Никто не считал себя вправе ей это запрещать, и потому ответом стали лишь вялые возражения. Доктор Морган же и вовсе подумал, что, возможно, на похоронах она наконец расплачется, и попросил Эстер составить ей компанию, дабы миссис Хепберн в случае чего смогла найти утешение в обществе другой женщины.
        Но б?льшую часть церемонии Сильвия выглядела такой же отрешенной, как и все последние дни.
        Однако в какой-то момент, стоя среди людей, собравшихся вокруг готовой принять покойницу могилы, она подняла взгляд и увидела Кестера; одетый в свой воскресный наряд и с новой траурной повязкой на шляпе, он плакал над гробом своей доброй, славной хозяйки так горько, словно его сердце вот-вот разорвется.
        Эта неожиданная встреча и его очевидное горе наконец вывели Сильвию из оцепенения, и из ее глаз хлынули слезы; она судорожно всхлипывала, и Эстер испугалась, что она не сможет выдержать погребальную церемонию до конца. Но Сильвия справилась с собой, а затем попыталась, обойдя могилу, добраться до того места, где стоял Кестер.
        - Зайди ко мне, - было единственным, что она сумела выговорить сквозь слезы.
        Кестер молча кивнул - он не мог произнести ни слова.
        Глава XXXVI. Загадочные происшествия
        Кестер пришел в тот же вечер и несмело постучался в дверь кухни. Фиби открыла ему, и он спросил, может ли увидеться с Сильвией.
        - Не знаю, примет ли она тебя, - ответила служанка. - Ее не поймешь: у нее на уме то одно, то другое.
        - Она просила ее навестить, - сказал Кестер. - Утром на похоронах; сказала, чтобы я пришел.
        Фиби отправилась сообщить Сильвии о его визите и, вернувшись, пригласила его в гостиную. Кестер проследовал туда, но вскоре Фиби услышала, что он вернулся и тщательно закрыл двери, разделявшие кухню и комнату.
        Сильвия действительно ждала его в гостиной, сидя с ребенком на руках; теперь она редко доверяла дочь кому бы то ни было, превратив жизнь Нэнси в синекуру, к вящему возмущению Фиби.
        Лицо Сильвии побелело и осунулось, лишь прекрасные глаза сохранили юное, почти детское выражение. Она подошла к Кестеру и, дрожа всем телом, сжала его мозолистую руку.
        - Не говори о ней, - быстро произнесла Сильвия. - Я этого не вынесу. Для нее уйти было благословением, но… Ох!
        Она расплакалась, но затем взяла себя в руки и сдержала слезы.
        - Кестер, - вновь заговорила Сильвия все так же торопливо, - Чарли Кинрейд не погиб, ты об этом знаешь? Он жив и был здесь во вторник… нет, в понедельник. Это ведь был понедельник? Не могу вспомнить… Но он был здесь!
        - Я слышал, что он не погиб. Все об этом говорят. Но вот о том, что вы с ним виделись, я не знал. Я надеялся, что ты сидела с матерью, пока он был в городе.
        - Он уехал? - спросила Сильвия.
        - Уехал, да, еще несколько дней назад. Остановился здесь всего на ночь, насколько мне известно. Я подумал (но можешь быть уверена, никому об этом не говорил), что он услышал: наша Сильвия замужем, и решил, что тут уже ничего не поделаешь.
        - Кестер! - произнесла Сильвия шепотом, наклоняясь вперед. - Я его видела. Он был здесь. И Филип его видел. Все это время Филип знал, что он жив.
        Кестер вскочил на ноги:
        - Клянусь землей и небом, он за это ответит!
        Бледные щеки Сильвии покраснели; с минуту ни один из них не произносил ни слова.
        Затем Сильвия нарушила тишину, произнеся все так же шепотом:
        - Кестер, я очень боюсь и не решаюсь никого об этом спросить… Как думаешь, они могли встретиться? Мне становится дурно при мысли об этом. Я высказала Филипу все и поклялась не иметь с ним больше никаких отношений, но ужасно думать, что Кинрейд причинил ему вред. И все же в то утро он как в воду канул, а Кинрейд был ужасно зол на него - впрочем, как и я, но…
        Она вновь побледнела от собственных мыслей.
        - Это легко выяснить, - сказал Кестер. - В какой день и в котором часу Филип вышел из дому?
        - Во вторник - в день смерти матушки. Я видела его в то утро у нее в комнате, между завтраком и обедом; я почти готова поклясться, что было около одиннадцати. Я не забываю смотреть на часы. Это произошло в то самое утро, когда сюда пришел Кинрейд.
        - Схожу-ка я на пристань и выпью пивка в «Королевском гербе», - произнес Кестер. - Именно там останавливался Кинрейд. Я совершенно уверен, что он пробыл там всего одну ночь и уехал еще утром. Но я все проверю.
        - Проверь, - сказала Сильвия. - Выходи через магазин. За мной все следят, желая узнать, как я справляюсь с горем; и не вздумай говорить об огне, что сжигает мое сердце. Коулсон в магазине, но он в отличие от Фиби не обратит на тебя внимания.
        Когда Кестер вернулся, Сильвия, казалось, сидела в том же положении, в каком он ее оставил; она с нетерпением смотрела на него, однако не произнесла ни слова.
        - Кинрейд уехал на почтовой карете Роба Мейсона, что возит письма в Хартлпул, - сообщил Кестер. - Лейтенант - так его называют в «Королевском гербе»: его форма вызывает у них такую гордость, словно это свежевыкрашенная вывеска над их собственной дверью. Так вот, лейтенант собирался задержаться у них дольше, но во вторник ушел рано, а вернулся раздраженный и, расплатившись за все - включая завтрак, к которому не притронулся, - уехал в почтовой карете Роба, что всегда отправляется в десять. Корни спрашивали о нем и ужасно возмущались, что он к ним не заглянул, ведь они родня. Судя по всему, никто из них не знал о его появлении.
        - Спасибо, Кестер, - сказала Сильвия, откидываясь в кресле, словно энергия, заставлявшая ее сидеть прямо, оставила ее вместе с тревогой.
        Она долго молчала, закрыв глаза и прижавшись щекой к головке дочери. Кестер снова заговорил:
        - Думаю, вполне очевидно, что они не встречались. Но тогда совершенно непонятно, куда же отправился твой муж. Ты говорила, вы с ним поругались из-за Кинрейда и ты высказала ему все, что о нем думаешь?
        - Да, - ответила Сильвия, не шелохнувшись. - Боюсь, матушка знает о том, что я ему сказала… Там, где она теперь… Я… - Слезы потекли из ее закрытых глаз и медленно заструились по щекам. - И все же я сказала правду: я не смогу простить Филипа: он испортил мою жизнь, а ведь мне нет еще и двадцати одного года, и он знал, как я страдала, как сильно страдала… Одно его слово могло это исправить; Чарли просил его передать, что любит лишь меня, а Филип, день за днем видя, как болит мое сердце, молчал, пока я оплакивала того, кто был жив и поклялся хранить мне верность, прося, чтобы и я была ему верна.
        - Жаль, что меня там не было: я бы врезал ему так, чтобы он свалился с ног, - произнес Кестер, возмущенно сжимая крепкий загрубевший кулак.
        Сильвия вновь замолчала; бледная и усталая, она по-прежнему сидела с закрытыми глазами.
        - И все же Филип был так добр к моей матушке, - сказала она наконец. - А матушка так его любила. Ох, Кестер! - Сильвия встала, открыв огромные, исполненные тоски глаза. - Хорошо тем, кто может умереть: это избавляет их от многочисленных горестей.
        - Ага! - отозвался Кестер. - Вот только некоторые изо всех сил цепляются за свое горестное бытие. Как думаешь, Филип еще жив?
        Сильвия содрогнулась всем телом. Она поколебалась, прежде чем ответить:
        - Не знаю. Я столько ему наговорила; он это заслужил…
        - Ну-ну, девочка! - произнес Кестер, жалея, что задал вопрос, который вызвал столь сильные эмоции, пусть он и не знал, какие именно. - Ни тебе, ни мне это неведомо; мы не можем ни помочь, ни помешать Хепберну, раз уж он исчез; лучше о нем не думать. Давай-ка я расскажу тебе кое-какие новости - если, конечно, сумею, у меня ведь столько мыслей в голове. Слыхала, что новые хозяева фермы Хэйтерсбэнк оттуда съехали и она теперь пустует?
        - Да! - ответила Сильвия с безразличием человека, утомленного сильными эмоциями.
        - Говорю тебе об этом просто потому, что теперь я отираюсь в Монксхэйвене. Моя вдовствующая сестрица, жившая в Дейл-Энде, перебралась в город, и я снимаю жилье вместе с ней и тут же работаю. Зарабатываю неплохо и всегда неподалеку… Мне уже пора идти, но сперва хочу сказать тебе, что я, как мне кажется, твой самый старый друг, и если смогу чем-то помочь или тебе нужно будет кого-нибудь куда-нибудь послать по делу, вроде того, например, по которому я ходил сегодня, или же ты просто захочешь отвести душу, поболтать с человеком, знающим тебя с пеленок, - только свистни, и я приду даже за двадцать миль. Я квартирую у Пегги Доусон в оштукатуренном деревянном домике справа от моста, среди новых домов, что решили построить у моря; его нельзя не заметить.
        Встав, Кестер пожал Сильвии руку и посмотрел на спящую малышку.
        - Думаю, она больше похожа на тебя, чем на Хепберна. Так что благослови ее Бог.
        От звука его удаляющихся тяжелых шагов малышка проснулась. В это время она обычно уже спала и теперь, потревоженная, капризно заплакала.
        - Тише, дорогая моя, тише! - прошептала мать. - Ты единственная, кто меня любит, и я не могу слышать твой плач, солнышко. Тише, моя маленькая, тише!
        Продолжая нежно нашептывать в крохотное ушко, Сильвия отнесла ребенка наверх.
        Недели через три после злосчастного дня, когда умерла Белл Робсон и исчез Филип, Эстер Роуз получила от последнего письмо. Она сразу же узнала почерк, которым был выведен адрес, и при виде этих букв сильно задрожала; прошло немало времени, прежде чем девушка решилась вскрыть конверт и ознакомиться с фактами, которые могли содержаться в письме.
        Впрочем, опасалась она напрасно: никаких фактов письмо не содержало - разве что, присмотревшись к штемпелю на конверте, можно было прочесть слово «Лондон», однако Эстер была слишком ошеломлена, чтобы это сделать.
        В письме говорилось следующее:
        Дорогая Эстер,
        скажи тем, кого это касается, что я навсегда покинул Монксхэйвен. Не нужно обо мне тревожиться: у меня есть средства к существованию. Прошу, передай мои глубочайшие извинения добрым друзьям, братьям Фостерам, и моему партнеру Уильяму Коулсону. Прими, пожалуйста, мою любовь и попроси об этом свою матушку. В особенности прошу передать глубокое уважение и любовь моей тетушке, Изабелле Робсон. Ее дочь Сильвия знает, что я чувствовал и всегда буду чувствовать к ней, поэтому ей ничего передавать не нужно; пусть Бог благословит и хранит мое дитя. Считайте меня мертвым: я умер для вас, и, возможно, вскоре меня действительно не станет.
        Твой добрый друг и покорный слуга,
        Филип Хепберн.
        P. S. О Эстер! Во имя Господа и ради меня присматривай за моей женой Сильвией и моей дочерью. Думаю, Джеремайя Фостер поможет тебе стать их другом. Это последняя торжественная просьба Ф. Х. Она еще очень молода.
        Эстер перечитывала письмо снова и снова, пока не уловила в нем эхо безнадежности, заставившее ее сердце сжаться. Наконец она положила конверт в карман, но весь день размышляла о содержании этого послания.
        С покупателями Эстер была все так же вежлива, однако гораздо менее внимательна, чем обычно. Она решила, что вечером сходит за мост, чтобы посоветоваться с добрыми стариками Фостерами. Однако случилось нечто такое, что заставило ее отложить визит.
        В то самое утро к братьям Фостерам отправилась Сильвия: ей было не с кем посоветоваться, ведь обращение за советом предполагало доверие, а оно, в свою очередь, требовало с ее стороны откровенного признания касаемо Кинрейда, сделать которое ей было чрезвычайно сложно. И все же бедная юная женщина чувствовала, что ей нужно сделать какой-то шаг, не представляя, однако, каким он должен быть.
        Идти ей было некуда; после исчезновения Филипа она оставалась на прежнем месте лишь благодаря состраданию окружающих; Сильвия не знала, есть ли у нее средства к существованию; она готова была работать и с радостью вновь начала бы трудиться на ферме, как прежде, но что она могла поделать с маленьким ребенком на руках?
        Столкнувшись с этой дилеммой, Сильвия вспомнила добрые слова Джеремайи и его предложение помощи; по правде говоря, оно было сделано полушутливым тоном в конце их с Филипом свадебного визита, однако Сильвия все равно решила отправиться к Фостеру за советом и обещанной поддержкой.
        Она впервые покинула дом после похорон матери и боялась усилий, которые ей придется приложить, а еще больше - необходимости вновь выйти на улицу. Сильвия не могла отделаться от ощущения, будто Кинрейд где-то рядом; она очень разволновалась: мысль о том, что они могут встретиться, повергала ее в настоящий ужас. Сильвии казалось, что как только она его увидит, как только заметит блеск золотого шитья на его форме, как только его знакомый голос донесется до нее хотя бы издалека, ее сердце остановится и она умрет от страха перед тем, что должно за этим последовать. Точнее, так казалось ей до тех пор, пока она не взяла на руки дочь, которую передала ей Нэнси, одев малышку для прогулки.
        С ребенком на руках Сильвия почувствовала себя защищенной, и ход ее мыслей изменился. Малышка громко плакала, ведь у нее резались зубки, и мать была настолько поглощена необходимостью ее утешать, что едва ли заметила, как миновала опасную пристань и мост, как и живое любопытство и почтительное внимание прохожих, узнававших ее даже под тяжелой вуалью траурного наряда, подаренного Эстер и Коулсоном в первые дни после смерти Белл, когда Сильвия едва осознавала происходившее вокруг.
        В том, что касалось исчезновения Филипа, общественное мнение не спешило выносить вердикт - возможно, история Кинрейда заставляла людей воздерживаться от поспешных суждений в неспокойные военные времена, - однако все сходились на том, что трудно представить судьбу ужаснее, чем та, что постигла миссис Хепберн.
        Красотой Сильвии люди восхищались еще в те дни, когда она, улыбаясь, сидела рядом с матерью у Масляного креста; затем ее отец отдал жизнь за общее дело и позорная смерть человека, мстившего за совершенную в отношении его земляков несправедливость, превратила Дэниела в мученика; сама Сильвия вышла замуж за одного из монксхэйвенцев, и ее тихая жизнь была всем известна; а теперь у нее забрали мужа - в тот самый день, когда она больше всего нуждалась в его утешении.
        Все сходились именно на том, что Филипа «забрали» - либо армейские, либо флотские вербовщики, что нередко случалось в те дни.
        Поэтому все, кого шедшая нетвердой походкой Сильвия встречала по пути к дому Джеремайи Фостера, взирали на нее с молчаливым почтением, как на женщину, которую постигло большое горе, пусть она сама этого и не осознавала.
        Сильвия все рассчитала так, чтобы прийти к Джеремайе в обеденное время, пусть даже по этой причине ей пришлось направиться к нему домой, а не в их с братом банк.
        Ходьба и тяжесть ребенка настолько утомили Сильвию, что, когда дверь открылась, она смогла лишь подойти к ближайшему стулу, упасть на него и расплакаться.
        В следующее же мгновение ее окружили добрые руки: расстегнули ее тяжелый плащ, забрали ребенка, никак не желавшего расставаться с матерью, и поднесли к ее губам бокал вина.
        - Нет, сэр, я не могу это выпить! - возразила Сильвия. - От вина у меня всегда болит голова; я предпочла бы воду. Спасибо, мэм, - сказала она почтенной старой служанке. - Со мной все в порядке; могу ли я поговорить с вами, сэр, ведь для этого я и пришла.
        - Жаль, Сильвия Хепберн, что ты не наведалась ко мне в банк, - ответил Джеремайя Фостер, - ведь тебе с ребенком пришлось проделать по жаре такой долгий путь. Но если я хоть что-нибудь могу для тебя сделать, только скажи. Марта! Присмотри за ребенком, пока миссис Хепберн будет со мной в гостиной.
        Но капризная маленькая Белла упорно отказывалась идти на руки к кому бы то ни было, да и Сильвия, несмотря на усталость, не хотела расставаться с дочерью.
        Поэтому малышку отнесли в гостиную - казалось бы, малозначительный факт, который, однако, оказал огромное влияние на ее дальнейшую жизнь.
        Сильвия сидела в мягком кресле напротив Джеремайи, не зная, с чего начать.
        Видя это, добродушный хозяин решил дать ей время прийти в себя; он достал свои большие золотые часы на цепочке и принялся покачивать ими перед глазами ребенка, силившегося их схватить.
        - Она очень похожа на тебя. Больше, чем на отца, - сказал Джеремайя.
        Он нарочно упомянул о Филипе в начале разговора, верно рассудив, что дело, по которому пришла Сильвия, так или иначе связано с ее мужем.
        Гостья по-прежнему молчала; давясь слезами, она пыталась справиться со смущением и нежеланием довериться человеку, о котором знала так мало, - довериться всего лишь на основании нескольких добрых слов, произнесенных им, когда она в последний раз была у него в доме.
        - Негоже мне задерживать вас, сэр, - сказала наконец Сильвия. - Я пришла поговорить о Филипе. Вам хоть что-нибудь о нем известно? Я знаю, у него не было времени рассказывать вам о чем бы то ни было, но, возможно, он вам написал?
        - Ни строчки, бедная моя девочка! - торопливо произнес Джеремайя, решив, что лучше как можно скорее положить конец ложной надежде.
        - Значит, он либо мертв, либо уехал навсегда, - прошептала Сильвия. - Я должна стать своему ребенку и отцом, и матерью.
        - Ох! Тебе нельзя сдаваться, - ответил Джеремайя. - Многие мужчины попадают в армию или на военные корабли, но затем становятся непригодными к службе и их отправляют домой. Еще до конца года Филип вернется, вот увидишь.
        - Нет, он никогда не вернется. И я не уверена, что желаю его возвращения; мне бы только узнать, что с ним. Видите ли, сэр, я очень на него обижена, но мне бы не хотелось, чтобы с ним случилось что-нибудь плохое.
        - Похоже, я чего-то не понимаю. Можешь сказать, в чем дело?
        - Я сделаю это, сэр, если вы поможете мне советом; за тем я и пришла.
        Повисла еще одна долгая пауза, во время которой Джеремайя все так же делал вид, будто играет с ребенком, а тот извивался и вопил в сердитом нетерпении, не в силах добраться до часов; наконец малышка протянула пухлые маленькие ручки к владельцу желанного предмета. Для ее матери это стало такой неожиданностью, что она нарушила молчание.
        - Никогда еще не видела, чтобы она просилась к кому-то на руки, - сказала Сильвия. - Надеюсь, она вас не слишком обременит, сэр?
        Старик, который в былые времена мечтал о собственном ребенке, был так рад подобному знаку доверия со стороны малышки, что, всеми силами стараясь упрочить ее расположение, почти забыл, что ее бедная мать по-прежнему терзалась из-за мучительной истории, которую не в силах была заставить себя рассказать.
        - Я боюсь, как бы мои слова не прозвучали несправедливо, - произнесла Сильвия. - Моя матушка так любила Филипа… однако он скрыл от меня нечто такое, что могло бы совершенно изменить мою жизнь и жизнь одного мужчины. Я была помолвлена с главным гарпунером Кинрейдом, кузеном Корни из Мшистого Уступа, тем самым человеком, который три недели назад вернулся уже флотским лейтенантом, хотя три года его считали мертвым.
        Она вновь сделала паузу.
        - И что же? - спросил Джеремайя с интересом, хотя от этого рассказа его отвлекала лежавшая у него на коленях малышка, явно настроенная поиграть.
        - Филип знал, что он жив, видел, как его забрали вербовщики; Чарли тогда просил его передать мне весть.
        Бледное лицо Сильвии побагровело, глаза вспыхнули.
        - А он не сказал мне ни слова, - продолжила она, - даже видя, что при мысли о смерти Кинрейда у меня разрывается сердце; Филип все держал в себе, смотрел, как я плачу, и все равно не говорил правды, которая могла бы меня утешить. Для меня было бы великой радостью просто получить весточку от Кинрейда, сэр, даже если бы я никогда больше с ним не встретилась. Но Филип, насколько мне известно, никому не сказал о том, что видел Чарли в тот день, когда его схватили вербовщики. Вам известно о смерти моего отца и о том, как мы с матерью остались совсем одни? Я вышла замуж за Филипа, поскольку он был нам хорошим другом, а я была ошеломлена горем и должна была заботиться о матери. С ней Филип всегда был очень добр и заботлив, этого нельзя отрицать…
        Снова долгая пауза, во время которой Сильвия, собираясь с мыслями, пару раз глубоко вздохнула.
        - Если я продолжу, сэр, мне придется взять с вас обещание, что вы никогда никому об этом не расскажете. Мне вправду очень нужно, чтобы кто-то подсказал, что делать, и я вынуждена была прийти сюда, иначе не сказала бы об этом ни слова до самой смерти. Вы обещаете, сэр?
        Взглянув Сильвии в лицо, Джеремайя Фостер увидел в ее глазах такую тоску, что вопреки доводам собственного разума дал ей обещание; она продолжила:
        - Во вторник утром (думаю, это было три недели назад, хотя с того времени вполне могло бы пройти и три года) Кинрейд вернулся - вернулся, чтобы взять меня в жены, но оказалось, что я замужем за Филипом! Я встретила его на дороге, но сперва не узнала. Кинрейд последовал за мной в дом - в дом Филипа, сэр, что за магазином, - и я, сама не помню как, сказала ему, что вышла замуж за другого. В гневе он назвал меня лицемеркой - меня, сэр, для которой хлеб каждый день был горек и которая каждую ночь горько оплакивала его смерть! Затем Кинрейд сказал, что Филип все это время знал, что он жив и вернется за мной; не в силах поверить в это, я позвала мужа; он пришел, и оказалось, что слова Чарли были правдой; и все же я была женой Филипа! Я принесла торжественную клятву, сказав, что никогда больше не буду считать его своим законным мужем, ни за что не прощу ему зла, которое он нам причинил, и стану относиться к нему как к чужому человеку, который поступил со мной очень гнусно.
        Сильвия замолчала, ведь ей казалось, что на этом ее история заканчивается. Но Фостер после паузы произнес:
        - Да, поступок Филипа был жестоким и гнусным, не стану отрицать, однако твоя клятва была грехом, а слова - злыми, бедная моя девочка. Но что же случилось дальше?
        - Я почти не помню, - ответила Сильвия устало. - Кинрейд ушел; матушка закричала, и я пошла к ней. Думаю, она спала, и я легла рядом, желая умереть и думая, что будет с моим ребенком, если меня не станет; в комнату тихо вошел Филип, и я притворилась, будто сплю; с тех пор я его не видела и не слышала.
        Рассказ был окончен. Джеремайя Фостер застонал, однако затем, взяв себя в руки, произнес бодрым голосом:
        - Филип вернется, Сильвия Хепберн. Не бойся, он одумается!
        - Я страшусь как раз его возвращения! - ответила она. - Именно этого; мне бы хотелось знать, что у него все хорошо, но вместе мы больше никогда не будем.
        - Не говори так, - произнес Джеремайя. - Ты жалеешь о своих словах; ты была очень огорчена, иначе не произнесла бы их.
        Старик пытался выступить в роли миротворца и спасти их брак, однако боялся показаться чересчур настойчивым.
        - Я не жалею о них, - проговорила Сильвия медленно. - Филип поступил со мной слишком гнусно, и я была не просто «огорчена»; огорчение уходит после долгого сна. Лишь мысль о матушке (которая, надеюсь, счастлива на том свете и ничего не знает) не позволяет мне возненавидеть Филипа. Я не жалею о том, что сказала.
        Никогда еще Джеремайя не встречал человека, который бы так прямо и открыто признавался в собственных жестоких чувствах; он не знал, что ответить.
        Старик был до крайности опечален и потрясен. Сидевшее перед ним юное создание выглядело нежным и прекрасным, но говорило твердо и безжалостно!
        Сильвия, похоже, поняла, о чем он думает.
        - Полагаю, вы считаете меня порочной, сэр, раз я не сожалею о своих словах, - сказала она, словно отвечая на его немой вопрос. - Возможно, это правда. Однако я, помня о собственных страданиях, так не думаю; Филип знал, как я несчастна, и мог бы положить конец моему горю одним-единственным словом - мог, но молчал, а теперь уже слишком поздно. Меня тошнит от человеческой лживости и жестокости. Я хочу лишь умереть.
        Едва договорив, Сильвия заплакала; увидев ее слезы, малышка закричала, протянув к ней ручки, и на застывшем, будто камень, лице матери вдруг появилось выражение глубочайшей, нежнейшей любви; она прижала к себе испуганно всхлипывавшую дочь и попыталась ее утешить.
        Старика осенило. Он начинал уже испытывать к Сильвии неприязнь, однако забота о ребенке сказала ему, что она не бессердечна.
        - Бедная малышка! - произнес он. - Твоя мать должна сильно любить тебя, раз уж лишила тебя любви отца. Ты наполовину сирота - и все же я не могу назвать тебя одной из тех, чьим отцом будет Бог. Плачь, ибо ты воистину несчастна: земные родители тебя покинули, и я не знаю, примет ли тебя Господь под свою опеку.
        Сильвия в ужасе подняла на него взгляд; еще крепче прижав к себе ребенка, она воскликнула:
        - Не говорите так, сэр! Это звучит как проклятие! Я никогда не покидала свою дочь! Ваши слова ужасны.
        - Ты поклялась не прощать своего мужа и не жить вместе с ним. Известно ли тебе, что по мирским законам он может заявить права на дочь и тебе придется либо расстаться с ней, либо нарушить свою клятву? Бедная малышка!
        Он вновь принялся поигрывать часами, забавляя девочку.
        Подумав некоторое время, Сильвия сказала:
        - Я не знаю, какой путь избрать. Просто голова идет кругом. Филип поступил со мной очень жестоко!
        - Жестоко. Я и подумать не мог, что он способен на такую низость.
        Джеремайя сказал то, что думал, однако его согласие застало Сильвию врасплох. Она имела право ненавидеть того, кто обошелся с ней жестоко и низко. И все же ей было неприятно слышать столь суровые слова в адрес Филипа, произнесенные посторонним человеком, суждение которого, как ей казалось, было холодным и безразличным. По какой-то непостижимой причине Сильвия начала мысленно защищать Филипа или, по крайней мере, попыталась смягчить суровый вердикт, который первая же ему вынесла.
        - Он был очень добр к моей матушке, а она в нем души не чаяла; если бы Филип не делал для нее все, что было в его силах, я бы никогда за него не вышла.
        - Он с пятнадцати лет был славным, добросердечным парнем. Я ни разу не поймал его на лжи, как и собственного брата.
        - И все же он солгал, - произнесла Сильвия, быстро меняя позицию. - Филип заставлял меня думать, будто Чарли мертв, хотя и знал, что все это время он был жив.
        - Он солгал. Это была эгоистичная ложь: Филип заставил тебя страдать, чтобы добиться собственных целей, и в конце концов был изгнан подобно Каину.
        - Я никогда не прогоняла его, сэр.
        - Однако это сделали твои слова, Сильвия.
        - Сказанного не воротишь, сэр; и, думаю, я сказала бы это снова.
        Впрочем, утверждая это, она явно надеялась услышать возражения.
        Но Джеремайя сказал лишь, обращаясь к ребенку:
        - Бедная крошка!
        Глаза Сильвии наполнились слезами.
        - Ох, сэр, ради нее я сделаю все, что вы мне скажете, - произнесла она. - Именно потому я к вам и пришла. Понимаю, мне не следует здесь оставаться, раз уж Филип уехал; я не знаю, как поступить, однако сделаю все, лишь бы дочь осталась со мной. Как мне быть, сэр?
        На пару минут Джеремайя задумался, а затем ответил:
        - Мне нужно время, чтобы обо всем поразмыслить. Я должен обсудить это с братом Джоном.
        - Но вы ведь дали мне слово, сэр! - воскликнула Сильвия.
        - Я дал тебе слово никогда никому не рассказывать о том, что произошло между тобой и твоим мужем, но должен посоветоваться с братом о том, что делать с тобой и твоим ребенком теперь, когда Филип оставил магазин.
        Джеремайя произнес эти слова так серьезно, что они прозвучали почти как упрек; он встал в знак окончания беседы и вернул малышку матери, благословив ее при этом столь торжественно, что в глазах суеверной взволнованной Сильвии это вмиг развеяло то, что казалось ей проклятием.
        - Да благословит и сохранит тебя Господь! - сказал он. - Да призрит на тебя Господь светлым лицем своим![67 - Ветхий Завет, Книга Чисел, глава 6, синодальный перевод.]
        Спускаясь с холма, Сильвия то и дело целовала ребенка, шепча слова, которые малышка еще неспособна была понять:
        - Я буду любить тебя за двоих, мое сокровище! Я окружу тебя своей любовью, и отцовская тебе не понадобится.
        Глава XXXVII. Утрата
        Из-за слабого здоровья матери Эстер никак не могла отнести письмо Филипа Фостерам, дабы посоветоваться с ними по поводу его содержания.
        Долгие дни, которые Элис Роуз вынуждена была проводить в одиночестве, плохо сказывались на ее душевном, а значит, и телесном состоянии; она медленно угасала.
        Все это открылось в беседе, состоявшейся после того, как Джеремайя Фостер прочел письмо Хепберна в маленькой приемной банка на следующий день после их с Сильвией конфиденциальной беседы.
        Человек чести, он даже не намекнул на ее визит, однако сказанное ею сильно повлияло на план, который он представил своему брату и Эстер.
        Джеремайя предлагал, чтобы Сильвия продолжала жить там же, где и жила, - в доме при магазине; старик считал, что, возможно, она преувеличивала эффект, который ее слова оказали на Филипа, и даже предполагал, что причина исчезновения ее мужа из Монксхэйвена никак с ними не связана; вдобавок им будет гораздо легче восстановить прежние отношения - как друг с другом, так и с окружающим миром, - если Сильвия продолжит жить там, где муж оставил ее, в некотором роде дожидаясь его возвращения.
        Старик подробно расспросил Эстер о полученном ею письме, уточнив, говорила ли она о его содержании кому бы то ни было. Эстер ответила, что не говорила - ни матери, ни Уильяму Коулсону.
        Во время разговора они смотрели друг на друга, гадая, подозревает ли собеседник хоть в какой-то мере, что истинной причиной этой дилеммы, вызванной исчезновением Хепберна, является ссора двух супругов.
        Однако ни Эстер, ставшая свидетельницей размолвки между мужем и женой в вечер накануне того дня, когда Филип ушел из дома, ни Джеремайя Фостер, узнавший от Сильвии истинную причину случившегося, так и не подали виду, что им известно, почему на самом деле внезапно уехал Хепберн.
        После ночи размышлений Джеремайя Фостер предложил следующее: Эстер и ее мать поселятся в доме на рыночной площади вместе с Сильвией. К тому времени уже ни для кого не было секретом, что магазин представлял для Эстер деловой интерес. Доля, которую передал ей Джеремайя, была столь значительной, что девушку вполне можно было считать партнером, да и товарами для женщин она заведовала уже давно, так что у нее было множество причин для ежедневного присутствия там.
        И все же состояние здоровья миссис Роуз было таково, что надолго оставлять ее одну было нежелательно; та безграничная любовь, с которой Сильвия относилась к собственной матери, делала ее идеальным компаньоном для Элис Роуз в те часы, когда Эстер будет находиться в магазине.
        Благодаря переезду Элис можно будет достичь много желаемых целей: у Сильвии появится занятие, которое задержит ее там, где оставил ее муж, который (Джеремайя Фостер, несмотря на письмо, рассчитывал на это) может вернуться; у Элис Роуз, первой любви одного из братьев и старой подруги другого, появится человек, который станет заботиться о ней и, в случае чего, в любой момент сможет позвать из магазина ее дочь.
        Доля Филипа в деле, к которой теперь прибавились деньги, унаследованные им от камберлендского дядюшки, должна была приносить доход, который обеспечит Сильвии и ребенку безбедное существование до тех пор, пока, как все они надеялись, Филип не вернется из своих таинственных странствий - таинственных вне зависимости от того, по собственной ли воле он в них отправился.
        На том и порешили; Джеремайя Фостер отправился к Сильвии, дабы изложить ей свой план.
        Сильвия по-прежнему была ребенком, совершенно не привыкшим действовать самостоятельно, и потому полностью вверила Джеремайе свою судьбу. По правде говоря, она вверила ее ему еще за день до этого, когда обратилась за советом. Сильвия, конечно, подумывала о том, чтобы опять зажить вольной крестьянкой, однако плохо представляла, как это осуществить; впрочем, ферма Хэйтерсбэнк пустовала, а Кестер искал себе новую работу, так что Сильвия вполне могла бы вернуться к прежней жизни, вновь поселившись в доме своего детства. Она знала, что для того, чтобы обустроить ферму, понадобится немало денег, а забота о дочери, которую она так любила, оставит ей очень мало времени на то, чтобы работать самой. И все же подобные надежды и фантазии не оставляли ее до тех пор, пока тщательно подобранные слова и детально составленный план Джеремайи Фостера не заставили ее молча отказаться от мечты о зеленых полях и вольном ветре.
        У Эстер этот план вызвал протест, но затем она смирилась, в чем ей помогли мягкость и почтительность. Сумей Сильвия сделать Филипа счастливым, Эстер, возможно, почувствовала бы к ней любовь и благодарность; однако Сильвии это не удалось: с ней Филип был настолько несчастен, что отправился скитаться по миру, решив никогда не возвращаться! Последние его слова, написанные в постскриптуме и выражавшие безграничную боль, были обращенной к Эстер просьбой заботиться о его жене, отсутствие любви которой заставило Филипа покинуть место, где его уважали и ценили.
        Эстер долго усмиряла и укоряла себя, прежде чем осознала то, что видела все время, - что для Филипа она лишь сестра. Однако даже сестра может возмутиться, заметив, что к любви ее брата относятся с безразличием и пренебрежением и что его жизнь отравлена бездумным поведением жены. И все же, одержав победу над собой, Эстер решила ради Филипа стараться видеть в Сильвии хорошее и дарить ей всю любовь и заботу, какие только могла.
        С ребенком, разумеется, все обстояло иначе. Малышку любили безусловно и не раздумывая. У Коулсона и его пышнотелой жены не было детей, и они просто души в Белле не чаяли. Самыми счастливыми часами в жизни Эстер были те, которые она проводила с девочкой. Джеремайя Фостер же считал ее почти что своей - с того самого момента, когда она почтила его, соблазнявшего ее часами, позволив взять себя на руки; каждый приходивший в магазин покупатель знал печальную историю улыбчивой малышки, и в ту осень многие крестьянки в рыночные дни приносили из своих закромов румяные яблоки для «дочки Филипа Хепберна, оставшейся без отца, благослови ее Бог».
        Даже суровая Элис Роуз привязалась к маленькой Белле; ее личный список избранных сокращался с каждым днем, однако ей была ненавистна сама мысль о том, чтобы исключить из числа тех, кто должен быть спасен, невинное дитя, которое Элис благословляла каждый вечер, пока оно гладило ее морщинистые щеки. Ради малышки она даже смягчилась в отношении ее матери, вознося пламенные молитвы о ее спасении из рядов неприкаянных, кои она сама называла «борьбой с Богом».
        Элис интуитивно понимала, что малышка, столь нежно любимая приведшей ее в этот мир матерью и столь нежно любившая ее, не сможет быть счастлива даже в раю без человека, бывшего для нее самым дорогим на земле; именно это было главной причиной, по которой пожилая женщина молилась за Сильвию; впрочем, пускай Элис и не отдавала себе в этом отчета, ее и саму тронула дочерняя забота, которую проявляла к ней та, кого она считала обреченной на кару Божью.
        Сильвия редко ходила в церковь или часовню и не читала Библию; впрочем, о своем невежестве она старалась не распространяться; теперь, когда у нее был ребенок, она жалела об этом упущении, однако исправлять его было уже слишком поздно, ведь она утратила те зачаточные навыки чтения, которыми обладала, и разбирала слова лишь с большим трудом. Так что Библию Сильвия брала в руки только для виду, но Элис Роуз об этом не подозревала.
        Окружающие почти не знали о том, что творится у Сильвии в душе, - она сама себя едва понимала. По ночам она иногда просыпалась, плача от чувства ужасного одиночества; все, кто любил ее или кого любила она сама, исчезли из ее жизни, все - кроме лежавшей у нее на руках теплой нежной малышки.
        Но затем ей вспоминались слова Джеремайи Фостера - слова, которые она сперва восприняла как проклятие; Сильвия с радостью схватилась бы за путеводную нить, которая позволила бы ей проникнуть во тьму неизведанного царства, откуда исходят и благословения, и проклятия, и узнать, не совершила ли она чего-то такого, из-за чего за ее собственный грех придется расплачиваться этой нежной, милой, невинной крошке.
        Если бы только кто-нибудь научил ее читать! Если бы только ей объяснили заумные слова, которые она слышала в церкви или часовне, дабы она смогла постичь значение греха и богоугодности! Слова, которые до сего момента лишь скользили по ее сознанию! Во имя своего ребенка Сильвия исполнила бы Божью волю, если бы только знала, в чем она заключается и как следовать ей в повседневной жизни.
        Однако она никому не решалась признаться в собственном невежестве, не смея спросить о том, что хотела узнать. Слова Джеремайи Фостера прозвучали так, будто ее дитя, милая, маленькая, веселая Белла, которую любили и осыпали поцелуями все окружающие, должна будет жестоко страдать за честные и справедливые слова, произнесенные ее оскорбленной, возмущенной матерью. Элис всегда говорила так, словно для Сильвии не было надежды, виня ее тем не менее за то, что она не пользуется милостью Божией, хотя Сильвия просто не знала, как ею пользоваться.
        А Эстер, которую Сильвии так хотелось любить за неизменные мягкость и терпение, была столь холодна в своей невозмутимой сдержанности; ей казалось, что Эстер винит ее за то, что она никогда не упоминает о Филипе, не зная, сколь серьезной была причина, по которой Сильвия его прогнала.
        Казалось, единственным человеком, жалевшим ее, был Кестер; впрочем, и его жалость проявлялась скорее во взглядах, чем в словах, ведь когда он приходил к ней, оба, не сговариваясь, старались не обсуждать прошлое.
        Кестер по-прежнему снимал жилье у своей сестры, вдовы Добсон, работая то тут, то там и порой отлучаясь из города на несколько недель. Однако всякий раз, возвращаясь в Монксхэйвен, он обязательно навещал Сильвию и маленькую Беллу; когда же Кестер работал в окрестностях города, не было недели, чтобы он не нанес им визит.
        Его встречи с Сильвией были не слишком многословными. Обычно они обсуждали незначительные события, вызывавшие у обоих интерес; лишь иногда случайный взгляд или обрывок фразы говорил то одной, то другому, что собеседник помнит о главном, однако напрямую они этой темы не касались.
        Дважды Сильвия, провожая Кестера, шепотом спрашивала у него, не слышно ли чего-нибудь о Кинрейде со времени его ночного визита в Монксхэйвен, и оба раза (между которыми прошло несколько месяцев) ответом было простое «нет».
        В разговорах с другими людьми Сильвия не упоминала даже его имени - впрочем, ей и не представлялось возможности задать о Кинрейде вопрос кому бы то ни было, кто мог бы дать на него ответ. В День святого Мартина Корни съехали из Мшистого Уступа, перебравшись в окрестности далекого Хорнкасла. Бесси Корни, выйдя замуж, разумеется, осталась жить недалеко от Монксхэйвена, однако Сильвия никогда не была с ней близка, да и девичья дружба, которая могла бы быть между ними, заметно остыла после мнимой смерти Кинрейда три года назад.
        Однажды, незадолго до Рождества 1798 года, Коулсон позвал Сильвию в магазин; они с помощником как раз распаковывали тяжелые связки зимних вещей, прибывшие из западной части графства и других мест. Когда Сильвия вошла, Коулсон рассматривал платье из превосходного ирландского поплина.
        - Гляди! Узнаешь? - спросил он жизнерадостным тоном человека, собирающегося сделать другому приятное.
        - Нет! Разве я когда-нибудь его видела?
        - Не его; другое точно такое же.
        Платье не вызвало у Сильвии особого интереса, однако она присмотрелась к нему, словно пыталась вспомнить, где могла видеть нечто подобное.
        - В прошлом году в марте такое платье было на моей жене на празднике у Джона Фостера, - пояснил Коулсон. - Филип потом голову ломал, как бы достать тебе точно такое же, кучу народу ради этого на ноги поднял и как раз за день до своего таинственного исчезновения написал через братьев Доусонов, что живут в Уэйкфилде, в Дублин, чтобы для тебя сшили этот наряд. Джемайме пришлось отрезать лоскут от своего платья, дабы у него был образец.
        Сильвия лишь тихо сказала, что платье очень красивое, и, к вящему неудовольствию Коулсона, торопливо покинула магазин.
        Всю вторую половину дня она была необычно тихой и подавленной. Беспомощно сидевшая в своем кресле Элис Роуз внимательно за ней следила; наконец, после очередного глубокого вздоха Сильвии, которая, казалось, не замечала ничего вокруг, старушка произнесла:
        - Ты должна искать утешение в религии, дитя, как делали многие до тебя.
        - Как? - спросила Сильвия, вздрогнув от неожиданности.
        Она не осознавала, что за ней наблюдают.
        - Как? - Элис не ожидала, что ее наставление потребует дальнейших указаний. - Почитай Библию - и узнаешь.
        - Но я не умею читать! - ответила Сильвия.
        Она была в слишком большом отчаянии, чтобы и дальше скрывать свое невежество.
        - Не умеешь читать! Ты, жена Филипа, который был таким грамотеем! Воистину жизнь - странная штука! Наша Эстер читает не хуже священника, а Филип выбрал девицу, которая не может прочесть даже собственную Библию.
        - Разве Филип и Эстер?..
        Сильвия замолчала на полуслове; ее охватило такое любопытство, что она не знала, как сформулировать вопрос.
        - Много-много раз я видела, как Эстер находила утешение в Библии, пока Филип ухаживал за тобой. Она знала, где это искать.
        - Я хотела бы уметь читать, - призналась Сильвия кротко. - Если бы кто-нибудь научил меня, возможно, это пошло бы мне на пользу, ведь счастливой меня не назовешь.
        Она посмотрела в суровое лицо Элис полными слез глазами. Старую женщину это тронуло; впрочем, она не стала демонстрировать сочувствие и предпочла промолчать.
        Однако на следующий день она пригласила Сильвию к себе и стала, будто маленького ребенка, учить ее читать с помощью первой части Книги Бытия, ведь чтение, не связанное с Библией, было для нее суетным и она не стала бы снисходить до подобной слабости. Учеба давалась Сильвии все так же непросто, однако она проявляла смирение, искренне желая научиться, и желание это радовало Элис, ведь из ученицы она могла стать новообращенной.
        Все это время Сильвия не переставала испытывать интерес к оброненным Элис словам насчет Эстер и Филипа; однажды она заговорила об этом вновь, и ее догадки подтвердились, ведь Элис не стеснялась использовать собственный опыт, пример своей дочери и чей бы то ни было еще для того, чтобы доказать суетность всего мирского.
        Знание об этом глубоко задело не подозревавшую ни о чем подобном Сильвию, вызвав у нее странный интерес к Эстер - бедной Эстер, чью жизнь она разрушила, одновременно разрушив свою. Она предполагала в мисс Роуз такую же страсть, как и та, что когда-то владела ей самой в отношении Кинрейда, и гадала, какие чувства испытывала бы к женщине, которая встала бы между ними, уведя у нее Чарли. Памятуя о неизменных мягкости и доброте, которые Эстер проявляла к ней со своего первого визита на ферму Хэйтерсбэнк, Сильвия научилась мириться с ее нынешней холодностью.
        Она изо всех сил пыталась вновь завоевать утраченное расположение, однако выбрала для этого путь столь ошибочный, что собственные попытки стали казаться ей безнадежными.
        К примеру, Сильвия попыталась уговорить Эстер принять выбранное для нее Филипом красивое поплиновое платье; чувствуя, что не захочет его носить, она посчитала, что лучше всего отдать его Эстер. Однако та отказалась от предложенного подарка с такой твердостью, на какую только была способна, и Сильвии пришлось отнести платье наверх и отложить его для маленькой дочери, которая, по словам Эстер, научится ценить вещи, выбранные отцом.
        И все же Сильвия не оставляла попыток добиться симпатии Эстер и предпринимала их с тем же усердием, с каким училась у ее матери читать.
        Мрачная Элис начинала привязываться к Сильвии, которая, пусть и не умела читать и писать, обладала грацией движений и была весьма хозяйственной, что для старушки значило очень многое; Сильвия же, тоскуя по покойной матери, готова была окружить терпеливой заботой всех стариков и больных, какие ей только встречались. В отличие от Эстер, специально она их не искала, однако Эстер в ее глазах была образцом доброты. Если бы только Сильвии удалось завоевать ее симпатию!
        Эстер старалась делать для Сильвии все, что было в ее силах, ведь Филип просил ее заботиться о его жене и ребенке; однако она была убеждена, что Сильвия оказалась настолько плохой женой, что ее мужу пришлось покинуть свой дом, стать странником без гроша за душой, и, лишившись жены, ребенка и друзей, он вынужден был скитаться в чужих краях, пока та, что стала причиной всего этого, жила в уютном доме, который он ей дал, ни в чем не нуждаясь и будучи окруженной вниманием и заботой множества людей, с чудесным ребенком, дарившим ей радость и надежду; возможно, бедный изгнанник и вовсе окончил дни в придорожной канаве. Как после этого Эстер могла любить Сильвию?
        И все же с наступлением весны они стали проводить много времени в обществе друг друга. Эстер нездоровилось; врачи говорили, что ей нельзя столько работать в магазине, - по крайней мере, какое-то время, - и рекомендовали ей ежедневные загородные прогулки.
        Сильвия часто просила у Эстер позволения сопровождать ее; вместе с маленькой девочкой они ходили по речной долине к прятавшимся в укромных уголках фермам - врачи советовали Эстер пить парное молоко; для Сильвии же прогулки в окрестностях ферм были одной из немногих вещей, доставлявших ей настоящее удовольствие. Когда Эстер садилась отдохнуть, она оставляла маленькую Беллу с ней, а сама отправлялась доить корову, которая должна была дать больной свое молоко.
        Однажды майским вечером троица отправилась на одну такую прогулку; поля все еще выглядели серыми и голыми, хотя на ивах и терновниках уже пробивались листья, а у зеленевших вдоль мелодично журчавших в зарослях ручьев свежих первоцветов начинали распускаться нежные бутоны. Певшие всю вторую половину дня жаворонки начинали возвращаться в свои гнезда на пастбищах; воздух был резким, каким он часто бывает безоблачными вечерами в это время года.
        Но Эстер шла домой медленно и вяло, не говоря ни слова. Сильвия уже успела это заметить, однако заговорить не решалась, ведь Эстер не любила, когда кто-то замечал ее недомогание. Однако в какой-то момент Эстер замерла, словно погрузившись в сон наяву.
        - Боюсь, ты ужасно устала, - сказала ей Сильвия. - Возможно, мы забрались слишком далеко.
        Эстер чуть не вздрогнула.
        - Нет! - ответила она. - У меня сегодня вечером просто особенно сильно разболелась голова. Скверно было весь день, но стоило мне выйти на улицу, как ощущение стало таким, словно в моей голове начали греметь огромные орудия; я уже почти готова молить их, чтобы они прекратили, - настолько невыносим этот звук.
        Произнеся это, она спешно зашагала в направлении дома, будто не желая слышать слов сочувствия или каких бы то ни было комментариев по поводу сказанного.
        Глава XXXVIII. Признание
        Вдали от того места, на суше, на море и вновь на суше, в тот день, 7 мая 1799 года, действительно гремели огромные орудия.
        Волны Средиземного моря с раскатистым грохотом обрушивались на белоснежный песчаный берег, усыпанный бесчисленными осколками ракушек, хрупкими и блестящими, словно фарфор. Взгляду человека, глядящему на этот берег с моря, предстает длинный высокий мыс; он начинается в глубине суши и уходит с правой стороны далеко в море, заканчиваясь еще более высоким утесом, увенчанным белыми строениями монастыря; внизу, у его подножия, плещутся синие волны.
        Здесь на востоке в прозрачном воздухе даже с большого расстояния можно невооруженным глазом различить множество видов растений, покрывающих склоны утеса; на его вершине растут серебристо-серые оливковые деревья, ниже уступая место темно-зеленым статным платанам, среди которых то тут, то там виднеется одинокое терпентинное дерево или раскидистый падуб с еще более темной листвой; наконец взгляд достигает края воды, у которого среди прибрежных дюн поодиночке или группками высятся пальмы: со своими похожими на перья листьями они отчетливо вырисовываются на фоне жаркого, багряного неба.
        По левую руку на берегу виднеются белые стены укрепленного города, кое-где залитые солнечным светом, а кое-где окутанные тенями.
        Бастионы города подобно мысу тянутся в море, образуя порт, защищенный от суровых штормов Леванта, а среди волн возвышается маяк, указывающий мореплавателям путь к безопасной гавани.
        Еще дальше влево - широкая однообразная равнина, вдалеке сменяющаяся холмами, которые на севере уступают место гряде высоких белых скал, вновь уходящих в ярко-синее море, не знающее приливов и отливов.
        Небо багряное от жары; безжалостное солнце, клонящееся к западу от белого берега, слепит усталые глаза, а на однообразной земле нет зеленой растительности, подобной той, что есть в наших краях, которая могла бы служить укрытием. Известняковые почвы придают блестящий пепельный оттенок голым участкам земли и даже ее возделанным клочкам, которые солнце выжигает еще до наступления лета. Лишь весной этот край выглядит богатым и плодородным, лишь тогда упавшее в землю зерно приносит плод в шестьдесят или во сто крат[68 - Евангелие от Матфея, глава 13, синодальный перевод.]; по берегам реки Кишон, текущей недалеко от подножия лежащего к югу скалистого мыса, растут раскидистые смоковницы, манящие своей прохладной тенью; сады полны вишневых деревьев с блестящей листвой; высокие амариллисы раскрашивают поля багровым и желтым, соперничая в славе своей с Соломоном[69 - Евангелие от Матфея, глава 6, синодальный перевод.]; маргаритки и гиацинты рассыпаются мириадами цветов, перемежаясь с алыми как кровь анемонами, подобными ослепительным языкам пламени.
        В горячем воздухе - пряный аромат, исходящий от благоухающих цветов, распускающихся ранней весной, чтобы затем увянуть и засохнуть; пшеница будет убрана, и темно-зеленая восточная листва станет бледно-серой.
        Даже тогда, в мае, искрившееся в солнечных лучах вечное море, ужасающе четкие очертания как близких, так и далеких предметов, палящее солнце и колеблющийся от жары воздух невыразимо утомляли английские глаза, днем и ночью пристально следившие за укрепленным портом, лежавшим немного к северу от того места, где стояли на якоре британские корабли.
        Стараясь помочь осажденным в Акре, они много дней вели анфиладный огонь, в перерывах прислушиваясь к грохоту тяжелых осадных орудий и треску французских ружей.
        Утром 7 мая дозорный на мачте «Тигра» крикнул, что на горизонте появились корабли; в ответ на спешно поданный сигнал далекие суда подняли дружественные флаги. То майское утро было суматошным. Осажденные турки воспрянули духом, а осаждавшие их французы, возглавляемые своим великим генералом, надеясь захватить город до подхода подкреплений с моря, приготовились к штурму более яростному и уж точно более кровавому, чем те, что были предприняты за пятьдесят дней блокады; сэр Сидней Смит, разгадав отчаянный план Бонапарта, приказал всем своим людям - как морякам, так и морским пехотинцам, - чье постоянное присутствие на борту не требовалось для ведения анфиладного огня по французам, высадиться на берег, чтобы помочь туркам и британскому гарнизону с обороной древнего города.
        Лейтенант Кинрейд, три года назад присоединившийся к своему капитану в его дерзкой вылазке на французском побережье, попавший в плен, сидевший в Тампле и сбежавший оттуда вместе с ним и Уэстли Райтом, а затем, по настоятельной рекомендации сэра Сиднея, повышенный в звании из унтер-офицеров в лейтенанты, удостоился в тот день чести получить от своего адмирала особо опасное задание.
        Его сердце рвалось в битву подобно боевому скакуну, пока лодка, скользя по волнам, несла его к древним стенам с машикулями[70 - Машикул? (фр. machicoulis) - навесные бойницы, расположенные в верхней части крепостных стен и башен и предназначенные для того, чтобы вертикально обстреливать противника, сбрасывать камни и выливать кипяток или смолу.], где крестоносцы приняли последнее сражение на Святой земле. Впрочем, Кинрейд не знал об этих бесстрашных рыцарях, да и не интересовался ими: его волновало лишь то, что французы под командованием Бони[71 - Уничижительное прозвище Наполеона Бонапарта, данное ему англичанами. (Примеч. ред.)] пытались отбить город у турок, а адмирал сказал, что этого нельзя допустить, и Чарли был исполнен решимости сделать все возможное, чтобы им помешать.
        Он высадился со своими людьми на песчаном берегу и вошел в город через портовые ворота, напевая под нос популярную в его родных краях песенку - «Омут судно обойдет»; его подчиненные, как и все моряки, любившие музыку, подхватили мелодию и принялись подпевать нестройными голосами.
        В приподнятом настроении они шагали по узким улочкам Акры мимо белых турецких домов с высоко расположенными зарешеченными окнами, надежно защищавшими от любопытных взглядов.
        То тут, то там им встречались одетые в просторные наряды и тюрбаны турки, двигавшиеся так торопливо, как позволяла им собственная важность. Впрочем, б?льшая часть мужского населения обороняла брешь в стене, где высоко над головами моряков пролетали французские ядра.
        В столь же бодром настроении они добрались до сада Джаззар-паши[72 - Ахмед Аль-Джаззар (1721 - 1804) - в 1775 - 1804 гг. правитель Палестины и значительной части Сирии.], где старый турок сидел на ковре в тени огромного терпентинного дерева, слушая переводчика, объяснявшего ему значение слов, произносимых взволнованными сэром Сиднеем Смитом и полковником морской пехоты.
        Едва завидев бесстрашных моряков с «Тигра», адмирал без особых церемоний прервал военный совет и, подойдя к Кинрейду, отправил их, как ранее и было условлено, к северному равелину[73 - Равелин (фр. Ravelin; от лат. ravelare - «отделять») - вспомогательное фортификационное сооружение, обычно треугольной формы, размещавшееся перед крепостным рвом между бастионами.], быстро и четко объяснив путь туда.
        Из уважения к адмиралу моряки, находясь в странном запущенном саду, не проронили ни слова, однако, оказавшись на улицах, опять затянули старинную ньюкаслскую песенку и не умолкали до тех пор, пока у них, спешивших на опасную позицию, не перехватило дыхание.
        Было три часа дня. Много дней моряки на чем свет кляли присущую этому времени суток жару, которая была невыносимой даже в море, где дул мягкий бриз, но теперь, окутанные горячим дымом в месте, где в воздухе висел тяжелый запах крови, а над ухом свистела смерть, они и не думали жаловаться, ведь на сердце у них было легко. Кто-нибудь жизнерадостно отпускал старую или свежую шуточку, хотя остальные не могли разглядеть говорившего в огромных клубах дыма, пронзаемого лишь вспышками смертельного огня.
        Внезапно поступил новый приказ: всем людям с «Тигра», находившимся под командованием лейтенанта Кинрейда, надлежало отправиться на мол для помощи свежим подкреплениям (тем самым, которые на рассвете заметил дозорный с мачты), кои, возглавляемые Хассан-беем, должны были там высадиться; сэр Сидней уже прибыл туда.
        Исполняя приказ, моряки двинулись в сторону мола, почти такие же веселые и беззаботные, как прежде, хотя за эти полчаса двое их товарищей сложили головы у северного равелина, а еще у одного была сломана правая рука; громко ругаясь, он следовал за остальными, готовый задать врагам жару с помощью левой.
        Они помогли турецким солдатам высадиться на берег, движимые скорее доброй волей, чем теплыми чувствами, после чего, возглавляемые сэром Сиднеем, двинулись под прикрытием огня английских орудий к роковой бреши, которую противник неустанно штурмовал, а осажденные храбро защищали, но за которую никогда еще не сражались так яростно, как в те жаркие послеполуденные часы. Руины массивной стены, проломленной в том месте французами, служили последними ступенями для того, чтобы добраться до осажденных и укрыться от тяжелых камней, кои те швыряли им на головы; даже тела погибших утром товарищей использовались как жуткое подобие лестницы.
        Услышав, что британские моряки защищают брешь под командованием сэра Сиднея Смита, Джаззар-паша покинул дворцовый сад и, быстро одевшись, поспешил туда и принялся оттаскивать моряков, пылко говоря им, что, потеряв английских друзей, он потеряет все.
        Но члены команды «Тигра» не слушали этого старика - пускай даже и пашу, - пытавшегося удержать их от сражения; они были наверху, а сквозь брешь карабкались наступавшие французы, и англичане продолжали драться (словно происходившее было игрой, а не смертельной битвой) - до тех пор, пока сэр Сидней не отозвал Кинрейда и его людей: прибывшего подкрепления под командованием Хассан-бея теперь было достаточно для защиты старой бреши в стене, которая к тому же перестала быть главным направлением атак французов, ведь не прекращавшийся огонь их орудий пробил новую, более внушительную брешь, превратив несколько улиц в руины.
        - Сражайся изо всех сил, Кинрейд, - сказал сэр Сидней, - ведь с того холма на тебя смотрит Бони!
        Действительно, на возвышенности, названной в честь Ричарда Львиное Сердце, полукругом выстроились французские генералы; сидя на лошадях, они с почтением внимали коротышке, расположившемуся посредине; он отдал приказ, и адъютант галопом помчался с распоряжениями в видневшийся на отдалении лагерь французов.
        Два равелина, которые должны были занять Кинрейд и его люди, для того чтобы вести анфиладный огонь по врагу, располагались менее чем в десяти ярдах от позиций вражеского авангарда.
        Вдруг французы ринулись вперед, к той части стены, где они, как им казалось, не встретят сопротивления.
        Застигнутый врасплох этим перемещением, Кинрейд выбрался из укрытия за равелином, чтобы понять причину происходящего, - и, не получивший за это долгое сражение ни царапины, рухнул, подстреленный из ружья; беспомощный, он лежал на открытом месте, а его люди не ведали о том, ведь им приказали оказать теплый прием французам, которые, перебравшись через стену и оказавшись в саду паши, пошли в рукопашную, и их обезглавленные тела валялись среди розовых кустов и у фонтана.
        Кинрейд лежал за равелинами, в десятках ярдов от городских стен.
        Он был совершенно беспомощен, ведь выстрелом ему раздробило ногу. Земля вокруг него была усеяна мертвыми телами французов: ни один англичанин еще не забрался так далеко.
        Раненые, которых видел Кинрейд, тоже были французами; многие из них скрежетали зубами от боли и ярости, осыпая его проклятиями, и Кинрейд решил, что лучше всего притвориться мертвым, ведь некоторые из раненых были еще в состоянии доползти до него и прикончить, вложив в удар последние силы.
        Передовые пикеты французской армии располагались на расстоянии ружейного выстрела, и форма Кинрейда, пускай и менее заметная, чем у сражавшихся с ним бок о бок морских пехотинцев, сделала бы из него превосходную мишень, если бы он пошевелился. Но как же ему хотелось повернуться хотя бы чуть-чуть, чтобы палящее солнце не светило прямо в его измученные глаза! Вдобавок у него начинался жар, а боль в ноге от каждого движения становилась все сильнее; кроме жары и усталости его мучила ужасная жажда, одолевающая раненых; Кинрейду казалось, что его губы и язык спеклись, а горло пересохло и одеревенело. Мысли о прошлом, о прохладном Гренландском море, где плавали льдины, и зеленых полях родной Англии становились реальнее, чем настоящее.
        С огромным усилием Кинрейд заставил себя собраться; он понимал, где находится, и осознавал, что его шансы выжить невелики; он вспомнил о своей молодой жене, которая ждет его в Англии и может так никогда и не узнать о том, что он умер с мыслями о ней, и на глаза ему навернулись непрошеные слезы.
        Внезапно лейтенант увидел группу английских морских пехотинцев: двигаясь под защитой равелина, они собирали раненых, чтобы затем отнести их к хирургу. Соотечественники были так близко, что Кинрейд видел их лица и слышал речь; однако подать им знак он не решался, потому что лежал на линии огня французского пикета.
        Вдруг Кинрейд, не выдержав, поднял голову, пытаясь спастись от гнусных тварей, которые с наступлением темноты наводняли поле боя и оскверняли тела погибших, добивая тех, в ком еще теплилась жизнь. Но садившееся солнце светило ему прямо в лицо, и он не видел ничего, что так жаждал увидеть.
        Лейтенант в отчаянии откинулся на спину; он был обречен.
        Однако именно жаркие солнечные лучи стали его спасением.
        Его заметили, как замечают людей, стоящих в красном зареве охватившего дом пожара, на чьих освещаемых кровавыми отблесками лицах написаны отчаянная просьба о помощи и безнадежное прощание с жизнью.
        Один из морских пехотинцев, отделившись от товарищей, ринулся вперед, мчась среди раненых солдат противника, прямо на линии вражеского огня; склонившись над Кинрейдом и, похоже, поняв все без слов, солдат поднял его и понес, будто ребенка; с неутомимостью, источником которой в большей мере была сила воли, а не физическая крепость, он доставил Кинрейда под защиту равелина, уклонившись от множества выпущенных им вслед пуль, одна из которых все же попала лейтенанту в руку.
        Кинрейд мучился от жестокой боли в безвольно повисшей раздробленной ноге; казалось, жизнь покидала его; но он запомнил, как морской пехотинец позвал товарищей, и пока те бежали к ним, лицо солдата показалось лейтенанту знакомым; и все же происходившее напоминало сон, слишком невероятный, чтобы быть правдой.
        Однако слова, которые произнес этот человек, когда, задыхаясь, стоял в одиночестве рядом с проваливавшимся в забытье Кинрейдом, вполне соответствовали видению, нарисованному воображением лейтенанта.
        - Никогда бы не подумал, что ты будешь хранить ей верность! - сказал морской пехотинец, тяжело дыша.
        Его товарищи наконец оказались рядом с ними; пока они делали из ремней перевязь, Кинрейд окончательно лишился сознания и вновь пришел в себя лишь на койке на борту «Тигра», рядом с которой сидел возившийся с его ногой корабельный врач. Еще несколько дней у лейтенанта был слишком сильный жар, не дававший ему собраться с мыслями. Когда воспоминания о произошедшем вернулись к нему, Кинрейд, все хорошенько обдумав, позвал приставленного к нему матроса, велел выяснить как можно больше о морском пехотинце по имени Филип Хепберн и, найдя последнего, попросить его прийти.
        Б?льшую часть дня матрос отсутствовал, а когда вернулся, сообщил, что так ничего и не выяснил; он побывал на всех кораблях, расспросил каждого морского пехотинца, которого встретил, однако никто ничего не знал о человеке по имени Филип Хепберн.
        Ночью у Кинрейда вновь начался ужасный жар; когда пришедший утром врач принялся сокрушаться по поводу его ухудшившегося состояния, лейтенант лишь с легким раздражением поведал ему о неудаче своего слуги, обвинив того в глупости и изъявив горячее желание лично отправиться на поиски.
        Желая успокоить Кинрейда, врач пообещал заняться поисками Хепберна, что и сделал, добросовестно следуя указаниям лейтенанта, просившего его не полагаться на чужие слова, а просмотреть списки личного состава и судовые журналы.
        Однако, вернувшись, врач неохотно сообщил, что также не сумел ничего выяснить.
        Принимаясь за поиски, он был уверен в успехе и потому вдвойне расстроен неудачей. Впрочем, врач убедил себя, что лейтенант, настигнутый вражеской пулей, бредил из-за ранения и жары. Некоторые симптомы действительно указывали на то, что Кинрейд получил солнечный удар; исходя из этого, врач попытался убедить своего пациента, что тот увидел в незнакомце старого друга лишь из-за игры собственного воображения.
        Лежа на койке, Кинрейд нетерпеливо вскинул руки, ведь данное врачом вполне правдоподобное объяснение случившегося вызвало у него еще б?льшую досаду, чем безуспешные поиски Хепберна.
        - Он не был моим другом, - сказал лейтенант. - Во время нашей последней встречи я едва не убил его. Он владел магазином в одном небольшом английском городке. Я не так уж часто с ним виделся, однако помню его достаточно хорошо, чтобы узнать где угодно, даже одетого в форму морского пехотинца в этом знойном краю.
        - Лица, однажды увиденные, всплывают в памяти в минуту сильного волнения, когда человек в горячке, - произнес врач безапелляционным тоном.
        Приставленный к Кинрейду матрос, немного успокоившись после того, как и другой потерпел неудачу, предложил свое объяснение.
        - Возможно, то был дух, - сказал он. - Я не первый раз слышу о духе, который спустился на землю, чтобы помочь человеку в час нужды… Дядя моего отца разводил на западе скот. Однажды лунной ночью он ехал через Дартмурские топи, что в Девоншире, с кучей денег, вырученных от продажи овец на ярмарке. Деньги лежали в кожаных сумках под сиденьем двуколки. Дорога была прескверная - и сама по себе, и из-за промышлявших на ней в те времена разбойников; по обочинам лежало множество валунов, за которыми удобно было прятаться. Внезапно дядя моего отца почувствовал, что рядом с ним в повозке кто-то сидит; повернув голову, он увидел, что это его брат, умерший более двенадцати лет назад. Отвернувшись, дядя стал смотреть на дорогу, не произнося ни слова, но гадая, что бы все это значило. Вдруг на белую дорогу из черной тени выскочили двое парней, однако они пропустили двуколку; дядя моего отца, разумеется, погонял лошадь изо всех сил, но все же, проезжая мимо них, услышал, как один сказал другому: «Ба, да их же там двое!» Тогда он и вовсе пустил лошадь во весь опор и не останавливался, пока не увидел вдалеке огни
какого-то городка - название вылетело у меня из головы, хотя я много раз его слышал; переведя дух, дядя вновь повернул голову, чтобы взглянуть на брата и спросить, как ему удалось выбраться из могилы на церковном кладбище в Баруме[74 - Прежнее название города Барнстапл в графстве Девоншир.], однако сиденье рядом с ним было таким же пустым, как в тот час, когда он уезжал с ярмарки; тогда-то он и понял, что это дух спустился, чтобы защитить его от тех, кто хотел его ограбить, а может, даже и убить.
        - Осмелюсь предположить, сэр, - произнес матрос в заключение, - что тот морской пехотинец, вынесший вас из-под огня французов, был просто духом, спустившимся, чтобы вам помочь.
        Однако Кинрейд, не проронивший за время рассказа ни слова, лишь крепко выругался.
        - Говорю тебе, это не был дух! - нетерпеливо воскликнул он. - Я находился в полном сознании. Это был человек по имени Филип Хепберн. И он сказал мне - или самому себе, когда стоял надо мной, - слова, которые не мог произнести никто другой. Но мы с ним смертельно ненавидели друг друга, и я не могу понять, как он оказался в том месте и зачем рисковал жизнью, чтобы меня спасти. Однако все было именно так; потому, раз уж ты не можешь его найти, перестань молоть вздор. Это был он, а не моя фантазия, доктор. Человек из плоти и крови, а не дух, Джек. Проваливай и оставь меня в покое.
        Все это время страдающий, израненный, всеми забытый Стивен Фримен лежал на борту «Тесея».
        Он нес вахту у сложенных на палубе бомб, когда беспечный молодой гардемарин опрометчиво попытался вытащить из одной из них запал с помощью того, что попалось ему под руку, - киянки[75 - Деревянный молоток. (Примеч. ред.)] и гвоздя; результатом стал ужасный взрыв, в результате которого несчастный морской пехотинец, чистивший рядом свой штык, был сильно обожжен и изуродован: у него обгорела нижняя часть лица. Бедняге сказали, что ему еще повезло, ведь его глаза остались целы, однако он, вздрагивая от мучительной боли, причиняемой ожогами и ранами от осколков, и чувствуя себя искалеченным на всю жизнь - если ему удастся выжить, - решительно не понимал, о каком везении тут может идти речь. Среди пострадавших во время ужасного происшествия (а их было немало) ни один не ощущал себя настолько покинутым, лишенным надежды и несчастным, как Филип Хепберн, которого в это самое время столь упорно разыскивали.
        Глава XXXIX. Секреты
        Чуть позже тем же летом миссис Брантон приехала навестить свою сестру Бесси.
        Бесси вышла замуж за довольно зажиточного фермера, жившего между Монксхэйвеном и Хартсвеллом, на одинаковом удалении от них; однако по старой памяти и ради удобства Доусоны возили товар на рынок в Хартсвелл, и Бесси почти никогда не виделась со своими старыми монксхэйвенскими друзьями.
        Однако миссис Брантон была решительной особой и потому открыто заявляла о собственных желаниях и поступала по-своему. Она сказала, что проделала столь долгий путь не для того, чтобы ограничиться визитом к Бесси и ее мужу, не увидевшись со своими знакомыми в Монксхэйвене. Она могла бы добавить, что от ее новых шляпки и плаща было бы мало толку, если бы она не показала их тем, кто, зная ее как Молли Корни и выйдя замуж не так удачно, как она, смотрел бы на них с восхищением, а то и с завистью.
        Так что в один прекрасный день телега фермера Доусона высадила миссис Брантон у магазина на рыночной площади, на двери которого по-прежнему красовались имена Хепберна и Коулсона, партнеров.
        Кратко поздоровавшись с Коулсоном и Эстер, миссис Брантон проследовала в гостиную и с громогласной сердечностью поприветствовала Сильвию.
        Со времени последней встречи подруг прошло более четырех лет; обе втайне гадали, как они вообще могли подружиться. В глазах миссис Брантон Сильвия была неотесанной и вялой деревенщиной, шумность же и болтливость Молли вызывали откровенную неприязнь у Сильвии, которая благодаря ежедневному общению с Эстер научилась ценить тихие, неторопливые беседы и вдумчивость.
        И все же обе женщины притворялись, что остаются подругами, несмотря на то что уже давно не были близки. Взявшись за руки, они сидели, оценивая изменения во внешности друг друга. Первой заговорила Молли.
        - Как же ты похудела и побледнела, Сильвия! - сказала она. - В отличие от меня, брак явно не пошел тебе на пользу. Брантон всегда говорит (а тебе известно, какой он шутник), что, знай он, сколько ярдов шелка понадобится мне на платье, он бы дважды подумал, прежде чем на мне жениться. А как иначе-то? Со дня свадьбы я поправилась фунтов на тридцать!
        - У тебя цветущий вид! - ответила Сильвия, попытавшись дать как можно более лестное определение ее внушительным габаритам и красным щекам.
        - Эх, Сильвия! Я-то знаю, в чем дело, - произнесла Молли, качая головой. - Все потому, что твой муж исчез, покинув тебя; ты тоскуешь по нему, а он этого не стоит. Услышав об этом, Брантон сказал… Помню, он тогда как раз курил. Так вот, вытащив трубку изо рта, он сказал, выбивая пепел, с видом серьезным, как у судьи: «Мужчина, который бросает жену так, как Сильвию Робсон бросил ее муж, заслуживает виселицы!» Вот прямо слово в слово! Эх! Кстати о виселицах, Сильвия, я так горевала, услышав о твоем бедном отце! Такой конец для столь достойного человека! Многие приходили ко мне и просили, чтобы я рассказала о нем все, что знаю.
        - Прошу, не говори об этом! - воскликнула Сильвия, содрогаясь всем телом.
        - Хорошо, бедняжка, не буду. Тебе тяжело, понимаю. Но нужно отдать Хепберну должное: с его стороны было великодушно жениться на тебе сразу же после истории с твоим отцом. Многие мужчины отступились бы, как бы далеко они ни зашли. А вот насчет Чарли Кинрейда я не уверена. Эх, Сильвия! Только подумать, что после всего случившегося он оказался жив! Сомневаюсь, что наша Бесси вышла бы за Фрэнка Доусона, если бы знала, что Чарли не утонул. Впрочем, хорошо, что она стала женой Доусона, ведь он человек зажиточный: у него в хлеву двенадцать коров, не говоря уже о трех прекрасных лошадях; а Кинрейд из тех, у кого всегда есть запасной вариант. Я говорила и продолжаю говорить, что ты запала ему в душу, Сильви, а еще скажу, что, как по мне, ты всегда интересовала его больше, чем наша Бесси, хотя не далее как вчера она утверждала обратное. Ты ведь слышала о том, как выгодно он женился?
        - Нет! - ответила Сильвия с болезненным, но от этого не менее сильным любопытством.
        - Нет? Это было во всех газетах! Странно, что ты не обратила внимания на ту заметку. Подожди-ка минутку! Я вырезала ее из «Журнала джентльмена», купленного Брантоном, и вложила в свою записную книжку перед поездкой сюда. Она у меня при себе.
        Молли достала из кармана аккуратную записную книжку в малиновой обложке и листала ее до тех пор, пока не извлекла смятый клочок бумаги с печатным текстом, который и зачитала:
        - «Третьего января в бристольской церкви Сент-Мэри-Редклифф Чарльз Кинрейд, эсквайр, лейтенант Королевского военно-морского флота, женился на мисс Кларинде Джексон, чье состояние насчитывает 10 000 фунтов». Вот! - изрекла она с триумфальным видом. - Неплохо устроился, как говорит Брантон.
        - Позволишь взглянуть? - спросила Сильвия робко.
        Миссис Брантон милостиво согласилась, и Сильвия, пустив в ход недавно обретенное умение читать (прежде она читала по большей части Ветхий Завет), пробежала глазами заметку и глубоко задумалась над ее содержанием.
        В заметке не было ничего удивительного - ничего такого, чего бы она не ожидала, и все же на пару мгновений у нее от неожиданности закружилась голова. Сильвия никогда не помышляла о том, чтобы вновь увидеться с Кинрейдом. Но только представить себе, что он испытывает к другой женщине такие же чувства, как когда-то к ней, - а возможно, и более сильные!
        Мысль об этом невольно заставила ее подумать, что Филип бы так не поступил: ему понадобились бы долгие годы, чтобы посадить другую на трон, который прежде занимала она. Похоже, Сильвия впервые в жизни осознала истинную природу его любви.
        Однако, возвращая газетную вырезку Молли Брантон, она лишь кратко поблагодарила подругу; та же продолжала рассказывать ей о браке Кинрейда.
        - Он встретил ее на западе, в Плимуте или еще где. Отец ее, сахарозаводчик, уже умер, но судя по тому, что он написал старому Тернеру, дяде, вырастившему его в Каллеркоутсе, она получила прекрасное образование: умеет играть на музыкальном инструменте и исполняет танец с шалью; Кинрейд оставил все деньги в ее владении, хоть она и настаивала, чтобы он забрал их себе; будучи его кузиной, должна сказать, что это очень мило с ее стороны. Сейчас Чарли покинул ее, отправившись на «Тигре», своем корабле, в Средиземноморье, а она написала старому Тернеру письмо, предложив приехать к нему с визитом и завести дружбу с его родственниками, так что, как только мы точно будем знать о ее приезде, Брантон подарит мне малиновый шелк, ведь нас наверняка пригласят в Каллеркоутс.
        - Интересно, она очень красивая? - произнесла Сильвия слабым голосом, когда Молли на мгновение умолкла.
        - О, насколько я знаю, она просто восхитительна. К нам в магазин заглянул один путешественник, бывавший в Йорке и знающий ее кузенов, которые держат там бакалейную лавку, - ее мать была йоркской леди; он сказал, что она - загляденье и множество джентльменов хотели на ней жениться; но она, знаешь ли, ждала Чарли Кинрейда.
        - Что ж, надеюсь, они будут счастливы! - воскликнула Сильвия.
        - Тут все зависит от удачи. Некоторые люди счастливы в браке, а другие - нет. А удача - дело такое: кому повезет - не угадаешь. Мужчина - существо непостижимое, так что нет смысла пытаться что-либо предсказать. Вот кто бы мог подумать, что твой муж, такой медлительный и надежный, - Филип Постоянный, как мы, девчонки, его между собой называли, - возьмет да и уплывет, оставив тебя соломенной вдовой?
        - Ни на один из стоявших тогда в гавани кораблей он не садился, - ответила Сильвия, восприняв слово «уплывет» буквально.
        - Ну разумеется! Я сказала «уплывет» просто потому, что ничего лучшего на ум не пришло. Расскажи обо всем, Сильви, а то Бесси не смогла мне ничего толком объяснить. Вы с Филипом повздорили, да? Наверняка повздорили.
        В этот самый миг в комнату вошла Эстер, и Сильвия с радостью воспользовалась этим как предлогом, чтобы прервать разговор, коснувшийся болезненной и неловкой темы. Она задержала Эстер в комнате, опасаясь, что миссис Брантон вновь начнет расспрашивать ее о причинах исчезновения Филипа; однако присутствие третьего лица, похоже, ничуть не смутило любопытную Молли: она продолжала задавать вопросы, едва не доведя до белого каления Сильвию, ошеломленную новостью о женитьбе Кинрейда. Той хотелось остаться в тишине и одиночестве, чтобы все осмыслить, хотелось, чтобы Эстер не уходила; она старалась не дать Молли вновь заговорить об обстоятельствах исчезновения Филипа, с каждой минутой все сильнее желая, чтобы гостья ушла, оставив ее в покое. Из-за всех этих мыслей и чувств Сильвия так разволновалась, что, соглашаясь или возражая, с трудом понимала значение собственных слов и не думала о том, правду говорит или лжет.
        Миссис Брантон решила оставаться у Сильвии, пока отдыхает лошадь, и ничуть не беспокоилась по поводу того, что ее визит может затянуться. Сильвия поняла, что гостья ждет чая, и это было хуже всего, ведь Элис Роуз явно не входила в число тех, кто стал бы терпеть бестактную, легкомысленную болтовню женщины вроде миссис Брантон, и наверняка обрушится на последнюю с обличительной речью. Сильвия сидела, вцепившись в платье Эстер, чтобы не позволить ей уйти, и старалась придумать хоть какой-то план, который помог бы избежать серьезного конфликта. Однако в этот самый миг дверь открылась и из кухни появилась маленькая Белла, шагая с милым, хотя и несколько неуклюжим достоинством двухлетнего ребенка; за ней осторожно ступала Элис, готовая подхватить малышку и не дать ей упасть; на лице старой женщины играла спокойная улыбка, смягчавшая серьезное, суровое лицо: девочка была любимицей всего дома, и обращенные на нее взгляды мгновенно наполнялись любовью. Белла направилась прямо к матери, держа что-то в маленьком нежном кулачке, однако посреди комнаты остановилась, внезапно осознав присутствие незнакомки и
устремив на миссис Брантон серьезный взгляд, словно желая рассмотреть гостью во всех деталях и постигнуть самую суть ее естества; затем, вскинув свободную ручку, малышка произнесла слово, которое вертелось на языке у ее матери уже не менее часа.
        - Уйди! - сказала она решительно.
        - Какая лапочка! - воскликнула миссис Брантон со смесью подлинного восхищения и снисходительности.
        Она встала и направилась к девочке с явным намерением взять ее на руки.
        - Уйди! Уйди! - испуганно завизжала Белла.
        - Не надо, - сказала Сильвия. - Она застенчива - боится незнакомых людей.
        Однако миссис Брантон схватила вырывавшуюся, пинавшуюся малышку, и наградой гостье стала яростная оплеуха.
        - Ах ты маленькая разбойница! - воскликнула Молли и тут же отпустила ребенка. - Ты заслуживаешь хорошей трепки и, будь ты моей дочерью, получила бы по заслугам!
        Сильвии не пришлось вступаться за Беллу (которая, всхлипывая, ринулась в ее объятия в поисках утешения), за нее это сделала Элис.
        - Ребенок прямо сказал тебе уходить, - произнесла старая женщина. - Ты же не послушалась, а посему нечего жаловаться на то, что двухлетнее дитя, подобно старому Адаму, проявило своеволие, ведь в тебе самой и в тридцать лет его ничуть не меньше.
        - В тридцать! - повторила миссис Брантон, оскорбившись уже по-настоящему. - В тридцать! Ты же знаешь, Сильвия, что я лишь на два года старше тебя; скажи этой женщине, что мне всего двадцать четыре. В тридцать!
        - Молли всего двадцать четыре, - повторила Сильвия примирительно.
        - Двадцать, тридцать или сорок - для меня нет никакой разницы, - ответствовала Элис. - Я никого не собиралась оскорблять. Я лишь хотела сказать, что злыми словами, обращенными к ребенку, она выказала свою глупость. Я знать не знаю, кто она такая и сколько ей лет.
        - Это моя старая подруга, - пояснила Сильвия. - Сейчас ее зовут миссис Брантон, но раньше я знала ее как Молли Корни.
        - Ага! А ты была Сильвией Робсон, самой красивой и беззаботной девушкой в округе, а теперь - бедная соломенная вдова с ребенком, о котором я не должна говорить ни слова, ведь тогда заводят разговор о старом Адаме, словно он не помер давным-давно! Все очень изменилось, Сильвия, и мое сердце болит за тебя, когда я думаю о тех днях, когда ты, как часто говорит Брантон, могла бы заполучить любого мужчину, какого только захотела бы; большой ошибкой было связаться с тем, кто от тебя сбежал. Но семь лет быстро пройдут; тебе тогда будет лишь двадцать шесть, и у тебя будет шанс в конце концов найти себе мужа получше, потому не падай духом, Сильвия.
        Молли Брантон вложила в эту речь как можно больше яда, желая отомстить, причем в первую очередь не за отповедь, которую получила в ответ на злые слова в адрес ребенка, а за предположение, что ей тридцать лет. Серьезное, как у Филипа, лицо Элис Роуз заставило ее подумать, будто та приходится ему матерью либо теткой, и, завершив свою тираду намеком на более счастливый брак Сильвии, Молли пришла в восторг. Элис услышанное действительно разозлило так, словно она была кровной родственницей Филипа, однако по другой причине. Она чутко улавливала намеренные оскорбления, и ее возмутило, что Сильвия сносит это молча; впрочем, по правде говоря, подобное поведение было слишком типичным для Молли Брантон, чтобы произвести на ее подругу такое же впечатление, как на человека, видевшего Молли в первый раз; к тому же Сильвии казалось, что, оставив слова Молли без ответа, она уменьшит вероятность того, что гостья продолжит в том же духе. Поэтому Сильвия предпочла малодушно ворковать с ребенком в надежде избежать участия в разговоре, к которому она тем не менее внимательно прислушивалась.
        - Что до Сильвии Хепберн, которая некогда была Сильвией Робсон, - произнесла Элис с мрачным возмущением, - то ей мое мнение известно. Я верю, что она становится скромнее, и молюсь, чтобы это действительно было так, но в те дни, когда Филип на ней женился, она была легкомысленной и тщеславной; этот брак мог бы послужить ее спасению, однако Господу угодно было поступить иначе, и теперь ей надлежит терпеливо каяться. А потому я больше не стану ничего о ней говорить. Что же касается отсутствующего здесь человека, о котором ты высказалась с таким пренебрежением и укором, то да будет тебе известно, что он принадлежал к числу людей совершенно иного порядка, чем, как мне думается, кто бы то ни было из тех, кого тебе доводилось знать. И, увлекшись хорошеньким личиком и отвергнув ту, что подходила ему больше и души в нем не чаяла, он теперь страдает за это, покинув свой дом и оказавшись вдали от жены и ребенка.
        К всеобщему изумлению, Сильвия опередила Молли с ответом. Бледная, возбужденная, с пылающим взглядом, она, обнимая одной рукой ребенка Филипа, простерла другую со словами:
        - Этого никто не может сказать, ведь никому об этом не известно. И никто не станет судить Филипа и меня. Он поступил со мной жестоко и несправедливо. Но я уже высказала все, что думаю, ему лично и другим жаловаться не стану; судить должны лишь те, кто знает. Так что не пристало, - добавила она, с трудом подавив всхлип, - говорить подобным образом в моем присутствии.
        Обе ее собеседницы - поскольку Эстер, понимавшая, что Сильвия желала ее присутствия лишь для того, чтобы избежать неприятного разговора с глазу на глаз, выскользнула обратно в магазин, едва ее мать вошла в комнату, - удивленно смотрели на Сильвию; ее слова и манеры исходили от той части ее натуры, которую она редко демонстрировала и с которой ни одна из них прежде не сталкивалась.
        Элис была ошеломлена, однако речь Сильвии вызвала у нее одобрение, ведь сказанное означало, что затронутый вопрос наполнял мысли и чувства говорившей в гораздо большей мере, чем считала миссис Роуз; то, что Сильвия редко упоминала об исчезновении Филипа, заставляло Элис думать, будто ее мировосприятие было еще слишком наивным для того, чтобы произошедшее могло произвести на нее хоть сколько-нибудь серьезное впечатление. Мнение же Молли Брантон об услышанном выразилось следующими словами:
        - Ну и ну! Это говорит о многом, девочка. Если ты все время угощала Филипа такими взглядами и речами, легко понять, почему он сбежал. Не замечала в тебе такого прежде; ты воистину стала маленькой мегерой!
        Сильвия действительно была полна вызова: ее щеки раскраснелись, в глазах по-прежнему пылал огонь. Однако шутливые слова Молли заставили ее вернуться к прежним манерам.
        - Мегера я или нет, судить не тем, кто не знает о произошедшем и не ведает, что сокрыто в моем сердце. Но я не могу считать друзьями тех, кто судачит о моем муже или обо мне самой в моем присутствии. Кем был он, я знаю, а кем была я, полагаю, известно ему. А теперь я попрошу, чтобы поскорее принесли чай, ведь ты его уже заждалась!
        Последняя фраза была попыткой примирения, однако Молли не торопилась брать оливковую ветвь. Впрочем, недалекая по своей природе, она редко принимала что-либо близко к сердцу, а косный ум, как известно, реагирует лишь тогда, когда его подстегивают извне; да и аппетит у нее всегда был отменным, поэтому она осталась, даже несмотря на то, что это означало неизбежный разговор с Элис. Впрочем, последняя не пожелала возобновить беседу и отвечала на речи миссис Брантон односложно, а то и вовсе не снисходила до этого.
        К тому времени, когда накрыли стол, Сильвия вновь стала совершенно спокойной, лишь бледность ее стала более заметной, чем обычно; с Элис она была очень внимательна, однако явно замкнулась в себе; она вообще предпочла бы отмалчиваться, но, поскольку Молли была ее гостьей, это не представлялось возможным, и Сильвия прикладывала все усилия к тому, чтобы беседа не касалась неудобных вопросов. Впрочем, когда у дверей магазина остановилась коляска, которая должна была увезти миссис Брантон обратно в дом ее сестры, с облегчением вздохнули все четверо, особенно маленькая Белла.
        Едва дверь за гостьей закрылась, Элис разразилась в ее адрес осуждающей тирадой, которую закончила следующими словами:
        - И если что-то в моих речах оскорбило тебя, Сильвия, то я произнесла это лишь потому, что манера, в которой вы с ней говорили о Филипе, глубоко меня задела - особенно злой и легкомысленный совет, чтобы ты подождала семь лет, а затем снова вышла замуж.
        Слова эти могут показаться читателю суровыми, однако миссис Роуз произнесла их в такой манере, что они прозвучали почти как извинение. Никогда не слышавшая, чтобы она говорила в подобном тоне, Сильвия, помолчав несколько мгновений, произнесла:
        - Видя, как вы добры к моей маленькой Белле, я часто думала о том, чтобы сказать вам с Эстер: мы с Филипом никогда не сможем снова быть вместе - даже если он вернется домой сегодня же вечером…
        Ее прервал испуганный вскрик Эстер.
        - Тише, Эстер, - сказала Элис. - Сильвия Хепберн, ты говоришь как неразумное дитя.
        - Нет, я говорю как женщина - женщина, обманутая мужчинами, которым она доверяла, и тут ничего не поделаешь. Я не стану больше об этом упоминать. Дурно обошлись со мной, и жить с этим мне. Это все, что я собиралась вам сказать, дабы вы яснее представляли себе причины исчезновения Филипа, и больше не скажу об этом ни слова.
        Так Сильвия, похоже, и намеревалась поступить, пропуская вопросы и укоры Элис мимо ушей и избегая печальных, полных тоски взглядов Эстер; лишь когда они, собираясь лечь спать, уже поднялись по маленькой лестнице, Сильвия, обняв подругу и положив голову ей на плечо, прошептала:
        - Бедная Эстер… Бедная, бедная Эстер! Если бы только вы с Филипом поженились! Какого горя мы все могли бы тогда избежать!
        Отстранив Сильвию, Эстер пристально всмотрелась в ее лицо, в глаза, после чего, проследовав за ней в ее комнату, где спала маленькая Белла, закрыла дверь и почти упала перед Сильвией на колени, спрятав лицо в складках ее юбки.
        - Сильвия, Сильвия! - шептала она. - Кто-то рассказал тебе… А я-то думала, что никому об этом не известно… В этом нет греха… Со всем уже покончено… Правда… Это было давно… Еще до вашей свадьбы. Но забыть Филипа я не могу. Плохо, наверное, думать о нем, раз он никогда обо мне не думал, но я представить не могла, что кто-нибудь об этом узнает. Мне хочется провалиться сквозь землю от горя и стыда.
        Эстер замолчала, пытаясь сдержать рыдания, и Сильвия тут же заключила ее в объятия. Сидя рядом с ней на полу, она пыталась утешить Эстер, ласково гладя ее и отрывисто приговаривая:
        - Вечно я скажу что-нибудь невпопад. Не день сегодня, а сплошное расстройство, право слово, - добавила Сильвия, имея в виду новость о браке Кинрейда, которую ей еще предстояло обдумать. - Но ты, Эстер, тут совершенно ни при чем. Ты ни разу ни на что не намекнула - ни словом, ни жестом, ни взглядом. Я услышала об этом от твоей матери.
        - Ох, матушка-матушка! - простонала Эстер. - Никогда не думала, что кто-то, кроме Бога, знает, что я когда-либо относилась к Филипу иначе, чем к брату.
        Сильвия ничего не ответила, лишь продолжала гладить Эстер по мягким каштановым волосам, с которых свалился чепец, и размышляла о том, сколь странна жизнь и сколь зла любовь; непостижимость мира приводила ее в замешательство; она едва не вздрогнула, когда Эстер встала и, взяв ее за руки, произнесла, торжественно глядя на подругу:
        - Сильвия, ты знаешь, что было моей бедой и позором, и, уверена, жалеешь меня. Я глубоко перед тобой раскаиваюсь, ведь чувство разочарования лежало на моем сердце тяжким грузом много месяцев до твоей свадьбы; но теперь прошу тебя, если тебе хоть чуть-чуть жаль меня из-за того, через что я прошла, или если ты хоть немного меня любишь из-за той любви, которую ко мне испытывала твоя покойная мать, или если у тебя есть ко мне хоть какие-то сестринские чувства хотя бы просто потому, что мы теперь ежедневно делим хлеб, - изгони из своего сердца жестокие мысли о Филипе; возможно, он обошелся с тобой дурно или ты считаешь, что он так с тобой обошелся, хотя все то время, что я его знала, он был добрым и хорошим; но если Филип вернется оттуда, куда его занесло в этом бескрайнем мире (а я каждый вечер молюсь о том, чтобы Бог сберег его и помог ему вернуться домой в целости), отринь былые обиды, прости его и будь для него той, кем ты, Сильвия, можешь быть, если захочешь, - доброй, хорошей женой, которой он заслуживает.
        - Не могу; ты ничего об этом не знаешь, Эстер.
        - Так расскажи мне! - взмолилась Эстер.
        - Нет! - ответила Сильвия, немного поколебавшись. - Я на многое готова ради тебя, правда, но Филипа я бы не простила, даже если бы могла; я торжественно поклялась не делать этого. Вижу, ты потрясена, но, если бы тебе все было известно, ты была бы в ужасе от Филипа. Я сказала, что никогда его не прощу, и сдержу слово.
        - Тогда, думаю, лучше мне молиться о его смерти, - произнесла Эстер безнадежно и почти с горечью, выпуская руки Сильвии.
        - Если бы не малышка, я бы желала смерти себе. Самые дорогие тебе люди забывают тебя первыми.
        Сказанное относилось к Кинрейду, однако Эстер этого не поняла; молча постояв еще некоторое время, она поцеловала Сильвию и отправилась спать.
        Глава XL. Нежданная вестница
        После этих треволнений и частичных признаний о Филипе в разговорах не упоминали много недель. И Сильвия, и Эстер избегали даже малейших намеков на него, и ни одна не знала, как редко или как часто другая о нем думает.
        Однажды маленькая Белла особенно сильно капризничала и упрямилась, и потому Сильвии пришлось прибегнуть к способу воздействия, который всегда срабатывал: она отвела дочь в магазин, где вид новых разноцветных вещей неизменно очаровывал маленькую девочку. Держась за руку матери, малышка шла мимо длинного прилавка, когда у двери остановилась коляска мистера Доусона. Однако вышла из нее не миссис Брантон, а безупречно одетая и очень красивая юная леди; она осторожно поставила изящные ножки на землю, словно поездка на столь примитивном средстве передвижения была ей в новинку. Прочтя имена на вывеске магазина и убедившись, что это именно то место, которое ей было нужно, незнакомка, покраснев, вошла внутрь.
        - Миссис Хепберн дома? - спросила она у Эстер, которая привычно вышла встречать посетителей, в то время как Сильвия увела Беллу за огромные рулоны красной фланели. - Я могу ее увидеть? - по-прежнему обращаясь к Эстер, продолжила незнакомка мелодичным голосом; по произношению в ней можно было узнать южанку.
        Услышав ее вопрос, Сильвия с едва заметной сельской неловкостью выступила вперед, чувствуя одновременно робость и любопытство.
        - Не соизволите ли проследовать за мной, мэм? - спросила она, уводя незнакомку в свою гостиную и оставляя Беллу под заботливым присмотром Эстер.
        - Но вы ведь меня даже не знаете! - жизнерадостно воскликнула юная красавица. - Однако с моим мужем вы, мне кажется, знакомы. Я миссис Кинрейд!
        Сильвия с трудом сдержала удивленный крик; стараясь не выказывать эмоций, она предложила гостье стул, пытаясь сделать так, чтобы та чувствовала себя как дома, хотя на самом деле Сильвию интересовали лишь причины ее визита и то, как скоро она отправится восвояси.
        - Вы ведь знали капитана Кинрейда, правда? - спросила юная леди с невинным видом.
        Сильвия попыталась ответить утвердительно, однако ей не удалось произнести ни звука.
        - Но мне известно, что ваш муж знал его, - продолжила гостья. - Он уже дома? Могу я с ним поговорить? Мне так хочется его увидеть!
        Сильвия стояла в полнейшем замешательстве. Миссис Кинрейд, эта хорошенькая, жизнерадостная, не ведающая горя птичка… Филип… Жена Чарли… Что вообще у них может быть общего? Что они могут знать друг о друге? Все, что она смогла ответить на нетерпеливые вопросы и еще более нетерпеливые взгляды миссис Кинрейд, - это что ее мужа нет дома, он уехал уже давно и его местоположение ей неизвестно, как и то, когда он вернется.
        На лице миссис Кинрейд появилась тень огорчения - отчасти из-за разочарования, отчасти по причине сочувствия, которое вызвал у нее безнадежный тон Сильвии.
        - Миссис Доусон сказала мне, что мистер Хепберн довольно внезапно уехал год назад, но я думала, что к этому времени он уже вернулся, - пояснила она. - Капитана я жду в начале следующего месяца. О, как бы мне хотелось увидеть мистера Хепберна и поблагодарить его за спасение жизни капитана!
        - Что вы имеете в виду? - спросила Сильвия, позабыв о напускном безразличии. - Капитан - это ваш муж?
        Она не смогла назвать Кинрейда привычным именем Чарли в присутствии его молодой жены.
        - Да. Вы ведь знали его, правда? В те дни, когда он часто приезжал гостить к мистеру Корни, своему дядюшке?
        - Да, я знала его; но я ничего не понимаю. Не расскажете ли вы мне обо всем? - произнесла Сильвия слабым голосом.
        - Я думала, вам обо всем рассказал ваш супруг; даже не знаю, с чего начать. Вам известно, что мой муж - моряк?
        Сильвия утвердительно кивнула, ловя каждое слово гостьи; к этому времени ее сердце бешено колотилось.
        - А теперь он, - продолжила миссис Кинрейд, - офицер королевского флота, и все благодаря собственной храбрости! О, я так им горжусь!
        Будь Сильвия женой Кинрейда, она испытывала бы такие же чувства; впрочем, она не сомневалась, что он однажды прославится.
        - И он участвовал в осаде Акры, - добавила гостья.
        Сильвия озадаченно посмотрела на нее, и миссис Кинрейд это заметила.
        - Ну, знаете, Сен-Жан-д?Акр, - пояснила она. - Впрочем, хорошо говорить «знаете», а ведь я сама о ней слыхом не слыхивала до тех пор, пока туда не отправили корабль капитана, хотя в классе у мисс Доббин я была первой по географии. Акра - это портовый город недалеко от Яффы (так нынче зовется Иоппия, которую давным-давно посещал святой Павел); уверена, вы читали о ней, как и о горе Кармель, где однажды побывал пророк Илия; все это, знаете ли, находится в Палестине, только сейчас там правят турки.
        - Но я все еще не понимаю, - произнесла Сильвия жалобно. - Вы, несомненно, правы насчет святого Павла, но прошу вас, расскажите о вашем муже и о моем. Они что, снова встретились?
        - Да, в Акре, говорю же, - ответила миссис Кинрейд с милым нетерпением. - Турки удерживали город, а французы хотели его взять; а мы, британский флот, не собирались им этого позволить. Поэтому сэр Сидней Смит, коммодор и большой друг капитана, высадился на берег, чтобы дать французам бой, а с ним - капитан и многие другие моряки; была ужасная жара, а бедного капитана ранили; он лежал, умирая от боли и жажды под вражеским - то есть французским - огнем; французы готовы были подстрелить любого, кто к нему приблизится. Он был так близко к ним, что они считали его мертвым; и он действительно умер бы, если бы ваш муж не появился из укрытия и не унес его, то ли взяв на руки, то ли взвалив себе на спину (я так и не смогла понять, как именно), под защиту стен.
        - Это не мог быть Филип, - произнесла Сильвия с сомнением.
        - Однако это был именно он. Так говорит капитан, а он не из тех, кто ошибается. Я думала, что взяла с собой его письмо; я прочла бы вам оттуда пару абзацев, вот только оставила его в своем столе у миссис Доусон, а переслать вам его не могу. - Миссис Кинрейд покраснела, вспомнив некоторые из любовных пассажей «капитана». - Правда. Но можете быть уверены: ваш муж подверг себя опасности, чтобы спасти жизнь старого друга, иначе капитан не говорил бы так.
        - Но они не были… не были… Их нельзя было назвать большими друзьями.
        - Как жаль, что я забыла это письмо; только подумать, как глупо; но я столько раз перечитывала его, что, думаю, запомнила наизусть. Он написал: «И именно тогда, когда моя надежда иссякла, я увидел Филипа Хепберна, человека, которого знал в Монксхэйвене и которого имел причину очень хорошо запомнить». Уверена, он именно так и выразился: «очень хорошо запомнить». «Он тоже заметил меня и, рискуя жизнью, бросился ко мне. Уверенный, что его подстрелят, я закрыл глаза, чтобы не видеть, как гибнет мой последний шанс. Хепберн бежал под ливнем пуль, и, думаю, в него попали, однако он поднял меня и отнес в укрытие». Уверена, именно так он и написал, ведь я столько раз перечитывала его письмо; дальше он рассказывает о том, как, едва оправившись, стал искать мистера Хепберна на кораблях, но не нашел его ни живым, ни мертвым. О боже, почему вы так побледнели?! - воскликнула гостья, вздрогнув при виде побелевшей Сильвии. - Поймите, то, что вашего супруга не удалось найти живым, - не причина считать его мертвым, просто его имени не было ни в одном из судовых журналов; капитан считает, что его, должно быть, все
знали под другим именем. Говорит, что просто хотел бы увидеться с мистером Хепберном и поблагодарить его; говорит, что многое отдал бы за то, чтобы узнать, что с ним стало; потому, приехав на пару дней к миссис Доусон, я сказала, что должна хотя бы ненадолго заглянуть в Монксхэйвен, дабы удостовериться, что ваш замечательный муж вернулся домой, и пожать руку человеку, спасшему моего дорогого капитана.
        - Не думаю, что это был Филип, - повторила Сильвия.
        - Почему? - спросила гостья. - Вы говорите, что не знаете, где он; так почему же он не мог там оказаться?
        - Но он не был ни моряком, ни солдатом…
        - Ох, был… Как мне кажется, капитан называет его в письме морским пехотинцем; это нечто среднее между моряком и солдатом. Скоро ваш муж вернется домой и вы сами все увидите!
        В тот миг в комнату вошла Элис Роуз, и исполненная благодарности и прочих наилучших чувств к семье человека, спасшего ее капитана, миссис Кинрейд, немедленно сделав вывод, что перед ней - мать Сильвии, пожала старой женщине руку самым искренним и очаровательным образом.
        - Ваша дочь здесь, мэм! - сказала она ошеломленной и польщенной Элис. - Я миссис Кинрейд, жена капитана, который раньше часто бывал в этих краях; я привезла ей сведения о ее муже, но она мне не верит, хотя они, несомненно, очень лестны для него.
        Элис выглядела озадаченной, и Сильвия почувствовала, что должна ей все объяснить.
        - Она говорит, что он то ли солдат, то ли моряк и отправился в какое-то отдаленное место, которое упоминается в Библии.
        - Филип Хепберн сделался солдатом! - произнесла Элис. - Человек, который когда-то был квакером?
        - Да, и таким храбрым, что я всем сердцем желаю с ним увидеться! - воскликнула миссис Кинрейд. - Он, знаете ли, спас моему мужу жизнь на той самой Святой земле, где находится Иерусалим.
        - Нет! - сказала Элис с легким пренебрежением. - Я понимаю, почему Сильвия не хочет верить вестям, которые вы принесли. Человек мира, ставший человеком войны и очутившийся в Иерусалиме, городе «вышнем и свободном»[76 - Новый Завет, Послание к Галатам, синодальный перевод.], в то время как я, одна из избранных, по-прежнему живу в Монксхэйвене как самый обычный человек…
        - Нет, - ответила миссис Кинрейд мягко, почувствовав, что коснулась болезненной темы. - Я не говорила, что мистер Хепберн отправился в Иерусалим, - лишь о том, что мой муж видел его в тех краях, где он как храбрый и достойный человек исполнял свой долг, и даже более того; скоро он, поверьте, вернется домой; я лишь молю вас послать нам с капитаном весть, когда это случится, ведь, уверена, если это будет в наших силах, мы оба навестим его, чтобы выразить свое почтение. Очень рада была с вами увидеться, - сказала она, вставая и пожимая Сильвии руку, - ведь капитан говорил о вас, и не только в связи с тем, что вы - жена Хепберна; если вы когда-нибудь окажетесь в Бристоле, надеюсь, вы заглянете к нам в Клифтонские низины[77 - Район на западе Бристоля.].
        Она удалилась, оставив Сильвию, ошеломленную полученными известиями. Филип - солдат! Филип в бою, рискующий своей жизнью. И, что было наиболее странным, Чарли и Филип, встретившиеся вновь, но не как соперники и враги, а как спасенный и спаситель! Прибавьте ко всему этому убежденность, подкрепленную словами счастливой любящей жены, что прежняя страстная любовь, которую Кинрейд испытывал к самой Сильвии, судя по всему, прошла бесследно, изгладилась из его памяти, словно ее никогда и не было. Сильвия сама с корнем вырвала свою любовь к нему, однако чувствовала, что никогда не сможет о ней забыть.
        Эстер привела Беллу к матери. Ей не хотелось прерывать беседу со странной леди; теперь же, войдя в комнату, она обнаружила, что ее собственная мать возбуждена, а Сильвия более тиха, чем обычно.
        - Это была жена Кинрейда, Эстер! - сказала Элис. - Того самого, что был главным гарпунером и наделал столько шуму, когда погиб Дарли. Он теперь капитан - капитан военно-морского флота, по словам этой женщины. И она всячески убеждала нас, что Филип теперь обретается в библейских местах - местах, от которых уже ничего не осталось, но чье подобие избранные однажды увидят на небесах. Говорит, что Филип там, что он - солдат, спасший жизнь ее мужа, и что он скоро вернется. Интересно, что скажут Джон с Джеремайей о его службе? Думаю, им это не понравится.
        Ничего не понимавшей Эстер очень хотелось расспросить обо всем Сильвию, однако та сидела чуть в стороне, держа на коленях маленькую Беллу и положив щеку на ее златовласую головку; казалось, она находилась в трансе и видела вещи, которых на самом деле не было.
        Поэтому Эстер пришлось расспрашивать собственную мать, но та едва ли пролила свет на сказанное миссис Кинрейд, ведь Элис явно в большей мере занимала несправедливая привилегия находиться в святых местах, коей удостоился Филип, - если оные святые места, конечно, вообще существовали по эту сторону рая, в чем Элис была склонна сомневаться, - чем повторение слов и изложение фактов.
        Внезапно Сильвия осознала заинтересованность Эстер и ответила на ее несмелые вопросы.
        - Твоя мать говорит правду, - сказала она. - Это жена Кинрейда. А он сам сейчас на войне; он слишком приблизился к французам, которые вели шквальный огонь, и тогда, судя по ее рассказу, его увидел Филип и, бросившись под пули, унес в укрытие. Именно это она сказала и именно на этом настаивала.
        - А почему это не может быть правдой? - спросила Эстер.
        Ее щеки покраснели.
        - Трудно сказать. Возможно, все так и было. Но особых причин для дружбы у них нет, и все это кажется очень странным… Филип - солдат, да еще и их встреча в таком месте!..
        Эстер всем сердцем приняла историю о храбрости Филипа, полностью поверив в нее. А вот Сильвия лишь еще глубже задумалась, хотя Эстер причины ее неверия - или даже удивления - были совершенно непонятны. Много раз она, ложась спать, представляла себе события из рассказа миссис Кинрейд так подробно, как ей позволяли воображение и собственный опыт: одна фигура, затем другая. Часто, просыпаясь утром, Эстер чувствовала, что ее сердце бешено колотится по неведомой ей причине, а затем с содроганием вспоминала сцены, явившиеся ей во снах, - сцены, которые могли бы стать реальностью в тот же день, ведь Филип мог вернуться, и что тогда?
        Но где же эти недели и тяжелые месяцы был сам Филип?
        Глава XLI. В приюте Гроба Господня
        Филип долго пролежал на борту госпитального судна. Будь у него не так тяжело на сердце, он мог бы оправиться быстрее. Его раздробленная челюсть, обожженное, почерневшее лицо, множество ран на теле - все это терзало его и физически, и душевно. Шансов вернуться домой веселым доблестным воином и вновь завоевать любовь жены больше не оставалось - если они вообще когда-то были, а не являлись лишь глупой, пустой мечтой несчастного в первый час после поступления на службу, мечтой, которая не раз посещала рекрута при виде новых сцен, в бешеном темпе проносившихся перед его глазами в дни службы. Однако теперь все было кончено. Филип знал: вероятность, что его мечта сбудется, ничтожно мала; и все-таки пока он верил, что это возможно, он был счастлив. Теперь же его будущим было уродство, слабость и скудное жалованье, едва позволявшее получавшему его не скатиться в полную нищету.
        Окружающие были по-своему добры к Филипу, заботясь о его физических потребностях, однако они не стали бы слушать разговоры о том, как он несчастен, даже если бы он сам был из тех, кто делает подобные признания. Филип же лежал на своей койке в полном молчании, редко о чем бы то ни было просил и неизменно отвечал делавшему обход корабельному врачу, что ему лучше. Впрочем, на самом деле ему было все равно; у него даже вызывало досаду, что его случай считают столь интересным с точки зрения хирургии, поскольку это означало вероятность чрезмерного внимания. Врачи говорили, что причина его слабости - жара, ведь раны и ожоги Филипа начали наконец заживать, и спустя еще некоторое время ему сказали, что его отправят «домой». Произнеся эти слова, врач, измерявший Филипу пульс, почувствовал, что сердцебиение раненого замедлилось, однако тот ничего не сказал. Собственная жизнь и окружающий мир были слишком безразличны Филипу, чтобы он имел какие-либо желания, в противном случае врачи охотно позволили бы любимому пациенту подольше оставаться там, где он находился.
        Мало-помалу Филип, садясь то на один, то на другой корабль и отдыхая в гарнизонных госпиталях, добрался сентябрьским вечером 1799 года до Портсмута. Транспортное судно, на котором он плыл, перевозило солдат и моряков, раненных и искалеченных в сражениях; все, кому хватило сил, поднялись на палубу, чтобы увидеть белые скалистые берега Англии. Один человек, подняв руку, снял фуражку и, с трудом взмахнув ею, слабым, но пронзительным голосом воскликнул:
        - Старушка Англия навсегда!
        Сделав это, он в голос разрыдался. Некоторые попытались затянуть «Правь, Британия, морями!», однако большинство людей были слишком слабы; они лишь сидели в неподвижности, глядя на побережье, которое совсем недавно уже и не чаяли увидеть. Филип был в их числе, хотя и сидел несколько поодаль от остальных, кутаясь в огромный военный плащ, который дал ему один из офицеров; после теплых краев, а также из-за слабого здоровья сентябрьский бриз казался ему пронизывающим.
        Когда вдалеке показалась портсмутская гавань, судно подняло сигнальные флаги, над которыми триумфально развевался любимый британский флаг. В гавани просигналили в ответ, и на борту началась суета: все готовились сойти на берег; в порту также была нетерпеливая суматоха: люди в форме, расталкивая остальных, пробирались к причалу, так, словно именно им принадлежало право первыми встретить прибывших. Это были санитары из военного госпиталя, которые, получив сигнал, направились к берегу с носилками и прочими вещами, чтобы помочь больным и раненым, вернувшимся в страну, которую они защищали и за которую пострадали.
        Сделав последний рывок, судно качнулось и причалило в предназначенном для него месте. Филип сидел все так же неподвижно, словно приветственные возгласы совершенно его не касались; крики, суетливая забота, пронзавшие воздух громкие указания - из-за всего этого его нервы натягивались, будто струны. Но вот какой-то офицер отдал приказ, и привыкший к дисциплине Филип встал и, взяв вещевой мешок, сошел с корабля. Несмотря на внешнее безразличие, Хепберн испытывал симпатию к некоторым из своих товарищей; особенно он привязался к одному человеку, который был совершенно не похож на него, - веселому и смекалистому парню из Сомерсетшира, которому, судя по тому, что Филип услышал из разговора врачей, из-за полученного пулевого ранения в бок уже никогда не суждено было стать прежним. Этот морской пехотинец часто развлекал товарищей остроумными шутками и сам над ними смеялся, пока у него не начинался столь ужасный приступ кашля, что окружающие боялись, как бы он не умер от этого. После одного из таких приступов он с трудом произнес несколько фраз, и они с Филипом разговорились; выяснилось, что в тихой
маленькой деревушке Поттерн, расположенной вдали от побережья, в верхней части Солсберийской равнины, у него были жена и ребенок, маленькая девочка примерно того же возраста, что и дочь Филипа Белла. Именно по этой причине Хепберн и сблизился с ним и именно поэтому дождался бедного чахоточного солдата, чтобы сойти вместе на берег.
        Носилки понесли в сторону госпиталя; сержант, который был за главного, отдал команду раненым, способным передвигаться самостоятельно, и они в меру своих сил зашагали в некоем подобии строя; впрочем, скоро самые слабые начали отставать, с трудом выдерживая грубоватые приветствия и выражения сочувствия, доносившиеся из толпы. Филип с товарищем проделали уже примерно половину пути, и тут внезапно молодая женщина с ребенком на руках, пробравшись сквозь столпотворение и проскользнув мимо солдат, не дававших людям высыпать на дорогу, бросилась на шею другу Филипа.
        - Ох, Джем! - всхлипнула она. - Я шла от самого Поттерна, останавливаясь лишь для того, чтобы покормить Нелли и дать ей отдохнуть; теперь ты вернулся ко мне, вернулся! Слава Богу!
        Похоже, она не заметила ужасных изменений, произошедших с ее мужем с тех пор, как он расстался с ней, румяный и здоровый; как она и сказала, он вернулся, и ей этого было достаточно; женщина целовала лицо мужа, его руки, мундир, и никто не мог помешать ей идти с ним бок о бок, держа его за руку, в то время как маленькая девочка, испуганная громкими голосами и незнакомыми лицами, бежала рядом, вцепившись в юбку матери.
        Бедный Джем закашлялся, как человек, которому недолго осталось жить на этом свете, и Филип горько ему позавидовал - и его жизни, и скорой смерти, ведь разве не окружала его нежная любовь женщины и разве такая любовь не сильнее смерти? Филип почувствовал, что его собственное сердце онемело, словно превратившись в холодный тяжелый камень. Но, сравнивая себя с товарищем, он чувствовал, что у него еще остались силы на то, чтобы страдать.
        На дороге, по которой им пришлось идти, было полно людей, хотя выстроившиеся вдоль обочин солдаты в какой-то мере и удерживали собравшихся. Несчастных раненых засыпали приветственными речами и всевозможными вопросами. Челюсть и вся нижняя часть лица Филипа были забинтованы, фуражка надвинута на лоб; запахнув плащ, он дрожал.
        На углу одной из улиц они остановились из-за какого-то небольшого препятствия. По мостовой, держа под руку леди, в это время торопливо проходил морской офицер; его поступь свидетельствовала о здоровье и беззаботности. Увидев процессию раненых и искалеченных, офицер замер и сказал что-то юной леди; Филип уловил лишь слова «та самая форма» и «ради него»; щеки его спутницы слегка побледнели, однако взгляд вспыхнул. На мгновение оставив ее, офицер двинулся вперед и оказался рядом с Филипом, бедным печальным Филипом, погруженным в собственные мысли настолько, что он ничего не замечал, до тех пор пока не услышал над ухом голос, говоривший с нортумбрской картавостью и столь знакомыми ньюкаслскими модуляциями, которые были для него подобны кошмарному воспоминанию о смертельной болезни; Хепберн повернул забинтованное лицо к говорившему, прекрасно, впрочем, зная, кто это, но тут же отвел глаза от этого красивого счастливого человека - человека, чью жизнь он однажды спас, рискуя собственной, и спас бы снова, однако которого, несмотря на это, предпочел бы никогда больше не встретить в этой жизни.
        - Вот, дружище, возьми, - сказал офицер, вкладывая в руку Филипу крону. - Увы, это все, что у меня есть при себе; будь у меня фунт, я отдал бы его тебе.
        Пробормотав что-то, Филип попытался вернуть капитану Кинрейду монету, но, разумеется, безуспешно; повторить попытку ему не удалось: задержавшее колонну препятствие внезапно убрали, раненые продолжили путь, и толпа оттеснила капитана и его жену; Филип шагал вместе со всеми, сжимая крону в руке и всей душой желая выбросить ее. Он уже собирался так и поступить, надеясь, что никто этого не заметит, однако затем решил отдать монету жене Джема, весело ковылявшей рядом с мужем, несмотря на то что ноги ее были стерты от долгой ходьбы. Чета разразилась такими благодарностями в его адрес, что Филип с трудом это вынес, ведь отдать то, что обжигало пальцы, ему было несложно.
        Филип знал, что из-за ран, полученных на борту «Тесея», ему придется покинуть службу. Также он полагал, что ему предоставят пенсию. Впрочем, дальнейшая жизнь, лишенная надежд и полная проблем со здоровьем, интересовала его мало. Некоторое время он оставался в госпитале, после чего, добросовестно пройдя процедуры, связанные с увольнением с военной службы по причине полученных ранений, оказался волен отправляться на все четыре стороны; впрочем, куда идти, Филип, испытывавший полнейшее безразличие к своей дальнейшей жизни, не знал.
        Была славная, теплая октябрьская погода, когда Хепберн, повернувшись спиной к побережью, двинулся на север. Листья на деревьях только начинали желтеть, а живые изгороди и вовсе были совсем зеленые, ломясь от терпких диких плодов; поля стояли темно-желтые от нескошенного жнивья, перемежаясь с изумрудной зеленью травы. Сады придорожных домиков весело пестрели мальвами, маргаритками и календулой, а оконные стекла поблескивали сквозь вуаль чайных роз.
        Война пользовалась поддержкой в народе, и было вполне естественно, что на солдат и моряков повсюду смотрели как на героев. Долговязая сутулая фигура Филипа, его висевшая на перевязи рука, покрытое шрамами, почерневшее лицо и подвязанная черным шелковым платком челюсть - все эти напоминания о службе были для селян подобны коронам и скипетрам. Многие сидевшие у очага крепкие работяги вставали и шли к двери, чтобы взглянуть на человека, сражавшегося с французами, и пожимали незнакомцу руку, когда тот возвращал кружку их добрым женам, которые в своем простом гостеприимстве в ответ на его просьбу утолить жажду приносили не только воду, но и молоко или домашнее пиво.
        В сельских пабах Филипу оказывали еще более радушный прием: владельцы заведений прекрасно знали, что вечером у них будет гораздо больше клиентов, чем обычно, стоит только пустить слух о том, что к ним заглянул побывавший на войне солдат или моряк. Сельские политики курили, пили, а затем задавали вопросы и обсуждали ответы до тех пор, пока их вновь не одолевала жажда; люди твердых убеждений, но недалекие, они выражали патриотизм лишним выпитым стаканчиком и еще одной выкуренной трубкой.
        В целом человеческая природа повернулась к Филипу солнечной стороной - как раз тогда, когда его продрогшей душе требовалось тепло братской доброты. День за днем он продолжал идти на север в неспешном темпе слабого человека, и все же эти короткие дневные переходы утомляли его настолько, что он всем сердцем желал отдохнуть по-настоящему - так, чтобы утром не нужно было просыпаться с мыслью, что через час-другой ему снова предстоит отправиться в путь.
        Именно такие чувства переполняли Хепберна, когда он увидел, что приближается к величавому городу, в центре которого высился огромный старинный собор. Впрочем, до города было еще две-три мили, ведь Филип стоял на возвышенности. Проходивший мимо работяга, заметив бледность и вялость незнакомца и желая его ободрить, сказал, что, свернув на тропу, уходившую влево, он вскоре окажется у приюта Гроба Господня, где каждому дают хлеб и пиво и где можно отдохнуть на одной из старых каменных скамей, стоявших в тени у входа. Следуя этим указаниям, Филип действительно вскоре добрался до здания, построенного еще при Генрихе Пятом. Какой-то рыцарь, принимавший участие во французских войнах того периода и выживший в битвах, вернулся в свой замок и, движимый голосом совести - или своего духовника, что в те времена было одно и то же, - построил приют, даровав его двенадцати искалеченным солдатам; рядом с приютом возвели часовню, где солдаты должны были посещать ежедневные мессы, кои рыцарь повелел служить до конца времен (на самом деле они проводились более века, что довольно неплохо для вечности, провозглашенной
смертным), молясь за его душу и души тех, кого он сразил. Немалая часть прямоугольного здания предназначалась священнику, служившему мессы и заботившемуся о нуждах обитателей приюта. С течением времени историю приюта и его основное предназначение забыли все, кроме местных знатоков древностей, и его стали воспринимать просто как расположенную в затейливых старинных зданиях богадельню, а должность смотрителя (так теперь называли человека, проводившего ежедневные мессы и читавшего по воскресеньям проповеди) - как вполне желанную синекуру.
        Другим наследием старого сэра Саймона Брея был небольшой клочок земли, доходы от аренды которого шли на то, чтобы все желающие могли получить кусок хлеба и кружку доброго пива. По повелению сэра Саймона пиво это готовили по особому, оставленному лично им рецепту, где молотый плющ использовался вместо хмеля. Однако прогресс неумолим, и рецепт, как и мессы, со временем изменился.
        Филип стоял под сенью огромной каменной арки; справа была задняя дверь дома смотрителя, а напротив - вход в сторожку, рядом с которым в стене было некое подобие раздаточного окна. Поколебавшись, Филип постучал в закрытый ставень. Сигнал, похоже, прекрасно поняли: внутри послышались шаги, окно открылось, и приятного вида старик вручил ему хлеб и пиво. Привратник оказался довольно разговорчивым.
        - Можешь присесть вон на ту скамью, - сказал он. - Нет-нет, приятель, садись на солнышке, ведь там холодно, а здесь ты еще и сможешь понаблюдать через решетку, как наши старики гуляют во дворе.
        Сидя в лучах теплого октябрьского солнца, Филип наблюдал за открывшейся его взгляду мирной сценой.
        Просторный бархатистый газон пересекали по диагонали вымощенные плиткой дорожки; такие же дорожки тянулись по периметру; серо-желтые от старости кирпичные дома кое-где были полностью увиты лозой, девичьим виноградом и чайной розой; перед каждым домом пестрел ухоженный маленький цветник, а в глубине двора стояла внушительного вида часовня; повсюду на солнышке грелись старики и больные, некоторые из них возились с цветами или беседовали с товарищами; двор выглядел так, словно заботы, нужда и даже печаль внешнего мира не способны проникнуть за массивные ворота, сквозь которые смотрел на него Филип.
        - Славное местечко, да? - произнес привратник, верно истолковав его взгляд. - По крайней мере, для тех, кому оно по душе. Я-то от него уже успел чуток подустать; далековато оно, так сказать, от мира; приличного паба, где можно было бы услышать новости, не сыщешь мили на полторы вокруг.
        - Думаю, здесь можно жить очень счастливо, - отозвался Филип. - Разумеется, если у человека легко на душе.
        - Да, приятель, да. Как и везде. Не думаю, что смог бы радоваться жизни - даже в «Белом олене», где тебе за два пенса поставят добрый стаканчик лучшего в четырех королевствах эля, - не смог бы смаковать тамошний эль, если бы моя старушка лежала при смерти; я это к тому, что вкус элю придает расположение духа, а не сам эль.
        В тот самый миг задняя дверь дома смотрителя открылась и за порог вышел одетый в сутану хозяин.
        Он направлялся в соседний город, однако остановился поговорить с Филипом, раненым солдатом; особый интерес у смотрителя вызвал выцветший мундир, ведь его привычный глаз сразу распознал в незнакомце морского пехотинца.
        - Надеюсь, вам пришлась по вкусу пища, которую завещал раздавать основатель приюта Гроба Господня, - сказал смотритель доброжелательно. - Вы выглядите скверно, друг мой, так, словно кусок доброго холодного мяса составил бы вашему хлебу славную компанию.
        - Благодарю вас, сэр! - ответил Филип. - Я не голоден, лишь устал и рад глотку пива.
        - Вижу, вы были морским пехотинцем. Где вам довелось служить?
        - В мае я участвовал в осаде Акры, сэр.
        - Акры! В самом деле? Тогда, быть может, вам знаком мой мальчик, Гарри? Он служил в N-ском подразделении.
        - Он был в моей роте, - сказал Филип, немного оживившись.
        Прежняя солдатская жизнь вызывала у него ностальгию, ведь в ней каждый день происходило множество интересных, пусть даже и небольших событий.
        - Выходит, вы знали моего сына, лейтенанта Пеннингтона?
        - Именно он дал мне этот плащ, сэр, когда меня отправляли обратно в Англию. Я какое-то время был его адъютантом, пока меня не ранило взрывом на борту «Тесея»; он сказал, что во время плавания я могу замерзнуть. Он очень добр и, говорят, станет первоклассным офицером.
        - Вы получите кусок ростбифа, хотите этого или нет, - постановил смотритель и позвонил в колокольчик, висевший у его задней двери. - Теперь я узна? этот плащ… Вот ведь негодник! Как можно было его так быстро износить? - Он смахнул огромную непрошеную слезу. - Значит, вы были на борту «Тесея» во время взрыва? Принесите этому доброму человеку холодного мяса… Впрочем, погодите! Идемте со мной: расскажете миссис Пеннингтон и юным леди все, что знаете о Гарри, об осаде и о взрыве.
        Филипа проводили в дом смотрителя, где едва ли не против воли заставили поесть ростбифа; юные леди без остановки засыпали Хепберна вопросами, говоря, как ему казалось, все одновременно. Он постарался удовлетворить их любопытство и уже искал благовидный предлог, чтобы удалиться, как вдруг самая юная из девушек подошла к отцу - тот все это время стоял у камина, набросив полы плаща на руку и не снимая шляпы. Слегка наклонив голову, он выслушал, что прошептала ему дочь, и, кивнув, принялся расспрашивать Филипа с доброжелательно-покровительственным интересом, с которым богатые обращаются к бедным.
        - Куда вы направитесь теперь? - спросил он.
        Прямо Филип отвечать не стал. Задумавшись о том, куда идет, он через некоторое время произнес:
        - На север, полагаю. Но, возможно, я так никогда туда и не доберусь.
        - А разве у вас нет друзей? Разве вы не к ним направляетесь?
        Вновь повисла пауза; лицо Филипа помрачнело.
        - Нет! - сказал он. - К друзьям я не направляюсь. Не знаю, остались ли они еще у меня.
        По его взгляду и словам Пеннингтоны решили, что либо его друзья умерли, либо он оскорбил их своим поступлением на службу.
        - Я спрашиваю потому, что у нас есть пустующий домик, - продолжил смотритель. - Старик Добсон, сражавшийся с генералом Вольфом[78 - Джеймс Вольф (1727 - 1759) - британский генерал, участник Семилетней войны; 13 сентября 1759 года захватил Квебек, последний остававшийся под контролем Франции порт в Канаде, однако был смертельно ранен в сражении.] во время взятия Квебека, умер две недели назад. Боюсь, что с вашими ранениями вы уже не сможете работать. Однако те, кто у нас селится, должны иметь безупречные рекомендации, - добавил он, посмотрев на Хепберна таким проницательным взглядом, на какой только был способен.
        Филип никак не отреагировал ни на предложение жилья, ни на предположение, что его поведение может оказаться недостойным. Впрочем, в действительности он был благодарен смотрителю, однако на сердце у него было слишком тяжело, чтобы тревожиться о будущем по-настоящему.
        Смотритель и его семья, привыкшие считать проживание в приюте Гроба Господня пределом мечтаний для измученного солдата, ощутили легкую досаду из-за прохладной реакции на сделанное предложение. Пеннингтон принялся перечислять преимущества, которые получит Филип, приняв его предложение.
        - Кроме дома, - сказал он, - вы будете получать телегу дров на День Всех Святых, Рождество и Сретение, синюю накидку и прочую одежду на каждый День святого Михаила и ежедневное содержание в размере одного шиллинга. Обедать будете вместе с остальными в столовой.
        - Смотритель сам ежедневно ходит в столовую, дабы убедиться, что никто ни в чем не нуждается, и произнести молитву, - добавила его жена.
        - Знаю, с моей стороны глупо не быть благодарным за столь щедрое предложение, - произнес Филип скромно, - ведь это гораздо больше, чем то, на что я рассчитывал и надеялся; оно очень соблазнительно, ведь я до крайности измотан. Не раз я думал о том, чтобы лечь под какой-нибудь изгородью и умереть от усталости. Но когда-то на севере у меня были жена и ребенок…
        Он замолчал.
        - Они умерли? - спросила одна из юных леди.
        Ее глаза встретились с полными немой тоски глазами Филипа, который пытался подобрать слова, чтобы все объяснить, но при этом не сказать правду.
        - Что ж, - произнес смотритель, посчитав, что понял истинное положение вещей, - вот мое предложение: вы сразу же займете дом старого Добсона на испытательный срок. Я напишу Гарри и расспрошу его о вас. Кажется, вы сказали, что вас зовут Стивен Фримен? Пока я буду ждать ответа, вы решите, нравится вам здесь или нет, и в любом случае отдохнете, ведь вам это, судя по всему, необходимо. Как вы понимаете, плащ Гарри для меня уже в некотором роде рекомендация, - добавил он, добродушно улыбнувшись. - Разумеется, вам придется следовать правилам, как и всем прочим, - месса в часовне в восемь, обед в двенадцать, гасить свет в девять; об остальном я расскажу вам по дороге к вашему новому жилищу.
        Так Филип, почти вопреки собственной воле, поселился в приюте Гроба Господня.
        Глава XLII. Ложное предание
        Филип занял две комнаты, принадлежавшие покойному сержанту Добсону. На средства попечителей приюта комнаты были хорошо обставлены, а от прежнего жильца остались кое-какие украшения, привезенные из дальних краев сувениры и потрепанные книги.
        Поначалу отдохновение было для Филипа невыразимо приятным. Он старался избегать встреч с незнакомцами, чтобы не показывать свое почерневшее, покрытое шрамами лицо, пусть даже большинство считало подобное уродство почетным. В приюте Гроба Господня Хепберн день за днем встречал одних и тех же людей, которым достаточно было один раз услышать рассказ Филипа и рассмотреть его внешность, после чего они оставляли его в покое. Несложная работа в огороде, расположенном за домом, и в палисаднике, а также ежедневная уборка в гостиной и спальне были поначалу его единственными занятиями - впрочем, на большее ему просто не хватило бы сил. В том, как двенадцать обитателей приюта ежедневно собирались за обедом в большой, затейливо обставленной столовой, а смотритель в своем четырехугольном головном уборе и сутане произносил длинную латинскую молитву, напоминавшую в конце молитву за душу сэра Саймона Брея, было что-то величественное и совершенно не похожее на то, что Филипу доводилось видеть и слышать прежде. Что до писем, отправляемых в те дни на военные корабли, то ответа на них приходилось ждать довольно долго,
ведь никто не мог в точности сказать, где именно находится флот.
        И еще до того, как преподобный Пеннингтон получил наилучшие рекомендации касаемо Стивена Фримена, охотно предоставленные его сыном, Филип стал беспокойным и тревожным, несмотря на окружавшие его мир и уют.
        Когда долгими зимними вечерами он сидел в одиночестве у своего очага, перед глазами у него вставали сцены из прежней жизни: детство; то, как о нем заботилась тетушка Робсон; как он впервые пришел в магазин Фостеров в Монксхэйвене; ферма Хэйтерсбэнк и уроки чтения в светлой теплой кухне; появление Кинрейда; ужасный праздничный вечер у Корни; прощание, свидетелем которого он стал на песчаном берегу у Монксхэйвена; вербовщики и долговременные последствия того, что он утаил правду; суд над бедным Дэниелом Робсоном и его казнь; его собственная свадьба; рождение ребенка и наконец последний день в Монксхэйвене, который Филип вновь и вновь вспоминал в мучительных деталях: он так остро чувствовал боль Сильвии, что ее гневные, презрительные взгляды и исполненные ненависти и возмущения слова почти заставили его поверить, что он действительно был подлецом, которым она его считала.
        Филип позабыл собственные оправдания, хотя когда-то они казались ему вескими. После долгих горьких воспоминаний он задавался вопросом: что Сильвия сейчас делает? Где она? Каким стал его ребенок - его и ее дочь? В такие моменты он вспоминал бедную, стершую ноги жену своего товарища и маленькую девочку, которую та несла на руках, девочку, которая была ровесницей Беллы; Филип жалел, что обратил на нее недостаточно внимания, ведь ее образ помог бы ему представить, как выглядит сейчас Белла.
        Однажды вечером Филип бродил по этому замкнутому кругу из мыслей, до тех пор пока полностью не обессилел. Желая вырваться из монотонности, он пошел взглянуть на оставшиеся от прежнего хозяина старые истрепанные томики в надежде найти среди них что-нибудь интересное, что отвлечет его от тяжелых дум. Там были «Перигрин Пикль», книга проповедей, список половины личного состава армии в 1774 году и «Семь поборников веры христианской»[79 - Роман Ричарда Джонсона, английского писателя XVII века.]. Выбор Филипа пал на последнюю книгу, ведь никогда прежде она ему не встречалась. На ее страницах он прочел о том, как сэр Гай, граф Уорик, сперва сражался с язычниками в родном краю, а затем странствовал долгих семь лет; когда он вернулся, его жена, графиня Фелиция, не узнала бедного измученного скитаниями отшельника, который каждый день приходил за подаянием вместе с другими бедняками и нищими. Наконец, умирая в своей пещере, он послал за ней, передав тайный знак, известный лишь им двоим. Фелиция немедленно примчалась, ведь она знала, что подобный знак мог передать лишь ее муж; они успели сказать друг другу
много нежных прекрасных слов, прежде чем лорд испустил дух, положив голову жене на грудь.
        Эта старая история, известная большинству с детства, была для Филипа в новинку. Он не особенно поверил в ее истинность, ведь сказания о некоторых других защитниках христианского мира были слишком уж явным вымыслом. И все же его не оставляла мысль, что эта история может быть правдивой и Гай и Фелиция когда-то были такими же реальными людьми из плоти и крови, как они с Сильвией. Старая комната, в которую сквозь зарешеченное окно лился лунный свет, причудливость всего, что он видел в последние недели, - все это заставляло Филипа взирать на прочитанное как на правдивую легенду о двух влюбленных, чьи кости давно превратились в прах. Он думал о том, что если бы только мог видеть Сильвию, сам оставаясь невидимым и неузнанным, мог, так сказать, жить у ее врат, глядя на нее и на своего ребенка, то однажды, умирая, тоже послал бы за ней и, обменявшись тихими словами взаимного прощения, умер бы у нее на руках. Или, возможно… Впрочем, мысли Филипа сменились сном, полным видений о Гае и Фелиции, о Сильвии и Белле; наутро он не мог вспомнить ничего конкретного, однако впечатления от этого были ничуть не менее
сильными. Он чувствовал себя так, словно Монксхэйвен звал его, словно он был там нужен, а потому Филип решил отправиться туда, хоть голос разума говорил ему, сколь неразумно было покидать обитель мира и спокойствия, где его окружало дружелюбие, и уходить туда, где его ожидало жалкое существование, если только он не откроется, после чего его жизнь, вероятнее всего, станет еще тяжелее.
        Взгляд Филипа упал на висевшее на стене маленькое узкое зеркало, и, увидев собственное отражение, он презрительно рассмеялся. Волосы на висках поредели - следствие долгой болезни; глаза, впрочем, которые окружающие всегда считали самой примечательной чертой его внешности, оставались прежними, однако ввалились и казались пустыми и мрачными. Посмотрев же на нижнюю часть лица, почерневшую, сморщенную, с постоянно обнаженными зубами и подбородком, навсегда искривленным из-за раздробленной челюсти, Филип подумал, что был бы законченным дураком, если бы попытался вновь завоевать любовь Сильвии. Подобно Гаю Уорику, он должен был вернуться в Монксхэйвен в качестве отшельника и нищего, ведь это позволит ему видеть свою Фелицию и иногда дочь. Маленькая пенсия в полшиллинга в день позволит ему не скатиться в полную нищету.
        В тот же день Филип отправился к мистеру Пеннигтону и сообщил ему, что собирается отказаться от содержания, предоставленного сэром Саймоном Бреем. Смотритель не помнил ничего подобного с тех пор, как занял свой пост, и почувствовал себя обиженным.
        - Должен сказать, что лишь очень неразумный или неблагодарный человек может быть недоволен проживанием в приюте Гроба Господня, - произнес он.
        - Не сомневаюсь, сэр, - ответил Филип. - Однако дело не в неблагодарности, ведь я едва ли способен выразить всю глубину признательности вам, сэру Саймону, мадам, юным леди и всем своим товарищам в приюте; я не ожидал, что обрету такой мир и уют, но…
        - Но что? Что вас не устраивает? Едва здесь освобождается место, как появляется куча людей, желающих его занять; я думал, что проявил доброту к человеку, служившему с Гарри в одной роте. Вы могли бы с ним увидеться, ведь в марте у него увольнительная!
        - Мне очень жаль. Я хотел бы встретиться с лейтенантом. Однако мне нет покоя вдали от… тех, кого я когда-то знал.
        - Десять к одному, что они мертвы, уехали или с ними еще что-нибудь случилось за это время, и поделом вам, если это так. Имейте в виду, что никто не может поселиться в приюте Гроба Господня дважды.
        Развернувшись, смотритель удалился, а Филип, сожалея о предстоящем уходе, но и не в силах остаться, пошел собирать свои нехитрые пожитки, чтобы отправиться на север. Он должен был сообщить о смене своего места жительства чиновнику, отвечавшему за выдачу пенсий, и попрощаться с теми, с кем расставаться ему было неожиданно грустно: пара пожилых обитателей богадельни успела сильно привязаться к Филипу, которого знали под именем Стивена Фримена, благодаря его бескорыстию, готовности почитать им вслух и множеству других небольших услуг, которые он им оказывал, и, вероятно, в первую очередь из-за его молчаливости, превращавшей Хепберна в отличного слушателя для людей словоохотливых. А потому перед уходом ему представилась возможность еще раз поговорить со смотрителем в более дружелюбном тоне, чем тогда, когда он сообщил ему о намерении покинуть приют Гроба Господня. Тепло попрощавшись с его обитателями, Филип вышел за ворота; за четыре месяца пребывания здесь его сердце отчасти исцелилось.
        Физически он также окреп и теперь мог совершать довольно долгие переходы. А еще Филип отложил немного денег из своих содержания и пенсии и мог бы время от времени ехать на крыше дилижанса, если бы не старался избегать взглядов, которые привлекало его обезображенное лицо, даже несмотря на то, что благодаря его добрым печальным глазам и безупречно белым зубам первое впечатление неизменно рассеивалось и уступало место симпатии.
        Богадельню Гроба Господня Филип покинул в феврале, а уже в первую неделю апреля начал узнавать знакомые места между Йорком и Монксхэйвеном; он колебался, спрашивая себя, не было ли его решение недостаточно мудрым - как и предсказывал смотритель. В последнюю ночь своего двухсотмильного пешего перехода Филип остановился в том самом маленьком трактире, где записался на службу почти за два года до этого. Сделал он это ненамеренно: ночь приближалась, а Филип, решив, как ему казалось, срезать путь, заблудился и искал место, где можно было бы переночевать. И все же, оказавшись там, он столкнулся лицом к лицу со своей прошлой и нынешней жизнью. Его дикие, безумные надежды, отчасти, как он теперь понимал, рожденные опьянением, давно умерли; карьера, открывшаяся когда-то перед Филипом, ныне была для него заказана; его юношеские силы и здоровье сменились преждевременной слабостью; что же до дома, который мог бы с любовью распахнуть перед ним двери и утешить его, то последние пару лет смерть не сидела сложа руки и могла лишить его последней слабой радости видеть возлюбленную, оставаясь незамеченным. Всю ночь
и последующий день сердце Филипа переполнял страх, что Сильвия умерла. Было странно, что раньше он об этом почти не задумывался, - так странно, что всецело завладевший им ужас почти заставил его поверить в то, что его жена лежит на монксхэйвенском кладбище. Или, быть может, ему никогда больше не суждено увидеть маленькую Беллу, это цветущее, милое дитя? Издалека доносился похоронный звон, делавший его тревожные фантазии еще мрачнее - настолько, что даже в веселых криках птиц и жалобном блеянии новорожденных ягнят ему чудились дурные предзнаменования.
        Не без труда Филип нашел дорогу обратно в Монксхэйвен, шагая по тем самым диким холмистым вересковым пустошам, которые он пересек в день своего отчаяния; он не знал, почему выбрал именно этот путь, - казалось, ноги сами, против его воли вели его туда.
        Приближался ясный теплый вечер; бешено колотившееся сердце Филипа на мгновение замерло, но затем забилось с новой силой. Он стоял вверху длинного крутого спуска, кое-где походившего на лестницу; спуск этот вел с вершины холма на Хай-стрит, сквозь тот самый проход, через который Хепберн некогда бежал от прежней жизни. Он вновь смотрел на многочисленные неровные крыши и лес дымоходов, пытаясь разглядеть дом, некогда принадлежавший ему. Кто живет в нем теперь?
        Желтый солнечный свет становился слабее, а вечерние тени - гуще; Филип брел вниз по склону холма - усталый, измученный человек. Со стороны тесно стоявших домов доносились веселая музыка и радостные голоса. Однако Филип продолжал медленно спускаться, едва ли обращая внимание на эти звуки, ведь они никак не были связаны с переполнявшими его мыслями о Сильвии.
        Стоило Филипу дойти до угла, где спуск переходил в Хай-стрит, как он в мгновение ока очутился в самом сердце шумной толпы; Хепберн нырнул в тень и принялся наблюдать.
        В Монксхэйвен приехал цирк и входил в город с помпой, сияя буйством красок и поражая шумом, на какой только был способен. Впереди ехали одетые в пестрые наряды трубачи и играли триумфальную какофонию. За ними следовала красно-золотая повозка, запряженная шестью пегими лошадьми; продвижение этой процессии по узким извилистым улочкам уже само по себе было занимательным зрелищем. В повозке сидели короли и королевы, герои и героини - такие, какими их представляли себе циркачи; рядом бежали бросавшие на них завистливые взгляды мальчишки и девчонки; сами циркачи, впрочем, очень устали и тряслись от холода в своих героически-торжественных классических нарядах. Именно такую картину мог бы увидеть Филип - по правде говоря, он ее и увидел, однако не обратил ни малейшего внимания. Почти напротив него, менее чем в десяти ярдах, на ступенях у столь знакомой ему двери магазина стояла Сильвия, держа на руках ребенка, а тот весело вертелся, желая увидеть представление. Сильвия тоже смеялась, радуясь сама и разделяя радость дочери. Подняв маленькую Беллу повыше, чтобы та могла лучше рассмотреть пеструю процессию,
мать тоже наблюдала за происходящим, сияя белозубой улыбкой; затем она отвернулась и заговорила с кем-то, кто стоял позади нее, - с Коулсоном, как понял Филип спустя мгновение; услышав ответ, Сильвия снова рассмеялась. Филип видел все - ее статную и в то же время какую-то небрежную красоту, явную беззаботность и внешнее благополучие. Годы, которые он, часто рискуя встретить кровавый конец, провел в мрачной печали, среди диких сцен, разворачивавшихся на суше и на море, для нее были наполнены солнцем - и в еще большей мере потому, что его рядом не было. Именно такие мысли переполняли разум несчастного искалеченного морского пехотинца, пока он стоял в холодной тени, глядя на дом, который мог бы стать его убежищем, на жену, которая могла бы ему обрадоваться, и на дитя, которое могло бы подарить ему утешение. Но он сам изгнал себя из собственного дома, жена от него отреклась, а дитя растет без отца. Жена, ребенок, дом - все прекрасно обходятся без него; какое безумие погнало его сюда? Еще час назад он, будто мнительный дурак, думал, что она умерла, - умерла с печальным раскаянием в жестоких словах,
исполненная горечи после необъяснимого исчезновения отца ее ребенка, которое в какой-то мере могло стать причиной смерти, которой так боялся Филип. Теперь же он стоял, глядя на Сильвию, и ему казалось, что в жизни вообще нет места боли.
        Веселая кавалькада проехала; закат сменился ночной прохладой, и мать с ребенком скрылись из виду, уйдя в теплый дом, а их муж и отец свернул в холодную темную улочку, ища ночлег подешевле, который даровал бы отдохновение его усталым костям и забытье еще более усталому сердцу. Красивая история о графине Фелиции, так долго горевавшей из-за отсутствия мужа, - это всего лишь старинное предание; впрочем, скорее всего, граф Гай так никогда и не женился бы на Фелиции, зная, что человек, которого она любила больше его, был жив все то время, пока она считала его мертвым.
        Глава XLIII. Неизвестный
        За несколько дней до прихода Филипа в Монксхэйвен к Сильвии наведался с визитом Кестер. Как старого друга и человека, знавшего ее сокровенные тайны, Сильвия всегда принимала его очень тепло, одаривая сердечными словами и взглядами, согревавшими старику душу. Будучи от природы довольно деликатным, он, даже живя в Монксхэйвене, избегал посещать Сильвию слишком часто, однако ждал этих визитов так, как школьник ждет каникул. Годы на ферме Хэйтерсбэнк были самыми счастливыми в его долгой жизни, исполненной монотонного труда. Отец Сильвии всегда относился к Кестеру по-дружески, со свойственной ему простецкой добротой, а ее мать щедро делилась с ним лучшим из производившегося на ферме мясом; когда Кестер, заболев, лежал у себя на чердаке над коровником, Белл Робсон готовила ему поссеты[80 - П?ссет - традиционный британский горячий напиток из молока, створоженного вином или элем, часто приправляемый мускатным орехом и корицей.] и выхаживала с такой нежностью, какую он знал лишь в детстве от матери. Сильвия же и вовсе выросла у него на глазах; если бы она, повзрослев, нашла свое счастье, то могла бы
выпасть из узкого круга интересов Кестера, однако стоило этому бутону распуститься в прекрасную розу, как на ее хорошенькую невинную головку посыпались одна беда за другой, а служба Кестера ее отцу, Дэниелу Робсону, оборвалась в результате трагедии. Из-за всего этого Сильвия стала для верного пастуха главным человеком в мире; второй для него была маленькая Белла, напоминавшая Кестеру Сильвию в детстве, хотя привязанность к ребенку он демонстрировал более открыто, чем к его матери.
        Собираясь в гости, Кестер надел воскресный наряд, тщательно побрился, несмотря на то что был лишь четверг, и прихватил с собой сверток мятных ирисок для малышки; он сидел напротив Сильвии на своем привычном месте - в кресле у двери гостиной, пытаясь подманить видом сладостей малышку, не понимавшую, кто он такой.
        - Она похожа на тебя… но и на отца тоже, - вырвалось у Кестера.
        Едва произнеся эти слова, он украдкой посмотрел на Сильвию, чтобы понять, как она восприняла нечаянное и необычное упоминание о муже. Однако их взгляды не встретились; впрочем, опасения Кестера оказались напрасными: ему почудилось, что Сильвия слегка покраснела, но оскорбленной она не выглядела. Белла действительно унаследовала серьезные, задумчивые темные глаза отца, а не материнские серые, которые никогда не покидало по-детски удивленное выражение. Медленно и недоверчиво приближаясь к пытавшемуся соблазнить ее сладостями старику, девочка смотрела на него отцовским взглядом.
        Мать малышки ничего не ответила; Кестер подумал, что Сильвия его просто не услышала, но тут она произнесла:
        - Ты уже, наверное, слышал, что Кинрейд, который стал прославленным капитаном, женился?
        - Нет! - ответил Кестер с искренним удивлением. - Быть этого не может!
        - Однако это именно так, - сказала Сильвия. - И я не вижу, что могло бы ему помешать.
        - Что ж, - произнес Кестер, избегая смотреть ей в лицо, ведь он уловил в ее голосе необычные интонации, - Кинрейд всегда был деятельным парнем, вечно чем-то занимался; полагаю, поняв, что своей цели ему не достичь, он решил довольствоваться тем, что было.
        - Он не «довольствовался», - ответила Сильвия. - Его жена была в гостях у Бесси Доусон и заглянула ко мне. Эта женщина просто чудо как хороша, а еще - настоящая леди с состоянием. В каждой фразе она упоминала своего мужа - «капитана», как она его называет.
        - Заглянула к тебе, значит? - повторил Кестер, глядя на Сильвию со столь знакомым ей проницательным прищуром. - Странное дельце, не правда ли?
        Сильвия покраснела сильнее.
        - Кинрейд не рискнул рассказать ей о том, что было между нами. Для нее я лишь жена Филипа.
        - А о Филипе-то она, черт возьми, откуда знает? - спросил Кестер.
        От удивления он выпустил сверток с ирисками из рук, и конфеты рассыпались по полу; пухленькая Белла уселась на пол среди этих сказочных сокровищ, казавшихся ей несметными.
        Сильвия снова замолчала, однако хорошо знавший ее Кестер был уверен, что ей очень хочется высказаться, а потому спокойно ждал, не повторяя вопроса.
        - Она говорит - и я думаю, что ее рассказ правдив, хотя все равно ничего не понимаю, - что Филип спас жизнь ее мужа где-то возле Иерусалима. По ее словам, капитан - думаю, я никогда больше не смогу называть его по имени - сражался в великой битве, и его ранили французы, а Филип - наш Филип - побежал к нему под вражеским огнем и спас ему жизнь. Она говорила так, будто капитан испытывает к Филипу благодарность, которую невозможно выразить словами. Она и пришла-то для того, чтобы разузнать о нем.
        - Чудн?я история, - произнес Кестер задумчиво. - Как по мне, так Филип скорее толкнул бы Кинрейда под пули, чем стал вытаскивать из-под них.
        - Нет! - сказала Сильвия, внезапно посмотрев ему прямо в лицо. - Ничего подобного. В Филипе много хорошего. И я не думаю, что на месте капитана он женился бы так быстро на другой.
        - А о Филипе ты со дня его исчезновения ничего не слышала? - спросил Кестер, помолчав.
        - Нет, ничего, кроме рассказанного миссис Кинрейд. Она сказала, что капитан, едва придя в себя после ранения, повсюду его разыскивал, но все без толку. Никто не видел его и не знает его имени.
        - И ты не слышала, что Филип собирается стать солдатом? - не унимался Кестер.
        - Нет. Я ведь тебе уже сказала. Помышлять о таком совершенно не в духе Филипа.
        - Но ты, должно быть, думала о нем все эти годы. Как бы плохо он ни поступил, Хепберн - отец твоей малышки. Как считаешь, что было у него на уме, когда он уходил отсюда?
        - Не знаю. Сперва мне вовсе не хотелось о нем думать. Я пыталась выбросить его из головы, ведь я была в бешенстве оттого, что он встал между мной и… тем, другим. Но затем я начала все чаще вспоминать о нем и поняла, что мне хотелось бы услышать, что с ним все хорошо. Полагаю, я решила, что Филип в Лондоне, где, как ты знаешь, он уже бывал и говорил, что ему там понравилось; а потом Молли Брантон сказала, что тот другой женился; мое сердце словно содрогнулось, и я пожалела о словах, произнесенных в порыве страсти; а затем приехала эта славная юная леди и рассказала историю, о которой я с тех пор много думала, и мне все стало ясно. Филип мертв, и это его дух явился, чтобы спасти того, другого, в час нужды. Я слышала, как отец говорил, что духи не могут успокоиться в своих могилах, пока не исправят несправедливости, совершенной ими при жизни.
        - Вот и я так думаю, - произнес Кестер торжественно. - Мне просто хотелось сперва узнать твое мнение; однако я пришел к такому выводу сразу же, как только услышал этот рассказ.
        - Не считая того единственного поступка, - сказала Сильвия, - Филип был добрым, хорошим человеком.
        - Зато какого поступка! - отозвался Кестер. - Он попросту испортил тебе жизнь, бедная моя девочка, и, возможно, испортил ее и Чарли Кинрейду.
        - Испортить жизнь мужчине гораздо сложнее, чем женщине, - произнесла Сильвия с горечью.
        - Вряд ли. Полагаю, девочка, с тех пор как Филип ушел отсюда, его жизнь рухнула; быть может, хорошо, что она так быстро закончилась.
        - Мне бы хотелось сказать ему хотя бы пару добрых слов, - призналась Сильвия.
        Казалось, она вот-вот расплачется.
        - Ну, ну, девочка, не стоит плакать о былом, а то я сейчас расплачусь об ирисках, которые съела эта маленькая разбойница, пока мы с тобой разговаривали. Съела все до одной!
        - Вот ведь шалунья! - воскликнула Сильвия, протягивая руки к ребенку; девочка бросилась к ней и принялась гладить мать по щекам и вытаскивать из-под чепца ее мягкие каштановые локоны. - И мамочка балует ее, и Эстер…
        - Зато бабушка Роуз не балует, - произнес ребенок, проницательно найдя исключение в материнском списке.
        - Нет; зато Джеремайя Фостер еще как балует. Он почти каждый день приходит к ней из банка, Кестер, и приносит всякую всячину; а она, негодница, лезет прямо к нему в карманы - знай только перекладывает яблоки да игрушки из одного в другой. Эх, что за негодница! - повторила Сильвия, осыпая дочь поцелуями. - А еще он часто берет ее на прогулку и идет медленно, как настоящий старик, чтобы Белла за ним поспевала. Я часто бегу наверх, чтобы смотреть на них из окна, ведь меня он с собой не приглашает, желая побыть с ней наедине.
        - Белла, разумеется, хорошенькая, - сказал Кестер, - но не такая, какой была ты. Впрочем, я так и не сказал, зачем пришел, а ведь мне уже пора уходить. Завтра утром я отправляюсь на Чевиотские холмы[81 - Цепь холмов на границе Англии и Шотландии.], чтобы пригнать овец, купленных Джонасом Бланделлом. Полагаю, работенка месяца на два, не меньше.
        - Славное время года для этого, - сказала Сильвия, слегка удивившись явному нежеланию Кестера покидать Монксхэйвен, ведь раньше он спокойно отлучался и на более долгое время.
        - Да мне, видишь ли, не слишком-то хочется оставлять свою сестру - ту самую вдову, у которой я живу, когда не в отъезде. Еда очень подорожала: за четырехфунтовую буханку хлеба просят шестнадцать пенсов; народ поговаривает о голоде; так что деньги, которые я плач? старушке за еду и кровать в пристройке, для нее очень кстати, и теперь она приуныла: ей никак не удается найти жильца на мое место, а ведь она нарочно перебралась за мост, поближе к новым домам, в надежде, что рабочие, строящие дорогу, будут рады поселиться поближе к ней. Хотелось бы до отъезда найти ей порядочного жильца, а то она мягкосердечная и ее может обмануть любой проходимец.
        - Я могу ей чем-то помочь? - спросила Сильвия встревоженно. - Я бы с радостью это сделала, да и денег у меня полно…
        - Нет, моя девочка, - ответил Кестер. - Не волнуйся; потому я и боялся тебе об этом говорить. Я оставил ей кое-какие деньги и постараюсь прислать еще; мне хочется лишь, чтобы был кто-то, кто скажет ей доброе слово в мое отсутствие. Если ты станешь иногда к ней заглядывать, я буду очень тебе благодарен и уеду с легким сердцем.
        - Ну разумеется, Кестер. Когда тебя нет, у меня сердце не на месте, ведь мне порой так одиноко. И раз нам обеим будет тебя не хватать, то и тема для разговора всегда найдется.
        Кестер удалился, успокоенный обещанием Сильвии почаще заглядывать к его сестре, пока он будет на севере.
        Однако привычки Сильвии изменились с тех пор, как она девочкой проводила на ферме Хэйтерсбэнк по полдня на открытом воздухе, бегая с непокрытой головой кормить кур и старого тяглового коня, собирать в саду травы или, поднявшись на самый высокий холм, дудеть в рожок, приглашая отца и Кестера домой обедать. Живя в городе, где перед выходом из дома нужно было надевать головной убор и плащ, а по улицам шагать чинно и неспешно, она до исчезновения Филипа думала лишь о том, как бы поскорее сбежать навстречу свободе морского побережья, но затем стала так бояться взглядов людей, смотревших на нее как на брошенную жену, что здоровье Беллы превратилось для нее в единственную причину, чтобы выйти из дома. Неизменная готовность души не чаявшего в ребенке Джеремайи Фостера брать Беллу на прогулку, о чем Сильвия рассказала Кестеру, стала для нее спасением. С того самого дня, когда малышка пошла к нему на руки, соблазненная его карманными часами, Джеремайя начал в какой-то мере считать ее своей; возвращаясь из банка домой на обед, он брал девочку с собой, и это стало для него настолько естественным, что теперь у
его стола неизменно стоял высокий стульчик на случай, если Белла будет обедать вместе с ним. В такие дни на обратном пути в банк он обычно приводил ее к двери магазина. Иногда, однако, случалось, что работы в банке во второй половине дня не было, и тогда Джеремайя посылал за матерью девочки, чтобы та забрала Беллу из его дома в новой части города. В такие дни Сильвии приходилось отправляться за своей дорогой малышкой; не считая этих случаев, она редко выходила на улицу.
        В следующий раз необходимость зайти к Джеремайе Фостеру возникла у нее примерно через две недели после прощания с Кестером, и Сильвия решила, что лучшей возможности исполнить обещание и зайти к вдове Добсон нельзя и представить, ведь ее домик стоял на склоне холма, как раз у излучины реки, где ее воды впадали в море. Собираясь сперва заглянуть к сестре Кестера, Сильвия вышла из дому пораньше. Когда она добралась до жилища вдовы, та, убрав после обеда, вязала, сидя на крыльце; впрочем, взгляд женщины был устремлен не на быстро стучавшие спицы, а на бившиеся о берег волны, которых она, однако, тоже не видела, погрузившись в мысли о прошлом.
        Едва осознав присутствие Сильвии, вдова рассыпалась в любезностях, ведь для нее, никогда не знавшей Сильвию Робсон в дни ее детства, та была важной леди; фамильярность ее брата Кристофера в обращении с миссис Хепберн всегда немного возмущала старушку.
        Отряхнув со стула несуществующую пыль, она пододвинула его Сильвии, а сама уселась на трехногий табурет, демонстрируя таким образом почтение к статусу гостьи, ведь в ее скромном жилище был еще один стул; они завели беседу - сперва о Кестере, которого сестра называла исключительно Кристофером, так, словно фамильярное сокращение унижало достоинство ее брата, однако затем женщина заговорила свободнее и разговор стал более доверительным.
        - С одной стороны, мне бы хотелось научиться писать, - сказала она, - ведь тогда я могла бы послать Кристоферу письмо, чтобы он не тревожился. Но, видите ли, он все равно не сумел бы его прочесть, и я успокаиваю себя мыслью о том, что учиться писать бессмысленно, если у вас нет друзей, умеющих читать. И все же, думаю, Кристофер рад был бы узнать, что у меня появился жилец. - Вдова кивнула в сторону пристройки, о которой упоминал Кестер и описание которой помогло Сильвии найти ее дом. - Сейчас он спит, - добавила она, понизив голос. - На вид - странный бродяга, но он не кажется мне плохим.
        - Когда он появился? - спросила Сильвия, вспоминая слова Кестера о характере его сестры и чувствуя, что как его доверенное лицо должна давать ей разумные, взвешенные советы.
        - Когда? Примерно с неделю назад. Я не очень слежу за временем, но этот человек уже дважды заплатил мне за проживание, хотя, конечно, он с готовностью платит вперед. Он явился однажды вечером - настолько обессиленный, что ему пришлось сесть, прежде чем он смог говорить. «Можно у вас заночевать? - спросил он, отдышавшись. - Я встретил парня, который говорит, что вы сдаете жилье». - «Ага, - отвечаю, - можно. Но вы должны будете платить шиллинг в неделю». И тут же пожалела, что сказала это, ведь мне подумалось, что шиллинга он в жизни в руках не держал, а я бы все равно пустила его переночевать, ведь я не из тех, кто прогонит даже собаку, если она так измучена. Но он тут же достал шиллинг и, положив на стол, сказал: «Слишком долго я досаждать вам не буду. Мне уже давно пора умереть». Ну я и подумала, что была с ним слишком сурова. Говорю: «Я - вдова, и друзей у меня не много». Я, видите ли, тогда как раз опечалилась из-за отъезда Кристофера на север. «Так что иногда могу говорить резковато, - сказала я ему. - Но я приготовила на ужин овсянку, так что, коли хотите есть, добавлю туда воды, и, с Божьей
помощью, выйдет совсем неплохо». А он встает, закрывает глаза рукой и молчит. А затем произносит: «Миссис, разве может Бог благословить грешника, одного из детей дьявола? Ведь в Писании говорится, что он - отец лжи». Так и сказал. Меня это озадачило, но я наконец ответила: «Об этом вам нужно спросить у священника; я всего лишь бедная боязливая вдова, но Бог всегда меня благословлял, так что, думаю, я поделюсь Его благословением с вами». Он пробормотал что-то, протянул руку и сжал мою. Думаю, он процитировал Писание, но мне как раз понадобились все мои силы, чтобы снять котелок с огня, ведь это была моя первая еда за день: мы, бедняки, сейчас голодаем. И я просто сказала ему: «Давай, парень, присоединяйся, и пускай Бог благословит того, кто съест больше». С тех пор мы с ним живем душа в душу, только он так и не сказал мне, кто он такой и откуда. Но я думаю, что это один из бедолаг-углекопов, обгоревших в шахте: лицо-то у него черное от ожогов; в последние дни он вообще с постели не встает: лежит и вздыхает - через стенку-то все слышно.
        В подтверждение ее слов из пристройки послышался вздох, перешедший в стон и заставивший собеседниц вздрогнуть.
        - Вот бедняга! - тихо прошептала Сильвия. - Сколько же в мире несчастных людей! - Но затем, вновь вспомнив слова Кестера о «мягкосердечности» его сестры, она решила, что ее долг - давать разумные советы, а потому добавила более суровым тоном: - И все же вы говорите, что ничего о нем не знаете, а бродяг в мире полно, так что вам, вдове, нужно быть осторожнее. Я бы отослала его сразу же, как только он отдохнет. Говорите, у него куча денег?
        - Нет! Я такого не говорила. Мне ничего об этом не известно. Он платит мне наперед, и за еду тоже платит; впрочем, это небольшие деньги, ведь ест он мало, хоть я и сварила ему отличный бульон.
        - На вашем месте я не стала бы отсылать его, пока он не поправится, но считаю, что в конце концов вам лучше избавиться от него. Вот если бы ваш брат был в Монксхэйвене, тогда другое дело, - сказала Сильвия, вставая, чтобы уйти.
        Взяв ее за руку, вдова Добсон с минуту помолчала, а затем произнесла:
        - Вы ведь не рассердитесь на меня, миссис, если мне не хватит духу его выгнать, пока он сам не захочет уйти? Ради Кристофера мне не хотелось бы вас сердить, но я знаю, каково это - жить без друзей, так что как бы там ни было, а выгнать его я не смогу.
        - Нет! - ответила Сильвия. - С чего бы мне сердиться? Это не мое дело. Я лишь отослала бы его на вашем месте. Он мог бы снять комнату в доме, где есть мужчины, которые знают, как обращаться с бродягами.
        Сильвия вышла на залитую солнцем улицу, а несчастный бродяга остался лежать в холодной тени, вздыхая. Она не знала, как близко была к человеку, к которому ее сердце с каждым днем все больше смягчалось.
        Глава XLIV. Первые слова
        Была весна 1800 года. Даже в наше время старики помнят голод, свирепствовавший в те дни. Прошлой осенью случился неурожай, а война и хлебные законы невероятно взвинтили цены на зерно; вдобавок то зерно, которое все же попадало на рынок, было скверного качества и не годилось в пищу, но голодные люди все равно охотно его покупали и смешивали сырую, приторную, вязкую муку с рисовой и картофельной, чтобы не заболеть. Богатые семьи отказывали себе в пирожных и не тратили пшеницу для приготовления ненужных деликатесов, а налог на пудру для волос вырос; впрочем, все эти попытки помочь нуждающимся были каплей в море.
        Филип вопреки собственной воле выздоровел и окреп, и на смену его отвращению к еде пришло чувство голода. Однако все свои сбережения он истратил, а его пенсия - полшиллинга в день - была в голодный год все равно что ничего. Много раз он летними вечерами подолгу бродил вокруг дома, который когда-то принадлежал ему и который, со всем его блаженным уютом, снова стал бы его собственностью, если бы только Филип заявил на него свои права. Но чтобы явиться туда в качестве хозяина в своем нынешнем несчастном, уродливом обличье, он должен был быть кем-то иным, а не Филипом Хепберном. А потому он часто стоял, укрывшись в извилистой улочке, спускавшейся к рынку по крутому склону холма, и глядел, как летние сумерки сменяются темнотой, как закрывается некогда знакомый ему магазин, как добросердечный, привыкший к комфорту Уильям Коулсон возвращается к жене, чтобы сытно отужинать. Затем Филип - ведь в те дни в простом маленьком городке и старого стражника-то было не сыскать, не говоря уже о полиции, - озираясь по сторонам, шел по улицам, держась погруженной в тень стороны, и, оказавшись на мосту, смотрел на
покрытую спокойной рябью реку, на предвещавшее рассвет серое мерцание у морского горизонта, на черные силуэты судов, вырисовывавшиеся на фоне неба; исполненными мучительной тоски глазами он взирал на окна домов, среди которых было и окно комнаты, где спали его жена и ребенок, не ведая о нем, голодном изгнаннике с разбитым сердцем. Постояв так, Филип возвращался в пристройку, которую снимал у вдовы; тихо открыв дверь, он еще тише проходил мимо спавшей бедной женщины, никогда, впрочем, не забывая мысленно с благодарностью помолиться о ней - о той, что дала ему крышу над головой и всегда делилась всем, что Бог послал, несмотря на то что сама уже давно забыла чувство сытости, - после чего ложился на узкий тюфяк и погружался в сны о том, как давал Сильвии веселые уроки на кухне фермы Хэйтерсбэнк; в этих снах умершие были живы, а главный гарпунер Чарли Кинрейд так никогда и не появился и не нарушил исполненного надежд покоя.
        Вдова Добсон не последовала совету Сильвии. Бродяга, известный ей под именем Фримен, на которое он получал свою пенсию, по-прежнему жил у нее и каждую неделю платил ей наперед жалкий шиллинг, ведь в те тяжелые дни это была воистину жалкая сумма, которую голодный человек с легкостью мог за день истратить на еду.
        Именно этим вдова Добсон и объясняла Сильвии то обстоятельство, что по-прежнему сдает ему жилье, хотя человек более расчетливый, напротив, увидел бы тут причину выставить его на улицу.
        - Понимаете, миссис… - сказала она Сильвии виноватым тоном однажды вечером, когда та заглянула к бедной вдове по дороге к дому Джеремайи, куда шла, чтобы забрать маленькую Беллу (полуденное летнее солнце теперь было слишком жарким для ребенка, и старик стал забирать девочку к себе на ужин). - Понимаете ли, в чем дело: немногие согласятся пустить его за шиллинг теперь, когда он ст?ит так мало, а если и согласятся, то все равно найдут способ содрать с него еще, а у него, как я понимаю, нет почти ничего, кроме этих денег. Он зовет меня бабулей, но я очень удивлюсь, если окажется, что разница между нами более десяти лет; впрочем, аппетит у него теперь хороший, так что кто знает; и я вижу, что он мог бы съесть гораздо больше, будь у него деньги на еду, а сытнее, чем я, готовить мало кто умеет. Но вы-то не сомневайтесь, миссис, что я отошлю его прочь, когда времена станут получше; однако сейчас это было бы все равно что отправить его на верную смерть; мне-то еды хватает - благодарение Богу и вам, моя красавица.
        Сильвии пришлось довольствоваться знанием, что деньги, которые она с радостью давала сестре Кестера, отчасти шли на пропитание жильца, который не был ни работником, ни соседом, а всего лишь простым бродягой, как она боялась, пользовавшимся добротой пожилой женщины. Впрочем, свирепствовавший в стране голод был насколько жестоким, что любое сердце наполнялось сочувствием, и Сильвия, возвращаясь через час после упомянутого разговора от Джеремайи Фостера с веселой, без умолку болтавшей маленькой Беллой, была тронута видом с трудом шагавшего человека, который весьма соответствовал описанию, услышанному от миссис Добсон, и вдобавок свернул на свежевымощенную дорогу с тянувшейся вдоль Северного обрыва насыпи, которая вела лишь к жилищу вдовы. Возможно, в глазах закона он был бродягой и бездельником, однако Сильвия в мягких сумерках видела лишь человека, который, то и дело останавливаясь от изнеможения и хватаясь за что-нибудь, чтобы не упасть, медленно брел в том же направлении, что и она со счастливой маленькой Беллой.
        Сильвии пришла в голову мысль: она всегда представляла этого неизвестного злобным бродягой и боялась, что на безлюдном участке пути от домика вдовы Добсон до оживленной дороги он подстережет ее и ограбит, если узнает, что у нее при себе есть деньги, а потому несколько раз уходила, не оставив вдове маленького подарка, как изначально собиралась, ведь ей казалось, что дверь в пристройку во время ее визитов тихо приоткрывалась, а ее обитатель (который, по словам вдовы, никогда не покидал дом, пока не стемнеет, кроме одного раза в неделю) прислушивался к звону монет в ее небольшом кожаном кошельке. Но теперь, когда она увидела, как он с трудом плетется по улице, страх уступил место жалости; Сильвия вспомнила, что говорила ее мать: не следует отсылать голодного, не накормив, иначе можно и на себя накликать голод.
        - Крошка, - сказала она маленькой Белле, крепко державшей в ручке пирожок, который дала ей служанка Джеремайи, - этот бедный человек голоден; Белла ведь отдаст ему свой пирожок? А матушка завтра испечет ей еще один, в два раза больше.
        Немного подумав над этим предложением, малышка, всего час назад поужинавшая достаточно плотно даже для прожорливого трехлетнего ребенка, милостиво согласилась на эту жертву.
        Взяв пирожок и остановившись, Сильвия повернулась спиной к городу и лицом к медленно шедшему путнику. Прикрыв пирожок шалью, она поглубже засунула в него полкроны и, вернув его Белле, сказала:
        - Мамочка сейчас возьмет Беллу на руки, и, когда мы будем проходить мимо этого бедного человека, Белла даст ему пирожок через мамино плечо. Бедный человек так голоден, а у Беллы и ее мамы полно еды.
        Мысль о голоде взволновала ребенка, и в тот миг, когда ее мать быстрым шагом проходила мимо испуганного, дрожащего Филипа, девочка с готовностью протянула маленькую ручку.
        - Скушай, бедный человек, - сказала крошка. - Белла не голодна.
        Это были первые слова, которые Хепберн услышал из уст дочери. Они эхом отдавались у него в ушах, пока он стоял, пытаясь скрыть изуродованное лицо и глядя за парапет моста, на впадавшую в море реку; горячие слезы медленно лились из глаз Филипа в ее воды, однако он этого не замечал. Решив отказаться от вечерней прогулки, он зашагал обратно к дому вдовы.
        С Сильвией, разумеется, все было иначе; она бы очень скоро забыла о случившемся, если бы маленькая Белла вновь и вновь не заговаривала о голодном человеке, чье бедственное положение коснулось ее зарождающейся способности к сочувствию. Малышке так приятно было отдать нищему пирожок, что она то и дело хватала оказавшиеся поблизости предметы, чтобы показать, как она это сделала. Как-то раз ей под руку попались часы Эстер, такие же круглые, как и пирожок, и хотя Эстер, которой девочка, пользуясь своим скромным словарным запасом, в третий или четвертый раз пересказывала случившееся, попыталась, исполняя роль «голодного человека», поймать часы, они со стуком упали на пол; малышка испугалась и тут же расплакалась, понимая, что причинила вред.
        - Не плачь, Белла, - сказала Эстер. - Просто никогда больше не играй с часами. Я не видела, что ты их взяла, иначе вовремя бы тебя остановила. Но я отнесу их на пристань к старому Дарли, и, возможно, он их починит. Однако Белла никогда больше не должна играть с часами.
        - Никогда! Никогда! - пообещала всхлипывающая малышка.
        В тот же вечер Эстер отнесла часы к старому Дарли.
        Уильям Дарли приходился братом садовнику, служившему у приходского священника, и дядей моряку, застреленному вербовщиками несколько лет назад, и его прикованной к постели сестре. Он был талантливым механиком, чье умение чинить часы и хронометры очень ценили моряки, плату с которых Дарли брал весьма необычным способом, предпочитая деньгам обмен: моряки привозили иностранные монеты и диковинки, попавшиеся им во время плаваний, и отдавали их механику за ремонт навигационных инструментов и часов. Если бы Дарли сумел скопить достаточный капитал для того, чтобы расширить свое дело, он мог бы стать богатым человеком; впрочем, в этом случае он вряд ли был бы так же счастлив, как в своем причудливом маленьком двухкомнатном жилище, где передняя комната служила одновременно лавкой и мастерской, а задняя выполняла роль спальни и музея.
        К этому чудаковатому, ходившему в потрепанной одежде старику иногда обращался за помощью ювелир, владевший более респектабельным магазином на Хай-стрит, однако, прежде чем взяться за какую бы то ни было деликатную работу, Дарли вволю осыпал его презрительными насмешками, на чем свет стоит ругая за невежество. Впрочем, душевная теплота тоже не была ему чужда, и Эстер Роуз нашла путь к сердцу старика, с неизменными терпением и добротой ухаживая за его племянницей, прикованной к постели. Дарли никогда не ворчал на Эстер так же, как на остальных, и в тех случаях, когда она обращалась к нему с просьбой что-нибудь починить, брал лишь минимальную плату, словно это она оказывала ему услугу, а не он ей.
        Когда Эстер вошла в лавку, Дарли сидел за работой в наиболее освещенной части помещения, надвинув на нос очки и держа в руках микроскоп.
        Не говоря ни слова, он взял часы и внимательно осмотрел их, после чего вскрыл и стал разбирать, чтобы понять причину поломки.
        Внезапно Дарли услышал, как Эстер удивленно охнула. Взглянув на нее поверх очков, он увидел, что она держит в руке взятые с прилавка часы.
        - Что не так? - спросил Дарли. - Никогда не видела таких часов? Или тебя удивили буквы с обратной стороны?
        Дело действительно было в буквах - в старомодной, причудливо переплетенной гравировке «З. Х.», инициалах, которые, как Эстер было известно, принадлежали Захарии Хепберну, отцу Филипа. Также она знала, как Филип ценил эти часы, и помнила, что видела их у него в руке в день исчезновения, когда он раздраженно поглядывал на циферблат, дожидаясь возвращения Сильвии с затянувшейся прогулки. Эстер была уверена, что, уходя, Филип забрал часы с собой, и не сомневалась, что он не расстался бы так просто с этой реликвией, доставшейся ему от покойного отца. Где же был Филип Хепберн, живой или мертвый, раз вещь, представлявшая для него такую ценность, оказалась в Монксхэйвене?
        - Как к вам попали эти часы? - спросила Эстер как можно спокойнее.
        Будь на ее месте кто-нибудь другой, Дарли просто не стал бы отвечать на вопрос: свои сделки он держал в тайне - не потому, что ему было что скрывать, а просто из любви к секретам. Взяв часы у Эстер из рук и взглянув на выгравированные внутри цифру и имя часовщика - «Натто Джент, Йорк», - он ответил:
        - Один человек продал их мне вчера вечером. Им лет сорок, не меньше, ведь Натто Джент покоится в могиле примерно столько же времени. Однако при жизни он свое дело знал, и я заплатил принесшему их примерно полную стоимость хорошей монетой. Сперва я хотел обменять на них что-нибудь, но он не согласился, хотя с виду был голоден - как и многие сейчас.
        - Кто это был? - выдохнула Эстер.
        - Помилуй Бог, женщина! Откуда мне-то знать?
        - А как он выглядел? Сколько ему лет? Скажите мне.
        - Девочка моя, у меня и так дел хватает, и мне некогда всматриваться в лица людей в полумраке.
        - Но вам ведь нужен был свет, чтобы оценить часы.
        - Эк! Какие мы умные! Да, свеча стояла у самого моего носа. Но я взял ее не для того, чтобы таращиться ему в лицо. Как по мне, это было бы не слишком вежливо.
        Эстер замолчала, и сердце Дарли смягчилось.
        - Коль уж тебе так хочется узнать, кто он такой, я, возможно, смогу сказать тебе, где его найти.
        - Как? - спросила Эстер взволнованно. - Я и правда хочу это узнать. Очень хочу, и совсем не без причины.
        - Что ж, тогда я тебе расскажу. Это странный тип. Готов побиться об заклад, что у него каждый медяк на счету, и все же он, достав славные полкроны, попросил меня проделать в них отверстие. «Этим я испорчу хорошую королевскую монету, - говорю я ему. - С дыркой ее никто больше не примет». Он долго что-то бормотал, но в конце концов настоял на том, чтобы я это сделал; он оставил ее здесь, сказав, что зайдет завтра вечером.
        - Ох, Уильям Дарли! - воскликнула Эстер, складывая руки будто для молитвы. - Узнайте, кто он такой и где обретается… что угодно… все, что удастся… и я буду безмерно вам благодарна.
        Дарли бросил на нее взгляд, однако его суровое лицо выражало симпатию.
        - Милая моя, - сказал он, - я уже почти жалею, что ты увидела эти часы. Скверное это дело - столько думать об одной из Божьих тварей, и неблагодарное. Но я выполню твою просьбу, - добавил старик другим, смягчившимся тоном. - Когда надо, я умею быть пронырливым, как старый барсук. Зайди за своими часами через пару дней, и я расскажу тебе обо всем, что узнаю.
        И Эстер ушла - с сердцем, бешено колотившимся при мысли о том, что она может узнать что-нибудь о Филипе, впрочем, о том, много или мало, она даже думать боялась. Быть может, какой-нибудь только что приплывший из дальних краев моряк каким-то образом завладел этими часами в дальних широтах; это означало бы, что Филип мертв. Возможно. Эстер старалась убедить себя, что это будет наиболее вероятным объяснением. В том, что попавшие к Уильяму Дарли часы принадлежали Филипу, она не сомневалась. Но все же нельзя было исключать и вероятность того, что Филип в городе и где-то совсем недалеко, голодает, как и многие другие, из-за невозможности купить подорожавшую еду. Ее сердце словно огнем опалило при мысли о вкусных сытных трапезах, которые Сильвия ежедневно - трижды в день - готовила для обитателей дома на рыночной площади, хозяином которого должен был быть Филип, уже давно привыкший жить без него. Именно Сильвия, унаследовавшая от матери таланты домохозяйки, ввиду слабости Элис и занятости Эстер заботилась о том, чтобы члены их разнородной семьи всегда были сыты.
        А Сильвия? Эстер мысленно застонала, вспомнив слова, которые та произнесла в ночь, когда Эстер, придя в ее комнату, прижалась к ней и с печалью и стыдом призналась в своей тайной любви. «Я никогда его не прощу и сдержу свое слово», - сказала тогда Сильвия.
        Что сделать, чтобы их примирить? Под силу ли это ей, Эстер, не представлявшей, что за тайну хранила в своем сердце Сильвия? Да и способны ли люди, привыкшие следовать определенным принципам, понять тех, кем движут страсти, кто повинуется сиюминутному порыву? Сама Эстер могла бы? Ох! Что же ей говорить, что делать, если Филип поблизости - печальный, нуждающийся? Мысль об этом была невыносимой, и потому Эстер попыталась найти утешение в какой-нибудь обнадеживающей цитате из Писания, призванной укрепить человека в его вере.
        - Богу все возможно[82 - Евангелие от Матфея, глава 19, синодальный перевод.], - сказала она, произнеся это так, словно пыталась успокоить свою тревогу.
        Да, Богу все возможно. Но иногда Его промысел свершается страшными путями, ведь среди его орудий есть то, имя которому - смерть.
        Глава XLV. Спасенная и потерянный
        Эстер вышла из дома вечером, на следующий день после того, как неизвестный владелец полукроны должен был вновь зайти к Уильяму Дарли. Она заставляла себя думать, что терпение - ее главный помощник. Первая часть ее плана заключалась в том, чтобы добыть как можно больше информации о Филипе, а уже затем, если позволят обстоятельства - в чем она, впрочем, не сомневалась, - она медленно и постепенно станет внушать ожесточившейся, неумолимой Сильвии мысль о примирении. Итак, одевшись и закрыв магазин, Эстер пошла на старую пристань.
        Бедная Сильвия! При всей своей внешней неумолимости она отнюдь не была такой ожесточенной, как полагала Эстер. Много раз со дня исчезновения Филипа она, сама того не понимая, тосковала по его оберегающей любви, в те минуты, когда люди говорили с ней резко, когда Элис ругала ее за то, что она ведет себя не так, как подобает избранным, когда в мягкой серьезности Эстер появлялся оттенок суровости, когда сама она не могла решить, одобрила ли бы мать ее поступки, если бы о них узнала. За полтора года их совместной жизни Филип никогда не говорил с женой иначе, как с нежностью, исключая два описанных ранее случая: день, когда она рассказала ему свой сон о возможном возвращении Кинрейда, и вечер накануне дня, когда Сильвия узнала, что муж скрыл от нее правду об исчезновении Кинрейда.
        После того же, как она узнала о женитьбе Кинрейда, ее сердце смягчилось к Филипу еще больше; она стала думать, что слова, которые он сказал в оправдание своего поступка, были справедливы, и гневалась на Кинрейда из-за его переменчивости больше, чем он того заслуживал; Сильвия начала ценить постоянную любовь, такую, как та, которую испытывал к ней Филип, - любовь, не ослабевавшую с тех самых пор, как она начала представлять себе, какой может быть любовь мужчины к женщине, поначалу стесняясь ласкового прозвища «малышка», которое дал ей Филип, когда ей исполнилось двенадцать.
        Однако на смягчавшиеся чувства падала тень клятвы, подобно тому, как огромное холодное облако скрывает за собой солнце. Как ей поступить? Что делать, если Филип вернется и вновь назовет ее женой? Слабая и суеверная по своей природе, Сильвия сжималась при мысли об этом - и именно потому пыталась укрепить свою решимость, повторяя безжалостные слова и уклоняясь от бесед на эту тему в тех редких случаях, когда Эстер заговаривала об этом в надежде смягчить сердце подруги, которое казалось ей ожесточившимся.
        И теперь, в ясный вечер, когда Эстер ушла на пристань, Сильвия стояла в гостиной, надев верхнюю одежду и довольно нетерпеливо глядя на окрашенное яркими цветами приближающегося заката небо, по которому быстро бежали облака. Она не могла оставить Элис: старушка еще больше ослабела, и либо ее дочь, либо Сильвия всегда находились рядом с ней; однако Сильвии еще нужно было забрать Беллу из новой части города, где та ужинала у Джеремайи Фостера. Эстер сказала, что ее не будет не более четверти часа, а она была настолько пунктуальна, что любое нарушение ее обещания воспринималось людьми, привыкшими на нее полагаться, почти как оскорбление. Сильвии хотелось зайти к вдове Добсон и узнать, когда следует ожидать возвращения Кестера. Два месяца уже давно прошли, а от Фостеров Сильвия слышала о подходящей выгодной работе для него, о которой, как ей думалось, он рад будет узнать как можно скорее. Впрочем, она довольно давно не была за мостом, и Кестер уже вполне мог вернуться с Чевиотских холмов. И он действительно вернулся. Не прошло и пяти минут с тех пор, как Сильвия о нем подумала, как Кестер, торопливо
открыв кухонную дверь и проследовав в гостиную, предстал перед ней. От его вида начавшие было расплываться в приветливой улыбке губы Сильвии застыли, ведь глаза старика расширились, а выражение лица было диким и в то же время жалостливым.
        - Вот это правильно, - произнес он, увидев, что она уже одета. - Тебя ждут. Пойдем.
        - О боже! Мой ребенок! - вскрикнула Сильвия, хватаясь за стул, но тут же справилась с собой, подумав о том, что, что бы ни случилось, нужно взглянуть правде в глаза.
        - Ага, твой ребенок, - отозвался Кестер, почти грубо беря Сильвию за руку и увлекая ее за собой на пристань.
        - Скажи, она мертва? - спросила Сильвия слабым голосом.
        - Теперь она в безопасности, - сказал Кестер. - Ты нужна не ей, а тому, кто ее спас, - так, как жена может быть нужна мужу.
        - Тому, кто ее спас? Кому? О Филип! Филип! Неужели ты наконец вернулся?
        Даже не задумываясь о том, что кто-нибудь может ее увидеть, Сильвия вскинула руки и, пошатнувшись, прислонилась к парапету моста, который они переходили.
        - Филип спас Беллу? Беллу, нашу маленькую Беллу, которая, пообедав со мной, ушла с Джеремайей, совершенно здоровая? Я ничего не понимаю; расскажи мне, Кестер.
        И голос, и тело ее так сильно дрожали, что старик понял: она не сможет идти дальше, не рискуя упасть, пока не успокоится; глаза Сильвии то и дело застилало пеленой, ее дыхание было тяжелым; она по-прежнему опиралась спиной о парапет.
        - Болезнь тут ни при чем, - начал Кестер. - Малышка пошла на прогулку с Джеремайей Фостером, и его понесло к самому краю обрыва, вдоль которого сейчас обустраивают дорожку. Вот только дорожка эта пока что очень узкая, и они, старик и ребенок, не заметили, как сильно волнуется море; вода в том месте всегда поднимается очень высоко, а этой весной волны просто ужасные. Кто-то сказал, что, когда они шли по дорожке, на вершине скалы сидел какой-то человек; сам-то я не знаю - услышал только, как в воздухе раздался полный ужаса вопль. Я тогда всего полчаса как вернулся домой и отдыхал, ведь прошагал сегодня не меньше дюжины миль. В общем, выбегаю я из дома и вижу, что с тропы стремительно отступает накатившая на нее у самого поворота огромная волна, а на тропе стоит старый Джеремайя, устремив безумный взгляд в воду; и тут прямо в огромные волны, как молния, как пуля бросается какой-то человек, и я понимаю, что в воде оказался кто-то, кто вот-вот утонет; мне почему-то сразу же подумалось, что это наша Белла, и я бросился к краю обрыва, призывая на помощь; когда я оказался рядом со старым Джеремайей, он
как ошалелый вцепился в меня; проку от него было чуть; и тут я вижу, как две руки протягивают мне промокшую до нитки девочку; ну я и схватил ее и вытащил на берег. Говорю тебе, с ней все в порядке, она просто искупалась.
        - Мне нужно идти… Пусти меня, - произнесла Сильвия, отталкивая руку Кестера, который придерживал ее, боясь, что она упадет в обморок - так посерело ее лицо. - Пусти… Белла… Я должна ее увидеть.
        Он отпустил ее, но Сильвия так и осталась стоять на месте, внезапно почувствовав себя слишком слабой даже для того, чтобы просто пошевелиться.
        - Если ты возьмешь себя в руки, я тебя провожу, - сказал Кестер. - Но ты должна быть спокойной и смелой девочкой.
        - Буду, только дай мне увидеть Беллу, - ответила Сильвия смиренно.
        - Ты так и не спросила, кто ее спас, - произнес Кестер с укором.
        - Я знаю, что это был Филип, - прошептала Сильвия. - Ты сказал, что он зовет меня, значит, с ним все в порядке; я боюсь с ним встречаться, Кестер, мне нужно набраться смелости, а вид Беллы придаст мне ее. Мы с ним ужасно расстались; я сказала…
        - Выбрось прошлое из головы и думай о том, что скажешь сейчас, ведь Филип умирает! Прежде чем его подобрала лодка, он ударился о скалу и ему отбило внутренности.
        Сильвия молчала, она даже перестала дрожать; сжав зубы и вцепившись в руку Кестера, она потащила его за собой; впрочем, дойдя до конца моста, Сильвия остановилась, не зная, куда свернуть.
        - Сюда, - сказал Кестер. - Эти пару месяцев Филип жил у Салли, но никто его так и не узнал, ведь на войне ему обожгло лицо.
        - А еще он голодал! - простонала Сильвия. - А у нас было полно еды, но я советовала твоей сестре его выгнать, отослать прочь. Ох! Простит ли меня Бог когда-нибудь?
        Бормоча себе под нос и то и дело болезненно вскрикивая, Сильвия с помощью Кестера добралась до дома вдовы Добсон, который больше не казался тихим и пустым. У двери стояло несколько моряков, с молчаливой тревогой дожидавшихся вердикта врача, осматривавшего Филипа. На пороге тихо и взволнованно переговаривались какие-то женщины.
        При виде Сильвии мужчины отошли от двери, а женщины расступились, чтобы дать ей дорогу, глядя на нее с некоторой долей сочувствия, но в большей мере - с неприязненным удивлением, и гадая, что чувствует сейчас женщина, жившая в уюте и комфорте, пока ее муж голодал, прозябал едва ли не в лачуге; теперь уже все знали о том, кем был жилец вдовы Добсон, и от недоверия к нему как к чужаку и бродяге не осталось и следа.
        Сильвия ощутила суровость этих взглядов и молчания, однако ей было все равно, ведь в противном случае она не смогла бы спокойно стоять посреди всеобщего осуждения, шепча что-то Кестеру голосом настолько хриплым и сдавленным, что старику пришлось приблизить ухо к самым ее губам, чтобы разобрать, что она говорила.
        - Лучше дождемся, когда выйдут врачи, - произнесла Сильвия.
        Содрогаясь, она стояла у двери, лицом к столпившимся на пороге людям, однако повернула голову слегка вправо, из-за чего все подумали, будто она смотрит на тропу, тянувшуюся вдоль края обрыва ярдах в ста от них, у подножия которой по-прежнему плескались голодные волны, вновь и вновь заливая ее брызгами; ближе к дому, усмиренная тянувшейся у устья реки отмелью, вода ласково омывала пологий берег.
        Впрочем, ничего этого Сильвия не видела, ведь у нее перед глазами стоял туман. Не слышала она и шума прибоя, ведь в ее ушах звучал тихий шепот, вынесший Филипу приговор.
        Оба врача пришли к выводу, что внутренние травмы смертельны; боли в нижней части тела Филип не ощущал, несмотря на тяжелое повреждение позвоночника в месте рокового ушиба.
        Врачи говорили так тихо, что стоявший в футе от них Джон Фостер не мог разобрать ни слова. А вот находившаяся снаружи Сильвия слышала каждый звук и дрожала всем телом, несмотря на тепло летнего вечера.
        - Я должна пойти к нему, Кестер, - сказала она, повернувшись к старику. - А ты проследи, чтобы к нам никто не заходил, после того как врачи уйдут.
        Голос ее был тихим и спокойным, а потому Кестер, не знавший, что именно она услышала, с легкостью дал ей обещание. В следующее мгновение стоявшие напротив двери дома люди отступили, увидев, что врачи выходят; за ними следовал Джон Фостер, ставший еще серьезнее и печальнее. Не сказав собравшимся ни единого слова и ни о чем их не спросив, что многим показалось странным, побелевшая, но так и не заплакавшая Сильвия скользнула в дом, скрывшись из виду.
        Волны все так же спокойно накатывали на пологий берег.
        Внутри было темно, не считая маленького ореола тускло горевшей свечи. Вдова Добсон сидела спиной к своей кровати, на которую спешно уложили Филипа, еще не зная, жив он или мертв. Женщина плакала - почти беззвучно, но слезы ручьем стекали по ее щекам, пока она, сидя у своего убогого ложа, собирала мокрые остатки одежды, срезанной по указанию врачей с искалеченного тела несчастного Филипа. Увидев, как белая фигура Сильвии бесшумно, словно призрак, вплыла в комнату, вдова лишь покачала головой.
        Однако, какими бы тихими ни были шаги Сильвии, Филип услышал их, узнал и со вздохом отвернул изуродованное лицо к стене, спрятав его в тени.
        Он знал, что Сильвия подошла к нему, встала на колени у кровати и целовала его руку, уже вялую от приближения смерти. Однако никто не произносил ни слова.
        Наконец, все так же не поворачивая лица, Филип с усилием произнес:
        - Прости меня сейчас, малышка! До утра я не доживу!
        Ответа не последовало - лишь долгий, исполненный боли вздох, и Филип почувствовал, как ее нежная щека легла ему на руку и Сильвия содрогнулась всем телом.
        - Я совершил жестокую несправедливость, - продолжал он. - Теперь я это вижу. И умираю. Думаю, Бог простит меня, согрешившего против Него; постарайся, малышка… постарайся, моя Сильви… Неужели ты меня не простишь?
        Какое-то время он внимательно прислушивался. Из открытого окна доносился шум ласкового прибоя. Однако Сильвия молчала, продолжая дрожать; затем с ее губ сорвался горестный вздох.
        - Я сделал тебя своим идолом, дитя, - вновь заговорил Филип. - Если бы я мог прожить жизнь заново, я любил бы Господа больше, а тебя - меньше, тогда я не совершил бы против тебя такого греха. Но скажи мне хотя бы слово любви - всего одно слово, чтобы я знал, что ты меня прощаешь.
        - Ох, Филип, Филип! - только и смогла простонать Сильвия, но затем, подняв голову, проговорила: - Я произнесла жестокие слова и дала страшную клятву, а всемогущий Господь Бог воспринял их всерьез, и я была жестоко наказана.
        Филип положил ладонь на ее руку, погладил Сильвию по щеке, а затем снова заговорил:
        - Я совершил бесчестный поступок. В своем лживом сердце я забыл, что должен поступать с тобой так, как хотел бы, чтобы ты поступала со мной. И осудил в своем сердце Кинрейда.
        - Ты думал, что он ветреный и непостоянный, - быстро сказала Сильвия. - И был прав. Спустя несколько недель после твоего ухода он женился на другой женщине. Ох, Филип, Филип! А теперь ты вернулся ко мне и…
        «Умираешь», - хотела добавить она, но не смогла - сперва из страха сообщить ему то, о чем, как она полагала, он мог и не знать, а затем из-за собственных мучительных всхлипов.
        - Мне это известно, - произнес Филип и вновь ласково погладил ее по щеке, пытаясь успокоить. - Малышка! - добавил он через некоторое время, когда Сильвия затихла, устав от собственного плача. - Я никогда не думал, что снова буду так счастлив. Бог очень милосерден.
        Подняв голову, Сильвия с отчаянием спросила:
        - Как думаешь, Он когда-нибудь простит меня? Из-за меня ты ушел из дома, отправился на войну, где мог погибнуть, а когда вернулся, бедный, одинокий и усталый, потребовала выгнать тебя, даже зная, что в эти скудные времена ты голодаешь. Наверное, я навеки отправлюсь туда, где будет лишь скрежет зубовный, а ты - туда, где с очей отрут всякую слезу[83 - Откровение Иоанна Богослова, глава 21, синодальный перевод.].
        - Нет! - сказал Филип; забыв о своих шрамах, он повернул лицо к Сильвии, желая ее утешить. - Бог жалеет нас, как отец жалеет своих бедных, заблудших детей; чем ближе моя смерть, тем яснее я вижу Его. Мы с тобой оба причинили друг другу зло, но теперь понимаем, что нас к этому толкнуло, а потому можем пожалеть и простить друг друга. Я слабею, девочка; но ты должна запомнить, что Богу известно больше, чем нам с тобой, и он умеет прощать так, как не умеем ни ты, ни я. Я верю, что мы с тобой встретимся пред Его ликом, но к тому времени я должен буду научиться сперва любить Его и лишь потом тебя, а не наоборот, как это было в моей земной жизни.
        Филип замолчал. Сильвия знала, что вдова Добсон оставила на столе лекарство, которое велели принести утратившие всякую надежду врачи; тихо встав, она начала по капле вливать его в приоткрытый рот Филипа. Затем, вновь опустившись на колени, взяла протянутую к ней слабеющую руку и стала смотреть в полные любви и тоски глаза, которые жизнь вскоре должна была покинуть. А за окном у пологого берега все так же шумел ласковый прибой.
        Примерно за час до этого сквозь непроглядную тьму летней полночи Эстер Роуз спешила по дороге туда, где Кестер и его сестра сидели у открытой двери, глядя на звезды; остальные люди уже разошлись один за другим - даже Джон и Джеремайя Фостеры вернулись к себе домой, где маленькая Белла спала после опасного приключения крепким и здоровым сном.
        От Уильяма Дарли Эстер почти ничего не смогла узнать о владельце часов и полукроны; впрочем, раздосадованный тем, что его искусные расспросы так ни к чему и не привели, старик пообещал ей раздобыть через несколько дней больше информации, ведь для него, непривычного к неудачам, это стало делом принципа. «Терпение! Терпение!» - шептала себе Эстер по пути домой; придя туда, она обнаружила, что Сильвия ушла, но не сразу поняла почему. Проходили часы, и тревога становилась все сильнее, ведь ни Сильвии, ни маленькой Беллы по-прежнему не было; уложив мать в постель, Эстер тут же отправилась к Джеремайе Фостеру, где и услышала эту историю, в которую каждый рассказчик добавлял все новые и новые подробности. Впрочем, никто так и не смог толком объяснить ей, была ли Сильвия вместе со своим мужем, и теперь Эстер, тяжело дыша, изо всех сил спешила туда, где Кестер сидел в скорбном молчании, а его сестра спала, положив голову ему на плечо; дверь дома была открыта - и для того, чтобы воздух внутри оставался свежим, и на случай, если находившимся там потребуется помощь, - и на тропу из нее лился тусклый свет.
        Добравшись туда, Эстер стояла, слишком взволнованная и запыхавшаяся, чтобы спросить, насколько правдива исполненная предопределенности и безнадежности история, которую она услышала. Кестер поднял взгляд, не произнося ни слова. В торжественной тишине слышался лишь неизменный шум ласкового прибоя.
        - Он? Филип? - сказала Эстер.
        Кестер лишь грустно покачал головой.
        - А его жена… Сильвия?
        - Там, вместе с ним.
        Эстер отвернулась, ломая руки.
        - О Господь всемогущий! - сказала она. - Неужели я не была достойна даже того, чтобы наконец вновь свести их вместе?
        Медленно и тяжело она зашагала обратно; придя домой, Эстер легла рядом с матерью со словами «да пребудет воля Твоя» на устах.
        Миновал второй час летней ночи, и на горизонте забрезжил серый рассвет. Филип знал, что это последний рассвет в его земной жизни.
        В бытность свою солдатом он часто находился на грани жизни и смерти; пару раз, вроде того случая, когда он под огнем ринулся на помощь к Кинрейду, его шансы выжить были один к ста, и все же они были. Однако теперь его охватило новое чувство - последнее, которое каждый из нас способен испытать в этом мире. Чувство, что смерть не только близка, но и неизбежна.
        Онемение, которое ощущал Филип, становилось все сильнее, однако голова его была ясной, а образы, возникавшие в его мозгу, - еще более живыми, чем обычно.
        Казалось, еще вчера он, маленький мальчик, сидел на коленях у матери, всем своим детским сердцем желая стать таким, как Авраам, коего прозвали другом Божиим, Давид, о котором говорили, что он по сердцу самому Богу, или Иоанн Богослов, прозванный Возлюбленным учеником Иисуса. Казалось, совсем недавно он решил стараться походить на них; была весна, и кто-то принес букет примул; и теперь, умирая с мыслью о том, что его жизнь кончена, битвы завершились и единственная возможность «быть добродетельным» упущена, Филип вновь ощущал аромат этих цветов.
        Соблазны, с которыми ему довелось столкнуться, отчетливо встали перед ним; сцены из жизни были такими правдоподобными, что он мог бы коснуться того, что видел: люди, мысли, попытки сатаны ввести его во грех воссоздавались со всей живостью. Но Филип знал, что мысли эти были иллюзорными, а попытки - напрасными, несмотря на искусность лжи, ведь в тот час ему открылась истина: искушение несло в себе и облегчение; казалось, еще мгновение назад он был пылким мальчишкой, у которого вся жизнь впереди и который желал показать миру, каким должен быть настоящий христианин, - и вот он уже в ужасном настоящем, а его обнаженная, виновная душа пытается укрыться от гнева, который Бог обрушивает на лжецов, в тени ковчега Завета.
        Разум Филипа стал затуманиваться, и он с усилием заставил себя вновь мыслить ясно. Действительно ли он умирал? Филип попытался осознать настоящее - земное настоящее. Он лежал на кровати в основной части дома вдовы Добсон, а не в привычной пристройке. Это Филип понимал. Дверь распахнули; снаружи была тихая ночь, начинавшая уступать место предрассветным сумеркам; сквозь открытое окно все так же доносился шум прибоя, неспешно накатывавшего на пологий берег. Нежно-серый рассвет, начинавший брезжить у морского горизонта… Убогие стены дома… И Сильвия, крепко сжимавшая своими теплыми, живыми руками его руку, - его жена, чья рука обнимала его и от чьих всхлипов то и дело содрогалось его собственное немеющее тело.
        - Пусть Бог благословит и утешит мою любимую, - сказал Филип самому себе. - Теперь она узнала меня по-настоящему. В раю же все будет как д?лжно, ведь Бог милостив.
        Он попытался вспомнить все, что когда-либо читал о Боге, все, что благословенный Христос, ставший предвозвестием великой радости для людей, говорил об Отце, ниспославшем Его, и слова эти были подобны бальзаму для мятущихся сердца и души. Филип вспомнил мать и то, как она его любила; теперь же он отправлялся навстречу любви еще более мудрой, нежной и глубокой.
        При мысли об этом Филип попытался молитвенно сложить руки, но Сильвия сжала ту из них, за которую держалась, еще сильнее, и он перестал шевелиться, молясь за нее, за своего ребенка и за себя. Затем Филип увидел, что небо начинает краснеть в первых лучах рассветного солнца, и услышал, как за дверью протяжно вздохнул усталый Кестер.
        Задолго до этого вдова Добсон прошла в пристройку и продолжила бдение на тюфяке, на котором Филип провел столько бессонных, полных слез ночей. Однако теперь они закончились: он никогда больше не увидит свою убогую комнатку, хотя она была едва ли в паре футов от него. Филип начал терять чувство времени: казалось, мгновение, когда славная Салли Добсон, склонившись над ним и посмотрев на него мягким долгим взглядом, ушла в скромную спальню, было таким же далеким, как и то, когда он, стоя рядом с матерью, мечтал о своей будущей жизни, вдыхая аромат примул, звавший его в лес, где они были собраны. Затем в мозгу Филипа словно пронесся порыв ветра - его душа расправляла крылья, готовясь к долгому перелету. Он вновь был в настоящем, вновь слышал шум ласкового прибоя.
        Его мысли вернулись к Сильвии, и Филип заговорил странным страшным голосом, который как будто не принадлежал ему. Каждый звук давался с непривычным усилием.
        - Жена моя! Сильви! - произнес Филип. - Прошу тебя еще раз: прости меня за все.
        Тут же вскочив на ноги, Сильвия поцеловала его несчастные обожженные губы; обняв мужа, она простонала:
        - О, грешная я! Это ты прости меня, Филип!
        Тогда он сказал:
        - Господи, прости нам наши прегрешения, как мы прощаем их друг другу!
        После этого дар речи покинул его из-за приближавшейся смерти. Филип лежал очень тихо; сознание быстро покидало его, но на короткие мгновения то и дело возвращалось, и в такие моменты он понимал, что Сильвия нежно касается его губ и шепчет ему на ухо слова любви. Казалось, он уже готов был уснуть навеки, однако лучи красного солнца коснулись его глаз, и Филип, с титаническим усилием подняв голову, посмотрел в бледное несчастное лицо жены.
        - В раю! - воскликнул он и со счастливой улыбкой уронил голову на подушку.
        Вскоре после этого пришла Эстер, неся только что проснувшуюся маленькую Беллу на руках в надежде, что та успеет увидеть отца, прежде чем его не станет. Эстер провела в молитвах всю бесконечную ночь, однако нашла Филипа уже мертвым, а Сильвию - без слез и почти без сознания лежащей рядом с ним; одна ее рука сжимала руку мужа, а другая обнимала его.
        Бедный старый Кестер горько всхлипывал, Сильвия же не плакала.
        Эстер поднесла к ней ребенка, но Сильвия, широко открыв печальные глаза, смотрела так, словно ничего не осознавала. Однако Белла при виде бледного, покрытого шрамами, но умиротворенного лица внезапно встрепенулась и воскликнула:
        - Это бедный человек, который был голоден! Теперь он уже не голоден?
        - Нет, - ответила Эстер мягко. - Прежнее прошло[84 - Откровение Иоанна Богослова, глава 21, синодальный перевод.], и он отправился туда, где нет ни печали, ни боли.
        Произнеся эти слова, она разрыдалась. Выпрямившись, Сильвия посмотрела на нее.
        - Почему ты плачешь, Эстер? - спросила она. - Ты не говорила, что не простишь его никогда в жизни. Не разбивала сердце человека, который любил тебя, не оставляла его голодать у своей двери. О Филип! Мой Филип, нежный и верный…
        Подойдя к нему, Эстер закрыла его печальные полуоткрытые глаза и коснулась спокойного лба долгим прощальным поцелуем. И в этот миг ее взгляд упал на черную тесьму у него на шее. Приподняв ее, Эстер увидела, что на ней висела монета в полкроны.
        - Это монета, которую он оставил Уильяму Дарли, чтобы тот сделал в ней отверстие, - произнесла она. - Всего несколько дней назад.
        Белла тихонько прижалась к матери, стремясь найти уют в этом странном месте, и от прикосновения ребенка Филипа из глаз Сильвии наконец хлынули слезы. Взяв черную тесьму, она повесила ее себе на шею и через некоторое время сказала:
        - Если я проживу очень долго и буду стараться все время быть хорошей, то, как думаешь, Эстер, Бог пустит меня туда, где сейчас Филип?

* * *
        Монксхэйвен изменился - нынче это бальнеологический курорт, набирающий популярность. Однако, стоя летней ночью во время отлива в том месте, где когда-то находился дом вдовы Добсон, вы все так же можете уловить вечный шум ласкового прибоя у пологого берега - звук, который Филип слышал в последние мгновения своей жизни.
        Шум этот стихнет лишь тогда, когда моря уже не будет[85 - Откровение Иоанна Богослова, глава 21, синодальный перевод.].
        Однако память о людях недолговечна. Несколько стариков все еще могут рассказать вам историю о человеке, который умер в домике, стоявшем примерно на этом месте, - умер от голода, пока его жестокосердная жена жила неподалеку в сытости. Именно так воспринимается произошедшее благодаря народной молве и незнанию фактов. Недавно в «Общественные купальни», красивое каменное здание, возведенное на том самом месте, где когда-то находился домик вдовы Добсон, приехала одна леди и, увидев, что все комнаты заняты, завела разговор с одной из купальщиц; случилось так, что речь зашла о Филипе Хепберне и легенде о его судьбе.
        - В детстве я знала одного старика, - произнесла купальщица, - который не позволял обвинять миссис Хепберн. О ее муже он, впрочем, также ни разу дурного слова не сказал, говорил лишь, что людям не дано судить и на ее долю выпало жестокое испытание, как и на долю ее супруга.
        - Что стало с его женой? - спросила леди.
        - Это была бледная печальная женщина, всегда носившая траур. О ней у меня воспоминаний нет, знаю лишь, что она умерла еще до того, как ее дочь выросла; мисс Роуз удочерила девочку и вырастила ее как родную.
        - Мисс Роуз?
        - Эстер Роуз! Вы что, никогда не слышали об Эстер Роуз, основательнице приюта для бедных искалеченных моряков и солдат, что стоит на Хорнкаслской дороге? Перед ним установлен камень с надписью, гласящей: «Это здание возведено в память о Ф. Х.». Некоторые считают, что «Ф. Х.» - это инициалы человека, умершего от голода.
        - А его дочь?
        - Один из Фостеров, основателей Старого банка, оставил ей кучу денег; позже она вышла замуж за их дальнего родственника и много-много лет назад уехала в Америку.
        notes
        Примечания
        1
        Одно из названий Северного моря. (Здесь и далее примеч. пер., если не указано иное.)
        2
        Речь идет о Войне за независимость США (1775 - 1783).
        3
        Ярмарки, где слуги могли наняться на работу.
        4
        Ставшее в наше время самостоятельным, имя Молли изначально было производной формой от «Мэри».
        5
        Пегги - уменьшительная форма имени Маргарет.
        6
        Скалистый мыс, названный в честь жившей в VII веке аббатисы Эббе Колдингемской; расположен у рыбацкой деревушки Сент-Эббс в графстве Бервикшир, Шотландия.
        7
        Официальное самоназвание движения квакеров - Религиозное общество Друзей.
        8
        Искаженное «Рандеву».
        9
        Имя «Дэниел» в североанглийском произношении.
        10
        Речь идет об Английском канале, или Ла-Манше.
        11
        Уильям Питт-младший (1759 - 1806) - премьер-министр Великобритании в 1783 - 1801 и 1804 - 1806 гг.
        12
        Франсуаза д?Обинье, маркиза де Ментенон (1635 - 1719) - официальная фаворитка, впоследствии морганатическая жена Людовика XIV.
        13
        Страйк - устаревшая английская мера сыпучих тел.
        14
        Шмак (от нидерл. Smak) - тип парусного судна для прибрежного плавания, распространенный в XVIII - начале XIX века.
        15
        Легкое посыльное судно, предназначенное для обслуживания других кораблей.
        16
        Портовый город в английском графстве Дарем.
        17
        Строки из пьесы У. Шекспира «Цимбелин» (Пер. В. Шершеневича).
        18
        В Англии одно из наименований протестантов, отклонявшихся от норм официального англиканства; чаще всего этот термин применялся в отношении пуритан.
        19
        Джон Уэсли (1703 - 1791) - английский священнослужитель, богослов и проповедник, основатель методизма.
        20
        Индепенденты - приверженцы одного из течений английского протестантизма, отделившиеся от пуритан в конце XVI века и пользовавшиеся значительным влиянием во время Английской революции.
        21
        Английская революция XVII в.
        22
        Религиозные трактаты, популярные в Англии в XVIII веке.
        23
        Отрывок из утреннего гимна епископа Томаса Кена. (Пер. Т. Кудрявцевой.)
        24
        Принятое у квакеров название воскресенья.
        25
        Столица английского графства Камбрия.
        26
        Торговый городок в графстве Линкольншир.
        27
        Стоун - традиционная британская единица измерения массы, равная 14 фунтам, или 6,35 кг.
        28
        Один из персонажей Книги пророка Даниила, известный также как Мисаил.
        29
        Из шотландской народной песни, записанной композитором Робертом Арчибальдом Смитом и включенной им в шеститомный сборник «Шотландский менестрель», вышедший в 1821 - 1824 гг. (Пер. Т. Кудрявцевой.)
        30
        Город на севере Йоркшира.
        31
        Здесь и далее может сохраняться присутствующее в оригинале неграмотное произношение персонажем своей фамилии.
        32
        В китобойном промысле тралением называется опутывание кита с помощью линя.
        33
        Система основополагающих догматов христианского вероучения.
        34
        Направление, перпендикулярное курсу судна или его диаметральной плоскости.
        35
        Портовый городок на севере Йоркшира.
        36
        Деревушка на северо-востоке графства Ланкашир.
        37
        Уильям Фордайс Мэйвор (1758 - 1837) - шотландский учитель, священник, автор учебных пособий.
        38
        Индийская ткань из льна или хлопка, украшенная рисунком. (Примеч. ред.)
        39
        Вид индийской ткани ручной работы, экспортировавшийся в Европу в XVIII - начале XIX вв.
        40
        Город на северо-востоке Англии.
        41
        Речь идет о Тайнсайде, районе, в котором расположен Ньюкасл.
        42
        Популярный в Великобритании и Ирландии кельтский народный танец.
        43
        Традиционная английская мера сыпучих тел, равная примерно 494 фунтам, или 224 кг.
        44
        Авторская неточность.
        45
        Портовый город в графстве Камбрия.
        46
        Подковный гвоздь. (Примеч. ред.)
        47
        Деревушка на севере Йоркшира.
        48
        Городок в районе Ричмондшир на севере Йоркшира.
        49
        Пролив, разделяющий Гренландию и остров Баффинова Земля.
        50
        Район в лондонском Ист-Энде.
        51
        Персонаж Ветхого Завета, царь Сирии.
        52
        Четвертая книга Царств, глава 8, синодальный перевод.
        53
        Город в графстве Кент, расположенный на южном берегу Темзы, в 35 км от Лондона.
        54
        Мордехай, Аман - персонажи Ветхого Завета. (Примеч. ред.)
        55
        «Путешествие Пилигрима в Небесную Страну» - произведение английского писателя и проповедника Джона Баньяна, одно из наиболее значительных в английской религиозной литературе.
        56
        Городок на севере Йоркшира.
        57
        В Британии - монета достоинством в пять шиллингов.
        58
        Залив Тасманова моря у восточного побережья Австралии, в 8 км к югу от центра Сиднея; в 1788 году на берегу этого залива была основана каторжная колония, в результате чего, несмотря на недолгую историю ее существования, это название стало в английском языке синонимом ссылки на каторгу в Австралию.
        59
        Ветхий Завет, Псалтирь; в синодальном переводе - псалом 102, в английской Библии - псалом 103.
        60
        Кростуэйт (англ. Crosthwaite) - деревня на юге графства Камбрия.
        61
        Robin Hood’s Bay (англ.) - рыбацкая деревушка на севере Йоркшира.
        62
        Несколько измененный текст из Евангелия от Матфея. (Примеч. ред.)
        63
        Устаревший термин, означавший патологическое состояние, выражающееся воспалением мозга с симптомами лихорадки; в викторианской литературе обычно используется для описания опасной для жизни болезни, вызванной сильным эмоциональным потрясением; приписываемые «мозговой лихорадке» симптомы могут наблюдаться при энцефалите, менингите, церебрите и скарлатине.
        64
        Уильям Сидней Смит (1764 - 1840) - британский адмирал времен наполеоновских войн; сражаясь против Бонапарта, Смит оставался франкофилом и после реставрации Бурбонов поселился с семьей в Париже.
        65
        Речь идет о Ла-Манше.
        66
        В описываемый период в Британии людей часто заманивали в армию, предлагая так называемый королевский шиллинг, который, будучи принятым, приравнивался к обязательству поступить на службу.
        67
        Ветхий Завет, Книга Чисел, глава 6, синодальный перевод.
        68
        Евангелие от Матфея, глава 13, синодальный перевод.
        69
        Евангелие от Матфея, глава 6, синодальный перевод.
        70
        Машикул? (фр. machicoulis) - навесные бойницы, расположенные в верхней части крепостных стен и башен и предназначенные для того, чтобы вертикально обстреливать противника, сбрасывать камни и выливать кипяток или смолу.
        71
        Уничижительное прозвище Наполеона Бонапарта, данное ему англичанами. (Примеч. ред.)
        72
        Ахмед Аль-Джаззар (1721 - 1804) - в 1775 - 1804 гг. правитель Палестины и значительной части Сирии.
        73
        Равелин (фр. Ravelin; от лат. ravelare - «отделять») - вспомогательное фортификационное сооружение, обычно треугольной формы, размещавшееся перед крепостным рвом между бастионами.
        74
        Прежнее название города Барнстапл в графстве Девоншир.
        75
        Деревянный молоток. (Примеч. ред.)
        76
        Новый Завет, Послание к Галатам, синодальный перевод.
        77
        Район на западе Бристоля.
        78
        Джеймс Вольф (1727 - 1759) - британский генерал, участник Семилетней войны; 13 сентября 1759 года захватил Квебек, последний остававшийся под контролем Франции порт в Канаде, однако был смертельно ранен в сражении.
        79
        Роман Ричарда Джонсона, английского писателя XVII века.
        80
        П?ссет - традиционный британский горячий напиток из молока, створоженного вином или элем, часто приправляемый мускатным орехом и корицей.
        81
        Цепь холмов на границе Англии и Шотландии.
        82
        Евангелие от Матфея, глава 19, синодальный перевод.
        83
        Откровение Иоанна Богослова, глава 21, синодальный перевод.
        84
        Откровение Иоанна Богослова, глава 21, синодальный перевод.
        85
        Откровение Иоанна Богослова, глава 21, синодальный перевод.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к