Библиотека / Любовные Романы / ЛМН / Линнанкоски Йоханнес : " Песнь Об Огненно Красном Цветке " - читать онлайн

Сохранить .
Песнь об огненно-красном цветке Йоханнес Линнанкоски

        Роман о финском Дон-Жуане. Когда возвращается любовь, оказывается, что любимой уже нечего отдать — все растеряно…
        Йоханнес Линнанкоски
        Песнь об огненно-красном цветке

        РОМАН



        Роман о финском Дон-Жуане
        Тема Дон-Жуана бытует в мировой литературе уже более трехсот лет. Появившись впервые в драме испанского писателя Тирсо де Молины «Севильский озорник, или Каменный гость» (1630), этот герой обошел едва ли не все европейские страны.
        Во французской литературе его прославил Мольер, в немецкой к нему обратился Гофман, в Англии большую поэму о Дон-Жуане написал Байрон, в России драмы о нем создали Пушкин и А.К. Толстой. Различные вариации этого образа встречаются и у других, менее известных писателей. В зависимости от эпохи, страны, убеждений и художественной манеры того писателя, который обращается к этой теме, Дон-Жуан всякий раз в большей или меньшей мере изменяет свой облик: то он заурядный повеса и соблазнитель, то романтический мечтатель, то дерзкий бунтарь, смело выступающий против религиозного ханжества.
        Роман финского писателя Йоханнеса Линнанкоски «Песнь об огненно-красном цветке» — это финская, очень своеобразная, интерпретация темы Дон-Жуана. Линнанкоски опирается не только на мировые образцы, трактующие эту тему, но и на национальные финские традиции. Одному из героев карело-финского эпоса «Калевала» — Лемминкяйнену присущи некоторые черты Дон-Жуана. Сравнивая руны о Лемминкяйнене с романом Линнанкоски, нетрудно обнаружить известное влияние рун на «Песнь об огненно-красном цветке».
        Йоханнес Линнанкоски (псевдоним Вихтори Пелтонена, 1869-1913) был активным общественным деятелем и знаменитым писателем Финляндии, хотя и стоял несколько особняком в финской литературе.
        Автор нескольких пьес, романов и повестей, Линнанкоски всегда тяготел в литературе к крупным общечеловеческим проблемам, к сильным характерам, острым конфликтам. Недаром он преклонялся перед Гете, Мильтоном, Байроном.
        Наибольшую славу не только в Финляндии, но и за ее пределами принес писателю его роман «Песнь об огненно-красном цветке». По количеству переводов на другие языки этот роман стоит на втором месте после «Калевалы» во всей финской литературе. На русском языке он издавался трижды — до революции и в первые годы после революции. На него обратил внимание М. Горький. Отрывок из этого романа был включен в изданный под редакцией В. Брюсова и М. Горького «Сборник финляндской литературы» (1917).
        В Финляндии роман имел такой большой успех, какого среди широких масс читателей не имело ни одно другое произведение финской литературы. Он читается и до сих пор.
        Герой романа Олави Коскела, этот финский Дон-Жуан, выступает у Линнанкоски в несвойственном традиции облике. Он — крестьянский сын, сначала сплавщик, потом землепашец. Его подруги — крестьянские девушки, нередко батрачки. Как и положено Дон-Жуану, любовные приключения Олави Коскела следуют вереницей.
        Принимаясь за роман, Линнанкоски намеревался показать в нем, что в крестьянской среде любовь занимает такое же большое место, как и в «высших» кругах, что простые крестьяне умеют чувствовать не менее глубоко и тонко, чем образованные люди. Однако в ходе работы над романом замысел писателя углубился. Опять-таки отступая от общепринятой традиции, Линнанкоски старается выяснить на примере своего героя, к каким внутренним последствиям приводит человека донжуанство.
        Первая половина романа — как будто бы несомненный апофеоз свободной любви, непосредственного чувства, не желающего связывать себя никакими ограничениями и заповедями. Олави отнюдь не циник, какими были некоторые его предшественники. Он юноша с романтической душой, умеющий видеть вокруг себя поэзию и красоту. Он остро восприимчив к красоте природы, как никто, умеет увидеть красоту женщины. Его жизнь превращается в сплошную поэму, одна сказка сменяется другой. Каждой из своих подруг Олави дарит непомерное счастье, тем более что всякий раз он совершенно искренне увлечен и сам. Казалось бы, донжуанство вполне оправдывается. Но постепенно Олави начинает ощущать какое-то смутное беспокойство. Появляются первые признаки возмездия.
        Уходя от каждой очередной любви, Олави, сам того не ведая, безвозвратно оставляет у нее часть своей души, часть собственного «я». Каждая из оставленных им женщин в свою очередь невольно продолжает жить в нем. Медленно подготавливаемая и поначалу совершенно непредвиденная героем катастрофа разражается над ним тогда, когда он встречает девушку, больше всех других соответствующую его идеалу. Тут-то и обнаруживается, что незаметно для себя самого он растратил себя, что уже неспособен на цельное чувство и может принести настоящей своей избраннице одни только терзания. Он — такой непомерно богатый и щедрый в прежних своих чувствах — стоит теперь перед любимой женщиной подобно нищему, ожидающему помощи от нее. Донжуанство, таким образом, оборачивается душевным банкротством и приносит несчастье всем тем женщинам, с которыми пересеклись когда-то пути героя.
        Казалось бы, на этом тема Дон-Жуана могла быть исчерпана. Большинство Дон-Жуанов в мировой литературе терпит возмездие и гибнет. Линнанкоски же ищет для своего героя возможности спасения. Весьма подверженный литературным влияниям, писатель не мог избегнуть влияния распространенного в те годы декадентства. В его романе есть главы преувеличенно мрачные по настроению. Но декаданс носит у Линнанкоски чисто внешний, подражательный характер. На самом деле он органически неприемлем для такого человека из народа, каким был Линнанкоски.
        Чтобы возродить Олави как личность, Линнанкоски нашел для него поприще, которое помогло ему обрести новые внутренние силы. Тут тема Дон-Жуана слилась у финского писателя с темой Фауста, как это уже бывало в литературе. Подобно Фаусту, он задумал обширный план осушения болот, занялся проведением дорог. Труд, творчество, созидание воскресили героя, и читатель расстается в последней главе с Олави — просветленным, нравственно окрепшим, вступающим на верную дорогу. Хотя эта часть романа и заставляет вспомнить Фауста, она носит вместе с тем вполне самобытный характер. Олави, обратившийся к корчеванию леса и осушению болот, занят делом глубоко национальным. Каждая пядь обработанной или застроенной земли отвоевана в Финляндии у лесов и болот. Без дела, которым занят Олави, немыслима вся финская цивилизация. Недаром эта тема так часто повторяется в финской литературе вплоть до настоящего времени.
        Итак, проведя своего героя через множество испытаний Линнанкоски подводит читателя к мысли о том, что труд и творчество не менее, чем любовная страсть, способны заполнить собою сознание и чувства человека.
        При всей славе романа «Песнь об огненно-красном цветке» и в финской, и в мировой критике неоднократно поднимался вопрос о погрешностях его стиля. Роман был задуман Линнанкоски еще в юности и написан в 1904 году (опубликован в 1905). До него Линнанкоски выступал как писатель только однажды — в 1903 году он опубликовал драму «Вечная борьба». Оба эти произведения свидетельствуют о не определившихся еще эстетических требованиях писателя. Художественный вкус нередко изменял ему в раннюю пору его писательства. В романе «Песнь об огненно-красном цветке» Линнанкоски злоупотребляет красивостями: его повествование изобилует излишним количеством эпитетов, сравнений и метафор, ему свойственна преувеличенная чувствительность, аффектация чувств. Казалось бы, такие особенности литературного произведения не должны способствовать его успеху, во всяком случае длительному, но случилось совсем иначе. Вместе со всем этим роману присущи такая поэтическая страстность и эпичность, что ему суждено было затмить собой не только позднейшие произведения писателя, почти безупречные в художественном отношении (повесть «Борьба
за усадьбу Хейккиля», роман «Беглецы»), но и многие другие произведения финской литературы. Об этом романе писали как о чудо-цветке, расцветшем в суровых северных лесах и манящем каким-то необычайным, неповторимым ароматом.
        В предлагаемом переводе сделана попытка очистить роман от излишних, перегружающих его украшений — разумеется, только в той мере, в какой это не нарушает художественного своеобразия романа.


    Л. Виролайнен
        I





        Лесная дева
        Послеполуденное солнце освещало склон поросшего лесом холма. Лес нежился в теплых объятиях солнечных лучей, которые старались протянуться в самую его глубь и ласково кивали стоявшим поодаль деревьям. Лес ликовал.
        Из далеких южных стран прилетел ветерок и стал рассказывать лесу о деревьях-исполинах, о непроходимых чащах, о напоенной зноем земле, о смуглых черноглазых людях. Деревья слушали.
        На ветку ели, увенчанную красными почками, села кукушка. «Все может быть,  — прокуковала она,  — но нигде не дышится так легко, нигде не льется так звонко песня, как в наших северных лесах по весне».
        Вся природа вокруг, казалось, кивнула ей в знак согласия.
        Посреди лесистого склона виднелась небольшая полянка. Светло-серые стволы только что срубленных елей лежали друг на друге, их верхушки с красными почками еще подрагивали.
        На поваленном дереве сидел молодой дровосек, такой же высокий и стройный, как срубленная им ель. Его шапка раскачивалась на ветке, куртка и жилет висели на сухом сучке. Расстегнутый ворот белой рубахи открывал сильную грудь, а закатанные по локоть рукава обнажали крепкие загорелые руки.
        Слегка наклонившись вперед, дровосек разглядывал правую руку: сгибал и разгибал ее, наблюдая, как напрягаются мышцы и надуваются вены. Он улыбнулся, схватил с земли топор, поднял его, подержал на вытянутой ладони и раза два, играючи, взмахнул им в воздухе.
        Потом опять улыбнулся: «Двадцать пять деревьев повалил, а топор в руках — словно перышко».
        Снова закуковала кукушка. Дровосек поднял голову. «Что за весна,  — подумал он.  — Никогда еще не было на елях таких ярких почек, никогда не бывало столько молодых побегов. И ручей так радостно никогда не прыгал, и кукушка так не куковала. Вся природа словно заколдована. Кажется, мелькни сейчас между деревьями лесные духи, и то не удивился бы… Теперь они от людей прячутся, не показываются нам, а дед мой их еще сам видел… Как начали рубить леса, так всех духов и распугали».
        Стой, Земляничка,
        Стой, Черничка,
        Стой, моя девушка,
        Вечер настал[1 - Все стихи даются в переводах П. Жура.], —
        донеслось вдруг откуда-то из-за холма. Казалось, серебряный колокольчик зазвенел на лесной дороге.
        Юноша вскочил на ноги и подался вперед — туда, откуда донесся голос. Затаив дыхание, он прислушался, но ничего не услышал — только сердце его учащенно билось.
        Он сделал несколько шагов навстречу голосу. «Неужели мимо пройдет?»
        Стой, Звездочка,
        Стой, ясная,
        Стой, девушка,
        Домой пора.
        Теперь голос прозвучал совсем близко, по ту сторону холма. «Идет! Сюда идет!»
        Дровосек устремился было вверх, навстречу голосу, но, смущенный своей горячностью, остановился, не спуская глаз с вершины холма. Между стволов мелькнули золотистые волосы, перевязанные синей лентой, потом показалась белая кофточка и, наконец, синяя юбка.
        «Лесная дева!»
        Девушка стояла на вершине холма, боком к дровосеку. Она поглядела вдаль из-под руки, еще раз спела свою песенку и стала спускаться с холма, уходя куда-то в сторону.
        Юноша заметался: хотел броситься за девушкой, но остановился, вскочил на один из поваленных стволов, сложил руки рупором, чтобы окликнуть ее, но снова передумал. Наконец он схватил топор и решил: «Если дойдет до той большой сосны и не заметит меня — стукну топором по дереву».
        Девушка между тем шла своей дорогой, и топор взметнулся.
        Стой, Земля…
        Девушка вздрогнула, оглянулась и заметила дровосека. Она покраснела и остановилась:
        — Олави?
        — Анникки!
        — Как ты меня напугал,  — сказала девушка.
        — Не успел окликнуть,  — отвечал юноша, и руки их встретились в дружеском пожатии.
        — Оглянись вокруг,  — заговорил Олави.  — Чем не замок Тапио[2 - Тапио — в финской мифологии — лесное божество.]. Я — владелец замка, а ты — Лесная дева, моя гостья. Твое платье пахнет смолой, волосы — молодой березкой, и ты играешь на дудочке…
        Анникки смутилась:
        — Что с тобой?.. С чего это ты?
        Олави тоже смутился.
        — Это мне сегодня лес нашептывает,  — улыбнулся он.  — Входи в мой замок.
        Они вышли на середину вырубки.
        — Неужели ты все это один свалил?  — удивилась девушка, окидывая восхищенным взглядом обветренную шею Олави, его могучие плечи.  — Ну и силач!
        — Взгляни-ка,  — торопливо прервал ее юноша.  — Это зал. Самое красивое и почетное место, как всегда, отводится гостю.
        — А где же сядет хозяин?  — засмеялась девушка.
        — Там, где ему положено,  — на боковой скамье. Улыбаясь и глядя друг на друга, они уселись на поваленные стволы.
        — Видишь,  — продолжал Олави,  — зал украшен зелеными гирляндами, а в них ярко-красные почки, словно цветы.
        — Здесь и в самом деле как в замке,  — согласилась Анникки.  — Мы с тобой уже года два не разговаривали, а тут вдруг в замке встретились.
        — Редко мы теперь встречаемся,  — вздохнул Олави и улыбнулся.  — А ведь раньше, бывало, целыми месяцами не расставались. Помнишь, как мы с тобой в детстве играли? Ты была хозяйкой моего хутора Исотало. У тебя было двадцать пять коров и столько же овец, как у Якова.
        — Как не помнить!  — звонко рассмеялась Анникки, и ее синие глаза блеснули.
        Лес очнулся от дремы и прислушался.
        — А великую снежную войну помнишь? Твои волосы превратились тогда в сплошной снежный ком. После игры я их расплел и снова заплел.
        — Конечно, помню! Так заплел, что всех насмешил!
        Деревья удивленно зашумели: такие речи казались им странными.
        — А как на конфирмацию[3 - Конфирмация — религиозный обряд в лютеранской церкви.] ходили…  — вспоминала Анникки.  — Мне никогда не забыть того лета… Вокруг церкви стояли тенистые березы…
        Деревья радостно закивали. Они часто слышали звон колоколов, но знали о доме с крестом только то, что рассказывала им старая сосна — она стояла на вершине горы Хуухка и кое что видела оттуда.
        — Ты так изменилась,  — снова заговорил Олави.  — И та — и не та. Совсем взрослая девушка!
        — А ты?  — сверкнула Анникки синевой своих глаз.  — Великан-лесоруб!
        Разговор оборвался. Деревья, казалось, затаили дыхание, ожидая, что же будет дальше.
        Точно горячая волна прокатилась по телу Олави. Он наклонился и поднял косынку, свалившуюся с плеч Анникки. Через тонкую ткань пальцы Олави коснулись пальцев девушки, и дрожь пронизала его с головы до ног. Он сжал ее руки и горячо зашептал:
        — Анникки!  — Ему хотелось сказать ей, как стучит его кровь, но он задохнулся и с трудом, точно вопрошая, еще раз произнес: — Анникки…
        Щеки девушки покрылись румянцем, она взглянула на Олави доверчиво и ласково, потом легонько сжала его руку.
        — Больше, чем всех остальных?  — тревожно шепнул Олави и почувствовал новое пожатие, крепче прежнего.
        Ликование, беспокойство, растерянность смешались в душе Олави. Он хотел сказать или сделать что-нибудь безрассудное: броситься к ногам этой девушки, обвить ее колени… что угодно. Но не посмел.
        Заметив верхушку лежавшей на земле ели, Олави сломал маленькую огненно-красную веточку.
        — Возьми это на память о том, что ты побывала в замке Тапио.
        — В замке Олави,  — улыбнулась девушка.
        И напряжение их вдруг рассеялось. Звонко и задорно рассмеялись они на весь лес.
        Олави сел рядом с Анникки, чтобы прикрепить веточку на ее груди. Когда он наклонился, его волосы коснулись волос девушки,  — это показалось ему сначала нежной лаской, потом вызвало горячий порыв, снова пронзивший все его тело. Дыхание у Олави перехватило, сердце готово было выскочить из груди. Он стремительно обвил руками тело девушки.
        Анникки вспыхнула. Она не сопротивлялась, но спрятала лицо на плече у Олави.
        Он прижимал ее к себе все крепче и, ощутив горячее биение ее крови, совсем потерял над собой власть. Он задыхался, его охватила жгучая мука, потребность сделать какое-то страстное движение, чтобы дыхание снова вернулось к нему. Еще крепче прижимая к себе девушку, он приподнял ее лицо.
        — Анникки!  — шепнули его приближающиеся губы.  — Один-единственный…
        Анникки старалась отвести голову, она смотрела на него растерянно.
        — Но ведь этого нельзя, это нехорошо!  — бормотала она.
        — Ты не любишь меня!  — вспыхнул Олави.
        Анникки расплакалась, ее плечи задрожали, ветка, прикрепленная на груди, упала на землю.
        — Мой цветок,  — шепнула она сквозь слезы.
        Олави ощутил вдруг жгучий стыд. Его руки разомкнулись, точно по ним кто-то ударил, и он опустил девушку рядом с собой.
        Она продолжала дрожать. Олави беспомощно оглядывался, точно человек, который невольно совершил преступление.
        — Анникки!  — стал он молить ее.  — Прости меня, Анникки! Я и сам не знаю, что со мной случилось, я так раскаиваюсь!
        Девушка подняла голову и улыбнулась сквозь слезы:
        — Ты не мог поступить со мной плохо! Я это знала!
        — А ты простишь меня и все забудешь?  — тревожился Олави.
        Взгляд Анникки успокоил его.
        — Можно я снова прикреплю это на твоей кофточке?  — робко спросил он, поднимая с земли цветущую еловую веточку.
        Девушка улыбнулась. Веточка, казалось, тоже улыбнулась.
        — Мне пора, мать ждет коров!
        — Уже?!  — огорчился Олави.
        Они поднялись.
        — До чего же ты хорошая!  — вырвалось у юноши, переполненного радостью и благодарностью.
        — И ты тоже… До свиданья, Олави!
        — До свиданья, Лесная дева!
        Олави стоял посреди полянки и смотрел вслед девушке, пока она не скрылась из виду. Удаляясь, она еще раз оглянулась. Цветущая ветка, точно вечерняя заря, алела на белом облаке ее кофточки.
        — Сегодня я не стану больше работать,  — сказал Олави, садясь на ствол и опуская голову на руки.


        Газель
        Милая моя как земляника, земляника!
        Ты пойди со мною попляши-ка, попляши-ка!
        Песня летела навстречу Олави, поднимавшемуся на холм, где деревенская молодежь устроила площадку для танцев. Олави зашагал в такт песне.
        Все плясало на этом холме: развевались летние платья девушек, мелькали их светлые косы, даже деревья, окружавшие площадку, тоже, казалось, ритмично покачивались.
        — Сюда, Олави, сюда!
        Какая-то девушка разомкнула круг и протянула ему руку.
        Милая моя, ты как черника, как черника!
        О других и думать погоди-ка, погоди-ка!
        Милая моя, ты как пушинка, как пушинка! —
        лукаво добавил парень, плясавший с девушкой посереди круга, и неожиданно поднял ее высоко над собой. Девушка взвизгнула, остальные звонко расхохотались.
        Весна точно опоила всех. Казалось, радость воскресного дня разлилась в самом воздухе. Речная гладь рядом с площадкой, где шло веселье, поблескивала, солнце излучало весеннее тепло.
        Темп пляски нарастал и становился все бешенее. Парни сдвинули на затылок шапки, по их лицам струился пот. Девушки задыхались, глаза у них блестели, на щеках дрожали ямочки.
        Милая моя, ты как брусника, как брусника!
        Нас с тобой попробуй — разлучи-ка, разлучи-ка!
        Милая моя, ты как пушинка, как пушинка!  —
        пропели парни, повторяя понравившийся им новый припев. Но девушка в центре круга была уже настороже. Когда парень хотел ее поднять, девушка присела, и это получилось так потешно, что вызвало хохот, дружнее прежнего.
        Не далась тебе пушиночка, пушинка! —
        задорно спели девушки, давясь от смеха.
        — Сил больше нет плясать, очень уж жарко,  — крикнул кто-то.  — Давайте лучше в горелки играть, пока одни бегают, другие отдохнут.
        — В горелки! В горелки!  — раздалось со всех сторон.  — Вот моя пара.
        Круг рассыпался, молодежь выстроилась парами.
        — Я вожу?! Сейчас я от этой канители избавлюсь! Последняя пара — бегом!
        Парень и девушка побежали, каждый по своей стороне, водящий — между ними.
        Место было очень удобно для игры в горелки: холм полого спускался во все стороны.
        Водящему пришлось нелегко: пара хотела соединиться и действовала сообща.
        — Эй ты, водящий! Наддай-ка пару!  — смеялись зрители.
        И водящий наддал. Он помчался изо всех сил к уже почти соединяющейся паре и подоспел вовремя. Девушка повернула назад, подалась влево и хотела убежать от преследователя, но была поймана.
        — Вот и встретились!
        Игра продолжалась, воодушевление нарастало. Любое неожиданное движение, любой поворот — все вызывало сегодня неудержимый смех.
        Теперь водил Олави. Он стоял перед парами, готовый в любое мгновенье броситься за своей добычей, и глядел в оба.
        — Последняя пара!
        Пара была неравная. Парень — толстый, неуклюжий, неповоротливый, девушка — маленькая, стройная, ей едва исполнилось семнадцать лет.
        Парень, точно землепашец, делал основательный круг, девушка, как горностай, мчалась почти по прямой. Коса ее взвилась и летела за ней, словно стрела. Олави устремился за девушкой.
        — Давай, давай!  — кричали с горки.
        Сначала девушка бежала прямо, и Олави не удалось приблизиться к ней ни на шаг. Но когда она стала огибать холм, Олави напряг все силы, помчался еще быстрей и, казалось, настиг беглянку.
        — Догонит, догонит!  — донеслось с холма.
        Девушка мельком оглянулась, увидела преследователя, уже протянувшего к ней руки, и сделала неожиданный поворот. Бум!  — Олави растянулся на земле.
        Глаза девушки лукаво сверкнули, с пригорка донесся взрыв смеха.
        Этот смех раздосадовал бы Олави, если бы его не поразили глаза девушки, когда она оглянулась.
        «Господи, какие глаза! Как я раньше не замечал?»
        Он не вскочил, а взвился, как взвивается ракета, и снова помчался за девушкой.
        Неуклюжий парень, ее партнер, делал какие-то несуразные круги.
        — Брось, зря стараешься, он ее все равно догонит!  — кричали ему сверху.
        Парень остановился, спокойно ожидая.
        А под холмом продолжалось состязание. Олави был уже близко от девушки, в мозгу его стучало: «Теперь ты от меня не уйдешь, куда бы ты ни подалась — вверх или вниз».
        Девушка заметила опасность и свернула вниз. При повороте с ноги ее слетел ботинок и описал в воздухе большую дугу.
        С холма донесся восторженный рев.
        Девушка в растерянности остановилась. Олави забыл о преследовании и глядел на ботинок. Потом пробежал несколько шагов и поймал его, точно мяч.
        Новый, еще более восторженный рев:
        — Вот это да! Это — да!
        — Не давайся, не давайся!  — кричали девушки. Девушка снова помчалась. Олави, с ботинком в руках,  — за ней.
        Теперь игра превратилась в состязание не на жизнь, а на смерть, она заразила зрителей и разделила их на две партии.
        Девушка летела, как ткацкий челнок. Стройное ее тело слегка изогнулось, голова гордо откинулась. Коса совсем расплелась, и распустившиеся волосы развевались, как светлая грива. Из-под подола мелькали красные чулки.
        Для Олави речь шла уже не о том, чтобы добыть себе пару, ему казалось, что он гонится за дикой лошадкой с огненными глазами и светлой гривой.
        Они добежали до левой оконечности холма. Между ними оставалось не больше сажени.
        «Наконец!» — подумал Олави, зорко следя, когда девушка повернет вверх по склону.
        Но девушка и на этот раз свернула вниз. И Олави увидел то, чего никогда раньше не замечал,  — мягкую линию ее бедер, тоненькую, как стебель, талию и прекрасный изгиб шеи. Он был так близко от девушки, что ее волосы почти коснулись его лица, пролетев мимо него, он даже не понял — они ли задели его лицо или это было лишь дуновение воздуха. А из глаз девушки, торжествующих и манящих, казалось, сыплются искры.
        «Газель!  — промелькнуло в голове у Олави. Он видел такую в книжке, на картинке.  — Глаза газели, бег газели!»
        — Газель!  — крикнул он вслух и как бешеный помчался за ней.
        У подножия холма был пригорок, девушка взбежала на него.
        — Гляди, гляди!  — донеслось сверху.  — Точно охота на зайца!
        На пригорке мелькнул красный чулок, и Газель исчезла. Тотчас же за ней исчез и охотник.
        Девушка устала, она нарочно скрылась за пригорком, чтобы ее поражения никто не увидел. Олави летел вниз следом за ней. Девушка оглянулась, инстинктивно отклонилась, но тут же почувствовала, как сомкнулись вокруг нее руки Олави.
        — Газель!  — торжествующе закричал юноша. Но, не в силах остановиться, оба тотчас же потеряли равновесие, упали и покатились вниз.
        Олави казалось, что все это сон. Девушка лежала почти поперек него, ее волосы покрывали ему глаза. Они словно ласкали его за победу, и он задыхался под ними. Продолжая крепко держать свою добычу, Олави взглянул сквозь пелену волос в пылающее лицо девушки, в ее удивительные газельи глаза. Ему хотелось, чтобы этот сон не прерывался.
        — Господи! Да ведь нас ждут!
        Они испуганно поглядели друг на друга, разжали объятия и с трудом встали. Олави поднял ботинок, который он выронил, падая, и протянул его девушке:
        — Обувайся, пора идти.
        Она обулась, но продолжала стоять, смущенная. Олави покраснел от досады. Он досадовал и на собственное смущение и на беспомощность девушки.
        — Бежим!  — сказал он властно и протянул ей руку.
        Едва они показались из-за пригорка, как раздались крики «ура!».
        — Ай да бегуны! Ну и бегуны!  — доносилось со всех сторон.
        — Молодец, Олави! И ботинок поймал, и хозяйку! А не легко они тебе достались — вон как весь раскраснелся!
        — Не беда!  — выдавил из себя Олави.
        — Последняя пара — бегом!  — послышалась новая команда, но ее тут же отменили:
        — На сегодня хватит! Такого все равно больше не увидишь.
        Олави тайком взглянул на свою Газель.
        — Давайте еще потанцуем!  — предложили девушки. И снова пошла пляска.
        Что значат две яркие звездочки. Которые в небе горят? То значит, что парень и девушка О жаркой любви говорят.
        «Красивая песня»,  — подумал Олави и бессознательно сжал руку Газели — она стояла рядом с ним. Кто-то увел его в середину круга.
        Что значат четыре звездочки,
        Чей свет заалел надо мной?
        То значит: к милой всем сердцем я,
        К другим же всегда — спиной.
        «А я ведь раньше и этих слов не замечал»,  — думал Олави, снова протягивая Газели руку.
        Что значат пять ярких звездочек,
        Украсивших неба простор?
        То знаки надежд и сомнений,
        То нитей любовных узор.
        — Будь эти нити хоть из чистого золота, а нам, дальним, домой пора,  — послышались чьи-то голоса.
        — Пора так пора — все вместе и уйдем. Вот только последний разок спляшем,  — отвечали другие.
        Я с тобой не расстался б, не расстался,
        Даже если бы камни вопили,
        А земля расступилась,
        А деревья свалились,
        А море стало бы черным —
        Не расстался бы, не расстался.
        — А нам — пора расставаться. До свиданья!  — Молодежь прощалась, все протягивали друг другу руки и расходились в разные стороны.
        Собираясь подойти к группе девушек, Олави почувствовал на себе чей-то взгляд. Он обернулся. На него смотрели глубокие, синие глаза. Лесная дева! Глаза были такими же мягкими и спокойными, как прежде, но было в них еще что-то, что больно пронзило Олави. Чувство вины точно пригвоздило его к месту. Он побледнел, отвел глаза, снова робко поднял их, но взгляд его невольно скользнул в сторону и встретился с другими глазами. Они тоже глядели на него — вопросительно, удивленно, а потом осыпали таким сверкающим снопом лучей, что все остальное вдруг померкло и кровь снова бросилась ему в лицо.
        — До свиданья!  — Он помахал шапкой сразу всей девичьей стайке и повернулся к ней спиной.
        Молодежь рассыпалась во все стороны.
        Я с тобой не расстался б, не расстался!  —
        послышалось с того берега реки, когда Олави шагал уже по отцовскому полю. Это пели парни из Метсякулма, они шли домой.
        Не расстался б, не расстался, —
        повторил про себя Олави, и на лице его появилось странное, решительное, почти восторженное выражение.


        Мать
        Сумерки весенней ночи тихо прокрались в избу и устроились в углу, подальше от огня.
        В большом посудном шкафу что-то звякнуло.
        «Он что, опять здесь?» — спросили друг у друга тарелки. Они стояли на самой верхней полке и поэтому ничего не видели.
        «Здесь»,  — печально ответили снизу ложки.
        Они говорили о сером мужском картузе, который лежал на полке для продуктов.
        «Он уже вторую ночь здесь»,  — продолжали тарелки.
        «Да»,  — вздохнули ложки.
        «Приходит ночью и уходит ночью. Никогда этого раньше не бывало»,  — недоумевали тарелки.
        «Да ведь девушка в таком возрасте»,  — усмехнулся сливочник, который стоял за кофейными чашками и ничего не видел, но зато хорошо разбирался в таких делах.
        «И парень тоже!» — многозначительно добавила сахарница.
        Тарелки с недоумением пожали плечами: легкомыслие сливочника и сахарницы было всем известно. Наступило молчание.
        «Интересно, о чем они всё разговаривают?» — снова скрипнули тарелки.
        «Ничего не слышно, они шепчутся»,  — с сожалением отвечали ложки.
        Потом каждый из обитателей посудного шкафа углубился в собственные мысли.

        — Как я ждала тебя!  — шептала девушка, горячо обнимая юношу.  — Я так боялась, что ты не придешь.
        — Разве я мог не прийти к тебе? Я задержался потому, что мать сегодня долго не ложилась. Если бы ты знала, как я весь день тосковал по тебе, как ждал вечера. С той минуты, как я увидел твои газельи глаза, я ни о чем другом не могу думать.
        — Ах, Олави!  — шепнула девушка и еще крепче прижалась к нему.
        — Я сегодня пахал поле и думал: будь ты цветком, я приколол бы тебя на груди и не расставался бы с тобой, будь ты яблоком, я носил бы тебя в кармане, вытаскивал бы тайком, говорил с тобой, и никто ничего не узнал бы.
        — Как красиво ты говоришь, Олави!
        — Я никогда не думал, что любовь такая удивительная… Мне хочется…
        — Чего хочется?  — шептала девушка.
        — Задушить тебя в объятиях,  — слышала она в ответ.
        — На такую смерть я согласна,  — отвечала она,  — согласна хоть сию минуту.
        — Нет, нет!  — пугался он.  — Пусть лучше никогда не кончается ночь.
        Этот шепот слышали сумерки. Они скромно прикрыли глаза.
        Снаружи раздался какой-то звук. Казалось, кто-то тронул входную дверь.
        Две головы в глубине комнаты поднялись, и два сердца едва не остановились.
        Снова какое-то движение, дверь в сени, видимо, распахнулась.
        Олави сел, девушка испуганно прижалась к нему.
        В сенях послышались шаги, отчетливые, тяжелые и вместе с тем неуверенные,  — казалось, идет человек, который очень устал или не решил еще — продолжать ему путь или вернуться.
        Олави побледнел: он узнал эти шаги, как узнал бы их среди тысячи других.
        — Я должен идти!  — Он сжал руку девушки и схватил картуз. Посуда на полках задребезжала.
        Ощупью, ничего не видя, Олави добрался до двери, нашел ручку. У него не было сил повернуть ее, но он знал, что должен сделать это — ради той, которая дрожит в постели и еще больше ради той, которая стоит в сенях. Дверь отворилась и снова закрылась.
        В сенях стояла старая женщина. Она стояла неподвижно, как изваяние, ее морщинистое лицо будто окаменело, в сумеречном свете выделялись скорбные глаза. Олави взглянул на нее и сжался, будто его придавила тяжелая ноша.
        Оба на мгновение замерли. Потом женщина безмолвно повернулась и стала спускаться с крыльца. Олави двинулся за ней.
        Женщина шла по дороге, понурив голову, бессильно опустив руки. Казалось, за эту ночь она превратилась в старуху.
        Олави хотелось обогнать ее и броситься перед ней на колени. Но он не смел, да и ноги его не подчинились бы ему.
        Они подошли к риге Канкала. Окно риги, как черное око, удивленно глянуло на них.
        «Кто это такие?  — спросило оно.  — Уж не хозяйка ли из дома Коскела? А второй, который идет за ней, свесив голову,  — кажется, это ее сын?»
        «Сын и есть,  — проверещало верхнее оконце.  — Молодой Коскела ходил свататься. А мать ведет его домой — ха-ха-ха!»
        «Раньше этой матери не приходилось по ночам искать своих сыновей»,  — проворчало окно.
        Голова Олави опустилась еще ниже.
        Старая женщина тяжело ступала вверх по горе Сеппяля.
        «Чего это они по ночам бродят — мать с сыном?  — звякнуло в колодце Сеппяля ведро на железной цепи.  — Может, сын что-нибудь натворил?»
        Олави казалось, что земля уплывает у него из-под ног.
        У калитки, радостно виляя хвостом, их встретил Мусти, но, взглянув на хозяев, прижался к земле и замер.
        «Почему хозяйка такая печальная? И куда ты ночью ходил?» — казалось, спрашивал он.
        Олави отвернулся от пса и прошел мимо.
        «Что?» — скрипнул флюгер, прибитый к высокой жерди у забора. Олави сам смастерил его в мальчишескую пору. И ничего не сказал больше флюгер, только еще раз повторил: «Что?»
        Старая женщина молча поднялась на крыльцо. Она даже не оглянулась, но сын шел за ней следом. Ему и в голову не пришло уйти в свою каморку при бане.
        Мать прошла через сени в кухню, подошла к окну и бессильно опустилась на стул. Сын стал перед ней, сжимая в руках картуз.
        После минутного молчания, которое показалось Олави бесконечным, мать заговорила:
        — Не думала я, что мне когда-нибудь придется совершить такую прогулку.
        У Олави дрожали колени, ноги его подкашивались.
        — Мне было стыдно, когда ты родился, потому что я родила тебя уже немолодой. Видно, мне придется стыдиться тебя и теперь, когда ты вырос.  — Ее слова падали как свинцовые гири, и сын упал на колени.
        — Мама!  — прошептал он и спрятал голову в ее подоле. Плечи его задрожали.
        Матери показалось, что под сердцем у нее вспыхнуло и разлилось по всему телу что-то очень теплое.
        — Мама!  — сказал сын.  — Я обещаю тебе, что никогда больше не придется тебе совершать из-за меня таких путешествий. И… я…
        Он не договорил.
        Мать чувствовала, как тепло поднялось до самых ее глаз и готово было вылиться наружу.
        — Что?  — спросила она нежно.  — Что ты хотел сказать, сынок?
        Олави сдвинул брови, потом решительно вскинул голову и добавил:
        — Я хочу на ней жениться!
        — Жениться!?  — Мать почувствовала, как ее пронзило холодом, и дыхание у нее перехватило.
        — Олави,  — сказала она дрожащим голосом.  — Погляди мне прямо в глаза! Разве… разве случилось что-нибудь непоправимое?
        Она ждала ответа, не смея перевести дыхание.
        — Нет,  — ответил сын, открыто глядя в глаза матери,  — но я люблю ее!
        Руки матери дрогнули, и она глубоко вздохнула. Потом она долго молчала и глядела куда-то вдаль, точно спрашивала там кого-то, что ей ответить.
        — Это верно,  — сказала она наконец,  — жениться надо на той, которую любишь. Только на ней. Но в нашем роду никто не женился на батрачках… а что касается любви, то о ней тебе еще рано судить.
        Олави вспыхнул и хотел возразить, но лицо матери показалось ему таким умудренным и гордым, что мысль его застыла, не вылившись в слова.
        — Иди, сынок, ложись спать,  — ласково сказала мать.  — Мы поговорим об этом в другой раз.


        Отец и сын
        Завтрак кончился, батраки встали из-за стола и отправились на работу.
        — Постой-ка, Олави!  — донесся с задней скамьи голос старшего Коскела.  — Нам надо потолковать.
        Олави почувствовал, что у него вспыхнули уши. Он знал, о чем хочет говорить отец, и со страхом ожидал разговора.
        Они были втроем,  — мать стояла у плиты.
        — Садись!  — холодно донеслось из заднего угла. Олави сел. Наступило молчание.
        — Мне известно, куда твоя мать ходила этой ночью. Неужели тебе не стыдно?
        Олави опустил голову.
        — Стоило бы дать тебе хорошую затрещину, и ты пока не радуйся, что обошлось без нее.
        Олави не смел поднять глаз, но по голосу отца догадался, что буря еще только надвигается.
        — Какие у тебя намерения?  — снова загремел отцовский голос.  — Награждать батрачек потомством — так, что ли?
        — Отец!  — воскликнула мать, и в лице ее мелькнуло предчувствие беды.
        Отец посмотрел на нее холодно и зло.
        — А потом ты приведешь этих ублюдков сюда и посадишь их на шею родителям?
        Кровь бросилась в лицо Олави. Неужели это его отец? Кажется, какой-то чужой, грубый человек проник в их дом. Олави чувствовал, как что-то в нем сгущается и нарастает. Он поднял голову, хотел ответить, но вместо этого встал и пошел к двери.
        — Куда?!  — загремел отец.
        — В поле!
        — Ах, в поле?!  — Казалось, этот голос хочет схватить его за шиворот.  — Ты никуда не уйдешь, пока не ответишь мне. У тебя такие намерения?
        Олави колебался. Еще минуту назад, полный стыда, он был готов принять любые условия. Теперь все изменилось. Он чувствовал, что обязан нанести ответный удар ради всего того, что бурлило и таилось в его крови в течение последних дней. Он круто повернулся, вскинул голову и гордо ответил:
        — Нет, не такие! Я хочу на ней жениться!
        Отец взглянул на него насмешливо, но, увидев глаза сына, растерялся.
        — Жениться?!  — крикнул он и подался вперед, будто плохо расслышал.
        — Да!  — еще увереннее отвечал Олави. Казалось, он мстит за нанесенное себе и девушке оскорбление и потому действует оружием, острым как бритва.
        — Я женюсь на ней!
        — Щенок!  — донесся от стены голос, похожий на рев раненого зверя.
        Старик в ярости метнулся к двери, схватил веник, рванул сына за шиворот и бросил его на колени.
        — Щенок!  — снова проревел он, и веник взвился в воздухе. Но он тотчас же отлетел, и вместе с ним отлетел и сам старик. Словно мяч прокатился он через всю кухню.
        Казалось, будто гром грянул. Отец чувствовал себя как разорившийся барин перед батраками. Не было у него больше власти над этим «щенком» — не только отцовской, но даже просто физической. А тот, молодой, стоял у двери, высоко подняв голову, в полном расцвете сил, и в глазах его горела угроза.
        — Ах так?  — раздался наконец его голос, подавленный, задыхающийся.
        — Так!  — взволнованно и грозно отвечал сын.
        Отец отбросил веник, подошел к скамье и сел.
        — Если в твоих жилах течет моя кровь,  — сказал он, немного помолчав,  — то ты знаешь, что из этого следует.
        — Знаю!  — подтвердил сын.  — И ухожу сейчас же!
        Мать горестно стиснула руки, сделала шаг вперед, открыла рот, собираясь что-то сказать, но поглядела в глаза сначала одному, потом другому и замерла, не произнеся ни слова.
        — Я многого ждал от тебя,  — холодно говорил отец.  — Но ты не соизволил стать ни барином, ни ученым человеком, хотя мозгов у тебя на это и хватило бы. Через два года ты забросил свои книги в угол и пожелал стать крестьянином. Но и у крестьянина тоже есть свои книги. Теперь ты швыряешь их в постель батрачки.
        Олави выпрямился, и глаза его блеснули.
        — Помолчи!  — крикнул отец.  — Лучше помолчи!
        Он встал, постоял немного в задумчивости, потом вышел из кухни в комнату. Там он открыл комод и порылся в нем.
        — Сын Коскела не станет просить милостыню!  — гордо произнес старик, возвращаясь в кухню и протягивая что-то сыну.
        — Спрячьте их на прежнее место!  — так же гордо ответил сын и, уклоняясь от отцовского дара, бросил через плечо: — На них далеко не уедешь, если сам себя прокормить не сумеешь!
        Отец остановился и поглядел на сына.
        — Хорошо, если сумеешь себя прокормить!  — сказал он, скорее довольный, чем огорченный.
        Сын постоял минутку, над чем-то задумавшись.
        — До свиданья, отец!  — услышал старик, но ничего не ответил и только поглядел на сына из-под насупленных бровей.
        Мать опустилась на скамью у окна. Она сидела боком к сыну, глядела в окно, и на подоконник капали ее слезы.
        Олави медленно подошел к ней. Мать повернула голову, посмотрела на сына, и оба вышли из кухни.
        Отец заметил, как встретились их взгляды. Что-то кольнуло его в груди, лицо его покраснело, губы дрогнули, но он не произнес ни слова и не двинулся с места.
        В сенях мать схватила сына за руку:
        — Олави!
        — Мама!  — взволнованно ответил ей юноша.  — И, боясь, что не сдержится, торопливо добавил: — Я все понимаю, мама. Не говори ничего.
        Но мать крепко держала его за руки, смотрела ему в лицо расширившимися глазами и шептала:
        — Мы тогда не договорили, Олави, и я должна тебе сказать. Ты — сын своего отца, и, совершая что-нибудь, вы оба не задумываетесь над тем — строите ли вы или рушите.  — Голос ее зазвучал как заклинание.  — Никогда никого не обманывай, если что обещал — выполняй, к какому бы сословию ни принадлежал человек.
        Сын сжал ее руки, не в силах сказать ни слова.
        — Храни тебя бог!  — услышал он ее дрогнувший голос.  — Не забывай о своем доме, вернись, когда…
        Сын еще раз сжал ее руки и быстро повернулся. Он чувствовал, что должен уйти немедленно, если вообще хочет уйти


        II





        Смуглянка
        По ночному небу плыли тучи, берега склонились над темными водами и вглядывались в медленное движение бревен. «Спускай!» — доносился снизу рев порога.
        Под обрывом полыхал небольшой костер. Вокруг него улеглись четверо сплавщиков. Шлюзы открыли недавно, и бревна плыли по реке свободно, не цепляясь друг за друга. Заторов не было. Сплавщики беззаботно коротали ночь. Они пели:
        Крестьянин на мягкой перине,
        Укрыт одеялом, храпит,
        А сплавщик на ложе из дерна,
        Накрывшись росою, спит.
        Навряд ли бы мы поменялись,
        Хоть дай нам сто марок вперед,
        В сравненье со сплавщиком этим
        Крестьянин никак не идет.
        Вдруг порог яростно взревел, точно сбросив с себя ночную дрему. Дозорные, сидевшие на прибрежных штабелях, встрепенулись. Те, что были ближе к костру, повторили припев:
        В сравненье со сплавщиком этим
        Крестьянин никак не идет.
        От одного штабеля припев полетел к другому, перекинулся с берега на берег и покатился вдоль потока от дозорных к дозорным, пока не стих где-то далеко за порогом.
        Полночь не любит песни, хотя она и мирится с коротким приветствием, летящим от человека к человеку. Полночь охотнее слушает поверья реки о жестоком речном божестве, которое требует человеческих жертв. Каждое лето оно поглощает хотя бы по одной жертве, и ему безразлично — взрослый это или ребенок.
        Все стихает вокруг, когда река принимается петь свои суровые руны. Слушатели сидят молча, как в церкви, они не отрываясь смотрят на воду, и даже самым дерзким тогда не до шуток. Каждый вспоминает о том, чему сам был свидетелем: один видом, как ушел под воду взрослый мужчина, точно невидимые руки утянули его в пучину, другой слышал рыданья вдовы или плач сирот, а были и такие, ЧТО замечали на утопленнике следы безжалостных пальцев речного владыки. Кое-кому случалось угадывать и самого владыку, плывущего под водой в летнюю полночь. Одни только пенящиеся волны указывали на его путь. В такую полночь каждый ждал: кому выпадет очередь нынче летом? Но не дано человеку знать о несчастье даже тогда, когда оно стоит уже рядом с ним.
        Костер продолжал гореть, шум воды становился тише. Молча сидели сплавщики, глядя на реку и слушая полуночные преданья воды.
        Вдруг снизу донесся громкий крик. Сплавщики вскочили на ноги.
        — Закрыть шлюз! Закрыть шлюз!  — разнеслось над рекой.
        — Слава богу,  — вздохнули дозорные, которым померещился было крик о помощи, и подняли багры над головами в знак того, что где-то образовался затор.
        Крик «Закрыть шлюз!» покатился от дозорных к дозорным вверх по течению — до самого шлюза.
        — Закрыть шлюз!  — повторили те, что были наверху, и бросились к тросу. Отвязав его от столба, они подтянули конец шлюза к берегу.
        — Готово!  — послышался чей-то голос.  — Теперь можно отдыхать до утра. Коли затор крепкий, не найдется ночью охотников его разбирать. Пойдем поглядим!  — И сплавщики отправились вниз по тропинке, вьющейся вдоль реки. По пути к ним присоединялись другие, едва только последние бревна успевали проплыть мимо них.
        — Где затор-то?  — слышались голоса.
        — Где-то в нижнем течении. Не у водоворота ли?
        — Если там, то уж, верно, сам черт постарался,  — там и днем-то непросто распутать.
        Затор и в самом деле был у водоворота. На берегу черными точками копошились сплавщики.
        — Крепко засел, точно гвоздь в стенке,  — поясняли те, что пытались растащить затор с левого конца и теперь потные ни с чем возвращались на берег.
        Камень, возле которого образовался затор, выступал над водой почти на полметра. Он торчал в нижней части порога, там, где вода вступает в широкое, спокойное течение. Обычно камень не мешал сплаву, потому что стоял близко к правому берегу, а бревна проходили слева. Но на этот раз за камень зацепился какой-то длинный ствол. Он преградил путь другим, и по обе стороны камня, подобно рыбьему хвосту, образовались заторы. Их можно было разобрать, стоя на камне, но добежать потом до берега по вырвавшимся на волю бревнам казалось немыслимым. Обычно к камню подплывали снизу на лодке и, разобрав затор, спешили вернуться на берег прежде, чем ринувшаяся вниз лавина разнесет лодку в щепы.
        — Черт меня побери, если я будущим летом не разобью этот камень вдребезги,  — послышался голос старшого.  — Теперь до самого рассвета только и остается, что кофе пить.
        — А не пойти ли мне взглянуть — может, можно помочь беде?  — раздался в толпе молодой бодрый голос.
        — Поглядеть, конечно, можно,  — отвечал старшой,  — только ничего из этого не выйдет.
        Молодой сплавщик легко вскочил на ближайший ствол и побежал к камню, прыгая с бревна на бревно, подняв багор и склонившись влево. Достигнув камня, он наклонился, занятый чем-то невидимым с берега.
        — Э-эй!  — послышался потом его голос.  — Тут все держится на одном бревне, несколько ударов топором — и готово дело.
        — То-то!  — отвечали ему с берега.  — Кому охота ночью по нему колошматить?
        — А цепью его нельзя оттянуть?  — спросил старшой.
        — Нет, цепь не поможет!  — Юноша вернулся на берег.
        — Топором можно пожертвовать?  — спросил он у старшого.
        — Да хоть десятью топорами — и то дешевле обойдется, чем продержать пятьдесят человек всю ночь без работы.
        — Ну так я распутаю этот узел! Где топор?
        — Со смертью не шутят!  — крикнули из толпы.  — Не пускайте его, начальник.
        — А как ты обратно выберешься?  — спросил старшой.
        — Пробегу по груде наискосок, вверх по теченью, а потом спущусь на бревне.
        — Опасная затея!  — закричали сплавщики.
        — Запретить я тебе не могу, но и приказывать не стану,  — значительно сказал старшой.  — Никого другого я на такое дело не пустил бы, а про Олави знаю: если он за что взялся, значит сделает. Ты уверен в себе?
        — Уверен! Давайте топор!
        С топором в одной руке и с багром в другой, Олави стал пробираться к камню. В сумерках летней ночи он двигался подобно тени, то поднимаясь, то опускаясь, смотря по тому, как лежали сгрудившиеся бревна.
        — Ну и сорвиголова,  — сказали одни.
        — Сумасшедший!  — раздраженно буркнули другие.
        Тень добралась до камня, опустила багор, обернулась на мгновение и приготовилась. В сумерках блеснуло лезвие топора, послышался звук удара. За ним второй, третий, потом наступила тишина.
        Сплавщики стояли на берегу, подавшись к воде, напрягая зрение.
        Тень у камня подняла багор, легко зацепила им какое-то бревно и взметнула топором. Лезвие сверкнуло и опустилось — послышался мягкий удар, за ним — слабый треск.
        Сплавщики еще больше подались вперед, затаили дыхание.
        Тень оглянулась, прикидывая расстояние, правая рука снова подняла и опустила топор. До берега донесся раскатистый, как взрыв ракеты, треск. Бревна затрещали, заскрежетали, и освобожденный порог взревел, как разъяренный бык.
        Стволы двинулись, тень метнулась наискось вверх, добежала до середины течения, вскинула багор, молниеносно повернулась и вот уже с бешеной скоростью мчалась на бревнах вниз по течению.
        Вдруг тень пошатнулась и исчезла. Сплавщики на обоих берегах ахнули.
        — Ведь говорил же я!  — крикнул кто-то.
        — Господи, зачем я его пустил?  — простонал старшой.
        Поток ревел, бревна скрежетали, то уходя под воду, то снова поднимаясь. По берегу метались черные тени.
        — Вниз, ребята! Скорее вниз!  — послышался голос старшого.
        — Надо перехватить, если его к берегу понесет! Скорей спускайте лодку!
        Черные тени помчались вниз.
        — Он поднялся!  — донеслось вдруг с другого берега. Все мгновенно остановились.
        Юноша и в самом деле был на ногах и прыгал по бешено мчавшимся бревнам. Бревна неслись кружась, подымаясь и опускаясь, но юноша уже летел вниз, подняв багор, чуть склонившись влево, в уверенной позе сплавщика.
        — Что за парень?!
        — У него и на ногах-то, наверно, глаза! Сплавщики толпились вокруг героя, только что выбравшегося на берег.
        — Как же ты выскочил?!
        — Упал я просто потому, что на коре поскользнулся, а выскочил раньше, чем бревна успели рассыпаться. Зато остаток пути меня за все вознаградил — так здорово я прокатился,  — улыбаясь рассказывал юноша.
        — Ты поступил как мужчина,  — похвалил старшой.  — Только второго такого путешествия я тебе не желаю. Теперь ступай спать и спи хоть до завтрашнего вечера.
        — Спасибо!  — улыбнулся юноша, взглянул на часы и отбросил багор.

* * *
        В маленькой пристроенной к бане каморке с белыми занавесками на окнах лежала девушка. Время перевалило за полночь, но девушке не спалось. События минувшего дня были так чудесны, что стоило закрыть глаза, как они снова проходили перед ней. Видение повторялось вновь и вновь и наконец стало похоже на сказку. Сама девушка превратилась в некое третье лицо, со стороны наблюдающее за происходящим.

* * *
        Она стояла над большим ушатом в сенях — эта девушка из сказки — и цедила парное молоко. «Ну и раздоились же коровушки»,  — думала девушка и улыбалась.
        Вдруг дверь избы за ее спиной распахивается и группа сплавщиков пробегает через сени, торопясь на ночную работу. Мимоходом парни шутят с девушкой, и она отвечает им, не оборачиваясь.
        Но тот, который появляется в сенях последним, с изумлением глядит на девушку и не уходит вслед за другими. Это высокий, стройный юноша в расстегнутой куртке, в шапке набекрень, с загорелым, чуть лукавым лицом.
        А девушка думает, что сплавщики ушли и она осталась одна. (Такое заблуждение девушки смешит ту, третью, которая наблюдает теперь за происходящим, лежа в постели. «Что-то из этого выйдет?» — гадает она.)
        Юноша между тем улыбается и на цыпочках крадется к девушке. (Наблюдающая смеется еще больше и хочет предостеречь ее.)
        Вот юноша поднимает руки и осторожно закрывает девушке глаза.
        — Ой!  — вскрикивает она.  — Кто это?  — И, обернувшись, видит перед собой юношу.
        — Добрый вечер!  — говорит юноша и с улыбкой приподнимает шапку.
        (Наблюдающая видит, как краснеет смущенная девушка и не может вымолвить ни слова.)
        — Я, кажется, сглупил,  — говорит юноша.  — Но я не хотел тебя обидеть.
        — Ничего, просто я испугалась.
        — Ты не сердишься?  — спрашивает юноша.
        — Ну зачем же? Ведь это шутка.
        — Конечно, шутка,  — кивает юноша.  — Едва я увидел тебя, как мне показалось, что мы уже давно знакомы, но имя твое я не мог припомнить — вот и остановился узнать.
        («Как хорошо он улыбается»,  — думает наблюдающая.)
        — Меня здесь зовут Смуглянкой,  — говорит девушка,  — но…
        — Нет, нет,  — прерывает ее юноша.  — Ты и в самом деле Смуглянка, и я не хочу знать другого имени.
        («Хорошее, видать, имя,  — думает наблюдающая,  — раз оно так понравилось этому незнакомцу».)
        — А вы…  — спрашивает девушка.
        — Вы?  — смеется юноша, и смех его звонко разносится по дому.  — Разве ты не догадалась, почувствовав на своих глазах мои руки, что за спиной у тебя стоит «ты», а не «вы»?  — Юноша говорит это так весело, что заражает своим весельем и девушку, и наблюдающую. Они все смеются.
        — Я — Олави. Олави — и «ты».
        Юноша на минуту задумывается и спрашивает:
        — Ты любишь цветы, Смуглянка?
        — Конечно, люблю,  — отвечает девушка.  — У меня есть фуксия и бальзамин.
        — Всё красные цветы,  — смеется юноша.  — Они стоят на твоем окне?
        — Где же им еще стоять?
        — И со двора их видно?
        — Видно, конечно. Особенно теперь, когда они расцвели.
        — А где твое окошко?  — спрашивает юноша и лукаво щурится.  — Мне тоже хочется мимоходом полюбоваться цветами.
        — Не скажу!  — едва успевает спохватиться девушка.
        («Вот какой милый,  — думает наблюдающая.  — Никогда таких не видала. Любой другой бухнул бы прямо „где ты спишь?“ и рассердил бы девушку. А он о цветах говорит».)
        — В избе?  — смеется юноша.
        — Нет!
        — В амбаре?
        — Тоже нет.
        — Значит, в каморке при бане.
        — Нет, нет, нет!  — пугается девушка.  — Только не там.
        — Видно, мне не угадать,  — улыбается юноша.
        («Удивительно милый,  — думает наблюдающая.  — Всякий другой расхохотался бы на его месте — знаю, мол, теперь — и заставил бы девушку краснеть».)
        — Значит, мы — друзья?  — снова спрашивает юноша.
        — Пока еще нет,  — отвечает девушка, но тут же добавляет: — А что?
        — Будь мы друзьями, я спросил бы… впрочем, мы ведь не друзья…
        — А ты спроси все-таки,  — говорит девушка, и в глазах ее любопытство.
        — Я спросил бы тебя тогда… жал ли кто-нибудь тебе руку?
        — Нет!  — отвечает девушка и вспыхивает, как маков цвет.  — Я никому не даю своей руки.
        («До чего же славный,  — думает наблюдающая.  — И какой у него хороший взгляд».)
        — Это правда?  — спрашивает юноша.  — Впрочем, я и сам угадаю. Дай-ка руку.
        — Зачем?
        — Я по руке прочту.
        — Ты?
        — Я. А ты боишься?
        — Нет, не боюсь,  — говорит ему девушка и протягивает руку.
        («Что же это будет?» — думает наблюдающая.)
        — Видно, ты сказала правду,  — говорит юноша, разглядывая девичью ладошку.  — Никто не брал тебя за руку. А под окнами ходит немало желающих полюбоваться твоими цветами.
        — Откуда ты… Ах нет, ничего ты не знаешь, просто выдумываешь.
        — Молчи. Говорит прорицатель. Я предскажу тебе будущее.  — Господи, что я вижу? Быть не может…
        — Что? Что ты видишь?  — испуганно спрашивает девушка.
        — И сказать боюсь.
        — Просто нечего тебе сказать-то.
        — Ты хочешь, чтобы я сказал?  — спрашивает юноша и смотрит ей прямо в глаза.
        — Скажи, коли умеешь.
        — Только, чур, не сердиться.  — И голос юноши понижается почти до шепота.  — Взгляни-ка на эту линию. Ты видишь? Он придет сегодня в полночь.
        — Кто это — он?  — тревожно спрашивает девушка.
        — Тот, кто должен прийти, тот, кто возьмет тебя за руку!
        — Неправда!  — восклицает девушка.  — Никогда этого не будет!
        — Тише! Я ведь говорю только то, что вижу,  — оправдывается юноша.  — Он обязательно придет. И не станет молить, как другие. Тихо, но уверенно стукнет он трижды в твое окошко — и ты догадаешься, что это он, настоящий… А теперь мне пора. Спокойной ночи, Смуглянка.
        Юноша машет шапкой и сбегает с крыльца.
        (И наблюдающая видит, как растеряна девушка, как идет она тихонько к дверям и, прислонившись к косяку, долго смотрит вслед юноше.)
        Сказка кончилась. Девушка открыла глаза. Вместе со сказкой кончилось и то сказочное ощущение, которое целый день пронизывало все ее существо, разливаясь по ней, как парное молоко. Зашевелились мучительные сомнения.
        «Что делать, если он придет? Что же тогда делать?»
        Ей уже почудились шаги, и сердце забилось так бешено, что пришлось зажать его руками. Когда стало ясно, что никого нет, она обрадовалась и даже пожелала, чтобы юноша вовсе не приходил и не разрушал ее чудесной сказки.
        «А вдруг он и в самом деле не придет?  — тут же спохватилась она.  — Что если это была просто шутка?» И ей стало еще страшнее.
        «Пусть бы он все-таки пришел,  — решила она наконец.  — Пришел бы просто к окну и полюбовался моими цветами, а стучать не стал бы».
        И она снова вернулась к началу сказки — к девушке, процеживающей в сенях молоко.
        Стекло зазвенело — по нему трижды тихонько стукнули.
        Девушка приподняла голову. Дыхание у нее перехватило, кровь в жилах, казалось, остановилась. Она повернулась к окну и испуганно прислушалась. Фуксия и бальзамин вопросительно глядели на нее с подоконника: «Что ты делаешь, Смуглянка?»
        А за ними сквозь занавески виднелась чья-то тень. Девушка почувствовала, что кто-то смотрит прямо на нее.
        Казалось, этот взгляд требует, чтобы она выполнила какое-то обещание. Она спрятала лицо в подушке и натянула на себя одеяло. Сердце бешено колотилось.
        «И не станет молить, как другие…» Девушка медленно приподнялась, села, сложила руки на коленях и спустила ноги.
        «Если бы он стукнул еще хоть разок, можно было бы оттянуть решение, подумать…»
        Тень не шелохнулась, фуксия и бальзамин будто замерли.
        Девушка тихонько скользнула на пол и сделала несколько робких шагов. Тень качнулась, девушка вздрогнула и испуганно схватилась за спинку кровати.
        Тень остановилась. Казалось, ока призывает к ответу.
        Девушка потупила глаза и пошла к двери — медленно и неуверенно, будто ноги противились тому, чего желало сердце.
        Она услышала, как тень зашла за угол и приблизилась к двери. Сердце колотилось так, что казалось, вот-вот разорвется. Рука лихорадочно коснулась крючка.
        Крючок тихо, беззвучно поднялся, девушка метнулась в угол, забилась между стеной и печкой, закрыла лицо руками.
        Дверь открылась и снова закрылась. Щелкнул крючок.
        — Где ты, моя Смугляночка? В углу за печкой?  — услышала она и почувствовала, как он подошел к ней и взял ее за руки.
        — Спрятала лицо и дрожишь?..
        Он посмотрел на нее внимательно и ласково.
        — Я сейчас уйду,  — сказал он, точно просил прощения.  — Я не думал, что это будет для тебя так трудно.
        — Нет, нет,  — испуганно сказала девушка.  — Я не хочу.
        — Тогда ложись в постель и хорошенько закутайся, чтобы не простудиться. Я только чуточку посижу у тебя и уйду.
        Девушка, смущенная, побежала к кровати, легла и плотно закуталась.
        Юноша поглядел на нее, взял стул, поставил его рядом с кроватью и сел, опершись на подушку.
        — Зачем же ты прячешь глаза и смущаешься, моя Смугляночка? Потому, что я рядом с тобой? Дай мне руку, ведь я и есть тот, кто возьмет тебя за руку… Разве ты не знала, что я приду? Разве не накуковала тебе этого весной кукушка, разве не напророчила ромашка, что «он» придет этим летом, и разве не предупредили тебя колокольчики? А теперь, когда я пришел, ты смотришь на меня, точно я чужой. Может быть, потому, что это все так вдруг исполнилось?
        Девушка сжала руку юноши.
        — Ты так не похож на всех остальных!
        — А разве это плохо? Ведь никого другого ты к себе не пускала, кого же ты тогда ждала? Похожего на всех других? Отвечай, моя Смуглянка.
        Девушка крепко обхватила его руку и подтянулась поближе.
        — А я кого ждал?  — ласково продолжал юноша.  — Думаешь, похожих на всех? Я видел десятки девушек, но ни на кого из них не загляделся. А как только увидел тебя, так сразу понял, кого ты ждешь и кого я ищу…
        Девушка в испуге приподнялась. За стеной послышались шаги, и несколько теней легло на окна.
        — Ой!  — вскрикнула она.
        — Это, наверно, те, которые похожи на остальных?  — спокойно спросил юноша.
        — Да. Спрячься, скорее спрячься, они иногда зажигают спички и смотрят в окно.
        — Ради таких господ я не стану прятаться,  — решительно сказал юноша и вызывающе скрестил руки на груди.  — А ты ничего не бойся.
        К окну кто-то прижался, чиркнула спичка, и комната осветилась.
        — Вон он там, сидит как хозяин.
        Спичка погасла, тени исчезли, послышались шепот и удаляющиеся шаги. Несколько мгновений все было тихо, потом шепот и шаги снова послышались — на этот раз они приближались. Вдруг что-то тяжелое ударило в дверь и заскрипело.
        — Сладких сновидений!  — донесся снаружи насмешливый голос. Раздался дружный хохот, шум удаляющихся шагов — и все стихло.
        — Мерзавцы!  — Юноша дрожал от возмущения. Он подскочил к двери, сбросил крючок и с силой налег на дверь. Дверь даже не дрогнула.
        Взбешенный, он налег на нее снова. Она скрипнула, но не подалась: ее держало что-то крепкое, как скала.
        — Хорошо, что я знаю их голоса,  — сказал он с угрозой.  — Я им пожелаю доброго утра!
        Девушка была совсем расстроена:
        — Теперь все узнают, а мы и выйти не сможем.
        — Не беспокойся! Если они сумели подпереть дверь, так я и сквозь стену выйти сумею.
        Он подошел к окну и с силой толкнул створку. Гвозди, которыми была прибита рама, подались, и створка вылетела.
        — Ну вот, путь свободен. Я открою дверь снаружи. А о том, чтобы они держали язык за зубами, я позабочусь — в этом можешь быть уверена.
        Спокойный и улыбающийся, он подошел к девушке.
        — Ах ты моя Смугляночка, как ты легко пугаешься… Успокойся же… Успокоилась?
        — Раз ты опять со мной — я спокойна.
        — А знаешь что?  — почти озорно спросил юноша.  — Именно так и должно было все случиться, иначе получилось бы… как у других.
        Они рассмеялись, хотя на глазах у девушки блестели слезы. В окне алела заря.
        — А ты ведь еще ничего не знаешь. Дай-ка я расскажу тебе все по порядку,  — у нас с тобой все необыкновенно — от начала до конца. Ты думаешь, я пришел сюда обычной дорогой? Нет, меня примчал бешеный поток и по пути стерегла смерть.
        — Как так?
        — Незадолго до того как я пришел к тебе, на сплаве у нас образовался затор. Никто не решился его разобрать, да и я тоже, наверное, не отважился бы, если бы не вспомнил тебя и не услышал твой голос. «Ты должен прийти ко мне не так, как другие,  — говорила ты,  — ты должен быть не таким, как все». И вот я пошел и разобрал затор, а когда бежал обратно — упал, и все подумали, что я утонул. Но я опять вскочил и помчался через порог, так что волны хлестали, по ногам. А когда я выбрался на берег, старшой сказал: «Молодец, теперь можешь идти к той, которая ждет тебя».
        — Вот и неправда!  — воскликнула девушка.
        — Ну последних слов он, действительно, не сказал, их я сам прибавил. А потом нас заперли здесь, чтобы все у нас было не как у других… Вот такую я тебя и люблю, моя Смугляночка, такую, которую приходится искать, вступая в борьбу со стихиями… Но я говорю — моя Смугляночка, а моя ли ты? Ведь сама ты мне этого еще не сказала.
        — Твоя ли я, Олави?!  — И девушка обвила его шею обеими руками.
        Восходящее солнце заглянуло в окошко и бросило красноватый отблеск на руки девушки.
        «Все прекрасное — красного цвета!» — шепнула фуксия бальзамину.
        Солнце приветственно встало над пологим берегом, вдохнуло ночной сырости и испило утренней росы — внизу, над рекой, плавал еще туман.
        Олави, счастливый и бодрый, спускался по косогору.
        На берегу, ниже порога, стояла группа деревенских парней. В короткие летние ночи они дежурили иногда на сплаве, зарабатывая себе на табачок.
        Когда Олави их заметил, счастье его словно испарилось.
        Ему показалось, что на плечи его снова легло тяжелое бревно. Несколько часов назад, освобождая дверь, он поднял его на плечо и понес обратно к риге. Он был тогда так счастлив, что тяжесть показалась ему шуточной, а сейчас… Сейчас ему очень хотелось, чтобы они сказали что-нибудь насмешливое или бросили на него многозначительный взгляд. «А вдруг они притворятся, что ничего не случилось,  — волновался он,  — тогда я не смогу их достойно приветствовать».
        Щеки юноши вспыхнули, когда он подошел к своим недругам. Он настороженно посмотрел на них.
        Парни держались как ни в чем не бывало.
        Олави нашел в траве свой багор и, продолжая зорко следить за ними, обтер с него росу.
        Парни стояли с каменными лицами. Олави прикусил губу. «Неужели я так и уйду ни с чем?»
        Он прошел мимо группы, глаза его горели.
        Вдруг за его спиной послышался тихий смешок. Но не успел он еще смолкнуть, как раздался звук пощечины и насмешник растянулся на мокрой траве.
        — Вот павлин выискался!  — крикнул кто-то, и двое парней коршунами набросились на Олави.
        Первого из них Олави схватил одной рукой за шиворот, другой — за штаны и далеко отшвырнул. Второго рванул за грудь, поднял высоко в воздух и, словно мокрую рукавицу, бросил в траву.
        — Мерзавцы!  — Голос у него дрожал от гнева, глаза побелели, руки сжались в кулаки.  — Наваливайтесь все разом, давайте сводить счеты!
        Парни сердито заворчали, но смолкли, услышав спокойный и рассудительный голос:
        — Ты, пришелец, уже с лихвой рассчитался за маленькую шутку. И если ты мужчина, как нам хотелось бы думать, слушая твои слова, ты нас поймешь. Дело было не только в том, чтобы подшутить над тобой. Мы все немножко гордимся этой девушкой, и до прошлой ночи она никому не открывала свою дверь. А тут является какой-то бродяга-сплавщик и идет к ней, как к собственной жене…
        — Сами вы бродяги!  — И Олави сделал шаг в сторону того, кто говорил.
        — Не шуми понапрасну!  — спокойно продолжал голос.  — Я не хотел тебя оскорбить. Мы — друзья ее детства, а ты — чужой, и я снова повторяю, что речь идет о чести девушки, о чести всей деревни. Оставь девушку в покое, чтобы над ней не стали насмехаться.
        — Это вы-то знаете, кто я такой?!  — Олави гордо скрестил руки на груди.  — Вы стережете честь девушки?! Вы, которые шатаетесь ночами под ее окнами? Хороши пастыри, нечего сказать! Так знайте же все: я буду ходить туда, куда вздумаю,  — даже если это будет спальня самой герцогини. Я буду ходить к девушке каждую ночь до тех пор, пока не уйду из этой деревни. Клянусь — и это так же верно, как то, что я стою на собственных ногах,  — если за окном появится хоть одна голова, если кто-нибудь осмелится теперь или впредь сказать о ней хоть одно худое слово или бросить на нее насмешливый взгляд,  — с тем я разделаюсь так, что он не встанет во веки веков.
        Сказав все это, он пошел вверх по косогору с гордо поднятой головой. Парни глядели ему вслед, и никто из них не проронил ни слова.


        На заре
        «Ты спрашиваешь, какое время я больше всего люблю?  — мечтательно сказал бальзамин.  — Вот это. Я люблю ночь и славлю ее».
        «Я тоже,  — отвечала фуксия.  — Так хорошо шептаться в сумерках, когда стираются все контуры и отчетливо видится только блеск глаз. Но утро так прекрасно, особенно то мгновение, когда поднимается солнце, блестит роса, и листья на деревьях едва колышутся под дыханием проснувшегося ветерка».
        «Да, мой друг, жизнь, в сущности, всегда прекрасна. Прекрасно утро, возвещаемое криком петуха, птичьим щебетом и гомоном ребятишек. Прекрасен день, когда солнечные лучи покоятся на полянах, а труженики, с блестящими от пота лицами, с искрящимися глазами, собираются к обеду, проходя через двор. Прекрасен вечер, когда удлиняются тени и на лесной опушке звенят колокольчики возвращающегося домой стада. Но ничто не сравнится с ночью, потому что только ночью мы обретаем самих себя».
        «Обретаем самих себя?  — переспросила фуксия.  — Кажется, я начинаю тебя понимать».
        «Самих себя и те заветные слова, которые не звучат в сверкающем блеске дня,  — продолжал бальзамин.  — Днем мы принадлежим миру, днем — все общее и нет ничего сокровенного. Но когда подходит ночь, приближается наш час. Он незаметно крадется под тенью деревьев и робко присаживается в углу комнаты, он таинственно брезжит в темнеющем воздухе и пробуждает в нас то, что дремлет днем.
        А когда он наступает — наш час — и дивно распускаются струящие аромат цветы, тогда все постороннее спит, не спят только…»
        В сумраке мелькнула женская рука.
        «Не спят только?..» — вполголоса спросила фуксия.
        «Только те, что счастливы!» — шепотом ответил бальзамин.
        — Господи, до чего же ты хороша, Смугляночка! Ты — словно сама ночь: пьянящая и пленительная, таинственная и непостижимая, как осенняя ночь, которую освещают только зарницы. Лишь теперь я узнал, как прекрасна юность, как необъятна любовь. Она является к нам, словно король в золотой карете, она призывает нас к себе и уносит с собой… Но отчего ты дрожишь, родная? Почему у тебя такие горячие руки, почему ты смотришь на меня таким странным взглядом?
        — Мне жарко… нет… не знаю… я слишком счастлива.
        — Слишком счастлива?
        — Не знаю… не знаю… мне хотелось бы…
        — Чего хотелось бы?
        — Ах, не знаю… ничего не хочу… ничего не умею сказать… Я… боюсь…
        — Меня боишься?
        — Что ты?! Разве я могу бояться тебя? Я…
        — Ну, доверься же мне… Я пойму тебя с полуслова.
        — Я боюсь… да нет, все равно, я не сумею сказать… о господи, до чего же я люблю тебя!
        «А самым прекраснейшим мигом из всех прекрасных,  — зашептала фуксия,  — был для меня тот, когда я впервые расцвела, когда впервые открылись мои лепестки и солнце поцеловало меня в самое сердце».
        «Ты права,  — ответил бальзамин.  — Я знаю это еще лучше, потому что цвету уже второе лето. Цвести — всегда прекрасно, и каждое цветение приносит свои радости, но лучше того, что было в первый раз,  — не бывает. Тогда мы еще ничего не знаем, мы стоим перед завесой, скрывающей от нас великую тайну. И предчувствуем, и ликуем, и спрашиваем самих себя: скоро ли? когда же? И надеемся, и страшимся, и знаем, что чудо свершится. И не думаем ни о прошлом, ни о будущем, а только о том мгновении, которое близится… Наконец оно приходит, лепестки розовеют, раскрываются, на минуту все погружается во мрак, и вдруг мы чувствуем, что растворяемся, таем, окруженные теплом и светом».
        Само счастье стояло у изголовья их кровати и глядело на них улыбаясь.
        Черным шелком разметались по подушке волосы девушки. На них покоилась голова юноши.
        Они держали друг друга за руки и глядели друг другу в глаза. Счастье долго стояло над ними, но так и не услышало ни единого слова.
        Солнечные лучи медленно забрались вверх по склону холма, одним прыжком перекинулись через поляну и заглянули в окно.
        Девушка встрепенулась. Солнце смотрело прямо на нее, и все вокруг преобразилось.
        «Неужели солнце тоже видит?..»
        Через минуту девушка снова открыла глаза. Солнце глядело большими вопрошающими очами. Казалось, что сама мать смотрит на нее безмолвно и укоризненно.
        Холод пронзил девушку, она закрыла глаза и не открывала их больше. На ее ресницах дрожали слезы.
        — Что?  — очнулся вдруг юноша и приподнялся.  — Что с тобой, родная?  — Он ласково сжал ее руку.  — Почему ты не смотришь на меня?
        В ответ что-то блеснуло. Две слезинки упали на наволочку. Девушка уткнулась лицом в подушку.
        — Смугляночка моя!  — испугался юноша. Ему хотелось ее утешить.
        Обнаженные плечи девушки задрожали, она едва сдерживала рыдания.
        Будто холодное острие вонзилось в сердце юноши. Только что ему казалось, что он летает в поднебесной синеве, а теперь вдруг крылья его подломились и он упал вниз, на острые камни, где слышались плач и стенания.
        Опустив голову, он спрятал лицо в разметавшемся шелке волос.
        Счастье скорбно качнуло головой и тихо вышло из комнаты.
        «Страдание»,  — шепнула фуксия и уронила на подоконник красную слезу.
        Но страдание таило в себе их общую тайну, за которой цвела и алела теплая заря. Казалось, только теперь, в свете занимающегося дня, каждый из них увидел другого — не юношу или девушку, не что-то удивительное, непостижимое и таинственное, а человека, который трепетал от радости и страдания.
        — Простишь ли ты меня когда-нибудь?  — со страхом спросил юноша.
        — Прощу ли?  — удивилась девушка и обвила его шею руками.
        — И никогда не проклянешь меня?  — снова спросил юноша.
        — Как же я смогу тебя проклясть, тебя, который для меня — все на свете?.. И почему мы должны расстаться?
        — Почему мы должны расстаться?  — словно эхо повторил юноша, не зная, что ответить.
        — Если бы ты знал, как я буду теперь тосковать!
        — А если бы ты знала… О господи! Что же мне делать?
        — Не мучайся из-за меня, я ничего от тебя не требую — ты был со мной таким хорошим и добрым. Только бы мне увидеть тебя еще хоть однажды в жизни, хоть через несколько лет,  — лишь бы увидеть.
        — Я постараюсь прийти, чтобы повидаться с тобой…
        — Приходи! Приходи! Я буду ждать тебя день за днем.
        Юноша медленно вытащил из кармана часы, посмотрел на них, потом показал девушке.
        — Да, тебе пора,  — вздохнула девушка.  — Но как я могу тебя отпустить?
        — А как мне заставить себя уйти? Если бы эта ночь могла длиться вечно, если бы никогда больше не наступало утро!
        — А я не испугалась бы даже судного дня, лишь бы перед ним еще раз повторилась эта ночь… Подожди еще минуту, одну-единственную минуту! Дай мне еще раз поглядеть на тебя, чтобы никогда, никогда не забыть!
        — Ах ты моя Смугляночка!  — ласково сказал юноша. Его мучили страх и угрызения совести: после того как он сорвал с этой двери крючок, сюда может ворваться кто угодно.  — Я молю тебя об одном,  — его слова прозвучали как крик утопающего,  — чтобы ты не любила никого другого, кроме того, кого выберешь навсегда.
        — Разве я смогу теперь кого-нибудь полюбить?  — изумилась девушка.  — Даже если я выберу кого-нибудь навсегда, я и тогда буду любить тебя.
        — Нет, нет, тогда ты должна меня разлюбить.
        — Это уж мне видней!  — сказала девушка таким голосом, который и обрадовал и еще больше огорчил юношу.
        — Ты должна мне это обещать, я молю тебя об этом не ради себя, а ради тебя!  — просил ее юноша.
        — Такое обещание я дала уже тогда, когда увидела тебя впервые,  — сказала девушка и порывисто обняла любимого.
        Они поднялись.
        Девушка проводила юношу до дверей, не выпуская его руки. Там она снова бросилась ему на шею. Юноша тронул ее влажные от слез волосы, и от этого прикосновения у него едва не закружилась голова. Он притянул ее к себе, и губы их встретились.
        Девушка откинулась назад, но смотрела не на возлюбленного, а куда-то ввысь. Он увидел, как изменялось выражение ее глаз: они смотрели сначала нежно, потом в них появилась мольба и, наконец, отрешенность от всего земного. Затем глаза ее блеснули и закрылись. Она отвела губы, и юноша увидел на них бледное пятнышко. Ему показалось, что на его собственных губах осталась нерушимая печать.
        — Я не могу с тобой расстаться!  — сказал он страдальчески.  — К вечеру мы доберемся до Кирвескаллио, я приду к тебе оттуда. И до тех пор, пока нас будет разделять расстояние, которое позволит обернуться за ночь туда и обратно,  — до тех пор я буду приходить к тебе.
        Точно луч осеннего солнца сверкнул на лице у девушки, но она ничего не сказала, а только посмотрела на него так, как никогда раньше не смотрела. И когда он наконец вышел, она долго еще смотрела ему вслед.


        Гроздь рябины
        — Знаешь, почему я зову тебя Гроздью рябины?  — спросил юноша. Он сидел рядом с девушкой и держал ее руки в своих.
        — Наверно, потому, что я очень покраснела, когда ты первый раз заговорил со мной,  — смущенно ответила девушка.
        — Нет, не угадала. Подумай еще.
        — Не знаю, я никогда об этом не думала. Гроздь рябины — такое красивое имя, что я просто радовалась ему.
        — Разве можно было дать тебе некрасивое имя?  — улыбнулся юноша.  — Но за этим именем скрывается очень многое. Не знаю, поймешь ли ты меня.
        — Я постараюсь,  — доверчиво глядя на него, отвечала девушка.
        — Всего тебе не понять, да это и неважно. Я думаю, главное ты поймешь… Прошлая весна, видишь ли, была для меня удивительно хороша, я был очень счастлив, очень радовался жизни. Но потом наступило лето, за ним пришла осень, высохли травы, пожелтели листья, и мне стало ужасно грустно.
        — Ты провел печальное лето?  — ласково спросила девушка.
        — Очень печальное. Я не мог забыть свою прекрасную весну и все тосковал по ней. Останься я в тех же краях… но я ведь скиталец.
        — А почему ты скитаешься?
        — Судьба, должно быть, такая,  — вздохнул юноша и уставился в какую-то точку.
        — А где ты был тогда?  — робко и тревожно спросила девушка и поглядела на него внимательно.
        — Далеко, очень далеко отсюда, но ты теперь не спрашивай меня об этом, нынче я уже не вспоминаю весну. И если хочешь, я расскажу тебе, кто научил меня видеть прелесть осенних красок.
        — Кто же это?
        — Это…
        Юноша поглядел девушке в глаза.
        — Это была маленькая Гроздь рябины. Когда я увидел тебя, ты была как стоящая на пригорке молодая рябинка с красными ягодами. Березы уже пожелтели, осины стояли серьезные, а ты сияла между ними красными гроздьями своих ягод и звала меня — нет, нет, не звала,  — просто я сам тебя увидел. Я остановился, как перед чудом, и спрашивал себя: подойти и заговорить с ней или пройти мимо?
        — А ты мог пройти мимо?
        — Да, я думал: может быть, лучше уйти своей дорогой, потому что я ведь все-таки только странник… Я не знал: имею ли я право остаться с тобой.
        — Этого я не понимаю.
        — И не надо, это были только мои мысли. Я подошел и очень этому рад, потому что ты подарила мне чудесную осень.
        — И ты мне — тоже,  — шепнула девушка.
        — Благодаря тебе я узнал, что осень тоже прекрасна, даже прекраснее весны, потому что в ней больше прохлады, покоя, тишины. Только теперь я понял, что делает жизнь прекрасной, чего ищет человек.
        Девушка скользнула на землю, оперлась на его колени и смотрела ему в глаза:
        — Говори, говори еще! Это так хорошо, я так понимаю тебя, но сама не умею сказать.
        — В жизни нет ничего прекраснее любви, и только ради этой красоты живет человек. Без нее есть лишь руки и труд, но вот появляется она — и все преображается. Ты замечала, как меняется тогда человек?
        — Конечно, замечала!
        — Лицо человека учится улыбаться, глаза — говорить, а другой учится понимать эту речь. Даже голос меняется, он звучит тогда, как серебряный звон. Весь мир начинает сверкать, и сам человек становится несказанно прекрасным.
        — Верно, Олави,  — ты так красив сейчас! Так красив, что мне все это кажется волшебным сном.
        — А помнишь то время, когда ты меня полюбила?
        — Я его никогда не забуду!
        — Как ты была тогда хороша — то краснела, то бледнела, то застенчиво опускала глаза. Сердце у тебя колотилось, и ты даже себе самой не осмеливалась признаться, почему оно колотится. Я глядел на тебя, как вор, я хотел, чтобы ты меня вовсе не видела, хотел всю жизнь тайно любоваться тобой.
        — Но ты не знаешь, какая смута была у меня тогда в душе, я не могла бы этого долго выдержать.
        — Я знаю… А еще прекраснее была ты тогда, когда открылась мне и я стал читать в твоих глазах, как в открытой книге. Благодаря тебе мир снова стал для меня прекрасным.
        — Да ведь я ничего…  — сказала девушка, покраснела и опустила голову. Потом она приподнялась и вопросительно посмотрела на юношу.
        Он улыбнулся.
        Она села к нему на колени и обвила его шею.
        — Можно мне так посидеть?
        — Конечно… и именно так,  — отвечал юноша. Лицо девушки приближалось к нему, глаза по-прежнему спрашивали о чем-то.
        — Нет, нет!  — сказал юноша и слегка отклонил ее.
        — Почему?  — почти моля его, шепнула девушка.
        — Так лучше. Ведь я скиталец, и ты станешь тосковать, когда нам придется расстаться.
        — Вот именно поэтому!  — горячо воскликнула девушка.
        — Нет, нет,  — настаивал юноша. Он взял обеими руками ее голову и тихо поцеловал в лоб.
        В глазах девушки Мелькнуло смятение, но она ничего не сказала и прижалась головой к его груди.
        Юноша почувствовал радость победы над самим собой. Теплое дыхание девушки согревало его грудь, он поднял руку и погладил ее волосы.
        Вдруг грудь его точно ожгло — горячие губы девушки осыпали ее поцелуями, руки с силой обвились вокруг плеч.
        — Что ты делаешь, Гроздь рябины?!  — воскликнул юноша и схватил руки девушки, чтобы их разомкнуть. Но ее жгучая ласка пронзила вдруг все его тело и, как огненная лавина, уничтожила все, чему он только что радовался.
        — Ах ты, Гроздь рябины!  — воскликнул он, точно в бреду, подтянул ее выше, прильнул к ее жадным губам и так крепко сжал ее в объятиях, что у обоих перехватило дыхание.


        Первый снег
        Снег в этом году выпал позднее обычного — всего за несколько дней до рождества. Должно быть, поэтому люди так обрадовались ему, точно с неба падало серебро.
        Дети восторженно кричали и с азартом играли в снежки, женщины вносили снег в комнаты, рассыпали его по полу и потом подметали, мужчины подвешивали к сбруе звонкие колокольчики.
        По лесной дороге весело мчались сани, а по шоссе, ведущему в город, точно паломники, бесконечной вереницей тянулись люди. И никто не мог удержаться от того, чтобы не почтить любого встречного — пусть даже совсем чужого человека — веселым приветствием и не перекинуться с ним несколькими словами о первом снеге.
        Вечерело.
        Олави только что вернулся из лесу с работы и сидел в маленькой каморке, в которой он квартировал. Дверь открылась, и в каморку вошел пожилой человек, один из крестьян этой деревни.
        — Добрый вечер! Привет из города!  — приветствовал гость.
        — Добрый вечер! Присаживайтесь.
        — Да некогда… я вам просто приветец из города привез. Остановился позавчера лошадь покормить в Вялимяки, там мне вот это и вручили.
        Человек вытащил из-за пазухи маленький сверток и протянул его Олави.
        Юноша вспыхнул до корней волос и с трудом пробормотал что-то благодарственное.
        Гость и виду не подал, что заметил его смущение. Ласково улыбаясь, он продолжал:
        — Мне, правда, сказали, что говорить ничего не надо, просто передать сверток — и все. Но, если хотите, я могу рассказать, как я его получил…
        — Да, да, я с удовольствием…  — закивал юноша, все еще смущенный.
        — Пока я кормил лошадь и пока снова собрался в путь, наступили уже сумерки. Доехал я до луга, слышу: кто-то за мной бежит. Наверное, думаю, что-нибудь забыл, и остановил лошадь.
        Смотрю, бежит девушка, ладненькая такая, щеки разрумянились, платок даже, видно, накинуть не успела.
        «Забыл что-нибудь?» — спрашиваю.
        «Забыли,  — говорит она, а сама глаз поднять не смеет.  — Я слышала, вы рассказывали, что Олави теперь в вашей деревне?»
        «Верно,  — говорю.  — И что же?»
        «Я его знаю, и у меня,  — говорит,  — дело вот есть…»
        «Понятно»,  — киваю я ей с усмешечкой. Тут она уж совсем смешалась. «Всего только привет»,  — говорит. «Ну что ж,  — говорю,  — можно отвезти, дорога хорошая».
        «А на вас можно положиться?» — спрашивает она у меня.
        «Боишься, что по дороге потеряю?»
        «Да,  — говорит,  — или посмеетесь надо мной».
        «Зачем же мне, старому человеку, смеяться?»
        «Вот и я так думаю,  — говорит девушка.  — Возьмите». И дала мне этот пакетик.
        «Из рук в руки передать?» — спрашиваю.
        «Да!  — говорит.  — Только не разворачивайте, вы и так поймете, что в нем».
        «Да зачем же мне разворачивать?» — успокоил я ее.
        «Отдайте ему с глазу на глаз. И ничего не говорите».
        «Нет, нет, сделаю как положено»,  — хотел было я сказать, а она уже бежит от меня во весь дух, только коса развевается. Вот так я этот привет и получил. А теперь мне пора. Счастливо оставаться!
        — До свиданья! Большое спасибо… за все.
        Олави сел к столу, продолжая держать сверток в руках. Он не спешил его разворачивать и представлял себе, как все произошло.
        В избе сидела темноволосая ясноглазая девушка, похожая на ребенка, здесь же, на боковой скамье, устроился проезжий. Он подкреплялся, доставая что-то из дорожной сумки. Проезжий говорил о первом снеге, о хорошей санной дороге, о том, что и в его деревне можно наконец приниматься за лесные работы, о том, что работы в лесу нынче больше прежнего, даже со стороны пришлось человека нанять, молодого такого наняли — Олави зовут.
        «Олави!» — воскликнула девушка, и щеки ее вспыхнули. Чтобы лучше слышать, она прекратила свою работу. Но проезжий рассказывал уже о всякой чепухе и ни слова не сказал о том, о чем ей так хотелось услышать. Девушка не знала, что и делать. Она внимательно разглядывала лицо проезжего, а тот сидел себе на скамье и курил. «Он кажется честным и добрым человеком,  — думала девушка.  — Пожалуй, можно ему довериться».
        Потом девушка тихонько вышла в спаленку и достала из комода что-то такое, что она долго там хранила. Она завернула свое сокровище, перевязала его ниткой, сделала крепкий узел и коротко остригла концы, чтобы узел нельзя было развязать.
        Потом девушка улыбнулась, положила сверточек в карман и вернулась в кухню. Проезжий собирался в путь.
        «Пойти корове пойло приготовить!» — сказала девушка и ушла в кухоньку возле хлева. Оттуда она смотрела в окно, как проезжий отвязывает лошадь, как выезжает из ворот и, выбравшись на дорогу, пускает лошадь рысью. «Пора!» — решила девушка и побежала за ним.
        Олави точно и впрямь видел, как она бежит, как колотится ее сердце, как она останавливается, догнав путника, как начинается их разговор. Вот она покраснела, подняла глаза, просияла, когда удалось вручить сверток, и, забыв от радости сказать «спасибо», помчалась прочь. Вернувшись во двор, она оглянулась вокруг — не видел ли кто ее — и скрылась на скотном дворе…
        Олави бережно развернул сверток. Большое ярко-красное яблоко! Казалось, девушка специально выбрала яблоко такого же цвета, как рябина, но Олави знал, что оно было у нее единственным.
        И оттого, что девушка все еще помнила его, сердце юноши переполнилось радостью и гордостью. «Ну и девушка, ну и привет!»
        Вспоминая о чудесной осени, он ласково поглаживал яблоко.
        Вдруг ему показалось, будто что-то оцарапало его руку. Он внимательно пригляделся к яблоку и увидел, что кожица его в одном месте поднялась и вокруг этого утолщения вырезан круг. Олави с любопытством приподнял край, и кусочек яблока, точно крышка, отделился — под крышкой показалась белая бумажка.
        Дрожащими от радости руками Олави вытащил бумажку и развернул ее. На крошечном обрывке торопливым неумелым почерком было написано:
        «Теперь я знаю, что значит тосковать. Не забыл ли ты еще свою Гроздь рябины? Каждый вечер я засыпаю с мыслями о тебе».
        Яблоко скатилось к Олави на колени, записка дрогнула у него в руках.
        Потом он долго сидел у окна и смотрел в вечереющее небо. С неба падали крупные белые хлопья. Олави продолжал сидеть и тогда, когда за окном уже совсем стемнело. И хотя он уже ничего не мог разглядеть, он знал, что хлопья — крупные и белые — все еще продолжают падать.


        Анютины глазки
        На подоконнике цвели анютины глазки — на маленьком подоконнике в маленькой комнатушке.
        Анютины глазки цветут весной и летом, а эти расцвели зимой.
        — Я-то знаю, и вы сами знаете, почему цветете зимой,  — задумчиво проговорила девушка.  — Чтобы на его окне улыбалась радость.
        Анютины глазки цветут всего несколько месяцев в году — эти же расцвели еще на рождество, цвели всю весну и теперь день ото дня становятся краше.
        — Я-то знаю, да и вы сами знаете, сколько вы еще процветете. Вы расцвели тогда, когда я перенесла вас сюда из кухни, и отцветете, когда уйдет тот, на радость которому я вас сюда принесла.
        Девушка все ниже наклонялась над цветами.
        — У меня только один цветок такой красивый и нежный,  — шептала она, ласково касаясь губами только что распустившихся розоватых лепестков.
        «У тебя только один друг — такой хороший и нежный!» — улыбались ей в ответ цветы, кивая в сторону двора.
        Мимо окна скользнул стройный лыжник. Шапка его была сдвинута на затылок, за спиной болталась котомка.
        — Наконец-то!  — воскликнула девушка и побежала на крыльцо через кухню и сени.
        — Здравствуй, Анютин глазок!  — шепнул ей чуть слышно лыжник. Глаза его сияли радостью.
        Девушка кивнула.
        Юноша прислонил лыжи с палками к стене амбара, взбежал на крыльцо и встал перед ней.
        — Здравствуй!  — повторил он снова, смеясь и прикладывая холодные руки к ее щекам.
        — Ну, ну!  — засмеялась она в ответ и схватилась обеими руками за его запястья.  — Я так тебя ждала! Мать ушла в деревню, мужчины еще долго пробудут в лесу.
        — А ты была одна и отчаянно трусила,  — рассмеялся лыжник, продолжая держать ее за щеки и осторожно подталкивая назад к порогу.
        Они вошли в кухню, лыжник заглянул оттуда в свою каморку и повесил котомку на гвоздь.
        — Угадай, о чем я думал, когда бежал домой на лыжах?  — спросил он, возвращаясь в кухню.
        — Я не умею разгадывать твои загадки. О чем же ты думал?
        — О том, что и тебе, Анютин глазок, надо завести лыжи,  — сказал юноша. Он взял ее за руку и посадил рядом с собой на скамью.  — Как только я найду подходящее дерево, я смастерю их тебе в два счета.
        — Зачем?! Я и ходить на лыжах не умею.
        — Для того чтобы научилась. Тогда мы отправимся с тобой в лес и я тебе там что-то покажу.
        — Небось, свои огромные штабеля?
        — А почему бы и нет? Посажу тебя на самый высокий штабель, и будешь сидеть там, как зяблик. Но ты не пугайся, я шучу. В лесу, видишь ли, совсем другой мир, чем в деревне. Там все иначе, там по-другому живут, едят, пьют, разговаривают. Там свои дороги и свои деревни,  — даже свои церкви и свои попы…
        — Опять ты мне сказки рассказываешь,  — засмеялась девушка.
        — Ничего подобного. Это чистейшая правда. Пойдем со мной, и ты сама во всем убедишься. Сейчас и время есть.
        — Что с тобой? Ты бредишь? Куда мы пойдем?!
        — Пойдем, пойдем — и сию же минуту!
        Он подошел к посудной полке. На веревке, которая была к ней привязана, висел шерстяной платок. Он снял платок и шутя закутал в него девушку.
        — Пошли!
        Девушка смеясь стащила с головы платок. Она не знала, что и думать.
        — Все еще не понимаешь?  — удивился Олави.  — Тебе, конечно, придется представить себе, что прошло уже две недели и твои лыжи готовы. Мы с тобой сначала походили вон по тому лужку, и теперь ты вполне можешь показаться на люди. Вот мы и отправляемся. Погляди-ка туда!
        Игра захватила девушку. Она села у окна и улыбаясь стала глядеть во двор.
        — Видишь, я поставил рядышком наши лыжи,  — продолжал Олави.  — Мы встаем на них. Мать, отец и братья смотрят на нас из окна. Что такое? Мать почему-то стучит в окошко. «Не таскайте девушку на высокие горы,  — предостерегает мать.  — Она упадет».  — «Обязательно потащу»,  — смеюсь я в ответ, и мы отправляемся в путь.
        Ты прекрасно спускаешься с гор, нигде не падаешь. Мы пересекаем луга, проходим через тот лесок и попадаем на болото Хирвисуо. Все идет как по маслу.
        И вдруг мы натыкаемся на забор. Тебе через него никак не перебраться. Что делать? Я беру тебя на руки и поднимаю, ты обвиваешь руками мою…
        — Если ты будешь так себя вести, я поверну назад!  — полушутя-полусерьезно восклицает девушка.
        — Нет, нет! Забор и в самом деле высокий. Через другие ты, наверно, переберешься без моей помощи.
        Мы продолжаем путь. Не торопясь поднимаемся на гору Култамяки — ты ведь ее знаешь: ходила туда за коровами. Оттуда начинаются порубки.
        Вот мы и добрались до вершины. Сейчас, конечно, утро: солнце только что взошло, снег блестит, на деревьях сверкает иней.
        «Видишь, на склоне той горы стоят деревья. Погляди-ка на них,  — говорю я.  — Они такие же красивые и чистые, как ты, и звездочки инея блестят на их ветвях, как твои глаза».
        «Они и в самом деле красивые!  — отвечаешь ты.  — Никогда я не думала, что лес так прекрасен».
        «Тот, кто его не видел, не может в это поверить,  — говорю я снова.  — А теперь погляди вон на ту дорогу, внизу. По этой дороге отправляются в путь бревна. Они стягиваются туда с десятков дорожек, вкривь и вкось вливающихся в большую дорогу. Нередко там тянутся друг за другом возов двадцать. Кто-то поет, кто-то посвистывает, кто-то с кем-то переговаривается или перекликается. Провожаемые смехом и шутками, возы тянутся к сплавной реке. А вон там, по противоположному склону, подымаются два возчика на пустых санях,  — видишь? Разве это не красиво?»
        «Очень красиво,  — отвечаешь ты.  — Теперь я вижу, что ты мне не сказки рассказывал».
        «И чем дальше, тем прекраснее! Слышишь, как за горой стучат топоры? Кажется, что они нас приветствуют. Надо пойти повидаться с ребятами».
        «Нет, нет, я тебе и так верю!» — пугаешься ты. Но я настаиваю на своем и говорю, что ты можешь держаться от них подальше.
        Потом мы спускаемся с горы — ух, и мчимся же мы!  — поднимаемся на другую гору и останавливаемся на ее вершине. Оттуда видно, как внизу копошатся ребята.
        «Точно муравейник!» — восклицаешь ты. «Верно,  — говорю я.  — А теперь идем к ним. Смотри не оскандалься при спуске».
        Затвердевший снег хрустит под лыжами.
        Ребята поднимают головы, и те, что поглупее, так и стоят разинув рты.
        «Здорóво!» — говорю я и подъезжаю к ним.
        «Здорóво!» — говорят они мне в ответ, и кое-кто сдвигает на затылок шапку, потому что не знает, за кого тебя принять. «Что это за дух такой?» — говорят их глаза.
        «Это городская барышня, которая никогда раньше не бывала в деревне,  — объясняю я ребятам.  — Меня попросили показать ей наши лесные работы».
        «Ах, вот оно что!  — раздается из толпы.  — Вот так барышня!»
        «Она шведка, ни слова по-фински не понимает, потому так и стоит там поодаль».
        «Только по-шведски и говорит?» — удивляются ребята.
        «Только по-шведски»,  — подтверждаю я.
        Ребята снова глядят на тебя, и глаза у них точно вопросительные знаки, а рты у многих так и остались разинутыми.
        «Она оделась по-деревенски, чтобы не привлекать к себе внимания,  — снова объясняю я им.  — Если бы она была в шляпе и во всех других городских штучках, то у вас и глаза бы выскочили да в сугробах потерялись, вы и так-то на нее уставились, точно на чудо»,  — смеюсь я.
        Ребята тоже хохочут, их смех разносится по всему лесу — этот, мол, за словом в карман не полезет.
        Потом я подъезжаю к тебе, и мы отправляемся дальше.
        Ты пробираешь меня за мои шутки.
        Я оправдываюсь тем, Что развеселил ребят. Они теперь всю жизнь будут вспоминать шведскую барышню из города, которая побывала у них в лесу. Тебе только надо весь день помнить, что ты шведка. Я буду говорить тебе по-шведски все, что умею, а ты улыбайся и кивай головой, да говори глазами,  — все отлично и сойдет.
        «Я не согласна на такие шутки»,  — споришь ты.
        — Конечно, не согласна,  — вставляет девушка.
        — Придется согласиться, теперь уж деваться некуда. И все у нас идет как по-писаному. Местных лесорубов на этом участке нет, тебя никто не узнает.
        Так мы и едем — от одной группы лесорубов к другой.
        Когда мы приближаемся к очередной компании, ребята как раз разжигают костер.
        «Они собираются обедать. Мы последуем их примеру и подсядем к костру»,  — говорю я.
        Ты, конечно, возражаешь, но я ручаюсь тебе, что все сойдет прекрасно, если ты будешь притворяться шведкой и говорить «tack, tack» всякий раз, когда я буду тебе что-нибудь предлагать. Это по-шведски значит «спасибо». Тебе ничего не остается, как согласиться.
        Мы приближаемся, ребята суетятся вокруг костра. Ты от страха краснеешь и бледнеешь, как настоящая барышня.
        Я снова рассказываю историю о городской барышне-шведке, о твоем крестьянском платье и спрашиваю ребят, нельзя ли и нам подсесть к их огню,  — может быть, и барышня согласится чего-нибудь отведать.
        «А что же она здесь станет есть?» — волнуются ребята.
        «Да то же самое, что и все»,  — говорю я. И ребята наперегонки тащат ветки, чтобы тебя усадить.
        Когда мы рассаживаемся, я устраиваю тебя подальше от костра и заслоняю тебя собой, чтобы искры не могли до тебя долететь.
        До чего же здесь красиво! Полыхает пламя костра, вокруг него тает снег, блестят от жары склоненные к нему лица. Лесорубы пекут на сосновых палочках мясо, рыбу и заледенелый хлеб. Хлеб становится мягким и свежим, точно его только что вынули из печи.
        Я тоже выстругиваю палочку, подпекаю на ней хлеб и грею мясо. Потом кладу мясо на хлеб и разрезаю твою долю на маленькие кусочки.
        Ребята с таким любопытством смотрят на мои приготовления, что забывают о собственной еде.
        «Behagas det, frken?» (то есть — разрешите, барышня?)  — говорю я и угощаю тебя. Ты улыбаешься, киваешь свое «спасибо», берешь кусочек и начинаешь жевать. Когда он съеден, ты открываешь рот и, как видно по твоим глазам, собираешься на чистейшем финском языке сказать: «Чудесно, никогда бы я не поверила…»
        «Tag lite' till, var s god'»,  — выпаливаю я, точно утопающий (то есть — будьте добры, возьмите еще немножко) и с перепугу протягиваю тебе большущий кусок мяса.
        Девушка расхохоталась.
        — Что ты смеешься?  — удивился юноша.  — Тебе же совсем не смешно, ты краснеешь и от смущенья, точно мышка, грызешь мясо.
        «Глянь-ка, справляется без вилки и тарелки, как самый обыкновенный человек»,  — изумляется кто-то из ребят.
        Я едва сдерживаю смех, а ты кусаешь губы, прячась за моей спиной.
        Потом я беру нашу флягу с молоком и держу ее у огня.
        «Как же теперь?» — спрашивает кто-то из ребят, и все напряженно ждут.
        «Поделим по-христиански, если барышня не хочет остаться без молока»,  — говорю я и делаю вид, что шепчу тебе что-то на ухо.
        «Ssom nyss mjlkadt» (как парное),  — говорю я. Ты улыбаешься, парни тоже улыбаются.
        Я делаю глоток, потом передаю флягу тебе, вытирая сначала горлышко фляги рукавом. Ребятам это кажется пределом деликатности.
        «Никогда бы не поверил!» — говорит кто-то, и лесорубы снова принимаются за свой обед.
        «Что ж тут такого, назвался груздем, полезай в кузов»,  — роняет другой.
        «Правильно»,  — подтверждаю я, и обед продолжается.
        Потом мы располагаемся вокруг костра. Кто-то достает листья сушеного табака и начинает их мельчить обухом топора на свежесрезанном пне — утром в спешке не успел этого сделать дома. Он угощает всех табачком, и я тоже раскуриваю свою трубку, хотя и нахожусь в обществе городской барышни.
        Наконец мы снова отправляемся в путь.
        Отойдя на несколько саженей, я вдруг оборачиваюсь и кричу:
        «Послушайте-ка, Хейкки! Хорошо бы сказать этой барышне на прощанье небольшую проповедь — вот ведь она, наша церковь».
        «Да неудобно как-то»,  — говорит Хейкки-Горлан.
        «Удобно, удобно, под мою ответственность»,  — отвечаю я.
        «Разве что так. Тогда Антти пусть будет за псаломщика».
        «Давайте, давайте,  — поддерживают меня ребята.  — Раз уж она явилась сюда посмотреть на нашу жизнь, пусть все увидит!»
        Хейкки влезает на большой камень, Антти — на какой-то пень, и Хейкки, подражая интонациям пастора из Кякеля, начинает службу:
        «Пришел ли кто-нибудь в хра-ам из Куйтури?»
        «Я пришел — большой и могучий господи-ин!» — отвечает Антти, и голос его разносится по всему лесу.
        Потом Хейкки начинает проповедь. В ней говорится что-то о семерых братьях, что-то по-шведски, что-то по-цыгански, что-то невесть на каком языке — все вперемежку и с такой силой, точно прорвался весенний поток. Ребята хохочут, ты давишься от смеха.
        «Барышня просит поблагодарить проповедника и псаломщика,  — говорю я, когда все закончено.  — Она говорит, что никогда раньше не слыхала такой прекрасной проповеди».
        «Поняла, значит,  — радуются ребята.  — Хейкки знает свое дело».
        Ребята машут нам на прощанье шапками, и мы уходим.
        — А там и в самом деле так?  — спрашивает восхищенная девушка.
        — Ну конечно, но теперь ты помолчи. Мы уже возвращаемся и поговорим дома.
        Сначала мы поднимаемся в гору, потом во весь дух мчимся вниз.
        По полю ты бежишь так быстро, что я едва поспеваю за тобой. Щеки твои раскраснелись, как розы, тебе жарко, ты сбрасываешь платок и повязываешь его вокруг бедер.
        «Ты никогда не была такой красивой,  — кричу я, глядя, как ты без платка бежишь на лыжах рядом со мной. В волосах у тебя плещется светлая лента.  — Ходи всегда так. Этот наряд, дарованный господом богом, идет тебе больше любого платка».
        Так мы, бодрые и счастливые, возвращаемся домой. Вот мы и дома — сидим на этой скамье и смотрим в окно.
        — Ну и рассказчик ты!  — воскликнула девушка.  — Получилось такое чудесное путешествие, красивое, веселое.
        — Если успеем, то мы его и взаправду проделаем. И теперь, когда ты его уже однажды совершила, оно покажется тебе еще лучше.
        — Ну что ты, никуда я не пойду.
        — Поживем — увидим,  — отвечал юноша.  — В лесной жизни столько бодрости и здоровья, там свои радости и свои горести. Бывают и несчастные случаи, бывает нежданная гибель, но все равно эта жизнь вливает в человека бодрость. Ты ведь видишь, что я возвращаюсь из леса всегда в хорошем настроении. А здесь, дома,  — здесь у меня другой лес, такой же свежий и чистый, как тот. Садись ко мне, Анютин глазок, чтобы я мог на тебя наглядеться.
        Девушка села к нему на колени и положила руку на его плечо.
        — Не надо смеяться надо мной. Я ведь знаю, что ничего во мне нет.
        — Об этом не тебе судить, это я знаю. Хочешь, я скажу тебе — что ты значишь для меня?
        Девушка, счастливая, улыбнулась:
        — Скажи — только правду.
        — Конечно, правду. Так вот, слушай! Был я однажды в городе в музее. Там стояло много мраморных статуй,  — помнишь, ты читала о том, какие статуи создавали греки?
        — Помню, но я их никогда не видела,  — отвечала девушка.
        — В музее много таких статуй, белых как снег и будто совсем живых. И хотя они были обнаженными, я чувствовал себя спокойным и чистым, как перед лицом божьим. Они были так прекрасны, что я не думал ни о чем ином, кроме этой священной красоты, которой бог наградил человеческое тело. Знаешь, почему я говорю тебе об этом?
        — Откуда же мне знать,  — ответила девушка, смущенно опустив глаза, потому что все-таки догадывалась, о чем он думал.
        — Потому что ты для меня — такая же прекрасная статуя, красотой которой я любуюсь, точно святыней. Я благодарю бога, что он создал тебя такой красивой.
        — Ты, верно, смеешься надо мной,  — обиделась девушка.
        — Нет, нет, я совсем не смеюсь… Разве было у нас хоть одно страстное объятие, хоть один горячий поцелуй?
        — Страстное?  — повторила девушка, и глаза ее округлились от изумления.
        — Да… ведь и так могло быть. Меня природа наделила страстью, но, когда я гляжу на тебя, все во мне утихает и успокаивается. Ты для меня как целебное зелье для горячечного больного. Ты меня, наверно, совсем излечила, и вся моя жизнь теперь, наверно, пойдет по-другому.
        — Я тебя не понимаю. И ты был счастлив со мной?
        — Конечно, счастлив, очень счастлив. Я рад, что нашел в себе столько сил и научился сдержанности. Кто бы мог подумать, что за серыми стенами маленькой торппы[4 - Торппа (финск.)  — маленькая избушка.] скрывается столько красоты и счастья? Может быть, в каждой серенькой торппе спрятано столько же тихого счастья, о котором никто и не подозревает.
        — Нет, Олави, таких, как ты, не может быть в каждой торппе.
        — И таких, как ты,  — тоже. Но что-нибудь похожее — может быть.
        Он притянул девушку поближе к себе, и губы их тихо соединились.
        — Все ли умеют целоваться, как ты?  — спросила смущенная девушка, нежно глядя на друга.
        — Наверно, все, откуда мне знать.
        — Нет! Во всем мире нет другого такого, как ты< Никто не умеет смотреть, как ты, говорить, как ты, целовать, как ты. Знаешь, о чем я думаю и на что смотрю, когда ты меня целуешь?
        — О чем?  — с любопытством спросил юноша.
        — Нет, не скажу.
        — Ты меня стесняешься, Анютин глазок? Расскажи-ка и ты мне что-нибудь.
        Девушка потупилась.
        — Только ты не смейся, это такое ребячество. Я… всегда смотрю на жилочку, которая бьется на твоей шее. И мне кажется, что по этой жилочке движется твоя душа. А потом я чувствую, как она переходит ко мне.
        — Как хорошо ты сказала,  — ответил Олави,  — ты никогда еще не говорила так хорошо. А теперь давай помолчим и будем просто смотреть друг на друга.
        Близилась весна, мороз и солнце открыто воевали друг с другом — половодьем растекались сугробы.
        В душе у Олави тоже началось половодье.
        «Она любит меня, любит тепло и искренне,  — думал он.  — Но так ли велика и глубока ее любовь, чтобы она могла забыть землю и небо и безраздельно отдаться любимому? И мог ли бы я принять такую жертву — от такой девушки?.. Нет, конечно, не мог бы. Но я хотел бы кровью своей однажды почувствовать, что она вся — моя и готова пожертвовать для меня чем угодно…»
        «Стыдись, разве это — доказательство любви!»
        Вечернее небо прояснилось, зажглись звезды, талые воды затянулись льдом.
        Светило солнце, шумели талые воды — за спиной юноши, вокруг него, повсюду, даже в ушах у него звенели мутные ручьи.
        «Я так хотел бы испытать глубину ее любви!»
        «Разве ты не понимаешь, что это было бы грубо, что это оскорбило бы такую девушку, как она?»
        «Но ведь я спрашиваю себя только в шутку!»
        «В шутку?.. А разве это тема для шуток?»
        Талые воды успокаивались, но по небу плыли темные тучи.
        Талые воды шумели, подобно порогам.
        «Неужели это оскорбит ее? Ведь она увидит силу моей любви. Я не выдержу этого неведенья, я должен избавиться от этого, я должен узнать!»
        Но второй, благоразумный голос утонул в шуме разбушевавшейся воды.
        Олави держал руку девушки и ласково говорил с ней. Вдруг по ясному ее лицу прошла темная туча — такая темная, что Олави чуть не пожалел о своем вопросе.
        — Я не думала, что ты усомнишься в моей любви и захочешь таких доказательств,  — сказала девушка, взволнованная почти до слез.
        «Золотая моя!  — подумал юноша.  — Если бы ты знала, чего я хочу! Одно только слово хочу я от тебя услышать — и наше счастье станет еще вдвое больше».
        Но он не сказал этого вслух — он ждал того счастливого мгновения, когда скажет ей, что все это было лишь невинным испытанием.
        — Именно потому, что я так тебя люблю,  — говорила девушка,  — я не могу на это решиться. Сейчас нам так хорошо, а тогда, мне кажется, между нами появится что-то чужое. Я этого очень боюсь — ты ведь и так уже скоро уходишь.
        Они умолкли и грустно глядели друг на друга,  — казалось, между ними и в самом деле наступило какое-то отчуждение.
        Час расставанья близился день за днем, небо было покрыто тучами. В один из таких дней девушка подкралась к Олави, нежно обняла его и каким-то странным взглядом посмотрела ему в глаза. Она казалась ослабевшей и дрожала, как листок березы на ветру.
        — Что, Анютин глазок?  — спросил Олави, обуреваемый радостью и мукой.
        — Олави… я… теперь…  — Ее голос дрогнул, она прижалась лицом к его щеке.
        Дикая радость охватила юношу. Он порывисто обнял девушку, готовый признаться ей в своей хитрости, но в эту минуту что-то так сдавило его, сердце его так забилось, что он не мог вымолвить ни слова, и только крепче прижал к себе девушку, приникая губами к ее губам.
        — Я люблю тебя так, как только твоя мать могла тебя любить,  — шептала разгоряченная девушка.
        Юноша остолбенел: ему показалось, что чей-то тайный глаз подглядел их ласку.
        — Олави!  — воскликнула девушка. Она глядела на него с прежней нежностью, но говорила так, будто вспомнила какое-то важное и чуть не забывшееся дело.  — Ты никогда не рассказывал мне о своей матери… Нет, не надо рассказывать — я и сама знаю, какая она. Она большая, как ты, она еще совсем не сгорбилась. У нее такие же лучистые глаза и такой же высокий лоб, как у тебя. На ней всегда большой фартук, обшитый темной каймой. На фартуке большой карман, в нем лежит клубок шерсти, и, когда она куда-нибудь идет, она вяжет чулок.
        — Откуда ты все это знаешь?!  — изумился юноша, ему стало вдруг легко. Он испытывал восторг от того, что девушка говорила о его матери с такой нежностью.
        — Я догадалась,  — отвечала девушка.  — Знаешь, как мне хотелось бы увидеть твою мать — ту, которая…
        — Которая — что?
        — Которая… Ты но можешь себе представить, как мне хочется ее увидать. Тайком обнять ее и… Твоя мать часто тебя целовала?
        — Нет, не часто.
        — Она только гладила тебя по голове и часто говорила с тобой наедине,  — правда?
        — Да, да…
        Руки Олави ослабли. Он бессознательно отстранил девушку и устремил взгляд куда-то вдаль. Его губы еще улыбались, но глаза были серьезны.
        Девушка смотрела на него с испугом.
        — Что с тобой?  — спросила она, опасаясь, что огорчила его.
        Юноша не слышал.
        — Что с тобой, Олави?  — все больше волновалась девушка.
        — Мать говорила со мной,  — сказал он дрогнувшим голосом.
        — Говорила,  — вздохнула девушка.  — Сейчас говорила?
        — Сейчас.
        — Что она тебе сказала?  — робко спросила девушка.
        Олави ответил не сразу.
        — Она сказала, что я был бы плохим сыном… и что я поступил плохо, когда просил…
        Девушка глядела на него молча. Она была глубоко взволнована.
        — Теперь я еще больше люблю твою мать,  — шепнула она юноше, тихо обнимая его.


        Победитель порогов
        Порог Кохисева[5 - Кохисева (финск.)  — шумящий.] — знаменитый порог, самый сердитый и гордый на всей пятнадцатимильной реке Нуоли.
        Мойсио — знаменитый дом. Его хозяева с незапамятных времен славятся богатством и силой, а их непреклонность и гордость подобны порогу Кохисева.
        Дочь Мойсио — знаменитая девушка: ни у какой другой девушки нет такой роскошной косы и ни один парень не может похвалиться тем, что она метнула в него искрами своих глаз.
        Дочь Мойсио зовут Кюлликки,  — ни у кого другого нет такого имени, и люди говорят, что его нет даже в святцах.
        Последняя партия сплавщиков пришла в деревню ночью, а утром принялась за работу. Одни продолжали сплавлять лес, другие очищали берега от оставшихся на них бревен.
        Наступил вечер. Сплавщики расходились по домам, на ночлег.
        В саду Мойсио трудилась девушка, она поливала капустную рассаду. По дороге, тянувшейся мимо сада, шел юноша. Он уже издали заметил девушку и с интересом смотрел на нее.
        «Это та, о которой так много говорили,  — думал он.  — Та самая гордячка».
        Девушка выпрямилась, перекинула за плечо свалившуюся на грудь косу и горделиво откинула красивую головку.
        «Хороша!» — подумал юноша и невольно замедлил шаг.
        «Это тот, о котором девушки весь день наговориться не могут,  — догадалась красавица и тайком взглянула на прохожего,  — говорят, он какой-то особенный».
        Она наклонилась зачерпнуть воды.
        «Пройти мимо или заговорить?  — колебался юноша.  — А если она меня отошьет? Я ведь к этому не привык».
        Девушка опять склонилась над грядками, юноша подходил все ближе.
        «Неужели он осмелится заговорить?  — разбирало девушку любопытство.  — С него, пожалуй, станет. Но пусть только попробует!»
        «Спесь спесью вышибают»,  — решил юноша и прошел мимо, не взглянув на гордячку.
        «Ах вот как?  — удивилась девушка и от растерянности пролила воду мимо грядки.  — Хорош! Нечего сказать!»
        Обиженная и уязвленная, она смотрела ему вслед.
        На следующий вечер девушка снова была в саду. Юноша остановился.
        — Добрый вечер,  — сказал он и приподнял шапку, скорее надменно, чем вежливо.
        — Добрый вечер,  — бросила девушка через плечо, взглянув на него только мельком.
        Наступило молчание.
        — У вас красивые розы.  — Это была любезность, но она прозвучала вызовом.
        — Неплохие,  — донеслось в ответ из сада. Вызов был принят.
        — Может быть, подарите одну на память — вон с того красного куста, если это не слишком дерзко с моей стороны?
        Девушка выпрямилась.
        — Может быть, где-нибудь это и принято, но в доме Мойсио розы не дарят через забор.
        «Может быть, где-нибудь это и принято?» — повторил про себя юноша и вскипел от досады. Он понял, на что она намекала. Этот намек показался ему слишком дерзким.
        — Я не привык просить цветы у любого забора,  — гордо ответил он.  — И никогда не прошу их дважды, даже если здесь это принято. До свиданья!
        Девушка повернулась к юноше и растерянно поглядела на него — дело принимало неожиданный оборот.
        Юноша сделал несколько шагов, остановился, перепрыгнул через канаву и прислонился к забору.
        — Можно сказать вам еще два слова?  — спросил он, в упор глядя на девушку.
        — Как хотите,  — отвечала она.
        — Если вы так высоко цените свои цветы,  — продолжал он почти шепотом,  — сорвите, пожалуйста, эту розу и приколите ее себе на грудь. Вас это не унизит, а для меня будет знаком того, что и прохожий может в ваших глазах считаться человеком.
        — Попросить цветок осмелится каждый,  — отвечала девушка, глядя в глаза юноше,  — но достанется он только тому, кто отважится и на что-нибудь другое.
        С минуту они не мигая смотрели друг на друга.
        — Так и запомним!  — сказал юноша.  — До свиданья!
        — До свиданья!  — донеслось из сада, и девушка проводила его долгим взглядом.
        — В нем и на самом деле есть что-то особенное,  — пробормотала она, снова принимаясь за работу.
        В воскресенье к вечеру на мосту, переброшенном через порог Кохисева, толпились люди. Их привело сюда любопытство.
        Люди сновали как муравьи. Те, что не поместились на мосту, устроились группами вдоль берегов, Причиной такого переполоха послужил странный слух:
        — В воскресенье, часа в четыре после полудня, на пороге Кохисева будет состязание.
        — Что?  — переспрашивали люди, не веря собственным ушам.
        По этому порогу во веки веков никто не спускался на бревне. Лет десять назад, правда, один безумец, откуда-то с устья реки, решил рискнуть и спустился по нижнему порогу — тот ведь спокойнее. Но спуститься-то он спустился, а на берег его вытащили уже мертвёхоньким. Долго не могли забыть этой страшной истории здешние жители.
        И вот теперь молва утверждала: в воскресенье состоится состязание! Обе артели сплавщиков славятся на этот счет великими мастерами. Начальники поспорили между собой — чей гонщик лучше, но решить этот спор иначе, как состязанием, нельзя. Тот начальник, который проиграет, угостит кофе и всем прочим обе артели.
        Вокруг порога Кохисева было шумно и многолюдно. Люди пришли сюда даже из соседних деревень,  — до того невероятным казался спуск по этому порогу.
        На мосту суета и споры:
        — Кой черт их дернул биться об заклад?
        — Говорят, спьяну это было.
        — Да уж, наверно, не на трезвую голову — разве трезвый до такого додумается?
        — А кто спускаться-то будет?
        — Один совсем без царя в голове, его только стоит чуть подзадорить — он и в огонь полезет.
        — То-то. Дураком надо быть.
        _ Рано еще дураком-то звать. Он своими спусками прославился.
        _ Кохисева — не чета другим порогам! А второй кто?
        — Неужто вы его не знаете? Это же Олави-десятник — вон он там стоит.
        — Это тот, что на барина похож?
        — Он самый!
        — Что за человек? И одет-то по-господски.
        — Поди знай, о нем никто ничего толком не ведает. Говорят, и школу он кончил, и по-иностранному разговаривает, но все называют его просто Олави.
        — Вот так тип!
        — Среди нашей братии всяких навидаешься. Одно я вам скажу: если кому-нибудь из них суждено спуститься, то только Олави.
        — Хватит пророчествовать-то, больно ты грязный для пророка,  — вставил кто-то из партии противника.
        — Чего это старик Мойсио так спешит к начальникам?
        Начальники стоят посреди моста. Один из них, Фальк, прислонился к перилам и курит длинную красную трубку, курит и ухмыляется. Второй зовется Вянтти. Этот — что смолистый пень, ноги расставит, руки в карманах, и пыхтит цигаркой. Ну и горд же этот пень! Он горд своим карельским акцентом, своими карельскими сапогами — с загнутыми носами и голенищами до бедер. Поглядишь снизу — не мужчина, а одни сапоги.
        — Я слыхал, что вся эта каша заварилась из-за вашего спора,  — решительно говорит Мойсио.  — Мой вам совет — уладить дело, пока не поздно. На моей памяти этот порог уже пятерых лишил жизни, и для нашей деревни этого достаточно.
        — Да бросьте вы, Мойсио!  — отвечает Вянтти, вынимает изо рта цигарку и сплевывает.  — Мы покойников плодить не будем, просто позабавим народ.
        — Как хотите,  — твердо продолжает Мойсио,  — но я вам скажу при всей деревне: если случится несчастье, я как староста подам на вас в суд за то, что вы бились об заклад на человеческую жизнь.
        — Мойсио правильно говорит,  — кричат отовсюду. Начальники поворачиваются друг к другу и тихонько совещаются.
        — Так и быть!  — говорит через минуту Вянтти и протягивает руку Фальку.
        — Мы при всех отказываемся от нашего спора,  — добавляет Фальк,  — чтобы никто не смог нас обвинить. А согласятся ли сплавщики отменить состязание — это их дело.
        Все оборачиваются к двум гонщикам. Каждый из них окружен толпой.
        — Я покойников не боюсь и сам тонуть не собираюсь. Просто спущусь по порогу — и все,  — надменно кричит один из гонщиков, одетый в ярко-красную куртку.
        — Откажитесь вы,  — говорит Мойсио, обращаясь к Олави,  — он один не понесется. Вы ведь знаете, что по этому порогу никто еще не отважился спуститься.
        Олави задумчиво глядит на порог. Окружающие напряженно ждут.
        — Это верно,  — говорит он наконец.  — Но сегодня мы отважимся сделать то, на что не каждый решится, и я не могу от этого отказаться.  — Его голос звучит ясно и громко, слова отчетливо слышны тем, кто стоит на мосту.
        Мойсио молча скрывается в толпе.
        — Кто спустится первым?  — спрашивает Фальк.
        — Я думаю, я,  — говорит сплавщик в красной куртке.
        — Я не возражаю,  — отвечает Олави.
        — Поставьте на всякий случай вон там ребят для охраны!  — советует начальникам Мойсио.
        — Только не для меня,  — дерзко кричит гонщик в красном.  — Разве что моего напарника выуживать…
        — Ну пусть будет для меня,  — коротко говорит Олави.  — Это, во всяком случае, не помешает.
        Сплавщики идут с баграми к воде. Зрители напряженно глядят на порог.
        До чего же красив порог Кохисева, когда он одет в пышную пену весеннего половодья. Через его крутую шею перекинул мощные своды мост. Под самым мостом поток как бы делает разбег, а чуть пониже с шумом и брызгами совершает бешеный скачок. Прямое вначале, русло потом дугой сворачивает вправо, и вода с силой разбивается об огромную скалу, торчащую среди потока. В расщелине на вершине скалы раскачивается пышная черемуха. Скала делит поток на два рукава: левый устремляется к мельнице, правый — в крутое ущелье, через которое и идет сплав. Бег воды в этом узком ложе бешеный, но он длится такое же краткое мгновение, как и всякая радость на земле: с высоких каменных ступеней вода устремляется в похожий на котел водоворот Евы. Здесь она успокаивается, утихает и бежит дальше, к нижнему, более спокойному порогу.
        Вот он каков, этот порог Кохисева! Одиноко стояла бы в воде скала-великанша, если бы сплавщики не давали левому рукаву заполниться бревнами. Нередко здесь создавались пробки, подобные мосту, прежде чем бревна втягивались в проток между скал.
        Чтобы разобрать такую пробку, смельчакам приходилось спуститься через верхний порог и вспрыгнуть на сгрудившиеся у скалы бревна, но это было нелегким делом. Ни один человек не спустился еще живым в водоворот Евы.
        Дозорные занимают свои места, соперники направляются к берегу.
        Олави мимоходом бросает взгляд на группу девушек, стоящих на мосту. Одна из них бледна как полотно. Она стоит, опустив глаза.
        — Не спустить ли сначала парочку бревен, чтобы заметить, где водовороты и подводные камни?  — предлагает Олави.
        — Лучше уж тогда землемера нанять — пусть составит карту и все на ней отметит. По карте и спустимся,  — со смехом отвечает гонщик в красном.
        Его товарищи хохочут. Все взоры устремляются на Олави.
        Легкий румянец вспыхивает на его щеках, он закусывает губу, но ничего не отвечает и еще пристальнее глядит на порог.
        Противник бросает на него насмешливый взгляд и, закинув багор на плечо, бежит к бревнам, метрах в двадцати от моста вверх по течению.
        Он ищет подходящее для спуска бревно и выбирает толстую, очищенную от коры ель, недлинную и легкую. По лицу Олави проходит странная улыбка.
        — Видели?  — замечает кто-то на мосту своему соседу.  — Это не к добру, уж он-то знает.
        — Э-эх!  — Красный гонщик сталкивает бревно в воду и прыгает на него, потом быстро вертит бревно ногами, вода вокруг клокочет.
        — Вот это парень!  — кричат с моста.
        Гонщик останавливает бревно, горделиво глядит на мост, втыкает багор в дерево и, свистнув, отступает шага на два. Подбоченившись и устремив взгляд на конец багра, он насмешливо и громко принимается читать «Отче наш».
        — Ну, ребята, видали вы что-нибудь подобное?  — кричит кто-то из его свиты.
        — Никогда не видали!
        — Хватит! «Отче наш» здесь ни к чему,  — доносится с моста чей-то строгий голос.
        — А тебе какое дело, хочу — пою, а захочу — проповедь прочитаю!  — кричит в ответ красный гонщик. Но он все-таки замолкает и вытаскивает багор — приближается мост.
        Гонщик исчезает под мостом, зрители устремляются к противоположным перилам.
        Вот злой поток уже лижет бревно, вода заливает сапоги сплавщика. Но он стоит как вкопанный.
        Бревно мчится все быстрее и исчезает в пенистой дугообразной волне — зрители на мосту боятся перевести дыхание.
        Едва гонщик показывается снова, как волна с размаху бьет по концу бревна: бревно взметается в сторону, сплавщик теряет равновесие, взмахивает багром, но уже через мгновение он снова уверенно стоит на бревне.
        На мосту раздается вздох облегчения.
        — Тра-ла-ла-ла,  — торжествует гонщик и делает несколько танцующих движений.
        — Этому парню сам черт не брат!  — кричат с моста.
        Кое-кто поглядывает на Олави: каково, мол, тебе, когда твоего соперника хвалят?
        Но его лицо непроницаемо: он напряженно следит за бревном и ждет.
        Вдруг бревно отлетает назад — подводный камень. Быстрые неверные шаги… багор падает в воду, гонщик пригибается, выпрямляется, делает несколько движений назад, и бревно снова мчится вперед, огибая камень.
        — Тут уж было не до шуток!
        — Как он только удержался?!
        Бревно мчится вперед, гонщик стоит уверенно и крепко.
        И вдруг раздается новый удар. Передний конец бревна взлетел ввысь. «Вот черт!» — доносится откуда-то из пены, и красный гонщик мелькает в воде далеко от бревна.
        Люди на мосту кричат и мечутся. Дозорные, устроившиеся на штабелях, вскакивают.
        Гонщик барахтается в пене, делает сильные взмахи руками — и вот он уже в спокойной прибрежной полосе.
        До зрителей доносятся проклятья. Гонщик присаживается на берегу, выливает воду из сапог, берет у дозорных свой багор. Шапку унесло. Как буря, мчится он вверх по берегу.
        — Может, пора кончать?  — предлагает кто-то на мосту.
        — Маме своей посоветуй!  — отвечает сквозь зубы красный гонщик.
        — Теперь, пожалуй, и от карты бы не отказался,  — замечает кто-то вполголоса.
        — Коли шапки нет, так и куртка ни к чему!  — Швырнув красную куртку на берег и оставшись в синей рубашке, гонщик проталкивает в воду новое бревно и направляется на нем к мосту.
        С моста не слышно ни звука.
        Бревно проскакивает под мостом и благополучно минует перекресток. Сильные взмахи багром вправо — бревно подается влево. Первый подводный камень остается позади, хотя сплавщик на минуту и пошатнулся.
        — Вы только поглядите на этого молодца! Он, кажется, и в самом деле спустится!
        — А как вы думали,  — откликается кто-то из друзей гонщика.
        Бревно мчится, гонщик стоит свободно, багор покачивается, как маятник.
        Приближается второй камень. Гонщик откидывается назад. Резкий толчок, прыжок вперед, треск — багор разлетается на куски, синяя рубаха исчезает в пене.
        — Вот вам и все! Доберется ли он до берега?  — волнуются зрители.
        Среди пены показывается синяя рубашка.
        — Ему не выбраться, он в самой стремнине!
        — Эй, ребята, на помощь!
        — Как бы его на скалу не швырнуло!
        — Нет, он ближе к середине!
        Его, действительно, проносит стороной, он мчится прямо к залому, грозя кулаком караульным — сам, мол, выберусь.
        Но дозорным не до его угроз. Один хватает его багром за пояс, другой за шиворот. Они тянут изо всех сил, но его засасывает под бревна. Медленно, дюйм за дюймом им удается его вытащить.
        Поддерживаемый двумя караульными, он выбирается на берег. Из его колена сочится кровь.
        — Простому смертному с этим порогом не справиться!  — кричит гонщик разбитым голосом и прислоняется к забору.
        На мосту тихо переговариваются, ждут. Олави ищет свой багор. Бледная девушка за его спиной нервно дергает старика за полу куртки и в чем-то тихо, но горячо его убеждает.
        — Я еще раз прошу прекратить на этом состязание,  — говорит Мойсио, повернувшись к Олави.  — Вы ведь видели, чтó получилось с вашим приятелем.
        — Видеть-то видел, но я должен спуститься!  — громко и холодно отвечает юноша. Его голос звучит как металл и вселяет в людей какую-то уверенность.
        Он выбирает бревно, тщательно проверяет его плавучесть. Это длинное нетолстое бревно, покрытое корой, оно погружается в воду сильнее обычного.
        — Этот выбрал себе другого коня!
        — Да и наездник, видать, другой!
        Юноша между тем встал уже на бревно и приближается к мосту. Он стоит спокойно, молча, не отрывая глаз от порога. Только у самого моста он на мгновенье подымает глаза и встречается взглядом с бледной девушкой. Глаза его улыбаются, и он едва заметно кивает ей в знак приветствия.
        — Счастливого пути!  — кричат ему зрители. Мост пройден, пройдена и стремнина. Зрители напряженно следят за смельчаком.
        Вода бушует, бревно, глубоко погруженное в воду, слегка дрожит, но сплавщик стоит крепко, точно под ним пол.
        — Видали?! Видали?! Он-то знал, какой конь здесь может пронести!
        Бревно мчится, стройная фигура наклоняется влево, багор покачивается в воздухе.
        — Что он — прямо в камень хочет врезаться? Гонщик напрягается, багор в его руках замирает, взгляд устремляется на водоворот под камнем, колени слегка сгибаются.
        Удар. Легкий прыжок. Тяжелое бревно подается назад — и вот юноша снова стоит на нем как на полу.
        — Что за черт! Ну и штучки!
        Снова вперед. Три сильных взмаха багром — и бревно, не коснувшись, проскакивает мимо камня, которого не мог одолеть соперник. На мосту всеобщий шум:
        — Летит как ни в чем не бывало!
        Быстрота нарастает, гонщик танцует, как на пружинах. Зрители на мосту вытягивают шеи.
        Удар о невидимое препятствие слышен даже на мосту. Гонщик делает прыжок, бежит вперед… находит равновесие. Потом несколько танцующих шагов назад — и бревно мчится дальше, разрезая стремнину.
        — Ну и малый! Виданное ли дело — такой плясун!
        — А скала Мялли? Поглядим, как он с ней справится!
        Скала Мялли поджидает гонщика там, где русло порога начинает изгибаться.
        Бревно мчится прямо на отполированную водой глыбу. Гонщик подается вправо и высоко подпрыгивает над бушующим потоком. Скала подбрасывает конец бревна вверх, гонщик падает на него и мчится дальше. На отполированной скале, как прощальный привет, остается волнистая линия.
        — Да это дьявол, а не человек! Подумать только — Кохисеву победил!
        На мосту раздаются крики «ура». Юноша несется на середину фарватера. Порог делает изгиб, приближается к скале-великанше.
        — Это последняя!
        — Но самая опасная!
        Два-три легких шага назад — и бревно ударяется прямо в скалу. Прыжок, плеск, торопливые шаги к переднему концу бревна… только там можно сбавить темп.
        Бревно отброшено от скалы к середине потока сажени на две, оно дрожит, будто получило головокружительный удар. Поток начинает его засасывать.
        Дозорные стоят окаменев, разинув рты. Вдруг один из них принимается кричать, второй хватается за голову и тоже что-то кричит.
        — Господи! Как же он теперь выберется?!  — Среди зрителей переполох: одни кричат и мечутся, другие окаменели от ужаса. Дозорные бегут вдоль берега вниз по течению.
        Гонщик бросает взгляд на груду бревен у скалы. Взмахнув багром и сделав решительный поворот, он бежит к концу бревна и принимается яростно грести, стараясь направить его поперек течения.
        — Он хочет выбраться на тот берег!
        — Да разве можно там выбраться! И дозорных-то нет!
        — Сейчас его затянет в водоворот Евы!
        А внизу идет схватка! Сплавщик гонит бревно к берегу, поток тянет его вниз, еще мгновенье — и конец бревна исчезает в его пенящейся пасти.
        Несколько отчаянных усилий, несколько шагов бегом — и гонщик взлетает в воздух. Он летит на сгрудившиеся бревна. Зрители видят, как багор, который он держит в руках, ударяется обо что-то,  — потом все скрывается за грудой бревен.
        Люди бегут вниз… кричат…
        Но уже через мгновение те, что находились у скалы, начинают восторженно размахивать шапками.
        — Что такое? Одни остановились, а другие помчались как оглашенные,  — недоумевают зрители, оттертые в сторону.
        Еще минута — и на бревнах показывается стройная фигура. Повернувшись к мосту, гонщик радостно машет шапкой. Люди на мгновение замирают, потом в воздух взметаются шапки, взвиваются платки и берега оглашаются бурными криками восторга.
        Олави выходит на берег. Он шагает быстро, но лицо у него в крови. У мельницы, далеко опередив других, стоит бледная, дрожащая девушка. Гонщик замечает ее раньше всех остальных и не знает, как ему быть — подойти к ней или обойти стороной. Заметив, что он приближается, девушка бросает на него радостный взгляд и, покраснев, опускает глаза.
        Олави улыбается ей и весело приподымает шапку.
        Потом его встречают приветствия ликующей толпы.
        — Победитель порога! Урра! Урра! Король всех сплавщиков! Нет на свете другого такого!  — кричат люди и окружают его плотным кольцом.
        — Тебя, парень, видно, манной небесной кормили,  — говорит Вянтти и хлопает Олави по плечу. От кончиков сапог до цигарки он весь излучает радость.
        — Теперь ты уже не просто Олави, теперь ты — Олави — Победитель порогов.
        — Ого!
        — Нравится тебе такое имя?
        — Отчего же не нравится? Хоть в церковные книги записывайте,  — смеется Олави.
        — А теперь пошли на мельницу пить обещанный кофе,  — говорит Фальк.  — По такому случаю и вдвойне выпить не грех.
        Вечером, когда Олави возвращался домой, у окна в доме Мойсио сидела девушка и кого-то тревожно ждала.
        А на самой высокой жердочке забора ярко алела воткнутая в него роза.
        Юноша перепрыгнул через канаву — голова девушки спряталась за занавеску.
        Прикрепив розу на груди, Олави бросил благодарный взгляд в сторону сада, но никого там не увидал.
        Девушка же за окном уронила свою светлую головку на руки и тихо заплакала.


        Песнь об огненно-красном цветке
        — Почему ты сегодня так печален?  — спросила девушка, ласково заглядывая в глаза Олави.
        — Почему я печален?  — словно про себя повторил юноша, играя кончиком ее косы и задумчиво глядя перед собой.  — Если бы я знал!
        — Ты запутался в собственных чувствах?  — спросила девушка.
        — Вот именно. Разговор оборвался…
        — Я не хочу выпытывать тебя о твоих горестях,  — сказала немного погодя девушка.  — Но будь у меня печали и будь при этом друг, я бы ему все рассказала.
        — И только опечалила бы своего друга, потому что он все равно не понял бы тебя.
        — А если бы ему это удалось?
        Но юноша едва услышал ее. Коса выскользнула из его рук, он откинулся назад, облокотился на траву и рассеянно глядел вокруг.
        — Жизнь — такая странная штука!  — сказал он задумчиво.  — Живешь, любишь что-нибудь и вдруг почувствуешь: все, что ты до сих пор любил, потеряло для тебя значение.
        Девушка вопросительно поглядела на него.
        — Так и моя жизнь. До сих пор она была какой-то волшебной сказкой, а теперь вдруг…
        — Вдруг?
        — Теперь я не нахожу в ней никакого смысла. Из деревни в деревню, от порога к порогу, от сказки к сказке…
        Разговор снова оборвался…
        — А почему ты бродишь по свету?  — тихо, точно робея, спросила девушка.  — Я об этом часто думала.
        — Не знаю. Но мне кажется: я должен скитаться.
        — Должен? А что тебе мешало остаться дома?  — снова нерешительно спросила девушка.  — Ведь твои родители живы? Ты о них никогда не рассказываешь.
        — Живы-то живы.
        — Почему же ты не остался с ними?
        — Не мог. Та жизнь, которой они живут, не может меня удержать!  — почти холодно ответил он.
        — Ты не любишь своих родных?  — удивленно спросила девушка.
        Юноша задумался, потом сказал:
        — Да нет, я их люблю, как и многое другое. Но меня ничто никогда не удерживает.
        И в эту минуту Олави почувствовал, как в нем забурлили и запенились чувства, которые он давно уже сдерживал.
        — Я хотел бы…  — горячо заговорил он, но тут же осекся.
        — Чего ты хотел бы?
        — Это зависит от тебя, Кюлликки!  — сказал он почти с угрозой.
        — Я слушаю,  — отвечала девушка, предчувствуя недоброе.
        — Я хочу, чтобы мы расстались врагами!  — произнес он с раздражением.
        — Врагами?
        — Да. Мы встретились почти враждебно, и лучше было бы расстаться так же.
        — Почему?
        — Потому что… Ты хочешь правды?
        — Конечно.
        — Потому что,  — сказал юноша, холодно глядя ей в глаза,  — ты была не такой, как я хотел! Я счастлив и горд, что заслужил твою дружбу. Но я хотел завоевать и другое чувство — нежное, большое и цельное.
        Девушка ответила не сразу. Когда она заговорила, голос ее дрожал:
        — А разве сам ты был нежным и цельным?
        — Нет! Ты не позволяла мне быть таким. Мы, кажется, стали друг другу чем-то, и все-таки остаемся ничем: я едва осмеливаюсь взять твою руку.
        — А чего ты еще хочешь?
        — Чего еще? Обладать тобой! Все — или ничего! Девушка молчала, стараясь справиться с волнением.
        — Можно и я скажу тебе кое-что?  — спросила она тихо.
        — Говори.
        — Обладать мной?  — она запнулась, но продолжала: — Сегодня обладать, а завтра уйти и, быть может, когда-нибудь на досуге вспомнить, что и я тебе тоже принадлежала?
        «Я, кажется, возненавижу тебя!» — мелькнуло в глазах юноши, но он промолчал.
        — Может быть, и ты был не таким, как я хотела,  — с укоризной продолжала девушка.  — Будь ты таким, то…
        — Что тогда?  — запальчиво спросил Олави, готовый отклонить любое обвинение.
        — Тогда ты… не заводил бы со мной таких разговоров,  — ответила девушка.  — И, я думаю, ты сердишься на меня сейчас потому… что получаешь ровно столько, сколько можешь взять.
        Юноша взглянул на нее с удивлением.
        — А взять ты можешь не больше того,  — продолжала она едва слышно,  — сколько можешь удержать.
        Девушка потупилась. Казалось, она и сама не вполне понимает, что сказала.
        Олави долго молчал. То, что он услышал, было для него ново и неожиданно. Ему нужно было подумать над этим.
        — Ты ведь, наверно, знаешь, почему я не могу удержать?  — сказал он наконец.
        — Потому что не хочешь,  — ответила девушка.
        Олави показалось, что в него вонзили тонкую острую иглу — она сломалась и осталась в нем. Молча, не мигая, они смотрели друг на друга.
        — А если бы я захотел,  — спросил немного погодя Олави, лихорадочно хватая руку Кюлликки,  — могу ли я осмелиться на такое желание?
        Кровь отлила от лица девушки, горло перехватило.
        — Могу ли я осмелиться?  — повторил Олави.
        — Меру своей смелости каждый должен знать сам,  — ответила наконец девушка.
        — Ах, Кюлликки, Кюлликки, если бы ты знала!  — с какой-то болью воскликнул юноша.
        Потом он опять точно окаменел.
        — Будь я так уверен в себе и в тебе — есть ведь еще и третий!
        _ Ты его боишься?  — строго спросила девушка.
        — Нет. Но он может с позором меня прогнать.
        — Если это тебя пугает, то лучше не ходи. Видно, ты больше любишь себя, чем ту, которую считаешь любимой.
        Олави с трудом выдержал ее взгляд.
        — А если я боюсь за тебя?  — сказал он почти нежно.
        — Напрасно. Для меня важно другое: я знаю, что ты ничего не сделаешь, пока не будешь уверен в себе. А если ты уверен в себе, то мне ничего не страшно.
        Теперь юноша глядел на нее с восторгом и изумлением.
        — Какая ты удивительная девушка, Кюлликки!  — воскликнул он.  — Только теперь я начинаю тебя узнавать. Ты не такая, как я хотел, ты лучше… Я знаю, чего тебе стоил этот разговор, и никогда не забуду о нем.
        Но потом он снова стал угрюм.
        _ Тебя я теперь знаю!  — сказал он почти жалобно.  — А вот себя не знаю.
        _ Когда-нибудь узнаешь,  — мягко ответила девушка.
        — Если бы оставалось еще несколько дней… Он что-то обдумывал, сдвинув брови.
        — Мы уходим завтра к вечеру. Если до этого времени я разберусь в себе самом, то до ухода побываю у вас. Но я приду в самую последнюю минуту, потому что если моя опасения оправдаются, я не смогу остаться здесь ни на одно мгновение. Девушка кивнула. Они встали.
        — Кюлликки!  — взволнованно сказал Олави, держа ее руки в своих.  — Может случиться, что я никогда больше не увижу тебя наедине. Не суди меня за то, что я такой.
        — Ты не мог бы быть другим,  — ласково ответила Кюлликки.  — Я тебя понимаю.
        — За это я всегда буду тебе благодарен. И может быть… кто знает,  — но он осекся,  — до свиданья, Кюлликки!
        Был воскресный вечер. Сплавщики готовились в путь.
        Деревенская молодежь и даже кое-кто постарше собрались на берегу пониже порога Кохисева поглядеть на их уход.
        Залив уже очистился от бревен. Несколько сплавщиков тянули по заводи шлюз. Одни шли вдоль берега, сталкивая в воду застрявшие в камышах бревна, другие брели без дела, перебрасываясь прощальными шутками с провожающими.
        На берегу, возле группы провожающих, лежало одинокое бревно. Рядом с бревном валялся багор.
        — Это Олави — Победитель порогов оставил,  — заметил кто-то.  — Он по каким-то делам ушел.
        Сердце Кюлликки, притаившейся в толпе, дрогнуло.
        — Значит, еще разок полюбуемся, как он на бревне гарцует. Это небось для него оставлено.
        — Конечно! Зачем ему пешком ходить, когда у него такой конь! А вот и он сам!
        Олави несся к реке, словно буря.
        Кюлликки побледнела. Дело, видно, кончилось плохо. Почему он в такой ярости? Что там произошло?
        Олави был уже совсем близко. Бледное лицо, сжатые губы, глаза мечут молнии.
        Поравнявшись с толпой, он приподнял шапку, но ни на кого не взглянул.
        Что случилось? Люди недоуменно переглядывались, не смея сказать ни слова.
        Кюлликки ухватилась за придорожный куст — она едва держалась на ногах.
        Олави поднял багор, столкнул бревно в воду и прыгнул на него. Потом несколько раз с силой оттолкнулся и повернулся к провожающим. Он поискал глазами и нашел лицо Кюлликки.
        — До свиданья!  — сказал он, взмахнув шапкой.
        — До свиданья, до свиданья. Приходи к нам будущим летом, Победитель порогов.
        Заколыхались шапки, взвились платки.
        Олави отталкивался багром и продолжал стоять лицом к берегу.
        Провожающим хотелось крикнуть ему на прощанье что-нибудь дружеское, но необычный вид Олави смущал их. Они смотрели на него молча и удивленно.
        Он перестал работать багром, поднял голову и поглядел в толпу. Лицо его было белым как снег.
        Деньги медной чеканки чаще
        У бедняков в обороте.
        Быть моею хотелось милой,
        Ее родители — против, —
        запел он вдруг. Это было так неожиданно, что люди на берегу вздрогнули. Песня лилась, точно жалоба.
        — Что это с ним? Он никогда так не пел.
        — Молчи и слушай!
        Юноша посмотрел на воду, оттолкнулся несколько раз багром и снова запел, но уже на другой мотив:
        Дом родной стоит у стремнины,
        Пена венцы покрывает,
        А вода из чужих потоков
        Ноги мои омывает.
        Слушатели удивленно переглядывались: было ясно, что он поет о самом себе.
        Вовсе не был тот день весенним,
        Когда я на свет явился;
        Стояла уже угрюмая осень,
        Когда я, бедняк, родился.
        Мать моя плакала над цветами,
        Как в сад меня выносила.
        Мать моя красным цветком любовалась.
        Как грудью меня кормила.
        Бревно скользило по широкой глади залива, певец медленно работал багром, опустив взгляд к воде. Провожающие напряженно слушали.
        Тот цветок алел неизменно,
        Маня бесконечной далью,
        Я прижал его нежно к сердцу,
        И он осветился печалью.
        Он увел меня прочь из дому,
        Отец мой топал ногами,
        Об ушедшем сыне горюя,
        Мать заливалась слезами.
        Какая-то девушка украдкой смахнула слезу. Остальные тоже были взволнованы.
        Это все тот цветок багряный,
        Цветок тот огненно-красный.
        Тот цветок ты, бедняжка, знаешь,
        Знаешь его напрасно.
        Олави взмахнул шапкой провожающим, повернулся к реке и быстро погнал свое бревно.
        Люди на берегу замахали ему в ответ, но юноша уже не оглядывался. Он быстро плыл, вода под бревном с шумом расступалась.


        Русалка и водяной
        Река спокойно несла свои воды и тихо покачивала камыши. По одну сторону реки простирался хвойный лес, по другую тянулись поля и луга. Среди лугов вдоль берега вилась дорога.
        По дороге шла девушка. Она шла как-то неуверенно, то и дело останавливаясь и поглядывая на реку.
        На реке виднелся шлюз, на противоположном берегу были сложены белые бревна. У опушки леса, подложив руки под голову, лежал человек.
        Девушка стала вглядываться в него. Он не шевельнулся.
        С минуту нерешительно потоптавшись, девушка свернула на тропинку, которая вела через луг прямо к реке.
        Радость свидания боролась в душе Олави с оскорбленной гордостью. Ему хотелось побежать по воде навстречу Кюлликки и бездумно, беззаботно ее обнять. Но что-то холодное и ясное, как речная вода, стояло между ними.
        Кюлликки дошла до берега и остановилась. Молча и неподвижно смотрела она на противоположный берег.
        Олави не выдержал — вскочил.
        — Ты пришла!  — сказал он и подошел к берегу. Его голос звучал почти нежно.
        — Пришла… Я не могла не прийти,  — ответила Кюлликки. Она говорила так тихо, что Олави едва расслышал ее.
        — А я все о тебе думал…
        Река смотрела на них: «Если бы мне теперь покрыться льдом!»
        — Ты не можешь перебраться сюда на минутку?  — неуверенно спросила девушка.
        — Я-то могу, но ребята вот-вот явятся туда ужинать.
        Он немного подумал.
        — А если я за тобой приплыву, ты не согласишься переправиться сюда? Здесь можно укрыться в лесу. Не побоишься переплыть реку на плоту?
        — Конечно, нет!
        Олави взял багор, отделил от других бревен два скрепленных вместе еловых ствола и быстро переправился на другой берег.
        «Точно добрая, долгожданная сестра!» — думал юноша, протягивая Кюлликки руки и помогая ей встать на плот. Девушка крепко уцепилась за его руки, посмотрела ему в глаза, но ничего не сказала.
        — Садись на эту перекладину, а то упадешь: плот очень качается.
        Кюлликки села, Олави стал грести.
        — Я и не думал, что ты такой верный друг,  — сказал он, когда они сошли на берег.
        — Друг!  — повторила Кюлликки, благодарная ему за то, что он так хорошо назвал чувство, которое привело ее сюда, несмотря на все сомнения и мучения.
        Когда Олави и Кюлликки, тихо переговариваясь, вернулись к берегу, солнце уже садилось.
        Тут их ждала неприятность — плот исчез. Они растерянно поглядели друг на друга.
        — Что же делать?
        — По этой стороне тебе нельзя возвращаться?
        — Нет, нельзя: пришлось бы идти через всю соседнюю деревню и через их мост, а мне на обратном пути надо еще телят домой загнать. Нет ли здесь где-нибудь лодки?
        — Нет.
        Лес смотрел на них сочувственно, одуванчики на том берегу закрылись, погруженные в размышления. «Я очень хотела бы вам помочь»,  — сказала река. Олави, как видно, на что-то решился.
        — Ты умеешь плавать?  — обернулся он к Кюлликки.
        — Плавать?  — растерялась она, но тут же повеселела.  — Конечно, умею!
        — Не побоишься переплыть со мной реку, если я переправлю твое платье?
        Предложение было безрассудно и дерзко. Кюлликки смутилась, но смело ответила:
        — С тобой не побоюсь!
        — Раздевайся здесь,  — скомандовал Олави,  — заверни все вещи в кофточку и завяжи рукава узлом. Я разденусь вон там, пониже.  — И он побежал вниз по течению.
        А Кюлликки вдруг растерялась, точно пообещала что-то невозможное, и беспомощно поглядела вслед Олави. Но тот сидел уже на берегу, спиной к ней, и быстро раздевался.
        «Что я за ребенок!» — решила девушка, подошла к берегу и тоже принялась раздеваться.
        Вода всплеснула — Олави почти исчез в прибрежных камышах. Он взял сапоги, связал их и повесил на шею, потом положил на них узелок с вещами и закрепил его ремнем.
        — Я готов!  — крикнул он, не оборачиваясь. Кюлликки торопливо засовывала вещи в кофту. Ее трясло от смущения и восторга. Еще всплеск — и прекрасное тело Кюлликки исчезло в воде. Она проплыла вверх по течению и спряталась в камышах.
        Олави побрел по воде к тому месту, где на берегу лежал узелок. Он поглядел на него, улыбнулся, водрузил на собственные вещи и все это вместе привязал ремнем к голове. Получился целый ворох.
        — Если я поплыву не торопясь, они не промокнут,  — заверил он девушку.
        Делая сильные неторопливые взмахи, он направился к другому берегу.
        Кюлликки пряталась в камышах и смотрела, как он плывет.
        «Какой он сильный и бесстрашный!  — думала она.  — Река для него не препятствие, вода — не разлучница, все ему нипочем. С таким ничего не испугаешься».
        «Это ее вещи,  — думал Олави,  — и я их несу. Мне кажется, в них наше знакомство, которое началось с ссоры, наша дружба, ради которой я рисковал жизнью, из-за которой пережил унижение и страдание, а я их несу с удовольствием».
        Олави доплыл до берега, отвязал вещи Кюлликки и положил их на траву. Потом спустился ниже по течению и бросил на берег свой узелок вместе с сапогами.
        — Ты еще там?  — крикнул он, оборачиваясь к зарослям на другом берегу.
        — Здесь. Я и забыла, что надо плыть,  — на тебя загляделась.
        — Хочешь, я тебя встречу?
        — Хорошо,  — ответила Кюлликки.
        Она уже перестала смущаться, хотя Олави смотрел прямо на нее. Словно человек, переступающий из будничной жизни в мир сказки и приключений, она чувствовала восторг. В этом волшебном мире все дозволено и свято. Сознание того, что они вдвоем идут по тайным дорогам, действует очищающе и сближает еще больше.
        Олави быстро плыл к девушке.
        — Ты как русалка в камышах,  — сказал он, заглядевшись на нее.
        — А ты как водяной!  — ответила Кюлликки и поплыла. Ее глаза блестели.
        — А русалка хорошо плавает!  — заметил Олави. Они поплыли рядом.
        Время от времени раздавался тихий всплеск, плечи девушки мелькали над водой, а длинная коса плыла по воде и отливала золотом в лучах заходящего солнца.
        — До чего красиво!  — воскликнул Олави.  — Я, кажется, никогда в жизни не видел ничего прекраснее!
        — И я тоже,  — взволнованно подтвердила Кюлликки.
        «И мы тоже»,  — качнулись прибрежные деревья. «И мы»,  — кивнули одуванчики.
        — Мне кажется, мы плывем по реке забвения,  — продолжал Олави.  — Все прежнее исчезает, все плохое и горькое смывается, и мы становимся частью той самой природы, которая окружает нас.
        — У меня тоже такое же чувство,  — удивленно и радостно подхватила Кюлликки.
        Они подплыли к берегу.
        — Она, оказывается, совсем узкая!  — вздохнул Олави и с сожалением направился к собственным вещам.
        Потом он быстро оделся и подбежал к девушке.
        — Можно, я отожму твою косу?  — спросил он ее. Кюлликки ответила одними глазами. Серебряной струйкой потекла вода из-под пальцев Олави.
        — Неужели нам пора расставаться?  — спросил он почти испуганно.  — Я провожу тебя до дороги.
        Он еще раз тоскливо взглянул на реку, будто желая навсегда ее запомнить.
        Они молча пошли по тропинке, дошли до дороги и остановились.
        — Господи,  — воскликнул Олави и взял руки Кюлликки,  — до чего же мне трудно с тобой расстаться!
        — А мне еще труднее!  — с усилием вымолвила она.
        — Как мне забыть тебя теперь?
        На глазах у Кюлликки сверкнули слезы, она опустила голову.
        — Кюлликки!  — это прозвучало почти безнадежно…  — Не прячь от меня глаза… Кюлликки…  — На этот раз в голосе Олави были и надежда, и сомнение. Он высвободил руки и робко притянул ее к себе.
        Кюлликки вздрогнула, вскинула руки ему на плечи и обняла.
        Олави охватил восторг. Он страстно обнял девушку, даже поднял ее от земли, а она прижималась к нему все крепче.
        Он видел, как темнеет ее взгляд, и от этого у него едва не закружилась голова. Он опустил девушку на землю.
        «Можно?..» — спросил он одними глазами. «Можно!» — так же ответила Кюлликки, и их губы слились.
        Когда он разжал объятия, лицо девушки так изменилось, что показалось ему совсем другим, а на нижней губе мелькнула малюсенькая капля крови. Заметив ее, Олави чуть не вскрикнул от испуга, но тут же почувствовал неизъяснимый восторг: эта капелька крови была тайной печатью их дружбы. Он страстно прижался к этой капельке, стараясь выпить ее и забыться в поцелуе, желая только одного — чтобы мир в этот миг перестал существовать.
        Он не знал, сколько прошло времени, не мог сказать ни слова, не понимал — следует ли ему остаться или уходить. В глазах у него было темно, и, когда он пошел, не смея даже оглянуться, шаги его были нетверды.


        Костер у девичьей скалы
        На протяжении целой мили река течет стремительно и почти прямо. На обоих ее берегах — ровные, окаймленные лесом луга.
        Такой пейзаж пленяет душу в любое время года. Осенью, под струями осенних дождей, поток кажется пенящимся рогом изобилия; зимой по его льду наперегонки мчатся сани — так люди возвращаются из города; весной река разливается, как Нил, и невольно приводит на память землю фараонов; летом косари отдыхают на берегу, слушая песни кузнечиков и вдыхая аромат трав,  — и нет в году более райских дней, чем эти.
        Ровные луга протянулись вдоль реки на целую милю, и только две скалы, как два стража, возвышаются у берега.
        Одна из них встала у самой воды и мечтательно смотрит на своего соседа по ту сторону реки. Эту мечтательницу называют Девичьей скалой.
        Второй утес — холодный и гордый — отступил немного от берега, надменно вскинул голову и поверх высоких сосен смотрит на равнину. Его называют Вялимяки.
        Теперь на склоне Вялимяки полыхал красноватый костер. Вокруг него расположились сплавщики, коротая недолгую ночь,  — кто лег на землю и облокотился на руки, кто подложил под голову узелок с припасами, кто прислонился к соседу. Десятки трубок попыхивали синеватыми облачками.
        Красное пламя костра освещало стоящие на скале стволы старых сосен и бросало таинственные отблески на темную гладь воды. Сплавщики молчали, посасывая трубки.
        — Глядите, братцы, на скалу!  — крикнул вдруг кто-то и? них.  — Точно эта барышня опять там сидит и в воду смотрит.
        Несколько голов одновременно поднялось.
        — Да это куст можжевельника. Но на том же самом месте сидела, говорят, и барышня.
        — Это что, сказка такая?  — спросил какой-то новичок, он впервые попал на реку Нуоли.
        — Сказка? Ты что — как тот иноверец в Иерусалиме?  — возмутился какой-то пожилой сплавщик.  — Антти вот может подтвердить, что никакая это не сказка. Да и не так давно было дело.
        — Ровно четырнадцать лет назад,  — отозвался Антти, выколачивая пепел из трубки.  — Я так ясно все помню, точно это вчера случилось. Да-а, чего только не бывает на свете.
        — Вы что — сами видели?
        — Конечно, видел. По сей день не могу забыть ее лицо, да так уж, наверно, и не забуду теперь никогда. В первый раз я ее на той скале увидел… рядом с ней сидел тогда молодой человек, одетый по-господски.
        Кое-кто из сплавщиков сел и стал снова набивать трубки.
        — Это что — ее жених был?
        — Жених или что-то в этом роде, я тогда не знал. Я на этом берегу с бревнами возился и видел, что они сидят рядышком. Присел я отдохнуть, закурил трубку и думаю: «Вода как вода, чего они на нее уставились?» А потом думаю: «Но и им ведь тоже надо на что-то поглазеть, а то куда им время-то девать».
        — А потом что? Что потом-то было?
        — Да что потом? Они посидели-посидели, да и ушли. А на другой день я тут опять бревна ворочал. Поднял голову, гляжу: барышня сидит на том же самом месте, а молодого господина-то нет.
        Олави, который до этой минуты лежал, подложив руки под голову, и глядел на плывущие по небу тучи, вдруг перевернулся и уставился на рассказчика.
        — Ну и чудачка, думаю, не лень ей из города сюда целых пять верст топать, будто ближе скалы не найдется! А потом думаю: какое мне до нее дело. Так и приходила она каждый день — всегда около полудня, и сидела всегда на одном и том же месте.
        — Что же она делала?
        — Да ничего не делала, просто сидела и глядела.
        — Видно, наш Антти ей полюбился,  — сострил какой-то парень.  — Вы ведь небось тогда молодым были?
        — Попридержи-ка, парень, язык за зубами — тут твоим шуткам не место.
        Сплавщики одобрительно переглянулись. Старые сосны на вершине скалы тихо вздохнули под налетевшим ветерком, две молоденькие сосенки, что стояли рядом, коснулись друг о дружку ветками. Тихий жалобный шум от этого прикосновения, подобно белке, скользнул вниз по стволам. Трубки в зубах у сплавщиков дрогнули.
        — Так она и сидела там. Молчит себе, бывало, песни никогда не затянет — все о чем-то думает, а о чем — бог весть. Однажды собрался я в Метсямаантила, масла себе купить. Перешел реку, иду вон по той дорожке, а она — мне навстречу, и одета во все черное.
        — Ну?..
        — Ну, я сначала растерялся — даже на лице у нее черная вуаль была. А потом гляжу: до чего хороша — точно ангел господен. Я снял шапку, она взглянула на меня и кивнула. И так мне это странно показалось, что я обернулся и гляжу ей вслед.
        — А она молодая была?
        — Совсем молодая, и двадцати, верно, не было. Так я ей вслед и смотрел, пока она за деревьями не скрылась. Ну, думаю, теперь все ясно: у нее, видно, отец или мать померли, вот она и одета в черное и сюда она приходит, чтобы горе свое скоротать. И пошел своей дорогой. Но только я мимо скалы прошел, слышу, сплавщик с этого берега — он ниже по течению работал — как закричит: «Помогите!»
        У меня сердце так и оборвалось. Я — к берегу. «Что случилось?» — кричу.
        «Со скалы бросилась!» — кричит он мне, а сам бегает как полоумный.
        Подбежали мы оба к реке — ничего не видно. Подождали немного — не всплывает. Я тогда в деревню побежал, а товарищ мой — в город.
        Вытащили ее с первого же раза. Она в том самом месте, где бросилась, так камнем и пошла на дно. Откачивали и так и сяк — ничего не вышло. Но до чего она была хороша — даже мертвая, чудо как хороша! Когда мы ее откачивали, пришлось ее немножко раздеть, так кожа у нее была — что белый шелк, такими лапищами и трогать-то, думалось, грешно.
        Рассказчик умолк, слушатели тоже молчали.
        — Что же она, с горя себя жизни лишила?  — спросил наконец кто-то.
        — С горя. Из-за любви.
        — Вон как. Что же — беда, видно, с ней стряслась?
        — Нет, ничего худого не было. Просто очень она любила того парня — молодого-то господина, с которым тогда сидела, а парень ее оставил.
        Сплавщики сидели молча. У Олави так колотилось сердце, что он опасался, как бы другие не услыхали. Он уставился на огонь, сдвинул брови и плотно сжал губы.
        — Вот она, господская-то любовь!  — усмехнулся кто-то.
        — А девичья?  — подхватил другой нарочито весело, чтобы рассеять общую подавленность.  — У девушек сердечки как карманные часики: чуть тряхнешь, все колесики и рассыплются.
        — Это только у барышень так, у крестьянских-то девушек сердца покрепче. Крестьянская любовь — что стенные часы. Стоит им зашалить, скажешь «стоп» и остановишь часа на два, потом смажешь немножко, прикрикнешь и пустишь снова — пойдут как миленькие.
        Это всем понравилось. Одни откровенно смеялись, другие про себя ухмыльнулись.
        — Хорошо сказано!  — вступил в разговор полноватый громкоголосый сплавщик.  — Моя баба тоже в молодости в одного молокососа влопалась, так и сохла по нему. Ну, думаю, милая, с этим сосунком ты далеко не уедешь. Взял я его за шкирку, отставил в сторонку и женился на девке. И хорошо сделал: она с тех пор своего сосунка ни разу и не вспомнила.
        Слушатели расхохотались.
        — Над собственной грубостью смеетесь,  — заговорил старый сплавщик, выколачивая золу из покривившейся от времени трубки.  — В крестьянстве тоже такие часы встречаются, которые не терпят, чтобы им стрелки пальцами переводили. И не всякий станет утешаться у первого попавшегося корыта.
        В его голосе было столько выстраданной боли, что смех оборвался. Олави растерянно повернулся и внимательно посмотрел на говорившего: кто-то за спиной старика делал знаки, указывая на него пальцем.
        — Я, во всяком случае, знаю одного крестьянина,  — продолжал старик,  — который не мог жениться в молодости на любимой девушке. Рук он, правда, на себя не наложил, но жизнь его пошла прахом: дом продал, деньги пропил и всю свою жизнь промытарился, как сапожник из Иерусалима, а забыть ту девушку так и не смог.
        Старик умолк.
        — Кажется, по сей день ее вспоминает, хоть и стал уже стариком,  — заметил тот, который только что делал знаки.
        Старик опустил голову и так натянул на глаза шапку, что козырек совсем скрыл его лицо; видно было только, как подергивается обросший щетиной подбородок и дрожит в руке оправленная латунью трубка.
        Сплавщики многозначительно переглянулись и ничего не сказали.
        — Видно, каждый по себе судит,  — заключил наконец почтенного вида сплавщик средних лет.
        Сосны на вершине скалы вздохнули, и тихая жалоба снова белкой сбежала по их стволам. Слабый отсвет зари окрасил Девичью скалу. Далеко с луга доносился крик коростели.
        — Пора идти!  — молвил Олави и поднялся. Сплавщики обернулись к нему, пораженные: «Что это с ним — ведь он говорит таким же дрожащим, глухим голосом, как старик?»
        — Ну, ребята!  — раздраженно повторил Олави, быстро повернулся и пошел к берегу.
        Сплавщики еще раз поглядели ему вслед, погасили костер и побежали его догонять.


        Черемуха
        — Пока я молод, я хочу жить, пока у меня есть легкие — хочу дышать. Но знаешь ли ты, Черемуха, что такое жизнь?
        — Знаю!  — ответила девушка, и глаза ее засияли.  — Жизнь — это любовь!
        — Да, это любовь, молодость, весна, смелость, это судьба, которая сводит одного человека с другим.
        — Верно! Как это я сама не додумалась?!
        — Думать тут бесполезно. Мы блуждаем, как ветры или звезды небесные, не ведая друг о друге. Мы проходим мимо сотен других, не оглядываясь, пока судьба не столкнет нас лицом к лицу с нашим избранником. И в то же мгновение мы чувствуем, что принадлежим друг другу. Нас тянет друг к другу как магнитом, что бы это ни предвещало — счастье или несчастье.
        — У меня было точно такое чувство, а теперь я понимаю это еще отчетливее,  — сказала девушка, горячо прижимаясь к юноше. Одно мгновение в твоих объятиях лучше всей моей прежней жизни.
        — Ты для меня как весна, как пенящаяся чаша, которая пьянит и заставляет забыть все прошлое. Я хочу опьяняться, хочу забыть в радостях весны свое мучительное лето, мрачную осень и печальную зиму. Я благодарю судьбу, которая свела меня с тобой, потому что нет другой такой, как ты.
        — Никого?  — радостно и недоверчиво спросила девушка.  — Если бы это было так…
        — Это так. Каждая капля твоей крови — огонь и любовь! Случайное прикосновение твоего башмачка для меня больше, чем страстные объятия других, твое дыхание — как тайная ласка, и благоухание черемухи, которое исходит от тебя, сводит меня с ума.
        — Не говори так… я — ничто, ты — все! Но скажи мне, Олави, все ли люди так счастливы, как мы?
        — Нет.
        — Почему? Они не умеют?
        — Нет, они боятся быть счастливыми. Люди безумны. В те дни, когда их манят любовь и юность, они не расстаются с катехизисом и псалмами. А когда они становятся старыми и кровь у них в жилах холодеет, они, как нищие, оглядываются на свою попусту истраченную молодость и, сознавая, что не могут ее вернуть, навязывают нам катехизис и псалмы.
        — Правда?
        — Правда. Человек счастлив только в молодости, пока кровь в его жилах бежит как ртуть. Прав тот, кто не боится взять свою долю жизни сполна, кто бесстрашно несется по порогам, пересекает стремнины, кому пена брызжет в лицо.
        — А я тоже такая, Олави? Скажи — такая?
        — Такая, именно потому ты так хороша и пленительна. Человек прекрасен, когда отдается другому до конца, ни о чем не спрашивает, не ждет ничего в ответ, не думает о возмездии, когда он душой и телом погружается в источник жизни.
        — Ты прав, Олави! И знаешь что?  — горячо проговорила девушка, но голос ее дрогнул.
        — Что?
        Не в силах сказать больше ни слова, девушка залилась слезами и спрятала лицо у него на груди, всхлипывая так, что все ее тело содрогалось.
        — Что? О чем ты плачешь, моя Черемуха? Девушка продолжала плакать.
        — Я и сама не знаю… потому, что я не могу дать тебе столько, сколько хотела бы.
        — Но ведь ты дала мне больше, чем я осмеливался желать.
        — Это меньше того, что я хотела бы. Почему ты не требуешь от меня большего? Вели мне умереть, и я брошусь в огонь! Или задуши меня…
        До этой минуты Олави казалось, что он сидит у огня, наслаждаясь его теплом, что счастье пронизывает его. И вдруг он почувствовал ожог.
        — Разве можно так говорить?  — испугался он.  — Это же безумие!
        — Да, безумие, но если бы ты знал, как я люблю тебя! Одно только твое слово — и я брошу дом, отца и мать и, как нищая, пойду за тобой из деревни в деревню.
        — И не постыдишься людей?
        — Постыжусь?.. Что мне до людей? Разве они знают что-нибудь о любви?
        — Черемуха!  — сказал Олави укоризненно, поднял лицо девушки и посмотрел ей в глаза.  — Разве это было бы хорошо?
        — Нет, нет,  — снова понурилась девушка.  — Но что же мне сделать, чем пожертвовать ради тебя?
        Она немного помолчала, потом глаза ее засияли:
        — Олави, я придумала. Я срежу волосы, и ты сделаешь из них что-нибудь на память — из волос ведь что-то делают. Ты будешь всегда это носить и не забудешь меня даже тогда, когда полюбишь другую.
        — Ах ты моя Черемуха! Не знаю — радоваться мне или плакать, слушая тебя. Ты говоришь это под наваждением весенней ночи. Займется день — и ты будешь думать иначе.
        — Нет, никогда!
        — Но это же ребячество. Разве тебе нужен какой-то предмет, чтобы помнить, как ты была со мной счастлива?
        — Нет.
        — А зачем же он мне?
        — Прости меня, Олави, я такая глупая. Кроме твоей любви, мне ничего не надо.
        — И мне тоже. Я хочу любить, ни о чем не спрашивая, ни о чем не думая.
        — Я всю жизнь буду помнить о том счастье, которое ты мне подарил, и сохраню эту тайну до самой смерти. И всю жизнь буду тебя благословлять.
        Она приподнялась:
        — Скажи мне, Олави, люди умирают от счастья?
        — Не слыхал. Почему ты спрашиваешь?
        — А если человек безмерно счастлив?
        — Все равно — не думаю.
        — Но ведь от горя же умирают… Если очень захотеть?
        Олави охватили восторг и нежность.
        — Черемуха!  — сказал он, обнимая девушку.  — Нет другой такой, как ты! А если бы и была — я не хотел бы ее.
        — И ты тоже хотел бы со мной?..
        — Хотел бы… задохнуться в твоем аромате, в горячей ласке твоих волос,  — так было бы лучше для нас обоих.


        Сестра Майю
        Вечерний сумрак заглядывал в окно к Олави и всматривался в его бледное лицо. Олави было очень тоскливо, и он поведал свою тоску сумраку.
        — Говорят, у меня тоже была сестра, ее звали Майю,  — рассказывал он.
        «Я хорошо знал ее,  — ответил сумрак.  — Она была веселой девочкой».
        — Я ее не помню,  — продолжал Олави, но мать часто рассказывала мне о ней и о том, как мы болели.
        «Ах вот как. Я так и думал, что мать тебе об этом рассказывала».
        — Она говорила, что в детстве я заболел и был совсем безнадежен. Близкие оплакивали меня, но утешались тем, что Олави станет ангелом и на голову ему наденут венец, а в руки дадут пальмовую ветвь. Сестру Майю они тоже утешали, они говорили ей, что, когда я стану ангелом, я буду приходить к ее постели, расправлять над ней белые крылья и отгонять плохие сны.
        «Всем, пожалуй, было бы лучше, если бы так и случилось»,  — заметил сумрак.
        — Но Майю плакала и кричала, что я должен стать не ангелом, а взрослым мужчиной — большим и сильным, больше отца. Она бросилась мне на шею и крикнула, что никому не позволит увезти Олави, даже если бы…
        «Так оно и было,  — кивнул сумрак.  — Когда Майю бросилась к тебе, ты откинул крест, и все испугались, что она не даст тебе, бедняжке, спокойно умереть».
        — Но сестра принялась по-своему меня лечить: она щекотала мне подбородок, делала гримасы. Я был очень болен, но все-таки начал улыбаться, а сестра радовалась, что Олави поправится и станет большим и сильным. С каждым днем я улыбался все больше и больше, и жизнь тоже стала мне улыбаться — я постепенно поправлялся.
        «Да. Сестра ухаживала за тобой одна, никому другому не доверяла,  — вот она какая была, твоя сестрица Майю».
        — Потом Майю тоже заболела. Ей было очень плохо, но она не спускала с меня глаз. Я сидел на краю ее постели, улыбался и не понимал, что теряю свою единственную сестру. Иногда я шутя щипал ее исхудавшую щеку, теребил ухо, таскал за волосы…
        «То же ты проделывал и со всеми другими девушками и при этом всегда улыбался».
        — Окружающие уводили меня от нее, чтобы избавить ее от мучений…
        «Жаль, что потом никто этого не делал».
        — Но Майю хватала меня за руку и не отпускала. Так я и сидел подле нее до самой последней минуты. Последние ее слова были об Олави, который станет большим и сильным.
        Олави умолк и задумался.
        «Вот теперь ты большой и сильный»,  — обронил сумрак, желая, чтобы он продолжал.
        — Почему моя сестра умерла? Была бы она жива!..
        «Для нее, может быть, лучше, что ее уже нет».
        — Сейчас она была бы в самом расцвете сил,  — размечтался Олави.  — Мы жили бы с ней вдвоем и ни в ком не нуждались. Завели бы свое хозяйство… Она была бы мне сестрой, другом, всем на свете. Я даже отчетливо ее вижу: высокая, стройная, с такими светлыми волосами, как лен в наших краях.
        Волосы свободно падают на плечи. Голову она держит высоко — не от гордости, а просто потому, что она такая красивая и смелая. Глаза горячие, лукавые и такие глубокие, что в них отражается весь мир. Глядя в такие глаза, нельзя покривить душой. Они напоминают глаза матери, но в них больше молодости, больше огня, как у Кюлли…
        «Вот оно что,  — рассмеялся сумрак,  — вот, значит, какая тебе нужна сестрица. И что же дальше?»
        — Нрав у нее озорной, почти отчаянный. Старые люди говорят, что и для парня-то это слишком, не то что для девушки. Но ее и это красит. В такие вот зимние сумерки она возвращается с лыжной прогулки и влетает в дом с таким шумом, что двери стонут. Потом она бросается мне на колени, кладет руки на мои плечи, лукаво заглядывает в глаза и говорит:
        «Что это ты опять пригорюнился, братец?»
        Мне сразу становится веселее, но я все-таки отвечаю ей строго:
        «Какой ты еще ребенок, Майю. Настоящий сорванец. Руки холодные… и шум такой поднимаешь…»
        «А ты просто бука! Сидишь тут, словно монах. То ли дело — мчаться с горы на лыжах так, что снег взвивается!»
        Приговаривая, она прижимает холодные руки к моим щекам — у меня даже дыхание перехватывает — и лукаво заглядывает в глаза. Всю мою тоску как рукой снимает. Глядя на этого сорванца, я невольно смеюсь:
        «Ну и отчаянная же ты…»
        Тут Олави снова умолк. Он рассеянно улыбался, стараясь, кажется, навсегда запомнить эту дерзкую лыжницу.
        «Значит, и она нужна тебе для удовольствий, как все остальные?» — строго спросил сумрак. Олави перестал улыбаться.
        «Ты мечтаешь о том, чтобы сестра вечно сидела у тебя на коленях и лукаво на тебя глядела?»
        — Нет. Она уже перестала улыбаться и проницательно поглядела на меня, а глаза у нее такие, что солгать перед ними нельзя.
        «Олави, о тебе говорят…»
        «Что говорят?»
        «О тебе говорят — нехорошо говорят, братец. Говорят, ты обращаешься с девичьими сердцами, как с игрушками. Правда ли это?»
        И я опускаю голову под ее взглядом.
        «Подумай, Олави… Я ведь тоже девушка».
        Эти слова вонзаются в меня как шипы.
        «Золотая моя сестричка, если бы ты знала, сколько я сам из-за этого выстрадал. Я не хочу играть их судьбами, я хочу быть с ними, как брат с сестрой,  — вот как мы сейчас».
        «Как брат с сестрой?  — удивляется она.  — Ты не можешь быть братом — разве это не понятно?»
        «Иногда могу!»
        «Но они никак не могут быть тебе сестрами,  — неужели ты до сих пор этого не уразумел?» «Нет!»
        «Если и можно быть кому-нибудь сестрой, то не тебе. У тебя такие глаза, что даже я их боюсь. Они притягивают к себе и втягивают в несчастье».
        «Не презирай меня, сестра,  — говорю я ей и прячу лицо в ее коленях, как прятал его когда-то в коленях матери».
        «Я не презираю, я люблю и жалею тебя. Я знаю, что ты человек с прекрасным, чистым сердцем, но ты слаб, ты очень слаб».  — И она гладит мой горячий лоб, как гладила его, бывало, мать.
        «Да, я слаб, но я обещаю…»
        «Не обещай,  — строго прерывает она меня.  — Ты столько раз давал обещания и столько раз их нарушал… Не обещай, но исполни».
        «Я постараюсь… моя дорогая, моя единственная сестра!» — И, переполненный чувством благодарности, я беру обе ее руки и покрываю их поцелуями.
        «Если бы вы вели такие разговоры,  — сказал сумрак,  — тогда и в самом деле жаль, что твоя сестра умерла. Говори она с тобой почаще вот так, может быть, ты был бы другим человеком».
        Олави погрузился в раздумье.
        — Потом она вдруг вскакивает,  — продолжал он грезить,  — и зажигает лампу, потому что за окном совсем уже стемнело. Она подходит ко мне и спрашивает:
        «Хочешь я помогу тебе? Я могу заполнять твои бланки».
        Я не отвечаю ей на это, а смотрю в ее сияющие глаза и говорю:
        «До чего же ты меня понимаешь. Спасибо тебе за все. Недаром ты моя сестрица Майю».
        Она садится за стол, ее маленькая ручка легко бегает по бумаге, а я принимаюсь объяснять ей свои записи. Так и идет время.
        Она отодвигает бумаги и начинает весело болтать о том, что я, мол, великий начальник на сплаве, потому что у меня есть своя контора и свой секретарь — самый молодой и самый бравый начальник из всех возможных.
        Я смеюсь.
        «И нигде на свете нет другой такой милой девушки, как ты, сестрица Майю»,  — говорю я ей.
        А она уже снова становится серьезной и глядит на меня так странно, что мне становится не по себе.
        «Ты еще долго собираешься бродяжничать? Вот уже три года, как ты скитаешься».
        «Неужели так много?  — изумляюсь я.  — А мне еще не надоело…»
        «Будь я на твоем месте, я бы с этим немедленно покончила. Мы отправились бы домой, взяли хозяйство в свои руки и дали старикам отдохнуть — они на своем веку вдоволь натрудились».
        Я смотрю на нее с удивлением.
        «Отец-то?  — отвечает она на мой взгляд.  — Не беспокойся, он тебя давно простил. И он и мать ждут тебя не дождутся. Наш брат Хейкки — человек слишком мягкий для того, чтобы стать хозяином».
        «Ты думаешь?» — радуюсь и смущаюсь я.
        «Не думаю, а знаю! Сколько дел нас ожидает! Ты засеешь луга клевером, построишь новый скотный двор, мы разведем стадо втрое больше прежнего… Надо осушить Большое болото. Когда ты намерен этим заняться?»
        «Большое болото? Как ты догадалась — я ведь и сам об этом думал».
        «Как же мне не догадаться, я ведь твоя сестрица Майю. Осушить Большое болото — дело, правда, нелегкое, отец так и не осмелился за него приняться, но ты ведь больше отца и сильней его».
        «Сестрица Майю,  — восклицаю я, чувствуя себя счастливым.  — Другой такой, как ты, нет нигде в мире, и я хочу тебя расцеловать… Мы вернемся домой уже на следующей неделе. Все будет так, как ты хочешь: стадо увеличится, поля расширятся, на болоте разрастётся душистый клевер и слава о хозяйстве Коскела разнесется по всей округе. Мы будем очень счастливы, ты станешь хозяйкой, я — хозяином. Потом мы постареем и поседеем, но наши дети… господи, да ведь я брежу!»
        «Это самый прекрасный твой бред. Надеюсь, что он скоро станет явью,  — улыбнулся сумрак, широко раскрыв иссиня-черные глаза.  — Но зажги наконец лампу, здесь кромешная тьма!»


        Вьюнок
        — Будь я поэтом, я сложил бы песню — прекрасную, удивительную песню. Умей я играть на кантеле, я подыгрывал бы на нем своей песне. Песня моя была бы о тебе и о любви. Я пел бы о вьюнке с белоснежными цветами, потому что ты и есть вьюнок, моя девочка. Ты такая же красивая и нежная, такая же ласковая и легкая, как вьюнок. И в глазах твоих такая глубина и бесконечность, будто они — сама жизнь.
        — Но ведь ты и в самом деле поёшь, Олави. Твоя речь — это песня,  — отвечала девушка. Она вся светилась от счастья.  — Спой еще. Я готова всю жизнь сидеть у твоих ног и слушать твои песни.
        — Я и сам был бы рад этому, Вьюночек. То, что я встретил тебя,  — просто чудо. Я ведь был уже уверен, что все на свете для меня поблекло и пожелтело, как в осеннюю пору.
        — В осеннюю пору?  — переспросила девушка и робко на него поглядела.  — Не сердись, Олави, скажи мне, ты любил других? О тебе так много говорят…
        Олави ответил не сразу.
        — Может быть, и правду говорят, но разве ты не могла бы любить меня цельно и сильно, если бы знала, что я любил когда-то других?
        — Я не об этом,  — отвечала девушка, ласкаясь к нему.  — Я не о себе.
        — А о чем же?
        Они поглядели друг на друга.
        — Ах вот оно что, я понял. Я все понял по твоим глазам!
        Он гладил голову девушки, точно хотел ее успокоить. Она прижималась к его коленям.
        — Жизнь полна загадок. И самая удивительная загадка — человек. Я, действительно, любил, а сейчас мне кажется, что это были только сны о каких-то удивительных приключениях.
        — Так, может быть, ты не любил их по-настоящему? Ведь когда любишь — отдаешь все, что у тебя есть, а это возможно только однажды.
        Она сказала это совсем тихо, но так убежденно, что Олави задумался.
        — Не знаю. Мне казалось, что я все получил и все отдал, что мне остается теперь только нищета.
        И вдруг появилась ты — ни на кого не похожая, полная таких тайных сокровищ, которых мне никто еще не дарил. И мне кажется: я снова богат, молод и непорочен, будто впервые вступаю в жизнь…
        — Правда?! Ты и в самом деле богат! Богат, как князь… а я, твоя недостойная рабыня, сижу у твоих ног. Но как может быть человек настолько богат и как вообще все это возможно — этого я не понимаю.
        — Я думаю, Вьюночек, что глубине и богатству человека пределов нет, что он как природа — вечно юная, вечно обновляющаяся, переходящая от одного времени года к другому. Мне кажется: все, что случилось со мной до этого, было весенним похмельем. И только теперь наступило лето — тихое, теплое, счастливое. Я — точно сказочный замок, сокровищницы которого были закрыты на ключ. Только у тебя есть этот ключ — все остальные побывали лишь в прихожих, ты одна вступила в зал.
        — Неужели это правда, Олави? Этих слов я не забуду никогда в жизни!
        — Все правда. Только благодаря тебе я узнал, сколько сокровенного, глубокого и удивительного таится в отношениях мужчины и женщины. Я узнал, что это не только сказочная встреча, не только объятия, ласки, опьянение. Это — точно тихое счастье в крови, точно соки в жилах деревьев, это — нечто невидимое, но непреложное, безмолвное, но все раскрывающее.
        — Именно так,  — нежно сказала девушка.  — Разве ты не знал этого раньше? Я поняла это все с первого мгновения.
        — А не понимал, что это так всеобъемлюще, что это основной закон жизни и счастья для всего, что есть на земле. Только теперь я постиг, что каждый из нас по отдельности — как земля без воды, как дерево без корней и почвы или небо без солнца и туч. Я понял тайну всего живого, силу, которая не позволяет человеку сломиться.
        — На свете нет ничего выше любви, почему же люди никогда не говорят… о ней самой, почему они только называют ее?
        — Я думаю, потому что она слишком велика и священна. И еще потому, что ее нужно пережить самому. А тот, кого она захватит, тот не станет о ней говорить, он будет только жить ею. Слушай, я вспомнил кое-что. Этот случай в плохонькой торппе все тебе объяснит.
        — Ты сам это видел?
        — Да. С тех пор прошло уже много лет. Как-то в холодный зимний день меня послали в ту торппу по делу. Стекла там были затянуты морозными узорами и ветер свистел во всех углах. Двое детей сидели у очага и грели свои посиневшие от холода ножонки, двое других ползали по полу и ссорились из-за последней горбушки хлеба…
        — Они были так бедны?  — участливо спросила девушка.
        — Очень бедны. А в постели, завернутый в лохмотья, лежал рядом с матерью пятый — он только что родился.
        — В холоде?
        — Да. За столом сидел хозяин. Он глядел на ребятишек, которые ползали по полу, потом на мать с малышом — глядел и улыбался, а его исхудалое, высохшее лицо необъяснимо светилось.
        — А мать?  — напряженно спросила девушка.  — Она, наверно, тоже улыбалась?
        — Они оба улыбались. И их улыбка вмещала все: детей, холод, лохмотья. Я так смутился, что не знал — куда мне глядеть. «Несчастные,  — подумал я тогда.  — Неужели они так отупели, что не могут плакать?» Но теперь я понял их: это улыбалась их любовь — тайная и глубокая. И старая развалина казалась им дворцом, а дети в лохмотьях — принцами. Вот они и улыбались.
        Оба помолчали. Олави почувствовал, как по телу девушки пробежала дрожь.
        — Да, человек и в самом деле — непостижимое существо. Я тоже хотела бы быть хозяйкой такой торппы,  — пусть бы окна были затянуты льдом, пусть бы дети были в лохмотьях, лишь бы только…  — она не договорила и заплакала.
        — Что — лишь бы?  — ласково спросил Олави, касаясь рукой ее волос.
        — Лишь бы быть той, которую любят, которой принадлежат полностью и навсегда,  — страстно отвечала девушка.
        Олави стало не по себе. Казалось, в их счастье вмешалось что-то непонятное, тревожное и жалкое.
        — Нет, пусть даже не так… пусть бы быть хоть той, рядом с которой в постели улыбается завернутый в лохмотья комочек,  — решила девушка и крепко прижалась к его коленям, точно превратилась в неделимую его часть.
        Горела лампа, топилась печка.
        Девушка, как обычно, сидела на полу, обнимая колени возлюбленного. Она заботливо укутала их в передник, будто они были ее собственные.
        — Работай, я не буду тебе мешать,  — говорила она.  — Я только погрею твои ноги и тайком тобой полюбуюсь.
        Олави ласково взглянул на нее и продолжал работать.
        — Олави!  — воскликнула вдруг девушка.  — Что же я буду обнимать, когда ты уйдешь?
        Она глядела на него совершенно беспомощно. Олави сделал беспокойное движение, будто неверно написал цифру и теперь не может ее стереть.
        — Ничего,  — ответил он шутливо,  — у тебя ведь и раньше ничего не было.
        — Ну, то раньше, а теперь должно быть!
        Ее голос прозвучал так странно, что Олави невольно вздрогнул, положил карандаш и посмотрел на огонь. Ему казалось, что с ним ребенок — умный, чуткий ребенок, который понимает и чувствует многие вещи лучше взрослого. И теперь этот ребенок стал задавать упрямые вопросы, на которые взрослому трудно ответить так, чтобы ребенок не огорчился.
        Девушка виновато поглядела на него.
        — Не сердись, Олави,  — сказала она.  — Это ребячество. Продолжай свою работу. Просто мне очень тяжело.
        — Ты такая добрая,  — растрогался Олави,  — мы поговорим с тобой об этом в другой раз.
        — Хорошо, хорошо, в другой раз.
        Но пустота собственных слов звенела в ушах Олави. Он взялся за карандаш и не мог продолжать работу; рука бессознательно выводила на полях счетной книги квадраты, а внутри них — большие вопросительные знаки.
        Девушка прижалась щекой к его колену и зажмурила глаза. Но мысль ее шла своим чередом, и, когда она подняла голову, в глазах ее горело пламя давешнего настроения.
        — Олави!  — сказала она возбужденно.  — У тебя очень много дела?
        — Нет, а что?  — Он по голосу догадался: девушку занимает что-то особенное.
        — Я вспомнила одну старую историю, и мне хотелось бы рассказать ее тебе.
        — Расскажи!  — оживился Олави и почувствовал облегчение.  — Ты единственная девушка, которая умеет рассказывать и даже сочинять сказки.
        — Эту не я сочинила, я слышала ее от других,  — заверила девушка.
        — Ну, и как же она начинается?  — спросил Олави и взял ее руки в свои.  — Жили-были… не так ли?
        — Именно так, с этих самых слов. Жили-были девушка и юноша. И они любили друг друга, особенно девушка любила — так, что ни в сказке сказать, ни пером описать.
        Она посмотрела на Олави, чтобы увидеть, какое впечатление произведет на него начало сказки.
        — Красивое начало,  — сказал Олави, но насторожился.
        — Они часами сидели в холмистых рощах или под старыми березами и рассказывали друг другу о своем счастье. Но девушка не могла выйти замуж за юношу. Им пришлось расстаться. Юноша должен был далеко уехать, и девушка знала, что никогда больше не увидит она своего любимого.
        Глаза Олави потемнели: ему становилось все тревожнее.
        — Продолжай, продолжай. Что же было дальше?
        — Перед самой разлукой девушка сказала юноше: «Оставь мне какой-нибудь знак, чтобы я всегда чувствовала себя твоей, чтобы никто не мог исторгнуть тебя из моего сердца».
        «Где же я оставлю тебе такой знак?» — спросил юноша.
        «Там, где сердце»,  — отвечала девушка и обнажила грудь.
        Юноша вытащил финский нож и его острием нарисовал на груди девушки сердце. Девушка сжалась от боли, а юноша закрасил это сердце, как делают моряки, украшающие татуировкой свои руки. Когда рисунок был готов, он поцеловал его, и влюбленные расстались.
        Олави понял, к чему клонила девушка.
        — А потом?  — спросил он тихо.  — Что было потом с девушкой, у которой был знак на груди, и с юношей, который этот знак оставил?
        — С юношей?  — сказала растерянно девушка и подумала.  — Об этом в моей истории ничего не говорится, в ней рассказывается только о девушке.
        — Ну да, это естественно, юноша ведь уехал,  — сказал Олави.  — А девушка?
        — Девушка смотрела на этот знак каждый вечер, когда раздевалась, и каждое утро, когда одевалась.
        Она была очень счастлива: ей казалось, что ее любимый не покинул ее. Но потом ее родители потребовали, чтобы она вышла замуж. Девушка этого не хотела, но ей пришлось покориться. Мужа она не любила. Тайком глядя на знак, она все шепталась со своим любимым. Ей казалось, что он на самом деле ее слышит,  — и она была счастлива.
        — А муж? Ничего не заметил?  — спросил Олави.
        — Нет, мужчины редко замечают такие вещи. Но потом у нее родился ребенок. Это был ребенок ее мужа, но у него был точно такой же знак на груди, как и у нее. Муж увидел этот знак.
        «Что это такое?» — холодно спросил он.
        «Родимое пятно»,  — ответила девушка.
        «Не лги!  — закричал муж.  — Это наследственный знак, немедленно покажи мне грудь!»
        Девушка не повиновалась: она считала, что мужу нет до этого знака никакого дела. Муж почернел от злобы и рванул ее платье. Тогда девушка, бледная как снег, гордо выпрямилась и, не дожидаясь вопросов, заговорила сама:
        «Это знак от возлюбленного моей юности, чтобы я всегда принадлежала ему — и я всегда ему принадлежала!»
        Глаза мужа сверкнули, он молча вытащил нож и пронзил ее грудь в том самом месте, где был знак.
        Рассказчица хотела еще что-то добавить, но голос ей изменил. Олави тоже было не по себе.
        — Ты хорошо рассказала,  — заметил он глухо.  — Но конец очень страшный.
        — Нет, он совсем не страшный, он прекрасный! Девушка ничего другого и не желала, она умерла улыбаясь, как умирают блаженные. Но это еще не конец, есть продолжение.
        — Продолжение?  — удивился Олави.
        — Да,  — кивнула рассказчица.  — После смерти девушка явилась к небесным вратам. Там, как всегда, стоял святой Петр.
        «Тебе сюда нельзя,  — сказал Петр,  — потому что у тебя на груди знак твоей былой страсти».
        Но господь бог сидел на своем троне и услышал слова Петра, потому что дверь зала была приоткрыта. «Откройте дверь!» — приказал он и посмотрел на грудь девушки, а она совсем не испугалась. «Неужели ты в этих делах ничего не понимаешь?  — с упреком сказал бог святому Петру.  — Она осталась верна любви своей юности. Входи, дочь моя!»
        Рассказчица умолкла. Синий огонь плясал в печке.
        — Спасибо, Вьюночек, я понимаю, о чем ты думаешь,  — шепнул наконец Олави, целуя горячие руки девушки.  — И как красиво ты это сказала…
        — Вряд ли ты все понял,  — возразила девушка.  — Это ведь еще не конец…
        — Нет еще?
        — Нет.
        Девушка высвободила руки и обняла колени Олави, точно положила к его ногам все, что таилось в этом рассказе.
        — Оставь мне такой знак!  — взмолилась она. Олави бросило в жар.
        — Нет, нет, Вьюночек, не требуй от меня такого дара, да я и не умею,  — испугался он.
        — Ты умеешь все, что захочешь,  — любовь все умеет.
        — Но твой рассказ…
        — Ты ведь сам сказал, что он красивый?
        — Да. Он красиво задуман, но конец ужасный.
        — Самое прекрасное ты называешь ужасным. Так ты не можешь?  — спросила она с дрожью в голосе.
        — О, господи.  — На лбу у Олави выступили капельки пота.  — Я ни в чем не хотел бы тебе отказывать, но конец этой истории не выходил бы у меня из ума.
        — Я была почти уверена, что ты не поймешь меня, потому что ты — это не я. Но что-нибудь я должна получить, иначе я не смогу жить,  — сказала она горячо.  — Посмотри-ка!
        Она вытащила спрятанный на груди футляр из синего шелка с красными тесемками.
        — Он лежит у меня на сердце — видишь?
        — Какой красивый!  — воскликнул Олави, хватаясь за футляр, как утопающий за соломинку.  — Ты хочешь что-нибудь положить в него?
        — Да.
        — Волосы? Неужели ты такой ребенок?
        — Нет, я не настолько ребячлива.
        — Цветок?
        — Нет.
        — Стихи на память?
        — Нет, нет,  — всего тебя!
        Олави посмотрел на нее растерянно, он не понимал, чего она хочет, и снова испугался.
        — Не понимаешь? Твою фотографию!
        — Но у меня только одна, и я никому не дарил своих фотографий.
        — Ты хранил её для меня,  — уверенно сказала девушка.
        Олави стало стыдно. Он чувствовал себя жалким. Почему он сейчас не встанет, не обнимет этого дрожащего ребенка и не скажет: ты задела самые глубокие струны моего сердца — ты моя и я твой, теперь и на веки веков.
        Он встал.
        — Это верно, я приготовил ее для тебя, только для тебя и ни для кого другого,  — начал он горячо, но тут же умолк: казалось, все его тело налилось тяжелым песком. Ослабевшими руками разыскал он в ящике стола свою фотографию и как подкошенный свалился на стул.
        Девушка глядела на него, и в глазах ее светилось счастье.
        Олави опустил голову:
        «Что со мной случилось? Зачем я обманываю ее и себя? Зачем я подаю милостыню той, которая должна была бы получить все?»
        А девушка держала в руках фотографию и переводила сияющий взгляд с нее на Олави.
        — Да, это ты,  — сказала она наконец и тихонько прикоснулась к фотографии губами. Потом она спрятала ее в футляр, который быстро исчез у нее на груди.
        — Теперь я ни о чем больше не буду тебя просить. Ты уйдешь и все-таки останешься со мной. Вечером, ложась спать, я поговорю с тобой, а утром сначала погляжу на тебя и пошепчусь с тобой как теперь. А когда меня похоронят, то и ее похоронят вместе со мной.
        Олави казалось, что кто-то разрывает его на множество кусков. Он посмотрел на девушку. Как все в ней цельно, светло, чисто! Почему и он не может быть таким же? Что с ним случилось?
        Ему хотелось сесть на полу рядом с девушкой и сказать слова, которые снова превратили бы его в юношу — чистого и цельного, способного чувствовать так, как чувствует она. Но он не мог. «Твоя весна прошла безвозвратно!» — кричал в нем какой-то леденящий душу голос. И когда девушка обняла его ноги, он едва осмелился наклониться к ней и положить руки на ее плечи. Потом он робко коснулся губами ее лба, точно просил у нее прощения.
        Девушка плакала. Глаза Олави тоже увлажнились. Но их слезы возникли в разных источниках, у каждого из них было свое горе.


        Темные круги
        Было воскресное утро, тихое, спокойное, безмятежное.
        Олави только что побрился и сидел еще за столом, расчесывая перед зеркалом волосы.
        «Кажется, виски углубились,  — подумал он.  — Но зато вид от этого более мужественный!»
        Он положил щетку на стол, слегка повернул голову и еще раз взглянул в зеркало.
        — Я, кажется, стал бледнее, впрочем, я ведь уже не отрок.
        Он хотел встать.
        «Погляди-ка еще раз, и немножко повнимательнее»,  — предложило зеркало.
        Олави взял щетку, пригладил усы и улыбнулся:
        — Больше ничего не вижу.
        «Ах, не видишь?  — ехидно молвило зеркало.  — А что у тебя под глазами?»
        Казалось, он вдруг прозрел. В зеркале отражался бледный человек, под глазами у него были большие, испещренные морщинками, темные круги, точно печати, оставленные бродячей жизнью и внутренней борьбой.
        — Не может быть!  — воскликнул он, чувствуя, как кровь стынет у него в жилах.
        «А что же в этом удивительного?» — холодно ответило зеркало.
        В нем по-прежнему отражался человек с темными кругами.
        — Отчего они у меня?  — разбитым голосом спросил Олави.
        «Тебе видней,  — ответило зеркало.  — Вот и у тебя есть знак, хоть ты о нем и не просил».
        Олави смотрел и смотрел. Темные круги не исчезали. Ему хотелось отвернуться или закрыть глаза, но он не мог: казалось, что за спиной стоит кто-то большой, строгий, с кнутом в руке и приказывает: «Гляди!»
        Он глядел.
        «Гляди внимательно, надо знать самого себя!  — кричал человек с кнутом.  — Всмотрись в круги под глазами, видишь, что там?»
        Олави всматривался. Он увидел ряд тонких морщинок: одни были глубже, другие — мельче, одни — прямые и четкие, другие — запутанные. Холодный пот выступил у него на лбу.
        «Сосчитай их!» — крикнул человек, стоявший сзади.
        — Это невозможно, они так перепутались. «Еще бы!  — язвительно отвечал тот.  — А ты все-таки сосчитай».
        Олави придвинулся ближе к зеркалу и стал всматриваться.
        «Сколько их?» Молчание.
        «Сколько их?» — раздалось, точно гром, и Олави показалось, что кнут, свистнув, опустился на его голову.
        — По девять или по десять под каждым глазом,  — подытожил он.
        «Больше! А хочешь знать — что они означают?»
        — Нет!
        «Ну разумеется! Но я тебе все-таки скажу, чтобы ты ничего не забыл.  — Первая?»
        — Не знаю. «Знаешь: синие глаза!»
        Эти слова снова прозвучали как свист кнута. Олави опустил голову, но удары уже сыпались один за другим:
        «Стройный стан и ласкающие волосы! Слезы и пустые обещания! Жажда красоты! Лицемерная дружба! Эгоизм и желание покорять! Угасающие голоса детства! Жизнь воображения и самообман!»
        — Хватит!
        «Нет! Есть еще бесконечные „и так далее“, о которых ты вряд ли даже помнишь».
        — Не мучь меня!  — гневно закричал Олави.
        «Ты сам себя мучишь! Гляди внимательнее: вот еще, и еще, и так далее…»
        — Не мучь меня!  — закричал Олави, точно раненный в сердце зверь, схватил со стола зеркало и швырнул его. По полу разлетелись осколки.
        Он вскочил. Кровь его стучала, глаза горели темным огнем.
        — Ну и что?  — закричал он грозно и топнул ногой.  — Я сам ношу свои знаки и не стыжусь их!
        Он схватил шапку и, точно ветер, выскочил на улицу.


        Два человека
        Поезд мчался, стучали буфера, тихо покачивались вагоны.
        В купе сидели двое: молодая дама с большими синими глазами, задумчиво глядящими куда-то вдаль, и мужчина.
        — В этом вы, конечно, правы,  — ответил мужчина, продолжая начатый разговор.  — Об этом можно многое сказать, но вряд ли мне удобно говорить с вами о таких вещах.
        Он сказал это мягко и почтительно, но где-то в уголках его губ притаились высокомерие и дерзость.
        — Разве не каждый человек имеет право откровенно высказываться?  — возразила дама.  — Я, по крайней мере, всегда рада выслушать человека, у которого есть собственное мнение. И я думаю,  — продолжала она низким голосом, кокетливо улыбаясь мечтательными глазами,  — вы можете высказаться, не требуя у меня разрешения,  — ведь и наше знакомство тоже произошло без обычных церемоний.
        — А вы еще не забыли?  — усмехнулся Олави.  — В этом повинен «Амур» господина Ханссона. Что было делать, если «Амур» не посчитался с правилами хорошего тона и повалился прямо на вас? Пришлось броситься вам на помощь, не спрашивая разрешения.
        Он сказал это так весело, что дама рассмеялась.
        — Ваш муж любезно пригласил меня в ваш дом, а вы, сударыня, ради этого пустяка оказали мне, необразованному сплавщику, дружеский прием. Дело было и прошло, и я не забываю о своем положении.
        Дама посмотрела на него с упреком:
        — Почему вы говорите о сплавщике, о необразованности. В ваших устах это звучит скорее вызывающе и насмешливо, чем смиренно.
        — Правда? В таком случае прошу прощения — я не хотел этого. И я благодарю вас, мадам, за то, что вы говорите со мной так, будто здесь сидят не сплавщик и изысканная дама, а просто два человека.
        — Именно так — два человека!
        Олави бросил на нее быстрый, пытливый взгляд, и уголки его губ снова дрогнули — высокомерно, насмешливо и дерзко.
        — А что до тех вещей,  — заговорил он совсем другим тоном,  — с которых мы начали, то они тоже касаются только двух человек, и третьему лицу здесь говорить не о чем. Вы утверждаете…
        Он понизил голос почти до шепота: в купе вошел кондуктор, чтобы зажечь лампы. Их мягкое пламя осветило холодное дерево, в купе, казалось, стало теплее, а в вагоне — уютнее…
        — По-моему,  — почти горячо продолжал Олави,  — это решающее обстоятельство всей нашей жизни, от которого наша судьба зависит так же, как урожай от погоды. Но об этом не принято говорить.
        — Почему же нет, если это правда?
        — Дело не в правде, мы, как благовоспитанные дети, тешим себя рассказами об аисте, который приносит нам братьев и сестер,  — продолжал он насмешливо.  — Мы превращаем любовь в малое послушное дитя. Мы растим и дрессируем его, как щенка,  — простите за такое сравнение,  — чистим, причесываем, учим хватать сахар и благодарить… потом надеваем ему на лапы войлочные тапочки, повязываем на шею красный бант, выводим на улицу и отдаем поводок первому встречному: гляди, будущий повелитель, кого тебе придется любить до самой смерти!
        Дама кусала губы, чтобы не рассмеяться.
        — Может быть, вы преувеличиваете?
        — Может быть. Простите, если оскорбил ваши чувства. И все-таки я должен сказать, что это дитя водит нас, а не мы его. Мы горды, как боги, но любовь заставляет нас пресмыкаться. Мы, мужчины, сильны как львы, но слабая девушка может одной только прядью волос погубить нас. А вы, женщины… но об этом не мне говорить.
        Поезд несся через мост — голоса собеседников потонули в грохоте колес.
        — Это ваше собственное убеждение,  — послышался снова возбужденный голос Олави,  — или вы говорите потому, что так принято?
        — Конечно, мое убеждение,  — горячо ответила дама.
        — В таком случае позвольте вас спросить, какая нам от этого польза? Та, что мы краснеем, раз нас учили краснеть? Или та, что наши губы произносят «нет», хотя глаза кричат «я хочу!»? Разве мы, несмотря на все общепринятые слова, не готовы на что угодно, когда приходит «то, настоящее»? Разве мы не становимся беспокойными, как стрелка компаса, когда стремимся к тому, чего жаждет наше сердце?
        Дама смотрела испуганно: таких речей она еще никогда не слышала. «Что это за человек и чего он хочет? Зачем я стала разговаривать с ним о таких вещах?»
        Конечно, бывают случаи, которые позволяют говорить так, как вы сейчас говорите,  — сказала она, словно уклоняясь от удара,  — но это не относится ко всем. Большинство людей подавляет свои мимолетные чувства, зная, что так лучше.
        — Почему же лучше? Потому, что так велено?  — воскликнул Олави.
        Поезд подошел к станции и остановился. В вагон ввалилась партия рабочих. Дама вздохнула с облегчением. Но рабочие, заметив, что купе занято, отправились в другой вагон.
        — Я снова вас оскорбил,  — сдержанно сказал Олави.  — Но вы не судите по себе. Если вы счастливы в браке, то почему мы не можем говорить на эту тему, не думая о том, что вы замужем, а я холост, говорить просто, как два человека.
        — Да, да, конечно,  — ответила дама, но беспокойство ее нарастало. «Неужели он о чем-то догадывается? Не намекает ли он? Мне кажется, в его голосе звучит насмешка».
        — Я никого не хочу обижать или осуждать,  — продолжал Олави.  — Но можно ли молчать, глядя, как сотни людей, точно рыбы в сети, устремляются в брак, а этот брак губит их счастье? Или, может быть, вы считаете, что сети и есть настоящее место для рыбы, раз они находятся в воде?
        — Вы не должны так говорить!  — страдальчески воскликнула дама.  — Ваше сравнение хромает, и не только хромает, оно совершенно неверно! Поймите, что я и тысячи других уважаем брак и не считаем его могилой для счастья!
        Олави посмотрел на нее почти сочувственно.
        — Я понимаю, но почему вы снова говорите о себе? Я думал,  — продолжал он, понизив голос и почти гипнотически глядя в глаза даме,  — я думал, вы лучше меня поймете, даже согласитесь со мной. Ведь вы, женщины, находитесь в еще худшем положении, чем мы, мужчины. Я думал, что вы, чувствующие более тонко и ожидающие большего, больше и разочаровываетесь.
        — Вы смеетесь над нами? Вы нарочно меня мучаете?
        — Нет, конечно. Ведь брак — это и есть самая жестокая насмешка,  — говорил он низким, проникновенным голосом.  — Скажите, мадам, разве у каждой девушки нет «идеала», о котором она мечтает? Разве она не ждет от брака того великого и священного, о чем трепещет все ее существо?
        — В этом вы правы!  — мягко отвечала дама.  — Но это девичьи мечты, они редко сбываются.
        — Редко сбываются? Разве не каждый из нас хорош — и трясущийся старец с высохшим телом, и какой-нибудь грубый, неотесанный чурбан? Ведь мы, мужчины,  — божественного происхождения, мы все сплошь идеалы!
        Он сказал это так холодно и резко, что даму затрясло.
        — Вы живете с этим своим «идеалом», точно путешествуете в коляске с незнакомым вам человеком, сложив здесь и все свои пожитки. Вы сидите и беседуете о погоде, о пейзаже, потому что больше вам говорить не о чем. Но коляска катится, она на рессорах. Со временем появляются дети, хотя вы не всегда понимаете, как у вас с этим почти незнакомым попутчиком могут быть дети.
        Он проницательно посмотрел на даму, будто знал, что попал в цель. Ее лицо выдавало беспокойство и тревогу.
        — Здесь, кажется, слишком жарко,  — сказала она, вставая.
        — Конечно, какой я невнимательный.
        Олави открыл окно, но остался стоять возле него, облокотившись на раму. Он смотрел на собеседницу высокомерно и победоносно…
        Дама стояла в другом конце купе и глядела в окно. Этот человек смущал и вместе с тем привлекал ее.
        Почему никто не входит в вагон? Надо бы ответить ему, но что сказать? Молчание становилось тягостным.
        — Что вы хотите этим сказать?  — нервно спросила она, оборачиваясь.
        — Я хочу сказать… Не знаю, удобно ли это,  — говорил Олави, подходя к ней.  — У каждого свое мнение… Я хочу сказать, что любовь свободна — свободна от брака, от греха, от всех пут, придуманных людьми.
        — Как вы смеете так говорить!  — рассердилась дама.
        — А почему же мне не сметь? Но если это вас оскорбляет — прошу прощенья. Любовь не знает и не хочет знать никаких границ. Говорят, в любви важно образование, важно, к какому обществу человек принадлежит, считается, что образованные люди обладают более тонкими чувствами. Это все пустая болтовня! У образованной барышни может быть изящная фигура и тонкая талия — благодаря портнихе. Ее голова может быть набита красивыми фразами — благодаря школе. Но в любви она может быть такой же грубой и неотесанной, как скотница. А необразованная батрачка может быть гибкой телом и душой, как ветка березы, она часами может грезить о таких вещах, которых не найдет ни в одной книге,  — и все это дано ей самой природой! То же самое и у нас — у мужчин.  — Олави говорил сдержанно, но в его голосе таился огонь, готовый сверкнуть молнией.
        — Значит, вы не придаете в этих вопросах никакого значения образованию?  — спросила дама, не сознавая, что говорит; его голос волновал ее так, как волнует церковный колокол, если слушать его вблизи.
        — Не больше, чем вы. Правда, вы, женщины, цените красивые платья, изящную мебель, удобства и любовный щебет. Но это не то, чего жаждет все ваше существо, перед чем вы трепещете, вы…
        Он умолк, точно боясь сказать лишнее.
        — Вы?.. Почему вы не скажете прямо, раз уж так много сказали?  — воскликнула дама, и на ее бледных как снег щеках проступили темно-красные пятна.
        — Вы ждете того, кто сумеет вас взять, взять по закону свободной природы! Вы вздыхаете не о том, кто чирикает о любви, не он вам снится, а тот, кто возьмет вас в свои горячие руки и поднимет так высоко, что небо откроется вам и вы увидите мерцание звезд. И только в это мгновение вы поймете, что такое жизнь, поймете, что ее тайные силы никто не властен измерить и ограничить.
        — Кажется, гудок был… не подъезжаем ли мы к станции?  — сказала дама, взволнованная настолько, что, казалось, она готова выбежать из вагона.
        — Нет еще… это длинный перегон.  — Олави тоже был возбужден, глаза его горели, в висках стучало.
        — Знаете, как я называю вас, женщин, когда вы даете волю своим чувствам? Я называю вас сабинянками.
        — Сабинянками?
        — Да. Помните, их — замужних и незамужних — похитили римляне. Когда мужья и отцы этих женщин пришли требовать их обратно и стояли перед похитителями с обнаженными мечами, сабинянки прибежали и встали между ними. Волосы их были распущены, одежды разорваны, но они твердо заявили, что не хотят возвращаться и останутся с похитившими их римлянами. Они остались, и стали праматерями той нации, которая покорила мир… Может быть, это мое сравнение тоже хромает?
        — Не знаю, я никогда не думала об этом с такой точки зрения,  — ответила смущенная дама.
        Освещение в вагоне испортилось, газовые рожки беспокойно полыхали.
        Оба молча сели. Кровь Олави бурлила, он весь дрожал от волнения. Дама встала, отерла пот со лба и стала обмахиваться носовым платком. Но рука ее так дрожала, что платок упал.
        Олави вскочил, поднял платок и, протягивая его даме, схватил ее руку. Рука трепетала и старалась вырваться, большие синие глаза смотрели на него беспомощно.
        — Вы меня не боитесь?  — воскликнул Олави почти страстно.
        Она мучительно, приглушенно вздохнула, точно загнанное животное, и бессознательно сжала руку Олави.
        Олави резко притянул ее к себе, но тут же оттолкнул и упал на скамью.
        Казалось, молния пронзила дерево, срезала его ветви и спалила сердцевину.
        — Несчастный!  — воскликнул он с какой-то горечью.  — Зачем подражать римлянину, раз я не римлянин! Да и вы вряд ли захотели бы стать сабинянкой!
        Кровь отлила от лица женщины, она смотрела на него растерянно.
        — Мы все несчастны!  — лихорадочно продолжал Олави.  — В нас бушуют страсти и жажда тайных пороков, но в моих жилах нет ни капли настоящей римской крови. Если бы мы были прозрачны, мы не осмеливались бы показываться друг перед другом.
        — Молчите!  — со слезами в голосе произнесла женщина.  — Если бы вы только знали, как я несчастна, как бесконечно несчастна…
        — Почему же мне не знать? Мы все несчастны… Я знаю, что вы совсем не любите мужа.
        — Вы?! Откуда?!  — испуганно воскликнула дама.
        — По вашим глазам, они говорят больше, чем слова… Я знаю даже, что вы не любите и своих детей!
        — Молчите, я не могу этого больше слышать!  — в ужасе закричала женщина.
        — Можете. Я знаю и еще что-то. Я видел, как в вашем доме ползала змея, этот сладкоречивый болтун — магистр. Он сидел у вас в тот день, когда я к вам приходил. Я понял, что ваш муж не дал вам того, чего вы ждали от брака, и что вы все еще мечтаете о своем «идеале». А тот фарисей, который все время болтал о Гете, Шиллере и госпоже фон Штейн и который поглядывал на вас, как голодный волк на овцу, воображает, что он и есть тот самый «идеал». Я решил втоптать в грязь этого болтуна, если будет такая возможность, и показать, что он не может дать вам даже столько, сколько ваш муж!
        Женщина забилась в самый угол купе, точно она была преступница, которой читали обвинительный приговор.
        — Это желание было честным и достойным,  — продолжал Олави,  — но к нему примешалось и другое — совсем недостойное: жажда надругаться над браком и любовью, желание обнять чужую жену, потому что чужих жен в моем бродячем списке еще не было. И вдруг во мне проснулся другой человек, который закричал: ты не римлянин, потому что не хочешь удержать похищенную, не хочешь за нее бороться, ты такой же вор, как все остальные!.. Вы должны меня презирать, я это вполне заслужил.
        — Мне презирать вас?! Что бы вы о себе ни говорили, вы все-таки не такой, как другие.
        — Вы ошибаетесь! Может быть, я просто честнее некоторых других, потому что прислушиваюсь иногда к голосу того другого человека во мне — того, который был счастлив и страдал, пережил радости и горести.
        — Вы прямой и честный человек. За это я вас уважаю,  — спокойнее ответила женщина.
        Она немного помолчала, потом боязливо продолжала:
        — Почему бы и мне не высказаться откровенно? Мои чувства к мужу и детям, мои мечты и надежды вы угадали совершенно. Что касается того, третьего… надо знать нашу жизнь, чтобы понять, почему мы, сотни женщин, годами живем, поддерживаемые такой болтовней. Так и я жила, полная страха и трепета от мысли о том, что будет, если встретится мне наконец тот, о ком я мечтала. И вот вы… вы вздумали растоптать эти мечты. Вы считаете, что «идеала» не бывает?
        — Нет, мы — мужчины — все ничтожны! Одни из нас осмеливаются похищать только глазами, другие похищают с помощью рук, но делают это как воры: стоит кому-нибудь их увидеть, как они бросают свою добычу. Если бы мы были настоящими римлянами, мы сказали бы вам, замужним или незамужним — все равно: ты моя и я твой! На таких мужчин вы могли бы спокойно положиться. Но таких нет, и вы напрасно ждете своих римлян.
        — К чему же все это приведет?  — спросила женщина.
        — Ничтожность — вот наша болезнь. Мы хотим исцелиться от нее с помощью любви, но, вспыхивая в нас, она превращается в огонь, который не греет, а только жжет и гложет нас, как огонь гложет дерево.
        Разговор оборвался. Собеседники сидели печальные и подавленные.
        — Только одна пора в любви прекрасна,  — снова заговорил Олави.  — Хотите знать — какая? Может быть, вы поймете меня, как один несчастный понимает другого.
        — Скажите!  — воскликнула женщина, глядя, как его глаза становятся нежными и печальными.
        — Любовь прекрасна только вначале, когда она еще не удовлетворена, когда мы начинаем только догадываться о ней и глаза наши делают первые чистые признания. Но едва только мы осмеливаемся дать слово рукам, как они разрушают все нежное и прекрасное. Тогда начинает зреть первый недуг любви — страсть, она приводит с собой ревность, которая колет нас своими терниями и разрывает наше сердце до крови. До этой минуты мы чувствовали себя в раю и были счастливы, но тут появляются змей и яблоко, а вслед за ними — и ангел с мечом; нас безжалостно изгоняют из рая, и мы уже никогда больше не можем в него вернуться… Я один из тех, кто навсегда изгнан в дремучий лес.
        — Вы хоть умеете говорить о рае!
        _ — Лучше быть в раю, чем говорить о нем. Вы, мадам, находитесь еще по ту сторону изгороди, вернее, вы — в ложном раю, но это лучше, чем лес. Идите к своему мужу, он ничем не хуже остальных. То, чего вы не найдете в нем, вы вряд ли найдете в других, потому что вас окружает ярмарка, на которой плохой товар продается за высокую цену. Тот, кто хочет совершить сделку, должен уметь над всем смеяться, для этого у вас вряд ли достаточно холодное сердце.
        — Неужели вы не можете сказать мне на прощанье хоть несколько утешительных слов?  — спросила женщина, совершенно измученная этим разговором.
        — Нет… а впрочем… да, конечно! У вас есть дети, которых, как вам кажется, вы не любите, но они любят вас и ждут, когда мама вернется к ним. В них течет ваша кровь, и, будь они даже совсем чужими, они все-таки дети. Растите из них новое поколение — старое годится только на свалку. Воспитайте в них смелость брать то, что они любят, и умение удержать его, даже если весь свет перевернется вверх дном. Вот вам и идеал любви… Слышите? Гудок!
        Он встал, схватил со скамьи сумку и бросил ее через плечо.
        — А теперь, сударыня, наши пути расходятся. Прощайте и простите меня, вы вряд ли понимаете, насколько я растерзан. Если вспомните меня когда-нибудь, не поминайте лихом.
        Он пожал холодную руку женщины. Ее губы дрогнули, но она не могла вымолвить ни слова. Олави быстро вышел из вагона.
        В вечерних сумерках женщина мельком увидела его на платформе. Потом она залилась слезами.
        «Кто он такой?  — думала она, устало опускаясь на скамью.  — Все-таки он — римлянин!  — решила она немного погодя.  — Во всяком случае в большей мере, чем кто бы то ни был из известных мне людей…»


        Кубок до дна
        «Я хочу поднять пенящийся кубок жизни к губам и залпом осушить его до дна!  — говорил Олави про себя.  — Я пил весенний напиток из отливающих серебром бокалов, пил пенящуюся влагу из багряных сосудов, почему бы мне не испить и терпкого осадка ИЗ темных кубков, как делают многие другие? Того, кто познал вкус жизни, снова и снова мучит жажда; кто хочет познать жизнь до самых ее глубин — должен заглянуть в бездну. Кубок до дна — и смейся над жизнью, потому что и она не станет тебя оплакивать!»
        Обуреваемый такими мыслями, Олави решительно направился к окраинным улицам города. Он быстро достиг одной из тех улиц, где в тесных номерах пенятся бокалы, девицы сидят на коленях у своих гостей и люди служат службу самому ненасытному из богов.
        Летний вечер был светлым и тихим. Дневные шумы умолкли, улицы были пустынны. Казалось, для всех наступило уже воскресенье и только он, не покончивший с будничными делами, идет на работу.
        Не останавливаясь, будто ему нужен был другой адрес, Олави прошел мимо высокой узкой двери с окошечком посредине. Но что-то затеснило, застучало у него в груди и заставило вернуться. Раздосадованный, он почти бегом устремился к двери и отчаянно постучал.
        Никакого ответа. Олави казалось, что тысяча глаз смотрит ему в спину. Ему захотелось убежать от этих насмешливых глаз, но вместо этого он постучал снова — громко и истерично.
        Прошла мучительная минута, прежде чем за дверью послышались быстрые шаги и распахнулось окошко.
        — Hva' ' de' fr en drummel[6 - Что за негодяи? (Шведск.)] — крикнул резкий женский голос.  — Brskar de'? Packadej i vg, din slyngel, och de' p eviga minuten![7 - Свихнулся, что ли? Убирайся, болван, сию же минуту! (Шведск.)] — И окошко с треском захлопнулось.
        Кровь бросилась в лицо Олави. Ему захотелось уцепиться за дверь, сорвать ее с петель, разнести все эти строения и сравнять их с землей.
        В окнах появились удивленные лица. Он почувствовал себя преступником, затеявшим кражу со взломом средь бела дня, и бегом бросился в центр города.
        Там его снова охватило раздражение.
        — Что я, мальчишка, что ли?  — возмущалась его оскорбленная гордость.
        Вдруг он увидел извозчиков, выстроившихся в длинный ряд.
        — Не желаете ли?  — оборачивался к нему то один, то другой.
        — Нет!  — Их лица казались ему слишком добродетельными.
        В самом конце ряда он увидел такого, какого искал: толстая красная физиономия, наглые бегающие глазки.
        — Знаю, знаю!  — фамильярно подмигнул тот.  — Нужны красотки. За деньгами не постоите, верно?
        — Да!
        — Сделайте одолжение, садитесь!
        Улица грохотала. Казалось, она воздавала ему по заслугам.
        Извозчик свернул к воротам, въехал во двор, соскочил с козел и постучал в окошечко рукояткой кнута.
        — Flickorna ' int' hemma nu![8 - Девушек нет дома! (Шведск.)] — послышалось в ответ, и окошечко захлопнулось.
        — Везите меня хоть к черту в пекло, только вон отсюда!  — закричал Олави.
        — Зачем же так уходить, коли уж приехали,  — решил извозчик, выехал на улицу и галопом помчался в другой двор.
        Олави остался возле коляски. Он снова услышал стук… потом звучный голос, доверительное перешептывание этого голоса с извозчичьим басом.
        — Ясно… молодой… за деньгами не постоит,  — заверял бас.
        Олави вспыхнул. Что он — бык на ярмарке, которого продает краснорожий извозчик? Он хотел уже крикнуть извозчику, чтобы тот вернулся, но дверь приоткрылась.
        — Все в порядке!  — сказал извозчик, блестя глазами.
        — Добрый вечер, stig in, var s go'![9 - Войдите, пожалуйста! (Шведск.)] — лукаво улыбнулась молодая, довольно изящно одетая девица, выходя навстречу Олави.
        Он вошел в переднюю, из нее — в небольшой зал. Резкий запах духов подействовал на него почему-то успокоительно.
        — Садитесь! Что это вы такой серьезный? Милашка бросила… изменила, может?
        — Да, как это вы угадали?  — с облегчением воскликнул Олави. Какое счастье, что девица такая веселая и болтливая! И он сам почувствовал непреодолимое желание болтать, болтать и лгать — иначе он не сможет усидеть здесь ни минуты.
        — А чего тут угадывать? Вы всегда являетесь к нам, когда ваши милые вам наскучат… а с ними вам почти всегда скучно… Она была красивая?  — спросила она, подмигивая.
        — Конечно, красивая,  — почти такая же, как вы!
        — Ха-ха-ха,  — расхохоталась девица.  — А она вас… целовала?
        — Нет, нет, как можно!
        — А вы ущипнули за щеку какую-нибудь другую девушку и получили отставку?
        — Удивительно, какая вы догадливая! Я именно ущипнул. Ущипнул и, кажется, еще шлепнул. И этого было достаточно.
        — Вот они — эти ваши девушки из порядочных семей! Уж до чего они носятся со своей любовью! А ее — этой любви — хоть пруд пруди, до самой смерти хватит.
        Они оба рассмеялись.
        — Что вы предпочитаете? Шерри? Мадеру? Портер? Я предпочитаю шерри.
        — Все!  — воскликнул Олави.
        — За все — двадцать!  — засмеялась девица, взяла деньги и исчезла.
        «Чем это кончится?» — думал Олави, довольный тем, что комнатка чистая, обставленная почти со вкусом, а девица — разговорчивая.
        Появились бутылки и стаканы.
        — Scool![10 - Ваше здоровье! (Шведск.)] — подняла свой стакан девица, кокетливо и призывно глядя на Олави.
        Они выпили — Олави впервые в жизни. Казалось, вся горечь и беспокойство, томившие его, угасли и утихли под воздействием шерри.
        — Вы первый раз в нашем монастыре?  — засмеялась девушка, подмигнув.
        — Первый.  — У Олави точно кусок в горле застрял.  — Вам налить?  — спросил он поспешно.
        — Mjuka tjänere![11 - Благодарю! (Шведск.)] — Стаканы звякнули.
        — У вас есть папиросы?
        Оба закурили. Девушка развязно откинулась, положила ногу на ногу и стала пускать дым кольцами.
        — Разве это не чудное заведение?  — смеясь говорила она.  — Всеобщий госпиталь — только глупое государство не может догадаться дать нам бесплатное помещение. Вы приходите сюда больные, озабоченные, издерганные, а уходите здоровые и довольные. Не так ли?
        — Пожалуй…
        — Так и есть, черт подери! Как бы вы без нас обходились? Подохли бы, как ерши на суше. А всё мы — хуже других. Ох уж эти женщины из хороших семей! Тут вот каждый день ходит мимо нас асессорша — важная, гордая, точно флюгер, а старик ее…
        — Поговорите о чем-нибудь более веселом!  — попросил Олави и вынужден был снова залить стаканом шерри поднимающееся в нем беспокойство.
        — О веселом?.. Ваше здоровье!.. Да, да, вам все подавай веселенькое. Может, мне спеть или посвистеть? Вы любите песни?
        — Люблю, но только пристойные.
        — Ах пристойные,  — fint ska' de' vara![12 - Пусть будет по-вашему! (Шведск.)]
        Кровать и кушетка, кровать и кушетка —
        Разве это не мебель?
        Кровать и кушетка.
        — Hva' sa'? Годится?
        — Пожалуй, годится!  — Олави развлекала легкая плясовая мелодия песни.
        Простынь, простынь, простынь и подушка.
        Тонкая простынь, мягкая подушка,
        А на подушке — подружка.
        Олави невольно рассмеялся.
        Потом опять пошли разговоры, смех, истории,  — девушка не закрывала рта. Стаканы звенели, комната наполнялась дымом.
        — Господи, как жарко! Пойду переоденусь.
        Девушка встала и скрылась в соседней комнате.
        — Дело идет!  — улыбнулся Олави, вяло прислоняясь к спинке дивана и выпуская синие кольца дыма. Но он не чувствовал себя достаточно свободно.
        Девица появилась, кокетливая и легкая, в светлых туфельках, с почти обнаженными руками, одетая в тонкую, светлую вышитую сорочку.
        — Ох!  — вырвалось у Олави.
        — О-ох!  — игриво передразнила его девушка. Она скользнула мимо Олави, бесстыдно и грациозно поставила ногу на диван и наклонилась. Улыбаясь, она дерзко и выжидательно глядела на него своими жгучими глазами.
        Олави смутился. В девушке было что-то от человека и от животного, ангельское и рабское одновременно. Она пленяла и возбуждала. Но уже через несколько мгновений жгучие, жадные глаза и запах шерри, ударившие ему в лицо, вызвали в нем отвращение.
        — Садитесь и пейте. Я не хочу ничего другого!  — Порывисто схватив бутылку, он наполнил стаканы.
        — Ого!  — изумилась девушка, и глаза ее округлились.  — Вы пришли сюда выпить?
        — Да!
        Девушка спустила с дивана ногу. Ее лицо выразило не то досаду, не то насмешку.
        — Вот так мужчина! Все бы так — пили и платили, а не… Вы первый такой — ваше здоровье!
        Она выпила, продолжая насмешливо улыбаться. А потом положила руки на стол, облокотилась и долго разглядывала сидящего на диване Олави. Она смотрела и смотрела, а он курил, не выпуская изо рта папиросы.
        Девушка забилась в угол дивана и заговорила пьяным голосом:
        — Почему вы такой — при вашей-то внешности?.. Я не из-за денег. Вы не понимаете, что я люблю вас? Вы думаете, «девицы» не могут любить? Могут, и еще как — больше других! Позвольте мне любить человека — на скотов я вдоволь нагляделась. Оставайтесь на всю ночь…
        Олави передернуло.
        — Пейте!  — воскликнул он.  — Пейте и не говорите глупостей!
        Но отвращение превратилось в мучительную печаль, почти в жалость:
        — Я не могу остаться, мне скоро пора. Давайте лучше выпьем!
        — Выпьем!  — крикнула девушка, встала и опустошила стакан.
        — Здесь надо пить.  — Она бросилась на стул.  — Пить утром и вечером, пить ночью и днем… без этого здесь никто не выдержит. Весь мир полон мерзавцев… Фу, какая я!
        Она повалилась на стол и расплакалась, все ее тело дрожало.
        Олави становилось все больше не по себе. В голове шумело, он глядел на плачущую девушку, и ему самому хотелось плакать.
        — Сказать вам, что это за место?  — горячо заговорила девушка, глотая слезы.  — Это ад, а в аду надо все время смачивать горло,  — так ведь говорится в какой-то книжке? Ой-ой-ой…
        Она рыдала все горше.
        Олави почувствовал, что больше не выдержит. Ему хотелось заговорить и утешить девушку, но язык прилип к гортани.
        А девушка вдруг вскочила и стукнула кулаком по столу, так что стаканы и бутылки на подносе загремели.
        — Какого дьявола я тут реву и распускаю нюни, будто этим можно помочь делу!
        Она схватила бутылку портера, налила в стакан, выпила залпом и швырнула пустой стакан в угол. Он разбился.
        — Ах черт, до чего мне стало тошно!  — говорила она, стоя посреди комнаты.  — Я не могу теперь быть одна. Подождите, я позову подругу, так будет веселее. Она моложе меня. Только еще приучается, и красивая как ангел. Только не влюбитесь, а то я приревную…
        — Не надо,  — запротестовал было Олави, но девица уже вышла. Олави встал. Голова у него кружилась, ноги едва держали.
        — Вот она, эта крошка!
        На пороге появилась тоненькая ясноглазая девушка — появилась и остановилась, улыбаясь.
        Олави показалось, что он увидел привидение, что кровь в жилах у него остановилась, что гора обрушилась на него.
        — Газель!  — с ужасом воскликнул он.
        — Олави!  — в ту же минуту донеслось от двери.
        — Господа, да вы, кажется, знакомы! Ну так пожмите друг другу руки, или, лучше, поцелуйтесь!
        У Олави потемнело в глазах.
        Девушка побледнела как полотно, потом круто повернулась и убежала. Слышно было, как из каких-то дверей торопливо вытащили ключ и дверь захлопнулась,  — потом наступила тишина.
        Олави стоял, пригвожденный к месту, неясно, точно сквозь сумрак, различая свет лампы. Потом он вдруг рванулся, схватил шапку и выскочил на улицу, будто за ним гналась нечистая сила.
        Олави сидел на стуле и глядел в окно. Ночь была холодная. За окном виднелись крыши, черные железные, покрытые тонким светлым инеем, над ними открывался кусок неласкового серого неба.
        Он сидел всю ночь, сидел и думал. Казалось, дорога встала перед ним дыбом, а может быть, он так постарел или перенес такую тяжелую болезнь, что не может двигаться. В глазах он чувствовал резь, голова отяжелела, мысли мутились, сердце как будто замерзло и одеревенело. Он встал, умылся, долго обливая лицо холодной водой, потом вышел на улицу.
        Он шел куда-то кратчайшей дорогой. Войдя во двор, постучал в окошко. Во дворе двигались люди — взрослые и дети, занятые своими утренними делами, но он не чувствовал стыда и стучался открыто, как в церковные двери.
        Окошко распахнулось, и старческий голос удивленно спросил:
        — Что это вы в такое время? Девушки еще спят!
        — Когда они встанут?
        — Часа через два.
        — Ага!  — Он посмотрел на часы и ушел. Потом бродил по улицам, вышел из города.
        Когда он снова вернулся, лицо его было бледно, а ноги так устали, что он едва стоял. Он постучал. Окошко открылось, кто-то выглянул и открыл дверь. Это была вчерашняя девица в утреннем платье, смутными глазами и дряблым лицом.
        — Ну?  — спросила она, и Олави почувствовал запах шерри, портера и пива. Он едва не задохнулся от отвращения.
        — Ваша подруга встала? У меня к ней дело,  — с трудом выговорил он.
        — Еще бы не встала — поглядите-ка сами!
        И она устремилась в дом, потом вернулась обратно и протянула Олави смятый листок бумаги.
        Олави прочел наскоро написанные карандашом слова:
        «Когда ты это прочтешь, я буду уже далеко. Я ухожу и никогда не вернусь, я не могу здесь оставаться. Элли».
        — Что это все значит, черт возьми?!  — раздраженно спросила девица.
        Но Олави ничего не ответил. Листок дрожал в его руках, он снова и снова его перечитывал. Точно непосильная тяжесть свалилась с его плеч.
        — Можно мне это взять?  — спросил он, и щеки его вспыхнули.
        — Съешьте ее, если нравится!
        — Прощайте и всего вам хорошего!  — сказал Олави, схватил руку девушки и сжал ее, не сознавая, что делает.
        — Черт их разберет — оба полоумные!  — проворчала девица, когда Олави сбежал с крыльца.


        III





        У дороги
        Путник шагал по желтой дороге, окаймленной зеленью. Он двигался, как заведенная машина: молча, ни о чем не думая, не оглядываясь по сторонам.
        Дорога шла в гору. На вершине холма путник резко остановился. Так останавливается машина, когда у нее кончился завод или когда она наткнулась на непреодолимое препятствие.
        Внизу, у ног путника, лежала небольшая долина. Зеленый лес окружал ее, как изгородь окружает хорошо возделанный сад. В этом саду виднелись холмы, отлогие пашни, пестрые луга, ряды снопов, стога сена, лоскутки полей, дома, речка с мостом, водопад и две мельницы — на левом и правом берегу.
        Едва окинув взглядом расстилающуюся перед ним картину, путник пришел в волнение. В памяти мгновенно возникло давно позабытое.
        Казалось, здесь все по-прежнему. Взгляд нетерпеливо скользил вверх по речке. Мельницы глядели друг на друга, каждая со своего берега, так же как они глядели с незапамятных времен. Но это были уже не прежние бревенчатые мельницы, а новые, каменные.
        Путник испугался: может быть, и все остальное уже изменилось и только с виду кажется прежним? Чего только не могло произойти за столько лет в этой маленькой деревушке! Ему было страшно встретиться с переменами. Медленно, тяжело ступая, он начал спускаться в долину, и чем ближе подходил к деревне, тем беспокойнее становилось у него на душе.
        Дорога сворачивала. За поворотом звякнул колокольчик и показалось стадо щипавших траву овец. Рядом с ними на заборе кувыркался пастушонок — в распахнутой на груди рубашонке, в полотняных штанах.
        Путник обрадовался: овцы и пастушок, во всяком случае, были такими же, как прежде.
        — Здравствуй!  — приветствовал он мальчика, словно старого знакомого.  — Чей же ты сын?
        — Да я просто Тийнин сын,  — бойко ответил ему мальчишка.
        — Вот оно что.  — Путник перешагнул через канаву, присел на обочине дороги и закурил.  — Что слышно в деревне? Я здесь когда-то бывал и немного знаю ваши места, но давно уже ничего о них не слыхал.
        — Да что слышно?  — отвечал пастушок, польщенный доверием, и слез с забора.  — Вы слыхали, что у Маттила Дочка получила первый приз на выставке жеребят?
        — Нет, братец!  — отвечал пришелец улыбаясь.  — Первый приз, говоришь? А еще что?
        — Да что еще!  — Маленькие умные глазки блеснули.  — Да! Майя из Тиенсуу вышла замуж! Ее взял сапожник из города, им теперь избу строят — вон там на выкорчеванной поляне. Видите?
        — Как же, вижу! Красивая, видно, будет изба…
        — Там будет печка и духовка… Да, и у Ниеми свадьба была, Анникки выдавали. Она только теперь замуж пошла, хотя к ней каждый год женихи сватались, и богатые.
        — Вот оно что.  — Путнику показалось, что кто-то стукнул его в грудь. Он поспешил узнать другие новости.
        — А что в Коскела?  — спросил он нетерпеливо.
        — В Коскела? Старый хозяин весной помер и…
        — Умер?  — Казалось, огромный молот ударил в грудь путнику и сплющил все одним ударом.
        — Да, гроб везли на паре, и на лошадях были белые простыни… а гроб был весь-весь разрисован серебряными звездами — будто небо.
        Путнику показалось, что день померк и только какие-то серебряные звезды пляшут во тьме.
        — Вы его знали?  — спросил мальчик, с удивлением разглядывая лицо путника.
        — Знал,  — глухо ответил Олави.
        — И хозяйка тоже плоха,  — с воодушевлением продолжал мальчик.  — Совсем при смерти… В груди у Олави все сдавило.
        — Так что теперь в доме вроде ни хозяина, ни хозяйки нет…
        Олави хотел встать, но боялся, что ноги его подведут.
        — Говорят, сын, который должен был стать хозяином, где-то пропадает… и не возвращается домой.
        Олави встал и пошел.
        — До свиданья, мальчик!
        — До свиданья!  — удивленно отвечал пастушонок, глядя вслед путнику. Тот удалялся, тяжело и медленно ступая по дороге.


        Наследство
        «Войди!» — приглашал ключ.
        Но Олави стоял усталый, подавленный тем же чувством, которое охватило его, когда он подошел к двери.
        «Войди, ты уже довольно пропадал!»
        Олави тронул ключ, но почувствовал себя малым ребенком, который может дотянуться до ключа, но не может его повернуть.
        «Клак-клак!» — нервно щелкнул ключ в замке под его дрожащей рукой. Олави перешагнул порог.
        Ему показалось, что он вошел в кирку[13 - Кирка — лютеранская церковь.]. В комнате стояла торжественная тишина, чувствовалось какое-то страстное ожидание — точно так же, как тогда, когда он мальчиком впервые вошел в храм.
        Как и тогда, его глаза устремились прежде всего в глубину помещения, и он увидел почти то же, что тогда. В храме стоял молодой мужчина и протягивал руки навстречу детям — здесь лежала старая, иссушенная болезнью женщина, и лицо ее светилось любовью.
        Глаза старой женщины блеснули, точно она увидела чудо, потом прищурились, словно она хотела убедиться, что не ошиблась, и, наконец, засияли, будто она поверила, что чудо свершилось. Она приподняла дрожащую голову, села, открыла рот, пошевелила увядшими губами, но не смогла ничего сказать и только протянула трепещущую руку навстречу тому, кто стоял в дверях.
        Олави подошел к кровати. Он схватил руки матери и сжал их. Оба смотрели друг на друга, не в силах вымолвить ни слова.
        На глаза матери навернулись тихие слезы, ее изможденное лицо осветилось, как осенний лес под лучами солнца. Тонкие поблекшие губы дрожали,  — казалось, они готовы и расплакаться и рассмеяться.
        — Ты пришел,  — сказала наконец женщина слабым голосом.  — Я знала, что ты придешь, и рада, что пришел именно теперь.
        Мать устало откинулась на подушки, Олави опустился на стул рядом с постелью. Оба держали друг друга за руки.
        Мать лежала на боку, лицом к сыну, и глядела на него сначала нежно, потом вопросительно.
        — Ну, сынок?  — спросила она почти шепотом.
        Но сын не мог ничего ответить.
        — Посмотри мне в глаза, Олави!  — попросила мать.
        Сын поднял на нее большие, темные, усталые глаза, поднял и быстро опустил.
        Мать перестала улыбаться. Она долго и внимательно разглядывала острый подбородок, худые щеки, усталые веки, бледный лоб сына.
        — Может быть, это было неизбежно,  — сказала она, помолчав, будто говорила не с сыном, а с кем-то третьим.  — «И когда он растратил все свое наследство, он сказал: „Я встану и…“».
        Голос матери прервался. Олави увидел, как дрожит от волнения ее морщинистый подбородок, и упал на колени рядом с кроватью, спрятав плачущее лицо в одеяле больной,  — казалось, его душа, уже давно покрытая льдом, стала вдруг оттаивать.
        Потом каждый из них углубился в собственные мысли.
        Старая женщина лежала в постели. Еще и теперь, измученное болезнью, ее лицо излучало доброту, за которой долгие годы скрывалась даже ее печаль.
        Но сегодня в этом добром лице появились признаки беспокойства, лоб складывался в страдальческие морщины.
        — Тебе сегодня хуже, мама?  — спросил Олави. Он сидел у постели и отирал ей пот со лба.
        — Нет, вовсе нет. Я позвала вас сюда, чтобы сказать вам кое-что,  — а теперь не знаю, может быть, лучше и не говорить.
        Олави ласково взял ее высохшую руку.
        — Почему ты сомневаешься? Мы ведь знаем: что бы ты ни сказала, все хорошо.
        — Бывает, что человек не знает, как ему лучше поступить, он колеблется и сомневается. Вот и со мной сейчас так. Я годами готовила себя к мысли, что расскажу вам одну историю, прежде чем навсегда закрою глаза. Это было для меня большим утешением во всех испытаниях, которые посылала мне жизнь,  — но теперь, когда наконец пришла пора…
        Больная тяжело дышала, на лбу снова выступил пот.
        — Ты не думай об этом так много,  — посоветовал Олави, снова вытирая ее лоб.  — Еще будет время решить.
        — Да… я уже решила. Если бы я этого не сделала, я обманула бы себя и вас, и всю свою прежнюю веру и надежду… просто мне трудно начать… Подойди-ка и ты, Хейкки, поближе, так мне будет легче говорить.
        Старший брат пришел сюда прямо с поля, в сапогах, вымазанных глиной, и сидел у дверей. Теперь он медленно передвинул стул к постели.
        Некоторое время больная лежала и о чем-то думала, будто все еще ожидая от кого-то совета. Потом внимательно поглядела на своих сыновей.
        — Я не хочу вмешиваться в раздел наследства, который вам скоро предстоит,  — сказала она наконец,  — оно ваше, и вы сами договоритесь друг с другом. Но в этом доме есть одна вещь, которую я хотела бы отделить от всего остального наследства и еще при жизни передать вам.
        Больная глубоко вздохнула и замолкла — будто ей требовалось передохнуть. Сыновья смотрели на нее, боясь перевести дыхание.
        — Это не драгоценность, но с ней связано одно событие, которое сделало ее в моих глазах очень важной и значительной. Это вон тот буфет.
        Сыновья поглядели на знакомый буфет.
        — Вы удивляетесь… боюсь, что не сумею рассказать вам все, как нужно.
        Она молча посмотрела вверх, точно моля о ниспослании ей сил. Потом повернулась к сыновьям. Глаза ее странно поблескивали, она заговорила почти шепотом — будто рассказывала историю с привидениями.
        — Это было давно. В этой же самой комнате, на этой же самой постели, лежала женщина, за четыре дня до того родившая здорового мальчугана. Женщина была всегда нежна к своему мужу, во всем доверяла ему и старалась неизменно исполнять его волю. Она была счастлива, очень счастлива. Но еще до рождения ребенка ее начало мучить тайное подозрение. Ночью, когда она лежала рядом со своим новорожденным, а лампа едва мерцала на уголке этого самого буфета, на душе у женщины стало так невыносимо, что она встала с постели и пошла в соседнюю комнату. Ей надо было убедиться, что волнения напрасны…
        Больная отвернулась к стене, чтобы скрыть слезы, навернувшиеся ей на глаза.
        — Она не нашла в той комнате того, кого искала. И хотя она еще не оправилась от родов, она вышла во двор и побежала к бане. Земля уже замерзла, было холодно, но полуодетую босую женщину гнало мучительное подозрение. В бане, как было тогда еще принято, гнали как раз в те дни самогон. Женщина тихонько открыла дверь. Огонь пылал в очаге. В постели под одеялом лежала молодая самогонщица и тот, из-за которого женщина поднялась среди ночи. В эту минуту сердце ее умерло. Ей хотелось закричать, но из горла вылетел только сдавленный хрип, и она пошла обратно, с трудом передвигая ноги.
        Больная перестала дышать, ее тело вздрогнуло, будто в легких кончился воздух. Слушатели окаменели.
        — Как добралась до своей комнаты,  — продолжала больная,  — этого она не помнила, заметила только, что сидит на краю постели рядом с ребенком и держится за сердце, чтобы оно не разорвалось. В сенях послышались бешеные шаги, вот они промчались через проходную комнату, дверь распахнулась, и раздался звериный вой, от которого женщина похолодела. В комнату влетел человек с налитыми кровью глазами, он взмахнул руками, и в свете лампы мелькнул топор. За его спиной женщина услышала крик своей сестры и увидела ее руки, протянувшиеся к топору. Женщина упала на спину и уже не знала, что было дальше.
        Казалось, все это произошло только сейчас. Мать зажмурилась, Олави вздрогнул, второй сын пригнулся, и в глазах его мелькнул тупой ужас.
        — Когда женщина пришла в себя,  — продолжала больная дрожащим голосом,  — муж сидел на стуле, уронив голову на руки, лицо у него почернело, глаза налились кровью, его трясло, как в лихорадке. Топор пролетел в нескольких дюймах от жены и ребенка и ударился в буфет — он стоял на том же самом месте, где и теперь…
        Больная глубоко вздохнула, как вздыхает рассказчик, миновав самое напряженное место в своем рассказе.
        Олави схватил руки матери, сжал их и поглядел на нее с мольбой.
        — Да, да,  — ласково кивнула ему больная.  — Муж просил прощения, получил его, и они помирились. Муж еще в ту же ночь принес из погреба замазки, замазал следы топора на буфете, а потом закрасил их. Но… поглядите-ка на этот шрам…
        Олави машинально встал и подошел к буфету, старший брат повернул голову и с ужасом взглянул на темную деревянную громаду.
        — Видите, топор попал как раз в середину и разрубил обе части. Если внимательно приглядеться, шрам виден даже теперь. Ну, а женщина…
        Больная не договорила, ее лицо побледнело.
        — Женщина простила мужу, и никогда они не сказали друг другу ни одного злого слова. Посторонние считали их очень счастливыми. Но раны, раны!.. Их ничем нельзя замазать, такое уж сердце у женщины…
        Рассказчица умолкла, но ее лицо хранило еще признаки волнения.
        Олави снова сел рядом с ней и несколько раз поцеловал ей руку, будто просил прощения. Он вдруг увидел свою мать в новом свете, понял, что за всегдашней ее добротой таилась неизбывная печаль. Ему почему-то казалось, что он сам в чем-то виноват перед ней, хотя до этого дня и не подозревал об ее тайне.
        — А муж… пусть покоится с миром. Я не хочу оскорблять его памяти, но не могу не думать о том, что вы — мужчины и что у вас тоже будут жены… Да, во всем остальном он был достойным человеком — это всем известно. И сам он много из-за этого выстрадал, но у него свой судья, а у каждого из нас — свой, и вина тоже у каждого из нас своя.
        Больная снова разволновалась и долго не могла продолжать. Олави задумался, Хейкки сидел, низко опустив голову.
        — Теперь о моем наследстве,  — уже спокойнее продолжала больная.  — Тут мои мысли и мои надежды — все самое тяжелое и самое счастливое в моей жизни. Но не мне одной достались такие раны. Среди женщин много страдалиц, хотя о них и не говорят, потому что женщины умеют страдать молча. Я слыхала, что в этом доме и раньше было пролито немало слез… Я хотела бы, чтобы мои были последними. Поэтому я и оставляю вам такое наследство, которое будет напоминать о моих слезах и, может быть, предостережет вас. Пусть один возьмет нижнюю, другой верхнюю часть. Поглядывайте на них чаще и повторите когда-нибудь мой рассказ своим детям. Пусть это наследство передается от поколения к поколению, но пусть забудутся имена тех, кто замешан в эту историю.
        Все трое повернулись к высокому, доходившему почти до потолка буфету, который как будто вырастал на их глазах, превращаясь в надгробный памятник многих поколений.
        Больная повернулась к сыновьям.
        — Хотите принять такое наследство?  — спросила она тревожно.  — Наследство и все, что с ним связано?
        Олави вместо ответа порывисто прижался щеками к исхудалым рукам больной. Хейкки не шевельнулся, но с уважением поглядел на мать, и она прочла в этом взгляде его ответ.
        — Я рада, что все позади,  — сказала мать с облегчением.  — Теперь мне остается только благословить вас.  — И лицо ее снова стало таким же нежным, каким его всегда знали сыновья.
        — Олави!  — сказала она немного погодя, будто возвращаясь к действительности.  — Это было тогда, когда ты родился…
        Хейкки с удивлением взглянул на мать — зачем это объяснение, они ведь и так поняли. Но Олави резко поднял голову, будто это было для него неожиданно. Тон, каким мать сказала это, и выражение ее глаз открыли ему ее мысли. Он вопросительно посмотрел на нее.
        Мать чуть заметно кивнула ему.
        — Я об этом не раз думала,  — сказала она. Олави увидел вдруг собственную жизнь так же, как он увидел бы обнаженное сердце леса со всеми его оврагами, болотистыми озерами, тайными родниками, если бы буря повалила лес.
        — Да, вот и поди во всем этом разберись,  — прибавила больная почти на ухо Олави.  — А теперь идите по своим делам. Я устала и хочу побыть одна.
        Сыновья встали и пошли. V дверей они еще раз обернулись к матери, но та их больше не замечала.
        Она лежала на спине, скрестив руки, и спокойно смотрела на старый буфет: он напоминал большой склеп, в котором целые поколения хранят свои горести.


        Собственный дом
        Прошли похороны…
        Братья сидели в комнате у окна, перекидываясь скупыми фразами.
        — Ты возьмешь дом, женишься и будешь вести хозяйство, как его вели в нашем роду из поколения в поколение,  — сказал Олави.
        — Что это значит?  — спросил старший брат, кашлянув.
        — То, что ты слышал: ты станешь теперь хозяином Коскела,  — почти весело отвечал Олави.
        — Но ты ведь знаешь, что в хозяева прочили тебя и что я для этого не гожусь. Я умею работать на поле, но распоряжаться другими…
        — Привыкнешь,  — успокоил его Олави.  — Это даже лучше, когда хозяин идет за плугом впереди батраков, а не ходит за ними с проповедями.
        — Кхе,  — снова кашлянул Хейкки, задумчиво уставился в пол и принялся барабанить по стулу.
        — А ты чем собираешься заняться?  — спросил он немного погодя.
        — Построю себе избушку, а может быть, и лес под пашню выкорчую.
        — Избушку?  — удивился Хейкки.
        — Да. Видишь ли, брат,  — невесело заговорил Олави.  — У каждого в жизни свой путь, а моя жизнь зашла в тупик, и я не смогу выбраться из него, если вздумаю примоститься к чему-то готовому. Мне надо все начинать сначала, все построить самому, если мне это удастся, значит, я спасен.
        Хейкки смотрел на него так, будто слушал чужую, незнакомую речь. Он немного помолчал, побарабанил пальцами и ответил почтительно, как говорят со старшими:
        — Я не хочу вмешиваться в твои дела и не разбираюсь в них. Раз ты так говоришь, значит, так оно, видно, и должно быть. Но ты уверен, что Коскела останется в моих руках прежним Коскела?
        — Уверен!  — сказал Олави решительно.
        — Ну что ж, будь по-твоему. Но если дела пойдут у меня кувырком, тогда тебе придется взяться за вожжи.
        — Согласен. И вот тебе мой наказ — нынче же осенью засей поля. А теперь — желаю счастья новому хозяину!
        — Ну, ну! Хм.  — Хейкки мялся.  — Как мы оценим дом?
        — Никаких оценок! Ты возьмешь дом, как он есть, и сразу встанешь на ноги. А мне дашь Большое болото, овсяное поле рядом с ним и полоску леса, Ну, и, если можно, бревен из отцовского бора.
        — Вот оно что!  — оживился Хейкки.  — Там хорошее место и глина под руками. Но труда потребуется немало — я уж об этом участке думал. А бревна и лошадей я, конечно, дам. Но дом мы все-таки оценим и все остальное тоже поделим поровну.
        — Нет, нет, ни оценивать, ни делить ничего не будем, все остается тебе. Когда один хочет дать больше, чем требуется другому, сговориться нетрудно.
        Если мне со временем что-нибудь понадобится, я к тебе приду, а если у тебя будет в чем-нибудь нужда — ты прежде всего обратишься к своему брату.
        — Ну, ладно, пусть так и будет,  — я постараюсь держать хозяйство в целости и сохранности.
        И Хейкки снова принялся барабанить пальцами, но на этот раз уверенно и бодро. Потом он вдруг вскочил:
        — Мне ведь в поле пора, пахать надо — как бы они лошадей не распрягли!  — и быстро вышел во двор.
        Олави тоже встал и подошел к окну. Он видел, как брат, упрямо наклонив голову и сильно размахивая руками, твердым шагом выходит из ворот.
        — У каждого свой удел,  — улыбнулся Олави, чувствуя к брату нежность, чуть ли не благодарность.  — И ты, наверно, будешь для Коскела таким хозяином, какого здесь еще не было.
        Олави свернул на лесную тропинку. Он шел с топором на плече.
        Ясное осеннее утро казалось каким-то праздничным. Ночью было холодно, и сейчас дышалось так хорошо и легко, что ноги, едва касаясь земли, несли сами собой.
        Олави охватило странное чувство. Изгороди по обе стороны дороги были затянуты причудливыми узорами паутины: канатными дорогами, силками, заборами. То там, то здесь виднелось величайшее творение ткацкого искусства паука-крестовика — большое солнце, раскинувшее во все стороны свои лучи.
        А настоящее солнце, поднимаясь, серебрило тонкие нити паутины, и Олави казалось, что он идет по дороге, окаймленной серебром и украшенной лучистыми флагами.
        То же было и в лесу: серебряные нити бежали от дерева к дереву, от сосны к сосне — и на них развевались флаги.
        «Говорят, пауки предвещают счастье,  — подумал Олави.  — Во всяком случае, они указывают мне путь».
        И так велико было его нетерпение, что он почти побежал.
        «Не пора ли?» — торопил его топор.
        «Нет, нет, но уже скоро»,  — отвечал Олави, крепче сжимая топорище.
        «Все зависит от сегодняшнего дня,  — думал он.  — Это — испытание. Если я его выдержу, значит, будущее — мое. Но если годы бродяжничества отняли у меня силу и волю, тогда я и в самом деле не знаю, куда мне деваться».
        Его нетерпение росло. Он весь дрожал от волнения и так спешил, что на лбу выступили капельки пота.
        «Может быть, я напрасно волнуюсь,  — продолжал он размышлять.  — Но ведь это для меня вопрос жизни, а я уже давно не знаю — способен ли я еще на что-нибудь. Может быть, все мне удастся, а может быть, ничего не получится».
        Он поднял топор, описал им дугу, подержал его горизонтально и вертикально, взмахнул в одну, потом в другую сторону. Топор показался ему легким, как листочек, и он так этому обрадовался, точно первая проба уже удалась.
        Наконец он добрался до места: вот откос, на котором растут высокие гладкоствольные ели и сосны. Он сорвал с себя куртку, бросил ее на землю, туда же кинул и шапку.
        Взглянув на верхушку дерева, он занес топор и ударил по красноватому стволу,  — это был первый удар в родном лесу, сделанный после шестилетнего перерыва.
        Лес с трех сторон ответил ему звонким эхо, Олави с удивлением оглянулся.
        Не кивая, не улыбаясь глядели на него деревья. Они дружелюбно, но скупо — как принято среди мужчин — приветствовали его: «Добро пожаловать!»
        — Здравствуйте!  — ответил Олави, взмахнув топором в знак приветствия.
        И между ними завязался разговор.
        — Почему я работаю так неистово и почему я один?  — переспросил Олави.  — Да дело в том, что…  — И, разбрасывая вокруг розоватые щепки, он рассказал деревьям обо всех своих планах.
        «Вот оно что,  — ответили ему деревья,  — желаем удачи!»
        И стволы падали один за другим, так что земля дрожала и лес гудел.
        Олави казалось, что в нем полыхает огонь, который разгорается все шире и неистовее с каждым взмахом топора. Он счел делом чести срезать ветку одним ударом, какая бы она ни была — толстая или тонкая. Это ему удавалось, и он радовался все больше и больше.
        — Из этого выйдет бревно для венца,  — рассуждал Олави.  — Как раз подходящее.
        «Ты в нас, видно, разбираешься,  — ответили деревья.  — Такой смолистый ствол переживет не одно поколение… Вообще мы вас, лесорубов, не очень любим, но уж раз ты такое задумал — так и быть — руби».
        И Олави рубил, стараясь наверстать все упущенные годы.
        К обеду вокруг него лежала уже целая груда бревен.
        «Ну, что?» — спросили деревья, глядя, как он, набросив куртку, наскоро обедает всухомятку.
        — Неплохо. Надеюсь, все пойдет хорошо,  — отвечал Олави.
        И снова заходил топор, снова захрустели ветки и задрожала земля.
        — Это дерево кривовато,  — говорил Олави,  — ну, да ничего, найдется и для него место, пойдет на простенок между окнами.
        «Правильно,  — одобряли деревья.  — А сколько у тебя будет окон и сколько комнат?»
        — Всего две, но обе большие,  — отвечал Олави и подробно рассказал обо всем, что задумал: о дверях и об окнах, о том, где будут стоять печи, чем покроется навес над крыльцом.
        «Вот оно что… А где ты собираешься поставить свой дом?» — снова спросили деревья.
        — На пригорке возле Большого болота.
        «На краю Большого болота!  — воскликнули деревья. Они были удивлены и обрадованы.  — Желаем успеха! Нашелся, значит, еще человек, который осмеливается начинать свою жизнь в лесу. Так пусть же успех конопатит твои стены, а счастье пусть будет крышей над ними».
        — Мне ничего другого и не надо.
        «А люди не называют тебя безумцем?»
        — Пока нет. Они еще ничего не знают о моих намерениях,  — отвечал Олави.
        «Так-то лучше»,  — решили деревья.
        Потом они заговорили о Большом болоте, о канавах, о качестве почв на краю болота и обо всех замыслах Олави.
        Топор продолжал работать, щепки разлетались во все стороны, лес гудел, и беседа продолжалась. День пролетел незаметно. Олави изумился, заметив, что надвигаются сумерки.
        «Ну, ты доволен?» — спросили деревья.
        Олави пересчитал сваленные стволы: сорок бревен. Он рассмеялся и бодро ответил:
        — Еще бы. Завтра приду снова.
        «Ну, раз завтра придешь, значит, больше не пойдешь скитаться по свету,  — сказали деревья.  — До свидания!»
        Весело насвистывая, Олави отправился в обратный путь. Ему казалось, что новый дом уже почти готов — венцы прилажены, стропила подняты. И на душе у него стало так хорошо, будто вместе с домом в нем самом вырастал новый костяк.


        Дороги сходятся
        Хирвийоки, Кюлянпя. 28 сентября 1897 г. Кюлликки!
        Ты, верно, удивишься, получив от меня письмо через столько лет. Я не уверен в твоем адресе, не знаю — Кюлликки ли ты еще или, может быть, уже совсем чужая мне чья-то жена. Я слишком горд, чтобы узнавать о тебе от кого бы то ни было, кроме тебя самой.
        Итак — к делу. Как я этого ни желал, мне никогда не удавалось вполне освободиться от тебя. Я старался забыть тебя, старался изгнать из памяти малейший след воспоминаний, но ты неизменно шла за мной из деревни в деревню, сопровождала меня год за годом, а последнее время непрестанно стоишь у меня перед глазами. Что это такое — твои ли дружеские мысли, всюду сопутствующие мне, моя ли совесть или мое лучшее Я, которое тоскует по тебе и взывает к тебе,  — не знаю.
        Знаю только, что я спустился по всем своим рекам, исходил все свои дороги и теперь обосновался в родном краю. Признаюсь тебе, что я вернулся домой усталый, подавленный и истерзанный. Я в последний раз увидел свою мать и опустил ее в могилу. Мне и теперь еще не намного лучше, но все-таки это уже не то, что тогда. Теперь во мне начинает расти какая-то надежда. А это уже немало. Я строю себе избушку, есть у меня и другие планы. Но мне недостает товарища, которого я мог бы уважать, которому мог бы вполне довериться. Мне нужен друг не для того, чтобы разделить со мной счастье, а для того, чтобы страдать и трудиться вместе со мной. Тоска о таком друге становится для меня день ото дня все невыносимее.
        Ты не можешь себе представить, Кюлликки, сколько я выстрадал за эти последние годы, сколько метался и бродил в потемках. Имею ли я вообще право мечтать о товарище? Могу ли что-нибудь ему обещать? И кому?.. Ты так хорошо знаешь меня, Кюлликки, что догадаешься, что значит для меня этот вопрос. Мне самому было нелегко его решить.
        Теперь для меня уже все ясно, и я спрашиваю тебя: осмелишься ли ты еще раз броситься со мной в воду — не с тем чтобы переплыть реку, а для того, чтобы отправиться в плавание, конца которого не видно. Не могу тебе поручиться, что мы благополучно доберемся до берега, но могу обещать: если твоя рука еще свободна и ты протянешь ее мне добровольно, без колебаний, то я ее никогда не выпущу, что бы с нами ни случилось.
        И еще: осмелится ли дочь Мойсио стать женой бедняка, ведь ничего, кроме избушки, я не могу и не хочу ей предлагать? Если она на это осмелится, тогда и меня ничто в жизни не испугает.
        И последнее: хочешь ли ты соединить свою судьбу с моей? Не презираешь ли меня? Я не буду себя оправдывать, это было бы бесполезно, знаю, что частности не могут повлиять на твое решение. Все зависит от того, каким человеком ты меня считаешь.
        Но прежде всего прошу тебя: никакой жалости, никаких благодеяний. Говорят, в сердце женщины жалость занимает большое место, но на ней ведь далеко не уедешь, если умерло другое чувство. А это известно только тебе!
        Жив ли еще твой отец? И не изменил ли он своего решения? Впрочем, теперь это уже неважно. Если мы решим, то и десять отцов не будут нам помехой, потому что на этот раз я поставлю на своем.
        До свиданья, Кюлликки! Я жду твоего письма с нетерпением и уверен: как бы ни обстояли дела, ты ответишь мне прямо и откровенно.
        Олави.
        Мой адрес: Олави Коскела. Хирвийоки. Кюлянпя.

* * *
        Кохисева, 2 октября 1897 г.
        Олави!
        Твое письмо застало прежнюю Кюлликки, и ты, судя по письму,  — почти такой, как я и ожидала. Ты по-прежнему горд и требователен; это радует меня, потому что, окажись ты иным, я заколебалась бы.
        Нет, я ничего не испугаюсь! Мне не пришлось ничего обдумывать и решать: я это однажды уже обдумала, решила и осталась верна своему решению. Признаюсь тебе — я интересовалась тобой все эти годы больше, чем ты думаешь. Я следила за твоей жизнью до той поры, пока ты не отправился домой, и решила ждать, пока совсем не потеряю надежды. Как видишь, мое решение основано не на туманных надеждах или беспочвенных мечтах, а на трезвых представлениях.
        Не бойся милостыни, Олави! Я верю в судьбу. Я часто думала о том, имеет ли моя жизнь какую-нибудь цель и почему судьба так странно свела нас с тобой однажды. Неужто для того, чтобы подразнить и ранить нас? Я решила, что если мое существование имеет какой-то смысл, то этот смысл связан с тобой, и если судьба поступила тогда не бесцельно, то ты еще придешь когда-нибудь ко мне, даже если будешь за тридевять земель. И вот ты пришел и сказал именно то, чего я ждала все эти годы: я нужна тебе! Услышав этот зов, я больше не раздумываю, не спрашиваю, не колеблюсь, я твердо отвечаю: я готова!
        Я тоже не рассчитываю на то, что путь наш будет усыпан розами. Но слова твоего зова безошибочны — я не забуду их и в конце концов они приведут нас к цели.
        Приезжай, Олави, приезжай скорей! Я жду тебя, и в моем ожидании — четырехлетняя тоска, тоска всей моей жизни!
        Твоя Русалка.
        P. S. Отец — прежний, но я совершенно согласна с тобой: это не имеет значения.
        Об одном только прошу: прежде чем ты явишься к отцу, я хотела бы встретиться с тобой наедине,  — боюсь встречи в его присутствии после всех этих лет разлуки. Не можешь ли ты сначала прийти на наше прежнее место, предупредив меня заранее о дне и часе?


        Сватовство
        Олави поднимался на крыльцо дома Мойсио.
        Он побледнел от волнения, но настроен был решительно: спокойно выслушать что угодно, а потом твердо настоять на своем.
        Открыв дверь, он вошел.
        В комнате находились двое: мрачный старик с густыми бровями и девушка. Старик, ничего не подозревая, шел к двери. У девушки от волнения едва не остановилось сердце, когда дверь открылась.
        Все трое замерли.
        — Добрый день!  — почтительно, почти с сыновней покорностью, поздоровался Олави.
        Ему не ответили. Густые брови старика сомкнулись, как две грозовые тучи.
        — Добрый день!  — сухо сказал наконец старик. Тон, каким были сказаны эти слова, следовало понимать так: честь дома требует, чтобы на приветствие отвечали приветствием, даже если вошедший окажется разбойником с большой дороги.
        Выполнив этот долг, хозяин резко заговорил:
        — Я давно просил вас никогда не показываться мне на глаза,  — у вас теперь какое-нибудь дело?
        Девушка, без кровинки в лице, прислонилась к посудной полке.
        — Да,  — мягко ответил Олави.  — Наша первая встреча была не такой, как надо. Простите меня за тогдашнее и отдайте мне в жены вашу дочь.
        — Бродяга!  — закричал старик дрожащим от гнева голосом.
        — Успокойтесь!
        — Бродяга-сплавщик!  — продолжал он высокомерно, и слова эти полоснули Олави словно ножом. Он вспыхнул и с трудом сдержался, а потом медленно и гордо произнес:
        — Да, землепашцев на свете сколько угодно, но настоящие бродяги-сплавщики встречаются не часто.
        Брови старика высоко поднялись и снова сдвинулись, как кошки, которые собираются наброситься друг на друга.
        — Вон!  — загремел он.
        Наступила гробовая тишина. Олави закусил губу, потом гневно посмотрел на старика и властно заговорил:
        — Вы однажды выгнали меня, и я ушел. На этот раз я не двинусь с места, пока мы не договоримся. Я пришел к вам смиренно и просил у вас прощения за прошлое, хотя и сегодня еще не уверен — кому из нас следовало извиняться. Я уйду и на этот раз, но не по вашему указу и не один. Я получу свое, даже если бы это была звезда в небе.
        Старик подался вперед, сжал кулаки и молча ринулся к двери.
        Олави решил: подниму сейчас этого злого старика, усажу его на скамью и скажу: сидите спокойно и рассуждайте разумно, как подобает старому человеку! Он шагнул навстречу старику.
        — Отец!  — закричала Кюлликки и бросилась к мужчинам, чтобы стать между ними.  — Отец, я… я принадлежу ему!
        Отец остановился, будто ему нанесли удар в спину,  — остановился, повернулся к дочери и посмотрел на нее.
        — Ты?  — изумился он и добавил так ехидно, что мурашки побежали по коже: — Ты принадлежишь ему? Может быть, ты его и ждала все эти годы? Потому и отказывала всем, кого я тебе предлагал?
        — Да,  — спокойно и тихо отвечала дочь.  — Я решила выйти замуж за него.
        Совершенно разъяренный, старик набросился на дочь:
        — Ах, ты решила?! Дочь вздрогнула.
        — Я надеюсь,  — сказала она покорно,  — что ты согласишься на это.
        — А если я тоже что-то решил?  — Старик выпрямился и стоял посреди комнаты, похожий на старую, покрытую лишаем сосну.  — Вот вам мое решение: дочь Мойсио не выйдет за бродягу — и пусть стыдится тот, кто станет меня об этом просить.
        Он сказал это так решительно и твердо, как может говорить только отец или властелин, и прозвучало это как приговор, не подлежащий пересмотру.
        На минуту в комнате воцарилась напряженная тишина. Голова Кюлликки опустилась, точно под тяжелым ударом. Потом она снова подняла голову — медленно, с достоинством, и Олави заметил: эти два человека стоят друг против друга в одинаковых позах, одинаково гордые и непреклонные.
        — А если дочь Мойсио все-таки выйдет за бродягу-сплавщика?  — спросила дочь, и в голосе ее зазвучала сталь.
        Голова старика поднялась еще выше.
        — Тогда она уйдет из этого дома как потаскуха, а не как моя дочь,  — загремело в ответ.
        Потом опять наступила тишина. Щеки Кюлликки вспыхнули от досады, и Олави снова захотелось выполнить свое намерение. Но он понимал, что отец и дочь должны сами уладить свои дела, всякий третий был бы сейчас помехой.
        — Выбирай!  — сказал отец безжалостно и победоносно.  — И выбирай сейчас же, тот вон ждет. Но если ты решишь уйти, то уйдешь сию же минуту и в чем мать родила. Решай!
        Это было так нагло и неожиданно, что молодые растерялись.
        — Ты хочешь, чтобы я так выбирала?  — переспросила Кюлликки почти с мольбой.
        — Да!
        Кюлликки покраснела, потом побледнела. Она стояла так неподвижно, что, казалось, даже дышать перестала.
        — Кюлликки!  — сказал Олави дрогнувшим от волнения голосом.  — Я не хотел, чтобы ты ссорилась с отцом, но если ты решишься, то…  — тут он сорвал с себя пальто,  — возьми вот это, чтобы тебе не пришлось выходить на дорогу голышом.
        Старик ядовито усмехнулся, а Кюлликки покраснела и с благодарностью взглянула на Олави.
        Постояв еще минуту, Кюлликки медленно подняла голову и вдруг как будто выросла — стала выше всех окружающих предметов. Она спокойно подняла руки, одним рывком расстегнула пуговицы на кофте, сорвала пояс — и прежде, чем старик и Олави успели что-нибудь сообразить, бросила кофту на кровать.
        Старик изменился в лице.
        Олави охватил восторг. Ему захотелось схватить эту девушку с обнаженными руками, посадить к себе на плечо и выскочить вон из этого дома.
        Но девушка спокойно стояла на месте. Крючки верхней юбки расстегнулись, и юбка полетела вслед за кофтой.
        Старик стал серым.
        Олави побледнел от неприязни к нему и отвернулся.
        — Скорей!  — глухо бросил он девушке из-за плеча.
        Девушка, бледная и спокойная, продолжала раздеваться. Вот она расстегнула пуговицы на нижней юбке и…
        — Хватит!  — послышался отцовский голос. Он донесся точно из-под земли.
        Олави обернулся, девушка вопросительно взглянула на отца.
        — Уходите! Живите! Бери! Уводи!  — кричал старик в беспамятстве.  — Ты, негодная, видно, в отца пошла! Тебе надо было парнем родиться, а не девкой!.. А ты, бесстыжий! Надеюсь, сумеешь прокормить свою жену, если умеешь силой ее увести?
        Лица молодых разрумянились, но они стояли еще растерянные, не смея шевельнуться.
        — Одевайся!  — сказал старик.  — А ты, там, иди, садись!
        Кюлликки охватил вдруг такой жгучий стыд, будто она, обнаженная, стояла перед толпой мужчин. Схватив кофту с юбкой, она убежала.
        Старый Мойсио едва дотащился до окна, сел на скамью, облокотился на подоконник и уставился в окно.
        Олави тоже сел. Ему вдруг стало жалко этого старого человека…
        Кюлликки вернулась и на цыпочках прокралась к шкафу.
        Молодые обменялись быстрым взглядом и обернулись к старику. Тот по-прежнему глядел в окно.
        Несколько минут длилось молчание. Потом старик обернулся. Когда он посмотрел на Олави, лицо его выражало достоинство и торжественную серьезность.
        — Раз уж мы волей-неволей станем родственниками,  — начал он,  — то я хочу выяснить наши отношения. В нашем роду принято сказать слово к месту и дать пощечину вовремя, но после драки кулаками не размахивать.
        — Хороший обычай,  — отвечал Олави, не зная, что сказать.  — Так же поступал и мой отец.
        Опять наступило молчание.
        — Так как я теперь стану тестем, а ты зятем, то нам надо кое о чем потолковать,  — спокойно продолжал старик.  — Я хотел бы узнать, как ты намерен жить. Собираешься ли ты и после женитьбы колесить по свету?
        — Нет, это я бросил. Я обосновался в родном краю и строю себе избушку,  — отвечал Олави.
        — Вот как… Ну раз уж речь зашла об избушке, то и у нас ведь тут места хватает. Сына у меня нет, да и сам я уже старею.
        Олави долго смотрел на старого Мойсио.
        — Теперь я вижу, что вы действительно не размахиваете после драки кулаками и умеете не поминать старое,  — сказал он.  — Спасибо вам за доброту. Но дело в том, что я не могу жить в готовом доме, я должен сам построить себе дом и сам выкорчевать поле. На родине у меня тоже был готовый дом, но я не мог в нем жить.
        — Дом?  — изумился старик и даже вскочил.  — А ты откуда родом-то?
        — Из Кюлянпя, что в Хирвийоки,  — если вы слышали об этих местах,  — отвечал Олави.
        — Я там в молодости бывал,  — сказал старик уже гораздо теплее.  — А из какого дома?  — спросил он, вытаскивая из-под стола скамейку и садясь поближе к Олави.
        — Из Коскела.
        — Из Коскела? Из Большого Коскела?!
        — Да, хозяйство довольно большое,  — подтвердил Олави.
        Старик выпрямился и строго поглядел на него:
        — Почему же ты не сказал этого, когда приходил к нам в первый раз? Это было бы лучше и для тебя, и для меня.
        — Потому,  — сказал Олави, и щеки его вспыхнули,  — что я хотел жениться не за счет Коскела и не для Коскела, а только за собственный счет и для себя самого.
        — Вот оно что.  — Старик несколько раз внимательно оглядел его с ног до головы.  — Так, значит…
        Но тут он заметил что-то во дворе.
        — Извини,  — сказал он дружелюбно и поспешно встал.  — Лошади пришли из кузницы, мне надо на минуточку выйти — я долго не задержусь.
        Олави и Кюлликки показалось, что после ночной бури наступило воскресное утро и колокола на колокольне зазвонили к заутрене.
        Кюлликки, счастливая, разрумянившаяся, бросилась к Олави. Он встал ей навстречу. Она порывисто обняла его:
        — Какой ты замечательный!
        — А ты какая!


        Лопнувшая струна
        Темный осенний вечер бродил по земле. Он шел по дорогам, скользил по полянам, прятался в лесах. Вода, бежавшая по канавам, указывала ему путь.
        Но дом Мойсио сверкал, как костер в темную ночь. Из каждого окна падали яркие красно-желтые снопы света, точно дом горел изнутри.
        А на улице сверкали красные, желтые, синие и зеленые огни: это покачивались на ветру маленькие бумажные фонарики,  — бродячий художник развесил их на длинных шнурах по обе стороны вдоль дорожки, ведущей от улицы к дому. Над крыльцом раскачивалась разноцветная гирлянда огней, а на самом крыльце как звезды мерцали подвешенные к потолку фонарики.
        Из дому доносился гул, в котором выделялись отдельные голоса: звонкие и глубокие, грубые и нежные. За углами дома слышался шум шагов и шепот. Казалось, вся жизнь деревни Кохисева — все ее голоса и огни переместились в этот вечер в дом Мойсио.
        Заиграла скрипка. Дом дрогнул, пол затрещал, мимо окон понеслась вереница фигур.
        Молодых обвенчали еще до сумерек. Потом все ели, пили и танцевали. Теперь время близилось к полночи, но танцы продолжались.
        Жених был хоть куда, невеста — под стать жениху, такой прекрасной пары никто еще не видывал — таково было всеобщее мнение. Желающих попасть на свадьбу было так много, что все не могли вместиться в доме, но бродячий художник шепнул что-то на ухо одному из гостей, стоящих во дворе, и двор огласился криками, вызывающими жениха и невесту. Молодые вышли на крыльцо в сопровождении подружек и дружков, гости кричали «да здравствует» и «ура» — словом, все было как в больших городах — заверил потом художник.
        Жених был счастлив,  — да и как не быть счастливым с такой невестой! Невеста тоже была счастлива,  — и после стольких-то лет верного ожидания это было вполне понятно. Каждый знал, что она ждала, каждый слышал историю странного сватовства, случай со спуском по порогу и прощальную песню об огненно-красном цветке. Ко всему этому присоединились еще многочисленные рассказы о похождениях жениха и верности невесты, которые человеческое воображение разукрасило по-своему. Были и небылицы передавались во дворе от одного к другому, пока не проникли в свадебную комнату и едва не достигли самих новобрачных. Ореол сказочных приключений и героических сказаний окружил всех, он украсил даже седую голову сидящего во главе стола старого Мойсио.
        Во дворе снова вызывали жениха и невесту. Народ готов был без конца любоваться этой сказочной парой — олицетворением мужества и верной любви. Снова сверкало крыльцо, снова гремело во дворе «ура» и «да здравствует», и снова кому-то из любопытных удавалось проскользнуть в дом вместе со свитой новобрачных.
        Комната, в которой праздновалась свадьба, сияла. Затянутая белыми простынями, перегородка сверкала, как покрытая первым снегом крыша при свете занимающегося дня. Стены тоже были затянуты белым, и на них то там, то здесь красовались маленькие веночки или гирлянды из еловых ветвей и можжевельника — они поднимались, как молодая зеленеющая жизнь из снежно-белой земли.
        Танцы на некоторое время прекратились. Гости разошлись освежиться по соседним комнатам — женщины вместе с невестой, мужчины — с тестем и женихом. Взад-вперед сновали слуги, звенели стаканы и чашки, в комнатах стоял веселый гомон, в глазах людей, как светлое вино в прозрачных стаканах, сияла радость.
        Скрипка снова запела, гости потянулись в комнату, где шли танцы. Мужчины торопливо допивали и докуривали, чтобы скорее вернуться к танцующим.
        Последним шел жених, он задержался, чтобы взять табак для скрипача. В ту минуту, когда он готов был уже присоединиться к танцующим, перед ним неожиданно возник низкорослый, коренастый человек, довольно моложавый на вид.
        Олави едва не вздрогнул, так тихо и неожиданно, словно призрак, появился этот человек. Он стоял неподвижно, расставив ноги, спрятав левую руку в карман брюк, подбоченившись правой. Шапка съехала у него на затылок, в зубах была зажата толстая сигара, но одет он был аккуратно — в крахмальном воротничке, с красным бантом и толстой серебряной цепочкой поверх жилета. Тусклые глаза незнакомца уставились на Олави, и лицо у него было какое-то странное.
        — Я хотел бы сказать пару слов жениху, если у него найдется время выслушать,  — сказал пришелец хриплым голосом, не выпуская изо рта сигары.
        — Почему же… пожалуйста… только я вас не знаю,  — отвечал Олави.
        — Да нет, мы знакомы,  — сказал тот, и в его жирном голосе было что-то ядовитое и многозначительное,  — даже больше чем знакомы, хотя и не представлялись.
        Мужчина подошел к Олави:
        — Ты сегодня празднуешь свадьбу — я пришел пожелать тебе счастья. Не одной девушке перевернул ты сердце, не одному парню сделал жизнь чернее сажи,  — так вот, может, тебе интересно будет теперь узнать…
        — В чем дело?  — вспыхнул Олави. Стеклянные глаза человека почти вылезли из орбит, и из них, казалось, выскочили две горячие иглы.
        — Ты выбирал кого хотел и у многих несчастных увел их единственную овечку, тебе поэтому будет полезно сегодня узнать, что… ты, думаешь, сам-то получил невинную голубку?
        Незнакомец увидел, как почернело лицо Олави, как расширились и затрепетали его ноздри, как он весь зашатался, словно падающее дерево, которому недостает только последнего удара. Незнакомец решил нанести и этот удар.
        — Ну, как тебе это понравилось? Желаю счастья!  — ехидно поклонился он.  — Я имею на это больше оснований, чем другие, поскольку мы теперь с тобой вроде бы пайщики…
        — Несчастный… жалкий… сволочь!  — прорычал Олави. Он в ярости бросился на незнакомца, вцепился в лацканы его пиджака, и уже через мгновение тот повис в воздухе.
        — Молись!  — зашипел Олави сквозь зубы, продолжая держать незнакомца в воздухе и так сжимая его, что крахмальная рубашка затрещала. Парень несколько раз передернул ногами, но потом руки его бессильно повисли, лицо побледнело, сигара выпала, и Олави почувствовал, как тело, находившееся внутри костюма, превратилось вдруг в дряблую груду мяса.
        — Я, кажется, вы-вы-выпил… и не-не-не знаю,  — прошипели побледневшие губы, точно мехи, из которых выходят последние остатки воздуха.
        — Благодари бога, что пьян, а то!..  — Олави бросил человека на пол.  — Вон!
        Тот, бледный как бумага, едва встал на ноги, качнулся в одну, потом в другую сторону, сделал полный оборот и, пошатываясь, молча вышел.
        Олави стоял посреди комнаты. В ушах у него шумело, в глазах плясали огни свечей.
        «Правда! Никто не посмел бы, если бы это была неправда!» Это было так естественно, что он ни на минуту не усомнился в речах пьяного,  — это была судьба, вмешательства которой он смутно побаивался, которая настигла его и мгновенно все уничтожила.
        Скрипка взвизгнула громче обычного, весь дом задрожал — в соседней комнате начался новый танец. Олави казалось, что скрипка смеется бесконечным, раздирающим уши смехом, что все эти люди прыгают наперегонки, чтобы его опозорить.
        — С этим адом надо покончить, и сию же минуту!  — крикнул он и выскочил из комнаты, не успев даже подумать, как с этим можно покончить.
        Множество смеющихся глаз встретило Олави, когда он появился на пороге комнаты и остановился.
        Он оглядел толпу и понял, что не может выгнать людей, размахивая финкой.
        Жениху дали дорогу, по узкому проходу он добрался до скрипача.
        — Продашь скрипку?  — шепнул он музыканту.  — Есть покупатель, просил меня узнать, за ценой не постоит!
        — Не знаю, мне с ней трудно расстаться,  — отвечал скрипач и заиграл тише.
        — Продашь скрипку? Очень нужно!
        — Ну, так и быть, за тридцать марок!
        — Хорошо! Покупатель скоро придет. А теперь сыграй польку, да так, как сыграл бы ее тот, кто ласкает свою любимую в последний раз!
        Скрипач кивнул.
        Олави подошел к какой-то девушке и поклонился. Зазвучала полька, но в таком безумном темпе, что танцоры удивленно остановились.
        Только Олави, словно ураган, носился со своей девушкой, потом пустилось в пляс еще несколько пар. Но они скоро сдались и уставились на жениха, в которого точно бес вселился. Глаза его сверкали, на губах играла зловещая улыбка, брови были грозно сдвинуты.
        Все смотрели на него с восторгом и удивлением — такого танцора еще никто не видывал! Олави схватил другую девушку, потом третью и начал менять их, делая с каждой два-три круга. Он не провожал их на место, лишь слегка отталкивал от себя, кланялся новой, хватал ее, не сбавляя бешеного темпа, и продолжал танец.
        — Что это значит?  — шептались зрители.
        — Он хочет перетанцевать со всеми девушками — в последний раз, пока холост.
        — Верно!  — И люди улыбались, глядя на отчаянный, необычный танец. Они даже удивились бы, будь эта свадьба такой же, как все другие, ведь все остальное было здесь так необычно.
        Олави снова отпустил свою пару и поклонился Кюлликки — на этот раз особенно низко и почтительно. Она стояла взволнованная и обеспокоенная, не зная, что и думать.
        Музыкант, увидев, кого пригласил теперь хозяин, теснее прижал к себе скрипку и вложил в смычок весь пыл, на какой только был способен. Скрипка стонала и жаловалась, а новобрачные, казалось, летели по воздуху, головокружительно прекрасные. Они описали вокруг комнаты один круг, второй, третий, четвертый и продолжали свой полет.
        На пятом кругу скрипка вдруг умолкла, она мелькнула в руке Олави, промчавшегося в эту минуту мимо скрипача, стукнулась об угол стола и разбилась на кусочки. «Виу-у»,  — жалобно прокричала лопнувшая струна.
        Гости вздрогнули и испуганно поглядели на новобрачных. Но те спокойно стояли в конце комнаты, будто так и должно было все случиться.
        — Простите, если напугал,  — улыбаясь сказал жених.  — Мне хотелось, чтобы никто не играл больше на той скрипке, которая проводила мою молодость. Спокойной ночи!
        Из толпы послышался облегченный и восторженный вздох. Вот так последний танец! Вот так жених! Никто другой такого не выдумал бы.
        Гости улыбались, жених улыбался, улыбался и старик Мойсио, сидя во главе стола: молодец, правильно! Всем другим — показать спину, все отдать одной — моя дочь стоит одной скрипки!
        Одна только невеста была бледна — как в тот летний воскресный вечер, когда она стояла на берегу, а Олави мчался вниз по косогору с пылающим от гнева лицом.


        Брачный покой
        Олави нервно ходил из угла в угол и кусал губы. Потом вдруг остановился у стола в глубине комнаты и холодно уставился на бледную Кюлликки.
        Кюлликки, задумчиво стоявшая у комода, медленно направилась к нему.
        — Олави!  — с болью и нежностью обратилась она к жениху.  — Что это все значит, мой любимый?
        — Любимый?  — бросил сквозь зубы Олави.
        Казалось, кто-то метнул пригоршню градин в стекло. В его голосе были смех и слезы, ирония и горечь. Он резко схватил Кюлликки за плечи.
        — Не смей ко мне подходить!  — в бешенстве закричал он и отбросил ее от себя так грубо, что она отлетела на несколько саженей и упала на диван у противоположной стены.
        Пораженная, Кюлликки так и замерла на диване. Потом она спокойно встала и сделала к Олави несколько решительных шагов. На щеках у Кюлликки выступили красные пятна, но голова была гордо поднята.
        — Что это значит, Олави!?  — Теперь в ее голосе слышался металл, хотя интонация сохраняла еще какой-то отзвук нежности.
        Гнев Олави вспыхнул с новой силой: как она смеет, виновная, стоять с поднятой головой и гордо смотреть ему прямо в глаза? Тут он заметил миртовый венок новобрачной — символ ее непорочности, который, как бы в насмешку над ним, казалось, стал еще выше и пышнее. Олави похолодел от гнева и почувствовал неодолимое желание броситься на наглую притворщицу, разорвать ее на куски.
        — А то,  — закричал он, точно обезумевший, и подскочил к ней,  — что ты носишь украшения, на которые не имеешь права, обманщица!  — И он сорвал с нее миртовый венок вместе с фатой, бросил их на пол и стал топтать. Проволочные ободки поднимались из-под его ног, как змеи, готовые кинуться на него.
        — Обманщица! Лгунья! Клятвопреступница!
        Кюлликки не шелохнулась, не произнесла ни слова — она в ужасе смотрела на него, и красные пятна на щеках становились все больше.
        От венка остались только куски проволоки и обрывки миртов — фату Олави отбросил пинком ноги. Потом он выпрямился и дерзко поглядел на Кюлликки, как человек, который расправился с одним противником и ищет второго.
        — Может быть, ты наконец объяснишь, что все это значит?  — промолвила Кюлликки тихим и каким-то совсем не своим голосом — она даже сама его испугалась.
        — Объясню! И пусть господь мне в этом поможет. Будь у меня оружие, я ответил бы так, что ты уж вовек никого ни о чем не спросила бы.
        Кюлликки казалось, что жизнь уходит от нее капля за каплей. Ее охватило отчаяние и чувство беспомощности. Она была оскорблена, все ее счастье лежало растоптанным на полу, остался только муж, который бушевал и сыпал угрозами. Она долго глядела на Олави, словно старалась определить — из какого металла он сделан. И инстинктивно почувствовала, что все зависит теперь от того, какое первое слово она скажет, какое движение сделает. Она вспомнила что-то, и кровь застучала у нее в висках… Осмелится ли он? Что больше — его любовь или гнев?
        Она решилась: теперь или никогда, иначе все потеряно! Она подошла к комоду, открыла нижний ящик, что-то лихорадочно поискала и, не найдя, задвинула его. Потом открыла другой, почти тотчас же поднялась и смело подошла к Олави, хотя сердце у нее неистово колотилось.
        Она опустила на стол большой старинный револьвер, его темное дуло поблескивало при свете свечей.
        — Вот то, что ты хотел, он заряжен — я жду ответа.
        Она сказала это медленно, изо всех сил стараясь, чтобы голос ей не изменил, потом отступила на несколько шагов и, устремив взгляд на Олави, остановилась в ожидании — бледная, не в силах перевести дыхание.
        Мгновение было решительным. Кюлликки оно показалось долгим, как вечность, все ее тело словно заледенело, и казалось, только поэтому она не падает.
        Олави стоял неподвижно. Он уставился на нее, как на привидение. Однажды он уже видел ее такой же бледной и решительной — когда она стояла перед старым Мойсио.
        — Ты что, хочешь свести меня с ума?!  — закричал он срывающимся голосом и бросился к двери.
        Кюлликки почувствовала, как жизнь возвращается к ней.
        Олави несколько раз метнулся по комнате, потом подскочил к Кюлликки. Кровь в нем забушевала, он снова превратился в судью.
        — Ты еще грозишь, изменница!  — закричал он, бледнея от злости и топая ногами.  — Ты знаешь, кто ты такая? Лгунья и клятвопреступница! Что ты наделала?! Ты обманула меня! Ты растоптала мой свадебный праздник, разрушила мое счастье и будущее, ты опозорила меня перед лицом всего света — ты не невинна, ты…  — Ему не хватило воздуха, он жадно глотнул и продолжал разбитым голосом: — Настал час возмездия! Знаешь ли ты парня, скотину, у которого сегодня был красный галстук на шее и серебряная цепочка на жилете? Если осмелишься — солги и на этот раз!
        — Знаю, и даже хорошо.
        — Еще бы, как же иначе…  — Он засмеялся страшным, нервным смехом.  — Эта скотина явилась ко мне в день моей свадьбы и сказала…
        Он не договорил, чтобы помучить ее.
        — Что он сказал?  — едва не задохнувшись, спросила Кюлликки.
        — То, что тебе и так известно,  — что ты была его женой, хотя и не венчанной!
        Олави с удовлетворением заметил, что эти слова сразили Кюлликки,  — именно этого он и добивался.
        Кюлликки затрясло. Она ненавидела в эту минуту и Олави и весь род мужской: одни из них клевещут, другие приходят в бешенство, они говорят о своем празднике, о своем счастье и требуют невинности — от других, но не от себя. Кюлликки знала, что теперь они должны схватиться друг с другом и бесстрашно, безжалостно растерзать друг друга — разрушить все, если они хотят что-то еще построить.
        — Ну и что?  — спросила она холодно, подняв голову.
        — И что?!  — закричал Олави.
        — Да. Это ведь только один, может быть, тебе и о других донесли?..
        — Один?! Господи, я убью ее!
        — Убей!  — И, окинув Олави угрожающим взглядом, она продолжала холодно и уверенно: — Сколько невенчанных жен было у тебя самого?
        Олави взревел, точно ему всадили нож в грудь. Потом он стал бить кулаками собственную голову и заметался по комнате.
        — Я убью тебя и себя — убью, убью, убью!
        Он бросился на диван, с силой рванул сюртук — пуговицы отлетели. Затем сорвал свой белый галстук и с криком бросил его на пол.
        — Почему я должен терпеть этот ад? Ни у кого другого не было такой ужасной свадьбы, никто другой не может быть так несчастлив!
        Кюлликки продолжала стоять на месте, предоставляя Олави бушевать и мучиться и чувствуя, как почва под ней начинает становиться тверже. Наконец она подошла к нему и тихо заговорила:
        — Что мне — ненавидеть, презирать или любить тебя? Ты слушаешь пьяного, вместо того чтобы спросить у той, которой во всех случаях жизни можешь верить безусловно. Ты даже не пожелал объяснить мне, в чем дело, когда я тебя спрашивала. Я не удивляюсь тому человеку: в день твоей свадьбы он заставил тебя глотнуть каплю того самого яда, который ты уготовил многим другим. Что касается его, то он друг моего детства, сын богатых родителей, и меня еще с детства прочили за него. А он, года на полтора старше меня, относился ко мне в детстве, как к невесте, и даже пытался меня ласкать, пока я была еще ребенком и не умела сердиться. Вот и все. Этот несчастный просто спьяну и с досады пытался уверить тебя в чем-то другом.
        — Это правда, Кюлликки?  — воскликнул Олави, вскакивая с дивана.
        — Правда. Я-то чиста, но вот ты — имеешь ли ты право требовать чистоты?
        — Имею ли я пра…  — вспылил Олави, но осекся и снова упал на диван, охватив голову руками и закрыв глаза, точно хотел защититься от чего-то страшного.
        — Ты достоин того,  — продолжала Кюлликки,  — чтобы эта клевета оказалась правдой. Ты сам понял, что это было бы справедливо, и потому так бесился и грозил меня убить.
        Она помолчала. Олави стонал.
        — Все вы любите чистоту, ты подумал сегодня о том — что я получаю — я, которая чиста?
        — Не мучь меня!  — взмолился Олави.  — Я все понимаю, я много думал о тебе!
        — Да, думал… иногда. Об этом ты писал в своем письме, там было всего несколько слов, но они показались мне искренними. Я поняла их как просьбу о прощении и простила, потому что думала тогда больше о тебе, чем о себе. Но сегодня…
        — Господи, господи, все пропало!  — причитал Олави чуть не со слезами на глазах.  — Этот вечер, этот вечер, которого я ждал как искупления, как самую прекрасную свою мечту. Все разбито: венок и фата, надежды и мечты — моя брачная ночь, моя брачная ночь… я так и не узнаю ее!
        Он спрятал лицо в диванных подушках и разрыдался.
        — Твоя брачная ночь!  — сказала Кюлликки дрожащим голосом.  — Разве у тебя не было еще брачной ночи? А моя брачная ночь,  — голос изменил ей,  — ее не было и уже никогда не будет.
        Она горько, безнадежно разрыдалась, уткнувшись в другой угол дивана.
        И брачный покой огласился такими слезами и жалобами, что казалось, стены этого не выдержат. Плач Кюлликки переходил иногда в душераздирающие стоны, а Олави метался, как беспомощное дитя…
        Почувствовав, что бессознательно придвинулся к Кюлликки, Олави вздрогнул. Тогда он соскользнул на пол, обвил ее колени и опустил на них голову.
        — Убей меня!  — взмолился он.  — Сначала прости, потом убей!
        Когда руки Олави обвились вокруг колен Кюлликки, ее слезы высохли, ей стало легче.
        — Почему ты мне не отвечаешь?  — продолжал Олави.  — Если не можешь простить, убей хотя бы — иначе я сам себя убью!
        Но Кюлликки молча наклонилась и сильно, настойчиво потянула его вверх, а потом прижала к себе.
        Теплая волна залила грудь Олави, и он обнял Кюлликки, как благодарное дитя обвивает шею матери.
        — Задуши меня в объятиях, тогда я одновременно буду убит и прощен.
        Но Кюлликки ничего не сказала, она продолжала молча его обнимать. Так они пролежали долго, точно двое детей, обессилевших от слез.
        — Олави,  — сказала наконец Кюлликки, разжимая объятия,  — когда ты просил меня стать твоей женой, ты сказал, что предлагаешь мне делить с тобой не счастье, а страдания.
        — Это было тогда,  — жалобно ответил Олави,  — но я все-таки надеялся тогда на счастье.
        — Сегодняшний вечер — наше первое испытание.
        — Но теперь все потеряно… все, все!
        — Нет, не все, одна только брачная ночь — все остальное нам осталось.
        — Нет, нет, не пытайся обманывать себя и меня. Я заслужил свою участь, а то, что тебе приходится…
        — Ни слова больше об этом, Олави!  — прервала его Кюлликки.  — Ни теперь, ни впредь. Я уже все забыла…
        — Все?..
        — Все, Олави!  — ответила она нежно.  — Человек никогда не получает всего, что хочет. Если мы не сумели стать сегодня новобрачными, то можем быть друзьями.
        — Друзьями по несчастью!  — тяжело вздохнул Олави, и они прижались друг к другу, как двое сирот.
        — Олави!  — шепнула Кюлликки немного погодя.  — Пора ложиться, ты очень устал.
        Они одновременно взглянули на белоснежную постель, и каждый из них угадал, что делается в душе у другого.
        — Может быть, нам лучше прокоротать до рассвета на диване?  — спросила Кюлликки.
        Олави схватил ее руку и прижался к ней губами.
        Поднимаясь, чтобы взять подушки, Кюлликки случайно взглянула на стол. Она взяла лежавший там предмет, подошла к комоду и задвинула ящик. Благодарный взгляд Олави проводил ее до постели.
        Но когда она увидела две белоснежные подушки, ее плечи задрожали и, стоя спиной к Олави, она начала дергать завязки, будто они запутались.
        Олави встал и на цыпочках подкрался к Кюлликки.
        — Кюлликки!  — сказал он ласково и робко, поворачивая ее к себе.  — Все?
        — Все!  — ответила Кюлликки, снова улыбаясь.  — Прости меня за мое ребячество.
        И Олави обнял ее, счастливый, хотя слезы ее еще не просохли…
        — Не гаси свечей, Олави, пусть они горят всю ночь,  — попросила Кюлликки. Она уже лежала на диване.
        Олави кивнул и тоже опустился на диван. Он положил ноги на стул и прислонился головой к груди Кюлликки.
        — Дай мне руку!  — попросил он.
        Их глаза, устремленные друг к другу, блестели, как одинокие звезды на темном осеннем небе.


        IV





        Лунатик
        Он был лунатиком, хотя не смел признаваться в этом даже самому себе, потому что в лунатизме есть что-то таинственное и жуткое.
        Кажется, что встает и отправляется в странствие беспокойная душа человека, за ней бессознательно следует тело. С чуть приоткрытыми глазами лунатик, как белка, может взобраться на крышу, пройти по качающейся доске с одной крыши на другую, открыть окно и усесться на подоконнике, как бы высоко это ни было. Он может обращаться с острыми предметами, как ребенок, для которого любая щепка — игрушка. Если посторонний проснется и увидит это, ему станет страшно и покажется, что перед ним — душа, отправившаяся в свои ночные странствия.
        Олави уже давно ходил во сне — пожалуй, с того времени, как Кюлликки стала его женой.
        Брачная ночь была забыта, ни один из них никогда о ней не вспоминал. Они пытались сблизиться друг с другом, опираясь на все прекрасное и глубокое, что было свойственно их натурам, они вместе мечтали о будущем, которого не представляли себе без активной деятельности.
        Кюлликки расхаживала по новому дому неизменно спокойная и доброжелательная. Олави гордился своей женой, он чувствовал к ней благодарность, уважение и любовь за ее нежную и преданную дружбу.
        И вдруг пришла беда — тихо, как ночная птица, подкрался к нему лунатизм.
        Сначала он бродил по ночам, не подозревая об этом. И даже после того, как несколько раз почти совершенно убедился в своей болезни, все еще не хотел в нее верить. Он радовался тому, что Кюлликки ничего не подозревает, и страшно боялся, как бы жена не проснулась однажды и не спросила:
        «Разве мои руки недостаточно горячи, чтобы удержать тебя? Разве моя душа недостаточно богата, чтобы откликнуться на все, что живет в твоей душе?»
        Последнее время он особенно боялся этого. Он стал работать с удвоенной энергией и почти исступленно осушал землю вокруг своего дома. Но этого мало. Он занимался делами, затрагивающими интересы всей деревни. Вдоль и поперек облазав Большое болото, он задумал грандиозный план его осушения. Но болезнь не отступала.
        Олави вернулся с поля в тихий предвечерний час. Неслышно, словно сумерки, подошла и прильнула к нему Кюлликки, спрашивая взглядом, что у него нового, и рассказывая о своих делах.
        Олави улыбнулся, но посмотрел на Кюлликки как-то рассеянно, а потом и совсем отвел глаза и уставился вдаль, точно все еще оглядываясь на свой трудовой день.
        Прошло некоторое время. Бессознательно подняв руку, Олави вынул из прически Кюлликки костяную шпильку — ее длинные волосы рассыпались по плечам. Он гладил эти шелковистые волосы и наматывал их на руку. Продолжая улыбаться и глядеть куда-то вдаль, он обнял Кюлликки.
        — Моя девочка!  — прошептал он, взглянув на нее, словно сквозь туман, и целуя ее.
        Кюлликки почувствовала, что рука Олави дрожит. Она посмотрела ему в глаза и изумилась их странному выражению. Казалось, они блуждают где-то очень далеко.
        Смутное беспокойство, мучившее ее с некоторых пор, охватило ее с новой силой. Ей стало страшно. Казалось, сам Олави куда-то ушел, а здесь осталось только его согнутое в объятии бездушное тело.
        Она задрожала, вырвалась из его рук и почти упала на скамью.
        Олави стоял на прежнем месте совершенно неподвижно. Кюлликки смотрела на него с ужасом. Под синеющей гладью их повседневного счастья открылось вдруг илистое дно, покрытое темными зарослями, населенное диковинными существами.
        Будто защищаясь от этого видения, женщина закрыла лицо руками.
        — Что с тобой, что с тобой, Олави?  — жалобно, точно малый ребенок, заговорила она.
        Олави чувствовал себя где-то между сном и явью. Но, заметив, что Кюлликки плачет, он пришел в себя.
        — Кюлликки?
        Кюлликки взглянула на него с опаской и недоверием.
        — Бедная Кюлликки…  — глухо сказал Олави, садясь на другой конец скамьи, но испугался собственного голоса и умолк.
        — Я знала, что мне суждены страдания,  — заговорила Кюлликки.  — В твоем сердце жило столько женщин, что я могла занять в нем только самый крохотный уголочек. Но я так горячо любила тебя и ощущала в себе такие силы, что надеялась постепенно уголок за уголком завоевать все твое сердце,  — и не сумела…
        Олави понимал, что нужно отвечать, но не мог.
        — Так страшно сознавать это все и чувствовать свое бессилие,  — продолжала жаловаться Кюлликки.  — Ты все еще — бродяга… а я слаба… и ты убегаешь от меня… к тем, которые ждут тебя…
        — Боже мой!  — вырвалось у Олави.  — Не говори так. Ты ведь знаешь, что я не хочу быть ни с кем, кроме тебя. Только с тобой!
        — Ты уходишь против собственной воли. А они, улыбаясь, встречают тебя. Я одна, а их много. Они одерживают надо мной победу, потому что я не могу дать тебе больше того, что может одна женщина. А они шепчут тебе беспрестанно, что я уже подарила тебе все, что могла, и больше у меня ничего нет.
        — Кюлликки!  — прервал Олави ее возбужденную речь, с мольбой глядя на нее.
        Но Кюлликки, как весенний поток, ломающий лед, уже не могла остановиться.
        — Они мстят мне за то, что я одна хотела завладеть тобой. Они являются даже тогда, когда ты лежишь в моих объятиях, они улыбаются, шепчут и тянут тебя к себе…
        — Кюлликки!  — закричал Олави и вцепился в ее руку, как утопающий.
        — …и тогда ты обнимаешь их и целуешь их,  — закончила Кюлликки, вырвала у него руку и зарыдала.
        Олави был сражен. Все, что тяготело над ним, как проклятье, все, что отравляло их счастье, было теперь названо.
        Отчаяние Кюлликки нарастало, как снежная лавина. Вся их жизнь — со всеми планами и надеждами — казалась ей теперь одним сплошным самообманом.
        — Будь у меня то, о чем я смертельно тоскую уже второй год, я примирилась бы со своей судьбой. Его у меня не отняла бы никакая сила в мире. Но… теперь я поняла, почему мне это не дано, и теперь у меня не будет уже никакой надежды.
        Она заплакала навзрыд.
        Точно острый нож вонзился Олави в сердце — в самое больное место. Он пытался утешить жену, хотя сам давно утратил надежду. Он один был во всем виноват — теперь и она это понимала. Он оцепенел от горя и умолк.
        Когда Кюлликки немного успокоилась, ее испугала тишина.
        Она быстро обернулась к Олави. Его лицо было так печально, что она почувствовала угрызения совести.
        — Олави! Дорогой Олави!  — сказала она, хватая его за руки.  — Что я наделала? Я не хотела тебя упрекать. Может быть, это я сама виновата… наверно, так и есть!
        Но Олави продолжал сидеть неподвижно. Он только изредка вздрагивал всем телом.
        Кюлликки стало так жаль его, что ее собственное горе померкло.
        — Не надо печалиться, Олави,  — сказала она так нежно, будто хотела загладить нанесенную обиду.  — Как я могла быть такой безрассудной, такой глупой, слабой и эгоистичной…
        — Нет,  — перебил ее Олави.  — Ты такой и должна быть: ты — моя совесть. Иначе ты не была бы мне настоящим другом.
        — Неправда, Олави, именно об этом-то я и забыла. Забыла наш девиз, на котором все построено: страдать и надеяться вместе. Слышишь, Олави,  — вместе!
        Она села к нему на колени и обняла его.
        — Ты понимаешь?  — горячо заговорила она.  — Все это вышло оттого, что я так сильно люблю тебя.
        Я хочу всего тебя! Я ни за что, ни за что не выпущу тебя и заставлю глядеть в мои глаза. Я прогоню всех, кто хочет встать между нами, я теперь снова сильная. И ты — только мой… слышишь, Олави, мой, мой!.. Почему ты молчишь — скажи мне что-нибудь!
        Она согревала его своим огнем, он чувствовал, что оттаивает.
        — До чего же ты хорошая, Кюлликки!  — сказал он, и глаза его заблестели.  — Ты для меня — все на свете, без тебя я тону. Знать бы мне только одно…
        — Что?..
        — Что ты не презираешь меня, что доверяешь мне, веришь тому, что я хочу принадлежать тебе одной.
        — Я верю,  — отвечала Кюлликки.  — Я ведь знаю, что мы стремимся к одной цели, но у нас есть враги, которые нам мстят. Мы одолеем их — непременно одолеем! Тогда ты возьмешь меня — всю… как в тот летний вечер, когда ты уходил с Кохисева… И я тоже получу тебя — всего. Тогда у меня появится и тот, без которого я не могу жить.
        Бревенчатые стены избушки глубоко вздохнули: «Ты права, вся причина в этом. Мерзлая земля не дает всходов».


        Нити жизни
        Кирккала, 7 мая 1899.
        Мой единственный!
        Не сердись, что пишу тебе… Да ведь ты и не будешь сердиться, правда? Ты такой хороший! Я не хотела писать, но мне надо о многом рассказать тебе.
        Теперь снова весна, как и тогда, а весной на меня нападает такая тоска, что я должна отправиться на твои поиски и поговорить с тобой… потом опять можно ждать следующей весны. Ты, наверное, чувствовал, что я уже приходила к тебе… теперь, узнав твой адрес, я отправляюсь к тебе по почте.
        Ты помнишь предание, которое я тебе рассказала… Про девушку, про юношу и про знак? Помнишь, что я тогда попросила у тебя? И что получила? Я потом много думала — правильно ли ты меня понял? Очень уж ты тогда стал серьезен и задумчив. Может быть, ты решил, что я сама не уверена — всегда ли буду принадлежать тебе? Нет, дорогой Олави, я и тогда знала себя, хотя и не так хорошо, как теперь. Мое чувство к тебе глубоко и неколебимо. Я прочла как-то стихотворение о дереве, в которое ударила молния. Ты его тоже, конечно, знаешь:
        Поражает мгновенно
        Молнии свет,
        Но след остается
        На сотни лет.
        К этим словам нечего прибавить, их точно сам господь бог начертал. Да иначе и быть не может, иначе любовь ничего не стоила бы.
        Но это не все понимают, далеко не все. Люди такие странные. Они удивляются, спрашивают… почему, например, я одна, всегда одна? Как они не могут понять, что я не одна, совсем не одна?
        Ах, Олави, если бы ты знал, что я вынесла и пережила за эти годы! Мне и рассказывать об этом страшно. Но я все-таки расскажу — ведь для того я к тебе и пришла, чтобы все тебе рассказать и почувствовать облегчение. Я так тосковала по тебе, что даже не понимаю — откуда у меня еще находятся силы жить. Олави, Олави, не смотри на меня так, это я говорю тебе совсем тихо, на ухо… Мне приходили на ум дурные мысли. Точно кто-то постоянно ходил за мной и нашептывал: «Погляди, вот лежит нож, это твой друг, возьми его и пронзи им себя — тебе покажется, что вечерний ветерок ласкает твое разгоряченное лицо!.. Разве ты не видишь: на реке разлив…» Мимо колодца я боялась ходить: он смотрел на меня так странно, будто заманивал. И я, конечно, утонула бы, если бы ты меня не спас. Когда я думала, каково тебе было бы услышать об этом, ты возникал передо мной, укоризненно глядел на меня и молчал. Мне становилось стыдно, что я могла доставить тебе огорчение. А ты кивал головой, прощал меня и был снова добр.
        Потом я мечтала о чуде, которое вновь приведет тебя ко мне. Я мечтала о том, что с тобой случится несчастье и я спасу тебя, пожертвовав собственной жизнью. Что тебя, например, укусила змея… они ведь часто кусают людей. Ты пришел бы в нашу деревню ночью вместе со сплавщиками, а утром по всей деревне разнеслась бы весть: горе! горе! змея укусила Победителя порогов, он лежит уже совсем без сознания. Я побежала бы к тебе вместе с другими и, ни слова не говоря, опустилась бы на землю рядом с тобой, приникнув губами к ранке… Я почувствовала бы, как яд вместе с твоей кровью разливается по моим жилам, точно безмерное счастье, которого я так долго ждала. Голова моя отяжелела бы и наконец тихо упала на траву рядом с тобой, но ты был бы спасен и понял, что я осталась тебе верна до самой смерти.
        Этого я ждала каждую весну. Потом я мечтала о том, что ты заболеешь. Будешь болеть долго, очень долго, и крови у тебя останется так мало, что она будет пульсировать едва заметно, а сам ты будешь бредить. «Если бы нашелся теперь кто-нибудь,  — сказали бы доктора,  — кто дал бы ему немного своей крови, тогда он был бы спасен, потому что сама болезнь уже побеждена». Но никого нет, все чужие. Тогда я узнаю об этом и бегу в больницу. Доктора сразу принимаются за дело,  — нельзя терять ни минуты. Мне вскрывают вену и соединяют ее трубкой с твоей веной. Действие сказывается сразу, ты еще не приходишь в себя, но уже начинаешь двигать рукой. «Можно еще немного,  — говорят доктора,  — раз девушка продолжает улыбаться». Они не знают, насколько я слаба. И когда ты приходишь в себя, я лежу холодная и бледная, но с улыбкой на устах, словно невеста, и ты целуешь меня, словно жених. Потому что теперь я твоя невеста по крови, я соединена с тобой навеки и всегда буду жить в тебе…
        Но все это — одни только сны. Змея не укусила тебя, ты не заболел, и я даже не знала, куда ты исчез. И тогда я стала желать себе смерти. Я ждала ее день за днем, неделя за неделей и даже написала тебе прощальное письмо. Но смерть не пришла… мне надо было жить дальше.
        Я была так больна, Олави… мое сердце. Я, наверно, слишком чувствительна, меня в детстве называли мечтательницей, да и теперь еще часто этим корят. Но как я могу забыть тебя и те часы, которые были для меня священны? Как мне забыть те вечера, когда я сидела на полу, обнимала твои колени и глядела на тебя? Твое тепло согревало меня, и кровь твоя вливалась в меня… ох, дорогой Олави, я дрожу при одном воспоминании об этом.
        Прости мне, Олави, что я такая! Теперь, когда я поговорила с тобой и рассказала тебе о своей любви, мне опять лучше. Я благодарна тебе за все, что ты дал мне в те короткие часы. Вот только сама я была тогда еще так юна и бедна… теперь, когда я стала старше, я тоже могла бы что-то дать тебе. Как я была бы счастлива всегда оставаться с тобой. Земля стала бы для меня раем, а люди — ангелами. Я и теперь иногда очень счастлива, хотя и обладаю тобой только тайком. Тайком я желаю тебе спокойной ночи и целую тебя. Неведомо для всех ты всю ночь спишь рядом со мной, положив голову мне на руку. В последнее время мне часто кажется, что ты и в самом деле — живой, теплый — лежишь рядом со мной и шепчешь: «Моя девочка, моя девочка!» Тогда я бываю так счастлива… но потом горько плачу.
        Хотела еще что-то сказать, но вдруг забыла. Это… это… ах, да, вспомнила! Я хотела рассказать тебе о самом прекрасном, о самом чудесном… о чем я тогда тебя просила. Знаешь, что это? Чудо свершилось! Только никто этого не знает. Он появился у меня в ту весну, когда я была очень больна,  — и без него я не могла бы жить. Теперь ему два года. Ах, если бы ты его видел! Такие же глаза, такой же голос… он говорит точно так же, как ты. Не беспокойся, я воспитаю и выучу его как следует. Каждый стежок на его одежде сделан моими руками, он — точно принц, ни у кого нет такого ребенка! Мы с ним всегда вместе и говорим о тебе. Мне только маму жаль, она часто смотрит на меня так странно и говорит, что я заговариваюсь… бедная мама, что она знает о моем принце, о его отце и о том, что я должна разговаривать со своим ребенком…
        Да, что же я еще хотела… не помню. Мне теперь так хорошо оттого, что я все рассказала. Теперь весна, весной я становлюсь веселее. Только что прошел дождь, а теперь светит солнце и поют птицы. До свиданья, мой единственный, мое лето, мое солнце!
        Твой Вьюнок.
        Не пиши мне ничего, так мне лучше. Я и без того знаю, что ты не мог меня забыть… а больше мне ничего не надо.


        Тайная печать
        Казалось, почва уходит из-под ног Олави, а в воздухе над ним собираются тайные силы — они носятся, шепчутся и заключают против него союз.
        Прежде все было ясно и просто. Никто не мог противиться его воле, никто не смел угрожать ему. А сейчас кругом была угроза — таинственная, неведомая,  — он предчувствовал ее и боялся.
        Он горячо и страстно трудился, в этом он видел оружие против болезни. Задумав осушить болота, он ходил из дома в дом, уговаривая каждого поодиночке принять участие в этом деле. На большом общем собрании он произнес зажигательную речь, голос его звучал как набат, каждое слово убеждало слушателей. На первом этапе он одержал победу: было решено пригласить специалиста, который исследует болото и составит план осушки. Но потом наступила долгая пора ожидания, она грозила снова его обезоружить. Надо было искать новое дело, которое потребовало бы новой борьбы. В поисках такого дела он метался несколько недель по лесу, расположенному между его и соседним приходом.
        Наконец дело было найдено: надо проложить через лес новую дорогу.
        Мысль была хорошая, ее, наверно, все одобрят. Это будет выгодно не только приходу Хирвийоки, но и жителям многих других приходов: путь на станцию, на мельницу и т. д. сократится на несколько миль.
        Прежде чем провести общее собрание, Олави снова ходил из дома в дом, рассказывая о своей идее влиятельным хозяевам и склоняя на свою сторону строптивых упрямцев. Он начал агитацию в своем приходе, потом обошел окрестные.
        — Это Инкала?  — спросил Олави у девушки-служанки, ходившей по двору. И дом и его обитатели были ему незнакомы.
        — Да!  — ответила девушка.
        — Хозяин дома?
        — Нет, он еще утром отправился в Муурила.
        — А когда он вернется?
        — Не знаю. Но хозяйка-то знает. Пройдите в дом… на хозяйскую половину. Я скажу хозяйке, она в людской.
        Олави поднялся на крыльцо.
        Едва он успел войти в гостиную, как в дверях появилась молодая, стройная, светловолосая женщина.
        — Добрый де…!  — начал Олави, но не договорил — холод пополз у него по спине.
        Женщина тоже остановилась — губы ее шевельнулись, но слов нельзя было разобрать.
        Оцепенев, оба смотрели друг на друга. Словно при вспышке молнии, промелькнуло в их памяти прошлое и все, что случилось потом.
        Наконец щеки женщины слабо вспыхнули и она твердой поступью подошла к гостю.
        — Здравствуй, Олави!  — сказала она приветливо, хотя голос ее дрогнул.  — Добро пожаловать… садись!
        Но Олави, точно громом пораженный, продолжал стоять.
        — Ты, наверное, удивлен… встретив меня здесь,  — продолжала женщина, стараясь говорить непринужденно, хотя глаза ее выдавали.  — Я здесь уже четыре года.
        — Уже так давно?  — отозвался Олави, но больше не мог сказать ничего.
        — Ты, конечно, ничего обо мне не слышал. Я кое-что о тебе слыхала, знала даже, что ты теперь в наших краях.
        — Нет, я не знал. Я думал, что здесь живут чужие люди, и не ожидал, что так далеко…
        — Да, это далеко,  — подхватила женщина, обрадованная тем, что разговор завязывается.  — Здесь все совсем иначе, чем в наших краях… Сначала мне все было непривычно, даже немного тоскливо, а теперь я привыкла. Мы часто бываем в моей родной деревне, а мать и отец приезжают иногда к нам…
        — Да, твои родители! Как они поживают? Они здоровы?  — с облегчением спросил Олави, его голос потеплел от воспоминаний.
        — Они здоровы. Отец, правда, болел прошлой зимой, но и он уже…
        В эту минуту неплотно прикрытая дверь открылась и в комнату бодро вошел мальчуган.
        — Сынок!  — растерянно воскликнула женщина, бросаясь ему навстречу.  — Что ты хочешь, сыночек? Здесь гости, а на тебе грязный фартучек…
        — Я просто так пришел,  — отвечал малыш с детской решительностью, направляясь к матери.
        Олави смотрел на ребенка, как на привидение. Женщина стояла бледная, держа мальчика за руку.
        — Подойди… поздоровайся с дядей!  — пробормотала она наконец, не зная, что делать.
        Мальчик подошел, поздоровался с Олави и прислонился к его ноге, внимательно изучая лицо гостя. Как зачарованные смотрели они друг на друга.
        — Дядя далеко живет? Я его никогда не видел,  — прервал молчание мальчик.
        Озноб прошел по телу Олави, когда он снова услышал этот голос, при первых звуках которого его сердце бешено заколотилось.
        — Разве можно, сынок?  — прервала его женщина, подбежала и взяла за руку.  — Иди, сынок, в другую комнату, у дяди дело к маме, мама скоро придет!
        Мальчик послушно направился к двери, но там обернулся и с удивлением посмотрел на мать и на гостя.
        Гость ушел, молодая хозяйка Инкала сидела одна в своей комнате.
        Все, что только что произошло, казалось ей сном. Действительно ли это был Олави? Или ей все это померещилось?
        Сначала все шло хорошо. Они, правда, смутились от такой неожиданной встречи, но быстро успокоились и разговорились.
        И тут вдруг вошел ребенок,  — казалось, его появление вызвало всех духов прошлого.
        Она, правда, и раньше опасалась — как бы судьба не свела ребенка с Олави лицом к лицу, но отгоняла от себя эту мысль, как дурной сон.
        Теперь это свершилось. Любой посторонний, глядя на них, мог поручиться, что они — отец и сын, хотя на самом деле они были совсем чужими.
        Казалось, жизнь требовала от нее отчета.
        Сначала перед сыном, который так вопросительно глядел на них обоих своими невинными глазами.
        Потом перед Олави, перед мужем, перед самим богом. До сего дня об этом не знал никто на свете, кроме нее самой и господа бога. Теперь это известно и третьему, тому, для кого это навсегда должно было остаться тайной. И этот третий сидел, ожидая от нее объяснений:
        — Анютины глазки?..
        Ей хотелось прямо и откровенно все ему рассказать. Рассказать, как она тосковала по нему, как думала, что никого больше не сможет полюбить, как потом появился он — ее муж. Как велика, искренна и самоотверженна была его любовь… если он сделал девушку из торппы хозяйкой такого дома. Как она нуждалась тогда в дружбе и опоре, как поверила наконец, что и сама его полюбила.
        Нет, так нельзя говорить — это было бы нехорошо. И она сказала просто:
        — Я полюбила его, поверь мне. Но наш первый ребенок… Ты ведь сам видел его. Это непостижимо! Я, наверно, не все еще тогда забыла… не забыла ту зиму. Никак иначе я не могу это объяснить.
        Олави сидел сгорбившись, точно разгадывал загадку.
        Но пока Олави думал, она продолжала про себя, обращаясь теперь к богу:
        «Ты все знаешь. Я думала, что свободна от него, но это было ошибкой. Мое сердце принадлежало ему, его образ хранился в моей душе, и мне казалось, что любовь вообще не может иметь другого облика… Когда я потом полюбила снова и носила в своем чреве нашего первенца… господи, тебе известны все мои мысли, все чувства. Ты знаешь, что делалось в моей душе, когда ребенок родился… Я ужасно страдала».
        Потом она мысленно заговорила с мужем:
        «Это так ужасно по отношению к тебе — такому хорошему, единственному для меня. Будто я была тебе неверна. Но я знаю свое сердце. Я хотела нести это бремя одна, поэтому и утаила его от тебя. А теперь пришло время сказать, и мне жаль, что другой узнал об этом прежде тебя». Она взглянула на Олави и увидела, что он ждет чего-то.
        — Ты и сам догадаешься,  — сказала она, снова обращаясь к нему,  — как ужасно я от этого страдаю. Когда я во второй раз почувствовала, что стану матерью, я тайком плакала и молилась. Моя молитва была услышана. Дочка как две капли воды похожа на отца. Это вернуло мне душевный покой и счастье.
        Она увидела, как Олави глубоко вздохнул, как смягчился его застывший взгляд.
        Ее охватила удивительная нежность, захотелось наговориться с Олави обо всем, что она передумала в одиночестве за эти годы,  — о жизни, о судьбе, о любви… Думал ли и Олави обо всем этом? И к чему пришел? Ей самой кажется, что людям, которые однажды соединились и открыли друг другу сердца, очень трудно совсем с этим расстаться… особенно женщине. И первую любовь потому так трудно забыть, что о ней столько мечтали. В ней, как в линзе, сосредоточено все, поэтому она оставляет в душе человека такой неизгладимый след.
        Но язык ей не повиновался,  — казалось, за эти годы они совсем отвыкли друг от друга и им не о чем говорить. Она прервала свои размышления и со вздохом сказала:
        — Что суждено — неизбежно свершается, от жизни не убежишь.
        — Мы ни от чего не можем убежать! Прошлое кладет на нас свою печать и следует за нами как невидимая тень, потом, независимо от того, где мы находимся, однажды настигает нас,  — я в этом убедился.
        — И ты тоже?  — Ей снова захотелось поговорить с ним откровенно. Столько надо было бы рассказать обо всем, что пережито и передумано за эти годы. Ему, видно, тоже есть что сказать.
        Но это было невозможно. Казалось, они удивительно близки и вместе с тем бесконечно далеки — близки в прошлом и далеки в настоящем. Независимо от их желания, они замкнуты друг для друга.
        Что было потом — это она помнит смутно,  — может быть, они говорили, может быть, молчали, думая каждый о своем. Потом, как ей помнится, Олави встал и протянул руку.
        — Прости!  — сказал он дрогнувшим голосом, и в этом слове заключалось очень многое.
        Сама она, растроганная, тоже сказала:
        — Прости!
        Ей было не совсем ясно, за что Олави просит прощения, но она чувствовала, что это необходимо, что это хорошо, что этим они кончают с прошлым и освобождаются друг от друга…
        Она ясно помнила слова, которые сказала ему на прощанье. Они вылились сами собой, потому что она давно уже об этом думала:
        — Я слыхала о твоей жене, Олави… и радуюсь, что она такая. Такая тебе и нужна… заурядная женщина тебе не подошла бы…
        А может быть, она и не сказала этого вслух, может быть, это сказали только ее глаза? Олави, во всяком случае, понял все — это было видно по его глазам.
        Потом он ушел — сказал, что спешит.


        Паломничество
        Гости будут! Будут непременно:
        Мурка на скамье сидит, умывается.
        Олави что-то задумчиво строгал. В комнате было тихо, как в церкви, только лезвие ножа поскрипывало да тикали часы на стене.
        Важные гости
        Будут непременно:
        Мурка так старательно мордочку моет.
        Мурка часто мордочку моет,
        А на берегу Болотном гости редки.
        Олави мастерил рукоятку для лопаты. Осиновое дерево было таким же белым, как рукава рубахи, выстиранной Кюлликки.
        Кюлликки ушла в деревню, но мысли ее оставались дома.
        Гости, гости будут
        Непременно.
        За дверью грохочут шаги!
        Дверь скрипнула, кошка испуганно спрыгнула на пол. Олави поднял голову.
        Вошла гостья — молодая, по-господски одетая женщина, с высокой прической, в легкой, кокетливо надетой набок шляпке. Она насмешливо улыбнулась, но, кажется, немного смутилась.
        — Добрый день!  — сказала она с деланной непринужденностью, быстро подошла к Олави и протянула ему руку.
        Олави молча оглядывал ее с ног до головы, будто узнавая и не узнавая ее, не желая узнать.
        — О-о! Что же ты таращишь глаза? Неужели не узнаешь меня — родную-то свою?  — усмехнулась она.  — Должно быть, столько перевидал рябин и всяких других деревьев, цветов и ягод, что одну от другой не можешь отличить?
        Рукоятка дрогнула в руках Олави, лицо стало таким же белым, как рубаха.
        Женщина рассмеялась ему в лицо и бросилась на диван, принимая беспечную позу.
        — Вот, значит, мы теперь как — и рот разинули. А ведь раньше, бывало, не зевали.
        Олави сел и молча смотрел на гостью.
        — Твоя княгиня-то дома?  — насмешливо спросила женщина.
        — Нет!  — вспыхнул Олави.
        Женщина выпрямилась.
        — Это хорошо!  — воскликнула она с какой-то угрозой.  — До нее мне дела нет, я только к тебе. Да и для нее так лучше… вряд ли я показалась бы «госпоже» желанной гостьей.
        Женщина улыбалась, но слова ее источали яд.
        Олави показалось, что сердце его раскололось надвое: одна половина затянулась льдом по отношению к той, которая сидит перед ним, а вторая — вскипела из-за того, как она говорила о Кюлликки. Он хотел сказать ей: говори что угодно, но насчет Кюлликки держи язык за зубами, однако женщина уже продолжала:
        — Что же это мы такие торжественные? Я ведь пришла повидаться с тобой — давно не видались. Поговорим-ка снова про… любовь, может, и я теперь сумею что-нибудь сказать о ней.
        Олави стало совсем не по себе от ее дерзкой усмешки.
        Но усмешка на лице женщины вдруг исчезла.
        — Я вас всех теперь знаю!  — закричала она, гневно топнув ногой.  — Скоты вы все, одни с рогами, другие безрогие — вот и вся между вами разница… Глядишь теперь? Гляди, гляди! Ты тоже из этой породы, только шкура у тебя пошелковистее — с тобой еще разговаривать можно… Слышишь?  — Она вскочила и бросилась к Олави.  — Стадо скотов! Я вас всех до одного презираю и ненавижу! Я бы вам всем глаза выцарапала — и тебе в первую очередь!
        В ее больших глазах вспыхнул такой дикий гнев, а лицо так неестественно исказилось, что Олави показалось, будто это не женщина, а фурия.
        — Ваша любовь!  — саркастически продолжала женщина, снова разваливаясь на диване.  — Вы чирикаете о ней день-деньской, дудите в нее, как в дудку, приманиваете нас к себе, пока мы не подойдем так близко, что вы можете выпустить своего зверя. Сказать тебе, кого вы любите? Себя, негодяи! Мы для вас, что куклы или котята, которыми вы забавляетесь. А вы, как голодные волки, вечно охотитесь за одним и тем же.
        Она говорила так зло, что Олави даже в голову не пришло защищаться,  — ему казалось, что его высекли если и слишком жестоко, то во всяком случае за дело.
        — Что же ты молчишь? Почему не встаешь на защиту своего племени? Лучше прогони меня за то, что я вас, шутов, поношу. Что вы нам предлагаете? Свое тело! А еще что? Снова тело — тьфу! Сначала вы делаетесь сладкими, а потом поворачиваетесь спиной и заявляете, что хотите спокойно спать…
        Она устремила на Олави долгий, презрительный взгляд и немного помолчала, точно выжидая.
        — Что ты ерзаешь, как шелудивая кошка? Что у тебя болит? Да, да, ты теперь состоишь в «христианском браке»… вступил в единобрачие — с тобой надо говорить благовоспитанно. Нечего сказать — благочестивый вы народ! Для вас, что бракосочетание, что скотоложество — все едино. Разве вы можете сбросить шкуру, как змея? Нет! Вас все тянет за калитку, чуть только удастся, вы — юрк за нее! А ваши жены? Сказать, каково они себя чувствуют? Так же, как и мы, ваши… Олави вспыхнул:
        — Ты…
        — Грубиянка — это я и сама знаю!  — прервала его гостья.  — Но я никогда не бываю такой грубой и наглой, как вы! Это хорошо, что вы, негодяи, женитесь,  — вам тогда по крайней мере детей своих приходится содержать. Один из вас, кажется, предлагал, чтобы ребятишек содержало государство… тогда «любовь будет прекрасна и свободна», ха-ха-ха! Мы их будем растить, государство будет содержать. Господи, до чего вы щедрые и благородные, ну прямо рыцари, да и только. У какого животного вы этому научились — не у бродячей ли собаки?
        Олави был ошеломлен. Он смотрел в возбужденное лицо женщины и видел за ним застенчивую девушку с доверчивыми детскими глазами, длинной темной косой и…
        _ Нет, нет!  — воскликнула женщина, мрачно блеснув глазами.  — Я знаю, о чем ты думаешь. Я вызываю у тебя отвращение. Ты удивляешься — неужели это и в самом деле та самая маменькина дочка, которая сидела когда-то у меня на коленях и смотрела на меня, как на бога? Нет, совсем не та — от той осталась одна только горечь… Хочешь, я скажу тебе, кто мы такие на самом деле?
        Она встала, взволнованно пересекла комнату, села на стул неподалеку от Олави и сказала низким, пронизывающим душу голосом:
        — Мы — женщины, понимаешь, мы жаждем любви, все — плохие и хорошие. Впрочем, нет среди нас ни хороших, ни плохих, мы все одного сорта! Все мы мечтаем о вас и о любви. Но о какой любви? Ты должен это знать! Отвечай мне как перед богом, просила ли хоть одна из тех девушек, которых ты знал, просила ли она у тебя твое тело,  — отвечай, но не лги!
        — Нет… я признаю,  — едва вымолвил Олави.
        — Хорошо, что ты хоть честен! Вот это-то и есть та граница, которая нас разделяет. Для вас тело — это альфа и омега, а для нас — нет. Мы тоже можем желать, когда нас этому научат. Но того, чего мы сами хотели бы,  — этого алы от вас не получаем, вы дурманите нас — и только. А мы доверчивы, как дети. Мы обманываемся и снова надеемся, ищем и молим, как нищие, пока не поймем, что можем получить от вас только то, что само по себе отвратительно…
        Олави глубоко вздохнул, будто розга, которой его секли, на мгновение задержалась в воздухе.
        — Вот вы какие! Вы берете нас, но почему вы не оставляете нас при себе? Почему вы дарите нам обручальные колечки, деньги, красивые платья и не дарите самих себя,  — ведь об этом мы тоскуем! Разве вы не понимаете, что для нас любовь — это жизнь, а для вас она — времяпрепровождение. Нет! Вы ничего не понимаете, вы полны самомнения и требуете, чтобы вам молились, как идолам.
        Олави стал пепельно-серым, его веки нервно вздрагивали.
        Потом лицо женщины изменилось, черты смягчились. Она немного помолчала, а когда снова заговорила — это был уже совсем другой человек. Теперь она говорила тихим, мягким, чуть дрожащим голосом:
        — Ты тоже этого не понимаешь, Олави… Я знаю, что у тебя теперь на душе. Ты спрашиваешь — чего я хочу от тебя, ведь ты никогда не был связан со мной так, как те, другие. Это правда. И все-таки ты был со мной более близок, чем кто бы то ни был другой. Что мне до них! Они — животные, и мне все равно — были они или нет. А с тобой меня связывали нити, с тобой была близость, хотя ты этого и не понимаешь, Олави! Когда я сидела у тебя на коленях, я чувствовала, что кровь моя принадлежит тебе,  — это чувство у меня так и не прошло. Все эти годы я искала тебя и утоления той тоски, которую ты во мне оставил. Когда их разбойничьи руки липли ко мне, я вспоминала твои ласки, с тобой я пала, с тобой грешила!..
        Пот выступил на лбу у Олави,  — ему казалось, что сначала его высекли, а теперь распинали… «Понимаю, понимаю,  — хотелось ему крикнуть.  — Теперь я все понимаю».
        Но он не мог вымолвить ни слова.
        Женщина придвинулась к нему ближе. Она смотрела на него, и глаза ее горели.
        — О господи, не будь таким!  — воскликнула она, бросаясь на пол перед Олави и обнимая его колени.  — Я не тебя одного виню. Я грозила выцарапать тебе глаза! Нет! Нет! Я этого не сделаю! Я сумасшедшая, мы все сумасшедшие, мы все виновны! Только бы ты не чувствовал ко мне отвращения! Не гони меня от себя! Я несчастная и скверная, но ведь я любила тебя — тебя и никого больше.
        Олави едва не корчился от муки, будто все его прошлое обернулось черной змеей, которая обвилась теперь вокруг его ног и хочет задушить.
        — Позволь мне минуточку побыть вот так, не вырывайся, я скоро уйду. Я не виню тебя, не сердись. Ты ведь не знал, какая я,  — мы тогда ничего не знали, совсем, совсем ничего.
        Она успокоилась и долго смотрела на Олави.
        — Скажи мне, пожалуйста,  — заговорила она через некоторое время.  — Другие тоже приходили к тебе? Приходили, я по глазам вижу! Да, тебя никто не может забыть. Будь ты таким, как другие,  — никому до тебя не было бы дела. Но ты был… ты был ты, и мы все возвращаемся к тому, кто завладел однажды нашим сердцем. Нам иногда кажется, что мы ненавидим тебя, но это не так. И когда мир истерзает и измучает нас, мы приходим к тебе, словно… как бы мне это сказать, словно в церковь… нет, как паломники к святым местам… каяться в своих грехах… вспоминать то, что было прекрасно и чисто… плакать о том, что прошло…
        Ее голос сорвался. Она отставила рукоятку, которую Олави все еще держал в руках, схватила обе его руки, прижалась к ним головой и безудержно разрыдалась…
        Олави показалось, что в комнате стало темно. Он сидел неподвижно, как изваяние, прижав подбородок к груди, и плакал.
        Прошло довольно много времени. Наконец женщина открыла распухшие от слез глаза, села у ног Олави и заговорила, глядя ему в глаза:
        — Не сердись на меня, Олави! Я должна была прийти и сбросить с себя тот каменный груз, который тащила все эти годы. Я была так несчастна. Но теперь я поняла, что и у тебя тоже есть своя ноша. Прости мне все грубости и мерзости, которые я тут наговорила. Понимаешь — иначе я вообще ничего не сказала бы, просто расплакалась бы, увидя тебя… Олави! Я говорила что-нибудь о твоей жене? У меня нет на нее зла. Я и сама не помню, что говорила… Теперь мне лучше, потому что я снова увидела тебя.
        Она отвела взгляд от Олави и уставилась куда-то вдаль, будто сидела в сумерках одна и грезила.
        — Послушай, Олави!  — сказала она потом, и глаза ее странно засияли.  — В книгах, кажется, говорится, что из паломничества люди возвращаются с надеждой в душе? Что ты на это скажешь, Олави? Отец и мать ждут меня. Я знаю, что они с радостью примут меня, какой бы я ни стала. Знаешь, Олави? Я два года не была дома,  — ох, какая же я! Позволь мне посидеть вот так еще минутку и поглядеть на тебя как прежде, тогда я снова найду в себе силы жить дальше.
        И женщина долго еще смотрела на него. А Олави казалось, что мимо него чередой проходят темные тени.
        — Как ты изменился, Олави, с тех пор, когда я видела тебя в последний раз,  — нежно сказала женщина.  — У тебя было много печалей?
        Олави не отвечал, он только еще плотнее сжал губы.
        Лицо женщины передернулось от волнения.
        — Вот она какая, жизнь!  — сказала она сдавленным голосом и еще раз прижалась лицом к коленям Олави.
        Некоторое время длилось глубокое, давящее молчание.
        — Теперь я ухожу,  — сказала наконец женщина.  — Мы теперь снова…
        Она заглянула в глаза Олави, как ребенок, который забыл слово, но надеется, что его все-таки поймут.
        Олави горячо схватил обе ее руки.
        — Ты пойдешь домой?  — спросил он так, будто это был вопрос жизни и смерти.
        — Да! Но мы теперь снова?..
        — Да!  — выдохнул Олави, будто отвечая собственным мыслям, пожал ее руку и встал.
        Провожая свою гостью до крыльца, он шатался как пьяный. Он смотрел ей вслед, пока вечерний туман не поднялся с земли и не окутал поляну.


        Расплата
        Олави сидел задумавшись. В комнате было тихо. Вдруг раздался стук.
        Олави вздрогнул, выпрямился и с удивлением оглянулся, как будто не мог понять, где он находится. Взгляд его упал на дверь, и в голове промелькнула тоскливая мысль: опять? Кто теперь?
        Снова стук…
        Олави вскочил. Его охватила ярость, он лихорадочно глотнул воздух и бросился к двери.
        — Войдите!  — закричал он, с силой распахивая дверь.  — Скорее! Все! Умные и безумные — все сюда! Я стоял перед вами, как школьник, теперь хватит! Скорее! Все вместе! Вы ведь все равно явитесь и потребуете расплаты! Я готов — каждая из вас получит свой кусок!
        Но в сенях было пусто. Когда он это заметил, он насторожился, как боец, который не видит своего противника, но знает, что тот где-то притаился. Он медленно закрыл дверь и вернулся на место.
        Стук…
        «Что это — невидимая рать зовет меня к ответу?» Он обернулся.
        Снова раздался стук — и тут Олави заметил маленькую птичку, которая сидела на наружном косяке окна возле двери и заглядывала в окно.
        — Это ты? Лети прочь! Улетай! В лес! Разве ты не знаешь, что таится за стенами человеческого жилья? Хищные взгляды, стесненное дыхание, истекающие кровью сердца. Лети в свой лес — и никогда не приближайся к нашему печальному жилью.
        Но птица только встряхнула головкой и поглядела ему прямо в глаза.
        — Не понимаешь? Лети, лети!
        Он стукнул по стеклу. Птица улетела.
        Мучительная тоска снова охватила его.
        «Вы медлите… я знаю. Вы будете приходить поодиночке, постепенно рвать меня на куски. Вы ходите за мной по пятам, как тайные судьи, чтобы я всегда чувствовал на себе ваши пронизывающие взгляды. Каждый стук заставляет меня вздрагивать, каждое женское лицо вынуждает мое сердце останавливаться. И стоит мне вас на минутку забыть и вздохнуть свободно, как снова, словно призрак, является кто-нибудь из вас».
        Он тяжело опустился на стул.
        «Я чувствую себя затравленным зверем, а вы все еще продолжаете меня преследовать. Неужели за то, что я когда-то вас любил? Разве вы забыли, в чем мы тогда клялись? Мы клялись никогда не вспоминать друг о друге иначе, чем с благодарностью за то, что каждый из нас дал другому. Мы были богаты и одаривали друг друга золотом. Почему же теперь вы приходите ко мне как нищенки и жалуетесь на свою бедность, хотя знаете, что я еще беднее вас? Может быть, вы приходите просто поплакать вместе со мной о том, что мы, когда-то такие богатые, стали теперь нищими?.. Вы являетесь, как кредиторы! Разве это не безумие? Ведь я слагал для вас стихи! Жизнь была тогда как песня, и любовь обвивала ее строфы красными цветами. А теперь вы говорите, что песни обратились в долговую книгу, а красные цветы — в цифру долга. Уходите, оставьте меня в покое! Мне нечем заплатить. Разве вы не знаете, что я уже все заложил — все до последней лепты».
        Чем больше он об этом думал, тем больше его охватывал ужас. В эти минуты на лбу у него выступали капли холодного пота.
        «Все заложил! А что я отдал в залог тебе, самой несчастной из всех? Ты была среди других как королева, ты единственная не преклонила передо мной колен, а ступала, как равная, рядом со мной. Но именно твоя судьба оказалась самой жалкой: тебе достались одни отрепья, которыми даже нищий не удовольствовался бы».
        Вдруг что-то ударило его в грудь, потом перехватило дыхание, на минуту ему показалось, что вся кровь вытекла из его сосудов, и, наконец, сердце беспорядочно забилось, в висках застучало.
        Он боялся шевельнуться.
        Снова удар — снова ощущение пустоты, а через минуту лихорадочное биение сердца. Он инстинктивно стал искать пульс. Быстрые толчки, потом пауза… пауза… пауза… что же оно совсем замолкло? Олави побледнел, на лбу у него выступил пот. Отпустило! Пульс захлебывался.
        Он вскочил, словно боялся провалиться в бездну, сделал несколько шагов и остановился. Приступ не повторился, сердце начало успокаиваться, но неприятное чувство в груди еще не прошло. Он боялся упасть и сел.
        «Это ты, Жизнь, ударила меня в грудь? Ты пришла сводить со мной последние счеты? Может быть, человек — только квартирант, поселившийся в чужом доме? А ты — хозяйка, которая предъявляет счета и взимает плату? Я с тобой уже знаком — твое лицо и раньше мелькало передо мной… Какая у тебя толстая счетная книга! На первой странице… Я так и думал… не главный ли это долг в нашем роду? Мать говорила, что и с отцом так было и с дедом… Ты делаешь мне знаки — погляди, мол, сколько здесь твоих следов. Я уважаю тебя за то, что ты не читаешь мне проповедей о грехе, о рае и об аде,  — тогда тебе одной пришлось бы подводить итоги. Любовь — это наша плоть и кровь, она тянет нас, как магнит. Страхом ада нас — современных людей — не испугаешь, ведь мольбами и раскаянием можно вымолить себе прощение! Но если ты записываешь в своей книге на одной стороне наши поступки, а на другой — их последствия и показываешь нам, как они связаны друг с другом, как влияют на нашу судьбу, тогда мы стоим перед тобой, опустив голову, и понимаем, что итоги написаны нашей собственной кровью».
        Олави уставился в какую-то точку, будто и в самом деле что-то увидел.
        «Ты открываешь свою книгу и показываешь мне итоги. Почему их так много? Здесь мне все ясно: это — мои пути, это — поступки, это — люди, с которыми я был связан. Но что означает этот поток линий на обеих сторонах страницы?
        — Последствия,  — говоришь ты.
        — Так много? Вот эти, соединяющиеся здесь линии — это, видимо, последствия, которые выпали на мою долю. А вот те разбегающиеся линии?
        — Последствия для других!  — говоришь ты.
        — Я уже давно понял, что линии продолжаются, но что их так много… Ты всегда наносишь эти линии?
        — Всегда!
        — В каждом случае?
        — В каждом, если он имеет последствия и на что-то влияет.
        — Значит, человек не свободен?
        — Свободен, но его поступки не проходят бесследно, иногда они определяют всю судьбу человека. Посмотри-ка сюда!
        — Нет, нет… Закрой свою книгу… я уже достаточно насмотрелся. Кому охота думать о твоих счетах тогда, когда он плывет по течению! Я смеялся над теми, кто растратил свою молодость на посты. Я смеялся над твоими законами и умел наслаждаться любовью, не боясь ее пут. Я гордился тем, что никто не кричит мне вслед: „Папа!“ И вот теперь, через много лет, я встречаю людей, которые напоминают мне об узах. Ты сталкиваешь меня с ребенком, родившимся от матери, с которой я не был близок, и говоришь: гляди, бывают даже такие последствия. А когда я вымаливаю ребенка себе и той, для которой это — вопрос жизни, ты отворачиваешься и насмешливо кидаешь через плечо: смейся и наслаждайся любовью, ты получил то, что хотел!»
        Олави опять почувствовал в груди то же, что было с ним недавно.
        Он ждал нового толчка. Не окажется ли этот толчок последним?
        Дверь отворилась.
        — Здравствуй, Олави! Я так задержалась, потому что… Господи, что с тобой?.. Ведь ты…
        Кюлликки подбежала к нему.
        Олави собрал все свои силы, чтобы улыбнуться:
        — Не надо так… ты меня даже напугала! Ничего, ничего. Просто мне немножко нехорошо… это наследственное… со мной и раньше бывало… это скоро пройдет.
        Кюлликки внимательно посмотрела на него.
        — Олави…  — сказала она серьезно.
        — Правда же — ничего страшного,  — торопливо заверил ее Олави.
        — Весь твой вид говорит о другом. С тобой делается что-то неладное — я уже давно замечаю, хотя ты и молчишь. Я тебя не спрашивала — ждала, когда ты сам мне расскажешь. Но теперь…
        — Ну, если и есть какой-нибудь пустяк,  — нехотя ответил Олави,  — то это касается только меня.
        — А разве может что-нибудь касаться одного из нас, не касаясь другого?
        Олави ответил не сразу.
        — Почему же? Если другой будет только страдать от этого…
        — Нет, ты не прав!  — ласково возразила Кюлликки, быстро прошла в спальню и принесла оттуда подушку.
        — Ты устал, Олави, тебе надо лечь и отдохнуть!  — сказала она, кладя подушку на диван и заботливо укладывая его.  — А потом ты мне все расскажешь… ты ведь меня знаешь!
        Она села рядом с Олави и начала поглаживать его влажный лоб.
        Олави решился не сразу.
        — Да, я знаю тебя,  — сказал он вполголоса и крепко сжал руку Кюлликки.
        Когда они поднялись с дивана, на улице уже стемнело. Оба были бледны и взволнованны, но смотрели друг на друга, как люди, которых горе наконец соединило.
        — Полежи еще, пока я приготовлю ужин,  — сказала Кюлликки, снова укладывая Олави.  — А завтра наступит новый день,  — прибавила она с сияющими глазами, целуя его в лоб.


        В ожидании


        ДОМ БЕЗ ХОЗЯЙКИ. 6 СЕНТЯБРЯ 1900 Г.
        Счастье мое!
        Только что получил твое письмо. Ты представить себе не можешь, как я заждался его. Я бы уже послал девушку на станцию, если бы не знал, что ты напишешь только к тому дню, когда почта ходит прямо к нам.
        Так ты чувствуешь себя хорошо? Это — самое главное, сейчас нет ничего на свете важнее этого. И так бодра, что могла бы горы свернуть? А я не могу этим похвастаться. Я очень соскучился по тебе! И даже стал жалеть, что позволил тебе уехать — или, вернее, отправил тебя туда. Я думал, что буду спокойнее, если ты будешь там, но ошибся. Почему бы не случиться этому здесь? Только теперь я понимаю, как крепко сросся с тобой — я совершенно не могу без тебя обходиться. Скорее бы настал этот долгожданный миг — и ты снова была бы дома. Ты и он!
        Мне надо рассказать тебе кое-что, о чем я предпочел бы умолчать, но ведь между нами не должно быть ничего недоговоренного, даже помыслов. Кюлликки! С той самой минуты, как ты уехала, меня снова охватила тревога,  — видно, я могу быть спокоен только рядом с тобой. Меня мучит предчувствие, что не все еще миновало, что меня ждет еще какой-то тяжелый удар и судьба только выжидает удобной минуты. Постарайся меня понять. Ты знаешь, как я страдал в течение тех двух лет, когда жизнь отказывала нам в том, что дарила любому нищему. И ты знаешь, что я едва не сошел с ума от радости, когда наши молитвы были наконец услышаны. Но вот теперь, считая дни до самого счастливого мгновения нашей жизни, я снова чувствую страх. Все, конечно, пройдет благополучно — в этом я уверен,  — ведь ты здорова и полна жизненных сил. Но я боюсь невидимой руки, которая именно в минуту веселья может написать свое mene, tekel[14 - Mene, tekel — согласно библейской легенде, слова, начертанные незримой рукой на стене палаты, где пировал вавилонский царь Валтасар, они предвещали гибель Вавилону.]. А вдруг наш долгожданный… ох, как это
страшно… вдруг он окажется уродом, физически или духовно?.. Что тогда делать? Молча склонить голову и покориться судьбе? Ты не можешь себе представить, какая тревога охватила меня вчера вечером! Я кричал и молил, чтобы кара не обрушилась на тебя и на него, невинных, чтобы наказание досталось мне одному — если еще мало всего того, что я выстрадал до сих пор. А тут еще дятел подлетел к самому моему окну и так жутко застучал. Потом сорока, словно нечистая сила, принялась хохотать на крыше. У меня даже мороз по коже побежал. Ты, наверно, смеешься над тем, какой я трус. Я боюсь непостижимых нитей жизни, они мне иногда уже встречались. Теперь, прочитав твое письмо, я снова стал спокойнее, но вполне оправиться не смогу до тех пор, пока не увижу вас собственными глазами. Прости, что пишу тебе такое, но мне необходимо было все тебе рассказать. Я знаю, что на тебя мои страхи не повлияют.
        Зато были у меня и радости! Я привел в порядок твою спальню — вашу спальню. Ты сама все увидишь, но кое о чем я тебе все-таки расскажу. Я выложил пол… пробкой, потому что в вашей комнате должно быть очень тепло. Но когда все было сделано, меня начала мучить совесть. Это, правда, недорого, но все-таки пробка, а сколько на свете детей, у которых ноги коченеют от инея, покрывающего прогнивший пол. Мне захотелось содрать этот настил в ту же минуту. Но я решил: разве может быть что-нибудь слишком хорошо для него? Я с радостью положил бы два настила — один на другой.
        И еще добрые вести: дорогу через лес мостят.
        А теперь плохие, очень плохие! Дело с болотом грозит совсем провалиться — это в самую-то последнюю минуту, когда уже можно было бы приниматься за работу. Начались разногласия, дрязги; каждый по-крестьянски упрям, как бык. Зачинщик всему, конечно, Антти Тапола. Что за люди, так и хочется трахнуть их хорошенько! Впрочем, я так и поступал. Я, как Моисей у подножия Синая, шумел, кричал и крушил золотых тельцов. И чего бы это ни стоило, я это дело доведу до конца. Один примусь за болото, если не найду других союзников. Да их немного и осталось — завтра будет снова собрание.
        А когда вы вернетесь домой — я горы сворочу! Хорошо, если бы из него вырос такой парень, который вместе со мной будет расправляться с болотами.
        Были бы у меня сейчас крылья! Не стал бы я тогда марать бумагу!
        Будь здорова и бодра, и пусть охраняют вас с ним все силы небесные.
        Жду вас.
        Напиши скорее — немедленно!


* * *


        8 СЕНТЯБРЯ 1900 Г.
        Твое письмо было для меня — как биение твоей крови. Каждое слово было — ты. Я узнавала в нем такие стороны твоей натуры, которые никогда не устаю любить.
        Ты волнуешься, но волнуешься напрасно. Это наш-то ребенок может оказаться калекой? Ни за что! Страдания, конечно, будут еще, но это будут наши страдания, и мы не испугаемся их. А к нашему ребенку они не имеют никакого отношения. Да, ты действительно был немного печален, но ты здоров — телесно и духовно. А я чувствую в себе такую силу и такую радость жизни, что, даже будь он из камня, эти ощущения передались бы ему. Во мне волнами ходит моя любовь к тебе и вера в будущее. И так как я каждый день вскармливаю его своими соками — все это вольется и в него. А сороку и дятла ты не понял! Сорока принесла тебе привет от меня и мои тоскующие по тебе думы… Что же делать, что голос у нее неприятный. А дятел! Неужели ты не догадался, что он выклевывал жучков, готовя жилище для нашего малыша,  — ведь в его доме не должно быть никакой червоточины. Вот что все это значило!
        Я счастлива, что ты обо всем этом написал. Теперь я уверена, что он будет таким, о каком мы мечтаем. Ты очень страдал все эти годы. Из тебя не получился бы преступник, Олави! Хотя я женщина, но могла бы свершить преступление более хладнокровно. Как я люблю тебя за это! Я счастлива и благодарна за то, что у моего ребенка такой отец! Чуткая, неусыпная совесть — это лучшее, чем ты можешь его наделить помимо всего того хорошего, что он наследует от тебя.
        В том, что это будет мальчик, я совершенно уверена, а что он станет таким парнем, который переворотит вместе с тобой любое болото,  — это я чувствую всей своей кровью!
        А спальня! Ты меня просто ошеломил, ты готовишься встретить нас как королеву и кронпринца. Я тоже сказала бы: сдери этот настил! Но кто вправе убрать то, что положила любовь?
        Ты сражаешься за свое болото. Вот и хорошо. Какая же это была бы победа, если бы не было борьбы? А победа несомненна! Трахни их хорошенько, трахни и за меня, и за него тоже. Какая жалость, что он не сможет схватиться с ними сразу же, как только вернется домой!
        Мы тоже ждем нашего возвращения. Я думаю, нам уже недолго ждать. Но если бы понадобилось — я покорно ждала бы сколько угодно. Мы чувствуем себя лучше чем когда бы то ни было. Я так весела, что стала даже распевать песни, как когда-то девушкой. Что ты на это скажешь? Может, из него выйдет певчий и ты останешься на своем болоте один?
        Дорогой, дорогой! Целую тебя прямо в сердце. Горячие приветы от нас обоих… знаю, что ты опять нам напишешь.
    Та, которая скоро станет матерью.


* * *


        РОДИЛЬНЫЙ ДОМ. 10-ГО, В 11 Ч. УТРА
        Отец!
        Да, ты — отец! Ликуй! Конечно, сын! Сегодня утром в 6 ч. Все хорошо. Оба здоровы, он — само здоровье! Такой большой и крепкий! Полный жизненных сил! А голос… не нужен ли тебе командующий на твоем болоте? Я еще не очень его разглядела. Вот он спит тут рядом со мной. Вижу только высунувшуюся из пеленок ручонку. Она не толстая и не дряблая, а большая и жилистая. Твоя рука. Рука мелиоратора. Душа? Твои глаза. Сейчас не могу продолжать. Со следующей почтой напишу еще. Целую его взглядом за тебя, думая о тебе.
    Счастливая мать.
        Возвращение домой
        Осеннее солнышко улыбалось лугам, играло на стеклах окон, золотило стены домов и опушку леса. В воздухе тянуло свежестью.
        Олави был сегодня в странном настроении. Он, все время улыбался и, точно флюгер, ни минуты не мог устоять на месте. На станцию он снарядил извозчика, а девушку-служанку услал в дальнюю деревню якобы по делу. Он непременно хотел быть дома один.
        Он вбежал в спальню, бегло оглядел ее, бросил взгляд на термометр и улыбнулся:
        — Пожалуй, как раз!
        Потом снова побежал в кухню. Там на плите стоял кофейник и пел тихую, ликующую песню.
        Перед плитой лежала охапка белых сосновых поленьев.
        Олави снял кофейник с огня, отлил немного кофе в чашку, чтобы проверить, достаточно ли он крепок, и снова вылил в кофейник. Потом засунул руки в карманы и принялся шагать по комнате из угла в угол, улыбаясь и тихонько насвистывая.
        — Что она подумает, когда увидит, что я не приехал ее встречать? Поймет, наверно…
        Он опять побежал к плите, налил кофе в чашку и попробовал:
        — Кофе хороший!
        Он взял тряпку, тщательно вытер кофейник, потом поставил его на краешек плиты и беспокойно взглянул на часы:
        — Сейчас они, наверно, уже у Амбарной горы или, во всяком случае, возле Симола…
        Он побежал к буфету, расстелил на подносе белую салфетку, поставил чашки, сливочник, сахарницу и отнес накрытый поднос на стол:
        — Кажется, хорошо!
        Он снова взглянул на часы:
        — Теперь они, наверно, уже у Кривого поворота… Интересно, рысью они едут или нет? Только бы не слишком быстро! Ну, да Кюлликки об это позаботится…
        Он чувствовал себя все более странно. Казалось, все, что мучило его, растаяло и осталась только тоненькая, легкая корочка, которая тоже куда-то ускользала. Он ходил из угла в угол, то и дело выглядывал в окно и не знал, как ему быть.
        — Ну!  — воскликнул он наконец, снова взглянув на часы.  — Через десять минут они будут здесь!
        Он почти бегом побежал к плите и подбросил в нее дров. Пламя сразу же на них накинулось.
        — Трещите изо всех сил! Приветствуйте их светом и теплом!
        Он пошел в спальню и принес оттуда маленькую кроватку. Она стояла на шести стройных ножках, похожая на изящную корзинку,  — он сам сплел ее из сверкающих белизной гибких ветвей ивы. Кроватка была застелена. На иссиня-белой простынке лежало маленькое одеяльце с красными цветами, в головах примостилась подушечка, тоже ослепительно-белая.
        — Вот сюда!  — шептал Олави, устанавливая кроватку перед плитой и придвигая к ней диван.  — Я принесу его сразу сюда, а сами мы сядем здесь.
        Когда все было приготовлено, ему стало так хорошо и радостно, что он почувствовал себя на седьмом небе. Он смотрел в окно, выбегал к воротам, вглядывался в дорогу, прислушивался. Потом опять возвращался в дом, хотел было отправиться им навстречу, но не решился оставить топившуюся плиту.
        Наконец на повороте между деревьями мелькнула гнедая голова лошади. Сердце у Олави так дрогнуло, что в первую минуту он не мог сдвинуться с места. Он стоял и смотрел из окна на приближающуюся лошадь с коляской, на закутанную в белый платок Кюлликки и на то, что она держала на руках.
        Коляска приближалась к воротам. Олави вихрем скатился с крыльца.
        — Добро пожаловать!  — восторженно закричал он еще издали.
        — Добрый день!  — послышался в ответ теплый голос Кюлликки.
        — Дай мне, дай мне!  — воскликнул он, протягивая руки к Кюлликки.
        Кюлликки, улыбаясь, протянула ему крепко запеленутый сверток.
        У Олави задрожали руки, когда он его принимал.
        — Помоги ей, Антти, выйти из коляски! И приходи попозже. Сейчас я тебя не зову… такая суматоха,  — взволнованно говорил Олави.
        Возчик улыбался, Кюлликки тоже улыбалась.
        Но Олави не заметил их улыбок: он торопился со своим свертком к дому. Сделав несколько шагов, он все-таки остановился и одной рукой приподнял верхнее покрывало. Он увидел под ним маленькое красноватое личико с двумя ясными глазками.
        Олави так задрожал от радости, что ему пришлось прижать к себе сверток, чтобы не выронить его. Он быстро закрыл крошечное личико и почти бегом побежал в дом.
        Кюлликки смотрела на его хлопоты лучащимися глазами. А когда вошла в дом, остановилась в дверях, ошеломленная. Дружеское приветствие полыхающего в печке огня, маленькая кроватка, о которой она и не подозревала, удобный диван рядом с ней, накрытый поднос на столе — она заметила все это с первого взгляда.
        А Олави хлопотал, склоненный над кроваткой.
        — Это можно расстегнуть?  — спрашивал он, быстро расстегивая булавки.
        — Можно, можно!  — смеялась Кюлликки, снимая с себя верхнее платье.
        Олави распеленал малыша. Он поднимал его маленькие ручонки, как доктор, осматривающий новобранца, потом вынул его из кроватки (длинный парень!), перевернул на бочок (прямой, как солдат!), долго смотрел в его ясные глазки и в личико, стараясь найти на нем линии, которые предвещали бы счастливую судьбу.
        — Ах ты, золотко!  — воскликнул он восторженно, приподнял малыша и осторожно поцеловал его в лобик.
        А малыш не издал ни звука, он смотрел на отца, как пациент смотрит на доктора.
        Олави снова положил его в кроватку.
        — А голоса у тебя нет? Смеяться ты не умеешь? Он стал моргать глазами, причмокивать и шипеть, точно приманивал маленького птенчика,  — он никогда не видел, чтобы так делали, это получилось само собой.
        — Смеешься, смеешься, уже смеешься! Вот так! Вот так!
        Кюлликки подошла к ним сзади, облокотилась на спинку дивана и улыбаясь глядела на обоих.
        — А руки… руки мелиоратора?.. Правду ли мама сказала? Правду, правду! Вон какая пятерня! Настоящий экскаватор!  — Он, счастливый, расцеловал обе ручонки.
        — Золотко мое, какие у тебя коготочки! Мама, видно, приберегла эту радость для папы…
        Он убежал, нашел коробку для рукоделия и вернулся с маленькими ножничками:
        — Папа подстрижет, папа подстрижет! Он опустился на колени перед кроваткой:
        — Не бойся… спокойно, лежи совсем спокойно. Так! Папа не сделает тебе больно, хоть он и большой!  — Он срезал ноготок за ноготком, то и дело целуя маленькие пальчики.
        Малыш гримасничал. Кюлликки продолжала стоять над ними, и ее улыбка стала еще теплее.
        — Вот так, все готово! Такой парень — такой парень, Кюлликки!  — воскликнул он, оборачиваясь.  — Боже мой, Кюлликки! Ты тут стоишь? Что я за скотина — забыл о тебе! Добро пожаловать, Кюлликки! Тысячу раз добро пожаловать!
        Он обнял Кюлликки.
        — Какая ты бодрая и свежая! Ты даже помолодела! Спасибо тебе за все… мать!
        — Тебе спасибо!  — отвечала растроганная Кюлликки, лаская взглядом белую постельку.
        Олави усадил ее на диван, и они завели между собой безмолвный разговор, обходясь одними взглядами.
        — Господи!  — воскликнул вдруг Олави.  — Я совсем голову потерял. Я ведь кофе для тебя сварил, а теперь…
        Он встал, быстро переставил кофейник с плиты на поднос.
        — Ты сам сварил кофе?  — удивилась Кюлликки, и глаза ее заблестели еще радостнее.
        — Кто же больше? Сегодня я никому другому этого не позволил бы. Садись, Кюлликки!
        Они сели за стол и пили молча, только смотрели друг на друга.
        Ребенок напомнил о себе, оба вскочили.
        — Что с моим сыночком?.. Ему стало скучно?  — ласково заговорила Кюлликки, подняла малыша и стала с ним ворковать.
        Мальчик успокоился.
        Тогда Кюлликки передала его Олави. Олави посмотрел на нее с благодарностью и прижал к себе малыша. Ему показалось, что все вокруг него растаяло и куда-то исчезло. Тепло маленького тельца передалось ему через пеленки и согрело его, как чистая, тихая ласка. От волнения у него так дрожали руки, что ребенка пришлось передать Кюлликки.
        Кюлликки опустила сына в кроватку, поправила подушку и накрыла его одеяльцем. Теперь на белом изголовье виднелось только розовое личико.
        — Как много доверено человеку, если ему доверена жизнь такого крошечного существа,  — сказал Олави, когда они снова сели на диван.
        — Знаешь, о чем я думаю?  — сказала Кюлликки.  — Что прощение и примирение гораздо, гораздо больше, чем месть.
        Олави кивнул и тихо сжал ее руку. Разглядывая розовое личико на белом изголовье, Олави вдруг помрачнел.
        — Олави!  — тихо сказала Кюлликки и взяла его за руку.  — О чем ты сейчас думаешь?
        Олави ответил не сразу.
        — Нет, не говори,  — снова сказала Кюлликки,  — я и так понимаю. Но сейчас нам об этом не надо думать… К тому же у него ведь есть родители, а у этих родителей кое-какой опыт, ему незачем идти по нашим следам…
        — Я надеюсь,  — отвечал Олави.
        Они умолкли, но мысли их продолжали кружить над белой постелькой, словно охраняя ее.
        — Гляди!  — воскликнула Кюлликки через минуту.  — Он уснул, какой он милый!
        Комната покоилась в лучах солнца, которые проникли во все ее уголки.
        — Олави?  — Кюлликки встала и глазами показала на дверь спальни.
        Олави обрадовался. Они на цыпочках подошли к дверям и открыли их. Кюлликки встала на пороге, оглядывая комнату, от новых обоев она казалась больше и светлее.
        Кюлликки обернулась к Олави, счастливая и радостная.
        Олави обнял ее и вдруг, видно, о чем-то вспомнил.
        — Я тебе рассказывал,  — заговорил он мечтательно, когда она вернулась в кухню,  — как сестрица Майю приходила однажды звать меня домой, еще во времена моего бродяжничества.
        — Рассказывал — это было очень красиво, я ничего не забыла.
        — И как мы потом вернулись домой и начали… Они подошли к окну.
        — Погляди-ка!  — прервал себя Олави, показывая за окно.
        Внизу под ними раскинулось огромное болото. По его краю шли две большие канавы и копошилось множество людей: одни выкорчевывали деревья, другие вслед за ними продолжали копать канавы. Эти два мощных фарватера устремлялись вперед, вдаль. Вечернее солнце бросало красноватый отблеск на плечи работающих, то там, то здесь сверкало острие лопаты или топора, вода в канавах отливала серебром, а по их краям чернела влажная земля.
        — О-о!  — радостно воскликнула Кюлликки.  — Значит, началось!
        Олави повернул ее к себе, крепко обнял и посмотрел ей в глаза. Кюлликки прочла в этом взгляде все, что они пережили и перевидали, над чем горевали и на что надеялись.
        — Началось!  — сказал он тихо и еще крепче прижал Кюлликки к своей груди.
        notes

        Примечания
        1
        Все стихи даются в переводах П. Жура.


        2
        Тапио — в финской мифологии — лесное божество.


        3
        Конфирмация — религиозный обряд в лютеранской церкви.


        4
        Торппа (финск.)  — маленькая избушка.


        5
        Кохисева (финск.)  — шумящий.


        6
        Что за негодяи? (Шведск.)


        7
        Свихнулся, что ли? Убирайся, болван, сию же минуту! (Шведск.)


        8
        Девушек нет дома! (Шведск.)


        9
        Войдите, пожалуйста! (Шведск.)


        10
        Ваше здоровье! (Шведск.)


        11
        Благодарю! (Шведск.)


        12
        Пусть будет по-вашему! (Шведск.)


        13
        Кирка — лютеранская церковь.


        14
        Mene, tekel — согласно библейской легенде, слова, начертанные незримой рукой на стене палаты, где пировал вавилонский царь Валтасар, они предвещали гибель Вавилону.

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к