Библиотека / Любовные Романы / ЛМН / Нестерова Наталья : " Простите Меня " - читать онлайн

Сохранить .
Простите меня! (Сборник) Наталья Владимировна Нестерова

        Никому не пожелаешь получить от незнакомой родственницы сообщение: «Здрасьте, я ваша бабушка, переезжаю к вам насовсем». В семьях Антона и Марины капризная эксцентричная старушка, обожающая нелепые наряды, принялась устанавливать свои порядки. Доведенным до белого каления внукам пришлось искать способы нейтрализации чикчирикнутой бабушки.
        Герои Натальи Нестеровой живут с азартом — выходят замуж по любви (даже когда по расчету), попадают раз за разом в смешные ситуации, запускают фейерверки страстей и не склонны к унынию. А финал у историй Натальи Нестеровой обязательно будет справедливым и… неожиданным!
        Наталья Нестерова
        Простите меня!
        Внуки теплых чувств к бабушке не питали. В детстве она не забирала их на каникулы, не приезжала в гости, не слала гостинцы и подарки, словом, никак не участвовала в воспитании. Логично, что, повзрослев, внуки платили той же монетой — забвением. Двоюродные брат и сестра, Марина и Антон, не видели бабушку ни разу, только знали о ее существовании. Родители Марины и Антона, соответственно бабушкины дочь и сын, умерли трагически рано, бабушка своих детей пережила. Еще бы! Она себя берегла. Бывшая прима областного оперного театра, она и на пенсии сохранила замашки капризной избранницы судьбы. Пока могла себя обслуживать (скорее — находились те, кто ее обслуживал), сидела в своей провинции, не вспоминая о внуках и правнуках. И вот заявилась в Москву. Здравствуйте, я ваша бабушка, подвиньтесь и будьте любезны ухаживать за мной!
        У Марины и Антона ситуации схожие: квартиры небольшие, купленные в кредит, дети маленькие — у Марины дочери два года, сыну Антона девять месяцев. В обеих семьях отцы работают с утра до вечера, мамы сидят с малышами. Каждая копейка на счету, каждая минута сна — подарок. Им не хватало многого, но только не совершенно чужой, хоть и родной по крови, бабушки.
        Вначале бабушка поселилась у Марины. Согласия не спрашивала. Поставила перед фактом, позвонив по телефону.
        — Еду к тебе провести остаток жизни.
        — В каком смысле «еду»?  — опешила Марина.
        — В смысле — поездом. Встречайте. Кажется, поезд приходит утром. Меня проводят. Вагон пятый. До встречи.
        Марина положила трубку, повернулась к мужу и, вытаращив испуганно глаза, промямлила:
        — К нам едет бабушка. Вагон пятый. Жить.
        — Чего-чего?  — не понял Андрей, муж.
        — У меня есть бабушка… биологическая, я тебе рассказывала…
        — Не помню.
        — Да я сама о ней тысячу лет не вспоминала. На похороны мамы не приехала. «Мне вредны отрицательные эмоции»,  — передразнила Марина, вспомнив свой давний разговор с бабушкой.  — И с рождением правнучки не поздравила…
        — А теперь?  — поторопил Андрей.
        — Теперь она, кажется, собирается у нас умирать, в смысле: жить до смерти.
        — Нам только умирающей бабушки недоставало!
        Они повздорили. И получилось, что Марина, сама в панике, вынуждена была доказывать мужу, что есть моральные ценности, которые не обсуждаются. Марина расплакалась, не столько из-за черствости мужа, сколько от предчувствия, что их жизнь превратится в форменный кошмар.
        Андрей сдался, поднял руки. Сказал:
        — Ладно, пусть бабушка поселяется. Поближе к воде, то есть к водопроводному крану. Все равно, кроме как на кухне, разместить негде. Не на балконе же устраивать. Там она быстро околеет. Что, впрочем, было бы неплохо.
        И на протестующий рык Марины примирительно оправдался:
        — Шучу, прости! Кто у нас, говоришь, бабушка? Меццо-сопрано на пенсии? Будет правнучке колыбельные исполнять, а мы сможем хоть иногда вечерами вырываться из дома.
        Но Андрей глубоко заблуждался, рассчитывая, что Маринина бабушка станет нянькой.

        Встречали ее больше трех часов. Андрей отпросился с работы. Три поезда из бабушкиного города приходили в девять, десять тридцать и одиннадцать сорок. Два выхода на перроны были ложными. Вокзальная обстановка нервировала. Суматошные люди с чемоданами и баулами, алчные навязчивые таксисты, толкотня, дурные запахи, мусор, пустые бутылки от пива на каждом шагу, обилие пьяных и подозрительных личностей — московские вокзалы, как их ни отмывай, все равно остаются филиалами клоаки.
        Андрей звонил на работу и говорил, что задерживается. Марина звонила соседке, которая присматривала за дочерью, и уговаривала посидеть еще часок. Андрей терпеть не мог расхлябанных, необязательных людей, которые пожирают чужое время.
        Что стоило бабушке заглянуть в билет на номер поезда? Ничего не стоило. И не пришлось бы им киснуть на вокзале, когда дел невпроворот. Он выговаривал жене, словно та несла ответственность за легкомыслие бабушки. Марина молча слушала упреки и вспоминала слова мамы: «Родителей не выбирают. Твоя бабушка — натура неординарная. Нам еще повезло, что живем далеко друг от друга». Везению пришел конец?
        Бабушка приехала в одиннадцать сорок. Марина ее мгновенно узнала, хотя никогда не видела. Из воспоминаний детства: мама и дядя шепотом злословят, называют бабушку вечно загримированной актрисой. Она так и не разгримировалась, напротив — поверх старой краски наслаивала новую. На перрон вышла дряхлая королева в наряде и макияже куртизанки.
        «О боже!  — мысленно ужаснулась Марина.  — У нее ресницы приклеенные».
        Над искусственно большими, в комочках туши, ресницами синели тени. Толстый слой пудры покрывал лицо, проваливался в глубокие морщины, делая их еще заметнее и наводя на мысль о бороздах, процарапанных острым предметом, вроде шила. Румяна на щеках клоунски пунцовели. Дешевая жирная помада растеклась, уплыла в морщинки над губой, и поэтому казалось, что бабушка недавно пила кровь. Редкие седые волосы не закрывали голову, которую венчал шиньон в виде большого засушенного инжира — такой же кривой и сухой. Цвет шиньона на три тона отличался от своих волос, сквозь которые просвечивал череп.
        На бабушке был ядовито-розовый костюм, с рюшами на груди, на талии и по подолу юбки. В ушах болтались крупные серьги, оттянувшие мочки, как у дикой африканки. Пальцы унизаны перстнями самоварного, позеленевшего от времени золота, с «камнями» величиной с грецкий орех.
        Проходящие мимо люди, торопившиеся, занятые своими мыслями, по-вокзальному суетливые, на бабушку оглядывались. Было на что смотреть.

        Бабушка подставила внучке щеку для поцелуя. В нос Марине ударил крепкий запах томных духов.
        — Бабушка, это мой муж Андрей.
        Оглядев Андрея с ног до головы, бабушка изрекла:
        — Примерно так я себе и представляла.
        Андрей не понял, комплимента удостоился или оскорбление заработал. Его первой реакцией при виде чик-чирикнутой старушки в розовом была широкая ухмылка. А потом оказалось, что это и есть Маринкина бабушка. Быстро сменить выражение лица с насмешливого на почтительное получилось не сразу.
        Бабушка распоряжалась:
        — Вынеси мои вещи из вагона.
        И спрашивала:
        — А где носильщики?
        — Я сам,  — суетливо дернулся Андрей.  — Какое место, купе?
        Пока они ждали прибытия бабушки, насмотрелись на услуги носильщиков. Те брали по сто пятьдесят рублей за место, будь то хоть сундук, хоть легкая авоська. Но и этот тариф кончался на незримой границе вокзала. А за границей — двойная плата. Марина и Андрей наблюдали несколько сцен, когда носильщик, провезя багаж лишние пятьдесят метров до автомобиля, вынуждал людей платить несусветные деньги, грозил милицией и тыкал пальцем в табличку на своей тележке, где двойной тариф обозначался меленько-меленько.
        Пока Андрей сновал из вагона на перрон, бабушка упрекнула Марину:
        — Не догадалась с цветами встретить?
        — Извини!  — смутилась Марина.
        С бабушкой прибыло столько вещей, что и одним носильщиком было немыслимо обойтись. Бабушка ехала одна, остальное пространство купе занимали ее чемоданы, коробки и сумки. Они перетекли на тележки носильщиков и возвышались корявыми пирамидами.
        «В одно такси не поместимся,  — переглянулись Марина и Андрей,  — и в два вряд ли. Влетит нам в копеечку».
        Они планировали, что Андрей отойдет от вокзала и поймает машину. Марина с бабушкой подождут. Потому что вокзальные таксисты ломили цены запредельные. До места, к которому красная цена четыреста рублей, таксисты требовали две тысячи и с неохотой на полторы соглашались. Но поймать три машины и подогнать их к вокзалу было нереально.
        Поняв безвыходность Марины и Андрея, стоящих у груды багажа, таксисты ни в какую не соглашались снижать плату.
        — Что за вульгарные торги,  — хмыкнула бабушка-аристократка.
        «Может, ты сама и выложишь девять тысяч рублей за доставку своего барахла? И заодно оплатишь носильщика»,  — подумала Марина. Но вслух ничего не сказала. Лихорадочно соображая, как в их маленькой квартире разместить бабушкины вещи. Если их просто внести и поставить, не останется места для передвижения.
        Ехали на трех машинах. Потом Андрей сбегал домой за деньгами, чтобы расплатиться с таксистами, таскал вещи наверх. Как и ожидала Марина, в квартире стало не повернуться.
        Андрей уехал на работу, потный и злой.
        — Бабушка, это твоя правнучка,  — представила Марина дочь, испуганную вторжением чемоданов и коробок.
        — Здравствуй, девочка!  — ущипнула бабушка ребенка за щеку, не подумав спросить об имени.  — Так! Никаких «бабушек» и тем более «прабабушек». Зовите меня Эмилия. Ясно? Девочка, повтори: Эмилия.
        — Миля,  — повторила малышка.
        — Тесно у тебя,  — скривилась бабушка Эмилия.
        — Что имеем,  — огрызнулась Марина.
        Она-то считала, что покупка однокомнатной квартиры в Москве, да не на окраине,  — свидетельство их с Андреем благополучия.
        — Где я буду жить? В комнате?
        — Нет, извини. Спать ты будешь на кухне.
        — Что? Как прислуга? Кухарка?
        — Бабушка, то есть Эмилия,  — старалась держать себя в руках Марина,  — в комнате ребенок, который просыпается по ночам, да и мы с Димой.
        «Скажи спасибо, что тебе кухню выделили»,  — хотелось добавить Марине. Но она промолчала. И в последующие дни у нее выработалась привычка думать одно, говорить — другое.
        — Кроме кухни, могу предложить только ванную или балкон.
        Эмилия мгновенно учуяла зреющий бунт внучки. Ткнула корявым старческим пальцем с вызывающе красным маникюром Марине в грудь:
        — Не груби! Я этого не люблю. Еще будешь благодарна, что я у тебя остановилась.
        — Бабу… Эмилия, душ примешь после дороги (смоешь свой жуткий макияж) или завтракать?  — спросила Марина.
        — Чашку хорошего кофе и сигарету,  — распорядилась старушка.

        В течение рабочего дня злость Андрея перегорела. На кого злиться? На Маринку, которая пожертвовала карьерой ради их ребенка? Два с лишним года назад Марина работала с ним на одной фирме, и перспективы роста у Маринки были куда лучше, чем у Андрея. Сейчас ловит каждое слово, когда он рассказывает о производственных делах. Старается скрыть, но заметно — переживает, скучает. И при этом держится молодцом, вьет их семейное гнездышко. Да и мать она замечательная. Теперь же на Маринку свалились новые проблемы в виде бабушки, которая явно с норовом. Актриса, ёшкин корень, а выглядит как старая шлюха.
        Андрей купил по дороге домой торт. Вошел в квартиру, протиснулся между коробок и оптимистично воскликнул:
        — Как тут мои женщины? Что наша бабуля?
        Она выплыла в коридор. По-прежнему в боевой раскраске, одета в яркое шелковое кимоно.
        — Андрей! Я вас решительно попрошу при мне не выражаться!
        И уплыла на кухню.
        — Что я такого сказал?  — удивленно повернулся Андрей к жене.
        — Ее нельзя величать ни «бабушка», ни «бабуля», остальные однокоренные слова также не приветствуются. Только по имени — Эмилия, без отчества,  — устало ответила Марина.
        Андрей видел, что жена на грани истерики, что слезы у нее стоят близко. Маринка, умница, стойкий солдатик, пасовала перед грубостью и нахальством. Не могла отвязаться от настырных нищих или цыганок на улице, терялась, когда ей хамили в магазине. Андрею эти слабости казались достоинством, проявлением истинной женственности.
        Он обнял жену:
        — Маринкин! Держись, воробей! Мы ведь вместе. Прорвемся. Что нам одна вздорная старуха?  — Последние слова он произнес шепотом.
        — Ты не представляешь, ты не представляешь,  — быстро и так же тихо заговорила Марина.  — Она все требует делать по-своему, каждую минуту меня шпыняет, она, она…
        — Тихо, тихо!  — гладил Андрей жену по спине.  — Хочешь, я с ней поговорю и поставлю на место? В том смысле, что, коль приняли вас, извольте подчиняться нашим правилам?
        — Не знаю,  — задумчиво сказала Марина и с надеждой посмотрела на мужа.
        — Решено, сейчас я ей покажу, где раки зимуют. Что конкретно требовать?
        Конкретно Марина не могла сказать, потому что все в бабушке, в словах ее и поступках, противоречило нормальным семейным отношениям. К природному эгоизму Эмилии, жившей с единственной установкой баловать и тешить себя любимую, теперь примешивалось старческое слабоумие, вздорность, капризы и нетерпение к чужому мнению.
        Из «конкретного» Диме и Марине удались только два пункта. Первый — курить не в квартире, а на лестничной площадке. Второй — бабушка будет питаться вместе с ними, за общим столом.
        А поначалу она заявила:
        — Желудок у меня деликатный, диета строгая. Домашний творог, сливки, сметана и парное мясо с рынка, овощи и фрукты, обожаю киви, манго и ананасы.
        Андрей, которого перепалка по первому пункту — курению — уже вывела из себя, с трудом сохранял спокойствие. Эта старая мымра посмела заявить, что если она шестьдесят лет курит, то и маленькому ребенку дым не повредит! Вот уж нет! Извините! Травитесь никотином сколько хотите, но моя дочь вдыхать его не будет! Он стукнул кулаком по столу и так посмотрел на Эмилию, что та заткнулась.
        Перешли ко второму пункту. Тут бабуля и выдала про особое питание.
        — Замечательно!  — сказал Андрей.  — Конечно, если у вас есть возможность питаться рыночными продуктами, никто не возражает. Рынок от нас в четырех троллейбусных остановках. Деньги у вас наверняка имеются, квартиру ведь продали? Покупайте, готовьте что хотите. Мы на ваши харчи не претендуем. Марина, выдели бабушке… пардон, Эмилии полку в холодильнике.
        У Эмилии забегали глаза. Она несколько растерялась, что было для нее, очевидно, непривычно, поэтому выглядела жалко — как клоун на манеже, которого освистала публика. Но бабушка быстро взяла себя в руки (актерская выучка) и нацепила маску разорившейся аристократки.
        — Да, я продала квартиру,  — сказала она.  — Но у меня были финансовые обязательства.
        — Долги?  — уточнил Андрей.  — Вы заплатили долги?
        — В противном случае угрожали не выпустить меня из города или вовсе прикончить.
        Бабушка смотрела на них с гордостью, как человек, ждущий восхваления после совершенного подвига.
        Восхищения не последовало.
        — О-ля-ля!  — присвистнул Андрей.  — Так вы, Эмилия, банкрот?
        Далее случилась сцена, которая неопытных Андрея и Марину, не видавших прежде показных умираний, а только переживших истинные смерти родителей, привела в шок. Да если бы у них и мелькнула мысль, что наблюдают игру в предсмертную агонию, то они тут же одернули бы себя: игра легко может перейти в реальную трагедию.
        Эмилия схватилась за грудь:
        — Воздуха! Воздуха! Сердце! Мое сердце останавливается… Господи, прости моих мучителей…
        Она сползла на пол, корчилась, задыхалась, дрыгала руками и ногами. Кимоно распахнулось, и стали видны панталоны, старенькие, с дырками…
        Это старушечье белье в прорехах подействовало на ребят особенно сильно. Бедняга! Силится выглядеть пристойно и благородно (по своему понятию), а в исподнем дырка дырку погоняет. Они суетились, поднимали бабушку, устраивали на кухонный диван, вливали валерьянку, искали телефон, чтобы вызвать «скорую», но трубка куда-то подевалась.
        Марина держала на коленях голову бабушки и плакала:
        — Пожалуйста! Не умирай! Нет у нас денег с рынка питаться, в долгах по уши, кредиты выплачиваем, только дочери фрукты покупаем. И тебе будем… бабушка… не умирай!
        Андрей чувствовал себя палачом, который ошибочно принялся казнить невиновного, а потом вдруг пришло помилование. Он гаркнул на дочь: «Ты опять с телефоном играла?!» Не обращая внимания на плач малышки, стал высыпать лекарства из аптечки:
        — Нитроглицерин? Кажется, нитроглицерин нужен?
        — У нас нет,  — испуганно сказала Марина.
        Андрей бросил лекарства, сообразил, что «скорую» можно вызвать по сотовому телефону…
        — Девушка! Срочно! Умирает женщина…
        В этот момент бабушка открыла глаза и произнесла слабым голосом:
        — Оставьте! Врачей не нужно.
        — Тебе легче, легче?  — твердила Марина.
        — Отпустило?  — забыл про телефон Андрей.  — Вы в порядке?
        Эмилия поднималась медленно, постанывая, закатывая глаза. Воплощение мужественной женщины, которая переламывает боль, чтобы не травмировать окружающих.
        — Воды? Чаю? Где твои лекарства?  — быстро спрашивала Марина.
        — Душно? Форточку открыть? Грелку?  — перебивал Андрей жену.
        Эмилия села, запахнула полы кимоно, скрылось ее дырявое исподнее, провела устало по лбу пальцами, вздохнула и с рокочущими, томными перекатами голоса протянула руку Андрею:
        — Сигарету!
        Как ни был испуг Андрея силен, он сообразил, что бабушка пытается нарушить пункт первый их договоренности — не курить в квартире.
        — Конечно, всенепременно!  — Андрей взял бабушку на руки и понес к выходу из квартиры.  — Марина, тащи сигареты и зажигалку,  — бросил он жене.
        Курить на лестничной площадке, устроенной точно ребенок на руках у внучатого зятя, Эмилии удовольствия не доставило. Она чувствовала сценическую фальшь и понимала нелепость положения. Не только Станиславский, а любой мало-мальски образованный режиссер воскликнул бы: «Не верю!»
        — Ах, это у меня машинальное,  — сказала бабушка после трех глубоких затяжек.  — Какие сигареты, когда едва не отправилась на тот свет! Вы не отправили,  — уточнила она.  — Отнесите меня в дом. Дайте коньяка рюмку. Коньяк хорошо действует на мои сосуды.

        Через месяц Марина позвонила двоюродному брату:
        — Антоша! Я больше не могу, по мне клиника неврозов плачет. Заберите бабушку.
        — Куда мы ее заберем? Ты же знаешь наши условия. На шею себе посадим?
        «Но у нас-то она сидит на шее,  — подумала Марина,  — внедрилась в печенки, в селезенки. Начался некроз моей семьи».
        — Я вас умоляю!  — заплакала Марина.  — Умоляю, Антоша! Хоть на время.
        — Что, так плохо?
        — Ужасно. Эмилия превратила меня в тряпку, Андрей вечно зол, едва сдерживается, то есть уже не сдерживается и срывается, достается не только бабушке, с нее как с гуся вода, но мне с дочкой.
        — Мою жену Ленку так просто в бараний рог не скрутить.
        — Ты согласен?  — обрадовалась Марина.  — Спасибо, спасибо, спасибо! Забирайте бабушкино наследство себе.
        — Какое наследство?
        — Шкатулку. Антон, можно мы завтра бабушку перевезем?
        Что находилось в большой старинной шкатулке, Марина и Андрей не знали. Эмилия держала шкатулку на замке и время от времени устраивала спектакли. Выйдет со шкатулкой в руках, станет в позу трагической актрисы и произносит неестественно пафосным голосом:
        — Здесь огромное богатство. Вы, ваши дети и внуки будут обеспечены на всю жизнь. Неблагодарные, вы озолотитесь после моей смерти. С того света,  — бабушка закатывала глаза к потолку,  — я увижу ваши мучения, на вас падет раскаяние за каждый упрек, за все мои страдания!
        — Браво!  — хлопает в ладоши Андрей.  — Концерт окончен? Теперь пресса хочет взять интервью у великой актрисы. Кто вас упрекает? Какие такие мучения? Вы, Эмилия, нам в копеечку влетаете. Может, отщипнем от наследства?
        — Нет, только после моей кончины.
        — Вы нас всех переживете.
        — Андрей, прекрати!  — не выдерживает Марина.
        Наедине они не раз обсуждали вероятное содержимое шкатулки. Марине казалось, что там груда драгоценных камней, как в сказке, в кино про сокровища. Она представляла захватывающий момент: открывают шкатулку, и всеми цветами радуги вспыхивают бриллианты, оттеняя благородство старинных изумрудов и рубинов.
        — Какие сокровища?  — возражал Андрей.  — Если бы у нее были драгоценности, она не приперлась бы сюда, не спала на кухне.  — Но и у него оставалась детская надежда на сказочное богатство.  — Давай тихо вскроем шкатулку?  — предлагал он.
        — Что ты!  — пугалась Марина.  — Это неблагородно.
        — Конечно. Зато очень благородно утром ждать по часу, пока твоя бабушка освободит туалет.
        — Андрей, она старый человек…
        — Вот пусть и опорожняет кишечник, когда я уйду на работу.

        Если в семье Марины бабушка устроила тихий террор, то у Антона громкие скандалы следовали один за другим. Лена орать на бабушку начала едва ли не в первый же день. Но Эмилия ничуть не тушевалась. Напротив, взбодрилась. Буйный нрав Лены ее не пугал, даже, казалось, щекотал нервы.
        — Твоя жена,  — сказала она вечером Антону,  — вульгарная пошлая базарная торговка.
        — От пыльной актриски погорелого театра слышу,  — не осталась в долгу Лена.
        — Не нравится, бабуля,  — поддержал супругу Антон, упорно не признающий «Эмилии»,  — катись на все четыре стороны.
        У Марины, пока та гуляла с ребенком, бабушка могла оставить записку: «Я в парикмахерской. Приди расплатись». Марина мчалась в салон, где бабушке сделали педикюр, маникюр, покрасили, постригли, уложили дурацкий шиньон — все по высшей ставке, и расплачивалась. Эмилия запускала руки в семейные деньги. Ничтоже сумняшеся брала их из ящика стола, шла и покупала себе коньяк, сигареты, самые дорогие шоколадные конфеты. Марина, без упреков, переложила деньги, спрятала в книгах.
        С Леной у бабушки трюк с парикмахерской не прошел. Эмилия, кроме обычного набора сделавшая массаж и принявшая дозу ультрафиолета в солярии, торчала в салоне до позднего вечера. На звонки с требованием оплатить услуги Лена отвечала:
        — Разбежалась! Бабуля, живите по своим средствам, а не по нашим.
        Директорша салона грозила милицией, но потом все-таки отпустила старушку, взяв себе за правило с пожилых маразматичек брать деньги вперед.
        Как-то утром Антон оставил на кухонном столе деньги для Лены. Эмилия отщипнула из стопочки и отправилась покупать лакомства, сигареты и коньяк. Вернувшуюся бабушку Лена только не побила. Орала так, что слышали соседи, обзывала Эмилию старой воровкой, прожженной бандершей и народной артисткой.
        Лена была добрым человеком, мчавшимся на помощь по первому зову. Но выросла в темпераментной семье, где нормой общения был крик и ор, где никто не держал камня за пазухой и все говорили в лицо, что думают. А думали вслух и на повышенных нотах. Марина не сразу раскусила Лену, которая поначалу шокировала своими манерами. А бабуля с ходу поняла, что Ленины истерики — дым без огня. Эмилия то ли встречала за долгую жизнь подобных людей — рычащих львов с нежным сердцем, то ли каменную ее самолюбовь уже не могли пробить никакие атаки.
        Выступления со шкатулкой продолжились и в семье Антона. Но здесь публика была еще неблагодарнее.
        — Бабуля, колись,  — требовал Антон,  — чего там припрятала? Инфляция наступает.
        — Шкатулочку-то откройте,  — вторила Лена.  — Хоть бы на питание вносила в общую казну, даже пенсию зажилила.
        — Грубые пошлые люди!  — вскидывала голову освистанная актриса.  — Гегемон!
        И удалялась поступью Марии Стюард, не уронившей достоинства перед жестоким судом.
        Чтобы получать в Москве пенсию, бабушку требовалось прописать. А этого ни внук, ни внучка решительно не хотели. По словам Эмилии, ее пенсию получал верный поклонник. Настолько верный, что за три месяца не прислал ни одного денежного перевода.
        Тема поклонников была главной в речах бабушки. Она никогда не вспоминала о муже и двух детях, которых родила от него. Даже про сценическую деятельность не заикалась. Но поклонники! Имя им было легион. Каких безумств они только не творили, сходили с ума, даже травились и стрелялись.
        Антон ловил Эмилию на повторах:
        — Минутку, бабуля! Директор фабрики прислал тебе грузовик цветов и застрелился? Но генерал армии, про которого ты раньше рассказывала, тоже покончил с собой, предварительно засыпав твою дверь цветами. Разве в вашем городе имелось цветочное хозяйство, чтобы грузовиками разбрасываться? И сколько же ты руководящих кадров погубила?
        Пуританку Марину байки о поклонниках коробили, ведь «поклонник» равно — «любовник». Хотя Марина и понимала, что все это — игры старческого слабоумия у дамы с большими претензиями, из памяти которой уплыли факты и события, остались только фантазии на любимую тему. Лена относилась к бабушкиным легендам проще: чудит старуха, врет-завирается.
        Лену и Антона, также как Марину и Андрея, волновало содержимое заветной шкатулки. Лена не видела ничего предосудительного в том, чтобы познакомиться с наследством раньше времени. Во-первых, все равно им достанется. Во-вторых, это не по-людски — ждать смерти человека, чтобы разбогатеть.
        — Мы же не только для себя,  — уговаривала она мужа,  — с Маринкой поделимся.
        Эмилия застала их, когда они пытались вскрыть шкатулку, ковыряли отверткой в замке.
        — Низкие люди!  — заверещала бабуля, даже забыв встать в театральную позу.  — И вы меня называли воровкой? Руки прочь! Отдайте шкатулку, грабители!
        — Да, пожалуйста,  — слегка смутился Антон и протянул бабушке ее сокровище.  — Любопытство не порок, а маленькая слабость.
        — Мы бы все на месте оставили,  — вторила Лена.
        Эмилия, прижав шкатулку к груди, вспомнила о сценическом искусстве:
        — Сначала убейте меня, если хотите завладеть наследством. Ну? Убивайте!
        — Поживи еще,  — разрешил Антон.
        — Хотите, я вам тушь для ресниц свою подарю?  — предложила Лена.  — А то вашей, наверное, сто лет в обед.
        — Не нуждаюсь в подачках пошлых мещан!
        — Ой-ой-ой!  — издевательски пропела Лена.  — А кто втихую моими духами душится, лаком для ногтей пользуется и румяна изводит? Вы хоть спросите, мне не жалко. Нет, подворовывает и еще из себя честную строит. Видали мы таких аристократок — гонору через край, а трусы раз в неделю стирает.
        Бабушка жила у Антона третий месяц, за что Марина не уставала благодарить Лену в телефонных разговорах.
        — Ладно тебе,  — отмахивалась Лена,  — я же понимаю, что эта народная актриса вас до развода могла довести.
        Как ни грустно, но похоже на правду. Марина, кстати, за три месяца не разговаривала с самой Эмилией ни разу — боялась, что та потребует возвращения. Страшным было не столько поведение бабушки, сколько провоцируемое ухудшение отношений Марины и Андрея. В каждой семье имеются подводные камни недопонимания, раздражения, претензий, причин для ссор, взаимных упреков. Но камни преткновения в нормальной бытовой обстановке глубоко скрыты, их не видно, когда царят мир, взаимопонимание и любовь, пусть подвявшая, но все-таки живая. Эмилия за месяц постоя в Марининой семье умудрилась спровоцировать столько взаимных обид-упреков между мужем и женой, сколько у них не было за четыре года брака.
        К счастью, сплавив бабушку, они постепенно возвращались к прежним отношениям любви-дружбы.
        Андрей называл это «эффектом блохи»:
        — Опутан человек проблемами: на работе завал, денег не хватает, а тут у него еще и блохи завелись. Вывел блох, на службе те же трудности, денег больше не стало, но человек радостен и доволен.
        — Ты видел когда-нибудь,  — смеялась Марина,  — живых блох? Я — только на картинке.
        — Ошибаешься. Жила тут одна блоха в макияже, кровь нашу пила.
        В семье Лены и Антона бабуля сыграть подобную отрицательную роль не могла, потому что внук и его жена были проще, толстокожее, хотя и шумные, но легко отходчивые. Если для Марины бабушка превратилась в адвоката дьявола, то для Лены стала чем-то вроде домашнего клоуна, о котором рассказывали анекдоты.
        — Девочки,  — говорила Лена подругам,  — приходите посмотреть на это чудо природы, животы от смеха надорвете.
        Эмилия, которую приглашали попить чай в женской компании, выходила на сцену (на кухню) эффектно. Застывала в проеме двери, чтобы все смогли оценить ее «благородный» вид: грубо раскрашенное лицо и несусветный наряд. С головой у Эмилии становилось все хуже и хуже: забыла снять ветхое кимоно, но набросила битую молью черно-бурую лису, которая бегала по лесам еще до революции. На одном плече у Эмилии красовался драный хвост, на другом — безглазая лисья мордочка. Умора! А когда Лена завела разговор о поклонниках, и Эмилия ударилась в бредовые воспоминания, удержать смех вообще было невозможно.
        Лене не приходило на ум, что смеяться над старостью жестоко. И озвучь кто-нибудь этот упрек, Лена нашлась бы:
        — Прям-таки жестоко! Я за ней горшки выношу, не рассыплется, если мы немного повеселимся. Все равно не понимает, у бабули давно в мозгах ветер свистит.

        Но и выносливая Лена запросила отдыха. Время на домашние дела сократилось: маленький сынишка начал ходить, и требовался глаз да глаз, чуть отвлечешься — он уже в розетки шпильки толкает. Шпильки, понятно, прабабка раскидывает по квартире, они у нее из шиньона сыплются. Кроме того, старая вредина тайком курит в туалете и лопает детский творожок, хотя рядом на полке холодильника стоит творожная масса с черносливом, по ее же требованию купленная. Антон приходил с работы и с порога выслушивал длинный перечень бабушкиных пакостей. Лену не смущало, что Эмилия слышит «отчет» о своих прегрешениях. Антону до черта надоело успокаивать жену и призывать бабку вести себя по-человечески.
        Решение нашли гениальное, благо наступало лето: снять для бабули дачу. О ближайшем Подмосковье речи не было, финансы не позволяли. Кинули клич среди знакомых, и нашелся домик в ста тридцати километрах от столицы. Пожилая вдова-селянка согласилась сдать комнату за умеренную плату. Боялись, что Эмилия заартачится, но, исполнив номер: «так и быть, уступаю вашей воле»,  — та смилостивилась. Лена слышала, как бабуля говорила по телефону своим приятельницам: «Лето я проведу на даче у одного поклонника». Ну не свихнувшаяся ли обманщица? Поклонником была Катерина Ивановна, баба Катя, которой под семьдесят.
        С квартиры на квартиру Эмилия переезжала со всем скарбом и тут потребовала, чтобы ее барахло на дачу отправилось вместе с ней. С одной стороны, Лена только рада была очистить квартиру от приданого народной артистки. С другой стороны — лишние траты, пришлось «Газель» нанимать. Еще благо, что хозяйка дачи не потребовала плату за все лето вперед.
        Перевозили Эмилию на дачу Андрей и Антон.
        Катерина Ивановна, баба Катя, «поклонник» и спаситель Эмилиных внуков, оробела, когда в ее двор въехал маленький грузовичок. Это сколько же вещей у постоялицы? А потом вышла и чудо-дачница — накрашенная, голова причесана как в шестидесятые годы (Катя сама в то время разорилась на шиньон, который в ночь перед праздником или перед гостями на бигуди накручивала, чтобы утром на макушку пришпилить). Когда было-то? А женщины с шиньонами, выходит, остались до сих пор. Одета жиличка не по-деревенски, да и по-городскому в парадное: чудной красоты розовый костюм с рюшами. Было от чего бабе Кате оробеть.
        — Милости прошу!  — с хрипотцой проговорила она.  — Меня Катя зовут. То есть баба Катя. А вас как, извините?
        — Эмилия.
        — Эмма?  — переспросила баба Катя, все еще борясь с волнением.
        Ведь говорили-то, что старую, но саму себя обслуживающую женщину на лето привезут. А здесь — прям дворянка. В мои скромные условия?
        — Юноши, поясните этой женщине, кто я есть и как меня зовут,  — небрежно махнула Эмилия рукой в сторону Андрея и Антона.
        И отправилась осматривать дом, бедненький, но чистенький. Удобства на улице — деревянная будка, в полу дырка.
        — Она артистка в прошлом,  — говорил Антон бабе Кате.  — Поэтому,  — покрутил ладонью перед лицом,  — макияж и другие прибамбасы. Но в принципе…
        — Не вредная… как бы,  — подхватил Андрей.  — Со своими заморочками… странностями… но не тяжелыми!
        Оба: и Антон, и Андрей — боялись, что хозяйка дачи после первого акта — выхода Эмилии — покажет им фигу и потребует убираться восвояси. (На месте бабы Кати они бы так и поступили.) Но милая Катерина Ивановна только сокрушалась, подойдут ли скромные условия такой важной артистке?
        — Подойдут!!  — хором заверяли Андрей и Антон.
        Они носили вещи и ждали водопада претензий, теперь уже от бабушки. Но прозвучало только одно требование:
        — Мне нужен биотуалет.
        — Ага, бабуля,  — ухмыльнулся Антон,  — как же, имеется. Ленка предусмотрела.
        И принес из машины пластиковое ведро в форме унитаза, с крышкой.
        — Вот тебе и туалет, а бионаполнение — сама-сама. Пись-пись-пись, как-как-как,  — повторил он интонацию жены, приучавшей сына к горшку.
        — Вульгарный плебей!
        — Твой родной внук,  — напомнил Антон.  — Ты меня воспитывала? Вот и молчи в тряпочку. Сиди тут тихо, радуйся природе. Не уживешься с бабой Катей, пеняй на себя, отвезем в богадельню. Интернат для ветеранов сцены тебе не светит. Нам материально не осилить, а ты заслугами не потянула.
        У Андрея тоже имелся подарок для Эмилии — сотовый телефон (старенький, завалявшийся), в памяти которого были номера Марины, Лены и его с Антоном. Объясняя аристократке Эмилии и колхознице бабе Кате, как сделать вызов, Андрей видел на их лицах совершенно одинаковую тупую беспомощность. Ничего, надо будет — дозвонятся.
        На обратном пути мужчины обсуждали: превратит Эмилия бабу Катю в прислугу или пенсионерки схлестнутся не на жизнь, а на смерть.

        Против ожиданий, Эмилия не беспокоила их почти месяц. О ее существовании почти забыли, своих забот хватало. Эмилия была помехой, к устранению помехи легко привыкаешь. Антон купил подержанную иномарку — второй кредит на шею. Но авто — давняя его мечта. Лена, бухгалтер по профессии, стала брать на дом балансы мелких фирм, корпя по ночам. Андрея повысили в должности. Если раньше он нет-нет да и заявится на фирму в джинсах и майке, то теперь каждый день — свежая белая рубашка, галстук, костюм. Правильный галстук стоил больше двух тысяч рублей, о костюме и говорить нечего. Марина, тщательно обдумывая каждый шаг, каждое слово, рыла подкоп под свекровь, чтобы та ушла с работы, только на год, до садика для внучки. А Марина выйдет на работу, поддержит Андрея и компенсирует из своей зарплаты материальные потери свекрови. Обещание «компенсировать» — исключительно точный и стратегически верный ход. Свекровь возмутилась — с родных детей плату брать? И подозрение в корысти на три четверти подвинуло свекровь к цели Марины.
        Словом, обе семьи вращались на своих орбитах, комета-Эмилия летала далеко и была им абсолютно безразлична.
        Она объявилась в конце июня.
        — Здравствуйте,  — пропищал взволнованный детский голос.  — Это Марина? Тетя Марина?
        — Да, кто говорит?
        — Таня, вы меня не знаете. Меня бабу… ой, просто Эмилия попросила номер набрать. Я тут на каникулах у своей бабушки, через два дома от бабы Кати.
        — Погоди, девочка, не волнуйся! С Эмилий все в порядке? Она жива?
        Марина вдруг отчетливо поняла, что очень давно не интересовалась бабулей, вдруг та преставилась.
        — Она рядом стоит. Я передаю трубку.
        — Марина? Это Эмилия.
        — Рада тебя слышать. Как самочувствие?
        — Удовлетворительное. Через две недели мой день рождения.
        — Правда? Сколько тебе исполнится?
        — Что за пошлый вопрос! Я хочу, чтобы вы приехали. В этот день всегда собираются мои почитатели и поклонники.
        «Оставшиеся в живых?  — чуть не вырвалось у Марины.  — И назвать нас почитателями, тем более поклонниками, слишком смело».
        Вслух она сказала:
        — Не обещаю, но постараемся.
        — Ты не поняла, голубушка. Вы обязаны приехать!
        — Так уж обязаны?
        — Иначе я лишу вас наследства.
        — Шкатулки с драгоценностями?
        — Это больше, чем всякие драгоценности.
        — Мы сделаем все возможное, чтобы вырваться,  — примирительно сказала Марина.  — Впереди две недели, успеем разгрести дела. Но хотим поздравить тебя не в расчете на наследство, а просто потому…  — Марина замялась, понимая, что никаких искренних мотивов для чествования Эмилии не отыскивается,  — потому что, в конце концов, ты наша единственная родная бабушка.
        — Надеюсь, тебе не нужно напоминать, что праздничный стол должен соответствовать поводу?  — Раздался шорох и далекий голос Эмилии, обращавшейся не к Марине: — Девочка, отключи аппарат, я закончила разговор.
        Над подарками для Эмили долго не мудрствовали. Обнищавшей актрисе весьма пригодилось бы нижнее белье. Так ведь обидится трусам и панталонам. В доме всегда найдутся нетронутые вещи, которые выбросить жалко, а пользоваться ими не хочется. Марина отряхнула пыль с дамской сумочки, когда-то ей подаренной и совершенно не понравившейся. Лена на верхней полке шкафа раскопала пакет с будуарным гарнитуром — ночной рубашкой и халатиком. Один раз надевала, пять минут красовалась, Антон поморщился, сказал, что прикид отдает публичным домом. Лена взвилась: откуда ты знаешь, во что шлюхи наряжаются? Но гарнитурчик забросила в шкаф.
        Две семьи ехали за город в прекрасном настроении, как на пикник. Впервые за лето вырвались на природу, будут жарить шашлыки, валяться на травке, гулять по лесу и предаваться иным удовольствиям на свежем воздухе. Они решили переночевать в деревне, как-нибудь разместятся, чтобы иметь два полноценных дня отдыха, а главное, чтобы Антон, который за рулем, мог выпить вина.
        Опасения, что Эмилия затюкала бабу Катю и та потребует увезти капризную дачницу, не подтвердились. Баба Катя получила от Марины набор кухонных полотенец, а от Лены — войлочные тапочки. На эти вещи, пусть и не роскошные, в отличие от презентов для родной бабушки, потратились. Очень боялись, что баба Катя выгонит Эмилию.
        Подставив щеку для поцелуев, выслушав поздравления, приняв подарки, Эмилия поджала губы и спросила:
        — А где цветы?
        — Вокруг,  — нахально сказал Антон, разведя руками, тыкая в обильно цветущие палисадники.
        — Грузовик с букетами сломался по дороге,  — усмехнулся Андрей.  — Какая тут благодать!  — Сладко потянулся, подпрыгнул, стал в боксерскую стойку и принялся нападать на Антона.
        Тот с готовностью включился в «бой».
        У Марины мелькнула мысль: «Нехорошо, что мальчики издеваются над бабушкой». Мысль мелькнула и пропала, потому что наблюдать за дурачащимися ребятами было сплошным удовольствием.
        — Пацаны и есть пацаны,  — улыбалась Лена, которая так же опьянела от деревенского воздуха.
        Детей спать не укладывали, они подремали в машине, только покормили. Стол решили накрыть в саду, под яблонями. Баба Катя метала из погреба соленые огурцы и грибы. Накопала молодой картошечки, сорвала пупырчатые огурчики, зеленушку-петрушку. Предложила и самогону на зверобое, но гости предпочитали привезенное сухое вино и пиво.
        Солнце светило ярко, но в тени деревьев гулял легкий ветерок, создавая нежную прохладу. Мужчины занялись шашлыками, нанизывали на шампуры мясо, перемежая его толстыми колечками лука, поддерживали огонь в мангале и вели свои футбольно-политические разговоры. Женщины сновали от кухни к столу, который накрывали. Стол получался роскошным. Лилась из приемника музыка, пения птиц не слышалось, но было так хорошо, что казалось, и птицы заливаются. Все были пьяны не столько от вина, сколько от чистого воздуха и мыслей: «Никуда спешить не надо, ничего решать не требуется. Остановка, отдых, благодать».
        Про детей забыли. Точнее — переложили ответственность. Семь нянек — каждый рассчитывает, что другой присмотрит. Ведь секунду, минуту назад сестричка с братиком играли на пледе, расстеленном в тени дома, спорили, делили игрушки…
        — Вроде кричит кто-то?  — прислушался Андрей, нажал на кнопку и выключил приемник.
        — А-ааа-аа-ааа…
        Не крик о помощи, а протяжный, оперный раскат. Голос хотя и со старческими обертонами, но мощный, классически поставленный и… тревожный.
        Пауза, а потом снова:
        — А-аа-ааа-аа…
        Будто оперную певицу прищемило смертельно и тянет она свои последние ноты. Поет и не сдается. Оперная певица у них имелась, но не о ней вспомнили.
        — Где дети?!  — воскликнула Марина, оглядываясь.
        — Ой, мамочка!  — перепугалась Лена.
        На пледе валялись игрушки, детей не было.
        Вчетвером они рванули на голос, напролом, через колючие кусты, не помня себя от страха.
        Рядом с бабой Катей три года назад купил землю какой-то богач. Вырыл котлован глубиной пять метров и сгинул, больше не показывался. В тюрьму, наверное, посадили. Края ямы осыпались, вода стояла круглый год, превратив котлован в болото.
        Там и нашли Эмилию с правнуками. Стоя по грудь в воде, Эмилия держала под мышками детей. Задрав голову, выводила рулады. И бабушка, и корчащиеся, бултыхающиеся дети были покрыты коричневой глиняной жижей, точно дикие существа, вынырнувшие из преисподней.
        Мужчины с ходу прыгнули вниз. Но, забрав у бабушки детей, не могли выбраться наружу — склоны котлована были скользкими, не зацепиться. Пришлось Марине и Лене бегать за веревками, за лестницей — эта суматоха немного ослабила шок, который едва не кончился у обеих матерей разрывом сердца.
        Но и потом их долго била дрожь, не могли унять плач-вой, оторвать от себя детей. Купали малышей бестолково, руки не слушались. Мужья помогали, но суетились чрезмерно, мешали. Всех не отпускал въедливый ужас: твой ребенок находился на волосок от смерти, мог погибнуть, захлебнуться в болоте, когда ты потягивал вино и перебрасывался шутками.
        И только Эмилия сохраняла олимпийское спокойствие. От сыпавшихся на нее благодарностей, заверений в любви, почтении, от обещаний все, что угодно, сделать, отмахнулась:
        — Не говорите глупостей!
        Выглядела Эмилия кошмарно. На лице разводы косметики, череп облепили мокрые жидкие волосики, сдувшийся шиньон съехал набок. По случаю праздника она надела расшитое блестками платье, которое теперь походило на чешую рыбы, вынутой из глиняной болтушки. Но для внуков внешний вид Эмили только подтверждал ее геройский поступок, они смотрели на бабушку с благоговением, как на спасительницу. Она и была спасительницей — уберегла от смерти самое дорогое.
        Поняв, что единственное место для мытья у колодца будет долго занято: и внуки, и правнуки перепачкались изрядно, Эмилия посмотрела на бабу Катю и велела:
        — Идем в баню. Вы поможете мне привести себя в порядок. Молодые люди, принесите воды.
        Развернулась и пошла по тропинке к бане. Она двигалась медленно и неровно, чуть покачиваясь от усталости, слегка разведя руки в стороны, для сохранения равновесия. Грязная, с нетвердой походкой, но с ровной спиной и гордо поднятой головой, Эмилия умудрялась сохранять грациозную царскую поступь. Королева побывала в луже, но осталась королевой.
        Через некоторое время баба Катя пришла с жалобами:
        — Одёжу, говорит, неси, плаття бархатно. Где его искать? В ее чемоданах рыскать? И на голову этот… тюрбун. Еще намазаться хочет. Сидит голая и командует. Я всегда со всей душой, понимаю, что женщина заслуженная и с претензиями …
        — Момент, устроим,  — подхватился Антон.
        Он сбегал к машине. Постельное белье привезли с собой. Антон вытащил из сумки большую махровую простыню.
        Когда он вошел в баню и увидел в тусклом свете Эмилию, у него защемило сердце. Она, свернувшись на лавке, подтянув к подбородку коленки и обхватив их руками, дрожала от холода. Как старенький худенький воробушек, потерявший оперение. Хотела возмутиться приходу Антона, но зубы только дробь выбили.
        — Сейчас, сейчас.  — Он накрыл спину бабушки простыней. И заговорил с интонациями жены Лены, сюсюкающей с маленьким сыном: — Давай, миленькая, ножки-ручки распрями, я тебя заверну хорошенько, чтобы согрелась. Очень замерзла? Ничего, мы на солнышко выйдем, солнышко теплое.
        Эмилия никак не реагировала на ласковые слова внука. Не сразу, но поддалась — дала себя укутать. Антон едва не застонал от жалости, мельком увидев между ног лысый лобок, как у маленькой девочки, как у племянницы, Маринкиной дочки. Стиснул зубы, чтобы совсем уж не раскваситься при виде пустых отвисших грудей, заворачивал в простыню тонкие косточки, легко прощупываемые за дряблыми складками кожи.
        Лена и Марина с детьми, Андрей — все ждали у бани. Антон вышел с Эмилией на руках. Лицо его имело выражение необычайное, вдохновенное, прежде не возникавшее. Точно Антон сделал великое открытие, причем открытие не научное, не внешнее, а в самом себе обнаружил нечто прекрасное.
        Андрей остро позавидовал, с досадой подумал о том, что первым не догадался броситься к Эмилии. Вспомнил, что тоже носил Эмилию на руках, когда, притворно умирая, та хотела покурить.
        Бросив взгляд на родственников, поняв их настроение, Эмилия не попыталась воспользоваться моментом всеобщего благоговения, только фыркнула. Ее нисколько не тешила вдруг вспыхнувшая любовь. Пылкие чувства внуков трогали не более, чем их прежние сарказм и раздражение. На торопливые слова благодарности и вопросы-предложения помощи она закрыла глаза, помотала головой, как на бредни слабоумных.
        Только Антон слышал бормотание бабушки, к эскорту не доносился слабый голос Эмилии:
        — Кто вас воспитывал? Не объяснили, что женщину, которая пребывает в ненадлежащем виде, следует оставить в покое…
        — Бабуля! Эмиличка,  — впервые назвал ее Антон по имени,  — не бери в голову! Нас воспитывали твои родные дети. Воспитали правильно. Жизнь — не сцена. Герои только в кино все из себя прекрасные. А настоящий подвиг, как твой, в грязи, с матом и проклятиями. Пардон, матом ты не ругалась.

        Эмилия умерла так же картинно, как жила.
        Сидели за именинным столом, страх отпустил, дети на коленях у родителей. Эмилия в бархатном платье, с тюрбаном на голове. В мягкой тени листвы свежий макияж не уродовал Эмилию, а молодил. Бабушка была непривычно тиха, не болтлива, задумчива. Как всегда грациозна, но теперь — истинно, без пародии. Тосты во здравие Эмилии произносились легко, от сердца. Даже баба Катя внесла лепту, сказала, что «Эмиля» иногда поет по утрам — чисто соловей, и мужикам тоже радость нужна, не всё вкалывать да пьянствовать. Про мужиков не поняли, оказалось, что речь идет о поклонниках — любимых воспоминаниях Эмили.
        Ей предоставили слово.
        — Скажите, за что выпьем?  — спросил Андрей.
        Жена Марина его поправила, сформулировав вопрос культурнее:
        — Эмилия! Мы хотели бы услышать твои сокровенные желания.
        Бабушка подняла граненый стакан (другой посуды у бабы Кати не имелось) с изяществом, словно изысканный хрустальный фужер. Выдержала паузу: посмотрела сквозь вино на свет, повернула голову, как бы желая увидеть далекое, за горизонт заглянуть, вернулась к присутствующим, оглядела их по очереди, слабо улыбнулась, подарив им одобрение — хорошие дети.
        Набрала воздух и сказала:
        — Я хочу посвятить тост способности людей…
        Замолкла, откинулась назад, прикрыла глаза, сначала нахмурилась, а потом улыбнулась… Секунду, вторую, третью… десять, двадцать прошло, а Эмилия не продолжала тоста. Застыла со слабой улыбкой. Театральные паузы бабушка любила, все знали. Но в немых сценах должна быть мера.
        — Эмиличка, ку-ку!  — позвал Антон.  — Мы здесь, мы ждем про способность людей.
        Марина сидела рядом с бабушкой, прикоснулась к ней рукой. Сначала легонько погладила:
        — Ты не уснула?  — Потом захватила плечо и потрясла: — Эмилия! Что с тобой?
        У Марины было ощущение, что тормошит не живого человека, а скульптуру, еще мягкую, только что законченную художником. Фигура из незастывшего гипса. Марина вскрикнула, и все мгновенно поняли, что бабушка умерла. Картинно и красиво: с вином в руке, в бархатном платье, с уместным макияжем, маскирующим старость и смерть, с тюрбаном на голове, скрывавшим редкие седые волосы. И камни в серьгах и перстнях казались настоящими, драгоценными. Эта навеки уснувшая женщина не могла носить подделок.
        В момент смерти Эмилия не фальшивила, точно давно репетировала. Хотя никому не дано срежиссировать свою кончину, как ни старайся. Но Эмилия осталась бы довольной и тем, как выглядела, и тем, как искренне выражала горечь потери публика.

        Хлопот с перевозкой тела, моргом, оформлением бумаг — никаких документов, начиная с паспорта и кончая свидетельством о рождении, в сумочке Эмилии не обнаружилось — было много. Но у внуков похоронные заботы не вызывали досады, и неблагородное чувство избавления от лишней родственницы отсутствовало. Хотя наверняка, умри Эмилия месяцем раньше, все только бы вздохнули с облегчением.
        Вчетвером они стояли у гроба: ни поклонников, ни друзей бабушки — не нашлось даже записной книжки, чтобы позвонить ее приятельницам, пригласить на похороны. Марина и Лена плакали, Андрей и Антон хмурились, когда под траурную музыку гроб уплыл в печь, в небытие.
        Поминки в квартире Лены и Антона были грустными. Какими еще могут быть поминки? Как ни странно, обычно в поминальном застолье нет безудержного плача и безысходной тоски. Эти муки в одиночестве терзают. А на поминках вспоминают добрые поступки умершего, рассказывают о нем истории, чаще — смешные. И вот уже вдова улыбается, родные смеются, друзья наперебой спешат рассказать случай, сто раз прежде повторенный на днях рождения, но все равно забавный. Поминки — тот же день рождения, только без именинника. О нем — светлая память. Так и тосты заканчиваются — «Светлая память!»
        Внуки о бабушке ничего не знали. Теоретически Эмилия прожила больше восьмидесяти, конечно, бурно и ярко, однако им неведомо. Не вспоминать же ее выкрутасы, когда доводила до белого каления. А единственным героическим поступком — спасением правнуков — восхитились десять раз. Примешивались и подленькие мысли: не свались нам на головы бабуля, мы не оказались бы в деревне, где роют ямы, в которых тонут дети. И как ни была велика их нынешняя благодарность, присутствовало сознание, что, проживи Эмилия в их домах еще месяц-другой, начались бы старые проблемы.
        — Мрак!  — покачал головой Андрей.  — Глупость, идиотизм! Не выпивать же за то, что избавила нас от себя?
        — Земля пухом Эмилии!  — перебила Лена.  — Не чокайтесь, мальчики.
        — Все-таки бабушка была удивительной женщиной!  — искала Марина правильные слова.  — Необычной, неординарной, ее мало кто понимал… никто не понимал, даже родные дети…
        Попытка сказать хорошие слова не увенчалась успехом. На помощь пришла Лена:
        — Выпьем за упокой души Эмилии. Господи, даже не знаем, как ее зовут по паспорту. Ну, да упокой, Господи! Мальчики, сколько раз повторять? Не чокаясь! Хоть одну волю ее да исполнили. Она мне, когда кого-то важного по телевизору хоронили, сказала четко: «Меня хоронить безо всяких поповских представлений! Отпевание не заказывать, в церковь гроб не таскать! Не выношу театральные штампы!»
        — Мы и не отпевали,  — ухмыльнулся Антон.  — Денег сэкономили. Ребята, я никогда не забуду… Как вошел в баню… она скрючилась… обычно такая…  — Антон покрутил руками в воздухе,  — идиотского вида, а тут… ощипанный птенец, жалкая, худенькая, маленькая. Как пронзило: моя бабушка, кровная… Сына уберегла… Ленка, говори! За что пьем?
        — Пусть земля ей будет пухом!  — быстро нашлась Лена.
        — Наверное, правильнее сказать,  — закапали у Марины слезы раскаяния,  — что я бабушку возненавидела. Вы знаете, я ничего не забываю: ни плохого, ни хорошего. Андрею поэтому трудно со мной…
        — Мариша!  — перебила Лена.  — Мы не на твоем дне рождения, а на бабушкиных поминках.
        — Да, конечно, извините. Но мне так горько! Бабушка спасла мою дочь, а я, бывало, просыпалась утром с мыслью: хорошо бы она умерла ночью. Сейчас войду на кухню, а она — уже холодная. Два-три дня хлопот с похоронами — и нет больше Эмилии. Андрей, как прежде, станет опорой, а не злым брюзгой…
        — Ну, виноват!  — со стоном перебил Андрей жену.  — Она была уникумом. А кому нужны неординарные личности в быту? Никому. Хотя у этой чертовки… не хмурься, Мариша, да — я выпил. И все-таки чертовка! И жизнь у нее была, голову даю,  — фейерверк. Чертовка!
        — Моя бабка родная,  — хмельно возгордился Антон.  — Без вопросов. Я всегда чувствовал, что между нами общее… общее…
        — Пристрастие к хорошему коньяку,  — вставила Лена.
        Марина тоже почувствовала, что мужчин заносит в область выдуманной реальности — верный признак опьянения, из которого может выдернуть только неожиданный поворот мысли.
        — Ребята! А ведь Эмилия нам наследство оставила!  — воскликнула Марина.
        — Точно, шкатулка!  — поддержала Лена, которую волновала не столько степень опьянения мужа (находился у себя дома), сколько надежда на щедрое наследство.
        К их чести надо сказать, что про шкатулку и обещания бабушки сделать их богатыми до этого момента не вспоминали.
        — Где шкатулка?  — спросил Андрей.
        — Ты меня спрашиваешь?  — возмутился Антон.  — Ленка, Маринка, где бабулина шкатулка?

        Все переглянулись и покачали головам: никто не брал. Когда увозили тело бабушки, только ее сумочку захватили. В гробу лежала в последнем наряде — бархатное платье и тюрбан на голове.
        Решили ехать за наследством в следующее воскресенье.

        — Вот славно-то!  — обрадовалась баба Катя, когда они подкатили к ее дому.  — Сегодня девять дней. Боялась, что забудете.
        Они забыли, просто выходной совпал с девятинами. Хорошо, что немного продуктов захватили, но спиртного не брали. Андрей и Антон вызвались поправить бабе Кате перекосившийся забор, пока варилась картошка и женщины накрывали на стол. С детей не спускали глаз, покормив, уложили спать.
        — А вино-то?  — спросила баба Катя, когда все уселись за стол.
        — Мы за рулем,  — ответил Андрей.
        — Не по-христиански, помянуть надо,  — возразила старушка.
        Принесла свой самогон и не допитые в прошлый приезд бутылки, по-хозяйски закупоренные бумажными пробками. Разлили, сказали ритуальные слова, выпили не чокаясь. Более не наливали, к удивлению бабы Кати. Внуки Эмилии налегали на еду, жевали хмуро и молча. Будто не на поминки приехали, а с голодного края вырвались.
        Для бабы Кати никто не хотел изображать горюющих родственников. Сказать от сердца было нечего, все, что могли из себя выдавить, после похорон озвучили. И вести посторонние разговоры неуместно. Поэтому молчали и ели.
        Марина, поняв по ерзанью бабы Кати, что та нервничает, сказала:
        — Мы очень любили бабушку… полюбили… Нам очень жаль, что она умерла. Мы не находим слов, чтобы выразить свои чувства.
        — Но хоть трижды помянуть,  — попросила баба Катя, разливая самогон.  — Земля пухом, голубушке! Царствие небесное!
        После третьей рюмки баба Катя рассказала, как с покойницей вечерами по три рюмочки принимали. Эмилия говорила, что самогон на калгане — чистый коньяк. Приняв на грудь, Эмилия пела: сначала свое, нерусское, оперное,  — красиво, но не трогает, потому что слов не разберешь. Потом, по просьбе бабы Кати,  — народные песни. И особенно душевно у нее выходила песня, где слова: «Говорят, что я не очень скромная, но это знаю только я» и в другом куплете: «Говорят, что я жалею прошлого, а мне нисколечко не жаль». Сердце переворачивалось, как пела, точно про себя.
        — Никогда даже в голову не пришло попросить ее спеть,  — сказала Марина.
        — Как и многое другое,  — кивнул Антон,  — например, рассказать о театральной карьере или о наших собственных родителях.
        — Если бы меня, как Эмилию, третировали, а я первая третировала,  — уточнила Лена,  — я бы такую войну развязала! Никому мало не показалось бы. А она сражалась тихо, не сдавалась.
        — У заплеванного мусоропровода курила,  — вспомнил Андрей.
        — Деньги от нее прятали, чтобы в парикмахерскую не ходила,  — втянула носом воздух Марина.
        — За каплю духов или сто грамм детского творожка,  — качала головой Лена,  — воровкой обзывали.
        — Куском хлеба попрекали,  — скривился Антон.
        — Жлобы!  — сказал Андрей.  — Мы себя вели как последние жлобы.
        — Детки, я чёй-то не понимаю,  — баба Катя переводила взгляд с одного гостя на другого,  — вы про покойницу плохо говорите? Грех!
        — Нет, успокойтесь,  — ответила Лена.  — Это мы себя казним, что при жизни мало внимания бабушке оказывали.
        — Так это всегда,  — облегченно улыбнулась баба Катя.  — Живет человек, живет, а умер — за голову хватаешься: мало истинно верных прекрасных слов ему говорил. Я вот мужа любила само… самозабвенно, но пилила его каждый день, чего-то требовала, все он в должниках по хозяйству. И тогда, дуре, казалось: недовольной ходить, шпынять мужика — правильно, так все бабы поступают, муж всегда в чем-то да недостаточным должен быть. А как умер мой Ваня внезапно, тут меня до потрохов дрожью забило: не услышал мой соколик при жизни ласковых слов заслуженных. У меня-то этих слов — аж распирает! Кому теперь нужны? Подавись ими, лахудра драная, то есть я сама. Ой, лихо мне было! В церкви по пять часов на коленях стояла, не помогало. Нет отпущения. Я у дочки в райцентре жила, в храм, как на работу, ходила. Мы тогда еще хозяйство держали — корова, поросята, куры, да и огород внимания требуют, картошки десять соток сажали. И все я забыла, бросила. Днем в церкви, ночью в слезах. Вы понимать должны: чтоб сельская баба отмахнулась от хозяйства, забросила скотину, корову недоеной оставила, нужны…
        — Обстоятельства непреодолимой силы,  — подсказал Андрей.
        — Переживания сильнейшие,  — проще сказала Марина.
        — Да,  — кивнула баба Катя,  — от переживаний чуть не тронулось умом.
        — А как прошло?  — спросила Лена.
        — Момента не помню. Чтобы сказать: во время молитвы откровение пришло или наутро, или после разговоров с батюшкой — он у нас молодой и сосланный…
        — То есть?  — не понял Андрей.
        — Карьеру в Москве хотел делать, а тут подсидели его, приход дали, вроде как в ссылку. Народ-то знает, от людей не утаишь. Казенный батюшка, без сердечности. И вот, значит… На чем остановилась-то?
        — Как откровение пришло,  — напомнила Лена.
        — Медленно наплыло, не враз. Может, Ваня с того света подсказал. Мол, встретимся с тобой, не миновать, а ты, пока на земле пребываешь, добром живи. Худой ли, злой ли человек встретится, а ты с ним по-доброму, потому что у каждого, и у бандита последнего, хоть крупинка совести да имеется.
        — Достоевский отдыхает,  — тихо сказала мужу Марина.
        — Вместе со Львом Толстым,  — так же шепотом ответил Андрей.
        — Дети мои,  — продолжала баба Катя,  — сыночек и дочь у меня, трое внуков, скоро приедут, сейчас за границей в пионер… не, просто в детских лагерях. Хорошо-то жить стали! Вот дети говорят: «Ты, мама, сильно после папиной смерти переменилась». Сама знаю, так ведь в лучшую сторону. И стало мне привольнее душой. Раньше мучалась: невестка, сынова жена, как впопыхах деланная, руки-крюки, пуговицы пришить не умеет; зять, дочкин муж, только болтать, хвастать, да водку жрать. А теперь какими есть принимаю, без осуждений. Чего ковыряться-то? Переделать не переделаешь, вот и живи с тем хорошим, что в человеке имеется. Он твоих внуков родитель и воспитатель. И Эмиля ваша. Поначалу гонором давила, то ей не так, это не этак. А я на все положительно согласная. Оттаяла ваша бабуля. Днем гуляла… ой, смех! Солнечные ванны принимала. Какие ж у солнца ванны? А вечером мы с ней по три рюмочки…
        И баба Катя снова рассказала, как выпивали, как пела Эмилия. Бабу Катю не перебивали, дослушали второй раз. Ее исповедь и воспоминания об Эмилии поначалу не задавшимся поминкам придали нужную атмосферу.
        — Вы не будете возражать,  — спросила Марина,  — если мы разберем бабушкины вещи?
        Бабе Кате вместо «разберем» послышалось «заберем».
        — Увозите, конечно. Да только поместится ли в вашу машину? Почитай целая комната вещей-то. Или в несколько заходов отвозить будете? У меня в этой комнате внуки на каникулах живут. Голову ломала, как Эмилю попросить к приезду внуков освободить помещение, перенести чемоданы да коробки в сарай хотела. Не пришлось просить.
        Марина и Лена переглянулись. Они не собирались тащить в Москву Эмилины коробки и баулы. Главным было найти шкатулку. Хотя и покопаться в бабушкиных чемоданах было по-женски любопытно. Мужчинам — совершенно неинтересно, даже противно. Им доходчиво объяснили: вчетвером быстро управимся, не до ночи же здесь сидеть, найдем шкатулку — и вы свободны.
        Это были наряды: платья, юбки, жакеты, блузки — шесть чемоданов старой одежды. Андрей брезгливо, двумя пальцами брал очередную тряпку и бросал на пол. Антон содержимое чемоданов захватывал пятерней и отправлял туда же — в растущую груду старого барахла. Марина и Лена продвигались значительно медленнее — рассматривали каждую вещь. Платье крепдешиновое, миленькое, но под мышками проедено потом, дырки. Коричневый габардиновый костюм — отлично сшитый, но в рыжих застарелых пятнах. Туфли черные лакированные, каблуки наискось сбиты, лак потрескался. Белые босоножки, когда-то изумительные, наверное, ручной работы. Но теперь подошва серпом выгнулась. Эмилия не потрудилась выстирать гардероб прежде, чем положить на хранение. Наряды еще не истлели, но вид потеряли, обувь скукожилась, точно воды хотела, а ее не поили. И Марина, и Лена не оставляли мысли найти в бабушкином приданом какой-нибудь наряд, годный (после дезинфекции, конечно) для модного ныне стиля «винтаж». Но никакая обработка не могла вернуть жизнь бабушкиным нарядам. Шерстяные вещи, проеденные молью, рассыпались в руках. Марина раскрыла
коробку, в которой хранились шубы и драповые пальто с меховыми воротниками,  — моль до сих пор там хозяйничала, копошились беленькие червячки.
        — Ой, гадость!  — отпрянула Марина.  — Антон, вынеси эту мерзость на улицу! Я Эмилии говорила: из-за вашего барахла у меня моль летает, а она…
        — Заткнись!  — велел Антон жене, которая, забыв о бабушкином подвиге, вернулась к старым претензиям.
        Он поволок коробку на улицу. Лена в спину его напутствовала:
        — Внизу пощупай, вдруг она в мольное царство шкатулку закопала.
        — Или под деревом на участке зарыла?  — предположил Андрей, которого уже мутило от запаха тлена.  — Схожу бабу Катю спрошу, не закапывала ли Эмилия клад.
        Мужчины дезертировали, женщины продолжили поиски. Гардероб Эмилии, навеки утраченный, представлял собой историю моды. В одном чемодане — послевоенные, с подбитыми ватой наплечниками жакеты и платья, явно привезенные из Германии. Пятидесятые годы — пышные юбки, узкие в талии лифы. Короткий период шестидесятых, когда в моду вошел силуэт а-ля Наташа Ростова,  — кокетка над грудью, завышенная свободная юбка, как в платье для беременных…
        — Немыслимо,  — поражалась Марина,  — столько вещей! Мне мама рассказывала, что после войны люди в землянках жили, носили вещи до последнего, до дыр, потому что на новые денег не было, да и негде купить. Студенты в институт ходили в калошах, веревкой к ступням привязанным, девушки по очереди на свидание бегали, одно платье на пятерых.
        — А моя бабушка,  — вспомнила Лена,  — портнихой была, всю родню кормила. Достанут ситца у спекулянтов и перед раскройкой намочат материал, за края берутся и тянут, дергают, чтобы лишних десять сантиметров выгадать.
        — И вот вопрос: откуда у Эмили столько нарядов? В стране был десяток публичных женщин, вроде Любови Орловой, которые одевались с иголочки, с экрана маскировали всеобщую убогость.
        — Любовь Орлова публичная?  — поразилась Лена.  — Типа прости…
        — Ты не поняла. Я имела в виду женщин, главным образом артисток, законодательниц моды, которые демонстрировали себя публике как эталон, совершенно недосягаемый для подавляющего большинства. И обитали дамы высшего света исключительно в столице. А наша бабуля — всю жизнь в провинции.
        — Сгущаешь,  — не согласилась Лена, чихая и вытаскивая на свет очередную вещь, то ли кофту, то ли кардиган, от дыр ажурную.  — Мне бабушка рассказывала, как хорошие портнихи ценились. Больше, чем теперь специалисты по финансам. И маму, теток — своих дочерей — бабуля одевала как куколок. Главным было материал достать, золотые руки имелись. У Эмилии, заметь, только послевоенное с бирками, наши из оккупированной Германии везли. А далее — все самострок.
        — Что?
        — Самострок — сам строчу.
        — Но все исключительно технологично сделано.
        — Я тебе про золотые руки толкую. Теперь таких портних — днем с огнем, их годами надо учить-выращивать. Кутюрье на них молятся. А на фабриках сидят чукчи, в смысле разные национальности, значения не имеет: китаянки, русские или башкирки на конвейере — знай себе на педаль электрической швейной машинки давят, тупо один и тот же шов изо дня в день строчат.
        Лет двадцать назад, судя по более свежим нарядам, моду на которые Лена и Марина помнили по фотографиям собственных матерей, бабушка принялась молодиться, ударилась в розовые, бежевые и других светлых оттенков платья и костюмы с обилием рюшей и оборок. Донашивала эти вещи до последних дней.
        — Можно было сделать вывод,  — сказала Лена,  — что проблемы с головой у бабушки начались давно.
        — Верно,  — согласилась Марина.  — На смену аристократическому, строгому английскому стилю пришло увлечение нарядами в духе утренников в детском саду. Бедная бабушка!
        — Цеплялась за уходящую молодость,  — чихнула Лена.  — Все, началось,  — чих-чих.  — У меня аллергия на пыль. Но, знаешь, в шестьдесят или семьдесят испугаться, что стареешь,  — чих,  — это не в тридцать по косметическим хирургам бегать. Так что Эмилия долго марку держала, розовые рюши у нее одновременно с маразмом приключились,  — чих-чих.
        — Может, тебе уйти, я сама закончу?  — предложила Марина.  — Или мальчиков на помощь призвать?
        — Еще пять коробок осталось,  — благородно отказалась Лена.  — Мальчики в этом деле не помощники, сломались на шубах. Одна ты провозишься до утра. И мне самой интересно. Пойду в нос закапаю и таблетку выпью, детей проверю, а ты окно открой, пусть хоть проветрится.
        — Нашли?  — спросил Антон жену.
        — Пока нет,  — прогундосила Лена, доставая капли.  — Остались коробки.
        Запрокинув назад голову (что делать было необязательно — лекарство в виде спрея, но так выглядело эффектнее), Лена пшикнула в каждую ноздрю, помотала головой. Вытащила блистер с таблетками, одну выдавила.
        — Воды дай!  — потребовала.
        — Аллергия началась?  — подхватился Антон и налил в стакан воды.  — Бросьте ковыряться в этом старье. Чего вы каждую тряпку на свет просматриваете? Мы сейчас с Андрюхой в два счета раскурочим коробки, найдем шкатулку.
        Андрея подобная перспектива не радовала, да и Лена не желала пропустить археологические удачи.
        — Скоро дети встанут,  — сказал Андрей.  — Мы присмотрим,  — он посмотрел на часы,  — третий час малышня дрыхнет. Вот что значит чистый воздух.
        — Именно!  — шумно, булькающе втянула воздух Лена.  — Не автомобили надо покупать,  — упрекнула мужа,  — а про дачу думать.
        И тут же уловила осуждающий взгляд бабы Кати: «Не кусай мужа! После его смерти каждый упрек оплачешь».
        «Свят-свят!  — подумала Лена.  — Моему Антону жить и жить. У нас пока дети не все родились, а еще внуков и правнуков на ноги ставить».
        Антон, в свою очередь, подумал, что из них четверых более всего похожа на бабулю Ленка, хотя по крови не родная. Но тот же напор, та же воля к победе на каждом участке и в каждую минуту.
        Словно подслушав его мысли, Андрей ухмыльнулся:
        — Ленка, ты Эмилия номер два, только без оперной карьеры.
        — И без вагона нарядов!  — с готовностью откликнулась Лена.  — Мне супруг такого гардеробчика не обеспечил. Да ладно, баба Катя, не смотрите на меня с осуждением. Я своего Антошкина не променяю на десяток олигархов.
        — Ты про что?  — напрягся Антон.
        — Про куриное пшено,  — вспомнила детскую присказку Лена.
        Она торопилась уйти. Несмотря на аллергию, приглушенную лекарствами, Лена испытывала истинно женский азарт — Марина там разбирает вещи, а она отсутствует. Сей азарт был не только не понятен мужчинам, но вызывал у них брезгливое недоумение. Они думали, что жены героический подвиг совершают, вяло предлагали помощь и не догадывались, что Марину и Лену впервые в жизни захватила музейно-историческая страсть к раскопкам бытовых древностей.
        — Дети встанут,  — уходя, велела Лена,  — глаз да глаз!
        — Не волнуйтесь!  — заверил Андрей.
        — Она еще напоминает!  — хмыкнул Антон, который на самом деле испытывал потрясение от сходства бабушки Эмилии и жены. Считал, что знает супругу вдоль и поперек, а тут Ленка в новом варианте.
        — Блинчиков детям на полдник испеку,  — поднялась и баба Катя.  — К блинам меду, сметаны? Или свежих ягод, черная и красная смородина созрели, подавить с сахаром?
        Лена не успела ответить.
        — Мне с медом,  — попросил Антон.
        — А мне с ягодами,  — сказал Андрей.
        — Детям только со сметаной или с топленым маслом,  — распорядилась Лена.  — У них диатез на все, кроме продуктов от коровы, то есть молочных. А чистая химия проходит на «ура». Городские дети, венец цивилизации. Скоро из тюбиков будем их кормить. Ладно, я пошла, кажется, нос пробило.
        В одной из коробок были плотно утрамбованы дамские сумочки. Много — штук тридцать. Сохранились лучше обуви, некоторые модели чудные и по форме, и по фурнитуре — замкам-защелочкам, окантовочкам. А все-таки с такими не выйдешь на улицу: от сумок несет затхлостью и случайной находкой в прямом и переносном смысле: пахнут отвратно и безошибочно наводят на мысль, что их обнаружили на чердаке, в подвале, в старом сундуке. Так, собственно, и было.
        Удержаться от того, чтобы не проверить нутро сумок, было невозможно, щелками замками, открывали молнии. Ничего интересного не обнаруживалось: смятая коробка папирос, оторванный билет в кино, посеревший носовой платок, смешной бумажный рубль, медные монетки, поржавевшие невидимки и шпильки, тюбик помады и прочая ерунда, которую всякая женщина оставляет в сумочке, идущей на помойку. Только Эмилия ридикюльчики не выбрасывала, а зачем-то хранила.
        Гора сумок уже соседствовала с холмом тряпок и грудой обуви. Марина оглянулась: некуда ступить.
        — Лен, может, все это богатство какому-нибудь этнографическому музею предложить или театральным костюмерам?
        — Как ты себе это представляешь?  — спросила Лена, которая из последней сумки вытаскивала какие-то бумажки, разворачивала и читала.  — Переться в Москву с Эмилиным приданым, потом развозить его по театрам? У тебя есть на это время? Ой, Маринка! Грузовик с цветами был. Миллион алых роз. Только послушай! Вот записка. Наверняка поклонник писал, который директор фабрики. «Незабвенная Эмилия! Примите мой скромный букет. Машина роз, в сравнении с грудой зелени, которой осыпал вас солдафон …»,  — это про генерала армии, наверное,  — оторвалась от чтения Лена.  — Ну, дают старики!
        — Дальше-то что?
        — «Машина роз… тра-та-та,  — покажет глубину моих чувств. Последний привет и последнее выражение моей неземной страсти, за которую буду благодарить вас вечно. Завтра меня арестуют, назовут вором в особо крупных размерах, потом посадят. Дальнейшая жизнь — только мрак и умирание. Наказание справедливо по советским законам, при которых выпало несчастье жить». С новой строчки: «Эмилия! Прощайте и помните о человеке, который ради вас совершил бы любое преступление». Все. Ни фига себе!
        — Он долго воровал или однажды украл государственные деньги, чтобы машину цветов ей под ноги бросить?
        — Ты меня спрашиваешь?  — пожала плечами Лена.  — Откуда я знаю? Хотя Эмилия говорила… Но все это казалось бреднями рехнувшейся старухи. Маринка! А ведь на самом деле было! Представляешь такие страсти-мордасти?
        — Не представляю. Как в кино.
        На несколько секунд Марина и Лена задумались, мысли у них были одинаковыми: ради меня никто безумств не совершал, на преступления не шел, грудой цветов меня не осыпал…
        Когда первой заговорила Лена, Марина поняла ее без предисловий:
        — Зато мы с тобой матери настоящие, и наши собственные мамы не финтифлюшки, да и свекрови… Первым делом — семья, а не тешить себя поклонниками, чтоб они сдохли… Маринка!
        — Да, я понимаю. Завидно, хотя и не желаешь подобного успеха.
        — Антон, твой братец, зараза, про день свадьбы никогда не помнит. Придет домой — я ему романтический ужин. Он по лбу себя бьет — забыл. На следующий день барскую корзину цветов дарит. Только это как штраф получается.
        — Андрей полагает, что истинные чувства как духовные понятия не могут измеряться материальными аргументами,  — грустно ухмыльнулась Марина.  — Подаренные цветы, золотые украшения, даже коробки конфет опошляют его великое чувство.
        — Может, он просто жадный?
        — Нет,  — помотала головой Марина,  — не жадный. В магазинах требует, чтобы я выбирала самое дорогое платье, чтобы не гонялась за скидками, чтобы продукты покупала свежие, а не подвявшие уцененные. Поэтому я предпочитаю без мужа покупки делать, с ним — разоришься.
        — На дни рождения Антон подарки мне приобретает в самый последний момент, по дороге домой, в переходе метро. Духи фальшивые или какую-нибудь китайскую дребедень, типа будильника, вмонтированного в живот пластикового поросенка.
        — У Андрея другая крайность. Он за несколько месяцев обсуждает со мной подарок. Пытает, что мне нужно из по-настоящему ценного и важного, предлагает идти за подарком вместе или точно описать предмет. Потом двадцать раз позвонит из магазина с уточняющими вопросами: «Ты хочешь немецкий маникюрный набор или швейцарский?» А я хочу сюрприза. Чтобы удивиться и по-детски обрадоваться. Сказать ему стесняюсь. Да и не поймет.
        — Вот и получается,  — подвела итог Лена,  — мужики у нас нормальные, сами мы не дуры, а чего-то не хватает. Того, что у Эмилии было через край.
        — У нее была очень высокая самооценка. А мужская галантность питается исключительно женскими капризами. Мы капризничать давно разучились.
        — Это кто сказал?
        — Это я сказала.
        — А! Правильно. Я с сегодняшнего дня по-другому буду жить. Забудет Антон про день свадьбы — романтический ужин ему на башку вывалю. Купит на день рождения духи, якобы французские,  — в унитаз их спущу. Тебе тоже хватит Андрея баловать.
        — Как бы нам с такой политикой не оказаться у разбитого корыта.
        — Хуже не будет, все равно лучше некуда.
        Марина хлопала глазами, безуспешно пытаясь понять логику последних слов Лены.
        Пыхтя, Лена выволокла на середину комнату предпоследнюю коробку. Сверху лежали две большие деревянные шкатулки, но заветной среди них не было. В шкатулках покоилась бижутерия: бусы, клипсы, колье, браслеты — пластиковые, мутные от времени, точно жирные, медные под золото, алюминиевые под серебро, с тусклыми пыльным камнями. В детстве Марина обожала играть с мамиными украшениями. До сих пор хранит их, пополняя запас собственными списанными бирюльками,  — для дочери, предвкушая удовольствие, которое испытает малышка, когда придет интерес к «драгоценностям». Но из наследства Эмилии взять что-либо Марина не захотела. Даже продезинфицированные, эти вещи, как из могилы вытащенные, будут вызывать брезгливость.
        — Вдруг,  — ковыряясь в шкатулках, предположила Лена,  — что-нибудь настоящее тут завалялось?
        — Сомнительно. Женщина, которая в подобных количествах покупала изделия самоварного золота, вряд ли обладала настоящим. Если и обладала, то наверняка рассталась с ценностями в трудные времена. А потом сублимировала на подделках, ведь любовь к украшениям осталась. Папа, помню, шутил, говорил маме: «Твоя родительница обвешивается таким количеством металла, что ей надо держаться подальше от магнитов». Я запомнила фразу, потому что не могла понять в ней сразу двух вещей: кто такая «родительница» и что магнит делает с металлами.
        Под шкатулками лежали альбомы с фотографиями. Впервые за три часа раскопок Марина и Лена ахнули от восхищения. Они брали в руки старинные альбомы с обложками, как у музейных фолиантов, испытывали неожиданный трепет. Ну что альбом? У них самих фотоальбомов за недолгую жизнь накопилось немало. В простых глянцевых обложках, где, запаянные в пластик, красовались цветы и пейзажи. А тут! Сафьян, шелк, серебряное тиснение, ажурные застежки по краю. Открывались альбомы с треском-хрустом, будто вздыхали. Листы — толстенный картон — проложены папиросной бумагой, которая, в свою очередь переворачиваемая, тоненько шелестит, как жалуется.
        — Стул и трон,  — шепотом сказала Марина.
        — Чего?  — так же тихо переспросила Лена.
        — Местом для сидения может быть и простой стул, и табурет. А можно восседать на троне.
        — При чем тут цари-короли? Эмилины альбомы?  — Лена с благоговением взяла в руки очередной.
        — Образное сравнение. В прошлом веке к фотографиям относились как к произведению искусства. А мы теперь — как к фиксации момента во времени и пространстве.
        — Про прошлый век — точно! Вы с Антошкой чисто из дворян. Я их позову.
        Лена выскочила из комнаты, влетела на веранду, где полдничали, подкреплялись блинчиками мужчины и дети:
        — Баба Катя, за детьми посмотрите? Антон! Ты хотел знать историю своего рода? Иди, любуйся. Там твои предки с царями на тронах вась-вась.
        — Где?  — подавился блином Антон.
        Но жена не удосужила его ответом, еще раз спросила бабу Катю:
        — Детей на вас оставим?
        Баба Катя ответила совершенно не свойственным ей утверждением. Очевидно, сказались разговоры, которые вели при ней Андрей и Антон:
        — Реально!  — Испугалась слова, которое часто повторялось в диалоге Антона и Андрея и выскочило против ее воли. Поправилась понятно: — Посмотрю за маленькими. Блинчики доедят, на веранде с игрушками расположу.
        — Правильно,  — с ходу поняли друг друга баба Катя и Лена.
        — На улицу не выпускайте, там их не поймаешь. Чего расселись?  — другим голосом спросила Лена мужчин, помня о новой политике.  — Идите, припадайте к историческим корням.
        Не поняв ни слова, Антон и Андрей потянулись за Леной.
        В комнате возвышались холмики старого барахла, валялись раскрытые чемоданы и пустые коробки. Марина сидела на корточках у окна. При их появлении встала и протянула Андрею альбом:
        — Только посмотри!
        Он первым делом захлопнул альбом, смяв папиросную прокладку, жалобно хрустнувшую, посмотрел на обложку, присвистнул. Потом открыл на странице, которую держала пальцем жена, не отпуская альбом из своих рук.
        — Видишь?  — спросила Марина.
        Среди изображений, под которыми стояли даты позапрошлого века, выглядевшие не как фото, а литографиями, произведениями художника, была одна — женщина в старинном платье, с тонкой талией и лицом очень похожая на Марину.
        — Кто это?  — спросил Андрей.
        — Понятия не имею.
        — Так мы из благородных,  — перелистывая альбом, подсунутый женой, сказал Антон.  — «Балгей» — прочитал он.  — Мы из немцев или прибалтов?
        — Это скорее название фотоателье,  — заглянул ему через плечо Андрей.  — Фамилия хозяина Балгей и адрес: угол Караванной и Большой Итальянской, дома восемнадцать — тридцать семь, Санкт-Петербург. Под другими фото тоже оттиски фотомастерских.
        Какое-то время они молча листали альбомы.
        Пожелтевшие снимки, особенно дореволюционные, были прекрасны. Мужские военные персонажи стояли, придерживая одной рукой саблю на боку, другой опираясь на высокую подставку, штатские сидели в резных креслах и по серьезной значимости облика тянули на министров. Женщины — как на подбор красавицы. Их портреты в овале, окруженном легкой дымкой, можно было рассматривать часами. На групповых семейных фото наряженные дети разных возрастов на коленях у родителей казались настолько спокойными, что не верилось, будто они способны носиться и шкодить, как обычные.
        Потом пошли снимки белогвардейцев и красноармейцев и народа попроще — мужчин в ватниках, женщин в скромных юбках-блузках с косынками на головах. Появились фото не из ателье, а сделанные на улице, в каких-то учреждениях. Далее шли довоенные и послевоенные снимки. С трудом опознали Эмилию — худенькую брюнетку, снимавшуюся то с одним, то с другим военным.
        — Кто из них ваш дедушка?  — спросила Лена.
        — Не знаю,  — огрызнулся Антон.
        Как и на Марину, фото действовали на него удручающе.
        — У меня такое чувство, что я виновата перед всеми этими умершими людьми,  — сказала Марина.  — Они наши предки, а мы даже имен не знаем.
        — Спасибо Эмилии!  — злился Антон.  — Сделала нас Иванами, родства не помнящими.
        — Мы и не стремились помнить,  — справедливо заметила Марина.  — Про деда знаем только, что погиб на войне, твоему отцу было три года, а мама и вовсе родилась, когда он на фронт ушел. Вот, смотрите, Эмилия с детьми. Это, наверное, и есть наши родители.
        «Которые также не стремились сохранить родовую память,  — подумала Марина.  — Даже своих детских фото у нее не попросили, не забрали».
        — Мне только сейчас пришло в голову,  — сказал Антон,  — что я никогда не видел снимков отца в детстве. Его фотоархив начинался со студенчества, то есть когда он от бабули, от Эмилии уехал.
        — Они хотели порвать с бабушкой и порвали,  — кивнула Марина.
        — Значит, заслужила,  — нахмурился Антон.
        Он испытывал досаду на отца, лишившего его благородных и знатных предков, отрезавшего ему семейные корни.
        — Это как же надо с детьми обходиться, чтобы они родную мать вычеркнули?  — Лена почувствовала настроение мужа и подсказывала ему мотив для оправдания поведения отца.
        — Мы не должны осуждать наших родителей,  — проглотила слезы Марина.
        — Но и простить их нельзя,  — поджал губы Антон.  — Надо было нам дать шанс самим разобраться, хотим ли мы иметь предков или не хотим.
        — У нас был шанс в виде Эмилии,  — напомнил Андрей.
        «У нас»,  — повторила мысленно Марина и простила мужу все надуманные обиды.
        — А мы шпыняли старуху,  — продолжал Андрей,  — куском хлеба попрекали. Кому-нибудь пришло в голову попросить ее фотографии показать? Сами виноваты, и нечего на покойников вину перекладывать. Кажется, сейчас получите ответ на некоторые вопросы.
        Пока Марина и Антон сокрушались над потерянной памятью поколений, Андрей открыл последнюю коробку. Там были письма. Стопки писем, перетянутых резинками для трусов. Узлы резинок были небрежными, с длинными облохматившимися концами. Только одна тонюсенькая стопочка крест-накрест перевязана красной атласной лентой, сверху бантик. Андрей, дернул за бантик. Всего два-три листка. Он молча их прочитал.
        Вслух прокомментировал:
        — Надо полагать, это письмо вашего деда с фронта. Слушайте. «Дорогая Марусенька! У меня буквально минута, чтобы написать тебе, и никакой уверенности, что письмо дойдет.  — Далее по-французски,  — а ля гер комо а ля гер. На войне как на войне,  — перевел Андрей,  — все что могу сказать о нынешнем своем положении. Но даже трудности ля гер не могут заслонить от меня тревоги о тебе, родная. Ты создана, чтобы украшать мир, а не растить детей, терпеть лихолетье. Царить, а не выживать. Ты — уникальный цветок, женщина-праздник, родившаяся не в свое время. Соловушка! Я думал взять на себя пошлые бытовые… Все, зовут, нужно заканчивать. Прощай, любимая! Твой рыцарь Антон. Я не дослужил тебе, потому что иной долг…» На этом обрывается. Письмо Эмилия, в прошлом Маруся, получила. А следом — похоронку. Вот — на бланке. Оказывается, похоронка на самом деле правильно называется «извещение». Смотрите.
        Андрей передал ребятам небольшой пожелтевший типографский бланк, от руки заполненный фиолетовыми чернилами, нисколько не выцветшими. Марина, Антон, Лена брали похоронку, по очереди читали. Они не смогли бы описать чувство, которое вызывала эта официальная бумага, когда-то наверняка принесшая взрыв горя, да и теперь кровь стыла от сознания казенной бездушности военной машины: заранее напечатали бланки, потом вписали фамилии погибших — соблюли формальность.
        Хотя проблеск торжественной скорби имелся и в этом документе. В верхнем левом углу стершийся штамп, можно прочитать только «…военный комиссариат». Посередине жирно: «ИЗВЕЩЕНИЕ». Ниже с новой строчки «Ваш» и длинный прочерк, под которым в скобках: «муж, сын, брат, воинское звание». На этой строчке чернилами написано: Муж, комдив. Под следующей строчкой: «фамилия, имя, отчество», на строчке: Ипатов Владимир Иванович. Далее строчка «уроженец», под ней: «область, район, деревня и село», значилось: город Москва. С новой строчки с маленькой буквы текст: «в бою за Социалистическую Родину, верный воинской присяге, проявив геройство и мужество» — прочерк, под ним: «убит, ранен и умер от ран», над ним: Убит в боях за Троицк. 20 июля 1941 года. Последняя строка с прочерком: «похоронен», внизу в скобках: «место захоронения». Эта строка пустовала. Ниже с красной строки текст: «Настоящее извещение является документом для возбуждения ходатайства о пенсии (приказ НКО СССР № 220-1941 г.). Смазанная печать и две подписи — военного комиссара и начальника штаба.
        — Теперь вы знаете,  — сказал Андрей,  — что вашего деда звали Ипатовым Владимиром Ивановичем, что он родился в Москве и командовал дивизией.
        — Видела ли мама эту похоронку?  — задумчиво спросила Марина.
        — А мой отец?  — повторил вопрос Антон.
        — Не думаю,  — ответил Андрей.  — Здесь еще одно письмо. Как я понимаю, писала Эмилия, она же Мария Ипатова. Адресовано погибшему мужу. Не удивляйтесь. Сейчас прочту, и вы все поймете. Только будьте готовы, что это…  — Андрей запнулся, не находя слов.  — Эмилия была все-таки не от мира сего.
        — Да читай же!  — поторопила Лена.
        — Психоанализ отдыхает или, напротив, такая личность, как ваша бабушка, стала бы любимой пациенткой…
        — Андрей!  — перебила Марина,  — Читай, не томи!
        — Слушайте. «Здравствуй, Владимир! Не Вока, не Заяц, а — Владимир! Потому что ты умер! Предал меня! Бросил!  — после каждого предложения восклицательные знаки.  — Как ты мог? Зачем обещал хранить меня вечно? Зачем не согласился остаться в штабе, ведь тебе предлагали?  — теперь сплошные вопросительные знаки. И следы размытые, видно, плакала.  — Я проклинаю тебя, как предателя. И детей твоих. Один, мальчик, вечно больной и в соплях. А девочка в моем животе, я знаю, это девочка, ворочается и бьется. Из-за нее поднялась диафрагма, и теперь мой голос звучит утробно. Зачем мне дети? Это ты уговорил меня. Уговорил и бессовестно бросил. Зачем эта война, зачем ты ушел на нее? Ты поставил какие-то пустые идеи выше моего счастья. Ты украл у меня счастье. Ненавижу тебя! Вырву из сердца навсегда, чтобы не истекло оно кровью. Забуду навсегда, и дети твои не будут знать имени твоего. И черты твои на их лицах будут вызывать у меня ненависть…»
        — О, ужас!  — пробормотала Лена.  — Она свихнулась от горя.
        — Так и не развихнулась,  — хрипло сказал Антон.
        — Андрей,  — спросила Марина, у которой дрожали губы,  — это все?
        — Нет, здесь пропуск, чернила немного отличаются. Видно, писала позже или на другой день. Ребята! Держите себя в руках. Это не для слабонервных.  — «Владимир! Ты гниешь в земле, или валяешься на поверхности непогребенный, изуродованный. Твое тело, на котором нет точки, которую я бы не целовала, рвут дикие волки. Твои глаза, которые лили слезы, глядя на меня, теперь выклевали птицы. Так тебе и надо, предатель! А я буду жить дальше! Порхать и царить, вот только разрешусь от бремени, от этой противной твоей дочки. Ты говорил, что таких, как я,  — одна на миллион. Ошибаешься, я — единственная! Ваша политика, революции, войны, нищета, убогость, рабский труд — плебейская мерзость. Я лучше умру, чем надену серую рабоче-крестьянскую робу. Умереть! Вовка!  — зачеркнуто, поверху: — Владимир! Мысли о спасительной смерти не оставляют меня с той минуты, как получила твою похоронку. Когда я прочитала это отвратительное казенное извещение, ругалась как сапожник, обзывала тебя последними словами. Няня сына смотрела на меня, как на умалишенную. О, как славно было бы сойти с ума! Равнодушно принимать и удары
судьбы, и мелкие уколы. Но не надейся увидеть меня в роли городской сумасшедшей! Нет! Назло, назло, назло…» Семь раз,  — пересчитал Андрей,  — повторила «назло». — Назло тебе я проживу блестящую жизнь. Я пожертвую всем, я не стану признавать никаких моральных запретов, я была принцессой и останусь первой из первых!» Все, ребята, письмо окончено. Елки-моталки!
        Они молчали несколько минут, не находя слов, чтобы прокомментировать послание, высказать свои чувства. Эмилия заслуживала осуждения, но ее было жаль. Хрупкая и железобетонная одновременно, она не поддавалась привычным меркам и оценкам.
        — Лабораторная мышь,  — нарушил молчание Андрей.
        — Что?  — не поняла Марина.
        — Лабораторные мыши — это искусственно выведенные генетически чистые особи, необходимые для опытов, но в природе не встречающиеся. Эмилия была генетически чистой женщиной-игрушкой, без примесей материнства, сострадания, самоотверженности и преданности. Она желала порхать, царить, получать цветы вагонами и только.
        — Я бы тебя попросил,  — сквозь зубы проговорил Антон,  — поаккуратнее выражаться о моей бабке!
        — Ничего личного!  — развел руки Андрей.  — Моя жена, к счастью, пошла не в бабушку.
        — А мне завидно!  — вдруг выпалила Лена.  — Я уже Маринке говорила. Эмилия — как комета по небу. А я — просто булыжник, который по дороге катится.
        — Здрасьте!  — возмутился Антон, только что защищавший бабушку.  — Да если бы ты хоть наполовину, хоть на десятую часть была Эмилией, я не женился бы на тебе никогда.
        — Лабораторная мышь?  — повернулась к мужу Марина и горько усмехнулась.  — Что ж, можно констатировать, что исторический опыт удался. Из меня получилась рабочая лошадь, истовая мать, преданная жена, хозяйка дома,  — у Марины навернулись слезы,  — но я никак не игрушка, не куртизанка, не принцесса, не говоря уж о королевне…
        — Я тоже,  — захлюпала Лена.
        — Девочки! Вы чего?  — поразился Андрей.
        — Пыли наглотались?!  — воскликнул Антон.  — Тряпье это на вас подействовало?  — ткнул он пальцем в груды на полу.  — Драгоценности?  — зачерпнул из коробки бижутерию и потряс в воздухе.
        — Или письмо на тот свет, написанное клинически больной особой?  — вторил Андрей.
        Марина и Лена синхронно вытерли слезы и шмыгнули носами. Руки у них после возни с пыльными вещами были грязными, и на щеках остались темные полосы. Совершенно разные внешне, сейчас молодые женщины были похожи друг на друга как близнецы — одинаковое выражение глаз, осуждающе-обиженное, чумазые лица и явное желание выдать упреки, рвущиеся с языка.
        «Его типичная манера,  — подумала Марина.  — Не броситься утешать меня, когда рыдаю. Просто приласкать! А допытываться о причине слез».
        «Я для него приставка к холодильнику и стиральной машине,  — терзалась Лена,  — а чтоб чувства мои понять, что мне и блеснуть хочется, и выглядеть…»
        «Не буду молчать!» — вдруг мысленно возмутилась Марина.
        «Да пошел ты!  — подумала Лена.  — К своей такой-то бабушке!»
        — Видишь ли, Андрей!  — медленно сказала Марина, глотая слезы.  — Если женщина плачет, то надеется на сострадание, а не на доморощенный психологический анализ.
        — Для тебя мои слезы,  — зло упрекнула Лена мужа,  — тьфу, по сравнению с долбанной подвеской к машине!
        Антон и Андрей переглянулись. Теперь уже выражения их лиц полностью совпадали: девочки чудят, девочек требуется срочно успокоить.
        — Маришкин!  — Андрей поднял на руки жену, крутанул в воздухе, сел на коробку с письмами.  — Я тебя обожаю!
        — Ой, дура!  — захватил Антон жену в объятия и повалил на груду тряпок.  — Дура ты у меня дурочка …
        — Батюшки!  — обомлела баба Катя, застыв на пороге.
        В комнате царил полнейший бедлам и разгром. А молодые целуются. Одни на коробке сидят и воркуют, другие на полу валяются и взасос…
        — Вы тут это…  — заикалась баба Катя.  — А там дети. Мальчик обкакался, а девочка ему штаны сняла… Извините…
        Точно замороженная, точнее — испуганная, она повернулась и пошла прочь.
        Молодые бодро вскочили и побежали к месту происшествия. Мужчины навели порядок: помыли детей, переодели. Баба Катя отметила: споро управились, не впервой, знать. Помощники женам, а не захребетники. Женщины умывались, пудрились и губы красили. Смеялись, слышно было. Хихиканье жен, отметила баба Катя, на лицах мужей вызывало самодовольное выражение. И все-таки ее, Катерину Ивановну, не оставляло чувство смущения-возмущения от подсмотренной сцены.
        — Что разбросали вещи-то?  — спросила она, когда гости уселись за стол, попросив чаю.  — Вывезти хотели, оно упаковано было, а теперь повыкинуто.
        — Вы, пожалуйста, одежду, сумки, обувь, украшения куда-нибудь…  — начала Марина и замолчала.
        — Раздайте или выбросите,  — пришла на выручку Лена.
        — Письма и альбомы с фотографиями…  — продолжила Марина и снова заткнулась.
        — Увезем,  — сказал Антон.  — Потом, когда-нибудь… может быть… займемся откапыванием корней. Или наши дети.
        — Собственно,  — вступил Андрей,  — мы искали только одну шкатулку, деревянную, темно-коричневую, с замком. Не нашли.
        Баба Катя неожиданно ахнула, руками за лицо схватилась, на стул плюхнулась и забыть-забыла про странное поведение молодых.
        «Старушка про наше наследство проведала и стащила (сперла, умыкнула, зарыла в саду, детям отослала, в банковскую ячейку положила)»,  — в разных вариантах схожая мысль посетила наследников Эмилии.
        — Баба Катя!  — потребовал Антон.  — Была шкатулка?
        — Как же, завсегда у нее в светелке, где жила Эмиля, на подоконнике стояла.
        — Вы ее стырили, скажите честно?  — тоном доброго следователя, извиняющего поведение преступника, спросила Лена.
        — Как можно? Господь с тобой!
        — Но сейчас шкатулки нет?  — уточнила Марина.
        — Нет.
        — И куда она делась?  — нетерпеливо спросил Андрей.
        — Сгорела.
        Почему-то никто не воспринял «сгорела» буквально — в огне погибла. И смотрели на бабу Катю как на воровку, имеющую снисхождение по совокупности добрых дел.
        — Чего уставились?  — фальцетом проверещала баба Катя. И стало понятно, какой она была в прежней жизни, до смерти мужа. Нормальной женщиной, с эмоциями, без монастырской терпимости.  — Думаете, я не уговаривала? Я ли не хватала за руки Эмилю? Она самогонки перепилась, я предупреждала про крепость. «Сжечь!  — кричит.  — Этот… Толстой? Грибоедов? Вспомнила! Гоголь сжег, и я уничтожу!» Так по листику выдирала и в печь кидала. А раньше говорила, опубликуют — это значит в книжке напечатают — мои внуки миллионщиками станут.
        — Баба Катя, вы не волнуйтесь,  — мирно сказала Лена.  — Никто вас не обвиняет.
        — Как же! На физии свои посмотрите. Нашли, прям, злодейку. Ваша Эмиля через день на постель дула, а я стирала. Клеенку подстелю, чтоб хоть матрас не пачкать, она вытаскивает и ругается, и меня как крепостную воще…
        — У бабушки был сложный характер,  — мирно сказал Андрей.  — Мы вам очень благодарны за поистине самоотверженный труд.
        — Вы героиня!  — сказала Лена.
        — Христианской доблести женщина,  — подхватила Марина.
        — Нам бы таких бабушек!  — воскликнул Антон.
        Баба Катя подошла к буфету, открыла дверцу, достала бутылку от импортного коньяка, заткнутую пробкой из газеты, зубами пробку вырвала, плеснула в стакан своего зелья, выпила. Секунду постояла, прислушиваясь к прохождению самогона по пищеводу, расслабилась, помягчела, сняла напряжение.
        «Бабульки нашли друг друга»,  — подумал Андрей.
        «Они тут гудели за милую душу»,  — подумала Лена.
        «Последние дни у нее были в алкогольном бреду,  — подумала Марина.  — И хорошо. Хоспис на пленэре».
        «Напиться и забыться,  — подумал Антон.  — Мне бы так кончить. Но пока есть еще у меня дела».
        — Всю меня перевернула Эмиля,  — призналась баба Катя, возвращаясь на место.  — Ох, женщина! Этак бы каждой бабе… Я размышляла. В мозгу как в камне пробивало, мысли непривычные. Каждой бабе так выкаблучиваться — мужики не справятся. А по отдельности…. стервы всегда жизнь нормальным бабам портили…
        — Вернемся к судьбе шкатулки,  — прервал Андрей,  — нам ехать уже пора. Что в шкатулке находилось?
        — Ся.
        — Что?  — хором спросили гости.
        — Находилася,  — пояснила баба Катя.  — Тетрадка находилася. Толстая, коленкоровая обложка. Сорок восемь листов, как сейчас помню, детям в школу покупала для алгебры и…
        — А в тетрадке?  — перебила Лена.
        — Она до последнего писала. Я ей очки свои предлагала, а то буквы в пол-листа. Сведения ее жизни. От начала предков до Эмили. Вечерами, когда мы по рюмахе… рассказывала, зачитывала, но я не помню подробностей. А потом — враз! Сжечь и точка. Поддатая, конечно, была. А я, как на грех, печь растопила, грибы посушить, колосовики пошли, набрала.
        — Колосовики — это кто?  — спросила Марина.
        — Грибы, которые созревают в начале июня, когда колосятся злаки,  — пояснил Андрей.
        — Красноголовиков с десяток нашла, маслята и подберезовики, а белых только парочку, но чистые,  — подтвердила баба Катя.
        — Грибы грибами,  — нетерпеливо перебил Антон.  — Но что со шкатулкой?
        — Насколько я понимаю,  — обратился к бабе Кате Андрей,  — в шкатулке хранилась тетрадь? С мемуарами Эмилии.
        — Только тетрадка, мемуаров, вот вам крест, не было. Эмиля тетрадку, под градус и под Гоголя, по листку — в топку. Я как чувствовала, блажит сердешная. И наутро ко мне с вопросами: «Где шкатулка?» «Сама ты,  — говорю,  — вчерась в печку бросала. Угли посыпались, я подбирала, чтоб, не дай господи, пожару случиться. Мы выпивали, а огонь пьяных любит». Она вспомнила! Ручками голову,  — баба Катя неумело показала, как благородная женщина потирает виски,  — помызгала. Ушла в сад, я ей там креслице давно поставила. Плетеное из соломки, сосед, что котлован вырыл, привез вещей, под дождем мокли, мы кто что прибрали..
        — Эмилия сожалела о своем поступке?  — спросила Марина.
        — Горевала, понятно. До вечера в саду сидела, обедать отказалась. Потом пришла, комары заели. Я спросила, мол, жалко того, что спалила вчерась? Это, говорит, слово-в-слово помню: или самый глупый, или самый правильный поступок в моей жизни, наливай, Катя.
        — Как печально,  — пробормотала Марина.  — Рукописи все-таки горят…
        — Бабушкины мемуары,  — взял Андрей жену за руку,  — скорее всего, не имели литературной ценности. Публикация воспоминаний провинциальной актрисы вряд ли стала бы бестселлером и сделала нас богачами. Кладоискателей из нас не вышло, да и сам клад наверняка не стоил затраченных усилий.
        — Не согласна,  — возразила Лена.  — Тут как в спорте: главное не победить, а участвовать. Правда, Антон?
        — Да, процесс важнее результата.
        — Поясните,  — усмехнулся Андрей,  — что за польза и удовольствие старое тряпье перебирать?
        — Вещи могут многое сказать о человеке,  — ответила Марина.  — Кроме того, не забывай про альбомы и письма. У нас появились корни, верно, Антон? То есть они всегда были, не с Луны ведь наши родители свалились. Но сегодня эти корни я почувствовала как данность.
        — Почти физически,  — подтвердил Антон.
        — Во мне Эмилия, царство ей небесное,  — сказала Лена,  — как в кастрюле перемешала.  — И пояснила в ответ на общее недоумение: — Тушится в кастрюле жаркое, снизу горит, сверху холодное, чтобы вкусно получилось, надо перемешивать.
        — Правильно говоришь, деточка,  — согласилась баба Катя.  — А в комнате Эмили вы ж не посмотрели. Может, что ценное найдете. Я туда не заходила, девять дней не тревожила. Если дух ее приходил…
        — Спасибо, баба Катя,  — прервал Андрей.  — Все заберите себе.
        — Я все ж таки посмотрю.
        Она вернулась, когда ребята обсуждали возможность по старинным фото и письмам, которые предстояло разобрать, выстроить историческую родовую линию.
        — Глядите!  — протянула баба Катя листок.  — Под подушкой у нее нашла.

        Два слова. Корявые буквы, написанные дрожащей рукой. Первые буквы крупные, последние значительно мельче. Строчка загибается вниз, точно кланяется.
        «Простите меня!»


    2009 г.
        Грезиетка
        Пятнадцать лет назад грезиеткой я называла девушку Олю, мою ровесницу. Я была студенткой университета, а Оля — коммунального техникума. Она приехала к нам в Москву, прожила месяц и оставила после себя не лучшие воспоминания. Оля — подруга моей двоюродной сестры из Петрозаводска. Заявилась в столицу ради своего жениха Леши, курсанта какого-то военного училища.
        Сказать, что Оля была влюблена в Лешу, значит ничего не сказать. Это была не страсть, а настоящая болезнь, лишившая Олю любых мыслей, кроме грез о Леше, отбившая всякую активность, не направленную на встречу с женихом. Днями Оля валялась на диване, слушала сентиментальные (и, откровенно говоря, пошловатые) песни, крутившиеся по кругу. К вечеру поднималась, долго и тщательно красилась, напяливала мой наряд (вначале спрашивала разрешение, а потом брала без спроса) и ехала на свидание к Леше. По воскресеньям свидание начиналось в полдень.
        Меня Оля нервировала и раздражала, как мелкий камушек в ботинке.
        — Может она пол подмести и картошку к ужину почистить?  — зло спрашивала я маму.
        — Не придирайся к Оле,  — отвечала мама.  — Видишь, девушка не в себе.
        — Но она совершенно в себе, когда трескает приготовленный тобой обед. А посуду за собой помыть любовь не позволяет?
        Мама все прощала Оле-нахлебнице, потому что Оля расписывала свою любовь весьма трогательно:
        — Все время думаю о нем и только о нем. Мечтаю, картинки мысленно рисую, прямо как кино. Мы с Лешей на море, или в лесу, или гуляем. Я с ним постоянно разговариваю про себя. Не могу без него! Совсем! Мне нужно, чтобы он каждую секунду был рядом. Умираю без него! Так чувствую: Леша рядом — я живая, нет Леши — умираю. На все могу пойти, чтобы только не отлипать от него.
        Она и не отлипала. Видела я их вместе: Оля спрутом повисла на его руке, голова поднята, губы просят поцелуя. Леша стесняется, но целует, дрожит вожделенно. Оля еще и еще требует, не видит ничего вокруг, ее не интересует, что люди подумают.
        Леша извиняется:
        — Оль, я же в форме. Погоди, сейчас в скверик уйдем.
        Ничего особенного Леша из себя не представлял. Рост и интеллект средние, манеры и повадки провинциальные. Уголки рта у него были чуть задраны вверх, поэтому выражение лица — клоунское, но доброе. Часто улыбается. Улыбка замечательная — недалекого парня, славного, но туповатого.
        Примерно за неделю до Олиного отъезда я не выдержала и устроила ей разнос. Пришла днем из института, Оля на диване в позе покойницы, умершей в счастливую минуту: лежит на спине, глаза в потолок, блаженная гримаса. Магнитофон стенает: «Мы с тобо-ой два берега у одно-ой реки…»
        «Покойница» повернула ко мне голову и слабо спросила:
        — Настя, ты пришла?
        — Нет, мой призрак прибыл. Чтобы спросить: у тебя совесть есть?
        — Что?
        — Валяешься на диване, а в раковине гора немытой посуды. Барыня? Мы обязаны тебя обслуживать? Хорошо устроилась. Можно подумать, что ты не из Петрозаводска прибыла, а прямо из Вестминстерского дворца. Принцесса! Особа королевских кровей.
        — А?
        — Два! Сядь, когда с тобой разговаривают!
        Оля опустила ноги на пол. Смотрела на меня недоуменно, точно я говорю о чем-то отношения к ней не имеющем, вроде движения планет.
        — Никогда не приходило в голову,  — зло спросила я,  — что если ты живешь у людей, то неплохо было бы по мелочи отблагодарить за гостеприимство? Пропылесосить полы, окна помыть, в магазин сходить, ужин приготовить?
        Моя сестра, Олина подруга, так и поступала, когда приезжала. После визитов кузины наша квартира сверкала. Хотя мы всячески журили Машу — лучше бы в музей сходила,  — в глубине души были очень ей благодарны.
        Про музеи я и вспомнила, распекая Олю.
        — Можно понять, если бы в музеях ты свой культурный уровень повышала. Который не выше плинтуса,  — не без ехидства подчеркнула я.  — Но ты целыми днями проминаешь диван. Мечтаешь! Грезишь о занюханном курсанте!
        — Ты про моего Лешу?
        — Эпитет «занюханный» отменяется. Извини, забудь.
        — Настя, что мне надо сделать?
        — По пунктам, доходчиво, для особо умных, читай — тупоголовых.
        — Что читай? Я книжки не очень люблю.
        — Заметно. Итак, по пунктам. Первое. Мой за собой посуду и выбрасывай в мусор ватные тампоны, которыми макияж смываешь. Каждое утро в ванной груда этой мерзости. Почему мы должны за тобой убирать? Второе. Перед уходом складывай свое белье в чемодан, а не разбрасывай по стульям. Лицезреть твое исподнее никакого удовольствия.
        — Я так волнуюсь перед встречей с Лешей.
        — Не оправдание. Твоя мавританская страсть еще не повод нам с мамой твои трусы и лифчики собирать.
        — Но ведь у вас нет мужчин, твой папа умер.
        У меня перехватило дыхание. Идиотка Оля смерть моего отца рассматривает как индульгенцию на женское неряшество.
        — Ой, Настя! Ты чего покраснела?
        Несколько минут назад я мысленно подбирала слова, чтобы деликатно сказать Оле по поводу пользования моими нарядами, но тут отбросила хорошие манеры.
        — Последнее и главное! Я тебе больше не разрешаю брать мою одежду! Поняла? Тебя к элементарному не приучили — носила чужую вещь, верни выстиранной, а не воняющей твоим пролетарским потом.
        — Но у вас стиральная машина автоматическая.
        — Наша машина не про тебя куплена. Голубые джинсы! Новенькие, я их берегла. А ты вчера напялила, теперь они в зелени. Леша тебя по траве кувыркал? Иди ты со своим Лешей, со своей любовью знаешь куда?
        Новые, испорченные джинсы были главной причиной моего гнева. Но и оправдание имелось: тогда, пятнадцать лет назад, мы жили на мою стипендию и маленькую мамину зарплату. За стильные джинсы можно было душу дьяволу продать. И Оле я выдала, во-первых, что она заслуживала, во-вторых, что заслуживала, но в «культурном» состоянии духа мною не было бы озвучено, плюс, в-третьих, совершенно лишние проклятия ее родителям и всем предыдущим предкам, не сумевшим привить Оле разумные правила чистоплотности и общежития.
        — Если бы не моя сестра Маша, я показала бы тебе на порог!  — орала я.
        — А что на пороге?  — спросила Оля, заглядывая в прихожую.
        Свет не видывал такой дуры. Как Маша с ней дружит?
        Двоюродная сестра была бы мне роднее всех родных, даже будь они в наличии. Машку я обожаю с пеленок, она мой кумир, недостижимый идеал, моя радость и мечта. Постоянная мечта об общении как желании счастья. Мы редко видимся, но подолгу, на каникулах, и практически не ссоримся, хотя дружбу с другими девочками я выдерживала не более трех дней. Они становились скучными, о чем я прямо заявляла. С Машей не скучно, потому что ласковое солнышко никогда не надоедает. Утром проснешься — и хочется солнышка.
        Напуганная приступом моего бешенства, Оля отправилась мыть посуду. И кокнула мамину любимую чашку, папин подарок. Я онемела. Слова кончились. В глаз ей, что ли, заехать? Но девица на голову меня выше и значительно крупнее.
        Мою немоту Оля восприняла как извинение или отступление. Или — как нечто иное, черт разобрал бы, что творилось в голове этой влюбленной дурынды. Но она попросила:
        — Настя, можно я в последний раз возьму твою красную блузку? Леша говорит, блузка мне очень идет.
        Непробиваема! Можно не терзаться интеллигентски, что наговорила человеку пакостей. С гуся вода. Она ничего и никого, кроме дорогого Леши, не воспринимает.
        — Бери,  — позволила я.  — Последний раз.
        Вечером у меня сердце кровью обливалось, когда мама складывала черепки, прикидывая, можно ли склеить чашку.
        — Ольга разбила,  — донесла я.  — В кои веки заставила посуду вымыть, она удружила.
        — Тебя просили оставить Олю в покое,  — упрекнула мама.
        — Хорошенькое дело! Я же и виновата в том, что у непутехи руки не из того места растут.
        Далее мама сказала совершенно удивительное:
        — Не надо завидовать Оле.
        — Кто завидует? Я?
        Мама махнула рукой, как она делала всякий раз, когда считала спор бесполезным, и мне следовало дойти до истины своим умом.
        Завидовать Ольге мне казалось верхом абсурда. Я не старая дева и не обижена мужским вниманием. У меня свой роман, достойный и приятный. Моему парню, Борису, курсант Леша в подметки не годится, с какой стороны ни посмотри: ни внешне, ни образовательно. Конечно, нам с Борей любовь мозги не отшибла. Мы с удовольствием встречаемся, но не воем от тоски, когда расстаемся. Нам интересно и хорошо вместе, мы скучаем друг по другу. Но вполне можем провести студенческие каникулы в разных местах — я на море, он — в походе. И отлично отдохнуть, без ежесекундных терзаний: ах, где моя любовь, почему не со мной? Да потому, что каждый человек обладает индивидуальностью, которую следует беречь, а не растворять до остатка в избраннике. Какая у Оли индивидуальность? Микроскопическая. То ли дело я! Без ложной скромности. Большой круг интересов: годовой абонемент в бассейн и два абонемента в консерваторию, научный студенческий кружок, ни одной достойной художественной выставки не пропускаю или премьеры в театре (у моей подруги мама — билетер). У меня день занят от рассвета до заката интересными и полезными делами.
Лучше было бы, как Оле, тупо грезить о парне, потерять волю? Передвигаться сомнамбулически, не замечая, что доставляешь другим людям лишние хлопоты? Не читать книг, не ходить в кино, музеи, театры, забросить научную работу, полезное общение? Нет, спасибо, я лучше в здравом уме останусь. Мама ошибается, что бывает с ней редко.
        И обе мы предположить не могли, что вырастет из бешеной любви Ольги и Леши.

        О дальнейшей судьбе Оли я знала от сестры. Оля и Леша поженились, его отправили служить на Дальний Восток. У них родились дети, две девочки. Потом у Леши произошла какая-то неприятная история, закончившаяся смертью солдата. Лешу сделали крайним и выгнали из армии. Ребята вернулись в родной Петрозаводск. Не сразу, но получили квартиру. Леша работает на стройке, Оля — техником-смотрителем в ЖЭКе.
        Все эти годы Оля присылала нам с мамой открытки на Новый год и Восьмое марта. Текст всегда одинаков: поздравляю, желаю счастья и здоровья. Мы не отвечали. Не из-за небрежения. Просто обмен праздничными открытками ушел из нашего обихода. На словах, по телефону через сестру передавали Оле приветы.
        Я тоже вышла замуж, за Бориса. Нашему сыну одиннадцатый год. Забияка, разбойник и охламон, сынишка — моя главная радость в жизни.
        Когда мама умерла, я впала в глубокую депрессию. Как ни странно, помогла мне выйти из эмоционального ступора Ольга. Прислала очередную новогоднюю открытку, в которой мне и маме (!) желала счастья и здоровья.
        Меня взорвало, схватила телефон, набрала номер сестры в Петрозаводске:
        — Скажи Ольге: моей маме здоровье уже не требуется!
        — Настя, что с тобой? Почему ты кричишь?
        — Потому что твоя распрекрасная подруга своими куриными мозгами не может запомнить, что мама умерла! Понимаешь? У-мер-ла! Ты приезжала на похороны.
        — Да, конечно. Что Ольга-то сделала?
        — Открытку новогоднюю прислала, маму поздравляет! Идиотка. Передай ей, что связи с тем миром я не имею и как там со счастьем обстоит, не представляю.
        — Хорошо, передам. Настенька, хочу попросить прощения за Олю. Извини, она забыла. Ольга перед каждым праздником подписывает полтора десятка открыток, такая у нее привычка с молодости, когда жили на Дальнем Востоке и все родные и знакомые находились за тысячи километров.
        — Мне плевать на ее привычки. А ей плевать на память о моей маме, коль не может запомнить, что мамы уже нет.
        — Настена, я понимаю твою горячность. И хорошо, что она появилась.
        — Чего-чего?
        — Борис говорит, что ты последний месяц точно биологический робот. Функции выполняешь, а эмоции отсутствуют. Настя, сходи на сорок дней в церковь, поставь свечку за упокой тети.
        — Я же атеистка.
        — Все равно сходи.
        — Еще не туда поставлю свечку,  — колебалась я,  — за здравие вместо упокоя.
        — Что мне нравится в атеистах,  — рассмеялась Маша,  — так это их боязнь не соблюсти правила, в которые не верят. А на Ольгу не держи зла. Она в принципе не плохая…
        — А без принципов?
        — Без принципов наша жизнь теряет смысл.
        — Философия! Машка!  — втянула я воздух носом, потому что потекли, наконец, слезы, долго копившиеся.  — У тебя голос совсем как у мамы. Почему ты на нее больше похожа, чем я?
        — Зато ты похожа на нашу бабушку, которая тридцать лет была председателем передового колхоза.
        — Колхоз — это звучит. У меня на работе сплошной колхоз. Машка,  — плакала я и по-детски просила,  — хочу к тебе, очень хочу!
        — Приезжайте! Сейчас. Летом. Когда угодно. Настена, не плачь… Ой, я тоже захлюпала…
        Разделенные сотнями километров, мы обливали слезами телефонные трубки. Не знаю, как для Маши, а для меня слезы были живительным потоком чистой воды, который пробил каменные залежи тоски, отчаяния, бессилия, которые заваливают, когда теряешь близких и любимых.

        После Нового года у меня вспыхнула болезнь позвоночника. И раньше с ним были проблемы, а тут — полный швах. Ноги помертвели, от боли я ревела как подстреленный бизон. Сделали очень сложную операцию, к счастью — успешную. Реабилитация, то есть медленное выкарабкивание из пучины недуга заняла несколько месяцев — до лета.
        У мужа были планы на отпуск, но я твердила — в Карелию, в Петрозаводск, к Маше и только к Маше. Устроилось удачно. Боря с нашим сыном и Машиной дочерью сплавляются по карельским рекам, я живу у Маши. Надежный присмотр. И ежедневная лечебная физкультура — мой крест на всю оставшуюся жизнь. Сын очень напугался моей болезни, прочитал в Интернете: главное при реабилитации после данных операций — физкультура — и суровым надзирателем заставлял меня выполнять упражнения. У сына были мамины, его бабушки, глаза. Так я считала, родня молчаливо не соглашалась, отводили взгляд, когда я утверждала. Краем уха слышала: Настя ошибается, глаза у мальчишки точь-в-точь отцовские.
        Отпуск — это две недели, больше никому из сносно зарабатывающих москвичей не предоставляют. Первые два дня в Петрозаводске, когда сплавщиков собирали,  — кутерьма. Дочка Маши набрала в поход косметики, мой сын тайно притащил из Москвы самодельный арбалет и рогатки. На диких зверей собрался охотиться.
        Забыла сказать о Машином муже. По профессии Семен… кто бы вы думали? Грузчик. Точнее — бригадир грузчиков. Умный, начитанный, с прекрасной речью, совершенно самодостаточный щедрый человек, остроумно рассказывающий о свой работе: как рояль на десятый этаж по воздуху, через балкон, поднимали, как везли якобы унитазы, коробки опрокинулись, и в них оказались запчасти к винтовкам. Семен навсегда избавил меня от снобизма столичной дамочки с двумя высшими образованиями. Не в образовании дело, а в человеческом достоинстве.
        Сплавщики отбыли. Дети покачивались под тяжестью рюкзаков за плечами. Семен сказал, имея в виду себя:
        — Таможня пропустила контрабанду. Щипцы для завивки волос — это наша дочура. Электрических розеток им по пути не встретится. А твой, Настя, поволок-таки рогатки и арбалет. Пусть. Ноша должна продавить хребет, чтобы от нее отказаться.
        — А что тайно несет Борис?  — напрасно спросила я.
        После легкой заминки Семен ответил:
        — Взрослый человек. Отвечает не только за себя, но и за детей.
        Могла бы и не спрашивать. Борис наверняка в запасные штаны и чистые футболки засунул водку. Допинг, необходимый наркотик для поддержания хорошего настроения и бодрого духа. Одной бутылки на две недели ему не хватит. Значит, минимум взял две или три.
        — Так лучше,  — сказала я.
        Имея в виду, что мой муж в легком постоянном подпитии сносный и относительно надежный человек. Когда трезв — хмур и немногословен. Под хмельком у него и координация лучше, за детей можно не волноваться.
        Маше и Семену не требовалось уточнений. Они верили мне, как верят только родные люди. Знали, что своего сына и племянницу я не подвергну опасности.
        На следующий день Семен тоже уехал в командировку — перевозить и устанавливать многотонный церковный колокол.
        Маша убирала в квартире. Мою помощь решительно отвергла:
        — Делай упражнения! Не смей пылесос трогать! Я сама, а ты: раз два-три-четыре, повороты, наклоны. Без халтуры! Глубже вдох, сильнее выдох!
        Мы взопрели: я — от эгоистичной физкультуры, Маня — от полезной уборки. Сестра меня баловала. Какое удовольствие, когда тебя балуют! Меня баловали только мама и Маша. Сын учится этой науке. Научится — еще большее счастье будет.
        Ух! Устали! Мы плюхнулись: Маша на диван, я — в кресло.
        — Кто первым в душ?  — спросила Машка.
        И тут же одновременно завопили:
        — Я-а-а!
        — Я-а-а!
        Нам было под сорок лет, взрослые женщины. А мы сцепились в рукопашной, как подростки, как тридцать лет назад. Боролись на диване, свалились на пол, катались от ножек стола до телевизора. Я таки Машку — на лопатки, припечатала к ковру.
        — Ой!  — вопила она.  — Кто у нас на спину больной? Кто был парализованный? Да на тебе бочки возить! Иди к Семену в бригаду заместителем главного грузчика.
        После душа мы закутались в махровые халаты. Мне достался халат Семена: кисти на середине рукава, по полу длинный шлейф тянется. Маша веселилась, говорила, что я похожа на детдомовца, которого отогрели, отмыли, подходящей одежды не нашлось, и сиротку одели во взрослое.
        Мы пили чай с мятой. Оля спросила:
        — У Бориса это… с выпивкой серьезно?
        Я неопределенно взмахнула рукой. Мамин жест: мол, не хочу сейчас об этом говорить. В последнее время я стала ловить себя на том, что повторяю мамины движения, мимику.
        Да и что бы я сказала Маше? Что наш брак — добровольное сосуществование тихого алкоголика и честолюбивой дамочки, чьим грандиозным планам мешает слабое здоровье?
        Сестра переменила тему:
        — Оля настойчиво приглашает к себе. Давай сходим ненадолго, а то неудобно.
        — Почему бы и нет?
        — Согласна? Замечательно! Прямо сейчас ей позвоню.
        Получив сообщение о визите, Ольга, наверное, засуетилась. Потому что Маша ее успокаивала: никаких столов парадных не устраивай, только чайку попьем.

        Квартиру Оля с Лешей получили за выселением. На ремонт у них денег не было, да и не накопилось до сегодняшнего дня. Квартира представляла собой унылое зрелище. И не только потому, что требовалось давно поменять окна, двери, пол, ободрать старые обои и наклеить новые — словом, ремонтировать основательно. У Оли было грязно. К нашему приходу она, очевидно, пыталась навести порядок. Но такая уборка называется — развести грязь ровным слоем. Никуда не делись пустые банки под столами, воткнутые в обрезанные пластиковые бутылки побеги комнатных растений с клубкам белых корней — пересадить следовало месяца два назад, чайная посуда с коричневыми неотмытыми потеками, помутневшие хрустальные вазы, солидный слой пыли в серванте и на экране телевизора.
        Сама Ольга за годы, которые мы не виделись, раздобрела, точно вспухла. Но и я не помолодела. О чем Ольга мне сообщила, едва мы расцеловались:
        — Какая ты стала! … Усохшая.
        — Мерси!  — усмехнулась я.
        — Ой, извини, ты же болела!
        — Не заразно.
        Оглядевшись в квартире, я невольно подумала: «Чему она дочерей научит? Вырастут такие же неряхи».
        И ошиблась. Ольга показала комнату девочек. Порядок и чистота идеальные. Книги на полках стоят по росту, куклы сидят чинно, причесанные как перед балом. На полированных письменных столах — ни пятнышка, тетрадки, учебники — стопками, ручки, карандаши — в стаканчиках. Не валяются ни брошенная в спешке блузка, ни джинсы.
        — Это все моя Ленка, старшая,  — сказала Ольга.  — Забодала всех чистотой. Плешь проела — поменяйте нам обои старые, краску купите, я на окна и батареи смотреть не могу…
        Ольга жаловалась на дочь, мы прошли в кухню, где запущение всегда более заметно. Несмотря на то что мы предупредили — только чай, Ольга затеяла пир. И, естественно, ничего не успела. На плите булькали в кастрюльке выпустившие белок яйца — для оливье. На столе — картошка в мундире, которую начали чистить для салата и селедки под шубой, сама селедка, халтурно освобожденная от костей, в блюдце замоченный чернослив, который планировалось нашинковать грецкими орехами, уже освобожденными от скорлупы, горой насыпанной, соленые огурцы в банке, вареная колбаса, пустые пакеты, ножи, ложки, разделочные доски — на столе не было пяти квадратных сантиметров пустого места. Словом, картина: много хочу, мало умею.
        — Ой, девочки!  — глупо и бодро сказала Ольга.  — Я сейчас быстренько все доделаю.
        «Здесь быстренько часа на два»,  — подумала я, но вслух сказала:
        — Для чего еще подруги, как не в помощь?
        Мы распределили обязанности и приступили к работе. Ольга продолжила рассказывать о дочери. Будто кран закрыли на минуту, а потом снова открыли.
        — Ты, говорит, мама, неаккуратная. А когда мне аккуратной быть? Как проклятая с утра до вечера, весь дом на мне. Я ей: не нравится, сама убирай. Она: за вами, мол, не наубираешься. И в туалете воняет. А это, отвечаю, сортир, а не розарий. Ну, туалет-то она моет. Перчатки натянет и драит. Ты, говорю, еще маску напяль…
        — Оля,  — перебила я,  — а младшая дочь?
        Ольга запнулась, словно только вспомнила наличие второй дочери.
        — Со старшей пример берет, тоже гонор начинает показывать. И вот Ленка мне…
        — Как девочки учатся? Я увижу их сегодня?
        — Не, они у бабушки. Учатся? Да, нормально. Значит, Ленка мне претензии…
        Все родители время от времени жалуются на детей. Но львиная доля в наших жалобах — гордость за детей. Я, скажем, возмущаюсь: сын два месяца сидел в каком-то молодежном чате, прикидывался летчиком-полярником и морочил головы взрослым девушкам. Подтекст моих речей — мальчик с компьютером на «ты». В Ольгиных словах подтекст не просматривался. Но предположить, что она из двенадцатилетней девочки сделала себе врага, было нелепо. Да и вникать не хотелось. После нашей с сестрой веселой потасовки и совместного принятого душа настроение было самое благостное.
        — Будет тебе, Оля!  — примирительно сказала я.  — Радуйся, что дочери такие чистюли. Безо всякого твоего усилия,  — не удержалась от шпильки. И тут же перевела на Пушкина, вспомнила его слова.  — Быть можно дельным человеком и думать о красе ногтей.
        — О, ногти!  — подхватила Ольга, которой каждое лыко было в строку.  — Как сядет Ленка за маникюр, так три часа возится. Кутикулы выводит. У меня отродясь никаких кутикул не было…
        — Оль, хватит!  — попросила Маша.  — Несешь и несешь! Можно подумать, что ты дочь не любишь.
        — Как не люблю?  — опешила Оля.  — Разве можно не любить?
        — Тогда не наговаривай на ребенка. А то Настя подумает, что ты не мать, а ехидна.
        — Ты что?  — испугалась Ольга.  — Настя, правда?
        — Ни в коем разе,  — успокоила я.  — Стремление к совершенству бесконечно. Хотя… чего тебе стремиться? Ты всегда была воплощенным совершенством.
        Маша лягнула меня под столом ногой. Оля иронии не поняла.
        — Помнишь,  — спросила я,  — как ты надевала мои вещи и однажды я тебе устроила разнос?
        — Не помню,  — удивилась Оля.  — Так было?
        — А как мамину чашку разбила?
        — Что-то смутно вспоминаю.
        — Ничего удивительного. Ты была настолько поглощена Лешей, что ничего вокруг не замечала.
        На лице Ольги скорее досада отразилась, чем благостное воспоминание. Я не успела понять, в чем дело, как пришел сам Алексей.
        Если за прошедшее время Ольга раздалась, я усохла, то Леша почти не изменился. Слегка заматерел и морщин мимических прибавилось. Он по-прежнему улыбался, стеснительно и мило. Не знал, как здороваться со мной,  — обняться? за руку?
        Ольга приветствовала мужа вопросами, заданными грубым тоном:
        — Майонез купил? Забыл?
        Меня поразило ее лицо. Ведь как на него прежде смотрела! Как на божество! Не дышала, налюбоваться не могла. А теперь! Губы поджала, в глазах — неприкрытое презрение.
        Я подошла к Леше, поцеловала его в щеку:
        — Здравствуй!
        — Настя! Сколько лет, сколько зим!
        Он еще шире улыбнулся, что тут же было отмечено Ольгой:
        — Чего лыбишься? Все лыбится! Всю жизнь с улыбочкой. А майонез кто купит? Нам для оливье нужно и в селедку под шубой слоями покрывать.
        Ругать Лешу за улыбку, природную, неотъемлемую составляющую его лица и мимики, все равно, что обвинять человека в том, что глаза у него зеленые, а не карие.
        — Несись в магазин,  — продолжала командовать Оля.  — Одна нога здесь, другая там. Еще вина купи… или… Девочки, может, шампанского или коньяка?  — расщедрилась она.
        И меня снова шокировала игра ее лица: повернувшись к нам, Ольга излучала добро и радость, обратившись к мужу — злобную усталость.
        — У меня денег не было,  — оправдывался Леша.
        — А у тебя их никогда нет!  — с готовностью усмехнулась Оля.  — Работничек! Добытчик! Захребетник!
        — Помолчи,  — скривился Леша.  — Хоть при чужих.
        — А Настя нам не чужая, мне от нее скрывать нечего. Держи деньги. И майонез на перепелиных яйцах не покупай, перепелиными я брезгую.
        «Она брезгует!  — мысленно возмутилась я.  — Посудой в жирной смазке не брезгует. С газовой плитой, которую столетие не мыла, живет не страдает. На драный линолеум и тараканьи следы не морщится. А диетические яйца не угодили принцессе!»
        Маша поняла мое состояние и постаралась перевести все в шутку, когда Алексей ушел.
        — Ведь как Ольга высчитывала? Выходит замуж за лейтенанта, через два года он старший лейтенант, потом капитан, майор… Словом, к тридцати годам Ольга у нас генеральша.
        Юмор на данную тему Ольге был недоступен. Она серьезно подтвердила:
        — Вот именно! Из-за него недоучилась, техникум бросила, увез на край света.
        Уж вернулся Леша из магазина, а Ольга продолжала расписывать его недостатки. Как Леша медленно продвигался по службе, только до капитана дослужил, каким олухом себя выставил в той истории с самоубийством солдата, как Лешу сделали крайним, а он только ушами хлопал… Называла мужа, который тут же находился, только в третьем лице: «он», «его», «ему». Попытки Маши заткнуть подругу не увенчались успехом. Ольгу несло. Сменила пластинку: час назад старшую дочь хаяла, теперь мужа.
        Леше было неудобно, но не слишком. Он слабо огрызался, но жену не приструнивал. Привык.
        Настроение у меня испортилось. Не могла постичь, как роковая любовь может переродиться в пошлые дрязги. Хотя известно: любовная лодка разбилась о быт. Но у Ольги была даже не лодка, а космический корабль, который летал в космосе, высоко над всем земным. А потом, выходит, с орбиты спикировал?
        Закончив с оливье, я вымыла руки под краном и сказала Ольге:
        — Достаточно! Все поняла. Леша пока не оправдал твоих надежд, это еще в будущем.
        — Да чего от него ждать…
        — Оля! Хочу тебе сказать, что мужчины вообще, все и каждый в частности, имеют уйму недостатков. Вот, например, мой муж Борис. По выходным ездим на дачу. И он ведет машину так, что солнце лупит мне в глаза.
        Ольга кивнула, надеясь услышать, как я вторю ей, думала, что в моем лице встретит активистку популярного женского клуба «Мой муж тиран и кретин».
        Ольгиных надежд я не оправдала:
        — Как будто трудно Борису встать пораньше и переставить солнце на другую сторону. Правда, к даче одна-единственная дорога. Лентяй! Так и мучаюсь: утром на дачу — солнце в лицо; вечером с дачи — светило в физиономию. Одно утешает: Борису в равной степени достается.
        Маша и Леша рассмеялись. До Ольги не сразу дошло.
        — Это юмор? Я тоже анекдот знаю. Муж говорит жене: дура! А она ему: да, я дура! А был бы ты генералом, называли генеральшей.
        Ольга торжествующе посмотрела на Лешу. Он привычно улыбнулся, будто извиняясь за неудавшуюся карьеру и одновременно намекая, что не в карьере счастье.
        Милый вечерок предстоит, подумала я. Женщина, которая мечтала стать генеральшей, до гроба не простит мужу обманутых надежд. Если она и признает превосходство других мужчин из высшего командного состава над ее супругом, то никогда не согласится на превосходство их жен. Никогда. Супруга генерала ничуть меня не краше, просто удачливее. Ей повезло, а мне не подфартило. Будто замужество — это долгосрочные инвестиции. Только через несколько лет станет ясно, купила акции успешного предприятия или провального. Но ведь тогда, в космический период ее любви, Ольга не думала ни об акциях, ни об инвестициях — даже в других словах, но с аналогичным смыслом. Она пассивно умирала без Леши и активно умирала в его присутствии, требуя, как наркоман дозы, поцелуя, объятия. Интересно, на каком этапе произошла переоценка? Когда беззаветно любимый начинает рассматриваться в качестве средства передвижения по карьерной лестнице? Через год, три, пять после свадьбы? Когда рай в шалаше оборачивается прозябанием в трущобе?
        — Настя!
        — Настя!
        Ольга и Маша окликают меня, а я не слышу.
        — Задумалась о чем-то приятном?  — спрашивает Ольга.  — Или о ком-то приятном?
        Намек прозрачен, но в нем не чувствуется солидарности неверной жены. Скорее — вызов супругу: я могла бы иметь (как Настя?) батальон любовников, но я верна тебе, неудачнику. В том, что она верная жена, я не сомневалась. Блудливые жены не пилят мужей с утра до вечера.
        — Оля? Когда, через какое время после свадьбы, ты стала смотреть на Лешу как на паровоз, способный доставить в генеральскую благодать?
        — Чего-чего?  — Ольга не понимает меня.
        — Мы с тобой давно не виделись, когда-то ты умирала без Леши…
        — Ой, умирала!  — перебивает Ольга.  — Девочки, так страдала! Один раз увидела его на крыльце училища… Выходит, я два часа на улице ждала, красивый, стройный, у меня дыхание остановилась, и так по-маленькому захотелось! Испугалась! Что ж я тут обсикаюсь? По ногам потечет, все увидят: дежурный офицер и мальчики на вахте? Еле сдержалась. А потом? Стоило мочевой пузырь в узел завязывать? Посмотрите на него! Чего ты улыбаешься? Вспомнил, да? Нашел дуру, которая за тобой в огонь и в воду. Неси оливье на стол. И тарелки достань из серванта. Которые внизу, от сервиза.
        — Леша, я тебе помогу,  — подхватилась Маша.
        И не забыла полотенце — протереть тарелки, которые наверняка были пыльными.
        — Настя! Ты еще моей старшей дочки не видела!  — Ольга не оставляла попыток разжалобить меня.
        — Да, представляю, какая нелегкая у тебя жизнь.
        Ольга не помнит и не может помнить тот момент, когда у нее произошла переоценка ценностей. В отличие от меня и прочих личностей, подверженных анализу мотивов, задуренных психологией, Ольга живет сегодня и сейчас, на полную катушку. Если и тянет из прошлого воспоминания о чувствах и состояниях, то с единственной целью оправдать сегодняшние якобы проблемы.
        Вопрос, кто из двух в семейной жизни счастливее? Первая — это я. Умная, чего лукавить, способная простить, понять, принять. И вторая — дура дурой, но с фейерверком страстей, пусть негативных, которым предшествовали сверхпозитивные. Ольга мужа поедом ест, я оставляю за Борисом право губить судьбу и печень. Ольга скатилась с облаков, я передвигалась по прямой.
        — Настя, эй! Это у тебя после операции? После наркоза?
        — Что?
        — Отключаешься все время. Ой, чего скажу! У нас тут есть один целитель! Тебе к нему надо. Не черный ворожей, а с молитвами лечит. В восьмидесяти километрах от города живет. К нему очередь! С утра машины выстраиваются.
        — Ты ездила?
        — Ага!
        — О чем просила?
        — Нельзя рассказывать,  — замялась Ольга, и впервые с ее лица сошло выражение абсолютной уверенности в своей правоте.  — А то не сбудется.
        — Следовательно, знахарь не помог?
        — Пока.
        — «Пока» имеет временные ограничения? От месяца до второго пришествия?
        — Всегда ты такая, себе на уме,  — упрекнула Ольга, точно мы виделись каждый день и она знает меня отлично.  — То молчишь как рыба, то подковыриваешь, будто вилкой колешься.
        — Рыба с вилкой?
        — Я ж необидное имела в виду.
        Рыба с вилкой — сюжет для вывески ресторана морской кухни. Однако я не могла не признать, что абсурдный образ имеет ко мне отношение. Кровь моя холодна, как у рыбы. В житейских морях я плаваю легко и свободно. Вилка — предмет из другого мира — также имеется. Если меня довести, способна вонзиться в горло противнику.

        За ужином мы с сестрой объединили усилия, пресекая Ольгины попытки оседлать любимых коньков: трындеть про строптивую дочь и неудачника мужа. Я расспрашивала Лешу про былую службу и нынешнюю работу, но в этом доме ему рта раскрывать не позволялось. Стоило мужу начать рассказывать про гейзеры Камчатки, как встревала Ольга:
        — Ты в них ошпарился. Представляете, девочки, приехал из командировки красный, как рак. Вот дурак!
        Заговорил Леша о строительстве нового здания, Ольга перебила:
        — Все со стройки тащат, крупно или по мелочи, один мой честный. — Последнее слово Ольга произнесла с удвоенной брезгливостью.  — Сосед просил: утеплитель импортный достань, по магазинной цене возьму, а Лешка отказался. Трусом был, трусом и остался.
        Было бы простительно и понятно, если бы Ольга, называя мужа дураком и трусом, взглядом, улыбкой, намеком давала понять, что на самом деле им гордится, критикует кокетливо, обзывает в шутку. Ничуть не бывало. Ей нравилось унижать Лешу, что и делала безо всяких намеков на женскую игру.
        Когда покончили с горячим — пережаренной свининой с картофельным пюре,  — мое терпение иссякло. Я расчехлила холодное оружие и нацелилась на Ольгу. Сложила приборы на тарелке, где осталась большая часть еды, вытерла губы салфеткой и заявила:
        — Ребята, спасибо! Не каждое застолье, не каждый поход в гости способен поменять твои принципы.
        Все посмотрели на меня удивленно, и я пояснила:
        — Прежде была абсолютно убеждена, что рукоприкладство недопустимо в супружеских отношениях или просто — в общении мужчины и женщины. Если он поднял на нее руку, то она должна немедленно бросить агрессора. Послать его к черту, вызвать милицию, посадить в тюрьму — любые варианты приветствуются, кроме дальнейшего совместного существования.
        — Правильно,  — кивнула Маша.
        — Но теперь я поменяла точку зрения.
        — Почему?  — спросила сестра.
        — Потому что на месте Леши я давно бы накостыляла Ольге, потому что она заслуживает быть выпоротой. За грязь, которую льет на мужа и которую развела в доме, за то, что крысится на дочерей, наверняка прекрасных девочек. Таких баб, как Ольга, надо пороть изредка, но крепко, чтобы помнили свое назначение, чтобы не мололи языком и ценили, что имеют.
        Это было грубо — признаю. Если бы показали на дверь, вышвырнули вон, я поняла бы.
        Но их реакция была поразительной! Леша улыбался своей детски-мудрой улыбочкой. Маша закрыла руками лицо — смеялась.
        А Ольга ответила со странной тоской:
        — Куда ему, олуху. Пороть!  — хмыкнула она.
        Будто мечтала о крепком мужском кулаке, который подсветит ей синяк под глазом или сломает ребра.
        Как всякий нахал и грубиян, не получивший отпора, я распоясалась:
        — Ольга,  — сказала я,  — деньжонок-то подкопи, на алиментах не пошикуешь.
        — Каких алиментов?  — удивилась она.
        — Леша тебя не сегодня-завтра бросит. Мужик красивый, сильный, умный. И зарабатывает, наверное, не гневи бога, порядочно. На кой ляд ему жена в роли бензопилы? На Лешу, определенно, уже охота объявлена. А ты в дальнейшем конкурсе не участвуешь, срезалась на первом туре.
        Леша улыбался как-то по-особенному: с тайной гордостью и легким страхом. Я попала в точку? Мало того, что наболтала лишнего, так еще и накаркаю.
        Но непробиваемая Ольга ничуть не насторожилась.
        Махнула рукой:
        — Кому он нужен.
        — Кроме тебя,  — уточнила Маша.
        — Кроме меня,  — согласилась Ольга и скорчила гримасу.
        Изобразила мученицу и подвижницу, которая несет тяжкий крест.
        Леша и Ольга нас провожали. Идти по тротуару в шеренгу по четыре было невозможно, поэтому мы разбились на пары. Маша с Олей что-то горячо обсуждали. Наверное, меня. Оля возмущается, Маша оправдывает мое поведение. Сестра обладает уникальной способностью позитивного сплетничания. В девяносто девяти процентах случаев у человека, с которым пять минут взахлеб общались, мы, сплетничая, выискиваем недостатки. А Маше не требуется самоутверждения за чужой счет. На критику, выпад, злою иронию у нее всегда есть пример, когда обсуждаемая персона продемонстрировала положительные качества. Маняша считает, что надо жить, опираясь на лучшее, что есть в человеке. Плохого, конечно, никто не лишен, но и ангелы среди людей не водятся. Иными словами, глупо тратить жизнь, расходуясь на негатив, когда можно наслаждаться позитивом. Это как путать сахарницу с солонкой. Пересластить не страшно, а пересолил — в рот не возьмешь. В этом Маша очень похожа на мою маму. Внешне — ни чуточки, а по характеру, настрою — один человек. Я же, обликом,  — мамин слепок, но их духовная высота мне недоступна. Да, честно говоря, и не
привлекает.
        Мы с Лешей, убежав вперед от сестры и Ольги метров на двадцать, поболтали всласть. Причем, говорил в основном Леша. Дорассказал и про гейзеры, и про строительство уникального здания, про оригинальный метод опалубки, который предложил Алексей и его коллеги, а теперь из Москвы приехали инженеры-специалисты, мотают на ус, перенимают.
        Опираясь на его руку, жилистую и мускулистую, вспоминала, как на этой руке пятнадцать лет назад висела Ольга, умостив его локоть меж двух полушарий своих некрохотных грудей. Я презирала тогда Ольгину прилипчивость, меня тошнило от их вожделения, которое наэлектризовывало воздух. Леша казался мне примитивным самцом, а Ольга — похотливой самкой. Теперь же я сама чувствовала, и не легкое сухое вино, выпитое за ужином, тому причиной, что от этого мужчины исходит настоящая сила — нежная, влекущая, надежная, головокружительная, по-настоящему сексуальная. К порывам я не склонна. Возможно, потому, что слишком мало в моей жизни было поводов для безрассудных поступков. А вот к анализу и прогнозу склонна в высшей степени. Ну, что Леша? Через две недели он мне наскучит до оскомины, потому что закончится пересказ его интересных жизненных событий, общим счетом с десяток, и начнутся повторы. Другое дело — муж Борис. Латентный алкоголик, несостоявшийся нобелевский лауреат, теоретик вне науки, он способен будоражить мой ум…
        — Настена? Дрожишь, замерзла?  — спросил Леша. Мне показалось, что он захотел высвободить руку, на которую я опиралась, обнять меня за плечи, согреть. Но вовремя вспомнил, что сзади идет жена, только накрыл другой рукой и крепче прижал к себе.
        — Почему ты с ней живешь?  — спросила я.
        Можно не удивляться моему вопросу: несколько последних часов я только и делала, что лезла в чужую жизнь.
        — С этой брюзжащей мымрой?  — продолжала я.
        — Настя, не надо!  — Леша слегка нажал на мою руку.  — Ольга — жена. Точка. На кого ее брошу?
        А девчонки? Они у меня замечательные, жалко, что ты не познакомилась. Сочувствуешь мне?
        — Невольно.
        — Зря.
        И не поднимая лица, я знала, что он сейчас улыбается, привычно, рефлекторно, обаятельно.
        — Лешка, ты мне казался простым как валенок. Но сейчас я не понимаю тебя. Утаптываешься в землю под каблуком у постылой жены.
        Он тихо рассмеялся:
        — Настя! Ты хорошая, нормальная, теплая. А тогда, раньше, была сухой и твердой, как указка. Первая учительница в школе,  — хмыкнул он, вспоминая детские страхи,  — указку из рук не выпускала. Я отчаянно боялся указки, она мне казалась волшебной палочкой злой колдуньи.
        — И меня тогда, пятнадцать лет назад, боялся?
        — Нет. Я и помню-то тебя смутно. Только впечатление: указка, но без ядовитого наполнения. Не обижайся!  — спохватился Леша.
        — Кто обижается на впечатление, произведенное в прошлом столетии?
        — В этом ответе — ты вся.
        — То есть?
        — Не могу пояснить, словарный запас не позволяет. Но вообще-то мы говорили обо мне, несчастном.
        — А ты полностью благополучен?  — ухмыльнулась я.
        — Полностью только пациенты сумасшедшего дома счастливы, и то после лекарств. У меня все в порядке, на всех фронтах успешные наступления.
        Он называет «успешным наступлением» свою вялую оборону от натиска жены?
        — Лешка!  — догадалась я.  — У тебя есть другая женщина!
        — Ничего тебе не говорил,  — не без бахвальства ответил он.
        — Которая боготворит тебя? Для нее ты — царь, бог и воинский начальник? Как Ольга в молодости? И давно связь? И не первая, поди?
        — Много будешь знать,  — его улыбка перешла в самодовольный смешок.
        — Ларчик просто открывался.
        — Что?  — не понял Леша.
        От моего минутного влечения к нему не осталось и следа. Дамский угодник! Козел на капустных грядках. Лешка, конечно, без труда находил… чего там «находил», сами в руки шли — одинокие женщины, которые влюблялись в него без памяти. А чего не влюбиться? Красивый, непьющий, мужественный и нежный одновременно — гремучая смесь для женской души. Гад и сволочь! Любовницы его, поведясь на Лешину якобы-слабость, думали, что оторвут его от семьи, получат в личное долговременное пользование. Дуры! Он к Ольге намертво приклеен. Хотя ее заслуга только в том, что первой на пути встретилась.
        — Настя, какой «ларчик»?  — повторил Леша.
        — Который сундук с шутихами.
        — Что?  — снова не понял Леша.
        — А тебе Ольгу не жаль?  — резко спросила я.
        — Только что ты называла ее мымрой,  — напомнил Леша.
        И голосе его прорезалась досада. Половой признак: мальчики, юноши, мужчины не любят, когда им тычут в лицо справедливой критикой, когда напоминают о дурных поступках. Чтобы сносно существовать, мужчина должен внутренне уважать себя более, чем уважают его окружающие. Даже мой сын, неправильно решив уравнение, пыхтит: «Я только знак перепутал, а так — все правильно».
        — Предательством смываешь унижения в семье, зализываешь раны на стороне?  — спросила я, оставив без внимания Лешин упрек.
        Ответа я не получила — мы подошли к Машиному дому.
        Элементарная вежливость диктовала, что Ольгу и Лешу с дочерями следовало пригласить в Москву. Девочки — пожалуйста. Но терпеть бесконечные жалобы Ольги? Или смотреть на физиономию доморощенного Казановы?
        Если моя деликатность хромала, то у Ольги отсутствовала напрочь.
        — Выберемся к тебе обязательно,  — пообещала Ольга.  — Давно я в Москве не была.
        — Конечно,  — без энтузиазма отозвалась я.  — Показать девочкам столицу.
        Мы попрощались, вошли в подъезд. Поднявшись на два этажа, в окно на лестничной площадке я увидела удаляющиеся фигуры Ольги и Леши. Он обнимал ее за плечи, она держалась за его талию — сладкая парочка, да и только.
        У Ольги мы от чая отказались, пили его с Маняшей дома. Сестра заварила какие-то травки, угощала меня чудными вареньями и желе собственного производства — из брусники, черники, голубики, костяники.
        — Наверное, мама была права,  — сказала я.
        Маша кивнула.
        — Соглашаешься, даже не зная, о чем речь,  — попеняла я.
        — О чем угодно. Рано или поздно ты всегда приходишь к мысли, что мама пыталась донести до тебя истину, а ты ершилась.
        — Мне ужасно не хватает мамы.
        — А мне тети. Что на сей раз до тебя дошло?
        — Когда Ольга в первый раз к нам приехала, паразитирующая влюбленная грезиетка! Мама сказала, что я ей завидую. Было обидно до слез. Тупой неряхе завидую я, вся из себя умная и правильная. А на самом деле, не отдавая себе отчет, я желала влюбиться с той же силой, что парализовала Ольгу. Страсть как безумство, помешательство, перечеркивание правил, устоев, морали — огонь души. Не случилось. Да и к лучшему. Что мы имеем на месте вулкана любви Ольги и Леши? Не лаву застывшую — увековеченный памятник великого счастья, а зловонное болото, к которому противно приближаться.
        — Преувеличиваешь. Они, слава богу, не померли на пике своей любви, чтобы остаться в вечной памяти. Ромео и Джульетта, проживи вмести десять, двадцать, тридцать лет, неизвестно, какими эпитетами обменивались бы.
        — Хочешь сказать, чем выше градус любви, тем ниже и больнее падение? Хотя синяков на Ольге я не заметила.
        — Не слишком верь, когда Ольга клянет мужа.
        — Маня, ты знаешь, что Лешка изменяет Ольге?
        — Все знают.
        — Даже так?  — поразилась я.  — Выходит, Ольга поедом ест мужа, вымещая боль измены?
        — Как раз Ольга в полном неведении.
        — Не поверю, что не нашлось доброй, в кавычках, души, которая не посчитала бы нужным раскрыть Ольге глаза.
        — Периодически пытаются раскрыть.
        — И что?
        — Ольга не верит. Домой придет и Леше говорит: «Мне тут намекали, что ты с Анькой Павловой шуры-муры крутишь. Куда тебе, недотепа!»
        — А он улыбается своей фирменной улыбочкой,  — предположила я,  — мотает головой и смотрит верным псом, хоть и беспородным, к собачьим выставкам не допущенным, зато своим и преданным.
        — Примерно так. Хотя сравнение с собакой мне не очень нравится.
        — Да он пес гулящий! Маня, а Ольга не придуривается? Может, это фантастическая игра на грани фола?
        — Нет, Ольга не актриса.
        — Тогда она сделана из мрамора, если не сказать — железобетона. Каменная баба. И ты ее жалеешь. Вот! Поняла, почему с Ольгой дружишь. Как со слепой, милость к инвалидам.
        — Заблуждаешься. Я не оказываю милость Ольге, просто дружу с ней. Каменная она? Возможно. Точило-точило море камень, а он в гальку превратился и только красивее стал.
        — Ты все время меня поправляешь, к каждому слову придираешься.
        — Больше некому, я отдуваюсь. Ты Ольгу слепой назвала, а сама? Будто дальтоник — черное и белое. Чтобы оттенки заметить, тебе года, десятилетия требуются.
        — Ой, вы все такие радужные! А я в черно-белом свете?
        — «Мы все» — это твоя мама и я. Тети не стало, приходится мне окуляры тебе подкручивать. Не злись, пожалуйста! Когда ты вспыхиваешь, начинаешь говорить бог знает что. А потом терзаешься. Попей еще чайку?
        — Наливай.
        Сдерживая гнев, я глотала травяной чай, не чувствуя его вкуса.
        — Маня?
        — Да?
        — О чем мы спорим?
        — Пытаемся понять, почему Ольга вызывает у тебя активную неприязнь. А мне с ней легко, и тетя к ней хорошо относилась. Иными словами: мы говорим о тебе.
        — Обо мне?
        — Конечно. Разве не ясно?
        — Допустим. Но поясни мне! Что в Ольге вас привлекает?
        — Искренность чувств. Никаких двойных стандартов, интриганства, вранья. Живет как поет. Всегда что на сердце, то и на языке.
        — С языка у нее льется бесконечный поток обвинений и претензий мужу и дочерям.
        — А девочки замечательные.
        — Мне постоянно приводят Ольгиных дочерей в качестве аргумента.
        — Ты знаешь более убедительный аргумент в защиту хорошей семьи, чем славные дети?
        — Но ты-то не пилишь дочь с утра до вечера, и я не собираюсь воспитывать сына на упреках. Не спешим брать на вооружение тактику великого педагога Ольги.
        — Каждой семье — свое. Помнишь, бабушка говорила: всяк молодец на свой образец. Неужели тебе не ясно, почему Ольга так ведет себя?
        — Совершенно не ясно.
        — А кто у нас умный?  — хитренько спросила Маша.  — Кто у нас скромный? Кто ничтоже сумняшеся вешает на людей бирки и еще вслух поясняет значение надписей?
        — Признаю критику. Такая вот я, рыба с вилкой.
        — Кто-кто?
        — Ольга меня назвала рыбой с вилкой. Даже не с трезубцем.
        — Не могла Ольга,  — уверенно помотала Маша головой,  — выдать подобное сравнение. Ольга не злая, да и образное мышление у нее отсутствует. Это ты, как водится, слова из речи выхватила и приписала человеку то, что он отродясь не думал произнести. Я иду чайник подогреть,  — поднялась Маша.  — А ты задачку решай, Кобалевская!
        В детстве я мечтала стать великим математиком. Женщиной-математиком, как Софья Ковалевская. Фамилию кумира перепутала и твердила: «Буду как Кобалевская». Мама и Маняша, поначалу недоумевавшие — кто такая Кобалевская?  — потом уличили в ошибке. И если требовалось меня приструнить, говорили тихо: «Опять Кобалевская полезла».
        — Сдаюсь!  — подняла я руки, когда сестра принесла чайник.  — Решение не найдено.
        — Все очень просто, Настя. Все сложное — просто.
        — Только не дави меня софизмами!
        — Ольга боится сглазить, поэтому ругает детей и мужа. Знаешь, как подходят в коляске, в которой лежит младенец, и, чтоб не сглазить, плюют через плечо и говорят, что ребенок противненький. При этом улыбаются, всячески показывают, что дитя — прекрасное. У Ольги страх сглазить, накаркать беду разросся до гигантских размеров. Она такая — ни в чем удержу не знает.
        — Гипертрофированное язычество.
        — Можно и так сказать.
        — Глупость и мракобесие!
        — Настя! Если ты не смогла решить задачку, это еще не значит, что условия формулировали дураки.  — Маша впервые за вечер повысила голос.  — С чего ты взяла, что у Ольги проблемная семья, что у них разлад?
        — У них — сказка!  — Я не заметила, как, вторя сестре, тоже заговорила на повышенных тонах.  — Идиллия! Муж гуляет направо и налево, дети, заходя в туалет, нос зажимают. Мамочка только и знает, что жаловаться. Это счастье?
        — Да!  — твердо сказала Маша.  — Это их личное счастье. Потому что универсального счастья не бывает, только личное. В лотерею выигрывают, и то каждый радуется совпавшим потребностям — одному утюг необходим, другому холодильник позарез.
        — Можно деньгами взять. Главное — выиграть.
        — Ольга выиграла.
        — А я?
        — Ты брусничное варенье не попробовала.
        — Машка, не юли!
        — Отступление по теме, иллюстрация из прошлого.
        — Валяй. Любите вы с мамой давить меня житейской мудростью.
        Я поймала себя на том, что не в первый раз объединяю умершую маму и здравствующую сестру. Но Маша не обижалась, а мне доставляло удовольствие говорить о маме в настоящем времени.
        — Ехала в поезде из Москвы, с зимних каникул, десятый класс,  — рассказывала Маша.  — В купе еще трое военных, форма зеленая, но работниками МВД были, как я поняла. Не милицейская форма, понимаешь? А просто военная.
        — Цвет формы имеет значение?
        — Не имеет. Просто я не знала, что в МВД есть люди, по-другому одетые. Я на верхней полке лежала, они внизу распивали и разговаривали. Тетя, когда провожала и увидела, что с военными поеду, обрадовалась.
        — Они к тебе приставали?  — Я похолодела.
        — Что ты! Просто пили и беседовали. Настя! Ты хочешь быстро и ясно: икс, плюс игрек, минус зэт… Суть тебе подавай. Но мы, не Ковалевские, так не можем.
        — Извини, рассказывай.
        Про себя я с благодарностью отметила: Маша сказала Ковалевская, а не Кобалевская.

        Машка лежала на верхней полке, закатившись к стенке. Внизу выпивали мужчины в военной форме. Они называли себя комиссарами. А были политработниками — второе Машкино откровение: мужественное слово «комиссар» обозначало — «политработник», как «сельхозработник». Одни пашут на ниве, на колхозном поле, другие — бороздят мозги, выходит. Комиссары-замполиты ехали с совещания, проводившегося в Москве. На какое-то время Маша, обдумывая новые понятия, отключилась от разговора. Снова прислушалась, когда кто-то из них повысил голос:
        — Привожу пример. Замначальника колонии привозит жену. Божий одуванчик, Золушка, из кружев сделана. И она ему! Все знают! Каждое утро поднос в кровать. На подносе — чашка кофе, пончик или там горячий бутерброд. И вазочка! Обязательно маленькая вазочка, в которой цветок. Специально на подоконнике выращивала, каждый день розочку в вазочку. Розочку — в вазочку! На подносик, в постельку. Этому хрену, который до свадьбы не поимел только семидесятилетнюю тещу начальника. И после женитьбы! Регулярно в госпиталь бегал, когда сестричек на практику прислали. А она ему: розочку — в вазочку!
        — Твои действия?  — спросил другой голос.
        — Вызвал Золушку, раскрыл ей объективную картину.
        — Скотина!
        — Попрошу в выражениях! Мы, коммунисты, всегда должны стоять за правду!
        — И кого ты своей правдой счастливее сделал?
        Маша перепугалась, что военные станут драться.
        Но они только кричали друг на друга, ругались, забыв, что ребенок на верхней полке, кто-то сходил за дополнительной выпивкой в вагон-ресторан. А потом они дико храпели на три голоса, не давая Машке уснуть.
        Она ворочалась и пыталась понять, кто прав,  — тот, кто Золушке глаза открыл, или комиссар, который правдолюбца скотиной назвал.
        И еще много лет, время от времени, возвращаясь к их спору, Маша искала ответ. Ей очень не хотелось бы оказаться на месте слепой Золушки, но и чудовищную боль нельзя человеку причинять. Даже хирурги во время спасительной операции не режут скальпелем тело, пока человеку не дали наркоз.

        — Нашла ответ?  — спросила я.
        — Нет, не нашла.
        — Хотя все элементарно. Есть черное и белое, неправда в красивых одежках и правда в голом виде.
        — В одежках — симпатичнее, а голые… Ты помнишь, как мы впервые увидели голых?
        — В бане? Тебе было десять а мне восемь. Жуть.

        В петрозаводском доме отключили воду, и нас повели мыться в городскую баню. Конечно, мы не раз бывали на пляжах, но купальники, узкие полоски материи, отлично, как оказалось, маскируют тело. Мы с Маней в общей мыльной пережили стресс: десятки голых женщин! Отнюдь не Венеры, напротив. Тут и сям висячие груди, складки на боках, сплывшие животы и под ними темные кустики волос. Эти кустики были особенно отвратительными — мы не знали, что у женщин там подобное вырастает. Конечно, мелькали и стройные девушки, и шклявые девчонки нашего возраста, но они терялись в массе безобразных голых фигур, каких не увидишь на картинах художников. Говоря взрослым, а не тогдашним детским языком, мы получили эстетический шок. Помню, я подумала, что животные гораздо симпатичнее людей, хотя и не носят платья. А Маня разревелась в голос — от неожиданного и острого разочарования. Моющиеся женщины сновали с тазиками от больших кранов к мраморным лавкам, терли друг другу спины, шутили-похохатывалии, были возбужденно радостными, точно не в бане находились, а на празднике. Хотя им следовало глянуть в зеркало и умереть от ужаса.
Мы боялись посмотреть на мою маму, которую никогда не видели голой (в купальнике — не считается). И у нее тоже кустик? Мама буквально волоком тащила нас по скользкому полу, велела брать тазики, окатывать кипятком лавки. Мама здоровалась с кем-то, в ком невозможно было узнать соседку, полную, добрую… когда в одежде.
        — Первый раз моются?  — спросила соседка.
        — Впервые в бане,  — ответила мама. И велела нам охранять лавку: — Маша с одного торца, стой тут, перестань плакать! Настя, ты с другой стороны! Что ты окаменела? Это обычные женщины. Говорите всем, что занято. Видите, сколько народу.
        — Полгорода без воды,  — подтвердила соседка.  — Что, девчонки, не понравились вам бабы в натуральном виде? Привыкайте. Сами такими станете. А в мужском отделении, думаете, сплошь красавцы? Как же! Аполлоны. У них, брюхатых, еще между ног болтается…
        Подоспевшая с тазиком кипятка мама попросила соседку не развивать тему. Окатила лавку, расстелила клеенку, принесенную из дома, усадила нас. Поняв, что и под дулом пистолета не заставишь нас передвигаться по мыльне, сама принесла тазики с теплой водой. И мыла нас по очереди. С непонятным ожесточением — сильно терла мочалкой спину, дергала волосы, вспенивая шампунь.
        Ойкнув, я возмутилась:
        — Мам, ты чего? Больно же!
        — Терпи. Как вам не стыдно?  — злым шепотом спрашивала мама.  — Смотреть на взрослых женщин точно на уродов! Это не кунсткамера. Приятно старушке, что вы таращитесь на нее брезгливо? Марш под душ и на выход.
        Одеваясь, мы снова увидели соседку — в платье, привычно добрую и острую на язык, жизнь вернулась на свой круг.

        — И меня теперь,  — усмехнулась Маня,  — нагишом увидит дочка или какая-нибудь девчонка — испугается.
        — Если еще пять-семь килограмм наберешь,  — успокоила я.  — Тогда в нудисты всей семьей подашься.
        — Вот это — не про нас.
        — Как меняется представление о прекрасном теле. Знаешь, еще до операции мне дали вредный совет — ходить в парилку, распаривать хрящи в позвоночнике. Глупость, но я тогда хваталась за любую возможность, лишь бы не операция. И вот как-то в парилке отсидела до полного не могу, добрела до двери, пытаюсь открыть, дергаю ручку — не поддается. Я двумя руками рву — ни с места. Умираю, круги синие перед глазами, а дверь не открывается. И тут с верхней полки спускается женщина… Брунгильда! Высокая, мощная, атлетичная. Отстранила меня и, одной рукой легко дернув за ручку, выпустила на свободу. Я приползла, задыхаясь, на диванчик и подумала, что никогда не видела женщины красивее. Тут не благодарность даже во мне говорила, а подлинное восхищение красивым телом, женственным и сильным одновременно.
        — У Ольги тоже физическая сила — будь здоров. Мы как-то картошку копали у моей свекрови в деревне. Морозы ранние обещали, надо было срочно урожай собрать, а мужья, как назло, не могли вырваться. И Ольга мешки таскала, самую тяжелую работу на себя взяла. Я с ног валилась, а она, пока последний мешок не приволокла, не остановилась.
        — Ага, возвращаемся к нашим баранам, к Ольге и Леше. Бараны — это образно, ничего личного.
        — Да,  — согласилась Маша,  — из крылатого выражения.
        Меня вдруг охватила легкость, которая случается в научных исследованиях после долгих поисков и разочарований, после бессмысленных опытов, когда ты неожиданно и остро предчувствуешь успех.
        Еще нет положительного результата, опыт не закончен, а интуиция уже ликует: победа!
        Я приняла решение — и это победа. Но с сестрой не поделишься. Даже с Маняшей я не могу обсуждать проблемы своего мужа. Только с ним. Мои победы почему-то связаны исключительно с ломанием самой себя. Хотя, впрочем, что здесь уникального? Проще расквасить человеку нос, чем избавить его от химер.
        Внутренняя работа мысли, которая давно меня терзала, не препятствовала способности вести беседу.
        — Машка, правда есть правда и только. Факт, реальность, историческая последовательность событий и поступков. Остальное — трактовка и философия. Еще искусство, поэзия, например: «Ах, обмануть меня не трудно. Я сам обманываться рад». Леша изменяет жене — факт, Ольга дура, тоже факт. Ты — за поэзию и философию. Я — за реальную достоверность. Ни ты, ни я не поменяем установок. Более того, продолжим отстаивать их со свойственным нам темпераментом: ты — спокойно и ласково, я — грубо и несдержанно.
        — Каждому — свое,  — в который раз повторила Маша.
        Я поморщилась:
        — Не люблю обывательской мудрости. Вроде: все проходит, время лечит, скромность украшает, каждому свое, солнце встает на востоке, заходит на западе. Но самое интересное! Почему время лечит, кого скромность украшает? И если бы люди не задумались, какие силы поднимают солнце всегда на востоке, они бы остались жить в пещерах. Кстати, время не только лечит, но и убивает.
        — Ты, наверное, хороший ученый.
        — Неплохой.
        — И все-таки грезиетка.
        — Чего-чего?
        — Когда ты впервые сказала, что Ольга грезиетка, я даже не поняла, как ты ее обозвала. Потом догадалась: грезиетка — от слова грезить. Суффикс «к» в русском языке имеет, кроме прочих, уменьшительно-пренебрежительное значение — профурсетка, нимфетка.
        — В тебе заговорила учительница русского языка.
        — Я и есть учительница, простая земная учительница русского языка. И спокойно живу, не зная, как работает сотовая связь и чем принцип передачи изображения у плазменного телевизора отличается от жидкокристаллического. Честно признаться, я и про движение солнца не ведаю, и многие другие вещи для меня загадка.
        — Спрашивай — расскажу, если интересно.  — Я откровенно веселилась.
        — Не интересно, скромная ты наша всезнайка. Пойдем спать.
        Маня стала убирать посуду со столика.
        — Извини,  — повинилась я.  — Больше не буду. Договори, на самом интересном остановилась.
        Сестру обидеть трудно, во всяком случае, на меня она обижалась редко и многое прощала. Но если уж случалось, то Маня каменела, заковывалась в броню обиды, которую ничем не прошибешь. Вот и сейчас все мои извинения, заискивания, подобострастные речи, даже попытки физического контакта — обнять, поцеловать — действия не возымели. Маша сухо говорила, что пора спать, поздно, увертывалась от моих рук.

        Я долго не могла уснуть. На что Маша обиделась? Хоть бы сказала. Нет, сколько помню, никогда свои обиды не выставляет. Постепенно оттаивает, становится прежней, но без упреков и объяснений. Как мама. Несколько раз мама серьезно на меня обижалась. Вспыхивала и замыкалась, общалась сухо и только по необходимости: обед на плите, не забудь выключить газ, у тебя сегодня занятия с репетитором по английскому. Потом проходило, рассасывалось.
        Неожиданно пришедшая мысль чуть не подбросила меня на кровати. Я живу у Маши больше недели, а говорим мы только обо мне: моей болезни, моей работе, моем самочувствии. Сегодня случилось отступление: перемывали косточки Ольге. Маша, как водится, позитивно сплетничала. Но ведь у Машки тоже есть семья, муж Семен, дочь. И мне в голову не пришло спросить сестру, есть ли у нее проблемы, что ее беспокоит. Нормальную жену и мать обязательно что-то беспокоит. А такая эгоистка, как я, талдычит исключительно про себя, насилует дорогих людей якобы умными наблюдениями и выводами. Чтоб она сгорела, Ольга… вместе с мужем. Дочерей можно оставить.
        Самобичевание имеет автоматическую связь с самооправданием. Как выключатель и электрическая лампочка. На выключатель нажали — появился свет. Начал казниться — и тут же защитная реакция, доводы в свое оправдание. Ольга и Семен для меня — почти родительская семья. До определенного возраста ребенок не анализирует отношений родителей, они для него идеальны и абсолютны, вне сомнений и критики. Поэтому, если родители расходятся, ребенок может винить себя — «я был плохим мальчиком» или «я некрасивая девочка, поэтому меня не любят». При чем тут чужие разводы? Опять меня уносит. Есть Машка, которую я обидела, хотя люблю безумно, точнее — бездумно, как маму. Мне давно следовало повзрослеть. Но Маняша сама виновата: подчеркивает, что заступила на вахту после моей мамы… Оп-ля, еще одна лампочка зажглась…
        Я не заметила, когда уснула. Но и во сне меня терзали демоны, засыпали вопросами, на которые я не находила быстрого и правильного ответа. В наказание задавали следующую задачку, говорили, что она проще, но все равно я не находила решения. Демоны грозили меня убить за тупость и бестолковость, но оттягивали момент, подбрасывая новые вопросы. И это было так больно и страшно, как бывает только во сне: ты зависла на краю смертельной пропасти, знаешь, что в тебе есть силы отпрыгнуть от края, но сила твоя тебе не подчиняется. Утром я встала разбитая, как после пытки.
        — Плохо себя чувствуешь?  — спросила Маша, и с нее слетела часть брони.  — Спина болит?
        — Душа.
        — А,  — Маня повернулась к плите, на которой жарила омлет с помидорами.  — Сок выпей.
        Каждое утро сестра поила меня свежевыжатым из фруктов и овощей соком. Маша считала, что главное лечение — в правильном питании, плюс народные средства, вроде отвара из трав или продуктов пчеловодства. Мол, только из природы можно взять биологическую помощь. Программа «Малахов плюс» в конкретном исполнении.
        Ерунда. Я абсолютно убеждена: не молотая фасоль с прополисом действуют, не ромашка с пчелиными какашками, а вера в их чудодейственную силу. Если человек верит, если настроил себя, он способен снести гору, даже если она — злокачественная опухоль внутри организма. Я искренне завидую тем, кто умеет иррационально, ненаучно и мощно настраиваться на победу в проигрышной ситуации. У меня не получается. Я верю только в достижения цивилизации: антибиотики, синтетические гормоны, скальпель умелого хирурга. На эту тему мы спорили с сестрой каждое утро. И шли на компромисс: я пью соки, отварчики трав, принимаю половину чайной ложки одной гадости, две столовые ложки другой. Маша критику мракобесия смиренно слушает: «Говори, говори, но ротик открой!» И радостно улыбается, когда, проглотив ее колдовские снадобья, морщась, заявляю: «Какая гадость! Только ради тебя».
        Омлет мы ели молча. Вместо кофе — моего неизменного допинга — Машка налила какую-то бурду из ячменя и других российских злаков. Сестра давно пытается излечить меня от кофемании. Аргумент: кофе тоже на земле выращен — не принимается. В России ведь кофе не растет, а надо питаться продуктами, выращенными по месту жительства.
        Машка хитрая: использовала свою обиду, чтобы влить в меня ячменное пойло.
        — Вкусно?  — спросила сестра.
        — Терпимо.
        Маша встала, открыла холодильник, достала две баночки, из одной мне следовало половину чайной ложки принять, из другой — две столовых.
        Она немного растерялась — рук не хватило. Поставила баночки на стол, налила в две чашки горячей воды из чайника, опустила в них ложки, чайную и столовую,  — подогреть, чтобы я холодное не глотала. И все ее действия, движения, манипуляции с баночками и ложками, за которыми стояла забота великой силы, вызвали у меня спазм. Кто еще обо мне так позаботится? Сын вырастет, но так не сумеет.
        Я зарыдала в голос, от невозможности выразить благодарность и признательность.
        Женщины редко плачут по утрам. Как правило, за день накапливают аргументы своей несчастной жизни, а к вечеру выдают. Исключения — те, кто провел бессонную, в кошмарах, ночь. Это про меня.
        Маша растерялась. Секунду назад я была строптивой младшей сестричкой с комплексом вины, временно покладистой. А теперь навзрыд плакала, комплекс того не заслуживал. Маня ложки подогревала каждое утро, ничто в последовательности ее действий не нарушилось. Но я-то впервые оценила, и корежило меня отчаянно.
        — Ма-а-шка, се-с-стренка,  — слова недоговаривались, спотыкались, рвались,  — хоть тебе скажу, маме не успела. Я вас, тебя и ее, очень люблю всегда, по-другому не умею… как умею…
        Я плакала и объяснялась в любви — маме и сестре, мертвой и живой. Маша стояла напротив. Изумленная, с ложками в руках, чайной и столовой, она села на табурет и неожиданно гаркнула:
        — А ну-ка закрыла рот!
        И уголок моего сознания, не участвовавший в истерике, хмыкнул: «Таким тоном она порядок в классе наводит. Руки на стол и слушать задание!»
        — Открыла рот!  — приказала сестра, противореча предыдущему велению.  — Пей лекарство!
        Сквозь судорожные рыдания я выкрикнула:
        — Ложки пустые!
        И зашлась смехом.
        Никогда не верила в литературные выдумки, будто рыдания могут перейти в смех. Мгновенные превращения — в сказках и в фантастике. Любовь мгновенно не оборачивается ненавистью, дождь переходит в снег постепенно, жадность за секунду не становится щедростью, черное становится белым через серое.
        Но случилось именно так. Я хохотала. Машка, посмотрев на ложки, которые тянула к моему рту, ойкнула и подхватила смех. Раз смеется, значит — не злится.
        Приняв снадобья, я спросила:
        — За что ты на меня обиделась?
        — Не на тебя, на себя.
        — То есть? За что — на себя?
        — За неспособность доказать любимому человеку — тебе — очевидные вещи.
        — Ничто не очевидно…
        — Не дави софизмами,  — вернула мне сестра упрек.  — Тогда, в бане, когда мы в первый раз увидели голых некрасивых женщин, разве тебя не поразило, что твоя мама не стала утешать нас, а разозлилась?
        — У нее всегда на первом месте стояло как ты себя ведешь, а уж потом почему ты так себя ведешь.
        — Почему обычно ясно, а как надо исправлять в реальном моменте действительности.
        — Советы великих педагогов и психологов с точностью до наоборот. Ой!  — подняла я руки, почувствовав, что Маша оседлает любимого конька.  — Только не про каждому свое. Бабушка говорила: бывает добро, да не каждому ровно. А?  — погордилась я воспоминаниями о бабушке, которая воспитывала Маню, а меня видела изредка.  — Каждому своя педагогика и психология — это уж слишком.
        — В самый раз. Чаю брусничного выпьешь?
        — Хоть настой цикуты, только скажи…
        Я нарочно замолчала: сообразит ли Маня?
        Сообразила.
        — Почему я назвала тебя грезиеткой,  — улыбнулась сестра.
        — Какая из рыбы с вилкой мечтательница трепетная?
        — Не кокетничай. Прекрасно знаешь, что мы всегда пасовали перед…  — Машка покрутила руками в воздухе, подбирая слова, и выдала почти научное: — Перед возможностями твоей мозговой деятельности.
        — Машка!
        Мое эгоистическое желание поговорить о себе любимой оборвало ночное воспоминание. У сестры тоже семейная и прочая жизнь!
        — Ты чего всполошилась?
        — Машка! Что у тебя со Степаном? И вообще, какие проблемы? Расскажи мне.
        Сестра смотрела на меня с удивлением, замешенным на подозрении в помешательстве.
        — Настя!
        — Да?
        — Может, померить тебе температуру?
        — Иными словами: с чего я вдруг стала интересоваться твоими проблемами?
        — Вот именно.
        — С Ольгой ты наверняка делишься,  — ревниво заключила я,  — а со мной — не хочешь. Не достойна.
        — Настя!
        — Да?
        — Иди ты к черту!
        Машка послала меня от души — легко, искренне, в то же время — ласково, как надоедливого, но истово любимого ребенка.
        И мне захотелось обидеться, надуться, чувствуя свою власть, закатить истерику. Я тысячу лет не переживала подобных желаний.
        Не удалось выступить — Машка была не склонна потакать моим капризам.
        — Кобалевская! Глаза с мокрого места убрать. Пей.
        — Сколько со мной хлопот.
        — Приятных хлопот, которые забота.
        — Добрая сестричка. Трава травой, веником отдает твой чай. Хватит тянуть, говори!
        — Горе от ума — вот твой диагноз. Все-то ты анализируешь, всему-то ищешь объяснения, а потом примитивно раскрашиваешь в черное и белое. Грезиетка на свой лад. О! Снова задумалась, ищешь в моих словах подтекст, исток и тайный смысл. Хотя я сказала только то, что сказала, никакой задней мысли.
        — Да, хорошо, я подумаю над твоими сло…
        — Настя!
        — Поняла, думать не надо. Машка, но это тяжело без привычки — не думать.
        — Старайся.

        Вымыв посуду после завтрака, мы поехали к Машиной свекрови в деревню. С пересадкой, на двух автобусах. Тридцать километров преодолели за полтора часа. Дом у мамы Степана был небольшим, но изумительным, много раз перестраивающимся, подновлявшимся, но сохранившим очарование северной русской избы.
        Бодренькая Машина свекровь после приветствий заверила меня:
        — Тебе, Настя, травки, которые поспели, заготовила. Остальные еще соберу и высушу.
        Я поблагодарила и выразительно посмотрела на сестру:
        «Кто еще не в курсе моих недугов?»
        «Ладно тебе,  — ответила взглядом Маша.  — Радуйся, что добрые люди о тебе заботятся».
        «Хитрованка!  — мысленно возмутилась я.  — После такого внимания не пить ваши снадобья невозможно».
        «Ага. Что и требовалось»,  — улыбалась Маша.
        Разговаривать без слов, взглядами, можно только с очень родными людьми, с которыми ты настроен на волну частиц, доселе наукой не открытой. У меня получается только с сестрой. Борис, муж, никогда не имел этой способности. Сын отлично читает мои мысленные послания, но отвечает вслух, слова опережают мимику: «Мама, ты радуешься, правда?.. Мама, не злись, я хотел как по-честному, Ванька первый мне заехал в ухо…»
        В саду и на огороде было много работы. Машка впряглась и запахала. Я тоже хотела подсобить. Таскать тяжести, чем я хуже Ольги, которая мешки с картофелем на горбу носит. Но сестра с искренней досадой меня отсылала прочь:
        — Настя, у тебя позвоночник! Тебе больше двух килограммов поднимать нельзя! Брось лопату и тяпку не трогай! Мама, скажите ей!
        — Шла б ты, девонька, в дом, ужин приготовила. Стёпа приедет, а у меня петушок свеженький в кастрюле кипит.
        Машина свекровь недвусмысленно давала мне понять: не крутись под ногами, займись трудом по силам и здоровью.
        Ладно, я вам покажу, что кандидаты математических наук в кулинарии способны сотворить.
        — Беспозвоночные,  — тихо сказала я Маше, чтобы старушка не слышала,  — могут продолжить упражнение с тяпкой. Следующий этап эволюции, позвоночные, приступают к интеллектуальному труду.
        — Там не интеллектуально,  — неожиданно отозвалась старушка,  — продукты в холодильнике и в шкафчиках. Стёпа удобно сделал, все под рукой.
        «Получила?» — мысленно спросила Маша.
        «Еще не вечер»,  — ответила я многозначительно.
        Окошко в кухне, как и во всем доме, было крохотным. Теплосбережение с учетом суровых зим.
        В русских избах никогда не делали больших окон — улицу только дурак греет. Но окошко распахивалось, и через него видно Машку со свекровью, копошащихся на земле. И вливался чистый воздух, какой бывает только на Русском Севере, и вытягивался кухонный смрад, от которого в Москве спаса нет. Хочешь стейки дома готовить — получи газовую камеру, никакие вытяжки не спасут.
        Когда-то Машка, студентка пединститута, филологического факультета, рассказывала мне о словах, которые непереводимы на иностранные языки — «авось», «заодно» и др… В ответ я (английский, немецкий — легко, испанский — со словарем) озвучивала иностранные слова, которые переводились не одним, а двумя-тремя нашими словами, точной кальки не имелось. Маня заткнулась. А я, по обыкновению, выдала мудрую мысль… точно не помню, вроде «лингвистического воплощения национального самосознания».
        Сейчас, наблюдая за огородными работами Маши и свекрови, я трудилась под мысленные непереводимые лозунги: «Где наша не пропадала! Я вам покажу кузькину мать!» Заразившись трудовым азартом сестры, я наготовила на роту. Домашняя лапша на курином бульоне, жаркое, рыба под маринадом — все в больших кастрюлях. Пять салатов, отчасти классических, но в основном фантазийных. В свое время, читая рецепты, я поняла, что русская кухня в разделе холодных закусок позволяет смешивать практически все продукты — главное, заправить их майонезом.
        Спина у меня отваливалась. Если бы Машка знала, что я три часа пребывала в самой вредной для моего позвоночника позе — стоя у стола, слегка согнувшись,  — то, конечно, запретила бы мне готовить. Но я получала удовольствие, подвергая опасности здоровье. Подвиг — это всегда жертва.
        Приехавший вечером Степан за ужином нахваливал мою стряпню с оттенком удивления — не предполагал, что умею готовить. Маня подтрунивала, спрашивала, когда я в общепите работала, моя рука, мол, поставлена на большие объемы. Степина мама, кажется, внутренне сокрушалась — я перевела столько продуктов, сколько у нее за месяц уходит.
        Мы, три женщины, смотрели на ужинающего Степана с умилением, только кулачками щеки не подперли. Аппетит у Степана — отменный, а что еще нужно бабам, как не накормить тяжело работавшего мужика?
        «Бросить Москву,  — мечтала я,  — купить здесь домик, выращивать капусту, огурцы в тепличке, потом их солить. Грибы и ягоды собирать, дышать чистым воздухом и не заботиться о том, что директор института проталкивает диссертацию очередного блатного тупицы, которого тебе в начальники потом назначат». Горожан время от времени посещает фантазия — уехать в глушь, в деревню, вести натуральное хозяйство. Мечтать не вредно. Требуется только задвинуть в дальний угол вопросы: в какой школе будет учиться наш сын? кто станет возделывать огород, если муж из всех сельхозорудий признает только газонокосилку? и на какие средства вообще мы будем жить? Кроме того, у нас есть дача — крепкий домик на шести сотках, три яблони, две сливы, неприхотливые многолетние цветы, траву Борис косит дважды в сезон. Сделать из домика конфетку, а из участка — образцовый питомник у меня нет сил. Поэтому молча соглашаюсь с мужем: дача — для ленивого отдыха, для шашлыков на природе.

        Домой мы возвращались на стареньких «жигулях» Степана. Мой муж меняет машины каждые три года, пока не кончилась гарантия и автомобиль не стал требовать частого ремонта. Степан относится к своей машине, как деревенский мужик к коню,  — надо ухаживать, заботиться до последнего. Купил лошадь — береги. Меня устраивает позиция мужа: если нам по карману менять машины, чего ж не менять. С другой стороны, в отношении Степана к своему «железному коню» было что-то атавистическое, несовременно трогательное. Маша и Степан могли себе позволить купить новый автомобиль, но не покупали и старую колымагу считали едва ли не членом семьи.
        Мы везли остатки моей стряпни.
        — Не свиньям же отдавать,  — сказала мама Степана.  — У нас поросят только Глашка Кривая держит, противная баба. А Степушка, в город приедете, покушает.
        Изо всех сил я сдержала смех: мать, которая не надышится на сына, сравнивает его с поросятами.
        Я дремала на заднем сиденье, повалившись на баулы, не поместившиеся в багажник,  — Степина мама затоварила нас под завязку. Причем основная часть подарков предназначалась мне. Ладно, травки-муравки, сушеные грибы реально взять с собой в Москву. Но тащить в поезд банки с маринованными огурцами, пакеты с молоденькой картошкой?
        Маша с мужем на переднем сиденье тихо переговаривались. Сквозь дрему я слышала, как они обсуждают командировку Степана. Маня спрашивает про какого-то Склярского, или Шклянского,  — звуки плывут, нечеткие в моем восприятии. Тем не менее соображаю, что Склянский-Шклярский — это начальник Степана, ответственный за… в данном случае — обвязывание колокола веревками, установку домкратов, веретен и других подъемных механизмов. Начальник без Степы — нуль, по каждой мелочи бегает советоваться, а когда дело сделано, лавры себе забирает, гоголем выступает, как же — руководитель. Машке обидно за мужа, и в то же время она разделяет его позицию: кто надо — Степану цену знает, а в грудь себя кулаком бить не станем.
        «Гордость пуще зазнайства» — моя последняя мысль перед глубоким чистым сном.
        В разгрузке машины я не участвовала. Момента прибытия в город Петрозаводск не помню. В квартиру Степан, очевидно, нес меня на руках. Положили на кровать, раздели, одеялом укрыли. Проснулась я, помолодев на двадцать лет. Как просыпалась в юности, без спазмов застывшего позвоночника, без напоминаний себе, что стонать надо тихо — сын услышит. И, стиснув зубы, растягивая мышцы спины, постараться не разбудить мужа. У него еще законных полчаса сна. Удивительно, но спина — как новенькая, хоть и после вредного стояния у кухонного стола и плиты. Настроение — забытое: радость от наступившего дня, от того, что живу и мои любимые — живы. Мамы нет. Да. Но ведь и всех нас когда-то не будет. Я прислушалась к себе — тоска по маме приобрела новые краски. Ее, тоски, да и не было вовсе, только светлая грусть.
        Решение, которое я приняла, когда разговаривали с Маней про черное и белое, почти не пугало. Осталось дождаться мужа, поставить его перед выбором.
        Я прошлась по квартире. Понятно: сил не хватило растащить все по углам — свалили, где ни попадя, в коридоре и на кухне. Дверь в большую комнату была приоткрыта. Мне уступили супружескую спальню, Маша с мужем спали в гостиной, разложив диван. Я заглянула. Они не сплелись голубками. Они лежали друг к другу спиной. Но Степан закинул на Машкино бедро руку — держу свое. А Машка голой, из-под одеяла вылезшей, вывернутой назад ногой, втиснулась между ног Степана.
        Несколько секунд я смотрела на них, отметая планы убрать в квартире, приготовить завтрак… Какой, к лешему, им завтрак?
        Вернулась в маленькую комнату, нашла бумагу и фломастер, и скотч. Написала.
        Прилепила на дверь большой комнаты листок: «Личного времени до 11.30. Целую. Настя».
        Выходя из квартиры, я задавалась вопросом: «Случались у мамы ситуации, когда она отправлялась гулять без нужды, чтобы оставить нас с Борисом наедине? Чтобы могли мы без стыдливой оглядки: только тише, тише — предаться заветному и почти постоянному желанию…» Не помню. Да и кто в молодости обращает внимание на предоставленные условия? Есть момент — лови.
        Я гуляла недалеко от Машиного дома, по рыночку, которым стихийно заполнился пустырь около универсама. Хотелось что-нибудь купить, но дребедень на прилавках не стоила того, чтобы вести ее из-за моря. В столице такой — навалом. Лучше уж огурцы маринованные Машкиной свекрови. Неожиданно увидела Ольгу, которая стояла у прилавка с детским бельем и сварливо торговалась. Мне бы подойти к Оле и повиниться за плохое поведение. Нет. Не идут ноги. Ложь во спасение Ольге не нужна, мне — тем более. Но я отметила, что Ольга купила семь трусиков одного размера, семь — другого, гольфики, и носочки, и какие-то подвязочки, мне, имеющей сына, неведомые современные девчачьи атрибуты… Можно сколь угодно рассуждать о недостатках матери, как я чесала язык об Ольгиных грехах, но если дочери ее каждый день меняют трусы, то она — хорошая мать.
        К полудню, купив фрукты, я вернулась домой. Маша и Степан уже навели порядок.
        — Спасибо!  — тихо шепнула мне Маня.
        Глаза у нее были счастливыми, как у женщины после неторопливой любви, когда не боишься, что тебя услышат в соседней комнате или что сейчас в дверь забарабанят дети.
        Я хотела пошутить: «Быстро справились, вещи успели разложить»,  — но не стала ерничать.
        Степан отправился на вокзал встречать сплавщиков, через час привез их.
        Борис и дети ввалились в квартиру. Довольные и усталые, пахнущие партизанами — кострами, лесом, несвежей одеждой. И с планами в следующем году пройти более сложный маршрут.
        — Уф! Все!  — шумно выдохнул Борис.  — Сдаю туристов. Если не считать ссадин, порезов, синяков, товарный вид не пострадал. Где мои призовые сто грамм?
        Степану ничего не оставалось, как отвести моего мужа на кухню и налить водки.
        — Так продолжаться не может,  — сказала я неожиданно вслух. Думала, что мысленно себя настраиваю.
        — Права, сестренка,  — торопливо согласилась Маша.  — В пьянстве не бывает равновесия. Водка обязательно перетянет чашу весов.
        — И мы — у последней черты. Если он не остановится…
        — В следующем году нельзя с ним детей отпускать.
        — Да и будет ли он моим мужем в следующем году?
        — Настя!  — испугалась сестра.
        — Без паники. Я сильная, я разберусь.
        Обед прошел очень весело. Вымытые дети, перебивая друг друга, рассказывали о сплаве. Борис умело направлял их сумбурные речи, напоминая о событиях, называя географические точки. Боря наполнял свою рюмку, дети ели торопливо, напрочь забыв о пользовании ножом. В походе Борис заставлял их вести дневники — хоть коротко, но фиксировать события каждого дня. Записи были лаконичными и не содержали информации, которой Борис наверняка снабжал детей. Он неплохо знает ботанику и зоологию, разбирается в геологии, почвоведении. Борис — весьма эрудированный человек. И совершенно определенно — на детей обрушилось столько впечатлений и знаний, сколько переварить они не могли.
        «Сломался ободок для волос», «В магазинчике не было туалетной бумаги, а наша промокла и испортилась», «Гербарий соберу в следующем году», «Закат и восход солнца — самые красивые его выступления на небе» — это племянница. Последняя запись делает честь ее художественному мышлению.
        «Не могу запомнить, кто сосна, а кто елка. Папоротник размножается спорно», «Видел зайца, он в три раза больше кролика», «Арбалет утонул, а рогатка сломалась», «Папа признался, что не знает, почему северное сияние. Посмотреть в Интернете» — это сынуля.
        Наевшись, сплавщики завалились спать. Маша с мужем отправились по каким-то делам. Я два часа сидела на кухне и читала книгу. Глаза бегали по строчкам, рука переворачивала страницы. Закрыв ее, я не помнила ни содержания, ни названия книги.
        Зазвонил телефон, я сняла трубку. Это была Ольга.
        — Настя?
        — Да.
        — Я тебе звоню.
        — Да?
        Мои сухие ответы, повергли Ольгу в ступор.
        — Хотела сказать… может, глупость… но ты, наверное, подумала…  — мямлила Ольга.
        — Я тебя внимательно слушаю. Оленька!  — вырвалось ласковое обращение.  — Говори, что наметила.
        — Ты не думай, что подумала,  — выпалила Ольга.
        Крякнув, я попросила:
        — Ты не можешь поконкретнее?
        — Я очень люблю дочерей и мужа!  — В голосе Ольги послышалась визгливость, как следствие большой напряженности нервов.  — Ты не переживай из-за нас!
        С ума сойти. Она думает, что я ночей не сплю, терзаясь их проблемами. У меня своих навалом. С другой стороны, разве не удивительно, что после твоих жестких, если не сказать хамских речей, подруга тебя успокаивает? Я назвала Ольгу подругой? Приехали.
        — Большое спасибо тебе, что позвонила.  — Мне не требовалось натужно придавать голосу сердечность. Елей из меня тек свободно.  — Правда, спасибо! Еще — простите меня. Ладно?
        — Конечно.
        — Оль, а у меня в семье полный швах.
        Не знаю откуда, почему вырвалось это признание. Кому-кому, но не мне Ольге исповедоваться.
        И тем поразительнее был ее ответ:
        — Это же видно. Настя, ты такая умная! Маня говорит — как математик Кобалевская… Ковалевская… Ну, очень умная! Ты затормози и вычислишь.
        — Как-как?
        — Когда нас, баб, несет, то нужно силой себя затормозить, язык прикусить и до завтра рта не раскрывать.
        — Оля-я-я!  — изумленно пропела я.
        Никогда бы не подумала, что узколобая Ольга способна прийти к тем же выводам, что и я. Торопливо попрощалась, пригласила в Москву и положила трубку.
        У теории вероятности есть автор — Эйнштейн. Теория невероятности — та же штука, но вывернутая наизнанку, титула не имеет.
        Только положила трубку — звонок от Леши.
        — Настя, я тебе звоню.
        — Да.
        — Хотел сказать…
        — Слушаю.
        — Э-э-э…  — заминка точь-в-точь как у Ольги.
        Наверное, сейчас улыбается застенчиво-мужественной улыбочкой.
        — Лешка,  — (опять родственные нотки),  — я не выдам и не предам. Хотя ты — сволочь. Такую женщину разменивать!
        — Настя, спасибо! Тебе бы она поверила.
        И как в ситуации, когда я увидела тоску Ольги по крепкому мужнину кулаку, так теперь услышала его, Алексея, надежду доказать свою ценность. Извините, дорогие, я тут проездом.
        — Что ты хотел сказать? Ведь готовился?
        — Да.
        — Леша, не тяни. На вас, в Петрозаводске, влияют горячие прибалтийские парни.
        — Настя, не переживай, у нас все хорошо! А девочки наши… Я и не мечтал таких произвести и ростити.
        «Ростити» было невероятно трогательное выражение из лексикона Машкиной свекрови. Улет, как говорит мой сын, имея в виду ощущения неожиданные или последствия действий непредвиденные. С чего Ольга и Леша думают, что их семейные дрязги меня волнуют?
        И тут Машкином голосом в мозгу тренькнуло: «Радуйся, что люди твое беспардонство воспринимают как участие. Пока воспринимают».
        — Леша, у меня самой с мужем проблемы.
        Привет, подсознание! Если тебя будет прорывать каждые десять минут, то я за себя не отвечаю.
        — Это видно, Настя. Но ты не дрейфь. Мужики, они…
        — Одинаковые?
        — Да.
        — А женщины разные?
        — Точно.
        — Врешь, конечно, но все равно приятно слышать. Леша, научи меня, как надо с мужиками себя вести.
        — Как с детьми. Нам главное знать, что нас любят.
        — Толково,  — согласилась я.
        — А то! Настя, прости указку.
        Я не сразу вспомнила, что он сравнивал меня со страшным орудием первой учительницы.
        — Прощаю. А жене твоей прощаю рыбу с вилкой.
        — Чего?
        — Поинтересуйся у Ольги. Пока! Жду вас в Москве.

        Зайдя в спальню, я растолкала мужа: вставай, надо поговорить. Борису повезло с ферментами печени. Они вырабатывались в большом количестве и нейтрализовывали алкоголь за час-полтора. Подремал — и снова огурцом, готов к новым возлияниям. Жестокими похмельями Борис никогда не мучался.
        «Подруге хорошо, у ее мужа язва открылась,  — вспомнила я слова героини старого советского фильма,  — пить бросил». Когда-то фраза мне казалась смешной, теперь — без намека на юмор. Лучше язва, чем пьянство.
        Мы пришли в скверик у набережной, облюбовали скамейку. По дороге Борис купил две бутылки пива. Ловко откупорил одну, стал пить из горлышка.
        — Лепота!  — сказал Борис, оторвавшись от бутылки и разведя руками.
        — Да, красиво. Бегущая вода и зелень вокруг — это гипнотически действует на человека.
        — Если бы ты знала, сколько бегущей воды и зелени последнюю неделю мне пришлось наблюдать. Поэтому — блаженство сидеть на лавке, в цивилизации, дуть пиво. Не хочешь?  — он открыл вторую бутылку.
        — Нет. Я хочу с тобой поговорить: о главном, о важном, о себе. Выбирай тему.
        — Что-то мне подсказывает, что тема как раз одна и та же.
        — Борис, я тебя люблю.
        — Надеюсь,  — захлебнулся муж.
        — Вот и глупо. Надеяться, что жена за столько лет совместной жизни не потеряла пыл?
        — Ты потеряла, но говоришь, что любишь?
        — Скажи, я сексуально привлекательна?
        — Не приходится сравнивать…
        — Врать-то! Просят на вопрос ответить — отвечай, не виляй хвостом. По десятибалльной шкале. У меня?
        Борис услышал в моем голосе металл и не стал юлить:
        — Семь и пять десятых.
        Я никогда даже мысли не держала, что муж может быть мне неверен. Спасибо Леше и Ольге! Вот уж действительно: в каждой семье есть шкафы со скелетами. Страшно представить, сколько в Борином личном шкафу скелетов — читай: внебрачных связей. В моем — только пыль.
        — Настя, Настя, ты где?
        — Здесь, с тобой.
        — Ты могла неправильно понять…
        — Я все правильно поняла. Не бойся, я тебя не стану пытать и заставлять каяться.
        — Тогда чего от меня хочешь? Сбегаю еще за пивом?
        — Сиди!
        — Я мигом.
        — Не умрешь! Боря, ты уникальный человек. Мне не встретился другой мужчина, обладающий столь бурлескным интеллектом, невероятной скоростью запоминания информации, способного к мгновенной остроумной реакции… Да и просто — владеющий знаниями практически во всех областях…
        — Вырастают крылья,  — перебил меня Борис,  — слетаю за пивом?
        — Нет! Ты меня дослушаешь.
        — После положительных качеств, в казенных характеристиках идут отрицательные.
        — Борис! Ты болен. И название болезни — алкоголизм.
        — Мы же с тобой обсуждали! У меня метаболизм… Ах, как ловко и красиво Борис лет пять назад, когда я почувствовала тревогу, объяснил мне про свой обмен веществ, про ферменты, которых у него в избытке. А бедные эскимосы, азиаты и прочие небелые европеоиды этих ферментов почти лишены, поэтому спиваются стремительно.
        — Ты меня, Боря, не обманул. Просто сам ошибся. Водка — не лекарство. Винный отдел магазина — не аптека. У меня — горе от ума. У тебя — несчастье от громадного ума. Не обольщайся, в истории России таких алкоголиков — навалом. Не бывает! Боря! Слушай меня! Не бывает алкоголизма с положительным итогом!
        — Никогда не видел тебя столь возбужденной. Ты прекрасна! Пару бутылок пива…
        — И забудь про меня и сына.
        Борис походил на дикого зверя, вроде льва или тигра, попавшего в капкан, но еще мечтающего о легкой свободе.
        — Иди!  — сказала я. И вдруг рассмеялась облегченно.  — Пей. Насилуй свои ферменты, разрушай печень. Закрывай глаза на то, во что превращаешься. Ты давно не на горку бежишь, а катишься с нее. Хочешь примеров? Их десятки. Вспомни…
        — Не надо. Замолчи! Бутылка пива — мелочь, я схожу, ты посиди…
        — Нет, уйду.
        — Куда?
        — От тебя.
        Борису срочно требовалось выпить, усилием воли он не сорвался с места, но разозлился.
        — Бросишь меня?  — спросил муж.
        — Да!
        Он не мог не почувствовать в моем искреннем выдохе: «Да!» — затаенной мечты о свободе, надежде на другие встречи, отношения, на мир чувств, который я отрезала от себя, выбрав Бориса.
        В тот момент мне страстно хотелось, чтобы Борис рванул за пивом — как выписал мне путевку в другую жизнь. Но муж никуда не двинулся. Напротив — откинулся на спинку деревянной скамьи, закинул ногу на ногу.
        — Какие у нас варианты?  — спросил Борис.
        Он, конечно, уловил мое разочарование, и его злость удвоилась: и пива не выпить, и супруга блажит.
        — Вариантов два,  — сказала я.  — Мы расстаемся, пока ты окончательно не скатился в пропасть. Наша семья распадется. Но в преждевременной кончине есть своя прелесть — о людях остается память как о сильных и молодых, а не о беспомощных и дряхлых. Вариант второй — ты бросаешь пить, бесповоротно и решительно. Не ограничиваешь себя, не заменяешь водку пивом, а завязываешь навсегда. Будет трудно, но я люблю тебя и готова помогать и терпеть. Помочь выкарабкаться из депрессии, которая неотвратимо наступит,  — да! Пассивно наблюдать, как ты превращаешься в ничтожную личность, извини,  — нет.
        — С чего вдруг, откуда такие настроения?
        — Боря, не надо! Если человеку неприятна тема беседы, он начинает выяснять, откуда, почему она возникла. Уходя от сути. Не читать же мне лекцию о вреде алкоголизма. Ты все прекрасно знаешь, только на себя не распространяешь, хотя давно попал в зависимость.
        — Но могу я поинтересоваться, почему именно сегодня ты завела этот разговор?
        — Надоело быть грезиеткой. И жить с грезитером тоже. Ты принял на грудь — и радостен. Я обманываю себя и делаю вид, что ничего страшного не происходит. С моей стороны — подлость. С твоей — болезнь или безволие. Хватит.
        — Самая пагубная форма общения — ультиматумы.
        — Это когда они десять раз на день. А у нас с тобой впервые.
        — И шантаж!
        — Не пари же мне с тобой заключать.
        — Давай не будем торопиться, надо обдумать…
        — А пока ты сгоняешь за пивом?
        — Настя, обещаю серьезно подумать над твоими словами.
        — Лучше обними меня,  — я придвинулась, умастилась под мышкой у Бориса, он обнял меня за плечи.  — Посидим так тихонько, ладно? Как влюбленные перед разлукой. Мне больно тебя терять, да и сын…
        — Я никуда не спрыгиваю.
        — Помолчи. Тепло с тобой, хорошо, привычно. И даже почему-то не хочется пытать про скелеты.
        — Какие скелеты?
        — У которых сексуальность на десятке.
        — Настя!
        — Помолчи, говорю! Мне ведь очень-очень тяжело и страшно. Борис, если бы я знала, что поможет, я бы стала на колени. Но мы с тобой никогда не любили театральщины и не доверяли ей.
        Наверное, мы долго сидели, обнявшись и напряженно думая, у меня затекла спина. Но я чувствовала, что Борина злость растворилась. Подняв голову, я подставила лицо для поцелуя. Борис легонько коснулся губами. Я замотала головой — не так, поцелуй меня по-настоящему.
        Потом я встала и пошла по аллее. Очень хотелось оглянуться, но я приказывала себе не делать этого. Я знала, что шагаю в новую жизнь: без Бориса или с Борисом, но уже с другим. Он мог пойти за пивом или за мной. Он должен сделать выбор.
        Борис догнал меня у перекрестка.


    2009 г.
        Выйти замуж
        Пролог
        Сидим с Люсей в скверике, пасем внуков. Мы в том возрасте, когда нас еще принимают за матерей, а не за бабушек. Особенно при недостатке освещения или когда хотят грубо польстить. Я жалуюсь Люсе, что мои книги не печатают.
        — А ты напиши про мою жизнь,  — советует она.
        — В Книгу рекордов Гиннесса? Если роман — никто не поверит.
        Моя школьная подруга Люся, в девичестве Кузьмина, была замужем пять раз. Не два — хорошо, что жизнь устроилась; не три — право, подозрительно; не четыре — экая спортсменка. А пять! И, смею вас уверить, Люся — не побрякушка легкомысленная, а женщина целомудренная, строгих правил. Единственное объяснение брачных приключений моей подруги — ошибки в работе небесной канцелярии. Там, видимо, перепутали какие-то документы, и пришлось Люсе отдуваться за пятерых.
        — Только не пиши про разводы, алименты и дележ имущества,  — говорит она как о решенном деле.  — Этого добра у всех хватает. И без описаний природы!
        — Чем тебе природа не угодила?
        — Зло берет,  — возмущается Люся,  — страницы на три разведут про осень, как листочки кружат и падают, а герои еще даже не поцеловались. Психологией тоже не увлекайся, от нее в сон клонит. Гони одни факты и разговоры.
        — Диалоги?  — уточняю я.
        — Да. Про нос напишешь?  — вздыхает она.  — Тогда талию и бюст тоже отрази. Помнишь, какая у меня была талия? Меньше, чем у Людмилы Гурченко.
        По трем приметам: большому носу, высокой груди и тонкой талии — вы бы легко опознали Люсю в начале семидесятых. Откуда гены грузинско-абиссинской носатости занесло в орловскую деревеньку хрустально русским Люсиным родителям — совершенно неясно. Но факт был на лице, и относилась к нему Люся с покорностью: «Всю жизнь мне с косыми общаться. Уставятся на мой нос, а у самих глаза съезжаются к переносице — ни дать ни взять косые».
        Но! Если у девушки крупный нос — картошкой или полубубликом — соседствует с маленькими глазками, ей дорога или в старые девы, или на стол к хирургу. А если эта громадина разделяет большие выразительные глаза, ничего фатального. Люсины глаза — зеркало не ее души, а вашей. Весело вам — они смеются, горе у вас — они печалятся. А ведь нет ничего приятнее, чем разделить радость с хорошим человеком или переложить на него свои проблемы.
        Выдающийся бюст был, мне кажется, у Люси всегда. Может, она и родилась сразу с молочными железами рекордсменки вскармливания? Во всяком случае, я помню, что еще в младших классах, когда у нас, ее подружек, грудная клетка была равноплоска спереди и сзади, Люся уже носила предметы женского туалета. На уроках физкультуры Люсина грудь двумя лампочками, прикрученными к стене, выступала из хлопчатобумажного строя костлявых подростков. Со временем этот недостаток плавно перешел в большое женское достоинство. Тем более, что высокая грудь у Люси располагалась не в пяти сантиметрах над пупком, как это часто бывает у бюстообильных женщин, а на расстоянии достаточном, чтобы увидеть и оценить осиную талию. Более никаких особенностей в Люсином облике не было. Рост средний, волосы русые, немного вьющиеся. Училась она между «хорошо» и «удовлетворительно», ближе к «удовлетворительно». И если бы тогда, двадцать с лишним лет назад, кто-нибудь сказал нам, что ее ждут невероятные приключения и пять мужей, Люся была бы первой, кто покрутил пальцем у виска — с ума ты сошел, предсказатель.


        Шапка, или Муж номер один
        Мечтательностью или болезненным честолюбием Люся никогда не отличалась. Единственной ее романтической слабостью было желание стать артисткой. Безо всяких на то оснований, добавлю. Драматических талантов у нее никогда не наблюдалось, но и каких-либо других к окончанию школы не обнаружилось.
        В театральный институт Люся провалилась на первом же туре. Как на грех, она подхватила перед экзаменом насморк, и ее без того нехрупкий носик покраснел и раздулся, в нем накрепко застревали все согласные звуки и искажались гласные.
        Могу себе представить членов приемной комиссии, перед которыми Люся совершенно серьезно, старательно и проникновенно читала монолог Катерины из пьесы Островского «Гроза».
        «Подему дюди не дедают?» — гнусавила Люся.
        Народные и заслуженные артисты дослушали ее до конца. Потешались, конечно. И потом неделикатно заявили, что в этом году на комедийные амплуа набора нет.
        Люся устроилась работать младшим диспетчером на большую автобусную станцию в районе Измайлово. И поступила на вечерние подготовительные курсы в строительный институт. Ее родители, отец-монтажник и мать-бухгалтер, состояли в какой-то загадочной организации, которая направляла наших рабочих за рубеж. Для простого обывателя это было равносильно членству в отряде космонавтов.
        Люсин отец в подпитии хвастался, что его анкета чиста, как слеза ребенка. И он очень боялся, как бы Люся не выскочила замуж за иностранца или даже просто не завела знакомство с каким-нибудь шоколадным негром. Эти страхи Люсе внушили еще в колыбели, а она была девочка послушная, поэтому всю жизнь немела и каменела при общении с иностранцами. И смотрела на них с затаенным ужасом: вот сейчас ее будут принуждать или родину продать, или броситься в кромешный буржуазный разврат.
        В описываемое время Люсины родители строили что-то в братской Монголии. И именно оттуда прислали ей отличную ондатровую шапку. Тогда только начиналась мода — носить женщинам мужские шапки-ушанки. Кроме того, ондатровые или пыжиковые головные уборы были своего рода символом, отличавшим управляющий класс от управляемого, гревшего макушки кроличьими треухами. Шапкой Люся очень дорожила. У нее было еще добротное зимнее пальто с капюшоном, отороченным мехом лисицы.
        Именно так она и была одета, когда возвращалась как-то поздней ночью с вечеринки домой.
        Почти все сиденья в вагоне метро были заняты — прощальный скребок с перронов. Старые поезда оборудовались пружинисто-мягкими сиденьями — настоящими диванами, обитыми кожзаменителем. Как и ныне, с вагонами метро периодически что-то происходило — они начинали трястись, а пассажиры подпрыгивать на своих местах. Только теперь мы приземляемся во время скачков на жесткую поверхность скамьи, а прежде резонансно покачивались на пружинах — в зависимости от законов физики и массы собственного тела.
        Неполадки с подвижным составом случились и в тот раз, когда Люся ехала домой. Она наблюдала, как забавной волной — просто детский аттракцион — пассажиры подпрыгивали на своих местах. Неожиданно погас свет. Скачки продолжались в темноте. В момент, когда амплитуда достигла высшей точки, с Люси сорвали шапку. Через секунду включился свет, и поезд перестал сотрясаться.
        Казалось, ничто не изменилось, все сидели на тех же местах. Поезд мчался. Но шапки не было. На Люсе не было — ондатровое сокровище красовалось на голове парня, который сидел рядом и весьма правдоподобно притворялся спящим.
        Люся задохнулась от возмущения, издав звук, похожий на легкий храп. Парень по-прежнему «дремал», даже веки у него не дрожали. Поезд остановился, в вагон вошли новые пассажиры. Еще два перегона Люся лихорадочно думала, что ей делать. Заяви она сейчас вслух, что этот парень ее обворовал,  — ведь никто не поверит, скажут: видели шапку на молодом человеке, а она — авантюристка, к людям пристает. Люся вспомнила советы женщин на работе: пришей к шапке резинку. Хороша бы она была в ушанке и с резиночкой под подбородком. Теткам что — у них шапки-шарики из песцовых хвостов, такую бы этот подлец не стащил, не нахлобучил себе на голову.
        — Следующая станция — «Комсомольская»,  — бодро объявил динамик.
        Люся представила, что вот сейчас она выйдет, поплетется домой, а ворюга останется с ее замечательной шапкой. И она ничего не может сделать? Вот так просто и уйдет?
        Решение пришло в последнюю минуту. Обдумывай Люся операцию заранее, планируй каждый шаг, наверное, ничего бы не вышло. Но тут она действовала экспромтом и молниеносно. Радио уже предупредило, что двери закрываются, когда Люся вскочила и с криком: «Так будет справедливее!» — сорвала с вора свою шапку и бросилась к выходу.
        Парень очнулся и рванул за ней. Но не успел: двери захлопнулись прямо перед его носом — как в кино, когда хороший герой убегает от плохих преследователей.
        Ловко обрубив «хвост», Люся сделала ручкой перекошенному лицу ворюги и направилась к эскалатору. Надеть шапку она почему-то побоялась и прижимала ее к груди.
        Настроение у Люси было преотличное. Так случается: потеряешь дома десять рублей (в старом исчислении), ищешь, ищешь — и вдруг находишь. Ничего не убавилось, не прибавилось, а на душе радостно.
        Уже у выхода на улицу кто-то тронул ее за плечо:
        — Девушка, у вас шапка упала в капюшон. Осторожно, потеряете.
        По инерции все еще победно улыбаясь, Люся закинула руку за спину и выудила из капюшона шапку. Свою. Точно такую же, как та, что она сорвала с парня.
        Утром в диспетчерской после Люсиного рассказа о происшедшем народ отчаянно веселился. Водители задерживали отправление автобусов, выхватывали друг у друга путевые листы с криком: «Так будет справедливее!»
        — Вам смешно,  — вздыхала Люся,  — а я девушка честная, мне чужого не надо. Лучше бы совет дали, как этого парня найти.
        Но советы сводились к тому, как приодеться открытым Люсей способом. Прямо сценарий разработали: кто вагон раскачивает, кто свет отключает.
        — Люся, следующий этап — шарфик. Для тренировки, отработки метода. Потом и за шубку можно приниматься.
        — С сапогами будут сложности. Как за две секунды справедливо стянуть сапоги?
        Наконец одна добрая душа посоветовала Люсе дать объявление в газету.
        Текст составляла я. Каталась по дивану и придумывала один смешнее другого. Но Люсе уже надоело потешать народ своим грехопадением, и она призвала меня к порядку.
        — Все равно не напечатают,  — уверяла я подружку.
        Но ведь напечатали! В те времена частные объявления появлялись только в одной газете — рекламном приложении к «Вечерней Москве». Заметьте, никаких сомнительных предложений о массажах или призывов к знакомству. Только сдам-сниму квартиру и пропала собака. Очередь нужно было занимать с семи утра, хотя редакция открывалась в десять. Люся отпросилась с работы и честно промерзла три часа на улице, пока страждущих не стали запускать в маленькую комнату.
        Когда Люся протянула в окошко листок, на котором значилось: «Молодого человека, у которого при странных обстоятельствах пропала шапка, просят позвонить по телефону…», на нее посмотрели как на шпионку, назначающую встречу связнику. Пришлось рассказать о своем несчастье. Сначала девушке-приемщице (слушали еще два десятка человек), потом ее начальнику (и группе его товарищей).
        Поэтому я не удивлюсь, если вы уже слышали эту историю, передающуюся из уст в уста и переносящуюся на колесах междугородних автобусов. Но продолжения наверняка не знаете.

        Объявление опубликовали. В день выхода газеты Люся, уходя на работу, строго наказала бабушке:
        — Когда позвонит этот парень, чью шапку я утащила, дай наш адрес и попроси прийти после семи.
        О бабушке Ане, в миру Бабане, надо сказать особо. Ее выписали Люсины родители, уезжая за границу. Бабаня всю жизнь прожила в глухой — сто верст до ближайшего асфальта — деревушке. Она была очень симпатичной, чистой и тихой старушкой. Люся сводила бабушку в парикмахерскую, где Бабане отрезали седую косицу и закудрявили химическую завивку. Дома Люся развела в тазике синие чернила и уговорила новоиспеченную горожанку «для благородности» ополоснуть волосы в этом растворе. Затем Люся перекроила несколько старых юбок, купила бабушке белые, от пионерской формы, блузки, спорола с них погончики, желтые металлические пуговицы заменила перламутровыми. Под воротник она цепляла бабушке пластмассовую камею. Бабаня, правда, все норовила носить камею на месте ордена или медали.
        Словом, пока Бабаня не раскрывала рта, она выглядела как старомосковский гимназический реликт. Единственным, к чему старушка не могла привыкнуть в столичной жизни, был телефон. Когда раздавался звонок, она пугалась, потом медленно поднимала трубку и… молчала. На том конце народ надрывался вопросами, чуя по сопению чье-то присутствие, но Бабаня была — могила.
        — Ты что, по телефону никогда не говорила?  — удивлялась Люся.
        — Так нет, чего же,  — неопределенно мямлила Бабаня.
        — Ладно,  — успокаивала бабку внучка,  — давай стирать границу между городом и деревней. Запомни: отвечаешь «да» или «алло», а дальше тебе будет все понятно. Очень просто! Если меня нет, спроси, что передать.
        Бабаня переборола себя и стала резко выкрикивать, подняв трубку:
        — Что передать?!
        — Да не спеши ты,  — уговаривала ее Люся.  — Сначала «алло», потом «здравствуйте», а затем уж основной текст.
        — Здравствуйте! Квартира!  — выпаливала Бабаня.
        Или еще:
        — Здравствуйте! Москва!
        А однажды она заявила Люсиному главному диспетчеру:
        — Здравствуйте! Третий этаж!
        — Какой?  — не понял тот.
        — Третий! Что передать?
        К тому времени, когда Люся нечаянно украла шапку, Бабаня уже несколько освоилась с телефоном, но все равно его не любила. Люся пригрозила:
        — Если будешь отвечать не по листочку, что я тебе написала, меня посадят за воровство.
        Вечером после работы Люся заскочила в кондитерский и купила торт — подсластить покаяние перед потерпевшим.
        Только Бабаня открыла дверь, Люся сразу спросила:
        — Пришел?
        — Сидит на диване. Курит. Пьянь.
        — Тише ты,  — зашептала Люся.  — Почему пьянь?
        — Руки трясутся. Пиво просил.
        «Да бог с ним,  — подумала Люся,  — лишь бы ворованное отдать». Но было досадно: так искала, а он — алкоголик.
        Когда Люся вошла в комнату, с дивана поднялся невысокий мужичонка: испитое лицо, дрожащие суетливые руки. Одет плохо — грязно, мято. И пахло от него перегаром, табаком и тем, что витает в тамбурах старых пригородных электричек.
        — Я очень рада, что вы нашлись,  — сразу начала оправдываться Люся.  — Так нелепо все получилось. Я сейчас все объясню. Когда погас свет в вагоне, вы помните. Хотя нет, вы же дремали. Так вот, моя шапка упала в капюшон.
        Люся говорила, рассматривая потерпевшего, и он никак не походил на то, что ей запомнилось. Собственно, ей ничего не запомнилось. Тогда в метро она видела только профиль, да еще так нервничала, что не сообразила выделить особые приметы. Когда же дверь перед парнем захлопнулась, то его лицо пришлось прямо на стык дверей. Но ростом он был выше, определенно выше.
        Люся несколько сбавила темп оправдательного монолога, потом вообще замолчала, задумалась. В это время раздался звонок в дверь. Она пошла открывать.
        На пороге стоял парень лет двадцати. Он оглядел Люсю с ног до головы и так мерзко ухмыльнулся, словно она была воровкой со стажем, а не случайно оступившейся. «Нахал»,  — подумала Люся и спросила:
        — Вам кого?
        Нахал перегнал в уголок рта спичку, которую жевал, и процедил:
        — Шапка у тебя?
        По комплекции и росту этот визитер походил на потерпевшего.
        — Проходите,  — сказала Люся.
        В комнате она спросила новенького:
        — Вы меня помните? Правда, вы спали…
        — Когда это я с тобой спал?  — оскалился тот.
        Люся обиделась:
        — Я, конечно, виновата, но, пожалуйста, без пошлостей. Тем более, что есть еще один претендент, а я вас… или его… не запомнила.
        — Какой еще претендент? Гони шапку!  — грубо бросил нахал.
        — Извините,  — вежливо сказал алкоголик,  — я первый пришел.
        — Да хоть нулевой. Ты свое получила?  — ухмыльнулся спичкожеватель.  — Отдавай чужое.
        — Подождите,  — Люся поджала губы,  — сейчас разберемся.
        Сейчас не получилось, снова раздался звонок в дверь. Люся бросилась в прихожую: юный очкарик в куцей куртенке.
        — Прошу прощения, я по объявлению насчет пропавшей шапки.
        — Бабаня!!!  — заорала Люся, не отрывая взгляда от новенького.
        — Чего?  — выглянула из кухни старушка.
        — Ты мне ничего не сказала! Сколько человек звонило?
        — А я считала? Целый день: трень-брень.
        — Проходите,  — затравленно пробормотала Люся очкарику.
        Он вошел и устроился на диване рядом с алкоголиком. Люся стояла перед ними и лихорадочно соображала, что же делать. Нужно проводить дознание.
        — При каких обстоятельствах пропала ваша шапка?  — спросила она первого.
        Тот не успел ответить, как грубо вмешался нахал:
        — Слушай, дева, если мы здесь будем выслушивать обстоятельства твоего промысла, времени не хватит. Оно у меня казенное. Клиент ждет.
        — Какой клиент?  — не поняла Люся.
        — Твой.
        — А, в том смысле, что я у вас… Нет, понимаете, это произошло нечаянно…
        — Да не интересует меня твоя заблудшая душа,  — опять перебил нахал.  — Давай шапку!
        — Какая у вас была шапка: цвет, мех?  — разозлилась Люся.
        — Ну, ондатровая, рыжая.
        — Верно,  — воодушевилась Люся.  — А все-таки: при каких обстоятельствах она пропала?
        — Хочешь, чтобы я рассказал?  — ухмыльнулся парень.
        — Конечно.
        — Ты привела клиента домой, он был здорово под градусом и забыл шапку.
        — Что?!  — не поняла Люся.  — Я вас сюда привела?
        — Да не меня, шефа. Он внизу в машине ждет. Нечего время тянуть и спектакли устраивать. Не таких артисток видали.
        До Люси наконец дошло, за кого ее принимают. Сначала она задохнулась от возмущения, потом гордо задрала свой орлиный носик и процедила:
        — Ошибаетесь. Таких — не видали. Мне с вами говорить не о чем. Это не ваша и не шефа шапка. До свидания. Прошу вас уйти, мне еще с товарищами разобраться надо.
        — Чай пить-то будете?  — вошла с вопросом Бабаня.
        — Нет,  — ответила Люся.
        — Да,  — вставил алкаш.
        — С удовольствием,  — поддакнул очкарик.
        — Ну ладно,  — смирилась Люся,  — только этот,  — она ткнула пальцем в нахала,  — пусть уходит. Это точно не его шапка.
        Бабаня, Люся, алкоголик и очкарик выстроились боевой линией и оттерли парня в прихожую.
        — Да ну вас!  — махнул он рукой.  — Связываться с чокнутыми. Пусть сам разбирается.
        Гости с удовольствием набросились на Люсин торт, особенно усердствовал юный очкарик. Пока Люся разливала чай, она думала о том, что будет тактически неверно раскрыть историю своего падения самой. Надо грамотно провести допрос.
        — Какая у вас была шапка?  — спросила она алкаша.
        — Ондатровая, рыжая.
        — А где вы ее потеряли?
        — В метро.
        «Это они уже знают, не подходит»,  — подумала Люся и попросила:
        — Расскажите, как все было.
        — Я заснул.
        — А дальше?
        — Дальше не помню.
        — Что же вы так?  — расстроилась Люся.
        В дверь снова позвонили. Люся со вздохом поплелась открывать. Прибыли гражданин преклонных лет, по всей вероятности развратник-шеф, и какой-то молодой человек.
        — Вы по объявлению?  — быстро спросила Люся того, что помоложе.
        Он кивнул.
        — Проходите. А вы, наверное, тот самый клиент, который присылал сюда своего адъютанта?
        — Совершенно верно, шофера.
        — Послушайте, вы же видите, что это совсем другая квартира и я вовсе не та самая… Вы просто теряете время.
        — Все-таки позвольте,  — бесцеремонно протиснулся в прихожую греховодник.
        В комнате он принялся озираться по углам, очевидно пытаясь что-нибудь вспомнить, но, судя по лицу, это ему не удалось, и он решительно занял место на диване. Новенький парень встал у окна.
        — Совершенно не понимаю, зачем вы пришли,  — сказала Люся шефу.  — Шапка не ваша, и вам я ее не отдам. Это начальник того нахала,  — пояснила она присутствующим.
        — Я посижу,  — упрямо сказал шеф.
        Люся пожала плечами и спросила алкоголика:
        — Значит, вы больше ничего не помните? А станция метро какая?
        Алкаш беспомощно сморщился и отрицательно покачал головой.
        — Какая станция?  — спросила Люся очкарика.
        — Не помню, не здешний, из Воронежу я,  — ответил тот и потянулся за последним куском торта.
        — А на вас были тогда очки?
        — Нет, кажется, не было,  — ответил он, жуя.
        — Размер уточните,  — посоветовал шеф.
        — Что?  — переспросила Люся.
        — Размер шапки. У меня — пятьдесят восьмой.
        — А у вас?  — спросила Люся алкоголика.
        — Не знаю.
        Очкарик тоже не знал своих параметров, а данные шефа принимать во внимание не следовало.
        Парень, который стоял у окна, участия в разговоре не принимал. Он только улыбался и, казалось, наслаждался всем этим представлением.
        — Мы в тупике,  — констатировала Люся.  — Может, бросите жребий?
        — Только без этого.  — Очкарик кивнул в сторону шефа и громко потянул чай из чашки.
        — Минуточку!  — засуетился старый развратник.  — Насколько я информирован, у девушки есть чужая шапка. Истинного владельца установить не удается.
        — Но уж это точно не ты.  — Алкаш заискивающе покосился на Люсю, словно прося оценить комплимент.
        Шеф в свою очередь принялся внимательно рассматривать пьяницу и в конце концов строго потребовал:
        — Ну-ка, дай свой паспорт!
        Алкаш безропотно вытащил из кармана потрепанную книжицу.
        — Так, так,  — пробормотал шеф, листая ее.  — А что, если мы сейчас позвоним куда следует и выясним, где ты провел ночь? В вытрезвителе, верно? Шапку какую там оставил, кроличью? Говори честно, у меня в машине есть бутылка «Столичной». Если не соврешь — твоя.
        — Да я думал, раз ничья,  — заюлил алкаш.
        — Вам все понятно?  — спросил шеф Люсю и повернулся к очкарику: — Теперь вы, молодой человек. Значит, Москвы вы не знаете. Ну а в каком часу у вас пропала шапка?
        — Вечером.
        — Точнее,  — попросила Люся.
        — Около семи.
        — Как не стыдно!  — возмутилась хозяйка.  — Зачем вы пришли?
        — Но я правда потерял шапку! Вязаную, сунул в карман, а она выпала где-то.
        — И это вы называете «при странных обстоятельствах»?  — попенял шеф.
        — Да уж, по странности с вами никто не сравнится,  — огрызнулся очкарик.  — Между прочим, просили прийти молодого человека. А вы-то?
        — Подведем итоги,  — объявил шеф, не обращая внимания на выпад.  — Девушка, никто из присутствующих здесь владельцем найденной шапки не является. И вероятность, что вы его найдете, ничтожна. Я вам предлагаю разумный выход из положения. Вы потратили свое время, деньги на объявление, торт. Сделаем так: вы отдаете шапку мне, я плачу за нее тридцать рублей. Это почти вдвое больше, чем она стоит на базе, и расходимся с миром.
        — А мне бутылку!  — напомнил алкаш.
        — Молодой человек,  — шеф кивнул на очкарика,  — у вас неплохо подкрепился, так что ни у кого обид не будет.
        — Никаких сделок я совершать не буду,  — отрезала Люся,  — и шапку вам не отдам.
        Она вдруг сообразила, что истинный потерпевший может обнаружиться только завтра или послезавтра. А если она отдаст им шапку, даже по жребию, что делать потом? Своей жертвовать? Вместо двух ушанок ни одной!
        — Уходите, господа хорошие,  — попросила она.
        Никто не тронулся с места.
        — А чего мне бутылка только?  — спросил вдруг алкоголик.
        Он, видно, сообразил, что за шапку может получить больше, чем одну поллитровку.
        — Я все-таки шапку потерял,  — буркнул очкарик,  — а эта не ваша.
        На лице шефа тоже проступила агрессивная решительность.
        «Драться будут,  — испугалась Люся.  — Еще этот у окна, здоровый такой». Она оглянулась. Парень усмехался, переводя взгляд с нее на диван, где сидели претенденты.
        — У меня сосед милиционер,  — соврала Люся.
        — Девушка, отдайте шапку по-хорошему,  — поднялся шеф.
        — Разыгрываем так разыгрываем.  — Алкаш тоже встал.
        — Я в Воронеж специально не поехал, задержался,  — присоединился к ним очкарик.
        Четверо злых мужиков в квартире, против нее и Бабани. Тут не только чужую шапку отберут, а и своих вещей недосчитаешься. Или костей…
        Люся сочиняла на ходу:
        — Мне сосед-милиционер посоветовал, если объявление не поможет, сдать шапку в милицию. Я уже и заявление написала.
        — И что вы там написали?  — спросил парень у окна.
        Все развернулись к нему.
        — Как с мирно спавшего человека сорвали шапку на станции метро «Комсомольская»?  — улыбался молодой человек.
        — Во дает!  — изумился алкаш.
        — Воровка,  — хмыкнул шеф.
        — Наводчица,  — вставил очкарик.
        Люся и истинный потерпевший их не слушали.
        — Я даже сначала не понял, что вы там закричали. Мне потом люди объяснили, вроде о какой-то справедливости. Ничего себе справедливость! Мне эту шапку на Севере подарили. Я служил под Мурманском. Наш старшина шил эти шапки офицерам, ну и на продажу. Внутри, кстати, тряпочка пришита с надписью: «Другу Володьке на голову и на память».
        — Она совсем истерлась,  — пробормотала Люся. И потом вдруг добавила: — Вам торта не досталось…

        Володька стал Люсиным мужем номер один. Не сразу, конечно, но после довольно скоротечного периода ухаживания. И увез ее в город Калугу. Люсиным родителям ее брак был не по душе. Но через год, когда родился Димка, они смирились.


        Я вам пишу, или Муж номер два
        В Калуге Люся прожила четыре года. Последний — практически в разводе с Володькой. Его, кстати, никто иначе и не называл, только уничижительной формой имени. Возможно, они бы и не расстались никогда, если бы Володька не пил. У многих ведь бывает: пожар влюбленности плавно переходит в годы спокойного тления, мирного сосуществования, совместного воспитания детей и разумного накопительства.
        Володька был хорошим парнем. И все. Хороший парень — и точка. Ни особых талантов, ни увлечений, ни чудинки, ни смешинки — ну просто ничего. Хозяин он был посредственный, то есть не тянул добычу в дом, не рвался благоустраивать квартиру или заводить дачу.
        Я, по молодости максималистка и любительница хлестких определений, называла его бескрылым вегетарианцем. Почему-то вкладывала значение: серый, приземленный, травоядный.
        Но когда Володька выпивал, он впадал в патетически воодушевленное настроение, чувствовал себя героем, все могущим и все умеющим, широкой натурой и отчаянным смельчаком. По сути же, он превращался в хвастуна и болтуна, возбужденного своими несуществующими подвигами и бредовыми планами. Подвиг в прошлом у него был только один — потеря и находка шапки, а заодно и жены. Каждый раз, хмелея, он вспоминал эту историю. Ее наизусть знали старые собутыльники, а новые активно просвещались. Трезвый, он обещал жене больше не рассказывать о ее нечаянном воровстве, но, как только выпивал, снова заводил единственную пластинку.
        Люся злилась, пыталась отвадить его от водки. Ничего у нее не выходило. Да и просто ли вытащить человека из блаженного мира грез на пыльные улицы будничных обязанностей? Как последнее средство, Люся выгнала Володьку на житье к свекрови, чтобы одумался. На момент нового витка в жизни Люси он одумывался уже полгода.
        Однажды вечером после работы Люся вытащила из почтового ящика вместе с газетой четыре письма. «Ух ты!» — удивилась она и подумала об ошибке. Кроме родителей, которые в то время работали на стройках дружественного Египта, ей никто не писал. Правда, еще Бабаня присылала четыре раза в год открытки — на Восьмое марта, майские, октябрьские, Новый год — с пожеланиями здоровья, счастья и чистого неба.
        Но все письма были предназначены ей: Люся успела, поднимаясь в квартиру, рассмотреть свое имя на конвертах. Обратные адреса ей ровным счетом ничего не говорили. Заинтригованная, она быстро покормила Димку ужином и отправила к Хрюше и Степаше за вечерним мультиком.
        — А сегодня только тетя Валя,  — пожаловался сын из комнаты.
        — Давай, давай смотри!  — крикнула ему Люся и распечатала первое письмо.

        Здравствуйте, дорогая Люда (хотя вы, наверное, не Люда, имя свое изменили, что естественно). Я решил написать вам, потому что очень хорошо понимаю ваши чувства и настроения.
        Люся, уже двадцать с лишним лет по паспорту Людмила, в свою очередь ничего не понимала. Она перевернула листок и прочла подпись: «Николай Клычков, город Североморск». Где находится Североморск, Люся представляла себе смутно, никакого Клычкова она не знала.

        Чтобы вам стало ясно, что это не просто слова,  — читала она дальше,  — несколько слов о себе. Пять лет назад после неудачного прыжка через небольшую лужу у меня была травма — трещина голени. Гипс наложили плохо, ногу сдавили, началась гангрена, и в итоге ампутация — до середины икры. Пока лежал, заболел пневмонией, потом аллергическая реакция на антибиотики. Словом, вернулся с того света. Вот вам наша медицина. Но я не о ней.
        «О ней» Люся немного знала — работала в регистратуре детской поликлиники. «Ничего себе залечили»,  — посочувствовала она.

        Сколько было пережито бед и разочарований,  — писал инвалид Коля,  — не перескажешь Но главное — я не отчаивался, хотя мысли, которые посещают вас, ко мне тоже приходили.
        «Откуда ему знать мои мысли?» — удивилась Люся. Она дочитала до конца — пожелания найти себе увлечение, например чеканка по металлу, и предложения выслать литературу и рекомендации, если ее, Люсю, это занятие заинтересует,  — и так ничего и не поняла. Выстукивание по железкам было так же далеко от Люсиных интересов, как и вырезание поплавков, которое предлагалось в качестве альтернативного средства.
        Она открыла второе письмо, подписанное неразборчиво.

        Людка! Брось хандрить и держи хвост пистолетом! Вспомни еврея из старого анекдота: приходит он к раввину, жалуется, что, мол, сил нет жить, теснота, тот советует — заведи козу; завел — совсем стало невмоготу; снова приходит к раввину, а он ему — убери козу; убрал — и сразу полегчало. Так что, голуба, заведи козу или, еще лучше, выйди замуж за еврея. Тогда никакой хандры не будет — это точно. Привет!
        Замужем Люся уже была. Правда, не за евреем, а за слесарем. А сейчас она пребывала в состоянии легкой и тайной влюбленности в завполиклиникой Евгения Федоровича.
        В третьем письме от неведомой Тани Рудиной из Чебоксар речь как раз шла о любви.

        Призвание женщины, — писала она,  — в высоком чувстве обожания любимого. Вы растворяетесь, вся до остатка, в нем, в единственном. Вас уже нет. Вы — это он, а он — это вы.
        Люся в Евгении Федоровиче никак не растворялась, он даже не знал, что может быть этакой щелочью для Люсиных клеток. Просто он был веселый, шумный, пить умел не дурея, не то что Володька.

        Чтобы испытать высшее наслаждение, — учила Таня из Чебоксар,  — нужно полностью отдаться своему чувству. Пусть оно несет вас, как морские волны, куда-то в синюю даль. Закрыв глаза, смело отдайтесь воле стихии.
        — А потом о камешки — шмяк,  — пробормотала Люся.

        Я желаю вам счастья,  — заканчивала влюбленная Таня.  — Желаю стать Вселенной с единственным Солнцем — вашим избранником!
        — И тебе того же,  — сказала Люся и принялась за последнее письмо.
        Оно запутало ее более всего. Кандидат физико-математических наук В.М. Кобень из Москвы на трех страницах тесного машинописного текста сначала излагал роль самоубийств в истории человечества, затем описывал несколько способов, наиболее безболезненных, с его точки зрения, как проститься с этим самым человечеством. Он давал список лекарств, «которые можно принять на ночь», и их дозы, нарисовал чертеж, как вязать веревку, чтобы наверняка повеситься. В конце кандидат признавался, что все эти исследования проводил во время приступов суицидальности, подобных Люсиному, но они, как правило, проходили во время научного поиска.
        Это письмо нагнало на Люсю страху, и она легла спать с Димкой. «Где же эти идиоты взяли мой адрес?» — терзалась она.
        На следующий день Люся взяла письма на работу, чтобы показать подружке Валентине и посоветоваться. Но так и не вытащила конверты из сумки — неловко было признаться, что ей ни с того ни с сего пишут какие-то умалишенные.
        Вечером ее ждали еще семь писем. Сжав руку хныкающего Димки, она с опаской вошла в квартиру и проверила имущество. Если знают адрес, то и влезть могут! Люся чувствовала себя мышью, которую накрыли стеклянной банкой.
        Два письма были от мужиков, желавших завести с ней амурные отношения. Один настойчиво подчеркивал серьезность намерений, другой — предупреждал об их невозможности. И оба просили прислать фото, измерить рост, бюст, талию.
        — Фигу вам!  — заявила Люся и показала кукиш холодильнику.
        Следующее письмо прислал ветеран из Омска. Языком выступления на пионерской линейке он рассказывал о своем участии в войне и в восстановлении народного хозяйства. Ветеран стыдил Люсю непонятно за что и призывал читать писателя Николая Островского, чтобы не было мучительно больно за бесцельно прожитые годы.
        У Люси навернулись слезы. Не оттого, что свои двадцать два она считала бесцельно прожитыми, а от недоумения и обиды: за что на нее навалились?
        Еще одно письмо было от студента философского факультета МГУ. О смысле жизни, как он трактуется великими умами прошлого и понимается в примитивно-бытовом восприятии. Люся смысла жизни никогда не искала. Своею она была недовольна, но не настолько, чтобы с нею покончить. А корреспонденты настойчиво уличали Люсю в желании свести с нею, с жизнью, счеты.

        Отбросьте хмурое настроение, — уговаривала добрая душа из Крыма,  — радуйтесь каждому прожитому дню, весне и осени, солнцу и снегу. Вы — часть мироздания и не вправе распоряжаться данным вам свыше.
        Примерно об этом же, но с упоминанием Бога через слово писали члены какой-то секты и предлагали вступить в их ряды.
        Восьмиклассница из Ленинграда что-то, видно, перепутала и на двух листах в клетку убеждала Люсю, что надо жить, чтобы есть, а не есть, чтобы жить. И для этого, мол, мужества требуется больше.
        Как всякий здоровый человек, поесть Люся любила, но без мужества, а чтобы вкусно было.
        Письма продолжали приходить. Каждый день Люся брела к почтовому ящику, как на заклание, надеясь, что ее помилуют, перестанут писать. Но не тут-то было! В неурожайный день она вынимала конвертов пять, а когда корреспонденты подналегали, то и полтора десятка. И чем больше они уговаривали ее радоваться жизни, тем тоскливее Люсе становилось.
        В один из дней она получила большой конверт из коричневой бандерольной бумаги. Участливый психолог-любитель делился теорией собственного изготовления, которая с успехом заменяла все системы аутотренинга и помогала воспитать волю вдали от врачей-психиатров.
        «Давно ты, видать, у них не был»,  — подумала Люся и принялась читать.
        В школьной тетради помещался первый лечебный курс, рассчитанный на месяц. Упражнения были расписаны по дням и часам, характер их зависел от индивидуальных особенностей практикующего. Вначале требовалось уяснить себе, что более всего противно слышать: скрип двери, свист мокрого пальца по стеклу, писк радиоприемника. Особо рекомендовалось царапать вилкой по дну сковородки — три раза в день по полчаса. Кроме того, советовалось по двадцать минут перед зеркалом обзывать себя последними словами, гусиным перышком вызывать рвоту и усилием воли ее подавлять, внимательно читать все надписи в общественных туалетах.
        От проклятых писем Люся худела и дурнела лицом. Она стала грустной, невнимательной и рассеянной на работе. На улице озиралась, на прохожих смотрела с подозрением: не этот ли ей пишет. Поймала себя как-то на мысли, что сочиняет самой себе письмо от Евгения Федоровича.
        Подруга Валентина решила, что Люся затосковала без мужика. Она-то и подговорила супруга явиться с мировой.
        Володька, почти трезвый, забрал сына из детского сада. Димка по дороге спросил:
        — Папа, сегодня ты письма читать будешь?
        — Какие письма, сынок?
        — Из ящика. Мама каждый день получает. Во сколько!
        Когда Люся пришла домой, сизый от гнева Володька читал второе письмо. В каждой партии было несколько посланий от «женихов», как Люся называла претендентов на ее руку, точнее, тело. Эти письма, да еще от самых бесстыдников, очевидно, Володьке и попались. Глядя на Люсю, бывший муж не находил от возмущения слов и только хрипел:
        — Шлюха! Ну, шлюха деловая!
        — Да успокойся ты.  — Люся устало махнула рукой.
        — Значит, ты теперь это? Деловая? Этим занимаешься? Не ожидал.
        Володька схватил стопку писем:
        — Клиентов выписываешь? Свербит?  — Он бросил взгляд на один из конвертов и ахнул: — И бабы! Извращенка!
        — И деды!  — огрызнулась Люся.  — Знал бы ты…
        — Знаю, знаю,  — угрожающе поднялся Володька.  — Я тебя, гадину, убью!
        — Убьешь?!  — закричала Люся.  — Давай убивай, а то они меня все уговаривают руки на себя наложить, а я, видишь, живу!  — Она распахнула кухонный шкаф, где лежали послания, и стала их пачками швырять в Володьку: — Сволочи! Подлецы! Петельки мне рисуют! Любви отдаться зовут! Смысл жизни! Чтоб вы подохли со своим смыслом! Подавитесь своими советами!
        Истерика у Люси прошла быстро. Накричавшись и наплакавшись, она все рассказала Володьке.
        — Так разобраться надо,  — сказал он обескураженно.
        — Как разобраться-то?
        — Перечитать все, сопоставить.
        — Нет,  — Люся испуганно затрясла головой,  — не могу я их больше читать, лучше вилкой по сковородке.
        — Чего?  — испугался Володька.
        — Да так, писал тут один, как характер закалять.
        Оттого что выплакалась, а главное — поделилась своим несчастьем, Люся повеселела. Она с удовольствием посмотрела с сыном «Спокойной ночи, малыши», а потом одна — «Кинопанораму».
        Володька читал письма на кухне. Временами хохотал, иногда ругался. Один раз прибежал в комнату и сказал, что, если попадется письмо «жениха» из ближайшего района, он поедет к нему с ребятами ломать ноги и другие конечности. Было уже за полночь, когда он позвал Люсю.
        — Все. Я понял.
        — Что понял?
        — Смотри, вот здесь: «как вы писали в своем письме в газету…» — и тут: «я тоже думала написать в газету, и ваше письмо моими словами…» и так далее. Ты что, писала в газету?
        — Я? В жизни даже заявки на радио не писала.
        — А могла бы. Когда меня в прошлом году на переподготовку призывали. Песню передать.
        — Ладно тебе, вспомнил. Кто же это мне удружил?
        — Надо выяснить, какая газета, найти письмо, сличить почерки.
        — Ну, ты прямо Штирлиц,  — похвалила его Люся.
        Впервые за много дней кошмар стал немного рассеиваться. Да и переживать его вдвоем было легче. Володька тут же учуял перемену в настроении Люси. И решил закрепить успех.
        — К матери через весь город не потащусь, заночую у тебя,  — объявил он.
        Газеты просматривали в городской библиотеке. Вычислили: раз пишут со всех далей и весей — значит, центральная, дата — за неделю от первого письма. Дело шло медленно. Они часто задерживались на какой-нибудь статье, изучали, их культурный уровень резко повысился. Люся на работе пересказывала: «В „Известиях“ писали… в „Комсомолке“ была заметка…»
        Письмо нашел Володька. Оно было подписано «Людмила К., город Калуга» и ведало о жестокости и эгоизме окружающих, их неспособности понять чужие проблемы и равнодушии. Глубоко разочарованная Людмила К. не видела иного выхода, как покончить с этой мучительной жизнью.
        Непонятным оставалось, почему эта отчаявшаяся особа взяла Люсин адрес, о котором было сказано, что он находится в редакции.
        — Не дрейфь, разберемся,  — успокоил Володька жену.
        Он переживал второй звездный час, даже про ворованную шапку на время перестал талдычить.
        Люся же думала о том, как плохо быть самостоятельной, то есть одинокой. Мужская голова — не последнее дело в быту. Когда женщина распускает нюни и впадает в панику, мужчина трезво (даже если он вечно хмельной) оценивает ситуацию.
        Володька почти переехал в бывшее семейство и умело прятал бутылку с водкой в сливном бачке над унитазом.
        Евгений Федорович броситься с Люсей в океан любви не спешил, зато, по наблюдениям медперсонала поликлиники, был не прочь поплескаться в мелком ручейке с новенькой лаборанткой.

        В один из дней Володька взял отгул и, прихватив сумку с письмами, отправился на электричке в Москву.
        Здание газеты он нашел быстро, но, войдя в него, оробел: пройти нужно было мимо милиционера, которому все показывали пропуска. «Деловые!  — возмутился Володька мысленно.  — Как почитаешь, что пишут,  — свои ребята, за нас болеют. А сами заслон от народа поставили».
        Володька вышел на улицу и направился в гастроном напротив. Там он быстро нашел компанию и принял стакан портвейна. Из пустого желудка вино ринулось прямехонько в голову и растворило нерешительность.
        Снова войдя в здание, он подошел к дежурному и распахнул сумку.
        — Что же это делается?  — спросил Володька.
        — Что?  — лениво откликнулся постовой.
        — Пишут неизвестно кому. То есть известно — моей жене. Видишь сколько?
        — В какую редакцию?  — так же лениво спросил милиционер.
        Володька назвал.
        — В отдел писем?
        — Ага,  — обрадованно кивнул Володька, сообразив, что что-то наклевывается.
        Постовой задержал пропуск девушки в громадных — блюдцами — очках:
        — Тут товарищ в вашу редакцию. Не проведете?
        — К кому?  — насторожилась очкастенькая.
        — В письма,  — пояснил Володька.
        — Пойдемте,  — согласилась девушка.
        В лифте ехали молча. «Деловые, ну деловые».  — Любимое словечко одиноко билось в Володькином мозгу.
        — Вам направо, вторая комната, завотделом Сергей Кривососик,  — блеснули очки.
        — Спасибо,  — поблагодарил Володька. Он постучал в дверь и, не дожидаясь ответа, вошел.  — Мне Кривососика,  — сказал он сидевшему в кабинете парню.
        — Носика,  — ответил тот.
        — Чего?  — растерялся Володька.
        — Кривоносик моя фамилия.
        — Извини, спутал,  — сказал Володька и принялся выкладывать письма на стол.
        Сергей Кривоносик наблюдал за его действиями без интереса, как повар за кипящим бульоном.
        — Все!  — сказал Володька.  — Забирайте. И требую публично извиниться перед моей женой. На первой странице.
        — За что?  — поинтересовался завотделом.
        — Так ей безвинно пишут всякие ненормальные…
        На середине Володькиного монолога Сергей вдруг простонал:
        — Ляля!
        — Кто?  — переспросил Володька.
        — У нас работает в регистрации. Такая…  — Кривоносик нарисовал в воздухе большую гитару.  — Но дура-а! Редкая дура! Пошли.
        В коридоре Сергея схватила за руку пенсионного возраста тетенька, одетая под старшеклассницу.
        — Кривососик, миленький,  — заверещала она,  — рубят! Три абзаца в конце. Выручай!
        — Прости,  — Сергей обратился к Володьке,  — я сейчас, а ты иди, вон та дверь. Ляля. Там поймешь.
        Володька вошел, куда указали, и замер, обомлевший. От стола к окну, противоположному двери, шествовало создание необыкновенного сложения. Все то, что от талии до колен, напоминало колокол, узкий у верхушки и широченный внизу. При ходьбе колокол раскачивался из стороны в сторону в такт ударам Володькиного сердца.
        Когда создание повернулось лицом и двинулось обратно к столу, в Володькиной голове билось привычное: «Делова-а-я!» В переводе на литературный язык это обозначало: внушаемый идеал женской фигуры в виде тонкой столовой вилки — от вырождения человеческой породы; настоящая красота — вот она. У Ляли каждую часть тела можно было назвать одним словом — форма. Ноги, руки, торс — все было отлито по специальному заказу в божественных формочках. Лицо, правда, немного сонное, но главная деталь на нем — пухленькие губки — этаким розовым бутончиком призывно выдавалась вперед.
        Ляля села за стол, положила на него часть форм и взяла трубку телефона, которая ее дожидалась.
        — Ты понимаешь, что потерял меня?  — спросила она в микрофон.
        На том конце что-то резко и торопливо доказывали. Ляля закрыла глаза и снова повторила:
        — Но ты понимаешь, что потерял меня?
        Володьку она не замечала, хотя он стоял в пяти шагах от нее и восхищенно пялил глаза. Пока не пришел Кривоносик, Ляля еще раз десять задала свой вопрос.
        Володька недоумевал: что за идиот говорит с Лялей, кто ж отказывается от такого богатства форм?
        Кривоносик бесцеремонно оторвал трубку от мраморного ушка и швырнул на рычаг.
        — Что ты творишь?!  — закричал он с ходу.
        — А?  — распахнула глаза Ляля.
        — Ты постороннему человеку направила поток писем. У тебя голова есть?
        Девушка обиженно поджала губы, превратив бутончик в розочку средних размеров. Она встала и опять отправилась с чашкой к подоконнику, где стоял электрический чайник. Ритмичное движение колокола снова маятником втянуло Володькино дыхание. Сергей обменялся с ним понимающим взглядом. Ляля вернулась на место и впервые обратила внимание на Володьку:
        — Вам поток?
        — Да нет,  — ответил он хрипло.
        — Его жене,  — сказал Сергей.
        — Бывшей,  — вдруг вставил Володька.
        — Какой регистрационный номер?  — спросила Ляля.
        — Ну откуда?..  — простонал Кривоносик.  — Откуда ему знать, какой номер ты поставила?
        — Тогда как же я найду?
        — Как хочешь, но чтобы через десять минут была у меня с объяснениями. Вот несколько писем, ищи.
        Сергей потянул Володьку из комнаты. У себя в кабинете он принялся о чем-то Володьку уговаривать. О чем именно, Володька понять не мог. Завотделом говорил о трудностях их работы — тысячи писем получают, захлебываются; а зарплата такая же, как была у него в студенчестве, когда подрабатывал дворником на двух участках. Володька согласно кивал и пытался уразуметь, к чему Серега клонит. Но торопливая мысль журналиста ускользала.
        Ляля пришла примерно через полчаса.
        — Я все выяснила,  — сказала она с видом победительницы, которую грубо пытались стащить с пьедестала.  — Мы готовили подборку «О людях хороших», и шло вот это письмо.
        Ляля положила перед ними послание Люсиной подруги по поликлинике. Валентина писала о том, какой замечательный человек Люся.
        — Но потом, ты помнишь,  — Ляля колыхнула плечом в сторону Сергея,  — вместо этого пошли самоубийцы, пьяницы и наркоманы. Вот письмо.
        Это было известное послание, опубликованное под псевдонимом Людмилы К. На самом деле его автором была некая Женя Бойко из Москвы.
        — Вот и все.  — Ляля пожала плечами, взволновав формы от шеи до талии.
        — Как — все?!  — рявкнул Кривоносик.  — Почему письма были направлены в Калугу, а не в Москву к этой Жене?
        — Потому что адреса перепутались,  — гордо процедила розочка.
        «Ну, ты видишь?» — спросил Сергей Володьку взглядом. «Вижу,  — ответил тот.  — Такой женщине можно все простить. Обижаться на нее станет только законченный импотент».
        Лялю отпустили с миром, а Сергей наконец выразился ясно:
        — Я тебя как человека прошу: не поднимай шум, забери письма. Съезди к этой Жене, авось еще жива, отдай все ей, объясни, что ошибка вышла и прочее. Очень прошу!
        — Не, я не поеду,  — заупрямился Володька. Но потом вдруг добавил: — Разве что вместе с Лялей, она и объяснит?
        — Старик, я тебя понимаю. Но!  — Кривоносик принялся загибать пальцы.  — Во-первых, появление Ляли может только усугубить любые женские комплексы. Во-вторых, объяснить что-либо толком, тем более, как здесь нужно, сердечно, с подходом, она не способна. Главное же: если мы примем эти письма, нам дадут по шапке и премию снимут.
        — Насчет премии понимаю,  — вздохнул Володька.  — Сами страдаем, как конец месяца, так ищут зацепку, чтобы лишить.
        — Слушай, а может, твоя жена съездит к этой Жене Бойко? Женщины, то да се, не отчаивайся, вон сколько людей твоя судьба волнует…
        — Я не знаю,  — протянул Володька.
        — Спасибо, друг!  — радостно воскликнул Кривоносик, словно дело уже было решенным.
        Журналист проводил Володьку до дверей на улицу, даже постоял на большом крыльце, ручкой помахал и пальцем в сторону троллейбусной остановки потыкал.
        «Выпроводил, деловой»,  — думал Володька. Но доверительность, с которой общался с ним столичный журналист, и воспоминание о том, какие девушки регистрируют письма трудящихся, грело в нем предвкушение нового рассказа в компании собутыльников.
        Люся не могла себе позволить отправиться в Москву только затем, чтобы передать письма. Кроме большой хозяйственной сумки с посланиями, она прихватила еще пару авосек, которые по дороге в Свиблово, где жила Женя Бойко, загрузила апельсинами и бананами для Димки.
        Дверь открыл мужчина лет тридцати — тридцати пяти. Красивый, стройный. Одет он был в роскошный синий спортивный шерстяной костюм с надписью крупными белыми буквами на груди «СССР».
        — Вам кого?  — спросил он.
        Люся ответила, и мужчина странно внимательно и участливо посмотрел на груженные тропическими плодами сумки.
        — Проходите,  — пригласил он.
        — Умерла?  — ахнула Люся.
        — Да вы не расстраивайтесь, проходите.  — Спортсмен повел Люсю в комнату и по дороге представился: — Я отец Жени, Павел Сергеевич.
        «Сколько же девочке было лет?  — подумала Люся.  — Молоденькая, наверное, совсем. А отец, видно, не очень страдал, ишь какой гладкий. Рожают малолетками, а потом дети без надзора брошенные».
        — Как это было?  — спросила Люся.
        — Видите ли,  — почему-то оправдывался Павел Сергеевич,  — к нам пришли гости. Оставлять ее с народом стало совершенно невозможно. Она такое устраивала! Словом, мы заперли ее в ванной. Шума воды не услышали, она утонула.
        Павел Сергеевич виновато смотрел на поджавшую губу и качающую головой (горе-то какое!) Люсю и продолжал:
        — Поверьте, мы делали для нее все возможное, кормили, ухаживали и прочее. Но справиться с ней! Приступы хандры сменялись у нее диким весельем. Наш знакомый ветеринар даже делал ей уколы.
        — Да почему же ветеринар?  — поразилась Люся.
        — Вы успокойтесь,  — утешал спортсмен.  — Хотите чаю? Я как раз заварил.
        Он с явным облегчением шмыгнул на кухню.
        В неуютной комнате только спортивные награды красовались в застекленном шкафу в педантичном порядке, остальные вещи, многим из которых место было в корзине с грязным бельем, валялись бог знает как. Мебель покрывали узоры на пыли: ее так давно не вытирали, что следы от пальцев, стаканов, тоже запорошенные, только меньшим слоем, образовывали странный рисунок.
        Донесся грохот посуды, сваливаемой в раковину. Потом в проеме показался Павел Сергеевич.
        — Устроимся на кухне, хорошо?  — пригласил он.  — Хозяйство наше в беспорядке, не пугайтесь. Мы с сыном никак не можем наладить дежурство.
        — А жена ваша?  — вырвалось у Люси.
        — Она погибла. Три года назад, в горах. Она была альпинисткой.
        — Извините, я не знала.
        Люся подумала о страшных ударах судьбы, которые обрушиваются на головы некоторых сограждан. Потерять жену, потом дочь, самому воспитывать сына, беспомощного крошку, наверное,  — вот уж горький удел.
        Но Павел Сергеевич вовсе не выглядел несчастным. Слегка смущенным — да, но никак не побитым жизнью. Он разливал чай в треснутые чашки.
        — У меня есть приятель, капитан дальнего плавания,  — говорил он.  — Я уже договорился с ним, привезет вам из Индии симпатичную мартышку.
        — Кого?  — оторопела Люся.
        «Да он сумасшедший,  — решила она.  — Дочь тоже, видно, была не в себе, это у них явно наследственное. Надо же было лечить!»
        — Вы девочку психиатру показывали?  — спросила она.
        — Кому?  — теперь изумился Павел Сергеевич.  — Психиатру?
        — Конечно! Вы ведь взрослый человек. Сами нездоровы, значит, врачей этих знаете.
        Если бы Павел Сергеевич выглядел менее молодцевато, если бы его глазки не поблескивали при взгляде на Люсину фигуру, если бы в нем чувствовалась хоть капля отчаяния, она бы, конечно, не стала бросать ему обвинения в лицо.
        — К специалистам надо было вести,  — зло говорила Люся,  — спасать, а вы в ванной запирали, чтобы не мешала веселиться. Как же так можно было обращаться с девочкой? Извергство какое!
        — Вы полагаете?  — испуганно бормотал Павел Сергеевич.
        — Конечно! Образованный, наверное, человек, а сам — к ветеринару! До чего довели: она письмо в газету написала, ей сотни людей ответили, а свои родные…
        Люся не могла говорить, слезы жалости и раскаяния — раньше надо было сюда явиться — искренне и дружно хлынули у нее из глаз. Она плакала, а Павел Сергеевич смотрел на нее с удивлением и страхом, как смотрят на человека, минуту назад начавшего сходить с ума.
        — Написала? Она? В газету?  — с опаской пробормотал он.
        — Да.  — Люся зло вытерла щеки и принялась выкладывать из сумки письма.  — Со всей страны ей писали. Вот из Магадана, шахтер, зарабатывает — дай бог каждому, вот из Кисловодска, бабка, к себе жить приглашает.
        Павел Сергеевич боязливо взял один из конвертов:
        — Здесь не наш адрес.
        — Это мой адрес. В редакции перепутали. Сначала хотели про передовиков опубликовать, а потом решили про самоубийц. Вместо нее писали мне.
        — Вместо кого, вместо мартышки?  — ошарашенно спросил Павел Сергеевич.
        — Как вам не стыдно!  — задохнулась от возмущения Люся.  — Так отзываться, когда девочка погибла. А вы, наверное, и рады? Теперь о Жене и не вспоминаете?
        — Да, да,  — встрепенулся спортсмен,  — кстати, о Жене. Женя!  — позвал он.  — Иди сюда немедленно!
        В кухню вошел шестиклассного вида мальчишка. Быстро появился, явно подслушивал за дверью.
        — Ты писал письмо в газету?  — строго спросил его Павел Сергеевич.
        — Братик погибшей?  — участливо поинтересовалась Люся.
        — В определенном смысле. Во всяком случае, в умственном развитии от нее недалеко ушел. Ты писал, я спрашиваю?
        — Ну, я…  — Мальчик закатил глаза к потолку.  — Когда Матильда сдохла, я представил…
        — Что ты представил?!  — прикрикнул Павел Сергеевич.
        — Если бы она была человеком… как тосковала. Вот и написал.
        — Кто это — Матильда?  — Люся ничего не понимала.
        — Сейчас все объясню, минуточку,  — сказал Павел Сергеевич и обратился к сыну: — Ты поступил безобразно, обманул и запутал стольких людей! Ты наказан до конца недели!  — Закончив воспитывать сына, он повернулся к Люсе: — Понимаете, Женя занимается в кружке юннатов при Доме пионеров. Их руководительница уезжала в командировку и отдала Жене на время обезьянку, Матильду. Я вас за нее принял.
        — За мартышку?  — ахнула Люся.
        — Ну что вы!  — смутился Павел Сергеевич.  — За руководительницу, конечно. Я так неловко выразился. Это из-за волнения. Апельсины, бананы — я решил, что вы и есть хозяйка обезьянки, а она утонула. А вы о психиатре…
        Люся принялась сначала тихонько хихикать, а потом безудержно хохотать:
        — Ой, не могу! Это, значит, они все мартышке писали! Замуж звали, волю воспитывать. Смысл жизни и бесцельно прожитые годы. Умора!
        Павел Сергеевич и Женя смотрели на Люсю внимательно и вежливо, пытались даже подхихикивать. Они еще толком не поняли, что произошло. Люся, с души которой свалился тяжкий груз, давясь от смеха, растолковала им. Она сортировала письма и давала их почитать: «взрослые» — отцу, а посмешнее — юннату-сыну.
        Через минуту кухня сотрясалась от общего хохота. Они зачитывали друг другу отрывки, вспоминали обезьянку, которая не дожила до этого светлого дня. Решили передать все послания руководительнице кружка зоологов, изображали ее лицо в тот момент, когда она вместо мартышки получит мешок писем.
        — Вы говорите: «К психиатру!» — веселился Павел Сергеевич.  — Ну, думаю, сумасшедшая девица, плачет. Что с ней делать? «Скорую» вызывать?
        — А я, я?  — Люся уже икала от смеха.  — Капитан мне мартышку привезет!
        — Ой, не могу!  — Женя держался за живот и дрыгал ногами.  — Двое разговаривают, и каждый думает, что другой сумасшедший!
        Надо было уходить, но Люсе вдруг стало жаль одиноких бедолаг в запущенной квартире. А им не хотелось ее отпускать. Веселая, женственно-уютная Люся внесла в их дом забытую атмосферу тепла и комфорта. Павел Сергеевич предлагал отметить знакомство за бутылкой сухого вина, а Женя уговаривал посмотреть его коллекцию бабочек.
        — Знаете, что мы сделаем?  — предложила Люся.  — Приведем-ка сейчас вашу берлогу в порядок. Женя, где у вас веник, ведра, тряпки?
        К вечеру квартира сияла. Субботник прошел азартно и весело. Приготовленный Люсей ужин отец и сын уплетали за обе щеки, не могли ее нахвалить.
        — Вы еще к нам придете?  — взмолился Женя.
        Люся стояла в прихожей, ждала, пока оденется вызвавшийся ее проводить Павел Сергеевич. Она заметно растерялась. Семейство Бойко смотрело на нее с надеждой и ожиданием.
        — Квартирку убрать? Или новые письмишки принести?  — пыталась отшутиться она.
        С нее взяли обещание еще раз обязательно приехать.
        Тимуровское участие Люси в делах семейства Бойко плавно перешло в ее замужество с Павлом Сергеевичем. Мастер спорта умело провел разминку (ухаживание во время Люсиных санитарных визитов) и финиш (стать женой и мамой ее просили дружно отец и сын).
        Люся с Димкой переехали в Москву.


        Приворотное зелье, или Муж номер три
        Спортивная специализация второго Люсиного мужа, Павла Сергеевича Бойко,  — бег на короткие дистанции,  — отражала и его внутреннюю мужскую сущность. Как на стадионе, он притормаживал и делал толчок перед барьером, чтобы перескочить через него, так и в жизни буксовал перед каждой мини-юбкой и смазливеньким личиком, настойчиво пытаясь взять высоту.
        Люся каждый раз выходила замуж как в последний, на всю жизнь. И со спортсменом прожила бы долгие годы, не будь он безудержным бабником и гулякой. Когда из его любовниц уже можно было составлять олимпийскую сборную, Люсино терпение лопнуло, она хлопнула дверью.
        Родители выстроили Люсе кооперативную двухкомнатную квартиру. Потом, после развода, съехались с ней в громадную четырехкомнатную в Сокольниках. И жили они там впятером — Люся забрала Женю и воспитывала его вместе со своим Димкой. Павел Сергеевич продолжал ставить амурные рекорды в Свиблове.
        Люся, наконец, в двадцать семь лет решила пополнить недостаток образования и поступила в строительный институт. Родители даже уговорили ее идти на дневное отделение. Они боялись, что дочь опять вляпается в какую-нибудь историю, выйдет замуж, и их мечта — видеть Люсю с институтским дипломом — никогда не осуществится.
        Так Люся попала в общество зеленой молодежи, вчерашних школьников. И чувствовала бы она себя, конечно, бабушкой на танцплощадке, не окажись в одной группе с ней ровесник Сергей с забавной фамилией Копыто. Ее внимание невольно сфокусировалось на единственном представителе своего поколения. И эта фокусировка привела к тому, что Люся влюбилась в Сергея, хотя с головой у него было не в порядке.
        В свое время Копыто служил на флоте, на громадном корабле, начиненном атомно-электронными секретами. Сергей был не то радистом, не то локаторщиком — почти три года плавал рядом с чем-то сильно излучающим все волны с буквами греческого алфавита. Однажды эта излучалка сломалась. Дежурную смену не только обдало лишними рентгенами, но и ударило током. Ребят отправили в госпиталь, где они, лысые как куриные яйца, пролежали целый год.
        После аварии в юношеском мозгу вчерашнего пэтэушника Копыто что-то сдвинулось, переместилось и открылись способности удивительные. Он вдруг стал ходячей арифметической машиной — складывал, вычитал, множил шестизначные цифры и извлекал корни до восьмого знака после запятой. За считанные секунды запоминал страницы любого текста и повторял их как магнитофон.
        Эти дарования более всего удивили и напугали самого Сергея. На его лице навечно застыло выражение недоумения и легкого страха.
        После армии его заманила к себе какая-то областная филармония. Ловкие ребята возили Копыто по провинциям, выставляли на сцены Домов и Дворцов культуры, где он демонстрировал чудеса памяти и арифметики. Выступлению, как правило, предшествовала лекция о непознанных возможностях человеческого мозга, а заканчивалось представление научно-популярным фильмом о летаргическом сне или индийских йогах.
        Далее сельских клубов артистическая карьера Сергея не продвинулась. Никакие уроки сценического мастерства не могли убрать с его лица маску испуга и потерянности. Он вызывал у зрителей страх и жалость, словно им демонстрировали оживших уродов из Кунсткамеры. У людей невольно возникало чувство неловкости — деньги заплатили, чтобы посмотреть на страдания блаженного.
        Через несколько лет Сергею надоела кочевая гастрольная жизнь, и он решил пополнить свои чудесные мозги общедоступными знаниями в строительном институте.
        Люсю угораздило влюбиться в этого радиоактивного студента. Она переживала, сохла, меняла прически и гардероб — словом, находилась в известном состоянии неразделенной любви. Копыто ни на молоденьких однокурсниц, ни на зрелую красавицу Люсю внимания не обращал. Он грыз гранит науки, то есть запоминал громадный объем информации, без всякой, замечу, пользы. Он и в институте оставался феноменом, на который показывали пальцем и поражались. Хотя преподаватели быстро поняли, что его мозг — это счетная машина, помноженная на магнитофон, и до компьютера ей никогда не подняться.
        Люся приходила ко мне, делилась своим несчастьем. Я ее утешала и, как могла, старалась отвлечь от мутанта. Но, странное дело, для Люси сдвинутость мозгов у Копыто была чем-то вроде бородавки на любимом лице — она ее не замечала.
        Однажды у меня дома Люся взяла с полки книгу об устном народном творчестве и так увлеклась чтением, что я еле дозвалась ее пить чай. В громадных Люсиных глазах блуждала мысль-надежда.
        — Ты веришь в заговоры?  — спросила она.
        — Во что?
        — У тебя в книге целая глава.
        — Это фольклористы собирали.
        — Раз столько набрали, значит, действует?
        — Люся, не сходи с ума.
        — Нет, ты посмотри, вот тут как кровь останавливать, зубы лечить, в родах помогать…
        — Ну и что?
        — Целых десять заговоров, как приворожить к себе любимого человека.
        Я отобрала у Люси книгу и прочитала ей вслух сопроводительную статью, где говорилось, что для заговора использовали напитки, в которые подмешивали кровь, пот, волосы с интимных частей тела.
        — Как ты, интересно, добудешь волосы с интимных частей тела своего Копыто? Хотя бы из-под мышек? На лекции с ножницами ходить будешь?
        Но мой цинизм Люсю не остановил. Мысль химически-астрально обратить на себя внимание Сергея запала ей в голову.
        В те времена ворожеи и предсказатели еще не сидели на каждом углу. Не заполняли газетные полосы объявления потомственных колдунов, гарантировавших разрешение всех проблем — от бесплодия до карьерного роста. Найти практикующего знахаря было труднее, чем получить путевку на юг. Но Люся своего добилась: вышла на тайно промышляющую в Подмосковье знахарку. Бабка не потребовала ни волос избранника, ни его крови, только попросила принести плоскую бутылочку коньяка с завинчивающейся пробкой. И велела обязательно самой наливать в стакан привораживаемому объекту. Хватит и рюмки, но для надежности, если мужик на хмель крепкий, лучше всю споить.
        Бутылочка дожидалась в холодильнике удобного случая. Люся нарочно наделала ошибок в своей курсовой работе и, подгадав момент, зазвала Сергея к себе — помочь с расчетами.
        Дома ее ждало жестокое разочарование. Люсин отец, Семен Иванович, его брат Александр Иванович, по образованию агроном, по месту работы директор мебельного магазина, друг отца шофер Пал Палыч и сосед музыковед Лев Исаакович Гуревич обмывали покупку рояля. Инструмент соседу достал Люсин дядя, а доставил Пал Палыч.
        Сидели они, видимо, давно. Принесенного вина не хватило, и в ход пошла Люсина заветная бутылочка.
        — Подождите!  — закричала Люся, увидев, что разливают последнее.  — Сереже дайте!
        У нее напрочь вылетело из головы, что привораживаемому обязательно надо наливать собственноручно.
        — Да я не хочу вовсе,  — удивился Копыто.  — Здравствуйте,  — сказал он вежливо.
        — Извини, друг,  — сокрушенно развел руками Пал Палыч.  — Но не жалей. Дрянь коньячок-то. Вот раньше…
        Люся была готова разрыдаться. Все ее усилия, все планы рушились под действием желудочного сока отцовских собутыльников.
        Люсин отец вылил в чистую рюмку остатки «коньячка» и протянул Сергею:
        — Давай, парень, прими. Остатки сладки.
        Копыто поблагодарил и выпил. Возвращая рюмку, он принял из рук Семена Ивановича кружочек лимона, посыпанного сахаром.
        — Как, говоришь, тебя зовут?  — благодушно спросил Люсин отец.  — Серега? Садись, Серега. И расскажи нам, чем нынешняя молодежь живет. Вот мы тут поспорили. Есть мнение, что измельчал народец наш. Как считаешь? А ты, Люська, отправляйся к детям, проверь их на предмет двоек.
        Что далее происходило в том застолье, Люся не знает. Да, собственно, и знать нечего. По тому, как громовым басом Пал Палыч обзывал Брежнева ходячим трупом, а потом слышался голос Льва Исааковича, просившего говорить тише, как замолкал гул, а потом раздавался дружный хохот, что означало обмен анекдотами, как Люсин отец шумно упорствовал: «Я говорю в третьем периоде и с подачи Фирсова…», было ясно — идет возбужденное мужское общение, которое на женщин наводит скуку и вызывает зевоту.
        Разошлись они поздно и в самом приподнятом состоянии духа. Сережа взял Люсину курсовую с собой.

        После этого в общем-то случайного сабантуя в доме Кузьминых наступило странное оживление, на которое поначалу никто не обратил внимания.
        Пал Палыч звонил Люсиному отцу едва ли не каждый день и предлагал дружескую помощь и услуги:
        — Сень, может, тебе перевезти чего надо? Ты не стесняйся, тревожь. Мы же старые кореша, верно?
        — Спасибо, да что мне перевозить?  — удивлялся Семен Иванович.
        — Ну а живешь как? Может, помощь нужна по дому, по даче? Веранду, ты говорил, строить хочешь? Я насчет стекла могу договориться.
        После его звонков Семен Иванович удивленно говорил жене:
        — Что это с Павлом? Десять лет виделись урывками. А тут такое участие.
        — Скучает человек,  — пожимала плечами Ирина Алексеевна и недальновидно советовала: — Ты с ним связи не теряй, может, действительно дачу поможет достроить.
        Дядя Саша, который терпеть не мог футбол, стал ходить с Люсиным отцом на стадион.
        — Созрел,  — радовался Семен Иванович,  — оценил братишка!
        Лев Исаакович регулярно приносил билеты в консерваторию, в которую Люсины родители в жизни не ходили, книжные новинки, которые они не читали, и вообще находил множество предлогов, чтобы заскочить вечерком к «милым соседям».
        Сережа перечитал Люсину работу. Потом она написала теоретическую часть его курсовой и напечатала оба труда на машинке под его диктовку. Люсе было приятно, что Копыто часто у них бывает, что он относится с большим уважением к ее отцу. Для Семена Ивановича в копытинском феномене не было ничего феноменального. Он так же относился к умению Льва Исааковича играть на рояле — сам Семен Иванович все песни пел на мотив «Ой, мороз, мороз…» и не мог, как Пал Палыч, гнуть медные пятаки — мало ли кому что дано. Постепенно сколотилась теплая мужская компания: вместе ездили на рыбалку, ходили на футбол, в баню, строили Кузьминым дачу, коротали вечера за картами и разговорами. Особенно доволен был Люсин отец — он неожиданно стал центром дружеского общения, внимания и даже, как оказалось потом, обожания. За проявление истинной мужской дружбы он принимал слова Пал Палыча:
        — Ты, Сеня, отличный мужик. Я к тебе отношусь — во!  — И Пал Палыч поднимал кверху сарделистый палец.
        — Все-таки самые тесные узы — родственные,  — замечал Александр Иванович.  — Ближе брата у меня никого нет.
        А Лев Исаакович изрекал, что впервые в жизни понял прелесть и удовольствие настоящей мужской дружбы.
        Молодая жена Александра Ивановича Зоечка как-то сказала Люсиной маме:
        — Знаете, Ира, у нас дома в последнее время прямо культ старшего брата. Саша на стенку повесил фотографию Семена, и через каждое слово: «Семен сказал, Семен считает, Семен хочет…»
        — У нас то же самое,  — деликатно слукавила Ирина Алексеевна.
        Ей было приятно, что ценят ее мужа, и, кроме того, подобное отношение она считала вполне заслуженным. Кем еще восхищаться, если не Сеней?
        Трагедия разразилась, когда на сцене появилась другая жена — Роза Давыдовна Гуревич.
        С выпученными от страха глазами, теребя какие-то листочки, она заявилась однажды к Люсиной маме. Мужчины были в бане.
        — Ирина, я должна поделиться с вами ужасным известием,  — прошептала она.
        — Не волнуйтесь,  — спокойно отреагировала Ирина Алексеевна.
        Она решила, что Роза пришла к ней рассказать о какой-нибудь страшной болезни. Дело в том, что у Люсиной мамы было довольно распространенное женское хобби — болеть и лечиться. Похоже, у нее не было ни одного здорового органа. Ирина Алексеевна доводила до отчаяния бездарных врачей, которые не соглашались с ее диагнозами, установленными по справочникам для сельских фельдшеров. В этих книгах популярным языком описывались симптомы, которые время от времени обрушивались то на тазобедренные суставы бедной Ирины Алексеевны, то на ее поджелудочную железу, а то и на сердце.
        В данный момент Люсину маму беспокоил вазомоторный ринит. Попросту говоря, по ночам она громко храпела. Красивое название болезни требовало правильного подбора лекарства. И после многочисленных капель нос Ирины Алексеевны почти принял форму носика ее дочери. Если собрать все пилюли, микстуры, эмульсии и капсулы, которыми владела семья Кузьминых, то понадобился бы, наверное, ящик от большого телевизора. Естественно, что соседи пользовались аптекой врача-любителя.
        Но в том заболевании, которое назвала Роза Давыдовна, Люсина мама ничего не смыслила.
        — Наши мужья — гомосексуалисты!  — прошептала Роза.
        — Кто?  — не поняла Ирина Алексеевна.  — Чьи мужья?
        — Ваш и мой. Их не интересуют женщины, они… они…
        — Да с чего вы взяли?  — рассмеялась Ирина Алексеевна.
        — Вы обратили внимание на их дружбу, странную дружбу, вдруг вспыхнувшую?
        — Почему вдруг? Сеня не только с Львом Исааковичем дружит.
        — Это еще ужаснее! Я давно замечала неладное. Тысячи, тысячи деталей! Но когда прочитала это, все поняла.  — Роза Давыдовна протянула листочки.  — Чудовищно! Кто бы мог подумать!
        Это были стихи. Стихи, которые написал Лев Исаакович и посвящал Люсиному отцу. В них было смятение, ревность и, безусловно, страсть.
        — Почему вы решили, что мой Сеня тоже, что он взаимно…  — растерялась Ирина Алексеевна.
        — А вы можете утверждать, что Семен Иванович отказывает Леве? Прогоняет? Не хочет видеться?
        Этого Люсина мама доказать не могла, как не могла отрицать десятки подозрительных наблюдений, на которые ссылалась Роза Давыдовна.
        Наступили черные дни. Хотя многочисленные хвори Ирины Алексеевны вдруг в одночасье пропали, чувствовала она себя очень плохо. Теперь она уже и сама подтверждала диагноз Розы Давыдовны.
        Из рук Люсиной мамы с грохотом падали тарелки, когда Пал Палыч попросту заявлял:
        — До чего ж я тебя, Сень, люблю! Прямо как жену в медовый месяц.
        Стоило Льву Исааковичу дружески-любовно приобнять ее мужа за плечи, как у Ирины Алексеевны тошнота подступала к горлу, а на лбу выступал холодный пот.
        — Представляешь,  — удивлялась в телефонном разговоре Зоечка,  — мой совсем ополоумел — хочет сына в честь брата в Семена переименовать!
        Ирина Алексеевна что-то бормотала в ответ, боясь открыть золовке глаза на правду.
        Еще больше она боялась, что из-за пагубных наклонностей отца Люсю обвинят в том, что втянула в развратную компанию выдающегося студента. А Женю и Димочку с позором выставят из английской спецшколы с бассейном и бальными танцами.
        Словом, Ирина Алексеевна впала в депрессию, своего рода психологический ступор. Роза Давыдовна, напротив, стала очень деятельной и активной. Хотя в прошлой, гетеросексуальной, жизни она была хрупким, беспомощным, интеллигентным созданием.
        Прежде всего Роза Давыдовна решила вооружиться теоретически, а заодно подковать и Ирину Алексеевну. Книги и статьи о проблемах сексуальной патологии вогнали несчастную Ирину Алексеевну в еще больший ужас. Бессимптомная язва или вегетососудистая дистония в сравнении с теми извращениями, о которых приходилось читать, были просто подарками судьбы.
        У Люсиной мамы опустились руки, она слабо воспринимала доводы соседки.
        — Ни в одной монографии,  — рассуждала вслух Роза Давыдовна,  — не описано случая, чтобы пятеро взрослых мужчин, двое из них уже дедушки, так резко поменяли половую ориентацию. Может ли это нас обнадеживать?
        — Теперь напишут,  — обреченно вздыхала Ирина Алексеевна.
        И начинала всхлипывать. Она часто стала плакать. Даже когда врачи, наконец, уступили ее давним требованиям и сделали ей рентген головы, замечательно здоровой головы, она рыдала, глядя на глянцевый снимок своего черепа.
        — Нельзя, нельзя распускаться,  — повторяла Роза Давыдовна.
        Она ходила по комнате решительно, не по-женски, а по-солдатски чеканя шаг, и думала вслух:
        — Возможно, в их компании есть провокатор.
        — Кто?!  — поражалась Ирина Алексеевна.
        — Тот, кто спровоцировал их на извращение, у кого это было заложено с рождения. Вы их хорошо знаете?
        — С Сеней с детства… мы из одной деревни… Не было у него никогда влечения к другому, то есть к своему полу!
        — Левочка тоже,  — кивала Роза.  — Когда лекции читал в народном университете, в него влюблялись студентки, он… Но мужчины, мальчики — нет. А брат Семена Ивановича? Вы его близко знаете?
        — Саша? Да, ну в этом смысле нет, конечно. Павел — тот обыкновенный работяга был, веселый, компанейский, но чтобы… Ах, ничего я не могу сказать! Они все бессовестные!
        — Мы в тупике,  — констатировала Роза Давыдовна.  — Не хватает информации. Мы должны привлечь их жен и действовать сообща.
        Зою и Евдокию Владимировну, жену Пал Палыча, пригласили, когда мужчины отправились на рыбалку.
        У молодой жены Александра Ивановича были кругленькие веселые глазки и слегка выдающаяся вперед верхняя челюсть, кроме того, имя ее начиналось с «З», да и вообще, ответственностью и углубленностью в любое порученное ей дело она напоминала зайчика, сосредоточенно отбивающего по барабанчику. Так ее и звали все — Зайчиком. Кажется, даже ученики младших классов, в которых она преподавала пение.
        О Евдокии Владимировне можно сказать, что она была полной противоположностью Зайчику, по массе соответствовала всем троим женщинам, вместе взятым, а по объему, пожалуй, превосходила. Жена Пал Палыча имела обыкновение говорить громко и безапелляционно, для убедительности вставлять слова ненормативной лексики.
        Пребывавшие в благодушном неведении жены вначале не поверили горькой правде, но под напором фактов и выводов вынуждены были проглотить горькую пилюлю.
        Зайчик и Евдокия Владимировна трепыхались в сомнениях, главным образом потому, что им была не ясна практическая сторона мужского гомосексуализма. Начитанные Роза Давыдовна и Ирина Алексеевна быстро просветили их на этот счет. Зайчик на время утратила дар речи, а Евдокия Владимировна разразилась проклятиями, в которых цензурными были только союзы и предлоги.
        Статистика и примеры из жизни крупных деятелей искусства окончательно убедили сомневающихся. В самом деле, если такое случается с артистами и композиторами, почему не может произойти с шофером и завмагом?
        Зайчик впала в тихую истерику, а Евдокия Владимировна — в шумную. Она ругалась с использованием замысловатых конструкций табуированной лексики и грозилась переломать четверым мужчинам, а заодно и всей сильной половине человечества первопричину их правильных и неправильных влечений.
        От этого энергичного всплеска женщинам даже немного полегчало, но дальнейшее расследование плодов не принесло — у всех мужей прежняя жизнь была хоть и грешной, но в традиционном плане. Провокатор не обнаруживался. Или им мог быть студент со странными фамилией и мозгами.
        Женщины теперь стали общаться едва ли не теснее, чем их мужья. По вечерам они долго сидели на телефоне, обмениваясь информацией. Но дальше накопления фактов и сведений о том, кто кому что сказал, как посмотрел и куда пригласил, дело не шло.
        Люсю, по просьбе Ирины Алексеевны, не посвящали в суть горького открытия. Но с Копыто требовалось разобраться.
        Его заманили к Гуревичам, попросив помочь со счетами за электричество: Роза Давыдовна никак не могла запомнить, сколько стоит киловатт, и каждый раз платила по-разному. Она придумала, будто Горэнерго требует от нее ликвидировать задолженность за три года, но выставленная сумма — двадцать три рубля,  — ей и Ирине Алексеевне представлялась астрономической.
        Пока Копыто переводил киловатты в рубли, его тонко допрашивали. Роза Давыдовна показывала студенту репродукции картин художников французского Возрождения, на которых были изображены резвящиеся мальчики:
        — Какие симпатичные мордашки, правда, Сережа? И тела у них юные, стройные.
        — Да, кажется,  — отвечал Копыто.  — Только я не очень хорошо в живописи разбираюсь.
        — А вы были женаты?  — интересовалась Ирина Алексеевна.
        — Нет,  — смущенно розовел Копыто.
        — Почему?  — допытывалась Люсина мама. Сергей не знал, что ответить, и сбивался в расчетах.
        — Не было потребности?  — подсказывала Роза Давыдовна.
        Сергей согласно кивал, а женщины понимающе переглядывались.
        — Что же, у вас и девушки никогда не было?  — не отступала Люсина мама.
        — Была. Женщина-змея.
        — Кто?!  — хором восклицали Роза Давыдовна и Ирина Алексеевна.
        — Гимнастка. Выступала в номере «Женщина-змея», ноги на голову складывала.
        — И почему же вы с ней расстались? Вас что-то не удовлетворяло? Вы чувствовали, что это не вашего плана объект?  — допытывалась Роза Давыдовна.
        — Чувствовал. А потом точно узнал, что она была объектом директора филармонии.
        — И после этого вам стало приятнее общаться с мужчинами?  — снова вступала Гуревич.
        — С интересными людьми всегда приятно общаться,  — пожимал плечами Сергей.  — Все, я закончил, вы должны на тринадцать копеек меньше, чем они насчитали.
        — Спасибо, Сереженька. А женщины, по-вашему, не интересные люди?  — кокетливо спросила Роза Давыдовна.
        — Почему же? Я этого не говорил.
        — Как вы относитесь к голубым?  — поставила вопрос ребром Ирина Алексеевна, так как студент явно намеревался распрощаться с ними.
        — К каким?
        — К гомосексуалистам.
        — В каком смысле?
        — Они вам симпатичны или отвратительны? Интересны или вы равнодушны к ним? Волнуют вас? Кажутся загадочными?  — Роза Давыдовна подсела к Сергею, нежно провела пальцем по его щеке и взяла его руки в свои.
        Про себя она отметила, что он не дернулся брезгливо, не отшатнулся.
        А Сергей подумал о том, что дамочка, похоже, из змеиной породы.
        — Не задумывался об этом,  — пожал он плечами.  — Никак я к ним не отношусь, то есть равнодушно, наверное. А почему вы спрашиваете?
        — Милый Сереженька,  — Роза Давыдовна не отпускала его рук,  — я хочу признаться вам в страшном подозрении. Мне кажется, что мой муж стал гомосексуалистом.
        — Лев Исаакович?  — прыснул Копыто.  — С чего вы взяли?
        — Вы не находите, что его отношения с Семеном Ивановичем несколько отдают голубизной?
        Ирина Алексеевна громко икнула, а Сергей рассмеялся:
        — Выдумки какие! Лев Исаакович да и я тоже… мы очень уважаем Семена Ивановича. Его все уважают, он замечательный человек. Как вам в голову могли прийти подобные мысли?
        Копыто смотрел на женщин с таким недоумением, словно они объявили ему, будто прилетели с другой планеты. Сомневаться в его искренности не приходилось, так как играть и притворяться он не умел.
        Студента отпустили, взяв с него слово не говорить остальным об их глупых подозрениях.
        Роза Давыдовна резюмировала:
        — Этот олух… ох, простите, Ирина, что я так приятеля вашей дочери обозвала,  — вырвалось. Молодой человек — совершенно определенно не провокатор, обманывать он не способен. Это во-первых. А во-вторых, мы узнали, что до интимности у них дело не дошло.
        — А когда дойдет, что мы будем делать?  — всхлипнула Ирина Алексеевна.  — Где они будут все это…  — заплакала она.
        Роза Давыдовна не обращала внимания на ее слезы.
        — В-третьих, мы опять в тупике. Нам нужен специалист.
        — Гомосексуалист со стажем?  — поразилась Ирина Алексеевна.
        — Да нет же, врач, который их лечит!
        Приходится повторяться: в те времена и сексопатологи на каждом углу не сидели. Да и заведись такой, повесь табличку в поликлинике, его бы обходили брезгливо стороной. А уж если кому бы и взбрело в голову расспрашивать про интимное или советовать к специфическому врачу обратиться, то участь его была бы незавидной — мог и в морду получить.
        Розе Давыдовне пришлось потратить немало сил, чтобы организовать цепочку телефонных звонков и добиться аудиенции у автора одной из прочитанных монографий. Отправились к нему коллективно, все четыре брошенные жены.
        Скрывая за лениво-важным видом растерянность, доктор понятливо кивал в ответ на страстные тирады, призывы о помощи и обещания высоких гонораров. В итоге он заявил, что должен побеседовать с носителями патологии, обследовать их, и только тогда возможен — «но рассчитывать на чудо не надо» — разговор о лечении.
        Теперь хоть цель была ясна — заставить дружков прийти к сексопатологу. Но как это сделать? На очередном совещании все женщины признались, что сунуться к мужу с таким предложением страшно и ответ его известен заранее.
        — Но нужно пытаться,  — настаивала Роза Давыдовна.
        — Милицию вызвать и в… в…  — не знала, куда отправить извращенцев, Евдокия Владимировна.
        Всем было ясно, что в смирительной рубашке к таким врачам не ходят.
        — Может, снотворным напоить?  — предложила Ирина Алексеевна.
        И тут же поняла, что это не метод.
        — Я схожу с ума,  — заверила Зайчик.
        — На работе скажу,  — пробурчала Евдокия Владимировна,  — мужики ему морду набьют.
        — Да, да,  — кивнула Роза Давыдовна,  — сейчас хороши все средства, чтобы их спасти. Ведь пока, как мы знаем, дело не дошло до постельных связей.
        — Ведь у него внуки!  — простонала Ирина Алексеевна.
        — У меня в школе могут узнать,  — ужаснулась Зайчик.
        В ответ на эти опасения Роза Давыдовна только пожала плечами. Ей все время приходилось собирать волю растерянных женщин, как рассыпавшиеся из коробка спички.
        — Необходимо все тщательно продумать. Без истерик,  — Роза строго посмотрела на Зою,  — и без грубости,  — кивок в сторону Евдокии Владимировны.  — Только сосредоточенная твердость с нашей стороны, общий напор и натиск. Я предлагаю шоковую терапию. Собираемся на какой-нибудь праздник или день рождения и объявляем мужьям, что мы все знаем и требуем лечиться.
        Дальнейшая стратегия также предполагала максимально душевную обстановку дома, парикмахерские и новые наряды. Словом, попытку если не вернуть прежнюю любовь, то призыв к разуму — смотри, что теряешь.
        Для решительного объяснения был выбран праздник Великой Октябрьской революции, то есть седьмое ноября, который отмечали в квартире Кузьминых. Стол устроили, не в пример обычному, скромный, так как, по словам Розы Давыдовны, обильная еда притупляет трагизм и драматичность восприятия. Люсю с детьми отправили на демонстрацию трудящихся и армейский парад.
        После смены горячих блюд, перед сладким, женщины ретировались на кухню, чтобы обсудить там последние детали, приободрить друг друга. Они переживали то состояние пика эмоций, которое бывает, когда очень страшно, но обязательно надо что-то сделать.
        Сгруппировав волю и выстроившись боевым порядком, они наконец двинулись в комнату, но… она была пуста. Женщины обескураженно оглядывались, теряя боевой задор. Зазвонил телефон.
        — Да?  — схватила трубку Ирина Алексеевна.  — Вам не хватило? Что? Да, нам весело.  — Она положила трубку, села на диван и, глядя потерянно на стоящих подруг, сказала: — Им не хватило. Они сбегали за пивом и сидят у Льва Исааковича. Смотрят хоккей.
        — Хоккей?  — глупо переспросила Роза Давыдовна.  — Лева? Пиво?
        Она обессиленно рухнула в кресло.
        — Раньше он хоккей терпеть не мог,  — пробормотала Зайчик и присела к Люсиной маме.
        — Ох, кобели, кобели,  — застонала Евдокия Владимировна.
        Ее ноги тоже не держали, она опустилась на стул.
        Плакать начали не сговариваясь, дружно и горько. Евдокия Владимировна громко и навзрыд. Роза Давыдовна уставившись в одну точку и не вытирая бежавших по щекам ручейков. Ирина Алексеевна и Зайчик обнялись и рыдали друг у друга на плече.
        Так их и застала Люся. Сначала ей пришла в голову мысль о всемирной катастрофе.
        — Война?  — ахнула Люся.  — Война началась?
        — Не-е-ет,  — запинаясь, протянула Ирина Алексеевна, всем видом показывая, что несчастье более крупного масштаба.
        — Мама,  — испугалась Люся,  — что-нибудь с папой?
        — Да, и с дядей Сашей, и с Пал Палычем, и с Львом И-исаако-овичем, и с Сергеем.
        — Боже!  — Люся заломила руки.  — Где они? Что с ними?
        — Пиво жрут,  — ответила Евдокия Владимировна.  — Хоккей смотрят, сексуалисты чертовы.
        — Кто? Я ничего не понимаю.
        Ирина Алексеевна поднялась с дивана, подошла к Люсе и обняла ее.
        — Доченька, ты не волнуйся. Мы сделаем все, чтобы защитить твоих детей. Они не узнают… не узнают, что их дедушка и эти дяденьки… гомосексуалисты.
        — Кто?!  — выпучила глаза Люся.
        В то, что рассказывали женщины, поверить было невозможно. Но вид заплаканных жен был кошмарен и трагичен.
        — Когда все это началось?  — спросила Люся, просто чтобы спросить, заполнить паузу.
        — С нашей покупки рояля,  — сказала Роза Давыдовна.  — Они тогда, в тот черный день, впервые собрались.
        Люся вспомнила этот день.
        — Не может быть!  — воскликнула она.  — Это совершенно ненаучно!
        — У доктора мы уже были,  — высморкалась Евдокия Владимировна.
        — Такая трагедия, такая трагедия,  — качала головой Зайчик.
        Люся закрыла лицо руками, чтобы несчастные женщины не увидали ее борьбы со смехом. Она кусала подушечки пальцев, усмиряя приступ веселья. Ирина Алексеевна истолковала ее гримасы по-своему.
        — Не плачь, милая. Я тебе обещаю — дети не пострадают. А с отцом разведусь, если он не захочет лечиться.
        — Не надо,  — простонала Люся.  — Это я во всем виновата.
        — Ты?!  — воскликнули женщины.
        Люся убрала ладони от сухого веселого лица и честно рассказала о приворотном зелье, о подпольной знахарке и о том, как мужчины нечаянно выпили заговоренный коньяк.
        Возмущенные женщины застыли в немой сцене, только у Евдокии Владимировны начал нервно дергаться один глаз.
        — Людмила, вы же интеллигентная женщина!  — нарушила молчание Роза Давыдовна.
        — А кто знал, что подействует?  — защищалась Люся.
        — Это тебе не глистов гнать!  — повысила голос Евдокия Владимировна.
        — Люся!  — Зайчик молитвенно сложила руки.  — Если есть приворотное зелье, значит, и отворотное должно быть?
        — Не знаю,  — сказала Люся,  — в книге об этом ничего не было. Или я не дочитала? Глупость какая-то, я все равно не могу поверить, что папа и другие… нет, не верю. Но адрес бабки могу дать.

        Точно установленная причина недуга разбила женскую дружбу. Против всех мужей они действовали сплоченно, но за своего личного каждая предпочитала сражаться отдельно.
        Люся с мамой долго обсуждали, ехать ли к бабке, поить ли отца с Сергеем чем-нибудь тайно, но так и не пришли к выводу. Решили ждать эффекта со стороны его друзей. И эффект последовал — один за другим товарищи стали пропадать. Что с ними проделывали дома, как отваживали от порочной привязанности — неизвестно. Знаем только, что Пал Палыч две недели мучался тяжелым расстройством пищеварения, чуть не попал в больницу с подозрением на дизентерию. Дядя Саша вновь охладел к спорту, увлекся женщиной из горторга и одновременно родил сына на стороне и дочь от Зайчика. Лев Исаакович подготовил подборку стихов в журнале «Сельская новь», с помощью жены изменив, где нужно, мужской род на женский.
        Люсин отец долго не мог понять, отчего распалась их теплая компания, поначалу порывался собирать друзей. Но, наткнувшись на их отговорки, махнул рукой и зажил по-старому.
        У Сергея если и было порочное влечение, то избавился он от него самым естественным образом — вступив с Люсей в брачные отношения.

        Я до сих пор считаю, что никакого заговора-приговора не было. Просто застоявшиеся в рутине семейной жизни мужчины, говоря языком детского сада, задружили. Но Ирина Алексеевна никогда со мной не соглашалась. Более того, она еще долго пугала сексопатологическим будущим молоденьких мамаш, заметив странности в поведении их малышей. Например, ей казалось подозрительным, когда мальчишки-первоклашки ходили в обнимку.
        Люся не только вышла замуж за Сергея, но и взяла его чудную фамилию. В течение трех лет я звала ее Подкопытницей. Все годы их короткого брака Люся самоотверженно пыталась вернуть мужа в русло нормальной человеческой жизни. Безуспешно.
        Через год после свадьбы Копыто стал терять свои таланты — вместо пяти страниц в памяти оседало только две, а корень третьей степени путался со второй. Это привело его в такую панику, словно он лишился носа. Димка и Женя обожали пугать его ошибками в ответе. Копыто часами множил и делил в столбик, чтобы удостовериться в правильности работы своего арифметического мозга,  — калькулятор он принципиально не покупал.
        Сергей связался с группой декадентствующих биофизиков, которые в пику официальной науке разрабатывали свои сумасшедшие теории. И постепенно перебрался на постоянное жительство в их лабораторию, где его обкладывали датчиками и ставили над копытинскими мозгами загадочные эксперименты.
        Люся несколько раз устраивала облавы на мужа, сдирала с него провода и тащила домой. Но Копыто снова уползал в свою лабораторию, как ужик в щель. В конце концов Люся махнула рукой и развелась с ним.
        Институт она закончила свободной женщиной. И целых три года с моей подругой не случалось никаких странных знакомств. Да и, казалось бы, какие могут быть приключения у младшего экономиста одного из строительных управлений? Восемь часов работы в душной, заставленной столами комнате — коллектив почти исключительно женский, потом домоводческая трясина, заботы о хворающих родителях и хулиганствующих детях.


        Бабья натура, или Муж номер четыре
        Николай Иванович Строев был читателем. То есть тем самым человеком, который отдаленным адресатом маячит в возбужденном уме всех рабов пера. Он начал читать, кажется, еще в возрасте мокрых штанишек и к сорока пяти годам перелопатил горы литературы — художественной и научно-популярной. Читал он без системы, не отдавая предпочтения какому-либо жанру, писателю или эпохе. Поглощение книг было для него так же необходимо, как дыхание или пища. Книжные страсти заменяли ему, милицейскому чиновнику, отсутствующие в жизни буйство эмоций, невероятные приключения и удовольствие интеллектуального общения.
        Как бы там ни было, прочитанное им не забывалось, не стиралось одно другим и не просилось наружу. Хотя обычно книгочеи, переполнившись знаниями как бочка водой, выплескивают их на нас, утомляя своей эрудированностью. Строев ни на кого не выплескивался. Прочитанное укладывалось в глубинах его сознания на полочки и могло быть затребовано только по вашей просьбе. Когда я впервые решила отправиться в путешествие по этим полочкам, то через несколько часов заблудилась, так и не увидев конца хранилища. Да и все мои последующие попытки найти стену незнания в этом погребе так и не увенчались успехом.
        По характеру он не боец и не трибун, по внешности весьма неприметен — следствие полного отсутствия честолюбия. Однажды я сравнила его с мотором самой совершенной конструкции: чудом техники, с виду неказистым и изобретенным кустарем из провинции. Стоит себе этот мотор на выставке, бесполезный и никем не оцененный. Железка и железка, не то что новенький автомобиль. Строев понимающе кивнул и иронично заметил, что мощность измеряется в лошадиных силах, а коммерческий успех в рублях.
        Знакомству Строева с моей подругой Люсей предшествовала череда событий, которые Николай Иванович вспоминает со стыдом и смущением.
        Итак.

        Жизнь милицейского пенсионера Николая Ивановича Строева на заслуженном отдыхе и после развода с женой протекала замечательно. Крепкий чай и газеты утром, рюмочка любимого марочного портвейна и дремота на диване с книжечкой днем, шахматы на бульваре или телевизор и еще рюмочка вечером. Никто не отдавал Строеву распоряжений и не указывал на недостатки. Никто, кроме собаки Дуси, от него не зависел. Но именно собака и испортила безмятежное строевское бытие. Однажды ночью он проснулся от странной возни в углу комнаты. Дернул за шнурок торшера и ахнул:
        — Дуся, ты сошла с ума.! Прекрати!
        Прекратить Дуся никак не могла: она рожала щенят.
        — Ты когда же это?  — возмутился Строев.  — Вот бабья натура! Умеете вы шито-крыто свои делишки обделывать.
        Строев ругался во множественном лице, имея в виду и свою бывшую жену Ксению, в наследство от которой осталась собака. В свое время, вытряхнув всю его милицейскую зарплату, жена купила породистого щеночка колли. Когда Дульцинея, наконец, приобрела необходимые санитарные навыки, Ксения к ней окончательно охладела, а Строев, напротив, привязался. Сообразительная псина на прогулке сама водила его по маршруту трех пивных ларьков в районе. Если около них не толпилась очередь, она чинно проходила мимо, если народ стоял, садилась и терпеливо ждала, пока хозяин снимет усталость служебную и семейную.
        Дуся произвела на свет двенадцать щенков чудовищного пестрого окраса, и через месяц они превратили счастливую строевскую жизнь в борьбу за выживание. Он бегал по магазинам в поисках молока и сыпучего детского питания, газеты отправлялись на подстилки нечитаными. В пяти районных и двух городских библиотеках без него заскучали немолодые, но романтически настроенные библиотекарши. Половина пенсии ушла на гонорар ветеринару, когда вся свора вдруг отчаянно запоносила. Длинный список собачьего доктора Строев осуществил только наполовину, но от портвейна пришлось отказаться. Он не ходил играть в шахматы на бульвар, потому что Дульцинея одна с веселой оравой не справлялась. Телефон, телевизор, радио — все, что имело провода, не работало, потому что щенки обожали грызть шнуры. Двенадцать пар челюстей точили свои молочные зубки о мебель и добывали кальций из-под обоев. От обильного увлажнения паркет во многих местах вздулся, почернел и походил на шкуру давно сдохшего крокодила.
        Строев в очередной раз давал себе обещание отправиться на Птичий рынок раздавать щенков, когда в дверь позвонили. Он пошел открывать, полагая, что это сердобольная соседка принесла щенкам объедки. На пороге стояла незнакомая женщина. Строев перепуганно вытаращил на нее глаза, как бы пытаясь приковать к себе взгляд дамы. Он испугался, что она опустит глаза на его ноги. Носки его тапочек и носки его носков были изъедены собачонками, и сквозь лохмотья неприлично торчали голые пальцы.
        — Николай Иванович, вы меня не узнаете?  — светски спросила дама.
        — Э-э,  — потянул Строев и принялся маневрировать ногами.
        Одну ступню он засунул под коврик у двери, а другую спрятал за пяткой. И оказался в нелепой позе школьника, которого вовремя не отпустили с урока.
        — Я — Зоя Марковна Крушницкая. Мы с Ксенией вместе занимались в группе экстрасенса Сидорова. Никак не могла к вам дозвониться, поэтому вот, без приглашения.
        — Да, знаете ли… Мы ведь с Ксенией…
        — Знаю, знаю. Но я лично к вам. По делу, которое, надеюсь, вас заинтересует. Можно войти?
        — Пожалуйста, на кухню. В комнате у меня беспорядок.
        Строев развернулся на одной ноге, освобождая даме проход, и, когда она скрылась за поворотом на кухню, принялся лихорадочно искать, во что бы переобуться. Ничего лучшего, чем зимние сапоги, не нашлось, и он погромыхал в них к гостье.
        — Чем у вас пахнет?  — спросила Зоя Марковна.
        На ее лице брезгливое удивление боролось с желанием изобразить, что покрытая лавами сбежавшего молока плита, батарея бутылок, плошек, мисок, строевские ноги в спортивном трико и сапогах — ничто ее не удивляет.
        — Вы извините…  — замялся Строев,  — у меня не прибрано. Это щенки. Действительно, прямо псарня. Пахнет. Собака родила так неожиданно. Вот теперь мучаюсь.
        Крушницкая осторожно, как пианистка у рояля, уселась на краешек табурета. И принялась говорить о чем-то для Строева совершенно далеком и непонятном. Она была лучшей ученицей Сидорова, у нее дар ясновидения, предсказания и прочей астральности. Свои удивительные способности она десятки раз подтверждала и оказывала людям полезные услуги. Зоя Марковна, как понял Строев, занималась гаданием, вроде вокзальной цыганки, только с экстрасенсорным антуражем. Он ерзал, не понимая, чего ей надо, и беспокоясь о книге, которую оставил на диване. Не усмотри Дуся, щенки обязательно обмусолят страницы.
        — К вам у меня деловое предложение,  — наконец произнесла Крушницкая.
        — Ко мне?  — удивился Строев.
        — Да, к вам,  — закивала Зоя Марковна.  — Вы ведь долгие годы работали в Министерстве внутренних дел, у вас опыт. А теперь я предлагаю вам работать вместе со мной. Это не сложно. Я даю вам телефон клиентки, вы по нему с помощью старых связей устанавливаете адрес и собираете немного информации.
        Строев вообще не отличался бойкостью языка, а тут почувствовал, что этот орган стал тихо отмирать.
        — Николай Иванович,  — убеждала Крушницкая,  — тут нет ничего противозаконного. Мы никому не вредим, напротив, помогаем людям обрести душевное равновесие. За каждого клиента вы будете получать определенную сумму. Разве вам не нужны деньги?
        Деньги Строеву были нужны, и это печально отразилось на его лице.
        — Вот видите!  — воодушевилась Зоя Марковна.  — Не прожить, не выжить сегодня на одну государственную зарплату, а тем более пенсию. Через несколько лет знаете, какое расслоение наступит? Где мы с вами без первоначального капитала очутимся? А со щенками я вам помогу. Есть один знакомый собачник, он их пристроит.
        Строев продолжал молчать. Крушницкая понимающе улыбнулась:
        — Николай Иванович, мы с вами договоримся так: вы придете ко мне, вот хотя бы послезавтра, посмотрите, как я работаю, и тогда окончательно решите. Хорошо?
        Строев промычал что-то неопределенное, а потом спросил:
        — Насчет щенков, вы действительно можете?
        — Ну, я же пообещала,  — укоризненно сказала Крушницкая,  — все будет в порядке. И кстати, возьмите, пожалуйста, задаток! Нет, нет, не отказывайтесь, это вас ни к чему не обязывает. Скажем, на такси ко мне добраться.  — Она протянула Строеву изящную визитную карточку.  — О том, что наш разговор конфиденциальный, полагаю, и говорить не приходится?
        Строев не хотел трогать шулерских денег, но, посмотрев на измученную Дусю, у живота которой клубилась суетливая очередь, отправился в магазин. Два последующих дня он и свора чувствовали себя вполне удовлетворительно.
        По дороге к Крушницкой Николай Иванович твердо решил отказать ей. Объяснить, что никакой он не сыскной волк, а простой статистик. В министерстве работал в отделе учета — выписывал по строчкам число преступлений, рецидивов, чертил графики, готовил начальству отчеты и обзоры. Один раз в жизни он уже невольно обманул женщину: выходя за него, Ксения считала, что связала себя с благородным сыщиком типа Мегрэ. Правда, и она его тоже одурачила. Стыдно сказать, Строева очаровали ее очки. Громадными квадратами с закругленными углами они сидели на середине маленького носика и делали их обладательницу, по строевскому тогдашнему провинциальному пониманию (его только перевели в столицу), совершенно экстраординарной. Такие очки были только у телеведущих. Холодными маленькими пальчиками Ксения поправляла во время разговора очки не так, как это делают обычно — на переносице,  — а приподнимала слегка оправу снизу, на щеке, и водружала обратно на середину носика. К слову сказать, зрение у Ксени было стопроцентным, а очки носила для форсу. Без очков, то есть в семейной жизни, она оказалась невзрачной и капризной до
истеричности. Строев готов был безропотно расплачиваться за свою ошибку, но, когда узнал, что недостаток в нем мужественности и изысканности жена пополняет на стороне, развелся.
        — Тсс, тихо!  — Открыв дверь, Крушницкая приложила палец к губам.  — Клиентка уже у меня. Я их всегда чаем пою, говорю на посторонние темы, чтобы расслабились. Сейчас как раз напряжение ушло, и у меня начинается поток. Надевайте вот эти тапочки и посидите в спальне.
        В ее квартире Строев чувствовал себя огурцом в шкатулке для драгоценностей. Прихожая была обита золотистым шелком и увешана бронзовыми бра, спальня — малиновым бархатом, им же покрыта громадная кровать, на полу — толстый голубой ковер. Николай Иванович неудобно сидел на маленьком пуфике перед вычурным трюмо со множеством флакончиков и отлично слышал разговор в соседней комнате.
        — Ой, правда, все так и есть!  — восхищалась клиентка.
        — Конечно же,  — ласково ворковала Зоя Марковна.  — Поймите, я ведь не гадаю, не угадываю. В какой-то момент нашего общения возникает искра, контакт, и я становлюсь как бы вами. Но в то же время могу смотреть на себя, то есть на вас, со стороны и немного вперед. Вы напрасно думаете, что ваш муж никогда вас не любил. Нет, он женился по глубокой любви, он и сейчас к вам хорошо относится. Многие ведь и этого лишены. Конечно, прежнего чувства нет, и измена, о которой вы узнали, далеко не первая. Его натуру переделать ни вы, да и никто другой не в состоянии. Надо выбирать: или вы примете его таким, какой есть, или расстанетесь. В первом случае, я вижу, ничего в вашей жизни не изменится, вы станете только мудрее, а во втором, если разведетесь… нет, вы не будете счастливы, только очень одиноки.
        — Но я не могу, не могу, как вспомню,  — всхлипнула клиентка.
        — Пройдет,  — голос у Крушницкой был сплошной мед,  — забудется, я вам гарантирую. Сейчас, когда мы говорим с вами, я направляю поток энергии на вас. Это как весы: на одной чаше ваше горе, которое все перевешивает, а я загружаю противоположную чашу. И скоро вы почувствуете равновесие.
        — Правда? Спасибо большое.
        — Не стоит. И вот еще что я вам хотела сказать. Мне не очень нравится ваше здоровье. Нет, нет, ничего страшного не вижу, но какое-то сомнение, что-то зарождающееся где-то внизу, внизу живота. Вы давно не были у гинеколога? Мой вам совет — обязательно сходите.
        Строев испугался, что сейчас услышит какие-нибудь дамские секреты, но Крушницкая перевела разговор на другое:
        — И хорошо бы вам убрать эти морщинки между бровями. Они называются складки мудреца, но зачем нам с вами быть слишком умными?  — рассмеялась экстрасенша.  — Я вам дам телефон одной косметички. Пробиться к ней трудно, да и берет она много. Но того стоит, через месяц себя не узнаете, ваши близкие будут поражены.
        Клиентка долго рассыпалась в благодарностях, пока Зоя Марковна провожала ее до двери.
        — Каково ваше впечатление?  — спросила Крушницкая, вводя Строева в обитую чем-то шелковым комнату.
        На низком столике стояли чашки с чаем и коробка дорогих конфет. Крушницкая убрала посуду за клиенткой и поставила бутылку коньяку и рюмки.
        — Знаю, пришли отказываться. Деньги принесли обратно. Нет? Потом, когда со щенками разберетесь, с пенсии?  — рассмеялась она.
        — А кто вам собирал информацию об этой женщине?  — спросил Строев.
        — Да никто,  — обиделась Крушницкая.  — Вы что же, не верите в мой дар? Шарлатанкой меня считаете?
        Строев не верил и считал.
        — Благополучная женщина не ищет гаданий и предсказаний,  — вздохнула Зоя Марковна.  — И беды наши, увы, типичны. Поэтому настроиться на поток очень несложно. Мне, во всяком случае.
        — А медицинское?
        — Тоже универсально. Кто при такой жизни здоров?
        Крушницкая не забывала подливать Строеву коньяк. После четырех рюмок и двух конфеток в этой шкатулочной келейности на него вдруг нашла щекотливая благодать. Где-то за грудиной стало приятно и хорошо, деться этому чувству было некуда, и оно щекотало. Подобное случалось со Строевым несколько раз в жизни. В детстве он как-то тяжело болел и все спрашивал мать в бреду: «А Хрущев ест халвы сколько хочет?» С получки мать купила ему громадный брикет халвы. И когда она разворачивала его, снимала промасленную бумагу, у маленького Строева от сладкого счастья щекотало в груди. Нечто схожее творили и Ксенины манипуляции с очками, когда они познакомились.
        «А может, черт ее дери, действительно обладает чем-то?» — подумал Строев и согласился попробовать.
        Никакими старыми связями для выяснения адресов клиенток он не воспользовался. Телефонная служба, не иначе как для облегчения жизни домушников, ввела новую услугу: всем желающим давала адрес по номеру телефона.
        Только на экзаменах по английскому и перед визитом к зубному врачу Строев испытывал такие же муки, как перед первым делом. Но потом освоился и дрейфить перестал. Одетый в майорскую милицейскую форму, он стучался в дверь к очередной жертве обмана, показывал пенсионное удостоверение, на красной обложке которого золотыми буквами было выдавлено завораживающее: «МВД».
        — Извините за беспокойство,  — говорил он.  — Мне нужно задать вам пару вопросов.
        Его провожали в комнату, где он доставал фото своих двоюродных братьев из Таганрога и спрашивал:
        — Не видели ли вы этих людей? Посмотрите внимательно, может быть, в магазине, на остановке? Это опасные преступники. У нас есть сведения, что они промышляют в этом районе. Может быть, дети ваши видели или кто-то из близких?
        Пока хозяева честно всматривались в лица его родственников, звали детей и бабушек, Строев осматривался.
        — Не видели так не видели. И слава богу. А к кому бы из ваших соседей мне еще обратиться, кто чаще бывает дома?
        Потом во время «потока» Крушницкая прикрывала рукой глаза и медленно перечисляла:
        — Вижу вашу кухню. Обои в зеленую клетку, плафон красный с цветочками. Мальчик, школьник. Его зовут… зовут Витя. У мужа усы, нет, бородка небольшая. Соседка напротив, неприятная особа, вы не ладите. Другие соседи, милые добрые люди, их аура перекрывает негативную энергию той женщины…
        Знакомому Крушницкой Строев заплатил немалые деньги, чтобы тот пристроил щенков. А потом узнал, что собачник продавал щенков с поддельными документами, якобы от импортного производителя.
        — А что вы хотите?  — пожимала плечами Зоя Марковна.  — Вы к кутятам привязались, так радуйтесь, что попадут в хорошие руки. Деньги заплатили — будут лелеять собаку. Пусть он обманщик, но все должны как-то жить.
        Строеву жить по-прежнему не удавалось. В квартире нужно было делать ремонт, чинить или покупать мебель, а пенсии, которую начала грызть инфляция, не хватало даже на поправку гардероба.
        И он прочно увяз в махинациях экстрасенши Крушницкой. Пришлось даже завести картотеку, чтобы не запутаться: в каких бюро и когда брал справки, по каким адресам ездил.
        Подвело Строева, уже в который раз, незнание женской психологии. Он понятия не имел, а Крушницкая его не предупредила, что подружки-сослуживицы каждый день пересказывают друг другу все, что происходило в их семьях накануне. Мужья зачастую и не ведают, что все их сильные и слабые стороны, деловые, а то и интимные качества давно служат предметом дискуссии кучи жениных приятельниц. И конечно же в отчете о вчера пережитом наряду с пригоревшими котлетами, приблудившимся котенком и двойками детей посещение милиционера не могло быть обойдено вниманием.
        С дедукцией у экономистов строительного управления, где работала Люся, все оказалось в порядке: они связали свои визиты к экстрасенше с предшествовавшим появлением Строева и поняли, что их бессовестно обвели вокруг пальца.
        Засаду устроили на квартире Люси, которая как раз собиралась, поддавшись общему ажиотажу, узнать свою судьбу у Крушницкой.
        Строев угодил в капкан. Когда он произнес дежурное: «Посмотрите, знакомы ли вам эти люди?» — Люся протянула руку:
        — Позвольте ваше удостоверение.
        Обычно на граждан действовал вид милицейской формы. Удостоверение же Строев показывал издалека, только обложку. Но книжицу Люся у него выхватила.
        — Ну-ка, пройдемте,  — приказала она.
        И повела Строева на кухню, где его ждали старые знакомые.
        — Он!  — сказала блондинка из Орехово-Борисова, от которой сбежал муж.
        — Батюшки, а еще милиционер!  — воскликнула Зиночка из Солнцева с канарейками на кухне.
        — Бандит,  — испуганно прошептала мать ветерана вступительных экзаменов из Люберец.  — Небось форму с убитого снял.
        — С пенсионера,  — заявила Люся, вчитавшаяся в удостоверение Строева.  — Девочки, надо в отделение звонить.
        И на всякий случай схватила подвернувшуюся под руку сковородку. Мать люберецкого абитуриента вооружилась крышкой от кастрюли.
        Строев страстно желал, чтобы под ним разверзлась земля, провалился пол или случилось еще какое-нибудь чудо, способное избавить его от позора.
        — Я не бандит,  — пробормотал он,  — меня вынудили материальные затруднения.
        Вид сконфузившегося, пунцового майора никак не внушал страха. И когда опасения, что он может их перестрелять, развеялись, женщины принялись ругать и стыдить Строева. Его обвиняли во всех смертных грехах и обзывали очень нелицеприятно. На Николая Ивановича вылился гнев женщин, обманутых в своих лучших надеждах и знании будущего. Вначале гнев был только словесный. Но когда Строев промямлил, будто все они услышали от Крушницкой лишь то, что желали услышать, Зиночка из Солнцева влепила ему пощечину.
        — Так, значит, у моего мужа не будет повышения!  — взвизгнула она.
        Строев сносил побои молча и мужественно. Даже не пытался увернуться от звонких пощечин и болезненных толчков. Он сидел на табурете неподвижно, как кукла за рулем автомобиля на испытаниях. Но вот грузная, в центнер весом, дама из Конькова сумела размахнуться и заехала Строеву прямо в глаз, отомстив таким образом за обманутую надежду получить наследство двоюродной бабушки.
        Строев свалился на пол. Лежачего женщины бить не хотели, но пыл их еще не вышел. Они схватили несчастного милиционера за одежду, чтобы поднять его и продолжить наказание. Выместить на Строеве все, что заслужили другие подлые мужики или другие плохие люди. Но Николай Иванович вдруг странно обмяк, побледнел и принялся хватать ртом воздух. Его отпустили, и он мокрой тряпкой плюхнулся на пол.
        Страшная судорога захватила грудь Строева. Ни вздохнуть, ни выдохнуть — десяток кинжалов вонзается в спину.
        «Умираю»,  — решил Строев.
        «Помирает»,  — испугались женщины.
        — Мама!  — закричала Люся, углядев входящую Ирину Алексеевну.  — Иди сюда, человеку плохо!
        — Инфаркт,  — сразу определила Ирина Алексеевна.  — Трогать его нельзя. Нитроглицерин под язык. А кто он? Побитый, что ли?
        Люся бросилась за лекарством. Подружки, шушукаясь, отступили к входной двери. Пока Люся совала в рот Строеву красный шарик, потом вызывала «скорую», путалась в объяснениях, так как не знала ни имени, ни возраста инфарктника, женщины тихонько, одна за другой вышмыгнули из квартиры.
        Приехавшие бравые молодые врачи влетели в квартиру с засученными рукавами — приготовились к массажу сердца умирающего. Но Строев, хоть и постанывая, дышал и был в сознании. Молодые люди быстренько облепили его проводами и сняли кардиограмму.
        — Сердце как у молодого лося,  — заключили они.
        — Симулянт?!  — воскликнула Люся.
        Строев униженно заморгал одним глазом, второй у него заплыл багровой опухолью.
        — Приступ невралгии,  — сказал один из врачей и обратился к коллеге: — Вася, три куба но-шпы и два анальгина, внутримышечно.
        Люся отвернулась, чтобы не смотреть на строевские ягодицы.
        — Кто избил милиционера?  — спросил командующий медик.  — Подсудное дело. Мы должны заявить.
        Люся растерялась.
        — Я-я не знаю,  — пробормотала она и вдруг выпалила: — Он к нам в квартиру вполз. Правда, дядя?
        «Дяде» Строеву было на девять лет больше, чем Люсе.
        — В подъезде хулиганы, подростки,  — прошептал Строев.  — Никуда заявлять не надо, я сам разберусь.
        — Как скажешь, майор,  — пожал плечами медик.  — Мы тебя можем, конечно, отвезти в больницу, хотя часа через два тебе будет легче.
        — Там вызвать следователя обязаны,  — вставил другой врач, выразительно посмотрев на Люсю.
        Он явно не хотел связываться с несерьезным больным.
        — Несите его в комнату, на диван,  — разрешила Люся.
        Потом она поила чаем бравых кардиологов, которые уничтожили все запасы сыра и колбасы и, наверное, прикончили бы третью банку варенья, не раздайся новый вызов. Молодые врачи подхватились и ринулись из квартиры с такой спешностью и азартом, что даже забыли поблагодарить хозяйку.
        Люся пришивала оторванные погоны и терпеливо ждала, когда невралгия отпустит милиционера и он отправится восвояси. Но и через два часа Строев не мог сдвинуться с места. Он уже тихо говорил, даже попросил вызвать такси, но стоило ему попробовать подняться, как он падал, подкошенный электрическим разрядом в груди.
        Пришли домой Дима и Женя, выслушали версию про хулиганов в подъезде.
        — Мама,  — убеждали Люсю сыновья,  — зачем ему куда-то ехать на ночь глядя? Пусть заночует у нас. Ты как будто хочешь поскорее избавиться от несчастного человека. Ты посмотри на него — глаз подбили, подлецы, лицо расцарапали — куда он такой? Предложи Николаю Ивановичу остаться.
        — Вы уж и познакомились,  — ворчала Люся.
        Женя отправился на квартиру Строева выгулять собаку. Поскольку он был биологом, в его сообщении по приезде не приходилось сомневаться: Дульцинея на сносях и скоро ощенится. Со Строевым случился второй приступ.
        Где-то в груди его нервы так замкнуло, что он две недели провалялся на Люсином диване, не в силах справить ни одной надобности самостоятельно.
        Еще две недели по предписанию врача из главной милицейской поликлиники Строев провел на полупостельном режиме. А по окончании болезни как-то естественно и с одобрения всей семьи перебрался в Люсину спальню.
        Ее сослуживицы после свадьбы пытались было прийти с повинной, но Строев отговорил Люсю от их затеи. Он считал, что ему досталось поделом, да и хотел как можно скорее забыть о позорном периоде своей биографии.


        Грибочки от беременности, или Муж номер пять
        Лет сорок назад стеснительная школьница Люся Кузьмина в моменты волнения накручивала на указательные пальцы подол платья. Помню, как, уже в старших классах, она отвечала на физике «подъемную силу крыла самолета», путалась, нервничала и не замечала того, что наматываемое на палец платье забирается на непозволительную высоту. Крыло самолета никак не могло оторваться от земли, а наши шеи резиново вытягивались в ожидании конфуза.
        Рассказывая о разводе Люси со Строевым, я испытываю такое же смущение и, не будь этот жест удручающе нелеп для почти пятидесятилетней женщины, невольно теребила бы подол собственной юбки.
        В начале 90-х годов перемены, о необходимости которых мы так долго спорили на своих кухнях, перешли в стадию вульгарного НЭПа. И моя семья, то есть я и две мои дочери-студентки, оказались на пороге если не нищеты, то очень больших лишений.
        Зарплаты доцента университета не хватало, чтобы покрыть наши весьма непритязательные запросы.
        Вместо того чтобы завершить, наконец, докторскую диссертацию — мечту и дело всей моей жизни,  — приходилось подрабатывать репетиторством. Я натаскивала к вступительным экзаменам по истории симпатичных московских школьников. В их юношеских головах грохотал звон взрослых желаний, и сведения о второй опричнине или трех кризисах Временного правительства удерживались с трудом.
        У Люси же, напротив, все складывалось очень удачно. Их строительный трест не то кооперировался, не то приватизировался, и зарплату Люся получала ровно в двенадцать раз больше моей. Хотя поле ее деятельности — рассчитывать, сколько кубометров бетона требуется на километр данной дороги,  — не менялось последние лет десять. О зарплате ее начальников, незаметно превратившихся из госслужащих в крупных собственников, даже подумать было страшно.
        Вечная нужда, дороговизна, нехватка времени для творческой работы, бесконечное повторение абитуриентам задов отечественной истории загнали меня в тупик депрессии и хандры. Как и тысячи моих соратниц по полу, возрасту и бюджетной зарплате, я переползала изо дня в день, не видя и лучика надежды в будущем.
        Люся не могла равнодушно смотреть на мои несчастья и решила помочь весьма странным на первый взгляд образом. Она прислала мне в помощь для работы над диссертацией пенсионера Строева.
        Именно прислала. В один из дней Люся позвонила мне и заявила, что Николай Иванович уже в пути из Сокольников в Тушино — едет ко мне, чтобы взять задание. Я высказала, по старой дружбе весьма откровенно, свое возмущение ее глупостью и наивностью. Но безропотного Строева, когда он явился, усадила пить чай — не сразу же его гнать обратно на другой конец Москвы.
        Мы разговорились, и тут я впервые обнаружила, что Николай Иванович — это кладезь самых разнообразных знаний, причем кладезь бездонный. Проболтали мы часа три, как-то незаметно вышли на область моих исследований — жизнь старообрядцев на Руси,  — и Строев мягко подвел к тому, что он сможет просмотреть в Ленинке губернские газеты прошлого века, до которых у меня никак не доходили руки.
        Недели через две Николай Иванович приехал с первыми результатами — он обнаружил интересные факты о погромах старообрядческих поселений. Строев уверил меня, что дышать пылью архивов ему доставляет удовольствие. Пришлось дать ему несколько книг для знакомства с историей вопроса. Еще несколько работ он проштудировал в библиотеке, прочел мои статьи и наброски диссертации — и стал не просто моим помощником, а соавтором. Потом, кстати, мы вместе написали популярную книгу о раскольниках, до сих пор так и не опубликованную.
        Словом, наше общение стало достаточно тесным. Вначале только в научном плане. Нам, в самом деле, поначалу казалось, что связывает нас, влечет друг к другу только дружба, общее увлечение, научная работа. Мы долго обманывали себя, потому что было страшно и стыдно обмануть Люсю. Но вечно так продолжаться не могло…

        Объяснялся Строев с Люсей сам, мне было стыдно и на краешек ее носика взглянуть. По словам Николая Ивановича, подлость любимой подруги возмутила Люсю более, чем неверность мужа. Очевидно, подвохи со стороны мужиков были ей привычнее женского коварства. Хотя обычно у женщин все бывает как раз наоборот.
        Мы не разговаривали почти три года. Только когда в Люсиной жизни забрезжил новый претендент на ее сердце и руку, она меня простила. Приехала ко мне — и ни слова упрека, ни одного горького и справедливого обвинения. Такова Люся. Переругав меня мысленно несколько лет назад, она совершенно остыла от злости. Более того, ей даже было стыдно за те слова в мой адрес, которых никто не услышал.
        Мы снова стали дружить, я вернулась на место Люсиной наперсницы и главного доверенного лица. С моим мужем, то есть со своим бывшим, словом, с Николаем Ивановичем Строевым у Люси в дальнейшем сложились довольно странные отношения. Они объединились в заботе против меня — как старшие брат и сестра рядом с любимой и непутевой младшей сестренкой.

        Люсин приемный сын Женя Бойко после долгих примерок и приглядок женился. Он выбрал себе в спутницы бледненькое существо, смущающееся и краснеющее по всякому поводу,  — аспирантку Оленьку. Вместе с невесткой Люся получила невесткину мать — Оленьку, постаревшую на двадцать лет, побитую жизнью или собственными страхами, с вечным выражением обиды на лице.
        Хотя Оленька-старшая, Ольга Радиевна, не собиралась (да и не приглашали) жить с молодыми постоянно, летом ее присутствие на даче было как бы и оправдано. Дело в том, что жена Жени была беременна и мучалась чудовищным токсикозом. Она ничего, кроме сухариков с чаем, не могла проглотить, а любой кухонный или парфюмерный запах вызывал у нее приступ рвоты. Бедный ребенок, Оленька целыми днями сидела в будочке с дачными сантехническими удобствами. Благородный прозрачно-белый цвет ее лица превратился в зеленовато-желтушный. Во взгляде ее молчаливой мамы так-таки и читалось: «В мою дочь поселили ядовитое семя».
        На даче жили и старенькие Люсины родители, дружно оглохшие, немного капризные и со старческими причудами. Они большей частью проводили время у включенного на полную громкость телевизора и дремали. Если звук убавляли, мгновенно просыпались и требовали почтительного к себе отношения, обижались и хныкали.
        Ольга Радиевна привезла с собой кошку Маргариту. Как известно, есть кошки и кошки. Те, что шныряют по ночам на чердаке,  — нам до них и дела нет. Но есть ласковые и капризные спутницы женского одиночества, которым отдается весь трепетный огонь неизрасходованной нежности и любви. Марго как раз и была подобным объектом обожания со стороны Ольги Радиевны.
        Так совпало, что кошка ступила в определенную биологическую фазу, и ей страстно требовалось оплодотвориться. Свою потребность Марго выражала диким криком, который не могли заткнуть никакие таблетки гормонального свойства, подкладываемые ей в еду.
        Возможно, с кошачьей точки зрения, и звучала в этом визге радостная песнь любви, раз к дому сбегались все окрестные коты. Но с точки зрения человеческой и собачьей, вой был труднопереносим. Потомок Дульцинеи, пес неопределенной породы Филя, в ответ на завывания Марго и появление кошачьей своры отвечал свирепым лаем.
        — Телевизор орет, кошка воет, собака лает,  — вспоминала Люся,  — Оленьку тошнит, мама ее плачет украдкой по углам. Кто это долго перенесет? Димка, конечно, на дачу ни ногой. Женя под всяческими предлогами тоже увиливает, в течение недели не показывается. Да ему и диссертацию заканчивать надо.
        Только ответственная Люся каждый день на электричке после работы с сумкой на колесиках тащилась на дачу. Везла фрукты невестке, продукты родителям, у которых четкое, по часам кормление ассоциировалось с заботой и вниманием к ним молодежи.
        Обычно Люся приезжала засветло и вступала на вторую трудовую вахту: готовила еду, убирала, стирала, полола грядки. Но в один из дней она задержалась, так как ездила к своей знакомой, которая за умеренную плату распространяла чудодейственные молочные грибочки, не то японские, не то китайские. Эти грибки — маленькие сырного вида сгустки — нужно было опустить в свежее молоко, которое через несколько часов закисало, и получался напиток, среди прочих свойств якобы обладавший способностью снимать токсикоз у беременных.
        Люся шла по лесной дороге в сумерках. Она волокла сумку-тележку и печально прикидывала, сколько домашней работы сегодня уже не успеет сделать. Заветную баночку, где в кефире плавали грибочки, Люся несла в руках.
        Неожиданно из темного леса, продираясь через кусты, позади Люси выскочил мужчина.
        — Эй, подождите!  — крикнул он.
        Ну какая женщина ночью в лесу откликнется на такой призыв? Девять из десяти тут же пустятся наутек. А десятая если и застынет, то не для того, чтобы узнать, что нужно человеку, а просто окаменеет от страха.
        Люся не окаменела. Она бросилась бежать. Какое-то время она даже пыталась волочь за собой тележку, но, оглянувшись и увидев, что мужчина ее преследует, бросила запас еды и рванула налегке.
        Так быстро Люся не бегала лет двадцать. Мчащаяся во весь дух (не десяток метров к отъезжающему автобусу), достаточно плотная, немолодая женщина — зрелище редкое, ночное, при свете дня такого не увидишь. Люся отчетливо чувствовала свой скелет, потому что все, что наросло вокруг него, колыхалось, дергалось вразнобой и норовило оторваться от костей. Большая Люсина грудь вращалась пропеллером и, казалось, помогала движению вперед.
        Преследователь тоже, видно, был не юноша. Он бежал тяжело, быстро запыхался и из того, что он там кричал, Люся ничего не понимала.
        Так они домчались до края поселка, где уже горели лампы на столбах. Хотя Люсю подстегивал ужас и хотя мужчина явно был не из команды ее мужа номер два, все-таки он ее настигал.
        — По…по… я…я…я… ни…ни…  — пыхтел он уже за Люсиной спиной.
        Мужчина почти схватил ее за руку, когда Люся обернулась и запустила в него драгоценными грибочками. Баночку он поймал, но расплескавшееся содержимое сорвало полиэтиленовую крышку и вылилось на него. На секунду Люся успела заметить, как заморские грибочки усеяли бороду преследователя и его костюм, а кефирная жижа растеклась манишкой.
        — Дура!  — закричал он.  — Ты что творишь? Убить тебя мало!
        Эти угрозы Люся расслышала вполне отчетливо. И припустила еще быстрее, уже не на втором дыхании, а на издыхании.
        Ей не хватало воздуха, кровь стучала в висках со скоростью отбойного молотка. Возможно, поэтому мысли путались и мельтешили. Она вдруг вспомнила завывания Марго и лай верного Фили. Если бы сейчас, когда до дома осталось совсем немного, звучал этот концерт, мужик наверняка бы струхнул и отстал. Но деревенскую тишину нарушал только громкий звук телевизора, настолько громкий, что, зови Люся на помощь, никто из соседей не услышит. Она врезалась в свою калитку как раз в тот момент, когда мужчина настиг ее и грубо схватил за плечо. Сил на сопротивление у Люси не осталось, и что-то вдруг с перепугу приключилось у нее в голове. Люся развернулась к насильнику и… сначала завыла, как Марго, а потом залаяла по-собачьи…
        — Ы-ы-ы, гав, гав, гав,  — дергала она головой.
        Мужчина обомлел. Он опустил руки, с неподдельным ужасом, теперь без всякой злости смотрел на Люсю несколько секунд, шумно переводя дыхание.
        — Я, право…  — промямлил он.  — Вы успокойтесь. Я только… только хотел спросить дорогу к станции.
        Люся сама была обескуражена своей выходкой. Она боялась разжать рот. Вдруг опять вырвется лай? Поэтому только громко дышала носом. Мужчина привычно (для Люси) закосил, глядя на эту выдающуюся часть ее лица, сейчас пребывающую в интенсивной работе.
        Мысль о потерянных грибках и о том, что их, сиротливо разбросанных по лицу и костюму товарища, наверное, можно собрать, вернула Люсю к действительности.
        — Зачем вы за мной бежали?  — спросила она.
        — А какого черта вы удирали? Я два часа, как ушел от друзей, заблудился. Тут слышу, ваша тележка грохочет. Не ночевать же мне в лесу?
        — Неловко получилось,  — призналась Люся.
        — Да уж. Вы посмотрите, на кого я теперь похож. Весь в какой-то кислой дряни.
        — Это грибочки от беременности,  — пояснила Люся, глядя на белые шарики.
        — От чего-о?
        — То есть не от беременности,  — поправилась Люся,  — а от токсикоза, чтобы не мутило постоянно.
        — Вы хотите сказать, что вы…  — Мужчина участливо кивнул.
        — Да нет, почему же я,  — нервно хохотнула Люся,  — моя невестка. Я ей грибочки эти несла. Можно я их с вас соберу?
        — Сделайте милость. Не могу же я в этой простокваше в Москву отправляться.
        Им приходилось говорить очень громко, чтобы перекричать телевизор. А когда вошли в палисадник, с опозданием начался кошаче-собачий концерт. Марго, распластавшись в неприличной позе на крыльце, призывно выла, Филя лаял на вожделенно поблескивающих глазами котов за оградой.
        Люся развела руками и что-то прокричала своему спутнику, но он услышал только «…не можем». Он показал пальцем на кошку, а потом вопросительно потыкал в сторону забора. Люся согласно закивала и даже попыталась жестами объяснить свое странное поведение там, у калитки, ссылаясь на участников звериного хора.
        Мужчина рассмеялся, схватил Марго за шиворот и с силой послал ее за ограду к женихам. Вой мгновенно прекратился. И телевизор вдруг замолчал, фильм, очевидно, кончился.
        Тишина. Лесная дачная благодать. Решительный поступок Михаила Борисовича, а именно так звали «насильника», произвел на Люсю огромное впечатление. Он, пять минут назад чудовище, показался ей теперь эталоном мужской смелости и отваги. Спаси ее Михаил Борисович от бандитов, вытащи из-под колес автомобиля или из проруби, Люся бы так не растрогалась. Неисповедимы пути к женскому сердцу. А к Люсиному хоть и было уже протоптано много дорог, Михаил Борисович пробрался совершенно новой тропой.
        Но тогда он, конечно, не знал, что покорил усталое Люсино сердце. Она даже благодарности не успела высказать, потому что на крыльцо выскочила Ольга Радиевна и тонко всхлипнула:
        — Марго, малышка?
        Михаил Борисович и Люся пожали плечами и переглянулись. Выражение грусти и тревоги на лице Ольги Радиевны сменилось на выражение еще большей грусти и тревоги. Как испорченный справочный автомат на вокзале, который, сколько ни перебрасывает пластинки с названиями станций, все показывает расписание поездов до Махачкалы, так ее лицо знало только одну перемену — от кислого к еще более кислому. Она всю жизнь о чем-нибудь страдала и переживала, а когда проблема разрешалась, она все равно страдала — вдруг разрешилась не так, как следовало?
        Следом за мамой на крыльцо вышла Оленька и, увидев облитого кефиром Михаила Борисовича, втянув исходящий от него запах, зажала рот и побежала к туалету.
        — Видите, как ей плохо?!  — воскликнула Люся.  — Пойдемте, я с вас грибочки соберу.
        — Люся? Ты пришла?  — раздался из дома голос Люсиного отца, Семена Ивановича.  — Уже и «Время» кончилось, а мы еще не ужинали!  — обиженно крикнул он.
        — Бегу!  — отозвалась Люся. Она обернулась к Ольге Радиевне: — Пожалуйста, соберите с мужчины грибочки, а я ужин приготовлю.
        — Грибочки от беременности,  — хмыкнул Михаил Борисович.
        Брови Ольги Радиевны испуганно поползли вверх.
        — Я потом все объясню,  — успокоила ее Люся.  — А вы пока ложечкой в баночку, соскоблите с него.
        Когда Люся уже сливала воду с макарон, в кухню тихо прошмыгнула Ольга Радиевна. Люся забрала у нее баночку с заветным средством, промыла его и залила молоком. Только тогда она обратила внимание на странное дыхание свояченицы. Ольга Радиевна пыталась подавить волнение. Брови у нее так и остались у самой линии волос на лбу, а глаза приняли форму яиц, поставленных на попа.
        — Ничего с Марго не случится,  — ласково сказала Люся.
        Но Ольгу Радиевну волновало другое.
        — Вы давно его знаете? Этого мужчину?  — пролепетала она.
        — Нет.  — Люся быстро и ловко вскрывала банки с тушенкой и заправляла ею макароны.  — Он полчаса назад гнался за мной в лесу.
        Глаза-яйца качнулись, словно намереваясь выкатиться и грохнуться об стол.
        — Да вы не волнуйтесь,  — сказала Люся,  — он не насильник.
        — Как можно быть уверенным?  — хлюпнула Ольга Радиевна.  — Ведь у нас Оленька. Инфекция. Это ужасно!
        — Вы имеете в виду грибочки?
        — Нет, сифилис.
        Люся на мгновение застыла, потом решительно передала кастрюлю Ольге Радиевне:
        — Пожалуйста, покормите стариков.
        И стремительно отправилась к умывальнику, где Михаил Борисович заканчивал приводить себя в порядок.
        Он уже смыл с себя кисломолочную смесь и расчесывал перед зеркалом густую черную с проседью шевелюру и бороду.
        — Вы больны?  — строго спросила Люся.
        — Абсолютно здоров.
        — А сифилис?
        Михаил Борисович расхохотался. О, как он смеялся! За такой густой раскатистый истинно мужской хохот можно было простить многое. Но не срамную болезнь. Люся насупилась.
        — Я вашей родственнице сказал, что по профессии врач, венеролог. И сифилис лечу, а не распространяю.
        — Ну,  — замялась Люся,  — а с ваших больных не могло перейти на… на…
        — Грибочки?  — снова рассмеялся Михаил Борисович.  — Исключено. Пути передачи вензаболеваний, боюсь, уже не грозят вашей родственнице.
        — Она очень хорошая женщина,  — вступилась за Ольгу Радиевну Люся.  — Просто немного испуганная жизнью.
        — Да бог с ней. Скажите мне, милая Людмила Семеновна, мы с вами сейчас отправимся искать вашу тележку или вы сначала напоите меня чаем?

        Михаил Борисович устроил беременную Оленьку на консультацию к своему приятелю. Врач выписал ей такую мерзкую жидкость, что Оленька от страха (принимать эту гадость три раза в день!) избавилась от токсикоза.
        Кошка Маргарита, грязная и голодная, шатаясь от усталости и любовных утех, через сутки вернулась домой.
        Михаил Борисович больше не появлялся, не звонил Люсе. А она тосковала. Не могла забыть его рокочущий смех, его насмешливокомплиментарные глаза. В Михаиле Борисовиче была бездна мужского обаяния. Он разговаривал с женщинами слегка покровительственно, но его небрежность волновала собеседниц более, чем иные пылкие речи. Подобный мужской тип хоть и редок, но уже описан в литературе неоднократно. Только не надо его путать с теми вульгарными нахалами, которые ставят женщин в эволюционный ряд между черепахой и обезьяной.
        Люся решила позвонить сама, придумала оправдание: врачей и учителей принято благодарить. А Михаил Борисович разве не сделал для их семьи святое дело — беременной помог избавиться от тошноты, а кошке помог забеременеть? Люся купила в кооперативном киоске красивую бутылку, о содержимом которой странно честно для времен повальных фальсификаций было написано на стекле киоска: «Якобы коньяк, вроде французский, говорят — “Наполеон”».
        Михаил Борисович Люсиному звонку обрадовался, ловко взял инициативу в свои руки, словно это он, а не Люся дрожащей рукой три минуты назад крутил диск. Настойчиво приглашал Люсю к себе в гости, и она долго не сопротивлялась.
        В день свидания Люся взяла отгул и провела все утро в салоне красоты. Там ей сделали педикюр, маникюр, массаж общий и лица отдельно, маску из мякоти кокоса, постригли, завили и причесали. Люся оставила у мастериц половину зарплаты. На мой взгляд, совершенно напрасно. Потому что у Кузьминой-влюбленной глаза светятся необыкновенно, вся она преображается, молодеет — чего никакими искусственными ухищрениями не добиться. Но ведь визит в парикмахерскую — это своего рода допинг. Если вам восемнадцать лет, то вы можете пускаться в любовный марафон без всякой подстраховки, а в тридцать шесть без допинга уже боязно.
        Михаил Борисович в долгий марафон не собирался. Он встретил Люсю радостно и ласково, накрыл холостяцкий, но деликатесный стол. Угощал ее шампанским, а сам попивал «якобы “Наполеон”» и похваливал даже.
        Он поведал Люсе историю своей семейной жизни: три года назад Михаил Борисович развелся, его жена с детьми сейчас живет в Израиле, а он, русский, туда ехать отказался. Люся скромно упомянула, что тоже была замужем и у нее двое деток, мальчики.
        Затем Михаил Борисович долго и интересно рассказывал о сути своей работы в Министерстве здравоохранения. Оказывается, он разработал систему отлова и лечения венерических больных в тюрьмах. Именно туда попадает много носителей болезней любви, никто ими не занимается, хвори эти культивируются и распространяются дальше.
        — Вы понимаете, милый (он уже называл Люсю «милый»), ведь контингент колоний и на воле к врачу не приходит. Единственная возможность оборвать цепочку — профилактическое обследование в местах заключений.
        Люся постепенно избавилась от оторопи, когда о позорных болезнях говорят как о гриппе, и ее даже развеселил профессиональный жаргон Михаила Борисовича, который называл сифилитиков сифонами.
        Окончательно покорив Люсю своей государственной значимостью, венеролог перешел к танцам. Под ностальгические англоязычные песни шестидесятых годов они кружились по комнате, прижимаясь друг к другу все теснее.
        И тут наш доктор допустил ошибку. Продолжай он медленно и плавно развивать события в танце, Люся бы не устояла. Но Михаил Борисович решил пойти вербальным путем. Он взял Люсины руки, прижал их к своей груди и разразился страстной речью. Суть ее заключалась в том, что он, Михаил Борисович, страшно, неимоверно занятой человек. Сестра живет в трех кварталах, а он с ней полгода не виделся. И нет у него, ну нисколечко нет времени на ухаживания, цветы, театры и прочее. Пусть Люся — умница — представит себе, что все это было. Да и не гимназисты же они юные, а люди вполне зрелые и опытные. Словом, пусть «милый» остается, нынче у него. А времени у него — нет, ну ни на что, даже жениться.
        Оскорбить женщину словом гораздо легче, чем поступком. Она может простить очень многое, но брошенное вскользь замечание будет помнить годами.
        Люся виду не подала, что обиделась на примитивное к ней отношение. Она потупила голову и тихо спросила:
        — Где у тебя ванная?
        Михаил Борисович возликовал и засеменил в нужном направлении. С него даже слетела барская небрежность и апломб, он засуетился в предвкушении.
        Защелка в ванной была сломана. Люся включила воду, зажала в двери краешек полотенца и… вышла из квартиры.
        Михаил Борисович радостно потирал руки. Он быстренько убрал с журнального столика остатки еды, походил по комнате, задвинул шторы. Его дама не появлялась. Немного поколебавшись, он раздвинул диван и постелил простынки. Люси все не было, вода шумела. Михаил Борисович подумал, что у Люси, наверное, дома отключили горячую воду и она решила вымыться основательно.
        Он подошел к двери в ванную и прокричал:
        — Люсенька, хотите кофе?!
        В журчании воды ему послышалось «нет».
        — Конечно, потом, потом,  — пробормотал он.
        Прошло еще полчаса. Михаил Борисович изнемог от ожидания. Он сидел на краешке дивана и раздраженно цедил:
        — Стирку она там затеяла, что ли?
        Внезапно он вскочил, вытащил из шкафа полотенце и бросился к ванной. Со словами «Люсенька, вот чистенькое!» он распахнул дверь.
        Все эти подробности он рассказал Люсе потом, когда, потратившись все же на ухаживания, добился ее согласия на совместное проживание.
        Прошло три года. Михаил Борисович стал одним из главных специалистов Минздрава по кожно-венерическим заболеваниям. Порядка в тюрьмах он, правда, так и не навел — заключенные принадлежали другому ведомству, которое тратить деньги на его проекты не согласилось.
        Михаил Борисович был большим человеком: подпольно лечил богатых и знаменитых личностей, связи имел колоссальные. Только из старорежимного упорства — доработать до пенсии — Люся не уходила из своего бетонного управления.
        Оленька родила еще одну Оленьку. Люся внучку обожала и даже несколько бравировала тем, что перешла в статус бабушки. Ирина Алексеевна и Семен Иванович умерли. Смерть их была необычна: однажды утром обоих нашли в постели мертвыми. Врач предполагал, что один из них умер от сердечного удара первым, другой это обнаружил, и его сердце тоже не выдержало. Но кто за кем последовал — неизвестно. Да и не важно. Они так давно срослись, превратились в единый и неделимый союз, что, конечно, никогда бы не смогли жить друг без дружки.
        Квартира в Сокольниках, где жила Женина семья, Димка и, периодически, многочисленные их друзья, напоминала шумное студенческое общежитие, которое время от времени сотрясалось от инспекционных проверок бабушки Люси.
        Ничто не предвещало беды в спокойной и благополучной Люсиной жизни. Но злой рок настиг мою подругу и в этом браке.
        Михаил Борисович каждый год, а то и дважды ездил в город Тель-Авив проведывать своих детей.
        В одну из этих поездок что-то, видно, и срослось, склеилось в его бывшей семье. И работа ему подыскалась хоть и не столь престижная, но вполне денежная.
        Михаил Борисович не травмировал Люсю сразу по приезде своим решением, а продолжал жить как ни в чем не бывало. Люся прикупала сувениры и подарки для его следующего визита согласно списку из тридцати восьми пунктов, который прислала предыдущая жена венеролога. Михаил Борисович в это время тайно рассчитывался с работы, конвертировал накопления в твердую валюту, приватизировал и продавал квартиру, подал заявление в ЗАГС о разводе. Словом, обходился с Люсей крайне «деликатно».
        И потом, когда надо было уже съезжать с квартиры, Михаил Борисович провел объяснение с таким блеском и мастерством, что остается только сожалеть, почему он не пошел в политики. В духе героев трагедий эпохи классицизма венеролог печально изрекал: «Я тебя люблю, но долг… Мне без тебя будет плохо, но дети в сложном возрасте… Я жертвую собой, так как обязан…» Замечу, что детям Михаила Борисовича уже перевалило за двадцать и они были женаты. Он даже заморочил Люсе голову каким-то фантастическим планом: что он-де женится на своей бывшей, обустроится, поставит детей на ноги, потом разведется, приедет к Люсе или за Люсей — как она решит. Только пусть она, мол, его ждет и верит, а каждый год он будет обязательно наведываться.
        Люся не была ни наивной, ни глупой, и чувство ее к венерическому специалисту уже не было мавритански страстным, но она с фатальным страхом относилась к череде своих семейных фиаско. Ей казалось, что какой-то злой, насмешливый рок преследует ее, играет ее жизнью. Ей хотелось обмануть этот рок, сделать вид, что ничего не случилось, закрыться от насмешливого Провидения, как это делают дети, закрывая ладошками глаза на страшное.
        И она приняла игру в поддавки: ее семья переживает временные трудности, и только. Хотя, конечно, в отсутствие мужа рыдала у меня на плече.
        У Михаила Борисовича случились какие-то накладки с визой, билетом, что-то он плохо рассчитал, и от съезда с выгодно проданной квартиры до отлета оставалась неделя. Он бы мог пожить у родных или друзей, но вместо этого, поддерживая выдвинутую легенду, переехал вместе с Люсей в молодежное сокольническое общежитие.
        Люсины дети ее игру в «как бы чего не случилось» не одобряли, но, чтобы не расстраивать маму, вели себя подчеркнуто корректно. Вообще же они, Димка и Женя, были очень дружны. Совершенно разные внешне (что понятно)  — Димка коренастый, круглолицый, Женя высокий, струнный,  — они походили друг на друга одинаково плутовским выражением лиц. Мальчики обожали всевозможные шуточки, розыгрыши, буффонады. Об их развлечениях и проделках стоит написать отдельную книгу. Сейчас же хочу рассказать, как они отомстили маминому мужу номер пять.
        Бывшего своего непосредственного начальника, зама медицинского министра, Михаилу Борисовичу удалось окрутить, то есть уговорить на прощальный ужин, только в последний перед отбытием день. С перебежчиками общаться небезопасно для карьеры, но замминистра, наверное, подвигла на этот визит трогательная семейная ситуация отъезжающего.
        Вальяжный, осваивающий демократичные манеры начальник и его отлакированная жена приехали вечером «на часок», как они заявили. Дима и Женя провели подготовительную работу, и этот «часок» продлился до полуночи.
        Стол почти напоминал витрину дореволюционного (1917 года) рыбного магазина или был чуть лучше послереволюционных (1991 года) «Даров моря» — замминистра питал слабость к омарам, севрюгам, копченым угрям и прочим морским (и большей частью заморским) деликатесам. Чиновные гости оценили добытый ассортимент, но Михаил Борисович скромно отмахивался, тяжело вздыхал, словно за границей его ждала исключительно скудная пища. Периодически бархатные глаза бывшего главного венеролога подергивались грустью, в них стояла некая печальная обреченность.
        А Люся нервничала: не потому, что растрогалась страданиями отъезжающего, а потому, что ее настораживало выражение Димкиной физиономии. Точно такое — наивно хитрецкое — было у него лицо, когда Димка играл в студенческом театре гоголевского Городничего.
        Сыну, кстати, судьба отвалила те таланты, о которых Люся мечтала в юности. Димка был отличным актером. Его Городничий в «Ревизоре» вопреки желаниям классика переиграл всех остальных персонажей — от спектакля у нас осталось впечатление, что Димкин герой ловко прикидывается и по каким-то только ему известным соображениям дурачит окружающих.
        Люся проверила на кухне неподанные блюда на предмет пластиковых мушек и червяков, которые «мальчики» могли подбросить в еду. Когда гости отправились знакомиться с Жениной коллекцией бабочек, она осмотрела стулья. Накануне бабушке Оле подложили в кресло пищалку, которая издавала вульгарные звуки исхода кишечных газов. Бедная женщина едва не померла со стыда. А не померев, стала вдруг бормотать:
        — Почему же запаха нет?
        Люсины поиски ни к чему не привели. Но что-то назревало, явно назревало. Во время монолога слегка захмелевшего Михаила Борисовича, который объяснялся Люсе в любви и жаловался на горькую долю, бросавшую его на чужбину, лицо Димки совершенно умаслилось — хоть мед с него собирай, а Женя морщился и кашлял, что с ним всегда происходило, когда требовалось подавить смех.
        Люся ерзала и плохо слушала своего-чужого мужа. Во время паузы — Михаил Борисович полез в карман за платком, чтобы утереть слезу,  — она не очень деликатно вышла из комнаты и вызвала сыновей.
        — Что вы задумали?  — спросила Люся их строго.
        — Мы? Задумали?  — Изумление на Димкином лице могло обмануть кого угодно, но не мать.
        — Клянусь, ничего,  — прокашлялся Женя.
        — Я же по вашим рожицам вижу. Что ты ухмыляешься, Димка?
        — Трогательно. Папочка едет к своим деткам. Может, какой папочка и нас приголубит?
        — Или все папочки вместе,  — вставил Женя.
        — Если вы подсыпали им слабительное, я вас самих три раза в день буду поить касторкой.
        — Фи, мама,  — скривился Дима,  — подобный юмор — пройденный этап, болезни детства.
        — А теперь какой у вас этап?
        Мальчики обиженно надули губы:
        — Не надо думать о нас плохо. Мы Михаила Борисовича уважаем, ценим. Восхищаемся, можно сказать.
        — Он нам все постельное белье оставил,  — всхлипнул Женя.
        — Я вас предупредила!  — Люся погрозила пальцем.  — Пеняйте потом на себя.
        Мальчики переглянулись и весьма натурально изобразили оскорбленную невинность.
        Они вернулись в комнату, где тема родительского долга получила новое развитие в речах замминистра.
        — Часто, очень часто,  — говорил он,  — приходится сталкиваться не только с тем, что отцы плохо выполняют свой отцовский долг, но и вовсе не признают своих детей. Конечно, всякое может произойти в жизни. И дети рождаются нежеланными. Но! Если уж случилось — будь добр, раздели ношу, помоги воспитывать члена общества. А так мы, милостивые государи, подрываем всяческие основы бытия: родители бросают во младенчестве детей, а те их в старости. Рушится связь поколений, все, к черту, рушится, что с Россией сделали…
        Жена сообразила, что его уводит не в ту сторону, ткнула локтем в бок и вернула разговор на прежнюю колею:
        — Мы недавно создали специальную генетическую лабораторию, которая как раз занимается установлением отцовства. По клеткам крови и ДНК. Совершенно новый и абсолютно объективный метод. Ошибки практически исключены.
        — Что вы говорите?  — восхитился Женя.  — А в чем суть методики?
        — Почему ты заинтересовался?  — насторожилась Люся.
        — С научной, исключительно научной точки зрения, мама. У Строевых вечный незапланированный приплод. Должны же и кобели нести ответственность.
        — Участки ДНК уникальны,  — рассеянно пробормотала ученая дама,  — могут совпадать только у родственников. А кто эти Строевы?
        — Наши родные,  — ответил Дима,  — по материнской линии.
        Люся метала на них грозные взгляды.
        — Попробуйте щучки фаршированной,  — сказала она таким тоном, словно отправляла детей в угол,  — остывает!
        В дверь позвонили.
        — Я открою,  — поднялся Женя.
        — Нет, я открою сама,  — возразила Люся тем же строгим голосом.
        Братья вполне могли, как уже бывало, развесить по городу объявления, и сейчас повалит народ делать попугаям прививки или понесут по десять рублей для участия в народной лотерее.
        На пороге стояли два симпатичных паренька, двойняшки.
        — Здравствуйте, здесь живет Михаил Борисович?  — спросили они хором и с прибалтийским акцентом.
        — Здесь. А вы кто?
        — Мы по личному делу. Нам нужно поговорить с ним.
        — О чем поговорить?  — не отступала Люся.
        Подростки мялись, переглядывались.
        — Мы хотели бы ему лично сказать.
        — Нет, сначала скажите мне. Михаил Борисович занят.
        — Может быть, мы в другой раз придем?  — спросил один из близнецов.
        — В другой раз не получится,  — сказала Люся,  — завтра он уезжает.
        — Далеко?
        — Далеко и надолго, на всю жизнь. Так зачем он вам?
        — Мы его дети.
        — Кто-о?  — хлопнула глазами Люся.  — Из Израиля?
        — Нет, из Таллина.
        — Да,  — пробормотала опешившая Люся,  — в Израиле мальчик и девочка.
        Она была так поражена, да еще эти разговоры о детстве-отцовстве, что повела близнецов прямо в гостиную, не догадавшись вызвать бывшего мужа в другую комнату.
        — Миша, к тебе. Из Таллина.
        — Молодые люди, вы ко мне?  — благодушно улыбнулся эмигрант.  — Чем могу служить?
        — Нам бы лучше наедине,  — сказал один из юношей.
        — Да какие секреты?  — Михаил Борисович развел руками.  — Здесь все свои, медики. Ну что там у вас?
        Он подумал, что мальчишки пришли на подпольное лечение по чьей-нибудь рекомендации. Вот сейчас он и докажет, что подобным промыслом не занимается.
        — Дело в том,  — замялся один из пареньков,  — в том…
        — Ну, смелее!
        — Что вы наш отец,  — вставил другой.
        — Я-а?
        После этого вопля на несколько секунд установилась гнетущая тишина. Оленька застыла с прижатыми к подбородку руками. Ее жест комично повторила двухлетняя дочка, любившая обезьянничать и сидевшая в этот момент у Жени на коленях. Сам он закусил как от сильной боли губу. Изо рта замминистра вывалился кусок лосося. Слышно было, как потрескивает лакированный макияж его жены.
        — Постойте, постойте.  — Михаил Борисович встряхнулся и протрезвел.  — Что вы такое несете? Вы меня с кем-то спутали.
        — Мы с вами давно хотели встретиться,  — потупив глаза, сказал один близнец.
        — Но мама была против,  — добавил другой.
        — А теперь она умирает,  — тихо сказал первый.
        — Какая еще мама?  — раздраженно вскрикнул Михаил Борисович.
        — Может, посадим?  — спросил Дима.
        — Что? А?  — не понял Михаил Борисович.
        — Я говорю, может, посадим сироток,  — пояснил Дима,  — что они кольями торчат?
        Близнецов усадили на диван. Они зажали ладони между колен и опустили головы.
        — Нет, нет, давайте разберемся,  — попытался усмехнуться Михаил Борисович.  — У меня никогда не было чужих детей, только свои.
        — В Тель-Авиве,  — заметил Женя.
        — Вы помните свою поездку в Юрмалу в семьдесят шестом году?  — спросили близнецы.
        — Я прежде в Прибалтике каждый год отдыхал.
        — Ну не до такой же степени,  — негромко сказал Женя.
        — Что он, собака Строева?  — так же тихо отметил Димка.
        — Вы тогда познакомились с нашей мамой. Она потом все ждала, ждала вас.
        Близнецы говорили по очереди, один начинал фразу или даже предложение, а другой заканчивал.
        — Надеялась.
        — Она гордая, не сообщила вам, что мы родились.
        — Воспитывала одна.
        — У нас только фотографии были.
        — Вы на них похожи, мы вас сразу узнали.
        — И еще мама один раз нам вас…
        — …издали…
        — …показала.
        — Плакала…
        — …но к вам броситься не пустила.
        Оленька всхлипнула. Женя участливо повернулся к жене и принялся вытирать ей слезы на щеках.
        На стол легли снимки. Михаил Борисович помоложе и в плавках. Михаил Борисович обнимает симпатичную блондинку. Михаил Борисович держит ее на руках на фоне волнующегося моря.
        — Ведь это ты,  — констатировала Люся.
        — Я,  — согласился Михаил Борисович.
        — А это кто?  — Она указала пальцем на блондинку.
        — Знакомая, то есть я не помню, не помню, как ее зовут.
        — Маму зовут Ирма,  — подсказали близнецы.
        — А вас, ребятки?  — спросил Женя.
        — Миша и Гриша.
        — Поесть, наверное, хотите?  — предложил Дима.
        — Постойте, как это — поесть?  — занервничал Михаил Борисович.  — В смысле, поесть — пусть, но дети — нет, не может быть.
        — Да что там,  — грубовато махнул рукой Женя,  — случилось, так надо нести ответственность. Правда, господин замминистра?
        Но вопрос не вывел того из оцепенения. Медицинский начальник и его жена сидели китайскими болванчиками и механически-кукольно переводили глаза то в сторону одного участника разговора, то другого.
        Перед Мишей и Гришей поставили чистые тарелки, и они принялись с завидным аппетитом поглощать дары морей и рек. Люся не успевала подкладывать.
        Михаил Борисович нервно ходил вдоль стола, трещал суставами пальцев, что-то бормотал, вспоминал, высчитывал и только время от времени вскрикивал:
        — Нет, это не тогда! Не может быть! Черт возьми, ничего не помню!
        Сейчас он уже походил не столько на вальяжного дипломата перед заграничной поездкой, сколько на контрабандиста, у которого таможенники обнаружили бриллианты в подкладке пиджака.
        Наконец близнецы насытились. На столе остался сиротеть только тихоокеанский селедочный хвост. Михаил Борисович собрался с духом.
        — Я не подлец,  — сказал он хрипло,  — никогда не поступал бесчестно по отношению к женщинам.
        — Да, это верно,  — заметил Дима.
        Венеролог на выпад внимания не обратил.
        — Все это совершенно неожиданно,  — продолжал он,  — но я готов, готов понести… Хотя, признаться, не чувствую никакого голоса крови.
        — Ну, кровь можно в лабораторию сдать,  — сказал Женя и вопросительно посмотрел на жену замминистра.
        Она что-то промычала и принялась толкать мужа локтем в бок.
        — Нет, нет, не уходите,  — взмолился Михаил Борисович.  — Мы сейчас во всем разберемся.
        — Без ДНК тут не разобраться,  — покачал головой Дима.  — А в самом деле, Михаил Борисович, задержитесь на два денька, сдайте анализ!
        — У нас большая очередь,  — процедила сквозь зубы замминистерша.
        — Н у, по знакомству, по блату так сказать?  — скривился просительно Димка.
        — Спасибо, нам ДНК не нужно,  — сказал невежественный не то Гриша, не то Миша.
        А потом кто-то из них продолжил:
        — Мы приехали потому, что с мамой очень плохо. У нее почка блуждает. Она хочет проститься с вами, Михаил Борисович. Перед смертью.
        Эмигрант опустился на стул осторожно и плавно, как в замедленном кино. Оленька снова заплакала.
        — Да вы не переживайте, ребята,  — подбодрил близнецов Дима.  — Все будет в порядке. Здесь такие медицинские светила — сила. Михаил Борисович, когда нужно, может из-под земли любое лекарство достать, а то и почку, которая блуждать не будет. А вы-то сами как? У вас все в порядке?
        Миша и Гриша замялись, но потом решились, поведали о своих проблемах в той же странной манере одного голоса на двоих:
        — Мы не хотели вас беспокоить.
        — Но из-за маминой болезни нам пришлось…
        — …все продать, даже дом.
        — Сейчас живем у друзей.
        — Деньги на билет сюда заняли.
        — Нам одиннадцатый класс заканчивать.
        — А из школы выгнали…
        — …так как нет прописки.
        — И национальность нам мама русскую записала.
        — Только вы не думайте…
        — …мы ничего не просим.
        — Если мама выздоровеет…
        — …ее можно в Дом инвалидов поместить.
        — А мы в рыбаки пойдем…
        — …или на Север завербуемся.
        — Только вы, пожалуйста…
        — …поезжайте к маме!
        — Это ее самое главное желание.
        — Она вас до сих пор любит.
        Оленька шумно, со звуком «и-и-и» втянула воздух и зашлась в рыданиях.
        Михаил Борисович обхватил голову руками:
        — Все рушится. Столько времени, усилий. Нет, это просто, просто театр абсурда.
        — Театр,  — прошептала Люся.
        Она вспомнила. Вспомнила, где видела этих пареньков. Вернее, одного, то ли Гришу, то ли Мишу. Оттого, что лицо удвоилось, она сразу и не узнала. В Димкином театре! Студенты. Артисты.
        Люся схватила диванную подушку и уткнула в нее лицо. Плечи ее дрожали.
        — Ни в какие рамки… Стасик, мы уходим,  — вскочила замминистерша.  — Спасибо, было очень… очень вкусно.
        После ухода сановной пары, которую в грустной почтительности проводил Димка, Люся, насмеявшись, подняла лицо.
        — Ну все, хватит,  — сказала она.  — Михаил Борисович, иди спать, тебе завтра в дорогу.
        — Так как же, вот… дети,  — прошамкал он.
        — Иди, иди, я с ними разберусь, с сиротками.
        Но ей пришлось самой проводить по-стариковски ссутулившегося эмигранта, уложить его и дать снотворное.
        Она вернулась в комнату к молодежи и… не стала их бранить, только спросила Оленьку:
        — Ты тоже была с ними заодно?
        — Да где ей,  — усмехнулся Димка,  — раскололась бы на первой реплике. Но рыдания вписались очень натурально. Олька, не дуйся, это была твоя лучшая роль, реализм в заданных обстоятельствах, Станиславский в гробу перевернулся.
        — Мама, ты не обижаешься?  — спросил Женя.  — По-моему, здорово вышло. А какой фотомонтаж!
        — Анализ следовало бы все-таки сдать,  — размечтался Димка.
        Люся погрозила ему кулаком и повернулась к близнецам:
        — Вам действительно негде ночевать?
        — Мы в общежитии.
        — Спасибо.
        — Извините.
        — Вы очень вкусно готовите.
        Утром Димка и Женя ускользнули из дому рано, и свой гнев просвещенный Михаил Борисович попытался выместить на Люсе. Но она его быстро осадила.
        — Будет тебе,  — сказала она, укладывая чемодан.  — Рыльце-то в пушку. Подумаешь, дети пошутили. Кальсоны класть или там жарко?
        Михаил Борисович пытался по телефону объясниться с бывшим руководством, раскрыть глаза на коварство пасынков, но замминистра его слушать не стал, бросил трубку.


        Эпилог
        Я показала Люсе рукопись. В целом она ее одобрила. Но заметила:
        — Как-то сухо у тебя получилось. За душу не берет. Одни разговоры, нет психологии и природа не описывается.
        — Хочешь,  — предложила я,  — эротические сцены добавлю?
        — Что ты!  — замахала руками Люся.  — Ведь дети читать будут.
        — Думаешь, наших детей можно чем-то удивить? Фамилии и имена изменить?
        — Зачем?  — удивилась Люся.
        — Так принято. Пишут в начале: «Все события вымышлены, все совпадения случайны».
        — Я своей жизни не стыжусь,  — обиделась Люся.  — Оставь как есть.
        — Финал не могу придумать,  — пожаловалась я.  — Нужен хороший завершающий аккорд.
        Прототип задумалась, а потом спросила:
        — Помнишь мой день рождения семь лет назад?
        — Точно!  — обрадовалась я.  — Идея! Но как быть с твоей жизнью в последующие годы?
        — Правильно Строев говорит: твой недостаток — неумение поставить вовремя точку.
        Я с изумлением уставилась на подругу: это я не умею поставить точку или она никак с небесной канцелярией не разберется?
        — Обязательно опиши мой портрет,  — напомнила Люся.  — Я ведь тогда неплохо выглядела.
        — У тебя и сейчас вид вполне товарный.
        — Ну да!  — довольно хохотнула Люся.  — В темноте и на ощупь.

        В начале лета 1995 года Люсе исполнилось сорок лет. Отмечать этот день рождения не очень принято. То ли потому, что цифра печально отдает поминками, то ли потому, что горько сознавать собственную зрелость — роковой предвестник старости.
        Но при взгляде на Люсю мысль о старости не могла возникнуть ни у кого. Подруга моя и в юности походила на некий переполненный соками фрукт. Яблоко, например. А сейчас яблочко слегка покраснело на бочках, и чувствовалось, что соки в нем бродят не весеннее-кислые, а по-осеннему сладкие и терпкие.
        Серые Люсины глазищи, хотя и окружились гусиными лапками морщин, по-прежнему сияли призывом скорой помощи: эй, человек, как чувствуешь себя? Могу я помочь тебе?
        Словом, день рождения Люся отмечала. В узко-семейно-служебном кругу. То есть, кроме родных и нас со Строевым, она пригласила еще двух сослуживиц (имен их не помню и буду называть по отличительным признакам — Блондинка и Брюнетка). Да еще навязался Люсин начальник отдела — А.П. Рогов, лысый и тайно ухаживающий за моей подружкой. Люся к его заигрываниям была равнодушна и лишь слегка использовала их в корыстных целях.
        Мы уже покончили с закусками, на кухне грелись фирменные Люсины рулетики — из трех сортов мяса, фарша, грибов и сыра. Еще нас ждали торт, чай и застольные песни.
        И вдруг мирное течение праздника нарушилось. Неожиданно, словно сговорившись, стали прибывать с поздравлениями бывшие Люсины мужья.
        Первым с громадной корзиной цветов явился Павел Сергеевич Бойко. Женин папа и тренер по легкой атлетике. Именно так его и представила Люся. Многочисленные победы в амурных состязаниях запечатлели на его лице нечто неуловимое, но безошибочно выдающее старого бабника.
        Блондинка и Брюнетка прошмыгнули в ванную поправить прически и макияж.
        Потом приехал Володька из Калуги. Он был закован в старомодный, следовательно, парадный костюм; застегнутая на верхнюю пуговицу рубашка без галстука, туго стянутая шея — словно демонстрация зарока сегодня не пить.
        — Димочкин папа,  — познакомила его Люся с присутствующими.
        Поскольку у Копыто, не задержавшегося с прибытием, детей не было, Люся представила его по имени-отчеству, не уточняя родственной или прочей связи.
        Сережа заметно постарел. Он носил теперь очки, над которыми поднимался внушительный из-за последующих залысин лоб. Копыто был похож скорее на ортодоксального профессора, чем на раскольника от науки. Он подарил Люсе дурно изданную книжицу с теориями своих патронов, в которой сам фигурировал в качестве подопытного кролика.
        Последним явился Михаил Борисович. Уверена, что он прибыл в Москву по делам, хотя и заявил, что мчался из Израиля ради Люсиных именин. Он вообще сразу повел себя так, словно его права на Люсю и отношения с ней совершенно семейные. Ни дать ни взять — муж после длительной командировки. Он расцеловался с Люсей в губы (чего другие себе не позволяли) и уселся рядом с ней, хозяйски положив руку на спинку ее стула.
        — День памяти,  — тихо сказал Димка брату.
        — Вечер встречи выпускников,  — в тон ему ответил Женя.
        Ольга Радиевна, слышавшая этот обмен репликами, шепотом возмутилась:
        — Как вам не стыдно, мальчики, так к маме относиться!
        — А мы к ней замечательно относимся,  — тихо процедил Дима.  — Наша мама — чудный человек. Это и общественность оценила.  — Он кивнул в сторону несколько скованных бывших мужей.  — Но иначе как с юмором на эту самую общественность смотреть нельзя. Вы бы, Ольга Радиевна, на мамином месте уже после третьего мужа, извините, в психушке бы оказались. А у мамули, смотрите, еще запаса на полк обездоленных.
        «Бывшие» исподтишка рассматривали друг друга. Кроме арифметического интереса (кто за кем), в их взглядах явно сквозило раздражение и неприязнь. Поскольку они не все были знакомы, то ошибочно записывали в свою компанию А.П. Рогова и ошибочно исключали Строева — он был явно со мной.
        Михаил Борисович обратился к А.П. Рогову, «который, конечно, был тамадой» (это он угадал точно) и «которого с виновницей торжества связывали в прошлом тесные узы» (а здесь промахнулся, чем вызвал хмыканье посвященных и многозначительные переглядывания Блондинки и Брюнетки), и попросил слова.
        Михаил Борисович пространно говорил о счастье своей жизни с Люсей и все нажимал на «мы» — мы сделали, мы радуемся, мы надеемся. Уже казалось, что он закончит тост призывом: «За нас с Люсей!» Но Михаил Борисович все же предложил выпить за Люсю, удивительную женщину всех времен и народов.
        — Мишенька, детишки-то, жена как?  — некстати спросила Люся, и Михаил Борисович поперхнулся:
        — Спасибо, все в порядке.
        — А климат израильский не досаждает?  — участливо поинтересовался Димка.
        — Не досаждает,  — ответил Михаил Борисович, не глядя на него.  — Тебе, Люсенька, там определенно понравилось бы,  — ласково улыбался он бывшей жене.
        — Что ли, у евреев многоженство?  — вдруг выпалил Володька.
        Он не сдержал-таки зарока и пропустил за Люсино здоровье несколько рюмок.
        — С чего вы решили?  — поразился Михаил Борисович.
        Женя и Димка довольно заулыбались. Но Люся представлений допускать не собиралась.
        — Не неси чепухи,  — строго сказала она Володьке.  — Дима, поменяй отцу рюмку, нечего ему из винной водку тянуть. Ни в какой Израиль я не собираюсь. С детства заграницы боюсь. Хотела было в Болгарию поехать прошлым летом, но потом путевку сдала. Поздно на старости лет переучиваться.
        А.П. Рогов предложил Володьке произнести тост.
        — Ну что я могу сказать о Люсе?  — Володька встал и слегка качнулся.  — Мы познакомились с ней зимой. У нее была ондатровая шапка…
        — Не-е-ет!  — простонали мы с Люсей.
        — Папа, я эту историю недавно слышал от первокурсников,  — сказал Димка.  — Ты просто ходячим радио работаешь. Вся страна, близкое и дальнее зарубежье уже записали эту сагу в свой фольклор. Давай другую историю.
        — Хорошо,  — кивнул Володька, и его голова не без труда заняла исходное положение.  — Вот здесь находится товарищ, который писал Люсе письма.
        С годами в проспиртованных Володькиных мозгах что-то, очевидно, переместилось, и теперь он считал автором всех писем тренера Бойко. На него он и указывал пальцем.
        — Некоторые послания я до сих пор помню. Бесстыжие, прямо сказать, послания.
        — Поосторожнее в выражениях,  — предупредил Павел Сергеевич.
        — А зачем ты ей про срамной секс писал?
        — Друг, лучше сядь.  — Бойко принялся дергать Володьку за пиджак.
        Муж номер один сопротивлялся. Номер два тянул его вниз. Володька дергал согнутой в локте рукой, чтобы вырваться. При этом он пытался цитировать запавшие ему в голову строки из писем.
        — Да оставь ты его,  — сказала Люся Павлу Сергеевичу.
        Следом Люся хотела утихомирить Володьку, но не успела. Когда Бойко отпустил полу пиджака, Володька дернулся особенно сильно, рука его стремительно взлетела и кулак врезался в собственный глаз. Володька свалился на пол.
        — Уй, уй… больно,  — стонал он под столом.
        Мы старались не смеяться. Димка поднял отца.
        Володькин глаз заплывал опухолью.
        — Люсь, я не хотел. Я хотел культурно, интеллигентно. А тут, понимаешь, самострел.
        — Мальчики,  — велела Люся сыновьям,  — отведите его на кухню и лед к глазу приложите. Уж вы извините,  — обратилась она к присутствующим,  — Володька очень хороший человек, душевный, но пьет. Такое горе!
        — Собственно, срамной секс — это касается меня,  — вдруг заявил Копыто.
        У Блондинки открылся и забыл закрыться рот. Брюнетка начала жевать бумажный цветок, воткнутый в рулетик для украшения. Ольга Радиевна и Оленька, жена Жени, дружно икнули.
        Сергей испуганно внес ясность:
        — Не в том смысле, что с Люсей, а в том, что я с другими мужчинами и Люсиным отцом. Еще когда не был ее мужем.
        — Мужем?  — глупо переспросил А.П. Рогов и вопросительно посмотрел на Михаила Борисовича, с которым у него установился молчаливый контакт.
        — Ну, у всякого в жизни были сложные моменты,  — благодушно заполнил паузу Михаил Борисович.  — Не будем сейчас вспоминать об этом. Давайте послушаем мужа самой лучшей Люсиной подруги. Простите, как вас, запамятовал? Николай Иванович? Пожалуйста, Николай Иванович.
        — Я был Люсиным мужем номер четыре,  — умно начал мой интеллектуал и сам оторопел от реакции, которую вызвал.
        Глаза Люсиных сослуживцев испуганно забегали и остановились на потолке. Они рассматривали люстру тем взглядом, который мы прячем от оскандалившегося человека. Я и Люся смущенно хихикали: вот, мол, товарищи, не обессудьте, так получилось. Ольга Радиевна и ее дочь, в противоположность закатившим глаза, уставились на поверхность стола и почти синхронно ковыряли пальцами в ажурной скатерти.
        — Сказать по правде, наш брак был очень непродолжительным,  — еще умнее поправился мой муж, понял свою неуклюжесть и в смущении замолчал.
        — Но вы сумели оценить те сокровища, которые хранит в душе эта удивительная женщина,  — опять пришел на помощь Михаил Борисович, поцеловав Люсину руку.  — За это вы, очевидно, и хотели предложить тост?
        — Да, правильно, спасибо,  — поблагодарил Строев и сел.
        Михаил Борисович всегда чувствовал себя уверенно и покровительственно, когда другие люди пребывали в смущении и замешательстве. Он остроумно рассказал историю с грибочками от беременности и галантно осведомился у Ольги Радиевны о состоянии здоровья кошки Маргариты.
        Атмосфера немного разрядилась, и Люсины коллеги уже искоса посматривали на нее — теперь уже с интересом и вопросительно.
        — Да, я была замужем пять раз,  — сказала Люся.  — Ну и что? Ни о чем я не жалею. Что же делать, если так жизнь распорядилась? Они же не любовниками, а мужьями были, понимать надо! И я их всех до сих пор люблю, в смысле ценю. Вот Павлик Бойко, такой запущенный был, когда мы познакомились. В ванной по всем стенам пенициллин рос. А со мной еще одну золотую и две серебряные медали получил. Правда, Паша?
        Бойко согласно кивнул.
        — Или Строев, например,  — продолжала Люся.  — На скользкой дорожке стоял. Подлогами занимался, хоть и бывший милиционер. А ведь умница какой! Редкий академик столько книг прочел. Опять-таки подружку мою осчастливил. Можно сказать, нашли друг друга с моей помощью два замечательных человека, два книголюба, а теперь уж и писателя.
        Люся немного волновалась, речь ее была загадочна для непосвященных, но для нас отсутствие логики и умолчания не было преградой для понимания.
        — Сереженька Копыто.  — Люся повернулась к нему, но продолжала говорить в третьем лице.  — Никакой он не извращенец. Просто было приворотное зелье, неправильно употребленное. А голова у Сережи замечательная. Благодаря ему мои мальчики математику полюбили, запомнили десять корней из пятизначных чисел и несколько делений и умножений десятизначных. Вот незнакомых людей и развлекают, словно у них такая же память, как у Сережи. А где, кстати, мои дети и первый муж? Володька!  — позвала Люся.  — Мальчики! Где вы там? Не проказничайте.
        Появился Димка, наивно улыбающийся,  — знакома нам эта улыбочка.
        — Мама, у нас льда не оказалось,  — заявил он.
        Сразу за этой репликой Женя ввел в комнату Володьку. К подбитому глазу мужа номер один был приложен пакет с замороженным минтаем. Два рыбьих хвоста нахально, по-заячьи торчали над Володькиной головой.
        — Люсь, ну вот так!  — жалобно и просяще сказал Володька.
        Его вид был настолько потешен, что от смеха не удержалась даже Ольга Радиевна.
        — Что вы там столько времени делали?  — простонала Люся.
        — Третий хвост отдирали,  — пояснил Женя.
        — «Не жизненно, не жизненно» говорят,  — жалуясь, передразнил Володька мальчиков.  — Подумаешь, Н-н-немировичи-Данченко.
        — Горе мне с вами,  — покачала головой Люся.  — Садитесь уж. Я тут про своих мужей рассказываю.
        — Вижу слезы умиления в глазах благородной публики,  — хмыкнул Димка.
        — А что?  — взбодрился А.П. Рогов.  — Удивительная судьба, достойная удивительной женщины.
        — Но до Гиннесса маме еще далеко,  — заметил Женя.
        — Гиннесс — это пятый, еврей?  — громким шепотом спросила Блондинка Брюнетку.
        Все сделали вид, что не услышали невежественного вопроса.
        — Позвольте мне сказать,  — поднялся Бойко.  — Люсенька, я буду краток. Прожита жизнь — плохо ли, хорошо ли, но не воротишь. И вот, оглядываясь назад, вижу, что самым лучшим человеком, которого я встретил на своем пути, была ты, Люся. Ты воспитала моего сына, замечательно воспитала, а сейчас растишь внучку. И в сердце у меня не только невыразимая благодарность тебе, но и большая любовь. Она прошла много испытаний и выстояла. Словом, Люся, я снова прошу тебя стать моей женой, простить и составить мое счастье.
        — Минуточку!  — Володька отнял от глаза рыбу и передал ее сыну.  — Почему это ты просишь? Опять мне дорогу перебегать? Я, можно сказать, вторую неделю слова фомр… форвм… фор-му-лирую. Люся, вспомни молодость! Люся, я тебя всю жизнь… Скажи «да» — я ни капли в рот. Хочешь, закодируюсь? К Кашпировскому, хочешь? Будь моей сувп… сурп… женой, Люся!
        — Ой, ребята, что вы в самом деле,  — смутилась Люся.  — Вот придумали. Давно быльем поросло.
        Спасибо, конечно, но перестаньте это говорить и не думайте…
        — Да, да,  — кивнул Михаил Борисович и снова по-хозяйски положил руку на Люсин стул,  — что было, того не вернешь. Есть совершенно определенные, современные обязательства, моральные соглашения.
        — Миша, ты тоже не строй из себя возвращенца,  — осадила его Люся.  — Мы разошлись два года назад.
        Череда неожиданных объяснений настроила нас, публику, на продолжение действия. Словно в ожидании следующего акта, мы обратили взоры на Сережу Копыто. И он действительно заговорил:
        — Мне так и не удалось высказаться, Люся, меня перебили. Я хотел, хочу сказать, что энергетика твоего поля необыкновенно велика. Она заряжает людей жизненной силой, подпитывает их. Мне, например, очень не хватает твоего, Люся, излучения. Если бы ты согласилась…
        — Я бы подключился к твоему реактору,  — вставил Женя.
        Люся не успела ответить Сереже, потому что всех нас отвлекло всхлипывание и сдерживаемый плач. Рыдала Блондинка. Брюнетка ее утешала. Она пояснила нам:
        — Личные неурядицы.
        — За всю жизнь один,  — вырвалось у Блондинки сквозь слезы,  — и тот сбежал…
        — А у меня что?  — задала риторический вопрос Брюнетка.  — Три копейки зарабатывает, а претензий на сто рублей.
        Ольга Радиевна хотела вздохнуть незаметно, а получилось шумно и горько: «Ох-ох-хой». Что подразумевалось под этим оханьем, было ясно без слов.
        Люсины глаза засветились скорбью и участием. Она беспомощно оглядывалась, и казалось, сейчас начнет раздавать бывших мужей в пользование обездоленным и одиноким женщинам.
        Я напомнила гостям, по какому поводу мы собрались. Потом рассказала о нашей с Люсей дружбе и призналась, что запечатлела по мере способностей на бумаге ее жизнь.
        Воспоминания о забавных историях, которые предшествовали Люсиным замужествам, развеселили нас, даже сплотили. Потому еще, очевидно, что теперь бывшие мужья не стояли в боевой стойке, оставив надежды на повторное покорение Люсиного сердца.
        Кто-то спросил Люсю о том, какая история ей наиболее дорога и больше помнится.
        — Последняя,  — ответила она.
        — С Михаилом Борисовичем и грибочками?  — уточнила я.
        — Нет,  — Люся застенчиво улыбнулась и покачала головой,  — самая последняя.

        В этом месте я обещала поставить точку, что и делаю.


    1998 г.


 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к