Сохранить .
Мама, мамочка! Доктор Нонна
        Житейские истории
        Что это за глупость такая, будто ни у кого нельзя одалживаться? Можно. Надо только постараться вовремя отдавать свои долги. И главное, почему бы не дать тем, кто тебя любит, хоть какой-нибудь шанс исправить ошибки? Раз о любви так много говорят, значит, за нее имеет смысл бороться. Принципы, гордость и педагогика тут совершенно ни при чем.
        Окрыленная этим простеньким, в сущности, прозрением, Даша набирает отцовский номер.
        — Папа, — говорит она после того, как закончен обычный обмен вежливыми формальностями, — мне нужна твоя помощь.

        Доктор Нонна
        Мама, мамочка!
        Настоящая любовь не только исцеляет и обновляет нас, она дает нам безопасность и ощущение, что мы божественные создания!
М. Шнеерсон

        Пролог
        —А ну-ка, девочки, приберитесь, давайте, давайте, не спать, сейчас обход начнется! Что вы тут всего накидали? — худенькая, вызывающе ярко накрашенная медсестра Даша врубила в еще спящей палате свет.
        Пациентки в ответ заворочались, кто-то застонал тихонько. Они обычно засыпали только под утро, и то с трудом, но ведь это, честное слово, не Даша придумала поднимать их в такую рань. Узкие каблучки звонко зацокали дальше по коридору онкологического центра им. Блохина. Абсолютно, или, как еще уклончиво выражаются осторожные медики, практически здоровая Даша чувствовала себя в гинекологическом отделении, переполненном несчастными, бесцветными женщинами, не в своей тарелке и вела себя, увы, тоже не лучшим образом. Ежедневные операции, агрессивные методы лечения… На слух, и то ужас пробирает до костей, а надо быть рядом, внушать надежду безнадежным, поддерживать слабых, не подавать вида, как все это страшно. Страшно, потому что слишком часто одни серые лица сменяются другими. Потому что кругом запах смерти. «Каширка» и есть, в сущности, один этот запах, хоть ее оптимистически и называют центром борьбы за жизнь…
        Мест не хватает. Пациенты прибывают ежедневно, со всей России. С единственной мольбой: ждать нельзя, спасите, пока не поздно! Время, их личное, родное, единственное, утекает сквозь пальцы, секунда за секундой. Они в испуге молят о помощи, предлагают последнее за койку, наркоз, анализы. Борьба за жизнь начинается не в операционной.
        Второй год двадцатилетняя Даша ходит по этому коридору. Видит, слышит, нюхает смерть и страх. Что, если они заразны? Что, если и она когда-нибудь вот так же?.. И когда наступит это «когда-нибудь»? Скоро? Или позже? Может, уже наступило, а она просто не знает? И за что вообще человеку, тем более женщине, такие муки? Неужто за первородный грех?..
        Она ходила в церковь, молилась, просила совета у батюшки, но тот, выслушав, сказал:
        — Много мудрствуешь, не для того голова.
        А для чего?
        На этот вопрос батюшка не ответил. Велел самой думать. У него тоже очередь.
        С тех пор Даша красится ярко, одевается не по-больничному, цокает по отделению неудобными каблуками, сбивая ноги. Защищается кричащими атрибутами сиюминутного бытия от пугающей вечности. Ее поругивают в ординаторской. Ворчат за спиной усталые пациентки. Таков, однако, ее ответ, личный, выстраданный, ее собственная борьба за жизнь.
        «Уволюсь, к чертовой матери! — утешает она себя, приступая к обычной суровой работе. — Вот только Коля вернется, и тут же уволюсь!»
        Так она говорит себе чуть ли не каждый день, но брат Коля, счастливчик Коля, при родительском разводе волею случая доставшийся отцу, тогда тоже нищему, а теперь совсем наоборот, вот уж три года в Америке, и, хоть обещал, вернувшись, помогать, одному богу ведомо, соберется ли вообще домой. Это ей, Даше, всю жизнь горбатиться за гроши, избавляя одинокую, стареющую, желчную мать от окончательной нищеты, а у Коли — призвание. Он программирует компьютерные игры для самых новых игровых автоматов, где человек, надев наушники и очки, полностью погружается в дорогостоящую виртуальную реальность, которая, по сути, ничем не лучше Дашиной, совершенно бесплатной. Такая же кровавая и безысходная, с неизменным «game over» после всех перипетий.
        «Коленька, мама в последнее время очень болеет, у нее то голова кружится, то в ушах звенит от высокого давления. Врачи рекомендуют капельницы, я бы их могла сама ей делать, но нужен препарат, немецкий, а на него деньги. Ты, может, скажешь папе, чтобы помог, а то я все никак не дозвонюсь, телефон, наверное, изменился…»
        С детства приученная гордой матерью ни у кого не одалживаться, и в первую очередь у отца, Даша еле заставила себя написать брату в электронную почту просительные слова. Отец, однако, сразу откликнулся, примчался чуть не в тот же день, денег привез вот прямо сюда, в больницу, и даже спрашивал, как еще облегчить им существование.
        Жизнью он это, видимо, назвать постеснялся.
        — Я вообще не представляю, как вы существуете! Цены растут, у нас с Лидушей не на все хватает, хоть мы, прямо скажем, неплохо устроены, — он заговорщически подмигнул дочке, — а на зарплату медсестры небось совсем не разгуляешься, тем более вдвоем?
        Возразить было нечего, но Даша все-таки возразила, вспоминая, как мать до последнего вкалывала на чужих, теряя драгоценное здоровье, пока отец, в дорогущих костюмах и галстуках, с экрана телевизора излагал ей, полумертвой от усталости, суть якобы неразрешимых проблем российского бизнеса:
        — Не беспокойся, нам как раз всего хватает, вот только бы лекарство, а так…
        — Счастливые вы! Как я иногда скучаю по той нашей, старой, жизни, ты себе даже вообразить не можешь! Как все тогда было просто! — Минут пять еще посетовав на тяготы богатства и оставив на столике две тысячи евро, холеный джентльмен, на вид лет всего тридцати пяти, с часами «Лонжин» на запястье, благополучно вернулся в кондиционированное нутро своего навороченного джипа и поехал обратно в свою новую, очень трудную жизнь, в трехэтажный особняк к хохотушке-фотомодельке Лидуше, хорошо, если совершеннолетней.
        Конечно, права была мама: ни у кого нельзя одалживаться, и в первую очередь у отца, но что поделать, если чертов препарат такой дорогой и так нужен?!

        В последней по коридору палате лежали всего четыре женщины. Кто-то в шутку прозвал ее VIP. Но ничем не отличалась она от других: перед утренним обходом во всех палатах висит одна и та же могильная тишина. Вот сейчас профессор Казаков — светило отечественной и даже, может быть, мировой онкологической науки — объявит приговор, суровый более или менее: кого на операционный стол, кого на облучение, кому химиотерапию. Света, Оксана, Инна и Лена шепотом уверяют друг друга, что все одно и то же, разница только в названиях, и бояться — по крайней мере сегодня, сейчас, при обходе, — в сущности, нечего. Почти. И все равно боятся. Подбадривая друг друга еле слышными «прорвемся, девочки» и «я точно знаю, все будет хорошо». Обижаться на неприветливую медсестру, бестактно пышущую завидным, крепким здоровьем, просто нет сил.
        Потому что все силы, каждую их крупицу, даже самую последнюю, отнимает чудовищная, неравная, убийственная борьба за жизнь.
        Света

        1
        «Таких сотрудников, как ты, я из своих ресторанов метлой выметаю…» — все-таки обращается мысленно Света к безучастной спине в белом халате. Тоже, впрочем, безучастно. Все теперь дается с трудом, даже недовольство окружающими.
        «Ночь, — думает она, — это ночь вынимает из меня душу…»
        Страшен утренний обход, но ночь — та еще страшнее. Кругом темно, тихо. Лежишь и невольно спрашиваешь себя, так ли будет под землей. И умирать ужас как не хочется. Нельзя ей умирать! Просто никак нельзя.
        «Ну должен же он понимать, этот Казаков!..»
        Что бы ни случилось, Свете надо остаться живой. Изуродованной, под страхом новых метастаз — неважно, лишь бы продолжать дышать, видеть, слышать… гнать, держать, вертеть, терпеть… и ненавидеть.
        «Ну и что? Кто не умеет ненавидеть, не умеет и любить!» — аргументирует она в свое оправдание, уже зная, что сейчас будет.
        «И много ты любила? — насмешливый голос Невидимого, как и ожидалось, тут же нагоняет ее, как «Мазерати» раздолбанную «девятку». — Кого, например?»
        Невидимый, пожалуй, еще пострашнее ночи. Он не проходит с восходом солнца. Хотя какое теперь солнце? Зима, сыро, промозгло, и потолок тяжелых облаков всего-навсего на пару метров выше замызганного потолка «Каширки».
        VIP…
        Ей и правда когда-то хотелось быть VIP.
        «Какая ж ты сволочь, господи! Шут гороховый!»
        Чуть приподняв опущенные веки, Света незаметно оглядывает своих соседок. Обломки былого великолепия. Кожа да кости. Острые носы, обтянутые землистой пергаментной бумагой. Чистый Освенцим. Не то что она сама: в ней и после изнуряющей болезни все еще солидные шестьдесят пять кило.
        «Ну, кто хочет посмеяться над моим брюхом? Над задницей? Над ляжками, которые не помещаются в штанины? Давайте, кабысдохи! Что, язык проглотили? Я-то теперь, поди, пошикарней вас выгляжу! Вот, хорошо смеется тот, кто смеется последним!»
        «Напоследок, ты хочешь сказать? — снова встревает Невидимый. — Ну да, будешь лежать в гробу красивая, настоящая VIP. Поздравляю».
        «Бог не допустит, чтоб мой Вовочка опять в сиротки!..»
        «И не допустит. Конечно, не допустит. Только ведь он, как ты выражаешься, сволочь, шут гороховый, с чего ж ты взяла, что о Вовочке твоем другие не позаботятся, да еще получше, чем ты? Вот, к примеру, Геннадий — чем не отец? Или Арина Михайловна? Тебя как-то вырастила, вырастит и внука».
        «Ну да, никчемный пьяница и жадная старуха! Я, я ему нужна! Мать! — Света под одеялом бьет себя кулаком в правую грудь и едва удерживается, чтобы не закричать от тут же проснувшейся боли. — Ненавижу! Ненавижу!»
        «Да, трудный ты случай, Светлана Васильевна, — Невидимый вздыхает, и Свете вдруг становится легче, будто кто-то очень любимый положил ей теплую руку на больное место, — ну ладно, давай еще раз, сначала…»

        —Вот, девочки, ешьте, — мать поставила перед подружками на стол тарелку с красивыми бутербродами, с которой Света уже ухитрилась стащить один с икрой и еще один с сервелатом, — и ты, Сашенька, тоже ешь, не стесняйся, а я сейчас вам еще чайку принесу. Только не шумите, а то у парткома заседание.
        Партком, заседание и «не шумите» — это Александре было ясно. Непонятно было, откуда на обед в будний день икра и сервелат. Такого просто не могло быть.
        — Поздравляю с днем рожденья, Арина Михайловна! Желаю вам счастья, здоровья, и большущее спасибо за угощение!
        — Ну, что ты, милая, у меня день рожденья только в августе, — Арина Михайловна улыбнулась и похлопала по спине дочь, со смеху подавившуюся третьим уже по счету бутербродом. — Не торопись, Светик, никто не гонится.
        — Извините, — прошептала, смутившись, Александра, опуская глаза, — я думала…
        — Ничего, ничего, ешьте.
        Смущенная, вероятно, не меньше гостьи, Арина Михайловна ретировалась в кухню.
        — С чего это ты надумала, будто у нее день рожденья? — с полным ртом промямлила Света.
        — А платье красивое у нее, — соврала Александра бойко.
        — Да, моя мама умеет одеваться! — с гордостью поддакнула Света. — Мой папа говорит, женщина вообще обязана уметь одеваться. Юбочка, блузочка, туфельки, сумочка — все должно быть в стиль и в цвет, иначе она не женщина, а инкубатор для производства будущих брошенок.
        Чувством такта подруга, конечно, не обладала. Александра невольно запрятала ноги в поношенных ботах подальше под стул и натянула на простенький свитерок синюю кофту ручной вязки — бабушкин новогодний подарок. Матери своей она не помнила, но, судя по фотографиям, та тоже никаким особым стилем похвастаться не могла, а жизнь свою и впрямь закончила одинокой.
        — Чего ты не ешь? Не голодная, что ли? — Света помешкала секунды две и потянулась за очередным бутербродом с лоснящейся черной икрой.
        Такие Александра вообще видела всего раз в жизни, в буфете Большого театра, куда отвел ее дядя, чтоб не пропал дефицитный билет: его невеста в тот день слегла с температурой. Видела, но не ела. И теперь вот тоже не судьба. Преодолевая стеснение, она все-таки взяла с тарелки аккуратный ломтик свежего белого хлеба с колбасой. Этот сорт был ей, как ни странно, знаком. Как раз на прошедший Новый год дядя с женой принесли им с бабушкой целый ящик продуктов — заказ, доставшийся старшему научному сотруднику в его научно-исследовательском институте. В основном консервы, не для праздника, но из печени трески дядина жена соорудила вкусный салат, а четвертинку батона сервелата нарезала бабушка на блюдо тонюсенькими ломтиками, чтобы хватило всем гостям.
        Арина Михайловна вернулась с чаем, разлила по стаканам с железными, как в поезде, подстаканниками, присела к столу третьей.
        — Сделать вам еще бутербродов?
        — Нет, спасибо, — вежливо отказалась Александра, — я уже сыта.
        — Я тоже, — Света согласно кивнула, присваивая себе самый последний бутерброд.

        Она с рождения не знала ни в чем отказа. Папа — завхоз при московском правительстве. Мама — буфетчица при парткоме. Понятно, что в доме у них не переводились ни дефицитный товар, ни обильные продовольственные пайки.
        «Такое уж было время, — говорит себе Света, все же краснея за свое тогдашнее поведение, — откуда я, двенадцатилетняя, должна была знать, как живут все остальные, хоть бы та же Сашка? У меня-то все было сам знаешь как! Что мне давали жрать, то я жрала! Сказали бы мне в детстве, что столько нельзя, я бы и послушалась».
        И действительно, обильные, высококалорийные пайки аукнулись ей потом самым неприятным образом. Лет в тринадцать Светлана, Светик, как нежно называли ее родители, без памяти влюбленные в единственную дочь, начала вдруг на глазах поправляться, и если еще в шестом классе она шумно и обидно осмеяла невзрачного одноклассника, избравшего ее королевой костюмированного новогоднего бала, наотрез отказавшись с ним танцевать, то уже через год раздобревшая «Пампушка» сама робко возложила бывшему обожателю на голову хлипкую бумажную корону.
        — Спасибо, — сказал тот, возмужавший и необыкновенно похорошевший за лето, и, к великому изумлению Светы, разряженной рукодельницей матерью в дорогие шелка двух благородных цветов, пригласил на танец Александру, кое-как завернутую в знакомые Свете старые кухонные занавески в цветочек.
        Александре, впрочем, досталась в конечном итоге не только бесформенная корона — окончив десятый класс и едва дождавшись, пока ей исполнится восемнадцать, верный рыцарь на ней женился и увез с собой учиться в сказочную ГДР. Оттуда Александра года четыре слала школьной подруге красочные открытки с видами полуразрушенных замков и пустынно-просторной Александерплатц.
        Света завидовала. Вернее, в ее случае правильнее было бы сказать — не понимала. Не понимала, как это может быть, что какая-то серая мышка, дурочка с тройками в аттестате, могла занять ее место. Сама Света всегда училась прекрасно — в этом смысле калории явно пошли ей впрок. Все дело в лишнем весе, утешала она себя, продолжая — зачастую в слезах — поглощать любимые конфеты «Грильяж». И пока вокруг нее бегали, хохотали, плескались в воде, обнимались и целовались ее приятели, сидела, тщательно задрапированная в складки очередной дорогой ткани, в сторонке, стараясь не шевелиться, чтобы никто ненароком не увидел лишние складки ее — еще более дорогостоящего — жира. Толстые никому не нравятся, над толстыми смеются, к толстым никто не относится всерьез, а значит, перед толстыми, по идее, решительно все виноваты: по достоинству их никто не ценит, только по внешности. Ах, ах, какой ужас! Кто-то не похож на безмозглую фотомодель!
        — Это ты виновата! Ты и твои проклятые бутерброды! — крикнула она как-то матери, обнаружив, что жених встречается с другой. — Лучше бы ты ими подавилась!
        Одиночество, как зимняя ночь, сгущалось вокруг нее слишком быстро. Во всяком случае, за целых пять лет педагогического института с ней, умницей и отличницей, так и не случилось того, на что, опуская длинные ресницы, за сигаретой, в перерыве намекали гораздо менее талантливые однокурсницы — все эти «тощие вешалки» и «проститутки».
        А потом и вовсе грянула перестройка, как кувалда по мейсенскому фарфору, которым была заставлена квартира воротившейся из ГДР Александры. Вернулась она, правда, одна, без мужа. Говорила, не сошлись характерами, слишком, мол, рано поженились, а теперь повзрослели оба, изменились. Плакала. Света, выслушивая ее жалобы со смешанным чувством жалости и удовлетворения, уверена была, что это просто справедливость наконец восторжествовала. В странной, правда, форме, потому что Свете она снова не принесла «давно заслуженного» личного счастья. Да и красный диплом, которым она прикрывалась, как щитом, от тревожных мыслей об истинных причинах своих неудач, оказался решительно никому не нужен. Правительство сменилось, ненавистные соблазнительные пайки иссякли, цены взлетели куда-то за пределы возможного, зарплаты докторов и профессоров превратились в злую шутку, в элитные школы пошли учителями дети других родителей, заранее успевших наворовать себе начальный капитал.
        Не то что ее незадачливые кормильцы.
        — Сидели на таких богатствах, а нажили один жир! — негодовала на них Света, понимая, что дорога в светлое будущее университетской завкафедрой зашла в тупик. — Что теперь, мне, что ли, вас кормить?
        Отец внезапных перемен не вынес, умер, не успев отпраздновать пятидесяти пяти. Мать, однако, не сдалась — взяла денег у знакомого «нового русского», схоронила мужа как положено и на фоне полного беспредела открыла продовольственный магазин.
        — Ничего лучше тебе в голову не пришло? — Света уже наслышана была о судьбе кое-кого из тех, кому не удалось в срок отдать такие же долги. — Хочешь, чтоб нам носы и уши отрезали?!
        Под грамотно построенной «крышей» доморощенный бизнес, однако, скоро расцвел, и в его густой тени Света благополучно пересидела самое трудное время, коротая его в основном за чтением сентиментальных романов с трагически-слезливым финалом.
        Счастливые концы ее раздражали, и, если бы не деятельная мама — Арина Михайловна, — все, возможно, так и закончилось бы синими чулками, мексиканскими сериалами и пятком беспородных кошек. Сомнительный кредит давно был отдан с процентами, дело шло. Но прозорливая Железная Леди, как прозвала ее дочь, без тени, впрочем, какого-либо уважения, на достигнутом останавливаться не собиралась.
        Свете было двадцать четыре, когда в доме у них появился Геннадий. Он был владельцем очень дорогого и совершенно убыточного ресторана с идиотским названием «Эскорт». Не очень красивый, не очень умный Гена был на восемь лет старше толстой, перезрелой девственницы, вечно чем-нибудь да недовольной. Опытный в делах любви, незнакомых Светлане, он не замечал недостатков ее фигуры.
        — Ты такая… сладкая! Ну, просто сдобная булочка, да и все тут! Сил нет, как мне тебя хочется! — признался он однажды, оставшись с ней наедине, пока Арина Михайловна, которую он нежно звал Аришенькой, готовила в недавно заново, по-современному, оборудованной кухне чай и свои знаменитые бутерброды.
        — Вы, Геннадий, в своем уме? — холодно осведомилась Света, отнюдь не желавшая себе новых сердечных травм.
        — Нет, — ответил горе-бизнесмен, доставая из кармана маленький бархатный футлярчик, — я от тебя давно без ума!
        Не за сногсшибательно дорогое кольцо, безвкусное, как все, что он приносил в дом, но за эти слова Света простила ему все несоответствия романтическому образу, успевшему сложиться у нее в голове. К любви ее чувство никакого отношения не имело, но брак у них получился если и не самый страстный, то в общем и целом все же счастливый. По большому счету, его не портили ни ковры с ухмыляющимися тиграми, ни тяжелая мебель, ни аляповатая посуда, которые Геннадий считал непременными символами благосостояния, ни тем более Светин лишний вес.
        Женушка-красавица
        Женушка-умница.
        Ненаглядная пышечка.
        Он совершенно искренне рассыпался в комплиментах и ласках, но удовольствия с ним она не получала, просто делала все, как он хотел, не высказывая собственных пожеланий и не проявляя инициативы, и старалась не замечать неприятных мелочей, запросто способных убить любое, даже самое сильное, сексуальное желание. Долг, как говорится, платежом красен: Свете, по-прежнему одевавшейся дорого и со вкусом, но не любившей смотреть на себя в зеркало, совестно было и намекнуть мужу на неприятную отрыжку после еды, дурной запах изо рта, потные подмышки, на давно вышедшие из моды яркие тренировочные костюмы.
        «Ничего, — думала она, — были бы дети, остальное уж как-нибудь».
        Детей, однако, все не было. Перед каждыми месячными Света ждала приятной новости, даже тесты в аптеке покупала заранее, но, хотя цикл у нее всегда был неровный, длинный, долгожданная вторая полосочка в окошке никак не проявлялась.
        — А ты пойди в церковь, попроси Святую Деву, она поможет, — посоветовала Александра, ни с того ни с сего вдруг ударившаяся в религию.
        — Еще чего! Что же это я, попрошайничать буду? — возмутилась Света, меряя ее презрительным взглядом с головы до ног: манера одеваться у «брошенки» была все та же, убогая. — На паперти пусть нищие стоят!
        Как и большинство бывших советских людей, Александра, после развода так и не нашедшая нового партнера, в перестроечные времена не разбогатела, а теперь, после дефолта, потеряв немудрящую работу, и вовсе распродавала за гроши свой ценный мейсенский фарфор с деревянного ящика у станции метро «Текстильщики». Очередная бестактность состоятельной подруги едва не ввела ее во грех.
        «Как тебя, паразитку, только земля носит?! Чтоб ты… Ой, нет, Господи, не слушай меня, не слушай! Глупость сморозила! Пусть себе живет. Таким, как она, в сто раз трудней, чем мне…»
        Может, как раз из жалости добрая Александра и дружила с ней до сих пор, а то кто еще гордячке и злюке без надобности слово скажет?

        Света ходила к врачам, сдавала бесконечные анализы, пила отвратительные на вкус минеральные воды — все без толку. Вроде и нет никакой патологии, а ребенок получаться не хочет. Рекомендовали проверить Гену, но Светлана отказалась оскорблять мужа унизительной процедурой. Мало интересуясь окружающими и тем, что они на самом деле думают, Света всех равняла в основном по себе, а потому была совершенно уверена, что Гена сразу же увильнет от супружеских обязанностей, если только будет повод.
        — Слушайте, в детском доме сотни сироток только и ждут, когда вы им руку протянете, — сказал как-то лечащий врач, приняв от Светы вместо спасибо очередную порцию попреков, — мы здесь, конечно, не упомянутая вами израильская медицина, способная на чудеса, но в деле своем все же кое-как кумекаем. Хотите быть матерью, хоть героиней, — будьте, возможность есть, а сюда больше не приходите, разве что по другому какому-нибудь поводу!
        «Генка виноват, он бесплодный! — С отвращением вспоминая все то, что муж любил регулярно делать с ней в постели, Света легко открестилась от неприятных слов врача. — Несправедливо это! Несправедливо, Господи! Куда ты смотришь?! Трудно тебе, что ли, помочь? Тоже мне, всемогущий называется!»
        Так Света впервые в жизни обратилась к Богу. Как, собственно, ко всем, к кому обращалась до сих пор, — со словами упрека.

        Похоже, прав Невидимый, с Богом ругаться ой как опасно… Пристраиваясь поудобнее на постели, Света в этот раз старается не потревожить грудь, которой, конечно, не спасет и Казаков. Спас бы жизнь, на том спасибо.

        Обещанное Александрой чудо между тем долго себя ждать не заставило.
        — У вас будет мальчик, — сказал другой, новый, врач.
        «Ну вот, так бы и сразу! Давно пора!» — удовлетворенно подумала Света. И блаженно расслабилась: справедливость снова восторжествовала.
        Надо отдать Светлане должное: избалованная и нетерпеливая, она без звука вынесла и жуткий токсикоз, и рвоту, и бессонницу, и боль в ногах, которым теперь приходилось носить не только ее, но и плод.
        Вот появится Вовочка…
        Давай купим для Вовочки…
        Вовочке понадобится то-то и то-то…
        Она, как волшебные заклинания, повторяла избранное сыну имя, и физические неудобства, связанные с его совершенно здоровым развитием и ростом, отходили на второй план, забывались и меркли.
        — Представляешь, Геночка, у нас будет сын!
        В этот, к сожалению совсем короткий, период их совместной жизни щедрый Гена, заранее полюбивший сына не меньше, чем она сама, казался ей очень нежным и очень любимым. Обои в детской с медвежатами и зайчиками, кроватка с голубыми рюшками, пеленальный комод, ванночка для купания, распашонки, ползунки, даже памперсы — все было куплено от души, расставлено и разложено загодя. Мальчику оставалось только появиться на свет, войти в этот мир, полный любви, и быть счастливым.

        «Если бы ты не вмешалась, все так и было бы! Зачем? Зачем ты вмешалась? — Света мысленно обращается к матери со всей силой былой ненависти. — Будь они прокляты, твои магазины!»
        Мать продолжала строить и расширять их давно уже общий с Геной бизнес, росло число супермаркетов, процветала сеть ресторанов для появившихся в России «белых воротничков». Когда у Светы на две недели раньше срока начались схватки, Арина Михайловна с Геннадием как раз открывали в Питере новый филиал.
        — Мама, Гена, что мне делать?! — стонала роженица в телефон. — Что делать?!
        — Вызывай «Скорую», — резонно сказала мать, — отопри дверь, сама сядь на диван и жди, а я предупрежу Александру, чтобы встречала тебя в роддоме.
        — Хорошо тебе говорить — жди! — завыла Света, корчась от следующей волны дикой боли. — Пока по пробкам «Скорая» доедет!
        — Что ты предлагаешь? — Арина Михайловна старалась сохранять хотя бы внешнее спокойствие. — Мы далеко. Звони в «Скорую», садись и жди. Объясни ситуацию, пусть тебя заранее положат в роддом.
        — Заранее?! Что значит — заранее?!
        — Первые схватки обычно проходят, сегодня ты, скорее всего, не родишь, а завтра мы с Геной приедем, но пусть, пусть они тебя отвезут, на всякий случай.
        Света не послушалась.
        Улучив момент между схватками, она спустилась на лифте с третьего этажа, остановила частника и, протянув ему пятьдесят долларов (другой наличности в доме не нашлось), сквозь слезы проговорила:
        — Будьте добры, в роддом, на улицу Победы.
        Сегодня, через одиннадцать лет, она с изумлением думает о своем тогдашнем легкомыслии. Время-то было какое! Девяносто девятый год! Тогда, после дефолта, за пятьдесят зеленых и убить могли…
        — Ну садись, — пожилой частник чуть скривил губы в не очень искренней улыбке и повез ее, плохо соображающую, прямиком в Измайловский парк.
        — Куда? Куда мы едем? — Дорогу до роддома Света знала хорошо, и непривычные улицы, по которым мчались старые «Жигули», вызывали у нее страх.
        — Так ближе, — отозвался водитель уже совсем без всякой улыбки и, остановив машину в пустом и незнакомом месте, приказал: — Выметайся, сучка жирная, снимай кольца, все золотые цацки, да побыстрей!
        Понимая, что попала в беду, Света кое-как выбралась наружу. Вытащила серьги из ушей, расстегнула цепочку дорогого кулона на шее, и только обручальное кольцо никак не снималось с отекшего пальца.
        — Я сейчас, сейчас… Вот, возьмите, все возьмите, только отвезите в роддом, я вас умоляю!
        — Ничего, сама родишь, — приняв из трясущихся, заледеневших рук добычу, грабитель сел обратно в «Жигули», — девки раньше и в поле рожали!
        Со страху у Светы начались самые настоящие родовые схватки. Опустившись на землю, мокрую после недавнего дождя, и почти забыв про боль, она с ужасом почувствовала, как отходят воды.
        «Девки… в поле… рожают… да…» — стаскивая с себя нижнее белье, Света пыталась вспомнить, чему учил врач на курсах рожениц, вдыхала, выдыхала, снова вдыхала, тужилась. И кричала. Громко кричала, в надежде, что августовский парк на самом деле не такой пустой, каким кажется.
        Ребенок был здоровый, крупный, сильный и за жизнь свою — вместе с теряющей сознание матерью — бился до последнего.
        2
        В себя она пришла только в больнице. Сознание возвращалось медленно, сначала будто заново погружая ее в сон, где она смотрела вслед быстро удаляющимся «Жигулям», ощущала холод травы, рези внизу живота и — потеряв следующие минуты (а может быть, часы или дни — тут у нее не было никакой уверенности) — горячий язык шоколадного лабрадора у себя на щеке.
        — Женщина, что с вами? Вы живы?
        Какая-то старушка, не исключено, что хозяйка веселого пса, радостно носившегося кругами, наклонялась над Светой, щупала пульс, то и дело выкрикивая в сторону не собачье имя:
        — Мишка, Мишка, ко мне! Мишка!
        — Вовочка… — прошептала Света ей прямо в сухонькое ухо, трогая свой увесистый живот. — Вовочка… помогите…
        До недогадливой бабушки наконец дошло, в чем дело.
        — Ой, милая, а я-то не поняла, думала, ты просто толстая такая! Поди разбери! — охая, она раздобыла из кармана плаща допотопный мобильный. — «Скорая»? «Скорая», тут женщина рожает, прямо в парке. Каком? В Измайловском, где ж еще? Я тут живу рядом… Ну да, да нет! С другой стороны! Что ты такая непонятливая? Нет, не там, где пруд!
        «Чертова бабка!» — с опозданием обругала ее Света.
        И пришла в себя.
        — Господи, горе-то какое!
        «Мама…»
        Сколько же прошло времени? Получается, чуть не сутки…
        «Вовочка…»
        Света открыла глаза и тут же снова зажмурилась от яркого света.
        — Арина Михайловна, смотрите, Светик проснулась!
        — Вовочка… Вовочка где? — Говорить было трудно, даже очень, поэтому Света расстроилась, что ни мама, ни Александра не услышали самого важного вопроса, занятые минутной радостью ее пробуждения.
        — Гена, — заорала мать как оглашенная, — Геночка, сюда! Светик проснулась!
        «Что я им, спящая красавица?! Чего она так развопилась?»
        — Вовочка! — повторила она настойчивее, разыскивая и не находя глазами молчащую Александру. — Вовочка где?
        — Ага, вижу, наша роженица проснулась. Ну, вот и славно. А теперь, будьте так любезны, выйдите все отсюда.
        На голос, незнакомый и все же странно знакомый, Света повернула тяжелую голову — и обомлела. Прямо над ней, в белом халате, с маленьким кулечком на руках, издающим непонятные, хрипящие звуки, стоял Юра, бывший Сашкин муж.

        Вместе с ним в жизнь молодой матери вошло страшное слово «асфиксия».
        — Что это? — спросила она и потянулась к недвижимому кулечку, продолжавшему нехорошо хрипеть. — Дай мне его, Юра, это ведь мой сын, да?
        — Подожди, — Юра отошел на шаг, — сначала выслушай, что я тебе должен сказать.
        — Дай мне моего сына! Немедленно!
        — Ну, как знаешь, — кулек перекочевал ей на грудь, — держи, не урони.
        Малыш показался ей настоящим ангелом. Глазки, носик, ротик — все такое миниатюрное, милое, теплое.
        — Вовочка, милый мой, мальчик… — умиленная, она гладила его по головке, поцеловала в лобик. Лобик был горячий. — Юр, а почему он такой горячий? И не шевелится совсем? Это нормально?
        Собираясь с духом, Юра присел на край ее кровати.
        — Он задохнулся, Света. Твой сын при родах задохнулся. Запутался в пуповине, застрял в родовых путях и, пока тебя искали…
        — Что за бред? Шутишь? Да ведь он дышит… дышит же…
        — Дышит, — подтвердил Юра тихо, и по выражению его лица Света поняла, что он, увы, не пошутил, — но это, собственно, и все.
        — Все? Что значит — все? Это мой сын, мой Вовочка, он жив — это главное! — Она просто не в состоянии была поверить в то, что происходит. — У нас с мужем достаточно денег, мы его вылечим, поедем в Израиль, в Америку, куда надо…
        — Света, — остановил ее Юра, дотрагиваясь до ее бледной руки своей, горячей и уверенной, — я учился и работал и в Израиле, и в Германии, можешь мне поверить, в мире нет ни таких врачей, ни таких лекарств.
        — Так что же мне делать? Выбросить его, что ли, на помойку?! Он живой же! Ну, пусть больной, пусть инвалид, но ведь живой! — Злость и обида кипели в ней, как вода в чайнике. — Чем молоть всякую чушь, лучше бы температурой его занялся! Врач называется!
        Юра вдруг посмотрел на нее так, как тогда, на новогоднем балу в шестом классе, когда она при всех отказалась выйти с ним вместе на танцплощадку.
        — У мальчика двусторонняя пневмония, — сказал он жестко, — откашливаться он не может, в легких уже полно жидкости, он опять задыхается. Только поэтому, кстати, я здесь. Как специалист. Меня Саша вызвала. Хотя… может быть, лучше бы она этого и не делала.
        Света снова взглянула на Вовочку. Маленькое симпатичное личико оставалось абсолютно неподвижным.
        — Для кого лучше?
        — Для всех, — Юра вздохнул, — ладно, давай его мне, пора.
        — Нет, нет, не надо! — Прижав Вовочку к себе, Света попыталась загородить его от Юры, разрыдалась. — Мама! Гена! Помогите!
        Первым в палату ворвался Геннадий, кинулся к обливающейся слезами жене.
        — Что, что такое? Что?
        — Он, — всхлипывала Света, кивая на Юру, — он… хочет убить Вовочку! Нашего мальчика… убить!
        — Да нет, Светик, нет, — вмешалась Арина Михайловна, обнимая дочь, — что ты! Он помочь хочет! Из Питера с нами приехал!.. Юрочка, не слушайте… Саша, скажи ей!
        — Да, скажи ей, Саша, что если она не отдаст мне ребенка прямо сейчас, часа через два сможет оплакать его по-настоящему, — проговорил Юра вполне спокойно, — всего два часа. Ее выбор.
        Мать смущенно молчала. Гена застыл. Всего два часа — и страшная ошибка (не ее — их!) если не исправлена, то стерта. И можно жить дальше, как будто ничего этого не было… Света могла бы поклясться, что именно в ту минуту впервые почувствовала такую теперь привычную боль в правой груди. Боль кольнула один раз, потом другой, тягуче заныла в подмышке. И прошла. На время уступив место другой, той, что в душе.
        — Спаси его, Юра, пожалуйста! — Протягивая ему свое несчастливое сокровище, Света уже знала, что Юра — его единственный шанс.
        Молока у нее было много, густого, жирного — только пей и расти, но Вовочка и выздоровев не пил. Не мог. Не мог держать голову. Не мог двигаться. Не теряя последней, горькой надежды на чудо, Света страдала, ища в бесчувственном теле своего мальчика проблески жизни, и, не находя, повторяла:
        — Зачем вы меня оставили одну на сносях? Зачем? Зачем?
        Очень мучил мастит. Долго и трудно заживал шов на животе. От таскания тяжелеющего, всегда расслабленного ребенка постоянно болела спина. Свете было все равно. Она видела, конечно, что Геннадий, растерянный, постаревший, заброшенный ею, как отслужившая вещь, начал пить. Понимала, что семейный бизнес рушится, потому что пожилая мать в одиночку уже не справляется со своей продуктовой империей. Можно было бы сказать мужу пару добрых слов, приласкать его, как он любит. Попросить его помочь матери с делами. Можно было бы даже, сняв у них лишний камень с души, нанять няню для мальчика и самой пройти обследование, как настоятельно советовал Юра, регулярно навещавший Вовочку, склонного к заболеваниям легких. Сегодня Света многое отдала бы за то, чтобы вовремя последовать Юриному совету. Однако тогда постигшая ее родных кара казалась ей вполне справедливой: для чего они хотели избавиться от Вовочки? Пусть теперь переживают вдвойне. И Света не шла к врачу, а снова и снова, день за днем смотрела в пустые, будто стеклянные глаза младенца, пела ему колыбельные, одевала в забавные ползунки, мало ела, плохо
спала.
        И каждый день, не отдавая себе в этом отчета, подспудно ждала Юру.
        Прожив почти три десятка лет, она так и не узнала, что значит желать мужчину. Не как трофей, доказательство собственной ценности, а всем телом, до жаркой боли в животе. Сексуальное желание представлялось ей исключительно мужской привилегией, и когда подружки с упоением описывали свои любовные игры, про себя называла их выдумщицами и лгуньями. Сомневаться в своей правоте она начала только теперь, когда от каждого Юриного прикосновения, самого невинного и случайного, внутри всякий раз будто прокатывалось цунами.
        Арина Михайловна на участившиеся визиты молодого врача смотрела скептически.
        — Зачем, Светик, он без конца к нам ходит? Вовочка-то вроде в последнее время не болеет совсем… Для чего ему лейб-медик? Только деньги даром переводить.
        — Ну конечно, чего на убогого тратиться! Пусть бы помер поскорее! Так? — злилась Света.
        — А хоть бы и так, — мать, как ни странно, даже не возразила, — ты к нему прилепилась, как к кукле, совсем с ума сошла, ничего не замечаешь, мне не поможешь и Генку вон до алкоголизма довела глупостями своими, да и жрать нам скоро тоже нечего будет!
        — Тебе бы только жрать! Жрать, жрать, жрать без конца! Да если бы не твои эти рестораны-магазины, был бы у меня здоровый сын! Кто меня на сносях одну оставил? А? Его болезнь — твоя вина! Твоя и Генкина. Жадные вы больно до прибылей! Юрка, между прочим, да будет тебе известно, за свои визиты ни копейки не взял!
        — Еще лучше! — ничуть не обрадовалась Арина Михайловна. — Ну, что ты у меня за дура? Права Саша, ничего не соображаешь!
        — Ах, это Сашка тебя против своего бывшего настраивает! Ну, понятно! Упустила мужика, теперь кобенится! Вот пусть она тебе и помогает, тунеядка эта безработная, постоянно в доме толчется! Только Юрку она во второй раз от меня не получит, пусть не надеется!
        — Ну, что ты, девочка, — мать аж побледнела, — ты же замужем! Зачем же с Геной-то так?
        — Плевала я на Гену, — честно призналась Света, испытывая новый прилив ненависти и к нему, и к матери, и к Александре, — ты мне его подсунула, сама с ним и разбирайся. У меня на эту жизнь другие планы!

        И в самом деле, недели не прошло, как они с Юрой стали любовниками. Она однажды, прощаясь, поцеловала его в гладко выбритую щеку. Он взял ее за руку, отвел в их с Геной спальню и сде-
        лал все так, как ей было надо. Потом они встречались в других местах. Прошли осень, зима, наступил май. Света теперь с нетерпением ждала одиннадцати часов утра, чтобы положить в коляску молчаливого Вовочку, дойти с ним до зазеленевшего парка и на лавочке дождаться Юры. Он приходил к двенадцати и оставался с ними до трех. Сначала всегда осматривал ребенка, слушал, проверял почти отсутствующие рефлексы, делал пометки в записной книжке. Потом наступало время Светы. Они шли в небольшую квартирку, которую Юра снял рядом с парком. Никаких признаний он Свете не делал, ничего не обещал, планов на будущее не касался, но любил так, что она, даже продолжая страдать за бессмысленно кряхтящего мальчика, чувствовала себя счастливой.
        Она влюбилась. И хотя поделиться нежданным-негаданным счастьем ей было не с кем, менее драгоценным оно от этого не становилось. Гена, мама, Александра… Живя с ними рядом, Света даже близко не представляла себе, как у них на самом деле дела. Гена продолжал запойно пить. Мать надрывалась, зарабатывая деньги. Александра стала ей помогать и даже, кажется, вошла в долю.
        «Интересно, с какими средствами?» — язвила Света, не уточняя.
        Все это не имело значения. Важен был Юра, один он.
        3
        Беда подкралась, как всегда, незаметно. Света помнит абсолютно точно: это был понедельник, 14 августа. Назавтра Вовочке исполнялся год.
        — Ну, вот и все, моя миссия окончена, — сказал Юра, улыбаясь, и положил мальчика обратно в коляску.
        — Какая миссия? — удивилась Света, начиная расстегивать пуговицы не блузке.
        — Научная, — непонятно пояснил Юра и снова улыбнулся. — Ах да, ты не раздевайся, нам надо кой-куда съездить.
        — Нам? — Света робко обрадовалась, потому что до этого они с Юрой никуда вдвоем не ездили. — А куда?
        Ей, впрочем, было не важно куда, лишь бы с ним.
        — Увидишь. — Немного недовольным жестом Юра оборвал ее расспросы. — Собирай ребенка, у нас мало времени.
        Спустились вниз, погрузили коляску в Юрин «Мерседес», поехали. Добираться пришлось довольно долго, стояли в пробках, но оба всю дорогу молчали. Света потому, что не хотела портить себе предполагаемый приятный сюрприз, Юра, вероятно, от неловкости.
        Наконец прибыли. Поднялись на лифте сталинского дома на шестой этаж, позвонили. Открыла им женщина неопределенного возраста, в бесформенном синем сарафане.
        — Здравствуйте, доктор! А мы вас сегодня не ждали…
        — Я ненадолго. — Юра почти по-хозяйски вошел в неопрятную квартиру, затягивая за собой Свету с неподвижно-тяжелым Вовочкой на руках. — Говорил тебе, оставь его в машине.
        Запахи перегорелого подсолнечного масла и затхлости ударили в нос.
        — Проходите, не разувайтесь, — засуетилась хозяйка, — не убирала я, сил что-то не хватает…
        — Ничего, не страшно, — Юра и не думал разуваться, — как там наш пациент?
        — Алешенька? Да так же, без изменений… — она открыла дверь в комнату, и Света увидела в инвалидном кресле того, кого бледная женщина нежно называла Алешенькой.
        Мальчика, нет, скорее мужчину лет двадцати. Большая голова свисала набок, слюни текли по щетинистому подбородку, искривленные руки, сведенные судорогой, напоминали клешни… Не сразу обратив внимание на вошедших, он издал какой-то короткий звук, похожий на мычание, и снова впал в прострацию. Юра подошел ближе, взял его за запястье.
        — Пульс учащенный. Он вас узнает, это хорошо.
        Женщина на радостную, казалось бы, новость не отреагировала никак.
        — Вот и все на сегодня, — Юра и ей улыбнулся так же, как за час до того Свете. — До пятницы, Полина Александровна.
        Только на лестничной клетке Света сумела заставить себя задать рвавшийся наружу вопрос:
        — Юрочка, а для чего мы сюда приезжали?
        — Не понимаешь? — В голосе любимого мужчины зазвучала то ли насмешка, то ли жалость.
        — Нет. — Почему-то Свете захотелось покрепче прижать к себе своего малыша.
        — Ну, хорошо, давай прямым текстом. — Юра взял ее за подбородок, заставив смотреть ему прямо в глаза, которые приобрели вдруг холодный стальной оттенок. — Тот кусок биомассы в каталке — будущее вот этого.
        Свободной рукой он ткнул Вовочке в спинку, так что мальчик проснулся и закряхтел.
        — Биомассы? Кусок? — Света попыталась высвободиться из незнакомо цепких пальцев. — Вовочка… А тогда зачем ты…
        — Зачем я трачу на него свое драгоценное время? Это ты хочешь спросить? — Юра теперь разговаривал и с ней, как с куском бессмысленной биомассы. — Диссертацию пишу, вернее, написал, статистики только не хватало. Раз уж ты все равно решила за его счет себя тешить до победного конца, пусть бедняга хоть науке послужит. В конце концов, есть же дети, пострадавшие, как и он, но не безнадежные. Ради них стараюсь. И ради таких, как ты. Полину видала? Годков через пять будешь такая же — полубезумная, нищая и одна.
        — А спал… спал ты со мной для чего? Тоже для статистики?
        У Светы даже не было сил ненавидеть, ругаться, кричать. Мир, только утром казавшийся почти светлым и притягательно надежным, дал трещину и утекал в нее, как вода в разлом скалы.
        — Ну, это старая история… — Юра все же опустил глаза и прикусил губу. — Знаешь, почему Саша от меня ушла?
        — Я думала, это ты ее бросил…
        Юра усмехнулся, прислоняясь спиной к стене.
        — Нет, она меня. Сказала, что ей обидно быть вторым сортом.
        — И кто же первый? — не то чтобы Свете действительно было интересно, подробности чужой личной жизни ее и в более счастливые моменты не занимали, но надо было говорить хоть что-то.
        Юра шумно выпустил воздух.
        — Ты, Прокофьева! Ты, курица слепая! Я из-за тебя с Сашкой связался. Ты меня обидела, вот мне, дураку гордому, и захотелось, чтоб ты к подруге поревновала немного, а ты!.. Ничего не видишь, не понимаешь, не замечаешь! Любишь свое горе, как конфеты! Ты хоть за что-нибудь когда-нибудь в этой жизни боролась? Толстая — и ладно, другие виноваты. С мужем в постели все не так — его вина. С ребенком несчастье — и то хлеб, за его кривой спиной разве жизнь тебя достанет? Ты о нем-то хоть минуту подумала? Вдруг он на каком-нибудь таком уровне, который современной медицине неведом, знает, что с ним? Знает, что заперт навсегда в этом своем гробу из плоти и крови? Ты из-за одного своего лишнего веса вон как страдаешь, а каково Вовочке твоему? Не думала? Конечно, нет! Когда ты о других думала, Светик-Семицветик?

        На обратном пути они снова молчали. Юра довез их до дома, помог разложить коляску, поздоровался с подвыпившим Геннадием, как раз вернувшимся из магазина с новой бутылкой водки.
        — Ну, Свет, пока. Надеюсь, у тебя все наладится, — сказал Юра, садясь в машину, — ах да, сходи все-таки к врачу, грудь проверь, это я тебе чисто по-дружески рекомендую.
        И уехал. Оставив Свету с Вовочкой и Геннадия стоять на тротуаре перед подъездом.
        — Ну надо же, какая скотина! — Света жалобно посмотрела на небритого мужа и горько расплакалась.

        Через неделю у Вовочки опять была пневмония.
        — Звонить Юрию? — спросил Гена, за все семь дней не выпивший ни капли и не сказавший жене ни слова.
        — Нет, не надо, — наклоняясь над колыбелькой, Света, прощаясь, ласкала взглядом любимые, но безжизненные черты младенческого лица, — не надо, я не хочу…
        4
        Профессор Казаков, как Юра когда-то, садится на край Светиной кровати.
        «Плохая примета, — думает она, — неважные, видать, мои дела…»
        И точно, к пациенткам профессор присаживается только в самых тяжелых случаях.
        — Вы, голубушка, знаете, что пришли очень поздно, кто-то, может быть, даже сказал бы слишком поздно, — начинает он, не вселяя надежды, — по результатам биопсии у вас инвазивный протоковый рак с поражением лимфоузлов. Будем делать операцию Пейти.
        В тяжелых случаях профессор предпочитает использовать в своей речи побольше медицинских терминов. Пациентов это обычно успокаивает, вселяет уверенность, что они в надежных руках.
        — Этот вид операции заключается в полном удалении молочной железы и подмышечных лимфоузлов. Дальнейшее лечение определим после. Через час к вам придет анестезиолог и будет готовить вас к наркозу. Остальное вам вот Дашенька объяснит.
        — Доктор, — говорит Света Казакову, ничуть не успокоенная, — у меня ребенок только что в школу пошел, я должна остаться живой!
        — Сделаю, что в моих силах, — отвечает он, — обещаю, но… после операции все зависит от вас. Девяносто девять процентов. Будете жить, если захотите.
        «Можно подумать, я не хочу!» — Внутри у Светы беззвучно взрывается злость.
        «Неважные твои дела, Светлана Васильевна, ой неважные… — Невидимый занимает рядом с ней освободившееся место Казакова. — У тебя всего час остался, не упрямься, думай! Думай, подобие Божье, пока не поздно».
        «Да о чем думать-то? О чем?»
        Но Невидимый, как назло, умолкает, прячется.
        «Именно теперь, когда мне наконец нужна твоя помощь?!»

        Когда схоронили Вовочку, Света с головой ушла в мамин бизнес. Про сына она вспоминала каждый день и плакала, но когда в памяти всплывало бессмысленное лицо Алешеньки — неутешное горе сменялось тихой, спокойной ясностью, как будто прозрачно-голубое небо проглядывало сквозь тучи.
        Так втроем с Геной и Ариной Михайловной дожили до Пасхи 2007 года. Мама с Александрой сходили в церковь, освятили куличи, принесли домой.
        — А поедемте-ка, девочки, на дачу, — предложил вдруг Гена, глядя, как теща накрывает праздничный стол. — По дороге мяса захватим, будем жарить шашлык, как вам такая идея?
        На даче они в последний раз были давным-давно, может быть, года два назад. Что там творится, на участке и в доме, представить себе было трудно.
        — Там такой бардак! — запротестовала Света. — К чему? И еще ехать! Здесь тоже хорошо!
        — Да, Геночка, пожалуй, поедем, — Арина Михайловна бросила на дочь недовольный взгляд и враз сложила обратно в пакет еще не распакованные куличи, — а кто не хочет, тот может оставаться, заставлять не станем.
        Света, задетая маминым неожиданным афронтом, в нерешительности уставилась в раскрытое окно. Погода стояла сказочная, свежий воздух так и манил наружу, но гордость удерживала от согласия на поездку.
        «Ну и пусть проваливают! Больно они мне нужны с их куличами!»
        Она уже почти собралась сказать что-то подобное вслух, когда почувствовала у себя на плечах Генины руки. Он подошел так тихо, что она не заметила, и обнял ее с такой нежностью, какую она помнила только с Юрой.
        — Нет, Аришенька Михайловна, я без Светика все-таки не поеду, мне без нее даже с вами, моя золотая, праздник не праздник будет…
        Продолжая глядеть в окно, Света не увидела, как мать утирает слезы. Постояв так еще немного, гордячка обернулась к Гене и примирительно сказала:
        — Ладно, раз хочешь — поехали.

        Запущенный сад покрыт был слоем прошлогодней листвы и сгнившими яблоками. Видно, урожай антоновки осенью был богатый, и Свете вдруг жаль стало не сваренного варенья, не испеченных пирогов, не выпитого компота. Собирая граблями жухлые остатки прошедшего времени, она вдруг и свои тридцать восемь лет ощутила не как цифру в ученической тетради, а как что-то, что действительно ушло. Гена уже разводил огонь в мангале, и легкий дымок, совсем не едкий, приятно щекотал ноздри.
        «Ах, если б Вовочка был с нами, здесь…»
        Она представила себе веселого третьеклассника, как он бегает, пристает к отцу, таскает у бабушки из-под рук что-нибудь вкусненькое. Улыбаясь своим мыслям, посмотрела на Гену. Он стоял над мангалом, подставляя дыму большие, широкие ладони.
        «У Вовочки, наверное, были бы такие же…»
        Приставив грабли к серому кривому стволу яблони, Света помахала мужу рукой.
        — Сейчас, Светик, уже скоро. Ты голодная?
        — Пока нет, — отозвалась она, раз в кои-то веки забыв обидеться на возможный скрытый намек, — и вообще, пойдем пройдемся.
        5
        Шли они, держась за руки, парой, как в детском саду. Сначала по проселку, потом по неширокой асфальтированной дороге, вздыбившейся посередине горбом, мимо длинного проволочного забора, окружавшего низкое мрачное здание из красного кирпича. Откуда-то Света помнила, что это местный детский дом. И действительно, в размокшем месиве весенней земли под выцветшей надписью «Стадион» гоняли мяч шесть или семь неулыбчивых подростков.
        — Это детский дом, мальчики? — обратилась к ним Света, неизвестно для чего.
        — Не-е, инкубатор для брошенных, — несмешно пошутил один из них, ногой лихо поддавая мяч в ее сторону вместе с комьями грязи.
        Красивый, стройный, белокурый, сирота был чем-то похож на Юру.
        «В детских домах сотни сироток только и ждут…» — всплыли в памяти давно забытые слова сердитого гинеколога.
        — Может, зайдем, Ген? — неуверенно попросила Света.
        — А что, давай…

        По нескончаемым коридорам сквозняками бродила тоска. Тусклые лампочки едва освещали облезлые стены. Пожилая женщина, точь-в-точь учительница начальных классов, но со шваброй в руках, удивленно вышла им навстречу из помещения то ли душевой, то ли туалета — Света не разглядела.
        — Вы кого-то ищете?
        — Еще не знаю, — ответила Света, — посмотрим.
        И тут услыхала детский плач.
        Там, где коридор заворачивал под девяносто градусов, в углу между стеной и разрушенным книжным шкафом стоял мальчик, лет, наверное, четырех. Лицо залито слезами. На глазу ячмень. Штаны размера на три больше, чем нужно…
        — Ах ты! — кинулась к нему женщина со шваброй. — Ну что ты будешь делать! Опять описался! Ну когда, когда это кончится?! Ты совсем, что ли, идиот?! Слов человеческих не понимаешь?! На меня смотри, когда я с тобой разговариваю!
        Ребенок зыркнул на нее ненавидящим взглядом и заорал еще громче.
        — Заткнись! — гаркнула та и отвесила ему звонкую затрещину прямо по затылку. — А ну, заткнись!
        — Сама заткнись, сука! Не то я тебе пасть порву и моргалы выколю! — грубо тявкнул мальчишка, в самом деле переставая плакать, и вызывающе посмотрел на обомлевших Свету с Геной.
        Первым в себя пришел Гена. Расхохотался, подошел к мальчику, сел рядом с ним на корточки.
        — Молодец ты, парень, не даешь себя в обиду! А что описался, так это не беда, с кем не бывало? Тебя как звать-то?
        — Володькой. — Пара вполне нахальных карих глаз, минуя Гену, впилась Свете прямо в переносицу.
        — Вовочкой, значит, — задумчиво проговорил Гена и в свою очередь тоже посмотрел на жену.

        На оформление документов ушло чуть ли не полгода, поэтому, когда Вовочка наконец переехал жить к приемным родителям, ему уже исполнилось пять. Опасаясь дурных примет, Света сменила в детской даже обои. Игрушки, кроватка, турник, ковры, одежда — все было добротное, красивое, яркое, вполне подходящее мальчику такого возраста, но Вовочка, казалось, терпит красочно-стерильную обстановку исключительно из благодарности. Послушный, как арестант, и, как арестант, себе на уме, в альбоме он толстым фломастером рисовал, подобно Малевичу, черные квадраты, замалевывая их густо, так что фломастера хватало максимум дня на два. Знакомые намекали, что неплохо было бы показать малолетнего маэстро психиатру, но у Светы уже был один неполноценный ребенок, нынешнего она постановила себе считать здоровым.
        — Ничего, он привыкнет, — говорила она и гладила Вовочку по курчавой головке, — правда, солнышко мое ненаглядное?
        — Правда, — отвечал он с готовностью и, улучив момент, когда взрослые, увлекшись разговорами, теряли его из виду, отправлялся в кухню на поиски еды.
        Страх остаться голодным преследовал его даже во сне.
        «Отдай мой хлеб! Отдай, гаденыш!»
        «Мой кусок, не дам!»
        «Я тоже хочу! Дайте мне! Мне тоже дайте!»
        Света ужасалась, уходила в их с Геной спальню и лежала до утра без сна, а Гена брал малыша за ручку, сжатую в кулак, ждал, пока тот расслабит побелевшие от напряжения пальцы, и тихо-тихо говорил ему на ухо всегда одну и ту же фразу:
        — Да пошли ты их, парень, на х…, вон там, за углом — глянь, — целый продуктовый магазин, твой собственный, запер за собой дверь, и ешь — не хочу.
        — Ну что за бред! Чему ты его учишь? Мало он матерится? — ворчала Света, больше, впрочем, из зависти, что не ей, а мужу удается успокоить мальчика.
        Мужнина нестандартная терапия, в отличие от ее дневных увещеваний, действовала безотказно. Более того, Вовочка Гену откровенно обожал.

        Если бы Света была внимательнее, непременно заметила бы, что маленький мужчина, который никак ни за что не хотел звать ее мамой и к которому, увы, не подходили ее умильные словечки вроде «кровиночка», «заинька» и «котеночек», и к ней тоже не равнодушен. Просто, пострадав, как взрослый, он и в нечаянном счастье желал оставаться с ними на равных. Однажды он собрался с духом и вместо черного квадрата на большом листе начертал силуэт женщины, белой, пышной, с прической как у Светы. У ее полных ног сидел человечек поменьше, явно мужского пола, глядя на нее снизу вверх с широкой улыбкой от уха до уха. Свой шедевр Вовочка преподнес ей ко дню рождения, с помпой, при гостях. Именинница глянула — и остолбенела: женщина на рисунке была совершенно голая, со всеми признаками женщины, как они есть.
        — Вот бесенок, черт! — в воцарившейся за столом тишине Гена не сумел сдержать скабрезного смешка, глядя на стушевавшегося мальчишку скорее уважительно, чем с укором.
        — Идиот! — пискнула Света, от смущения и обиды теряя голос. — Оба вы идиоты!
        После этого к психотерапевту стала ходить она сама: уж больно этот мальчик, ее Вовочка, отличался от идеального ребенка ее мечты — не ласковый, не миленький, грубый, словно извозчик, и к тому же без конца светкает, нормального слова «мама» в его бандитском лексиконе, кажется, вообще нет!..
        6
        —Прокофьева! Эй, Прокофьева! Проснитесь. Вам на клизму, — медсестра Даша трясет ее за плечо.
        Получается, Света все-таки задремала, несмотря на предоперационное волнение.
        «Клизма…»
        Света ненавидит эту во всех отношениях мерзкую процедуру, ее мутит от стен, облицованных белым кафелем, стеклянных шкафов с инструментами, банок с дезинфицирующим раствором, в котором, как живые змеи, плавают шланги и использованные наконечники. Оксана, соседка по палате, говорит, что клизма уравнивает в унижении молодых и старых, нищих и олигархов, больных и здоровых. Это, по ее мнению, должно утешать в самый момент санитарного надругательства над телом, и без того поруганным болезнью.
        Нет, Свету не утешает, но какая теперь разница, одним надругательством больше или меньше? Всего пара часов, и Светино тело изуродуют окончательно. Опять ей достался самый страшный удел. Удаление молочной железы… Звучит простенько, как будто что-то вырежут откуда-то изнутри — и всех дел, но нет, Света видела, во что превращает женщину такая операция. По сравнению с этим лишний вес, в любом количестве, не более чем укус комара на фоне выстрела в затылок. Казаков сказал: захотите — будете жить. Света ложится на клеенчатую кушетку, подтягивает колени к животу. И понимает, что вот это его последнее условие наиболее трудно выполнимо… Для того чтобы с отрезанной грудью хотеть жить, надо любить сам процесс, сам факт своего существования, вот как та же Оксана. Но разве может нормальный человек радоваться чему ни попадя? Недаром говорят, что смех без причины — признак сами знаете чего. Для радости нужен повод, настоящий, неопровержимый, а где он? Где? Нет его, хоть тресни. Может, в детстве когда-нибудь и был, но тогда все происходило само собой. По первым своим двенадцати годам она, во всяком случае,
промчалась, словно по лыжне на хорошо смазанных лыжах, и мало что помнит. По следующим двенадцати, до самого замужества — прокралась, пряча от окружающих то, что, если верить тогдашним фотографиям и Гене, прятать вовсе не стоило: ненавистная ей пухлая девочка не помещалась не столько в детские размеры, сколько в рамки собственного максимализма. Еще пять лет — в одной затянувшейся попытке забеременеть, еще два — в кромешном ужасе беременности и вымученного материнства, следующие семь — в пустоте никому не нужных дел. Получается, что всей жизни было у нее только два года. Всего два. Из сорока. Да и те она потратила в основном на неумелые попытки доказать Вовочке, что она ничем не хуже Гены…
        «Невеселый баланс…» — грустно соглашается с ней Невидимый.
        Когда он начал приходить к ней? Может быть, когда врач, тот самый гинеколог из районной поликлиники, что в девяносто восьмом прогнал ее из кабинета, щупая ей саднящую грудь, предположил рак? В тот день она со страху чуть не бросилась под пригородную электричку, удержала только мысль о приемном сыне — воспитательница в детском доме упоминала вскользь, что настоящая его мать выпрыгнула из окна. Свете не захотелось, чтобы мальчик когда-нибудь сравнил ее с той, никчемной, женщиной.
        «Эгоистка ты, Светлана Васильевна, каких свет не видывал!»
        Именно так он тогда сказал, Невидимый. Почти как Юра. «Когда ты, Светик-Семицветик, думала о других? Без твоей этой пошлой жалости к себе? Без тщеславия? Хотя бы о тех, кто тебя любит, о человечестве уж я и не говорю».
        «Да, правда, не нужна я им! И никому не нужна! Все сделала не так! А теперь у Вовочки есть его Гена и бабуля, у матери — ее Геночка, у Гены — Аришенька и Володька. Для чего им какая-то жирная, искромсанная уродина?» — думает Света напоследок, до конца оставаясь верной себе.

        Хотелось бы сказать, что она прозрела. Например, под наркозом. Или пока Казаков реанимировал ее почему-то вдруг отказавшее сердце. Поняла что-то важное, изменившее всю ее последующую жизнь. Но это не так. Укол, больничная рубашка, каталка, бахилы, операционный стол, невыносимо яркий свет ламп, безвременье наркоза, клиническая смерть…
        Женщина, проснувшаяся в кругу по-настоящему близких людей, такая счастливая, потому что они у нее есть, и такая несчастная, потому что этого не видит, — вряд ли когда-нибудь узнает, что сегодня осталась в живых исключительно потому, что семилетний Володька, спрятавшись с тетрадкой и фломастером среди мешков с использованным больничным бельем, роняя слезы на расплывающиеся черные квадраты, все три часа ради нее одной повторял непривычное, болезненное, горькое, с трудом помещающееся на язык:
        — Мама, мама, мама…
        И был услышан.
        Оксана

        1
        «Вот ведь мерзавка какая!» — думает медсестра Даша, проверяя Светину повязку.
        Нет, Даша не гордится тем, что приходит ей в голову, но, если бы было можно, она сейчас сделала бы завывающей дуре по-настоящему больно, чтобы той действительно было из-за чего убиваться.
        «Наркоз еще даже не отошел толком! Чего ж ты людей пугаешь?!»
        Даше обидно, очень обидно. За еле живого от усталости Казакова, который час назад вытащил эту плаксивую симулянтку с того света. За мужчину и двух женщин — пожилую и помоложе, — которые прячут от нее свою тревогу и мокрые глаза. За мальчика, который пристроился у нее в ногах и, уцепившись за краешек одеяла, повторяет, как стих, с выражением:
        — Мама, мама, мамочка, мама, мама, мамочка!

        —Да помолчите вы, Прокофьева, сил нет! Два года тут работаю, всякого насмотрелась, но еще никогда не видела, чтобы кто-то так орал, когда ему не больно!
        Даша сама не знает, зачем высказала свои мысли вслух. Никого не касается, что она думает, да и мнения ее никто, конечно, не спрашивал.
        — Ну что вы, Дашенька, — нарушает Оксана повисшее неловкое молчание, — это очень больно, очень… даже когда не больно.
        Светина соседка — полная ее противоположность. Худая, длинная, с вытянутым лицом в кругу морковно-рыжих волос, Вовочке она напоминает соленую соломку, и хотя его Света — сладкая плюшка с творогом — нравится ему больше, мягкость Оксаниной речи вызывает в нем симпатию. Поэтому и только поэтому он соскакивает на пол, пересекает палату наискосок и, протянув незнакомой улыбчивой женщине маленькую крепкую руку, звонко представляется:
        — Володька.
        Оксана отвечает на детское рукопожатие почти так же серьезно, как ответила бы на взрослое. Мальчишка ей нравится.

        Сына ей всегда хотелось, хочется и теперь, но ей уже сорок три — в таком возрасте, без мужа да после операции, о новых детях, конечно, смешно и думать. Смешно и грешно. Не дай бог, не успеет вырастить, нельзя же все на Анютку вешать! Анюта, старшая дочь, хорошая, работящая, безотказная, и так всю дорогу пестует младшую, Танечку, пока мать тут неделями баклуши бьет. А ей учиться надо, свою семью создавать. Девчонке-то уже двадцать, того и гляди сама родит.
        «Какая я все-таки везучая! — радуется Оксана, вспоминая своих девочек. — И с болезнью я тоже как-нибудь справлюсь!»
        Между тем от такой же точно опухоли в свое время умерла ее мать, и память о том, как долго и трудно она умирала, не изгладилась за все двадцать лет. Тогда, правда, и методы лечения были другие, а главное, обнаружили слишком поздно. Потому-то, случайно прощупав у себя уплотнение, Оксана немедленно побежала к врачу. Сидела в очереди и надеялась, что опухоль окажется доброкачественной — бывает же и такое. Ну, не сбылось. Зато грудь все-таки не отняли, только шрам остался, да и его не со всякой стороны видно. Умница этот Казаков, всегда старается сохранить женщине что можно. И взяток не берет, не то что остальные. Им не «подмажешь», так они тебе для клизмы вазелину пожалеют… Каламбур! Оксана хихикает, хотя денег лишних у нее отродясь не водилось, и про деловую скупость отдельно взятых наследников Гиппократа она знает не понаслышке. Все равно смешно.
        «Надо будет попросить Анютку купить профессору что-нибудь особенное в подарок…»
        Правда, чтобы купить, придется, наверное, что-нибудь продать, а продать — особенно теперь, после всех трат, связанных с ее затянувшейся болезнью, — вроде бы нечего.

        Прооперированная соседка между тем продолжает стонать, и родные сгрудились вокруг нее как безмолвные камни Стоунхенджа. На новые утешения у них, наверное, фантазии не хватает. Даша, конечно, права: не так ей больно. По крайней мере, ради мальчонки можно было бы взять себя в руки. Понятно, что не до смеха, но ребенок есть ребенок. Завела — имей в виду.
        В этом вопросе Оксана всегда была кремень. Неверные любовники, безденежье, безнадежье — как бы ни было плохо, все выстаивала, не ропща, ради дочерей. Дочери были для нее альфа и омега, за их благополучие, их счастье все была готова снести, все отдать. Себе во всем отказывала. Замуж не хотела выходить, чтобы отчим девочкам жизнь не испортил. Однажды даже своровала, думала, Бог простит, раз на благое дело, да, видно, недаром все же заповедано «не укради»… Грех есть грех, за него она болезнью платит. И благодарна: пусть так, лишь бы на детей не пал.
        «Разве что соседку по палате ты мог бы дать мне повеселее!» — в шутку обращается она к Богу, с которым с детства привыкла беседовать, когда захочется, без вмешательства церкви. Совершенно утомившись от Светиных причитаний, Оксана закрывает глаза, уплывает, как лодка по течению.
        2
        —Мам, а мам, скажи, Бог есть?
        — Не знаю. Зачем тебе? — устало отозвалась мать, не отрываясь от работы.
        Весной у учителей выпускного класса всегда бывала целая куча дел.
        — Ни за чем, просто так. — Оксана заглянула через плечо матери в строки сочинения по роману «Что делать?».
        Наиболее ярко квинтэссенция революционных идей Чернышевского воплощена в гвоздях, впивающихся в тело Рахметова…
        — Квинтэссенция в гвоздях? Что за бред? — ворча, мать принялась черкать и перекраивать заумно-корявые фразы. — Так что ты хотела, Оксаночка?
        — Нет, нет, ничего, не отвлекайся…
        — Как же ничего? Ты про Бога спрашивала… — мать в самом деле умела одновременно слушать, читать, писать и думать. — Для чего?
        На царство воинствующего атеизма надвигалась очередная Пасха, а с ней крестный ход. С пионерами и комсомольцами из года в год проводилась соответствующая агитационная работа, но каждый раз в жидкой кучке бабушек во главе с попом дружинникам попадалась парочка чересчур любопытных школьников. Это означало неприятности, проработку и, если не повезет, плохую характеристику, с которой о приличном вузе можно будет забыть.
        — Оксаночка, мы с тобой договаривались, что к церкви ты не подходишь, да?
        — А я и не подхожу…
        — Тогда с чего этот вопрос про Бога?
        — Я хотела его кое о чем попросить, но если его все равно нет, то…
        — Запомни, девочка, раз и навсегда, — мать отложила ручку и серьезно посмотрела на дочь, — твое счастье в твоих руках. Если тебе действительно что-то очень нужно, иди и возьми это, не дожидаясь подачек. Мы хоть и просто живем, но права имеем равные со всеми. Это и есть главное завоевание социализма. Поэтому наша страна самая лучшая в мире, и никакой Бог нам не нужен. Запомнила?
        — Запомнила.
        Шел 1979 год. Оксане только что исполнилось двенадцать — возраст романтический, полный несбыточных мечтаний и первых робких влюбленностей. Но желание, которое она собиралась поведать Богу, было вполне материально. Ей хотелось гитару. Семиструнную, как у цыган. Она вообще обожала цыганские романсы. Все кругом слушали Пугачеву, Леонтьева, Антонова, а она, Оксана, десять раз на дню крутила на стареньком магнитофоне в четырех местах оборванную и склеенную пиратскую запись Ляли Черной и трио «Ромэн» с Валентиной Пономаревой. В музыкальной школе бойкой шестикласснице объяснили, что инструмент — дело родителей, будет инструмент — добро пожаловать. Попросить у матери с отцом, едва сводивших концы с концами, для себя непрактичную дорогую вещь Оксане было совестно. Если бы не мамино «иди и возьми», вряд ли она теперь играла бы на гитаре. Предпринятый ею шаг был довольно сомнителен с моральной точки зрения, но вреда, по сути, никому не причинил. Более того, никто никогда не узнал, каким образом у нее все-таки появилась вожделенная семиструнка.
        А было вот как. Бога она все-таки тайком попросила, на всякий случай, но, поразмыслив дня два над имеющимися вариантами и ничего не надумав, снесла в ломбард отцовские серебряные запонки, свадебный подарок деда. Они были простенькие, почерневшие от времени, с двумя гранеными стекляшками на месте отклеившихся и потерянных топазов. Оценщик только потому дал ей за них четыре рубля, что разжалобился, слушая правдоподобную сказку о больной сестренке, которой прописано якобы усиленное питание. Язык у Оксаны всегда был подвешен неплохо.
        В музыкальной школе она сказала, будто инструмент купили родители, родителям — что гитару выдали в музыкальной школе. И опять ей поверили. Обман тем не менее наверняка вскрылся бы уже через месяц, потому что на защиту своей диссертации отец к единственной парадной белой рубашке точно надел бы единственные запонки. До защиты, однако, дело не дошло. За шесть дней до знаменательного события младшего научного сотрудника нашли мертвым в химической лаборатории его института. Неизвестно, как и почему в отцовском кофе очутился в большом количестве цианид. Следствие, правда, установило, что виноват был сам покойный: по не-внимательности использовал для питья грязный лабораторный стакан.
        Понятно, что на фоне такого горя о пропавших запонках больше никто не вспомнил. Не вспоминала и сама Оксана. Детский проступок перестал существовать сразу за дверьми ломбарда, как только родилась на свет невинная, все объясняющая выдумка. Осталось от него почему-то только чувство вины, неуловимое, как будущая мигрень, да загадочная, ни на чем не основанная уверенность, что Бог есть.

        После гибели отца жили еще скромней, хотя, казалось бы, куда скромнее? Маминой учительской зарплаты впритык хватало на макароны, жухлую магазинную картошку, хлеб да молоко. Ах да, и на гречку, конечно. Из нее мама делала их личный «деликатес» — крупеник: готовую гречневую кашу запекала в духовке по-особому, как пирог. При воспоминании о любимом блюде у Оксаны даже сегодня во рту собирается слюна. А салат? Салат из огурца и зеленого лука со сметаной? Свежие овощи появлялись у них дома редко, зато как они радовались — мама и Оксана! Нарежут дольками пару печальных огурчиков, покрошат лучку, зальют жидкой сметаной, сядут в кухне за столом и смакуют каждый кусочек. Мать часто по такому случаю даже меняла моющуюся клеенку на зеленую бабушкину скатерть, чтобы все было как в лучших домах Филадельфии. Так она говорила. Исключительно в шутку. Это Оксане грезились дальние страны, а мать даже в Сочи никогда не была. Вера в главное завоевание социализма не иссякла в ней даже в перестроечные времена, даже в больнице, где она умирала без обезболивающих три месяца на койке в продувном коридоре.
        — Ничего, дочка, все в порядке, не волнуйся. Больница, врач — что еще больному надо?
        Так и умерла, без единой капли морфия, без единого слова жалобы, с улыбкой.
        Глядя на себя в зеркало, Оксана иногда отмечает, что с годами становится все больше на нее похожа. И странно ли это, если вся жизнь проходила примерно в том же ключе? Кто-нибудь скажет, посмотреть не на что: китайские тапочки, видавший виды халатик, маникюра совсем никакого. Зато ни оптимизма, ни силы духа Оксане не занимать. Здесь, на «Каширке», среди безнадеги и страха, каждое утро она приветствует: «Доброе утро, девчонки!» И все улыбаются, даже Светлана. А ведь если задуматься, жизнь Оксане не уготовила никаких особенно приятных сюрпризов. Старшей дочери было меньше года, когда ее случайный отец, в прямом смысле этого слова, ушел за сигаретами и не вернулся. Так из нищеты собственного детства и юности Оксана плавно перекочевала в такую же убогую жизнь с грудным ребенком. После смерти мамы ей, правда, досталась двухкомнатная «хрущевка», настоящее — и единственное — состояние, которым она обладала. Между прочим, одна из всех своих подруг. Посидеть у Оксаны они любили очень, почти завидуя ее «двушке», хотя выглядела она чуть лучше сарая: лак с паркета давно сошел, обнажив скрипучие, совсем серые
досточки, подоконники заставлены цветами в горшках, заслоняющими и без того тусклый свет с северной стороны. Мебель примитивная, советская: трехстворчатый рассохшийся шкаф, у которого плотно не закрывается ни одна дверца, диван, впивающийся в спину упрямыми пружинами, пыльный ковер на стене, щербатая посуда из толстого фарфора, со следами плохо отмытой пищи, абажуры, похожие на подвешенные кастрюли. Оксана, однако, не унывала. Соберет гостей, возьмет гитару, приласкает, как своего мужчину, которого все нет и нет, и запоет несильным, но приятным голосом проникновенное цыганское:
        Ой, мама, мама, мама,
        Люблю цыгана Яна…
        Подтянут девчата нестройно, повспоминают каждая о своем, поплачут, выпьют сладкого вина по рюмочке — и снова все в порядке. По крайней мере, у Оксаны.
        После школы она сразу же пошла работать санитаркой в Боткинскую. Про вуз пришлось забыть. Учиться дальше, сидя у матери на шее, было невозможно. В Боткинской и работала до самой своей болезни, но уже медсестрой, параллельно закончив медицинское училище. Спасибо главврачу: поддержал, помог. И вообще, если б не он, в жизни не попала бы она теперь в эту VIP-палату! Позаботился, добрый человек, поговорил с кем надо.
        Работала, естественно, посменно, часто ночами, Анютку поэтому пришлось чуть не в год отдать в круглосуточные ясли. Забирала дочку домой только на выходные, но девчонка получилась такая же жизнерадостная, как она сама, всем была довольна и росла, слава богу, здоровой, несмотря на неполноценное питание. Ей тоже хватало праздников на кухонном столике, который никакая сила не могла заставить не качаться. Иногда, правда, Оксана выкраивала и на кино, и на театр. Не так, словом, плохо жили, хотя подруги не переставали удивляться, как это она даже после самого тяжелого рабочего дня и давки в метро полна жизни, как после отпуска. Гораздо удивительнее меж тем было, что ей, с ее-то судьбой, вообще удавалось вызывать чувства, похожие на зависть, тем более у друзей.
        Что же касается мужчин, то их у Оксаны было достаточно, но в основном женатых, хотя бы уже потому, что она распространяла вокруг себя сияющую ауру вечной радости, готовности полюбить, обогреть и утешить и, следовательно, так мало напоминала типичную жену. Не будучи записной красавицей, она провоцировала у обеспеченных и многодетных представителей противоположного пола нечто вроде экстатической эйфории.
        Так появилась Танюша, младшенькая.
        Оксана как-то в ночную смену присела минут на пять выпить чаю. Сидит, налила кипяток в блюдечко, пьет с сахаром вприкуску, а мимо как раз больной проходил, из тридцать второй палаты, язвенник, Виктор Потапченко. Залюбовался огненно-рыжими локонами, выбившимися из-под косынки, да у Оксаны еще случайно пуговка на груди расстегнулась, щеки от горячего разрумянились…
        — Вы, — говорит, — милая девушка, словно с картины Кустодиева «Чаепитие»! Глаз не оторвать, как хороши!
        Роман у них вышел недолгий, вроде пляжного, и, как раньше выражались, без отрыва от производства. Если бы не Танечка, можно было бы и вообще не вспоминать. За дочку, однако, Оксана была ему благодарна, хотя ни о своем отцовстве, ни о связанных с ним обязанностях Виктор так и не узнал. Через две недели уехал с хорошенькой женой в город под названием Борок, где-то на Рыбинском водохранилище. Получила, что хотелось, — не сетуй, как бы ни вышло, скажи спасибо и иди дальше, без претензий и не опуская глаз. Это было еще одно мамино правило.
        Почему-то Оксане в первые месяцы беременности, пока врач не внес окончательную ясность, казалось, что от Виктора непременно будет у нее сын. Она даже на секунду расстроилась, узнав, что в быстро растущем животе, вопреки предчувствиям и приметам, все-таки девочка. Расстроилась всего только на секунду, не больше, однако Танюшину болезненность — явную, хоть и не выходящую за рамки средне нормальной — относила на свой счет. Анюта, во всяком случае, за первые семь лет хорошо если трижды простужалась, а Танечка, та два дня в садике, две недели дома с температурой, вот уж пять лет. Так и цыганка-гадалка потом сказала: сглазили, мол, девочку еще до рождения или, может, не хотела ты, милая, ее вовсе?
        «Вот бы кому усиленное-то питание! Танечке бы моей…» — Оксана вздыхает, машинально наблюдая, как Светина мать разворачивает из фольги и дает внуку солидный бутерброд с чем-то таким вкусным и свежим, что аромат копченостей и огурца разносится по всей палате. Такие теперь, кажется, по-современному называют сэндвичами.
        — Кушай, Вовочка, кушай, только помедленнее, жуй, не торопись.
        Мальчик с готовностью берет у нее из рук двойной кусок черного хлеба с благоухающей начинкой, но, замечая пристальный Оксанин взгляд, медлит приняться за трапезу. «Соломка» смотрит на недоступную еду так, как еще недавно смотрел он сам — с горькой обидой. И с болью в пустом желудке. Сочувствие заставляет его снова спрыгнуть с материной постели и снова подойти к так и не представившейся ему женщине.
        — Вот, это тебе, — говорит он и протягивает ей нетронутый сэндвич, — бери, бери, ешь.
        — Ну что ты! Я… — Оксана хочет сказать, что не голодна, хочет вежливо отказаться: с какой стати забирать у ребенка, да еще такое дорогое, — что-то, однако, подсказывает ей, что взять надо. — Знаешь что, давай его разделим, — находится она наконец, — половину съешь ты, а половину я, после, согласен?
        — Идет, — соглашается тот, и за серьезностью на редкость взрослых черт мелькает едва различимая уважительная улыбка, — идет, только ты первая.
        «Надо же, маленький совсем, а какой настоящий мужик! Вот же повезет кому-то в жизни!..»
        В нерешительности оглядываясь на группку примолкших людей поодаль, Оксана с изумлением понимает, что они тоже на грани слез, а отец мальчика — немного запущенный с виду, но чрезвычайно приятный мужчина, с большими ладонями труженика, — и вовсе всхлипывает, рукавом утирая глаза.
        3
        Когда Казаков садится с ней рядом на кровать, разговоры в палате совсем затихают. Все знают, что это значит. Профессор между тем ничего не говорит, задумчиво перелистывая Оксанину историю болезни.
        — Ну, что, доктор, скоро ли мне на свободу? — Оксана, как всегда, бодрится, несмотря на вполне объяснимый страх.
        — Боюсь, что нет, — отвечает он, — судя по результатам анализов, операция прошла не так успешно, как мы думали, возможен рецидив.
        — Рецидив? — тихо переспрашивает Оксана, чувствуя, как покрывается холодным потом от ступней до самой макушки.
        До сих пор она убеждена была, что вовремя поставленный диагноз — гарантия полного выздоровления. Сколько она может быть сильной? Почти год каждодневного ужаса, и все с улыбкой, поддерживая детей вечно хорошим настроением, но сейчас, в эту минуту, когда их нет рядом, из нее словно воздух выпустили.
        — Неужели это еще не все?!
        — Боюсь, что нет, — повторяет Казаков, беря ее за дрогнувшую руку, — вам придется пройти лучевую терапию, примерно пять недель.
        — А потом?
        — Потом домой.
        Нет, не слышит она в его голосе никакой особенной надежды. Видно, совсем все плохо… Профессор, правда, еще чуть не с четверть часа разъяснял ей, что к чему, перемежая нормальную речь множеством непонятных терминов, но Оксана больше толком не слушала. Слишком уж неожиданно в этот раз рухнули ее надежды. Слишком много встало перед ней нерешенных проблем. Как обеспечить Анюте, только в сентябре поступившей в медицинский, еще пять лет спокойной учебы? Она и теперь вынуждена подрабатывать, а что будет, когда на нее свалится разом весь груз наследственной нищеты и заботы о пятилетней сестренке? Как пить дать, останется девка без образования и перспектив, а времена-то нынче другие, социализм давно упразднили вместе с его завоеваниями, нищим быть стыдно. Это значит, выскочит Анютка замуж за первого встречного нувориша, хоть бы ради Танечки, будет сама несчастной, и неизвестно еще, согласится ли практичный муж содержать не только жену, но и чужую маленькую девочку. Да и найдется ли вообще хоть какой-нибудь муж для нищенки с малым дитем? Анютка девочка золотая, умненькая, но внешности обыкновенной, роста
маленького и следить за собой как следует от простушки-матери, понятно, не научилась.
        Такой судьбы, как ее собственная, Оксана дочерям своим не хочет. Это одно. А еще есть квартира, которую теперь надо срочно приводить в порядок. И похороны… Нынче все дорого, яму на кладбище вырыть и то разоришься! Все изменилось, и только одно неизменно: нет у нее денег, нет, и все тут! Даже запонок в доме больше нет, чтоб заложить! Нет мужчин, нет и запонок — чему удивляться?..

        «Соломке», видно, совсем худо. Она вроде почернела вся, сидит на постели, коленки подтянула к груди, руками обхватила, как будто кувырок назад сделать собирается… Что врач ей сказал, Вовочка толком, конечно, не понял, да и разобрать трудно было — Светин «мясник» спиной стоял и нарочно говорил тихо. Одно первоклассник услышал и понял: кто-то к «Соломке» завтра прийти должен, квадратики рисовать. Радиолог. Да, кажется, так. Именно после этих слов она и расстроилась окончательно, губы прикусила, чуть не плачет.
        — Слушай, тетя, ты не бойся, — мальчик в третий раз подходит ближе, — я сам сто раз квадратики рисовал, не больно это вовсе…
        — Кончай, Володька, приставать, — останавливает его отец миролюбиво, но решительно, чуть виновато улыбаясь Оксане, — и вообще, собирайся, пора домой уроки делать.

        А ее девочки — безотцовщина! Танюшке никто так, как этому мальчику, не скажет, никто так не улыбнется, и никакая бабушка бутерброда не сделает… Эх, прогадала Оксана!
        Сейчас она укоряет себя за излишнюю осторожность: был бы у девчонок хоть отчим, не остались бы без нее совсем сиротами. С чего это она взяла когда-то, что будет он недобрым, глупым и жадным сексуальным маньяком? У нее самой тоже, поди, глаза имелись, могла бы и хорошего подыскать, ведь не кому-нибудь — себе любимой! А теперь, смертница, кому она нужна? Одна надежда — на Божью помощь. Хотя… мужчина, помогающий сынишке засунуть руки в рукава теплой куртки, женой своей, кажется, не то чтобы уж горячо любим. Заботится она о нем, во всяком случае, плохо. Она, конечно, и побогаче, и покрасивее, но болезнь, как клистир, всех давно причесала под одну гребенку, так что здесь и сейчас Оксана и Света точно на равных.
        «Прощальная ухмылка социализма!» — Оксана опять невольно хихикает, вспоминая покойницу мать.
        Уж если теперь не очень-очень нужно, то когда?..
        4
        С этим «нужно» хорошо бы, конечно, поосторожнее. Всю ночь, лежа без сна, Оксана борется с собой. Не отдала бы тогда, впопыхах, краденые серьги, можно было бы теперь за настоящую цену — на все бы хватило, и на ремонт, и на похороны, и на жизнь дочкам…
        «Ох, попутал меня черт! — в испуге обрывает она свою мысль. — Мало тебе, дуре, одной беды?! Не научилась?!»
        С серьгами действительно вышло нехорошо.
        Когда подросли дети, Оксана стала подрабатывать сиделкой у старушки Фаины Игнатьевны, восьмидесяти трех лет. Жила она одна, в шикарной, по Оксаниным понятиям, трехкомнатной квартире, с огромной кухней и потолками три восемьдесят. Ремонт там, правда, в последний раз делали, может быть, еще до революции, но состарившаяся роскошь все еще гордо смотрела с предметов старины: картины в золотых рамах, рояль с клавишами, пожелтевшими, как зубы курильщика, потускневшие зеркала со множеством родимых пятен и книги. Бесконечное множество книг.
        Из всех родственников у Фаины Игнатьевны был только сын Давид, где-то в Америке, да внук Левушка, его внебрачный сын, сотрудник швейцарской корпорации, без конца по командировкам. До обветшалой московской квартиры ни тому, ни другому не было никакого дела. Живет себе бабуля, и пусть живет. Одна только деятельная Оксана старалась, как могла, наводить порядок, то в одном шкафу разберет вековые завалы, то в другом.
        Вот так и наткнулась однажды на те серьги. На дне старинной сахарницы в глубине захламленного буфета. С виду они были вроде серебряные, с тяжелыми мутными камнями в центре и двенадцатью камушками, составлявшими обрамление. Анюта в тот год как раз заканчивала школу, близился выпускной бал, а у нее ни платья, приличного случаю, ни туфель, да еще хотелось девочке, сдав экзамены, с подружками хоть на недельку съездить на море. Денег, однако, в доме, как всегда, не было. Поэтому, должно быть, и пришла Оксане в голову дурная мысль взять чужое.
        Взять и продать.
        Завернула она свою находку в носовой платок, спрятала в бюстгальтер под левую грудь и поехала на Арбат к ювелиру. Он непонятную вещь крутил-вертел с полчаса, а все никак не соглашался дать запрошенные Оксаной наобум три тысячи долларов.
        — Откуда, — спросил потом, — у вас эти серьги? И давно ли?
        — С полгода, — соврала Оксана, — мне их за работу отдали.
        — Ну, вот себе и оставьте, — ювелир посмотрел на нее многозначительно, — мне неприятности ни к чему.
        — Какие такие неприятности? — испугалась Оксана. — Это не ворованное! Заработанное!
        — Да что там заработанное, когда не просто ворованное, а у самой английской королевы Елизаветы Первой из гробницы пропавшее, ровно сто пятьдесят три года назад? Газет вы, что ли, не читаете, голубушка? До этой вещи кто дотронется, уже, считай, нажил себе несчастья, не говоря уже про то, чтоб ее на себе носить! Проклятые они, серьги эти, кровь на них всех мучеников, убитых по королевскому приказу… А впрочем… тысячу дам, нравитесь вы мне, сразу видно, нелегко вам деньги достаются…
        Говорит, а сам бархатной тряпочкой камушки протирает, чтоб заиграли. Смотрит Оксана и думает: бриллианты. Два больших. Плюс мелкие. Да еще за старину. Ценности, словом, вещь необыкновенной. За нее, может, и пять тысяч не цена, но что с проклятьем-то делать? Ну, в конце концов со страху да второпях продала все-таки. Победило суеверие.
        На себя она из той суммы не потратила ничего — так решила: все девочкам. Анютке что собиралась. Танюшке одежек, игрушек и долгожданный велосипед. Вмиг разлетелась тысяча, а через три месяца Оксана, вытираясь после душа, нащупала у себя под левой грудью подозрительный узелок…

        Дело, однако, прошлое. Не воротишь. Уплыли серьги жадному барышнику. Оставили ей ее недуг. Надо обходиться тем, что есть.
        5
        Свете не по себе. Глядя, как соседка весело воркует с ее Вовочкой, она испытывает примерно то же самое, что в седьмом классе на новогоднем балу, — глубокое разочарование и настоятельный позыв отказаться от борьбы прежде, чем окружающим станет очевиден Светин проигрыш. Притворяясь, что занята просмотром раздобытого Александрой каталога с разными видами протезов молочной железы, от текстильных легких, послеоперационных, до настоящих силиконовых, годных для занятий плаванием и спортом, она краем глаза все-таки наблюдает за мальчиком, который как раз показывает Оксане свои рисунки.
        — Ну-ка, ну-ка, дай еще раз посмотреть вон тот, — Оксана заинтересованно вытягивает из маленьких ладошек один из мятых листков, — надо же, как интересно!
        — Что это у нас тут происходит? — встревает вернувшийся Гена в их милый междусобойчик. — Опять, негодник, пристаешь к тете?
        Что происходит, понятно, впрочем, без объяснений. Всем, наверное, кроме Гены. Это не Вовочка пристает к тете, а тетя к чужому мужу.
        «Паскудство!»
        — Да, у нашего сына несколько загадочное пристрастие к черным квадратам, — замечает Света как бы вскользь.
        — Вы, Геннадий Сергеевич, должны непременно развивать его талант. Володя очень талантлив. Я думаю, он будет художником, — говорит Оксана, делая вид, что не слышит.
        — Вы так думаете, Оксана Аркадьевна? — Гена, понятное дело, польщен.
        — Это не я, — разлучница скромно опускает рыжеватые ресницы, — так сказано в китайской книге Ицзин. Вот, посмотрите, видите эти черточки?
        И она протягивает и без того уже гордому отцу газетный лист, где — в рамках предновогоднего одурманивания — легковерному читателю при помощи трех монет предлагается разгадать, ни много ни мало, смысл своей жизни.
        — А хотите, я и вам погадаю? У меня рука добрая, не наврежу, мне так цыганка знакомая говорила…
        «Рука у тебя не столько добрая, сколько загребущая! — возмущается Света бурно, но про себя. — Замухрышка! А мой-то уши развесил… Позорище!»
        Наблюдать эту сцену ниже ее достоинства.
        — Пойдем, Вовочка, пройдемся. Проводишь маму? — С трудом, собрав в комок всю свою выдержку, Света спускает с кровати затекшие от неподвижности ноги.
        О том, чтобы нагнуться и достать тапочки, не может быть и речи, но сказано — сделано: она делает над собой еще одно усилие и встает босыми ногами на ледяной пол. Вовочка, слава богу, уже тут как тут, залез под высокую кровать, вытащил пару изящных меховых туфелек на танкетке.
        — Вот спасибо, солнышко! — Света благодарно гладит сына по голове. — Возьми только курточку, а то холодно в коридоре.
        Халат, не какой-нибудь, из тонкой фланели, темно-фиолетовый, с полосатым кантом, выигрышно облегает все округлости фигуры. Тапочки-черевички точно в тон. Даже лак на ногтях, и то светло-розовый, подходящий. Только вчера мать, Арина Михайловна, сделала дочери шикарный маникюр. Приплатила медсестрам и нянечкам, так никто слова не сказал, что ацетоном вся палата провоняла, Инночка вон, бедняга, всю ночь кашляла, с ее-то астмой… А волосы? Мягкие, густые, с пепельным отливом. Как с такой соперничать? Может, гитара помогла бы — недаром сладкоголосые сирены губили моряков, — но, если опять же никому не «подмазать», любимую семиструнку либо упрут, либо и вовсе пронести не позволят…
        «Господи, как стыдно! Но надо, Господи, надо…»
        Второй раз за два дня несгибаемая Оксана теряет присущее ей присутствие духа. Хорошо, что как раз теперь и к ней приходят гости: Анютка, встревоженная дурными вестями, тащит за руку капризничающую Танечку.
        — Мама, милая, ну что?
        — А что? — При детях Оксана привычно возрождается из пепла, как птица Феникс. — Ничего страшного, прорвемся! И не такое переживали! Подумаешь, лучевая терапия, тоже мне беда! Расскажи лучше, как вы, как твоя учеба? А ты, Татка, бестия непослушная, опять сестру изводишь?
        — Мы в садике стишок выучили, — гордо заявляет младшая, — про зайчика!
        — Читай!
        Память у Танечки хорошая, и стишок-песенку в четыре куплета она произносит, вернее, поет без единой запинки. Слухом и голосом бог ее тоже не обидел. Одно плохо, опять сопливится.
        — Геннадий Сергеевич, будьте так добры, подайте платочек, вон там, на столике…
        Гена, которого жена не пригласила с собой, так и сидел рядом на стуле, напряженно листая Оксанину газету и читая, конечно, не то, что про Ицзин, а спортивный раздел, что-то о новом тренере российской сборной по футболу.
        — Конечно, — сказал он, поднимаясь, — сейчас.
        Рука у него оказалась горячая, приятная, сильная.
        После того как Танечке совместными усилиями вытерли нос, обстановка разрядилась.
        — А ну-ка, девочки, давайте тихонечко споем, — предложила Оксана, пользуясь тем, что в палате, кроме них четверых, никого не было, — мое любимое…
        — Ой, дадоро миро,
        Ваш тукэ ило миро,
        Ваш тукэ трэ чявэ сарэ… — тут же радостно затянула Танечка, текста не понимавшая, но слова и мелодию запомнившая давно и правильно.
        — Нет, Танюш, давай сегодня лучше другое… «А напоследок я скажу: прощай, любить не обязуйся…»

        Они сидят обнявшись, Оксана, Анюта и Танечка, и на три голоса распевают красивый, грустный романс, а напротив них сидит Гена и чувствует именно то, что ему положено. Необоримое влечение к этой несчастной, одинокой, доброй женщине, на самом краю пропасти, называемой смертью, и к ее девочкам, таким хорошим, таким беззащитным.
        «Вот до чего докатилась! Нашу с девочками нежность, самое чистое, самое дорогое, как грошовые запонки, в ломбард на оценку!..»
        — Тяжело вам, наверное, Геннадий Сергеевич…
        — Мне? Почему?
        — Да потому, что про нас, болезных, все понимают, а кто пожалеет тех, кто рядом, здоровый? Вот девчонки мои больше меня страдают, каждый день сюда, в больницу, как на работу, подушки поправлять, печально подносить лекарства. И дома пусто, даже не пожалуешься никому, отца-то нет… Ваша-то жена счастливая. Только не ценит почему-то. Ни вас, ни Володеньку. Разве вам с ним такая нужна?
        «Вот змея!»
        Свете, давно уславшей Вовочку с бабушкой домой, аж кровь бросается в голову. Стоя за дверью, она слышит каждое Оксанино слово. Вот сейчас Гена, конечно же измученный до предела, заглотит хитрую наживку и уйдет к этой рыжей вешалке, которая только и ждет прибрать к рукам порядочного, богатого мужика.
        — Ну, зачем вы так, Оксана Аркадьевна? — Генин голос за дверью становится жестким. — Володьку все-таки не вмешивайте. Если помощь нужна, скажите, я помогу.
        6
        Теперь от стыда хоть сквозь землю провалиться. И не денешься ведь никуда из VIP этой чертовой! Мужчина, чьими добрыми чувствами она так грубо воспользовалась, ушел, дав понять, что и без Ицзин разгадал ее топорный маневр. Танечка продолжает щебетать, как птичка, детские песенки. Зато Анюта вот уж десять минут сидит молча. Наверное, ей теперь в первый раз в жизни стыдно за мать. Или не в первый?
        — Тебе за меня стыдно? — спрашивает Оксана, устав от молчания.
        — Извини. — Анюта, не умеющая врать, опускает глаза еще ниже.
        — Я, наверное, скоро умру, — говорит Оксана шепотом, убедившись, что Танечка не услышит, — я поэтому… Должен же кто-то о вас позаботиться.
        — Ну что ты, мам, не надо!..
        Оксане непонятно, к чему относится Анютино «не надо». Не надо умирать? Не надо заботиться?
        — Ты мне так и не рассказала, как у тебя с учебой…
        — С учебой? С учебой все в порядке.
        Оксане по интонации ясно, что Анюта чего-то недоговаривает.
        — А с чем не в порядке?
        — Да нет, все в порядке… просто… просто, мам, я… я выхожу замуж.
        Анюта выходит замуж. Вот оно! То, чего она опасалась. Скоропалительный брак. Окошко в лучшую жизнь. Оксане требуется время, чтобы прожевать и проглотить неожиданную новость.
        — За кого?
        — За Левушку.
        — Какого Левушку? — От волнения Оксана и правда не соображает.
        — Ну как за какого? За Фаининого!
        В самом деле, вспоминает Оксана, они ведь наверняка знакомы с тех пор, как Анюта ее подменяет у старушки. Внук хоть редко, но заезжает к бабушке.
        «Ну, еще лучше! За богача! С бухты-барахты! К тому же из странной этой семьи!»
        — Фаининого? — В суеверную Оксанину душу закрадывается нехорошее предчувствие. — А может, не надо?..
        В самом деле, велика ли ей радость — породниться с теми, кого обокрала!
        — Что значит не надо?! — Анюта смотрит на мать так, что у той на загривке волосы встают дыбом. — Почему не надо?!
        — Мезальянс…
        — Да что ты, мам, говоришь такое? Двадцать первый век на дворе! Все давно равны!

        Назавтра они пришли уже втроем, веселые, шумные, за руки втащили в палату Танечку, хохочущую и болтающую в воздухе ногами.
        За ночь Оксана отошла от первого шока, смирилась с предстоящим родством и теперь внимательно рассматривала мельком ей знакомого Левушку.
        — Мама, у нас для тебя такой сюрприз! В жизни не угадаешь! — не давая матери ответить, Анюта вытащила красивый футлярчик из кармана Левушкиных брюк. — Это наш тебе подарок! Чтоб ты у нас на свадьбе была красивее всех! Смотри, какая прелесть!
        — Прелесть, прелесть, прелесть, — пропела обезьянка Танечка на разные лады.
        Открыла Оксана коробочку и чуть не взвыла, еле удержалась: на черном бархате сверкали филигранным серебром и брильянтами великолепные антикварные серьги. Те самые, краденые, английской королевы Елизаветы Первой!
        — Это у тебя откуда, Левушка?
        В тот момент она бы нисколько не удивилась услышать, что заклятая вещь, как неразменный рубль, каждый раз возвращается в свою сахарницу, но будущий зять объяснил все материалистически. Были, мол, с бабушкой у ювелира, искали что-то достойное, и вот нашли. А с бабушкой потому, что ее отец до революции в мастерской Альфреда Тилемана в Санкт-Петербурге ювелирному делу учился, так что и дочь его с детства в украшениях разбирается не хуже специалистов. Вот только как она собственные серьги не узнала, этого Левушка не объяснил, а Оксана, конечно, не спросила.

        —Ты что же, мамуля, сегодня такая рассеянная? — спрашивает Анюта. — Чувствуешь себя неважно?
        — Сама не знаю, — врет Оксана не моргнув, — соскучилась я, наверное, тут. Иди сюда, Танечка, смотри, что у мамы для тебя есть…
        Ничего особенного у нее нет, всего-навсего половинка желтого, почти безвкусного яблока, оставшаяся после обеда, но Танечка девочка тоже непритязательная и рада.
        — Ты, мам, серьги примерь, а? Ужас как любопытно!
        — Ну что ты, Анют, до свадьбы не буду, примета плохая… — У Оксаны нет никакого плана, как избавиться от королевского сглаза, но хоть бы уж прямо сейчас не надевать, может, и придумается что-нибудь. — Вы их пока спрячьте куда-нибудь подальше, а я уж к свадьбе тогда и обновлю.
        — Не знал я, Оксана Аркадьевна, что вы, как Татьяна у Пушкина, верите во всякую муру! — Балагур Левушка изображает пугливую жеманницу. — Но чего не сделаешь ради любимой тещи!
        Он такой забавный, этот Левушка, такой остроумный, что перепуганная женщина понемногу забывает свои страхи и просто от всего сердца радуется за дочь. Одно плохо: когда они собираются уходить, Оксана вдруг замечает в походке у Левушки какую-то непонятную хромоту.
        7
        Думала Оксана, думала и все-таки решилась. Вызвала Левушку к себе, одного. Стыдно, конечно, было, еще похуже, чем с Геной, но, что ни говори, счастье дочери дороже собственного реноме. Левушка приехал под вечер, после работы, еле живой, а в палате, как назло, полный сбор — не поговоришь.
        Пошли в коридор, встали у окна.
        — Что такое, Оксана Аркадьевна? — спросил Левушка в тревоге. — Рассказывайте, только правду. Вам хуже?
        — Ой, Левушка, совсем плохо, — не подумав, выдохнула она, — не знаю даже, с чего начать…
        Подняла глаза на зятя и вовсе испугалась: лицо землистого цвета, осунулся. Ни дать ни взять раковый больной! Да еще правую ногу как-то странно держит почти на весу.
        — Что с ногой у тебя?
        — Это не важно, что у меня с ногой! Что с вами, скажите наконец!
        — Со мной? Да что со мной! — Оксана наконец поняла, о чем он думает. — Нет, милый, ты про болезнь мою забудь, не в ней дело. Воровка я, вот что!
        — Ну, слава богу! — Левушка облегченно вздохнул и уже спокойнее поинтересовался: — Это как?

        —За сколько продали? За тысячу?! — выслушав историю ее грехопадения, Левушка скорее развеселился. — Ну, вы даете!
        — Не хотела я, черт попутал…
        — Да, теперь я понимаю, почему бабушка всю дорогу ворчала: обманул, мол, папаша покойный! Говорил, уникальный шедевр, а оказалось — обычный ширпотреб.
        — А я не понимаю… — Оксана от стыда чуть не плакала. — Какой ширпотреб?
        — Оксана Аркадьевна, — Левушка обнял расстроенную женщину за плечи, — вы не переживайте. Красть нехорошо, конечно, но справедливость, как видите, восторжествовала.
        — Зачем так говоришь, Левушка? — все-таки обиделась Оксана. — Я хоть и плохо поступила, но ведь для детей своих старалась! А теперь вот умру молодой! Где ж тут справедливость?
        — Теща моя драгоценная, вы сейчас о чем? — Левушка воззрился на нее с изумлением.
        — А ты о чем?
        — Я о том, что бабушка за то, что вы ей помогали, вам по завещанию серьги отписала, старинной работы, позапрошлого века, а тут ей недавно плохо стало, «Скорую» вызывали, вот она и говорит: найти надо, а то помру, и с концами. Полезла в сахарницу, там пусто. Переложила, говорит, наверное, и не помню куда. Всю квартиру перерыли с ней, без толку. Тогда она сказала, что надо к ювелиру в антикварный, найти что-нибудь похожее. Приехали, а у него серьги точно как ее. Бабуля и решила: ширпотреб!
        — И что ж теперь? — Оксана так и не могла прийти в себя.
        — Теперь берите и носите в свое удовольствие! — Левушка улыбнулся. — Ваши.
        — А с проклятьем как?
        — С каким проклятьем?
        Будущая родственница, видно, собиралась добить усталого бизнесмена окончательно.
        — С королевским, Елизаветиным! С кровью мучеников, убитых по ее приказу?! Я взяла — у меня рак, ты подержал футляр в кармане — и тоже уже неделю хромаешь! Сходи к онкологу, не тяни, ранний диагноз завсегда лучше позднего. Страшно мне!
        — Шутите? — Левушка в самом деле ждал, что теща вот-вот расхохочется, но она по-прежнему чуть не плакала и, судя по мертвенной бледности, действительно умирала от страха. — Ну, хорошо, давайте по порядку. Бабушке моей сколько лет? Вот именно, восемьдесят пять. И не болела она никогда ничем, даже гриппом. Я на прошлой неделе в ванной наступил на осколок стакана, его рабочие при ремонте разбили. Рана точно под большим пальцем, глубокая, потому и хромаю, и долго заживает. Про вашу болезнь ничего не могу сказать. Одно только: эти серьги мой прадед делал в качестве экзамена, в 1925 году, а сделав, выкупил и подарил своей жене на рождение Фаины. Никакой крови на них не было и нет. Проклятий тоже. Утешил я вас?
        — Так что ж ювелир-то, обманул меня? Зачем?
        — Да цену сбивал, Оксана Аркадьевна. Вещь дорогая, он бы не то что королеве английской, он бы ее и Тутанхамону приписал не задумавшись.
        — Как же можно вот так людей обманывать?!
        — Это вам, тещенька, урок: не будьте суеверной, верьте по возможности во что положено и главное, снимите руку с пульса, а то вы, как мы видим, доходите в своих заботах до абсурда!
        — Ну, уж это ты брось, дети для матери — основное и единственное дело! — возмутилась Оксана, у которой заявление будущего зятя выбивало привычную почву из-под ног.
        — Ваше основное и единственное дело, Оксана Аркадьевна, жить как можно дольше, быть здоровой, счастливой, веселой и петь ваши романсы. У вас, между прочим, внук скоро будет, мальчик!
        8
        Перед входом в церковь Оксана на секунду останавливается в нерешительности. Оксаночка, мы договаривались, что к церкви ты не подходишь, да? Да. Но сегодня она чувствует, что должна и Богу подарить что-то особенное, как профессору Казакову. Слишком велика оказанная ей услуга, слишком похожа на чудо. Мужчина в доме, на которого можно опереться и ей, и девочкам, — вот он, их Левушка. Новоиспеченная теща с любовью смотрит на маленькое свадебное фото на брелке для ключей. И мальчик. Долгожданный, не получившийся у нее самой маленький мальчик. Он тоже тут, на фото, у Анюты в животе.
        «Как все просто, Господи! Просто и правильно. Спасибо!»
        Никаких религиозных навыков у нее нет. Куда встать? Когда креститься? Какие-то старушки в черных платочках шикают на ее неурочное «Аминь». Глядя в нарисованные глаза Бога сквозь огненную пелену горящих свечей, ей хочется верить, что тому, настоящему, Невидимому, это все равно…

        Сомнительный подарок Оксана на свадьбу все-таки не надела. Мудрый человек зять, да только на всякого мудреца довольно простоты. Чем, как говорится, черт не шутит? Дождалась выписки, выслушала более чем сдержанные профессорские прогнозы, убедилась, что Танечка в отремонтированной квартире у Фаины и молодых чувствует себя прекрасно, добыла из сахарницы проклятые серьги, снесла в знакомый ломбард и, получив, как в детстве, как раз столько, сколько стоила ее мечта, купила себе круиз по Средиземному морю: Турция, Израиль, Египет, Тунис, Алжир, Испания, Франция, Италия, Греция — три недели сказочного, абсолютного, ее личного счастья.
        Угрызения совести, правда, все-таки немножко мучили (еще бы, такую сумму, да на себя!), но слабо, неярко трепыхались, скорее как золотая рыбка, выпрыгнувшая из аквариума. Улыбнувшись, Оксана выпустила ее в сияющее море надежды.
        «Будет внук — куда я поеду?»
        Инна

        1
        В десять Инне снова сделалось плохо. Вырвало опять прямо на пододеяльник, и нянечка, стоявшая в двух шагах от ее постели, опять не успела подать тазик. Видно, тугой мешок сребреников, только вчера переданный Натаном, привязан был у нее к ногам. Или уже закончился. Или, может быть, слишком медленно приближающуюся смерть, как награду, надо еще заслужить ежедневным унижением. Кто знает? Натан не знает. Илья не знает. Тогда кто? Может быть, вон та девочка на койке у окна, совсем прозрачная от изнуряющей болезни? Она уже так далеко от мира живых. Может быть, она знает? Может быть, спросить?
        Нерасторопная нянечка, седая, согбенная, пораженная артрозом, наконец очухалась.
        — Сейчас, сейчас, милая, помогу.
        Возможно, они с Инной ровесницы. Обе послевоенного года рождения. Разве что выглядит Инна моложе лет на двадцать. Пока. Когда смерть, наглумившись вдоволь, тоже наконец доберется до ее заблеванной постели, фора, купленная за большие деньги у мастера пластической хирургии, сойдет на нет, и в гроб положат обычную мерзкую старуху.
        «Эй ты, пошевеливайся! — торопит Инна смерть, такую же медлительную, как персонал «Каширки». — Или мой мальчик должен будет там наверху вместо своей любимой мамочки довольствоваться какой-то сгнившей падалью?»
        — Леночка, вы спите?
        Прозрачная девочка, едва различимая под тонким одеялом, продолжала лежать молча и неподвижно. Может быть, спала. Или просто, как Инна, пряталась в полной неподвижности от нынешнего серого, вязкого зимнего дня.
        Двадцать лет. Саркома матки. Полная безнадега. Мужчины, семья, дети — все то, о чем она мечтает вслух, закатывая к потолку потухшие глаза, если отступают на полчаса тошнота и слабость, — никогда толком ничего не будет.
        «Нет уж, приходи сначала за ней, — Инна кажется себе великодушной, — но только потом за мной, не забудь…»
        Простая логика: есть для чего — живешь, нет — соответственно. И точка. Незачем жить, так и не надо. К чему человеку пустые надежды и глупые сантименты?

        Сентиментальной Инна никогда не была. За все свои шестьдесят четыре года она, пожалуй, только однажды пошла на поводу у нерационального чувства, в семьдесят четвертом, отказавшись готовить для учительской конференции разгромный доклад о нонконформистах. За месяц до «бульдозерной выставки» она узнала, что беременна, и случайно увиденные «Эмбрионы» Нагапетяна — Инна жила почти на углу Островитянова и Профсоюзной — произвели на нее особое впечатление. В то удивительное время, когда родители знакомились со своим ребенком только в день его появления на свет, разноцветные комочки плоти на картине, озаренные и одухотворенные теплым сиянием жизни и любви, показались ей добрым приветом от ее тогда еще почти незаметного малыша.
        «Он будет хорошим! Обязательно!»
        Тому, чтобы предписанными грубыми словами сровнять эту радость с землей, как уже через полчаса у нее на глазах ковшами бульдозеров сровняли саму выставку, воспротивились в ней разом дух и тело: паническим страхом за нерожденного ребенка и внезапным токсикозом. Пришлось взять больничный, а потом и вовсе уйти на полставки.
        От своей зарплаты Инна, впрочем, тогда не зависела. До замужества ее кормили родители, после — мужья, хотя это, конечно, еще не значит, что сама она ничего собой не представляла. Совсем наоборот. Закончив английскую спецшколу с золотой медалью, Инна поступила в иняз. Закончив вуз, благодаря прекрасным отцовским связям распределилась в свою же родную английскую спецшколу. Ей было всего двадцать пять, когда директор — возможно, имевший виды на крупную породистую львицу Инну, ничуть не похожую на задрипанную советскую училку, — предложил ей освободившуюся должность завуча.
        Она согласилась. Ей всегда нравилось чувствовать себя хотя бы немного сверху, хотя бы при минимальной власти и, конечно, при деньгах. Где-нибудь в Америке молодая, красивая, необыкновенно активная, прекрасно образованная женщина быстро добилась бы настоящего успеха со всеми его утешительными внешними атрибутами, но в советской школе, пусть даже не совсем обыкновенной, выше директорского кресла и звания заслуженного преподавателя все равно было не взлететь. Оставалось выгодно выйти замуж. Не за школьного директора, конечно, и не за партийного бонзу, но за человека, который мог бы обеспечить ей блестящее общество.
        Так на ее горизонте появились художник Натан и режиссер Илья, два брата-погодка, уже успевшие прочно закрепиться в кругу советской творческой элиты. Не испытывая никакого значимого влечения ни к тому, ни к другому, Инна выбирала чисто практически, по заранее разработанным критериям, но оба претендента не уступали друг другу ни в талантливости, ни в разнообразии круга общения, ни в эрудиции, ни даже внешне. Не любя сама, Инна с полгода пыталась разобраться, который из братьев любит ее сильнее, но и тут потерпела неудачу, потому что любовь никак не желала укладываться в сантиметры, граммы и джоули. В конечном итоге решающую роль сыграла совсем уж мелочь: представляя ее друзьям, Натан просто говорил «моя Инночка», а Илья громко хлопал в ладоши, призывая собравшихся к тишине, и помпезно провозглашал:
        — Внимание! Моя царица! Инна Первая! — и, взяв ее за холеную руку, добавлял чуть скромнее: — Она же и последняя, разумеется.
        Вот он и стал ее первым мужем. Но, разумеется, не последним. Довольно скоро, перезнакомившись со всеми звездами отечественного театра и кино и пресытившись шумными вечерами в артистическом мире, каждый раз уходящими в глубокую ночь, Инна, продолжавшая работать в школе, захотела спокойного восьмичасового сна и по возможности свежего воздуха. Густой сигаретный дым и ночные богемные бдения явно портили кожу, в особенности под глазами.
        Пристанище потише она нашла у все еще не женатого Натана, в Беляеве. Соцреалист, как все члены Союза художников, он рисовал любимую женщину скорее в экспрессионистической манере, чем-то неуловимо напоминавшей Гогена, полуобнаженную, откровенно эротичную, с гроздью винограда. Ночевать она теперь оставалась у него. Домой в мужнины Кропоткинские переулки после сеансов возвращаться все равно было поздно, а Илья, приходя под утро и не находя жену в супружеской постели, спокойно засыпал один. С ним они теперь виделись только тогда, когда ей начинал действовать на нервы неистребимый запах Натановых красок.
        Определенное внутреннее неудобство Инна, конечно, ощущала, простота нравов никогда ей не импонировала, но лакомиться сразу с двух разных спелых грядок оказалось гораздо приятнее, чем с одной-единственной. Чувственный Натан и циничный Илья как нельзя лучше дополняли друг друга, обхаживая свою царицу Инночку с двух разных сторон, и ей, воспитанной в коммунистически-пуританской строгости, неожиданно понравилась именно эта их ничуть не омрачаемая взаимной ревностью братская любовь.
        2
        Когда она забеременела, у Ильи и Натана были совершенно равные шансы на отцовство. Оба, впрочем, не возражали, и, если бы не ревнивая девчушка-актриса, с которой как раз в тот момент встречался Илья, Инне не пришлось бы даже оформлять развод. Окончательный переезд к Натану мало что изменил, если, конечно, не считать невольного знакомства с опальным творчеством нонконформистов, которое при других обстоятельствах, конечно, не состоялось бы. В результате Инна — ее теперь считали свободомыслящей — вынуждена была уйти на полставки и, конечно, в 1974 году не получила место директора в своей школе. Оно ей тогда, впрочем, было бы и не ко времени, потому что уже в апреле семьдесят пятого у нее родился сын, довольно хилый, с большими и внимательными серыми глазами.
        Бурно продебатировав всю ночь под окнами роддома, две вдохновленные творческие личности утром предложили назвать своего наследника Сережей, не слишком оригинально, в честь покойного деда Сергея Матвеевича.
        — Ну, что ж, мальчики, пусть будет Сереженькой, — без боя согласилась усталая от родов Инна.
        Самой ей больше нравилось имя Ярослав.

        Бессонными ночами, кормлениями, стиркой пеленок и прочими тяготами материнства молодая мать, не привыкшая отказывать себе в отдыхе, пресытилась еще быстрее, чем богемой, и, хотя два преуспевающих отца могли годами содержать и ее, и сына, и делали бы это с превеликим удовольствием, она, едва докормив беспокойного Сереженьку грудью до трех месяцев, потребовала для него няню-кормилицу, а сама снова выпорхнула на работу.
        — Инночка у нас трудоголик, — извиняющимся тоном объяснял Натан знакомым, — дома, без любимого дела, засыхает на корню.
        Может быть, ему и не нравилось, что жена норовит то и дело переложить на других неблагодарные заботы о надоедливо шумном ребенке, а потом о не слишком хорошо воспитанном подростке, того сорта, какой не без оснований называли трудным, но Натан никогда не высказывался при ней на эту тему.

        Место директора школы досталось ей в переломный год XXVII съезда партии. Вместе со страной, завороженно прильнувшей к экранам телевизоров, Инна впала в эйфорию. Проводила в жизнь какие-то реформы — мелкие, доступные в рамках еще функционировавшей системы. Продвигала молодых, прогрессивных специалистов. Поощряла старшие классы к самоуправлению. Словом, наконец-то перед ней распахнулся простор, где она могла приложить свой недюжинный, как выяснилось, организаторский талант.
        Следующие шесть лет пролетели, как те шесть дней, за которые Бог сотворил мир. Под Инниным руководством спецшкола стала частной, в руки директору поплыли огромные, как тогда казалось, деньги, а с ними новое оборудование, компьютеры, лингафонные кабинеты, американские и английские учебники английского языка и даже трое преподавателей Иллинойского университета, до крайности возбужденные идеей демократической России и согласившиеся поэтому в течение нескольких лет зарабатывать наравне с обычными российскими учителями.
        — Бесконечный Новый год! Бесконечное ожидание чудес в ярких обертках! — описывала Инна то время.
        Несколько омрачал его только Сережа своими двойками и многократными замечаниями в дневнике, но у Инны, не бывавшей на родительских собраниях, было твердое убеждение, что мальчик хороший, просто дурачится и все пройдет само собой. Учился он не в ее частной спецшколе, а в самой обыкновенной, районной, откуда Натану ближе было его забирать.
        — Возьми ты его к себе, ради бога! — просил он. — Достали его совсем, записали в двоечники и не отпускают. Жаль парня. Он же не наркоман, не вор. В нормальной обстановке, с нормальными учителями был бы не хуже других!
        — Что это за критерий такой — не хуже других? — возмущалась Инна. — И давай подарим ему что-нибудь за то, что он не ворует. Не хочет получать двойки, пусть уроки учит, как положено!

        В девяносто первом она вместе с другими вышла на баррикады. Под руку с восхищенным американцем, вопившим в экстазе «We shell over come!»[1 - «Все преодолеем» — одна из известных песен, сопровождающих политическую борьбу. Она стала полуофициальным гимном борцов за гражданские права и в США, и во всем мире.]. Теперь ей грустно и неловко вспоминать их тогдашние утопические иллюзии, тем более что ни Натан, ни Илья из чаши демократической благодати не испили ни глотка: выяснилось, что народу уже не нужны ни добротные картины, ни добротные фильмы, а нужно что-то другое, наскоро скроенное в духе времени, для платежеспособных новых русских.
        Безработные, нищающие на глазах братья пестовали шестнадцатилетнего Сереженьку, не способного к языкам и, конечно, попросту не желавшего учиться, ссорились с ним и между собой, снова мирились, брали с него невыполнимые обещания и упрямо торговались на рынке у метро за бессовестно подорожавшее мясо, хотя Инниных заработков вполне хватало на относительно безбедную жизнь.
        Наблюдая со стороны, как нянечка, кряхтя и явно намекая на доплату, возится со свежим постельным бельем, сегодняшняя Инна, разочарованная, больная и очень несчастная, вспоминала темнокожего американца Гордона с развевающимся российским триколором на вершине сваленного в кучу громоздкого мусора.
        До сорока пяти лет совершенно фригидная женщина знать не знала, что значит боготворить красивое мужское тело.
        3
        Инна тщится вспомнить также Сереженьку, того, еще мальчика, девятиклассника. Каким он был? Почему, активный по натуре, рос таким аутсайдером? Зачем водился бог знает с кем? Откуда взялась в нем эта изумительная, совершенно необоримая физическая и душевная лень? Заботились о нем хорошо, недостатка ни в чем он не испытывал. Вовремя возвращался домой вечерами, вдоволь ел, вдоволь спал. Были у Сережи и девочки. На одной из них выпускник десятого класса даже собрался жениться, помешал только недостаточный возраст. И конечно, вмешательство матери. Кто-то должен был вмешаться. Мягкотелые отцы бормотали что-то про «взрослый», «любит» и «все уладится», но Инне вовсе не хотелось, чтобы ее сын остался неучем и с семьей на шее.
        — Хочет, чтоб его считали взрослым, — пусть ведет себя как взрослый, а то развел тут детский сад! Не хочу учиться, а хочу жениться! Типичный случай!
        Поразмыслив над возникшей проблемой в перерыве между педсоветом и концертом школьного оркестра, она отправила Сережу в Украину, в тамошний иняз, за взятку. С его ярко выраженной антипатией к английскому сам он, конечно, в жизни не поступил бы.
        — Зря ты это делаешь, — сказал Илья. — Он не справится.
        — Ему без нас будет одиноко, — сказал Натан.
        — Слушайте, мальчики, я из сил выбиваюсь, работаю по двадцать часов в сутки, между прочим, за четверых. У меня нет времени на бессмысленные сантименты, — ответила Инна. — Сережа должен учиться, вот пусть и учится. Справится, все справляются. Ему еще повезло, что у его матери сегодня есть такая возможность.
        — Зато на Гордона у тебя время есть! — взвился вдруг тихий Натан без предупреждения. — Дура! Шлюха!
        — Я? Шлюха?! Илья, он что, спятил?!
        Инна никогда не считала себя мужней женой в том смысле, какой обычно вкладывается в это понятие, хотя бы потому, что мужей у нее, с их общего согласия, чуть не с первого дня было двое. С этой точки зрения заявление Натана казалось особенно диким. А если он имел в виду что-нибудь другое — что тоже, конечно, не исключено, — то он тогда сразу не уточнил, а потом Инну, приехавшую на обед, срочно вызвали на работу: из лингафонного кабинета пропали три пары дорогостоящих наушников.

        Из Киева меж тем уже через год с небольшим стали приходить совсем не радостные вести. Сережа институт бросил, устроился в какую-то подозрительную риелторскую компанию, влип в историю с убийством, правда, вроде бы как свидетель. Отпустить его, в конечном итоге, отпустили — у следователя и прокурора тоже были дети, а у детей потребности, — но в камере, куда, не разбираясь, на двое суток запихнули всех сотрудников разоблаченной фирмы, Сережу сильно избили, и, увы, не только избили.
        — Сереженька, сынок, ты должен вернуться в институт, надо учиться, — старательно избегая разговора на жуткую тему, поучала его бледная Инна в больничной палате.
        — А зачем, мама? Ротшильд не учился, — сын смотрел в сторону, с трудом, ради приличия, приподнимая тяжелые, опухшие веки, — и ничего, тоже разбогател.
        — Ну, деньги имеют свойство заканчиваться, а то, что в голове, остается…
        Инне, обладавшей достаточно развитым чувством стиля, ясно было, что слова ее, пустые, бесчувственные, по меньшей мере неуместны, но как и что сказать мальчику, мужчине, со швами на разбитом лице и зияющими ранами в душе, — этого она не знала. Ей хотелось верить, что пустопорожние рассуждения подействуют как пластырь и тогда, может быть, ни ему, ни ей не придется больше думать о том, что он пережил в битком набитой камере, полной озверевших уголовников.
        — Я хочу все забыть, мама, вообще… выбросить из головы, как не было…
        — Лучше бы, наоборот, хорошенько запомнил то, что случилось, и впредь не связывался с кем попало. Имеешь дело с криминальными элементами, понятно, что все закончится тюрьмой!
        Инна в тот момент была уверена, что здравая логика для Сережи — самое лучшее лекарство.
        — Да ладно, мам, не переживай, я как-нибудь. Ты только заплати там кому надо, чтоб мне палату отдельную, с удобствами, тебе ж не трудно, а то по ночам спать невозможно, храпят.
        Говорил он теперь с апломбом, развязно, так, как в дидактических произведениях некоторых авторов для детей говорили «плохие» мальчики и девочки, сыновья и дочери всеми презираемых советских мещан, и она поэтому не расслышала в его словах искренней, униженной просьбы: Сереже было стыдно того, что с ним сделали, и невыносимо больно сносить жалостливо-насмешливые взгляды соседей, от которых никто ничего не скрывал.
        «Это я виновата, — подумала Инна тогда, — я его избаловала благополучием и вседозволенностью…»
        — Ничего, — сказала она по-учительски жестко, не ко времени решая заняться запущенным воспитанием сына, — полежишь, как все, в общей, тоже мне барин!
        Отлежав три недели в киевской районной больнице, Сережа в самом деле больше ни разу не пожаловался, а выписавшись, даже вернулся в иняз с потерей всего одного семестра и уже на следующий год, поменявшись с кем-то местами, перевелся в Москву. Илья и Натан удивились. Инна осталась довольна.
        4
        Знойный негр Гордон тем временем собрался обратно в далекую Америку. Отсняв для внуков на видео пожар московского Белого дома, он купил себе билет на самолет и пригласил Инну на прощальный ужин. Не в ресторан, что удивительно, хоть их уже и расплодилось в столице достаточно, выбирай — не хочу, а к себе домой, на обычную московскую кухню, если не считать набора продуктов, приобретенных исключительно в валютном магазине «Айриш Хауз» на Новом Арбате. При всем своем восхищении Россией и происходящими — или не происходящими — в ней переменами, Гордон так и не научился доверять ни местным рынкам, ни тем более текущей из крана воде.
        В Иллинойсе Гордон читал студентам лекции по русской литературе девятнадцатого века, слишком, может быть, подробно вдаваясь в трудности перевода с русского на английский. Слушатели его русского языка не знали, читали Толстого и Достоевского в кратком переложении для вечно занятых и поэтому, конечно, не понимали, что имеет в виду их профессор, утверждая, будто Пушкина ни в коем случае нельзя переводить на английский пятистопным ямбом, и почему его так волнует именно эта, совершенно не насущная, проблема. Здесь, в России, с Инной Гордон впервые познал всю радость общности интересов. Талантливая бизнесвумен, красавица, к сорока семи не потерявшая ни капли своей изначальной женственности, понимала его языковые изыски с полуслова, соглашалась, поправляла, спорила — и отдавалась, вдоволь наговорившись, со сладострастным криком раскованной зрелости, лишенной и слабой тени феминизма, столь свойственного американкам.
        Уговорить Инну лететь с ним — вот что задумал не на шутку влюбленный Гордон, приглашая ее к себе.
        — В твоей стране больше нельзя оставаться, бэби, — начал он, как ему представлялось, издалека, — после того, что я видел в последние месяцы…
        — Идеал нельзя отрывать от почвы, — как всегда, с полуслова правильно поняла его Инна, — я с тобой не поеду, извини.
        Насмотревшийся вдоволь советских фильмов, Гордон знал, откуда эта фраза, и сначала принял Иннин отказ за удачную шутку, но ей действительно не улыбалось за пару лет до пенсии очутиться в чужой стране, без привычной работы, без коллег, друзей, без Натана, Ильи и Сереженьки, даже если в последнее время их отношения и оставляли желать много лучшего.
        Все четверо теперь жили вместе в небольшой квартире Натана в Беляеве, потому что Илья свою более шикарную продал и вложился в крупный кинопроект, который прогорел. Скученность на пятидесяти квадратных метрах жилой площади не улучшала внутрисемейного микроклимата.
        — Подумай, королева, я серьезно… я тебя люблю!
        — Не о чем тут думать! — отрезала Инна, раздражаясь и пугаясь его внезапной настойчивости. — Ты предлагаешь мне ради ваших тамошних дешевых джинсов и колбасы бросить сына на произвол судьбы. Я не согласна.
        — Обидно, что ты не даешь моей родине даже самого маленького шанса, — уязвленный Гордон натужно улыбнулся. — Когда-то давно мне, между прочим, тоже говорили, что Россия — гиблое место. Сплошные клише: тундра, арктический мороз, тоталитаризм, пьяные мужики и усатые бабы в телогрейках. Та еще нирвана, но однажды я собрал рюкзак и отправился посмотреть своими глазами, что правда, а что нет. И честное слово, не жалею. А Сережу… за кого ты меня принимаешь?.. Сережу мы, конечно, взяли бы с собой.

        В ту ночь Инне так и не удалось заснуть. Она лежала в постели рядом со своим темнокожим любовником и, по старой привычке, пыталась взвешивать незнакомые ей нежные чувства на весах здравого смысла. Снова с переменным успехом. Никакого удовольствия от физической близости с Гордоном она не испытывала. Стоны и крики были ее добровольной данью утомительному мужскому тщеславию — получив этот легко перевариваемый паек, партнер удовлетворенно расслаблялся и быстро оставлял ее в покое. С годами восьмичасовой сон и свежий воздух становились все важнее, тем более что свежего воздуха по месту ее жительства никогда не было. В этом ракурсе Америка представлялась не таким уж плохим вариантом. Трудно было вообразить себе, что какой-то заштатный университетский Блумингтон посреди прерий может быть более загажен выхлопами, чем Москва. Там ей, вероятно, удалось бы отсрочить неизбежную пластическую операцию еще на пару лет. С другой стороны, здесь, в зачумленной столице, в своем кругу, Инна — королева, номер один, все та же Инна Первая. Кем будет она там, в Блумингтоне? Никем. Потому что один специалист по русской
литературе и литературному переводу у них уже имеется. У второго наверняка нет шансов. Допустим, жить можно и за счет Гордона, но кто сказал, что постепенно стареющий профессор в ближайшее время не потеряет или уже не потерял свое теплое место? За четыре-то года? И сколько он зарабатывает? Хватит ли этого на приличную жизнь, такую, ради которой имело бы смысл начинать все сначала?
        Потом, есть ли в Блумингтоне интеллигентное общество? Сравнимого понятия, по крайней мере, в английском языке нет. Стоит ли надеяться, что то, чего нет даже в большом оксфордском словаре, существует в реальности?
        Ну и, наконец, семья. Как быть с сыном и двумя мужьями? Сережа, с подачи сердобольного Ильи, пробует себя на актерской ниве, но таланта у мальчишки, признаться, никакого, он даже в массовке выглядит чужеродным телом. Что он будет делать в Америке? Он даже английского толком не знает, так, на школьном уровне, несмотря на иняз. Сам Илья с бывшими сотрудниками киностудии пытается снимать рекламные ролики для телевидения, но они слишком умные для тех, кто согласен платить. Натан… Да, у Натана открылся настоящий талант, что-то среднее между ранним Глазуновым и сюрреализмом Дали, но здесь его картины не нужны вообще никому. В Америке… Инна снова взглядывает на спящего Гордона. Есть ли у него такие связи и такие деньги, чтобы организовать каталоги, выставки, рекламу? Скорее, нет.
        «Итого, — подытоживает она свои раздумья, видя, как за окном понемногу начинает брезжить серый рассвет, — мне, естественно, придется остаться и заботиться о них по-прежнему, чтобы они не сгинули совсем в этой чересчур радикально обновленной, ни на что больше не похожей стране…»

        Уже за завтраком, правда, ее снова стали мучить сомнения. Ей, от рождения любопытной и до сих пор не повидавшей в этом мире ничего, кроме отечественных курортов, запали в душу слова Гордона о том, чтобы посмотреть на Америку своими глазами, не через призму предрассудков холодной войны и в то же время без огульного восхищения конституционными свободами, сформировавшегося у забитой цензурой советской интеллигенции за непроницаемым железным занавесом.
        Гордону она об этом не сказала, но своим объявила, придя домой:
        — Я лечу в Штаты, мальчики!
        — Летишь с Гордоном, — уточнил Натан.
        — Зачем? Думаешь, тебя там очень ждут? — откликнулся практичный Илья из ванной.

        Все точки над «и» расставил сам Гордон, больше не повторив своего приглашения.
        5
        Тем не менее в Америку Инна все-таки попала, но позже, уже без него, и всего на месяц, которого ей, однако, хватило, чтобы понять, что дома она осталась не напрасно. В стране роскоши и блеска, где решительно каждый считал себя личностью, нескончаемые приемы, презентации и фуршеты, где она без выходных с утра до вечера переводила российскому бизнесмену Александру Лодыжинскому, сопровождали, как спутники, дела, связанные с деньгами. На русскую женщину, элегантно одетую, красивую, с манерами аристократки, внимание обратил только однажды официант, случайно уронив ей под ноги бокал с шампанским и многократно, витиевато извиняясь.
        Доктор Чен, глава крупной компании «Санрайдер», излагал присутствующим суть сетевого маркетинга. Вокруг Инны сидели и стояли люди явно состоятельные, серьезные.
        Может быть, поэтому или потому, что дела в спецшколе в последнее время шли не так уж хорошо и на четверых не всегда хватало, Инна стала вслушиваться еще внимательней, не только в целях точного перевода, но и для себя. К вечеру доктор Чен убедил ее окончательно, что будущее, в том числе ее собственное, именно за этой формой бизнеса, которая будто ковер-самолет из сказки, только садись и лети: предлагаемый товар сомнений не вызывал, а знакомых, чтобы выстроить необходимую сеть, у Инны, Ильи и Натана было более чем достаточно. Подогревала ее также мысль о сыне, которого, конечно, можно было бы пристроить к выгодному делу. По крайней мере, выглядеть солидным и убедительным Сережа умел не хуже своей матери.

        В тот вечер, совсем озверев от чужого языка, Александр Лодыжинский принял решение хорошенько расслабиться. Ресторан, сауна, массаж, бар — все, что предлагала гостям гостиница «Лексингтон» на Третьей авеню. Будущий официальный представитель компании «Санрайдер — Россия», он нуждался в светлой голове для предстоящих деловых переговоров о разделе намечающихся прибылей с доктором Ченом.
        — Готовьтесь, Инночка, сегодня вы всю ночь со мной, — предупредил он безапелляционно, полагая Иннино время своей собственностью.
        — За всю ночь наценка, двести долларов, — тоже без обиняков заявила измотанная перевод-чица, не представляя, как выдержит круглосуточный марафон.
        В ответ Александр, спонтанно меняя свои и ее планы, молча сунул ей пятисотенную зеленую бумажку прямо за бюстгальтер, в разрез белоснежной блузки, больно ухватил за запястье, затащил к себе в номер и, заперев дверь, швырнул на кровать.
        — Раздевайся, сучка продажная!
        С объяснимым ужасом и необъяснимым вожделением Инна увидала у него в руке брючный ремень.
        — Что вы, Александр!..
        Больше она ничего не говорила, только стонала. От боли, само собой. И от удовольствия. Грязного. Стыдного. Безумного.

        На следующее утро у российского бизнесмена голова была самая что ни на есть работоспособная, зато переводчица его переводила ему и Чену бог знает как, не в состоянии думать ни о чем, кроме слишком быстро пролетевшей ночи. Первой — и последней — в ее жизни ночи без сна, о которой она не пожалела.

        Результатами переговоров, опять затянувшихся дотемна, Александр тем не менее остался доволен. «Санрайдер — Россия» родилась.
        — Я буду ее первым дистрибьютором, — сказала Инна, заняв свое место в самолете, летевшем в Москву.
        — Вторым, — спокойно поправил Александр.
        В маркетинговой сети пирамидальной структуры, где доходы концентрировались на вершине и на порядок снижались на каждом следующем уровне, это имело значение.
        6
        Так Инна стала по-настоящему богатой. На новые, заоблачные, доходы она купила для своей странной семьи большой красивый дом в Барвихе, Натану — поддержку владельца модной художественной галереи, Илье — рекламу его нового фильма на двух ведущих каналах телевидения, Сереже… Она долго думала, что Сереже важнее всего, да так и не придумала, а потом вопрос этот отошел на второй план и забылся, потому что сын действительно оказался талантливым дистрибьютором и вскоре стал сам вполне прилично зарабатывать. Правда, под ее чутким руковод-ством и всегда на уровень ниже.
        Работать им приходилось много, но ежедневные встречи, поездки, множество людей вокруг — это было именно то, о чем Инна мечтала. Она без труда умела заразить любого своей идеей, так что на семинарах и тренингах будущие дистрибьюторы слушали ее затаив дыхание. Любила быть в центре, как актриса на сцене. Школа к тому же научила ее управлять подчиненными, организовывать, давать задания и проверять, как они выполнены. Никогда Инна не забывала ни вовремя пожурить, ни вовремя похвалить. Сомневающихся приглашала на собеседование в дорогой ресторан, угощала по-царски: посмотрите, мол, что я предлагаю вам взамен вашей постной нищеты. Самых лучших, гарантировавших ей постоянную прибыль, поощряла ценными подарками. Шли в ее бизнес, естественно, далеко не все, но в общем и целом инвестиции окупались.

        Новая волна неприятностей нахлынула за год до дефолта, когда Сережа непонятно по какой причине задумал купить себе отдельную квартиру.
        — Тебе что же, Сереженька, дома уже не хорошо? — Инна рассердилась, услыхав, что не слишком подходящий объект давно найден и строится, за ее спиной, без ее участия, за безумные деньги, под руководством какой-то девчонки, якобы дизайнера, очередной Сережиной пассии.
        — Ему двадцать два, Инночка, — попробовал успокоить ее Натан, — он уже самостоятельный.
        — Самостоятельный! Надо же! — Она окончательно разозлилась. — Где бы этот недоросль был без моей помощи? Заработал, видите ли, за мой счет пару копеек и воображает, что я ему теперь ни к чему! Это раньше, когда его, нищего, в тюрьме к стенке прижимали, мама с ее советами ему была ой как нужна!
        В ответ Сережа швырнул на массивный стол с инкрустациями из карельской березы ключи от только что купленного «БМВ» — Инниного последнего поощрительного подарка, вырвал с куском ткани из лацкана пиджака платиновый значок одной из высших ступеней «Санрайдер — Россия» и ушел, хлопнув дверью.
        — Ты хоть иногда думаешь, что говоришь? — Схватившись за левую сторону грудины, Натан опустился на стул.
        — Как тебе только в голову пришло, царица! — Рутинным движением Илья накапал каких-то резко пахнущих ментолом капель на кусок сахара и подал ему, одновременно щупая пульс.
        Инна смутилась. Мало того что она понятия не имела о Натановом ослабшем миокарде. Два брата — два ее лучших и единственных друга — смотрели на нее с одинаковым презрением.
        — А что такое? Я что, не имею права требовать от этого неблагодарного недоучки элементарного уважения?! Или…
        Она собиралась разразиться тирадой о своих заслугах перед сыном, о непосильной работе, которую выполняла все эти годы исключительно ради его блага, о бесчисленных ночах, проведенных без сна в тяжелых раздумьях о его будущем, и только тут поняла, что именно сказала Сереже в сердцах, позволив минутному раздражению взять над ней верх.

        —Сереженька, мальчик! Не сердись на меня, я старая, глупая баба! Пожалуйста, позвони мне!
        Эти слова или похожие Инна повторила Сережиному автоответчику раз, может быть, сто, но сын не откликнулся. Он пропал. Инна, Натан и Илья искали его по всему городу. Сначала сами, потом с милицией, потом с частным детективом. Безрезультатно.
        Потом, в девяносто восьмом, рухнул Иннин бизнес: недопоставки товара, недоплаты, отмена бонусов — доктор Чен рассудил здраво, что на российском нестабильном рынке ему пока больше делать нечего. Александр Лодыжинский заблаговременно выбыл из, казалось бы, бессмертной сети и через подставных лиц вложил нажитое в шикарные отели на швейцарских горнолыжных курортах. Звал, по старой памяти, и Инну в новую отрасль — ни английского, ни какого другого европейского языка удачливый бизнесмен так и не освоил, — но та, польстившись на небывалую российскую маржу, отказалась. Как выяснилось, зря. После дефолта поиски сына, расширенные до границ бывшего Советского Союза, пришлось совсем прекратить. В богатые времена экономить и откладывать на черный день Инне казалось крохоборством, поэтому оставшихся денег теперь едва хватало на продукты. Даже на экстрасенса, сулившего немедленный ответ, и то не нашлось двухсот у.е.
        Только в двухтысячном, когда вдруг в моду вошли Натановы картины, а Илья снял безвкусную комедию, имевшую чудовищный успех, в их общем хозяйстве снова появились средства, и вот тогда-то новый частный детектив наткнулся наконец на горячий след — в материалах по делу наркобаронов, разоблаченных еще в начале девяносто восьмого. Юноша, очень похожий на Сережу, под другим, правда, именем, фигурировал в нем как один из соучастников, курьер, перевозивший ценный товар и погибший в перестрелке при задержании преступной группы.
        — Господи! Почему? Почему он? Илья! Натан! Почему не я? Почему именно он?!
        Тупо перекладывая по столу откровенные фотографии, сделанные патологоанатомом, Инна вдруг увидела на плече у покойника безыскусную синюю татуировку: «Мамочка, я тебя люблю!»
        7
        Пусть никто не подумает, что Инна не любила своего сына. Конечно, она его любила, с того самого дня, когда нагапетяновские эмбрионы дали ей о нем первое наглядное представление. Просто ей казалось, что материнская любовь как таковая, лишенная материальной компоненты, для сына разумеется сама собой, ведь мать заботится о нем, балует его и желает ему добра. Конечно, добра, чего ж еще? Мать и сын не дистрибьюторы в маркетинговой сети, сына не надо хвалить, чтобы он верил в себя, не надо проявлять к нему ни особого внимания, ни сочувствия, ни уважения, чтобы он знал, что любим. Это совершенно естественно, что мать любит сына. Ее обидные «лоботряс», «неуч», «недоросль» и «неудачник» предназначались для слуха того настоящего Сережи, которого она всегда подразумевала под маской слабого, непутевого, заблудившегося мальчика. Хорошего Сережи, зачем-то спрятавшегося под этой некрасивой личиной. Ее Сереженьки, который из обидных нареканий непременно сделает одни только правильные выводы.
        А он не сделал, не сдюжил, сломался. Умер.
        Хороший, добрый, чистый мальчик, так и не показавший миру своего истинного лица.
        «Для чего мне теперь жить?»
        Стоя над его бедной, безликой и фактически безымянной могилой, между сильно постаревшими за несколько дней Натаном и Ильей, подпиравшими свою женщину с обеих сторон, чтобы она не упала в холодную скользкую грязь, Инна, тоже сломавшаяся, хотела плакать и не могла. Ни единой слезинки не проронила ни тогда, ни после. Что-то делала, как-то существовала, по инерции зарабатывала деньги, полагая, что это нужно, по инерции тратила, понимая, что оставить накопленное больше некому. Подчиняясь духу времени, перекроила стукнувшие шестьдесят на тридцать восемь. Красила длинные волосы в яркий черный цвет. Наводила на полные губы элегантный розовый лоск.
        Еще целое десятилетие.
        — Ты что-то исхудала, — как-то сказал Натан.
        Ей и правда в последнее время кусок в горло не лез.
        — Сходи, может быть, к врачу, — предложил Илья.
        Она все медлила, по привычке ссылаясь на занятость.
        Пока невыплаканное горе не пошло у нее кровью из груди.

        —Что же вы, моя дорогая, совсем на себя рукой махнули? — Казаков старается поймать отсутствующий взгляд женщины, нарочно отвернувшейся к стене. — Боритесь!
        — За что мне бороться, профессор?
        — За жизнь!
        — А для чего мне эта жизнь?
        — Ну что вы! У вас столько друзей, каждый день цветы, конфеты, фрукты! Наконец… — профессор задумывается на секунду, который из двух Инниных постоянных посетителей приходится ей мужем, и вспоминает, что вроде бы художник. — Наконец, Натан Захарович. Как он будет без вас?
        — Ах, профессор, ну чем я теперь могу им помочь? Раньше я зарабатывала, была нужна, а сегодня? Натан выставляется в Нью-Йорке, Илья возит свои фильмы в Канны… Обойдутся, — Инна в самом деле так думает, — а меня там, наверху, сынок ждет…

        «Подождет твой сынок!» — хочет крикнуть ей Даша, стоя за спиной у Казакова и вспоминая двух грустных мужчин, называющих эту снежную королеву ласковыми именами. Но история со Светой кое-чему ее научила: ну их, этих VIP, новых нареканий ей не надо, того и гляди выгонят, лучше держать язык за зубами.

        Выйдя за дверь, профессор берет у нее из рук историю Инниной болезни, листает, ищет что-то.
        — Что вы ищете, Максим Петрович? — Даша хочет помочь, но не знает как. — Давайте я найду.
        Профессор единственный во всей клинике вызывает у нее благоговение.
        — Найдите, — говорит он, — найдите мне телефон ее мужа, срочно. Я сделал что мог. Теперь очередь за ними.
        — Да как же помочь тому, кто не хочет, чтобы ему помогали?! — Даша опять думает об измотанных Инниных родственниках. — Она же спит и видит поскорее умереть!
        — Ну, так вот пусть и сделают, чтоб расхотела! В этом весь смысл и лучшее лекарство. А наплакаться по ней они еще успеют, когда повод появится.
        8
        —Хай, бэби! — Распахнув дверь палаты, шоколадный Гордон продемонстрировал присутствующим широкую белоснежную улыбку. — Как ты, моя королева?
        В одной руке — букет великолепных белых роз, в другой — какие-то пакеты с надписями «Chicago» и «Duty Free». Солнечный аромат дорогого одеколона перебивал невеселые больничные запахи.
        — Гляди, что я тебе привез!
        На столике у кровати выстроились глянцевые коробочки с самыми модными духами, упаковки со сладостями, бутылки с экзотическими ликерами. Все то, до чего его королева была охоча в далеком девяносто третьем. Он ничего не забыл, даже твердокопченые колбаски в белой сладковатой пудре, которые можно есть без хлеба, как конфеты.
        — Вставай! Сейчас к вам домой, переодеваться — и в ресторан!
        — В ресторан?.. Гордон! Как ты здесь?..
        Огорошенная Инна, изрезанная, с черными гнойными гематомами вокруг незаживающих ран, Инна, у которой никак не получается достойно уйти со сцены, смотрела на нежданного гостя глазами, полными слез. Ее американец был по-прежнему божественно красив, и никто, даже самый завзятый недоброжелатель, не дал бы ему тех шестидесяти семи, которые он недавно отпраздновал. Инна вспомнила, что день рождения у него как раз в декабре, вроде бы пятого, позавчера.
        — Happy birthday… — тихо проговорила она. — How are you?[2 - Как ты? (англ.)]
        — Без тебя? — Голливудская улыбка стала грустной. — Средне. Но теперь… теперь, я уверен, все будет хорошо.
        — Да, — согласилась Инна, чтобы его не расстраивать, — только вот по поводу ресторана…
        — Знаю, знаю, красавица, — Гордон набрал на мобильном чей-то номер, — начинаем, пора!

        Инна, как во сне, видела, что Илья и Натан закатывают в палату полностью накрытый стол на колесах и расставляют вокруг жесткие пластиковые табуретки. Словно в тумане, она в самом деле поднялась, накинула поверх больничной распашонки широкое праздничное платье, которое Натан протянул ей прямо на магазинной вешалке. Поправила давно сбившуюся прическу.
        — Садись, королева, — Гордон придвинул ей более удобный стул со спинкой, — садись сюда, во главу стола, сегодня твой день.
        «Может быть, мне повезет и вино окажется отравленным… — подумала Инна. — Хорошо бы… Умереть нормально одетой, надушенной, в кругу друзей, с бокалом вина все-таки лучше, чем лежа, как труп, в гнусных тряпках, пахнущих кровью…»
        Когда вся компания, включая разрумянившихся в мужском обществе соседок, разместилась за импровизированным столом, Инна отметила, что одно место, прямо напротив нее, осталось свободным. Наверное, ее мальчики пригласили и Казакова, но профессор, конечно, занят, поэтому не идет. Илья разлил темно-бордовую терпкую жидкость по бокалам, тоже принесенным с собой. Натан раздал хлеб, пустил по кругу блюда с нарезкой и овощами. После этого, чокнувшись за встречу, хозяева и гости принялись есть.
        — Как ты здесь очутился, Гордон? — Иннино любопытство понемногу взяло верх над привычной апатией. — Невероятно!
        — Да, это чудо, — негр кивнул, жуя, — представь себе, меня разыскал твой муж.
        — Натан?! — еще больше удивилась Инна. — Но как?
        — Через университет, — гордо пояснил Натан, — Интернет — великая вещь!
        — Понимаешь, — Гордон налил себе еще вина, — в том-то и чудо. Ни в каком университете я давно уже не работаю, да и живу не в Блумингтоне, а в Чикаго. Ректор сменился, бывшие коллеги уволились… И вдруг, позавчера, как раз в день моего рождения, мне в дверь звонит курьер и передает письмо из России. Оказывается, как раз в чикагском отделении DHL, где распределяется приходящая почта для доставки по штату, работает мой сосед, который знает меня лично. Вот он и исправил университетский адрес на правильный. Я прочел, что тебе нужна помощь, и тут же заказал два билета в Москву на ближайший рейс.
        — Два? Почему?
        Инна легко могла предположить, что Гордон хотел еще раз попытать счастья, пригласив ее в Америку. Он ведь помнил ее семнадцать лет назад, здоровую, веселую, и не мог знать, во что она превратилась после операции, что бы там ни написал ему Натан. Но для чего было покупать два билета в Москву?
        — А как ты сама думаешь? — Американец поглядел на нее с некоторым сомнением. — Сердце твой сын унаследовал не от тебя! Оно у него только снаружи черствое, а внутри… внутри доброе, как у его отца… прости, отцов…
        — Сережа?.. — Монотонные снимки патологоанатома снова встали у Инны перед глазами. — Не надо… это слишком! Я знаю, вы хотите помочь, но… не надо! Слишком больно!.. Я все сделала не так, я виновата перед ним, я не уследила, упустила, но… пожалуйста!
        — Да, Гордон, не надо, это действительно чересчур, — Илья встал, добывая из кармана сахар и капли для смертельно побледневшего Натана, — подарки, вино — хорошо, но про Сереженьку — это совершенно излишне. Это слишком большое горе. Для матери в первую очередь.
        Тоже поднимаясь с места, Гордон вынул из бумажника свернутый лист бумаги — распечатку авиакомпании.
        — Рейс Чикаго — Москва, седьмое декабря, Розман Сергей. Мы вместе летели. Инна, я понятия не имел… Он, конечно, упоминал, что вы поссорились и не общаетесь, но не говорил, что ты вообще ничего не знаешь…

        То, что поведал ей Гордон, когда улеглось первое смятение и Натан снова обрел способность дышать полной грудью, было чрезвычайно просто и совсем не похоже на романтическую сказку, даже если соседки и внимали таинственному иностранцу не дыша. Сережа, разозлившись на мать, всего-навсего, как многие его соотечественники в те годы, на хорошо ему знакомой Украине купил себе право на въезд в Германию, которая тогда еще без ограничения принимала бывших советских евреев, а получив немецкий вид на жительство, немедленно полетел в Нью-Йорк к доктору Чену. Платиновый уровень в российском отделении «Санрайдера» помог ему только назначить с недосягаемым китайцем десятиминутную встречу. Всего остального Сережа добивался без каких-либо привилегий, но Иннины гены быстро привели его в Чикаго, на вершину тамошней маркетинговой сети.
        Однажды Гордон попал на семинар «Санрайдера». Он увидел молодого человека с холодными серыми глазами, бойко излагавшего заученными английскими фразами Ченову волшебную модель с явным русским акцентом, тот напоминал Инну необъяснимой убедительностью каждого своего жеста — больше, чем лицом. Но Гордон все-таки решился и подошел к нему после семинара. Сережа, как ни странно, очень обрадовался, сказал, что отлично помнит маминого коллегу и был бы рад возобновить давнишнее знакомство. Гордон, естественно, не возражал.
        С тех пор они регулярно перезванивались и даже часто встречались. Своей семьи у Гордона не было, поэтому Сережа, в домашней обстановке ничуть не похожий на неумолимого дельца, помешавшегося на прибылях, стал ему вроде приемного сына. Он же помог бывшему любовнику своей матери выгодно опубликовать первое большое эссе о русско-английском литературном переводе. Оно продавалось как бестселлер, поэтому за второе, третье и четвертое издания алчные издатели каждый раз устраивали у Гордона дома настоящий аукцион. Сережа посоветовал растерявшемуся автору, привыкшему считать каждый цент, куда правильнее всего вложить накопленные деньги, нашел для него выгодный дом в фешенебельном пригороде, организовал уборщицу, кухарку и честного агента. Так что к тому моменту, как в дверь к Гордону позвонил курьер с письмом от Натана, неисправимый идеалист уже вполне мог назвать себя состоятельным человеком.
        Про Инну они с Сережей все эти годы практически не разговаривали. Во-первых, Сережа сразу дал ему понять, что такие разговоры ему неприятны — мать его слишком сильно обидела. Во-вторых, Гордону и самому было неловко.
        — И в-третьих, — докончила за него Инна, чувствуя жаркий прилив давно забытой энергии и под его воздействием становясь снова язвительной и резкой, какой Гордон знал ее в перестроечные годы, — после того, что я сделала с тобой, тебе, естественно, ничего не стоило оправдать его идиотское решение: в конце концов, ты в свое время поступил точно так же.
        — Может быть, — ответил он, — отпираться смешно.
        — Ладно, оставим ненужные сантименты, на них у меня никогда не было времени, а теперь и подавно нет. — Инна по-царски окинула взглядом примолкшее общество. — Скажи одно: где сейчас этот безмозглый трус?
        Похоже, она ошибалась: нет и не было никакого настоящего Сережи. Пусть Гордон говорит что хочет про сердце, мягкое изнутри. Все равно есть только тот Сережа, который за тринадцать лет не послал даже безвинно пострадавшим Илье с Натаном ни единой, даже самой краткой весточки. Потому что знал, что они слишком добрые и проговорятся… Какая дикая, непростительная жестокость! Когда, почему он таким стал? Кто виноват? Или, может быть, он уже был таким у нее в животе и только нереалистическая картина — случайное и неверное впечатление — тридцать шесть лет застила ей глаза?

        —Какая грустная история! — Леночка, ненадолго очнувшаяся от бесконечной дурноты, поглубже закапывается в тощее одеяло.
        Нечаянный праздник давно окончен, мужчины ушли.
        — Ну что вы, Леночка, типичный случай, — Инна, снова в невзрачной распашонке, чувствует неприятную, острую боль вокруг глубоких ран и еще более острое желание с кем-то поговорить, — одна глупость рождает другую, другая третью и так далее.
        Инна хочет рассказать ей все, что помнит, о Сереже, о себе, о Гордоне, Илье, Натане, даже об Александре Лодыжинском, о том, как она делала одну глупость за другой, а они видели и ничего не говорили, обижались и не прощали, уходили и не возвращались, но Леночка уже снова дремлет под гнетом своей больной, безнадежной жизни.
        9
        Инна умерла через четыре дня, одиннадцатого декабря, ближе к полуночи. К этому моменту Натан и Илья уже вторые сутки избегали смотреть ей в глаза. Ясно было, что Сережа остановился у них и только к матери не идет. Не хочет. Или боится. Или и то и другое. Жестокий, слабый, заблудившийся мальчик! А эти двое так счастливы, что не найдут в себе сил поставить дураку ультиматум: либо — либо. Либо пусть наконец научится вести себя как человек. Либо пусть не требует человеческого отношения. Что тут непонятного? Обычная здравая логика. Раз мальчик жив, значит, у него есть шанс. Он не безнадежен. Никто не безнадежен. Но Илья, Натан — они уедут с ним в Чикаго, будут любить, жалеть, жарить ему, как в детстве, гренки с сахаром в молоке. Будут принимать его таким, каков он есть, поощряя за хорошее и не журя за плохое.
        Один бог знает, чем это кончится!
        Леночка

        1
        Когда тебе всего двадцать, да и то неполных, смерть для тебя не существует. Ее нет, как нет морщин, таблеток на ночном столике и социального работника, приносящего тебе раз в неделю хлеб и молоко. Нет, как нет всего того, о чем никогда не думаешь. Вышел в соседнюю комнату — и забыл про стоящий там рояль. Какой философ это написал? В последнее время Леночкина память тоже функционирует выборочно, вполсилы, как у старушки-бабушки Марии Савельевны, иногда забывающей самые простые вещи.
        Леночка лежит на койке у самого окна, за которым сквозь сплошное одеяло снежных туч чуть просвечивает голубое небо. Совсем чуть-чуть, одна-две капли голубого — в целом море бело-серого. Наверное, скоро пойдет снег. Хочется взять бумагу, краски и рисовать. Снег Леночке нравится. Он чистый, холодный и спокойный. Как глаза мужчины, утром стоявшего у соседней кровати, где недавняя именинница — наверное, именинница, иначе почему вино и гости? — ждала похоронную команду.
        Наверное, это и был тот самый Сережа.
        Откуда ей знакомо его лицо?
        Леночка припоминает рассказ седого американца. Даже если бы он умолчал о своих книгах, по ясности изложения можно было бы угадать, что он человек пишущий. Грамотную, развитую речь — пережиток прошлого века — различишь и в толпе митингующих. Так, как он, говорили ее мать с отцом, и хотя их давным-давно нет, Леночка говорит так же. По крайней мере, старается не пускать в бытовую речь безобразный русский новояз. Он, выгнанный за дверь, все равно влезает в окно, достаточно включить компьютер, телевизор, радио, открыть газету или журнал. Даже книгу. Куда подевались редакторы, корректоры, куда, в конце концов, девалась нормальная, здравая цензура? Нельзя же печатать все, даже неприличное, даже за деньги! Это у них там, в Америке, за деньги можно все, как этому Сереже…
        Леночка ловит себя на том, что точь-в-точь с тем же пылом повторяет любимые бабушкины сентенции, и исправляется:
        «А у нас за деньги, дорогая бабуля, давно уже можно гораздо больше, чем частично законное и внешне нравственное американское все, и сыновья матерей здесь бросают точно так же, нам ли с тобой не знать?..»
        2
        Леночке было всего три с половиной года, когда на ее глазах бандиты, ворвавшись к ним в квартиру, убили сначала ее отца, а потом маму. Убили зверски, без всякого смысла: родители и не думали защищать свое имущество. Отец сам отпер сейф с деньгами и золотом и отдал ключи от двух дорогих машин, стоявших во дворе. Возможно, грабителям не понравилось, что очень ценная старорусская икона, за которой они, должно быть, и явились по чьей-то наводке, оказалась в другом месте, под книжным шкафом, внизу, под паркетом, и отцу пришлось слишком долго вытаскивать книги, полки и без инструмента отковыривать рассевшиеся деревяшки. Заполучив желаемое, один из трех бандитов стукнул его, все еще сидевшего на корточках, железным прутом по голове и бил до тех пор, пока вокруг не растеклась целая лужа крови, а второй ударил дико заоравшую мать кулаком в лицо, так что она без чувств рухнула на пол, и за ноги утащил в спальню. Больше Леночка матери не видела.
        Почему не тронули девчонку, метавшуюся, как тигренок, между решетками допотопного манежа, так и осталось загадкой. Может быть, потому, что она при этом молчала — она потом еще два года молчала, отходя от пережитого шока, — или же молодчики, убежденные в собственной безнаказанности, недооценили ее возраст: что она упомнит? Лица убийц тем не менее врезались ей в память до мельчайших подробностей, любого из них она и теперь опознала бы без труда. Бабушка Мария Савельевна утверждала, что это признак недюжинного художественного таланта.

        Милиция обнаружила уснувшую от изнеможения немую сироту только через сутки. Должно быть, кто-то из соседей обратил наконец внимание на распахнутую настежь дверь. Толстый злой мент (милиционер, поправляет себя Леночка) нехорошо ругался, диктуя в протокол про кровь, труп и раскиданные книги. Потом вышел в коридор, побыл там с минуту, вернулся и сказал соседям-понятым:
        — Эти буржуины сами виноваты, не надо было сигнализацию отключать!
        Только позже, через много лет, повзрослевшая Леночка расплакалась, невзначай вспомнив его слова. Ах, если бы отец или мать не забыли нажать какую-то глупую кнопку! Как бы тогда все было?! То, что милиционер, ничтоже сумняшеся, свел двойное убийство к халатности самих жертв, ускользнуло от детского понимания и теперь тоже не встревожило.
        В рамках спотыкающегося расследования молчавшей Леночке показывали фотографии подозреваемых, но тех, страшных, навсегда запомнившихся лиц среди них не было. Девчушке казалось, будто незнакомые черты через глаза затекают ей куда-то за затылок, а оттуда вниз, в живот, и там остаются, словно куски камней. Там они, должно быть, и остались, иначе откуда взялась в ней теперь, так рано, эта болезнь? Детскую психологию в расчет тогда не приняли, и трехлетней Леночке пришлось — на руках у дяди — пересмотреть, как взрослой, всю базу данных местного сыска.
        В отличие от своего младшего брата, отца Леночки, хозяина небольшого автосалона, дядя до того момента оставался рядовым бухгалтером. Раньше, до перестройки, они с отцом вместе работали в научно-исследовательском институте физики. Дядя — в бухгалтерии, отец — научным сотрудником. Потом папа решил попытать счастья в другой области, а дядя, побоявшись, что новые времена кончатся новыми репрессиями, предпочел «не дразнить гусей». Так рассказывала бабушка. Маленькая Леночка ничего этого, конечно, помнить не могла.
        Помнила она, как дядя сразу после разговора со следователем куда-то вез ее на своих дребезжащих «Жигулях» и, сунув в руку оплывающее мороженое, надолго оставил одну в запертой машине. Помнила, как он вернулся, радостно улыбаясь, с целлофановым пакетом под мышкой, протянул ей, и так перемазанной сладким молоком, еще один вафельный стаканчик, забыв, видно, про первый от избытка каких-то неизвестных чувств.
        А еще она помнила, как посмотрела на нее дядина жена, когда дядя спросил ее, что им делать с племянницей.
        — В детских домах тоже вырастают хорошие люди, — ответила она, — мы не обязаны.

        Из детского дома Леночку через две недели забрала Мария Савельевна. Сразу, как выяснила, куда старший сын сбыл не нужную ему и жене племянницу.
        — Не понимаю, в кого ты такой уродился! — Бабушка была вне себя и топала ногами. — Что вы вообще за люди?!
        — Люди как люди! — Дядина жена уперла руки в боки. — Нормальные! Не мать Тереза!
        — Об этом я даже не говорю! — не уступала бабушка. — Вам что, трудно было один междугородный звонок сделать?! Или дорого?!
        Так и не получив ответа, почему ей ничего не сообщили ни про гибель сына, ни про оставшуюся в живых Леночку, Мария Савельевна смачно плюнула под ноги невестке и увела девочку на вокзал.
        Так урожденная киевлянка стала москвичкой.
        3
        Бабушке тогда уже было семьдесят, жила она на мизерную пенсию театральной билетерши, но характер у нее был железный. После гибели Леночкиных родителей никто больше о ней не вспоминал и ей не помогал, хотя расходов, конечно, стало вдвое больше, но и пропитание, и какую-никакую одежду, и даже образование она внучке обеспечила. Дождавшись, пока та снова научится высказывать свои мысли вслух, устроилась консьержкой в дом побогаче. Дежурила через день, ночами, накормив девочку ужином и уложив спать.
        И следить за ней тоже не забывала. С кем Лена дружит, куда ходит, что читает — обо всем имела понятие. Внучка, впрочем, ничего и не скрывала. Даже когда влюбилась в самый первый раз, в третьем классе, сразу пришла к бабушке и созналась: хорош, мол, собою очень, все девчонки от него без ума, но вдруг все-таки не тот?.. Не принц из «Алых парусов»?
        — А приведи-ка его к нам на чай, детка, — посоветовала бабушка, — на улице одно, в четырех стенах другое.
        Пригласили, заварили крепкого черного чаю, поставили на стол небольшой тортик, а возлюбленный как накинулся на сладкое, так за пять минут почти все один и съел. Леночка от стыда чуть сквозь землю не провалилась. Зато сразу ясно стало, что он в самом деле не принц.
        По части мужского пола бабушка становилась тем строже, чем старше делалась внучка. Не из каких-то там соображений собственности, отнюдь, Мария Савельевна считала семью и детей главной жизненной целью любой женщины. Вокруг, однако, царила такая распущенность, что без стойких моральных принципов, действующих на уровне безусловного рефлекса, девушке любого склада грозило, по ее мнению, очутиться на панели.
        — Первая ночь с мужчиной для девушки важнее всего остального, она должна быть особенной, как сказка про «Синюю птицу», — говорила Мария Савельевна. — Какая у девушки первая ночь, такой и будет вся оставшаяся жизнь!
        Понятно, что в результате к двадцати двум годам романтичная, очень разборчивая Леночка не приобрела совершенно никакого практического опыта, и мужчины представлялись ей существами такими же бесполыми, как она сама.
        Многолетние занятия в балетной студии, которая находилась в доме напротив, превратили ее и без того тоненькое тело в сгусток твердых, красиво развитых мышц, не дали груди вырасти даже до того небольшого размера, который был запланирован природой. Танцевать ей нравилось, хотя лучшие роли всегда доставались детям спонсоров. Нравилось и учиться. И тут уж никто не мог перейти ей дорогу. Училась она прекрасно. И в школе, и в университете.
        Жаль, что теперь про диплом придется забыть.
        4
        Странные боли внизу живота сопровождали ее лет с двенадцати: поболит — пройдет, поболит — пройдет. Иногда, правда, болело день или два, как судорога, так что ни чихнуть, ни засмеяться. Тогда особенно трудно было не подавать вида, но стареющую бабушку, единственного родного человека на всем белом свете, волновать не хотелось ни в коем случае, и Леночка храбро терпела. Даже когда «Скорая помощь» неделю назад подобрала ее, потерявшую сознание, на улице, первое, что она сказала, придя в себя, было:
        — Пожалуйста, не сообщайте бабушке!
        Сообщить, однако, все-таки пришлось, потому что диагноз, который поставили Леночке на основании маточного кровотечения, совершенно исключал своевременное возвращение домой.
        По телефону бабушка страшную новость приняла стоически, как принимала все удары судьбы, выпавшие ей на долю, но в ту же ночь сама слегла в предынфактном состоянии. Теперь они с Леночкой дважды в день перезванивались по мобильному и старательно делали друг перед другом вид, что все вот-вот снова будет хорошо.
        О том, что тщательно хранимой девственности Леночку лишили за секунду в рамках необходимой биопсии, бабушка, конечно, не узнала.

        —Доктор, скажите, после операции я еще смогу иметь детей? — преодолевая ужасное смущение, Леночка все-таки решается спросить.
        — Нет, — честно отвечает Казаков и, обращаясь к медсестре, показывает на что-то в истории болезни: — Что это такое?
        — Результаты анализа, — говорит та.
        — Это я вижу, я вот про это, — уточняет профессор, тыча пальцем в конкретную строку. — Вот это что? Невнимательность?
        — Откуда я знаю!
        Казаков сильно жалеет, что у сообразительной Даши сегодня выходной. Валентина, хоть и операционная сестра, особыми талантами не блещет.
        — Повторить все анализы.
        — Все?! — Валентина вскидывает тонюсенькие брови. — Это деньги, профессор, у нее нет… Она и так бесплатно в VIP!..
        — В самом деле, доктор, мы с бабушкой… — Леночка, которой очень неловко, пытается вмешаться, но Казаков останавливает ее одним взглядом, далеко не кротким.
        — Повторить. Все. От начала до конца.
        Он и тихо ворчащая медсестра выходят из палаты, и тут Леночке становится еще неудобнее: за их широкими спинами и своими грустными мыслями о незадавшейся жизни она не заметила, что у соседней, еще пустой кровати опять стоит он. Блудный сын покойницы. Американец. Богатенький Буратино. И наверняка посмеивается и над ее теперь уже неизбежной женской неполноценностью, и над ее кричащей нищетой…

        Собирая в спортивную сумку оставшиеся Иннины вещи, Сережа действительно разглядывает испуганную девочку неприлично долго.
        — Что вы на меня так уставились? — Ее грубые слова нисколько не соответствуют ее же ангельскому тону. — Я все-таки не обезьяна в зоопарке!
        — Извини, ты мне просто нравишься, — поясняет он, как принято в Америке, без лишних реверансов.
        — Мы на «ты»? — В ответ на панибратство Леночка, наоборот, старается говорить чопорно, как английская королева.
        «Никогда! Никогда не будет у меня ни сказочной первой ночи, ни принца, ни даже ребеночка! Никогда!»
        — Тебе очень страшно? — спрашивает Сережа невпопад и, оставив раскрытую сумку стоять на полу, наклоняется к самому Леночкиному уху. — Хочешь, я все брошу и останусь с тобой?
        5
        Будем откровенны, Сережа не имел в виду «до гробовой доски», хотя ангелоподобная девочка ему в самом деле понравилась: тихая, скромная, но видно, что сильная, как говорят, с внутренним стержнем. И конечно, одинокая, потому что сейчас, когда ей нужны поддержка и тепло, никого нет рядом. А те, что есть и желают добра, наверняка говорят слова ненужные и, в принципе, жестокие. Никто не придет и не положит руку на руку, не помолчит с тобой вместе. Скажут: «Держись! Смотри вперед! Ты можешь!» А хочется просто тепла, без пионерских лозунгов.
        Он вспоминает себя, как сам лежал в заштатной киевской больнице и от стыда боялся поднять глаза, как будто и впрямь, как говорила мать, лично был виноват в том, что с ним случилось. Его тогда подняла на ноги мысль, что женщина, не способная на жалость, наверное, права. Что он своим позором заплатил за свою трусость, стоившую жизни двум молодым, здоровым людям, имевшим несчастье занимать квартиру, неожиданно выросшую в цене.
        Что с того, что он был еще моложе, чем эта девчонка, и ничего не знал наверняка? Разве он не догадывался, чем на самом деле занимается его ежедневно богатеющая фирма? Многое ли меняет тот факт, что у шефа-риелтора в милиции все были свои и идти к ним с заявлением означало самому нарваться на пулю или нож? Поэтому не сработала сигнализация. Поэтому следователь на пару с адвокатом всеми средствами понуждали его, самую мелкую сошку, к чистосердечному признанию, а не уговорив, отдали уголовникам. Поэтому настоящие убийцы до сих пор гуляют и останутся гулять на свободе.
        Он ни при чем. И все равно виноват. И правильно, что физическая расправа хотя бы над одним из десятка виновных состоялась еще тогда. Око за око, зуб за зуб. И хорошо, что мать вовремя навела его на эту мысль.
        Она не была плохой. Она была умной. Ей просто не хватало… чего? Теплоты, формулирует Сережа. Душевной теплоты. Зато она твердо верила, что сын не пустое место, не середнячок-троечник и всегда способен на большее, чего бы уже ни добился. Именно поэтому он тогда рванул за границу — собирался наглядно доказать ей, чего стоит. Именно поэтому не объявлялся: нечего было сообщить, американский бизнес развивался неплохо, но не лучше старого московского. Именно поэтому они теперь не встретились. Потому что в Шереметьево Сережу, получавшего багаж, по мобильному разыскал доктор Чен и предложил совершенно сногсшибательный новый русский гешефт. Ему лично, без посредников. Надо было только срочно на три дня слетать в Ниццу, поговорить с инвесторами, подписать готовые контракты. С этой новостью Сережа хотел прийти к матери — не с пустыми сантиментами вроде извинений и слез, а с фактами, неопровержимыми доказательствами ее правоты.
        Жаль, что она не дождалась.

        Этого уже не поправишь.
        «Ничего, — утешает себя Сережа, — общий баланс тоже имеет значение…»
        И задает чужой девочке вопросы, которые хотел бы задать матери:
        — Тебе страшно? О чем ты думаешь? Ты кого-нибудь любишь?

        А потом он отправляется прямиком к Казакову и, не застав его на месте, щедро оделяет деньгами обрадованную медсестру Валентину, обещая столько же за каждый необходимый Леночке шаг.
        — И будьте добры, не экономьте, пусть у нее будет все самое лучшее, а главное, переведите ее в отдельную палату. Разумеется, за мой счет.
        6
        Медсестра Валентина замерла в раздумьях. Как это может быть? Новые анализы не показывают онкологии. Вообще. Похоже, не зря Казаков сомневался: кто-то с самого начала все перепутал.
        — Вот страна! Сплошные уроды! Максим Пе… — громкий возглас замер у нее в гортани.
        «Что это я? А как же американские денежки?»
        Скажи она прямо сейчас профессору, что он прав и не понадобится девчонке из VIP никаких дополнительных «шагов», на ее место претендентов, слава богу, достаточно — выпишут, и поминай тогда как звали щедрого американца с его долларами.
        «Да только что делать-то?»
        Хоть и бардак кругом, а совсем уж что вздумается делать тоже нельзя, надо что-то придумать поумнее. Валентина снова посмотрела на напечатанную бумажку с результатами, прикидывая, сумеет ли незаметно переправить основные цифры и фразы. Конечно, нет. Зануда Казаков замечает даже забытые запятые, хотя кому они за дверями школы вообще нужны? Вот именно, никому. Она чуть обернулась, на всякий случай, но профессор, уставший после очередной операции, продолжал сидеть за столом в соседнем помещении, забыв про остывающий кофе.
        «Эврика!»
        Решение созрело внезапно, само собой, причем такое простое, что Валентина даже тихонько засмеялась.
        «Ну конечно! Авокян из двенадцатой!»
        В двенадцатой палате, относительно Леночкиной в другом конце коридора, уже месяц лежала пациентка профессора Малютина. Вот уж у нее точно была саркома матки, прооперированная, с самыми что ни на есть кошмарными показателями. Малютин говорил, не выживет. Небезопасное, конечно, мероприятие, но медсестре, да еще в ночную смену, которая как раз предстояла Валентине, добраться до ее истории болезни и, заменив имя, откопировать пару листков, было, если подумать, вовсе не так уж сложно.
        «А что? Пусть этот буржуй раскошеливается, раз все равно собрался. У моей дочки американских поклонников нет!»
        7
        От отдельной палаты Леночка отказалась наотрез. Нет, и все! Что вообразил себе этот ненормальный?! Сережины нуворишеские замашки, что и говорить, шли вразрез с бабушкиными правилами интеллигентного поведения. Как ни уговаривала медсестра Валентина, вдруг почему-то ставшая предупредительной и доброй, Леночка соблазну не поддалась.
        «Ясно почему! За деньги теперь все добрые!»
        Она представила себе, как бабушка, старенькая, больная, обходится в самой обыкновенной душегубке на десятерых и ползает в туалет в другой конец отделения. Таким, как она, а не Леночке, нужны отдельные комнаты с удобствами и расторопные медсестры.
        — Не обижайте нашего американского соотечественника, неудобно, — в голосе Валентины послышалась то ли просьба, то ли угроза.
        — Стыдно вам! — не смутилась Леночка. — Посмотрите кругом, я, что ли, тут самая больная?!
        Несмотря на пугающий диагноз и постоянную слабость, Леночка так и не сумела до сих пор адекватно оценить то, что с ней происходит, поэтому ей, по привычке, казалось, будто она в любом случае здоровее не только восьмидесятипятилетней старушки, но и своих соседок. Их, кстати, теперь уже снова было три.
        Разочаровал ее в этом смысле только Казаков, во время обхода присевший и к ней на постель.
        — Дела-то ваши хуже, чем мы думали, — сказал он грустно, — придется вам после полной гистеэктомии пройти еще курс химиотерапии, а затем дистанционное облучение.
        — Но… но я же чувствую себя вовсе… вовсе не так плохо… — робко заметила она. — Почти как всегда, можно сказать…
        — Как всегда? — профессор вроде бы удивился. — Ничего нового? А слабость? А дурнота? А кровотечение?
        — У меня с детства анемия, и рвота бывала, а кровь… не знаю… но сейчас ведь ее уже нет…
        — Да, я и сам несколько удивлен, но показатели резко ухудшились за последнюю неделю. Что ж поделать. Держитесь, операция послезавтра, в восемь утра.
        — Послезавтра? Уже? — У Леночки внутри будто затикала бомба, предназначенная взорвать ее будущую счастливую семейную жизнь, на которую она последние дни все равно продолжала надеяться.
        — Ждать, увы, нечего.
        «Ни мужа, ни ребеночка?.. Нет, не может быть!»
        — Может, еще раз проверить? Как-нибудь по-другому? Может быть, есть еще какие-то возможности? Дороже? — спросила она в отчаянии, умирая от стыда. — Скажите Сергею, он заплатит…

        —А ты быстро освоилась, молодчина, — получив от Валентины новую эсэмэску с цифрами и припиской «привет от вашей Леночки», Сережа еще раз навестил свою протеже.
        Бледненькая, она от его слов покраснела, как спелый помидор.
        — Это… я… поймите!..
        — Да ладно тебе, не совестись, все правильно, — Сережа чуть усмехнулся, принимая ее стыд за отлично разыгранную репризу. — Сказал — заплачу, значит, так и будет. Ты чего от отдельной-то отказалась? Думала, у меня на все не хватит?
        Взглядывая на него лишь украдкой, исподлобья, Леночка чувствовала себя точно как когда-то в третьем классе: этот принц тоже, кажется, способен был сожрать весь торт в одиночку! Хотя — и здесь ее житейская мудрость явственно давала сбой — как может бескорыстная щедрость равняться жадности? Какой у Сережи может быть к ней интерес? Не влюбился же он, в самом деле!
        «А если? — спрашивала она себя. — Если влюбился? Поедешь ты с ним хоть на край света?»
        Готовность идти за любимым на край света была ее личным и, может быть, главным критерием, даже если бабушка и возражала резонно против него.
        «Край света — это в нашем случае Америка? Тоже мне подвиг!»
        — Да, у вас на все хватит, — сказала она не слишком уверенно, — у таких, как вы, всегда на все хватает!
        — А какой я? Ты знаешь, конечно? — Сережа почти собрался уходить.
        Максималисты те же дураки, только с претензией. Иметь с ними дело бессмысленно, а в первую очередь скучно.
        — Так знаешь или нет?
        — Нет. — Леночка признается ему и себе, что он прав, ничего она, в сущности, о нем не знает.
        Что за женщина была его мать? Может быть, он не просто так сбежал от нее на другой континент. Что, если он своими деньгами помогает не только ей, Леночке, но и еще каким-нибудь сиротам по всему миру? Вдруг, если приглядеться внимательнее, богатство вообще не порок? Ее собственный отец тоже ведь был не беден, а разве повернется у нее язык даже в шутку назвать его нуворишем и тем более вором?
        — Рассказать? — спрашивает Сергей немного насмешливо.
        Леночка, впрочем, заметила, что с насмешкой он делает и говорит почти все. Красивый, богатый, удачливый, он почему-то кажется ей ужасно одиноким. Ей хочется его пожалеть. Даже если мудрая Мария Савельевна утверждает, что ореол одиночества для мужчины как для цветка сладкая пыльца, приманка, каприз эволюции, а для женщины жалость — основная причина разочарований.
        — Да, — отвечает она, — конечно, расскажите.
        8
        Решение жениться созрело у Сережи за полдня до Леночкиной операции. Собираясь в больницу, он разложил по пакетам термос с горячим куриным бульоном, свежесваренный клюквенный морс в бутылке из-под минеральной воды, пригласительные билеты на рождественский бал в Венскую оперу в следующем декабре и антикварное серебряное кольцо с изумрудами работы парижского ювелира.
        От двух своих воспитателей (в отличие от Инны он не считал своим настоящим отцом ни того, ни другого) Сережа в равной мере унаследовал простую заботливую нежность и пылкую театральность красивых жестов. Два противоположных начала иногда бились в нем не на жизнь, а на смерть, как разругавшиеся близнецы, и только теперь заключили — может быть, временное — перемирие, чтобы он в третий раз попытался стать счастливым. Теперь, когда у матери уже нет возможности ему помешать.
        Созерцая, как он — подобно Гордону — выметывает на прикроватную тумбочку свои разнокалиберные дары, Леночка невольно умилилась его мальчишеской наивности и секунд на пятнадцать даже забыла о скором крушении своих было вспыхнувших девичьих надежд.
        — Я выбираю бульон и морс, — сказала она, опомнившись, — но мне их перед наркозом, наверное, нельзя. И твоей быть я тоже не могу, это было бы несправедливо. Не нужна тебе жена-инвалид.
        — Много ты знаешь, кто мне нужен. — Сережа все-таки надел ей на безымянный палец сверкающий изумрудный цветок на серебряном стебельке.
        — У меня никогда не будет детей, это ты понимаешь? — Леночка залюбовалась чудесным подарком и не удержала пары горючих слезинок. — Да и как женщина я, скорее всего…
        — Ах, ты и о моих сексуальных пристрастиях тоже осведомлена лучше меня самого! Потрясающее самомнение! И вообще, скажи прямо, да или нет?
        Магическое и запретное слово «сексуальных» совсем выбило Леночку из колеи. Говорят разве такое вслух? Нет, нет и нет! Но от легкого прикосновения его губ к ее шее будто шумно забила крыльями бабушкина Синяя Птица…
        — Спроси меня еще раз, завтра, — увильнула от ответа затрепетавшая, но осторожная девочка, — когда я проснусь.

        Профессор Казаков призывает на помощь всю свою выдержку и весь свой опыт, но рука все равно предательски дрожит: в такой ситуации он никогда еще не был. Саркома матки — заболевание само по себе достаточно редкое, примерно два процента всех злокачественных маточных опухолей, и диагностируется, как правило, с огромным трудом. Далеко не каждое предоперационное обследование дает однозначный результат, так что зачастую правильный диагноз удается поставить только после удаления опухоли. Это нормальный ход событий. Здесь же с точностью до наоборот все анализы и тесты, какие только можно себе представить, не допускали альтернативных трактовок. Полное цитологическое обследование, гистерография, гистероскопия, соскоб и прочая и прочая… Решительно все. По крайней мере со второго захода.
        И что?
        Никакой опухоли у женщины, лежащей на столе, нет. Нет, если только Казаков еще может доверять своему зрению.
        — Валентина, взгляните, — он кивает медсестре, — видите вы что-нибудь?
        Под стерильной маской никому не заметно, как Валентина прикусывает губу.
        — По-моему, нет, хотя…
        — Даша, взгляните вы.
        У медсестры Даши сегодня особый день: профессор впервые позволил ей присутствовать в операционной.
        — А как выглядит то, что я должна увидеть?
        — Примерно как рассыпчатый кочан цветной капусты, растущий из стенок матки. — В решающие моменты Казаков привык говорить понятно и просто, не затрудняя чужих ушей сложной латинской премудростью.
        — Нет, ничего подобного я не вижу, — отвечает Даша тоже просто.
        — Ну, вот и я не вижу, — немного успокоенный, профессор снова поворачивается к Валентине. — Зашиваем.
        — То есть как — зашиваем, Максим Петрович? После всего?.. А если опухоль все-таки есть? — Валентина медлит подать необходимый инструмент.
        — Где? Покажите.
        — Ну, я не знаю, где-нибудь… Зачем вам рисковать своей репутацией? Пойдет слух, что вы при операции не заметили рака, все пациенты уйдут к Малютину…
        Перечить самому Казакову более чем легкомысленно, он шеф, корифей, почти бог, но на уме у Валентины сейчас только одно: что она будет делать, если рассерженный американец, заподозрив подвох, потребует назад свои деньги, уже вложенные ею в ремонт квартиры?
        — И что вы предлагаете? — Не то чтобы профессор в самом деле хотел узнать ее мнение, ему просто нужна пауза, роздых.
        — Давайте доведем операцию до конца, раз она уже все равно оплачена. Кто знает, найдется ли у бедной девочки в следующий раз такой щедрый спонсор?.. Даром он, что ли, потратился?
        — Вы так считаете? — Казаков обращается к проговорившейся Валентине, а смотрит на остолбеневшую Дашу. — А вы, Дашенька? Что выбираете вы? Выбирайте!
        — Я? — Ей совсем непонятно, почему выбор между жизнью и смертью, полноценностью и неполноценностью, счастьем и несчастьем двадцатилетней Леночки, о чьем сказочном романе с американским миллионером вот уже третьи сутки судачит весь персонал, должна осуществить именно она, понятия не имеющая, как выглядит саркома. — А почему я, Максим Петрович? Разве я имею право?
        — А Валентина имеет? — профессор испытующе сверлит ее взглядом. — Не кажется ли вам, Дашенька, что, если вы скромно промолчите, в конечном итоге обязательно выберет она?
        9
        Боль понемногу берет свое, ложится тяжелым камнем внизу живота, прорастает сквозь тело, как упрямый росток кипариса, распускается черно-белыми листочками незнакомых холодных лиц. Леночка все еще спит, и во сне потный толстый мент с пустыми глазами одну за другой подсовывает ей фотографии.
        — Смотри внимательно. Он или нет?
        Лица ложатся, как карты в пасьянсе, одно к другому, перемешиваются, снова складываются в узор.
        «Я не хочу! Не хочу!» — Леночка пытается крикнуть, но не может, язык словно приклеился к гортани, и из пересохшего горла не вырывается ни единого звука.
        — Смотри сюда, не отвлекайся! — Дядя силой разворачивает ее голову к столу. — От тебя зависит, поймают убийц или нет. Поняла? От тебя одной! Не поймают — ты будешь виновата!
        — Да перестаньте, честное слово! — Мент зыркает по сторонам свиными глазками. — Она-то тут при чем?
        — Ни при чем, ни при чем, — отмахивается дядя и шуршит новенькими купюрами в целлофановом пакете, — вот, это ваши. А ты смотри давай, смотри! Листайте, листайте, не два же дня мне тут с ней сидеть!
        «Мама! Папа!» — в испуге зовет Леночка, но голос снова отказывается повиноваться.
        — Посмотри вот эти, узнаешь кого-нибудь? — Мент подвигает ей еще несколько снимков. — Вот, вот, он убил, да? Вот этот, чернявый, нос прямой, глаза серые. Риелтор. Ну, узнавай давай! Он?..

        —Ну, что, Аленушка, выспалась? — Сережа целует ее в пересохшие губы. — Я тебя теперь буду так называть.
        Леночка судорожно сглатывает слюну. Свежие швы болят, как зуб.
        — Ничего, все пройдет, не бойся, я с тобой. — Он снова целует, и гладит, и опять целует. — Ты решила? Да или нет?
        Чернявый, нос прямой, глаза серые… Вот почему он с самого начала ей знаком… Невольная дрожь пробирает ее до костей, встряхивая, как зимнее пальто после лета. Нет, он не убийца, но дядя потом говорил бабушке, пытавшейся отстоять внучкины имущественные интересы, будто какие-то риелторы «совершенно легально» перекупили шикарную родительскую квартиру всего за день до их смерти…
        — Елена Дмитриевна! — громкий голос профессора Казакова, словно колокол, отдается в ушах, даря ей новую отсрочку. — Елена Дмитриевна! У меня для вас прекрасная новость!..
        «Господи, неужели в этом мире для меня есть еще прекрасные новости?!»
        10
        Через шесть дней Леночку выписывали домой, и забирать ее, конечно, приехал Сережа.
        — Едем за бабушкой? Или сначала ко мне? Так куда?
        Приходилось признать, что и терпением он не отличается…
        «Ах, если бы только это!»
        — Сереж, а ты когда-нибудь бывал в Киеве?
        — Да, только очень давно, — он помог ей обуть сапоги. — Я когда-то там учился.
        — А я там жила, — Леночка посмотрела в серые глаза, уже переставшие казаться холодными, — пока какие-то бандюги не убили моих родителей. В девяносто третьем. Восемнадцатого апреля. Приблизительно в семь часов вечера. Прямо у нас в квартире. При мне. Их было трое. Два блондина и один шатен. Они раскроили череп моему отцу, изнасиловали мою мать и перерезали ей горло вырванной струной от папиной гитары. Как ты себя чувствуешь, когда про это вспоминаешь?
        Даже сегодня, через семнадцать с лишним лет, каждая из сказанных фраз давалась ей с трудом. В этот раз Казаков, наверное, не ошибся, предположив причиной болей у нее в животе психогенный синдром: психические травмы, полученные в детстве, неизбежно в какой-нибудь форме выплывают на поверхность.
        Слушая Леночку, Сережа сравнивает себя именно с ним, со злополучным Казаковым, с чужой легкой руки чуть было не превратившим здоровую девчонку в калеку. С Казаковым, который вместо того, чтобы вымести Валентину, жадную тварь, поганой метлой, благородно покаялся от своего имени. Дочка у нее, видите ли, школьница, без отца растет…
        — Как я себя чувствую? — Сережа выдержал Леночкин взгляд. — Ужасно. А теперь и еще ужаснее. Но если ты хочешь, чтобы я из сентиментальных соображений взял на себя без остатка всю вину шатена и двух блондинов, то вынужден тебя разочаровать — таких амбиций у меня не было и нет.
        Эпилог
        Медсестра Даша идет по длинному больничному коридору. Из одной палаты в другую. Из другой в следующую. Делает свое дело. Старается, как умеет. Утешать безутешных. Обнадеживать безнадежных. Поддерживать отчаявшихся. Именно как умеет: после Леночкиной операции она без конца ощущает недостаток медицинского образования. Не так давно брат Коля все-таки навестил родину, сестру и мать. Навез подарков. Устроил им настоящий праздник. Вроде этого американца, который закатил пир для скончавшейся пациентки из VIP. Или того, второго, ее сына, которому дала от ворот поворот принципиальная девица-ипохондрик. Все отделение с месяц, наверное, не искало другой темы для разговоров, кроме их несостоявшейся любви…
        Думая про них, невольно осуждая эту чистенькую Леночку с ее бабулькиными принципами и восхищаясь хорошим, смелым мужчиной, пусть даже с немного сомнительным прошлым, Даша, не знающая всех подробностей, вдруг понимает, что мать, ее любимая мама, по сути, ничем не лучше: выбросила единственного человека, которого любила, как мусор, из своей жизни и из ее, Дашиной, тоже. И за что? За то, что оказался не до конца верен ее идеалам? За пару ошибок? И кому, спрашивается, от этого лучше? Мать всю жизнь одна. Отец женат на какой-то кукле. Брат без конца чувствует себя виноватым, а она сама… что сказать? Никто. Пустое место. Нищенка. И не потому, что жить не на что, а потому, что гордится тем, как несправедлива к ней эта яркая, интересная, разнообразная, словно для других предназначенная жизнь.
        Что это за глупость такая, будто ни у кого нельзя одалживаться? Можно. Надо только постараться вовремя отдавать свои долги. И главное, почему бы не дать тем, кто тебя любит, хоть какой-нибудь шанс исправить ошибки? Раз о любви так много говорят, значит, за нее имеет смысл бороться. Принципы, гордость и педагогика тут совершенно ни при чем.
        Окрыленная этим простеньким, в сущности, прозрением, Даша набирает отцовский номер.
        — Папа, — говорит она после того, как закончен обычный обмен вежливыми формальностями, — мне нужна твоя помощь.
        notes

        Примечания

        1
        «Все преодолеем» — одна из известных песен, сопровождающих политическую борьбу. Она стала полуофициальным гимном борцов за гражданские права и в США, и во всем мире.
        2
        Как ты? (англ.)

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к