Библиотека / Любовные Романы / ОПР / Перова Евгения : " Связанные Любовью " - читать онлайн

Сохранить .
Связанные любовью Евгения Георгиевна Перова
        Их любовь как солнечный удар, как озарение, как глоток воздуха. Встретив Катю, Юрий Тагильцев навсегда сохранит чувства к ней - той, которая разбудила в нем творческий жар. А у Кати благодаря ему появились силы пройти все уготованные испытания и воспитать двух прекрасных детей.
        У потомков княгини Несвицкой сложная и интересная судьба, с испытаниями и бурными романами, но у каждого из них есть чувство, которое накладывает невольный отпечаток на всю последующую жизнь.
        Евгения Перова
        Связанные любовью
        
* * *
        Открывая окно, увидал я сирень…
        Запевающий сон, зацветающий цвет,
        Исчезающий день, погасающий свет.
        Открывая окно, увидал я сирень.
        Это было весной - в улетающий день.
        Александр Блок
        Катя
        (Рассказывает Юрий Тагильцев)
        Детство я провел в Ильичевке. Так назывался подмосковный барачный городок от Электромеханического завода имени Владимира Ильича, раньше носившего имя Михельсона: именно там, на заводском дворе, Фанни Каплан когда-то стреляла в вождя мирового пролетариата. На заводе работал отец, а мама была учительницей начальных классов. Отца я помню плохо: он ушел на фронт, когда мне исполнилось восемь лет. С войны отец не вернулся, и мама одна растила нас с младшей сестрой.
        Жили бедно и голодно, но воспоминания о детстве светлые: рядом располагалось заброшенное имение с большим прудом, где мы летом купались, а зимой катались на коньках, прикручивая их к валенкам. Во время войны, конечно, было не до коньков и купаний, но зато потом наверстали. Помню, как мы лихо прыгали с тарзанки, лазили в чужие сады за яблоками и смотрели трофейное кино на открытой летней веранде, проникая туда без билета. Правда, за мной везде хвостиком таскалась сестренка, но я понимал, что маме некогда за ней присматривать.
        Учился я хорошо, особенно по литературе и русскому: дома было много книг, а я рано научился читать. Сочинения я писал лучше всех, и учительница уверяла, что у меня несомненный литературный талант. Еще я пописывал заметки для стенгазеты и регулярно вел дневник, в который заносил не только жизненные впечатления и цитаты из прочитанных книг, но и собственные выдуманные истории - вполне в духе Стивенсона или Майн Рида, пользовавшиеся большим успехом у одноклассников. Я не придавал этим историям особенного значения: мне казалось, у всех в головах происходит подобное мельтешение персонажей и сюжетов.
        Катя разбудила во мне творческий жар. Сначала я просто хотел освободиться от внутренней боли: перенесенная на бумагу, она отделялась от меня и становилась фактом литературы, а не жизни. Я рассыпал по страницам зерна слов, но прорастали они у меня в душе, и ростки имели шипы. Это был процесс бесконечный, сладостный и мучительный: снова и снова переживал я шесть дней любви, снова и снова горел на костре неутоленной страсти, тоски и обиды.
        Я написал несколько рассказов с разными финалами, в которых Катя представала в образах то мятущейся жертвы, то блудницы, то трепетной возлюбленной или верной жены. Чего только не происходило в этих фантазиях: она убегала от мужа, и мы жили с ней долго и счастливо; муж настигал нас и убивал - либо обоих, либо меня одного; я приходил к заветной двери, а оттуда выносили гроб с ее телом…
        Постепенно образ Кати размылся, истаял, превратился в смутное видение, но чувство мое к Кате не умерло и постоянно ощущалось, словно больной зуб, ноющий время от времени. Кто из писателей сказал, что любовь - это зубная боль в сердце? Флобер? Не помню.
        Я окончил МВТУ имени Баумана, а потом, проработав пару лет инженером на ЗИЛе, устроился внештатным корреспондентом в «Вечерку» - редакции понравился мой очерк в заводской многотиражке. Поступил в Литературный институт, писал рассказики, постепенно набралось материала на небольшую книжку, потом на вторую, потом роман написал, приняли в Союз писателей, так оно и пошло. Дорос до маститого писателя: книжек вышло без счета, а по моим сценариям уже снято восемь фильмов. Но иной раз думаю, что не повстречай я Катю, так и работал бы до сих пор на ЗИЛе и ни о каких сценариях не помышлял.
        Встреча с Катей произошла в середине мая 1952 года. Я учился на втором курсе, жил в общежитии, получал стипендию, которой еле хватало на неделю, так что подрабатывал как мог, даже вагоны разгружал. Потом однокурсник Лёнчик научил меня, как подкормиться на халяву: он был веселый парень, гитарист и хохмач, так что его часто приглашали на дни рождения и прочие праздники, словно массовика-затейника, а он прихватывал меня в качестве моральной поддержки и просто по дружбе. Лёнчик был парень добрый - вернее, добродушный и незлобливый. Активная доброта требует приложения некоторых усилий, а он был именно что беззлобен. Пока Лёнчик развлекал народ, я осыпал комплиментами девушек, иной раз урывая поцелуй-другой, прилежно танцевал и помогал хозяйке дома убирать со стола, втихомолку пряча в специально взятый с собой портфель что-нибудь из непортящегося съестного или спиртного.
        На одной из подобных вечеринок я и познакомился с Катей. Компания собралась большая, но мы с Лёнчиком мало кого знали, кроме хозяйки, имевшей прозвище Наташа-кудрявая, дабы отличить ее от прочих знакомых Наташ. У хозяйки не хватало стульев, и она послала меня к соседке, обещавшей поспособствовать. Я позвонил, соседка поманила меня за собой, и я прошел в большую комнату, где ярко горела огромная семирожковая люстра. Ее золоченая арматура и срединное круглое матовое стекло с гравировкой поразили мое воображение.
        - Вот эти возьмите! - сказала соседка, показывая мне на четыре венских стула с гнутыми спинками. - Донесете? А я табуретку прихвачу.
        - Да не утруждайтесь, - галантно возразил я. - Отнесу стулья, приду за табуреткой.
        - Я тоже к Наташе иду, ничего. Табуретка легкая. Да, меня Катей зовут.
        - А я Юрий Тагильцев.
        - Екатерина Кратова, очень приятно. Ну что, идем?
        Я наконец оторвался от люстры, на которую все косился, взглянул пристально на Катю и ахнул: как я сразу не сообразил?! Именно эту девушку я видел полчаса назад, проходя по двору! Тогда она стояла у окна, прижав руку к груди, и я невольно замер, любуясь: девушка была очень хороша, в чем я сейчас имел возможность убедиться. Чуть выше меня ростом, темноволосая и яркоглазая, очень складная и фигуристая. На ней было легкое темно-вишневое платье с маленьким кружевным воротничком, слегка тесноватое в груди, и я невольно зацепился взглядом за длинный - до талии! - ряд близко посаженных мелких пуговок, обтянутых той же тканью. Потом-то я разглядел и маленькие ушки с простыми сережками, и выразительные темные брови, и короткие завитки выбившихся из прически волос - она на старомодный манер уложила косу вокруг головы. Ее темно-карие глаза с очень яркими белк?ми и тонкими длинными ресницами, выразительные и говорящие, в глубине своей скрывали не то постоянную тревогу, не то печаль, что странно контрастировало с выражением ее нежного рта, замершего в улыбке.
        Мы некоторое время смотрели друг на друга, ничего не говоря. У меня было странное ощущение: нас с ней словно затягивало в водоворот, в невидимую воронку, и сопротивляться было бесполезно. Не знаю, сколько мы так простояли бы, если бы не зазвонил телефон. Катя сняла трубку, махнув мне рукой на стулья, и я послушно подхватил сразу четыре. Направляясь к выходу, я слышал голос Кати, отвечающей на вопрос звонившего:
        - К Наташе. Ты ее знаешь - соседняя квартира. День рождения, да. Я ненадолго.
        Мы с Катей сидели на противоположных концах длинного овального стола и обменялись буквально парой фраз, но мне все время казалось, что в комнате нас только двое живых, а остальные - фантомы, бледные призраки, ненужные и докучные. Катя ушла рано. В дверях она оглянулась и посмотрела мне прямо в глаза. Никогда раньше и никогда потом не бывало со мной ничего подобного: Катя своим взглядом словно передала мне послание, и я это послание понял - кивнул, а Катя чуть улыбнулась. Все было решено меж нами без единого сказанного слова.
        Я оказался в каком-то замкнутом пространстве, за границами которого плохо различимые суетились и смеялись люди. Кто-то настойчиво предлагал мне холодец с хреном и подливал водку в граненую рюмку на высокой ножке, а Лёнчик, лихо опрокинув стакан, уже вовсю наяривал свое коронное: «На Дерибасовской открылася пивная, там собиралася компания блатная…» Я же не видел ничего, кроме Катиных зовущих глаз, завитков темных волос на белой шее и лифа ее вишневого платья с мелкими пуговками, которые я скоро буду расстегивать - одну за другой. В этот вечер я пересидел всех, даже Лёнчика. Принеся на кухню последние тарелки, спросил у Наташи, которая мыла посуду:
        - Еще надо что сделать?
        - Нет, спасибо Юрочка! Ты и так хорошо помог.
        - Это я вместо подарка. Надо же было на день рождения с пустыми руками прийти! Прямо стыдно.
        - Ладно, свои люди - сочтемся.
        - Да, а стулья?
        - Катины? Завтра отдам, а то поздно.
        Я целомудренно чмокнул Наташу в щечку и вышел на площадку. Постоял, послушал, потом осторожно нажал кнопку Катиного звонка, коротко звякнувшего. Дверь распахнулась почти мгновенно, в проеме возникла Катя. Она приложила палец к губам, схватила меня за рукав и втянула в квартиру.
        - Иди на свет, - прошептала она. - Только не шуми.
        Мы шли на цыпочках, но из одной комнаты все-таки раздался слабый женский голос:
        - Катя, пришел кто-то?
        - Бабушка, это Наташа табуретку вернула! Спи себе.
        Наконец мы оказались там, где горел свет, - это была, судя по всему, уже третья комната - спальня, о чем свидетельствовала кровать с резными спинками. Катя заперла дверь и прошептала:
        - Раздевайся.
        Я развязал галстук и снял пиджак, на большее меня не хватило. Ноги не держали, и я сел на край кровати. Все больше волнуясь, смотрел я, как Катя расстегивает крючочки на боку (пуговки оказались декоративными) и стаскивает через голову свое вишневое платье. Оставшись в розовой комбинации, она подняла ногу на стул и осторожно скатала тонкий чулок, потом так же - второй. Сняла пояс с резинками. Заведя руки за спину, расстегнула лифчик и вытянула его из-под комбинации. Все это она проделывала перед большим зеркалом-трельяжем, так что я видел Катю со всех сторон. Наконец она вынула из волос шпильки и встряхнула головой - тяжелая коса упала ей на спину, кончиком достав почти до талии. Катя обернулась ко мне:
        - Ну что же ты?
        Я встал. Катя подошла и принялась расстегивать ремень, а потом и брюки. Тут я опомнился и быстренько избавился от одежды.
        - Так-то лучше, - сказала Катя и обняла меня за шею. Мы поцеловались. Дальнейшее я помню смутно. Осталось только ощущение неимоверного чувственного восторга и неотвратимого падения в бездну. Необходимость соблюдать тишину настолько обострила наши чувства, что каждое прикосновение обжигало, а стук сердец оглушал. Прошла вечность, пока мы смогли заговорить.
        - Тебе придется уйти в четыре, - прошептала Катя. - Потом бабушка может проснуться.
        - А сейчас сколько?
        - Два с небольшим.
        - Хорошо, значит, еще раз успеем.
        Катя тихонько рассмеялась и тут же зажала себе рот рукой.
        - Неужто так понравилось? - спросила она.
        - Ты необыкновенная, ты…
        Я не находил слов, поэтому снова принялся ее целовать.
        - Только никому не рассказывай, - велела Катя, прижимаясь ко мне. - Никому, понял?
        - Конечно, нет! Я ж не трепло какое!
        - Особенно Наташе.
        - Да я ее почти не знаю. Просто пришел с Лёнчиком, и все.
        - Это хорошо. А то ведь мог и не прийти. И я бы тебя не узнала…
        Плечи ее задрожали, и я понял, что Катя плачет.
        - Ну что, что ты, - забормотал я. - Что ты, Катенька? Милая моя, прекрасная!
        В четыре утра я покинул ее квартиру. Уже рассветало, и лучи солнца, выглядывающего из-за домов, наискосок пронзали легкую дымку. Я прошел пешком от Полянки до Лефортова и сразу завалился спать. В одиннадцать вечера я опять стоял под Катиной дверью, как мы и договорились. Крался, словно шпион, оглядываясь и прислушиваясь, страшась на кого-нибудь напороться. И следующую ночь мы провели вместе, а потом…
        Потом Катя сказала, что все кончено. Ее муж должен был послезавтра вернуться из командировки. О том, что она замужем, я и сам догадался в первый же день.
        - Еще одну ночь! - взмолился я, даже не представляя, как вообще смогу без нее жить.
        - Нельзя, - ответила Катя. - Во-первых, он может вернуться раньше, такое уже бывало. Во-вторых… Мне надо прийти в себя, понимаешь? Вернуться к себе прежней. Мне нелегко живется, а ты… Ты был моим праздником! Моей радостью. Я буду помнить тебя всю жизнь.
        - Послушай, давай ты уйдешь со мной, а?
        - Это невозможно.
        - Но почему?! Ты же не любишь его! Что такого, разведетесь!
        - С ним не разведешься, Юрочка. Вилен страшный человек. А отец его еще страшнее. Они меня не выпустят, понимаешь? Не отдадут.
        - А если узнают, что ты…
        - Даже думать боюсь! И тебе тоже не поздоровится. Знаешь, где они работают? На Лубянке.
        Про Лубянку я хорошо понимал: в моей семье, к счастью, никто не пострадал, но у близкого друга арестовали отца, и он отрекался от него на комсомольском собрании.
        - Зачем же ты замуж пошла? - спросил я, и Катя пожала плечами:
        - Так получилось. Долго рассказывать.
        Мы попрощались, и я уныло поплелся в Лефортово. Долго я выкарабкивался из этого романа, если случившееся вообще можно так назвать. Любовь Кати словно отравила меня, в каждой женщине я искал ее черты и не находил. А через шесть лет мы встретились снова, совершенно случайно. И опять, как нарочно, в гостях, куда меня привела моя тогдашняя девушка, племянница хозяйки. На сей раз Катя была с мужем: высоченный белокурый красавец с мрачным лицом неотвязно следил за женой. Поговорить нам не удалось - я боялся приближаться, а Катя, увидев меня, на секунду дрогнула лицом, но тут же опомнилась и весь вечер старательно меня игнорировала.
        Она немного пополнела и чрезвычайно похорошела. На ней было розовое платье в мелкий черный горошек, а волосы убраны в низкий узел. На обратной дороге моя девушка только про Катю и говорила - так я узнал, что платье вовсе даже не розового, а кораллового цвета и сделано по модели, в которой щеголяла в «Карнавальной ночи» Людмила Гурченко: «Ну, помнишь, белое такое? Тоже в горошек, только горошины крупнее. И юбка там пышнее. И рукава немного другие, и воротничок белый, а тут такие черные планочки». Я, честно говоря, так и не понял, что же общего у этих двух платьев. Правда, я почти не слушал, занятый собственными мыслями.
        В разгар вечеринки, когда гости были заняты танцами, мы с Катей словно нечаянно столкнулись в коридоре. Она улыбнулась и на секунду с силой сжала мою руку - быстро и незаметно для мужа, который смотрел на нас из комнаты. Оказалось, она успела сунуть мне записку. Я закрылся в туалете и дрожащими руками развернул многократно сложенный листок бумаги - и когда только успела написать?
        «Тарасовка, Белорусский вокзал, первый вагон, направо. Улица Старых Большевиков, дом 12, зеленый забор, на участке сосна-лира. Следующая неделя, вторник, 11 утра, за баней. Большой куст жасмина. Спрячься там, я приду. Будь осторожен».
        Конечно, я приехал гораздо раньше одиннадцати. Долго бродил по дачному поселку, приглядываясь и осматриваясь. Сосну в форме лиры я нашел быстро, но не сразу сообразил, где эта самая баня, потому что перепутал жасмин с шиповником, а шиповник там рос везде. Наконец нашел. Без пяти одиннадцать я сидел в этом самом кусте у забора, одна штакетина которого была сломана посредине, хотя сохраняла видимость цельности. В эту дыру я и пролез, когда пришла Катя.
        Банька была маленькая, а предбанник и вовсе крошечный. Катя принесла с собой ведро теплой воды, сказав своим, что идет мыть голову. Волосы ее теперь были короче, чем я помнил. Мы любили друг друга прямо на полу, подстелив большое полотенце. Словно и не было этих шести лет разлуки, словно только вчера мы расстались! Никогда и ни с кем не испытывал я столь полного слияния, столь насыщенной близости. В баньке было почти темно и душно, пахло сырым деревом, мылом и березовыми вениками, но больше всего - Катей. У каждой женщины свой запах. Одна из моих подруг пахла опятами, другая - привядшим липовым цветом, а у Кати был аромат яблок и корицы.
        Потом я немного побродил по дачному поселку, разыскивая дальний пруд, где мы должны были встретиться завтра, когда Катя пойдет за молоком в соседнюю деревню. На обратной дороге я остановился около какой-то дачи. Там, видно, заводили патефон - слышно было характерное потрескивание. Я знал этот романс Вадима Козина, его часто пел Лёнчик - «Осень, прозрачное утро, небо как будто в тумане…» Сейчас была только середина июня, до осени далеко, но так ударили по сердцу эти слова: «Где наша первая встреча? Яркая, острая, тайная, в тот летний памятный вечер, милая, словно случайная». А когда Козин запел: «Не уходи, тебя я умоляю, слова любви стократ я повторю…», я чуть не заплакал.
        Только на третий день Катя решилась позвать меня к себе - шофер, который выполнял при ней функции помощника и соглядатая, уехал в Москву, чтобы утром привезти на дачу Катиного мужа, а няня отпросилась с ним. Поздно вечером я протиснулся все в ту же дыру за баней, пробрался к дому и залез через окно в Катину спальню. Тогда-то Катя и дала мне две фотографии - свою и маленького мальчика в матроске.
        - Это твой сын! Гошенька, Георгий, - сказала она, и я почувствовал, как мое сердце оборвалось и покатилось в темный угол, прямо в мышиную нору.
        - Ты уверена, что мой?
        - Да. Вилен не может иметь детей. Хочешь увидеть Гошу?
        Конечно, я хотел! Мы на цыпочках прошли в соседнюю детскую, и я увидел сына. Не могу передать, что я чувствовал, глядя на спящего мальчика.
        - Поцелуй его, только осторожно, - сказала Катя. Я нагнулся и поцеловал румяную со сна щечку, вдохнув запах теплого детского тела. Яблочный запах.
        Ушел я еще до рассвета. Когда добрался до станции, навстречу мне проехала через переезд машина - рядом с водителем сидел Вилен Кратов. В мою сторону он и не глянул.
        Больше мы с Катей не виделись никогда.
        Опазданец
        (Рассказывает Георгий Кратов)
        Прошел год после маминой смерти, и я наконец взялся разбирать ее бумаги. Никак не мог решиться. Хотел даже Нину попросить, но потом передумал. Разбираю и мысленно повторяю: «Мама, светлая королева, где же ты?» И раньше, когда читал «Белую гвардию» Булгакова, от этих слов сердце щемило, а сейчас и подавно.
        Мама, светлая королева…
        Я чувствую этот свет и сейчас, когда мамы нет. Свет и тепло. И люблю ее так же сильно, как прежде, хотя смотрю на ее жизнь совсем другими глазами. Прочитав записки Тагильцева, я испытал шок, гнев и обиду. Не сразу пришло ко мне понимание и прощение. Слишком поздно узнал я правду, чтобы так легко с нею смириться.
        Но вернемся к началу. Родился я за месяц до смерти Сталина, так что сознательная моя юность пришлась на период брежневского застоя. Но помню, как во втором классе приставал к учительнице с вопросом, почему в учебнике упоминается Сталинград, когда его уже переименовали в Волгоград? А в четвертом классе ошарашил ту же учительницу разъяснением происхождения терминов «большевики» и «меньшевики»: по результатам голосования на съезде члены победившей группировки стали называть себя «большевиками». Учительница, как мне показалось, этого не знала и не очень мне поверила. Да, порядочным занудой я был и в детстве.
        Занудой, плаксой и нюней, как уверяет Нина. Хотя что она может помнить? Нина родилась, когда мне уже исполнилось шесть, а ведет себя так, словно это она - старшая сестра! Отношение мое к факту рождения Нины было двойственное: с одной стороны, я не очень хотел делить мамину любовь с кем-то еще, а с другой - мне нравилось, что наша с мамой «партия» увеличится и таким образом укрепится. Пока что нас было двое на двое: мы с мамой и дед Пава с бабкой Паней. Отец ни к какой партии не примыкал:
        Двух станов не боец, но только гость случайный,
        За правду я бы рад поднять мой добрый меч,
        Но спор с обоими досель мой жребий тайный,
        И к клятве ни один не мог меня привлечь…[1 - Стихотворение А. К. Толстого.]
        Случайным гостем он, конечно, не был, но всеми силами старался как-то примирить оба стана, не конфликтуя ни с одним, что удавалось ему плохо. Деда с бабкой я боялся. Бабку опасался на чисто бытовом уровне: она могла наорать, шлепнуть, уязвить метким и обидным словом. Повзрослев, я понял, что она черпает в скандалах жизненную энергию: доведя кого-нибудь до белого каления, бабка расцветала и сияла. К тому же она была натуральной кликушей: кричала по ночам не своим голосом. Это было страшно. И разбудить ее удавалось не сразу, она отбивалась и продолжала вопить. Дед поступал просто - брал ее одной рукой за горло, другой зажимал ноздри, перекрывая «дыхалку», как он выражался. Тогда она просыпалась, долго кашляла и причитала, что дед ее чуть не задушил. «А ты не ори!» - рявкал дед, добавляя пару матерных эпитетов. К счастью, такие «веселенькие» ночи выпадали не слишком часто.
        Дед Пава пугал меня метафизически, если можно так выразиться, как пугает извержение вулкана или буря. Прежде всего он был очень большим человеком: наш отец, сам не маленький, выглядел на его фоне подростком. Смотрел дед грозно, говорил гулким басом, а когда выходил из себя, то громыхал так, что на улице бывало слышно. У меня в таких случаях случалась истерика, от чего дед раздражался еще пуще. Обращался он со мной снисходительно-ласково, но чем больше я подрастал, тем меньше становилось ласковости и больше раздражительности.
        По словам мамы, дед начал особенно сильно пить после XX съезда - его как раз тогда отправили на пенсию. А когда они с бабкой переехали в отдельную квартиру, дед разошелся вовсю, так что бабе Пане приходилось несладко. Зато наш «стан» вздохнул посвободней: мы с мамой и Ниной переселились в большую комнату, отец занял среднюю, а в маленькой иногда ночевала няня Зоя. Она жила неподалеку, но в крошечной двухкомнатной квартире втроем им было тесновато. Я помню, как ревновал няню Зою к ее детям, а потом увидел двадцатилетнюю дочь, которая показалась мне совсем взрослой тетенькой, и долго удивлялся: в моем представлении «дети» - это малыши вроде нас с Ниной.
        Зоя отличалась крайней замкнутостью и молчаливостью. Никаких сказок она мне не рассказывала и колыбельных не пела - это все было по маминой части. Зоя в основном убиралась и стирала, так что скорее выполняла обязанности домработницы. Худощавая и смуглая, Зоя была очень красива, как я потом осознал. У нее сохранилась одна довоенная карточка, на которой она, еще совсем девочка, поражает утонченностью облика, что удивительно для дочери рабочего и колхозницы, как она себя называла. В детстве я думал, что стоящий на ВДНХ монумент «Рабочий и колхозница» и есть памятник ее родителям. Добрая и верная Зоя, несомненно, принадлежала к «нашей» партии, хотя и тушевалась перед дедом и бабкой. Отец ее не замечал.
        То, что дед и отец работают «в органах», я знал, но подробностями долго не интересовался. Про деда, честно говоря, мне и не хотелось ничего знать. Но к отцу я приставал с вопросами, от которых он уклонялся как мог. Наконец мама сказала, что отец не имеет права ничего рассказывать, потому что его работа - секретная. Каких только подвигов я ему не приписывал! Пожалуй, именно тогда и проявилась моя тяга к сочинительству. И конечно, я читал все, что мог найти, о чекистах, деятельность которых казалась мне чрезвычайно почетной и романтичной. Особенно поспособствовал этому Юрий Герман с его «Рассказами о Дзержинском», в которых Железный Феликс предстал перед читателем в виде героя и борца за правое дело. Я так впечатлился, что даже очередное сочинение на тему «Делать жизнь с кого» написал о Дзержинском. Мама прочитала и, тяжко вздохнув, сказала:
        - На твоем месте я взяла бы другую тему.
        - Почему? - удивился я. - Плохо написал?
        - Написал ты хорошо, но о том, чего не знаешь.
        - Я читал книжку Юрия Германа!
        - Это одна сторона. Есть и другая. Поступай как знаешь, но попомни мои слова: когда-нибудь тебе будет стыдно за это сочинение. И потом, что значит: «делать жизнь с кого»? Надо строить собственную жизнь, ни на кого не оглядываясь, слушая себя. При чем тут Дзержинский? - А потом добавила, чуть усмехнувшись: - Впрочем, папа бы одобрил.
        Это заставило меня задуматься. Окончив школу, я поступил на истфак МГУ, надеясь, что смогу углубиться в интересующий меня период истории - двадцатые-тридцатые годы. Особенно углубиться не удалось: архивы были закрыты, источники недоступны. Только с началом периода перестройки и гласности стали явными многие тайны нашей истории, да и то далеко не все, породив остроумное замечание Михаила Задорнова: «Россия - страна с непредсказуемым прошлым». Впрочем, он всего лишь перефразировал Герцена, сказавшего: «Русское правительство, как обратное провидение, устраивает к лучшему не будущее, а прошлое». В результате я стал заниматься девятнадцатым веком, неожиданно для себя ощутив странное родство с его «жителями», как написала когда-то Нина в школьном сочинении: «Александр Грибоедов в своей пьесе вывел типичных жителей девятнадцатого века».
        Вот уж в ком никогда не было ни капли литературного таланта, так это в Нине! Зато она всегда отличалась целеустремленностью и упрямством: еще в детстве заявила, что станет доктором, и таки выучилась на врача-физиотерапевта. Естественно, ее первыми пациентами были мы с няней Зоей. Вернее, подопытными кроликами! Но надо признать, что массаж она делает великолепно.
        Иногда я завидую ее цельности, смелости и той легкости, с которой она не идет, а порхает по жизни - словно бабочка, чей прихотливый полет неизбежно приводит к цветку, полному нектара. В отличие от меня Нина не боится ошибаться, со смехом переживает неудачи и не зацикливается на обидах. В личной жизни она, на мой взгляд, вела себя довольно легкомысленно, но мама только посмеивалась и спускала ей все.
        Нина, конечно, очень похожа на маму, которая всегда говорила, что Нина ее второе издание, отредактированное и улучшенное. На мой взгляд, не столько улучшенное, сколько облегченное: мама - академический том с золотым обрезом в кожаном переплете, а Нина - карманная книжка в мягкой, но яркой обложке. Благодаря веселому нраву и живости характера Нина порой кажется легкомысленной, и я не раз призывал ее быть серьезнее, а то никто ее не станет уважать - ни коллеги, ни пациенты. «А я беру обаянием!» - отвечала Нина, смеясь, а я ворчал: «И какой из тебя доктор? Так, докторишка», на что тут же получал в ответ: «От архивной крысы слышу!»
        Мама уверяла, что в юности была копией Нины. Мне трудно в это поверить, потому что она всегда производила совсем другое впечатление: спокойная, молчаливая, сдержанная, очень сильная личность. И совершенно бесстрашная! Помню, как она справилась с каким-то хулиганьем, приставшим к нам в парке: я ревел, Нина кричала и махала кулачками, а мама только пристально на них взглянула и сказала: «Пошли вон». Они мгновенно ретировались.
        Моему погружению в девятнадцатый век особенно поспособствовал разговор, который я нечаянно услышал на поминках бабы Пани: мама стояла в коридоре с тетей Клавой, отцовской сестрой, а я проходил мимо с миской блинов. Услышал я немного, но испугался. Это был 1978 год, никакой гласности еще и в помине не было, а самиздата у нас в доме не водилось, поэтому я мало что знал о масштабах сталинских репрессий, хотя, конечно, мы «проходили» XX съезд и доклад Хрущева, но опять же без подробностей. Про своих родителей мама ничего не рассказывала, я знал только, что они умерли в 1937 году, но эта дата почему-то не вызывала у меня никаких мрачных ассоциаций. Да, следует признать, что я был слишком наивен и не любопытен для историка.
        И вот теперь оказалось, что мой отец и дед как-то причастны к смерти маминых родителей. И те пресловутые «органы», в которых они работали, имели прямое отношение к арестам, ссылкам и расстрелам ни в чем не повинных людей. Ладно, деда давно нет в живых. Но отец! Он работает все там же! Чем он вообще занимается?! Самое удивительное, что я ни у кого ничего не спросил - ни у мамы, ни у отца, ни у тети Клавы. Боялся услышать страшную правду. Убеждал себя, что мне послышалось, что я все не так понял. Постарался забыть. Слишком жутко было осознавать себя частью этой зловещей машины, отростком этого ядовитого дерева.
        Историей девятнадцатого века я защищался от века нынешнего, и скоро мне стало казаться, что я тут по ошибке, что мое место там, в салоне какой-нибудь Анны Павловны Шерер, где я рассуждаю о коронации Наполеона и Трафальгарской битве, поглядывая в лорнет на кокетливо выставленную из-под подола бального платья атласную розовую туфельку графини Апраксиной. Читал я исключительно мемуарную литературу, а потом и сам стал писать исторический роман. Писал почти год, но тут вышло «Путешествие дилетантов» Булата Окуджавы, и у нас оказалось столько совпадений, что я тут же забросил свою писанину, тем более что у Окуджавы вышло гораздо лучше, чем у меня.
        Всю жизнь со мной такое происходит! Придумываю сюжет, болею им, долго пишу, переделываю, а потом выходит роман, в котором развита моя идея, так что мне уже нет смысла вылезать со своим произведением, потому что все решат, что я плагиатор или подражатель, хотя я все выдумал самостоятельно. Я сочинял истории о так называемых попаданцах, когда еще и термина такого не существовало. И никому не было интересно. А сейчас все только об этом и пишут. Александр Бушков, Сергей Лукьяненко, Макс Фрай - имя им легион, а меня никто знать не знает, да и откуда? Печатался я только в журналах «Наука и жизнь», «Искатель», «Знание - сила», «Аврора». Дочь подбивает меня издать книжечку, сейчас это легко и просто, были бы деньги. Но кому это нужно?
        Один критик написал, что «попаданческая» литература эксплуатирует «комплекс неудачника». Подобный человек убежден, что только внешние обстоятельства не дают ему развернуться как следует, а попав в другое время, он покажет, на что способен. Не могу не признать, что в этом есть, как говорится, сермяжная правда. Кто я, если не неудачник? Классический «опазданец»! На писательской стезе не добился известности, как историк тоже не снискал лавров: кандидатскую диссертацию так и не защитил, работаю в архиве, получаю гроши…
        Но вернемся назад, в то время, когда широко открылись все шлюзы и на нас хлынул поток информации. Сначала в доме появились запрещенные раньше книги и толстые журналы, которых мы до этого никогда не выписывали: «Новый мир», «Иностранная литература», «Современник». Помню, как зачитывались мы «Детьми Арбата» Анатолия Рыбакова и «Белыми одеждами» Юрия Дудинцева, как плакала мама над «Архипелагом ГУЛАГом» Солженицына и «Крутым маршрутом» Евгении Гинзбург.
        Мама так бурно реагировала на происходящие события, что даже зааплодировала, смотря трансляцию XXVIII съезда КПСС - в тот момент, когда Борис Ельцин положил на стол Президиума свой партбилет. Отец встал и вышел. Тогда он еще ходил. А год спустя, увидев в новостях, как с постамента на Лубянке снимают Железного Феликса, мама заплакала навзрыд. Она вскочила и убежала на кухню, а когда я пришел к ней, мама стояла перед окном и кланялась, размашисто крестясь и повторяя: «Господи, воля твоя! Спасибо, Господи!» Отец в это время приходил в себя после операции, оказавшейся бесполезной, так что впереди его ожидало два года мучений, о чем мы тогда, конечно, не подозревали.
        Похоронив отца, мама слегла. Она пролежала неделю, отмахиваясь от наших с Ниной приставаний и просьб показаться врачу: «Я просто устала». И правда, отдохнув, она поднялась и затеяла ремонт квартиры. Время было выбрано не слишком удачное: отец умер осенью, сразу после путча 1993 года, доходы наши были ниже плинтуса: у мамы мизерная пенсия (она не наработала необходимого стажа), у меня грошовая зарплата. Да и в остальном мы были не на высоте.
        Я разрывался между двумя женщинами, не в силах определиться: синица в руках или журавль в небе? С «синицей» Лилей мы учились вместе в университете. Даже не знаю, как получилось, что мы стали близки и на свет появился Максим. Лиля мне, конечно, нравилась, но не до такой степени, чтобы связывать с ней свою жизнь. Да и мама Лилю не одобрила, сказав, что я с ней намучаюсь. Действительно, Лиля склонна к бесконечному выяснению отношений и постоянным истерикам. Мы то сходились, то расходились, а потом я встретил Ольгу и влюбился без памяти. Дело было безнадежное: она замужем за профессором, почти академиком, двое детей. Что я мог ей предложить? Но обоюдное влечение было очень сильным. Не в силах развязать узел, в который скрутилась моя жизнь, я кинулся в этот ремонт, как в пропасть: с яростью крушил всякое старье, обдирал обои и циклевал паркетные полы.
        Нина в это время находилась на грани развода с мужем. Честно говоря, Аркадий никогда мне не нравился. При каждой встрече мы с ним непременно ругались, потому что я не мог слушать тот бред, что он нес, начитавшись опусов Анатолия Фоменко[2 - Анатолий Тимофеевич Фоменко - советский и российский математик, автор «Новой хронологии», которую специалисты причисляют к псевдонауке.]. Он тоже был технарем - кажется, физиком. Или математиком, как Фоменко? Не помню. К счастью, они все-таки развелись и мне больше не пришлось убеждать этого непроходимого тупицу в полной абсурдности умозаключений его кумира. Развелись они как раз после ремонта, который мы все-таки сделали, управившись собственными силами, а необходимые средства добыли, удачно продав кое-какие вещи, оставшиеся от «прежней жизни». Аркадий сбежал в самой середине процесса, но потолки мы с его помощью успели побелить.
        Нина с дочкой вернулись домой и заняли самую большую комнату, мама выбрала себе маленькую, а я поселился в средней. Сколько себя помню, мы все время совершаем какие-то переезды внутри квартиры, уж очень неудобно она устроена. Но племянница, которой в то время было три годика, никаких границ, конечно, не соблюдала: такое ощущение, что она находилась одновременно везде. Я люблю свою племянницу, но согласитесь, невозможно работать, когда своенравный ребенок лезет к тебе на колени или утаскивает листы рукописи, чтобы на них рисовать! И почему дети так громко кричат и топают, бегая по квартире? От горшка два вершка, а шума, как от слона.
        После ремонта мама довольно быстро нашла себе занятие: она всегда прекрасно шила, сама одевалась очень элегантно и Нину наряжала как куколку. Мама стала шить на заказ, и довольно долгое время это было нашим основным источником дохода. Потом-то и Нина наконец обрела свое счастье: в третий раз вышла замуж и устроилась на работу в частную клинику, которая теперь принадлежит им с мужем. У меня с ее теперешним мужем сложные отношения: не терплю снисходительного к себе отношения, как бы Нина ни уверяла, что мне это только мерещится. Больше всех мне, честно говоря, нравился ее второй муж, но у него не сложились отношения с падчерицей, и Нина бестрепетно - и очень быстро! - выставила его вон.
        Я всегда поражался ее отношениям с мужчинами, удивляясь, как легко даются Нине встречи-расставания: раз, два, горе - не беда, канареечка весело поет! Я сам вечно влипаю в какие-то сложности, как муха в паутину, и испытываю бесконечные страдания: то из-за того, что мне не отвечают взаимностью, то из-за невозможности развязаться. Ольгу я любил очень сильно, но встречаться нам с ней было негде: не мог же я привести любовницу в дом матери. Так оно постепенно и сошло на нет.
        Я честно пытался наладить отношения с Лилей, и они с Максимом даже некоторое время пожили у нас на Полянке, но все свелось к череде скандалов, и в конце концов мы расстались, хотя видеться приходится: у нас же сын. Но Максим не признает меня, хотя деньги берет исправно, особенно сейчас, когда и сам стал отцом - на мой взгляд, слишком рано.
        Некоторое время я прозябал в одиночестве, а потом мама познакомила меня с одной из своих заказчиц, и как-то незаметно для себя я оказался ее законным мужем, о чем, впрочем, не жалею ни секунды: Сонечка мудрая женщина и умеет со мной обращаться. Так я оказался в женском царстве: мама, Нина с дочкой, Соня, потом появилась на свет наша Марина. К счастью, она росла тихим и самостоятельным ребенком, рано начала читать, так что моим литературным занятиям не мешала, даже наоборот - стала моей главной читательницей.
        Однако тихая девочка устроила нам с Соней сюрприз, выйдя замуж сразу после школы. Мы, конечно, ее отговаривали, но дети были так влюблены, что обе пары родителей махнули рукой на этот скоропалительный брак, тем более что Марина уже оказалась беременна. Таким образом моя мужская «партия» усилилась зятем, но все равно мы в меньшинстве, потому что они с Мариной тоже родили девочку. Так что у меня две внучки. Жить молодые стали отдельно, и у меня наконец появился собственный кабинет, а в лице зятя я нашел единомышленника: он тоже сочиняет фантастические рассказы, или, как сейчас говорят, фэнтези.
        Зять сподвиг меня опубликовать свое творчество в Интернете, у меня появились читатели и даже поклонники, которые, правда, пишут в комментариях нечто неудобочитаемое: «Аффтар жжот!» или «Пеши исчо!», но зять уверяет, что таков молодежный сленг, и переводит мне особенно непонятные пассажи. Марине, я считаю, повезло с мужем, а я отношусь к зятю как к сыну, в то время как с настоящим сыном отношения складываются неважно.
        Всем нашим сложным миром ловко и незаметно управляла мама. А потом ее не стало. Мама прожила 83 года - долгая жизнь. Она удивительным образом сохранила свою красоту, заметную, несмотря на морщины и седину. На одной из последних фотографий мама снята в окружении всей женской части нашего семейства - в этот раз и Максим наконец решил «зарыть топор войны»: привез показать своих девочек. Это заслуга мамы: она всегда поддерживала отношения с Лилей, привечала Максима, обаяла его юную жену и обожала внучку. Это поразительно, но все наши девочки похожи на мою маму так, словно их выпекали в одной форме. А я нисколько на маму не похож, как и на отца. Правда, мама говорила, что я характером и внешностью пошел в ее папу, но проверить нельзя, потому что сохранилось всего две фотографии, да и те давно выцвели. Но оказалось, что эти мамины уверения были ложью.
        Разбирая мамины документы, я не сразу обратил внимание на коричневую тетрадку, тем более что и почерк был не мамин. Отложил в сторону, но из нее вдруг выскользнули две фотографии. Как ни странно, я помню эту фотосъемку в ателье: на мне синий матросский костюмчик, сшитый мамой, а на ней красивое вишневое платье с белым кружевным воротничком. У нас дома хранилось несколько карточек с той съемки, но таких, как эти две, не было.
        Я заинтересовался и открыл тетрадь. Пожелтевшие страницы, переложенные сухими лепестками роз, почти утратившими свой красный цвет, были исписаны убористым разборчивым почерком, а в конце лежало несколько листов, заполненных уже шариковой ручкой, а не пером, и еще один листок - с напечатанным на машинке стихотворением. На последней странице тетради я с изумлением увидел наш адрес и номер телефона, против которого уже маминой рукой было написано: «Надежда Анатольевна Тагильцева». Начал я со стихов:
        Это муж мой, он тысячу лет
        меня лямкой жалеет,
        надевает железный браслет
        и ведет к батарее,
        это снова какой-нибудь он
        восседает на муле,
        он устал, он ведет легион
        электрических стульев -
        бородач, воскрешенный старик,
        басурман горбоносый,
        я жена твоя, вот мой парик,
        оторви мои косы -
        это сон о прохладе ручья
        тишину обнажает,
        потому что я ночью ничья -
        ни своя, ни чужая…[3 - Стихотворение Ганны Шевченко, 2015.]
        Мурашки побежали у меня по коже. Какие странные стихи! Страшные, завораживающие, полные темных смыслов. Неужто - мамины?! Потом я принялся за тетрадь - прочел все залпом и долго сидел с закрытыми глазами, осознавая прочитанное. Прочел еще раз, уже медленнее. Вот тут и обрушилась на меня обида - горькая, злая, несправедливая. Почему? Почему мама не рассказала мне правду? На седьмом десятке лет узнать, что ты всегда считал своим отцом совсем не того человека! Я же всю жизнь мучился этим родством, переживал, что и в моих жилах течет кровь Кратовых! И слабым утешением было известное изречение: «Сын за отца не отвечает». Эх, мама-мама…
        Я не выдержал и позвонил Нине. Так прямо и ляпнул:
        - Ты представляешь? Оказывается, моим отцом был какой-то Юрий Тагильцев!
        - Как ты узнал? - спросила Нина. - И он не «какой-то», а известный писатель. Тот самый Тагильцев.
        - А ты что, знала?!
        - Гоша, успокойся! Скажи, откуда у тебя эти сведения?
        - Я нашел тетрадку с его записками! Там мое фото. И мамино. Я помню то, что он описывает - дачу в Тарасовке, нашу люстру. Помнишь, мы продали ее, чтобы ремонт сделать после смерти отца? То есть… Черт побери, Нина, так ты знала или нет?!
        - Гошенька, я знала. Как раз тогда и узнала, когда Кратов умер. Случайно! И мама просила, чтобы я тебе не рассказывала.
        - Почему?!
        - Ну, ты же всегда ее боготворил! Она боялась, что упадет в твоих глазах.
        - А кто такая Надежда Анатольевна?
        - Это жена Юрия Тагильцева. Ты не помнишь ее? Она бывала у нас в доме. Очень милая дама.
        - Не помню. Послушай, так я, выходит, тебе не брат?! Не совсем брат?
        - Гошенька, ты мне совсем-совсем брат. Тагильцев и мой отец тоже.
        - То есть как?! А что же… Но почему?!
        - Послушай, я приеду, и поговорим, хорошо? Я все тебе расскажу, что знаю. Ты только не волнуйся, тебе вредно! Я в субботу приеду, раньше никак не смогу.
        Я бросил трубку. Нет, до субботы я ждать никак не мог, поэтому снова открыл тетрадь и набрал телефонный номер, записанный мамой. Мне ответил звонкий девичий голосок, и я невольно изумился, когда в ответ на мою просьбу позвать Надежду Анатольевну голосок ответил: «Это я». Сколько же ей лет?!
        - Да-да, это я, не сомневайтесь! - словно почувствовав мое изумление, сказала Тагильцева. - Просто у меня голос молодой, как у пионерки, а так-то я давно пенсионерка. А вы кто?
        - Я Георгий Кратов.
        - Гошенька! - радостно воскликнула Надежда. - Как я рада вас слышать! Как вы поживаете?
        - Хорошо, спасибо, - растерянно ответил я. Почему-то не ожидал, что Тагильцева меня знает. Хотя… Нина же сказала, что она бывала у нас в доме! Меня снова обуяла злость: все всё знали! Только я оставался в неведении. А ведь знай я, кто мой настоящий отец, жизнь могла бы пойти по-другому!
        - Гошенька? С вами все в порядке? - участливо спросила Надежда.
        - Вы можете рассказать мне…
        - О Юрочке? Конечно. Приезжайте.
        И я поехал.
        Котя
        (Рассказывает Надежда Тагильцева)
        Так много лет прошло, а я помню все, словно вчера было. Встретились мы в Доме литераторов на вечере Давида Самойлова. В одном ряду сидели, только через проход. И он все время на меня смотрел. Заметила подруга моя, Иришка. Толкнула меня локтем: «Ой, живой Юрий Тагильцев! Надя, да он с тебя глаз не сводит!» Я не поверила, а потом вижу - правда. Разволновалась. А когда беретку надевала перед зеркалом, он и подошел.
        - Позвольте, помогу? - и подает мне шубку, что на банкетке лежала. Я так растерялась! Шубку надела и вижу в зеркале, что он улыбается, а я вся красная. Волосы у него полуседые и точно в цвет моего серебристого козлика на шубке. Стою, моргаю, а он говорит: - Простите, что я так неприлично вас рассматривал. Вы очень похожи на мою… знакомую. Давнюю. Сначала я даже подумал, что это она и есть, но потом сообразил, что вряд ли: мы с Катей ровесники, а вы слишком юная особа.
        - Да я тоже не слишком юная…
        - Лет двадцать пять вам?
        - Что вы, уже тридцать два!
        - Не может такого быть. Все равно, мне-то почти пятьдесят. Забыл представиться - Юрий Тагильцев.
        - Я знаю, кто вы.
        - О, слух обо мне прошел по всей земле великой? А как ваше имя?
        - Надя Мещерякова…
        - Ну что, Наденька, поедем? Я на машине, подвезу вас куда скажете.
        - Да? Спасибо! Но я не одна, - растерянно забормотала я, оглядываясь по сторонам в поисках Иришки, но та как сквозь землю провалилась. Потом она призналась, что сбежала тотчас, как заметила приближающегося к нам Тагильцева. С тех пор Иришка всегда говорила, что мы нашли свое счастье благодаря ей. И ведь не поспоришь!
        Я жила тогда на Шелепихе, так что довез меня Тагильцев быстро, но расстаться мы никак не могли и чуть не час просидели в машине, просто разговаривая. Я рассказала ему про свое неудачное замужество, продлившееся всего два с половиной года, про сына Сашеньку, про маму, которая вечно мной недовольна, про работу в НИИ, не слишком нравящуюся… На прощание Тагильцев целомудренно поцеловал меня в щеку и сказал:
        - Спокойной ночи, милая Котя!
        - Почему Котя?
        - Потому что потому, - смешно ответил он.
        А когда я при следующей встрече пристала к нему с вопросом, он ответил, что взгляд у меня, как у котенка, который впервые увидел бабочку. И волосы пахнут, как кошачья шерстка на солнце. Про кошачью шерстку мне показалось как-то обидно, а во взгляде я ничего такого никогда не замечала. Ладно бы глаза были зеленые - кошачьи, так нет! Обычные серые. Уж и не знаю, что он имел в виду, но только постепенно и мама стала называть меня Котей. Пришлось смириться.
        Никакой спокойной ночи у меня тогда, конечно, не получилось: придя домой, я первым делом отыскала на полках две книжки Тагильцева и принялась перечитывать - совсем с другим чувством, чем раньше. Но не читалось. Все перебирала в памяти прошедший вечер, вспоминала, как он смотрел, шубку подал, слушал меня и в щечку поцеловал. «Милая Котя» - сказал! А я-то? Дура дурой! Глаза таращила, лепетала невесть что, зачем-то всю свою жизнь рассказала! А вдруг он никогда не позвонит? А вдруг я его больше не увижу?! И позвонил, и увиделись, и стали часто встречаться, и чем дольше это тянулось, тем больше я влюблялась. Ходили в театры, на выставки и в рестораны, пару раз Тагильцев водил меня в гости к своим знакомым, где я ужасно стеснялась и зажималась, а потом я пригласила его к себе - познакомить с мамой и сыном. Вернее, он сам напросился, я бы не осмелилась.
        Мама, которая была всего на шесть лет старше Тагильцева, категорически не одобрила это знакомство. Ее подруга, работавшая в одном из издательств машинисткой и знавшая все литературные сплетни, рассказывала о нем ужасные вещи. Мама принялась пугать меня тем, что Тагильцев пьяница и бабник, и характер-то у него невыносимый, и старый он для меня: «Зачем ты опять выбрала творческую личность, нет бы кого попроще и помоложе!» «Опять» - это мама имела в виду моего первого мужа. Он ей тоже не нравился. Но тут я признавала ее правоту: выскочила замуж не подумавши, а человеком он оказался дрянным, хотя и был неплохим художником. Ну да, тоже старше меня, хотя всего на семь лет, а не на семнадцать, как Тагильцев.
        Я опять маму не слушала и правильно делала: никаким пьяницей Юра не был, хотя выпить любил, но градус держал хорошо и знал меру, а если невзначай перебирал, то просто засыпал. Женщин у него, конечно, было много, он сам мне все и поведал. Но ни одна не затронула сердце, как он говорил, и я склонна ему верить. Ни одна, кроме Кати. Но про Катю я узнала гораздо позже.
        Потом как-то так получилось, что мы дней десять не виделись: Сашенька простудился, а Тагильцеву пришлось уехать ненадолго в Ленинград, где снимался фильм по его сценарию. Мы так соскучились, что сразу, как только я села к нему в машину, принялись целоваться, да так горячо, что я сама предложила:
        - Хотите, не пойдем никуда, а поедем к вам?
        Я все еще называла его на «вы», хотя он ко мне обращался на «ты» - не могла решиться, как он ни просил.
        - Хочу, - ответил он. - Давно пора.
        Я, конечно, по дороге слегка остыла и ударилась в легкую панику: а вдруг я не смогу? А вдруг я какую-нибудь глупость сделаю? А вдруг он разочаруется?! А вдруг… Думаю, Юра заметил мое волнение. Обращался он со мной необычайно нежно, я перестала стесняться, и все у нас замечательно получилось. Ему-то опыта было не занимать! По сравнению с моим бывшим мужем-двоечником Юра просто академик любовных наук.
        На следующий день Тагильцев пришел официально просить моей руки - с огромным букетом роз, шампанским и тортом «Прага». Мама поджала губы, но что она могла возразить? А Сашеньке Юра сразу понравился. Через месяц мы расписались, и я не помнила себя от счастья. Расписаться-то мы расписались, но еще очень долго устраивали нашу совместную жизнь. У нас была двухкомнатная квартира, у него - однокомнатный кооператив, и некоторое время мы так и жили на два дома. Потом наконец съехались в большую квартиру на Комсомольском проспекте. Мама, надо отдать ей должное, предлагала съезжаться без нее, но я знала, что она привязана к Сашеньке и будет тосковать в одиночестве, поэтому не послушала.
        Как ни странно, мы прекрасно ужились в новом доме, тем более что у мамы и Сашеньки было по отдельной комнате, в двух других сделали Юрин кабинет и нашу спальню, а большая кухня служила заодно и гостиной. Конечно, зять с тещей не сразу притерлись друг к другу, но ссоры случались исключительно на книжной почве. В этой области мама чувствовала себя специалистом, потому что всю жизнь преподавала в школе литературу и русский язык. Вкусы у них были разные, и мама из себя выходила, когда Юра вдруг нападал, например, на Льва Толстого:
        - Да его ж читать невозможно, вашего классика! Не предложения, а каменные глыбы. И ошибок много. Что это такое: «Вронский посмотрел на князя своими твердыми глазами»?
        Тут мама соглашалась:
        - Да, конечно, надо «твердым взглядом».
        - Тоже не лучше. И пошлостей полно.
        - Каких пошлостей?!
        - «Вино ее прелести ударило ему в голову» - к примеру. Словно экзальтированная дамочка написала. Шаблон из шаблонов.
        - Помилуйте, Юрий Александрович, этот, как вы выражаетесь, «шаблон» сам Толстой и создал!
        - А постоянные повторы?
        - О чем вы говорите?
        - Я вам сейчас найду… Вот, Китти смотрит на Анну, танцующую с Вронским: «Какая-то сверхъестественная сила притягивала глаза Кити к лицу Анны. Она была прелестна в своем простом черном платье, прелестны были ее полные руки с браслетами, прелестна твердая шея с ниткой жемчуга, прелестны вьющиеся волосы расстроившейся прически, прелестны грациозные легкие движения маленьких ног и рук, прелестно это красивое лицо в своем оживлении; но было что-то ужасное и жестокое в ее прелести…» Семь раз подряд - «прелестно»!
        - И правда… Никогда не обращала внимания…
        - Но вообще-то здесь это оправданно, - вдруг делал Юра разворот на 180 градусов. - Это ведь Китти так думает. Она по-девичьи пристрастно разглядывает рукавчики Анны, ее плечи, руки - завидует, восхищается, расстраивается, понимая, что сама совсем не так прелестна, и уже признает право Анны на Вронского. Это даже трогательно. А потом из-за спины Китти выступает автор и говорит зловещим голосом: «Но было что-то ужасное и жестокое в прелести Анны»! Гениально написал, просто гениально.
        Тут мы не выдерживали и начинали хохотать, а Юра недоумевал:
        - Что? Разве я сказал что-то смешное? - Но потом и сам смеялся: - Ну да, начал за упокой, кончил за здравие! Но я от своих слов не отрекаюсь: Толстой гений, но читать его невозможно.
        Постепенно мама поддалась обаянию Юры и перестала ворчать, особенно когда увидела, как много он работает, да к тому же ей было интересно и лестно знакомство с Юриными друзьями-литераторами.
        Тагильцев долго вынашивал текст, вернее, выгуливал: ему лучше придумывалось на ходу. Потом, когда все уже устоялось в голове, он от руки писал первый вариант - на листах писчей бумаги убористым четким почерком, оставляя большие поля и интервалы между строчками для последующей правки. Написав, перечитывал и тут же правил теми же чернилами, потом откладывал текст, чтобы вернуться к нему, когда весь рассказ будет готов. Тогда уже правил красным, переписывал и переклеивал куски, а после очередного «вылеживания» сам печатал текст на машинке, правя на ходу. Спустя какое-то время перечитывал, вносил новую правку и уже отдавал машинистке, считая вещь оконченной. Потом он некоторое время маялся в поисках нового сюжета, вот тут-то и затевались литературные битвы, приемы гостей и внезапные поездки - то в Ленинград, то в Нижний Новгород.
        Мама долго приглядывалась к зятю, помня о его репутации и переживая, как бы дочь опять не осталась у разбитого корыта. Наш литературный круг был весьма тесен, так что после замужества я волей-неволей познакомилась со всеми его бывшими женами и возлюбленными, которые мне сочувствовали и предрекали наш скорый разрыв, уверяя, что выносить Тагильцева невозможно. Как сказала одна из женщин: с ним жить - словно о каменную стену головой биться. Особенно злобствовала вторая жена. Потом, когда Юры не стало, она даже книжку написала, где живого места на нем не оставила. Я выслушивала все это с плохо скрываемым недоумением, потому что ничего подобного их рассказам в нашей жизни не наблюдалось. Какие скандалы, какие пьянки? «Значит, перебесился», - сказала жена номер один, пообщавшись со мной.
        Через какое-то время отношения между мамой и Тагильцевым настолько наладились, что из Юрия Александровича он превратился в Юрочку, а мама стала его первым читателем - вместе со мной, естественно. Но от мамы было больше толку: мне всё всегда нравилось, а она не стеснялась делать замечания, к которым Юра прислушивался, молчаливо признавая ее безупречный литературный вкус и чувство стиля. Только после смерти мужа я узнала, как произошло их окончательное примирение. Мама случайно увидела, что Юра подсматривает за мной в приоткрытую дверь - я что-то зашивала, сидя у стола, и тихонько напевала. Мама говорила, у Юры было такое выражение лица, что она мгновенно простила ему все прегрешения. Он заметил тещу и ужасно смутился, а она, растрогавшись, спросила:
        - Господи, Юрочка, вы так сильно ее любите?!
        - Больше жизни, - просто ответил он и поцеловал маме руку.
        Но я ничего этого знать не знала и все время переживала, что недостаточно хороша для Тагильцева, а когда узнала про Катю, мои переживания только усугубились. Произошло это в первый год после переезда на Комсомольский проспект. Юра потихоньку разбирал коробки со своими архивами, которых было много, заодно и систематизировал. Я зашла и увидела, что он с чрезвычайно унылым видом сидит на стуле над стоящей на полу картонной коробкой, наполовину разобранной, а в руках у него коричневая общая тетрадь.
        - Что ты? - спросила я. - Устал? Брось это дело, пойдем чайку попьем. Мама купила твои любимые сушки с маком.
        - Да, сейчас, - сказал он рассеянно. Встал, сунул мне в руки тетрадь и вышел, буркнув на ходу, чтобы прочла. Я села на тот же стул и открыла тетрадку. И первое, что увидела, была фотография Кати, лежащая между страницами. Действительно, мы поразительно похожи, только взгляд у нее другой, тревожный. Еще была карточка маленького мальчика в матроске - с надписью на обороте: «Гошеньке четыре года». Я принялась читать, сразу узнав почерк Тагильцева, а когда добралась до конца, долго сидела, глядя в окно и ничего не видя. Так вот оно что, думала я. Неужели Юра выбрал меня только из-за этого сходства? Да еще придуманное им прозвище - Котя! Тоже ведь почти Катя. И такая печаль на меня вдруг навалилась, что даже сердце заболело. А Юра словно почувствовал - прибежал, присел рядом со мной на корточки, за руки схватил, стал в лицо заглядывать:
        - Котенька, ты что - плачешь?! - Подхватил меня, обнял: - Ну что, что ты! Это ж давным-давно все было! Не из-за чего расстраиваться!
        - Ну как же - не из-за чего, - возразила я, всхлипывая. - Вон страсти какие. Ты ее до сих пор любишь, да?
        - Чувство очень сильное было. Но я не уверен, что это любовь. Шесть встреч всего, а по общему времени и суток не наберется. А вот поди ж ты, не забывается. Катя - моя боль. А ты - моя радость. Прости, не надо было тебе эту тетрадку давать. Как-то я не подумал.
        - Она была твоей первой женщиной?
        - Нет. Первую вспоминать неохота. Так, случайная.
        - Мне тебя жалко стало. Почему она мужа не бросила? Раз тебя любила?
        - Милая, ты ведь не помнишь этого времени! К счастью. Для тебя - история, а мы в этой истории жили. В вечном страхе, с оглядкой. Не могла она уйти. Муж ее везде бы достал. Да и куда уходить? У меня ни жилья тогда не было, ни работы толковой.
        - И больше вы с ней не виделись?
        - Нет, никогда.
        Мы полночи не спали, все разговаривали. И я наконец перестала сравнивать себя с его первой любовью, ревновать и беспокоиться о прочности брака, потому что Юра сказал:
        - Знаешь, я всю жизнь мучился Катей: страдал, обижался, злился, искал разгадку. Даже писать из-за этого начал. А теперь понял. Встреча с ней для того была, чтобы я потом тебя не пропустил.
        Мое бедное сердце так и вздрогнуло при этих словах.
        - Ты меня правда любишь? - спросила я дрожащим голосом. Юра рассмеялся, стиснул меня так крепко, что я невольно пискнула, и проговорил несколько раз:
        - Люблю. Люблю. Люблю! - И, целуя, добавил: - Глупая ты моя Котя! Такая милая, такая смешная! Единственная. Ни на кого не променяю. Никогда.
        В 1987 году Юра затеял творческий вечер в ЦДЛ: ровно двадцать лет назад была опубликована его первая книжка, до этого он печатался только в журналах. К тому же недавно вышел в свет его очередной роман. После вечера к Юре выстроилась очередь желающих автографа. Мама с Сашенькой уехали домой, а я подошла к Юре - потом мы хотели посидеть в ресторане с друзьями. В конце очереди стояла очень красивая девушка, и я на нее невольно загляделась. Девушка была высокая, стройная, черноволосая и черноглазая, в темной юбке и бордовой водолазке, которую украшала нитка круглых разноцветных бус. Наконец она подошла и протянула Юре книгу, он спросил ее имя и быстро надписал: «Нине от автора с пожеланием удачи», но тут она подала еще одну книжечку, старую и зачитанную:
        - А эту надпишите, пожалуйста, маме. Она большая ваша поклонница.
        - О! - удивился Юра. - Котя, посмотри! Это же то самое первое издание!
        - Да, мама двадцать лет с ней не расстается, - сказала Нина. - Больше всего ей нравится рассказ «Сирень».
        - Сирень? - переспросил Юра и вдруг внимательно взглянул на девушку. - А как зовут вашу маму?
        - Екатерина Владимировна Кратова.
        Я внутренне ахнула, а Юра переменился в лице, потом справился.
        - Значит, вся ваша семья - мои почитатели? - спросил он, листая старую книгу и что-то в ней высматривая.
        - Нет, только мы с мамой! - рассмеялась Нина. - Отец вообще ничего не читает, а брат сам писатель. Как в анекдоте, знаете? Чукча не читатель, чукча писатель! Вообще-то он историк, но пишет фантастические рассказы. О путешествиях в прошлое.
        - Может быть, я его знаю? Как его имя?
        - Он пишет под псевдонимом «Егор Назимов». Мамину девичью фамилию взял, а Егор - это тот же Георгий, как он уверяет.
        - Это верно, - сказал Тагильцев, взглянув на Нину. - Юрий и Егор - русские формы греческого имени Георгий. Так что мы с вашим братом, можно сказать, тёзки. Значит, Егор Назимов? Буду иметь в виду.
        - Да он пока только пару раз публиковался - в журнале «Наука и жизнь».
        Юра надписал книгу и встал. Вытащил из большого букета, лежащего на столе, одну темно-красную розу и подал Нине вместе с книгой:
        - Вот, возьмите. Это вашей маме. Букет от Союза писателей, так что ничего страшного, если я передарю.
        - Ой, спасибо! Ей будет приятно!
        - Передайте вашей маме, что у нее очаровательная дочь.
        Нина ушла. Юра смотрел вслед, пока она не скрылась за дверью, а потом тяжело опустился на стул и закрыл лицо руками. Я придвинулась ближе и обняла мужа.
        - Ты поняла? - спросил Юра сдавленным голосом. - Ты поняла, кто это был?
        - Похоже, твоя дочь. А я все думала, на кого она похожа? На Катю, конечно. Но мне кажется, она не знает, кем ты ей приходишься.
        - Да, похоже, не знает. Это Катя все устроила! Хотела, чтобы я дочь увидел. Знаешь, что она сделала? Подчеркнула кое-что в той книжке. В рассказе «Сирень». Помнишь его?
        - И что же?
        - Два последних предложения: «Давно это было. А забыть никак не могу».
        - А ты ей что написал?
        - «Каждый год расцветает сиреневый куст…»
        Это была первая фраза рассказа: «Каждый год расцветает сиреневый куст у заброшенной бани». В ресторане Юра напился. Кое-как с помощью друзей доставила его домой, уложила. Сама спать не могла, все думала. Может, надо было все-таки родить ребенка? Сразу, как поженились? Сейчас-то мне за сорок, поздновато. Но врачи и тогда не советовали, а мы послушались. Наверно, зря. Помучившись без толку, нашла ту самую книжечку, стала перечитывать. Поняла, что Катя невидимо присутствует в каждом рассказе. Да, больно его тогда ранило, раз до сих пор душа саднит. Захотелось увидеть, какова она, Екатерина Кратова? Что в ней такого особенного, что Юра три десятка лет вспоминает? Но довелось мне увидеться с Катей только через семнадцать лет.
        Когда Юре исполнилось шестьдесят, на него навалились всяческие болячки, хотя до этого он никогда ни на что не жаловался, да и вообще особенно за своим здоровьем не следил. Может, потому и навалились. То одно, то другое: сначала сильно простудился, простуда перешла в воспаление легких, потом вдруг желудок забарахлил, за ним печень, колено вдруг опухло. Стал раздражаться, что приходится по врачам бегать, вместо того чтобы писать «нетленку», как он выражался. Бегал-бегал, лечился-лечился, а умер в одночасье, даже до больницы не довезли. Врачи сказали - тромб. Не мучился, не страдал. Год до семидесятилетия не дотянул. Меня это, конечно, подкосило. В буквальном смысле: три дня подняться не могла. Пришлось маме с Сашей всеми похоронными делами заниматься. Саша к тому времени уже два года был женат, и его Бэллочка ждала ребенка, но тоже помогала. Саше очень повезло с женой! Бэллочка миниатюрная и хорошенькая, очень добрая и сострадательная.
        А потом я собралась с силами и встала. Вернее, Юра меня поднял. Он всегда знал, что первым уйдет из жизни, и ужасно беспокоился, чтобы я без него не пропала. И вот я лежу и думаю: смотрит сейчас на меня Юра оттуда и что видит? Полную размазню! Нет, так не годится. Села на кровати, а меня вдруг повело - ослабела, почти и не ела ничего все эти дни. Тут-то Юра меня и поддержал - почувствовала его руку у себя на плечах: «Потихоньку, потихоньку, вставай, Котенька, поднимайся». Так и дальше старалась держаться, чтобы Юру не расстраивать.
        Через полгода я смогла заставить себя приняться за разборку Юриного архива. Наткнулась на коричневую тетрадку и подумала, что надо бы отдать ее Кате. Или не надо? С Юрой мы это не обсуждали, но я чувствовала, что он хотел бы. Но как я ее найду? Да и жива ли она? А если нет, то стоит ли открывать ее детям тайны прошлого? Столько лет прошло!
        Открыла тетрадь, смотрю, а он туда еще листки вложил с текстом. Дописал, видно, после нашего разговора. Что-то вроде предисловия сделал. А в конце тетради добавил адрес: переулок между двумя Полянками, Большой и Малой, и номер дома. «Квартиру не помню, - написал, - но их там всего две на площадке, Катина - слева». Ну вот, не зря же Юра это сделал! Надо идти. А уж как будет - так будет. Может, Кратовы давно в другом месте живут или самого дома уже не существует. Но и дом был на месте, и Кратовы. Сама Катя мне дверь и открыла. Я сразу ее узнала, хотя, конечно, она постарела и поседела.
        - Это вы - Екатерина Владимировна Кратова? - спросила я.
        - Да, - ответила она. - Чем могу помочь? - Но не успела я и рта открыть, как она воскликнула: - Бог мой, да вы жена Тагильцева!
        - Да. Как вы узнали?
        - Я ждала вас. Рано или поздно вы бы пришли. Удивительно, что именно сегодня! - Она провела меня в маленькую комнату, усадила, сама села напротив. - Как он умер? Он страдал? Я хотела пойти попрощаться, но… Нет, не смогла.
        - Умер мгновенно. Легкая смерть. А почему удивительно, что я пришла именно сегодня?
        - В этот день мы с ним познакомились. Ровно пятьдесят лет назад. Такой же май был, сирень цвела. Роскошный куст под окнами рос, давно его нет. Юра рассказывал вам обо мне?
        - Рассказывал. И вот…
        Я подала ей тетрадь. Катя схватила ее, прижала к груди и, не выдержав, заплакала. Потом сказала:
        - Простите. Не сдержалась. Вам-то гораздо тяжелей. Долго вы с ним прожили?
        - Двадцать два года.
        - Долго.
        Мы помолчали, разглядывая друг друга. Для своих семидесяти Катя выглядела на редкость хорошо: ей шла седина, оттеняя яркость карих глаз, а морщин почти не было заметно. Возраст выдавали только шея да руки.
        - Ваши дети… - спросила я. - Они действительно от Юры?
        - Да, оба. Георгий и Нина. Хотите фотографии посмотреть?
        - Очень!
        - Сейчас я распоряжусь насчет чаю, а потом альбомы достану.
        Катя вышла. Я огляделась по сторонам: очевидно, это была маленькая комната, где тогда обитала бабушка, а сейчас жила сама Катя. Обстановка самая спартанская: небольшой старинный гардероб - у нас тоже такой когда-то был, круглый стол, стулья и полки с книгами, ножная швейная машинка. Единственными современными вещами были узкая кровать и маленький телевизор на тумбочке. На широком подоконнике стояла ваза с тюльпанами, а на стене висела старая выцветшая репродукция - портрет Ермоловой работы Серова в рамочке под стеклом.
        - Ну вот, сейчас все будет, - сказала Катя, входя в комнату. В руках она держала три больших альбома. - Невестку попросила, чтобы сюда нам чай подала. А то она там что-то готовит на кухне, мы будем ей мешать. Я с сыном живу. Дочка у него, семь лет, в этом году в школу пойдет. Еще сын есть, тому уже двенадцать. Но почти не видятся, к сожалению. Гоша не был женат на его матери, не сложилось. А Нина моя уже третий раз замужем! В первом браке дочку родила, скоро тринадцать внучке.
        - Нина очень на вас похожа.
        - Ну да, вы же ее видели на Юрином вечере. Она мне вас тоже описала, но не очень вразумительно. Сказала только, что милая.
        - А Гоша непонятно в кого пошел, - сказала я, рассматривая фотографии. - Но что-то от Юры есть. Глаза, брови - вам не кажется?
        - Согласна. Но больше всего Гоша на моего папу похож. По характеру. Я его почти не помню, но бабушка рассказывала, какой он был: мягкий, нерешительный, вечно в себе сомневался, по пустякам расстраивался. Бабушка, конечно, не такого мужа для дочери хотела, но что делать - любовь! А я в маму пошла, так бабушка говорила. По фотографиям не разберешь ничего - маленькие, да и выцвели со временем. От бабушки и фото не осталось. Вот, только репродукция с портрета Ермоловой. Бабушка ее напоминала.
        - Да, у Юры совсем другой характер был. Вечно лез напролом. Екатерина Владимировна, а дети так и не знают?
        - Нина узнала, когда муж умирал. Случайно получилось. Она даже хотела повидаться с Юрой, меня подбивала. Но потом мы решили: пусть все так и остается.
        - Жалко. Юра хотел бы вас увидеть. Он был потрясен, когда понял, кто такая Нина.
        - Вы Нине тогда очень понравились. Она пока за автографом в очереди стояла, все вас разглядывала и умилилась, когда Юра вас Котей назвал. Сказала: сразу видно, что они любят друг друга. Вот я и не захотела прошлое ворошить, смуту вносить в ваши с ним отношения. Не предполагала, что вы все знаете. Гоше тоже не стала ничего рассказывать. У сына ко мне очень трепетное отношение, даже возвышенное. Я боялась его разочаровать, понимаете?
        - Понимаю.
        - А у вас есть дети?
        - У меня сын от первого брака. Женился недавно, скоро бабушкой буду. Юра очень любил Сашеньку, много с ним занимался. Мой сын… Он глухой. Болел в младенчестве, а это осложнение.
        - Сочувствую вам от всего сердца!
        - Да, нам было непросто. Муж сразу нас бросил, как узнал про диагноз. Если бы не Юра!.. У него связи были, да и деньги, что тут скрывать. Мы смогли найти хороших врачей, Саше операцию сделали, на правом ухе слух частично восстановился. Достали ему хорошие слуховые аппараты. Саша художник. Юра, конечно, ему с выставками много помогал. И вообще воодушевлял. А потом, представляете, Юра после гриппа вдруг оглох на правое ухо! Смеялся, что у них с Сашенькой пара ушей на двоих…
        Мы проговорили целый вечер. Катя многое мне рассказала, и я стала лучше понимать ее тогдашние поступки. Расстались мы подругами. Я обещала свозить Катю к Юре на кладбище, а она отдала мне несколько фотографий Гоши и Нины. Когда прощались, Катя спросила:
        - Вы были счастливы с ним?
        - Да! Мы так любили друг друга, мы…
        - Да разве можно вас не любить? - сказала Катя и поцеловала меня в щеку. - Никак нельзя. Хорошо, что Юра вас встретил.
        Не знаю, что такого она во мне увидела. Двенадцать лет дружили мы с Екатериной Владимировной - называть ее по имени у меня так и не получилось, все-таки она была гораздо старше. Перезванивались часто, в гости друг к другу ездили. И как-то так получилось, что она тоже стала звать меня Котей, как Юра. Она меня утешала и поддерживала, когда мамы не стало. Саша с Бэллочкой к тому времени в Израиль уехали, а я не захотела, сказала: тут помру, чтобы с Юрой рядом положили. А теперь и Екатерины Владимировны нет. Ниночка, конечно, не оставляет, навещает. Но милой Котей меня уже никто не назовет.
        Докторишка
        (Рассказывает Нина Кратова)
        Отца мы никогда особенно не любили. Нет, пожалуй, это слишком сильно сказано. Скорее, мы отгораживались от него, отстранялись, обходили стороной: так дети стараются держаться подальше от большой собаки, даже не выказывающей злобных намерений. Возможно, потому, что отец сам не любил детей и не умел с ними обращаться. С Гошкой он еще находил общий язык, но я ему не давалась. Есть фотография, где отец держит меня на коленях - маленькая девочка в нарядном платьице вся напряжена и силится вырваться. Я помню, как не хотела сниматься.
        «Гладкая какая, не ухватистая», - говорил дед Пава, которого я тоже избегала, не вынося колючих усов и запаха перегара. Такой я и выросла - «неухватистой», никого не подпуская слишком близко. В отличие от меня Гошка уродился «шершавым» - «шаршавым», как выговаривала баба Паня. «Ишь, шаршавый какой!» - восклицала она на очередной Гошкин каприз. Брат действительно обладает нравом колючим и занозистым, как неструганая доска. Мама уверяет, это оттого, что он творческая личность. Писатель, но не реализовавшийся полностью. Мятущаяся натура! То, что он гуманитарий, понятно было с детства, но Гошка долго не знал, куда поступать, - даже ходил на день открытых дверей на журфаке, но поглядел на местную публику и струсил. Да и какой из него журналист! Гошка - типичная архивная крыса, отшельник, анахорет. Все его раздражает, вечно недоволен и собой, и миром. Сколько раз я ему говорила: как ты смотришь на мир, так и он на тебя, что даешь - то и получаешь. В общем, как аукнется, так и откликнется. Не знаю, возможно, такой склад характера выработался у него из-за детских травм: ему пришлось гораздо дольше, чем
мне, прожить рядом с бабкой и дедом, от которых мы ничего хорошего не видели и не слышали.
        Деда Паву я помню плохо, он умер, когда мне было десять, да и жили они отдельно, приезжая в гости лишь по праздникам. Баба Паня после смерти деда пожила некоторое время с нами, да и потом иной раз гостила по нескольку дней. Характер у нее был тяжелый, язык острый, глаз внимательный. Она чаще цеплялась ко мне, особенно когда я повзрослела: осуждала слишком вызывающие, как ей казалось, наряды и мою «вертлявость», которая непременно доведет до греха. Не нравилось ей и мое сходство с мамой, в чем она видела причину всех будущих бед. Один раз у нее вырвалось, что я горазда подол задирать так же, как моя мать: какова яблонька, такова и поросль! Я тут же окрысилась, пожаловалась маме, и баба Паня на следующий же день покинула нас - поджав губы и ни с кем не попрощавшись. Больше не гостила, отец сам ее навещал.
        Внешне отец был больше похож на бабу Паню, хотя и от деда Павы ему кое-что досталось: высокий рост, тяжелый взгляд и ранние залысины на висках. Он был стройный, подтянутый, светловолосый и голубоглазый, даже красивый, если бы не постоянная мрачность. Увидев как-то фотографию Картье-Брессона, изображающую советского офицера в Третьяковской галерее, я ахнула: вылитый отец! Та же выправка, то же выражение суровой замкнутости.
        Отец не обижал нас с Гошкой, даже голоса ни разу не повысил. Покупал нам игрушки и сладости, пытался расспрашивать о наших детских делишках, но видно было, что он делает над собой усилие, да и мы не шли ему навстречу. Возможно, на нас действовал пример матери, хотя она про отца никогда худого слова не сказала. Она не перечила отцу, не вступала с ним в спор, да и вообще почти не разговаривала. При нас родители ни разу не поругались, очевидно, решая свои проблемы за закрытой дверью спальни. В квартире было три комнаты, родители занимали большую, а нам с Гошкой достались поменьше, и он обижался, что ему выпала самая маленькая, хотя мы честно тащили жребий. Мы не входили к родителям без стука, как, впрочем, и они к нам. Только однажды я нечаянно подглядела странную сцену, которая долго потом занимала мои мысли.
        Мне было лет двенадцать. Неосторожно напившись вечером любимого компота, я в полночь побежала в туалет. Дверь родительской спальни была приоткрыта, оттуда выбивался свет, и я зачем-то заглянула. Прямо напротив меня на кровати сидела мать, заплетая косу. На ней была белая ночная рубашка в цветочек. Чуть повернув голову, я увидела отца: он стоял спиной ко мне - в одних трусах. Тут-то я и разглядела страшные шрамы: один под левой лопаткой, другой на пояснице справа. Отец что-то тихо говорил, но я ничего не могла расслышать из-за собственного дыхания, которое старалась сдерживать, отчего пыхтела еще больше, да и сердце колотилось где-то в ушах. Я почему-то испугалась, хотя ничего тревожного не было ни в позе отца, ни в выражении лица матери. «Катя, - расслышала я слова отца. - Умоляю тебя!» И тут мать сделала странную вещь: вытянула в его сторону ногу, а потом как бы указала ею на пол. Отец резко шагнул к кровати, и я подумала: сейчас произойдет что-то страшное! Но он вдруг рухнул на колени. Именно рухнул, я даже словно услышала грохот обрушившейся конструкции тела. Потом нагнулся, взял ее ногу за
щиколотку и поцеловал подъем маленькой ступни…
        Я отскочила от двери и побежала к себе. Я мало что поняла, но одно почувствовала совершенно точно: мама унизила отца, а он принял это унижение. Мой маленький мирок перевернулся: мне всегда казалось, что именно мама находится в подчиненном положении! Она на любой свой шаг спрашивала отцовского разрешения и, молчаливо подчиняясь его требованиям, лишь порой пожимала плечами или выразительно поднимала брови.
        Поговорить об этом я не могла ни с кем - не с Гошкой же! Так и носила в себе долгие годы, пока наконец не узнала страшную правду и не поняла, как обстояло дело в действительности. Но про шрамы я у Гоши спросила. Он ответил, что отца ранили на войне и на службе, а больше он и сам не знал. Надо сказать, что отцовская служба у нас в семье не обсуждалась вообще - точно так же мы никогда не говорили о политике. Мы знали, что отец работал «в органах», как и дед Пава, но только повзрослев, осознали, что это за органы. Чем именно занимается отец на Лубянке, мы никакого представления не имели.
        Все свои сомнения, беды и огорчения мы доверяли только маме. Она умела с нами разговаривать, а еще больше - слушать. А иногда и слов не требовалось: мама могла многое выразить улыбкой, взглядом, движением брови. Между нами существовала такая тесная связь, что мама всегда знала, где мы были и что делали - еще до наших рассказов. А сколько раз я и Гошка внезапно бросали свои занятия и шли на беззвучный зов матери, которой требовалась какая-нибудь помощь: она только подумала, а мы услышали. Когда звонил телефон, она, еще не сняв трубку, говорила, кто звонит, и всегда чувствовала приближение какого-либо важного события. В детстве мы не придавали этому особенного значения, но когда выросли, осознали, что такие способности матери весьма необычны.
        После этого ночного происшествия я увидела отношения родителей в новом свете и осознала, насколько мама сильна духом и самодостаточна. Она подчинялась отцовскому диктату совершенно равнодушно, внутренне посмеиваясь, всем своим поведением словно бы говоря: «Ну что ж, коли так, будь по-твоему. Хозяин - барин». Помню, как я возмущалась, что отец не разрешает маме остричь ее длинные волосы или категорически запрещает мне носить брюки, а уж тем более входящие в моду джинсы. Мама сказала:
        - Нина, какая разница, что носить? Одежда - эта рама, а ты картина. Если картина шедевр, не важно, какая рама. А ты мне вполне удалась. В любой одежде будешь выглядеть королевой.
        Мама прекрасно шила и вязала, так что наряды у меня всегда были самые модные, а идеи мы с мамой черпали из журнала «Rigas Modes», а потом из «Бурды» - с условием, что они пройдут папину цензуру. Но мама умела его убедить, так что иной раз утром он отменял свой вечерний запрет.
        - Я подумал, - говорил он, не глядя на меня, - и решил, что ты можешь пойти на этот день рождения. Но чтобы к девяти дома была!
        - Спасибо, папа, - тоном примерной девочки отвечала я, переглядываясь с мамой, которая прятала усмешку. Конечно, возвращалась я в начале одиннадцатого.
        Только после собственного замужества осознала я правоту старинной поговорки: «Ночная кукушка дневную перекукует» - и поняла, насколько отец в этом смысле зависим от мамы - он был из породы однолюбов. А «ночной кукушке» приходилось очень и очень стараться, потому что влияние бабы Пани и деда Павы было велико, и отец всегда находился как бы между молотом и наковальней, особенно когда мы все жили вместе. Правда, я этого не помню, но Гошка рассказывал мне о происходивших время от времени скандалах.
        Но жизнь постепенно менялась. Через десять лет после смерти деда Павы скончалась баба Паня. Хотя она жила отдельно от нас, у всех, думаю, у отца тоже, было чувство, что убрали каменную плиту, которая давила на нашу семью и не давала вздохнуть свободно. Мама, несмотря на возражения отца, тут же устроилась на работу в районную библиотеку. Она хотела сделать это сразу, как я поступила в институт, но тут слегла баба Паня, и маме пришлось ухаживать за свекровью.
        Только с началом перестройки мама стала свободно высказываться. Теперь мы бурно обсуждали все происходящие события и телевизионные репортажи, но отец по-прежнему отмалчивался или просто уходил. В собственной семье он оказался изгоем: мама по-прежнему вела дом, но отца практически игнорировала и во всем поступала по-своему, даже постриглась вопреки его запрету.
        Именно тогда, в конце восьмидесятых, и проявилась его болезнь. Диагноз был известен, операция оказалась не слишком удачной, химиотерапия болезненной. От повторной операции отец отказался и медленно умирал у нас на глазах, страдая от мучительных болей и от крушения всех прежних идеалов - если они у него, конечно, были. Но привычное ему устройство мира рушилось на глазах.
        Лежал он в родительской спальне на своем кожаном диване, категорически отказавшись перебираться на более удобную материнскую кровать. Он сделался раздражительным и капризным, что вполне понятно. Маме пришлось уволиться, чтобы ухаживать за отцом, что она делала спокойно и отрешенно, не срываясь и не жалуясь. Мы с Гошей помогали по мере сил.
        Я тогда жила у мужа, с которым собиралась разводиться, а Гоша все еще ходил в холостяках, хотя уже отметил сороковник и успел обзавестись отпрыском. Никогда не понимала его отношений с женщинами! На мой взгляд, он вечно сам осложняет себе жизнь, придумывая какую-то неземную и всегда неразделенную любовь. Сначала это была нервическая Лиля, которая бегала за ним как кошка и которую он «пожалел». А потом случилась Ольга, недоступная и прекрасная, совершенно не собиравшаяся бросать мужа-академика ради какого-то жалкого архивиста. Хорошо, что мама познакомила Гошку с Соней, а то он до седых волос так и метался бы от одной великой любви к другой.
        Не знаю, возможно, я слишком практична, но еще ни разу не посещало меня чувство, подобное Гошиным страстям. Или это сказывается мой род деятельности - медицина? Врачи довольно часто становятся жёсткими циниками, слишком много страданий им приходится наблюдать. Гошка всегда говорил, что мне одна дорога - в хирургию: «Режешь по живому!» Я и сама вначале мечтала о хирургии, но, поразмыслив здраво, все-таки выбрала не такую тяжелую специальность. Точно так же я стараюсь избегать и тяжелых отношений - одного раза мне оказалось достаточно.
        У меня было множество романов, ничем не закончившихся, и три брака. Первый развалился как раз из-за того, что муж пытался ухватить меня покрепче. Мы были сильно влюблены, но потом оказалось, что Аркадий патологически ревнив и норовит запереть меня в четырех стенах. Какое-то время я помучилась с ним, а потом развелась, навсегда сохранив чудесные отношения с его матерью - с первой свекровью мне повезло.
        Наша дочь тогда была совсем маленькая, но, похоже, до сих пор не простила мне развод с ее отцом. Она чрезвычайно на него похожа нравом и манерами: сидит, закинув ногу на ногу, и пьет чай, хлюпая, в точности как Аркадий. И такая же собственница. Именно поэтому мой второй брак долго не продержался: муж был неплохим человеком, пытался найти подход к падчерице, но дочь приняла его в штыки, и, помаявшись некоторое время, мы расстались к обоюдному облегчению.
        За Николая я смогла выйти замуж, когда дочь повзрослела и сама принялась крутить романы, так что личная жизнь матери перестала ее волновать. Отношения у них ровные, и я рада. Николай - моя тихая гавань. Главное, что у нас с ним полное взаимопонимание и хорошие партнерские отношения: он закрывает глаза на мои выкрутасы, а я стараюсь не замечать, как он распускает свой павлиний хвост.
        Но я забежала далеко вперед! Вернемся в прошлое, в те страшные дни, которые перевернули мой мир окончательно. Тогда я приехала рано, оставив выздоравливающую от очередной простуды дочку на свекровь. Открыла дверь своим ключом и сразу прошла на кухню, чтобы разгрузить сумки. Увидела там бикс со шприцем и поняла, что мама только что сделала отцу укол морфина, который мы доставали всеми правдами и неправдами - спасибо, и мои, и отцовские коллеги помогали.
        Я направилась к родительской спальне, дверь которой была приоткрыта, и словно перенеслась в прошлое: снова я, двенадцатилетняя, подслушивала под дверью! На этот раз я услышала все, тем более что замолк телевизор, который у отца работал почти круглосуточно.
        - Ну что, легче стало? - спросила мама.
        - Да, спасибо. - Потом раздраженно добавил: - Зачем ты выключила телевизор?
        - Тебе вредно так много смотреть новости. Ты нервничаешь, и боли усиливаются.
        - Ничего, скоро отмучаюсь. Наконец заживешь по-своему.
        - Да зачем же скоро? Ты еще помучаешься, пострадаешь. А я уж все силы приложу, чтобы ты подольше протянул.
        - Господи, Катя! За что ты так со мной?! - В голосе отца послышались слезы, а у меня мурашки поползли по спине.
        - А то ты не знаешь. Смотри-ка, Господа вспомнил! Господь-то, может, и простит, да я вот нет.
        - Катя, - простонал отец. - Что ж в тебе никакой жалости нет?
        - А где была твоя жалость, когда ты моих родителей на тот свет отправил?
        - Это не я!
        - Не ты, так папаша твой, гореть ему в аду вместе с маменькой.
        - Твои родители были врагами народа.
        - Врагами народа! - засмеялась мама, и от ее смеха мне стало совсем жутко. Я не могла двинуться с места и продолжала слушать. - И ты все еще веришь в эту чушь? Их давно реабилитировали! Конечно, тебе надо верить. А то что же получится, ты свою жизнь псу под хвост бросил? Мало того что бросил, так еще и клыки кровавые ему утирал.
        - Катя…
        - А где твоя жалость была, когда ты меня, четырнадцатилетнюю девочку, силком брал? Герой войны, вся грудь в орденах! Защитник, победитель! В каких войсках ты служил, герой? В заградотряде? Своих расстреливал?
        - Я нормально служил, в разведке. Никого я не расстреливал. Ни тогда, ни потом. Ты же знаешь, я только с бумагами дело имел.
        - Да твои бумаги хуже винтовок! Особенно тот донос, что ты…
        - Катя, я ж сколько раз прощения просил за ту глупость!
        - Подлость!
        - Хорошо, подлость. А что силком, то виноват, знаю. Ну, не сдержался! Одичал на войне, а тут ты… такая. И мы ж поженились!
        - Да я бы за тебя не пошла, кабы не отец твой, будь он проклят. Сказал: лучше выходи за сына, иначе и тебя с бабкой закатаю за крутые горки. А мать твоя, добрая душа, до своей смерти меня попрекала, что я невинность не соблюла. Я! Не соблюла!
        И тут мама так выругалась, что я аж присела. Но самое страшное ждало меня впереди.
        - Катя, ну что толку вспоминать? Не вернуть уже, не исправить. Давно забыть пора. Разве мы плохо жили?
        - Забыть пора?! Как я могла забыть, когда ты чуть не каждую ночь мне напоминал? Ты ж видел, знал, не мог не знать, что и любить тебя не люблю, и в постели еле выношу! Сколько раз просила: отпусти, освободи! Нет…
        - Зато дети у нас! Вон какие хорошие. И внуки…
        - Дети?! - Голос мамы изменился, он зазвучал зловеще и словно сочился ненавистью. - Да дети-то не твои. Я их от другого мужчины родила. Ты не способен оказался, и слава богу, не хватало еще убийц плодить.
        - Ты врешь! Не может этого быть! Я же следил за тобой, я… Ах ты су-ука…
        - Следил, да не уследил. Христом Богом клянусь, дети не от тебя.
        Отец вдруг завыл в голос, зарычал, зарыдал. Я отскочила от двери, но ноги меня не слушались, и я прислонилась к стене. Вышла мама. Увидев мое потрясенное лицо, она кинулась ко мне, обняла и прижала к себе, бормоча:
        - Девочка моя, ты слышала?! Прости, прости! Я не хотела, чтобы вы знали, не хотела. Но сил моих больше нет…
        И мы заплакали обе.
        Спустя два дня отец застрелился. Он как-то сумел слезть с дивана и на коленях дополз до письменного стола, где в одном из ящиков лежал его наградной пистолет. Зарядил и выстрелил себе в рот.
        Потом-то мама рассказала мне историю своего замужества и нашего появления на свет. Я еще долго осознавала услышанное: поражалась, что мама оказалась способна на такой порыв страсти; удивлялась, как она решилась броситься на шею практически незнакомому человеку; переживала и ужасалась, представляя, каково ей было сорок пять лет делить постель с нелюбимым мужем. И в то же время я невольно жалела Вилена Кратова, для которого существовала лишь одна женщина в мире - его жена.
        Вилен
        (Рассказывает Екатерина Кратова)
        Родителей своих я совсем не помню - мне было пять лет, когда их арестовали. Зато помню ночной обыск. Один из товарищей меня в кроватке заметил и к кобуре потянулся: «Ишь, уставилась!» Пистолет вынул, на меня наставил и крикнул: «Пу!» - а сам смеется. Я заплакала, бабушка меня на руки подхватила, стала успокаивать. Почему нас с бабушкой не тронули, я не знаю.
        Квартира странно была устроена: длинный коридор, а вдоль него три комнаты: маленькая, большая и средняя, потом кухня и ванная с крошечным окошком на улицу. Мы были посредине, а соседи по бокам, хотя это одна семья. После ареста родителей мы с бабушкой переселились в маленькую комнату, а нашу заняли соседи. Бабушка объясняла, что на самом деле это лишь часть восьмикомнатной квартиры, некогда принадлежавшей ее семье: бабушкин отец был видным адвокатом, а мать получила богатое приданое. Не знаю, когда именно построили перегородку, разделив жилье, но нам достались кухня, три господские комнаты и конурка прислуги, в которой устроили ванную и туалет. Я-то другой жизни и не знала, но бабушка часто рассказывала мне о своей молодости: революцию 1917 года она встретила тридцатилетней вдовой с семилетней дочерью на руках.
        Соседями нашими были Кратовы: Павел Мартынович - Пава, Прасковья Анисимовна - Паня, их дочь Клава и сын Вилен, названный так в честь В. И. Ленина - он родился через три дня после кончины вождя. Кратов был суров с детьми, а Паня обладала скандальным характером, так что Клава сбежала из дому при первой же возможности: поступила в техникум и ушла в общежитие, а перед самой войной вышла замуж и уехала в Орехово-Зуево. Вилену в 1941 году было всего семнадцать, но он все равно ушел на фронт. Паня, обожавшая сына, выла, как по покойнику, пока на нее не наорал Пава. Я тогда тоже расстроилась, потому что Вилен всегда хорошо ко мне относился, угощал конфетами и даже играл со мной в догонялки в длинном коридоре, когда его родителей не было дома.
        Бабушка, работавшая в яслях (из школы ей пришлось уйти после ареста моих родителей), категорически отказалась эвакуироваться: боялась, что возвращаться будет некуда. Так что всю войну мы провели на Полянке. Было страшно, холодно и голодно, но я вспоминаю эти годы со светлым чувством, потому что мы с бабушкой остались в квартире одни: Кратовы в страшной спешке уехали в середине октября 1941 года, когда немцы подступили к самой Москве. Вернулись они только летом 1944-го, а в марте 1946 года объявился Вилен - живой и здоровый.
        Я смотрела на него с восторгом: герой войны, красавец! Но восхищалась совершенно бескорыстно, как каким-нибудь киноактером вроде Сергея Столярова, на которого, кстати говоря, Вилен был и похож. Мне только исполнилось четырнадцать, настроена я была весьма романтично, мальчикам нравилась, но держалась строго и вообще была созданием целомудренным и невинным, что не мешало мне слегка кокетничать с одноклассником Аликом Сидориным. Представления о любви были у меня наивными до крайности, и дальше поцелуев фантазия не простиралась. Тем страшнее оказалась реальность.
        Было начало апреля. Я пришла из школы и решила поменять перегоревшую в люстре лампочку, не дожидаясь прихода бабушки. Потолки высокие, а стремянка тяжелая, поэтому я подвинула круглый стол к центру, поставила на него стул и полезла. Лампочку поменяла и хотела было уже слезать, как вдруг кто-то постучал в дверь, а потом вошел. Это был Вилен. Не знаю, чего он хотел изначально, но увидев меня, стоящую на верхотуре, изменился в лице. Я успела переодеться в халатик, который был мне коротковат, да к тому же все время расстегивался, так что, наверно, ему были видны мои ноги вплоть до трусов. Но тогда я этого не поняла.
        - Что ты такое делаешь? - спросил Вилен, подходя ближе.
        - Лампочку поменяла!
        - Попросила бы меня. Давай прыгай. Я поймаю.
        Я и прыгнула, дура. Вилен поймал меня, посадил на стол, стиснул и поцеловал. Я была так ошарашена, что даже не протестовала. В следующую секунду стул был отброшен в сторону, я лежала на столе, а руки Вилена шарили по моему телу. Я не отбивалась, потому что была в каком-то ступоре и не понимала, что происходит, только отворачивала голову, чтобы он не лез своим языком мне в рот. А потом мне стало больно, и я закричала. Вилен зажал мне рот рукой, я его укусила, но не остановила. Наконец все закончилось, но он не сразу слез с меня - лежал, тяжело дыша, а я смотрела в потолок, придавленная тяжестью его тела. Ни единой мысли не было в моей бедной голове. И тут раздался густой бас Кратова-старшего:
        - Ты что натворил, поганец? Зачем девку испортил? Теперь хлопот не оберешься.
        Вилен встал, я услышала звук пощечины, и все затихло - они вышли. Я перебралась на диван и скорчилась там, уткнувшись в подушку, а в квартире еще долго бушевал скандал, к которому присоединилась и пришедшая с рынка Паня. Голоса то приближались, то удалялись, но я не слушала. Потом вернулась бабушка, и скандал вспыхнул с новой силой. Не знаю, до чего они доорались, но Вилен в тот же день куда-то уехал - подозреваю, что к сестре.
        Я неделю пролежала на диване, почти не ела, даже в туалет не выходила - бабушка оставляла мне ведро. Дверь я закрывала на ключ. Потом немножко отошла. Скоро стало ясно, что я не забеременела, чего все боялись. Кое-как доучилась до конца учебного года. Я ходила, опустив голову, и чувствовала себя грязной и опозоренной, тем более что Паня не уставала мне об этом напоминать, всячески обзывая. Если это слышала бабушка, она кидалась меня защищать, а потом сваливалась с сердечным приступом, так что я старалась не жаловаться. Да и переговорить Паню было невозможно: на одно твое слово у нее находился десяток ответных, да еще и матерных.
        - Вырастили шалаву подзаборную, - говорила Паня, помешивая суп. - Ишь, горазда подол задирать!
        - Я не задирала. Это ваш Вилен, - тихо бормотала я, норовя побыстрей проскочить к себе с горячим чайником.
        - Виле-ен! Как же! Сучка не захочет - кобель не вскочит! А ты слушай, когда тебе говорят. Что, правда глаза колет?
        Пава помалкивал, лишь криво усмехался, но меня не оставляла мысль, что он, стоя в дверях, видел мое унижение, но не остановил сына: дал ему кончить и только тогда рявкнул. Никуда мы с бабушкой не ходили - ни к врачу, ни в милицию: я категорически отказалась, сказав, что не переживу такого стыда. Уехать нам было некуда, я это понимала: родственников не осталось, здоровье у бабушки плохое - куда ехать, где жить, на что? Бабушка пыталась как-то меня утешать. Ради нее я старалась сохранять внешнее спокойствие и плакала только в ванной. Но когда оставалась в квартире одна, что случалось не часто, я рыдала в голос, кричала криком, рвала зубами полотенце - на диване, накрывшись двумя подушками, потому что один раз мне застучали в стену. Шла неделя за неделей, месяц за месяцем, и мне стало казаться, что я справлюсь, выживу, что я не настолько сломана. А потом…
        Была середина лета, я сидела на широком подоконнике и читала. Подняла глаза и увидела, что в дверях стоит Вилен. Я вскочила и ухватилась руками за раму открытого окна, закричав:
        - Не подходи, спрыгну!
        Вилен не стал подходить. Вместо этого он вдруг рухнул на колени и пополз ко мне, протягивая руки:
        - Катя, Катенька, прости меня, жить без тебя не могу, люблю тебя, Катенька, прости…
        Я окаменела. Никак такого не ожидала. Он дополз до окна - я смотрела на него сверху и видела слезы в глазах. В голове у меня что-то противно звенело, я вся дрожала. Сделала шаг назад, но Вилен успел подхватить меня - стащил с подоконника и уложил на пол. И все повторилось. И снова я не сопротивлялась. Мне казалось, это не со мной происходит. Не может быть, чтобы со мной. Я словно перестала существовать, растворилась в небытии, в тоскливом оцепенении обреченности. Вилен долго не отпускал меня, целовал, бормотал что-то о любви…
        Когда пришла бабушка, я сидела на диване в полной прострации. Посмотрела на нее рассеянным взором и сказала:
        - Вернулся Вилен.
        Бабушка ахнула, вгляделась в меня, схватила за плечи, встряхнула:
        - Катя, он что? Снова?
        Я бессильно пожала плечами. Она села рядом и закрыла лицо руками. Не знаю, сколько мы так просидели. Кто-то кашлянул в дверях - это снова был Вилен. Бабушка встала и выпрямилась, надменно подняв голову. Я невольно улыбнулась: бабушка сразу превратилась в серовский портрет Ермоловой, на которую вообще-то была сильно похожа, а сейчас еще и одета во все черное. Репродукция, вырезанная из журнала «Огонек», висела у нас на стене.
        - Тетя Аня, - начал Вилен, но бабушка его прервала:
        - Для тебя - Анна Иннокентьевна.
        - Анна Инно… Иннокентьевна, я хочу жениться на вашей внучке.
        - Жениться?! Да она девочка! Школьница!
        - Когда школу окончит.
        - Как ты мог, Вилен? Как ты мог так с нами поступить? Ты забыл, как мы тебя жалели, как утешали, когда отец ремнем в кровь избивал? Прятали тебя… С уроками помогали… Я думала, ты другой, а ты ничем не лучше отца!
        Бабушка не выдержала и заплакала.
        - Я виноват, виноват! - закричал Вилен. - Но я люблю Катю!
        - Да что ты знаешь о любви, - усталым голосом произнесла бабушка и опустилась на диван. - Катя, подай мне капли.
        Я принесла бабушкино лекарство, она выпила. Вилен так и стоял столбом посреди комнаты, беспомощно на нас глядя. Я не понимала, как он мог раньше казаться мне красивым и добрым - вспомнив сцену на полу, я вздрогнула. В этот раз было еще больнее, чем в первый, потому что он озаботился презервативом, но это я после поняла. Я посмотрела Вилену в глаза - его аж пошатнуло от моей ненависти - и сказала:
        - Я. Никогда. Не выйду. За тебя. Замуж.
        - И что же мне делать?
        - Понятия не имею.
        Вилен ушел. Через некоторое время заглянул Пава:
        - Анна Иннокентьевна, позвольте вас на пару слов.
        Бабушка ушла. Вернулась она мрачнее тучи и белая как бумага. Накапала себе еще капель и сказала мне сдавленным голосом:
        - Пойди, деточка, поговори с Павлом Мартыновичем.
        - Зачем?
        - Пожалуйста.
        Я пошла. Пава оглядел меня внимательно и покачал головой:
        - И что он в тебе нашел? Чем зацепила? Черная, как галка. Ни тебе сисек, ни задницы, тьфу! Какая из тебя жена?
        - Я не выйду замуж за вашего сына.
        - А куда ты денешься? Выйдешь как миленькая.
        - Я пойду в комсомольскую организацию и расскажу, что ваш сын со мной сделал.
        - Ишь ты, смелая! Да кто тебе поверит? Позору не оберешься, и все. Не хочешь замуж? Значит, так будешь с ним жить, без замужа. И никто тебя не защитит, потому что бабка вслед за родителями твоими отправится, поняла? Поняла, спрашиваю?
        - Но я не хочу! - закричала я. - Я терпеть его не могу!
        - Ничего, стерпится - слюбится. Окончишь школу, и распишетесь. И не рыпайся никуда! Ты знаешь, где я работаю? Из-под земли достану и в ту же землю зарою.
        Я вернулась к себе, и остаток вечера мы с бабушкой молча просидели за столом напротив друг друга. Долго не могли заснуть, вздыхая каждая на своем диванчике. Потом я услышала, что бабушка плачет, и легла к ней под бочок.
        - Прости меня, деточка, прости! Не уберегла я тебя! Надо было нам в эвакуацию ехать да там и остаться…
        - Бабушка, не надо! Может, Вилен меня разлюбит и раздумает жениться…
        Но мои наивные надежды рухнули буквально через неделю. Вечером Вилен подкараулил меня и схватил за руку, увлекая в свою комнату:
        - Иди сюда.
        - Пусти, закричу!
        - Кричи, никто не придет. Только доведешь бабку до нового приступа, и все. Пойдем по-хорошему. У меня и резинки есть, чтоб без последствий. Подготовился. Ну, давай! Теперь-то ты чего ломаешься?
        - Я не хочу! Мне больно!
        - А я осторожненько.
        - Ты сказал - после школы!
        - Поженимся, да. Я ж слово дал. А сейчас чего зря время терять?
        Так оно и продолжалось все эти два года. Бог мой, как мне было стыдно! Каждый день, каждый час! В школе я старалась никому не смотреть в лицо: вдруг они по моим глазам поймут, какая я? Увидят все, что Вилен делал со мной ночью… Я начала думать, что и правда испорченная, раз со мной такое произошло. Наверно, сама виновата: улыбалась Вилену, смеялась его шуткам, смотрела восторженными глазами…
        Потом мы поженились. Не знаю, как Кратовы это устроили - мне было всего шестнадцать. Жизнь моя кончилась. Моя собственная, отдельная, самостоятельная жизнь. Учиться они не позволили. Пава пристроил меня на Лубянку - секретаршей к небольшому начальнику. Сидела на телефоне, перебирала бумажки, научилась печатать и стенографировать. Вилен работал там же, но в другом отделе, поэтому на работу и с работы я ездила с ним. Под конвоем, как горестно я думала. Единственной моей радостью и утешением была бабушка.
        Надо отдать ему должное, Вилен меня действительно любил. Но я от его любви задыхалась: это была липкая, обволакивающая страсть, патологическая зависимость, превращавшая меня в его обожаемую игрушку, драгоценную вещь, наркотик. Он по-своему берег меня, старался защищать от свекрови, которая никак не могла пережить, что ее сын женился на порченой девке - не важно, что он сам ее и «испортил».
        Так прошло четыре года, и Кратовы стали поговаривать о ребенке, но забеременеть у меня не получалось, хотя вроде бы по женской части все было в порядке. Я подозревала, что дело в Вилене, но эти свои мысли не озвучивала. Я и сама не знала, хочу ли ребенка. Наверно, хотела. Но не от Кратовых. Мне казалось, мое тело отвергает кратовское семя, не дает ему прижиться. Может, так оно и было, кто знает.
        Здоровье бабушки стремительно ухудшалось, и когда я задумывалась, что ожидает меня после ее смерти, то впадала в панику: я же буду в полной власти Кратовых и совсем пропаду! Бежать бессмысленно: паспорт мой у Вилена в сейфе, денег никаких. Найдут в два счета, и станет только хуже. И я решила, что уйду вслед за бабушкой. К тому времени я уже знала, что родителей моих нет в живых: их расстреляли в 1937 году, хотя нам был объявлен приговор - десять лет без права переписки. Донес на них Кратов-старший, он и рассказал бабушке о расстреле, когда разговаривал с ней, уговаривая отдать меня Вилену. Рассказал и пригрозил, что она пойдет следом за дочерью и зятем. Все это только усугубило мое намерение.
        Стала обдумывать путь ухода: я могла повеситься, даже застрелиться - оружие было у обоих Кратовых, а в школе нас учили стрелять. Травиться я уже пробовала - после одной особенно мучительной для меня ночи, но кончилось все жесточайшим поносом и рвотой. В другой раз я решила перерезать вены, даже нож наточила. Не смогла, только руку поцарапала. Бабушка заметила царапину и догадалась. У нее случился такой приступ, что пришлось «Скорую» вызывать. Так что я решила терпеть, пока бабушка жива. Помочь она мне не могла, потому что рассказать ей, как обращается со мной Вилен, было невозможно: в бабушкиной среде об этом не принято было говорить. Так что научить меня «постельным премудростям» было некому, и я просто терпела, не пытаясь как-то подстроиться к мужу. Да и как я могла подстроиться, если он вызывал у меня отвращение? Даже запах его был мне неприятен.
        И вот я придумала, что встану тихонько посреди ночи, надену прямо на ночную рубашку бабушкино пальто, выйду из квартиры и побегу к Большому Каменному мосту. По дороге набью карманы камнями - я даже знала, где их взять: в соседнем переулке шел дорожный ремонт и привезли щебенку. Спрыгну с моста, и всё! Плавать я не умею, а камни потянут на дно. Наверно, это будет быстро и не очень мучительно.
        Я детально представляла себе этот путь к мосту и полет к смерти. Больше всего меня занимала мысль, что Кратовы не поймут, куда я делась. И даже когда найдут мое тело, опознать будет трудно: документов-то нет, а косы я обрежу по дороге - не забыть про ножницы! И надену бабушкин крестик.
        Долгое время эти мечты служили мне утешением и позволяли легче переносить жизнь, в которой, если вдуматься, ничего такого уж страшного не было: я скоро научилась не поддаваться на Панины шпильки и помалкивать в ответ на ее выпады; Пава не обращал на меня особого внимания; Вилен ни разу не то что руки не поднял - голоса не повысил, а к ведению хозяйства я была приучена бабушкой. Но одна только мысль о том, что я живу рядом с убийцей своих родителей, сводила меня с ума!
        Да и жизнь-то вовсе не моя: я мечтала поступить в вуз, хотела стать учительницей, и вообще в школе была заводилой, так что без меня не обходилось ни одно мероприятие. Я росла самостоятельной и общительной девочкой, а теперь должна на каждый свой шаг спрашивать разрешения! Из развлечений мне было доступно только кино и изредка театр, куда мы ходили с Виленом. Репертуар выбирал, конечно, он. Еще книги. Но, завидев меня с книгой, Паня начинала ругаться: «Ишь, сидит, читает! Образованная! Дел полно, а ей все бы читать».
        Я полюбила шить и вышивать, слушая радио. Тут Пане придраться было не к чему - я при деле. Общалась я только с родными и друзьями Вилена да с некоторыми соседками. Особенно мы подружились с Наташей, семья которой жила в другой половине некогда общей квартиры. Правда, подозреваю, что за моей спиной Наташа обо всем докладывала Вилену, уж очень она его нахваливала, поэтому я была с ней осторожна. Ездить в гости к Клаве, сестре Вилена, я даже любила: она была добрая и бойкая, не боялась скандалить с родителями, привечала меня и жалела.
        И вот однажды случилось так, что мы с бабушкой остались дома одни. Пава лежал в госпитале на ежегодной профилактике - его беспокоила печень, что и неудивительно, учитывая, сколько он пил. Вилена услали в командировку, а Пане пришлось спешно поехать к дочери. Ее муж прислал телеграмму: Клаву положили в больницу, и он зашивался с детьми, которых к тому моменту было уже трое. Пять дней свободы! Мы ликовали. Но уже на второй день я загрустила, представив, как тяжко будет возвращаться к привычной жизни.
        Я стояла у окна - того самого, с которого хотела спрыгнуть, спасаясь от Вилена. Смотрела во двор. Была середина мая, пахло сиренью. Внизу в палисаднике рос большой куст, и до войны, как рассказывала бабушка, там пел по весне соловей. Уныние все больше овладевало мной, и даже спасительные мысли о Большом Каменном мосте не утешали: мне вдруг страстно захотелось жить! Петь, танцевать, бегать босиком под дождем, болтать с подругами, влюбляться, страдать от любви, радоваться каждому дню! Ни от кого не зависеть, идти куда хочу, делать что хочу! Мне же всего двадцать лет! Я прижала руку к сердцу, а слезы так и лились по моим щекам.
        И тут по двору прошли два парня: один длинный и лохматый, он нес гитару, другой пониже и покрепче с виду. Он чем-то напомнил мне Алика Сидорина, которому я нравилась в школе. И вдруг «Алик» поднял голову и посмотрел на наши окна, а потом даже приостановился на мгновение. Я сразу догадалась, что парни идут к Наташе на день рождения. Она и меня звала, когда просила одолжить стулья. Мне не хотелось, но бабушка сказала: «Да сходи, развейся. И так нигде не бываешь. Хоть на людей посмотришь». И вот я загадала: «Если именно он придет за стульями, то…» Дальше я не додумала. Боялась додумать.
        Пришел именно он, Юра Тагильцев. И меня словно понесло сильной волной - куда, зачем? Я не могла не понимать, чем рискую. Но не боялась ничего. Уверена была, что все сойдет с рук. Что именно сойдет, я пока не знала, просто смотрела на Юру, а он озирался по сторонам. Наша обстановка его поразила - потом он рассказал, что жил в бараке да в общежитии, а у нас сохранились остатки мебели «из прежней жизни». Особенно его заинтересовала люстра. Она и правда была очень красивая. А может, он только делал вид, что разглядывает, потому что смущался. Обычный парень, на год меня младше, как оказалось. Но когда он наконец посмотрел мне в глаза…
        Не знаю, как объяснить.
        Словно мы выросли вместе, словно знали друг друга отродясь! Нам и слов не надо было. Юра сказал, что он чувствовал то же самое. И когда он пришел второй раз - поздно ночью, я была готова на все. Но оказалась совершенно не готова к его нежности! Он обнимал меня так, словно я была сделана из тончайшего хрусталя, ласкал, будто боялся, что я растаю от его прикосновений. Я и растаяла. Растворилась в любви. Любовь была у нас на кончиках пальцев, мы дышали любовью, как воздухом. Это он сделал меня женщиной. А я его - мужчиной. Юра признался, что у него был всего один опыт подобных отношений, да и тот случайный. И одна неразделенная влюбленность. А мы с ним совпали, как две половинки одного целого.
        Я не знаю, что это было! Удар молнии, солнечный удар, бунт против Кратовых, месть Вилену - не знаю. У меня и желания-то особого никогда не возникало, какое желание после того, что Вилен со мной сделал! Но в объятиях Юры появились и желание, и страсть, и нежность. Я почти ничего ему не рассказала, только призвала к осторожности, но он сам о многом догадался. В последнюю нашу ночь он спросил:
        - Ты очень несчастна?
        - Сейчас я счастлива! - искренне ответила я.
        И мы расстались - как я думала, навсегда. Назавтра я убралась в квартире, постирала постельное белье и испекла яблочный пирог, добавив побольше корицы: Юра сказал, что у моих волос и кожи аромат яблок с корицей. И когда Вилен ел пироги и нахваливал, я с трудом удерживалась от смеха. Я так изменилась после этих трех ночей, что сама удивлялась. Появилась уверенность в себе, пропал страх. Я вдруг заметила, что Паня стала меня побаиваться, особенно если я смотрела на нее в упор - отворачивалась и отходила, что-то бормоча себе под нос. А Пава, наоборот, стал проявлять ко мне повышенный интерес, особенно когда я начала полнеть. Как-то зажал в темном углу коридора, руку на грудь положил:
        - Ишь, гладкая какая стала! Обабилась, наконец…
        Я его руку сняла и спокойно сказала:
        - Еще раз тронешь - ночью приду и сонного зарежу.
        Он отошел:
        - И пошутить-то уж с ней нельзя!
        - Иди с женой своей шути.
        Пава на самом деле испугался и стал на ночь закрывать дверь на крючок. Паня встала как-то в туалет и спросонок понять не могла, почему дверь не открывается.
        А полнеть я начала, потому что забеременела от Юры. И мне стало казаться, что именно для этого я все и затевала: обрести смысл жизни в ребенке! Хотя тогда о возможной беременности и не думала. Позже, оглядываясь назад, я иной раз пыталась представить, как сложилась бы моя судьба, если бы я не решилась на близость с Юрой: а вдруг мне удалось бы уйти от Кратовых, начать собственную жизнь? Потом-то это стало совсем нереально: Вилен никогда не отдал бы мне детей, а подставлять Тагильцева я не собиралась. Нет, дети мое счастье! Ни секунды не жалею, что так вышло.
        До беременности я жила как во сне. В страшном сне. А теперь проснулась и задумалась о нашем будущем существовании среди Кратовых. Покопалась в себе и поняла, что они меня все-таки не сломали. Но согнули! Растущий во мне ребенок стал потихоньку выпрямлять мою скукоженную душу. Способствовало этому и изменение общей атмосферы - умер Сталин. Пава с Паней оплакивали кончину вождя народов, а мы с бабушкой потихоньку праздновали. Что думал Вилен, неизвестно. Он с нами не делился.
        Бабушка дождалась внука, подержала на руках, а через полгода умерла. Тогда-то в нашем доме и появилась Зоя. Сама пришла, спросила: «Я слышала, вам нянька нужна?» Выглядела она не слишком презентабельно и довольно мрачно, но я сразу ее приняла, доверившись интуиции, которая меня не подвела, как потом выяснилось. Конечно, Вилен ее проверял по своим каналам, но ничего предосудительного не нашел. Зоя была тихая и незаметная, но рукастая и проворная. Уж на что я замкнутая и молчаливая, но на фоне Зои казалась себе просто болтушкой. Постепенно она присмотрелась к нам, сделала свои выводы и оттаяла. Где-то месяца полтора спустя она подошла ко мне и сказала:
        - Екатерина Владимировна, ваш муж велел мне все про вас рассказывать: куда ходили, с кем говорили.
        Я усмехнулась:
        - Ну, так и рассказывайте, раз велел. Мне скрывать нечего.
        Посмотрела ей в глаза - Зоя хмыкнула:
        - Ага, поняла.
        Потом-то мы стали звать друг друга просто по именам и на «ты». Зоя рассказала мне про свою жизнь, нескладную и горькую. Она была сиротой, жила с болезненной теткой. Окончила восьмилетку, работала то посудомойкой, то уборщицей, а потом пристроилась нянькой к соседу, у которого было двое детей. И влюбилась в него. Военный, гораздо старше ее. Завязался у них тайный роман - тетка ее умерла к тому времени, так что было где встречаться. А перед самой войной его арестовали.
        Когда война началась, Зоя хотела записаться добровольцем, но хозяйка ее умолила остаться, чуть в ногах не валялась. Она растерялась после ареста мужа, всего боялась, да и вообще неприспособленная оказалась. Зоя поехала с ними в эвакуацию - в Алма-Ату. Там ее хозяйка подхватила малярию, а Зоя потеряла ребенка: у нее случилась связь с эвакуированным актером Мосфильма. Как только забеременела, актер Зою бросил, а потом ее годовалый мальчик заразился дизентерией.
        В Москву они вернулись в 1947 году. Через пару лет хозяйка умерла, а Зоя так и осталась в семье, хотя дети давно выросли: Мише было семнадцать, Тане пятнадцать. Окончательно покорила я сердце Зои тем, что сшила для Тани платье. Зоя завидовала моему умению шить наряды, а я так располнела после родов, что пришлось обновлять гардероб. Свои старые платья я предложила Зое, сказав, что ушью под ее худощавую фигуру, а она возразила:
        - Не надо ушивать, я Танечке отдам, ей как раз будет. Она крупная девочка, в отца пошла.
        - Танечке! Для нее эти фасоны не годятся. Пусть придет, я мерки сниму и новое пошью, модное. И ее поучу, если захочет.
        Зоя восполнила мне потерю бабушки: заменить ее она, конечно, не могла, но очень помогала. Я осознала, что все это время держала себя в руках только ради бабушки, стараясь не нарываться на скандал и быть тише воды, ниже травы, а сама ничего и никого не боялась. Зоя скоро поняла суть моих взаимоотношений с мужем и как-то осторожно спросила:
        - Не любишь его, да?
        - Не люблю.
        - А чего ж замуж вышла?
        - Пришлось.
        - Нет, я так не могу! Как без любви в постель ложиться?
        - Через не могу.
        - Может, тебе попытаться…
        - Что? Смириться? Привыкнуть? Я семь лет привыкаю, да что-то не выходит никак.
        - Семь лет? Подожди… Тебе сейчас-то сколько?
        - Двадцать один.
        - Вон оно что… Бедная девочка!
        Теперь я знала, что могу во всем на нее положиться. Так и вышло: во время наших с Юрой дачных свиданий Зоя меня прикрывала. Если первый раз я действовала абсолютно бездумно, то второй - совершенно сознательно: я хотела еще одного ребенка. Встреча с Тагильцевым была случайной, но что делать дальше, я придумала мгновенно.
        Зоя каждое лето ездила с нами в Тарасовку - свекры, к счастью, отказались. Вилен обычно уезжал с утра, возвращаясь каждый раз в разное время, но я всегда за час-полтора чувствовала его приближение, чем чрезвычайно поражала Зою. А теперь я так же, как и шесть лет назад, словно видела ближайшее будущее и знала, что все получится.
        В намеченный мною день шофер должен был рано утром повезти Вилена в Москву, чтобы вернуться в Тарасовку к вечеру, поэтому я позвала Юру днем - в баньку, что стояла у самого забора. Потом уселась на солнышке, вытирая и расчесывая мокрые волосы - вымыть их я, конечно, не успела и просто намочила. Зоя подошла с каким-то вопросом, всмотрелась в меня и сдвинула брови.
        - Что? - спросила я.
        - Да ничего…
        Некоторое время мы смотрели друг на друга, потом она покачала головой:
        - Ох, и смелая ж ты, Катерина.
        - Да что ты, - ответила я. - Я мышей страсть как боюсь! А ты говоришь - смелая. - А потом добавила, глядя в сторону: - Зой, завтра я сама за молоком схожу, хорошо? Хочется по лесочку прогуляться.
        В лесочке я собиралась встретиться с Юрой.
        - А и сходи, чего ж не сходить, - кивнула Зоя. - Гошеньку возьмешь?
        - Нет, не возьму. Жарко, устанет, плакать будет.
        На следующий день, когда я, захватив бидон, направилась к калитке, Зоя меня догнала и сунула еще корзиночку:
        - Клубнички принесешь, Марья в прошлый раз обещала. И укропчику у ней попроси, а то наш соседская коза вытоптала, зараза.
        - Ладно.
        - Катя, Семен завтра сразу после обеда за Виленом поедет. Можно я с ним? Надо кое-что в Москве сделать. А вернусь потом на электричке.
        - Конечно, поезжай. Я без тебя прекрасно со всем управлюсь.
        - Вот уж не сомневаюсь. А привезет он Вилена послезавтра рано утром, так что смотри. И вообще - будь осторожна.
        - Вилен же говорил - к обеду?
        - Рано утром, Семен так сказал. Ну, иди. Да укроп не забудь!
        - Спасибо.
        - Иди с Богом.
        Так Зоя подарила мне ночь с Юрой. Мы с ним изменились за прошедшие годы, но то, что вспыхнуло между нами в тот майский день, никуда не делось - огонь полыхал по-прежнему. Узнав о сыне, Юра был потрясен, но больше не звал меня с собой, да и куда ему было звать? Сам существовал на птичьих правах. В этот раз мы действительно расстались навсегда. Когда я поняла, что все получилось и я снова беременна, радости моей не было предела! Второй ребенок окончательно выпрямил и укрепил мою душу.
        Ниночка родилась в разгар хрущевской оттепели. Паву выпихнули на пенсию, и он глушил обиду водкой, не в силах пережить развенчание своего идола: портрет Сталина так и висел у него на стене. Донимал он нас страшно, потому что в пьяном виде делался буен и криклив. Больше всего доставалось, конечно, Пане. У меня потихоньку копилось раздражение: Гоша пугался его криков до истерики, заражая и маленькую Нину. И в один из дней я устроила такой скандал, что чуть стены не рухнули. Сама от себя не ожидала.
        Дело было вечером, Пава привел собутыльника, Паня, как всегда, сбежала от них на кухню. У Нины резались зубки, она всю предыдущую ночь плакала, а сейчас они рыдали на пару с Гошей, потому что из комнаты свекров доносился громогласный мат-перемат. У меня что-то переклинило в голове - я встала и решительно направилась к дверям. Зоя увидела выражение моего лица и попыталась остановить, но я ее оттолкнула. Ворвалась к свекру и гаркнула:
        - А ну тихо! - Они от неожиданности замолкли. - Прекратите орать! Вы детей пугаете. - Они что-то забормотали в ответ, но меня уже понесло. - Ты! - Я ткнула указательным пальцем в сторону собутыльника. - Быстро встал и ушел.
        - Сиди, - возразил Пава. - А ты не распоряжайся тут! Ишь, моду взяла…
        - Я кому сказала? Пошел вон! А ты заткнись.
        Пава онемел от моей наглости, а его собутыльник быстро поднялся и попятился к выходу, кланяясь и приседая.
        - Ты что тут, а?! - заорал Пава. - Ты кто такая? Что ты мне рот затыкаешь? Это мой дом! Что хочу, то и… Эй, эй! Ты чего?!
        Я наклонилась к нему очень близко и, глядя в глаза, заговорила - медленно, раздельно и четко, чтобы дошло:
        - Это мой дом. Я тут хозяйка. А ты теперь - никто. Ноль без палочки. Кончилось твое время, прихвостень сталинский. Думаешь, не знаю, кто моих родителей убил? Ты, сволочь. Так что сиди и не вякай. Лишний раз рот откроешь или руку на кого подымешь - я тебя сама прикончу. И сил у меня хватит. - Я протянула к его шее руку с согнутыми, как когти, пальцами, и Пава отпрянул. Видно было, что он протрезвел. - Понял меня? - Он молчал. Я повторила еще более зловещим тоном: - Не слышу ответа. Ты меня понял, мразь?
        Он кивнул. Я повернулась - в дверях стояла бледная Паня. Она отступила на шаг, пропуская меня, но ни слова не сказала. Я вернулась к детям, которых Зое удалось успокоить, и выпила целую кружку воды. Зоя качала головой:
        - Ну, ты и сильна! И как ты их не боишься?
        - Пусть они меня боятся. Теперь мое время.
        Вилен в этот день пришел поздно, но Паня подкарауливала его и, видно, нажаловалась. Он поужинал, потом спросил:
        - Катя, что такое сегодня у вас с отцом вышло?
        - А что? - обернулась я к мужу. И такой у меня выразительный взгляд был, что он тут же дал задний ход:
        - Нет, ничего. Это я так.
        - Ничего так ничего. Да, я тебе в маленькой комнате постелила. У Ниночки зубки режутся, она тебе выспаться не даст.
        - Хорошо.
        Этим все и кончилось. Вилен так и остался в маленькой комнате. Терпел он недели две, потом не выдержал, зашел ко мне поздно вечером:
        - Катя…
        - Тихо, дети спят! Чего тебе?
        - Ты знаешь, чего.
        - Господи, - сказала я с сердцем. - Нашел бы себе другую бабу и отстал уже от меня!
        - У меня с другими не выходит, - мрачно ответил Вилен.
        - А ты пробовал? - удивилась я.
        - Пробовал. Ничего не вышло. И не хочу я с другими. Ты моя жена.
        - Не встает, значит, на других? Беда.
        Вилен дико на меня глянул - не ожидал, что я могу такое сказать. Но я с Кратовыми столько всего наслушалась, что сама могла выражаться не хуже. Он выглядел растерянным, а я чувствовала, что сильна сейчас как никогда и могу легко его сломать.
        - Ладно, - сказала я, глядя ему в глаза. - Попроси хорошенько. Может, я и пойду навстречу.
        - Пожалуйста, Катя! Я соскучился.
        - Стань на колени, - велела я. Он вздрогнул.
        - Тебе ж не впервой! Забыл, как ползал тут передо мной? - У Вилена покраснели уши, потом щеки, в глазах промелькнуло что-то вроде искры, и скулы дрогнули. Я видела, как он напрягся. - Ну?
        И он опустился на колени. Я смотрела, как он стоит, наклонив голову и бессильно свесив руки, и ни капли жалости не было во мне. Ни капли.
        - Хорошо, через пять минут приду.
        Когда я спустя полчаса уходила от Вилена и взялась уже за ручку двери, он вдруг спросил:
        - Ты простишь меня когда-нибудь?
        Я обернулась. Он лежал, чуть прикрытый одеялом, и смотрел на меня глазами побитой собаки. И я вдруг увидела мужа со стороны, как чужого. Увидела и подумала: а ведь он красивый мужик! Вилен уже не так напоминал актера Столярова: с возрастом черты лица огрубели и заострились, глаза запали. Мрачное лицо, но выразительное. Сильный, сложен хорошо. Не пьет, не курит, по бабам не бегает. Не матерится, не бьет. Помалкивает. Да любая другая была бы счастлива такое сокровище заполучить! За какие ж грехи оно мне досталось?
        - А ведь я была в тебя влюблена, - горько усмехнувшись, сказала я. - Если бы ты подождал, если б дал мне вырасти! Глядишь, и жили бы сейчас как люди. Как я могу тебя простить, когда ты душу мою в грязи вывалял? Жизнь мою растоптал! До смерти не прощу.
        И ушла. Закрывая дверь, я услышала что-то похожее на рыдание. Но не вернулась.
        Через три года Вилен получил двухкомнатную квартиру и отдал ее свекрам, потому что я категорически отказалась уезжать с Полянки в какое-то Северное Измайлово. Свекры, правда, тоже не слишком хотели, но пришлось. Съездив к ним на новоселье, я с трудом могла удержаться от смеха: в доме ощутимо воняло свинарником. Оказалось, что северный ветер приносит эти ароматы от совхоза «Черницыно», располагавшегося неподалеку. Свекры ругались, а меня веселила эта насмешка Судьбы. Через несколько лет совхоз приказал долго жить, и пахнуть перестало.
        Жилось бы им там неплохо, если бы Пава не стал пить по-черному. Не знаю, как долго он протянул бы, но через шесть лет его убили в собственном подъезде, засадив нож в печень, которая все еще держалась, несмотря на поглощаемые им литры спиртного. Преступника так и не нашли, но подозреваю, что это кто-то из его тюремных знакомцев или их родственников: Пава работал во внутренней тюрьме Лубянки, а до этого вообще был в расстрельной команде. Но узнала я о «трудовых подвигах» свекра гораздо позже.
        Оставшись одна, Паня растерялась и попыталась было пристроиться к нам, но не вышло. Она постепенно выживала из ума, так что последние несколько лет дались нам тяжело. Мы с Зоей дежурили у нее попеременно: Зоя оставалась на ночь, я приезжала днем. Потом, когда она слегла, стало легче: не нужно было бояться, что Паня уйдет из дому, как не раз бывало, и мы разыскивали ее по всему околотку. Она все время что-то бормотала, чаще всего повторяя: «Всё не так. Нет, не так». Я особенно не прислушивалась, а вот Зоя вникла и кое-что мне пересказала. Тогда стала слушать и я. Слушать и задавать вопросы, на которые Паня отвечала довольно связно, хотя не всегда понимала, кто я такая, путая меня то с Клавой, то с моей бабушкой, а один раз даже назвала Леной - так звали мою мать. Я ее проверяла, спрашивая про что-нибудь мне хорошо известное: старуха ничего не перевирала.
        Вот из этих разговоров и узнала я всю правду об аресте моих родителей. Оба не были коммунистами, отец работал инженером на железной дороге, мама - машинисткой в издательстве. Отец маме анекдот рассказал о Сталине - шепотом, на кухне. А Паня услышала и мужу донесла. Она ревновала, потому что Пава к моей маме подкатывался. Но Пава сначала отмахнулся. А потом мой отец узнал, что Пава пристает к его жене, и устроил страшный скандал, пригрозив, что пожалуется в партийную организацию.
        Текст доноса под диктовку отца писал Вилен, потому что Клава отказалась, а сам Пава не отличался особой грамотностью. Так мне сама Клава и рассказала, когда мы хоронили Паню. Отцу грозила статья 58 - 10 УК: «Пропаганда или агитация, содержащие призыв к свержению, подрыву или ослаблению Советской власти», маме - 58 - 12: за недонесение, но потом обоих подвели под расстрельную статью. В 1969 году их реабилитировали посмертно. Я не выдержала и спросила Вилена, правда ли, что он писал донос на моих родителей?
        - Я не сам. Отец велел.
        - Но ты был уже подросток! Ты не мог не понимать, что…
        - Ничего я не мог. Я отца до смерти боялся. У меня до сих пор шрамы на заднице от пряжки его ремня.
        - Сейчас прямо зарыдаю от жалости, - сказала я. Вилен смотрел на меня с яростью, но я не боялась. - Что? Ударишь? Давай, сравняйся с отцом.
        Он повернулся и вышел. Больше мы на такие темы не разговаривали - ни разу за все пятнадцать лет, что нам еще довелось прожить вместе. Сорвалась я только однажды, перед его смертью. Не стоило, конечно, тем более что он и так мучился. Да и мужем был, в общем, неплохим: нас с детьми содержал, меня ни разу не обидел. Надо было, наверно, помириться с ним, простить. Пожалеть. Но так и не смогла.
        «Сирень»
        (Юрий Тагильцев)
        Каждый год расцветает сиреневый куст у заброшенной бани, каждый год надрывается в нем соловей. Но некому слушать, некому перебирать пахучие лиловые грозди в поисках цветка с пятью лепестками, хотя найти такой проще простого, потому что куст этот щедро одаряет счастьем, и даже не редкость найти цветки о шести, а то и о семи лепестках. Нет желающих. Вымерла деревня, заросла сорной травой по пояс. Высохли колодцы, повалились заборы, одичали яблони. А всего-то двадцать лет прошло.
        Весной 1946 года я возвращался домой. Поезд наш двигался медленно, то и дело останавливаясь, и наконец совсем встал: загорелась букса. Я подумал и решил пойти пешком. Километров двадцать осталось до дома, а напрямки всего-то пятнадцать. Дойти - раз плюнуть! И пошел. День был как по заказу - ясный, солнечный. Шел я не спеша, пару раз подъехал на попутках. Последняя машина завезла меня немного в сторону от главного маршрута, но я не печалился. Позади четыре года войны, впереди туманное будущее: дома меня ждали заботы и хлопоты, а сейчас я свободен и счастлив как никогда.
        Я шел то проезжими дорогами, то тропинками среди полей и лугов, то лесными тропами. Все цвело вокруг, все благоухало, и я вспоминал забытые имена деревьев и трав, повторяя чуть не со слезами на глазах: боярышник, рябина, бузина, одуванчик, незабудка, колокольчик, ромашка… Ромашки и колокольчики еще не цвели в полях, но много было других, названий которых я не знал. На все голоса пели птицы, трясогузка бежала передо мной по дороге, ловя каких-то мелких мошек, а один раз, присев отдохнуть на поваленном дереве и любуясь цветущей яблоней, невесть как оказавшейся посреди леса, я услышал соловья.
        Сердце сжималось от радости и благодарности, кровь бурлила в жилах: я жив! Жив! Я уцелел. Один из сотни ровесников. И сам принимался петь во весь голос: то «Катюшу», то «Синий платочек», а то вдруг почему-то «Славное море, священный Байкал». Но что бы я ни пел, выходило чрезвычайно бодро и весело, и даже «Священный Байкал» больше напоминал марш: «Хлебом кормили крестьянки меня, парни снабжали махоркой!» Крестьянки действительно кормили меня хлебом, наливали парного молока, а в одной избе даже угостили горячими щами из крапивы. Но потом я стал обходить деревни, потому что сердце разрывалось, глядя на то, как выражение радостной надежды на женских лицах сменяется горестным разочарованием: не наш вернулся! Тяжело было слушать их рассказы и расспросы, не хотелось вспоминать о боях-сражениях - томилась душа, тосковала.
        Тем временем день стал клониться к вечеру, а я не никак не приближался к родным местам: все вокруг казалось мне незнакомым. Я понял, что после попутки свернул не в ту сторону. Решил попроситься переночевать, хотя и не хотелось беспокоить людей, не хотелось снова вести все те же горькие разговоры. Тут кстати на невысоком холме над рекой показалась небольшая деревушка, я свернул к ней. На склоне холма виднелся сарайчик, который оказался аккуратной чистенькой банькой. «Тут-то и заночую!» - подумал я, скинул с плеч вещмешок и скатку, потом, присев на крылечко, стянул сапоги.
        Прямо передо мной текла река, за ней расстилались поля, перемежаемые небольшими лесочками. Солнце садилось в облака, и небо полыхало всеми оттенками красного. «Пожалуй, завтра будет дождь», - подумал я и решил отправиться в путь, как только рассветет. Долго я любовался закатом, ни о чем особенном не думая, отдыхая душой и словно растворяясь в майских сумерках. Вдруг мне почудилось какое-то движение неподалеку. Я встал и вгляделся: кто-то спускался с холма по тропинке. Женщина! Она тоже заметила меня и остановилась.
        - Не бойтесь! - громко сказал я. - Я просто прохожий. Солдат демобилизованный. Домой иду, да вот заблудился немножко. Это ваша банька? Можно мне тут переночевать?
        Женщина подошла ближе:
        - Откуда ж вы будете?
        - Из Григоровки.
        - Из Григоровки! - удивилась она. - Так это же совсем в стороне. А я-то иду, думаю: вдруг кто из наших вернулся? Ан нет.
        - А тут что?
        - Тут Опанасьево. Далековато зашел.
        - Да, аж до Берлина добрался, а в родных краях заплутал.
        - Отвык за четыре-то года!
        - За три. Я в сорок втором ушел. Сразу хотел, но мать не пускала. Отца и брата в сорок первом призвали, она за меня и цеплялась.
        - Младший, любимый?
        - Еще две сестры. А я теперь старший. И отец, и брат погибли.
        - Ох, горе, - вздохнула женщина. За разговором она подошла совсем близко, и я увидел, что она очень молода - пожалуй, ровесница мне. В сумерках черты ее лица было не разглядеть, но фигура стройная, статная.
        - Как звать-то тебя? - спросила она.
        - Егор.
        - А я Катя. Голодный, поди? Хочешь, пристрою тебя на ночь к соседям, там и накормят. А ко мне нельзя.
        - Спасибо, я уж лучше здесь.
        - Тогда я тебе перекусить чего-нибудь принесу! Выпить хочешь? Самогон есть.
        - Нет, неохота. Я и так словно пьяный от весны от этой!
        - Тогда квасу?
        - Вот, это в самый раз!
        - Я скоро. Наш дом первый на горке.
        Она быстро сбегала домой и вернулась с пирогами и кринкой кваса:
        - Со щавелем пироги да с яйцом. А эти вот с черемухой и рябиной.
        - Вкусно! С черемухой мама тоже делала, а с рябиной не догадалась.
        - Не всякая годится. У нас такая сладкая рябина в огороде растет - можно есть, даже не дожидаясь морозов. Я успела в прошлом году обобрать, пока птицы не склевали.
        - Много не вернулось из ваших-то? - спросил я, откусывая пирог.
        - Да почти все там остались. Мой вот вернулся, да дядя Ваня соседский. Мой без ноги, а тот без руки. Опустела деревня. Да еще нас укрупнять взялись! Конечно, какой от нас толк: одни бабы, старики да дети, а мужиков - полторы калеки. Школу уже закрыли, медпункт и почту на главную усадьбу переводят. А до главной усадьбы двенадцать километров! Раньше мост был, все поближе выходило, так сами и сожгли, чтобы немец не прошел. А он до нас и не добрался, к счастью. Спрашиваем: «Как дети будут в школу-то ходить за двенадцать километров?» Интернат, говорят, откроем. Интернат! Ох, горе.
        - А у тебя дети есть?
        - Нету. Да откуда им взяться-то! Мы восьмилетку окончили, потом два года женихались и аккурат перед войной поженились. Неделя нам досталась семейного счастья. Как я молилась, чтобы вернулся, как ждала! Дождалась. В сорок четвертом сообщил, что в госпитале. Хотела поехать - «не надо». Потом еще письмо пришло, от товарища по несчастью. Увидел мое письмо и адрес списал. Приезжайте, говорит, скорейше, потому как муж ваш в полном отчаянье и жить не хочет. Ну, я подхватилась, поехала в Москву.
        Не знаю, как уговорила, как довезла. Высоко ему ногу отняли, выше колена. Ковыляет кое-как с костылем. Пить начал. Пьет и плачет. Себя жалеет. А я не могу пожалеть, никак не могу. Знаешь, говорят: «Жалеет - значит любит». А я по-другому любовь понимаю. Да и что толку жалеть: жив, руки на месте, глаза смотрят! Вон, дядя Ваня правую руку потерял, так приспособился левой работать, не хуже, чем раньше. Всегда с прибауткой да с усмешкой. Тоже пьет, конечно. Но не так, как мой, - только по праздникам. Тогда жену свою по деревне гоняет: она ему в подоле принесла. Вернулся с фронта, а дома пополнение. От кого, не говорит - вроде как и не от кого было. Так-то он пацана любит, балует, а как выпьет, обида подступает. А у них и до войны детей не было, хотя уже лет пять вместе жили. А мой все ноет, все страдает. Никакого от него толку, ни по хозяйству, ни в постели. Словно ребенок малый. Напьется, похныкает и спит. А я сюда приду, сяду на приступочку, смотрю на закат и плачу…
        Я слушал Катю, а сам потихоньку ее рассматривал. Совсем стемнело, но взошла луна, и в ее неярком свете я лучше разглядел Катины черты: да она красавица! Яркие черные глаза, пышные темные волосы, небрежно скрученные на затылке в узел, из него тонкие вьющиеся пряди выбиваются. Сама в длинной юбке и белой кофточке, которая слегка расходится на груди - тесновата. Сидели мы рядышком, не касаясь друг друга, но я чувствовал жар ее тела, и мурашки бежали по коже, и ком стоял в горле, так что я все время нервно покашливал.
        - А тебя дома ждет кто-нибудь, кроме родных? - спросила Катя. - Была у тебя девушка до войны?
        - Заглядывался на одну, да она меня не привечала. Мне в сорок первом всего шестнадцать было, я год себе прибавил, чтобы взяли.
        Мы помолчали. Свет луны заливал окрестность, где-то совсем рядом разливался соловей, от реки поднималась прохлада.
        - Какая красота! - невольно воскликнул я. - Только не пойму, чем так пахнет. Знакомый аромат, а не вспомню…
        - Не помнишь? Пойдем-ка!
        Катя встала и протянула мне руку, я подал свою, и тут меня словно ударом тока пронзило до самых пяток. Катя тоже вздрогнула и руку отняла.
        - Иди за мной! Ну, узнаешь?
        Мы обошли баньку и оказались перед большим кустом, усыпанным гроздьями цветов. При нашем приближении соловей замолк.
        - Понюхай!
        Я окунул лицо в путаницу листьев и цветов, вдохнул аромат…
        - Сирень! Как же я не узнал?!
        - Она счастливая. Вот, возьми и съешь.
        Катя сунула мне в ладонь цветок, я послушно положил его в рот.
        - Как же ты нашла с пятью лепестками? Не видно ж ничего!
        - На ощупь. Да они почти все такие! Даже с шестью попадаются и с семью. Особенная сирень.
        - Это ты особенная! - сказал я, шагнул к ней и обнял. Мы долго целовались под кустом сирени, потом перебрались в баньку. Утром стали прощаться - только-только рассвело. Я жадно вглядывался в Катино лицо, запоминая живой блеск ее ярких глаз, трепет длинных ресниц, разлет бровей, нежный улыбчивый рот, завитки черных волос на белой шее…
        - Пойдем со мной! - сказал я. - Пойдем, Катя!
        - Миленький мой, куда? Как я пойду? Тут муж мой, родители. Пропадут без меня. А ты еще встретишь ту, что по сердцу придется. Я ж просто так, случайная.
        - Ты не случайная! Ты… единственная. Я не смогу тебя забыть никогда!
        Катя только печально улыбнулась:
        - Помни, но не возвращайся.
        - Катя, а если… если последствия будут?
        - Ребенок-то? А и хорошо, и счастье! Век буду тебе благодарна.
        - А что мужу скажешь?
        - Ничего не скажу. Будет думать, что от него.
        На том мы и расстались. Катя велела мне пройти под холмом, чтобы в деревне не увидали, и объяснила, как выйти на большак. Помахала мне вслед и медленно пошла в горку. Я брел по узкой тропинке вдоль реки, а сердце болело нестерпимо. Катя, Катя! Зачем я тебя встретил, зачем целовал, зачем любил так горячо? Как жить теперь, как забыть? Невозможно.
        В своей деревне я не задержался: еще до войны мечтал уехать в Москву, выучиться на инженера. Выучился, женился, родили дочку, потом вторую. Наладилась жизнь, устоялась. Но нет-нет да и приснится полутемная банька на склоне холма и Катя - горячая, нежная, сладкая - что твоя сирень. И такая тоска навалится, что хоть волком вой. Гляжу на своих девчонок и думаю, что где-то бегает по земле еще один мой ребятенок. И ведь не так далеко это Опанасьево, мог бы и съездить, но Катя же не велела!
        В шестьдесят пятом году купил я машину - подержанный «Запорожец». Решил съездить в родные места. К тому времени мамы уже не было в живых, а обе сестры жили в Москве. Поехал. Дай, думаю, заверну в Опанасьево. Двадцать лет прошло, какая теперь разница. Может, и муж Катин давно умер. Приехал, а деревни-то и нет! Стоят покосившиеся избы, травой все заросло, и банька совсем развалилась. Но куст сирени на месте. Отцвел давно, август на дворе - какая сирень. Постоял, повздыхал…
        На обратном пути встретил местного участкового на мотоцикле, расспросил. Говорит, посчитали деревню бесперспективной, переселили всех, кто еще оставался. Некоторые в главную усадьбу переехали, другие на лесозаготовки подались. Про Катю спросил, оказалось, он ее помнит. Аж крякнул:
        - Эх, хороша баба! Мужик у нее хилый да скандальный был, не повезло. Умер где-то в середине пятидесятых. А Катерина года через два снова замуж вышла, за городского. Приезжали студенты фольклор собирать, так за их руководителя и вышла. Я сам, грешным делом, за ней ухлестывал, но не срослось. Бабы ярились! Полно ж одиноких, а этот хлыщ городской Катерину выбрал - не погнушался, что с ребенком.
        - С ребенком?
        - Ну да, сын у нее, Егорка. Лет десять ему тогда было. А ты откуда ее знаешь, Катерину-то?
        - Да встречались как-то раз, вот и запомнилась.
        - Еще бы, красоту такую поди забудь. Как это поется? «Пусть у меня другая есть, только Катю, словно песню, из души, брат, не известь!»[4 - Перефразированные строки из песни композитора Матвея Блантера «Черноглазая казачка», слова Ильи Сельвинского: «Что за бестолочь такая, у меня ж другая есть! Но уж Катю, словно песню, из груди, брат, не известь!»]
        - Точно, не известь.
        Так и уехал я не солоно хлебавши. Эх, Катя-Катя! А сына-то в мою честь назвала - Егором. Сейчас совсем взрослым парнем стал. Значит, не зря та банька была, не зря сирень цвела да соловей пел! Не зря.
        Да, давно это было.
        Давно.
        А забыть никак не могу.
        Созданные для любви
        Но если так сладко любить,
        Неужели и нас
        Безжалостный ветер
        с осенней листвой унесет…
        Георгий Иванов
        Глава 1. Леночка
        Князь Петр ехал верхом. Тяжелая карета, запряженная четверкой цугом, с трудом поспевала за резвой рысью бодрого жеребца - недавно прошел дождь, и дорогу развезло. В карете сидели супруга князя, ее горничная с мопсом на коленях, испуганно косившаяся в окно на ряды корабельных сосен вдоль дороги, и бабка-повитуха, не выпускавшая вязанья из рук. Молодая княгиня была на сносях. Дорога утомила ее чрезвычайно, и она мечтала только о теплой постели.
        На подъезде к господскому дому у нее начались схватки, и, промучившись некоторое время, она произвела на свет девочку. С брезгливым недоумением рассматривая красный орущий комочек, княгиня недоверчиво слушала повитуху, предвещавшую малышке неслыханную красоту. Впрочем, так оно впоследствии и вышло.
        Князь Петр подарил жене бриллиантовый фермуар, а Александр Сергеевич Пушкин, бывший некогда в числе поклонников княгини, приветствовал рождение милого ребенка изящным стихом, правда, несколько запоздалым - новости медленно доходили до Северной столицы. Девочку назвали Еленой.
        Спустя три года, проезжая поблизости, великий русский поэт навестил княгиню, принявшую его весьма благосклонно, благо ревнивый муж отсутствовал по делам. Пушкин приласкал малютку, выпил чаю с вишневым вареньем и уехал в Петербург - навстречу злополучной судьбе, принявшей на сей раз облик белокурого красавца Дантеса с дуэльными пистолетами в руках.
        В памяти маленькой Елены не запечатлелось никаких подробностей краткого визита солнца русской поэзии, но со временем она привыкла рассказывать - со слов взрослых, что сидела на коленях у Пушкина и картавым детским голоском читала желающим посвященные ей стихи. Это были первые перлы из богатого урожая, который ей предстояло собрать в будущем, когда ее расцветшая красота разила, подобно молнии, слабые мужские сердца. Пока что она подрастала, радуя отца и тревожа своей юной прелестью привыкшую первенствовать мать.
        В шестнадцать лет Елена, как положено, влюбилась в учителя своего брата - молодого художника, поражавшего горничных волной темных кудрей и бархатной блузой. Позирование для многочисленных портретов привело живописца и модель к такой взаимной симпатии, что весенней темной ночью - сирень, соловьи, россыпь звезд - Елена вылезла из окна спальни в пропитанный росою сад, где и была перехвачена отцом, вовремя предупрежденным одним из верных слуг о готовящемся побеге. Незадачливого художника вывезли на приготовленной им же бричке в соседнюю губернию и, надавав тумаков, отпустили с Богом, наказав и близко не появляться. Елену заперли под домашний арест. Она проплакала пару недель, потом несколько успокоилась.
        Семья переехала в Москву, где, танцуя на многочисленных балах, Елена позабыла постепенно своего художника. Ей нравилось думать, что сердце ее разбито, и она с томным видом принимала страстные ухаживания московских кавалеров.
        Замуж ей не хотелось. Не слишком удачный союз ее родителей, хотя и осчастливленный пятью детьми, служил ей плохим примером. Одаренная от природы энергичным характером, редкостной для девушки прямотой и силой воли, она не видела среди своих молодых поклонников никого, кто вызывал хоть каплю уважения какими бы то ни было достоинствами, кроме умения говорить комплименты и изящно скользить по паркету. Сватались к ней многие.
        В двадцать три года она, подобно Татьяне Лариной, стала женой генерала - на пару десятков лет ее старше. Была, как ни странно, ему верна и даже не вышла снова замуж, когда после пятнадцати счастливых лет семейной жизни генерал скончался - хотя в предложениях руки и сердца не было недостатка.
        Елена Петровна родила двоих сыновей. Первенца назвали Петром, в честь деда, а младшего, появившегося на свет через восемь лет после брата, - Николенькой. Младший рос способным ребенком, получил блестящее образование и быстро сделал карьеру. Он занимался политической деятельностью, заседал в многочисленных Комитетах и Думах и даже заигрывал несколько с всякими социалистами, приближая по мере сил крах того мира, об упрочении которого так заботился.
        Его старший брат был позором семьи: он весьма успешно проматывал немалое родительское состояние в Ницце и Монте-Карло, только изредка появляясь в родных пенатах. В сорок с лишним лет он неожиданно для всех - и для себя в первую очередь - женился и произвел на свет отпрыска, после чего его молодая жена, не выдержав постоянного соперничества с рулеткой, умерла от чахотки. Мальчика Алешу воспитывала Елена Петровна, явно предпочитая проказника и шалунишку чопорным дочкам младшего сына.
        В 1917 году Елена Петровна была еще жива. В восемьдесят с лишним лет она сохранила царственность осанки, насмешливость ума и ясное понимание происходящего, что не помешало ей отвергнуть все просьбы Николая уехать с ним вместе во Францию. Накричав друг на друга, они обнялись со слезами, и Николай отправился влачить эмигрантское существование в равнодушной Европе, а Елена Петровна осталась умирать в России.
        Пережив царствование четырех императоров, Елена Петровна почти в вековом возрасте скончалась - спустя несколько лет после смерти вождя мирового пролетариата, с которым ей довелось случайно познакомиться в Швейцарии, где будущий вождь, пользуясь всеми благами буржуазной цивилизации, еще только продумывал методы уничтожения буржуазии как класса.
        Ее старшего сына давно уже не было в живых - нелегкая судьба занесла его в Аргентину, где он и нашел вечный приют, осененный разлапистой пальмой. Любимчик Алеша заплутал на дорогах войны, постепенно превратившейся в Гражданскую, был ранен, но выжил. С борта парохода, отбывавшего в Константинополь, он в последний раз взглянул на берега родины - причал, толпа на набережной, волны в белой пене, кричащие чайки, синяя дымка…
        Имение Елены Петровны, как водится, было разорено окрестными крестьянами и долго пребывало в запустении, пока в бывшем господском доме не поселилась коммуна беспризорников, которых пытался перевоспитать для светлого будущего преисполненный энтузиазма местный Макаренко.
        После войны переживший беспризорников дом облюбовал Союз художников, устроив там себе творческую дачу. Художники и довершили преобразование имения, добавив к традиционной деве, разбившей об утес урну с водой, и пионеру с горном, оставшемуся от бывших беспризорников, бетонного крокодила, изливающего из пасти родниковую воду.
        Парк зарос, пруд не чистили лет тридцать, каменные львы, некогда стоявшие у лодочного причала, исчезли неведомо куда, но по-прежнему обильно цвела по весне сирень, и пели соловьи, и солнце исправно садилось за дальний лесок, и колокол звонил к вечерне на монастырской церкви, и корабельные сосны все так же тянулись вдоль прямой, как стрела, дороги, по которой некогда ехал верхом князь Петр…
        Примерно так, но без особых подробностей, я рассказываю экскурсантам историю Усадьбы. Потом, стоя под портретом Елены Петровны, вежливо отвечаю на вопросы, порой самые невероятные. Больше всего любят спрашивать про клад, якобы зарытый в имении, и я терпеливо разъясняю, что это просто красивая легенда. Иногда какой-нибудь особенно зоркий посетитель замечает, что девушка-экскурсовод удивительно похожа на красавицу с портрета, и я отшучиваюсь, сваливая все на причуды освещения.
        Портрет большой, ростовой. Копия, конечно, - подлинник висит в Русском музее. Иван Макаров написал картину перед самой свадьбой: Елена Петровна в белом платье, украшенном розами, вся в жемчугах. В одной руке сложенный веер, темные волосы разделены на прямой пробор, локоны спускаются на шею. Царственная осанка и насмешливый взгляд. Красавица, царица мужских сердец! Ее супруг - князь Лев Павлович Несвицкий - представлен у нас лишь на фотографии: бравый генерал с мрачным взглядом и пышными усами. Фотография тоже не подлинная - Исторический музей прислал нам скан.
        А я на самом деле похожа на Елену Петровну. Когда смотрю на ее портрет, возникает чувство, что передо мной зеркало - просто одно лицо. И это неудивительно, ведь она моя прапрабабка. Знают об этом только в нашей семье. Да я и сама узнала лишь лет в двенадцать, когда Онечка стала понемножку рассказывать мне историю нашего рода.
        Онечка - это моя прабабушка. Тогда же я узнала, что на самом деле ее зовут Хион?я - это редкое и странное имя она еще в молодости заменила на Антонину, чтобы не выделяться из общей пролетарской массы. Агапия, Ирина и Хиония Солунские - святые христианские мученицы IV века. Об этом мне тоже рассказала Онечка. С греческого их имена переводятся как Любовь, Мир и Снежная. Снежная, надо же! А Елена не переводится никак, хотя имя тоже греческое - так звали Елену Прекрасную, из-за которой началась Троянская война.
        Так вышло, что меня растила Онечка. Когда я родилась, ей было уже семьдесят семь, но она справлялась. Бабушка Маняша, конечно, тоже «принимала во мне участие», как она выражалась, но она всегда была активным общественным деятелем: профкомы и советы ветеранов отнимали столько времени, что на внучку его почти и не оставалось. А мама работала в Москве, и я редко ее видела - Москва далеко, каждый день не наездишься.
        Наш городок с забавным названием Козицк расположен посередине между Петербургом и Москвой - глубокое захолустье. Ничем особенным он не примечателен, если только Усадьбой, в которую однажды ненадолго заезжал Пушкин. И то многие пушкиноведы в этом сомневаются. Название города местные жители производят от слова «коза»: коз в округе и в самом деле много, и все редкой пуховой породы, так что вязание ажурных шалей и платков издавна было городским промыслом. Железная дорога разрезает город на две неравные половины, и наш дом стоит совсем рядом с путями, так что вся моя жизнь прошла под перестук колес и гудки проходящих мимо составов.
        Так получилось, что наша семья - это четыре поколения женщин без мужчин. Природа щедро одарила нас красотой, а безжалостная Судьба, словно в отместку, лишила семейных радостей: ни одна из нас не знала своего отца - кто-то умер, кто-то пропал, а кто-то просто не захотел быть отцом. Это я про своего папашу. У нас у всех даже фамилии разные! В детстве я не задумывалась над этим, принимая как данность, а став взрослой, потратила немало времени, разбирая хитросплетения судеб двух своих бабушек и мамы.
        Онечку мне трудно представить девочкой или девушкой - ни портретов, ни фотографий не сохранилось. Она сберегла только медальон с маленькой фотографией Алеши Несвицкого, внука Елены Петровны, который и был моим прадедом. Онечка - воспитанница Елены Петровны и выросла рядом с Алешей. Она была высокая, прямая, молчаливая и деятельная: умела все на свете и меня научила: шить, вязать, готовить, переплетать книги, печатать на машинке… Кем она только не работала за свою долгую жизнь! У нее были удивительные глаза - светлые, большие, сияющие. На старом морщинистом лице эти глаза жили своей собственной жизнью - словно под обликом старухи скрывалась юная девушка.
        Маняша, ее дочь и моя бабушка, получилась совсем другая - маленькая, живая, вся переливающаяся, как капелька ртути! А мама - тоже высокая, очень изящная, с копной черных кудрей и яркими карими глазами: пошла в своего отца, Илью Бронштейна, скончавшегося через несколько месяцев после ее рождения.
        Обеих бабушек отличала необыкновенная стойкость духа, а мама, на долю которой не пришлось даже маленькой доли тех тягот, что пережили Онечка и Маняша, оказалась существом весьма трепетным: вечно всего боялась, обо всем излишне беспокоилась и чуть что принималась рыдать. Онечка и Маняша относились с легкой брезгливостью к маминым истерикам: у них даже жесточайшая мигрень или температура не были поводом валяться в постели и стонать, а уж житейские неурядицы следовало преодолевать, не жалуясь.
        О том, что я похожа на прапрабабку, мне сказала Онечка. Изображений Елены Петровны у нас в доме, конечно же, не было, так что, увидев впервые ее портрет, написанный Макаровым, я испытала потрясение и наконец поверила в семейную легенду. Единственное различие - волосы: у меня гораздо светлее. А так - овал лица, классическая правильность черт, необыкновенно яркие голубые глаза, изящные темные брови, длинные ресницы, мягкий очерк губ - все от Елены Петровны. Похоже, что и характером я пошла в прапрабабку: всегда была упрямой и своенравной, но, к сожалению, далеко не такой умной, как она.
        Онечка… Мне так ее не хватает! Она была моей любимой бабушкой, моей подругой и наставницей. Все, что во мне есть хорошего, взращено ею. С ней я делилась всем, и, конечно же, именно Онечке доверила тайну своей первой любви. Первая любовь случилась со мной в восьмом классе. Евгений Леонидович - учитель физики и наш классный руководитель, вел нас с пятого класса, но только в восьмом я поняла, что безумно его люблю! Не знаю, что со мной случилось такое. Он-то ничуть не изменился с пятого класса. Как Татьяна Ларина, наверно: пришла пора - она влюбилась.
        Именно в это время я осознала собственную красоту, которую воспринимала как что-то внешнее, данное мне свыше, - в общем, как некий дар, весьма обременительный, честно сказать. Красота словно прилагалась ко мне, я носила ее, как платье, которое ни в коем случае нельзя порвать или испачкать. До этого я считала красавицей маму, впрочем, так оно и было на самом деле: из всех нас мама была самая женственная, самая нежная и теплая! Смуглая кожа, чуть что расцветающая румянцем, выразительные карие глаза с длинными ресницами, пышные волосы, милая улыбка, ямочки на щеках - не женщина, а цветок! А поскольку я совсем на маму не походила, то и думала, что самая обыкновенная. Но когда мальчишки стали уделять мне повышенное внимание, а взрослые мужчины оборачиваться вслед, пришлось задуматься.
        Сначала я никак не могла понять, чего им всем от меня надо! Для своего возраста я была довольно инфантильна - сказывалось строгое воспитание Онечки. Именно мама и раскрыла мне глаза: и на мою красоту, и на то, чего хотят от меня мужчины. Она же в свое время просветила меня и по поводу ежемесячных «женских радостей». На подобные темы я могла говорить только с ней, хотя особенно близки мы никогда не были. А может, именно потому и могла.
        После разговора с мамой я долго с удивлением рассматривала себя в зеркале: правда, что ли, красивая? Пожалуй… Но совсем в другом роде, чем мама! Снегурочка, Снежная королева - холодная, сдержанная и замкнутая. Такая я и была.
        Спустя много лет я узнала, что одноклассники считали меня высокомерной и заносчивой. Я сама не помню, но основания к этому, наверно, были: я хорошо училась, много читала и знала такие вещи, которые им не снились. Не говоря уж о том, что к первому классу я бегло говорила по-французски и по-немецки, а за едой всегда пользовалась ножом, держа вилку в левой руке. К тому же у меня была хорошая осанка - Онечка заставляла меня ходить по квартире с книжкой на голове и сидеть, засунув за локти длинную линейку.
        Моя семья, состоящая практически из двух бабушек, не казалась мне чем-то особенным: я же в ней выросла! Но постоянное общение с очень старыми людьми, конечно, не могло не наложить на меня своего отпечатка: пожалуй, для своего юного возраста я была излишне серьезна, что не мешало мне всячески капризничать и шалить, доводя иной раз обеих бабушек до белого каления. Не говоря уж о маме, к редким приездам которой я словно приберегала свои каверзы.
        Как ни странно, у меня было много друзей, в основном среди мальчишек. Но к седьмому-восьмому классам эта дружба стала приобретать совсем другой оттенок, и когда один из старшеклассников попытался потискать меня в темном углу, я стала обходить стороной всех этих озабоченных придурков, тем более что моим героем стал Евгений Леонидович.
        Моя любовь к учителю физики была настолько чистой и прозрачной, что ее можно было вставлять в оконную раму вместо стекла. Евгений Леонидович - это звучало так красиво, так поэтично! Я повторяла его имя перед сном, пока не засыпала, обняв большого плюшевого медведя, у которого мех был точно такого цвета, как волосы Евгения Леонидовича. Он снился мне чуть не каждую ночь - Евгений Леонидович, а не медведь. Даже не он сам, а его любовь ко мне. Просто любовь - словно облако, туман или дымка. Не знаю, как объяснить, что это было, но просыпалась я с улыбкой. А когда однажды на перемене я с размаху влетела в объятия Евгения Леонидовича, убегая от Витьки Самохина, то чуть не потеряла сознание!
        Евгений Леонидович казался мне очень красивым, несмотря на то, что был почти на пятнадцать лет старше, и потрясающе умным. Интеллигентное удлиненное лицо, светло-карие добрые глаза, каштановые вьющиеся волосы и очень хорошая улыбка. Мягкий, деликатный, он никогда не повышал голос и очень любил свою заумную физику, всеми силами пытаясь заинтересовать и нас. К тому же он прекрасно играл на гитаре и пел. Ну как было не влюбиться?!
        На уроках я просто любовалась им, совершенно не понимая, что он там объясняет, и в результате сползла на тройки. И не только по физике, потому что на всех уроках я предавалась бесплодным романтическим мечтаниям. Однажды Евгений Леонидович оставил меня после уроков - я затрепетала. Он сел рядом со мной и мягко спросил:
        - Что случилось, Леночка? Почему ты вдруг забросила учебу? Все учителя жалуются, что ты плохо готовишься. У тебя какие-то проблемы? - Он говорил так ласково, сидел так близко - у меня мурашки бежали по коже и сердце колотилось страшно - того гляди выпрыгнет. Я молчала. - Я могу тебе чем-то помочь? Если хочешь, я позанимаюсь с тобой дополнительно. Последний материал был довольно сложный, но мне казалось, что такая способная девочка, как ты, должна с ним справиться. Что тебе мешает по-прежнему хорошо учиться? У вас все нормально дома?
        Я посмотрела на него - Евгений Леонидович чуть нахмурился, увидев мое выражение лица. Я глубоко вздохнула, опустила голову и выговорила:
        - Да, мне мешает одна вещь.
        - Что же?
        - Я люблю вас, Евгений Леонидович.
        Он как-то поперхнулся и вскочил. Отошел к окну и постоял там, а я с тоской на него смотрела, начиная понимать, что все только испортила своим дурацким признанием. Евгений Леонидович наконец повернулся и взглянул на меня:
        - Леночка… Послушай… Я, конечно, польщен… Но ты же умная девочка! Твое чувство, такое юное и прекрасное… Оно словно сияние! И я просто попал под это сияние! Ты же прекрасно понимаешь, что…
        Он сел за учительский стол и продолжал говорить. Я смотрела в пол и думала, что зря проболталась. Теперь мое чувство - это «сияние», как он выразился, - словно обесценилось. Я почти не слушала, что он там проповедует, да и так ясно: «Не каждый вас, как я, поймет; к беде неопытность ведет». Так странно, но образ Евгения Леонидовича вдруг словно раздвоился. Один - реальный человек, учитель, растерянный от свалившейся на него ответственности, даже испуганный, и в то же время испытывающий чувство чисто мужского торжества и легкое эротическое волнение: уж очень красива девочка! Этот Евгений Леонидович казался мне немного комичным: взрослый мужчина испугался девичьей любви. Но второй образ - идеального возлюбленного - по-прежнему вызывал трепет в моей душе. Конечно, мои тогдашние впечатления не были выражены словами, да и осознала я все это гораздо позже, но его состояние я чувствовала очень хорошо.
        - Спасибо! - прервала я его затянувшуюся речь. - Я все поняла. Я подтянусь и постараюсь вернуться к прежнему уровню. - Я встала, и он тоже поднялся. - Всего хорошего, Евгений Леонидович! Вы мне очень помогли.
        - Но… Лена, я надеюсь, это останется между нами?!
        - Ну что вы, Евгений Леонидович, конечно! Я никому не скажу.
        Я дошла почти до двери, но вдруг вернулась.
        - Да, Лена?
        Я подошла совсем близко к нему и тихо произнесла, глядя прямо в глаза:
        - Вы не можете запретить мне любить вас! Так что придется потерпеть, пока само не пройдет. А может быть, вы меня дождетесь, Евгений Леонидович? Всего-то три года подождать! До моих восемнадцати. Я же вам нравлюсь, правда?
        Он страшно покраснел, но не нашел что ответить, только открыл и закрыл рот. А я улыбнулась ему улыбкой победительницы и медленно вышла из класса, зная, что Евгений Леонидович смотрит мне вслед.
        Первое время после этого разговора он избегал меня и почти не спрашивал на уроках, но я вела себя скромно, как будто ничего между нами и не было. Зачем мне лишние неприятности?
        Интересно, что именно в это время у меня проявились удивительные способности, которые в нашей семье были только у Онечки. Она всегда все знала наперед! Выглядело это так: мы с ней чем-нибудь заняты, и вдруг она прислушивается и говорит:
        - Пойди-ка, детинька, помоги маме, у нее сумки тяжелые.
        Я подхватывалась и бежала вниз - мама действительно подходила к дому с двумя тяжеленными сумками.
        - Как ты это делаешь?! - спрашивала я. - Откуда ты знаешь?!
        Онечка только загадочно улыбалась. И вот, когда я рассказывала ей про наш разговор с Евгением Леонидовичем, я вдруг неожиданно для себя встала и спустилась вниз - у подъезда оказалась Маняша, которая возвращалась с рынка и волокла сумку на колесиках.
        - И как ты узнала? - улыбаясь, спросила Онечка. - Как ты это сделала?
        - Сама не знаю!
        Я была поражена. Но эта способность к предвидению будущего осталась у меня надолго: я заранее знала, когда меня вызовут, какого урока не будет, придет ли нерегулярно ходящий автобус, есть ли смысл идти в магазин за песком и еще многое другое, иногда очень нужное для жизни, а иногда совершенно бесполезное. Ни у Маняши, ни у мамы таких способностей не было.
        Ничего особенного между мной и Евгением Леонидовичем больше не происходило: я лелеяла свою любовь к нему, но никак это не показывала, и постепенно он стал забывать, что меня следует опасаться, так что иной раз мы с ним подолгу разговаривали, нечаянно задержавшись в классе - обо всем, не только о физике. Я видела, что ему со мной интересно, а когда я перевела для него с французского языка статью из научного журнала, Евгений Леонидович проникся ко мне почтением, а я, скромно потупив глаза, призналась, что владею тремя языками (считая школьный английский) и даже немного знаю латынь - все благодаря Онечке.
        Онечка умерла через год после моего признания в любви к Евгению Леонидовичу - кстати, рассказывала я ей об этом по-французски. Онечке было девяносто три года, когда она нас покинула: умерла во сне. Не лежала ни дня, не болела - просто тихо ушла. Каждое утро она вставала, сама заправляла кровать, одевалась - Онечка никогда не носила халатов, только блузка и юбка. Очки она надела только в восемьдесят лет, и никаких старческих маразмов у нее не наблюдалось. Память, конечно, ухудшилась, да и слышать стала плохо, но главной ее печалью были ноги, которые стали отказывать уже давно, лет с семидесяти пяти. По квартире она еще передвигалась, но на улицу уже давно не выходила.
        Мы так горевали! Мы все, даже Маняша, которая чаще остальных препиралась с Онечкой. Собственно, только она и препиралась. Такой уж у нее был характер - вздорный и скандальный, а темперамент - буйный: веник с мотором, как она сама говорила. Не зря же она все время напевала: «Наш паровоз, вперед лети, в Коммуне остановка», так что Онечка за глаза иной раз называла ее «паровозом». Такая она и была, Маняша: «иного нет у нас пути, в руках у нас винтовка».
        Если сравнивать нас всех со стихиями, то Маняша, несомненно, воплощала стихию огня - бессмысленную и беспощадную. Мама, конечно же, была воздушная: «ночной Зефир струит эфир» - это она. Теплый бриз Средиземноморья. Онечка - это земля. Родная, надежная, сильная, дарящая энергию и жизнь. Наша опора. И когда она ушла, огонь стал постепенно угасать, время от времени вспыхивая безумным фейерверком, мамина воздушность померкла, а я…
        Для меня оставалась лишь стихия воды, но эта вода была в замерзшем состоянии - снег или лед. А теперь лед катастрофически таял: я просто исходила слезами. Как я буду жить без своего лучшего друга, как я смогу справляться с Маняшей - без Онечки?! Окончив школу, я перееду к маме в Москву, но еще целый год впереди! Ни я, ни мама почему-то не задумывались, как будет существовать без нас Маняша, а ведь ей было уже за семьдесят, и чувствовала она себя гораздо хуже, чем Онечка в этом возрасте: гипертония, сердце, склероз, артрит…
        Евгений Леонидович не мог не заметить моего состояния и однажды с участием спросил, что случилось, - я тут же заплакала. Узнав, что у меня умерла прабабушка, он слегка удивился моему горю, но разве я могла объяснить, кем для меня была Онечка. Он постарался меня утешить, я всхлипывала и кивала, а когда, успокоившись, направилась к двери, он вдруг обнял меня. Не знаю, сколько мы так простояли, но это было такое счастье! Потом Евгений Леонидович опомнился и быстро вышел, а я еще долго стояла, зажмурившись, и лелеяла это необыкновенное ощущение.
        А летом он завел себе девушку! Я так расстроилась. И что это за девушка: какая-то мелкая и невыразительная. Разве можно сравнить ее со мной?! Теперь я уже хорошо осознавала, как хороша, и вовсю этим пользовалась. Нет, я не бегала за ним, не поджидала после уроков и не дышала в телефонную трубку, как развлекались некоторые из подруг. Я просто на него смотрела во время урока. Но так, что Евгений Леонидович начинал запинаться, повторяться, а потом и вовсе терял нить повествования.
        Один раз я так «приворожила» его взглядом, что он замолчал минут на пять, пока ученики не начали оборачиваться, чтобы посмотреть, куда уставился учитель, - но я вовремя опустила глаза. Это было удивительное ощущение полной власти над чужой волей! Я не злоупотребляла, да и уроки физики бывали не каждый день, но Евгению Леонидовичу это, конечно, не нравилось. Да и кому бы понравилось?! Он подошел ко мне, выбрав момент, когда никого не было в классе:
        - Лена, я прошу: прекрати это!
        - О чем вы, Евгений Леонидович?
        - Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду! Пожалуйста! Ты мешаешь мне вести урок.
        - Но я же ничего не делаю!
        Я подняла на него глаза… и он не смог отвести взгляд. Еще немного, и мы бы поцеловались! Но кто-то с грохотом промчался по коридору и разрушил наваждение. Евгений Леонидович выглядел жалко: он страшно покраснел, даже пот на лбу выступил.
        - Я же знаю, что нравлюсь вам, - сказала я тихо. - Зачем вам другая девушка? Дождитесь меня, осталось совсем немного! Пожалуйста!
        И поцеловала его в щеку, привстав на цыпочки. А потом убежала. На следующем уроке физики я поменялась местами с кем-то из девчонок - с этой парты мне уже было неудобно строить глазки Евгению Леонидовичу. Он обходил меня за километр, а я страдала, не понимая, почему он заводит каких-то посторонних девиц, если мы с ним так нравимся друг другу! На выпускном я сама пригласила Евгения Леонидовича на вальс - он слегка смутился, но не отказал. Он старательно выдерживал дистанцию, но я улучила момент и прошептала:
        - Я по-прежнему люблю вас, Евгений Леонидович! Вы меня дождетесь?
        Но он не дождался: когда я была на втором курсе, он женился. Правда, на совсем другой девушке. Конечно, этого следовало ожидать, но мне все-таки стало больно. Я же нравилась ему, нравилась!
        Поступила я в Московский педагогический университет на факультет иностранных языков. Это было непростое время для меня - как, впрочем, и для всех в девяностые. Жила я у мамы - Бронштейны оставили ей трехкомнатную квартиру. Но отношения у нас налаживались плохо: мама не знала, как со мной обращаться, а я вовсю доказывала свою взрослость и самостоятельность. Конечно, в Москве для меня было гораздо больше возможностей найти работу, чем в нашем заштатном городишке, но пришлось вернуться: слегла Маняша.
        Сразу было понятно, что ухаживать за ней придется мне: я так и не успела устроиться на работу, а мама… Как оказалось, мама нас и содержала всю жизнь - раньше я об этом как-то не задумывалась. У нее были кандидатская степень, высокая должность и большая зарплата, правда, я толком не знала, чем она занималась в своем «почтовом ящике». Онечкина пенсия - одни слёзы, как она говорила, а наша Маняша слишком часто меняла место работы, потому что везде немедленно начинала бороться за справедливость и обычно терпела поражение. К тому же деньги у нее так и утекали сквозь пальцы: всегда находился кто-то, кому нужна срочная помощь. Правда, довольно скоро мамин «почтовый ящик» развалился, но ей удалось устроиться в какую-то частную фирму. Понятно, что она не могла бросить такое выгодное место. А для меня работа нашлась в родной школе, но сначала я даже не вспомнила про Евгения Леонидовича - не до того было.
        После московской жизни возвращение в дом детства далось мне нелегко - я отвыкла от вечного железнодорожного шума за окнами, от убогости ветхого строения, от жизни в маленьком городке, где всё на виду и все друг друга знают. Мне было удобно присматривать за Маняшей - школа рядом, всегда можно прибежать, если что. Часто приезжала мама, но толку от нее было мало: она расстраивалась, нервничала и уезжала разбитая.
        С Евгением Леонидовичем мы встретились случайно, еще в августе. Конечно, я заранее знала, что мы увидимся! День был яркий, солнечный, я шла по Садовой улице - распущенные волосы, короткое бирюзовое платье с широкой юбочкой, сшитое собственноручно, летящая походка… Он вышел из переулка и обомлел, увидев меня:
        - Лена?! Какая ты красивая! Приехала в отпуск?
        - Нет, насовсем! Мы теперь с вами коллеги, Евгений Леонидович! Буду английский преподавать в нашей школе. Так что мы сможем часто видеться!
        И, помахав ему рукой, я пошла дальше. Он стоял и смотрел мне вслед. А я еще немножко покружилась, раскинув руки - счастье переполняло меня: он влюбился, влюбился! Я знала это так твердо, как если бы он сам сказал мне. Влюбился! И весь день я напевала привязавшуюся насмерть песенку: «Скоро осень, за окнами август, от дождя потемнели кусты, и я знаю, что я тебе нравлюсь, как когда-то мне нравился ты…» Правда, песня выходила у меня уж очень бодрой! А август выдался на редкость солнечным, так что никаких потемневших кустов вокруг не наблюдалось.
        Первого сентября я была сама скромность: строгий костюмчик, тоже пошитый мной - от Онечки остались неисчерпаемые запасы разных тряпочек. Юбка приличной длины, пиджачок в талию, невысокие каблучки. Волосы я убрала в узел-ракушку. Училка, одно слово! Но учительница из меня получилась плохая: мне не нравилась школа, раздражали ученики, тупицы и оболтусы. Нет, учительство явно не моя стихия, но что делать. С младшеклассниками мне было проще, они безобидные. А вот старшие классы… Бойкие девицы и здоровенные парни, не отягощенные воспитанием, всего-то на пять-шесть лет меня младше. Поэтому я постаралась им сразу показать, кто в доме хозяин: вошла в 9-й «А» и заговорила по-английски. Говорила довольно долго, а потом спросила:
        - Ну что, кто-нибудь способен перевести мою речь? Хотя бы приблизительно?
        Робко поднялись две девичьи руки, потом еще одна - высокий худой паренек с задней парты. Его-то я и подняла - он помялся, но выговорил:
        - Ну-у… Вы сказали, что если мы хотим так бойко говорить по-английски, как вы, то должны заниматься как следует. Как-то так.
        - Да, приемлемо. Смысл передан. А еще я сказала, что характер у меня тяжелый, так что… сами понимаете. Лучше меня не сердить.
        - А что вы сделаете, если рассердитесь?
        - Пристрелю, - серьезно ответила я.
        Они неуверенно захихикали.
        Я не собиралась заводить роман с Евгением Леонидовичем. Мы просто работали вместе, несколько раз в день виделись в учительской, улыбались друг другу, изредка разговаривали. Но я видела, что он влюбляется все сильнее и сильнее, а при встречах смотрит на меня тоскующим взглядом. Иногда Евгений Леонидович, словно случайно, перехватывал меня по пути домой, но я-то знала, что он специально поджидал меня в глухом переулке.
        Что скрывать, мне нравилась его отчаянная влюбленность! Да, признаюсь, я подогревала ее потихоньку, слегка кокетничая с ним, но все это казалось мне невинной игрой, забавным флиртом, который тешил мое самолюбие, и я даже не представляла, какой огонь разжигаю. Я словно раздвоилась: одна Лена сознавала, что ничего хорошего не получится из этих отношений и надо бы оставить Евгения Леонидовича в покое, но другая упрямо закусывала губу: я хочу, хочу, чтобы он был моим! Наверно, я его все-таки любила. Мне казалось, что я всегда смогу отыграть назад, отступить, отпустить поводок, но не задумывалась о том, смогу ли противостоять, если он решит подойти еще ближе?
        Длились эти странные отношения почти год - честно говоря, мне было не до романов: Маняше становилось все хуже, я уже боялась оставлять ее одну и стала задумываться, не найти ли сиделку? Я понимала, что платить придется маме, моей зарплаты еле хватало на лекарства. Маняша стала совсем невыносимой - злобной, раздражительной, подозревала меня в каких-то кознях: то отказывалась есть приготовленную мной кашу и требовала квашеной капусты, которую ей и жевать было нечем, а то устраивала скандал по поводу каких-то мифических мужиков, которых я якобы вожу в дом, отчего я просто лезла на стенку!
        Перелом в наших отношениях с Евгением Леонидовичем случился во вторую неделю сентября. За лето я чудовищно устала от Маняши: а в пятницу накануне она еще и упала, ничего себе, слава богу, не сломав, но мне пришлось вызывать «Скорую», мы обе распсиховались, я две ночи плакала и в школу пришла в расстроенных чувствах, не зная, как собраться для урока. Но оказалось, что я перепутала дни, и мой урок в 7-м «Б» - третий, а не первый, как я почему-то решила.
        Все разошлись по классам, я сидела одна и плакала - не хотела, но слезы сами лились. И тут вошел Евгений Леонидович - увидев мою зареванную физиономию, он всполошился, а когда узнал причину и вовсе огорчился:
        - Бедная моя! Что ж такое…
        Он смотрел на меня с таким состраданием, что я не выдержала и уткнулась ему в грудь. Евгений Леонидович обнял меня, погладил по голове и поцеловал - сначала вполне целомудренно, в лоб и щеку, а потом - в губы, уже не так невинно. Конечно, мы увлеклись! Только звонок заставил нас оторваться друг от друга - я убежала в туалет, чтобы привести себя в порядок, а Евгений Леонидович ушел в кабинет физики.
        Весь день у меня было какое-то странное состояние: я никак не могла поверить, что эти поцелуи мне не приснились. И уж никак не ожидала от мягкого и «плюшевого» Евгения Леонидовича такого яростного напора! Но это были только цветочки.
        Домой мне идти не хотелось, и я тянула время как могла, надеясь, что Маняша без меня не упадет еще раз. Когда я наконец прибрела в учительскую, там был один Евгений Леонидович - я удивилась: думала, что он станет избегать меня после утренней сцены. Он смотрел на меня каким-то странным взглядом, чуть ли не с ненавистью, и я растерялась. Прошла в крошечную кухоньку, где умещались только столик с электрическим чайником, маленький холодильник и раковина.
        - Не выпить ли нам чаю, Евгений Леонидович? - Голос у меня явно дрожал. - А то что-то все силы кончились. Правда, моя бабушка… вернее, прабабушка! Она всегда говорила: «Чай не пил - откуда силы, чай попил - совсем ослаб!»
        Я проверила, есть ли вода в чайнике, и включила его, а когда обернулась, Евгений Леонидович стоял прямо передо мной. Мы замерли в тесном закутке между стеной и шкафом. Меня вдруг опалило жаром, словно из духовки, и я невольно провела рукой по волосам - не загорелись ли?! Евгений Леонидович схватил меня за плечи и спросил охрипшим голосом:
        - Зачем? Зачем ты здесь?! Почему ты вернулась?
        - А вы?! Почему вы меня не дождались?! - Я вся тряслась от волнения, и когда он меня поцеловал - совсем не так, как утром! - я чуть не потеряла сознание. Ноги подкосились, и ему пришлось держать меня крепко. Очень крепко. Но даже с почти угасшим сознанием я чувствовала опасность:
        - Сюда идут! - Он не хотел понимать, тогда я с силой оттолкнула его: - Говорю же, сюда идут! Уже близко, уходите!
        - Чёрт!
        Евгений Леонидович схватил свою куртку, портфель и выскочил из учительской - почти тут же вошла Ксения Георгиевна, учительница географии и главная школьная сплетница.
        - Что это с Леонидычем? Выскочил как ошпаренный!
        - Даже не знаю, - равнодушно ответила я, наливая кипяток в чашку. - Вдруг вскочил и побежал. Вроде как вспомнил о чем-то. Мне так показалось.
        - Наверно, жена поручение какое-то дала, а он забыл! Ха, достанется ему теперь на орехи!
        - А что, у него суровая жена?
        - В ежовых рукавицах держит! И правильно, так и надо с мужиками!
        - А она кто?
        - Нина-то? А ты не знаешь? В администрации района работает. По культурной части. Начальство! Мелкого масштаба, но начальство. Так что покруче Леонидыча будет.
        Слава богу, Ксения ничего не заметила! Я попрощалась с ней и вышла, с трудом держась на ногах, так подкосил меня этот страстный поцелуй на фоне кипящего чайника. Верхнюю губу как-то пощипывало - укусил он меня, что ли? Я посмотрелась в зеркальце - точно! С ума сойти…
        Медленно двигаясь домой, я пыталась собраться с мыслями, но не удалось: чья-то холодная рука схватила меня и повлекла в темный переулок - там, у глухого забора, росло раскидистое дерево, под которым могла спрятаться целая рота солдат. Конечно, это был Евгений Леонидович! Так что все мои мысли опять рассыпались, как горох.
        - Я сошел с ума… - бормотал он, обнимая меня. - Я просто сошел с ума…
        Мы довольно долго целовались в переулке под деревом. И я осознала, что действительно хочу этого мужчину! Но уже совсем по-другому. Встречаться нам было совершенно негде да и некогда - бабушке становилось все хуже, и я сразу после уроков бежала домой. Редкие объятия и поцелуи в темных углах - вот был наш удел. Чаще всего мы прятались за шкафом в физической лаборатории. Представляю, как мы смотрелись в окружении вакуумных насосов, осциллографов и моделей двигателей внутреннего сгорания!
        С каждым разом наши объятия становились крепче, поцелуи - яростнее, ласки - смелее. Я была таким неискушенным созданием, что некоторые вещи меня просто изумляли, но храбро делала вид, что мне все нипочем, хотя и ноги подкашивались, и голова кружилась, и сердце выпрыгивало из груди.
        Про его жену я даже не думала. Боже, какой же наивной дурой я была! Я ничего не понимала, ничего! Да и откуда было взяться этому пониманию у девочки, выросшей в семье без мужчин?! Мне казалось, что такой человек, как Евгений Леонидович, не станет заводить роман на стороне, если у него нормальные отношения с женой. А раз роман случился, значит, он на грани развода. И я каждый день ждала, что Евгений Леонидович скажет мне: «Я люблю тебя! Давай поженимся!» Но он даже не говорил, что любит.
        На самом деле мы почти и не разговаривали - не до того было. И я скучала по тем временам, когда мы с ним могли перекинуться парой слов в учительской или в коридоре. Сейчас прилюдно мы старательно избегали друг друга. Как ни странно, мы ни разу не попались - я всегда заранее чувствовала опасность, и мы успевали покинуть пустой класс до прихода уборщицы со шваброй и разбежаться в разные стороны.
        Пока мы с Евгением Леонидовичем обжимались среди осциллографов, Маняша угасала: она уже не вставала и перестала меня узнавать. Конец ее был мучителен. У меня оставалась еще неделя отпуска, но я не вышла на работу: надо было прийти в себя и подумать, как жить дальше. Теперь ничто не держало меня здесь - ничто, кроме Евгения Леонидовича. Умом я понимала, что лучше бы мне уехать, но… Тогда придется жить с мамой - эта перспектива меня не слишком радовала: я слишком привыкла к самостоятельности, а мама перебарщивала с заботой. Да и, честно говоря, в Москве мне не понравилось: шумно, многолюдно, дышать нечем. Все какие-то злые, мрачные! В институте мне было трудно - я остро чувствовала свою провинциальность, хотя училась лучше многих. Друзей я так и не завела. Потом, я плохо представляла себе будущую работу - снова идти в школу не хотелось. И в любом случае мне придется доработать до конца учебного года! А пока можно разослать резюме. Только понять бы, куда. Но жизнь опять решила по-своему. Услышав о моих планах, мама грустно улыбнулась:
        - Боюсь, это я к тебе перееду. С работы мне придется уйти… по ряду причин… Если я буду жить здесь, мы сможем сдавать московскую квартиру. Ты ведь понимаешь, что это решение лучше?
        Я понимала. Мама всегда была очень практичной. Но почему ей надо уходить с работы?! Я видела, что она не хочет рассказывать - но разве можно было от меня отделаться? И мама нехотя рассказала мне правду, услышав которую я похолодела: у мамы был рак! Несколько лет назад она перенесла операцию, а теперь обнаружили новое образование. Лечение долгое, а в частной фирме никто не станет держать ей место, найдут другого специалиста…
        И мы ничего не знали! Я смотрела на маму и видела ее совсем по-другому, словно кто-то протер мне глаза или сменил фильтры объектива: мама, которая всегда казалась мне чуть ли не истеричкой, была на самом деле невероятно сильным человеком! Я еще не осознала это до конца, как вдруг увидела еще кое-что и испугалась - никогда прежде не удавалось мне заглянуть в будущее дальше, чем на пару часов, а тут… Наверно, мое лицо страшно изменилось, и мама кинулась утешать:
        - Ну что ты! Ничего ужасного нет! Мне придется пройти химию, это неприятно, но терпимо! Все будет хорошо, вот увидишь! Девочка моя… Не плачь, родная!
        В момент озарения я ясно увидела стоящую за мамиными плечами Смерть. Мама была еще жива, а я… Я ее уже похоронила. Мама обнимала меня и целовала, а я, уткнувшись в мамино плечо, только всхлипывала, думая: «Это нечестно! Нечестно! Почему ты отнимаешь у меня всех?! За что?! В чем я провинилась?!» Не знаю, к кому я обращалась - к Мирозданию? Да, я думала тогда о себе. Не о маме. Это пришло позже, вместе с невыносимым чувством вины. Накрыло меня ночью - стыд, раскаяние, ужас, боль, горе. Терпеть это не было сил, я встала и пошла к маме. Она тоже не спала.
        - Можно к тебе? - робко спросила я. Даже в детстве мы не никогда не спали в одной кровати - Онечка считала, что это баловство. Да и вообще, всякие проявления нежности у нас не приветствовались. А мне так этого не хватало! Я легла к маме под бочок, она обняла меня, я вдохнула материнский запах - такой родной и забытый…
        Мне снова стало пять лет. Я сижу у мамы на коленях и ем ложечкой мороженое из чашки. Как я была счастлива тогда! Облизывая ложечку, я поворачивалась к маме, а она мне улыбалась и целовала в лобик: «Котёнок! Детка моя!» А потом пришла Маняша: «Соня, посади ребенка на стул! Она тебе уже все платье испачкала!» И счастье закончилось.
        - Как ты живешь, котёнок? - тихо спросила мама, и я поняла, что она вспомнила то же самое.
        - Я все так же люблю мороженое! Давай завтра погуляем? Мороженое купим!
        - Пойдем!
        Мы долго шептались под привычные звуки близкой железной дороги, особенно громкие по ночам. А через два дня мама уехала, чтобы пройти курс химиотерапии.
        Когда я увидела Евгения Леонидовича, то испытала такой прилив счастья, что чуть не бросилась ему на шею при всех. Он вспыхнул и испуганно оглянулся по сторонам. Евгений Леонидович, конечно, знал про смерть Маняши, а про мамину болезнь я не собиралась рассказывать никому. Потом мы случайно столкнулись у дверей физкабинета. В коридоре никого не было, и Евгений Леонидович за руку втащил меня в кабинет:
        - Как я соскучился! Леночка… Счастье мое… - бормотал он, целуя меня, а я вцепилась в него что было силы: мне так нужно было утешение! Целовались мы довольно долго, а потом я прошептала:
        - Приходите ко мне! Я одна, мама уехала! Сегодня вечером!
        - Я не могу… Не могу вечером… никак…
        - Тогда завтра утром? У меня нет первых пар, а у вас вообще нет уроков… Завтра?
        - Не знаю…
        - Другого случая может не быть - мама переезжает ко мне! У нас есть пара недель!
        Но он не пришел ни вечером, ни утром. Прошло два дня, мы так и не виделись, и я решила, что все кончено. Во вторник у меня тоже не было первых пар, поэтому я спала до одиннадцати, так что, когда прозвенел дверной звонок, пошла открывать как была - непричесанная, полусонная, в халате на голое тело. Я не люблю ни пижамы, ни ночные рубашки, поэтому всегда сплю просто так, без ничего. Посмотрела в глазок и обомлела: это был Евгений Леонидович!
        - Нам надо… поговорить… - хрипло сказал он.
        - Давайте поговорим. Сейчас я чайник поставлю. Вы что будете: чай или кофе? Ой… Евге… ний… Леони… ах…
        Какой чай! Тем более кофе.
        Это оказалось больно.
        Я не физическую боль имею в виду - это-то я перетерпела! Он в пылу вожделения даже ничего не заметил, и только потом, увидев кровь на простыне, удивился:
        - У тебя что, месячные?!
        - Нет. Просто вы мой первый мужчина.
        Даже после того, что между нами произошло, я не могла обратиться к Евгению Леонидовичу на «ты». Он изменился в лице:
        - Как?! Что ты хочешь сказать?!
        - Ну да, мне уже почти двадцать четыре, а я девственница. Была. Что вас так поразило?
        - Но… Я думал… Вот чёрт!
        Он вскочил с постели, быстро оделся и… ушел.
        - Евгений Леонидович! - позвала я, но в ответ лишь хлопнула входная дверь. - Женя…
        Я сидела, глотая слезы, и ничего не понимала. Порыдав немножко, я встала, прибралась, напилась кофе, потом тщательнее обычного нарядилась и накрасилась. Я долго разглядывала себя в зеркале: ну вот, ты и стала женщиной! И что?! Да ничего. Евгений Леонидович ждал меня в нашем переулке, но я прошла мимо, не остановившись.
        - Лена! Лена, подожди!
        - Не сейчас, - сказала я, с трудом сдерживаясь. - Только не перед уроком! Потом поговорим, вечером.
        - Я не могу вечером!
        - Значит, завтра.
        В класс я пришла раньше времени и целую вечность стояла у окна, ничего не видя перед собой. За моей спиной возвращались с большой перемены ученики, рассаживались. Прозвенел звонок, шум постепенно стих, и тогда я повернулась к классу.
        - У меня сегодня отвратительное настроение, - мрачно сказала я, глядя на притихших восьмиклассников. - Чтобы обошлось без жертв, домашнее задание я буду проверять только в том случае, если есть добровольцы.
        Как ни странно, добровольцы были. И даже довольно много. К концу уроков я совсем успокоилась, но мимо нашего переулка прошла с опаской - Евгения Леонидовича там, к счастью, не оказалось. Он пришел через три дня. Открывать мне не хотелось, но вряд ли стоило допускать, чтобы он маячил перед моей дверью. Я впустила его и сразу ушла в комнату. Он прошел за мной:
        - Леночка! Леночка, прости меня! Пожалуйста, прости! Почему ты мне сразу не сказала?
        - Что не сказала? Что я еще ни с кем не спала? Это что-нибудь изменило бы?
        - Но Лена…
        - Что - Лена? Интересно, что же ты обо мне думал все это время?!
        Я даже не заметила, как перешла на «ты».
        - Но ты казалась такой опытной…
        - Я?! Опытной?! Ты - мой первый мужчина, я же сказала! Да, у меня было несколько романчиков в институте, но дальше поцелуев я не продвинулась!
        Евгений Леонидович был так растерян и потрясен, что мое возмущение вдруг испарилось - я заплакала навзрыд, не в силах больше выносить эту муку. Конечно, он кинулся меня утешать. Это была такая близость, о которой я всегда мечтала: нежная, долгая и неторопливая. Он шептал мне ласковые слова, я целовала его руки…
        Потом мы вместе позавтракали, и он ушел.
        А через три недели я поняла, что беременна.
        Мой организм всегда работал как часы, и когда в положенный срок не случилось того, что должно было случиться, я запаниковала. Глядя на результаты теста, я не верила своим глазам: этого просто не может быть! Мы переспали всего два раза и предохранялись: несмотря на жар вожделения, Евгений Леонидович не забыл про презервативы. «Это нечестно! За что ты так со мной?!» - воскликнула я, неизвестно к кому обращаясь. Наверно, к Мирозданию. Меня вдруг затошнило - то ли от отвращения к самой себе, то ли от уже начавшегося токсикоза. Ладно, тест может ошибаться! Но все подтвердилось, когда я сдала необходимые анализы. Ну, и что теперь делать?!
        Евгению Леонидовичу я не сказала. Не знаю почему. Да мы практически и не виделись: я привезла домой маму, которая прошла курс химиотерапии и была слаба, как дохлый комар - это она сама сказала, улыбаясь. Я поражалась ее неожиданной стойкости: мама не плакала, мужественно переносила мучительные процедуры и даже успокаивала меня! Я не выдержала и спросила:
        - Мама, откуда у тебя столько сил?! Ты что, совсем не боишься?
        - Ты знаешь, так странно: я всю жизнь боялась всего на свете, всегда воображала всякие ужасы, переживала заранее, мучила и себя, и вас, а теперь… Понимаешь, все самое страшное уже случилось! И я как-то успокоилась.
        Я села на пол и положила голову на край дивана, на котором лежала мама. Она погладила меня по голове:
        - Ты моя радость! Девочка моя…
        И я заплакала:
        - Прости меня, мамочка! Прости!
        - Да за что же?!
        - Я плохая дочь! Я так мало тебя любила!
        - Ну что ты выдумала! Ты хорошая дочь, лучше не бывает! И всегда любила меня очень сильно, просто не умела это выразить, правда?
        Я покивала, потом жалобно посмотрела на маму:
        - Я хотела тебе кое-что рассказать…
        Она улыбнулась:
        - Ты беременна?
        - Мама! Откуда ты знаешь?!
        - Догадалась. От Евгения Леонидовича?
        - Ты и это знаешь…
        И тут меня осенило: боже, я повторяю мамину судьбу! Как же это вышло?! И почему раньше эта мысль не приходила мне в голову?!
        - Леночка, детка, ты ведь понимаешь, что он вряд ли разведется?
        - Я не знаю… Думаешь, не разведется? И что мне делать?!
        - Рожать, как что?
        - Рожать… Без мужа?
        - Сейчас совсем другие времена! Мы справимся, ничего.
        - И как мы справимся? Если я уйду в декрет? На что мы будем жить?! Ты не работаешь…
        - Ну, мы же сдали московскую квартиру! А ты наверняка сможешь найти работу в Интернете - да хотя бы языки преподавать по скайпу! И потом, у нас кое-что есть на черный день. И это очень хорошее «кое-что»!
        - Правда?! И что это?
        - Принеси-ка бабушкину любимую книжку! И медальон с фотографией Алеши. И ножик захвати - тот, маленький!
        Бабушкина любимая книга была сборником стихов Пушкина, еще дореволюционного издания. Она собственноручно переплела эту книжечку, сильно обрезав поля. Неужели она имеет какую-нибудь ценность? А зачем нужен ножик?! Изнемогая от любопытства, я смотрела, как мама открывает медальон.
        - Нет, не справлюсь… Руки дрожат… Надо вынуть фотографию, только осторожно!
        Фотография моего прапрадеда сильно выцвела, но еще можно было различить его серьезное юное лицо с умным взглядом. Под фотографией оказалась… марка!
        - Вот наше богатство!
        - И что, она дорогая?!
        - Очень! Младший сын Елены Петровны, Николай, был заядлым коллекционером. Часть коллекции, уезжая в Париж, он оставил матери - на черный день. Мы потихоньку продавали, а эта самая ценная.
        - А с виду - простенькая.
        - Так ценность не в красоте, а в редкости: опечатка, например, или изображение перевернуто. А эта - тифлисская марка, просто редчайшая!
        - И сколько она может стоить?!
        - Я думаю, сумма будет шестизначная.
        - В рублях?!
        - Детка, в долларах!
        - Не может быть! Так почему же вы…
        - Почему не продали? Да вроде мы и так справлялись. А это твое наследство.
        - Мама, послушай, может нам сейчас и продать марку? Тебе на лечение! Я почитала в Интернете - в Израиле хорошо справляются с такими болячками!
        - Да я и тут прекрасно поправлюсь, что ты! Нет, это твое наследство. И не будем больше об этом говорить, хорошо? А теперь возьми книжку!
        - А там-то что?!
        - Нужно аккуратненько отделить приклеенный форзац. Он только полями прикреплен. Ножичком попробуй!
        Поля отошли легко - клей давно пересох. Под форзацем оказалась сложенная вдвое бумажка - когда-то голубая, а теперь пожелтевшая и обветшавшая. Я осторожно развернула - какое-то письмо, написано по-французски…
        - Ну что, не узнаешь почерк? - улыбаясь, спросила мама.
        - Как я могу узнать, интересно? Оно же девятнадцатого века! Вон, дата стоит: восемнадцатое… или шестнадцатое? Шестнадцатое июня 1828 года… И подпись… Боже мой! Мама, это что - правда его подпись?!
        Я, не веря своим глазам, смотрела на характерный росчерк в конце: «А. Пушкин»!
        - Да, это его письмо. У них был роман, у Александра Сергеевича и матери Елены Петровны. Она вообще была дама любвеобильная - в обществе даже злословили, что все ее пятеро детей от разных мужчин. Похоже, что один из старших братьев Елены Петровны - сын Пушкина. Прочти письмо - никаких сомнений не останется.
        Вот это да! Неизвестное письмо Пушкина! Да это же сенсация! Я забыла обо всем, разбирая летящие французские строчки - руки у меня дрожали от восторга. Дочитав, я покачала головой:
        - Да-а… Ничего себе… Но там только намек на отцовство.
        - Но какова была наша прародительница!
        - И не говори! А представляешь, вдруг бы оказалось, что Елена Петровна тоже дочь Пушкина, а?
        - Это вряд ли.
        Так неожиданно открывшиеся семейные тайны воодушевили меня, и я уже не так сильно переживала из-за беременности - а, что будет, то и будет! Не пропадем. Но все-таки надо, пожалуй, осчастливить Евгения Леонидовича новостью про ребенка… Выбрать подходящий момент… Но подходящий момент никак не выбирался, потому что Евгений Леонидович пропал из поля моего зрения, а когда я догадалась спросить про него у коллег, оказалось, что он в больнице - внезапно обострилась язва. Мне стало как-то тревожно на душе - и не зря. Через неделю ко мне пришла его жена.
        Я сразу поняла, кто это, хотя ни разу ее не видела. Невысокая, черноволосая, усталая. Она явно нервничала, но держала себя в руках. Мы некоторое время смотрели друг на друга - я, слава богу, была не в халате: недавно вернулась из школы и еще не успела переодеться, так что выглядела вполне прилично. Я молча отступила к стене и приглашающе взмахнула рукой: проходите! Мы уселись на кухне.
        - Вижу, вы знаете, кто я, - сказала она, внимательно на меня глядя.
        Я пожала плечами.
        - Меня зовут Нина Александровна.
        - Елена Сергеевна.
        - Я в курсе. Да, вы красивая! Очень красивая. И молодая. Послушайте, Лена… Елена Сергеевна! Зачем вам мой муж? У вас еще будет масса возможностей в жизни, с такой-то внешностью!
        - А если я его люблю?!
        - Да что вы знаете о любви?! Ладно, ладно, хорошо, я верю, что вы его любите. Но он вас не любит.
        - Вы уверены?!
        - Да! Я знаю Женю! Это не любовь, это… вожделение, похоть. Мания! Он вас хочет! А любит меня. И наших детей. Он болен вами! А болезнь кончается либо выздоровлением, либо… смертью. Женя больше не в силах это выносить! Эти мучительные отношения!
        - Откуда вы знаете?!
        - Он мне все рассказал. Просил прощения. Умолял спасти.
        - Он вам все рассказал?!
        Я встала и отошла к окну, чувствуя, что Нина смотрит мне в спину. Он ей рассказал! Господи, как больно… Я вздохнула поглубже, снова села напротив нее, гордо выпрямилась и надменно сказала:
        - Я не держусь за вашего мужа. Я за ним не бегала и не соблазняла. И сейчас не стану. Можете ему так и передать! Он мне больше не интересен.
        - Спасибо, - тихо произнесла Нина. - Спасибо! Вы не представляете, как он переживает! У него был нервный срыв, обострилась язва…
        - Меня не волнуют его переживания. У меня своих хватает. Это все? Или вы еще от меня чего-то хотите?
        - Да! Я прошу вас уйти из школы! Если Женя не сможет видеть вас каждый день, ему будет легче перенести ваше расставание!
        - И куда же я пойду?! Вы прекрасно знаете, как у нас непросто найти работу!
        - Я как раз хотела предложить вам место!
        - Что, секретарши?
        - Нет, ну что вы! Мы решили музеефицировать Усадьбу, получили грант, есть спонсоры, и директор уже назначен. Это Федор Николаевич Челинцев, вы должны его знать, историк, известный наш краевед. А вам мы предлагаем должность хранителя. Конечно, там сначала будет ремонт, да и хранить пока нечего, но зато какие перспективы!
        - Я знаю Федора Николаевича, он в пятом классе вел у нас историю, потом ушел куда-то… Подождите, вы это серьезно?! Я же ничего не понимаю в музеях!
        - Научитесь! Мы пошлем вас на стажировки, поездите, посмотрите, что и как в музеях-усадьбах - Поленово, Ясная Поляна, Мураново, Пушкиногорье… И зарплата будет гораздо больше, чем в школе!
        Я смотрела на нее во все глаза - работать в Усадьбе?!
        В нашей Усадьбе!
        Что сказала бы Онечка?!
        Но как быть с моей беременностью?!
        - Я подумаю.
        - Конечно! Но не очень долго, хорошо?
        Нина поднялась, я проводила ее до двери.
        - Вы ведь сдержите свое слово, да? Не будете искать встреч с Женей?
        - И не собираюсь! Мне не нужно такое ничтожество!
        - Да, возможно, вы правы. Но… это моё ничтожество. Моё.
        Через неделю я позвонила Нине Александровне и сказала, что согласна. В школьные годы я часто бывала в Усадьбе, но никогда в самом доме. Впервые я попала туда в шесть лет. Мы отправились «всем кагалом», как выражалась Маняша. Онечка тогда уже плохо передвигалась и далеко гулять не ходила. Маняша раздобыла складную инвалидную коляску - до Усадьбы мы доехали на автобусе, а там возили Онечку, словно барыню, по аллеям старого парка. И мама присоединилась - каждый мамин приезд был для меня праздником, так что этот день моя память расцветила самыми радужными красками! Наверно, это случилось в начале мая, потому что вовсю цвела сирень и реяли на ветру красные знамена и транспаранты. Я собирала ландыши и еще какие-то мелкие цветики, а мама сплела мне веночек из одуванчиков. Помню пруд и плотину, дом с колоннами, девушку с разбитой урной, которая мне не понравилась, потому что черная и некрасивая…
        - Урну с водой уронив, об утес ее дева разбила. Дева печально сидит, праздный держа черепок. Чудо! не сякнет вода, изливаясь из урны разбитой; дева, над вечной струей, вечно печальна сидит… - медленно проговорила Онечка и заплакала. Тогда я не понимала почему.
        Второй раз я оказалась там вместе со своим пятым классом - Евгений Леонидович водил нас в поход. Мы прошли всего-то километров шесть или восемь, но гордились собой страшно! Стояла золотая осень, вся Усадьба была засыпана чуть не по колено желтыми листьями лип и кленов, а ветер все кружил и кружил в воздухе разноцветье опадающей листвы. Мы с воплями и криками гонялись друг за другом в этой круговерти и с визгом ныряли в кучи опавших листьев. Потом Евгений Леонидович увел нас на другой берег пруда, разжег костер, настроил гитару… Нет, не стоит об этом вспоминать.
        С друзьями мы ездили в Усадьбу покататься на лыжах, летом купались в пруду, а осенью лазили в сад за яблоками. Последний раз я попала туда в девятом классе на зимних каникулах - Валерка Кудрявцев уговорил меня покататься на лыжах. Кончилось это плохо: я упала, спускаясь с горки, и сломала лыжину. Валерке попало - лыжи были отцовские, а я недели две хромала, потому что вывихнула ногу…
        И вот теперь я ехала в Усадьбу с совершенно другим чувством. Погода, правда, не благоприятствовала - ветреный апрельский день, слякоть… Я промочила ноги, пробираясь по колдобинам, страшно замерзла и мрачно думала: как же я буду добираться сюда каждый день?! Пусть Усадьба недалеко от города, но ехать сюда надо на двух автобусах, которые ходят редко. Не пешком же? Летом еще туда-сюда, но зимой… Может, зря я согласилась?!
        Вошла, огляделась - в доме я оказалась впервые, но Онечка много мне рассказывала об усадебной жизни, так что я представляла, где что. Прошлась по первому этажу - пусто и пыльно, кое-где стоит разрозненная мебель, современная и старинная, и та и другая замызганная, на полу сор и смятые бумажки. Я поднялась на второй этаж, свернула направо - вот он, будуар Елены Петровны! Комната была совершенно пуста. Окна выходили в парк - я подошла, выглянула: да-а, парк, конечно, зарос. Онечка рассказывала, что из окна будуара был виден пруд, к которому вела лестница, а внизу сидели два мраморных льва…
        Я закрыла глаза и прислушалась, а дом вдруг глубоко вздохнул. Все это время я чувствовала, что он присматривается ко мне - я проходила комнату за комнатой, и везде за мной вились еле слышимые шепоты, вздохи и скрипы: они обсуждали меня, все эти колонны и эркеры, чудом сохранившиеся вазоны и кресла, люстры на цепях и наборные паркеты, кафельные печи и камины. Дом вздохнул, а я рассмеялась: меня признали! Хозяйка вернулась! «Да, теперь ты здесь хозяйка», - беззвучно сказала Елена Петровна, и я невольно оглянулась, но увидела не свою прапрабабку, а немолодого мужчину в круглых очках с очень сильными линзами, стоящего в дверях. Он опирался на палку и рассматривал меня, потом шагнул вперед. Двигался он, несмотря на полноту и палку, очень легко: казалось, он привязан к своей трости, словно воздушный шарик, и если отпустит ее - взлетит. Он подошел совсем близко и улыбнулся:
        - Здравствуйте, Елена Сергеевна! Ведь это вы? Федор Николаевич Челинцев - к вашим услугам! Как я рад вас видеть! А то я один совсем тут замотался. Пойдемте, я покажу ваш кабинет!
        И он шустро двинулся в сторону лестницы. Я за ним еле поспевала! Так же трудно было уследить за его быстрой и невнятной речью - Федор Николаевич слегка картавил. Картавил, хромал, пыхтел и потел, ничего не видел в двух шагах, но был настолько обаятелен, энергичен и преисполнен энтузиазма, что мгновенно заразил и меня, так что идея музеефикации Усадьбы, пару минут назад казавшаяся вполне безнадежной, вдруг заиграла новыми красками и возможностями. Федор Николаевич говорил долго, и только я открывала рот, чтобы спросить о чем-нибудь, как он, еще не услышав вопроса, отвечал мне:
        - Таков в общих чертах план действий. Пока идет ремонт, нам с вами надо продумать концепцию экспозиции. Я дам вам свои заметки, посмотрите, подумайте. Предлагаю вам сразу же съездить куда-нибудь вроде Ясной Поляны, присмотреться. И конечно, необходимо развернуть рекламную кампанию - это я поручаю вам: пресса, телевидение, всякое такое. Да, и неплохо бы заручиться поддержкой местного бизнеса - пока спонсор оплачивает ремонт, но впереди еще немало расходов.
        - Федор Николаевич, я правильно понимаю, что почти ничего не сохранилось из прежней обстановки?
        - А, вас напугала пустота в залах? Нет, кое-что сохранилось! Я распорядился перенести особо ценные вещи на время ремонта в Каретный сарай. Да, вот еще статья расходов - на реставрацию!
        - Вы знаете, мы могли бы обратиться к местным - я знаю, что после революции Усадьбу разграбили. Вдруг у кого-то до сих пор хранятся вещи отсюда? Может, подарят?
        - Хорошая идея! Вот еще дело для вас, действуйте! Да, кстати - нам выделили машину с шофером, но я езжу на своей инвалидной - с ручным приводом, так что музейное авто к вашим услугам! Договоритесь с шофером, чтобы заезжал за вами по утрам. А сейчас я покажу вам, что в Каретном сарае - неплохо бы составить опись. Пожалуй, для начала вам надо пройти стажировку по музейному учету! Я договорюсь с каким-нибудь музеем…
        Домой я возвращалась, переполненная впечатлениями. Было ощущение, что в меня проник какой-то вирус - озноб, лихорадка, радостное предвкушение! «Как интересно жить!» - подумала я и первым делом достала коробку с записками Онечки, надеясь прочитать там про Усадьбу. Она вела дневники на протяжении сорока с лишним лет, начав в 1953 году: первая запись сообщала о смерти Сталина. Писала она в общих тетрадях на 48 листов мельчайшим бисерным почерком: если листы были в клеточку, то на каждом ряду, а если в линейку, то умещала в один ряд две строки. Я уже заглядывала в эти тетрадки, но отложила: такая мелкая рукопись, да еще по-французски! Но теперь-то я просто обязана прочесть все! Я взяла первую тетрадь и пошла к маме - она вязала, полулежа на диване. Я поправила ей подушку и поцеловала:
        - Что ты вяжешь?
        - Пинеточки! - улыбнулась она. - Для нашего мальчика.
        - А вдруг это девочка?
        - Значит, пойдут девочке!
        Я села рядом и открыла дневник:
        - Хочешь, я почитаю это вслух?
        - Давай! Наконец-то мы узнаем все тайны.
        Мама не так хорошо знала французский, поэтому я переводила ей с листа. Мы не торопясь продвигались вперед, разматывая бисерный клубочек Онечкиных французских фраз - и так же медленно разматывались мамины разноцветные клубочки: желтые пинеточки, беленький чепчик, бирюзовая распашонка…
        Петля за петлей, день за днем.
        Глава 2. Онечка
        Мне ничего не известно о моем происхождении и настоящем имени.
        16 апреля 1899 года (по юлианскому летоисчислению) монахини Покровского монастыря, расположенного в пяти верстах от города Козицка, выйдя после вечерни из храма Покрова Пресвятой Богородицы, были поражены зрелищем внезапно выпавшего снега - за время службы его навалило так много, что нога уходила по щиколотку. Явление тем более удивительное, что весна в том году случилась ранняя и на березах уже проклюнулись зеленые листочки.
        Подходя к своей келье, игуменья услышала чей-то жалобный писк. Подумав, не кошка ли это, она приблизилась к месту, откуда доносился звук, и обнаружила стоящую в нише стены большую корзину, а в ней плачущее дитя. Матушка подхватила корзину и побежала с ней в келью. Осмотрев ребенка, которому на вид было не более трех месяцев, она не нашла никаких записок. Девочка одета была весьма скудно и замерзла. Креста на ней не обнаружилось, и настоятельница решила, что надобно будет окрестить ребенка, когда оправится: как говорится, лучше перебдеть, чем недобдеть!
        При последовавшем через три дня крещении девочку нарекли Хионией - в честь Солунской мученицы, день памяти которой как раз 16 апреля и отмечался. К тому же на греческом языке Хиония означало «снежная», что как нельзя лучше подходило к внешности белокурого ребенка с очень светлыми глазами и в то же время напоминало о неожиданном апрельском снегопаде.
        Этой девочкой была я. Фамилию мне дали Найденова, а отчество - Петровна, поскольку подкинули меня между двумя Петрами: шестого апреля - святой мученик Петр Казанский, а двадцатого - Петр Святитель Киевский. Полиция предприняла необходимые розыски, но никого не нашла, и я осталась при монастыре.
        Когда мне исполнилось шесть лет, княгиня Елена Петровна Несвицкая, урожденная Долгорукая, чье имение располагалось в полутора верстах от монастыря, взяла меня к себе, восхитившись живостью и сообразительностью прелестного ребенка. Говорю об этом с ее слов, сама же никакой особенной прелести в себе не замечала очень долго, но что была сообразительна, признаюсь без ложной скромности: к пяти годам уже умела грамоте и бойко читала акафисты, а молитву «Символ веры» могла сказать наизусть, ни разу не запнувшись.
        Воспитывали меня монашки строго, тем удивительнее мне было оказаться в Усадьбе, роскошь которой смутила детское воображение. Помню этот день очень отчетливо и, оглядываясь в прошлое, вижу маленькую белокурую девочку в длинной черной юбке и белой кофточке, замершую посреди огромного, как мне тогда казалось, зала. Наверно, я запомнила свое отражение в одном из зеркал, которые поразили меня чрезвычайно, потому что до сих пор я ни одного зеркала не видела.
        Меня отвели в детскую и поручили нянюшке. Няня Глаша помыла меня в большом медном корыте - я очень стеснялась, но не смела перечить. Потом она заплела мне косу и нарядила в белое платьице с оборками и кружевами, перепоясанное ниже талии широким розовым кушаком - Елена Петровна заранее посылала одну из горничных в Тверь за моим «приданым». Глаша покормила меня сладкими белыми булками, каких я никогда прежде не пробовала, а в кружечку налила что-то горячее и очень вкусное, коричневого цвета - это было какао. Потом мы пошли к моей благодетельнице, которая осмотрела меня очень внимательно и похвалила:
        - Хорошая девочка! Пойдем, милочка, я тебя кое с кем познакомлю! - и взяла меня за руку. Я, раскрыв рот, озиралась по сторонам с каким-то даже благоговением - после монастырских келий Усадьба представлялась мне царским дворцом. Шли мы, как мне показалось, очень долго. Наконец Елена Петровна отворила какую-то дверь, и мы вошли в небольшую, но очень уютную классную комнату, где нас почтительно приветствовал высокий дяденька в очках, на которые я так и уставилась, поскольку тоже раньше не видала. Ох, скольким же вещам пришлось мне удивляться, пока не привыкла!
        Дяденька оказался гувернером - его воспитанника, сидящего за столом, я не сразу заметила, а он уже давно рассматривал меня и улыбался. Наконец я увидела мальчика в бархатном синем костюмчике, с виду моего ровесника - он вылез из-за стола и подошел ко мне. Я опять застеснялась и смущенно прижалась к Елене Петровне - ее я уже знала и не боялась, а мальчиков раньше никогда не встречала. Она рассмеялась:
        - Не бойся, деточка! Алеша тебя не обидит! Он у нас настоящий рыцарь!
        Я не знала, что такое рыцарь, но мальчик выглядел совсем безобидным и смотрел на меня так ласково, что я успокоилась.
        - Вот, Алешенька, подружка тебе! - сказала Елена Петровна, слегка подтолкнув меня к Алеше. Он взял меня за руки и… и поцеловал в обе щеки! Я вся залилась краской и посмотрела снизу вверх на Елену Петровну: разве это прилично?! Она улыбалась:
        - Ну вот и познакомились. Идите, дети, играйте!
        - Как тебя зовут? - спросил Алеша.
        - Онечка… - прошептала я, потупившись.
        - Онечка! Какое милое имя! А я подумал - ты Снегурочка! Такая вся беленькая!
        - А кто это - Снегурочка?
        - Ты не знаешь?!
        - Нет…
        - Я расскажу!
        Так началась моя новая жизнь. Довольно скоро я позабыла монастырские порядки и стала обычным ребенком - веселым и шаловливым, хотя шалости мои были весьма невинными. Елена Петровна привечала меня, Алеша всячески опекал, так что скоро и все домашние полюбили маленькую воспитанницу. Я была послушным и услужливым ребенком, никогда не капризничала и с искренним доброжелательством относилась ко всем обитателям Усадьбы, будь то конюх или горничная. Но, несмотря на доброе отношение к себе моей благодетельницы и ее внука, я всегда помнила свое место и понимала, что не ровня барчуку Алеше. Мать игуменья, навещавшая меня время от времени, неустанно об этом напоминала.
        Поначалу меня ничему специально не учили, но я сама впитывала знания как губка, сидя рядом с Алешей во время занятий, и гувернер Карл Фрицевич, увидев мое усердие, стал и мне давать задания, побуждая своего воспитанника к невольному со мной соревнованию. Читала я гораздо лучше Алеши, легко разбирая даже церковнославянскую вязь, да и писала грамотнее, а уж почерк точно был лучше Алешиного корябанья. Зато совсем не знала арифметики, и тут уже Алеша меня просвещал. Я оказалась очень способным ребенком и в один прекрасный день поразила княгиню, приветствуя ее поутру на чистом французском языке и с хорошим произношением.
        Думаю, что сильно развлекала Елену Петровну своим простодушием, непосредственностью и наивной религиозностью - сама она была настроена весьма скептически, и никакой религиозной экзальтации в ней не наблюдалось, хотя все обряды исполнялись исправно. Но гораздо больше занимала Елену Петровну моя способность к предвидению будущего, обнаружившаяся случайно. Я сама и не подозревала, что в этом есть что-то экстраординарное. Так, я всегда заранее знала, когда придет с визитом мать игуменья или когда соберется навестить нас младший сын княгини - Николай Львович. К тому же я выигрывала у Алеши любые пари, угадывая, что за пирожное подадут за обедом или какого цвета будет Halstuch на гувернере.
        Карл Фрицевич был порядочным франтом, правда, несколько отставшим от моды - Николай Львович, к примеру, уже повязывал галстук-бабочку, вошедший в употребление после второго представления оперы Джакомо Пуччини «Мадам Баттерфляй», когда весь оркестр появился перед публикой в подобных галстуках. А у Карла Фрицевича было множество атласных шейных платков самого разного цвета: от давленой брусники до модного оттенка электрик, с узором из турецких огурцов, звезд или дубовых листьев. Надевал он их, соотносясь лишь с собственным настроением, и скреплял жемчужной булавкой, подаренной ему Еленой Петровной по случаю сорокапятилетия.
        Карл Фрицевич был из обрусевших немцев, но эксцентричностью мог превзойти любого англичанина: каждое утро в любую погоду он бегал по аллеям парка, смущая молоденьких горничных своим голубым исподним, потом еще и нырял в пруд голышом, а зимой обтирался снегом. В городе ему приходилось трудней, но он и там как-то устраивался. Повзрослев, Алеша стал составлять гувернеру компанию - спортивную форму ему выписали из Лондона. Я тоже хотела участвовать в таком развлечении, но Елена Петровна сказала, что для девушки это неприлично.
        Мы с Алешей очень привязались друг к другу: мама мальчика давно умерла, отец о нем не вспоминал, так что мы с Еленой Петровной и составляли всю его семью. Забавно, что у нас троих оказалось одинаковое отчество, хотя мое выбрано было случайно. Еще, конечно, существовали Алешины кузины, с которыми я познакомилась первой же зимой, когда мы приехали в Санкт-Петербург. Наденька и Зиночка - Нинишь и Зинь-Зинь, как звали их домашние, встретили меня с ревнивой настороженностью, считая Алешу своей собственностью. Они походили друг на друга как близнецы, хотя были погодками: темные кудри, ярко-голубые глаза, румяные щечки - как и у Алеши.
        Не найдя, к чему придраться - я была скромна, хорошо воспитана, а одета не хуже их, они постепенно прониклись ко мне снисходительным дружелюбием, особенно младшая Зинь-Зинь, которой тогда только что исполнилось пять лет.
        Я сильно выделялась на их фоне, как белый мотылек среди ярких бабочек. Особенно всех восхищали мои волосы необычного оттенка бледного золота, которые из-за их густоты и длины приходилось по-простонародному заплетать в косу - а я так мечтала о локонах, как у кузин! Но Елена Петровна категорически не позволяла мне укоротить волосы, которые спускались уже гораздо ниже пояса. На всех маскарадах я изображала Лорелею или Ундину, а Алеша, конечно же, был средневековым рыцарем в сверкающих латах, изготовленных рукодельным Карлом Фрицевичем из папье-маше и фольги.
        Карл Фрицевич, кстати сказать, весьма интересовался моими необычными способностями и даже хотел показать меня какому-то профессору, исследующему феномен ясновидения, но Елена Петровна воспрепятствовала: ни к чему это! Она была далека от модной в то время мистики, никакого заигрывания с потусторонним миром не терпела и не одобряла увлечение своей невестки спиритизмом.
        Однажды, втайне от Елены Петровны, я все-таки приняла участие в спиритическом сеансе в качестве медиума, но ничего из этого не вышло, потому что меня все время разбирал смех. А после нескольких случаев я стала реже делиться своими откровениями и старалась скрывать свой дар от посторонних.
        Первый раз это был сон: я увидела чьи-то похороны: странное кладбище, нисколько не похожее на наши погосты, и вокруг какие-то экзотические деревья вроде пальм. Я записала сон в дневник и забыла о нем, а через несколько месяцев мы получили письмо из Аргентины, где сообщалось о смерти старшего сына княгини и Алешиного отца, Петра Львовича Несвицкого. Дата похорон совпадала с датой моего сна.
        А в следующий раз случилось так, что во время раута у Ксении Кирилловны, супруги Николая Львовича, я обратила внимание на одного гостя: он выглядел вполне здоровым и бодрым, но я невольно вскрикнула и зажала себе рот рукой, а кузины тут же принялись теребить меня:
        - Что?! Что ты увидела?!
        Но я сказала, что у меня просто зуб разболелся, и убежала к себе: на самом деле я увидела, как из-под розовощекого лица этого дамского угодника и бонвивана вдруг проступил череп! Через неделю бонвивана застрелил ревнивый муж, застав того на месте преступления. Я ужаснулась. И стала прилагать все усилия, чтобы сдерживать свои эмоции при очередном видении, даже пыталась вообще избегать таких случаев, но это, похоже, было не в моей власти.
        Мы подрастали, и наша с Алешей привязанность только крепла. Через три года после моего появления в Усадьбе Алеша поступил в гимназию Гуревича, и мы окончательно перебрались в Санкт-Петербург, в особняк Елены Петровны, расположенный на берегу Невы напротив Смольного монастыря, и приезжали в Усадьбу только на лето. Впрочем, лето у Елены Петровны начиналось уже в мае, а то и в конце апреля, смотря по погоде - она никак не желала пропустить цветение яблонь в своем огромном саду. В иные годы яблок рождалось столько, что обламывались ветки, и Елена Петровна делилась с монастырем, откуда потом присылали нам очень вкусную яблочную пастилу.
        Уезжали из Усадьбы мы обычно поздней осенью, после того, как окончательно опадали золотые листья лип и кленов. Пока мы пребывали в Усадьбе, за Алешей присматривал дядя Николай, в семье которого он жил.
        Конечно, мы виделись с Алешей на каникулах, но все равно страшно скучали, так что с каждым годом наши с ним расставания и последующие встречи делались все более нежными, что не могло не беспокоить Елену Петровну. Повзрослев, я часто задумывалась: что же заставило княгиню взять меня в дом? Она не была сентиментальна и не отличалась особенной добротой, хотя и злой ее нельзя было назвать. Мне часто казалось, что она пригрела меня, словно котенка или щенка - беспородного, но красивого и забавного. Ее предки заводили арапчат и карликов, а Елена Петровна нашла себе Снегурочку.
        Не думаю, что, забирая меня из монастыря, она как-то задумывалась о моем будущем, но она уж точно не рассчитывала, что я стану ее невесткой и матерью ее правнуков. Неужели она не предполагала, к чему может привести столь тесное общение двух романтически настроенных молодых людей? Мне не хочется думать, что она была настолько цинична и сознательно растила меня для удовлетворения любовного пыла своего внука. Возможно, она просто позабыла, каково это - быть молодой и влюбленной, все-таки Елене Петровне уже исполнилось восемьдесят.
        Но, глядя на мою расцветающую красоту и нашу с Алешей взаимную привязанность, княгиня начала задумываться: она-то прочила в жены Алеше кого-то из его кузин - Нинишь или Зинь-Зинь. Я помню, что стала часто ловить на себе ее внимательный взгляд и недоумевала, в чем провинилась. Но если Елена Петровна собиралась предпринять какие-то меры, то она уже опоздала: еще в тринадцать лет мы с Алешей обменялись клятвами в вечной и неизменной любви - в парке под плакучей ивой, на коре которой Алеша вырезал перочинным ножиком традиционное сердце, пронзенное стрелой, с нашими инициалами внутри: «А.Н. + О.Н.». А потом мы скрепили клятвы поцелуем, еще вполне невинным.
        Когда мне исполнилось шестнадцать лет - как мы предполагали, не зная настоящей даты моего рождения, Елена Петровна начала усиленно искать мне жениха, который внезапно нашелся сам: Степан, сын управляющего Федота Игнатьевича Матвеева, вдруг явился просить моей руки. Я довольно знала Степу, который был уже вполне взрослым молодым человеком и имел хорошую должность в одном из коммерческих банков. Так что с какой стороны ни взгляни, партия очень достойная для такой девушки, как я. Он давно вздыхал и краснел при виде меня, но я держалась строго и никак его не поощряла.
        Елена Петровна поговорила со Степаном и позвала меня. Я, потупив глаза и дрожа от волнения, выслушала ее речь, а потом кинулась ей в ноги и со слезами принялась умолять не выдавать меня за Матвеева:
        - Я лучше уйду в монастырь! - плакала я.
        - В монастыре ты уже была, - отмахнулась Елена Петровна. Тогда я не выдержала и призналась в том, что мы с Алешей любим друг друга, и я не могу выйти ни за кого другого, потому что поклялась ему в верности, и лучше уж в омут, чем жить с нелюбимым!
        - Прямо так и любите? Ох, дети-дети…
        Я любила Алешу так, что не передать словами, и клятвами мы обменялись, но никогда я не надеялась, что нам позволят обвенчаться! Безродная приживалка, взятая из милости, пусть даже и воспитанная, как барышня, - разве я ровня Алексею Несвицкому?! Я прекрасно осознавала свое положение и была готова к тому, чтобы вернуть Алеше слово и постричься в монахини, если бабушка заставит его жениться на достойной его положения невесте. Но никогда, никогда не приходило мне в голову, что я могу выйти за кого-то другого!
        Елена Петровна мрачно задумалась, а я смотрела на нее с мольбой - волнение мешало мне понять, что она чувствует и о чем думает, а она, не выдержав моего напряженного взгляда, закрыла глаза. Не знаю, сколько длилось наше молчание, но вдруг что-то изменилось, как будто тонкая трещинка появилась на льду - одна, другая, третья! Неужели княгиня смягчится?! Неужели… благословит нас?! Елена Петровна тяжко вздохнула и взглянула на меня:
        - Все равно Алеше еще рано женится. Семнадцать лет, мыслимое ли дело!
        - Мы подождем! - затрепетала я.
        - Вот и подождите. До его совершеннолетия. А там видно будет.
        Я радостно закивала, подозревая, что Елена Петровна рассчитывает за это время как-то охладить нашу привязанность и найти Алеше другую, более подходящую невесту. Но я была уверена в своем рыцаре. Всего-то года четыре подождать, подумаешь!
        - К тому времени я помру, тогда и делайте что хотите, - устало сказала Елена Петровна, а потом добавила, усмехнувшись: - Если только ты меня раньше не отравишь.
        Я вспыхнула и резко поднялась. Хотела что-то сказать, но горло сдавило спазмом. Наверно, лицо мое страшно изменилось, потому что я увидела испуг в глазах Елены Петровны, которая протянула ко мне руку и растерянно пробормотала:
        - Что ты! Я ж пошутила!
        Но я уже бежала к дверям. Выскочила на крыльцо и понеслась, не разбирая дороги. Слезы застилали мне глаза, и я ничего вокруг не видела. Остановил меня только внезапно грянувший колокольный звон - я остановилась и машинально перекрестилась на виднеющийся впереди золотой купол с крестом. Оглядевшись, я поняла, что оказалась на дороге, ведущей к монастырю: вокруг стройными рядами стояли корабельные сосны.
        Сзади раздался какой-то крик - я оглянулась: это была горничная Стеша, которая, видно, давно бежала за мной и совершенно запыхалась. Увидев ее, я снова сорвалась с места. Тут с боковой дороги выехала бричка с управляющим, и Стеша закричала, чтобы Федот Игнатьевич меня задержал. Он соскочил на землю и заступил мне дорогу:
        - Куда это барышня направляется? - но увидел мое лицо и уже другим тоном спросил: - Что случилось, Хиония Петровна? Кто вас обидел? - Я зарыдала с удвоенной силой, тогда он посадил меня в бричку и опустил откидной верх. Потом дал мне свой носовой платок и погладил по голове: - Ну, отчего ж вы так убиваетесь, Онечка?
        - Я не пойду за вашего сына! - выпалила я.
        - А он что, посватался?
        - Ни за что не пойду!
        - Да и не надо, кто ж вас заставит? На нет и суда нет. Ишь, и с отцом не посоветовался, торопыга. Я бы ему сразу сказал, что напрасно старается.
        - А Елена Петровна…
        Тут я снова вспомнила ее слова и меня затрясло.
        - Ах ты, господи! Да что ж такое, деточка?
        И я вывалила ему все: и про наши с Алешей клятвы, и про все прочее:
        - Как она могла мне такое сказать?! Я же… всю жизнь! Я так старалась! Я никогда… Как она могла-а…
        - Ну ладно, ладно! Она пошутила! Вы же знаете княгиню: иной раз что-нибудь эдакое скажет, а потом сама жалеет. Она же сейчас, поди, в обмороке! Вон, Стешу за вами послала! А далеко ли вы бежали-то, Хиония Петровна?
        - В монасты-ырь…
        - Да, беда. Поедем домой, деточка? Поедем, поедем, ничего! Все будет хорошо!
        И мы поехали. По дороге подобрали бедную Стешу, которая сразу же принялась целовать мне руки и причитать:
        - Ой, да что ж вы, барышня, удумали! Елена-то Петровна решила, что вы к пруду топиться побежали!
        - Топиться?! - воскликнул Матвеев. - Ну нет, этого мы никак не можем позволить!
        И надбавил ходу. Увидев меня, Елена Петровна поднялась с кресла и распахнула объятия, а я с рыданием кинулась к ней на шею:
        - Простите меня, простите неблагодарную!
        - Это ты меня прости, дитя мое, - дрожащим голосом сказала Елена Петровна. - Совсем я из ума выжила…
        Вечером я написала письмо Алеше, но ни словечком не обмолвилась о нашей с Еленой Петровной размолвке, только сообщила, что бабушка велела нам ждать до его совершеннолетия. Нам казалось, это так недолго!
        31 мая 1914 года Алеша окончил курс в гимназии Гуревича, получив аттестат зрелости, похвальный лист и золотую медаль лучшего ученика. Он начал готовиться к поступлению на юридический факультет Санкт-Петербургского университета, но 28 июня Гаврило Принцип застрелил в Сараево австрийского эрцгерцога Франца Фердинанда, а шестого августа Австро-Венгрия объявила войну России. Так началась Великая война, названная впоследствии Первой мировой.
        Конечно, наш рыцарь Алеша не мог остаться в стороне! Я проплакала все глаза, но отговаривать не стала, понимая, что бесполезно. Мы повторили нашу клятву и обменялись медальонами с фотографиями - шнурок к Алешиному медальону я связала из собственных волос. Бабушка, как водится, узнала обо всем последней, так что ей пришлось смириться. Я проводила вольноопределяющегося Алексея Несвицкого до вокзала и долго махала вслед уходящему поезду белым платочком. Елена Петровна простилась с внуком дома. Она сразу резко постарела и стала выглядеть на все свои восемь с лишним десятков лет - у нее даже начала трястись голова, чего раньше не наблюдалось.
        - Скажи мне, душенька, - обратилась ко мне она, глядя на меня глазами, полными слез. - Скажи, что ты чувствуешь своим сердечком: увидим ли мы еще нашего мальчика?
        - Да! - ответила я твердо, потому что именно так и чувствовала. После нашей дикой ссоры и последующего примирения Елена Петровна стала относиться ко мне гораздо нежнее, хотя по-прежнему лелеяла надежду пристроить за Алешу одну из кузин. Тут удача неожиданно оказалась на моей стороне: Надя, которую никто больше не называл детским прозвищем Нинишь, уже обручилась, а Зинь-Зинь была еще слишком юна для замужества и к тому же знала о нашей с Алешей любви и вполне нам сочувствовала.
        Через пару недель зашел попрощаться Степан Матвеев - со дня его неудачного сватовства мы не виделись. Я знала, что отец устроил ему выволочку: зачем полез в воду, не зная броду? А Степа оправдывался тем, что Елена Петровна первая заговорила с ним о возможной женитьбе, выведала его чувства и так ловко подвела к предложению руки и сердца, что он и опомниться не успел! Сам он робел передо мной и только собирался с силами поведать о своей любви. Степан конфузился, разговаривая со мной, но я говорила с ним очень ласково, изо всех сил стараясь сдерживать слезы, потому что ясно видела у него за плечом ангела скорой смерти.
        - Я знаю, Хиония Петровна, что вы помолвлены. Что ж, не повезло мне. Но все равно, вы и только вы - звезда моего сердца!
        Он поцеловал мне руку и вышел, а я, постояв немного, побежала следом и в нарушение всех приличий схватила его за руки:
        - Степочка! Дорогой мой, пожалуйста, пожалуйста, будьте осторожны! Не лезьте на рожон! Умоляю вас! Поберегите себя ради вашего отца! Ради меня!
        Его глаза так и вспыхнули от радостной надежды, но тут же погасли. Он побледнел и отступил на шаг, вдруг поняв, что я хочу ему сказать. Некоторое время мы смотрели друг другу в глаза, потом он пожал плечами:
        - Что ж, чему быть - того не миновать. Прощайте, Онечка. Не поминайте лихом.
        И он повернулся, чтобы уйти, но я не выдержала, обняла его и поцеловала - как ни одна невеста не должна целовать никого, кроме своего жениха. Он глубоко вздохнул, постоял пару секунд с закрытыми глазами, а потом быстро ушел.
        - Я буду молиться за вас! - крикнула я ему вслед и перекрестила: - Храни вас Господь…
        Я получила от Степана несколько писем, в последнем были стихи Иннокентия Анненского: «Среди миров, в мерцании светил одной Звезды я повторяю имя…» Он погиб в середине апреля 1915 года во время Горлицкого прорыва. Федот Игнатьевич был безутешен - он рано овдовел и растил сына один. Так они и уходили, один за другим - наши женихи и мужья, наши братья, друзья и просто знакомые. А мы получали письма и переставляли флажки на картах военных действий, узнавая названия все новых и новых городов: Горлице, Тернополь, Брест-Литовск, Митава, Ковно…
        Мы с Надей Несвицкой, тоже проводившей своего жениха на фронт, последовали примеру императрицы и ее дочерей, став сестрами милосердия в Англо-Русском госпитале. Работы было много, и мы сильно уставали. Я оказалась крепче Нади и ни разу не упала в обморок, а брезгливости во мне никогда не бывало - сказывалось суровое монастырское детство. Но душа просто разрывалась от зрелища раненых солдат и офицеров, и я втихомолку плакала, вспоминая Алешу. Он писал так часто, как только мог, отдельно бабушке и гораздо более откровенно мне (насколько позволяла военная цензура).
        Письмо от 17 октября 1916 года оказалось последним. Только потом мы узнали, что Алеша был ранен и попал в плен к австриякам, откуда ему каким-то чудом удалось бежать и снова присоединиться к нашей армии. Его молчание сильно беспокоило нас с бабушкой, и мы неустанно молились за нашего мальчика. Но я чувствовала, что непосредственной опасности для Алеши пока нет, и успокаивала Елену Петровну как могла.
        Я стала совсем взрослой и наконец обрезала наполовину свои длинные волосы, которые потемнели со временем и больше не напоминали бледное золото. И Елена Петровна не сказала мне ни единого слова. Она вообще сильно изменилась и стала больше полагаться на меня, спрашивая моего мнения даже по тем вопросам, которые раньше легко решала сама, - я осознала с некоторым удивлением, что мы с ней словно поменялись местами. Это сказывалась старость, и я начала бояться, что бабушка не дождется обожаемого внука.
        В один из ясных морозных дней января 2017 года, когда я только что вернулась из госпиталя, Елена Петровна призвала меня к себе. У нее был семейный поверенный, и я заволновалась.
        - Сядь, душенька! У меня для тебя новости!
        - Что-то с Алешей?! - вскрикнула я.
        - Нет-нет! Вот послушай, что тебе Георгий Семенович скажет!
        Георгий Семенович говорил долго, а я слушала, изумляясь все больше и больше: Елена Петровна решила меня… удочерить! И мало того - нас с Алешей она назначала главными наследниками! В госпитале при виде гнойных ран и ампутированных конечностей я в обморок не падала, а тут потеряла сознание и свалилась со стула.
        Очнулась я на диване с мокрой салфеткой на лбу, а Елена Петровна, сама чуть не в обмороке, сидела рядом в кресле, держа наготове нюхательные соли. Чуть придя в себя, я кинулась целовать ей руки.
        - Не говори ничего! - прошептала она. - Просто прими.
        И я приняла. Мы действительно никогда не обсуждали принятое ею решение, но осуществить его так и не удалось: дело двигалось медленно, а февральский переворот потряс основы всего общества, так что дело об удочерении пришлось отложить до лучших времен, которые так никогда и не наступили. Впрочем, в завещание Елена Петровна меня включила, отписав мне Усадьбу и довольно приличную сумму денег: «Как поженитесь с Алешей - все ваше будет!» - теперь она совсем не была против нашего союза. Но и богатое наследство развеялось в дыму и пламени грядущей революции.
        В отличие от Елены Петровны, тяжело пережившей отречение от престола императора Николая II, ее демократически настроенный сын приветствовал завершение эпохи Романовых и даже щеголял с красным бантом, на что его более практичная супруга неодобрительно поджимала губы.
        Но эйфория Николая Львовича длилась недолго, а когда свершились Октябрьский переворот и последующая казнь царского семейства, он уже был настолько напуган, что решил увезти семью в Европу. Елена Петровна отказалась наотрез, как ее ни уговаривали Николай Львович, Ксения Кирилловна и Надя с Зиночкой. Даже Федот Игнатьевич подключился, но Елена Петровна была непреклонна: «Хочу умереть в России! Вон, Онечку заберите, а меня оставьте в покое».
        Я в уговорах не участвовала, потому что тоже ни в какую Европу не хотела: мне казалось, что в этом случае мы с Алешей совсем потеряемся. Так что они отбыли, а мы остались. Практичный Федот Игнатьевич уговорил нас переехать из особняка в его квартиру на Гороховой улице - недалеко от Мойки, а потом мы и вовсе перебрались в Усадьбу, где нам казалось безопаснее.
        Но и в нашей глухомани скоро появились комиссары, чтобы железной рукой повести к коммунистическому счастью застывших в оцепенении обывателей: никакого пролетариата у нас отродясь не бывало - ни фабрик, ни заводов поблизости не существовало, и жители занимались мелкими ремеслами и такого же масштаба коммерцией. Окрестные крестьяне, которых, кстати сказать, князья Долгорукие освободили от крепостной зависимости еще до 1861 года, были гораздо богаче горожан, разводя пуховых коз и выращивая в огромных количествах необыкновенно вкусный картофель и прочие дары природы, слава о которых дошла до обеих столиц.
        И конечно же, яблоневые сады - весенний ветер устраивал настоящую метель из розовых лепестков, а по осени урожай вывозили телегами. Особенно хороша была антоновка, а местная яблочная пастила даже демонстрировалась на Всемирной Парижской выставке 1900 года. Поэтому поначалу комиссаров в Козицке встретили настороженно, но потом нашлось немало желающих разрушить до основания прежний мир, чтобы построить на его обломках новый.
        Усадьбу национализировали и разграбили. Мы с Еленой Петровной загодя перебрались в одно из строений дальнего парка, где когда-то жили садовники. Маленький кирпичный домик сильно обветшал и плохо держал тепло, но выбора у нас не было.
        Федот Игнатьевич не оставлял нас без помощи, хотя никаким управляющим уже не был, потому что, собственно говоря, и управлять-то стало нечем. Он уговаривал нас переехать в Москву, где у него имелась квартира, но княгиня была не в силах совершить такое путешествие зимой. Ее сильно расстроило разорение родового гнезда, и она слегла, так что мы решили подождать до весны, надеясь на милость Божью.
        Но казалось, Господь отвернулся от нас. Еще в 1918 году комиссары закрыли монастырь - он тоже подлежал национализации. К счастью, многие монахини успели уехать, другие остались в монастырской гостинице, которую пока не трогали, а мать игуменью и экономку приютила княгиня. Так что мы кое-как теснились вчетвером в домике садовников, пребывая в тоске и печали: ведь у нас на глазах с куполов скидывали кресты и жгли иконы, выдранные из иконостасов! Но некоторые из местных, когда активисты не видели, выхватывали из огня обугленные иконы и уносили к себе, чтобы спрятать. Через пару месяцев, уже после нашего отъезда, игуменью и оставшихся монахинь арестовали и отправили в Сибирь. А в бывшем монастыре устроили овощехранилище и склад.
        Я все больше склонялась к тому, что нам с княгиней следует прислушаться к словам Федота Игнатьевича и уехать, не дожидаясь весны, по зимнику. Однажды ночью мне не спалось, и я вышла пройтись, накинув шубку. Тишина, легкий мороз, ясное небо усыпано звездами…
        Я долго стояла на крыльце, запрокинув голову, и любовалась сиянием звезд. Мне казалось, что я на острове - да так оно и было! Наш маленький домик в запущенном парке действительно был последним островком прежней жизни, канувшей в вечность. Никогда больше не испытывала я такого вселенского одиночества, такой горькой тоски. Мой мир рухнул, и душа корчилась под обломками. «Зачем ты нас оставил, Господи?! - воскликнула я, глядя в небо, и заплакала. - Зачем?!» Ответа я не получила. Черное небо, прекрасное и равнодушное, все так же сияло мириадами звезд. Я замерзла и хотела уже вернуться домой, как вдруг услышала шепот:
        - Онечка!
        Я замерла - неужели?! Да, это был он, рыцарь моего сердца: грязный, голодный, замерзший, со стертыми в кровь ногами. И не один, а с товарищем. После разгрома армии Юденича они пробирались в Крым, чтобы примкнуть к генералу Слащёву.
        Мы приняли их, как героев. Бабушка сразу ожила и не могла наглядеться на внука, монахини расспрашивали его товарища, а мы с Алешей только издали смотрели друг на друга и улыбались - но горькими были эти улыбки и печальными взгляды. За пять лет Алеша сильно возмужал, я тоже изменилась, и мы заново привыкали друг к другу. Сильно за полночь все наконец отправились спать. Я взяла Алешу за руку и привела в свою комнатушку. Мы обнялись.
        - Это я! - сказал Алеша мне на ухо. - И я все тот же.
        - И я все та же!
        Да, это были мы. В эту ночь я стала его женой, пусть и невенчанной. Мы любили друг друга так нежно, так исступленно! Так обреченно. Алеша обещал непременно вывезти нас из России - или только меня, если Елена Петровна не доживет. И сам верил в свои обещания. Я кивала, поддакивала, но даже не надеялась.
        Мы не спали всю ночь, и только к утру Алеша заснул у меня на груди. Я обнимала его, слезы так и лились - я их не вытирала. Я старалась запомнить навсегда эти последние мгновения нашей близости: гладила его плечи, целовала волосы, вдыхала запах. Потом все-таки задремала.
        Очнулась я от скрипа двери - не знаю, который был час, но уже давно рассвело. В дверях стояла Елена Петровна и смотрела на нас. Я смело встретила ее взгляд, но княгиня ничего не сказала, только вздохнула, а потом… перекрестила нас с Алешей, благословив незаконный союз.
        Следующим утром Алеша и его товарищ ушли.
        Больше мы с ним не виделись никогда.
        С этого времени я замолчала. Нет, какие-то необходимые слова я произносила, но разговаривать не могла, потому что с огромным трудом удерживала в себе крик: да что там крик - вой! Мне хотелось рыдать в голос, кататься по земле, рвать на себе волосы, завывая, как плакальщицы на похоронах: «Да на кого ж ты меня покинул?! Да зачем же ты меня оставил?! Сокол ты мой ясный! Сердце мое! Жизнь моя…» Но это было немыслимо. Елена Петровна смотрела на меня с состраданием, но когда она подошла с утешениями, я только помотала головой:
        - Ничего не говорите. Прошу вас. Не надо.
        И она не стала, только печально спросила:
        - Мы что, больше его не увидим?
        - Да, - с трудом выдавила я и вышла.
        Через неделю мы с Еленой Петровной уехали с Федотом Игнатьевичем в Москву. Его квартиру на Зубовском бульваре уже уплотнили, так что нам предстояло жить всем в одной комнате, хотя и большой. Но нам было все равно.
        Мне не хочется рассказывать, как мы существовали дальше, потому что вряд ли это можно назвать жизнью - выживание, и все. Моя жизнь покинула меня морозным утром 17 декабря 1919 года, и если бы не Елена Петровна, не знаю, что стало бы со мной. Она вдруг взбодрилась и словно помолодела - ни следа былой растерянности и слабости.
        Переехав в Москву, мы поселились в бывшей столовой Федота Игнатьевича, разгородив ее на две неравные части шкафом и ширмой: в большей половине поместились мы с Еленой Петровной, в меньшей - Федот Игнатьевич. Кухня и ванная были общими для всех соседей, которых набралось одиннадцать человек. Ведение хозяйства, конечно, легло на мои плечи, но Елена Петровна так поддерживала меня и утешала, что я только удивлялась. Нашим добытчиком был Федот Игнатьевич.
        Надо сказать, мы не совсем бедствовали, потому что княгиня позаботилась забрать драгоценности, но Федот Игнатьевич продавал их с большой осторожностью, дабы не вызывать лишних подозрений. А скоро надобность в продаже и вовсе отпала: в марте 1921 года советское правительство объявило о введении новой экономической политики, так что Федот Игнатьевич, имевший хорошую коммерческую сметку, быстро заделался преуспевающим «нэпманом», и мы даже смогли переехать на Солянку - в маленькую, но отдельную квартиру. Федот Игнатьевич был благоразумен и не стремился выставлять свое благосостояние напоказ, обходясь самым необходимым.
        К тому времени моей Маняше было уже три года. Родилась она 15 сентября - в день памяти Преподобной Марии Егисской. Я написала несколько писем на парижский адрес Несвицких, сообщая о рождении нашей с Алешей дочери, но ответа не дождалась. От Алеши мы получили единственное письмо, отправленное им в декабре 1921 года из Константинополя: ему удалось выбраться из осажденного большевиками Крыма на одном из последних пароходов, вместе с остатками разгромленной армии барона Врангеля.
        Путешествие, пусть и недолгое, было ужасным - Алеша, конечно, не обо всем писал, но многое читалось между строк: ему досталось место на железной палубе. Страшная скученность, голод, грязь, насекомые, очереди в уборную, очереди за глотком воды - единственной порции на весь день! Всеобщая раздраженность и грубость, отчаяние и страх перед будущим. Но тем не менее по вечерам часто пели хором, успокаивая душу родным напевом, вселяющим пусть призрачную, но надежду.
        В 1927 году скончалась моя благодетельница, которую я в последние годы называла матушкой. Елене Петровне было девяносто четыре года и пять месяцев. Я снова послала письмо в Париж и опять не получила ответа. Впрочем, я не была уверена, что мои письма вообще доходят.
        В этом же году Маняша пошла учиться, и если до этого времени мое влияние на нее было неоспоримым, то теперь за воспитание моей дочери взялась советская школа. Я с печалью смотрела на то, как правнучка княгини Несвицкой превращается в активную пионерку, а потом в комсомолку, и не могла ничего противопоставить воздействию новой идеологии, опасаясь за будущее своей девочки.
        Маняше было девять, когда скончался ее отец. Нет, я узнала об этом не из письма парижских родственников - он сам пришел ко мне попрощаться. Я сидела у окна и шила. Федот Игнатьевич в это время провожал Маняшу в школу: он относился к ней еще более трепетно, чем я, а Маняша обожала своего «дядю Дотю».
        Вдевая в очередной раз нитку в иголку, я вдруг услышала, как кто-то за моей спиной позвал: «Онечка!» Я оглянулась и вскочила, зажав рот ладонью: в дверях стоял Алеша! Он улыбнулся мне, помахал рукой, словно прощаясь, и ушел в коридор - я за ним. Он шел так быстро, что я никак не могла догнать, хотя бежала со всех ног по коридору, потом по лестнице. Выскочила во двор - Алеша приостановился, посмотрел на меня и сказал: «Прощай, любовь моя!» Я позвала: «Алеша, постой!», но он уже свернул за угол, а когда я туда добежала, его уже не было нигде. И только тогда я осознала, что видела Алешу-отрока: в гимназической форме и с ранцем. Таким он был в тринадцать лет, когда мы с ним дали друг другу клятвы любви и верности.
        Я страшно закричала и упала без чувств. В это время как раз вернулся Федот Игнатьевич: он поднял меня и привел домой, где я легла на кровать, отвернулась к стене и замерла без движения. Я пролежала так два дня, а потом…
        А потом чуть не совершила самый страшный грех, который только может совершить христианка. Оправдания мне нет: я даже про дочь забыла, настолько невыносима была для меня мысль, что Алеши больше нет на свете. Конечно, я еще с нашей последней с ним встречи знала, что мы никогда не увидимся. Знала, но не хотела знать. Все равно надеялась - могу же я ошибаться?! Надеялась вопреки всему. И вот надежды не стало.
        Я словно окаменела в своем горе и выполняла обязанности матери и хозяйки дома машинально. Наверно, я действительно была плохой матерью, как меня потом не раз упрекала Маняша, которую я любила до боли душевной и за которую беспокоилась всегда, сколько бы лет ей ни исполнилось. Но как я могла стать хорошей матерью, если сама выросла без родителей? Я привыкла к сдержанности в выражении чувств и впервые почувствовала, как любовь хлынула из моего сердца неостановимым потоком, лишь когда взяла на руки Сонечку, свою обожаемую внучку.
        Потом это повторилось с правнучкой Леночкой, и даже сильнее, потому что она была копия Елены Петровны. А Маняша очень походила на отца, но упрямство в ней было, судя по всему, двойное - от меня и от Елены Петровны. Никак у нас не складывались отношения, и я страдала, что моя девочка больше привязана к Федоту Игнатьевичу, чем ко мне.
        Когда я немного оправилась, Федот Игнатьевич сделал мне предложение - из чисто практических соображений, как он сказал:
        - Любить вы меня не можете, я понимаю, да и не нужно мне той любви, что между супругами должна быть. Мне о душе пора думать, а не о бренном теле. Но так будет лучше и для вас, и для Маняши, а то люди невесть что думать станут. И если вы вдруг встретите кого-то, кто придется вам по сердцу, я отпущу вас тотчас. А пока так безопаснее. Одинокой женщине трудно живется.
        - Никого я не встречу, дорогой Федот Игнатьевич. Сердце мое мертво и не оживет уж никогда.
        И мы поженились. Просто расписались, не венчаясь. Жених был на двадцать пять лет старше своей невесты, разменявшей уже четвертый десяток. Но кому какое до этого дело, тем более что Федот Игнатьевич выглядел очень моложаво, а я, наоборот, казалась старше своего возраста из-за присущей мне сдержанности и серьезности, даже мрачности. К тому же и волосы мои, которые я скручивала в пучок, к тому времени совершенно поседели. Маняша была счастлива: мы все стали Матвеевы!
        Но счастье ее продлилось недолго - через три года наша семья снялась с места и уехала подальше от Москвы - в Среднюю Азию, в Ташкент. Нэп давно закончился, опять пошла полоса экспроприаций, многих наших знакомых посадили, и я хорошо чувствовала, как над головой Федота Игнатьевича сгущаются черные тучи. Потом оказалось, что я вовремя сорвала всех с места - за ним пришли буквально на следующий день после нашего отъезда.
        Маняша, которой уже исполнилось тринадцать, была в полном расстройстве, и я ее понимала - оставить школу, друзей, привычную жизнь! Но объяснить правду не могла, так что пришлось взять грех на душу и сказать, что Федота Игнатьевича переводят по службе - это она поняла. Федот Игнатьевич вышел из дела еще в 1927 году, предчувствуя скорый закат нэпа, так что в школьной анкете Маняши мы смогли с чистой совестью писать, что ее родители служащие. Да, после кончины княгини я тоже стала подрабатывать в разных конторах, хотя мы могли бы обойтись и без этого. Но Федот Игнатьевич посоветовал, и я послушалась: не следовало выделяться из общей массы трудящихся. Поэтому я и сменила свое редкое имя Хиония на вполне пролетарскую Антонину.
        Почему мы выбрали именно Ташкент? Это предложил Федот Игнатьевич, у которого были там какие-то связи. Устроились мы поначалу неплохо, но я с трудом привыкала к жаре и местным обычаям - Маняша приспособилась гораздо быстрее, мгновенно обзаведясь друзьями. Мне по моему невежеству Ташкент представлялся страшным захолустьем, и я была приятно удивлена, увидев большой и вполне цивилизованный город, который вскоре стал столицей Узбекской союзной республики. Но конечно же, никакого сравнения с Москвой или Санкт-Петербургом.
        В русской части города, где мы поселились, были длинные и широкие улицы, усаженные с обеих сторон деревьями, а многие здания восхищали своей затейливой архитектурой, как дворец великого князя Николая Константиновича. Большинство домов было построено в один этаж, редко в два - из-за частых тут землетрясений.
        В городе оказалось много православных храмов, среди которых поразил меня величественный Спасо-Преображенский Военный собор. Но большая часть церквей, конечно же, не действовала. Мне казалось, что Ташкент должен быть расположен в пустыне, но зелени, цветов и воды было предостаточно. Город славился своими фруктами: яблоки, груши и виноград были выше всяких похвал, и старожилы даже сравнивали Ташкент в этом отношении с Южной Францией.
        Федот Игнатьевич нашел работу бухгалтера, а я одно время работала машинисткой в местной газете, но скоро ушла, потому что страдала, перепечатывая безграмотные тексты, пропитанные чуждыми мне идеями. У меня этих идей и дома хватало.
        Не знаю, может быть, мы с Федотом Игнатьевичем были не правы, столь тщательно скрывая от Маняши наше происхождение и не приобщая ее к таинствам веры, но в той обстановке подобное решение казалось нам совершенно правильным: с волками жить - по-волчьи выть. А Маняше еще долго предстояло жить среди волков. Теперь я хорошо понимала Елену Петровну, которая внутренне посмеивалась над моей детской религиозной экзальтацией - но революционная экзальтация моей дочери мне вовсе не казалась смешной.
        Уйдя из газеты, я пристроилась в скульптурную мастерскую, которая производила бесчисленные гипсовые статуэтки вождей, пионеров и девушек с веслом. Мне приходилось наводить завершающий глянец на отливки - счищать заусенцы, исправлять дефекты, сглаживать неровности шкуркой, а некоторые скульптуры и раскрашивать. Это было занятие безобидное.
        Тем временем Маняша окончила школу и поступила в Медицинский институт, образованный в Ташкенте совсем недавно. Но доучиться ей так и не пришлось: началась война. Моя девочка тут же записалась добровольцем, и я, обливаясь слезами, ее втайне благословила. Но перед самым отъездом она неожиданно для всех вдруг вышла замуж! Не знаю, что ею руководило.
        Сережа Лагутин был на два года моложе Маняши и только окончил школу. Встречались они с восьмого класса, но почему надо было так скоропалительно жениться, я не понимала. Они ни дня не прожили вместе, и когда я получила первое письмо от дочери, то сначала даже не сообразила, что за Мария Лагутина мне пишет!
        Сережа погиб в первый же год войны, а Маняша, слава богу, вернулась живой и здоровой, хотя и была пару раз ранена.
        Это было тяжелое время: вечное беспокойство за дочь сводило меня с ума: я больше не доверяла своему предвидению. В Ташкент мощным потоком хлынули эвакуированные, и нам пришлось потесниться: две москвички, мать и дочь, разделили с нами кров. Это оказалось радостное соседство, потому что Ольга Спиридоновна стала мне душевной подругой, хотя и была намного старше. К сожалению, она умерла, не дождавшись конца войны. С ее дочерью Лерой мы не особенно дружили, но как-то сосуществовали вместе.
        Произошло еще одно событие, которое изменило наши с Федотом Игнатьевичем отношения, до той поры вполне дружеские. Как ни странно, после отъезда Маняши нам с ним стало легче - если не принимать в расчет постоянное за нее беспокойство. Маняша была очень ревнива и считала Федота Игнатьевича своей собственностью, а меня слегка третировала. Я покорно отстранялась. А теперь мы с ним сильно сблизились душевно. И не только.
        Это случилось однажды ночью: мне приснился страшный сон, и я закричала. Потом оказалось, что как раз в этот час Маняша была ранена. Федот Игнатьевич в испуге прибежал со своей половины (это было еще до подселения эвакуированных), принес воды, а потом присел ко мне на кровать…
        Не знаю, что вдруг случилось: за все годы мне ни разу не приходила в голову мысль о возможности физической близости между нами! Да и Федот Игнатьевич был уже далеко не молод, давно разменяв седьмой десяток. Но тем не менее это произошло. Федот Игнатьевич был потрясен, пожалуй, даже больше меня, так что потом я его еще и успокаивала. Я заснула в его объятиях, хотя ближе к утру он ушел к себе, чтобы дать мне спокойно поспать. Когда я вышла к завтраку, Федот Игнатьевич страшно покраснел - просто до слез, а я обняла его и поцеловала:
        - Не переживайте так, дорогой! Ничего страшного не случилось! Все в порядке - я же ваша жена!
        Он с волнением вгляделся в мое лицо, потом тихо спросил:
        - И я вам никак не противен?
        - О чем вы говорите?! Я очень вас люблю, как вы можете быть мне противны?! Ближе вас у меня никого нет!
        Я действительно любила Федота Игнатьевича - конечно, совсем не так, как Алешу. Невозможно было не полюбить такого деликатного, заботливого и доброго человека. И вот после пятнадцати лет брака мы наконец на самом деле стали мужем и женой. У него словно началась вторая молодость, так он оживился, да и я расцвела.
        Постепенно Федот Игнатьевич рассказал мне о своих чувствах, которые так долго сдерживал: оказалось, он полюбил меня с того самого дня, когда утешал в бричке на монастырской дороге, только не сразу это осознал. Я мало знала Федота Игнатьевича в то время, и ближе мы сошлись только после гибели его сына Степы: Федот Игнатьевич признался, что я была тогда его утешением. А я, наверно, находила в нем отца, которого у меня никогда не было.
        В 1947 году вернулась наша Маняша: она воевала в составе медсанбата на Белорусском фронте, а Победу встретила в Берлине. Как мы были рады, как гордились нашей девочкой! Мы с Федотом Игнатьевичем надеялись, что она доучится в институте, но этого не случилось: через пару месяцев к нашим соседям, тоже эвакуированным, приехал сын, чтобы забрать их в Москву, и между ним и Маняшей тут же вспыхнули чувства. Инна Михайловна и Давид Соломонович Бронштейны были адвокатами, друзьями нашей жилички Ольги Спиридоновны, и нашими хорошими знакомыми.
        Илья сразу же нам приглянулся, но Маняша из-за своей резкости и нетерпимости не сильно нравилась Бронштейнам. Илья же был увлечен очень сильно - еще бы, Маняша стала настоящей красавицей! Маленькая и хрупкая, она поражала своей энергичной женственностью и сиянием ярко-голубых глаз. Внешне она очень напоминала известную актрису кино Марину Ладынину и даже стала обесцвечивать перекисью свои темно-русые волосы - для пущего сходства.
        Внешность внешностью, но характер у Маняши был отнюдь не ангельский и с возрастом не улучшился. Она сразу же заметила, что отношения между мной и Федотом Игнатьевичем изменились, хотя мы по-прежнему были друг с другом на «вы», и тут же принялась высмеивать наше «старческое сюсюканье», как она это называла. А однажды увидев, что Федот Игнатьевич целует меня, воскликнула: «Это просто отвратительно!» - и выскочила из комнаты, хлопнув дверью. Федот Игнатьевич сильно переживал, потому что очень любил Маняшу.
        В конце 1947 года Маняша уехала вместе с Ильей и его родителями в Москву, и через пару лет они все-таки поженились, несмотря на молчаливое неодобрение Бронштейнов. Мы с Федотом Игнатьевичем тоже решили перебраться поближе к дочери, но не в Москву, а в наши родные места, по которым сильно скучали. Вряд ли кто-нибудь из местных жителей мог опознать в седом старике бывшего управляющего барского имения, а в его моложавой супруге - воспитанницу княгини. Мне никогда не давали моих лет, думая, что я гораздо старше и просто очень хорошо сохранилась.
        Козицк сильно пострадал во время войны, но уже начал восстанавливаться. Усадьба была цела - туда вернулся из эвакуации детский дом. От монастыря остался лишь храм Покрова Пресвятой Богородицы, вновь открытый в 1944 году, да несколько строений, в которых были устроены склады. Мы нашли комнату в построенном на скорую руку бараке, и я устроилась работать в ателье: женщины как никогда хотели выглядеть красивыми, а я шила очень хорошо и еще в Ташкенте зарабатывала этим ремеслом. Довольно скоро у меня появилось множество клиенток, даже из райцентра приезжали - мои фасоны пользовались успехом, а тщательность отделки превосходила все ожидания.
        Впоследствии, когда наша семья увеличилась, одна из высокопоставленных клиенток даже помогла нам получить квартиру в только что построенном двухэтажном доме. Он стоял у самой железной дороги, так что о тишине пришлось забыть, но мы скоро привыкли.
        Увеличилась семья на Маняшу и новорожденную Сонечку, но прежде скончался мой драгоценный Федот Игнатьевич, так и не успев подержать на руках внучку. Он умер в одночасье, чуть не дожив до семидесяти пяти - мы обедали, он что-то говорил, как вдруг замолчал и повалился на стол, прямо в тарелку с картофельным пюре. Маняша на похороны не приехала, чего я долго не могла ей простить.
        Сонечка появилась на свет 16 апреля 1952 года, а через два месяца после ее рождения Илью Бронштейна арестовали, как впоследствии выяснилось, по доносу одного из коллег, с которым Илья неосторожно поделился кое-какими фронтовыми воспоминаниями, идущими вразрез с официальной линией. Он умер еще в Бутырках, как нам сказали - от инфаркта. Бедная моя Маняша пережила настоящий шок.
        Следователи действовали очень грубо и не столько обыскивали квартиру, сколько просто разбрасывали и портили вещи. Один даже полез в детскую кроватку, и свекровь с трудом удержала впавшую в ярость Маняшу от решительных действий. До сих пор моя дочь была свято убеждена, что арестовывают и сажают в лагеря только виновных. Но Илья! Это был человек кристальной честности и преданности, ничем не провинившийся перед партией, правда, не столь свято уверенный в ее непогрешимости, как жена.
        После смерти Ильи я приехала и почти насильно увезла Маняшу с Сонечкой к себе: Бронштейны согласились, что так лучше всего, а то, пожалуй, Маняша с ее жаждой справедливости может нарваться на большие неприятности. Я думаю, у Маняши случилось что-то вроде нервного срыва, от которого она так толком и не оправилась. Смерть Сталина и последовавшее разоблачение культа личности привели к тому, что моя дочь, до сего времени бывшая ортодоксальной коммунисткой, стала почти антисоветчицей, к чему и я приложила руку, рассказав ей, наконец, о ее предках. Она тяжело восприняла мой рассказ, и отношений между нами это не улучшило. И если прежде она ревновала меня к Федоту Игнатьевичу, то теперь - к Сонечке, которую я полюбила с каким-то даже исступлением.
        Внешностью девочка пошла в Бронштейнов - темные волосики, карие глазки, но она была так прелестна, так мила, что я просто надышаться не могла на моего ангелочка! Мне кажется, последние годы, которые мы с Федотом Игнатьевичем прожили в любви и согласии, смягчили меня: я стала гораздо более сентиментальной и эмоциональной, словно отошла заморозка. Суровая Снегурочка начала таять. А может, это просто сказалась старость.
        Бедной Сонечке, я думаю, нелегко приходилось между нами, но она была очень чутким ребенком и скоро научилась, как правильно себя вести с мамой и бабушкой, которая при маме сразу отступала в тень и не вмешивалась, как бы ее ни раздражали Маняшины методы воспитания ребенка. Зато мы с Сонечкой прекрасно жили, пока Маняша была на работе.
        Конечно, я страшно баловала и нежила свою девочку, наряжая ее как куколку и просвещая по мере сил: учила чтению и письму, французскому языку, много рассказывала о нашем прошлом. К языкам Сонечка оказалась не слишком способна, зато преуспевала в школе в точных науках. Даже не знаю, в кого она такая. Уже в старших классах она увлеклась физикой и химией и пару раз чуть не сожгла квартиру, занимаясь своими опытами.
        Но наше с Сонечкой счастье длилось недолго: когда девочка окончила четвертый класс, неожиданно приехали Бронштейны, с которыми Маняша оборвала все отношения, но я втайне писала им письма, рассказывая, как подрастает внучка, и даже посылала фотографии. И вот они свалились нам на голову и предложили, чтобы Сонечка переехала к ним в Москву! Конечно, это было очень разумно с точки зрения Сонечкиного будущего: образование, работа, замужество, наконец. Я все это понимала, но сильно страдала: как я расстанусь с моим ангелом, с моей милой девочкой, как?! Но молчала: пусть дочь решает сама.
        Не знаю, что подействовало: мое невмешательство или доводы рассудка, но Маняша согласилась на предложение Бронштейнов. И Сонечка переехала, заливаясь слезами, хотя я готовила ее к переезду в Москву все лето, сама поехала с ней и прожила у Бронштейнов целую неделю, чтобы ребенку было легче привыкнуть.
        Маняша перенесла расставание с дочерью спокойней - она, как всегда, была занята бесконечной борьбой за справедливость, на сей раз в районной больнице, где она работала фельдшерицей: высшего образования она так и не получила, но окончила курсы для среднего медперсонала.
        Так я опять осталась одна. Сначала Сонечка приезжала на все каникулы и праздники, потом только на лето. Она потихоньку отдалялась от меня, становилась взрослее, у нее появлялись новые друзья и новые интересы. Хотя мы по-прежнему были очень близки, и все свои печали она несла ко мне, открывая душу в бесчисленных письмах, которые, правда, приходили все реже и реже.
        Я разменяла уже восьмой десяток, но была еще очень бодра, только подводили ноги, но я старалась поменьше обременять Маняшу, надеясь, что мне недолго осталось ждать встречи с теми, кого я так любила: с Алешей, Еленой Петровной и Федотом Игнатьевичем. Но в семьдесят семь лет у меня началась новая жизнь - когда я взяла на руки крошечную Леночку, ее улыбка вдохнула в меня бодрость и силы. И я решила, что этого ребенка не отпущу от себя до самой своей смерти…
        Глава 3. Елена Прекрасная
        Прошло семь лет с тех пор, как я открыла первую тетрадь Онечкиных дневников. За это время я прочла их все. В позапрошлом году открылся наш музей. Конечно, мы не Ясная Поляна или Поленово, но экспозиция получилась вполне достойная: на первом этаже Главного корпуса мы показываем историю Козицка, на втором представляем владельцев Усадьбы, а в Западном флигеле собрали все материалы о нашем местном Макаренко и его детском доме. В Восточном флигеле у нас лекторий, он же выставочный зал, где мы сделали экспозицию с работами местных художников.
        Открытие прошло торжественно, уж я постаралась: было областное телевидение, и крошечный сюжет про Усадьбу проскочил даже в московских новостях. Присутствовала вся городская верхушка, потом выступал школьный хор, я провела экскурсию, Челинцев давал интервью местной прессе. Фуршет был богатым - спонсоры постарались, а наша соседка - настоятельница недавно восстановленного монастыря - прислала нам, вместе с приветствием и благословением, две корзины необыкновенно вкусных пирожков. Праздник удался.
        Только мама не дожила до этого радостного дня.
        И теперь я совсем одна.
        Мой ребенок…
        Мой ребенок не захотел рождаться. Замершая беременность - даже не знала, что такое бывает. Пришлось удалить так и не развившийся плод. Это недолгое дело - в больнице я провела всего пять дней и то потому, что были небольшие осложнения. В соседнем отделении лежали на сохранении, и будущие мамочки неодобрительно косились на меня, думая, что я делала аборт. А я с тоской смотрела на их животы - доведется ли мне когда-нибудь испытать это счастье? Врачи сказали, что все возможно.
        Но прошло семь лет, а я так и не забеременела. Хотя и возможностей-то у меня было - кот наплакал. Только после маминого ухода я, подыхая от тоски, стала встречаться с местным предпринимателем Петей Лыткиным. Директор когда-то велел мне завести связи с представителями бизнеса - вот я и завела. Правда, он-то имел в виду совсем другие связи.
        Собственно, могучим бизнесменом был Петин отец, Трофим Семенович, - эдакий Дон Корлеоне местного разлива. А Петя - так, на подхвате. Когда речь заходила о Лыткине, всегда спрашивали: «Который, старший? А-а, младший…» Я прозвала Петю «Джуниором»[5 - Junior - в пер. с англ. «младший».], но ему это не сильно нравилось. Впрочем, собственное имя не нравилось ему еще больше, и он даже не утешился, когда я сказала, что в переводе с греческого «Петр» означает «камень». Да, отцовской каменной твердости ему явно не хватало.
        Я долго не воспринимала Петю всерьез - ну не мог же он на самом деле увлечься мной: вокруг него вьются табуны юных красоток, покладистых и доступных, зачем ему женщина, пусть и очень красивая, но строптивая, умная и язвительная? К тому же старше на два года. Хотя…
        Возможно, именно моя строптивость и язвительность его и привлекали, не знаю. Да, я все еще была красива, несмотря на пережитые страдания. Не растолстела, не сгорбилась, почти не постарела. Да и какая, в самом деле, старость - чуть перевалило за тридцать! Никаких морщинок у глаз и на лбу, никаких скорбных складок у рта - нежная кожа, яркие глаза, разноцветные волосы - я стала делать мелирование, чтобы скрыть раннюю седину. Похоже, тут я пошла в Онечку, которая поседела очень рано, чуть ли не в двадцать лет.
        Познакомились мы с Лыткиным-младшим на одном из благотворительных вечеров, и Петя почти год ходил вокруг меня, как кот на цепи: пойдет направо - песнь заводит, налево - сказку говорит. Сказок и песен хватило бы на несколько томов, но я не поддавалась. Не сдавался и он: то и дело приезжал в Усадьбу, заваливал меня цветами, пытался даже осчастливить бриллиантами, но я только посмеялась, предложив ему вместо бриллиантов подарить музею автобус. Он подарил.
        Не знаю, чем бы закончились ухаживания Пети, если бы не Павлик, который явился, я думаю, своеобразным катализатором наших с Лыткиным отношений. «Павлик» - Павел Кривцов, известный режиссер, приехал снимать у нас в Усадьбе кино на спонсорские деньги Лыткина-старшего. Петя присматривал за процессом - к тому времени он домогался меня уже несколько месяцев, и мы даже подружились. А тут вдруг Кривцов! Конечно, на его фоне бедный Петя Лыткин сразу сник.
        Павел Александрович мгновенно положил на меня глаз и начал активно ухаживать - в свойственной ему манере: довольно нагло и фамильярно. В ответ я обдала его арктическим холодом, так что потом он не называл меня иначе, чем царица Савская. Кривцов был лет на десять постарше, чем мы с Петей, - высокий, вальяжный, талантливый, успешный, он не привык получать отказы от женщин: начинающие актрисы готовы были стелиться ему под ноги, лишь бы дал роль. Но я-то никаких ролей не хотела!
        Накануне начала съемок в Усадьбе устроили творческий вечер режиссера с обязательным последующим фуршетом. Павел просто не давал мне проходу, и я, с трудом улизнув от него, подошла к мрачному Джуниору, который так и расцвел при виде меня:
        - Хочешь шампанского?
        - А красного вина нет? Давай шампанского!
        Мы сели рядом на подоконник, прикрывшись шторой.
        - И как он тебе? - Джуниор кивнул в сторону Павлика, который вертел головой, не понимая, куда я подевалась.
        - Индюк напыщенный! Ненавижу таких нахалов.
        - Ну, он звезда.
        - Да ладно! Звезда… Так смотрит на меня! Брр! Ощущение, словно всю облапал!
        И весь остаток вечера я демонстративно держалась около Джуниора, даже нежно поправила ему галстук. Петя покраснел, а Кривцов усмехнулся.
        Съемки в Усадьбе начались в начале мая. Мы отдали киношникам Восточный флигель под гримерки и костюмерные - фильм был псевдоисторический, какая-то клюква а-ля девятнадцатый век. Честно говоря, я не вникала - у меня и своих забот хватало.
        Местные толпой повалили в Усадьбу - кино снимают! По аллеям парка расхаживали дамы в пышных платьях и мужчины в камзолах и фраках, проезжала карета - такой аттракцион для неизбалованных горожан! Кого-то даже взяли в массовку.
        Вся эта суета раздражала меня страшно, и я мечтала, чтобы они поскорей закончили и уехали, опасаясь, что с таким трудом приведенный в порядок парк после их бурной деятельности превратится в пустыню. Основания к этому были: кто-то уже оборвал почти все тюльпаны на главной клумбе. Я чуть не каждый день ругалась с их администратором - и все время отшивала настойчивого Павлика, который сразу после съемок, приняв на грудь коньячку, шел на очередной приступ.
        К тому же Джуниор практически поселился в Усадьбе, чтобы держать под контролем кинопроцесс, совершаемый на деньги его папаши, а заодно и нас с Павликом. Так что жизнь у меня была весьма напряженная. И как будто этого мало, мне пришлось еще и сниматься в этой их развесистой клюкве! Ближе к концу съемок оказалось, что актриса, которая должна сыграть роль призрака возлюбленной главного героя, не приедет. Кривцов категорически не хотел отказаться от этих сцен, и начались лихорадочные поиски замены. Не найдя никого, они пристали ко мне. А может, это был один из маневров Павлика по моему завоеванию, не знаю. И как я ни отказывалась, в конце концов согласилась, надеясь, что они тогда побыстрее уедут.
        Меня уговаривала даже Танька - Татьяна Коноплева, актриса, новая моя подруга. Маленькая, толстенькая, с косящим левым глазом, она была невероятно талантлива и энергична, так что в поклонниках недостатка не ощущалось, а Павлик считал ее своим талисманом и снимал в каждом фильме, специально придумывая для нее роль, если подходящей не было в сценарии. Сейчас она играла приживалку. Я зашла зачем-то в костюмерную - Танька сидела там и курила.
        - Здесь нельзя курить! - раздраженно сказала я. - На улице курите, пожалуйста.
        Она обернулась:
        - Ладно, ладно, не буду! Ого! Какая же ты красотка! Наш-то небось уже слюни распустил!
        - Распустил! - невольно рассмеялась я.
        Так мы и подружились. Сколько вечеров провели мы с ней за бутылочкой вина, перемывая кости и Павлику, и прочим деятелям! Друзей у меня почти не было - школьные как-то отвалились, новые не завелись, так что веселая и умная Танька оказалась просто подарком судьбы.
        - Давай-давай, поснимайся! - говорила она, дымя сигаретой. - Ничего страшного, даже интересно!
        - Тань, ну какая из меня актриса! Я буду зажиматься, стесняться…
        - Да тебе играть-то не надо! Ты так ходи, как Зыкина! Всего-то и придется пару раз пройтись туда-сюда по аллеям.
        И я решила попробовать. Когда я увидела платье, предназначенное для призрака, у меня случилась тихая истерика - оно было точной копией платья Елены Петровны на портрете! Ну конечно, художник по костюмам им и вдохновлялся, потом сообразила я. Когда я поднялась, облаченная в белое пышное платье, украшенное розами, все, кто был в этот момент в гримерке, ахнули.
        - Обалдеть! - выдохнула Танька, увидев меня на выходе. - Ты просто звезда! Голливуд отдыхает!
        «Звезда», дрожа от волнения, медленно пошла по аллее, в конце которой ожидала съемочная группа. Как я потом узнала, оператор начал снимать без команды режиссера. Потому что режиссер пребывал в легкой коме, как и все остальные. Я подплыла к ним и остановилась. Все молчали. Потом со своего стульчика поднялся старичок-сценарист, торжественно произнес: «Когда Елена вошла, старцы встали!»[6 - По воспоминаниям Татьяны Толстой, Лев Николаевич так восхитился образностью Гомера: «Помните ли, как Гомер описывает красоту Елены? «Когда Елена вошла, увидев ее красоту, старцы встали». Простые слова, но вы видите, как перед мощью этой красоты встают старцы». На самом деле в «Илиаде» (перевод Н. Гнедича) сцена изображена по-другому:«Старцы, лишь только узрели идущую к башне Елену,Тихие между собой говорили крылатые речи:«Нет, осуждать невозможно, что Трои сыны и ахейцыБрань за такую жену и беды столь долгие терпят:Истинно, вечным богиням она красотою подобна!»], и подскочил поцеловать мне руку. Тут все очнулись и захлопали.
        - Божественно! - воскликнул Павлик, глядя на меня с явным вожделением, и тоже приложился к ручке, а из-за ближайшего куста мрачно взирал на все это безобразие Петя Лыткин.
        Ох, и находилась же я в этот день! Меня без конца гоняли по аллеям парка и берегу пруда, заставляя то зайти в ротонду, то подняться на мостик, а потом мы всем кагалом потащились в заброшенный яблоневый сад - Павлику захотелось, чтобы я прошла и там, осыпанная лепестками. Яблони еще только собирались расцвести, поэтому установленный в сторонке ветродуй осыпал меня резаной бумагой. Но когда Кривцов решил продолжить съемку в доме, мы с оператором взбунтовались. Самое смешное, что в фильме это все заняло от силы полминуты. Я сама не видела, но рассказывали. Зато у меня осталась куча фотографий - спасибо Таньке! Некоторые выпросил Джуниор - интересно, что он с ними сделал, когда мы расстались?
        Вечером после съемок я не чаяла добраться до дома. Пребывающий в полном отчаянии Петя уехал по вызову отца еще в середине съемок, а Кривцов притащился ко мне в кабинет. Он был хорошо подшофе и от этого еще более развязен. Я не дала ему плюхнуться в кресло - а то потом не подымешь.
        - Я уже ухожу, Павел Александрович. Что вы хотели? - сказала я, оглядываясь в поисках сумочки. - Меня машина ждет.
        - Подождет. Послушай, царица! А ведь ты царица - ты знаешь? Коне-ечно, знаешь! Царица Савская, демон чистой красоты. Поедем со мной! Я сделаю тебя звездой, весь Голливуд будет валяться у твоих ног, поедем!
        - Меня не привлекает карьера актрисы. Пустите!
        - А что тебя привлекает? Для чего ты тут прозябаешь? В этой дыре? Надеешься подцепить Лыткина? Поня-атно, деньги! Да он же монстр, твой Лыткин! Он… Он же Лопахин! Он снесет к чертовой матери и твой вишневый сад…
        - Яблоневый.
        - К черту! И усадьбу! У него же вместо зрачков - доллары! Ну, возьмет он тебя в любовницы! А женится на какой-нибудь курице с киселем вместо мозгов. Ты же умная! Ты… Ты божественная! Лена… Ну, что ты кочевряжишься…
        - Я не кочевряжусь, как вы выражаетесь. Вы мне не нравитесь, и все. Дайте пройти!
        - Не нравлюсь?! Я?! А Лыткин нравится?! Девочка, у тебя плохой вкус! Он же деревня, чурбан неотесанный! Мешок с баблом!
        - Да вы-то кто такой? Федерико Феллини? Тоже мне, звезда… местечкового разлива. Да пусти ты меня!
        Павлик схватил меня и попытался поцеловать, довольно грубо - я оттолкнула его и ударила со всего маху по щеке, он взвыл и снова кинулся на меня, но я успела выскочить за дверь и повернуть ключ, который, к счастью, торчал снаружи. Пока он колотил в дверь, не соображая, что можно спокойно вылезти в окно, я добежала до машины и уехала. По дороге позвонила Челинцеву и отпросилась на пару дней - хватит с меня этого кино! Весь следующий день я отсыпалась, чистила перышки и всячески наслаждалась покоем и свободой, пригласив на вечер Таньку, которая, как я надеялась, в лицах представит мне происходившее сегодня на съемочной площадке. Ближе к вечеру позвонил Джуниор:
        - А что это тебя сегодня не было видно?
        - У меня выходной! И завтра тоже.
        - Понятно. Не знаешь, что с Павликом?
        - А что с ним?
        - Мрачный, злобный и фингал под глазом.
        - И хороший фингал?
        - Мощный.
        - Так ему и надо!
        - Так это ты врезала?
        - Ага! С большим удовольствием.
        - Он что, приставал к тебе?! Убью мерзавца!
        - Да брось ты! Охота мараться! Я сама могу за себя постоять. Так что учти на будущее!
        - А у нас с тобой есть будущее?!
        - Посмотрим, как вести себя будешь!
        - Да я чистый ангел!
        - Знаем мы этих ангелов…
        Через сорок минут в мою дверь позвонил посыльный с целым ведром роз. Неужели это извинение от Кривцова?! Но букет оказался от Пети. Я усмехнулась и покачала головой: ишь как старается Лыткин! А через полтора месяца сдалась.
        Была середина июня, в открытое окно доносился аромат цветущих в усадебном парке лип, Петя сидел напротив меня и вздыхал, а я посмеивалась про себя, хотя настроение было хуже некуда: точно в такой же июньский день, когда одуряюще пахли цветущие липы, я потеряла ребенка. Конечно, потеряла я его раньше, но именно в июне это стало окончательным фактом. С тех пор я ничем не могла заполнить ужасную пустоту внутри. Иногда мне казалось, что я действительно пустая, как сосуд. Пустая и звонкая.
        Всю ночь накануне я не спала - сидела в кресле перед балконом и смотрела на железную дорогу, по которой изредка проходили дальние поезда и товарняки. Колеса грохотали, тепловозы гудели, дом подрагивал, словно тоже двигался по рельсам. А теперь смотрела на Петю. Он что-то рассказывал, я кивала, а сама думала: «Вот человек, которому я нужна. Я его не люблю. Но вдруг он сможет заполнить черную дыру в моей душе? Может, устроить себе эту подлость? Чего я жду? Какого принца на белом коне?»
        Петя был вполне симпатичным и мужественным, но почему-то казался мне забавным, особенно меня смешила его круглая голова - он стригся очень коротко, почти налысо. Ёжик русых волос, густые брови, зеленые, как крыжовник, глаза и слегка курносый нос. Лицо немного мрачное, но когда он улыбался, на щеке вдруг появлялась милая ямочка. Сильный, умный, элегантно одетый, галантный. Чем не принц? На черном «Лендровере». И лишь один недостаток - Петя был вечным Джуниором. Я подозревала в нем кучу комплексов, связанных с отцом. А главное, меня смущали его деньги. Легко представить, что станут говорить о нас местные сплетники! Но вообще-то - какая разница? Наплевать.
        Прервав Петю на полуслове, я сказала:
        - Ладно. Я согласна.
        Он недоумевающе уставился на меня:
        - В смысле?!
        - В том самом! - И, усмехнувшись, посмотрела ему прямо в глаза. Петя слегка покраснел. Я поднялась, взяла сумочку, огляделась - не забыла ли чего. - Ну что, поехали? Наверно, к тебе? Боюсь, моя халупа тебя напугает!
        Джуниор тоже встал и теперь таращился на меня сверху вниз - он был выше на целую голову.
        - Ты это серьезно?!
        - Ну да. А ты что, уже не хочешь?
        - Как это - не хочу?! Поедем!
        Всю дорогу мы молчали - я упорно смотрела в окно, а он время от времени косился на меня, но ничего не говорил. Джуниор жил в небольшом коттедже рядом с родительским особняком. Я прошлась по комнатам - ну что ж, вполне прилично, никакой безвкусицы.
        - Красиво живешь! - сказала я.
        - У меня был хороший дизайнер. Выпьешь что-нибудь?
        - То же, что и ты.
        - Это будет крепко!
        - Не важно.
        - Ну, смотри. Это скотч.
        Он вручил мне бокал - действительно оказалось крепко, но я не подала виду. Отпила немного и еще раз огляделась.
        - Спальня у тебя такая же стильная?
        - Ты так прямолинейна! - усмехнулся Джуниор.
        - Ну, мы же не затем приехали, чтобы пить скотч, правда?
        Спальня была выдержана в светлых тонах: ковры, зеркала, роскошная кровать с резной спинкой… Я решительно прикончила свой бокал и повернулась к Пете спиной. Сняла блузку, потом брюки, порадовавшись, что надела именно эти, льняные - вряд ли мне удалось бы так же элегантно сбросить с себя джинсы! Распустила волосы…
        И вздрогнула, потому что Джуниор подошел совсем неслышно и обнял меня за талию. Я построила на лице что-то вроде улыбки и повернулась к нему. Он даже галстук не развязал! Джуниор смотрел на меня очень серьезно и внимательно, а потом просто прижал к себе. Возможно, это выпитый скотч так подействовал, но я вдруг страшно возбудилась: он в костюме и при галстуке, а я почти голая! Шершавая ткань костюма покалывала мне кожу, пахло от Джуниора скотчем, табаком и горьковатым мужским парфюмом. Руки, что гладили мою обнаженную спину, были сильными и теплыми. Я приподнялась на цыпочки и поцеловала его - гораздо более пылко, чем собиралась.
        Да-а…
        Никакого сравнения с…
        Ну, с тем, что у меня было раньше! Целых два раза.
        Джуниор оказался очень нежным любовником, чего я совсем не ожидала, да и смущался, пожалуй, гораздо больше меня. А я так расслабилась, что даже забыла, где нахожусь.
        Открыв глаза, я некоторое время с недоумением глядела на потолок с лепниной, потом вспомнила все. И тут же на меня навалилась чудовищная тоска. Я не понимала, в чем дело: мне же было так хорошо! Только что! Еще все тело сладко ныло от пережитого чувственного потрясения, а душа почему-то просто разрывалась от боли. Я несколько раз глубоко вздохнула и запрокинула голову, стараясь загнать обратно подступившие слезы. Похоже, я стала совершенной истеричкой! Почувствовав, что Джуниор смотрит на меня, я отвернулась. Но он придвинулся ближе, обнял меня и поцеловал:
        - Не плачь, дорогая, не надо! Ну что ты? Иди ко мне…
        Я покорно положила голову ему на плечо и снова вздохнула. Да что же это со мной?!
        - Я все понимаю, - очень тихо сказал он. - Я знаю, ты меня не любишь. Но я постараюсь, чтобы ты была счастлива.
        Я взглянула на него…
        А он смотрел на меня.
        Потом мы обнялись, не в силах больше выдерживать такое напряжение чувств. Это была минута удивительной близости и нежности, больше никогда не повторившаяся.
        - Ты не проголодалась? - помолчав, спросил Джуниор. - Я бы съел чего-нибудь. Попрошу, чтобы нам накрыли в столовой. Или ты хочешь прямо здесь?
        - Хочу прямо здесь! - Я вдруг развеселилась, чмокнула его в щеку и погладила по голове: - А почему ты так коротко стрижешься?
        - А что? Мне не идет? Если хочешь, отращу волосы…
        Довольно скоро о наших отношениях узнал весь город. Впрочем, мы и не скрывали. Я ходила с гордо поднятой головой и только внутренне усмехалась, когда мне стали активно навязываться в друзья люди, не обращавшие раньше особенного внимания на хранительницу Музея-усадьбы. Челинцев, конечно, тоже был в курсе, но не заговаривал на эту тему. Однажды Джуниор позвонил, когда я была в директорском кабинете, и я заметила, как Николай Федорович вздохнул и покачал головой.
        - Вы меня осуждаете? - спросила я, глядя на него с вызовом.
        - С какой стати мне вас осуждать? Вы большая девочка и знаете, что делаете. Просто будьте осторожны! Это опасные люди.
        - Опасные?! Ну, Лыткин-старший - возможно, но Петя?!
        - И Петя. Не обольщайтесь: он вовсе не такой белый и пушистый, как вам представляется. Он сын своего отца, помните об этом. Берегите себя.
        Этот разговор меня озадачил: Джуниор казался мне вполне безобидным существом, но довольно скоро я поняла, что в словах Челинцева есть доля правды. Однажды вечером мы с Петей лениво валялись на его огромной кровати - он только что долил мне красного вина в бокал, как вдруг замер, прислушиваясь, и поставил на пол бутылку. Я ничего особенного не услышала, но он вскочил и стал лихорадочно натягивать брюки:
        - Отец пришел!
        - И что? - спросила я. - Мне прятаться в шкаф?
        Но Петя даже не улыбнулся на мою шутку:
        - Оденься. Потом спускайся, я вас познакомлю. Да, пока одеваешься, вызови такси, ладно? Тебе лучше сразу уйти, а то это надолго.
        - Петь, так, может, мне лучше вообще не выходить?
        - Он все равно знает, что ты тут. И не называй меня Петей! Просил же!
        Слегка недоумевая, я оделась, подкрасилась и спустилась вниз, в гостиную. Трофим Лыткин, вальяжно раскинувшийся в большом кожаном кресле, не соизволил подняться при виде дамы, но окинул ее оценивающим взглядом снизу вверх.
        - Папа, позволь тебе представить Елену Сергеевну…
        - Ну-у, кто же не знает Елену Сергевну! - Это прозвучало на редкость двусмысленно, и бедный Петя вспыхнул. Но промолчал. Молчала и я, мило улыбаясь. - Значит, слухи были верны! И как же моему никчемному сыну удалось закадрить такую роскошную женщину?
        Внутри у меня все кипело, но я пыталась сохранять внешнее спокойствие. Как он смеет унижать Петю при мне?! Я улыбнулась еще шире и ласково произнесла:
        - Ваш сын настолько обаятелен, что может увлечь любую женщину! Вот я и не устояла. А теперь позвольте откланяться, меня ждет такси.
        - Ну-ну! - хмыкнул папаша. - Обаяние - страшная сила! Особенно выраженное семизначной цифрой…
        Я сделала вид, что не услышала. Мне было жалко Джуниора - но почему он позволяет так с собой обращаться?! Я не слишком огорчилась, что пришлось покинуть наше «ложе любви» - перспектива провести вечер в одиночестве радовала меня гораздо больше: честно говоря, я страшно уставала от Джуниора. Нет, секс был просто потрясающим, но сразу после секса мне хотелось сбежать. Я поняла, что с трудом переношу такую тесную близость, и увиливала как могла от его настойчивых предложений жить вместе.
        Вернувшись домой, я приняла душ, надела любимый халат и натянула шерстяные носочки, заварила зеленый чай, включила первую серию «Гарри Поттера» и угнездилась на диване - с хорошим запасом сушек и пастилы. Но не успел еще Гарри Поттер спасти Гермиону от тролля, как в мою дверь позвонили, и все надежды на спокойный вечер рухнули: это был Джуниор, мрачный, как сам Северус Снейп. Он молча прошел в комнату, плюхнулся на диван и опустил голову на руки. Я вздохнула: прощай, Гарри Поттер! Ну что ж, придется войти в роль боевой подруги. Я села рядом и прижалась к его плечу:
        - Что, все так плохо? - Петя не ответил. - Это из-за меня?
        Он отрицательно помотал головой:
        - Нет. Это всегда так. Прости, что выставил тебя!
        - Ничего, я все понимаю. Петь, да не переживай ты так!
        И тут он на меня рявкнул:
        - Прекрати меня так называть! Сколько раз говорить?!
        Я удивилась, но не обиделась - видела, что он не в себе. Хотела было сказать: «А как мне тебя называть? Петром Трофимовичем?», но вовремя прикусила язык - не стоило лишний раз напоминать ему про отца. Ну и как же прикажете мне его называть? По имени - не нравится, по фамилии - странно: Лыткин, ну что это такое? Придумать прозвище? Так я придумала - Джуниор! И только после его ухода мне пришло в голову: а может, он хотел, чтобы я обращалась к нему «милый»? Или - «любимый»?! Но это был не мой стиль.
        Вздохнув, я засунула руку Пете под джемпер, натянутый прямо на голое тело, и потихоньку начала массировать его шею, плечи и спину. Потом томно прошептала:
        - Давай я буду называть тебя зайчиком? Или котиком? Нет, на зайчика ты никак не похож… А вот что-то кошачье в тебе есть! Такой большой ко-от, такой ба-архатный! И глаза зеленые, как у кота… Мягкие лапы… острые когти… страшные клыки… фырр!
        Он посмотрел на меня, уже улыбаясь, а я сморщила нос и зашипела на него, как кошка. Джуниор не выдержал и засмеялся, потом схватил меня в охапку, посадил на колени и поцеловал:
        - Это ты - кошка! Капризная, ласковая и коварная!
        - Почему это я коварная?!
        - Нет-нет, не коварная! Это я оговорился! Непредсказуемая, хотел я сказать. Прости, что наорал, ладно? Прости!
        - А разве ты орал? Я не заметила.
        - Ленка… Господи, как я жил без тебя?!
        - Гораздо спокойнее.
        - Это точно! Слушай, давай напьемся?
        - Давай! Могу предложить чай или… чай.
        - Кому нужен твой чай! У меня пара бутылок в машине!
        - Опять скотч?
        - И вино, как ты любишь! Принести?
        - Даже не знаю… Может, найдем занятие поинтереснее?
        - Например?
        - Ну, пока ты не пришел, я смотрела «Гарри Поттера»…
        - Гарри Поттер?! Так вот с кем ты мне изменяешь?!
        До скотча дело так и не дошло. Как, впрочем, и до чая с Гарри Поттером. Уже одеваясь, Петя вдруг заметил окружающую его действительность - перестал натягивать носки и огляделся:
        - Господи… Что это?!
        - Где?
        - Ну вот это все?!
        - Это моя квартира, Джуниор. Я тут живу.
        «Джуниора» он проглотил. А вот мою квартиру - нет.
        - Но так же нельзя жить! Нужен ремонт.
        - Я работаю над этим.
        - Она работает! Вот что: я пришлю мастеров, они тебе все быстро сделают. Вещи можно переправить к нам на склад. А ты пока поживешь у меня.
        Меня так и подмывало спросить: «А что на это скажет папа?» - но я благоразумно промолчала. Джуниор уехал, а я вдруг страшно распереживалась насчет обещанного им ремонта: не хочу я этого! Переживала я еще пару дней, потом не выдержала и позвонила Джуниору:
        - Нам надо поговорить! Про ремонт квартиры!
        - Да-да, я помню. Через пару дней пришлю мастеров. Прости, я сейчас занят.
        - Не надо мастеров! Пожалуйста!
        - Так. Хорошо, я подъеду минут через пятнадцать, ненадолго. Выйди к воротам, ладно?
        Пока я шла к воротам Усадьбы, накрутила себя так, что Джуниор застонал, увидев мое выражение лица:
        - В чем дело-то?! Что не так?!
        - Я прошу тебя не заниматься моим ремонтом. Я справлюсь сама. Пожалуйста.
        - Ну ладно, раз ты так расстраиваешься, я не стану. Хотя не понимаю, что такого?
        - Я не хочу быть тебе обязанной. Ты не должен ничего для меня делать. Я не содержанка. Мы просто любовники. Равноправные. Вот.
        - Понятно. Ты феминистка?
        - Можешь так считать, если хочешь.
        Я повернулась и пошла к дому, но он догнал меня и обнял, хотя я упиралась.
        - Ну, точно - Кошка! Капризная и непредсказуемая!
        - Я не капризная. Я самостоятельная.
        - Дурочка ты самостоятельная! Я даже не думал про такие вещи - содержанка, не содержанка! Чушь какая! Я просто хотел тебе помочь, и все. Не надо так не надо, только успокойся.
        Я успокоилась. Но вечером снова взволновалась: я вдруг осознала, что никто из городских мастеров не сделает мне ремонт за нормальные деньги - заломят вдвое, а то и втрое, думая, что за всё платит Петя Лыткин! И поняла, что попала в ловушку. Выход был один - делать самой, тем более что опыт у меня был, да и краску с обоями я уже прикупила. Ладно, начну с маленькой комнаты, а там видно будет.
        Я отпросилась на неделю у Челинцева и позвала на помощь музейного рабочего - балагура и пропойцу дядю Лёву. Он называл свою должность «мальчик на всё», а когда народ смеялся: «Да какой ты мальчик, тебе сто лет в обед!» - он отвечал: «А кто скажет, что я девочка?» - и хохотал. Толку от него было мало, но подать-подвинуть-принести было вполне в его силах.
        Конечно, за неделю с ремонтом квартиры никак не управиться, но я очень боялась, что Джуниор возьмет и все-таки пришлет мне мастеров - с него станется! На самом деле я начала разбираться в квартире сразу после маминой смерти: надо было хоть чем-то занять себя. Я освободила шкафы и антресоли, выкинула кучу барахла и кое-что из мебели, поменяла всю электрику и сантехнику - не сама, конечно. Так что ванная и кухня были у меня в порядке. Успела еще размыть потолки в маленькой комнате и ободрать там обои. Потом случился Петя Лыткин, и моя бурная деятельность приостановилась. Надо было еще тогда, до Пети, нанять рабочих: зарабатывала я теперь прилично, но мне всегда нравилось красить и клеить, да и получалось неплохо.
        С помощью дяди Лёвы и его приятеля, такого же алкаша, я передвинула остатки мебели на кухню и принялась за работу. Джуниор, к счастью, уехал по делам - тоже на неделю, и я надеялась до его возвращения сделать б?льшую часть работы. Но он вернулся на два дня раньше. Звонок в дверь раздался, когда я только кончила обрезать обои для маленькой комнаты - потолки были уже везде побелены. Увидев на пороге Джуниора, я обомлела. А он посмотрел на меня и покачал головой:
        - Так и знал! До чего ж ты упрямая, Ленка! - Вошел, огляделся: - Да-а… Пейзаж после битвы…
        А потом подхватил меня на руки - я запищала:
        - Что ты делаешь, пусти! Ты запачкаешься!
        Я была в каком-то рабочем старье со следами побелки и краски.
        - У тебя пятно на носу! - рассмеялся Джуниор. - И волосы в побелке! У-у, замазура! Черт, как же я соскучился! В этой квартире есть хоть один угол без ремонта? Где твой диван?
        - На кухне… Петь, но я же работаю! Я грязная вся… и потная… и… ой!
        - Ты мне нравишься любая!
        Он даже не заметил, что я опять назвала его Петей. После дивана Джуниор засучил рукава и стал мне помогать! Увидев, как он ловко управляется с обоями, я изумилась. Джуниор улыбнулся:
        - Не думала, что я умею? Да я все детство провел в такой же трущобе, чтоб ты знала. Разбогатели-то мы только в девяностых. Так-то вот, Кошка!
        И мы с ним до самого вечера дружно клеили обои, распевая на два голоса: «Я начал жизнь в трущобах городских»[7 - Песня из кинофильма «Генералы песчаных карьеров», автор русской версии Юрий Цейтлин.], а ночевать поехали к Пете.
        Я так устала за эти дни, что меня сморило сразу после любовных утех - Джуниор был как-то особенно пылок сегодня. Обычно он засыпал первым, а я лежала и слушала, как он размеренно дышит, как ровно стучит его сердце - словно рядом работала мощная машина, вырабатывающая тепло: ему всегда было жарко, а я вечно мерзла. И в этом мы не совпадали.
        Но сегодня Джуниору явно не спалось. Он что-то спросил у меня, но я смогла только невнятно пробормотать, засыпая. Он тихонько рассмеялся, поцеловал меня в макушку, а потом прошептал - как ни странно, это я услышала:
        - Я люблю тебя, Кошка! - Потом повторил с какой-то мрачной обреченностью: - Я люблю тебя. - И простонал: - Господи, как жить?!
        И тут мне стало страшно.
        Я кинулась в объятия Пети Лыткина под влиянием минутного порыва и даже не думала, что наш роман затянется надолго. Он получит меня, успокоится и отстанет, а я развлекусь немножко и приобрету хоть какой-то женский опыт, а то, что это - тридцать лет, а живу, как монашка! Но Петя почему-то не успокаивался, а явно привязывался ко мне все сильнее, и вот вам: «Я люблю тебя!»
        Я впервые осознала, что выпутаться из этих отношений будет невероятно сложно. Нет, Джуниор мне нравился, что скрывать! Особенно в постели. Но разговаривать нам было как-то не о чем: его мало интересовали музейные дела, а меня - бизнес. Я даже толком и не знала, что это за бизнес! Правда, Петя рассказывал про свои дела еще меньше, чем я про Усадьбу. Мы оба оказались довольно закрытыми людьми. Но если я легко обходилась без Джуниора, забывая о нем, как только он исчезал с глаз, то он помнил обо мне всегда. Я словно вынесла его за скобки своей настоящей жизни, но сейчас эти скобки начали потихоньку ломаться, разваливаться по кирпичику. Я поняла, почему так завелась по поводу ремонта - это было вторжение в мое личное пространство. Но довольно скоро выяснилось, что Джуниор проник в это личное пространство гораздо дальше, чем мне представлялось.
        Но сначала мы в очередной раз поругались - из-за машины, которую он мне хотел подарить на день рождения. Первая подобная ссора случилась у нас недели через две после того, как мы начали встречаться: Джуниор решил осчастливить меня серьгами! Я открыла бархатную коробочку:
        - И что это за камни?
        - Сапфиры!
        - Красивые серьги. И дорогие, наверно?
        - Ты стоишь куда дороже!
        - Конечно. Но я не продаюсь.
        Я встала, положила коробочку с серьгами на подушку, взяла в охапку свою одежду и удалилась в ванную. Когда я вышла, совершенно одетая, Джуниор ждал меня у двери. Даже трусы не надел.
        - Лена, послушай! Ну, послушай же! Я не имел в виду ничего такого, о чем ты подумала, клянусь! Просто… у нас сегодня годовщина… И я хотел…
        - Какая еще годовщина?!
        - Год назад мы познакомились.
        Я слегка покраснела, но не могла так быстро сдаться, слишком уж разогналась:
        - Я встречаюсь с тобой только потому, что сама так захотела!
        - Я знаю.
        - Ты - просто мой каприз, и все!
        - Как скажешь.
        Мы стояли очень близко друг к другу, и эта сцена была как бы перевертышем нашего самого первого свидания: я полностью одета, а он голый. Джуниор обнял меня и притянул к себе:
        - Я согласен быть чем угодно, хоть ковриком под твоими ногами!
        В общем, напрасно я одевалась. Не знаю, куда он дел серьги - наверно, вернул в магазин. Сапфиры были такие красивые…
        А сейчас Джуниор не слушал никаких возражений:
        - Я видеть не могу, как ты разъезжаешь на этой колымаге!
        Музейный шофер теперь водил наш автобус, а я сдала на права и стала сама себе водителем. Ну да, машина старая, но вполне еще на ходу. Но Джуниор так обиделся и расстроился, когда я попыталась отказаться, что пришлось принять подарок. Я подумала, что меня не поняла бы ни одна нормальная девушка, которая давно сверкала бы бриллиантами и куталась в соболя, разъезжая по нашему захолустью на каком-нибудь кабриолете. К счастью, это оказалась вполне скромная с виду «Хонда Джаз» - конечно, голубая. «Под цвет твоих глаз!» - нежно сказал Джуниор, вручая мне ключи. Я только вздохнула: сама бы я купила бежевую, серую или вообще черную.
        Теперь он звонил мне еще чаще, проверяя, как я доехала. Я чувствовала, что меня затягивает в омут, и не представляла, как выбраться. Может, надо вести себя по-другому? Цепляться за него, ревновать на каждом шагу, звонить через пять минут, чирикать о своей невероятной любви, влезать в его дела, пытаться им руководить - в общем, выносить ему мозг? И тогда он озвереет и сам меня бросит? Но я категорически всего этого не умела.
        Проклятый июнь! Ненавижу этот месяц! Была очередная административная тусовка - что-то кому-то вручали по итогам полугодия. Потом, как водится, фуршет. Пока Джуниор общался с местными властями, я стояла с бокалом красного вина около демонстрационных стендов и рассеянно разглядывала диаграммы, иллюстрирующие «рост прироста».
        Вдруг за спиной раздался знакомый голос - я обернулась: это была Нина Александровна. Мы поздоровались. Она сильно постарела за эти годы - я иногда пересекалась с ней на разных мероприятиях, но не особенно разглядывала. С Евгением Леонидовичем мы не общались ни разу - я сдержала данное ей слово.
        - Вы прекрасно выглядите! - произнесла Нина Александровна, разглядывая мой наряд: маленькое черное платье, сшитое мной «под Шанель», и длинную жемчужную нитку - это была бижутерия, но Нина явно приняла стеклянные бусины за настоящий жемчуг и понимающе поджала губы. - Как ваши дела?
        - Нормально.
        - Слышала, вы устроили, наконец, свою личную жизнь?
        Мы обе оглянулись на Джуниора, который помахал мне рукой. Я чувствовала, что начинаю потихоньку заводиться: что ей теперь-то от меня надо?!
        - О да, у меня все в шоколаде! - злобно ответила я.
        - Всегда знала, что вы сделаете правильный выбор!
        «Правильный выбор»! Вот сука! Меня уже трясло от ненависти. А может, от отчаяния?
        - А как вы поживаете? - зачем-то спросила я.
        - Замечательно! Наша старшая уже в пятом классе, а младший в прошлом году пошел в школу! Такой способный мальчик, особенно по математике!
        Младший?! Я быстро посчитала в уме - так вот оно что… Боже, как больно. Не помню, о чем мы с ней еще говорили да и говорили ли вообще - очнулась я, когда Нина отошла уже довольно далеко. Плохо сознавая, что делаю, я пошла за ней:
        - Постойте! Подождите…
        «Не делай этого!» - вопил мой внутренний голос, но я уже не могла остановиться. Нина обернулась и нахмурилась, увидев выражение моего лица.
        - Скажите, когда вы приходили ко мне… Вы что, были беременны?!
        - Да…
        - Значит, мы обе… Только у вас срок больше…
        У нее изумленно поднялись брови.
        - Молодец ваш Женя, ничего не скажешь! Везде успел! Два раза всего и переспали! В первый раз лишил меня невинности, во второй - наградил ребенком! Я… Мой ребенок… Я его потеряла! И возможно, что… больше никогда… И моя мать… три года умирала… от рака… Так что у меня и правда все в шоколаде! В горьком шоколаде! Можете быть довольны! Вы и ваш Женя!
        Я побежала, сама не зная куда. Ноги подгибались, слезы застилали глаза: зачем?! Зачем я все это на нее вывалила?! Никто не знал про ребенка, никто! Только мы с мамой…
        Не знаю, что со мной было бы, если б не Петя - он перехватил меня перед самой лестницей:
        - Тихо! Успокойся, дорогая!
        Я вцепилась в Джуниора, как в спасательный круг, а он, видя, что я не в состоянии идти, подхватил меня на руки и понес к машине - представляю, как на нас все вытаращились! Но тогда мне было не до чего. Он и в машине держал меня на коленях. Я не плакала, но трясло меня так, что лязгали зубы.
        - Бедная моя, - бормотал Джуниор, целуя мои дрожащие руки. - Зачем ты с ней вообще разговаривала?!
        - А ттты чттто, зн… зна… знаешь, кттто она?! - Я даже начала заикаться.
        - Знаю. Это жена твоего бывшего. Этого учителя.
        И тут меня сразу перестало трясти: я никогда не рассказывала Пете про Евгения Леонидовича! Я пересела с его колен на сиденье и спросила:
        - Откуда ты знаешь про учителя? - Джуниор был явно смущен, даже уши покраснели. - Ты что, собирал на меня досье?!
        - Не я! Отец. А мне пришлось… ознакомиться. Ленка, честно! Я бы не стал!
        - Я надеюсь. И что ты еще там вычитал?
        Он страдальчески сморщился, но выговорил:
        - Я знаю… про твою беременность. Лен, я позавчера только прочел, правда! Просто боялся тебе об этом сказать! Лен?
        - Ну, знаешь и знаешь. Мне уже все равно. А еще что?
        - Да собственно, это и все. Лен, прости меня!
        - За что?
        - За моего отца, - ответил мрачно Джуниор и отвернулся к окну. Так мы и ехали дальше, глядя в разные стороны.
        - Куда это мы едем? - наконец опомнилась я. - Я хочу домой! К себе домой.
        - Хорошо, к тебе.
        Шофер послушно свернул в сторону железной дороги. Я думала: может, сейчас и порвать с ним? Но как?! Так я ни до чего и не додумалась.
        Когда приехали, оказалось, что я все еще не могу нормально двигаться, и Джуниор понес меня на руках. Я легла на диван и свернулась калачиком. Он молча стоял надо мной.
        - Ты иди, ладно? Не обижайся! Мне надо побыть одной.
        - Хорошо.
        Он повернулся и вышел, но, как потом оказалось, никуда не ушел. А я наконец заплакала. Я рыдала и выла, кричала в голос, колотила руками диван, кусала подушку, оплакивая своего несчастного малыша - первый раз за все эти годы. Тогда, в том страшном июне, я должна была держаться - ради мамы, которую известие о гибели ребенка просто подкосило. Ремиссия сразу закончилась, и следующие несколько лет были сплошным адом для нас обеих.
        Выплакавшись, я, наверно, заснула - очнулась, не понимая, где я и что со мной. Ноги уже слушались, я встала, сняла парадное платье, завернулась в халат и побрела в сторону кухни: мне хотелось выпить воды или чего-то покрепче, а потом вымыться и что-нибудь съесть. Именно в таком порядке.
        На кухне горел свет, а у стола сидел Джуниор и спал - голова запрокинута, рот открыт. Я достала из холодильника бутылку минералки, открыла и стала пить прямо из горлышка, проливая воду на грудь. Потом присела на другой стул - вздохнула и тупо уставилась в пространство. Через некоторое время Петя зашевелился, проснувшись: сначала чертыхнулся - нога затекла, а потом увидел меня:
        - Как ты, Кошка?
        Я пожала плечами. Представляю, какой у меня был вид: зареванная, опухшая, лохматая… Джуниор встал и поморщился, разминая ногу, потом шагнул ко мне, сел на пол и положил голову мне на колени:
        - Ленка-а… Я так тебя люблю…
        Я бы заплакала, если б могла.
        Но слез больше не было.
        На следующий день я не выдержала и рассказала про досье Челинцеву. А кому еще? Он же был моим другом, чуть ли не единственным.
        - Представляете, Федор Николаевич? Лыткин-старший расследование провел! И чего он так волнуется - я же не собираюсь замуж за его драгоценного сына!
        - Что вы! Ему и в голову не придет, что найдется женщина, которая откажется от подобного шанса! Кстати, а сам драгоценный сын знает, что вы не собираетесь за него замуж?
        - Я думаю, знает, - неуверенно проговорила я. Или нет?! - Интересно, а чем я так не хороша Лыткину-старшему? Как вы думаете? Тем, что нищая?
        - Ну, у них столько денег, что приданое невесты волнует папашу меньше всего. Наоборот, чем беднее невеста, тем легче держать ее под башмаком. Мне кажется, ему не нравится, что вы сильная женщина.
        - Это я-то - сильная?!
        - Конечно! Сильная, умная, самодостаточная. Вас не подомнешь под башмак. Вы способны влиять на Петю, даже управлять им. Папаша боится этого и ревнует.
        - Почему-то я совсем не уверена, что могу хоть как-то повлиять на Джуниора…
        - Напрасно вы так думаете. Возьмите хотя бы его внешний вид - он всю жизнь стригся почти «под ноль», а теперь имеет вполне презентабельную прическу. Разве не вы велели ему отпустить волосы?
        - Я не велела! Я просто намекнула!
        - Ну вот! Но главная причина папашиной неприязни, я думаю, другая. Он ярый антисемит.
        - И что?
        - Как что?! Лена, вы же еврейка!
        - Я?! С чего вы взяли?! - изумилась я, но потом опомнилась: - Ах да! Дед Бронштейн! Надо же, я никогда не думала о себе с этой точки зрения… Но сколько у меня той крови - четвертинка!
        - Не важно сколько. Главное, что она есть. Трофим Лыткин - антисемит и ксенофоб, махровый националист. Возможно, тут есть что-то личное - его первая жена была еврейка. Он иначе, чем чертовой жидовкой, ее не называет. И к дочерям такое же отношение. Именно поэтому он так зациклился на Пете. Его-то мать чисто русская.
        - Какое-то средневековье, честное слово! А откуда вы столько знаете о Лыткине, Федор Николаевич?
        - Я одно время встречался с его старшей дочерью.
        - Вы любили ее, да?!
        - Да. Но ничего не вышло. Трофим… В общем, не вышло. Лена, хочу вам сказать еще одну вещь: в этом году Трофиму исполняется семьдесят пять. Ходят упорные слухи, что он собирается на покой - сдает сердце. Тогда ваш Джуниор встанет во главе семейного бизнеса. Тридцать лет, пора. Подозреваю, отец будет настаивать, чтобы Петя с вами расстался.
        - А когда юбилей?
        - В середине декабря. Он Козерог по зодиаку. Поэтому такой упёртый.
        - Неужели вы верите во все эти гороскопы?
        - Не очень. Но Трофим действительно Козерог. Я бы сказал - царь Козерогов. Так что - будьте осторожны!
        Чем больше приближался декабрь, тем сильнее нервничал Джуниор и тем нежнее он обращался со мной. Наша обоюдная закрытость удвоилась - мы оба словно надели дополнительные доспехи, а разговоры стали шедеврами конспирации из-за обилия умолчаний и недоговорок. Я часто ловила на себе напряженный взгляд Джуниора, но он тут же отворачивался. Однажды он осторожно спросил:
        - Лен, а ты… - Но сам себя остановил: - Да нет, ничего.
        - Что ты хотел узнать?
        - Да ерунда.
        - О чем-то из моего прошлого? Спроси, я переживу.
        - Я хотел спросить… Ты что… Ты сделала аборт?
        - Конечно, нет! Я хотела этого ребенка! Он умер, не родившись.
        - Боже мой… Прости меня!
        - Перестань. Я смирилась.
        - Ты очень его любила, да? Этого учителя?
        - Сейчас уже не знаю. Тогда казалось, что безумно. Наверно, я совсем не понимаю, что такое любовь…
        - Не понимаешь?! - Голос у Джуниора был какой-то странный. Он нахмурился и повторил задумчиво: - Не понимаешь…
        - Мне кажется, я не создана для семейной жизни! Одиночка по натуре. Наша семья… Она ведь своеобразная: четыре поколения женщин без мужчин. У прабабки муж пропал без вести, - я не стала углубляться в подробности, - у бабушки муж рано умер, мамин избранник был женат и не стал разводиться из-за нее. Видишь, я и не знаю, что такое нормальная семья.
        - Нормальная семья! Разве они вообще бывают?!
        - А почему нет?
        - Лен, а больше ты не пыталась?
        - Завести ребенка? С кем? Петя, ты второй мужчина в моей жизни!
        - Правда?!
        Он явно обрадовался и полез целоваться.
        - Нет, я не понимаю, - возмущенно проговорила я, отпихивая его. - Что ты обо мне вообще думал?! Кто я, по-твоему?! Шлюха, что ли?!
        - Ну, Кошка! Не сердись! Ты же красавица! Разве я мог предположить, что ты ведешь такую праведную жизнь?!
        - А что, в досье твоего папаши моя праведная жизнь не отражена?!
        - Не отражена.
        При упоминании об отце он сразу сник. Я прекрасно понимала, что его на самом деле интересует: способна ли я в принципе забеременеть? Родить наследника? На что он надеялся, если отец был так категорически настроен против меня? Не знаю. Я предполагала, что отец давит на Джуниора со страшной силой, но он пока держался. А я делала вид, что ничего не подозреваю. Конечно, долго так продолжаться не могло.
        Был самый конец ноября, когда Петя наконец раскололся. Мы лежали в постели, остывая после любовной баталии, когда он вздохнул и мрачно произнес:
        - Отец хочет, чтобы я женился.
        - Так женись! - воскликнула я. Пожалуй, слишком бодро и фальшиво. Джуниор покосился на меня и продолжил:
        - Понимаешь, он совсем сдал. Сердце, всякое такое. Говорит, что хочет увидеть внуков.
        - Его можно понять.
        - Лен… Выходи за меня, а?
        Ну вот. Дождалась.
        - Петя! Ты же сам понимаешь, что это невозможно!
        - Значит, не хочешь? И чем же это я так плох?
        - Ты вовсе не плох! Ты же знаешь, что дело во мне! Это я не гожусь тебе в жены! Твой отец…
        - Отец тут ни при чем. Я говорю о нас с тобой.
        - Хорошо, о нас с тобой. Я тебе сто раз объясняла, что не собираюсь замуж. Ни за тебя, ни за кого другого. Семейная жизнь не для меня. Потом, подумай: вряд ли я смогу родить тебе здорового ребенка! И еще: а вдруг отец лишит тебя наследства? Ты же возненавидишь меня через какое-то время! А я совсем не хочу становиться между тобой и твоими родными! И вообще, я стара для тебя! Лет через пять ты станешь засматриваться на молодок…
        - Ага, миллион причин нашла! Да скажи ты уже, что не любишь меня! А то я не знаю!
        - Я люблю тебя! - сказала я вполне искренне. - Но не настолько, чтобы выходить за тебя замуж. Тем более в таких экстремальных условиях, наперекор твоей семье. Наверно, себя я люблю все-таки больше.
        Джуниор молчал, даже глаза закрыл. Потом сказал, не открывая глаз:
        - Ты права, он грозился лишить меня наследства. Но я вообще-то не совсем нищий.
        - Петя, если бы я тебя любила так, как ты того достоин… Я бы босиком за тобой пошла! По снегу. Но я не могу ничего с этим поделать, понимаешь? Это же нам не подвластно!
        - Кошка… И за что мне такое наказание?
        - Послушай, ты найдешь себе хорошую женщину, красивую и кроткую, не то что я! Она нарожает тебе целую кучу детишек. И на старости лет ты будешь вспоминать меня и думать: какое счастье, что я не женился на этой капризной кошке!
        - Все-то ты знаешь наперед. Ты так нужна мне, Ленка! Понимаешь, рядом с тобой я делаюсь другим. Лучше. А без тебя… Боюсь, что стану таким, как отец.
        - Нет. Только ты сам можешь изменить себя. Я тут ни при чем. Все в твоей власти.
        - Ой, не знаю. Лен, а если я… Если я и правда женюсь… Ты… Ты не останешься со мной?
        - Нет.
        - Ну да, мог и не спрашивать.
        - Петь, это всё так тяжело! Давай расстанемся прямо сейчас, а? Пока я с тобой, ты ведь никакой жены себе искать не станешь. А время поджимает.
        - А-а, чёрт тебя побери, Ленка!
        Джуниор вдруг сильно сжал мои плечи, встряхнул, а потом взял за горло. Я усмехнулась:
        - Что, придушить меня хочешь? Давай. Все равно от меня толку никакого.
        Его глаза налились слезами, он разжал руки, и я сама его обняла:
        - Ну, прости меня, прости, дорогой! Прости! Не надо было мне тогда тебе уступать. Жил бы себе сейчас спокойно, не мучился. Прости меня! Но я ничего, ничего не могу с этим поделать! Давай расстанемся по-хорошему! Не держи на меня зла, пожалуйста! Прости… Милый мой, бедный!
        Джуниор вывернулся из моих объятий и сел на кровати спиной ко мне. Потом одним глотком допил свой скотч и хрипло сказал:
        - Вот до чего ты меня довела! - Я снова обняла его и поцеловала несколько раз, куда достала. - Ну ладно, ладно! Ты во всем права. Кроме одного - не зря! Все это было между нами не зря. Ну, так что - расстаемся?
        - Да. Машину вернуть?
        - Ага. И обои не забудь ободрать, что я клеил.
        - Спасибо тебе! За все!
        - Пожалуйста. Только… Я хотел… В общем - на, это тебе. Назад не возьму!
        Он сунул мне в руки маленькую коробочку - это было кольцо! И такое красивое! Если бы я когда-нибудь собралась покупать кольцо, то купила бы именно такое - тонкое, с небольшим голубым камнем квадратной формы и строгой огранки, без оправы: камень держали четыре лапки. Я просто не могла отвести от него глаз, а Джуниор смотрел на меня.
        - Ты купил мне кольцо?! Отец сказал, что лишит тебя наследства, а ты все-таки купил мне кольцо?! Петечка, ну неужели ты всерьез надеялся, что я выйду за тебя?!
        - Ну да, надеялся. Как дурак. Я мог бы соврать, но кольцо я купил до разговора с отцом. Но оно в любом случае твое.
        - Спасибо! Я возьму! Оно страшно мне нравится! Это что за камень, такой голубой? Топаз?
        - Бриллиант.
        - А разве бывают голубые бриллианты? Я не знала…
        - Всякие бывают.
        - Он похож на льдинку…
        - Он похож на тебя.
        - Ты намекаешь, что я ледышка? Или что у меня вместо сердца кусок льда?
        - Ты не ледышка. Послушай… Последний раз, а? Давай?
        Не знаю, что нас так возбудило - кольцо с голубым бриллиантом или мысль о том, что это в последний раз, но такого бурного секса еще не бывало никогда! Джуниор довел меня до полного умопомрачения, так что когда он в самый острый момент коварно прошептал мне в ухо: «Ты выйдешь за меня?» - я чуть было не ответила «Да!».
        Но удержалась.
        А кольцо мы потеряли в пылу страстей. Перерыли всю постель, исследовали ковры, шарили под кроватью, Джуниор даже перетряхнул мою сумочку, подозревая меня в розыгрыше, а я в ответ сказала, что он, наверно, сам спрятал кольцо, потому что пожалел потраченных денег. В общем, наше судьбоносное расставание получилось каким-то скомканным. Трагедии не вышло - все свелось к фарсу. А кольцо Джуниор случайно нашел через пару дней и прислал мне с курьером. Я тут же позвонила:
        - Где оно было-то?
        - Ты не поверишь! В цветочном горшке!
        В его спальне и впрямь стоял большой керамический горшок, в котором росло какое-то дерево.
        - Как кольцо могло оказаться в горшке?!
        - Понятия не имею. Ну что, может, вернешься?
        - Петь, перестань.
        - Ладно, это была шутка. Прощай, Кошка! Береги себя.
        - Ты тоже! Петь, я хотела сказать… Ты лучшее, что было у меня в жизни! Правда!
        - Ну, еще не вечер. Пока.
        - Пока…
        Мы действительно расстались.
        Через пару месяцев Петя женился. Сейчас его сыну полгода. А Трофим недавно скончался, все-таки успев немного понянчить внука. За все это время мы ни разу не виделись с Джуниором. Я оказалась в полной пустоте: все те, кто так рьяно набивался в друзья, растворились в пространстве. Впрочем, я была к этому готова.
        Первое время после расставания с Лыткиным я не помнила себя от счастья, что так легко отделалась! Я продала его голубую «Хонду» и купила другую машину - попроще, обычного серого цвета. Занялась собой: почистила перышки, пошила новые наряды, даже подстриглась и перекрасилась. Впервые я жила для себя, ни на кого не оглядываясь и ни о ком не заботясь. Несколько раз ездила в Москву - Танька приглашала меня на премьеры, знакомила с друзьями. Наметился даже небольшой романчик с одним актёром, но… Нет, я так не могла: «Чай-кофе - потанцуем, пиво-водка - полежим!» Да и не слишком хотелось, честно говоря: не такой уж у меня огненный темперамент, чтобы бросаться в объятия первого встречного, пусть и такого симпатичного.
        Зато я с новыми силами занялась Усадьбой: мы давно уже превратились в культурный центр: концерты, творческие вечера, праздники - и свадьбы с днями рождениями, конечно. А куда деваться: это был лишний доход, как и конно-спортивная школа, которой мы сдали одно из строений, некогда и правда бывшее конюшней, так что по аллеям парка теперь разъезжали всадники, прибавляя экзотики.
        У нас образовался кружок исторических реконструкций и танцев: летом они давали представление прямо в парке, а зимой танцевали свои менуэты и контрдансы на втором этаже под насмешливым взглядом Елены Петровны. Художественная школа проводила у нас пленэры, и я придумала два праздника, объединив живопись и поэзию: «Золотая осень» и «Цветение яблонь» - что-то вроде японского обычая любоваться цветущей сакурой. Наш сад был ничуть не хуже - только представьте, как выглядит сотня яблонь в полном цвету! А аромат! Художники писали этюды, а динамики разносили по парку звуки классической музыки и голоса актеров, читавших Пушкина или Блока. А зимой мы расчищали пруд под каток и устраивали лыжные кроссы по периметру дальнего парка.
        Вокруг Усадьбы образовалось целое общество волонтеров, которые устраивали у нас субботники, помогали во время концертов и прочих мероприятий, занимались садом и цветниками. Собирать яблоки могли все желающие - для себя и для Дома малютки, который мы опекали вместе с монастырем. Наши волонтеры помогали и монахиням, а те в свою очередь обеспечивали нас по льготной цене своей знаменитой выпечкой.
        Я не особенно задумывалась о будущем, увлеченная настоящим. А потом мы совершенно случайно встретились с Лыткиным - я приехала по делам в областной центр и как раз выходила из здания администрации, когда у тротуара остановился шикарный черный лимузин, а за ним джип с охраной. Из лимузина вылез Джуниор. Он изменился: похудел и как-то распрямился, что ли. А главное, совсем другим стал взгляд - надменным и суровым. Ну что ж, он теперь хозяин жизни.
        - Здравствуй, Петя! Или тебя следует величать Петром Трофимовичем? Ты такой важный стал! С охраной ездишь!
        Он усмехнулся, и вместо прежней ямочки на щеке появилась жесткая складка:
        - Здравствуй. А вот ты не меняешься.
        - Почему? Видишь, подстриглась!
        - Я заметил. Тебе идет.
        - Ну что, ты теперь у нас настоящий senior?
        - Сеньор? - удивился он.
        - Ну да, старший. Джуниор - младший, а…
        - Я понял. Да, ты совсем не изменилась. Как живешь?
        - Нормально. А ты?
        - Приемлемо. Слышал, у вас опять кино будут снимать?
        - Да, твой приятель, Павлик Кривцов. Сейчас ты, что ли, спонсируешь? На следующей неделе начинают.
        - Нет, не я. Да и какой он мне приятель! Это скорее твой поклонник. Теперь можешь спокойно с ним замутить.
        Я изумилась - что это? Ревность?! Не поздно ли ревновать меня к Павлику?
        - С какой стати? Он мне вовсе не нравится. И потом, если я и решу с ним, как ты выражаешься, замутить, твоего разрешения мне не потребуется! Пока!
        - А ты знаешь, что мы с ним на тебя поспорили? - сказал Джуниор мне в спину, и я, не веря своим ушам, вернулась:
        - Что вы сделали?!
        - Мы с ним на тебя поспорили. Кому первому ты дашь.
        Джуниор смотрел на меня чуть ли не с ненавистью, а я не понимала, что чувствую: злость, оскорбление, обиду? Что за чушь - ну, поспорили два великовозрастных идиота! И потом, это так давно было. Я усмехнулась и сказала, глядя ему в глаза:
        - Так что ж ты бесишься? Ты ведь победил.
        И ушла. Но недалеко - Джуниор догнал меня и обнял:
        - Ленка! Прости меня, Кошка! Я тебя увидел, и так больно стало! Не выдержал, прости!
        - Если ты хотел причинить боль и мне, то у тебя не получилось. Это просто смешно. А вы с ним - два придурка.
        - Согласен!
        Джуниор смотрел на меня с какой-то жадной нежностью и казался почти прежним.
        - А что ты выиграл? - Мне стало вдруг интересно. Он страшно покраснел, но признался:
        - Зажигалку!
        - Что?!
        - Ты не думай, это очень редкая зажигалка! Платиновая, с портретом Мэрилин Монро! Знаешь - работы Энди Уорхола! У меня такой не было… в коллекции… Ну, Лен!
        Но я не выдержала и захохотала, уж очень смешно мне показалось, что меня приравняли к зажигалке - пусть даже и платиновой! С Мэрилин Монро! Джуниор не выдержал и тоже засмеялся, а потом попытался поцеловать меня, но я не далась:
        - Перестань! Что скажет твоя жена, если узнает, что ее муж белым днем целуется посреди улицы с бывшей любовницей?
        Джуниор отпустил меня и выпрямился, снова превратившись в «Петра Трофимовича». Кого-то он мне страшно напоминал…
        - Моя жена ничего не скажет, - высокомерно произнес он. - У нас не те отношения. Моя жена не скажет ни слова, даже если я снова начну спать со своей бывшей любовницей.
        - И не надейся! - Я усмехнулась.
        И тогда он резко шагнул ко мне, больно схватил за плечи и насильно поцеловал. Я ничего не почувствовала. Вообще. Ничего, кроме возмущения. Наконец Джуниор оторвался от меня и сказал:
        - Ты разбила мне сердце!
        Повернулся и ушел.
        А я наконец вспомнила, кого он мне напомнил - Майкла Корлеоне! Конечно, Петя Лыткин внешне мало походил на Аль Пачино, но происходило с ним то же, что и с Майклом на протяжении трех фильмов: милый, честный и храбрый юноша постепенно превращается в кровавого Крёстного отца, циничного и безжалостного. Вот это я и увидела в глазах бывшего Джуниора.
        Неужели…
        Неужели это моя вина?!
        Встреча с Лыткиным выбила меня из колеи. История про выигранную зажигалку задела меня сильнее, чем я думала: унижена была моя гордость и оскорблено чувство собственного достоинства. И чем дальше, тем больше я расстраивалась, прекрасно понимая, что Лыткин этого и добивался. Интересно, чего он тогда хотел больше: меня или зажигалку?! А я-то, дура, думала, что осчастливила Джуниора, снизошла к нему! Да кто я такая на самом-то деле?! Нищая неудачница. Пустой сосуд. Ну, красивая - а что толку? Кому из нас красота принесла счастье? Да никому. Даже маме, которую я совершенно искренне считала самой красивой из нас.
        Да еще снова объявился Павлик, будь он неладен! Как с ним теперь общаться?! Я же все время буду думать про зажигалку! А может… Может, взять да и впрямь «замутить» с Кривцовым?! Назло Лыткину! Вдруг Павлик сейчас больше мне понравится? Но я вовремя вспомнила, что Кривцов недавно женился на юной красотке и теперь старательно лепит из нее звезду: главную роль в нынешнем фильме как раз она и играет.
        Павлик объявился в моем кабинете в среду после обеда. Группа уже два дня как была на месте и обустраивалась, а он сразу по приезде пришел ко мне с визитом вежливости. Держались мы оба строго официально: «Павел Александрович! - Елена Сергеевна!» Но меня все время подмывало отпустить какую-нибудь шпильку, и когда он, уходя, повернулся к двери, не выдержала:
        - А вам не жалко было расставаться с зажигалкой, Павел Александрович? Да еще с такой редкой? Платина, Мэрилин Монро!
        Он окаменел у двери, потом вздохнул и повернулся ко мне:
        - Все-таки проболтался Лыткин! Приношу свои глубочайшие извинения за этот дикий спор! Но увлечен был сильно, что скрывать.
        - Да ладно, Павлик! Кто старое помянет… Я не сержусь.
        - О, тогда - мир?!
        - Мир! - ответила я и протянула ему руку. Кривцов почтительно поцеловал, но не отпустил, потому что я смотрела ему прямо в глаза, как я умею - с вызовом и легкой насмешкой, и он никак не мог отвести взгляд. Постепенно Павлик начал заливаться краской, на лбу у него выступил пот… Я усмехнулась, убрала руку из его влажной ладони и отвернулась к телефону, начав набирать какой-то несуществующий номер:
        - Всего хорошего, Павел Александрович! Надеюсь, съемки пройдут успешно.
        Он шумно выдохнул и поспешно вышел, а за дверью выругался. А я бросила трубку и рассмеялась - маленький реванш, но до чего приятно. Как же он завелся! И про молодую жену забыл. Ну вот, развлеклась немножко. Мне опять стало грустно: похоже, что только такие развлечения мне и остались. Да еще и моя любимая Танька не приехала - она уже отснялась в своем эпизоде и сейчас работала с другим режиссером, играя очередную смешную тётку в очередном дурацком сериале. Как мне хотелось с ней поговорить! Она как-то умела подбодрить меня, вселить уверенность, заразить своим неистребимым оптимизмом. Подруга не приехала, но образовался новый друг: совершенно неожиданно мы подружились с Кривцовым!
        На следующий день случайно столкнулись на лестнице и не знали, куда деваться от смущения: мне было стыдно за вчерашнее, ему неловко. Мы натянуто раскланялись, а потом, невзначай встретившись взглядами, вдруг покатились со смеху и никак не могли остановиться.
        Отсмеявшись и утирая слезы, Павлик проговорил:
        - Просто черт знает что…
        - Павел, простите меня! Я вчера слишком разошлась!
        - Да ладно, перестаньте! А то я уже смеяться не могу!
        А вечером Кривцов зашел ко мне - мы выпили чаю и поболтали, как старые друзья, даже перешли на «ты»: не то раньше я ошибалась на его счет, не то он сильно изменился. Похоже, что изменился: не пил ничего крепче чаю и не орал, как прежде, на съемочной площадке, хотя дела шли неважно - его молодая жена явно не годилась в главные героини. Я как-то, проходя мимо, посмотрела на съемочный процесс: да-а… Павлик был неимоверно терпелив со своей красоткой, а она злилась и фыркала. Увидев меня, оператор выразительно закатил глаза, а Кривцов не менее выразительно пожал плечами.
        - Ужас, да? - спросил он, придя на чай - ежевечерние посиделки уже вошли у нас в привычку.
        - Ну, почему ужас… Миленько.
        - Вот-вот! Миленько! До чего я дошел! Думаешь, не понимаю, что актриса из нее, как из меня английская королева? Понимаю! Ты и то сыграла бы лучше!
        - Не выдумывай! Я уж точно не актриса.
        - Зато у тебя фактура! У тебя глаза какие - умные, живые, говорящие! А у моей козы только тушь на ресницах, и все: бе-е, ме-е!
        - Павлик, так зачем ты женился на такой козе?!
        - Ну, ты-то за меня не пошла!
        - Да ты и не звал вообще-то.
        - Не звал? Это я маху дал. А пошла бы?
        - Смотря как звал бы. Если так же, как Голливудом прельщал, то не пошла бы.
        - Господи, каким же идиотом я был! Почему женился, говоришь… От одиночества. Жил-жил, бежал-бежал, потом бац: поскользнулся, упал, очнулся - гипс! В смысле - инфаркт. Чуть не помер, представляешь? Увидел небо в алмазах, да. А когда пришел в себя, огляделся: ба, пустыня вокруг! У нас ведь семья большая была, дружная. Все таланты, все эдакие Актёр Актёровичи. Один я в режиссуру отбился, и то со страху, что хуже всех буду, понимаешь? Столько родни было и вдруг - никого: эти померли, те уехали. Один как перст. Пятый десяток, семьи нет, детей нет. Зачем живу - непонятно. Ну и женился.
        - Как - зачем живу?! А твои фильмы?!
        - Фильмы… Да кому они нужны?! Ты тогда правильно сказала: не Феллини! Обидно, но верно.
        - Паш, я тогда сгоряча ляпнула! У тебя замечательные фильмы, ну что ты! Ты великолепный режиссер!
        - Ладно, не утешай меня. Думаешь, я счастлив это говно снимать? У меня такой гениальный сценарий есть - закачаешься! Нетленка! Но денег-то никто не даст на нетленку! А на это говно - пожалуйста. С моей козой в главной роли. Разведемся, наверно. Никаких сил на нее не хватает.
        - Ну вот…
        - Да не переживай ты! Другую найду. Не бойся, тебя сватать не буду.
        - Что так?
        - Да слишком ты, мать, умна. И строга. Мне кого попроще надо, чтобы в рот смотрела.
        - Понятно.
        А сама подумала: а не теми ли соображениями руководствовалась и я, когда из них двоих выбрала, кого попроще - Джуниора?! И, словно уловив мои мысли, Кривцов тут же заговорил о Пете:
        - Послушай, а я правильно понял, что ты сама Лыткина бросила?
        - Никто никого не бросал. Мы разошлись по взаимной договоренности, скажем так.
        - Но замуж он тебя звал?
        - Звал.
        - Не пошла, стало быть…
        - Паш, что ты пристал? Не могу я про Лыткина говорить.
        - А я в гостях у него побывал. Перед съемками. Не хотел, честно говоря: пить я теперь не пью, что за удовольствие! Но потом интересно стало, как живет такой мильонэр, как Лыткин.
        - И как?
        - Да скушно. Выпендривался передо мной, хвалился, какой он крутой. Тоска. Жена у него… Эх, как я прав-то оказался! Помнишь, кричал тебе про доллары в зрачках, про жену-клушу? А ты обиделась.
        - Помню. И что - на самом деле клуша?
        - Скорей цыпленок. Кроткая такая. Жалкая.
        - В рот смотрит?
        Кривцов усмехнулся:
        - Точно. Да, похоже, я от Лыткина недалеко ушел в этом вопросе. - Потом он вздохнул и сказал очень печальным тоном: - Лен, я ведь все понимаю. Ты такая женщина…
        - Царица Савская?
        - Не надо, я серьезно. Я еще тогда думал: что она тут делает? Ты ведь в Москве училась? И почему не осталась?
        - По семейным обстоятельствам. Паш, ведь это здесь я царица Савская, а в Москве таких, как я, по рублю пучок продают.
        Он усмехнулся:
        - Ну, не по рублю, подороже! Чёрт, что ж с тобой делать-то, а? Пропадешь ты в этой деревне!
        - Не надо со мной ничего делать, ты что?! Я прекрасно живу, у меня все хорошо!
        - Скажи, а сейчас вышла бы за меня? Только честно!
        Я опустила голову. Что скрывать, такая мысль у меня промелькнула.
        - Не любишь, а вышла бы. А говоришь - хорошо живешь. Думаешь, не знаю почему? От одиночества. Ты тоже в пустыне. И еще - назло Лыткину.
        - Я и Лыткина не любила.
        - И что получилось? А я не такой крепкий, как Лыткин. С тобой ведь все по-настоящему будет, по-взрослому, понимаешь? На разрыв сердца. Не то что с этими… козами киношными. Так что не стану замуж звать. Считай, что струсил. А то и помереть недолго, от страданий-то душевных! Я и сейчас на тебя смотрю, а сердце кровью обливается…
        - Вот только ты меня не жалей!
        Я вскочила и стала к окну, повернувшись спиной к Кривцову. Но он подошел и обнял меня:
        - Прости! Прости меня, Елена Прекрасная…
        Мы долго молчали, обнявшись. Потом он тихо попросил:
        - Поцелуй меня. Один раз. Пожалуйста.
        Я поцеловала.
        Через три дня киногруппа уехала, и Павел Кривцов исчез из моей жизни навсегда.
        Глава 4. Соня
        Две подружки качаются на качелях во дворе небольшого двухэтажного дома, покрашенного в блеклый розовый цвет. Синее небо, яркое солнце, белые облака. Голубое платьице в желтый цветочек, белое платьице в красный горошек. Цветет жасмин, и весь двор пропитан его сладким, как карамель, ароматом. Девочки изо всех сил раскачивают качели и громко поют: «У моря, у синего моря! Со мною ты рядом, со мною! И солнце светит и шумит прибой потому, что ты со мной!»[8 - Песня из японского кинофильма «Каникулы любви».] Начало июня, впереди еще все каникулы, впереди еще вся жизнь. Кто ж знал, что ее окажется так мало.
        Одна из этих девочек - я. Это на мне белое платье в красный горошек, красные туфельки и белые ажурные носочки, связанные заботливыми руками Онечки из тонких ниток, которые называются «ирис». Впрочем, платье тоже сшито ею. Она же сегодня утром заплела мне две косички и завязала их красными ленточками. Темные кудри, огромные светло-карие глаза с длиннейшими ресницами, нежный румянец и ямочки на щеках - куколка, маленькая принцесса, ангел: Сонечка Бронштейн.
        Мы с подружкой раскачиваемся из всех сил, запрокидываем головы и хохочем.
        У моря, у синего моря…
        Белые облака, запах жасмина, розовые стены дома…
        Со мною ты рядом, со мною…
        Через пять минут выйдет Онечка и позовет меня домой. Этот июньский день навсегда изменит мою судьбу, только я об этом еще не знаю.
        Я рано поняла, что красива. Да и трудно было не понять, если об этом говорили все встречные-поперечные: «Ах, какая прелесть! Ну что за чудо! Цветочек, а не девочка!» - и мне это очень нравилось. Я упивалась восхищением и радовалась вниманию. Потому что мне катастрофически не хватало любви. Не знаю почему, ведь Онечка любила меня очень сильно! Может, это материнское суровое отношение сводило на нет всю Онечкину нежность? Выдувало, как сквозняком? Нет, конечно, мама меня тоже любила. Наверно. Но я так мало это ощущала!
        Нам с Онечкой приходилось, словно преступникам, скрывать нашу трепетную взаимную привязанность: при маме мы сразу расходились по своим углам - Онечка что-нибудь шила или вязала, а я сидела над уроками или читала. Но когда мама уходила - о, это был праздник! Какое счастье: устроиться рядом с Онечкой на диване и слушать ее бесконечные рассказы, которые казались мне сказками, потому что поверить в то, что моя прабабушка-княгиня танцевала на придворном балу с самим императором, а ребенком сидела на коленях у Пушкина, было совершенно невозможно. У Пушкина?! У того самого Пушкина, который на портрете в учебнике литературы?!
        О том, что я еврейка, я тоже узнала довольно рано. Мне было лет восемь, когда я нечаянно подслушала разговор школьной библиотекарши и одной из учительниц, вернувшись за забытой шапочкой. Это была пестрая вязаная шапка с очень длинными ушами и огромным помпоном на макушке - писк тогдашней моды у девочек младших классов. Все о них мечтали, а у меня было целых две! Синяя и красная. Конечно, их тоже связала Онечка. Забыла я синюю. Вошла и услышала, как они говорят обо мне, стоя за шкафом:
        - До чего же прелестная девочка! Надо же, и мать, и бабушка светлые, а она такая чернушка! В отца, наверно.
        - Конечно, в отца! Он же еврей, вот и получилась маленькая жидовочка. В детстве-то они все ангелочки, а потом в таких страхолюдин превращаются!
        - Отец их бросил?
        - Нет, его же посадили!
        - Да что вы?! Я не знала!
        - Ну да! Помните дело врачей?
        Я взяла шапку и тихо вышла. Всю дорогу до дома я пыталась осмыслить услышанное - больше всего меня напугала перспектива превратиться в страхолюдину. Конечно, я сразу полезла к Онечке с вопросами, и она сумела успокоить меня и насчет страхолюдины, и насчет жидовочки - это слово неприятно меня задело, хотя я и не понимала почему. Но с тех пор мне стало казаться, что люди обращают на меня внимание не столько потому, что я красива, сколько потому, что я еврейка: в нашем городке их почти не было, раз-два и обчелся.
        А мой отец не проходил ни по какому делу врачей. Онечка мне все рассказала, и я страшно переживала за папу, которого так и не успела узнать. Потом, когда я запросила его дело из архива, с изумлением прочла, что арест Бронштейна Ильи Давидовича произошел из-за ошибки следствия. Конечно же, никто и никогда не принес нам никаких извинений!
        Мама ничего мне об отце не рассказывала, но благодаря Онечке я не так сильно удивилась, когда к нам вдруг приехали его родители - «старики Бронштейны». Так я впервые увидела бабушку Инну и дедушку Давида. То, что они евреи, я поняла сразу. Но то, чем мне грозит их приезд, осознала только потом, когда Онечка стала проводить со мной разъяснительную работу.
        Сначала я просто испугалась: оторваться от дома и обожаемой Онечки, чтобы уехать в далекую и страшную Москву и жить с людьми, которых я совершенно не знаю?! Хотя старики Бронштейны мне вообще-то понравились.
        Только потом я оценила, чего стоили эти уговоры самой Онечке, у которой сердце кровью обливалось из-за разлуки с любимой девочкой. Но к сентябрю она меня все-таки уговорила и сама поехала с нами в Москву, и жила там целую неделю, пока я привыкала. Странно, но я совсем не помню маму: что она делала в это время, как реагировала? Может быть, потому, что расставание с ней меня только радовало, не знаю.
        Так что в пятый класс я пошла уже в московскую школу. Бронштейны окружили меня такой заботой и обожанием, что я довольно скоро перестала скучать по дому - по Онечке я тосковала гораздо дольше. Конечно, в московской трехкомнатной квартире, большой и светлой, было гораздо приятнее жить, чем в нашем старом доме без удобств: помещение для них предусмотрели, но воду и канализацию провели только после моего отъезда - газ появился чуть раньше, а то готовили на керосинках. Все пользовались колонкой, таская по этажам ведра с водой, а туалет был один на всех - во дворе. Заходить туда было страшновато - впрочем, дети и не заходили.
        А тут - ванна, горячая вода из кранов! Лифт! И гладко натертый паркет, по которому можно кататься, как по ледяной дорожке; и широкие подоконники, на которых так уютно сидеть: окна выходили на Садовое кольцо, и первое время я каждый вечер прилипала к стеклу, наблюдая за движением красных и желтых автомобильных огоньков и за переключением светофоров.
        У меня была собственная комната, почетное место в которой занял большой плюшевый медведь, подаренный дедушкой Давидом, а бабушка Инна выбрала мне самую красивую школьную форму. Онечка связала к ней множество кружевных воротничков и манжет - таких не было больше ни у кого в классе.
        В школе я адаптировалась довольно быстро, к тому же Бронштейны заранее познакомили меня с дочерью своих соседей, которая училась в том же классе, и Лидочка Бродская стала моей лучшей подругой: мы вместе играли, гуляли, делали уроки, даже учительница музыки у нас была общая. Впрочем, получив паспорта, мы с ней стали Соней Лагутиной и Лидой Зелениной. И в графе «национальность» у нас было написано: «русская». Это помогло нам поступить на физфак, куда существовал негласный, но строгий отбор по так называемому пятому пункту.
        Почему именно физика? Во-первых, мне всегда лучше давались точные науки. А во-вторых, влияние времени и… кинематографа. «Что-то лирики в загоне, что-то физики в почете» - да, физики тогда еще были «на коне». Фильм «Девять дней одного года» произвел на меня очень сильное впечатление, а «Еще раз про любовь» я вообще смотрела раз пятьдесят, а то и больше! Там, правда, физика была лишь романтическим приложением к совершенно необыкновенным отношениям главных героев: подумать только, девушка сразу идет домой к почти незнакомому мужчине и занимается с ним любовью! Впрочем, тогда мы так не выражались.
        Мой бурный роман, начавшийся на последнем курсе института, оказался как бы перевертышем тех отношений: вместо блондинки-стюардессы и брутального физика главными героями оказались брюнетка-физик и…
        Нет, он не был ни стюардом, ни даже летчиком, мой Евдокимов.
        Да, у него оказалась такая же фамилия, как и у героя фильма!
        Смешно.
        Но звали его не Электроном, а Сергеем. Он был художником. Нет, не так - Художником! На самом деле он работал на каком-то комбинате, где выписывал по трафарету бесконечные лозунги или раскрашивал малярной кистью портреты вождей, тоже бесконечные. Что, однако, не мешало ему считать себя гением. Ничего путного на моей памяти он так и не создал, но шаржи у него получались замечательные, хотя часто злобные. Меня он изображал в виде собачки, уверяя, что не только кудри у меня, как у болонки, но и взгляд соответствующий. Вполне возможно, что так я на него и смотрела.
        Думаю, я была обречена на Евдокимова. Его могли звать совсем по-другому, он мог быть вовсе не художником, а, например, актером - сути это не меняло: избалованная мужским вниманием и довольно капризная кокетка, какой я была в юности, насмерть влюбилась в никчемное ничтожество, воображающее себя гением. Ах, он такой одинокий! Ах, его никто не понимает! Ах, только я могу его спасти, вдохновить и всякое такое. Ненавижу. Себя в первую очередь.
        Почему, почему никто не готовит нас к таким вот Евдокимовым?! Хотя, скорее всего, это и невозможно. Я слишком легко и безмятежно жила у Бронштейнов, мне страшно повезло с друзьями, и я не понимала, как один человек может обмануть другого, сделать подлость, причинить боль! Оказалось, очень даже может.
        Встретились мы с Евдокимовым в какой-то случайной компании, куда он пришел с роскошным фингалом, полученным в драке с приверженцем соцреализма в живописи. Сам он, естественно, был авангардистом. Меня это впечатлило: и драка, и авангардизм. Меня окружали заумные мальчики, которые знать не знали ни Оскара Рабина, ни Владимира Немухина, не говоря уж о Корюне Нагапетяне. Да что там, они не смогли бы Перова отличить от Серова и с трудом выговаривали слово «импрессионизм». Зато «синхрофазотрон» могли произнести даже во сне.
        А как он был красив, этот проклятый Евдокимов! Спустя много лет, когда на наших экранах стал появляться английский актер Шон Бин, я каждый раз вздрагивала - одно лицо. Высоченный, статный, голубоглазый. И я рухнула в эту любовь, как в пропасть. А Евдокимов не слишком меня и замечал поначалу, выбрав совершенно правильную тактику: для девушки, привыкшей к поклонению и обожанию, это было внове. Я бегала за ним, рыдала по ночам, дышала в трубку, сторожила у подъезда - а он то притягивал меня, то отталкивал. Таскал на поводке, как собачку.
        Если бы Бронштейны были живы, то, может, и обошлось бы. Но дедушка Давид умер, когда я училась на втором курсе, а бабушка Инна все же успела увидеть мой красный диплом. Как я вообще его получила?! И вот в одной части уравнения мы имеем Шона Бина российского разлива, а в другой - влюбленную девушку с отдельной квартирой. И что мы получаем в результате? Правильно, ребенка!
        О том, что Евдокимов женат и обременен двумя детьми, я узнала, будучи уже на пятом месяце, да и то случайно. Последовал страшный скандал, в ходе которого Евдокимов как-то очень ловко вывернул наизнанку всю ситуацию, так что я оказалась виноватой и чуть ли не валялась у него в ногах, умоляя не уходить. Но он гордо ушел в ночь.
        Месяца три я прорыдала, а потом он вернулся: открываю дверь - Евдокимов стоит на коленях с огромным букетом роз в руках. Почти полгода он был чистым ангелом: ходил вокруг меня на цырлах, сдувал пылинки, обещал жениться (как только разведусь, так сразу!), купил кроватку и признал ребенка, так что моя девочка получилась Евдокимовой Еленой Сергеевной. Кстати, кроватка явилась его единственным подарком дочери за всю жизнь.
        Когда Леночке исполнилось четыре с половиной месяца, Евдокимов испарился. Я пришла из поликлиники, а его нету! Ни записки, ничего. Забрал вещички и слинял.
        Я помыкалась какое-то время одна, поняла, что не справляюсь, и - что делать! - поехала домой, под крыло к Онечке. К этому времени мои отношения с родными слегка разладились: узнав из письма про мою беременность (приехать и сообщить лично я струсила), Маняша высказала все, что она думает о развращенных нравах современной молодежи, так что Онечкина приписка «Храни тебя Господь!» мало меня утешила.
        С Онечкой мне тоже стало непросто: между нами встала как стена обоюдная обида - каждая считала, что другая ее предала. «Почему Онечка так легко от меня отказалась, отправив в Москву?!» - страдала я, хотя у Бронштейнов мне было гораздо лучше, чем рядом с матерью. Но я очень долго мечтала, чтобы Онечка жила со мной у Бронштейнов, не понимая, почему это невозможно устроить?! Наверно, устроить было и возможно, но Бронштейнам Онечка была ни к чему: они хотели владеть мной единолично.
        А Онечка, наверно, считала, что я променяла ее на новую бабушку. И дедушку. И была права! Сначала мы виделись часто: Бронштейны отвозили меня в Козицк на каникулы, Онечка приезжала в Москву. Потом встречи стали реже, но мы разговаривали по телефону, обменивались письмами. А потом… Я подрастала и все больше отдалялась от Онечки - они с мамой стали казаться мне провинциальными, недалекими, несовременными. О чем с ними говорить, я не знала, а их заботы казались мне нелепыми. Онечка все это прекрасно понимала - я только сейчас осознала, как она страдала!
        Ехать в Козицк мне, конечно, не очень хотелось, но выбора не было. С бытовыми трудностями я еще как-то справлялась, хотя было тяжело. Евдокимов, когда присутствовал в моей жизни, практически не помогал - ну, в магазин сходит, и все. Мусор вынесет. Сделает на копейку, а гонору потом на рубль. Как говорила бабушка Инна, визгу много, шерсти мало.
        Когда он ушел, мне даже стало легче: не надо столько готовить (поесть он любил!), не надо выслушивать бесконечные монологи непризнанного гения. Но то, как подло он ушел… Я словно провалилась в черную дыру! И чтобы не сдохнуть от тоски, собрала вещички, сдала квартиру знакомым аспирантам и отправилась к своим, заранее представляя, сколько упреков мне придется выслушать от матери.
        Эта дорога снится мне до сих пор! Вещей было немного: рюкзак и большая сумка. И Леночка на руках. До вокзала меня проводили друзья, я взяла купейное место, но не спала всю ночь, потому что ходила по коридору, укачивая ребенка - стоило мне сесть, как Леночка начинала плакать. Дальние поезда в Козицке не останавливались, и мне надо было от ближайшей станции еще сорок минут ехать на автобусе, а потом перейти большой и высокий железнодорожный мост, так что я была в полуобмороке, когда Онечка открыла мне дверь. Она даже не удивилась, что я свалилась им на голову. Да что я - она наверняка все знала заранее!
        Я уронила сумку, стряхнула с плеч рюкзак, прошла в комнату и плюхнулась на диван. Онечка взяла у меня из рук Леночку, а я легла и провалилась в сон, успев увидеть, как Онечка нежно улыбается малышке, а та радостно машет ручонками. Обе они просто сияли, и странная мысль промелькнула в моей бедной голове: «Это больше не мой ребенок…» Явно сказалась бессонная ночь.
        Спала я долго, но с перерывами - Онечка заставила меня принять душ и выпить бульон, потом уложила нас с Леночкой в постель, чтобы я ее покормила. Мы так и заснули, а Онечка сидела рядом и сторожила наш сон. Проснувшись, я сразу наткнулась на ее нежный взгляд и заплакала:
        - Прости меня! Онечка, милая, прости! Я так виновата!
        Схватила ее руки и принялась целовать, обливая слезами - сердце у меня просто разрывалось от любви и боли.
        - Шшш! Ну что ты, девочка! Не плачь, моя ласточка, не плачь! Молоко пропадет!
        Мы обнялись, и я вздохнула с облегчением: никакой стены больше нет! Онечка меня простила! Она любит меня, как прежде! А мне так нужны были любовь и поддержка! Поддержка понадобилась в тот же вечер, когда пришла с работы мама. Не знаю, что Онечка ей сказала, но мама не произнесла ни словечка на тему блудной дочери и ребенка в подоле. Хмурилась, поджимала губы, но молчала. А увидев Леночку, она и вообще размякла! Леночка тоже ее нисколько не испугалась и смело пошла на руки. Может, все еще и наладится?
        Все наладилось, да. Но как же я там задыхалась! Пока кормила, еще ничего, но потом! Сам образ жизни оказывал на меня угнетающее воздействие. Друзей у меня в Козицке не осталось, так что мой мирок состоял из двух бабушек и Леночки. Я маялась и томилась, не зная, что делать: вернуться в Москву, когда кончится декрет, или остаться тут? Остаться! При одной только мысли об этом меня начинало тошнить! А если вернуться - справлюсь ли я одна? Вот если бы забрать с собой Онечку! Но я понимала, что она не поедет. Ей было уже под восемьдесят, в привычных условиях она справлялась, да и вообще была очень бодра, лишь изредка жалуясь на ноги, но в Москве…
        Оставить тут Леночку, а самой вернуться в Москву? Онечка, конечно, стара, но мама еще вполне способна заниматься ребенком! Другой вопрос, согласится ли она уйти на пенсию? Честно говоря, мама меня удивляла: она так хлопотала и квохтала над Леночкой! Со мной она никогда столько не возилась. Правда, ворчала она тоже предостаточно, но Леночка воспринимала это спокойней, чем я когда-то.
        Я никак не могла ни на что решиться, тогда Онечка, которая, конечно же, обо всем догадывалась, взяла дело в свои руки и убедила меня уехать, оставив им Лену:
        - Не волнуйся, ласточка моя, мы с Маняшей справимся! А ты пока наладишь свою жизнь! Все будет хорошо, даже не сомневайся.
        В общем, я дала себя убедить и в один прекрасный день отправилась в Москву. Налаживать жизнь. Я думала: ладно - осмотрюсь, пойму что и как, найду садик для Леночки…
        По дороге я три раза хотела вернуться, один раз даже вышла на перрон с чемоданом. Но как-то доехала до Москвы. И осмотрелась, и садик нашла - но снова дала себя убедить, что Леночке лучше до школы пожить с бабушками.
        Первое время я ездила к ним каждую неделю - в пятницу отпрашивалась пораньше и бежала на вокзал, а в понедельник прямо с вокзала бежала на работу. Это было очень тяжело. Тогда я стала ездить через выходные, потом - раз в месяц. Всю дорогу в Козицк я трепетала: хотя мы все время перезванивались, я боялась, что бабушки что-то от меня скрывают, чтобы не расстраивать. Но каждый раз оказывалось, что все в полном порядке - и Леночка, и бабушки живы и здоровы.
        Всю обратную дорогу я рыдала: так мучительно было отрываться от моей дорогой девочки, такой милой, такой прелестной, такой ласковой! Правда, постепенно она стала все больше отвыкать от меня и встречала уже не с таким восторгом, как раньше, когда от ее крика «Мама приехала!» звенели стекла. Каждый раз мне приходилось заново завоевывать ее любовь. Обычно все налаживалось только к воскресенью - тем тягостней было наше расставание. Конечно, я приезжала на все праздники, и в отпуск брала Леночку с собой - когда она стала чуть постарше.
        Так дальше не могло продолжаться - я чувствовала, что бабушки отбирают у меня ребенка! И я решила, что в школу Леночка пойдет в Москве. И опять у меня ничего не вышло! Услышав о моих планах, бабушки сначала не сказали ни слова. Маняша, по-моему, не так уж сильно и расстроилась: она все еще работала, к тому была же председателем профкома и занималась многочисленными общественными делами. А Онечка ушла к себе и легла на постель лицом к стене.
        Не вставала она два дня. Я вся исстрадалась и не знала, как и подойти к ней. Наконец она сама пришла ко мне. Пришла и… тяжело опустилась на колени:
        - Сонечка, ангел мой! Не забирай Леночку, умоляю! Подожди, пока помру…
        Я кинулась ее поднимать, мы обе плакали и целовали друг другу руки. И я поняла, что не смогу забрать ее последнюю радость. Сколько ей еще осталось-то, в самом деле?! Онечке было уже 84, и никто не предполагал, что она проживет еще почти десять лет…
        Не знаю, зачем я все это пишу.
        Наверно, хочу оправдаться.
        Перед Леночкой, перед самой собой.
        Да что-то плохо получается.
        Пока бабушки растили мою дочь, я занималась своей карьерой. Не специально, просто так получилось. Сразу после института меня с моим красным дипломом пригласили работать в одно учреждение, чей адрес стыдливо прятался за номером почтового ящика - очень закрытое, весьма секретное и чрезвычайно научное учреждение, откуда я почти сразу ушла в декретный отпуск, так и не успев совершить никаких особенных открытий. Впрочем, я их и потом не совершала. Марии Склодовской-Кюри из меня не вышло.
        Поначалу мои коллеги и воспринимали меня как девочку на побегушках, способную только точить карандаши и подавать ластики. Заведовал нашим отделом Марк Александрович Свидовский, доктор физических наук, человек уже пожилой. Он относился с полным небрежением к составлению разного рода отчетов, соцобязательств и прочей бюрократической ерунды, свалив это на меня. Скоро я стала представлять его и на разного рода формальных совещаниях, вызывая оживление у присутствующих там мужчин - ведь я была самой красивой женщиной в институте.
        Но оказалось, что кроме красоты у меня есть и хорошие организаторские способности: я легко строила своих «Ландау» и «Курчатовых», вдохновляя их к новым свершениям и заставляя вовремя сдавать отчеты. К тому же я умела обращаться с начальством, легко выбивая средства и необходимое оборудование, и могла внятно обосновать необходимость переноса сроков выполнения работы, когда это было необходимо. Так что, когда Свидовский ушел на пенсию, я стала его естественной преемницей и единственной женщиной среди заведующих отделами, да еще такой молодой. Но только в стенах родного «ящика» я была женщина-кремень или «танк на шпильках», как меня прозвали коллеги. Выходя за ворота, я превращалась в мокрую тряпку под ногами Евдокимова.
        Да, он снова появился в моей жизни. Нет, он не стоял на коленях с букетом роз перед моей дверью! Попросту не смог бы, потому что его правая нога была в гипсе, а в руках костыли. Жалкое зрелище. Не знаю, почему я его впустила.
        Конечно, он был отцом моей дочери…
        И мне было так чудовищно одиноко без Леночки…
        И потом…
        Я все еще его любила.
        Не помню, какую лапшу он навешал мне на уши в этот раз, да это и не важно. В общем, он остался и вроде бы раскаялся, и я даже стала надеяться, что мне все-таки удастся создать нормальную семью, где у моей девочки будут не только бабушки, но и мама с папой. А потом я встретила его жену. В магазине «Ванда» на Большой Полянке. В очереди за польской косметикой. Конечно, мы с ней знали друг друга в лицо и даже пару раз говорили по телефону. Ничем хорошим это, правда, не закончилось. А тут она сама подошла ко мне:
        - Привет!
        - Здравствуйте…
        - Хорошо выглядишь! Ты же вроде уехала? Вернулась, значит?
        - Вернулась.
        - Слушай, я чего сказать-то хотела… Ты вообще в курсе, что у Евдокимова есть любовница?
        Я оторопела: не узнала она меня, что ли?! Или принимает за кого-то другого? Я же и есть любовница! Увидев, как я на нее таращусь, она поморщилась и за рукав вытянула меня из очереди к окну, сказав стоявшей за мной даме:
        - Мы на минуточку! Мы не уходим! - А потом повернулась ко мне: - Ну что ты тупишь?! Еще одна любовница! И еще один ребенок! Твоей-то сколько уже?
        - Моей? - Я никак не могла сообразить, сколько лет Леночке, наконец сосчитала: - Почти четыре!
        - Ну вот, а у той пацану три с половиной! Представляешь?! Ну, Евдокимов - многостаночник! Короче, я документы подала на развод. Хватит с меня. И ты подумай! - Но я ни о чем думать не могла - рассеянно кивнула и пошла прочь. - Эй, ты куда! Ты что, стоять больше не будешь? Тогда я вместо тебя, ладно?
        Я опять кивнула и ускорила шаг, слыша, как она за моей спиной убеждает очередь:
        - Да стояла я тут, стояла! Ну, не я, не я, ладно! Вон, девушка пошла - я за нее!
        Придя домой, я собрала все вещи Евдокимова и выставила за дверь. Он чуть не час бушевал на площадке, пока соседи не пригрозили вызвать милицию. Тогда ушел. Но, к сожалению, не навсегда. Как он меня доставал! Звонил, приходил домой и на работу, пачками слал письма! И я, чтобы избавиться от него раз и навсегда, не нашла ничего лучше, чем выйти замуж. Торопов Валерий Андреевич, мой коллега. Он давно за мной ухаживал и уже два раза предлагал руку и сердце. Я отказывала, а тут вдруг взяла и согласилась.
        Я давно поняла, что Торопов считал наши отношения своеобразной игрой, надеясь просто переспать со мной. И замуж звал ради прикола - был уверен, что откажусь. А когда я внезапно согласилась, он слегка опешил, но деваться было некуда: произошло это при всех, и отыграть назад он не смог, чтобы не опозориться окончательно. В общем, честно признаюсь: я его поймала!
        Ничего хорошего из нашего брака не получилось, и мы развелись через год, правда, я осталась при его фамилии - лень было менять документы еще раз. А от Евдокимова он меня действительно спас: тот приперся через пару месяцев после нашей с Тороповым свадьбы, и Валера взял разговор на себя, после чего Евдокимов больше не возникал никогда.
        - Что ты ему сказал? - спросила я.
        - Сказал, что сдам его в КГБ, если еще раз появится. Мы с тобой работники режимного предприятия, так что его навязчивое внимание заинтересует органы.
        И как я сама до этого не додумалась?! И замуж бы не пришлось выходить…
        Евдокимов умер, когда Леночке было десять. Они ни разу не виделись. Леночка про отца никогда не спрашивала, а мне не хотелось рассказывать, какой дурой была ее мать. Но с другой стороны, если бы не Евдокимов, то и Леночки бы не было. Конечно, я еще не раз пыталась как-то устроить свою личную жизнь, но потом поняла, что не хочу замуж. Мне прекрасно было и одной: поклонников хватало, а стирать кому-то носки и варить обеды я совсем не стремилась. Смыслом моей жизни была Леночка, и я с нетерпением ждала, когда она наконец окончит школу и мы с ней воссоединимся.
        Какой же красивой барышней она стала! Именно барышней - благодаря воспитанию Онечки. Лена всегда очень прямо держала спину, гордо поднимая свою прелестную головку, увенчанную длинной светло-русой косой. Ярко-голубые глаза с длинными ресницами, тонкие, выразительно изогнутые брови, белая - просто фарфоровая! - кожа с нежным румянцем: Снегурочка, да и только. Лена была совсем не похожа на меня, но так красива! Но что самое поразительное: она совершенно не понимала собственной красоты.
        К сожалению, мы не были с ней так близки, как мне хотелось бы. Конечно, она больше не поворачивалась ко мне спиной, демонстративно предпочитая Онечку, как в детстве, и вежливо радовалась моим приездам, но между нами всегда существовала легкая отчужденность. А как мучительно мне хотелось обнять свою девочку, расцеловать ее прелестное личико! Нет, Лена была весьма сдержанна в проявлении чувств и, как мне кажется, с легким недоумением наблюдала мои столь частые слезы. Но поговорить о ее взрослении и самооценке нам все же удалось. Мне кажется, Леночка удивилась, обнаружив, что с мамой вполне можно обсуждать такие интимные темы - это был первый шаг к нашему сближению.
        А потом умерла Онечка, чуть не дожив до девяноста четырех лет. Лена в это время уже училась в десятом классе - прабабушка немного не дождалась ее аттестата зрелости.
        Я приехала сразу. Дверь мне открыла Маняша:
        - Ну, наконец! Иди! Не знаю, что мне с ней делать! Села и сидит уж который час!
        Леночка и правда сидела на диване, положив руки на колени, и смотрела в никуда. Такая красивая, такая примерная девочка - и такая потерянная.
        Я позвала:
        - Леночка, детка! Что с тобой?
        Она перевела на меня свой рассеянный взгляд, узнала… Губы ее задрожали, и моя дочь заревела взахлеб, как маленькая, протянув ко мне руки! Я бросилась к ней, посадила на колени, обняла, прижала к себе, стала целовать ее полные слез глаза, соленые щеки, всхлипывающий рот, дрожащие ручки: моя девочка, моя бедная девочка! Наконец - моя. Мы долго просидели, обнявшись. Несколько раз заходила Маняша, смотрела на нас и качала головой, а потом позвала из кухни:
        - Идите хоть поешьте! Одна с дороги, другая второй день не жрамши…
        - Хочешь, я заберу тебя прямо сейчас? - предложила я Леночке, вытирая ей слезы. Она шмыгнула носом и смущенно слезла с моих колен - да, моя маленькая девочка была уже почти с меня ростом. - Поедешь ко мне, доучишься там?
        Но она отказалась. Да и действительно, в этом было мало смысла - учиться осталось всего ничего. И если бы я только знала, что скрывалось за ее отказом! Конечно, нежелание расставаться с Евгением Леонидовичем. Узнала я про первую любовь своей дочери позже, когда она уже переехала ко мне и училась в институте. Но Лена рассказала эту историю как-то так, что я поверила: все в прошлом. На самом деле ничего еще и не начиналось.
        Мы похоронили Онечку, и я уехала в Москву. У меня было совсем немного времени, чтобы подготовиться к приезду дочери: надо было сделать косметический ремонт в квартире и подремонтировать собственный организм: у меня обнаружили опухоль в груди, к счастью, небольшую. Возможно, я толком не осознала, что со мной произошло, настолько была занята мыслями о Леночке: совсем не боялась и была свято уверена, что все обойдется. Все и обошлось. Мне сделали операцию, я прошла курс химиотерапии, похудела и подстриглась совсем коротко, потому что волосы лезли просто пачками. Леночке понравился мой новый образ: стильно и очень молодо! А я не стала объяснять, чем вызвана эта стильность.
        Годы, которые мы с Леночкой провели вместе в Москве, были самыми счастливыми для меня. И самыми мучительными, потому что меня накрыло такой волной материнской любви, что уж и не знаю, как это терпела бедная моя дочь, не привыкшая ни к столь эмоциональному проявлению чувств, ни к такой опеке. Но я старалась! Очень старалась: не виснуть на ней, не лезть в ее уже взрослую жизнь, не давать непрошеных советов, не докучать заботой. Боюсь, получалось плохо. Я начинала сходить с ума, если она опаздывала больше чем на пять минут или не звонила, когда обещала! Мне мерещились всякие ужасы, а потенциального обидчика моего ребенка я способна была убить собственными руками, клянусь! Но убивать никого, к счастью, не пришлось.
        Еще я опасалась, как бы Леночка не повторила мою судьбу, и все-таки рассказала ей о романе с Евдокимовым, но она выслушала без особого интереса, и уважения ко мне у нее явно не прибавилось. В отличие от меня Лена была очень сдержанна и благоразумна, даже холодна - но, возможно, она просто еще не проснулась. При всем ее несомненном уме девочка была все-таки гораздо более инфантильна, чем я в ее возрасте.
        Лена окончила институт, и мы стали думать о поисках работы для нее, а сначала решили отдохнуть на полную катушку! Но перед отъездом в Ливадию мы заехали к Маняше, и тут же все наши планы рухнули. Увидев, во что превратилась квартира, мы переглянулись, пытаясь вспомнить, когда были тут последний раз. Давно. Очень давно.
        Я думаю, нас обеих так и пришибло от осознания собственной вины: мы с Леной дружно забыли про бедную Маняшу. А ведь ей шел уже восьмой десяток! Но она всегда была так самостоятельна и самодостаточна, с такой легкостью отпустила со мной Лену и так замечательно справлялась одна! Как мы увидели, совсем не так замечательно, как нам казалось. Сама она тоже была какая-то странная: я потащила ее по врачам, и нас «обрадовали» известием, что Маняша перенесла на ногах инсульт. Тут я совсем расстроилась.
        Мне удалось положить маму в больницу, а мы с Леной засучили рукава и принялись приводить в порядок квартиру. Холодильник пришлось просто выбросить, потому что отмыть его от плесени было нереально. Мы выкинули еще кучу барахла, отмыли все, переклеили кое-где обои и даже покрасили полы, двери и подоконники.
        Все это время я думала, что делать дальше: маму нельзя оставлять одну. Перевезти ее в Москву? Она там совсем сойдет с ума: все новое, непривычное. Мне переехать в Козицк? На что мы будем жить? Лена еще не нашла работу, да и вряд ли ей будут много платить поначалу. А я зарабатывала очень прилично: наш «ящик», конечно, давно развалился, но мне удалось устроиться в частную фирму, которую сумел организовать на остатках почти разоренного химического завода мой бывший муж Торопов.
        Было еще одно обстоятельство, которое мешало мне принять решение, - мое здоровье. Я пока не дошла до врача, хотя предполагала самое худшее. Но Леночка решила все за меня.
        - Мама, конечно же, я останусь с Маняшей! - решила дочь, глядя на меня ясным взором. - Ты даже не беспокойся, все будет нормально! Я же все понимаю.
        Я в отличие от Леночки совсем ничего не понимала: если бы я только знала, чем вызвано ее решение! Да я приложила бы все усилия, но не допустила, чтобы она пошла работать в эту школу и попала прямиком в объятия Евгения Леонидовича, который к тому времени уже три года как был женат и растил дочку.
        Но правда, мне было и не до того, чтобы вникать в личную жизнь дочери: я обратилась к врачу, сделала все анализы… Результат был неутешительный: снова опухоль и уже неоперабельная. Она располагалась как-то так, что удалить не представлялось возможным. «Химиотерапия замедлит развитие опухоли, и некоторое время вы еще проживете», - сказал врач. Он дал мне года три, от силы - четыре. При постоянно проводимых курсах химии. Ну да, если меня не убьет рак, то точно доконает химия. У меня никогда не было таких предвидений, как у Онечки или Лены, только два раза в жизни я совершенно определенно знала, что со мной будет: первый раз, что обойдется, а сейчас… Да тут, собственно, никакого ясновидения и не требовалось.
        Я успела пройти всего один курс, когда умерла Маняша. Это не красит нас с Леной как дочь и внучку, но горевали мы по Маняше совсем не так сильно, как по Онечке. Я только подумала: Онечка прожила почти девяносто четыре года, как и Елена Петровна Несвицкая. Маняша умерла в семьдесят восемь. Я вряд ли доживу до пятидесяти. Леночка… Что же будет с ней?! Я никогда не верила в Бога, хотя Онечка, конечно же, окрестила нас с Леной втайне от Маняши, но с этого момента я каждый день молилась, сама не зная кому, за свою дочь, выпрашивая для нее долгую жизнь! Пусть я умру в мучениях, лишь бы Леночка была счастлива.
        Я успела проститься с мамой. Проститься и попросить прощения, что так мало ее любила, хотя она вряд ли слышала мои слова. Но перед самым концом Маняша вдруг очнулась и четко произнесла: «Хочу пить». Я напоила ее из поилки, потом вытерла ей рот. Маняша посмотрела на нас с дочкой вполне осмысленным взглядом:
        - Соня. Лена.
        - Она нас узнала, - прошептала потрясенная Леночка, но тут Маняша перевела взгляд куда-то за наши спины и с радостным удивлением сказала:
        - Мама пришла!
        Мы с Леной обернулись, словно и вправду ожидали увидеть Онечку, а потом переглянулись, осознав, что это означает. И тут лицо Маняши вдруг расцвело, помолодело, глаза засияли, она приподнялась и вскрикнула, протянув руку вперед: «Сережа!» - таким звонким девичьим голосом, с такой любовью, что мы обомлели. А потом упала на подушку и замерла.
        - Мама? - позвала я, но она не откликнулась. Все было кончено.
        Мы с Леночкой смогли поговорить о последних минутах жизни нашей Маняши только после похорон и поминок, на которые пришло неожиданно много народу.
        - Как ты думаешь, кто это - Сережа? - спросила Леночка.
        - Не знаю! - Я сама была в недоумении: вряд ли Маняша могла в последнюю секунду жизни вспоминать моего Евдокимова, которого никогда и в глаза не видела! Но потом меня осенило:
        - Так это же… Точно! Наверняка это Лагутин!
        В детстве я никогда не понимала, почему я Бронштейн, если мама - Лагутина, а бабушка - Матвеева! Потом Онечка рассказала мне про мамин скоропалительный брак и раннюю гибель ее юного мужа. Раньше мне казалось, что мама не меняла фамилию, просто не желая возиться с обменом документов, но теперь я думала по-другому.
        Мы достали семейный альбом и долго перебирали немногочисленные фотографии - конечно, больше всего было моих и Леночкиных.
        - Посмотри! Какая Маняша смешная!
        - Да, забавная! Это они снялись, когда Онечка с Федотом Игнатьевичем поженились. 1930-й год…
        Федот Игнатьевич и Онечка сидят, а десятилетняя Маняша стоит рядом с матерью. Новоиспеченные супруги очень серьезны, особенно Онечка, голова которой кажется окруженной сиянием из-за совершенно седых волос, а Маняша вытянула шею вперед и вытаращилась на фотографа, наверно, в ожидании обещанной птички.
        - Какой Федот Игнатьевич импозантный, правда?
        - И не говори! А Онечка уже тогда была вся седая. Сколько ей тут лет?
        - Лет тридцать, - ответила я. - А вот, смотри, твой дедушка Илья!
        - Красивый какой! Мама, ты на него похожа, очень! А Маняша-то какая тут блондинка!
        - Это она под Марину Ладынину подделывалась. Помнишь, была такая актриса? «Свадьба с приданым»?
        - Смутно! Ой, как мне эта твоя карточка нравится! Такой ангелочек! Знаешь, Онечка с ней не расставалась, с этой фоткой - под подушкой держала, правда! Ну вот… Мамочка, не плачь! Пожалуйста!
        - Не буду, не буду! Ах, вот она, эта карточка! Маняша с Сережей Лагутиным! В Ташкенте, незадолго до войны…
        - Это - Маняша?! - изумилась Леночка.
        Снимок был любительский, слегка смазанный, да и выцвел сильно, но еще можно было разглядеть двух подростков с велосипедом. На первом плане стояла Маняша - тоненькая, хрупкая, с двумя длинными косами, перекинутыми за спину. Она смеялась, держась за руль правой рукой, а левой, судя по всему, отмахивалась от фотографа. Сережа стоял за велосипедом - высокий, с пышной шапкой светлых волос, он улыбался, глядя на Маняшу. Случайный кадр, маленький фрагмент ушедшей жизни, законсервированный в эмульсионном слое фотобумаги. Ташкент, лето, юность, счастье…
        - «В сердце дунет ветер тонкий, и летишь, летишь стремглав, а любовь на фотопленке душу держит за рукав», - задумчиво произнесла Лена.
        - Это чьи стихи?
        - Арсения Тарковского. Как же она его любила, этого Сережу, если всю жизнь носила его фамилию! И позвала его в свой последний час! Бедная, бедная Маняша! И второго мужа потеряла… Одна всю жизнь, без любви…
        И тут я зарыдала в голос, а моя дочь кинулась меня утешать - точно так, как я ее утешала после смерти Онечки. Я плакала и о матери, и о своей несчастной жизни, которой осталось так мало, а моя бедная девочка целовала меня и заговаривала мою боль, рассказывая о своих планах, которым не суждено было сбыться.
        На следующий день плакала уже она, узнав о моей болезни. Потом я уехала, чтобы пройти еще один курс химии и доделать кое-какие дела: я уже нашла жильцов для квартиры, оставалось лишь собрать необходимые вещи для переезда в Козицк. Не было меня всего месяц! Но за эти четыре недели участь моей дочери изменилась непоправимо…
        Глава 5. Лена
        Зачем я только прочла записки своей матери! После встречи с Лыткиным и Кривцовым я и так пребывала в мрачном настроении, а эту тетрадку достала, чтобы отвлечься, - отвлеклась, называется. Бедная мама! Как я была к ней несправедлива, как мало любила! И ничего уже не изменишь, ничего.
        День шел за днем, месяц за месяцем, и я все глубже погружалась в уныние. К середине апреля я дошла до такого состояния, что с ужасом ждала неизбежного июня с его цветущими липами: если уже сейчас мне так плохо, что же будет дальше?! Никаких объективных причин для депрессии не было: киношники давно уехали и не собирались возвращаться, Лыткин не попадался мне на пути, музей процветал.
        В этом году к нам стали завозить группы иностранных туристов, и я с радостью ухватилась за возможность проводить экскурсии на трех языках, а штатные экскурсоводы с такой же радостью предоставили мне эту возможность: работала я бесплатно, исключительно из любви к искусству. Только эти экскурсии меня и оживляли. Я как-то погасла - или просто устала?
        Мне стало лень наряжаться, и я ходила все время в джинсах и каких-то необязательных кофтах, висевших на мне мешком, потому что сильно похудела. Волосы я остригла совсем коротко - так легче было закрашивать седину. Случайно видя себя в одном из усадебных зеркал, я отворачивалась, не в силах выносить собственную унылую физиономию - при виде бледного существа с вечно испуганными глазами мне становилось тошно. Я забросила перепечатку Онечкиных дневников, потому что начинала плакать, лишь взяв в руки тетрадку. Впрочем, заплакать я могла и просто так, ни с того ни с сего, особенно дома, где все наводило на меня тоску.
        Иногда я даже оставалась ночевать в Усадьбе, так мне не хотелось возвращаться в пустую квартиру. В усадебном кабинете у меня стоял удобный диван, к тому же компанию мне составлял музейный кот Гриша - толстый, пушистый и ленивый. Гриша и Федор Николаевич да еще Танька - вот и все мои друзья. Тридцать пять лет, беспросветное одиночество. Проезжая по дороге на работу мимо монастыря, я иной раз думала: вот мой удел в старости!
        Поклонников до сих пор было хоть отбавляй, так что возможностей «замутить», как выражался Лыткин, у меня хватало, другое дело, что я ими не пользовалась. Я тосковала о других отношениях и о другой любви. Мне хотелось, чтобы любили меня, мою душу - а не мое распрекрасное тело. Если бы я не знала, что такая любовь возможна, я бы не томилась так сильно - но я помнила, помнила свои девические сны, в которых неведомо чья любовь окутывала меня облаком радостной нежности…
        Я еще не знала, какой сюрприз готовит мне Судьба! Ее подарок был уже выбран, упакован, перевязан золотой ленточкой и двигался малой скоростью по направлению к Усадьбе. А чтобы уравновесить мировой порядок, намечена и жертва, которую мне предстоит принести. Потому что нельзя иметь всё, чем-то следует поступиться.
        В майские праздники на меня внезапно обрушилась Танька - у нее образовалось окно в съемках. Увидев меня, она так и ахнула:
        - Да что это с тобой?!
        - Сама не знаю…
        Губы у меня предательски задрожали.
        - Что-то случилось?
        - Нет… Все нормально… Но жить не хочется…
        - Красавица моя, ты просто закисла тут! Нигде не бываешь, никого не видишь! Поедем со мной в Москву? Оторвемся от души, с такими мужиками тебя познакомлю!
        - Не хочу. Тань, у меня сил нет. Особенно на мужиков.
        - Тогда купи себе тур, съезди куда-нибудь! Что, ты на какой-нибудь занюханный Кипр не наскребешь? Хочешь, я добавлю?
        - Да наскребу, наверно. Но у меня паспорта нет…
        - Так сделай! И не тяни!
        - На Кипр, говоришь?
        - Ну, я не знаю… Можно и в Париж! Русскому человеку естественно побывать в Париже, как выражается Дим Димыч! Помнишь Димыча?
        Дим Димыч был тем самым сценаристом, который когда-то сравнил меня с Еленой Прекрасной - видел бы он меня сейчас! Танька провела у меня три дня и смогла заразить своим энтузиазмом - я подала документы на загранпаспорт: действительно, почему бы не замахнуться на Париж?! Я слегка оживилась, покрасила волосы в более яркий цвет и как-то смогла пережить июнь, тем более что липы в этом году цвели скудно.
        А в июле прибыл наконец заготовленный для меня Мирозданием сюрприз - правда, я не сразу его заметила. То есть вообще не заметила: во французской группе было всего восемь человек, а я впервые обратила внимание на этого мужчину, когда он задержался после экскурсии. Все остальные побежали в парк фотографироваться - на мостике, в ротонде, около девы с разбитым кувшином и пионера с горном. Крокодила, оставшегося в наследство от Союза художников, мы демонтировали. Еще одним развлечением для туристов были вкуснейшие монастырские пирожки, которыми торговал наш буфет. На все про все у них было сорок минут.
        Все ушли, а этот остался. Худощавый, симпатичный, чуть повыше меня ростом, с длинными волосами, завязанными в хвост, и с щегольскими усиками. Он казался мне удивительно знакомым - но откуда я могла знать этого француза?! Потом-то я поняла, что именно усики и сбили меня с толку. Француз смотрел и улыбался. Сфотографироваться со мной, что ли, хочет?
        - У вас есть ко мне вопросы? - поинтересовалась я.
        Он улыбнулся еще шире, взял меня за руку и подвел к большому зеркалу. Я взглянула и ничего не поняла. Тогда он прикрыл рукой нижнюю часть своего лица, и я ахнула: мы были похожи как две капли воды! Насколько вообще могут быть похожи мужчина и женщина. Все у нас было одинаково: нос, рот, брови, глаза… У него, правда, серые, а не голубые. Даже уши у нас оказались одинаковой формы! Мы оба были в джинсах, он - в легком серо-голубом пиджаке и с шарфом, художественно обмотанном вокруг шеи, а я в блузе точно такого же цвета, что его пиджак!
        - Виола и Себастьян[9 - Виола и Себастьян - близнецы, персонажи пьесы В. Шекспира «Двенадцатая ночь».]… - растерянно произнесла я. - Как это возможно?!
        Он засмеялся и снова взял меня за руку, приложив к ней свою - его ладонь была больше, но пальцы и ногти точно такой же формы, как у меня. Что же это?!
        - Ну, здравствуй, сестра! - сказал он по-русски. - Обнимемся?
        Ничего по-прежнему не понимая, я позволила себя обнять и троекратно расцеловать. Сестра?!
        - Позволь представиться - Андрэ! Андрэ Дюваль, прямой потомок Елены Петровны Несвицкой по линии ее младшего сына Николая. А ты, насколько я понимаю, правнучка ее внука Алеши, верно?
        - Да… Боже мой! Как жаль, что мама не дожила!
        - Не дожила?
        - Никто не дожил… Я одна осталась…
        Но выяснилось, что я совсем не одна - две дочери Николая Несвицкого пополнили род пятью детьми и двенадцатью внуками, а сколько правнуков, Андрэ и сам не знал. А поскольку у Елены Петровны было двое братьев и сестра (еще одна сестра умерла в младенчестве), то родственников у меня оказалось великое множество: в Европе, Америке, Канаде и даже в Новой Зеландии. Правда, тот из братьев, что предположительно был рожден от Пушкина, потомков не оставил. Но все это я узнала позже, а сейчас просто стояла и таращилась на Андрэ в полном потрясении. И улыбалась. Он тоже. И я чувствовала, как меня окутывает облако любви - той самой любви, о которой я грезила в юности и которой так и не дождалась в реальности.
        На этом моя трудовая деятельность закончилась - Андрэ предупредил спутников и забрал свою сумку из автобуса, а потом мы сбежали ко мне домой. Его тур завершался через три дня, но билеты были с открытой датой, а виза годовая, так что он остался на неделю.
        Мы никак не могли наговориться и в первый вечер проболтали часов до двух ночи, незаметно переходя с одного языка на другой: Андрэ довольно хорошо говорил по-русски, а легкий акцент только придавал шарма иногда проскакивающим в его речи ошибкам и оговоркам. В конце концов я заснула на диване, и Андрэ перенес меня на кровать: давно я не спала так крепко и не просыпалась такой счастливой! Еще не открыв глаза, я уже улыбалась.
        - Доброе утро, душа моя! - прошептал Андрэ и поцеловал меня.
        - Привет! Забавное ощущение…
        - Почему?
        - Ни разу не целовалась с усатым мужчиной…
        - И со многими ты целовалась?
        - А ты?
        - С усатыми - никогда!
        Мы рассмеялись. Господи, даже шутит он так же по-дурацки, как я! Андрэ поцеловал меня снова, совсем не по-родственному, и я мгновенно растаяла, совсем перестав соображать, потому что вдруг спросила:
        - А нам это можно? Целоваться и вообще? Мы же родственники! - Андрэ изумился, а я растерянно пробормотала: - Но ты же сам сказал - сестра…
        - Ангел мой, да какие мы родственники! Мы… как это по-русски? Седьмой кисель, а не родственники!
        - Седьмая вода на киселе!
        - Никогда не понимал этого выражения. Я даже не могу сейчас сообразить, какая у нас степень родства - шестая? Или пятая? Даже двоюродные женятся, а нам сам Бог велел!
        Андрэ повернулся ко мне и опять поцеловал, а потом мы любили друг друга - так нежно и пылко, что я совсем отключилась от действительности. Не «занимались любовью», как сейчас говорят, а именно любили: я очень хорошо ощущала эту разницу. У нас с Андрэ и в сексе оказались одинаковые предпочтения, и то, чего Джуниору приходилось добиваться путем долгих и изощренных ласк, теперь приходило ко мне само. Впервые в жизни я поняла смысл выражения «отдаться» - да, я отдавалась Андрэ полностью, самозабвенно и восторженно!
        - Наверно, я из твоего ребра, - прошептала я, еле придя в себя. - Мне кажется, я знаю тебя всю жизнь!
        - Да, так и есть.
        - Как хорошо, что ты догадался сюда приехать. А то мы могли бы никогда не встретиться!
        - Нет, не могли. Я ведь специально приехал. Я искал тебя.
        - Как?!
        Оказалось, я была семейной легендой. Алеша Несвицкий смог добраться до Парижа и некоторое время жил у своей двоюродной сестры, дочери Николая. Он очень беспокоился о Елене Петровне и Онечке, надеясь когда-нибудь разыскать их и увезти во Францию. Здоровье у него было слабое - он так толком и не оправился после ранения и дизентерии, подхваченной на константинопольском пароходе. В 1929 году парижские родственники неожиданно получили письмо, отправленное из России еще два года назад: Онечка сообщала о смерти Елены Петровны и рассказывала о Маняше. Но Алеша так никогда и не узнал о существовании дочери - он умер за полгода до этого от жестокой простуды. Еще одно письмо от Онечки пришло только четверть века спустя: с новостями о замужестве Маняши, смерти ее супруга и о рождении Сони, моей мамы.
        Следующее поколение Несвицких уже мало интересовалось своими русскими родственниками, но все-таки знало о моем появлении на свет, хотя никаких писем Онечки Андрэ больше не отыскал. Но зато была фотография, неизвестно откуда взявшаяся - дед, который первым начал собирать семейный архив, давно скончался, а больше спросить было не у кого. Андрэ показал мне это фото в своем планшете, и я даже вспомнила, как мы фотографировались в городском салоне: всем кагалом, как говорила Маняша.
        Помню, как долго усаживал нас фотограф, стараясь образовать художественную группу. Маняша пыталась им руководить, мама, как всегда нервничала, я шалила, и только Онечка как села, так и сидела - очень прямо и величественно. Ей было тогда уже восемьдесят четыре. В конце концов, она и стала центром, вокруг которого фотограф расположил всех нас: мама тоже сидела - они с Онечкой были самыми высокими, Маняша стояла слева, а я - справа. На Онечке длинная темная юбка и белая блузка с камеей у ворота, ее волосы сияют сединой, а глаза широко распахнуты, словно она видит что-то такое, что нам недоступно. Маняша выглядит слегка рассерженной, на ней темно-синий (это я помню!) костюм, а голова в кудряшках - единственный раз, когда она делала завивку. Ей только что исполнилось шестьдесят. Маме всего тридцать - она моложе меня нынешней. Какая же она прелестная! Совсем другой масти, чем все мы, - смуглая, кареглазая, с пышными вьющимися волосами… Тонкая, нежная, хрупкая… Мама… Она улыбается, но в глазах застыла тревога. А вот и я - девочка с косичками, держащаяся за мамину руку. На самом деле это мама держит меня,
чтобы не удрала: мне быстро надоело фотографироваться. На мне синее платьице с кружевным воротничком и белые атласные ленты в косах - один бант развязался. Я кажусь старше, чем на самом деле. Да, правда, очень красивый ребенок.
        - Я сразу в тебя влюбился! - сказал Андрэ.
        - Да мне же там всего семь лет!
        - Ну и что? А мне было двенадцать. У тебя глаза, как у ангела…
        Андрэ, вдохновленный примером деда, продолжил его занятие и углубился в изучение истории рода. Впрочем, он ведь и был историком! Преподавал в Сорбонне, а в свободное от лекций время писал романы, два из которых даже издал, но ни критики, ни читатели не отметили их своим одобрением.
        Он так и ухватился за Онечкины дневники:
        - Этому же цены нет! Такой материал!
        - Пользуйся на здоровье.
        - Ну все, теперь Нобелевка мне обеспечена.
        Андрэ давно мечтал разыскать русских родственников - в отрочестве он придумывал романтические сказки, главной героиней которых стала прелестная Леночка: ее семья затерялась в глухих сибирских снегах среди грубых аборигенов и кровожадных медведей, но каким-то невероятным образом сумела сохранить аристократическую утонченность. И Андрэ совершал чудеса героизма, спасая Леночку и ее семью от самых невообразимых опасностей. Наверно, так проявлялся его писательский талант. Надо сказать, он угадал с образом Леночки: синие глаза, русая коса, надменность и упрямство - обычно она снисходила к герою, когда тот уже почти загибался от ужасных ран, полученных в борьбе с очередным медведем - либо с очередным соперником.
        Повзрослев, Андрэ всерьез озаботился розысками, но кого именно следовало искать, понять было трудно, потому что Онечка не сообщила в письмах ничего, кроме имен. На сохранившемся от первого письма конверте фигурировал московский адрес, с которого семья в начале 1930-х годов сбежала в Ташкент. Вернувшись после окончания войны в Москву, они жили уже совсем в другом месте, а потом и вовсе переехали в наш заштатный городишко.
        Андрэ помогло то, что я создала сайт Усадьбы. Не сама, конечно, но тексты на четырех языках написала я, так что Усадьбу легко находили поисковики Интернета по запросам не только русскоязычных пользователей, но и французов, немцев и англичан. Вот и Андрэ нашел. Благодаря архиву деда он сразу узнал дом, который почти не перестраивался, опознал Елену Петровну на портрете и девушку с разбитым кувшином в парке - я постаралась выложить побольше фотографий интерьеров и окрестных видов. Андрэ тут же решил ехать: среди прочей информации на сайте были и сведения о турфирме, которая включила нашу Усадьбу в программу своих экскурсий.
        Представляю, как Андрэ волновался, поднимаясь по парадной лестнице в дом своих предков! А уж когда увидел экскурсовода, то просто не поверил своим глазам: он сразу узнал девочку с фотографии, несмотря на отсутствие кос с атласными лентами и платьица с кружевным воротничком. Нет, все-таки это чудо.
        Конечно, мы с Андрэ в эти дни меньше всего занимались «археологическими раскопками» родового прошлого - нас больше волновало собственное будущее! Андрэ уговаривал меня переехать в Париж, но я колебалась: а как же музей?! Я столько физических и душевных сил вложила в его создание, так любила Усадьбу, чувствуя себя там полной хозяйкой, что просто не понимала, как я смогу навсегда оторваться от дома?! Да, мой настоящий дом был в Усадьбе.
        Тогда Андрэ предложил мне пожить некоторое время на две страны: я съезжу в Париж, познакомлюсь с родственниками, а он будет прилетать ко мне при любой возможности - лекций у него не так много, а писать романы можно где угодно! Впрочем, от лекций он мог легко и отказаться - Андрэ был весьма обеспеченным человеком, хотя эта ветвь рода Несвицких считалась не слишком успешной. Для начала мне нужно было получить паспорт и визу. И разузнать, что требуется для того, чтобы нам пожениться - наверняка предстоит собрать горы документов.
        Первые несколько дней мы просто не могли оторваться друг от друга, но потом стали выходить на прогулки - бродили по окрестностям, держась за руки и целуясь на каждом углу. Наше взаимное притяжение было таким сильным, что нам все время требовалось прикасаться друг к другу - ощущать физический контакт. Прикоснуться, прижаться к плечу, обнять, погладить по голове, чмокнуть в щеку - мы оба получали так много тепла и радости от этих незатейливых нежностей! Словно двое близнецов, разлученных сразу после рождения, мы подсознательно стремились вернуться к тому единению, что было в утробе матери.
        Конечно, мы вовсе не были близнецами: разнились по возрасту, воспитанию и менталитету, у нас были разные привычки и пристрастия, но мы так во многом совпадали, что скоро перестали удивляться, когда одновременно думали об одном и том же или произносили что-нибудь в унисон. Мы оба выросли в странных семьях: я - среди женщин, Андрэ - среди мужчин. Его мать умерла, когда мальчику было всего три года, так что воспитывал его дед. Отец довольно скоро женился, в новой семье появилось еще двое сыновей. Нам обоим мучительно не хватало любви: я шарахалась от одного неподходящего мужчины к другому, Андрэ искал воплощение своих детских фантазий. Он рано женился и быстро развелся - его сыну было уже почти двадцать.
        И мы совсем не были идеальной парой: и характеры не простые, и недостатков у каждого целая куча - но флегматичность и рассудительность Андрэ замечательно уравновешивали мои импульсивность и упрямство. Хотя порой я просто лезла на стенку от его занудства: выглядел Андрэ как какой-нибудь дамский угодник вроде того же Арамиса, а при ближайшем рассмотрении оказалось, что он ученый педант - настоящий «ботаник»! - и даже слегка побаивается женщин. А он ужасно меня ревновал, хотя старался этого не показывать. Однажды мы даже так поссорились, что чуть не развелись под горячую руку, но потом я опомнилась - конечно, конечно, я и была виновата! То, что нас объединяло, было важнее всех разногласий: необыкновенная духовная близость, возникшая с первого взгляда.
        Но я забежала далеко вперед - пока что мы находились в полном упоении друг от друга и никаких недостатков не замечали. Как он мне нравился! Особенно волосы - от усиков, честно говоря, я не была в таком уж восторге, но зрелище длинных волос Андрэ, рассыпающихся по его обнаженным плечам и спине, просто приводило меня в экстаз! В нем было удивительное сочетание мужественности и хрупкости, силы и нежности. Иначе, чем «душа моя» и «ангел», Андрэ ко мне не обращался, а я придумала звать его «Андрик» - он только посмеивался. Но самое нежное слово, которое просто прошибало меня насквозь, было прозвище «Птенчик» - когда он назвал так меня в первый раз, я чуть не заплакала:
        - Я что, так жалко выгляжу? Как птенец?
        Ну да, что-то от птенца во мне и правда было: короткие волосы торчали перышками, нос слегка заострился - я никак не могла поправиться до прежнего веса.
        - Почему - жалко?! - удивился Андрик. - Ты выглядишь умиляюще!
        - Умоляюще?! Или умильно?
        - Нет, как это… Умилительски… Черт! Ты меня умиляешь, вот!
        - Никто… Никто и никогда… - Я не смогла договорить, потому что горло сжало спазмом, но Андрэ понял:
        - Да, меня тоже. Никто и никогда не любил так, как ты.
        В один из дней я провела Андрика по усадебному парку, ближнему и дальнему, показала все наши достопримечательности: пруд, мостик, ротонду, пионера и девушку с разбитым кувшином. А когда мы добрались почти до самого края дальнего парка, больше похожего на лес, я предложила сходить на кладбище, которое было уже совсем недалеко: я знала короткий путь.
        Мы пробрались по узкой тропинке среди кустов, вошли в ограду и молча постояли около трех надгробий: простой деревянный крест у Онечки - так она сама захотела, и две маленькие гранитные стелы у Маняши и мамы. Обратно мы пошли обычной дорогой и были так заняты друг другом, что ничего вокруг не замечали.
        Когда мы подходили к повороту, меня вдруг что-то сильно ударило в спину - сначала я даже решила, что кто-то бросил камень! Но это был не камень. Я оглянулась: с одной стороны дороги шел длинный забор, а с другой было заброшенное поле, на котором сейчас виднелись небольшая группа людей и несколько машин, среди которых я узнала лимузин Лыткина и джип его охраны. Сам Лыткин стоял у джипа и смотрел на нас - это его взгляд так меня задел.
        Я взяла Андрика за руку и быстро увела за угол забора. Мне вдруг стало тревожно на душе. Что он тут делает, Лыткин, посреди поля?!
        - Кто это? - спросил Андрэ, который очень чутко чувствовал мое настроение.
        - Это мой бывший, Джуниор. Петя Лыткин. Я рассказывала тебе, помнишь?
        Тень неясной тревоги скоро рассеялась, и я забыла эту случайную встречу. Андрик уехал, мы каждый день болтали по скайпу, я летала, не чуя под собой земли, и вся светилась от счастья. Я больше не чувствовала себя пустотелым сосудом с черной тоской - нет, меня наполняла любовь!
        Все сразу же заметили мое состояние, и я вдруг оказалась окружена целым морем симпатии и тепла, так что мне стало стыдно: и как я могла думать, что никому нет до меня дела?! Все улыбались мне, без конца говорили комплименты, и я расцвела.
        Для полноты счастья мне ужасно не хватало Федора Николаевича, который последнее время вел себя странно: все время куда-то исчезал - по делам, как он говорил. Что за загадочные дела? К тому же он сильно сдал - больше обычного хромал, задыхался и потел. Наконец он появился в Усадьбе, я помчалась к нему и с порога огорошила своими новостями:
        - Я замуж выхожу!
        Федор Николаевич, выглядевший до этого весьма усталым и мрачным, сразу просиял:
        - Леночка! Как я рад за вас! Вы даже не представляете, как я рад!
        Выслушав подробности, он обрадовался еще больше:
        - Да это просто чудо какое-то! И когда же вы уезжаете?
        - Ну что вы, Федор Николаевич! Я вас не брошу так сразу!
        Я рассказала про нашу идею жить на две страны, и он задумался. Потом вздохнул и покачал головой:
        - Послушайте моего совета, Лена! Выходите замуж и уезжайте. Так будет лучше.
        - Для кого?!
        - Для вас.
        Мне стало не по себе.
        - Что-то случилось, чего я не знаю, Федор Николаевич?
        - Да. Я не хотел вам рассказывать - вы были в таком депрессивном состоянии. Но теперь у вас все хорошо, и к тому же есть поле для отступления…
        - Федор Николаевич! Рассказывайте немедленно! Не томите!
        - Ну, хорошо. Хотя ничего хорошего. Первая новость - со мной не станут продлевать контракт.
        - Понятно… Что, нашли кого-то своего?
        - Не в этом дело. Искать им не надо - вы мой естественный преемник. Но дело не в директоре, а в самой Усадьбе. Они решили ее продать.
        - Как?! - изумилась я. - Разве это возможно?!
        - Теперь всё возможно. Мы же памятник местного значения! Наша охранная зона - никакая на самом деле не охранная. Мотивируют они это так: в нас вложено много денег, отдачи в бюджет никакой, они не могут дальше нас содержать, всякое такое. Поэтому они рады спихнуть нас с бюджета на руки благодетелю и меценату, который сделает денежные вливания и музей расцветет. Все подготовлено очень грамотно, мы даже не можем апеллировать к общественности: все же делается к лучшему! Для начала они закроют нас на капитальный ремонт - уже намечено здание в городе, куда переведут фонды. Помните старую библиотеку? Вот туда.
        - Но… Это же аварийный дом! И места там мало! Как мы будем там работать?!
        - Лена! Я вас умоляю! Что мы увидим тут после ремонта, трудно даже предположить. Охранную зону они продают, а сам дом с ближним парком отдают в аренду на девяносто девять лет. Потом потихоньку переоформят в полную собственность.
        - Кому продают-то?! Кто этот… меценат?!
        Федор Николаевич выразительно посмотрел на меня, и я догадалась:
        - Лыткин?! Зачем ему это надо?!
        - Он хочет застроить все коттеджами. На участок поля за прудом уже есть проектная документация.
        Я вспомнила группу людей и машин на поле - так вот оно что…
        - И мы ничего не можем сделать?!
        - Боюсь, что нет. Все это время я пытался как-то помешать процессу, но безрезультатно. Я даже был на приеме у министра культуры, просил, чтобы федералы взяли нас к себе. Но им сейчас не до нас - нынешнего министра снимают, придет новый, предстоит смена аппарата. Сами понимаете. Так что пишите заявление, я подпишу. И уезжайте с Богом.
        - Интересно… - задумчиво протянула я. - Во сколько же это обошлось Лыткину? Вы, случайно, не знаете?
        - Случайно знаю. - Челинцев озвучил мне сумму, и я удивилась:
        - Что-то дешево! Или нет?
        - Леночка, это же официальная сумма.
        - А, ну да. А неофициальная?
        - Умножьте на три. Или даже на четыре.
        Я умножила. Да-а…
        - А как вы думаете, кому он сунул на лапу? Мэру?
        - Вице-мэру - Потапову. Ну, и губернатору, конечно. Без него не обошлось. Я думаю, тут еще замешана политика. Вы же знаете, что в следующем году выборы мэра? Нынешний даже участвовать не будет, его участь решена. Главным кандидатом всегда был Потапов. Но ходят слухи, что Лыткин договорился с Потаповым, и мэром «выберут» Лыткина. Так что передача Усадьбы Лыткину - еще и хороший пиар перед выборами. Поддержит загибающийся культурный объект, сами понимаете.
        - Вон что… Лыткин захотел во власть… Понятно. А с Потаповым у меня вообще-то хорошие отношения… Он умный мужик…
        - Лена! Даже не думайте встревать в это дело - костей не соберете! Я серьезно говорю! И к Лыткину не лезьте!
        - Да нет, ну что вы! Никуда я лезть не собираюсь!
        Я улыбнулась Челинцеву и вышла. Постояла на крыльце, посмотрела по сторонам… И конечно, тут же рванула к Лыткину. Сначала, правда, заехала домой переодеться - хотелось быть во всеоружии. Я была в каком-то странном состоянии: потом, анализируя все произошедшее, я решила, что в меня вселился пребывающий в ярости дух Елены Петровны. Иначе я не могу объяснить то, что со мной происходило.
        Я нарядилась в легкий костюмчик из серо-голубой ткани - узкая юбка прикрывает колени, пиджачок в талию подчеркивает фигуру. Хотя обычно я носила этот пиджак с блузкой, сейчас надела прямо на голое тело - вернее, на лифчик. А то жарко. Пиджачок держался всего на одной декоративной пуговице, и я на всякий случай скрепила бортики английской булавкой с изнанки - а то еще распахнется невзначай. Накрасилась, посмотрела в зеркало: вид строгий, но в то же время чертовски сексуальный.
        Лыткин принял меня сразу, словно ждал. Я вошла в кабинет, он поднялся навстречу:
        - Елена Сергеевна! Какими судьбами!
        - Есть разговор.
        - Прекрасно выглядишь!
        Он демонстративно оглядел меня с ног до головы, словно ощупал. Я усмехнулась:
        - Повернуться? Или сам обойдешь, чтобы увидеть мою задницу?
        Он поднял брови:
        - Однако! Как грубо вы стали выражаться, Елена Сергеевна! - а потом добавил: - А задницу твою я прекрасно помню.
        Разговор явно приобретал какое-то неправильно направление, поэтому я собралась и постаралась успокоиться.
        - Скажи мне, Лыткин: зачем тебе Усадьба?
        - Пригодится. Лен, это бизнес. Ничего личного.
        - Вокруг полно бесхозной земли, зачем тебе именно мы?
        - Послушай, чего ты волнуешься: как работала, так и будешь работать.
        - Ну, уж нет! Под тобой я не стану работать.
        - А мне казалось, тебе нравится такая позиция. Или теперь ты предпочитаешь быть сверху?
        Да что ж такое?! Почему мы не можем нормально поговорить?!
        - Послушай, Петя! - Я упорно пыталась ввести наш разговор в рамки приличия. - Зачем тебе музей? Забери все что хочешь, только оставь нам Усадьбу и клочок парка. Строй коттеджи, а мы будем заниматься своим делом.
        - Каким делом?! Лен, да разве это музей? Полтора кирпича. Одни копии. Забудь.
        Я начала было распинаться о нашей деятельности, но он не слушал.
        - А что за мужик с тобой был? - вдруг спросил он, перебив меня на полуслове. - Тогда, на дороге? Новый хахаль?
        - Это тебя совершенно не касается. Давай вернемся к Усадьбе…
        - Да к чертовой матери твою Усадьбу! Что ты так о ней волнуешься?
        - Я волнуюсь, как всякая хозяйка, когда у нее дом отбирают!
        - Не смеши меня. Хозяин - это я.
        - Ну да, хозяин жизни, я поняла.
        Лыткин был какой-то странный: взвинченный и одновременно… смущенный, что ли? Он никак не мог найти верного тона - то хамил, то был издевательски вежлив. Что это с ним? Пьян?! Да, похоже, я зря приехала.
        - Хорошо, Петр Трофимович. Вижу, вы не настроены на конструктивный разговор. До свиданья.
        Я повернулась, чтобы уйти, но Лыткин догнал меня и схватил за плечи, очень больно.
        - Ленка! Вернись ко мне! - бормотал он, как в бреду. - Кошка! Черт, ты с ума меня сводишь! Хочешь, я разведусь?! Поженимся, станешь хозяйкой не только Усадьбы - всего города!
        Так вот в чем дело! Нечто подобное я и подозревала.
        - Петя, мне Голливуд предлагали, я и то не согласилась. Пусти меня!
        - Не нравлюсь, да? А раньше…
        - Хватит! Да отстань ты от меня!
        Лыткин схватил меня за горло. Это когда-то уже было, подумала я. Странно, но я совсем его не боялась.
        - По-моему, ты один раз уже пробовал меня придушить. Петь, уймись!
        Лыткин провел ладонью по моей груди в вырезе пиджака, потом засунул руку в лифчик, хотя я отпихивалась изо всех сил:
        - Да что ж ты ломаешься?! Ты кто вообще, а?! Да тебе же красная цена - зажигалка!
        Меня накрыло такой волной ярости и бешенства, что просто искры посыпались. Глядя в его налитые кровью глаза, я с ненавистью произнесла, очень четко и раздельно:
        - Убери руки. Немедленно. - И он убрал! Поднял руки вверх, словно сдаваясь, и даже отступил на шаг назад. Вид у него был ошарашенный. Потом он еще попятился. - Стоять! - сказала я. - А ну-ка вернись!
        Лыткин послушно вернулся. Он явно растерялся, а я почувствовала, что гораздо сильнее и если захочу, он будет валяться у меня в ногах. Но я уже ничего от него не хотела. Выпрямившись, я надменно произнесла:
        - Ты спрашиваешь, кто я? Я скажу. Я правнучка княгини Елены Петровны Несвицкой. Прямая наследница. Так что это моя Усадьба. И когда мои предки, чьи могилы ты собираешься сравнять с землей, владели здесь всем, твои предки в лучшем случае им прислуживали. А ты, Петя, можешь стать кем угодно - мэром, губернатором, президентом! Все равно ты так и останешься обнаглевшим хамом. Прощай.
        Я вышла из его офиса царственной походкой, но за дверями побежала бегом - запрыгнула в машину и рванула домой. Меня трясло, и, чтобы прийти в себя, я влезла под теплый душ - единственную пуговицу пиджака, кстати, я потеряла в пылу борьбы, так что спасибо английской булавке. Жалко, Лыткин не укололся!
        Потом я выпила пятьдесят грамм коньяку и только тогда включила скайп. Андрэ, к счастью, был на месте. Я рассказала ему свой план - он долго молчал, потом вздохнул:
        - Отговаривать тебя бессмысленно?
        - Ты думаешь - это безумие?
        - Да нет, почему. Просто ваше государство… Не знаешь, чего от него ждать! У нас это была бы обычная сделка. Хорошо, я поговорю с дядей. Ты ведь понимаешь, что это очень большие деньги?
        - Марка стоит дороже!
        - Ладно, вышли мне скан марки, а я наведу справки. И сразу тебе позвоню. Возможно, даже сегодня. А ты успокойся, хорошо? Я с тобой, я люблю тебя!
        - Ты ангел!
        - Я тут же закажу билет, так что скоро увидимся.
        - Дважды ангел!
        Андрик рассмеялся и отключился, а я быстренько отсканировала нашу драгоценную тифлисскую марку и послала ему электронной почтой. Потом улеглась на диван и стала ждать известий, пытаясь представить, что Андрэ сейчас делает: звонит дяде… Или поехал к нему? Наверно, поехал! А с кем он будет консультироваться по поводу марки, интересно?
        Спустя какое-то время оказалось, что я думаю о Джуниоре. Что ж получается - Федор Николаевич был прав, когда говорил, что я могу влиять на Лыткина? Когда мы встречались, я этого не осознавала, но теперь ясно видела: он был у меня под каблуком. А сегодня Джуниор просто пытался самоутвердиться. Выпендривался передо мной - «хозяин жизни», ты ж понимаешь. Но ничего у него не вышло. Да-а, моя власть над ним была по-прежнему сильна. Как моментально он подчинился моему приказу - и сам этому поразился!
        Мне вдруг стало жалко Джуниора… Ага, пожалела мышь кота. Я тут же вспомнила, как он называл меня Кошкой, и мне стало совсем тошно. Черт с ним! Жалкий ублюдок, вот он кто. Но почему, почему я испытываю такое сильное чувство вины перед этим жалким ублюдком?! В чем я виновата? В том, что замуж за него не пошла?! Я вспомнила, как он говорил, что рядом со мной делается лучше - и что?! Мне надо было всю жизнь водить его за руку?! Избави боже…
        Еще я почему-то чувствовала страх - время от времени меня словно обдавало ледяной волной. Но как ни странно, боялась я не за себя, по-прежнему не веря, что Лыткин способен причинить мне вред. Нет, я боялась за него! Что с ним происходит? Он такими быстрыми темпами идет по пути Майкла Корлеоне! Хотя со мной никто никогда не говорил о Лыткине, вероятно считая, что он подло меня бросил и я страдаю, кое-какие слухи до меня все же доходили. Болтали, что он стал гораздо круче отца, так что приближенные просто трепещут, а жену вообще держит в черном теле и чуть ли не бьет! Я не хотела верить, но после сегодняшней встречи с ним невольно задумалась…
        Андрэ позвонил через четыре часа:
        - Деньги есть! Я прилечу завтра. Будь осторожна, прошу! Может, дождешься меня? Будем действовать вместе.
        Но я не могла ждать! И тут же позвонила Потапову:
        - Геннадий Дмитриевич, не могли бы вы принять меня? Есть разговор. Срочный и приватный.
        - Леночка! Рад вас слышать! Да, конечно! Я и сам собирался поговорить с вами. Так… Сегодня я, к счастью, освобожусь довольно рано. Вы знаете, где я живу? Подъезжайте… Часов в семь вам удобно?
        Ровно в семь я топталась на крыльце его особняка. Потапов сам открыл мне дверь:
        - Елена Сергеевна! Рад вас видеть! Прекрасно выглядите. Ну что, пройдем в кабинет? Чай, кофе? Может, коньячку?
        - Спасибо, Геннадий Дмитриевич! Но… Я слышала, у вас великолепный сад! Вы не покажете мне розарий?
        Он сразу принял подачу и кивнул:
        - Буду рад! Пойдемте.
        Сад у вице-мэра на самом деле был роскошный - всем заправляла его жена, заядлая садовница. Погода, правда, не слишком благоприятствовала осмотру цветников - накрапывал дождь, но Потапов привел меня в беседку. Мы уселись, и он выжидательно посмотрел на меня:
        - Слушаю вас, Елена Сергеевна.
        - Геннадий Дмитриевич, я хотела поговорить про Усадьбу…
        - Леночка! Вы не должны волноваться: Петр Трофимович гарантировал, что…
        - Я не имею никакого отношения к Петру Трофимовичу.
        - Вот как?! А у меня сложилось впечатление…
        - Нет. Больше того - мы по разные стороны баррикад.
        - Что вы говорите! Ради бога, простите! Я никак не хотел вас задеть!
        - Вы не задели меня.
        Неужели Джуниор распускал слухи, что мы с ним до сих пор любовники?!
        - Да, это несколько меняет дело. Но все равно - мы обязательно подберем должность, соответствующую вашим выдающимся способностям, можете не волноваться! Вы столько сделали для Усадьбы, для города…
        - Геннадий Дмитриевич! Речь не обо мне! Я сейчас выступаю в роли посредника. Думаю, вам неизвестно, что живы потомки Елены Петровны Несвицкой - законные наследники имения. Они не только живы-здоровы, но и заинтересованы в сохранении родового гнезда. Как вы знаете, уже есть прецеденты возвращения наследникам собственности, экспроприированной после 1917 года. Но Несвицкие не собираются идти подобным путем. Они хотят купить Усадьбу.
        Потапов слушал меня с непроницаемым лицом, и я подумала, что он должен хорошо играть в покер.
        - Речь идет только о доме с двумя флигелями. И о небольшом участке земли вокруг дома. По границе ближнего парка или еще меньше - по первому кругу дорожек. Это одна десятая часть охранной зоны. Остальные девять десятых достаются Петру Трофимовичу. Весь дальний парк вместе с яблоневым садом, прудом, ротондой, мостиком, памятниками и всеми сохранившимися строениями. И за эту одну десятую покупатель предлагает ту же сумму, что заплачена за остальные угодья.
        Геннадий Дмитриевич молча смотрел на меня, чуть прищурив глаза: соображал. Потом осторожно спросил:
        - О какой сумме идет речь?
        Я открыла сумочку, достала блокнот и ручку, написала сумму на листочке, вырвала его и отдала Потапову - он взглянул, скомкал листочек и сунул в карман.
        - Предложение, конечно, неожиданное, - сказала я. - Но покупатель объявился совсем недавно. И я, как вы понимаете, лицо заинтересованное.
        - Ну, это понятно.
        - Кроме всего прочего, мне обещано место управляющей. - Потапов кивнул. - Я сознаю, что ставлю вас в неловкое положение перед Лыткиным…
        - Да, у нас есть определенная договоренность.
        - Но документы еще не подписаны, Геннадий Дмитриевич!
        - Это верно…
        Потапов думал, рассеянно глядя на меня и покусывая нижнюю губу. Я продолжила наступление:
        - Покупатель, естественно, заинтересован в хороших отношениях с местными властями и готов финансово поддержать достойного кандидата на будущих выборах мэра. Зачем вам отдавать эту должность Лыткину? Вы опытный деятель, харизматичный, горожане вас любят. При поддержке инвестора вы легко обойдете Лыткина, к тому же у него не будет козыря с Усадьбой. И более того: можно обыграть его планы по застройке охранной зоны. А вы в любом случае останетесь в стороне - если сделка по охранной зоне будет оформлена сейчас, то все можно свалить на нынешнего мэра: он же будет подписывать!
        Потапов усмехнулся:
        - Да-а, недооценивал я вас! Смотрю, вы пытаетесь втянуть меня в войну с Лыткиным. Это что, женская месть?
        - О чем вы, Геннадий Дмитриевич? Это я бросила Лыткина! Он умолял меня выйти за него замуж. В ногах валялся. Я отказала.
        - Даже так? Интересно…
        - И я не хочу никакой войны, избави боже! Простите, что вылезла с непрошеными советами, да еще в той области, в которой мало что понимаю!
        - Не прибедняйтесь. Как это я вас просмотрел, не понимаю! Ну ладно, я подумаю и дам вам знать.
        - Геннадий Дмитриевич, только не затягивайте, хорошо?
        - В течение двух-трех дней все решится, я думаю.
        - Спасибо! Не провожайте меня, не надо! Всего хорошего.
        Ну что ж, золотая рыбка заглотнула крючок с червячком! С очень жирным червячком. Теперь оставалось только ждать.
        Приехал Андрик, но мы с ним старались не говорить про Усадьбу - нам и без того было что обсудить. Лыткин никак не проявлялся, но и Потапов все не звонил. Наконец я решила, что завтра разыщу его сама - это был уже третий день напряженного ожидания. Но мне не пришлось этого делать: в половине второго ночи нас самих разбудил телефонный звонок. Я не сразу узнала голос Челинцева:
        - Лена, у нас пожар!
        - Что?!
        - Горит Усадьба! - и он отключился.
        Когда мы примчались к Усадьбе, оба деревянных флигеля уже сгорели дотла, а над главным корпусом провалилась крыша. Суетились пожарники, заливая огонь водой и пеной, клубился дым, ветер разносил пепел и какие-то горящие клочья, а надо всем этим Армагеддоном высоко в небе висела полная луна, разливая окрест серебристый свет, временами затмеваемый проплывающими облаками.
        Я посмотрела на самодовольное лицо луны и вздохнула: ну что ж, это конец. Прощай, Усадьба! Глядя на клубы дыма, я прощалась с музеем, с городом - и с собой прежней. В огне пожара сгорало мое прошлое. Нет больше той Леночки, которая так наивно и безоглядно влюбилась в Евгения Леонидовича, а потом зачем-то жила с Лыткиным. И которая воображала себя хозяйкой Усадьбы. Простите меня, Елена Петровна, - не уберегла я ваше наследство.
        За оградой стояла толпа: несмотря на позднее время и отдаленность, здесь толклись все сотрудники Усадьбы - и еще полгорода. Многие плакали, а увидев меня, стали подходить с соболезнованиями. Я оглядывалась по сторонам, пытаясь найти Челинцева, но оказалось, что его недавно увезли на «Скорой» с сердечным приступом.
        Меня беспокоили наши охранники, но я тут же увидела, что одного допрашивает полиция, другой нервно курит в сторонке, а третий, самый старший из них, плачет, сидя прямо на земле. Слава богу, все живы!
        А кот?! Где Гриша?! Но Гриша обнаружился на руках у одного из пожарных, грязный и перепуганный. У кота был совершенно человеческий взгляд - осмысленный и отчаянный! Он судорожно прижался ко мне, обнял лапами за шею и стал рассказывать о пережитом ужасе - по-своему, по-кошачьи, но все было понятно.
        - Гришенька, бедный мальчик! - утешала я дрожащего кота. - Я знаю, знаю - тебе было так страшно… Все закончилось, все хорошо… все хорошо…
        Тут ко мне подошли охранники, выглядевшие не лучше Гриши - трясущиеся, грязные и мокрые. Я отдала Гришу тому, кто все еще плакал, надеясь, что они смогут утешить друг друга. Мужики наперебой принялись рассказывать мне, как все произошло.
        Пост охраны был у главного входа, но они каждый час совершали обход всего здания. Ворота парка на ночь закрывались - но когда и кому это помешало? Минут через пятнадцать после одиннадцатичасового обхода кто-то бросил две бутылки с зажигательной смесью в окна Восточного флигеля. Двое побежали туда, прихватив огнетушители, а третий стал вызванивать пожарников, но телефон не работал. Как потом выяснилось, кабель перерезали. Решеток на окнах у нас не было: денег не выделили. Мы не боялись воров - весь город знал, что красть у нас нечего: одни копии. Самым ценным экспонатом был портрет Елены Петровны. Вряд ли он выжил.
        Пока мужики суетились, зажигательную смесь кинули еще в несколько окон Западного флигеля и Главного корпуса - дом загорелся сразу в шести местах. Охранники какое-то время пытались тушить огонь, но потом, опасаясь, что вообще не смогут выбраться, сбежали на улицу. К тому времени пожар увидели в монастыре, на колокольне ударили в набат, а настоятельница позвонила пожарникам и Федору Николаевичу. Первая машина приехала без воды. Пока пожарники пытались подъехать к пруду, чтобы накачать воду, огонь все разгорался. И только через сорок минут из райцентра примчались две машины с пеной.
        Я постаралась успокоить охранников: обнимала их, говорила, что они ни в чем не виноваты, все сделали правильно и вообще молодцы и герои. Потом подошла к главному пожарнику, с которым мы были хорошо знакомы. Ну да - кто же не знает Елену Сергеевну!
        - Толя, у меня вопрос к вам как к специалисту! В моем кабинете - это Восточный корпус - стоит сейф. Как вы думаете, те бумаги, что в нем хранятся, могли хоть как-то уцелеть?
        - А какой это сейф?
        - Стальной, начала прошлого века! Для своего времени это была одна из лучших моделей.
        - А он просто стальной или засыпной?
        - Как это?
        - Ну, стенки у него сплошь стальные или засыпные? Хотя откуда вам знать! Для лучшей изоляции от огня пространство внутри стенок обычно заливают или засыпают каким-то огнеустойчивым материалом, хоть песком, например.
        - Даже не знаю! Но тяжелый он - просто ужас. Его даже никогда не сдвигали с места.
        - Тогда, скорее всего, засыпной. Да, вполне могли выжить ваши документы.
        - А когда можно будет его открыть? Там ничего особенного, музейная документация, но все-таки…
        - Открыть - это вряд ли! Если только автогеном. Позвоните мне завтра в середине дня. Думаю, к тому времени уже можно будет попытаться.
        Ну что ж, делать мне здесь больше нечего. Я вернулась к машине, около которой стоял Андрэ, и приткнулась к нему, чтобы пожалел.
        - Прости, что втянула тебя во все это! Клянусь, что с этого момента буду слушаться тебя во всем!
        - Верится с трудом, - улыбнулся Андрэ. - Не переживай, что ж теперь делать!
        - Да, ничего не сделаешь. Поедем домой.
        Но тут со стороны города подъехала еще машина - я не поверила своим глазам: это был Потапов! Он огляделся, заметил меня - я подошла. Сказать нам друг другу было особенно нечего.
        - Беда, Леночка… Какая беда…
        - Да, Геннадий Дмитриевич. Беда.
        - Жаль! Очень жаль, что так вышло.
        - Да.
        На том мы и распрощались.
        На следующий день с утра я поехала к Федору Николаевичу в больницу. Выглядел он ужасно, но чувствовал себя неплохо. Я присела на краешек кровати, посмотрела ему в глаза - и тут меня наконец накрыло:
        - Простите меня! Простите, дорогой Федор Николаевич! Это все я! Это из-за меня! Почему, почему я вас не послушала!
        Не в силах удержать рыдания, я выскочила из палаты и убежала в туалет. Господи, как мне было стыдно и горько! Если бы я сразу смирилась и не полезла к Лыткину с Потаповым, Усадьба была бы цела! Я думала о ней как о живом существе, которое закончило свой долгий век в мучениях, и все из-за меня. Из-за меня!
        Я умылась и вернулась к Челинцеву, но при виде него у меня опять потекли слезы.
        - Леночка! Ну, хватит, хватит, успокойтесь! Ни в чем вы не виноваты! Мы были обречены, вы же это понимаете. Я рад, что обошлось только пожаром. Честно говоря, я боялся самого худшего.
        У меня мурашки побежали по коже - я осознала, что он имел в виду.
        - Федор Николаевич…
        - Ладно, ладно! Все живы, и слава богу! Ну, теперь-то вы уедете?
        Да, теперь-то мы уедем. Навсегда. Паспорт давно готов, осталось дождаться визы. И решить еще кое-какие дела: квартиру и машину я оставляла Челинцеву, хотя он об этом еще не знал. Его семья жила небогато и тесно. Конечно, моя квартира не бог весть какие хоромы, но хоть что-то: с жильем в городе было плохо. Надо успеть оформить генеральную доверенность на его старшего сына - мы с ним договорились сегодня встретиться у нотариуса.
        Но прежде следовало забрать документы из Усадьбы. Когда я приехала, пожарник Толя и его коллеги уже ходили вокруг закопченного сейфа и чесали в затылках. В конце концов они решили срезать заднюю стенку, самую тонкую, судя по звуку простукивания. Это и понятно: неподъемный сейф обычно ставили спиной к стене, а то и вмуровывали.
        Когда стенка отпала, я вздохнула с облегчением: все на месте! Бумаги слегка закоптились, некоторые обуглились по краям, особенно те, что лежали ближе к стенкам сейфа. Но то, о чем я больше всего беспокоилась, цело и невредимо: распечатка музейной инструкции 1985 года. Современная бумага для принтеров вообще горит плохо, а это была толстая, переплетенная мной собственноручно пачка листов - еще бы не толстая: 14-й кегль, два интервала! Так что лежавшее внутри пачки письмо Пушкина вообще никак не пострадало.
        Да, я хранила его там! Никто в здравом уме не стал бы листать эту инструкцию, тем более что ключ от сейфа был только у меня. Сложенное в четыре раза письмо лежало в конверте из специальной бумаги архивного качества, который в свое время я выпросила у реставраторов. Когда-то я думала: а не подарить ли это письмо музею? Вот был бы пиар-ход! О нас узнали бы во всем мире! Но потом передумала, даже не знаю почему. Получилось, что и к лучшему - иначе сейчас оно бы точно сгорело, потому что экспонировалось бы на втором этаже главного корпуса, куда как раз обрушилась крыша.
        Зрелище сгоревшей Усадьбы разрывало мне сердце, так что я забрала документы из сейфа и быстренько поехала домой, где Андрэ героически разбирал семейный архив, пытаясь понять, что стоит вывозить в Париж, а чему место на помойке. Собственно, только архив мы и собирались забрать. Большую его часть составляли Онечкины дневники. Ну, еще кое-какие семейные реликвии вроде медальона с портретом Алеши Несвицкого, за которым по-прежнему пряталась тифлисская марка, немножко моих нарядов и безделушек, да и все. Я оставляла даже ноутбук, скинув все файлы на флешку.
        Мы хотели уехать послезавтра в Москву, чтобы там дожидаться визы. Мамину квартиру я все это время сдавала, но сейчас квартиранты как раз съехали, так что мы могли пожить там. Мы решили не продавать ту квартиру, мало ли что! Вдруг станем приезжать в Москву - будет где остановиться.
        К нотариусу я отправилась одна, потому что потом хотела заехать еще в одно место. Андрэ точно не пустил бы меня туда, а я ведь пообещала слушаться его во всем. А так он ничего и не узнает. Конечно, я ехала к Лыткину! Я быстро прошла мимо секретарши и открыла дверь в кабинет - она не успела меня задержать и без толку суетилась за моей спиной, лепеча боссу какие-то оправдания. Я вошла в разгар заседания. Лыткин сидел во главе длинного стола и встал при виде меня. Все дружно оглянулись в мою сторону.
        - Оставьте нас ненадолго, - произнес Петя. Никто не шевельнулся, тогда он рявкнул: - Все вон, я сказал!
        Народ как ветром сдуло. Петя сел и опустил голову.
        - Я пришла попрощаться. И поблагодарить тебя.
        Лыткин дико взглянул на меня, но я говорила без всякого сарказма, очень искренне:
        - Но сначала хочу попросить у тебя прощения. За наш прошлый разговор и вообще - за все. Прости, если чем обидела, вольно или невольно. И я тебя прощаю. За все. Признаю, что была не права, затеяв с тобой войну на твоем поле. Что ж, ты победил. Поздравляю! И благодарю. Ты освободил меня. Ты сжег Усадьбу, а вместе с ней - мое прошлое и мои корни. Теперь я уезжаю навсегда с человеком, которого люблю и который любит меня. Да, я помню, как говорила тебе, что не способна полюбить, что не создана для семьи. Но люди меняются. Ты изменился, я тоже. Сейчас я умею любить и мечтаю о детях. За этим человеком я готова идти куда угодно, на любой край света. Босиком по снегу. Еще я хочу вернуть тебе кольцо - я его так никогда и не носила… - Произнося свою речь, я медленно подходила к Лыткину, который смотрел на меня отчаянным взглядом и даже отшатнулся, когда я положила на стол кольцо, полыхнувшее голубым отблеском. - Нам было хорошо вместе. Но не получилось, что ж делать!
        Я нагнулась, поцеловала его в напряженную щеку, на которой когда-то появлялась милая ямочка, и пошла к выходу, но у самой двери обернулась:
        - Помнишь, как мы с тобой клеили обои? И распевали про городские трущобы? Как мы тогда были счастливы, правда? Прощай, Джуниор! Удачи тебе.
        За все это время Лыткин не произнес ни единого слова.
        Я волновалась до самого отлета - боялась, что Лыткин выкинет что-нибудь и мы с Андриком никогда не доберемся до Парижа. Успокоилась я, только когда самолет взлетел. Я летела впервые в жизни, да еще бизнес-классом, и мне все ужасно нравилось: и просторный салон с мягкими креслами, и хорошенькие стюардессы компании Air France, так элегантно одетые в черные платья с красными поясами-бантами, - одна из них как раз подала нам шампанское. Андрэ обнял меня и поцеловал, я глубоко вздохнула и положила голову ему на плечо. Мы летели в Париж! Я была счастлива.
        P.S.
        Петя Лыткин застрелился через две недели после моего отъезда.
        Узнала я об этом полгода спустя, когда позвонила, чтобы поздравить Федора Николаевича с шестидесятилетием.
        Я долго сидела с мобильником в руках, рассеянно глядя в пространство. Потом встала и невольно охнула, схватившись за живот: мой семимесячный сын сильно толкнул меня изнутри. Он развивался совершенно нормально, наш мальчик! Похоже, будет настоящим богатырем. И уж точно - упрямцем, не хуже его родителей.
        Я подошла к окну и окинула взглядом привычную панораму бульвара с уличными кафе и припаркованными велосипедами. Но внутренним взором я видела совсем другое: я видела наш городок и дорогу, по которой совершал последний путь мой бедный Джуниор - мимо монастыря, мимо сгоревшей Усадьбы, одичавшего дальнего парка и заросшего сорняками поля, на котором он так и не успел понастроить своих коттеджей.
        В парке облетали липы и клены, из монастырской пекарни тянуло запахом свежей выпечки, ветер шумел в кронах корабельных сосен, над полем кружили вороны, распуганные траурными литаврами и скрипками Шопена, трагически рыдающими из динамиков. Кортеж черных лимузинов медленно полз по прямой, как стрела, дороге, по которой когда-то, сопровождая карету беременной жены, ехал верхом князь Петр.
        notes
        Примечания
        1
        Стихотворение А. К. Толстого.
        2
        Анатолий Тимофеевич Фоменко - советский и российский математик, автор «Новой хронологии», которую специалисты причисляют к псевдонауке.
        3
        Стихотворение Ганны Шевченко, 2015.
        4
        Перефразированные строки из песни композитора Матвея Блантера «Черноглазая казачка», слова Ильи Сельвинского: «Что за бестолочь такая, у меня ж другая есть! Но уж Катю, словно песню, из груди, брат, не известь!»
        5
        Junior - в пер. с англ. «младший».
        6
        По воспоминаниям Татьяны Толстой, Лев Николаевич так восхитился образностью Гомера: «Помните ли, как Гомер описывает красоту Елены? «Когда Елена вошла, увидев ее красоту, старцы встали». Простые слова, но вы видите, как перед мощью этой красоты встают старцы». На самом деле в «Илиаде» (перевод Н. Гнедича) сцена изображена по-другому:
        «Старцы, лишь только узрели идущую к башне Елену,
        Тихие между собой говорили крылатые речи:
        «Нет, осуждать невозможно, что Трои сыны и ахейцы
        Брань за такую жену и беды столь долгие терпят:
        Истинно, вечным богиням она красотою подобна!»
        7
        Песня из кинофильма «Генералы песчаных карьеров», автор русской версии Юрий Цейтлин.
        8
        Песня из японского кинофильма «Каникулы любви».
        9
        Виола и Себастьян - близнецы, персонажи пьесы В. Шекспира «Двенадцатая ночь».

 
Книги из этой электронной библиотеки, лучше всего читать через программы-читалки: ICE Book Reader, Book Reader, BookZ Reader. Для андроида Alreader, CoolReader. Библиотека построена на некоммерческой основе (без рекламы), благодаря энтузиазму библиотекаря. В случае технических проблем обращаться к